КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Сумерки империи [Гектор Анри Мало] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]



Иллюстраторы: Гюстав Доре, Фредерик Лике, Эдмон Морен, Юбер Клерже, Годфруа Дюран и др.


© Мерзон Л.И., перевод на русский язык, 2022

© Оформление. ООО «Издательство „Вече“, 2022

Сумерки империи (Записки раненого солдата)




Книга первая СЮЗАННА


История, которую я собираюсь вам рассказать — а речь пойдет о событиях моей жизни — охватывает непродолжительный период времени. Началась она в июле 1870 года, а закончилась в июле 1871 года. Таким образом, вся моя история уложилась в тот прискорбный отрезок времени, когда Франция и Пруссия находились в состоянии войны. Если бы было уместно изъясняться на латыни, то в заглавии этих записок я написал бы: "Et quorum pars magna jui"[1]. Но цитаты нынче вышли из моды, и посему я сразу хочу предупредить читателя, что речь пойдет всего лишь о похождениях никому не известного солдата. Мне довелось участвовать во многих сражениях, но всего, что происходило в ходе этих битв, я видеть не мог и потому не смогу их подробно описать. Скитаясь по дорогам войны, мне пришлось несколько дней плестись в хвосте свиты Наполеона III, но поскольку он ни разу не пригласил меня на свои военные советы, я так и не узнал, каковы были его желания и мысли, если они вообще имелись у этого престарелого сфинкса, ниспосланного нам Провидением. Наши военные министры прожужжали мне все уши разными высокопарными словами, но их истинные планы так и остались неизвестны, если у них вообще имелись хоть какие-то планы. Мне довелось лицезреть самого графа Бисмарка, но разгадать тайну его замыслов я так и не сумел. В общем, моя личная история и то, что принято называть Историей, — суть вещи совершенно разные.

На вашу беду, уважаемые читатели, я не являюсь профессиональным писателем. Однако, как все мы знаем, многие наши генералы заделались журналистами, и немало журналистов выбилось в генералы, так почему бы и мне не набраться смелости и не ступить отважно на этот путь? Возможно, я и решусь по примеру моих отцов-командиров взяться за перо, но пышное оперение сладкоголосых птиц пусть останется при них, ибо время звонких фраз и распущенных хвостов окончательно кануло в Лету.



I
Зовут меня Гослен, а если быть более точным — Луи Гослен д’Арондель. Как гласят семейные предания, моими предками были представители славного рода Гослен д’Аронделей, участвовавшие вместе с Вильгельмом Незаконнорожденным[2] в завоевании Англии. Их потомки и поныне заседают в палате лордов.

Мой отец был человеком благородного происхождения, однако он счел возможным жениться на девушке из буржуазной семьи, дочери простого фабриканта, владельца бумагоделательного предприятия в городке Куртижи, стоящего на берегу реки Эр[3]. Случилось это во времена, когда буржуазия сильно разбогатела, а дворяне обеднели.

Незадолго до женитьбы отец возвратился из Алжира, где он служил в корпусе африканских стрелков[4] и с трудом дослужился до капитана. На тот момент капитанский чин, крест за военные заслуги и благородное имя составляли все его достояние. Мою мать, разумеется, пытались уговорить не делать такой глупости. Под этим словом понимали брак с разорившимся дворянином, к тому же человеком военным, без определенного положения в обществе и без будущего, за душой у которого имелись лишь гордая осанка и независимые суждения. Местные буржуа стройным хором твердили жалостливые увещевания и леденящие кровь предупреждения. Однако всем своим знакомым, уверявшим, что у моего отца нет ничего, кроме долгов, мать отвечала, что сама она достаточно богата и ее средств с лихвой хватит на двоих. Тем же, кто предупреждал ее, что африканский климат разрушил здоровье будущего мужа, она сообщала, что будет счастлива, если сможет обеспечить ему надлежащий уход. Наконец, многочисленным доброхотам, пытавшимся деликатно намекнуть, что капитан д’Арондель имеет репутацию донжуана, она дала понять, что ничего не желает знать на этот счет, и что ее это нисколько не беспокоит и не пугает, потому что, если даже такие слухи верны, у нее достанет сердечной нежности и снисходительности, чтобы усмирить этого обольстителя и удержать его при себе.

Столкнувшись с таким вызывающим упрямством, доброжелатели умерили свой пыл, и постепенно все сошлись на том, что эти Дальри, которых всегда считали порядочными, простыми и практичными буржуа, на деле оказались людьми тщеславными и безумно амбициозными.

Однако в действительности подобные обвинения были крайне несправедливы, потому что на всем белом свете невозможно сыскать человека менее честолюбивого, чем моя мать. К тому же чувства, побудившие ее остановить свой выбор на моем отце, не имели ничего общего с тщеславием.

Когда в нашей литературе описывают период правления Луи-Филиппа, крупных буржуа обычно изображают людьми скаредными и недалекими, у которых ума достает только на то, чтобы заработать денег, а вся мораль сводится к потаканию собственному эгоизму. Не знаю, насколько верны подобные наблюдения, однако могу утверждать, что мой дед, которого парижские коммер-сайты называли папаша Дальри, абсолютно не подходил под этот карикатурный образ буржуа. Свое состояние он зарабатывал в одиночку, долго и с большим трудом, но при этом никогда не поклонялся деньгам, как какому-то божеству. Дед на свои честно заработанные деньги построил в Куртижи школу и приют, а когда его дочь подросла, он взял себе в привычку постоянно твердить ей одно и то же назидание: "Если бы я считал, что зарабатываю деньги только для того, чтобы они притягивали новые деньги, тогда я закрыл бы свою фабрику. Выбирая себе мужа, не думай о богатстве". Поучения отца сделали свое дело, и, повзрослев, моя мать совсем не походила на девушку из богатой буржуазной семьи. Что же касается идеала будущего супруга, который она придумала для себя, то он лучше всякого многословного объяснения свидетельствовал о доброте и благородстве ее сердца.

"Раз я богата, — думала она, — значит, мое состояние должно служить другим людям, и, следовательно, замуж я выйду только за какого-нибудь труженика — изобретателя или художника, которому для осуществления его замыслов недостает только денег".

Много раз моя мать, грустно улыбаясь, рассказывала мне, с какими трудностями ей пришлось столкнуться, когда она пыталась осуществить свой романтический замысел. Как известно, поиск невесты с богатым приданным — дело непростое, но еще труднее оказалось найти жениха с подходящими качествами и характером. К тому же дополнительные трудности в этом деле создавал мой дед, который к всеобщему удивлению отказывал претендентам на руку его дочери, не имевшим других достоинств, кроме большого состояния и завидного положения в обществе. Мой дед был человеком веселым, тонким и насмешливым, и он умел представить все эти истории с несостоявшимися женитьбами как настоящие комедии, наполненные смехом и назиданиями. Сюжеты дедовских комедий не отличались разнообразием, зато их персонажи выходили по-настоящему смешными.

Однако я не собираюсь утомлять читателя многочисленными подробностями, и, хотя мне следовало бы разнообразить эти записки трогательными и интересными историями о жизни моей матери, я, тем не менее, умолчу о них, поскольку они не связаны с главным сюжетом моего повествования. Но коли уж мне пришлось упомянуть ее в своих записках, то признаюсь со всей откровенностью: единственное, что я вынес из того странного мира, в котором мне было суждено прожить молодые годы, это память о моей дорогой матери. Вы можете предаваться любым занятиям и достичь в жизни любых высот, но если вас воспитала умная и добросердечная женщина, то воспоминания о ней никогда не изгладятся из вашей памяти, и в трудную минуту они обязательно озарят ярким светом ваш жизненный путь.

На поиски достойного супруга было потрачено немало времени, но в итоге не нашлось ни изобретателя, ни художника, которые были бы способны представить веские доказательства своего будущего успеха, и их место занял мой отец. Однако неумолимой судьбе не было угодно, чтобы этот брак, первые годы которого оказались по-настоящему счастливыми, продолжался достаточно долго.

Мой отец вышел в отставку и обосновался в Куртижи, и пока дед продолжал руководить своим бумагоделательным производством, отец со всем старанием пытался овладеть практическими навыками, которые в прежней жизни ему приобрести не удалось. В этих целях он посещал окрестные фермы и промышленные предприятия, участвовал в разного рода съездах и конференциях, бывал в школах и вообще старался быть полезным, как самому себе, так и окружающим. Благодаря своей неутомимой деятельности он приобрел значительный вес в местном обществе и ему уже прочили блестящую политическую карьеру. Но этим планам не суждено было осуществиться. Отец, получивший военное образование и склонный к активному образу жизни, сохранил любовь и привычку к большим телесным нагрузкам. Он много ездил верхом, и все свободное время проводил на охоте. И вот однажды вечером отца привезли домой без признаков жизни. Он был убит во время охоты, сраженный пулей одного из участников облавы.

Мне в ту пору было четыре года, и из всех воспоминаний детства в моей памяти осталось лишь это ужасное событие. Оно преследует меня всю жизнь и стоит перед глазами словно траурная вуаль на лице вдовы, не позволяющая женщине забыть, что от окружающего мира ее навсегда отделила смерть.

В тот день слуга дважды объявлял, что ужин подан, но мы не садились за стол, потому что ждали отца. Внезапно этот же слуга попросил деда куда-то пройти с ним. Вскоре дед возвратился и выглядел он настолько потерянным, что мать сразу догадалась о постигшем ее несчастье. Она закричала, а дед, словно отвечая ей, запинаясь, сказал: "Да, он ранен… и весьма серьезно…"

— Он убит! — воскликнула мать.

Моя мать очень оберегала меня в детстве и никогда не говорила со мной об этой смерти. Но жившая у нас гувернантка-немка не отличалась такой же сдержанностью. Ее наняли лишь для того, чтобы обучать меня немецкому языку, однако гувернантка, будучи ярой католичкой, заставляла меня заучивать молитвы, которые, как она считала, крайне полезны для развития ребенка. В этом, полагала она, состоял ее христианский долг, поскольку мать и дед, не склонные из-за своих привычек и убеждений к набожности, совершенно не занимались моим религиозным воспитанием. Гувернантка взялась избавить меня от такого греховного неведения и начала с того, что попыталась раскрыть мне тайну смерти. Однажды она заявила: "Ты не увидишь больше своего отца, его закопали в яме, как и вашу недавно околевшую собачку, и вполне возможно, сейчас он горит в аду. Это страшное место, где полным-полно жутких уродов и черных дьяволов, и чтобы отца выпустили оттуда, ты должен исправно читать по-немецки молитвы". Когда же я спросил, почему мой отец, который был таким добрым, оказался вместе со злыми людьми в аду, она ответила, что произошло это из-за того, что он никогда не посещал воскресную мессу.

Неизвестно, кем бы я стал благодаря таким познавательным урокам, но вкусить их плоды мне так и не удалось, потому что мать прервала наши занятия. Вскоре после смерти отца скончался мой дед, и мать, пережившая тяжелые последствия революции 1848 года, была вынуждена взять на себя руководство предприятием, причем единственно ради того, чтобы не заниматься его крайне обременительной ликвидацией. Будучи женщиной отважной и деятельной, мать смело принялась за эту непростую работу, однако в новых обстоятельствах она уже не имела возможности заниматься мною, как раньше, когда была полностью свободна. Поэтому для меня наняли наставника, благодаря которому я смог забыть уроки прежней гувернантки.

Выбирая наставника, мать руководствовалась такими соображениями, которые вряд ли вдохновили бы любую другую женщину, не отличавшуюся столь же сильным духом и чистотой помыслов. Господин Шофур, преподаватель коллежа в Блуа, после государственного переворота[5] отказался присягать императору и подал в отставку, и вот моя мать, желавшая, чтобы я разделял ее взгляды и был воспитан в духе справедливости и прямодушия, решила, что на роль наставника она не найдет никого лучше, чем этот честный человек, который в возрасте пятидесяти лет, не имея ни гроша за душой, без колебаний пожертвовал своим тяжело заработанным положением ради того, чтобы сохранить чистую совесть. Правда, к несчастью, я слишком мало ценил усилия этого замечательного человека, пытавшегося дать мне надлежащее воспитание. Признаюсь, что если бы в жизни я руководствовался его принципами, то мне, вероятнее всего, удалось бы избежать тех несчастий, на которые я себя обрек, и, продолжая жить в родном доме, я не стал бы участником роковых событий. Впрочем, тогда мне нечего было бы вам рассказать. Пытаясь нарисовать портрет "добрейшего папаши Шофура", я не могу не отметить мягкости его характера, основательности суждений, возвышенности духа и благородства мыслей. Но одновременно не могу не упомянуть и карикатурные черты его образа, наиболее ярко проявлявшиеся на уроках политической географии, во время которых он, увлекшись своими идеями, умудрялся вычерчивать карту окружающего мира по собственному разумению или, как он выражался, "в соответствии с законами жизни человечества". Дело в том, что мой наставник придумал собственную науку, которую он называл "идеальной географией". Заключалась она в следующем: стоило лишь России, Турции или Италии столкнуться с какими-нибудь политическими проблемами, как господин Шофур моментально перекраивал карту Европы и с помощью розового, голубого и зеленого цветов изображал новые государственные границы, позволяющие, по его мнению, "увязать материальные и моральные интересы каждого народа и сохранить мир во всем мире".

Господин Шофур занимался моим обучением до тех пор, пока мне не исполнилось двадцать лет, и все эти годы я прожил легко и беспечно, как и подобает отпрыску богатого семейства. Но когда учеба подошла к концу, с ней закончилась и беззаботная жизнь, и передо мной в полный рост встал труднейший вопрос: что делать дальше, какую карьеру следует избрать?

Честно говоря, сам я не видел в этом никакой проблемы. Действительно, зачем мне была нужна какая-то карьера? Зачем выбирать одно или другое? То, что меня не отвращало, было мне совершенно безразлично. Я знал, что в один прекрасный день мне достанется очень приличное состояние, и не видел надобности в том, чтобы обременять себя овладением какой-то профессией. Я даже в мыслях не мог допустить, что я, Луи Гослен д’Арондель, человек благородного происхождения, возглавлю торговый дом своего деда, и мое имя будет красоваться на бланках и фактурах. Представляю себе, как были бы возмущены мои предки! При этом поступать в Политехническую школу[6] я, конечно, не осмеливался, а идти в Сен-Сир[7] было ниже моего достоинства. К тому же на мою мать военная служба наводила такой страх, что я ни за что не согласился бы стать военным, зная, каким это обернется для нее страданием. Можно было, конечно, стать чиновником, поступить на службу, например, в Государственный совет, префектуру или министерство иностранных дел. Но только не в моем случае, ведь ежедневное общение с порядочным человеком и республиканцем, каковым являлся мой наставник, не проходит бесследно. От него я перенял глубочайшее презрение к империи, и, несомненно, стал бы сам себя презирать, согласившись пойти на службу имперскому государству.

Если бы наша фабрика процветала, тогда моя мать, будучи женщиной здравомыслящей, возможно, уговорила бы меня возглавить ее. Но поскольку сама она занималась ею кое-как и даже не пыталась бороться с конкурентами, то она решила, что мне не стоит в начале жизненного пути брать на себя такую обузу, как предприятие, едва держащееся на плаву. Проведя множество семейных советов, выслушав и обсудив различные мнения, мы приняли по-настоящему верное решение, состоявшее в том, что будет лучше, если мы пока повременим, а я в ожидании лучших времен займусь изучением права.

Когда двадцатилетний молодой человек, предоставленный самому себе, упорно работает, сознавая, что каждое его усилие приближает достижение намеченной цели, это воспринимается всеми с полным пониманием, как нечто само собой разумеющееся. Но когда перед ним не стоит никакой цели, и ему предлагают работать ради самой работы или, так сказать, ради собственного удовольствия, причем это удовольствие зарыто где-то в глубинах Гражданского кодекса, тогда дело обстоит совершенно иначе, и я полагаю, что найдется совсем немного желающих следовать по этому пути.

А я, видите ли, не отношусь к числу любителей подобных удовольствий. Мать, отправляя меня в Париж, захотела, чтобы папаша Шофур оставался при мне. Однако я этому решительно воспротивился, хотя этот милейший человек ничем мне не докучал. Я страстно желал полной свободы и по этой причине категорически заявил, что считаю оскорблением попытку навязать мне надсмотрщика. В итоге я смог убедить мать в том, что мне следует научиться жить самостоятельно, самому отвечать за свои поступки, и что юноша, лишенный свободы воли, никогда не станет настоящим мужчиной.

В общем, господин Шофур остался в Куртижи, а я обосновался в Париже, в квартире на улице Обер, устроенной достаточно комфортно, чтобы я мог ни в чем себя не ограничивать. Квартира находилась довольно далеко от юридического коллежа, но тут уж ничего нельзя было поделать: такие студенты, как я, не созданы для жизни в Латинском квартале.

Студентом я считался лишь потому, что записался на первый курс коллежа Бонапарта. В действительности же я посетил занятия не более четырех или пяти раз. Скажу честно, я каждый вечер просил слугу, чтобы он разбудил меня рано утром, но проснуться и встать с кровати это совсем не одно и то же, в особенности, когда лечь спать удается не раньше двух часов ночи.


Проснуться и встать с кровати — это совсем не одно и то же


В коллеже я познакомился с некоторыми молодыми людьми, у которых, как и у меня, была лишь одна цель в жизни: унаследовать состояние своих родителей. Они, как и я, были богаты, и их, как и меня, не отягощали духовные или телесные заботы. Через некоторое время мы сблизились, установили приятельские отношения, и вскоре я с головой окунулся в водоворот парижской светской жизни.

Не прошло и двух лет, как я стал заметной фигурой в парижском обществе. Не хочу сказать, что я был знаменитостью, но, во всяком случае, мое имя стало довольно известным. Загляните в выходившие в то время спортивные газеты, отыщите старые программки скачек. Там вы найдете мое имя среди имен джентльменов, прославившихся на самых престижных состязаниях той эпохи, которые проходили в Поршфонтене, Шантильи или на ипподроме Ла Марш[8]. Поговорите с самыми модными в те времена куртизанками. Даже после всех происшедших впоследствии ужасных событий они вспомнят меня, потому что лучше всего память о человеке сохраняется там, где он больше всего отметился, а уж мое усердие эти дамы вряд ли смогут забыть.

Как прекрасна была жизнь в последние годы той эпохи процветания, которую называют Второй империей! До чего удачно все складывалось для молодых людей, стремившихся укрепить свой характер, возвысить дух и наполнить сердце добротой и благородством! К слову сказать, мне часто приходилось замечать, с какой завистью смотрели на меня молодые приказчики магазинов или клерки нотариусов, когда по воскресеньям запряженные в фаэтон чистокровные скакуны рысью несли меня по Елисейским Полям в направлении ипподрома в Лоншане, и при этом на всеобщее обозрение мною был выставлен билет на престижное место на ипподроме, который я прикреплял к петлице своего фрака. Или, например, по вечерам, когда случалась премьера в Варьете или Фоли-Бержер, в разгар представления появлялся я, собственной персоной, чтобы своим присутствием и аплодисментами почтить жалкие реплики Малышки Штучки или Толстой Марго, и при этом мой разукрашенный сердечками жилет и свежая гардения в петличке привлекали всеобщее внимание. Присутствующие перешептывались и смотрели на меня, как на диковинку.


Ипподром в Лоншане


Вполне возможно, что эти страницы попадутся на глаза кому-нибудь из тех завистников, которым в прежние годы я казался ослепительным денди. Именно по этой причине, чтобы избежать кривотолков, расскажу, как складывался обычный день счастливейшего из смертных.

Не знаю только, с чего начать, с утра или с вечера. Начну, пожалуй, с утра, поскольку так привычней, хотя в действительности день мой начинался не ранее того часа, когда солнце уже полностью исчезало за горизонтом. Вставал я между полуднем и двумя часами дня, в зависимости от того, насколько уставшим я был накануне, затем завтракал и отправлялся с непродолжительным визитом к одной из дам, интересовавшей меня в тот момент больше других особ женского пола. Для того чтобы обсудить интересующие нас обоих вопросы, не требовалось много времени: veni, vidi, vici[9]. Продолжительные разговоры мешают проявлению истинных чувств, и именно по этой причине порядочные женщины, испытывающие определенную слабость, с недоверием относятся к историям о жизни разного рода распутниц, наслушавшись которых они наивно спрашивают: "Как же у них на все хватает времени?" Покончив со всем этим, я отправлялся на Елисейские Поля, где получал в свое распоряжение недавно поступившую молодую необъезженную лошадь. Некоторые люди по наивности полагают, что совладать со скаковой лошадью не труднее, чем с пони. На самом же деле, чтобы удержать такую лошадь, требуется твердая рука, а твердой рука становится лишь в результате постоянных тренировок. За несколько лет я не пропустил ни одной тренировки, и лишь благодаря этому мне удавалось одерживать победы на скачках и постоянно находиться в добром здравии. Но по-настоящему мой день начинался только после ужина, примерно в десять часов вечера, а если я посещал театр, то и после полуночи. В это время я садился за стол, покрытый зеленым сукном, и просиживал до пяти, а то и шести или семи часов утра, причем в те времена, когда я еще стремился удовлетворить свое мелкое тщеславие, я умудрялся ни разу не встать из-за стола и даже никогда не прибегал к кое-каким специальным приспособлениям, которыми в самых лучших заведениях на полном серьезе предлагают воспользоваться игрокам, не желающим прерывать игру. И лишь по воскресеньям я позволял себе некоторые отклонения от такого распорядка дня. В воскресные дни я участвовал в скачках и по этой причине вставал в одиннадцать часов утра, чем и объяснялся тот заспанный вид, с которым я всегда появлялся на скаковом круге.

Такую жизнь я непрерывно вел в течение пяти лет и должен сказать, что затягивает она столь сильно, что и представить себе невозможно. Спросите меня, что важного произошло за эти пять лет в науке, литературе, искусстве, политике, и я не выдавлю из себя ни единого слова. Единственное, что я запомнил, — это в какое время года лопнул Немецкий банк, сколько проиграл князь Леменов, и сколько раз актриса Белая Жемчужинка распродавала свое имущество.

Пять лет пролетели незаметно, и наконец наступил крах. Всю зиму 1869 года я чувствовал себя страшно несчастным и вот в мае того же года, пытаясь поправить свои дела, я поставил на лошадь из конюшни Лагранжа, но, к несчастью, победила лошадь из конюшни Шиклера.

Я был вынужден обратиться за помощью к матери.

— Придется заплатить, — заявила она, не сказав мне в упрек ни единого слова. — Об одном прошу тебя, дитя мое, ты должен остановиться. За пять лет ты потратил почти миллион франков, и теперь у нас остался только дом на улице Риволи, который приносит 40 тысяч франков годового дохода, и фабрика в Куртижи. Скажи, каковы твои намерения?

Я ответил, что хотел бы уехать из Парижа и поступить на конный завод. Мать даже вскрикнула, услышав эти слова. Но больше я ни к чему не был годен. Единственная наука, которой я овладел, если это можно так назвать, была наука о лошадях, а мне хотелось заниматься только тем, в чем я разбирался. Для матери это означало, что рухнули все планы в отношении ее сына, которого она без памяти любила и с которым связывала свои надежды.

Пришлось воспользоваться нашими знакомствами, и два месяца спустя я поступил на службу на конный завод в Тарбе.

По прибытии в город я встретился со своим предшественником, который в тот момент лихорадочно готовился к отъезду.

— Если вы полагаете, что здесь вас ждут развлечения, тогда сразу забудьте об этом, — сказал он мне. — Тарб не назовешь веселым городом. Однако если вы человек сентиментального склада и вам не чужда любовь, тогда вы сможете прекрасно проводить вечера в доме госпожи Борденав.

II
Что представлял собой дом госпожи Борденав?

Этим вопросом я задался сразу, как только приехал в Тарб. Не будучи человеком сентиментального склада, как предполагал мой предшественник, я, тем не менее, постарался разузнать как можно больше о доме, в котором весело проводят время. Парижанину, привыктему жить на широкую ногу, приезд в Тарб не сулит ничего хорошего. Я твердо решил не предаваться никаким безумствам, но и не собирался во искупление прежних ошибок умирать от скуки и не считал, что с меня будет довольно созерцать из окна моей квартиры голубые или заснеженные вершины Пиренеев.


Тарб не назовешь веселым городом


Оказалось, что, когда говорили о доме госпожи Борденав, имели в виду семью, состоявшую из трех человек: самой госпожи Борденав и ее дочерей, Сюзанны и Лоранс. Госпожа Борденав находилась в том возрасте, в котором вполне естественно иметь двух дочерей, одной из которых исполнилось двадцать два года, а другой — двадцать лет. Сама хозяйка дома меня мало интересовала. Достаточно было того, что она входила в число наиболее видных представителей буржуазии этого города, обладала довольно приличным состоянием, а в ее салоне охотно принимали молодых клерков. Это было единственное место, куда каждый вечер можно было отправиться после ужина. Она любила принимать гостей, собирала у себя большие компании и благодаря дочерям сохранила возможность наслаждаться шумным обществом молодых людей, как делала это в прежние годы, когда своей красотой притягивала к себе многочисленных поклонников. В провинции редко встречаются такие дома, но госпожа Борденав вовсе не считала себя провинциалкой. Каждый год в разгар сезона она целый месяц проводила в Париже, на сентябрь уезжала в Биарриц, а зимой отправлялась на две недели либо в По, либо в Ниццу. В Тарбе она оставалась лишь для того, чтобы приглядывать за своим имуществом.

Что же касается ее дочерей, то именно о них мне хотелось узнать как можно больше. Впервые я повстречал их в чудесном парке Массе, раскинувшемся вдоль берега реки Адур[10]. Над местом, где расположились девушки, нависал огромный куст магнолий. Я несколько раз прошел мимо этого места и смог обстоятельно их рассмотреть. Обе были красивы, но каждая отличалась своей, особенной, красотой. Старшая сестра, брюнетка, обладала стройной фигурой, а в выражении ее лица было что-то жесткое и решительное. Зато младшая являла собой полную противоположность: она была светлая, пухленькая, на лице ее светилась прелестная, немного грустная, улыбка, а мягкий взгляд ее глаз был трогательным и беззащитным. Впоследствии я узнал причину, по которой она всегда выглядела опечаленной. Оказалось, что, когда Лоранс была совсем еще ребенком, из-за небрежности няньки она вывихнула ногу и навсегда осталась хромой. По этой причине она стыдилась бывать на людях и старалась держаться в тени старшей сестры. Когда на званых вечерах все гости танцевали, Лоранс неизменно сидела за роялем, и именно она брала на себя все заботы о домашнем хозяйстве, тогда как прекрасная Сюзанна была озабочена исключительно своими туалетами. Одним словом, Лоранс в своем доме была вынуждена играть роль Золушки с той лишь разницей, что не ходила в лохмотьях.


Впервые я повстречал их в чудесном парке


Я представился обеим сестрам и был встречен ими так, словно на мне все еще лежал отблеск того великолепного мира, в котором я проживал в недавнем прошлом. Оказалось, что они слышали обо мне, а мадемуазель Сюзанна даже вспомнила, что обратила на меня внимание на скачках в Лоншане. Тогда на мне была белая жокейская куртка с синими рукавами и желтая шапочка, и в этом трехцветном наряде я не показался ей смешным. Даже наоборот, она считала меня знаменитостью. Каждую неделю спортивные газеты писали о моих подвигах и похождениях, а болтливая бульварная пресса сообщала о моих связях с известными распутницами. В глазах этой девушки, единственным божеством для которой была мода, я являлся значимой фигурой, и она полагала, что было бы большой удачей заполучить меня в свой салон. Меня окружили заботой и вниманием, и уже через три дня после моего появления в их доме Сюзанна вечером отозвала меня в уголок и вручила альбом с портретами парижских актрис, на первой странице которого я обнаружил Белую Жемчужинку, на второй — Флору из Оперетты-Буфф, а на третьей — Рафаэль из Варьете. Портреты шли в том же порядке, в каком они становились моими любовницами.

— Вот видите, я все о вас знаю, — сказала Сюзанна и рассмеялась, поняв, что я смущен.

После этого инцидента я могу сказать лишь одно: как прекрасна и полезна наша пресса! До чего ловко газеты, старающиеся не допустить, чтобы в провинцию проникла опасная бацилла политики, научились читать нравоучения нашим провинциалам!

Обладай я хоть толикой здравомыслия, я бы с самого начала держался подальше от этой восхитительной барышни и постарался бы сблизиться с ее сестрой Лоранс. Однако все вышло с точностью до наоборот. Лоранс обладала светлым умом и ангельским сердцем, но она хромала, тогда как Сюзанна с ее гордо выпяченной грудью была гибка и грациозна, словно змея. В итоге я увлекся Сюзанной и стал внимательно к ней присматриваться.

По правде говоря, за этой девушкой стоило понаблюдать. Сюзанна являла собой великолепный продукт светского воспитания, которое она получала везде и понемногу, от случая к случаю, в каждый момент своей беспечной и неупорядоченной жизни. Я не хочу сказать, что это был именно тот тип девушки, в котором воплотились основные черты эпохи, я лишь утверждаю, что не считаю ее чем-то исключительным, потому что те личные качества, которые были ей присущи, я не раз наблюдал и у других барышень. Не знаю, чего в ней было больше, природной интуиции или проницательности, приобретенной благодаря жизненному опыту, но об окружающем мире она имела очень твердое суждение, решив для себя раз и навсегда, что достойное место под солнцем она сможет занять лишь в результате удачного замужества. Под удачным замужеством Сюзанна понимала такой брак, который сделает ее счастливой обладательницей мужа с громким именем, значительным состоянием и достойным положением в обществе. Итогом такого замужества должно было стать проживание в Париже на виду у светской публики. При этом она мечтала, чтобы ее имя и туалеты ежедневно упоминались в нужных газетах, чтобы о ней говорили и ею восхищались. Сюзанна была уверена, что, когда эта цель будет достигнута, ей уже никогда не придется скучать, и из ее жизни навсегда уйдут печаль, разочарование и тоска. Ей доводилось бывать при императорском дворе, точнее говоря, ее принимали в неформальной обстановке в Биаррице, и то, что сказал в одном из своих "слов" по поводу сильных мира сего Массийон[11] (я выучил это "слово" во время подготовки к экзамену на бакалавра), в полной мере можно отнести к Сюзанне. Сказал же он следующее: "Эти люди поставлены как для блага народа, так и для его погибели". Возможно, кто-то спросит: что мешало Сюзанне вступить в блестящий брак? Отвечаю: в сущности, ничего. Это было вполне возможно, как и все, к чему человек страстно стремится. Решить поставленную задачу она намеревалась с помощью оружия, разящего наповал: своей красоты. От нее требовалось лишь одно — холодно и расчетливо воспользоваться этим оружием. Главное, считала она, оставаться красивой до тридцати лет, что было вполне достижимо, поскольку Сюзанна твердо решила не поддаваться никаким искушениям, из-за которых красота может увянуть, а за оставшийся срок, полагала она, обязательно найдутся достойные кандидаты, в которых она сумеет пробудить чувство нежности, страсть и преданность. Если мужчина может стать игрушкой в руках невинной семнадцатилетней девушки, то на что же способна двадцатипятилетняя женщина — красивая, свободная, опытная, отдающая себе отчет в том, что она говорит и о чем предпочитает умалчивать! Если романтическим мечтам предаются с холодной головой и трезвым расчетом, то в этих мечтах можно зайти очень далеко. Именно такого рода мечтам и предавалась Сюзанна.

Поняв, в чем заключается ее мечта, Сюзанна фанатично взялась за ее осуществление. К несчастью, у нас во Франции не издают газету, подобную лондонской "Court-Journal"[12]. Не имея под руками такого же полезного парижского издания, она обзавелась собственным корреспондентом в Париже, в задачу которого входило держать ее в курсе всего того, что ей необходимо было знать. Это был молодой служащий одной парижской конюшни, которого она, я в этом уверен, привязала к себе смутными обещаниями. Выполнять свои обещания она, конечно, не собиралась. Возможно, наивного юношу питали легкомысленные надежды на то, что обещанное когда-нибудь будет исполнено, но, как известно, авансы авансами, а окончательная расплата — это совсем другая история. Благодаря усилиям своего корреспондента, чтению газет "Спорт" и "Парижская жизнь", а также поддержанию прочих контактов, в том числе с жителями курортных городов, она добилась того, что в Тарб стали непрерывно поступать новости из парижского бомонда, и Сюзанна всегда была в курсе текущих событий, словно она сама жила в Париже, посещала салоны и клубы и появлялась за театральными кулисами. Сколько раз я с удивлением слышал, как она пересказывала в деталях разный вздор о парижской жизни. Кстати, я всегда был уверен, что обсуждают этот вздор только те, кто его и придумал, но вот она, едва соприкоснувшись с обожаемым ею миром, это вздором не считала.

Тот, кто погрузился в мир светских сплетен, уже никогда не станет ханжой. Вот и о Сюзанне нельзя было сказать, что она недотрога или ханжа. При ней можно было говорить, о чем угодно, и, возможно, по этой причине к ней тянулись мужчины определенного сорта. В ее обществе они чувствовали себя так же комфортно, как и с близкими товарищами. Выражение "говорить, о чем угодно" я употребляю в широком смысле, так как зачастую темы таких разговоров были почерпнуты из последних статей "Парижской жизни"[13], а ведь известно, что, хотя эти статьи и отличаются возвышенным духом, наблюдательностью и стилем, но все-таки пишут их, как правило, не для маленьких девочек, не способных самостоятельно "намазать масло на хлеб". В один прекрасный вечер Сюзанна в своем салоне прочитала вслух одну такую публикацию, озаглавленную "Дыня". Во время этого чтения я не знал, куда мне деваться от неловкости, зато она смеялась от души. После прочтения статьи у Сюзанны так поднялось настроение, что она сама, вместо сестры, уселась за рояль и весь вечер играла и пела арии из оперы "Турок в Италии"[14].

— Если позволить Лоранс играть ее плаксивые сентиментальные пьески или, не дай бог, серьезную музыку, — сказала она, — тогда господин д’Арондель на наших глазах превратится бог знает во что. Давайте лучше посмеемся.

И действительно, все смеялись, а я возвратился домой в час ночи и был смущен и взволнован заметно больше обычного.

Разумеется, такой, как я ее описал, Сюзанна раскрылась передо мной не сразу, зато практически сразу я почувствовал, что меня непреодолимо влечет к ней, и чем больше я открывал в ее натуре и характере ранящие меня черты, тем сильнее меня влекло к ней. Пусть кто угодно попытается найти этому объяснение, но лично я за это не возьмусь.

Поразмыслив, я напустил на себя притворную сдержанность и замкнулся в себе. Сделал я это не без умысла. Я давно знал, что порядочные женщины не опасаются людей, имеющих плохую репутацию, потому что понимают, что искусством обольщения такие люди владеют, только оставаясь в привычном для себя круге общения. Когда же они выпадают из этого круга, то становятся такими робкими, колеблющимися и неуверенными, что могут показаться смешными даже самому примерному семьянину. Похоже, что, в конце концов, мое сдержанное поведение слишком затянулось, судя по тому, что Сюзанна первой протянула руку, попытавшись вывести меня из этого состояния.

Я выразился не совсем точно, когда сказал, что она "протянула руку". Правильнее было бы сказать "протянула ногу", но дело не в этом, главное, что задуманное ей удалось. Произошло это при следующих обстоятельствах.

Несколько раз мне доводилось сопровождать семейство Борденав во время их прогулок, при этом девушки и их мать выезжали в коляске, а я — в кабриолете. И вот однажды мы решили совершить паломничество в пещеры Бетаррама[15], которые находятся примерно в шестидесяти километрах от Тарба. Для моей лошади такое путешествие могло оказаться слишком утомительным, и по этой причине мне предложили поехать в коляске с девушками.

В путь мы отправились вчетвером. Меня усадили напротив прекрасной Сюзанны, рядом с Лоранс. Дорога между Тарбом и Бетаррамом выглядит довольно монотонно, вдоль нее непрерывно тянутся леса, чередующиеся с пустошами, и лишь вдали маячит горная цепь Пиренеев, похожая на гигантское нагромождение грозовых туч. Должен, однако, признаться, что в дороге я не столько интересовался пейзажем, сколько выражением глаз Сюзанны. Когда мы пересекали Оссенскую пустошь, я внезапно ощутил, как моей ноги что-то коснулось. Я отодвинул ногу. Но прикосновение никуда не делось. Я отодвинул еще, правда, совсем чуть-чуть. И тут ее придавил маленький легкий башмачок.

Я поднял глаза и взглянул в лицо Сюзанне.

— Что тут такого? — сказала она и сильнее надавила мне на ноту.

Полагаю, никогда в жизни я не испытывал такого мгновенно пронизывающего чувства. Моя робость и неуверенность в ту же секунду исчезли. Мне показалось, что остававшиеся до Бетаррама двадцать километров мы пролетели за несколько минут. Я даже подумал, что прекрасная Сюзанна, которую я так пылко возжелал, любит меня.

Но едва мы сошли с коляски, как она, к моему удивлению, сразу направилась к часовне, бросив мать и сестру, которые задержались на берегу Гав-де-По[16], чтобы полюбоваться длинными гирляндами плюща, свисавшими с моста до самой воды. Я решительно пошел за Сюзанной, надеясь, что мне представится случай побыть с ней наедине. Войдя в часовню, я увидел, что она уже преклонила колени на молитвенной скамеечке. Приблизиться к ней я поначалу не решился, поскольку, не будучи набожным, все же полагаю, что церковь — это неподходящее место для романтических бесед. Но вскоре я почувствовал, что больше не могу противиться искушению и подошел к ней, намереваясь взять ее руку в свою. Господи, как прекрасна была Сюзанна, когда она, преклонив колени, расположилась на этой скамеечке, выгнув спину и запрокинув голову, а ее затуманенный взор блуждал по звездному небу, луне и солнцу, изображенным на куполе часовни. Но стоило мне протянуть руку, как она немедленно обернулась, и я застыл, натолкнувшись на ее возмущенный взгляд.


Мост Бетаррама


— Разве вы не понимаете, — сказала она вполголоса, — что я закончу свои дни в монастыре?

Я покинул часовню в полном недоумении. Оказывается, она человек глубоко верующий! Как все это понимать? Я попытался найти объяснение такой противоречивости ее характера и в итоге решил, что будет лучше, если увиденное сегодня будет впечатлять меня не больше, чем ее интерес к "Жизнеописанию Марии-Антуанетты", которое она постоянно читала и перечитывала.

Теперь надо было как можно быстрее избавиться от надежд, внушенных мне недавним проявлением ее нежных чувств. Какое-то время я обдумывал все то, что мне довелось увидеть и услышать, но вскоре узнал, что не являюсь единственным счастливцем, к которому была проявлена такая же благосклонность. Через несколько дней после поездки в Бетаррам она отправилась вместе со своей матерью и нотариусом в Бордо, объявив, что это небольшое путешествие предпринято с сугубо деловыми целями. Нотариусом был молодой красивый юноша, который мне очень не нравился. Впрочем, я его совсем не опасался, ведь это был всего лишь нотариус, то есть человек, обреченный на посредственность и прозябание в кругу семьи. На следующий день он явился в салон Борденав с визитом, когда там был и я.

— Прекрасный человек этот нотариус, — сказала Сюзанна, — я так ему благодарна за его внимание! Не будь его, дорогой д’Арондель, я бы обязательно простудилась, ведь в нашем вагоне был собачий холод. Так вот, всю ночь он своим сердцем согревал мои ботинки, а мои ноги, как вы понимаете, находились как раз в этих ботинках. Кто бы мог подумать, что сердце нотариуса может быть таким горячим, как настоящая печка. Лоранс, если тебе когда-нибудь попадется такое же сердце, обязательно воспользуйся им.

Полагаю, нет нужды подробно описывать, что творилось с лицом несчастного молодого человека. А когда нотариус собрался уходить, она решила добить его: ведь ботинки уже получили свою порцию удовольствия, и те-перъ оставалось только ей самой получить удовлетворение, поиздевавшись над бедным юношей. Кстати, сам нотариус так и не понял, что замысел Сюзанны состоял именно в том, чтобы он обиделся и убрался восвояси. В какой-то момент, решив, что никто еене слышит, она подошла к нему и быстро вполголоса произнесла:

— Мама все видела. Она ждет объяснений. Вы меня понимаете?

Не знаю, понял ли он. Зато я все прекрасно понял. Для Сюзанны любой мужчина был пригоден для того, что ей от него было нужно. Влюбленная женщина, полностью отдающаяся своему чувству, относится к своему избраннику трепетно и требовательно, но такое отношение совершенно чуждо женщине, хорошо владеющей собой, не испытывающей нежных чувств и не допускающей проявлений слабости. Если уж вам выпало несчастье ревновать такую женщину, то ревность ваша должна быть направлена не на то или иное лицо, а на целый мир.

Именно так я и поступал, хотя был совершенно уверен, что никто не способен завладеть ее чувствами, и что ко мне это также относится в полной мере. К слову сказать, ее репутации ни разу не был нанесен серьезный урон, и в этом провинциальном городе, где каждый все знает обо всех и обо всем, никто не мог бы поставить ей в вину какие-нибудь конкретные неблаговидные поступки. Считалось, что она невероятно легкомысленна и кокетлива, но и не более того. Цели, которые она поставила перед собой, сами по себе служили защитой от возможных неприятностей. Возможно, у меня и были сомнения на этот счет, но откровения людей, которые были к ней безразличны, а также сплетни, услышанные от моих друзей, полностью их развеяли.

Однажды утром мне принесли телеграмму, в которой сообщалось, что два моих парижских приятеля, будучи в Тарбе проездом, явятся ко мне в одиннадцать часов на завтрак, а вечером уедут шестичасовым поездом. Я придумал для них самый лучший на свете завтрак, мой винный погреб также был очень хорош, и когда они встали из-за стола, оказалось, что оба сильно захмелели и пребывали в состоянии пьяного веселья, при котором больше кружится голова, чем страдает желудок.

Им захотелось осмотреть квартиру, в которой я жил, и они юркнули в мою спальню, причем оба одновременно испустили вопль удивления, когда углядели на каминной полке портрет Сюзанны.

— Эй, да это же Сюзанна Борденав! Значит, ты знаком с Сюзанной, прекрасной несравненной Сюзанной?

Они потребовали объяснений, меня же волновало совсем другое: где и когда они познакомились. Оказалось, что познакомились они в Каннах у одного общего знакомого, где провели вместе целый месяц.

— Знаешь, это удивительная девушка! До чего она не похожа на всех этих набивших оскомину девиц, которых нам демонстрируют в театрах. Так хочется вновь с ней увидеться! Как блестят ее глаза, до чего хороши эти сочные ярко-красные губы!

Я попытался их разговорить, тем более что оба были в таком состоянии, когда сделать это совсем не трудно.

— Самое забавное в этой истории состоит в том, что за столом она всегда сидела между нами. Через несколько дней мы поняли, что она питает к нам обоим одинаковые дружеские чувства, и решили составить заговор. Ты ведь знаешь, с какой легкостью она принимает кое-какие ласки, которые считаются невинными. В общем, мы договорились, что каждый из нас будет прижиматься к ее ноге под столом, а тот, к кому она прижмется в ответ, сразу известит об этом другого. Знаешь, можно было умереть со смеху: она и виду не подавала, но все время прижималась то направо, то налево и ни разу нас не перепутала. Она покоряет любого мужчину, который встречается на ее пути, и играет им, как хочет. Ее это забавляет. Она ведь живет в Тарбе. Давай, пойдем к ней в гости.

— Да вы же пьяны.

— Ее это нисколько не рассердит.

— Я вас туда не поведу.

— Значит, мы пойдем без тебя. Нам все равно в шесть часов уезжать, а больше здесь делать нечего.

В итоге я уступил, понимая, что будет лучше пойти вместе с ними, чем отпустить их одних. К тому же мне было интересно посмотреть, как она их примет.

Увидев моих друзей, Сюзанна страшно обрадовалась. За те два года, что прошли после их встречи, она успела о них забыть, так что теперь они воспринимались, как совсем новые обожатели.

Случилось то, чего я совсем не ожидал: чем больше они беседовали, тем больше пьянели. Госпожа Борденав, любившая, чтобы все было чинно и благородно, принужденно смеялась над их шутками. Лоранс была совершенно не в своей тарелке. И только Сюзанна получала огромное удовольствие от этого визита.

Когда мы явились в их дом, Сюзанна занималась рукоделием. Она с большим вкусом и очень ловко мастерила шляпки итальянского фасона для своих провинциальных кузин.

Сюзанна тут же потребовала, чтобы мои приятели встали перед ней на колени, застыв, как манекены, и принялась втыкать им в волосы украшения для шляп и цветы. При этом, как только ее рука касалась их голов, манекены сразу оживали.

Через какое-то время я объявил им, что пора уходить.

— Сейчас пойдем.

Сказав это, они даже не пошевелились. Наконец, мне удалось их уговорить, и тут же начались долгие рукопожатия и бесконечные прощания. Чтобы они поторопились, я решил выйти первым, но Сюзанна подозвала меня и сказала:

— Постарайтесь сделать так, чтобы они опоздали на поезд, а потом опять приведите их сюда. Мы проведем этот вечер вместе, они очень забавные.

Любому другому подобное заявление, скорее всего, окончательно раскрыло бы глаза, но к тому времени я уже был безнадежно в нее влюблен. Любовное чувство наполняло меня все больше и больше и с каждым днем становилось все сильнее. Теперь я жил только для нее и каждый вечер тратил лишь на то, чтобы обожать ее и любоваться ею. Я был самым верным ее воздыхателем, самым покорным, и одновременно самым пылким. Но интересовал ли я ее? Что я мог ей предложить? Что я мог сделать, чтобы соблазнить ее и завладеть ею?

Между тем наступил июль 1870 года, и неожиданно газеты заговорили о том, что между Францией и Пруссией возникли трения. Поначалу я не обращал внимания на газетную шумиху, зато Сюзанна совсем по-иному отнеслась к этим событиям.

— Теперь мы добьемся реванша за Ватерлоо, — сказала она, — так же, как Сольферино[17] и Севастополь стали реваншем за 1814 год. Каждая европейская страна по очереди свое получит. Наш император будет достойным продолжателем дела своего дяди.

— Я всегда полагал, что империя принесла нам мир.

— В политике надо уметь не только говорить, но и что-то делать. Император умеет и то, и другое.

Сюзанна с огромным восхищением относилась к императору, который, как она считала, сделал все возможное, чтобы Франция сияла в ореоле величия своей военной мощи и мирного процветания. Я был не в восторге от таких формулировок, но именно к ним она прибегала, когда сталкивалась с утверждениями противоположного толка. Я старался поменьше говорить с ней о политике, но она упорно провоцировала меня на такие разговоры, а я всегда малодушно шел у нее на поводу. Что сказал бы господин Шофур, если бы услышал лепет своего ученика? Но милейший папаша Шофур знал о любви лишь то, что говорили о ней классики, и для него символом любви была туника Несса[18], надев которую, человек уже не мог делать ничего, кроме глупостей.

Между тем, события развивались стремительно, а тут еще некоторые газеты начали подталкивать французское правительство к решительным действиям. Однажды вечером Сюзанна прочитала в одной такой газете: "Франция полностью готова к войне. Женщины преклонили колена, а мужчины взялись за оружие". После этих слов она до полуночи распевала "Марсельезу".

— Час настал. Мы прикладами погоним этих пруссаков.

В пятницу 15 июля поступила телеграмма с текстом заявления господина Эмиля Оливье[19]. В тот вечер я явился к Сюзанне раньше обычного. Она была в саду.

— Что я говорила! — закричала она, едва завидев меня, — вот вам и война.

— Да, будет война.

— А вы когда-нибудь смотрели на меня?

Я не понял смысла этих странных слов и внимательно посмотрел на нее.

— Ну да, — настойчиво продолжила она, — хорошо ли вы меня знаете? О чем говорят мои покатые плечи и тонкая талия?

— О том, что вы…

— Только не говорите вздор! Глядя на все это, вы должны понимать, что я смогу полюбить только военного и только за военного выйду замуж. Полагаю, что выбор у меня будет огромный, потому что, я уверена, теперь любой мужчина, у которого есть совесть, станет солдатом. Это священная война. Да здравствует император!

III
Гостей в тот вечер собралось больше обычного, и Сюзанна приказала, чтобы в гостиной зажгли самое яркое освещение, как на праздник.

Она с торжествующим видом обошла всех присутствующих и каждому сообщила то же самое, что прежде сказала мне:

— Вот вам и война.

— Да, война, — отвечали гости.

Но в тоне этих ответов совсем не чувствовалось такой же бравады, какая звучала в голосе хозяйки. К тому времени до меня уже дошли слухи, что в Париже толпы людей вышли на бульвары, распевая "Марсельезу", и все как один кричали "На Берлин!". Конечно, толпа толпе рознь. К тому же меня самого там не было, и я лично всего этого не видел. Однако то, что творилось в нашем городе, совершенно не походило на взрыв энтузиазма. Казалось, что гости Сюзанны перед тем, как явиться в дом госпожи Борденав, крепко спали и были разбужены криками "К оружию!". Теперь же они вопрошающе поглядывали друг на друга и выглядели совершенно ошеломленными. Здесь, в провинции, все помнили миролюбивую реакцию французского правительства на заявление "папаши Антуана"[20], и новость о приближении войны прозвучала как гром среди ясного неба.

Наши "честные" буржуа целых восемнадцать лет прожили в состоянии полнейшей политической апатии, а теперь их словно разбудили, причем без всякого предупреждения. Все последние годы они занимались только своими делами и хотели лишь одного: чтобы дальше все так и шло своим чередом. Они и не собирались воевать. Зачем воевать? В чьих интересах эта война? Когда их звали на выборы, политики клялись, что, отдав за них свои голоса, избиратели тем самым проголосуют за мир во всем мире. И вот, пожалуйста: после всех этих клятв не прошло и трех месяцев, как началась война. Они что, издеваются над избирателями? Правда, местные чиновники, само собой, не позволяли себе выражаться столь же решительно, однако их вытянутые физиономии говорили сами за себя. Все они напустили на себя озабоченный вид и дипломатично помалкивали, словно опасались неосторожным словом нанести вред государству, хотя на самом деле боялись они лишь одного: навредить самим себе. Взять, к примеру, муниципального инженера. Человек он пожилой, приобрел большой опыт и твердо усвоил, что молчание — золото. Так вот он, как только вошел в гостиную, сразу предложил сыграть партию в вист. И тут же за столом образовался кружок, состоявший из серьезных людей, которые, казалось, были полностью поглощены игрой, не отвечали ни на один вопрос, но и не пропускали ни одного слова, громко произнесенного по неосторожности кем-либо из присутствующих.

Браво выглядели одни только офицеры. Каждый из них входил в гостиную, держа руку на эфесе сабли, выдвинув вперед плечо и запрокинув голову назад. Всем своим видом они давали понять, что намерены задать трепку этим прусским свиньям.

Офицеры окружили Сюзанну, и в несколько минут Пруссия была изрублена в капусту, а остальная Германия перекроена по французским лекалам.

Столкнувшись с победным энтузиазмом господ офицеров, местные буржуа сразу притихли. Впечатление было такое, что обыватели по-прежнему осознают свои права и возможности, но при этом сохраняют осторожность и осмотрительность, давно ставшие привычными для местных жителей. И только наш нотариус или, точнее говоря, нотариус Сюзанны, который прославился историей с ботинками, восстал против попыток военных подмять под себя все общество.

— Довольно, господа, — сказал он, — вы пока еще не в Берлине и, полагаю, никогда там не будете.

— Что вы хотите сказать?

— О, я нисколько не ставлю под сомнения вашу отвагу и ваши возможности. Французская армия — лучшая армия в мире, все это знают. Но я сомневаюсь, что война действительно начнется.

— Но война объявлена!

— Пока не объявлена. Еще остается время, чтобы урегулировать все проблемы. Тем более всем и так ясно, что наша винтовка Шаспо[21] значительно превосходит прусскую игольчатую винтовку. Почему вы считаете, что война неизбежна?

— Вам, нотариус, похоже, очень хочется, чтобы окупились денежки, потраченные вами на лицензию.

— Именно так. Я приобрел лицензию как раз после последнего референдума, и, между прочим, отдал за нее триста тысяч франков, потому что поверил, что впереди меня ожидают годы мира и спокойствия. Именно это обещал мне депутат, уговаривавший, чтобы я проголосовал за продление его мандата, и, если он не сдержит своего слова, значит, он попросту украл у меня триста тысяч франков.

— Но сейчас речь идет не об интересах вашей конторы, а о чести Франции.

— Правильнее будет сказать — о чести моего депутата, а не о чести Франции, которая желает мира. Вы ведь не можете не признать, господа, что я знаю свою страну лучше, чем вы. Я знаю, о чем думают буржуа и крестьяне, богачи и бедняки: войны не хочет никто.

По всему было видно, что слова, сказанные нотариусом, вызывают жалость и презрение. Военные уже собрались ответить ему, как полагается, но тут вмешалась Сюзанна и как всегда ловко перевела разговор в другое русло.

— Нотариус, — сказала она с милой улыбкой, — наш чудесный нотариус!

— Слушаю вас, мадемуазель!

— Неужели вы полагаете, что господин Эмиль Оливье глупец?

— Я так не говорил.

— А может быть, вы думаете, что господин Грамон[22] сошел с ума?

— Вовсе нет.

— Возможно, вы полагаете, что маршал Лебеф[23] похож на Матамора, а император — на Жеронта[24]? Ведь так, да? Ну что ж, раз эти люди, которых вы назвали депутатами, потребовали от Пруссии, чтобы она взяла на себя некие обязательства, и это стало поводом к войне, то значит, война была неизбежна. Сами же депутаты наверняка полагают, что война упрочит славу Франции и пойдет ей на пользу. Если обе эти цели не будут достигнуты, тогда, клянусь, я вместе с вами во весь голос заявлю, что господин Оливье глупец, господин Грамон сумасшедший, маршал Лебеф — вылитый Матамор, а император — не кто иной, как Жеронт. Но пока этого не произошло, позвольте уж мне считать, что они знают, что и когда надо делать.

Тут в спор вмешалась госпожа Борденав:

— Лично я, — сказала она, — во всей этой истории жалею лишь о том, что объявление войны пришлось на пятницу. Когда чтото затеваешь в пятницу, следует опасаться всех последующих пятниц. Во все эти дни обязательно будет происходить чтонибудь либо хорошее, либо плохое.

В любой другой момент я бы очень внимательно следил за этой сценой, но сейчас слишком сильны были мои собственные переживания, и никакие внешние обстоятельства не могли меня от них отвлечь. Забившись в угол, я думал лишь о том, что мне сказала Сюзанна. Как прикажете понимать ее слова? Говорила она серьезно или просто сотрясала воздух, как с ней это часто случалось?

Я дождался, пока все гости, кроме меня, уйдут. Мне хотелось хотя бы минуту побыть с Сюзанной наедине, но, судя по всему, ни ее мать, ни сестра не собирались оставить нас вдвоем. Я набрался решимости и сказал при всех:

— Я обдумал то, что вы мне сказали.

— Вы о чем?

— Разве вы не помните?

— Я сегодня столько всего наговорила.

— О том, что касается ваших плеч…

— Ах, вот как! Позвольте же вас спросить, как получилось, что из-за этого замечания вы дулись целый вечер? Засели в своем углу, ушли в себя и стали похожи на журавля, который стоит на одной ноге и размышляет о том, что ему пора улетать.

— Я как раз и думал об отъезде.

Обычно, когда мы с Сюзанной беседовали, ее мать и сестра всячески старались нам не мешать. Они даже находили себе какое-нибудь занятие, словно хотели этим сказать: "Говорите о чем угодно, мы вас видим, но не слышим". Но в тот вечер Лоранс, услышав слово "отъезд", сразу подошла ко мне.

— О каком отъезде вы говорите? — спросила она.

— Он имеет в виду, что ласточки собрались улетать, — сухо перебила ее Сюзанна.

— Но еще время не пришло, — серьезно заявила госпожа Борденав.

— Мы обсуждаем это, мама, с чисто теоретической точки зрения.

— Вы действительно так думаете, мадемуазель?

— Важно, что об этом думаете вы, а не я. Я как раз говорила вполне серьезно, вам известно мое мнение на этот счет.

— Тогда и для меня вопрос решен. Что вы скажете на это?

Этот последний вопрос я задал дрожащим умоляющим голосом. Вместо ответа Сюзанна схватила мою руку, сильно ее сжала, а ее взгляд так глубоко проник в меня, словно она хотела прикоснуться к моему сердцу и забрать его. По сравнению с этим порывом сухое и холодное согласие на брак могло бы показаться чем-то совсем незначительным.

— До завтра.

Всю ночь я мерил шагами комнату и мысленно пытался убедить мою мать в правильности принятого мной решения. Образ матери неотступно следовал за мной, и мне казалось, что она находится здесь, в комнате, и сидит в кресле рядом с камином. Мне даже казалось, что в ночной тишине слышатся слова, произнесенные с присущей ей интонацией. Например, я явственно слышал собственное имя, Луи, которое она всегда произносила особенно протяжно и мягко, как никто другой. А я приводил ей свои аргументы, упирая на то, что не собираюсь отсиживаться в тылу и ухожу на войну. Если родина в опасности, значит, я должен ее защищать.

Утром, не дожидаясь, пока откроется окружной призывной пункт, я отправился к одному знакомому офицеру, вытащил его из постели и поведал о своем намерении записаться в африканские стрелки.

В принципе это было совсем не сложно, но он охладил мой пыл, объяснив, что для начала меня отправят на сборный пункт в Алжир, где я буду проходить кавалерийскую подготовку, и уйдет на это не меньше шести или семи месяцев.

— Но разве через шесть месяцев война еще не закончится?

— Хочется на это надеяться.

— Значит, когда я стану хорошим кавалеристом, служить мне уже не придется. Ведь я собираюсь воевать не в Алжире, а в Пруссии. Я хочу пролить свою кровь на поле битвы, а не потеть в конюшне.

— Вы просто не понимаете, друг мой, что в армии пот ценится выше, чем кровь.

Но такое положение меня не устраивало. Надо было найти какое-нибудь другое решение. Командиром полка, в котором служил мой отец, был его старый товарищ полковник де Сен-Нере, навещавший нас в Куртижи, когда я был совсем еще ребенком. Он всегда с большой теплотой относился ко мне, хранил память о моем отце, и когда я жил в Париже, мне часто приходилось с ним встречаться. Недолго думая, я отправил ему телеграмму. В ней я обрисовал положение, в котором оказался из-за административных проволочек, и прямо заявил о своих намерениях.

Ответ от полковника пришел уже на следующий день. Он писал: "Я беру вас в полк. Будем воевать вместе. Нет необходимости ехать в Алжир. Воевать предстоит во Франции. Полк входит в состав Рейнской армии, туда вам и следует прибыть. Вы прирожденный кавалерист. В вас течет кровь д’Аронделей, и, значит, солдатскому ремеслу вы обучитесь за несколько дней".

Я решил не встречаться с Сюзанной, пока не придет ответ от полковника, а получив его, сразу помчался к ней.

— Я вчера весь день вас ждала, — сказала она, — а сегодня уже и не жду.

Не говоря ни слова, я протянул ей телеграмму.

Направляясь к ней, я не знал, какой прием она для меня приготовила, и оттого испытывал сильное беспокойство. Но вышло все так, как я и представить себе не мог.

— Мама, — обратилась она к своей матери, даже не взглянув в мою сторону, — я бы хотела отправиться верхом на прогулку с господином д’Аронделем, ты ведь разрешишь мне, не так ли?

Затем, обратившись ко мне, она произнесла:

— Если вы не против, то через полчаса я буду готова.

Я привык к ее сдержанности, но в этот раз ее спокойствие меня насторожило. Что оно могло означать?

— Куда отправимся? — спросила она, сидя на лошади.

— В Оссен.

— Почему в Оссен? Ведь дорога вся пересохла.

— Я хотел бы вернуться в то место, которое мы проезжали по пути в Бетаррам.

— Ах, вот как. Что ж, поедем в Оссен.

Я думал, что она хочет со мной поговорить, но мы целый час ехали бок о бок, так и не сказав друг другу ни слова. Боже, как она была красива, когда в своем платье амазонки и крохотной фетровой шляпке покачивалась в седле в такт движению лошади, а ее грудь при этом ритмично вздымалась.

Наконец мы добрались до того места, где во время поездки в Бетаррам она прижала свою ногу к моей.

— Вам это место ничего не напоминает? — спросил я.

— Вы думаете, что я забыла? Я никогда, слышите, никогда ничего не забываю. Давайте перейдем на шаг, так будет легче разговаривать.

После этих слов она бросила поводья и протянула мне руку.

— Господин д’Арондель, вы настоящий мужчина.

— Однако на сердце у меня неспокойно.

— У меня тоже, во всяком случае, мне так кажется, но зато с головой у меня все в порядке. Мое признание, возможно, вас удивило, но можете не сомневаться, оно было тщательно продумано. Когда объявили войну, я первым делом подумала о вас. Я решила, что эта война станет главным событием нашего времени, и мне захотелось, чтобы вы приняли в нем участие.

Наши лошади шли мерным шагом, соприкасаясь боками, мы были одни на этом открытом пространстве, и я все сжимал ее руку, которую она и не думала убирать.

— Конечно, — заговорила Сюзанна, — я не пытаюсь загадывать, и неизвестно, чем закончится война, но надо понимать, что у нас в стране вновь настало время военных, и теперь это надолго. Я хочу, чтобы и вы стали военным. Если император победит, а я очень на это надеюсь, тогда всеми своими успехами он будет обязан армии и сделает для нее все, что она пожелает. Поймите, время деловых людей и адвокатов прошло. Отныне они будут на вторых ролях. Но если против ожиданий император не сможет победить, тогда только армия будет в состоянии спасти страну.

На сердце у меня было неспокойно, и обсуждать политические вопросы совершенно не хотелось. Однако я не решался ее прерывать, ведь подо льдом этих серьезных слов скрывалась озабоченность не только ее будущим, но и моим, и я был счастлив от того, что в ее рассуждениях они представали, как одно целое.

— Вы молоды, отважны, носите гордое имя, и вы просто обязаны занять свое место в армии, ведь только армия способна разрубить все гордиевы узлы нашей эпохи. В последнее время было много нападок на армию, пытались принизить ее роль в жизни страны, но это было лишь помрачение, и оно скоро пройдет. Я убеждена, что так и будет, и именно поэтому заявила вам, что если и выйду замуж, то только за военного. Вы, конечно, понимаете, что я не собираюсь провести всю жизнь в каком-нибудь гарнизоне и следить за тем, как денщик выводит на прогулку наших детей, пока мы с мужем занимаемся убранством нашего дома. Признаюсь, мои амбиции простираются гораздо дальше. Ведь когда мы произносим слово "солдат", мы имеем в виду "спаситель", а я уверена, что в течение нескольких предстоящих лет работы по спасению будет предостаточно. Надо спасать наше общество, спасать Францию, такой работы хватит на всех, и я хочу, чтобы мой муж осознавал, что выполнять эту работу ему поручила я. В таких делах рука женщины имеет большое значение. Ведь фактически именно Жозефина поручила Бонапарту командовать Итальянской армией.

— Бонапарту это понравилось.

— Вы это говорите от имени Барраса[25]?

— По моему разумению, Барраса уговорили с большим трудом.

Наш разговор еще долго продолжался в том же духе: она говорила то об одном, то о другом, причудливо переплетая разные темы, и требовала, чтобы я высказывал свое мнение. Только много позже мне стал понятен смысл ее слов и передо мной в полной мере раскрылся странный характер этой барышни, но в тот момент ее слова лишь жужжали у меня в ушах, но не доходили до моего сознания. Мне казалось, что если уж мы остались одни, с глазу на глаз, на этом открытом пространстве в чудесный летний день, то могли бы найти для себя гораздо лучшее занятие, чем обсуждение политических проблем настоящего и будущего. Я совершенно не вдавался в смысл того, что говорила Сюзанна, но зато, как зачарованный, прислушивался к говору и тембру ее голоса. Я не мог оторвать взгляда от движения ее губ, от блестящих глаз, удивительного выражения ее лица. Она толковала мне об армии, империи, обществе, а меня приводила в волнение лишь та страсть, которую она вкладывала в свои речи. Ах, как мало в любви значат слова! Так же мало, как и в музыке!

Сюзанне, однако, так и не передалось мое волнение, и она по-прежнему четко излагала свои мысли и доводы. Сдерживаться дальше уже не было сил. Я соскочил с лошади, бросил поводья, подошел к Сюзанне, коснулся ее правой рукой, а левой рукой остановил ее лошадь.

— Что с вами? — спросила она.

— Давайте остановимся. Хочу вместе с вами полюбоваться этим прекрасным пейзажем, чтобы он остался в моем сердце и напоминал мне о вас.

— Что ж, поглядим.

Мы остановились у дубовой рощицы и укрылись в тени деревьев, покрытых густой зеленой листвой.

Перед нами до самого горизонта простиралась плодородная долина, которую орошали воды Адура. Мы были совсем одни и стояли в полной тишине. Лишь где-то вдали чувствовалось биение жизни, и от этого возникало ощущение, что мы взлетели и парим над бескрайней землей. От горячих солнечных лучей пересохли мох и вереск, а выгоревшая на солнце трава источала столь сильный аромат, что у меня после каждого вдоха перехватывало сердце.

Я прижался головой к юбке Сюзанны и, вглядываясь в ее глаза, старался понять, какие чувства волнуют ее душу. Прошло довольно много времени, и внезапно я почувствовал, как в моих жилах закипает кровь, а сам я теряю голову и уже не способен держать себя в руках. Я потянулся к девушке и попытался ее обнять.

— Сюзанна, дорогая!

Но она высвободилась и тронула лошадь, бросив мне через плечо:

— Пора возвращаться.

Когда я вскочил в седло, она уже была далеко, и мне пришлось мчаться во весь опор, чтобы ее догнать.

Я попытался остановить ее, чтобы сказать очень много важных слов, но она пустила лошадь в галоп, и мои слова заглушил грохот копыт наших лошадей, скачущих по затвердевшей на солнце дороге. К тому же она опустила вуаль, и я уже не видел ее глаз.

Только на въезде в город она перешла на шаг.

— Когда вы думаете уезжать? — спросила она.

— Завтра.

— Как, уже?

— Хочу попрощаться с моей матерью.

— Значит, завтра мы вас проводим.

Мой поезд отправлялся в десять часов. В девять часов госпожа Борденав и обе ее дочери повезли меня на вокзал.

Когда мы приехали, на станции уже было не протолкнуться. Приказы о мобилизации направили во все окрестные деревни, и старосты под контролем жандармов и сельской полиции успели выявить молодых людей, не отслуживших положенный срок. В основном это были жители горных селений. Французские солдаты, когда сбиваются в стаю, как правило, веселятся и зубоскалят, но поодиночке они ведут себя, как обычные люди. В толпе призывников бросались в глаза баски[26]. Это были мощные, худые, жилистые ребята с добрыми живыми глазами и порывистыми движениями. Их башмаки были покрыты пылью родной земли, а сами они еще не успели отойти от недавних проводов и с печальными лицами, унылые и сосредоточенные, сидели на своих чемоданах и не реагировали на крики и пение местных мальчишек, разгоряченных обуявшим всех энтузиазмом.

На вокзал явилась разношерстная городская публика, пришли родители призывников и любопытствующие зеваки. Я не сообщал о своем отъезде, но вскоре многие узнали, что я ухожу в армию, и все, кто был со мной знаком, принялись говорить мне комплименты. Знакомые и незнакомые люди окружили нас, и в эти последние минуты перед расставанием мне так и не удалось побыть с Сюзанной наедине.

Каждую секунду приходилось отвечать на поздравления и пожимать кому-то руку.


На вокзал явилась разношерстная городская публика, пришли родители призывников и любопытствующие зеваки


— Молодец, — говорили мне, — ты подаешь всем пример. Каждый француз рожден солдатом.

Я не получал никакого удовольствия от всеобщего внимания, зато Сюзанна была просто счастлива. Она сама отвечала на сыплющиеся со всех сторон вопросы и буквально преобразилась на моих глазах. В какой-то момент она наклонилась ко мне и прошептала:

— Не напускайте на себя такой траурный вид.

— Но мы же расстаемся.

— А что, по-вашему, я об этом не думаю? Но стоит ли выставлять наши чувства на всеобщее обозрение? Наоборот, пусть все видят, что нам весело.

Парочке молодых завсегдатаев ее салона, подошедших к нам с поздравлениями, Сюзанна сказала:

— Вам, господа, следовало бы брать пример с господина д’Аронделя.

И она стала напевать песню "Юноша из Андорры":

Я молодой призывник…
Прозвонил колокол. Пришло время расставаться. Мы пожали друг другу руки. Мне было тоскливо, и она это, конечно, видела.

— Желаю удачи, — сказала она, — сердцем мы с вами.

— Пишите нам, — сказала Лоранс.

Я так и не понял, подействовало ли на Сюзанну мое состояние, или ее подтолкнуло проснувшееся чувство, но внезапно она сказала:

— Обнимемся на прощание.

Но сразу же после этих слов она сменила тон и заявила:

— Торопитесь, опоздаете на поезд. Бегите быстрее. Счастливого пути.

И тут оркестр грянул песню:

Моя дорога лежит на Крит…
IV
Наше расставание произвело на меня странное впечатление, которое не рассеялось до самого конца поездки. От природы я не склонен к меланхолии, но, признаюсь, предпочел бы, чтобы проводы были не такими веселыми. Особенно раздражала музыка, гремевшая на вокзале. Она засела у меня в мозгу, и мне никак не удавалось от нее отделаться. На станциях во время остановок сразу бросались в глаза бедолаги призывники. Когда я видел, как они сидят на своих мешках и с печальными лицами ожидают поезд, который увезет их неведомо куда, с моих губ непроизвольно слетал этот дурацкий припев, и приходилось делать усилия, чтобы не запеть: "Моя дорога лежит на Крит…" Но, если бы это и случилось, все равно песню заглушил бы невыносимый гвалт, несущийся за нами всю дорогу от Тарба до Парижа. Наслушавшись "Марсельезы" и "Гимна жирондистов из Бордо", начинаешь понимать, что человеческие голоса способны перекрыть даже гром небесный. Когда мы проезжали вокзалы, забитые солдатами, стоял такой рев, что у нашего вагона дрожали стекла, и даже когда станция оставалась позади, до нас еще долго доносились звуки воинственных песен. Я и представить себе не мог, что мне доведется столкнуться с подобным беспорядком и увидеть такое скопление людей. Но настоящий кошмар творился на пересадочных станциях. Дело в том, что вся эта орда направлялась не только к восточной границе. На восток везли лишь полки, прошедшие формирование, а одиночки, влившись в бесконечное количество человеческих потоков, текущих в противоположных направлениях, пытались самостоятельно добраться до своих сборных пунктов, причем одни ехали с севера на юг, а другие — с юга на север. Сегодня, вспоминая увиденное мною в те дни, я, как и тогда, безуспешно ищу ответы на давно терзающие меня вопросы: доводилось ли мне когда-либо в жизни встречать такое количество пьяных людей, происходило ли это наяву, и не было ли все это на самом деле ночным кошмаром?

Трудно было представить себе, что теперь эти люди станут моими боевыми товарищами, и с ними мне придется дальше жить бок о бок!

А еще от совершенного мною безрассудного поступка начала страдать моя совесть. Душа моя была бы спокойна, если бы на войну я пошел движимый чувством долга, патриотизмом, убеждениями. Но ведь это было не так! Я решил стать военным из-за любви и только для того, чтобы понравиться Сюзанне. Я собирался сказать ей: "Вот что я сделал ради вас, ну а что вы готовы сделать ради меня?" Правда теперь я и сам не знал, на что готова Сюзанна, ведь она не взяла на себя никаких обязательств. Конечно, если бы в тридцать лет я вернулся к ней в чине генерала, как Бонапарт, тогда мы вместе купались бы в лучах моей славы. А если по возвращении я буду лишь капралом или сержантом, а если осколок снаряда срежет мне нос или вырвет челюсть?

На свой поступок я смотрел довольно мрачно. Объяснялось это, разумеется, состоянием тревоги, не отпускавшей меня с самого отъезда, но больше всего я страдал, когда думал о той боли, которую неизбежно причиню моей матери.

Ведь она, бедная, всегда испытывала отвращение к войне и ужасно ее боялась. Что она скажет, узнав о моем решении? Написать ей я не осмелился. Я даже не отправил телеграмму, чтобы предупредить о своем приезде, рассчитывая, что будет лучше неожиданно свалиться ей на голову и уже тогда сообщить эту ошеломительную новость.

Но оказалось, что мать ничуть не удивлена моим приездом. После того как схлынула радость нежданной встречи и разомкнулись горячие объятия, она нежно и печально взглянула мне в глаза и спросила:

— Ты приехал ко мне, потому что случилось что-то серьезное?

— Но, мама…

— Я ждала тебя.

— Значит, ты все знаешь?

— Ничего я не знаю. Но когда стало известно, что объявлена война, у меня возникло предчувствие, что и тебя заберут в армию.

Я поспешил воспользоваться ситуацией и показал ей телеграмму господина де Сен-Нере. Мать молча прочитала, но, когда она вернула мне телеграмму, я увидел, что в ее глазах стоят слезы.

— Прости, дитя мое, мою нечаянную слабость. Я всего лишь женщина, а у женщин чувства проявляются не так, как у мужчин. Смысл моей жизни заключается в преданности тем, кого я люблю, ну а вы, мужчины, понимаете долг по-своему. Полагаю, что, если бы был жив твой отец, он бы одобрил твое решение, а значит, и я не могу сказать, что ты совершаешь ошибку. В тебе течет кровь солдата, а когда солдат слышит сигнал тревоги, он должен быть верен своему знамени. Я знаю, что по этому поводу думал твой отец, а ты его сын, и хоть он не воспитал тебя, все равно ты стал таким, каким он хотел тебя видеть. Не беспокойся и не расстраивайся из-за того, что я расчувствовалась, когда все поняла. Я твоя мать, и никогда не встану на пути твоего стремления исполнить свой долг.

Бедная моя мать, если бы она знала, сколь мало повлияло на мое решение чувство долга, и сколь мимолетны были мои мысли о родине! Но кто тому виной? Я принадлежу к такому поколению, которое никогда не воспитывалось в духе патриотизма, а ведь это благородное чувство не может внезапно, в один прекрасный день, зародиться в душе человека. Родину начинаешь любить, когда ей служишь. Точно так же обстоит дело и с землей: ее начинаешь любить, когда сам, своими руками, эту землю обрабатываешь. Но за все годы имперского правления французский народ попросту отвык "пахать" на благо своей страны. Он, словно беспечный землевладелец, сдал принадлежавший ему земельный надел в аренду, и заботило его все эти двадцать лет лишь одно: собственное благополучие. Отдавая свои голоса на выборах, люди словно выдавали расписки в том, что они все получили сполна, и даже дарованное французам всеобщее избирательное право так и не смогло вывести их из состояния глубокой апатии.

— Знаешь, — сказала мать после паузы, — пока не закончится эта война, я постоянно буду думать о том, что мой сын служит под началом благородного честного человека. Это придаст мне силы. Какое счастье, что полком твоего отца командует господин де Сен-Нере. Он полюбит тебя так же, как любил своего друга, твоего отца.

Мать вообще никогда не говорила о том, что ее беспокоило или причиняло страдания. Это было не в ее характере. До конца дня она больше не произнесла ни слова о моем скором отъезде. Чтобы отвлечься, она решила проконтролировать затеянные ею строительные работы и попросила меня проводить ее. Я отправился вместе с ней, и со стороны казалось, что мы просто вышли на прогулку и так же будем гулять завтра и во все последующие дни.

— Вот вернешься и увидишь, что у меня получилось, — говорила мать по пути.

Мы пересекли поле, засеянное овсом, и дошли до маленького домика, в котором уже давно никто не жил. Я с удивлением обнаружил, что в доме вовсю кипела работа. Целая бригада плотников поправляла старые деревянные конструкции. Я спросил у матери, не собирается ли она сдавать домик внаем.

— Нет, — сказала она, — я сама намерена здесь жить. Ведь ты, я надеюсь, в конце концов, вернешься в Куртижи и через несколько лет женишься. Тут-то мне и понадобится свой угол, куда я смогу перебраться. Нехорошо, когда две женщины живут под одной крышей. Я не сомневаюсь, что твоя жена согласится жить вместе со мной, но очень скоро она начнет страдать. Ей придется терпеть мои привычки, выслушивать мое мнение, которое она вряд ли будет разделять, а я, кстати, еще не отвыкла командовать. Здесь же я буду жить как бы с вами, но не у вас. Взгляну из своего окна на ваши окна, и мне будет понятно, когда я смогу навестить вас, не причиняя вам неудобств. А когда ваши дети слишком расшалятся, вы будете отправлять их ко мне.

Я часто вспоминаю эти слова, сказанные матерью, и всякий раз в моих руках начинает дрожать перо. А еще я вспоминаю покой домашнего очага, роскошный деревенский пейзаж, цветы в саду, планы на будущее, которые мы строили вместе, взгляд моей матери, и думаю о том, что тогда я и представить себе не мог, что, вернувшись домой, в самое сердце Франции, я уже ничего этого не застану, и все, что мне было бесконечно дорого, в скором времени будет сметено войной.

Наступил вечер, и тут оказалось, что мать пригласила на ужин бывшего наставника, папашу Шофура, который все эти годы после моего отъезда продолжал спокойно жить в Куртижи и заниматься своими книгами. Наставник явился с большим рулоном белой бумаги под мышкой и осторожно, словно величайшую драгоценность, положил его на столик в прихожей.

— Что там у вас? — спросил я его.

— Это карта Европы, в которой вы прочертите своими саблями и штыками окончательные границы. Узнав об объявлении войны, я сразу сел за работу и изобразил границы государств в том виде, в каком вам предстоит их установить.

Он развернул свою карту и продемонстрировал закрашенные розовым цветом очертания Франции. Ее территория на карте простиралась до Рейна. Пруссию он закрасил синим цветом, и ее территория доходила только до Везера[27], а дальше вплоть до Тироля и Богемии простирались земли остальной Германии, закрашенные желтым цветом.

— В окончательном виде, — продолжал наставник, — Германия должна включать в себя Польшу, некоторые провинции австрийской монархии и турецкие владения в Европе. Но это произойдет позже. Всему свое время. Сейчас же нам представилась возможность решить судьбу Центральной Европы. Так не упустим этой возможности!

— Как же так! — перебила его мать, — вы хотите, чтобы Франция захватила рейнские провинции. Но вы же республиканец, поборник права и справедливости. Провозглашая подобные цели, вы не можете не признать, что и Пруссия может захотеть отнять у нас Эльзас и Лотарингию.

— Будьте уверены, именно так она и поступит, если одержит победу, зато Франция даже в случае полного триумфа никогда не станет претендовать на Баден или Гессен. Что же касается Рейна, скажу так: если он и станет нашим, то лишь в силу необходимости, но никак не по праву. Если Рейн будет разделять два наши народа, то это не позволит Франции угрожать Германии и не позволит Германии вторгнуться во Францию. Граница по Рейну станет гарантом мира, причем постоянного мира, о котором я и пекусь.

За ужином наш географический диспут прервался, но тема застольной беседы осталась прежней. Да и о чем было говорить, как не о войне? Все были взбудоражены этим событием и обсуждали его повсюду — на кухнях и в гостиных, в лачугах и замках. Все мужчины призывного возраста уже получили повестки, повсюду формировалось ополчение, не осталось ни одной семьи, в жизнь которой не ворвалась бы война. Возможно, господин Шофур предпочел бы, как и моя мать, выразить неприязненное отношение к войне, но в моем присутствии он не решался откровенно высказываться на эту тему. Конечно, его навязчивые географические идеи выглядели смехотворно, но вместе с тем нельзя было не признать его исключительную осведомленность в политических и исторических вопросах, изучению которых он посвятил всю свою жизнь, и поэтому я очень хотел, чтобы он продолжил свои рассуждения.

— Представьте себе, — сказал он, — в наших краях меня считают чуть ли не пруссаком, и все из-за того, что я позволил себе выразить беспокойство по поводу этой войны. Наш мэр и кое-кто из близких ему людей упрекают меня в том, что я плохой француз. По их мнению, если вы утверждаете, что нынешняя военная кампания станет для нас тяжелым испытанием, значит, вы сомневаетесь в могуществе Франции. Всего лишь несколько дней тому назад все осуждали эту войну, никто не хотел, чтобы война началась, и никто не верил, что она начнется. И только я утверждал, что война неизбежна. Но вот сегодня зазвучали военные марши, и сразу все встали в ряды защитников отечества. Воистину, в каждом французе есть что-то от боевого коня. Недаром Руже де Лиль сумел одним словом выразить наш национальный характер: "Шагайте! Шагайте!"[28] Да вы хоть знаете, для чего вы шагаете и по чьей воле?

— Чтобы убедиться, что винтовка Шаспо превосходит винтовку Дрейзе.

— Вот вы шутите, дорогой Луи, а между тем то, о чем вы говорите со смехом, побудит целые полки ринуться в атаку, так же как желание поквитаться за Ватерлоо или отомстить за Садову[29] воспламенит не одну честную душу. На самом же деле вы будете сражаться только лишь потому, что и прусское правительство, и французское правительство вынуждены начать эту войну, так как для них это вопрос жизни и смерти.

— Что вы имеете в виду?

— С тех пор, как к власти пришел господин Бисмарк, главной целью прусского правительства стало поглощение всей Германии. Оно уже началось, но идет недостаточно быстро. Государства Южной Германии, за исключением Бадена, упорствуют в своем нежелании быть поглощенными прусским чудовищем. Необходимо сломить их сопротивление, а для этого требуется, чтобы откуда-нибудь исходила общая для всех опасность. В таких условиях только страх перед Францией способен заставить немцев объединиться во имя их общей родины, в роли которой на самом деле будет выступать Прусская империя. Это вам, надеюсь, понятно?


loading='lazy' border=0 style='spacing 9px;' src="/i/50/622850/i_014.jpg"> Бисмарк. Железный канцлер


— Более чем.

— Что же касается французского правительства, то для него главной заботой является выживание, но продлить свое существование оно может только одним способом: развязав войну. Силы правительства уже на исходе, но рецепты продления жизни ему не известны, и именно по этой причине оно было вынуждено обратиться к либералам, не испытывая, впрочем, к ним никакого доверия, точно так же, как родственники больного вынужденно обращаются к шарлатанам, когда медицина не в состоянии вернуть человека к жизни. И хотя это опасное лекарство отмерено в минимальной дозе, оно, тем не менее, способно прикончить наших полуживых властителей. Уже полгода правительство не в состоянии контролировать обстановку в стране, и оно полагает, что небольшой ореол славы позволит ему восстановить утраченные силы. Когда две стороны возможного конфликта оказываются в таком положении, война, которая каждой из них представляется весьма привлекательным делом, становится практически неизбежной. Вы скажете, что это похоже на авантюру. Ну конечно, почему бы и нет, ведь те, кто ее затеяли, и есть авантюристы. Что значат для них живые люди, если впереди их, возможно, ожидает триумф? Теперь для них все средства хороши, нужно лишь найти повод. Признаюсь, раньше я полагал, что наш император способен с большим мастерством провернуть такое хитрое дельце. Я принимал за чистую монету его репутацию коронованного Макиавелли, которую, впрочем, он сам и раздувал. Но, оказывается, я ошибался. Господин Бисмарк действовал тоньше. Он представил публике недавние события, как провокацию со стороны Франции, и тем самым добился сплочения Германии. И вот теперь дело сделано, германское единство — уже свершившийся факт. Попробуйте-ка его разрушить. Вот так-то!

— Значит вы сомневаетесь в нашей победе?

— Больше всего я боюсь, что всеобщая развращенность, порожденная имперским режимом, проникла в армию и распространилась там, как заразная инфекция. Что если наша армия, при одном упоминании которой прежде трепетала вся Европа, сохранила лишь видимость былой мощи? Конечно, меня это беспокоит, но в то же время моя вера в наши военные возможности настолько сильна, что я не могу спокойно слышать все эти пессимистичные рассуждения, в основе которых лежат не точные знания, а сплошное резонерство. В отличие от меня наше правительство располагает точными сведениями, и если уж оно объявляет войну, которая долгие годы висела над нами, как дамоклов меч, и не пытается эту войну оттянуть, то это значит, что оно уверено в своей способности довести ее до победного конца. Оно обязано быть к этому готово, в противном случае — это не правительство, а сборище сумасшедших. Но тут есть одна беда. Правительству хорошо известны наши возможности, но оно плохо осведомлено о ресурсах Германии. А все из-за нынешней политики в отношении немецких газет, которые, как известно, враждебно настроены по отношению к нашему императору и его семье и позволяют себе сравнивать принца Эжена Наполеона с зайцем, а принцессу Матильду с другим животным, которое я даже не хочу называть. Так вот, эти газеты запрещено провозить через границу, и в результате мы остаемся в неведении относительно происходящего по ту сторону Рейна. Не могут же считаться источником информации люди, посещающие курорты в Бадене или Хомбурге.

Признаюсь, то, что я услышал от моего наставника, потрясло меня до глубины души. Но зрелище, открывшееся передо мной на следующий день в Париже, мгновенно рассеяло навеянное его словами неприятное чувство. Я увидел полки солдат и офицеров в полевой форме, направлявшиеся к Восточному вокзалу с оркестрами во главе колонн в сопровождении огромных толп, прославлявших наших защитников. Все были веселы и полны решимости, отовсюду слышались звуки "Марсельезы" и крики "На Берлин!". Глядя на это величественное действо, я подумал, что наш народ, несмотря на его развращенность, все же сохранил присущий ему энтузиазм и боевой дух. Патриотизм не умер, он просто заснул, и вот теперь я присутствую при его пробуждении.

Все пассажирские поезда в восточном направлении, кроме одного, были отменены. Вместо них отправляли воинские эшелоны. Теперь для гражданских лиц поездка, скажем, в Нанси превратилась в серьезную проблему. На вокзале происходило невероятное столпотворение и творилась безумная неразбериха. Я наблюдал душераздирающие сцены прощания и видел потоки женских слез. Никогда прежде мне не приходилось видеть такого количества плачущих женщин, в основном порядочных дам, обнимающих своих мужей, но также и девиц легкого поведения, расстающихся со своими юными лейтенантами.

Чтобы занять место в купе, мне пришлось выдержать настоящий бой с находившимися там офицерами. Они и слышать не хотели, чтобы какой-то тип в гражданской одежде посмел ехать вместе с ними. В углу купе уже успел примоститься один гражданский "шпак". Но когда явился второй — это уже было явно чересчур.

Как только поезд тронулся, в купе сразу завязался разговор.

— Ты куда едешь? — спросил сидевший напротив штабной лейтенант пехотного лейтенанта, занимавшего место справа от меня.

— В Мец[30]

— В Мец?

— Ну, не в сам город Мец, а в какую-то деревню, название которой начинается с "Мец". Черт знает, как точно она называется. У тебя есть карта?

— У меня в чемодане есть карта Германии.

— А нужна карта Франции. Может быть, у этих господ имеется карта?


Я наблюдал душераздирающие сцены прощания и видел потоки женских слез


Но карты не было ни у кого, и я осмелился вставить слово.

— Возможно, вы направляетесь в Мецервисс?

— Точно.

— А где он находится, этот Мецервисс?

— Думаю, где-то в окрестностях Меца. Во всяком случае, я еду до Меца.

— Вам лучше доехать до Тьонвиля, — сказал я. — От Меца до Мецервисса примерно двадцать пять километров, зато от Тьонвиля всего пара километров.

— Ну а ты куда едешь? — спросил своего приятеля пехотный лейтенант.

— В Гростенкен.

— А где он, этот твой Гростенкен?

— Клянусь, не знаю. Попробую узнать в Меце. Знаю только, что через него проходит железная дорога.

— Может быть, вы, сударь, знаете, где находится Гростенкен? — насмешливым тоном спросил у меня штабной лейтенант.

— Я только знаю, что он находится в четырех-пяти километрах от Фолькемона, а Фолькемон — это станция на железнодорожной линии Мец-Форбах.

— Вы, наверное, географ?

— Вовсе нет. Просто раньше я изучал географию.

Мне показалось, что мой ответ прозвучал несколько напыщенно. Но меня так поразило, что штабной офицер совершенно не знаком с местностью, на которой ему, возможно, предстоит руководить войсками, что я не смог сдержаться. После того, как прозвучал мой ответ, в купе на какое-то время повисла тишина, но длилась она недолго. Вскоре разговор возобновился, и каждый из собеседников изложил свой план военной кампании. Все их планы различались по способам ведения боевых действий и маршрутам движения войск, но полностью совпадали по своим конечным целям: через неделю мы займем Майнц, а через три недели будем в Берлине.

— У меня есть основания полагать, — сказал штабной лейтенант, — что в настоящее время маршал Мак-Магон[31]пересекает Рейн выше Страсбурга и формирует отдельный корпус, который через Фрибург войдет в Вюртемберг и Баварию. Вся Южная Германия с нетерпением ожидает вступление наших войск. Одновременно мы пройдем по левому берегу Рейна, прорвемся через границу и погоним пруссаков до самого Майнца.

Угловое место в купе занимал еще один офицер, служивший в штабе укрепленного района, который за всю дорогу не проронил ни слова. С виду это был добродушный человек с усами, тронутыми сединой. Он носил очки и прихрамывал на одну ногу.

— Господа, — внезапно проговорил он, — я не хотел прерывать ваш ученый диспут, но считаю необходимым предупредить, что впереди вас ждет война, а не легкая победа. Вы и представить себе не можете, с каким противником мы будем иметь дело. Битва, которая нам предстоит, будет настолько ужасной, что весь мир содрогнется.

— А вот меня больше всего волнует другой вопрос, — сказал пассажир в штатском. — Как мы собираемся обеспечивать охрану железнодорожных путей до самого Берлина? Нынешняя война уже не будет вестись так, как раньше. Одно только снабжение боеприпасами потребует небывалого количества транспортных средств. Это раньше снабжение войск осуществлялось с помощью повозок. Теперь же все необходимое станут подвозить по железной дороге, а ее следует охранять, потому что от этого зависит боеспособность армии. Так вот, от границы до Майнца 27 германских миль, а от Майнца до Берлина еще 82 или 83 мили. В общей сложности это составляет 110 миль, то есть 825 километров. Я не знаю, сколько требуется человек для охраны одного километра пути, допустим, сто солдат, но из этого следует, что только лишь для обеспечения снабжения войск потребуется восемьдесят тысяч человек.

По этому поводу завязалась оживленная дискуссия, и вскоре оказалось, что пассажир в гражданской одежде, который так хорошо разбирался в военном деле, был инженером. Я обрадовался от того, что среди нас нашелся настоящий специалист, и подумал: "Коль скоро этот инженер с уверенностью говорит, что мы должны идти на Берлин, значит, он заслуживает доверия. Это не какой-то старый армейский служака, он знает свое дело".

Тем временем офицер штаба укрепрайона взялся опровергать доводы и расчеты инженера. Он заявил, что не принято охранять каждый километр железной дороги на территории противника и нет нужды выстраивать цепью от границы до Берлина солдат дорожной службы. Штабист вновь заговорил о своих опасениях, продолжая утверждать, что мы продвигаемся слишком быстро. Перед тем как войти в Берлин, заявил он, необходимо захватить рейнские провинции, а затем — значительную часть территории Германии. Но нам до этого еще далеко. Ему приходилось бывать в Австрии, и он участвовал в военной кампании 1866 года в Богемии. Разбить пруссаков, утверждал офицер, не так-то просто. Известно, как хороша была австрийская армия, но и ее пруссаки разбили под Садовой.

Однако его никто не слушал, и когда мы прибыли в Шалон, от пехотного лейтенанта поступило предложение, с которым все немедленно согласились.

— Господа, — сказал он, — в вагоне теперь свободны несколько купе, и я предлагаю оставить этого резонера в очках и перебраться в другое место. Этот динозавр просто невыносим. Такие офицеры-нытики попросту деморализуют армию. Готов спорить, что он сын полкового шорника или портного и вырос в каком-нибудь полку. Он, как я понимаю, усердно тянул всю жизнь свою лямку и наконец, дослужился до небольшого чина. Кем надо быть, чтобы сравнивать французов с австрийцами!

Все единогласно одобрили сказанное лейтенантом, и старого резонера оставили наедине с его плохим настроением.

V
К счастью, мой попутчик, штабной лейтенант, оказался добрым малым. Тот заносчивый ответ, который неожиданно вырвался у меня, он воспринял вполне благосклонно. Ну не знал он географии, и что с того? Это было вполне естественно, зато мой педантизм выглядел просто смешно. Лейтенант, конечно, ощущал свое превосходство, и в итоге это расположило его ко мне. По приезде в Мец он выразил готовность помочь мне отыскать мой полк, что оказалось совсем не простым делом.

Господин де Сен-Нере сообщил в письме, что полк входит в состав Рейнской армии. Но где находилась Рейнская армия? В Биче, в Меце, в Страсбурге, в Бельфоре? Сведения, поступавшие из разных источников, противоречили друг другу. Некоторые знатоки даже утверждали, что армия вошла в Германию и пытается занять там выгодные позиции, чтобы наверняка одержать победу непосредственно перед триумфальным въездом нашего императора на территорию противника.

— Мобилизация проходит у нас невероятно быстро, — говорили эти знатоки. — Мы опережаем пруссаков на две недели и захватим Франкфурт, когда их армия еще не выйдет из Берлина.

— Им и не надо покидать Берлин, там мы с ними и встретимся.

Слушая эти речи, я досадовал на себя за то, что потерял так много времени в Куртижи и Париже. А вдруг я прибыл слишком поздно и не успею принять участие в первых боях! Поначалу я не испытывал особого боевого энтузиазма, но мало-помалу он все же охватил меня, и я уже страстно мечтал раздавить пруссаков своими собственными руками.

— В штабе нам сообщат, где находится ваш полк, — сказал мне лейтенант. — Пойдем туда вместе, а то вы в вашем штатском платье еще долго будете искать штабного офицера, который снизойдет до разговора с вами.

Оказалось, что в штабе у него есть друзья, и благодаря этому мы сразу отыскали офицера, готового разговаривать со мной. Но вскоре выяснилось, что разговаривать и давать точные сведения — это совершенно разные вещи.

— Ваш полк находится в подчинении генерала Кордебюгля.

— А где, скажите, пожалуйста, этот генерал Кордебюгль?

— Он находится в расположении дивизии генерала Бонпети.

— А где дивизия Бонпети?

— В Бельфоре.

— Сердечно благодарю вас. Я немедленно отправляюсь в Бельфор.

— Постойте, — вмешался другой офицер, который во время нашего разговора что-то искал в огромной кипе бумаг, — генерала Кордебюгля с его двумя полками направили в расположение первого корпуса.

— А это где?

— В Страсбурге или в его окрестностях.

— Вовсе нет, — возразил первый офицер, — теперь я вспомнил, что пришел уточняющий приказ. Если он уже покинул Бельфор, то должен направляться в расположение четвертого корпуса.

— Этого не может быть, — сказал мой друг лейтенант, — я бы знал, если бы он направлялся в четвертый корпус. Я служу в этом корпусе, и у нас нет никакого генерала Кордебюгля.

Я очень боялся сморозить какую-нибудь глупость в присутствии этих людей, которые, без всякого сомнения, хорошо знали свое дело, и поэтому помалкивал, думая про себя, что полк не может потеряться на железной дороге, как какой-нибудь чемодан, и что, в конце концов, его непременно отыщут.

— Я смотрю, вы сильно заняты, — сказал мой лейтенант.

— У нас голова идет кругом. Мы уже три ночи не спали из-за этих приказов и всяких уточнений к ним. Они потоком текут из Парижа и вконец нас запутали.

— Значит, мы еще не достигли состояния готовности?

— О какой готовности вы говорите, друг мой! Вы и представить себе не можете, какую путаницу создают эти интендантские службы. Прибывающие полки не обеспечены ни полевыми кухнями, ни санитарным транспортом, ни бивачным имуществом, ни котелками, ни покрывалами, вообще ничем. Их отправляют в места расположения, а там нет ни медицинских служб, ни вспомогательного персонала, ни полевых пекарен. Войска, стянутые к Мецу, вынуждены питаться галетами из неприкосновенного запаса, и все, как один, проедают нам плешь.

— Все понятно, — сказал мой лейтенант, — однако постарайтесь помочь господину д’Аронделю.

— Это очень просто, но вам, сударь, этот вечер придется провести здесь.

Я уже был готов смириться с такой задержкой, но мой лейтенант решительно воспротивился этому.

— На вашем месте, — сказал он, — я не стал бы здесь задерживаться, а прямым ходом отправился бы в Бельфор.

— А если мой полк находится в Страсбурге или в Биче?

— Я бы отправился в Страсбург или в Бич, это еще ближе.

— Вы полагаете?

— Я в этом уверен.

Мне показалось, что лейтенант хорошо понимает, как устроены все эти механизмы, к управлению которыми он был причастен, и поэтому не стал возражать и отправился в Бельфор.

Одна известная истина, старая, как мир, гласит, что чем дальше от центра страны и ближе к границам, тем сильнее патриотические чувства людей. Проезжая по Лотарингии, я убедился, что это утверждение остается справедливым и в наши дни. В Париже мне довелось быть свидетелем манифестаций и невиданного энтузиазма толпы. Затем в дороге я наблюдал, как толпы любопытных стекались на вокзалы, чтобы поглазеть на воинские эшелоны. Но по пути от Меца до Бельфора я увидел нечто более существенное, чем приветственные возгласы и праздное любопытство. Мне показалось, что после объявления мобилизации еще не начавшаяся война уже успела нанести упреждающий удар по населению приграничных департаментов. Казалось, что люди, не успевшие вдохнуть пьянящий аромат пороха, заранее почувствовали смрадный запах пожарищ и зловоние, несущееся с заваленных трупами полей. Они были уверены, что наши войска проходят по их территории и идут дальше на восток не только ради того, чтобы вступить в Берлин и покрыть себя неувядаемой славой. Миссию французской армии местные жители видели в первую очередь в том, чтобы защитить их дома, имущество и детей от врага, находившегося всего лишь в нескольких лье от лотарингских городов и деревень. Этот враг был давно им известен. Жители Лотарингии помнили, как вражеские солдаты бесцеремонно врывались в их деревни и занимали места у семейных очагов, потому что их отцы еще при прежнем Наполеоне оказались не в состоянии защитить землю своих предков. Обстановка в этих краях всегда оставалась напряженной, но люди, несмотря ни на что, продолжали жить на своей родной земле, которая за сотни лет впитала в себя множество легенд, передававшихся из поколения в поколение. С тех времен (а в отличие от остальных жителей Франции времена, о которых идет речь, не казались им столь уж отдаленными) не проходило и дня, чтобы местные жители не сталкивались с этими наглыми пруссаками. Они понимали сколь велика военная мощь врага, но были твердо убеждены, что скоро наступит час великой победы французского оружия. Звуки военных горнов они воспринимали отнюдь не как приглашение к прогулке на Берлин, а как призыв к началу страшной кровавой бойни. Но по какой земле она пройдет? Быть может, уже завтра начнутся бои на берегах Рейна, а возможно, через месяц война пронесется по их полям и лесам. Каков же будет ее итог? Как известно, Франция тешила себя надеждой захватить рейнские провинции, а Пруссия, в свою очередь, намеревалась оккупировать Вогезы. Из этого следовало, что на глазах местных жителей обязательно разыграется партия, в которой на кону будет стоять их собственная судьба. Именно по этой причине совершенно по-особенному, не как в других местах, а искренне и по-братски они встречали солдат, проходивших через их города и деревни. В Меце, в Понт-а-Муссоне, в Нанси, Везуле, Мюлузе, во многих других городах и селах жители сами организовали раздачу солдатам съестных припасов, денег и разных необходимых вещей. Кто-то выдавал сто су на табачок, кто-то приносил ветчину, закопченную в домашнем очаге, которую отложили до церковного праздника, чтобы полакомиться с друзьями. Но разве сейчас те, кто шагал мимо их домов с ранцами за плечами, не стали их близкими друзьями?

Как только слышался звук приближавшегося воинского эшелона, или раздавался хриплый гудок громадного локомотива, все немедленно бежали на станцию, и солдаты, едва выскочив из вагонов, сразу обнаруживали на платформах женщин, юных девушек и сестер милосердия с корзинами, доверху наполненными хлебом, колбасой, сигаретами или табаком, а кто-нибудь из встречающих спешил налить в солдатские бидоны вино, пиво или кофе. Поезд еще не успевал остановиться, а зуавы[32] уже выпрыгивали из вагонов, украшенных зелеными ветками, и набивали провизией карманы своих шаровар, глубокие, как бездонные пропасти. Зато алжирские стрелки, словно бронзовые статуи, стояли на месте в напряженных позах с серьезным выражением на лицах и ждали, когда к ним подойдут встречающие, а поняв, что им предлагают угощение, прикладывали руку к сердцу и улыбались, сверкая белыми клыками. Какой-нибудь разбитной пехотинец, старательно демонстрируя любезность, в знак благодарности отпускал острую шутку, если она приходила ему на ум, или выделывал танцевальное па, если он, мучимый нескончаемой жаждой, еще был способен пошевелить ногами. — "Спасибо, ничего не бойтесь, да здравствует пехота!" — В какой-то момент раздавался сигнал горна, надрывно свистел локомотив, но никто не трогался с места, пока сержанты не начинали изрыгать проклятья. При этом офицеры демонстрировали полное безразличие, как будто они не имели никакого отношения к происходящему. Тем временем набитый под завязку эшелон не трогался с места: все ждали какого-то зуава, который метался по перрону, пытаясь поймать своего кота, а в это время начальник вокзала рвал на себе волосы и безнадежно подавал руками непонятные сигналы.


"Да здравствует пехота!"


В Эпинале вокзал заполонила целая армия молодых людей в блузах. Оказалось, что это были местные национальные гвардейцы. Их набралось больше четырех тысяч человек, и они без дела болтались по городу, потому что оружие им не выдали, а обучением новобранцев никто не озаботился. Гвардейцам только и оставалось, что наблюдать за прохождением линейных частей, направлявшихся в самое пекло, и маяться бездельем. Под впечатлением от увиденного я задумался о цене моего собственного героизма, побудившего меня отправиться на войну. Получалось, что Франция не так сильно нуждалась во мне, как я это себе представлял, раз уж она махнула рукой на четыре тысячи своих сыновей, которым даже не дали в руки оружие. А ведь и газеты, и депутаты постоянно твердили нам, что части национальной гвардии восточных департаментов отличаются прекрасной организацией и дисциплиной.

В одном поезде со мной ехал какой-то бригадный генерал. На всех пересадочных станциях он садился в те же поезда, что и я, и мне пришло в голову, что, возможно, он и есть тот самый генерал Кордебюгль, который возвращался в свою бригаду, и если я буду следовать за ним, то наверняка отыщу свой полк. Мне очень хотелось убедиться в правильности моего предположения, но я не решалея обратиться к генералу с вопросом. Однако в Бельфоре, стоя на перроне вокзала после долгих и безрезультатных поисков моих африканских стрелков, я, наконец, расхрабрился и спросил его:

— Простите, господин генерал, что я обращаюсь к вам, не имея чести быть с вами знакомым. Не вы ли будете генерал Кордебюгль?

— Нет, сударь. А что вам нужно от него?

— Я хотел у него узнать, где я могу найти моего полковника.

— А вы что, солдат?

— Да, господин генерал. Я доброволец, и мой полковник, господин де Сен-Нере, перед отбытием из Алжира приказал мне прибыть в расположение Рейнской армии. Но я нигде не могу найти ни Рейнскую армию, ни мой полк.

— А я, сударь, не смог найти здесь ни командующего моим корпусом, ни командира моей дивизии, ни два мои полка, и не знаю, где их искать.

— Спасибо, господин генерал.

— Не за что.

Я уже собрался распрощаться с ним, как внезапно он отпихнул меня и бросился к какому-то подростку, который стоял, облокотившись на перила, и разглядывал локомотивы. На голове у паренька был нахлобучен не по размеру большой кивер[33].

— Где ты своровал этот кивер?

— Нигде я его не воровал, я его подобрал.

— Ну и где?

— Прямо на путях. Солдаты много набросали такого добра.

— В каком направлении ехали эти солдаты?

Мальчик показал рукой в сторону Мюлуза.

— Ну теперь мне хоть что-то стало понятно, — сказал генерал. — На этом кивере номер одного из моих полков, и теперь я по крайней мере знаю, что часть моей бригады проехала эту станцию. Осталось только найти ее.

В отличие от генерала мне не посчастливилось найти хоть какой-то предмет, потерянный или выброшенный солдатами моего полка, и поэтому я был вынужден продолжить свои бесконечные поиски. Служащие железной дороги пытались помочь мне, но они были не в состоянии что-то запомнить в этой фантастической мешанине эшелонов, проносящихся через их станцию. Они и слыхом не слыхивали ни о каких африканских стрелках. Им приходилось с утра до вечера наблюдать весь этот нескончаемый людской поток, и различали они только пехотинцев, гусар, артиллеристов, кирасир, уланов, солдат железнодорожных войск, да и те окончательно перепутались в их головах.

В Страсбурге я обнаружил драгунов, в Агено — кирасир, в Саргемине пехотинцев, уланов и гусар, но мне нигде не удалось обнаружить полки бригады Кордебюгля. Постепенно я объехал весь Эльзас и всю Лотарингию и вернулся обратно в Мец, так ничего и не узнав за время моих поисков.

В Меце я вновь отправился в штаб.

— Что-то долго вы искали свою часть, — заявил офицер, который когда-то обещал мне помочь. — Ваш полк находится в Бельфоре.

— Я только что оттуда.

— Значит, вы его так и не нашли? Следовательно, его перевели в Страсбург.

— Там я тоже был.

Мы взглянули друг на друга и одновременно покатились со смеху.

— Знаете, сударь, — сказал офицер, — оставайтесь-ка вы в Меце и приходите завтра[34] [35] [36] [37] [38] [39] [40]. Кстати, поскольку вы объехали большую территорию и многое повидали, скажите, не показалось ли вам, что положение постепенно выправляется?

— Я видел только частности и не могу судить о положении в целом.

— Так ведь частности — это и есть самое главное.

— Офицеры жалуются на нехватку палаток. У солдат нет ни бачков, ни котелков. Я видел, как жарили яичницу на крышках от бачков и ели, выкладывая ее на куски хлеба.

— Ох уж эти интенданты!

— А интенданты утверждают, что им попросту нечем снабжать войска. Полки отправляли в большой спешке, офицерам говорили, что в Страсбурге и Меце имеются арсеналы и склады, и там их обеспечат всем необходимым. Арсеналы и склады действительно имеются, но они оказались пустыми. В некоторых батальонах уже неделю не выдавали кофе, потому что на кухнях нет мельниц.

— Вот вам результаты экономии, навязанной нашей армии депутатами-лавочниками.

— Мне также говорили, что все это из-за разбазаривания и разворовывания средств.

— Я думаю, там всего в избытке.

— А утверждали, что у нас все готово вплоть до последней пуговицы на гетрах последнего солдата[35].

— Со всеми этими маленькими недоразумениями будет покончено, как только мы двинемся вперед. Проблемы, с которыми сегодня приходится сталкиваться, по большей части вызваны тем, что полки снялись с мест своего расположения в том состоянии, в каком они находились в мирное время, не получив резервов и всего необходимого имущества. И вот теперь войска находятся в полевых условиях, а мы имеем то, что имеем. В этом причина небольшой неразберихи. Не исключено, что пруссаки, также выдвинувшие свои полки из мест их дислокации, оказались более расторопными.

— А мне кажется, что и раньше, в местах прежнего расположения, наши полки не были обеспечены ни вооружением, ни вещевым имуществом, и от них попросту избавились, отправив с глаз долой.

— Возможно и такое.

Все гостиницы в городе были переполнены, и офицерам приходилось спать в коридорах и вестибюлях. Раздобыть отдельную комнату было делом совершенно безнадежным. Я, однако, сумел решить эту проблему, воспользовавшись одним приемом, который мне самому очень понравился. Поскольку обращаться к хозяину гостиницы было бесполезно, я сказал портье, что готов платить ему лично десять франков за ночь, если он предоставит мне комнату, и авансом выдал пять франков. Экономить деньги я не собирался, так как мать снабдила меня аккредитивом на крупную сумму.

В тот день в город прибыли полки императорской гвардии. Их разместили в Бан-Сен-Мартене и в лагере Шамбьер. Я отправился взглянуть на гвардейцев и был страшно удивлен, когда узнал, что за время двухэтапного перехода от Нанси до Меца многие из них отбились от своих частей. Солдаты элитных полков, составлявших главный резерв французской армии, выглядели совершенно измотанными. Говорили, правда, что им пришлось тащить на себе очень тяжелое полковое имущество.

Но больше всего меня поражало, что, даже находясь далеко от Парижа, я чувствовал себя так, словно из Парижа и не уезжал. Объяснялось это присутствием в городе большого количества женщин, причем женщин определенного сорта. Эти дамы явились сюда, чтобы попрощаться с будущими триумфаторами. Мне попался на глаза генерал, который прогуливался от одного батальона к другому под ручку с некой дамой, выглядевшей так, что даже курсант Сен-Сира не решился бы на бульваре показать, что знаком с ней. За то время, что я находился в расположении военного лагеря, мне несколько раз попадались знакомые лица, и я даже встретил кое-каких парижских друзей. Вообще вся эта военная жизнь мне начинала нравиться и в какой-то момент даже показалось, что я создан для нее. Я с любопытством смотрел, как солдаты устанавливают палатки, разжигают костры, варят суп на камнях или решетках, и думал, что вскоре и мне придется заниматься тем же самым и, скорее всего, я окажусь страшно неуклюжим.

В Меце я обратил внимание на одну женщину, совершенно не похожую на наводнивших военный лагерь парижанок. Ее появление неизменно вызывало у местной публики жгучий интерес. Эта женщина была удивительно красива, и ее красота обладала притягательной силой и обаянием, что вообще характерно для прекрасных английских лиц с черными глазами, которые на фоне нежно-розовой кожи всегда производят неизгладимое впечатление. На вид ей было не больше двадцати двух или двадцати трех лет, но несмотря на молодость и ослепительную красоту среди офицеров она держалась совершенно естественно и уверенно, что само по себе свидетельствовало о ее весьма решительном характере. Куда бы она ни шла, за ней всегда, соблюдая дистанцию в три шага, следовал слуга. Это был потрясающего вида великан, каких в наше время можно увидеть лишь в вестибюле Вестминстерского дворца. Такие люди служат живым подтверждением солидности и богатства дома, который они с большим достоинством украшают своей величественной внешностью. Кем была эта молодая женщина или, скорее, юная девушка? Очевидно, что англичанкой, но, как ни велико было всеобщее любопытство, больше ничего о ней узнать не удавалось. Пытались найти хоть кого-то, кто был бы с ней знаком, но все оказалось бесполезно. Один офицер, отличавшийся особой предприимчивостью, приблизился к девушке с явным намерением ее "подцепить". Он даже успел оттопырить локоть, но в тот же момент она так взглянула на него, что офицер застыл и стушевался, после чего великан, мгновенно сокративший дистанцию между ним и его хозяйкой, отступил на обычные три шага.

Вечером, возвратившись в гостиницу, я убедился, что мой дипломатический прием, а лучше сказать, совершенный мною подкуп, достиг своей цели: комната для меня уже была приготовлена. Я вошел, выглянул в окно и в нескольких шагах от своего окна обнаружил прекрасную англичанку. Она занимала комнаты в небольшом здании с откосными крыльями, на первом этаже которого помещались каретный сарай и фуражный склад. Девушка стояла на балконе, облокотившись о перила, и следила за снующими ординарцами, бегающими посыльными и удивительной суматохой, творившейся во дворе гостиницы, который был до отказа забит офицерскими лошадьми и повозками.

Мне уже давно следовало отправить несколько писем. Я принялся их писать, и каждый раз, поднимая голову, когда обмакивал перо в чернильницу, наталкивался взглядом на юную англичанку, по-прежнему стоявшую на балконе. К полуночи она ушла в свою комнату, и вскоре в ее окне погас свет. Не знаю, по какой причине, но меня это порадовало. Я бы расстроился, окажись у нее в этот час какой-нибудь визитер.

Писал я примерно до часа ночи, а когда закончил писать письмо Сюзанне, получившееся довольно длинным, встал, открыл окно и глотнул ночного воздуха, чтобы немного освежиться. Двор, в котором еще недавно все двигалось и грохотало, теперь затих. Все давно спали.

Правда, слово "все" я употребил не совсем точно, потому что вскоре во дворе появился какой-то мужлан, прямиком направившийся к фуражному складу. Он был до того пьян, что не держался на ногах, и я следил за тем, как в темноте вспыхивал и двигался зигзагами огонек его трубки. Я так и не понял, сколько времени он провел на складе, потому что следил за ним чисто машинально, а мои мысли в этот момент были где-то далеко. Внезапно я увидел, как из открытой двери склада вырвался длинный сноп пламени, и сразу вслед за ним извергнулся целый вихрь огня и дыма. Это загорелась солома, а поскольку дул довольно сильный ветер, то на складе мгновенно начался пожар.

Комнаты англичанки находились прямо над складом, и пламя быстро добралось до ее балкона! Звать людей на помощь уже не было времени, и я, повинуясь слепому инстинкту, вылез в окно, которое находилось на одном уровне с ее окном, спрыгнул на крыльцо ее дома и стал колотить в дверь.

— What is there?[36] — послышался сонный голос.

— В доме пожар, — ответил я по-английски, — откройте скорее.

Пока я ждал, когда откроют дверь, языки пламени успели взметнуться до крыши, в окне с треском лопнули стекла, а в доме стали слышны тревожные крики.

Наконец дверь открыли и на крыльце появилась молодая женщина.

— Спускайтесь быстрее, сударыня.

Мы сбежали по лестнице во двор. Жильцы уже начали бороться с огнем и быстро справились с ним. Тем не менее здание сгорело полностью.

Когда опасность миновала, англичанка поинтересовалась, почему возник пожар, и я рассказал ей, как все произошло.

— Даже не знаю, — сказала она по-французски, — какими словами выразить благодарность за то, что вы не стали дожидаться момента, когда меня пришлось бы вытаскивать из огня.

И она протянула мне руку.

— Как вас зовут, сударь? — спросила она.

— Д’Арондель.

— А я мисс Харриет Клифтон.

VI
На следующий день мне, наконец, улыбнулось счастье: я узнал, что мой полк не пропал бесследно. Сначала его направили в Везуль, затем поступил приказ двигаться в Страсбург, но в конце концов было решено отправить его в Мец, куда он вскоре и должен был прибыть.

Оставалось лишь запастись терпением и провести несколько беззаботных дней в Меце. Теперь, когда у меня появилось свободное время, я решил поближе познакомиться с мисс Клифтон, а также присмотреться к солдатской жизни в полевых условиях, о которой не имел ни малейшего представления.

Мисс Клифтон была британской подданной и сиротой, причем весьма богатой. В Мец она прибыла с намерением следовать за воинскими частями и оказывать помощь раненым. В тот день, когда объявили войну, она находилась в Каире, где завершала подготовку к экспедиции в Верхний Египет[37] и Нубию[38]. Она собиралась также посетить Хартум, а если получится, то и Гондокоро[39], и кроме того, ей очень хотелось увидеть, как происходит слияние Голубого и Белого Нила[40]. В экспедицию мисс Клифтон отправилась исключительно ради развлечения, хотя одновременно ставила перед собой и познавательные цели. Как истинная англичанка, она всегда стремилась совершать усилия ради самих усилий, давая таким образом выход своей бьющей через край энергии. Но, узнав о начале войны, она немедленно изменила планы, села на отходящее в тот же день почтовое судно и возвратилась в Европу "чтобы приносить людям пользу".

Однако во Франции, как известно, чтобы "быть полезным", одного желания недостаточно, потому что французские власти считают, что они обладают монополией на право приносить пользу. В особенности это характерно для армии, где все давно предусмотрено, заранее решено и подчиняется своду священных правил, одно из которых гласит, что во время боевых действий медицинскую помощь могут оказывать только старший военный врач и два его помощника, а вытаскивать раненых с поля боя должны военные музыканты, и никакие отступления от этого правила не допускаются. По этой же причине запрещается критиковать военных врачей. Правда, еще встречаются критиканы, утверждающие, что плох тот врач, который в течение двадцати лет службы прописывает от всех болезней рисовый отвар. Но каждый, кто понимает в военном деле, знает, что это не так. Военные врачи являются неотъемлемой частью французской армии, и этим все сказано. Ведь всем известно, что армия Франции, от генерала до последнего сапера, — лучшая армия в мире. Об этом свидетельствуют блестящие победы при Маренго, Аустерлице и Сольферино, и эта истина уже более семидесяти лет не нуждается в доказательствах.

Вот такие "серьезные" доводы и множество иных решительных заявлений была вынуждена выслушивать мисс Клифтон. Вдобавок ко всему за спиной у нее обменивались выразительными улыбочками, которые могли означать только одно: "Молодая красивая женщина в одиночку следует за армией, что за эксцентричность, однако! Хотя, возможно, дело не в одной только эксцентричности…"

Правда, мисс Клифтон и не думала обижаться, полагая, что это было бы "непрактично", но и ни под каким видом не собиралась отказываться от своих намерений. Ведь известно, что если в англо-саксонском мозгу возник какой-то замысел, то он будет осуществлен любой ценой.

— Господа, — говорила она официальным лицам, которым адресовала свои предложения, — надеюсь, что лечебное дело у вас поставлено не хуже, чем дело убийства, которым, я уверена, вы неплохо овладели. Но поскольку мне хорошо известно, как обстояло дело в Крыму[41], я несмотря ни на что буду следовать за вашей армией. Понимаю, что не получу от вас даже минимальной помощи, но надеюсь, что вы хотя бы не станете мне мешать.

Завершив таким образом официальные переговоры, мисс Клифтон занялась обустройством небольшого передвижного склада, укомплектованного медикаментами, продуктами питания и разного рода напитками, необходимыми для поддержания сил у раненых. Она вызвала из Англии человека, которому полностью доверяла, а он привез с собой двух ирландских лошадок, прекрасных выносливых животных, способных преодолевать любые препятствия и не нуждавшихся в особом уходе. На одной из них она намеревалась передвигаться сама, а другая предназначалась для ее слуги, крестьянина из Карнарвоншира[42], настоящего гиганта, который отныне должен был стать ее тенью. На этого человека были возложены отнюдь не декоративные функции. Он мог одним ударом уложить на месте быка, что является чрезвычайно полезным качеством, в особенности, когда речь идет об охране женщины, отважившейся на столь рискованное предприятие.

Среди офицеров юная английская барышня держалась с большим достоинством, что не мешало ей изъясняться с удивительной простотой. Беседуя с мисс Клифтон, я невольно сравнивал ее с Сюзанной, которая, будучи ярой поборницей войны, предпочла оставаться в Тарбе, где демонстрировала патриотизм, героически восклицая: "К оружию!" и "Все должны идти на фронт!". Нам еще не раз предстоит по ходу повествования сталкиваться с мисс Клифтон, и поэтому здесь я не стану описывать мои впечатления от нашей первой встречи. В дальнейшем я подробно и правдиво расскажу о ее поведении в боевой обстановке, сначала во время зимней кампании в составе Луарской армии, а затем в ходе боевых действий Восточной армии.

Если вам не довелось в период переброски войск побывать в Меце, то вы даже представить себе не сможете, что творилось в этом городе, который в мирное время казался совершенно заурядным и безмятежным. Офицеры буквально наводнили городские гостиницы, кафе, общественные места и улицы, среди которых наибольшей популярностью пользовалась улица Церковнослужителей. В Мец слетелись обладатели всех возможных чинов, постов и рангов. В кафе Театра комедии, в кафе Большого шлема и Французском кафе собирались представители различных родов войск, и тот, кто внимательно прислушивался к разговорам, которые велись за рюмкой умело приготовленного абсента, узнал бы много интересного о состоянии морального духа и умонастроениях в армии в целом или по крайней мере среди ее командного состава.

Впрочем, я не являюсь записным соглядатаем и не имею привычки подглядывать или подслушивать, что говорят другие. По этой причине я не смогу представить вам подробный и правдивый отчет о содержании этих разговоров. Однако с многими офицерами я был знаком еще в те времена, когда проживал в Париже, и содержание бесед с ними накануне надвигавшихся событий, когда все, и я в том числе, были озабочены подготовкой к боевым действиям, ввергло меня в состояние крайнего удивления и глубокого беспокойства.

В военных вопросах я полный профан, и тем не менее чисто инстинктивно я составил для себя одно общее представление, которое казалось мне крайне важным и касалось наших крупных военачальников, для которых, как я надеялся, честь страны — это не пустой звук. Заключалось оно в следующем: если командующий армией имеет под своим началом двести или триста тысяч солдат и руководит их перемещениями на большой территории, намереваясь собрать все свои войска в определенное время в определенном месте, если он способен заранее все предусмотреть и оценить, причем не только собственные силы и средства, но также сильные и слабые стороны своего противника, да еще не забывает соотнести ширину дороги, по которой передвигаются войска, с ее сужениями на мостах и переправах и наконец принимает во внимание личные качества командиров отдельных корпусов, такие как решимость одних или чрезмерная осторожность других, то такой человек, как мне казалось, должен обладать не только большими знаниями, но и сильной волей и быть способным не только разрабатывать военные планы, но и успешно их осуществлять. При этом каждый подчиненный ему офицер должен обладать по крайней мере одним из перечисленных качеств.

Но когда я рассказал своим знакомым офицерам о встретившемся мне штабном лейтенанте, который не знал, где находится Мецервисс, они, к моему удивлению, рассмеялись мне в лицо, а один из них прямо заявил:


Тот, кто внимательно прислушивался к разговорам, которые велись за рюмкой умело приготовленного абсента, узнал бы много интересного


— И что с того? По-вашему, из этого следует, что тот лейтенант был плохим офицером? Думаете, он не способен двигаться в правильном направлении? Знаете, оказавшись на поле боя, вы обязательно столкнетесь с пруссаком, и, если он решит сразиться с вами, тогда вы станете рубить его саблей, а если он бросится наутек, тогда вы станете его преследовать. В любом случае противник всегда укажет вам как двигаться и куда.

После этихслов я твердо решил впредь держать свое мнение при себе. И тем не менее, сколько раз за эти три дня я бормотал себе под нос:

— Ну и ну! Как же они собираются воевать, ничего не изучив, ничем не озаботившись? Твердят одно и то же: вперед и только вперед!

Но несмотря ни на что у меня ни разу не возникло сомнение в том, что победа будет за нами.

Конечно, меня крайне удивляло, что некоторые "стратеги" составляли планы боевых действий, в которых вообще не принимались в расчет ни горы, ни реки, ни леса, ни дороги, ни пути сообщения; меня поражало, когда я слышал жалобы офицеров интендантской службы на нехватку всего на свете, включая продукты питания, снаряжение и боеприпасы; мне было стыдно, когда я видел, как офицеры целыми днями просиживают в кафе, а каптенармусы приносят и кладут на обеденные столы ведомости с заявками от подчиненных им рот; у меня не укладывалось в голове, как могли офицеры накануне битвы, которая, как все говорили, будет невероятно кровавой, вести бесконечные разговоры о том, что пишут в Военном ежегоднике за текущий год, о карикатурах в "Шаривари"[43], туалетах той или иной дамы или о том, сколько взяток на пиках взял какой-то капитан. Все это наводило на мысль, что на войне дело обстоит не так, как я себе представлял, и, скорее всего, у пруссаков все происходит так же, как и у нас.

Увидев императора, который прибыл в Мец не на коне, а в коляске, полулежа, больше похожий на немощного старика, чем на военачальника, я подумал, что в этом нет ничего особенного, ведь во время битвы при Фонтенуа Мориц Саксонский и вовсе едва не умер, что, однако, не помешало ему выиграть сражение[44]. Разве не мог Наполеон III командовать армией, не покидая своего кабинета? Конечно, мог! Но, если уж он взялся лично руководить войсками, то это значит, что император действительно способен осуществлять командование, как бы он ни выглядел. Да и разве прусский король не руководит лично объединенными войсками Германии? И чтобы окончательно убедить самого себя в справедливости этих рас-суждений, я постоянно повторял про себя анекдот, который слышал в Бадене от одного знаменитого русского дипломата. Король Вильгельм во время пребывания на курорте в Бадене пригласил этого дипломата к себе на обед, а проживал он на курорте в весьма скромном доме. Помимо дипломата получили приглашение еще несколько человек, и все они, входя в дом, складывали свои головные уборы на биллиарде. Отобедав, русский дипломат провел серьезную беседу с господином Бисмарком и собрался уходить. Он прошел в биллиардную и, заметив шляпу, которая изнутри была похожа на его собственную, не стал ее рассматривать, а сразу водрузил себе на голову. Но шляпа оказалась слишком маленькой для его умной и крупной головы и не налезла на нее, застряв на самой макушке.

— Что за птенец носит эту шляпу? — спросил он.

— Такая шляпа может быть только у короля, — смеясь, ответил ему премьер-министр.

Я, как мог, убеждал себя в том, что наш Наполеон ни в чем не уступает Вильгельму, и что Вильгельм ничуть не лучше нашего Наполеона. Но неожиданно у меня произошла одна встреча, которая обеспокоила меня больше, чем все увиденное и услышанное за последние дни.

Все, кому доводилось жить в Париже за несколько лет до описываемых событий, наверняка знавали одного американца по фамилии Лашингтон. Был он весьма необычным человеком, кем-то вроде спирита, медиума, шарлатана, точно не скажу. Долгое время его принимали то за спирита Хьюма[45], то за колдуна Эдмонда. Этот американец занимался предсказаниями, которые пользовались всеобщим доверием, а также практиковал врачевание. Он мог, осенив страдальца своим волшебным перстнем, избавить его от мигрени, а тем, к кому он испытывал симпатию, Лашингтон мог устроить беседу с тенью покойного отца или же помочь обрести большое состояние в зависимости от того, какие склонности, практические или мистические, преобладали у того или иного человека. Возможности его были безграничны. Я встречался с ним и, уж не знаю по какой причине, ведь я определенно не был достоин его внимания, он всегда демонстративно проявлял по отношению ко мне огромный интерес. И вот однажды вечером, выходя из моего отеля в Меце, я столкнулся с ним нос к носу.


Разве не мог Наполеон III командовать армией, не покидая своего кабинета?


— Вот это да! И вы в Меце! Похоже, вы решили записаться во французскую армию.

— Я способен оказать Франции гораздо более ценную услугу. Если я возьму в руки ружье, то толку от такого хилого солдата, как я, будет совсем немного. Но для армии, которой командует военачальник уровня Наполеона I, я был бы не менее ценен, чем двести тысяч солдат.

— Вы изобрели что-то лучшее, чем митральеза[46] или винтовка Шаспо?

— У меня действительно имеется кое-что получше, но то, чем я обладаю, я вовсе не изобрел. Я владею этим благодаря моим способностям, точнее говоря, мои способности указали на возможность применения этого. Если бы я этим владел, то давно предложил бы вашей стране. Ведь я люблю французов и считаю их воинами Господними.

— Похоже, сейчас появились новые претенденты на это звание. Например, король Вильгельм утверждает, что теперь оно перешло к Пруссии.

— Я могу сделать так, что этого не произойдет.

— Вы говорите серьезно?

Он с важным видом покивал головой. Я более не задавал вопросов, но он сам через несколько секунд наклонился к моему уху и произнес:

— Император в Меце.

— Я видел его.

— Я направляюсь в префектуру. То, что я собираюсь предложить императору, позволит спасти Францию, которой угрожает страшная опасность.

— Неужели все так серьезно?

— Очень серьезно. Вам известно, почему Наполеон I был разбит в ходе русской кампании?

— Да.

Шел снег. Он нёс с собой разгром и пораженье[47].


Вильгельм I, король Пруссии


— Это все поэзия. Правда же заключается в том, что Поццо ди Борго[48] завладел талисманом, благодаря которому Наполеон одерживал свои победы, а когда талисман исчез, Наполеон превратился в самого обычного человека.

— Вот как, значит в этом секрет его неудачной кампании в России?

— Этим же объясняется и поражение при Ватерлоо. Но я знаю, где находится талисман и собираюсь предложить его Наполеону III.

— Полагаете, он вас примет?

— Надеюсь. Ведь не сумасшедший же он, чтобы отвергнуть возможность спасения Франции и себя самого. Ему известно, на что я способен, и он неоднократно демонстрировал мне свое доверие. Его душа открыта для меня.

— Я готов допустить, господин Лашингтон, что он вам верит, но поверит ли он в этот талисман?

— Он уже купил талисман Карла Великого, точнее, он думал, что купил его, но на самом деле приобрел лишь его копию. Я знаком с тем, кто ее изготовил и продал императору.

— А талисманы нынче дороги?

— Я не знаю, сколько с него запросят, ведь, как я уже сказал, у меня его нет. Если бы он у меня был, я предложил бы его императору из одной лишь любви к Франции. Возможно, так же поступит и тот, кто в данный момент им владеет, но не исключено, что он запросит за талисман кругленькую сумму.

— Знаете, если спасение Франции обойдется слишком дорого, тогда я подскажу вам, как надо действовать. Снизить цену позволит конкуренция. В магазине театральных принадлежностей при Парижской опере продается талисман Роберта-дьявола[49], и я полагаю, что господин Перрен уступит вам его за небольшие деньги. Если же и он станет заламывать цену, тогда в качестве талисмана можно использовать баранью косточку.

Я, конечно, шутил, но в глубине души был страшно возмущен. Лашингтон хвастал, что император примет и выслушает его. В принципе это было возможно, но я приходил в негодование от одной только мысли, что в голове этого авантюриста возникла идея предложить императору купить талисман. Есть вещи, которые никогда нельзя предлагать порядочным женщинам, но и к серьезному мужчине также нельзя обращаться бог знает с какими предложениями. Даже если только предположить, что они будут готовы вас выслушать, то уже этим вы неизбежно заденете их честь. Императора я не любил, но и ненависти к нему не испытывал, а в нынешних тяжелейших обстоятельствах я желал лишь одного: чтобы он с достоинством исполнил свой долг. Никогда еще общественное мнение не было до такой степени на его стороне, ведь он олицетворял собой карающий меч Франции.

Но тут, к счастью, наконец прибыл мой полк, и это помогло мне избавиться от тягостных мыслей, терзавших меня помимо моей воли.

Я нашел своего полковника рядом с его палаткой. Он сидел на небольшом ящике и что-то писал. Полковник встретил меня с распростертыми объятиями.

— Мое дорогое дитя, — сказал он мне, — то, что я сделал для вас, не совсем обычно, но мы живем в такое время, когда всем постоянно приходится делать что-то необычное. В других полках это вообще в порядке вещей. Вы уже приняты в полк, что еще я могу сделать для вас?

— Мне нужны конь и обмундирование.

— Хорошо, все это вы получите, я уже все предусмотрел. Теперь скажите, хотите ли вы остаться при мне?

— Благодарю вас, господин полковник. Я был бы счастлив остаться при вас, но мое место в строю. Прошу вас, направьте меня туда, куда вы направили бы солдата-запасника, добросовестного, неглупого, но неловкого, необученного и к тому же неумеху.

— Хорошо сказано, мой мальчик. Не стоит стесняться своей неловкости и необученности. Впереди у нас тяжелые бои, и к тому времени, когда мы пройдем парадным маршем по Берлину, от вашей необученности уже не останется и следа. Полагаю, что на лошади вы держитесь лучше всех в полку. Лошадь у вас будет очень послушная, я специально подобрал для вас такую. Теперь скажите, вам дороги ваши завитые кудри и холеная борода?

— Господи, нет, конечно.

— Тогда извольте все немедленно остричь, а после этого займитесь решением кое-каких вопросов, которые могут показаться вам не очень существенными, но в действительности они чрезвычайно важны.

— Вот я и встал в тупик из-за своей неопытности. Господин полковник, о каких вопросах вы говорите?

— Вы ведь взяли с собой запас белья и туалетные принадлежности, не так ли? Оставьте их у меня и заберите только две фланелевые рубашки, два пояса, несколько носовых платков, шерстяные носки и расческу. Купите в Меце, если найдете, мешок из овчины. Он будет служить вам одновременно кроватью и одеялом, вещь эта совершенно незаменимая. Советую также приобрести револьвер. Это, конечно, нарушение устава, но, если в бою вы останетесь без коня, то, имея в запасе шесть патронов, сможете оказать достойное сопротивление. Деньги у вас имеются?

— У меня с собой аккредитив, выданный на банк в Меце.

— Я так и думал, что ваша замечательная мать обо всем позаботилась. Снимите крупную сумму наличными, половину золотом, половину банковскими билетами, и уложите деньги в кожаный пояс, который следует носить под рубашкой. Никто не знает, как все обернется, вдруг вы попадете в плен, а имея деньги, можно попытаться выбраться на волю. Все это я называю мерами предосторожности, и через месяц вы сами убедитесь, насколько они важны. Чтобы отважно сражаться, надо иметь крепкое здоровье, а, чтобы солдат был здоров, он должен принимать меры предосторожности.

Я был тронут до глубины души отеческими советами моего полковника. Я знал господина де Сен-Нере как человека исключительно умного и достойного. Для меня он был живым воплощением короля Карла I, изображенного на портрете Ван Дейка, но я никогда не подозревал, что полковник способен заботиться о разных мелочах. Между тем, без такой заботы, как я понял впоследствии, невозможно стать настоящим военным.

Я отправился в Мец, а вернувшись вечером в расположение полка, я уже был коротко острижен, как настоящий новобранец, и нёс на спине сумку с накупленным добром.

Увидев меня, господин де Сен-Нере рассмеялся и сказал:

— Что ж, выглядите вы неплохо. Завтра увидим, как вы держитесь в седле.

Он подозвал солдата и приказал ему отвести меня к палатке, в которой мне было приготовлено место.

— Так это вы и есть тот молодой человек, о котором говорил полковник? — спросил мой капрал.

— Да, господин капрал.

— Тогда ложитесь спать, если вы, конечно, не против.

К тому времени мои товарищи уже улеглись в палатке на охапках соломы, подложив под головы свернутые шинели, но никто из них еще не спал. Все пялились на меня, словно я был каким-то неведомым зверьком. Мне еще не приходилось спать на земле, и я даже собрался залезть в мешок из овчины. Но ни у кого из моих товарищей не было такого мешка, и я решил, что не стоит начинать солдатскую жизнь с демонстрации аристократического шика. Я залез под тент и занял место, решив, что оно свободно. Конечно же, здесь было совсем не уютно и не комфортно, но на войне как на войне.

Я долго лежал без сна, боясь пошевелиться, а тем временем все мои товарищи уже заснули. Ночь была теплая, в палатку с порывами ветра проникал запах зрелой пшеницы, тишину время от времени нарушали неясные звуки, обычные для большого скопления людей, слышались фырканье лошадей и пронзительные крики куропаток, не желавших покидать свои гнезда. Значит, теперь я солдат, и отныне именно так буду проводить каждую ночь. Впрочем, все было не так уж и плохо. Правда, от моих товарищей довольно сильно пахло навозом и лошадиными шкурами. Но какое это имело значение! Слава и деньги не могут плохо пахнуть.

VII
Что такое война, мне было более или менее понятно. Но каково это — быть солдатом? И как надо строить отношения с новыми товарищами? Об этом я имел довольно смутное представление. Например, в бою, как мне казалось, все очень просто: надо, чтобы у товарища, вместе с которым вы бьетесь плечом к плечу, были сильные руки и храброе сердце. Но когда с утра до вечера все живут так называемой обычной жизнью, в которой перемешаны желания, вкусы, дела, привычки каждого из нас, тогда вы становитесь более требовательным, и вам уже нужно, чтобы сердце вашего товарища не было грубым и жестоким, а руки не были бы слишком грязными.

Однако вскоре я понял, что с моей стороны было очень глупо заранее судить о том, в чем я совершенно не разбирался! Скажем так: все мои опасения оказались сильно преувеличенными, зато все надежды в полной мере оправдались.

Оказалось, что мои новые товарищи не такие уж неотесанные, как я себе представлял. По сравнению с теми, кто получил надлежащее воспитание, они действительно многого не знали, а еще они не заботились о своих ногтях и даже не чистили их по утрам. И все же это были отличные парни. Каждый из них обладал развитым чувством долга, и как говорится, нутром чуял несправедливость. И что особенно важно, все в нашем полку твердо соблюдали свод неписаных правил, который чтили как своего рода солдатскую религию. На этой войне мне не раз приходилось сталкиваться с малодушием и неисполнением воинского долга, но я утверждаю, что отнюдь не солдаты первыми утратили боевой дух. После всех кровавых битв и горьких поражений от нашей солдатской религии действительно мало что осталось, но виноваты в этом в первую очередь те, от кого зависело поддержание ее авторитета. Я бы не хотел, чтобы о солдатах судили по тому, как они выглядели к концу осады Парижа или в период сражений Восточной армии. Тут важно понимать, что в армии дисциплина держится на уважении и доверии солдат к своим командирам. Солдат подчиняется приказам, если он уверен, что его начальник обладает твердым характером и необходимыми знаниями и, следовательно, достоин быть командиром. Но когда уважение и доверие утрачены, причем по вине тех, кто был обязан эти чувства внушать, тогда и приказы перестают исполняться. Именно так обстояло дело с генералами, которыми командовал Наполеон III, и то же самое можно сказать о состоянии дисциплины в рядах национальной гвардии и маршевых батальонов в последние месяцы войны. Но не будем забегать вперед.

Когда спишь в маленькой палатке, нет-нет, да и придавишь кого-нибудь из соседей. Со мной такое случалось, однако никто особо не протестовал. Но помимо сна у солдата, живущего в полевых условиях, находится немало других занятий, и моим товарищам не терпелось увидеть, как я буду справляться со своими новыми обязанностями. К счастью, оказалось, что скребницей и щеткой я орудую вполне сносно, ну а после того, как я, как и положено новичку, поднес всем сослуживцам по стаканчику, мой авторитет резко возрос даже в глазах завзятых зубоскалов, а капрал снизошел до того, что процедил: "От этого полковничьего любимчика, возможно, будет толк". Что же касается нашего сержанта, то он постоянно внушал мне, что между ним и мною должно быть полное взаимопонимание, потому что оба мы люди образованные и не чета остальным. Сержантом у нас был южанин, человек болтливый, самоуверенный, довольно тщеславный, немного помешанный на элегантных манерах, но, в сущности, по-настоящему хороший парень. Звали его Франческас, и он был просто счастлив от того, что носил такое звучное имя.

Один из моих товарищей, увидев, как я бинтую лошади ноги, решил поиздеваться надо мной, однако сержант моментально поставил его на место, заявив со всей решительностью:

— Пенанрос, я вам в тысячный раз повторяю, что вы настоящая бретонская скотина и трижды животное, не способное понять, что человек должен уважать человека, а подчиненный — с уважением относиться и к начальнику, и к равному себе. В свободное время вы можете говорить своему товарищу все, что захотите, но в служебное время я не потерплю такого невообразимого свинства, свидетелями которого мы только что стали. Надо ко всем людям относиться с уважением и разговаривать в приличной манере, так, как я разговариваю с вами.

Понятно, что окружавшие меня люди не отличались изысканностью нравов и манер, но если светская жизнь немыслима без хороших манер, то в обычной жизни они, к счастью, не так уж важны. В конце концов, в армию я пошел не для того, чтобы оттачивать стиль своего поведения. К счастью (а, возможно, к несчастью), мне милее люди грубые, которым свойственна простота и открытость, и я не перевариваю утонченных господ, у которых много апломба и амбиций. Поэтому среди новых товарищей я чувствовал себя совсем не плохо. Что с того, что сморкались они совсем по-простому, могли, когда надо и не надо, ввернуть острое словцо и были готовы хохотать, услышав любую глупость? Действительно, что тут такого? Ведь ненавистны и невыносимы не пробелы в воспитании человека, а изъяны его характера.

Да и, по правде говоря, у меня было много других забот. Приходилось изучать теорию боевых действий и отрабатывать на практике тысячи разных приемов, о которых раньше я не имел ни малейшего представления. Не стоит забывать, что в мирное время на подготовку солдата уходит несколько лет, а я на всю учебу потратил лишь несколько дней, а то и часов. Мы стояли лагерем на берегу Нида[50], и в любой момент могли получить приказ перейти границу.

Как именно мы будем входить в Германию? По каким дорогам? Двинемся через Саарлуис или Саарбрюккен? Об этом велись бесконечные споры, но никто не сомневался, что мы сразу перейдем в наступление, будем воевать с пруссаками на их территории и не станем дожидаться противника на заранее подготовленных позициях. Откуда взялась у солдат такая твердая уверенность? Объяснить этого я не могу, знаю только, что наша уверенность была непоколебима. Возможно, всех обуяла национальная гордыня. Во всяком случае, я видел, что в каждого из нас по неведомой причине вселилось чувство национального превосходства. Мы рвались идти только вперед, инстинктивно ощущая готовность лишь к наступательной войне, и каждый был преисполнен боевого азарта, энтузиазма, воодушевления. Известие о первой битве в Саарбрюккене при Вейсенбурге[51] воспламенило наши сердца, и теперь все говорили лишь одно:

— Слава богу, наконец-то началось, завтра продолжим!

Новость об этой "победе" принес наш сержант. Он ездил в Фолькемон и наблюдал прибытие на местный вокзал "триумфаторов": императора и принца империи[52].

Говорили, что принц покрыл себя неувядаемой славой, развлекаясь тем, что подбирал рассыпанные на земле пули, словно это были обычные шарики.

— Знаете, д’Арондель, — сказал мне Франческас, когда закончил свой рассказ, — вам повезло, вскоре и вы покроете себя славой. Хочу только дать вам один совет: держите в хорошем состоянии вашу саблю. И я очень прошу вас, ради нашей дружбы, когда дело дойдет до драки, вы своей саблей только колите, но не вздумайте рубить. Когда рубишь, рука очень быстро устает, да и саблю можно сломать, а когда колешь — раз-два и готово.

На следующий день, едва рассвело, мы получили приказ выдвигаться вперед. Как прекрасен был восход солнца, и до чего весело мы двинулись в путь, распевая "Марсельезу":

Сыны Отечества, вставайте,
Великий славный день настал!
Стихи и мелодия гимна в тот момент воспринимались не как поэзия и музыка. Они стали воплощением наших чувств. Восторженно бились сердца, звенели голоса. По этой дороге когда-то шли революционные армии Французской республики.

Пусть лягут старшие в могилу,
Тогда настанет наш черед.
Казалось, что сами предки в напудренных париках и с трехцветными кокардами стоят по обе стороны дороги и смотрят на нас. А возможно, так и было на самом деле, ведь многие из них спали вечным сном у подножия этих деревьев, и их души прилетели сюда с утренним ветром, колышущим листву.

Их прах святой вдохнет в нас силу,
И смелость новую вдохнет!
Следом за нами, так же распевая "Марсельезу", шла пехотная бригада. Поднявшись по склону холма, мы увидели, как позади нас в облаке красной пыли нескончаемой лентой движутся по равнине наши войска. Ослепительно сверкали ружья и штыки, а гром солдатских песен вселял отвагу в наши сердца. Крестьяне толпились вдоль дороги и приветствовали нас:

К оружью, граждане! Вперед, плечо с плечом!
Идем, идем!
Пусть кровь нечистая бежит ручьем![53]
В тот день переход оказался недолгим. Вскоре мы разбили лагерь, поставили палатки, разожгли костры и стали варить суп, кто на треногах, а кто на больших плоских камнях. В арьергарде расположились повозки с солдатским имуществом и фуражом, войсковые лавки и бесчисленная толпа маркитантов.

Все были уверены, что завтра мы двинемся дальше, но на другой день пришел уточняющий приказ. То ли мы двинулись в путь по ошибке, то ли нас отзывали по причине какого-то недоразумения, этого мы так и не узнали. Как бы то ни было, но в конце концов, мы повернули назад и вернулись в тот же лагерь, который покинули накануне.


Вскоре мы разбили лагерь, поставили палатки, разожгли костры и стали варить суп


Вот тут-то в полку и началось ворчание. А когда солдаты ворчат, слова уже никто не выбирает. Было бы неплохо, если бы в тот момент рядом с нами оказались генералы и прочие командиры. Они узнали бы такое, чего сроду не слышали в своих штабах.

— Принцу империи небось хватило пулек для себя и своего юного дружка Конно[54]?

— У нас не генералы, а беспомощные мямли!

— Наш император, он что, не француз?

Один унтер-офицер, которому доводилось присутствовать на императорской охоте, рассказал нам, что Наполеон III так дорожил своей драгоценной персоной, что не решался брать в руки ружье системы Лефоше из опасения, что бракованный патрон может стать причиной несчастного случая. Поэтому он соглашался стрелять только из капсульного ружья типа Гатин-Ренет[55], так как в их патронах пороховой заряд отмеривается с особой тщательностью.

— Это вовсе и не Наполеон, — заявил унтер-офицер, — а какая-то восковая фигура!

Сразу хочу заметить, что несмотря на недовольство, наш боевой дух все еще был очень силен, и уже на следующий день солдаты говорили: "Тут какая-то хитрость, наверное, у них есть свой план". Мы были уверены, что наше командование намерено выманить пруссаков с их позиций, но ни один солдат и представить себе не мог, что мы были не в состоянии двигаться вперед, и лишь по этой причине оставались на месте.

Однако у тех, кто все понимал и что-то знал, было совсем другое настроение, и в то время, как простых солдат ничто пока не беспокоило, у многих командиров уже возникло чувство тревоги.

После зачисления в полк я всячески старался держаться подальше от нашего полковника и не только из-за того, что не хотел ему докучать, а главным образом потому, что моим товарищам могло показаться, что я намеренно демонстрирую наши с ним отношения. Думаю, что сам факт нашей дружбы вряд ли вызывал у кого-то раздражение, но если бы я стал бахвалиться этой дружбой или пользоваться ею в личных целях, то этого никто бы не потерпел. В тот вечер, когда мы возвратились в наше прежнее расположение, полковник вызвал меня, и как только я его увидел, мне сразу показалось, что в действительности обстановка складывается совсем не так, как это казалось нам, мало что знающим доверчивым солдатам. Он поинтересовался как проходит моя служба, а потом, словно забыв, что я всего лишь его солдат, стал говорить со мной свободно и просто, как обычно беседуют люди, прогуливающиеся под ручку по бульвару.


Мы повернули назад и вернулись в тот же лагерь, который покинули накануне


— Вы, полагаю, уверены, что мы скоро войдем в Германию, — сказал он. — А вот я считаю, что мы никогда не будем воевать на их территории.

— Как это так?

— Когда мы прибыли сюда, я, как и все остальные, считал, что мы воспользуемся численным преимуществом нашей великолепной двухсоттысячной армии, ворвемся в Германию, расчленим ее и выведем из игры южно-германские государства. На такие действия нас нацеливали все ранее разработанные планы и принятые меры, и мне известно из надежных источников, что генерал Дюкро, а это весьма инициативный военачальник, предлагал немедленно захватить города Кель и Ландау, что было вполне возможно и не потребовало бы больших усилий. Но теперь все прежние возможности упущены.

Пруссия завершила мобилизацию, и сейчас ее армия численно превосходит нашу, то есть отныне это преимущество на ее стороне. Мы же теперь обречены на ведение оборонительной войны. Тому есть множество причин, и главную из них мне недавно разъяснил один генерал, который весьма ловко умеет находить слабые места у тех, кто ему не по нраву. Так вот, этому генералу принц Наполеон Эжен сказал буквально следующее: "Если нам навяжут битвы, тогда мы будем в них участвовать, но сами навязывать битвы мы не станем, потому что для этого требуется план, а у нас никакого плана нет". Все было бы не так плохо, если бы мы вели оборонительные действия, находясь в надежном укрепленном районе, но местность, в которой мы находимся, только кажется пригодной для обороны, а в действительности все укрепления здесь хлипкие, словно сделаны из картона.

— После приезда в Мец я только и слышу жалобы то на одно, то на другое, и от этого начинает казаться, что у нас тут полный хаос.

— Вам говорили, что у солдат и офицеров нет палаток и бивачного снаряжения? Если бы дело было только в этом, то не стоило бы беспокоиться. А разве у республиканской армии были палатки? А что, у пруссаков они имеются? Главная проблема не в этом. Все дело в том, что отовсюду слышны жалобы, а это плохой симптом, он говорит о том, что у нас очень ослаб воинский дух. Моральное состояние наших войск никуда не годится, положение дел в армии свидетельствует о ее упадке и разложении, и именно в этом заключается главная опасность, причем опасность огромная. Знаете, я не верю, что мы победим в этой войне, и в то же время я рад тому, что она началась. Ведь если мы проживем еще хотя бы несколько лет при нынешнем режиме, который установился у нас двадцать лет тому назад, тогда страна попросту погибнет от морального упадка и немощи. Я много лет служу в армии и прекрасно знаю, как тяжело она больна. Только профаны могут утверждать, что империя ничего не жалела для армии, в действительности же она нанесла армии такой вред, какой не наносило ни одно правительство в нашей стране.

Я был так поражен словами полковника, что невольно изобразил на лице крайнее удивление.

— Вы мне не верите, — с улыбкой сказал он, — но если вы задумаетесь и присмотритесь к тому, что творится вокруг, то убедитесь, что, к сожалению, все сказанное мною — это чистая правда. Самое страшное заключается в том, что империя нанесла смертельный удар по воинской чести, сделав армию своим сообщником в грязных делишках. Тем самым удар был нанесен и по чести Франции, а это не могло не ослабить нашу страну. Для морального состояния войск последствия такой политики были, есть и будут просто ужасными. Главное из этих последствий заключается в том, что все высшие посты в армии заняли льстецы и угодники. Эти люди, не имевшие никаких заслуг и стремившиеся лишь сделать карьеру, постепенно начали выживать из армии по-настоящему толковых офицеров, более способных, чем их начальники. В итоге сложилась целая система, при которой для умных и честных офицеров условия прохождения службы стали попросту невыносимыми. Оказалось, что тем из них, кто рассчитывал упорным трудом добиться продвижения по службе, нет места в армии. Сегодня офицер-труженик стал всеобщим посмешищем, и тому, кто рискнет пойти по этому пути, потребуется больше отваги, чем какому-нибудь "храбрецу", затеявшему небольшую заварушку в Алжире или Сенегале, чтобы саблей добыть себе звездочку на погоны. Теперь посмотрим, что творится за пределами офицерского корпуса. Там сложилась такая же никуда не годная система. Я имею в виду систему сверхсрочной службы, на которую заманивают высоким денежным содержанием, и из-за которой произошло полное разложение унтер-офицерского корпуса и нарушился порядок продвижения унтер-офицеров по службе. На сегодняшний день у меня в полку нет ни одного унтер-офицера, которого я мог бы представить проверяющим инспекторам и рекомендовать для производства в офицеры. Несколько дней тому назад я видел, как в одном кавалеристском полку унтер-офицеры, заряжая свои пистолеты, вставляли пули острием вниз. И точно такую же картину мы можем наблюдать в штабах, интендантстве, да и вообще, где угодно. Кстати, далеко ходить не надо, на моем примере хорошо видны все пороки нашей системы военного руководства, а также то, как разлагающе она действует на армию, и сколько бед эта система, став всеобъемлющей, способна натворить. Когда я был молод, у меня еще были силы и желание противостоять ей. Но годы идут, человека преследуют страсти, появляются новые потребности, меняются взгляды, смиряется гордость, теряется достоинство, пример товарища или друга заставляет вас задуматься, и вот в один прекрасный день вы вдруг начинаете понимать, что жизнь прошла напрасно.

— Да что вы такое говорите, господин полковник!

— Дитя мое, мне незачем обманывать самого себя. Даже если я очень этого захочу, у меня все равно ничего не получится, потому что, когда я смотрю на себя в зеркало, то вижу на своем лице всегдашнюю печаль, из-за которой все меня упрекают, а солдаты называют "полковником печального образа". Глядя в зеркало, мне все становится ясно. Ведь то, что я вижу там, это не печаль на лице, а отражение моей совести.

Приведенные здесь откровения полковника нуждаются в пояснениях. Дело в том, что после государственного переворота господин де Сен-Нере вышел в отставку в чине капитана, но, когда началась война в Мексике[56], он вернулся на службу. Этот гордый и чистый человек решился столь круто изменить свою жизнь по причинам весьма романтического свойства: ему потребовалось большое состояние для того, чтобы добиться согласия на брак с женщиной, которую он страстно любил. По этой причине он отправился в Мексику, где собирался с помощью компаньонов организовать крупное предприятие. Однако в итоге дело приобрело неожиданный оборот, и когда ситуация в Мексике обострилась до крайности, компаньоны буквально принудили господина де Сен-Нере вновь поступить на военную службу, а он проявил слабость и согласился. Сразу скажу, что по возвращении домой выяснилось, что та, ради которой он пожертвовал своей честью и достоинством, не дождалась его и вышла замуж.

— Таким образом, дорогой мой д’Арондель, — заключил полковник, — мое отношение к этой войне двойственное: она нехороша тем, что из-за неспособности наших военачальников командовать армией каждый из нас рискует лишиться руки или ноги, но эта война может оказаться полезной, так как благодаря ей мы получим спасительную встряску. И кроме того, многим моим знакомым она даст возможность изжить свои слабости, а, возможно, и искупить прошлые грехи. Спокойной ночи, дитя мое! Кстати, я говорил с вами не как полковник, а как ваш друг. Когда же ваш полковник даст команду "Вперед!", его приказ вы будете обязаны исполнить.

— За вами я готов идти на край света.

— Увы!

После этой беседы, состоявшейся уже после всего того, что я увидел и услышал по пути в Мец, мое отношение к сражению при Вейсенбурге резко изменилось, и я уже не мог воспринимать эту новость с теми же чувствами, какие испытывали мои товарищи. Они были совершенно ошеломлены известием об этой битве, а я испытывал лишь легкое удивление, сравнимое с теми чувствами, какие продемонстрировали проживавшие в Тарбе буржуа, когда они узнали, что началась война.

Невозможно было поверить, что французы разбиты. Это казалось невероятным даже после того, как поступили официальные сообщения. Однако очень многие из нас лишь хитро подмигивали, выслушав эти сообщения. Солдаты считали, что там была ловушка, что Мак-Магон решил заманить врага на нашу территорию, и в результате пруссаки угодили в западню. "Славно мы им там наподдали!" — говорили мои товарищи.

По правде говоря, если для офицеров это сражение стало ударом по самолюбию, то солдаты имели полное право гордиться отвагой и упорством своих товарищей. Численность нападавших в пять раз превосходила силы оборонявшегося гарнизона, и при этом защитники сумели продержаться с раннего утра и до двух часов дня, захватили восемь орудий и перебили столько же врагов, сколько всего солдат было на нашей стороне.

Такие мы вели разговоры, сидя вокруг огромного костра, у которого сушились наши рубахи. Одновременно каждый сушил собственную шкуру, поскольку накануне прошел страшный ливень, и все промокли до нитки. Никто из нас не сник, и никогда еще отвага до такой степени не переполняла сердце каждого солдата. Мечтали мы лишь об одном: рвануться вперед и отомстить за героев Вейсенбурга. Недавно перед нашим лагерем прошли полки императорской гвардии, и теперь все были уверены, что на этот раз мы уж точно войдем в Германию. Еще немного и мы перейдем границу, ведь расстояние от лагеря до Сент-Авольда не превышало нескольких лье.

Однако на следующий день выступление так и не состоялось, мы по-прежнему оставались в нашем лагере. К концу дня с северо-востока до нас донеслись звуки страшной канонады. Все были уверены, что это реванш за Вейсенбург. С минуты на минуту должен был поступить приказ седлать коней и выступать.

В эту ночь меня отправили в караул, и я заступил на пост с твердой уверенностью, что вскоре мне предстоит участвовать в сражении. Ко мне подошел сержант и сказал:

— Д’Арондель, а не хлебнуть ли нам по глоточку? Ведь для нас это будет последняя выпивка на французской территории.

VIII
Вскоре в лагере все затихло, но еще долго в ночную тишину время от времени врывался грохот рвущихся вдалеке артиллерийских снарядов. Слышался выстрел, затем два выстрела, после них раздавался мощный залп, от которого замирало сердце, а потом все вновь замолкало. Однако в тишине, пришедшей на смену сумятице дневного гомона, чувствовалась какая-то беспокойная напряженность. В те мгновения, когда душу не раздирали пушечные выстрелы, ее начинало сотрясать от болезненного любопытства, а сознание, казалось, проваливалось в абсолютную пустоту и никак не могло зацепиться за что-нибудь осязаемое. К тому же становилось все темнее, а от этого еще больше усиливалось тревожное состояние. Невозможно было понять, что происходило по ту сторону лесных массивов, и из-за этой неопределенности мне начинало казаться, что душа моя впадает в оцепенение. Одерживала наша армия победу или терпела поражение? Возможно, от нас ждали помощи, а то и спасения, а мы лишь понапрасну ждали, когда раздастся команда: "Галопом марш!"

Наш лагерь был расположен на большом лугу. Перед ним возвышался поросший лесом холм, а позади простиралась слегка изрезанная естественными неровностями равнина. Шоссе, ведущее в Майнц, проходило по территории лагеря и делило его на две части. Неужели так никто и не появится на шоссе и не расскажет о сражении, которое, как нам казалось, происходило не далее, чем в семи или восьми лье от расположения полка? Но мимо лагеря проходили лишь припозднившиеся крестьяне, которые ничего не знали и сами пытались хоть что-то выведать у нас. Они слышали пушечные выстрелы, полагали, что солдаты обязательно должны что-то знать и не хотели верить, когда мы клялись, что нам ничего не известно. Но главное, они никак не могли понять, почему мы целый день простояли на месте и не поспешили туда, где слышались орудийные залпы.

Я первый раз был в ночном карауле, и мне казалось, что время идет невыносимо медленно. Хотелось услышать человеческие голоса, человеческие звуки, но, шагая по мокрой траве то в одну сторону, то в другую, я был вынужден довольствоваться одними лишь криками перепелов и куропаток. На рассвете, когда солнце уже показалось на горизонте, мы услышали стук копыт. Невидимый всадник галопом спускался по склону холма. Через несколько минут со стороны въезда в лагерь раздался глухой звук, словно что-то упало на землю, и в этот же миг мы услышали, как кто-то крикнул:

— Сюда, на помощь!

Мы побежали на крик и увидели лошадь, рухнувшую прямо на шоссе. Рядом с ней стоял офицер, с ног до головы покрытый таким толстым слоем грязи, что невозможно было разглядеть его мундир. Офицер тянул за повод и пытался заставить лошадь подняться на ноги, но все было бесполезно: она уже не подавала признаков жизни.

— Это вы африканские стрелки? — спросил он, взглянув на нас.

— Да, господин офицер.

— Откуда вы прибыли?

— Мы здесь со вчерашнего дня.

— Со вчерашнего дня? О, дурачье! Ведите меня к вашему полковнику.

— Но, господин офицер…

— Быстро, говорю я вам!

В этот момент появился господин де Сен-Нере. Ночью из-за сильного волнения он не сомкнул глаз, а сейчас, услышав, как кто-то несется во весь опор и звук падения лошади, решил посмотреть, что у нас происходит.

— Полковник перед вами, — сказал он.

— Господин полковник, — произнес офицер, — не могли бы вы дать мне лошадь? Мне необходимо срочно прибыть в Мец. Я капитан Отен и служу в штабе.

— Что происходит, капитан?

— Маршал Мак-Магон наголову разбит у Рейсхофена.

— Мы весь день слышали пушечные выстрелы.

— Маршал находится слишком далеко отсюда. Думаю, здесь стреляли не его орудия, а генерала Фроссара, корпус которого в это же самое время вел бой между Саргемином[57] и Фольбахом. Но что там произошло, я не знаю. Я был в составе первого корпуса, мы вели бой с самого утра и потерпели поражение из-за численного превосходства противника.

Господин де Сен-Нере отвел капитана в сторону, и они продолжили разговор вполголоса, так что нам ничего не было слышно.

Мак-Магон разбит, Фроссар разбит. Мы переглядывались, не понимая, как это могло произойти. Это даже нельзя было назвать неожиданностью. Это был гром среди ясного неба. Я же чувствовал себя, как человек, который упал с шестого этажа и теперь ощупывает свое тело, чтобы убедиться, что он еще жив.

Мы стояли и не могли вымолвить ни слова. Полковник и капитан подошли к нам.

— Велите седлать Раскола и Намуну, да побыстрее, — сказал полковник своему ординарцу.

После этого он жестом подозвал меня.

— Д’Арондель, — сказал он мне, — вы отправитесь в Мец вместе с капитаном.

— Но, господин полковник, а если в мое отсутствие начнется бой?

— Вы вернетесь гораздо раньше. Полагаю, вы не будете сожалеть о том, что побывали в Меце.

— Далеко отсюда до Меца? — спросил капитан.

— Тридцать пять километров.

— Надеюсь, что смогу их одолеть. Я уже двадцать четыре часа не вылезаю из седла, а со вчерашнего вечера несся галопом без остановки. Я выехал из Нидерброна в шесть часов. Там мне дали свежую лошадь, а в Биче[58]пришлось ее оставить. Сам не понимаю, как мне удалось переправиться через Вогезы. Каким-то чудом я добрался до Саргемина, где мне дали другую лошадь, ту, что свалилась у вашего лагеря.

— Не хотите ли посидеть в моей палатке, пока седлают лошадей? — спросил полковник.

— Благодарю вас, если я присяду, то встать уже не смогу. Если возможно, я бы перекусил.

Кто-то протянул ему ломоть хлеба и фляжку.

И тут капитана словно прорвало. Не переставая жевать, он стал рассказывать, как проходило сражение, как маршалу удалось занять очень выгодную позицию, как войска, по которым стреляла прусская артиллерия, маневрировали под убийственным огнем противника. Потом он заговорил об атаке 8-го и 9-го кирасирских полков, которые на глазах у противника развернулись в боевой порядок, да так лихо, будто дело происходило на маневрах, а в это время пули стучали по кирасам, словно град по крыше оранжереи.

— Они шли колонной и повзводно развернулись во фронт, — сказал капитан, — потом перешли на рысь, затем пустились в галоп, да так и встретили свою смерть. Никто из них не выжил.

Офицер был перемазан с ног до головы грязью и кровью, глаза его лихорадочно блестели. Он весь пропах порохом, а еще от него исходил какой-то неясный запах кровавой резни. Мы едва не задохнулись от отчаяния, когда он закончил свой страшный рассказ.

— А что полковник Виньоль, — спросил господин де Сен-Нере, беспокоившийся о своем друге, — вы видели его?

— Да, но я точно не знаю, где он находится, я вообще больше ничего не знаю. Я не знаю,жив ли мой отец, командовавший бригадой в составе первой дивизии, не знаю, выжил ли мой брат, лейтенант 3-го полка зуавов. Мне пришлось покинуть их, и с того момента я был способен думать лишь о нашей армии и о Франции. То, что произошло, это большое несчастье, полковник.

К нам подвели лошадей. Мне пришлось помочь офицеру взобраться в седло. Пока капитан стоял на ногах, он выглядел полуживым, но оказавшись в седле, сразу воспрянул.

— Галопом марш! — скомандовал он.


И тут капитана словно прорвало


Мы тронулись. Лошади, которых дал нам господин де Сен-Нере, были великолепны, одна лучше другой, и мчались так, словно участвовали в скачках. Едва проснувшиеся крестьяне стояли, застыв, на пороге своих домов и пытались нас рассмотреть, а мы мчались во весь опор, пролетая на огромной скорости одну деревню за другой.

В Курсель-ле-Шосси нам встретился полк императорской гвардии, который в тот момент собирался выдвигаться из лагеря. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что гвардейцам ничего не известно о вчерашней катастрофе. Судя по их лицам, у всех было хорошее настроение, и солдаты, распевая песни, сворачивали палатки. Несколько офицеров вышли навстречу, явно собираясь о чем-то нас расспросить, но капитан Отен пришпорил лошадь, и мы, не останавливаясь, пронеслись мимо.

Думаю, если бы мы ответили хотя бы на один вопрос, то до Меца точно не смогли бы добраться.

Лагерь гвардейцев остался позади, но тут случилась неприятность, едва не закончившаяся для меня катастрофой. Началось все с того, что мы догнали длинный обоз, заполонивший всю дорогу, и, чтобы побыстрее его объехать, решили двинуться наперерез через луг. На целине моя лошадь увязала в жирной земле, потом поскользнулась на мокрой траве и рухнула, как подкошенная, а сам я скатился в грязную лужу. Капитан, услышав, как я упал, подъехал ко мне, но я уже был на ногах.

— Вы не поранились?

— Нет, господин капитан, тот, кто участвует в скачках с препятствиями, умеет падать.

И я стал поправлять узду у моей лошади, которая, к счастью, пострадала не более, чем я сам.

— Вы что, занимались скачками с препятствиями? — спросил капитан, впервые удостоив меня взглядом.

Я вскочил в седло, и мы продолжили путь. Единственным результатом моего падения явилось то, что я стал в точности похож на капитана. Глядя на меня, никто не смог бы с уверенностью сказать, кем я был на самом деле: стрелком или гусаром, офицером или солдатом. Теперь мы оба с ног до головы были перемазаны грязью.

В Мец мы въехали через Ворота Немцев[59], и часовой, увидев нас, застыл с открытым ртом. Город только начинал просыпаться и все выглядело совершенно буднично. Едва проснувшиеся буржуа спокойно открывали свои лавки. Еще никто ничего не знал.

Мы перешли на шаг, однако наш вид по-прежнему вызывал всеобщее изумление. Со стороны могло показаться, что какие-то офицеры опять хлебнули через край. Капитан ехал впереди, а я плелся за ним. Мы добрались до площади Наполеона и свернули на улицу Священнослужителей. В гостинице "Европа", в которой размещался штаб, все еще спали.

— Они спят! Видали такое! — воскликнул капитан.

Было воскресенье, шесть часов утра, но в штабе еще никто не знал, что в субботу армия маршала Мак-Магона потерпела в Эльзасе неслыханное поражение, а генерал Фроссар в тот же день был разбит в Форбахе. Эти господа изволили почивать.

К нам вышел офицер связи.

— Извольте сообщить дежурному адъютанту, что я привез важные новости от маршала Мак-Магона.

В особняке, в котором прежде размещалась окружная префектура, царило нервное оживление. Было похоже, что здесь уже знали о катастрофе, случившейся накануне, возможно, пока не всю правду, но по крайней мере часть ее. Разговоры велись на пониженных тонах, все бросали друг на друга вопросительные взгляды и вместо восклицаний лишь вздымали руки. Со стороны могло показаться, что в доме покойник. В действительности так оно и было, только покойником была сама империя.

Рядом с особняком я заметил некоего субъекта в зеленом кафтане с золотым шитьем, и распознал под этим кафтаном своего старого приятеля, служившего при императорском дворе. Я позвал его по имени, но он так и не узнал в перемазанном грязью солдате своего парижского знакомого, и мне пришлось объяснять ему, кто я такой. Наконец приятель узнал меня и предложил спешиться. В тот же момент к нам подошел адъютант.

— Вы привезли известия от герцога Маджентского[60]? — быстро спросил он.

— Да, господин генерал, я явился прямо с поля боя.

— Но это невозможно!

— А вы присмотритесь, видите, в каком состоянии мой мундир.

— Я отведу вас к его величеству.

— Идите за мной, — сказал мне мой приятель, решивший, что я тоже явился с поля боя.

Я машинально подчинился, и вскоре мы оба оказались в большой гостиной.

День давно начался, в гостиной было светло, однако лампы в ней продолжали гореть. Чувствовалось, что работа здесь не прекращалась всю ночь. Несколько офицеров в мундирах с золотыми галунами склонились над столами, другие офицеры сидели в углу и беседовали.

Адъютант постучал в дверь и вошел в соседнее помещение. Пока он отсутствовал, мы оставались в гостиной, где нас сразу окружили офицеры.

— Откуда вы явились, сударь?

— Из Рейсхоффена.

— Где он, этот Рейсхоффен?

— В Эльзасе, неподалеку от Нидербронна.

— А это правда, что маршал проиграл сражение? До нас дошла только смутная информация от генерала Легля.


— Откуда вы явились, сударь?


— Увы, это чистая правда.

— Значит, это разгром?

— Войдите, — сказал адъютант, открывая дверь.

Я, понятно, не пошел за капитаном, но думаю, что, глядя на мое обмундирование, могли бы пригласить и меня. В такую минуту слой грязи и красной пыли, под которым невозможно было разглядеть мой солдатский китель, значил больше, чем расшитый золотом генеральский мундир. К тому же адъютант в сложившихся обстоятельствах так гордился своей бурной деятельностью, что, наверное, пригласил бы целый эскадрон, будь он у него под руками. Похоже, ему казалось, что таким образом и он участвует в сражении.

Присутствующие окружили меня и попытались разговорить. Но я отвечал, что сам ничего не видел и повторил лишь то, что знал. Для генералов и офицеров, которые вообще ничего не знали, и этого было достаточно. Завязался спор. Все осуждали маршала за то, что он ввязался в сражение, и с одобрением говорили о действиях генерала Фроссара, которого застали врасплох. Складывалось впечатление, что быть застигнутым врасплох расценивается как свидетельство воинской доблести. "Он не знал, что пруссаки стянули значительные силы и готовы атаковать, он не думал, что готовится серьезное сражение". Было очевидно, что здесь, в штабе, у генерала много друзей.

Тем временем вновь открылась дверь, из соседнего помещения вышел капитан, а вслед за ним показался император. Он выглядел до того согбенным, бледным и разбитым, что его едва можно было узнать. Волосы у него были всклочены, усы безжизненно обвисли. Никогда еще мутные глаза императора не казались такими потухшими. Он двигался, как старик, или, вернее сказать, как актер, который держит паузу. Это и был наш генералиссимус.

Его сразу окружили находившиеся в гостиной высшие офицеры.

— Положение нельзя считать безнадежным, — медленно проговорил император. — Все еще можно исправить. Я отправляюсь на боевые позиции.

Он жестом показал капитану, что тот свободен, и возвратился в свои покои.

Как только император удалился, все стали молча переглядываться. Но до чего красноречивы были эти взгляды! "Только послушайте, он отправляется на позиции!"

Все вновь принялись расспрашивать капитана.

— Господа, — сказал адъютант, — капитан Отен больше суток не вылезал из седла. Он весь день участвовал в сражении, потом сорок часов мчался к нам и сейчас буквально падает от усталости.

И адъютант увел нас, причем явно не из сочувствия к уставшему капитану, а для того, чтобы мы не сказали чего-нибудь лишнего.

В коридоре нам повстречался какой-то подросток. Оказалось, что это принц империи. Взглянув на наши мундиры, он понял, что мы участвовали в сражении. Принц остановил нас и обратился к капитану:

— Сударь, что происходит?

— Но, ваше высочество… — на ходу оборвал его адъютант.

Бедный мальчик. Нас уверяли, что он и есть наше знамя, ведь его отец племянник Наполеона I, а сам он сын Наполеона III.

Мы расстались с капитаном. Я уселся в седло и, ведя другую лошадь на поводу, отправился назад в свой полк.

Однако добравшись до места, где находился наш лагерь, полка я не обнаружил. Куда же он подевался? Возможно, полк двинулся в направлении Сент-Авольда. В Лонвиле я видел расположившихся лагерем императорских гвардейцев. Потом по дороге мне встретился обоз маркитантов, возвращавшихся из Форбаха. Они были свидетелями сражения, и кое-что знали о тех событиях, вокруг которых уже начали складываться легенды. Одну из таких легенд мне поведал обозник, с которым я оказался за одним столом на постоялом дворе, куда заскочил, чтобы перекусить. "Когда генерала Фроссара выбили с его позиций, он и не подозревал об этом, потому что не желал прерывать свой завтрак. Он преспокойно вкушал в Форбахе и даже не соизволил взглянуть, что творилось на поле боя".

Возможно ли такое?

Проехав Сент-Авольд, я увидел повозки с ранеными. Некоторые солдаты были перевязаны, но у большинства раны оставались открытыми. Кровь на них свернулась, и сверху образовались черно-красные струпья. Попадались пехотинцы, которые почему-то передвигались верхом и, свесив головы, спали на ходу. Какие-то солдаты без оружия и головных уборов в перемазанных грязью мундирах, сбившись в группы, тащились по дороге. На глаза у меня невольно навернулись слезы. Это был разгром. Но где же армия? Мне говорили, что она отступает по дорогам, идущим с востока на запад.

Ночью я, наконец, отыскал свой полк и рассказал полковнику о том, что мне довелось увидеть и услышать.

— Получается, не зря я отправил вас в Мец, — грустно сказал он.

Товарищи встретили меня тепло и радушно. Правда теперь они были уверены, что войну мы проиграли. Объясняли они это просто: "Нас предали".

На следующий день мы остановились в деревне, название которой мне не запомнилось. Я был назначен в караул. Крестьяне готовились покинуть деревню и грузили на телеги мебель и прочие пожитки. Одному Господу ведомо, сколько там было матрасов! Никто из них не знал, куда бежать от пруссаков. В леса, в Мец, куда глаза глядят? Нам они больше не верили, хотя полк не собирался отступать.

Но позже выяснилось, что крестьяне были правы. Пришел приказ отступать. Ощущение было такое, что мы повисли в воздухе.

Жители деревни столпились вокруг нас, посыпались вопросы.


Одному Господу ведомо, сколько там было матрасов!


— Вы что, уходите?

— Неужели вы так и бросите нас? — спросил здоровенный парень, державший на шее малыша. — Дайте нам ружья, мы будем сражаться вместе с вами.

Но ружей не было и в помине. Обратились в мэрию, но мэр заявил, что ружей у него нет, а если бы и были, то он все равно бы их не выдал, потому что не было распоряжения от господина супрефекта. Солдаты должны защищать коммуну, а не коммуна солдат.

Отношение крестьян к военным резко изменилось. В одном доме нам даже не удалось выпросить ведро воды.

Прибежал какой-то взбудораженный крестьянин. Он видел прусских улан. Началась паника. Все кричали, что надо спасаться. Женщины плакали.

Мне бросилась в глаза старая женщина. Она спокойно сидела среди всего этого столпотворения и невозмутимо счищала с капустных кочанов пожухлые листы.

— Вам разве не страшно?

— Я варю суп с говядиной. Пруссаки любят поесть. Дайте им мяса, и они вас не тронут. Видала я этих пруссаков.

Мы двинулись по дороге, а когда проходили через деревню, эта женщина погрозила нам кулаком.

Я опустил голову. От моей гордости не осталось и следа.

IX
С каждым днем мы все больше удалялись от Меца. По утрам нам говорили, что мы занимаем позиции для боя, но, заняв позиции, мы их сразу оставляли. Иногда мы выдвигались вперед, затем возвращались назад, чтобы вновь двинуться вперед. Понять, чем руководствовались составители всех этих приказов, было совершенно невозможно. Вдобавок ко всему еще и испортилась погода. Мы насквозь промокли, передвигались по колено в грязи, да и в животе частенько было пусто. На родной земле, в нескольких лье от такого крупного города, как Мец, нас морили голодом. Слава богу, для лошадей корма было вдосталь, все-таки земля в этих местах плодородная, на лугах много травы, да и на полях созрел урожай. Но вот хлеба для людей не хватало. Продовольствие подвозили с задержкой на несколько дней, потому что повозки с продуктами не могли до нас добраться.

Никто уже не ворчал себе под нос. Теперь все громко ругались. Офицеры ругали генералов, солдаты — офицеров. Солдаты были убеждены, что их предали, и никто не стеснялся говорить об этом вслух. С тех пор, как нам объявили о начале боевых действий, прошла неделя, но мы до сих пор не участвовали в боях, и солдаты все больше падали духом. Мы больше не доверяли своим командирам и даже потеряли веру в самих себя, а некоторые громко заявляли: "Плохи наши дела, что-то тут не так". Мы уже не знали, кого винить. Каждый думал: "Генералы у нас дармоеды. Солдаты ни на что не годны". Лишь об императоре пока не сложилось единого мнения. Многие все еще относились к нему с уважением и при упоминании его имени пожимали плечами. На его счет чаще отпускали шуточки, чем демонстрировали презрение и жалость. Но всем нам было стыдно за императора.

— Все из-за его честолюбия, — заявил как-то вечером наш сержант. — В свое время он действовал, как жандарм, и тогда для страны это было полезно. Но потом у него все спуталось в голове, и он решил, что из жандарма получится неплохой солдат. А что из этого вышло? Мотайте на ус, молодые люди: чтобы стать солдатом, одного желания мало, так ведь, Пенанрос?

— А я сроду не хотел идти в солдаты, — ответил бретонец, — мне нравилось быть подмастерьем у пекаря.

Но несмотря ни на что мы не собирались впадать в отчаяние. Солдаты знали себе цену, а поступавшие сведения помогали укреплять веру в наши возможности. Ведь в Форбахе и Фроэшвиллере французские солдаты проявили себя, как настоящие герои. Эх, если бы не начальники, мы бы им показали! Жаль, что во главе армии стоят не те, кого мы хотели бы видеть. Послушав, что говорили солдаты, можно было подумать, что настал час народного гнева, и над придворными генералами уже занесен карающий меч. Но все это были одни слова.

Поступил приказ занять позицию по берегу Нида, и мы решили, что в этом месте пруссаки нанесут удар. Нид — это небольшая река, протекающая к северо-востоку от Меца. Она перерезает две идущие из Германии дороги, по которым ожидался подход неприятельских войск. Наши генералы не сомневались, что пруссаки двинутся именно по этим дорогам, так как были твердо убеждены, что расстояние между двумя точками можно преодолеть только по прямой. "Вы идете с севера, а мы с юга, и, значит, мы неминуемо должны встретиться. Если же вы пойдете в обход и зайдете нам в тыл, то это будет не по правилам".

Однако пруссаки нарушили правила честной игры, в очередной раз проявив полную невоспитанность. Об этом мы узнали, когда пришел приказ вновь сняться с позиций, отступить и занять новые позиции непосредственно под стенами Меца.

Мы расположились вблизи форта Белькруа[61], и тут меня вызвал к себе полковник.

— Вы ведь сильны в географии, не так ли? — спросил он.

— Еще бы! Мой наставник вдалбливал мне ее несколько лет.

— Как же, папаша Шофур, помню-помню. Какой он был забавный с его вечной суетой и париком. Сейчас он очень пригодился бы в наших штабах. Но поскольку Шофура с нами нет, остается рассчитывать только на его ученика. Отправляйтесь в Мец и за любые деньги раздобудьте мне карту местности. Только найдите настоящую карту с рельефом и дорогами. Постарайтесь также найти какие-нибудь карты севера Франции, желательно, чтобы они охватывали территорию до Дижона и Парижа.

— Полагаете, что отступать придется настолько далеко?

— Мне это неизвестно, но считаю, что это было бы правильно. В нашем нынешнем положении больше ничего не остается, и не я в этом виноват. Придется нам вспомнить тактику Наполеона I, которую он применял, когда ему пришлось воевать на территории Франции. Самое лучшее сейчас — это оставить в Меце сильный гарнизон, переместить одну часть войск на юг Эльзаса, а другую — на плато в районе Лангра[62]. Тогда пруссаки окажутся зажаты между нами и Парижем, и положение их станет критическим. Не знаю, решится ли на это командование, но в любом случае я не желаю двигаться вслепую. Нам раздали карты Германии, но у нас нет ни одной карты Франции. Да еще наши начальники совсем не знают географию собственной страны! Взять, к примеру, бравого генерала Кордебюгля. Две недели назад он спросил у меня, на каком расстоянии от границы находится Мец. Когда я ему сказал, что от Меца до границы шестьдесят километров, он мне не поверил. Так и заявил: "Мы ведь уже две недели топаем черт знает по какому маршруту, то движемся вперед, то откатываемся назад. В принципе это не имеет значения, но то, что вы принимаете за километры, это на самом деле наши лье[63], полковник". А тут еще река Нид со всеми ее поворотами и двумя рукавами. Она его совсем запутала, и теперь он утверждает, что Нид — это вовсе не конкретная река, а такое слово на лотарингском диалекте, означающее реку вообще, и доказывает это тем, что, куда бы мы ни двинулись, везде натыкаемся на этот самый Нид. Когда у меня появится карта, я обязательно суну ему ее под нос. Если у меня получится растолковать ему, что на ней изображено, тогда, возможно, он мне поверит. Отправляйтесь и постарайтесь добыть хорошие карты. Купите столько, сколько сможете. Моим офицерам они тоже понадобятся. Возможно, удастся провести разведку небольшими силами, не привлекая к ней, как водится, весь наш полк. Когда будете возвращаться, ищите нас на дороге, ведущей в Пон-а-Муссон. Можете особенно не торопиться.

Я опять возвратился в Мец и на железнодорожном вокзале увидел императора. Мне сказали, что он отправляется в действующую армию, чтобы возглавить ее перед предстоящим сражением.

Значит, скоро состоится сражение! А меня отправили в Мец! Уж не сговорился ли господин де Сен-Нере с моей матерью? Похоже, он пообещал ей, что будет меня беречь. А что скажут товарищи, если я не успею к началу сражения? Что скажет Сюзанна, когда узнает, что я не участвовал в сражении? Похоже, она и так считает, что я слишком засиделся на одном месте. Ее знакомые офицеры участвовали в боях при Виссембурге, Фроэшвиллере, Форбахе, а я все прогуливаюсь от одной позиции до другой. Не хватало мне только спрятаться за крепостным валом Меца в то время, как мои товарищи вступят в схватку с врагом.

Я буквально силой заставил хозяина открыть магазин, на котором красовалась вывеска "Книги", и потребовал, чтобы мне продали карты. Но оказалось, что эта замечательная мысль пришла в голову не только моему полковнику. Карт в магазине не было, их давно раскупили другие офицеры. Придется поискать в каких-нибудь других магазинах. А как же сражение? К счастью, пока не было слышно артиллерийских залпов. Я по очереди оббежал все книжные магазины, но нормальных карт нигде не было и в помине, а те, что оставались, были настолько примитивными, что годились лишь для учеников начальных классов.

Я в растерянности стоял посреди улицы, понимая, что придется возвращаться в полк с пустыми руками. И тут я увидел императора. Он направлялся в особняк окружной префектуры. Возможно, он уже успел дать команду "вперед!", а теперь развернулся и двинулся в обратном направлении, поскольку отныне только так и действует французская армия. Получается, зря мы роптали, ведь точно такие же маневры выполняет сам император.

Впрочем, на этот раз привычный маневр дался ему не просто. Было заметно, что император чувствовал себя крайне неловко на улицах Меца, по которым двигались бесчисленные повозки с мебелью, домашним скарбом и крестьянами, бежавшими от вражеского нашествия. Этим бедолагам пришлось бросить свою скотину под открытым небом, и сейчас они стояли, окруженные многочисленными домочадцами, и смотрели на человека, из-за которого с ними случилась эта трагедия. Глядя на лица несчастных людей, было нетрудно понять, что они о нем думали, и император, не выдержав взглядов своих подданных, отвернулся. Те времена, когда французы кричали "Да здравствует император!", давно прошли. Однако он по привычке машинально поднял руку в знак приветствия, но тут же ее отдернул. Кого тут приветствовать? Ведь его самого никто не приветствовал.

Почти в это же самое время в город вступил пехотный полк. Его солдаты хорошо держали строй, все были чисто вымыты, одеты в новенькую форму и было видно, что оружие у них в прекрасном состоянии. Говорили, что полк формировался в северных департаментах. Жители высыпали на улицы, многие прилипли к окнам, и все кричали "Да здравствует армия!". Невероятный контраст с реакцией людей на проезд императора! В ответ на теплые и искренние приветствия жителей Меца солдаты кричали "Долой Фроссара!". Эти крики были хорошо слышны в здании префектуры.

У меня оставалось достаточно времени, чтобы продолжить поиски карт для моего полковника. Но где их взять? В магазинах карт нет. Быть может, мой приятель, служивший в императорском штабе, поможет мне в этом безнадежном деле? Я направился в префектуру в надежде, что смогу его отыскать. В конце концов, мне это удалось, но пришлось преодолеть тысячу препон, ведь теперь я не был перепачкан грязью, словно после битвы при Форбахе, а открывать двери особняка перед простым солдатом никто не спешил. В ставке императора имелись карты, но в таком незначительном количестве, что не было никакой возможности выделить мне хотя бы одну. Карт Германии было сколько угодно, а карты Франции — наперечет.

— И вообще, — сказал мой приятель, — карты Германии скоро опять будут в ходу. Главнокомандующим назначен маршал Базен[64] и теперь, когда он возглавил нашу армию, мы двинемся вперед. Еще этим утром всем командовал император, он даже решил лично поехать на фронт, чтобы возглавить военные действия, но маршал уговорил его покинуть вагон и возвратиться в особняк. С неопределенностью последних дней теперь покончено. Маршал покинул свою резиденцию и обосновался в префектуре. Он поможет императору преодолеть нерешительность и ослабит влияние на него тех, кто стремится сохранить прежние порядки. Карт Германии у нас достаточно, сами видите. Но если вам так уж нужна карта Франции, тогда приходите через два часа, я что-нибудь для вас достану.

Эти два часа я потратил на то, чтобы обновить запас белья, которое у меня к тому времени пришло в плачевное состояние. Мне пришлось отдать сорок франков за фланелевую рубаху и двадцать франков за шейный платок. Все торговцы в Меце, конечно, были патриотами, но в первую очередь они все-таки оставались коммерсантами. Я же был солдат, простой солдат, правда никто даже не догадывался, что у меня в кожаном поясе спрятано несколько тысяч франков. Покончив с покупками, я вернулся в префектуру.

— Дорогой друг, — сказал мне мой приятель, — достать то, что вы просили, оказалось невозможно. Вот все, что удалось раздобыть, — и он протянул мне какую-то отвратительную дорожную карту. — Мне очень жаль, причем главным образом я сожалею о том, что наше вступление на территорию Германии отменяется. Император вновь возглавил армию, а Базену отданы под начало только три корпуса: второй, третий и четвертый.

— С чем связаны такие перемены?

— Кажется, положение улучшается, и император намерен воспользоваться изменениями к лучшему. — Приятель наклонился к моему уху и прошептал: "Когда угроза со стороны пруссаков возрастает, император пытается переложить ответственность на других, а когда угроза ослабевает, он вновь берет ответственность на себя. К тому же, между нами говоря, он побаивается Базена. И вообще он не понимает, почему армия так держится за этого Базена, ведь именно он, Наполеон III, выиграл битвы при Мадженте и Сольферино. А разве у Базена в активе есть хоть что-то, сравнимое с этими победами? Кто-то ему напел эти глупости, а он и поверил. Если бы вы могли провести здесь какое-то время, то стали бы свидетелем удивительного спектакля. Думаю, ничего более удивительного и вообразить себе невозможно. Вы только представьте себе человека, который ничего не знает, ничего не хочет и ничего не может, но при этом убежден, что он все знает, хочет и может. А еще этот человек умудряется искренне и наивно верить, что он нужен Франции. Он слышит всякий вздор о Провидении и начинает воображать, что он и есть рука Провидения. Он может делать абсолютно бессмысленные вещи, но его это совершенно не заботит, ведь само Провидение водит его рукой!"

Пока приятель нашептывал мне свой монолог, появился новый персонаж, который, прервав нашу беседу, заявил:

— Все опять поменялось. Принято окончательное решение: маршал Базен назначен командующим Рейнской армией.

— Ваша новость устарела, ему в подчинение дали лишь второй, третий и четвертый корпуса.

— Нет, друг мой, устарела ваша новость. То, что вы называете новостью, стало известно в десять часов утра, а я говорю о том, что было объявлено в полдень. Начиная с полудня, Базен фактически стал главнокомандующим, правда на должность начальника штаба ему навязали генерала Жарра.

— Это значит, что командующим он будет только на бумаге.

— Так и есть. К тому же я не считаю это решение окончательным, потому что его нельзя рассматривать само по себе. Поживем — увидим, посмотрим, что будет дальше. Война — это лишь продолжение нашей политики.

— Согласен, но на войне все происходит быстрее, чем в политике, не так ли?

— Говорю же, поживем — увидим.

— И то верно.

Послушав эти речи, я решил, что мне пора возвращаться в полк, и отправился восвояси. По правде говоря, от всего услышанного у меня голова пошла кругом. Вот, оказывается, как они воюют: в десять часов командуют "Вперед!", в полдень приказывают возвращаться, и все это происходит в то время, когда неприятель быстро продвигается по нашей территории, решая все поставленные прусским командованием задачи. А наши офицеры и придворные окончательно во всем разуверились, не верят даже собственному хозяину и считают вполне допустимым ставить эксперименты in anima vili[65] со словами "поживем — увидим", хотя прекрасно понимают, что от результатов этих экспериментов зависит честь и само выживание Франции.

Пока наши генералы изучали возможность движения по прямой, пруссаки вовсю использовали преимущества обходных путей, о которых, похоже, во французской армии никто и слыхом не слыхивал. Мы готовились к оборонительным боям на Ниде — или, как утверждал генерал Кордебюгль, на нескольких "Нидах" — а тем временем передовые силы пруссаков захватили Нанси и вели наступление на Фруар, стремясь таким образом перерезать все пути сообщения нашей армии с остальной территорией Франции и параллельно захватить город Понт-а-Муссон. Как раз против этих передовых частей прусской армии и должен был выступить мой полк.

За все время боевых действий в Лотарингии нашему полку так и не удалось встретиться с неприятелем. Я нагнал моих товарищей в деревеньке Лорри, стоявшей на берегу Мозеля. Они, как уже повелось, возвращались назад, в свое прежнее расположение. Оказалось, что кавалерия генерала Маргерита, шедшая впереди нас, потеснила пруссаков с их позиций, и нашему полку на этом участке теперь нечего было делать. По этой причине нас вновь направили в Мец.

— Все это не лезет ни в какие ворота, — сказал мне сержант, как только я появился в расположении полка, — противник находится на севере, а нас посылают на юг, он на юге, а нам велят немедленно двигаться на север. Или у нас такое везение? А ведь дома остались наши друзья, жены, матери, и они, наверное, оплакивают нас. Ей-богу, была бы у меня такая возможность, я бы отослал моей матушке свою саблю. Пусть она увидит, как здорово я ее начистил. Если и дальше так будет продолжаться, тогда моя сабелька останется чистой до конца войны. И это они называют войной?

Только к вечеру, после того как мы разбили лагерь, я смог явиться к полковнику, чтобы отчитаться о выполнении его задания. Пока я в подробностях пересказывал ему содержание беседы с моим придворным приятелем, в палатку полковника внезапно вошел генерал Корде-бюгль.

Господин де Сен-Нере повторил для генерала все, что узнал от меня.

— Таким образом, — подытожил полковник, — наша судьба теперь зависит от маршала Базена. Отныне вся Франция в его руках.

— Если бы только одна Франция! — воскликнул генерал. — На нем лежит ответственность за славу и достоинство французской армии.

Когда в войсках узнали, что их главнокомандующим стал Базен, все почувствовали прилив надежды. Для солдат Базен был таким же солдатом, как и они сами, ведь когда-то и он шагал в строю с винтовкой на плече. Он был не чета таким, как Лебеф, Фроссар или Файи, а для солдат уже и этого было достаточно. Надежда была необходима, как воздух, поэтому все воспрянули и стали приписывать маршалу такие качества, какими он, по всеобщему мнению, должен был обладать. Все были счастливы от того, что император более не командует армией, и уже это воспринималось, как личная заслуга маршала. От императора избавились, и теперь все можно будет исправить. Если бы на его место поставили какого-нибудь капрала, то все уверовали бы в этого капрала. Старые солдаты нашего полка принимали участие в мексиканской кампании, и некоторые из них, по правде говоря, качали головами, когда речь заходила о Базене. Но тех, кто побывал в Мексике, было совсем немного.

Вскоре началось сосредоточение войск на узком участке фронта. Мы уже не были рассеяны на большом пространстве и почувствовали, как говорится, локоть соседа. Увидев, как много у нас хорошо вооруженных надежных полков и как отважны и уверены в себе солдаты, все воспрянули духом. Только теперь стало понятно, сколь велика сила нашей славной армии. Во главе ее встал настоящий генерал, и теперь мы всем покажем, чего стоит французский солдат. Все с нетерпением ждали, когда, наконец, придет мессия. И он пришел, но, как оказалось… чтобы прямым ходом привести нас к капитуляции.

Отступая, мы дошли до Арса, переправились через Мозель и двинулись по его левому берегу, тогда как должны были следовать по правому. В окрестностях Меца нам повстречались многочисленные разрозненные подразделения из корпуса Фроссара. Они двигались в полном беспорядке, солдаты выглядели, как оборванцы, на лошадях толстым слоем налипла грязь, причем лошади сверх всякой меры были загружены поклажей. Вслед за войсками двигались бесчисленные повозки. Их было так много, что невозможно описать. Дорога полностью была забита повозками, груженными продуктами и фуражом, которых хватило бы на много дней.

Казалось, что мы присутствовали при переселении народов. Но куда направлялась вся эта масса людей? Одни утверждали, что получили приказ отступать до Шалона, другие — что готовится обходной маневр. В итоге все согласились, что производится обходной маневр, правда никто не понимал, что это может означать, но всем хотелось верить, что дело обстоит именно так.

Мы получили приказ разбить лагерь на возвышенности неподалеку от Меца. Здесь в полном бездействии мы провели воскресенье, которое пришлось на 14 августа. Из нашего лагеря хорошо просматривались город Мец и долина Мозеля, через которую проходила дорога, забитая пехотой, кавалерией, артиллерией и повозками. Вся эта масса в полном беспорядке медленно ползла по дороге. В какой-то момент все встало, и мы увидели, что на дороге застряли несколько карет, которые явно не имели отношения к армии. Каждая карета была окружена офицерами в расшитых золотом мундирах, ярко блестевших на солнце. Мгновенно начали распространяться разные домыслы. Одни говорили, что это маршал пытается встать во главе войск, чтобы повести их вперед, другие же утверждали, что на самом деле во главе войск встанет император, и тогда наше продвижение ускорится. В общем, как говорится, "Кто меня любит — за мной. Завтра отпразднуем победу"[66].

Но внезапно на северо-востоке, где-то за горизонтом, появилось небольшое облако дыма. Все разговоры мгновенно прекратились. Затем в стороне возникло еще одно облако, потом еще одно, а потом сразу десяток. Одновременно с их появлением затряслась земля. Это был артиллерийский обстрел. На наших глазах началась битва. Это была битва при Борни, в которой мы всем полком участвовали в качестве наблюдателей.

Так мы и глазели до самого вечера, оставаясь на занятой нами возвышенности. В этой битве мы оказались зрителями, тогда как во время недавней битвы при Форбахе нам выпала роль слушателей. Похоже, Франческас был прав: нам действительно непрерывно везло. Кольцо огня замкнулось вокруг Меца, охватив обширную территорию от Анси до Нуйи, и мы четко видели линию соприкосновения наших и неприятельских войск. Наши отступали, затем перешли в наступление, а потом вновь отступили. Мне казалось, что у меня прямо в сердце отзываются пушечные выстрелы и короткие очереди пулеметов Гатлинга. Когда начало темнеть, мы были в полной уверенности, что французские войска отступили, однако с приходом ночи наши артиллеристы установили пушки на склоне холма Сен-Жюльен и открыли интенсивный прицельный огонь по пруссакам. Из фортов с грозным ревом понеслись крупнокалиберные снаряды, и вскоре оказалось, что пруссаки разбиты. Отступая, они подожгли деревни Анси и Сент-Барб.

Это была победа! Завтра ее надо закрепить, и это сделаем мы. Ужин прошел очень весело.

— Завтра будет горячо, — говорили одни.

— Давно пора, — отвечали другие.

Мы разлеглись на снопах скошенного овса и говорили о завтрашней битве. Неожиданно появился генерал Кордебюгль и встал напротив палатки полковника.

— Победа! — не слезая с лошади, прокричал он зычным голосом. — Я только что виделся с императором. Он в Лонвиле, и именно там до него дошла эта прекрасная новость. Узнав о победе, император пришел в волнение и воскликнул: "Проклятье больше не тяготеет над нами!"

Над нами не тяготеет проклятье! Глядя на горящие вдали деревни и опоясавшие город огни солдатских стоянок, я не мог отделаться от мысли, что слова генерала невольно заставили меня вспомнить о жулике Лашингтоне. Черт побери, ведь сказать такое мог только игрок!

Когда на кон поставлена Франция, какое имеет значение, делаете вы ставки абсурдные или безумные? Между одним и другим разница не велика.

Утром еще до восхода солнца прозвучала команда: "По коням!"

— Ну вот, д’Арондель, кажется, начинается, — сказал мне Франческас.

Я, как и сержант, полагал, что мы двинемся в сторону Меца или дойдем до Арса, переправимся через Мозель и ударим пруссакам в спину, но вместо того, чтобы двигаться прямо или свернуть налево, мы повернули направо.

— Ну это уж слишком, — пробормотал Франческас. — Когда противник на севере, мы идем на юг, а когда он на юге, мы идем на север. Если же он на севере, на юге и на востоке, мы движемся на запад. Вот повезло так повезло! Все делается как будто специально для вас, д’Арондель. Когда мы доберемся до Ла Манша, а мы обязательно туда доберемся, вы прыгнете — вы ведь хорошо прыгаете — и первым окажетесь в Англии. Пусть меня повесят, если я что-то понимаю во всем этом. Интересно, а эта скотина Пенанрос что-нибудь понимает?

— Не стоило и просыпаться сегодня утром, — отозвался бретонец.

— Когда этот дурачина не говорит глупостей, его устами глаголет сама мудрость.

Совсем недавно мы наблюдали за боями в окрестностях Меца, и поэтому для нас ситуация была совершенно ясна: пруссаки подковой охватили Мец, и эта подкова тянулась с севера на юг, выгибаясь в восточной части местности. Следовательно, мы имели возможность выдвигаться лишь с запада и пытаться обойти пруссаков, расположившихся буквально у нас под носом. Однако мы не знали и не могли знать об одном очень важном обстоятельстве. Пока император в течение всей последней недели пытался понять, должен ли он сохранить за собой командование армией, пока он с утра до вечера проводил военные советы, принимая утром одно решение, а вечером меняя его на другое, пока он отдавал противоречивые распоряжения, приказывая сегодня дать сражение на Ниде, а завтра — отступать к Шалону, пруссаки, твердо знавшие, что они хотят и как надо осуществлять намеченные планы, неуклонно продвигались по французской территории, и в результате возникла реальная угроза, что нам отрежут пути отступления к Вердену. С этой целью пруссаки стянули две армии, одна из которых, под командованием Штейнмеца, двигалась на юг от Трира, а другая, которой командовал прусский принц, шла на север от Нанси. Однако у нас в полку никто не знал, что наша армия, вместо того чтобы продвигаться вперед, на что все мы надеялись, на самом деле маневрировала, пытаясь отступить к Шалону. Вдобавок ко всему мы не знали, что наш полк включили в эскорт императора, который сейчас очень спешил, чтобы, как сам он выразился, "быстрее дойти до Вердена". Воистину эти его слова по наивности могут соперничать со стишками, посвященными покойному Ла Палиссу[67].

Сложившаяся обстановка была непонятна не только солдатам, но также офицерам и генералам. В этом нет ничего удивительного, ведь те, кто своими руками пишут историю, разбираются в ней гораздо хуже других. Когда идут боевые действия, раздобыть газету считается большим везением. Я помню, какая очередь, состоявшая из желающих ознакомиться с обстановкой, выстроилась к моему лейтенанту, которому я по возвращении в полк отдал газету, купленную в Меце.

Лишь дойдя до плато Гравелот, мы поняли, что ошибались, полагая, что все это время бежали от пруссаков. Оказалось, что мы вышли прямо на них. От местных жителей мы узнали, что противник сосредоточил крупные силы в районе Горза[68], который находился слева от наших сил. Но до нас дошли также сведения, что прусские разведчики похитили каких-то крестьян в лесу Моэвра, а этот лес находился по правую руку от нас. Оставалось только двинуть на пруссаков в обе стороны все наши силы. Мы были уверены, что как раз в этом и состоял замысел французского командования. Однако внезапно нашему полку, за исключением одного эскадрона, было приказано нестись во весь опор по верденской дороге в направлении Этена.

— Придется принести извинения маршалу за то, что я нехорошо о нем отзывался, — со смехом сказал Франческас. — Получается, что я ничем не лучше Пенанроса, такая же трижды скотина. Мы движемся на запад, потом несемся на север, затем поворачиваем на юг — и дело в шляпе: пруссаки окружены и ни один из них больше не попробует своей свинины с кислой капустой. Захватим их, как стадо баранов, а потом позабавимся.

На плато Гравелот командование попыталось сосредоточить крупные силы нашей армии. Корпус Фроссара выдвигался в направлении Марс-ла-Тур. Как всегда, на дороге, по которой одновременно двигались артиллерия, кареты и повозки, возникали бесчисленные заторы. Штабные офицеры пытались навести порядок в этом столпотворении, но, как они ни старались, добиться этого было практически невозможно.

Мы не стали терять время и двинулись наперерез по полю, сумев таким образом обойти крупный затор, и вскоре вышли на свободную дорогу. Но шли мы по ней недолго. За десять или двенадцать километров до Гравелота пришел приказ остановится и перебинтовать лошадям ноги. Поскольку, как мы понимали, нам предстояло гоняться по лесам за прусскими уланами, такие приготовления все сочли странными. Солдаты недоумевали, пытаясь понять смысл этого приказа. По всему чувствовалось, что за этим скрывается какая-то тайна. Зачем понадобилось наводить глянец на людей и животных? Почему после ускоренного марша объявили длительный привал? Почему выставленным в охранение солдатам дали приказ немедленно отступать при появлении пруссаков, притом, что на время марша был введен особый порядок несения караула и проведения разведки местности? В общем, сплошные вопросы…

Ответы на все вопросы мы узнали на следующий день. В полночь был получен приказ седлать лошадей, и мы более четырех часов простояли на обочине дороги с поводьями в руках. Кого мы ожидали? Чего мы ждали? Все выглядело очень загадочно. Так мы и простояли в утреннем тумане, коченея от холода на пронизывающем северном ветру. Наконец со стороны Меца послышались звуки, судя по которым, в нашу сторону двигалась группа кавалеристов. И вот прозвучала команда "В седло!". Перед нами рысью проскакали африканские стрелки и драгуны. Затем в косых лучах восходящего солнца возникло ослепительное сияние. Это сверкало золотое шитье на парадных мундирах.

— А вот и генеральный штаб свалился на наши головы, — сказал сержант. — Ну, теперь держись.

Но оказалось, что это был не генеральный штаб, а сам император и с ним принц империи. Они промчались мимо нас в коляске, окруженной сотней охранников, причем мы даже не смогли полюбоваться их драгоценными персонами, поскольку они были укрыты кучей одеял.

В тот самый момент, когда мы пристроились в хвосте императорского кортежа, вдали, где-то на юге, в воздухе стали рваться снаряды. Это было начало битвы при Гравелоте. Никто еще не знал, как будут развиваться события, и тем не менее с фронта сняли несколько кавалерийских полков для того, чтобы "император быстрее попал в Верден". У нас начались разговоры, что плохи наши дела, поскольку император спасается бегством. Поползли слухи, что он встал во главе армии, рассчитывая на скорый триумф, но поскольку триумфа не будет, а император устал и почувствовал опасность, то он и решил, что пора уезжать, что было вполне логично.

Вся эта история могла бы стать настоящим символом самого постыдного и низкого падения властителя нашей страны, если бы император не умудрился пасть еще ниже, капитулировав при Седане. Я не стану развивать эту тему, чтобы не нагнетать излишний трагизм в моем повествовании, и к тому же такая мелкая сошка, как я, выглядит смешно, когда она захлебывается от благородногонегодования. Не буду также описывать, как это падшее величество садилось на верденском вокзале в вагон третьего класса. Отмечу лишь, что вместо шикарного императорского поезда ему подали грязный вагон, полный мусора и объедков, оставленных солдатами, который из-за спешки даже не стали чистить, а вместо хрустальных бокалов и тонких вин беглецу предложили посуду поездной бригады, которой он был несказанно рад.

Созерцая весь этот постыдный спектакль, я невольно вспомнил пьесу Шекспира и слова Ричарда III, которые он выкрикнул на поле битвы: "Я жизнь свою поставил на кон. Коня! Коня! Корону за коня!"[69] Кровавый тиран, проиграв битву, требовал коня, чтобы продолжить борьбу за престол. Наш же император потребовал вагон, чтобы как можно быстрее ускользнуть с поля боя, где на кону стояла не его, а наши жизни.

Мы надолго расположились неподалеку от Вердена в лагере, разбитом поблизости от местных фортификационных сооружений. Тем временем после сражения при Гравелоте, начало которого нам довелось увидеть, произошла битва при Сен-Прива. Но мы ничего об этом не знали[70]. Никто нам не встретился на дороге, по которой перебрасывали наш полк, и, хотя от тех мест, где разворачивались обе битвы, нас отделяло не более десятка лье, мы так и остались в полном неведении относительно происходивших событий. Знаю только, что мэр Этена получил от императора невероятную депешу такого содержания: "Что вам известно о положении в армии?" Все остальное было покрыто туманом. Например, мы так и не поняли, почему нам ни разу не позволили задать жару неприятелю или хотя бы его потревожить. Непонятно было также, куда подевался маршал Базен, и почему он не доехал до Вердена. То ли он был разбит, то ли остановлен на пути в Верден. Правда, в телеграммах, приходивших из Парижа, говорилось о наших успехах. Но эти телеграммы, написанные с чисто военным благодушием, были составлены в таких таинственных выражениях, что мы невольно испытывали к ним недоверие. Точно так же обстояло дело и с Жомонскими каменоломнями, о которых генерал Паликао вещал с невероятным пафосом[71]. Многим жителям Вердена эти каменоломни хорошо известны. Так вот, все они утверждают, что загнать в них крупные силы пруссаков физически невозможно.

Наконец мы получили приказ покинуть Верден, после чего возобновились уже привычные переходы, которые совершались то вперед, то назад, изнуряя до крайности людей и лошадей. В тот период наш боевой дух был еще достаточно крепок. Мы уже оправились от былых разочарований, и у нас вновь возродилась надежда. Нам казалось, что территорию, по которой мы передвигались в те дни, было совсем не трудно защитить от неприятеля. Тем более что всего лишь в нескольких лье от этих мест находилась деревушка Вальми[72], где в свое время французы наголову разбили пруссаков. Ну а чем мы хуже первых республиканских добровольцев? К тому же Мак-Магон собрал у Шалона вторую армию, и, хотя проигранные сражения сильно испортили репутацию придворных генералов, в маршала все еще продолжали верить, даже несмотря на поражение у Фроэшвиллера. Армия маршала была опрокинута, но не разгромлена. Нам рассказывали крестьяне из коммуны Сен-Мишель, что, когда в их деревне появлялись пруссаки, они первым делом спрашивали: "Где сейчас Мак-Магон? Далеко ли отсюда африканские стрелки?" Маршал внушал противнику страх, и поэтому мы ему доверяли. Кроме того, мы с почтением относились к нашим товарищам, успевшим поучаствовать в боях, потому что они заставили противника себя уважать. Нам все еще не довелось сразиться с врагом, но в этом не было нашей вины. Мы тоже могли бы хорошенько потрепать прусских улан, если бы нас не заткнули в императорский эскорт. Как говорил мой сержант: "Нам слишком везет".

Корпус, в состав которого входил наш полк, находился в Реймсе. Прибыв в расположение корпуса, мы стали свидетелями удручающего зрелища, которое свидетельствовало о поразительном падении дисциплины в нашей армии. Распоясавшиеся солдаты открыто грабили поезда, подвозившие в войска провиант. Все ящики с сухарями, салом, напитками мгновенно опустошались, а те, кто все это разворовал, тайком продавали продукты, и никто даже не пытался их задержать. Более того, солдаты толпились вокруг новоявленных торговцев, а один из моих товарищей купил у них два окорока за двадцать су и перепродал их мне по три франка за каждый. Но дело не ограничивалось ящиками с продовольствием. Разграбили даже офицерские чемоданы и организовали бойкую торговлю украденным личным имуществом. Справедливости ради стоит сказать, что некоторые из этих грабителей в ходе сражения в Фроэшвиллере остались без своих вещевых мешков, и за три недели отступления в грязи и пыли, под непрерывным дождем, они не имели возможности ни разу переменить белье. Но разве это может служить оправданием? Конечно, нет. Однако в армию идут не одни только ангелы, и надо понимать, что, когда в войска проникает деморализация, нельзя долго держать людей в таких условиях, в которых у них пробуждаются низменные инстинкты.

Но если в Рейнской армии встречались лишь отдельные случаи неповиновения, свидетельствовавшие о падении дисциплины, то в Шалонской армии я стал свидетелем ситуации, говорившей о полной утрате всякой дисциплины.

Конечно, в старых кадровых полках, таких, как наш, и тем более в полках морской пехоты, отличавшихся на марше особым спокойствием и дисциплиной, солдаты и офицеры по-прежнему соблюдали все установленные правила, зато в так называемых маршевых полках, этом прискорбном изобретении генерала Паликао[73], творилось нечто невообразимое.

Проходя мимо постоялых дворов и харчевен, расположенных вдоль дороги, мы часто видели солдат, сидевших за столами. Откуда они взялись? Куда они направлялись? Никого это не волновало. Они сидели, сколько хотели, и напивались до свинского состояния.

Однажды, находясь в окрестностях Вузьера, мы оказались в небольшой деревне, и, проходя мимо местной харчевни, наткнулись на группу солдат разных родов войск — зуавов, пехотинцев, стрелков, кирасир, которые пьянствовали, сидя за одним столом. Мы шли колонной, и они принялись осыпать нас насмешками.

— Куда идут эти попугаи с красными и синими перьями?

— Хватит вам надрываться, оставайтесь с нами!

— Я побывал в Фроэшвиллере и с меня достаточно. Ни за что туда не вернусь.

Нас под командой Франческаса послали вправить им мозги.

— Сейчас вы у меня получите! — воскликнул Франческас.

Он соскочил с лошади, схватил за горло здоровенного кирасира, кричавшего громче других, и, держа его на вытянутой руке, столкнул в придорожную канаву, полную воды и навозной жижи.

Пьянствовавших солдат было вполовину больше, чем нас. Они сделали вид, что собираются защитить своего товарища, но не осмелились устроить драку и удовлетворились тем, что проводили нас похабной песней. Все это видели местные крестьяне, которые приветствовали нас аплодисментами. Многие крестьяне жаловались, что французские солдаты грабят их, а некоторые даже говорили, что от пруссаков было бы меньше вреда, чем от французов, и они были правы, как ни грустно это признавать. Но даже в армии случается, что воруют у своих товарищей.

Тем временем противник шел за нами по пятам, и солдаты стали поговаривать, что новая битва состоится в окрестностях Аттиньи. А поскольку наши генералы и офицеры так и не извлекли уроков из прошлых боев и продолжали везти с собой бесчисленный багаж, начальство решило усилить охрану всех личных повозок и лошадей и вывезти офицерский багаж в безопасное место. Для этих целей организовали отдельный обоз. Нашему полку поручили сопровождать обоз и охранять его от вражеской разведки, которая наступала нам на пятки.

— Плохо дело, — говорили старые солдаты. — Когда начинают увозить имущество — это плохой знак. Генералы готовы рискнуть своими и нашими шкурами, но собственным барахлом они рисковать не хотят.

— Поглядим, станут ли в бою генералы беречь свою шкуру так же, как они берегут свое барахло.

Постепенно мы добрались до возвышенностей, расположенных вдоль берега Мозеля. Но оказалось, что пруссаки опередили нас и отрезали дорогу на Мец. Целых два дня мы переползали с одного холма на другой и никак не могли понять, что задумало наше начальство. Куда мы направлялись? Никто этого не понимал. В итоге нас совершенно измучили эти бессмысленные переходы. Вдобавок ко всему из-за неверной разведки невозможно было найти места для стоянок, и уже три дня никак не удавалось напоить лошадей. Не будь у меня окорока, хранившегося в седельной сумке, я давно умер бы от голода.

А вокруг нас стреляли пушки. Время от времени в небе появлялись облачка от разрывов снарядов. Снаряды были французские. Это были так называемые бризантные снаряды, которые разрываются в воздухе. Значило ли это, что началось большое сражение? Ходили слухи, что генерала Файи застали врасплох и он отступает. Опять этот генерал Файи! Поговаривали также, что Базен спешит к нам на помощь, что скоро пруссаки будут окружены. Но мы уже не верили слухам. Мы уже вообще ни во что не верили, в том числе и в себя.


Генерал Мольтке. Великий молчальник


Прошли времена, когда солдат, считавшийся, как наш Пенанрос, "тройной скотиной", шел себе вперед, не думая ни о чем. Теперь солдат начал размышлять, он захотел хоть что-то понимать в сложившейся обстановке, а когда до него стало доходить, что им командуют наобум, он потерял последние силы, а вместе с ними — и интерес к происходящему. Немцы склонны к размышлениям больше, чем французы, и, если бы их командиры действовали так же, как наши, тогда деморализация поразила бы немецкую армию еще быстрее, чем французскую. Но их офицеры верили генералу Мольтке[74], и поэтому немецкие солдаты верили своим офицерам.

Вечером 31 августа, двигаясь по дороге, мы увидели, как горит какая-то крупная деревня. Нам сказали, что это Базей[75]. Пока искали место для стоянки, оказалось, что мы потеряли свой корпус, хотя, возможно, это корпус потерял нас. По-прежнему неоткуда было получить какие-либо точные сведения. Невозможно было найти хотя бы одного штабного офицера, способного указать маршрут движения или дать четкие указания.

Вскоре мы увидели вдалеке огни какого-то города. Это был Седан. Поскольку все уже буквально умирали от голода, пришлось кое-как разбить лагерь прямо в том месте, где мы находились. Получилось очень плохо, но ведь мы целый день ничего не ели, а за день до этого ели так мало, что можно считать, что и не ели вовсе. Разбив лагерь, мы принялись искать хотя бы какое-то пропитание для себя и наших лошадей. Многие из нас были настолько истощены, что не могли стоять на ногах, валились на землю и, завернувшись в шинели, сразу засыпали, бормоча:

— К черту все это! Будь что будет.

Я пока еще держался благодаря моему окороку, и вместе с теми, кто сохранил остатки сил, принялся разводить костер. Все страшно замерзли, но каждый надеялся, что кофе его согреет. Когда мы его пили, пришел вестовой и сообщил, что меня вызывает полковник.

— Если полковник угостит вас куриной ножкой, — сказал Франческас, — можете принести мне косточку. Я приму ее у вас, хоть я и ваш начальник.

Обед полковника состоял из двух сардин, но позвал он меня не для того, чтобы разделить их со мной.


Все страшно замерзли, но каждый надеялся, что кофе его согреет


— Хочу попросить вас об одной услуге. Давайте выйдем, если вы не очень устали. Поговорим на свежем воздухе.

С вершины были хорошо видны огни, опоясавшие холм, на котором расположился наш лагерь. Это горели костры на стоянках французских войск. Я невольно залюбовался таким великолепным зрелищем.

— Да, очень красиво, — сказал господин де Сен-Нере, — но меня беспокоит то, что я не вижу немецких огней. Немцы часто нападают по ночам, и пока мы греемся, они проводят свои вылазки. Боюсь, утром обнаружится, что они закрепились на самых выгодных позициях. Поэтому я вас и позвал. Я уверен, что завтра будет страшное побоище. Нас прижали к границе. Дороги на Мец, а, возможно, и на Мезьер, перерезаны. Скоро начнется бой, а мы не знаем, каковы силы противника, в этом весь вопрос. В такой ситуации я должен привести в порядок свои дела. Возьмите этот документ и храните его самым тщательным образом. Это мое завещание.

— Но, господин полковник!

— Я оставляю вам свою маленькую квартиру в Париже, но только лишь ее одну. Находящиеся в ней картины и драгоценности принадлежат не вам. Там имеется шесть небольших, но очень ценных картин и гарнитуры с бриллиантами и жемчугом. В более счастливые времена я приобрел все эти вещи для одной особы, которая была мне очень дорога. Имя этой особы вы узнаете, когда прочтете завещание. Картины и драгоценности предназначены для дочери этой особы. Ее зовут Валентина и сейчас ей восемь лет. Каждый год четырнадцатого февраля, в день ее рождения, а также в каждую годовщину завтрашнего дня, если завтрашний день станет для меня роковым, вы будете отсылать ей одну картину и одну драгоценную вещицу. Через четыре или пять лет вы постараетесь встретиться с ней и расскажете о некоем полковнике де Сен-Нере, который очень нежно ее любил, когда она была совсем маленькой. Вот о какой услуге я прошу сына моего лучшего друга.

Я почувствовал глубокое волнение и уже собрался что-то сказать, но господин де Сен-Нере прервал меня на полуслове.

— Идите спать, друг мой, наберитесь сил. Завтра будет тяжелый день.

Я уже уходил, но он вновь подозвал меня.

— И еще поцелуйте ее, — сказал полковник.

После этих слов он крепко меня обнял.

XI
Нз истории нам известно, что знаменитые полководцы обычно крепко спали накануне решающих сражений. Я не являюсь великим полководцем, и в отличие от них в ночь перед битвой под Седаном мне так и не удалось заснуть. Очень уж сильно меня взволновали слова господина де Сен-Нере, и кроме того, сказать по правде, мне было по-настоящему страшно.

До начала сражения оставалось несколько часов, и меня постоянно мучили одни и те же вопросы: смогу ли я достойно вести себя в бою и окажусь ли достаточно смелым? Однажды мне довелось драться на дуэли и держался я в тот раз совсем не плохо. Но разве можно сравнить шпагу противника с градом снарядов или атакой кирасирского полка? Мне казалось, что я сумею достойно исполнить свой долг, однако уверенности в этом у меня не было. В оправдание себе могу лишь сказать, что предстоящее сражение было первым в моей жизни, а поскольку у меня не было боевого опыта, то я имел право поволноваться, ну хотя бы немного.

Кроме того, даже если бы я, как и положено настоящему герою, был совершенно спокоен, то все равно в тот вечер мне не удалось бы заснуть, потому что на нашего сержанта напала невыносимая болтливость. В ожидании предстоящей битвы Франческас сильно переволновался, и чтобы унять нервное напряжение, он произносил бесконечные речи, адресуя их своей обычной жертве, "этой трижды скотине Пенанросу". Кстати, когда с ним такое случалось, он начинал говорить с сильным марсельским акцентом. В любой другой ситуации марсельский говор этого сына Окситании[76] мог бы меня повеселить, потому что он и вправду был очень забавным, но в тот вечер мне было не до шуток и смеяться совсем не хотелось. Я выбрался из палатки и, завернувшись в овчинный мешок, улегся под открытым небом. Было холодно. Темнело в это время года ненадолго, и я видел, как небо постепенно окрашивалось в розовый цвет. На соседних холмах горели костры, и их свечение напоминало ночное освещение Парижа.

Вскоре я заснул, но спал очень беспокойно. Мне снилось, что удар саблей рассек мне голову, а ногу оторвало снарядом. Когда я появлюсь перед Сюзанной в столь жалком виде, она рассмеется мне в лицо и скажет: "Ах, бедняжечка мой, каким вы стали смешным! Я бы вас пожалела, не будь вы таким уродом". Не знаю почему, но во сне вместе с Сюзанной была мисс Клифтон, так вот она, в отличие от Сюзанны, пожала мне руку и сказала: "Когда человек не может быть полезен, он чувствует себя очень несчастным".

Проснулся я от утреннего холода. Новый день уже наступил. На востоке весь горизонт был залит белым светом восходящего солнца. Над долиной стелился легкий туман, и в его клубах качались верхушки тополей. Я открыл глаза, и в тот же момент дрогнула земля. Это был пушечный выстрел. Прогремел он на востоке. Вскоре на юге раздался второй выстрел, и почти одновременно с ним — третий, но на этот раз на юго-западе. Неужели сражение уже началось? Я поскорее вскочил на ноги. Но после отдельных выстрелов, прозвучавших довольно далеко от нас, никакого продолжения не последовало.

Господин де Сен-Нере оказался прав: пруссаки действительно всю ночь маневрировали, заняли позиции вокруг нашего расположения, а на рассвете произвели пристрелку целей, чтобы наилучшим образом разместить свои батареи. Следовательно, мы слышали лишь пристрелочные выстрелы и лишний раз убедились, что любые свои действия пруссаки производят методично и экономно.

Лагерь разбивали ночью, в полной темноте, и поэтому я не имел ни малейшего представления о том, где мы в тот момент находились. При свете дня стало ясно, что лагерь разбит на склоне холма на правом берегу Мааса. Перед нами была долина, по которой протекала река. С холма ее не было видно, но судя по тому, как над землей змеился туман, можно было догадаться, что извилистое русло реки проходит где-то неподалеку. Позади лагеря, насколько хватало глаз, простирались бесконечные леса. Французская армия занимала пространство между рекой и лесами. Здесь было сосредоточено множество полков всех родов войск. При виде столь внушительной военной силы я, как обычно, почувствовал облегчение. Мы собрали огромную армию, и к тому же позади нас находились мощные укрепления Седана. Это его огни светились прошлой ночью. За спиной у нас была бельгийская граница, а впереди — река. Следовательно, пруссаки могли атаковать нас только справа или слева. Я мало что понимал в стратегии, но чувствовал, что только так могли разворачиваться боевые действия, и это придавало мне уверенности. Пруссаки уже предприняли первые атаки в Базейе. Если бы в ходе сражения подошли войска Базена, то для нас это стало бы настоящей удачей. Тогда пруссаки могли оказаться между двух огней и были бы сметены нашими войсками.

Прозвучала команда "По коням!", и в тот же момент со стороны Базейя до нас долетели звуки выстрелов. Затем тяжело загромыхали артиллерийские орудия, а вслед за ними длинными очередями застрочили митральезы. Сражение началось. Оно постепенно разворачивалось вокруг нас, разгораясь, словно подожженная пороховая дорожка. Казалось, что пруссаки лезли отовсюду, но, к моей радости, далеко продвинуться им не удавалось. С нашей позиции было прекрасно видно все, что происходило вокруг. Солнце поднималось все выше. Вот я и стал участником сражения. Придет момент, когда и я полезу в самое пекло. Но всему свое время. Начало было великолепным, а что будет дальше — посмотрим.

Я был счастлив от того, что не чувствовал ничего, кроме любопытства. И когда Франческас спросил у меня: "Ты как?", я с гордостью ответил: "Все хорошо".

— Хорошо, что хорошо, — сказал он и ткнул пальцем мне в грудь, — а там-то у тебя как, под красивой рубашкой? Что скажешь?

— Что там, что здесь, везде хорошо.

— Значит, дело пойдет? Теперь ты это знаешь точно. Зря только они нас сюда пригнали. Мы и в окрестностях Шалона могли бы неплохо повоевать и не вымотались бы то такой степени.

Тем временем артиллерийский огонь заметно усилился. Казалось, что не было такого места, с которого не били бы прусские батареи. Их не было видно, но звуки выстрелов раздавались отовсюду, и мне показалось, что от страшного грохота я уже оглох. Обстрел велся без остановки. Как только какой-нибудь наш полк занимал позицию, в его расположение сразу летели снаряды. Создавалось впечатление, что снаряды сами ищут людей. Пока полк находился в движении, снаряды падали впереди него или позади, но как только он останавливался, снаряды начинали ложиться прямо в гуще людей. При этом я не видел, чтобы наши снаряды накрывали прусские позиции. Мне казалось, что они взрываются, не долетев до цели. Их дымные разрывы выглядели очень красиво, но ведь дерутся не для того, чтобы плясали на ветру белые облачка, а для того, чтобы потекли красные ручьи.

В наших рядах красных ручьев пока не наблюдалось. Однако в других полках снарядами уже выбило немало людей. Глядя на то, что творила артиллерия, я невольно представлял себе, какой начнется ужас, когда снаряды станут ложиться посреди наших эскадронов.

И такой момент настал. На нашем холме расположились несколько кавалерийских полков — кирасирских и драгунских — и когда лучи солнца пробились сквозь утренний туман, они заиграли на касках и кирасах выстроившихся всадников. В тот же момент пруссаки дали понять, что пришла, наконец, и наша очередь, и они собираются немедленно нами заняться.

Над моей головой послышался странный свист, совершенно не похожий на все известные мне звуки. Я мгновенно вскинул взгляд и успел увидеть летевший снаряд. Он взорвался в нескольких сотнях метров позади нас прямо на холме, на котором сосредоточилась наша кавалерия. Сразу за ним взорвался второй снаряд, потом третий, и тут я обхватил руками шею лошади и прижался к ней.

— Это что такое! — воскликнул Франческас. — Чтобы я больше такого не видел!

Мое движение было совершенно непроизвольным, но после окрика я чуть не сгорел от стыда. Я быстро выпрямился и с этого момента держался на лошади прямо, как громоотвод. Но вдобавок к случившемуся со мной начало твориться что-то невообразимое: невероятно сильно забилось сердце, а где-то под ним, как выражался Франческас, "под ложечкой", все мои нервы задрожали и скрутились в тугой жгут. Возможно, это было от страха. Не знаю. Ясно только, что причиной тому было волнение, причем такое сильное, какое впоследствии мне ни разу не довелось испытать, поскольку к свисту снарядов привыкаешь довольно быстро.

— Ладно, ладно, — сказал Франческас, поняв по моей бледности, какая беда в тот момент обрушилась на меня, — это у вас от холода, выпейте глоток.

И он протянул мне фляжку.

Говоря по правде, не я один втянул голову в плечи. Неподалеку от нас расположились кирасиры. Это были те самые знаменитые кирасиры, которые участвовали в сражении при Фроэшвиллере. Так вот, я своими глазами видел, как некоторые из них схватились за шеи своих лошадей, и это немного меня утешило. Возможно, проявившими слабость кавалеристами были молодые солдаты или резервисты, впервые оказавшиеся под огнем.

Обстреливали нас нещадно. Было очевидно, что пруссаки целились именно в нас, и снаряды падали, словно градины. Если бы они стреляли точнее, то разнесли бы нас в клочья, но, к счастью, снаряды пролетали у нас над головами и только вспахивали холм, на котором мы стояли.

Неужели мы так и простоим здесь целый день? От творившегося вокруг ужаса наши лошади чуть не взбесились. Мы удерживали их с невероятным трудом, и тем не менее некоторые из них все же понесли, вызвав смятение в наших рядах.

Тем временем вокруг нас, а точнее говоря, под нами, разворачивалось сражение. И вот, что странно: притом, что артиллерийский огонь был исключительно мощным, ведь по нам стреляли тысяча двести орудий, ружейная стрельба звучала еще мощнее и казалась просто бешеной. Гром ружейных выстрелов сливался в один рокочущий вал, который непрерывно и с большой скоростью катился по полю.

Грохот становился невыносимым, и тем не менее солдаты умудрялись переговариваться между собой. Одни говорили, что дела наши неплохи, другие — что хуже некуда. По мне, все шло нормально, но этим все и ограничивалось. Я не мог понять, наступаем мы или отступаем. Мне казалось, что прусские батареи, позиции которых утром были довольно далеко от нас, стали заметно ближе. Возникло ощущение, что мы оказались в центре огромного лука, и свободное пространство у нас оставалось лишь со стороны тетивы, но и оно уменьшалось буквально на глазах.

Наконец наше положение ухудшилось настолько, что было принято решение отступить. Утром мы еще видели наших генералов, но потом они куда-то исчезли, и никто уже не сомневался, что мы стоим на месте только потому, что ждем, когда они вновь появятся. Первыми ушли с позиции кирасиры, за ними последовали драгуны. Мы понимали, что они отправились на поиски лучшей позиции. Затем пришла наша очередь. Нас отвели в небольшую долину и разместили рядом с кладбищем, по поводу чего эскадронные остряки принялись отпускать шуточки.

Особенность новой позиции состояла в том, что наш полк был полностью изолирован от всей французской армии, словно мы были нейтралами, какими-нибудь бельгийцами или англичанами, и оказались здесь лишь для того, чтобы наблюдать за происходящей битвой. Накануне мы не смогли найти свой корпус, и было решено, что на следующий день все же попытаемся его отыскать. Но наутро началось сражение, и мы были вынуждены оставаться в том месте, где был разбит наш лагерь. Почему наши командиры не воспользовались ночным временем, чтобы отыскать свой корпус? Почему командующий корпусом не организовал поиск своих полков? Об этом я ничего не знаю. Я пишу только о том, что видел своими глазами, и никаких объяснений по этому поводу дать не могу. Знаю лишь, что вся эта невообразимая дезорганизация затронула не только наш полк. О многих других полках забыли точно так же, как и о нашем.

Оставаясь в долине, мы были в полной безопасности. Здесь мы простояли более трех часов и "участвовали" в сражении одними лишь ушами. Наконец к нам прискакал офицер связи. Он переговорил с полковником, после чего раздалась команда: "Рысью марш!" Мы, разумеется, решили, что нас ведут в самое пекло или, по крайней мере, на соединение с нашим корпусом. Однако ничего похожего не произошло. Наши генералы, командир дивизии и командир бригады, бросили нас. У главнокомандующего было много неотложных дел и ему тоже было не до нас. И только наш полковник пытался отыскать для полка место в этом сражении.

В итоге у нас получилось что-то вроде прогулки по полю битвы, которую остряки окрестили боевой прогулкой.

"Прогуливались" мы, понятно, не по передовой, а позади боевых порядков, и от этого открывшееся перед нами зрелище казалось еще ужаснее. Дело в том, что к тому времени многие полки были отброшены к городу, и, глядя на жалкие остатки этих частей, на почерневших от порохового дыма окровавленных солдат, казалось, что положение наше совершенно безнадежно. Когда мы спрашивали у отступавших с поля боя солдат, как идет сражение, они качали головами и говорили: "Плохи наши дела".

Эти люди сделали все, что было в их силах, но при этом огромное количество наших войск вообще не участвовало в сражении! Спустившись с возвышенности на равнину, мы смогли охватить взглядом практически все поле битвы, и нам хорошо было видно, что на склонах холмов оставались в бездействии целые пехотные дивизии, а в оврагах и лощинах стояли, спешившись, солдаты кавалерийских полков. Кавалерия и санитарные повозки никак не могли поделить места стоянок, и в результате многие повозки оставались на открытых участках, в то время как боеспособные полки хоронились в укрытиях.

Пока мы прогуливались, вся армия пришла в движение, смысл которого был совершенно непонятен тем, кто ничего не знал о складывавшейся обстановке. Делалось это по приказу генерала Вимпфена, который сменил командовавшего в начале сражения генерала Дюкро. Сначала войска передвинули вправо, затем влево, после чего их вновь передвинули правее.

Мы прошли вдоль почти всей линии фронта и неожиданно увидели крупное кавалерийское соединение, выстроившееся на равнине у кромки леса. Наш полковник решил присоединиться к этим частям. Если их бросят в сражение, то и мы последуем за ними.

И такая возможность нам вскоре представилась. Перед нами находилась многочисленная пехота противника, занимавшая весь лесной массив. Наша же пехота на этом участке была малочисленной, а артиллерия имела слишком малый калибр, чтобы эффективно отвечать прусским орудиям. В такой ситуации от нас требовалось либо сменить позицию, либо решительно ее защищать.

В итоге командование приняло решение атаковать противника. Полки выстроились в боевые порядки, и горнисты протрубили сигнал атаки. С минуты на минуту должен был завязаться бой.

— Если у вас есть платок, — сказал мне Франческас, — обмотайте им правую руку. Сабля будет крепче держаться в руке и орудовать ею будет легче.

Я чувствовал волнение, но, к счастью, оно не имело ничего общего с моим утренним состоянием.

Мы тронулись. Нам предстояло преодолеть примерно две тысячи метров. Проскакали мы их галопом. Наши резвые кони едва касались копытами земли. Пруссаки встретили нас мужественно. В наше время пехота уже не боится кавалерийских атак. Современные пехотинцы имеют достаточно скорострельное оружие, и, проявив выдержку, они почти наверняка не подпустят к себе кавалерию на близкое расстояние. Прусская пехота не стала строиться в каре, такая тактика не применяется в их армии, но они открыли ураганный огонь, и мы не смогли подойти к их позициям. В пятидесяти метрах от их линии огня наш первый эскадрон был полностью уничтожен, а остальные подразделения не сумели преодолеть образовавшееся нагромождение из убитых людей и лошадей.

Мы откатились назад, а вслед нам летели пули и снаряды. К счастью, на помощь пришла артиллерия. Наши батареи открыли огонь и остановили пруссаков. Все полковые горнисты остались живы. Господин де Сен-Нере подал им знак, раздался сигнал, и мы опять бросились в атаку на прусскую пехоту.

И вновь, как и в первый раз, пехотинцы расстреливали нас с близкого расстояния, однако нам удалось проскочить зону обстрела, перебраться через груды трупов и обрушиться на пруссаков. Но они немедленно контратаковали нас с флангов и отбросили от своих позиций.

Вернувшись на исходную позицию, мы посчитали, скольким из нас удалось остаться в живых. Оказалось, что уцелел лишь каждый четвертый. Меньше, чем за десять минут наш полк был уничтожен. Вспоминая об этой атаке, я каждый раз недоумеваю: почему не убило нас всех, от первого до последнего солдата?

Оставшиеся в живых сгрудились вокруг нашего полковника. Я ощупал себя и свою лошадь, чтобы убедиться, что мы с ней действительно еще живы. Ни у нее, ни у меня не было ни одной царапины. Появился Франческас. От его сабли осталась одна рукоятка.

— Ей-богу, — сказал он, — саблей я только колол, но у этих чертовых пруссаков кирасы под мундирами, вот сабля и сломалась. Когда опять будет атака, колите в нос, д’Арондель, только в нос.

Тут он закачался и рухнул на землю. Я спрыгнул с лошади, торопясь помочь ему.

— Бесполезно, — тихо проговорил Франческас, — думаю, мне уже никогда не увидать родного дома.

Пришлось нам покинуть эту позицию, на которой полк понес такие большие потери. Мы уходили. Место, которое мы оставляли, было завалено трупами, и повсюду, громко стеная, лежали раненые солдаты. Это было невыносимое зрелище. Хотелось спросить: где сейчас Наполеон III, где Оливье, где Лебеф?

Рядом со мной оказался господин де Сен-Нере. Он печально взглянул на меня. В глазах у него стояли слезы.

— Видите, как все выпито, — сказал я.

— Да, но дело еще не окончено.

Сражение действительно продолжалось. Многие генералы и целые полки успели укрыться в городе, но остались и другие генералы, которые продолжали драться.

Какой-то генерал остановил нашу колонну. Говорили, что это был сам Дюкро. Ему удалось собрать несколько полков, а также остатки кавалерии и артиллерии.

Пруссаки, занявшие оставленную нами территорию, засыпали нас снарядами, а в это время их пехота пошла в наступление. Они уже приближались, стараясь взять нас в кольцо.

Необходимо было отбросить пруссаков или хотя бы пробить брешь в их рядах. Для этого вновь потребовалась кавалерия. В наличии были подразделения африканских стрелков и гусар.

Нас построили в боевой порядок. Господин де Сен-Нере, командовавший атакой, воскликнул:

— Вперед, дети мои, за честь Франции!

Но тут рядом с нами разорвался снаряд. Моей лошади распороло осколками брюхо, а меня оглушило и сбросило на землю. Когда мне удалось подняться на ноги и оглядеться, я увидел господина де Сен-Нере. Он неподвижно лежал на земле. Я бросился к нему. Полковнику повезло меньше, чем мне. Осколок снаряда разворотил ему грудь.


— Вперед, дети мои, за честь Франции!


Он уже не мог говорить и только слабеющей рукой сжимал мою руку.

XII
Кавалерийская атака не удалась. Мы потеряли не менее восьмисот человек. Наше отступление было таким же мощным, каким бывает откат волны во время бури. Отступая под огнем противника, люди сметали все на своем пути. Я пытался остановить кого-нибудь из бегущих людей, чтобы они помогли мне вынести моего несчастного полковника. Но куда там! На меня либо вообще не обращали внимания, либо, соизволив оглянуться на бегу, издевательски шутили или давали циничные советы.

— Он же умер, оставь его в покое.

— Ты вывернул его карманы?

Недалеко от того места, где лежал полковник, раскинулись заросли терновника и ежевики. Их колючие ветки так сильно переплелись, что казались непроходимыми, и все отступавшие старались обойти эти заросли стороной. Я поднял на руки господина де Сен-Нере, перенес его поближе к зарослям, а затем саблей расчистил в них небольшое пространство. Надо было спешить, потому что у меня над головой продолжали свистеть пули, и обстрел становился все более интенсивным. Но я еще не исполнил последний долг и от волнения на несколько секунд замешкался в нерешительности. Наконец я взял себя в руки и достал из пропитанных кровью карманов золотой портсигар, бумажник из русской кожи и эмалевый медальон с изображением маленькой девочки со светлыми волосами.

Пруссаки уже были совсем близко. Надо было либо спасаться бегством, либо сдаваться в плен. Сдаваться, конечно, не хотелось и пришлось убегать. При этом я злился на самого себя, и каждый раз, когда над ухом у меня свистела пуля, бормотал:

— Если получишь пулю в спину, то так тебе и надо. Ничего другого ты не заслужил.

Я добежал до дороги, проходившей через поле, на котором еще недавно шло сражение, но по дороге неслась лавина, и о том, чтобы ступить на нее не могло быть и речи. В этой лавине перемешались обезумевшие лошади с потерявшими голову всадниками, пушки, фургоны, повозки. Лавина заполонила все пространство от края до края дороги и сметала все, что попадалось ей на пути. Я двинулся по целине в том же направлении, куда устремился весь людской поток, не понимая, куда именно все направляются. Хотелось верить, что мы двигались в сторону города. Время от времени над нашими головами разрывался снаряд, и тогда многие бросались на землю, прикрыв головы руками. Но на них не обращали внимания. Все очень торопились, зато пруссакам было некуда спешить, и они могли спокойно прицеливаться и выпускать снаряды прямо в центр этого стада, которое уже и не думало защищаться.

Спасавшиеся люди надеялись, что городские ворота будут открыты. Но они оказались заперты, а толпа все прибывала. Люди взбирались по откосам у городских стен, падали и скатывались в ров. Вскоре глубокий и широкий ров переполнился людьми. Все пытались выбраться из него, давя друг друга и шагая буквально по головам. Кого только не было в этом людском месиве, в том числе немало полковников и генералов. Два кирасира на лошадях никак не могли спешиться в плотной толпе, и они спрыгнули прямо на головы людей, из-за чего многие были раздавлены, а лошади переломали ноги. Их окружили и забили до смерти.

Люди пытались взобраться на разрушенное заграждение, но оно, не выдержав напора, рухнуло, и многих раздавило его обломками. Наконец принялись в отчаянии штурмовать ворота подземной галереи, и эта попытка, в конце концов, удалась. Ворота были сметены, и открылся узкий проход, в который, задыхаясь и давя друг друга, стали протискиваться люди. Мне удалось прорваться в город. Но и в городе было ничуть не безопасней, чем на поле боя. Прусская артиллерия вела обстрел, и я своими глазами видел, как снаряд разорвался прямо посреди группы несчастных крестьян, вынужденных из-за начавшегося сражения бежать из своей деревни и искать укрытия за стенами Седана. Одной женщине осколком снаряда разбило голову, и кровью матери залило лицо ребенка, которого она в это время кормила грудью. Ребенок зашелся криком. Каким-то чудом он остался жив.

Никто не понимал, куда бежать и что делать дальше. Сражение проиграно. Какой-то генерал выхватил шпагу и выкрикнул: "Да здравствует Франция!" Никто его не поддержал.

— Ты все сказал? — поинтересовался какой-то пехотинец, смахивавший, судя по его бойкому и тягучему говору, на парижскую шпану.

Я спросил у старого зуава, что это был за генерал. Тот со снисходительным видом вынул трубку изо рта и сообщил, что это генерал Вимпфен.

А генерал все вопил: "Вперед! Вперед!"

Никто не обращал на него внимания. Однако постепенно вокруг генерала образовалась группа офицеров. Начали поговаривать, что к городу подходит армия Базена, что маршал ударил пруссакам в спину, и кто-то даже слышал залпы его пушек. От этих разговоров я почувствовал прилив бодрости. Горнисты протрубили общий сбор. К генералу начали подтягиваться солдаты различных родов войск. Рядом с ним я заметил сидящего в седле офицера нашего полка. Тогда я подобрал с земли винтовку и присоединился к этой небольшой группе.


Я стрелял из винтовки и вспоминал сегодняшнее сражение, проигранное утром


Но городское предместье Балан, через которое мы попытались прорваться, уже было захвачено пруссаками. Они стали обстреливать нас из занятых домов и палисадников. К счастью, каждый из нас способен испытать не только чувство страха, но и прилив отваги. Только недавно наша группа была совсем малочисленной, и вот нас уже набралось несколько тысяч человек. Артиллеристы подкатили две пушки и открыли огонь. Завязался бой. Я стрелял из винтовки и вспоминал сегодняшнее сражение, проигранное утром и возобновленное вечером. Если Базен и вправду нас поддержит, тогда Седан станет вторым Маренго[77]. Я почувствовал азарт, и, все больше распаляясь, продолжал стрелять. Мне не удалось изрубить пруссаков саблей, зато теперь на любом расстоянии их настигнут мои пули. Я видел, как они раскидывали руки, кружились на месте и падали. Мне до того хотелось убивать, что я даже почувствовал сильный жар. Солдаты, бившиеся плечом к плечу со мной, были мне не знакомы, поэтому я стал подбадривать свою винтовку и говорить ей ласковые слова.

Мы захватили в плен несколько десятков пруссаков и бурно радовались, когда их вели мимо нас.

Но внезапно я заметил какого-то офицера, бежавшего к нам из города. Офицер держал в руке пику, к которой была привязана белая салфетка. Сопровождавший его горнист протрубил сигнал к прекращению огня. К чему эта белая салфетка? Зачем прекращать огонь, если пруссаки дрогнули и побежали? Солдаты окружили офицера, все были страшно возбуждены, салфетку сорвали с пики и изорвали.

— Приказ императора, — прокричал офицер. — Император приказал прекратить огонь.

— Императору следовало бы дать команду открыть огонь! — гневно произнес командир одного из батальонов.

— Где император? Никто его не видел.

— Долой этого пруссака! — выкрикнул какой-то солдат.

— Он продался, — заявил другой.

Значит, все-таки здесь командует император. Все полагали, что командовал сражением Мак-Магон, но никто еще не знал, что маршал сегодня утром был ранен. Тем более никто, разумеется, не знал, что сегодня в одиннадцать часов император после непродолжительной прогулки возвратился в особняк префектуры и, пробудившись наконец от дремы, написал письмо прусскому королю с такими словами: "Мне не удалось найти смерть, командуя моей армией, поэтому я кладу свою шпагу к стопам вашего величества". В результате были полностью парализованы усилия генерала, заменившего раненого Мак-Магона.

На шпиле местного замка взвился белый флаг. Я взглянул на него, взял винтовку на плечо и отправился в город. Кое-кто еще продолжал стрелять, но я решил, что это ни к чему, раз уже объявлено перемирие. Тогда я еще думал, что это будет обычное перемирие.

Наступил вечер. Я ничего не ел со вчерашнего дня. Но жители забаррикадировались в своих домах, а улицы были до такой степени запружены народом, что невозможно было пробиться сквозь толпу. Я заметил беженцев-крестьян, ужинавших, сидя под телегой, и попросил их продать мне кусок хлеба. Несколько секунд они недоверчиво смотрели на меня, но затем молодая женщина протянула мне краюху. Я полез в карман, но она меня остановила.

— Не надо, — сказала женщина, — мы ведь не булочники.

Я уселся рядом с ними на охапку соломы и стал есть. Семья женщины бежала из Базейя. Их дом сожгли пруссаки, а им самим удалось спастись и увезти на телеге остатки своего имущества. Эти разорившиеся бедолаги оказали мне милость, подарив кусок хлеба. Еще они подарили мне охапку соломы, на которой я и улегся под телегой, преисполненный благодарности за их щедрость. Ведь теперь у меня не было ни шинели, ни овчины, чтобы укрыться от холода.

Я был настолько измучен, что проспал до самого утра. Мне снилась тяжелая поступь маршевых батальонов, скрип орудийных колес, крики, стоны. Но до всего этого мне не было дела. Чтобы разбудить меня, пришлось бы поджечь солому, на которой я спал. В разных местах города постоянно вспыхивали пожары, но даже крики погорельцев не смогли меня разбудить.

Однако утренний заморозок оказался сильнее нервного истощения. Я проснулся, дрожа от холода.

Чтобы согреться, я решил пройтись по городу. Его улицы и площади были забиты людьми. Здесь умудрилась разместиться целая армия. В каждый закоулок набились военные со своими лошадьми, пушками и повозками. С одного взгляда было ясно, что произошла катастрофа. Люди вперемешку, словно скотина, спали прямо посреди улиц. Мало кому удалось поесть, зато все напились. Армия еще на марше являла собой печальное зрелище, а уж во время бегства она выглядела просто кошмарно. Я пошел в направлении замка, разглядывая по пути окружавшие город холмы. Каждый холм былзанят пехотой и артиллерией. Это были пруссаки, готовые в любой момент обрушить на нас шквал огня. Как нам теперь быть? Подписано ли перемирие? Казалось, никого это не волнует. Все чего-то ждали.

Я подошел к зданию префектуры. Вокруг него лежали вповалку сотни людей. Внезапно среди них началось волнение. Все, кто был трезв и не ранен, вскочили на ноги. Показался конный берейтор в императорской ливрее, а за ним двигалась карета, запряженная чистокровной кобылой. В карете находился император. К моему удивлению, он был в цивильном платье. Это было странно. Ведь целых двадцать лет он часто и без всякого повода облачался в военный мундир, а теперь, когда император был обязан выглядеть, как солдат, он предпочел надеть цивильную одежду. Поначалу взгляды присутствовавших приковывала лента ордена Почетного легиона на его сюртуке, но когда люди вгляделись в лицо императора, все как один были поражены и каждый пытался понять, не во сне ли ему привиделось то, что, несомненно, происходило наяву. Тусклый взгляд императора лениво скользил по остаткам его разбитой армии, а сам он был совершенно спокоен и безмятежно разминал пальцами сигарету. Последний раз я видел его в Меце. Мне показалось, что в Седане он выглядел, хоть и утомленным, но более спокойным, чем в тот тревожный момент. Возможно, император испытывал облегчение от понимания того, что "все кончено". Казалось, что его лицо скрыто под бледной маской. Поэтому невозможно было понять, испытывает ли он боль и отчаяние и пытается ли разделить страдание и чувство стыда с теми, кто в тот момент провожал его взглядом. Его никто не приветствовал, никто вообще не издал ни звука. Все ошеломленно, почти с ужасом, смотрели друг на друга и словно пытались спросить: "Куда он собрался?" Я решил, что после подписания перемирия он отправился на поле битвы, чтобы навестить раненых и проверить, хорошо ли организован уход за ними.

На аллее Священников, отделяющей крепость от городских кварталов, я повстречал своего парижского приятеля. Звали его Омикур. Он служил в пехоте лейтенантом. Эта встреча меня обрадовала, потому что я уже начал задыхаться от одиночества и временами даже хотелось плакать. Сейчас мне просто необходимо было с кем-нибудь поговорить и услышать человеческую речь.

Его полк, как и мой, понес большие потери. Они потеряли даже больше людей, чем мы, потому что многие пехотинцы попали в плен. Полк занимал позицию в Живоне, севернее Седана, и противниками у них были саксонцы.

— С шести утра, — сказал Омикур, — мы были совершенно одни и дрались наудачу. Думаю, о нас просто забыли, но напротив были немцы, и мы себя не жалели. Немцев было гораздо больше, чем нас. А потом еще подтянулись прусские гвардейцы и нам стало совсем туго. Нас теснили, погибли полковник и подполковник, солдаты падали один за другим. Когда командир батальона понял, что мы окружены, он приказал мне закопать наше знамя. Потом мы пошли в прорыв, и, думаю, я единственный офицер из всего батальона, кто остался в живых.

Здесь в городе ему повезло больше, чем мне: в одном доме согласились его приютить. Он отвел меня к себе и накормил.

Вскоре поползли слухи о капитуляции, но мы не хотели этому верить. Однако на стенах домов появились официальные сообщения. Оказалось, что слухи были верны. Значит, все кончено. Мы превратились в военнопленных.

— Ну теперь Наполеону Третьему конец, — дрожащим от ярости голосом произнес Омикур.

— Надеюсь, Наполеону Первому тоже.

— А заодно и Наполеону Четвертому.

Весь город словно взорвался от несущихся со всех сторон воплей. После разгрома люди впали в оцепенение, а когда объявили о капитуляции, все встряхнулись. Незнакомые люди что-то бурно обсуждали между собой, повсюду слышались восклицания и проклятья. Солдаты с вызовом и презрением оглядывали генералов. Каждый твердил: "Нас продали!" Тем же, кто с самого начала военной кампании гневно отвергал эти тупые обвинения, сейчас нечего было сказать в ответ. И правда, что тут скажешь? Ясно было одно: военачальники сдали врагу сто тысяч человек с оружием и знаменами. Все принялись уничтожать оружие, чтобы оно не досталось пруссакам. Солдаты разбивали винтовки о мостовые и стены домов, кирасиры побросали в реку каски и кирасы, все улицы почернели от пороха: это солдаты топтали ногами патроны. Какой-то пьяный драгун орал во все горло: "Ведите ко мне лошадей, я их всех зарежу, лишь бы им не достались!" Его собственная лошадь лежала на мостовой в луже крови. Люди разграбили повозки с продуктами, вскрыли бочонки с водкой и, напиваясь на виду у всех, орали похабные песни. А неподалеку стояли офицеры и тайком утирали слезы.


Мы не хотели этому верить


— Не могу я здесь больше оставаться, — сказал мой приятель.

— А я не хочу попасть в плен.

— У тебя деньги есть? У меня в кармане несколько двадцатифранковых монет.

К счастью, мой кожаный пояс был набит деньгами, и я в который раз с волнением вспомнил вещие слова моего полковника. Чтобы спастись, нам надо было переменить одежду. Люди, приютившие Омикура, пришли нам на помощь и раздобыли для нас что смогли из одежды. Я был примерно одинакового роста с сыном хозяина дома, и мне выдали его одежду, а поскольку изготовлена она была в Англии, условились, что я буду выдавать себя за англичанина. Омикур был меньше меня ростом и толще, и ему достался жилет какого-то рабочего. Конечно, был риск, что нас поймают и расстреляют, но любая опасность нам уже была нипочем.

Переодевшись, мы покинули город. Необходимо было до темноты добраться до Живона. Омикуру не терпелось отыскать знамя полка, а я хотел похоронить господина де Сен-Нере.

Наш путь лежал через прусские посты, выставленные у города, и здесь нас подстерегала первая из возможных опасностей. Было решено, что я сам смело обращусь к начальнику поста и на английском языке попрошу его пропустить меня и моего бельгийского слугу. Но в тот день мои знания английского, которыми я очень гордился, не пригодились. Лейтенант, начальник поста, был из Вюртемберга и понимал только по-немецки. Я перешел на немецкий и повторил свою легенду: мол я английский джентльмен, это мой слуга и т. п. Лейтенант поверил нам и пропустил. Однако вскоре мы наткнулись на другой пост, выставленный на дороге, ведущей в Буйон. Положение становилось серьезным. К счастью, после недолгих колебаний, которые, как нам показалось, длились целую вечность, нам позволили идти дальше.

Вскоре мы добрались до поля, на котором происходило сражение. На участке, засеянном люцерной, кипела работа. Одни немецкие солдаты рыли траншею, а в это время другие солдаты подносили мертвых. Их вперемешку, французов и немцев, укладывали на краю траншеи, а стоявший рядом сержант делал пометки в блокноте. У убитых пруссаков расстегивали пуговицы на мундирах, доставали кожаные опознавательные знаки и переписывали с них данные в блокнот. Что же касается французов, то их обыскивали и забирали все ценные вещи: деньги, часы, кольца, ножи, даже носовые платки. Делалось это методично и без всякого стеснения.

Не стоит думать, что в реальной жизни поле боя выглядит так, как его изображают на своих картинах некоторые художники — в виде необозримого пространства с грудами мертвых тел. Конечно, в тот злосчастный день, когда произошла битва при Седане, французская армия понесла огромные потери, но такого, чтобы все поле от края до края было усеяно трупами, не было и в помине. На довольно больших участках вообще не встречалось мертвых тел, а потом неожиданно солдаты наталкивались на целые горы трупов. Убитые лежали с открытыми глазами, бледными и окровавленными лицами, и казалось, что они смотрят на вас. У многих были страшные раны, попадались тела с разбитыми головами, напрочь снесенными лицами, вспоротыми осколками животами. В тех местах, где не падали артиллерийские снаряды, мертвые тела были не сильно обезображены. Пуля просто убивает, а снаряд разрывает свою жертву на куски. В горле стоял отвратительный тошнотворный запах, и избавиться от него было совершенно невозможно.

По краю поля прогуливались часовые с винтовками на плече. Их выставили, чтобы отгонять мародеров. Было много врачей и санитаров с красными крестами на рукавах. Они переворачивали трупы и смотрели, не осталось ли среди них раненых.

Трупы действительно лежали далеко не везде, но зато повсюду оставались следы отчаянной схватки. Вся земля была усеяна ранцами, саблями, патронташами, фляжками, котелками, шинелями, винтовками, неразорвавшимися снарядами, исполосована колеями от пушечных колес и умята копытами лошадей и солдатскими сапогами. Казалось, что по полю прошел смерч и вырвал деревья и ограждения, а заодно все переломал и вдребезги разбил.

Мы направились к месту гибели господина де Сен-Нере. Я помнил это место по некоторым приметам и легко его нашел. Правда, добраться туда по прямой не удалось, поскольку путь перегораживали горы трупов. После того, как я покинул это место, здесь, судя по всему, происходила отчаянная схватка, и теперь все пространство было усеяно телами в красных французских штанах.

Мы добрались до колючих кустарников, нашли место, где я вырубил ветки, обошли вокруг, но тела господина де Сен-Нере не обнаружили. Оно исчезло. Я подумал, что затащил его глубоко в кустарник, и полез по вырубленному проходу, но нашел лишь тело какого-то прусского солдата. Этот несчастный парень был ранен и дополз сюда, чтобы спокойно умереть. Под головой у него был ранец, сам он лежал на левом боку, в правой руке держал фотографию женщины да так и смотрел на нее остекленевшими глазами.

— Сюда идет часовой, — сказал Омикур.

Я поднялся на ноги, и мы, напустив на себя безразличный вид, удалились. Именно здесь происходила наша последняя кавалерийская атака. Вся земля была усеяна убитыми лошадьми. Многие лежали на спинах со вспученными животами, раздувшимися, как бурдюки, вытянув вверх окоченевшие ноги. Некоторые лошади еще были живы и волочились по земле с выгнутыми ногами. Они испытывали страшные страдания, и их красивые глаза обреченно следили за нами.

В Живоне было полно пруссаков, причем не только солдат, но и женщин с детьми, которые следовали за армией. Во время маршей они обслуживали солдат, а после сражений становились грабителями и укрывателями краденого. Находиться здесь было опасно, не говоря уже о том, чтобы заниматься поисками знамени.

Мы решили продолжить поиски ночью, а в светлое время получше изучить местность.

Примерно в пятистах метрах от того места, где было спрятано знамя, стоял заброшенный домик, стены и крыша которого были искорежены осколками снарядов. В нем мы решили провести эту ночь.

Признаюсь, то, что задумал мой товарищ, представлялось мне крайне опасным делом. Лично я предпочел бы укрыться в Бельгии, до границы с которой было не больше двух или трех лье. Там, неподалеку от границы, мы могли бы отсидеться, а потом, когда сложится более благоприятная обстановка, вернулись бы во Францию. Разве так важно, найдем мы знамя днем раньше или днем позже? Но Омикур утверждал, что за эти дни мародеры и копальщики могут отыскать знамя. Возразить ему мне было нечего. Я мог только напирать на опасность нашего предприятия, но этого я делать не хотел.

XIII
С самого начала наш план казался мне авантюрой, но, когда мы приступили к его осуществлению, я окончательно осознал всю гибельность этого предприятия. Чтобы отыскать знамя, одной смелости было недостаточно. Нужна была ловкость, но главным образом — везение.

Никто из нас не боялся призраков и привидений. Но к тому времени я уже был сильно измотан физически и сломлен морально, и в результате, когда мы оказались на поле, усеянном мертвыми телами, в душе у меня стало твориться что-то невообразимое. Вдобавок ко всему мое тело сводило такими сильными судорогами, что я ощущал каждый свой нерв, вплоть до самого мельчайшего.

— Печальна наша ночная вахта, — тихим голосом сказал Омикур.

Я сжал его руку, и мы надолго умолкли.

Мы не стали забираться в полуразвалившийся домик, а лишь уселись снаружи, прижались к стене, да так и застыли, словно слились с этой развалиной. Одеты мы были во все темное и заметить нас в эту безлунную ночь было довольно трудно. Сама деревня казалась вымершей, и лишь с той стороны, где стояли прусские войска, до нас долетал несмолкаемый шум.

Так мы просидели минут пятнадцать, и тут мой товарищ, словно уловив давно терзавшую меня мысль, сказал:

— Невозможно здесь находиться. Я не могу этого вынести.

Дело в том, что из домика несло невыносимым смрадом, в точности похожим на тот самый запах, который преследовал нас, когда мы пробирались среди нагромождения трупов.

— Похоже, здесь тоже шел бой.

Не успел я произнести эти слова, как из темноты выплыли силуэты двух собак, тащивших что-то тяжелое.

— Да что там такое в этом чертовом домике?

— Надо посмотреть, дай мне спички.

— Из-за тебя нас обнаружат.

Мы обошли вокруг дома. Входная дверь была выбита. Мы осторожно зашли внутрь, и Омикур зажег спичку.

На первом этаже было два помещения: кухня и что-то похожее на пекарню. На кухне было пусто, зато в пекарне мы обнаружили кошмарную кучу человеческих обрубков. Похоже, что на кухне устроили полевой госпиталь, а в пекарню сносили ампутированные части тел. Здесь были ноги, обутые в сапоги, и руки в зеленых и голубых рукавах.

— Я не останусь здесь, — сказал Омикур.

— А куда мы пойдем?

— Туда, за изгородь.

Прятаться за изгородью было не хуже, чем у стены дома. В этом месте можно было неплохо устроиться на те два или три часа, которые мы собирались здесь провести.

— Если хочешь спать, — сказал Омикур, — тогда поспи, все равно я тут глаз не сомкну, а, когда придет время, разбужу тебя.

Не знаю, сколько времени я проспал, но проснулся я от того, что мне рукой зажимали рот.

— Смотри.

Из леса, совсем недалеко от нас, словно тени, незаметно выскользнули какие-то люди и, осторожно ступая, направились к тому месту, где шли бои. Их было трое — мужчина, женщина и ребенок. Они разошлись по сторонам и стали передвигаться по полю, постоянно нагибаясь, словно что-то искали.

— Вот прохвосты! Они грабят мертвецов.

— Нашла, — тихо произнес по-немецки женский голос.

Подельники подошли к ней, и мы увидели, как в слабом свете фонаря блеснуло лезвие ножа. Мародерам некогда было расстегивать рубахи и развязывать вещевые мешки, поэтому они все по-быстрому разрезали, пытаясь найти что-нибудь ценное. Говорили они совсем тихо, но мне удалось разобрать почти все их слова.

— Неважное местечко, — сказала женщина, — тут одни солдаты, у всех только серебряные часы.

— А вот и офицер, — проговорил ребенок.

Грабители кинулись к офицеру и мгновенно вспороли его рубашку.

— У него кольцо на пальце.

— Крепко держится. Вот свинья французская!

— Режь палец.

С каким наслаждением я всадил бы в них пулю, будь у меня оружие!

Мародеры не спеша удалились и растворились в темноте.

— Они ничего не заподозрили, — сказал Омикур. — Значит, наши шансы растут.

Пришло время возобновить наши поиски. Все было спокойно, ночную тишину нарушали только долетавшие издалека звуки, тихое пение расположившихся лагерем немцев, жалобное ржание и крики неведомых птиц.

— Если начнут стрелять и нам придется разбежаться, тогда встречаемся в Буйоне. Кто первым туда доберется, будет дожидаться другого. Руку, товарищ.

Рукопожатие, казалось, еще больше сплотило нас. Мы покинули место у ограды и двинулись в направлении дерева, крона которого была хорошо видна на фоне звездного неба. Знамя было зарыто как раз под этим деревом.

Омикуру пришлось прятать знамя в разгар битвы, когда вокруг свистели пули и взрывались снаряды. Несмотря на это он сумел очень удачно расположить опознавательные знаки и уверенно привел меня в нужное место.

— Это здесь, — сказал он, — в трех метрах от большого дерева и в пяти метрах от маленького. Начинай отсчитывать от большого дерева.

В тот же момент в ночи мигнул красный огонек, и мы услышали звук выстрела. Скорее всего, это часовой стрелял по мародерам. По деревне, казавшейся пустынной, прошмыгнули неясные тени.

— Ложись! — шепнул Омикур.

Через десять минут все успокоилось, и мы поднялись с земли. Омикур, не теряя времени, стал ковырять землю палкой и через несколько минут отыскал знамя, завернутое в бушлат.

— Не достанется им наше знамя, — сказал он.

Омикур снял с себя фуфайку и жилет и обмотал знамя вокруг груди.

— Теперь главное, чтобы нас не схватили. Предлагаю провести ночь в том лесочке, а на рассвете двинемся к границе.

Лес, о котором он говорил, был совсем недалеко, но, чтобы добраться до него, надо было пересечь совершенно разбитую дорогу. Я пошел вперед, и уже вышел на дорогу, пока Омикур еще пробирался по полю. В этот момент в десятке метрах от меня раздался окрик: "Verda!"[78]. Я обернулся и негромко, но так, чтобы услышал Омикур, сказал:

— Беги, я сам с ним разберусь.

Но ответить часовому я не успел. Меня окружили солдаты. Кроме того, два солдата сбежали по склону и стали стрелять в сторону Омикура. Я так и не узнал, попали они в него или нет.

Оказалось, что я нарвался на патруль. Меня задержали и отвели в деревню Деньи. Там я напустил на себя уверенный вид и заявил, что являюсь английским джентльменом и желаю "говорить с офицером". Но меня лишь проводили на пост, тщательно обыскали, вывернув все карманы, а в ответ на мое требование заявили: "До завтра".

Дело приобретало неприятный оборот. Слава богу, что меня не расстреляли на месте. Это вселило кое-какие надежды, и я лёг спать прямо на посту, устроенном на конюшне сельского дома. Заснул я на соломе с мыслями о том, что у меня давно не было такого удобного ложа.

Утром часовой сообщил, что меня отведут к коменданту. Когда меня вели по деревне, я заметил необычную повозку. Мне даже показалось, что похожую повозку я раньше видел в Меце. Точно такая же была у мисс Клифтон. Лошади были выпряжены из повозки и привязаны к ее колесам. Знакомый мне колосс стоял рядом с лошадьми и сыпал им в кормушку овес. Я был несказанно рад этой встрече и подумал, что хозяйка, наверное, тоже находится где-то неподалеку. Возможно, она поможет мне уверенно сыграть роль английского джентльмена.

И действительно, когда мы проходили мимо дома, у которого стояла повозка, я заметил молодую англичанку, однако она меня, судя по всему, не узнала. Пришлось мне, не теряя времени, действовать по обстановке.

— Мисс Клифтон, — громко сказал я по-английски, — узнаете ли вы своего друга д’Аронделя, английского джентльмена. Солдаты задержали меня и ведут к коменданту.

Как только я заговорил, один из конвойных замахнулся прикладом, целясь мне в лицо, но другие конвойные удержали его, после чего грубо подтолкнули меня в спину.

— Я иду с вами, — сказала мисс Клифтон.

Идти было недалеко. До дома, в котором разместился комендант, оставалось всего несколько шагов. Солдаты попытались не пропустить мисс Клифтон. Однако пруссаки, обычно очень грубые с мужчинами, стесняются женщин, чувствуют себя с ними неловко и никогда не решаются их бить. Мисс Клифтон движением руки отстранила солдата, пытавшегося перегородить ей дорогу, и проследовала за мной. Я же, стараясь выглядеть, как истинный англичанин, расправил плечи и напустил на себя надменный и гордый вид, давая понять, что скоро сюда, в окрестности Седана, прибудет весь флот из Ла-Манша, чтобы защитить британского подданного.

Но не тут-то было. Как выяснилось, местный комендант обладал беспримерным врожденным хамством, против которого моя напускная надменность ничего не стоила. Казалось, что этот здоровенный немец вырублен топором из глыбы человеческой плоти. Он носил золотые очки и, пытаясь что-либо рассмотреть, далеко выпячивал массивную челюсть. Немец был в каске и длинной коричневой шинели, которая путалась у него под ногами.

— Вас задержали на поле, где проходило сражение, — сказал он. — Кто вы такой?

— Льюис Арондел, английский джентльмен, — ответил я по-немецки.

— Что вы там делали?

— Я прогуливался.

— Ночью?

— В таком месте интереснее всего побывать именно ночью.

— Армии воюют не для того, чтобы человеческие несчастья становились объектом чьего-либо любопытства, — сказал он поучительным тоном, причем на неплохом английском.

Я бы предпочел продолжить разговор на немецком языке, поскольку это давало мне возможность неторопливо строить каждую фразу. Но поскольку он перешел на мой якобы родной язык, у меня не было выбора, и я заговорил по-английски.

— Я исследователь, изучаю войны.

— Солдаты, которые вас задержали, утверждают, что вы изучали трупы. Если бы вы не заявили, что вы англичанин, вас бы расстреляли на месте. С вами был какой-то человек, почему он сбежал?

— Какой-то человек действительно сбежал, но поскольку он был вовсе не со мной, я не могу сказать, почему он спасся бегством. Скорее всего, это был мародер. Таких много крутится вокруг прусской армии.

Вот уж чего не следовало делать, так это обвинять того, кто обвиняет вас. Мисс Клифтон попыталась загладить мою глупость и вмешалась в разговор:

— Вы ведь меня знаете, — сказала она, — а я знакома с этим джентльменом и утверждаю, что задержавшие его солдаты ошиблись.

— Охотно вам верю, но у этого джентльмена необычное английское произношение, особенно это касается односложных слов саксонского происхождения. То же самое можно сказать о безударных слогах в многосложных словах.

А вот это уже было чистой воды невезение. Я умудрился нарваться на педанта, окончившего то ли Йенский, то ли Гейдельбергский университет, который сразу распознал французский акцент в моем неплохом английском.

— Извольте, сударь, — продолжал комендант, — произнести слово quack[79], а также…

В глазах мисс Клифтон вся эта сцена, наверняка, выглядела смешно. В каком-нибудь театре немец, говорящий по-английски с немецким акцентом, и француз, произносящий английские слова на французский манер, несомненно, вызвали бы взрыв смеха, но мы были не в театре, и в реальной действительности дело стало приобретать опасный оборот.

— Я же вам сказал, что я обычный англичанин, а не преподаватель ораторского искусства.

— Хорошо, раз вы джентльмен, тогда дайте мне честное слово, что вы не являетесь сбежавшим из плена французом.

Дать ему честное слово! Да еще в присутствии женщины! Никогда!

— Меня зовут Луи д’Арондель, — сказал я по-французски. — Я доброволец полка африканских стрелков, взят в плен под Седаном. Да здравствует Франция!

Комендант зашелся от смеха. Смех его был очень грубым, истинно немецким. Казалось, что булькающий звук идет из какого-то деревянного ящика. Внезапно смех оборвался, и комендант направил на меня тяжелый взгляд.

— Все французы мошенники, — сказал он.

— О! Prussian![80] воскликнула мисс Клифтон. — Они не уважают побежденного противника. Prussian! Prussian!

Назови она его трусом, убийцей, предателем, это не звучало бы так оскорбительно, как слово Prussian, произнесенное с непередаваемым презрением и брезгливостью.

Комендант метнул в нее злобный взгляд. Но он ничего не мог предпринять против англичанки, и поэтому весь свой гнев немец обратил на меня.

— Я прикажу вас расстрелять!

— Вы не осмелитесь! — воскликнула мисс Клифтон.

— Кто мне может запретить?

— Я вам запрещаю. Вы ничего не сможете сделать со мной, потому что я женщина и англичанка, к тому же я буду свидетельствовать в его пользу.

Он пожал плечами и вызвал сержанта.

— Отведите его на пост.

Но перед тем, как солдаты взяли меня в кольцо, мисс Клифтон схватила мою руку и крепко ее пожала, сказав на прощанье:

— Я с вами, ни о чем не беспокойтесь.

Меня вновь повели через деревню. Битва проходила где-то поблизости, и поэтому деревня сильно пострадала. Но захватчикам этого показалось мало, и они занялись разграблением домов, чудом не поврежденных снарядами и пожарами. У дверей каждого уцелевшего дома стояли немецкие повозки, и солдаты, распевая бодрые песни, грузили в них разное домашнее имущество. Они хватали все, что попадалось под руку: стулья, часы, платья, продукты, и все это добро крайне аккуратно укладывали в повозки. В телегу, стоявшую рядом с посудной лавкой, складывали сковородки и кастрюли. Из ткацкой мастерской выносили рулоны драпа. Многие повозки уже были заполнены до отказа. Солдаты трудились методично, самозабвенно и радостно. Я подумал: счастлив тот народ, который сумел превратить позорный труд в чрезвычайно привлекательное занятие.

Мне не повезло, я попал в плен. Но я ни разу не пожалел о том, что мы с товарищем затеяли экспедицию для спасения знамени. Полностью осуществить наш замысел, к сожалению, не удалось, но ведь и нельзя сказать, что наша затея полностью провалилась. Все-таки Омикур отыскал знамя и наверняка уже добрался до Бельгии. Что касается меня, то я был совершенно счастлив после того, как услышал это великолепное "Prussian, Prussian", сказанное мисс Клифтон немецкому офицеру прямо в лицо. После этих слов я был готов переносить любые лишения и сколько угодно сидеть на немецком посту. Не повезло сейчас — повезет в другой раз. Ведь теперь я был готов все начать сначала и сделать все от меня зависящее, чтобы спастись.

Из конюшни меня вывели только после полудня. На улице уже поджидали уланы, которым было поручено меня конвоировать. Мисс Клифтон стояла довольно далеко от конюшни и на прощание махала мне платком. Когда мы тронулись, я оглянулся и обнаружил, что за нами следует ее верный слуга. На руке у него была повязка с красным крестом.

Куда меня вели? Несомненно, в Седан, решил я. Но мы миновали город, прошли еще два километра и добрались до моста, переброшенного через канал. Здесь находился немецкий пост, усиленный артиллерийскими орудиями. Меня передали какому-то младшему лейтенанту, а тот, указав рукой на раскинувшийся передо мной огромный луг, коротко сказал:

— Идите.

Оказалось, что меня доставили на полуостров Глэр, на котором немцы устроили своего рода тюрьму для французских военных. К тому времени уже стемнело, лил проливной дождь, и я шагал по жидкой грязи, утопая по самые щиколотки.

Пруссак велел мне идти. Что ж, прекрасно, но куда идти? Лошадь или бык чувствовали бы себя отлично на таком затопленном лугу и обязательно нашли бы, что поесть и где поспать. Но я-то не был ни быком, ни лошадью, и к тому же в конюшне, где меня держали всю ночь и весь день, мне не дали ни кусочка хлеба.

Я успел сделать несколько шагов и сразу заметил группу людей, одни из которых сидели, а другие лежали прямо в грязи. Я подошел к ним. Оказалось, что это были французские пехотинцы. Их держали здесь, как стадо свиней, ожидающих открытия ярмарки.

Один такой пехотинец в красных штанах остановил меня и спросил:

— Что вы здесь ищете, сударь?

Я ответил, что я не сударь, а солдат, и что переоделся я, потому что хотел спастись, но пруссаки схватили меня и привели сюда.

— Значит, вам повезло. К счастью для вас, вы этого не видели.

— Что я не видел?

— Вы не присутствовали при капитуляции. Это было совсем не весело! Вот я — военный музыкант, и у меня забрали мой кларнет. Они решили, что кларнет — это оружие. А потом нас загнали на этот луг. Теперь мы тут все вперемешку. Палаток нет, огня нет, соломы нет, хлеба нет. Не могли бы вы продать мне кусочек хлеба?

Я и сам собирался задать ему такой вопрос, но вместо этого сказал, что не ел со вчерашнего дня.

— Они хотят уморить нас голодом. Так будет экономнее.

Музыкант понял, что я ничем не смогу ему помочь. Он еще больше загрустил, повернулся ко мне спиной и улегся рядом со своими товарищами. При этом он с такой силой рухнул на землю, что забрызгал меня грязью.

Я заметил, что люди здесь стараются держаться кучками. Одни стояли, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, а те, что устали, ослабли или потеряли всякую надежду, лежали прямо на голой земле. Время от времени мимо наших солдат проходили немецкие офицеры. На них были непромокаемые шинели и галоши, и держались они очень надменно. Их сигары ярко вспыхивали в ночи, поэтому заметить их можно было издалека.

Я долго мерил шагами поле, не понимая, зачем я это делаю и что ищу. Поле было засеяно свеклой. Шагая из стороны в сторону, я неожиданно набрел на кучу камней и улегся на нее. Было жестко, но почти сухо.

"Завтра посмотрим, что делать дальше", — подумал я. Засыпая, я все повторял про себя, копируя акцент мисс Клифтон: "Prussian! Prussian!"

XIV
Ночь казалась бесконечной. Я мучился от голода и холода, да к тому же мое ложе было страшно жестким. Чтобы подбодрить себя и смириться с ситуацией, я думал о том, что мои товарищи, лежащие в грязи, чувствуют себя еще хуже. Но смириться не получалось по той лишь причине, что мне никак не удавалось обсохнуть, несмотря на то что я старательно выжал всю одежду. Время от времени наваливалась усталость, и я засыпал. Но тут же мне начинало сниться, что у меня какие-то проблемы с водой: я пытался обычным образом влить воду в рот, а она впрыскивалась в меня через кожу посредством нового метода, изобретенного императором. Метод имел два достоинства — он позволял утопить пациента и заморозить его. К сожалению, я действительно тонул, замерзал и впитывал воду всем своим телом. Вся новизна этого метода заключалась в том, что он мне снился, но на самом деле причины столь "приятных" ощущений были просты и объяснялись тем, что мокрая одежда давила на мое тело. Господи, как давно прошли те времена, когда меня настойчиво оберегали от сквозняков, а по возвращении с охоты я находил дома теплые тапочки, заботливо приготовленные для меня моей матерью.

Нестерпимо медленно, час за часом, минута за минутой, ночь приближалась к концу, и вот наконец темный небосвод постепенно начал светлеть. Вдали уже можно было различить контуры холмов и деревьев. Казалось, что они выплывали из густого тумана и постепенно обретали четкие очертания. Я встал со своего каменного ложа и, поднявшись на вершину небольшого бугра, возвышавшегося над полем, попытался определить местоположение нашей тюрьмы. Постепенно мне это удалось.

После Седана река Маас поворачивает на север, но у подножия лесистых Арденнских гор она резко уходит на юг, в результате чего образуется небольшой полуостров, который превратился в настоящий остров после того, как через перешеек был прорыт обводной канал. Именно на этот остров немцы и согнали французских военнопленных. Система их охраны включала два рубежа, одним из которых служила река, а вторым — расположенные на огромном лугу многочисленные посты, между которыми длинной цепью выставили часовых. Сбежать с острова было крайне трудно, так как для этого необходимо было вплавь перебраться через реку на глазах у часовых.

И вообще, перед тем как думать о побеге, было бы неплохо поесть и согреться. Неподалеку от меня тянулся небольшой поросший ивами овраг, а сразу за ним росла группа деревьев, поверх которых был виден дымоход какого-то дома. К нему я и направился в надежде раздобыть хоть какой-нибудь еды.

Задержавшие меня пруссаки добросовестно обчистили мои карманы, но, к счастью, не тронули кожаный пояс. Деньги у меня имелись, и благодаря этому я мог рассчитывать на доброжелательный прием. Я очень надеялся, что хозяева неизвестного мне дома окажутся достаточно гостеприимными и снабдят меня горбушкой хлеба и вязанкой хвороста.

Проходя мимо оврага, я стал свидетелем сцены, забыть которую не смогу до конца своих дней: три солдата — алжирский стрелок, зуав и пехотинец — пытались зарезать коня. При этом нож у них был слишком коротким, а конь никак не хотел умирать. Весь круп несчастного животного был покрыт колотыми ранами, из которых сочилась кровь, однако конь все еще держался на связанных ногах и даже делал попытки сбежать от своих палачей. Это был арабский жеребец, очень породистый, стройный и элегантный, должно быть, принадлежавший какому-нибудь высокопоставленному офицеру. Солдаты настолько увлеклись своей кошмарной работой, что даже не обратили на меня внимание.

— Если он станет ржать, тогда нам крышка, — сказал зуав.

— Ну и натерпелся я страху, когда его отвязывал, — сообщил пехотинец. — Как же он на меня взглянул…

Только алжирский стрелок промолчал. Он, как заведенный, бил с размаху ножом, и с каждым ударом кровь брызгала ему прямо в лицо. Наконец один из ударов достиг цели. Несчастное животное накренилось и свалилось на бок. Конь был мертв, и у оголодавших солдат появилась возможность урвать несколько фунтов мяса.

Когда в Седане я увидел, как солдаты разворовывают повозки с продуктами и опустошают бочонки с водкой, мне сразу вспомнилось, что при кораблекрушениях моряки на тонущих кораблях стараются напиться допьяна, чтобы забыть о неминуемой гибели. А что, если и мы на этом острове от голода станем совершенно невменяемыми?

Я пошел дальше по направлению к дому и увидел четырех солдат, явно направлявшихся туда же, куда и я. Солдаты торопились, и чтобы сократить путь, шагали по полю наперерез. Я ускорил шаг, тогда и они прибавили ходу. Встреча с соперниками не (улила ничего хорошего. За время марша от Шалона до Седана мне не раз приходилось общаться с крестьянами, и я точно знал, что от них ничего невозможно добиться, если с какой-нибудь просьбой к ним обращается группа солдат. Крестьяне охотно помогают солдату, когда он один, но, если о чем-то попросят сразу три или четыре солдата, то они ничего не смогут вытянуть из крестьян, даже за деньги. Сбившимся в группу солдатам крестьяне обязательно скажут, что у них все уже забрали и ничего не осталось. К сожалению, часто так оно и было на самом деле.


У оголодавших появилась возможность урвать несколько фунтов мяса


Мы сблизились, и солдаты окружили меня.

— Вы местный? — спросил у меня их вожак, шедший во главе этой шайки.

— Нет, я такой же солдат, как и вы.

— Вы что, приоделись, чтобы позавтракать в городе?

— Именно так.

— Может быть, подскажете, где вы собрались завтракать?

— Да где-нибудь здесь.

— Штука в том, что и мы собрались здесь позавтракать, и сдается мне, что вы тут лишний. Получается, что нас тут многовато.

— Вас точно слишком много, но я-то тут один.

— С вами нас пятеро, а без вас — только четверо.

— Ладно, — сказал один из них, — если найдется на четверых, то хватит и пятому. Не будем терять время на препирательства.

— Пока будем спорить, появится еще кто-нибудь.

К дому от дороги вела узкая тропинка. Едва мы ступили на нее, как из-за ограды появился крестьянин с охотничьим ружьем в руках и знаком приказал нам остановиться.

— Стоять!

Шедший впереди вожак и не подумал останавливаться. Крестьянин вскинул ружье.

— Куда вы идете?

— Хотим попросить в этом доме, чтобы нам продали хлеба.

— У меня нет хлеба.

— А бутылку вина?

— Нет у меня ни хлеба, ни вина. Ничего у меня нет, и я не потерплю здесь никаких солдат. Кто двинется — пристрелю. Никаких солдат, — повторил он, трясясь от злости.

Повстречавшиеся мне солдаты переглянулись. Нас было пятеро, а крестьянин — только один. Но тут из-за дома вышел еще один крестьянин, и он тоже держал в руках старое ружье.

Я шагнул вперед и сказал:

— Я не солдат.

Такой мой поступок нельзя назвать ни смелым, ни честным. Солдат обязан помогать своим товарищам, но голод, как известно, плохой советчик.

— Почему вы не пропускаете солдат? — спросил я.

— Потому что все нынешние солдаты дармоеды и воры. Сами смотрите, — и он показал рукой на небольшой сарай с разрушенной соломенной крышей и переломанными стропилами. — Они явились к нам, мы дали им хлеба, вина, всего, что у нас было, а в благодарность они вернулись и своровали наших кур и барашка, разломали двери и стулья, содрали солому с крыши, чтобы развести костер. Отныне, кто ступит на мой порог, тот на нем и останется.

Что я мог ему ответить? Только то, что после трехдневных боев солдаты оголодали и замерзли. Но причем тут куры, стулья, соломенная крыша?

— Это не французы. Они хуже пруссаков.

Я достал из кармана двадцатифранковую монету и показал ее крестьянину.

— Если дадите мне вязанку хвороста, тогда эта монета ваша.

— Целую вязанку?

— Я замерз. Те солдаты тоже замерзли и брали все самовольно. А я вам плачу.

— Вы нормальный человек. Идите за мной, но только вы один.

Один крестьянин остался караулить дверь, а другой повел меня на кухню. Он хотел разделить вязанку на несколько частей, но я так боялся, что никогда не смогу обсушиться и согреться, что заставил его сунуть вязанку в очаг целиком. И действительно, как только хворост разгорелся, от меня повалили клубы пара, словно от кипы белья, вынутого из чана для стирки. Еще одну двадцатифранковую монету я отдал за другую вязанку хвороста, третью монету — за отличную рубаху из толстого шершавого полотна, а четвертую за кусок хлеба и два стакана сидра. Должен признаться, что ни в одном ресторане завтрак не обходился мне так дорого. Крестьянин уже не знал, что мне еще предложить, и принялся рыскать по всему дому в надежде довести общий счет до сотни франков. Он решил, что я англичанин, и попытался продать мне старый резной ларь, в котором хранил овес. Поняв, что ларем меня не соблазнить, он предложил мне прусскую офицерскую каску. Понятно, что никто из местных жителей сроду не убивал ни одного пруссака. Оказалось, что каску выловил в реке его сосед, у которого вдобавок ко всему была еще и сабля. Сабли, как известно, плохо плавают в воде, поэтому я с недоверием отнесся к его утверждению, что сабля приплыла по реке. Но он нисколько не смутился и ответил, что сабля была прицеплена к человеческому телу, а вот оно как раз приплыло по реке. В общем, для полного счастья я выдал ему пятую монету в обмен на ломоть хлеба и кусок сала, которые унес в кармане.

— Если останетесь в наших краях, — сказал он мне на прощание, — тогда заходите еще. Говорю это от чистого сердца и имейте в виду, что ружье предназначалось не для вас.

Подкрепившись и согревшись, я почувствовал, что ко мне возвращается былая отвага и решил поискать свой полк или по крайней мере то, что от него осталось. Большая часть моих товарищей погибла, но ведь кто-то же спасся, если только можно считать спасением пребывание на этом острове, где нас держали, словно скотину.

Нам часто приходилось слышать о жестокости и алчности пруссаков, но то, как они обращались с солдатами побежденной армии, волею судьбы попавшими к ним в плен, останется самым ярким свидетельством их зверств. Не знаю, как поступила бы французская армия, попади к ней в плен сто тысяч прусских солдат, но полагаю, что французы непременно делились бы с пруссаками продовольствием. Французская армия сделала бы все возможное, чтобы не обесчестить свою победу. Но покажите мне хотя бы одного пруссака или баварца, который протянул кусок хлеба умирающему от голода французскому солдату. К тому времени, как пруссаки все же решили выдавать нам по одной галете на два дня, большая часть запасов этих галет уже была разворована их солдатами.

Я ходил от полка к полку, но никак не мог отыскать африканских стрелков. Все, кого я встречал, находились в отчаянном положении. У некоторых счастливцев имелись палатки. Но на таком лугу, как наш, палатка являла собой жалкое укрытие.

Наконец я набрел на остатки моего полка. Где были остальные? — погибли, пропали без вести, попали в плен — об этом никто не знал. Все думали, что я погиб вместе с полковником и страшно обрадовались моему появлению. Правда, оказалось, что из всех, с кем я поддерживал близкие отношения, в живых остался один лишь Пенанрос.

Да и этого бедолагу живым можно было считать лишь условно. Он подхватил тяжелую дизентерию и, завернувшись в шинель, лежал в грязи, чувствуя приближение смерти. Тем не менее он узнал меня и протянул мне руку.

— Знаете, — сказал он, — Франческас убит. Все-таки он был хорошим парнем.

Я понимал, что, если оставить его здесь, то он умрет, причем не от болезни, а от холода и сырости. Но где его разместить и вообще, как с ним быть? Я попытался уговорить нескольких товарищей помочь мне перенести его в палатку, но они даже не посмотрели в мою сторону. По их мнению, умирать надо было раньше, а теперь все равно, умирать в палатке или на земле.

— Ведь правда, Пенанрос, тебе все равно, где умирать, здесь или там? — спросил один из товарищей.

— Я не хочу умирать, — ответил бедняга.

— Умереть не трудно, не забудь только, когда станешь помирать, отдать мне свою шинель.

— Ну нет, шинель я отдам д’Аронделю.

Его агония была недолгой. Мы сообщили о смерти Пенанроса офицеру и через час вчетвером отнесли и уложили его тело в яму, вырытую под высоким тополем.

Всю жизнь я с презрением относился к людям, которые пекутся о своем здоровье, боятся заболеть и постоянно щупают у себя пульс. Но сейчас, стоя у этой ямы, я испытал именно такой страх. А что будет, если и я заболею? Вот простужусь, начнутся рези в животе, подскочит температура и мне конец. Сколько я продержусь, если заболею?

С такими тяжелыми мыслями я отправился на берег реки и принялся искать подходящее место, откуда можно было попытаться спастись. Река здесь была широкая с сильным течением, однако я легко мог бы ее переплыть. Но на противоположном берегу стояли часовые, и вся проблема заключалась именно в этом. Здесь даже ночью плывущий по реке человек был бы очень заметен.

Я уселся под ивой и вскоре заметил какого-то седобородого зуава, который, как мне показалось, изучал реку с теми же намерениями, что и я.

— Эй, послушай, — сказал он, — уж не собрался ли ты переплыть эту реку?

— Я просто смотрю.

— А что ты думаешь по этому поводу?

— Я думаю, что сама по себе река — не проблема, а вот река, которую охраняют часовые — это совсем другое дело.

— Значит, ты не хочешь попробовать?

— Я думаю.

— А вот я жду.

— Ждете, когда вытечет вся вода?

— Жду, когда появится хваткий малый. Я тут кое-что видел этой ночью. Один стрелок полез в воду, но делал он это так неловко, что его заметил часовой. Ты, конечно, понял, что было дальше: паф! — и готово. Теперь я жду, когда здесь появится более ловкий парень. Если он готов, то и я буду не против.

— То есть вы рассчитываете на меня?

— Если ты не трусишь.

— Вот спасибо! После вас, старина.

Я вспомнил последние слова, сказанные мисс Клифтон при нашем расставании, и с надеждой подумал, что, может быть, она навестит меня в этой тюрьме. Но проходили дни,девушка не появлялась, и, поразмыслив, я понял, что мои надежды строились на песке. Возможно ли, чтобы молодая женщина рискнула появиться среди морально разложившихся солдат, от которых можно ожидать чего угодно?

И тем не менее, на четвертый день моего пребывания в плену во время прогулки по острову я столкнулся лицом к лицу с ее слугой.

— Сударь, — воскликнул он с явным облегчением, — я уже три дня ищу вас повсюду. Но сами понимаете, при таком скоплении людей трудно найти одного человека. Если вы желаете навестить мою хозяйку в Седане, то у меня для вас имеется пропуск.

Желаю ли я её видеть!

Я предъявил охране пропуск и отправился в путь в сопровождении четырех солдат.

На нашем острове мы чувствовали себя, словно на краю земли, и ничего не знали о том, что творилось в мире. От мисс Клифтон я узнал, что империя пала.

— Мир еще не заключен, — сказала она, наивно полагая, что меня волнует эта тема, — и, по правде говоря, неизвестно, будет ли он заключен вообще. Между тем военнопленных собираются отправить в Германию. Я хотела бы быть вам полезной и подготовила список домов, в которых по дороге вас могут приютить. Вы ведь знаете, до чего негуманно поступают с пленными эти пруссаки, поэтому я отправила надежного человека, и он подготовит для вас места ночлега в Стенэ, Дамвилье, Этене и Донкуре.

— О да! Prussian! Prussian! Как же, помню.

Тут мы оба расхохотались, и я почувствовал, что вновь обретаю жизненные силы.

— Я не советую вам самостоятельно пытаться спастись. Пруссаки очень бдительны, и тех, кого им удается схватить, они безжалостно расстреливают.

— А я хочу вам признаться, что именно этим и собираюсь заняться.

— Тогда прошу меня извинить за то, что я не буду вам в этом помогать. Я хотела бы сохранить нейтралитет, но вы ведь понимаете, на чьей стороне мои симпатии. Во всем остальном вы можете полностью положиться на меня.

Она протянула мне золотые монеты. Я поблагодарил и сказал, что в деньгах не нуждаюсь, после чего рассказал, в каких ужасных условиях нас содержат победители.

Она, разумеется, не могла подменить собой пруссаков и взять на себя содержание целой армии. Но благодаря мисс Клифтон десятки человек из моего полка получили палатки. Нам доставляли солому, дрова, кастрюли, чай, сахар и даже лекарства для походной аптечки. Ее слуга приезжал каждый день и привозил все, что я просил. Мы получили письменные принадлежности и нам даже передавали английские газеты. Я лично удостоверился в том, что "Дейли Телеграф", "Стэндард", "Пэл-Мэлл Гэзетт" и "Таймс" оповестили весь цивилизованный мир о том, какие страдания выпали на нашу долю.

Эта благородная девушка делала все возможное, чтобы скрасить наше ужасное существование. Но что значат несколько десятков человек в сравнении со всей французской армией? Люди вокруг нас страдали от лишений, голода, болезней, но больше всего от сырости, и с каждым днем росло число умерших. Смертность в лагере была чрезвычайно высокой, как будто армию поразила эпидемия холеры или тифа.

Наконец поступил приказ об отправке военнопленных в Германию. Нас, словно стадо, выстроили длинной колонной, и мы двинулись в путь. Впереди колонны шел оркестр, который играл вальсы из оперы "Пророк"[81]. Когда колонна вошла в Седан, вместо танцевальных мелодий зазвучала "Марсельеза". Конвойные пруссаки принялись насмехаться над нами и, коверкая слова, запели наш национальный гимн: "Allons envans te la badrie!" Нам же оставалось только с презрением смотреть на них, что, впрочем, им было безразлично.

Мы проходили предместье Балан. Здесь я сделал последний выстрел из винтовки, и именно здесь все сады были забиты трупами пруссаков.

Перед кафе "Л’Армони"[82], переоборудованным в госпиталь, стояла повозка мисс Клифтон. К ней был прикреплен плакат с надписью на английском языке:

"SUSCRIPTIONS

are respectfully sollicited

in aid

of the destitute inhabitants

of Bazeilles"[83].

Когда мы проходили мимо кафе, я заметил мисс Клифтон и сказал товарищам, что именно благодаря ей у нас появились палатки и солома. Каждый, как по команде, в знак благодарности приложил руку к козырьку фуражки.

А она растолкала конвойных, пробилась ко мне и пожала мне руку.

— До свидания, — сказала она, — крепитесь.

— До скорого свидания!

— Вы хотите вновь увидеться со мной?..

— Непременно, прямо сегодня. А если не получится сегодня, тогда завтра.

XV
Сначала Балан, за ним Базей…

Пленные солдаты морской пехоты рассказали нам, что творили баварцы и пруссаки в деревнях Лотарингии. После всего, что мы от них услышали, я представлял себе страшные картины зверств немецкой солдатни: горящие дома, крестьян, заживо сожженных в их собственных погребах, женщин со вспоротыми животами. Но оказалось, что это была неполная картина зверств в оккупированных городах и деревнях. Истинный масштаб трагедии не поддается описанию.

Базей… От этого городка остались только обломки, горы известняка, кучи почерневшего дерева, разбитой мебели и искореженных сельскохозяйственных машин. После пожара на месте домов сохранились лишь сожженные деревья и накренившиеся, готовые рухнуть в любой момент остатки обгоревших стен. В том месте, где прежде стоял Тюренский замок, теперь валялись скелеты домашних животных, обгоревшие до такой степени, что невозможно было понять, чьи это скелеты — лошадей или коров. И вся эта обгорелая плоть, горелые обломки, сожженные тряпки, гниющие зерно и сгнивший корм для скота источали невыносимое едкое зловоние.

Местные жители, сумевшие преодолеть отчаянный страх перед оккупантами, возвратились на пепелище и теперь копались в куче обломков, которые когда-то были их домами. С ними были их дети. Они собирали и складывали в кучки все, что могло представлять хоть какую-то ценность. Я внимательно следил за ними, пытаясь найти тех чудесных людей, которые однажды приютили меня под своей телегой, но обнаружить их мне так и не удалось.

Жителей, отважившихся вернуться в родные места, было совсем немного, зато сюда нагрянула целая толпа любопытствующих зевак. Газеты уже успели сообщить о случившемся здесь несчастье, и в Базей началось паломничество охотников за сенсациями. Сюда явились американцы с лорнетами на цепочках, молодые англичанки с большими зонтами и альбомами для зарисовок, но больше всего здесь было людей с фотоаппаратами.

Когда мы проходили по городку, наши конвойные отпускали шуточки по поводу незваных визитеров, расправляли плечи и начинали чеканить шаг, давая понять, что это они хозяйничали в этих местах и гордятся делом своих рук. Никто, впрочем, и не сомневался в их причастности к этим "славным" делам, а еще все понимали, что именно такие "славные подвиги" солдат четвертого прусского и первого баварского корпусов скрепили навеки союз германских государств.

В сравнении с количеством военнопленных, а нас было в общей сложности около полутора тысяч человек, конвой был весьма немногочисленным, но немцы приняли настолько жесткие меры предосторожности, что о побеге даже думать не приходилось. В голове колонны военнопленных шел взвод пехоты, такой же взвод замыкал колонну, а по краям дороги непрерывно курсировали уланы, рыскавшие словно овчарки, стерегущие стадо овец. Они были вооружены пиками и всем своим видом показывали, что готовы прикончить каждого, кто попытается сбежать. Немцы понимали, что в душе никто из нас не смирился, и поэтому комендант колонны пообещал пристрелить любого, кто, как он выразился, "побежит, как заяц". Сообщил он нам это по-французски, да еще на всякий случай продемонстрировал многообещающий оскал.


Истинный масштаб трагедии не поддается описанию


На марше пруссаки показали себя великолепными ходоками. Правда, я не уверен, что их четкий и выверенный, доведенный до автоматизма шаг превосходит наш французский строевой шаг, который легче и свободнее немецкого. Однако не скрою, что нам стоило большого труда угнаться за головным взводом. В нашей колонне военнопленных преобладали кавалеристы, одетые в тяжелые обшитые кожей рейтузы и сапоги, и им было очень трудно поспевать за сытыми и выспавшимися победителями, которым доставляло удовольствие время от времени переходить на ускоренный шаг. Знали ли наши конвоиры, что целых две недели мы спали в грязи и ослабли от всяческих лишений, что многие из нас страдали от лихорадки и дизентерии? Скорее всего, им это было известно, а, возможно, и нет. Зато они точно знали, кто здесь победитель, и с огромной радостью демонстрировали нам свое превосходство. Они бодро шагали, а мы едва тащились, они были при оружии, а нас принудили сдать оружие, они были чисто вымыты, а мы шли немытые, оборванные, перепачканные с ног до головы, словно свиньи, провалявшиеся две недели в грязи.

Слово "тащились" не следует понимать так, что двигались мы медленно, едва переставляя ноги. Замыкавший колонну взвод постоянно был начеку и следил за порядком и скоростью движения. После Базейя несколько солдат попытались отстать от колонны. Кому-то надо было отдышаться, кому-то — перебинтовать ногу, а кое-кто даже пытался бежать. Однако немцы быстро привели их в чувство, да так, что никому уже и в голову не приходило делать что-то подобное. Многим досталось прикладом, а кому-то и штыком. Одному драгуну выбили несколько зубов и с окровавленным лицом вернули в строй.

В общем, хочешь — не хочешь, а приходилось идти. Тот, кто был здоров, старался держаться, а каково было больным? Когда обычный человек мучается от дизентерии, то даже по собственному дому он передвигается с большим трудом. Вот и представьте себе, как страдали несчастные полуодетые солдаты, трясущиеся от холода, насквозь промокшие под дождем, морально раздавленные, ослабленные от голода, питавшиеся целый день лишь куском галеты. А их все гнали и гнали вперед, не давая ни минуты отдыха. Лица людей, и без того бледные, уже были белее бумаги, и по ним струйками тек липкий пот.

— Vorwaerts! Vorwaerts![84] — кричали шедшие по сторонам колонны охранники и для пущей убедительности срывали с плеч винтовки, демонстрируя готовность двинуть по почкам бедолаге, у которого уже не было сил идти.

Так вышло, что в нашем ряду моим соседом оказался тяжело больной улан. Он едва держался на ногах, но старался идти, хотя чувствовалось, что каждый шаг давался ему огромным усилием воли. Сосед ни на что не жаловался и только время от времени утирал рукавом шинели лившийся градом пот и громко вздыхал.

— Тяжело тебе, товарищ?

— Да, тяжко, но надо держаться. Когда станет невмочь, ну что ж, так тому и быть. Может быть, так будет и лучше.

На вид ему было не больше двадцати двух лет, был он тщедушным и держался лишь огромным напряжением воли. Звали его Севеноль, родом он был из Вигана[85]и было в нем что-то от камизаров[86], таких же гордых и отважных людей, как и он сам.

На мой вопрос, почему он не попросил, чтобы его отправили в госпиталь, улан ответил:

— Я им сказал, что болен, что уже неделю страдаю от дизентерии и едва держусь на ногах. Но они послали меня к черту, заявив, что я прикидываюсь и что, если слушать всех французов, то не хватит никаких госпиталей. Я и пошел восвояси. Пусть делают, что хотят. Если я умру по дороге, то моя смерть будет на их совести.

— А им-то что. Одним больше, одним меньше.

— Да, я знаю. Одного они не понимают: придет день, когда Бог услышит голос страдальца и воздаст им по заслугам.

Как же мне хотелось, чтобы король Вильгельм, который любил рассуждать о Провидении, услышал этот крик страдающей души. Но способен ли он понять этот крик? А если даже и сумеет понять, то задумается ли о том, что Бог, которому он возносил благодарные молитвы, может услышать голос солдата, и не случится ли тогда, что Бог победы обратится в Бога правосудия и воздаст каждому по делам его?

Расстояние от полуострова, на котором держали военнопленных, до Стенэ[87] превышает сорок километров. Даже на карте видно, что путь этот неблизкий. Но каким же долгим показался он нам, людям изнуренным и больным. Первые четыре-пять лье мы еще бодрились, но на то, чтобы проделать последние шесть лье, ни у кого уже не было сил. Многие солдаты просто рухнули на кучи щебня, а кое-кто скатился по траве в канаву, бормоча, что лучше умереть, чем идти дальше. Конвойные орали свои "vorwaertz" и вовсю работали прикладами. Вся колонна замедлила шаг, и немецкие солдаты, опасавшиеся опоздать на ужин, принялись избивать каждого, кто попадался им под руку. Мой бедный улан, который уже не мог стоять на ногах, решил выбросить свою насквозь промокшую шинель, тяжким грузом висевшую у него на плечах. Но я забрал у него шинель и натянул ее поверх своей. Идти без шинели ему стало гораздо легче. Но пошел дождь, и бедняга вымок до нитки. В Мартенкуре, последней деревне перед Стенэ, он оступился и упал. Я бросился его поднимать, но он стал умолять, чтобы я так и оставил его лежать в грязи.

— Все кончено, — повторял он, — спасибо, но я больше не могу.

Подбежал немецкий солдат и сделал попытку прикладом своей винтовки "излечить" несчастного. Я бросился к нему, стал по-немецки уговаривать его не делать этого и вцепился в уже занесенный приклад.

Мы начали пререкаться и на шум явился немецкий офицер. Это был совсем зеленый юноша, которому на вид не было еще и восемнадцати лет. Он ходил, опираясь на трость, и страшно важничал, из-за чего выглядел этот юнец весьма комично. Но в прусской армии не бывает юношей. Тот, кто однажды надел военную форму обязан до последнего вздоха оставаться истинным пруссаком.

— Что здесь происходит? — спросил он.

Я попытался по-немецки объяснить ему, что улан не здоров и не может идти.

— Говорите по-французски, — оборвал он меня, — не смейте коверкать мой язык.

Я перешел на французский. Он выслушал меня и сказал, обращаясь к улану:

— Давай, поднимайся и иди.

— Я больше не могу.

— А я говорю, что ты должен идти. С отставшими будут поступать, как с беглецами, а беглецов, как ты знаешь, расстреливают. Приказываю тебе встать!

И он ткнул в улана концом своей трости.

— Знаешь, мне будет неприятно, если тебя расстреляют. Понимаешь меня?

Бессмысленно было спорить с этим юным резонером. За время пути нам не раз грозили, что отставших будут расстреливать, и поэтому никто не воспринял слова молодого офицера, как попытку нас запугать.

— Помогите мне кто-нибудь, — обратился я к товарищам. — Я возьму его под правую руку, а другой пусть подхватит под левую, и таким образом мы доведем его до Стенэ. Идти нам осталось не больше одного лье.

— Пять километров, — уточнил юный офицер.

Один драгун вызвался помочь мне. Мы подняли бедного улана на ноги и, фактически неся его на руках, помогли преодолеть остаток пути.

Жилье, приготовленное для меня заботливой мисс Клифтон, находилось в доме кондитера. Я явился туда и привел с собой Севеноля. Кондитер и его жена оказались прекрасными людьми. Они с ног сбились, стараясь помочь несчастному парню. Его уложили в приготовленную для меня постель, дали теплого питья и укутали одеялами. На наших глазах больной начал постепенно оживать и вскоре заснул.

Тем не менее было ясно, что улан не сможет преодолеть вторую часть пути. Поэтому наутро я отправился к коменданту конвоя, надеясь, что сумею объяснить ему ситуацию. Охрана категорически отказалась пропускать меня к коменданту, но я проявил настойчивость и сумел прорваться к нему. К моему удивлению он выслушал меня и пообещал прислать врача.

Вскоре в дом кондитера действительно пришел врач. К тому времени мы успели вымыть улана и переодеть в чистое белье, так что он уже не выглядел так же жалко, как накануне. Немецкий врач с недоверием оглядел улана и сказал, что он вполне способен продолжить путь.

Тут я вмешался и рассказал, как мы доставили этого беднягу в дом кондитера.

— Он действительно не здоров, — сказал врач, — но не настолько, чтобы я разрешил оставить его здесь. Очень уж требовательны эти французы. Вас послушать, так среди вас и больных-то нет, одни умирающие. А если у вас что-то болит, то значит, вы безмерно страдаете. Знаю я вас.

Я попытался нанять повозку, но не смог уговорить ни одного крестьянина отвезти больного улана.

— Это невозможно, — сказал мне один из них, — пруссаки реквизируют повозку вместе с лошадью, а то и отправят на работы чуть ли не в Париж. Тут у нас кое-кого отправили три недели тому назад, так больше мы этих людей не видели.

— Мне кажется, я смогу идти, — сказал улан. — Спасибо тебе, ты хороший парень.

На следующий день мы продолжили наш путь. Конечным пунктом второго этапа был город Дамвилье. Как и накануне, непрерывно лил дождь. Поначалу улан шагал наравне со всеми, и мне показалось, что он сможет кое-как доплестись до конца этапа. Ночью он хорошо выспался, набрался сил и вообще заметно воспрянул, поняв, что может рассчитывать на помощь товарищей. Однако через некоторое время по его лицу опять потек липкий пот, он был вынужден остановиться, а потом, пытаясь нагнать колонну, исчерпал последние силы.

Остальным тоже приходилось несладко, и тем не менее все мы жалели бедного парня и, будь у нас силы, были бы готовы нести его на руках. Но нести улана мы уже были не в состоянии, и могли лишь поддерживать его, чтобы он не упал.

Улан продержался совсем не долго. Через один лье он свалился и подняться уже не смог.

— На этот раз все, — сказал он. — Оставьте меня, спасибо, товарищи.

Я не хотел его оставлять и попытался уговорить, чтобы он собрался с силами и встал. Но что можно добиться одними словами? Да он и не слушал меня. Губы его беззвучно шевелились. Я так и не понял, что он хотел сказать, скорее всего, бедняга читал молитву.

К нам подбежали солдаты из арьергарда.

— Vorwaerts!

Я сделал попытку объяснить им, что улан умирает, но не успел и рта открыть, как получил зверский удар прикладом в плечо, потом другой удар — по ноге. Солдаты втолкнули меня в колонну и окружили лежавшего на земле улана.

Что с ним стало? Оставили его на дороге или отнесли в ближайшую деревню, а может быть, прикончили ударом штыка или пустили ему пулю в ухо? Этого я так никогда и не узнал.

— Не печалься о нем, — сказал тот самый драгун, который накануне помогал мне поддерживать больного улана, — если его расстреляли, то это к лучшему, по крайней мере, он больше не страдает. Клянусь, если бы у меня был пистолет, я и сам бы застрелился.

Понятно, что навеяны эти слова были отнюдь не приступом меланхолии. Еще недавно каждый из нас был уверен, что страна, в которой он живет, подобна земле обетованной. Теперь же она стала юдолью слез и печали, где даже сильного человека сумели довести до такого состояния, что он стал мечтать о смерти, видя в ней избавление от нестерпимых мук.

Что же касается меня, то я впал в бешеную ярость, от которой едва не помутился мой рассудок. Известно, что все в этом мире относительно. Человеку, смолоду привыкшему к тумакам да оплеухам, удар прикладом, возможно, не покажется таким же ужасным оскорблением, как тому, кто сроду не получал даже легкого щелчка.

А если он на свою беду еще и болезненно самолюбив и легко раним, то от такого потрясения он нескоро оправится… "Меня избили!" — эта мысль неотступно преследовала меня.

Я испытывал не только физическую, но и нестерпимую душевную боль. После удара прикладом по плечу у меня парализовало руку, а нога от полученного удара болела так сильно, словно мне переломали пальцы. Однако надо было идти дальше, и я все-таки дошел до конца этапа. Но в Дамвилье я чуть не потерял сознание, когда попытался снять сапог. К счастью, кости на ноге оказались целы, однако ступня посинела и опухла, словно по ней проехало колесо телеги. Мне выдали бинты, спиртовую настойку камфары и помогли перевязать ногу. Правда, было непонятно, как я пойду на следующий день.

Я давно уже замыслил сбежать во время одной из таких остановок, предварительно укрывшись в каком-нибудь крестьянском доме. Но теперь о побеге не могло быть и речи. Как бежать с парализованной рукой и разбитой ногой?

Последние четыре этапа мне дались с невероятным трудом. Нога загноилась и с каждым днем все больше опухала. Я уже не мог надеть носок и ковылял по грязной разбитой дороге, обмотав ногу бинтами. Но все же в сравнении с остальными товарищами мое положение было далеко не самым худшим.

По ночам я спал в нормальной постели и каждый вечер ужинал, они же после дневного марша под проливным дождем ночевали на голой земле, а на ужин получали лишь кусок галеты. Победители не удосужились создать на оккупированной территории запасы продовольствия, решив, что питание их солдат и военнопленных будут обеспечивать местные жители. Но за последние месяцы две армии буквально опустошили эту землю, и поэтому местные ресурсы продовольствия разрешили использовать только для питания конвоя. Правда крестьяне, видя наше бедственное положение, иной раз бросали нам куски хлеба, но конвойные прогоняли их и даже затаптывали хлеб сапогами.

Наконец мы добрались до Понт-а-Муссона. Через этот городок прошли все солдаты и офицеры разбитой французской армии. Отсюда военнопленных отправляли в Германию.

Нас привели на железнодорожный вокзал. Там как раз формировался офицерский эшелон. Те офицеры, которым удалось проделать весь путь верхом, теперь за бесценок продавали своих лошадей немецким евреям. За лошадь, стоившую от 1000 до 2000 франков, давали не более 200 франков. Я обратил внимание на одного офицера, который вместо того, чтобы направиться к покупателям, повел свою лошадь в дальний конец вокзала и там стал с ней разговаривать, гладить и даже целовать, как ребенка, в нос.

Лошадь была чистокровной арабской породы. В ответ на ласки хозяина она смотрела на него умными глазами и, без сомнения, тревожилась, предчувствуя скорое расставание. И вот этот момент настал. Офицера позвали в вагон. Услышав, что его зовут, офицер вынул из ножен саблю и мгновенно вогнал лезвие в сердце животного. Лошадь замертво свалилась на перрон, а офицер, не удосужившись забрать дорогую сбрую, поднялся в вагон.

Я в ожидании погрузки в вагоны сидел на груде камней и менял повязку на ноге. Пока я этим занимался, ко мне подошел немецкий военный врач и спросил, что у меня с ногой.

— Меня ударили прикладом.

— Вы не можете ехать в таком состоянии.

Нога действительно сильно распухла и посинела, к тому же кожа на ней стала облезать.

— Ждите меня здесь.

Вскоре он возвратился и приказал следовать за ним. Оказалось, что ему разрешили отправить меня в госпиталь.

XVI
На мой взгляд, если враг сильнее вас, то вы должны это признать, причем не только из чувства справедливости, но, главным образом, в интересах своей же собственной страны. Рассуждаю я в данном случае очень просто: чтобы исправить допущенные ошибки и со временем стать сильнее своего врага, первым делом надо попытаться понять, почему вы потерпели поражение. В Меце и Седане мы убедились в превосходстве немецкой стратегии, превосходство своей артиллерии они доказали на поле боя, а приверженность немцев жесткой дисциплине была доказана ими повсеместно. Ну а великолепную организацию их медицинской помощи я оценил лично, когда попал в немецкий госпиталь в Понт-а-Муссоне.

Меня привели в церковь при местной духовной семинарии, и там сменили повязку на ноге. В прежние времена эта церковь принадлежала аббатству, а на период военных действий в ней устроили госпиталь. Все полы в церкви были устланы толстым слоем соломы. На ней вперемешку лежали французские и баварские раненые, среди которых преобладали, увы, именно французы. Повсюду сновали сестры милосердия, монахи ордена Святого Иоанна[88], женщины, состоявшие в баварских и вюртембергских обществах милосердия, и множество разного рода добровольцев. Мне сразу вспомнилось, как у нас в начале войны военные власти чинили тысячи препон для частной инициативы, отговаривая одних, поднимая на смех других (в том числе мисс Клифтон), и уверяя всех и каждого, что они сами способны обеспечить уход за ранеными и не нуждаются ни в чьей помощи. Зато в Германии власти всячески поощряли создание частных госпиталей, которые следовали за воинскими частями и помогали военно-медицинской службе.

После окончания сражений при Форбахе и Фроэшвиллере эти великолепно организованные и прекрасно оснащенные госпитали благотворительных организаций немедленно выдвинулись в места боевых действий и обеспечили уход за всеми ранеными независимо от их национальности. Без их помощи тысячи наших солдат были бы брошены и умерли бы от ран, потому что французские военные хирурги не знали и знать не хотели, что действует международная Женевская конвенция. Они предпочитали сдаваться в плен, но категорически отказывались работать под эгидой Международного Красного Креста. Что же касается трех или четырех передвижных полевых госпиталей, организованных Французским обществом по оказанию помощи раненым, то они в принципе не могли обслужить огромное количество людей, раненых в сражениях под Гравелотом, Сен-Прива и Седаном.

Осматривавший меня врач решил, что я, как и большинство французов, не понимаю по-немецки, и поэтому не постеснялся во всеуслышание объявить свое мнение о ране на моей ноге.

— Если у этого бедняги завтра не начнется гангрена, — сказал он санитару, державшему на весу мою ногу, — то будем считать, что ему сильно повезло. Здесь он мне не нужен, отправьте его в палатку.

Я невольно вздрогнул, и это навело врача на мысль, что я понял его слова.

— Вы знаете немецкий язык? — участливо спросил он меня.

— Немного.

— Вы поняли, что я сказал?

— Прекрасно понял, не хуже, чем если бы вы говорили по-французски. Теперь, когда я предупрежден, вы можете не церемониться со мной.

То, что я сказал врачу, было, конечно, чистой воды бахвальством. В действительности, я сильно перепугался. Не хватало только подхватить гангрену в этом госпитале, где раненые лежали вповалку на пропитанной кровью соломе, а в воздухе стоял запах гниения, от которого к горлу подступала тошнота.

Меня на носилках отнесли в палатку. Теперь, узнав, что мне угрожает гангрена, даже в случае пожара я не согласился бы наступать на больную ногу. Поместили меня в французскую армейскую палатку офицерского образца. Несколько таких палаток установили в большом саду, обнесенном высокой оградой. Они были изготовлены из толстой ткани, и вентиляция в них была гораздо лучше, чем в госпитальных палатах. Я полагаю, что только благодаря хорошей вентиляции мне удалось спастись. В итоге гангрена у меня так и не началась, я хорошо отдохнул в спокойной обстановке, за мной прекрасно ухаживали, и вскоре мое состояние заметно улучшилось.

По ходу повествования я уже не раз нелицеприятно отзывался о пруссаках, и на то у меня было множество веских причин, но с моей стороны было бы нечестно не помянуть добрым словом тот уход, который мне обеспечили в Понт-а-Муссоне. В этом маленьком городке на тот момент скопилось семь или восемь тысяч раненых. Не знаю, за всеми ли ухаживали так же хорошо, как за мной, но относились ко мне и моим товарищам просто прекрасно, с сочувствием и даже с симпатией, причем самую трогательную заботу проявляли сестры милосердия и монахи ордена Святого Иоанна. Когда мы были в плену, нас почти не кормили, и мы буквально умирали с голоду, зато раненых не только отлично кормили, но и потчевали такими излишествами, как шоколад и сигары, и даже выдавали деньги.

Между тем, мой план побега не только оставался в силе, но даже превратился в своего рода навязчивую идею. Из-за этого я упорно не желал признать, что мое состояние улучшилось, а когда старший врач заявил, что через несколько дней он выставит меня из госпиталя, я принялся стонать и жаловаться на мучающие меня скрытые боли в ноге. Понятно, что я просто хотел выиграть время и окончательно вылечить ногу, которой еще предстояло проходить по нескольку лье в день после того, как я перепрыгну через ограду в госпитальном саду.

Но как раз в тот день, на который я наметил побег, меня и еще дюжину выздоровевших солдат под конвоем отвели на вокзал и усадили в поезд, уходивший в Германию. Мы опять превратились в военнопленных, и наша сытая жизнь на этом закончилась.

Поезд был составлен из открытых вагонов, предназначенных для перевозки грузов и скота. Меня посадили в вагон, уже набитый военнопленными, которых везли от самого Парижа. Эти бедняги находились в пути более сорока часов. Сесть им было не на что, они всю дорогу простояли, и от усталости у них дрожали ноги. Меня буквально швырнули в этот переполненный вагон, так что мои товарищи по несчастью наверняка попадали бы на пол, если бы не стояли, плотно прижавшись друг к другу. На тот момент в вагоне было тридцать девять человек, тогда как на прикрепленной к двери табличке было указано, что он рассчитан на сорок человек либо десять лошадей. Получалось, что для меня в соответствии с нормами перевозок как раз имелось одно место.

Мне очень хотелось поговорить с моими попутчиками и узнать у них, что в последнее время происходило во Франции, но все были до такой степени подавлены и истощены, что я ни из кого не смог вытянуть даже пары слов. Это были национальные гвардейцы из бургундского города Ньевра, в плен они попали в районе Эперона, не успев сделать ни единого выстрела, и больше я ничего не смог от них добиться.

Но и этого было достаточно, чтобы вызвать у меня сильное беспокойство: ведь если пруссаки уже заняли Эперон, то, значит, скоро они доберутся до Куртижи. Что тогда станет с моей матерью? После Седанского сражения я отправил ей несколько писем, но от нее не получил ни одной весточки, да, по правде говоря, и не мог ничего получить.

Теперь мое решение созрело окончательно: я должен бежать отсюда любой ценой. Если бы по собственной глупости я не попал в плен, если бы позднее у меня хватило духу переплыть Маас, то я уже давно добрался бы до Куртижи.

В нашем поезде было сорок вагонов. Ехал он довольно медленно, но даже на такой скорости я не решался выпрыгнуть из вагона. Если бы не нога, я бы обязательно рискнул, но в моем нынешнем состоянии я неминуемо попал бы под колеса. Пришлось ждать ближайшей остановки, но вокзал, к которому мы подъехали, так плотно охраняла рота баварцев, что не стоило и думать о побеге. Я решил повторить попытку на следующей станции, но и там была выставлена такая же охрана, как и на предыдущей. По обе стороны путей стояли солдаты с оружием наизготовку, а непосредственно у вагонов выставили часовых, которые прикладами отгоняли местных жителей, пытавшихся забросить нам куски хлеба и пачки табака.

Я очень надеялся, что после пересечения границы контроль ослабнет. Так и произошло, когда мы въехали в рейнские провинции, но возникло новое затруднение: наступил полдень, и среди бела дня я уже не мог незаметно выскользнуть из вагона.

Ближе к ночи мы, наконец, подъехали к Ненкирхену, в котором, как известно, пересекаются железнодорожные линии на Бинген и Нойштадт. Больше медлить было нельзя. Если нас увезут за Рейн, в глубь Германии, то шансы выбраться оттуда будут ничтожными.

К счастью, все пути на вокзале были забиты составами и наш поезд перегнали на запасной путь. Там по обе стороны от поезда стояли составы с пустыми вагонами. Я снял с себя шинель и, оставшись в гражданском костюме, который раздобыл еще в Седане, выпрыгнул из вагона, проскользнул по железнодорожным путям, затем прополз под вагонами и спрятался в будке на тормозной площадке какого-то пустого вагона.

Время тянулось невыносимо медленно. Казалось, что поезд, на котором мы приехали, будет стоять здесь вечно. Если товарищи начнут громко обсуждать мой поступок, то пруссаки услышат и начнут меня искать. И что тогда? Тогда меня найдут и расстреляют.

Когда читаешь слово "расстрел", то кажется, что оно ничем не отличается от других слов. Но если его произнести вслух, да еще и применительно к самому себе, то мгновенно становится очень страшно. Сидя в будке, я чувствовал себя, как кролик, запертый в тесной клетке, в которой невозможно пошевелиться. Кроме того, я сам себе казался смешным. Быть расстрелянным — это еще куда ни шло, но выглядеть смешным было выше моих сил. Я вылез из будки и спрятался за вагоном, груженным кормом для лошадей.

Вокруг свистели паровозы, раскачивались фонари, но поезд с военнопленными никак не трогался с места. Наконец раздался сиплый гудок, который мы не раз слышали после того, как покинули Понт-а-Муссон. Я перевел дух. Поезд наконец тронулся, и вскоре его хвостовые огни растаяли в ночи. Мой побег остался незамеченным.

Но пока рано было говорить о спасении. Я находился на территории Германии. Для обдумывания способов перехода французской или бельгийской границы еще не пришло время. Сначала надо выбраться со станции, что было весьма непросто.

Я долго прятался за вагоном, а когда решил, что прошло уже достаточно много времени, и все уже забыли о поезде с французскими военнопленными, осторожно двинулся в направлении станционного забора, хоронясь между грудами каких-то товаров, сложенных на земле.

Я уже добрался до ангара, стоявшего вдоль наружной ограды, и тут раздался свисток, извещавший о прибытии поезда. На перрон хлынул поток пассажиров, началась суета. Решив воспользоваться удобным моментом и смешаться с толпой, я быстро перебежал на дорожку, ведущую к выходу со станции. К счастью, никто не обратил на меня внимания.

На привокзальной площади в ожидании пассажиров стоял дилижанс. Кучер куда-то отошел, дверь дилижанса была открыта. Я быстро залез в него и забился в дальний угол. Куда направлялся этот дилижанс, я, разумеется, не знал, но был готов ехать куда угодно. Вообще, человек, приехавший на дилижансе вызывает меньше подозрений, чем тот, кто явился пешком. К тому же необходимо было как можно быстрее покинуть Ненкирхен. Мне все время казалось, что деревья и ограды, ставшие свидетелями моего побега, с минуты на минуту закричат: "Держите его, это француз!"

Дилижанс стоял довольно долго, но в него так и не сел ни один пассажир. Наконец вернулся кучер и, обнаружив меня, был очень удивлен.

— Turkheim?[89] — спросил он у меня.

— Ja, ja[90].

Я надеялся, что кучер закроет дверь и тронется в путь, но он достал фонарь и принялся что-то искать под сиденьем, при этом он направлял фонарь в мою сторону и внимательно меня разглядывал. Возможно, он делал это из любопытства, но не исключено, что он что-то заподозрил.

Наконец кучер нашел то, что искал, поднялся на свое сидение, протрубил в рожок и дилижанс тронулся.

Итак, я ехал в Тюркхайм. Мне казалось, что это небольшой городок, расположенный к северу от Нойштадта, но уверенности у меня не было. К счастью, это не имело большого значения. Главная задача заключалась в том, чтобы как можно дальше отъехать от тщательно охранявшейся железной дороги, и дилижанс подходил для этого как нельзя лучше. Кроме того, необходимо было срочно придумать причину моей поездки в Тюркхайм на тот случай, если это кого-нибудь заинтересует.

Мы ехали уже больше часа, и внезапно меня поразила одна тревожная мысль: а чем я буду платить за проезд? У меня имелись только французские деньги. А не вызовет ли это подозрения? Почему в кармане у англичанина французские деньги? Начнут допытываться и меня арестуют.

Мы как раз ехали через лес, дорога шла в гору, и лошади перешли на шаг. Я открыл дверь дилижанса, неслышно спрыгнул на землю и бросился в лес.

— Я буду ждать вас наверху, — крикнул мне кучер.

И он действительно долго ждал меня, периодически щелкая кнутом и призывно трубя в рожок, но я и не думал возвращаться в дилижанс. После всех мытарств меня уже не пугала перспектива ночевки под открытым небом, и еще я испытывал огромное облегчение от того, что мне не придется отвечать на каверзные вопросы хозяина гостиницы в Тюркхайме.

Понять, где я в тот момент находился, было совсем не трудно. Впереди у меня был Тюркхайм, позади — Ненкирхен, а за ним Саарбрюккен и французская граница. По правую руку от меня простирались равнины Хомбурга, а по левую — Саарский бассейн[91]. Мне показалось, что будет лучше, если я двинусь через Саарскую область, поскольку она граничит с Францией. Если же пересечь границу не удастся, тогда придется искать убежище в Люксембурге.

Моя пешая прогулка в тот вечер была недолгой. Лес, через который я пробирался в сторону границы, оказался настолько протяженным, что в темноте я едва не заблудился. Поняв, что так недолго вновь оказаться в Ненкирхене, я удобно устроился под большим деревом и быстро заснул. Спать в лесу было несравненно лучше, чем в вагоне, увозившем моих товарищей в Германию. К тому же осенняя ночь выдалась на удивление теплой, я блаженствовал от того, что не слышу немецкой речи, а дышать лесным воздухом было гораздо приятней, чем вдыхать запах хлороформа, перемешанный с мерзкими больничными испарениями. На душе было радостно от того, что скоро я вернусь во Францию. Я был свободен.

Под утро я замерз и проснулся очень рано, но решил пока не выходить из леса и дождаться благоприятного момента, когда можно будет незаметно пройти по дороге, не привлекая внимание местных жителей. Однако чрезмерная предусмотрительность не принесла мне никакой пользы, а наоборот стала причиной ужасного происшествия.

Ближе к полудню я выбрался из леса и пошел по дороге. Вскоре я добрался до большой деревни и, проходя по ней, услышал у себя за спиной знакомый металлический лязг. Точно так же лязгали на ходу колеса дилижанса из Ненкирхена. Я не стал оборачиваться, решив, что такой звук, должно быть, издают все немецкие повозки. К тому же в тот момент меня заботила гораздо более серьезная проблема: впереди я заметил двух жандармов, стоявших рядом с деревенской харчевней. Что я скажу, если они попросят предъявить документы?

Но никакого разумного объяснения я придумать не успел. Лязгающая повозка поравнялась со мной, и кто-то по-немецки завопил у меня над ухом: "Хватайте его, держите!"

Оказалось, что меня догнала та самая колымага из Ненкирхена, а вопил не кто иной, как ее кучер.

В голове у меня промелькнула очевидная мысль: надо срочно уносить ноги. Но на улице было полно народу, да и жандармы сразу схватились за поводья своих лошадей. В такой ситуации оставалось рассчитывать только на мою располагающую внешность.

— Почему меня надо хватать? — спросил я по-немецки.

Но вместо ответа кучер спрыгнул на землю и схватил меня за шиворот. К нам подбежали жандармы, и кучер стал им рассказывать, как вчера я уселся в дилижанс, не сообщив, откуда явился, а по дороге без предупреждения выскочил из него.

— Он не заплатил за проезд, — орал кучер. — Наверняка это диверсант.

Услышав слово "диверсант", сбежавшиеся на крик зеваки встрепенулись, раздались восклицания и смешки. Всех развеселило, что диверсантом назвали человека самой что ни на есть мирной наружности. Мне, однако, было ясно, что скоро эти крестьяне поверят, что перед ними диверсант, и я сделал попытку защититься от обвинений.

— Этот человек сумасшедший, — заявил я обступившим нас людям, — я английский джентльмен и путешествую в свое удовольствие. Приехал я из Саарбрюккена, а направляюсь в Трир.

— Но эта дорога не ведет в Трир.

— А мне захотелось идти именно по этой дороге. Из Трира в Саарбрюккен я добрался по Саарскому шоссе, а возвращаюсь по этой дороге, чтобы два раза не проходить по одним и тем же местам.

— Когда вы покинули Саарбрюккен? — спросил один из жандармов.

— Этим утром, — ответил я, чтобы избежать вопросов относительно места моего ночлега.

Но ответил я, как оказалось, невпопад, судя по тому, что жандармы, кучер и все зеваки покатились со смеху.

— Значит, вы прошли четыре мили за три часа? — спросил жандарм.

Мне стало ясно, что я сморозил глупость. Четыре мили равны восемнадцати лье, и их невозможно пройти за три часа. Получилось, что я неверно прикинул расстояние, но ошибиться было несложно, ведь я не знал, где находился в тот момент.

— А я хороший ходок, — заявил я им, пытаясь хоть как-то выкрутиться из дурацкого положения.

— Вот и. прекрасно, — сказал жандарм, — значит вам не составит труда проследовать за нами.

На эту шутку все собравшиеся отреагировали дружным смехом, а мой кучер даже надулся, как петух: еще бы, ведь он лично задержал диверсанта.

Слухи о том, что поймали диверсанта, уже успели дойти до самого дальнего края деревни. Народ все прибывал, люди расталкивали друг друга, чтобы взглянуть на меня, и постепенно начали распространяться невероятные небылицы. Говорили, что я собирался взорвать тоннель в Вейбельскирхене, а группа, которой я командую, минирует железнодорожные мосты.

Наконец, прибыл сам бургомистр. Он торопился, как мог, но сумел развить лишь такую скорость, какую позволял его объемистый живот. Изо рта у бургомистра торчала длинная фарфоровая трубка, и он, словно локомотив, тащащий тяжелый состав, пускал из нее через равные промежутки времени огромные клубы дыма.

Бургомистр посовещался с жандармами. Вместе они приняли решение доставить меня в Саарлуис и передать для разбирательства тамошним властям.

— Будьте с ним осторожны, — напутствовал жандармов бургомистр.

Меня обыскали и, разумеется, не нашли при мне ни револьвера, ни сабли.

— Все равно будьте осторожны, — заявил бургомистр, — по дороге на вас может напасть его банда.

— А это на что? — поинтересовался жандарм и вытащил из седельной кобуры пистолет.

— Все равно, — повторил бургомистр, — будьте осторожны. Тут вы за все в ответе. Его надо хорошенько связать.

Совет бургомистра пришелся всем по нраву. Жандарм, сам бургомистр и еще несколько местных жителей куда-то отошли и через десять минут вернулись со специальной цепью. Такой цепью сковывают двух преступников, когда перевозят из одного полицейского участка в другой.

Поскольку я был один, меня пристегнули к одному из жандармов. Цепь специальными замками прикрепили к его и моему запястьям, а ключ от замков второй жандарм сунул себе в карман.

Жандармы уселись на лошадей, толпа принялась улюлюкать, а мне пришлось приноравливать свой шаг к шагу лошади. Я подумал, что если по дороге мне удастся сбежать, тогда я буду считать себя самым большим в мире везунчиком.

XVII
Двигались мы в таком порядке: я был прикован цепью к одному из жандармов, а второй жандарм постоянно следил замной и в любую минуту при малейшей попытке неповиновения был готов выстрелить мне в голову. В таком положении пытаться сбежать не имело никакого смысла, и вскоре я перестал даже думать о побеге.

Голова моя была занята только одной проблемой: что я скажу прусским властям в Саарлуисе. Эта мысль неотступно свербела в моем мозгу. Примут ли они за чистую монету мою сказку об английском джентльмене? Лично мне она представлялась неубедительной, а отдельные ее детали — просто смехотворными.

Лошади жандармов двигались довольно широким шагом, и мне было тяжело поспевать за ними. Опухоль на ступне еще не спала, и от этого я приволакивал ногу. Стоило замедлить шаг, как сразу натягивалась цепь, и тогда жандарм резким рывком подтягивал меня к своему седлу. Это не было больно, но страшно меня бесило.

Но больше всего я злился, когда мы проходили по какой-нибудь деревне. В каждой из них женщины и дети выбегали на улицу и глазели на меня, а когда разносился слух, что ведут диверсанта, который собирался сжечь и взорвать всю округу, все начинали улюлюкать и осыпать меня проклятьями. Лица местных крестьян казались вполне добродушными, но они буквально взбесились от того, что в их краях появился какой-то диверсант, намеревавшийся все предать огню. Когда они видели меня, в глубине их дремучего сознания оживали смутные воспоминания о Войне за пфальцское наследство[92] и бесчинствах, которые в те годы творили в этих местах французы. Стоило ли из-за этого сердиться на них? Разумеется, нет. Но, с другой стороны, если через сто или двести лет по деревням Иль-де-Франс или Вексена[93] проведут пленного пруссака, пусть тогда и он не жалуется, что местные жители бросают в него камни, потому что настанет его очередь расплачиваться за все, что натворили его предки уланы.

Я решил воспользоваться своим положением военнопленного и попросил, чтобы мне купили кусок хлеба. Жандармы сначала заупрямились, но поскольку они уже успели вывернуть мои карманы и присвоить обнаруженную у меня двадцатифранковую монету, конвойные, в конце концов, сдались и уступили моим настойчивым просьбам.

Кусок хлеба придал мне силы, и следующие три или четыре лье мы прошли довольно бодро, во всяком случае, мой страж не очень часто дергал за цепь, посредством которой он призывал меня к порядку. И вообще по пути отношение ко мне жандармов заметно смягчилось. Страх, внушенный им бургомистром, постепенно рассеялся. Выяснилось, что я не такой уж зверь, как им показалось в самом начале. По тону их разговоров я уловил, что настроение у них изменилось. Наконец они настолько успокоились, что жандарм, в кармане которого находился ключ, попросил своего товарища дальше вести меня в одиночку.

— Ну, конечно! — ответил "мой" жандарм.

— Тогда я поеду вперед, доберусь до Лиссунгена и нагоню вас в Лоренбурге, а если доберетесь туда раньше, тогда вы меня там подождете.

Он свернул на боковую дорогу, а мы продолжили путь по главной дороге и дошли до деревни. Здесь мой жандарм вдруг испытал непреодолимое желание освежиться. Это занятие, сопровождавшееся рассказом о моем задержании, продолжалось довольно долго, и жандарм, чтобы поспеть вовремя, решил прибавить шагу. Пока у меня были силы, я поспевал за ним, но вскоре усталость взяла свое, да еще моя нога вдруг стала неметь. Я начал отставать, чем навлек на себя поток ругательств и постоянное дергание за цепь.

— Я не могу угнаться за вашей лошадью, давайте замедлим шаг.

Однако он не откликнулся на мою просьбу, а, наоборот, пришпорил лошадь и пустил ее рысью. Я начал упираться.

— Если не будете идти как следует, я вам вмажу саблей плашмя.

— Только попробуйте.

Не успел я это сказать, как он немедленно показал мне, кто здесь хозяин, и со всей силы ударил меня по плечу, да к тому же именно в то место, куда пришелся удар прикладом во время марша из Седана в Понт-а-Муссон. Боль была такая, что я вышел из себя. Схватив цепь двумя руками, я так сильно дернул за нее, что он слетел с лошади, а его сабля улетела в канаву.

Жандарм мгновенно вскочил на ноги и бросился на меня. Но поскольку его лошадь оказалась рядом со мной, я инстинктивно сунул руку в седельную кобуру и выхватил пистолет.

— Сделаете шаг, и я выстрелю.

Он застыл, и мы какое-то время смотрели друг другу в глаза.

Все произошло настолько быстро, что нам обоим потребовалось время, чтобы опомниться.

Мне показалось, что теперь я стал хозяином положения. У меня появился пистолет, а жандарм был безоружным, при этом мы с ним были скованы цепью, и оба стояли на ногах.

Жандарму понадобилось несколько минут, чтобы осознать уязвимость своего положения и понять, что я держу его на мушке. Если бы я действительно оказался страшным диверсантом, он давно уже был бы мертв. Жандарм огляделся по сторонам, но мы были одни, и помощи ждать было неоткуда. Звать на помощь тоже не имело смысла, так как мы находились на поляне посреди леса, вдали от жилья и полей, на которых могли бы работать местные крестьяне.

Пока он пытался осознать эту очевидную истину, я размышлял над проблемой совсем другого рода. А не попытаться ли мне сбежать? Что с того, что пруссак держит меня на цепи, и у нас нет ключа от ее замка. Здесь нет ничего невозможного. Надо лишь придумать, как разбить цепь. Но как?

Размышлять об этом на главной дороге было опасно, в любой момент кто-нибудь мог появиться в этих местах, и тогда мне конец. Необходимо было срочно укрыться в лесу. Я заметил узкую тропинку, которая вела в глубь леса, и сказал жандарму:

— Надо нам перебраться в тень, но поскольку нас связывает цепь, доставьте мне удовольствие, слушайтесь меня во всем. За меня будет говорить этот пистолет. Если крикните, я немедленно прострелю вам голову. Идите вперед, так чтобы я вас видел, и не вздумайте оборачиваться, а то выстрелю в спину. Вы меня поняли?

Он промолчал, но я понял, что он на все согласен.

— Для начала, чтобы ничего здесь не оставлять, подберем вашу саблю. А чтобы у вас не возникло искушение напасть на меня, мы будем вместе пятиться назад, причем вы двинетесь только после того, как я потяну за цепь.

Все мои требования он выполнил точно и ловко, будто много лет отрабатывал эти движения. Я же, не подвергнув себя никакому риску, подобрал саблю и забросил ее как можно дальше.

— Отлично, а теперь идите вперед по этой тропинке.

Он вновь безропотно подчинился. Я в одной руке держал пистолет, подняв его на уровень жандармского плеча, а другой рукой, закованной цепью, вел на поводу лошадь.

Минут десять мы шли по тропинке, пока не наткнулись на груду красного песчаника. Я надежно зацепил повод за ветку дерева и велел жандарму сворачивать к груде камней. Мне показалось, что в этом месте будет удобно избавиться от цепи. Мы достаточно далеко отошли от дороги, лес был густой и можно было надеяться, что нас никто не услышит.

Для освобождения от цепи я придумал очень простой способ: положить цепь на большой камень и бить по ней другим твердым камнем до тех пор, пока она не разобьется.

Я нашел булыжник, который смог бы сыграть роль молотка, положил цепь на камень и сказал жандарму:

— Берите камень и бейте по цепи.

— Я ни за что не буду этого делать!

— Тогда я выстрелю.

— Стреляйте.

Я прицелился, но жандарм даже не отвел взгляда.

— Почему вы перестали подчиняться?

— Я согласен не кричать, согласен следовать за вами, но я не стану помогать вам сбежать.

Я онемел от удивления, но быстро взял себя в руки, поняв, что жандарм уже ощутил свое моральное превосходство.

— Ладно, успокойтесь, я сам ее разобью.

Главная трудность этой затеи заключалась в том, чтобы, держа пруссака на мушке, бить камнем по цепи, попадая при этом в одно и то же место. Я прижал цепь ногой и принялся колотить по ней камнем.

Но не успел я ударить и трех раз, как в руке жандарма сверкнуло лезвие ножа. Я даже не заметил, как он достал нож и раскрыл лезвие. Он бросился на меня, и я почувствовал, как холодная сталь прошлась по моей спине.

Я попытался оттолкнуть его, но он не ослабил хватку и вновь занес нож для удара. Мой палец инстинктивно нажал на курок. Раздался выстрел. Бедный жандарм широко расставил руки, закачался и рухнул лицом вперед.

Я наклонился над ним, перевернул на бок, но моя помощь уже не требовалась. Пуля вошла прямо в грудь и, скорее всего, пробила сердце. Его смерть потрясла меня.

Я сидел на земле и не мог пошевелиться. В Седане я видел, как мои пули поражали пруссаков и баварцев. Но там шел бой. Бедный жандарм! Каким храбрым человеком он был! Когда я пытался заставить его бить по цепи, как отважно он сказал мне: "Стреляйте!" Как смело он бросился на меня, когда понял, что я собираюсь сбежать.

Мой выстрел отозвался в лесу приглушенным эхом. Испуганные птицы сорвались с мест и с криком улетели. Кто-нибудь наверняка услышал выстрел. Скоро здесь появятся стражники, меня найдут, арестуют и будут судить как убийцу.

От этой мысли меня бросило в дрожь. Надо было что-то предпринять для своего спасения. Но куда бежать, да и как? Ведь я все еще был прикован к трупу.

Не знаю, сколько времени я просидел в полном оцепенении. Думаю, долго, потому что у меня пропало чувство времени. Я сидел и ждал, когда кто-нибудь придет за мной. Казалось, что меня уже ищут, что я слышу где-то в лесу шаги преследователей. Вот упала сухая ветка, заяц прошуршал в траве, взлетела птица, я вздрагивал от каждого звука, раздававшегося в лесу. А потом меня придавила тишина. Я не осмеливался взглянуть на труп жандарма и смотрел только вдаль прямо перед собой. Но несмотря на все усилия я видел его тело, лежавшее у моих ног, видел пятно крови, окрасившей его мундир.

Из оцепенения меня вывела косуля, неожиданно забежавшая на поляну. Заметив меня, она испугалась и бросилась наутек. Похоже, что я испытал такой же страх, как и эта косуля. Значит, и мне пора спасаться. Меня еще не схватили, а, значит, еще ничего не потеряно. Даже, когда меня схватят, не все будет потеряно, если я сохраню присутствие духа.

Чтобы спастись, я должен был освободиться от трупа, и в этом заключалась главная трудность. Надо было разбить цепь, начать бить по ней, шуметь, но это могло привлечь внимание людей, которые наверняка уже шли по моему следу. Даже если никто не услышал выстрела, то второй жандарм, скорее всего, уже заждался своего товарища и поднял тревогу. Не требовалось большого ума, чтобы понять, что я прячусь в этом лесу. Значит, надо поскорее выйти из леса или хотя бы уйти подальше от этого места. Но как это сделать? Не тащить же труп за собой.

Я постарался взять себя в руки. Боязнь быть обвиненным в убийстве придала мне силы. Я наклонился к жандарму и поднял его на руки. Верхней части тела уже коснулось трупное окоченение, но его ноги еще сохраняли гибкость.

Господи, какой же он был тяжелый! Мне казалось, что я раздавлен физически и морально. Чтобы дойти до лошади, надо было сделать не больше сотни шагов, но дались они мне с невероятным трудом. К счастью, лошадь никуда не делась.

Оставалось погрузить на нее труп и самому усесться в седло. Даже не знаю, как мне это удалось. Лошадь заупрямилась, труп свешивался то справа, то слева, и к тому же сильно мешала цепь, не говоря уже о том, что меня всего колотило, а когда требовалось поддержать тело жандарма, руки просто ходили ходуном.

Следовало пустить лошадь рысью, но это было невозможно, потому что труп сильно трясло. Я заставил ее перейти на широкий шаг и двигался таким образом, чтобы солнце постоянно светило мне в спину или оставалось слева. Это придавало уверенности, что я не начну кружить по лесу. Если мне посчастливится никого не встретить по пути, тогда появится крохотный шанс спастись, но, если меня увидят с этим трупом, тогда я пропал.

Почти два часа я ехал куда глаза глядят, избегая больших дорог и даже продираясь сквозь чащу, когда тропинка казалась мне слишком истоптанной. Я спускался в долины, поднимался на холмы, исцарапал все лицо и руки о ветки и колючки. Но что значила эта незначительная боль по сравнению с ужасным видом трупа, который мне периодически приходилось поправлять, чтобы он не сползал с лошади. Чтобы не видеть его бледное лицо, я перевернул тело на живот.

Моя лошадь вся вспотела и надсадно дышала. Несколько раз она едва не рухнула. Если бы это произошло, я бы так и остался со своим грузом на руках. Наконец я решил, что забрался достаточно далеко и остановился на вершине холма посреди скал, поросших можжевельником и колючим кустарником. Вокруг не было ни души, да и вряд ли кто-нибудь мог забрести в эту удаленную часть леса, притулившуюся в стороне от дорог. С холма мне было видно, что примерно в двух километрах от меня начинались возделанные поля, а по берегу реки расположились небольшие деревни.

Будучи в Меце, когда все еще строили планы захвата Германии, я по карте изучил эту местность, расположенную между Люксембургом и Рейном, и сейчас пришел к выводу, что речка, протекавшая у подножия холма, есть не что иное, как Бремс, и впадает она в Саар в нескольких километрах от Саарлуиса. Следовательно, чтобы попасть во Францию, река должна оставаться у меня по левую руку, а сам я должен в удобном месте переплыть Саар и выйти к границе между Сьерком[94] и Альденховеном[95]. Но сначала надо было избавиться от тела жандарма. Чтобы решить эту проблему у меня оставалось три или четыре часа, поскольку до темноты я не собирался спускаться на равнину.

Я привязал к березе лошадь, стащил с нее труп и уложил его на огромную кварцевую плиту.

В лесной тишине я вновь оказался лицом к лицу с телом убитого жандарма. Смотреть на него было невыносимо, и я принялся с остервенением колотить по цепи. Я решил бить не более десяти минут подряд, а потом делать десятиминутный перерыв. Если кто-нибудь случайно услышит непродолжительный стук, то, возможно, не обратит на него внимание.

Трудиться пришлось долго. Звенья цепи были изготовлены из очень хорошей стали. Под ударами они удлинялись и сплющивались, но не раскалывались. Если бы у меня были молоток и наковальня, разбить звенья было бы гораздо легче, но наковальней мне служил кусок известняка, а молотком — обычный булыжник. И то, и другое крошилось при ударах.

Наконец звенья стали такими тонкими, что мне удалось скрутить их и разломить. Я живо вскочил на ноги. До полной свободы было еще далеко, но от цепи мне удалось избавиться, и теперь я мог дышать полной грудью.

Мне страшно хотелось встряхнуться, делать резкие движения, чтобы избавиться от оцепенения, вызванного навалившимся кошмаром. Я стал рвать руками траву и скармливать ее лошади, а она охотно ела из моих рук.

Солнце закатилось и скрылось из виду где-то за высокими берегами Мозеля. На равнину спустились вечерние сумерки. Я постоял, положив голову на седло, подождал еще два часа, а затем, ведя лошадь на поводу, пешком спустился с холма.

Дойдя до равнины, я сел в седло. Уже показалась луна, небо местами было затянуто тучами, чему я был очень рад. К тому времени я уже совсем успокоился, нервное напряжение, преследовавшее меня в лесу, окончательно прошло. Сознание мое прояснилось, и я уверенно продвигался вперед.

Вскоре я въехал в деревню. Местные жители еще не спали, и некоторые выглянули из своих домов, чтобы посмотреть на припозднившегося путника. Но я заранее содрал со сбруи все эмблемы жандармерии и теперь выглядел, как обычный всадник. К тому же двигался я спокойной рысью, ни у кого не вызывая подозрений. Разумеется, при малейшей тревоге я был готов сорваться в галоп.

Впоследствии я подробнейшим образом изучил карту этой местности, но так и смог определить, по каким дорогам я передвигался в ту ночь. Полагаю, что несколько раз я сбивался с пути, поскольку до Саара мне удалось добраться только к одиннадцати часам. Берег реки был тихим и пустынным.

Но в какой стороне находился Саарлуис, и в какой стороне Мерциг? Это было важно, потому что меня, скорее всего, уже искали, могли устроить засады на мостах этих городов, и от них следовало держаться подальше.

К берегу реки примыкал большой луг. На нем паслись коровы и лошади. Я снял со своей лошади уздечку и седло, бросил их в реку, а лошадь оставил в компании этих животных. Если меня будут искать, то преследователям придется дождаться светлого времени суток, чтобы обнаружить следы моего пребывания.

Потом я разделся, привязал к голове сверток с одеждой, спустился к реке и перебрался через нее вплавь. Вода была довольно холодной, но меня согревала мысль, что пруссакам, караулившим меня на мостах в Саарлуисе и Мерциге, придется торчать там до утра, и замерзнут они еще больше, чем я.

На противоположном берегу Саара я оделся и быстро пошел вперед, более или менее ориентируясь по луне.

Я проходил спящие деревни, шел по затихшим равнинам, вновь заходил в деревни и опять попадал на равнины. Собаки лаяли мне вслед, но ни одна живая душа так и не встретилась по пути. Я старался не идти по дорогам и пробирался через поля, обходил ограды или перелезал через них. Ложбины сменялись холмами, холмы ложбинами, леса — полями, а поля лесами. А я все шел и шел вперед.

Рассвет застал меня в лесу. Где я находился? Пересек ли я уже границу? Я старался идти на юг, но вполне мог отклониться к западу или к востоку и в результате остаться на территории Пруссии. Вскоре я набрел на крестьянина, который в этот ранний час косил траву и напевал старую французскую песню "Эй, кузнец, не пора ли ковать?" Означало ли это, что я уже во Франции? Поразмыслив, я решил рискнуть.

— Скажите, далеко ли отсюда до Сьерка?

— Да не меньше одного лье.

Я вздохнул с облегчением и привалился к дереву, чтобы перевести дух. Крестьянин внимательно посмотрел на меня.

— Не вы ли, сударь, будете тот самый сбежавший офицер?

— А если и так?

— Тогда я скажу вам: "Добро пожаловать, милости просим в мой дом". Я добрый лотарингец. Да здравствует Франция!

XVIII
Бравый лотарингец изо всех сил старался, чтобы я побыстрее высушил одежду. Он развел в очаге настолько жаркий огонь, что, казалось, ради меня был готов спалить свой дом, а затем принялся потчевать меня яйцами, ветчиной и сьеркским белым вином. Но я прежде всего попросил у него напильник, чтобы освободиться от куска цепи, оставшегося у меня на запястье. Затем я попросил блузу и полотняные штаны. Получив новую одежду, я сразу надел ее, а английским костюм сложил в мешок и бросил в горящий очаг.

— Это еще зачем? — спросил хозяйственный лотарингец, не любивший расставаться с полезными вещами.

— Из предосторожности, — ответил я ему. — За мной могли пустить погоню, и если у вас найдут эти вещи, то обязательно привлекут, как сообщника. Вот и обойдутся они вам дороже, чем на самом деле стоят.

— Возможно, вы и правы. Тут то и дело рыщут драгуны, уланы, красные гусары и всякая легкая кавалерия. Эх, если бы в Меце заварилась такая же каша, как в Тьон-виле! Так нет же! Все только и говорят о прорыве Базена, но я в это не верю. Когда у вас сто пятьдесят тысяч солдат, и вы собираетесь прорваться, то вы уж точно прорветесь, и даже Господь Бог не сможет вам помешать. А если маршал не смог прорваться за шесть недель, значит, либо он предатель, либо никчемный военачальник. Пруссаки уже и остерегаться перестали. Поняли, что он не собирается идти в прорыв. У меня родственник во Вьонвиле[96], так у него в доме стоят гессенские артиллеристы. Они только и делают, что спят да кофе варят. Так что мне все понятно. Знаете, именно по таким мелочам понять легче всего, даже газет читать не надо. Эх, вот в прежние времена воевали совсем не так. Тут неподалеку находится замок Родмак. В 1815 году сто пятьдесят французов там держали оборону против восьми тысяч пруссаков, и ведь отбросили их, да еще шестьсот человек поубивали. Там и мой отец был. А сейчас просто беда: либо предадут, либо продадут.

Он вызвался проводить меня до границы с Люксембургом и помочь пересечь ее.

На следующий день я уже был в Брюсселе, а еще через два дня добрался через Амьен и Руан до Эгля, где нанял повозку до Куртижи.

В поезде по дороге из Брюсселя я жадно читал газеты, и, узнав свежие новости, окончательно потерял покой. Я прочитал, что пруссаки сожгли Абли, Шеризи и еще множество деревень. Бог знает, что они могли натворить в Куртижи. А что стало с моей матерью, успела ли она уехать до прихода пруссаков или осталась, чтобы попытаться защитить нашу фабрику?

В Эгле я наслушался разных историй, причем все они противоречили друг другу. Одни говорили, что пруссаки уже оккупировали всю местность и все сожгли, другие — что их здесь ожидают со дня на день и готовят достойную встречу, для чего осваивают ружейные приемы с помощью черенков от лопат. Но в настроении местных жителей не чувствовалось никакой решимости, и все выказывали недоверие к властям. Люди не забыли, как никчемно распорядились власти тремя тысячами гвардейцев, призванных в Бретейле, и теперь даже у тех, кто был готов защищаться, опустились руки, но и безропотно отдаваться на милость убийцам и поджигателям тоже никто не хотел.

Жители Нормандии, как известно, люди практичные, их не проймешь словами, и они склонны хорошенько подумать перед тем, как что-то сделать. Но если какое-нибудь дело может дать хороший результат, они обязательно займутся им, чего бы это ни стоило. Нормандцы готовы рискнуть, когда уверены, что у них имеется хотя бы один шанс из десяти, но они никогда не возьмут в руки оружие, чтобы воевать с ветряными мельницами. Так уж повелось. Такой у них национальный характер.

Возможно, именно по этой причине мой возница категорически отказался везти меня дальше Ферте-Видама. В ответ на мои увещевания он заявил:

— Нет смысла рисковать. Тут повсюду рыщут уланы, и вы скорее доберетесь пешком, чем в повозке. Если им приглянется моя повозка, они точно ее заберут, и тогда один Бог знает, когда вы доберетесь до места.

Подумайте только, в ста пятидесяти лье от Рейна, в самом сердце Франции, я, как и несколько дней тому назад, вновь оказался лицом к лицу с пруссаками.

По дороге в Куртижи я повстречал только четырех улан, которые вели себя совершенно не агрессивно.

Если заходить в наш городок со стороны Ферте, то дорога к дому моей матери проходит мимо домика бывшего наставника господина Шофура. У меня не было в планах заходить к нему, но, когда я оказался у ограды его садика, ко мне бросился мой спаниель, которого перед отъездом в Париж я оставил на попечение матери. Бедный песик не давал мне проходу и весь зашелся от радости. Я удивился, что мой Блэк находится у господина Шофура. А что, если и мать у него в гостях? Я решил зайти, чтобы обнять их обоих, заранее предвкушая, как мать бросится мне на шею.

Я вошел, но оказалось, что господин Шофур был дома один. Увидев меня, он всплеснул руками.

— Не волнуйтесь, это не призрак, это я собственной персоной. Мама у вас?

— Мама? Ах, бедное мое дитя!

— Что такое?

— Видишь ли… дело в том… ее здесь нет. Она не здесь…

— А как же Блэк?

— Да, Блэк здесь.

— Что это значит?

Он подошел ко мне и взял мои руки в свои.

— Дитя мое, вы должны держать себя в руках, ведь вы мужчина, солдат.

Удар, который я испытал после его слов, пришелся в самое сердце. Рана от него не зажила и поныне.

Через некоторое время я пришел в себя и попросил наставника, чтобы он все рассказал в подробностях.

— После того, как вы уехали, — сказал папаша Шофур, — ваша мать жила, словно в лихорадке. Она, как вы знаете, была женщина сильная и отважная, но ее постоянно мучило предчувствие, что ей уже не суждено вас увидеть. А я, старый дурень, ругал ее, не понимая, какой таинственной силой обладают материнские чувства. Когда она узнала, что вы в плену, мучившая ее лихорадка еще больше усилилась. Да еще разные другие заботы держали ее в страшном напряжении. Она не захотела останавливать фабрику, чтобы не лишать рабочих куска хлеба, а это было совсем не просто, ведь пруссаки были уже близко. В общем, две недели назад она слегла. А тут еще случилась стычка между ополченцами и пруссаками, и несколько улан погибло. Ополченцы отошли на десяток лье, оставив нас один на один с врагом, который горел жаждой мести. Вы, наверное, знаете, что восьмого числа пруссаки сожгли Абли, а десятого — Шеризи. И вот однажды утром сюда явились человек тридцать ополченцев и сообщили, что пруссаки уже близко. Они устроили засаду в лесу, убили десять или двенадцать пруссаков и увели с собой стадо коров. На следующий день к нам прислали усиленный отряд пруссаков. Представьте себе, против нашего городка они направили три эскадрона кавалерии, два пехотных полка, да еще и артиллерию, которая засыпала нас снарядами, словно здесь укрепрайон. Ополченцы отбивались целый час.

Они сосредоточились вокруг моста и заняли бумажную фабрику. У госпожи д’Арондель как раз в это время случилось воспаление легких, но ей пришлось подняться с кровати и через весь город идти ко мне. Я устроил ее наилучшим образом и пошел посмотреть, нельзя ли спасти фабрику. Но к тому времени уже полыхали и фабрика, и ваш дом. Я вернулся домой и застал вашу мать в очень тяжелом состоянии. Она сильно переохладилась, пока шла сюда через весь город, у нее подскочила температура и не снижалась почти до самой ее кончины. Она скончалась, друг мой, с вашим именем на устах и вашим портретом в руках.

Наставник говорил мне слова утешения, но я его не слышал. Я сходил на кладбище, а потом решил посмотреть, что стало с моим родным домом. Оказалось, что сгорело все, и дом, и здание фабрики, даже маленький домик, который мать приготовила для себя. Остались лишь развалины, почерневшие стены, обгоревшие столбы и деревья да искореженные пламенем фабричные машины. По всему было видно, что здесь орудовали такие же поджигатели, как и в Базейе: тот же размах, тот же почерк…

Папаша Шофур уговаривал меня, чтобы я остался с ним, но я желал лишь одного — повидаться с Сюзанной перед тем, как возвратиться в свой полк. Ведь теперь, кроме нее, у меня никого не осталось. Только она могла вернуть меня к жизни, и только она, держа мою руку в своей, могла снять с меня нервное напряжение.

Для меня отыскали лошадь, и на ней я добрался до ближайшей станции. Здесь еще сохранялось железнодорожное сообщение. Какой же долгой показалась мне дорога до Тарба!

Когда я приехал, было восемь часов вечера. Сначала я зашел в свою квартиру, которую перед отъездом оставил за собой. Увидев меня, хозяйка даже вскрикнула от изумления: "Вы живы, вы вернулись, какое счастье!" Вместе с ней переполошился весь дом. Во всех каминах развели огонь, мне предложили чай, теплое вино и вообще все, что могло прийти в голову пожилой женщине, привыкшей к тихому существованию. Глядя на эту суету, я почувствовал некоторое облегчение. Если так тепло меня встретила пожилая хозяйка, то какой же прием ждет меня у Сюзанны?

Я сказал слуге, чтобы он не объявлял о моем приходе, и зашел в гостиную так же, как прежде заходил в нее каждый вечер. Сюзанна сидела за карточным столом в компании трех седовласых партнеров, а госпожа Борденав вместе с Лоранс и нотариусом, которого мы называли "нотариусом для согревания ног", пристроились в уголке у камина.

Первой меня увидела и сразу узнала Лоранс.

— Господин д’Арондель!

Поднялся шум. Госпожа Борденав бросилась меня обнимать, но Сюзанна даже не встала из-за стола и лишь протянула мне руку. Правда мою руку она пожала с прежней теплотой.

Госпожа Борденав, Лоранс, нотариус и все гости засыпали меня вопросами. Я коротко отвечал, что бежал из плена, а по приезде в Куртижи не застал мать в живых.

Прерванная игра возобновилась.

— Козыри у меня, — сказала Сюзанна.

Играла она очень внимательно. Сначала я удивился, ведь прежде она никогда не играла в карты, но, когда госпожа Борденав сообщила мне, что теперь она каждый вечер играет с этими тремя старичками, я искренне порадовался. Она пристрастилась к картам, чтобы избежать банальных разговоров с молодыми людьми и хранить в душе воспоминания о наших прежних отношениях.

Меня заставили подробно рассказать о моих приключениях, но, когда я заговорил о сражении под Седаном, Сюзанна неожиданно перебила меня:

— Знаете, — сказала она, — я не верю тем гадостям, которые пишут о нашем императоре. Мне известно из надежных источников, что он вел себя, как герой.

— Если только считать героизмом его героическую капитуляцию. Ни один солдат не смог бы отдать свою шпагу и сдаться с таким же беспримерным спокойствием. Но если оценивать его, как воина, то никакой он не герой.

— Вы так говорите, потому что он не дал себя убить?

— Ему было нетрудно остаться в живых.

— Однако вы остались живы!

— Я — да, но лошадь подо мной убило.

— Вы готовы обвинить в трусости даже лошадь императора.

— Его лошадь я ни в чем не обвиняю.

Партия завершилась в одиннадцать часов. Все встали. Наконец Сюзанна подошла ко мне.

— Как жаль, что вас не ранило, — сказала она. — Я тут организовала госпиталь и могла бы ухаживать за вами. Вот увидите, какой я сшила себе костюм. Я сама его придумала и сшила. Он одновременно элегантный и строгий. Я вам его покажу.

— Завтра покажете?

— Нет, завтра не смогу. Я проведу весь день у графа д’Эгилонга. Давайте послезавтра.

Я почувствовал, что задыхаюсь. Мы вышли из гостиной вместе с нотариусом, и я спросил у него:

— С каких пор госпожа Борденав состоит в столь тесной дружбе с графом д’Эгилонгом?

— Не госпожа Борденав, а мадемуазель Сюзанна. Когда началась война, граф вместе со своим сыном переехал в свой замок, и Сюзанна решила, что она выйдет за него замуж.

— Странные слова вы говорите о той, кого я люблю и уважаю.

— Если мои слова ранят вас, то я могу и помолчать. Но коли вы задаете вопросы о ней, тогда, я полагаю, надо говорить о том, что происходит на самом деле. Как вам известно, граф д’Эгилонг является одним из самых видных деятелей легитимистской партии[97], и, если на престол взойдет Генрих V, тогда граф станет министром или займет важный пост при дворе. Сюзанна сочла, что в такой ситуации было бы неплохо стать графиней д’Эгилонг, и она вскружила голову графу, который ее обожает и хочет на ней жениться. Она могла бы с легкостью соблазнить его сына, тем более что он весьма глуп. Но соблазнить отца — это совсем другое дело. Если вы носите фамилию д’Эгилонг, то вы вольны влюбиться в даму по фамилии Борденав, раз вам того хочется, но жениться на ней — никогда. Чтобы граф добровольно согласился на такой брак, надо работать, много работать, и здесь требуется большой талант. Работа уже началась. Этим вечером вы как раз застали Сюзанну за делом. Так что, можете не сомневаться, все у нее получится.

— Что вы имеете в виду?

— Те три партнера по висту — это ее сообщники. Но также они друзья и советчики графа. Их задача ввести графа в заблуждение и надавить на него. Она и их соблазнила точно так же, как когда-то соблазнила вас.

Я невольно отпрянул.

— Да, я понимаю, ведь вы, в отличие от них, не старик. Но есть такие женщины, у которых старики не вызывают отвращения. Сюзанну всегда окружали старики с мощными челюстями и головами сатиров, от одного дыхания которых все на свете сохнет и умирает. Теперь вы понимаете, почему вам оказали такой прием? Она трудится не покладая рук, а тут вы, словно снаряд, падаете ей на голову. Для нее было бы лучше, если бы вы были в плену или мертвы. Сколько раз она говорила нам после Седанского сражения: "Мне сегодня грустно, я думаю о господине д’Аронделе. Бедный мальчик, он пошел на смерть из-за любви". Знаете, есть женщины, которым неприятно, когда кто-то узнает, что они любимы. Но Сюзанна не из таких, ей надо, чтобы все знали, что она способна внушить бешеную страсть. Это умножает ее славу. Она измучила меня, постоянно ставя вас в пример. Недавно она сказала:

— Вот вы, нотариус, не пойдете из-за меня на смерть.

Я ответил:

— Зато по вашей милости я умру, когда протяну вам перо для подписания брачного контракта с графом д’Эгилонгом.

— Так и вижу ваше лицо, — заявила она. — Думаю, оно станет белее вашего галстука.

Несколько минут мы с нотариусом молча шли рядом.

— Значит, вы ее любите? — спросил я.

— Люблю, на свою беду. Конечно, я понимаю, что она собой представляет, и даже строго ее осуждаю. Вот уже три года я терплю ее капризы и кокетство, а она думает, что раз я молчу, значит я слеп. Знаете, я каждый вечер записываю все, что увидел за день. Уверяю вас, если бы я был писателем, из моих записей получилась бы прелюбопытная книга о женской душе. Зайдите ко мне, я дам вам почитать те места в этих записях, которые касаются вас: в такой-то день Сюзанна взяла вашу руку в свою, в другой день прижалась левой ногой к вашей ноге и при этом своей правой ногой искала мою ногу. У меня нет в отношении Сюзанны никаких иллюзий, но я люблю ее так, что готов за нее умереть. Я постоянно ищу аргументы в ее оправдание и нахожу такие убедительные, какие не смогла бы выдвинуть даже она сама. Эта особа постоянно ждет признания — вашего, моего, даже самых незначительных людей — и при этом в ее кокетстве таится какая-то наивная жестокость. Дело в том, что она не видит и видеть не хочет ту боль, которую она нам причиняет. Она искренне думает, что дарит нам одну только радость. Ей и в голову не придет, что после общения с ней мы чувствуем себя несчастными. Наоборот, ей доступна лишь одна мысль: "Не слишком ли я с ними добра?"

Мы подошли к моему дому. Нотариус хотел подняться ко мне, но я не стал его приглашать. Все, что я услышал, показалось мне чистой правдой, и я был в ужасе от его слов.

Всю ночь я мерил шагами комнату. Теперь все кончено. У меня больше нет ни матери, ни Сюзанны. Я остался один. Утром я присел к столу и заснул, обхватив голову руками.

Когда я очнулся от мучительного сна, было уже довольно много времени. Что мне теперь делать, куда идти? Жить по-прежнему в Тарбе не имело смысла. Все, что у меня оставалось — это портрет матери, на который я не осмеливался взглянуть, книги и кое-какие безделушки. Я долго вертел их в руках, открывал то одну книгу, то другую, что-то искал, пытаясь отвлечься от терзавших меня мыслей.

Кто-то постучал в мою дверь. Я решил, что пришла Сюзанна. Но оказалось, что хозяйка принесла какую-то бумагу. Это было письмо из 13-й пехотной дивизии. Мне предписывалось прибыть в Ренн, где формировался маршевый батальон.

Я удивился, что так быстро стало известно о моем прибытии в Тарб, и отправился в военный комиссариат. Там я встретил приятеля, который сообщил, что письмо мне направил капитан Лотур. Он узнал, что я появился в Тарбе и решил отправить меня в Ренн. Этот капитан дружил с Сюзанной и часто бывал в их доме.

Таким образом, сначала она сделала из меня добровольца императорской армии, а теперь отправила служить солдатом в армию национальной обороны.

Мне оставалось только подчиниться, чтобы впоследствии отомстить ей.

Сейчас я отправляюсь в Ренн, а когда закончится война, вернусь к Сюзанне.

В сущности, все складывалось, как нельзя лучше: родина была в опасности, и я впервые понял, что она нуждается во мне.

В первый раз я отправился на войну случайно, ради собственного удовольствия. Теперь же я иду воевать по зову сердца.

Правда, на этот раз нечего и думать о том, чтобы пройти парадным маршем по Берлину. Сейчас надо защищать честь и достоинство нашей страны.



Книга вторая МИСС КЛИФТОН

В конце октября 1870 года во Франции полностью нарушилось железнодорожное сообщение. Поезда стали ходить медленно и нерегулярно.

Выехав из Тарба в Ренн, где формировался мой полк, я сразу решил, что не поеду через Бордо, а сделаю крюк и проеду через Лион. Дело в том, что в Лионе жил мой кузен, с которым мне очень хотелось повидаться. Когда-то мы с ним были очень близки, и теперь, кроме него, у меня не осталось ни родственников, ни друзей. Я был совершенно подавлен, в голове у меня творился полный разброд, и мне просто необходимо было поскорее увидеться с ним и пожать ему руку. Казалось, что только добрый взгляд близкого человека поможет мне залечить сердечные раны.

Ехал я очень долго, и за время, проведенное в пути, успел глубоко осмыслить свое нынешнее положение и прочувствовать всю горечь свалившейся на меня беды.

Сильная душевная боль полезна уже тем, что побуждает человека как следует покопаться в себе самом. Ведь чем сильнее удар судьбы, тем глубже мы анализируем и себя, и свои поступки. Вот и я, осмысливая свою жизнь, старался судить себя честно и искренне.

Невозможно было не признать, что причинами моего добровольного ухода в армию стали неуемное бахвальство и глупая влюбленность, а воевать за империю меня побудило всего лишь желание отличиться. Даже если бы мне не удалось показать себя в бою, то, дойдя до Берлина, я все равно купался бы в лучах славы и с гордостью носил бы на своем кивере роскошный плюмаж[98].

Однако в нынешней ситуации уже и речи не могло идти ни о Берлине, ни о плюмаже. Теперь нам предстояла долгая изнурительная битва. Но зато отныне мы будем честно биться и даже если не одержим победу, то по крайней мере спасем честь своей страны. Кроме того, я уже не доброволец, в каком-то смысле предоставленный сам себе, а солдат, призванный на военную службу. Конечно, обстоятельства, в которых я оказался перед уходом в армию, были хуже некуда: я потерял мать, моя возлюбленная бросила меня, мой родной дом сгорел. Зато, когда я забывал о своих личных невзгодах и задумывался о проблемах всей страны, ситуация казалась мне хоть и тяжелой, но не безнадежной. Пруссаки действительно стояли у стен осажденного Парижа, но в Меце у нас оставалась вполне боеспособная армия, значительные силы были сосредоточены в районе Луары, а Гамбетга[99] уже налаживает оборону в провинции.

Я прочитал составленные им прокламации, и мне показалось, что нашелся наконец человек, который может спасти нашу страну. Хотя, по правде говоря, меня сильно обозлили сделанные им в провинции заявления относительно того, что парижане, прорвав блокаду города, выбили немцев из нескольких окрестных деревень. Как выяснилось впоследствии, немцы никогда эти деревни не занимали. Что же касается его разглагольствований о "контракте со смертью"[100], то они вызвали насмешки всех порядочных людей, не привыкших к подобной болтовне. Честно говоря, мне стало стыдно, когда я прочитал такие слова Гамбетга, написанные им на полном серьезе: "…наши снаряды неслись с яростью, граничащей с умопомрачением". Тем не менее я пытался сохранить остатки доверия к этому человеку и убеждал сам себя, что допущенные им оплошности не столь существенны и, скорее всего, не скажутся на его репутации. В конце концов, одно было совершенно бесспорно: из-за неразберихи, создавшейся по вине двух погрязших в бездействии стариков[101], мы действительно потеряли много драгоценного времени, однако Гамбетта все-таки добрался до Тура и в обстановке всеобщего отчаяния и хаоса наладил необходимую работу, благодаря которой у нас появился шанс на спасение. Оставалось лишь прислушиваться к словам министра и выполнять его требования. Голос Гамбетта теперь воспринимался французами, как сигнал к атаке. Сам по себе сигнал не так важен, зато атака решает все. А значит, вперед, в атаку!

Теперь это слово было у всех на устах. Мы покончили с нерешительностью и колебаниями, проявленными в ходе сражений в Перше и Ла-Босе, и сейчас, когда поезд шел вдоль берега Гаронны, мне казалось, что пруссаки еще не скоро доберутся до Тулузы.

Тем временем в Париже люди были недовольны бездействием провинции. "Почему они не хотят протянуть нам руку помощи?" — возмущались жители осажденного города. Провинциалы же были недовольны инертностью парижан. "Разве парижане нуждаются в нашей помощи?" — удивлялись жители южных провинций.

После того как мы проехали Тулузу, на одной из остановок в моем купе появился весьма странный господин.


Гамбетта


Он ворвался, словно бомба, и с первой секунды стал совершать какие-то беспорядочные действия. Я еще подумал, что даже выскочившая из воды собака ведет себя спокойнее, чем мой новый сосед. Подсевший ко мне пассажир периодически начинал ходить из стороны в сторону, потом внезапно садился и клал ноги на соседнее сидение, натягивал на голову шляпу, затем снимал ее, нервно наматывал на палец прядь курчавых волос, потом взъерошивал волосы, затягивал на шее розовый галстук и тут же ослаблял его. За все время пути мой попутчик ни секунды не оставался в покое. Увидев, что я внимательно читаю газеты, он набросился на меня:

— Вы, я смотрю, пытаетесь найти что-то новенькое? Так я вам скажу, что вы ничего не найдете. И не пытайтесь. Это я вам говорю и могу еще много раз повторить то же самое. У них там в Париже сорок семь тысяч национальных гвардейцев и еще сто тысяч служащих мобильной охраны[102] и шестьдесят тысяч солдат, а пруссаков вокруг Парижа не больше двухсот тысяч, и при этом они даже не шевелятся! Ну и шутники эти парижане! И они еще требуют помощи от провинции! Но если у вас, как вы утверждаете, столько сил, то, значит, это вы должны прийти на помощь провинции, а не наоборот. Вы меня понимаете?

— Прекрасно понимаю вас, сударь.

— Эх, хорошо бы Каркассон превратился в Париж!

— А вы, сударь, из Каркассона?

— Нет, я из Гунузуля. Я мэр Гунузуля. Но у нас в Гуну-зуле, как и в Каркассоне, наконец зашевелились. У меня в городе только пятьдесят три национальных гвардейца, но я заставляю их ежедневно тренироваться, как будто их десять тысяч. Каждое утро — подъем, каждый вечер отбой. Все они находятся на военном положении, и только на таких условиях я согласился стать мэром. Мне, видите ли, еще нет сорока, я не женат и поэтому подлежу мобилизации. Но я подумал, что смогу принести больше пользы у себя в коммуне, где я являюсь каким-никаким начальником, чем в армии, где придется выполнять распоряжения какого-нибудь бездарного генерала. Франция обязательно проглотит Пруссию, это я вам говорю.

Еще придет день, когда вы вспомните слова мэра Гуну-зуля. Посудите сами: они взяли Орлеан и решили переправиться через Луару, но не тут-то было. Здесь у нас, на Луаре, не то, что в других местах.

Наивное бахвальство этого господина прервалось, как только в купе появился новый пассажир, внешний вид которого резко контрастировал с внешностью мэра Гунузуля. Новый сосед выглядел, как типичный южанин, и довольно долго сидел смрачным и сосредоточенным видом, настороженно поглядывая на нас. Он, казалось, подозревал что вокруг полным-полно шпионов. Взглянув на него, я подумал, что такой бирюк точно будет молчать, как рыба. По правде говоря, меня это сильно огорчило. Очень уж мне хотелось узнать, разделяют ли жители южных провинций мнение мэра Гунузуля. Однако вскоре южанин присоединился к нашей беседе, причем, открыв рот, он уже и не думал его закрывать.

Оказалось, что наш новый сосед разработал свой собственный план, и решил съездить в Тур, чтобы доложить о нем правительству. Если правительство примет его, утверждал южанин, тогда Франция будет спасена, и нога германца больше никогда не ступит на французский берег Рейна. Этот великолепный план, в сущности, оказался очень прост: в соответствии с ним следовало без промедления сровнять с землей все крепости на территории Франции, потому что каждая крепость, по мнению автора плана, есть не что иное, как гнездо капитулянтов. Войска укрываются за крепостными стенами, там они расслабляются, а потом и сдаются. На самом же деле встречать пруссаков надо на открытой местности, стоя в полный рост, потому что только на открытой местности мужчина поневоле становится отважным.

Я позволил себе осторожно высказать сомнение в правомерности использования слова "поневоле", но он одним лишь взглядом и коротким жестом мгновенно заткнул мне рот.

— Просто я взял за основу план Карно[103] и улучшил его. Еще в девяносто втором году Карно предлагал разрушить все крепости. Я лишь использовал и развил его идеи. А еще мне нравится его идея раздать пики всему населению. Винтовок Шаспо не напасешься, а пик можно изготовить сколько угодно. Как только мы раздадим пики десяти миллионам французов, тогда пруссаки, считайте, и пропали. Тут я тоже не придумал ничего нового. Я изучал систему Карно и знаю, как он организовывал победы. Я воспринял и усовершенствовал его идеи, и теперь их вполне можно применить в нынешних условиях. Всем этим я занимаюсь из патриотических соображений. Я всего лишь владелец текстильной фабрики и не страдаю ни амбициями, ни тщеславием.

Мог ли я себе представить, что этот текстильный фабрикант и глашатай идей Карно в один прекрасный день займет командную должность в одной из наших армий, где станет советником и вдохновителем генерала, командовавшего этой армией? Каких-либо знаний у этого человека не было и в помине, зато он умел рассуждать обо всем с непоколебимой уверенностью, и люди верили ему, потому что он никогда ни в чем не сомневался.

Так мало-помалу я знакомился по дороге с моральным состоянием сограждан. Мне не терпелось поскорее встретиться с моим кузеном, чтобы в беседах с ним окончательно составить представление о готовности нации к борьбе. Мне казалось, что после падения империи и постигших нас несчастий Франция должна измениться и стать совершенно другой страной, не такой, какой она была, когда я уходил на войну. На смену политической апатии должна прийти готовность людей размышлять о судьбах страны. Но о чем думали и чего желали французы?

Я был уверен, что мой кузен поддерживает политику сопротивления оккупантам. Во времена империи он охотно демонстрировал патриотические чувства, не свойственные людям его окружения, и мне казалось, что в нынешних условиях он станет твердым сторонником освободительной войны. Кузен принадлежал к известной категории умных и честных буржуа. Такие люди имеют твердые убеждения, они решительны и склонны тратить имеющиеся у них средства на благие дела. Его никогда не терзали страсти и ему абсолютно не была свойственна восторженность. Кузен вдохновлялся не поэзией, а арифметикой, опираясь на которую строил свою жизнь. Он твердо верил в незыблемость своих прав и необходимость честного исполнения гражданского долга.

— Нет, тысячу раз нет, — сказал мне кузен. — Я против войны. Сопротивление Парижа преследует лишь одну цель: выиграть время и дать возможность провинции организовать у себя нормальную жизнь. Сам посуди, последние два месяца мы повсеместно наблюдали одну лишь дезорганизацию, а во имя организации все это время не делалось ничего. Заметь, я ни в чем не обвиняю тех, кто сегодня нами руководит. Они пришли к власти в ужасающей обстановке, в которой, по моему мнению, вообще ничего нельзя было сделать. Именно поэтому я считаю, что в нынешних условиях сопротивление невозможно. Скажу больше, оно даже преступно. Героизм — это удел отдельных личностей, нация же должна быть практичной. Личность действует лишь в собственных интересах, а народ — в интересах всех индивидуумов, составляющих нацию. Сейчас у нас нет ни солдат, ни армии, ни боеприпасов, вообще ничего, нет даже доверия, а значит, единственный практический выбор сейчас — это смириться, причем смириться своевременно, чтобы восстановить силы и при первой возможности все начать сначала.

— Так значит, ты за войну?

— А ты полагаешь, что после того, как меня ударили по щеке, я подставлю другую щеку и спокойно пойду домой? Ну, нет. Теперь Франция и Пруссия долго будут находиться в состоянии войны, и мир, которого я жажду, станет не более, чем передышкой. Ее-то мы и должны использовать для подготовки. Я не был готов к войне, меня заставили участвовать в авантюре, которая обернулась ужасной катастрофой. Теперь я собираюсь затаиться и готовиться к тому, чтобы начать все сначала. Но кое-кто не хочет согласиться на такую жертву, кое-кто желает продолжить сопротивление. А я убежден, что в результате такой политики одна за другой будут разбиты и формирующаяся Луарская армия, и армия, которую пытаются собрать в окрестностях Лиона. Немцы тем временем сожгут и разграбят Нормандию, Иль-де-Франс, Орлеан, Турень и остальные провинции. А когда все это случится, правительство объявит о капитуляции, и в какой-то момент страна будет до такой степени обескровлена, что отомстить за свое унижение мы сумеем лишь через десять, а то и пятнадцать, лет. Так вот, за эти десять или пятнадцать лет справедливая жажда мести мало-помалу сойдет на нет, и когда дело дойдет до самой мести, наша энергия уже наполовину будет растрачена. Те, кто сегодня выступают за войну, без сомнения, вдохновляются патриотическими соображениями, однако политическое чутье у них напрочь отсутствует.

— Но политика не должна замыкаться на одних лишь интересах страны. Она не может не принимать во внимание господствующие в умах людей идеи, настроения, а подчас и предрассудки. Заключение мира — это хорошее дело, но имеются ли для этого возможности? Какое правительство решится в нынешних условиях поставить в Париже вопрос о мире?

— Париж — это еще не вся Франция. Я полагаю, что в сложившихся обстоятельствах не в наших интересах идти на поводу у Парижа. Парижан война пока не коснулась. Только теперь они заперлись за городскими стенами, заявляют о готовности стерпеть любые лишения, да еще трубят о том, что их город неприступен. Они утверждают, что настало время принести себя в жертву, и что в своей жертвенности они готовы идти до конца. Я не сомневаюсь, что так и будет на самом деле, но нельзя забывать и о том, что до настоящего времени именно провинция вынесла на своих плечах всю тяжесть войны. Ведь именно солдаты мобильной охраны, переброшенные из провинции, участвовали в боях в окрестностях Парижа, и те же самые провинциальные мобили дрались в Вогезах и в окрестностях Орлеана. Что же касается парижан, то от них страна пока что получила лишь пример высокой самоотверженности и руины нескольких обстрелянных снарядами домов. А получит ли страна от них что-то более существенное, когда настанет решительный час? Готовы ли они принести в жертву своих детей и смириться с тем, что все их дома будут разграблены и сожжены так же, как это произошло в северных и восточных провинциях?

Наш спор мог продолжаться бесконечно, но у меня на посещение Лиона было лишь несколько часов. Этот город не значился в моем маршрутном листе, и кузен из опасения, что меня арестуют за отклонение от предписанного маршрута, решил раздобыть для меня новое проездное удостоверение на тот случай, если я нарвусь на жандармскую проверку. Для этого он повел меня в местную префектуру.

Я ожидал увидеть взбудораженный город, но оказалось, что в Лионе царит вялое и какое-то ледяное спокойствие. Большинство магазинов закрылось, на улицах было совсем мало народу, но каждый, кого мы встретили по пути, носил военную фуражку. При этом одевались все, кто во что горазд: на одних были элегантные пальто, на других — драные блузы, но непременными головными уборами оставались фуражки национальных гвардейцев. Даже извозчики нацепили фуражки, а посыльные еще и отдавали честь, как заправские военные.

У моего кузена имелись серьезные связи в префектуре, что позволило нам добраться до кабинета начальника одной из служб. Сделать это было совсем не просто, потому что здание префектуры наводнили многочисленные охранники, а они видели свою задачу лишь в том, чтобы никого не впускать в здание и никого не выпускать.

Начальника службы мы застали в компании какого-то тощего засаленного человечка, имевшего до невозможности жалкий вид.

— Говорю вам в который раз, — бубнил человечек, поправляя на носу очки, — что главный сборщик налогов со дня на день сбежит и прихватит с собой кассу. Вы должны опередить его и немедленно арестовать. Я знаю, он бонапартист. Вы поступите правильно, если перетряхнете все его бумаги. Предупреждаю, вы должны также арестовать уполномоченного на железной дороге. Раньше он был бонапартист, а теперь, полагаю, стал орлеанистом.

— Это не мой вопрос. Доложите префекту.

— Префект даже слушать меня не хочет. Если вы замолвите за меня словечко, тогда все пойдет, как по маслу, и вы окажете большую услугу нашему общему делу.

Поскольку доносить больше было не на кого, милейший стукач направился к двери, прихватив по пути зонт, оставленный в углу моим кузеном, а взамен оставил в противоположном углу некое мерзкое подобие зонта. Пришлось бежать за ним и даже вступить с ним в перепалку, так как он категорически не хотел забирать свою рухлядь. Он уверял, что взял у кого-то зонт взаймы, даже не взглянув на него, потому что был уверен в прекрасном качестве заемного зонта.

— Этот стукач-любитель, — сказал мой кузен, — с одинаковым успехом строчит доносы и крадет зонты. В нашем городе он имеет большой вес. Сегодня он доносит, а завтра будет приводить приговоры в исполнение, причем начнет с тех, кто сегодня не пожелал его слушать.

В префектуре я получил дорожную карту, которая была выписана от имени Лионского округа местным комитетом общественного спасения.

Огромный лионский вокзал выглядел одновременно жалко и трогательно. В углу платформы стояла откупоренная бочка с вином, а вдоль стен расставили столы, заваленные сосисками, хлебом, сыром и холодным мясом. Охранял этот бесплатный буфет для проезжих солдат национальный гвардеец с винтовкой на плече. Он должен был следить за тем, чтобы одни и те же люди не угощались из бочки по нескольку раз. Но хитрецы, меняя одежду, легко его обманывали. Так, один зуав в первый раз подошел к бочке в своей обычной униформе, во второй раз он надел шинель какого-то пехотинца, а потом нацепил кавалерийскую шинель. В толпе мелькали дамы с медальонами на шее и подносами в руках. Они собирали пожертвования для раненых.

Жертвовали понемногу, но тех, кто жертвовал, было довольно много. Даже самые черствые сердца наполнялись жалостью при виде раненых, ожидавших поезда. Эти бедолаги покинули госпитали и теперь искалеченные, со шрамами на лицах, потерявшие кто руку, кто ногу, возвращались в свои деревни, из которых они уезжали несколько месяцев тому назад полными сил и отваги. Вид они имели самый жалкий, но каждый бодрился, радуясь тому, что возвращается домой.

Что они надеялись там застать? Что ожидало их в разоренных краях? Как встретят их родные и друзья? А куда денутся те из них, от чьих деревень остались одни пепелища?

Среди этих несчастных людей выделялся один драгун, старательно учившийся ходить на новенькой деревянной ноге. Вокруг него столпились другие калеки и смеялись над его неловкими движениями, а он в свою очередь подшучивал над товарищами по несчастью.

Может показаться странным, но у них еще были силы, чтобы смеяться.

Движение на севере и востоке страны было полностью дезорганизовано, и перед тем, как приобрести билет, следовало изучить наклеенные на стенах рукописные объявления. Оказалось, что поезда бургундской линии ходили только до Дижона, а по линии Бурбонне — только до Жьена. Служащие вокзала наклеивали все новые объявления, но старые не срывали, и по тому, как уменьшалось количество станций, до которых шли поезда, можно было проследить за продвижением прусской армии по нашей территории.

Покупая билет, я услышал, как кто-то произнес мое имя. Я быстро оглянулся и узнал женщину, с которой раньше встречался на светских раутах, а, вернее сказать, в парижском полусвете, где ее знали как баронессу де Сюип. Это была интриганка, располагавшая обширными связями как в высших, так и низших слоях парижского общества. Она проворачивала весьма сомнительные делишки, и к ее услугам прибегали разного рода бессовестные типы, не желавшие лично участвовать в грязных делах.

— Куда путь держите?

Я в двух словах объяснил ей, что направляюсь в свой полк.

— Ну, конечно, вы же кавалерист. А вы по-прежнему владеете английским языком?

— Разумеется.

— Ну что ж, если вы не против, то считайте, что вам повезло, причем крупно повезло.

— Вот как!

— Пойдемте в вагон, я объясню вам, о чем идет речь.

II
Мне стало любопытно, в какую именно аферу баронесса де Сюип попытается меня затащить. Зная ее авантюрный характер, и с кем она раньше водила знакомства, я понимал, что от нее можно ожидать всего, что угодно. Я бы не удивился, если бы она попыталась вовлечь меня в заговор или склонить к шпионажу. Ей понадобился человек, говорящий по-английски, и поэтому она заинтересовалась мною. Что и говорить, мне была оказана большая честь. Я решил, что буду сохранять благодушный вид и держать себя в руках.

Об окружающих эта дама судила по себе и к любому вопросу подходила с чисто деловой точки зрения. Что же касается дел, которыми она занималась, то их баронесса делила на две категории: хорошие, то есть такие, на которых она могла заработать, и плохие, на которых она теряла деньги. Все, что выходило за рамки такого понимания, для нее попросту не существовало. Дело, которым в настоящий момент баронесса была озабочена, она расценивала, как хорошее, и, судя по всему, к своей новой афере она намеревалась приобщить и меня. Было бы глупо с моей стороны воспринимать эти попытки, как оскорбление, ведь предложение, которое она собиралась мне сделать, было лишь следствием ее характера и ничем иным. Жулик, предлагающий вам заняться жульничеством, просто демонстрирует, кто он есть на самом деле, и в этом смысле в его намерениях нет ничего оскорбительного для вас.

От одной только мысли, что она может предложить мне участвовать в заговоре или стать немецким агентом, я готов был рассмеяться ей в лицо. Тем не менее я решил выслушать ее до конца.

Поначалу, о чем конкретно должна была идти речь, я мог только догадываться, потому что за минуту до отхода поезда в нашем купе появился неизвестный пассажир, в присутствии которого баронесса, разумеется, не стала со мной откровенничать.

Тем не менее, она продолжала без умолку щебетать, но ограничивалась лишь самыми невинными темами, такими как ее прежние связи в высшем свете и услуги, которые она оказывала важным людям. С ее губ то и дело слетали известные имена, что, впрочем, не делало чести их владельцам. Наш попутчик развесил уши и удивленно таращился на баронессу. Он, наверняка, был уверен, что встретил весьма важную особу. Мы расстались с ним в Арбресле, и баронесса наконец смогла начать столь важный для нее разговор.

— Вы сказали, что стали солдатом, это действительно так?

— Я призывник и направляюсь в свой полк.

— Не думаю, что вам это нравится. Вы же светский человек, такой изысканный, элегантный…

— В этом смысле, баронесса, я сильно изменился.

— Бывает, что люди сильно меняются, но при желании можно было избежать того, что с вами случилось. Вы согласны со мной? Я могу сделать так, что вам незачем будет ехать в полк, если, конечно, вы примете мое предложение.

— Позвольте спросить, как вам это удастся? Хочу сразу предупредить, что я не собираюсь становиться дезертиром. Вы ведь знаете, я всегда был слегка малахольным и вечно маялся из-за предрассудков, которые мне только вредили, в том числе и в ваших глазах. Но, в конце концов, никто не совершенен. Воспитывался я в провинции, и, по правде говоря, так и остался провинциалом.

— Кто вас просит дезертировать? Я поговорю в военном министерстве и сделаю так, что вас припишут не к какому-то полку, а ко мне лично.

— Вот как! Значит, вы, баронесса, командуете полком?

— Не говорите глупости.

— Тем не менее, вы находитесь на службе у правительства?

— А вы как думали?

— И какому же правительству вы служите?

— Что значит какому? Существует, мой дорогой, только одно правительство, которое всем заправляет в этой стране.

— Предположим, меня приписали к вам. И чем же я буду заниматься, скажите на милость? Гарцевать в вашем эскорте, стоять на часах у вашей двери? Предупреждаю: я болтлив, как сорока. Все будут знать, кто наносит вам визиты, кто к вам приходил и когда ушел. К тому же я довольно ловок и могу, быть может, помешать вашим встречам. Захочу — пущу к вам визитеров, а могу и не захотеть. Стану при вас чем-то вроде стрелочника.

— Будьте добры, настройтесь на серьезный лад и послушайте меня. Я вполне серьезно буду рассказывать о весьма серьезных делах. Вы ведь слышали, что речь идет о вашем благосостоянии.

— Благосостояние — это святое! Слушаю вас, не дыша. Не вы ли в свое время поспособствовали тому, что в моем благосостоянии образовалась огромная брешь…

— А кто вас заставлял?..

— А про сорок процентов комиссионных вы не забыли? Лично я ничего не забыл. Уж не собираетесь ли вы помочь мне заделать ту брешь, которая образовалась с вашей помощью? Как я рад, что само небо натолкнуло вас на эту благую мысль. Продолжайте, будьте так добры.

— Вскоре после объявления войны я оказала услугу правительству, организовав для него поставку двадцати пяти тысяч винтовок и десяти миллионов патронов. Когда я говорю о поставках, меня не следует понимать буквально. Правительство не получило ни одной винтовки и ни одного патрона. Но оно само в этом виновато. Если бы оно не рухнуло по собственной глупости, то через какое-то время ему поставили бы все винтовки и все патроны.

— Вы никогда не говорили мне, что у вас есть завод по производству винтовок и патронов.

— Вы что, принимаете меня за лавочницу? Просто у меня были связи, с помощью которых я смогла заняться поставками, только и всего. А когда правительство пало, я, естественно, обратилась к тем, кто пришел на смену прежнему правительству.

— И они, понятно, вас отблагодарили.

— Они были мне признательны. В первый раз я не выполнила свои обязательства, это так, но на то были серьезные причины. Я заключила новую сделку, взяв на себя обязательство поставить тридцать тысяч винтовок "снайдер"[104], пятьдесят один миллион патронов, четыре тысячи кавалерийских седел, две тысячи комплектов военной формы и значительное количество галет.

— Поверьте, баронесса, слушая вас, я серьезен, как никогда, но вынужден признаться, что я ничего не понимаю. Получается, что первую сделку вы провалили, но это не помешало правительству подписать с вами четыре или пять новых контрактов, притом, что у вас нет ни винтовок, ни патронов, ни седел, ни амуниции, ни галет. Я правильно вас понимаю?

— Зато у меня есть связи.

— Но из ваших связей нельзя сварить солдатский суп и с их помощью не разобьешь батальон пруссаков. Почему правительство не обращается к тем, у кого имеются оружие, амуниция и галеты, а обращается к вам, хотя у вас ничего этого нет? Может быть, у вас все можно купить дешевле?

— Я продаю патроны по 160 франков за тысячу. Это те же самые патроны, за которые военная закупочная комиссия обычно платит шестьдесят франков за тысячу.

— Значит, вы поставляете быстрее, чем ваши конкуренты?

— Я еще никому ничего не поставила.

— Ну тогда я вообще уже ничего не понимаю. Вы вынуждаете меня задать вам такие вопросы, которые любая женщина сочтет оскорбительными.

— Женщины тут совершенно ни при чем. Я не женщина, я коммерсант. Раньше я имела дело с прежним правительством, а теперь имею дело с нынешним. В этом смысле ничего не меняется. Министры приходят и уходят, а министерские служащие остаются на своих местах. Они хорошо меня знают и им известны мои связи. Поймите, им приятнее иметь дело с теми, кого они хорошо знают, и с кем они легко могут договориться.

— Значит, все дело в вашей репутации?

— И в способности исполнять взятые на себя обязательства. Они не могут иметь дело с кем ни попадя, это слишком рискованно. Имея же дело со мной, они получают такие гарантии, которые другие никогда не смогут им предоставить.

— Позвольте еще один, последний вопрос, баронесса. Я понимаю, что вы еще ничего не поставили, но тем не менее вы должны были разместить крупные заказы и, следовательно, выплатить огромные авансы поставщикам. Вы что, неожиданно разбогатели?

— Увы, нет! Просто правительство заплатило мне несколько миллионов в счет будущих поставок, так что вы безбоязненно можете иметь дело со мной.

— Но баронесса, я-то ведь ничего не произвожу, ни оружия, ни седел, ни хлеба.

— Зато вы хорошо понимаете в седлах и амуниции.

— Да, кое-что понимаю.

— Вы ведь разбираетесь во всех этих нашильниках, шлеях и всякой упряжи. Кроме того, вы говорите по-английски. Вы тот человек, который мне нужен.

— Значит, речь идет о нашильниках? Какая жалость, баронесса! А я-то думал, что вы собираетесь вовлечь меня в какой-нибудь таинственный заговор.

— За кого вы меня принимаете! Я собираюсь отправить вас в Англию, где уже ведутся переговоры с местными фабрикантами. В Англии за поставки отвечает один офицер, с которым я никак не могу найти общий язык. Он все время пытается проконтролировать то, что вообще не поддается контролю. Этот офицер отказывается принимать у изготовителей седла и патроны, и при этом засыпает меня такими техническими подробностями, в которых я ничего не понимаю. Вы займетесь этими вопросами и заткнете ему рот или по крайней мере заговорите ему зубы и отобьете охоту совать нос куда не следует. Вы ведь и сами можете контролировать всех этих изготовителей.

— Если ваш офицер не в состоянии обеспечить контроль, то почему вы думаете, что у меня это получится?

— Потому что для него важно только качество товаров, а мне до этого нет никакого дела. Вы же сосредоточитесь на скорости исполнения заказов, а это и есть самый главный вопрос.

— Признайтесь, баронесса, вы хотите, чтобы в Англии я действовал, как Картуш?[105]

Она долго сверлила меня непонимающим взглядом, но в конце концов до нее дошел смысл моих слов, и она громко расхохоталась.

— Вы, дорогой мой, неплохо заработаете на этом, да еще останетесь в живых.

— Знаете, часто приходится рисковать жизнью, сталкиваясь с гораздо меньшими опасностями. Я не сержусь на вас, но с меня довольно. Я ведь уже сказал вам, что я провинциал.

Она попыталась настоять на своем, но я заставил ее замолчать. Когда мы расстались в Сен-Жермен-ле-Фоссе, она была так же рада, что избавилась от меня, как и я был счастлив от мысли, что мне больше не придется лицезреть ее очаровательную улыбку.

В прежние времена я путешествовал в вагонах первого класса, но это неподходящее место для тех, кто хочет побольше увидеть и услышать. Любознательному путешественнику лучше ехать в третьем классе. Именно здесь между людьми устанавливаются доверительные отношения и каждый попутчик ради того, чтобы убить время, охотно заведет с вами разговор о своей жизни. К тому же пассажиры первого класса мне порядком надоели. Я давно хотел узнать, о чем говорят в третьем классе, причем главным образом меня интересовали солдаты. По этой причине на остановке в Сен-Жермен я пересел в вагон третьего класса, в который к тому времени набилось много солдат.

Здесь я нашел то, что искал. Все ехавшие в вагоне говорили между собой свободно и открыто.

Один низкорослый солдатик был недоволен тем, что поезд идет слишком медленно. Он отстал от эшелона, выскочив на остановке в Сен-Рамбере, чтобы обнять родителей, и теперь боялся, что не найдет свой полк, следующий ускоренным маршем из Вара в Ле-Ман, или не успеет к началу сражения, которое, как говорили, должно состояться в ближайшие дни.

— В армию я записался второпях, — говорил он, — мне ведь еще нет восемнадцати. Мой старший брат погиб в Виссембурге, а другой брат — в Седане. Теперь я просто обязан убить двух пруссаков. Меня не хотели отпускать из дома, но потом сами поняли, что для меня это дело решенное, и сказали, что я прав. Не успокоюсь, пока не укокошу двух пруссаков.

По тому, как энергично он выговорил "Это дело решенное!", чувствовалось, что драться он будет как следует. Парень буквально излучал энтузиазм, невежество и юношеский задор.

Рядом с ним сидел моряк. На вид ему было лет тридцать, и он тоже отстал от своего батальона. Моряк ехал из Тулона через Лион и в Сент-Этьене захотел повидаться со своей женой и дочкой. Поняв, что при нынешнем республиканском строе бессмысленные перемещения войск так же распространены, как и во времена империи, он сошел с поезда в Перраше и теперь пытался догнать своих товарищей, слабо представляя себе, где они могли находиться: скорее всего, в районе Орлеана, Тура или Ле-Мана. Он надеялся, что в Туре ему удастся раздобыть более точные сведения.

— Я служил на флоте механиком, — рассказал он мне, — а после службы вернулся к себе в Сент-Этьен, где меня женили. Мне уже стукнуло тридцать лет, а я только начал зарабатывать на жизнь. Когда началась вся эта заваруха, меня опять призвали. Было жалко оставлять жену, ребенка, наш магазинчик, но ничего не поделаешь, долг есть долг. Если они решат, что я слишком припозднился, пусть тогда дадут мне пинок под зад и отправят домой. Я помашу им шляпой и скажу: "Спасибо".

Моряк, как и пехотинец, был готов пожертвовать своей жизнью, но говорил об этом без энтузиазма, просто потому что "так надо".

— Они еще узнают, — приговаривал он, — чего стоят наши моряки с их винтовочками.

В Мулене в наш вагон влез какой-то здоровенный парень в кургузой синей блузе. На голове у него была огромная белая шляпа с высоким верхом в стиле "красавчик Николя".

— Куда это ты собрался в таком боливаре? — воскликнул моряк.

— Туда, куда меня совсем не тянет, в депо железнодорожного полка, — отозвался парень.

— Вы только посмотрите, такой здоровый, а служить будет в поезде.

— Ты бы помолчал, матросик. Повоюй с мое, тогда и будешь говорить. Я был под Седаном, понял?

И он оглядел нас, словно хотел убедиться, что его слова произвели должный эффект.

— Я был под Седаном и драпал оттуда до самой Бельгии. Только так и спасся. Потом вернулся домой и думал, что меня оставят в покое. С меня было довольно, но за мной пришли и опять погнали на войну. Поскольку мой ударный полк в полном составе оказался в плену, они спросили, не желаю ли я записаться в драгуны. Слыхали, в драгуны! Это значит ходить в разведку, вечно верхом, да еще в зимнюю стужу. Большое спасибо! Но я не дурак и выбрал поезд. В поезде везут жрачку и не стреляют. Я уже настрелялся, с меня довольно. Сейчас в армии командуют одни пижоны, которые только и умеют проводить строевые смотры, а как дело доходит до боя, так от них и толку нет. Знаю я их, насмотрелся.

Моряка возмутили его слова, но парень решительно заявил ему:

— Иди-ка ты знаешь куда, морячок! Воюй, если тебе нравится. Только покажи мне хоть одного из тех, кто воевал, а рассуждает так же, как ты.

Рядом со мной сидел старый артиллерист. Он молчал и все попыхивал своей трубочкой. Неожиданно он совсем тихо сказал:

— Это плохие солдаты. От них одно зло. Все обленились и готовы воевать только за денежки. Теперь вот нужно биться, а они не хотят.

Этому артиллеристу было не меньше пятидесяти лет, и в армию он пошел добровольцем. Когда началась война, он был на заработках в Испании, где работал каменщиком. Поняв, что дело приобретает худой оборот, старик решил податься в морские артиллеристы по прежнему месту службы. "Нехорошо, — заявил он, — отсиживаться за границей, когда во Франции народ воюет". Когда его направили в Лион, он испугался, что придется стрелять по своим. Но теперь на душе у него отлегло, ведь он шел воевать с пруссаками.

Я подумал, что у нас еще много самоотверженных людей, и нам есть на кого рассчитывать. Признаюсь, после поездки из Тарба в Лион я пришел в полную растерянность, но за те несколько часов, что я провел в этом вагоне, на душе у меня стало гораздо спокойнее. На каждой станции в вагон заходили местные крестьяне. Они тоже сохранили присутствие духа. Каждый спешил пожать солдатам руки и, расставаясь, желал им удачи.

— Все будет нормально, — приговаривал матрос, — они еще не видели моряков.

Поезд тем временем полз, как черепаха. Мы подолгу стояли на каждой станции и едва тащились на перегонах. Все вокзалы были забиты потерянными в неразберихе вагонами, которые простаивали на запасных путях. Тут вперемешку стояли товарные и пассажирские вагоны с выведенными на них названиями городов, к которым они были приписаны. Такое зрелище наводило на самые грустные размышления.

В Вьерзоне оказалось, что пассажирские перевозки отменены, поскольку все железнодорожные пути заняты эшелонами, перевозившими войска с левого берега Луары на правый. Теперь, чтобы ехать дальше, надо было каким-то образом добраться до Сен-Сюльпис-Лорьер и там пересесть на Бордосскую линию. Но к счастью, мне согласился помочь командир одного маршевого батальона. Я объяснил ему, что тороплюсь как можно быстрее прибыть в полк, и он позволил мне ехать с его солдатами. Так я попал в вагон для скота, который приспособили для перевозки людей, устроив в нем дощатые скамьи.

Поезд тронулся в десять часов вечера. Нам сообщили, что пруссаки были замечены в Сальбри, и поскольку они могли напасть на наш состав, командир приказал держать наготове вещмешки и винтовки. Однако солдаты, как только заняли места, сразу сложили мешки и винтовки под скамьи.

В пути все только и говорили о возможной стычке с противником.

— Заткнитесь вы, придурки недоделанные, — сказал какой-то пожилой доброволец, сильно смахивающий на уголовника, — хватит трепаться, вы же драпанете после первого выстрела.

— Только после тебя, старый жулик.

Ехавший с нами сержант отнесся ко мне, как к родному, и взял под свое покровительство.

— Вот с такими вояками приходится ехать на передовую, — сказал он мне. — Все эти призывники две недели назад еще бегали по своим горам, а теперь им выдали красные штаны и серые шинели и, извольте видеть, получилась воинская часть. Всем раздали по девяносто патронов, но они знать не знают, как надо заряжать винтовку — с дульной стороны или казенной. Тут у нас вперемешку призывники и добровольцы. Многих выслали из городов за бродяжничество, вот они и подались в армию, чтобы не умереть с голоду. Представляю, что с ними будет после первых же выстрелов. Хорошо хоть нам достался отважный командир. Его ранило в плечо под Седаном, так он не долечился и вернулся в строй.

Пока солдаты обсуждали, смогут ли они продержаться под огнем противника или сбегут после первых же выстрелов, несколько призывников-односельчан, сгрудившихся в углу вагона, затянули нескончаемую савойскую песню, медленную и тягучую. Разобрать слова песни было невозможно, но ее жалостливый мотив хватал за сердце. В другом углу какой-то развязный житель Сент-Антуанского предместья вызывающе орал на каждой остановке: "Бель-Эр, Сен-Манде, Венсан"[106]. При этом он громко хохотал, не обращая внимания на неприязненные взгляды попутчиков.

Сержант велел ему заткнуться, но услышал в ответ такую хамскую тираду, что предпочел прикинуться глухим.

Только к утру мы добрались до Сен-Пьер-де-Кор. Здесь на путях стояли десять или двенадцать поездов по двадцать пять вагонов в каждом.

Командиры вышли из вагонов и попытались выяснить у находившихся на станции штабных офицеров, куда их дальше повезут и к чему следует готовиться. Но штабные офицеры только безнадежно отмахивались от них. Они и сами были в отчаянии от этого безумного скопления поездов, не предусмотренного никакими планами.

Солдаты, не обращая внимания на приказы и несущиеся им вслед проклятья, выскочили из вагонов и разбрелись по окружающим полям. Поняв, что меня могут завезти в Блуа или Вандом, я тоже покинул вагон, перелез через ограждение и направился в сторону Тура, колокольни которого четко вырисовывались на фоне серого утреннего неба.

III
В газетах, которые удавалось купить, постоянно мелькало слово Тур: репортажи из Тура, телеграммы из Тура. Складывалось впечатление, что Тур полностью заменил Париж[107].

На самом деле это был лишь журналистский трюк, сродни тем уловкам, которым верят наивные иностранцы, полагающие, что "Фоли" или "Батаклан" — это и есть парижские театры[108]. Если сравнивать Тур с театром, то это был погорелый театр, в котором жалкие лицедеи разыгрывали "правительственный" фарс. Что касается жителей Тура, то они, конечно, не верили, что их город стал столицей, и воспринимали происходящее, как жалкий спектакль, наделавший много шума из ничего.

Провести жителей Тура не так-то просто. Каждый из них по своей природе насмешник и бунтарь. Когда горожане видели, как господин Глэ-Бизуэн[109], крадясь вдоль стен, семенит из дворца архиепископа на телеграф, придерживая сбившуюся на бок шляпу, их никакими силами невозможно было убедить, что это и есть член правительства. Точно так же, наблюдая за ополченцами, которые каждое утро в течение часа упражнялись на бульваре Беранже, а потом целый день сидели в кабаре, они ни за что не хотели верить, что "это и есть армия".

Для владельцев гостиниц и рестораторов, для задавленных бесконечным трудом торговцев оружием, для портных и белошвеек, стараниями которых удавалось скрыть неряшливость некоторых гостей города, для печатников, чьи типографии брали штурмом парижские газеты, Тур неожиданно стал лакомым местечком. Но для прочих горожан, в особенности тех, чьи дома не располагались на Королевской улице, Тур оставался столицей провинции Турень, то есть обычным провинциальным городом. Правда, в нем было необычайно шумно, но это объяснялось проведением октябрьской ярмарки, завершение которой было уже не за горами.

Зато в предместьях Тура царили тишина и покой. Жители окраин полагали, что от пруссаков и войны их отделяют сотни лье, и чувствовали себя в полной безопасности. Когда я проходил по деревне Сен-Пьер-де-Кор, люди, завидев меня, выскакивали из домов, а прихожане, направлявшиеся к утренней мессе, оборачивались, чтобы хорошенько меня разглядеть. Странствующий чужак вызвал здесь всеобщее любопытство. Это царство покоя, в котором молочницы ходили от одного дома к другому и надолго застревали у дверей, чтобы посплетничать и посмеяться, больше всего походило на землю обетованную.

В Тур я проник, перебравшись по мосту через реку Шер. Оказавшись в городе, я через центральный парк направился в сторону вокзала. Мне очень хотелось прогуляться по Туру, но нельзя было терять время, ведь в любой момент могло начаться сражение, а, значит, в полк я должен был попасть как можно быстрее.

— Поезда на Ле-Ман отменили, — сообщил мне железнодорожный служащий, у которого вместо ноги был деревянный протез.

— А когда возобновится движение?

— Никто этого не знает.

— Я уже три дня жду, — сообщил мне какой-то раненый солдат, явно выписанный из госпиталя. Он лежал на скамье и прислушивался к нашему разговору.

Солдат сказал, что его всего трясет от лихорадки, но возвращаться в госпиталь он не хочет, потому что боится там застрять. С него довольно. Ему дали отпуск, и он торопится попасть домой, посмотреть, "что там творится после сражений". Оказалось, что он имел в виду Мезьер, находившийся неподалеку от Манта. У меня язык не поворачивался сообщить ему, что его деревню сожгли, и когда он доберется до нее, если вообще доберется, то обнаружит на месте деревни одни развалины.

Я решил, что раз невозможно добраться до Ренна через Ле-Ман, значит надо попытаться проехать через Нант и Редон. Но поезд до Нанта отправлялся только через три часа, и, следовательно, у меня было время, чтобы прогуляться по городу и позавтракать.

Город уже просыпался. В городском парке появились национальные гвардейцы и приступили к тренировке. Были слышны крики разносчиков газет: "Монитёр", "Франс", "Конститюсьонель", "Газетт де Франс", "Юньон". Все эти газеты печатались в Туре и только "Сьекль" везли из Пуатье.

Вот о чем писали газеты в субботу 29 октября 1870 года:

"Из Меца сообщают, что местный гарнизон совершил вылазку. Схватка продолжалась пять часов. Неприятель понес большие потери. Пруссаки напали на деревню Лоншан, но были отброшены. Отмечаются боевые действия на берегу Уазы неподалеку от Формери. Наши войска выбили пруссаков с занимаемых ими позиций. Господин Тьер получил запрошенное им охранное свидетельство. Он направляется в Париж. Правительство приняло решение не подписывать перемирие, результатом которого могут стать территориальные уступки".

Из сообщений газет можно было сделать вывод, что вопреки утверждениям пессимистов, ситуация не так уж плоха. Похоже, что опасения знакомого мне лотарингского крестьянина не подтвердились: Базен прочно удерживает свои позиции. Сопротивление пруссакам нарастает, их повсеместно теснят. Одновременно делаются попытки заключить перемирие, и, в связи с этим проводятся опросы граждан. Правительство хочет понять, готова ли страна продолжить войну, или люди склоняются к заключению мира. Все это свидетельствовало о том, что правительство дееспособно, и в нем нет места всяким путаникам и честолюбцам, настаивающим на продолжении сопротивления лишь для того, чтобы продлить собственную диктатуру.

Размышляя таким образом, я не спеша шел по улице и неожиданно у дверей гостиницы заметил офицера, который был очень похож на Омикура. Ростом, осанкой и комплекцией он действительно напоминал моего друга, но это никак не мог быть Омикур, потому что на офицере была кавалерийская форма, а Омикур служил в пехоте. Однако в этом деле надо было разобраться, и я подошел ближе. В тот же момент кавалерист развернулся в мою сторону. Это действительно был Омикур!

— Неужели это ты!

Омикур бросился мне на шею и крепко обнял.


— В городском парке появились национальные гвардейцы и приступили к тренировке


— Значит, тебя не расстреляли?

— И тебя!

— Но ты же сделал все возможное, чтобы я мог спастись, вот я и спасся.

— А как же знамя?

— Знамя, конечно, у меня, но дело не во мне и не в знамени. Главное — расскажи, как ты сам. У меня до сих пор стоят в ушах окрик того пруссака "Verda!" и твой громкий шепот "Беги, я с ними разберусь". Ну и как ты разобрался?

— Никак. Они схватили меня и отвели на пост.

Я рассказал ему, как очутился на полуострове среди военнопленных, как потом был доставлен в Понт-а-Муссон для отправки в Германию, как меня этапировали в Ненкирхен, а также о смерти матери, о том, как меня встретила Сюзанна, и что сейчас я направляюсь в свой полк в Ренне.

— Ты едешь в Ренн? Ну нет, ты останешься со мной.

— И что я буду делать?

— Будешь вместе со мной служить в разведке. Я командую ротой конных разведчиков, которую сам же и организовал. В свою роту я беру только отважных, ловких и решительных парней. Ты полностью нам подходишь, и я тебя не отпущу.

— А как же мой полк?

— Я сам со всеми договорюсь. В нынешней обстановке все формальности отменены. Сделать тебя драгуном будет так же легко, как мне было легко перейти из пехоты в кавалерию. Этим занимаются военные комиссариаты, и я направлю на тебя официальный запрос. Хочешь стать капралом? Я своей властью могу присвоить тебе только такое звание, и, по правде говоря, после твоего приключения с тем жандармом ты его вполне заслужил. Но перед тем, как ты дашь окончательный ответ, я должен тебя предупредить, что служба у нас не сахар. Мы не вылезаем из седла, всегда находимся на пять, а то и на все десять лье впереди наших войск, питаемся чем придется, у нас нет ни палаток, ни столовых, и круглые сутки у нас происходят стычки с бесчисленными уланами, белыми кирасирами, красными гусарами и прочей легкой кавалерией. К тому же из-за наших шинелей нас нередко принимают за пруссаков, и поэтому мы иной раз попадаем под обстрел наших ополченцев.

— Ты меня убедил. Только учти, что никакого звания мне не надо.

— Это еще почему?

— По двум причинам. Во-первых, я его не заслужил. И во-вторых, потому что ты мой друг. Я не приемлю покровительства и уж совсем не переношу, когда что-то подозрительно смахивает на покровительство.

— Ладно, договорились! Прямо сейчас мы пойдем в префектуру, а завтра переберемся на левый берег Луары и отправимся в Блуа. Там находится моя рота. Армия сосредоточивается между Вандомом, Блуа и Божанси, а нас отправляют в Солонь. Мы должны вести наблюдение за пруссаками и по возможности разведать ситуацию вокруг Орлеана. Вот таким будет твой дебют. Думаю, жаловаться тебе не придется.

Я горел желанием узнать, каким образом Омикур, оставшись один в лесах Седана, где было полно прусских патрулей, добрался до Тура и стал капитаном и командиром роты конных разведчиков.

— Ты крикнул мне: "Спасайся!", — начал Омикур свой рассказ, — и я тут же бросился на землю и притворился мертвым. Вокруг было полно трупов, так что сделать это было нетрудно. А когда два солдата, стоявшие на склоне, открыли огонь, какой-то человек, лежавший неподалеку от меня, вскочил и бросился бежать. Скорее всего, это был один из тех мародеров, что грабили мертвецов. Солдаты, разумеется, побежали за ним, это меня и спасло. Я остался лежать среди трупов, а солдаты погнались за мародером. Так я пролежал часа два, и это время мне показалось бесконечным. Сказать по правде, поле битвы во времясамой битвы мне нравится больше, чем после нее, и еще я предпочитаю свист пуль и разрывы снарядов, и совсем не переношу давящую мертвую тишину. Через какое-то время я поднялся и решил перебраться через этот чертов овраг, в котором тебя, беднягу, схватили пруссаки. Поверь, спускаясь по склону, я думал о тебе. Я был уверен, что тебя расстреляли. Выбравшись из оврага, я пополз, прячась за кустами и трупами лошадей. Полз я в направлении леса, к которому мы с тобой направлялись. Передвигаться по лесу было гораздо легче, но я никак не мог понять, в какую сторону идти. В общем, я решил идти все время прямо, да так и пошел. Шел и прислушивался к доносящимся звукам, а когда слышал какой-нибудь шум, прятался за деревьями. Несколько раз натыкался на прусские патрули, но они меня не заметили. К утру я дошел до границы и вскоре уже был в Буйоне. Там, как мы договорились, я прождал тебя три дня, хотя понимал, что шансов спастись у тебя практически не было. Через три дня я сел в поезд и благополучно добрался до Парижа. Когда там узнали, что я спас знамя в окрестностях Седана, мне устроили настоящий триумф. Не забыли, разумеется, и тебя. Знаешь, тебя ведь прославляли целую неделю.

— Честно говоря, я этого не знал. Пока меня прославляли в Париже, я чуть не погиб от рук пруссаков. Репутация моя от этого выиграла, вот только пришлось латать шкуру в госпитале.

— Из Парижа я отправился в провинцию. Надо было воевать дальше, но с кем и каким образом? Регулярной армии больше не было. Я решил, что принесу больше пользы, если сам сформирую отдельное подразделение, способное вести беспокоящие боевые действия. Мне разрешили набрать собственную команду, и вот с конца сентября мы проводим бесконечные рейды по всему региону Ла-Бос и стараемся убедить пруссаков, что располагаем гораздо более крупными силами. Поверь, то, чем мы занимаемся, приносит огромную пользу, особенно если учесть, что наши генералы воюют так же глупо, как и раньше. Виссембург, Ворт и Седан так ничему их и не научили. Они по-прежнему дерутся наудачу, действуют совершенно прямолинейно и надеются только на храбрость своих солдат. Недавно в Артене наши крайне неудачно начали схватку с пруссаками. Я примчался туда и увидел, что генерал никак не может разобраться в обстановке. По этой причине он даже вылез на террасу дома, чтобы наблюдать за перемещениями пруссаков. Его могли захватить в любую минуту, но до него это не доходило. Он смотрел во все глаза, но ничего не видел, потому что куда-то дел свой бинокль. Я убеждал его, что пора отступать, но он меня не слушал. Тут какой-то фельдшер нашел его бинокль, и генерал наконец смог разглядеть, что вражеская колонна совершает обходной маневр. Только тогда, причем в последний момент, он отдал приказ к отступлению.

— Если такое творится повсюду, то как же быть нам самим?

— Давай, будем думать не о том, что делают другие, а о том, что мы сами можем сделать. Я уверен, что от этого будет гораздо больше проку. Кстати, после того злосчастного боя у Артене положение заметно улучшилось. Раньше о Луарской армии лишь трубили газеты, но сейчас она реально существует. Между Божанси и Вандомом у нас сосредоточены сто тридцать тысяч солдат и двести пятьдесят пушек. Конечно, такими силами пруссаков сходу не разобьешь. Но это только начало. К тому же нынешний главнокомандующий, похоже, пытается навести порядок и укрепить дисциплину. Во всяком случае, в полках уже почувствовали его твердую руку. Говорят, он понял, в чем состоит тактика пруссаков и решил вести боевые действия лишь тогда, когда имеет большой численный перевес. В общем, нам есть, на что надеяться. Пока мы формируем армию на Луаре, Париж также готовится выставить значительные силы. Кстати, недавно мне дали прочитать выдержки из воспоминаний Мармона[110]. Мне показалось, что они вполне созвучны нынешней ситуации. Мармон допускал, что военная кампания может сложиться неблагоприятно, и французская армия потерпит поражение. Но от разбитой армии, утверждал он, обязательно останутся от восьмидесяти до ста тысяч солдат, и если разместить их в надежных фортах, то полностью уничтожить такие остатки армии будет невозможно. Придется лишь выждать, пока Париж проведет дополнительную мобилизацию и изыщет материальные ресурсы, и тогда через месяц можно будет выставить хорошо оснащенную 300-тысячную армию, боевой дух которой будет весьма высок. То, что Мармону казалось вполне возможным, Тропно[111], несомненно, сможет осуществить на практике, и если мы соберем дополнительно те самые триста тысяч солдат, тогда в общей сложности сможем выставить против пруссаков 600-тысячную армию, и это не считая армии, оставшейся в Меце. Как видишь, не стоит видеть будущее лишь в черном свете. Каждый из нас должен встать в строй, и тогда Франция будет спасена.

Прежде чем отправиться в префектуру, где нам предстояло утвердить мое новое назначение, Омикур решил зайти к своему другу, проживавшему в гостинице "Юнивер".

— Вот увидишь, — сказал он мне, — этот парень — живой пример того, как человек, преодолевший шок начального периода, становится образцом отваги и готовности к сопротивлению. Он оставил свой дом, жену и детей и явился сюда в распоряжение правительства. Не будучи его сторонником, он, тем не менее, признает его, как правительство национальной обороны. Во времена империи этот человек был на плохом счету из-за своих оппозиционных взглядов и в наши дни благодаря прежней оппозиционности мог бы занять неплохое положение. Но он даже не помышляет об этом, не требует ни должностей, ни денежных компенсаций и хочет лишь одного: служить своей стране.

— Как зовут этого благородного человека?

— Господин Шоле. А вот и он.

Омикур представил меня своему другу.

— Ах, господа, как я вам завидую, — сказал господин Шоле. — Я хотел бы воевать так же, как и вы. Но ведь невозможно сразу стать солдатом, да я уже не в том возрасте и силы у меня не те, что были раньше. Я буду для вас лишь помехой, а таких и без меня предостаточно.

— Вам не стоит и думать об этом, — заявил Омикур.

— Действительно, в роли конного разведчика я выглядел бы странно, но на других участках работы я смогу приносить пользу. Пришло время, когда каждый должен послужить своей стране, и я уверен, что людей, не жалеющих себя для блага родины, будет немало. Ведь мы бьемся не только за нашу родину и честь Франции, но также за торжество права и справедливости. Если остальные нации не сумеют понять, что мы воюем за право народа быть хозяином своей судьбы, в то время как пруссаки стремятся лишить нас этого права и заменить его властью силы, то тем хуже для самих этих наций. Неважно, победит Франция или проиграет, она в любом случае будет сражаться за правое дело. Необходимо избавиться от иллюзий и признать, что сейчас на поле боя мы слабее наших противников, но пока остается даже слабая надежда, мы обязаны продолжить борьбу. Мец и Париж держатся по-прежнему, и возможности всей Франции еще далеко не исчерпаны.

Для меня эти слова были как бальзам на сердце. Я выслушал их и с чувством признательности пожал руку господина Шоле. Как же далеки были его чувства от взглядов моего лионского кузена! Я даже подумал, что в нашей жизни здравый смысл — это еще далеко не все.

Дорога от гостиницы до префектуры не заняла много времени.

Войдя в мощенный камнем двор здания префектуры, мы увидели какого-то генерала, который с недовольным видом прохаживался из стороны в сторону. Омикуру он был знаком, и мой друг направился к генералу, чтобы поприветствовать его.

— И вы здесь, господин генерал!

— Да, я проделал двадцать лье, чтобы получить пятиминутную аудиенцию у военного министра, но, похоже, я явился не вовремя. Извольте видеть: я все жду и жду.

— Так же, как и я, — вмешался в разговор стоявший рядом хирург полевого госпиталя. — Правда, я не залетаю так же высоко, как вы, господин генерал. Я жду всего лишь одного из секретарей министра, которому меня рекомендовали господа Кремье[112] и Гле-Бизуэн.

— А разве эти двое еще что-то значат?

— Конечно, господин генерал, по их протекции можно добраться до самого секретаря министра. Сами видите, кое на что они еще годятся.

— Сначала дождитесь, чтобы вас приняли, а потом решайте, годятся они на что-то или нет.

К нам подошел офицер в фуражке, расшитой золотым галуном, и пожал Омикуру руку. Фуражка офицера выглядела весьма солидно, но сам он меньше всего походил на военного.


— Да, я проделал двадцать лье, чтобы получить пятиминутную аудиенцию у военного министра, но, похоже, я явился не вовремя


— Как дела, — спросил Омикур, — вы наконец сформировали ваш отряд?

— Пока еще нет. Но у меня назначено совещание с господином Гамбетта. Я должен предоставить ему сведения относительно Орлеанского леса, без которых они не могут утвердить план военных мероприятий. Всего доброго, дорогой мой.

И он неторопливой походкой утомленного человека отправился восвояси.

— Это и вправду офицер?

— Нет.

— Значит, инженер?



— Это Понсон дю Террайль[113].

Я не успел прийти в себя от изумления, а Омикура уже взял в оборот еще один его знакомый. Этот господин был в штатском костюме без каких-либо военных атрибутов. На нем не было ни военной фуражки, ни расшитой гусарской венгерки, ни штанов с лампасами.

— Надо же, — обратился к нему Омикур, — двор префектуры стал похож на место для свиданий из старинных комедий. Кого здесь только не встретишь. А я только что разговаривал с вашим собратом по перу.

— Это вы о ком?

— Здесь был Понсон дю Террайль.

— Спасибо вам за такое сравнение.

— Говорят, он уже ничего не пишет и даже стал большим начальником.

— А мне сказали, что он организует отряд вольных стрелков.

— Так и есть, и это говорит о том, что он смелый человек. Кроме того, к его мнению здесь прислушиваются. Сейчас он на совещании у министра. Там готовится решение о нашем наступлении на Орлеанский лес.

— Тогда мне здесь нечего делать.

— Но почему?

— Потому что генерал Бум, который привлек меня к военной службе, никогда не станет сражаться бок о бок с Рокамболем. Это уже не война, а какая-то сплошная литература.

— Ты знаком с этим господином? — спросил Омикур после того, как тот покинул двор префектуры.

— Нет.


Вольные стрелки — франтирёры


— Это один из авторов либретто к "Герцогине Героль-штейнской"[114]. Тебя удивили его слова, а между тем в них заключена жестокая правда. Вокруг и впрямь наворочено слишком много вымысла, как в низкопробной литературе. Кое-кто решил, что на войне можно обойтись без военных. Теперь их презирают, им не доверяют и хотят заменить так называемым "гражданским элементом". Что бы мы, военные, ни сказали и ни сделали, все объявляется глупостью, а то, что исходит от людей, ничего не смыслящих в военных делах, имеет шанс на официальное признание. Я не пытаюсь утверждать, что мы не наделали ошибок, но разве те, кем нас хотят заменить, не совершат еще более серьезные ошибки? Сейчас каждый, кто пролез в министры, считает, что профессионализм ни черта не стоит.

IV
Если будете в Париже, пройдитесь как-нибудь между пятью и семью часами вечера по бульвару Итальянцев от пересечения с улицей Друо до улицы Лаффит. Здесь вы увидите целую коллекцию удивительных типов, которых смело можно отнести к достопримечательностям Парижа. У этих людей нет ни гроша в кармане и вообще нет никаких средств к существованию. Если у них что-то и имеется за душой, так только отвага и хорошие манеры. Они шагают себе по бульвару, держа нос по ветру и покуривая на ходу, и ждут, что с минуты на минуту в их раскрытые бумажники свалится миллион. Утром они не завтракали, днем не уверены, что удастся пообедать, а вечером боятся идти домой, потому что дома их ожидают счета за продукты, купленные по их поручению консьержками. И все же они не унывают и терпеливо ждут свои миллионы в полной уверенности, что рано или поздно богатство само их найдет. По правде говоря, так иногда и случается. Они уже обделали свои делишки и теперь надеются, что в груде мусора отыщется золотой слиток.

В прежние времена я любил наблюдать за этим странным мирком. И вот неожиданно я обнаружил небольшую его часть в Туре, во дворе префектуры. Как и прежде на парижском бульваре, эти люди не затерялись в толпе прохожих. Они и здесь держатся особняком. Пришло время, когда Франции понадобились их услуги, и они немедленно явились, чтобы помочь своей стране.

— Вам нужны сто тысяч шерстяных рубах для трясущихся от холода солдат? Тогда вам лучше иметь дело со мной. Вы же меня знаете. Я успел уже три раза разориться: в первый раз, как изготовитель обуви, во второй раз — как директор театра, а в третий раз как банкир. Во всем, что касается поставок, я большой дока. — Вам нужны мясные консервы? Я именно тот, кто вам нужен. — Вам нужны винтовки и пушки? Я уже подготовил свои предложения. За мной стоят господа такие-то. Они владельцы реального производства, но не желают, чтобы их имена произносили вслух. У нас в одной пещере спрятаны двести тысяч винтовок. Если вы отвергнете наше предложение, тогда мы сообщим в газеты, что вы отказываетесь приобретать предлагаемое вам оружие.

Наряду с этими господами встречались также персонажи другого рода. Они не открывали двери ногой, а скромно стучали, надеясь, что им позволят войти. Как правило, это были провинциалы.

— На моей фабрике ткут самый лучший драп для военной формы. Я гарантирую поставки любых товаров со своего склада. — Вам требуются администраторы в ваши военные лагеря? Возьмите меня, я местный, я везде наведу чистоту и порядок. Солдаты больше не будут жаловаться на условия размещения. Жители Нормандии будут благословлять нашу республику, и даже в Провансе похвалят военную администрацию.

Провинциальные господа держались очень скромно и были хорошо одеты. На каждом был синий с золотыми пуговицами сюртук, цилиндр-шапокляк и брюки со штрипками. Они явно рассчитывали с помощью нарядной одежды произвести неизгладимое впечатление на небрежно одетых парижан.

Возможно, они были правы, уповая на свой внешний вид. Во всяком случае, в коридорах и на лестницах префектуры часто доводилось видеть портных, несущих своим клиентам черные пакеты с новой одеждой. В самом деле, одетый с иголочки человек производит гораздо лучшее впечатление, чем кое-как одетый неряха.

Правительство, как известно, может пасть под натиском революции, империи рушатся из-за неудачных сражений, землетрясения до основания разрушают города, и только бюрократия вечна. Стараясь поспеть за Омику-ром, занятым моим переводом в другую часть, я повсюду замечал хорошо знакомые мне признаки бюрократической системы. Никто и шага не делал, не составив отчет, протокол или досье. Приехавшие из Парижа чиновники бережно, как святыню, доставили к новому месту службы все свои вековые традиции. Отныне Франция могла спать спокойно: делопроизводство в стране не нарушено и все делается чин по чину.

Омикура гоняли из кабинета в кабинет, и я старался не отставать от него. Из военного ведомства нас отправляли в управление внутренних дел, оттуда — в полицию, затем к чиновникам префектуры. В каждом кабинете мне удавалось подслушать обрывки весьма любопытных разговоров.

— Сударь, я изобрел митральезу нового типа. Она стреляет так же далеко, как пушка седьмого калибра. Пожалуйста, помогите мне преодолеть административные барьеры. Этим самым вы окажете неоценимую помощь нашей стране.

— Зачем вы отпустили Тьера в Париж? Его надо было арестовать. Тьер — монархический агент, он плетет заговор против республики. Тьер еще вам покажет, на что он способен. Никакого перемирия, война до победного конца.

— Я придумал новый способ отправки писем в Париж. Надо забрать у контрабандистов их собак, привязать им на спины сумки, и они легко проскочат через прусские окопы.

— Я приехал в Тур из Оша. Хочу заявить на нашего префекта. В республике все чиновники должны быть республиканцами. А наш префект в прежние времена публиковал статьи в "Опиньон насьональ"[115]. Если он останется во главе департамента, тогда я ни за что не отвечаю.

— Прошу выслушать меня. Помогите мне с рудником, по поводу которого я никак не могу договориться с этими Бульмье. Они утверждают, что рудник принадлежит им, а мы считаем, что он наш. Имперские чиновники так и не сумели решить эту проблему. Я подумал, может быть, вы меня поймете, если я как следует все объясню. Это дело не терпит отлагательства.

Самым удивительным персонажем среди всех этих оригиналов мне показался мэр какой-то деревни, явившийся в префектуру решать вопрос с рудником. Франция агонизирует, пруссаки находятся в двадцати лье от Тура, а для него вопрос с рудником "не терпит отлагательства". Еще меня удивил наивный депутат местного законодательного собрания, пытавшийся доказать новому правительству необходимость срочного проведения выборов.

Направляясь к выходу из префектуры, мы услышали чей-то зычный голос, гремевший под монументальными сводами.

— Каждая деревня, которая без сопротивления сдастся врагу, будет ославлена на всю Францию! Ее название пропечатают в "Монитёре". Я позабочусь об этом, господа. От нас требуются твердость и терпение!

Говоривший поднялся на несколько ступенек по большой лестнице, а его слушатели остались внизу. Он обращался к ним, простирая руки над их головами и как-то неестественно и энергично жестикулируя. После каждой фразы он словно отбивал восклицательный знак. Своим видом он напоминал римского триумфатора, восходящего на Капитолий.

— У него хороший нюх, — сказал Омикур.

Во дворе нас ждал господин Шоле. Когда мы расставались, он был совершенно спокоен, а сейчас показался мне подавленным и угрюмым.

— Когда вы шли по Лотарингии, вам что-нибудь говорили о Базене? — спросил он меня.

— Конечно, только о нем и говорили, причем с большим беспокойством. Ведь в его руках жизнь и смерть Лотарингии.

— А что говорили о Франции?

— Что французская оборона организована плохо. Говорили, что Базен не желает покидать Мец. Но так говорили крестьяне, а они настроены негативно и питаются домыслами. Правда, в подкрепление своих домыслов они ссылались на множество незначительных фактов, которые для них имеют решающее значение.

— У крестьян чутье лучше нашего.

— До вас дошли плохие новости? — спросил Омикур. — Только вчера все говорили об удачных вылазках.

Шоле покачал головой и, ничего не сказав, ушел.

— Шоле пугает меня, — сказал Омикур. — Он понимает суть вещей и, должно быть, узнал какие-то плохие новости, касающиеся Базена, а может быть, просто до чего-нибудь сам догадался. Говорят, прошлой ночью из Меца прибыл штабной офицер. Кажется, запахло большой бедой.

— Какая может случиться беда? У Базена прекрасная армия численностью не менее 150 тысяч человек, и опорой ей служит неприступный Мец. Если он и потерпел неудачу в какой-нибудь плохо подготовленной вылазке, то это еще не катастрофа. Вполне возможно, что Базен не признает республиканскую власть. Но разве сейчас это имеет какое-то значение? Главное, что он признает Францию, а за Францию он будет драться до конца. Правительству известно о положении в Меце. Недавно оттуда вернулся Бурбаки[116], и к тому же из Меца на воздушных шарах отправляют письма, одно из которых я видел лично. Если они сообщают, что все у них в порядке, и называют Базена "наш славный Базен", то, значит, так оно и есть. В противном случае они просто издеваются над нами и обманывают всех самым преступным образом.

Внезапно послышался непривычный шум, и город, который еще утром выглядел мирным и спокойным, пришел в какое-то странное волнение.

Вскоре на Королевской улице мы обнаружили огромную толпу. Оказалось, что в городе появились добровольцы и призывники из Марселя. Им решили устроить проводы и задумали провести в их честь небольшое патриотическое торжество. На улице столпилось так много людей, что стало невозможно проехать. Какой-то штатский господин, именовавший себя делегатом, буквально выбивался из сил, пытаясь организовать торжественное прохождение новобранцев. Марсельцы собрались в небольшом переулке и, словно актеры из-за театральной кулисы, готовились показаться перед публикой, а активный господин постоянно курсировал между переулком и главной улицей.

— Ну, вы готовы?

— Пока нет.

— Поторопитесь!

Господин окинул улицу беспокойным взглядом. Он явно опасался, что торжественный выход окажется неудачным.

Тем временем в переулке поднялся невероятный гвалт, перекрывший звуки настраиваемых музыкальных инструментов.

— Ну, давайте, давайте! — кричал делегат.

— Куда-то задевалась моя флейта.

— Начинайте, не то повозки перегородят всю улицу.

— Да вот же она!

Наконец настройка инструментов завершилась.

— И-и-и… раз, два, три!

И тут грянули цимбалы, да так громко, что задрожали оконные стекла. Полилась мелодия "Марсельезы". Огромная толпа двинулась в направлении Королевской улицы, сметая все на своем пути.

Господи, сколько же тут было музыкантов! Я даже подумал: не собираются ли они заглушить своими маршами свист прусских снарядов? Но вот на улицу вступили новобранцы. Выглядели они прекрасно и маршировали весьма решительно. Правда, они сходу взяли слишком высокий темп, но ведь когда доводится пройти строем перед почтенной публикой, то не грех слегка ее шокировать. Завтра этим защитникам родины придется маршировать не по Королевской улице, а в грязи, под снегом и дождем, они будут трястись от холода и у них уже не будет ни соломенной подстилки для сна, ни огня, чтобы сварить себе суп, ни публики, вопящей во все горло "Браво, марсельцы!".


Из Меца на воздушных шарах отправляют письма


Омикур не стал смотреть на прохождение марсельцев. Он ушел, предварительно назначив мне свидание в главном городском кафе. Но где оно, это кафе? Я знал лишь, что оно находится на Королевской улице и через некоторое время отправился на поиски.

Те, кому довелось пройтись в те времена по улицам Тура, имели возможность полюбоваться невероятно разнообразным военным обмундированием, в том числе и таким, о существовании которого многие даже не подозревали. Что касается меня, то я был попросту ослеплен. Здесь были величественные зуавы, отважно сражавшиеся под Орлеаном, которые с презрительным видом оглядывали жалко улыбавшихся гарибальдийцев. Здесь вольные стрелки из Буэнос-Айреса в рыжих костюмах, похожие на морских разбойников, подолгу стояли перед витринами оружейных магазинов, любуясь недоступными для их кошельков револьверами и кинжалами. Здесь баски щеголяли в своих синих беретах, а греческие солдаты — в амуниции цвета бычьей крови. Здесь встречались добровольцы из Вандеи, бретонцы в черных широкополых фетровых шляпах с охотничьими ножами на поясе и в сапогах, какие носят оперные теноры. В целом складывалось впечатление, что вы оказались среди оперных декораций, и окружающие вас персонажи с минуты на минуту начнут исполнять бравурные арии.

На фасаде одного из кафе я обнаружил рукописный плакат, извещавший, что "продавцам газет "Франс", "Юньон", Тазетт де Франс", "Конститюсьонель" и прочих поганых листков категорически запрещается заходить в кафе и предлагать публике свои газеты". Я пожалел, что это было не главное городское кафе. Мне очень хотелось узнать, соответствует ли качество подаваемых здесь напитков качеству интеллектуальных бесед, ведущихся посетителями.

Наконец я нашел нужное мне кафе и занял место рядом с двумя мужчинами, которые сидели перед пустыми пивными кружками и что-то писали. Вслед за мной в кафе вошел и уселся неподалеку от нас гусарский офицер в грязной и ободранной форме.

— Опять офицер! — произнес один из моих соседей, отложив в сторону перо, — это, в конце концов, становится невыносимо. Военные ни из чего не способны извлечь уроки. Они и раньше шатались по кафе и ресторанам, а теперь опять взялись за свое. Лучше бы им дали какую-нибудь работу.

— А куда прикажешь идти офицеру, когда его мучает жажда?

— Я хочу, чтобы он не пил, а работал. Солдату не к лицу предаваться наслаждениям.

Тем временем офицер подозвал официанта и сказал ему:

— Принесите мне все, что угодно, лишь бы оно было очень горячим. Я уже пять дней об этом мечтаю. Да поживее, я очень тороплюсь.

В кафе вошел еще один господин и присел за стол к моим соседям.

— Так и есть, — вполголоса сказал он, — я только что беседовал с одним офицером, сопровождавшим господина Тьера в его поездке в Орлеан. Тьер получил от фон дер Танна телеграмму, в которой сообщалось, что Базен капитулировал.

— Немецкая телеграмма — фальшивка. Ее послали, чтобы подорвать нашу готовность к сопротивлению.

— Телеграмма отправлена на августейшее имя, а в таких случаях они не склонны шутить. Когда им хочется выкинуть номер, они пишут на имя генерала Подбельского[117], а не короля Вильгельма.

— Я не стану даже упоминать об этом в моей корреспонденции. Здесь встречаются такие горячие головы, что вполне могут спалить типографию. Знаю я их. Я собираюсь писать совсем о другом.

— И о чем же?

— Похоже, что Гарибальди с отрядом в шестьдесят тысяч человек сейчас находится в Безансоне и намеревается перерезать пруссакам все дороги. Тогда им точно каюк.

— Ты вот морочишь людям голову этим Гарибальди, кто-то другой вспомнил о Кателино[118], и каждый из вас лезет из кожи вон со своими выдумками. Главное, что это нравится подписчикам. И они, и вы довольны. А в сущности, от вас столько же вреда, сколько его было от газет, издававшихся во времена империи, которые только тем и занимались, что усыпляли общественное мнение. Вы же всех обманываете. Ну попробуйте хоть раз написать правду. Если Базен действительно капитулировал, то так и напишите: Базен капитулировал. Вы ведь не в состоянии влиять на ход реальных событий. Ваше дело — формировать общественное мнение. Так не морочьте людям головы.

— А как же быть с газетным материалом? С нас ведь не снимают ответственность за заполнение газетных полос. Сразу видно, что тебе никогда не орали страшным голосом прямо в ухо: "Надо добыть материал еще на четыре полосы".

Между тем слухи о капитуляции становились все настойчивее. Смутное беспокойство охватывало все большее число горожан. Повсеместно люди сбивались в группы и обсуждали новости, поступавшие из Меца.

— Надо заставить Шоле выложить всю правду, — сказал мне Омикур. — Он явно что-то знает.

Но в обеденное время Шоле не появился в гостинице. Куда он подевался? Этого никто не знал. Правда, благодаря его отсутствию мне удалось найти место за огромным обеденным столом, занимавшим все пространство столовой. Присутствовавшие на обеде плотнее сдвинули стулья, чтобы усадить за стол двенадцать или пятнадцать морских офицеров, прибывших из Гвианы и с Антильских островов для прохождения службы в Луарской армии. Кстати, компания, собравшаяся на обед в гостинице, выглядела весьма странно. Кого только тут не было. Одни явились в Тур, чтобы принять участие в спасении Франции. Другие — чтобы решить свои вопросы в префектуре и добиться заказов на какие-нибудь поставки. Кто-то приехал просто поглазеть на происходящее, а одна молодая брюнетка в фетровой шляпе, украшенной петушиным пером, приехала, чтобы себя показать. Поговаривали, что она была любовницей капитана вольных стрелков по фамилии Фальсакаппа.

Морские офицеры оказались старыми знакомыми. Они что-то обсуждали между собой и громко рассказывали истории об осаде Севастополя. Их рассказы приводили в отчаяние трех южан. Им с трудом удалось встретиться со своим земляком Гамбетта, и теперь они страстно хотели рассказать всем об этой встрече.

— Вы и вправду видели Гамбетта?

— Что вам сказал Гамбетта?

— Что об этом думает Гамбетта?

— Эх, если бы с нами был мой друг Легофф, — воскликнул капитан второго ранга. — На Мамаевом кургане стояла русская пушка, и она все время била по нашим позициям. Стали мы искать хорошего наводчика. Нашли Легоффа, а я вызвался ему помогать. Он выбрал обычную пушку с нашей батареи, навел ее и — мимо. А потом и говорит: "Мне бы сюда корабельную пушечку". Привезли ему корабельную пушку, так он подбил русскую пушку с первого выстрела. Он умер в Конкарно от delirium tremens[119]. Я сроду не встречал такого пьяницу, как он.

Остаток дня я потратил на экипировку. Омикур пообещал выдать мне коня с полной сбруей, карабин и саблю, но мне еще были нужны овчинный тулуп и хороший револьвер. Я долго подбирал револьвер у одного оружейника, но так и не нашел ничего стоящего. Оружейник понял, что я ищу оружие, способное спасти мне жизнь, и сказал, что за подходящим револьвером я смогу зайти послезавтра.

— А почему не сегодня?

— Потому что такой револьвер придется везти из Нанта.

Мы разговорились, и я узнал, что этот доблестный торговец из Тура (города, в который переехало правительство страны) ежедневно получает партии оружия из Нанта и туда же отправляет дневную выручку, потому что "опасается пруссаков".

Господин Шоле не явился не только на обед, но и на ужин, и только вечером, когда мы стояли и читали объявление на вывешенном плакате, он подошел и окликнул нас. Текст плаката гласил, что правительству ничего не известно о том, насколько верны слухи о событиях в Меце, но что бы ни происходило в нынешние времена, когда в любой момент можно ожидать, что какой-нибудь предатель объявит о капитуляции, лишь одно остается незыблемым — Французская республика, которая не капитулирует никогда и ни под каким видом.

— Идите за мной, — сказал Шоле. — Мне надо кое-что вам сказать. Здесь говорить невозможно.

Королевская улица начинается у Луары и упирается в большой бульвар, засаженный высокими деревьями. Днем бульвар кишит людьми, но к вечеру он пустеет несмотря на то, что по соседству с ним находится железнодорожный вокзал.

— Этим утром я заговорил с вами о Базене, — сказал Шоле, когда мы добрались до бульвара. — Уже тогда я знал, что он капитулировал, а сегодня вечером обнародовали известное вам заявление правительства.

— Вы точно знаете о капитуляции?

— К сожалению, точнее не бывает.

— А что вы скажете о заявлении правительства?

— Таким заявлением правительство показало себя во всей своей красе. Оно скрывает правду и искажает истинное положение дел, причем делает это так же, как поступали правительства во времена империи. И все это, якобы, ради того, чтобы не нервировать население.

— Но ведь когда-то придется сказать правду.

— Завтра и скажут, когда общественное мнение будет более или менее подготовлено. У правительства впереди целая ночь. За это время оно подберет звонкие прилагательные, с помощью которых попытается скрасить эту ужасающую новость. Лично я для себя уже все решил: я покидаю Тур. Сегодня я уехал за город, весь день шагал по сельским дорогам и советовался со своей совестью относительно того, какое решение мне следует принять. В конце концов, заявление правительства само мне подсказало, как я должен поступить. Мне стало ясно, что, оставаясь с этими людьми, я автоматически превращусь в их сообщника. Они намерены ввергнуть Францию в такую войну, за которую придется нести ужасающую ответственность. Ни у кого не должно быть иллюзий — это будет война не на жизнь, а на смерть, а для ее ведения у нас нет достаточных ресурсов. Пока Мец держался, продолжение борьбы имело смысл. Гамбетта своими энергичными действиями заслужил доверие всех честных людей, сплотившихся вокруг него. Однако сегодня он намерен очертя голову броситься в немыслимую авантюру, полагая, что тем самым возвысит свою роль в глазах сограждан. "Бедные сыны отечества, — говорит он, пожимая нам руки, — вы будете раздавлены той самой армией, которая, сначала покончит с Мецем, а потом обрушится на вас. А когда вас перемелют в прах, когда половина Франции будет лежать в руинах, тогда придется согласиться на такой мир, какой нам навяжут, ведь у нас уже не будет армии, которая могла бы служить аргументом в политическом торге". Гамбетта занял твердую позицию: сопротивление любой ценой. Он никого не слушает и ничего не хочет видеть. Вот поэтому он и выступает против проведения выборов. Он считает, что мы годны лишь для того, чтобы сражаться, но совершенно не пригодны для голосования. Он так заботится о нашем благополучии, что готов голосовать вместо нас.

Закончив эту тираду, взволнованный Шоле куда-то убежал, но вскоре вернулся. Гостиничный номер, который он занимал вместе с Омикуром, и в который я должен был переселиться, представлял собой небольшую гостиную, смежную со столовой. В тот вечер у нас в номере должна была состояться небольшая пирушка. Но вместо этого мы до полуночи прогуливались по бульвару и с болью в душе говорили о несчастьях, постигших нашу страну, и о роковых последствиях сдачи Меца.

На следующий день было официально объявлено о капитуляции Меца. Проходя мимо префектуры, я увидел скопление людей, собравшихся вокруг плаката. Я подошел ближе и прочитал: "Пусть ваш разум и ваши души мужественно воспримут новость об очередном страшном бедствии, обрушившимся на нашу страну… Мец капитулировал…" Остальная часть текста была написана в таком же стиле. Я подумал, что Шоле был прав, когда говорил, что всю ночь они потратят на то, чтобы подобрать точные прилагательные.

Кто-то сказал у меня за спиной:

— Автору этого текста надо выдать похвальный лист за успехи в риторике. Очень уж ловко тут вставлены всем надоевшие слова.

Омикур ждал меня на вокзале. Мы сели в поезд и поехали в Блуа. Там мы собирались перебраться на левый берег Луары.

V
В битве при Артене наши войска, которыми командовал генерал Ла Мотруж, потерпели поражение. В результате мы были вынуждены сдать немцам Орлеан и отступить к Буржу и Вьерзону.

Прусская кавалерия вслед за нами переправилась через Луару и, рассредоточившись по всей Солони, оккупировала территорию от Сюлли до Сен-Лорана. Прусских разведчиков видели неподалеку от Сальбри и в нескольких лье от Вьерзона.

Командующий Луарской армией генерал д’Орель де Паладин, закончив реорганизацию войск, перебросил их на правый берег реки и развернул на линии от Море до Мера. С этих позиций он намеревался атаковать немцев, засевших в Орлеане.

Командующему потребовались сведения о действиях немецких частей, оставшихся на левом берегу Луары. Собрать эти сведения было поручено нашему разведывательному отряду. Предполагалось, что мы будем действовать совершенно самостоятельно на обширной территории без какой-либо поддержки со стороны главных сил. Нам также предстояло самостоятельно выпутываться из любых тяжелых ситуаций. Тем временем положение Луарской армии оставалось крайне тяжелым, и командующему пришлось лично отправиться в Тур, чтобы потребовать предоставления ему дополнительных полномочий, в том числе права реквизировать у населения для нужд армии продовольствие и прочие материальные ресурсы. Проблема осложнялась тем, что в нашей армии вообще отсутствовала интендантская служба, и боевые части должны были осуществлять снабжение собственными силами. Пока командующий был в отъезде, мы всем отрядом расположились в Блуа. Наши лошади отдыхали, а солдаты приводили в порядок оружие и конское снаряжение.

Омикур познакомил меня с моими новыми товарищами. Они уже знали, что я вместе с их командиром спасал знамя на поле битвы под Седаном, и приняли меня как близкого друга. Вскоре я перезнакомился со всеми бойцами.

Состав нашего отряда был весьма разношерстным. Основу составляли ветераны, участвовавшие в Итальянской и Мексиканской кампаниях, но также среди бойцов было немало совсем молодых парней, а в придачу к ним Омикур принял в отряд несколько браконьеров и мелких буржуа. Всем желающим присоединиться к отряду Омикур задавал одни и те же вопросы: хорошо ли вы держитесь в седле, хорошо ли вы стреляете и достаточно ли крепкое у вас здоровье? Если кандидат в разведчики на все вопросы давал утвердительные ответы, тогда его предупреждали, что ночевать ему придется на голой земле, сварить суп будет невозможно, брать с собой сменное белье не разрешается, а служба будет крайне трудна и опасна. Если он и на это был согласен, тогда его принимали в отряд. Довольно быстро я убедился, что если в отряд намеренно набирают людей самого разного возраста, опыта и происхождения, то боевой дух в нем всегда остается очень высоким. Вообще слабость французской армии в большой степени объясняется тем, что принципы ее комплектования безнадежно устарели. На службу в армию набирали главным образом представителей низших слоев общества. А между тем, если в роте имелось хотя бы десять человек, получивших приличное образование, тогда резко возрастал моральный дух всего личного состава. Именно так и обстояло дело в нашем отряде. Мне кажется, что высокий боевой дух разведчиков Омикура сам по себе свидетельствует о необходимости перехода к всеобщей воинской обязанности.

Вскоре наш отряд должен был отправиться на боевое задание, и поэтому мне срочно потребовалась лошадь. Омикур сказал, что у одного из бойцов воспаление легких, и он, несомненно, уступит мне свою лошадь. Я зашел в дом, где лежал заболевший товарищ, и объяснил ему цель своего визита.

Больной неподвижно лежал на кровати. Он лишь скосил глаза и, не говоря ни слова, стал внимательно меня разглядывать.

— Вы любите лошадей? — произнес он после долгой паузы.

— Да, и хорошо в них разбираюсь.

— Тогда сделаем так. Свою лошадь я не буду ни продавать, ни одалживать. Я передам ее в распоряжение отряда. Это все, что я могу сделать для моих товарищей. Да и мне от этого хуже не будет. Лошадь эта охотничья, и она очень хороша. Кличка ее — Форбан. Желаю удачи.

Я пожал его горячую от жара руку и пошел к выходу, но он окликнул меня.

— Я часто глажу ее под правым ухом. Гладьте и вы ее, чтобы она вспоминала обо мне.

Дорога из Блуа проходит через Венское предместье, а затем тянется между лесами. По этой дороге мы двинулись в направлении Брасье, собираясь там переночевать. Брасье оказалась совсем бедной деревней. Попав в нее, мы поняли, каковы будут условия нашего пребывания в этих краях.

Как только отряд вошел в деревню, и жители услышали стук копыт наших лошадей, мгновенно началась страшная паника, и все побежали, куда глаза глядят. Улицы буквально в одну секунду опустели. Остались только два паренька, которые метались из стороны в сторону и громко кричали: "Пруссаки! Пруссаки!" Люди забаррикадировались в своих домах, и только одна старая женщина застряла около пруда. Она хлестала хворостиной тощую корову, которая ни за что не хотела идти домой.

— У нас тут нет партизан! — закричала женщина, когда мы приблизились к ней, — клянусь вам! Пруссаки не злые, я знаю, они не злые!

Мы объяснили ей, кем мы были на самом деле.

После этого начался второй акт комедии. Никто ничего не хотел ни давать нам, ни продавать. Каждый уверял, что деревня их обнищала, что запасы дров они распродали, а то, что осталось, нельзя трогать ни под каким видом, что сено они запасли на зиму, и если мы его тронем, то вся скотина умрет с голоду.

Спрашивается, а чем мы должны были кормить своих лошадей, если они не желали уступить ни клочка сена? Мы ведь явились, чтобы их защитить.

В общем, местные жители отказывали нам во всем, хотя мы просили их честь по чести, и нам пришлось прибегнуть к реквизиции. В итоге я прекрасно выспался в хлеву, лежа на охапке вереска и накрывшись, словно одеялом, вязанкой ржаной соломы. Правда, мне так и не удалось утолить как следует голод — весь мой ужин состоял лишь из куска хлеба с творогом.

На следующий день мы двинулись дальше и вскоре оказались в местности, где в любой момент можно было ожидать нападения пруссаков. В качестве меры предосторожности мы использовали прием, который обычно применяют уланы: разделившись на группы по три человека мы непрерывно вели разведку по обе стороны от дороги, а впереди за ситуацией следила головная группа, державшаяся на значительном удалении от отряда.

Мы с Омикуром оказались в составе головной группы. Наша задача заключалась в том, чтобы опрашивать всех встречных крестьян. Но крестьяне попадались редко, а деревни, через которые мы проходили, почти полностью опустели. Жители подались в леса со всеми своими домочадцами, домашним скарбом и скотиной. Для нас главное заключалось в том, чтобы не нарваться на кавалерийские патрули и не дать себя окружить. Поэтому мы продвигались крайне осторожно, вглядываясь в лесную чащу и прислушиваясь к малейшим звукам. Время от времени кто-нибудь из нас слезал с лошади, ложился на землю и, припав к ней ухом, слушал, стараясь уловить звуки погони. Когда встречался холм или пригорок, мы взбирались на него и внимательно всматривались в окутанные туманом окрестности.

Если принимать достаточные меры предосторожности, то на плоских орлеанских равнинах еще можно избежать неприятных неожиданностей, но зато в Солони[120] серьезные опасности подстерегают на каждом шагу. В этих краях повсюду разбросаны купы деревьев и сосновые рощи, а на обочинах извилистых дорог растет колючий кустарник. В таких местах легко устраиваются засады, заманить в которые не труднее, чем заманить дичь в силок. О засаде вас могут предупредить местные крестьяне, но мы, как назло, встречали их крайне редко, потому что с тех пор, как пруссаки захватили Орлеан и стали совершать вылазки в его окрестностях, полевые работы повсеместно пришлось прекратить. Крестьяне решили, что бессмысленно пахать землю, рубить на дрова деревья и заготавливать вереск, поскольку все результаты их труда безжалостно изымались пруссаками. Стоит ли рисковать и выходить работать в поле, если в любой момент могут появиться три улана и отнять ваших быков и лошадей?

Семьи, оставшиеся в своих домах, жили в постоянном напряжении, каждую минуту ожидая, что на них обрушится вражеская конница. Во многих домах даже держали наготове еду, специально приготовленную для господ прусских кавалеристов.

Однажды после долгого марша мы заночевали в большом доме местных буржуа, где нас приняли, как добрых друзей. Хозяеваопределили наших лошадей в конюшню, а для нас устроили шикарный ужин с бараниной и вином.

Поужинав, я пошел на конюшню и случайно подслушал разговор хозяйки дома с соседкой, после чего мне стало ясно, чем был вызван столь сердечный прием.

— Неделю назад, — говорила хозяйка, — я была у жены мясника и просила приберечь для нас баранины на тот случай, если нагрянут пруссаки. У меня есть шпик и варенье. Я знаю, они любят такую еду. Отдам им все это и скажу: "Только не трогайте нас".

Поскольку мы были не пруссаки, а всего лишь французы, хозяева не стали предлагать нам шпик и варенье. А бараниной нас угостили лишь по той причине, что она давно лежала у мясника и могла испортиться. В общем, мы съели ужин наших врагов.

Однако далеко не все местные жители были такими же "предусмотрительными", как эта хозяйка. Встречались по-настоящему отважные люди. Они не ждали у домашних очагов прихода пруссаков, а шли в лес и там в укромных уголках поджидали оккупантов. Как правило, это были охотники, браконьеры и местные стражники. Любой пруссак, подвернувшийся под руку такому храбрецу, наверняка расставался с жизнью. Этих людей невозможно было запугать плакатами, развешанными в окрестностях Орлеана, в которых немцы грозили расстрелом каждому, кого они поймают с оружием в руках.

Немало таких мстителей присоединялось к отрядам мобильной охраны и вольных стрелков, а когда наш отряд добрался до отдаленных районов Солони, к нам захотели присоединиться некоторые местные жители. Известно, что крестьян часто обвиняют в малодушии, но я убежден, что эти неконкретные расплывчатые утверждения, как правило, ни на чем не основаны. Если у крестьян имелся хоть малейший шанс получить поддержку со стороны воинских формирований, то они, не колеблясь, оказывали сопротивление оккупантам. Пруссаки это испытали на собственной шкуре и лучше нас знали, чего стоит опасаться в этих краях. Почитайте прусские газеты, выходившие в тот период. В них французов часто обвиняли в том, что они ведут "фанатичную войну", да еще клеймили позором тех, кто их "подначивал", главным образом, священников и местного архиепископа. А еще вы найдете в газетах немало историй о том, как пойманных крестьян расстреливали за то, что их штаны были заправлены в сапоги. Для баварских солдат это служило доказательством их принадлежности к вольным стрелкам. Как утверждалось в одной берлинской газете, "лишь с помощью таких драконовских мер можно покончить со столь подлой манерой ведения войны и удовлетворить мстительное чувство наших военных".

Война, которую вел наш отряд на этой пустынной территории, со стороны могла показаться весьма странной. Мы покрывали большие расстояния, но порой за целый день не встречали на дороге ни одного человека. Лишь углубившись в лес, можно было обнаружить живую душу. Как правило, это были местные крестьяне со своей скотиной. Время от времени в лесу, где, как казалось, можно встретить лишь дикого зверя, неожиданно раздавалось блеяние барана, на которое отзывались десятки, а то и сотни, овец. Однажды мы набрели на лагерь местного крестьянина, который укрылся в лесу, прихватив с собой всю скотину, лошадей и телеги, полные пшеницы и овса. Теперь эти люди, привыкшие к спокойной мирной жизни, превратились в кочевников. Они поселились со своими семьями в шалашах, здесь же стояли привязанные к телегам лошади и коровы, а их дети плакали на руках у матерей и просили, чтобы их "отпустили домой".


Французов часто обвиняли в том, что они ведут "фанатичную войну", да еще клеймили позором тех, кто их "подначивал"


Если бы пруссаки решились углубиться в эти лесные чащи, то смогли бы захватить богатую добычу. Но прусские солдаты отчаянно боялись засад. Только в первые дни после захвата Орлеана пруссаки чувствовали себя в полной безопасности, однако теперь период безмятежного покоя для них закончился. Между Сальбри и Вьерзоном французское командование сконцентрировало довольно значительные силы, готовые перейти в наступление, и кроме того, вдоль берега Луары стояли наготове вандейские ополченцы, мобили и вольные стрелки.

Теперь пруссаки крайне редко совершали короткие вылазки из Орлеана. Прусская пехота и артиллерия проводили демонстрационные рейды, но их цель состояла лишь в том, чтобы создать у наших генералов ложное представление о силах противника, сосредоточенных в Орлеане.

Нас же такая осторожность пруссаков только раззадоривала и вызывала горячее желание встретиться с ними в бою и самим оценить, чего стоит их кавалерия. Немецкие всадники нередко маячили перед нами на значительном расстоянии, но, завидев нас, немедленно скрывались. Иногда мы вступали с ними в короткие перестрелки, но, кроме шума, они не давали никакого результата. Когда же мы заходили в какую-нибудь деревню, каждый раз оказывалось, что пруссаки покинули ее за несколько часов до нашего появления.

— Жаль, что вы не явились сюда утром, когда они проводили тут реквизицию, — говорили нам крестьяне. — Они бы сбежали, и наше добро осталось бы в целости.

Но пришел день, когда нам наконец улыбнулась удача. Мы вошли в небольшую деревню неподалеку от Ферте и оказалось, что незадолго до нашего появления в деревню ворвались баварцы и увели с собой все повозки, которые смогли отыскать.

— Догоните их, — кричала какая-то женщина, — они не могли далеко уйти. Верните мне мою повозку. В нее впряжены две серые лошади, вы легко ее узнаете, она помечена, там наша фамилия — Фурбе, не забудьте, Фурбе!

Один крестьянин вскочил на лошадь, намереваясь показать нам дорогу. Он тоже хотел вернуть свою повозку. Баварцы не могли быстро передвигаться со своей добычей, зато мы неслись во весь опор. Меньше чем через полчаса мы нагнали их в перелеске. Оказалось, что в арьергарде колонны они выставили усиленное охранение.

— Мы можем обойти их и выскочить прямо к повозкам, — сказал наш проводник, ни на секунду не забывавший о цели экспедиции.

Такой обходной маневр был очень рискованным, поскольку мы могли нарваться на главные силы противника, но надо было либо решаться на него, либо возвращаться назад в деревню. В итоге мне и еще нескольким бойцам командир приказал двинуться в обход, а оставшиеся бойцы приготовились атаковать арьергард.

Пока колонна баварцев двигалась по дуге, мы рванули через лес по прямой и настигли их как раз в тот момент, когда колона только начинала выходить из леса на открытое пространство. Баварцев было довольно много, а нас — всего несколько человек. Если бы мы кинулись на них в лобовую атаку, нас бы окружили и взяли в плен. Поэтому по команде капрала мы расположились на опушке и дали дружный залп из укрытия.

После первого же выстрела баварцы, побросав всю свою добычу, сломя голову бросились наутек и скакали во весь опор до самого перелеска, находившегося более чем в километре от нашей позиции. Они явно запаниковали, решив от неожиданности, что попали в засаду. В связи с этим хочу сказать, что немецкий солдат хорошо дерется лишь тогда, когда на его стороне численное превосходство и ему обеспечена надежная позиция, и еще когда вокруг царит полный порядок, а сам он полностью доверяет своему командиру. Но немец совершенно теряет голову, когда происходит что-то неожиданное. Возможно, по этой причине немцы, зная о своих панических реакциях, держатся крайне настороженно.

Едва заслышав выстрелы в голове колонны, арьергардный взвод охранения, успевший завязать бой с нашими товарищами, немедленно задал стрекача. Они вихрем пронеслись мимо нас, пустив лошадей в галоп. Мы перезарядили винтовки и поприветствовали их новым залпом. Я увидел, как один улан обхватил шею своей лошади. Он явно был ранен, но не вывалился из седла. Между тем остальные солдаты взвода обогнули скопление повозок и пустились вскачь по равнине, бросив своего раненого товарища на произвол судьбы.

С самого начала нашего рейда по тылам противника мы каждый день безуспешно пытались понять, привязывают ли немцы своих кавалеристов к седлам. Мои товарищи спорили об этом до хрипоты, но так и не пришли к единому мнению. Нам не раз доводилось видеть, как их конники, оказавшись под огнем, начинали раскачиваться в седлах и ложились на шеи лошадей, но никогда не падали на землю. Мне так хотелось разобраться в этом вопросе, что я не утерпел, выскочил из укрытия и бросился вдогонку за раненым уланом. К тому времени мы с моим Форбаном уже успели подружиться, и я надеялся быстро догнать удирающего немца.

Но немец оказался очень прытким, и преследовать его пришлось дольше, чем я ожидал. К счастью, мы с Форбаном умели брать препятствия, так что я перемахнул через широкую траншею и ухватил немецкого коня за повод. Сделал я это как раз вовремя, так как над ухом у меня уже просвистело несколько пуль.

Недолго думая, я потащил своего пленника к опушке леса, где меня ожидали товарищи, предупредив, что стоит ему дернуться, как я его сразу прикончу. Это была великолепная гонка, самая волнующая в моей жизни, особенно если сравнивать с гонками на парижских ипподромах. На этот раз в качестве зрителей выступали баварские кавалеристы и мои товарищи, а позади слышался громкий стук копыт: это баварцы развернули своих коней и, словно охотники за дичью, галопом неслись за мной по пятам. Но тут несколько наших бойцов вышли из укрытия и стали целиться в моих преследователей. Баварцы повернули назад, а я благополучно вернулся к своим с доставшимся мне призом.

Оказалось, что он действительно был привязан ремнями и только по этой причине удержался в седле. При этом баварец был тяжело ранен — пуля раздробила ему бедренную кость. Полуживого улана сняли с седла и уложили на солому в одну из отбитых повозок, причем именно в ту, что принадлежала мадам Фурбе.

Когда мы вернулись в деревню со спасенными повозками, нам устроили триумфальную встречу. И лишь мадам Фурбе не удержалась и с упреком заявила:

— Вот тоже придумали! Уложили пруссака в мою повозку, и пропала вся солома.

Тем временем вокруг раненого собрался народ, и люди стали обсуждать, как с ним поступить.

— Я не пруссак, — твердил несчастный пленник. — Мы баварец. Любим французский сильно.

Но у измученных крестьян слова и внешний вид раненого не вызвали чувства жалости. Им было все равно, пруссак он или баварец. Для них он был враг, разоривший их дома.

— Где мы его расстреляем? — спросил какой-то паренек.

— Давай на вилы его.

— Меня тошнит, когда всякие бездельники толкуют мне о военнопленных.

— Он один за все заплатит.

Месяц назад я тоже побывал в шкуре военнопленного, и вокруг меня так же толпились беспокойные зеваки. Куда ни кинь, повсюду одна и та же злоба и дикость.

Однако этот улан был моим пленником. Его хозяином был я, а мне совсем не хотелось, чтобы моего пленника стали избивать палками или колоть вилами.

— Неужели у вас поднимется рука на человека, который не может вам ответить?

— Но ведь это пруссак.

— И что? Утром он был враг, а сейчас это раненый. Кто готов приютить его у себя и обеспечить уход?

Все молчали и только удивленно пялились на меня.

— Где тут у вас мэр?

— Как будто мэру больше нечем заняться. Мы тут задержали прусскую шпионку, и теперь он ее допрашивает.

Пленного уложили на охапку соломы у дома мадам Фурбе. Я не хотел оставлять его на попечение крестьян и попросил одного моего товарища присмотреть за ним.

— Я скоро вернусь, — сказал я ему по-немецки, — и вас отнесут в дом.

— Только не бросайте меня. Они меня расстреляют.

Я попытался успокоить его и объяснить, что французы не расстреливают пленных, но он не хотел мне верить.

— Нет пруссак, — повторял он по-французски, — Бавария.

Я бегом помчался в мэрию. Рядом с входом стояли две лошади, запряженные в маленькую повозку. Это была повозка мисс Клифтон. Как такое могло случиться?

Я влетел в кабинет мэра. Оказалось, что саму мисс Клифтон, ее санитара и величественного слугу приняли за шпионов и арестовали. Когда я вошел, мэр пытался их допросить.

На мне была непривычная униформа, однако она узнала меня.

— Мисс Клифтон!

— Господин д’Арондель!

— О, сэр! — воскликнул слуга.

Мэр, услышав, что мы разговариваем на неизвестном языке, окончательно уверился в том, что перед ним пруссачка. Потребовалось вмешательство подошедшего по моей просьбе Омикура, чтобы он согласился отпустить свою пленницу.

Сделал он это скрепя сердце, в полной уверенности, что наш командир простофиля и позволил прекрасной иностранке одурачить себя.

VI
Как же я тревожилась за вас! — сказала мисс Клифтон. — Мне говорили люди, приютившие вас в Донкуре, что вы были не в состоянии пройти по этому ужасному маршруту от Седана до Понт-а-Муссона. Рассказывайте скорее, как вам удалось спастись.

Ее подчеркнутое внимание, сама интонация, с которой молодая англичанка обратилась ко мне, взгляд, сопровождавший каждое ее слово, смутили меня и одновременно взволновали до глубины души. Значит, в этом мире кто-то еще помнит обо мне. А что, если в тот страшный день, когда я был прикован к трупу жандарма, мисс Клифтон мысленно была со мной! И тут же я одернул себя, твердо решив, что более не позволю себе увлечься подобными грезами.

— Тут у меня раненый баварец, — сказал я, сделав вид, что не расслышал ее вопрос, — не могли бы вы оказать ему помощь?

— Разумеется, мы немедленно им займемся.

Мэр объяснил, в каком доме можно разместить раненого, и мы сразу перенесли туда нашего улана.

— Не поможете ли перевязать его? — обратился ко мне санитар мисс Клифтон.

Мне ужасно хотелось увильнуть от участия в перевязке, но ожидать помощи от крестьян не имело смысла. Они и без того взирали на нас с нескрываемым изумлением, а увидев, что англичане оказывают помощь раненому немцу, крестьяне окончательно поверили в ими же сочиненную басню о прусских шпионах.

— Говорил я тебе, что это пруссак, — прошептал на ухо своей жене один из крестьян, показывая пальцем на санитара. — Смотри, у него на рукаве красный крест. Я видел в одной деревне пруссаков с таким же крестом. Это их опознавательный знак.

Улан понял, что его не собираются расстреливать, и заметно осмелел.

— Добрые французы, — повторял он, — добрые французы! — и улыбался крестьянам, которые в ответ бросали на него отнюдь не ласковые взгляды.

— Его надо раздеть, — сказал санитар.

Под кителем у баварца была надета черная нижняя рубашка. Я стащил ее, и под ней обнаружилась точно такая же, но синяя. Я снял и ее и оказалось, что под ней надета красная рубашка, а под красной — коричневая.

— Ого! — с неподражаемой флегматичностью произнес санитар. — Он напоминает матроса из известной пантомимы.

— Так теплее, — отозвался улан.

Он и вправду, чтобы не мерзнуть, носил несколько слоев белья. С каждым месяцем становилось все холоднее, и баварец вспухал буквально на глазах. В августе он довольствовался одной нижней рубашкой, в сентябре надел вторую, в октябре на нем уже было четыре рубашки, а в ноябре пять. Кстати, в январе, находясь в составе Восточной армии, я обнаружил жителя Померании, натянувшего на себя семь шерстяных рубашек, а в это же самое время на наших мобилях не было ничего, кроме блуз из паршивого сукна.

Чтобы извлечь из баварца пулю, требовался врач, но за неимением такового пришлось ограничиться временной повязкой.

Тем временем мисс Клифтон собралась в дорогу, но, поскольку уже стемнело, я уговорил ее не торопиться и остаться до утра. Оказалось, что выехала она из Саль-бри, намереваясь добраться через Божанси до Луары и переправиться на правый берег, где уже находилась французская армия.

— Мост в Божанси разрушен, — сказал Омикур. — Вам придется спуститься вниз по реке до Мера. Мы и сами собираемся переправиться через Луару. Кстати, раз баварцы реквизируют повозки, то, значит, предстоит переброска немецких войск. Надо известить об этом нашего генерала. Д’Арондель проводит вас до Мюида. Там сейчас размещается штаб.

Это был незабываемый вечер. Мисс Клифтон пригласила меня на ужин, и мы до поздней ночи беседовали в темной кухне, сидя перед очагом, в котором весело горели еловые дрова. Ее приятный голос, подобно дуновению теплого ветра, согревал мое окоченевшее сердце.

Слушая ее речи и глядя на нее, я думал о Сюзанне. Мне было интересно, как она повела бы себя и о чем могла бы говорить, если бы случай свел ее в такой же хижине лицом к лицу с молодым человеком в обстоятельствах, которые я назвал бы романтическими. Была бы она способна на такую же простоту речей и чистоту помыслов? И я поневоле вспоминал те вечера, когда она тянула ноги к огню, хотя ей было совсем не холодно, или кокетливо приподнимала край своего платья. А еще я вспомнил, как умело демонстрировала она свои руки, стараясь, чтобы все могли оценить их свежесть и нежность розовой кожи.

Наконец мисс Клифтон протянула мне руку, и я с небес спустился на землю.

— До завтра, мой спаситель, и в добрый час, — сказала она.

От большинства добровольческих формирований наш отряд отличался тем, что, проведя разведку в какой-нибудь деревне, мы не отходили на несколько лье назад, а стремительно уходили вперед, уводя за собой противника и спасая тем самым жителей деревни от преследовавших нас пруссаков. Точно так же продолжился наш рейд и на этот раз.

Утром отряд двинулся в сторону Орлеана, а мы с мисс Клифтон отправились по дороге в направлении Лайи. Мисс Клифтон, как всегда, ехала верхом, а за нами следовал ее передвижной госпиталь.

Несколько месяцев назад я так же, как и в этот раз, ехал верхом по пустынной равнине рядом с юной барышней. Но как же велика была разница между теми и нынешними временами! И сколь велико было различие между двумя этими женщинами!

Мы с мисс Клифтон очень торопились и вскоре добрались до французских передовых позиций. Здесь стояли части, сформированные из жителей Вандеи. Они разбили лагерь в молодой рощице на берегу реки. Палатки им не выдали, и солдаты, как сумели, устроились в шалашах и землянках. Когда мы появились в лагере, все свободные от службы солдаты присутствовали на мессе, которую вел полковой капеллан. Для этого в середине лагеря установили алтарь. Полевая церковная служба выглядела настолько трогательно, что даже люди, равнодушные к религии, не могли не умилиться, наблюдая за этим зрелищем.

— До чего же это красиво, — промолвила мисс Клифтон.

— Еще бы, месса прямо в лесу, в двух шагах от противника.

— Да, но точно такая же месса не выглядела бы столь же красиво где-нибудь в Англии или Соединенных Штатах. Эти отважные люди не скрывают своих религиозных чувств и не боятся насмешек. Если бы я принадлежала к Римской католической церкви, я стала бы молиться вместе с ними.

До Мюида оставалось проехать лишь несколько лье. Там мне придется расстаться с мисс Клифтон. Ей же предстояло перебраться через Луару и прибыть во французскую армию.

Генерал, командовавший войсками в Мюиде, выдал мне приказ для командира нашего отряда. Я дал лошади отдохнуть и двинулся на поиски товарищей. Теперь я был один на той же дороге, по которой еще недавно мы ехали вместе с мисс Клифтон, и сильно загрустил от свалившегося на меня одиночества. До чего же мила эта юная англичанка! До чего притягательны ее необычная красота, решительный характер, серьезное отношение к делу и жизнерадостность! Сколько доброты излучают ее огромные бездонные глаза!

— Нам приказано перебраться на правый берег Луары, — сказал Омикур, ознакомившись с доставленным мною приказом. — Похоже, здесь мы больше не нужны, и на наше место сюда направят подразделения из Саль-бри. Насколько я понимаю, в ближайшие дни состоится большое сражение. Войска, находящиеся в Сальбри, двинутся на Орлеан с юга, войска, стоящие в Жьене — с востока, а армия генерала д’Ореля — с запада. Если удастся наладить координацию, и наши генералы соизволят пораньше пробудиться ото сна, тогда немцы попадут в окружение. Похоже, мы отказались от традиционной французской тактики и переходим к тактике прусской армии. Наполеон перед сражением всегда собирал свои войска в единый кулак и, словно клином, каким перерубают самые твердые деревья, разносил в клочья любого противника. В отличие от него Мольтке использует сосредоточение войск, как тиски, с помощью которых он старается раздавить противника. И вот тут-то вся загвоздка: сумеем ли мы с нашими генералами, которые любят командовать и не умеют подчиняться, добиться тех же результатов, что и пруссаки? В любом случае на генерала д’Ореля точно можно рассчитывать. Это настоящий мужчина, и его приказы я буду выполнять с большой охотой. А уж если я кому-то доверяю, то бьюсь с удвоенной отвагой.

Взглянув на правый берег Луары, даже самый отчаявшийся пессимист непременно воспрял бы духом. Здесь удалось собрать новую армию, причем армию настоящую, с пехотой, артиллерией и кавалерией. Армия больше не походила на сборище партизанских формирований, вроде тех, что действовали в свое время под Солонью. Правда, в ее составе было мало таких же обстрелянных солдат, каких несколько месяцев тому назад я видел в окрестностях Меца и глядя на которых проникался уверенностью в нашу победу. Скажем, выправка мобилей даже отдаленно не напоминала военную выправку, а большинство кавалеристов, едва пустив коней рысью, сразу хватались за гривы, чтобы не вылететь из седла. И тем не менее это были настоящие солдаты. За короткое время пустое место удалось превратить хотя бы в кое-что. Те, кому довелось увидеть Луарскую армию, всегда будут помнить, что за период с октября по ноябрь именно усилиями генерала д’Ореля совсем новая армия была отмобилизована, организована и обучена.

Из Мера наш отряд направили в окрестности Жона, и чтобы добраться туда, нам пришлось пройти через боевые порядки большей части Луарской армии. Ближе к вечеру послышался грохот канонады. Оказалось, что до нас докатились звуки сражения при Вальере, которое развернулось в нескольких лье от основных сил на опушке леса Маршнуар. И мы, и все, кого мы встречали по пути, чувствовали сильное волнение и задавали одни и те же вопросы:

— Есть ли какие-нибудь новости?

— Там правда идет сражение?

Как всегда, высказывались противоречивые мнения, и от этого на душе становилось еще тревожнее.

По мере продвижения мы получали все более точные сведения. Стало известно, что сражение началось утром и полностью развернулось к двум часам дня, когда в бой вступили митральезы.

Но чем оно закончилось? Никто об этом ничего не знал. После битвы при Артене это стало первым крупным сражением. Больше всего хотелось узнать, как держались под огнем наши молодые солдаты. Все были страшно возбуждены, сердца сжимались от грохота артиллерийских орудий. Однако в воинских частях, которые встречались нам по пути, никакого беспокойства не ощущалось, и это вселяло надежду. Раз их до сих пор не ввели в бой, значит дело обстоит не так плохо и в их поддержке не было необходимости. Правда, бывалые солдаты лишь качали головами, когда слышали реплики такого рода:

— А разве под Форбахом все было не так же?

— Здесь каждый за себя. Командуют ведь одни и те же генералы.

И словно в подтверждение этих слов мимо нас прогарцевал генерал Кордебюгль, из-за которого под Седаном мы были разбиты в самом начале сражения.

Только к вечеру поступили хорошие новости. Французские войска держались очень стойко и отбросили баварцев и пруссаков. Мобили из Луар-э-Шер не дрогнули под градом снарядов, и даже генералы сохранили присутствие духа. Казалось, ветер надежды, согревающий сердца и души людей, пронесся над нашей армией.

Однако опытный Омикур был не склонен преувеличивать важность состоявшегося сражения.

— То была лишь интенсивная разведка боем, — заявил он, — а настоящее сражение произойдет завтра.

В действительности сражение состоялось не завтра, а послезавтра. В течение всего следующего дня командование стягивало войска к Орлеану. Было приятно наблюдать, как в безукоризненном строю маршируют батальонные колонны, соблюдая необходимую для развертывания дистанцию. Вслед за легкой кавалерией шли солдаты первой стрелковой цепи, а за ними — вторая стрелковая цепь и подразделения резерва. Замыкали движение пехотные батальоны, а в промежутках между ними двигалась батальонная артиллерия. Глядя на проходившие войска, становилось ясно, что все здесь подчинено единой воле и железной дисциплине. До чего же это не было похоже на седанскую неразбериху!

Вечером объявили привал. Командование запретило разводить костры, но для приготовления пищи позволило зажигать огонь в специально выкопанных ямах. Немцы, привыкшие к большому количеству костров на стоянках французской армии, могли решить, что перед ними находятся лишь передовые части французов, тогда как в действительности здесь была собрана вся Луарская армия. Сытым немецким солдатам, закутанным в теплые шинели и многочисленные шерстяные рубахи, и в голову не могло прийти, что перед ними, не разжигая костров, лежали без подстилок на сырой земле французские мобили, одетые лишь в тонкие гимнастерки и жалкие блузы.

Наш отряд расположился на правом фланге Луарской армии. Утром нас послали разведать ситуацию на гряде, идущей вдоль берега Луары. Противника не было видно, но, скорее всего, он находился на прекрасно оборудованных заранее подготовленных позициях и дожидался начала боевых действий. Вскоре мы и сами в этом убедились. Стоило нам подойти к заброшенному карьеру, как оттуда прогремел дружный залп. У отряда не было достаточно сил, чтобы атаковать сидевших в засаде стрелков, и поэтому нам пришлось отступить.

Мы поднялись на небольшую возвышенность, господствовавшую над местностью, и с нее нам открылось потрясающее зрелище. Повсюду, насколько хватало глаз, в безупречном порядке тянулись развернутые для боя линии французской армии. Пехота и кавалерия наступали на противника. Прошло то время, когда французские войска бежали от пруссаков без оглядки или защищались из последних сил.

Я, как зачарованный, следил в бинокль за продвижением наших войск. Неожиданно Омикур хлопнул меня по плечу.

— Смотри, как отважно они маневрируют!

Его чувства можно было понять. Совсем молодые солдаты шагали по полю битвы, не отставая от ветеранов. Командиры поставили перед ними конкретные задачи, и они печатали шаг, полные решимости выполнить полученный приказ. Двигались они, конечно, не парадным шагом, но сплоченно и решительно.

Пока наша армия шла в атаку, на опушке леса, примыкающего к Орлеану, возникло движение в рядах немецкой пехоты.

— Там у них одни баварцы, — произнес кто-то из наших бойцов, — с ними мы справимся без труда. Они так устали от войны, что только и ждут случая, чтобы сдаться в плен.

Это наивное утверждение вскоре было опровергнуто. Из деревни, обозначенной на карте как селение Бакон, ударила артиллерия. А между тем еще не было десяти утра и сражение только начиналось.

Я не первый раз участвовал в сражении и хорошо понимал, что после первых выстрелов вражеских пушек командование не станет вводить в бой сразу все воинские подразделения. Поэтому бездействие нашего отряда в разгар схватки с противником совершенно меня не нервировало. Я твердо знал, что придет и наш черед.

Тем временем канонада громыхала на все большем пространстве, и вал артиллерийской перестрелки катился все дальше на север. Пушечные выстрелы, ни на секунду не умолкая, теперь доносились с самых удаленных точек, расстояние до которых превышало несколько лье. Все это говорило о том, что сражение развернулось в полную мощь.

Я молил Бога, чтобы наши солдаты не дрогнули, когда дойдут до мощных укреплений противника. Но хватит ли у них сил, чтобы выбить врага с его позиций? Все мои товарищи с волнением прислушивались к звукам выстрелов. Что там происходит? Продолжают ли наши наступать или бегут? Ориентироваться в происходившем было трудно, потому что наши батареи постоянно меняли позиции.

Наконец Бакон был взят, и начался интенсивный обстрел деревни Кульмье. Наши войска продолжили наступление.

Мы покинули возвышенность, с которой наблюдали за происходящим, и вступили в бой. На поле боя мы уже не могли видеть общую картину схватки, но зато здесь был лучше слышен грохот сражения.

Битва была в самом разгаре, но подразделения, которые, как и наш отряд, лишь недавно ввели в бой, с трудом могли разобраться в обстановке. Наши стрелки заняли позиции в деревенских садах, а тем временем немцы рассредоточились по всей деревне и отчаянно сопротивлялись. Ни одна сторона не могла добиться решающего перевеса.

Радовало уже то, что наша молодая армия сумела продержаться с десяти утра до трех часов дня. Но мы ожидали большего. Хватит ли у армии сил, чтобы решить поставленные командованием задачи?

То, как сейчас действовали французские войска, напоминало действия прусской армии под Седаном. Огонь нашей артиллерии непрерывно усиливался, а в решающий момент командование ввело в бой резервы. Не прошло и получаса, как прусские и баварские батареи окончательно смолкли.

Французские войска бросились в атаку, но были остановлены беспощадным винтовочным огнем. В наших передовых линиях возникло замешательство. И в этот момент командовавший атакой генерал Барри слез с коня, встал впереди наступавших батальонов и прокричал:

— Мобили, вперед! Да здравствует Франция!

И эти молодые солдаты, которым лишь три месяца назад вручили винтовки, решительно пошли в атаку. Опиравшийся на трость генерал едва поспевал за ними. Он вместе со всеми преодолевал траншеи и с трудом выбирался из них, хватаясь за ветки деревьев. Генерал Барри вел в бой мобилей провинции Дордонь.

Глядя на наступавшую цепь, я невольно вспомнил, как еще недавно пруссаки, да и кое-кто из наших деятелей, пренебрежительно отзывались о частях мобильной обороны. А ведь на самом деле в этих частях служили лучшие сыны отечества. В ряды мобилей вступали бедные и богатые, образованные и безграмотные, горожане и сельские жители. Каждая рота состояла только из земляков, воспитанных в одной вере, в одних идеалах и привычках. Тот, кто дрогнул на поле боя, был не безымянным солдатом 15-го или 97-го батальона, а конкретным человеком из Дордони, которого после возвращения домой его же товарищи прилюдно назовут трусом. В этом и заключалась сила территориальных формирований. В сердцах этих людей колокол родной церкви всегда отзывался сильнее, чем любые патриотические призывы.


— Мобили, вперед! Да здравствует Франция!


Наконец Кульмье был взят. Немцы отошли в северном направлении и попытались создать оборонительный заслон. Однако было совершенно ясно, что вскоре начнется их беспорядочное отступление, поскольку на немецкие позиции уже готовилась мощная атака нашей кавалерии. По плану командования, кавалерия должна была отбросить баварские части навстречу французскому корпусу, который в это время перебрасывали из Жьена в Шевийли. Но кавалерия прекратила преследование баварцев, потому что на ее пути встала никому не известная пехотная часть. И лишь впоследствии стало известно, что в этом месте случайно оказалась колонна парижских вольных стрелков.

После взятия Кульмье нашему отряду приказали прочесать все леса вокруг этой деревни. Но противник бежал, преследуемый огнем нашей артиллерии, и в лесах никого обнаружить не удалось.

Это была полная и безоговорочная победа. Но из-за позднего времени оценить ее масштабы не представлялось возможным.

Местный крестьянин рассказал, что он видел своими глазами, как целый обоз, состоявший из артиллерийских орудий и повозок, двигался в направлении Ла-Боса, но шел он явно не из Орлеана.

Услышав эту новость, наш командир обратился к бойцам:

— У кого из вас лошадь в состоянии проскакать пять, а возможно, и десять лье, если возникнет такая необходимость?

Вызвались около двадцати человек, в числе которых был и я. После этого большая часть отряда отправилась в Кульмье, а нашу группу командир напутствовал такими словами:

— Если верить тому, что рассказал нам крестьянин, то похоже, что немцы вывели свои войска из Сент-Э[121]. Если они решили не оборонять Сент-Э, то, значит, оборонять Орлеан они тоже не собираются. Именно это нам и предстоит выяснить. Дело предстоит непростое, но игра стоит свеч.

VII
Шел дождь вперемешку со снегом. По темной дороге наша группа продвигалась с огромным трудом, но время поджимало, и мы старались как можно быстрее нагнать вражеский обоз.

Через некоторое время мы добрались до пересечения дорог, где нас уже поджидали бойцы, отправленные вперед для проведения разведки. Они сообщили, что в стороне от основной дороги слышали скрип повозок и, скорее всего, это и был уходивший обоз. Правда, было непонятно, что нам делать дальше, ведь в группе было только два десятка бойцов, а этого недостаточно, чтобы захватить целый обоз, тем более ночью, и к тому же не зная, какими силами располагает противник.

Возможно, если бы в тот день наша армия потерпела поражение, тогда, осознав всю сложность подобной операции, мы, скорее всего, повернули бы назад. Но в день победоносного наступления мы были готовы к любым решительным действиям.

— Быстро скачем наперерез, — скомандовал Омикур, — нападаем на головную повозку, разворачиваем ее и перегораживаем дорогу. Восемь бойцов остаются в голове обоза, а остальные рассредоточиваются вдоль дороги. По моей команде открываем огонь по сопровождающим. Галопом марш!

Каждого из нас до того обуяла жажда приключений, что на выполнение приказа командира нам потребовалось лишь несколько секунд. Всем не терпелось остановить повозки и ввязаться в драку.

Однако вскоре наш боевой пыл угас, потому что ситуация вдруг стала развиваться очень мирно. Как и было приказано, мы развернули поперек дороги головную повозку, но в ответ услышали не звуки выстрелов, а мужской голос. Кто-то громко вопил по-немецки:

— Санитарный обоз! Санитарный обоз!

— Всем внимание! — крикнул Омикур.

— Не волнуйтесь, командир, сейчас поглядим. Главное — не дать себя провести. Знаем мы этих немцев. Чуть что, так у них санитарный обоз.

— Вели ему принести фонарь, — сказал мне Омикур.

Я повторил по-немецки приказ командира, но баварец уже выпрыгнул из повозки, зажег спичку и продемонстрировал мне красный крест на рукаве кителя.

— Вы, я вижу, санитар, но что в повозках?

— Повозки, госпиталь.

— Сейчас проверим.

Бойцы взяли лошадей под уздцы и повели обоз на главную дорогу. Эти четырехколесные повозки совсем не были похожи на передвижной госпиталь. Всего их было семь.

— Санитарный обоз, — непрерывно повторял баварец, шедший рядом со мной.

Поскольку ни у них, ни у нас не было фонарей, мы изготовили факелы из соломы, которую обнаружили в повозке. Судя по типу повозок и сделанных на них надписях, это явно был транспортный обоз. Однако баварец, то умоляющим, то угрожающим тоном продолжал настаивать, что в повозках находится имущество полевого госпиталя. Потеряв терпение, Омикур приказал снять брезент с первой повозки.

Оказалось, что там действительно находилось имущество, но отнюдь не госпитальное. Можно было подумать, что перевозится скарб большой семьи, решившей сменить место жительства. В повозке мы обнаружили кресла, платья, занавески, ковры, пакеты с постельным бельем вроде тех, в которых прачки разносят белье своим клиентам.

— Спроси у него, — сказал Омикур, — откуда они едут и куда направляются, и предупреди, чтобы отвечал честно, а иначе я велю его расстрелять за воровство. Если расскажет все, как есть, тогда будет считаться обычным военнопленным.

Баварец с готовностью сообщил, что едет из Сент-Э, пытался отыскать короткую дорогу, но сбился с пути.

— Немцы ушли из Орлеана? — спросил Омикур.

На этот вопрос баварец не стал отвечать. То ли он не знал, что происходило в Орлеане, то ли не хотел говорить, во всяком случае, мы ничего от него не добились.

Пока мы с Омикуром допрашивали баварца, наши бойцы осмотрели остальные повозки. В них, как и в первой повозке, были лишь предметы обычного обихода — свинцовые чушки, металлическая проволока, лампы, сабо, кухонная утварь, одежда, коробки с пряностями, банки с кофе, бочонок уксуса.

— А этот ситец, он тоже госпитальное имущество?

— А эти старые медные каски в госпитале используют вместо чепчиков?

— А почему здесь детские пеленки?

— Довольно, господа, — сказал командир, — пошутили и хватит. Пусть шесть бойцов отконвоируют повозки и пленных в Кульмье, а остальные — за мной. Будем искать военный обоз.

— Отпустите меня, — неожиданно проговорил баварец. — Мне в плен никак нельзя. У меня служба.

Впрочем, он быстро понял, что уговорить командира не удастся, и разразился проклятиями в адрес пруссаков.

— Вечно одно и то же, — заявил он по-немецки, — как хватать добычу, так пруссаки всегда первые, а как терять последнее — так это баварцы.

Обоз с имуществом и пленными уже тронулся в путь, а мои товарищи все не могли унять хохот после того, как я перевел им слова баварца.

Из-за всей этой истории мы, разумеется, потеряли много времени, но зато окончательно убедились, что немцы уходят из окрестностей Орлеана, причем наши пленные эвакуировались последними.

Мы двинулись дальше по дороге, зашли в несколько деревень, но нигде не встретили ни одной живой души. Дома стояли пустые с заколоченными окнами и дверями, ни единого огонька в окне, ни одной дымящейся трубы. Казалось, все вокруг вымерло.

Однако на подходе к небольшому хутору, состоявшему из нескольких домов, ветер донес до нас запах домашней еды.

— Пахнет кровяной колбасой.

— Ну, значит, здесь пруссаки. Всем приготовиться.

Мы осторожно приблизились к дому, из которого доносился соблазнительный запах, но оказалось, что противника в нем не было и в помине. В доме находились три старых крестьянина, которые ни под каким видом не соглашались открыть дверь и вступили с нами в переговоры через приоткрытое окно.

— Вы выходили сегодня из дома?

— Понятно, что нет.

— А баварский обоз видели?

— Понятно, что видели.

— Они ушли из Орлеана?

— Одни ушли, другие остались.

— А куда направились те, что ушли?

— В сторону Артене и они очень спешили. Вся дорога была забита лошадьми и повозками.

— Так кто-нибудь остался в Орлеане?

Тут один крестьянин стал утверждать, что в Орлеане остались тысячи баварцев, а другой уверял, что ни одного. В общем, отвечали они настолько противоречиво и сбивчиво, что мы ничего не смогли понять. К тому же ни один из них в последние дни не бывал в Орлеане и не мог знать, что там творится.

Из окрестностей Кульмье мы вышли в пять часов вечера, а к предместью Орлеана подошли только к девяти. В самом предместье не было ни души, дома стояли пустые и вдобавок ко всему дождь хлестал, как из ведра.

Наша "армия" насчитывала лишь четырнадцать человек, и было бы безумием пытаться всей кавалькадой въехать в город. Омикур выстроил отряд вдоль высокой стены и объявил, что в город он намерен проникнуть в сопровождении лишь одного человека. Честь сопровождать его он, разумеется, оказал мне.

— Если мы не вернемся через два часа, — сказал он офицеру, которого оставил за старшего, — значит, мы убиты или нас взяли в плен. В таком случае поворачивайте назад и ищите отряд.

Затем, обращаясь ко мне, Омикур сказал:

— Слезай с лошади, оставь ребятам саблю и карабин, а с собой возьми только револьвер.

Я так и сделал, и мы, застегнув шинели на все пуговицы и подняв воротники, отправились в город.

— Послушай, — сказал Омикур, — если мы нарвемся на патруль, ты спасаешься первым.

— Но командир ведь ты.

— Сейчас моя очередь спасать тебя. Я твой должник и хочу рассчитаться.

Мы вошли в город и обоим показалось, что опасаться там, на первый взгляд, было нечего. Мы не увидели ни часовых, ни выставленных постов. Ничто не говорило о том, что город занят противником. Если баварцы остались в Орлеане, то после сегодняшнего поражения им следовало быть начеку. Но, с другой стороны, если они покинули Орлеан, то почему в городе чувствуется какое-то оцепенение? Почему в половине десятого вечера все двери и ставни домов наглухо закрыты?

Вскоре мы заметили, что в одном доме сквозь ставни пробивается лучик света.

— Надо постучать и расспросить жильцов, — сказал Омикур. — Глупо шагать по большому городу, как по дремучему лесу.

Он постучал, но вместо ответа в доме погасили свет, а звуки, проникавшие сквозь ставни, разом стихли.

— Откройте, мы свои.

Жильцы явно совещались, но открывать двери или окна по-прежнему не спешили.

— Они решили, что мы из полиции.

— Или воры.

Пришла моя очередь стучать, и я сильно заколотил в окно, рискуя разбудить соседей и привлечь внимание прусских патрулей, если они еще оставались в городе.

Наконец за закрытыми ставнями приоткрылось окно.

— Вы кто? — спросил мужской голос.

— Мы ваши друзья, французы.

— А зачем стучите? У нас ничего нет.

— Откройте окно или я его высажу. Именем закона.

Моя угроза выглядела нелепо, но она возымела действие. Ставни приоткрылись.

— Что вам надо?

— Немцы еще в городе?

— Все ушли.

В этот момент открылась дверь дома и на пороге появился человек с зажженным фонарем. Увидев наши шинели и фуражки, он воскликнул:

— Вольные стрелки! Бегите, несчастные, из-за вас и мы погибнем.

— Но немцы ушли, и к тому же они сегодня потерпели поражение.

— Они скоро вернутся.

— Да они же бегут.

— Они вернутся и тогда из-за вас нам конец.

Ставни перед нашим носом захлопнулись, и на этом разговор окончился. Больше от жильцов ничего добиться не удалось. Омикур разозлился, но потом, видимо, вспомнил, как после сдачи Орлеана пруссаки жгли в городе дома. В итоге мы оба решили, что нам стоит с пониманием отнестись к чувствам запуганных жителей. К тому же на месте разрушенных домов остались почерневшие от огня стены, стоявшие словно немые свидетели расправы пруссаков с поверженным врагом. Люди, испуганные нашим появлением, конечно, не забыли запах недавних пожарищ и, хлебнув немало горя, теперь имели полное право отнестись к нам с таким малодушием и недоверием.

Немцы ушли из Орлеана, и нам уже не было нужды осторожничать, словно каким-то ворам. Тем не менее Омикура не убедили слова наших трясущихся от страха собеседников, и он решил пройти до центра города и как следует все проверить.

Оказалось, что в самом городе все обстояло точно так же, как и в предместье.Двери и окна домов были плотно закрыты, на улицах ни души, и к тому же дождь лил, как из ведра. Куда могли подеваться все жители? Сбежали из города или попрятались в погребах?

На подходе к мосту мы услышали поразивший нас окрик: "Стой! Кто идет?" Кто мог в Орлеане кричать по-французски "Кто идет?"

— Стоять! — повторил часовой.

Было совершенно ясно, что кричал французский солдат.

Оказалось, что в город только что вошли батальон мобилей из Дордони и отряд вандейцев. Пока сражение шло на правом берегу Луары, они прошли по левому берегу и, не встретив неприятеля, вошли в город по мосту как раз в тот момент, когда мы с предосторожностями подходили с противоположной стороны к предместью.

Оставалось лишь сообщить боевым товарищам о нашем прибытии.

На следующее утро город проснулся в атмосфере покоя и ликования. А когда солдаты, облаченные в красные штаны, прошли строем мимо памятника Орлеанской деве, рядом с которым еще несколько дней назад гремела баварская музыка, город буквально взорвался от восторга.

Значит, это правда! Враг разбит! Город освобожден… Да здравствует Франция!

Значит, страдания не напрасны, и все жертвы были принесены во имя родины. Только теперь люди почувствовали, насколько дорога им наша страна.

Победа над баварцами и пруссаками при Кульмье имела огромное значение, но еще ничего не было решено. Армия Фридриха-Карла[122] в день капитуляции Базена вышла из Меца и форсированным маршем двинулась на Луарскую армию. Что ожидало нас впереди? Станем ли мы дожидаться сражения с этой армией, или будет принято решение преследовать баварцев, которые еще не были окончательно разгромлены, а затем идти на Париж?

Наиболее отважные и склонные к риску военные настаивали на втором варианте действий. Они предлагали совершить стремительный рейд по региону Ла-Бос, по пути разбить войска фон дер Танна[123], затем напасть на армию Фридриха-Карла и разбить ее в пух и прах, а после этого устремиться к Парижу, войска которого, уверяли они, выйдут из города и окажут поддержку Луарской армии. Все их доводы выглядели просто и убедительно.

Но такой план выглядел простым лишь на бумаге, а в действительности исполнить его было бы невероятно сложно.

Сторонники столь смелого плана были склонны воевать по карте, сидя у огня в теплом кабинете. Те же, кто, дрожа от холода и увязая в грязи, находился в полевых условиях, решительно отвергали подобные фантазии.

Если на первых порах никто не верил в возможности Луарской армии, то теперь ее силу явно переоценивали. В этом смысле розовые мечты восторженных патриотов были крайне далеки от реальных возможностей.

Несколько дней назад Луарская армия действительно очень организованно выдвинулась в направлении Кульмье, но тогда общая дистанция не превышала десятка лье, а главное заключалось в том, что что погода в те дни благоприятствовала успешному продвижению пехоты, артиллерии и тыловых подразделений по сухой равнине. Однако теперь речь шла не о нескольких коротких бросках. Предстояли длительные переходы по раскисшим от дождей полям региона Ла-Бос. К тому же наши лошади устали, упряжь была в плохом состоянии и требовался большой ее запас, чтобы протащить по грязи артиллерийские орудия, из-за тяжести которых рвались хомуты и ломались оглобли. При таком положении дел неизбежно возникали бы заторы, и скорость продвижения оказалась бы катастрофически низкой. Никто не знал, насколько вязкой окажется глинистая почва в Ла-Босе, и как в ней будут увязать люди и кони. Нам возражали, что пруссаки сумели быстро продвинуться по этой территории, но никто не подумал, что у пруссаков было гораздо более легкое вооружение, и что там, где мы впрягаем четырех лошадей, они впрягают шесть, да и лошади их в гораздо лучшем состоянии, чем наши.

Если мы все же решимся двинуться на Париж, то необходимо будет продвигаться очень быстро. А как в столь тяжелых условиях поддерживать высокую скорость движения? Продержатся ли в таком походе наши бойцы? Нельзя забывать, что в большинстве полков у солдат не было даже шинелей. Большинство мобилей были одеты в гимнастерки и полотняные штаны. Как прикажете в таком обмундировании шагать целый день под дождем и спать в мокрой палатке, установленной в жидкой грязи, не имея даже тощей соломенной подстилки, поскольку в этой местности, считающейся житницей Франции, невозможно найти и клочка соломы, так как немцы вывезли ее подчистую.

Очевидно, что через несколько дней изматывающего марша и невероятных лишений все солдаты, не привыкшие к полевым условиям и не имеющие необходимой закалки, слягут от болезней. Плеврит и пневмония скосят в первую очередь горожан и промышленных рабочих, а в довершение всего все поголовно, и сильные, и слабые, подхватят оспу. Больных придется оставлять в деревнях, и одному Богу известно, кто там за ними станет ухаживать.


В большинстве полков у солдат не было даже шинелей, лишь гимнастерки, да полотняные штаны


В итоге командование отказалось от марша на Париж. Было ли это ошибочным решением и какими стратегическими соображениями руководствовались генералы? Этого я не знаю. Я рассказываю только о том, что видел своими глазами в первые дни ноября в окрестностях Орлеана, и утверждаю, что в тех условиях двигаться быстро, чтобы поспеть к Парижу до конца ноября, было невозможно.

Наш отряд отправили в Орлеанский лес на передовые позиции, расположенные вблизи деревни Бельгард, и мы продолжили несение непростой службы конных разведчиков. Предполагалось, что именно с этой стороны, говоря конкретно — со стороны Монтагри, следовало ожидать подход армии, идущей из Меца.

Для меня несение службы на новом месте оказалось недолгим. Однажды утром меня вызвал Омикур и задал неожиданный вопрос:

— Не хочешь ли ты прогуляться в Париж?

— Черт побери, хочу, конечно, как и ты и вся армия.

— Я говорю серьезно, ты готов в одиночку отправиться в Париж?

— Бросить вас накануне сражения?

— Если ты отказываешься только по этой причине, значит, ты просто меня не понял. Отправляясь в Париж, ты рискуешь своей головой в сто раз больше, чем каждый из нас. Уверяю тебя, в нынешней обстановке попытаться попасть в Париж — это вовсе не трусость.

— А что я должен делать в Париже?

— Ты должен изучить дорогу в город и собрать для меня сведения, которые я тебе укажу. Кроме того, ты возьмешь с собой сообщения для командования в Париже. Если доберешься, но не сможешь вернуться обратно, тогда отправишь собранные сведения на воздушном шаре, а если не сможешь попасть в город, тогда вернувшись, вручишь мне сведения и дашь все разъяснения или же сам проведешь наши войска по изученному маршруту. Чтобы выполнить это задание, от тебя потребуются внимание, хладнокровие и ловкость. Ты согласен? О том, насколько это рискованно, я умолчу, это понятно без слов.

Мне было тяжело расставаться с товарищами, но я без долгих колебаний согласился.

— Кто мне даст дорожное предписание?

— Тебе его выдадут в Туре. Именно оттуда ты и отправишься.

На тот момент в Луарской армии имелось достаточное количество мобильных самостоятельно действующих отрядов, зато в окрестностях Парижа, где такие отряды своими действиями могли бы нанести пруссакам огромный урон, их было явно недостаточно. Поэтому командование собиралось перебросить наш отряд в окрестности Парижа. Мы должны были взрывать мосты, выводить из строя линии телеграфной связи и разрушать прочие коммуникации в тылу прусской армии, затрудняя тем самым ее действия. Но Омикур, готовясь к такому рискованному переходу, хотел оценить шансы на успех, а для этого ему нужна была информация, которую он и поручил мне собрать.

VIII
Если бы вы отсутствовали в Туре с первого по тринадцатое ноября, то, вернувшись в город, вы бы вряд ли его узнали. За это время произошло грандиозное событие, благодаря которому у людей невероятно изменились не только настроение, но даже лица.

Мы выиграли сражение!

Кстати, "мы" — это кто?

Если бы кто-то позволил себе предположить, а тем более громко заявить, что под словом "мы" понимаются конкретные люди, например, генерал д’Орель де Паладин, то на такого человека со всех сторон обрушились бы порицания и насмешки.

— Да уж конечно! Этот д’Орель еле ковыляет. Генералу уже 67 лет, и он только и твердит о предосторожностях. Вечно ему чего-то не хватает, то и дело он выпрашивает шинели, одеяла, продукты, снаряжение. А разве у мозельского батальона имелись шинели и одеяла? Разве в Туре изготавливают боеприпасы?

— А как идти в бой без боеприпасов?

— С этим как-нибудь разберемся. Помогут другие армейские соединения. Тем более что немцы, хоть и сидят в Версале, уже трясутся от страха и даже начали собирать пожитки. У нас есть точные сведения. Говорят, Бисмарк приказал изготовить ящики для вывоза имущества.

— А как же Фридрих-Карл?

— Его армия измотана. У него осталось только территориальное ополчение, да и погода работает на нас. Вспомните высказывание Гамбетта: "Уже и небо немилосердно к нашим противникам"[124].

— Эта фраза всем известна. Она вообще не имеет смысла, да и к тому же не точна. Вы еще скажите, что в природе бывает патриотический, чисто французский, дождь, который если и льет, то только на головы немцам. Или, по-вашему, если на равнине ударит мороз, то холод пробирает только с правой стороны, где находятся немцы, а слева, там, где французы, холод совсем не чувствуется? На самом деле, все обстоит ровно наоборот: когда идет дождь, французы мокнут больше, чем немцы, а когда приходят холода, то французы мерзнут, а немцы — нет, потому что у немцев есть теплая одежда и покрывала, а у французов ничего этого нет и в помине. Скажу больше, немцы бесцеремонно выгоняют людей на улицу и ночуют в их домах, а французы, вымокнув до нитки, укладываются на ночь прямо в грязи. Попробуйте в единственной паре штанов и одной лишь гимнастерке провести несколько дней в Ла-Босе, имея вместо теплых гетр и бивачных принадлежностей лишь жалкий вещмешок, в котором хранится немного бельишка вперемешку с запасом еды и патронами, да еще походите с веревочкой на шее, на которой болтаются галеты, выданные вам на четыре дня. Пожуйте-ка вечером эти раскрошившиеся, намокшие под дождем галеты, и вы увидите, насколько милостива к вам погода. Попробуйте хотя бы раз переночевать в мокрой гимнастерке, улегшись на камень и подложив под голову за неимением лучшего свою ладонь. Тут-то вы и поймете, перестало ли небо быть милосердным к нашим противникам, и стало ли оно милосердным по отношению к нам.

Конечно, произнеся столь длинную тираду, вы тем самым выговоритесь от всей души, но ваш собеседник, призывавший сражаться до победного конца, в ответ лишь пожмет плечами и снисходительно заметит:

— Какое жалкое поколение вырастили мы за годы империи! Во Франции совсем не осталось отважных людей.

Чиновник, к которому меня отправил Омикур, был мне совершенно незнаком. Я представился и передал письмо от Омикура. Кстати, в его кабинет я заявился в полевой форме, фуражке и со шпорами на сапогах.

— Так, значит, вы собрались в Париж. Назовите ваше имя.

— Гослен д’Арондель.

— Капитан Омикур не указал ваше имя. Он лишь написал, что письмо мне передаст человек надежный и решительный, который намерен добраться до Парижа.

— Полагаю, мое имя не имеет значения. В Париж отправится человек, а не его имя.

— И этот человек — вы?

— Я постараюсь им стать.

Неприветливый чиновник задавал вопросы весьма резким тоном, но мне он понравился. В его кабинете не было даже стульев для посетителей, а все пространство было усеяно огромным количеством только что подготовленных документов. Такая обстановка красноречиво свидетельствовала о том, что в этом кабинете не болтают, а работают. В тот день ему явно не удалось поесть, и он воспользовался нашей беседой, чтобы прожевать грошовый хлебец и проглотить кусок шоколада.

— А известно ли вам, что сейчас в Париж невозможно попасть так же просто, как в Тур? Мы отправили туда множество курьеров, но только троим или четверым удалось пройти через прусские позиции, а за последние три недели ни один не смог добраться до Парижа.

— Вы пытаетесь меня напугать?

— Знаете, каковы ваши шансы? На пути от Шартра до линии блокады Парижа у вас тридцать шансов из ста быть пойманным и расстрелянным за шпионаж, а после того, как вы преодолеете кольцо блокады, вас с вероятностью сорок процентов возьмут в плен или убьют.

— Значит, остаются тридцать шансов из ста, что у меня все получится. Это немало.

— Тут вы ошибаетесь. Даже если вы прорветесь сквозь линию осады, вас с десятипроцентной вероятностью подстрелят французские передовые посты.

— Даже если ваши расчеты точны, то у меня все-таки остаются определенные шансы на успех.

— Да, это так.

— Я и не сомневаюсь. Удивляет меня лишь то, что при такой точной оценке рисков вы все-таки смогли найти желающих пробраться в Париж.

— Значит, вы отказываетесь?

— Да нет же, я жду, когда мне наконец дадут инструкции.

— Вы их получите, но только к вечеру. А сейчас я покажу вам на карте одну дорогу. Двигаясь по ней, вы точно найдете людей, которые помогут вам пройти по всему маршруту. Кстати, надеюсь, вы не собираетесь отправляться в путь в этой полевой форме. Сейчас ведь никто не рискует разъезжать по стране, поэтому советую вам нарядиться погонщиком скота. Только они и встречаются на наших дорогах. Наденьте блузу, фуражку, грубые сапоги и вооружитесь палкой. Правда, я не смогу дать вам совет относительно того, как лучше пробраться через позиции корпуса великого герцога Мекленбургского. Его части едва ли не ежедневно меняют позиции, и может получиться так, что от Тура до Шартра вы не встретите ни одного немца. Нарвавшись на патруль, выкручивайтесь, как сможете. Можно, например, сказать, что вы направляетесь в соседнюю коммуну для закупки скота.

— Мне знакома эта местность, и я легко найду, что им сказать. В свое время я жил на берегу Эра[125].

— После Шартра не идите прямо на Париж, а сверните на обходную дорогу и через Кольтенвиль и Галлардон двигайтесь в направлении Абли. Если выйдете из Шартра на рассвете, то до Абли доберетесь довольно рано и сразу сворачивайте на большую дорогу. Идите до Сент-Арнуля, но сразу не заходите туда, дождитесь ночи. Постучите в дверь первого же большого дома. Его хозяина зовут Соре, он торгует птицей. Там вы переночуете, и утром вас проведут через лес Рамбуйе и через деревни Селль, Борд и Серне-ла-Виль на небольшой хутор в окрестностях Шеврез. Там найдете торговца обувью Кардоса, у него и переночуете. Записывать ничего нельзя, поэтому все имена вы должны запомнить.

— Понимаю.

На следующий день вас через Вильнев, Шатофор и Туссю проведут до Бука, где вы и расстанетесь с проводником. Дальше до самого Парижа действуйте самостоятельно. Вы плавать умеете?

— Умею.

— Тогда лучшей дорогой для вас станет Сена. Постарайтесь ночью добраться до Севра и переберитесь через реку вплавь. Только смотрите, чтобы вас не подстрелили французские часовые, в тех краях они особенно бдительны. И еще хочу кое о чем вас предупредить. Говорят, что пруссаки натягивают прямо над землей железную проволоку с колокольчиками. Не знаю, правда ли это, но в том, что их часовые всегда начеку, можете не сомневаться.

Я потратил целый день, пытаясь вырядиться, как настоящий погонщик скота. А еще я отправился к парикмахеру и велел, чтобы он сбрил мне бороду и подстриг, как обычно стригут крестьян, то есть сделал небольшие бакенбарды и завитки на висках. Самым неприятным в этом переодевании стала необходимость нахлобучить на голову меховую шапку. Старьевщик утверждал, что шапка почти новая, но я-то понимал, что она верно прослужила нескольким поколениям погонщиков. Мне казалось, что, освоив медленную и неуверенную походку, надев эту шапку, выцветшую блузу, рубаху из грубого полотна, смазанные жиром сапоги, нацепив на пояс серебряные часы, напоминавшие своей формой постельную грелку, зажав в зубах трубку и взяв в руку палку, я стал до ужаса похож на продавца свиней и коров.

Обычно эти почтенные торговцы носят с собой деньги, зашив их в пояса. Но я решил более основательно подготовиться к возможным неприятностям и велел пришить к жилету и штанам специальные пуговицы, деревянную основу которых заменили на обтянутые тканью двадцатифранковые луидоры. На жилет мне пришили шесть таких пуговиц, а на штаны — восемь, что составило в общей сложности 280 франков.

Покончив с гардеробом, я отправился к чиновнику за обещанными инструкциями. К моему приходу все было готово. Я ждал, что мне выдадут пакет с донесениями наподобие тех, что разносят почтальоны, и заранее ломал себе голову, пытаясь понять, куда я его спрячу. Но к моему удивлению мне выдали две крохотные бумажные трубочки, каждая из которых могла бы уместиться в стержне птичьего пера. Это были микрофотографии, изготовленные по методу Дагрона[126].

— Они сделаны в двух экземплярах. Если с одним из них что-то случится, постарайтесь сохранить второй. Донесения зашифрованы, но крайне нежелательно, чтобы они попали в руки неприятеля. Если вас схватят, вы должны их уничтожить.

Я достал из пачки сигару, раскрутил листья и поместил донесение среди листьев табака. Затем вновь скрутил сигару, стараясь придать ей первоначальную форму. Скрутка получилась слабой, но, если не присматриваться, то на вид это была обычная сигара.

Теперь надо было придумать, куда спрятать второй экземпляр. Мне рассказывали историю, как один офицер доставил донесение из Меца, спрятав его в зубном протезе. Мне такой способ не годился: все зубы у меня были свои, да и времени не было, чтобы удалять зуб и ставить на его место почтовый ящик. Идея пришла в голову, когда я проходил мимо лавки торговца красками и увидел маленькие свинцовые тюбики, в которых хранят краски для живописи. Я купил такой тюбик, вложил в него донесение, плотно закрутил и засунул в дыру, проделанную в каблуке сапога. Дыру я потом заделал с помощью куска канифоли. Пруссаки смогут добраться до этого тюбика, только если им очень повезет.

Я внимательно выслушал инструкции, касавшиеся пути следования, но решил, что не стану их выполнять, по крайней мере на начальном этапе маршрута. Две недели, а то и месяц назад, было бы разумно отправляться в дорогу из Шартра. Но теперь Шартр стал опорным пунктом для частей герцога Мекленбургского и генерала Ви-тича. Там я наверняка попаду в руки противника и меня обвинят в шпионаже.

Поэтому я решил выехать из Ле-Мана и, насколько будет возможно, проехать поездом до Куртижи, а уже там отыскать крестьянина или браконьера, который и выведет меня на маршрут.

Время в пути я использовал, чтобы набраться знаний, необходимых в моей новой профессии: почем нынче свиньи, сколько стоят бараны и коровы, и по какой цене здесь можно приобрести телят?


— Донесения зашифрованы, но крайне нежелательно, чтобы они попали в руки неприятеля


До Куртижи я добрался без каких-либо затруднений, но ехал в обстановке крайней нервозности. Люди были уверены, что в любой момент к ним могут нагрянуть пруссаки и по этой причине совсем потеряли голову. Ситуация здесь была не такой, как на берегах Луары. В этих краях не было настоящей армии, а защиту территории обеспечивали лишь несколько батальонов национальной гвардии, да и те выглядели довольно жалко. Понимающие люди расценивали ситуацию, как катастрофическую: национальные гвардейцы не соглашались на позорное бегство с охраняемой территории, но оказать серьезное сопротивление были не в состоянии. Батальоны гвардейцев могли лишь создавать незначительные очаги сопротивления, а в ответ на их действия пруссаки убивали людей и сжигали целые деревни.

На подходе к Куртижи я нарвался на небольшой отряд прусской кавалерии. Меня остановили, и я сказал, что иду в деревню, расположенную в двух километрах вниз по реке, которая называется Куртижи.

— Вы проживаете в Куртижи? — спросил командовавший отрядом офицер.

— Я хочу повидать моего бывшего учителя.

— Как его зовут?

— Шофур.

— А вы кто такой?

— Я погонщик скота. Нахожусь здесь проездом.

Должно быть, что-то в моей одежде было не так, потому что офицер явно не поверил мне и не отпустил на все четыре стороны.

— Мы вас проводим к этому Шофуру. Если окажется, что вы солгали, тогда будете расстреляны.

Я двинулся вперед под конвоем двух улан. Мне не из-за чего было волноваться, потому что я сказал правду, но в то же время меня грызли сомнения: что скажет папаша Шофур, увидев меня в наряде погонщика свиней. Если он выкажет удивление, то тем самым выдаст меня, и тогда мне конец.

— А чем сейчас занимается этот Шофур? — не унимался офицер.

— Да ничем не занимается.

— Вы были у него слугой?

— В те времена, когда он работал учителем, я был его учеником. Мы давно не получали от него писем, и мне хотелось завернуть к нему и справиться о его здоровье. Говорят, в Куртижи шли бои и спалили много домов.

— Это послужит всем уроком, — назидательно процедил офицер.

Потом он высокомерно взглянул на меня и спросил:

— Это у вас-то был учитель?

— Ну да, правда, давно.

— Мы это проверим. Как ваше имя?

Я сказал, как меня зовут.

— Вы остановитесь у дома этого Шофура и будете ждать.

Мы подошли уже совсем близко. Я надеялся, что, войдя в дом, смогу подать знак бывшему наставнику. Но офицер не позволил мне войти и зашел в дом один. Тут я забеспокоился. Если офицер спросит у Шофура: "Есть ли у вас ученик по имени Луи д’Арондель?", то это будет большой удачей. Ответ наставника, несомненно, развеет у офицера все подозрения. Но если он спросит: "Был ли среди ваших учеников погонщик скота по имени Луи д’Арондель?", то тогда господин Шофур будет так изумлен, что невольно выдаст меня. Оставалось лишь надеяться на удачу.

И удача не отвернулась от меня. Через несколько минут из дома вышел офицер в сопровождении господина Шофура.

— Ну ладно, — сказал он, — вы меня не обманули.

Что же касается господина Шофура, то он стоял на пороге, широко раскрыв глаза, и при этом явно меня не видел. Я понял, что наступил критический момент.

— Значит, вы живы-здоровы, дорогой господин Шофур?

Предупредив его таким образом, я шагнул к своему учителю. Офицер по очереди оглядел каждого из нас, не скрывая крайнего удивления. Он явно пытался понять, как такой ученый муж, коим являлся папаша Шофур (немцы, как известно, разбираются в ученых людях), мог взять в ученики такую безмозглую скотину.

— Что вам сказал офицер? — спросил я, когда немцы оставили нас вдвоем.

— Он зашел ко мне библиотеку, увидел на полках много книг и спросил: "Вы и вправду учитель?" Я в замешательстве ответил: "Да, сударь". — "А есть ли у вас ученик по имени Луи д’Арондель?". Услышав ваше имя, я пришел в страшное волнение, потому что решил, что вы погибли. Тем не менее я подтвердил, что так оно и есть. Тогда он сказал: "Очень хорошо. Он здесь. Значит, он сказал правду". А я, так ничего и не поняв, пошел за ним.

— Ну, готовьтесь, дорогой учитель. Этот офицер знает, что я — ваш ученик, а поскольку я работаю погонщиком скота, то, конечно, он уже сделал должные выводы. Теперь он расскажет таким же, как он сам, немецким грамотеям, что образование для французов — вещь бессмысленная, и в доказательство поведает о задержанном им погонщике скота. Этот погонщик учился у самого профессора Шофура, но даже этот видный ученый смог вырастить из своего ученика лишь тупого торговца. Вот уж посмеялись бы вы, дорогой учитель, если бы вам довелось прочитать эту ахинею в каком-нибудь ученом талмуде, да еще изложенную, как у них водится, напыщенно и тяжеловесно.

— А как прикажете понимать этот маскарад?

— Понимать надо так, что меня направили в Париж, но если бы я решил поехать туда в карете, то меня бы точно арестовали.

— Как же вы собираетесь попасть в Париж?

Я рассказал ему, какой маршрут мне предложили в Туре, и спросил, не посоветует ли он мне какого-нибудь местного жителя, который мог бы стать моим проводником, пояснив, что это должен быть надежный человек, хорошо знающий все дороги в округе и способный довести меня хотя бы до Рамбуйе.

— Мне кажется, — заявил наставник, — что намеченный вами маршрут очень опасен. Им уже пользовались до вас, и наверняка он известен пруссакам, а ведь они всегда начеку и у них полно шпионов. Надо нам придумать что-нибудь новенькое.

— Я с вами согласен, но за неимением чего-то другого пользуюсь тем, что есть.

— И все-таки существуют более подходящие варианты. Я уверен, что помогу вам добраться до Версаля, да так, что вам не придется опасаться пруссаков, разве что утомитесь выслушивать от них слова благодарности.

— Я весь внимание, дорогой учитель. Что ж, если география способна творить такие чудеса, значит это великая наука.

— Дело тут, увы, не в географии! На этот раз нам на помощь придет интрига.

IX
— Вы, полагаю, не знаете и знать не можете, что в результате осады Парижа в наших краях возник новый вид деятельности.

У нас появились люди, которые занимаются снабжением прусской армии.

— Неужели кто-то из местных сотрудничает с врагами?

— Увы, это происходит не только здесь, но и в других местах. Как ни печально признаваться, но это правда, о которой когда-нибудь узнает вся страна. Обеспечивать снабжение трехсот тысяч человек и пятидесяти тысяч лошадей — это, скажу я вам, дело серьезное. Если бы немцам пришлось везти сюда из Германии хлеб, мясо, напитки и фураж, то они давно умерли бы с голоду. Не хватило бы никаких железных дорог, которые они и так загружают до предела, чтобы доставить сюда все необходимое имущество.

— А как же их так называемые "заготовительные отряды", которые повсеместно проводят реквизиции?

— Для заготовительных отрядов требуется много людей, а у немцев и без того не хватает живой силы, даже для ведения боевых действий. Поэтому они предпочитают на месте покупать все, что им необходимо, и к тому же по привлекательной цене. Они поняли, что, когда есть спрос, продавцы всегда найдутся, и, к несчастью, так оно и оказалось. Возможно, крестьяне не понимают, что связь с врагом означает измену родине, а может быть, жажда наживы заглушила у них голос совести, но, как бы то ни было, многие из них заделались поставщиками немецкой армии, и тащат со всей округи все, что им ни закажут. С тех пор как мы оказались под немецкой оккупацией, у нас пропали все товары. Я даже спать ложусь засветло, потому что невозможно купить ни масла для лампы, ни свечей. Кофе я теперь пью без сахара, потому что фунт сахара стоит десять франков. Я вовсе не жалуюсь, а просто хочу, чтобы вы поняли, какая ситуация сложилась в стране. Нас буквально выжали досуха. Нечем кормить ни людей, ни животных. Буквально все — овес, пшеница, сено, масло, говядина, баранина, птица, яйца, соль — подчистую вывозится в Версаль[127].

— Вы предлагаете мне стать одним из таких поставщиков?

— Да нет же. Думаю, вы могли бы поступить на службу к одному из таких подлых коммерсантов и съездить по его поручению в Версаль. Так вы доберетесь в нужное вам место и без проблем пробудете там столько, сколько необходимо.

— И кто же этот коммерсант, а лучше сказать — этот бандит?

— Я имею в виду мэра одной маленькой коммуны, именуемой Роттуар, которая находится в семи лье от Куртижи. Он организовал крупные поставки в Версаль, и ему не хватает людей, чтобы гонять стада овец. Мало кому хочется ввязываться в это дело. Помните, в прежние времена у вас был арендатор по имени Паран? Так вот, тот самый мэр — его шурин, а сам Паран — настоящий патриот. Ему стыдно, что у него такой родственник, и он наверняка согласится вам помочь.

Папаша Паран без колебаний вызвался помочь мне и немедленно приступил к делу. "Подождите, — сказал он, — я только сменю сабо на сапоги".

— Я места себе не нахожу, — говорил он мне по дороге, — от того, что мой шурин водит дружбу с этими пруссаками. Но тут уж ничего не поделаешь. Для него деньги всегда были превыше всего. И потом, они его запугали. Как-то пруссаки заявились к нему и пригрозили, что реквизируют всех его лошадей и все запасы зерна. Вы только представьте себе: сорок лошадей и на триста тысяч франков пшеницы и овса! Вот он и решил, чем все это терять, лучше уж продать и забыть. А там, как говорится, ниточка за иголочку… Продал все свое добро и стал закупать у соседей. Теперь у него между Куртижи и Версалем курсируют десять больших телег, да еще каждое утро туда гонят от 1000 до 1200 овец.

— И где же он берет всех этих овец?

— Да везде. У него повсюду свои агенты. А тех, кто не хочет продавать, принуждают силой.

— Как это понимать?

— Очень просто. Возьмем, к примеру, меня самого. Я не хотел продавать моих овец и прогнал агента, а он пришел на другой день и говорит: "Значит, не хотите продавать овец?" — "Нет, — говорю, — ни сегодня, ни завтра". — "Ну, значит, отдадите даром. Взгляните-ка на эти пики[128]". Я смотрю, а в ближнем лесу полным-полно пруссаков, и каски у них на солнце блестят. А я ведь знал, что так и будет. Если откажусь продавать, то пруссаки придут и все отнимут, потому что этот гад настучит на меня. Овцы стоят по сорок франков за голову, а он заплатил мне по десять франков и по пятьдесят франков перепродал в Версале. Когда человек загребает такие денежки, ему уже не до совести.

— Надо было вам куда-нибудь сбежать вместе с овцами.

— А куда сбежишь? Теперь куда ни кинь — везде пруссаки. Да ведь и овцы кушать хотят. А как их кормить в дороге? И что делать зимой? И потом, что значит сбежать? Бросить дом? Я знаю, правительство говорило, что надо бежать от пруссаков. Но куда может сбежать целая страна? Куда прикажете податься? Говорят, пруссаки скоро будут в Ле-Мане. И вообще, надо реально смотреть на вещи. Ну, предположим, убежим мы в Перш. И что, тамошние жители станут нас кормить? А когда из Перша придется бежать в Ле-Ман, чего нам ждать от тех, кто там живет? Одним словом, беда. Теперь-то мы видим, что правы были те, кто призывал голосовать против этой конституции[129]. Но вы же знаете, крестьяне никогда никому не доверяют. Не хочу называть имен, но видали мы господ, призывавших свергнуть императора. Только за это их и невзлюбили. Но ведь никогда не знаешь, как будет лучше. Вот и мы ошиблись. Эх, знать бы наперед! Только ведь, что хорошо для одних, никуда не годится для других.

Папаша Паран шел широким крестьянским шагом. Такие люди, даже когда устанут, способны минут за сорок отмахать целый лье. Мы буквально пролетали мимо деревень, полей, перелесков. Сама местность выглядела довольно мрачно. Вокруг не было ни души, поля стояли невспаханные и незасеянные, и только вдали периодически появлялись силуэты уланских разъездов, которые отчетливо вырисовывались на фоне бледного зимнего неба. В деревнях мужчины либо о чем-то беседовали на крылечках домов, либо рубили впрок дрова. Полевые работы остановились, и все чего-то выжидали. Ничто здесь не напоминало беспокойство и толчею городов. Повсеместно чувствовалось какое-то понурое смирение, свойственное любым сельским жителям. Такое смирение особенно ярко проявляется во время грозы, когда люди закрывают головы руками и ждут, когда минует напасть.

Когда мы добрались до Роттуара, было уже совсем темно, но в доме шурина еще никто не спал.

— Что, пришел продавать своих овец? — спросил шурин, едва мы переступили порог.

— Да я их уже продал по десять франков за голову.

— А я бы тебе заплатил по сорок франков.

— Это я и так знаю. Но кому что нравится. Пусть лучше у меня силой возьмут по десять франков, чем я добровольно отдам по сорок.

— Ну, будь по-твоему. Каждый живет своим умом.

— У меня к тебе есть дело, но о нем мы поговорим с глазу на глаз. А еще я по случаю привел к тебе этого паренька. Будь добр, возьми его погонщиком. Очень уж тяжко им живется.

После такой рекомендации вопрос был мгновенно решен и мне объявили, что уже завтра я погоню стадо в Версаль. Затем меня отправили поужинать вместе с работниками, а после ужина я улегся в овчарне рядом с моим будущим напарником.

В путь мы отправились еще до восхода солнца, чему я был несказанно рад. По правде говоря, я не был уверен, что справлюсь со своими новыми обязанностями и сильно переживал по этому поводу. Ведь одному Богу известно, как гоняют овец и как заставить их слушаться погонщика.

Однако, к счастью, мне достался опытный напарник, и к тому же с нами шли две собаки, охранявшие стадо с обеих сторон. В такой замечательной компании я шел себе, не ведая никаких забот, но вскоре мой напарник заявил:

— Возможно, в Версале стадо придется разделить на две части, тогда одну часть погоню я, а уж другую — вы сами. Раньше я гонял стада в одиночку, но получалось гораздо дольше, и к тому же овец по дороге воровали, ведь за всем не уследишь. Поганые люди эти пруссаки, вечно смеются и рожи у них противные и хитрые.

Этот человек уже больше двух месяцев три раза в неделю гонял стада в Версаль. Я попытался его разговорить, но ничего не добился, потому что он, хоть и смотрел внимательно по сторонам, но на самом деле ничего не видел. На свете вообще мало людей, способных смотреть и при этом что-то видеть.

— Прежде, — сказал он мне, — мы гоняли овец в Со или Пуасси, потом стали гонять в Билет, ну а теперь — в Версаль.

Для него все события последнего времени сводились к этим трем этапам торговли скотом. Правда, подумав, он выдал одну фразу, судя по которой, в его черствой душе еще сохранились остатки человеческих чувств.

— Как вспомнишь, — сказал он, — что эти несчастные парижане питаются одной кониной, так становится не по себе от того, что гонишь овец пруссакам. Если бы мы смогли доставить наших овец в Париж, там по такому случаю устроили бы торжество не хуже, чем в праздник, когда по улицам водят откормленного быка[130].

К счастью, с людьми такого рода невозможно надолго завязать разговор. Вот и мой попутчик, высказав эту сокровенную мысль, раскурил трубку и дальше уже шагал в полном молчании. По правде говоря, я был рад, что он своими разговорами не отвлекает меня от грустных размышлений. А печалиться, надо сказать, было от чего. Чем больше мы удалялись от Куртижи, тем нагляднее становился размах бедствий, поразивших нашу страну.

Складывалось такое впечатление, что все вокруг внезапно вымерло. Лишь изредка в некоторых деревнях нам попадались женщины, да и те грозили нам кулаками и едва одерживали проклятья, произнести которые они боялись из страха перед оккупантами. Но выражение их лиц говорило само за себя. Вдобавок ко всему они показывали на нас пальцами и тихо говорили своим детям что-то такое, что не решались сказать вслух.

А еще я приходил в отчаяние, глядя на то, какие уродливые формы принимали действия оккупантов. Дело в том, что страна оказалась отданной на растерзание не только прусской армии, но и прусской администрации, пытавшейся установить в каждой деревне свои порядки. Под расклеенными повсюду воззваниями и приказами можно было прочитать, например, такое: "Префект департамента Сена-и-Уаза граф фон Браушич". Можно еще смириться с грубой военной силой, которой невозможно противостоять, но эта гражданская администрация, навязанная победителями, была просто невыносима.

Я спросил у напарника, с какими трудностями мы столкнемся на подходе к Версалю. Он уверенно ответил, что документы у нас потребуют только на контрольном пункте, но поскольку там его хорошо знали, то и меня с ним пропустят без каких-либо проблем.

И действительно, все произошло именно так, как он говорил, и через три дня после отъезда из Тура я уже бодро маршировал по Версалю, на улицах и площадях которого невозможно было протолкнуться, до того их заполонили прусские войска. Вместе со мной шагали мои овцы, а в кармане у меня лежало свидетельство, на основании которого в комендатуре мне должны были выписать пропуск. Для начала это было неплохо. Правда самую трудную и опасную часть моего задания я еще не начал выполнять.

Не успели мы сдать овец, как мой компаньон заявил, что надо срочно возвращаться в Роттуар за новым стадом. Но я уже был готов к такому повороту дела и заранее придумал отговорку. Я сообщил ему, что, раз это дело такое выгодное, то мне хотелось бы попробовать самому заняться торговлей скотом. Якобы у меня было немного денег и, чем работать на чужого дядю, выгоднее самому купить и продать небольшое стадо.

— Значит, у вас есть деньги, — сказал он, — и вы хотите сами заняться коммерцией. Ну что ж, считайте, что мы не знакомы. Если бы у меня было пятьдесят франков, я бы жил на них и ни за что не работал бы на пруссаков.

Меня тронули его слова, и я протянул ему руку, но он не пожал ее, взглянул на меня с неприязнью и пошел прочь.

Теперь, находясь в Версале, я был предоставлен сам себе и свободен от каких-либо обязательств. У меня было много свободного времени, и я мог спокойно готовиться к дальнейшим действиям. Мой новый план состоял в том, чтобы ближе к ночи убраться из города и лесами пробраться в Медон, а там уже было недалеко до Сены.

На первый взгляд казалось, что Версаль наводнен прусскими войсками. В действительности же его гарнизон был очень немногочисленным. Солдаты здесь попадались редко, но зато на улицах было полно офицеров в самых разнообразных униформах, увешанных крестами и прочими наградами. Оказалось, что прусская армия, вопреки расхожему мнению, не отличается единообразием униформ. Версальские офицеры принадлежали к так называемой "армии распутников". Это были придворные вояки и разные мелкие князьки, слетевшиеся в Версаль, чтобы всласть пожить в местных отелях и примелькаться при дворе будущего германского императора.

Все это золотое офицерство являло собой разительный контраст с попадавшимися время от времени на глаза местными жителями. Несчастные версальцы, маясь от безделья, печально бродили по городу и с невеселым видом толпились у развешанных в разных местах газет, издаваемых прусской администрацией. Местная газета служила для них единственным источником информации, и именно по этой причине жители мало что знали о текущей обстановке. Вот, например, что сообщалось в газете от 10 ноября о нашей победе при Кульмье:

"Луарская армия переправилась на правый берег реки и двинулась в направлении Божанси, а 9-го числа генерал Тонн, убедившись в превосходстве противника, с боями отошел к Сен-Прива".

Мы часто обвиняли наши газеты в сокрытии правды, так вот, в этом искусстве им стоило поучиться у пруссаков.

Неожиданно я набрел на парикмахерскую, и мне неудержимо захотелось побриться и вымыть руки. Я понимал всю опрометчивость такого поступка, но укоренившаяся привычка к благополучной жизни и чистоте взяла верх над осторожностью.

Увидев меня, парикмахер жестом показал, что в его заведении не обслуживают людей такой породы, но я сделал вид, что не понял его, и уселся перед раковиной. В этот момент у него не было других клиентов и, видимо поэтому, он решил пожертвовать ради меня чистой салфеткой.

— Вы ведь погонщик скота, не так ли? — произнес он с бордосским выговором.

— Конечно, вы и сами видите.

— Мне в общем-то все равно, но для погонщика скота у вас недостаточно загорелая шея.

— У нас в Нормандии все такие. Не отличишь принца от крестьянина. Это все от молочной пищи.

— Понимаю. А такие маленькие руки и тонкие пальцы у вас тоже от молочной пищи?

Я почувствовал, что заливаюсь краской.

— Я не спрашиваю, как вас зовут, — осторожно произнес парикмахер, поглядывая в сторону двери, — у каждого свои дела. Если явились сюда, так занимайтесь своими делами. Я не из тех, кого вам следует опасаться.

— Я пригнал сюда овец.

— Увы, это так. Вы поставляете пруссакам овец, я их брею, и каждый делает свое дело. Но дела делами, а чувства чувствами. Когда они пришли сюда, у меня было товара на двадцать тысяч франков. Сейчас у меня его на десять тысяч, новый товар я не закупал, но, однако же, заработал двадцать пять тысяч франков. Вы меня понимаете? Как нормандец вы должны меня понять.

— Я действительно из Нормандии.

— Я вам верю. А знаете, при всем при том, когда я брею офицера или генерала, каждый из которых платит мне талер за бритье, руки у меня так и тянутся перерезать кому-нибудь из них горло. Но вы же понимаете, что я не в состоянии бритвой уничтожить всех пруссаков. Вот я и говорю: занимайтесь своими делами. Парикмахер Борже не из тех, кто вас выдаст. А вы знаете, господин Бисмарк проживает на улице Прованс, и по утрам он в своем доме совершенно один. Король проживает в здании префектуры, а принц — в Омбраже, правда, он не занимается военными делами. Вот говорят, мол, жители Версаля такие-сякие. А они, между прочим, делают то, что в их силах. Например, когда парижане 21 октября осуществили вылазку, я сорвал голос, выкрикивая проклятья прусским патрулям, пытавшимся разогнать нас по домам. Кстати, пруссаки тогда здорово перепугались и бросились вон из города. Они так спешили, что не успевали собрать свои вещи и грузили их в фургоны вместе с ящиками от комодов.

В этот момент в парикмахерскую вошел немецкий офицер.

— Я к вашим услугам, принц, — сказал парикмахер.

Затем наклонившись к моему уху, прошептал:

— Это и вправду принц.

Я направился к кассе, но парикмахер отказался взять с меня деньги.

— У таких людей, как вы, — сказал он, подмигнув мне, — я денег не беру. Рад был вам услужить.

И он немедленно, аж до самого носа, покрыл лицо нового клиента мыльной пеной.

До похода в парикмахерскую я намеревался прогуляться по городу, но теперь, поняв, что мой камуфляж выглядит неубедительно, я решил вести себя более осторожно. Необходимо было поскорее выбраться из города и до ночи затаиться в лесу.

Я двинулся по Парижскому проспекту и неожиданно с востока донесся глухой звук пушечного выстрела. Затем прозвучал второй выстрел, а после него прогремели еще десятка два пушечных залпов. Обстрел вела парижская артиллерия. Я почувствовал, как у меня по всему телу пробежала дрожь. А ведь за последние три месяца мне не раз доводилось слышать орудийные залпы.

Я ускорил шаг. В конце проспекта был небольшой мост. Несколько местных жителей стояли на мосту и прислушивались к канонаде. Среди них я заметил пожилую крестьянку в чепце. Она, как и положено крестьянке из парижского предместья, держалась увереннои явно не лезла за словом в карман.

Люди прислушивались к выстрелам и спорили между собой. Одни говорили, что это обычный обстрел, а другие уверяли, что парижане проводят вылазку.

Пока они спорили, на мост ступил немецкий офицер, которого сопровождали три офицера более низкого ранга. На старшем офицере была полевая форма кирасира и желтый берет. Он остановился, прислушался к разговору и, обращаясь к собравшимся, сказал:

— Советую вам, господа, разойтись по домам. Если это действительно вылазка противника, тогда вы подвергаете себя опасности.

В ту же секунду пожилая дама распрямила сутулые плечи и заявила, глядя ему в глаза:

— Помолчи! У себя будешь командовать!

Офицер только улыбнулся в ответ. Это был господин Бисмарк.

Вскоре обстрел прекратился, и стоявшие на мосту люди разошлись, а я направился в сторону леса.

Наступил решающий момент.

X
По плану, составленному Омикуром, по прибытии в Версаль я не должен был сразу пытаться пересечь линию фронта. Как раз, наоборот: из Версаля мне следовало идти в Вильнев-Сен-Жорж и по дороге заломинать расположение вражеских позиций. Только после тщательного изучения местности мне разрешалось попробовать пробраться в Париж. Такая стратегия давала двойную выгоду: во-первых, проводя разведку местности, я выполнял задание командования по сбору сведений, и во-вторых, я и сам пользовался этими сведениями, благодаря которым имел возможность прокладывать свой маршрут по наименее охраняемым местам.

Правда, следуя инструкциям, полученным в Туре, мне пришлось скорректировать план Омикура. Чиновник, передавший мне сообщения, сказал, что их необходимо доставить как можно скорее и поэтому я, пренебрегая опасностью, должен сразу направляться в Париж.

Возможно, я переоценил значение его слов, но, как бы то ни было, я уже не мог избавиться от ощущения, что судьба Франции находится в моих руках, и мне необходимо немедленно приступить к исполнению своего долга. Проще всего было перебраться через Сену в районе Севра и этим шансом я решил воспользоваться. Что же касается задания Омикура, то я утешал себя тем, что, сначала передам донесение, а потом выберусь из Парижа (раз я туда попаду, то, значит, смогу и выйти) и соберу для него все необходимые сведения.

Составляя новый план действий, я так увлекся его конечными целями, что совершенно упустил из виду многие важные детали моего рискованного предприятия. Весь переход до Парижа я свел к нескольким простым этапам: сначала выбираюсь из Версаля, потом иду в лес, сижу там до ночи, а затем спускаюсь к берегу Сены, переплываю через нее и наконец попадаю в Париж. Я уже воочию представлял себе, как триумфально вступаю в Париж и пробираюсь сквозь толпу восторженных парижан, засыпающих меня вопросами о славной Луарской армии.

— А это правда, что вы одержали победу в сражении при Кульмье?

— Чистая правда. Я сам участвовал в сражении. Наша армия насчитывает двести тысяч человек, и скоро мы двинемся к вам на помощь и вынудим пруссаков снять осаду Парижа.

А потом я сообщу им точные сведения о положении дел в Версале. Я скажу, что не надо верить прусским газетам, которые поют с голоса англичан, что гарнизон Версаля насчитывает не более пяти-шести тысяч человек и уже в октябре, если парижане будут действовать решительно, они легко смогут освободить город. То, на что не хватало сил вчера, обязательно осуществится завтра.

От таких мыслей быстро наступает эйфория. Та легкость, с которой я добрался до Версаля и получил пропуск в комендатуре, а также возможность безопасного продвижения по городу на какое-то время вскружили мне голову. Однако, спустившись с моста, на котором я вместе с горожанами вслушивался в канонаду, и оказавшись в полном одиночестве в чистом поле, я словно очнулся от наваждения и мои благодушные мысли мгновенно улетучились. Оценив реальную ситуацию, я понял, что от Версаля так же далеко до Парижа, как и от Тура, где меня предупреждали об опасности моего путешествия.

Мне вдруг стало очень страшно оттого, что я оказался один в стане врагов. Теперь мне мерещилось, что где-то тут, за ближайшим кустом, притаился прусский часовой и целится мне в голову. Пробраться из Версаля в лес легко только на словах, а в действительности сделать это совсем не просто. Даже выйдя из города, невозможно сразу попасть в лес. Сначала надо незаметно красться по улицам, а потом вы попадаете на совершенно открытое пространство, где кроме вас нет ни единой души. В обычное время крестьянину легко затеряться среди других крестьян, но сейчас, в это смутное время, кроме меня за городской чертой не оказалось ни одного человека, на которого могло бы переключиться внимание наблюдателя.

Не успел я отойти на две сотни шагов, как сразу наткнулся на прусского жандарма. Я был готов к встрече с часовым. Часовой — это еще куда ни шло, но жандарм! Я даже принял его за товарища того самого жандарма, которого убил на берегу Саара, а потом долго таскал за собой. Чтобы не пуститься наутек, мне пришлось призвать на помощь все мое самообладание.

Не знаю, что могло его насторожить, то ли какое-то мое непроизвольное движение, то ли странность самого факта, что погонщик скота прогуливается в такое время по дороге, ведущей в Вирофле, но, как бы то ни было, он бросился ко мне, преградил дорогу и спросил:

— Вас куда?

Такая манера говорить по-французски вселила в меня надежду на спасение. Я подумал, что вряд ли нам удастся завязать долгую беседу.

Не открывая рта, я достал из кармана пропуск и показал ему.

— Караша, — сказал он, — карашо, куда?

Я неопределенным жестом показал ему, что иду вперед. Не хватало только, чтобы повторилась история, приключившаяся со мной в Куртижи. Ведь если я назову ему место, в которое направляюсь (которое, кстати, мне и самому было неведомо), он может захотеть пойти туда вместе со мной.

— Куда?

Я опять достал из кармана пропуск и сунул ему под нос, предварительно ткнув пальцем в подпись.

— Карашо, куда?

Надо было хоть что-нибудь ему ответить. Я напустил на себя глупый вид и выпалил:

— Свинья, колбаса, сосиски.

В ответ жандарм расхохотался. Наверняка он решил, что такой дурень не может представлять опасность. Отсмеявшись, жандарм отпустил меня на все четыре стороны.

Невдалеке стояла группа солдат. Они, не говоря ни слова, пропустили меня. Солдаты видели, как я беседовал с жандармом и показывал ему документы, поэтому еще одна проверка показалась им излишней.

Но это не означало, что отныне мне не страшны никакие проверки. Если я опять наткнусь на солдат, например, на пост или на часового, никто не станет слушать объяснения, что меня только что проверяли. К тому же может попасться офицер, который хорошо говорит по-французски, и будет непросто выкрутиться, если он начнет давить на меня разными вопросами. Погонщик скота, идущий в сторону Парижа, не может не вызывать подозрений. В лучшем случае меня отведут назад в Версаль. На этом я потеряю целый день и не смогу вновь попытаться дойти до Севра, потому что после первого задержания нельзя будет в том же самом месте попадаться им на глаза. Тут-то я и пожалел, что слишком рано покинул Версаль.

На мое счастье, весь день было пасмурно, ни один лучик солнца, как и положено в ноябре, ни разу не пробился сквозь свинцовые облака, и к вечеру начало темнеть гораздо раньше обычного.

Правда, в сгустившихся сумерках еще вполне можно было что-нибудь прочитать, что я и сделал, когда проходил мимо заброшенного дома, стоявшего без дверей и с выбитыми ставнями. На доме висел плакат, прочитав который, я окончательно впал в уныние. Там было написано, что жители, пойманные в лесу, будут немедленно арестованы.

Я даже пожалел, что прочитал это предупреждение, однако, от своего намерения не отказался, решив, что просто на меня свалилась еще одна угроза, не более того. К тому времени я уже вплотную подошел к лесу и решительно вошел в него. Пройдя несколько шагов по мелколесью, я остановился и лёг на землю, решив таким образом дождаться, когда окончательно стемнеет. В этой части леса когда-то добывали камень, и я сразу наткнулся на отвалы земли и большие ямы, в которых легко можно было спрятаться. Чтобы обнаружить меня в такой яме, пришлось бы свалиться в нее.

Долгожданная ночь наконец наступила, но вместо облегчения она принесла мне новые проблемы, потому что оказалась такой же серой и пасмурной, как и день, а следовательно — без луны и звезд на небосклоне. Беззвездное небо сильно ухудшило мое положение. От Вирофле до Бельвю и Медона совсем недалеко, каких-то семь или восемь километров, если идти по главной дороге. Но я не собирался спокойненько идти себе, насвистывая, у всех на виду. Как раз наоборот, следовало пробираться через лес, держась посередине между дорогой на Париж, которая была бы слева от меня, и дорогой на Шуази-ле-Руа, идущей по правую руку. А когда ночью идешь по лесу, то, чтобы не сбиться с пути, нужны звезды, светящиеся, как маяки, в лесной тьме. Если не будет звезд, тогда я неминуемо начну кружить по лесу, перепутаю лево и право и буду периодически выходить то на одну, то на другую дорогу, где меня, в конце концов, и схватят. А ведь еще надо обходить разбросанные по лесу посты и прятаться от прочесывающих лес патрулей. Однажды летом, а было это три года назад, во времена моей бурной молодости, я почти каждую ночь блуждал по этим лесам. Тогда я неплохо их изучил, но все-таки недостаточно хорошо, чтобы передвигаться практически наощупь. Сейчас единственными ориентирами для меня могли служить только звезды. В общем, я решил, что выйду из своего укрытия лишь в том случае, если они появятся на небе.

Больше четырех часов пролежал я в яме, вглядываясь в темную густую завесу на ночном небе. Господи, да когда же она исчезнет, когда ее развеет по небосклону? Тем временем деревни, поля и леса замерли, словно скованные непроницаемой тишиной, и лишь изредка со стороны Парижа доносились звуки выстрелов осадных орудий, а с дороги долетал мерный звук шагов. Это вражеский патруль в чисто немецком ритме шагал по предписанному маршруту. Казалось, весь мир был настороже.

К утру похолодало, и у меня забрезжила надежда. Хотелось верить, что на смену сырости придет заморозок. Вот тогда-то и покажутся звезды. И действительно, вскоре тяжелый и непроницаемый темный свод, буквально вжавший меня в землю, начал светлеть, подул северный ветер, и сквозь постепенно рассеивавшийся туман то там, то здесь стали пробиваться лучи светящихся золотых точек. Этих точек становилось все больше, они увеличивались в размере и блестели все ярче и ярче. Не зря я провел в нетерпеливом ожидании целых четыре часа и в конце концов дождался появления путеводных звезд.

Я немедленно поднялся и тронулся в путь. Двигаясь неспешно и крайне осторожно, я старался идти короткими шагами, через каждые десять метров останавливался и прислушивался к лесным звукам. Не так важно было, с какой скоростью я иду. Главное — добраться в намеченное место. Не прошло и пятнадцати минут, как совсем близко от меня послышалась немецкая речь. Я застыл и плотно прижался к стволу большого дуба, за которым, скорее всего, меня не было видно.

Сначала я подумал, что у меня разыгралось воображение. Но, прислушавшись, я понял, что впереди действительно вполголоса говорили по-немецки. Однако говоривших не было видно. Напрасно я вглядывался в непроницаемую тьму. Глаза различали лишь поросль, которая вблизи казалась гуще и темней, чем в других частях леса. Но голоса доносились именно из этой поросли и вскоре я понял, что в том месте немцы устроили засаду, обложившись вязанками хвороста. Через десять шагов я вышел бы прямо на них.

Я довольно долго простоял, прижавшись к дубу. Люди в засаде могли услышать звук моих шагов. Оставалось лишь молить Бога, чтобы они решили, что эти звуки им просто послышались. Через некоторое время я лёг на землю, отполз подальше в обратную сторону и обогнул опасное место.

Теперь я шел с еще большими предосторожностями. Но, как я ни старался, у меня не получалось двигаться абсолютно бесшумно. Из-под ноги то и дело вылетали камни, иногда я наступал на сухую ветку, да еще сухие листья постоянно шуршали у меня под ногами. К счастью, ночь была безлунной. Если бы светила луна, меня давно могли схватить, а при свете звезд я оставался практически невидимым, но зато различал в лесу потаенные места, которые могли представлять опасность. Кое-где на вершинах поросших лесом холмов виднелись небольшие пустые пространства, выглядевшие, как светлые пятна на темном фоне. Это были засеки, устроенные в лесу для размещения артиллерийских батарей.

Так я шел около трех часов, смещаясь то влево, то вправо, и наконец дошел до поросшей лесом гряды, подступавшей к берегу Сены. Здесь, как я понимал, опасность возрастала многократно. В этих местах с большой вероятностью можно было нарваться на часовых. Лес уже закончился, спрятаться было негде, а мне еще предстояло пересечь железнодорожные пути и дороги, а потом переплыть Сену. Успокаивало лишь то, что у меня уже было достаточно опыта, и я знал, что не каждый выстрел попадает в цель и поэтому не стоит "кланяться" каждой летящей пуле.

Если я действительно не сбился с пути, то, скорее всего, уже недалеко находился холм, с вершины которого можно разглядеть Париж. Этот холм был мне хорошо знаком. В прежние времена, прогуливаясь по этим местам, мы часто поднимались на его вершину, чтобы полюбоваться огнями большого города. До лесной полянки на холме оставалось пройти несколько шагов, но к моему удивлению впереди я не увидел никакого сияния огней. Повсюду простиралось огромное пространство, наполненное бесконечной тьмой.

Куда же делся Париж с его бесчисленными газовыми фонарями? Где его огромный светящийся купол, ночами напролет нависающий над городом? Все это исчезло в беспроглядной тьме, и однако меня не покидало чувство, что я будто нахожусь среди хорошо знакомых мне парижских домов.

Неожиданно слева, словно молния, сверкнула красная вспышка, а вслед за ней покатился звук мощного взрыва. Это был пушечный выстрел. Пушка выстрелила со стороны Мон-Валерьен[131]. И тут же справа прозвучал другой выстрел. Стреляли, несомненно, из форта Исси. Значит, я правильно нашел давно знакомый мне холм, и передо мной действительно был Париж, но не такой, как обычно, а укутанный непроницаемой мглой. Это был не тот Париж, каким он был прежде, не тот веселый и бесподобный город. Сейчас Париж находился в кольце осады, освещали его только вспышки выстрелов, а шум большого города создавался не людьми, а пушками. Кромешную тьму и свинцовую тишину периодически прорезали выстрелы орудий большого калибра, и эхо от выстрелов катилось куда-то очень далеко и навевало на меня бесконечную тоску. Внезапно все мое тело с ног до головы пронзила судорожная дрожь и я начал задыхаться.

Усилием воли я заставил себя встряхнуться. Не для того я пришел сюда, чтобы страдать от собственной впечатлительности. Нельзя терять голову, надо действовать.

Приобретенный опыт подсказывал, что к утру бдительность часовых ослабевает. В ранний час наваливается усталость, и, если вокруг все спокойно, внимание караульных притупляется. Будет лучше, если я останусь в лесу и дождусь благоприятного момента. За полчаса, максимум за час, я переплыву Сену и буду сидеть в воде до тех пор, пока не появятся французские часовые. Чем дольше я выжду в лесу, тем меньше мне придется сидеть в воде. Это соображение, пришедшее мне в голову холодным осенним утром, в тот момент казалось весьма существенным.


Парижские мобили на холме Мон-Валерьен


В три часа я покинул лес. Теперь мне предстояло пересечь поле. Поскольку местность была совершенно открытая, пришлось передвигаться на четвереньках. Так я добрался до ограды какого-то хозяйства. Вдоль нее я довольно долго пробирался ползком. Когда ограда закончилась, я вновь оказался на открытом пространстве, по которому опять пришлось ползти на четвереньках.

Пока все шло неплохо, но опасность еще не миновала. Неподалеку от поля стояли дома, в окнах которых мерцали красные огоньки. Я подумал, что, скорее всего, в этих домах греются солдаты.

Так, передвигаясь от изгороди к изгороди и от поля до поля, я наконец дополз до железнодорожной траншеи. Здесь мне предстояло спуститься на пути, а затем подняться по склону. Стараясь не шуметь, я стал осторожно скатываться на спине и уже на полпути услышал окрик:

— Verda!

Я не стал отвечать, съехал по насыпи до конца и схоронился.

Окрик повторился несколько раз, причем с каждым разом он звучал все громче и требовательнее, потом раздался выстрел, и пуля в десятке метров от моей головы расплющилась о камень.

Выстрел был достаточно меткий. Таким образом мне дали понять, что им известно, где я прячусь. Я выбрался из своего укрытия и пополз по траншее. Раз меня обнаружили, значит, чтобы спастись, надо убраться как можно дальше от этого места.

Я быстро преодолел ползком около сотни метров, затем поднялся и зигзагами помчался по железнодорожному пути. Рядом со мной просвистела вторая пуля. Я побежал еще быстрее. Казалось, что я попал в какой-то длинный коридор, не могу прорваться сквозь стены и поэтому вынужден пробежать его до конца, чтобы затем броситься вправо или влево, в зависимости от того, какой случай представится для броска. Прозвучал еще один выстрел. Мне показалось, что стреляли в упор. Все это напоминало стрельбу по зайцу, мечущемуся перед сидящими в засаде охотниками.

Я добежал до конца траншеи, и на этом мои метания закончились. Здесь меня уже поджидали трое солдат, которые целились прямо мне в голову. Пришлось остановиться.

Я попался, но все еще был жив.

Подбежал унтер-офицер. Он говорил на каком-то причудливом французском. Я попытался объяснить ему, что я погонщик скота, заблудился в лесу, что у меня есть пропуск…

— Вы спасаться!

— Я пытался спастись, потому что вы стреляли мне в спину.

— Стрелять, вы хотеть, вы спасаться.

— Я спасался, потому что вы начали стрелять.

Унтер-офицер изучил мой пропуск и приказал отвести меня на пост.

Я сделал вид, что не понял, и начал громко кричать, требуя, чтобы мне вернули пропуск.

— Карош, — сказал унтер-офицер, возвращая мне пропуск, — савтра объяснять официр.

Солдаты окружили меня и куда-то повели.

Я понимал, что меня ждет: отведут на пост, допросят, обыщут (а я уже знал, что обыскивают немцы очень хорошо), найдут сигару и тогда я пропал.

Надо было срочно избавиться от этой опасной улики. Я подумал, что сделать это нетрудно, достаточно просто ее уронить. Но солдаты внимательно следили за каждым моим движением, и ни один мой жест не остался бы незамеченным.

Один из солдат курил на ходу великолепную фарфоровую трубку. Я демонстративно вынул сигару из кармана и знаком показал ему, что хотел бы прикурить от его трубки. Немец никогда не откажет в такой просьбе. Мы остановились, и теперь я с удовольствием наблюдал, как на моих глазах тлеет донесение правительственного чиновника.

Было бы нечестно утверждать, что вкус правительственного донесения, обработанного химическими реактивами, напоминает вкус гаванского табака. Но лучше наглотаться противного дыма, чем получить пулю в грудь. В тот момент такое мнение казалось мне бесспорным.

Когда мы дошли до поста, от сигары остался лишь маленький кончик. Теперь можете обыскивать меня, сколько хотите.

XI
Оказалось, что я напрасно поспешил уничтожить сигару вместе с вложенным в нее донесением.

Вопреки моим опасениям, немцы не стали меня обыскивать, а всего лишь затолкали в погреб и плотно затворили тяжелую дубовую дверь.

Насколько возможно было разглядеть в зыбком утреннем свете, пост был устроен в доме, стоявшем посередине большого фруктового сада. Солдаты размещались на первом этаже, а в качестве тюрьмы использовали подвальное помещение.

Я сразу принялся исследовать свою темницу в надежде обнаружить какой-нибудь проем, через который можно было бы попытаться сбежать, не дожидаясь начала допроса.

В подвале было темно, и поэтому тщательно осмотреть узилище мне не удалось. Получить представление об окружающих предметах и конфигурации помещения можно было только наощупь. Пол в погребе был вымощен тщательно подогнанными кирпичами, каменные стены покрыты известковой штукатуркой, толстую тяжелую дверь заперли с внешней стороны на засов, а маленькое окно было забрано железной решеткой, и перед ним из стороны в сторону ходил часовой с винтовкой на плече. Периодически он перевешивал ее с одного плеча на другое, и тогда винтовка звонко клацала.

Окружающая обстановка наводила на грустные размышления. Если в ближайшее время мне не удастся сбежать, тогда в любом случае придется ждать рассвета. Но и при свете дня все осталось по-прежнему: стены, дверь, решетка действительно были очень прочными. Хозяин строил свой дом, не экономя на материалах. Значит, придется ждать. Меня в любом случае доставят в Версаль и, быть может, по пути представится случай для побега.

Ну а если меня не поведут в Версаль и без всякого суда решат немедленно расстрелять? Такого рода предположения заметно активизируют работу мозга. С чего бы вдруг торговца свиньями стали расстреливать, как шпиона? Это маловероятно.

Я принялся еще внимательнее исследовать помещение. Присмотревшись к решеткам, я заметил, что, когда их заделывали в стену, откосы на окнах обмазали желтым гипсом, а не цементом. Получается, что с помощью ножа их можно будет без труда выковырять из стены.

Не теряя времени, я облокотился о подоконник и, напустив на себя безразличный вид, чтобы не привлекать внимание шагавшего из стороны в сторону часового, принялся ковырять гипс. Не прошло и получаса, как решетка свободно заиграла в расширенных отверстиях.

Но не стоило и думать о том, чтобы выбить окно и попытаться сбежать на глазах у часового и многочисленных солдат, шнырявших по саду. Для этого надо было дождаться ночи, если, конечно, мне повезет и меня оставят здесь до темноты.

Если хочешь, чтобы о тебе забыли, лучше всего притвориться мертвым. Если не шевелиться и ни о чем не просить, тогда, возможно, обо мне и не вспомнят. Я уселся в самый темный угол и, чтобы убить время, начал есть принесенный из Версаля кусок хлеба.

Но даже такое не самое захватывающее развлечение не может длиться вечно, и когда хлеб был съеден, потянулись нескончаемые минуты и часы. Любой доносившийся с лестницы звук приводил меня в отчаяние, а когда наступала тишина, в голову лезли невеселые мысли. Надо же было оказаться в этом погребе вместо того, чтобы с видом освободителя торжественно ступить на землю Парижа. Такого я не ожидал.

Но время шло, и ко мне постепенно стала возвращаться надежда. Похоже, что обо мне забыли, и если удастся дотянуть до ночи, тогда я спасусь или по крайней мере попытаюсь спастись. Оба варианта казались мне равнозначными.

Наступил полдень, и за дверью послышались громкие звуки. Сразу несколько человек тяжело спускались по лестнице. Без сомнения, за мной пришли солдаты, чтобы отконвоировать в Версаль. Я встал и приготовился следовать за ними.

Дверь открылась. Я шагнул вперед. Но оказалось, что я обманулся в своих ожиданиях. Пришли вовсе не за мной. Солдаты привели мне сокамерника. Его втолкнули в погреб, и дверь захлопнулась.

Моим соседом оказался человек лет тридцати пятисорока. На нем был форменный китель, штаны с красными лампасами и фуражка. Было заметно, что он вовсе не опечален тем, что попал в плен. Смиренное выражение на его лице свидетельствовало о том, что он скорее удивлен, чем раздосадован.

— А вот и добрый селянин, — произнес он, взглянув на меня. — Здравствуйте, любезный. Вы местный?

— Нет. Просто я оказался здесь так же, как и вы.

— Но я оказался здесь не просто так. Я — военнопленный, — сказал он и расправил плечи.

— Полагаю, что и я военнопленный.

— А вы-то почему военнопленный?

— Потому что меня ночью задержали на железнодорожных путях. Я искал дорогу.

— Тогда, любезный, у вас все будет в порядке. С вами разберутся и отпустят. Сами вы откуда?

— Из Перша.

— Вы приехали из Перша? Значит, вы мне расскажете последние новости. Доводилось ли вам видеть армию Кератри[132]? Правда ли, что у него в Дрэ сто тысяч человек, и он готов идти на помощь находящимся в Манте нормандцам, которыми командует Эстанселен?

— Вы спросили, откуда я, и, надеюсь, не откажетесь ответить мне на тот же самый вопрос. Так, откуда вы?

— Черт побери, из Парижа, конечно!

— Вы что там, в Париже, считаете, что Кератри и Эстанселен находятся в десяти лье от Версаля?

— В Париже ничего об этом не знают. Там, знаете ли, всякое говорят.

— Тогда имейте в виду: то, что у вас говорят — это глупости. Мне не известно, где находится господин Эстансе-лен, и я не знаю, имеется ли у него под началом пятьдесят тысяч нормандцев. Но я точно знаю, что в настоящий момент войска герцога Мекленбургского угрожают Ле-Ману. Я это видел своими глазами. Выходит, и в Дрэ нет никакого Кератри.

— Значит, Парижу остается рассчитывать только на свои силы. Провинция как была провинцией, так ею и осталась.

— А как же Луарская армия?

— А вот в нее-то я и не верю. Если бы Луарская армия, как нас уверяют, действительно выиграла сражение, разве не стояла бы она сейчас под стенами Парижа?

Мне не стоило распространяться по поводу Луарской армии. На первый взгляд, мой товарищ по несчастью говорил вполне искренне, и все же мне следовало проявлять сдержанность и не ввязываться в диспут. Как я был погонщиком скота, так и должен был им оставаться.

Но одновременно мне страшно хотелось узнать, каким образом этот парижанин умудрился попасть в плен к пруссакам. В конце концов, я не удержался и задал ему этот вопрос.

— Знаете, со мной приключилась одна история, — ответил парижанин. — Она одновременно простая и очень глупая. Дело в том, что у меня есть домик в деревне, и расположен он как раз между французскими и прусскими позициями, но все же ближе к пруссакам. Мне очень хотелось взглянуть на него, чтобы понять, в каком он состоянии, и для этого подвернулся удобный случай. Один мой приятель командует ротой разведчиков, и он как раз собирался совершить рейд в тех краях. Я напросился пойти в рейд вместе с ними, но неподалеку от дома на нас напали пруссаки, а я отбился от отряда и был вынужден укрыться в своем доме. Там меня и обнаружили. Мне было не по силам сражаться против полусотни пруссаков, и я сдался. В итоге я попал в плен, да еще имел несчастье увидеть свой дом. Скажите, кстати, добрый селянин, а в вашу деревню пруссаки наведывались? А если наведывались, то заходили ли они в ваш дом?

— Они его сожгли.

— Это беда, конечно. Хотя, я полагаю, что лучше бы мой дом сожгли, чем оставили в том состоянии, в каком я его застал. Вам, полагаю, известно, что такое картина?

— Они унесли ваши картины?

— Унести их они не смогли, так как картины очень большие. Поэтому они их разрезали. Из каждой картины они вырезали женщин, но оставили мужчин. Об остальном я лучше промолчу. Не кажется ли вам, что даже самый мирный буржуа выйдет из себя, когда столкнется с подобным варварством?

— Это были работы мастеров?

— Надо же, местные торговцы скотом разбираются в живописи?

Я понял, что допустил оплошность, и посему решил не развивать эту тему.

— Ладно, ладно, — насмешливо проговорил он. — Меня не интересуют ваши секреты. Однако, если вы один из тех, кто, как говорится, "ходит через линию фронта", то так и скажите. Я, знаете ли, никогда не верил в существование таких людей, и был бы счастлив познакомиться с одним из них.

— Говорю вам, что я погонщик скота.

— Какой же вы скрытный и таинственный. Настоящий дипломат.

В ответ я промолчал, и он решил сменить тему.

— Возможно я ошибаюсь, но мне все время кажется, что здесь пахнет чем-то очень приятным. Что тут может так пахнуть?

— Пахнет погребом.

— Нет, чем-то очень приятным.

Он принялся рыскать во всех углах и в итоге обнаружил небольшую кучу объедков.

— Вот видите, пахнет сыром. Господи, что война делает с человеком! Разве три месяца тому назад можно было себе представить, что, обнаружив в погребе очистки сыра, я скажу, что они приятно пахнут?

При всей моей сдержанности я счел невозможным дальше скрывать от этого простодушного и наивного парижанина мои планы относительно побега из нашей темницы.

— Сударь, — сказал я ему, перестав строить из себя крестьянина, — мне надо кое-что вам сообщить, и, полагаю, то, что вы услышите, не оставит вас равнодушным.

— Значит, вы все-таки тот, кто "ходит через линию фронта".

— Это не так, но я могу помочь вам самому стать специалистом в этом вопросе.

— Я стану специалистом по пересечению линии фронта? Это было бы забавно.

— Если мы пробудем здесь до ночи, то сможем попытаться сбежать отсюда через окно, в котором я расшатал решетку. Можете рискнуть вместе со мной.

— Сбежать? Нет, это невозможно.

— Уверяю вас, они не расстреливают тех, кто пытается сбежать.

— Я и не боюсь быть расстрелянным. Я боюсь, что надо мной станут насмехаться. В моем квартале никто никогда не поверит, что я попал в плен к пруссакам и бежал из плена, рискуя жизнью. Все думают, что я связался с разведчиками, чтобы смыться из Парижа.

— А разве, попав в плен, вы не покинули Париж?

— Да, но не смылся из города, и в этом все дело. Как вы помните, после Седана стало ясно, что крушение империи не остановит пруссаков и осада Парижа неизбежна. Я в то время был в отпуске в провинции и решил непременно вернуться и больше не покидать Париж. Само собой, я не настолько самонадеян, чтобы пытаться встать в ряды защитников города. Я, видите ли, до того близорук, что хожу, натыкаясь на стены, и вообще я никогда в жизни не держал в руках винтовку. Тем не менее, я решил, что мое место в Париже. Жену я оставил на берегу моря, а сам возвратился назад. Оказалось, что все мои друзья поступили точно так же. У меня была верховая лошадь, и по этой причине меня отправили служить в штаб.

— А потом вас понизили в должности? — спросил я, ткнув пальцем в его простой китель рядового национальной гвардии.

— Да. Сначала на меня нацепили шикарные аксельбанты, но вскоре оказалось, что эта роскошь не для меня. Знаете, когда мне поручали сопроводить батальон на передовые позиции, я никогда не мог найти ни батальона, ни передовых позиций, а когда я просил знакомых офицеров помочь мне, они презрительно смеялись мне в лицо. В итоге я ушел с этой почетной должности, записался в батальон своего квартала и стал упражняться в военном ремесле. Сами-то вы были солдатом?

— Да.

— Тогда смотрите. Видели ли вы когда-нибудь, как национальный гвардеец управляется с "клюшкой"[133]?

В углу погреба стояла старая метла. Он взял ее и встал по стойке смирно.

— Ну, командуйте: "На плечо! На караул!"

Я улыбнулся в ответ, и он смущенно спросил:

— Что-то не так?

— Извините, но я служил в кавалерии.

— Вот и вы туда же. А знаете, огромное количество мирных людей, таких же как я, не колеблясь, встали на защиту Парижа. Вот вы улыбаетесь. А я уверяю вас, что вы не правы. О жителях Парижа говорят, что они продажные, вялые, развратные. Но когда враг подошел к стенам нашего города, оказалось, что парижане решительны и отважны. Они не задумываются над тем, что будет дальше, и пойдут ли пруссаки на штурм города. Для них важно одно: сопротивление врагу. Пока профессиональные военные толковали нам, что сопротивление бесполезно, другие люди — ученые, коммерсанты, художники, рабочие — бросились в едином порыве спасать честь нашей родины, запятнанную седанской катастрофой. Что касается меня, то я горжусь тем, что участвую в сопротивлении.


Но когда враг подошел к стенам нашего города, оказалось, что парижане решительны и отважны


— Но ведь сейчас вас нет среди защитников Парижа, так почему же вы предпочитаете остаться в плену и не хотите бежать? Пруссаки отправят вас в Штеттин[134] или Кенигсберг, и чем это лучше для вас?

— Уверяю вас, я легко переживу отправку в Германию. Это лучше, чем стоять в карауле у мясной лавки или кормить вшей в караульном помещении. Меня, представьте себе, больше не возбуждают идеи патриотизма и героизма. Будь вы в Париже, когда встал вопрос о заключении перемирия, вы бы даже не осмелились произнести эти слова. Даже если бы вы были твердо уверены, что только перемирие спасет страну, вы никогда не посмели бы прямо заявить об этом. И вы еще предлагаете мне бежать отсюда!

О чем-то подобном я читал в доходивших до Тура парижских газетах, но конкретно не представлял себе царивший в городе патриотический угар. Когда я сказал об этом парижанину, тот буквально взорвался от отчаяния.

— Вам кажется, что у меня истерика, — воскликнул он. — Но поймите же, сударь, что мой непосредственный начальник считает меня олухом, а консьерж зовет меня "шляпой" и домоседом. Несмотря на осаду, я не стал ликвидировать мой торговый дом, и, хотя за все это время не обслужил ни одного клиента, я тем не менее не уволил ни одного работника. Господам приказчикам регулярно выплачивается жалованье, а они с утра до вечера смеются надо мной, потому что считают меня размазней. И вы еще хотите, чтобы я бежал из плена! Да если побег удастся, я никогда не осмелюсь показаться на глаза моему консьержу, который никогда больше не поздоровается со мной.

— Но вы ведь не просто сбежите. Вы вернетесь в Париж.

— О нет! Если уж покинул Париж, то назад ни ногой. Такое под силу только тем, кто "ходит через линию фронта". А я не верю, что такое возможно.

Я, однако, продолжал настаивать, и он, чтобы отделаться от меня, со смехом заявил:

— Вы, молодой человек, никак не можете понять, что, сбежав от пруссаков, я буду вынужден вернуться к жене.

Затем, сделавшись серьезным, он заявил тоном, не терпящим возражения:

— Я ввязался в дурацкое дело и должен нести за это ответственность. Я благодарен вам за ваше предложение, но существуют препятствия если не материального, то морального характера, которые не позволяют мне его принять. А поскольку эти препятствия касаются лишь меня одного, то можете считать, что я полностью в вашем распоряжении и готов в меру моих сил оказать вам любой содействие.

— Мне требуется лишь одно: дождаться ночи. Пока вы тут не появились, я надеялся, что обо мне забыли, но теперь-то все знают, что в погребе нас двое.

— Тогда я не знаю, чем могу вам помочь. Я не в состоянии сделать так, чтобы время текло быстрее. Если вы считаете, что до ночи еще слишком далеко, тогда давайте болтать, чтобы убить время.

И, не дожидаясь моего ответа, он принялся рассказывать мне о Париже, о массовых вылазках из города, о том, как сидящие в фортах моряки идут на прорыв вражеских линий, о Жозефине[135], о неприязненном отношении национальной гвардии к регулярной армии и презрительном отношении военных к национальной гвардии, о мародерах, о каретах скорой помощи и жарком из крыс. В заключение я услышал изложение плана Трошю, исполненное на мотив "Мы ударим им во фланг"[136]:

План Трошю известен всем,
План, план, план, план, план.
Затем, попеременно впадая то в веселье, то в уныние, он поведал мне о нищете обывателей, дороговизне продуктов и страданиях детей, умирающих прямо на руках у своих матерей.

Его рассказ звучал, словно эхо, доносившееся из осажденного Парижа, к которому сейчас было приковано внимание всего мира.

Впечатление было такое, будто передо мной выворачивается наизнанку душа целого города. В его бессвязном, но искреннем рассказе было все: и иллюзии простого народа, и ликование по поводу придуманных побед, и уныние от реальных поражений, и неубиваемое доверие людей, старающихся не терять надежду, и готовность на жертвы, и склонность к благородным порывам, и отчаяние разлученных семей, и радость от полученной весточки, и боль напрасного ожидания, и доведенная до абсурда чрезмерная национальная гордость, и упорная вера в победу, и твердое намерение встать с колен, и ненависть к врагу.

Я с огромным вниманием слушал его волнующий рассказ, сопровождавшийся звуками перестрелок и редких пушечных выстрелов, проникавшими в наш подвал.

Время, которое еще недавно едва тянулось, теперь стремительно понеслось вскачь. Уже вечерело. В подвале становилось все темнее, и наконец наступила ночь.

— Похоже, — проговорил парижанин, — о нас и вправду забыли. Ваши шансы увеличиваются.

Но радовались мы недолго. В восемь часов на лестнице загремели шаги, и дверь отворилась. За нами пришли.

— Ночь темна, — сказал мой компаньон, — а до Версаля путь не близкий.

Но повели нас вовсе не в Версаль. То ли охранники заметили, как я возился с решеткой, то ли они решили, что дверь не надежна, но, как бы то ни было, нас решили не оставлять на ночь в погребе и просто-напросто перевели в большую гостиную на первом этаже, в которой размещались солдаты. Теперь мы находились буквально под носом у охранников, и им было легче нас контролировать.


Он принялся рассказывать мне о Париже… о жарком из крыс


— Располагайтесь в том углу, — сказал сержант, знавший французский язык.

В гостиную вели две двери. Одна выходила на улицу, где прогуливался часовой, и была закрыта, а вторая, открытая, выходила в прихожую. Выделенный нам угол был далеко от открытой двери и рядом с закрытой дверью. Но какое это имело значение, ведь о побеге нельзя было и помыслить, потому что прямо на паркете вокруг большого камина, в котором горели гигантские поленья, разлеглось не меньше дюжины солдат. Чтобы пробраться от одной двери к другой, пришлось бы идти прямо по их телам.

— Мы тут прокоптимся от этого дыма, — сказал мой компаньон, окинув взглядом помещение.

— Да, много дыма, — откликнулся сержант и громко расхохотался. — Французы не любят дым.

— О, в этом, как и во всем остальном, немцы сильно опередили французов, — отметил парижанин с неподражаемо серьезным видом.

XII
Сержант был очень горд своим остроумием, казавшимся ему чисто французским. Он захотел продолжить беседу с моим компаньоном, а тот в свою очередь, настолько охотно откликнулся на это желание, что мне даже показалось, что парижанин решил его разыграть.

— Знаете, — сказал он, обращаясь к сержанту и одновременно подмигивая мне, чтобы привлечь мое внимание, — я ведь имею право на особое к себе отношение. Я не обычный пленный. Я дезертир. А дезертировал я потому, что жить в Париже стало просто невозможно.

— О! Что вы говорите?

— Хлеб там теперь пекут из костей, которые собирают на кладбищах, а вместо быков и баранов жарят маленьких детей.

— Вы ели детей?

— Я и сбежал, потому что не хотел их есть.

— О! Парижане сами в этом виноваты.

— Как это так?

— Поделом им. Они заслужили такие страдания.

— Вот и я так всегда говорил.

— Зачем они хотят продолжать войну? Они упрямятся, а зря.

— Это же очевидно. После того, что случилось под Виссенбургом, французы должны были вежливо поинтересоваться у немцев, чего желают господа пруссаки, а узнав, немедленно выдать им это самое, не дожидаясь, когда их об этом попросят. Вот война сразу бы и прекратилась. Немцы ведь не злые. Если бы сразу отдали все, что им требуется — Эльзас, Лотарингию, деньги — они и не стали бы продолжать войну. Им избиение французов ни к чему.


Нас просто-напросто перевели в большую гостиную на первом этаже, в которой размещались солдаты


— Денег точно попросили бы меньше, и мы бы пораньше отправились по домам. Беда в том, что эти французы страшно заносчивые.

— В этом вся беда.

— А еще они невежды. Они так и не поняли, в чем состоят намерения Германии. Вот теперь они и пожинают плоды своей заносчивости и своего невежества. Болезнь, от которой страдает Париж, можно лечить только диетой и кровопусканием. Пусть он поголодает и отощает, это его успокоит.

Тут мое хладнокровие исчерпалось, и я решил вмешаться, но мой товарищ затолкал меня в угол.

— Немцы прекрасные врачи, — сказал он. — Они очень практичные. Действительно, надо быть слепыми, как все французы, чтобы не понять, насколько эффективно такое лечение. Счастлив тот народ, у которого такие честные и милостивые соседи.

— Германия хочет одного, — продолжал сержант, — жить в мире, предварительно забрав то, что ей принадлежит, и устроив все таким образом, чтобы впредь на нее не нападали. Если бы у этих тупоголовых французов было хоть немного здравого смысла, они оставили бы нас в покое. Мы воюем не для собственного удовольствия, а во имя справедливости.

— То, что вы говорите, совершенно очевидно. Но во Франции не хотят признать, что немцы — народ честный, высокоморальный, искренне верующий, открытый, благородный и исполненный добрых намерений. Мы совершенно их не знаем и лишь по этой причине считаем немцев лицемерами, грабителями и лжецами. Встречаются среди нас и такие, кто утверждает, что немцы глупы.

— Это уже слишком! — воскликнул сержант.

Я был уже не в состоянии выслушивать подобные шутки и поэтому растянулся на паркете и натянул меховую шапку на самые уши.

Только через час я решил посмотреть, что происходит в помещении. Сержант принес бутылку, в которую была вставлена горящая свеча, и что-то писал, положив бумагу на колени. Рядом с ним на скамье лежала стопка писем, написанных на бланках компании.

— Вы пишете отчет? — спросил парижанин.

— О нет! Я отвечаю на письма, полученные моим торговым домом. Мне их переправляют прямо сюда. Я ведь по профессии не солдат, а винокур. Сразу после объявления войны меня призвали на военную службу, и отсюда я руковожу моей компанией. Все это крайне неудобно, и поэтому я очень зол на французов. Они совсем не практичны. Если бы они согласились заключить мир, мы бы вернулись по домам. Я чувствую себя таким несчастным от того, что не смогу встретить Рождество с моей женой и детьми. Но французам неведомо, что значит для человека семья. Они все развратники и распутники.

— Знаете, я не думаю, что к Рождеству вы уже будете в Германии.

— Некоторые утверждают, что мы тут досидим до пасхальных яиц. Господи, какой я несчастный!

Все-таки немецкая нация создана для войны. Наивность сержанта была мне отвратительна, но я не мог не отметитьзамечательные качества коммерсанта-солдата, который и на боевом посту, не выпуская из рук винтовку с примкнутым штыком, продолжал писать деловые письма.

Этому занятию сержант предавался еще целый час, по прошествии которого он обратился к моему компаньону.

— У вас красивый брелок, — заметил сержант, глядя на цепь, пропущенную через петельку на кителе парижанина. — Вам он дорог?

— Если вы захотите отнять мой брелок, я не стану его защищать ценой собственной жизни.

— Я хотел бы у вас его купить, чтобы отправить моей старшей дочери. У нее скоро день рождения.

— То есть, вы предлагаете мне сделку?

— Да, и я готов заплатить звонкой французской монетой.

— Не сомневаюсь, что у вас в карманах полно французских денег. Только я не стану продавать свой брелок.

— Это подарок друга?

— Самого лучшего друга. Я сам себе сделал этот подарок, и он мне очень дорог. Но не из-за этого я отказываюсь его продавать.

— Вы могли бы доставить мне удовольствие.

— Авы вообразили, что я, француз, поспешу доставить удовольствие какому-то немцу? Ну хорошо, держите.

Он сорвал брелок, бросил его на паркет и энергично топнул по нему каблуком.

— Я не знаю, что нас ждет, возможно, настанет день, когда две наши нации станут жить в мире, но лично я, француз, всегда буду находиться в состоянии войны с немцами. Я и одного су никогда не дам за немецкие товары, а свой брелок я не уступлю даже за миллион. Вы мой враг. Вам понятно?

— Вы ведь только что…

— Я говорил то, что считал нужным. На самом деле я никакой не дезертир, я военнопленный и меня это страшно злит, потому что, когда мои парижские друзья предпримут вылазку против вас, меня не будет вместе с ними.

Сержант встал, бросил на моего компаньона злобный и презрительный взгляд, отошел от него подальше и уселся возле камина. Было видно, что он так и не понял смысла сцены, разыгравшейся на его глазах. Зачем француз раздавил этот безусловно ценный брелок? С чего вдруг такая злость? Они что, психи, эти парижане? Отчего такая обида? Дикость какая-то.

— Ловко я его одурачил! — сказал парижанин, растянувшись рядом со мной на полу. — Сегодня он разозлился, а завтра, когда поймет, что я его высмеял, придет в бешенство. Теперь мне не так обидно от того, что меня сцапали. Давно у меня не было такого приятного вечера.

Постепенно все затихло. В очаге горели свежие поленья, и медленно тлели прогоревшие угли. Солдаты лежали вповалку, растянувшись на соломе, и только один сержант с головой завернулся в свою широкую шинель. В соседнем помещении тихо переговаривались охранники, а с улицы доносились мерные шаги часового.

Я не спал всю прошлую ночь, но сейчас даже и думать не мог о сне. Разглядывая потихоньку помещение, я размышлял о побеге, понимая, впрочем, что дело это не простое.

Через некоторое время я обратил внимание, что, когда кто-то из солдат поднимался и выходил из помещения, он попросту перешагивал через человека, лежавшего поперек двери, а тот даже головы не поднимал и не смотрел, кто шагает через него. Когда солдат возвращался, все происходило точно так же, но в обратном порядке: входивший открывал дверь (которая, кстати, открывалась наружу) и никогда ее плотно не закрывал.

А не попробовать ли и мне поступить точно так же? С моей стороны, понятно, будет слишком смело пытаться выползти из моего угла и перешагнуть через спавших солдат, не говоря уже о том, что крайне не просто проскользнуть мимо часового и понять, в какую сторону надо идти. Но в тот момент простых и надежных способов побега просто не существовало. Ради крохотного выигрыша придется все поставить на карту.

Я подполз к парижанину, но он уже спал. Я потихоньку разбудил его.

— Что такое? — спросил он. — Вы что-то хотите?

Я быстро шепотом сообщил ему свой план.

— Это безумие, — сказал он, — не делайте этого. Вы поплатитесь жизнью.

— Еще больше я рискую, оставаясь здесь.

Он внимательно посмотрел на меня.

— Хорошо, — прошептал парижанин, — но я с вами не пойду. Без меня у вас будет больше шансов.

Я подождал еще полчаса. Усталые солдаты спали без задних ног. Чей-то храп перекрывал сопение всей спавшей братии.

Я тихо приподнялся. Мой компаньон схватил меня за руку:

— Прощайте и удачи!

Не успел я сделать первый шаг, как один из солдат повернулся в мою сторону. Я мгновенно лёг на пол.

Вскоре все успокоилось. Тот солдат даже не проснулся. Следовало поторопиться. Я перешагнул через одного солдата, потом через другого. Затем возникла трудность: два лежавших сбоку солдата перегораживали мне путь, а я не видел, куда поставить ногу, не наступив кому-нибудь из них на руку. На мое счастье, язык пламени на мгновение осветил помещение. Через секунду я уже был у двери.

Никто так и не проснулся. Я быстро нагнулся и подобрал чью-то шинель, свернутую в скатку, а затем, перешагнув через последнее препятствие, совсем тихо приотворил дверь.

В три прыжка я выскочил на крыльцо и по ступенькам скатился в сад. Вокруг не было ни души. Крупные кусты в саду еще не сбросили листву. Я спрятался за ними и быстро натянул шинель. В рукаве я обнаружил фуражку и водрузил ее на голову.

Ночью в такой экипировке у меня был шанс не привлекать к себе внимание. Впрочем, я не собирался попадаться на глаза часовому, а намеревался забраться вглубь сада и там перелезть через ограду.

Но и этого мне делать не пришлось. В ограде зияла трехметровая брешь, через которую я попал на соседний участок, а оттуда, через такую же брешь, на следующий участок. Двигался я быстро, но бдительности не терял.

Внезапно я услышал голоса. Они доносились из дома, в котором меня держали под арестом. Затем вспыхнули огоньки. Значит, мой побег обнаружен и меня уже ищут.

Я бросился бежать и вскоре оказался в незнакомом месте. Это был то ли лес, то ли парк, во всяком случае, вокруг росло много деревьев. Я постоянно оборачивался, но голоса постепенно стихали, лучи света исчезли, казалось, никто за мной не гонится.

Где я находился? Куда дальше идти? Об этом я не имел ни малейшего представления. Но внезапно в стороне прозвучал пушечный выстрел, и сразу стало понятно, в каком направлении надо двигаться, чтобы не нарваться на передовые посты и сильно не удалиться от Парижа.

Оказавшись в лесу в кромешной тьме, я совсем потерял ориентировку. Помедлив, я неспешно пошел наобум, стараясь двигаться так же осторожно, как и предыдущей ночью.

За лесом началось открытое пространство, которое я пересек ползком, двигаясь от куста к кусту и от изгороди к изгороди. Потом я опять углубился в лес. Мне казалось, что я нахожусь в окрестностях Со или Олнэ, а возможно, и Шатне, но точно определить местоположение было невозможно. Я решил остаться в лесу на всю ночь, нашел яму, полную опавшей листвы, и улегся в нее, завернувшись в шинель. От тюрьмы я ушел довольно далеко. В этом месте меня вряд ли будут искать. От усталости и волнения я чувствовал себя совершенно разбитым и, свернувшись клубком, моментально заснул и проспал до утра.

Проснувшись, я подумал, что первым делом надо избавиться от шинели. Я сложил ее и спрятал под листвой. Там же я спрятал синюю блузу, которую носил поверх жакета. Затем я вывернул шапку мехом внутрь и кожей наружу. Все это я проделал, чтобы не походить на человека в синей блузе и меховой шапке, которого, скорее всего, будут искать.

Мои планы относительно Парижа пока оставались в силе, но после того, как меня задержали на левом берегу Сены, было бы слишком опасно возвращаться туда, где меня постигла неудача. Поэтому я решил попытать счастья на правом берегу или на Марне. Конечно, я потеряю много времени, но это будет вынужденная мера, и к тому же я соберу информацию о вражеских позициях.

Когда рассвело, стало ясно, что я почти точно угадал свое местоположение. Я находился в лесу в окрестностях Верьер, и, если меня вновь не задержат, я мог бы через Вису или Рунжи добраться до Вильнев-Сен-Жорж, а оттуда двигаться в сторону Бонейля или Кретейля.

Однако меня так и не задержали, и даже предъявить пропуск у меня потребовали только два раза, хотя в деревнях, через которые я пробирался, было полно баварских и прусских солдат. Они были повсюду — на улицах, в дверях, выглядывали из окон домов, занимались утренним туалетом, причесывались, но главным образом — драили свои сапоги. Казалось, что чистка сапог является их главной заботой, и они на каждом углу начищали их до блеска. Кроме того, кавалеристы начищали кожаные вставки на своих штанах. Самостоятельно надраив те места, до которых у них дотягивались руки, они становились на четвереньки и выпячивали округлые места, которые им начищали их товарищи. Товарищ кавалериста брал в руки щетку, плевал на нее и начищал кожу на штанах до тех пор, пока она не начинала сверкать, как зеркало. Проделав это, чистильщик сам становился на четвереньки.

Подвергшиеся нашествию деревни имели весьма жалкий вид. Во всех домах солдаты выломали ставни и двери, улицы были завалены мусором и нечистотами, кусты в садах были сломаны или вырваны с корнем, повсюду валялись разбитые бутылки, кости, горшки, тарелки, кастрюли, рваная одежда. Гостиные на первых этажах превратили в стойла для лошадей, и все полы были загажены конским навозом. Повсюду сушились грязные рубахи и носовые платки. Церкви превратили в казармы. В крестильных купелях мыли овощи. Жители деревень спасались в лесах, и повсюду были одни солдаты.

На фоне этой душераздирающей разрухи бросался в глаза безупречный порядок, в котором содержались оборонительные сооружения и военное имущество. На господствующих высотах были тщательно замаскированы артиллерийские батареи. В парках и лесах вырубили огромное количество деревьев. Многие деревья спилили на высоте трех футов от земли, даже не обрубив ветки, да так и оставили лежать на земле. Немцы укрепили каждую деревню и даже каждый отдельный дом и сад. Деревенские улицы перегородили баррикадами из поваленных деревьев и вывернутых булыжников. Во все стенах пробили бойницы, а из мебели изготовили защитные сооружения, за которыми могли бы прятаться солдаты при отражении возможной вылазки из Парижа. Повсюду установили таблички на немецком языке с указанием мест сбора на случай тревоги. Вдоль дорог протянули телеграфные провода, а в полях устроили насыпи и укрытия для стрелков. Атаковать подобные укрепления практически бесполезно. Нападающие потеряют двадцать человек, пока убьют хотя бы одного обороняющегося.

Я намеревался пересечь Сену в Вильнев-Сен-Жорж, но меня даже не впустили в деревню. Я начал настаивать, и меня опять едва не арестовали. Пришлось отправится в Корбей, куда я добрался только к вечеру.

Из Корбея, в котором был устроен громадный склад для снабжения немецкой армии, я на следующий день отправился в Монжерон. Но дальше этой деревни мне пройти не удалось. Местные жители рассказали, что один кюре, пытавшийся пройти через их деревню в Вильнев, был арестован. Пруссаки никого не подпускали к мосту, потому что в случае отступления он оставался для них единственным путем отхода.

Пришлось мне по дороге, которая пересекает долину Бри, двинуться в сторону Экуэна. Там я собирался выйти в окрестности Сен-Дени и попытаться перейти линию фронта. В результате я примерно на двадцать лье отклонялся от изначального маршрута и терял, разумеется, массу времени. Но выбора у меня не было. В противном случае пришлось бы вообще отказаться от попытки добраться до Парижа, а это не входило в мои планы.

К моему удивлению, дороги в этой местности были буквально забиты. Такого я ни разу не видел по пути в Версаль. Сотни немецких экипажей двигались в обоих направлениях, причем, как правило, без сопровождения, словно они находились у себя дома, а не во вражеской стране. По этим дорогам осуществлялись поставки с центральных складов в Нантейле на передовые позиции. Я видел экипажи, тащившие платформы, груженные осадными орудиями. В больших пронумерованных повозках везли боеприпасы, продукты питания и посылки, направленные немецкими патриотами. В одной деревне мне даже пришлось вжаться в стену дома, чтобы пропустить двенадцать повозок полевой почты, которые в большой спешке везли письма и посылки из Германии. Глядя на этот бесперебойный транспортный поток, я подумал, что несколько решительных и умелых бойцов могли бы полностью дезорганизовать перевозки по местным дорогам. Интересно, как они будут вести осаду, если прервется снабжение армии, а солдаты, и без того считающие, что осада тянется слишком долго, перестанут получать из дома сигары и шерстяное белье.

С переднего края в сторону Нантейля зачастую двигались весьма странные транспортные средства, каких я отроду не видал. В основном это были маркитанты, мародеры и барыги всех мастей, которых завернули на передовой и отправили восвояси. Их лошади едва тащили тяжело груженные огромные повозки. Вот уж кому не хотелось, чтобы война поскорее закончилась! Они, словно хищники, собирали свою добычу вблизи линии фронта и увозили ее вглубь страны, а затем возвращались с грузом табака. Этот табак они продавали местным жителям, на которых была возложена повинность по снабжению немецких солдат, причем солдаты получали тот самый табак, который французы приобретали у немецких торговцев.

Мне понадобилось целых два дня, чтобы добраться до Экуэна. Здесь жил старый знакомый моей матери. Я надеялся, что он, несмотря на нашествие оккупантов, остался в своем доме, и сможет приютить меня и снабдить необходимыми сведениями.

Оказалось, что он никуда не уехал и по-прежнему проживает в своем доме. Правда, помимо него в дом набилось двадцать немецких солдат, да еще среди них затесался его бывший слуга, уволенный им больше года тому назад.

— Этот подлец, — сказал он мне, — делает нам ужасные гадости. Он ведь хорошо знает наш дом и все наши привычки. Так что теперь мы у него в услужении. Если ты останешься в доме, у него возникнут подозрения, и в результате тебя арестуют, а нас расстреляют или в лучшем случае депортируют в Германию. Советую тебе отказаться от твоих планов. Попасть в Париж сейчас нереально.

— Тем не менее, я должен попытаться. Если не получится, буду знать: я сделал все, что от меня зависело.

XIII
Направляясь в Экуэн, я был уверен, что без труда соберу сведения, касающиеся расположения прусских позиций. Я надеялся, что мои знакомые укажут мне места, в которых выставлены прусские посты, и тогда мне уже не придется двигаться вслепую, как это было в окрестностях Медона.

Друг моей матери, не имея возможности приютить меня в своем доме, отвел меня к одному крестьянину, которому он полностью доверял. Его-то я и решил расспросить.

Но, к несчастью, крестьянин не обладал никакими точными сведениями, потому что в последнее время перемещения в этих краях, в особенности — со стороны Парижа, стали невозможны. С одной стороны, пруссаки блокировали все дороги, но, с другой стороны, на те же дороги буквально градом падали снаряды, летевшие из фортов Сен-Дени, что само по себе не располагало к приятным прогулкам. Крупные немецкие силы были сосредоточены между Пьерфитом и Стейном, а также между Пьерфитом и Эпинэ, а еще неподалеку от мельницы в Оргемоне немцы разместили артиллерийские батареи. Это все, что он мог мне сообщить. Но где конкретно находились рубежи обороны и передовые посты, он не знал. В одном лишь крестьянин был твердо уверен: нигде нельзя ни пройти, ни проехать, а тех, кто пытался проскочить, либо схватили, либо расстреляли.

Так я ничего и не добился, но продолжал настаивать на своем. Тогда крестьянин позвал на помощь своего соседа. Этот господин кардинально отличался от приютившего меня крестьянина. Вот он-то знал все, и в первую очередь — расположение постов и количество часовых. При желании он мог бы хоть десять раз сходить в Париж и преспокойно вернуться. Я предложил ему за сто франков довести меня до передовых позиций пруссаков. Он согласился и поклялся "всем, что ему свято", что с его помощью я в полной безопасности доберусь, куда только ни пожелаю.

Честно говоря, я бы предпочел, чтобы он не был до такой степени уверен в себе, однако радовался уже тому, что Бог послал мне местного жителя, знавшего все тайные тропы в этих краях. В то, что наше путешествие будет безопасным, я не верил и по этой причине отправил своего проводника к другу моей матери за револьвером, так как твердо решил добраться до цели любой ценой.

— Я приду за вами в десять часов, — сказал проводник. — К этому времени пруссаки, определенные на постой в моем доме, либо уже вдрызг пьяны, либо играют в карты и не обращают ни на кого внимания.

Проводник явился точно в назначенное время, и я уже собрался двинуться за ним, как он внезапно остановился и сказал:

— А как же сто франков? Я не хотел бы брать их с собой.

После данных им уверений такая предусмотрительность немало меня удивила, но делать было нечего, и я отсчитал ему пять луидоров, которые он по дороге занес к себе домой.

В прежние времена мне не раз приходилось охотиться в окрестностях Экуэна, и я хорошо знал эти места. Однако проводник повел меня такими тропами, о существовании которых я и не подозревал. Мы прошли через лес и спустились к пересохшему руслу речушки, напоминавшему овраг, которое прорезало лужок и выводило прямо к окрестностям Сарселя. Там мы взяли правее и прошли сквозь виноградники. Было видно, что мой проводник хорошо знает дорогу. Чем дальше мы уходили, тем больше крепла моя уверенность в том, что все закончится благополучно и он доведет меня до передовых постов. К тому же на поясе у меня висел шестизарядный револьвер. При необходимости я был готов им воспользоваться и с боем прорваться в нужное мне место.

К несчастью, ночь выдалась совсем светлая, и местность вокруг просматривалась на изрядном расстоянии. Когда мы добрались до большой дороги, мой проводник опустился на четвереньки, и я последовал его примеру.

— Больше всего, — прошептал он, — меня беспокоят ямы, которые нарыли в земле эти чертовы пруссаки. Они такие глубокие, что сидящих в них немцев не видно с дороги, зато они видят нас прекрасно.

— А что, ямы уже где-то здесь?

— Мы находимся у подножия холма Пенсон, и здесь их нет, но что творится со стороны Монманьи, я не знаю.

Примерно четверть часа мы шли по дороге, не замечая никаких признаков присутствия неприятеля, но внезапно в десятке метров от нас, прямо на поверхности земли сверкнула вспышка, и у моего уха просвистела пуля.

Проводник, шедший впереди меня, обернулся столь стремительно, что чуть не сбил меня с ног.

— Бежим! — крикнул он.

Я попытался его удержать, но тут в воздухе просвистела вторая пуля, проводник вырвался и помчался прочь.

Я застыл в нерешительности, не понимая, куда двигаться дальше, но в итоге достал револьвер и побежал вперед. Вспышка очередного выстрела осветила пространство передо мной, и я увидел, что впереди на разном удалении от места, в котором я находился, меня поджидали четыре или пять солдат. Значит, вперед бежать нельзя. Я бросился вбок.

К счастью, вспышки выстрелов освещали лишь самих стрелявших, а я при этом оставался' в тени.

Пробежал я шагов тридцать. Под ногами предательски трещали ломающиеся ветки, а из-под подошв с шумом вылетали камни. Грохот, который я производил, услышали солдаты и послали мне вдогонку три пули, срезавшие рядом со мной виноградные побеги.

Каким-то чудом все пули миновали меня, что можно было объяснить лишь большим расстоянием между мной и стрелявшими. Если бы стреляли в упор, то меня давно изрешетили бы пулями, и, похоже, что теперь, когда подняли тревогу, именно так и должно было произойти. Было бы безумием пытаться проверить это предположение.

Я бросился в обратную сторону. Не пробежав и десяти шагов, я увидел пруссака, который целился прямо мне в голову. В руке у меня был револьвер, и я оказался проворнее пруссака. Я выстрелил, а он не успел.

Мой выстрел выдал меня. Две пули просвистели прямо рядом с ухом. Я бросился на землю и пополз. Необходимо было во что бы то ни стало добраться до леса, но для этого требовалось преодолеть большое пространство, заросшее виноградниками и изрытое огородами. И вот я, ни секунды не размышляя, бросился вперед со всех ног, даже не обернувшись, чтобы посмотреть, пустились ли за мной в погоню. Справа от меня проходила дорога из Пьерфита на Муассель, по которой я сверял направление движения, а слева стояли дома, загораживавшие проход в сторону Монморанси. Меньше чем за полчаса я оставил позади Гросле, вскарабкался на поросший лесом холм, бросился на землю и стал прислушиваться к пушечным выстрелам, доносившимся со стороны Парижа. Этой ночью канонада грохотала, как никогда раньше.

Теперь, когда пули уже не свистели над ухом, у меня появилось время подумать. Обе мои попытки бесславно провалились одна за другой, и я не видел смысла пытаться повторить нечто похожее в третий раз. Возвращаться в Экуэн, где я, скорее всего, уже навлек на себя подозрения, было крайне опасно, а без знающего местность проводника невозможно добраться до передовых позиций немцев. Но где теперь я найду проводника? Понятно, что после долгих поисков кого-нибудь удастся сыскать, но времени у меня уже не было, я не мог оставить Омикура без необходимых сведений, лишив тем самым его возможности наносить удары по врагу.

С самого начала мне была поручена двойная миссия: доставить донесение в Париж и изучить кольцо осады вокруг города. Доставить вовремя депеши не удалось. Даже если мне удастся под покровом тумана или, воспользовавшись вылазкой парижан, проникнуть в город, то слишком поздно доставленные донесения уже потеряют всякую ценность. Зато разведданных о расположении вражеских войск я собрал даже больше, чем мне было поручено. Я не только выявил вражеские позиции на левом берегу Сены, но также исследовал огромную территорию к северу и востоку от Парижа. Кроме того, я прошел по дорогам через немецкие посты, обнаружил склады в Шеле и хранилища вооружений в Гонессе. Я мог бы стать ценным проводником в отряде бойцов, разрушающих вражеские коммуникации на линии Орлеан-Фонтенбло.

Последнее соображение подтолкнуло меня к принятию окончательного решения. Несмотря на горькое разочарование из-за невозможности пробраться в Париж, я все же должен вернуться к Омикуру. Мои личные амбиции, надежды и желания теперь не в счет.

Возвращаться на берега Луары я решил через Руан. Там можно было попытаться сесть в поезд. Мне казалось, что я потеряю гораздо больше времени, если выберу другой маршрут, то есть двинусь в обход Парижа и пойду пешком через Ла-Бос и Перш.

Когда из Экуэна меня вел проводник, ночь показалась мне излишне светлой. Зато теперь, когда я шел один, меня даже радовал такой ночной полусвет, благодаря которому удалось пройти через лес Монморанси, не заходя в деревни Андили и Маржанси, и в итоге выйти в окрестностях Эрмонта на дорогу, ведущую из Сен-Дени в Понтуаз.

Пока я шел, постепенно светало. Через некоторое время меня догнала повозка, хозяин которой направлялся в Понтуаз. Это был местный крестьянин. Я сразу почувствовал к нему доверие, едва увидел его открытое лицо и прямой взгляд. А я к тому времени страшно устал. Больше десяти дней я практически без остановки шел по лесам и дорогам, не спал и почти ничего не ел. Я знаком попросил крестьянина остановиться и спросил, может ли он меня подвезти.

Крестьянин оглядел меня с головы до ног, подмигнул, поинтересовался, откуда я иду и куда направляюсь, и в конце концов разрешил мне усесться рядом с ним.

В дороге мы разговорились. Оказалось, что он нормандец из департамента Эр. Пруссаки мобилизовали его на работы, и теперь он ехал в Понтуаз за грузом овса.

— А почему вы не спасаетесь бегством? — спросил я. — Раз вам позволили уехать в такую даль, то почему бы не спрятаться на французской территории?

— Они совсем не опасаются, что я сбегу. Знают, что держат меня на крепкой привязи.

— Но ведь за вами никто не приглядывает.

— Дело в том, что они арестовали мою повозку и пять лошадей, и прекрасно знают, что я за ними вернусь. Сам я из Этрепаньи, занимаюсь торговлей маслом и яйцами. До войны я два раза в неделю ездил в Париж на Центральный рынок. В каждую такую поездку я отправлялся на огромной повозке, в которую запрягал пять лошадей ценою тысяча франков каждая. Шесть недель тому назад пруссаки пришли к нам в первый раз, забрали моих лошадей и повозку и отправили меня в Жизор, а оттуда в Понтуаз. Я возвратился и попросил, чтобы мне все вернули. Ага! Жди-дожидайся! Меня отправили в Гонес, затем в Корбей, а потом аж в Ферте-сюр-Жуар за обрезной доской для их батарей в окрестностях Версаля. Потом я вернулся в Гонес, а сейчас еду из Монморанси.

— А эта повозка и лошади не ваши?

— Нет, это все не мое. Когда я еду со своими лошадьми, меня всегда сопровождают пруссаки. Они знают, что без них я сбегу, хоть ты меня стреляй, а покуда мои лошади у них, я непременно вернусь. Такая у них военная хитрость, если это можно назвать хитростью.

— А чем теперь вы занимаетесь с вашей повозкой и лошадьми?

— Вожу фураж, порох, разное снаряжение. Иногда по ночам они куда-то уводят мою повозку и лошадей. Один Бог знает, зачем. В конце октября, когда была большая схватка недалеко от Бурже, повозка вернулась вся залитая кровью. Понятно, что на ней везли убитых. Представляю, о каких ужасах рассказали бы лошади, умей они говорить.

— Зато люди умеют говорить.

— Это так. Но они мало что понимают. Не только у меня, но и у многих других забрали лошадей. Многих погнали на земляные работы, и они не способны ни сбежать, ни рта раскрыть. Их под прицелом винтовок водят на работы, а еще там падают снаряды и убивают не только пруссаков, но и французов. После Седана все стали жалеть военнопленных. Но в плен берут только солдат, а мы-то не солдаты. Нам приходится работать от зари до зари, есть почти не дают, а спим мы в погребах или в домах без окон и дверей, в которых гуляет ветер, ведь двери, ставни и паркет везде сожгли пруссаки. Как вам это? Думаю, их надо на вилы.

Мне часто приходилось слышать о проводимых пруссаками реквизициях. Но мне и в голову не могло прийти, что в нашей стране захватчики возродят настоящее античное рабство. Судя по рассказам нормандца, участь этих несчастных людей была ужасна. Их удерживали силой, заставляли строить оборонительный сооружения, из которых обстреливали их сограждан, трудились они в одних блузах, в которых их забрали из родных деревень, солдаты их били и оскорбляли, а они должны были демонстрировать им покорность и почтение. Работали они в основном в таких местах, которые днем и ночью обстреливали французские пушки из фортов Сен-Дени и Сент-Уан.

— Я бы не стал все это терпеть, если бы у меня не забрали лошадей и повозку, — сказал крестьянин. — Но бросить их я не могу. Ведь я буду разорен. Восемь тысяч франков для меня огромные деньги. Но бывают дни, например, как сегодня, когда меня подмывает махнуть через мост в Понтуазе и убежать к нашим. Не знаю, живы ли еще мои жена и дети. Они, небось, думают, что меня уже нет в живых. Я посылал им письма, но не знаю, доходят ли они.

Проговорив это, он взглянул на меня. В его глазах блестели слезы. Я сказал, что направляюсь в Руан и, если он хочет, могу пройти не через Маньи, а через Этрепаньи, потратив на дорогу лишние два-три часа.

— Если вы и вправду готовы это сделать, — воскликнул он, схватив меня за руку, — то знайте, что не потратите время зря, потому что до Руана вас довезут в коляске. У меня брат в Марине, и он довезет вас до Этерпаньи, а оттуда мой шурин отвезет вас в Руан. Сегодня вторник, 29 ноября, завтра, тридцатого, вы будете в Этерпаньи, а 1 декабря — уже в Руане.

На перекрестке в Эрбле нас остановил патруль. Но у моего нового товарища имелся прусский пропуск, и нас обоих пропустили без проблем.

Перед тем как расстаться со мной в Пьерле, он решил написать несколько слов жене, чтобы, как он выразился, "меня приняли, как подобает".

Вскоре я остался один на дороге, и, поскольку в ушах у меня уже не стоял непрерывный скрип колес, я вновь услышал звуки канонады, доносившиеся со стороны Парижа и не смолкавшие всю ночь. Обстрел велся непрерывно. Выстрелы производились через равные интервалы. Что же там происходило? В какой-то момент я даже решил, что надо возвращаться назад. Но, поразмыслив, я пришел к заключению, что в Париже началась долгожданная крупномасштабная вылазка, и продолжил свой путь на Понтуаз. Впоследствии выяснилось, что обстрел вели войска генерала Винуа, рвавшиеся в направлении Эйя. Задержись я на несколько часов в Экуэне, я бы смог воспользоваться сумятицей боя и проникнуть в Париж.

До Марина я добрался только к вечеру. Брат нормандца принял меня, как близкого друга, но отвезти меня на следующий день в коляске он не мог, потому что у него реквизировали лошадь.

— Придется идти пешком, — сказал он. — Я пойду с вами, потому что в Жизоре вас могут арестовать пруссаки. Там всегда неспокойно. Мы пойдем не через город, а кружным путем.

Нам предстояло пройти с десяток лье, но меня это мало беспокоило. Я был уверен, что к вечеру доберусь до Этерпаньи, а поскольку эта местность не была оккупирована немцами, можно было не сомневаться, что я без труда найду там транспорт до Руана.

В Три-Шато мы свернули с большой дороги и пошли по уходившей вбок тропе, а когда вышли на луга, раскинувшиеся вокруг Эпта, увидели на пастбище корову. Ее охраняли два конных улана с саблями наготове.

— Это корова принца Альбрехта, — сказал мой провожатый. — У принца грудная болезнь, и он ничего не пьет, кроме молока. Корова неотступно следует за ним и в дни побед вместе с ним наступает, а когда дела идут плохо, то с ним же и отступает.

Оставив позади Жизор и не доходя до Бизанкура, мы перебрались через реку.

— Здесь проходило сражение, — сказал провожатый, — и оно надолго останется в памяти. С нашей стороны бились не солдаты, а крестьяне, записавшиеся в национальную гвардию. Всех, кого взяли в плен, пруссаки расстреляли, потому что на них не было военной формы. Похоронили их в Кудре-Сен-Жерме. Нигде поблизости не удалось найти кюре, и поэтому прусский офицер сам прочел отходную молитву. Он нашел ее в католическом молитвеннике. Пруссаки решили, что они напугали всю округу, а на самом деле они всех озлобили. Их тут каждый день убивают десятками. Когда выйдем на большую дорогу, я покажу вам место, где зараз убили 140 пруссаков. Восемьдесят вольных стрелков спрятались в двух огромных телегах, в которые свалили кучи соломы и накрыли брезентом. Пруссаки попытались захватить эти телеги, а вольные стрелки расстреляли их в упор. У пруссаков здесь полно шпионов, но они так и не смогли узнать, чьи это были телеги с лошадьми. Скоро мы дойдем до места, где раньше стояла мельница, на которой пруссаки устроили пост. Туда обычно заходили погреться их солдаты. И вот однажды пришли сменять караульных и обнаружили пустое место. Мельница вместе с солдатами исчезла, словно ее и не было.

С самого утра мы шли без остановки. Мой новый приятель предложил мне зайти на ферму, хозяина которой он хорошо знал. Там нам дали перекусить.

Затем мы двинулись дальше, и по дороге он спросил:

— Вы не заметили, что у хлеба был неприятный вкус?

— Нет. А почему вы спрашиваете?

— Потому что на этой ферме в печи сожгли двух пруссаков из тех, что похитили вместе с мельницей.

После этих слов меня сразу затошнило.

— Надо же было их куда-то девать. Если бы нашли их тела, сожгли бы всю округу. Тут уж не было выбора: либо округа, либо пруссаки.

К вечеру мы добрались до Этрепаньи. Оказалось, что в деревню вошли саксонские части — пехота, кавалерия и артиллерия. Эти войска днем вышли из Жизора и направлялись в Руан. Чтобы попасть в деревню, нам пришлось долго убеждать солдат на посту, что мы местные. Без провожатого меня бы точно отправили восвояси, а он настолько точно описал все местные особенности, что нам позволили "отправиться по домам".

Оказалось, что родные нормандца были уверены, что его нет в живых. Когда я рассказал им, что не только он сам жив, но и лошади целы, и повозка уцелела, их радости не было конца. В доме у них проживали два саксонских солдата, но они были настолько пьяны, что все семейство смогло предаваться своей радости без оглядки.

Оказавшись в самом центре вражеского расположения, я решил воспользоваться случаем и узнать, как у неприятеля организованы посты охранения. Мой провожатый едва стоял на ногах от усталости, но я все же упросил его пройти со мной по деревне, в которой ему был знаком каждый уголок.

Когда мы входили в деревню, все караульные были начеку и бдительно несли свою службу, но к ночи все расслабились. Часовых не было видно, и жители могли свободно выходить из домов. В тех домах, где разместили на постой офицеров, в окнах ярко горел свет и стоял нескончаемый шум. В каждом доме постояльцы захватили хозяйские пианино и изо всех сил колотили по клавишам. Время от времени они начинали распевать немецкие песни и при этом нещадно звенели стаканами и гремели тарелками. В остальных домах стояла мертвая тишина, хотя двери в каждом доме были настежь открыты. На площади рядом с деревенским рынком разместили артиллерийские орудия и уложили снарядные ящики.

Целых два часа мы ходили по деревне, и за это время к немалому моему удивлению я убедился в том, что хваленая немецкая бдительность здесь была не на высоте. Охрана объекта тут была организована ничуть не лучше, чем у нас.

Когда мы подходили к нашему дому, на окраине деревни началась перестрелка, и в ту же минуту в направлении Руана галопом проскакала рота кавалеристов.

XIV
Но кто затеял эту перестрелку?

Чья кавалерия лавиной пронеслась на наших глазах?

Из разговоров хозяев дома мне стало ясно, что в направлении этой деревни выдвинулись французские войска, давно занимавшие позиции на берегах Андели[137].

Но я также знал, что вперед выдвинулись и саксонские части, стоявшие в Жизоре, правда, насколько мне было известно, двигались они в противоположном от французов направлении.

Могло ли так случиться, что саксонцы и французы сшиблись между собой в окрестностях Этрепаньи? Это было вполне вероятно. Непонятно было лишь одно: откуда взялся и куда с такой скоростью промчался тот небольшой кавалерийский отряд?

Если это была французская кавалерия, то как у них хватило смелости ворваться в расположение саксонской армии?

Если же это была немецкая кавалерия, то почему ей в помощь не подтянули пехоту и артиллерию?

Ночь выдалась настолько темная, что различить униформы было совершенно невозможно. Удалось разглядеть только всадников и скачущих галопом лошадей. Вся эта лавина схлынула за несколько секунд, и теперь был слышен лишь звон копыт на брусчатке, доносившийся со стороны, противоположной месту недавнего боя.

— Стреляют неподалеку от кирпичного завода, — промолвил мой провожатый.

— Где это?

— На входе в деревню со стороны Руана.

— Далеко отсюда?

— Не очень.

— Давайте сходим туда.

Если он и колебался, то всего лишь несколько секунд.

— Идем.

Я зарядил свой револьвер.

— Если пойдем по главной улице, — сказал он, — то попадем между двух огней.

Сразу было видно, что он хорошо знает здешние места. Действительно, французы как раз поднимались вверх по Руанскому шоссе, а саксонцы спускались вниз, и мы обязательно оказались бы между ними.

— А есть какая-нибудь обходная дорога?

— Да, пойдем по Церковной улице.

Этрепаньи, как и все деревни, возникшие у большой дороги, гораздо больше вытянута в длину, чем в ширину. По мере того, как богатели местные жители, рядом с уже имевшимися домами ставили новые, причем строго вдоль дороги, идущей из Парижа в Руан. Именно эта дорога служит здесь главной улицей, причем деревня вытянулась вдоль нее на целый километр, и этот отрезок дороги выглядит, как настоящая улица, окаймленная с обеих сторон рядами домов и оград. Лишь в центре поселения, а также около реки дома отступают вглубь от главной линии застройки. От главной улицы отходят второстепенные дороги, и все они идут в сторону полей.

Церковная улица находилась слева от главной дороги, и я, даже не будучи знатоком этой местности, все-таки догадался, что именно по ней можно обходным путем добраться до кирпичного завода.

Вскоре к нашему удивлению стрельба прекратилась. После отчаянной перестрелки и бешенной скачки, происходившей на наших глазах, наступила мертвая тишина.

Улица, по которой мы шли, была пустынной. Нигде ни звука, ни огонька. Часы на церкви пробили час ночи.

— Похоже, здесь повеселились вольные стрелки, — сказал мой товарищ, когда мы дошли до завода. — Они, поди, уже в Тиле.

— А как же кавалерия?

— Это я и сам не понимаю. Но, если вам интересно, можем пойти взглянуть.

Я тоже ничего не мог понять, но при этом не разделял мнения провожатого по поводу озорства вольных стрелков. К тому же в деревне явно было неспокойно. Казалось, что-то намечается, а возможно, даже уже началось. В воздухе висел какой-то невнятный гул, и в нем периодически различались звуки шагов, клацанье винтовок и приглушенные голоса.

Пока мы шли на кирпичный завод, я подумал, что, если французы собираются напасть на Этрепаньи, то их обязательно надо предупредить, что здесь рядом с рынком стоят артиллерийские орудия, и немцы могут в считанные минуты развернуть их на главной улице и смести нападавших пушечным огнем. В результате атака захлебнется, и немцы устроят в ночи кровавую мясорубку.

Мы уже подходили к краю поля, когда мой провожатый сказал:

— Здесь неподалеку железнодорожная станция, а впереди, на той стороне шоссе, — кирпичный завод. Теперь осторожно! Идем совсем тихо, а как услышим выстрелы, сразу бросаемся на землю.

Но мы так и не услышали ни выстрелов, ни криков часовых. Кругом была звенящая тишина.

Что же такое произошло? Понять что-либо было невозможно. Если бы я был тут один, то решил бы, что меня мучают кошмары.

Внезапно опять послышались неясные звуки. Вновь стало казаться, что надвигаются какие-то события. Я сказал:

— Все-таки стреляли по саксонцам. Они явно запаниковали и начали отстреливаться, но в результате так никого и не обнаружили.

— Значит, нам нельзя возвращаться. Если попадемся, нам не поздоровится, особенно вам с вашим револьвером. Вы даже не представляете, как они боятся вооруженных людей. Здесь расстреляли каждого, у кого нашли винтовку в саду. А ведь им просто подбросили оружие через ограду.

— Мы можем обогнуть главную улицу?

— Да, пройдем задами.

Мы двинулись обратно к нашему дому. Он стоял у реки на том краю деревни, который был ближе к Жизору. Теперь от нас требовалась предельная осторожность. Если мы попадемся саксонцам, они решат, что мы сообщники нападавших, и тогда нам конец. Уже было ясно, что французы лишь сымитировали атаку, и нам следует поскорее дойти до дома и улечься спать. К счастью, улочка, петлявшая среди садов и оград, по которой мы пробирались, была абсолютно пустынной.

— Эта улица выводит к дому вашей снохи?

— Нет. Нам еще придется пройти по главной улице и по мосту.

Когда мы подошли к главной улице, доносившийся до нас шум заметно усилился. В домах со стуком открывались двери, было слышно, что по улице кто-то бежит. Рядом с нами пробежали два солдата. Они нас не заметили, и было видно, что оба страшно напуганы.

— Там была кавалерия, — сказал по-немецки один из них, — а потом появилась пехота. Я не спал и слышал, как они промчались по мостовой.

Дело приобретало серьезный оборот. Речь, понятно, шла о французской кавалерии и пехоте. Кавалерию мы видели своими глазами, а пехота, очевидно, прошла по главной улице, когда мы пробирались в обход по полям.

Ничего другого предположить было невозможно. И все-таки было непонятно: почему стоявшая у рынка саксонская артиллерия не смела французов, и как французы умудрились пройти рядом с орудиями и не захватить их?

Ясно было лишь одно (если вообще что-либо могло быть ясно в этой ночной путанице): сейчас французы продвигались со стороны Жизора. Но как могла произойти такая смена позиций? Для меня это было непонятно. Правда, сейчас это уже не имело значение.

— Нам лучше поторопиться, — сказал я.

— Идем вдоль домов.

Такая предосторожность была нелишней, поскольку саксонские солдаты бегали по дороге из стороны в сторону, ничего не различая в темноте, и окликали друг друга.

Внезапно, когда мы проходили мимо открытой двери какого-то дома, один из солдат, явно ничего не видевший в темноте, бросился на меня. В этот момент я был начеку, а он, наоборот, был совершенно растерян. Я так сильно оттолкнул его, что он отлетел в сторону и рухнул на дорогу, а его винтовка улетела в другую сторону и с металлическим звоном ударилась о землю. Пока он поднимался, мы уже были далеко и даже успели перебежать через мост.

— Так мы возвращаемся? — с надеждой спросил провожатый.

Хоть он и не был трусом, но предпочитал не лезть на рожон.

— Нет, мы будем искать наших солдат.

Он ничего не ответил, и мы продолжили путь в направлении Жизора.

Вскоре до нас явственно донеслись ритмичные звуки марширующего воинского подразделения. Затем по-французски прозвучала команда "Стой!".

Одновременно позади раздался еще более сильный грохот: в нашу сторону двигалась кавалерия.

Наступил решающий момент. Правда мы оказались между двумя воинскими подразделениями, который двигались навстречу друг другу. Положение наше в тот момент было критическим. Мы бросились в ту сторону, где были французы, но кавалерия приближалась с огромной скоростью. Пришлось нам срочно схорониться в канаве.

Тот же голос, который приказал остановиться, теперь дал команду "Огонь!".

В ту же секунду в мелькнувших вспышках двойного залпа перед моими глазами предстала страшная картина. Французские солдаты выстроились вдоль обеих сторон дороги, оставив свободный проход в середине, а саксонская кавалерия, которая ничего не видела перед собой, двинулась по этому проходу, и французы, стрелявшие практически в упор, буквально искрошили и людей, и лошадей.

Вслед за яркой вспышкой вернулась непроглядная тьма, и теперь были слышны лишь немецкие проклятья, крики французов и чавканье штыков, вонзавшихся в человеческую плоть. Тем временем оставшиеся в живых и удержавшиеся в седле кавалеристы галопом умчались в сторону деревни.

Теперь, когда огонь прекратился, необходимо было срочно предупредить командира французов, что с минуты на минуту могут подтянуться саксонская пехота и артиллерия. Я позвал своего товарища, но он уже растворился в ночи.

Я помчался один, но подразделение уже построилось идвинулось в сторону деревни.

В темноте меня могли принять за немца и угостить пулей или ударом штыка. Поэтому, не дожидаясь такого сюрприза, я начал кричать:

— Я француз, крестьянин!

Меня окружили, и я стал объяснять офицеру, какими силами располагают саксонцы. После нескольких фраз, сказанных офицером, я наконец понял, в чем заключались действия французских войск.

Выяснилось, что войска, располагавшиеся в долине реки Андель, разделились на три колонны и двинулись на Жизор с севера, с запада и с юга. В атаку на саксонцев пошла центральная колонна, но по странному стечению обстоятельств немцы также пошли в атаку на французов, причем именно в тот момент, когда те готовились атаковать немцев. В результате произошла схватка в Этрепа-ньи, хотя ни одна из сторон к ней не готовилась.

Кавалерия, которая на наших глазах галопом прошлась по деревне, действительно была французской, и именно по ней был открыт удививший нас винтовочный огонь. Но наши кавалеристы почему-то решили, что на них нарвался какой-то разведывательный дозор. Они попросту не обратили внимания на это "недоразумение" и продолжили наступление на Жизор, позволив шедшей за ними пехоте самой разобраться со свалившимися на голову разведчиками. В свою очередь пехота, а вернее ее авангард, быстро прошла по деревне, не заметив саксонскую артиллерию, причем артиллеристы тоже не заметили французов.

Все это может показаться невероятным, но на самом деле именно так и происходили описанные события. И лишь в тот момент, когда наша пехота двигалась в направлении Жизора, и командир авангарда услышал, что вслед за ним несется кавалерия в то время, как он точно знал, что она ушла далеко вперед, у него хватило присутствия духа своевременно выстроить своих людей вдоль дороги и встретить врага выстрелами в упор. После дружного залпа, жуткие последствия которого я видел своими глазами, он приказал отойти назад. Возможно, он собирался преследовать неприятеля, а, возможно, спешил соединиться с основными силами наступавшей пехоты, которая к тому времени уже должна была занять оконечность деревни, расположенную ближе к Руану.

В итоге ситуация сложилась таким образом: центральная часть деревни была занята саксонцами, а две ее противоположные оконечности — французами. Саксонцы оказались между двух огней, но если бы они проявили присутствие духа и развернули свои батареи, то могли бы расчистить себе путь в обе стороны и буквально смести французов артиллерийским огнем.

Правда, солдаты встретившегося мне пехотного подразделения не имели ни малейшего представления о сложившейся ситуации. Они все еще находились под впечатлением только что состоявшейся схватки и были уверены, что противник находится позади них, тогда как на самом деле он находился впереди.

Я ожидал, что на нас в любой момент обрушатся снаряды или очереди митральез, но не стал предупреждать об этом шедших рядом со мной солдат, так как знал, что подобные предупреждения плохо действуют на настроение людей, и к тому же мои предчувствия вполне могли не оправдаться, поскольку основные силы пехоты, скорее всего уже вошли в деревню и захватили саксонские пушки.

Когда мы приблизились к рыночной площади, мне показалось, что именно так и произошло, и наша пехота захватила артиллерию саксонцев. Во всяком случае, пушки были развернуты, раздавались громкие выкрики, и в темноте из стороны в сторону метались какие-то тени. Наверняка это были наши солдаты.

Но в этот момент прозвучал дружный залп нашего пехотного авангарда, и я понял, что был неправ. "Вперед! Вперед!" — кричали французские офицеры. Солдаты кинулись на площадь и навалились на одно из орудий, не дав его увезти. В это время остальные орудия уже были в запряжке, и саксонцы, погоняя лошадей, сломя голову увозили пушки куда глаза глядят.

Таким образом, артиллерии уже можно было не опасаться, но до конца схватки еще было далеко. Немцы вели неприцельный винтовочный огонь из окон и дверей домов, и их выстрелами было ранено немало наших солдат. Наши пехотинцы стреляли в ответ. В целом перестрелка велась наобум, при этом французы старались стрелять залпами, словно противник был у них на виду.

— Вперед! Вперед! — кричали офицеры.

Но никто не понимал, в каком направлении следовало атаковать. Пехотинцам эти места не были знакомы, а местные жители не высовывали носа из домов. Ставни на всех окнах были плотно закрыты, и поле боя освещалось лишь мгновенными вспышками винтовочных выстрелов. Можно не сомневаться, что в эту жуткую ночь французы подстрелили немало французов, а саксонцы — саксонцев.

Я находился в непосредственной близости от поля боя, видел, как мечутся лошади и топчутся на месте люди, слышал, как гремят выстрелы и свистят пули. Ночной воздух, казалось, был наполнен стонами, проклятиями и криками, и в какой-то момент я вдруг осознал всю опасность и весь ужас таких ночных боев, в которых один только случай правит бал.

Тем временем в рисунке боя начал появляться определенный порядок. Основные силы пехоты прорвались в деревню и соединились с авангардом, а местные жители (правда, всего лишь несколько человек) вышли из домов и направляли действия наших солдат.

Пехотинцы обыскали дома и сады, в которых скрывались саксонцы, и взяли в плен примерно сотню неприятельских солдат. Со всех сторон доносились выстрелы, и это говорило о том, что сопротивление продолжается. Тех, кто не хотел сдаваться, попросту убивали.

Поиски скрывавшихся саксонцев, велись, по правде говоря, совершенно бессистемно. Во всей этой ночной суматохе французы выпустили из виду тропинки, которые вели в поля. Многим саксонцам удалось скрыться именно по этим тропинкам, а некоторые из них после долгого блуждания по полям даже добрались до Жизора.

Я не участвовал в поисках саксонцев, поскольку не был знаком с этой местностью, и оставался в расположении маршевого пехотного полка, чьи солдаты расстреливали в упор саксонскую кавалерию.


Немцы вели неприцельный винтовочный огонь из окон и дверей домов


К несчастью, за время нынешней войны мы до такой степени отвыкли от побед, что никто не хотел верить, что на этот раз удача была на нашей стороне.

— Они еще вернутся, — уверяли солдаты.

— Но ведь вы захватили пушку, сотню солдат взяли в плен и три сотни убили. Это большой успех.

— Все равно они вернутся и раздавят нас.

Этот полк формировался из остатков 41-го и 94-го полков, и с самого начала боевых действий его солдаты прошли через такие тяжкие испытания, что в конце концов впали в безнадежный пессимизм. Плохое питание и отсутствие денежного содержания заставили этих людей уверовать в то, что они попали в "невезучий" полк, обреченный на большие потери при выполнении любого боевого задания. После формирования в Орлеане их долго возили из стороны в сторону по железной дороге, и, по их словам, все они умерли бы с голоду, если бы в пути офицеры не кормили их за свой счет.

После победы при Кульмье наши генералы не решились преследовать баварцев из опасения, что те предпримут ответную атаку. Сейчас такая же ситуация повторилась в Этрепаньи с той лишь разницей, что при Кульмье происходило крупное сражение, а здесь все ограничилось боем местного значения. Но в том и другом случае репутация противника буквально парализовала наших командиров и солдат. Мы одержали победу, но никто не осмеливался в это поверить.

Поэтому, когда раздался грохот копыт по мостовой, возвещавший о приближении кавалерии, все разом оцепенели.

— А вот и пруссаки, — заговорили между собой солдаты.

Но оказалось, что это были не пруссаки. В деревню возвратилась та самая французская кавалерия, которая в самом начале сражения галопом промчалась по Этрепаньи. Командовал кавалеристами некий генерал.

Можно было предположить, что их занесло довольно далеко от деревни. Во всяком случае, они не повернули назад, когда позади них происходила жестокая перестрелка. Зато теперь, когда бой закончился, кавалерия благополучно прибыла в Этрепаньи.

— Почему вы не последовали за мной? — спросил генерал. — Вы бросили меня на произвол судьбы.

— Но мы вступили в бой с саксонцами.

— Стоило ли здесь застревать из-за нескольких разведчиков?

— У нас одних пленных сто человек.

— Полно вам!

— И еще пушка.

— Пушка?

— И три ящика со снарядами.

Ему рассказали, как проходил бой, и он весь раздулся от гордости от того, что выиграл сражение.

Все были уверены, что после столь успешного боя французские войска будут развивать успех и двинутся вперед. Но вместо этого пришел приказ отходить к Экуи.

Едва начало светать перед нами открылось ужасающее зрелище. Вся главная улица была завалена трупами людей и лошадей. Витрины магазинов были изрешечены пулями. На улицах показались местные жители. Они выползали из погребов, бледные от пережитого страха, и многие не могли сдержать воплей ужаса и крайнего изумления. Трупы валялись прямо у дверей домов, а посреди мостовой огромными пятнами чернели целые лужи крови.

Но несмотря ни на что люди радовались и поздравляли друг друга. Обнаглевший враг был разбит. Еще вчера немцы заснули в их домах, напившись до свинского состояния, а проснулись они лишь для того, чтобы встретить свою смерть. Люди толпились вокруг брошенных повозок и с любопытством разглядывали их содержимое. Повозки ломились от тканей, рулонов драпа, женской одежды.

Вернувшись в дом к приютившим меня людям, я подумал о том, что должны быть очень серьезные причины, чтобы оставить без защиты этих несчастных местных жителей. Ведь нельзя забывать, что немцы каждый раз жестоко мстят за нанесенные им поражения. Для них неважно, кому мстить, разбившим их солдатам или любым другим людям. Для них главное — преподать урок. В этом деле они зарекомендовали себя большими мастерами. И я вспоминал деревушку Абли, которую сожгли лишь за то, что вольные стрелки похитили в ней нескольких солдат.

XV
Ине надо было как можно быстрее попасть в Руан, но после ночного боя вокруг царила такая неразбериха, что найти в кратчайшие сроки повозку оказалось совершенно невозможно. Поскольку все боялись реквизиций, единственную хозяйскую лошадь увели на дальнюю ферму. За ней послали, но ожидать возвращения пришлось довольно долго.

Надо было как-то убить время, и я решил поспать, поскольку валился с ног от усталости. Ночной бой среди тесно стоявших домов, стрельба наобум, валяющиеся на улицах трупы буквально сломили меня. Я был страшно измотан, как будто участвовал в настоящем большом сражении.

Гостеприимные хозяева, увидев, что я заснул мертвым сном, не стали меня будить, и когда я открыл глаза, было уже довольно поздно.

— Вы так хорошо спали, — заявила жена нормандского возчика.

— Я уже могу ехать?

— Лошадь привели, осталось ее запрячь. Вы будете в Руане еще до ночи.

Но едва я забрался в повозку, как на улице возникло какое-то волнение. Послышался чеканящий шаг воинского подразделения, и дети бросились с улицы по домам, крича на бегу: "Пруссаки!"


Для них главное — преподать урок. В этом деле они зарекомендовали себя большими мастерами


Однако в действительности это были саксонцы. Как я и предполагал, после ухода наших войск они вернулись, чтобы отомстить за поражение.

Саксонцы мгновенно заняли деревню. В такого рода операциях они всегда демонстрируют невероятную ловкость и проворность. Двери и окна во всех домах смели ударами прикладов или топоров. Сопротивление было бесполезно. Ни у кого из местных жителей не было оружия, и сила теперь была на стороне саксонцев.

Они врывались в дома и бесцеремонно выгоняли людей на улицу. Не помогали ни слезы, ни мольбы. Изгоняли всех: мужчин, женщин, детей.

Деревня замерла в ожидании страшной трагедии.

И она не замедлила случиться. Саксонцы объявили, что им приказано сжечь деревню дотла.

— Вы виноват в том, что прятать у себя французский солдат и стрелять по нам, — объясняли саксонцы. — Мы поджечь тут все.

Кто-то из саксонцев хохотал, а кто-то изрыгал проклятья в зависимости от настроения. Каждое из выдвинутых ими обвинений было ложным. Жители деревни не прятали у себя французских солдат и сами никогда не стреляли в саксонцев. Но на это никто не обращал внимания. Немцам нужен был повод, чтобы преподать урок, как местным жителям, так и всем остальным французам.

В стороне стояла группа офицеров. Проходя мимо них, я услышал, как местные должностные лица убеждали их, что они не должны поджигать беззащитную и ни в чем не повинную деревню.

— Я сожалею, — сказал один из офицеров, — что не могу удовлетворить просьбы столь почтенных граждан, но у нас имеется приказ. Наш генерал не приехал сюда, он остался там, — офицер махнул рукой в сторону Жизора, — но надо, чтобы он видел, что здесь все горит.

На одном из домов был прикреплен знак Женевской конвенции. В нем располагался полевой госпиталь, в котором находились солдаты, раненные этой ночью. Тем не менее, саксонские солдаты, не обращая внимания на знак, укладывали перед фасадом солому и отворачивались от сестры милосердия, которая, молитвенно сложив руки, упрашивала то одного, то другого не поджигать дом с ранеными.

Напротив деревенского рынка стояла большая кондитерская лавка. Солдаты учинили в ней разгром, после чего облили ее керосином.

Всех нас выгнали на поле, расположенное за деревенскими домами. Люди упирались и не хотели идти. Рыдали женщины, кричали дети. Солдаты оцепили согнанных людей, не позволяя никому пробраться в деревню. Каждый должен был видеть, как горит его дом. Какой-то старик, оказавшийся местным мировым судьей, умолял солдат, чтобы ему позволили сходить за женой, которая осталась в доме.

— Она парализована, — повторял он, стоя на коленях, — и не сможет спастись. Она там сгорит. Позвольте мне вытащить ее.

В этой несчастной деревне у меня не было ни друзей, ни личных интересов. Тем не менее, я задыхался от отчаяния, жалости и гнева.

Вскоре в разных местах стали появляться небольшие клубы дыма. Кое-где дыма не было вообще, в других же местах дым валил сразу из нескольких домов. Немцы действовали, как всегда, методично. Огонь сам перекидывался от одного дома к другому. Поджигатели не желали выполнять лишнюю работу.

Дополнительным подтверждением расчетливости немцев стало то, что дома они подожгли лишь в северной части деревни. Их расчет строился на том, что порывы ветра, налетающие с северной стороны, непременно подожгут дома, расположенные на юге.

Вскоре из клубов дыма начали вырываться языки пламени, и деревня запылала на всем своем протяжении.

— Теперь они не смогут потушить пожар, — сказал один из солдат, — мы перерезали пожарные шланги.

Да и что можно было сделать с помощью пожарных насосов, когда запылала вся деревня? Огонь распространился на постройки, крытые соломой амбары и дровяные сараи, а ветер создавал завихрения, образовавшие бушующий огненный смерч.

По деревне метались обезумевшие домашние животные — коровы, лошади, овцы — и когда они пробегали мимо солдат, те саблями вспарывали им животы.

Казалось, местных жителей разбил паралич. Они стояли прибитые невыносимым ужасом и наблюдали за происходившим на их глазах бедствием, словно не понимая, что горят их дома, их мебель и домашнее имущество.

Тем временем горнисты сыграли сигнал к построению, и саксонцы собрались покинуть село. Однако оказалось, что с собой они намерены забрать заложников. Саксонцы отобрали примерно сорок человек — богатых, бедных, старых, молодых — и, уж не знаю почему, но в эту группу включили и меня. Я протестовал и всячески пытался объяснить, что не являюсь жителем этой деревни. Но меня никто не стал слушать и пришлось подчиниться. Среди заложников было немало раненых, а один мужчина, пытавшийся сопротивляться насильственным действиям, получил удар саблей по голове. Нескольких рабочих схватили, когда они работали в поле, и теперь они шли в одних рубахах.

Впрочем, наш путь был недолгим. Когда мы добрались до того места на краю деревни, где саксонская кавалерия напала на французскую пехоту, нашу группу, подгоняя саблями, загнали на обочину дороги и построили.

Я наивно предположил, что нас собрались пересчитать, но оказалось, что немцам было недостаточно того, чтобы несчастные люди смотрели, как пылают их дома. Они хотели большего.

Саксонские пехотинцы выстроились перед нами в шеренгу и зарядили винтовки. Наступил самый страшный момент. Нас собрались расстреливать.

Я никогда не забуду этих ужасных минут. Помню, во время Седанского сражения перед атакой на пехотный полк мне пришлось мобилизовать всю свою отвагу, но тогдашнее мое состояние нисколько не походило на состояние души, необходимое человеку, чтобы удержаться на ногах, когда напротив него стоит расстрельная команда.

Офицер медленно подавал команды, предшествующие команде "Целься!". Винтовки поднялись и уставились на нас.

Так мы простояли пару минут, и солдаты опустили винтовки. Оказалось, что расстрел был устроен "для смеха". Они хотели лишь одного: чтобы мы прочувствовали всю "прелесть" этого действа. Полагаю, что вид мы имели довольно жалкий. Во всяком случае, солдаты, глядя на нас, умирали со смеху, и всю дорогу обменивались шуточками по поводу выражения наших лиц перед расстрелом.

Меня продержали в Жизоре четыре дня, и все это время никто и слышать не хотел мои объяснения. Но справедливости ради надо сказать, что как только нашелся офицер, готовый меня выслушать, я сразу был отпущен на свободу и мне даже выразили сожаление в связи с произошедшим недоразумением.

Мне поверили, что я житель Этрепаньи, правда, сразу заявили, что каждый житель Этрепаньи заслуживает расстрела за "применение незаконных методов ведения войны". Но оказалось, что на меня, поскольку я являлся торговцем скотом и имел пропуск, выданный в Версале, вина моих сограждан не распространялась, и я даже мог рассчитывать на защиту со стороны Германского государства.

Ко мне отнеслись со всем почтением, которое принято оказывать проклятым французам, поставляющим продукты для германской армии, и даже вернули конфискованные у меня деньги. Это была своего рода плата за примерное поведение.

Оказавшись на свободе, я немедленно двинулся в направлении Руана. Правда, теперь не могло быть и речи о том, чтобы воспользоваться каким-либо транспортом. Я отправился в путь пешком, причем мне вновь пришлось пройти через Этрепаньи.

Поскольку из Жизора я вышел довольно поздно, у меня не было шансов добраться в тот же день до Руана. Поэтому я заночевал на ферме, хозяева которой любезно согласились меня принять. За время моего пребывания в плену немцы сильно продвинулись вперед, не встретив никакого сопротивления. Ближе к ночи на ферму из Руана возвратился сын хозяев. Он рассказал, что город заняли пруссаки. Поначалу французское командование было полно решимости защищать город и даже предупредило национальную гвардию, что утром предстоит крупное сражение. Однако ночью войска были переброшены в Гавр, и на утро приготовившийся к схватке город обнаружил, что его бросили на произвол судьбы.

Из занятого немцами Руана я не мог уехать по железной дороге и поэтому решил добраться до линии Серкиньи, а если окажется, что и она захвачена неприятелем, тогда пробираться дальше до Онфлера. Из-за всей этой череды задержек и помех на душе у меня было очень неспокойно.

О положении в Руане и его окрестностях ничего не было известно. Поэтому я решил, что в городе появляться опасно, так как из него меня могут не выпустить, и направился в Эльбеф. Но вскоре оказалось, что и этот город захвачен пруссаками. Тогда я нашел лодочника, перебрался через Сену и пошел по дороге, ведущей в Кан. Никаких других путей у меня не оставалось. К тому же у меня не было карты, и от всех этих изменений маршрута я начал терять голову.

В деревнях, через которые я проходил, творилось что-то невообразимое. После неожиданного отвода наших войск из Руана и молниеносного занятия территории пруссаками люди словно сошли с ума. Никто не понимал, как жить дальше, а в материальном плане жизнь стала попросту невыносимой: магазины были закрыты, пекари перестали печь хлеб, фермеры попрятались в лесах вместе со своей скотиной.

В одной деревне я набрел на заведение, напоминавшее кафе-кондитерскую, которое по неведомой причине было открыто. Я зашел, сказал, что умираю с голоду и попросил, чтобы мне продали кусок хлеба.

— О каком хлебе вы говорите! — воскликнула хозяйка. — Тут во всей округе нет хлеба.

Однако я продолжал настаивать и в итоге отдал сто су[138] за горбушку хлеба и кусочек сыра. Оказалось, что вымолить кусок хлеба нельзя, но получить за деньги — можно.

— Этот хлеб мы приготовили себе на обед, — сказала хозяйка. — Не знаю, сможем ли мы раздобыть хлеба для себя. У нас все забирают подчистую. Взять, например, нас, кондитеров. Вчера вечером мэр потребовал, чтобы мы выдали двадцать дюжин свечей для прусского отряда. Пруссаки угрожали, что, если им не дадут свечей, они сожгут деревню. Свечей у нас больше нет, но, к счастью, муж припрятал сало и фитили. Он начал делать свечи, но, когда пруссаки почуяли запах топленого сала, они выломали дверь, отняли у мужа плавильный котел и смазали топленым салом сапоги.

Пока я хихикал над этой историей со смазанными салом сапогами, на улице послышался какой-то шум и в кафе ввалились прусские драгуны. Они вели связанного конской подпругой крестьянина, с виду напоминавшего богатого фермера. Вслед за ними в кафе вошли прусские офицер и унтер-офицер.

Крестьянина развязали, офицер уселся за стол и потребовал бутылку вина, которую ему немедленно подали. Затем офицер по-немецки поинтересовался у унтер-офицера причиной задержания крестьянина.

Унтер-офицер ответил, что это мэр коммуны, а арестовали его за то, что у него в печной трубе обнаружили две винтовки.

— Вы действительно прятали в печной трубе оружие? — спросил у крестьянина офицер на великолепном французском языке.

— Я не стану отрицать, что у меня в печной трубе обнаружили винтовки, — ответил нормандец, — все равно мне никто не поверит.

— С вами все ясно. Вас отведут в Руан, и там расстреляют.

— Но, господин офицер, не я спрятал эти винтовки. У меня были на постое мобили и это, без сомнения, их винтовки. Это они спрятали их в печной трубе. Я даю вам честное слово!

— Откуда у французов честь? Вы ведете войну варварскими методами. Интересно, почему они считают, что для самозащиты можно использовать ножи и кинжалы? Их применение будет дорого стоить французам. Вот немцы — люди законопослушные, и они требуют законопослушания от своих противников.

Он жестом приказал увести задержанного. Но тут вмешался унтер-офицер и стал рассказывать, что после обнаружения винтовок офицер, командовавший обыском, по доброте душевной наложил на крестьянина штраф в размере трех тысяч франков. Для получения денег собрали самых богатых крестьян этой деревни и приказали им вскладчину внести требуемую сумму, но все отказались платить.

— Мы люди бедные, — сказал крестьянин.

— Он врет, — перебил его унтер-офицер, — на самом деле у него в хозяйстве шесть лошадей, семь коров, три телеги, пятнадцать поросят, много овса, а в доме хорошая мебель и часы с боем.

— Вы слышали? — спросил офицер.

— А я и не отрицаю. Кое-что он сказал верно. О лошадях, коровах, ну и о телегах со свиньями. А вот про мебель он зря сказал. Она у нас некрасивая, да и часы уже четырнадцать лет как встали.

— Если не заплатите три тысячи франков, тогда вас отведут в Руан.

— Господи, да нет у меня таких денег! Где я вам их возьму?

— Меня это не касается.

В этот момент в кафе вошел еще один крестьянин, разодетый, словно в воскресный день. На нем были праздничная куртка, драповые штаны и начищенные сапоги.

— Господин офицер, — сказал он, — я к вам по поводу тех винтовок. Я заместитель мэра коммуны.

Крестьянин вытащил из кармана трехцветный пояс и повязал его вокруг талии. Продемонстрировав таким образом знаки власти, он заявил уверенным тоном:

— Хочу вам сказать, что присутствующий здесь Пуляр является честным человеком. Он не мог спрятать винтовки в печной трубе.

— Но винтовки были найдены именно в печной трубе.

— Такое возможно.

— Что значит — такое возможно?

— Я же не говорю, что это не так. Я только говорю, что не он их там спрятал. Произошло несчастье, что тут поделаешь. А поскольку за это придется платить, я и пришел, чтобы от имени совета предложить вам достойную плату, лишь бы только вы его отпустили. Мы собрались, поднажали друг на друга, ну и собрали деньги для выкупа. Вот вам 100 франков.

И он выложил на стол пригоршню монет по сто су каждая.

— Вы что, издеваетесь надо мной, — заорал офицер, — с вас три тысячи франков!

— Три тысячи! А где, по-вашему, мы их возьмем, господин офицер? У нас бедная коммуна. Это в городе живут богатые буржуа. И потом, у нас тут проводили реквизиции, а затем пришли эти мобили. Год и так выдался плохой. Вы небось и не знаете, что весной были заморозки. Так вот, знайте, заморозок был, это я вам говорю.

Офицер вскочил на ноги.

— Ладно, ладно, — испуганно произнес заместитель мэра, — не сердитесь. Мы собрали, сколько смогли, но раз этого недостаточно, я могу добавить, причем лично от себя, поскольку Пуляр мой друг. Значит так, господин офицер, а что вы скажете, если я добавлю… э-э… пятьдесят франков?

И, не дожидаясь ответа, он разложил на столе десять монет по сто су. Затем, расправив плечи, заявил:

— Это только ради моего друга Пуляра. Я ведь человек небогатый. Во Франции, господин офицер, богатые только мэры, а не их заместители.

— Я повторяю, — отозвался офицер, — что выкупить жизнь этого человека можно только за три тысячи франков. Он заслуживает расстрела и будет расстрелян.

Тут между офицером и заместителем мэра разгорелся спор, в ходе которого самым забавным образом схлестнулись прусское упрямство и нормандская изворотливость. Они торговались до того горячо, что, казалось, речь шла о продаже лошади. Всякий раз, когда офицер лез в бутылку, заместитель мэра добавлял к предложенной сумме еще пятьдесят франков.

Но как только дело дошло до пятисот франков, задержанный стал проявлять беспокойство и начал подавать своему заместителю знаки отчаяния. Когда же мэр счел, что этих знаков недостаточно, он принялся аккуратно тянуть заместителя за концы трехцветного пояса. Однако заместитель продолжал увеличивать сумму, и тут мэр не выдержал и неожиданно вмешался в разговор:

— Я не стою таких денег, — заявил он, — коммуна не сможет столько заплатить. Придется мне умереть. Уводите меня, господин офицер.

И тут я понял, в чем состояла его игра. Мэр понимал, что выкупные денежки когда-нибудь придется возвращать, и счел, что торг идет слишком быстро. Поэтому он предпочел постоять перед расстрельной командой и дождаться, когда в него начнут целиться. Только в такой момент он согласился бы расстаться с тремя тысячами франков, если так и не удастся сбить цену.

Но до такого дело не дошло. Нормандец все-таки победил пруссака. Договор был заключен, когда оба сторговались на девятистах семидесяти пяти франках.

Заместитель добавил к ста пятидесяти франкам серебром, которые раньше выложил на стол, еще восемьсот двадцать пять франков золотом, причем каждую монету он тянул из кармана отдельно.

— Это не мои деньги, — на всякий случай сказал он, — это деньги коммуны, наша касса для помощи беднякам. Просто я их ношу с собой, чтобы не потерять.

Я решил, что дело сделано, но оказалось, что это еще не все.

Когда деньги уже были посчитаны, к офицеру подошел драгун и заявил, что, доставая винтовки из печной трубы, он прожег свои сапоги.

— Надо заплатить за сапоги, — сказал офицер.

Заместитель даже закричал от горя и стал уверять, что у него больше нет ни гроша. Спор возобновился, причем заместитель ни за что не хотел уступать. Но, к счастью, драгун оказался человеком спокойным и практичным. Он взял заместителя за руку и посредством талантливо сыгранной пантомимы объяснил, что готов забрать его красивые начищенные сапоги. Он даже поставил свою ногу рядом с ногой заместителя и продемонстрировал, что французские сапоги прекрасно ему подойдут.

К тому времени силы уже оставили заместителя, и он сдался. "Если, — как он выразился, — мне дадут "взаймы" какие-нибудь сабо, тогда я отдам сапоги".

Стали искать какие-нибудь сабо. И тут у кондитерши хватило наивности встрять с предложением "дать сабо взаймы". После этого ничего не оставалось, как отдать сапоги драгуну.

Но и это было еще не все. Покончив с денежным вопросом, офицер перешел к вопросам военного характера.

— Вы католик? — спросил он у заместителя.

— Да, конечно.

— Ну тогда поклянитесь, что в вашей коммуне нет никаких партизан и что лично вы не храните винтовку.

— Клянусь!

— Хорошо, тогда идите и ничего не бойтесь.

Заместитель со своим другом Пуляром направился к двери, но тут получивший сапоги драгун остановил его, крепко обнял и сказал:

— Ничего не бойся.

Потом его обнял унтер-офицер, а затем несчастного заместителя затискали в объятиях еще три драгуна.

XVI
К вечеру я дошел только до Ла-Буйля.

Для жителей Руана деревня Ла-Буйль значит то же самое, что Сен-Клу и Жуэнвиль для парижан. Это любимое место отдыха горожан. Сюда приезжают по воскресеньям покататься на лодке и пообедать на природе. Поэтому я был уверен, что легко найду здесь стол и кров. Все это действительно было возможно, если бы сюда не вторглись пруссаки. Они буквально оккупировали все рестораны, гостиницы и частные пансионы, и для француза здесь уже не осталось ни одного местечка.

Бродить одному в семь часов вечера по местным улицам и набережной было небезопасно, поэтому я прямым ходом отправился к мэру. В пути я случайно подслушал беседу двух крестьян, из которой извлек весьма полезные сведения. Оказалось, что местный мэр в отличие от своих многочисленных коллег не стал сдавать оружие пруссакам, а припрятал его в карьере. Услышав это, я сразу проникся доверием к столь отважному человеку. Если этот мэр, подумал я, готов рисковать жизнью ради того, чтобы сохранить оружие, значит он точно окажет помощь солдату, направляющемуся к месту службы.

Я дошел до дома, в котором жил мэр, и уже собирался толкнуть дверь, на которой в свете фонаря блестела вывеска, извещавшая, что здесь принимает нотариус, но неожиданно у этой же двери появились два прусских офицера — бригадный генерал и его адъютант. Я, естественно, пропустил их вперед, а сам вошел за ними и пристроился в углу. То, что я собирался сообщить мэру, не предназначалось для чужих ушей.

— Здесь бюро? — спросил генерал, войдя в помещение.

— Здесь нотариус, — ответил мэр.

— Очень хорошо.

Генерал поднес руку к каске и отдал честь висевшим на стене полкам с папками, распухшими от документов. Стоявший на два шага позади адъютант повторил вслед за начальником воинское приветствие.

— Господин мэр, — заговорил генерал, — когда меня направляли сюда, мне сказали, что здесь находится крупный населенный пункт, застроенный хорошими домами, но лично я вижу здесь одни лишь камни. Придется мне организовывать доставку продуктов питания из каких-нибудь других мест. Полагаю, что тем самым я облегчу жизнь и вам, и вашим согражданам.

Произнеся эту речь, генерал повернулся на каблуках, вновь отдал честь папкам и вышел.

Мы остались вдвоем. Мэр выслушал меня и сказал:

— Сегодня переночуете у меня. Завтра утром один местный молодой человек собирается ехать в Бурте-рульд. Вы можете поехать вместе с ним. Он проведет вас через лес.

Молодой человек, которого мне предложили в попутчики, оказался не местным жителем, а ополченцем. Он был ранен и из-за стремительного отступления наших войск из Руана оказался на оккупированной территории. Ополченец страшно переживал от того, что отстал от своих товарищей, но больше всего он горевал из-за того, что лишился своей любимой винтовки. "Совсем новенький Шаспо, — горестно повторял он, — из него ни разу не стреляли".

— Хорошо, хоть моя винтовка не достанется пруссакам. Одна монашка из госпиталя спрятала ее в своей кровати. Пруссаки что-то заподозрили и перерыли весь госпиталь, но притронуться к ее кровати не посмели, хоть у них и чесались руки.

Из Руана наши войска отступили в направлении Онфлера. Пруссаки преследовали их, причем ходили слухи, что прусские части попытаются прорваться через Секиньи, чтобы захватить узловые станции на железнодорожных ветках Нормандии. В сложившейся ситуации весьма велик был риск нарваться на одну из прусских воинских колонн, великое множество которых в это время маршировало по местным дорогам. Однако мой попутчик хорошо знал эти места, и благодаря ему мы, прошагав двенадцать часов, все же смогли добраться до Берне.

Только там я наконец узнал, как разворачивались события после моего отъезда из Тура. Оказывается, произошло крупное сражение при Шампиньи[139], после которого Луарская армия потерпела несколько поражений подряд. Пока я сидел под арестом в Жизоре, до меня дошли сведения о крупной вылазке защитников Парижа. Правда, эти сведения распространялись немцами, и в их интерпретации они звучали примерно так: "Вылазка была плохо скоординирована, и по этой причине французы понесли огромные потери". Понятно, что немецкая версия не давала точного представления об этом событии. Позднее в одной из деревень я услышал совсем другую, фантастическую, версию, которая, разумеется, полностью противоречила официальным прусским заявлениям. Жители этой деревни утверждали, что под Парижем было убито сто пятьдесят тысяч пруссаков, причем пятьдесят тысяч из них утонули в Сене, а еще наши якобы захватили пятьсот пушек, Бисмарка взяли в плен, король Вильгельм сошел с ума, Фридрих-Карл болен, баварцы перешли на сторону французов, а Трошю и д’Орелль[140] заключили друг друга в объятия в Эпине[141] (имеется в виду знаменитый бой в Эпине, спланированный нашими турскими стратегами). Кстати, когда мне рассказывали эти истории, я находился в трех лье от Руана, и если бы в тот момент я послушался крестьян и направился в Эльбеф, то повстречал бы части парижской национальной гвардии, которые в тот момент под командованием генерала Винуа продвигались вперед, сокрушая все на своем пути.

Вообще, как только речь заходила о наших победах, французы были готовы верить любым слухам и старательно эти слухи распространяли. Доходило до смешного. В Лонде меня едва не забросали камнями, когда я не поверил, что наши освободили Этрепаньи. А все из-за того, что люди начитались телеграмм из Тура, перепечатанных руанскими газетами. Невозможно представить себе, с каким энтузиазмом передавали из уст в уста содержание этих телеграмм. К тому времени газеты уже перестали выходить, и многие переписывали телеграммы от руки и тайком передавали из рук в руки, причем каждая телеграмма была подписана "Гамбетта". Того, кто отказывался верить написанному в этих "телеграммах", объявляли "плохим французом". Самое удивительное заключалось в том, что все эти люди "доброй воли" даже превзошли нашего новоявленного диктатора, научившегося искусно подгонять сочиняемые им депеши к собственным желаниям и амбициям. Дело доходило до того, что патриотические мечты, навеянные воспаленным воображением граждан, сначала овладевали широкими массами, а затем начинали восприниматься, как реальная действительность. Обычно на первых порах распространители небылиц пользовались выражением "хочется надеяться", затем в ход пускался оборот "говорят", ну а после этого уже с уверенностью утверждали, что "люди видели". Не обошлось и без разговоров о самых немыслимых чудесах: якобы в монастырях обнаружили никому не ведомые давние предсказания, а еще говорили, что какая-то бедная служанка пересекла линию фронта и явилась к генералу Трошю, чтобы обсудить с ним судьбу нашей страны. Поразительнее всего, что вполне вменяемые люди были готовы с серьезным видом выслушивать все эти бредни.

Газеты, которые мне удалось прочитать в Берне, разумеется, не писали подобной чуши, но зато информация подавалась ими настолько неясно и противоречиво, что составить конкретное представление о происходивших событиях было практически невозможно. Чем на самом деле закончилась парижская вылазка, победой или поражением? Разобраться в этом я так и не смог. Ясно было лишь одно: генерал Дюкро пересек Марну. Но разве это говорит о том, что он одержал победу? В газетах писали об успехах нашей армии в окрестностях Орлеана и о победах, одержанных в Бон-ла-Роланде и Жюранвиле. Однако несмотря на эти победы нам пришлось оставить Орлеан и разделить армию на две части, каждую из которых немцы могли бы легко раздавить.

В общем, пока я с риском для жизни блуждал в окрестностях Парижа, Луарская армия, с которой мы связывали так много надежд, перестала существовать как единое целое. Прежде наш мобильный отряд мог бы легко добраться из расположения Луарской армии до леса Фонтенбло, не вступая в огневой контакт с неприятелем. А как теперь мы будем готовиться к столь тяжелому рейду? Какими силами мы для этого располагаем? И вообще, существует ли еще наш отряд? Когда я уходил на задание, отряд располагался в непосредственной близости от неприятельских передовых позиций, но в новой обстановке я не знал, успели ли мои товарищи своевременно отступить вместе со всей армией. Мне, увы, приходилось быть свидетелем того, как отступают наши войска. Я видел беспорядочное бегство французских солдат после сражения у Бомонта. И я спрашивал себя: не стал ли Орлеан новым Бомонтом? А что, если Омикур и остальные мои товарищи убиты или взяты в плен? Что вообще осталось от Луарской армии?

Из-за этих проклятых вопросов я был на грани нервного срыва. Правда, в Мезидоне мне удалось разжиться новой газетой, прочитав которую, я немного успокоился. В газете было напечатано:

"Министр внутренних дел решительно опроверг панические слухи относительно судьбы Луарской армии.

Эти слухи распространяются злоумышленниками. Правда состоит в том, что армия в настоящее время находится в полной боевой готовности, и она полностью сохранила и даже усилила свое оснащение".

Я хорошо знал, что правительство в Туре способно видеть все происходящее лишь в розовом свете, и тем не менее, эта телеграмма меня немного успокоила. Любому ясно, что после поражения армия не может быть в полной боевой готовности, но если они утверждают, что это так, значит, сражение под Орлеаном не обернулось очередной катастрофой.

Как ни старался я быстрее попасть в Тур, добраться до города мне удалось только к утру 8 декабря. В дороге я мечтал первым делом избавиться от костюма погонщика скота и вновь надеть военную форму. Мне страшно надоела меховая шапка, и к тому же за время моего отсутствия я ни разу не сменил белье, а поспать в кровати мне удалось только три раза.

В городе я отсутствовал всего лишь три недели, но за это время Тур стал неузнаваемым. Куда пропало выражение бравой уверенности на лицах горожан? Люди стали напряженными, передвигались все почему-то бегом и говорили тихими голосами. Чувствовалось, что творится что-то странное и таинственное.

Я явился в тот самый кабинет, в котором перед отправкой в Париж получал инструкции. Гордиться мне было нечем, но следовало объяснить, по какой причине я не смог выполнить задание.

В кабинете сидел все тот же сотрудник, который три недели назад, наскоро жевал хлебец за два су, но теперь он был занят еще больше, чем в прошлый раз. Чиновник раскладывал по папкам какие-то бумаги, правда сами папки он не ставил на полки, а сваливал на пол.

Чиновник даже не посмотрел в мою сторону, и мне пришлось напомнить ему, кто я такой и откуда явился. Только после этого он соизволил взглянуть на меня.

— Значит, вас не убили? — констатировал он скорее с удивлением, чем с интересом.

— Как видите.

— Но в Париж вы так и не попали. Следовательно, нет никакой разницы, живы вы или нет.

— Возможно, нет разницы для вас, но только не для меня. Ваши ожидания я не оправдал, но зато собрал кое-какие сведения, которые могут быть весьма полезны.

И я стал докладывать ему мои наблюдения относительно оборонительных работ, которые велись пруссаками. Слушая меня, он даже отложил в сторону свои папки и принялся сверять с картой те сведения, которые я ему сообщил. Кое-что он просил уточнить, причем вопросы он задавал столь уверенным тоном, что становилось ясно: ситуацию в стране он знал лучше меня. Поняв это, я не удержался и сказал, что, если бы он сразу сообщил мне все, что знал на момент моего отъезда, тогда, возможно, я не угодил бы в лапы пруссаков.

— Мы и сами всего этого не знали, — признался он.

Впоследствии я узнал, что карта, по которой он сверял полученные от меня сведения, была украдена в Версале у офицера германского штаба.

Я спросил у чиновника, где находится мой отряд, но он ничего не знал о его местонахождении и отправил меня в другой кабинет.

В другом кабинете служащие занимались точно тем же, что и мой предыдущий собеседник: они вытаскивали бумаги из ящиков, перекладывали их в папки, папки перевязывали и складывали на полу. Этим людям было некогда отвечать на дурацкие вопросы простого солдата. Один из них сказал, что отряд, возможно, находится в Вандоме в составе корпуса генерала Шанси. Другой предположил, что он в Бурже у Бурбаки.

Для кабинетных работников все это не имело никакого значения, я же оказался в полном тупике. В нынешней обстановке, чтобы разыскать мой отряд, я уже не мог пуститься в такое же путешествие, какое совершил в июле в Эльзасе и Лотарингии. Времена изменились, и предпринимать поиски в обстановке полного разброда было бессмысленно. Я попытался настоять на своем, но хозяева кабинета перестали обращать на меня внимание и продолжили беспорядочно сваливать свои папки на пол.

Во дворе префектуры мне объяснили, с чем связана эта упаковочная лихорадка.

— Правительство переезжает в Бордо, — сообщил один знакомый чиновник.

Однако пробегавший мимо другой чиновник заявил:

— Поступил уточняющий приказ. Мы остаемся на месте. Гамбетта сказал, что опасения всяких старушек для него не указ, и он никуда не поедет. Если мы эвакуируемся из Тура, то в провинции это воспримут крайне негативно, а когда эта новость дойдет до Парижа, нас обвинят втрусости и паникерстве.

— Зато уехав из Тура мы покажем всем, что не собираемся жертвовать стратегией в угоду бюрократическим играм. Думаю, нас поймут.

Возможно, кто-то мог бы это понять, но только не я. В тот момент Шанси вполне успешно противостоял пруссакам, да и армия Бурбаки демонстрировала высокий боевой дух. Спрашивается, зачем надо было при таких обстоятельствах столь стремительно покидать Тур? Ведь уже много раз порицали генералов за так называемые "организованные отступления". Получалось, что теперь по такому же пути пошло само правительство. Закрадывалось подозрение, что правительство слишком хорошо понимало, как в ближайшем будущем начнет складываться обстановка. Бегущая армия являет собой весьма грустное зрелище, но еще печальнее выглядит собирающееся сбежать правительство. Повсюду — в кабинетах, в гостиницах, на улицах — можно было видеть людей, спешно пакующих чемоданы. Все торопились на вокзал, чтобы успеть на первый попавшийся поезд. Но удивительнее всего было наблюдать, как в обстановке всеобщей сумятицы чиновники старались сохранить лицо и привычное доверие со стороны граждан. Были и такие, кто уверял:

— Все это лишь для того, чтобы не связывать руки правительству.

Черт побери, так можно договориться до того, что и солдат может бросить винтовку и бежать с поля боя, чтобы не связывать себе руки!

Поняв, что в такой обстановке ни от кого помощи ждать не приходится, я самостоятельно проанализировал мною же добытые сведения и пришел к выводу, что моя часть должна находиться в Бурже. Рассуждал я следующим образом: поскольку отряд находился на северо-восточном фланге Луарской армии, он не должен был идти на соединение с войсками генерала Шанси, которые действовали на западе. Из этого следовало, что отряд отступал вместе с дивизиями восточного фланга и мог находиться либо в Жьене, либо в Бурже.

Но в тогдашних условиях добраться из Тура в Бурж было крайне сложно. Я было собрался отправиться в Бурж пешком, но неожиданно мне удалось достать билет на поезд, уходивший в Бордо, и на нем я доехал до Пуатье, а уже оттуда добрался до железнодорожной ветки, соединяющей Периге с Вьерзоном.

Когда я оказался в окрестностях Шаторужа, мне стало казаться, что отступление нашей армии происходило совсем не так, как его преподносили в официальных сообщениях. На дороге я увидел беспорядочно ползущую мешанину из кавалерии, пехоты и вклинившихся в человеческую массу разнообразных обозов. Это были остатки воинских частей, и все они двигались в направлении Лиможа. Вначале я не поверил, что это и есть части Луар-ской армии. Но в конце концов с этим очевидным фактом пришлось смириться. К тому же мне рассказали местные жители, что солдаты в один голос говорили им, что идут они из Орлеана, и именно там их предали.

Сомнений уже не оставалось — это был полный разгром. Пруссаки безостановочно преследовали наши войска, и поэтому солдаты не решались даже на короткие привалы. За последние четверо суток они прошли более ста пятидесяти километров. Чем ближе мы подходили к Вьерзону, тем зримее становились масштабы постигшего нас бедствия. На дорогах было не протолкнуться от бегущих солдат. Я окончательно понял, что произошла катастрофа.

Мне сказали, что штаб, скорее всего, находится в Бурже. После Исудена я вышел из поезда и пешком отправился в Бурж. Везде происходило одно и то же: деморализованные пьяные солдаты брели куда глаза глядят, никого не слушаясь и не имея над собой никаких начальников. Что же касается офицеров, то они бросили своих солдат и засели в кафе и харчевнях.


Сомнений уже не оставалось — это был полный разгром


Обстановка в Бурже была точно такая же, как и в Туре: никто не мог и не хотел давать мне никаких сведений. Вы сказали рота Омикура? Знаете, у нас своих дел полно. У нас пропали целые корпуса, а вы пристаете с какой-то ротой.

Я все-таки сумел найти тех, кто был готов меня выслушать, и начал задавать им вопросы. Но и из этого ничего не вышло. Складывалось впечатление, что у всех отключились мозги. Тот, кто что-то мне отвечал, казалось, не слышал моих вопросов, а тот, кто меня выслушивал, отказывался отвечать. Одни говорили, что разведчики Омикура попали в плен, другие утверждали, что их всех перебили. Тут же находились люди, утверждавшие, что убили других разведчиков, причем каждый из споривших клялся, что собственными глазами видел их тела.

Так я провел в поисках целых два дня и начал уже впадать в отчаяние, но неожиданно мне помог случай. Я встретил сослуживца из моей роты. Оказалось, что никто не попал в плен и не погиб. Рота побывала в множестве переделок и теперь ее разместили на постой в деревне, находившейся в одном лье от Буржа. Вскоре я добрался до этой деревни, и вот что рассказал мне Омикур.

В ходе боев в окрестностях Шилер-о-Буа о роте попросту забыли, и она долго скиталась по местным лесам. Затем рота двинулась в направлении Орлеана, но пруссаки шли по пятам, и рота оказалась зажатой между городом и преследователями. Омикур попытался переправиться через Луару, но путь по мосту уже был перерезан. Правда, после нескольких неудачных попыток им все же удалось переправиться через реку.

Омикур еще не знал, что пруссаки заняли Орлеан и повел отряд в город через Солонь, где и попал в окружение. К счастью, он хорошо знал эти места и за три дня смог вырваться из кольца. После Сюлли они шли без остановки в направлении Буржа. Все это время непрерывно шел снег, под которым они пытались найти хотя бы корм для лошадей, и когда наконец добрались до города, люди и лошади были полумертвые от усталости.

— При этом нам еще повезло, — сказал он в заключение. — Никого не взяли в плен, и все сумели дойти. Из двух с половиной тысяч национальных гвардейцев из Севра дошли только пятьсот. В Савойском батальоне было тысяча двести человек, а осталось пятьдесят. А ведь это были лучшие части. Представь себе, какая участь постигла остальные части.

Я показал ему газету, в которой сообщалось, что армия "находится в прекрасном состоянии". Он только пожал плечами:

— Они думают, что таким способом спасают родину. Якобы во имя благой цели можно лгать и писать глупости. Обмануты все — и Париж, и провинция. Цель, полагают они, оправдывает средства. Это называется политика… в духе средневековых генуэзцев…

— Значит, сопротивление продолжается.

— Да, но республике конец.

— И что же нам делать?

— Именно теперь я продолжу начатое мною дело. Для реорганизации армии потребуются дни и недели. Все это время мы не должны сидеть сложа руки. Я обращусь к генералу и попрошу разрешения переместиться в Ньевр, чтобы быть ближе к Фонтенбло.

Но разрешение нам так и не дали, объявив, что в Фонтенбло нам делать нечего. Теперь наш путь лежал в Вогезы вместе с Восточной армией, которую кое-как собрали из остатков разбитых формирований.

XVII
Для меня так и осталось загадкой, как можно было планировать наступление силами наспех собранной армии.

Конечно, не трудно представить себе, как военный министр сидит в своем кабинете, склонившись над картами и таблицами, и, игнорируя реальные обстоятельства, рассуждает следующим образом: "У нас в Бурже сто тысяч человек, а Париж скоро вымрет от голода, и нам ничего не остается, как направить эти сто тысяч человек на прорыв блокады Парижа".

Однако если бы этот министр захотел ознакомиться с реальным положением дел, если бы он лично поехал в войска и поискал, как он сам выразился, "что там есть хорошего", то неужели и тогда он утвердил бы план кампании, согласно которому в разгар зимы, в метель и холод прямо в Лотарингию была отправлена армия, не способная нормально продвинуться даже на двадцать лье. Был ли он вообще способен что-либо видеть и слышать? А может быть, он решил, что вернулись времена Людовика XIV, когда одного лишь присутствия верховного владыки было достаточно, чтобы произошло чудо?

При отступлении от Орлеана некоторые армейские корпуса попросту обратились в бегство, что имело гибельные последствия для всей армии. Правда, впоследствии эти корпуса подверглись масштабной реорганизации. По всем дорогам принялись ловить беглецов и силой возвращать их в брошенные части. Повсеместно искали офицеров, бросивших своих солдат, и солдат, сбежавших от своих офицеров. В итоге собрать солдат и офицеров более или менее удалось, но вот вернуть взаимное доверие и веру в самих себя было уже почти невозможно.

Когда пошел слух, что нам предстоит действовать на востоке страны, чтобы "отрезать пруссакам пути к отступлению", почти никто из нас не захотел верить в реалистичность такого плана. Как выразился один мой сослуживец:

— Чтобы отрезать пруссакам пути к отступлению, надо, чтобы они отступали, но они и не собираются этого делать.

— Так рассуждали в прежние времена, а теперь все переменилось, — отвечали ему наши шутники. — Теперь даже сердце у человека стало справа. Вот представь: пруссаки осаждают Париж, а мы в это время входим в Германию, и они "вынужденно" отступают.

— Сразу все?

— А ты как думал?

Некоторые еще пытались шутить, но те, кто был способен анализировать ситуацию, приходили в ужас, когда понимали, в какую нас втягивают авантюру.

— Со стратегической точки зрения, — сказал мне Омикур, — это напоминает марш из Шалона в Седан. Будем надеяться, что результат будет иным.

Он сказал "будем надеяться", но в действительности надеяться было не на что. Министр, явившийся в войска, чтобы "зажечь огонь в наших сердцах", только зря потерял время. Несмотря на все его усилия огонь в наших сердцах никак не загорался. Мы были готовы выполнять приказы, переносить любые лишения и бороться до конца, но никто уже ни на что не надеялся. Я, разумеется, не могу ничего не утверждать от имени всей армии. Я говорю лишь от своего имени, от имени моих товарищей и всех тех, кого я сам видел и слышал, как солдат, так и офицеров. Те, от имени которых я сейчас говорю, вытерпели страшные лишения в ходе этой безумной кампании в Вогезах. Целых три месяца их без видимой причины гоняли из стороны в сторону, не обеспечив ни оружием, ни боеприпасами, ни продовольствием. Сначала их прогнали с востока страны до Орлеана, а затем — из Буржа на восток. А они безропотно подчинялись, демонстрировали оставшиеся у них силу, самоотверженность и преданность, но только не доверие, которое они окончательно утратили.

Чтобы добиться успеха в этой военной кампании, следовало действовать очень быстро. Надо было воспользоваться передышкой, когда неприятель полагал, что мы заняты реорганизацией армии, и, не возбуждая подозрений, перебросить более шестидесяти тысяч человек из Буржа в окрестности Безансона, а там немедленно наброситься на немцев, смять их, освободить Бельфор, а затем в зависимости от обстановки пробиваться к Парижу или идти на соединение с войсками генерала Федебра.

Командование действительно попыталось использовать фактор внезапности, и в подходящий момент наши войска были направлены по железной дороге. Но в конце декабря 1870 года управление железнодорожным сообщением окончательно расстроилось. В обычное время, чтобы доехать от Буржа до Сенкеза, требуется два часа, а нам для этого понадобилось двенадцать часов. Расстояние от Сенкеза до Невера не превышает девяти километров, а мы преодолевали это расстояние целую ночь. С десяти часов вечера до семи часов утра нас продержали на мосту через Луару. Выйти из вагонов было невозможно, дул ледяной ветер, страшный холод пронизывал до костей. Когда в ночной тишине стихли гудки паровозов, стало слышно, как на реке бьются друг о друга громадные льдины.

В эти бесконечные ночные часы люди жались друг к другу, чтобы сохранить остатки тепла, но ничего не помогало. Все дрожали и стучали зубами от холода. Но это было лишь начало наших несчастий.

Один железнодорожный служащий, желая нас подбодрить, сказал, что простой вызван столпотворением на промежуточной станции, и уверял нас, что после Невера движение быстро наладится.

Но в Невере наш состав окончательно встал. Оказалось, что необходимо пропустить поезд главнокомандующего, который еще только формировался. К паровозу уже успели прицепить двадцать вагонов, но этого оказалось недостаточно для транспортировки багажа штабных офицеров. Несмотря на запрет, я вышел из вагона и отправился в город. Мне надо было позаботиться о моем коне, верном Форбане, который дождался моего возвращения из Парижа и теперь ехал в одном составе со мной. Сам я был одет в теплую шинель, а у коня не было никакого покрывала, и я решил купить для него какую-нибудь попону. Я обошел нескольких торговцев, но не нашел ничего подходящего, и только одна любезная булочница согласилась продать мне два одеяла со своей кровати, за которые она запросила шестьдесят франков, хотя они не стоили и десяти. Торговаться уже было некогда, и я бегом вернулся в поезд, опасаясь, что мои товарищи уедут без меня. Но оказалось, что наш состав не сдвинулся ни на миллиметр. На вокзале продолжали формировать поезд главнокомандующего. К двадцати вагонам добавили еще пять, затем еще двенадцать, а потом еще какое-то количество. В общем они убили целый день на составление огромного поезда из пятидесяти вагонов. Чтобы стронуть его с места, потребовались три локомотива. А мы все это время стояли на запасном пути и тряслись от холода.

— Если и для вторжения в Германию им потребуется столько же барахла, — заметил Омикур, — то на это уйдут месяцы и годы.

В итоге мы потратили день и две ночи, чтобы доехать до Шаньи.

Пока мы ехали, мороз стал в два раза сильнее. В телячьих вагонах, куда нас набили, как сельдей в бочку, все мы буквально обледенели. Многие обморозили ноги, а наши лошади стали похожи на статуи. Спины у них выгнулись, а ноги, казалось, одеревенели. Напоить лошадей в пути было невозможно. Когда же мы попытались заняться ими на остановке, поезд неожиданно тронулся, но через четверть часа остановился в чистом поле, где мы простояли несколько часов, прислушиваясь к гудкам локомотивов и свисту ветра.

— Подумать только, — сказал один из солдат, — люди, которые спланировали передвижение наших войск, еще смеют называть себя железнодорожными инженерами! Если они так организуют известную им работу, то что будет твориться, когда они возьмутся руководить каким-нибудь новым делом?

Невозможно передать, какие муки мы испытали за время пути. Правда, солдатам в других эшелонах довелось перенести даже худшие страдания. Мне рассказывали солдаты 15-го армейского корпуса, что от Буржа до Клерваля они ехали десять дней, из которых три дня простояли на одном месте, причем покидать вагоны было категорически запрещено. Призывников пять дней везли из Лиона в Безансон, и температура в вагоне опускалась ниже пятнадцати градусов мороза. Что же касается переброски 15-го корпуса, то их составы формировались спустя неделю после отправки нашей части, но никто так и не принял во внимание те трудности, с которыми нам пришлось добираться до фронта.

В Шаньи нам пообещали в кратчайшие сроки выпустить нас из вагонов, но наши ожидания оказались напрасными. В итоге состав перегнали на другую станцию, но на ней отсутствовала разгрузочная платформа и выгрузить из вагонов лошадей оказалось невозможно. К счастью, нашлись смышленые люди, предложившие дойти до ближайшей деревни и принести оттуда охапки хвороста, что и было сделано. Охапки уложили у вагонов, и, когда их прихватило морозом, получился своего рода дебаркадер с небольшим уклоном, по которому и спустили полумертвых от холода и усталости лошадей. К слову сказать, довольно много лошадей околело прямо в вагонах.

Почувствовав под ногами твердую землю, все решили, что теперь мы спасены. Земля была покрыта толстым слоем снега, но какое это имело значение! Зато мы могли двигаться, идти и не деревенеть от парализующего холода. Только те, кто провел несколько ночей, лежа на досках в открытом вагоне при пятнадцатиградусном морозе, смогут понять, какое мы почувствовали облегчение.

В нашем поезде ехала рота арабских стрелков. Этих бедолаг привезли из Африки. На каждом из них был минимум одежды, да и та представляла собой кусок ткани, живописно обернутый вокруг тела, но совершенно не спасающий от холода. После выгрузки, пока мы пытались привести в порядок наши дела, они набились в станционном ангаре и принялись распевать свои молитвы.

К вечеру пришел приказ об откомандировании Омикура в расположение отряда Гарибальди[142], и он спросил у меня, не желаю ли я его сопровождать.

— Надо ехать по железной дороге? — с ужасом спросил я.

— Нет, верхом.

— В таком случае я с тобой.

Поездка в гарибальдийский отряд стала для нас единственным счастливым моментом за всю эту безумную военную кампанию. Наши лошади, почувствовав свободу, вновь обрели свою былую мощь. Мы шли по своей территории, не опасаясь встретить пруссаков, и дружески беседовали о самых разных вещах. Несмотря на непре-кращающийся снег, погода всю дорогу была отличная. В придорожных харчевнях нас встречали, как родных. Мне никогда не забыть то состояние блаженства, которое я ощутил в Помаре, когда в очаге жарко полыхали ветки виноградной лозы, а сам я сидел за столом перед блюдом дымящегося жаркого из барашка.

В Отен мы добрались к десяти часам вечера. Нам удалось пристроить лошадей в конюшне при гостевом доме, после чего мы отправились в штаб. Наш провожатый всю дорогу ворчал. Он был страшно недоволен поведением военных, размещенных в этом городке.

— Эти люди рубят виноградники, хотя вполне могли бы брать жерди из оград, чтобы отапливать помещения, — сказал он, пожимая плечами. — Как вы хотите после этого, чтобы к вам относились местные жители?

Должен сказать, что помещение штаба отряда Гарибальди не отапливали виноградной лозой. В очаге здесь весело горели сложенные поленья. Вокруг стола сидели штабные офицеры, а сам стол был заставлен стаканами и завален игральными картами и кучками золотых и серебряных монет. В углу на старом диване спала женщина. Ее длинные черные волосы разметались и свисали до пола.

— Генерал прилег, — сказал нам штабной офицер. — Он плохо себя чувствует. Я сам передам ему послание, которое вы привезли.

Однако Омикур был не из тех, от кого можно так просто отделаться. Он безапелляционным тоном потребовал, чтобы нас немедленно отвели к Гарибальди.

Выяснилось, что офицер говорил чистую правду: генерал действительно лежал в кровати, и тем не менее нас провели к нему. Когда я говорю нас, надо понимать так, что провели к нему одного Омикура. Сам я остался в помещении, смежном с комнатой, в которой располагался Гарибальди. Мне нечего было ему сказать и у меня не было к нему никаких дел. Я прибыл в штаб Гарибальди только для того, чтобы увидеть все своими глазами, и этого было для меня вполне достаточно.

Дверь в комнату осталась открытой, и я видел, что генерал лежит на походной кровати, которая удивила меня своей примитивной простотой. Чтобы прочитать привезенное Омикуром письмо, он придвинул к себе лампу. Свет лампы падал на голову Гарибальди, и я смог разглядеть его во всех деталях. Больше всего меня поразило выражение безмятежности на его лице. Генерал был вынужден пробудиться ото сна, но при этом он был совершенно спокоен и бодр, словно мы застали его в разгар рабочего дня. Гарибальди внимательно слушал разъяснения Омикура, и при этом его светло-голубые глаза излучали безграничную доброжелательность. Он стал задавать вопросы, и у меня дрогнуло сердце, когда я услышал его глубокий слегка дрожащий голос.

Обстановка в его комнате резко контрастировала с тем, что мы увидели в помещении штаба. В просто обставленной комнате генерала не было ничего лишнего, и только одна вещь показалась мне удивительной. Я имею в виду стоявшую на каминной полке бутылку, от которой шел запах, совершенно не подходящий для этой обстановки. Бутылка не была заткнута пробкой и в ней наверняка был фруктовый бренди.

Гарибальди решил немедленно написать ответ на полученное письмо и уселся на кровати. При этом он неловко повернулся, и его лицо исказилось гримасой боли.

Сразу появился человек, которого я раньше не заметил. Он взял с полки бутылку с бренди и подошел к генералу. Гарибальди поднял рубаху, а человек плеснул в горсть немного бренди и принялся осторожно его растирать. По окончании процедуры генерал положил на колени бумагу и начал писать, а человек прошел в комнату, в которой я находился.

— Генерал болен? — спросил я у него.

— Да, он очень страдает. Мне приходится ночью каждый час будить его и растирать.

Вот, оказывается, для чего предназначалась заинтриговавшая меня бутыль. Страдавший от боли Гарибальди не имел возможности спокойно поспать хотя бы два часа подряд, но несмотря на это всякий раз, когда возникала необходимость, он лично становился во главе своих добровольцев.

За время нашего с Омикуром отсутствия командованию с горем пополам удалось сосредоточить войска в заданном районе, после чего армия двинулась в направлении Везуля. Повсюду лежал глубокий снег, а мороз был настолько сильным, что реки промерзли до самого дна.

В детстве, еще не умея читать, я любил листать книги моего отца. В одной из них я обнаружил гравюру, которая до сих пор стоит у меня перед глазами. На ней изображен переход армии под командованием Пишегрю[143] по льду через реку Ваал ужасной зимой 1794 года.

На гравюре были изображены скользящие по льду пушки, падающие плашмя пехотинцы, лошади с разъезжающимися ногами. В те годы мне это казалось фантастикой, а теперь мы и сами оказались в таком положении. Из-за того, что пруссаки взорвали мост, нам пришлось 2 января переходить реку Оньон по льду. Со стороны это выглядело довольно забавно. Мы даже на какое-то время развеселились, а веселый солдат, как известно, способен творить чудеса. К тому же мы собирались наступать и не обращали внимания на холод, снег и лишения, которые становятся невыносимыми только при отступлении.

Однако двигались мы слишком медленно, проходя в день не более двух лье. Чтобы преодолеть шестьдесят километров от Песма до Вилерсекселя армии потребовалась целая неделя. По правде говоря, я так и не понял, почему мы не могли двигаться быстрее. Конечно, дороги, покрытые слежавшимся снегом, были ужасны, артиллерия и обозы постоянно попадали в заторы, но несмотря на это мы имели возможность проходить за день гораздо больше, чем два лье.

Нашему отряду поручили вести разведку на пути следования передовых сил армейской группировки. Начиная с 7 января, мы действовали на обширной территории от Вилерсекселя до Везуля и практически везде обнаруживали скопления немецких войск, которые прекратили отступление и явно намеревались помешать дальнейшему продвижению нашей армии.

Решающее сражение началось рано утром. Я видел с каким азартом наши войска пошли в атаку на немецкие позиции, и почувствовал, что в моей душе возрождается надежда. Вскоре была снята осада Бельфора и мне даже показалось, что, сделав еще одно усилие, мы сможем прорваться на территорию Германии. Наибольший героизм демонстрировали зуавы и эльзасские полки. Чувствовалось, что каждый эльзасец готов отдать жизнь за родную страну.

В результате упорного боя мы заняли деревню, правда, через некоторое время немцы ее отбили, но в итоге она осталась за нами. В местном замке начался пожар, возможно, из-за артиллерийского обстрела, но подозревали, что его подожгли немцы. Замок горел вместе с находящимися в нем ранеными солдатами.

Сражение мы выиграли, но впереди нас ждали новые бои. У немцев было достаточно времени, чтобы перегруппировать свои силы и создать на нашем пути новые заслоны. Несколько дней спустя мы освободили деревню Арсе и вышли на берег реки Лизен, в нескольких лье от которой находился Бельфор.

За время нашего марша на Бельфор немцы укрепили оборонительные позиции и установили на них мощные осадные орудия. В результате противоположный берег реки превратился в неприступную крепость.

В течение трех дней, с 15 по 18 января, наши войска непрерывно со всех направлений атаковали немецкие позиции, но наша артиллерия ничего не могла противопоставить пушкам 240-го калибра, и взять мощные укрепления так и не удалось. Чтобы вывезти пушки на боевые позиции, нам приходилось тащить их по скользким заснеженным тропам, тогда как противник, сидя в надежных укрытиях, мог беспрепятственно обстреливать наши войска. Их гигантские снаряды выбивали огромные бреши в рядах французских войск, а наши снаряды разрывались, не долетев до их защитных сооружений, и не причиняли немцам никакого вреда. Французское командование несколько раз пыталось форсировать реку, но все эти попытки легко пресекались вражеской артиллерией. После неудачных атак наши солдаты возвращались на исходные позиции, но затем возобновляли атаки. Никогда еще французы не демонстрировали подобного упрямства.

В течение всех трех дней канонада слышалась непрерывно, лишь ненадолго затихая по ночам. Но и ночью нам не было покоя. Спали мы прямо в снегу, разводить огонь было запрещено, потому что опасались вражеских обстрелов. Мы находились на возвышенности, где злой ледяной ветер дул с удвоенной силой. Того, кто садился на камень спиной к ветру, моментально с ног до головы заносило снегом. Питались мы только галетами с сырым салом, а в качестве напитка использовали снег, растапливая его во рту. Но мы были рады и такому питанию, потому что знали, что полки, входившие в корпус генерала Кремье, тридцать шесть часов просидели вообще без еды. У наших лошадей не было ни сена, ни овса, и все трое суток я кормил своего коня сухими ветками. Непосредственного участия в боях я не принимал, и все это время был занят лишь одним: пытался спасти моего коня от голодной смерти.

Наконец угром 18 января начался отход наших войск, и вот тут-то все мы по-настоящему хлебнули горя.

XVIII
Генерала Бурбаки часто упрекают в том, что в ходе этой кампании он не проявил должного упорства. Утверждают, что если бы он в четвертый раз двинул свои войска на штурм, то выбил бы немцев с их позиций, тем более что противник уже считал сражение проигранным и намеревался снять осаду Бельфора.

Возможно, что так оно и есть.

Но никто не задается главным вопросом: были ли мы в состоянии в четвертый раз пойти на штурм?

Не следует забывать, что к тому времени даже немцы были полностью вымотаны и растеряли боевой дух, а ведь они были прекрасно обеспечены боеприпасами, едой и обмундированием, могли рассчитывать на помощь других частей своей армии и имели возможность организованно отступить на другие позиции. Чего же в такой ситуации можно было ожидать от нас, не обеспеченных ни едой, ни обмундированием, ни боеприпасами, измученных бесконечными маршами, холодом и лишениями, притом, что над нами, как дамоклов меч, висела угроза вражеского удара по нашим коммуникациям?

В течение трех суток мы отважно дрались на всех участках фронта, протянувшегося от Вилерсекселя до Шажея, но именно по этой причине мы были не в состоянии вступить в новое сражение.

Здесь необходимо принять во внимание самое важное обстоятельство. В нашей армии насчитывалось 125 тысяч человек, но реально участвовало в боях гораздо меньшее количество солдат и офицеров, и именно они практически не выходили из боев. Поясню, что я имею в виду. В течение всего сражения наш отряд занимал позиции на одном из холмов, и именно там я познакомился с одним офицером-артиллеристом, который командовал батареей, состоявшей из трех орудий. В течение дня эта батарея расстреливала от четырехсот до пятисот снарядов, а в ночные часы офицер занимался организацией подвоза новых снарядов и прочего имущества. Между тем, в километре от нас стояли еще несколько батарей, которыми командовали такие же офицеры, но эти батареи не произвели ни единого выстрела, и их командиры с удовольствием отправляли ненужные боеприпасы своему "взбесившемуся" товарищу. А еще я лично был свидетелем того, как во время атаки на Бетонкур именно сержанты вели за собой пехотные роты в то время, как офицеры отсиживались в натопленных домах.

Такое положение дел явилось результатом бездумного комплектования армии, действовавшей на восточном фронте (чего, впрочем, так и не поняли те, кто занимался ее формированием). Для успешного проведения этой дерзкой военной кампании не нужно было собирать огромную массу народа. Здесь требовались только опытные, обстрелянные, бесстрашные и неутомимые солдаты и офицеры. В действительности же набрали 120 тысяч едоков, из которых только 40 тысяч были по-настоящему боеспособными. В этом и заключается истинная причина поражения Восточной армии. Голодали все, но дрались только отборные части. После трех дней непрерывных боев боеспособных солдат оказалось недостаточно, чтобы сломить сопротивление 60 тысяч немцев, укрывшихся в прекрасных оборонительных сооружениях, и, чтобы сохранить жизни тем, кто не участвовал в боях, пришлось останавливать наступление и уводить всю армию.

Ну а при отступлении самыми большими крикунами, как водится, оказались те, кто во время боев отсиживался в стороне.

— Опять нас предали, — говорили эти вояки. — Каждый раз, как мы начинаем бить пруссаков, генералы приказывают отступать. Такое уже было при Бон-ла-Роланд. Какими генералы были, такими и остались.

Увидев, что мы начали отход, немцы решили нас атаковать, но после нашей контратаки у них надолго пропало желание начинать все сначала.

До самого Безансона мы отступали, можно сказать, вполне организованно, страдая только лишь от холода, голода и усталости. На это время неприятель оставил нас в покое.

Проходили мы не более пятнадцати лье в день и устали не столько от ходьбы, сколько от ночевок, которые оказались мучительными и опасными.

Нашему отряду определили место в арьергарде, вследствие чего в деревню, выбранную для ночевки, мы всегда приходили последними. К тому времени все дома, сараи и конюшни уже были заняты солдатами, явившимися раньше нас, а нам оставалось лишь одно — ночевать под открытым небом. Чтобы продержаться всю ночь, мы рыли в снегу большие ямы, собирали сырой или сухой хворост, который в изобилии валялся вокруг, и разжигали огромные костры. При этом крестьяне, вопили так, словно с них живьем сдирали кожу, а мы невозмутимо рассаживались вокруг очагов, которые не столько грели, сколько дымили. Некоторые счастливцы находили большие плоские камни и усаживались на них. Это позволяло не вымочить одежду в снегу. Спали же мы следующим образом: не снимая головного убора, накрывались с головой одеялом, клали голову на колени, обхватывали ее руками и засыпали. В такой позе при любом неосторожном движении человек обязательно падал. Если вперед — то в костер, а если назад — то в снег. Сидевшим с наветренной стороны дым попадал прямо в лицо, от чего они задыхались и кашляли, а сидевшие с подветренной стороны были вынуждены через каждый час вставать и отряхивать снег, шквалы которого превращали человека в сугроб.

Лично я считал, что главное — это уберечься от простуды, а без хорошего отдыха я как-нибудь обойдусь. Кроме того, меня здорово выручала моя лошадь: это несчастное животное очень любило огонь, и лошадь всю ночь тянулась к огню из-за моего плеча, согревая меня таким образом и защищая от снега.

Служба в арьергарде связана с большими неудобствами, которые не исчерпываются одной лишь ночевкой под открытым небом. Например, когда раздавали еду, мы всегда оказывались последними. Пока мы доходили до места привала, нам уже не доставалось ни хлеба, ни галет, ни мяса. В результате нам приходилось бежать к крестьянам, у которых чаще всего тоже было нечего есть, или же они просто не хотели делиться. Оставалось одно: зажарить на огне кусок мяса, отрезанный от одного из мертвых животных, валявшихся по всей округе.

В это невозможно поверить, но невзирая на нечеловеческие тяготы, солдаты находили повод для смеха и шуток. Однажды вечером мы встали лагерем на опушке леса у деревни Шайлюз. На ужин каждому достался кусок жареной конины, но после трапезы заснуть никому не удавалось из-за пронизывающего ветра, от которого леденело все тело. Неожиданно один из товарищей обратился ко мне с просьбой:

— Послушайте, д’Арондель, — сказал он, — у меня проблема, дайте мне совет.

— Слушаю вас.

— Что делать, если лошадь уперлась и не хочет идти?

Я уставился на него, не зная, что ответить.

— Вообще-то я говорю о себе. У меня в желудке кусок лошади. Он уперся и ни туда, ни сюда. Что вы мне посоветуете? Может быть, чем-нибудь его смочить?

Конечно, это было не остроумно. Однако мы смеялись, а смех немного облегчает жизнь. К тому времени на наших глазах уже произошло множество печальных событий, и никто не знал, когда самая грустная вещь произойдет с ним самим.

Именно этот товарищ помог мне до самого конца продержаться на ногах. К тому времени все дороги засыпало глубоким снегом, и после прохождения артиллерии и повозок на ней образовались ямы и такая глубокая колея, что стало невозможно двигаться верхом. Мы тащили лошадей едва ли не на себе, превратившись на долгое время в пехотинцев. Когда мы добрались до Безансона, мой товарищ заявил, что "хотел бы отплатить мне добром" и повел меня в бакалейную лавку. Там он потребовал литр растительного масла.

— Вы хотите поднести мне стаканчик масла, как это принято у эскимосов? — спросил я.

— Да, но не стаканчик, а пол-литра.

Проговорив эту загадочную фразу, он задрал штанины и влил половину масла в свои сапоги. Затем передал мне остаток масла и сказал:

— Теперь ваша очередь.

После того, как я выполнил его указание, он объяснил мне, что масло — это лучшее средство от холода и снега. Потом я две недели не мог снять сапоги, до того они затвердели. Должен сказать, что лишь под напором товарища я позволил себя убедить и с отвращением налил масло в сапоги, но теперь я уверен, что только благодаря этому приему я дошел до конца маршрута.

Все мы надеялись, что в Безансоне удастся немного отдохнуть. Но не тут-то было. Нас преследовали немцы, с которыми мы дрались в Эрикуре, и, кроме того, со стороны Доля к ним шло подкрепление, чтобы отрезать нам пути отступления на юг. Возникла угроза окружения, вследствие чего мы были вынуждены четыре дня маневрировать вокруг города, не понимая, впрочем, смысла наших действий. Не успевали мы занять позицию, как приходил приказ оставить ее, а вслед за ним появлялся приказ вновь занять оставленную позицию. Армия в тот момент остро нуждалась в передышке, но вместо этого нас отправили в бесконечный марш вокруг города.

Отступление возобновилось 26 января. Нам сообщили, что двигаться предстоит в направлении Бурга и Лиона по горным дорогам Юры. Главнокомандующий лично наблюдал за нашим передвижением, и когда на дорогах возникали заторы, он отправлял офицеров разгребать нагромождения людей, лошадей, фургонов, снарядных ящиков и пушек. По воле случая я проходил мимо него и мне удалось внимательно его рассмотреть. Должен сказать, что мне не часто приходилось видеть выражение столь сильной печали и отчаяния. Мне даже показалось, что в его глазах стояли слезы. Когда он отдавал приказы, в его голосе слышались мягкость и терпение.

Что и говорить, это было жалкое зрелище. Невозможно описать, как ужасно выглядели полки, управление которыми удавалось поддерживать лишь благодаря твердости офицеров. Одежда на солдатах превратилась в лохмотья, штаны у всех порвались до пояса, солдаты волочили ноги в стоптанных башмаках, сабо, домашних тапочках. Те, у кого не было шинелей, вырезали в одеяле дыру, просовывали в нее голову и использовали одеяло, как накидку. На фоне всей этой разношерстной убогости яркими пятнами выделялись человеческие лица, бледные от холода и лишений. Люди молча брели с опущенными головами, и время от времени по каждой колонне прокатывалась волна надсадного кашля. Услышав этот кашель, можно было сойти с ума. Несчастные солдаты провели несколько месяцев на холоде, ни разу не сменив мокрые рубахи, и теперь они кашляли так, словно собирались выплюнуть собственные легкие.

Впрочем, в колоннах маршировали лишь наиболее отважные и дисциплинированные солдаты, которые в случае необходимости еще могли построиться в боевой порядок. Но ужаснее всего выглядела толпа голодранцев, отставших по той или иной причине — случайно, от усталости или по трусости — от своих полков. Все эти зуавы, мобили, пехотинцы, стрелки остались без своих командиров и тащились по дороге, сбившись в кучи, словно стадо баранов. Если какой-нибудь офицер останавливал их и начинал делать выговор, они каждый раз отвечали ему с лукавой насмешкой:

— Не подскажите ли, господин офицер, где находится наш корпус?

Эти люди тащили в заплечных мешках неизвестно где похищенных кроликов, кур, куски хлеба. От солдатского довольствия их отлучили, и они были вынуждены самостоятельно заботиться о своем пропитании, воруя продукты у крестьян. В результате их действия настраивали крестьян против всей армии.


Что и говорить, это было жалкое зрелище


Вся дорога была усеяна жуткими свидетельствами наступившей катастрофы. Повсюду валялись снарядные ящики, в канавах стояли брошенные повозки, поля были усеяны мертвыми лошадьми, которые лежали, вздернув к небу окоченевшие ноги.

В один из дней, когда мы неспешно двигались по дороге, за нашими спинами неожиданно послышался непонятный шум. Оказалось, что какой-то генерал несся в санях, запряженных парой великолепных лошадей. Генерал завернулся в одеяла и кричал громовым голосом:

— Эй, прими вправо!

Тот, кто позволял себе замешкаться, сразу получал сильный удар тростью.

К ночи мы добрались до Орнана. Меня пустили на ночлег в один из домов, и я почувствовал себя совершенно счастливым человеком. Но не успел я усесться за стол, чтобы как следует поужинать, как прибежал посыльный от Омикура с приказом явиться к нему вместе с моим конем. Когда я появился у командира, он сказал мне:

— Разыщи генерала Кордебюгля. Ему надо отправить в Безансон человека, которому можно доверять. Я сразу подумал о тебе.

Этот приказ я воспринял с чувством благодарности. Сам я не участвовал в боевых действиях, и меня это очень угнетало. Хотелось как-то проявить себя, и вот, наконец, мне представился случай.

Я узнал, где остановился генерал, и отправился к нему. У дверей его дома стоял фургон, из которого солдаты выносили ящики с мясными и овощными консервами. Генерала не было на месте. Я поручил ординарцу охранять моего коня, а сам вошел в дом с парадного крыльца. В доме царил переполох: готовили обед для генерала, что само по себе было делом чрезвычайно ответственным.

Наконец явился генерал в сопровождении своего адъютанта, которому он выговаривал на ходу:

— Не понимаю я вас. Вам было поручено найти для меня приличный дом. А здесь даже нет медной кастрюли на кухне.

— Но, господин генерал…

— В общем, сударь мой, из-за вас мне не могут приготовить приличную подливу.

Я подошел и доложил, что меня прислал капитан Омикур.

— А, значит, это вы поедете в Безансон? Как же вы проберетесь сквозь эту толпу, что заполонила дорогу?

— Лучше было бы, конечно, как-то срезать и пройти кратчайшим путем, но у меня нет карты.

Генерал подозвал адъютанта, и тот передал ему карту. Генерал расстелил ее на столе и стал изучать, но так ничего и не нашел. Повернувшись к адъютанту, он спросил:

— А покрупнее карты у вас нет?

Адъютант расстелил большую карту, но и по ней генералу ничего не удалось найти.

— Что-то здесь не то, — сказал генерал, подняв голову. — Как же тут проехать? Покажите этому парню дорогу. Послушайте, мой мальчик, то, что я скажу, очень важно. От вас потребуются ловкость и решительность. Вы вообще человек ловкий?

— Господин генерал, я сделаю все, что в моих силах.

— Вы должны решить поставленную задачу. Послушайте. Когда готовились к отъезду из Безансона, в спешке, похоже, забыли коробки с гусиным паштетом. Вам надо найти Клейна. Вы поняли, Клейна? Не перепутайте. Если умеете писать, лучше запишите. У него вы возьмете четыре банки паштета. Вот вам четыре луидора. Не потеряйте.

Наверное, я выглядел настолько ошалевшим, что генерал даже запнулся.

— Вам что-то непонятно?

— Да, сударь. Я все-таки солдат, а не повар.

Я не стал дальше слушать и ушел, а в спину мне неслись его проклятья. Сбитый с толку генерал орал, как безумный.

На следующее утро нам на дороге повстречался другой генерал, который совсем не был похож на генерала Кордебюгля. Мы как раз остановились в одной деревне, и в местной харчевне нас согласились покормить. Внезапно во дворе послышался непонятный шум, и мы вышли посмотреть, что там случилось.

Посреди двора стоял генерал, окруженный солдатами. Он размахивал руками и вопил:

— Хлеба! Хлеба мне! Я никак не могу наесться!

Генерал на секунду умолк, а потом что-то заканючил жалобным голосом. Как я понял, он жаловался, что с ним обошлись несправедливо.

— Я требую, чтобы меня произвели в капралы, — канючил генерал, — я это заслужил.

Мне рассказали, что в ноябре этот генерал занимал важный пост в Луарской армии. Когда его сместили, у него помутился рассудок, а потом он и вовсе сошел с ума. Сумасшествие генерала в сочетании с поступившим известием о том, что Бурбаки пытался покончить с собой, навело меня на грустные размышления.

В Понталье до нас дошли слухи, что подписано перемирие. Восприняли мы эту новость, надо сказать, с большим облегчением. Но вскоре эти слухи опровергли, а, вернее сказать, уточнили. Оказалось, что перемирие действительно подписали, но по странной забывчивости тех, кто его подписал, в нем не была упомянута Восточная армия. Нас обрекли на гибель. Сто тысяч человек принесли в жертву.

Мы были со всех сторон окружены пруссаками. Однажды вечером раздался сигнал тревоги, затем протрубили общий сбор. Противник собрался нас атаковать. В тот момент я стоял неподалеку от ресторана и видел, как в него заходили офицеры, но из ресторана так никто и не вышел. Тем временем командиры построили несколько полков и повели их в том направлении, откуда ожидалась атака противника. Подчиняясь общему порыву, я вскочил на коня и последовал за полками. Должен сказать, что погода в ту ночь выдалась просто великолепная, однако схватка так и не состоялась.

Когда мы вернулись в город, нам зачитали заявление генерала Кленшана, в котором говорилось, что у нас осталась последняя возможность: просить защиты у властей нейтральной Швейцарии.

Все былокончено.

Я отправился на поиски моих товарищей, но вокруг царило такое смятение, что найти их так и не удалось. Я продолжал их искать весь следующий день, 1 февраля, одновременно став свидетелем невольного парада жалких остатков Восточной армии. На другой день я отправился в форт Жу. Теперь и я, продвигаясь в скопище солдат, лошадей и повозок, стал похож на тех голодранцев, о которых я еще недавно отзывался с нескрываемым презрением. Передо мной ехала какая-то колымага, на дверце которой было написано "Эпоранд"[144]. Оставалось только гадать, как она умудрилась доехать из далекого департамента прямиком к сдаче швейцарским властям. Лошади шли друг за другом вслед и выщипывали волоски из хвостов впередиидущих сородичей или обгрызали деревянные части повозок. Рядом со мной оказался какой-то полковник. Он шел и бормотал себе под нос: "Какая катастрофа! С ума сойти можно!"

Увидев форт Жу, я немного воспрял духом. Все артиллеристы находились здесь на своих местах. Хотя бы в одном месте можно было рассчитывать на продолжение сопротивления.

Я шел пешком и вел коня на поводу. На подходе к форту конь рухнул на землю. Я попытался его поднять, но он не держался на ногах. С помощью двух солдат, откликнувшихся на мои мольбы, я оттащил его в канаву. Потом я долго сидел рядом с ним, гладил его, говорил ласковые слова, но у бедного животного больше не было сил. Он смотрел на меня умными печальными глазами, но не шевелился. Пришлось мне его прикончить двумя выстрелами в сердце. После этого я двинулся дальше.

Вскоре я добрался до границы. Здесь не нужен был пограничный столб, чтобы понять, где заканчивается наша территория: по обеим сторонам дороги прямо в снегу высились горы сабель, патронташей, кирас, касок, патронов… Белых пачек патронов было так много, что издалека их можно было принять за кучи снега.

На швейцарской стороне стояли рядами солдаты Конфедерации, а на нашей стороне стояли жандармы и предупреждали солдат о необходимости приготовить оружие к сдаче.

Я остановился, не решаясь сделать последний шаг и покинуть Францию, сел на камень и со слезами на глазах наблюдал за проходившими мимо меня солдатами.

Печальное действие разворачивалось в узкой покрытой снегом долине, окаймленной высокими черными елями, которые придавали происходившему на моих глазах траурный вид.

Горы оружия, скопившегося по обеим сторонам дороги, уже выросли до огромных размеров, и проход между ними становился тесным. Здесь уже набралось более сорока тысяч винтовок.

Люди бросали винтовки с отчаянным видом. У большинства из них в глазах стояли слезы. Однако некоторые бросали оружие с видом глубокого облегчения, а кое-кто говорил:

— Ну, наконец-то дождались.

Поток солдат стал постепенно сокращаться, теперь к границе подходили в основном разрозненные группы. Однако сопротивление все еще не прекратилось. Горное эхо продолжало разносить звуки выстрелов тяжелых орудий из форта Жу.

Стоило ли мне идти на территорию Швейцарии? Я колебался и чего-то выжидал. Что с нами будет в чужой стране? Мне это было неизвестно.

Пока я размышлял, к границе подошел какой-то вольный стрелок. Вид у него был утомленный, но он старался держаться уверенно и солидно.

Не выпуская из рук винтовку, он остановился перед горой оружия, оглядел ее и внятно произнес:

— Ну уж нет, пусть мне будет хуже, но я возвращаюсь.

Сказав это, он как бы положил конец и моим колебаниям.

— Если вы не против, — сказал я ему, — я пойду с вами.

Я подобрал винтовку, несколько пачек патронов и пошел за ним.

XIX
Форты продолжают обороняться, — сказал мне вольный стрелок, — но нам там делать нечего. Если вы не против, мы можем пройти по горам. Я думаю, пруссаки будут двигаться по равнине, чтобы попытаться перерезать нам пути к отступлению.

— А разве еще не все войска дошли до границы?

— Остается 18-й корпус. Он продолжает сражаться.

Дорога, ведущая из Франции в Швейцарию, начинается в Понтарлие и идет на юг, а в Клюзе поворачивает на север. Такие резкие повороты позволяют огибать слишком крутые склоны гор в районе Лармона.

Идти по горам было очень тяжело. Глубина снежного покрова достигала трех футов, и тропинки в горах были едва заметны. Я полагал, что противник вряд ли рискнет погнаться за нами по такой дороге, которая к тому же вела неизвестно куда. Но неожиданно мы заметили на довольно большом расстоянии от нас какие-то черные фигуры, четко выделявшиеся на фоне белого снега. Сомневаться уже не приходилось, это были пруссаки. Узнать их было нетрудно: вот уже двенадцать дней они, словно вороны, кружили вокруг нас.

— Если вы не боитесь, — обратился ко мне вольный стрелок, — предлагаю вам укрыться за этими елями и подождать их. Вы будете с правой стороны, а я с левой. Я бью без промаха с 500 метров, но если вы в себе не уверены, тогда лучше подпустим их поближе. Вы стреляете первым. До того куста отсюда примерно 400 метров.

Они шли друг за другом, след в след. Шедший впереди колонны протаптывал проход в снежной целине, а остальные следовали за ним. Время от времени они останавливались, прислушивались и шли дальше, причем каждый держал винтовку обеими руками, готовый в любую секунду взять ее наизготовку.

Я закрепил ствол моей винтовки на ветке дерева, и, когда они поравнялись с кустом, я выстрелил. Второй выстрел прозвучал практически в то же мгновение, что и мой. Двое пруссаков взмахнули руками и упали в снег головами вперед.

Преследователи остановились в нерешительности, но через несколько секунд, увязая в снегу, отважно двинулись дальше и открыли огонь в нашу сторону. Их было много, но мы оставались в укрытии, и поэтому наши шансы были примерно равны. Однако довольно скоро наше положение ухудшилось, потому что пруссаки быстро проскочили в перелесок, и, хотя мы успели подстрелить пятерых из них, они еще были в состоянии задать нам жару.

Надо было отступать, что мы и сделали, продолжая стрелять на ходу. Но внезапно я почувствовал сильную боль в левой руке и выронил винтовку. Я хотел ее поднять, но левая рука перестала меня слушаться. Она висела неподвижно и пошевелить ею не было никакой возможности.

— Почему вы не стреляете? — спросил мой товарищ.

— Похоже, мне перебили руку.

Кровь текла у меня в рукаве и стекала по пальцам. Я зажал в правой руке револьвер. К счастью, противник, опасаясь засады, остановился на опушке, и мы успели проскользнуть вглубь леса и затеряться среди елей.

— Идти можете? — спросил вольный стрелок.

— Да.

— Тогда бежим через лес и спускаемся на дорогу.

Он пошел первым, а я за ним. Рука моя висела, как плеть, и с каждой минутой становилась все тяжелее. Стоило мне оступиться, а это случалось довольно часто, как острая боль пронизывала плечо.

Меньше, чем через час мы добрались до дороги и оказались позади форта Жу. Со стороны границы, сбившись в группы, двигались солдаты, отставшие от своих частей, а в промежутках между группами продолжали ехать разные повозки и фургоны, которым, казалось, не будет конца.

Мне надо было как можно быстрее добраться до Верьера, потому что рука уже стала невыносимо тяжелой, и я с каждой минутой слабел от потери крови. Но дорога была скользкой и ухабистой, и быстро идти не получалось. Нам пришлось идти по обочине, чтобы случайно не свалиться в одну из образовавшихся в снегу огромных рытвин и не попасть под колеса какой-нибудь телеги.

Неожиданно с одной из повозок донесся знакомый голос, и я услышал свое имя. Голос и повозка принадлежали мисс Клифтон.

— Вы ранены?

— Похоже, последняя прусская пуля предназначалась именно для меня.

По ее знаку знакомый мне слуга осторожно подхватил и уложил меня в повозку, а еще через минуту он ножницами вспорол рукав моей куртки. Пуля попала в руку выше локтя и перебила кость.

Мисс Клифтон оказалась весьма умелой медицинской сестрой. Она быстро перевязала мне руку, неподвижно зафиксировала ее и остановила кровь, после чего мне сразу полегчало.

— Ну, раз вы встретили друзей, — сказал вольный стрелок, — значит, я вам больше не нужен. Прощайте.

— А вы куда?

— Мне есть еще с кем повоевать.

Он быстро пошел вперед, но вскоре вернулся.

— Не отдадите ли мне свои патроны? Очень меня этим обяжете. У меня они не пропадут, буду стрелять за вас.

Он забрал патроны и полез в гору, с которой мы недавно спустились.

Вскоре мы добрались до Верьера и проехали в повозке рядом с горой оружия, пройти мимо которой у меня еще недавно не хватило духа. В этот момент мисс Клифтон сделала жест, который тронул меня до глубины души: не говоря ни слова, она закрыла глаза ладонью.

В швейцарской деревне было не протолкнуться от солдат, пушек и повозок. Несчастные измученные солдаты, почувствовав себя в безопасности, повалились прямо в снег, да так и лежали вповалку.

Нам объяснили, где находится полевой госпиталь, и мисс Клифтон решила сама меня туда отвезти. Перед ее нарукавной повязкой с красным крестом мгновенно открывались все двери.

Я сразу почувствовал зловоние, знакомое мне по госпиталю в Понт-а-Муссоне. Правда, на этот раз я надеялся, что лечиться мне придется от легкого ранения. Однако хирург, бегло осмотрев мою рану, объявил, что руку придется ампутировать.

Невозможно передать всю глубину охватившего меня отчаяния: ведь вначале я решил, что пуля застряла в мышечной ткани, потом я узнал, что задета кость, но мне и в голову не могло прийти, что я потеряю руку.

— Разве нельзя обойтись без ампутации? — спросила мисс Клифтон.

— Нет, сударыня.

— Но нельзя ли хотя бы отложить ее?

— Будет лучше, если мы сделаем это немедленно. Подождать, конечно, можно. Можете попытаться найти другое медицинское учреждение, время еще есть.

— Подождите минутку, я сейчас вернусь, — сказала мисс Клифтон.

Я присел в комнате, служившей прихожей для большого помещения, в котором на соломе лежало множество раненых. В этой комнате собрались все врачи госпиталя.

— У пруссаков ампутации идут своим чередом, — громко говорил один из хирургов — а с нашими ранеными мы едва справляемся. Они настолько вымотаны, что не в состоянии переносить операции.

То, что я услышал, совершенно меня не успокоило, да и "минутка" мисс Клифтон явно затягивалась. Пока она отсутствовала, я разговорился с находившимися в госпитале солдатами и узнал от них, что этой ночью товарищи из моего отряда перешли на швейцарскую территорию. Наконец мисс Клифтон возвратилась и сообщила важную новость.

— Вам пришлось долго ждать, — сказала она, — но, я надеюсь, вы об этом не пожалеете. Мы с вами поедем в Женеву. Все-таки французских врачей, как, впрочем, и французских садовников, хлебом не корми, только дай им что-нибудь отрезать. Но мы постараемся спасти вашу руку. Мы с вами доедем на санях через Сен-Круа до Ивердона, а там сядем в поезд и через Лозанну быстро домчимся до Женевы. Я уже дала телеграмму, и к нашему приезду нас будут ожидать квартира и знакомый мне врач.

Сани уже стояли у дверей. С виду это были обычные крестьянские сани, но в них установили скамейки, постелили солому, уложили подушки и покрывала, и мне, как человеку, давно забывшему об удобствах, они показались самым комфортабельным в мире транспортным средством.

Поскольку главная дорога была забита солдатами и повозками, мы двинулись через горы по едва заметной тропе, ориентируясь по воткнутым в снег длинным шестам. Могучие кони стремительно несли наши сани, а летевший из-под полозьев снег вихрем вздымался у нас за спиной.

В Сен-Круа мы стали свидетелями печальных последствий разгрома Восточной армии. В этот городок свозили раненных при отступлении солдат, и теперь ими были забиты все местные дома, а те, кому не хватило места, получали еду и уход прямо на улице. Все жители торопились оказать помощь несчастным. Я ни разу не видел, чтобы во Франции нам оказывали подобный прием.

Наш возница на минуту придержал лошадей и немедленно по всей округе разнесся слух, что в санях везут раненого. Нас сразу окружили местные жители. В их глазах ясно читались не только любопытство, но и искренняя симпатия. Какая-то молодая женщина принесла мне из дому чашку дымящегося бульона, другая угостила стаканчиком вина. Благородство и искренняя жалость, светящиеся в их глазах, согрели мне сердце и позволили хоть на время выбросить из памяти неотступно преследующее меня видение: разбросанные по всей дороге лошадиные трупы, разбитые повозки, валяющиеся в канаве ящики с патронами.

На вокзале в Женеве нас встречал банкир мисс Клифтон.

— В вашем распоряжении мой дом в О-Вив, — сказал он ей, — а врачи, как вы и просили, вас уже ожидают.

Я не знал, как мне благодарить мисс Клифтон, да она и не позволяла мне произнести ни единого слова благодарности.

— Вот если мне удастся сохранить вам руку, — заявила она, — тогда и будете благодарить. А пока повременим.

Однако наши надежды не оправдались. Ожидавший нас врач объявил, что ампутация неизбежна и провести ее следовало гораздо раньше.

— Но, возможно, со временем при надлежащем уходе удастся залечить рану, — с нажимом произнесла мисс Клифтон. — Подумайте, сударь, ведь господин д’Арондель так молод. Это ужасно в его возрасте лишиться руки.

— Это невозможно, — отрезал врач. — Пуля ударилась о кость и разлетелась на мелкие частицы, превратившие окружающие ткани в сплошное месиво. Случай очень тяжелый. Можно предположить, что пуля была разрывная, но я так не думаю. Именно удар о кость имел столь печальные последствия: столкнувшись с твердым препятствием, пуля сильно нагрелась и вследствие этого разрушилась.

Я принял к сведению, что мой случай оказался необычным, и промолчал. Оставалось только готовиться к операции.

— Желаете, чтобы вас усыпили? — спросил хирург.

— Если позволите, я хотел бы наблюдать за ампутацией.

Хирурги удалились. Мисс Клифтон коснулась меня рукой.

— Я так надеялась, что худшего удастся избежать, — сказала она дрожащим голосом. — А что касается этих врачей, то им можно доверять. Они очень квалифицированные.

В операционное помещение вошли хирурги. За ними шел слуга, держа в руках поднос, накрытый салфеткой.

— Хотите, я останусь с вами? — спросила мисс Клифтон.

— Если вам не страшно, я был бы счастлив.

Операция началась. Не скрою, мне она показалась бесконечно долгой. В какой-то момент меня посетила чудная мысль, которая полностью овладела моим сознанием: когда ампутация завершится, меня уложат в кровать, и тогда мисс Клифтон станет свидетелем моего жалкого состояния. Больше всего меня волновало, что при ней с меня станут снимать сапоги, в которые я в Безансоне налил масло. От этой мысли я пришел в неописуемый ужас.

Наконец закончили пилить кость, соединили артерии, наложили повязку, и я увидел, как уносят мою бедную руку, представлявшую интерес для хирургов, поскольку внутри нее находилась расплавленная пуля. Они смотрели на нее с нескрываемым любопытством, тогда как я тревожно разглядывал свои сапоги.

И вот наступил критический момент. Мисс Клифтон вышла из операционной. Я облегченно вздохнул. Хирурги раздели меня и переложили на кровать.

Физически я был в гораздо лучшем состоянии, чем те несчастные, о которых говорили хирурги в Верьере, поэтому операция прошла вполне успешно. К тому же, наверное, никогда еще ни один раненый не получал столь квалифицированный и рачительный уход.

Мисс Клифтон поселилась в пригороде О-Вив и все дни напролет проводила рядом со мной, ни на минуту не оставляя меня, и не позволяя мне впадать в отчаяние. После всех перенесенных страданий я был готов к тому, что жизнь покажется мне страшной и жестокой, но она оказалась милостивой и обнадеживающей.

До сих пор я, как и все остальные, обращал внимание лишь на необычную красоту мисс Клифтон и ее решительный нрав. Но теперь, став объектом ее повседневных забот, я по-настоящему оценил такие бесценные качества этой женщины, как преданность, радушие, благородство, верность и открытость.

Шесть недель пролетели незаметно. Каждый раз, просыпаясь, я ощущал теплое дыхание прекрасного весеннего утра, и прошлое казалось мне страшным сном.

Но так уж устроен человек, что даже в этой обстановке я не смог устоять перед искушением хотя бы на минуту возвратиться в мое проклятое прошлое. Меня стал мучить вопрос: чем сейчас занимается Сюзанна? И я написал письмо моему бывшему сопернику — нотариусу. Ответ не заставил себя ждать. Сюзанна вышла замуж. Она добилась своего и женила на себе графа д’Эгелонга, который недавно стал депутатом. "Прекрасная Сюзанна, — писал нотариус, — приобрела репутацию самой очаровательной женщины. Ее дом полон друзей, и старых, и молодых, отцов и детей, и со всеми она одинаково мила. В их число, разумеется, вхожу и я". Я больше не любил Сюзанну, но когда-то я слишком горячо ее любил, и даже теперь не мог вспоминать ее с полным безразличием. Я презирал ее и тем самым мстил ей.

Однако этот замечательный период моей жизни неожиданно оборвался. Однажды утром мисс Клифтон объявила, что она вынуждена уехать в Лондон.

— Только не сегодня, — сказал я, — если можно, завтра.

— Почему завтра?

— Я прошу вас об этом.

Она долго смотрела на меня, не отводя глаз. В моей голове роились какие-то неясные мысли. Однако наш последний день прошел точно так же, как и все предыдущие дни. Мы дали обещание писать друг другу и поскорее увидеться, быть может, в Лондоне, а, возможно, в Париже.

И только когда я остался один, я осмелился признаться себе в том, что раньше тщательно от себя скрывал: я полюбил ее. Но возможно ли любить человека, у которого нет руки? У меня хватило ума, чтобы скрыть свое чувство.

Я принялся читать все относящиеся к войне публикации и в издававшейся в Лозанне "Всемирной библиотеке" обнаружил повесть, которая поразила меня точностью и подробностью описания событий, а также независимостью суждений. Эта повесть помогла мне понять смысл борьбы, в которую я оказался втянут, так и не поняв сути происходящего. Мне открылось наконец, что в основе этой борьбы лежали две вымышленные концепции — одна имперская, а другая революционная — и обе они вели страну к неизбежной катастрофе.

Но одного чтения в моем нынешнем положении оказалось недостаточно. Меня по-прежнему не отпускали нервное напряжение, нетерпимость и недовольство собой. Я начал совершать прогулки по живописным окрестностям Женевы, уходя с каждым днем все дальше от города. Совершенно случайно я забрел в местечко Шенебург, находящееся неподалеку от О-Вив, и обнаружил там школу, обучение в которой велось по системе Песталоцци[145] и Фребеля[146]. Называлась она "детский сад". Меня поразила эта система образования, заставляющая ребенка мыслить самостоятельно и развивающая не столько механическую память, сколько умственные способности и чувства. Мне разрешили прийти на следующий день и присутствовать на занятиях. Много дней подряд я посещал занятия в этой школе, а затем отправился в другую школу, находившуюся в Женеве на улице Шантпуле. Я приобрел несколько книг, в которых описывался этот метод преподавания, и тщательно их проштудировал. До чего было бы полезно учить по этому методу также и наших, французских, детей, которых со школьной скамьи приучают выполнять бессмысленную механическую работу! Мало-помалу в моей голове начал зреть захвативший меня проект: возвратиться в Куртижи, восстановить сожженный пруссаками дом моей матери, вести скромный образ жизни и организовать в родном городке такой же "детский сад". Теперь, когда моя жизнь пошла прахом, не лучше ли было бы направить остаток сил и состояния на внедрение у нас педагогической системы, благодаря которой мы покончим с рутиной традиционного образования? Ведь именно старую систему образования необходимо разрушить в первую очередь, чтобы череда несчастий, сотрясающих нашу страну, наконец ушла в прошлое. Да и я сам нынче годен лишь на то, чтобы приносить пользу другим людям. Но ведь именно по такому принципу строит свою жизнь и мисс Клифтон. Значит, придет день, когда я смогу сказать ей: "Меня вдохновил ваш пример".

Тем временем произошли трагические события, связанные с провозглашением и разгромом Парижской коммуны, поэтому из Женевы в Париж я смог отправиться лишь в конце мая. Я разыскал квартиру господина де Сен-Нере и выполнил все, что было предусмотрено в его завещании. Но оказалось, что мой собственный дом на улице Риволи сожжен дотла. Я остался без гроша в кармане. Теперь и речи не могло идти о получении дохода и использовании его для создания школы. Отныне мне надо было самостоятельно добывать хлеб насущный. Но где и каким образом?

И все же меня не отпускала идея создания такой школы, которой я к тому же мог бы руководить. Лишь поначалу эта идея казалась мне странной, но постепенно я свыкся с ней. В самом деле, почему бы и нет? Ведь и сам я уже не тот, что был раньше. Я побывал в огне и неплохо закалился.

У меня был друг. Он жил в Гавре, где занимал высокую должность. Этот человек был известен своими либеральными взглядами, прогрессивными идеями и огромным состоянием. Я отправился в Гавр с намерением посоветоваться с ним, а, возможно, и заручиться его поддержкой. В случае успеха я мог бы даже поселиться в Гавре.

Я изложил другу свой план, и поначалу он воспринял его с откровенной насмешкой. Но через какое-то время он поставил вопрос точно так же, как и я сам: в самом деле, почему бы и нет?

— Побудь здесь, — сказал он, — посмотрим, что можно сделать. Я сделаю все, что в моих силах. Сегодня вечером я соберу у себя моих знакомых, все они умные и образованные люди. А ты пойди пока прогуляйся.

Ноги сами привели меня в Гаврский порт. Было время прилива и в порту собралось много народу. Я стоял и любовался морем. Давно я не видел моря и теперь с радостным чувством вдыхал бодрящий морской воздух. Солнце уже уходило за горизонт, волны лениво плескались у кромки мола.

Внезапно толпа заволновалась. Огромный пароход отвалил от причала и направился в обводной канал. На его палубе, разбившись на группы, стояли эмигранты, было их человек четыреста. Женщины держали детей на руках. Их черные волосы были зачесаны на манер крыльев бабочки.

Пароход величественно и ходко шел в открытое море. Когда он уже был на середине канала, с его борта раздались два пушечных выстрела, и в ответ на корабельный салют опустился флажок портового семафора.

В тот же миг на палубе грянула торжественная песнь:

Любовь к Отечеству святая,
Пошли нам в помощь месть свою,
И ты, свобода дорогая,
Храни защитников в бою…[147]
— Кто они такие? — спросил я у стоявшего рядом господина.

— Это эльзасцы и лотарингцы. У них больше нет родины.

— Да здравствует Франция! — в едином порыве кричала толпа.

Пароход вышел в открытое море и на глазах становился все меньше и меньше, пропадая за изогнутой линией горизонта. Вскоре он превратился в черную точку, четко видневшуюся на фоне пылающего заката.

Зрелище отходившего парохода до того захватило меня, что я не заметил молодую женщину, которая, как и я, стояла, облокотившись о парапет. И лишь когда оцепенение от увиденного покинуло меня, наши глаза наконец встретились.

Это была мисс Клифтон!

Она приехала в Гавр, чтобы получить багаж, отправленный из Саутгемптона, и сразу после этого отправиться в Персию, где свирепствовал страшный голод и необходимо было срочно оказать помощь местным жителям.

— Вы едете в Персию?

— Сегодня вечером я поездом выезжаю в Париж. Но, к счастью, у нас есть время, чтобы вместе пообедать.

За обедом я был не весел. Она едет в Персию! Эта мысль неотступно преследовала меня. Получается, я встретил ее, чтобы вновь потерять. Господи, дай мне смелости, чтобы заговорить о главном! Но не покажусь ли я ей смешным?

И вот настала минута расставания. Неожиданно я ощутил прилив решимости.

— Не уезжайте, мне надо кое-что вам сказать!

Я понял, что сжег корабли и пути назад уже нет.

— Почему вы решили, что кажетесь мне смешным? — спросила она, вложив свою руку в мою. — Ведь за вашу руку я боролась именно потому, что надеялась на нее опереться.


В завершение этой истории хочу рассказать об одном событии, которое я лишь сейчас предаю огласке. Случилось оно в конце осени во время скачек, когда проходили последние в этом сезоне заезды. У нас в ту пору гостил дядя моей жены. Он выразил желание побывать на скачках, и мы с Харриет решили пойти вместе с ним.

В перерыве между заездами я пошел поприветствовать своих друзей и, проходя мимо трибун, заметил сидевшую в кресле прекрасную Сюзанну, ныне графиню д’Эгелонг, бывшую когда-то моей прекрасной Сюзанной. Наши взгляды встретились. Она знаком подозвала меня к себе.

— Ах, дорогой друг, как я счастлива вас видеть! Если бы я знала, где вас найти, я обязательно известила бы вас о моем браке с графом д’Эгелонгом.

— А я полагал, что вы готовы выйти замуж только за военного, — сказал я без тени смущения.

— С военными покончено. Они сами вывели себя из игры. Теперь они на вторых ролях. Отныне будущее принадлежит политикам.

— Аграф один из них?

— Разумеется. К тому же он богат. Его состояние превышает четыре миллиона, и его это совсем не портит. Заходите к нам как-нибудь. Будем с вами на дружеской ноге. Я представлю вас графу. Думаю, вы оцените его дружеское расположение.

— А я, если бы знал, куда вам писать, обязательно известил бы вас о моем браке с некоей англичанкой.

— Она богата?

— У нее имеется несколько миллионов, но сколько именно, я не знаю.

В этот момент Харриет прошла мимо нас вместе со своим дядей.

— А вот, кстати, и она.

Сюзанна направила на нее свой лорнет и после некоторой паузы сказала:

— Поздравляю. Полагаю, она подарит вам много детей.

— А я буду их отцом… — согласитесь, это кое-что значит.

Сюзанна сама виновата в том, что у меня вырвались эти слова сомнительного свойства. Но не мог же я вполне серьезно и в достойных выражениях рассказывать о моей жене какой-то смазливой носительнице имперской нравственности.

Не знаю, пошлет ли нам Бог обещанных детей. Но одно я знаю совершенно точно: если однажды Францию вновь постигнет великое несчастье, то теперь уже мы оба встанем на ее защиту, и наша решимость будет скреплена любовью, взаимным уважением и готовностью всегда быть вместе — и в горе, и в радости.


Приложение

Эмиль Золя О "СЮЗАННЕ" И "МИСС КЛИФТОН"

Нескончаемый поток публикаций, посвященных недавно закончившейся войне, на сегодняшний день почти иссяк, и, возможно, литературная критика сможет когда-нибудь разгрести накопившиеся завалы мусора, песка и щебня в надежде отыскать в них хотя бы несколько жемчужных зерен. Я, разумеется, имею в виду не специальные военно-исторические труды, а лишь произведения художественной литературы, к числу которых отношу более или менее внятные рассказы о прусском нашествии, а также новеллы и романы, в которых свалившиеся на нас несчастья описываются в конкретном историческом контексте.

Самое большое недоверие мне внушают писатели, спешащие заработать побольше денег на описании событий недавнего прошлого. Очень уж сильно их книги смахивают на дешевые приложения к газетным листкам. Этим авторам важно лишь одно: извлечь выгоду из любопытства читающей публики. В погоне за сиюминутным успехом они пренебрегают даже исторической правдой и точным описанием исторической обстановки, без которых невозможно себе представить ни одно литературное произведение. А между тем истинная суть масштабных событий становится понятной лишь по прошествии определенного времени, когда утихают страсти и успокаивается взбудораженное сознание людей. Поэтому о глубочайшем национальном кризисе и о том, как он протекал, мы не должны судить поспешно, сразу после завершения его наиболее острой фазы.

Из всего, что принес нам новейший литературный поток, я признаю только те произведения, которые созданы самими участниками военных действий. В их рассказах, написанных по следам кровавых событий, все еще клокочет горячка страшных битв. Правда, реальная действительность в этих сочинениях часто искажается, происходившие события нередко описываются плохо и недостоверно, а свидетельства очевидцев зачастую невозможно проверить, и тем не менее записки участников войны ценны уже тем, что авторы лично пережили эти тяжкие испытания, и их воспоминания могут оказаться весьма полезными для будущих поколений историков. Возможно, через несколько лет описания повседневной жизни на войне привлекут внимание какого-нибудь талантливого романиста, и он вознамерится, опираясь на силу своего воображения, воссоздать истинную картину мучительных страданий, выпавших на долю нашей страны.

Мне довелось прочитать множество пространных трудов о недавней войне, и в каждом из них я обнаружил лишь нагромождение голых фактов, о которых в свое время трубили все газеты. Их авторы старательно описывают разрозненные эпизоды сражений и потчуют нас одной и той же бесконечной болтовней о творившихся безобразиях, а также набившим оскомину хвастовством, злонамеренной ложью и жульническим подведением итогов, не иначе как проплаченным господином Бисмарком. Все это лишь шлак, который через какие-нибудь десять лет отсеется без остатка.

При таком засилье низкопробной литературы особенно отрадно отметить появление двух романов господина Гектора Мало, недавно опубликованных под общим названием "Записки раненого солдата", которые я прочитал с большим интересом. Господин Мало обладает большим литературным талантом, соразмерным таланту Стендаля и Бальзака. Свои первые литературные опыты этот сторонящийся шума правдолюб, одаренный ясным и живым умом, посвятил исследованию человеческих страстей и людских страданий.

Мне стало интересно, куда заведет этого писателя его беспокойный дух после того, как он решился взвалить на себя тяжкий труд описания германского вторжения и разразившейся катастрофы. С самого начала я был уверен лишь в одном: его голос никогда не будет звучать в хоре голосов оголтелых шовинистов. Ведь такого художника, как Гектор Мало, к литературной работе могут подвигнуть лишь его творческое воображение, авторское вдохновение и чувство причастности к современной жизни. Войну он воспринимает лишь как одну из ярких впечатляющих сторон человеческого бытия и одновременно как ценнейший объект литературного исследования. Кстати сказать, описание военных баталий — это любимое занятие каждого литератора. Порядочный писатель чувствует, что сведения о сражениях, почерпнутые в официальных сводках и классических текстах, насквозь фальшивы. Именно поэтому он самолично хочет рассказать нам, как на самом деле умирают люди. Вот и господин Мало не удержался и, поддавшись искушению, пошел по пути Стендаля, описавшего битву при Ватерлоо. Но я, по правде говоря, считаю, что этому соблазну он поддался слишком поспешно.

Итак, я прочитал два романа: "Сюзанна" и "Мисс Клифтон". Нет сомнения, что на сегодняшний день это единственные сколько-нибудь ценные литературные произведения, посвященные Франко-прусской войне. Замысел автора, положенный в их основу, я бы охарактеризовал, как простейший. Главным героем романов является молодой человек, не устоявший перед соблазнами великосветской парижской жизни. Его имя — Луи д’Арондель. Он влюбляется в мадемуазель Сюзанну Борденав и, чтобы понравиться ей, добровольно уходит на войну. Его возлюбленная изображена как типичный продукт падения нравов, свидетелями которого все мы были во времена насквозь прогнившей Второй империи. Эта девица сама выставила себя на продажу, но согласна продаться лишь такому молодому человеку, который имеет амбиции стать маршалом, министром, чуть ли не императором. Однако Луи д’Аронделю не суждено дослужиться даже до капрала. Он стойко держится под неприятельским огнем, проходит через тяжелейшие испытания в момент катастрофы под Седаном, ему удается сбежать из поезда, увозящего в Германию французских военнопленных, затем он участвует в безнадежных военных действиях, которые велись на берегах Луары, в окрестностях Парижа, в Нормандии и на востоке Франции, получает тяжелое пулевое ранение руки, из-за которого руку приходится ампутировать, и в итоге женится на мисс Клифтон, весьма богатой англичанке, организовавшей полевой госпиталь для раненых французских солдат, с которой он познакомился на полях сражений.

Должен признаться, что меня мало впечатлила философская позиция автора, обозначаемая им как бы исподволь на протяжении всего длительного повествования.

Нет сомнения, что в основу фабулы романа положена некая аллегория, о сути которой я предпочитаю умолчать. И тем не менее возникает одно невольное подозрение: этот ошалевший от любви молодой человек, которого новоявленная мадемуазель Бенуатон[148] отправляет на войну и который, пройдя через тяжкие испытания, становится настоящим мужчиной, теряет руку и в конце концов женится на доброй и практичной женщине, не является ли он своего рода символом Франции, которая оказалась настолько глупа, что согласилась сражаться за предавшую ее Империю, а пройдя через страшные испытания, заметно поумнела, потеряла две провинции и в конце концов вступила в брак с господином Тьером[149], причем этот брак, изначально заключенный по расчету, постепенно перерос в брак по любви? Все права на такую игру воображения, несомненно, принадлежат господину Мало. К счастью, он не сильно педалирует эту тему, а, обозначив ее, лишь демонстрирует нам возможности своего аналитического ума.

Больше всего в обоих романах меня восхитил использованный автором литературный метод. Гектор Мало поставил перед собой задачу огромного масштаба. Он замыслил провести своего героя по всем узловым точкам разграбленной и сожженной страны и с помощью такого приема нарисовать полную картину опустошений, постигших Францию в результате немецкого нашествия. Приключения Луи д’Аронделя не кажутся надуманными и неправдоподобными, несмотря на то что главный герой успевает совершить невероятное количество разных дел и как-то подозрительно часто и очень уж легко ускользает из рук пруссаков. В данном случае основная трудность для автора состояла в том, чтобы свести воедино разрозненные действия, придать типические черты всем, даже незначительным, эпизодам и крайне скупыми средствами описать складывающиеся ситуации, боевые действия и каждого человека в отдельности. Луи д’Арондель не имеет возможности описывать сражения, потому что его участие в них оказалось минимальным. Он не смог добраться до Парижа и лишь издали декабрьской ночью увидел на горизонте его чернеющие крыши. Он не в состоянии описать тактические действия каждого генерала, хотя сумел разглядеть, как вдалеке среди трупов гарцуют на лошадях штабные офицеры. Но при этом ему достаточно было в бешеном темпе обежать всю страну, побывать во всех ее уголках и о каждом из них сказать лишь несколько слов, а уж эти скупые слова, словно лучом правды, осветили истинное положение дел во Франции.

Только ясный ум Мало способен чудесным образом воссоздать точную обобщенную картину происходящего, сложив ее из множества разрозненных деталей. Повторюсь, что в данном случае он использовал метод Стендаля, примененный им при описании битвы при Ватерлоо: армия сама не знает, где она находится, боевые действия ведутся непонятно где, и лишь где-то вдалеке слышна артиллерийская канонада. Автор не ведет читателя в самый центр сражения, но заставляет его ощутить дуновение смерти, испытать смятение от постигшего армию разгрома, увидеть, как рушится весь мир и войска превращаются в беспорядочно бегущее человеческое стадо.

Вы не найдете у Мало ни поучений, ни ненавистных ему описательных приемов. В его романах есть только жизнь, такая, как она есть, и еще в них встречается немало ярких авторских удач. Так, в высшей степени правдиво описано отступление полка Луи д’Аронделя от границы к Мецу среди поддавшихся панике и бегущих французских войск. Этот паренек, решивший лично участвовать в битвах с врагом, слышавший лишь далекие звуки стреляющих пушек, не встретивший на поле боя ни одного пруссака и в итоге бегущий сломя голову вместе со всеми от наступающего противника, на двадцати страницах описал ситуацию лучше и понятнее, чем все наши ученые специалисты по стратегическому анализу.

Я не буду здесь перечислять все эпизоды сюжета романов Мало. На каждой странице их великое множество, ни один из них не повторяется, и при этом действие в обоих романах развивается весьма динамично. Упомяну лишь битву при Седане, весь ужас которой временами показан с поистине эпическим размахом. Но больше всего меня поразило, как с помощью кратких описаний, а подчас и одного слова, автор обрушивает на нас тяжкий груз воспоминаний о недавнем прошлом, ввергающих читателей в состояние печали и ненависти. Наиболее типичной в этом смысле представляется сцена, когда Луи д’Арондель, стоя на возвышенности, пытается разглядеть Париж. Он намеревался пробраться сквозь позиции прусских войск, но после множества невероятных приключений смог дойти лишь до холма в Медонском лесу и с его высоты в кромешной тьме напряженно смотрит вдаль в надежде отыскать Париж на его привычном месте. Но Парижа больше нет, он словно растворился. Осажденный Париж спит, укутанный тьмой. Молодой солдат уже решил, что сбился с пути, что его занесло на край неведомой пучины, но тут в форте Исси вспыхнул красный огонек, рыжеватый луч света протянулся прямо к его ногам, и стало ясно, что на месте прежнего, расцвеченного огнями имперского Парижа, живет и продолжает держаться другой — осажденный героический Париж. Только это и увидел Луи д’Арондель, вынужденный после ночного созерцания Парижа вернуться назад в Тур. Все это кажется невероятно величественным, причем величие этой сцены кроется в ее откровенной простоте.

По моему глубокому убеждению, господину Мало удалось бы создать произведение на века, если бы он как литератор действовал более последовательно и непредвзято. Многие места в романах не дотягивают до уровня тех литературных фрагментов, которые я привел в качестве примеров, а иной раз повествование даже скатывается к обычной болтовне. Автор проявил излишнюю торопливость, и я смею утверждать, что, подобно многим его собратьям, он лишь констатировал известные факты вместо того, чтобы привлечь наше внимание к точному указанию глубинных причин постигших нас несчастий.


Эмиль Золя ("Ла Клош", 23 мая 1872 года)

Гектор Мало О "ЗАПИСКАХ РАНЕНОГО СОЛДАТА"

Эта книга рождалась в Туре, когда в этот город переехало правительство национальной обороны, а также в Луарской армии в дни битвы при Кульмье и на Восточном фронте во время отступления французской армии к швейцарской границе. Однако впервые идея этого романа посетила меня на железнодорожном вокзале в Перраше.

Описание жалкого состояния, в котором находился этот вокзал в конце октября 1870 года, читатель найдёт во второй его части ("Мисс Клифтон"), и возможно ему передадутся те чувства, которые я испытал при виде многочисленных раненых, толпившихся на перроне. Все они пострадали в ходе самых первых сражений. Когда они покидали свои деревни, это были молодые крепкие парни, преисполненные патриотизма и отваги, а теперь я видел полуживых покалеченных людей, которые с трудом выползали из санитарных вагонов.

В поезде я разговорился с одним из раненых. Это был лейтенант, у которого ампутировали левую руку. Перед самым началом военной кампании у него был назначен день свадьбы, а теперь он возвращался домой и в его кармане лежало обручальное кольцо вместе с пулей, раздробившей кость его руки. Согласится ли девушка, которую он любил, стать женой двадцативосьмилетнего инвалида?

— А как же слава? — спросил я.

— Какая может быть слава у побежденного?

По сравнению с другими моими произведениями, при создании этого романа я потратил гораздо меньше времени на подготовительную работу. Написал я его в 1871 году, и уже в ноябре того же года началась его публикация в газете "Ле Тан".

Кому-то покажется, что я явно поторопился. Многие упрекали меня в поспешности. Одним из моих критиков стал Золя, который в очень интересной статье, вышедшей в мае 1872 года, не удержался от того же упрека.

Сам Золя лишь через 20 лет после окончания войны опубликовал свою "печальную эпопею наших несчастий", в которой он утверждал, что "требуется некоторое время, чтобы верно оценить всё, что мы пережили, и дождаться умиротворения в головах интеллектуалов".

Мне бы тоже хотелось оценить всё, что мы пережили, с достаточно большой исторической дистанции. Но умиротворение совершенно не входит в мои планы, потому что ни где-нибудь, а именно в моём доме жили прусские офицеры, которые непрерывно сновали вокруг моего кабинета и заглядывали в мои окна. Мне же приходилось выносить их наглые шпионские взгляды и постоянно слышать, как под офицерскими сапогами хрустит гравий в моём саду. Надеюсь, вы поняли, какие чувства подтолкнули меня к написанию этого романа.

Этим же объясняются и недостатки произведения, и, надеюсь, его сильные стороны. Их источниками являются сиюминутные чувства, порожденные леденящими душу звуками и зрительными образами. В отличие от историка, который работает с письменными документами, писатель оперирует документами, которые я назвал бы "живыми". Во что могли бы превратиться эти бесценные живые материалы, если бы я прождал еще несколько лет? Приведу в пример лишь один эпизод, один из многих, положенных в основу этих воспоминаний. Я имею в виду сражение при Этрепаньи и последовавший за ним пожар. Достоверное описание этого события может быть сделано лишь со слов его непосредственных свидетелей, которых и по сей день переполняют боль и возмущение. Торопиться надо было уже потому, что участники сражения ненадолго пережили эту трагедию.

Старый мировой судья стоял на коленях перед оккупантами и умолял чтобы они разрешили ему вытащить из горящего дома парализованную жену. Его помощника за то, что тот приготовил господам саксонцам недостаточно вкусный обед, так сильно избили, что он вскоре скончался. А сколько заложников стояли у стены в ожидании мнимого расстрела!

Если бы я стал ждать, то я бы,несомненно, в большей мере увязал бы свой роман с историческим процессом. Но я бы предпочел сделать наоборот: увязать, хотя бы в малой степени, саму историю со своим романом.

Именно поэтому вместо того, чтобы затеять длительную переделку, как я поступал с большинством своих произведений, я опубликовал роман таким, каким он получился: окутанным дымом пожарищ и битв. Этот дым не рассеялся до настоящего времени, как и запах пороха и грохот артиллерийских орудий, который все еще звучит в моих ушах. Я и поныне испытываю тяжелые чувства, подобные тем, что раздирали меня в заснеженных горах Юра, где грохотали выстрелы крупнокалиберных орудий форта Жу, возможно последние на этой войне.

Ко сказанному выше я хотел бы добавить совсем немного, причём специально для тех кому не терпится сравнить текст настоящего издания с газетным текстом и выяснить, какой из них более полный и подробный. Газетой "Ле Тан", в которой был опубликован роман, в то время руководил господин Нефцер. Все, кому он был знаком, знают сколь велик был его талант журналиста. Но за 20 лет работы при Второй империи он сделался настолько осторожным, каким мне не стать до конца моих дней. Именно по этой причине он попросил меня внести кое-какие изменения в главу, посвящённую правительству в Туре. Однако, поскольку канва моего повествования строилась исключительно на том, что я лично видел, слышал и считал достоверным, я стал яростно защищать первоначальный текст. Мы спорили целых две недели, и всё это время газета оставалась без фельетона[150]. Не помогло даже дружеское вмешательство Эбрара, который, увещевая меня, говорил: "Но ведь Гамбетта станет главой правительства!" На что я неизменно отвечал: "Мне это всё равно".

В конце концов в газете решили не публиковать фрагмент, который я отказался изменить, после чего я поспешно вставил его в готовящуюся к изданию книгу[151].

Но самое забавное заключается в том, что, если бы я писал этот роман сегодня, я бы и сам, наверняка, выбросил из текста кусок, который с таким упорством отстаивал.


Гектор Мало. Из книги "Роман о моих романах" (1896)

ГЕКТОР-АНРИ МАЛО (1830–1902)

Библиография художественных произведений (произведения с двумя датами — газетная / книжная публикации)

*Герои и серии: *АГ — аббат Гиллемит (2); *АР — Артюр де Рюдмон (2); *ВБ — трилогия "Венчальные битвы" (Les Batailles du marriage); *ГА — Гослен д’Аронделъ (2); *ГД — Госпожа Далифар (2); *ГМ — тетралогия о Париже "Гостиница мира" (L Auberge du Monde); *ЖЛ — трилогия "Жертвы любви" (Les Victimes d'amour); *МД — Марта Дони (2); *НБ — трилогия "Неугомонная богема" (La Bohême tapageuse); *СБ — "Сент-Барб" (2); *СН — Сен-Нере (2).

"Любовники" ["Жертвы любви"] (Les Victimes d’amour, 1859 / Les Victimes d’amour. Les Amants, 1859) *ЖЛ-1

"Любовные похождения Жака" ["Жак Шевалье"] (Jacques Chevalier, 1860 / Les Amours de Jacques, 1861)

"Супруги" ["Жертвы любви: Арманда"] (Les Victimes d’amour: Armande, 1864–1865 / Les Victimes d’amour: Les Époux, 1865) *ЖЛ-2

"Дети""["Жертвы любви: Жюльен"] (Les Victimes d’amour: Julien, 1866 / Les Victimes d’amour: Les Enfants, 1866) *ЖЛ-з

"Ромен Кальбри" ["История одного ребенка"; "Приключения и злоключения Ромена Кальбри"] (Le Roman d’un enfant, 1867; Aventures et mésaventures de Romain Calbris, 1869 / Romain Kalbris, 1869)

"Свояк" (Un beau-frère, 1868 /1869) *СБ-з

"Мадам Обернен" ["Право владения"] (Le Droit de possession, 1869 / Madame Obernin, 1870)

"Выгодная сделка" (Une bonne affaire, 1869 /1870)

"Сумерки империи. Записки раненого солдата: Сюзанна" ["Раненый (1870–1871): часть 1"] (Un blessé (1870–1871): 1 partie, 1871 / Souvenirs d’un blesse: Suzanne, 2,1872) *ГА-1; *CH-2

"Сумерки империи. Записки раненого солдата: Мисс Клифтон" ["Раненый (1870–1871): часть 2"] (Un blessé (1870–1871): 2 partie, 1872 / Souvenirs d’un blesse: Miss Clifton, 1872) *ГА-2

"Провинциальный священник" (Un curé de province: 1 partie, 1871–1872 / Un curé de province, 1872) *AT-1


Библиография

"Чудо" (Un curé de province: 2 partie, 1872 / Un miracle, 1872) *AT-2

"Брак времен Второй империи" ["Люди Второй империи" — старый рус. пер.] (Un mariage sous le Second Empire: 1 partie, 1873 / Un mariage sous le Second Empire, 1873) *МД-1; *СБ-1

"Прекрасная мадам Дони" ["Драма в буржуазном семействе" — старый рус. пер.] (Un mariage sous le Second Empire: 2 partie, 1873 / La Belle Madame Donis, 1873) *МД-2; *СБ-2

"Клотильда Мартори" ["История одной чести"] (Le Roman d’une conscience, 1872–1873 / Clotilde Martory, 1873) *CH-1

"Брак Жюльетты" (Une belle-mère: 1 partie, 1873 / Le Mariage de Juliette, 1874) *ГД-1

"Мачеха" (Une belle-mère: 2 partie, 1873 / Une belle-mère, 1874) *ГД-2

"Муж Шарлотты" (Le Mari de Charlotte, 1873 /1874)

"Дочь актрисы" (L’Héritage d’Arthur: 1 partie, 1874 / La Fille de la comedienne, 1875) *AP-1

"Наследство Артюра" ["Наследство маркиза" — старый рус. пер.] (L’Héritage d’Arthur: 2 partie, 1874 / L’Héritage d’Arthur, 1875) *AP-2

"Полковник Чемберлен" (L’Auberge du Monde: 1 partie, 1875 / Le Colonel Chamberlain, 1875) *ГМ-1

"Маркиза де Люсильер" (L’Auberge du Monde: 2 partie, 1875 / La Marquise de Lucillière, 1875) *ГМ-2

"Ида и Кармелита" (L’Auberge du Monde: 3 partie, 1875 / Ida et Carmélita, 1876) *ГМ-з

"Тереза" (L’Auberge du Monde: 4 partie, 1876 / Thérèse, 1876) *ГМ-4

"Хороший молодой человек" ["Мадам Претавуан: кн. 1"] (Les Batailles du mariage: 1 partie, 1876; Madame Prétavoine: 1 partie, 1890 / Un bon jeune homme, 1877; Madame Prétavoine: 1 vol., 1891) *ВБ~1

"Граф из Ватикана" ["Мадам Претавуан: кн. 1–2"] (Les Batailles du mariage: 2 partie, 1876; Madame Prétavoine: 2 partie, 1890 / Comte du Pape, 1877; Madame Prétavoine: 1–2 vol., 1891) *BS-2

"Венец" ["Мадам Претавуан: кн. 2"] (Les Batailles du mariage: 3 partie, 1876; Madame Prétavoine: 3 partie, 1890 / Marié par les prêtres (1877; Madame Prétavoine: 2 vol., 1891) *ВБ-з

"Кара" (Cara, 1877–1878 /1878)

"Без семьи" (Sans famille, 1877–1878 / 1878)

"Доктор Клод" (Le Docteur Claude, 1878–1879 /1879)

"Рафаэлла" ["Рафаэль" — старый рус. пер.] (La Bohême tapageuse: 1 partie, 1879–1880 / Raphaëlle, 1880) *НБ-1

"Герцогиня Арвернская" (La Bohême tapageuse: 2 partie, 1880 / La duchesse d’Arvemes, 1880) *НБ-2

"Коризандра" (La Bohême tapageuse: 3 partie, 1880 / Corysandre, 1880) *НБ-з

"Серебряная женщина (Госпожа Миллион)" ["Героиня нашего времени" — старый рус. пер.] (Une femme d’argent, 1880 / 1881)

"Помпон" (Pompon, 1880–1881 /1881)

"Обольщение" (Séduction, 1881)

"Позорные миллионы" (Les Millions honteux, 1881–1882 / 1882)

"Младшая сестра" (La Petite Sœur, 1882)

"Полетта" (Paulette, 1883)

"Нуждающиеся" (Les Besoigneux, 1883)

"Маришетта" (Manchette, 1883–1884 /1884)

"Мишлин" (Micheline, 1884)

"Голубая кровь" (Le Sang bleu, 1885)

"Лейтенант Бонне" (Le Lieutenant Bonnet, 1885)

"Баккара" (Baccara, 1885–1886 /1886)

"Зита" (Zyte, 1886)

"Французские пороки" (Vices français, 1887)

"Гислен" (Ghislaine, 1887)

"Совесть" (Conscience, 1887–188811888)

"Светская женщина" (Mondaine, 1888)

"Правосудие" (Justice, 1888–1889 /1889)

"Завидная партия" (Mariage riche, 1889) — сборник из 7 новелл

"Мать" (Mère, 1889–1990 /1890)

"Ани" (Anie, 1890 /1891)

"Сообщники" (Complices, 1892 /1893)

"В семье" (En famille, 1893)

"Любовь детей. Любовь отцов" (Amours de jeunes. Amours de vieux, 1893–1894 /1894) — роман в 2 x частях (эпизодах)

"Юнга" (Le Mousse, écrit vers 1901–1902, ed. 1997) — последний роман, написан ок. 1901–1902, изд. 1997.

Составление и перевод заглавий В. Матющенко



Литературно-художественное издание

Выпускающий редактор В.Ф. Матющенко

Корректор О Ю. Ашмарина

Верстка Н.В. Гришина

Художественное оформление и дизайн обложки Е.Л. Забелина

ООО "Издательство "Вече"

Адрес фактического местонахождения: 127566, г. Москва, Алтуфьевское шоссе, дом 48, корпус 1.

Тел.: (499) 940-48-70 (факс: доп. 2213), (499) 940-48-71.

Почтовый адрес: 129337, г. Москва, а/я 63.

Юридический адрес: 129110, г. Москва, пер. Банный, дом 6, помещение 3, комната 1/1.

E-mail: veche@veche.ru http://www.veche.ru

Подписано в печать 21.06.2022. Формат 84 х 108"/. Гарнитура "Georgia". Печать офсетная. Бумага офсетная. Печ. л. 17. Тираж 2000 экз. Заказ № 1169.

Отпечатано в Обществе с ограниченной ответственностью "Рыбинский Дом печати" 152901, г. Рыбинск, ул. Чкалова, 8. e-mail: printing@r-d-p.ru р-д-п. рф

Примечания

1

И в чем сам я принимал большое участие (лат.). Вергилий, "Энеида", II, 6. — Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примечания переводчика.

(обратно)

2

Он же Вильгельм Завоеватель.

(обратно)

3

Река на севере Франции, левый приток Сены.

(обратно)

4

Части легкой кавалерии во французской колониальной армии, состоявшие преимущественно из местного населения.

(обратно)

5

Имеется в виду переворот, совершенный Луи Наполеоном. В декабре 1851 г. он и его сторонники разогнали Национальное собрание, а после проведения референдума во Франции была ликвидирована республика и восстановлена империя.

(обратно)

6

Политехническая школа — знаменитая высшая школа для подготовки инженеров, основанная французскими учеными Гаспаром Монжем и Лазаром Карно в 1794 году.

(обратно)

7

Сен-Сир — офицерское училище. Было открыто в 1802 г. Наполеоном Бонапартом в Фонтенбло (под Парижем). После бомбардировки, с 1945 г. находится в городе Гер в Бретани.

(обратно)

8

В середине XIX века наиболее известный парижский ипподром, спроектированный специально для скачек с препятствиями. Отличался прекрасным устройством дорожек и площадок для скачек с водными преградами, живыми изгородями и прочими препятствиями. Снесен в 1898 году.

(обратно)

9

Пришел, увидел, победил (лат.).

(обратно)

10

Река на юго-западе Франции.

(обратно)

11

Жан-Батист Массийон, известный французский проповедник XVII–XVIII вв. Сохранилось около ста проповедей, так называемых "слов" (sermons), в которых ярко говорится об обязанностях сильных мира и властей.

(обратно)

12

"Придворный летописец: газета светской жизни, литературы, музыки и изобразительного искусства".

(обратно)

13

"La Vie Parisienne" — журнал основан в 1863 г. и издавался до 70-х гг. XX века. Первоначально был задуман как журнал для высшего парижского света, но вскоре превратился в умеренно рискованное эротическое издание. Был очень успешным журналом, печатал рассказы, завуалированные сплетни и модные тенденции, а также комментарии о любви и искусстве, красивые карикатуры и иллюстрации ведущих художников.

(обратно)

14

Комическая опера Россини.

(обратно)

15

Пещеры, расположенные неподалеку от Лурда, одного из наиболее важных в Европе центров христианского паломничества.

(обратно)

16

Река на юго-западе Франции, относящаяся к бассейну реки Адур. На берету этой реки расположен Лурд.

(обратно)

17

Битва при Сольферино — крупнейшее сражение австро-итало-французской войны, состоявшееся в июне 1859 г., в котором войска Франции, Пьемонта и Сардинии победили австрийскую армию.

(обратно)

18

Несс — персонаж греческой мифологии, похотливый кентавр, от которого Геракл защитил свою жену. Геракл убил Несса отравленной стрелой, но тот перед смертью решил отомстить и вручил жене Геракла свою пропитанную отравленной кровью тунику, уверив ее, что это лучшее приворотное средство. Жена накинула тунику на Геракла, и тот умер в страшных муках.

(обратно)

19

Французский либеральный политик. В первые месяцы Франко-прусской войны руководил правительством, которое оказалось совершенно недееспособным.

(обратно)

20

В июне 1870 г. принц Леопольд Гогенцоллерн объявил о своих претензиях на испанский престол, вакантный с 1868 г. Реакция французского правительства была крайне негативной. В результате принц снял свою кандидатуру после заявления его отца, Шарля-Антуана Гогенцоллерна, которого журналист Кассаньяк уничижительно окрестил "папашей Антуаном".

(обратно)

21

У французской винтовки системы Шаспо скорострельность и меткость при стрельбе на большие дистанции действительно были выше, чем у прусской винтовки системы Дрейзе.

(обратно)

22

Французский дипломат, с мая по август 1870 г. занимал пост министра иностранных дел.

(обратно)

23

Военный министр, один из главных виновников войны с Пруссией и ее союзниками.

(обратно)

24

Персонажи комедии масок. Матамор (от исп. mata moros, "убийца мавров") — солдафон, олицетворяющий фанфаронство, болтливость и ложь. Жеронт (от древнегреч. geron, "старик") — олицетворение старости с присущими ей слабоумием и доверчивостью.

(обратно)

25

Виконт де Баррас — видный деятель французской революции, член Конвента, лидер Термидорианского переворота, бессменный член всех Директорий. При подавлении мятежа в Тулоне отличил и приблизил к себе молодого капитана артиллерии Наполеона Бонапарта, сделал его своим адъютантом, а затем и генералом. Впоследствии благодаря Бонапарту он сумел отделаться от одной из своих любовниц — Жозефины, вдовы генерала Богарне, организовав ее брак с генералом Бонапартом.

(обратно)

26

Тарб являлся административным центром департамента Верхние Пиренеи, расположенного во французской части исторической области Страна басков.

(обратно)

27

Река на северо-западе Германии, впадает в Северное море.

(обратно)

28

Слова из припева "Марсельезы", национального гимна Франции, сочиненного поэтом и композитором Руже де Лилем.

(обратно)

29

Деревня в Чехии. В 1866 г. рядом с ней произошла Битва при Садове, крупнейшее сражение Австро-прусской войны. Франция соблюдала нейтралитет в ходе той войны, но Наполеону III не понравилась победа Пруссии, и он потребовал "La revanche de Sadova" ("Месть за Садову"), что стало одним из поводов Франкопрусской войны.

(обратно)

30

Город на северо-востоке Франции. Бывшая столица Лотарингии и департамента Мозель.

(обратно)

31

Патрис де Мак-Магон — французский военачальник и политический деятель, президент Франции в 1873–1879 гг. С его именем связаны самые позорные поражения французской армии в ходе Франко-прусской войны.

(обратно)

32

Солдаты легкой пехоты французских колониальных войск. Носили короткие куртки, шаровары и головные уборы восточного типа.

(обратно)

33

Военный головной убор цилиндрической формы с плоским верхом и подбородным ремешком.

(обратно)

34

Примечание автора: Я полагаю, что романы не нуждаются в комментариях. Однако поскольку мне часто приходится слышать, что в моем романе многие эпизоды неправдоподобны, и целый полк никак не может потеряться, я решил привести здесь текст одного официального донесения, которое раз и навсегда докажет скептикам, что все, что кажется им неправдоподобным, на самом деле является чистой правдой:

"От генерала Мишеля в Военное министерство. — Париж.

Бельфор, 21 июля 1870, ч. 30 мин. утра.

Прибыл в Бельфор. Свою бригаду не нашел. Командира дивизии не нашел. Жду ваших распоряжений. Местонахождение моих полков неизвестно".

(обратно)

35

Намек на заявление военного министра маршала Лебефа. После объявления войны Адольф Тьер, занимавший пацифистскую позицию, заявил в парламенте: "Вы не готовы к войне", на что Лебеф ответил ему: "Мы более чем готовы. Даже если придется воевать целых два года, армия будет обеспечена всем необходимым, вплоть до последней пуговицы на гетрах последнего солдата".

(обратно)

36

Кто там? (англ.)

(обратно)

37

Историческая область на территории Египта, располагается узкой полосой вдоль Нила между первыми порогами на юге и дельтой Нила на севере. В русскоязычной традиции эта область называется Верховье Нила.

(обратно)

38

Историческая область в долине Нила между первым и шестым порогами (севернее Хартума и южнее Асуана).

(обратно)

39

Населенный пункт на восточном берету Белого Нила в Южном Судане, также известный как Исмаилия. Находится в 1200 км к югу от Хартума. В нем располагалась торговая миссия. Служил границей мореходности по Белому Нилу от Хартума. Далее путь в Уганду шел сушей.

(обратно)

40

Голубой Нил, правый приток Нила, берет начало в озере Тана на Эфиопском нагорье. Белый Нил — участок Нила на территории Судана от места впадения реки Эль-Газаль (левый приток) до впадения Голубого Нила у Хартума.

(обратно)

41

Имеется в виду Крымская (или Восточная) война 1853–1856 гт., в которой против Российской империи воевала коалиция в составе Великобритании, Франции, Османской империи и Сардинского королевства.

(обратно)

42

Графство в Уэльсе.

(обратно)

43

Французская иллюстрированная газета, открыто критиковавшая политический режим, выходила с 1832 по 1937 год.

(обратно)

44

Граф Мориц Саксонский (1696–1750) — французский маршал. Битва при Фонтенуа — сражение между французскими войсками, с одной стороны, и союзными силами англичан, голландцев и ганноверцев у деревни Фонтенуа в Бельгии во время Войны за австрийское наследство. Мориц страдал от подагры и, чтобы уменьшить отеки, не раз подвергался хирургическим процедурам. В дни, предшествующие сражению, он испытывал мучительные боли и большую часть времени его носили на носилках. Тем не менее французская армия под его командованием одержала победу.

(обратно)

45

Дэниел Данглас Хьюм (1833–1886) — шотландец, прославившийся своими феноменальными способностями, ни разу не был уличен в мошенничестве и приобрел репутацию "величайшего физического медиума всех времен".

(обратно)

46

Французское название скорострельного многоствольного артиллерийского орудия, которое вело залповый огонь патронами винтовочного калибра и имело полностью ручную перезарядку. Применялось во второй половине XIX века.

(обратно)

47

Цитата из поэмы Виктора Гюго "Искупление" (перевод М. Кудинова).

(обратно)

48

Граф Шарль-Андре Поццо ди Борго (1764–1842) — политический деятель корсиканского происхождения, дальний родственник и кровный враг Наполеона. В 40 лет поступил на русскую службу, был послом России во Франции и Великобритании.

(обратно)

49

Намек на персонажа оперы Джакомо Мейербера "Роберт-дьявол", премьера которой состоялась в Парижской опере в 1831 г.

(обратно)

50

Река во Франции и Германии.

(обратно)

51

Первая битва Франко-прусской войны, в ходе которой три немецких армейских корпуса атаковали небольшой французский гарнизон Вейсенбурга. Несмотря на полнейшую растерянность в начале битвы, французы сумели собраться и дали достойный отпор превосходящим силам противника.

(обратно)

52

Наполеон Эжен — сын Наполеона III. Имел титулы "принца империи" и "сына Франции", последний наследник французского престола, который так и не стал императором.

(обратно)

53

Перевод Н. Гумилева.

(обратно)

54

Имеется в виду Луи Конно, сын личного врача и друга Наполеона III, ставший впоследствии генералом. В начале войны ему было 14 лет.

(обратно)

55

Марка дорогого охотничьего ружья.

(обратно)

56

Речь идет о так называемой Второй французской интервенции, происходившей в 1861–1866 гг. и осуществлявшейся силами коалиции в составе Великобритании, Франции и Испании. Страны-интервенты стремились установить контроль над Мексикой, взыскать накопившиеся долги и остановить экспансию США в Латинской Америке. Из-за противоречий коалиция распалась, Великобритания и Испания вывели свои войска, и Франция, отправившая в Мексику 30-тысячный корпус, была вынуждена вести войну в одиночку. Интервенция закончилась полным провалом и Франция, ввиду неизбежности войны с Пруссией, вывела свои войска. Мексиканцы отмечают свою победу в этой войне как национальный праздник.

(обратно)

57

Город в департаменте Мозель, неподалеку от Германии.

(обратно)

58

Город и крепость во Франции (деп. Мозель).

(обратно)

59

Грандиозное средневековое сооружение в Меце. Сохранившийся элемент старинных укреплении города, снесенных немецкой администрацией.

(обратно)

60

Титул, специально учрежденный Наполеоном III для Патриса Мак-Магона, который в 1859 г. в битве при Мадженте одержал победу над австрийской армией и спас императора от плена. В награду получил от Наполеона Ш маршальский жезл и титул герцога де Маджента.

(обратно)

61

Квартал Меца, на территории которого расположены старинные фортификационные сооружения.

(обратно)

62

Город во Франции на реке Марна.

(обратно)

63

В одном сухопутном лье около 4,5 километра.

(обратно)

64

Франсуа Ашиль Базен — потомственный военный, участник боевых действий в Испании и Алжире, в Крымской войне был бригадным генералом. Во время Мексиканской экспедиции был назначен главнокомандующим и получил звание маршала. В войну 1870 г. командовал Рейнской армией, которая после упорных боев была вынуждена запереться в Меце. Во время осады Меца не решился идти на прорыв и в конце октября сдал Мец и всю 170-тысячную армию, что вызвало страшное негодование во Франции. В 1872 г. по собственному требованию был арестован и приговорен судом

(обратно)

65

На малоценном существе, на подопытном животном (лат.).

(обратно)

66

Слова Филиппа IV, обращенные к баронам перед началом военного похода. Их повторил Наполеон Бонапарт, покидая Совет Старейшин в день переворота 19 брюмера (ю ноября) 1799 г.

(обратно)

67

Жак Шабан де Ла Палисс — видный французский военачальник, служивший в XVI веке трем французским королям. С его именем связано понятие "ляпалиссиада", что означает утверждение, отражающее очевидное. В XVIII веке была популярна песенка о Ла Палиссе, в которой были такие слова: "За час до своей смерти он был еще живой".

(обратно)

68

Коммуна в Лотарингии.

(обратно)

69

В. Шекспир. Король Ричард III (перевод М. Донского).

(обратно)

70

Битва при Сен-Прива — Гравелоте — одно из самых крупных сражений Франко-прусской войны. Произошла в 12 км к западу от Меца 18 августа 1870 г. Немцы понесли огромные потери, но в итоге прорвали французские позиции и вынудили французов отступить к Мецу, где они и были блокированы. Мец удерживали еще 72 дня, после чего он был сдан Пруссии.

(обратно)

71

18 августа 1870 г. немцы праздновали победу при Гравелоте, и в тот же день в палате депутатов французского парламента военный министр генерал Паликао выступил с сообщением о крупной победе французской армии. К вечеру того же дня пришли телеграммы, опровергавшие его слова, но Пиликао инспирировал еще одну, фальшивую, телеграмму, в которой утверждалось, что три корпуса прусской армии заперты в Жомонских каменоломнях, хотя в это самое время французская армия в панике бежала в Мец.

(обратно)

72

У этой деревни в 1792 г. французские республиканские армии остановили продвижение к Парижу прусской армии под командованием герцога Брауншвейгского.

(обратно)

73

Шарль Кузен-Монтобан, граф де Паликао — французский генерал, имел очень плохую репутацию в армии, но из-за приверженности династии Бонапартов пользовался безоговорочной поддержкой Наполеона Ш. Командовал французскими силами во время англо-французской интервенции в Китае, одержал победу у моста Балицяо, за что был удостоен титула граф Балицяо (Паликао, на фр. манер). В начале Франко-прусской войны был назначен главой кабинета и военным министром, но пробыл на этом посту всего 24 дня. За это время сформировал новую армию, которая под командованием Мак-Магона двинулась на выручку осажденному Мецу. Однако дело закончилось катастрофой под Седаном.

(обратно)

74

Хельмут Карл Бернхард фон Мольтке-старший (прозвище — Великий молчальник) — прусский военачальник и военный теоретик, генерал-фельдмаршал, начальник Большого Генерального штаба Пруссии. Наряду с Бисмарком считается одним из основателей Германской империи. С 1870 года фактически командовал всеми войсками германских государств, сражавшимися против Франции. Командовал в сражении при Седане, в результате которого сдались в плен французский император и по тысяч солдат. Впоследствии руководил осадой Парижа. Являлся крупнейшим военным теоретиком XIX века. Его военные кампании положены в основу "плана Шлиффена", осуществление которого едва не привело к разгрому Франции в Первой мировой войне.

(обратно)

75

Базей (Базейль) — городок в Арденнах близ Седана.

(обратно)

76

Большой исторический регион на юге Франции.

(обратно)

77

Последнее сражение Второй Итальянской кампании Наполеона между французской и австрийской армиями, состоявшееся 14 июня 18оо г. По его итогам австрийская армия капитулировала и покинула Италию. По ходу сражения французская армия была на грани разгрома и даже ушла с поля боя. Ее преследовали австрийская конница и пехота, но французы умело развернули артиллерию и вскоре разгромили преследовавшие их австрийские войска. Наполеон ставил победу под Маренго в один ряд с Аустерлицем и Йеной.

(обратно)

78

От "Werde!" — Стой! Кто идет! (нем.)

(обратно)

79

Мошенник (англ.).

(обратно)

80

Пруссак (англ.).

(обратно)

81

Опера французского композитора Джакомо Мейербера.

(обратно)

82

L’Harmonie — гармония, согласие (фр.).

(обратно)

83

"Сбор средств для лишившихся крова жителей города Ба-зейя".

(обратно)

84

Вперед! Вперед! (нем.)

(обратно)

85

Город в Окситании.

(обратно)

86

Участники восстания гугенотов на юге Франции в начале XVIII века.

(обратно)

87

Город в Лотарингии.

(обратно)

88

Славнейший орден Госпиталя Святого Иоанна Иерусалимского, или орден Святого Иоанна — рыцарский орден, основанный в Великобритании. Орден создал корпус скорой помощи, а также Ассоциацию скорой помощи Святого Иоанна (St John Ambulance Associations).

(обратно)

89

Тюркхайм (нем.) — город в Баварии.

(обратно)

90

Да, да (нем.).

(обратно)

91

Территория Германии, которая после Первой мировой войны была оккупирована Францией и Великобританией. После плебисцита 1935 г. была возвращена Германии. Административный центр — Саарбрюккен.

(обратно)

92

Эта война известна также, как Девятилетняя война, война Большого альянса и война между Францией и Аугсбургской лигой в 1688–1697 гг. Поводом послужили претензии Людовика XIV на земли Курпфальца после смерти его курфюрста. Стремясь не допустить усиления позиций Франции в Центральной Европе, Вильгельм Оранский, главный противник Людовика, собрал коалицию почти всех европейских государств, кроме России, Польши и Португалии — т. н. Великий Союз. Война проходила во всей континентальной Европе, а также в Ирландии, Шотландии, Северной Америке и Гвинее. В 1690 г. французы полностью разорили Пфальц. В результате в этой области веками сохранялось враждебное отношение местных жителей к Франции.

(обратно)

93

Историческая область на северо-западе Франции на стыке Иль-де-Франс и Нормандии.

(обратно)

94

Кантон в Лотарингии.

(обратно)

95

Коммуна в Германии, земля Северный Рейн — Вестфалия.

(обратно)

96

Вьонвиль — городок близ Тьонвиля.

(обратно)

97

Легитимисты во Франции XIX в. — приверженцы династии Бурбонов, преимущественно крупные землевладельцы — аристократы. В широком смысле легитимистами называют сторонников свергнутых монархий. Граф Генрих д’Артуа — последний представитель старшей линии французских Бурбонов, глава легитимистской партии и претендент на французский престол под именем Генриха V.

(обратно)

98

Украшение из перьевой опушки на головном уборе. Считается символом власти и триумфа. Жесткий плюмаж кавалериста защищал голову от рубящих ударов сверху.

(обратно)

99

Леон Мишель Гамбетга — популярный республиканский оппозиционный деятель. После падения Второй империи несмотря на полное отсутствие компетенции в военных вопросах занял пост министра внутренних дел в правительстве национальной обороны. Ввиду угрозы блокирования немцами Парижа несколько членов правительства, наделенных чрезвычайными полномочиями, во главе с Гамбетта переехали в Тур и Бордо для формирования армии и руководства военными действиями. Гамбетга вылетел из осажденного Парижа на воздушном шаре и через два дня добрался до Тура, где в течение месяца организовал оборону.

(обратно)

100

Воздушный шар, на котором летел Гамбетта, из-за неблагоприятного направления ветра вскоре рухнул на землю. Новоявленного министра спасли крестьяне, и он продолжил путешествие в Тур на поездах. По пути Гамбетта заехал в Руан, где ему устроили торжественную встречу. Выступая на митинге перед жителями города, он заявил: "Знайте, что контракт с победой еще не заключен. Пока действует лишь контракт со смертью".

(обратно)

101

Имеются в виду руководители правительства национальной обороны генерал Трошю и Жюль Фавр, которые вели с Бисмарком тайные переговоры о мире.

(обратно)

102

Мобильная охрана, или мобили — вспомогательные части для защиты крепостей и границ, в которых служили все военнообязанные, по какой-либо причине не зачисленные в армию или резерв. До 1870 г. мобильная охрана существовала чисто формально, но в конце 1870 г. мобилей впервые призвали на военную службу, и они составили ядро армий национальной обороны на втором этапе войны с Пруссией. В 1872 г. система мобильной охраны была упразднена.

(обратно)

103

Лазар Карно — видный деятель Великой французской революции, создатель Французской революционной армии. Современники называли его "организатором победы". Автор классических трудов по математике и прикладной механике. Его сын, Никола Сади Карно — один из основателей термодинамики.

(обратно)

104

Британские однозарядные винтовки системы "Снайдер — Энфилд".

(обратно)

105

Здесь игра слов: Картуш — это имя известного французского разбойника и одновременно по-французски la cartouche означает патрон.

(обратно)

106

Названия парижских предместий.

(обратно)

107

В Туре находилась ставка правительства национальной обороны, организованная министром внутренних дел и обороны Леоном Гамбетта.

(обратно)

108

"Фоли Тревиз" — варьете и кабаре в Париже. "Батаклан" — кафешантан в "китайском стиле" (шинуазри).

(обратно)

109

Оппозиционный политический деятель в годы Второй империи. В годы войны член правительства национальной обороны. Один из основателей газеты "Трибюн".

(обратно)

110

Один из маршалов Наполеона. В начале карьеры был близким другом Бонапарта, но в итоге их отношения испортились и в решающий момент Мармон предал своего императора. Во Франции его имя стало синонимом слова предатель.

(обратно)

111

Луи Жюль Трошю — французский военачальник и политический деятель, председатель правительства национальной обороны.

(обратно)

112

Адольф Кремье — министр юстиции в правительстве национальной обороны.

(обратно)

113

Пьер-Алексис де Понсон дю Террайль — популярный беллетрист, литературный отец разбойника Рокамболя. Во время Франко-прусской войны сражался против немцев в составе созданного им отряда вольных стрелков. Когда прусские солдаты сожгли его фамильный замок под Орлеаном, вынужден был укрыться в Бордо. Там и умер в возрасте 41 года при до конца невыясненных обстоятельствах.

(обратно)

114

Опера-буфф Ж. Оффенбаха на либретто А. Мельяка и Л. Галеви. Одна из наиболее ярких сатирических оперетт, где остро высмеиваются тупые генералы и бездарные министры. Почти каждая страна Европы относила заключенную в оперетте сатиру на свой счет. Долго была под запретом в России. Генерал Бум — один из персонажей оперетты.

(обратно)

115

Политический ежедневник, издавался с 1859 г. до начала Первой мировой войны. В 1876 г. первым во Франции начал печатать прогнозы погоды.

(обратно)

116

Французский генерал. Возглавляемая им армия была разбита в начале 1871 г. и отступила на территорию Швейцарии, где и была разоружена.

(обратно)

117

Генерал-квартирмейстер прусской армии.

(обратно)

118

Жак Кателино — вождь вандейцев в войне с республиканской Францией.

(обратно)

119

Белая горячка (лат.).

(обратно)

120

Географический регион в северном течении Луары. Преимущественно лесистая и болотистая территория.

(обратно)

121

Город и коммуна в департаменте Луаре. Город расположен вблизи Орлеана.

(обратно)

122

Фридрих-Карл Николаус Прусский — прусский генерал-фельдмаршал, внук Фридриха Вильгельма Ш, выдающийся военачальник. В 1870–1871 гг. командовал 2-й армией. После побед при Вионвилле и Марс-ла-Туре оттеснил маршала Базена к Мецу. Обеспечил победу при Гравелотге, разбив правое крыло французской армии при Сен-Прива. Запер Базена в Меце и принудил его к капитуляции.

(обратно)

123

Людвиг фон дер Танн — баварский генерал. Баварский корпус под его командованием разбил авангард Луарской армии и занял Орлеан. После боя под Кульмье оставил Орлеан и искусно вывел корпус на соединение с прусской армией.

(обратно)

124

Прибыв в Тур в качестве представителя правительства, Гамбетга выпустил воззвание к гражданам, в котором, в частности, говорилось: "Небо перестанет быть милосердным к нашим противникам, начнутся осенние дожди, и пруссаки, увязшие под Парижем, оторванные от главных сил, измотанные и потерявшие боевой дух, терзаемые нашим населением, постепенно будут раздавлены силой нашего оружия, голодом и самой природой".

(обратно)

125

Левый приток Сены.

(обратно)

126

В 1870 г. во время Франко-прусской войны французский фотограф Роже Дагрон организовал регулярную связь с Парижем, осажденным немцами. Для передачи сообщений Дагрон использовал принцип микрофотокопирования, технологию которого он значительно усовершенствовал. Письма и документы печатали на листах бумаги форматом 6о х 43 см. 16 таких листов монтировали на панель и фотографировали, получая негатив форматом 35 х 65 мм. Негатив контактно копировали на коллодионную пластинку, отделяли светочувствительный слой и получали позитивную микроформу весом в несколько граммов, на которой содержалось до 3000 сообщений. Микроформы посылали с почтовыми голубями в Париж, где изображения проецировали на экран, с которого их переписывали.

(обратно)

127

В Версале находилась штаб-квартира прусской армии.

(обратно)

128

Имеются в виду пики на прусских касках.

(обратно)

129

Имеется в виду плебисцит, проведенный в мае 1870 г., в результате которого была принята конституция, объединившая режим личной диктатуры императора с представительной парламентской системой.

(обратно)

130

Во многих регионах Франции, а также в Бельгии, Англии, Италии, Канаде, США во время праздничных шествий, главным образом во время карнавалов, мясники вместе с помощниками торжественно ведут под музыку больших откормленных быков. Этот торжественный ритуал насчитывает сотни лет. Иногда вместо живых быков провозят их каменные статуи.

(обратно)

131

Холм к западу от Булонского леса, самая высокая точка парижских окрестностей. В 1846 г. на холме был построен Форт Вале-рьен, важное звено укреплений Парижа. В 1946 г. в форте открыт мемориал Сражающейся Франции. В настоящее время в нем размещены военные учреждения, в т. ч. Национальный музей военных голубей.

(обратно)

132

Граф Эмиль де Кератри — генерал, командующий ополчением, составленным из добровольцев пяти департаментов Бретани. Гамбетга считал ополченцев Бретани наследниками шуанов и полагал, что они сами смогут себя обеспечить всем необходимым военным имуществом. Ополченцам не выдали ни униформы, ни бивачного снаряжения, ни пищи, ни пригодных для боя винтовок. Полученных ими винтовок было совсем мало, и они часто взрывались после выстрелов. В результате возмущенный Кератри подал в отставку, а ополчение было уничтожено в ходе массированного отступления французской армии в январе 1871 г.

(обратно)

133

Сленговое название винтовки (обычно с искривленным стволом).

(обратно)

134

До 1945 г. административный центр в Пруссии. В настоящее. время — польский город Щецин.

(обратно)

135

Народное название осадного орудия, установленного в форте Мон-Валерьен.

(обратно)

136

Строка из популярного марша гвардейцев Наполеона Бонапарта.

(обратно)

137

Река в Нормандии, приток Сены.

(обратно)

138

Так называли монету в 5 франков.

(href=#r144>обратно)

139

Так именовали крупнейшую вылазку защитников Парижа, предпринятую по инициативе руководителя правительства Тропно в основном для поддержания боевого духа французов, который совсем ослаб после сдачи Меца. После кровопролитных сражений французские войска были вынуждены вернуться в Париж, потеряв убитыми 9000 человек (немцы потеряли 3000 человек). Одновременно Луарская армия потерпела серьезное поражение под Орлеаном. Все это вынудило Тропно и Фавра начать переговоры о мире.

(обратно)

140

Командующий Луарской армией. Провел несколько удачных сражений, после чего сдал Орлеан и в декабре 1870 г. был взят в плен.

(обратно)

141

В этом селении проходил один из боев в рамках т. н. сражения при Шампиньи.

(обратно)

142

В 1870 г. Гарибальди в сопровождении двух сыновей явился в Тур к Гамбетге. Ему было поручено начальствование сначала над корпусом волонтеров на северо-восточном театре войны, а затем и над всей вогёзской армией. Однако его деятельность была безуспешной.

(обратно)

143

Жан-Шарль Пишегрю — один из талантливейших полководцев революционной армии. Под его командованием были одержаны выдающиеся победы в войне с коалицией европейских монархий. Участвовал в заговоре против Наполеона с целью реставрации монархии во Франции. Погиб в тюрьме. Его имя высечено на Триумфальной арке в Париже.

(обратно)

144

Коммуна во Франции неподалеку от Клермон-Феррана.

(обратно)

145

Иоганн Песталоцци — швейцарский педагог, один из крупнейших педагогов-гуманистов, призывал к гармоничному развитию всех задатков человека — интеллектуальных, физических и нравственных.

(обратно)

146

Фридрих Фребель — немецкий педагог, теоретик дошкольного воспитания, создатель понятия "детский сад".

(обратно)

147

Фрагмент из "Марсельезы" (перевод В. Ладыженского).

(обратно)

148

Персонаж комедии Викторьена Сарду "Семейство Бенуатон", рассказывающей о моральных ценностях нуворишей.

(обратно)

149

Французский историк и крупнейший политический деятель, президент Французской Республики после падения Второй империи.

(обратно)

150

Очередной эпизод романа с продолжением, публиковавшийся в специальном разделе газеты.

(обратно)

151

В первом книжном издании роман был разделен на два тома.

(обратно)

Оглавление

  • Сумерки империи (Записки раненого солдата)
  • Книга первая СЮЗАННА
  • Книга вторая МИСС КЛИФТОН
  • Приложение
  •   Эмиль Золя О "СЮЗАННЕ" И "МИСС КЛИФТОН"
  •   Гектор Мало О "ЗАПИСКАХ РАНЕНОГО СОЛДАТА"
  •   ГЕКТОР-АНРИ МАЛО (1830–1902)
  • *** Примечания ***