КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Восхождение [Анатолий Михайлович Медников] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анатолий Медников ВОСХОЖДЕНИЕ


СВЕТ МОСКОВСКИХ ОКОН

Размышления у карты


Из окна кабинета Масленникова был хорошо виден красивый уголок Москвы, частенько уводивший его мысли к стройкам давних времен — дореволюционных и более близких, довоенных, но тоже уже представлявшихся в некоей голубоватой дымке слагающихся легенд и сказаний.

Масленникову довоенная эпоха казалась историей, да она и была на самом деле уже историей знаменитых первых пятилеток, начала реконструкции и гигантской перестройки великого города.

Ближе всего к окну кабинета располагался тот самый участок берега, метров пятьдесят, не более, где еще в тридцатые годы высился знаменитый красавец Храм Христа Спасителя, воздвигнутый в честь победы в первую Отечественную войну 1812 года.

В середине тридцатых годов храм снесли по чьей-то воле, с тем, должно быть, главным оправданием, что здесь удобно возвести небывалое по масштабам и монументальности здание Дворца Советов, как величественный монумент эпохе.

Не знаю, видел ли проект этого сооружения Геннадий Масленников, он был тогда еще слишком мал, но я-то хорошо помню ярко подсвеченные лампочками витрины магазинов на улице Горького, между площадью Пушкина и Маяковского, в которых в дни революционных праздников выставлялись снимки — главное строение и его крылья, интерьеры театров и кинотеатров, залов для съездов и всевозможных зрелищ, которые должны разместиться внутри Дворца Советов.

Однако этот проект, поражавший воображение современников, так и не был воплощен в реальность, хотя работы начались и велись долгое время, — кажется, до самого начала Великой Отечественной войны.

Лет через десять после войны на том знаменитом месте, где торчали всем надоевшие бетонные зубья разрушающегося фундамента, появилось новое сооружение — ныне широко популярный плавательный бассейн «Москва». Кабинет Масленникова был на третьем этаже, и, подойдя к окну, он мог видеть купающихся в этой большой бетонной раковине, голубоватой и сверкающей солнечными бликами летом и покрытой стелющимся паром зимой, когда в подогретой воде, окруженные, как нимбом, облачком пара, мелькали между канатами обнаженные тела пловцов. Кстати говоря, один только взгляд на людей, купающихся в двадцатиградусный мороз, сам по себе вселял в Масленникова заряд душевной бодрости.

А за бассейном хорошо просматривались и другие известные и примечательные в Москве здания. Слева прекрасное, в стиле русского классицизма, здание Государственного музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина, украшающее Москву с 1912 года и выстроенное академиком архитектуры Романом Ивановичем Клейном, а справа, за бетонным парапетом Москвы-реки — улицы старого, но сейчас уже сильно обновленного Замоскворечья. Прямо в створе окна был виден Большой Каменный мост, а правее его — серый прямоугольный массив здания, известный старым москвичам под именем «Дома правительства», а сейчас помеченный во всех справочниках как здание кинотеатра «Ударник». «Дом правительства» принадлежал к архитектурным гигантам времен первой пятилетки. Простота и какая-то вместе с тем давящая глыбообразность его форм тоже была отмечена своеобразием ушедшей уже архитектурной моды.

Если Масленников вставал в правом углу своего окна, он мог увидеть и кусочек Боровицкой площади, примыкавшей с юго-запада к наиболее узкой части знаменитого кремлевского прямоугольника между Александровским садом и Кремлевской набережной Москвы-реки.

Ну, а то, что простиралось и возвышалось далее за крепостными стенами и башнями, Масленников, часто бывающий в Кремле, мог представить себе и с закрытыми глазами — белотелые пирамиды и золоченые шары куполов Успенского и Архангельского соборов, острую, как меч, колокольню Ивана Великого, пряничные башенки и каменный слоеный пирог Грановитой и Оружейной палат и узорчатое, монументальное и вместе с тем легкое и окрыленное царственное величие Большого Кремлевского дворца.

Это была Москва — древняя и современная, словно бы полотно, рельефно собранная в этом секторе-треугольнике, небольшом участке столицы. Она вставала здесь в ярких и полнокровных градостроительных формах, в соединении различных эпох и стилей, и то, все то, что просматривалось из одного окна обыкновенного, скромно обставленного служебного кабинета, никого, в том числе и хозяина этого кабинета, не оставляло равнодушным.

Масленников считал это одной из своих маленьких удач в этот нелегкий период его жизни. Вид из его окна на Москву помогал ему думать о своей работе более емко, масштабно. И хотя он не был ни главным архитектором столицы, ни начальником Главмосстроя, но и на своей должности, как и на любой иной, он считал необходимым для строителя такое масштабное, общемосковское, что ли, градостроительное зрение.

Впрочем, и должность у Масленникова была тогда не маленькой. Учреждение, в котором он работал, носило несколько жестковатое для произношения название, составленное, как это и делается повсеместно, из первых букв трех слов: Управление жилищного строительства. Получалось УЖС, а слышалось иногда и что-то похожее на ужас или ужис. К сожалению, у нас, когда образуют эти порою трудно выговариваемые слова-сокращения, мало кто бывает озабочен их благозвучием.

УЖС-3 объединяло в Москве три больших домостроительных комбината, чья производительность составляет значительную долю того, что делает в столице весь Главмосстрой — крупнейшая в стране, да и во всем мире градостроительная организация. Достаточно сказать, что УЖС-3 сдавало в год домов больше, чем, скажем, весь Ленинград.

В 1970 году, когда я впервые познакомился с Геннадием Владимировичем Масленниковым, он работал одним из заместителей начальника УЖС-3 по монтажу и сдаче домов. И первое, что я увидел, когда вошел в его кабинет, была карта-схема монтажа новых зданий и кварталов в различных районах Москвы, где возводили дома все три домостроительных комбината.

Карта-схема с заштрихованными и белыми квадратами, что соответственно означало уже смонтированные или еще только намеченные к строительству здания, висела на стене как раз напротив стола. Карта всегда была перед глазами Масленникова. Контуры ее повторяли очертания новых районов застройки на севере и юге, востоке и западе столицы.

По сути дела, это тоже было своеобразное «окно» в новую Москву, дававшее возможность с небольшой лишь толикой воображения мысленно представлять себе и поднимающиеся в небо этажи, картины строительных площадок, в чем-то похожие и вместе с тем все же всюду разные.

Каждое утро диспетчер УЖС-3, заходя к Масленникову, наносил на карту новую обстановку, а говоря военным языком, «поднимал карту» тем, что заштриховывал остро отточенным карандашом темные полоски, обозначавшие возведенные за сутки этажи.

Таким образом, Масленников знал и видел, где и как продвигается строительство, на сколько этажей, домов выросла за сутки Москва. И эта возможность наблюдать за «движением карты», за огромной, интенсивной и динамичной работой на громадных московских площадях, этот взгляд через второе его, воображаемое окно доставляли Масленникову не меньшее удовольствие, чем прекрасный вид, открывавшийся из кабинета на примечательный уголок центра столицы.

Вот именно с центра Москвы и начался у нас разговор при самом первом знакомстве, и касался он некоторых замечаний Масленникова критического и делового характера. Но ведь личность человека интересного, думающего, в чем-то самобытного, если такая личность существует, сразу дает себя почувствовать в любых суждениях, в существе замечаний на специальную тему, в жестах и улыбках, даже в том, как именно, в какой эмоциональной тональности, эти суждения высказываются.

— У меня есть личное отношение к проблемам, — сказал мне Масленников.

Кажется, это была первая его фраза, которая мне запомнилась. Собственно говоря, в ней не было ничего особенного. Личное, заинтересованное отношение к строительным проблемам должно быть свойством каждого человека с какой-то мерой своей личной причастности к градостроительным делам. Однако ведь не каждый скажет именно так, сразу подчеркивая свою убежденность, основанную на опыте и наблюдениях.

— Мы занижаем этажность в Москве, в центре особенно. — Масленников, как бы призывая меня в этом убедиться, махнул рукою в сторону окна. — Затянули штамповку девятиэтажных домов. — Он так и сказал — «штамповку», как будто бы речь шла об изготовлении каких-то деталей на прессе. И добавил решительно: — Москва должна подниматься вверх!

Сейчас это мнение стало повсеместным. Кажется, уже все убедились в том, что Москву надо поднимать вверх, рельефнее очертить ее высотный силуэт, строить типовые двенадцати- и шестнадцатиэтажные и более высокие дома. Но летом семидесятого года о будущем столицы думали еще по-разному.

Еще вовсю возводились ныне печально знаменитые пятиэтажные дома без лифта, одно время ошибочно признанные своего рода экономической панацеей в городском жилом строительстве. Пятиэтажки заняли огромные площади в Черемушках, Мневниках, Измайлове, Филях, без нужды «растянули» Москву на многие километры. Правда, их уже и тогда основательно вытесняли с конвейеров домостроительных комбинатов девятиэтажные типовые здания, более комфортабельные и удобные, считавшиеся в то время прогрессивной новинкой, полностью удовлетворяющей потребности города.

— Вы знаете, — сказал мне Масленников, — в центре Москвы еще десять лет назад жило около девятисот тысяч человек, а сейчас осталось четыреста пятьдесят примерно. Центр мы разгружаем для перестроек.

Центр Москвы, сложившийся в течение столетий, прекрасен именно в своей архитектурной полифонии. Это история, выраженная в камне и бетоне, вовсе не молчит, а говорит много, сильно и впечатляюще нашему разуму и чувству. С центром Москвы наиболее прочно связано наше историческое самосознание, гордость и любовь к Москве как к столице нашего великого государства.

Конечно, это понимал и Масленников. Но думал-то, наверно, больше о том, что́ именно в центре города остро нуждается в перестройке, о сносе старых домов, расчистке всякого рода развалюх, которых еще немало в пределах Садового кольца и в районах, к нему примыкающих. В одном Масленников был прав — темпы реконструкции центра явно отставали от грандиозного нового строительства, о котором так красноречиво рассказывала висящая в кабинете карта.

— Вы послушайте меня, — вдруг вспомнил Масленников. — Это я видел в США, когда был там с профсоюзной делегацией. Строится дом в тридцать этажей, пока возводятся последние десять, в двадцати уже живут. Как так получается? Высокая заводская готовность элементов — привозят, по сути дела, для монтажа уже почти готовые квартиры. Ставят на место, подключают коммуникации, и в квартирах уже тепло, светло. Пусть живут люди, а монтаж продолжается дальше. Хорошо ведь? — спросил Масленников, и тон его, и загоревшиеся оживлением глаза не оставляли сомнений в том, что иного мнения он и не предвидит. — В чем соль? — так же заинтересованно продолжал Масленников. — Немедленное включение в оборот капитальных средств, быстрая фондоотдача. А разве мы не можем так же работать? Строим шестнадцатиэтажный дом, пять этажей отделать, и пусть люди живут. Поэтажный ввод в эксплуатацию. Между прочим, у нас так строилась гостиница «Россия». Для высотного строительства в центре города хорошо бы использовать такую систему.

Я уже не помню точно, почему у нас возник разговор о центре города. В какой-то мере он возник случайно или же потому, что оба мы подошли к окну и смотрели на Москву-реку и Замоскворечье. Ведь Масленников не имел никакого отношения ни к проектированию, ни к строительству домов в центре. Только почти ежедневно он ездил через центр на своей машине, когда добирался до строительных площадок на окраинах.

Я видел много людей в промышленности, которых всерьез волновали проблемы, далеко отстоящие от круга их непосредственных обязанностей. Расширение объема духовной жизни как тенденция, как потребность бытия — черта примечательная и благотворная. Эта внутренняя потребность мыслить шире, глубже, масштабнее, если можно так выразиться, своей должности для меня служила всегда признаком нравственного здоровья и гражданственного потенциала человека, в душе которого бьется жилка государственной озабоченности не только своими делами и проблемами. Конечно же это не имеет никакого отношения к стремлению, скажем, административно возвыситься над рамками своих служебных прав и обязанностей, — а такое иногда встречается, — прихватить более власти, чем положено, залезать в такие дела, куда тебя не просят.

Так мы говорили о центре и о предстоящей его перестройке, в которой Масленников хотел бы принять самое непосредственное участие. Он сказал, что любит центр Москвы не просто как знаменитую на весь мир часть нашей столицы, но и как некое словно бы одухотворенное существо, к которому можно привязаться так же, как и к близкому человеку, товарищу, как к чему-то такому, что неотрывно от каждодневного быта, от всего твоего существования.

Мы стояли у карты-схемы, снова и снова разглядывая районы новых застроек с привычными уже или же только входящими в наш разговорный лексикон названиями бывших подмосковных деревушек, ныне возведенных в ранг новых районов столицы с населением в десятки тысяч человек. Еще несколько лет назад кто знал эти Вешняки-Владычино, Печатники, Орехово-Борисово, Бескудниково, Лианозово, Бирюлево, Чертаново — Южное и Северное, Тропарево, Свиблово, Теплый Стан?

Одним словом, мы размышляли о том о сем у карты, когда в кабинет вошел человек лет сорока, коренастый, плотно сбитый, в рубашке, без пиджака; он энергично представился мне как Смирнов Юрий Сергеевич.

— Садись, дорогой Юрий Сергеевич, — радушно приветствовал его Масленников и, вытащив гребенку, без особой нужды провел по темным, густым, прекрасно сохранившимся волосам.

Шевелюра Масленникова удачно гармонировала с его высоким ростом и внушительной фигурой, в которой чувствовались сила и энергия. Мое первое впечатление при встрече с Масленниковым подсказало мне эпитет — представительный. Не спортивная собранность или идущая от темперамента подвижность, —и то и другое, несомненно, присутствовали, — а именно внушительная осанка Масленникова наиболее точно определяла основу возникшей у меня уверенности, что Геннадий Владимирович и хорошо держится на людях, и, как говорится, «смотрится на трибуне».

Смирнов, как оказалось, был назначен совсем недавно начальником формируемого строительного управления в первом домостроительном комбинате, где много лет проработал Масленников.

— Чему обязан, Юрий Сергеевич? Слушаю, — спросил он.

Смирнов покосился на меня. Видимо, я не был желательным участником предполагаемого разговора. Но после некоторого колебания Смирнов сказал, что он пришел... за советами.

— Какими же? — спросил Масленников.

— Скажи, пожалуйста... как начинать? Я формирую сейчас новое строительное управление. Ну, а раньше, как ты знаешь, Геннадий Владимирович, работал заместителем директора Краснопресненского завода железобетонных изделий. Там завод, здесь стройка. Дело, конечно, новое...

Искреннее и в чем-то даже обескураживающе простодушное признание в своей малоопытности не могло не произвести впечатления на Масленникова. Обычно люди больше прокламируют свое желание учиться опыту у других, чем вот так с большей или меньшей степенью риска обнажают свое малое соответствие полученной должности. Но то, что Смирнов на это решился, как мне показалось, понравилось Масленникову.

— Начинать надо с начала, Юрий Сергеевич, а начало — оно всегда трудное... — с такой ни к чему не обязывающей фразы начал сам Масленников, но тут же сам перебил себя вопросом, ответ на который, думается, был рассчитан и на меня: — А почему именно ко мне обратился?

Масленников не удержал при этом той легкой, едва заметной улыбки, которая, однако, не оставляла сомнений, что сам-то он знает — почему.

— Ну как же, Геннадий Владимирович, как же! Твое бывшее управление и до сих пор не имеет равных себе. Ты его первый формировал, выпестовал, как говорится, в люди вывел. И сам в нем стал Героем Социалистического Труда. Такие, знаешь ли, козыри. Значит, есть чему поучиться.

Конечно, Масленникову были явно приятны эти слова. Но все же последовавшая на них реакция была несколько странной. Геннадий Владимирович вдруг нахмурился и глубоко, если не сказать — сокрушенно, вздохнул.

— Все было, было, правильно. Только хочу заметить, что научить могу и хорошему, и плохому. Ну, скажем, как крупно погореть на своей инициативе и хороших намерениях. Где-то я читал, — вспомнил Масленников, — у какого-то поэта, что добрыми намерениями иногда бывает вымощен ад. «Иногда бывает» — это я от себя добавил, — уточнил он.

— Это насчет треста, что ли? — спросил Смирнов, уже одним этим обнаруживая, что этапы строительной биографии Масленникова ему хорошо известны.

— Хотя бы.

— Но ведь ушел по собственному желанию?

— По собственному, по собственному, а как оно вызрело? Уйдешь поневоле, когда не встречаешь понимания, и одобрения, и благодарности. Даже на экзамены в институт, на три дня, и то не отпускали.

На лице у Смирнова вместе с приподнявшимися бровями выразилось и удивление, кажется совершенно искреннее.

— Кто же мог не отпустить управляющего трестом?

— Ну, знаешь, наивняка-то из себя тоже не надо изображать. Над каждым управляющим есть свои управляющие. Но это тема, пожалуй, особая. Как-нибудь, Юрий Сергеевич, в другой раз.

— Ну почему же, и такой горький опыт, он как лекарство — полезен. За битого у нас двух небитых дают, — произнес Смирнов.

— Может, и дают, но битому от этого мало радости, — возразил Масленников.

— Геннадий Владимирович, я чего-то недопонимаю? Ведь ушел же на повышение. — И словно бы затем, чтобы самому еще раз убедиться в этом, Смирнов обвел глазами кабинет. Дескать, это же твой, заместителя начальника УЖС.

— Формально повышение, а фактически я остался без конкретного дела. Не я решаю, понятно? А раньше, в управлении и тресте, решал вопросы.

Нельзя было не почувствовать в эту минуту крепкий осадок горечи в голосе Масленникова.

— Ты, Юрий Сергеевич, когда войдешь в нашу систему, то и сам поймешь, что есть должности и должности. И названия сами по себе еще ни о чем не говорят. Важно конкретное содержание, которое ты сумеешь вложить в твои права и обязанности, — продолжал Масленников. — Но я хочу о другом. Вот, Юрий Сергеевич, в этом году закончу второй курс института, нет худа без добра, как говорится, нынешняя работа помогла, дает возможности.

— Это хорошо, — сказал Смирнов.

— Семнадцать лет заочного образования! Школа рабочей молодежи, техникум, теперь институт, — перечислял Масленников, — и ведь все время работал на полную выкладку. Тяжело! Сколько раз так подпирало, что чувствую — нет сил, бросаю. Но не бросил ни разу. Семнадцать лет вечерней учебы, — повторил Масленников, — это же эпопея!

— Кто испытал, тот знает, — кивнул Смирнов. — А кто знает Масленникова, тот и хочет услышать его советы.

— Насчет советов так скажу. — Масленников пододвинул к себе листок бумаги, начал чертить на нем кружочки: должно быть, это помогало сосредоточиться. — Самое трудное и самое первое дело — сложить коллектив. Сложить — это сдружить, сцементировать одной волей, одним желанием. Сложил коллектив — полпобеды за тобой.

— Это я понимаю, но как сделать? — улыбнулся Смирнов.

— Важно понять, что это главная задача, а пути будешь искать свои, готовых рецептов тут нет. Применительно к людям, к обстоятельствам, — сказал Масленников. И вспомнил: — Я был начальником потока, когда меня вызвал Галицкий Валентин Николаевич, тогдашний начальник комбината. Сказал: «Формируй управление. Что сможем, дадим, что сам сможешь достать, то твое». Ну и что же, собрали мне по потоку от каждого действующего управления. Так и с тобой, наверно, будет. Но бригады я старался отбирать сам.

— Ясно, — кивнул заинтересованно слушавший Смирнов.

— Не все тебе еще ясно, Юрий Сергеевич. Начальники-то управлений постараются избавиться от худших бригад, а себе оставить лучшие. Это естественно и по-человечески понятно, — пояснил Масленников. — Твоя же задача — добиваться обратного. Тут уговорами не поможешь. Каждому надо план выполнять. Значит, остается ход один — жать через начальство, через партийные органы. Сразу покажи, что ты не такой сладкий, чтобы тебя проглотить, но и не такой горький, чтобы выплюнуть.

Масленников заштриховал на бумажке кружочек. Должно быть, первый совет был дан.

— Вот я сказал — жать, — живо продолжал Геннадий Владимирович, сам, должно быть, с удовольствием втягиваясь в этот разговор, — и подумал: как надо понимать требовательность в характере начальника управления? Иногда у нас говорят: хочешь-де получить максимальное — потребуй невозможного. Но это сейчас уже выходит из моды, это отголоски прежних времен. Требовательность же, основанная на расчете, с учетом того, с кого и что можно спросить, — такая необходима. Твердую руку и волю начальника должны почувствовать в управлении. Один раз сказал — исполняйте. Я никогда голос не повышал, но дважды своих распоряжений не повторял. Этого можно добиться, хотя и не сразу.

— Требовательность — она и на заводе такая, — сказал Смирнов, однако что-то черкнул в записной книжке.

Но Масленников не согласился:

— На заводе все устоявшееся, больше порядка, четкости, ритма. А у нас человек под открытым небом, сегодня жара, завтра холод, дождь, снег, буран, все влияет на настроение, все может ослабить волю. Журналисты пишут: «Стройка — это завод в движении». Движения действительно много — с одного района в другой, — а до заводской культуры труда только подтягиваемся. Неполадок еще вагон и маленькая тележка! То фундаменты тебе не подготовили, сам за фундаментщиков доделываешь, то коммуникации не подвели, то снабжение хромает, то в грязь тебя посадили без дорог на новом месте и даже энергии нет. Да мало ли! Сам это скоро почувствуешь, Юрий Сергеевич!

— Наверно, — согласился Смирнов.

— И даже наверняка, — улыбнулся Масленников. — Кстати, насчет новых площадей хочу дать совет. Распределяет их между управлениями начальство в комбинате, в Главмосстрое. А ведь новые места застройки — они очень разные. Одни хорошо подготовлены в инженерном отношении, другие — хуже или просто плохо. Хорошо, если все управление тебе дают посадить в один район. Тогда хозяйство в кулаке, все рядом. Но такое счастье редко улыбается.

— Об этом слышал, — заметил Смирнов.

— Чаще всего твои потоки разбрасывают по разным углам, вот и мотайся по всей Москве. Или, не дай бог, из-за каких-то ошибок в планировании тебе вдруг говорят: «Стоп! Перебазируйся срочно в другое место со всем хозяйством». И такое бывает, — заметил Масленников.

— Но ведь разумные же люди в плановом, в производственных отделах.

— Кто говорит, что неразумные, но люди, а значит — со своими слабостями, с симпатиями, с антипатиями. И помочь могут, а если очень захотят, то и угробить, создав дополнительные трудности. Это жизнь, Юрий Сергеевич! Пугать не хочу, но держи этот вопрос в фокусе внимания, иначе быстро набьешь себе шишки на лбу.

— А не тоскуешь ли ты, Геннадий Владимирович, по этой самой трудной работе, по своему управлению? — вдруг спросил Смирнов и подмигнул Масленникову.

Это был неожиданный вывод, и он смутил Геннадия Владимировича. Он даже едва заметно покраснел. Должно быть, Смирнов что-то интуитивно угадал в состоянии души Масленникова, который на какое-то время замолк, раздумывая.

— Тоскую ли? — как будто бы сам себя спросил Масленников и теперь уже без колебаний признался: — Да, тоскую. Вот ты пришел ко мне с открытым забралом, так и я к тебе с открытой душой. Но это уже, как говорится, из другой оперы. Вот товарищ у меня, — Масленников показал глазами в мою сторону, — неудобно задерживать. Остальное в другой раз.

Он встал, подошел к карте. И хотя я заявил, что времени у меня достаточно, а разговор со Смирновым мне интересен, Геннадий Владимирович решил все же заканчивать беседу. Он сослался на то, что ему самому пора ехать на стройку.

— Вот в этот квадрат, — он показал на район застройки Вешняки-Владычино. — Тут, кстати говоря, работает моя бывшая бригада, сейчас бригада Анатолия Суровцева. Слышал о такой, Юрий Сергеевич?

— Как не слышать, — сказал Смирнов. — Гремят до сих пор!

— Да, славу не растеряли, — заметил довольный Масленников. — Бригада — это школа стройки. Вот тебе, Юрий Сергеевич, я думаю, труднее будет осваиваться, я-то ведь сколько лет протрубил бригадиром.

— Что же делать! — пожал плечами Смирнов. — Буду и я стараться.

— Поедем как-нибудь со мной на площадку к ребятам, — предложил Масленников.

— Я с удовольствием, — откликнулся Смирнов.

Мне тоже хотелось совершить такую поездку, я сказал об этом Геннадию Владимировичу. О знаменитой бригаде Масленникова я слышал много хорошего.

— Вот этот квадратик, — Масленников взял со стола карандаш, — вот тут, — он показал отточенным острием на заштрихованную полоску, — мои ребята сейчас монтируют четвертый этаж. Для кого-то это, может быть, просто точка, а для меня это люди, люди, которых знаю уже десятки лет и люблю.

Он сказал это с той проникающей искренностью, которая сразу утеплила его голос. Она мне показалась более глубокой, чем в те минуты, когда Масленников тоже живо и горячо говорил о своем уходе из треста или давал деловые советы Смирнову.

— Часто бываю у своих ребят. Хорошо ли мне, плохо ли, радость ли пришла, огорчение привалило — еду в бригаду. Вот такая привычка.

Он и это произнес с чувством, которое могла продиктовать только подлинная и многолетняя привязанность к тем самым ребятам, которых Масленников мысленно представлял себе за этими маленькими квадратами и прямоугольниками, обозначенными на рабочей карте строящейся Москвы.


Выбор судьбы


Когда сорокалетний человек оглядывается на пережитое, когда он мысленно проходит памятью по всем ступенькам своей биографии, то неизбежно видит их под углом зрения сложившейся судьбы.

В сорок лет она уже должна сложиться, если ей суждено сложиться вообще. В сорок лет опыт должен уже выработать оценки зрелые, разумные, отметающие мелкое от существенного, закономерное от случайного, временные слабости от постоянно действующих сил характера, всякого рода зигзаги поведения от коренного хода жизни.

Биографии героев, столь излюбленные очеркистами, в известной мере интересны у всех людей. Но есть судьбы с особо густой концентрацией типического, с ярким социальным содержанием, с таким мощным и окрыленным разбегом «карьеры», которую уже нельзя объяснить только одними личными способностями, счастливым сцеплением обстоятельств, удачей. В таких биографиях отчетливо проступают закономерности куда более масштабные, высвечивающие черты времени, коренные приметы общественной и государственной жизни. Именно к таким и относится история Геннадия Масленникова.

Он рассказывал мне ее за несколько «сеансов» жарким летом семидесятого года в том самом кабинете, где он работал заместителем начальника УЖС и одновременно числился заочником второго курса строительного института. Возможно, ныне, по прошествии пяти лет нашего знакомства, он, случись такое, рассказал бы о себе чуть-чуть иначе, что-то опуская, что-то прибавляя, где-то чуть жестче или мягче расставляя акценты.

Для монотонной и скучной жизни пять лет не срок. Но те, кто живут так насыщенно и динамично, как Масленников, и за пять лет во многом меняются сами, и естественно, корректируют свои оценки людей и событий.

При всем том я уверен, что главное самоощущение, которым был пронизан тогда рассказ Масленникова, не изменилось, да и не может измениться. Это самоощущение, бывшее ему все эти годы и опорой, и духовным посохом, и путеводной звездой, прочно вошедшее в сознание, растворившееся в крови, состояло, как я понял, в абсолютной уверенности, что путь, им выбранный, правилен и удачен и что всего он достигал на этом пути только трудом и упорством.

Начало было тяжелым, сумрачным, сиротским. Оно совпало с годами Отечественной войны, с неприкаянным бытом эвакуации. Все, что было до этого, Геннадий помнил смутно. Он родился в двадцать девятом в Москве, отца не знал, мать-работница часто болела, отчего он и в школу пошел с опозданием, только в десять лет.

Эвакуация забросила мать и сына в Киргизию, и там весной сорок третьего Геннадий похоронил маму. Остался один в чужом краю.

Я помню, как он отметил двумя-тремя словами эти безусловно тяжелейшие для четырнадцатилетнего мальчишки годы, без педалирования на жалость, без подчеркивания своей трудовой закалки, которая началась для него уже в... одиннадцать лет.

— Пастухом был, прицепщиком на сеялке, грузчиком. Работал, где мог и что мог. Люди помогали.

Едва закончилась война, Геннадий решил добираться в Москву любым путем. Он попросил, и его взяли с собою в эшелон наши солдаты, возвращающиеся с Дальнего Востока. Это было летом сорок шестого года. Солдаты всю длинную дорогу кормили паренька из своей кухни, а на прощанье одарили его стареньким, видавшим виды, местами выцветшим, не раз стиравшимся, но еще крепким, чистым военным обмундированием. В нем Геннадий проходил несколько лет.

Обо всем этом он рассказал в отделе кадров Московского тормозного завода, куда явился прямо с эшелона. Ни родных, ни знакомых в Москве у него не осталось. Один и гол как сокол! Комнату вблизи завода, где до войны он жил с мамой, теперь занимала семья фронтовика, у которого сгорел дом. На Тормозном заводе Геннадию дали койку в общежитии, место ученика у токарного станка, определили в школу рабочей молодежи.

О заводском периоде своей рабочей юности сорокалетний Масленников рассказывал с какой-то странной интонацией, со смешанным чувством — не забытой им еще мальчишеской гордости за свои быстрые там успехи и с собственным пренебрежением к ним, с некоей иронией по отношению ко всему, что он тогда делал и чувствовал.

Да, он быстро освоил станок, кажется, уже на третий день выполнил норму, что само по себе удивительно. Изготовляя одну из деталей к известному тормозу Матросова, Геннадий начал значительно перевыполнять задание. Портрет его попал на Доску почета. Геннадий вступил в комсомол. И вдруг почему-то вскоре переходит в другой цех, в меднолитейный, и здесь, естественно, начинает все с начала — учеником формовщика.

— Операционная работа мне вдруг осточертела, — вспоминал Масленников, — раздражала монотонность. Появилась жажда перемены мест. За полтора года переменил несколько специальностей.

Из литейки он возвращается на участок карусельных станков и попадает на импортный американский станок «Буллард».

— Заработок у меня был тогда порядка девятисот рублей. Звучит вроде солидно. А до отмены карточек в сорок седьмом на Минаевском рынке, что рядом с заводом, на всю зарплату мою можно было купить только... четыре буханки хлеба. Такие были времена! — сказал он.

Месяц за месяцем все лучше работает Геннадий, но когда в сорок восьмом году комсомол Москвы обращается к молодежи с призывом пойти на стройки, первым с завода в Колпачный переулок, где и ныне находится горком ВЛКСМ, едет Геннадий Масленников. И выбирает себе специальность... каменщика!

— Что меня тогда огорчило, — вспомнил он, — обещали на заводе оставить койку в общежитии, сохранить среднюю зарплату. Из общежития попросили, зарплату не сохранили. Койку мне потом дал трест Мосстрой-3. Но в общем-то это не повлияло на мое решение. Раз откликнулся на призыв, то и остался на стройке.

Странное дело! То бегал из цеха в цех в поисках чего-то лучшего, то вдруг бросил уже освоенное, наработанное и остался жить и работать в условиях, которые были вначале хуже заводских. Что же произошло с парнем? Внезапно иссякла «жажда перемены мест»? Человек за месяц резко возмужал, повзрослел? Трудно поверить в то, что этот выбор оказался простой случайностью.

На мое недоумение Масленников ответил так:

— На стройке тогда жизнь бурлила.

— Но ведь бурлила она и на заводе?

Масленников пожал плечами:

— Должно быть, не так.

Да, видно, именно на стройке слились в одно целое, совпали два характера — человека и работы. Видно, именно здесь проснулась у Геннадия любовь к наглядному созиданию, к тому удивительному чувству удовлетворения, которое дает каждый день растущая этаж за этажом стройка.

Нечто очень похожее в становлении характера, в переходе «в строительную веру» я наблюдал и у многих других, ныне прославленных строителей.

Одиннадцатое февраля сорок восьмого года! И число это, и этот день, морозный, вьюжный, Геннадий запомнил на всю жизнь. В этот день он впервые пришел работать на стройку.

Это здание на улице Горького за номером 27/29 с магазином «Грузия» на первом этаже известно всем жителям центра. В сорок восьмом старый дом, стоявший на этом же месте, подвергался коренной реконструкции и расширению.

Во дворе, куда заглянул Геннадий, царил обычный по тем временам строительный хаос. Кругом лужи в стекле льда, и земля, разбитая колесами машин, застыла темной, жесткой, остроребристой массой. Геннадий долго бродил, спотыкаясь, по этому двору, вокруг старой бетономешалки, кирпичей, лежавших грудами, бумажных мешков с цементом и досок, вмерзших в грязь, пока отыскал дорогу на леса и поднялся на четвертый этаж по скрипящему под ногами, скользкому и раскачивающемуся настилу.

— Я пришел на работу в одних порточках и кепочке, — вспоминал Масленников, — пальтишко было легкое, и без рукавиц. Не имел. И вообще мне больше нечего было надеть. И на меня посмотрели там как на... белую ворону!

Геннадий разыскивал бригадира Ефантия Кормильщикова.

— Чего тебе? — спросил дородный мужчина с таким крупным лицом и массивными скулами, что Геннадий подумал: «Вот на этих скулах хорошо учить молодых парикмахеров». Бригадир сидел за деревянной стенкой, в укрытии от ветра.

— К вам направлен в ученики.

Кормильщиков с удивлением посмотрел на парня:

— Учиться? А чему?

— На каменщика.

— А откуда ты явился такой... синий?

Геннадий посинел от холода, наверху ветер был сильнее. Он сказал бригадиру, что пришел с завода, где был токарем, назвал свой заработок.

— Ну, вот что, пока не поздно, парень, — усмехнулся бригадир, — вали-ка ты назад на завод. Ты здесь и половины не заработаешь.

— Не в деньгах счастье, — хмуро ответил Геннадий, — меня прислал комсомол.

— Ну, если обратно не желаешь, давай пока спускайся вниз, погрейся, а то и смотреть на тебя — самого дрожь прохватывает, — сказал ему бригадир.

Однако Геннадий, у которого уже зуб не попадал на зуб, все же вниз не пошел, остался смотреть, как после перекура каменщики взялись за работу.

Снова — уже в который раз — начинались для Геннадия трудные дни ученичества. Началось и новое житье-бытье в общежитии на Ордынке, в комнате на двадцать пять человек.

Масленников вспомнил:

— Спали вдвоем на одной кровати.

Я не уточнил сразу, почему так, просто припомнились такие же истории, не раз слышанные в те первые, самые тяжелые, послевоенные годы. Видно, ребята просто спали на одной кровати по очереди, если работали в разных сменах.

Вскоре один из каменщиков подарил Геннадию старую ушанку. Другие притащили телогрейку, теплые брюки, рукавицы. Бригада утеплила новичка, увидев, что он стойкий, крепкий, хочет работать. И за хмурой настороженностью этих огрубевших на ветру, на тяжелой физической работе людей проглянула обласкавшая Геннадия человечность.

— Конечно, будь на стройке больше порядка, мне должны бы выдать казенную спецовку. Но я даже рад, что получил это в подарок от ребят. Почувствовал отзывчивость. Два года назад меня вот так же одели солдаты. Люди есть всюду люди! — сказал Масленников.

Как и везде, Геннадий быстро и сноровисто овладевает мастерством. Вскоре начинает работать самостоятельно. Участвует даже в рекордной по тем временам кладке, выложив за смену двадцать четыре тысячи штук кирпича. Проработав так на стройке год, он в сорок девятом уходит в армию.

Служил Геннадий в одном из танковых подразделений в Белоруссии, а демобилизовавшись, снова появился в строительном управлении.

Он сказал мне:

— В армию я ушел с пятым разрядом, а когда вернулся, мне дали седьмой. Я думаю, только за верность, что не изменил строительству. В те годы ребята, как правило, после армии на нашу тяжелую и грязную работу не возвращались. Уходили по новой специальности, полученной в армии, или на учебу. И я бы так мог. Но вернулся.

Я подумал, что главная награда за верность ожидала Масленникова еще впереди. А ведь тогда действительно он сделал мудрый шаг, преодолев, должно быть, немало соблазнов, привлекающих и завораживающих молодое воображение. Разве он, крепкий, сильный, волевой парень, не мог, скажем, вновь отдаться романтическому утолению «жажды перемены мест»? Но он вернулся и потом никогда в жизни не пожалел об этом.

Слушая Масленникова, я думал о том, что трудная работа частенько сама отбирает людей, которые ей более всего подходят. Минуют годы, и потом, как однажды пошутил Масленников, уже трудно разобрать, кто же кого выбрал. Человек — дело или же дело само высмотрело, оценило и возвысило человека?

После армии Масленников немного поработал на Песчаных улицах, а с пятьдесят третьего на целых десять лет ушел на каменные и бетонные редуты нашего знаменитого Юго-Запада.

Стройки Юго-Запада той поры. Я часто бывал там, тогда познакомился со многими строителями, в том числе и с людьми треста Мосстрой-3, в котором и работал Геннадий Масленников.

К сожалению, тогда нам не удалось встретиться. Сам Масленников еще не был так знаменит и известен, и, представляя мне своих лучших бригадиров, управляющий трестом Михаил Георгиевич Локтюхов, человек яркого темперамента и живого ума, почему-то не назвал мне имени Масленникова.

Юго-Запад! Юго-Запад! Сейчас приятна даже сама мысль о том, что я видел, как поднимались первые кварталы этого великолепного района столицы, как нарождался он на свет и... на карте новой Москвы. Да, я помню Юго-Запад той поры, когда, только-только перебравшись через излучину Москвы-реки, столица левым своим каменным плечом уходила за Ленинские горы, за здание Университета.

Здесь тогда простиралась еще окраина в полном смысле этого слова. Стояла суровая зима. А на окраине мороз всегда крепче, на просторе разгуливает ветер, набирая скорость в тоннелях кварталов. Даже и снегопад, заметавший кирпичные штабеля, не в силах был развеять характерный запах подогретой глины, цемента и древесного мусора, эту, как казалось тогда, неистребимую атмосферу строительства.

— Заехали мы сюда, как на целину, — рассказывал мне тогда Локтюхов, — представляете, ни дорог, ни домов! Земля оказалась мерзлой. Котлованы взрывали. Это был наш салют Юго-Западу и началу строительства.

...Я написал тогда небольшой очерк о строительстве на Юго-Западе. Теперь, перечитывая его, вижу, что многое устарело — детали, цифры имеют лишь архивное значение, — кроме, пожалуй, наблюдений за тем, как уже тогда вызревало новое большое дело — я имею в виду поточный метод и начало крупноблочного строительства.

В ту пору эта идея делала лишь первые шаги, кирпичная стихия в строительстве была еще господствующей, но о крупноблочных домах уже заговорили. Правда, в ту пору стены зданий еще сплошь и рядом выкладывались кирпичом и дом сооружался за восемь месяцев. Сейчас же монтируется такой дом за тридцать пять дней. И все же самое трудное в этом деле, думается, состояло не только в технологических переменах, а еще и в изменении массовой психологии строителей. Порою ведь легче перестроить организацию производства, чем изменить привычки, привить новые, отучить от старых, — одним словом, как любит говорить Масленников, «перелопатить сознание».

Переход к крупноблочному монтажу стал для Масленникова, как и для всей истории строительства в Москве, новой, многотрудной и увлекательной страницей жизни. Но прежде Геннадий Владимирович сделал «шаг в сторону». Два с половиной года он проработал в аппарате ВЦСПС.

Как это произошло? Да, как говорится, нежданно-негаданно. Однако ведь абсолютных случайностей не бывает, каждая либо порождена какой-то закономерностью, либо подтверждает ее.

Бригадира Масленникова строители послали делегатом на съезд профсоюзов в Киеве, а там его избрали членом Центрального Комитета профсоюза строителей. И предложили работу в аппарате. Масленников согласился быть инструктором отдела производственно-массовой работы.

— Странный это был для меня период жизни, — говорил мне Масленников. — Ну, во-первых, снова переучивание, потом дело уж очень непривычное и, как говорится, размах и высота, даже голова немного кружилась. Ну кем я тогда был? В общем-то парнишка-каменщик. А тут приходилось разговаривать с министрами, проводить конференции — городские, республиканские. Осваивал, как отчеты писать, справки, готовить постановления для Президиума. Ну, и людей видел многих.

За эти годы Масленников много ездит по разным стройкам, городам, служебная командировка забросила его и в Киргизию, на профсоюзную конференцию, а оттуда он поехал километров за восемьдесят, в тот самый поселок, где похоронил мать, где был пастушонком. Долго, охваченный грустью, бродил Масленников по горам, вспоминал былое, мучительный путь из Москвы во Фрунзе и холодный товарный вагон, в котором, просыпаясь по утрам, Геннадий с трудом отрывал от полки замерзшее одеяло.

Поселок он почти не узнал — изменился, но ведь еще больше изменился он сам. Работник центрального аппарата профсоюзов, он летал теперь из города в город на самолетах, сидел в президиумах больших собраний. Побывал и в своей первой заграничной командировке, в Чехословакии, в составе делегации профсоюзов.

Но при всем том, когда начались в аппарате ВЦСПС некоторые перестройки и сокращения, там вспомнили о лежащем давно заявлении Масленникова с просьбой вернуть его в бригаду. Итак, от письменного стола инструктора снова в рабочие. От бумаг к кирпичам и блокам. Я знал немало таких историй, и все же это нелегкий шаг, свидетельство решительного характера. Теперь, в этот уже последний раз, в жизни Масленникова рецидив «жажды перемены мест» закончился навсегда укоренившейся в его душе жаждой непосредственной строительной работы...

...В мае 1957 года Масленникова вызвали в трест Мосстрой-3.

— Знаешь что, Гена, — сказал ему управляющий, — нам поручили крупноблочноестроительство. Первый дом. Первенец! А дело там дрянь.

— Что так? — удивился Масленников.

— Технология новая, люди не подготовлены. Бригадир пьяница, ребята его не слушают. Вот констатация фактов. А выводы делай сам.

— Почему я?

— Потому что иди и принимай команду, — сказал Локтюхов.

Масленников был ошеломлен. Он долго бился после того, как из аппарата ВЦСПС пришел на стройку, чтобы создать хорошую бригаду, а тут бросай ее, начинай в новой все сначала...

— Ты же коммунист, Гена, — сказал Локтюхов. — Правильно? Вот и порядок! Успеха тебе, вопрос будем считать решенным.

— Я пришел утром на крупноблочную стройку, — рассказывал мне потом Масленников, — вижу — ребятки из ночной смены сидят на перекрытии, рядом бутылочка горькой, зеленые огурчики.

«Здорово, Гена! Ты чего это к нам?» — весело кричит один из ребят.

«Да вот бригадиром».

«Да что ты говоришь! Здорово! Садись, выпей с нами».

Я поднялся к ним на площадку, взял посуду, посмотрел на солнце через стекло. В посудине еще булькалось граммов триста. Я взял бутылку за горло и разбил о камень.

Что было! Ребята чуть не сбросили меня с третьего этажа. Правда, сбросить меня трудновато. И вес, и рост приличный, отпечатано крупно. Прогнал я эту компанию домой и стал ожидать утреннюю смену. А когда пришли люди, я начал с ними разговор — «держал тронную речь». Я сказал, что пьяниц не потерплю, тому, кто любит пожить за счет других, скатертью дорога, случайные люди нам не нужны и время легкой поживы для лодырей кончилось. С этого часа и навсегда.

— Много потов я тогда согнал с себя, многое ломал, поправлял, а все-таки пятиэтажный первенец мы за два с половиной месяца подвели под крышу. А Первого мая эта самая бывшая «пьяная бригада» получила диплом бригады коммунистического труда, тот, что находится сейчас в Историческом музее, а мы все стояли, принимая поздравления, на сцене Зала имени Чайковского. Вот так!

Вот она, первая бригада коммунистического труда среди строителей Москвы. Я смотрю на старый, слегка пожелтевший снимок, хранящийся в альбоме Масленникова. Сам он в центре — выделяется крупным торсом, в белой рубашке с широко распахнутым воротником, широко улыбающийся не для фотографа, а чувствуется — оттого, что у него действительно хорошее настроение.

Снимок датирован 1959 годом. Год десятилетия его работы на стройках. И десятилетия со времени опубликования первой заметки о нем в газете. В пятьдесят девятом Масленников уже депутат Московского Совета, секретарь партийной организации управления, член Президиума ЦК профсоюза строителей.

Я смотрел на этот снимок и думал, что эта бегло рассказанная мне история конечно же сюжет для повести о ломке и становлении характеров, о переменах, которые за короткий срок произошли в рабочем коллективе. Но как восстановить все это в правдивых деталях жизни? Ведь я же пишу о живых людях, а герои этой истории уже рассеялись по Москве, иных уже и нет в столице.

В конце концов, можно было бы их поискать, если б я не почувствовал в рассказах Масленникова, что все-таки главная его любовь была отдана не этой, а другой, как он выразился, «единокровной бригаде», той, с которой он впоследствии достиг наивысших своих успехов.

Бригада эта образовалась через несколько лет, и само ее существование связано с новой по тогдашним временам формой организации строительства, с самым значительным для Масленникова периодом его жизни.

В 1961 году Геннадия Владимировича в числе лучших бригадиров Москвы вызвали на совещание в Главмосстрой. Речь шла об организации домостроительного комбината в столице. И докладчиком выступил первый его начальник Валентин Николаевич Галицкий.

— Я сразу почувствовал, что это дело с большим будущим, может увлечь на многие годы, — вспоминал Масленников. — Галицкий еще не закончил доклад, а я в душе уже решил для себя вопрос, что пойду работать в этот комбинат.

Новый комбинат основывался на идее полной индустриализации строительства, внедрения промышленных методов, потока, неукоснительно выполняемого графика. Строительная площадка как бы превращалась в цех огромного предприятия под открытым небом, осуществляющего весь комплекс домостроения — от изготовления сборных деталей на заводах до сдачи готовых домов в эксплуатацию.

Когда Масленников решил со всей бригадой перейти в ДСК — так сразу сокращенно начали называть домостроительный комбинат, — он неожиданно встретил сопротивление в своем тресте. Кто же так запросто отдаст хорошую бригаду, расстанется с отличными мастерами? Возражали и управляющий, и секретарь парткома. Возник конфликт, и он дошел до городского комитета партии. Решили бригаду разделить: часть оставить в Мосстрое‑3, часть отдать в ДСК.

И снова Геннадию Владимировичу пришлось лепить из частей целое, снова подбирать монтажников, приучать их к своему стилю работы. Воспитывать людей и складывать коллектив.

Он как-то сказал мне:

— Опять я долго вил свое гнездо. Трудно пришлось, зато и вырастили новых соколов в нашем деле.

Новые соколы строительства! По-моему, хорошо сказано. Я потому так остановился на примечательной биографии Геннадия Владимировича, потому привел некоторые подробности, что действительно из «гнезда Масленникова» вылетели в большую жизнь многие из тех, кто ныне мощно расправил свои крылья, — Владимир Денисов, Александр Гусев, Владимир Копелев, Анатолий Суровцев, теперешний руководитель бригады. Их имена я часто читаю в газетах, на московском строительном небосклоне ныне это заметные и яркие индивидуальности. Однако же каждый из них в разные годы ощутил благотворное влияние своего бывшего бригадира в той же мере, как и дружба со своими учениками оставила заметный и глубокий след в душе Масленникова.


Этажи и люди


В Вешняки-Владычино, в Ивановское, расположенное неподалеку, где в начале семидесятых годов работала его бывшая бригада, Масленников обычно ездил через центр, минуя Садовое кольцо, Таганскую площадь, оставляя по левую руку Мясокомбинат, известное всем предприятие, выросшее на месте былого «Сукина болота».

Потом машина шла мимо огромного и все расширяющегося завода малолитражных автомобилей имени Ленинского комсомола, из ворот которого выбегают известные всему свету «Москвичи», попадала на недавно созданный монументально-впечатляющий Волгоградский проспект и сворачивала на Новорязанское шоссе.

И слева, и справа здесь ныне встали новые кварталы из типовых зданий. Они смели с лица земли былые селения и деревушки, оттеснили деревянные домики, отодвинули к горизонту редкие рощицы, осушили болота и выровняли овраги.

Свернув с Новорязанского шоссе, машина Масленникова катила некоторое время по грунтовой дороге, будущей кольцевой, которой предстояло со временем охватить Вешняки-Владычино и пустить отростки новых дорог в сторону Перова, Новогиреева и Ивановского.

Странно было себе представить, что еще десяток лет назад в этом районе не существовало ни каменных домов, ни асфальтированных улиц. Самыми высокими зданиями, на которые ориентировались жители, выглядели водонапорная башня да единственный семиэтажный дом, в окружении деревянных строений, садов и огородов.

Но вот в начале шестидесятых годов полудачный участок Перова стал частью Москвы — и сразу «местные небоскребы» затерялись среди множества высотных зданий-новостроек.

Весной семидесятого здесь простирался обширный участок, покрытый зеленым ковром травы. Ковер начали срезать острые ножи бульдозеров. Неподалеку от почти круглого озера, весело поблескивающего на солнце, кудрявилась роща из елок и кленов, которую окружили со всех сторон грейдеры и катки, бульдозеры и асфальтоукладочные машины. И тенистой рощицы, вблизи от которой работала бригада Суровцева, вскоре не стало.

Сейчас, всюду, куда хватал глаз, экскаваторы со скрежетом черпали землю, обдавая пылью, по дорогам проносились с большой скоростью самосвалы, груженные землей и песком, грохотали продолговатые панелевозы, везущие на строительные площадки детали домов. И там и сям виднелись бетонные плиты и балки фундаментов, как множество пальцев какой-то гигантской белой руки, высунутой из-под земли. И в разных концах этого огромного пустыря поднимались остовы монтируемых зданий.

Если ты не просто случайный наблюдатель, заехавший на окраину, а человек, знакомый с проектом застройки района, то, естественно, этот первоначальный строительный хаос ты рассматриваешь, так сказать, в перспективную глубину, мысленно соединяя сущее с задуманным, сегодняшний день с завтрашним.

Разбросанный на большой территории, имея около сорока тысяч жителей, новый Перовский район сможет сравниться с такими областными центрами, как Курск, Ульяновск, Владимир. А ведь это не самый большой и знаменитый новый район города. Как, в самом деле, грандиозны масштабы строительства в Москве!

Всякий раз, подъезжая к Вешнякам-Владычину, Масленников мысленно представлял себе этот восточный край столицы в законченном виде, в гармоничном сочетании строгой геометрии кварталов и зеленых массивов парков с знаменитым садово-парковым архитектурным ансамблем Кусково в центре. Здесь находится бывший дворец Шереметевых и ценные строения XVIII века.

А к этому главному «зеленому кварталу» примкнут парки у Терлецких прудов и еще более чем сорок водоемов, множество насаждений вокруг проспектов. Прекрасные места для отдыха!

Если прикинуть по схеме, то добрую половину всех типовых девятиэтажных зданий в Вешняках-Владычине построят бригады широко известной среди строителей Москвы троицы его любимых учеников — Володи Копелева, Игоря Логачева, Анатолия Суровцева. И Масленников думал об этом с гордостью.

Приезжая в бригаду Суровцева, Геннадий Владимирович обычно посылал за Володей и Игорем, благо они работали в полукилометре от Суровцева. Как не воспользоваться возможностью свести вместе трех товарищей, самому посмотреть на них, таких разных в человеческом плане и вместе с тем с чертами той тождественности, которые накладывает общность профессионального опыта, и бригадирства, и повседневной поглощенности одними и теми же заботами, усилиями и целью.

И на этот раз, как только Масленников вышел из машины, он послал шофера за Копелевым и Логачевым, а сам пошел к монтируемому зданию, обходя штабеля сложенных панелей, мешки с цементом, несколько деревянных домиков и самый крупный из них — прорабскую, где находился еще и пункт связи с комбинатом, радиотелефон на столике девушки-диспетчера.

Высокую и хорошо здесь всем знакомую фигуру Масленникова обычно замечали сразу, едва он появлялся на строительной площадке. И хотя Суровцев был «наверху», на монтаже седьмого этажа, он тут же подбежал к краю наружной стены фасада и помахал Масленникову рукавицей в знак того, что он спустится вниз.

Суровцев производил впечатление человека сильного и атлетизмом своей фигуры был под стать Масленникову, только ростом чуть ниже. Мягкая и немного женственная улыбка освещала правильные черты его лица.

Он пришел в бригаду в шестьдесят первом, в самом начале формирования комбината. Примерно в то же время, когда Масленников перешел в ДСК, или, как шутил он, «посвятился в поточно-индустриальную веру».

Было тогда Суровцеву лет двадцать шесть, а Масленникову на шесть больше, но годы эти были так уплотнены для Геннадия Владимировича объемом увиденного, узнанного, пережитого, что разница в жизненном опыте тянула, пожалуй, лет на пятнадцать.

Во всяком случае, и тогда, и в последующие годы Масленников постоянно ощущал весомость этой разницы чуть ли не на целую строительную эпоху и относился к Суровцеву, к его одногодкам Копелеву и Логачеву как старший товарищ и наставник.

Парень из рабочей семьи, выросший в Зауралье, в озерно-лесистой глухомани, отраде местных колхозных рыбаков и охотников, Толик Суровцев выглядел поначалу не по-городскому застенчивым в обращении с товарищами. Но был не застенчивым, а, наоборот, рьяно-упорным и старательным в работе.

Это заметил Масленников.

Суровцев закончил только восемь классов и пошел работать, чтобы помогать матери. Отец, Михей Варфоломеевич, солдат, долго валялся по госпиталям с тяжелым черепным ранением, а когда, по словам Толика, «чуть оклемался», то нашел там, прямо в госпитале, другую жену, не то медсестру, не то докторшу, и остался с нею.

Сам в юности хлебнувший через край сиротской доли, Масленников запомнил эту «деталь биографии» Толика, сообщенную так, мимоходом, в одной из добродушно-исповедальных бесед, что возникают случайно и так же быстро гаснут за шумным застольем в день получки или в связи с каким-либо иным событием.

Что такое военная, послевоенная безотцовщина, Масленников знал хорошо! Сколько их в ту пору оказалось в стране, таких, как Толик, как он сам? И не все ведь выбрались на прочную дорогу из трясины тогдашних бед, голодухи и всяческих соблазнов.

Масленников любил выдвигать людей. Добрая эта страсть отыскивать в человеке не худшее, а лучшее, пестовать активное и динамичное в характере, поднимать человека до уровня того самого ценного, что есть в нем, — это свойство далеко не каждого руководителя. Есть ведь и любители не «выдвигать», а «задвигать» тех, кто по разным причинам нравственной или деловой несовместимостью мешает, или раздражает, или потенциально может составить угрозу соперничества.

Анатолий Суровцев стал бригадиром в масленниковском коллективе, где выдвинуться было нелегко, хотя бы потому, что ветераны бригады — а их насчитывалось немало — хорошо помнили самого Геннадия Владимировича, которого сменил Александр Андреевич Гусев. О Гусеве писали газеты, опыт его был освещен в книжке, посвященной бригаде. Гусев, работая, окончил институт и ушел на должность старшего прораба потока.

Следовательно, Суровцеву предстояло выдержать тяжелый экзамен на сравнение со своими предшественниками. Ему, Суровцеву, досталась знаменитая бригада, а ведь известно, что добыть славу трудом нелегко, а не уронить ее потом еще труднее. И популярность, и былые заслуги бригады — все это обязывало, ложилось дополнительным грузом на плечи Суровцева.

На поточном, типовом строительстве, где монтажники изо дня в день, из часа в час проделывают в определенном ритме одни и те же операции, казалось бы, трудно проявить какой-то особый стиль, отличную от других профессиональную ухватку! Но так может представляться лишь сторонним наблюдателям.

Выигрышную особинку, свой важный козырь и мастерство имел каждый бригадир, если, конечно, он был достоин руководить бригадой. И Масленников подумал, что каждый из его учеников обладал какой-то «производственной изюминкой». Если для Копелева это были организационная хватка, напор, энергия, динамичность, если про Логачева сам Масленников говорил, что Игорь «инженерного плана мальчик», то козырь Суровцева именовался — качество.

Определенный различными стандартами, качественный уровень монтажа был обязателен для всех. И все бригады старались сдать дом на оценку «хорошо». Но при всем том Суровцев следил за качественным уровнем строительства с особым, выделявшим его старанием. И дома его оказывались чище и аккуратнее сработанными, чем у соседей по участку.

Кто-кто, а уж Масленников-то знал, что есть разные степени оценки хорошего качества, которые, сплошь и рядом «на глазок», определяют те, кто принимает дом. Здесь сказывались и субъективные наслоения, и человеческие взаимоотношения, и всякие иные привходящие обстоятельства. И поэтому был не менее важен, чем оценки членов государственной комиссии, внутренний самоконтроль над качеством самих монтажников. У Суровцева контрольная планка его строительной совести стояла высоко.

«С какой чертой характера, — спрашивал себя Масленников, — связано у Толика Суровцева стремление выполнять работу с качественным блеском? — И отвечал себе: — С совестливостью рабочего человека. А еще, наверно, с ровным, устойчивым и веселым характером. Суровцев часто улыбался, работая. А хорошее настроение приходит тогда, когда человеку приятно смотреть на красивое дело рук своих».

Масленников нередко думал еще и о том, что совестливость — это нечто вроде маленького незримого человечка, который сидит где-то внутри, под сердцем, и не дает сработать небрежно, наспех. Он как бы все время твердит: «Ставь на все, что делаешь, клеймо своего умения, свой личный знак качества».

Масленников, когда работал бригадиром, старался поступать именно так и радовался, видя такую же повадку у Суровцева.

— Ну как живешь, Толик? Как дом лепится у тебя? — спросил Масленников, когда Суровцев, быстро шагая, подошел к нему и с мягкой улыбкой протянул руку.

— Тянем на уверенное «хорошо», а надо бы вообще-то на «отлично». Только у нас в управлении такая оценка большая редкость, — ответил Суровцев.

— А что так, друг? В чем загвоздка? — спросил Масленников, долгим взглядом оглядывая Суровцева, такого рослого, статного, как бы всем своим существом излучающего здоровье и уверенное жизнелюбие.

— Загвоздки есть, Геннадий Владимирович, — по-прежнему улыбаясь и словно бы не придавая большого значения ни вопросу Масленникова, ни тому, что он может ответить, произнес Суровцев. Он понимал в той же мере, как, должно быть, и сам Масленников, что вопрос этот означает просто приглашение к началу разговора о том о сем, о житье-бытье, о новостях в комбинате и что менее всего Масленников рассчитывает на подробное перечисление всех «загвоздок». О том, каковы они, он и сам имел достаточно точное представление.

Через минуту дверь прорабской открылась и в комнатке появились Копелев и Логачев. Оба они шумно поздоровались с Масленниковым, а он, как и обычно, на правах старшего обнял их за плечи.

— Ну, молодцы, ребята, молодцы! — произнес он, метнув при этом быстрый оценивающий взгляд на обоих бригадиров.

Копелев был в белой каске, с боков которой всегда свисали у него незастегнутые тесемки. Его темнобровое, с немного кургузым носом, слегка вытянутое лицо словно бы чем-то не то обиженного, не то рассерженного парня в каске приобретало более мягкие, округлые и симпатичные черты. Логачев, ростом поменьше, светлоглазый, с иронической складкой у губ, подставлял и дождю, и ветру свою тщательно подстриженную шевелюру.

— У меня там, на площадке, съемка. Кино делают, — сказал Игорь Логачев, как бы оправдываясь за то, что задержался.

— Новый художественный боевик, Игорь Логачев в главной роли, — сказал Копелев и подмигнул товарищу.

— Да нет, это студия научпоп. Мучают уж третий день.

— Какая-какая студия? — не понял Масленников.

— Научно-популярная. Они вот и у Володьки снимали, — Логачев кивнул в сторону Копелева, — отрывают от дела.

— А ты уже и недоволен? Нет, ребята, на популярность грех жаловаться. Она у нас законная, не какая-нибудь прохиндейская. А потом, как и все в жизни, популярность, она тоже проходит. А тогда уж и сам захочешь, да никто к тебе с кинокамерой не придет.

Может быть, Масленников и не хотел этого, а замечание это прозвучало у него не слишком весело. Ведь каждый из теперешних его учеников хорошо помнил Геннадия Владимировича широко прославленным руководителем бригады, имя которого «гремело в печати», и в ту пору редкий день на площадке у Масленникова не появлялся какой-нибудь представитель прессы, радио и телевидения. Но то было. Было и прошло.

И Масленников подумал: пока ты знатный бригадир, рабочий, ты в центре всеобщего внимания, о тебе пишут, говорят. Но вот ты поднялся на одну ступеньку, стал мастером, производителем работ, руководителем строительного управления — и внимание прессы стихает. Пишут реже и больше критикуют, по мере возрастания ответственности, возлагаемой на твои плечи. Последнее он считал разумным, а вот первое вызывало чувство какой-то несправедливости, непродуманности.

Конечно, бригадиры, как главные фигуры на строительных площадках, были достойны особого внимания. И они это внимание получали.

«Другое дело, — не раз спрашивал себя Масленников, — как велико число таких, широкоизвестных строителей, как Злобин, Затворницкий, Копелев, Логачев, Суровцев, Сергачев? Не привилегированные ли это люди? — И отвечал себе: — А какие у них привилегии и как они могут возникнуть? Разве сам я был когда-нибудь баловнем судьбы? Тебя сделал только твой труд, — говорил он себе, — и этих ребят вывела на авансцену жизни только работа, работа!»

Не выдуманные кем-то, не сконструированные из благих пожеланий, а реальные, живые люди — они те, в которых день сегодняшний и завтрашний проявился наиболее рельефно, сильно. Скоро так же, как они, будут жить, работать, чувствовать и наращивать самоуважение к себе подавляющее большинство их товарищей!

— Толик, — обратился Геннадий Владимирович к Суровцеву, — а где этот твой список дипломов?

— Он тут, в прорабке, — сказал Суровцев,

— А новые записи есть?

— А как же? Саша Нертик, наш столяр, он на третьем курсе заочного института. Вот с Игорем вместе, — Суровцев кивнул в сторону Логачева.

— А ты, Михеич, пока человек до третьего курса не доберется, в свой кондуит не записываешь? — поинтересовался Логачев.

— Ну, правильно делает, — опередив Суровцева, сказал Копелев. — Если ты за третий курс перешел, то уж институт окончишь. Это точно. По опыту многих проверено.

Список, вокруг которого завязался разговор, хранился в тетрадке, которую в свое время завел еще Масленников, когда был бригадиром. В ней велся учет тому, кто и где учится. От Масленникова тетрадка перешла по наследству к Гусеву, от него — к Суровцеву. Год от года она пополнялась новыми записями.

Ни одна бригада в комбинате не вела такого учета, может быть, потому, что не смогла сохранить так много ветеранов, работавших в ней с начала образования. Геннадий Владимирович всегда помнил о существовании этой тетрадки.

— Значит, поддерживаем наши традиции, ребята! — сказал он.

В бригаде всегда добрая половина людей училась — то ли в школах рабочей молодежи, то ли в техникумах или институтах. Собственно говоря, и без списка Масленников хорошо помнил об этих товарищах. Они и работали с полной выкладкой, а иначе и нельзя на таком массовом, темпированном строительстве, и учились за счет вечерних часов, выходных дней, а порою за счет сна, благо молодые организмы это выдерживали.

Двадцать два диплома! Двадцать два строителя получили дипломы об окончании высшего и среднего технического образования. На любой слух, в любом месте это звучало весомо, впечатляюще!

Суровцев, порывшись в ящике стола, среди вороха запачканных, истертых на сгибах чертежей нашел эту самую тетрадку.

— Давай сюда, — сказал Масленников. — Посмотрим еще раз.

Первым в списке шел он сам, Масленников, затем Александр Андреевич Гусев. Тут же была помечена и его новая должность после окончания института — начальник потока.

— «Варфоломеев Виктор Васильевич, — прочел далее Масленников, — был в бригаде столяром, теперь инженер, начальник потока. Фролов Владимир Васильевич, бывший бетонщик, сейчас старший прораб. Шмуклер Борис, Абрамович, электросварщик, теперь старший прораб. Андрухов Борис Иванович, электросварщик, окончил техникум, сейчас секретарь парторганизации строительного управления. Онищенко Леонид Иванович, монтажник, теперь старший прораб. Валентина Егоровна Ртищева, штукатур, сейчас техник на отделочном потоке. Геннадий Константинович Пискунов, бывший монтажник, сейчас начальник потока. Титов Владимир Андреевич, бетонщик, окончил институт, ныне инженер в ГАСКе — Государственном архитектурном надзоре».

Масленников прочел имена лишь тех, кто получил в бригаде дипломы за последние пять лет. Список этот сам по себе был так красноречив, что не нуждался в комментариях. Поднимая этажи, бригада поднимала и своих людей по круто восходящим ступеням жизни.

— Ну, а сам ты, Толя, выполняешь данное мне обещание? — спросил Масленников у Суровцева, когда закрыл тетрадку.

— Выполняю, — заверил Суровцев, но при этом глубоко и как-то сокрушенно вздохнул.

К двадцати двум дипломам бригады Суровцев по логике событий должен был бы добавить и свой, это лежало на нем своего рода моральным обязательством, и то, что до сих пор он не смог этого осуществить, мучило Суровцева. Масленников понимал это и чувствовал, что не надо было сильно «давить» на бригадира, но все же всякий раз при встрече не мог удержаться, чтобы не упомянуть о техникуме.

— Ведь хотел же пойти в заочный, вечерний? Михеич, что же ты?

— Непременно постараюсь! — Суровцев при этом сделал какой-то странный жест правой рукой — то ли хотел поднять ее вверх, как для клятвы, то ли поправить каску, которую он, немного волнуясь, уже несколько раз снимал и снова надевал.

— Преодолей себя и начни, — посоветовал Масленников. — Важно начать. Мобилизоваться. Все собрать в себе и решиться. Думаешь, я не знаю, что тяжело? Знаю, — сказал он. — Семья, дети, заботы. Личные и общественные. Ты член парткома. Поездки частые. Ты уже в четырех странах побывал?

Суровцев кивнул, подтверждая.

— Это хорошо, тоже учеба, но не главная. Даю тебе душевный совет: не упускай время, Толик! Не расслабляйся. Я вам честно скажу, ребята, чем мне моя весьма почетная теперешняя работа не по сердцу, что меня тревожит.

Масленников почувствовал, что заинтересовал собеседников, они ждут его откровенного, исповедального слова.

— Боюсь избаловаться от жизни сравнительно легкой. Удивил? — тут же спросил он сам, потому что видел глаза слегка усмехнувшегося Копелева, озадаченного Суровцева, пожавшего плечами Логачева. — А вы не удивляйтесь, вам странно потому, что не испытали такого.

— Я думал, вы на тяжесть пожалуетесь, а вы — на легкость, — произнес Суровцев.

— Я привык жить с другими нагрузками. Ты понял, Толик? А на легкость жалуюсь потому, что к ней привыкать опасно, втянуться можно в эту расслабленность, а потом ты уже другой человек. Правда, я на себя немного наговариваю, сейчас сильно форсирую учебу, — добавил Масленников.

— Вот то-то оно! — кивнул Копелев. — Чем-то жертвовать надо, чтобы добиться поставленной цели. Зато институт окончите.

— Я бы и так его окончил, и на более интересной работе, — возразил Масленников. — Мне один умный человек, знаешь, как сказал. Отчего, мол, бывают инфаркты? Многие думают — от перегрузок, от большой работы. Нет. От неосуществленных желаний. Вот так! И мне кажется, что это верно.

— Что же, все свои желания надо осуществлять, любой ценой? — тут же живо спросил Логачев.

— Ты не огрубляй, Игорь, не огрубляй! Хорошие — все, а дурных или неосуществляемых, — Масленников поднял вверх палец, — лучше не иметь. А если говорить всерьез, то жить надо страстями честными, благородными. А они есть у всех у нас. Труд, учеба, любовь настоящая, дружба. Чего еще? Это, ребята, хорошие вещи.

Масленников сделал сейчас паузу подлиннее, чтобы его друзья могли бы осмыслить сказанное. Потом, посмотрев на часы, спросил у Суровцева:

— Обед через полчаса?

— Мы-то можем пораньше, столовая рядом.

— Спасибо, нет времени сегодня. Кто в этой смене у тебя звеньевой?

— Гурьев Владимир, ветеран бригады. Еще при вас работал электросварщиком.

— Помню. Я слышал, он «Жигули» купил? — спросил Масленников.

— Точно. Теперь машина у него — как вторая жена. Больше ей внимания уделяет, чем работе.

— Ничего, Толик, ты на него не шуми. Это пройдет, как первое увлечение. Привыкнет, остынет — снова к работе повернется. Это по-человечески понятно. А как другие звеньевые — Вася Степанов, Сережа Харламов? Как женский твой состав, штукатурная гвардия — две Нины, Демина, Воронкова?

— Да все у них нормально, Геннадий Владимирович, все по-доброму.

— Ты извинись перед ними, Михеич, сегодня не смогу поговорить с ребятами. А может, вечерком потолкуем в управлении?

— Отлично было бы! — обрадовался Суровцев.

Масленников сделал пометку в записной книжке. Не только в предпраздничные дни, но и в будни, когда выдавалось время, он любил заезжать «на огонек» в здание управления. Здесь, в уютном конференц-зале, после работы частенько собирались строители на совещания, собрания или же просто так, потолковать о новостях, которые накапливались в бригадах на разных концах Москвы.

И, встречая здесь своих товарищей по бригаде, по управлению, Масленников, таким образом, не отрывался от рабочей жизни своих друзей, весомее ощущал биение пульса работы на самом переднем крае строительства. И, как уже заметил давно, всякий раз и неизменно он улучшал здесь свое настроение.


Первое знакомство


Я пришел к Владимиру Копелеву на площадку в квартале 79, у дома 24, и увидел, что «нуль» уже готов, то есть возведен фундамент, проложены рельсы и смонтирован кран серии «КБ‑160 2м», подключен ток, и буквально с минуты на минуту по графику, вывешенному для всеобщего обозрения на доске у дороги, должен начаться монтаж здания.

Владимир Копелев находился в группе людей, бродивших вокруг крана. Я сразу заметил, что он зол и нервничает.

— Начинаете?

— Черта с два! Надо принять башенный кран. А этот пузатый не дает разрешения.

— Кто такой?

— Техник из треста механизации.

Копелев сплюнул в пыль.

Я посмотрел на мужчину в белой рубашке с закатанными рукавами и с портфелем в руке, который почти бегал по кромке верхних граней фундамента, о чем-то спорил с рабочими и выглядел суматошным и взвинченным. Он мне не показался пузатым, тут уж сквозило явное преувеличение бригадира.

— Это ваши ругаются с техником? — спросил я.

— Да, трое. Те, что в касках, все мои.

Меня удивило, что сам Копелев не ругался с приемщиком и стоял в стороне.

На нем были грубые башмаки, из плотной материи джинсы, удобные на стройке хотя бы потому, что подходили под цвет той пыли, которую клубами вздымали в воздух часто вкатывающиеся на площадку машины-панелевозы. Под брюки в жаркие дни Копелев заправлял темную рубашку с открытым воротом, на темноволосой голове плотно сидела белая каска со свободно болтающимися ремешками.

В такой рабочей одежде, спортивно подтянутый, худощавый, он двигался по строительной площадке с некоторым даже изяществом и, казалось бы, без особой спешки. В солнечные дни Копелев надевал темные, защитные очки, которые делали его лицо еще более строгим.

Тогда, летом 1970 года, Копелеву было тридцать пять — это возраст зрелости. Старше сорока — сорока пяти уже редко можно встретить бригадира-монтажника, который легко бы справлялся с основательными физическими нагрузками, а главное — с постоянно напряженным темпом работы.

Владимир Копелев, на мой взгляд, выглядел немного моложе своих лет, — возможно, потому что от постоянного пребывания на свежем воздухе лицо его всегда пышет свежестью, а кожа приобрела здоровый и приятный загар, как, впрочем, и у всех монтажников.

Я сразу обратил внимание на две черты характера Копелева, внешне совершенно очевидные и впечатляющие. Он динамичен и одновременно сдержан. И первое впечатление относится к тому, как он ведет себя на строительной площадке, ни минуты не сидя без дела, отдавая распоряжения или же сам частенько берясь за лом, лопату, все время пребывая в привычном состоянии деловой озабоченности. Второе же связывалось с малоречивостью, отсутствием всякой позы, может быть, некоей эмоциональной приглушенностью занятого человека, у которого к тому же все переживания замыкаются внутри души, мало чем проявляя себя во внешних выражениях.

Когда мы впервые разговорились в переносной будке, которая вместе с монтажниками поднималась краном с этажа на этаж, или же стояли на краю какой-либо панели, Копелев все время куда-то посматривал, за чем-то следил. В эти минуты я достаточно отчетливо ощущал, что беседа наша хотя в чем-то и занимает моего нового знакомого, но все же менее интересна ему, чем то, что происходит на монтажной площадке. И Копелев, собственно, даже не старался скрыть это от меня.

Таким образом, его динамизм можно было бы, пожалуй, образно определить как постоянное пребывание под неким напряжением, словно бы под током деловой увлеченности и, не боюсь сказать, немного сердитой, озабоченной страсти к работе.

Правда, в этот день его озабоченность и сердитость реплик не слишком были оправданы, ибо «пузатый» техник минут через двадцать все же дал разрешение на пуск башенного крана. К тому времени на площадку приехали машины-панелевозы с наружными и внутренними стенами, с перегородками и потолочными плитами, с лестничными маршами и шахтами для лифтов, с готовыми, свежевыкрашенными и опломбированными санитарными кабинами, — одним словом, всеми деталями типового крупноблочного дома.

Перед тем как начать работу, дать команду на установку и монтаж первой панели на первом этаже здания, Владимир Копелев, стоящий около башенного крана, как командир перед началом боя, внимательно оглядел свою площадку.

Мне показалось, что Копелев критически осмотрел и другие здания, расположенные рядом, в том числе тот девятиэтажный дом, монтаж которого он только что закончил.

На мой вопрос, нравятся ли ему эти здания с архитектурной, с эстетической стороны, Копелев поначалу ответил кратко и неопределенно:

— Ничего!

Потом добавил:

— Все познается в сравнении. Наш девятиэтажный рядом с домами «К‑7», системы Лагутенко, хорош даже. Но!

Я ждал этого «но». Критический настрой мыслей как бы угадывался в интонации, с какой начал говорить Копелев. Да, видно, и не мог этот остро видящий человек обойтись без критики. Однако он все же удивил меня, сказав:

— Нас с этим домом в Москву не пускают.

— Как?!

— Да вот так! Из центра уже давно поперли сюда. На окраины.

— Разве здесь не Москва? — спросил я удивленно.

— Москва, конечно. Вся земля до Окружной дороги Москва. Но понимаете ли, — вздохнул он, — боюсь, что скоро нас с этим домом выгонят и за Окружную. Потому что жизнь быстро идет вперед, растут требования к новым зданиям.

Владимир Ефимович все осматривался вокруг, и критическое начало, видно по инерции, все больше овладевало его мыслями.

— А как контур всего района? — спросил я.

— Мог быть и богаче. Не очень-то мы дорожим землей, каждым ее метром. Да, не очень-то! Я, конечно, не говорю, что все плохо. Нет, разумеется. Говорю, что могло быть лучше. Вот мы по одной схеме трубим уже много лет. Этот домик можем собирать уже с закрытыми глазами. Мы все, монтажники, на этом деле стали уже, почитай, как профессора.

— Надоедает?

— А сколько же можно?! Это одно, а с другой стороны, — говорил он уже сердито, — хочется, чтобы нам на поток дали что-то новое, пусть даже более сложное, трудное, но новое, красивое. Всякой живой душе хочется и красоты и...

— Разнообразия, — подсказал я.

— Точно. И повыше чтобы стали наши кубики. И качество! Надо бы монтировать чище, аккуратнее, а это от проектов зависит, чтобы домик выходил как игрушка, простите за мечту — произведение искусства. Вот так!

Копелев затем махнул рукой звеньевому Валерию Максимову, такелажнику Василию Кобзеву, ходившему с красной, отличительной повязкой на рукаве, кивнул машинисту крана Алексею Боброву: мол, давайте начнем!

— Поехали, поехали, ребята! — громко произнес Копелев, следя за тем, как кран, подхватив с панелевоза, поднял в воздух и понес на первый этаж первые сборные части здания. — Тронулись, пошла, пошла, родимая! — добавил он и при этом весело присвистнул.

Свист этот как сигнал предназначался и Максимову, и Кобзеву, и сидевшему высоко в своей металлической, со стеклянным открытым окном кабине машинисту Боброву, который оттого, что солнце наверху жгло немилосердно, снял с себя даже рубаху, и с земли была видна его широкая загорелая грудь.

Но все они едва ли слышали команду бригадира. Скорее интуитивно угадывали ее значение по взмахам рук, по движению губ, а более всего по знакомому, привычному, изученному в деталях ходу работ.

Так началась сборка типового девятиэтажного дома, и стрелка почасового графика, единого для транспортников и строителей, для четырех заводов — поставщиков железобетонных изделий, для отдела комплектации, для главной диспетчерской, стрелка эта тронулась по циферблату времени и труда, строго рассчитанного на тридцатипятидневный цикл возведения дома.

В тот «первый день творения», как пишут строители, наблюдая за тем, как бригада берется за привычное дело, я стоял на бетонном основании первого этажа и с интересом разглядывал открывавшийся оттуда строительный пейзаж района.

Конечно, лучше было подняться на девятый этаж какого-нибудь расположенного рядом здания, это я делал раньше, и вообще, разыскивая «объект Копелева» и его самого, я уже основательно побродил по этим местам. И достаточно отчетливо представлял себе основные архитектурные контуры быстро поднимавшегося над землей нового крупного жилого массива.

В Вешняки-Владычино я ездил на метро. От станции «Таганская-кольцевая» по новой ветке до конечной остановки — «Ждановская». Здесь метро прямо стыкуется с линией Казанской железной дороги. Выходя на поверхность, метропоезд может встретить параллельно движущуюся электричку, а платформы метро и железной дороги расположены рядом. К тому же около наземного вестибюля метро находится площадь с автобусными стоянками.

Так что транспортный узел здесь достаточно емкий, современный и сможет принять потоки пассажиров из заселенного района Вешняки-Владычино.

Я выходил на платформу станции «Ждановская» одним из немногих пассажиров, когда начал ездить сюда весной 1970 года, затем в жаркие дни тогдашнего московского лета.

По платформе метро я шел сначала к спуску в тоннель, проложенный под полотном железной дороги, а оттуда выходил на насыпь или же прямо к шоссе, за которым, собственно, и начиналась застройка.

Когда в центре города стояла духота и жара, в метро было немногим легче, здесь меня встречал чистый воздух, ветерок обдувал лицо, и дышалось легко, как в поле.

Здания тянулись прямо от шоссе белыми шеренгами, сверкая на солнце всеми своими гранями, создавая ощушение и легкости, и праздничности.

Вообще-то говоря, в хмурые дни этот белый город не так эффектен, но в солнечные дни сверкающие кубы с графической строгостью линий, с внушительной мощью объемов, право же, красивы.

Участок Владимира Копелева я нашел быстро. Ничем пока не огороженный, он располагался рядом с будущей кольцевой дорогой, которая тогда еще только прокладывалась. Справа и слева от уже асфальтированного участка дороги виднелись в большинстве своем недоделанные, или, как говорят строители, «не перекрытые еще нули». На одном из таких фундаментов, торцом выходящем на дорогу, укладывались последние плиты фундамента, рядом высился башенный подъемный кран. Здесь в утреннюю смену трудилось одно из монтажных звеньев комплексной строительной бригады Владимира Копелева.

Современные города — и это совершенно наглядно и очевидно каждому — обычно прирастают сразу большими частями. Не отдельными зданиями или уникальными сооружениями, хотя и они изменяют контур города. Но в массе своей прирост идет за счет новых ансамблей, крупных микрорайонов, объединенных единой архитектурной идеей.

Градостроительные проблемы! О них написано уже немало. И об архитектурной целостности ансамблей, их звучании и выразительности, о композиционных решениях, о ритме, динамике и статике, симметрии и асимметрии, высотности, протяженности, наконец о перспективах развития, будущем городов.

Характер современной строительной индустрии, пути технических поисков, творчество рационализаторов, да и вообще нынешнее производство домов — все это сопрягается и с архитектурой, во всяком случае, их связи широки и многогранны.

То общее впечатление, которое в те дни производила эта огромная строительная площадка, можно было, пожалуй, определить такими словами — размах, свобода, ритмичность и простор!

Уже и в дни первого знакомства с районом я не сомневался в том, что, когда здесь кварталы полностью расправят свои каменные крылья, впечатление это будет не только внушительным, но и эстетически полноценным.

Ибо здесь уже нет и помину о старых въездах в Москву, сплошь и рядом загроможденных мусором полос отчуждения, ветхими деревянными домишками, всякого рода складами, барачного вида строениями, кучами угля или песка. И столица наша тут открывается не постепенно, с неприглядной своей стороны, как бывало порою раньше. А сразу же во всей мощи своих новых высоких домов и целостных архитектурных ансамблей. Иными словами, любой наш гость, приезжающий с востока, попадает сразу как бы в современный город.

Я уже не раз воочию убеждался в том, что застройка кварталов одинаковыми типовыми зданиями не дискредитирует принципы индустриализации и типового строительства, а говорит лишь об умении архитекторов создавать из одного однообразия — многообразие, из количественных повторений — новое качество, из строгого чередования линий и объемов — богатство архитектурного выражения.

И мне лично нравятся простые ритмические ряды зданий с их строгим рисунком торцов вдоль магистралей, с интерьером разнообразно и уютно решенных внутренних объемов между зданиями, между кварталами.

Кроме всего прочего, эта архитектура в наши дни целесообразно сопрягается с экономикой, с сегодняшними возможностями индустриального домостроения, с решением крупных социальных задач в нашей столице.

Шагая от метро «Ждановская» к строительным площадкам, я думал и о том, что рабочим, которые здесь трудятся, не может быть безразличной архитектурная выразительность кварталов. И конечно же не ошибся. Да и как может быть к ней равнодушен Владимир Копелев, бригадир, коммунист, московский житель, человек с большим опытом градостроительства, со своим особым, профессиональным отношением к новым домам и кварталам сегодняшней и завтрашней Москвы.

Многих строителей я знал и раньше, со многими познакомился и подружился за те тридцать лет, что я уже езжу по стране, бываю на заводах, промыслах, стройках. Это были создатели домен и мартенов, строители гидростанций, монтажники-высотники, возводящие уникальные здания в Москве. Все они имели дело с железобетоном, металлическими конструкциями.

Копелев же монтировал не металлические балки, ригели и колонны, а складывал дома из заводских бетонных деталей на потоке жилого строительства. А в этом есть своя профессиональная особинка, своя, если хотите, производственная новация.

Мы живем в век все более углубляющейся специализации во всех областях человеческой деятельности. Вот и рабочие-монтажники, создающие железный или железобетонный костяк нашей цивилизации, ныне тоже основательно отличаются друг от друга. И не только по комплексу профессиональных навыков, что естественно, но и по некоторым психологическим чертам, которые прививаютсяхарактером, темпами, культурой, организацией и связанной с этим нравственной атмосферой производства. А тут двух полных аналогов не найдешь даже в работающих рядом управлениях одного треста.

К тому же всякий инициативный, заметный на производстве человек — это всегда личность со всей ее неповторимостью. Имя Копелева уже и тогда было широко известно в среде московских строителей.

Таким образом, в первые дни знакомства, встречаясь с Владимиром Ефимовичем, я был, так сказать, подогреваем соединенным интересом и к характеру индустриального жилого строительства в Москве, и к личности одного из ярких представителей этой, пожалуй, наиболее массовой в столице рабочей профессии. Ведь каждый десятый взрослый житель Москвы в той или иной мере является строителем.

Тогда, в мае 1970 года, имя Копелева особенно часто появлялось на страницах газет. Он был выдвинут кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР.

В центре восьмидесятого квартала, среди машин, панелей, сложенных в штабеля, бульдозеров и подъемных кранов, мы не нашли местечка, где можно было бы уединиться, и ушли на зеленую лужайку, лежащую перед белым фронтоном уже выстроенных, но еще не заполненных жильцами белых корпусов.

Копелев сел прямо на траву и прилег, опершись на локоть, чтобы дать отдых ногам.

— Знаете, когда раз сорок за смену сбегаешь на девятый этаж и вниз, это дает себя знать! А бригадир — это вроде перпетуум-мобиле, вечно в движении, — сказал он.

Копелев улыбнулся, не напрашиваясь на сочувствие. Скорее это было напоминание о его занятости, о том, что после маленького, вынужденного для него отдыха он снова устремится по своим этажам.

Признаться, я ожидал тогда увидеть человека, который в эти дни если не весь погружен в предвыборные заботы, то хотя бы полон волнения, озабоченности в преддверии больших перемен в своей судьбе.

Но, во всяком случае внешне, этого не было заметно. Копелев сказал мне, что выдвижение — большая честь для него, рабочего человека, что в избирательном округе ему предстоят предвыборные заседания, встречи с избирателями, они уже начались, надо произносить речи, а это для него труднее, чем собрать за месяц дом.

И сказано это было просто, кратко, безо всякого желания произвести впечатление, с той естественностью, которая не оставляла сомнения в искренности ощущений Копелева. Он и новое свое положение воспринимал главным образом как новую и нелегкую работу.

Незадолго перед выборами к Копелеву на строительную площадку приехали кинооператоры и режиссер — делать коротенький фильм о кандидате в депутаты Верховного Совета. Снимали общий план кварталов нового района, здание, которое монтировала бригада, собирая секции последнего этажа. Естественно, снимали крупным планом и самого бригадира, и его помощников, звено Валерия Максимова.

Копелев на экране энергичными взмахами рук показывал, куда ставить панели, хотя он обычно только посвистывает, а машинист сам знает, куда нести деталь. Коренастый Валерий Максимов тоже зачем-то взмахивал ломом, хотя он, находясь в непрерывном движении, старается экономить свои физические усилия, иначе его не хватит на всю смену.

И все кричали громче, чем обычно. Максимов требовал у такелажника: «Гони сюда семерку!» (детали дома обозначены номерами). Монтажник Вячеслав Шаламов, молодой и стройный, с приятным, открытым лицом, тоже командовал машинисту крана: «Давай, давай ее сюда, родную! Вира! Майна!»

Одним словом, как это часто бывает на экране, люди представали перед зрителями не в том естественном, привычном ритме своих действий, который диктовался прежде всего экономией сил, навыками и целесообразностью, а так, как будто бы не работали, а лишь картинно изображали рабочий процесс.

В этом фильме Копелев перед микрофоном коротко рассказал о себе, своей рабочей жизни и судьбе. Фильм назывался «Семнадцатая весна». Семнадцать лет работы на стройках — вот с таким рабочим багажом выходил тогда Копелев к своим избирателям, имея за плечами внешне не слишком броскую биографию, с переменами главным образом географического свойства, при устойчивости главных жизненных интересов и занятий.

Давно уже замечено, что когда монтажник прочно станет на свое дело, а следовательно, и полюбит его, этапные вехи его биографии будут составляться главным образом из перечня зданий и жилых массивов, возведенных в том или ином месте. Дома, дома, кварталы, кварталы! Однообразие? Нет! Это вещный, зримый, добрый след человека на земле. И разве он не может стать украшением любой, самой яркой судьбы рабочего и депутата!..

Есть люди — подарок для писателя. Они охотно рассказывают о себе, быстро идут на духовный контакт, более того — порою даже, сами предугадывая то, что писатель хотел бы от них услышать, рассказывая, словно бы диктуют тезисы к своей судьбе.

Но в Копелеве я сразу почувствовал твердый орешек. Он туго поддавался на расспросы, все время ссылаясь на свою занятость, и стремился отвести мое внимание от себя к успехам товарищей, всего монтажного управления в целом. Одним словом, он совершенно откровенно показывал, что не стремится к популярности, не хочет привлекать к себе излишнего внимания.

Впрочем, за многие годы моего знакомства с заводчанами, бывая на стройках и промыслах, я почти не встречал настоящих людей труда, которые бы рассказывали о себе «с придыханием», оценивали бы свои дела словами в превосходной степени. Тщеславие во всех его формах, как правило, чуждо рабочему классу.

...Прошло немного времени. 14 июля 1970 года состоялись выборы. И в первый день монтажа дома номер двадцать четыре рядом со мною на строительной площадке стоял уже не кандидат, а депутат Верховного Совета СССР.

Конечно, было бы наивно полагать, что Копелев както изменится за это время, во всяком случае внешне. Он, собственно, в те дни еще и не успел привыкнуть к своему новому положению, в той же мере как и его товарищи ни в чем не изменили своего обычного и привычного отношения к бригадиру.

«Каким ты был, таким ты и остался!» — как поется в песне.

И если поднялся нравственный авторитет бригадира, что естественно и несомненно, если выросло у него чувство самоуважения, а у бригады — гордости за своего руководителя, то все это никак не проявляло себя, ни в каких внешних формах: ни в манере обращения между собой монтажников, ни в привычках самого Копелева.

И когда один из инженеров перед гостями назвал Копелева «нашей гордостью — депутатом», я видел, как Владимир Ефимович нахмурился и опустил голову.

— Зовите меня на «ты» и просто Володя, — попросил он меня, может быть потому, что успел заметить разницу между своими, темными и моими, седыми висками.

Владимир Копелев вставал каждый день в половине пятого утра. Жил он тогда в другом конце Москвы, если смотреть от Вешняков-Владычина. От своего дома в Кунцеве Копелев ездил на первом утреннем поезде метро с пересадками ровно час двадцать минут. Потом еще приходилось идти пешком до площадки, где работа начиналась в половине восьмого.

С раннего утра фигура Владимира Ефимовича мелькала то на этажах монтируемого дома, то на этажах дома, подготавливаемого к окончательной сдаче Государственной комиссии. Он часто сам подключался к работе, брал в руки лопату, лом, шланг с бетоном или же помогал монтажникам снять со стропов крана панели и точно поставить их на монтажные отметки. В том, что делал и делает за смену бригадир, организатор монтажа, была и есть немалая толика и чисто физического труда.

А после смены его ждут почти каждый день разнообразные общественные обязанности. Надо снять рабочую одежду, помыться, переодеться и шагать от площадки в город, километра за полтора, к метро.

Своего автомобиля у Копелева нет, а казенную машину ему, как депутату, не прислали даже на первый прием избирателей. Ехать же в Люблинский район надо от Вешняков-Владычина на метро, потом на автобусе.

Первый такой прием пришелся у Копелева на вторые сутки монтажа дома номер 24. Поехал он на прием уже усталый, уж больно жаркий и душный выдался тот день в Москве. После он рассказывал мне:

— Сидел на приеме с двух дня до десяти вечера. Принял тридцать семь человек. Все шли и шли. Основные просьбы — квартирные, прописка, хлопоты по судебным делам. Дико устал! Домой добрался к двенадцати, а утром снова подъем в половине пятого.

Всю первую неделю монтажа, совпавшую с первым приемом избирателей, я ходил к Копелеву на строительную площадку. И могу засвидетельствовать: его бригада работала в тех же условиях, как и все другие бригады на стройке.

Если строителей мучил «недовоз», вовремя не подходили машины, неприятность сия не обходила и Копелева. Если простой длился хотя бы минут десять, Копелев ходил мрачный, отвечал резковато, явно нервничая.

Вот в такую недобрую минуту я спросил у него, как дела.

— Вы разве не видите? Детали не подвозят, люди простаивают!

Но говорить о простоях долго Копелев тоже не мог. Его энергичная натура, как видно, требовала все время каких-то действий. Владимир Ефимович бегал звонить в диспетчерскую или начинал что-либо делать на площадке, наводя порядок в хозяйстве такелажников.

— Вот так и начинаем вылетать из графика, а кому пожаловаться? — задал он мне риторический вопрос.

— Разве некому пожаловаться?

— Звонить напрямую в Главмосстрой? Скажут — зазнался! Пользуется депутатскими правами. Знаете, как бывает, — сразу оговорят. Да и не хочется своих, комбинатовских, подводить. Сейчас вот, летом, нехватка деталей, а зимой, в тяжелое время, начнем прихватывать выходные, гнать годовой план.

Если Копелев сердится, то все беспорядки определяет одним смачно и надрывно произносимым словом: «Хаос!» Иногда добавляет: «Какая это работа, прямо нервы не выдерживают!»

Я видел, как Копелев был обеспокоен ходом монтажа на первых же «захватках», хотя на этих первых двух этажах в целом график монтажа выдерживался.

Поддавшись немного его ворчливому настроению, я как-то спросил, будет ли выполнен график монтажа по всему зданию.

— Конечно! Да еще и раньше выгоним домик! Я, если надо, все переверну в комбинате, а детали выбью. Просто мне сейчас некогда, а с понедельника начну шуровать!

Он впервые так взорвался, не сдержав себя, и пригрозил кому-то, одновременно, может быть, не в меньшей степени подбадривая и самого себя. У него, конечно, в руках были немалые возможности, как у депутата, но мне было совершенно ясно, что «шуровать» таким образом Владимир Ефимович начнет только в силу крайней необходимости. Нет, ему вовсе не хотелось пользоваться своими преимуществами. Соревноваться на равных правах, при равных возможностях, быть лучшим среди хороших — вот что было Копелеву по душе.

В мае и июне 1970 года я подвел итоги своим первым наблюдениям. Владимир Копелев показался мне простым, естественным, но вовсе не простоватым человеком. Я почувствовал, что у него упрямый, крепкий и даже жестковатый характер. Впрочем, говорят, что если у мужчины есть характер, то он всегда твердый. Что же касается эмоциональной сдержанности Копелева, то она могла определить не только какую-то черточку натуры, но и явиться своего рода следствием уже немалого жизненного опыта.

Иногда говорят, что скромность к лицу лишь только девушкам. Вряд ли это так. Органичная, непоказная, вырастающая из уважения к лучшим образцам человеческих деяний, из трезвой оценки своего места в жизни, такая скромность — это всегда украшение человека.


Юность в Москве


С какого возраста человек помнит свое детство? Наверно, это сроки разные у разных людей. Я помню свое детство лет с четырех, но не в полной последовательности событий — этого не может удержать память и в зрелые годы, — а, так сказать, выборочно, по принципу наиболее сильных, ярких и необычных впечатлений, поразивших душу ребенка.

Жизненные события огромного драматического накала не могут оставить равнодушными и детей. Ощущения опасности, тревоги, охватившие родителей, волнения перед дальней дорогой — все это, знаю и по своему опыту, обостряя чувства, особенно врезается в память маленьких.

Как точно сказал об этом Александр Блок: «Рожденные в года глухие пути не помнят своего, мы, дети страшных лет России, — забыть не в силах ничего!»

Так ребятам запомнились грозные события Великой Отечественной войны. Володе Копелеву было шесть лет, когда началась война. Родился он весной 1935 года в селе Лугино, Житомирской области, но в деревне прожил недолго, и вскоре семья Копелевых перебралась в Москву. Мама Володи устроилась на работу бухгалтером в магазин, а отец, Ефим Владимирович, служил в эти годы в Белоруссии, в одном из стрелковых соединений. Он был начальником штаба полка.

В июне сорок первого капитан Ефим Копелев приехал ненадолго из своего дальнего западного гарнизона в Москву в отпуск. Хотел отдохнуть в столице, пожить со своей семьей. А через несколько дней его застало здесь начало войны.

Отпуск, естественно, пришлось прервать. И вот уже 23 июня мама с маленьким Володей пришла на запруженный толпами военных, грозно гудящий, как улей, Белорусский вокзал. Они провожали отца к месту службы. Но уже не в тихий, никому не известный гарнизон, а в действующую армию, к линии фронта.

Белорусский вокзал в июне сорок первого! Неповторимые торжественно-печальные, наполненные особым возбуждением, суматохой, напряженностью дни. Хорошо знакомое маме полукружье подъездов, красивые башенки с колоннами, а над площадью надутые газом белые туши аэростатов. И еще запомнились Володе толпы людей, снующих по перрону, объятия, поцелуи, заплаканные женщины, бегущие по узкой ленте перрона вслед за поездом, взмахи рук, выкрики, слезы.

И медленно плывущие вагоны с раскрытыми окнами, где в каждом проеме три-четыре головы в зеленых пилотках. И одна из них — голова Володиного папы.

Но Володя не тосковал на вокзале, ощущение беды тогда еще не коснулось его детского сердца. Многое казалось необычным, интересным. Война! Что это слово могло означать для шестилетнего мальчика? И все же никогда дети не взрослели так быстро, как в годы войны.

Папа уехал, мама и Володя оставались жить в Москве, которая с каждым днем приобретала все более суровый облик.

Казанский вокзал в начале октября сорок первого оставил в душе мальчика уже иные, более тяжелые воспоминания. Копелевы эвакуировались из Москвы на Урал. Собирались поспешно, в тревоге за судьбу отца. С фронта пришло несколько писем, написанных, как видно, торопливой рукой, в спешке, и полных каких-то недомолвок, неясностей. Общее тяжелое положение на фронтах и всякого рода слухи, бродившие по Москве, только усиливали тревожные предчувствия.

С августа месяца мама уже больше не получала весточек в фронта. Что с мужем? Убит? Ранен? В плену? Каждое из этих предположений болью разрывало сердце. Но обо всем этом Володя, конечно, узнал позже, в те дни мама не делилась с малышом своими тревогами.

— Мы уезжали ночью, я помню хорошо, хотя и был маленьким, — рассказывал мне Владимир Ефимович. — На вокзале было темно, окна всюду зашторены, только у проводников светились ручные фонарики. Но мне не было страшно, потому что кругом толпилось много людей. Мама нервничала, все время дергала за руку и цепко держала меня — боялась потерять в суматохе. Помню, как меня больно толкали чемоданами, мешками. И посадка была трудная, еле-еле влезли в переполненный вагон.

Копелевы уехали в город Катайск, под Челябинском.

Две недели спустя с того же вокзала эвакуировалась в Новосибирск семья ведущего инженера по испытанию самолетов Михаила Дмитриевича Соколова — его жена Зинаида Петровна и маленькая темноволосая дочка Римма.

Пожалуй, ничто так не способствует душевному сближению, как тождество пережитого, общность житейского опыта. Недаром замечено, что полнее всего могут понять друг друга люди одного поколения, дети одной судьбы, разделившие с народом все тяготы и радости своего неповторимого времени.

Думая об этом, я имею в виду не только Владимира Копелева и его жену Римму Михайловну, которые встретились в Москве через двадцать лет после этих дней эвакуации, полюбили друг друга и поженились. Я имею в виду своих сверстников и самого себя, всех, кто был в Москве в эти критические и незабываемые дни октября сорок первого года.

Пожалуй, тяжелее этих дней не было за всю войну.

Враг стоял у самых ворот столицы. Бои шли в ста восьмидесяти километрах. Москва — прифронтовой город. Пятнадцатого октября началась эвакуация правительственных и партийных учреждений, крупных оборонных заводов, научных и культурных ценностей. Тысячи коммунистов и комсомольцев были мобилизованы на вокзалы, продовольственные пункты.

Мне никогда не забыть Москву в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое октября. Я шел тогда пешком через весь город — от Сокольников, где жил мой друг, до своего дома на Ленинградском шоссе. Трамваи не ходили. Можно было проехать в метро, но я хотел увидеть город.

Улицы пустынны. На Садовом кольце противотанковые надолбы, груды мешков с песком. Артиллерийские батареи, стоявшие ранее на крышах, теперь спустились на мостовые и выставлены на прямую наводку по... танкам и пехоте немцев, если они ворвутся в город.

Ночь была теплая, тихая, я шел быстро, но не мог согреться, не мог унять нервной дрожи, которая пронизывала меня только от одного сознания, что Москва может стать полем боя, что грядет нечто подобное событиям тысяча восемьсот двенадцатого года. И, признаться, мне уже кое-где мерещились пожары и взрывы, если вдруг взлетала из-за домов красная сигнальная ракета или же яркий луч прожектора на мгновение вырывал из темноты угол здания, кусок крыши.

Я не сомневаюсь, что похожие чувства испытывали в ту ночь уезжавшие из Москвы Михаил Дмитриевич и Зинаида Петровна Соколовы, то же состояние тревоги закрадывалось и в душу маленькой Риммы.

И должно быть, потому уже в зрелые свои годы Римма Михайловна и Владимир Ефимович Копелевы так полюбили Москву, так приросли к ней сердцем, так радуются ее успехам, что детство их совпало с тяжелой для города годиной, предельно обострившей ощущение кровного, неотъемлемого родства с нашей великой столицей.

Потом это чувство усилилось, окрепло с годами труда Владимира Копелева на стройках. Ведь он стал одним из тех сотен тысяч людей, которые не только живут в Москве, но и строят ее.

Вспоминая шестнадцатое октября сорок первого года, Римма Михайловна говорила мне:

— Именно в ту ночь, когда мы уезжали в Новосибирск, немецкие самолеты налетели на Москву и бомба попала в наш дом на улице Маркса — Энгельса, неподалеку от знаменитого Музея изобразительных искусств имени Пушкина. Я думаю, фашисты целились в Кремль, но промахнулись.

Устроив семью в эвакуации, отец Риммы вернулся в Москву ровно через месяц.

Михаил Дмитриевич писал тогда, что был поражен, увидев разрушенный свой дом. Повреждения были таковы, что в свою квартиру ему пришлось влезть по пожарной лестнице. Рама окна оказалась выбитой. На полу комнаты валялись осколки бетона с обвалившегося потолка, штукатурка, стекло.

Ни мебели, ни вещей в квартире не оказалось.

Уже девятнадцатого октября Государственный Комитет Обороны объявил о введении в Москве осадного положения. Заставы были закрыты. Вводились пропуска на въезд и выезд из фронтового города. Тысячи москвичей добровольно записывались во вновь формируемые коммунистические батальоны. В Москве воцарился суровый военный порядок.

Единственной памятью о былой жизни и дорогой для Михаила Дмитриевича реликвией оказался черный рояль.

Отсыревший, но еще сохранившийся, одиноко стоял черный рояль среди хаоса и запустения разбомбленного дома. Михаил Дмитриевич открыл крышку, тронул клавиши, пробуя звук. Странно звучали струны в комнате с пробитыми стенами и потолками, в холодном воздухе подступавшей зимы.

Расстроенный Михаил Дмитриевич, как он и сообщил об этом в письме жене, с горя выпил на крышке рояля захваченную на случай радостного возвращения домой четвертинку водки...

...Михаил Дмитриевич служил тогда в авиационном отряде, базировавшемся на аэродроме Быково. Вот в это подмосковное местечко и прилетела к нему в сорок втором году дочка, которую Зинаида Петровна отправила вместе с женой знакомого генерала, возвращавшейся в Москву. И девочка на всю жизнь запомнила, как она летела в настоящем военном самолете, пристроившись рядом с боевым местом воздушного стрелка.

Через несколько месяцев вернулась в Москву и Зинаида Петровна. Семья Соколовых получила комнату опять же в доме рядом с Музеем изобразительных искусств. И первым делом в новую комнату был втащен черный рояль. С тех пор, вот уже почти тридцать лет, семья Соколовых, а затем и Копелевых не расстается с роялем. Как видно, иной раз и вещи приобретают свою примечательную историю, свою значимость в семейной хронике.

В 1944 году Михаил Дмитриевич Соколов, направленный в служебную командировку, погиб в авиационной катастрофе при испытании самолетов. Ему было всего лишь тридцать восемь лет.

Зинаида Петровна осталась вдовой. Как ни велико было горе, а надо было преодолеть его, найти в себе силы для воспитания дочки. Зинаида Петровна пошла служить сначала техником-строителем (в военную пору в Москве было мало музыкальных школ), а потом графиком-художником, брала работу на дом. Жилось тогда матери и дочке трудно.

Примерно в это же время, немногим раньше, в конце сорок третьего года, вернулась из эвакуации и поселилась в Москве семья Копелевых. Софья Яковлевна Копелева в тот год тоже считала себя вдовой, ибо от мужа с фронта не поступало никаких вестей с самого начала войны. Ни вестей, ни аттестата. Жалованье бухгалтера в магазине невелико, да и много ли стоили деньги в войну!

Надо ли писать о том, каково было в войну одинокой матери воспитывать семилетнего мальчика и его младшую сестренку. Копелевы жили тогда в небольшом деревянном домике без всяких удобств. Домик примостился на окраине Тушина. Само-то Тушино в те времена оставалось дальней окраиной Москвы.

Тушино! Историческое место, связанное со многими грозными и кровавыми событиями русской государственной жизни. Ныне это кварталы жилых домов в прямоугольнике, как бы строго вычерченном в северо-западной части столицы, между излучинами Москвы-реки и Химкинским водохранилищем.

Здесь почти нет ни лесов, ни оврагов, много простора, воздуха. Зеленые полотнища ровных лугов, уходящие от Волоколамского и Ленинградского шоссе на запад, образуют удобную площадь для аэродромов. Кто из москвичей не знает этих летных полей, кто хоть раз не присутствовал в Тушине на летних авиационных торжествах и праздниках в дни Военно-Воздушного Флота нашей страны!

Володя Копелев хорошо запомнил свое раннее детство в этих местах. От его дома было совсем недалеко до водохранилища с удобным для купания пляжем. Близко маленький стадиончик, где ребята гоняли по траве мяч, играли в волейбол. И почти всегда над их головами кружили в небе большие и маленькие самолеты, длиннокрылые планеры, похожие на спокойно-медлительных птиц, легко и вольно паривших в небе над излучиной Москвы-реки.

На такое небо можно было бы смотреть целый день не наскучившись. Вообще земля вокруг домика Копелевых казалась Володе и просторной, и необычайно интересной. Но вот комнатка, в которой жили мама, Володя и сестренка Ниля, была очень тесной, маленькой, забитой вещами.

Володя спал обычно у окна. Однажды ночью, во сне, мальчик разбил пятками стекло, и ноги его вылезли на улицу. Разбудил его холод. Копелев и до сих пор помнит об этом случае. Не потому ли, что одним штрихом, одной деталью зримо и вещно проступает при этом воспоминании в памяти Владимира Ефимовича и этот старый дом детства, и то, как жилось в нем тогда мальчику Володе?

Когда строительные маршруты в 1966 году привели бригадира Копелева в Тушино, на возведение новых кварталов из типовых крупнопанельных домов, он первым делом поспешил на то место, где стояли когда-то покосившиеся строения военной поры. И не нашел своего домика. Место, где жили Копелевы, еще можно было узнать, но все старые дома тут снесли.

В шестьдесят шестом Тушино еще входило в большой район Красной Пресни. Пятое монтажное управление ДСК‑1 со всеми своими пятью потоками перебралось в этот квадрат Москвы. Для строителей это всегда удача, когда какому-либо монтажному управлению отдают целый район, в котором можно кучно, как в одном кулаке, собрать и расположить рядом все технические службы, организовать четкое снабжение деталями всех потоков.

Как бы Копелев ни бывал занят, все же раз в два-три дня он выбирал время и вышагивал километра три от своих корпусов к знакомому берегу водохранилища, к памятным для себя местам.

Чем человек становится старше, тем дороже ему воспоминания детства. На прошлое приятно оглянуться со ступенек с чувством успеха, с рубежей пережитого, оглянуться с чувством удовлетворения тем, что уже сделано. А такое чувство прочно поселилось в душе Владимира с тех пор, как начала уверенно складываться его рабочая судьба.

Начало ее в пятидесятом году. Тогда Владимиру исполнилось пятнадцать лет, и юноша из обычной школы по собственному желанию перешел в школу рабочей молодежи. Решил стать рабочим.

Всякое решение, даже у подростка, обычно приходит как следствие не одного желания, а многих, не одного какого-либо жизненного обстоятельства, а порою сложной их совокупности.

Семье Копелевых в войну и после войны жилось трудно.

«Старший брат пошел работать для того, чтобы сестренка могла учиться» — так сам Владимир Ефимович объяснял существо того главного мотива, которым он руководствовался, решив в пятнадцать лет стать рабочим.

Наверно, так это и было тогда, в пятидесятом. Стремление к юношескому самопожертвованию, мне думается, было вполне осознанным для Владимира, но вряд ли единственным мотивом. Существовали и другие устремления подростка.

Теперь, зная характер своего друга и представляя себе его юность, я могу предположить, что такими устремлениями были и ранняя тяга к физическому труду, и желание стать самостоятельным, самому зарабатывать и таким образом самоутвердиться и возвыситься в своей роли единственного мужчины в семье.

И наконец, еще и просто юношеский жадный интерес ко всякой новизне — поиски романтики в любой жизненной перемене.

В пятнадцать лет Володя поступил учеником токаря на завод. Учился прилежно, старательно. Вскоре почувствовал, что у него хорошие руки, иной раз говорят еще — «умные руки», вкладывая в это слово представление о ловкости, сноровистости, рабочей хватке человека, который и хочет, и умеет многие полезные вещи делать своими руками.

Володя видел, что работа у станка у него идет хорошо, что скоро из него получится неплохой токарь. Но вот прошел год. И неожиданно для администрации Володя увольняется. Он поступает учеником в трест Трансэнергомонтаж. Снова учеником. Но на этот раз учеником монтажника-верхолаза.

Не так ли в свое время искал свое место в жизни и молодой Геннадий Масленников?

Почему надо было оставить специальность, в которой паренек уже немного преуспел, во всяком случае, затратил на ее освоение целый год, и начинать «с нуля» в другой профессии? Неизвестно, что бы сказал на этот счет подросток Володя Копелев. Но Владимир Ефимович ответил мне на этот вопрос так:

— Воздуха было мало в цехе!

Вот любопытный ответ! Значит, работа казалась неплохой, а все же не хватало «воздуха», не в прямом, конечно, а в переносном смысле, — воздуха романтики, простора, тянуло к чему-то иному, более увлекательному, — одним словом, тянуло в Дорогу с большой буквы.

Счастлив тот, кто сразу находит свое жизненное призвание. Но много ли таких? Юности свойствен широкий поиск на материке интересных дел и свершений. Да и так ли легко определиться в шестнадцать лет, так сказать, «с первого попадания», и уже твердо знать, что «твое», а что «не твое», в какой профессии ты полнее всего развернешь свои силы?

Монтаж высоковольтных линий! Вот где действительно воздуха было много! И высоты! И заманчивого риска!

Трест находился в Москве, но монтаж он вел по всей Сибири, Украине, на европейском севере страны. Монтажники работали и в Подмосковье, и под Ленинградом.

Владимир почти все время проводил в командировках — это ему нравилось. Было, как говорится, что посмотреть и где себя показать.

И все же именно в эти годы Владимир сделал еще две попытки найти себе иное жизненное призвание. И меня это не удивляет. Более того — без этих порывов и поисков молодой души, без этой страсти к максимальному самовыражению мне была бы сейчас не так ясна теперешняя динамичная натура Владимира Ефимовича.


* * *

Первая такая попытка выросла из внезапно появившегося у Владимира желания стать военным моряком. А случилось это так. Однажды Владимир отправился с бригадой монтажников под Ленинград, северо-западнее города, в район Финского залива. Здесь бригада сооружала высоковольтную линию передач, и монтажники частенько бывали в городах Приморск, Репино, Сестрорецк.

Линия ЛЭП‑500 тянулась вдоль самого берега. С высоты стальных крестообразных опор Владимиру открывалась безбрежная зеленоватая даль, залив мало чем отличался от моря.

Когда-то Владимир Маяковский верно заметил, что океан — это дело чистого воображения. На море тоже ведь не видно берегов. Если тридцатиметровая опора ЛЭП была бы в три раза выше, то Владимир все равно не смог бы различить в подернутом сизым туманом или затянутом мерцающей дымкой марева горизонте берега Финского залива.

Но зато ему открывался широченный обзор водных маршрутов, которые прочерчивали в заливе самые разные корабли. Они плотно заселяли акваторию портов, больших и малых, разбросанных вдоль извилистой линии лесистого берега. И все основные маршруты шли к главному порту всемирно известной гавани города Ленина.

Кто в восемнадцать лет не испытывал в душе зова морской романтики?! Высота, на которой работал Владимир, близость залива, кораблей — все это только усиливало жажду путешествий. Еще три года назад Владимиру казалось, что в цехе «маловато воздуха», на стройке его было больше, но все, что испытал до тех пор Владимир, не шло ни в какое сравнение с воздухом моря. Можно сказать, его огромные стальные опоры ЛЭП стали и своего рода мощными подпорками его новой мечты.

Трудно даже определить, отчего это моряки в нашей стране издавна пользуются таким особым вниманием и благорасположением народа. Не потому ли, что их опасная профессия еще со времен Гомера пленила воображение сухопутного человечества героикой морских путешествий и битв, или же оттого, что моряков сравнительно не много на громадных просторах нашего государства и образ их жизни всегда облекается для юношества в притягательный символ мужества и силы...

Вскоре после окончания работ у Финского залива, весной 1953 года Владимир, посоветовавшись с мамой и получив ее одобрение, поехал в Ленинград — поступать в Высшее военно-морское училище.

До той поры он бывал в Ленинграде только проездом, теперь же у него было больше времени для знакомства с Ленинградом, и, бродя по городу, Владимир влюбился в него. Для своих восемнадцати лет молодой монтажник был достаточно начитан. Названия многих улиц в Ленинграде вызывали у него литературные ассоциации, вспоминались герои русской классики. Смольный и Зимний дворцы, Дворцовая площадь и Невский проспект, площадь Декабристов, Петропавловская крепость, Исаакиевский собор и Аничкин мост через реку Фонтанку, монумент Петра... и многое, многое другое. Какой юноша в нашей стране не слышал об этих замечательных творениях зодчества — памятниках русской истории, революции, культуры! Читал о них и Владимир. Но одно дело слышать и читать, а другое — увидеть все это самому.

Здесь можно было увидеть крупные булыжники на мостовых, на которые не раз проливалась кровь восставших моряков в 1905—1906 годах, и знаменитые форты, честно послужившие делу защиты революции, и причалы, откуда в октябре 1917 года ушли боевые корабли с отрядами революционных матросов на палубах, чтобы поддержать и завершить Октябрьское вооруженное восстание.

Ничто так не поднимает в юношеской душе чувство патриотизма, как вот такое непосредственное общение со святыми для народа памятниками великих и героических свершений. Владимир был уже заранее влюблен и в училище, и в своих будущих наставников, и в саму курсантскую жизнь.

Но вдруг случилось непоправимое!.. Потом Владимир даже не мог объяснить себе: как же это произошло с ним и с такими же, как и он, пятнадцатью ребятами? А случилось вот что. В воскресенье Копелев с группой товарищей отправился в Ленинград, чтобы погулять по городу и зайти к «одному парню», имя которого он сейчас уже и не помнит. Там ребята основательно выпили. Затем поехали купаться на Неву, вернувшись, «добавили еще». И снова отправились на улицы, с кем-то повздорили и даже подрались.

Владимир Ефимович и спустя восемнадцать лет не любит вспоминать подробности этой роковой «гулянки». Быть может, потому, что чувство стыда, испытанное тогда им, до сих пор саднит сердце. «Погуляв» таким образом два дня, ребята явились на базу училища. И здесь их ожидало возмездие.

Из училища были отчислены все пятнадцать бузотеров, вся группа, совершившая самовольную отлучку.

Этот первый и единственный случай недисциплинированности послужил Владимиру суровым уроком на всю жизнь. Он обошелся ему слишком дорого.

— У меня в память о поступлении в морское училище только одна тельняшка и осталась, — сказал мне как-то Владимир Ефимович.

И улыбка его выражала теперь уже больше иронию по отношению к себе, чем серьезное сожаление. Ибо кто знает, какой из Копелева вышел бы военный моряк? А вот строитель получился отличный.

Но тогда, в свои восемнадцать лет, Владимир этого не мог еще знать. И, влекомый постоянно будоражащей его душу жаждой романтики, он вскоре предпринял еще одну попытку переменить профессию, избрать иную судьбу. И эта вторая попытка была уже связана с новым этапом возмужания, с жизненной школой, которую он прошел в армии.


Дом на Пресне


Он стоит рядом с метро «Краснопресненская», двухэтажный, прямоугольный серый особняк, облицованный крупной бетонной крошкой. Перед домом аккуратно расчерченный скверик, приятно ласкающий глаз зеленой свежестью газона. У входа в скверик четыре клена. На траве перед зданием встали ряды небольших красивых елок, под широкими, разлапистыми ветвями которых словно бы скапливается голубоватый сумрак. Асфальтовая дорожка, пересекая скверик, ведет к подъезду с широкими стеклянными дверьми.

Те, кто часто бывает на шумном перекрестке у станции метро и главных ворот Зоопарка, где мощные потоки транспорта скрещиваются с четырех сторон, быть может, помнят развалюху, которая торчала здесь, вблизи здания кинотеатра, вплоть до шестьдесят шестого года. Ее хотели «брать» бульдозером, но потом передумали и, выселив жильцов, отдали монтажникам.

От Пресни и метро до Центрального Дома литераторов рукой подать. Сколько раз, проходя мимо, я без особого любопытства бросал взор на старый, покосившийся от времени домик, а потом и на новый особняк, как на обыкновенное служебное здание, принадлежащее одному из бесчисленных строительных управлений в нашей огромной Москве.

Да и откуда знать человеку, профессионально не занимающемуся строительными делами, что таится за скромной вывеской из четырех красных букв и цифры: «КММУ‑5»?!

В Москве, где так много центральных, правительственных учреждений, тесновато деловым конторам среднего и мелкого масштаба. Это можно: понять — столица. Но то, что многие управления небольших заводов, институтов, трестов или тех же строительных управлений часто выглядят внешне очень скромно, вовсе не означает, что так же скромны и малозаметны совершающиеся здесь дела.

И нет ничего удивительного в том, что я, подобно многим проходившим мимо этого здания напротив ворот Зоопарка, долго не представлял себе, какие интересные люди здесь работают, как много они делают для нашей столицы, каков здесь накал трудового энтузиазма, поисков, творческого горения, освещающих интересную жизнь рабочего коллектива.

Новый штаб КММУ‑5 выстроен самими строителями, бесплатно, за счет свободного времени и выходных дней. Дом сделан с любовью и вкусом. В этом убеждают и красивые внутренние интерьеры, и коридоры, и кабинеты с обилием стекла, света и простора — все здесь эстетически привлекательно.

Попав в это здание впервые, я понял, почему Копелев не раз говорил мне с гордостью: «А вы были в нашем управлении? Посмотрите!»

Если подняться на второй этаж управления, осмотрев сначала в холле Доску почета с фотографиями передовиков, стенную газету, под стеклом список первоочередников на получение квартир, вывешенный для всеобщего обозрения и контроля, то, минуя ряд стеклянных дверей, попадешь в обширную приемную начальника и главного инженера. Приемная эта, отделанная деревянными панелями, с низкой, современной, уютной мебелью и столом секретаря, на котором много телефонов, производит приятное впечатление.

Посетитель, ожидающий приема в мягком кресле, может взять с журнального столика свежие газеты, просмотреть книгу отзывов. В ней, кстати говоря, немало записей и зарубежных гостей. При желании можно здесь взять подшивку газет, статей, заметок, всякого рода информации о делах, событиях и успехах строительного молодежного управления за все годы его существования.

Первым начальником управления, сформировавшим его, был Геннадий Владимирович Масленников. Людей к нему собирали из разных потоков. Были и такие, которых сам Масленников добывал со свойственным ему упорством, мастера, на которых можно было положиться, — это все те же Игорь Логачев, Анатолий Суровцев, Петр Иванов, Юрий Юдин, братья Павлюки Владимир и Олег, составившие потом костяк коллектива, его энергичное ядро.

И вот первая девятиэтажка — этапная стройка. Этапная потому, что содержала больше элементов новизны, чем привычного, освоенного. Поточное создание домов имеет много аналогов с конвейерами машиностроительных заводов. Поэтому и переход от пятиэтажных к девятиэтажным зданиям принципиально мало чем отличался от перенастройки конвейеров тракторов или автомобилей.

Тогдашний проект организации работ был рассчитан на два потока, ведущих монтаж одновременно. Сейчас дом создается одним потоком. И срок монтажа тогда был два месяца. И все же казался тогда очень жестким график, требовавший предельного напряжения сил.

Один из этих потоков возглавил Игорь Логачев, бригады монтажников вели Александр Гусев и Владимир Копелев.

Вряд ли кому даже из строителей, высоко ценящих свой труд в создании нового облика Москвы, придет в голову записывать в деталях историю возведения отдельных зданий или даже первенцев новых серии домов, которые потом десятками сотен вписываются в архитектонику нашей столицы. Но то, что, быть может, не так уж интересно широкому читателю, оказывается порою весьма важным для самих творцов новых зданий с точки зрения этапных переходов от серии к серии, творческих находок, роста культуры работы и мастерства.

И я теперь понимаю, почему у Масленникова, у Копелева, у Суровцева и Логачева оказалась такая острая память на подробности той пионерской стройки, почему они выделяют это здание в ряду множества других. Да потому, что именно в Новых Черемушках, в десятом квартале, все они коллективно внедрили немало тех технических новинок, которые не устарели и ныне, через много лет. А это был и переносный растворный узел для подачи бетонной смеси, ранее находившийся на земле, а теперь передвигающийся вместе с монтажниками с этажа на этаж. И переносная установка для металлизации сварных изделий, чтобы защитить металл от коррозии, и конструкции крыши высокой заводской готовности, и комплект оборудования передвижных фургонов бытового и административного назначения, и многое другое.

А время и для скоростного монтажа первенца, и для внедрения технологических новшеств было тогда малоблагоприятное. Стояла угрюмая пора поздней осени. Шли дожди, их сменяли морозы. Надо самому хоть раз в жизни побывать на высоте, под открытым небом, в жгучий мороз, чтобы почувствовать, как работается монтажникам в такую погоду.

По инструкции все работы прекращаются, если ветер достигает силы в шесть баллов. Но это по инструкции. А если дорог каждый час, и жмет график, и люди не укладываются в сроки, и простаивают панелевозы, груженные деталями домов? Как быть тогда?

— У нас такое правило — пока машину не разгрузим, никто не уйдет обедать, — сказал мне Копелев, когда на его площадке однажды летом монтажное звено Максимова задержалось с обедом на полчаса.

Мелочь?! Нет, мера совести советского рабочего, который болеет за график, за темпы, за общее дело.

Но каковы бы ни были трудности в ту осень и суровую зиму 1965 года, Гусев и Копелев во главе своих бригад точно по графику, в канун Нового года, предъявили к сдаче первый крупнопанельный девятиэтажный дом.

Сейчас для комплексных бригад управления стало нормой при монтаже четырехсекционного корпуса воздвигать этаж дома за три дня. Новый ритм позволил увеличить производительность труда ни более ни менее как в два раза! Инициатива в этом деле принадлежала самим рабочим. Копелев вспоминал об этом так:

— Мы собирались тогда в конструкторском бюро комбината. Конечно, после работы, вечерами. Сидели подолгу. Было нас человек пятнадцать. Из бригадиров Логачев, Суровцев, из планового отдела Наумов, от нормативно-исследовательской станции Косарев, Ценин из отдела труда и зарплаты, другие инженеры.

Если бы мы собрались принять волевое решение, как бывало раньше, ужать графики — и все, то и одного вечера хватило бы. А вот разработать все по научной организации труда — это надо думать! И технологию, и нормы, и расценки, и все, чтобы не на волевом — давай, давай! — а на реальном расчете. Это работа!..

Новые графики, объединяющие заводы, транспорт и стройки в единый поток, были оформлены потом как коллективное рацпредложение монтажников.

В конференц-зале этого дома на Пресне, где так любят бывать по вечерам Масленников, Копелев, Суровцев и многие их товарищи, на стендах и в шкафах можно увидеть множество дипломов, грамот, почетных знамен, полученных молодежным управлением. Тут же, в зале, и в коридорах дома вывешены портреты передовиков, как это бывает обычно во всех производственных управлениях. Портретов много и здесь, — лучшие люди из тех же бригад Копелева, Суровцева, Логачева. Фотографии двух собственных домов отдыха — под Москвой, в местечке Отрадное, и в Крыму, в местечке Солнечное, — увидишь не в каждой строительной конторе. Дома отдыха были выстроены еще приМасленникове, за первые три года существования управления. На отдых и как туристы рабочие ездят не только в свои дома отдыха, но и в другие, ездят в служебные командировки в разные города Союза и за рубеж, в страны народной демократии, в Канаду, Финляндию, Италию, во Францию и в Швецию.

Фамилия Масленникова значится еще и в том почетном списке, который начинается словами: «Из нашего управления ушли на руководящую работу: тов. Сигал Р. Г., бывший начальник потока, нынче работает начальником СУ Мосстроя № 1, тт. Чалый В. Ф., Богомолов Ю. А., прорабы управления, сейчас возглавляют потоки в Монтажном управлении № 4, Беликовецкий Г. И., работник управления, ныне зам управляющего трестом Мосстрой‑1, и бывший бригадир, Герой Социалистического Труда Герман Иннокентьевич Ламочкин».

Ламочкин! Он работал в кабинете, окна которого выходят на шумную улицу и на площадь перед Зоопарком. Если приподняться за столом, то хорошо виден зеленый массив аллей Зоопарка, за кронами деревьев которого просвечивает голубизна пруда.

Несколько ограничивая перспективу, около оконных проемов стоят в шеренге макеты домов — девяти-, двенадцати-, шестнадцатиэтажных. Иные люди, чтобы сосредоточиться, предпочитают ограниченное пространство, голые стены, не рассеивающие внимание. Ламочкин все происходящее на улицах невольно рассматривал словно бы через призму белых красивых макетов.

Имя Германа Ламочкина не нуждается в рекомендациях — строителям Москвы оно известно хорошо. Если бы в среде наших талантливых рабочих, инженеров, организаторов производства были свои «звезды», как в кино или спорте, могущие соревноваться с актерами или футболистами во внимании к ним прессы, то Ламочкин так же, как Копелев, мог бы войти в ряд таких заслуженно известных людей не только в своем профессиональном окружении.

Их строительные биографии, похожие во многих чертах, вовсе не делают их похожими как личности. Но все же судьба Германа Ламочкина по стремительности разбега близка к пути Геннадия Масленникова, а Владимиру Копелеву или Анатолию Суровцеву обе эти биографии могли бы послужить своего рода прообразом их собственного будущего.

Эта профессиональная, а точнее говоря — социальная схожесть судеб порождена не только равенством исходных позиций — все начинали с бригадиров. И не тем, конечно, что они часто работали рядом. Здесь просматриваются закономерности более глубокого порядка. Это закономерности роста, тяговой социальной силы времени, которая выдвигает инициативных, трудолюбивых и одаренных рабочих на гребень жизни.

Ламочкин и Копелев, как говорится, «вышли в люди» на крупноблочном строительстве. После армии Герман Ламочкин, имея за плечами десятилетку, начинает «с нуля», учеником монтажника. За три года он проходит школу монтажника и столяра, каменщика и штукатура.

Тысячи людей на заводах и стройках, работая, учатся. Кого этим удивишь! Но Ламочкин начал учебу, когда еще был только учеником монтажника. Само это решение — не определяет ли оно меру и напор той целеустремленной силы, которая направляла первые шаги молодого рабочего?

Ламочкин занимался на третьем курсе института, когда согласился принять бригаду, через полгода ставшую бригадой коммунистического труда. А успехи самого бригадира, совпавшие по времени, как он сам сказал, «со своего рода революцией в строительном деле», напоминают, пожалуй, крутой марш лестницы, стремительно идущей вверх.

И в самом деле — в шестьдесят первом Ламочкин вступает в партию и становится депутатом Моссовета, в шестьдесят втором избирается членом ЦК ВЛКСМ и депутатом Верховного Совета СССР. В шестьдесят третьем он оканчивает институт, и в этом же году ему присваивается звание Героя Социалистического Труда.

Ламочкин принимает участие в работе Четырнадцатого и Пятнадцатого съездов ВЛКСМ, получив диплом об окончании института, становится старшим производителем работ в одном из управлений Мосстрой‑1, в шестьдесят шестом он переходит в ДСК‑2 начальником потока, с шестьдесят восьмого года возглавляет молодежное управление, сменив здесь Масленникова, и вскоре поступает в аспирантуру Всесоюзного заочного строительного института.

Какая насыщенность, уплотненность, интенсивность жизни человека, который еще тринадцать лет назад начинал «с нуля» — учеником монтажника!

И при всем при том Ламочкин еще едва ли достиг половины своего жизненного пути. Не только он сам живет с таким самоощущением, но и всеми воспринимается как человек сравнительно молодой. В 1970 году он был делегатом XVI съезда ВЛКСМ.

Чем больше я узнавал Ламочкина, тем все основательнее проникался той уверенностью, что в работе Копелева, Логачева и особенно Суровцева, так сказать, индуктивно проросли многие черты делового стиля Германа Иннокентьевича Ламочкина.


Дружба


С Куртом Бромбергом Анатолий Суровцев впервые познакомился в октябре шестьдесят девятого. Суровцев входил тогда в состав рабочей делегации от своего Московского домостроительного комбината, которую дружески и радушно принимали их берлинские коллеги, работники такой же строительной организации в немецкой столице.

В том году Суровцев впервые в своей жизни выезжал за рубеж. И, как всякий, кто когда-либо в первый раз пересекал границу Родины, он испытал то неповторимое состояние перегруженности разнообразными впечатлениями, притоком информации, неутоляемой жаждой новвизны, которые и создавали у него почти постоянное духоподъемное состояние и необычное, сладкое томление сердца в предчувствии все новых и новых радостей от путешествия, от встреч и развлечений.

Но к этой обычной притягательной силе любой поездки, возбуждая особый интерес, прибавлялись еще два обстоятельства. Берлин как город, его история, прошлое и настоящее невольно возвращали к мыслям о победоносном окончании войны с фашизмом. И второе — Суровцев не просто знакомился с городом, не только бывал на стройках и посещал заводы, изготовляющие железобетонные конструкции, что само по себе было интересно и поучительно, но и сам поработал на монтаже здания. Три дня он монтировал конструкции монументального, двадцатипятиэтажного дома-башни в самом центре Берлина, на площади имени Владимира Ильича Ленина.

Суровцев считал тогда, что ему очень повезло в этой поездке. Во-первых, новые знакомства, их было много. Например, Ойген Шротер, начальник комбината. Веселый, добрый, общительный, с Золотой Звездой Героя Труда на груди, Лауреат национальной премии. Суровцев был знаком со своим начальником комбината, его хорошо знали и в Главмосстрое, как и многих бригадиров строителей. Но одно дело — дома, а другое — в гостях. И Суровцеву было приятно, что такой занятой и облеченный большой ответственностью человек, как Шротер, нашел время для того, чтобы самому часто бывать вместе с делегацией.

Он сам повез москвичей в знаменитый Трептов-парк, к величественному памятнику советским воинам, погибшим в Берлине. На Суровцева большое впечатление произвели шестнадцать саркофагов, и нежные березки рядом с могильниками, трогательный символ России на немецкой земле, и книги в обрамлении золотых листьев, хранящиеся в специальных ящиках под стеклом. В этих книгах имена погибших героев. Никогда он не забудет слова, обращенные к тем, кто покоится в земле:

«Великие подвиги Ваши бессмертны, слава о них переживет века, память о Вас навсегда сохранит Родина!»

Суровцев потом не раз думал, что это посещение Трептов-парка как бы окрасило особым значением его работу на стройке Берлина. Не просто обмен опытом, вытекающий из профессиональной дружбы, а нечто большее, кровное, интернациональное родство рабочих, коммунистов, освященное общими жертвами и подвигами братство в труде.

Шротер потом сопровождал гостей в Потсдам, во дворец Сан-Суси, и в Государственную оперу на Унтер-ден-Линден, в знаменитый Цейхгауз — музей истории. И просто ездили на машине по городу, плавали на катерах по Шпрее. Тогда же, в один из вечеров встреч, которые организовало Общество дружбы, его председатель Иозеф Мицкевич познакомил Суровцева с известным в Берлине бригадиром-строителем Куртом Бромбергом. На следующий день Бромберг повез гостя к себе домой, познакомил с дочкой Сюзанной, с миловидной женой Кристиной.

Курт Бромберг напоминал Суровцеву Геннадия Владимировича Масленникова. Напоминал не столько внешним обликом, сколько характером, общительностью, умением, как говорят частенько, «работать с людьми», мощным и неугасающим зарядом энергии.

Так случилось, что первые дни Суровцев работал не с Бромбергом, а в другой бригаде, у Георга Кульмана, тоже известного в Берлине бригадира, который как раз в дни приезда делегации был удостоен звания Героя Труда и монтировал последний этаж двадцатипятиэтажного здания на площади Ленина. С этой высоты и увидел Суровцев центр немецкой столицы.

Смотреть сверху на большой город — удовольствие для каждого и особое профессионально поучительное — для строителя.

В конце пятидесятых годов Суровцеву довелось поработать некоторое время на высотном монтаже знаменитого Дворца съездов, кинотеатра «Россия», Дворца пионеров на Ленинских Горах. И как монтажник-высотник, он хорошо знал, что ощущение города сверху совсем иное, чем с земли, — более подробное и вместе с тем более емкое, потому что видишь с высоты и множество всяких улочек, переулков, тупиков, о существовании которых, шагая по земле, даже и не догадываешься. А вместе с тем, когда смотришь сверху, в крупном масштабе явственнее проступают главные линии и общий характер наземного и высотного контуров города.

Характер города, его градостроительное лицо в Берлине многим отличалось от хорошо знакомого московского.

Здесь, в исторически сложившемся центре немецкой столицы, все выглядело как-то тяжелее, монументальнее. Однако это ощущение касалось только центра, который хорошо просматривался с высоты двадцать пятого этажа. Скажи раньше Суровцеву, что он будет три дня с высоты птичьего полета рассматривать Берлин, — не поверил бы!

Кульман показал Суровцеву на расположенное неподалеку новое высотное здание Государственного Совета республики и новый дом Общества советско-германской дружбы, на возведении которых работали бригады Кульмана и Бромберга. В свою очередь Суровцев раскрывал перед немецкими товарищами план Москвы, захваченный им из дома, и показывал на районы — Химок, Вешняков-Владычина, Ивановского, Печатников, Бирюлева, где его бригада строила новые кварталы в последние годы. При этом Кульман хлопал по плечу Суровцева — мол, здорово! А Суровцев хлопал по плечу Кульмана.

Кварталы из типовых зданий от одиннадцати до шестнадцати этажей, которые создавал Берлинский домостроительный комбинат, имели не только современный архитектурный облик, но и окраску, главным образом светлых тонов.

Суровцев побывал в Будапеште, видел Келенфельд, Зугло, Обуду — новые районы, видел Варшаву, жил в Праге, в Белграде, но нигде не ощущал таких разительных контрастов, как в Берлине, такой разницы между аркообразной и сводчатой, вертикально взметенной вверх старой немецкой готикой и сухой, прямоугольной геометрией современных типовых кварталов. Порою сверху ему казалось, что ряды новых домов в центре напоминают вставные белые кубики на темном, остроугольном и иззубренном контуре старого Берлина.

Но для Суровцева самым примечательным оказались не эти цветовые и архитектурные контрасты, а высокое качество строительства. Немецкие товарищи работали аккуратно, чисто, с расчетом на долговечность зданий и в смысле качества мастеровитее, чем в родном комбинате Суровцева. И это Суровцев должен был признать. И этому можно и должно было поучиться.

Анатолий Михеевич с удивленным восхищением как-то сказал Курту:

— Дома у вас односерийные, а вместе с тем у каждого что-то свое, какая-то особинка, изюминка. Торцы, например, разные. Облицовочные плитки разноцветные — желтые, красные, голубые. Это веселит, дает разнообразие. Серия серией, а вроде бы каждый дом имеет свою физиономию.

— С нами архитекторы хорошо дружат. Это от них идет. Им интересней на каждом доме что-то придумать новое — и нам интересней, хотя и забот больше, — сказал Бромберг.

— Вот то-то и есть! — вздохнул Суровцев.

Бромбергу он не хотел об этом говорить, но про себя подумал, что им в комбинате ох как еще не хватает такой дружбы. И архитекторы недостаточно инициативны, и строители сами недостаточно требовательны. А в результате обоюдными их усилиями выпекается слишком много домов-близнецов, которых и отличить-то друг от друга можно лишь по номерам под фонарями.

— Внешний вид — это одно дело, а есть еще и наши, чисто строительные вопросы. Например, заделка швов между панелями, у нас тут недостатки, — сказал Суровцев, и Бромберг понимающе кивнул. — Дом, Курт, он ведь как живой, дышит!

Суровцев имел в виду практику плотного заделывания швов между панелями, которая существовала в его комбинате. Но так как каждый дом со временем дает осадку, то из этих швов постепенно выкрашивался бетон. В квартиры с улицы начинала проникать влага.

Почему такого не получается в домах, которые монтируют Кульман и Бромберг, Суровцев и не спрашивал. Он сам видел, что панели имеют пазы, которые плотно входят друг в друга, а шнуры из синтетического материала, проложенные на стыках панелей, исключают трещины и проникновение влаги.

Суровцев давно уже мог делать выводы на основе широких профессиональных наблюдений. Эту возможность ему предоставил комбинат. Он, бригадир строителей, видел заводы железобетонных изделий не только в Берлине, но и в Будапеште, в Белграде. Он наблюдал процесс изготовления панелей в городе Нови Сад в Югославии. И, право, теперь — уже безо всяких преувеличений — международный строительный опыт говорил Суровцеву о том, что высокое качество заводских изделий связано не только с новой техникой. Многое зависит и от старания работников, от добросовестности, от культуры производства и особого рвения людей, заботящихся о качестве изделий. А это рвение можно и нужно поддерживать и воспитывать в строительных бригадах и на заводах в равной мере — в этом Суровцев был совершенно уверен.

Он как-то беседовал об этом с Куртом, который тоже бывал на заводах и стройках Польши и Чехословакии. Мнения их совпали. Вернувшись в тот день со стройки в гостиницу и отдыхая в своем номере, Суровцев вдруг поймал себя на мысли, что его самого почему-то не удивляют и сама тема, и характер разговора двух бригадиров, отмеченный таким размахом и емкостью международного опыта.

«Тут дело не только в наших поездках, — подумал тогда Суровцев. — И не только в этом дело, что теперь за рубеж часто ездят рабочие. Куда важнее, что дружба рабочих, дружба строителей всех столиц социалистических стран, именно теперь обрела такое конкретное содержание, вошла в обиход рабочей жизни».

Быть может, мысли Суровцева и не облекались именно в такие слова, но смысл их был именно в том, что ощущал он всем сознанием, всем сердцем. Расширились горизонты, стала несравненно духовно богаче его рабочая жизнь именно в последнее десятилетие, когда она наполнилась такой интересной работой по созданию новой Москвы — образцового коммунистического города, когда в нее вошли такие поездки, как символ и реальное выражение все более крепнущих чувств рабочей, интернациональной дружбы.

И оттого, что он, Суровцев, так высоко ценил эту дружбу и те внимание и заботы, которыми его одарили немецкие товарищи, ему захотелось сделать что-то хорошее для Курта Бромберга. Что мог он ему подарить? Самое ценное, что мог от души преподнести Суровцев Бромбергу, — это был его профессиональный опыт.

Бригада Бромберга специализировалась на типовом строительстве жилых домов. От начала работ на нулевом цикле до сдачи домов новоселам у Бромберга уходило сто сорок — сто шестьдесят дней. Лучшие бригады в первом Московском домостроительном комбинате проделывали тот же цикл за сорок пять дней. Разница в темпах выглядела весьма существенной.

Правда, тут необходимо сделать поправки на то, что Суровцев возводил девятиэтажные, а Бромберг одиннадцатиэтажные дома, на то, что более качественная отделка зданий требовала и больше времени.

Когда Суровцев заговорил о том, что он может предложить график монтажа одиннадцатиэтажных зданий, разверстанный на шестьдесят дней, Бромберг посмотрел на своего друга с недоверием и с живым интересом одновременно.

— У нас не получится! — сказал он.

— Почему?

— Очень быстро!

— Получится, заверяю, — настаивал Суровцев. — Ты, наверно, Курт, думаешь, что люди не потянут такой темп? И нам когда-то так казалось, когда мы дома строили за три-четыре месяца. И ошибались.

— Это я понимаю, но все же очень круто получается. Знаешь, Анатолий, мы, немцы, люди исполнительные, но не фантазеры. Немцы любят постепенность и размеренность. Нет, так не выйдет. — Курт Бромберг решительно отметал предложение Суровцева.

— Какие же фантазии, когда мы в бригаде уже год работаем в ритме: три дня — этаж! Сейчас привыкли к такому темпу и медленнее просто не стали бы работать. Скучно показалось бы. Есть же расчеты, немцы, я слышал, уважают расчеты, — продолжал уговаривать Суровцев.

И Бромберг взял его расчеты, график работ, начертанный Суровцевым, технологическую схему «монтажных захваток», схему комплектации материалами и изделиями, несколько юбилейных брошюр с изложением десятилетнего опыта работы Московского домостроительного комбината.

Суровцев вскоре уехал домой и перед отъездом договорился с Бромбергом о соревновании бригад. Георг Кульман заключил такой же договор с ленинградским бригадиром строителей Героем Социалистического Труда Семеном Ивановичем Ткачевым, который в то же время побывал в Берлине.

Признаться, Суровцев вначале не придавал большого значения своему договору с Бромбергом. Одно дело, когда соперник, как, скажем, Володя Копелев, работает с тобой рядом, всем наглядно видны результаты соревнования. А другое — соревнование через две границы, когда и типы домов разные, и расценки, и технологические схемы.

Но сомнения Суровцева неожиданно и впечатляюще рассеяло... телевидение. Анатолию Михеевичу позвонили из Останкина и сообщили, что состоится прямая передача по системе интервидения, Курт Бромберг будет выступать перед телевизионной камерой в Берлине, а Суровцев — в Москве, и они смогут не только видеть друг друга, но и вести диалог, такой, какой захотят.

Соревнование — великая сила! Оно заставляет человека работать с максимальной выкладкой сил, открывая такие мощные резервы мастерства и энергии, о которых ни сам рабочий человек, ни его товарищ по бригаде часто и не подозревают.

Но будь соревнование только возможностью для предельной активизации усилия, оно бы не имело колоссальной притягательной силы для миллионов людей. Ведь соревнование еще и источник огромного нравственного удовлетворения, источник дружбы и взаимного обогащения опытом, знаниями, маленькими профессиональными открытиями. И щедрость этого взаимного дара, его бескорыстие и искренность составляют одну из самых замечательных традиций в повседневной жизни современного рабочего класса.

Суровцев не раз думал об этом, когда у них в управлении в конце месяца или квартала подбивались итоги соревнования. И вновь та же мысль пришла ему в голову, когда на голубом экране появилось лицо Курта Бромберга, а за его спиной встала ярко и впечатляюще панорама нового жилого района в Берлине.

К Суровцеву в Вешняки-Владычино тоже приезжали из телестудии для съемки возведенных бригадой домов. Что может быть убедительнее и нагляднее, чем вот такие шеренги зданий в двух столицах — овеществленный труд и энергия строителей!

Увидев Бромберга на экране, Суровцев осведомился о здоровье Кристины и Сюзанны, а Бромберг в свою очередь спросил о том, как живут Валентина Петровна, жена Суровцева, и его дочь-школьница Ирина. Затем Курт, явно спеша обрадовать товарища, сообщил о том, что бригада работает по новому, ускоренному графику.

— Взялись все-таки, молодцы! — воскликнул Суровцев.

— Взялись, взялись. Как ты говорил, человек может свернуть гору, если только поверит в себя.

— Точно! — подтвердил Суровцев, хотя, по правде сказать, он не помнил, когда и где он говорил это. — Какие же результаты? — заинтересовался Суровцев.

— Сто дней от «нуля» до сдачи дома.

— Хорошо, но это не предел, как чувствуешь?

— Именно так. Не предел.

— Правильно. А я пропагандирую берлинский метод качественной работы, — сказал Суровцев.

Теперь пришла пора Бромбергу спросить об успехах. Суровцев ответил не сразу. Он-то хорошо знал, что такого рода пропаганда только тогда производит впечатление, когда подкреплена делом, и что тут важны не слова и призывы, а личный пример и реальный его результат. Хватит бороться за качество, пора начинать качественно работать. И сегодня, и завтра, и ежедневно.

— Знаешь что, Курт, — сказал Суровцев после паузы, — попрошу, чтобы мне дали дом поставить — эталонный по качеству, как пример для всего комбината. И, наверно, дадут. Я к этому готовлюсь.

— Ты напиши мне тогда, и я что-нибудь присоветую, — попросил Бромберг.

Прошел год — и снова телевизионная перекличка. Еще год и еще — и опять передача, подводящая итоги работы двух бригад, и новые поездки Суровцева в Берлин, и регулярная переписка.

Суровцев как-то написал Бромбергу:

«Теперь мы живем под лозунгом: «Даешь пятерку!» И хотя, прибавляя в качестве, мы не снижаем темпов, а следовательно, забот у нас прибавилось, — с 1957 года никто из бригады не уволился».

В ответном письме Бромберг написал Анатолию Михеевичу, что его бригада тоже штурмует новые рубежи и теперь монтирует одиннадцатиэтажные дома за восемьдесят дней. Это известие искренне порадовало Суровцева. Он был уверен, что бригада его берлинских друзей на этом достижении не остановится, пойдет вперед, наращивая темпы.

Побывав уже три раза в Берлине, Анатолий Михеевич испытывал некую душевную неловкость оттого, что Бромберг до сих пор не нанес ему, как говорят дипломаты, ответного визита. А вместе с тем в бригаде Суровцева давно уже ждали берлинского строителя. Когда на стройку приходила корреспондент немецкой редакции Всесоюзного радио, с тем чтобы взять материал для очередной радиопереклички между соревнующимися бригадами, Анатолий Михеевич никогда не забывал повторить свое приглашение Курту приехать в Москву.

Но как-то так случалось, что их встреча на московской земле все время откладывалась по разным причинам. В прошлом году Курт Бромберг поступил учиться на заочное отделение Высшей партийной школы в Берлине, и теперь они уже совершенно точно договорились: в августе 1974 года — как только Курт сдаст экзамены за первый курс, он с женой и дочкой вылетает в Москву, в гости к Суровцеву.

Фройндшафт! Это слово часто звучало по радио и телевидению в передачах, которые вели Суровцев и Бромберг, этим словом Курт и Анатолий заканчивали свои письма друг к другу. Дружба! Жизненный опыт подсказывает Суровцеву, что дружба, как нечто живое и трепетное, или укрепляется, или затухает, или разочаровывает, или все больше радует, набирая глубину и искренность, полноту душевной доверительности друг к другу. И, думая о своем, уже пятилетнем опыте соревнования с берлинским строителем, Суровцев чувствовал, что дружба его с Куртом Бромбергом сулит ему впереди немало радостей, что она развивается, набирая высоту и силу. Дружба эта — в восхождении.


Трое в первой шеренге


В день сто первой годовщины со дня рождения В. И. Ленина, двадцать первого апреля семьдесят первого года, Анатолий Михеевич Суровцев получил пригласительный билет на торжественный вечер в Кремлевском Дворце съездов. На билете стоял штамп — «Президиум».

Билет вручили Суровцеву в парткоме комбината. Анатолий Михеевич воспринял приглашение во Дворец съездов как оценку труда его бригады. В дни праздников и торжеств в зале Дворца среди москвичей — рабочих, инженеров, людей науки и искусства, партийных и хозяйственных работников — всегда находилось немало представителей двухсоттысячного отряда строителей столицы.

Вечер в Кремле взволновал Суровцева. Как раз в эти дни бригада досрочно выполнила свой месячный план, как и обещала, ко дню рождения Владимира Ильича. А утром Суровцев прочел в газетах Указ о награждении его и Игоря Логачева орденами Трудового Красного Знамени, а Владимира Копелева орденом Ленина за досрочное завершение восьмой пятилетки.

Когда же на следующий день, ближе к вечеру, Суровцев поехал на Киевский вокзал встречать поезд Будапешт — Москва, в котором возвращался из Венгрии Логачев, в руках у Анатолия Михеевича была газета с групповым портретом строителей, подверстанным под Указом Верховного Совета.

В ожидании поезда, прогуливаясь по перрону одного из самых длинных московских вокзалов с навесным потолком из легких и красивых металлических стропил, точная копия которого украшает Московский вокзал в Ленинграде, Суровцев думал о своем друге.

Никто больше не встречал Логачева. Его мама была нездорова, а с женой Игорь разошелся. Часто употребляемая формула применительно к такого рода семейным катастрофам: «Не сошлись характером» — и на этот раз подтвердила то, что это самое «расхождение характеров» проявляется после свадьбы, чаще всего в усилиях создать в семье и понимание общих целей, и тождество путей к их осуществлению.

Игорь работал и учился — поступил в институт. Он жил, ценя время, как человек целеустремленный и энергичный, — иначе бы ему и не осилить ту динамичную программу, которую он себе наметил.

А жена? Ее нравственным катехизисом оказалось потребительство, приобретение вещей, или, как она говорила, «разных модных тряпочек».

Как-то в присутствии Суровцева она сказала Игорю:

— Я не понимаю, почему у нас презрительно относятся к людям, которые хотят и могут стать богатыми. Честным путем, конечно. По-моему, лучше стремиться к богатству, чем к пьянству. Пьянице — тому действительно ничего не надо и ничего не жаль.

— Ты странно сопоставляешь, — пожал плечами Игорь. — Почему такие крайности? Я вот не стремлюсь к богатству, но и не пьяница.

— Ты живешь, чтобы работать. А я хочу работать, чтобы хорошо жить. И тут большая разница. Важно, с чего начать. Когда человек богатый, он может заняться и своим культурным развитием, — заявила жена.

Логачев зарабатывал хорошо. Рублей четыреста, а то и больше в месяц. Уровень зарплаты объяснялся высокой интенсивностью труда в бригадах комбината. Самый высокой среди строителей Москвы.

Однако сколько бы вещей ни приобретала жена Логачева, от этого ее желание заняться своим «культурным развитием» что-то не увеличивалось. Игорь как-то сказал об этом Суровцеву, и они от души над этим посмеялись.

Видимо, тот, кто сначала хочет стать богатым, а потом начать духовно интересную жизнь, никогда не насытится первым вожделением и не начнет жизни с иными, более высокими радостями. Ибо духовность — это понятие не сезонное.

Логачев и его жена оказались разными людьми. Но почему же Игорь обнаружил это так поздно? Этот вопрос не раз задавал себе и Суровцев. Игорь же не любил таких разговоров, помрачнев, всегда отмалчивался.

Быть может, вначале невеста старалась показать себя с лучшей стороны, а жених в пору влюбленности хотел замечать тоже только лучшее. Ведь мы обманываемся главным образом тогда, когда сами хотим обмануться. Во всяком случае, то согласие в мыслях, которое составилось у Логачева с женой до свадьбы, после нее уже представлялось Игорю каким-то диковинным сном, в который трудно было поверить.

Развод назревал. Но все же, когда однажды Логачев, вернувшись из служебной командировки, узнал, что жена бросила его, уехала безо всякого предупреждения в другой город, вывезя при этом «под метелку» все из квартиры, даже люстры, это ошеломило его.

Он сел на подоконник, войдя в пустую квартиру, — а больше и сесть было не на что, разве только постелив газету на пол. Он жалел не вещи, хотя отъезд жены и был похож на ограбление, а болыше его мучила горькая, саднящая боль от оскорбления грубостью и дикостью самого поступка, от сознания того, что сам он довел дело до такой степени отчуждения.

Игорь запер квартиру и поехал на другой край Москвы, на Винницкую улицу, за зданием Университета на Юго-Западе, чтобы разделить свою обиду хотя бы на двоих — с Толиком Суровцевым, у него дома.

В этот самый тяжелый вечер для Логачева Суровцев помог товарищу смягчить тяжесть первого удара и того состояния психологической травмы, которое так неожиданно свалилось на Игоря.

Ну, а потом, как говорил сам Игорь, он немного «оклемался», переломил в душе обиду, снова духовно окреп, — во всяком случае, все пережитое им никак не отразилось на его обычной темпированной, четкой, энергичной работе на стройке.

И все же Суровцев встречал Логачева один. А это само по себе могло всколыхнуть в душе Логачева мрачные воспоминания.

Так предполагал Суровцев. Однако о чем бы ни думал Логачев, что бы ни вспоминал, выглядел он отлично, был весел и весь светился радостью возвращения домой, которая обычно тем полнее, чем больше удовлетворения от самой поездки за рубеж, чем богаче впечатления, которые ты привез с собою. Суровцев и сам испытал это особое дорожное нетерпение, когда поезд или самолет приближается к Москве и ты буквально считаешь минуты, волнуешься, словно бы вокзальный перрон может оказаться не на месте или красный свет семафора закрыть дорогу к родному дому!

Поистине, грибоедовские строки никогда не потеряют власти над нашей душой: «Когда пространствуешь, воротишься домой, и дым Отечества — нам сладок и приятен!»

Правда, дым своего отечества Логачев, в переносном, конечно, смысле, ощущал и в Венгрии, когда бывал у будапештских строителей — они давно дружили с людьми Московского комбината.

И если бы его спросили, что он думает о понятии социалистическое отечество, то он бы сказал, что теперь оно шире границ только одной нашей страны и включает ныне другие страны народной демократии. Это хорошо чувствуют те, кто имеет не книжное, а живое и реальное представление о промышленной интеграции социалистических стран. Кто ощущает это понятие в своих рабочих ладонях, в конкретных делах, кто монтировал сделанные по советским проектам заводы в Будапеште, Дьерде, Мишкольце, а это были хорошие знакомые и Суровцева, и Логачева.

Когда они обнялись на вокзале, Игорь первым делом спросил Суровцева, как ребята. Он имел в виду свою бригаду.

— Все нормально, Игорек, жизнь бьет ключом — и все по голове, — пошутил Суровцев.

— Хочешь сказать — крючком? — поправил Игорь.

— Каким крючком?

— Который на кране висит и панели таскает.

— А, это точно! Кого из знакомых видел в Будапеште? Яноша Кишвари, Клауса, Капорнаи? — спросил Суровцев. Он ведь в свое время тоже бывал в Будапеште.

Логачев ответил, что видел и Кишвари, начальника организации «Панель», и Клауса Шеботшена, известного бригадира монтажников.

— Ну вот как ты у нас примерно, Толик, — сказал Логачев. — Видел и других наших «коллег», как он выразился.

Много интересного было в этой поездке. Игорь плавал по Дунаю, побывал на Балатоне, в театрах самого Будапешта, в музеях.

С вокзала Суровцев повез друга к себе домой. От холостяцкого неуюта в логачевской квартире все выглядело и пустовато, и холодновато. Тем более что был у них законный повод отметить и возвращение домой Игоря, и свои ордена, а заодно обменяться впечатлениями о Будапеште. Игорь — еще по свежей памяти о пережитом, Анатолий — с интересом к тому, что запомнилось в его прежней поездке.

— Келенфельд как, хорош? — спросил Суровцев.

— Сам знаешь, неплох, обыкновенные будапештские Черемушки.

— Ну, там-то не совсем обыкновенные, места очень красивые, — возразил Суровцев. — Сейчас кругом такие Черемушки — «челябинские» и «софийские». А ведь не потому так называют, что это лучший район Москвы, — сказал Суровцев, — Тропарево, например, по-моему, куда лучше. И весь Юго-Запад или Чертаново. А потому, что Черемушки были первыми. Вот и имя дали всем другим. Быть первым в любом деле — большая удача.

— Удача, удача! — повторил Игорь. — Не знаю, как с районами, а человек кузнец своего счастья. Людей отбирают время и работа, — заявил он. — Надо, Толик, соответствовать своему времени. И конечно, работать на совесть. И тогда ты на коне успеха!

— Мы удачей с тобой не обижены, — заметил Суровцев, все еще не понимая, куда ведет свою мысль Логачев.

— Грех жаловаться. Живем интересно. И работа, и почет, и благосостояние. Я и не мечтал о таком, когда мальчишкой пришел в бригаду Геннадия Владимировича. И потому, что счастье есть, надо его ценить. Любить свою работу и свой успех, Толик! И стараться, чтобы ничто, никакая суетная дрянь, тебе бы не портило настроение, важно быть среди людей, в первой шеренге честно делающих свое дело.

Суровцев тогда не без удивления взглянул на Игоря. Он удивился не тому, что услышал. Игорь говорил правильно. Суровцев ценил в Логачеве его голову, рассудительность. Правда, сам он делал неверные шаги, — вот, скажем, в истории с женитьбой на женщине, которая его бросила. Но ведь можно иметь светлую голову и совершать в любви ошибки, от которых никто не застрахован.

Нет, не это удивило тогда Суровцева. А взволнованное красноречие друга. И душевный накал, с каким он заговорил о счастье и о суетной дряни, которая мешает жить. Словно бы там, в Венгрии, он много думал об этом.

— Насчет первой шеренги верно, — откликнулся Суровцев. — Когда бываю за рубежом, сам чувствую — мы в шеренге передовиков. И один у нас строительный фронт, идет через все братские страны.

— Нашему брату рабочему, чтобы хоть одно это почувствовать, полезно съездить по стройкам друзей. Подписываюсь под твоей формулой, Анатолий Михеевич, — сказал Логачев.

То ли оттого, что Суровцева занимали мысли об удаче, а Логачев подхватил эту тему, они заговорили о том, как хорошо, аккуратно строят венгры свои десятиэтажки, и если можно позавидовать, то вот только такой удаче в качественном выполнении монтажа.

— Но мы строим быстрее раза в три, это надо учитывать, и потом масштабы у нас какие! — заметил Суровцев. — А вообще-то насчет зависти я не очень чувствительный, — добавил он. — Лишь бы все делалось справедливо. Заслужил — получи!

Вот они, трое самых известных бригадиров в комбинате, подумал тогда Суровцев, и вышли из одной бригады, и давно уже работали в одном управлении. Строительные маршруты часто сводили их бригады на одной площадке, рядом, плечом к плечу. И тогда их соревнование приобретало наглядно-волнующий характер, ибо каждый мог видеть, как быстро поднимаются в небо этажи у соседей.

В соревновании все трое они обычно были рядом; то один вырвется вперед, то второй, то третий. И по этому поводу они любили подшучивать друг над другом.

— Ты, Игорь, мне заклятый друг! — говорил в таких случаях Копелев Логачеву. — Все время наступаешь на пятки.

А Логачев, если случалось ему уступить первое место Суровцеву, был душевно искренен в своих поздравлениях, когда с улыбкой, рифмуя слова «Толик» и «столик», произносил:

— Ну, Толик, пора нам и за столик. Поднимем тост за твою и нашу победу!

В последние годы чаще всего получалось так, что на первое место выходила бригада Владимира Копелева. Все чаще имя Копелева звучало в трудовых рапортах комбината, мелькало в газетах под рубрикой рассказов о передовиках соревнования.

Правда, и Логачев, и Суровцев не могли бы пожаловаться на недостаток внимания к труду их бригад, на то, что их успехи остаются в тени. О них тоже писалось немало, однако ж о Копелеве все же больше. И было бы неправдой утверждать, что это вовсе не замечалось в бригадах.

— Ты, Володька, идешь все время первым номером, хоть на полкорпуса, но впереди, — как-то с легкой дружеской иронией выразился Логачев.

— Но мы с тобой, Игорь, не на беговой дорожке, я бровку не держу, можешь спокойно обойти меня, — ответил Копелев. — А вообще-то со стороны виднее.

«Со стороны оно, конечно, виднее», — подумал тогда Суровцев, но не такое уж это простое дело — подсчет количественных и качественных показателей труда в современном строительстве. Возьми таблицу подсчетов — и увидишь там множество оценок, выраженных в рублях, сотнях квадратных метров и показывающих объемы строительно-монтажных работ, и цифры ввода жилой площади, и выработку на одного работающего и на одного рабочего. В этих таблицах найдешь данные о себестоимости строительства и о прибылях, о размерах среднегодовой зарплаты, которая, как известно, имеет тенденцию роста, в то время как удельный вес зарплаты в сумме прибыли должен снижаться.

Цифры цифрами, а ведь есть и, так сказать, человеческое содержание соревнования, и есть разные обстоятельства, которые не всегда учитываются.

Например, «привязки», то есть территориальное распределение бригад. Один бригадир полгода или год работает, не перемещаясь далеко со своим хозяйством, в одном микрорайоне, а другого за полгода два-три раза перебросят из одного района в другой. Теряет он в темпе, в производительности? Безусловно!

Однажды Суровцев начал работу в районе Химок, а фундаментщики, готовящие ему фронт работ для новых зданий, неожиданно натолкнулись на какой-то очень важный подземный кабель, и рыть землю там больше нельзя было. Пока меняли планировку микрорайона, утрясали, утверждали новую схему, пока Суровцев со всем своим хозяйством перебазировался на новое место, сколько он потерял времени! В результате снизились у него и выработка, и все показатели.

Однажды шло у них собрание партийно-хозяйственного актива комбината в клубе «Созидатель», который расположен рядом со зданием Хорошевского завода железобетонных изделий. Подводились итоги работы за год на широкой рабочей аудитории. Гласно, демократично.

Вначале на первое место проходила бригада из второго строительно-монтажного управления Владимира Алексеевича Капустина. В самом этом факте не было ничего удивительного. Имя Капустина в комбинате широко известно. Работал он давно и с устойчивым успехом. Когда начальник отдела труда и зарплаты Сергей Андреевич Ценин огласил все свои выкладки по итогам соревнования, участники актива готовы были уже проголосовать за Капустина. Но тут слово попросил Логачев.

Суровцев помнил, что говорил Игорь недолго и, может быть, потому так впечатляюще. Работу соседней бригады он знал хорошо — в течение года мог все наблюдать своими глазами.

— Вот мы тут слышим сухую цифирь, — сказал тогда Игорь. — Цифры — это язык точный, жесткий, но, простите меня, не всеобъемлющий. Почему не учитывается то, что Копелев начинал в новом районе Вешняки-Владычино первым, когда там далеко еще не был готов фронт работ? Его с бригадой весной бросили туда, прямо в грязь, и дорог еще не было, и коммуникаций.

Кто из нас не знает, как это начинать иногда еще без связи, без энергии, без воды! Может, кто думает, что если мы работаем в столице, так среди строителей нет своих первопроходцев. Есть!

«Молодец, Игорь!» — мысленно воскликнул тогда Суровцев.

Суровцев видел, как заинтересованно слушал Логачева зал, как легкой волной прошелестел по рядам шумок смеха при столь решительном упоминании о первопроходцах. Но смех этот был добрый и сочувственный. Конечно, Игорь хватил лишнего с этим торжественным титулом, но кто же из сидящих в клубе «Созидатель» настоящих работяг мог бы не почувствовать за этими словами и взыскательную заботу, и настоящую заинтересованность, и критику в адрес тех, кто порою еще мирится с организационной расхлябанностью, отставанием строительных тылов, запаздыванием с проводкой коммуникаций.

— К таким безобразиям привыкать нельзя! — заявил Логачев, и зал поддержал его аплодисментами. — А уж если так случается, товарищи, — продолжал он, — что бригада, как говорится, не ссылаясь на трудности, которые ей помешали хорошо сработать, а, наоборот, поломав все препятствия, выдерживает заданный график, то как же можно не учитывать такое?

Логачев говорил о слаженности работы всех звеньев копелевской бригады, о взаимозаменяемости профессий, когда монтажник может стать сварщиком, штукатур — бетонщиком, а бетонщик — монтажником.

Игорь закончил, и слово взял Суровцев. Он поддержал Логачева, отдав первенство в соревновании по комбинату бригаде Копелева, и с этой убежденностью закончил свое выступление...

В день приезда Логачева из Венгрии Суровцев ясно и четко вспомнил этот партийно-хозяйственный актив. Речь-то ведь тогда шла о том, кто ты как человек, как личность, какая тебе цена в глазах товарищей.

Актив прислушался к мнению двух авторитетных бригадиров, членов парткома комбината. И бригада Копелева по итогам работы за год была признана лучшей.

Если бы тогда Суровцева спросили: а не скребло ли у него на сердце оттого, что не о нем говорил Игорь, не его бригаду выдвигал на первое место? И, отвечая откровенно, он бы сказал: да, скребло!

И все же они поддержали Володю Копелева. И не ради дружбы, не потому, что все трое из одного, так сказать, «единокровного» пятого управления, а Капустин из другого. Это было бы мелко, недостойно. Как и то, если бы ради дружбы они бы списывали со взыскательного счета требовательности друг к другу существующие у каждого недостатки.

Копелев работал лучше и год от года набирал и темпы, и силы. Пусть он уходил иногда вперед только «на полкорпуса» в прямом и переносном смысле, но все же уходил. Рабочая совесть Логачева требовала, чтобы это было признано перед всеми. Он это и сделал, подав хороший пример Суровцеву. Такое понимание товарищества входило в его представление «быть в первой шеренге». И Суровцев тоже понял тогда, что настоящую дружбу прочно цементируют только справедливость самооценок и обнаженная честность в отношениях друг к другу.


В семье Копелевых


Владимир Ефимович долгое время жил на четвертом этаже блочного дома серии «К‑7», которые он когда-то монтировал, а затем его собственное жилье напоминало ему о пройденном этапе строительной биографии, и бригады, и всего комбината.

Из окон квартиры была видна часть нового района, раскинувшегося вблизи конечной станции Арбатско-Филевской линии метрополитена. Рядом со станцией «Молодежная» — монументальное здание нового кинотеатра «Брест», кварталы из пяти-, девятиэтажных и более высоких домов.

Это еще один новейший микрорайон столицы. Совсем недавно здесь было поле, деревянные домишки, овраги, а сейчас поднялась красивая, ничем не хуже центральных кварталов часть города западнее Фили и Кунцева.

Для меня не ново, да и вряд ли я удивлю кого-нибудь, заметив, что квартирыстоличных рабочих мало чем отличаются от квартир моих друзей интеллигентных профессий.

Я мог бы добавить, что резкие внешние различия в убранстве квартир людей труда физического и умственного стираются так же быстро, как и различия в самом существе того и другого труда. И если дома у педагога, ученого или писателя, скажем, немного больше книг, чем у Копелева, то и у него их немало. На полках семьи Копелевых я, признаться — не без некоторого удивления, заметил книги на иностранных языках — английском и китайском.

Дело в том, что Римма Михайловна в 1958 году окончила Институт международных отношений и в последние годы работает экспертом в Комитете по науке и технике. Эти книги нужны ей.

В большой комнате квартиры Копелевых, занимая чуть ли не половину ее, стоял черный рояль, тот самый, который был вытащен из разбомбленной квартиры Зинаиды Петровны Соколовой, тещи Копелева. Многие годы она играла на нем и давала уроки.

Трудно сказать, подбиралась ли мебель к роялю или же рояль к мебели, но чувство некоей гармонии тут было соблюдено, мебель была куплена современная, в комнате стояли радиоприемник и большой телевизор. Правда, я не видел магнитофона, который бы завершил набор теперь уже почти обязательных атрибутов почти каждой московской квартиры.

Бывая в семье Владимира Ефимовича, я в те годы познакомился с Зинаидой Петровной. Несмотря на тяжелую болезнь сердца, она сохраняла живой интерес и к музыкальной жизни, и к литературе, мы беседовали с ней о новинках военно-исторической и документальной прозы, посвященных минувшей войне. Несколько нашумевших романов она просила меня достать ей.

Но вот, вернувшись однажды из поездки, я позвонил Копелевым и был поражен вестью о внезапной кончине Зинаиды Петровны. Римма Михайловна сказала мне, что мама хорошо себя чувствовала, ни на что не жаловалась — и вдруг трагическая развязка! Я слышал сквозь трубку, как дрожал, приглушенный горем, обычно спокойный и звонкий голос Риммы Михайловны.

Владимира Ефимовича я не видел тогда, он не был несколько дней на стройке. Но я знал, что он глубоко потрясен семейным горем, ибо и любил, и уважал Зинаиду Петровну.

В книжных шкафах Копелевых есть еще и пакеты с фотографиями, и альбомы, и в них снимки, скопившиеся после поездок за рубеж и Риммы Михайловны — по делам службы, и Владимира Ефимовича — в составе различных делегаций.

Мне думается, что любой семейный альбом всегда примечателен. Он в какой-то мере, хотя и молчаливо, но выразительно рассказывает вам о сложившихся в семье традициях, привычках, круге интересов.

Кстати говоря, увидев в одном из альбомов Владимира Ефимовича снятым перед зданием какого-то института, я только тогда и узнал, вернее — сначала догадался, что Копелев был студентом института. На мой вопрос он ответил, что действительно окончил два курса заочного Политехнического института, но потом, как он выразился, «не потянул». Стало трудно сочетать работу, такую напряженную, и учебу, к тому же еще и множество общественных обязанностей. В конце концов Копелев из института ушел.

Произошло это года четыре назад. Летом же семидесятого года Владимир Ефимович признался мне, что это его мучает, что он все чаще ругает себя за то, что поддался настроению, не преодолел временной душевной слабости.

Поругивала тогда за это Владимира Ефимовича и жена. В самый первый день нашего знакомства она шепнула мне, что так или иначе, а заставит мужа получить высшее образование.

— Вы знаете, — сообщила она мне, — я ведь познакомилась с Володей, когда он работал еще в Фундаментстрое, обыкновенным рабочим. А я тогда уже училась в Институте международных отношений. Если бы после окончания института вышла замуж за дипломата, то, наверно, жила бы сейчас где-нибудь за рубежом. Все мужчины из нашего института работают дипломатами, ну, а женщины — те кто где.

Теперь, как видите, я стала женой рабочего, — продолжала Римма Михайловна. — И, вы знаете, честно скажу — я счастлива. Хорошо все получилось. Жизнь интересная, насыщенная. А что касается заграницы, то, во-первых, не в этих поездках счастье, а во-вторых, и я, и муж, мы там теперь бываем вполне достаточно.

Я часто вспоминаю эту нашу первую беседу с Риммой Михайловной дома у Копелевых. Вспоминаю потому, что в семейной истории Копелевых, в любви рабочего парня и выпускницы единственного в нашей стране Института международных отношений как бы угадывается повесть, в чем-то и необычная, и примечательная.

Прошли уже годы дружной семейной жизни Копелевых. Сынишка Миша, живой и любознательный мальчик, учится в школе и нередко, как он говорит, «смотрит папу на телевизоре». С рубежа прожитых лет оглядываясь на прошлое, и сама Римма Михайловна охотно теперь рассказывает о том, как вначале непросто и нелегко складывалась их семейная жизнь.

Познакомились Владимир и Римма в шестидесятом году, когда, вернувшись после годичной командировки в Индию, Римма получила большой, на несколько месяцев, отпуск. В те годы Римма Соколова работала в объединении «Тяжпромэкспорт». Организация эта занималась поставкой оборудования для строительства заводов за рубежом. «Инокорреспондент» — так называлась должность Риммы, и в Индии она была связана непосредственно с поставкой оборудования на металлургические заводы, возводимые здесь с помощью советских специалистов, по советским проектам и из нашего оборудования.

Эта первая служебная поездка за рубеж произвел на Римму большое впечатление. Иной мир, природа, быт, нравы. И нелегкая работа в сорокаградусную жару. Из загранпоездки она вернулась усталой и первый месяц отдыхала в Ялте. Это было в разгар лета, а когда в августе Римма вернулась в Москву, она познакомилась с Владимиром.

Произошло это на какой-то вечеринке.

— Ну, а где еще знакомиться молодым людям? — спросила меня Римма Михайловна. — Не на танцплощадке же? Хотя я и тогда любила, и сейчас не прочь потанцевать, — добавила она. — Подружки пригласили на вечер Володю. Вот, мол, есть у нас хорошая девушка и есть хороший парень. Я не знаю, существует ли любовь с первого взгляда! Но вот симпатию друг к другу молодые люди могут почувствовать с первой же встречи, разговора, говорят, какие-то флюиды получаются, это уж точно!

После той вечеринки начали проводить вместе воскресные дни. Часто ездили на Пестовское водохранилище — позагорать, покупаться. Римма познакомила «молодого человека» с мамой. Маме Владимир понравился. Все шло как обычно в таких делах.

И все же было в отношениях двух молодых людей нечто такое, что порою разделяло их каким-то незримым барьером, порождая чувство душевной неуверенности, непрочности их любви.

Что же это было такое?

Пожалуй, это чувство не выразишь однозначным понятием, не уловишь в одном слове. Казалось бы, что в наше время может помешать искренней и настоящей любви, какие условности, социальные преграды? Нет их.

А вместе с тем он — простой рабочий, строитель, «работяга», как говорят на стройке, она — дипломат по образованию, знает языки, из интеллигентной семьи.

Так что же, между ними барьер образованности?

Наверно, никто из влюбленных никогда не произносил этих слов ни вслух, ни друг другу. Но означает ли это, что у Владимира не существовало подспудно это ощущение какой-то неловкости, может быть, тревоги за будущую семейную жизнь? Возможно, что он на какое-то время и поддавался этому ощущению нравственной ущемленности от сознания того, что «они неровно стоят», что глава семьи далеко отстал от высокообразованной жены.

Что касается меня, то я никогда не задавал Владимиру Ефимовичу таких вопросов. Он мог бы мне ответить резко, ибо не обо всем можно и надо спрашивать.

Одним словом, я могу только предполагать, что у молодых были на этот счет какие-то размолвки, легкие ссоры, выяснение отношений, и, по всей вероятности, возникавшие конфликты быстро разрешались.

Мы часто пишем о стирании социальных граней в масштабах всего государства. И вот я думаю о супругах Копелевых. Не является ли опыт их семейной жизни одним из ярких примеров того, как проявляет себя эта характерная тенденция нашего общественного развития и в океане народных судеб, и в малой капле — в семейной ячейке рабочего Копелева?

Это самое «неровно стоим» для любой нашей современной рабочей семьи понятие относительное и временное — ведь учатся сейчас почти все. И, видно, Римма была уверена в своем влиянии на Владимира, в его силах, упорстве, душевном динамизме. И сам он чувствовал тягу к знаниям, образованию. Не случайно уже через несколько лет после того, как в декабре 1961-го Римма и Володя поженились, Копелев поступил учиться в институт.

Но до той поры выпали на их долю еще и нелегкие годы жизненного устройства, ибо не было у них тогда ни большого достатка, ни своего «семейного гнезда».

Летом 1962 года Владимир Копелев собрался ехать в Казахстан, в город Целиноград, на строительство. Тогда многие ехали на целину — и землю пахать, и дома возводить. К тому же Владимиру обещали по возвращении дать квартиру в Москве. Римма ждала ребенка, и всякая длительная разлука с мужем ей казалась в ту пору и тяжкой, и томительной, и тревожной.

И все же Владимир сумел ее уговорить и успокоить. Он уехал.

О шестимесячном своем пребывании на целине Владимир Ефимович рассказывал скупо: «Жил, работал, как все».

На целине, в Целинограде, он был избран почетным гражданином нового города. А это честь, которая выпадает не всем, ее надо заработать. Там же, в Целинограде, Владимир Ефимович получил в награду именные часы.

Ну, а квартиру Копелев тоже получил — вскоре после того, как в октябре шестьдесят второго года у него родился маленький Мишка, Владимир сам нес его на руках из родильного дома.

Бывая у Копелевых, я частенько задумывался над тем, что означает для молодых деятельных моих друзей представление о семейном счастье, замыкается ли, оно, так сказать, в традиционном кругу супружеских обязанностей, согласии во всем, постоянстве чувств.

И хотя все это очень важно, все же для тех наших рабочих современников, кто живет вот такой, как Копелевы, интересной жизнью, богатой впечатлениями бытия, представление о семейном счастье, думается мне, выходит далеко за круг домашних дел и забот и не мыслится без постоянной нравственной поддержки друг друга во всех делах, замыслах, трудовом горении.

И неважно, что муж строит дома, а жена работает в учреждении, занятом проблемами международного сотрудничества. Интересы могут быть разными, формы труда тоже, — семейную жизнь цементирует взаимное уважение к тому главному делу, которым занят каждый из супругов. И мера взаимного внимания, сопереживания, мера разделяемых радостей и огорчений.


Как-то вечером я засиделся у Копелевых. Было уже довольно поздно, около десяти часов. Вся семья, в том числе и Владимир Ефимович, приехавший домой после работы, какого-то заседания в управлении и своих депутатских дел, сидела перед экраном телевизора. Демонстрировался хоккейный матч.

После первого периода Владимир Ефимович уже клевал носом, а после второго и вовсе закрыл глаза, едва не уснув в присутствии гостя. Он вздрогнул, когда жена толкнула его в бок.

— Наши ребята хотя и любят хоккей, но редко досиживают до третьего периода, если поздно вечером транслируют игру, — сказал он, как бы извиняясь за то, что его сморил сон. — Все-таки устаешь за день, если его начинаешь в пять утра.

— Ну, так и иди спать, нечего мучиться, — заметила Римма Михайловна.

— Ну, что ты! Такая игра: «Динамо» — «Спартак»! Досмотрю обязательно. Вот сейчас ополосну лицо холодной водой и буду снова как огурчик!

Владимир Ефимович пошел в ванную, а я, рассматривая заграничный альбом семьи Копелевых, фотографии, сделанные за рубежом, подумал, что ветер дальних странствий частенько проникает в уютную домашнюю обстановку этой небольшой квартиры на Ярцевской улице в Кунцеве. И сами эти путешествия тоже становятся своего рода приметой, гранью семейной жизни Копелевых.

Несколько лет назад Владимир Ефимович поехал в Польшу, но не в командировку, с деловыми целями он бывал там раньше, а просто на отдых. Копелев прожил месяц в Закопане, где многое ему понравилось, однако ж он признался и в том, что на этом знаменитом курорте он иногда скучал.

— Купаться там негде, — вспоминал он. —Мы привыкли к волейболу, теннису, шахматам. Там этим мало занимаются. Днем я ходил в горы, а вечером куда — в бар? Но не так уже много было у меня злотых. Вот если бы попасть в Закопане зимой. Какое там зимой прекрасное катание на лыжах!

Примерно за два года до своей первой польской поездки Копелев провел месяц во Франции как член советской профсоюзной делегации, приглашенной ВКТ — Всефранцузской конфедерацией труда.

Делегация на машинах объездила всю страну. Владимир Ефимович побывал на севере и на юге. У итальянской, у испанской границы, на катере выходил в Атлантический океан. И это были, так сказать, географические ориентиры путешествия. К ним надо присоединить деловые встречи, связанные с посещением французских строек, заводов, профсоюзных, рабочих организаций. И радость приобщения к памятникам культуры, искусства, истории, к сокровищам Лувра, Версаля, множества музеев, которые не оставляют без внимания все путешествующие во Франции.

— Ох, город! — вздохнул Копелев, вспомнив о Париже.

Привыкший находиться на ногах всю смену и каждый день на своих стройках, Копелев во Франции испытал в полной мере тренированность своих мускулов, обойдя пешком чуть ли не весь Париж.

— Я мало спал и не чувствовал усталости. Мы были во Франции в ноябре шестьдесят седьмого, как раз в дни пятидесятилетия советской власти, — сказал Копелев, — и можете себе представить, с каким чувством мы осматривали ленинские места и как тепло встречали нас французские товарищи.

Я, побывавший во Франции примерно на год раньше, мог себе достаточно рельефно представить и города, и музеи, многое из того, что увидел и пережил или мог увидеть и пережить Владимир Ефимович.

Разглядывая фотографии в альбоме, мы заговорили о музее на улице Мари-Роз, где Ленин прожил три года с Надеждой Константиновной и ее матерью. Копелев хорошо запомнил ту лестницу, по которой когда-то ходил Ильич, и квартиру с двумя комнатами и кухней. Здесь многие годы после Ильича жили семьи французских рабочих, пока в 1956 году Компартия Франции за свои деньги не выкупила эту квартиру и не превратила ее в музей.

И Копелев заметил, что все в этой квартире дышит скромностью и строгой бедностью эмигрантского жилья, на всем отпечаток подвижнического быта, заполненного титанической работой гения.

Стенды с рукописями, экземпляры газеты «Социал-демократ», которая печаталась неподалеку, в типографии «Леклер», подлинный экземпляр «Рабочей газеты» — Ленин получал ее из России, листки рукописей...

Оставив свою запись в книге посетителей, ниже фамилии наших космонавтов, здесь побывавших, Копелев вышел на улицу, сравнительно тихую, лишь с несколькими машинами у тротуара, с мостовой, которая подметена так же чисто, как и старенький паркет в квартире Ильича...

Я по собственному опыту знаю, как быстро раскрываются люди за рубежом в характере своих интересов, в уровне духовных потребностей. Не исследованию магазинов и витрин и не приобретению сувениров отдавал Копелев свое время, свободное от программы путешествий.

— Я все купил разом в одном большом универмаге около Лувра, — сказал он. — Жене сапоги, пару туфель, кофточки. Себе — ничего. Нет, вспомнил — зажигалку.

Он все больше «глазел на город», как выразился сам, «дышал Парижем», присматривался к рабочему люду Франции. Товарищи из ВКТ устраивали встречи, главным образом по профессиональному признаку. И, бывая на стройках, на заводах, Копелев вглядывался в знакомое и незнакомое, в то чисто национальное даже в характере труда, которое проявляется всюду не менее рельефно, чем уровень технической культуры или организации производства.

Я вовсе не склонен умиляться тем, что бригадир монтажников провел свой отпуск в Закопане. Меня, пожалуй, больше удивило другое, а именно то, как Копелев рассказывал о своих заграничных путешествиях, что говорил он о них как о событиях для него совершенно обычных, естественных, ибо многие из его товарищей-бригадиров не раз уже ездили за рубеж по делам службы и как туристы.

И в этом есть несомненные приметы новизны. Их принесло в рабочую жизнь время шестидесятых — семидесятых годов, время все расширяющихся международных связей и контактов. Я слушал Копелева, его рассказы о деловых зарубежных маршрутах, и подумал, что нельзя не замечать, нельзя не оценить и того духовного эффекта, той большой нравственной прибыли в рабочей жизни, которые приносят такие поездки.

Кроме извечной радости от путешествий, от смены впечатлений, они обогащают рабочего человека еще и новым зрением, новыми знаниями и культурой, формируют его как личность.


Еще быстрее


Ламочкин вставал рано. Привычка эта укоренилась у него еще с той поры, когда он работал монтажником, поднимался в пять утра, с тем чтобы попасть к началу смены в половине восьмого. За двадцать лет, что Ламочкин «протрубил» в московских строителях, редко выдавалась такая удача, чтобы дома, которые он строил, находились близко от того места, где жил он сам. Чаще всего приходилось тратить на метро, трамваи, автобусы час, час двадцать, а то и полтора часа в один конец. Москва-то велика!

Став начальником, Ламочкин прибавил себе сна сначала час, потом полчаса, но все равно позже шести не спал никогда. И организм привык, и время Ламочкин ценил в силу жесткой необходимости успевать делать все, что надо было сделать за сутки.

На строительные объекты, которые располагались в новом районе Вешняки-Владычино, Ламочкин любил выезжать пораньше. И у самого сил побольше, и в начале рабочего дня яснее видишь, как срабатывает во всех звеньях строительный конвейер, насколько хорошо продуман график работ, и всякого рода недоделки, недостатки, допущенные вчера и позавчера, как раз наглядно и выпирают наружу при свете дня, в начале утренней смены.

Ламочкин захватил с собою в Вешняки-Владычино своего главного инженера Легчилина, поехали в одной машине. Оставив «Волгу» возле передвижного вагончика столовой, выкрашенного почему-то в ярко-зеленый цвет, салатный (в самой столовой салатами как раз и не баловали монтажников), Ламочкин и Легчилин направились на площадку бригады Копелева.

Бригадира они увидели издали. Он разговаривал с Геннадием Владимировичем Масленниковым, который, как один из руководителей УЖС‑3, проверял работу треста Фундаментстрой. И Ламочкин, и Легчилин часто сталкивались с фундаментщиками, которые подготавливали для монтажников так называемые «нули». Монтажники и фундаментщики совместно согласовывали графики, сроки выполнения работ то на одном участке новой Москвы, то на другом. И эти встречи и разговоры редко бывали приятными.

Ламочкин быстрым упругим шагом, как любил ходить, слегка раскачивая при этом корпус, приблизился к стальным «ногам» крана, около которого стояли Копелев и Масленников.

— Герману Иннокентьевичу привет! Почет и поздравления! — громко приветствовал Ламочкина Масленников. — Что, дозором обходишь владенья свои? Райончик-то какой! Сплошной восторг!

— Ну, не знаю, не знаю, какой тут будет восторг, — холодновато ответил Ламочкин, — работы будет много, это верно. Что же у вас тут происходит? — спросил он, обращая этот вопрос больше к своему бригадиру, но смотрел в это время на Масленникова.

— Нормальный обмен мнений, — улыбнулся Геннадий Владимирович. — Кстати, Герман Иннокентьевич, ты знаешь анекдот насчет того, что такое обмен мнений? Это когда человек приходит к начальнику со своим мнением, а уходит с мнением начальника. — Он сам первым и рассмеялся.

Но Копелев вовсе не был, видно, склонен к шуткам.

— Мне не до смеха, товарищи, — сердито сказал он. — Вы смотрите, Герман Иннокентьевич, что люди творят! На этом здании «нуль» не перекрыт, и на том, и на третьем, а фундаментщиков уже и след простыл. Это раз! Вот на этом здании, что мы монтируем, нам пришлось фундаменты доделывать самим. Монтаж еще не начинали, а уже на два дня вылетели из графика.

— Ну что ты кипятишься, депутат? У тебя свое начальство, у фундаментщиков свое. Срочное задание, видимо, перебросили людей на другие объекты. А вы, молодцы, раз-два — и доделали, — сказал Масленников.

Только вот это «молодцы» прозвучало у него не слишком уверенно. Конечно же как бывший бригадир он должен был и понимать, и одобрять возмущение Копелева. Но как работник УЖС Геннадий Владимирович, видно, не хотел обострения конфликта монтажников и фундаментщиков: ведь нити управления и теми, и другими сходились как раз в той организации, которую он здесь представлял.

Выслушав Масленникова, Ламочкин вопросительно посмотрел на Легчилина. Согласование строительного графика с трестом Фундаментстрой — это была забота главного инженера.

— Что же происходит, Дмитрий Ефимович? — спросил Ламочкин.

— Безобразие происходит, вот что! — ответил Легчилин. — Нарушение графика и обязательств. Конечно, Фундаментстрой обязан был доделать Копелеву «нули».

— Теперь второе, — продолжал жаловаться Копелев, но тон у него был такой, как будто он не жаловался, а обвинял. — Теплотрассу нам поздно сделали. Для водостоков только канавы роют, с электроэнергией случаются перебои, а как же наладить ритм в таких условиях? Ну, скажите?

— Не вали все в одну кучу, Володя, спокойнее, надо разобраться, где наша, управления, вина, где чужая, — сказал Ламочкин.

— Вот, чтобы разобраться, мы статью поместили в газете.

Прозвучало это у Копелева неожиданно довольно сердито, однако же и без того мелочного злорадства, которое могло бы сопутствовать раздражению, столь естественному в эту минуту для бригадира.

— А где статья? — живо заинтересовался Ламочкин.

Владимир Ефимович протянул ему газету. На второй полосе «Московской правды» действительно была напечатана статья за подписями Копелева, Логачева, Суровцева и секретаря партбюро управления Владимира Павлюка.

— Смотри-ка, Дмитрий Ефимович, какую они статью тиснули, а мы и не в курсе! Вот как, брат, обходят начальство! Здорово! Каких орлов, понимаешь, воспитали!

Ламочкин обращал эти слова к Легчилину, и трудно было различить, чего в них больше — удивления или же озабоченности. Любое критическое печатное выступление, кто бы там ни был виноват, все же бросало тень и на руководство управлением.

Легчилин в ответ только плечами пожал: раз, мол, орлы, так и летают куда хотят.

Ламочкин, держа развернутым газетный лист, прочитал вслух «шапку» над письмом в редакцию: «Строительному конвейеру быстрый темп», пробежал затем глазами критические строки.

Строители обрушивались на плохую работу трестов Главмосинжстроя, которые нарушают технологическую дисциплину на строительном конвейере, ругали и заводы-поставщики, вовремя не присылающие различное сантехническое и отопительное оборудование. В заключение говорилось, что поточное производство, высокие темпы монтажа и качество работ — все это находится в прямой зависимости от четкого снабжения, строгого соблюдения технологии, комплектации строек деталями домов по часовым графикам.

Последний абзац статьи-письма Ламочкин снова прочел вслух. То ли затем, чтобы самому лучше усвоить мысль, или же подчеркнуть ее особую важность.

— «Наш коллектив принял новые социалистические обязательства. Мы взялись добиться ритмичной сдачи жилья в эксплуатацию не только по кварталам и месяцам, но и по декадам. Сдержать нам это слово сегодня мешают недобросовестные работники перечисленных выше предприятий».

— Что, ж, все правильно, — отдавая Копелеву газету, произнес Ламочкин. — Критика не в бровь, а в глаз! Только разве мы мало бумаг пишем, мало требуем, просим? — продолжал он. — И у всех, представьте себе, находятся свои отговорки, объективные причины. Конвейер на строительстве — это звучит красиво. А как осуществлять его на практике, это хорошо знаем только мы с Вами. Почасовой график! Легко написать! Как это говорится: гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним шагать!

— Все это, так, — включился в разговор Легчилин, — но я скажу, дело уж действительно нетерпимое, и газета правильно сделала, что долбанула виновников.

— Кто писал статью? — спросил Ламочкии у Копелева.

— Я, — ответил бригадир.

Может быть, в глазах Ламочкина и мелькнуло непроизвольное удивление, потому что Копелев поинтересовался:

— А что, Герман Иннокентьевич?

— Да нет, ничего. А идея чья, не секретаря партбюро?

— Моя, — кратко, не вдаваясь в пояснения, подтвердил Копелев.

— Ну, тогда двойной молодец! — вставил Масленников. — Смотри-ка, после избрания депутатом какая в тебе появилась боевитость!

— И раньше была, — сказал Копелев, оставаясь равнодушным к этой похвале. Что-то другое сейчас занимало его мысли, должно быть, бередило душу. — Два дня потеряли из-за фундамента! — вырвалось у Копелева.

— Ничего, ничего, только не ворчи и не старайся, чтобы мы думали о тебе хуже, чем ты есть на самом деле. Все равно у тебя это не получится, — усмехнулся Ламочкин и добавил: — Давайте пройдем в методический кабинет. Я видел здесь Павлюка, пригласи еще кого-нибудь из своих.

«Методический кабинет Главмосстроя», о чем гласила красная вывеска перед входной дверью, помещался неподалеку от экспериментального участка, в вагончике, выкрашенном веселой голубой краской. Внутри вагончика стоял длинный стол — для гостей, экскурсантов, командированных из разных городов строителей, которые могли здесь прослушать лекции, посмотреть в натуре, а не только на фотографиях и схемах, все то новое в строительной индустрии, что ныне с успехом применяется на конвейере поточного строительства.

Такие вагончики принадлежали тресту Мосоргстрой, занимавшемуся организацией работ. Вагончики можно было увидеть в разных районах массовой застройки Москвы.

Сейчас тут не было никого, кроме женщины-инструктора, и, отдыхая, Ламочкин, Легчилин и Масленников с удовольствием посидели в тишине и прохладе.

На одной из стенок кабинета висела крупная карта-схема района Вешняки-Владычино. Масленников обратил внимание Ламочкина на закрашенный зеленым и голубым большой лесной массив с озером в центре. Он вплотную примыкал к серым квадратам одного из микрорайонов, и в одном месте коробки зданий примерно на полкилометра внедрялись в зону этого лесопарка Кусково.

Ламочкин не впервые, естественно, видел карту Вешняков-Владычина. Но здесь, в этом методическом кабинете, она выглядела особенно впечатляющей и наглядной.

Тут в вагончик вошли Копелев, секретарь партбюро Павлюк и звеньевая отделочников Нина Климова.

— Садитесь, товарищи, — пригласил Ламочкин и, обращаясь к бригадиру, спросил: — Я слышал, что у тебя, Володя, есть какое-то предложение? Выкладывай.

— Ну, если кратко, то вот что: полсуток хотим сбросить с графика. Работать в ритме — этаж в два с половиной дня. И чтобы не как рекорд, а как система. Мы уже рассчитали — в общем-то получается.

— Кто же все рассчитал? — спокойно поинтересовался Ламочкин.

— Мы в бригаде, инженер Косарев из нормативной станции, главный механик помогал.

— Понятно! Знакомые все лица. Идея не пустяковая, — сразу став серьезнее, сказал Ламочкин и при этом покачал головой. Что означало это, трудно было определить сразу. То ли просто удивление, то ли удивление вкупе с осторожностью.

— Решительная идея, Володя, — продолжал Ламочкин. — Много ли времени прошло с тех пор, как комбинат освоил ритм три дня — этаж? Давно ли, товарищи, — Ламочкин обращал этот вопрос уже ко всем, — давно ли мы монтировали этаж за шесть дней, за восемь, то есть медленнее в два-три раза?

— Точно, Герман Иннокентьевич, — живо поддержала Ламочкина Нина Климова, бойкая светлоглазая девушка, вожак штукатуров в копелевской бригаде. — Сейчас мы все вкалываем — будь здоров! Такие темпы — жуткие! Передохнуть бывает некогда. Куда же еще быстрее?

— Нет, Нина, подожди, — остановил ее Павлюк. — Предел здесь нами не поставлен. Можно и быстрее работать, и не только можно, но и нужно. Другой вопрос, как этого добиться. С умом и толком.

— Вот именно, Владимир Федорович, с умом и толком и применительно к нашим условиям, к общим задачам комбината. Переменить тебе ритм, — и ты это прекрасно понимаешь, Володя, не мальчик на стройке, — это означает в общем-то сломать график по всему управлению. Переменить тебе, — значит, и всем. А где возьмем дополнительные детали? Весь комбинат работает в строго заданном, строго рассчитанном ритме: три дня — этаж. И то, как ты знаешь, порою не хватает деталей, срывается график. Верно или нет?

— Я все знаю, — вставил Копелев.

— Тем более. Я хочу закончить. Ты заказываешь себе укороченный график. Хорошо. Допустим, ты вытягиваешь этот ритм. Но тогда дополнительные детали для тебя мы должны отобрать у соседей, у других бригад и потоков. При нашей системе больше взять негде. Только не горячись. — Ламочкин жестом остановил Копелева, готового возразить.

— Я не горячусь, — спокойно сказал Копелев.

— Ну и хорошо. Ты пойми, я не отметаю твое предложение с порога, я вообще никогда ничего не отметаю с порога, сгоряча. Всякая идея должна созреть и у того, кто ее вынашивает, и для того, кто ее должен воспринять. А зеленым плодом можно и отравиться. Не спеши!

Неопределенный вздох Копелева и был первым, импульсивным ответом на слова Ламочкина. Согласен ли он с начальником управления? Нелегко сказать! Ведь он и не отказал, только просил подумать, подождать. Не является ли предложение бригады преждевременным, не слишком ли они забегают вперед? Да, об этом стоит подумать!

Искренность, темперамент Ламочкина подкупали. Много было и очевидного, и справедливого в том, что говорил начальник управления. И все же! Как вытащишь из множества произнесенных слов крепкое зернышко истины?

— Я ведь не о себе думаю, Герман Иннокентьевич, у меня сейчас все в порядке, заработки высокие, и ребята все в бригаде довольны, — начал Копелев, чтобы как-то преодолеть смущение, которое было, наверно, заметно Ламочкину.

— Да, я знаю, ты парень чистый, честный, ты наша гордость, Володя! — сказал Ламочкин.

— Дело хорошее, если все получится, — развивал свою мысль Копелев. — Даже если один наш поток даст такой темп, то за год сверх плана полтора дома. Если все управление, то девять зданий. Если же весь комбинат, то о‑го‑го сколько!

— Ясно, ясно, я считать умею, грамотный. Ты мне скажи: где и как? Как сломать график и где взять сверхплановые детали, да еще в середине года, квартала? Да ведь не от нас с тобою, милый друг, сие и зависит. Это надо согласовать в верхах, получить там «добро», заводы надо наши переделывать на бо́льшую производительность. Одним словом, — Ламочкин вздохнул, — быстро сказка сказывается, но не быстро дело делается.

Самым больным для Копелева был сейчас невольный укор ему в том, что, перейдя на новый ритм, он пока вынужден будет забирать детали у других бригад и тем самым ударит по их производительности, по заработкам ребят. Чего-чего, а уж этого он никак не хотел.

— Так что же делать? — спросил он, несколько обескураженный аргументацией начальника управления.

— Как что делать? — вмешался до сих пор выжидательно помалкивающий Масленников. — Из каждого положения есть выход. В данном случае это идти вперед, к своей цели.

— Так считаешь, Геннадий Владимирович? — спросил Копелев, предполагая, быть может, и некоторую долю шутки в словах Масленникова.

— Только так, — серьезно подтвердил он. — Если себя уважать хочешь! Инициатива твоя разумная, полезная, а значит, найдет и поддержку. А трудности? Где их нет? Одной-то бригаде мы ведь сможем спланировать график с таким расчетом, чтобы Копелев получил детали на ритм этаж в два с половиной дня. Как, Дмитрий Ефимович? — Масленников посмотрел на Легчилина.

— Если назавтра, то не сможем. А с начала нового месяца это реально. Но надо мне для этого самому поехать на Хорошевский, Краснопресненский, Ростокинский заводы. И похлопотать о сверхплановых деталях.

— Похлопочем вместе, — вызвался Масленников.

— Вот это хорошо! Вот за это вам спасибо, товарищи, — вырвалось у Копелева.

— Подожди с благодарностью, рано, — остановил Ламочкин. — Ты, Владимир, имей в виду вот что: если не выполнишь своих обязательств по новому графику, то ударишь этим не только по своему авторитету. Ведь каждому не объяснишь, откуда ты взял дополнительные детали. И рабочие могут подумать, что ты забрал их от других бригад.

— Я понимаю, — кивнул Копелев.

— Победил — молодец! А провалился, то тем самым как бы ограбил другие бригады, которые могли бы использовать эти детали на своем монтаже. Тебе ясно? — еще раз настойчиво спрашивал Ламочкин.

— Как таблица умножения.

— А я вот не так спокоен, как ты. Волнуюсь, — признался Ламочкин, — и даже очень.

— И я, Герман Иннокентьевич, только виду не показываю. Что толку-то! — усмехнулся бригадир. — Будем стараться, и успех придет. А сейчас мне пора к ребятам, на корпус, — напомнил Копелев и, получив разрешение, словно бы боясь, что начальник управления то ли передумает, то ли за чем иным задержит его, почти побежал к строящемуся зданию.


Заслуженный строитель


Это рабочее утро началось с того, что Копелев, как обычно, провел традиционную пятиминутку разбора того, как бригада сработала за прошедшие сутки. Эта деловая и нравственная зарядка была всегда предельно краткой не только из-за экономии времени, но и потому, что каждый хорошо знал, что ему надо делать, замечания же бригадира касались главным образом технологической дисциплины, соблюдения стандартов, качества монтажа.

— Идет в заданном ритме, так держать и сегодня!

Если такой фразой Копелев заканчивал пятиминутку, то это напутствие и звучало как лучшая оценка для бригады.

После пятиминутки Копелев обошел все свое хозяйство, а оно было немалым. Прежде всего та основная девятиэтажка, тот дом, который монтировала бригада. Там плиты укладывались на четвертом этаже. Затем Владимир Ефимович быстрым шагом преодолел расстояние метров в сто, но зато по резко пересеченной канавами и траншеями местности, которые отделяли дом монтируемый от уже смонтированного, но там на последних этажах еще работало звено штукатуров во главе с веселой, энергичной Ниной Климовой.

После этого Копелев прошел к домику диспетчера потока, где находились рация и всякого рода документы, графики, чертежи, распоряжения от начальства, — на все это тоже полезно взглянуть с утра. А оттуда еще метров двести до огороженного красивым зеленым забором пространства, где монтировался еще один дом с помощью нового экспериментального крана повышенной производительности.

Опыты здесь велись уже в течение нескольких месяцев, но в последнее время более интенсивно, ибо сюда частенько привозили делегации из разных городов страны, чтобы познакомить строителей с новинкой.

На экспериментальном участке продолжало постоянно работать одно из монтажных звеньев копелевской бригады — звено Большакова, или Максимова, или Тихонова. Вся бригада постепенно должна была пройти здесь практику знакомства с новым краном. На экспериментальном участке находились свой бригадир и прораб. Копелев не обладал здесь ни правами управления, ни контроля. Однако людей у него сюда забирали, а план монтажа не сокращался.

Быстроходные, маневренные краны очень нужны современному строительству. Сейчас сплошь и рядом именно неповоротливость, тихоходность кранов уже сдерживали нарастающие темпы монтажа.

Проблема создания крана нового типа, мощного, непрерывно подающего детали на монтаж, стала актуальной и насущной. Это понимали и руководители Госстроя и Главмосстроя и комбината. Но независимо от того, что думали «в верхах», к этим выводам Копелев пришел на основании своей практики, они вытекали из его каждодневного опыта и были весомо подтверждены наблюдениями во время поездок за рубеж.

Новый кран пока не давал запрограммированных в его конструкции результатов. Скорость его была ниже проектной, много времени уходило на операцию наращивания башни крана путем монтажа дополнительных секций.

Все это тревожило Копелева. К опытам на экспериментальном участке Копелев не только сам не мог оставаться равнодушным, но и вряд ли смог бы понять равнодушие других членов его бригады, работников управления, кого угодно. Если ты настоящий строитель и хороший работник, то любая новинка, любое событие задевают твое сердце. Копелев сам был таков и иного отношения к работе не признавал.

С этими мыслями он и вошел через маленькую калитку на экспериментальный участок, прошагал по земле, устланной бетонными плитами. Это была даже своего рода роскошь, вызванная тем, что сюда приезжали делегации, именитые гости. Вокруг обычного строительного участка, особенно в ненастные дни, немало грязи и мокрой глины.

Копелев подошел близко к новому крану. И хотя видел его каждый день, все же несколько минут понаблюдал за тем, как элементы дома сначала попадали на стрелу вспомогательного подъема, взмывали вверх, к жесткому манипулятору, накапливались там, а затем уже основной стрелой устанавливались в проектное положение. Круг манипуляторов и вообще верхняя, утолщенная часть крана отдаленно напоминала железную карусель где-нибудь в парке культуры и отдыха.

Сейчас около крана и вообще на площадке перед фронтоном дома не было видно людей. Кран управлялся с двух пультов. За одним наверху, в будке, сидел крановщик, хозяин основной стрелы, вспомогательной же командовал такелажник, который должен был находиться внизу, на строительной площадке.

Но кран почему-то не работал, и такелажник, видно, куда-то отлучился.

— Эгей! Есть кто живой? — напряг голос Копелев. — Валера! — громко позвал он звеньевого. — Толик Зайцев! — кричал бригадир. — Покажитесь кто-нибудь!

Копелевский голос тотчас был услышан и узнан. На открытом воздухе он звучал гулко и громко. Это был знакомый всем голос бригадира, в меру спокойный и в меру требовательный. Один из монтажников высунул из-за наружной панели на шестом этаже белобрысую голову без предохранительной каски. Это и был молодой монтажник Толик Зайцев.

— А ну-ка, слезь ко мне на минутку, есть разговор, — уже немного тише произнес Копелев и показал еще взмахом руки: мол, иди вниз.

Толик появился на площадке через минуту. Копелев подумал, что монтажник, должно быть, мигом скатился по маршам лестницы, да еще и скакал сразу через три ступеньки. Слово бригадира было для него законом.

— Ты чего дышишь как паровоз? Отдышись, вытри пот со лба.

Копелев не мог без улыбки смотреть на то, как Толик поспешно вытирает пот со лба тыльной стороной ладони, а затем попытался растопыренными пальцами, как гребенкой, как-то уложить на голове растрепанные, взмокшие пряди волос.

— Я слушаю, — выдохнул Толик, едва перевел дыхание.

— Ты почему, дорогой товарищ, нарушаешь инструкцию, работаешь без каски? С этого начнем, — сказал Копелев, пытаясь придать своему лицу больше серьезности, но чувствуя, что это не очень-то у него получается. — Ты ведь знаешь, что за такое мне, бригадиру, могут выговор влепить?

— Знаю, — подтвердил Толик. — Но жарко в каске, и так весь взопрел. Я учту, Владимир Ефимович, — пообещал монтажник.

— Все вот такие, пока гром не грянет... Осторожного и судьба бережет. И мне неприятностей лишних не хочется.

Сказав об этом, Копелев вспомнил, что недавно Ламочкин, увидев на строительной площадке двух монтажников без касок, долго выговаривал за это Копелеву и не хотел слушать никаких оправданий бригадира.

— Ты здесь хозяин. И за безопасность людей отвечаешь первым. Заставь всех работать в касках, даже когда они тебя не видят. Авторитетом своим заставь, — сердился начальник управления.

— Слушаюсь, — по-армейски ответил ему Копелев. И подумал: «Ну и должность бригадирская! Тут тебе и темп монтажа, и техника безопасности, обо всем думай, за все отвечай. Бригадир, как в армии командир взвода, не только начальник, но и отец родной солдатам».

— Как вашему звену работается на новом кране? — спросил Копелев у Толика.

Хорошему нравственному самочувствию ребят во время работы Копелев придавал большое значение.

— Да как тебе сказать, Владимир Ефимович... Кран-то, я думаю, еще сыроватый.

— Сырой — это точно заметил, удачно сказал! — обрадованно поддержал Копелев, потому что и сам так думал. Он был убежден, что идея, заложенная в конструкцию, идея скорости и непрерывности подачи деталей для монтажа, несомненно, хорошая. Но порою бывает так, что те машины, которые задуманы как высокоскоростные, вначале работают медленнее прежних образцов, новые подъемные механизмы, рассчитанные на большие динамичные нагрузки, доводятся годами. Копелев знал, что тут единственный путь — это путь экспериментирования.

— Это на нашем «БК‑180», на обычном, пока груз поднимает кран на высоту девятого этажа, то выспаться можно. И здесь пока что такая же история, — сказал Копелев, ожидая подтверждения от Толика.

Тот кивнул, соглашаясь. И добавил:

— Слабовато идет монтаж, то там заедает, то здесь. Все неполадки разные, прямо на нервы действует.

— А ты не нервничай. Запомни: внедрять новое — это всегда трудно, это уж неизбежно будет портить настроение тебе и другим.

— Владимир Ефимович! — Толик осторожно тронул Копелева за локоть. — Вон Бондаренко руками машет, вас зовет. Видите, около диспетчерской.

— Раз зовет, надо идти. А ты голову береги, чтобы было чем думать, когда бригадиром станешь, — сказал Копелев, улыбнулся и похлопал Толика по плечу.

У диспетчерской его действительно поджидал Иван Иванович Бондаренко.

— Что у тебя, Иваныч? Где горим, что жмет?

— У меня полный порядок. Это тебя вызывает к телефону управляющий.

— Зачем, не знаешь?

Бондаренко улыбнулся как-то загадочно, со значением, но в ответ только пожал плечами:

— Не знаю, не ведаю, то дело какое-то между начальниками. Иди к аппарату.

— Ох, темнишь, Иваныч, ты в курсе, а врать-то не умеешь. По глазам вижу, — сказал Копелев, открывая дверь домика.

Вошел и увидел около стола начальника потока Михаила Григорьевича Гольбурга, Николая Большакова. В домик зашел и Бондаренко.

«Чего это они собрались? Неспроста», — подумал Копелев. Он снял трубку рации с тем чувством легкой тревоги, какая всегда овладевала им при срочных вызовах начальства.

— Владимир Ефимович, привет! Как живешь, как дела? Это Ламочкин.

Голос управляющего казался глуховатым. Расстояние от Пресни до Вешняков-Владычина хоть и не такое большое, а все же ощущалось легким радиогулом.

— Идем по графику, — ответил Копелев.

— А качество? — спросилЛамочкин.

— Стараемся.

— Жалобы?

— А это есть. Недовоз наружных панелей. Я уже сообщил диспетчеру комбината...

— Ладно, знаю, — перебил Ламочкин новым вопросом: — Как настроение?

— А что такое? — удивился Копелев. Он не мог понять, зачем всегда предельно занятый Ламочкин ведет явно не деловой разговор. — В норме настроение, Герман Иннокентьевич, — суховато ответил Копелев.

— Нормы разные бывают. Я, Володя, сейчас подниму твое настроение выше будничной нормы. Слушай. Мне только что позвонили из комбината. Копелеву Владимиру Ефимовичу присвоено звание — заслуженный строитель. От имени Президиума Верховного Совета РСФСР. Если понял меня хорошо, то повтори.

Ламочкин шутил, он был явно в хорошем настроении, Копелев же замялся. Он чувствовал на себе любопытно-испытующие взгляды всех, кто находился в диспетчерской. Они знали, конечно, о новости.

В армии в таких случаях говорят: «Служу Советскому Союзу». Просто и ясно.

Копелев колебался всего несколько секунд, потом выдохнул единым махом:

— Служу и буду служить Советскому Союзу как строитель.

— Хорошо сказал, точно. Ты, Володя, знаешь ли, что заслуженный строитель республики — это у строителей почетное звание? Его зарабатывают многими годами труда. А ты получил молодым, всего-то в тридцать шесть.

— Понял и прочувствовал это, — сказал Копелев. — Еще раз спасибо.

— Будь здоров, заслуженный! — закончил разговор Ламочкин.

Когда Копелев положил трубку, к нему с шумными поздравлениями живо потянулись и Гольбург, и Большаков, и Бондаренко. Копелев всем пожал руки и в ответ на требование Большакова даже пообещал «не зажимать», а вскорости «обмыть заслуженного».

И поскольку никто не собирался сейчас же уходить из диспетчерской, то и Копелеву показалось, что не совсем удобно ему тотчас уйти, сделав вид, что ничего, собственно, мол, не случилось. «Еще подумают, что зазнаюсь», — решил он про себя.

— Широко шагаешь, Володя, сейчас уже заслуженный, а завтра народным, что ли, станешь? А? Или нет еще у нас такого звания — народный строитель республики? — спросил Гольбург.

— А неплохо бы и завести, — вставил Большаков, — если особенно учесть, сколько мы строим для народа. Правда, мне нравится больше такое звание, по-военному — «гвардии строители». Чем мы не гвардия! — улыбнулся он.

— Верно, Коля, — тотчас подхватил Гольбург. — Хотя, вообще-то говоря, всяких почетных званий у нас хватает. А по существу, Владимир Ефимович, я тебе вот что хочу сказать. Ты здорово работаешь, пока здоровье позволяет. Но оно не вечно, по себе знаю. Надо бы тебе об этом подумать.

— В каком смысле? — не понял Копелев.

— Да в самом прямом, чтобы не уходили сивку крутые горки. Ретивая лошадка, как говорят в народе, недолго живет. Ты уж прости меня за такую грубую откровенность. Говорю любя и уважая. Ну сколько еще ты проходишь в бригадирах? От силы лет десять или меньше. А потом куда?

Копелев не обиделся на «ретивую лошадку». Подумал, что Гольбург, с которым он работает немало лет рука об руку, говорит искренне, от души. Пока соображал, что ответить, вмешался Большаков:

— А он назад вернется, в рабочие.

— В рабочих легче разве?

— Легче, — сказал Бондаренко, — нервы не так горят, потому что ответственности меньше.

— Ну, это как смотреть на свою работу. А вас я что-то не понимаю, Михаил Григорьевич, — произнес Копелев хмуровато. — То поздравляли, а сейчас вроде пугаете. И зачем?

— Упаси бог пугать, ты мне нравишься. Да такого человека разве можно запугать. Просто я подумал: сейчас ты прославлен, а вот перестанешь быть бригадиром, наступит же такое время, — и слава уйдет!

— Возможно. Ну и что же? — Спросив это, Копелев уже чувствовал, куда гнет начальник потока.

— Переживать будешь сильно. Я таких знал, кто потом смертельно тоскует по утраченной популярности.

— Вопросов вы много поставили острых, — сказал Копелев и посмотрел при этом на Бондаренко и Большакова, ибо почувствовал, что они заинтересованы и ждут: что же ответит бригадир? — Каждый человек думает о своем будущем — это законно, только давайте разберемся по порядку... — начал Копелев.

— Ну, ну-ка, — подзадорил Бондаренко, — объясни, Ефимыч, что и как?

— Первое — насчет рабочей славы. О бригаде пишут немало, это верно. У нас труд поднимает человека. Я вам тоже приведу пословицу: «Как поживешь, так и прослывешь». Но рабочая слава не дешевая... Зарабатывают известность среди строителей годами хорошей работы. Годами, а то и десятилетиями. И это такое богатство, которое всегда с тобою, до конца жизни.

Копелев сделал паузу, хотелось увидеть, как реагирует Гольбург. Улыбка Михаила Григорьевича была, как всегда, неопределенной и слегка кисловатой.

— Вот вы говорите — популярность уйдет, — продолжал Копелев. — Это возможно. Хотя я, скажу прямо, и сейчас-то никогда не думаю о популярности. Работаю как полагается. И если о чем думаю, так о том, что наши дома, кварталы будут стоять долго. Приди в любой район, посмотри, что ты, строитель, оставляешь людям. Это второе.

Теперь третье. Долго ли буду еще бригадиром? — Тут Копелев пожал плечами. — Сейчас не могу ответить, Михаил Григорьевич, просто не знаю. Работать сегодня на стройке еще не легко. Это правда. Но у нас в строительстве много хороших перемен, вы это знаете. С каждым годом будет работать все легче, интереснее. А следовательно, продлится наш рабочий век.

— Это все так, — вставил Гольбург, — однако годы-то бегут!

— Годы бегут, но я у своего любимого дела не заржавею. Не бригадиром, так другую найдут работу, уже и сейчас предлагают прорабом на потоке, но я сам не хочу.

— А почему? — спросил Гольбург.

— Потому, Михаил Григорьевич, что бригадиром мне пока интереснее. И учиться буду на вечернем факультете Высшей партийной школы при ЦК КПСС.

— Ого! Вот это да! — воскликнул Большаков. — Вот это хорошо ты решил, Ефимыч!

— Городской комитет партии порекомендовал.

— И правильно, достоин.

— Ну, спасибо на добром слове, а в общем-то заговорились мы. — Копелев взглянул на часы. Ему давно уже полагалось быть на строительной площадке. Не ушел сразу, вот и затянули в длинный разговор, получилось нечто вроде дружеской беседы с ответом на заданные вопросы. — Заболтались мы, — повторил Копелев, — а монтаж не ждет.

— Ничего, Ефимыч, это полезно. На честную беседу времени не жалей, серьезный разговор — он серьезному делу равен, — сказал Бондаренко.

— Верно, верно, я тоже рад, что таким образом подзадорил бригадира. И вот выслушал его с интересом. Не обижаешься на меня, Владимир Ефимович? — спросил Гольбург.

— Да что ты! — Копелев махнул рукой. — На искренний вопрос только дураки обижаются. А я откровенно высказался и вроде бы душу освежил. И себе легче, и людям становишься понятнее. Я, ребята, за откровенность.

— Тогда молодец вдвойне! — заключил Гольбург. После этого все поднялись одновременно, каждого ждали свои заботы.

Потом в обычной дневной текучке Копелев не то чтобы забыл об утреннем телефонном разговоре, просто у него не было времени думать ни о чем ином, кроме самого дела.

О присвоении звания заслуженный строитель он вспомнил лишь в обед, когда из автомата у метро «Ждановская» позвонил жене на работу.

— Поздравь, я получил заслуженного строителя, — сказал он Римме Михайловне.

— Только теперь не зазнавайся, Копелев! Слышишь?

— Каким был, таким и останусь. Что ты, меня не знаешь?

— Вот, только так! И не забудь, что тебе вечером выступать в Доме журналистов, — напомнила Римма Михайловна. — Записано в твоем календаре.

— Помню, спасибо, — подтвердил Копелев.

— И не приходи поздно, сын будет тебя ждать, чтобы поздравить.

— Я понял все, — сказал Владимир Ефимович и с улыбкой повесил трубку.

Он подумал тогда же, что вечером, выступая в Доме журналистов, он вспомнит о сегодняшнем рабочем дне, о споре, который завязался в диспетчерской. И откровенно, так же, как и на строительной площадке, поговорит с журналистами о том, как он живет и работает, как определяет для себя свой долг и обязанность думать о товарищах, помогать им. Ведь без этого ни сам он, Владимир Копелев, ни его бригада никогда бы не добились таких успехов.


Звенья одной цепи


Я как-то сидел в приемной начальника комбината Георгия Михайловича Клыша, когда к нему в кабинет на очередную оперативку приехал Ламочкин.

Ожидание в приемной, раздражающее посетителей, не так уж бесполезно для литератора.

Сидишь, слушаешь, о чем говорят секретари, а обсуждают они большей частью все те же комбинатовские дела и события, иногда войдет курьер с бумагами, различные представители — от институтов, проектных, архитектурных организаций, из других городов — ждут приема, заходят и свои сотрудники с вопросом: «Можно к Георгию Михайловичу?.. Ах, оперативка! Зайду попозже».

А то вбежит сотрудница из техотдела просмотреть протокол заседания техсовета, печать поставить на бумажку, а заодно полушепотом, но так, что всем слышно, расскажет какую-нибудь историйку о назревающей семейной драме.

— Да что вы! — ужаснется секретарь Клавдия Сергеевна. — Да он вроде парень спокойный. Она за ним следит, что ли?

— Спокойный-то спокойный, а все же следить надо. От себя далеко не отпускает. Даже полы вместе моют.

— Ай-ай! — покачает головой Клавдия Сергеевна, но махнет рукой: мол, иди, некогда, — ибо из селектора, стоящего на столе секретаря, уже раздается начальственный голос, требующий:

— Клавдия Сергеевна, Стариковского сюда дайте!

Или:

— Наумова дайте сюда!

«Сюда» — это значит в кабинет, на оперативку. И Клавдия Сергеевна, смягчая требовательную резкость сама уже по телефону передает спокойно и уважительно:

— Алексей Семенович, вас приглашает Георгий Михайлович.

Не успевает закрыть за собой обитую кожей дверь Алексей Семенович, как голос из селектора требует вызвать еще кого-нибудь или же спрашивает:

— Ольшанского обнаружили наконец?

— Да, да, — отвечает Клавдия Сергеевна, — вот я его вижу, он идет к нам по двору.

Двор, который она имеет в виду, — это не тот, что внутри жилого дома, это пространство внутризаводской территории, вплотную примыкающее к зданию комбината. Клавдии Сергеевне хорошо видна та его часть, которая занята под склад готовой продукции и представляет собою длинные ряды белых аккуратных кубов под плавающими над ними крючками мостовых кранов, которые и транспортируют эти кубы со склада на платформы машин.

Даже я со своего кресла видел через окно, как шагает по асфальтированной площади, украшенной цветниками, яблоневым садиком у стены одной из производственных коробок, среди снующих машин и автокаров Дмитрий Яковлевич Ольшанский, директор специализированного завода санитарных кабин, расположенного вблизи Хорошевского шоссе, но почти не заметного ни со стороны шоссе, ни с прилегающей улицы.

Я вошел в кабинет Клыша вслед за Ольшанским. Оперативка уже закончилась, но главный инженер комбината Явелов, начальники некоторых управлений и директора заводов еще находились в комнате. Не остыв после обычных для оперативки споров, взаимных упреков, требований, претензий, так сказать, по инерции доругивались, но уже вяловато, а Клыш сидел с усталым лицом и молча слушал.

Речь шла об окраске санитарных кабин, производимой на заводе Ольшанского. Краска реагировала на влажность воздуха и особенно портилась во время дождя, иногда даже еще на заводе.

Отвечая на упреки, Ольшанский утверждал, что случаи порчи кабин редки.

— А зачем вы на стройплощадках вскрываете пломбы на дверях? Не лезьте туда, пока не перекрыт этаж! — крикнул он.

— Какая разница? — спросил кто-то.

— Пачкаете стены, заносите влагу. Ну, кто еще жалуется, кто? — запальчиво спросил Ольшанский.

— Я, — сказал Ламочкин.

— Неужели и ты, Герман Иннокентьевич?! — воскликнул огорченный Ольшанский. Это прозвучало почти как «И ты, Брут!» — то есть и ты выступаешь против того, чтобы увеличилась степень заводской готовности целого, объемного элемента квартиры. Ведь после завода санкабину оставалось монтажникам только поставить на место и торчащие из кабины концы труб присоединить к водопроводной и канализационной системам.

— А что нам делать? — развел руками Ламочкин. — Ведь появляются же пятна, протеки. И мы перекрашиваем.

— Ах, вы хотите, чтобы я снял у себя краску? А кто мне оплатит расходы, уже произведенные?

— Это другой вопрос, — бросил кто-то.

— Нет, тот самый! — горячился Ольшанский. — Мы ищем сейчас такую краску, которая бы не реагировала на влажность. А вам известно, что сам гипсоцемент, из которого мы делаем кабины, просыхая, тоже выделяет влагу. Так что же, нам отказаться от этого замечательного материала, который так нам помог, резко увеличил производительность? Что, отказаться?

— Ни в коем случае, Дмитрий Яковлевич, — улыбнулся Ламочкин.

— Вот то-то! — смягчился Ольшанский. — Во имя главного надо иногда жертвовать малым. Такова наука жизни.

— И все же, Дмитрий Яковлевич, вот по этой своей науке ты и ищи новую краску побыстрее. Не будь мы дети одной комбинатовской семьи, честное слово, — сказал Ламочкин, — давно бы на тебя уже писал рекламации. Георгий Михайлович, — повернулся затем Ламочкин к Клышу — мы бригаде Копелева утвердили ускоренный график — этаж в два с половиной дня.

— Слышал, слышал. А тянет ли он?

— Тянет хорошо, он депутат, срываться ему нельзя, человек на виду. — Говоря это, Ламочкин выразительно посмотрел на Ольшанского.

— Ты что, Герман Иннокентьевич, я ведь не Копелев, какой с меня спрос?

— Дополнительные санкабины, закладные детали нужны — это одно, а второе — есть уже сигналы со строек: приходят кривые панели, во весь рост встает проблема качества. Вот какое дело. Я думаю, что вслед за Копелевым в ускоренном ритме начнут работать и другие наши бригады — Логачева, Суровцева.

— Значит, еще мне планчик добавить хотите? — сказал Ольшанский. — Ну, спасибо, друзья дорогие! То за покраску критикуете, то просите больше деталей, по качеству и по количеству, как говорят, и в хвост, и в гриву! Спасибо!

— Да брось ты пар-то выпускать зря. Ведь можешь дать и дашь, — сказал Ламочкин.

И действительно, Ольшанский вроде бы сердился, однако ж сетовал уже без раздражения, и чувствовалось, что он даже горд тем, что строители обращаются к нему за помощью, уверенные в возможностях завода и директора.

— Ну что, Дмитрий Яковлевич, поддерживаешь творческую инициативу? — спросил Клыш.

— Да что с вами сделаешь, постараемся. — Ольшанский махнул рукой. — Считайте, что уговорили.

— Хорошо. Все ясно, и прениям конец, — вмешался Клыш. — Ольшанский, как известно, человек ищущий, пусть и обрящет — и краску, и новые кабины. А не обрящет, так напросится на выговор. Как его получить, он знает.

Это было сказано с каким-то намеком, Клыш при этом усмехнулся со значением и даже игриво подмигнул Ольшанскому, тот тоже ответил улыбкой, правда, не слишком веселой. И спор оборвался.

Я же подумал тогда, что даже и в этом маленьком эпизоде вдруг проглянула каким-то своим уголком та самая наука производственной жизни, упомянутая Ольшанским. Наука, сплошь и рядом вытекающая из крупных и мелких трудностей, противоречий, конфликтов, которые, возникая на заводе, на стройке, требуют преодоления общими усилиями. Тем более что оригинальная особенность комбината заключалась еще и в том, что людям здесь не имело смысла жаловаться друг на друга. Это означало бы жаловаться самим на себя. Ибо во всех своих ипостасях домостроительная организация представляла собою действительно неразрывно связанный производственный механизм.


Один из лучших цехов Хорошевского завода — цех номер три. Необычен вход в него. Двойные стеклянные двери напоминают подъезд министерства, театра. За дверьми широкая площадка — нечто вроде гостиничного холла. Это своего рода пролог к автоматическому устройству нового цеха, преддверие конвейерных линии.

Высокий потолок здесь повсюду залит мягким светом. Конвейерные линии работают бесшумно. Сквозь широкие оконные пролеты видны ветви яблонь. В «холле» у стен стоят автоматы с газированной водой. А у столиков, разбросанных там и сям, на удобных низких стульях можно посидеть, покурить, покушать.

И кругом чистота. Ни соринки на полу, воздух всегда свеж и лишен специфических производственных запахов, хотя само производство рядом.

На широкой площадке «холла» недавно поставили даже рояль, и это не кажется странным. Дело в том, что рояль не нарушает стиля и органически вписывается в интерьер помещения.

Объездивший за четверть века множество разных заводов, видевший и новые, и новейшие предприятия, я, признаться, не встречал в тяжелой индустрии и не надеялся встретить на небольшом заводе железобетонных изделий, на этом исконно грубом и грязном производстве, такую и щедрую, и взыскательную заботу об эстетике. А ведь это, по сути дела, синоним заботы о настроении, самочувствии, культуре, если хотите — об удовольствии, которое человек может и должен получать от труда на своем рабочем месте.

— Я люблю эстетическую сторону дела. Знаете, сам иногда дома рисую вместе с сыном эскизы вот для этих цеховых интерьеров.

Это сказал мне Дмитрий Яковлевич Ольшанский. Мы находились в третьем цехе и сидели за одним из столиков, из холла следя за работой автоматических линий.

— Боюсь преувеличить, — продолжал Ольшанский, — но мне кажется, я заразил этой любовью к эстетике многих заводчан. Людям иной раз надо только дать толчок к хорошему, а дальше они уже сами входят во вкус и сами уже требуют красоты на производстве. Вот смотрите, яблоки у нас в саду почти созрели, а никто не сорвет. А если кто-то и полезет, то на него так зашумят, что не обрадуется. Те товарищи, что работают в других цехах, теперь говорят дирекции: «А мы что, хуже?! Давайте и нам такую красоту!»

В меру коренастый, плотно скроенный, с приятными чертами немного крутоскулого лица, Дмитрий Яковлевич производил впечатление, которое можно определить словами «постоянно собранный». И это сквозило в походке, энергичной, размашистой, в коротком и скупом жесте, в характере речи, очень напористой, эмоциональной, с тем, пожалуй, нервным зарядом, который возбуждал не только собеседников, но и, должно быть, самого Ольшанского.

Стоял жаркий летний день. Я сидел в рубашке с распахнутым воротом, держа в руках пиджак, и не без удивления поглядывал на директора, на его темный костюм и галстук. Позже я узнал, что в строгом костюме, в белой рубашке с галстуком каждый день в половине седьмого утра, до гудка, так, чтобы захватить еще и ночную смену, он является на завод.

— Дмитрий Яковлевич! — прервав нашу беседу, громко закричала секретарь директора, едва появившись в стеклянных дверях цеха. Она бежала к нашему столику, запыхавшись, и каблуки ее звонко цокали по плитам пола. — Дмитрий Яковлевич, на завод приехала японская делегация, — сказала девушка, — они ждут в вашем кабинете.

— Японская? — переспросил Ольшанский и почему-то вздохнул.

Был разгар рабочего дня, оставалось около часа до обеденного перерыва. Прием делегации обещал потерю минимум полутора-двух часов.

— Ну что ж, делать нечего, надо идти. — Ольшанский произнес это без особого энтузиазма. Потом, посмотрев на часы, он пригласил и меня — посидеть, послушать гостей.

— Я думаю, что будет интересно, — сказал он.

Принимая в последнее время много гостей из зарубежных стран, из той же Японии, Швеции, Финляндии, и еще чаще встречаясь с друзьями из социалистических стран, Ольшанский уж знал по опыту и как-то сказал мне, что самое важное в таких встречах состоит обычно не в решении каких-либо производственных проблем или прямой передаче опыта — это делается в иной обстановке, а в перспективных международных контактах, в завязывании дружеских отношений и еще, пожалуй, в обоюдных психологических наблюдениях.

Ольшанскому, несомненно, не было безразлично, каким его завод покажется гостям, в свою же очередь японских строителей не могли не интересовать молодой энергичный директор, москвичи — рабочие в цехах.

Что же касается меня, то я хотел понаблюдать Ольшанского в общении с японцами и одновременно, как бы уже глазами гостей из высокоразвитой индустриальной страны, посмотреть на культуру труда, на эстетическую обстановку в цехах, которой так гордился Дмитрий Яковлевич.

Собственно, через полчаса мы вновь очутились в третьем цехе, но вначале была процедура знакомства в кабинете директора, рукопожатия, улыбки и представления через переводчиков, что облегчали коллективные визитные карточки с портретами гостей и краткой аттестацией каждого.

Группа японских строителей ездила по разным странам в поисках эффективных идей строительства в условиях сейсмических зон. В Японии бывают землетрясения. Однако, как сообщили гости, их интересуют и другие новинки строительной индустрии.

Вступительное слово Ольшанского удивило меня своей предельной краткостью. Оно состояло почти из одних цифр.

— Мы выпускаем санкабины методом объемного формования из гипсобетона. На заводе восемьсот рабочих. В сутки завод делает сто пятьдесят — сто шестьдесят кабин. В год мы комплектуем сорок тысяч квартир...

Гости старательно записывали. Сорок тысяч квартир в год! Это на кого угодно произведет впечатление.

— До реконструкции, — продолжал директор, — три цеха давали в полтора раза меньше продукции, чем сейчас дают два. Примерно на десять процентов увеличился средний заработок рабочих. Эти цифры на заводе знает каждый, ибо они результат большой работы всего коллектива. Что еще сказать? — спросил себя Ольшанский. — Да, отпускная цена кабины триста пятьдесят рублей, себестоимость — триста рублей. Остальное можно посмотреть в натуре.

Это было неожиданно быстрое приглашение незамедлительно пройти в цехи, ибо через полчаса обеденный перерыв и тогда уже ничего не увидишь в действии.

Но все же гости попросили разрешения немного времени уделить на предварительные вопросы, и пока переводчик переводил, Ольшанский взглянул на визитную карточку, где были обозначены должности туристов. Группа была весьма представительная: профессора университетов, директора, менеджеры и ассистенты менеджеров — из администрации крупных строительных фирм.

— Каков средний заработок рабочих?

— Сто восемьдесят рублей, — ответил Ольшанский.

— Как гарантируется качество изделий?

— Гарантирует отдел технического контроля.

— Какие марки бетона идут в употребление?

Ольшанский ответил.

— Скажите, Хорошевский — это от слова «хорошю»?

На это директор улыбнулся.

— Хорошевским называется наш жилой район, но слово «хорошо» очень уважается на заводе, мы стараемся, чтобы все было хорошо.

Один из ассистентов менеджера, вооруженный фотоаппаратом с огромным объективом, спросил: нельзя ли заснять общий план завода, изображенный на картине, висевшей на стене кабинета? Другой ассистент уже без разрешения чертил у себя в блокноте какую-то схемку.

Широкий жест Дмитрия Яковлевича, охватывающий не только кабинет, но и весь завод, как бы говорил: «Пожалуйста. Мы не делаем секретов из наших трудов».

— А вообще говоря, господа, все это у нас уже запатентовано, — заметил он, когда все поднялись из-за стола, чтобы вслед за Ольшанским направиться на заводской двор.

И вот мы идем вдоль поточной линии. Собственно, их две — справа и слева. Два движущихся конвейера с машинами для объемного формования. А они состоят из темного металлического сердечника формы и металлической же раздвижной оболочки. Между сердневиной и оболочкой пустое пространство, куда опускается деревянная опалубка. Это и есть каркас стен кабины. Форма оснащается каркасом за какую-нибудь минуту. И вот все готово для заливки гипсовой смеси.

Эту операцию производит специальный дозатор, установленный в глубине цеха. Он быстро заполняет пустоты гипсом. По сути дела, это самое обыкновенное литье в формы, в опоки, напоминающее чугунное или сталелитейное производство. Только здесь не раскаленный металл, а чуть подогретый гипс.

Так в чем же необыкновенность? Да в том, что это литье в объемные формы и представления о такой технологии никогда раньше не связывались со строительством — литье всегда было лишь монополией металлургии.

Я наблюдал за японскими специалистами. Малоречивы, сдержанны, ко всему приглядываются зорко. Сдержанность? Чего в этом больше — национального характера или корпоративной замкнутости ученых и предпринимателей, — сказать трудно. Что же совершенно очевидно, так это деловая заинтересованность.

Испокон веку мы привыкли к тому, что дома складываются из кирпичей, а в последние годы из более крупных элементов — бетонных блоков и панелей. Но к тому, что объемные части наших квартир могут производиться методом литья, как детали станков, как турбины, — к этому надо еще приучить наше воображение.

И гости наблюдали за ходом технологических превращений. Вот машина с залитой гипсом формой отъехала от дозатора. Вот она медленно движется по конвейеру, а тем временем гипс застывает и твердеет. И только одна легкая операция еще выполняется вручную — это две женщины деревянными скребками разглаживают наружную часть потолка кабины, пока он еще мягкий, пока его можно разглаживать. Но это, по сути дела, уже косметическая операция.

Всего четверо рабочих было занято на этой линии. Это ли не примета высокой технологичности и культуры труда!

— Распалубить! — отдал команду Ольшанский.

Это означало, что немного разойдутся в стороны грани металлической оболочки, сработает домкрат, оторвав кабину от пола формы, а затем уж мостовой кран зацепит сверху тросами за ушки кабину и приподнимет ее в воздух.

Вот и весь технологический цикл. В его простоте — очевидное совершенство.

Я вспомнил, как Ольшанский сказал в своем кабинете:

— Остальное, господа, можно посмотреть.

И действительно, если за какие-нибудь десять — пятнадцать минут можно наглядно продемонстрировать всю технологию литья кабин, к чему тогда длинные речи!

Ничто, пожалуй, так не впечатляет, как быстрое и вещное на наших глазах сотворение мощных литейных форм. Я в полной мере не раз испытывал это завораживающее чувство, наблюдая за жизнью литейных конвейеров на наших центролитах. Это всегда захватывает, этому не дано примелькаться, и даже на таком, казалось бы, скромном, будничном производстве санитарных кабин.

Мне показалось, что и сам директор, на что уж привыкший к этой картине, к обстановке цеха, но и он не без удовольствия наблюдал за тем, как шла заливка формы, как новорожденная кабина в клюве мостового крана повисла в воздухе над нашими головами, как машинист, чуть-чуть покачав ее, точно пробуя, крепко ли висит, хотел уже увезти ее в конец цеха.

Но в этот момент Ольшанский сделал знак машинисту, чтобы тот опустил кабину почти до самого пола, к ногам японских специалистов. Теперь все могли увидеть кабину изнутри, разглядеть ее внутреннее устройство, перегородки, помещение для ванны и при желании пощупать стенки. Всегда велико желание пощупать пальцами только что родившуюся вещь. Чуть-чуть шероховатая и уже прочная гипсовая плоть кабины излучала тепло.

Когда гости осмотрели все, что можно было осмотреть внутри кабины, Ольшанский сделал знак машинисту, чтобы тот убрал кабину на свое место.

— Ну, а мы посмотрим ли еще раз процесс? — спросил Дмитрий Яковлевич у руководителя группы.

Тот обратился к своим коллегам, и они утвердительно закивали.

И вот мы смотрим еще раз, гости засекают время на своих часах, идет нанизывание опалубки, заливка гипсовой смесью — твердение, — все за считанные минуты.

Стоявший рядом со мною, сравнительно молодой и молчаливый, все время слегка улыбающийся профессор Иокогамского национального университета Васуоши Суената, делавший пометки в своей книжке, едва успел выкурить длинную сигарету, как технологический цикл закончился.

И тот же машинист, которому отдавал приказания Ольшанский, с любопытством поглядывавший сверху на группу строго одетых, темноволосых, серьезных гостей, подвел свой мостовой кран к формовочной машине. Аккуратно и ловко он словно бы сдернул с машины огромную гипсовую рубашку кабины, снова поднял ее в воздух и понес в дальний конец конвейера.

И вот заключительная беседа за директорским столом. Вновь разговор сосредоточивается вокруг того, к чему невольно подводит логика вопросов и ответов, к идее, которая, как выразился Ольшанский, «уже давно висит в воздухе».

Это идея объемно-блочного строительства.

— Если мы сейчас снимаем с конвейера литые санитарные кабины, то напрашивается вопрос: а нельзя ли снимать таким образом и целые комнаты? — произносит вслух Ольшанский. И тут же сам себе отвечает: — В принципе можно.

Я чувствую, что задет сложный и важный вопрос. И по глазам Ольшанского вижу, что тема эта близка его сердцу.

Гости снова чертят иероглифы в своих книжках. Ольшанский охотно объясняет, что идея объемно-блочного домостроения в масштабах страны находится в стадии эксперимента, что были опыты и в Москве. Они-то и показали, что такое строительство может быть выгодно только при наличии высокомеханизированных заводов по изготовлению большегабаритных элементов, полной механизации отделочных работ высокого качества, хранения и перевозки блоков и монтажа инженерного оборудования. Только тогда будет достигнут экономический эффект и в заводских, и в построечных условиях.

— Ну, а что касается нас, то мы имеем свои планы, и они идут в сторону развития технологии, которую вы наблюдали, — сказал Ольшанский. — Однако не надо забывать, что мы делаем только санкабины и завод наш небольшой...

— Ну как, соединили приятное с полезным? — спросил меня Ольшанский, когда мы остались одни, а гости, благодаря за прием, за путешествие по заводу, за доставленное удовольствие, расточая улыбки, попрощались с Дмитрием Яковлевичем.

— Да, соединил, — сказал я.

— Нет, правда, интересно было? Я считаю, что эти контакты все же поучительны. Ну хотя бы потому, что, показывая гостям свое производство, и сам кое-что подмечаешь, что-то такое, что надо исправить, — рассуждал Ольшанский.

Я кивал, слушал Дмитрия Яковлевича, но думал о том, что самым интересным из того, что пришлось мне наблюдать в этот день, самым удивительным было то обстоятельство, что еще сравнительно недавно Хорошевского завода, который видели сейчас японские гости, по сути дела, не существовало. А существовал совсем другой завод, хотя и с тем же названием и на том же месте.

Тогда не было здесь ни таких светлых и красивых цехов, ни такой эффектной технологии, ни эстетического оформления, ни сада, ни «холла» с роялем и никаких делегаций и туристов. На старых фотографиях можно увидеть дымные, закопченные помещения, двор в ямах и рытвинах, типичную для старых заводов стройматериалов грязь, кучи песка, гипса, цемента, а у конвейерных линий много людей, занятых ручным и нелегким трудом.

Но тогда здесь не было и Дмитрия Яковлевича Ольшанского.


Большие дела маленького коллектива


В очерках принято рассказывать биографию героя. Биография — это судьба, а значит, то, что никогда не оставляет читателя равнодушным. Правда, между судьбой и трудовыми свершениями порою трудно отыскать прямую функциональную зависимость. Формирование личности — это ведь область бесконечно сложная. Но все же. Черты биографии дают возможность нащупать какую-то ассоциативную цепочку событий, ведущую к главным нравственным звеньям характера.

Ольшшанский как-то сказал мне:

— Я успел захватить две войны.

Он имел в виду Западный фронт, а потом, после небольшого перерыва, военные действия на Дальнем Востоке.

Ольшанский ушел на войну мальчишкой, был сыном полка. Солдатом прошел много дорог, войну на Западе заканчивал в Восточной Пруссии — его полк брал город Эльбинг, потом Кенигсберг.

Спустя тридцать лет рассказывая о своей военной судьбе, люди редко оснащают ее подробностями. Был там-то, воевал там-то, вот и вся история. А остальное кто хочет, тот дополнит в своем воображении знанием войны, ходом операций, историей взятия городов.

В Восточной Пруссии я был не раз во время войны и после нее, бродил по развалинам Кенигсбергской цитадели, видел гигантскую систему фортов и укреплений — так называемую «ночную рубашку Кенигсберга», за которой немцы рассчитывали спать спокойно. Я знаю историю «звездного штурма» города с восьми сторон, эпопею героического двухнедельного штурма прусской твердыни.

Ольшанский показал мне путь своей армии к Кенигсбергу, этого мне было достаточно, чтобы представить себе многое.

А потом длинная дорога на Восток, война в Маньчжурии, Ольшанский — ефрейтор в пехоте, невелико выдвижение, а все же солдату и такое надо заработать ратным трудом, по́том и кровью.

Мне никогда не бывает безразличной военная биография героя. Война сформировала целое поколение, и мне ли, участнику войны, не знать, как много она определила в судьбах, в мироощущении, в значении опыта жизни для каждого, кто честно прошел через ее испытания.

Ольшанский демобилизовался в сорок седьмом и начал работу в строительном тресте своего родного Воронежа электромонтером. Через несколько лет перевелся в Москву, на Краснопресненский завод железобетонных изделий. Здесь, работая, учился в техникуме.

Был рабочим, бригадиром, мастером, механиком завода, заместителем главного инженера.

— За четырнадцать лет я доработал до главного инженера, — сообщил он.

Вот и все. Дал мне два параметра: четырнадцать лет труда — и «доработался до главного инженера». А в остальном объем жизненного содержания будьте любезны представить себе сами, если вы знаете промышленность, если бывали на том заводе, где человек от рабочего прошел путь до главного инженера.

Краснопресненский завод самый старый в семье комбината. С тех пор как образовался комбинат, завод получил строго разграниченные функции — теперь здесь изготовляют только наружные стеновые панели на конвейерных линиях и панели крыш на прокатном стане.

До сих пор мы знали только станы, катающие металл. Едва ли можно насчитать два десятка лет с тех пор, как стали нормой конвейерные линии для крупных панелей, как стали работать прокатные станы для железобетонных изделий, как появился в массовом масштабе, в новых формах новый строительный материал.

Из сырцового кирпича складывались стены домов еще во времена Гомера. И возраст обожженного кирпича насчитывает тысячелетие. В древней Руси из кирпича возводились и церкви, и палаты. Кирпич дожил до наших дней. И сейчас его еще производят на заводах, и сейчас еще строят кирпичные дома.

Испокон веку кирпич оставался не только элементарной частицей строительной кладки, но главной мерою труда. Кирпич и по весу, и по размеру хорошо подходил к руке каменщика. Он хорошо лежал на ладони. Ладонь чуть больше или чуть меньше, но все же это только ладонь рабочего. Что же касается человеческих рук, то их физические возможности всегда оставались примерно одинаковыми.

Кирпич был мерою труда, силы и сноровки. Он лимитировал и масштаб человеческих возможностей в строительстве, и в известной мере охранял консерватизм веками сложившихся, столетиями освященных методов.

В наши дни ладонь бывшего каменщика все чаще ложится на рычаги электрического подъемного крана. Стрела крана со всей ее мощью стала как бы продолжением руки рабочего. Ладонь крана в десятки, в сотни раз шире и сильнее ладони каменщика. По сути дела, подъемный кран принес с собой на строительную площадку неизбежность революционных преобразований, прежде всего в самом материале строительства.

Кирпич вырос сначала в бетонный блок, затем еще более раздался в железобетонную панель, элементарными частями стали теперь целые узлы конструкции дома, — например, те же санитарные кабины, целиком отливаемые на Хорошевском заводе.

Это идет процесс укрупнения, неизбежный и неодолимый, как и сам технический прогресс. Он, конечно, не остановится, все дальше уходит от элементарной частицы кирпича к все более сложным, объемным, масштабным элементам сборного индустриального домостроения.

Черты этого развития, эту закономерность особо зримо наблюдать на ЖБИ — заводах железобетонных изделий. В том числе и на Краснопресненском автоматизированном предприятии, корпуса которого поднялись на окраине Красной Пресни.

В главном корпусе завода все крупно, мощно. Панели домов создаются на движущихся платформах-вагонетках. Их дно, или, как говорят здесь, поддон, с бортовой раздвижной оснасткой и есть та форма, в которой отливаются детали.

Любопытно, что наружная панель с проемами для окон, балконов формуется как слоеный пирог из пластинчатого бетона, керамики, сеток металлического каркаса, закладных деталей, фибролитовых прослоек, и снова слоев, на этот раз уже жесткого бетона.

Этот железобетонный пирог отправляется в камеры твердения. Пышущие жаром печи занимают пролет. Пропарившиеся при температуре в 90 градусов около восьми часов, получившие необходимую прочность, панели возвращаются к исходной точке. На распалубку. Это значит, что кран вынимает из формы готовую панель, поддон подготавливается для формования нового изделия, а дно платформы, словно бы поверхность огромной сковородки, смазывается особым составом, чтобы к ней не приставал бетон. И все начинается сначала.

Я ходил по цехам не только затем, чтобы представить себе конвейер домостроения от первой порции песка и цемента, зачерпнутых экскаватором со склада инертных материалов, и до готового дома, в котором счастливые новоселы ввинчивают свои, купленные в магазине замки к наружным дверям. Но мне хотелось еще представить и Ольшанского, механика и главного инженера, в кругу его каждодневных забот и исканий.

Я хотел мысленно увидеть Дмитрия Яковлевича, налаживающего и этот конвейер в главном цехе, и автоматы, создающие легкую, ажурную вязь железной арматуры, и длинный агрегат прокатного стана с непрерывно движущейся серой полосой бетона.

Одним словом, мне хотелось почувствовать ту современную обстановку автоматического производства, где руки давно уже уступили главную роль голове заводчанина, где множество возникающих проблем — индустрия сборного железобетона еще очень молода — открывают широкое поле инициативе, творчеству.

И сам Дмитрий Яковлевич говорил мне, что именно на Шелепихе вошел он во вкус рационализаторских поисков, поверил в свои силы. Отсюда он ушел директором другого ЖБИ — Востряковского, а в шестьдесят шестом был назначен руководителем Хорошевского завода санитарных кабин.

Не впервые я уже сталкиваюсь на заводах с одним примечательным явлением. Вот сделано большое дело — то ли это реконструкция, то ли новшество технологии, порою меняющее в корне характер производства. Об этом говорят, пишут.

Но попробуйте отыскать того, кто первым подал мысль, идею, кого можно считать автором нововведения. И тут вы вдруг столкнетесь с уклончивым ответом, оговорками, суждениями о том, что теперь-де в промышленности все делается сообща, каждый понемногу вносит свой вклад и трудно бывает вспомнить, кто же первым произнес: «А?!»

Одним словом, ни автора, ни авторов — нет, они словно бы растворились в массовом рвении коллектива.

Вот с таким примерно случаем я и столкнулся на Хорошевском заводе, когда заинтересовался историей столь радикальных изменений в цехах.

Ольшанский вспоминал об этом так:

— Собирались вот за этим моим столом. Инженерный народ. Чувствовали, что надо искать новую технологию. Стали прикидывать варианты. У нас есть конструкторское бюро. Маленькое. Тогда было всего четыре человека. Андрей Некрасов, Виктор Михеев, другие. Честно говоря, находились в спячке. Я их разбудил.

Андрей Некрасов, начальник конструкторского бюро, еще недавно мастер на Ростокинском заводе железобетонных изделий, он принадлежит к тому же комбинату. Сказал так:

— До шестьдесят девятого года работали по технологии Кассетдетали. Есть такая проектная организация. Остов санитарной кабины крутился на сердечнике. На каждую грань наносился цемент. Потом соскабливали неровность. Ручной труд. Всюду грязь.

Чья идея вертикальной заливки и полной заводской готовности кабин? Щекотливый вопрос. Директор нас мобилизовал — искать, искать! И мы искали.

Виктор Михеев, которого в конструкторском бюро и по сей день называют еще ласково «Витюша», молодой на самом деле и еще моложе выглядящий, правая рука Некрасова, ответил:

— Чья идея, сказать затрудняюсь. Был у нас главный инженер Дубков, утверждавший, что он первым предложил этот принцип. А начали-то мы еще до того, как Дубков пришел на завод. Много сделали начальники цехов В. Новиков, Л. Чернецкий, механики В. Рагозин и Е. Фролов, слесари В. Смирнов и А. Лан, да и другие.

Я посмотрел приоритетную справку, выданную на это изобретение, — авторами обозначены Ольшанский, Дубков, Некрасов, Михеев. И если в групповом поиске трудно порою действительно определить того, кто впервые сформировал новую идею, то уж всегда неоспорим и нагляден вклад тех, кто своей волей, дерзанием, трудом добился ее осуществления.

Директор сделал первый смелый шаг. Проект было решено создать своими силами.

— Заказали бы на сторону, ждать пришлось бы больше года, — сказал он. — Свои сделали за полтора месяца. За счет энтузиазма, на добровольных началах, вечерами, в выходные. Идея вызвала энтузиазм, а он породил энергию.

Ольшанский не ждал, пока заводу на реконструкцию отпустят деньги. Долго! Использовал возможности новой экономической системы, дающей возможность маневра за счет внутризаводских фондов. Конечно, в чем-то отступал от канонов, брал на себя ответственность.

— А какое новое дело совершенно освобождено от риска? — спросил он меня.

Вскоре наступил своего рода первый критический пик. Пришло время срезать старое оборудование и ставить на его место новые машины формования. Руководители комбината, не имея утвержденной в инструкциях документации, — ведь все проекты были сделаны на заводе, — срезать старое оборудование Ольшанскому запретили.

Точнее говоря, решение это назревало, висело в воздухе, и Ольшанский это чувствовал. Но буквально за день до того, как приказ был подписан, опережая его, Ольшанский на свой страх и риск решился все же поставить экспериментальные машины.

Слесарям пришлось проделать это за одни сутки, в субботний день. Ольшанский многим рисковал, поставив всех в понедельник перед свершившимся фактом.

В тот день испытания первой машины, 27 декабря 1968 года, — второй критический пик.

В час эксперимента в цех набилось множество людей. Пришли те, кто был в числе прямых участников опыта, и те, кто переживал свою некоторую сопричастность в реконструкции, и даже те, кто вовсе неверил в успех дела. Не верил, что гипс пройдет в форму до конца, не оставит раковин, не схватится преждевременно, где-нибудь по пути. Но и скептики пребывали в возбужденном состоянии, гадая: подтвердятся или же будут опровергнуты их предположения?

Первый опыт хорошо начался. Но закончился через десять минут... сокрушительной неудачей! Гипс залил всю форму, кабина сформовалась, но вытащить ее из машины не удавалось.

— Мы не учли тогда простой вещи — расширения гипса при твердении, — рассказывал мне Андрей Некрасов. — И всего это расширение на три сотых процента. Такая малость! Но кабину схватило намертво!

Два дня мучились конструкторы и слесари, стараясь вытянуть кабину, как-нибудь выжать ее вверх, но все бесполезно. И пришлось в конце концов разрезать края машины автогеном. И только таким образом, распахнув плоскости стального куба, вытащить из его объятий экспериментальную кабину.

После этой неудачи Ольшанский собрал техсовет. Надо было решать, что делать дальше.

— Начало было унылое, — вспоминал Дмитрий Яковлевич, — горечь всякого поражения — это ведь действительно не сладкая штука. Однако и унывать было некогда. Слишком много мы затратили сил на реконструкцию, слишком много заронили надежд, чтобы отступать. Одним словом, удалось переломить настроение, и мы превратили это заседание в техсовет оптимизма.

Решение было такое: не останавливаться — кромсать машину, переделывать, искать. Я сказал тогда товарищам: сто раз не получится — все равно будем продолжать.

Прошла всего одна неделя. То, что мы разрезали края машины, — это и натолкнуло нас на идею раздвижных стен. Воистину в каждой неудаче таится зерно будущей удачи. Теперь распалубка у нас стала получаться. Вы представляете, сколько было радости!

Вслед за первой машиной вошли в строй еще три. Заработала целая линия объемного формования. Однако на реконструкцию ушло время. Впереди вырисовывались новые работы. И возникал вопрос: как же повести дело, чтобы не сорвать выполнение плана, плана, который никто не позволит сорвать или хотя бы снизить, какая бы ни шла реконструкция?..

Перспектива и план! Это две коренные составные заводского развития, связанные, так сказать, единством сосуществования во времени, когда одновременно надо и внедрять новое, и выполнять план, делая первое без малейшего ущерба для второго. Это всегда творческая задача, и разрешается она — я часто наблюдал это — на разных заводах за счет интенсивной, напряженной работы.

— Ох, если бы я тогда хоть одну кабину задержал, то ужас! — сказал Ольшанский. — И так уж тучи тогда сгущались над моей головой.

Каким же образом выполнялся план во время реконструкции и испытаний новых формовочных машин? Заводчане решили, что пока будет переналаживаться, а следовательно, бездействовать одна половина цеха, работающие во второй во что бы то ни стало должны сделать всю цеховую программу, то есть каждый должен сработать за двоих.

По сути дела, это тоже был один из пиков реконструкции, напряженная пора заводской жизни, примечательная но своей сути.

Дирекция не издавала на этот счет никаких приказов, не проводилось специальных собраний. Просто люди понимали, что иначе нельзя. Такая работа стала делом общей, коллективной, заводской чести. А уж в этом понятии объединилось многое — и увлеченность новыми перспективами, и озабоченность заводскими делами, и чувство той рабочей солидарности, о силе которой мы иногда забываем, а вместе с тем этот нравственный стимул нельзя сбрасывать ни с каких производственных счетов.


В конструкторском бюро хранится папка, куда собираются документы заводской популярности, которая растет месяц от месяца и уже обрушила на завод поток писем, запросов, телеграмм.

Еще два-три года назад ни в далекой Алма-Ате, ни в близком Орле, в Иркутске или Риге, в Кишиневе, в Баку, Ташкенте никто не интересовался существованием вблизи Хорошевского шоссе завода санитарных кабин. А ныне сюда едут главные инженеры и директора предприятий, чтобы увидеть новую технологию своими глазами, получить копии чертежей.

Молва о хорошевцах докатилась и до социалистических стран, пришли запросы из Чехословакии, из ГДР. Туда отправили чертежи, потом Ольшанский получил приглашение посетить строительные организации, по структуре своей близкие к московскому ДСК, — в Берлине и Лейпциге, Дрездене и Ростоке.

Я видел, как Андрей Некрасов взвешивал в своих руках эту увесистую папку телеграмм и писем, предмет несомненной гордости молодых специалистов — механиков и конструкторов. Мне иногда казалось, что они, эти молодые товарищи, иные из которых вообще еще не вышли из комсомольского возраста, сами несколько ошеломлены тем громким, всесоюзным резонансом, который получили их усилия и опыт.

Несомненно, что начало поисков всем казалось делом скромным, не выходящим за рамки обычной рационализации, которым занимаются на всех предприятиях. Но когда завод, задуманный лишь как звено в технологической цепи одного комбината, стал давать кабины всем трем московским комбинатам и еще, так сказать, на сторону, в другие города, — например, на строительство города около гиганта автозавода в Тольятти, когда он неожиданно прославился в масштабах страны, молодые конструкторы поняли, что их поиск вышел на уровень настоящего и важного изобретения, которое следует защитить авторским свидетельством. Ибо теперь новизну технологии, ее экономический эффект следовало умножить на размах жилищного строительства в нашей стране.

И еще одно соображение. Разве не видна несомненная примечательность и в той вновь подтверждаемой мысли, что и на маленьком заводе могут делаться большие и важные дела? Ведь мера творческой энергии не связана с масштабом завода, и на маленьком она может вырасти в трудовой подвиг, стать примером для многих.

Действуя по определенным канонам и в соответствии со сложившимися нормами, Ольшанский мог затянуть реконструкцию на год-полтора, и тут никто бы не бросил ему упрека. А на заводе справились за полтора месяца. И это ли не пример того, как велики творческие резервы в недрах любого заводского коллектива, как много можно сделать для технического прогресса своими руками!


Я давно уже заметил, что есть совершенно определенная связь между нравственным климатом на производстве и уровнем интеллектуальной жизни заводчан вообще, их интересами, увлечениями, кругом любимых занятий на досуге, за пределами заводской проходной.

И если с этой точки зрения посмотреть на Дмитрия Яковлевича, то он типичный москвич, которому ничто не чуждо — ни театральная жизнь на подмостках столицы, ни кино, ни литература, ни спорт. Как и большинство деятельных людей, он требователен и к впечатлениям, которые может дать искусство. Возможности здесь для Дмитрия Яковлевича в нашей Москве велики, но мало свободного времени у человека, который на заводе не только хозяйственник, но и изобретатель, не только экономист, но и организатор массовой рационализации.

Можно быть потребителем духовных ценностей, можно быть их творцом. Но можно еще и, аккумулируя в себе все лучшее, что дает культура, как бы перерабатывать все это богатство в свою личную деятельную работу во всех сферах заводской жизни. Именно к таким постоянно ищущим, всегда озабоченным поискам нового, к таким людям, мне думается, принадлежит и Дмитрий Яковлевич Ольшанский.

Теперь я частенько бываю на Хорошевском заводе. Как говорится, «прикипел к нему сердцем». И это потому, что здесь мне всегда интересно. Да и завод близко от моего дома. Иной раз по дороге в наш писательский клуб на улице Герцена сделаешь небольшой крюк в сторону Хорошевского шоссе и завернешь к заводской проходной, поговорить о новостях больших и малых.

Я как-то шел по запорошенному снежком заводскому двору с инженером Александром Николаевичем Такуйлиным. Как обычно, здесь сновали по радиусам в разные стороны юркие автокары, самосвалы, самоходные краны подкатывались к цехам, а из заводских ворот почти каждые пять-шесть минут выезжали груженные кубами санитарных кабин машины с прицепами-платформами. Они медленно выползали на Хорошевское шоссе, затем уже расходились по маршрутам, которые тянутся во все районы и уголки Москвы, на все строительные площадки.

Поток этих машин, непрерывный транспортный конвейер, берущий свое начало от центральной заводской площади, увеличивается буквально с каждым месяцем не только на московские стройки, но и в далекие Набережные Челны; в город, который создается вокруг автозавода, тоже идут блестящие санкабины улучшенной конструкции.

Это так называемые каталожные кабины — гордость и Ольшанского, и Такуйлина, и всех заводчан. Еще недавно эта модель считалась экспериментальной, и Дмитрий Яковлевич не уставал агитировать за нее всех гостей, всякое начальство, которое по той или иной причине появлялось на заводе. Каталожные, то есть приспособленные по габаритам к массовым сериям домов в Москве, которые проектируются в соответствии с разработанным Каталогом железобетонных деталей. Новые кабины отделаны декоративным бумажно-слоистым пластиком. Внешне они так эстетически приятны, что Ольшанский отправлял эту модель в Сокольники, на Международную выставку стройматериалов.

Сейчас заводу трудно расширяться на небольшом пятачке территории, стиснутой со всех сторон домами и линией Белорусской железной дороги. И все же здесь все время строят, а точнее говоря — перестраивают, то создавая новый корпус под закладные детали, то новый отделочный цех.

Да и не может быть иначе там, где у людей уже есть вкус к реконструкции, к творческим поискам, где не только директор, недавно награжденный орденом Трудового Красного Знамени, или его непосредственное окружение, но и весь коллектив завода втянут в работу по совершенствованию техники, технологии и нравственно-психологической атмосферы производственной жизни.


Я хочу закончить рассказ о Хорошевском заводе сценкой, которая вновь напоминает о Копелеве. Я как-то сидел в кабинете Ольшанского, и мы говорили о производственном телевидении. В деревянную панель стены его кабинета уже вмонтирован экран телевизора, а скоро передающие устройства будут установлены у конвейеров, в цехах. Дмитрий Яковлевич сообщил мне, что эта идея тоже плод инициативы самих заводчан, но тут беседу нашу внезапно прервал шумно ворвавшийся в кабинет главный диспетчер комбината Алексей Семенович Стариковский.

— Доброе утро, Дмитрий Яковлевич. Я пришел к тебе ругаться, — заявил еще в дверях этот высокий, плотно сбитый человек с крупной седою головой.

Ольшанский жестом пригласил его сесть в кресло у стола, но Стариковский оставался стоять, как бы показывая, что зол не на шутку и будет ругаться основательно.

— Что же ты так свирепо начинаешь, Алексей Семенович? — спросил Ольшанский, покосившись на меня и в моем присутствии стараясь удержать на лице улыбку, а в тоне вежливое спокойствие.

— Вот посидел бы ты, Дмитрий Яковлевич, у меня в аппаратной, около рации, когда идет диспетчерский час, послушал бы голоса прорабов и бригадиров с участков, особенно насчет закладных деталей и недовоза санкабин, то и сам бы взъярился похлеще меня. Из Гольянова передают, из Бабушкина, из Вешняков... — перечислял Стариковский. — Да, да! — вздохнул Ольшанский. — На одном нашем ДСК обеспечиваем тридцать семь этажей в месяц — и все недовоз. А у меня на снабжении еще два московских комбината. И в Тольятти, и в Набережные Челны отдай кабины, а то голову снесут! А какая там темпированная стройка, сам знаешь не хуже меня.

— Я кто такой? Слуга комбината! А ты, Дмитрий Яковлевич, комбинатовский директор. За что мы должны болеть в первую очередь? А? Кто позволит нам срывать график? — горячился Стариковский.

— Никто, никто, — пытался его успокоить Ольшанский.

— Закладушек нет даже у Копелева.

— Не успеваем с этими деталями, арматурный цех маленький. Вот когда расширим...

— Копелев ждать не может, — прервал Стариковский, — он депутат. У него на площадке гости бывают, иностранцы приезжают, это надо учитывать...

— А ведь сам твердишь всегда: перед графиком, как перед богом, все бригадиры равны. Что у нас ритм — закон для всех, и дай больше одному, обделишь другого, — сказал Ольшанский, хмурясь.

— Правильно, если бы всем всего хватало. Но ведь бывают же перебои. Нет, я не уйду от тебя, Дмитрий Яковлевич, пока ты Копелеву не отправишь контейнер с закладными деталями, — заявил Стариковский, и было похоже, что он осуществит свою угрозу.

— Ох и работенка же у тебя, Алексей Семенович, — душу вынимать из директоров заводов! И больно ты горяч! — произнес Ольшанский не то сочувственно, не то лишь сдерживая накопившееся уже раздражение. — Ладно, контейнер я отправлю Копелеву и соседям, но согласись, так действовать — это не метод.

— Не метод, но приходится, — согласился Стариковский и сразу успокоился. Но замечание о горячности, должно быть, задело его. — Эх, дорогой наш передовой директор, Дмитрий Яковлевич, — произнес Стариковский после паузы, — я сейчас уйду, но хочу сказать тебе: не упрекай ни меня, ни себя, ни того же Копелева в горячности. Если хочешь знать, нам за это деньги платят. За то, что горим и волнуемся за порученное дело. А была бы у нас слоновая толстая кожа, были бы мы равнодушны к нашим бедам, не имели бы мы тогда и сегодняшних успехов.


Делегат съезда


Это было прекрасное мартовское утро, с прозрачным воздухом, голубым небом, «весна света», как сказал бы Пришвин, день весенней чистоты, ясности, волнующих сердце радостных надежд и добрых предчувствий. Тридцатое марта семьдесят первого года. Утро открытия XXIV съезда партии.

Я вышел на улицу, чтобы купить в газетном киоске несколько номеров газеты «Социалистическая индустрия», где были напечатаны мои заметки писателя «Через дистанцию времени». Я вновь писал о прославленных бригадах московских строителей, в том числе и о бригаде Владимира Копелева, которая вместе со всей страной ожидала в это утро открытия съезда партии.

Таков уж удел писателей документального жанра: познакомившись с интересным человеком, мы уже потом прочно душой прирастаем к нему и следим за его судьбой многие годы. И кто может указать, где именно надо поставить точку, где подвести черту, когда сами герои еще в пути, когда с каждым годом сама жизнь, то так, то этак поворачивая героя, высвечивает его в разных ракурсах, переплетая его судьбу с жизнью других людей, объединенных одними усилиями и одной целью...

...Итак, я снова возвращаюсь в то примечательное мартовское утро, когда я набрал номер домашнего телефона Владимира Ефимовича в надежде в этот ранний час еще застать его дома.

Делегатом на съезд он был избран еще зимой семьдесят первого, на XX Московской городской партийной конференции. Не только избран, но еще и принимал активное участие в ее работе и от имени строителей Москвы выступал с трибуны конференции. О чем говорил Копелев?

«Нашей бригаде часто приходится работать рядом с другими трестами Главмосстроя. Строим мы совершенно одинаковые дома, которые имеют и названия одинаковые — «П‑49». Только у нас этаж монтируется с полной готовностью под отделку за два с половиной дня, а у соседей — за шесть дней иногда возводятся только одни стены. У нас выработка на одного рабочего за год составила сорок семь тысяч семьсот рублей, а там намного ниже. И это говорит о больших еще неиспользованных резервах в строительстве».

Речь Владимира Ефимовича на конференции была деловой, конструктивной. И критической. Он говорил невзирая на лица, не боясь острым словом правды задеть кого-то из начальства. Да и было бы странным, если бы Владимир Ефимович обошел в своем выступлении то, что назрело и наболело, если бы он не ратовал за искоренение недостатков по-партийному, по-государственному.

«Бывает так: дом построен, отделан, а сдавать в эксплуатацию его нельзя потому, что не закончен городской коллектор или не готова дорога. И приходится ждать, передерживать на объекте людей и технику, что явно противоречит государственным интересам.

Мы считаем, что руководители Главмосстроя и Главмосинжстроя не все делают для того, чтобы строго соблюдались разработанные графики и создавались условия для ритмичной работы монтажных потоков».

Копелев мог бы подтвердить цифрами, фактами каждое критическое замечание. С законной тревогой он говорил о том, что в результате многих организационных неполадок нередко пропадает тот выигрыш во времени, которого добиваются монтажные бригады на скоростном монтаже.

«Если собрать воедино все наши простои, — подсчитал Копелев, — то получится, что комбинат только за один год не ввел в эксплуатацию несколько корпусов, а это тысячи квадратных метров жилой площади».

Он бы чувствовал себя виноватым перед бригадой, если бы не сказал о том, что «...на строительных площадках не всегда должным образом организовано общественное питание. Люди иногда не имеют возможности получить горячую пищу, просушить одежду. А ведь эти минимальные требования обязательно должны осуществляться на каждой стройке!»

И как убедительное свидетельство самого опыта, как требование людей, строящих новую Москву, прозвучало в конце выступления Копелева напоминание о том, «...что надо улучшать управление строительством, лучше организовывать труд рабочих, воспитывать коммунистическое отношение к труду, постоянно повышать социалистическую дисциплину».

Узнав о своем избрании делегатом съезда, Копелев был счастлив.

Итак, когда я в то примечательное утро позвонил Владимиру Ефимовичу, он сам снял трубку. Было ровно без пяти минут восемь утра. Я запомнил это. Владимир Ефимович сказал мне, что он одевается, с тем чтобы ехать в Кремль, но несколько минут у него еще есть.

— Поздравляю с открытием съезда, с таким большим днем в вашей жизни! — сказал я.

— Спасибо сердечное, Анатолий Михайлович, что позвонили. Что у вас нового? — спросил он.

Я сказал о газете, которая, конечно, будет продаваться утром в залах Кремлевского Дворца съездов, а скорее всего вместе с другими утренними центральными газетами будет лежать на креслах каждого делегата. Копелев переспросил у меня название статьи.

— Обязательно достану и прочту, — заверил он. — А сейчас еще раз простите, убегаю.

Я мысленно представил себе Копелева проходящим через Боровицкие ворота по брусчатке мостовой, под арками кремлевских башен к зданию Дворца съездов, в строительстве которого он сам когда-то принимал участие.

«А как приятно, должно быть, — подумал я о Копелеве, — сознавать, что в это прекрасное здание вложена частица твоего труда, что над огромной сценой стоят смонтированные тобою ригели и балки, уложенные тобою плиты перекрытий и что можно сказать кому-нибудь шагающему в это утро рядом с тобою по Кремлю: «А ведь это мой домик, товарищ! Мой в том смысле, что я его строил».

Так думал я, сидя у экрана телевизора, когда там появилось изображение Дворца съездов, показывались и фойе, где прогуливались делегаты, собирались в небольшие группы, оживленно разговаривая. Я искал Копелева, мне очень хотелось увидеть его в фойе или в зале, на местах московской делегации, посмотреть на выражение его лица, улыбку, почувствовать, в какой мере он взволнован, счастлив.

Ровно в десять утра открылся съезд партии. С Отчетным докладом Центрального Комитета КПСС XXIV съезду партии выступил Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев.

Владимир Ефимович, позвонив мне в тот же вечер, сказал, что он выслушал доклад с неослабевающим интересом. Все разделы доклада произвели на него сильное впечатление. Но, конечно, с особым чувством он воспринял все то, что относилось к наиболее близкой ему сфере труда.

«...Мы критикуем руководителей, когда они совершили ошибку, тот или иной проступок. И это верно — требовательность надо повышать. Но, думается, критиковать надо не только тех, кто делает ошибки, но и тех, кто не использует всех возможностей для развития производства, не проявляет инициативы, живет пассивно.

Планы, которые партия выдвигает на текущее пятилетие, будут претворены в жизнь тем успешнее, чем более высокие требования все мы будем предъявлять к своей работе и к работе других».

Когда я сам слушал это место в докладе Леонида Ильича Брежнева, то подумал: «Вот уж кто-кто, а бригадир Копелев не живет пассивно. Он будоражит своей инициативой в самом хорошем смысле этого слова и управление, и комбинат, и весь Главмосстрой».

Мне рассказывал потом Владимир Ефимович, что он записал в блокнот замечательные слова Леонида Ильича Брежнева, относящиеся к жилищному строительству в девятой пятилетке, слово о Москве:

«...Хотелось бы в этой связи особо сказать о Москве. Всем советским людям она дорога как столица нашей Родины, крупнейший центр промышленности, культуры и науки, как символ нашей великой социалистической державы. В Москве и впредь будут вестись большие работы по жилищному строительству, благоустройству, совершенствованию системы транспорта. Сделать Москву образцовым коммунистическим городом — это дело чести всего советского народа!»

Сделать Москву образцовым коммунистическим городом! Как много этим сказано! Какие небывалые возможности открываются перед строителями, работниками заводов строительной индустрии, всеми москвичами! Новые грандиозные задачи сфокусированы в этой емкой и четкой формуле для увлекательной работы, творчества, созидания.

Копелев говорил мне об этом по телефону вечером, после окончания первого дня работы съезда. Он возвращался к этой мысли и в последующие дни. Он понимал и как делегат съезда, и как бригадир строительной бригады, так же как и многие его товарищи — строители, архитекторы, рабочие и инженеры заводов железобетонных изделий, что в решении этой задачи главное слово за ними, что основную работу на пути к достижению этой цели они должны взять на свои плечи.

В те дни съезда многие знакомые или даже малознакомые делегаты поздравляли Копелева с перспективами предстоящих грандиозных строительных работ.

Когда Владимир Ефимович рассказал мне об этом, я подумал: «С чем поздравляют Копелева? С новой большой работой, с новыми трудами и заботами. А ведь это возможно только в атмосфере такого уважительного, почетного отношения к труду, когда он действительно стал для миллионов людей делом высокой чести и геройства».

«Чтобы стройка шла хорошо, надо, чтобы все ребята были счастливы на работе!»

Это сказал мне Владимир Ефимович, сказал, когда мы, беседуя, гуляли по его строительной площадке. Сказал вроде бы случайно, пришла ему в голову мысль, вот он ее так и сформулировал.

Наверно, он и не придал ей большого значения. А возможно, и не обратил внимания на тот глубокий и примечательный смысл, который выражали эти слова.

А ведь если подумать, то это сказано отлично! На работе надо быть счастливым! У счастливого рабочего дело спорится лучше, быстрее. Да, именно так!

Я помню, что эту фразу Владимир Ефимович произнес в дни работы XXIV съезда. И не случайно. Я же тогда подумал, что делегат от Москвы, бригадир Владимир Копелев получает от съезда такое удовлетворение и радость, вбирает в себя такой мощный и прочный запас социального оптимизма, энергии, веры в будущее, которые помогут ему быть счастливым на работе, в каждодневных своих строительных буднях, еще многие и многие годы.


Рабочая честь


На стене серенького продолговатого вагончика крупными буквами было выведено: «Комсомольско-молодежное монтажное управление № 5. Предприятие коммунистического труда. Поток № 4», а выше еще более рельефно и крупно написано: «Монтажники». Около этого передвигающегося на колесах домика собирались с разных сторон строительной площадки рабочие копелевской бригады.

Внутри вагончика на небольшом пространстве располагались шкафы с документацией, подсобное помещение для разных материалов и инструментов, а в центральной части два стола, на одном из них телефон. Вернее, по внешнему виду аппарат напоминал полевой телефон времен войны, на самом же деле это был прибор для прямой радиосвязи участка и потока с главной диспетчерской Домостроительного комбината. Так как в новом, только строящемся районе не могло существовать еще телефонной сети, то по радиосвязи осуществлялся контроль за строительством, передавались указания руководителя управления и всего комбината.

Внутрь вагончика, если уж очень потесниться, могло от силы войти человек десять. У Копелева же насчитывалось пятьдесят пять строителей, и хотя работа шла по трехсменному графику, все равно внутри домика общее собрание бригады провести не представлялось возможным.

На дворе же стоял летний день, небо чистое, трава вокруг вагончика сухая, можно было сесть и лечь на землю, крутую же ступеньку к двери вагончика употребить как своего рода «трибунку» для выступлений.

Так и поступил Копелев, сел на ступеньку, как обычно, безо всяких торжественных церемоний, открыв собрание.

— Тихо, ребята, все тихо, и начали, время — деньги! — объявил он.

— Меняю! — крикнул Валерий Максимов.

— Чего? — спросил Копелев.

— Свободное время на деньги.

— Ладно, Валера, не до шуток, — нахмурился Копелев. Он слегка погрозил пальцем своему звеньевому.

Рядом с ним около вагончика стояли Николай Большаков, Петр Ябеков, Николай Куракин, Михаил Маган, Алексей Бобров — актив бригады, ее боевое, крепкое ядро. Это были люди основательные, рассудительные, которые не дадут сбить серьезный настрой собрания шутками, прибаутками, всякого рода репликами, от которых порою нет отбоя.

До плеча Копелева дотронулся рукой Гольбург, подбадривающе кивнул: мол, не тяни, начинай!

Поэтому Копелев не стал отвечать на шутку Валерки Максимова, чтобы самому не сбиться с серьезного тона и не размагничивать настроение собравшихся.

— Чем больше организованности, тем скорее закончим, товарищи. Бригада мы скоростная и все должны делать в темпе. Понятно?

Сказав это, Копелев расстегнул ворот легкой серой рубашки, заправленной в брезентовые рабочие брюки с красивым поролоновым пояском.

Копелев любил яркие, броские краски в рабочей одежде, которую носил на строительной площадке, в которой лазил по этажам, устанавливал панели. Вот и сейчас его рубаха привлекала внимание двойными черными полосками на сером фоне; они шли от плеч к поясу и, пересекаясь с полосками вокруг груди, создавали крупные квадраты.

Рубашка чем-то напоминала карту с сеткой меридианов и широт. Кроме того, что она нравилась Копелеву, рубашка выполняла еще и некоторые охранительные функции на монтажной площадке. Так видны издали и призывают к осторожности ярко-желтые куртки у дорожных рабочих.

Так как было жарко, Копелев снял с головы и свою твердую каску, пальцами расправив слежавшиеся, влажные от пота волосы.

— По первому вопросу слово Бондаренко Ивану Ивановичу, парторгу нашего строительного потока, — громко сказал Копелев, но в этот момент вспомнил, что не объявил повестку дня. — Забыл о повестке. Так вот, первый вопрос — о работе в новом ритме, как мы с этим делом справляемся, а второй — о проступке монтажника Толика Зайцева. Первый большой вопрос, второй поменьше, но они, между прочим, крепко связаны.

Бондаренко сел на ступеньку рядом с Копелевым. Негромко, так, словно бы разговаривал дома с друзьями, он начал свою речь о работе потока за эти летние месяцы. Бондаренко не злоупотреблял ни цифрами, ни итоговыми выкладками, так как они были всем известны, ибо прямо связывались с зарплатой каждого строителя.

Говорил же он главным образом о том, что трудно было выразить цифрами, процентами и суммами премиальных, но что для бригады являлось не менее важным, чем скорость монтажа. Он говорил о трудовом настроении, о дружбе, взаимовыручке, о дисциплине и чувстве долга, об атмосфере товарищества в бригаде.

— Надо нам, товарищи, жить дружно, слаженно, цепко жить на сегодняшний день, раз мы, согласно общего мнения, взяли такое обязательство — этаж за два с половиной дня, — говорил Бондаренко, коротко взмахивая правой рукой, словно отрубал что-то в воздухе. — Я так понимаю, что без дружбы, взаимовыручки нам ни туды и ни сюды! Как без цемента, так и без дружбы все поползет у нас по швам. Темпы поднимай и в дружбе, в боевом настроении градус поднимай! И в дисциплине так же. Верно я излагаю?

— Верно, верно! — загудели со всех сторон, и Копелев тоже среди первых произнес свое веское: «Точно!»

— На войне у нас в батарее политрук с утра спрашивал перед строем: как, мол, ребята, полморсос? — вдруг ударился в воспоминания Бондаренко. Однако тем, что он вспомнил о войне, оратор еще больше овладел вниманием аудитории.

— Какой там пылесос? — крикнул кто-то из рабочих.

— Иваныч, ты чего-то там загнул, прошу разъяснить аудитории.

— Иван Иванычу — громче, остальным — молчать. А то непонятно, — взывали из задних рядов.

— Не пылесос, товарищи, а полморсос, сокращенное слово. А полностью так: политико-моральное состояние, — охотно пояснил Бондаренко. — Политрук наш интересовался этим делом потому, что без хорошего состояния духа воевать нельзя. Мы хоть и на мирной работе, и от войны только одно эхо осталось, а строителю, монтажнику, бетонщику, маляру надо иметь полморсос высокой пробы. Тогда все будет в руках гореть и работа сама побежит вперед. А мы, если позаботимся о технике, об организации, да с хорошим настроением, — горы свернем. Это первая моя мысль!

Копелев с любопытством взглянул на выступавшего парторга. Бондаренко было уже под пятьдесят. И возраст, и рабочий стаж, и военная биография создали ему добрую репутацию по справедливости. Он имел орден за войну и орден за труд, все в бригаде знали, что Бондаренко еще до войны начинал сварщиком на авиационном заводе, а уйдя на фронт, после учебы, попал в соединение гвардейских минометов. Попросту же говоря, он воевал на знаменитых «катюшах».

Был сначала наводчиком на «катюше», а потом командиром орудия, в партию был принят в сорок третьем, в боях под Смоленском. Бондаренко провоевал со своей «катюшей» много месяцев под Минском и Могилевом, прошел Польшу и Восточную Пруссию, с войсками Второго Белорусского фронта попал затем на Одер, в район города Штеттина, и закончил свой военный поход на Эльбе.

Потом еще некоторое время служба в Германии, демобилизация в сорок седьмом, и вот боевой сержант, приехавший в Москву, пошел на столичные стройки. Сначала сварщик, потом выучился на бригадира-сантехника, а затем так и укоренился на многие годы в этой специальности.

Пятидесятилетний строитель-рабочий — это фигура, не столь уж часто встречающаяся. Стройки — удел молодежи. А тут еще такая почетная военная биография, связанная с легендарным именем «катюша». Бондаренко в бригаде любили слушать, любил и сам Копелев. Кто-кто, а уж Иван Иванович имел право на военные воспоминания.

— Дисциплина — душа порядка на стройке, — продолжал он говорить, — только та дисциплина, которая сознательно вошла, как говорится, в состав крови, в каждую клетку сознания. А на нашем темпированном производстве, когда тебя сама минута дисциплинирует, как же иначе? Иначе нельзя нам жить! Володя, — Бондаренко кивнул в сторону бригадира, — расскажет про наши успехи, а я хочу остановиться на вопросе партийного и комсомольского влияния, скажу о проступках товарищей, которые портят нам общую картину.

— Конкретней, Иваныч, общая картина нам ясна! — крикнул такелажник Николай Куракин.

— Будет и конкретно, — пообещал Бондаренко, — а пока я вам вторую свою мысль формулирую. А именно: дисциплина — это и есть совесть рабочего, это его честь. Сказал — сделал! Обещал — выполнил! Как часы! Чтобы ни у кого сомнения не вызывало, что обещанное будет реализовано в срок. И всегда в этом деле впереди коммунисты, комсомольцы. Это для нас закон. А если человек своей рабочей честью не дорожит, то ему до лампочки и честь бригады. Какое же мы предприятие коммунистического труда, товарищи, если у нас люди будут опаздывать к началу смены, во время работы куда-то там отлучаться без дела, не дорожить каждой минутой монтажа, площадку строительную загрязнять и тем подводить руководство... — Бондаренко снова кивнул в сторону Копелева и перевел дыхание после длинной фразы.

А Копелев вспомнил: был такой случай, неприятное совпадение — вечером в управлении вывесили приказ Ламочкина о соблюдении чистоты и порядка на строительных площадках и личной ответственности за это бригадиров, а на следующее утро сам Ламочкин пожаловал на участок потока № 4.

Идет Герман Иннокентьевич, рядом с ним Копелев, проходят мимо окон первого этажа монтируемого здания, а в этот момент две девушки-штукатуры, Надя Шубина и Маша Потапкина, не глядя в окно, швыряют через него мусор — и прямо под ноги Ламочкина.

Немного запачкали костюм начальнику управления. Досталось и бригадиру. Копелев не удержался, усмехнулся — надо же так! А Ламочкин рассердился не на шутку. Не из-за костюма, хотя начальник управления аккуратист, а из-за столь очевидного пренебрежения к его приказу.

Герман Иннокентьевич не спросил даже у бригадира фамилий провинившихся, бросил только через плечо:

— Твои умельцы?

— Мои, но ведь они, девчата, не видели нас, — пытался оправдаться Копелев.

— Твои — значит, и выговор тоже твой. Завтра будешь в приказе, — спокойно пообещал начальник управления.

И точно, он сдержал слово. На следующий день Копелеву был объявлен выговор в приказе и там же распоряжение: у маляров Шубиной и Потапкиной снять двадцать процентов премиальных.

— Да, было дело, — с улыбкой вслух произнес Копелев.

Потом среди сидящих на земле перед вагончиком поискал глазами Шубину и Потапкину. Нашел и заметил: обе они опустили головы.

— Вот то-то и оно! — продолжал Бондаренко. — Но это еще цветочки, а вот произошло у нас ЧП, как в армии говорят, чрезвычайное происшествие. И об этом хочу сказать, потому что правильно бригадир отметил, без дисциплины нам не освоить новый темп: два с половиной дня — этаж. А «герой события», в кавычках, товарищ Зайцев Толик, наш маляр. Он прогулял, то есть опоздал из отпуска, не больше не меньше, как на девять дней. Пускай выходит к народу и сам расскажет, как он дошел до жизни такой, — предложил Бондаренко и взглянул на Копелева, ища одобрения.

— Можно и так, пусть сначала расскажет Толик, — согласился Копелев. — Тебе слово! — позвал он Зайцева и не удержался от улыбки, хотя понимал, что именно он, председательствующий, не должен сейчас снижать серьезного тона обсуждения.

Копелев давно уже питал душевную слабость к маляру Зайцеву, которого никто в бригаде и не называл иначе чем Толик. И сам он себя тоже именовал Толиком, и потому, видно, что привык, а еще и от укоренившегося самоощущения недостаточной своей самостоятельности, душевного неустройства человека, который ни в делах, ни в личной жизни не обрел еще зрелости и успеха.

Объяснений к этому было немало, и одно из них, быть может, коренилось в нелегком Толином детстве, о котором Копелев узнавал понемногу от самого Зайцева в минуты откровенных бесед.

Толик родился под Москвой, около местечка Красная Пахра. «Там еще писательский городок есть», — сказал он Копелеву, который и сам слышал об этом дачном местечке.

Отец Толика, охранник одного из санаториев, сильно пил, во хмелю буянил и бил мать, работавшую нянечкой в детском саду. Однажды шестнадцатилетний Толик вступился за мать, схватил отца за руки. После этого Толик не разговаривал с отцом несколько лет.

Жизнь в семье стала трудной, это отражалось и на учебе. Толик, как он сам выразился, «из школы сбежал», не закончив седьмой класс, но поступил в производственно-техническое училище (ПТУ) и вышел из него со специальностью маляра.

Копелеву Толик не раз признавался, что малярное дело его не увлекает.

— Все время трешь и трешь, ручная работа.

— Но это смотря как тереть. Если механически — неинтересно, а если с толком и думать о том, чтобы все вышло красиво, глаз радовало, так это другое дело, — возразил Копелев.

— Меня не забирает, не мужское занятие, Владимир Ефимович.

— Не согласен.

— Да и окружение...

— Что за окружение? — поинтересовался Копелев.

— Одни женщины кругом. С кем-нибудь поделишься словом, а завтра уже все бабы знают. Они меня все ковыряют и ковыряют.

— Как это? Дразнят, что ли?

— Дразнят, подсмеиваются. Как перекур, так они собираются в кружок, и пошли бабьи дела, сплетни там всякие, а мне это скушно, а я, Владимир Ефимович, ищу мужской компании.

— Мужской, значит, — переспросил Копелев, — и работы, выходит, более мужской?

— Если можно. К малярству душа не клеится, — попросил Толик.

Копелев слушал тогда Толика с пониманием и немного с той веселой снисходительной иронией, которая опять же была настояна на добром, близком к отцовскому чувстве по отношению к незадачливому Толику. Женщины из бригады Нины Климовой, как это случается порою там, где среди женщин один вот такой нескладный и неуверенный в себе парень, действительно хотя и беззлобно, но постоянно дразнили Толика. А он оказался и не слишком уравновешенным, не слишком дисциплинированным.

— Так куда же ты хочешь перейти? — спросил Копелев Толика.

— В монтажники, Владимир Ефимович. Я оправдаю.

— Ты ведь знаешь, в каком темпе работают наши монтажники. План для них — это закон. Дело чести. И слабые у нас не держатся. Учел все это? — сказал Копелев, стараясь даже припугнуть Толика, чтобы проверить его решимость и волю.

— Все равно согласен. Я — как все, — кивнул Толик.

Посоветовавшись с парторгом Бондаренко, Копелев решил перевести Толика Зайцева в одно из монтажных звеньев. Однако Толик умудрился несколько раз опоздать на работу.

— А тебе не стыдно товарищам в глаза смотреть, которые за тебя в это утро вкалывали? — спросил Копелев у Толика.

— Я проспал, только и всего, Владимир Ефимович, честное слово, не со зла, простите, — оправдывался Толик.

Голубоватые его глаза в этот момент были полны такой наивной скорби, что Копелев не смог даже рассердиться, а только, сплюнув себе под ноги, сказал сердито:

— Я-то думал, что ты мужик-кремень, а ты, оказывается... манная каша. — И Копелев с досады махнул рукой.

Затем вскоре последовал еще более тяжкий проступок Толика. Теперь уже не только по отношению к товарищам, но и нарушающий закон и трудовую дисциплину.

Сейчас, на собрании, Копелев следил за тем, как Толик с трудом, словно бы штаны его приклеились к траве, поднялся с земли и понуро побрел к лесенке вагончика, как на лобное место. Лицо Толика выражало страдание. Все, должно быть, заметили, как к кончику его загорелого носа приклеилась капелька глины.

Выдержав более чем затяжную паузу, Толик сказал в свое оправдание следующее:

— Как дело быле, товарищи? А вот так. Я в отпуск поехал с невестой, значит, своей Валентиной Михайловной. Она в институте учится педагогическом. Педагог, значит...

— А ты жених, значит? — перебил Валерка Максимов под легкий смешок собравшихся, потому что все знали в бригаде, как часто Толик прилепляет это словечко-паразит «значит» к любой произносимой им фразе.

— Теперь уж муж законный!

— Ух ты! — воскликнул кто-то.

— Тише, тише, товарищи! Пусть Зайцев говорит, как хочет. — Копелев поднял руку, призывая всех к спокойствию.

— Она третий курс заканчивает, Валентина Михайловна, значит. Де-фек-то-ло-гическое отделение, — по слогам и важно выговорил Толик, — учит говорить немых. Мы в общежитии живем, ребята, вы знаете, комната десять метров, две кровати и две семьи, я и Валентина Михайловна и еще пара, значит. Я заявление на отдельную комнату подал Владимиру Ефимовичу, как депутату...

— Чего он все про свою Валентину Михайловну? Пусть о себе скажет, я тоже могу про свое семейное положение целый час рассказывать, — взорвалась Нина Климова, — к порядку призвать оратора!

— Действительно, Зайцев, ты ближе к делу, к своему проступку перед бригадой, — заметил Бондаренко, — уважай собрание и наше время.

— А какой проступок? Это случай такой получился тяжелый, ребята, по независящим обстоятельствам, у каждого может быть, аппендицит то есть, хочу сказать, — несвязно продолжал Толик, которого реплики Климовой и парторга повергли в еще более растерянное и угнетенное состояние.

— Рассказывай яснее, — попросил Копелев.

— У Валентины Михайловны приступ случился на Севере. Мы поехали к приятелю отдохнуть. В армии он служит. А Валентина Михайловна в больницу легла, я ждал ее поправки. И вышло, что прогулял лишку девять дней, — объяснил наконец Толик.

— А не врешь про аппендицит? — спросила Нина Климова.

— Не приучен, — пробурчал Толик.

— А чего телеграммы не дал в бригаду? Хотя это не оправдание для прогула, но все же мы бы знали, где наш Зайцев и что с ним происходит, — спросил Бондаренко.

— Растерялся, недокумекал я, ребята, — сказал Толик. — Ошибка вышла.

— Прогулять декаду — это ты быстро сообразил, — бросил со своего места монтажник Максимов.

— Есть такие, что ошибаются всегда в свою пользу, — заметил Николай Большаков. — «Недокумекал»! — передразнил он Толика. — Ты уже не мальчик, Зайцев, женился, глава семьи, человек самостоятельный, и спрос с тебя теперь на полную катушку.

— Прогул есть прогул! Девять дней — шутка ли? И нечего тут Зайцеву слюни распускать, — сердито заговорила Нина Климова, которая явно недолюбливала Толика уже за одно то, что он ушел из-под ее бригадирской руки, изменил малярной профессии.

И хотя большинство рабочих помалкивало, люди курили, негромко переговаривались между собою и вроде бы с незлобивым любопытством поглядывали на обескураженного монтажника, Копелев чувствовал, что общее отношение бригады к проступку Толика уже определилось и оно вовсе не легкомысленное, а серьезное, взыскательное и осуждающее прогульщика.

Пора было бригадиру сказать и свое слово.

— Товарищи, — начал он и со вздохом, быть может слишком громким, поднялся со ступенек лестницы, — скажу откровенно — вот Толик знает, я к нему хорошо отношусь. И доказывал это не раз. А почему хорошо отношусь, это как-то в двух словах и не выскажешь. Молодой он, чем-то мне симпатичный. Семейная жизнь у нас похожа, у меня тоже жена с высшим образованием, так что одни трудности переживаем, — улыбнулся Копелев.

Он тут же заметил, что шутка его «дошла», вызвала понимание, ибо была сдобрена той искренней, а главное — простодушной иронией по отношению к самому себе, которая всегда нравилась товарищам.

— Я сказал, что хорошо к нему отношусь, — тем временем вслух продолжал Копелев, — относиться к человеку хорошо — это значит прежде всего требовательно, по-хорошему требовательно, я так понимаю. Мы сейчас переживаем ответственный момент. Перешли на новый ритм. Вы сами отлично знаете, как идут у нас дела. В основном успешно.Ритм мы взяли и держим. Конечно, бывают и срывы, недовоз деталей, или же по своей неорганизованности иногда не справляемся с темпом. Но это иногда. Если в какую-нибудь смену это случается, зато в следующую наверстываем.

Я и хочу вас поздравить, всю бригаду, — здесь Копелев невольно возвысил голос, и он зазвучал торжествующе, сильно, — хочу поздравить с тем, что обещание свое мы сдержали пока, не подвели управление. Все видят, что можно работать быстро. Монтаж в темпе два с половиной дня — этаж — реальная вещь!

Я что хочу сказать, — Копелев перевел дыхание, — мы не рекордсмены. Мы обещали сделать новый ритм постоянным, точным, как часовой механизм. Это, конечно, трудная задача. Но зато какая благородная, можно прямо сказать — красивая. Вот к чему мы будем стремиться.

Закончив мысль, Копелев почувствовал потребность в паузе. К тому же, как видно, его волнение передалось и собранию. Ребята громче зашумели, кто-то даже захлопал в ладоши.

— Теперь вы понимаете, почему меня лично так сильно задел прогул Толика Зайцева? — через минуту спросил собрание Копелев. — Понимаете, конечно! Толик прогулял декаду, он оставил свое рабочее место как раз в самые напряженные дни борьбы за новый ритм, короче говоря, плюнул на нашу рабочую честь. Я предлагаю поступить с ним по законам тоже рабочей чести. Какие будут предложения? — спросил Копелев, вытер тыльной стороной ладони пот со лба и сел на ступеньку лестницы вагончика.

Первым слово попросил Николай Большаков. Он вышел к вагончику не торопясь, как-то немного по-медвежьи, вразвалку, широкоплечий, крепко сбитый, серьезный, не случайно его в бригаде за глаза, да и в глаза частенько именовали уважительным сокращением от фамилии — Большак. Постоял, подумал, взмахнул широкой ладонью перед лицом, словно бы смахнул какую-то паутину. Начал неожиданно:

— Я охотник, и Толик Зайцев охотник. Отсюда вывод, что он имеет в моем лице родственную охотничью душу. Еще он имеет ружьишко, правда, старенькое, однако страсть к охоте у него в наличии.

— Ты это к чему, Васильич? — спросил Бондаренко.

— А к тому, что мы с ним ездили пару разов в Смоленскую область уточек пострелять. А человек на охоте раскрывается быстро. Со всеми потрохами. Я смотрю — парень ласковый, уважительный к старшим, но все же хлипковатый в душе немного, чуть какие трудности, усталость — начинает хныкать. Себя очень любит, жалеет, — это от эгоизма. Разболтанность в нем есть, правда. Потому так и получилось.

— Что получилось, Васильич? — не понял Копелев.

— Прогул этот.

— Что же предлагаешь? Какие меры?

— Гайки ему надо подвернуть. По линии дисциплины.

— Уточни, пожалуйста. Какое взыскание? — допытывался Копелев.

— Что-нибудь надо. Только вы от меня точного приговора не требуйте, все же охотники мы, как сказал, я, может, больше других его пожалею, а это неверно будет, — хитро уклонился от ответа Большаков и не торопясь пошел от вагончика к своему месту.

— Ну вот, — развел руками Бондаренко, — охотник, называется. Смелости не хватило предложение сделать!

Копелев не подумал о том, что не раз уж наблюдал на рабочих собраниях: в общей форме провинившегося осуждали все убежденно и горячо, но никто не торопился вылезать с конкретным предложением — исключить из бригады, объявить выговор, снять премиальные, — арсенал дисциплинарных взысканий у бригады и бригадира был достаточно обширен.

Отчего же происходило такое? Копелев думал об этом не раз. Не от мягкотелости рабочих, которые были справедливы в оценках людей, отдавали себе ясный отчет в недопустимости нарушений дисциплины. И даже не от товарищеской снисходительности к провинившемуся. А от того, пожалуй, распространенного в рабочей среде чувства человеколюбия, которое не поощряло жестокость во всех ее формах. Никто не хотел казаться суровее других. Никому не хотелось предложить такую меру наказания, которую потом не поддержат другие, все собрание.

«Ну что ж, это, наверно, и правильно, — думал Копелев. — Жестокость в душах прорастить не трудно — этому немало исторических примеров. Еще легче срубить человека. А вот воспитать, облагородить, наставить на путь истинный — это задача, которая оправдывает всяческие усилия».

— У кого есть предложения? — повторил вопрос Копелев.

— В бригаде оставить, премиальные снять за весь квартал, — после долгой паузы предложил Валера Максимов. — Поскольку он в моем звене, берем обязательство исправить Зайцева.

— От человека не отказываться, но строгача влепить, — сказала Нина Климова. Потом рассмеялась и добавила с улыбкой: — Ссыпайте его назад к нам, в маляры. Невзлюбил малярить, так вот пусть в наказание.

— Нет, нет! — закрутил головой Толик. — Не хочу!

— Он Климовой боится больше всех! — крикнул кто-то, многие рассмеялись.

— А мне предложение Климовой нравится, только с одной поправкой, — подхватил Копелев, чувствуя, что пришла пора ему сказать свое веское слово бригадира. — Мне нравится идея наказать прогульщика не денежным штрафом, не увольнением, а самим же трудом.

— Как это, Владимир Ефимович? — не понял Валера Максимов.

— А так вот — из монтажников его убрать, как пока недостойного, и перевести в ремонтное звено, на подсобные работы. В зарплате он особенно не потеряет, но, товарищи, потеряет в рабочей чести. Квалификацию труда ему снизить, — пояснял свою мысль Копелев, — это серьезный урон для рабочего человека. Пускай Толик это почувствует. А не почувствует, значит, он не тот человек, за которого его принимаем.

— Премиальные все же срезать, — подсказал Бондаренко.

— Ну, это само собою, — кивнул Копелев и обежал глазами лица сидевших на траве строителей, чтобы почувствовать: как люди отнеслись к его предложению, считают ли его справедливым?

Все зашумели одобрительно, послышались голоса:

— Правильно, бригадир!

— В самую точку!

— Мы из него еще человека сделаем!

— Пускай сам выскажется: как понял бригаду?

— Давай, Зайцев, заключительное слово, — Копелев локтем подтолкнул Толика, — мы на тебя полчаса уже потеряли, а ты знаешь, в каком темпе мы живем.

Толик Зайцев, стоящий все время около вагончика с красным от смущения и стыда лицом, выпрямился и произнес прочувствованное и горячее, со слезами на глазах, самое краткое из возможных выступлений — всего одно слово:

— Спасибо!

Может быть, он ожидал худшего? Или же расчувствовался от крепкой проработки на собрании, испытывая искреннее чувство благодарности за то, что его оставили в бригаде? Или от волнения и не смог сказать ничего иного?

— Спасибо! — еще раз повторил Толик, и эта его двукратная, несомненно от души идущая благодарность удовлетворила собрание, парторга, бригадира.

— Все, товарищи, все! Пересменка кончилась, пошли на этажи. А ты, Толик, запомни этот день и час. При всех говорю, — Копелев повернулся к монтажникам, — доверие коллектива приобретается с трудом, а потерять его — плевое дело. Если еще раз повторишь такое, прощайся с бригадой. А в классные монтажники ты еще вернешься, если захочешь.

— Хочу! — возбужденно выкрикнул Толик.

— Ну и лады! Иди в свое ремонтное звено! — закончил Копелев.


«Товарищ сенатор»


В Нью-Йорке он полдня наблюдал за возведением здания в сто этажей. В Чикаго сам строил оффис — в восемьдесят два этажа. Из общего двухнедельного срока поездки в США одну неделю Копелев целиком отдал стройкам и жалел, что времени у него оказалось так мало. Когда еще сможет он наблюдать подобный строительный процесс, когда еще ему представится такое захватывающе интересное и поучительное зрелище — видеть, как тянутся в поднебесье небоскребы!

На американских высотных стройках, так же, как и на наших, туристов всякого рода бывает немало. Однако монтажникам в Чикаго запомнился высокий и веселый парень, лихо и профессионально четко управляющийся с панелями, энергичный московский строитель, неожиданно оказавшийся... сенатором из России, депутатом Верховного Совета СССР! Вместе со своими спутниками Копелев совершал путешествие по городам Вашингтону, Чикаго, Сан-Франциско, Лос-Анджелесу, собирался посмотреть на красоты Ниагарского водопада, посетить Диснейленд — и вдруг заявил, что важнее всего ему побывать на стройках.

Так случилось, что я провожал Владимира Ефимовича, впервые отправлявшегося за океан. Обычно я приезжал к Копелевым на старую еще квартиру, в Кунцево, часам к семи вечера: Римма Михайловна, жена Владимира Ефимовича, в это время уже приходила домой. Владимир Ефимович появлялся чуть позже. Хотя со стройки уходил около четырех, но всегда задерживали какие-либо собрания, заседания и дела — то в управлении, то в комбинате, то депутатская работа.

И так получалось, что до прихода «самого» я успевал побеседовать с Риммой Михайловной, и главным образом о нем же самом, о делах бригады. Она знала многое. Это и естественно, хорошая жена всегда живет интересами близкого ей человека.

Но, конечно, в нашу беседу вплетались и новости, касающиеся работы Риммы Михайловны, ее забот, ее поездок за рубеж и давнего желания перейти на научную работу. Римма Михайловна хотела бы поступить в Институт экономики, чтобы специализироваться на некоторых проблемах международных связей.

— За чем же дело стало? — спросил я ее в тот же вечер. — Есть желание, наверно, есть и возможности. Владимир Ефимович вряд ли станет возражать.

— Он-то не будет, возражает моя совесть, а точнее сказать — сознание, что научная работа требует полной отдачи сил, а у меня на руках семья, хозяйство. Раньше эти заботы брала на себя покойная мама, а сейчас ее нет.

Вспомнив о маме, Римма Михайловна глубоко и тяжко вздохнула.

— Смогу ли я сочетать научную работу с необходимостью вести домашнее хозяйство? — размышляла вслух Римма Михайловна, обращая этот вопрос, естественно, не ко мне, ибо что я мог тут сказать, а как бы сама мысленно взвешивала свои возможности. — Знаете, как говорят, хочется, да колется, — грустновато улыбнулась Римма Михайловна.

Я же, слушая Римму Михайловну, подумал:

«В какой семье, где работают муж и жена, есть ребенок и домашнее хозяйство, в какой современной семье не возникают такие нелегкие и вовсе не просто решаемые проблемы?»

Вскоре в дверях раздался резкий звонок. Шестилетний Миша крикнул: «Это папа!» И действительно, в столовую быстрым шагом вошел Владимир Ефимович. Сразу же можно было определить, что он сильно взволнован.

— Что ты весь взъерошенный? — насторожившись, спросила Римма Михайловна.

— А потому, что завтра улетаю в Соединенные Штаты, — объявил Копелев, не сомневаясь, видно, в том сильном впечатлении, которое произведет на всех домашних это сообщение.

— Как завтра? Не может быть! — поразилась Римма Михайловна.

О возможности такой поездки мне Копелев рассказывал давно. Конечно, об этом знала и жена, но ее, видно, удивило то, что все решилось внезапно и так быстро и что к отлету мужа надо готовиться, незамедлительно складывать чемодан.

Я давно заметил, что в любой ситуации надо иметь какое-то время, чтобы освоить внезапную перемену обстоятельств, переварить ее, перенастроить, что ли, свое душевное состояние.

Римма Михайловна так и застыла на месте, от удивления чуть приоткрыв рот.

— Когда же завтра? — спросила она после долгой паузы.

— Рано утром. Самолетом.

— Но, может быть, ты все-таки расскажешь подробнее? И почему задержался, обещал же к семи? — спросила она.

— Шло срочное оформление документов, потом меня ребята провожали в управлении.

— Это я по твоим глазам вижу — блестят.

— Ну, выпили самую малость. Такой случай. В общем, так: лечу в группе, нас десять человек, — начал пояснять Копелев, — доктора наук, профессора, директора институтов. Между прочим, рабочий среди них я один.

— Ты уже тоже «профессор» в своем роде, — сказала Римма Михайловна, — так что не прибедняйся. Ну, вас десять человек, а дальше что?

— Много будет работы, выступлений — на разных встречах, на телевидении, даже намечено выступление в сенате в Вашингтоне.

— Твое? — подняла брови Римма Михайловна.

— Возможно.

— Серьезно?

— Вполне.

— Ну, знаешь, Копелев!..

То ли оттого, что новостей было слишком много, то ли так впечатляюще прозвучало упоминание об американском сенате, не знаю, но, во всяком случае, Римма Михайловна только руками развела удивленно и растерянно.

— Программа поездки есть у тебя?

— На английском языке.

— Давай переведу.

Римма Михайловна взяла в руки программу и вслух перечислила города, в которых побывает делегация. Намечалось много интереснейших экскурсий, встреч, выступлений членов делегации.

— Что можно сказать? Здорово! — вырвалось у Риммы Михайловны. — Ай да Копелев!

— Интересная программа, правда?

— Поздравляю!

Римма Михайловна вместо ответа поцеловала мужа.

— Записывайте самое интересное, — посоветовал я.

— Надо бы, да нет привычки к этому. Все требует навыка.

Я видел, что Владимир Ефимович думает уже о другом и охвачен обычным в таких случаях предотъездным волнением.

— Неужели завтра утром? — переспросила Римма Михайловна. — Тогда надо собираться.

— Успеем. Впереди целая ночь. Я легок на сборы. Это если с женой ехать, тогда много вещей приходится брать. Мы еще телик с вами посмотрим, — сказал мне Копелев, но я уже стал собираться домой, несмотря ни на какие уговоры посидеть еще, поужинать.

Я попрощался с Владимиром Ефимовичем, договорившись, что встретимся через две недели и тогда Копелев расскажет о поездке.

Я поехал домой с приятным чувством гордости за своего друга, за рабочего человека, который живет так интересно. Ведь еще несколько часов назад в своей рабочей спецовке он трудился на монтаже домов в Москве, а завтра к вечеру уже будет гулять по улицам Вашингтона как член представительной делегации, как наш рабочий — «товарищ сенатор».

...В тот вечер, когда Копелев собирался в поездку, мне казалось, что по возвращении он будет много и увлеченно рассказывать о своих впечатлениях. Но я ошибся, Владимир Ефимович не изменил своим привычкам, был по обыкновению скуповат на слово. Мне он рассказывал о поездке не много, оживляясь лишь при упоминании о двух-трех эпизодах, наиболее рельефно отложившихся в его памяти.

Конечно же строительная индустрия США очень интересна. Там на стройках немало примечательных новинок, заслуживающих внимания и изучения советскими градостроителями, — таков был общий вывод Копелева.

— Я бы отметил вот что, — говорил Владимир Ефимович, — хорошие темпы, организация работ. Об этом уже и не раз писали наши специалисты. Правда, у американцев, как говорится, и иная строительная фактура — они не жалеют металла, алюминия, в большинстве применяется монолитный бетон. С этими материалами, естественно, и другая технология монтажа, чем у нас на крупнопанельном строительстве.

Из технологических новинок Копелева заинтересовала тенденция заменять сварку на монтаже деталей домов креплением на болтах.

— Сварка коррозирует со временем, — пояснил мне Владимир Ефимович, — стальные болты вечны. Правда, работа с ними требует большой точности заводского изготовления болтов и балок, ригелей, панелей.

Копелев бывал в Америке не только на стройках. Меня заинтересовал его рассказ о посещении членами советской делегации здания ООН в Нью-Йорке, сената в Вашингтоне и особенно любопытная встреча, а затем и примечательная беседа с одним из американских сенаторов.

Сенатора звали Майк Грейвол. Представлял он в сенате штат Аляску.

Описывая его внешность, Копелев не нашел ничего примечательного. Мужчина лет сорока пяти, хорошо сохранившийся, среднего роста, темные волосы, много и охотно улыбающийся.

Владимир Ефимович принадлежит к тому роду мужчин, которые почти не обращают внимания на то, как одет его собеседник или собеседница. Когда Римма Михайловна в силу женского любопытства интересовалась иногда, как была одета та или иная общая знакомая, Владимир Ефимович, задумавшись и не припомнив, отвечал обычно: «Да не заметил как-то. Что-то, кажется, серое».

Про Майка Грейвола он сказал:

— Одет был обыкновенно. Чисто, аккуратно. Как я примерно. Сейчас ведь по костюму и у нас не определишь, министр ты или же бригадир строителей. Я-то вообще больше думал о том, что Грейвол — сенатор от Аляски, которая была открыта и освоена нашими русскими людьми и до 1867 года принадлежала России. Так и называлась «Русская Америка». Вообще подумал о нашем Дальнем Востоке и Севере, я ведь там не бывал ни разу. Сколько есть интереснейших мест на земле, куда хорошо бы съездить!

Однако Грейвол и Копелев, беседуя, не вдавались в историю Аляски и не обсуждали этнографические подробности жизни на этом дальнем северо-западном полуострове Америки. Разговор их сосредоточился на современных проблемах, а еще точнее — на том, «как работается сенатором», так выразился Майк Грейвол.

Сначала он расспрашивал Копелева о том, как его выбирали, в каких условиях ныне протекает его депутатская деятельность, есть ли у него свободные дни для «сенаторских дел», где и как он принимает избирателей.

Копелев охотно отвечал. Он чувствовал интерес к себе сенатора Грейвола, который впервые встречался с рабочим человеком из России, депутатом Верховного Совета СССР.

Майк Грейвол был, если можно так выразиться, профессионал, целиком посвятивший себя сенаторским обязанностям: Копелев же был профессиональным строителем, а депутатские обязанности воспринимал как свой долг перед избирателями, да и, естественно, больше времени проводил не в Верховном Совете или в своем избирательном округе, а на стройке.

У Грейвола был свой солидный административный штат сотрудников, секретари. Копелев же имел только одну помощницу — женщину-юриста, которая «вела» его канцелярию, следила за прохождением многочисленных бумаг, которые писал Владимир Ефимович, заботясь о своих избирателях.

Сенатор от Аляски заметил в беседе, что в США само избрание в сенат означает превращение избранного в богатого человека, своего рода бизнес.

Для Копелева же это было дело прежде всего общественное. Он жил на свое бригадирское жалованье, а половину своего скромного депутатского вознаграждения отдавал своей помощнице — секретарю Татьяне Федоровне Горбань. И хотя, как народный избранник, он имел некоторые, в сущности, незначительные преимущества и льготы, но они не имели ничего общего с деньгами, обогащением, а выражали уважение к человеку, облеченному доверием народа.

Владимир Ефимович рассказал тогда Грейволу, что он входит в комиссию по строительству и промышленности строительных материалов Совета Союза Верховного Совета СССР. Например, не так давно пришлось ему обсуждать важнейшую проблему — производительность труда на стройках. Его включили в группу депутатов, которая должна была предварительно изучить этот вопрос. Чтобы обстоятельно разобраться во всех проблемах, этой группе депутатов пришлось заслушивать и министров, и других ответственных работников.

Тут Копелев добавил еще, что в общем-то довольно существенная часть его депутатской работы связана непосредственно с его профессией, с теми знаниями, которые он приобретает на своей работе, и не только как бригадир, но и как депутат он стремится глубже понять проблемы жилищного строительства, обобщая свой опыт и опыт своих друзей.

Да, у депутата Копелева была иная жизнь и иная общественная и государственная деятельность, чем у сенатора Грейвола. Понимали ли это Грейвол и Копелев, когда беседовали о своих обязанностях за чашкой кофе с маленькой рюмкой коньяка?

Да, конечно, понимали, но не напоминали друг другу о том, что и так хорошо известно и лежало, так сказать, в подтексте их недолгой беседы. А касалась она главным образом общих впечатлений Копелева об Америке, проблемы расширения контактов, взаимной информации, которая способствует лучшему взаимопониманию.

Потом Копелев еще раз вспомнил о сенаторе Грейволе, когда в качестве гостя присутствовал на заседании сената и знакомился с деятельностью советского представительства в ООН.

Эта поездка в Соединенные Штаты оказалась весьма полезной. Многое из увиденного Копелевым легло в копилку его выводов и размышлений о сегодняшнем дне градостроительства в столице.

Копилка деловых наблюдений — это важная вещь и для рабочего человека. Она всегда пополнялась у Владимира Ефимовича после поездок за рубеж, обогащая его представление о профессиональном мастерстве строителей всего мира.

Работая на возведении небоскреба в Чикаго, Копелев, честно признаться, думал, что никогда больше не попадет в США. Однако он ошибся. Таков уж стремительный разбег его рабочей судьбы, что она поднимает Владимира Ефимовича на все новые и новые орбиты богато насыщенной, интересной и содержательной жизни.

Да и какие были у Копелева основания думать, что он не увидит больше тех, с кем трудился рядом на стройках Чикаго и Нью-Йорка? Деловые связи между нашей страной и США развиваются, крепнут и контакты в области жилого и других видов строительства.

И вот прошло сравнительно не много времени после первой поездки, как состоялась вторая, в мае 1975 года. Копелев полетел в США как руководитель большой группы рабочих и ученых, приглашенных Обществом американо-советской дружбы.

Забегая по времени на несколько лет вперед, мне хочется именно здесь самым кратким образом рассказать и об этой поездке по маршруту — Нью-Йорк, Вашингтон, Миннеаполис, Даллас, Новый Орлеан, Джексонвилл, Флорида и снова Нью-Йорк.

Это была интереснейшая поездка, хотя на этот раз Владимиру Ефимовичу не удалось самому поработать на стройках Америки. Но зато как общественный деятель, как депутат Верховного Совета СССР, избранный на новый срок, Копелев вместе со своими спутниками проделал другую, не менее важную работу и помог организации двух новых отделений Общества американо-советской дружбы — в городах Новом Орлеане и Миннеаполисе. И нужной работой на пользу мира и взаимопонимания между нашими народами стали выступления рабочего Копелева по американскому радио и телевидению с рассказами о своих товарищах-строителях, о трудовой Москве.

Сделать мир таким, чтобы в нем мирно сотрудничало не только нынешнее поколение американцев и советских людей, но и сыновья, внуки и правнуки наши — вот что было главной темой выступлений Копелева и его товарищей на всех дружеских встречах, состоявшихся в городах США.

«Расчистить заносы «холодной войны» — дело нелегкое и непростое. В один день этого не сделать. Противники разрядки не сдают своих позиций без боя. Но те, кто выступает за улучшение наших отношений, имеют под собою крепкий фундамент — волю народа».

К этим мыслям сводились выступления американских друзей и при избрании Владимира Копелева, московского бригадира строителей, почетным гражданином города Нового Орлеана. И при вручении Владимиру Ефимовичу почетного ключа от города Джексонвилла.

Все эти высокие знаки уважения Копелев рассматривает как дань уважения к рабочему человеку Страны Советов, ко всему советскому народу, как символ надежды на мирное сотрудничество наших стран, на добрые времена.

Не помню уже, кто первым в бригаде назвал Владимира Ефимовича «товарищ сенатор». В шутку, конечно, однако шутка запомнилась, а эти два слова в странном для нашего уха сочетании как-то прилепились к руководителю знаменитой бригады.

Не раз я слышал на строительной площадке:

«Вон идет наш сенатор», «Сенатор приедет — решит вопрос».

Копелев реагирует на это спокойно. Знает, что в бригаде его любят, а если ребятам хочется его немного растормошить, подзадорить, то пусть, как говорится, «на здоровье». Ведь с шутками работается легче.


Зима в Ивановском


Я уже давно дружу с Копелевым, с его бригадой. Не так уж много прошло времени с 1970 года, но конечно же и немало. Немало, если вспомнить о темпах нашей жизни, подумать обо всех переменах и событиях в рабочей судьбе Копелева, подсчитать результаты труда бригады и мысленно пройтись вдоль всех «копелевских домов», выросших и продолжающих расти ныне «со скоростями двадцатого века», как однажды написал сам Владимир Ефимович.

Забегая немного вперед, мне хочется вспомнить дружеский шарж и эпиграмму на Копелева, появившиеся в «Вечерней Москве» в дни Октябрьских торжеств 1974 года. Владимир Ефимович был изображен в каске и в спецовке, улыбающийся, крутоскулый, со своими приметными густыми черными бровями, приветливо смотрящий на читателей, на тех москвичей, кому и предназначалась большая связка ключей от новых квартир, перекинутая через плечо строителя.


Вырос дом на новом месте...
Сколько их построил он?
Может, сто, а может, двести,
Может, целый миллион!

Миллион — это, конечно, поэтическое преувеличение. Но трехзначная цифра списка воздвигнутых Копелевым зданий — это реальность, которую мне самому довелось наблюдать из месяца в месяц, из года в год.

Признаться, я так привык бывать у Копелева на его строительных площадках, так привык общаться с ним — то в управлении, то дома, то лишь просто переговорив по телефону, — что, когда уезжал он куда-нибудь за рубеж или же не было меня в Москве, когда случалось пропустить две-три недели без свежих новостей, я чувствовал душевную потребность узнать эти новости, меня тянуло на стройки посмотреть, как идут дела у Владимира Ефимовича, что нового в строительном управлении, во всем Домостроительном комбинате.

Мне всегда казалось, а теперь особенно, что в ряду самого интересного, того, что не приедается, пребывают, я бы сказал, вечно — наши впечатления от труда, изменяющего землю, судьбы и характеры людей, от того, как растут города, как поднимаются в небо новые кварталы.

Однажды я шел знакомой мне дорогой, на которой ветер крутил клубы снежной пыли, смотрел вокруг и с удовольствием отмечал, что в Вешняках-Владычине стало меньше машин — ушли дорожники, — но экскаваторы по-прежнему рыли уже слегка подмерзшую землю и на сливающемся со снежным полотном поле все так же густо торчали и там и сям плиты фундаментов под новые здания.

Весь же центр строительства с группой служебных деревянных домиков сместился правее. Ближе к железной дороге переехали Копелев, Логачев и Суровцев со своими бригадами.

Признаться, я был даже удивлен тем, что на площадке у Копелева скопилось сразу пять панелевозов, ожидающих разгрузки. Такое редко можно было увидеть даже в летние дни, когда то и дело случались перебои с доставкой деталей.

— Идут машины, идут! Сейчас проблема вырвать время и пообедать. Желудки свои тоже надо беречь!

Это сказал мне Копелев. Я увидел его около подъемного крана, в меховой шапке, в сапогах, в сером рабочем костюме с большими карманами, под которым был ватник, и воротник свитера пушистым комом выбивался из-за отворотов куртки.

«Зимний Копелев» казался крупнее и осанистее, с чем-то утеряв свою летнюю легкость в движениях и изящество. Как, впрочем, и такелажннк Кобзев, натянувший, как и все монтажники, поверх костюма еще и плащ, потому что шел снег.

В обеденный перерыв я зашел с Владимиром Ефимовичем в теплую, уютную диспетчерскую. На несколько минут заскочил сюда и сосед-бригадир Игорь Иванович Логачев, он монтировал дом метрах в ста правее Копелева.

Одетый в такой же серый рабочий костюм, Логачев положил на стол свою пыжиковую шапку и охотно включился в беседу, которую начал Копелев. Разговор наш принял «зарубежное» направление, ибо сам Логачев только две недели назад, как вернулся из Польши, а ранее посещал стройки ГДР, Венгрии и Югославии, изучал работы белградской строительной организации «Бетон».

И пока оба бригадира предавались воспоминаниям, оценивая опыт, тенденции, быстроту и качество строительства в разных странах, в диспетчерскую то и дело входили монтажники, слесари, пришел сердитый инспектор кранового хозяйства, обнаруживший неполадки. Копелев, признав оплошность своего машиниста крана, тут же распорядился об исправлении ошибки.

Потом вбежал шофер панелевоза с требованием немедленно разгрузить его машину.

— Ездить надо по графику, а не всем хором, — отрезал Копелев, — людей я отправил обедать.

Шофер все же грозил составить акт на простой.

— По-своему он прав, — сказал Копелев, когда водитель вышел. — У него свой план, и он не может отвечать за весь график. Вот трудности потока, — усмехнулся он, — и когда деталей не хватает, и когда их слишком много.

— А в Польше еще порядком строят из кирпича и литого бетона, — заметил Логачев, возвращая нашу беседу к зарубежным впечатлениям, — почему-то сборный железобетон там меньше внедряется.

— Временно, я думаю, — сказал Копелев. — И в Польше к этому придут. Вот ГДР — там это дело широко шагает. И в Венгрии. Много крупнопанельных домов.

Я спросил, понравилась ли Логачеву белградская строительная организация «Бетон».

— Да, большой комбинат. Мощный. Строит по всей Югославии. Но и промышленные сооружения тоже. Жилые дома они делают аккуратно, мне понравилось, — ответил Игорь Иванович. — У нас с ними тоже договор на трудовое содружество.

— Надо больше посылать монтажников, бригадиров, чтобы, если увидел где-нибудь стоящее, мог бы внедрить у себя на площадке, — заметил Копелев.

— Меня да тебя в первую очередь, — подмигнул Копелеву Логачев.

— Чего ты улыбаешься? — спросил Владимир Ефимович, но и сам при этом слегка усмехнулся. — Нет, Игорь, я вполне серьезно, — сказал он. — Польза от этого прямая, и возможности у нас есть. Сейчас, я думаю, надо всем нам смотреть на нашу работу с большим загадом на будущее. Еще лет десять — крупнопанельное строительство будет у нас самое перспективное.

Так будничные дела, детали обычной производственной текучки соединялись в беседе двух бригадиров с их впечатлениями от зарубежных поездок. И все время как бы подспудно входили в разговор, который случайно возник и так же внезапно оборвался, два плана, две меры дел и свершений, два масштаба — строительной площадки в Вешняках-Владычине и той громадной стройки, чей созидательный фронт развернулся ныне по всем странам социалистического лагеря.

Так в последний раз я встретился с Копелевым и Логачевым в Вешняках-Владычине, ибо вскоре оба они вместе с Суровцевым переехали со своими бригадами в новый район — Ивановское.

Если взглянуть на карту Москвы, то увидишь, что севернее Вешняков-Владычина, за прекрасным парком и усадьбой Кусково, за лесным массивом, вблизи Новогиреева, у самой кольцевой дороги до недавнего времени находилась, чернея группой маленьких домиков, мало кому известная деревушка Ивановское.

В другую сторону от Ивановского тянется шоссе Энтузиастов, далее раскинулся большой Измайловский лесопарк. Соединив карандашной линией кварталы в Вешняках-Владычине с новым районом, мы увидим, что эта линия как бы графически повторяла большую дугу Окружной дороги.

Да, это восточный периметр окраинной Москвы. Как солдаты в строю, построившись в шеренгу, кварталы выходят здесь к Окружной дороге уступами своих девятиэтажных белостенных корпусов.

В те дни эта обширная площадь представляла собой поле, изрытое траншеями, перепаханное вдоль и поперек бульдозерами и экскаваторами. Было уже довольно холодно и ветрено. Земля подмерзала.

В такую погоду ветер, обжигающий лицо, раскачивает в воздухе панели. Амплитуда колебаний у панелей получается основательной. Удерживать их в руках и точно устанавливать на проектные отметки особенно тяжело в снегопад, когда и ходить-то по бетонным плитам перекрытий становится скользко.

Одним словом, зима есть зима! Но и график — это график! В нем не отыщешь скидок на мороз или вьюгу, не найдешь никаких послаблений с расчетом на времена года. Часовой механизм графика тикает ровно и четко. Он неумолим, неукоснителен, строг. Он требует выдать заданный ритм, невзирая на состояние самой высокой крыши, под которой работают строители, — московского неба.

В начале зимы в Ивановском над всей заснеженной равниной пустыря возвышался лишь один многосекционный дом, видный отовсюду. Этот дом целиком возвела бригада Копелева.

Первый корпус на новой площади в общем-то ничем не отличался от всех иных домов. Те же подъездные пути и башенный кран на рельсах, те же траншеи вокруг и панелевозы, сгрудившиеся около разгрузочных площадок такелажников, те же переносные деревянные будки прораба и мастера. Только продолговатых, выкрашенных в зеленый цвет бытовок я не увидел на площадке, — как выяснилось потом, Копелев отнес их подальше, к столовой и линиям электроснабжения.

— Здесь дадим полмиллиона квадратных метров жилья. Разделите на девять. Примерно пятьсот пятьдесят — шестьсот тысяч новоселов. Солидный микрорайон! — сказал мне Владимир Ефимович. Он произнес это как человек, для которого такой масштаб строительства не новость. — Это немногим меньше, чем мы сделали в Вешняках. Но начинать нам здесь будет труднее, а по-честному сказать, так очень трудно!

Так как строителям никогда не бывает легко, а Владимир Ефимович имеет такую слабость — немного поворчать, я в начале разговора не сразу представил себе и суть, и характер подлинных трудностей, которые преодолевала бригада в первые месяцы работы на новом месте. Да и Копелев не очень-то охотно распространялся на эту тему. Как обычно, скупой на слова, он лишь время от времени рассказывал мне о деталях строительной обстановки, сложившейся в Ивановском.

— Меня бросили сюда прямо в грязь, в болото, — сказал он, — тут и дорог не было, ничего!

Минут через пять, глядя на башенный кран из окошка будки мастера, куда мы зашли с ним погреться, Владимир Ефимович сказал:

— Вот несчастье — у крана все время одна железная нога ломается, чиним. — И вспомнил: — Это сейчас с электронапряжением наладилось, а то первое время было неважно. Сначала работали без связи, воды даже не было, ездили на колонку, теплолинию только сейчас подводят.

Мы заговорили о том, почему бытовки так далеко, и Копелев сказал после паузы:

— Света у нас здесь не было вначале. Пришлось бытовки перенести туда, где могли подключиться к электроэнергии. Да и столовую только месяц назад привезли. Скажете, трудности освоения нового района? — Владимир Ефимович сердито посмотрел на меня, хотя я ничего подобного не говорил. — Трудности трудностями, — продолжал он, — но нельзя списывать со счетов и организационную расхлябанность и отставание строительных тылов, запаздывание с проводкой коммуникаций. Некоторые наши товарищи к этому безобразию пытаются привыкнуть. А этого нельзя делать ни в коем случае!

На что они надеются? — Владимир Ефимович продолжал как бы сам себе задавать вопросы и тут же решительно их комментировать. — На что, спрашивается? А на то, что бригада опытная, закаленная, как-нибудь вытянет трудный период. Мы вытянули, конечно, но ведь важно еще и какой ценой! Коммуникации перед началом строительства надо готовить ответственнее, тщательнее, иначе мы не добьемся необходимых нам темпов. Вот какой вывод, — заключил он.

Трудно было не согласиться с этим выводом. Но, слушая Владимира Ефимовича, я подумал еще и о том, что вот ему, прославленному бригадиру, депутату Верховного Совета СССР, никто в управлении не готовит легких дорожек. Наоборот, именно его поток «бросили», как выразился Владимир Ефимович, первым в такой плохо подготовленный район, в очень трудную строительную обстановку. И делалось это словно бы для того, чтобы испытать: а не ослаб ли характером бригадир Копелев? Не запросит ли дела полегче, сможет ли выдерживать по-прежнему свой, «копелевский» высокий темп монтажа?

Да, смог, не сдал темпов. Копелев остался Копелевым.

Когда я впервые попал на площадку в Ивановское, то обошел огромный корпус то с одной стороны, то с другой — искал бригадира, — но он сам увидел и окликнул меня. Копелев стоял в кузове панелевоза и, помогая такелажнику Кобзеву, набрасывал крюки крана на панели, которые кран поднимал на корпус. Помахав мне большой белой рукавицей, он затем спрыгнул на землю.

На этот раз «зимний Копелев» выглядел еще более утепленным, чем в Вешняках-Владычине. Я всегда видел его в резиновых сапогах осенью и зимой, а в эти морозные дни он работал в валенках, под двумя куртками виднелся любимый его темный свитер, широкий монтажный пояс стягивал все эти одежды, подчеркивая и, я бы сказал, даже сохраняя стройность фигуры. Под меховой шапкой с опущенными на щеки «ушами» я узнал знакомый лоб с покрасневшей от холода кожей и темные, с живым блеском глаза.

— Быстро нашли нас? — спросил Копелев.

— По вашим ориентирам: вот шоссе Энтузиастов, вот Окружная дорога, — я показал в сторону автострады, видневшейся метрах в пятистах, — да и корпус здесь пока единственный. Как не найти!

— Скоро их будет тут много, — заверил Владимир Ефимович. — Подбросят сюда еще несколько наших строительных потоков — и закипит дело!

— Уже и сейчас кипит, — сказал я, — хотя вы и находитесь в центре всех начал — начало застройки квартала, освоения нового района и в начале нового года. А как планчик за прошедший?

Я спросил об этом не только затем, чтобы занести впечатляющую цифру в свой блокнот, а в том, что это будет хорошая цифра, зная хватку Копелева, я не сомневался. Мне этот вопрос подсказывала еще и уверенность, что Владимиру Ефимовичу будет приятно сообщить мне об итогах года. Ведь за этим стояли и большой труд, и большие нравственные усилия его самого и всей бригады. Да и какой деятельный человек может остаться равнодушным к оценке его работы за целый год? И все же то, что услышал от Копелева, превзошло все мои оптимистические ожидания.

— Планчик? — переспросил Владимир Ефимович. — Тут порядок. Я вам сказал, что в Ивановское нас перебросили первого сентября, а уже к тридцатому октября мы отпраздновали свой новый год.

— Закончили годовой план? На два месяца раньше? — удивился я.

— Да.

— Несмотря на все трудности?

— А чего на них смотреть! — Копелев снял рукавицу, подул в ладонь, отогревая пальцы. Потом прищелкнул ими в морозном воздухе, и этот, должно быть идущий от полноты чувства, жест я мог расценить лишь как непосредственно выраженное удовольствие.

— «Московский характер» — слышали такое выражение? — спросил меня Владимир Ефимович.

Я кивнул утвердительно.

— Для строителя это значит, по-моему, работать ровно, ритмично, всегда и везде. Летом и зимой, в жару и в мороз.

Произнеся это, Копелев слегка улыбнулся. Я знаю, что он не любит, так сказать, торжественной замазки славословий. И уж если сейчас заговорил так, то не бахвальства ради, а только потому, что действительно вправе был гордиться такой постоянностью эффективных усилий бригады. Вот уж воистину бригада всегда и везде выдерживала железный график!

Я смотрел на Копелева, слушал его и подумал, что вот не упасть духом в такой трудной обстановке, в какой он очутился в Ивановском, мобилизовать волю свою и бригады, выдержать заданный темп и к тому же подготовить коллектив к еще более высокому ритму монтажа — это и значит проявить чувство настоящей партийной, рабочей ответственности. Жизнь проверяет человека, когда пробует его характер на излом и характер выдерживает испытание.

— У меня есть новость приятная, можно сказать — новогодний подарок, — заметил Копелев, когда мы прошлись по строительной площадке, — я затем, чтобы осмотреть корпус, он — чтобы согреться, мы уже замерзли, разговаривая и стоя на одном месте.

— Какой же это подарок? — заинтересовался я.

— Скоро мне дадут трехкомнатную квартиру.

— Ого! Где же?

Я искренне обрадовался за Копелева, старая квартира в Кунцеве становилась тесной для семьи Владимира Ефимовича.

— Рядом с нашим управлением, на Пресне.

— Ну, значит, будет близко к нашему Дому литераторов. Так что пожалуйста на огонек в Московскую писательскую организацию. Мы сможем встречаться чаще, — заметил я.

Должен сказать, что, из месяца в месяц наблюдая жизнь копелевской бригады, я, признаться, порою даже удивлялся тому обстоятельству, что загруженность бригадира общественными и государственными делами ни в коей мере не отражается ни на его трудовом авторитете в среде товарищей, ни на производительности самой бригады.

Как хорошо отлаженный механизм, она не сбивается с ритма и в отсутствие руководителя, его стиль неукоснительно поддерживают то Большаков, то Бондаренко, то Максимов, да и сами монтажники уже не могут работать по-иному, втянулись в ритмичный монтаж, а привычки, как известно, становятся частью нашей натуры.

В ту зиму Владимир Ефимович учился на втором курсе вечернего факультета Высшей партийной школы при ЦК КПСС. Каждый понимает, что так работать, как работает Копелев, да еще и учиться на вечернем факультете, слушать три раза в неделю лекции, сдавать экзамены, выполнять разные общественные и депутатские поручения — это означает жить с полным напряжением, с максимальной выкладкой всех своих сил.

И поэтому, не скрою, с некоторым опасением услышать печальный вздох, я спросил: как сейчас обстоят дела с учебой, не запустил ли Владимир Ефимович сдачу экзаменов?

— Нет, не запустил, сессии сдаю нормально, — сказал он и, опять сняв рукавицу, потер пальцами свои пунцовые от мороза щеки.

Я почувствовал, что этот ответ доставил Владимиру Ефимовичу новое явное удовольствие, должно быть, от сознания того, что жить вот так, как он, все и везде успевать — это ведь тоже своего рода категория таланта, которая под стать натурам сильным и целеустремленным.


Памяти друга


После Ноябрьских праздников семьдесят первого года Суровцев отправил жену в родильный дом. Теперь вставал на полчаса раньше, чтобы приготовить завтрак себе и дочери Ирине, школьнице. В шесть утра уже звонил дежурной сестре.

В такую рань спят даже в роддоме. Напрасно Суровцев пытался объяснить, что позже со строительной площадки ему будет трудно звонить, ибо там нет еще и телефонов, а действует только радиосвязь, сестры все равно ворчали на нетерпеливого и докучливого папашу.

У Суровцева родился сын-наследник. Решили назвать его Антоном. Теперь Анатолий Михеевич после смены каждый день бывал в больнице. Частенько его сопровождал кто-нибудь из монтажников.

Этот хмуроватый денек с утра начался снегопадом. Словно мелкая, белая крупа просеивалась сквозь облачное небо. Монтировать панели было нелегко, и бетон и металл скользили в руках.

В начале смены к Суровцеву, перебазировавшемуся в Ивановское, заскочил работавший рядом Логачев и напросился в компанию — навестить жену Суровцева в роддоме.

— Ладно, Игорь, сразу же после партсобрания, — сказал Суровцев. — Часиков в шесть.

А до этого все было обычное — более чем часовая дорога от Винницкой улицы в другой, восточный край Москвы, обычный монтаж здания, неподалекуот того места, где работали бригады друзей — Копелева и Логачева.

Суровцев иногда сам удивлялся: почему строители никогда не жалуются на внешние условия работы, на природу? А ведь кому не ясно, что есть разница между теми, кто работает под открытым небом, и теми, кто в цехах. Требования одинаковые: почасовой график, поток, ритм. А условия — на заводе стабильные, на стройке погодные, переменчивые, капризные. Но такова уж, видно, скромность строителей — не выпячивать особых трудностей своей работы.

«Вот Копелев, — подумал Анатолий Михеевич, — первым в столице взялся осуществлять ритм — этаж за два с половиной дня. И наступившая зима его не остановила. А трудностей прибавилось немало. Как же Копелев «сбрасывает» с графика эти полсуток? Тут ни для кого не было секретов. Копелев набирает скорость на каждой операции, экономит время по минутам за счет четкой организации труда. Иного пути нет, ведь все остальное оборудование, детали, снабжение у всех бригад одинаковые.

А вот желание каждого монтажника работать интенсивнее, упорнее, страстное, побеждающее, желание есть не у всех.

Почему всего этого у Владимира в коллективе больше, чем у меня, пусть не так уж и намного, но больше? Вот до чего надо доискаться», — решил он.

В обеденный перерыв к Суровцеву в прорабку заглянул Логачев. Они были всегда рады видеть друг друга. И по делу, и без дела, хотя бы просто поболтать о том о сем, поделиться новостями. Такое бывает только у людей, которые духовно близки. Суровцев это понимал. Он действительно любил Игоря, как брата.

Впрочем, они никогда не говорили об этом, но если бы кто-либо спросил у Суровцева, на чем стоит их дружба, то он бы сказал, что такие отношения рождаются не от соседства двух строительных участков, не от взаимного обмена разного рода услугами и возможностями. А только тогда по-серьезному уважаешь человека, когда есть, как выражались в старину, «родство душ» и полная нравственная совместимость.

— Какие новости, Игорек? — спросил Суровцев, когда Логачев сел рядом с ним на скамейку.

— А все нормально. Ты мне скажи, как твоя Валентина, как Антон?

— Спасибо, все вроде хорошо.

— Значит, берешь меня с собою? — спросил Логачев.

— А институт? У тебя же сегодня, кажется, консультация?

— Перебьюсь. Ради такого дела пропущу разок. У твоего столяра, у Саши Нертика, взял конспекты. Мы ведь с ним на одном курсе.

— Тогда другое дело, — кивнул Суровцев.

— А потом если я Валюшу в роддоме не навещу, она меня, холостяка, пожалуй, перестанет борщом кормить.

— Не перестанет, она тебя любит, а это, брат, в семье чувство заразительное, как и ненависть, — сказал Суровцев.

Партсобрание прошло без затяжек, в духе собранности и деловитости. К тому же это был тот случай, когда цифры звучали выразительнее слов, подводились предварительные итоги работы бригад за первый год пятилетки.

Докладывал Владимир Павлюк, один из трех братьев Павлюков, работающих в одном комбинате. Суровцев хорошо знал всех троих. Это были его погодки, а теперь уже почти ветераны комбината. Владимир и Николай начинали монтажниками у Игоря Логачева в бригаде, младший, Олег, после службы во флоте работал электриком в соседнем управлении.

Трое рабочих в современной семье — явление не столь уж частое. А если вспомнить, что Павлюк-отец, тоже рабочая косточка, строил мосты по всей стране, а когда его монтажный отряд перевели в Москву, то поставил здесь два моста — Ногатинский и Метромост, мать Павлюков работала в том же отряде арматурщицей...

Суровцев говорил своему парторгу:

— У тебя не просто семья, а поднимай выше — настоящая рабочая династия.

Общественная, да и партийная жилка сильнее билась в характере старшего брата — Владимира. Он был общительным по натуре, выдержанным и спокойным. Улыбка утепляла его добродушное, круглощекое лицо.

Владимир быстро «пошел» по общественной линии, сначала стал председателем постройкома, а затем и освобожденным секретарем партбюро. В управлении его любили за простоту и доброжелательность, за то, что «свой», все понимает и знает и умеет, как говорится, «работать с людьми». А без желания влезать по-человечески в душевные дела рабочих нет и эффективной партийной работы. Павлюк учится заочно в том же строительном институте, где и Логачев.

Предварительные итоги работы, прозвучавшие на партсобрании, рисовали знакомую картину. Никто не удивлялся тому, что по-прежнему впереди оказалась бригада Копелева.

Копелева все поздравляли с успехами, а Суровцева с новорожденным.

Павлюк сказал, что на втором месте находится пока бригада Суровцева, на третьем — Логачева.

— Теоретически вы еще можете меня догнать за оставшиеся полтора месяца, — сказал Копелев своим друзьям после собрания.

— А ты что, собираешься загорать с бригадой до самого Нового года? — удивился Логачев.

— Нет, работать.

— И позволишь себя обогнать?

— Никогда! — быстро отрезал Копелев.

— Тогда чего же ты? — удивленно пожал плечами Суровцев.

— Я же сказал — теоретически можете, а следовательно, хочу вас мобилизовать.

— Ну, смотри, Володька, дождешься, мы тебе пятки крепко поджарим, вот только надо разозлиться хорошенько, — заявил Игорь, немного задетый тем вызовом, который бросал им Копелев с уверенностью в своей силе, а может быть, действительно желавший подзадорить, по-деловому «разозлить» своих друзей.

— Вот и жмите, ребята, вовсю, семафор открыт, желаю успеха! — невозмутимо напутствовал их Копелев.

На последовавшее же за этим предложение Игоря «зайти посидеть», чтобы отметить достижение копелевской бригады и рождение наследника у Суровцева, Копелев сказал, что вечер у него уже расписан, в другой раз с удовольствием, а пока просит Толика принять самые горячие поздравления.

В «стекляшку» «Олень», что находится вблизи площади «Восстания», зашли Анатолий и Игорь. Посидели часок.

— За твоего Антона Анатольевича Суровцева, за рабочую косточку. Пусть растет большим и добрым, пусть станет настоящим человеком! — поднял рюмку Игорь.

— Спасибо! Я давно ждал сына, знаешь, Игорь, и сейчас очень счастлив, — растрогался Суровцев.

— Ну вот и хорошо, счастливые минуты надо стараться продлить, счастьем надо дорожить, это прекрасно, когда человек счастлив! — сказал Игорь прочувствованно. — В общем, будем здоровы!

Посидели хорошо, с удовольствием, по-доброму размягчив души, которые и без водки всегда у них настраивались на искренность и доверительность. В этих скромных, демократических закусочных всегда больше всего рабочего люда. И шумновато, ибо громко говорят за каждым столиком. Однако веселый, возбужденный гул не раздражает, а даже, как это ни странно, помогает каждой компании за своим столиком углубиться в свою беседу.

Анатолий и Игорь говорили о том о сем, как обычно, все-таки больше о своей работе и разных событиях в управлении, о заочном институте. Игорь мягко корил друга за то, что тот никак не возьмется за свое дальнейшее образование, но и сам при этом жаловался, что здорово устает, «вкалывая» на два фронта, и частенько клюет носом, засыпая на вечерних лекциях и консультациях.

Из закусочной отправились в роддом. Анатолий сунул в авоську с продуктами записку жене, где и Игорь приписал свои горячие приветы-поздравления. Окна палаты на четвертом этаже выходили во двор, там на снежку уже топталось несколько счастливых папаш, и, хотя было уже темно, два друга долго махали шапками, стараясь разглядеть через освещенное окно чьи-то сплющенные носы и лбы и подносимые к окну большие белые кульки с младенцами.

Выйдя из роддома, расстались. Игорю надо было еще завернуть к какому-то приятелю «на огонек». Анатолия ждала дома дочка...

...То, что случилось потом, то, о чем Суровцев узнал только через полтора суток, показалось ему таким неправдоподобным, таким нелепым и ужасным, что его словно молнией ударило. Анатолий Михеевич не мог продолжать смену и с ноющим сердцем раньше времени уехал домой.

А случилось вот что. Игорь Логачев после того, как он расстался с Суровцевым, выйдя из дома приятеля, взял такси и поехал к себе. Такси он остановил около дома, но на противоположной стороне. И начал переходить улицу. Был уже поздний час. На Логачева неожиданно налетел быстро мчавшийся грузовик, ударил в спину. Через несколько часов Игорь Иванович скончался в больнице.

Суровцев потом и не стремился узнать все подробности несчастного случая. Да и какая уже теперь разница, была ли здесь в чем-то оплошность Игоря или же вся вина пала на водителя. Выяснением этого занялись те, кому положено. В управлении об этом тоже старались не говорить, все равно ничего не изменишь.

Суровцев долго ходил словно бы с тяжелым камнем в груди, хотя и работа шла, как всегда, в силу заведенного уже на много лет автоматизма навыков. Но, как замечали многие, глаза его потухли. Обычно приносящий удовлетворение и радость труд отзывался в душе и в теле только гудящей усталостью.

Никто Суровцева на стройке не утешал, все были ошеломлены и удручены известием. Но в таких случаях жест, взгляд, даже просто глубокий вздох при молчаливом рукопожатии красноречивее слов.

Кто-то рассказал Суровцеву, что у Игоря не оказалось в тот вечер при себе документов, а санитары «скорой помощи» нашли только тетрадь с конспектами, принадлежавшую студенту-заочнику Александру Нертику. Так, под этой фамилией Нертик, Игорь и лежал в морге, пока в больницу не приехали товарищи из управления. Эта подробность врезалась в память Суровцеву. Игорь до последнего дня жил с полным размахом своей динамичной, целеустремленной натуры, связывал с учебой большие планы — нелепая случайность остановила все.

Игоря Ивановича Логачева хоронил весь комбинат. В те дни вечером мне позвонил Володя Копелев и спросил:

— Анатолий Михайлович, вы слышали, какое у нас несчастье в управлении? Погиб Игорь Логачев, — тяжко выдохнул Володя. — Какой был парень, какой строитель и человек!

Я был поражен и не хотел верить этому.

Спустя некоторое время узнав обо всем более подробно и слушая рассказы о Логачеве Суровцева, Копелева, Масленникова, я не раз думал о том, что, когда уходит из жизни человек достойный и уважаемый, потом всегда кажется, что ты уделял ему недостаточно душевного внимания, чуткости и просто мало узнал из того, что мог бы узнать, чтобы обогатить свое представление о его жизни, работе. И на этот раз я сам не избежал такого же ощущения невосполнимой потери. Ибо всякая деятельность — неповторима, будь то ученый или артист, космонавт или бригадир строителей.

Все горевали об Игоре Логачеве, но больше всех, я думаю, Суровцев. В те же дни, получив полное одобрение жены, он решил дать новорожденному сыну имя не Антон, как его уже начали называть, а Игорь. В честь Игоря Ивановича Логачева. Так подрастающий мальчик будет всегда напоминать Анатолию Михеевичу и Валентине Петровне человека, которого они любили и вот таким образом как бы навсегда оставили в своей семье.

Своим, родным человеком Суровцевы считают и мать Логачева, часто ее навещают. Все друзья Игоря Логачева, вся суровцевская бригада окружила мать Игоря Ивановича сыновьей заботой.

Вскоре по своей инициативе Суровцев начал собирать среди работников управления деньги на хороший памятник Логачеву, который затем и был установлен на Востряковском кладбище.

Раскройте подшивки московских газет — и вы увидите, что в течение многих лет, пока Логачев возглавлял свою бригаду, его имя часто появлялось в рубриках, рассказывающих о замечательных строителях нашей столицы.

Я слышал его голос по радио, телевидению, рабочая популярность Игоря Ивановича в управлении, комбинате, во всей московской семье строителей лишь немногим уступала известности Копелева, Затворницкого, Злобина. И мне бы хотелось, чтобы эти идущие от сердца строки послужили бы доброй памяти о том, кто за свой сравнительно короткий рабочий век оставил добрый след на земле, славно потрудился для счастья людей и построил много домов и кварталов в нашем великом городе.


Вечерняя беседа


Копелевская бригада еще трудилась в Ивановском, когда Владимиру Ефимовичу предложили съездить в Германскую Демократическую Республику как участнику международной конференции, посвященной вопросам профессиональной ориентации молодежи в труде. И он согласился.

Владимир Ефимович рассказывал мне потом, с каким удовольствием в Берлине он участвовал в работе конференции. Ведь проблема того, как лучше привлечь молодых людей в сферу строительства, при колоссальном его размахе во всех социалистических странах ныне повсеместно важна и актуальна.

А потом была поездка в Америку, о которой я уже писал, а когда Владимир Ефимович вернулся домой, то узнал, что награжден орденом Ленина за успехи в строительстве, за досрочное выполнение производственных планов.

Вскоре последовали еще две поездки: в Финляндию — с делегацией ВЦСПС и в Монголию — с делегацией Верховного Совета СССР.

Весь этот год был для Копелева удачным, как бы хорошим запевом на всю девятую пятилетку.

Когда бригада Копелева закончила свою работу в Ивановском, ее летом 1972 года вновь на некоторое время вернули на экспериментальную площадку в Вешняках-Владычине. Кран все еще находился в стадии промышленных испытаний. На площадку приезжали различные делегации, гости. В управлении решили, что именно копелевская бригада сможет лучшим образом использовать потенциальные возможности крана, покажет высокий класс работы.

— Вот всегда так, — заметил по этому поводу Владимир Ефимович, — где самый трудный участок, туда и Копелева. Знают, что не запаникую, да и все ребята не ударят лицом в грязь при любых обстоятельствах.

С помощью нового крана бригада смонтировала в Вешняках-Владычине целиком девятиэтажный дом. А затем новый маршрут в юго-западном направлении от Вешняков-Владычина в строящийся жилой район, который называется Печатники.

Здесь новый фронт работ, новые дома и кварталы, которые предстояло смонтировать бригаде. Туда же в Печатники, как выразился Владимир Ефимович, «перескочил со мною и новый кран». И Копелеву стало ясно, что теперь уже судьба эксперимента прочно отдана в руки его бригады.

И снова, как и прежде из Вешняков-Владычина, из Ивановского, теперь из тридцать четвертого квартала Печатников стали поступать в Домостроительный комбинат и появляться на страницах московских газет сведения о замечательной работе монтажников.

Так, двадцать седьмого октября семьдесят второго года газета «Московская правда» сообщила, что бригада, «...возглавляемая депутатом Верховного Совета СССР В. Копелевым, сдав в эксплуатацию сорок три тысячи квадратных метров жилой площади, завершила свое годовое задание. Все дома приняты с оценкой «хорошо». В оставшееся время до конца года бригада обязалась сверх плана выстроить целый жилой корпус».

Почти за десять дней до Октябрьских праздников бригада завершила годовое задание. И все дома приняты с оценкой «хорошо».

За неделю до того, как я прочел эту заметку в газете, позвонив вечером домой Владимиру Ефимовичу, я узнал, что он только утром вернулся из дальней поездки по Австралии и Новой Зеландии, на обратном пути побывав в Индии и Сингапуре.

Был воскресный день, Владимир Ефимович отдыхал дома, проявлял многочисленные снимки, которые он сделал в поездке, и находился в отличном настроении.

Я это сразу почувствовал по энергии, с какой были произнесены им первые же слова, по тембру голоса, сильному и наполненному бодростью, по той очевидной радости, с какой он встретил мой звонок.

После двух-трех замечаний о здоровье, о женах, о том, все ли у меня и у него «в порядке», Владимир Ефимович, видно еще не остыв с дороги, тут же заговорил о поездке, о том, какая она была интересная и увлекательная.

— Ну, еще бы! Такой маршрут! Не сомневаюсь нисколько, — сказал я.

— Да уж, это так точно! Заходите на стройку в Печатниках или лучше домой, покажу фото, всякие материалы, поговорим, — предложил Копелев.

— Обязательно, вот выберу вечерок, — пообещал я. — В таких дальних краях не бывал. Побеседуем о вашей поездке.

— Почему только о поездке? Вообще поговорим о том о сем, в общем о жизни, посидим за ужином, будет у нас с вами вечерняя беседа, — сказал Копелев.

Я обещал зайти, как только выберется свободный вечер, а положив трубку, вдруг вспомнил, что, должно быть, перед самой поездкой в далекие края, на Южное полушарие, в те дни, когда его бригада уверенно двигалась к досрочному завершению годового плана, Владимир Ефимович провел одну интересную «вечернюю беседу» со всеми москвичами сразу. И сделал это при помощи нашей столичной вечерней газеты.

Я имею в виду его статью под рубрикой «Доброе имя москвича», которая называлась «Чем больше знаешь...» и была посвящена размышлениям строителя об учебе у книг и у жизни, о профессиональной чести строителя и о нравственной ответственности за гордое имя москвича.

«Нередко говорим мы с ребятами в бригаде, — писал Копелев, — о завтрашнем дне строителя. В наш век, век бурного технического прогресса, отстанешь от времени и сразу чувствуешь, что ты в обозе. Как мы будем работать на новом этапе, на более высокой ступени, — об этом приходится думать постоянно.

Задача превращения Москвы в образцовый коммунистический город требует повышения уровня градостроения, архитектуры, организации строительства, производства. Нам, строителям, надо искать новые пути — новые экономические и технические решения... Без знаний, без изучения лучшего опыта, накопленных в Советском Союзе и за рубежом, не обойтись. Новой высотой станет для нас строительство домов из унифицированных деталей. Вот и стараемся не отставать от жизни, шагать в ногу с нею...»

«..Я не мыслю сейчас интеллигентного человека, — писал Владимир Ефимович, — рабочего или инженера, без постоянного стремления к знаниям, широте кругозора.

К сожалению, встречаются еще среди нас люди, для которых самоцель — диплом или аттестат зрелости. Нередко получается так: скажем, в гидросооружениях инженер разбирается, а пишет неграмотно, потому что технику изучал, а русского языка, без которого и жить невозможно (не иностранный ведь, а свой, родной), хорошенько не знает.

Случайно был в доме у одного молодого специалиста. Знакомство у нас шапочное, на минуту заскочил по делу. Обратил внимание на обилие книг. Стояли они стройными рядами на застекленных полках, развешенных и расставленных этакими зигзагами. Подписные издания — собрания сочинений Голсуорси, Куприна, Диккенса, Мицкевича, Маяковского... Здесь было все, на что подписывали в течение 10—15 лет.

— Читаете? — спросил я хозяина, обводя глазами блестящие корешки переплетов.

— Да нет, — признался он чистосердечно, — когда читать-то? При наших темпах на книги времени не остается. Текучка, текучка. Да и кто собрания-то читает? Больше листаешь периодику — газеты, журналы. Иногда книжка интересная попадется...

Он так и сказал — «листаешь»... Не знаю, какие темпы жизни у инженера, «листающего» периодику, а вот будни нашей бригады — это мне отлично знакомо. И порадовался я от души за наших ребят. В бригаде у нас пятьдесят человек, каждый учится. Шесть наших товарищей скоро инженерами станут... Двое в техникум поступили. Десять — в школу рабочей молодежи. Остальные занимаются в школе технического прогресса. Вот уже три года, как работает эта школа в нашем управлении. Преподаватели вузов читают лекции о прогрессивных методах строительства, новых материалах, достижениях науки, техники...»

...А закончил эту беседу Владимир Ефимович так:

«Столичный житель должен быть человеком высокообразованным, а учиться, на мой взгляд, всегда есть чему. Познавать — понятие это необъятно. Поднимать свое профессиональное мастерство, следить за техническими новинками, передовым опытом, фотографировать, водить автомобиль, играть на музыкальных инструментах, понимать музыку, плавать, кататься на коньках, изучать кулинарное искусство, просто день за днем читать, — мне кажется, что все это и многое другое входит в понятие учиться».

Такова была эта «вечерняя беседа», и я так подробно рассказал о ней с тем, чтобы на какое-то время оставить читателя наедине с Копелевым, с теми его размышлениями, которые давно уже занимают и волнуют его.

К тому же я надеюсь — и это главное — на то, что читатель начинает постепенно убеждаться: Владимир Копелев отнюдь не принадлежит к тем людям, которые порой только лишь на верной дороге стоят, дорогу указывают, но сами по этой дороге не ходят. Нет, как Копелев думает, так он и поступает. Он давно уже привел в гармоническое соответствие свои мысли и реальные планы, свои обещания и дела...


Ночная смена


В этот вечер Копелев пришел домой поздно и лег спать, не досмотрев любимую телевизионную передачу о молодежи, которая напоминала ему о юности, о молодых ребятах в его бригаде, которые были ровесниками тех, кто пел, танцевал, острил на сцене телевизионного театра.

В этот день он готовил для сдачи комиссии очередной законченный отделкой корпус, а тут уж всякой суетни и мороки набегало против обычной вдвойне.

Копелев так «ухайдакался» за рабочий день, что не смог даже, как любил, почитать в постели перед сном. Он и не взял книгу, однако ж все-таки заснул не сразу, а прежде вспомнил об одном интересном разговоре, который произошел у него после обеда по радиотелефону с начальником управления Ламочкиным. Разговор этот касался бригадирской судьбы Копелева.

А вспомнил он вот что. Герман Иннокентьевич расспросил сначала о ходе монтажа, подвозе деталей, о претензиях потока и сетованиях бригадира на плохую работу столовой — еда невкусная, часто холодноватая, возят издалека, да и очереди в столовой, — обещал лично заняться всем этим. И вдруг сказал:

— А тебя, оказывается, любят ребята. И крепко.

— Какие ребята, Герман Иннокентьевич? — не понял Копелев.

— Да твои, все пятьдесят человек горой за тебя встали. Да, встали, поздравляю. На нормативной станции подбили итоги работы комбината за квартал. Твоя бригада вышла на первое место, за тобою Капустин, Суровцев. Хорошо, Володя, так держать!

Копелев молчал, ибо не мог уловить главной мысли начальника управления. Тот говорил сразу о многом — и о бригаде, которая что-то натворила, и об итогах соревнования.

— Герман Иннокентьевич, что там насчет моих ребят, не понял? — спросил Копелев.

— Вот что: раз ты такой хороший у нас бригадир, то у некоторых товарищей возникла идейка — перевести в отстающую бригаду, чтобы ты ее поднял, как свою, воспитал в копелевском духе. Знаешь, есть такой благородный почин — переходить в отстающие бригады.

— Почин есть, но ведь и мы в бригаде не баклуши бьем! — произнес Копелев, удивленный и, прямо сказать, огорченный предложением начальника управления.

— Ты не обижайся, Володя, твои успехи хорошо известны, но и воспитание отстающей бригады не менее важно, если уж говорить по существу, — возразил Ламочкин. — И кто бы тебе помешал выдавать такой же темп в другой бригаде? Это, конечно, было бы труднее, я понимаю. Однако Копелев коммунист! Не так ли?

— Так, Герман Иннокентьевич, но есть же еще и целесообразность. Зачем же так меня сбивать с хорошего дела?..

— Да подожди ты, не ершись, я ведь не договорил, — остановил Ламочкин не на шутку разволновавшегося Копелева. — Я тоже вряд ли бы согласился на такой перевод именно теперь, но вся штука-то в том, что ребята твои как-то узнали об этой задумке — и началось!..

— Что, Герман Иннокентьевич?

— Звонки в управление, в комбинат — и монтажники, и бетонщики, и маляры твои. Не хотим-де отпускать бригадира, зачем рушите бригаду, нам с ним хорошо — и все в таком духе. Коллективная защита, и, я думаю, никем не организованная.

— Никем, — подтвердил Копелев. — Я-то ведь и сам не знал.

— Да, ты вне подозрений, кроме одного — что тебя признала бригада и ценит. А раз у вас там такая дружба и любовь, то неплохо бы вам еще планчик накинуть, — к такому неожиданному заключению пришел Ламочкин. Сказал это посмеиваясь, наверно, больше в шутку.

— Чего там накидывать, мы и так впереди всех!

— Впереди всех в комбинате, а хорошо бы еще быть и впереди всех в Москве. Ну, бывай, работай. — Ламочкин повесил трубку.

Вспоминая этот разговор, Копелев подумал о том, что более всего и волновало, и грело его душу. Вот об этом так стихийно проявившемся, а потому и столь убедительном свидетельстве уважения людей, с которыми он работал в бригаде. Не все ведь разговоры на стройке на уровне парламентских дебатов. И погорячишься, и покричишь, кому-то нервы вздернешь, и тебе вздернут, всякое бывает в работе, он бригадир требовательный! А вот захотели его перевести — и стеной стала вся бригада. Значит, ценят по-настоящему — за труд, за требовательность, за характер...

С этими приятными мыслями Копелев и заснул, а через полчаса его с трудом разбудила Римма Михайловна.

— Тебе звонят со стройки, там все остановилось, нет крановщика, — сказала она.

— Куда же он, к дьяволу, делся? — удивился Копелев, еще и не размыкая век, весь во власти сонной сладкой истомы.

— Ты у меня спрашиваешь? Ночью человеку не дают покоя, — возмутилась Римма Михайловна.

Копелев взял трубку и тут же узнал звонкий голос звеньевого Валеры Максимова, его молодую силу не могло исказить даже то волнение, с каким он прокричал:

— Беда! Стоим, Владимир Ефимович, машинист крана не вышел на работу.

— Заболел?

— Неизвестно. Телефона у него нет, а живет далеко.

— Да, ситуация! — вздохнул Копелев.

Машинисты подъемных башенных кранов принадлежали к одному из трестов механизации, которые обслуживали Домостроительный комбинат. И хотя зарплата машинистов зависела от выработки бригады, все же Копелев не имел над ними непосредственной административной власти. Он был только со всеми в добрых, дружеских отношениях да еще с ним как с бригадиром согласовывали всякого рода служебные перемещения машинистов. Так вот, несколько дней назад четырех лучших рабочих взяли на другой участок, а ему прислали молодого, малоопытного, к тому вот еще и ненадежного парня, не посчитавшего даже нужным предупредить, что он не выйдет на работу.

— У нас горит смена, Валера! — произнес Копелев хотя и по обыкновению спокойно, но со всей той мерой недовольства и злости на машиниста крана, которые были понятны звеньевому Максимову. — Кто из наших машинистов сейчас дома? Бобков — сменился с утренней смены. Он где живет — в Сокольниках? — рассуждал вслух Копелев, понимая, что надо принять такое решение.

Максимов тяжело дышал в трубку, — видно, запыхался, пока бежал от участка до телефона на станции мето. Не мог же звеньевой отойти от трубки без ответа Копелева, а Копелев, повесив трубку, спокойно лечь спать. Нет, это исключалось. Какой уж там сон, душа будет не на месте.

— Вот что, Валера, я одеваюсь и лечу к Бобкову всеми видами транспорта, что поймаю. А вы пока займитесь там чем-нибудь, чтобы не сидеть без дела. Может быть, щели кое-какие забетонируете. В общем, действуйте по обстановке. Ну, ждите меня, — закончил разговор Копелев. Он принял решение и стал одеваться быстро, по-солдатски, как по тревоге умел одеваться за считанные доли секунды, когда служил в авиационной части.

Римма Михайловна, наблюдая за ним, только вздохнула один раз глубоко и сокрушенно.

— Если Бобков не поедет, ты полночи пробегаешь, а в полшестого вставать на смену. Ты подумал об этом? — сказала жена.

— Как это не поедет! Не верю. Ты не знаешь наших ребят, — ответил Копелев, схватил со стола кепку и на цыпочках, чтобы не разбудить сына, быстро прошел по коридору. — Спокойной ночи! — пожелал он.

— Вот уж действительно — покой нам только снится, да и это редко, — хмуровато пошутила Римма Михайловна.

Время приближалось к одиннадцати вечера. Москва затихала, и в предночном Кунцеве, на Ярцевской улице, людей было уже не больше, чем машин. Они скользили по асфальту со стороны Рублевского шоссе и улицы академика Павлова.

Копелеву нравилось место, где он жил, нравилось тем, что здесь было тише и малолюднее, меньше шума и толкотни, чем в центре, больше простора и чистого воздуха. Он ведь сам почти что все время строил дома на окраинах, умел различать, да и проникся любовью к своеобразию, особому обаянию окраинных микрорайонов, соединявших в себе все достоинства современной цивилизации с богатством еще не тронутой разрушением природы, массивами лесов, парков, водоемов и, как в Кунцеве, сравнительной близости голубой излучины Москвы-реки. И то, что было хорошо днем, ночью ощущалось, пожалуй, еще острее, полнее.

Ему повезло, он быстро поймал такси и поехал чуть ли не через всю Москву — в район Сокольнических улиц. Машинист крана Алексей Бобков жил в таком же, как и Копелев, пятиэтажном блочном доме. Спать он еще не ложился и был крайне удивлен столь поздним визитом бригадира.

— Ефимыч, ты? — только и смог выдавить Бобков, отступив на два шага от двери.

— По твою душу, — сказал Копелев. — Только ты не пугайся, просто нужен ты, Лешенька, бригаде до зарезу.

— Плащ снимай, раздевайся, — радушно пригласил хозяин.

— Извини, но это ты одевайся, поскольку на кране нет машиниста, не вышел новенький, адреса я его не помню, — сказал Копелев, — и вот, брат, хочешь, стану перед тобой на колени, выручай, чтобы смена не пропала.

— И все? — спросил Бобков, сразу заметно успокоившись.

— Все, — развел руками Копелев.

— А я-то думал, чего такого серьезного. Чайку все-таки попьем, а?

— Ребята ждут, Лешенька, вся смена ждет, дорогой. Ты уж меня прости во второй раз и прими мою сердечную благодарность бригадира, — произнес Копелев, искренне расчувствовавшись, ибо хотя и знал хорошо Алексея Бобкова, а все же ожидал, что тот поломается немного, побурчит, поворчит, а только потом поедет.

На улицу они вышли через пять минут, Копелев не отпускал такси.

— Давай, друг, теперь жми в Ивановское, — дал новый адрес шоферу Копелев. — Время полчаса от силы, смена ждет.

Он чувствовал душевный подъем от удачи, что быстро нашел Бобкова, что тот не кочевряжился и не мотал нервы, а тотчас согласился, и вот сейчас они с удовольствием курили, развалившись на заднем сиденье машины.

— Слушай, товарищ, ты видел таких работяг, которые на смену в такси едут, да еще через всю Москву? — спросил Копелев, от хорошего настроения почувствовав потребность поболтать с шофером. — Если не видел, то посмотри на нас, чудаков.

— На свои деньги катаетесь? — Шофер поинтересовался не без удивления.

— А на чьи же!

— Сильны! Да вы не рабочие!

— Как так? А кто же, по-твоему? — оживился Бобков.

— Мало ли кто!

— Да нет, рабочие, самые настоящие. Машинист у меня не вышел на работу, везу замену. Вопрос принципа. Обещали — надо сделать план.

— Раз обещали, другое дело, — сказал шофер. — Слово надо уважать. Это дороже денег.

— Вот именно, ты хорошо сказал. У нас ведь как бывает, — рассуждал Копелев, подогретый задевающим за живое разговором с шофером, — оправдал слово — верить будут, а соврал, обманул — кто тебе еще поверит! Как себя поставишь среди людей, так к тебе и относиться будут.

Рабочее слово, я думаю, — продолжал Копелев, — должно быть и для себя, и для других прочно и верно, как Указ Верховного Совета.

— Ишь ты, как сечешь словами, аж искры летят! — сказал шофер и даже обернулся за рулем, чтобы разглядеть получше Копелева: сразу чувствуется — человек с весом.

— Ефимыч у нас мужик-кремень! — Бобков произнес это уважительно, с той полнотой выражения доброго чувства к бригадиру, которое не оставляло сомнений в искренности.

— Кремень, кремень! — подхватил шофер.

— Да бросьте вы, ребята! — махнул рукой Копелев. — Какой я кремень? Обычный рабочий, совесть имею, только и всего.

Так, с разговором, в дороге они скоротали время.

По ночным пустынным улицам такси бегут почти без остановок. Когда приехали в Ивановское, было уже около полуночи.

— Давай, Лешенька, в свой скворечник бегом. Час потерян, но почти еще вся смена впереди.

— Сработаем, — кивнул Бобков, — только вот что, Ефимыч: половина за такси — с меня.

— С какой стати?

— По-товарищески.

— Да иди ты знаешь куда! — вдруг рассердился Копелев. — Это я тебя с постели поднял, а не ты меня. Понял?

— Ладно, ладно, не кипятись, береги нервы для личной жизни. Я пошел на кран, — сказал Бобков примиряюще. — Вызывай монтажное звено.

Но монтажники давно уже с нетерпением ожидали Копелева.

— Вот видишь, привез человека, — сказал Копелев звеньевому Максимову, который, заметив такси, первым подбежал к бригадиру. — Да и сам вам помогу. Только начнем в темпе, Валера, в хорошем темпе.

— Ай да бригадир у нас, молоток! — с восхищением произнес Валерий. — Такого поискать еще.

— Ладно болтать-то попусту. Двинулись! — скомандовал Копелев и пошел впереди звеньевого к двери крайнего подъезда. Шагая отсюда по маршевым лестницам, можно было подняться на девятый этаж монтируемого здания.

В картине ночной стройки есть что-то притягательное. Прожекторы ярко освещают площадку, электрические блики скользят по белым бетонным плитам, горит красная звездочка на шпиле башенного крана. И кажется, что она плавает высоко в небе, сдвигаясь то влево, то вправо, словно бы это огни самолета, летящего в темной бездне неба.

А если с высоты девятого этажа посмотреть вокруг, то в любом строящемся районе Москвы увидишь ночью сотни прожекторов и светящихся звезд на башнях кранов, огни на этажах — море огней. Дышит, не затихает ночная строящаяся Москва!

Копелев теперь редко выходил работать в ночную смену, если не было на то особой нужды, его задача в утреннюю пору — организовать все так, чтобы ритмично шло дело во всех трех сменах. Но когда был простым монтажником, он работал и ночью. Поэтому знал по собственному опыту, что в ночных сменах монтажникам все же выпадает большая нагрузка, чем днем. И не физическая это прибавка нагрузки, а скорее нервная. Ночь есть ночь, и как бы ты ни разогревался в движениях, а все-таки если присел где-нибудь отдохнуть, то и сразу клонит ко сну и приходится усилием воли стряхивать с себя это наваждение.

А с другой стороны, ночью всегда прохладнее и воздух свежее, тише кругом и думается лучше, тянет к размышлениям. Копелев едва взобрался на девятый этаж, как тут же взялся за дело, зная, что уже одной своей энергией он возбудит в монтажниках такое же желание работать в охотку, с огоньком и страстью, втянуться в ритм. Схватив лопату, он укладывал бетонную постель под плиты, устанавливал струбцины, проверял насосное устройство бетонного узла.

— Привет, Ефимыч! — услышал Копелев знакомый голос у себя над ухом и почувствовал, что чья-то рукавица коснулась его плеча. Обернулся и удивился. Рядом стоял его заместитель по бригаде Коля Большаков.

— А ты почему не давишь подушку дома? Бессонница замучила?

— На это не жалуюсь. Меня Валера вызвал, — Большаков кивнул на звеньевого. — Боялся, что до тебя не дозвонится, мне первому звякнул.

— Не хотел беспокоить начальство? — Копелев неодобрительно покачал головой. — Ты что же, тоже на такси?

— Да нет, наш же панелевоз подкинул. Ты, Ефимыч, не сердись, я ведь немного машинист, в крайнем случае мог бы сесть за рычаги крана.

— А кто бы тебе это разрешил?

— Никто, Ефимыч, никто. А ночью-то и спрашивать не у кого.

— Это вы бросьте, ребята, тут я вас прошу без самодеятельности. Кран — это есть кран!

Копелев опустил лопату и даже пригрозил пальцем Большакову, а заодно на всякий случай и Максимову, но угроза его была несерьезной. Копелев знал, что Николай, старый его друг, дисциплинированный человек, которому он часто доверял бригаду, уезжая в командировки, никогда не нарушит инструкцию.

— Валера, — спросил затем Копелев, — ты что делал, пока кран стоял? Загорал под прожектором?

— Что я, прохиндей? — Максимов немного даже обиделся. — Я ребят организовал, столярку подтаскивали сюда.

— На себе? На девятый этаж?

— Кран-то стоял.

— Ну, стахановцы! Один не спит, прибежал не в свою смену, другой на горбу таскает окна, двери. — Копелев развел руками, и трудно было определить, одобряет ли он это или нет. — Вы пуп свой не надрывайте без особой нужды. Понятно?

Вместо ответа Максимов сказал, что он и монтажники Миша Маган, Вячеслав Шаламов и сварщик Петр Ябеков за это время оборудовали около подкрановых путей площадку для ящиков с цементным раствором, положили вокруг бетонные плиты, чтобы раствор не выплескивался на землю.

— Видел. Молодцы, по-хозяйственному, — похвалил Копелев. — А вот ты когда возился там, около склада панелей, ничего не заметил?

— Нет. А что? — спросил Максимов.

— Я вот остроглазее тебя, даром что ночь и темновато. Даже на глаз заметил, там одна плита искривлена.

— Кривуля, точно, — подтвердил подошедший к ним Маган.

— Да разве одна такая? Иной раз за смену десяток бракованных деталей наберется, а ты ровную стенку из них делай. Куда только на заводе ОТК смотрит! — взорвался Максимов.

— Куда надо, туда и смотрит, чтобы побольше продукции сдать, — мрачновато обобщил Маган. — Написать надо на них, как это...

— Рекламацию, — подсказал Копелев.

«Стандарт — это эталон, это страж качества, — подумал Копелев, — а тут даже плита искривлена. Какой уж тут стандарт!»

— Да ведь писали и говорили не раз на всяких собраниях, — ответил он монтажнику. — Тут дело сложнее, как я понимаю. С одной стороны, на заводах оборудование кое-где устарело, штампы поизносились, а с другой — психология укоренилась такая, знают ведь и приучены к тому, что отступление от стандарта, от ГОСТА им простят, а срыв плана — никогда. Вот так и поступают, применительно к обстоятельствам. Понял, Миша?

— Понял, но от этого не легче, — пробурчал монтажник.

— Эх, времени нет заняться как депутату всем этим, а под лежачий камень вода не течет, — сказал Копелев Максимову в тот момент, когда они вдвоем удерживали в ровном положении раскачивающуюся на стропах плиту. Ее надо было точно посадить на цементную подушку.

— А ты выступи где-нибудь с такой критикой, Ефимыч, — подсказал Максимов.

— Это правильно, — согласился Копелев и неожиданно спросил: — Как с твоей квартирой дела? Получаешь?

— Весь отпуск пробегал со смотровой. Не нравится мне то, что предлагают. Решил ждать.

— Ну, давай жди. Раз имеешь твердый характер. В общем-то правильно, квартира на многие годы, а если не нравится, то это как с нелюбимой женой жить. Кисло!

Максимов посмеялся, но все же попросил «товарища депутата Копелева» не оставлять своих хлопот о новой квартире звеньевого.

— Ну кто же тебя оставит, чертушку! Не дрейфь, Валера, — весело сказал Копелев, — будем исправно делать свое дело, оно постепенно и все другое за собой потянет. Это я насчет качества. Я считаю, что скоро каждый почувствует, что хорошо, качественно работать выгодно, а плохо невыгодно. И такая обстановка всем, как говорится, перелопатит сознание.

— Хорошо бы так, Ефимыч, — сказал Максимов.

Так, разговаривая, когда это было возможно, то стоя рядом, то чуть поодаль, — ночью на строительной площадке тише, чем днем, и голоса звучат резче, — монтажники привычно делали свое дело. Бобков подавал краном на девятый этаж панели. Максимов, Маган и Шаламов встречали их еще в воздухе, направляли на уготованное им место. Сварщик Ябеков, ходивший с металлической лестницей на плече, едва устанавливали панель и еще не успевали отбросить крючки тросов крана, подставлял лестницу и быстро приваривал металлические прутья.

Копелев и Большаков или же помогали монтажникам «лепить этаж», а бетонщикам заделывать швы между панелями, или же занимались своим главным делом — организацией производства, налаживали взаимодействие монтажных и отделочных звеньев, ритмичную подачу на все этажи необходимых материалов.

Звено Максимова дружно работало до рассвета. Когда же первые лучи солнца позолотили сначала шпиль башенного крана, а потом поползли по свежевыложенным блокам наружных и внутренних стен здания, когда веселые солнечные блики заиграли на металлических предметах — на стропилах подъемника, на касках монтажников — и словно бы легким раствором желтка кто-то смазал кучи песка и глины на бетонном полу этажа, Копелев с удовольствием увидел, что в ночную смену звено Максимова сработало как надо.

И хотя начали с опозданием часа на полтора, а все же из заданного ритма бригада не вышла. Ритм — этаж в два с половиной дня — выдерживался железно.

Незадолго до прихода утренней смены Копелев, почувствовав усталость, сказал звеньевому:

— Мне еще дневную смену отстоять. Спущусь-ка я в прорабскую. Там никого нет. Знаешь, как в армии говорили, хорошо бы, братцы, подавить подушку минут этак сто — сто пятьдесят.

— Там же подушки нет, — напомнил Максимов.

— А ты мне свой ватник дай, сверну в рулон на скамейке. Не привыкать, по-солдатски. А тебе, Валера, всем ребятам и особенно Леше Бобкову за сознательность горячее спасибо, как говорится, от лица службы. Бывайте! — сказал Копелев и, спустившись с девятого этажа, пошел к домику прорабской.


На берегах Дуная


— Наш главный инженер управления Легчилин недавно вернулся из Будапешта, — сказал мне Копелев.

— Интересные у него впечатления?

— Как вы думаете! Люди приобретают международный строительный опыт. Там, кстати говоря, есть домостроительный комбинат, похожий на наш.

— Техническая копия?

— У заводов генеральная схема наша, ну, в деталях есть, конечно, разница. И родные братья чем-то отличаются друг от друга.

Разговор этот происходил на площадке Владимира Ефимовича в тот день, когда его бригада закончила монтаж дома на два дня раньше срока. Я уже не помню точно, как возник разговор о Будапеште, но говорили мы о графиках, о НОТ и о том, что ритмичную работу нередко еще ломает неравномерная сдача домов, слабая вначале и спешная, иногда даже авральная, в конце месяца и особенно квартала. Ибо отчетность у строителей принята поквартальная.

— Ритм, ритм! — произнес Копелев. — Если бы ритм не нарушался, мы могли бы добавить еще минимум десять процентов производительности.

Я вспомнил тогда о существующей, к сожалению, еще практике «раскрепления» комбинатовских сотрудников в конце месяца по объектам, чтобы они подгоняли монтажников, выбивали с заводов детали, — одним словом, максимально форсировали сдачу домов государственной комиссии, И спросил у Копелева, не ездят ли к нему.

— Ко мне толкачей не присылают!

Он ответил резко, явно недовольный уже одним тем, что такой вопрос вообще мог возникнуть, ибо его, очевидно, сердило и задевало признание, которое Копелев невольно должен был сделать. На другие-то участки действительно ездят такие «уполномоченные».

— Ритм, ритм и качество! Между прочим, одно связано с другим! — повторил он. И тут же, верно по какой-то ассоциативной цепочке мыслей, онснова вспомнил о будапештской поездке. — Поговорите с Легчилиным, — посоветовал Владимир Ефимович.

Легчилина я увидел здесь же, на строительной площадке. Стройный, издали похожий на темноголового юношу, он быстро шагал от монтируемого дома к фундаменту нового здания, которое готовилась монтировать копелевская бригада.

— В Будапеште мы подписали договор на сотрудничество с предприятием номер сорок три «Панель». Уже само название вам, я надеюсь, многое говорит. Ездили туда целой делегацией от комбината. «Панель» строит сейчас, по сути дела, всю жемчужину Дуная — так называют сами венгры прекрасный город Будапешт.

Легчилин начал рассказывать сразу и охотно. Лицо и глаза его оживились, я почувствовал в нем даже воодушевление, хотя обстановка вокруг была самая что ни есть рабочая. И это ли не было верным признаком того, что Легчилин обогатился в этой поездке ценными впечатлениями!

— Генеральный директор комбината Янош Кишвари, — сообщил он мне, — видная фигура в Будапеште, ибо все массовое крупнопанельное строительство в городе в его руках. Кишвари знают там, пожалуй, даже больше, чем министра. Вы представляете себе, — продолжал Легчилин, — они там на заводах так подогнали, так отфрезировали все наше оборудование, что штампы у них теперь формуют детали почти с авиационной точностью.

Тогда мне показалось, что в этом замечании есть некая доля образного преувеличения. Но было несомненно то, что заводы железобетонных изделий в Будапеште произвели на Дмитрия Ефимовича хорошее впечатление. И культура труда, и точность штамповки на уровне машиностроительных предприятий, и то, что железобетонные заводы удобно расположены на берегах Дуная, где рядом песок и гравий и другие инертные материалы, необходимые для производства изделий. И то обстоятельство, к которому Легчилин несколько раз возвращался, — что заводы находятся близко от районов новой застройки и нет там таких огромных расстояний для панелевозов, как в Москве.

Одним словом, многое в Будапеште, видно, порадовало его инженерное сердце строителя.

Но, признаться, только одно не пришло тогда мне в голову. Просто я не знал в тот день на строительной площадке, что пройдет совсем немного времени — и я смогу проверить своими наблюдениями выводы Дмитрия Ефимовича. И, приехав в Венгрию, увижу во многом похожие на наши, московские новые районы Будапешта, застроенные крупнопанельными домами, смогу ходить по этим кварталам, бывать на строительных площадках, в цехах заводов железобетонных изделий в самом Будапеште и на его окраинах.

На завод номер три предприятия «Панель» от гостиницы «Астория», где я жил в центре Будапешта в 1970 году, надо ехать сначала на двух трамваях, затем в районе Альялфельд-уймешт пересесть на автобус.

Альялфельд — рабочий район и по номерам, принятым в Будапеште, 13-й район, богатый революционной историей и пролетарскими традициями. Автобус отходит от небольшого базара на площади, носящей имя Стахановской, и это тронуло мое сердце писателя рабочей темы, так же как и запомнился небольшой уютный базар с почти рубенсовским изобилием красок и сочных, ярких фруктов Венгрии.

Что же касается архитектурного многообразия, красок самих улиц, витрин и реклам, то они здесь несколько глуше, чем в центре, дома скромнее и вскоре начинают чередоваться с длинными каменными заборами и производственными коробками заводов.

Корпуса машиностроительного предприятия «Ланг», Электролампового завода, судостроительных верфей, железнодорожных депо тянулись и слева и справа от широкого полотна шоссе, образуя тот внушительный индустриальный пейзаж, который так хорошо знаком мне по многим промышленным центрам нашей страны.

И, глядя на него, присматриваясь к ритму жизни этого района рабочего класса Будапешта, я подумал о том, что рабочие окраины всюду и всегда, видно, не случайно многое сближает. В этом есть свой социальный и классовый смысл. Как и в самой рабочей жизни людей разных стран, так и в облике рабочих районов всегда видится больше тождественных, типичных черточек, чем национальных различий, чего не скажешь, конечно, о центральных кварталах городов мира, столь резко различающихся по стилю, духу, истории и памятникам культуры.

Наш автобус катился вдоль осенних, сейчас уже пустынных и немного грустных полей. Кое-где виднелись желтеющие квадраты убранной кукурузы, черные прямоугольники вспаханной под озимые земли, кустарники, редкий лесок, за которыми слева серо-голубой полосой, вспыхивающей яркими блестками на солнце, катил свои воды широкий, спокойный, величественно красивый в любую погоду Дунай.

Если похожи рабочие районы, то заводы уж и подавно, к тому же если они современные и отражают типичные приметы индустриального зодчества наших дней — симметрию и строгую простоту линий, простор и чистоту в цехах, обилие воздуха и света.

Но, шагая с Эндрью Ковачем, молодым референтом по технологии, вдоль пролетов главного корпуса завода, я к этим общим ощущениям мог добавить и радость узнавания знакомого технологического потока, так живо напомнившего мне оборудование и работу наших, московских заводов в Ростокине, на Красной Пресне, на Хорошевском шоссе.

У всякого индустриального свершения есть своя история, и строительные ее страницы в Будапеште имеют прямое отношение к строителям Москвы.

Когда в Венгрии в 1948 году была проведена социализация строительных предприятий, здесь еще в течение двенадцати лет строительные организации возводили и жилые дома, и корпуса заводов. Но с 1966 года наступает дифференциация и в строительство начинает внедряться «чистый профиль». Будущий комбинат «Панель» возводит только жилые дома.

Однако это еще была эпоха, так сказать, допанельной техники. Начало панельной — 1966 год, когда был построен первый завод железобетонных изделий по советскому проекту и с оборудованием, доставленным из нашей страны. С того момента, как говорят ныне в Будапеште, началась новая эра в строительстве Венгрии.

Второй завод, выстроенный здесь, является лицензией фирмы «Ларсен Нильсен» из Дании, а третий, пущенный в начале 1970 года, — вновь по советскому проекту и с нашим оборудованием, еще более современным.

Мне было не только приятно, но и казалось весьма примечательным и существенным то, что в светлых, просторных, чистых цехах завода № З я в полной мере мог ощутить эту благотворную связь через границы, взаимовлияние производственного опыта, родившегося на берегах Москвы-реки и Дуная.

И думать не только о существе технических идей, но и об иных сложных проблемах, которые выдвигает жизнь и требует разрешения на строительных предприятиях и Москвы и Будапешта.

И вот я сижу в жарко натопленной комнате производственного отдела завода за одним столом с Эндрью Ковачем, нашим молодым, учтивым и веселым провожатым по заводу. Он все время что-то чертит на бумажке — типично инженерная привычка. Должно быть, это помогает ему сосредоточиться.

Ему всего лишь двадцать пять лет. Еще школьником по призыву своей комсомольской организации он прибегал на строительные площадки, чтобы чем-нибудь помочь рабочим, и динамика монтажа, атмосфера большого строительства — все это увлекло Эндрью, как увлекает и в Венгрии, и в нашей стране тысячи его молодых сверстников. После школы Эндрью поступил в Политехнический институт, и вот уже три года он технолог на заводе.

Ковач и начал беседу со своих каждодневных забот технолога, который стремится к тому, чтобы работа шла быстрее, эффективнее, чтобы в конвейере оказалось меньше типоразмеров панелей. И хотя это повышает производительность завода, но в конечном счете унификацией и однообразием деталей обедняет возможности архитектуры.

Эндрью прекрасно понимает, что в этом старом споре между поточным методом и архитектурной выразительностью будущих домов и кварталов надо искать те верные пропорции, которые позволят удовлетворительно решить обе задачи.

Вообще, несмотря на свою молодость, Эндрью Ковач показался мне инженером, который хочет смотреть на факты и явления, раздвигая узкотехнологические рамки, понимая смысл больших государственных проблем.

Мой собеседник сказал, что завод номер три не достиг пока запроектированной мощности, но зато другой, пущенный раньше, изготовляет панелей на 25 процентов больше, чем даже было предусмотрено в советском проекте. И на наших новых заводах сплошь и рядом творческий труд коллективов добивается превышения запроектированных мощностей. Как не увидеть в этом стремлении, в этой тенденции общих, характерных черт времени!

Но вместе с тем не только на заводе номер три, но и на других предприятиях не хватает рабочих рук.

— Да, это явление общее, — подтвердил Ковач, — вызванное огромным ростом индустрии в странах социализма. Мы стремимся преодолеть эту проблему. Вот как — это уже сложнее, — улыбнулся Ковач. — Например, мы имеем возможность маневрировать фондом зарплаты. Коллективный договор предусматривает рабочим оплату за час от шести до пятнадцати форинтов. И меньшее число работающих получает больше денег. Вообще хороший рабочий получает больше инженера средней квалификации. Хорошо это или не очень, но это так.

— И не только у вас, и на нашем заводе, — сказал я. — Однако, мне думается, это явление временное, как, между прочим, видится и очевидный предел в стимулировании заработной платой. Физические затраты сил и энергии рабочего должны уменьшаться. Выход, видимо, в ином.

— Ну конечно, в ином — в том, чтобы меньшим числом людей выпускать больше продукции, а для этого максимально механизировать производство. Этим мы и занимаемся, этому и учимся у советской промышленности. Между прочим, — сказал мне Эндрью Ковач, — есть диалектика в каждом положении. Плохо, что не хватает рабочих рук, но это обстоятельство заставляет нас быстрее поворачиваться с модернизацией, с автоматикой. Жизнь заставляет. Большинство наших рабочих, вы видели, молодежь. Это люди образованные, они хорошо справляются с новой техникой.

Молодежи действительно на заводе много, и для тех, кто знает нашу промышленность, это не удивительно. Всюду молодежь выдвигается на передовые рубежи в индустрии.

Я видел много молодых лиц на заводе, хотя там трудятся и кадровые пожилые рабочие. Большинство внешне ничем не отличаются от наших заводских ребят, но есть поклонники, кстати говоря, уже уходящей моды на длинные волосы.

У сушильной печи, где жарко, я видел молодого рабочего с длинными волосами, закрывающими шею. К тому же еще обнаженного по пояс. Яркие огненные блики плясали на его атлетической груди.

И хотя юноша выглядел несколько необычно, он работал быстро, сноровисто, ничем не хуже коротко стриженных своих товарищей.

Молодые голоса слышны и в заводской столовой — помещении ресторанного типа. Здесь действует принцип самообслуживания. Молодые люди внимательно читали многотиражку, рассматривали стенды с фотографиями и доску с объявлениями об итогах соревнования, где значились в тот день имена передовиков — начальника смены Ракоша Андора, машинистки подъемного крана Мисарош Эржебет, бетонщиков Фридриха Иожефа и Шереша Кальмана.

Мне говорил Эндрью Ковач, что большинство работающих на заводе живет не в самом Будапеште, а в лежащих неподалеку небольших городах Ваци, Дунакеси, ездят оттуда на автобусах, а квартиры себе хлопочут у местных Советов. Завод же сам не занимается распределением квартир, но зато может выдать ссуду на участие в кооперативе, часто невозвратную, как премию.

Если, минуя большой склад готовых изделий, как и на наших заводах, расположенный под открытым небом, выйти из дверей здания заводоуправления на шоссе, ведущее в город Ваци, то можно увидеть, как один за другим из заводских ворот выезжают груженые панелевозы. Они поворачивают налево, к Будапешту, включаясь в густой транспортный поток, и движутся к новым районам массовой застройки в столице Венгрии.

И подобно тому, как можно в Москве сесть на такой панелевоз в шоферскую кабину и приехать на строительную площадку к Копелеву, так и здесь машина советского производства, груженная деталями домов, доставит вас к рабочему месту строительных бригад, возводящих дома, например в самом красивом из районов в Будапеште — в Келенфельде.


В Келенфельд я приезжал не на панелевозе, а на маленьком будапештском такси вместе с переводчиком Иваном Фельдеак, студентом университета. История Ивана, хотя и не имеющая прямого отношения к строительным делам, все же достойна упоминания, ибо он год стажировался в нашем Педагогическом институте в городе Владимире, познакомился там с русской девушкой Надей Пичугиной, ставшей его женой. Теперь она, за год изучив венгерский язык, специализируется в том же Будапештском университете по русской литературе. К тому же они оба дают частные уроки русского языка, чтобы подкрепить бюджет молодой студенческой семьи, и время от времени работают как переводчики.

Я вспомнил об этом еще и потому, что Иван знает Москву, и я мог опереться на его сравнительные впечатления, а еще больше на желания и чаянья как потенциального новосела в одном из новых кварталов Будапешта.

Оставив такси, я долго бродил с Иваном по кварталам Келенфельда с его десятиэтажными типовыми домами и встроенными в композицию микрорайона двенадцатиэтажными башнями из литого бетона, а кое-где и группами пятиэтажных зданий типа блочных домов Лагутенко.

Так что и здесь была наглядно видна поэтапная эволюция крупнопанельного строительства, общий путь, пройденный и в Москве, и в Будапеште.

Было приятно сознавать, что весь Келенфельд строился из деталей, изготовленных на заводах советской конструкции, и было совершенно очевидно для меня и моего попутчика Ивана, что ансамблевые принципы и многие архитектурные мотивы застройки новых районов в Москве оказали свое влияние на будапештских строителей.

Трудно сравнивать типовые проекты в деталях, да и вряд ли нужно. Просто потому, что различия диктуются не только разницей вкусов, но и климата. Мне же в кварталах новых районов столицы Венгрии хотелось подметить то общее, что поддается сравнению с нашим опытом, что являет собой черты и тенденции общего для наших стран технического прогресса. Я имею в виду главные категории строительного мастерства — качество и скорость возведения зданий.

Мне как-то сказал Копелев, что в Будапеште строят немного медленнее, чем у нас, но чище. Так он выразился. Я думаю, что Владимир Ефимович основывался на мнении Легчилина, на беседах с венгерскими монтажниками.

Подробно об организационной структуре и особенностях предприятия мне рассказывал инженер Винце Кейс, имеющий навык в беседах с литераторами. Он знает, о чем нужно говорить и что показать.

Кейс неплохо говорит по-русски, изучил язык в поездках по нашей стране, начав в 1966 году со строек Минска. Он брал с собою в «Союз», как здесь говорят, все документы на венгерском и русском языках и составил для себя специальный словарь.

— Я хотел изучить русский и изучил его, — сказал Кейс с понятной гордостью. Потом он принес документы и схемы.

Товарищ Кейс начал с того, что отметил наших шеф-монтажников, помогавших строить и пустить заводы в Будапеште, в городах Дьердь и Мишкольц, их работу здесь вспоминают с благодарностью. Выполняя просьбу товарища Кейса, я называю Сергея Горбачева, Сергея Залогина, Юрия Ушакова, Виктора Гришина, Владимира Пономарева.

Большинство из них нынешние или в прошлом работники комбината на Красной Пресне, и надо ли удивляться тому, что в Венгрии они стали проводниками тех новых идей, которые родились в ДСК‑1...

— Монтаж дома на сто восемьдесят квартир занимает у нас примерно шесть недель, — сообщает мне Кейс. — Правда, — он слегка приподнял левую бровь, — мы провели попытку одного рекордного строительства. Большой блок домов в Старой Буде, на четыреста семьдесят четыре квартиры, выстроили быстрее обычного. Но, — Кейс тут мягко улыбнулся, — скоростной эксперимент повторять пока не хотим.

— Заботясь о качестве?

— Да, с одной стороны. А с другой — потому, что тормозят фундаментные работы. Там трудоемкий монолитный бетон. У нас есть желание перейти к монтажу фундамента из сборных частей. Как и основного здания. Вот тогда, наверное, дело пойдет быстрее.

Я понял Кейса. Поставить рекорд в доказательство только одних возможностей резко увеличить скорость при крайнем напряжении сил — это значит только лишь обозначить путь к новым успехам. Труднее превратить такой рекорд в повседневную практику, сделать явление массовым, сохранить высокий качественный уровень.

— Как и в московском комбинате, — продолжал Кейс, — мы ведем монтаж с колес панелевозов.

Я почувствовал, что здесь в тоне моего собеседника прозвучало понимание всей важности именно этого сообщения.

И действительно! Какие бы ни были различия в деталях, функциях отдельных управлений, масштабах, но принцип единого графика, потока деталей с заводов на стройки, ритмичной работы, этот принцип осуществлялся здесь с той же, как и в Москве, настойчивостью, временными срывами, трудностями, конечными успехами. И не является ли этот опыт, подтвержденный уже в двух столицах, основательным доказательством жизнестойкости того новаторского почина, о котором рассказывается в этом документальном повествовании?..


НОТ


— Завтра у меня на площадке будут фильм снимать, — сообщил мне Копелев, когда я был у него дома, в гостях, вечером, сообщил как бы между делом, видно не придавая этому событию особого значения.

— Какой фильм? — удивился я.

— Ну, не игровой, конечно. — Копелев усмехнулся. — О научной организации труда. На тридцать минут. Говорят, для страны и для заграницы. Вчера уже немного крутили пленку. Фиксировали ход монтажа.

— Какая же студия? Центрнаучфильм? — поинтересовался я.

— Кажется. А вы придете? — спросил Копелев.

— Надо бы. Раз такая важная тема.

— Приезжайте к одиннадцати утра. Киношники раньше не начнут, — предупредил Копелев.

И вот в четверг утром я приехал на площадку Копелева, но не застал ни бригадира (выяснилось, что Владимир Ефимович заболел), ни киноработников — они опаздывали.

— Кто работает сегодня? — спросил я такелажника Куракина и услышал:

— «Правая рука».

«Правой рукой» Копелева зовут заместителя бригадира Николая Васильевича Большакова. Знакомы они еще со времени Фундаментстроя, откуда Большаков ушел вскоре вслед за Копелевым на крупнопанельное строительство, вместе с Копелевым попал на монтаж первого девятиэтажного здания в Черемушках, затем в пятое монтажное управление.

И тождественность их строительного опыта, их старая, испытанная дружба, видно, сформировала во многом общность монтажного стиля. Я сразу это почувствовал, когда поднялся на четвертый этаж нового здания. Здесь шла установка наружных стен. Большаков и его звено работали в таком темпе, не теряя ни одной минуты, так энергично и согласованно, что я без труда определил типичные копелевские черты организации работы, так сказать, его руку и почерк в действиях «правой руки» бригадира — звеньевого Большакова.

Через полчаса на площадке появились и режиссер с оператором. Они ожидали подхода очередного панелевоза с наружной панелью стены комнаты, с тем чтобы снять момент начала монтажа с колес.

Но панелевоз где-то застрял. Хотя по рации сообили, что он выехал из ворот Краснопресненского завода и пробирается по Москве через центр с запада столицы на юго-восток. И вот так получилось, что съемка очередного эпизода научной организации труда начиналась с ломающего график опоздания панелевоза.

Правда, Большакову еще было что монтировать. К тому же подоспел обед. А я тем временем посмотрел сценарий, вернее — ту его дикторскую часть, где рассказывалось о комплексной бригаде Копелева, о взаимозаменяемости рабочих профессий, когда монтажник может быть сварщиком, штукатур — бетонщиком, а бетонщик — монтажником. Режиссер как раз и намеревался в то утро заснять и эту взаимозаменяемость и технологию работы, а главное — научно продуманный ритм, динамику, темпы, составляющие душу крупнопанельного монтажа.

Я оставляю в стороне многие подробности самой съемки. Такелажник Николай Алексеевич Куракин «делал» несколько дублей — влезал по лестнице на панелевоз, чтобы зацепить крючки крана. Несколько раз повторялся полет плиты в воздухе. Что ж! Видно, НОТ на строительной площадке не покажешь методом скрытой камеры.

— Коля, выше голову! — кто-то крикнул Куракину, когда режиссер, меняя точки съемки, говорил такелажнику:

— Николай Алексеевич, разрешите вас попросить сделать еще один дублик.

Кто-то пожалел, что на площадке нет самого Копелева, ибо он с его высокой статной фигурой хорошо бы получился в кадре.

Но все это шутки. Однако если говорить всерьез, то я не знаю, каким в конечном счете получился этот фильм о НОТ, показ работы Копелева лишь часть сценария. Но и эта часть не оставляла у меня сомнения в том, что такие съемки отражают лишь самые внешние приметы сложной проблемы.

Но есть и более глубокие закономерности, и при желании в них разобраться нет лучшей дорожки, чем путь к тем нескольким комнатам в управлении Домостроительного комбината, на дверях которых висит табличка: «Нормативно-исследовательская станция».

Дать ритму монтажа научную основу, разработать технологию подлинно индустриального производства домов — вот цель исследований на станции, которой руководил в то время инженер Петр Давыдович Косарев. И хотя существуют общие, государственные нормативы, на комбинате вырабатывается своя «нормативная база», как говорят здесь, основанная на новой организационной структуре, на подсказанных опытом оптимальных условиях работы.

Всем бригадам станция рекомендует так называемые карты трудовых процессов с обозначением того, как лучше сделать ту или иную операцию, определить численный и профессиональный состав бригад. Что же касается толстой книги по калькуляции с точным расчетом времени на все виды работ, то ее имеет каждый бригадир.

За разработку НОТ станция получила почетный диплом.

— Мы в комбинате делаем дом за тридцать пять дней, а наши соседи из других трестов — за семьдесят, — сказал мне Косарев. — Или вот случай был в Гольянове — два одинаковых здания возводились рядом. Одно — трестом Мосжилстрой, другое — бригадой Владимира Копелева. Копелев начал монтаж тогда, когда соседи находились в своем здании уже на девятом этаже. И что же? Копелев поставил свой дом, принялся за следующий, довел его до девятого этажа, и только тогда соседи закончили монтаж своего здания. Следовательно, он обогнал их в два раза. Вот вам результат иного стиля и научного планирования.

«Да, это действительно поразительный пример того, как можно строить по-разному», — подумал я.

Материал исследовательской станции и беседы в отделах комбината убедили меня еще и в том, что можно не только по-разному строить, но и мыслить. Ибо существо творческого поиска направлено на отыскание не только новых структурных форм, но и экономических рычагов в индустриальном строительстве.

Так каковы же эти рычаги, эти инструменты экономического стимулирования, без которых сама технология оказалась бы подвешенной, так сказать, в безматериальном пространстве, оставалась бы лишь только системой организационно-административных мероприятий и не дала бы нужного эффекта?

Рычагов несколько. И первый — это расчеты с заказчиком только за готовый дом, уже сданный под заселение. Расчет за конечный результат труда, а не за поэтапные стадии.

Рычаг второй. Это расчеты с заводами не за отдельные детали, а за комплексные поставки изделий целиком на весь дом.

Рычаг третий. Это расчеты с бригадами тоже за готовый дом, сделанный качественно и в определенные сроки.

Все рычаги действуют в одном направлении, ориентируясь не на показатели вала, реализации денег, выданного тоннажа, а на конечный, все суммирующий результат согласованной коллективной работы.

Когда с рабочими рассчитываются за готовый и уже сделанный дом, это вызывает у них стремление работать энергично, а не простаивать и самим всячески бороться с простоями. И более того — сами рабочие стараются повести дело так, чтобы смонтировать дом меньшим количеством людей.

Система «наряд на весь дом» совершенно сняла вопрос о «приписках» и «намазках», о разного рода «выводиловках». Сейчас в комбинате таких терминов вовсе нет. Готовый дом — что может быть нагляднее!

В строительстве существуют работы более выгодные и менее выгодные в денежном исчислении, и выгодны в основном как раз начальные работы, а невыгодны завершающие, вот почему строители так любят выстраивать каменные коробки и не любят доделывать их, что, кстати говоря, требует и больше времени.

Но когда все расчеты идут за готовый дом, за ввод новых объектов, то снимается вовсе вопрос о выгодных и невыгодных работах.

Даже на одном примере бригады Копелева видно, что более всего мучает комбинат. Это несоответствие его мощностей и возможностей трестов Фундаментстроя, подготовляющих «нули» для монтажников.

В Чертанове из-за неподготовленных «нулей» как-то месяц простояло целое монтажное управление. Монтажники в таких случаях говорят: «Нет фронта работ», — и сплошь и рядом начинается перебазировка и кранов, и мастерских, и бытовок, и вспомогательных фургонов в новый район.

Надо ли говорить, какой это наносит ущерб производительности труда!

Проблемы, проблемы! Даже в организации соревнования бригад жизнь диктует новые формы для монтажников, подчиненных строгой дисциплине графика.

Бригады соревнуются за сокращение трудовых затрат и количество работающих в бригадах, за экономию материалов и главное — за качество, качество! А это значит, что надо перестраивать и систему премий, стимулирующих рублем качественную работу, и не только самих монтажников, но и заводов, изготовляющих изделия. А прямых экономических стимуляторов здесь пока еще не найдено, заводы не отвечают за качество возводимых зданий, хотя роль их в этом велика.

Одним словом, нерешенных еще проблем НОТ немало, и это естественно.

Какой масштабный эксперимент проходит легко, какое большое дело начинается без преодоления противоречий, без борьбы с трудностями? Но тем и интересна творческая работа в промышленности, в строительстве, что она выдвигает всегда новые задачи.


Через сердце


Прошло около года с тех пор, когда общее собрание бригады постановило перевести монтажника Зайцева в ремонтное звено. Трудился там Зайцев, по отзывам товарищей, неплохо, старательно, и Копелев решил, что пришло время вызвать Толика для серьезного разговора. Тем более что и сам Толик напрашивался на беседу, несколько раз подходил на площадке во время работы и напоминал о своей просьбе помочь с жильем.

— Ну, как жизнь молодая, веселая? — начал Копелев, когда Толик забежал к нему в домик прорабской и сел на деревянную скамейку рядом с холодным ведром, накрытым круглой доской. Тут же висел ковшик, из которого пили рабочие.

Прежде чем ответить, Толик жадно выпил воды и тыльной стороной ладони размазал капли по подбородку и щекам.

— Ох, хороша! — вздохнул он.

— Жизнь, что ли?

— Вода, — ухмыльнулся Толик. — Жарко очень, Владимир Ефимович.

— Не тебе одному. Наверно, распевал вместе со всеми: «Пусть всегда будет солнце!» — вот оно жарит без передыху, ни дождика, ни ветра, сушь чертова. Сами напросились!

— А кто мог знать! — видно всерьез приняв шутку бригадира, сказал Толик, как бы оправдываясь. Потом снова хлебнул водички, отчего пот на его лбу выступил градом.

— Перестань водой надуваться, — только жажду растревожишь. Так как же насчет первого вопроса, жизнь хороша или нет, а если нет, то почему? — с улыбкой глядя на Толика, допытывался Копелев.

— Жить можно, — очень серьезно заявил Толик, — только вот с жильем плохо, Владимир Ефимович, я к вам как к депутату. Такая просьба у меня большая, просто не знаю, как и выразить. Ведь мы молодая семья — и в общежитии. Нам бы комнатку, хоть какую-нибудь, но свою.

— Ты что запричитал, как на клиросе? — поморщился Копелев, хотя на клиросе он сам не бывал никогда, просто ему не понравился слезливый тон, рассчитанный на то, чтобы разжалобить. — Меня агитировать нечего, я сам, брат, в свое время помыкался без площади, будь здоров!

Копелев вытащил свой блокнот, на котором он писал деловые письма в учреждения, в районные и городские отделы по учету и распределению жилой площади. И тут же, при Толике, набросал вчерне проект письма в райсовет. Собственно, он давно уже решил помочь Толику с жильем, еще в тот день, когда Толика пропесочивали на собрании. Ибо наказание наказанием, а забота, внимание к рабочему остается первой заповедью бригадира, если он хочет, чтобы люди по-настоящему его ценили.

— Видишь, записал, начнем толкать твое дело. Но не сразу сказка сказывается. Я буду стараться, а ты потерпи с надеждой на то, что все получится. Понял?

Толик обрадованно кивнул, прижал ладонь к сердцу и от волнения выпил третий ковш воды. Копелев не удержался от смеха.

— Силен ты, мужик, водохлеб. Ладно, значит, ты свой вопрос через меня провернул, а теперь у меня к тебе есть вопрос, — сказал Копелев, видя, что Толик весь напрягся в ожидании. — Ты общественную нагрузку у нас имеешь?

— Нет.

— Почему?

— Ничего не дают. — Толик пожал плечами.

— «Не дают»? — иронически повторил Копелев. — Это, милый мой, не ордер на квартиру, нагрузки не просят, инициативные люди сами предлагают разумное, общественно полезное.

Толик промолчал. Он не знал, что можно предложить общественно полезное, никогда, должно быть, не задумывался над этим.

— У меня есть такая мысль — попросить тебя обуютить наше рабочее место, утеплить его, что ли. — Копелев показал рукой в окно на склад деталей, примыкавший к башенному крану, и на монтируемый этаж здания, где виднелась переносная будка монтажников.

Он, собственно, и сам еще не представлял конкретно, что он хотел от Толика, какого именно утепления. Исходил же он из той мысли, что монтажники всю смену находятся на малоуютной, пыльной, загроможденной панелями площадке и этот непривлекательный пейзаж вряд ли хорошо действует на их настроение. Копелев где-то прочитал про эстетотерапию. Красотой даже лечат. А тут речь должна идти о психологическом самочувствии рабочих.

— Ну что ж ты, не понимаешь? — сказал Копелев все еще молчавшему Толику. — Возьми хоть эту будку, где мы сидим. Ни приемника нет, чтобы «Последние известия» прослушать, ни газет, ни журналов, ни шахмат. В обеденный перерыв можно было и сгонять какую-нибудь блицпартию в шахматы. Цветов бы немного не помешало. Улавливаешь теперь?

— Улавливаю, Владимир Ефимович. А голубей можно? — неожиданно оживился Толик.

— Каких голубей? Где? Гонять их с шестом, вместо того чтобы работать?

— Ну зачем же? Не малые дети. Голуби — это приятно, Владимир Ефимович. Я вот тут одного раненого подобрал, мальчишки, что ли, из рогатки подшибли. — Рассказывая, Толик даже подсел ближе к Копелеву, так, видно, его самого заинтересовал этот разговор. — Сейчас я его выхаживаю, — продолжал Толик. — Еще бы нам прикупить парочку и построить им маленькую голубятню, переносную. В общем-то пустяковое дело.

— Дальше что же?

— Мы на этаж выше поднялись, и голуби с нами перебрались выше, ходят по площадке, воркуют, на душе теплее. Полетают немного над краном, снова сядут, голуби — они привязчивы.

— А не врежут нам за эту голубятню, скажут, что это, мол, за отсебятина?! — спросил Копелев. Его не столько заинтересовала идея разводить на строительной площадке голубей, сколько сам Толик, который мог придумать эту самую переносную голубятню. Парень, видно, любил птиц, имел отзывчивую душу.

— А кто нам может врезать, Владимир Ефимович? — отрицательно помотал головой Толик. — Голуби — это дело чистое.

— Да, действительно — кто? — размышлял вслух Копелев. — Только голуби — это дело десятое, главное — газеты, приемник в прорабской, чистота на площадке. За это возьмись. Приемник потребуй в управлении, насчет газет тоже там. Не тушуйся, действуй напористее.

— От вашего имени можно?

— От имени бригады, ты ее полномочный представитель. Значит, договорились?

Толик кивнул.

— А как тебе живется в ремонтниках? Не скучаешь по монтажу? — спросил Копелев.

— Скучаю, — признался Толик.

— Покажешь себя хорошо на производстве и как общественник, поставим вопрос на собрании, достоин ли перевода назад в монтажники.

Копелев любил в разговорах с товарищами производить, так сказать, предварительную обкатку тех своих идей, которые касались организации производства в бригаде. Пусть покритикуют, «обожмут» идею со всех сторон. Полезно.

— Собрание — это хорошо, — согласился Толик, — чем людей больше думает, тем к правде ближе.

— Вот именно. И демократично. Вообще-то у нас в бригаде почти нет текучести кадров. Это говорит о том, что люди привязаны к коллективу и заработки хорошие. Рабочие дорожат честью работать в нашем управлении. И в дальнейшем еще больше будут дорожить. Согласен?

— Согласен, — кивнул Толик.

— Ну и добро, иди!

Копелев отпустил Толика, пожелав ему всяческих успехов. Затем Копелев подозвал своего заместителя Большакова и сказал, что уедет сегодня в город пораньше, ему надо к врачу.

— Что-то, Николай, глаза у меня начали уставать, — пожаловался он.

Относительно усталости глаз Копелев не преувеличивал. Он вспомнил армию и свою неудачную попытку поступить в офицерское летное училище, тогда ведь его подвел дефект зрения.

«Надо бы почаще надевать защитные очки, на открытых площадках много солнца. Здоровье берегут с молодости. Учу других, как жить, так и самого себя научить бы разумному отношению к здоровью», — думал Копелев уже по дороге к метро. Он решил хорошенько отдохнуть в этом году. И не в туристической загранпоездке, которая тоже отнимает немало сил и нервной энергии, а в хорошем доме отдыха или санатории, вместе с женой. Благо, он имел для этого все возможности.

Прошло несколько недель. Толик Зайцев старательно выполнял общественное поручение. В прорабской появились радиоприемник, газеты, цветы в белом кувшине. Толик сам менял воду, достал еще и цветы в горшочках.

Теперь в обеденный перерыв после столовой рабочие приходили в домик прорабской, этот маленький переносный клуб на рабочей площадке. Конечно, кое-кто и предпочитал просто полежать на траве, покурить или же сгонять партию в домино, устроившись где-нибудь на бетонной плите. Но большинство тянулись к радио, послушать «Маяк», «Последние известия», немного музыки.

Копелев знал по собственному опыту: посидишь около радио, подышишь, как говорится, новостями, послушаешь интересную информацию о большой жизни страны и всего мира — и вроде бы минут десять подержал руку на пульсе истории. А это приносит бодрящее настроение. Современный деятельный человек не может жить без ежедневной информации о самом важном и интересном. Это Копелев понял уже давно.

Что же касается Толика Зайцева, то его делами бригадир был доволен. Старания Зайцева были одобрены и бригадой. Он в ремонтном звене работал добросовестно.

Правда, к его переносной голубятне монтажники относились не одинаково. Были и такие, что ворчали: «Ребячество! Баловство!» Но ворчали без зла, одни оттого, что привыкли шерстить за всякие промахи этого паренька, другие порою от усталости, от изнуряющей нервы летней жары, оттого, что где-то что-то не ладилось и надо было на чем-то сорвать дурное настроение.

Однако Копелев видел, что голуби в общем-то прижились на стройке. Рабочим нравилось, как они деловито и важно расхаживают по бетонным плитам чуть поодаль от места монтажа. С ними стало веселее. И было что-то приятное, необычное в самом факте их существования, в том, как эта стайка сизых по-своему отмечала успехи строителей, каждые два с половиной дня поднимаясь все выше и выше, с этажа на этаж, в московское небо.

Копелев переговорил с Бондаренко и Большаковым — руководящим ядром бригады, и они сошлись на том, что Толика Зайцева надо возвращать в монтажники, наказание трудом более низкой квалификации он прошел. Копелев сказал, что не следует особо перебарщивать с таким наказанием, в котором больше нравственного содержания, чем какого-либо иного. Ведь Зайцев почти ничего не терял в заработке.

— А то ведь привыкнет к более легкой работе, и испортится человек, — пошутил он.

— А любишь ты этого Толика, — усмехнулся Большаков, — глаза с него не спускаешь.

Копелев и раньше слышал, как некоторые ребята из бригады связывают его имя с именем Толика, которого, дескать, бригадир опекает с особым пристрастием, что-де Толик «любимчик» руководителя бригады. Правда, Большаков сейчас и не произнес этого слова, но наверняка так подумал.

— То, что мы его наказали, вовсе не означает, что Зайцеву не надо комнату добывать, — сказал Копелев.

— Это законно, — согласился Большаков.

— Любимчик! — продолжал вслух размышлять Копелев. — Да нет, Николай, я тебе так скажу — стараюсь ко всем относиться ровно. Чем больше живешь на свете, тем больше ценишь в людях доброту, сердечность. Жестоких людей у нас хватает, да никого жестокостью не удивишь. А доброту к людям надо выращивать в самом себе, воспитывать и все пропускать через сердце.

— Это правда, — согласился Большаков. Слова Копелева задели его за живое. — Эх, друг Володя! Если все через сердце пропускать, то надолго нас с тобой не хватит. Сердце не железное.

— Но выносливое, очень выносливое, а доброта в нем как зерно, брошенное в землю, колосом взойдет — урожай один к десяти. Где-то я прочитал, — вспомнил Копелев, — что доброта несет награду в самой себе. Хорошо сказано.

— Строгость нужна тоже, — Большаков нахмурился. Он был скупее на эмоции, чем Копелев, да и внешне казался более сдержанным: Копелев и раньше думал, что Толик Зайцев своим поступком больно задел Большакова еще и потому, что «унизил охотников», как он однажды выразился.

— Мера нужна во всем, разумная мера... Да, между прочим, что ты мне говорил о петлях на панелях? — Копелев неожиданно увел разговор в сторону.

— А? Предложение Ябекова, что ли?

— И Зайцева, кажется?

— Да, Зайцев поддерживает.

— Поддерживает. Ишь ты, какой Эдисон! — улыбнулся Копелев.

Речь шла о том, что на заводских панелях на одном из торцов детали выпирали наружу две толстых стальных петли. За них цеплялись крючки крана, когда шла установка панели в проектное положение. После того как панель становилась на свое место, сварщик вынужден был подниматься по лесенке, которая упиралась о панель, и срезать автогеном эти петли, ибо они мешали дальнейшему монтажу.

Операция эта на каждой панели занимала минут десять. А панелей десятки сотен на монтаже только одного дома. Сварщик, срезающий петли, естественно, задерживал монтажников, снижал скорость сборки дома.

Предложение Ябекова — Зайцева заключалось в том, чтобы петли, заделанные заводом в панель, не выходили бы на верхний торец детали. В таком случае их и не надо будет срезать во время монтажа. Копелеву и Большакову казалось, что это технологическое изменение в принципе своем разумно и осуществимо.

— Просто и ясно, как всякая толковая идея, — заметил Копелев. — Но ведь необходимо изменить конструкцию, проект изменить. А ты знаешь, как трудно на массовом производстве переделать даже какую-нибудь мелочь в технологии?

— Знаю, ну и что же? — поднял брови Большаков. — Трудно, конечно, мороки много, но ведь ты же депутат!

— В комбинате вопрос ставить, до главка дойти, в проектные институты толкаться, — Копелев загибал пальцы.

— И дойди, и толкайся, ты же депутат!

Копелев вздохнул:

— А время, Николай, что оно, у депутата резиновое? Сутки больше, чем у других?

— У тебя больше, — убежденно заявил Большаков.

— Ну, знаешь!

Копелев не знал, то ли ему сейчас нахмуриться, то ли рассмеяться.

— Легко тебе моим временем распоряжаться, а я живой человек, живому же многое хочется. Да день не резиновый, не растянешь. И вообще — чего ты меня агитируешь? Я уже сагитированный давно советской властью, прочно и навсегда. Свои депутатские обязанности знаю.

— Ничего, ничего, не ворчи, и депутата поучить иногда не вредно, не сердись, Ефимыч. — Большаков примиряюще, дружески опустил свою ладонь на плечо Копелева.

— Да разве я могу сердиться на тебя, чертушку! — вздохнул Копелев.

И он действительно не сердился на своего помощника. Более того, ему даже понравилось то, как Большаков, старый товарищ, так требовательно говорил о государственных и человеческих обязанностях Копелева. Он и сам так думал об этом и чувствовал, что в высоком его звании обязанностей, пожалуй, даже больше, чем прав и привилегий.

Но Копелев не любил величаться сам и не выносил величания от других.

«От кого чают, того и величают», — гласит старинная пословица. Но существует и другая: «Кого почитают, того и величают». И Копелев часто думал, что самое важное — это быть честным, принципиальным, жить с ответственным пониманием своих обязанностей, своего государственного положения депутата.

Он знал за собою эту «безотказность», как говорили товарищи в бригаде. Знал, что и на этот раз возьмется постепенно «обкатывать» и это новое предложение относительно петель, будет писать письма, докладные, выступать всюду, куда он вхож, во все инстанции. В общем, делать все, что от него зависит, чтобы добиться реализации предложения монтажников. Так же, как он поступал во многих иных случаях, когда речь шла о рационализаторских предложениях, исходивших от его товарищей. Одним словом, снова и снова все пропускать через свое сердце.

— Давай пока закончим насчет Зайцева, — сказал Копелев. — В монтажники его вернем, но обсудим прежде на собрании. Я Зайцеву это говорил, и он согласен.

Потом, подумав, Копелев добавил в заключение:

— Это мы правильно решили. В таком деле нельзя и палку перегибать. Вредно долго держать человека в угнетенном состоянии духа. Люди, у которых на сердце легко, ясно, свободно, такие люди, я уверен, Николаша, и на свете-то дольше живут.


Новая страница


Вскоре после гибели Логачева Суровцев со своей бригадой очутился в небольшом уютном городке текстильщиков Ликино-Дулево, вблизи Орехово-Зуева. В первое время он с трудом преодолевал в себе чувство какой-то неловкости и вроде бы даже незаслуженно нанесенной обиды.

В самом деле, почему они, опытные московские строители, монтировали дома не в столице, где всяких строительных дел и возможностей невпроворот, а должны были работать в этом тихом городке, лишь по субботам и воскресеньям возвращались домой?

Конечно, почетно строить дома в любом месте, но когда ты постоянно живешь в одномгороде, работаешь в другом, когда детали домов надо возить с московских заводов за девяносто километров, в Ликино-Дулево, растягивая «плечо снабжения» чуть ли на всю Московскую область, то как тут не возникнуть сомнениям в целесообразности такой производственной ситуации!

К тому же в те дни поговаривали как о возможных вариантах о работе в Ногинске, даже в Калинине и в Рязани. Почему это происходило? Ответ был один: типовые дома, находящиеся на конвейре Домостроительного комбината уже более десяти лет, не удовлетворяли москвичей. В центре их уже давно не ставили, не очень-то стремились ставить и на окраинах. Поэтому и приходилось не только жаться к Окружной дороге, но и частенько выскакивать далеко за пределы столицы.

Но если невозможно сразу перейти на новый тип дома, то была и есть другая реальная возможность улучшить внешний вид, комфортабельность и в известной степени эстетический уровень возводимых домов. Эта возможность — повышение качества строительства.

Те же типовые проекты, но выполненные на максимуме старания всех звеньев бригады, на максимуме взыскательности к своему труду. Этот путь был открыт для каждой бригады, но первым по нему решительно пошел вперед Суровцев.

На стройке в Ликино-Дулеве суровцевская бригада все делала на совесть. Правда, Анатолий Михеевич не смог осуществить здесь некоторые возникшие у него задумки. Например, применить для ограждения балконов цветное армированное стекло или козырьки подъездов оформить кокошниками из дюралюминия. Но таких материалов негде было достать. К тому же без специального решения руководства комбината их нельзя было бы и применить. Но то, что зависело от стараний самих строителей, было сделано.

Восьмисекционный корпус бригада предъявила к сдаче. Приехала Государственная комиссия, все осмотрела и склонялась к тому, чтобы дать дому оценку «отлично». С этим редко звучащим в актах приемки словом связывались и высшие нормы премий, и самые большие ставки материального поощрения.

Но тут-то, к общему удивлению... запротестовал сам Суровцев!

Несколько обескураженный этим председатель комиссии поинтересовался причиной отказа бригадира от высшей оценки.

— Этот дом мы не можем считать отличным, — заявил Суровцев. — Твердая «четверка» — на это согласен.

— Но почему же так, Анатолий Михеевич? Что тебе в этом доме не нравится?

— А вот то не нравится, что дом этот мне праздничного настроения не создает, скучно смотреть на него.

— Ты лишнего-то на себя не наговаривай. За архитекторов, за проектировщиков бригада не в ответе, — возразил председатель.

— Правильно. А все же, товарищ председатель, домик этот выглядит серенько, как-то ничем не играет, — стоял на своем Суровцев. — Конечно, бригада поработала добросовестно, это факт, все вышло вроде бы гладко, но вот такого, чтобы подошел к корпусу человек, посмотрел и ахнул от удовольствия, вот этого нет!

— А много ты таких домов построил? — спросил председатель.

— Бывали, — ответил Суровцев.

— Большие у тебя запросы, как погляжу.

— Я считаю — нормальные. Вы-то меня понимаете? — спросил Суровцев.

Давно уже насупившийся председатель комиссии сказал резковато:

— Я-то что! Поймет ли тебя бригада? Вы на этом отказе немалые деньги теряете.

— Бригада поймет, — заявил Суровцев, — мы это мнение уже согласовали.

— Ну, воля хозяйская, — снова недоуменно пожал плечами председатель комиссии. — Я, честно говоря, не знал, что ты такой принципиальный.

— Да и я сам этого раньше не знал, — с неожиданным вздохом признался Суровцев.

Потом, когда зашел разговор об оценках качества работы строителей, Суровцев сказал о том, что давно уже хотелось сказать ему, что не раз тревожило и огорчало.

— Качество-то мы с вами оцениваем сплошь и рядом на глазок, товарищ председатель, строгих-то установлений тут, как вы знаете, нет, к сожалению.

— Ну и что же?

— А то, что мой, например, глазок уже многое повидал. В Будапеште, в Белграде, Берлине, у того же Курта Бромберга.

— Тут не Берлин, а Ликино-Дулево.

— Все равно люди везде хотят иметь удовольствие от своего жилья.

Так и не удалось членам Государственной комиссии выставить бригаде Суровцева «пятерку». Этот необычный в строительной практике эпизод не остался незамеченным. Суровцеву и всей его бригаде история эта прибавила немало общественного уважения, которое не так-то просто заработать в рабочей среде.

Кто знает, может быть, об этом вспомнило начальство в конце 1972 года, поручив именно Анатолию Михеевичу Суровцеву построить так называемый эталонный дом в Ивановском. Сам же Анатолий свой путь к успеху, эту новую страничку в своей профессиональной биографии, считает начатым именно на стройке в маленьком городке Ликино-Дулево, когда он поспорил с Государственной приемной комиссией.

Эталонный дом строился зимой, и этим одним уже многое сказано.

Дом в Ивановском сейчас может увидеть каждый. Он большой, многосекционный, изогнут массивной каменной подковой.

Фасад корпуса выходит прямо к небольшому овальному озеру, окаймленному смешанным лесом. Там даже издали радует глаз нежная проседь березок.

И это озеро, словно огромное синее блюдце с изломанными краями, и лесок, прорезанный извилистыми полосами каналов, — как бы часть и ответвление от системы водоемов расположенного неподалеку большого Кусковского парка.

Когда я впервые приехал в этот микрорайон Ивановского и вышел из 243‑го автобуса на малолюдной остановке в солнечный летний день, меня удивила неожиданная красота места, не то городского, не то дачного. Чистый воздух с ароматом свежескошенного сена, запах близкой воды, чуть колеблемой ветром, приятное дыхание леса — все это чувствовалось не только на зеленой лужайке перед домом, но и проникало в квартиры эталонного дома.

Конечно, выбор места был правилен. Здание как пример высококачественного исполнения типового проекта надо было поставить именно здесь, где и окружающая природа как бы вносила свою лепту в повышение эстетической выразительности дома.

Я не торопясь обошел его со всех сторон, заглянул и во двор, в то полузамкнутое зеленое пространство, которое захватывали крылья здания, зашел и в квартиры. То же самое, должно быть, проделывали все гости этого дома, по рассказам Суровцева, часто посещавшие Ивановское во время строительства и в дни сдачи Государственной комиссии.

Это были не только строители, соседи и коллеги Владимир Копелев, Владимир Капустин, Борис Калинкин, Игорь Лебедев и другие. В комбинате двадцать бригад, и почти все бригадиры побывали на эталонном доме. В Ивановское приезжали руководители других комбинатов, Главмосстроя, городского комитета партии. Создание новой Москвы, качественный уровень строительства в образцовом коммунистическом городе — это большая партийная забота.

Я подумал тогда, как много значат, казалось бы, незначительные добавления к привычному облику дома. Как много весит рабочее старание! Чуть-чуть выдумки, чуть-чуть инициативы — и все резко меняется. Не случайно же говорят, что эти «чуть-чуть» нередко превращают обыденное в необыкновенное, что эти «чуть-чуть» и создают искусство.

Вместо гладких, однообразных, белой окраски бетонных блоков эталонный дом смонтирован из рифленых панелей салатового цвета. И уже одно это придает ему иной вид, «лица необщее выражение».

Цветное армированное стекло на балконах. В Ликино-Дулеве Суровцев только мечтал о нем. А в Ивановском поставил на все ограждения балконов. И дом «заиграл» многоцветьем красочных пятен.

Просторные подъезды с козырьками из дюралюминия, красивые стеклянные двери, стены вестибюлей до второго этажа отделаны мраморной крошкой. Все это придало дому и своеобразие, и нарядность. И внутри квартиры были отделаны с тщательностью и аккуратностью, которые сами по себе составляют важный элемент качества.

Так случилось, что зимой 1972 года мне не довелось побывать на стройке эталонного дома. То, чего ты не видел сам, может подсказать воображение, основанное на рассказах очевидцев. Но стоит ли измышлять диалоги, которые не слышал, стоит ли сочинять эпизоды, которых могло и не быть? Ведь это редко звучит хорошо и убедительно. Пусть, в конце концов, повествование выглядит несколько суше, но зато в нем не будет всегда отдающего неестественностью так называемого «беллетризированного озеленения» деловой и вещной хроники дел и событий. То, что опирается на непреложные факты, само по себе всегда впечатляет читателя.

Суровцев мне сказал, что фундаментостроители с опозданием подвели к дому тепло и бригаде пришлось пользоваться самодельными обогревателями. Их надо было изготовить, отладить. На все это шло дорогое время.

Рифленые панели комбинат раньше не производил. Не было ни шаблонов, ни оснастки. Тут все приходилось начинать с начала. Суровцев со стройки часто мотался на Краснопресненский завод. Конечно, на заводе он не руководитель, но лицо крайне заинтересованное, мог постыдить, пожурить, поругаться, наконец. И как-то ускорить дело.

Когда рифленые панели стали приходить в Ивановское, монтажники иной раз обнаруживали в них отклонения от стандарта. Подгонка панелей, не запланированная ни в каких графиках, тоже создавала дополнительные трудности.

Отделочники пригласили в бригаду для консультации «профессора штукатурного дела» Алексея Михайловича Пиванова. И у штукатуров есть свои «боги» мастерства.

«Профессор» приехал со своим особым инструментом. Он снабдил бригаду шпателями новой конструкции, пенопластовыми терками, металлическими гладилками, хорошими отделочными смесями. Нередко, надев рабочий халат, Пиванов сам часами выстаивал у простенков, обучал Нину Демину, Нину Воронкову, Надю Амелихину.

И, наблюдая за Пивановым, за своими девушками-штукатурами, Суровцев вновь и вновь убеждался в том, что в каждом рабочем деле, пусть на первый взгляд самом простом, есть свои рабочие открытия, новизна, движение вперед.

Всем известно, что освоение нового — это всегда борьба с непредвиденными трудностями. Но каковы бы они ни были, никто ведь не снимет с бригады государственного плана, взятых обязательств. И на эталонном доме разгорелось соревнование за скорость между звеньями строительства.

«Звено Вячеслава Чеховского за смену смонтировало сорок семь панелей вместо тридцати шести по норме. Спасибо звену Чеховского! Кто больше!»

Этот призыв был начертан на транспаранте большими красными буквами, а транспарант висел на эталонном доме. Потом этот плакат сняли, повесили другой:

«Звено Владимира Гурьева приняло вызов звена Вячеслава Чеховского. За смену оно смонтировало пятьдесят одну панель. Кто больше!»

И снова плакат:

«Новый успех звена Вячеслава Чеховского. За смену смонтировано пятьдесят три панели. Где же вы, Владимир Гурьев!»

Теперь, конечно, сохраняют эти плакаты на складе, а мастерят новые для нового соревнования.

Давно известно, что общественное внимание благотворно, оно само по себе мобилизует, организовывает, воспитывает.

Когда висят такие плакаты, приезжают гости, корреспонденты, в газетах подсчитывают выработку за смену, тут или работай на полную выкладку, или потеряешь лицо в коллективе. А этого никому не хочется.

10 апреля 1973 года бригада Суровцева сдала Государственной комиссии корпус № 13 в Ивановском. Несчастливое число оказалось счастливым. Корпус получил оценку «отлично». Все в нем было так добросовестно, с любовью и старанием сделано, что сразу же после заседания комиссии, безо всяких замечаний и доделок, начальник потока Коломейцев вручил начальнику жэка гарантийный паспорт на этот дом.

Этот день — выход в свет эталонного дома — стал приметной вехой на многотрудном пути борьбы за высокое качество строительства. Как сказал мне Суровцев:

— У нас в пятом монтажном была настоящая радость!


Ступени


Геннадий Владимирович Масленников, пока шло строительство, несколько раз приезжал в Ивановское. Внимательно знакомился со всем тем новым, что можно было почерпнуть в опыте своего ученика.

И было бы очень странным, если бы он не приезжал. Начальник соседнего монтажного управления, коллега, а теперь уже и постоянный соперник в соревновании. К тому же эталонный дом монтировала не какая-нибудь, а его родная, «единокровная», — Масленников любит это словечко, — очень близкая ему бригада Суровцева.

Осенью семьдесят второго года Геннадий Владимирович после многих лет упорной учебы, прерываемой и не раз возобновляемой, перевернул наконец еще одну новую страницу своей строительной биографии. Он заочно окончил институт.

Дипломный проект Масленникова назывался так: «Экономическая эффективность технического прогресса в крупнопанельном домостроении в городе Москве». Название не такое уж мудреное, здесь все ясно. По сути дела, именно к этой проблеме уже почти два десятилетия Масленников имел самое непосредственное практическое отношение и как монтажник, бригадир, начальник управления, управляющий трестом и заместитель начальника УЖС.

Инженерный диплом Масленникова оказался по счету двадцать третьим в списках, которые хранились в суровцевской бригаде. Наверно, мог стать и десятым или же пятнадцатым, если бы удалось быстрее одолеть рубеж высшего образования. Но вместе с тем, сожалея о такой затяжке, Масленников не находил и особых поводов для упреков самому себе. Жил он напряженно, себя не щадил и занимал все эти годы ответственные, отнимающие много сил должности.

Но как бы там ни было, а рубеж был взят. Защиту диплома, как и положено было по традиции, в бригаде отметили товарищеским ужином, посадив во главу стола виновника события.

Теперь с таким трудом полученный диплом подкреплял законность давно уже занимаемых Масленниковым инженерных должностей. Заслуженный строитель, в недавнем прошлом депутат Верховного Совета СССР и член Ревизионной комиссии ЦК КПСС, Герой Социалистического Труда, Геннадий Масленников мог с чувством удовлетворения оставаться на своем солидном посту в УЖС.

Но Масленников выбрал вариант, неожиданный и удививший многих. Он попросился на должность, которая по служебной лестнице могла считаться на две ступеньки ниже той, которую Масленников занимал в УЖС. Он вернулся в монтажное управление.

Если по памятным нам фронтовым аналогиям монтажные площадки выглядят как передний край строительного фронта, то и про Масленникова можно сказать, что он решил вернуться на боевую линию, на передовые участки того самого «крупнопанельного домостроения в городе Москве», которому он и посвятил свою дипломную работу.

Выбор судьбы! Я снова возвращаюсь к размышлениям об этом. Наверно, этот выбор принадлежит к числу самых трудных задач, которые решает человек в своей жизни. И вряд ли здесь каждый шаг обозначен лишь одним каким-то желанием или одной волей, а каждому следствию вряд ли соответствует однозначная причина. Чаще всего такое решение — это сумма стремлений и обстоятельств, особенностей характера и духовных устремлений личности.

Масленников явно и давно уже тяготился своей должностью в УЖС, тосковал по практической работе. Какой публицист не отнесет такое в разряд положительных и благородных эмоций! Человек рвется к производству, к непосредственной низовой работе. Нужны ли здесь комментарии?! Я думаю, что все же нужны.

Герои этого повествования не только, как говорится, живые люди, это мои товарищи, земляки, мы частенько разговариваем по телефону, встречаемся в управлении, на стройке. Это люди, которые, вообще-то говоря, и не нуждаются во мне как литературном посреднике, они сами выступают со статьями и беседами на страницах газет, журналов, их голоса, обращенные к огромной аудитории, я часто слышу по радио, телевидению.

Писатель в общении с такими современниками не истолкователь и «оформитель» их мыслей, чувств и переживаний, а равный партнер в беседе, оппонент в споре, советчик и друг в разрешении жизненных конфликтов.

Это ведь и само по себе нечто новое, примечательное, радующее. Это не надуманная, а сущая, зримая черточка в коллективном портрете современного рабочего человека. И в самом деле — таких людей мы не знали раньше или же их было еще мало десять — двадцать лет назад.

Я пишу сейчас об этом, чтобы читатель понял необходимость сдержанности в той, я бы сказал, деликатной ситуации, когда писатель должен оценить поведение, стимулы, нравственную основу поступков героя, который и сам может это сделать публично, ибо имеет на этот счет свою совпадающую или не совпадающую с писательской точку зрения, взгляд на самого себя.

А взгляд этот не всегда просто и ясно раскрывается. Ну как спросить, хочется ли герою возвратить себе в прежнем накале ту громкую славу, которая была связана с его работой бригадиром, начальником монтажного управления? Ведь именно тогда Масленников получил все свои высокие звания и отличия. А ведь если и хочется, то возможно ли? Я таких вопросов Геннадию Владимировичу не задавал. Не задавал потому, что это могло прозвучать грубо, с оттенком неуважения к нравственной целостности принятого решения.

Но наши общие знакомые могли на этот счет иметь свои суждения. Один из них, много лет проработавший с Геннадием Владимировичем, как-то сказал:

— Масленников сам напросился на управление. Пошел вниз с тем, чтобы вновь испытать судьбу.

— Вот потому, что это он решил сам, а не начальство, — сказал другой, — его вряд ли будут выдвигать.

Что же касается меня самого, то я в связи с этим подумал: какова бы ни была мера естественного желания успеха в профессиональной среде, в какой бы степени ни проявлялась у человека жажда самоутверждения в труде, ему не могут быть безразличны ни воспоминания о былых успехах, ни былое внимание общественности. Сбрасывать все это со счетов, начисто отрицать — это означает попросту быть ханжой.

Но здесь ли лежит главная побудительная причина, определившая решение Масленникова? Я думаю, что не здесь. Я уверен, что не честолюбие является тем бензином, на котором работает мотор масленниковской энергии. Нет, это жажда настоящей продуктивной работы, той работы, к которой привыкла заинтересованная душа Геннадия Владимировича, лучшие свои годы, годы человеческого счастья, отдавшего комбинату. Ведь он по-настоящему любит комбинат и заботится о его будущем.

Я убежден, что Масленников сделал два шага назад с тем, чтобы стать на позицию, с которой он сможет наиболее активно влиять на ход любимой работы, исправлять ошибки, свои и чужие, и двигать вперед то дело, которому служит всю жизнь.

Я как-то позвонил Геннадию Владимировичу, уже после того, как он принял Четвертое монтажное, и попросил показать мне наиболее интересный район в Москве, где действуют его строительные потоки.

— Наиболее интересное — это Зеленоград, — сказал он.

Черная «Волга» Масленникова подхватила меня у метро «Аэропорт», где я живу, и мы поехали по Ленинградскому проспекту, а затем по одноименному шоссе, вокруг которого вырастают строения современного Северо-Запада Москвы. Он хоть и уступает более знаменитому Юго-Западу, но тоже выходит в ранг новых районов, достойных Москвы — коммунистического города.

Чтобы попасть в Зеленоград, надо проехать мимо Тушина, Химки-Ховрина, а затем за кольцевой дорогой миновать город Химки, Куркино, Юрлово, оставив справа Шереметьево, а слева Крюково, чье имя памятно нам по истории разгрома фашистских армий под Москвой. Вообще здесь, на Ленинградском, Волоколамском, Пятницком шоссе, много стальных обелисков, бетонных постаментов и просто железных надолб, символизирующих памятники великим ратным подвигам в битвах за нашу столицу.

Зеленоград — единственный в своем роде тридцатый район Москвы, находящийся далеко за кольцевой дорогой. Когда-то здесь на строительстве работал сам Масленников вместе с Анатолием Суровцевым. Анатолий Михеевич в те годы и жил-то в самом Зеленограде. Они возводили здесь первые пятиэтажные дома системы Лагутенко, Эти здания стоят и сейчас вблизи главной улицы, как ветераны и почти уже как музейная редкость, ибо в Зеленограде таких зданий больше не ставят.

— Знаете, часто сюда езжу, и всякий раз такое ощущение, словно путешествую в свою молодость, — сказал мне Масленников в машине.

Чтобы попасть в Зеленоград, надо свернуть влево с Ленинградского шоссе, не доехав примерно полпути до Солнечногорска. Я хорошо знаю эту дорогу, ибо неоднократно приезжал в эти блоковские и менделеевские места в Подмосковье. Шахматово, Тараканово, Боблово. На месте былой усадьбы Блока в Шахматове, вблизи музея-выставки в селе Тараканово, на больших полянах, окруженных лесом, московские поэты ежегодно в первое воскресенье августа, в день Блоковского праздника поэзии, читают стихи перед пятитысячной аудиторией. Стихи первого поэта революции, обращенные к России.

«Нет, еще леса, поляны. И проселки и шоссе. Наша русская дорога, наши русские туманы, наши шелесты в овсе».

Стихи Блока заставляют вспомнить, как «и всей весенней красотою сияет русская земля!».

Прекрасные черты средней полосы России, нашего замечательного Подмосковья, которое так любил Блок! В Зеленограде они такие же, как в Шахматове, в Солнечногорске. Неяркая красота и обаяние зеленых далей, белизна березовых перелесков, тихие речки, рощицы и поляны, они проникают в душу и здесь, в этом цветущем раздолье Зеленограда, когда дорога, повернув за очередную опушку, неожиданно выводит в город, который своими широкими каменными плечами раздвинул густоту соснового леса.

Зеленоград молод, еще два десятилетия назад он только начинался. Мы ехали по центральной широкой магистрали, любуясь великолепными, из красного кирпича, зданиями промышленных предприятий и институтов, жилых домов, кинотеатра. Здесь нет и в помине унылого однообразия, и дома хоть и типовые, но каждый с какой-то своей особинкой, своим цветом. Преобладающий — зеленый цвет жизни. Он удачно гармонирует с окружающей средой, хорошо вписывается в окраску площадей, где много цветов, зелени.

Даже стандартные пятиэтажки — и те выглядят лучше обычного, их оживляют панели цвета морской волны. В городке много света, радующего глаз простора.

— Умеем же мы строить, когда хотим! — сказал мне Геннадий Владимирович. — Я считаю Зеленоград одним из самых красивых маленьких городков в стране. Наряду с Академгородком в Новосибирске.

— Но это же район столицы, не городок, — поправил я.

— Да, и, как видите, живет полнокровной жизнью. Здесь все есть, что необходимо. Кстати говоря, — добавил Масленников, — это прообраз больших районов Москвы ближайшего будущего с полной автономией всей многообразной жизнедеятельности.

Мы проехали через центр Зеленограда, свернули к окраинам. Комбинатовские девятиэтажки возводились именно здесь. Неподалеку от них находился участок знаменитого на всю страну строителя, Героя Социалистического Труда Николая Злобина. Сам бригадир был в отпуске, и на вопрос Масленникова, где же именно, один из монтажников ответил:

— Путешествует с семьей. Объедет шесть стран. Три капиталистические, три социалистические.

— Вот так! — улыбнулся Масленников. — Силен теперешний рабочий класс! Имеет возможности и мир посмотреть, и себя показать.

От кирпичного дома, который возводила бригада Николая Анатольевича Злобина, до панельного дома бригады Анатолия Васильевича Авилова было не более пятидесяти метров. К сожалению, Авилова я в тот день не застал на стройке, поэтому мне представлял его заочно сам Масленников.

— Это наш правофланговый, — сказал он. — Молодой, энергичный, прогрессивный.

Аттестация эта постепенно раскрывалась в последовавших затем рассуждениях Геннадия Владимировича. То ли оттого, что бригада Злобина трудилась рядом буквально, а такое соседство с новатором и убеждает более всего, и побуждает следовать примеру, то ли в силу своей «высокой мобильности», по выражению Масленникова, но именно Авилов первым в Четвертом монтажном управлении взялся за осуществление метода бригадного подряда.

Мне вспомнилась статья Масленникова в «Московской правде», которая называлась: «Хозяин стройки — бригада!». Я в ней прочел:

Естественно, что метод бригадного подряда, повышающий самостоятельность коллектива, дающий возможность распоряжаться ассигнованиями, варьировать расстановку людей, не мог не заинтересовать нас. Правда, организация труда на комбинатах несколько иная, чем в общестроительных трестах, но конечная цель у нас одна — повышение производительности труда, сокращение сроков строительства, улучшение качества. И бригадный хозяйственный расчет позволяет сочетать эти три главных слагаемых успешной работы».

И действительно, бригада, приняв на себя обязанности подрядчика, становится полновластным хозяином стройки. Неизмеримо повышается чувство коллективной ответственности. А не в этом ли причина такого всенародного успеха метода? Растущая общественная, социальная, деловая активность в рабочих коллективах отвечает духу времени. Это одна из главных тенденций развития нашего общества.

Так примерно выразил свою мысль Геннадий Владимирович. Уменьшив численность своего коллектива на пять человек, бригада Авилова тем не менее увеличила производительность труда. Все свои дома Авилов сдает с оценкой «хорошо», получает прибыль, исчисляемую в год несколькими миллионами.

Пока мы ходили вокруг дома Авилова, Геннадий Владимирович каким-то особым боковым зрением успевал следить и за работой на другом корпусе, находившемся напротив. И там он углядел бригадира, сидевшего в кабине башенного крана. Масленников поманил его рукой, и к нам, спустившись на землю, подошел молодой, лет двадцати трех, худощавый парень, выглядевший из-за своей щуплости еще моложе. У него были острые черты лица, длинный нос. Впечатление некоей угловатости и вместе с тем застенчивости усиливала густая и курчавая шевелюра, которая, наверно, больше бы гармонировала с крупным торсом и большой головой широкоплечего человека.

— Петр Игоревич Рыбалтовский, — представил его Масленников. — Бывший мастер, окончил техникум, а теперь молодой и подающий надежды бригадир.

Рыбалтовский, подозревая во мне, наверное, какое-то начальство, после такой аттестации смутился и слегка покраснел.

— Послушай, «подающий надежды», ты зачем на кран полез, что там делал? — немного грубовато, но по-отцовски необидно спросил Масленников.

— Крановщик ушел обедать, я поработал за него.

— А умеешь?

— Научился, Геннадий Владимирович, когда был мастером.

— Ах, так! — произнес Масленников.

Я был уверен, что бригадир мог рассчитывать на похвалу начальника управления хотя бы за то, что владеет смежными профессиями и так старателен. Но Масленников неожиданно для меня и Рыбалтовского нахмурился.

— Ты не забыл, конечно, того бригадира, что был до тебя? — спросил он Рыбалтовского, но смотрел и на меня, как бы приглашая отнестись с вниманием к тому, что сейчас скажет. — Так вот он, как назначили бригадиром, натянул рукавицы и взялся за крюки. Стал вкалывать как монтажник. Казалось бы, все прекрасно, бригадир работяга, любит сам поработать! А оказалось, что вовсе не прекрасно. Дело бригадира — организовать работу, обеспечить ритм, темп, порядок. Так вот у прежнего бригадира все это и не клеилось, бригадой не управлял, от решения технических вопросов уклонялся. Пришлось снять.

— Я знаю, — сказал Рыбалтовский.

— Знаешь — хорошо. Тем более прошу тебя, Петя, не повторяй ошибок своего предшественника.

— Ведь только на полчаса, — оправдывался бригадир.

— Я твое рвение понимаю, — Масленников положил Рыбалтовскому руку на плечо, — но еще раз пойми: ты — руководитель, хотя по должности самый малый, а по существу большой, решающий, важная фигура на стройке.

Масленников вдруг вспомнил вслух, как он уговаривал мастера Рыбалтовского принять должность бригадира, формально по служебной лестнице опуститься на одну ступеньку ниже.

— Петя, — спросил он, — ты какого-нибудь старшего производителя работ из соседнего управления знаешь?

— Нет, — ответил Рыбалтовский.

— А начальника потока Гольбурга знаешь?

— Нет.

— А Копелева, бригадира?

— Слышал.

— Вот видишь, ты никого из строителей-начальников не знаешь в комбинате, а о бригадире слышал. А Гольбург, между прочим, как раз и есть начальник потока там, где работает Владимир Копелев. Итак, хочешь быть бригадиром?

Рыбалтовский согласился. Популярность, престижность положения хотя и становится все более важным фактором по мере возмужания человека, но и для молодого парня это тоже не последнее дело.

Петя Рыбалтовский пошел провожать нас к машине. Дорогой пожаловался на недовоз панелей, отопительных батарей. Все-таки транспортное плечо от Москвы до Зеленограда было немалым. Масленников вытащил блокнот, записал.

— Исправим. Ты, главное, не волнуйся, Петя, и делай свое дело. И готовься к переходу на метод бригадного подряда, — сказал Масленников. — Вот как Толя Авилов. Он рядом, не стесняйся попросить совета. Только спесивые люди стесняются помощи, а спесь плохой советчик в нашем деле.

— Хорошо, — кивал Рыбалтовский.

Он нравился мне. В нем чувствовалась настоящая рабочая косточка, совестливость в труде, полная отдача себя полюбившемуся делу. Петя рассказал, что живет в Москве, где-то рядом с больницей Склифосовского. Уже женат, дочке четыре годика. В Зеленоград ездит каждый день на служебном автобусе от Белорусского вокзала. И вставать приходится в пять утра. Конец смены в половине пятого дня.

Я спросил: когда же он добирается домой — часиков в семь вечера?

Петя как-то неопределенно махнул рукой.

— Я сейчас здесь живу, — сказал он.

Я понял это в том смысле, что пока Петя не считает потраченного им времени на стройке, как требует обстановка, так он и поступает.

И Масленников подтвердил догадку:

— Ему нужно расчистить кое-какие завалы, вот и жмет на всю железку.

Петя Рыбалтовский не жаловался, но я-то все же подумал, что живется и работается ему нелегко. На стройках вообще не сыщешь легкой жизни...

Я подумал тогда еще и о том, что сейчас много пишут о наставничестве, а оно бывает и гласное, и негласное, официально оформленное и нигде не зафиксированное, мало кому заметное. Сколько уже таких, как Рыбалтовский и Авилов, прошло через руки Геннадия Владимировича, сколько в разные годы вставало под его славное рабочее «знамя»...

Возможно, каким-то образом Масленников почувствовал ход моих мыслей. Или же, думая о Рыбалтовском и Авилове, ассоциативно вспомнил о самом известном своем ученике — Копелеве.

— Он позвонил мне на днях, поздравил, — рассказывал Геннадий Владимирович. — «С чем же, Володя?» — спросил я. «А с первым местом по комбинату». — «Вот как! Ну, спасибо. Когда товарищи из Пятого монтажного поздравляют, это особенно ценно. Вы ведь наши главные конкуренты».

И это действительно так, — добавил Масленников после паузы. — А в общем, хочу сказать: для хороших людей, если ученик подымается выше учителя, — это успех учителя.


Высший уровень


Днем пятого апреля семьдесят четвертого года к воротам Хорошевского завода железобетонных изделий съезжались строители из разных районов столицы. На главную внутризаводскую площадь стекался рабочий люд из цехов, из своих кабинетов спускались сотрудники управления Домостроительного комбината, вплотную примыкавшего к территории предприятия. Прибывало и начальство — машины останавливались прямо у здания нового формовочного цеха.

Стоял солнечный и ясный день, весь пронизанный апрельским ярким светом, все вокруг дышало весной, и уже одно это создавало словно бы специально приуроченное к празднику, по-весеннему радостно-возбужденное, приподнято-торжественное настроение.

Я, как и все, приехал к двум часам, узнав о том, что на Хорошевском заводе состоится митинг, на котором будет выступать Копелев. До начала митинга я с удовольствием прошелся по площади, где бывал много раз.

Есть одна удивительная особенность внутризаводских индустриальных интерьеров. Впечатление от них меняется в зависимости от времени дня и ночи, от потока людей, от интенсивности заводского ритма. И может, потому, что сейчас людей здесь было больше, чем обычно, оглашая воздух гудками, мчались по асфальту маленькие автокары, плавно двигались массивные, малоповоротливые панелевозы, шуршали шинами грузовики, оттого, что во всем чувствовалась высокая динамичность работы, то и сама площадь показалась мне шире, объемнее, обустроеннее. Тем более что в глубине территории, на месте еще недавно стоявших там неказистых, мелких строений, я увидел новое, внушительное, впечатляющее своими формами здание цеха.

К Хорошевскому заводу у меня было и есть особое отношение. Оно окрашено пафосом многолетних наблюдений за жизнью коллектива.

Вот на заводе появился новый цех с той же автоматической технологией производства санитарных кабин. Все, что было в цехе номер три, осталось и в цехе номер один. А что же прибавилось? Еще более ощутимая забота об эстетической выразительности пролетов, еще бо́льшая взыскательность по отношению к чистоте, удобствам, привлекательности, если не сказать — нарядности, обыкновенных рабочих мест.

Каждый новый успех коллектива, изыскивающего пути для таких замечательных превращений старых цехов в новые, думается, законный повод для того, чтобы вновь напомнить о том, как много значит инициатива в сочетании с целеустремленностью людей решительных и динамичных.

Новое помещение, в котором создаются санитарные кабины, было в этот день пятого апреля украшено транспарантами и лозунгами.

Когда я впервые вошел в цех, меня поразили ширина пролетов, а отсюда простор, чистота почти аптечная, ни соринки на полу, воздух, свежий и лишенный специфических производственных запахов.

Если в цехе номер три театр напоминали лишь входные двери, то в новом цехе поражал великолепный потолок, составленный из серебристых пластмассовых пленок. Такой потолок можно увидеть в концертном или театральном помещении, да и то не в каждом. Подкрановые балки, мостовые краны блестели свежей, ослепительной белой краской. Один из них медленно подъезжал к фанерной трибунке, установленной на кафельном полу цеха.

На кране висел кумачовый плакат: «Привет бригаде тов. Копелева, получившей высокие правительственные награды!»

Кран остановился как раз над деревянным постаментом для почетных гостей митинга. Удивительно было то, что трибуна не «стеснила» пролет. Там еще оставалось много места для людей, кино- и фотоаппаратов.

Приятно, когда ты приезжаешь на завод не просто гостем, которому надо все тут объяснять, а человеком, который и сам все видит, сравнивает и размышляет, ощущая свою некую пусть и косвенную, но все же причастность к общему празднику. Приятно, когда ты многих узнаешь на заводе и в лицо, и по делам, знают и тебя, узнавая, подходят, чтобы поздороваться.

Еще в воротах я столкнулся с Легчилиным, секретарем парткома комбината. Дмитрий Ефимович, выдвинутый не так давно на эту партийную работу, находился в приподнятом настроении — ему предстояло открыть и вести митинг. На мое поздравление он отвечал: «Спасибо, спасибо». И повторял каждому, кто подходил к нему: «Рады видеть, проходите в цех».

Во дворе я издали кивнул Володе Павлюку, он разговаривал с Германом Иннокентьевичем Ламочкиным — секретарь партбюро и начальник управления были в центре внимания.

Анатолий Михеевич Суровцев нагнал меня уже в цехе и остановил, положив руку на плечо. Он был в выходном костюме, в белом плаще с широким поясом, и этот плащ как бы подчеркивал атлетизм его внушительной фигуры. Успех копелевской бригады и все, что здесь происходило, конечно, не могли оставить Суровцева равнодушным. Всенародное признание достижений Копелева открывало и перед ним, Суровцевым, не только новые производственные рубежи, но и новые надежды.

До начала митинга я перекинулся несколькими словами с Петром Давыдовичем Косаревым, главным экономистом, и Алексеем Семеновичем Стариковским, главным диспетчером комбината. Они и другие инженеры представляли здесь различные технические службы предприятия.

Обычно говорят, что дружба испытывается горем. Но она испытывается еще и разделенной радостью, искренностью сопереживания в минуты успеха. Я не знаю, о чем думал тогда Масленников, приехавший на митинг. Может быть, вспомнил свою молодость, лучшие часы своих удач, когда он был вот таким же широко прославленным бригадиром, вспомнил с добрым чувством и к своему, прошлому, и к настоящему Копелева.

Мне же он только сказал:

— Володя-то какой молодец, а!

Я взглянул в лицо Геннадия Владимировича перед тем, как он ушел к трибуне. И если верно то, что глаза — зеркало души, то я увидел в них и радость за копелевскую бригаду, и, быть может, мало кому заметное внутреннее, глубоко запрятанное удовлетворение от того, что ему, Геннадию Масленникову, не надо преодолевать в себе или же глушить сосущее чувство зависти к более молодому и удачливому.

Я еще смотрел вслед широкой спине Масленникова, когда меня первым окликнул сам Владимир Ефимович. Он шел в центре группы своих монтажников, бетонщиков, столяров, сантехников, маляров. Я увидел Николая Большакова, Нину Климову, Владимира Папилова, Валерия Максимова, Ивана Бондаренко. С утра они еще работали, а затем, переодевшись в своих бытовках в то обыденное, в чем рабочие ездят на стройку, шагали сейчас по цеху, ориентируясь в толпе на высокую фигуру бригадира, на его взлохмаченные без шапки и немного поредевшие за последнее время густые темные волосы.

Так случилось, что я не видел Копелева месяц или полтора, и мне показалось, что он похудел от забот и переживаний, хотя и радостных, стал как-то еще стройнее, легче, суше.

Он поздоровался, поблагодарил за то, что я пришел, и вдруг, наклонившись к уху, признался доверительно и откровенно:

— Я жутко устал, Анатолий Михайлович, — и, как обычно, мягко и мило улыбнулся.

— Еще бы! — ответил я.

— Спал мало и позавчера, и вчера.

— Я понимаю.

— А сегодня с утра, — продолжал он, — было столько поздравлений по телефону, писем, телеграмм!

— И с этим тоже поздравляю, — сказал я.

Если даже ты и живешь со своими героями в одном городе и стараешься почаще бывать на строительных площадках, то при всем твоем горячем желании быть свидетелем и очевидцем всех важных событий это и физически невозможно. Трудно за всем уследить самому, и порою приходится довольствоваться рассказами очевидцев или же хроникальными сообщениями прессы.

Так случилось, что я не был четвертого апреля на строительной площадке в Новогирееве. Туда Копелев перебазировался с бригадой из Бирюлева.

Если посмотреть на карту новой Москвы, то все это правый фланг той тянущейся с востока на запад линии новых южных районов столицы, которые образуют единый градостроительный комплекс. Орехово-Борисово, Чертаново, Теплый Стан, Тропарево. По восточной окраине к ним примыкают Вешняки-Владычино, Новогиреево, Ивановское. Это новые районы мощной застройки, своего рода экспериментальные полигоны столицы, гордость Москвы, сегодняшней и завтрашней.

В Орехово-Борисове в декабре 1973 года произошло еще одно очень важное событие для коллектива комбината. Бригада Копелева построила здесь свой экспериментальный корпус. В нем явственно просматривается стремление продолжить и развить те поиски, которыми был отмечен эталонный дом Суровцева в Иваноском.

Комбинат, давно уже готовящийся к переходу на массовый «выпуск» шестнадцатиэтажных типовых домов из деталей единого каталога, проводил один за другим предварительные эксперименты. В Орехово-Борисове проверялись конструкции, предназначенные для домов завтрашнего дня. Именно тут Копелев впервые применил панели, облицованные нарядной крупнопанельной плиткой, и это во многом изменило к лучшему внешний вид корпусов, именно тут впервые была опробована в монтаже конструкция так называемого «открытого стыка», ныне надежно защищающая квартиры от возможных протечек.

Переехав из Орехово-Борисова в Бирюлево, а затем в Новогиреево, Копелев превратил свой эксперимент в повседневную монтажную практику, что и логически вытекало из успешного хода поисков, но и, как всякое новое дело, принесло с собою трудности освоения. Однако работа с новыми конструкциями и здесь шла успешно, в обычном для бригады высоком, копелевском темпе.

Идея рассказывать о своих успехах, сделать их достоянием всех строителей родилась на одном из обычных заседаний партийной группы бригады. Это было естественное желание подытожить сначала для себя сделанное за годы девятой пятилетки, мысленно оглянуться на пройденный уже путь.

«Трудовой рапорт», как рабочий отчет, краткий, деловой, внушительный, Копелев и его товарищи решили послать в Центральный Комитет КПСС и лично Леониду Ильичу Брежневу. Деловое же содержание рапорта говорило само за себя. С начала девятой пятилетки и по апрель семьдесят четвертого года бригада выстроила дома площадью в 146 тысяч квадратных метров. Рекордная производительность труда, достигнутая бригадой, позволила в среднем на каждого рабочего выполнить строительно-монтажные работы на 64 тысячи рублей. Это оказался высший в стране уровень производительности в крупнопанельном домостроении.

В рапорте, подписанном Вл. Копелевым, В. Максимовым, В. Солдатовым, В. Папиловым и Н. Климовой, звеньевые монтажников, плотников, штукатуров торжественно заверяли, что выполнят годовой план к двадцатому декабря 1974 года, отдадут все свои знания, силы и опыт строительству новой Москвы.

Итак, четвертое апреля на стройке в Новогиреево был день как день, и, как обычно, бригадир появился на работе раньше других. Тут надо заметить, что и вся бригада начинает утреннюю смену не в восемь, а на полчаса раньше. Так удобнее. Как говорит Копелев: «Меньше толкучки на транспорте».

Что такое для Копелева утро рабочего дня? Пятиминутка с третьей ночной сменой, такая же планерка с первой утренней сменой и, выражаясь военным языком, «развод» — звенья расходятся по своим рабочим точкам.

8.00— машина привезла шесть наружных стеновых панелей.

8.40— панели установлены.

9.00— пришло еще шесть таких же панелей.

10.00— эти панели установлены и заделаны швы,

10.30— доставлены пять внутренних перегородок.

11.00— обозначились контуры квартиры.

Вот это и есть копелевские темпы! Вот это и есть часовой график — железный распорядок для всех заводов, всех служб, транспорта и бригады.

Четвертого апреля работали в устойчивом темпе, но еще и с тем удовольствием, с той «особенной охоткой», которые появляются в часы хорошего настроения. А настроение это накатывалось волнами добрых предчувствий. И хотя еще никто точно не знал, вочто эти предчувствия выльются, однако ж и слухи не удержать под замком, что-то всегда просачивается. В канун всякого торжества как-то уж само собою образуются на душе эта удивительная легкость, окрыленность, жажда работы.

Но кроме настроения есть еще и обязательства. Едва закончился первый квартал, а бригада уже имела за плечами три девятиэтажных дома. Четвертый начала двадцатого марта, сейчас монтировали квартиры пятого этажа с таким расчетом, чтобы через месяц все сто сорок четыре квартиры предъявить для сдачи комиссии. Но никто еще в тот день не знал, что этот дом будет уже сдавать бригада, награжденная правительством шестнадцатью орденами и медалями. Указ Верховного Совета был подписан четвертого апреля 1974 года.

Когда на следующий день в половине седьмого Копелев появился на стройке, газетные киоски были еще закрыты. И только через час Владимир Ефимович взял в руки «Правду», собрал вокруг своих товарищей и прочел им адресованное всей бригаде поздравление Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева.

«Дорогие товарищи!

Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза горячо поздравляет вас с замечательными производственными успехами, достижением высоких трудовых показателей в крупнопанельном домостроении...»

Отмечая конкретные достижения копелевцев, Леонид Ильич писал:

«...Этот большой производственный успех стал возможным благодаря вашему высокому профессиональному мастерству, творческому отношению к труду, товарищеской взаимопомощи. Он показывает, какими огромными резервами располагает каждый коллектив, в совершенстве овладевший передовыми методами строительства.

Отрадно, что ваша бригада, претворяя в жизнь решения Двадцать четвертого съезда партии, не останавливается на достигнутых результатах и самоотверженно трудится над выполнением напряженных социалистических обязательств, принятых на 1974 год.

Ваши трудовые достижения являются достойным примером для всех советских строителей.

Желаем вам, дорогие товарищи, успешного выполнения принятых социалистических обязательств и досрочного завершения заданий пятилетнего плана».

В этот же день газеты опубликовали Указ о присвоении Владимиру Ефимовичу Копелеву звания Героя Социалистического Труда.

Надо ли мне писать о том, какие чувства владели Копелевым в эти утренние часы, что испытывали его неизменные помощники Николай Большаков, награжденный орденом Ленина, получившие ордена Октябрьской Революции и Трудового Красного Знамени Максимов, Климова, Веденеев, Папилов, Шаламов?

Нужны ли здесь метафоры и сравнения, которыми мы порою тщимся передать то, что не укладывается ни в какие высокоторжественные слова и что скорее похоже на музыку восторга, необъяснимую мелодию, звучащую в сердце?

Счастье! — вот слово, которое, думается, ближе всего к тому состоянию, которое переживал Владимир Ефимович. Я уверен, что никогда еще в его тридцатидевятилетней жизни у Копелева не было дня такой высокой наполненности счастьем, такого поистине «звездного часа судьбы».

А потом этим же утром прямо «на корпусе», как говорят строители, состоялся первый митинг.

Я сохранил интересный газетный снимок. Бригада разместилась на корпусе по вертикали, на балконах второго; третьего и четвертого этажей. И Копелев стоит, опершись руками о перекрытие, в окружении своих женщин-штукатуров, в белой каске, чернобровый, твердоскулый, как обычно в минуты душевного напряжения, словно бы очень сосредоточенный на какой-то мысли, чуть растерянный и чуть хмуроватый.

Вот примерно таким же он появился и на втором митинте в этот же день, в цехе Хорошевского завода, на импровизированной трибуне, среди членов своей бригады, партийных и хозяйственных работников, известных руководителей Главмосстроя.

Я вспоминаю этот митинг с тем ощущением, что самым впечатляющим на нем были общая, разделенная всеми радость и конкретное воплощение того непреложного факта, что опыт копелевской бригады буквально на наших глазах как бы раздвигал границы одной строительной площадки, становился достоянием десятков и сотен других бригад в столице и во всей стране.

Свидетельством этому были многочисленные телеграммы и поздравления от различных организаций и выступления на митинге транспортников, фундаментщиков, строителей подземных коммуникаций, всех тех, кто связан единым комплексом общих задач, одной целью — превратить Москву в образцовый коммунистический город.

Именно об этом горячо говорили и Копелев, и Климова, и начальник комбината Станислав Дворецкий.

Поздравление Леонида Ильича Брежнева обсуждалось на многих строительных площадках города, газеты помещали отклики Героев Социалистического Труда, бригадиров Н. Панина, Н. Сергачева, бригадира В. Гращенкова, повсюду шел деловой разговор об обязательствах, о резервах производства, о перспективах строительства в Москве. И праздник в Домостроительном комбинате стал еще и организатором новых коллективных усилий, динамичным стимулом к еще более интенсивной работе.

...Прошел месяц. В начале мая буквально в ста метрах от того цеха Хорошевского завода, где проходил памятный всем митинг, в здании клуба строителей «Созидатель», собрались участники Всесоюзного семинара, организованного Госстроем СССР, Главмосстроем и ВДНХ. Со всей страны съехались в Москву четыреста человек, директора и главные инженеры домостроительных комбинатов, начальники технических служб, бригадиры и рядовые строители, чтобы изучить опыт лучшей бригады.

Повестка семинара имела длинное название, но, попросту говоря, это был семинар Копелева. Всесоюзная школа его опыта и мастерства.

Два дня обсуждений, докладов и непосредственного показа на копелевской «боевой площадке», на других стройках. Главмосстрой выпустил к этому семинару специальную литературу, подробно рассказывающую о поточно-бригадном хозяйственном расчете, в основу которого положен метод Н. Злобина, но с теми творческими поправками на особенности работы именно домостроительных комбинатов, которые внесли бригады сначала Анатолия Васильевича Авилова, а затем Владимира Ефимовича Копелева.

Что ж, пристальный интерес к новаторскому опыту столичных градостроителей естествен. Москва ведь главная строительная площадка страны, главная по масштабам, по размаху новостроек, каких ныне не знает ни один город планеты.

Я не буду рассказывать о семинаре подробно, о многочисленных находках опыта, о деталях организации самого высокоэффективного в стране труда строителей. Не буду излагать то, о чем говорили и сам «виновник торжества», и Николай Большаков, и Владимир Папилов, и главный экономист комбината Петр Давыдович Косарев.

Не знаю, быть может, в этом сказывается мое особое пристрастие, но, право же, эти детали, то, что Достоевский называл когда-то «подробностями текущей жизни», содержат не только ценные сведения для специалистов. Без подробностей нет и картины жизни, в них просматривается нечто идущее от характера, от склада натуры и нравственных представлений героев.

Опуская здесь многое, я все же не могу пройти мимо двух-трех примечательных деталей, так сказать, «человеческого плана», запомнившихся мне.

Я приехал в клуб рано. В прохладном помещении пахло свежевымытыми полами и еще никого не было. Я спокойно осмотрел большую фотовыставку, посвященную бригаде. Признаться, в последние годы я видел много фотографий Владимира Ефимовича — в газетах, в журналах, в кино, на телевидении. Это один из тех редких случаев, когда популярность рабочего человека почти не уступает известности актеров или писателей. И мне подумалось: пройдут годы, перебирая старые фотографии, Копелев вспомнит по ним многое, а главное — он сможет вспомнить лучшие месяцы и годы своей бурно-кипучей, утомлявшей его, крайне напряженной, порой мучительной, но, несомненно, самой счастливой поры его рабочей жизни.

Быть может, в своем альбоме он найдет фотографию, сделанную 11 апреля, в день получения бригадой наград Родины. Вот стоят шестнадцать человек на Красной площади, слева кремлевские трибуны, сзади Спасская башня.

Не будь подписей под фото, право же, трудно было бы определить, кого это так широко, на всю первую полосу, представляет читателям столичная газета.

Знаменитые ли это ученые, дипломаты, государственные деятели, крупные хозяйственные руководители? Или же эти шестнадцать хорошо одетых взволнованных людей — только обыкновенные рабочие? Те самые, кого еще сравнительно недавно называли простыми каменщиками.

Копелев приехал на свой семинар в десять утра. И уже со стройки. Однако не из Новогиреева, а снова из Орехово-Борисова. Успел перебазироваться. И хотя на эту передвижку бригада затрачивала всего один день вместо трех по норме, не говорят ли такие частые «броски» из района в район, из одного конца Москвы в другой, о плановых просчетах, о том, что монтажникам не успевают готовить надлежащий «фронт работ»?

В тот день Копелев встал в пять утра, и когда появился в клубе, то выглядел как человек, успевший с утра погрузиться во всякие заботы, хоть и радостные, но все же волнующие его переживания. Может быть, поэтому он и забыл надеть на пиджак свою недавно полученную Золотую Звезду.

— Что же ты без Звездочки? — удивился парторг Владимир Павлюк, когда одновременно со мною подошел к Владимиру Ефимовичу.

— Ну, ребята, я же с работы, вышли там уже на третий этаж, надо было пошуровать кое-где, завтра ко мне людей привезут, — сказал Копелев, и не то чтобы извиняясь и оправдываясь, а просто объясняя, почему он в своей «рабочей форме», а не в «парадной», как он выразился.

— Да ты что? Это же Всесоюзный семинар! Как же так? — Павлюк был огорчен и недоуменно развел руками.

— Ну вот так, ребята, я прямо с работы, — повторил Владимир Ефимович.

Копелев выступал интересно. Речь человека, опирающегося на непреложные факты, говорящего «дело», всегда будут слушать, независимо от того, читает ли он речь, заранее обдуманную и написанную, или же импровизирует на трибуне.

И хотя выступления всех докладчиков были заранее отпечатаны и розданы участникам семинара, они не убавили интереса к речи Копелева. Не только потому, что оратор, увлекаясь той или иной мыслью, часто «уходил от текста», но еще и потому, что всякому интересно сопоставить вызывающее уважение дело с психологическим обликом того, кто это дело совершил. Копелев как бы между прочим сказал в своей речи:

— У нас в комбинате двадцать бригад, и в работе они отличаются друг от друга ненамного.

В тексте этой фразы нет. Я уверен, что Владимир Ефимович произнес ее, почувствовав настоятельную потребность отдать дань справедливости всем своим товарищам. Разве только его бригада, нет, все бригады в комбинате монтируют девятиэтажные дома за тридцать два рабочих дня, таков общий график, и это примерно в два с половиной раза быстрее, чем предусматривается нормами Госстроя СССР.

Слушая Копелева, я подумал тогда еще и о том, что можно потратить много слов, рассказывая о моральном климате, сложившемся в бригаде, а можно произнести предельно кратко: «От нас не уходят!» И этим выражено все!

Да, не уходят, и уже в течение девяти лет существования бригады, разумеется, за исключением тех случаев, когда молодых забирают в армию или же когда монтажники, совмещая работу с учебой, становятся затем мастерами, прорабами.

Копелев рассказал об интересной, демократической инициативе — кандидатуру каждого желающего работать обсуждают в коллективе бригады.

— Мы должны знать, с кем будем работать, какого человека берем в свою семью, — произнес Копелев.

Потом добавил, что за последние два года в бригаде не было ни прогулов, ни случаев пьянства, ни других нарушений производственной и общественной дисциплины.

Семинар Копелева стал, несомненно, школой коллективного опыта не только одной бригады, а всех трех домостроительных комбинатов, дающих примерно 40 процентов того, что возводит Главмосстрой.

Совершенно естественно, что, говоря о Копелеве, Злобине, Суровцеве, Сергачеве, Затворницком, Панине, Капустине — золотом фонде Главмосстроя, на семинаре вспомнили и о том, что в 1974 году исполнилось двадцать лет жизни и самому Главмосстрою, могучей строительной организации, сумевшей за это время переселить в новые квартиры 5 миллионов человек, или 80 процентов населения Москвы.

Юбилей Главмосстроя прошел как-то уж очень скромно, мало кем замеченный. А ведь, если вдуматься, то, что сделала армия московских строителей, — грандиозно!

Я думал об этом, сидя на семинаре. Не слишком ли много забот мы перекладываем на долю наших потомков? Да им и труднее будет, чем нам, рассказать о героях этой на наших глазах все более величественно развертывающейся строительной эпопеи. Где увлекательные, правдивые, масштабные писательские книги, достойные подвига создателей современной Москвы? Да их и почти нет, таких книг, и это ли не укор нам, писателям, живущим в столице, в новых домах, кварталах, районах!


В Старой Буде


Мне довелось еще раз побывать у строителей Будапешта. Теперь — в августе семьдесят четвертого года.

Нынешний грандиозный «строительный фронт» всех социалистических стран с его многими чертами индустриального тождества, с многими общими тенденциями развития и вместе с тем со всей яркой гаммой национального своеобразия и многообразия в методах, приемах, организации труда именно на берегах Дуная выражен, как мне представляется, особенно ярко и примечательно.

И это не только мое мнение. Такова логика и убежденность самих венгерских строителей, знакомых с практикой массовой застройки Берлина, Праги, Бухареста, Софии, Белграда и других столиц.

Четыре года, отделившие первую поездку от второй, дали мне возможность взглянуть на новый Будапешт уже во временной перспективе. С четырехлетней дистанции рельефнее чувствуешь динамику градостроительства.

Но самое главное в моем повествовании — это портреты людей рабочего класса, их судьбы, характеры. Когда вновь приезжаешь на знакомые стройки, заводы не только в своей стране, но и за рубежом, то лучше узнаешь новых друзей, яснее представляешь себе закономерности их рабочей жизни.

И тогда видишь, что на всем этом, а не только на сравнимых с советским опытом методах строительства, лежит все та же характерная печать коренной похожести и частых различий, глубокого единства и неповторимого своеобразия.

О бригаде Клауса Шебетшена я слышал еще в семидесятом году. Однако нам не удалось тогда встретиться. Но я знал, что Клаус работал в Келенфельде.

Келенфельд — я уже писал об этом — украшение Будайской стороны города. Из Пешта дорога ведет сюда по мосту Эржебет через Дунай, в обход горы Геллерт, увенчанной старинной Цитаделью.

Эта белостенная каменная крепость была выстроена в середине прошлого века большей частью принудительным трудом венгерских солдат. В те времена пушки крепости охраняли «спокойствие» столицы. Однако затем гарнизон из крепости был выведен, и крепость пустовала до заключительных месяцев второй мировой войны, когда тут весной 1945 года с отчаянностью обреченных держались окруженные части гитлеровцев.

И не случайно, что именно здесь, перед крепостью, высится знаменитая статуя Свободы. Она установлена в честь Советской Армии через два года после освобождения Будапешта.

Статуя Свободы хорошо видна со всех улиц Келенфельда. И в этом тоже есть своеобразная символика. Ибо район в теперешнем виде родился уже после освобождения, вытянувшись между склонами горы Геллерт и Дунаем рядами десятиэтажных типовых домов. Келенфельд как бы обрамлен оправой из лесистых и крутых склонов. Именно с высоты Цитадели, с площадки перед памятником Свободы, особенно рельефно просматривается просторная планировка, светлые ряды десятиэтажных прямоугольников, широкие, отлично обустроенные, площадки внутриквартальных интерьеров.

В семьдесят четвертом Келенфельд уже только достраивался. Центром же сосредоточения строительных эшелонов стали районы Обуды, Зугло, Чепеля, Ракошполатан, Нового Пешта, Бекашмедер и Кебанья.

Клаус Шебетшен в августе семьдесят четвертого возводил свои корпуса в Обуде, там я его и увидел впервые на строительной площадке. Если Келенфельд — это юго-восток, то Обуда — Старая Буда — юго-запад Будапешта. Эти два района разделяют несколько мостов по Дунаю и... много веков! Ибо Старая Буда — это историческая колыбель города.

Наверно, трудно встретить строителя, которому была бы безразлична история района, создаваемого его рабочими руками. А если сегодняшнее и прошлое в таком районе удивительно красочно переплелось и выражено в различных архитектурных формах, в сохранившихся памятниках старины, уходящих ко временам Римской империи, то уж и подавно такая история не может оставаться незамеченной. И уж в той или иной степени для разных людей, но все же существенно для каждого эта история излучает своего рода духовную эманацию, создает определенный рабочий настрой своей архитектурной индивидуальностью и неповторимостью.

О Старой Буде мне рассказывал, естественно, не только Клаус или начальник «панельно-производственной единицы» Легенди Йожеф, Тот Лайош, референт по делам рабочего соревнования, или же руководитель всего домостроительного предприятия Янош Кишвари.

Многое я видел сам с высоты девятого этажа монтируемого Клаусом дома, гуляя по площади Флориан — торговому центру Обуды, проспекту Верешвари, площади Фе, улице Корхаз, где именно и сохранились старые, деревенского вида, узкие улочки с низенькими домами, с их своеобразной романтикой, витающей в этих музейных реликвиях прошлого.

Только сто лет назад Обуда соединилась с Пештом и Будой в один город Будапешт, правда, еще долго оставаясь бедной и провинциальной окраиной. Это слияние трех частей в многокрасочном архитектурном выражении особенно отчетливо видишь, скажем, с моста Арпад, с острова Маргит или с широкой, с высокими бетонными парапетами набережной Дуная.

Но, кроме того, в Обуде есть еще и седая древность, представленная прежде всего знаменитым Аквинкумом — римским поселением в первом веке нашей эры. Сейчас на месте Аквинкума музей с остатками древних сооружений — форума-базилики, крепостных стен, мощеных улиц, римских бань, канализации и водопровода.

Римские бани можно увидеть и на площади Флориан в небольшом подземном музее, а на улице Надьсомбат — руины амфитеатра военного города, построенного во II веке и одного из крупнейших из созданных римлянами вне Италии.

А рядом с этой памятью о древнем мире память о прошлом веке — хоть и старенькие, но еще очень привлекательные, уютные, прохладные, не похожие друг на друга корчмы «Хид» («Мост»), «Вашмачка» («Якорь»), «Поштакочи» («Почтовая карета»). Они привлекают посетителей, особенно туристов, и по сей день.

«Приезжайте в Старую Буду на вкусную лапшу с творогом, музыка играет, на столе вино. И только здесь можно хорошо выпить. После первого поцелуя увидишь, как хорошо в Старой Буде».

Это слова из популярной в Будапеште песенки. Ее любит петь и Клаус. Это он вспомнил о романах венгерского писателя Круди Дьюла, который с особой любовью воспевал Обуду, жизнь и быт здесь в былые времена.

Да, удивительное это место в Будапеште! Оно являет как бы сразу несколько своих обликов, а все вместе они связывают воедино едва ли не всю историю одного из древнейших городов.

Клаус работает здесь уже два года. Он испытывает к Обуде особое чувство, которого у него не было ни в Келенфельде, ни в Ладьманьоше, ни на площади Уйвидек, ни в Пеште, где он построил много домов и гостиниц. А что это за чувство? Пожалуй, влюбленной гордости, которая тем прочнее, чем выше удовлетворение от сознания того, что новейший облик этого уголка старой Европы создает сейчас его «панельно-производственная единица», сам он и бригада.

Строительная площадка, где рядом высилось несколько панельных десятиэтажных домов, видны бетономешалка, подсобные помещения, рельсовые пути, панелевозы, с которых кран разгружает панели, и они плывут в воздухе, покачиваясь на стропах, словно раскрашенные каменные кубики, листы и гармошки лестничных маршей — все это в общем-то ничем не отличается от таких же площадок, скажем, как у Копелева или Суровцева, в нашей родной Москве.

Да и не должно отличаться, ибо «панельно-производственная единица» — это, по сути дела, аналог того, что в Москве именуется строительным управлением, таким, как у Масленникова или Ламочкина. А поэтому и построено оно по технологии наших домостроительных комбинатов, чью суть, как известно, можно выразить в трех ипостасях — типовое здание, индустриальный поток, почасовой график.

Есть в производственной единице и свой завод, целиком на нее работающий, и построен он по советскому проекту. Проект этот продиктовал и тождественные связи стройки и завода, здесь оформленные специальным договором. И если есть тут разница, то только в мелочах: в Москве, скажем, Копелев или Суровцев связывается по радиотелефону с главным диспетчером комбината Стариковским, а тот уже с заводами, Клаус же сам вызывает по радио сотрудника предприятия, отвечающего за отправку строительных деталей.

За сердитой перепалкой по радио я и увидел впервые Клауса. Разговаривая, он легко постукивал топориком по деревянной стенке будки. Может быть, это помогало ему сдерживаться.

Дело было в том, что еще вчера он сообщил на завод: бригада на десятом этаже, нужна крыша. Ее сегодня привезли, но другого цвета, черную, а не красно-белую, которая нужна этому корпусу.

Следовательно, неизбежен был простой часа на два-три. В Будапеште расстояние от Обуды до окраин Адьялфельда хоть и не такое большое, как от Пресни до Ивановского или Теплого Стана, но тоже порядочное.

Я заметил, что там, где действует одна технологическая система, становятся похожими трудности и проблемы, которые надо преодолевать.

— Это так, — согласился Клаус. — Хуже нет простаивать из-за чужих ошибок. Вина не твоя, а начальство все равно требует план и за это бьет тебя по голове. Ты бригадир, этим все сказано!

Он с силой вбил топорик в стену, словно бы поставил точку, высказав наболевшее и вместе с тем как бы от одного этого жеста преодолев в себе минутное раздражение. Теперь он улыбнулся — спокойно, мягко, быть может, чуть застенчиво. Вот это, видно, было его постоянное, то главное, что определяло «рабочее состояние» его души.

Клаус высок ростом, строен, с седыми висками и рановато посеребренной головой, что особенно выделяло густой, «строительный» загар его лица с приятными и правильными чертами. Я видел на какой-то фотографии его черноволосым. Клаус ответил мне с улыбкой, что темные волосы у него когда-то действительно были.

Ему сорок, в общем-то одногодок Копелева и Суровцева, родился в известном шахтерском районе Татабани, и отец у него был забойщик, тридцать семь лет проработавший на шахте, и брат каменщик, и сам он начинал в Татабани плотником.

Что уж тут говорить! Настоящая «рабочая косточка»! А то, что Клаус был одних лет с Копелевым и Суровцевым и примерно столько же, сколько и они, проработал на стройках, делало его для меня человеком еще более интересным. Я давно это почувствовал: у Клауса и Копелева, у Суровцева и Бромберга в их духовном багаже людей одного поколения находилось не только очень много общего — увиденного, пережитого, — их объединял еще и один уровень нравственной зрелости, а следовательно, они и хорошо понимали друг друга.

Темперамент Клауса, мгновенно вспыхивающий и быстро затухающий, «венгерский красный перец в крови», как пошутил кто-то, напоминал мне больше Владимира Копелева. А тут еще и такой же высокий рост, темные глаза. Но главное, что их сближало, — характерная жажда четкой, неукоснительно высокопродуктивной работы, доставляющей радость, когда все хорошо ладится, и сердитое недовольство, когда кто-то или что-то мешает такому труду.

Стояли очень жаркие дни, какими бывает отмечен будапештский жгучий август. В тени 36—38 градусов. «А между стенами», как выразился Клаус, то есть между стенами монтируемой квартиры, пока без потолка, градусов на десять еще выше.

Конечно же от такой жары страдают все. Но ведь строители еще и работают всю смену под небом без единой тучки, полыхающим жаром. И право же, это тот случай, когда природный фактор становится и психологическим, своего рода нравственным испытанием для человека.

Достаточно самому, даже не работая, а просто, как говорят, «покрутиться» на строительной площадке, пожариться под таким солнцем, чтобы почувствовать соленый вкус пота и понять, как нелегко трудиться в таких условиях.

И невольно вновь думаешь о сознании безупречного долга, совести и обязательности, которые присущи социалистическому рабочему классу в наших братских странах. А то ведь мы еще частенько в наших рассуждениях об НТР, о кнопочном управлении выплескиваем начисто и то волевое, то героическое начало, которое живет еще во многих рабочих профессиях и во многих обстоятельствах.

Поскольку Клаусу все равно пришлось дожидаться прибытия новой крыши, мы отправились для беседы в домик управления. Здесь с помощью «Содавиз» и «Траубисода», полагающихся строителям летом так называемых «защитных напитков», мы несколько смягчили наши пересохшие горла. Здесь и продолжили интересно завязавшийся разговор.

Он начался с эпизода, связанного с крышей корпуса, и неизбежно должен был привести к тому, что в равной степени беспокоит строителей Москвы и Будапешта. Это так называемые «нули» — фундаментные основания для зданий.

Удивительно здесь даже не тождество трудностей, а прямое совпадение фокусировки на главной проблеме обычной производственной текучки. А это разрыв между темпами работы тех, кто создает подземную, и тех, кто возводит наземную части новых домов.

Клаус вспомнил: это произошло в этом же жарком августе, они закончили строительство одного дома, а фундамент для следующего им только начали возводить. Стала неизбежной неделя простоя.

— А ведь у нас есть договор с фундаментщиками. И премии, если они выполняют свой план, получают, двадцать квартир из числа нами выстроенных. Однажды они план не выполнили, а квартиры требовали, но не получили. А теперь не то чтобы «мстят», но мало думают о наших интересах. Сделают фундамент дома наполовину и переходят к другому. Приходится доделывать самим.

Невеселые эти факты не могли, конечно, оставить Клауса равнодушным. Правда, говорил он обо всем этом спокойно, с мягкой улыбкой, как человек, понимающий, что криком тут не возьмешь, проблема не так просто решается.

— Однажды уже здесь, в Обуде, куда мы перебазировались из Келенфельда, тоже не было к сроку «фронта работ». Тогда мы решили показать фундаментщикам, что сами можем выполнить их работу. Взялись четыре бригады и сами сделали фундаменты, а потом потерянные дни наверстали на монтаже во внеурочное время, после смены. Когда фундаментщики это увидели, то прямо с ума сходили! — рассмеялся Клаус. — В конечном счете свой мы ритм выдержали: смена — три квартиры. И это был урок товарищам!

Я слушал Клауса с большим интересом. Конфликты с Фундаментстроем — это было типично и для строительных площадок Копелева, Суровцева, не раз им приходилось доделывать недоделанное. А «урок», о котором говорил Клаус, был, конечно, уроком нравственным. «Вот вы работаете плохо, не выполняете своих обязательств, а мы вам покажем, что значит настоящее отношение к труду, к рабочей чести. И без вас обойдемся!» — вот о чем говорил этот поступок монтажников, в чем-то, конечно, и наивный, и не очень серьезный, но выражающий благородный душевный порыв.

— Нанесли моральный удар, хотя и самим досталось основательно, — сказал мне Клаус.

То, что такое не может быть системой, он, конечно, и сам хорошо понимал, но «урок», преподанный соседям по технологической цепочке, ему явно нравился.

— Мы давно уже социалистическая бригада, — есть у нас такое звание, — заметил Клаус, полагая, должно быть, что этим все сказано. Я тоже думаю, что этим сказано многое. — Вот если бы завязать фундаментщиков и нашу производственную единицу в одну организацию, да так, чтобы все были заинтересованы в общем деле?

Когда Клаус высказал эту мысль, я вспомнил, что разговоры о создании такого организационного симбиоза — монтажников, фундаментщиков и транспортников — я не раз слышал и в Москве, в комбинате, из уст Копелева и Суровцева. Значит, идея, как говорится, носится в воздухе.

Не знаю, приспело ли время для такого экспериментирования, — это особая проблема. Но как не отметить глубокую озабоченность существом дела, которую проявил Клаус, его внимание к насущным проблемам строительства, его желание сделать так, чтобы работа лучше спорилась. А это все вместе взятое не есть ли черта государственного мышления рабочего человека?

Клаусу позвонили в контору, что крышу привезли и его товарищи по бригаде Ференц Флориан, Ежеф Чейбок, Михай Кереши ждут бригадира. Я, прощаясь, договорился с Клаусом о новом свидании уже после двухдневного традиционного празднования Дня Конституции. Клаус сказал, что проведет праздники с семьей у себя на даче.

— Кооперативная?

— Бригадная — в том смысле, что ребята помогают друг другу строить такие домики. Своими руками, конечно.

— Хорошее дело.

— Да, и сближает людей.

Маленький дачный домик Клауса находится в местечке Рацкеве, это в сорока километрах от Будапешта вверх по Дунаю. Стоит на сваях у самой воды.

— Рыбу можно ловить чуть ли не с самого крыльца, — сказал Клаус. — На берегу небольшой участок садовый, но мое главное хобби — рыбалка.

К себе, в местечко Рацкеве, Клаус ездит на мотоцикле с коляской, который он любит так же, как и рыбалку, как и свой дачный домик. Конец каждой недели он обязательно проводит на Дунае.

— Венгры любят свой желудок и на еду не жалеют денег, — сказал мне Клаус, похвастав при этом, что сам может приготовить вкусную уху. Что же касается жены, то она, как и большинство венгерских хозяек, мастерица в кулинарии.

Вечерами Клаус любит смотреть футбол по телевизору и ходит в кино, читает хорошие книги, которые покупает для себя, для жены Шинки Пирошки, продавщицы в хлебном магазине, для дочки Катарины, которая недавно закончила школу и уже работает в его же предприятии «Панель» машинисткой-стенографисткой.

...Двадцатого августа, в день двадцать пятой годовщины Конституции Народной Венгрии, в Будапеште состоялся всенародный праздник. Клаус Шебетшен встретил праздник у себя на даче — он отдыхал после напряженной трудовой недели. Но кульминационную часть парада на Дунае он наблюдал, катаясь на лодке, а вечером даже и за сорок километров была видна грандиозная иллюминация в небе над Будапештом.

Видно, народный праздник в любом большом городе отражает его своеобразие и неповторимые национальные черты. Красавец Будапешт со зданием парламента, похожим на каменного гиганта с рыцарским шлемом главного купола на могучих плечах, спокойный и широкий Дунай с арочным кружевом стальных ферм мостов, тенистые аллеи вдоль набережных у подножья Будайских гор, — а именно здесь находился центр водного парада, — улицы и площади, густо заполненные людьми, повсюду жаркий блеск солнечных лучей — все это дышало подлинно праздничным ликованием.

Будапешт летний, августовский в этот день напоминал яркое многоцветье курортного города. И на земле — в красках пестро одетой толпы, над которой колыхались цветные зонтики, в красно-бело-зеленом трехцветье национальных флагов, которыми были украшены дома, корабли, мосты. И в воздухе, где реяли флаги на крыльях вертолетов, самолетов, где парили на разных высотах многоцветные, как радуга, купола парашютов.

Конечно, большая водно-спортивная программа этого карнавала на Дунае была рассчитана на несколько часов. И сам карнавал растянулся на много километров. И все же я не могу удержаться от того, чтобы не вспомнить самое впечатляющее.

А это были — воздушный парад вертолетов, самолетов и парашютисты. Представьте себе много катеров, лодок, которые, покачиваясь на волнах, очертили как бы большой круг, как раз напротив здания парламента. Вот в это водное пространство с неба и опускались парашютисты, большими группами выбрасываемые с самолетов. Массовое, прицельное «приводнение» в голубую купель Дуная было захватывающим зрелищем, волновало.

Дул небольшой ветер, иных спортсменов, казалось, вот-вот вынесет за парапеты Дуная, на асфальт набережных, на крыши домов. Но, умело маневрируя стропами парашютов, все попадали в этот условно очерченный круг, на минуту-другую окунаясь в воду и одновременно освобождаясь от ремней парашютов.

И тогда тотчас к каждому спешил катер, подбирая на борт людей в черных мокрых комбинезонах, в разноцветных шлемах, издали похожих на диковинных тюленей с шарообразными головами.

Разделяя общее праздничное возбуждение, я смотрел на эти прыжки с неба и подумал, что, в отличие от наших, тоже очень красивых авиационных праздников в Тушине, на окраине столицы, здесь десанты с неба «выбрасывались» в самом центре города, и уже одно это производило большое впечатление на жителей Будапешта, на многочисленных гостей и туристов. К слову сказать, десятимиллионная Венгрия принимает в год около 7 миллионов туристов, и это ли не свидетельство притягательной силы «жемчужины Дуная»!

Я встретился после праздника с Клаусом, и мы вспомнили о вечернем фейерверке, который он наблюдал издали, а я прямо с набережной около площади Кошут Лайош, неподалеку от моста Ланцхид.

Сказать, что вечернее сияние фейерверка выглядело очень красиво, это значит в общем-то ничего не сказать. Да и как описать такое зрелище! Ракеты, ракеты, ракеты! Отовсюду, и больше всего с вершины горы Геллерт, от памятника Свободы. В темном южном небе, похожем на черный бархат, ракеты рассыпались сотнями красных, синих, зеленых звездочек, пунктирных линий, шариков. Огни фейерверка буквально полыхали над Дунаем, над электрическими дугами ярко освещенных мостов.

Гора Геллерт казалась окутанной пороховым дымом. В безветренном воздухе он долго не рассеивался. Это был словно бы дымок какого-то «сражения», теперь уже мирного, а бывалым будапештцам он напоминал, наверное, о пожарищах военных лет, о героической поре освобождения Венгрии советскими войсками.

Долго сияли ярчайшим светом здание парламента, статуя Свободы, вся гора Геллерт, мосты, но собственно фейерверк продолжался тридцать минут. Когда же погасло небо, весь город разразился аплодисментами. Аплодировали на набережных, на мостах, на всех площадях, на балконах домов, на той улице Ракоци, по которой я пешком добирался до гостиницы в сплошном людском потоке, катящемся от моста Эржебет к Восточному вокзалу.

В этой овации тысяч людей звучала, конечно, не только благодарность устроителям фейерверка. Так будапештцы выражали свою любовь к Будапешту, свою гордость столицей, свои чувства, вызванные празднованием двадцатипятилетия Конституции Народной Венгрии.

— А вы знаете, — сказал мне Клаус, — я, Пирошка и Катарина — мы тоже аплодировали фейерверку у себя на даче в Рацкеве. Это у нас всегда здорово получается на Дунае! Конечно, я не такой уж опытный турист, за границу выезжал мало, но лучше Будапешта, мне кажется, не найти. Но, может быть, я так думаю потому, что сам его строю, — добавил Клаус, и улыбка его как бы просила в случае несогласия извинить ему этот искренний и горячий будапештский патриотизм.

Клаус Шебетшен живет в том самом типовом десятиэтажном доме, который сам он возводил в районе Келенфельда. Точнее, одну часть здания, ибо другую монтировала бригада Капорнаи Деже, тоже известного и заслуженного строителя в Будапеште. Большой дом был поделен между двумя бригадами — такое частенько делается и у нас в Москве.

В таком совпадении нет ничего особенного, кроме, быть может, чувства прямой сопричастности к строительной репутации нового дома, чувства, которое доводится испытывать только самим строителям. Ведь если были огрехи в работе, то они выглядят в собственном жилье как бы постоянным укором самому себе.

Двухкомнатная квартира в общем-то нравится семье Клаусов, правда, потолок мог бы быть повыше, но таков типовой проект, продиктованный заводским стандартом.

Не только в квартире Клауса, но и во многих других я обратил внимание на кухни. Они большие, удобные и разделены стеклянной перегородкой на две части — в одной плита, водопровод, шкафы, холодильник, в другой обеденный стол, стулья, стены, как во многих венгерских домах, украшены множеством цветных тарелочек. Такая кухня — это еще одна комната, маленькая столовая.

Конечно, квартира хотя и удобная, но малогабаритная, и Клаус, смеясь, рассказывал мне, как он мебель из прежней квартиры втаскивал через окно и через окно же вытаскивал, когда пришлось продавать старый диван. Ну, а теперь у него современная обстановка, в гармонии с планировкой квартиры, и непременные почти для каждой рабочей семьи — в Москве ли, Будапеште — небольшая личная библиотека, книжные полки, телевизор.

С балкона открывается вид на Дунай, дорогу на Балатон и Вену, видны кварталы Келенфельда, и около каждого корпуса — гараж под открытым небом, ряды собственных машин. Их имеют многие рабочие. Особенно популярны наши «Жигули», ими оснащен почти весь таксопарк столицы.

Вот этой уютной квартиры и вида с балкона на город, а главное — привычной работы очень не хватало Клаусу, когда, получив производственную травму, он попал на операцию в больницу. Это был трудный год для семьи. Пока Клаус находился в больнице, умер его отец — старый, заслуженный шахтер. Сын даже не смог поехать на похороны в город Татабань. Надо было пережить и это горе.

Но друзья не забыли Клауса. Почти каждый день кто-нибудь забегал в палату. Пирошка же частенько приносила домашний ужин в добавление к больничному, она-то ведь знала, как Клаус «любит свой желудок», он обычно утром, перед уходом на работу, съедал яичницу из десяти яиц.

У него еще не вытащили нитки швов из спины, а товарищи по бригаде спрашивали, когда он выйдет на работу. Соскучились.

— Врач в больнице говорил обо мне, — вспоминал Клаус: — «Это тот, который всегда убегает с бюллетеня». И товарищи просили: «Если не можешь еще работать, просто так приди на площадку, покажись ребятам». Жена, конечно, очень злилась, когда слышала такие слова. Пирошка — это в переводе на русский красненькая, так она становилась прямо рубинового цвета, так сердилась!

Клаус ходил некоторое время с костылем, который ему преподнесли те самые ребята, на которых сердилась Пирошка. Потом костыль отбросил. Он остался монтажником, хотя сам Янош Кишвари хотел было подыскать ему работу полегче.

— Мастером-наставником я еще успею стать, — сказал он мне, — пусть набегает опыт. Пока могу сам лепить дома, буду. Не только потому, что у меня есть звание «Выдающийся рабочий». Это и самое интересное.

Слушая Клауса, я подумал: «Какое это замечательное словосочетание «Выдающийся рабочий» — с эпитетом, обычно применимым к большим ученым, художникам, артистам. И как Клаус дорожит этим званием, не титулом, который записан в его удостоверении рядом с орденами «За труд» и серебряными медалями, а самой возможностью быть таким рабочим многие годы. Что же касается его возвращения в строй после болезни, то эта история, рассказанная как бы мимоходом, безо всякого хвастовства и желания удивить, свидетельствовала о силе характера человека, о котором еще раз хочется сказать: «Настоящая рабочая косточка!»

Бригадир всегда воспитатель. И добрая нравственная основа его души не может не оказывать влияния на тех, кто много лет трудится рядом. Не раз я наблюдал на стройках, на заводах, как лучшие духовные качества руководителя бригады постепенно, хоть и в разной степени, становятся достоянием его товарищей.

Бригада Клауса существует с пятьдесят седьмого года.

Он говорил:

— Мы давали людей на другие предприятия, от нас забирали монтажников по указанию руководства, иные выучились, стали техниками, инженерами, но так, чтобы убегать из бригады, — этого не было!

Я вспомнил гордо брошенную Копелевым фразу на его семинаре во Дворце культуры «Созидатель»: «От нас не уходят!»

Быть может, в этом заслуга не одного бригадира — Копелева ли, Суровцева, Бромберга или Клауса? Тут свою роль играет все то, что мы объединяем под общим понятием — нравственный климат в рабочем коллективе. Но несомненно, что и уроки мастерства, и привычку к такому нравственному климату можно обрести в общении, в совместной работе на разных стройках.

Несколько лет назад Клаус две недели проработал в Минске, на строительстве типового девятиэтажного корпуса. Он с удовольствием пожил бы в Москве, среди монтажников Первого домостроительного комбината, о котором много слышал от Логачева, от Суровцева, от копелевского звеньевого плотников Владимира Папилова — все они в разные сроки побывали на стройках Будапешта. Но случилось так, что Клаус посетил в Москве только Краснопресненский завод железобетонных изделий, точь-в-точь такой же, как его завод номер один в Будапеште. А потом Клауса увезли в Минск.

Здесь он монтировал здание на улице Горького. Работал в утренней смене. Темп был высокий, как и в Москве: три дня — этаж. В Венгрии таких темпов еще не знают, и поначалу Клаус сильно уставал. После пяти, когда заканчивалась работа, ему требовалось отдохнуть несколько часов, прежде чем отправиться в кино или на концерт со своими новыми советскими друзьями.

У будапештских строителей действует иная мера отсчета — не по этажам или квадратным метрам, а по квартирам. За день бригада должна смонтировать восемь квартир. В год это примерно 2330. За высокую меру труда достойное вознаграждение. 4700—5000 форинтов — ежемесячный заработок Клауса. Пирошка, которая «заведует кассой», по ее выражению, получает 1500 форинтов, работает уже и дочка, так что семейный бюджет Клаусов около 7000 форинтов в месяц. Народная власть ценит нелегкий труд строителей.

Клаусу эти материальные вопросы особенно близки — ведь он давно уже на выборной должности «профсоюзного доверенного», а это значит, что он контролер и защитник интересов своих рабочих, выступает на собраниях, был делегатом многих конференций.

Хорошая спецодежда, ботинки для стройки, питание — все это вроде бы и мелочи, но и мелочи важны.

— Наши венгры-монтажники народ малоразговорчивый, — заметил как-то Клаус, — иногда на собрании острый вопрос огибают, как кот горячую кашу. Я бывал на рабочих совещаниях в Минске, слушал, присматривался, сам однажды взял слово. Мне понравилось, что люди выступают активно, горячо, искренне, говорят обо всех недостатках. Этому тоже учимся.

Я понял мысль Клауса. Уроки социально-нравственные,активно-гражданственного отношения к своему делу не менее важны, чем технологические новинки или поиски разрешения проблемы рабочей силы, которая в равной степени заботит строителей в Будапеште, в Москве, в Минске.

— У нас не хватает чернорабочих, — сказал Клаус. — Казалось бы, странно, — пожал он плечами, — век научно-технического прогресса, а не хватает как раз неквалифицированных людей!

— Вот потому и не хватает, что такой век, — заметил я. — Все стремятся к образованию, все хотят иметь дело с техникой, а организация производства еще такова, что требует немало грубого ручного труда. И это реальность жизни.

— Пожалуй. Смотришь, произвести земляные работы, поднести материалы, уложить бетон, просто убрать мусор — на это приходится отвлекаться квалифицированным монтажникам. Оплата чернорабочих, естественно, невелика. У нас в Будапеште большинство таких рабочих из провинции, многие имеют дома за двести — триста километров, в городе же живут в общежитии, часто домой наведываются, прибавьте сюда дорожные расходы. И у себя в сельской местности они могут получить такую работу. Вот и проблема, «злоба дня», о которой мы часто говорим на собраниях.

— А выход? Ваше мнение?

— Мое? — Клаус задумался. Вздохнул, почесал указательным пальцем свой седой висок. — Я, конечно, смотрю со своей позиции, — сказал он, — надо создавать комплексные бригады, которым поручается смонтировать весь дом целиком. А заработок в общий котел.

— Но делить по разрядам, по квалификации?

— Да. И все же чернорабочие будут получать больше и заинтересуются в общем успехе. Развивать взаимозаменяемость профессий. Вот как в советских бригадах.

— Итак, путь к бригадному подряду по методу Николая Злобина?

— Так, наверно. Но повторяю — это я вижу со своей колокольни. Если же колокольня повыше, то могут быть, наверно, и другие мнения, — добавил он и почему-то слегка улыбнулся.

В существе этой оговорки я разобрался потом. В тот же приятный вечер дома, в семье Клаусов, а затем во время нашей прогулки по вечернему и уже после девяти часов малолюдному Будапешту — люди или сидят у телевизоров, или же в театрах и кинотеатрах, по городу гуляют главным образом туристы, — одним словом, из наших теплых, дружеских и искренних бесед я вынес главное впечатление и хочу его сформулировать так:

Мой новый друг Клаус Шебетшен, как типичный строитель формации семидесятых годов, умеет думать с перспективой. Он мыслит и значительно шире своих непосредственных профессиональных обязанностей. А это ли не существенная, примечательная и, я бы сказал, драгоценная черта современной рабочей жизни!


Единство и своеобразие


Руководитель предприятия № 43, носящего еще и наименование «Панель», Янош Кишвари известный человек в Будапеште. И не мудрено — более половины всех новых домов в столице возводит его предприятие.

Но Кишвари знают строители и в Берлине, Варшаве, Праге, Софии, и особенно в Москве. Когда я называл имена Масленникова, Копелева, Суровцева, начальника комбината Станислава Дворецкого, главного экономиста Косарева, Кишвари с улыбкой кивал: со всеми знаком, встречался не раз.

Работает Кишвари в знакомом мне здании управления на тихой улочке Будайской стороны — Домбовари. В память о нашей встрече Кишвари приготовил мне подарок — большой набор фотографий, изображающих различные моменты строительства и главные районы массовой застройки Будапешта.

— Четыре года назад, — сказал он мне, протягивая руку, — нам не удалось встретиться, теперь же, чтобы не повторилась такая неудача, я заранее запланировал два часа для беседы. Нам не помешают.

Я был благодарен очень занятому человеку за внимание. То, что я слышал о Кишвари, — естественно, то, что он знал о моей работе, поднимало ее значение, во всяком случае, в моих глазах.

Если перед гостем расположены фотографии новых районов, то разговор и должен начаться с выяснения главных, перспективных тенденций застройки Будапешта.

— У нас две нелегких задачи, — сказал Кишвари, — от массового строительства на свободных площадях, на окраинах перейти к реконструкции центра. И преодолевать в типовом строительстве монотонность и однообразие.

Был жаркий день. Кишвари сидел за своим рабочим столом без пиджака — так в знойном августе работают почти все будапештцы. Он и мне посоветовал повесить пиджак на спинку стула.

Белая рубашка с короткими рукавами подчеркивала внушительность крупного торса бывшего каменщика. Когда хозяин кабинета как бы невзначай упомянул о том, что в молодости играл в футбол в команде второго класса, я охотно поверил ему, наблюдая не повянувший и в пятьдесят лет атлетизм его тренированного тела. Под стать торсу и крупная, начинающая седеть голова Яноша Кишвари, и темные толстые брови на его добром лице.

— Есть у нас молодой архитектор Тенке Тибор. Когда строительство одного нашего района, Ракошполатан которое он проектировал, было в разгаре, мы послали Тибора в Англию, посмотреть, как это делается там, — несколько неожиданно начал Кишвари. — В одном английском институте Тибор спросил у своих коллег, как они уничтожают монотонность в типовом строительстве.

«Это вы у нас спрашиваете? — удивились там. — Это мы хотим узнать, как у вас это произошло в районе Ракошполатан».

Я хочу добавить, — продолжал Кишвари, — что молодой архитектор еще несколько лет назад ненавидел типовую технологию и идею домостроительных комбинатов. Заявлял, что они мешают ему творить. А сейчас влюблен в эту технологию, и каждый новый его проект становится все лучше.

Ракошполатан! Я рассматриваю фотографии этого района на северной окраине Будапешта. В начале века здесь была заурядная деревушка. Сосед Ракошполатана — район Уйпешт с его знаменитыми промышленными предприятиями: заводом радиоламп и телевизионных трубок «Тунгсрам», медикаментов «Хиноин», обувной фабрикой «Дуна». На юг от Ракошполатана находится еще одно бывшее село — Цинкоти, там сейчас корпуса всемирно известного «Икаруса», завода по изготовлению автобусов, на котором я побывал.

И хотя ныне здесь один из промышленных бастионов нового Будапешта, в районе сохранилась природа — лужайки, заросли кустарника, негустой лесок из кленов и вязов.

— Иногда природа закрывает нашу плохую работу. А иной раз резче обнажает недостатки. Природа самый большой подсобный материал для строителя. Я бы провозгласил такой лозунг: больше зелени, чем бетона! — сказал Кишвари и улыбнулся, быть может понимая некий нереалистический максимализм такой своей формулы. Но, говоря о бетоне и зелени, он имел в виду и район Ракошполатан.

Как найти нетиповое в типовом? Как создать кварталы с «лица несхожим выраженьем»?

Я смотрю на контуры двух- и трехэтажных строений школ, детских учреждений. Они есть в каждом квартале и занимают центр внутриквартального интерьера. Строения с темными стенами и ярко-белыми прямоугольниками окон и балконов. Похожи на костяшки домино в различных сочетаниях. Вроде бы ничего особенного. Но как эти «домино» оживляют это внутриквартальное пространство!

Радует глаз и оригинальное сочетание одноэтажных галерей магазинов и строгих линий основного высотного ствола зданий.

Кишвари показал мне фотографию корпуса, спроектированного молодым Тибором. Казалось бы, обычная типовая десятиэтажка. Что же найдено? Контуры балконов из разноцветного стекла. Они протянулись как бы прерывистым пунктиром из толстых линий по всем этажам. И корпус уже не гладкостенная коробка, он приобрел объемность, у него свое лицо.

Рядом крупнопанельная башня, и ее легкие, устремленные в небо формы только подчеркивают рисунок десятиэтажки, как бы взятой в крупную клетку этих балконов и лоджий.

И вообще, глядя на район Ракошполатан на фотографиях и в натуре, понимаешь, что главное даже не в самих зданиях, а в компоновке объемов внутри пространства, в разноэтажности этих кубов и прямоугольников, в щедром внедрении зеленых квадратов лужаек и цветников. Здесь важно общее, если можно так сказать, «архитектурное дыхание» комплекса строений, размах, свобода, многообразие ритмов и цветовых гамм всего архитектурного ансамбля.

Кишвари сказал мне, что в идее домостроительных комбинатов, которая неотделима от типового, поточного строительства, более всего отпугивала людей именно эта боязнь однообразия. Но будапештцы смело пошли на эксперимент — и не разочаровались, ибо не проиграли в качестве. И очень много выиграли в количестве, резко увеличив темпы жилого строительства.

— В организации домостроительных комбинатов первенство за Советским Союзом, — заметил Кишвари, — но и мы в Венгрии быстрее других вступили на этот путь.

Я же подумал, что в этом, конечно, есть и доля личных заслуг товарища Яноша Кишвари. Существуют биографии, в которых главные социальные тенденции времени выражаются с особой рельефностью. Такова и судьба Кишвари — строителя, прочно связанная с рождением Народной Венгрии. Этой судьбы и не было бы вовсе, если бы родившегося в шахтерской семье и с двенадцати лет пошедшего трудиться Яноша Кишвари, помощника каменщика, революционная волна народной власти не подняла бы на решающие позиции борьбы за социализм.

Кишвари было двадцать пять лет, когда его, рабочего-коммуниста, вызвали в Будапешт из Татабани и назначили директором небольшого предприятия, выпускающего строительные материалы. Потом учеба в партийной школе и работа по восстановлению разрушенного войной Будапешта.

Улица Ракоци, на которой я жил в гостиницах «Астория» и «Сабадшаг», здание парламента, отель «Ройяль», Будайская сторона и многое другое строил и восстанавливал Кишвари. Потом он руководил бетонной промышленностью страны и вот уже девятый год стоит во главе организации «Панель». Я бы назвал его «главным панельщиком» Будапешта, и две золотые степени ордена Труда, и две серебряные степени того же ордена, и многие другие награды говорят о том, что «панельщик» он хороший.

— Люди нетерпеливы, — сказал он мне, — их можно понять. Человек хочет хорошо жить сегодня, а не завтра или послезавтра. И он прав. Тот, кто работает только для своих внуков, а не решает проблемы сегодняшнего дня, тот не очень умен.

Так думает Кишвари. Он еще уверен, что ошибки у себя замечать труднее, чем у других, и что нет ничего вреднее узости взглядов, «производственной слепоты», как он выразился.

— Люди теории из разных стран встречаются чаще, чем мы, практики, — заметил Кишвари. — Теоретики в спорах ищут истину. Но то же самое должны делать и мы, практики строительства.

А общих проблем действительно немало. Кишвари вспомнил, что одно время они сильно отставали со строительством магазинов, детских учреждений, что, по его мнению, характерно и для многих других городов социалистических стран. И его, Кишвари, за это сильно критиковали заказчики, более всего горсовет.

— И что же? — спросил я.

— Теперь сами взялись за эту работу и ведем ее одновременно с монтажом жилых корпусов. Мы в синхроне.

«В синхроне»! Я почувствовал, что этот музыкальный термин, перекочевавший в строительный лексикон, нравится Кишвари. Он звучал как признание такой гармонии, слаженности и четкости работ во всем объеме архитектурного комплекса, которые являются вожделенной мечтой каждой строительной организации. В синхроне должна работать и бригада, как самое важное звено. Тут я вспомнил свою беседу с Клаусом и его мнение о бригадном подряде нашего строителя Николая Злобина.

— Со Злобиным я знаком лично, наблюдал его работу, — сказал мне Кишвари. — Его метод эффективен в определенных условиях. Мы же пока придерживаемся другого принципа. —И он пояснил свою мысль: — Существует технология автомобильной промышленности — конвейер сборки. Люди стоят, а машина едет мимо них. У нас наоборот. Дом на месте, а специализированные бригады движутся по нему — сначала монтажники, потом бетонщики, сантехники и те, кто отделывает потолок и стены, кто окрашивает окна и двери, покрывает керамическими плитками пол кухни, кто наклеивает обои. Вы улавливаете? — спросил Кишвари.

— Что именно?

— Общий принцип. Как бы его назвать? «Локальной специализации на каждой технологической позиции». И за счет этого повышенное мастерство. И темпы.

Я представил себе виденный недавно великолепный и поражающий масштабами конвейер сборки наших «Жигулей» на заводе в Тольятти. Аналогия со сборкой дома выглядела, конечно, условной, но тождество общего принципа можно было себе зримо представить.

— Я сказал — качество и темпы, — повторил Кишвари, — вот чего мы добиваемся, внедряя этот принцип. Не несколько профессий в одном человеке, не комплексное их совмещение, как в бригаде Злобина, а предельная профессиональная фокусировка на чем-то одном. Кстати говоря, наши бригады мы называем темповыми. Мы считаем, что этот принцип нам больше подходит, — заключил Кишвари.

Да, действительно, у Яноша Кишвари был иной взгляд на метод Злобина, чем у бригадира Клауса Шебетшена. Кто прав, где здесь истина? Я не берусь об этом судить. По разным причинам. Сравнительный анализ многолетнего уже опыта потребовал бы изучения большого материала, углубления в этот массовый строительный эксперимент в Москве и Будапеште. Я не обладаю такими возможностями. И вообще это дело специалистов.

Меня больше заинтересовало другое — само столкновение суждений, приобретенных на различных этажах производственного опыта. И соотношение идей с характером, ибо любая идея несет на себе печать породившей ее личности.

Словно бы почувствовав ход моих мыслей, Кишвари заметил, что ныне повсюду ищут эффективные способы разрешения проблемы, которую он назвал «проблемой массовых квартир». Он наблюдал это в Белграде, Софии, Берлине, Праге, в Париже, в Москве, в Ленинграде. Он бы и больше ездил, но не может, жалко времени. А вывод такой — всюду находят свои решения, окрашенные, как он сказал, «национальным своеобразием».

Это верное замечание. Уход от шаблонов, учет национальных особенностей, столкновение мнений — вот что более всего отвечает той творческой атмосфере поисков нового, которая и дает наилучшие результаты.

Перелистывая фотографии, лежащие на столе Яноша Кишвари, я увидел несколько снимков, запечатлевших Леонида Ильича Брежнева, который вместе с Яношем Кадаром и другими руководителями страны осматривает новые районы венгерской столицы. Генеральный секретарь ЦК КПСС встречался здесь со строителями, с жителями новых корпусов, с ребятишками, сидящими за партами новых школ.

Я вспомнил речь товарища Яноша Кадара в Ленинграде, на нашем знаменитом Кировском заводе.

«...С советской помощью в Венгрии, — сказал он, — были построены такие крупные промышленные объекты, как Дунайский металлургический комбинат, нефтеперерабатывающий комбинат в Ленинвароше, нефтепровод «Дружба», будапештское метро, домостроительные комбинаты, дающие почти половину всех строящихся квартир...»

Как память об этих комбинатах, о стройках, о моих новых друзьях я привез альбом фотографий в Москву. На моем письменном столе стоит и другой подарок Яноша Кишвари — маленький металлический макет типового десятиэтажного дома с маркой государственного предприятия «Панель». И фотографии, и стройный макет дома постоянно возвращают меня к будапештским впечатлениям, напоминают о дружбе строителей наших столиц, так ярко олицетворенной в реальной плоти новых кварталов и районов, в незабываемых урбанистических пейзажах строящегося Будапешта.


Поездка в Тропарево


Как депутат Верховного Совета СССР, как один из хозяев столицы, Владимир Копелев не раз сопровождал зарубежных гостей в поездках по Москве. Гости бывали на заводах, в научно-исследовательских институтах, но естественно, что более всего Копелев ездил с нашими иностранными друзьями в новые районы массовой застройки.

Поэтому не удивительно, что Владимир Ефимович появлялся как своего рода гид и на своем Домостроительном комбинате оказывался в родном доме, где он знал все и всех. Так, однажды утром, сопровождая группу членов Польской объединенной рабочей партии, Копелев водил гостей по цехам Хорошевского завода железобетонных изделий, по службам самого комбината, с конвейеров которого ныне сходит каждый третий дом-новостройка в столице, а затем вся группа отправилась в район Тропарева.

Тропарево — дальний участок Юго-Запада Москвы, располагающийся вблизи метро «Юго-Западная», вот уже три года известен как район строительных экспериментов. Экспериментируют здесь и архитекторы, и проектировщики, и создатели новых строительных материалов, и рабочие-монтажники, собирающие дома из вибропрокатных панелей, порожденных так называемой идеей каталога.

В двух словах об этой идее, пожалуй, не расскажешь, и чтобы уяснить себе, что это такое, здесь необходимо хотя бы немного рассказать об институте, где эта идея родилась и была детально разработана, институте, прочно связанном с Домостроительным комбинатом. В нем часто бывают руководители комбината и строительных управлений, бригадиры монтажников, бывали не раз Копелев, Масленников, Суровцев.

Название института — МНИИТЭП. Расшифровывается это так: Московский научно-исследовательский институт типового и экспериментального проектирования. Он занимает два этажа высокого дома на углу Столешникова переулка и Петровки. Рядом всегда шумная и многолюдная Петровка, Большой театр, площадь Свердлова, Кремль и Красная площадь. Не знаю, как это влияло на Льва Карловича Дюбека, бывшего много лет директором института и лишь недавно переведенного на другую работу. Меня же эта близость к центру столицы, прекрасному и дорогому сердцу месту, невольно настраивала на мысли о тех крупномасштабных проблемах, которые связаны поистине с огромным строительством во всей Москве.

Институт лишь звено в разветвленной цепи организаций, имеющих отношение к строительству в столице. Их много — и строительных, и проектных, и планирующих. И в общей схеме, берущей начало от Исполкома Моссовета и ГлавУСКа, как генерального заказчика, ГлавАПУ — как архитектурно-планировочного управления, четырех Моспроектов, имеющих каждый свои функции и закрепленные территории — районы в Москве, — МНИИТЭП создает для всех районов типовые проекты зданий. Размах же типового строительства таков, что 80 процентов жилых домов в столице строится по проектам МНИИТЭПа.

И не надо быть специалистом, достаточно просто знать Москву, чтобы зримо представить себе, какова доминирующая роль типового массового строительства в создании облика столицы, и вместе с тем представить себе не менее отчетливо существо поисков и трудностей, из которых складываются современные творческие задачи института.

Лев Карлович Дюбек определял их содержание краткой формулой: «Проблема искусства и техники».

— Художник и техник, — говорил он мне из-за своего небольшого стола с обычным селектором и телефонами, показывая на стены большой комнаты, сплошь завешенные проектами зданий, — вот два начала, две тенденции, вступающие в то противоречие, которое мы обязаны разрешать всякий раз, выпуская новый проект. Заботясь об эстетической стороне, не упускать требований техники, а следуя за прогрессивными веяниями техники, не забывать искусства.

Я разглядывал впечатляюще изображенные то фасадно, то в перспективе, то в плане девяти-двенадцати-шестнадцати-двадцати- и двадцатипятиэтажные здания, вытянутые линейно, или изогнутые подковой, или в виде прямоугольных башен различных конфигураций поднятые в небо, а Лев Карлович тем временем продолжал:

— Никто не простит нам упрощения, голого, сугубого утилитаризма. Особенно потомки. — И наклоном в мою сторону крупной, красиво поседевшей головы он как бы подчеркнул и важность этой мысли, и всю меру вытекающей из нее ответственности, которую сознают в институте. — Сочетание высокой индустриальности и яркой архитектурной выразительности — вот наша задача.

И действительно, развивая и увеличивая объем жилищного строительства в столице, необходимо помнить, что Москву сейчас нельзя застраивать, преследуя только одну-единственную цель — увеличение жилой площади, — хотя это имеет первостепенное значение. Дома, обеспечивающие лишь элементарные жилищные условия или соответствующие требованиям только простоты и легкости производства, не могут стать основой для создания самого красивого коммунистического города, о чем часто и справедливо мы говорим, мысленно представляя себе Москву будущего.

Эти мысли настолько важны, что хочется подкрепить их напоминанием о задачах огромной государственной важности. В Москве еще придется увеличить более чем в два раза капитальный жилой фонд, чтобы довести среднюю норму жилой площади на каждого москвича до 12—15 квадратных метров.

В 1971 году страна узнала о новом генеральном плане развития Москвы. В облике Москвы, настоящей и будущей, найдут яркое отражение прогрессивные идеи нашего общества, социальный и научный прогресс государства.

Сейчас направленность столичного домостроения определилась достаточно четко. Идет массовое индустриальное возведение крупнопанельных жилых домов с разнообразными архитектурно-планировочными и конструктивными решениями, современными комфортабельными интерьерами, красивыми фасадами.

В Институте типового проектирования проекты для Домостроительного комбината создавались в мастерской Константина Михайловича Метельского. К нему и вела меня цепочка архитектурно-производственных связей, а еще и желание подробнее познакомиться с началом осуществления идеи, которую в архитектурных и производственных кругах Москвы кратко именуют идеей каталога.

Когда в ряду удачных технологических идей последнего десятилетия, таких, как прокатные станы для получения панелей, кассетные и стендовые машины того же назначения, появилась мысль о каталоге, сразу стало очевидным ее универсальное значение как еще одного крупного шага по пути максимальной индустриализации строительства.

Константин Михайлович Метельский с присущей ему как архитектору привычкой образно представлять любую идею пояснил мне суть каталога так:

— До сих пор готовый проект дома как бы мысленно разрезался на части, на детали, которые надо производственникам изготовить на заводах. Идея же каталога в том, чтобы сначала создать большое количество разнообразных изделий, а из них уже создавать разные проекты.

Бывало так, что домостроительные комбинаты и предприятия дублировали комплекты однородных строительных изделий. Из этих изделий и собирались похожие друг на друга дома, хотя количество самих деталей домов оказывалось весьма значительным.

Метод же каталога в известной мере противоположен старой практике. Унифицированные изделия — их станет значительно меньше — дадут возможность соединять детали домов в самых различных сочетаниях, создавая большее архитектурное разнообразие зданий.

Претворение этой идеи в жизнь рассчитано не на год, а на девятую и десятую пятилетки. Идея эта стоит больших усилий. Прогрессивность ее признана не только в Москве, но и строителями ГДР, Болгарии, Венгрии.

Константин Михайлович Метельский как-то пошутил:

— Человек строит жилье с сотворения мира, начиная с пещер, и, поверьте, всегда, во все времена, строителей встречали новые и сложные проблемы. Мы эту диалектику ощущаем едва ли не на каждом проекте.

Я спросил о конкретных примерах.

— Они под рукой.

Метельский развернул чертежи новой серии девятиэтажных зданий, которые и в буквальном смысле находились под руками, на столе руководителя мастерской. Это была новая редакция знакомого мне здания. Метельский показал мне новый рисунок лоджий, расширенные передние, новую планировку комнат, кухонь не менее 7—8 метров, больших санузлов.

Я спросил, где строятся такие дома.

— Уже построены в Тропареве. Первые шесть. Но, — произнес Константин Михайлович и поднял указательный палец, — здесь начинается это огорчительное «но». Наш комбинат поначалу не очень-то приветствовал улучшенную серию.

— Почему?

— Потому, что растет трудоемкость и уменьшается выход жилой площади. Иными словами — план. А это невыгодно, если иметь в виду лишь одну цель — выполнение плана. Показатель по валу, он ведь еще существует.

«Да, существует, — подумал я, — и играет отнюдь не благоприятную роль в этом очевидном конфликте архитекторов и производственников. Одни стремятся к тому, чтобы дом «не застыл», как выразился Метельский, другие же всякую его новую редакцию должны встречать в штыки по логике своей ответственности только лишь перед планом, перед валовым показателем».

— Можно, Константин Михайлович, понять и строителей, — рассуждал я, — они тяготеют к упрощениям, столь благоприятным для любого конвейерного производства. Но понять это, очевидно, еще не означает согласиться. Где же выход?

— А в том, по-моему, — сказал Метельский, — чтобы любая строительная организация была заинтересована в улучшении проектирования не только нравственно, но и материально, чтобы высокое качество планировалось строителями так же неукоснительно, как и количество, чтобы у того же комбината были средства и плановые возможности для экспериментирования.

Трудно оспорить справедливость таких пожеланий.

На основе каталога архитекторы теперь проектируют для комбината не только новые девятиэтажные, но и шестнадцатиэтажные здания.

И я невольно тогда подумал, что переход на каталог, как следовало из логики рассуждений Метельского и Дюбека, неизбежно поставит перед комбинатом новые трудные задачи. А как будет сопрягаться с ними новаторская организационная структура комбината? Какие существенные поправки внесет здесь жизнь? Это покажет время.

Мне же кажется, что обе идеи, техническая — каталога и организационная структура домостроительных комбинатов, близки по духу и совпадут в плодотворном синтезе, не только сохранив, но и преумножив темпы индустриального домостроения в столице. Москва же, как всегда, была, есть и будет всесоюзной лабораторией передового опыта.

Я не знаю, так ли обо всем этом думал Копелев, когда уехал с зарубежными друзьями в район Тропарева. Но не сомневаюсь, что так или иначе мысли его были заняты новыми экспериментальными площадками, идеей каталога и сборки домов из унифицированных панелей. Ведь такая работа по строительству шестнадцатиэтажных домов предстояла и ему в ближайшем будущем.

Владимир Ефимович давненько не бывал в Тропареве и в других близко расположенных новостройках. Прямого дела, чтобы ехать в Тропарево, у него не было, никто из знакомых тут не жил, а просто ознакомительные поездки он при такой своей занятости не мог себе позволить.

А нынешняя Москва сейчас такова: пропусти два-три года, не побывав в каком-нибудь бурно строящемся районе, — и он для тебя уже новинка и словно бы уже не Москва, а незнакомый город. Все мы частенько чувствуем себя туристами в своем родном городе, так быстро растет, изменяется, хорошеет столица.

Подумав об этом, Копелев усмехнулся про себя. Ведь он ехал в комфортабельном автобусе рядом с польскими друзьями и действительно ловил себя на том, что разглядывает район Тропарева так, словно сам был гостем Москвы, — с интересом, порою с удивлением, иногда критически, но больше с профессиональным удовлетворением, подмечая характерные черты и детали урбанистического пейзажа и облика красивой строительной панорамы района.

В Тропареве основу градостроительного массива составляли дома в двенадцать и шестнадцать этажей. Но не только высота Тропарева производила впечатление, но и архитектурное разнообразие планировки кварталов, свободно раскинувшихся на холмах Юго-Запада.

Справа от экспериментального массива домов виднелось не застроенное еще, поросшее травой поле — резерв Тропарева. За пустырем виднелся лес, который сохранят как место для прекрасных прогулок и отдыха.

Юго-Запад самый высокий район Москвы. Здесь всегда воздух чище, и ветерок посильнее, и дышится легче, чем где-либо в ином месте столицы. Копелеву даже показалось, что и небо над Тропаревом какое-то особенно величественное. И он подумал, что площадь для больших градостроительных экспериментов выбрана удачно.

На строительной площадке гостей встречали сотрудники СКБ Прокатдеталь. Само это название обозначало принятую конструкторами технологию изготовления строительных деталей методом проката их на специальных станах. Среди сотрудников СКБ находился и знатный строитель, чье имя нередко появлялось в печати, за свою новаторскую работу удостоенный премии Совета Министров СССР, бригадир монтажников Сергей Яковлевич Казаков.

Казаков строил здесь, в Тропареве, первые корпуса на шестнадцать этажей, он же был и среди «авторов» первых двадцатидвухэтажных зданий.

Видимо, Казаков был предупрежден о приезде польских товарищей. Он встретил гостей у ворот участка, представился и пригласил осмотреть несколько экспериментальных домов.

Вблизи первого дома стоял красного цвета вагончик — конторка прорабов и инженеров. Здесь был и своеобразный «штаб» строителей.

Обычно это скромная, по-деловому обставленная конторка. Но поскольку польские товарищи оказались, конечно, не первой группой уважаемых гостей, вагончик превратился в своего рода передвижную фотовыставку работ «ЭМУ СКБ Прокатдеталь». Так полностью именовался экспериментальный участок в Тропареве.

Казаков, худощавый, темноволосый, подвижной, показывал гостям чертежи проектов, фотографии, большие панорамные снимки всего района, давал подробные объяснения. Среди гостей оказались строители из Варшавы, Лодзи, Познани, им был особенно интересен этот строительный эксперимент.

Копелеву коллега бригадир запомнился той нервной энергией, которая сквозила в его движениях. Возможно, это было вызвано просто волнением при демонстрации дома зарубежным гостям или же так выражалась динамичность, порывистость характера монтажника.

Гости осмотрели первый дом, совершенно отделанный, зашли в другой, третий. Всюду ходить за группой гостей Копелев, естественно, не стал. Его профессиональному взору многое открылось сразу. Достаточно было посмотреть чертежи, побывать на монтаже, зайти в одну-другую квартиру, и он уже смог составить свое суждение о достоинствах проекта этих шестнадцатиэтажек, почувствовать особенности конструкции, а главное — увидеть то новое, что его бригаде со временем придется осваивать, когда им дадут на монтаж эти дома, не экспериментальные, а уже в массовой серии.

Новые здания, составленные из унифицированных деталей, Копелеву понравились. Они были красивее, намного комфортабельнее тех девятиэтажных, которые Копелев монтировал в разных районах Москвы. Их внешний вид, удобные, широкие застекленные подъезды, широкие лоджии, балконы — все это радовало глаз.

И устройство квартир тоже понравилось. И комнаты шире обычных, и потолки выше. Есть такой строительный термин «шаг» — расстояние между опорными стенами. Он равнялся трем и шести десятым метра. Кухни по своим размерам вполне могли стать в квартире еще одной комнатой, приспособленной под столовую. Всюду ощущалось больше простора, света, удобств.

Копелев давно уже заметил, что если планировка квартиры действительно хороша, то комнаты, еще и не обставленные мебелью, уже «дышат уютом».

Следуя некоторое время за группой гостей, Копелев слышал, как Казаков объяснял польским товарищам, что эти дома построил Московский домостроительный комбинат номер три, он пионер в освоении новой конструкции. А вскоре к монтажу таких домов приступят и другие комбинаты.

Казаков затем подвел гостей к еще двум красивым, видным издалека и стройностью своих форм привлекавшим внимание корпусам. Это были двадцатидвухэтажные дома, чем-то напоминающие два бело-голубых четырехлепестковых цветка. Смотреть на них было приятно.

— Вот это вещь! — вздохнул Копелев не без зависти.

— Да, хороши! — согласился Казаков. Он добавил, уже обращаясь к полякам, что те шестнадцатиэтажные корпуса, которые тоже всем понравились, уже перестали быть принадлежностью только одного Тропарева. Они теперь монтируются в Отрадном, Кунцеве, Зюзине.

Тем временем Владимир Ефимович случайно, как это и бывает в таких экскурсиях, слово за словом, разговорился с одним из польских гостей — рабочим-строителем из Варшавы.

— Веслав, — назвал тот свое имя.

— Вот, товарищ Веслав, — сказал Копелев, — видите сами, здесь, в Тропареве, Москву мы тянем вверх. И не то что там отдельные высотные здания. Это и раньше было. А весь контур поднимаем.

— В Варшаве мы тоже строим много новых домов, похожих на ваши, но еще и другие. Хочу сказать, что немножко надо делать различия. Когда все одинаково, это скучно, — заметил Веслав.

— Конечно. В каждой стране свои проекты типового строительства, — согласился Копелев. — Архитекторы, проектировщики должны быть похожи на поэтов. А про них говорят, что если два поэта пишут совершенно одинаково, то один из них не нужен.

Веслав улыбнулся.

— Наверно, так и есть, — сказал он, — очень хочется, чтобы они были как поэты, только хорошие.

— Ах, Варшава, Варшава! Я бывал в ней несколько раз! — Копелев даже вздохнул от того удовольствия, которое доставило ему это воспоминание. — Люблю Варшаву. Как вы, варшавяне, да, наверно, и вся страна так быстро подняли вашу столицу из руин, из развалин? Это удивительно!

— Когда любишь, все возможно. А мы очень любим Варшаву.

— Отлично сказано! «Когда любишь, все возможно», — Копелев даже повторил вслух понравившуюся ему фразу. — Варшава очень красивая. Она, знаете, — он подыскивал слова, определения, которые бы поточнее выразили его, Копелева, искреннее восхищение и столицей Польши, и тем громадным трудом, который вложили строители, рабочий класс братской страны в восстановление столицы, — Варшава — она какая-то легкая, изящная. В ней что-то есть от женской красоты. Вы меня понимаете, Веслав?

Копелеву почему-то казалось, что Веслав его не поймет, не оценит его сравнений просто потому, что не так уж хорошо знает русский язык.

Но Веслав закивал уверенно и с доброй улыбкой человека, которому не только все понятно, но еще и приятно слышать такое о своем родном городе.

— Верно, верно, хорошо! — сказал он.

А Копелев с большим оживлением продолжал говорить о Варшаве и вспомнил, что есть слова в одной хорошей песне о столице Польши, где поэт называет город нежно и уважительно «Пани Варшава».

— Я знаю, — сказал Веслав, — «пани Варшава». А вот это, — и он взмахнул рукой, как бы охватывая все видимое пространство здесь, в Тропареве, — это товарищ Москва!

Веслав, видимо, остался доволен своим сравнением. Это было заметно по его глазам и улыбке, по тому, как он дружески похлопал Копелева по плечу.

Так, разговаривая, они ходили по экспериментальной площадке, пока около одного из монтируемых домов к ним не подошел снова Сергей Яковлевич Казаков. Он спросил, какие еще у гостей есть к нему вопросы, а то ведь ему надо идти к своей бригаде.

— Вопрос такой, — произнес Копелев, — не слышно ли у вас, когда наш ДСК‑1 возьмется за шестнадцатиэтажки?

— У меня спрашиваешь? — Казаков усмехнулся. — Это ты, браток, у своего начальства выясняй. Но вроде бы в этом году вы начнете свой такой домик лепить.

— В том-то и дело, что давно должны были начать. Но все тянут, тянут, то не готово, это! А я люблю новое. Есть у меня такая жадность — поскорее бы новые дела начинать. Чтобы жить было интереснее. Такой вот характер, — сказал Копелев и тут же спросил у Казакова с некоей толикой неуверенности: — Это я не слишком расхвастался?

— Да нет, почему же? Раз от души, значит, в самую точку. Я так думаю: раз у нашего брата, у рабочих, такое нетерпение появляется, то это уж тем более хорошо!

— Теперь у меня к тебе второй вопрос и последний, — сказал Копелев: — Как насчет темпов на монтаже этих зданий. За сколько дней этаж делали?

— Ну, это трудно сказать! Дома-то экспериментальные. То панели нам задерживали, то одного не хватало, то другого. Эксперимент есть эксперимент.

— А все-таки? — настаивал на своем вопросе Копелев.

— Да нет, не могу точно сосчитать. Долгонько, одним словом. Особенно первый дом, второй пошел быстрее.

— Понятно. А ведь нам, бригаде, всегда надо темп держать. Мы люди на потоке, счет идет на часы. Вот я смотрю на ваши дома, любуюсь ими, а сам в уме прикидываю: как нам работать придется, чтобы своего темпа не сдавать, чтобы и шестнадцатиэтажные дома монтировать в ритме три дня — этаж или два с половиной дня — этаж?

— Задача нелегкая, — заметил Казаков.

— Но просто обязательная! — всей грудью выдохнул Копелев.

Он смотрел в эту минуту, как на десятом этаже монтажники устанавливали наружную панель, сняв ее с крючков крана. И, подумав, добавил после паузы:

— Нам без такого ритма уже нельзя. Дело чести!


Продолжение следует


Я уже заканчивал работу над этой книгой, когда осенью семьдесят четвертого года с группой московских и ленинградских писателей совершил кратковременную туристическую поездку в Испанию. Мы летели из Москвы в Барселону через Париж. Здесь нас ожидала пересадка на самолет испанской авиакомпании, который должен был подняться в воздух с аэродрома Орли. Так намечалось, но получилось все по-иному.

Во-первых, выяснилось, что мы опоздали, и когда приземлились в Париже, барселонский самолет уже улетел. Следующий улетал через сутки, да и к тому же с другого парижского аэропорта. Встала проблема ночевки, не сидеть же сутки в зале для транзитных пассажиров. И необходимость получить хотя бы суточную визу для того, чтобы выехать с аэродрома в город.

Не знаю, кто уж там виноват в этой ошибке с расчетом времени, факт тот, что намеченная «стыковка самолетов» не состоялась и, как говорится, нет худа без добра, наша группа вынуждена была провести ночь и половину следующего дня в Париже.

Мы разместились в отеле «Панорама» на рю де ля Мессежери, что в переводе на русский означало — улица новостей, или известий, и в этом было что-то символическое: к чему стремятся туристы? — конечно же к обилию новых впечатлений, фактов и новостей в самом широком значении этого слова.

Сутки в Париже — это немало, тем более если ты не впервые в этом замечательном городе. Наш отель находился совсем рядом с Большими бульварами, неподалеку от здания Гранд-опера и гостиницы на улице Лафайет, где я жил в 1966 году. Радость от встречи со знакомыми местами омрачала какая-то странная на первый взгляд замусоренность Больших бульваров, непривычная грязь, груды ящиков и урн у края тротуаров, напротив магазинов и кафе. Оказалось, что в Париже вот уже месяц, как бастуют мусорщики и почтовые работники, требующие повышения заработной платы. Нам, людям, живущим в ином социальном мире, кажутся особенно странными подобные гримасы жизни, потрясаемой классовыми конфликтами, в той же мере, как и трудно себе представить подобную ситуацию в советском городе, где месяц нельзя отправить письмо по почте или дать телеграмму.

Утром мы совершили экскурсию по центру Парижа, сюда входили, конечно, площадь Конкорд, Елисейские поля, тянущиеся от площади Согласия до Триумфальной арки на площади Звезды, Дом Инвалидов, Лувр, площадь Бастилии и другие исторические места, которые первым делом посещают все туристы. А затем мы проехали на автобусе по северо-западным окраинам города, лежащим по обеим сторонам шоссе, ведущего к новому, всего лишь несколько лет назад выстроенному аэропорту Шарль де Голль.

Почему я сейчас вспоминаю об этом? В этой книге рассказывалось о строителях Берлина и Будапешта, которые близко, прочно, глубоко связаны с градостроителями нашей столицы. Но Франция и Испания, они-то зачем? — спросят меня читатели. Что здесь может привлечь внимание, какие фабульные нити сюжета протягиваются от Теплого Стана или Чертанова в район аэропорта Шарль де Голль, в пригороды Мадрида или Барселоны?

На это я отвечу так: ну конечно же здесь нет тех деловых и творческих связей, которые характерны для строителей Москвы, Берлина, Будапешта, здесь нет прямых производственных контактов. Однако же всякий, кто бывает за рубежом, знает, что строят сейчас жилье во всем мире, что массовое типовое строительство можно увидеть ныне в каждой стране. И в разной степени, масштабности, отчетливости, но всюду этому массовому строительству присущи и типические, и поражающие богатством многообразия особые национальные черты. Я показывал это на примерах крупнопанельного строительства в Берлине и Будапеште. Теперь мне довелось убедиться в этом и на примере новостроек Франции и Испании.

Как часто мы слышали от нашего русского гида Марии Ивановны Туркиной и испанского гида, другой Марии — Марии Росса, слова: «Модерн-город». Говоря точнее, это понятие во многих своих чертах общее для всех крупных и средних городов Европы. «Модерн-город» и его, если можно так выразиться, «архитектурно-строительная формула» содержит в себе немало познавательного, интересного. И не только для глаз специалиста градостроителя, но и для всех нас, умеющих смотреть, сравнивать, размышлять.

То, что это так, не раз говорил мне Геннадий Владимирович Масленников, много ездивший по свету. В Испании он, правда, не был.

Я спросил его об этом, вернувшись в Москву.

— Но я был на Кубе, — сказал он.

— Вы думаете, что есть тождество в современной архитектуре?

— Возможно. Ведь Кубу открыл Христофор Колумб, — сказал Масленников. Я почувствовал, что он улыбается.

— Ну да, общий язык, истоки культуры...

— Вот именно.

— Не будем углубляться в эту тему, Геннадий Владимирович, — ответил я, — вы не были в Испании, а я на Кубе. Лучше я вам расскажу о двух отличных памятниках Колумбу. Один я видел в Барселоне. Это гранитная колонна, очень высокая, увенчанная наверху фигурой великого мореплавателя.

Я сказал затем, что колонна высится на набережной Барселоны, рядом с большим торговым портом, всегда заселенным множеством кораблей. Один из них — на вечной стоянке, метрах в пятидесяти от памятника покачивается на мелкой волне бухты. Это каравелла «Санта-Мария», а точнее — ее музейная копия, копия той самой исторической «Санта-Марии», которая затонула около острова Гаити во время первого путешествия Колумба.

Эта каравелла заинтересовала меня, я спустился к ней по причалу, к самой воде. По каравелле расхаживали туристы, бегало много детей, наверно «игравших в Колумба». С волнением я потрогал ладонью деревянные, крепко просмоленные, пахнущие морем и водорослями доски крутого борта «Санта-Марии», прикоснувшись к корабельной плоти судна, этому и поныне трогающему сердца прообразу великого первооткрытия.

— Завидую вам, — сказал Масленников, выслушав меня.

Ярассказал ему затем и о втором впечатлившем меня памятнике в Гренаде, воспетой нашим замечательным поэтом Михаилом Светловым:


Я хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать!

Поэты, московские и ленинградские, ездившие с нами по Испании, собрали в мешочки немного гренадской земли, ветки вечнозеленых олив, чтобы возложить все это на могилу Светлова у нас в Москве, на Новодевичьем кладбище.

Испанцы называют свой удивительно красивый, залитый ярким, уже почти африканским солнцем город, — ведь рядом Гибралтарский пролив и Марокко, — не Гренада, а Гранада. Здесь тепло и в ноябре, хотя с главной улицы Гранады видны снежные вершины горного хребта Сьерра-Невада, но также близко и теплое побережье Атлантического океана.

«Гренадская волость в Испании есть», — писал поэт, и жители этой «волости» за час езды на машине могут забраться на снежные отроги Сьерры-Невады, кататься там на лыжах, а за сорок минут приехать на пляж Атлантического океана, с тем чтобы искупаться в его волнах. Где еще можно сыскать такой удивительный город — Гранада!

В XV веке, когда в Гранадской Альгамбре — городе-крепости — еще находились завоевавшие юг Испании арабы, лагерь кастильских войск, ведущих с ними борьбу, располагался неподалеку от Гранады. Здесь королева Изабелла принимала Христофора Колумба, здесь он получил разрешение на свое первое путешествие.

Об этом и напоминает бронзовый памятник Колумбу. Он высится на одной из центральных площадей города. На высоком постаменте изображены двое — королева Изабелла и коленопреклоненный перед нею Колумб с развернутой картой в руках.

Я рассказывал Масленникову, конечно, не только о памятниках, дворцах и костелах. Меня переполняли и другие испанские впечатления.

Я еще не повесил трубку, беседуя с Геннадием Владимировичем по телефону, как подумал о том, что это очень хорошо, когда писатель вот так прочно и, можно сказать, ежедневно связан со своим героем. Когда можно с ним переговорить по телефону в любой момент, и не только о делах сугубо производственных, а обо всем, что интересно, что важно. Ну, скажем, о путешествии, об Испании. Или же о новом строительстве в Париже, откуда почти одновременно со мной вернулся в ноябре семьдесят четвертого года Владимир Ефимович Копелев.

Я тоже позвонил ему, ибо предполагал, что ездивший во Францию в составе небольшой профсоюзной группы Копелев не мог обойти своим вниманием крупнопанельные стройки Парижа и других городов. И я не ошибся.

— Смотрел, смотрел, Анатолий Михайлович, а как же иначе, — ответил Копелев на мой вопрос. — Заходил и в квартиры с разрешения хозяев, мне это интересно профессионально!

— Какие же впечатления?

— Хорошие. Строят качественно и, прямо скажу, красиво, разнообразно. Разноцветные панели используют хорошо, со вкусом. И мы ведь могли бы так-то. Честное слово! Все есть возможности к этому.

Копелев шумно вздохнул.

— Обидно иногда бывает за нас! Обидно потому, что можем работать куда лучше!

Я узнал это хорошо мне знакомое копелевское сердитое недовольство, эту его всегдашнюю требовательность к себе, к другим, его искренность и прямоту. Таков уж был Копелев — всегда, везде. И в Москве, и в Париже.

— Что ж, я чувствую, испытали добрую зависть? — спросил я. — Она бывает и деятельная, «рабочая», что ли.

— Да, испытал, не скрываю. Но такая зависть, как вы говорите, «рабочая», она ведь кровь полирует.

Копелев сказал мне затем, что на этот раз много выступал в Париже в рабочих, профсоюзных аудиториях, говорил о своей жизни, работе, о комбинате, о рабочем классе Москвы.

Слушали его хорошо, охотно, долго не хотели отпускать.

— У них сейчас времени много для таких бесед, они ведь бастуют, — сказал Копелев, — и почтовики продолжают, и транспортники начали.

Я спросил, не убавилось ли мусора на улицах Парижа.

Владимир Ефимович усмехнулся.

— Жуткое дело! Но вроде немного убавилось. Начали убирать. Конечно, борьба мусорщиков справедливая, но ведь и Париж жалко. Какой город!

Я сказал тогда Копелеву, что на меня произвел большое впечатление новейший аэропорт Шарль де Голль. Наша группа провела здесь полчаса перед полетом в Барселону.

Я не берусь подробно описывать это прекрасное, на мой взгляд, здание из стали, бетона и стекла, напоминающее некое космическое сооружение множеством изогнутых стеклянных галерей и переходов, движущихся лестниц, составленных из ребристых металлических ступенек. Эти движущиеся рольганги в стеклянных трубах выносят пассажиров едва ли не к самому трапу самолетов.

Копелев в аэропорту Шарль де Голль не бывал, но новостройки в пригородах, которые примыкают к аэропорту, видел, и они запомнились ему так же, как и мне.

— Хорошо строят! — еще раз повторил он.

Мы оба с ним, уже дважды побывав в Париже, сошлись на том мнении, что своей эстетической выразительностью, богатством архитектурных форм Париж обязан не только, конечно, тому, что появилось в последние десятилетия и даже в XX веке. А также слиянию различных эпох в архитектуре, соединению различных стилей, памятников, сооружений уже ушедших столетий, любовно сохраняемых здесь за все два тысячелетия существования города.

Будь Копелев или Масленников в Испании, они бы наверняка обратили внимание на то же самое. В Испании это выглядит особенно мощно, впечатляюще. В Испании архитектура — это не только застывший в монументах и памятниках многовековой сплав культуры, это как бы застывшая во всем своем многообразии сама история древней страны.

Мы начали свою поездку по дорогам Испании от Барселоны, вполне современного города с широкими проспектами и бульварами, с кричащей тиранией витрин, вывесок и реклам, с множеством автомобилей и воздухом, остро пропахшим бензином.

Есть некий, если можно так выразиться, среднеевропейский стиль в архитектуре современных городов, делающий их похожими друг на друга, главным образом в центральной, деловой, так сказать, представительной части. Не случайно наш гид спрашивала несколько раз, не напоминает ли нам Барселона Париж. Да, напоминает, и не только Париж, но и многие другие города, а в портовых районах и Марсель, и Афины, и Стокгольм.

Мне кажется примечательным, что это сходство усиливают как раз те районы, где высятся современные крупнопанельные, крупноблочные здания различных форм и конфигураций. Они есть и в Барселоне. Рассматривая эти дома, я отметил для себя очевидную для глаз закономерность: там, где присутствует панельная техника, там неизбежны и черты похожести в общем архитектурном облике новых кварталов.

У средиземноморской Барселоны, как и у южных Гранады и Кордовы, у Толедо и Мадрида, расположенных в центральной, гористой части Испании, почтенный возраст. Этим городам уже две тысячи лет. Об этом красноречиво рассказывает каменная летопись соборов, дворцов и крепостей, хорошо сохранившихся до наших дней и готовых простоять еще много веков.

Наш туристический автобус пробежал по дорогам Испании боле полутора тысяч километров. Мы осмотрели семь крупных городов, из окна автобуса увидели много небольших селений, курортных ансамблей. Перечисляя все их достопримечательности, я рисковал бы утомить читателя. Да и такое обширное отступление в историю, культуру и современное положение Испании вышло бы за рамки моей строительной темы и не нашло бы прямых связей с главным замыслом книги.

Поэтому, опуская все, что мне хотелось бы вспомнить после этого интересного путешествия, я хочу углубить и осмыслить лишь одно многократно повторяющееся наблюдение. Как бы обрамить его конкретностью не раз увиденного и впечатлившего меня. Я имею в виду это удивительное, я бы сказал — органически растворившееся в плоти и существе современных испанских городов слияние древнего и нового, времен давно минувших и ныне сущих.

Я не хочу более повторять эту главную мысль, напоминанием о которой и был, по сути дела, весь наш маршрут. Ибо бывший «римский город» мы увидели впервые в самом начале поездки, в Барселоне. Он хорошо сохранился, как и более «молодая», средневековая часть города — сторожевые башни, мосты, храмы древней Кастилии.

Средневековая Барселона тщательно охраняется. И как музейный заповедный уголок, и как приманка для туристов, что имеет под собою и основательную коммерческую основу. Испания — страна мирового туризма, и туристический бизнес с его своеобразной «индустрией» здесь запущен, как говорится, на широкую ногу.

Интересно, что древнеримские и средневековые мосты нас встречали и в Валенсии, и в Мурсии, и в Гранаде, и в Кордове. И это здесь не реликты, не музейная неприкасаемая ценность — это действующие мосты! Таков же и самый старый, римских времен, мост в Толедо, переброшенный через пропасть и реку Тахо, огибающую гору и крепость древней столицы Испании. Толедо, раскинувшийся на склонах горы и вокруг выстроенной еще арабами в XII веке крепости Алькасар, — поистине удивительный в своем роде город-музей.

Его узкие улочки внутри крепостной стены, по которым с трудом протискиваются машины, его бегущие то вверх, то вниз мостовые как бы врезаны между домами с современными магазинами, витринами, кафе и ресторанами, и это сочетание впечатляет именно своей контрастностью стилей и эпох.

Римский мост тоже ведь стоит неподалеку от современного. И если древний действует исправно, то выстроенный двадцать лет назад уже ремонтируется. Сам этот анекдотический факт, сообщенный гидом, послужил, естественно, поводом для шуток и иронии относительно качества современного строительства.

Шутки шутками, а что может быть убедительнее совершенно очевидного: стоят, не падают мосты, «сработанные еще рабами Рима».

Наш гид по «гранадскому кремлю», в прошлом маленький республиканец, вывезенный из Испании в период гражданской войны, окончивший Московский университет, биолог, ученик академика Опарина, а сейчас доцент Гранадского университета, третьего по значению университета в Испании, Антонио Претель, свободно говорит по-русски.

Восемнадцать лет он прожил в нашей стране, годы трудного детства, возмужания. Можно ли забыть страну, по-матерински приютившую, давшую образование?!

Я не знаю, почему Антонио вернулся в Испанию. Никто не спрашивал его об этом. Мы путешествовали по франкистской Испании, лишенные каких-либо контактов с населением, и подобная любознательность могла быть истолкована превратно.

Антонио, между прочим, заметил, что он внештатный доцент, зарплата штатных преподавателей, то есть государственных чиновников, в два раза выше и что всякий раз, когда в Гранаде появляются пока еще немногочисленные советские туристы, его просят сопровождать их по Альгамбре. Свою роль гида Антонио выполнял со старанием, — быть может, это и была для него единственная возможность как-то выразить свои симпатии к нам и своей второй родине — Советскому Союзу.

Альгамбра, величественный дворец арабских завоевателей Андалусии, ставший после Реконкисты (освободительных войн) и дворцом католических королей, должно быть, оттого так хорошо и сохранился. Он впечатляет искусством древних строителей, каменным кружевом арок, стенных витражей, мозаичной росписью потолков.

На потолки Альгамбры Антонио обращал наше особое внимание.

— Арабы жили под звездами в своей пустыне, потому и потолки во дворцах всегда изображают небо, звезды и особенно седьмое небо, где, согласно Корану, и находится истинный рай, — говорил Антонио, показывая нам потолки Тронного и других залов. — Арабы в своем дворцовом раю жили как в шатрах, — продолжал он, — в одной комнате ели, спали и четыре раза в день молились. Отсюда и такое изобилие фонтанов и маленьких бассейнов. Они охлаждали воздух в жару, но главным образом служили для омовения во время молитв.

В Альгамбре немало и больших водоемов, они в самом дворце и под открытым небом, в окружении знаменитых «садов Альгамбры», составленных из аллей кипарисов, платанов, олив, арагонской коры, каштанов. Парковое искусство во времена арабов достигало больших высот.

Вот, может быть, поэтому и не очень убедительно прозвучало замечание нашего гида Антонио о том, что арабы строили не слишком хорошо. Я не берусь с ним спорить. Казалось бы, Альгамбра говорила о другом. Но любопытно обоснование, которое привел Антонио.

— По арабским законам только бог мог строить вечное, — сказал Антонио, — ну, а люди, естественно, только временное.

Я подумал тогда: «Будь со мною рядом Владимир Копелев, он бы не удержался от иронического замечания примерно в таком духе:

«Не дай-то бог некоторым нашим московским строителям узнать о таких «заповедях». Они бы обратили их в оправдание своей нерадивости, людей, мало пекущихся о качестве и долговечности жилых домов».

Гранадская Альгамбра и Толедский Алькасар, сохранившиеся следы арабской культуры на земле Испании, памятники испанского барокко, которое здесь называют еще «тяжелым барокко» из-за обилия массивных колонн, гипсовой лепнины, фигур людей и ангелов. Или же великолепная испанская готика и влияние арабской культуры на готику, образовавшие свой эклектический стиль — модехас, арабские месхиды — мечети — и рядом соборы, или же удивительный архитектурный симбиоз, который можно увидеть в гигантском Кордовском соборе. Здесь мечеть непосредственно в одном здании соединена с собором, с тремя его частями, сооружавшимися в разное время и на протяжении многих десятилетий. Это, пожалуй, самое наглядное в Испании соединение культурных и религиозных напластований. И величественное зрелище, едва ли многим уступающее эстетическому впечатлению от Толедского — главного собора Испании.

Для чего я вспоминаю сейчас обо всем этом? Да все с той же целью — всей мерой своего эстетического восприятия засвидетельствовать благотворность сохранения исторических, культурных, духовных памятников и сооружений, архитектурных богатств, накапливающихся в течение столетий.

Эта же мысль переносит меня в нашу сегодняшнюю, московскую строительную действительность. Давно уже идет и все в нарастающих масштабах реконструкция центра столицы. Как важно сохранить именно здесь, в исторически сложившихся районах, все то, что дорого народной памяти, что связано с историей, культурой, духовной жизнью Москвы и всей страны.

Ведь о Москве мы думаем всегда. И архитекторы, и проектировщики, и писатели, и рабочие-строители, партийные и хозяйственные работники, все жители, все трудящиеся столицы, все советские люди. Мы любим Москву, которая и дальше будет развиваться как крупнейший административно-политический, промышленный, научный и культурный центр, архитектура которой должна сохранить исторические заповедные места и ярко выразить самые прогрессивные идеи нашего социалистического общества.

Заповедные места — это, конечно, особая огромная тема. Кстати говоря, в пределах Садового кольца почти каждую улицу можно было бы назвать заповедной.

Я хочу сейчас вместе с Копелевым бросить взгляд именно с этой точки зрения на одну лишь улицу — Герцена, лежащую в пределах района Красной Пресни, о котором не раз шла речь в этом повествовании, района, где расположены и главные заводы нашего комбината, и сама его дирекция, и строительный штаб Пятого монтажного управления.

Наша улица Герцена, казалось бы, такая знакомая, привычная, уже ничем не удивляющая! А ведь не только эта улица, но и весь район, к ней примыкающий, решением Исполкома Моссовета объявлен заповедным и должен быть реконструирован так, чтобы сохранить на века все свои достопримечательности.

Кстати говоря, в центре Москвы создается девять заповедных зон: улица Кропоткина, Старый Арбат, Петровка — Кузнецкий мост, Китай-город, улица Кирова, Богдана Хмельницкого, Чернышевского, Заяузье, Замоскворечье и наши улицы Герцена и Воровского.

Давайте же мысленно пройдемся по улице Герцена от ее истоков у проспекта Маркса. Московский университет! Тысячи студентов ездят сейчас на Ленинские горы, но идут занятия и в старых корпусах, которые выстроил в духе классицизма знаменитый Матвей Казаков в XVIII веке, а после пожара 1812 года перестроил Жилярди в стиле русского ампира.

Рядом с Университетом восстанавливается в первозданном виде один из красивейших особняков XVIII века, так называемый «дом Меншикова». Дом этот есть в «казаковских альбомах», вобравших в себя не только то, что выстроил сам архитектор, но и то, что показалось ему достойным сохранения. Многие дома из этого альбома и поныне стоят на улице Герцена и прилегающих к ней переулкам. Здания эти будут реставрироваться, как и «дом Меншикова».

Выше комплекс сооружений — Московская консерватория. Это тоже памятник архитектуры, и он навсегда останется таким, каким его знают миллионы почитателей. Консерватория получит и новые корпуса, один из них на месте старенькой, из красного кирпича, школы. И новая оперная студия выйдет своим фасадом на улицу Семашко.

Я как-то гулял с Владимиром Ефимовичем по улице Герцена и, взглянув на здание школы, сказал ему, что это здание скоро снесут.

— А ведь тут до войны некоторое время располагалась, вернее, арендовала гимнастический зал театральная молодежная студия, — вспомнил я. — Здесь родилась известная в свое время пьеса «Город на заре», посвященная строителям Комсомольска-на-Амуре. Пьеса писалась коллективно, молодыми актерами и драматургами. Это содружество было известно еще и под именем ее руководителя — как «студия Арбузова».

Копелев слушал с интересом.

— Это который «Иркутская история»?

— Он самый. Я же, студент в те годы, иногда приходил со своими товарищами сюда смотреть репетиции «Города на заре». Помню молодого Плучека, ныне он руководитель Театра сатиры, тогда вел репетиции, молодого Арбузова, студийцев. Перед самой войной в своей страстной, умной статье поддержал рождение нового театра Константин Паустовский.

— Я люблю этого писателя, — сказал Копелев.

— А потом, в сорок первом, осенью, в том же самом гимнастическом зале разместилась рота истребительного батальона, здесь жили мы, солдаты. Во дворе напротив консерватории учились военному делу, днем и ночью несли патрульную службу во всем районе — от Центрального телеграфа до Зоопарка.

— Я вас понимаю. Но все-таки эту развалюху надо сносить, — произнес Копелев с легким вздохом. — Мы ведь хотим, чтобы Москва становилась все лучше. Я вот с удовольствием поработал бы в центре. Слепил бы здесь высотные кубики.

— Надоели окраины?

— Да нет. И на окраинах хорошо. Но центр — это центр! Что тут говорить! И у людей на виду, — и Копелев усмехнулся, — и до своей квартиры близко. Это ведь всякому удобно, когда работа рядом.

После здания Консерватории мы миновали по пути две церкви с примечательной архитектурой — Малое Вознесение и Большое Вознесение. Здесь, в Большом Вознесении, у Никитских ворот, как известно, состоялось венчание Александра Пушкина с Натальей Гончаровой.

Я обратил внимание Копелева на здание Кинотеатра повторного фильма. Это ведь бывший дом Николая Огарева, у которого часто бывал Герцен.

Когда недавно начали реконструировать площадь Никитских ворот, в юго-западном углу ее вдруг открылась незаметно притаившаяся там церковь Федора Студита, выстроенная в честь победы русского оружия в 1612 году. По преданиям, сюда часто приезжал Суворов. Невдалеке от Никитских ворот находился дом родителей полководца.

А еще дальше особняк, где провел свои последние годы Максим Горький, тут же дом Алексея Толстого. И памятник ему в сквере, выходящем на ту же улицу Герцена, где находятся и Центральный Дом литераторов имени Александра Фадеева, и наш старинный особняк Союза писателей СССР.

Владимир Копелев живет метрах в двухстах от площади Восстания. Мы говорили с ним о том, что весь прилегающий к этой площади район Красной Пресни, по сути дела, «район-музей» борьбы и восстаний русского пролетариата.

Если свернуть с другой знаменитой улицы, названной именем писателя, с улицы Горького, в Трехпрудный переулок, то вскоре подойдешь к массивному дому с вывеской, на которой четыре крупных буквы составляют сокращенное название — «АСУС». Расшифровывается оно так: Управление автоматизированных систем планирования, контроля и регулирования строительства.

Казалось бы, какое отношение имеет это АСУС к сохранению архитектурных памятников? Конечно, прямого отношения нет. В АСУС работают не архитекторы, не проектировщики, а математики. И все же, если АСУС регулирует и планирует все строительство в Москве, то и сфера его деятельности не может не захватывать массовое жилое строительство, создание уникальных высотных зданий, работу заводов железобетонных изделий, экспериментальные районы Москвы и реконструкцию исторического центра города с его заповедными улицами и ценными сооружениями.

АСУС всего лишь пять лет, но оно уже планирует, контролирует, регулирует деятельность 332 строительных организаций, 2500 одновременно строящихся объектов, 95 предприятий, 15 баз комплектации, 30 баз механизации, 31 автохозяйства. Оно создает сетьевые, почасовые, монтажно-транспортные графики, регулирует доставку бетона, растворов, битума, асбоцементов, асфальта, рассчитывает выемку земли, подготавливает территории для строек и контролирует ввод объектов в эксплуатацию.

АСУС — это вторжение вычислительной техники в древнее строительное искусство, это поступательная мощь научно-технического прогресса.

Когда я ходил по вычислительным залам АСУС, слушая объяснения одного из руководителей управления — Аркадия Анатольевича Каширского, то подумал о том, что не около монтируемых корпусов, а вот, пожалуй, здесь, в этих залах, где около тихо рокочущих электронно-вычислительных машин ходят сосредоточенные люди в белых халатах, ощущаешь наиболее впечатляюще — что же это такое современная строительная площадка Москвы!

— Наши основные кадры — это математики, — говорил мне Каширский, — причем высокой квалификации. Всего же технических работников, обслуживающих вычислительную технику, связь, программирование и диспетчерские службы, около тридцати тысяч. Ведь, получив задачу, — продолжал он, — надо сначала создать модель алгоритма, найти математический ход решения задачи. А затем наши программисты приспосабливают этот алгоритм к «языку» вычислительной машины.

Оказывается, мало знать только арсенал «команд», которые можно задавать машине, надо уметь рационально распределять эти задачи, экономить, — скажем, вместо десяти тысяч команд разбить алгоритм на пять-шесть тысяч.

— Когда отработан «язык», машиной может пользоваться каждый инженер, — заметил Каширский, — но создание самого «языка» — это большая наука.

Никто уже ныне не мыслит себе современного строительства без АСУС и создания новых экспериментальных районов без ЭВМ, этого «электронного мозга», который умножает прогностическую силу проектировщиков, помогает им предвычислить будущее.

Все это, конечно, в полной мере относится к строительству в Северном Чертанове. На карте Москвы около этого района мы видим Севастопольский, Нахимовский и Балаклавский проспекты, само название которых ассоциируется у нас с Южным берегом Крыма, его славной историей. Не случайно это. Ведь здесь и юг столицы.

Итак, Северное Чертаново (а есть и Южное) сравнительно небольшой участок земли, где началось не просто экспериментирование, а еще и создание так называемого образцового и перспективного полигона столицы и всей страны.

Что это означает? А то, что тут в подлинном смысле слова опытный полигон будущего, кварталы которого уже сейчас возводятся по нормам одиннадцатой и главным образом двенадцатой пятилеток. Иными словами, то, что строится сейчас в Северном Чертанове, во всей Москве появится лет через десять.

Читатель понимает, что Северное Чертаново — это, конечно, особая тема. Я проезжал не раз по Балаклавскому проспекту, видел этот пустырь, уже изрытый глубокими котлованами и траншеями, видел начало работ, которыми руководят сотрудники МГПСО, то есть того самого Московского государственного проектно-строительного объединения, где главным инженером работал мой старый знакомый Лев Карлович Дюбек.

Даже внешний вид площадки говорил о том, что здесь большое внимание будет уделено использованию подземного пространства, которое будет отдано гаражам для легковых машин, энергоблокам, трансформаторным подстанциям, транспортным тоннелям. В Северном Чертанове поднимутся шестнадцатиэтажные и двадцати-, двадцатипятиэтажные корпуса, в первых этажах которых разместятся магазины, прачечные.

Значительное место в конструктивном решении всего района занимают общественные здания — торговые центры, спортивные комплексы. В Северном Чертанове будут жить шесть тысяч семей в прекрасных домах, построенных с применением всех новинок мировой строительной практики, в домах добротных, современных, архитектурно выразительных. И все, что будет найдено и опробовано на этом строительном полигоне, определит градостроительную политику в столице на пятнадцать лет вперед.

Не знаю, доведется ли Суровцеву, Копелеву вводить в серию эти новые замечательные дома или это уже сделают их ученики. Но несомненно, что продолжение последует в следующих пятилетках и в этой непрерывной эстафете опыта будут жить и развиваться лучшие традиции сегодняшнего дня.

Пока же АСУС, как сказал мне Каширский, «недавно взяло к себе домостроительные комбинаты». Теперь здесь будут составляться все графики и расчеты. Для рабочих же бригад это означает новую ступень в упрочении высоких ритмов и качества строительства, новый шаг в развитии научной организации труда.


Закономерность


Кабинет начальника Первого домостроительного комбината выходит окнами на территорию Хорошевского завода. Читатель помнит, что отсюда хорошо видны и главная площадь, и белостенные «коробки» цехов, и совсем близко склад готовой продукции под открытым небом. От него все время отъезжают грузовики с прицепными платформами. На них, словно огромные куски рафинада, стоят прямоугольники опечатанных пломбами, полностью внутри смонтированных и отделанных санитарных кабин.

Не знаю, помогает ли этот индустриальный пейзаж размышлять о насущных проблемах производства, но, во всяком случае, расположенные в нише стены, как раз напротив окна, гипсовые макеты и девятиэтажки, и шестнадцатиэтажной башни, которую начал осваивать комбинат, напоминают всем о насущном дне сегодняшнем и ближайших перспективах.

В этом кабинете я бывал не раз у бывшего начальника комбината Георгия Михайловича Клыша, видел здесь его бывшего главного инженера Ефима Рувимовича Явелова, частенько встречал Масленникова, Ламочкина, Легчилина, Копелева, Суровцева на разного рода производственных совещаниях.

Сейчас в этом кабинете новый хозяин — Станислав Фролович Дворецкий. Некоторое время он проработал главным инженером комбината, а до этого руководил тем самым Четвертым строительным управлением, которое от Дворецкого принял Масленников.

Эти служебные перемещения не случайны. В том, как растут люди, как перемещаются по служебной лестнице, всегда можно разглядеть отблеск каких-то интересных перемен в существе самого дела, отражение определенных закономерностей жизни.

Строительная организация — это живой развивающийся организм. А всему живому свойственно разное состояние физического и нравственного здоровья. И в судьбе строительного коллектива могут появиться годы, так сказать, «производственного недомогания», вынужденной переоценки сущей практики и планов на будущее. И это естественно, более того — неизбежно. Само же преодоление ошибок — свидетельство нравственной силы коллектива, залог дальнейших успехов.

Такой трудный период в жизни комбината определился года четыре тому назад. Успешно взявший старт в начале шестидесятых годов, отлично работавший, много сделавший для Москвы комбинат вдруг несколько «забуксовал», из года в год выпуская один и тот же типовой дом. Нет, количественно производительность ДСК отнюдь не уменьшилась. Наоборот. Она все время росла. Но тем не менее сила инерции, мощная тяга налаженного конвейера пришла в неумолимое столкновение с требованиями времени, с той закономерностью нашей жизни, которая предполагает смену хорошего на лучшее, неустанное совершенствование, движение вперед. И конечно же новые высокие критерии качества градостроительства принесло с собой всенародное стремление сделать столицу образцовым коммунистическим городом.

Я как-то ехал в машине с Геннадием Владимировичем Масленниковым. Мы возвращались из Зеленограда в Химки, где работал один из потоков его Четвертого строительного управления. И справа, и слева мелькали новые кварталы северо- и северо-запада столицы — строения Лианозова, Дегунина, Ново-Ховрина, Грущина. Невольно разговор зашел о характере застройки этих районов, примыкавших к Окружной дороге, около которой главным образом и возводил свои корпуса комбинат.

— Мы очень быстро привыкаем к новому, порою к небывалому, — заметил я. — Вот только в массовом жилом строительстве не видим таких разительных перемен, как, скажем, в авиации, освоении космоса, на транспорте.

— Пожалуй, — кивнул Геннадий Владимирович.

— Вот пятиэтажные дома системы Лагутенко. Десять лет назад ими застраивались большие площади. В Тушине, Мневниках, Фили-Мазилове, Кунцеве. А смотришь, лет через десять — пятнадцать их начнут сносить.

— Снесут, уже кое-где начинают сносить, и это закономерно, — подтвердил Масленников. — Хотя в свое время пятиэтажки были прогрессивным явлением, помогали быстро ликвидировать острую нужду в жилье.

Геннадий Владимирович смотрел в окно машины, потом повернулся ко мне всем корпусом и несколько возбужденно спросил:

— Почему нас не удивляет, когда меняются пароходы на теплоходы и атомоходы, паровозы на электровозы и новейшее еще долго соседствует с новым или же просто старым? И раздражает, когда один тип дома кажется устаревшим рядом с другим, более комфортабельным?

— А потому, что в этом комфортабельном доме живут не люди двадцать первого века, а наши современники. И в таком отличном доме мог бы жить каждый. Это одно. А второе! Пароходы и паровозы, по сути дела, уже исчезли. А прекрасные творения архитектуры и строительства стоят в Москве веками и продолжают радовать нас.

— Но это памятники архитектуры, — возразил Масленников, — а в памятниках, согласитесь, жить неуютно. Люди в подавляющем большинстве живут в типовых зданиях. А они на века не строятся, приходится все обновлять. И очень плохо, когда мы, строители, начинаем топтаться на месте. Вот наш комбинат с 1960 года возводит один и тот же тип дома. Я, еще будучи бригадиром, монтировал эти девятиэтажки в Новых Черемушках. И только в последние годы приступили к модернизации проекта, к различного рода улучшениям. Разве это дело?

Говорил Геннадий Владимирович о наболевшем, но со сдержанным возмущением, которое, несомненно, диктовало, с одной стороны, чувство своей правоты, а с другой — и сознание своего права обличать виновников этого топтания на месте.

— Есть еще в строительстве любители снимать пенки. Эксплуатируют налаженный конвейер, гонят его, как паровоз под парами, по проложенным для них рельсам. А о том, что будет дальше, пусть заботится дядя!

Я думаю, что резкость Масленникова была оправдана. В ней чувствовалось искреннее возмущение позицией тех, кто живет только успехами сегодняшнего дня, в забвении перспективы.

— Тут есть еще одна причина того, почему старое руководство комбината так цеплялось за привычное, накатанное, — продолжал Геннадий Владимирович. — Понимали, что пойдет новый дом — и закончится спокойная жизнь. Период освоения всегда трудный. Тут могут временно снизиться темпы, попадет под угрозу план, уйдут премии. А за это по головке не погладят. В общем, мы, коммунисты комбината, должны были смотреть вперед. Ну, а теперь будем хором, все вместе вытягивать перестройку, но без ущерба текущему плану. Конечно, это трудно, но мы это сделаем, — уверенно закончил тогда Масленников.

Мне невольно вспомнился этот разговор примерно год спустя. Он прозвучал тогда как бы впечатляющим и емким вступлением к другой моей беседе — со Станиславом Фроловичем Дворецким. Слушая Дворецкого, я так же, как и он, поглядывал то во двор Хорошевского завода, то на макеты шестнадцатиэтажных домов в глубине кабинета начальника комбината.

Наконец-то свершилось! Первая шестнадцатиэтажка в районе Чертанова была поручена для монтажа бригаде Анатолия Суровцева. Он завоевал это право в упорном соревновании, добившись лучших показателей в 1974 году.

Комбинат совершал новый качественный скачок, давшийся коллективу нелегко. Да и кому может прийти в голову, что легко на ходу, не снижая программы, строить на заводах комбината новые цехи для строительных деталей, переделывать старые, налаживать автоматические линии и одновременно возводить экспериментальные здания усовершенствующихся девятиэтажек!

Это была и есть еще пора исправления ошибок, напряженнейшей реконструкции, едва ли не тройного увеличения мощностей комбинатовских заводов.

Это был период смены руководства, выдвижения молодых кадров. Герман Ламочкин стал начальником Домостроительного комбината номер два. В первом же комбинате многое на свои плечи взял сравнительно молодой инженер, тридцатисемилетний Станислав Дворецкий. Он родился под Москвой, в Москве закончил школу и Строительный институт в 1960 году. Мастер, начальник потока, управления — обычные производственные ступеньки Дворецкий прошел тоже на стройках столицы, своего родного города.

Рассказывая мне, как на комбинате наряду с освоением шестнадцатиэтажных зданий будут вести дальнейшую модернизацию девятиэтажек, Дворецкий подошел к макету, плавными движениями рук обрисовал контуры балконов, увеличенных кухонь, которые вместе с лифтовыми клетками (по два лифта в каждом подъезде) создадут своего рода симметричные выпуклости на фасадах домов. И наружные части зданий перестанут быть плоскими, обретут объемность.

— Видимо, добавим этаж, будет десять. И такая десятиэтажка сможет достойно представлять комбинат еще лет пятнадцать, — сказал он.

Мне вспомнился будапештский район Ракошполатан. Там ведь тоже шли по пути поисков новой геометрии и объемов зданий, создающих возможности для архитектурного разнообразия всего ансамбля района.

Неожиданно Дворецкий посетовал на архитекторов. Было время, когда архитекторы упрекали строителей за цветовую монотонность зданий. Теперь монтаж наружных стен из панелей с крупноразмерной плиткой предполагает создание новых районов в цветовой гамме.

— Мы говорим архитекторам: ищите яркие цветовые мелодии в градостроительстве! Создавайте музыку красок! И еще нам нужны так называемые «будущие привязки», то есть места для строительства, чтобы комбинат знал о них года за полтора-два. Это очень важно для перспективного планирования всех наших работ, очень важно! — повторил Дворецкий.

У меня осталось от этой беседы ощущение, что я говорил с молодым руководителем, у которого ясная голова, есть сознание ответственности, уверенный взгляд в будущее комбината и вера в силу коллектива, который сумел пройти через трудную пору перестройки, «не уронив все время возрастающего плана», как выразился Станислав Фролович.

— Нас поняли и поддержали в горкоме партии, в Главмосстрое, — сказал Дворецкий, — и это внимание, чуткое, доброжелательное, щедрое, помогает, окрыляет в наших строительных буднях.

Деловые будни! Я не раз думал, что это серенькое слово «будни», по словарю Ожегова обозначающее «обычную, обыденную жизнь», давно уже получило в наши дни иное семантическое значение. Ибо будни на стройках, на заводах наполнены содержанием такого накала поисков, деловых страстей, соревнования, что их даже как-то кощунственно называть обыденными.

В 8-м микрорайоне Теплого Стана я не был всего два с половиной месяца, уезжая с писательскими бригадами на север Тюменской области и в Венгрию. Тогда, в июле, бригады Копелева и Суровцева монтировали шестнадцатисекционный дом, поделив его пополам. Поодаль виднелось еще несколько зданий типа «башня». И все это находилось очень близко к зеленой опушке реденького леска, так называемой зоны отдыха Черемушкинского района.

А слева и впереди простирались небольшие овраги, пустырь, только на далеком его краю отмеченный зубчатым силуэтом новостроек Тропарева.

Велик ли срок — два с половиной месяца? Но, должно быть, чтобы почувствовать вполне, во всей динамике и мощи, темпы современного строительства в столице, мало одних цифр, как бы они ни выглядели внушительно. Иное дело, когда видишь их реальное воплощение в каменной плоти новых корпусов и кварталов. Когда ты хотя бы раз в два месяца приезжаешь на места новых застроек, чтобы все «пощупать своими глазами».

Я обычно сворачивал с Киевского шоссе около стеклянной будки ГАИ на дорогу, ведущую в зону отдыха, оставляя слева еще чудом сохранившиеся несколько домиков сельского типа с огородами и палисадниками. И странно было видеть здесь коров, спокойно пасущихся на лужайках между березок и сосен, по сути дела, еще в черте города.

Бытовки Суровцева и Копелева находились совсем близко от опушки. Здесь я привык находить бригады. Но в октябре вместо первых двух секций корпуса № 9 я увидел изогнутые гигантской подковой все шестнадцать, а рядом второй такой же дом на шестнадцать секций № 5, несколько новых башен, и передо мной встали уже не отдельные строения, а прорисовывался своими главными контурами весь микрорайон. Он был уже оплетен черными ремнями асфальтовых дорог, выходящих на Окружную магистраль, которую в июле я почему-то не заметил.

И пустыря уже не существовало. Слева успел подняться в небо другой такой же микрорайон, где издали знакомым прямоугольником выделялась комбинатовская девятиэтажка.

Сейчас яркая зелень «цвела» только на зеленых крупноразмерных плитках облицовки корпусов. Прошел дождь, и я лазил между домов по черно-коричневой, под стать краскам октября, вязкой глине. И спрашивал у встречных, где найти Суровцева.

— Вы что, не видите, что здесь монтаж уже закончился, идет отделка? — довольно сердито ответил мне такелажник, цеплявший крючками стропов бадью с цементом. Но сам ответ его говорил о том, что имя Суровцева для него не пустой звук, он знает, что Суровцев монтажник.

— Вижу, что отделка, но Суровцев может и здесь быть, — сказал я.

— Вот на том зеленом, это его дом, и вон там, зеленый, в другом микрорайоне. — Такелажник показал рукой вдаль. — В этих двух точках ищите.

Я смерил глазами расстояние до соседнего микрорайона — километра полтора по грязи — и, вздохнув, тронулся в путь. Но вскоре оказалось, что в микрорайон 8‑а можно пройти по асфальту Окружной дороги. Дорога вплотную подходила и к зданию, где бригада Суровцева заканчивала монтаж девятого этажа.

Если корпус я нашел по опознавательному зеленому цвету, то самого бригадира узнал издали по белому пятну хорошо знакомой мне каски, Анатолий Михеевич привез ее из Берлина как подарок немецких коллег, они и оставили на ней свои автографы, Шротер, Бромберг, Кульман, другие строители. Парторг Владимир Павлюк предлагал даже сдать каску в музей управления, где находилось уже немало подобных примечательных экспонатов. Но Суровцеву так полюбилась каска, что он не захотел с нею расставаться. Надписи же со временем потускнели и смылись от дождей.

Узнав берлинскую каску, я первым делом спросил у Суровцева о приезде в Москву Курта Бромберга, намечавшемся на начало августа. Анатолием Михеевичем давно уж был отработан деловой и семейный протокол встречи. Неделя знакомства с Москвой, затем обе семьи летят на юг, к Черному морю, в Николаевку — селение, где комбинат имеет свой дом отдыха. Потом путешествие по городам Крыма.

— Все удалось? — спросил я.

— Да, были в Николаевке, Гурзуфе, Гаграх. Только я летал с дочкой и с тремя Бромбергами, а жена с маленьким Игорьком осталась в новой квартире, мы как раз в те дни получили трехкомнатную у метро «Войковская». Москву с Бромбергом изъездили всю — музеи, парки, театры.

— А стройка, Теплый Стан?

— С этого начали. Мы как раз делали тогда с Володей Копелевым второй шестнадцатисекционный. Курт Бромберг приезжал со мной, познакомился с обеими бригадами. А работать на монтаже мы ему не дали, все-таки человек не в командировке, а в отпуске.

— Значит, посмотрел Курт Бромберг на ваши гвардейские скорости не только с экрана телевизора, а и в натуре?

— Посмотрел и остался доволен, все по плану, — улыбнулся Суровцев. — А с планом другим, главным, у нас в этом году особенно хорошо.

Я уже знал по газетам, что бригада Суровцева закончила годовой план на три месяца раньше срока, в самом начале октября. Бывало, что в октябре заканчивал годовой план и Копелев, и все же это были события особенные даже для комбинатовских особых темпов.

— Вот это уже первый сверхплановый, — Суровцев показал глазами на корпус, около которого мы стояли. — Обязательство я брал сделать годовой план к Седьмому ноября, а выходит, что к праздникам уже сдам первый сверхплановый корпус. Сейчас беремся и за второй сверхплановый. Вот так и живем на сегодня! — сказал Анатолий Михеевич, и нельзя было не почувствовать в его голосе законной гордости за успехи бригады.

Я не спрашивал Суровцева о делах Копелева, ибо и сам знал о них достаточно подробно. Но тут Анатолий Михеевич заговорил первым. Мне всегда казалось, что Суровцев, где бы он ни работал, внутренним взором всегда видит перед собою Владимира Ефимовича, примеривается к нему, ведет с ним мысленный диалог. Он и сейчас заговорил о Копелеве не только потому, что еще недавно трудились они здесь, в Теплом Стане, бок о бок. Была тут, конечно, и другая, более чем профессиональная глубокая, духовная связь, порожденная их многолетней дружбой-соревнованием.

Да, Суровцев всегда чувствовал рядом «рабочее дыхание» Копелева, а Копелев — Суровцева, и оба они, как правофланговые, вели за собою шеренги других бригад своего комбината.

Закономерность! Как увидеть ее в большом и малом, в работе, соревновании, в дружбе строителей? Как почувствовать неотвратимый, поступательный ход, железную поступь главных тенденций жизни? Ведь сплошь и рядом закономерности проявляют себя в борьбе конкретных обстоятельств, каждое из которых представляется существенным и логичным и вместе с тем порою одно противоречит другому.

Каждый строитель знает, что надо сегодня выполнять и перевыполнять план, отдавая этому все силы. Но не каждый помнит, что вместе с тем надо сегодня же неукоснительно думать о завтрашнем дне, быть всегда озабоченнымбудущим.

Нельзя останавливаться, нельзя успокаиваться, почивать на лаврах. Остановившихся бьют, и прежде всего это делает сама жизнь, ее растущие требования, ее новые ритмы.

Закономерность жизни в том, что она наказывает отстающих, выводит вперед тех, кто умеет предвидеть будущее. Закономерен был провал бывших руководителей комбинатов, слишком долго эксплуатировавших один и тот же установившийся конвейер. Так же, как и закономерно желание Копелева, Суровцева, Авилова и других бригадиров выжимать из этого конвейера все его возможности, такой высокоэффективный труд, который приносил славу им, комбинату и на какое-то время его бывшим руководителям. И вместе со всем этим вполне закономерно и то, что эти же самые передовые рабочие сами давно уже требовали изменения технологии, проекта нового дома, сами стремились к более сложным задачам, новым заботам и хлопотам.

Я подумал тогда еще и о том, как трудно порою бывает поставить точку в документальном повествовании, отражающем нескончаемый поток фактов нашего сегодняшнего делового бытия. Даже если речь идет о жизни одного домостроительного комбината, даже одной бригады. И той же осенью семьдесят четвертого я получил возможность еще раз убедиться в этом.


Гвардии строители


В конце сентября газеты принесли первые сообщения о том, что неутомимый Копелев после того, как он перебазировался из Теплого Стана на противоположный край столицы — в Свиблово, удивил строителей еще одним, я бы сказал, сверхскоростным, экспериментальным методом монтажа жилого здания.

Однако подробнее с этим экспериментом мне довелось познакомиться позже, и поэтому, забегая немного вперед, я расскажу о нашей встрече в феврале 1975 года. Я застал бригаду Копелева за обычным делом — начинался монтаж первого этажа нового корпуса.

В этот морозный день по пустырю мела поземка, приятно похрустывал снежок под ногами, и Копелев, как обычно, в больших валенках, высокий, статный в брезентовой спецовке, с незастегнутой курткой, под которой виднелись темный свитер и теплая рубашка, чуть сдвинув на ухо старенькую меховую шапку, шагал вдоль рельсов, проложенных у дома, и торопил механиков, исправлявших мелкую поломку на подъемном кране. Как обычно в минуты вынужденной остановки монтажа, он нервничал и сердился.

Сотни раз я бывал у Владимира Ефимовича на строительных площадках, на юге и на востоке, на западе и юго-западе, и вот теперь, в начале заключительного года пятилетки, строительные маршруты привели прославленную бригаду на север Москвы, вновь к самому краю Окружной дороги. В этом месяце Копелев работал в Отрадном.

Я шагал по запорошенному снегом Отрадному, разыскивая монтируемый корпус, шел и думал о том, что за те пять лет моей дружбы с замечательной бригадой не было ведь в комбинате ни одного серьезного начинания, почина, инициативы, в которых бы не просматривалась зримо и ясно весомая доля непосредственного участия бригадира Копелева и его товарищей. Участия со всей высокой мерой своей рабочей и партийной ответственности.

Вот и осенью семьдесят четвертого, едва отпраздновали награждение шестнадцати рабочих орденами и медалями, как, не успокаиваясь на достигнутом, не почивая на лаврах, бригада Копелева решилась на новый важный шаг в борьбе за эффективность строительства — приступила к монтажу типового дома в невиданные нигде и никогда сроки — за... 18 дней! Был взят ритм этаж за два дня, предполагавший новый скачок в растущей год от года производительности труда.

На каждом этаже «сбросить сутки с графика», и без того считавшегося предельно напряженным, было, конечно, нелегко. И вряд ли стало бы вообще осуществимым без новой технологической идеи, которая, вырастая из богатства уже накопленного опыта, в свою очередь открыла широкие возможности приложения мастерства, энергии, энтузиазма рабочих. И такая идея появилась.

— Мы давно уже работаем в таком темпе, что монтажников начинают сдерживать... механизмы! — сказал мне Владимир Ефимович в Отрадном, когда подъемный кран был починен и начал разгружать панелевоз, поднимая в воздух и ставя затем на этаж белостенные прямоугольники санитарных кабин. — А сдерживает то, что самим кранам не хватает скорости, маневренности.

Я вспомнил тогда, что Копелев уже не раз сетовал на это, всплыли в памяти эпизоды испытания экспериментального крана с накопителем, который и до сих пор проходил явно затянувшуюся проверку и конструктивную доводку.

На строительной площадке в Свиблове вместо одного крана на корпусе Копелева появилось два. Пока один подавал на этажи материалы — бетонный раствор, «столярку», сантехнические детали, — второй без задержки транспортировал с панелевозов крупные детали — стены, перегородки, лестничные марши.

Естественно, что в бригаде возросла интенсивность труда, но сорок семь строителей эту нагрузку приняли во всех звеньях, и работа доподлинно закипела, пожалуй, уже не только в метафорическом смысле.

Я давно привык к характеру Владимира Ефимовича — скупого на слово, жест, но темпераментного и неутомимого в действиях, знаю его особенность поворчать на разные неполадки. Он чужд праздного суесловия, просто на это нет времени, и не выносит, когда торжественной замазкой восторженности пытаются сгладить реальные шероховатости и недостатки каждодневной строительной текучки. Но когда он сказал: «Вы знаете, мы в Свиблове такой темп дали, что даже жители отовсюду сбегались смотреть, как растет дом!» — я почувствовал, что на этот раз не устоял заслон обычной сдержанности Владимира Ефимовича. Уж больно хороша была эта работа, доставившая всей бригаде чувство заслуженной гордости и душевного ликования!

Я поехал посмотреть экспериментальный дом в Свиблове. Сейчас он стоит в ряду однотипных белостенных корпусов, выделяясь приятной зеленоватой окраской, ибо облицован новой крупноразмерной глазурованной плиткой. Ныне всякий эксперимент утверждается множественностью повторений. Копелев в декабре, применив два крана, смонтировал такой же «зелененький» корпус в Бибиреве. И тоже за 18 дней. А другие бригады поставили еще три таких корпуса в этом же темпе. И теперь технический совет комбината изучает открывшиеся возможности значительного прироста производительности труда в крупнопанельном строительстве.

Когда все двадцать потоков комбината могут сами повторить опыт новаторов, эксперименту легко перерасти в реальную повседневную практику. Однако в Отрадном Копелев начинал монтаж корпуса 5‑а в 3‑м микрорайоне с одним обычным краном и в темпе, рассчитанном не на 18, а на 32 дня.

— И кранов маловато, а главное — не хватает надлежащего фронта работ, — пояснил он. — Вот в чем загвоздка!

Реальность на сегодняшний день такова, что мощности монтажных организаций опережают пока возможности трестов Фундаментстроя. Подготовленных «нулей», как говорят строители, не хватает. Отсюда вынужденные простои потоков, а в лучшем случае частая перебазировка из района в район.

— В прошлом году я сам восемь раз перетаскивал все свое хозяйство. Сколько времени потерял, ну разве это порядок! — вырвалось тогда у Копелева.

Поисками свободных «нулей» обеспокоена до сих пор не только бригада Копелева. Часто, я бы сказал, пожалуй, что слишком часто, Владимир Ефимович начинает монтаж в районе, где еще не проложены коммуникации, нет воды, канализации, энергии. Иногда самим приходится доделывать фундаменты. Четкое планирование, согласованная работа всех звеньев строительного конвейера — вот самая острая и злободневная проблема дня. Об этом постоянно думает бригадир Копелев, требовательно, конструктивно.

— В прошлом году бригада дала 50 тысяч метров жилой площади при плане в 44 тысячи, — сказал он. — В завершающем году взяли обязательство построить 53 тысячи, из них 3500 квадратных метров сверх плана. И слово сдержим. А если бы нам широкий фронт работ, бригада горы свернет!

Мы обошли тогда строительный участок в Отрадном. Всюду поднимались корпуса, каменными плечами кварталов они оттесняли деревянные домики, редкий лесок, дороги, выровняли овраги. Смотреть на это было приятно, особенно тем, кто сделал это своими руками, — строителям.

— Хороший опыт, конечно, надо распространять, — сказал Копелев. — Выпускаем брошюры, проводим семинары. А лучшая агитация — это, мне думается, сама работа по-новому. Перевести бригады на ритм этаж — два дня, создать все условия для этого. Но не время от времени, а постоянно. И тогда какой это даст громадный эффект! Приезжайте за опытом, товарищи строители, смотрите, учитесь и почувствуйте, что работать хуже уже стыдно.

Слушая тогда Владимира Ефимовича, я подумал, что такой многообещающий эксперимент потребовал, можно прямо сказать, особой производственной смелости и особой сноровки не только от бригадира Владимира Копелева. Его стремление должна была разделять вся бригада.

Вот уж поистине брали «и числом, и умением»! В этом эксперименте выразилось то умение «...по-настоящему эффективно, полностью использовать мощности каждого действующего предприятия», о чем говорил в своей речи на праздновании пятидесятилетия Молдавии Леонид Ильич Брежнев, когда, определяя характер будущей, десятой пятилетки, назвал ее «пятилеткой качества».

И в самом деле, разве не проглядывают уже и сейчас в темпах Копелева, в хватке Суровцева эти качественные приметы десятой пятилетки?!

— Сейчас Володи уже нет в Свиблове, он в Бибиреве. Это там же, около ВДНХ, — сказал мне Суровцев осенью семьдесят четвертого года. — Смонтирует восьмисекционный дом и, таким образом, к концу года выдаст свои двести пятьдесят сверхплановых квартир, как он обещал в письме к товарищу Брежневу. А всего скорее и превысит эту цифру. Копелев есть Копелев!

Не знаю, может быть, это кому-то и покажется малозначительной деталью, но мне было очень приятно слышать тогда эти слова о Копелеве именно от Суровцева. Как тут не почувствовать у постоянного соперника в соревновании и пристальное внимание, и неравнодушную озабоченность тем, когда и как копелевская бригада подтвердит делами свой «Трудовой рапорт», отправленный в ЦК КПСС весной семьдесят четвертого года.

Но если подумать, то иначе, конечно, и не могло быть. Ведь это и есть, по сути дела, растворенная в каждодневных делах и мыслях та самая великая сила коллективизма, которым так славен советский рабочий класс. Это и есть важное чувство локтя товарища, согретая и деловым пафосом соревнования, и магнетизмом духовной близости настоящая дружба людей, посвятивших себя одному делу.

В час обеденного перерыва я пошел с Анатолием Михеевичем, с другими монтажниками по асфальтовой дороге в сторону зоны отдыха. Свернули с Окружной дороги на чистую парковую аллею, вдоль которой тянулись будочки киосков, скамейки, беседки, справа лебединой шеей блеснула синяя гладь небольшого озерца с пристанью, купальней, лодками для катания.

В этот октябрьский день в парке было малолюдно, по-осеннему красиво и грустновато. И как-то даже не верилось, что так быстро от шумных строительных площадок можно попасть в эту тишину, где свежий воздух, пахнет соснами, пожухлыми листьями, мокрой травой. Побольше бы таких самой природой подаренных зеленых зон в местах массовых новых застроек!

Суровцев и его товарищи шагали обедать в Дом медработников, примыкавший к зоне парка уже со стороны Тропарева. Своя передвижная столовая после критического письма в газету, подписанного депутатом Верховного Совета СССР Копелевым и другими строителями, с запозданием прибыла в Теплый Стан, но еще не открылась.

Дорогой я говорил с Суровцевым о Курте Бромберге, который уже прислал из Берлина письмо с благодарностью за встречу в Москве, о новой квартире Анатолия Михеевича, в районе метро «Войковская», о другом парке — Тимирязевском, около которого мы теперь оба живем и куда ходим гулять, о телевидении — там чаще стали приглашать строителей на «Огонек», на вечера в Колонном и других залах...

Прошло несколько месяцев. Суровцев начал и успешно вел монтаж шестнадцатиэтажного дома из унифицированных деталей — первенца новой серии. Этот экспериментальный дом открывал новую страницу в истории индустриального домостроения, он должен был стать и действительно стал этапной стройкой, комфортабельности и эстетической выразительности. То, что честь возводить такой первый дом выпала Суровцеву, вполне закономерно. Он, всегда отличавшийся особой добросовестностью, «рыцарь качества», с высоким уровнем рабочей совестливости, он по справедливости возглавил бригаду, которая «делала первую шестнадцатиэтажку».

Этот первенец новой серии, самый первый дом марки «П‑42‑16», Суровцев поставил за четыре месяца. Для эксперимента это хороший темп. Ведь такой дом надо «обкатать по всем линиям», как выразился однажды Анатолий Михеевич. Быстрее, наверно, и сделать невозможно.

А какие это были четыре месяца! На привычном технологическом конвейере бригадир со своими людьми только в утреннюю смену, а здесь, в Северном Чертанове, часто оставался на вторую, приезжал и ночью. Поистине и дни, и ночи внимания, напряжения, труда!

Многие элементы дома монтировались впервые и изготавливались впервые. То, что было гладко на бумаге, на чертежах, сплошь и рядом не вписывалось в бетонный контур здания, не ложилось в заданные архитектурные формы, не состыковывалось с той мерой точности, которую требовал монтаж здания. Так было с балконными плитами, с элементами наружных панелей, с образованием открытого стыка между плоскостями стен, покрытых крупной глазурованной плиткой.

Бригада Суровцева, еще не начав монтажа, взяла обязательство все шестнадцатиэтажные дома, начиная с первого, «сдавать качественно», то есть на оценку «отлично». А тут нужен глаз да глаз бригадира, его неусыпное внимание.

К тому же у самих рабочих по ходу монтажа возникали предложения, как исправить или улучшить тот или иной конструктивный узел, стыковку деталей. Бригадир подсчитал — только с января по май семьдесят пятого люди его бригады подали тридцать рационализаторских предложений. Вот это и есть «обкатка дома» коллективным, пытливым умом рабочих, обкатка опытом рабочих рук, практическое осмысливание проекта.

— Я увидел, что можно увеличить размер кухни. Сначала сам себе не поверил, потом убедился, что это так, — сказал мне Анатолий Михеевич. — Увеличить с восьми метров до двенадцати. При монтаже обнаружилось, что есть для этого возможности, если сдвинуть к одной из наружных стен санузел.

Проектировщики не увидели такой возможности, ее «руками» почувствовал рабочий. Но только сказать: «Я увидел» — это еще полдела. Труднее доказать, что ты увидел правильно. Еще труднее изменить проект, так сказать, на ходу его воплощения.

— Это все равно что броситься на рельсы, когда поезд уже набрал скорость, — мрачновато пошутил Суровцев. Но и мрачные свои шутки он произносил с приятной и располагающей к себе собеседника мягкой улыбкой.

— Ничего, кинулись — и вот, как видите, сами живы и дом стал лучше, — добавил он, все еще улыбаясь с тем очевидным чувством удовлетворения и, как мне показалось, даже удивления, что «бросились и победили», что удалось во многом на ходу улучшить проект первого, экспериментального.

Если Анатолий Михеевич не мог скрыть чувства удовлетворения, то уж мне обратить внимание на этот эпизод, как говорится, сам бог велел! И я не устану искать живинку новизны, примечательные социальные корни во всех этих подробностях быстротекущей производственной жизни, в таких подробностях, которые бросают свет на коренные тенденции развития рабочей жизни, нашего пути к коммунизму.

Когда Анатолий Михеевич произнес слова «авторский день», я сразу почувствовал, что в этой новинке, родившейся в будничной строительной текучке, есть нечто незаурядное, глубоко содержательное. Ведь уже одним тем, что «авторский день» распространялся и на рабочих бригады, уже одним этим в один ряд авторов нового дома выстраивались не только представители научной и конструкторской мысли, но и практики монтажа — рабочие. Это они все вместе собирались «в авторский день» на строительной площадке в Северном Чертанове, каждый вторник, чтобы выслушать замечания всех создателей дома, в том числе рабочих, и обсудить их.

Я понял из рассказа Суровцева, что каждый вторник, на каждом обсуждении за конкретикой споров по различным предложениям все время вставала и привлекала внимание одна общая и важная для всех проблема. Смысл ее Анатолий Михеевич выразил одной фразой: «Родился новый дом, и его надо продвигать в центр Москвы».

И действительно, сколько лет самый мощный в столице Домостроительный комбинат возводит дома только вблизи периметра Окружной автомобильной дороги! Продвинуться со своим домом в центр столицы — не об этом ли мечтали все последние пять лет и Копелев, и Суровцев, Масленников, Ламочкин, Легчилин, Дворецкий, покойный Логачев? Теперь такая возможность появилась. «Новая» шестнадцатиэтажка может открыть комбинату путь к историческому центру Москвы, один такой дом уже запланирован на Лесной улице, вблизи Белорусского вокзала. А это означает, что реконструкцию центра Москвы можно будет поставить на рельсы быстрого индустриализированного потока.

— Мне нравится новый дом, — сказал мне как-то Суровцев. — Красивый. Зеленоватая башня с белыми пилонами, с лоджиями терракотового цвета. И места на земле он занимает в два раза меньше, чем продолговатые прямоугольники девятиэтажек. А объем жилой площади такой же — 7000 квадратных метров.

Суровцев добавил, что такой дом хорошо будет вписываться в архитектурный рисунок старых районов, поднимая вверх их градостроительный силуэт.

И сама это общая, объединяющая всех проблема, и сознание того, что «авторский день» не показушное мероприятие, а органическая потребность практики строительства, то, что это не единичный эпизод, а система работы архитекторов, проектировщиков с рабочими бригадами, не говорит ли все это о том, что рабочая жизнь на стройках в наши дни поднимается на новые ступени слияния труда физического и умственного!

Закончив дом в Северном Чертанове, в мае, в дни нашего великого праздника тридцатилетия Победы, Суровцев уже поднимал этажи тоже шестнадцатиэтажного, но несколько иной конструкции дома в Зюзине, там же, на Юго-Западе. В те майские дни я зашел в кабинет главного экономиста комбината Петра Давыдовича Косарева, и он показал мне записи хронометража рабочих операций на корпусе Суровцева.

— Определяем калькуляцию на каждый вид работ, — сказал Петр Давыдович. — Устанавливаем новые штаты в бригадах. Еще недавно там было свыше пятидесяти человек. Сейчас у Суровцева уже сорок пять. Он хочет оставить сорок одного. В будущем думаем довести штат до тридцати рабочих, но зато самих бригад станет больше, как и возводимых одновременно зданий. И если в комбинате сейчас двадцать строительных потоков, их станет тридцать.

В этих цифрах есть своя логика, своя воля и своя поэзия. Ведь эти цифры говорят о том, как уменьшается тяжесть труда строителей, вообще доля труда физического и растет мощь механизмов, автоматики. И значение, важность младших командиров производства, бригадиров, мастеров, прорабов — кадровой гвардии строительства.

Ведь это им вместе с рабочими предстоит, осваивая все новые и новые проекты домов, неуклонно, неутомимо, как и требует поступательная динамика наших пятилеток, «давать ежегодно десятипроцентную добавку к достигнутому», по выражению главного экономиста, иными словами — все время идти вперед и вперед.

Я вспомнил, как Геннадий Владимирович Масленников говорил мне, что в период освоения нового дома могут временно снизиться темпы, что и пугало бывших руководителей комбината, а отсюда неизбежны потери в заработках, премиях. Оправдались ли опасения Масленникова? Случилось ли это? Пока не случилось. В бригаде Суровцева на шестнадцатиэтажных по-прежнему держали темп три дня — этаж. Правда, здесь этаж — это семь квартир, а не шестнадцать, как на девятиэтажке. Но ведь и дом-то первенец, экспериментальный. А когда дом пойдет на поток и со временем станет главной продукцией Домостроительного комбината, для всех потоков, для всех бригад во весь рост встанет задача — и на новом технологическом конвейере добиться максимально возможной производительности труда.

— Сколько нам еще строить в Москве, на окраинах и в центре! Какой великий город мы создадим! — вырвалось как-то у Суровцева. Это был голос сердца, наполненного рабочей гордостью и удовлетворением.

Я назвал тех, к кому обращено это повествование, — гвардии строителями! Разве могут возникнуть сомнения в том, что люди, добившиеся высших в стране темпов в крупнопанельном домостроении, недостойны такой чести! Да, они, безусловно, гвардейцы труда в наши дни научно-технического прогресса!

Есть в этом, думается мне, не совсем обычном сочетании слов и понятий та общая нравственная основа, которая соединяет годы минувшие и нынешние, труд ратный и мирный, есть те глубокие связи, которые были особенно дороги нам в том юбилейном году — тридцатилетия нашей великой Победы над фашизмом.

Мне и хочется закончить воспоминанием о событии, происшедшем несколько лет назад в Подмосковье, на Пятницком шоссе, вблизи деревни Митино. Здесь молодежь Пятого строительного управления решила в честь разгрома немецко-фашистских войск под Москвой соорудить памятник, красивый и монументальный обелиск, достойный славы мертвых героев.

Было выбрано место, принадлежавшее ранее скромному сельскому кладбищу, которое осенью и зимой сорок первого года сильно разрослось и пополнилось. По сути дела, оно перестало быть сельским и перешло в более почетный и высокий ранг — братской воинской могилы. Здесь похоронили более пятисот воинов, погибших на поле боя или же умерших позже в близко расположенных госпиталях.

Строители заказали проект мемориала, стоимость которого оплатили из доходов управления. Материалы же были взяты из сэкономленного фонда, механизмы и рабочие руки были, естественно, свои, бесплатные. Люди трудились в Митине на общественных началах, в часы после смены или же в выходные дни.

На добровольной этой стройке в разное время поработали все бригады и монтажники, штукатуры и бетонщики, сантехники и герметчики, сотрудники аппарата управления. Что же касается членов партийного и комсомольского бюро, то они познакомились по книгам, по архивам с историей боев на этих северо-западных подступах к столице, с героической обороной на рубежах, подходивших в ноябре сорок первого к самым окраинам деревни Митино.

Надо же было точно знать, кто покоится на братском кладбище, чьи выверенные фамилии можно нанести на белую мраморную плиту в центре основания обелиска.

Одним словом, усилий было потрачено немало. Это было благородное, душевно окрыляющее и большое патриотическое дело, и оно несло награду в самом себе, в полноте нравственного удовлетворения, в светлой грусти, в особом сердечном трепете, который охватывал всякого сознающего свою сопричастность к возвеличиванию памяти погибших.

Вечная слава тем, кто остался лежать в русских полях под Москвой, чтобы по этой земле могли свободно ходить ныне здравствующие и те, кто будет жить счастливо в грядущих поколениях!

Был день Девятого мая, праздничный День Победы!

Небо очистилось от туч, светило жаркое солнце. К полудню оно припекало уже вовсю. Приехавшие сюда строители из Москвы, солдаты и офицеры из расположенной неподалеку воинской части, пришедшие с барабаном и красным знаменем пионеры — все выстроились около монумента. Все чаще играл марши военной оркестр, и в сверкающих на солнце трубах отражались и небо, и лес, и дорога, и люди, и сам памятник.

Архитекторы-комсомольцы одной из мастерских Моспроекта, которой был заказан памятник, остановились на мысли выразить скорбь и память о погибших в виде огромной железобетонной розы, поднявшейся в небо над плитами братской могилы.

Бетонная роза! Ее четыре высоких лепестка сходились широкой частью в основании памятника. Острия же лепестков образовывали как бы зев гигантского цветка, открывающегося навстречу небу и солнцу.

В общем облике этого изваяния ощущалась монументальная строгость и та пронизывающая все сооружение, суровая и вместе с тем одухотворенная простота, которая была достойна славы и подвига героев.

Митинг открыл начальник управления Герман Ламочкин кратким, взволнованным словом:

— Товарищи, не только мы, еще и теперь сравнительно молодые люди, но и сами непосредственные участники тех далеких событий не могли тогда составить себе полное представление об историческом значении того, что наши воины совершили под Москвой. А совершили они величайшее дело. В сорок первом победа под Москвой ободрила народы всей Европы, порабощенные фашизмом, вселила в них веру в возможную победу.

Не «генерал Зима» и не морозы, не замерзшие дороги, не отсутствие у противника теплой одежды, не какие-либо тактические промахи и ошибки закрыли гитлеровцам дорогу к Москве. Нет, это сделали наши с вами отцы, старшие братья и сестры, это сделал наш героический народ!

Мы сами, товарищи, свидетели того, — продолжал Ламочкин, — как быстро было все разрушенное восстановлено в Москве и в Подмосковье. Да и кто лучше нас может буквально каждый день наблюдать за тем, как растет столица! И очень это хорошо, это просто здорово и замечательно, что памятник защитникам Москвы вот на этих рубежах поставили своими руками именно мы, строители, созидатели нашей столицы, сегодняшней и завтрашней!

Пока выступал Ламочкин, потом другие ораторы, все собравшиеся — а тут находились Копелев, Суровцев, Масленников, Легчилин, Павлюк, Дворецкий, строители изо всех бригад управления — могли прочитать высеченные резцом по камню белой плиты, смонтированной в основании монумента, стихи, маленький стихотворный реквием, обращенный к павшим героям:


Вы кровью пожары гасили,
Вы пули под сердцем носили,
Чтоб в нас не попали они.
За это вся юность России
Вам кланяется до земли!!

На торжественном митинге у памятника было зачитано потом Обращение молодых строителей. Оно называлось «К молодежи 2000 года». Замурованное в памятник, обращение должно дойти до потомков.

Это была торжественная «клятва маленького отряда рабочей Москвы», как было сказано в письме, рассказ молодежи нового тысячелетия о том, что строители смогли и успели сделать в жизни, рапорт о сегодняшних рабочих буднях.

Как-то вспоминая об этом дне, глубоко впечатлившем всех, Копелев, Суровцев, Масленников, в разное время и по разным поводам, но все высказали ту мысль, что лет через тридцать цифры, которые записаны в Обращении, типы зданий, темпы монтажа — все это, конечно, никого уже не удивит. Техника строительства гигантски шагнет вперед, сказочно изменится. В самой же Москве к тому времени многое из того, что строится сейчас, уже не будет существовать вовсе.

Все это, наверное, так и будет. Стремительно движение вперед нашей коммунистической цивилизации! Москва станет первым в мире коммунистическим городом.

И все же! Разве сможет кто-либо или что-либо через тридцать, через пятьдесят лет хоть в малой степени умалить значение, героизм, красоту сегодняшних деяний строителей?

И какими бы прекрасными ни выглядели города в 2000 году, какими бы ни стали сами наши потомки, все же они будут плоть от плоти, кровь от крови тех, кто живет и работает сегодня.

Только с таким глубоким убеждением, веря в это всем сознанием, всем сердцем, и можно работать так самоотверженно, эффективно и, я бы сказал, по-рабочему талантливо, как это делают Копелев, Суровцев, Большаков, Чеховский, Максимов, Климова и многие их товарищи — строители Москвы.


РАССКАЗЫ

НА ЮЖНОМ УРАЛЕ

Спор через границы


Сначала это сообщение прозвучало по радио. Потом на завод пришли газеты. Они накапливались в парткоме, у директора, в цехах. Почти каждый день какое-нибудь новое известие.

В боннском бундестаге разразилась парламентская буря! Правительство ФРГ объявило об эмбарго на поставку в СССР стальных труб большого диаметра.

На заводе с возрастающим удивлением следили за тем, как заправилы НАТО стараются раздуть кадило, перекинуть его дымовую завесу и на другие страны Атлантического блока.

Бонн оказывал сильное политическое давление на Англию, стараясь удержать ее от продажи «стратегических» труб!

В США откровенно радовались политике Аденауэра.

Однако внутри парламентской фракции христианских демократов не было единогласия. Правящая фракция прибегла к процедурному крючкотворству. Официальные лица заявляли, что вопрос об эмбарго является в высшей степени политическим делом. Попросту говоря — торговой войной.

Мировая пресса с интересом обсуждала сложившуюся ситуацию: новый шаг в холодной войне! Попытка затормозить экономическое развитие СССР!

«Мы делаем России булавочный укол, а себе наносим удар ножом», — предупреждали свое правительство экономисты.

Появились тревожные сигналы из некоторых районов ФРГ:

Из Дуйсбурга — введение эмбарго поставит местный крупный завод под угрозу закрытия.

Из Мюльгейма — на заводах концерна «ХЕШ АГ», а также на предприятиях «Феникс Рейнрор АГ» будет сокращена рабочая неделя. Здесь решили отправить рабочих в принудительный отпуск.

Из Бремена — эмбарго нанесет серьезный ущерб транспортным предприятиям города.

Журналисты подсчитали, что предприниматели Западной Германии теряли на эмбарго заказы приблизительно стоимостью в сорок пять тонн золота!

И все же!

Озлобление политиков взяло верх над интересами промышленников. Игнорируя мнение значительной части депутатов парламента, правительство ФРГ настояло на своем и добилось введения эмбарго в законную силу. Это произошло 18 марта 1963 года. В двенадцать часов ночи!

Запомните это число, мы к нему еще вернемся.

Весь мир следил за вспыхнувшим экономическим сражением между политиками из Бонна и металлургами-трубопрокатчиками Советского Союза.

Немногие в ФРГ, да и в нашей стране, знали тогда, что на передний край этой промышленной битвы выдвинулся расположенный за несколько тысяч километров от границ Германии южноуральский трубный завод в Челябинске и главным «полем боя» стала внутризаводская площадка, где, занимая целый квартал, высится «коробка» одного из цехов, который для краткости, да и по привычке с военных лет, называют просто шестым цехом, а официально — трубоэлектросварочным.

С этим цехом, его людьми и историей я познакомился еще в 1956 году, когда только что была построена первая линия для электросварочных труб.

С тех пор я приезжал на завод в разные годы и подолгу жил в Челябинске.

Честное слово, порой мне кажется, что я представляю себе трубоэлектросварочный так же отчетливо, как и свою квартиру.

Но если человек впервые войдет в трубоэлектросварочный, то он наверняка будет поражен его масштабом, длиной его просторных пролетов, где почти не видно людей, где властно царит автоматика.

И днем и ночью в цехе сравнительно тихо. Сварка проходит бесшумно. Здесь светло даже в пасмурный день, а солнце прямыми стрелами проникает через стеклянные проемы крыши, обрамленные сеткой стальных стропил. В солнечных столбах, как в зеркальных колоннах, отражаются плавающие в воздухе мельчайшие пылинки. И яркие блики играют на металле, на трубах, которые, позванивая на железном ложе рольгангов, движутся по ним от одного сварочного стана к другому.

Но не в этом все же главное внешнее своеобразие этого цеха, его архитектурная особинка, что ли. Оно в поразительной схожести цеха с кораблем, как бы пришвартованным к вечной стоянке, но готовым вот-вот тронуться в путь.

Образ цеха-корабля представляется всякий раз с какой-то зримой четкостью, даже с иллюзией присутствия на палубе, точнее, на палубах, состоящих из множества малых и больших переходных железных мостиков и мостов, пешеходных галерей, протянувшихся во всю глубину цеха над станами, где массивные тела труб, точно живые, медленно ползут по пролетам, озаряемые голубоватыми звездами сварки.

Калибры труб нарастают от пролета к пролету. Зимой шестьдесят третьего самым большим был диаметр в 820 миллиметров. Строящимся в нашей стране газопроводам требовались метровые трубы. Прекратив поставки именно метровых труб, ФРГ пыталась остановить продвижение наших газовых магистралей.

Создалась ли тогда действительная угроза строительству трассы Бухара — Урал? Могла возникнуть, если бы... Если бы введение эмбарго действительно застало нашу промышленность врасплох.

Итак, вспомним — запрещение вступило в силу 18 марта 1963 года. А 30 марта в Челябинске, при огромном стечении людей, праздновалось, правда, еще экспериментальное, еще, так сказать, рабочее рождение первой большой уральской трубы — «1020».

Угроза из ФРГ застала челябинцев в самый разгар строительной страды. Угроза эта только подняла и без того высокое напряжение и родила новый энтузиазм и темпы.

Иначе и не могло быть! Нельзя представить себе технический прогресс следствием тех или иных зигзагов в холодной войне, введением того или иного запрета на импорт. Наоборот, стремление освободиться от случайности импортной политики всегда составляло ведущую тенденцию в развитии нашей молодой трубной промышленности. Уже давно начала она этот сложный, тернистый путь к вершинам мировой промышленной практики, к высшим достижениям этого древнейшего и вечно молодого «трубного искусства».

Чтобы яснее представить в исторической перспективе это жаркое поле боя зимой и весной шестьдесят третьего года в Челябинске, надо мысленно вернуться к довоенным пятилеткам, вспомнить военную юность самого завода и начало трубного дела в стране.


* * *

Об инженере Юлиане Николаевиче Кожевникове я впервые услышал в Челябинске как об «основателе завода». Кожевников был первым до войны начальником Главтрубостали. Много лет он занимал высшие командные должности в трубной промышленности, и жизнь его, по сути дела, стала отражением полувекового пути, пройденного сначала небольшим, а ныне разросшимся отрядом хорошо знающих друг друга людей, тесно спаянных профессионально, связанных многолетним пересечением судеб. Одним словом, он один из славной дружины трубников в огромной армии советских металлургов.

Мне сказали, что Юлиан Николаевич хочет писать историю трубных заводов. Он вышел на пенсию и наконец-то располагает свободным временем.

Приехав в Москву после четвертой своей поездки на завод, я поспешил разыскать Юлиана Николаевича. И вот мы беседуем в его квартире в Доме правительства, хорошо знакомом под этим именем старым москвичам. Когда-то одной из первых советских строек поднялся этот огромный серый дом у берега Москвы-реки.

Мы сидим за столом и разбираем фотокопии документов, подобранных Юлианом Николаевичем. Их немного. Самое интересное — это приказы Серго Орджоникидзе. И комментарии к ним моего собеседника. А точнее, документы служат ему лишь направляющими вехами в потоке воспоминаний, волнующих его, как и всякого человека, который может оглянуться на долгие годы, отданные главному делу жизни.

Юлиан Николаевич — коренная рабочая косточка. Дед был мастером по паровым машинам, отец — вальц-токарем, внук — рабочим, и все в одном городе — Днепропетровске, на соседних заводах. Потом внук закончил институт и вернулся начальником в тот же цех, где был рабочим. А сам цех тонкостенных труб под его руководством стал таким, что от него, как говорит Юлиан Николаевич, «пошла вся металлургия высококачественных труб».

Ни в дореволюционной России, ни после революции в нашей стране тонкостенные трубы не производились. Просто не умели их делать. Страна целиком зависела от импорта, главным образом шведского. Ввозили трубы даже для самолетов. Было время, когда мысль конструкторов ориентировалась не на дюраль, а на стальные трубные конструкции. Но и для тракторов, для автомашин трубы покупали за границей.

В те годы только одна автотракторная промышленность потребляла 137 разновидностей труб. Подумайте только — 137 видов для сотен тысяч тракторов, и все за счет импорта, оплаченного валютой.

Золотой валютный обруч надо было сбросить «в бою». С годами в нашем литературном обиходе эта метафора как-то примелькалась, стерлась, но тогда, в тридцатые годы, она звучала свежо и точно, выражая коренной смысл событий и истинный дух энтузиазма.

«В боях за трубы». Это название книги, фотокопию которой я взял из папки Юлиана Николаевича. Год издания тридцать четвертый. Харьков. Здесь есть статья Кожевникова и его портрет комсомольского возраста.

Большелобый, с буйной шевелюрой, с резко очерченной линией рта, с милой ложбинкой над верхней губой, чуть-чуть курносый и серьезный, потому что глаза смотрят пристально из-под густых бровей.

Бывает, что тяжелые рубцы времени резко деформируют лицо человека. Но есть и такие лица, которые сохраняют первоначальный ясный лик молодости, — не счастливый ли это знак устойчивости характера и мироощущений?

Неважно, что нет уже и шевелюры, а седой ободок волос еще больше обнажил нависший над глазами лоб, и нет былой остроты углов, округлились, смягчились черты лица, и все же, я чувствую, — жив в человеке, любовно перебирающем фотокопии старых книг, комсомолец тридцатых годов, начальник цеха, «энтузиаст овладения новой техникой», как сказано в подписи под портретом.

— Нас никто не учил, учились сами, — говорил Юлиан Николаевич, — срывались, ошибались, снова мучились и снова учились. А иного не было пути. Никто бы не подарил нам этой науки. И опыта. И патентов. Все сами. Без иностранной технической помощи.

Одно время цех завода имени Ленина в Днепропетровске являлся и единственной производственной базой и всесоюзной лабораторией трубной новизны.

— А как мы размахались в экспериментах, — вспоминал Юлиан Николаевич, — каким шли широким фронтом поиска — от фигурных крупных труб до капиллярных трубных сосудов с диаметром в какие-нибудь пять миллиметров и полумиллиметровой толщины стенки. Ювелирная работа! И сначала мы несколько ослабили импорт.

Он так и сказал: «ослабили импорт». Но еще не сняли его вовсе. На это ушли годы.

Я надеюсь, что Юлиан Николаевич напишет свою книгу по истории трубных заводов. Хромомолибден! Хромоникель! Хромовольфрам! За каждым из таких звенящих слов — рассказы о том, как мучительно трудно достигалась желанная свобода от импорта. Я уверен, не написанные и не исследованные еще никем интересные повести таятся за каждым именем новой марки стали.

28 ноября 1933 года нарком Орджоникидзе издал приказ «Об освоении производства автотракторных труб».

Там были такие строки: «...Предприятиями черной металлургии было принято к освоению 127 позиций труб из 137, потребляемых автотракторной промышленностью, из коих 93 ранее в Союзе не изготовлялись... Отмечая это достижение, создающее базу по снабжению автотракторной промышленности трубами внутрисоюзного производства, объявляю благодарность...»

И далее длинный список фамилий мартеновцев и трубников. Отныне тракторы и автомашины становятся целиком советскими.

Работал в те годы в Харькове рано погибший при катастрофе и, к сожалению, забытый конструктор Константин Алексеевич Калинин, спроектировавший самолет-гигант «К‑7». Кожевников дружил с ним, вместе они создавали первые, легированные тонкостенные трубы для самолета.

Подобно другому своему крылатому собрату, самолету-гиганту «Максим Горький», «К‑7» погиб в полете. Но трубы выдержали самое жестокое из возможных испытаний — испытание катастрофой. Остались целы. И оказались крепче шведских.

И вот новый приказ Орджоникидзе:

«...Осевые трубы к легким самолетам и гнутые полуоси к тяжелым — изготовлялись из хромоникелевой стали исключительно в Швеции, которая по очень высокой цене поставляла их нам...

...Особую сложность и трудность освоения представляло производство полуосей для тяжелых самолетов... Теперь трудности освоения преодолены.

Отмечая достигнутые успехи в деле освобождения от импорта в абсолютной сумме за 1933 и 1934 гг. на 10 000 000 р. и поднятия обороноспособности нашей страны, объявляю благодарность и приказываю премировать следующих работников...»

Далее снова идут списки трубопрокатчиков. Их много. Это были интереснейшие люди.

А в войну трубы — это авиабомбы и минометы, орудийные стволы и снаряды для «катюш».

Со второй половины сороковых годов начинается качественно новый взлет трубного искусства. И не только для земной цивилизации, но и в космосе.

Но все это еще впереди. А нам пора вернуться в Челябинск, но в Челябинск военной зимы сорок второго года, на пустынную площадку далеко за городом, где еще нет никаких прокатных цехов, а лишь торчат полузанесенные снегом стропила недостроенного базового помещения для каких-то нужд Наркомата судостроения. И пустырь этот пока именуется непонятным для непосвященного человека, полузашифрованным названием «Стройсемь».


* * *

Осенью сорок первого Кожевников по поручению правительства руководил эвакуацией Днепропетровской и Никопольской группы трубных заводов. Положение в Приднепровье создалось крайне тяжелое. Кожевников находился в своем родном Днепропетровске и каждый день звонил в Москву — докладывал о военной обстановке.

Немцы рвались к Днепропетровску. Кожевников предупреждал, что надо скорее эвакуировать завод имени Либкнехта, находящийся на левой стороне Днепра, ибо немцы, если войдут в город и займут правый высокий берег, начнут обстреливать завод.

— Завод надо останавливать, — убеждал Кожевников.

— Подожди, — отвечали ему из Москвы, — положение еще выправится.

Ждали. На соседнем заводе имени Ленина эвакуация шла успешно. Вывезли и станы и оборудование. А с заводом Либкнехта, к сожалению, случилось так, как и предвидел Кожевников. Противник из занятого города, с правого берега осыпал цехи шрапнелью. Приходилось демонтировать под огнем. Люди гибли прямо на заводском дворе. И все же часть оборудования вывезли. Остальное привели в негодность.

— Но все тяжелые вещи мы там оставили, — вздохнул, вспоминая эти дни, Юлиан Николаевич.

Тем временем еще южнее, в Мариуполе, сложилась такая же грозовая ситуация. Приказ об эвакуации завода на Урал пришел, когда немцы уже стояли вблизи города. 18 сентября сорок первого года здесь остановились прокатные станы. Но и подача железнодорожных вагонов к городу почти прекратилась.

В Мариуполе железнодорожный тупик. Эвакуация морем в планах не предусматривалась. Началипереадресовывать угольные составы. Уголь сбрасывали на землю, в вагоны грузили прокатное оборудование.

«Негабаритные» — как говорят железнодорожники — махины станов высоко поднимались над платформами.

Работы по эвакуации привалило столько и такая кругом царила суматоха и запарка, что и директор завода Михаил Федорович Щербань, и главный инженер Сергей Алексеевич Фрикке едва не прозевали тот момент, когда немецкие мотоциклисты начали въезжать в западные ворота завода.

Фрикке вскочил в пожарную машину, совершенно случайно задержавшуюся на территории, и на этой последней машине выехал через... восточные ворота, оставив за своей спиной грохот взрывов, клубы пыли, пламя разгорающихся пожаров.

На коленях у Фрикке лежали чертежи, схемы им же заминированного завода, через плечо висела сумка от противогаза, в которой не было самого противогаза, а лежал сигнальный экземпляр его новой книги по теории проката.

Оборудование завода пошло на восток и на юг. Противник бомбил железные дороги. Менялись маршруты, пересоставлялись эшелоны. Многотонный маховик от пильгерстана попал в Баку, его погрузили на судно, а судно затонуло. Крупный ротор приводного электрического мотора мощностью 3500 лошадиных сил будучи негабаритным, зацепился где-то за мост и с поврежденной обмоткой вместо Урала попал в город Сумгаит.

Пильгестан был, как сама жизнь, необходим для производства труб, из которых делались авиабомбы, реактивные снаряды.

Зимой сорок второго на площадке «Стройсемь» встретились люди, которым и предстояло пустить первый стан любыми средствами в кратчайший срок. Это были Щербань и Фрикке, главный механик Михаил Иванович Матвеев, начальники будущих цехов В. Казаков, Д. Мотрий, сын Матвеева Юрий Михайлович и бригада Наркомчермета, руководимая Юлианом Николаевичем Кожевниковым.

Жилья для рабочих не было — рыли землянки. На Южном Урале бывают жгучие арктические морозы. Плохо одетые люди работали по 16—18 часов в сутки. Не меньшая нагрузка выпадала и проектантам. Снабжались они по третьей категории и буквально пухли от голода. Но чертежи прямо с ватмана шли на стройку.

Кожевников имел комнатку в общежитии Ферросплавного завода, ночевал же большей частью прямо на столе, в конторе. Не было времени даже съездить в общежитие.

Незадолго до войны пришлось побывать ему во Франции, Бельгии, Италии. Отличные гостиницы, чистенькие заводы. Теперь было даже как-то странно вспоминать ту далекую, сытую жизнь промышленников, технических экспертов, коммерсантов фирм, с которыми он имел дело.

В какую даль отодвинулось все это от площадки «Стройсемь», где даже рукавицы примерзали к холодному металлу, где люди и на морозе жили в палатах.

Над пролетом монтируемого стана висел плакат:

«Чтобы врага победить на войне, план выполняй вдвойне и втройне».

Три года полагалось на строительство такого завода — по нормам. В сорок втором его возвели за полгода. Как это вышло — трубники удивляются до сих пор...

Цех был готов. Но где взять мощный, уникальный мотор к стану?

В конце лета на площадку прилетел нарком Тевосян.

— Где пильгермотор? — сурово спросил он у главного инженера.

Фрикке развел руками. Он не знал точно, никто не знал.

Шли дни. Пожалуй, не было даже в войну времени, когда бы, как осенью сорок второго, понятие времени стало полным синонимом жизни, когда, неумолимое, оно поистине отсчитывало часы истории. Выиграть время. Но как?!

Наконец решились взять мотор от другого механизма, от блюминга, находящегося в Нижнем Тагиле. И на нем пустить стан. Риск? Конечно! Но что делать?

Запросили Гипромез в Москве. Пришло несколько рекомендаций. То можно пускать, то нельзя.

Кожевников, мучимый сомнениями, позвонил Тевосяну.

— Решай сам, — ответил Иван Тевадрасович. — Ты на месте, ты хозяин.

В октябре, за несколько дней до пробного пуска, в Челябинск прилетел замнарком Райзер. Ходил по площадке мрачный, озабоченный. Потом уехал на Магнитку, оттуда ночью Кожевникову телефонный звонок:

— Мне сказали электрики, что они дают голову на отсечение — стан не пойдет. А ты уверен? Можно ли пускать?

— Будем пробовать.

В ту же ночь начали. Стан немного покрутился и остановился. Мотор не тянул. В цехе сгустилась зловещая атмосфера катастрофы. Но все же решили искать ошибку. И вскоре нашли. Исправили настройку электросистемы. Стан заработал. Катали всю ночь. Сначала легкие трубы, потом все тяжелее и тяжелее. Стан работал... без маховика! Якорь мотора и служил маховиком. Такого никогда не случалось в мировой практике пильгерстанов.

Через некоторые время снова позвонил Тевосян. Спросил у Кожевникова:

— Кто автор безмаховичной работы пильгерстана?

Вот уже и появился научный термин, обозначавший новацию, родившуюся в силу крайней и острой нужды, сцепления жесточайших обстоятельств. Но там, где победа, подразумевается и автор.

Юлиан Николаевич задумался, ответил растерянно:

— А черт его знает, кто автор? Тут такое было! Не заметили. Все думали, все мучились, каждый что-либо предлагал. И Щербань, и Фрикке, и Матвеев.

Но Тевосян все же допытывался:

— Не Гипромез ли?

— У меня сохранились телеграммы. Одно заключение — налево, другое — направо. Я вам докладывал, — возмутился Кожевников.

— А Гипромез рапортует по-другому, — заметил нарком.

— Ну, не знаю. — Кожевников вздохнул. — Я думаю, главный автор — завод. Все мы тут. И товарищи из Гипромеза. Дело артельное.

Титул основателя завода прилепился к Кожевникову позже. А в сорок втором всей тяжестью лежала на его плечах должность начальника Главтрубостали.

Когда за чертой фронта остались все южные заводы, город Первоуральск превратился в главный бастион трубной индустрии. Он вобрал в себя все — и оборудование и людей. В цехах висели знамена южных заводов, как знамена дивизий, побывавших в бою. Бывшие директора заводов становились начальниками цехов. Новотрубный первоуральский превратился, по сути дела, в завод заводов.

Когда-то сам Кожевников был на этом заводе техническим директором. Пока не ушел в главк. После него назначили Осадчего.

Это ему каждый день, и утром, и вечером, звонили из Москвы. Из ГКО. Сколько сделано труб для минометов? И когда отправлены эшелоны? Час, минута?

Прямо в цехе стоял паровоз с вагонами, куда грузились трубы. На вагонах адрес назначения — Москва.

Надо полагать, это уже не секретная цифра — Первоуральский ежесуточно давал тысячи стволов минометов. Можно себе представить, что стоил здесь каждый горячий час для фронта!

Потрясающая по трудовому героизму летопись этого флагмана трубной промышленности военных лет — особая тема. И, возможно, глава книги Юлиана Николаевича. Я же не могу больше углубляться в военную историю, это бы нас далеко увело.

Но об одном вспомнить все же необходимо. В Первоуральске впервые громко зазвучало в семье трубников имя Якова Павловича Осадчего. Пятнадцать лет жизни и часть своей души он отдал Первоуральску. Приехав сюда в тридцать восьмом — застал два цеха, уехав в пятьдесят четвертом — оставил десятки. Было вокруг завода несколько бараков — вырос большой город.

В Первоуральске Осадчий получил ордена Ленина и Трудового Красного Знамени и дважды был удостоен Государственной премии.

Сложный, в чем-то противоречивый и вместе с тем все же сцементированный внутренним единством, облик этого директора сложился тоже в Первоуральске.


* * *

Фигура директора Челябинской «Трубной Магнитки» с недавних пор привлекает внимание журналистов. Об Осадчем пишут и, должно быть, будут еще писать. Основные вехи его биографии известны.

Родился на Украине, на станции Кривой Рог Херсонской губернии. Отец работал грузчиком на известковых печах. Там же в Донбассе начал свою карьеру и четырнадцатилетний Яша — коногоном на известковых карьерах. Потом перешел на угольную шахту откатчиком, грузчиком, забойщиком.

Энергичного, смышленого парня заметили, выдвинули на профсоюзную работу. Сначала председателем рудничного комитета. Потом перевели в профсоюз строителей угольных шахт. В областной центр. Оттуда уже сам Осадчий уехал на строительство Днепрогэса.

И снова — профсоюзная линия. Рабочком. Начальник отдела найма и увольнения.

Совсем молодой еще парень, а успел показать организаторскую жилку. Умел заглянуть в душу человека, оценить, менее всего по анкетной копии жизни, более — по самим свидетельствам жизни, по рабочей хватке.

На Днепрогэсе впервые Осадчий окунулся в кипение большой стройки, почувствовал ее размах, силу. Это притянуло его душу надолго. Здесь он познакомился с выдающимися деятелями энергетики того времени — Винтером, Веденеевым.

Почти через сорок лет в Запорожье вспомнили о «кадровике», прислали в Челябинск письмо с просьбой дать фотографию, написать воспоминания для музея.

С этой знаменитой стройки Осадчий уехал учиться в Промышленную академию. Сначала на подготовительный факультет. До этого Осадчий учился мало.

— Грамоты у меня всего две зимы церковноприходской школы, товарищ нарком, — так сам он определил свой образовательный ценз, когда на строительной площадке встретился однажды с Серго Орджоникидзе.

— Немного, — сказал Серго.

— Я уже начальник, — посетовал Осадчий, — а начну бумагу составлять — мучение: слова вразброд и мысль никак не поймаешь. Подучиться мне необходимо. Очень хочу.

— Будешь, раз хочешь, — сказал нарком, — Мы такие желания уважаем.

Осадчий учился в академии истово, как люди, которые поздно садятся за студенческую парту. К диплому инженера пробивался упорно, как, бывало, забойщиком в шахте через угольный пласт.

После академии — Первоуральск и должность заместителя директора завода. Временно.

Была потом в жизни Осадчего еще одна — и хорошо, что только еще одна — «временная должность». После Первоуральска два года он проработал на высоком посту заместителя министра черной металлургии Украины.

А через два года попросился снова на завод.

Ныне об этом Осадчий рассказывает чистосердечно, что «не потянул», не справился с бумажным потоком, заскучал, почувствовал себя не на месте.

Должно быть, у каждого человека случаются в жизни должности временные, а есть и прочные, постоянные, отвечающие самому корню натуры, характера. Осадчий — и он доказал это тридцатилетним стажем — директор по призванию и по любви.

Мы встречались не раз, хотя не так уж и часто, зато в разные годы, а само время своей протяженностью корректировало мои впечатления. К тому же об Якове Павловиче я слышал на заводе много и едва ли не каждый день от самых разных людей. Нравственный портрет? Не лепится ли он всякий раз именно из этой пестрой мозаики суждений и оценок всех тех, кто близко знает человека?

Я думаю об этом часто и не тороплюсь с выводами. Так легко быстро присудить человеку те или иные качества и так легко при этом ошибиться в их истинности. К тому же портрет Осадчего не из тех, коих можно обозначить двумя-тремя броскими и резкими штрихами.

Пусть вызревает постепенно характер, видный читателю, пусть он складывается сам из фактов, поступков и событий, которым я был свидетель или которые узнал от других и почерпнул в документах.


* * *

Со своей замминистровской должности Яков Павлович хотел вернуться в Первоуральск. Это естественно. Нельзя за пятнадцать лет не полюбить завод, который сам же называешь «красавцем».

— Все замечательные кадры юга я оставил там, в Первоуральске, — сказал мне как-то Яков Павлович. — А какие специалисты! Золотые руки! Золотые руки!

Даже став директором Челябинского трубного, Осадчий не оставлял попыток вернуться в Первоуральск, правда, уже не столь активных. Об этом мне уже рассказывал не сам он, другие. Но по-человечески я понимаю и такое.

Руководитель на новом месте производит сразу великие перемены только в плохих романах. А в жизни действия нового директора часто напоминают медленное движение айсберга, три четверти которого до времени скрыты глубоко под поверхностной рябью производственной текучки.

Об Осадчем я впервые услышал от брата, когда приехал к нему в Челябинск осенью пятьдесят шестого года. Ю. А. Медников, закончив в Москве Институт стали, начал на Трубном — мастером, начальником смены, в тот год он работал заместителем начальника цеха.

Завод переживал довольно сложное время. После Щербаня здесь узнали Кирилла Петровича Токового — инженера яркого, сильного дарования, но рано умершего. Потом распрощались с человеком, который и пробыл недолго, и доброй памяти о себе не оставил. Осадчий появился на Трубном как четвертый директор.

Четвертый директор. Любопытно, что в своих старых дневниках пятьдесят шестого года я нахожу мало записей о новом, только что появившемся директоре. Об Осадчем еще не заговорили громко на заводе. Он присматривался, изучал людей, и заводчане присматривались к нему.

Записей мало, но все же они есть. И сейчас, по прошествии двадцати двух лет, они кажутся мне особенно примечательными.

Четвертый директор начал с того, что достраивал недоделки своего предшественника. Прежде всего каменные дома в поселке, который раздвинул хаос мелких домишек и сараев на берегу огромного, голубоватого, похожего на море пресноводного озера Смолино.

Четвертый директор застал на берегу недостроенный стадион и рядом клуб, напоминавшие развалины древнеримского цирка с колоннами и каменным полукружьем трибун.

Новый директор расширил и достроил эти сооружения. Более того, он внес в эти проекты черты даже некоей монументальности и современного комфорта.

Поставил рядом с клубом две новые столовые, ресторан, оборудовал пляж, яхт-клуб.

Там, где раньше шныряли в кустах рыболовы, вытянулся приозерный бульвар, ей-ей украсивший бы любой приморский городок.

Кто-то пустил тогда по заводу шутку: «Новый-то директор ищет путь к сердцу рабочего через его желудок». Шутки бывают разные. Эта звучала по-доброму, с оттенком уважения.

Много ли в стране заводов, имеющих свои здравницы на Кавказском побережье? А новый директор начал строить санаторный корпус в Сочи. Нашел деньги, добился разрешения. В этом уже чувствовался размах той щедрой заботы о рабочем человеке, которой здесь не были прежде избалованы. Правда, и времена прежде были более суровыми.

Четвертый директор круто занялся делами жилищными, снабжением. Многое добывал для завода: от холодильников до автомашин.

Да, хозяйская жилка у четвертого директора была, как говорится, налицо! И это нравилось.

Сам же завод в том году делал трубы для магистрали Ставрополь — Москва. Первая стройка — предвозвестница той могучей системы подземных газовых дорог, которые ныне растут год от года.

Помню плакаты в цехах — «Даешь трубы!». Помню огромную картину и на ней толстую, извилистую линию длиной в 1300 километров. Словно бы новым голубым меридианом она рассекала Европейскую часть СССР.

«Сварщики! — гласило обращение. — Есть правительственное задание дать не 80, а 90 километров труб в этом месяце, чтобы к холодам закончить трубопровод».

А новый директор как раз в этом месяце начал внедрять новшество — автоматическую флюсовую аппаратуру, и целая линия станов замирает на пять дней!

Вот так! Не побоялся — остановил. Для новой техники.

Читаю запись: «В старом, хронически отстающем мартеновском цехе на ремонт поставил две печи. Старый директор долго не разрешал делать здесь никаких ремонтов, с тем чтобы «показать свою работу» и вытягивать план любой ценой. Новый шел на временные потери в надежде с лихвой наверстать упущенное».

Что это? Пока лишь отдельные, хотя и любопытные штрихи к портрету, еще скудноватый материал для обобщений. Еще неизвестно, куда все может повернуться. И не выродится ли линия четвертого директора в элементарный производственный авантюризм или в жадненькое делячество хозяйственника, который все гребет под себя, у которого государственный горизонт конусом сошелся только на его заводе?

Бывает и так. Каждый поступок окрашивается в конце концов замыслом, который в нем заложен. И недаром говорят, что иные наши недостатки — суть продолжение наших достоинств.


* * *

Не написанное еще никем и негласное, но все же сущее в ту пору и реальное, кем-то впервые сгоряча сформулированное, кем-то с охотой поддержанное — «Дело об авантюризме Осадчего» начало созревать в первый же год пребывания нового директора на заводе.

«Дело» это хотя и старое, и есть пословица о том, что, кто старое помянет, тому!.. Но правду все же сказать надо, хотя бы потому, что история эта глубоко поучительна, и потому, что сам Осадчий не забывает о ней. И наверно, никогда не сможет забыть.

Трубоэлектросварочный готовился к пуску как раз в те дни, когда новый директор впервые открыл двери своего нового кабинета.

Приемная Осадчего ныне на третьем этаже массивного здания заводоуправления. Чтобы попасть в нее, следует пройти тихим коридором, минуя комнаты референтов слева и справа, затем большую — секретаря, а из нее уже в кабинет ведет двойная, обитая кожей дверь.

За дверью — просторное, продолговатое помещение с белыми занавесками на окнах, шкафами из красного дерева, с красивой дорогой медной люстрой над традиционным столом для заседаний, который примыкает к рабочему, образуя большую букву «Т». Рядом — маленький столик для селектора и трех телефонов, один из них «вертушка». Прямая связь с руководящими учреждениями области и республики.

Кабинет прежде всего внушителен. Он уютен. Пожалуй, еще и величествен. Он отражает лицо завода, а о том, чтобы это значение эмоционально ощущалось всяким, кто сюда войдет, позаботился бывший директор.

Осадчий ничего здесь не менял, кабинет был удобен для работы, хотя и хранил некий отпечаток личности человека, которого здесь нет.

Зато все другое оставленное Осадчему наследство подверглось его критическому пересмотру. И прежде всего новый цех, который он приехал принимать, и, приняв, стал директором завода.

Осадчий предложил расширить цех вдвойне.

Как?!

Трубоэлектросварочный только-только пустили после многонедельных мук настройки и отладки. Новенький, чистенький, красивый — он радовал глаз, вселял гордость в души строителей, проектировщиков. Еще впереди было много работы, чтобы заставить цех набрать нужные темны, подняться до проектной мощности.

Можно ли не понять тех, кому причиняла боль уже сама мысль о том, что новенький цех надо ломать, реконструировать и, не воспользовавшись вдоволь сладкими плодами победы, вновь окунуться в бетонную пыль, железный скрежет и сумятицу всяких строительных и переделочных работ?

— Страшно подумать, что цех, если принять идею директора, надо будет остановить минимум на год! — заклинали противники реконструкции.

Они были против: и главный инженер, и его заместитель, и бывший заводской работник — проектировщик цеха, а к тому времени уже крупный начальник в Гипромезе. И Осадчий вдруг ощутил упругую волну сопротивления многих людей, тех, кто должен был ему помогать во всех заводских делах, во всех начинаниях.

— Цех мы не будем останавливать вовсе, новую линию можно поставить на месте склада, который сейчас фактически пустует, — говорил он.

Однако это не разрешило споры.

Случается порой такая психологическая коллизия, которая как туман над полем, — знаешь, что вот он пройдет, рассеется, но пока висит в воздухе мутной пеленой и застилает глаза.

Что бы ни говорил Осадчий, а все же фактом было то, что он новый человек на заводе, а те, кто ему возражали, начинали здесь с «нуля», с зимы сорок второго. Он приехал лишь принимать трубоэлектросварочный, а они его выстрадали и построили. Ни разу не брошенный ему прямо в лицо, но разве от этого менее ощутимый, прячась за каждой репликой, все время растворялся в спорах горький упрек:

«Еще бы! Тому, кто не строил, легко крушить, тому не дороги наши успехи! Известно, что новая метла чисто метет!..»

Осадчий мысленно отгонял эти подспудные, втайне подразумевающиеся упреки, стряхивал их с души, как мусор, который может сбить с толку, увести от главного, решенного.

Можно иной раз произносить одни и те же слова и даже лозунги, но вкладывать в них противоположный смысл.

Осадчий говорил: «Это движение вперед».

— Это гигантомания, — говорили его противники. — И лучше три средних завода, чем один гигант. Экономичнее. И легче будет с транспортом.

— Большие и даже огромные трубы вскоре потребуются стране, к этому надо готовиться, — настаивал Осадчий.

— Но начинать-то надо не с нашего цеха, это проблема иного масштаба. А для завода это прожектерство, попахивающее аферой, — возражали противники.

Как это ни странно, но когда впервые вошло в заводской обиход слово, вернее, цифра «1020», обозначавшая калибр трубы, ей сопутствовал подозрительный шумок — «афера»!

Спор о трубоэлектросварочном цехе был действительно лишь частью большой, сложной проблемы, выдвигаемой жизнью.

Прошли годы. Но даже и сейчас, вспоминая все эти стычки, споры, дискуссии, сам Осадчий, я так думаю, вряд ли мог бы упрекнуть своих оппонентов в полной слабости аргументации, в беспомощности их контрдоводов. Более того, они выглядели логичными, порою основательными.

— В стране нет пока такого стального листа, из которого можно делать очень большие трубы, — говорили оппоненты директора.

И это было так.

— Нет и соответствующих станов.

И это было верно.

— Сначала лист, а потом станы и трубы.

Куда как логично!

Казалось бы, это были предупреждения людей разумных, осторожных, мыслящих хрестоматийно правильно.

А Осадчий говорил:

— Сначала станы, а потом лист! Он появится. Будет нужен, значит, появится. Жизнь потребует, и промышленность ответит: «Есть!»

Был ли во всем этом риск забежать вперед, построить новые линии и оставить их без листа, необходимого металла? Был. Но известная доля смелого риска и афера — это не одно и то же. Далеко не одно и то же.

Разве жизнь сразу выдает нам абсолютно верные решения, не влекущие за собой каких-либо отрицательных факторов? Существует в конце концов диалектика, о которой так много говорят в высшей школе, но иные напрочь выкидывают ее из головы, едва переступив за порог института, завода. Диалектика, а в ней закон единства противоположностей.

Осадчий часто ездил в Москву. Решать вопрос в принципе. Всякий раз обходил немало организаций — директивных, и плановых, и конструкторских.

Украинские ученые предложили новую идею: формовать большую трубу не из цельного, как раньше, листа, более чем трехметровой ширины, такими тогда страна не располагала, а сваривать из двух полуцилиндров, раздельно сформованных на прессе.

Это была новация мирового масштаба. Нигде никто так не варил большие трубы. Получится ли? Выдержат ли швы огромное давление? Все это надо было проверить, испытать.

И вновь возникли горячие споры. Выйдет — не выйдет?! Был грех — даже Осадчий поколебался. Но потом решился поддержать новый, смелый метод.

Однако новое, как известно, надо пробивать. Странноватый это термин, но емкий, ходовой и ко многому приложимый.

Первоначально родившийся, видимо, из лексикона горнопроходчиков, он потому и прижился, что довольно точно определяет характер творческих усилий, и нравственных, и физических.

В один из очередных приездов Осадчего в Москве шел дождь. Когда «Ил‑18» сел на бетонку и с последним сердитым чиханием заглохли моторы, вдруг стало слышно, как звонко, словно дробью по стеклу, барабанит ливень по дюралевой обшивке.

«Прилетать в дождь — хорошая примета», — подумал Осадчий.

Натянув дождевики еще в креслах, пассажиры суетливо потянулись к трапу, как будто окутанное дождевой сеткой смуглольдистое здание аэровокзала могло, подобно автобусу, уехать в бор, окаймляющий аэродром.

На площади перед аэродромом Осадчий поманил пальцем такси, кратко бросил: «Площадь Ногина».

Вот и знакомый поворот на главное шоссе, и транспарант, выглядывающий из леса:

«Счастливого полета!»

«Надо бы написать еще: «После счастливого завершения дела», — подумал Осадчий.

Машина шла по слегка всхолмленной дороге со скользким асфальтом и роняющими слезы елками на обочине. А впереди в дождливом тумане, как дальние айсберги, — первые белые квадраты и башни новых зданий... Москва.

Через час Осадчий уже поднимался в лифте и шагал по гулким, темноватым коридорам старого, большого дома, давнего штаба тяжелой индустрии, еще со времен Серго Орджоникидзе, дома, который всегда в общем-то оставался этим штабом, как бы ни менялись вывески у парадного подъезда: то наркомат, то министерство, то комитет, то снова Министерство черной металлургии.

Сейчас в этом доме происходила очередная перестройка, во всяком случае внешняя — менялась мебель в кабинетах, с дверей снимались старые таблички и укреплялись новые, слышался стук топоров, где-то рубили перегородку, расширяя кабинет. И в коридоре пахло стружкой, масляной краской, влажным цементом, как на новостройке.

Запахи эти живо напомнили Осадчему трубоэлектросварочный цех, перестройку которого он уже мысленно представлял себе во всех ее последовательных этапах.

В комитете не говорили окончательно ни да, ни нет. Тянули, взвешивая доводы «за» и доводы «против». Есть у нас такие работники, люди неплохие и знающие, но для которых самое мучительное — это принимать решения. Всегда удобно, если ответственное решение примет кто-либо другой. И будет за него отвечать. И потом эта привычка к многоступенчатым согласованиям. Конечно, согласования нужны. Но в том-то и дело, что порой дьявольски трудно найти человека, с кем можно согласовать решение. Да, именно так.

Осадчий пробыл в комитете несколько часов. Положение с реконструкцией не прояснялось. И Осадчий чувствовал, что вызревает все определеннее, все более властно стучится в сердце, в сознание решимость сделать еще один, самый важный и ответственный шаг. Вернее, несколько десятков шагов от площади Ногина к Старой площади.

И чтобы обдумать все окончательно, Осадчий решил погулять немного по городу.

Когда приезжий выходит на шумный асфальтовый пятачок площади Ногина, куда он свернет отсюда? Направо, на Солянку? Вряд ли! Можно подняться к Старой площади и бывшей Маросейке, а сейчас улице Богдана Хмельницкого. Осадчий хотя и не москвич, но названия московских улиц с запахом старины знал и, привыкнув к ним, даже любил.

Эта дорога по красивому бульвару, правда, крутоватая, слева здание ЦК КПСС, в конце бульвара памятник гренадерам, павшим под Плевной.

Но скорее всего приезжий пойдет налево, что и сделал Осадчий, по Варварке, ныне улице Разина, здесь еще продолжается склон покатого Кремлевского холма и видна темно-серая, как срез на свинце, вода Москвы-реки, и Зарядье, и Замоскворечье. Вместе с тем каждый шаг приближает к знаменитому спуску от Красной площади к Кремлевской и Москворецкой набережным.

О многом здесь думалось, многое вспоминалось.

Как-то зимой, в военный год, вызвали Осадчего из Первоуральска в Москву получать орден Ленина в том самом большом здании, чей зеленый купол и всегда трепещущее на ветру знамя хорошо видны с площади.

Пропуска тогда выдавали в красной пристройке у Спасских ворот.

Солдаты и офицеры в хорошо пригнанных шинелях с темными меховыми воротниками долго и тщательно сверяли карточку Осадчего на пропуске с похудевшим, скуластым ликом оригинала.

Осадчий помнил, что он нервничал, ожидая вызова, а между тем что же могло случиться? Указ-то ведь уже был опубликован. И все же он волновался и успокоился, лишь когда Шверник мягко пожал ему ладонь, негромко и как бы доверительно, как бы ему одному, слегка наклонясь, пожелал успехов в работе и здоровья.

И хотя Шверник примерно то же самое говорил каждому, Осадчий чувствовал себя растроганным именно тем, что эти слова прозвучали для него с какой-то особой интонацией.

Так казалось ему, наверно, казалось всем. Чтобы понять это, надо было пережить военное время, нести его бремя, не отделяя себя от народа, от его труда и подвига.

А уж во время войны каждый квант добра, отзывчивости нес в себе удвоенный, утроенный заряд энергии, аккумулировавшийся в сердце.

В день награждения Осадчий вместе с другими снялся рядом со Шверником в Андреевском зале.

Они сидели рядом: группа металлургов и двое летчиков — Герои, и группа партизан со своими партизанскими медалями, и женщины из текстильной промышленности, молодые и старые ткачихи, все немного глуховатые от грохочущего шума веретен, в скромных кофточках, ситцевых платьях той суровой поры.

Сейчас Осадчий подумал о том, что та военная, вспомнившаяся ему на Красной площади, борьба за трубы ныне, в иных условиях и формах, все же осталась трудной борьбою на пути к новым рубежам и свершениям.

Когда человек проживет на свете лет шестьдесят, он вместе со всеми неприятностями старости приобретает в дар и нечто хорошее — двойное зрение, когда настоящее легко опрокидывается в прошлое, а прошлое высвечивается резким светом настоящего.

Только вот о далеком будущем старики думают меньше, чем молодые, во всяком случае не примеривают к нему свою личную судьбу, а скорее — судьбу своего народа, человечества. Тут уж вступает в силу иной масштаб времени. Иные планетарные, теперь уже и космические шаги истории.

С Красной площади Осадчий вернулся на площадь Ногина и теперь поднялся вверх по бульвару к зданию ЦК КПСС.


* * *

В Центральном Комитете Осадчий, доказывая свою правоту, спорил, убеждал. Его противники также выступали со своими доводами, Дважды к этому вопросу возвращалось Оргбюро ЦК. И решение о строительстве стана «1020» состоялось.

Решение это входило составной частью в научное предвидение громадного разворота нефтяной и газовой промышленности, а следовательно, и строительства газопроводов в стране.

Формула Осадчего: «Не ждать. Сначала станы, а потом и лист», к удивлению многих противников реконструкции, оказалась правильной и даже провидческой, когда металлургия подтянулась и стальной лист нашелся, а в Средней Азии и на Кавказе, затем и в Западной Сибири геологи открыли грандиозные месторождения природного газа и нефти. От них пролегли трансъевропейские, евроазиатские тысячекилометровые газо- и нефтепроводы. Вот тут-то и понадобились большие трубы — метрового диаметра.

— Тогда или чуть позже все увидели, что нельзя в планирующем органе держать человека, который не видит будущего, — сказал мне Осадчий.

Он имел в виду автора первого проекта трубоэлектросварочного, того самого, кто в Госплане более всех возражал против реконструкции и был вскоре перемещен на другую работу. Он невольно пострадал, недооценив свое же детище, не увидев новой, открывшейся перспективы.

На первый взгляд это странно, но если вдуматься — закономерно и диалектично. Остановившийся — отстает, когда жизнь так стремительно идет вперед.

Мне же кажется, что и сам Осадчий всем своим темпераментом помог укорениться такому мнению. И твердостью человека, обычно избегающего полумер: взыскать — так взыскать, наградить — так наградить! Но, конечно, главное — убедительностью самой победы: созданием в рекордные сроки огромного стана.


* * *

Трубоэлектросварочный цех за двенадцать лет увидел четырех руководителей. Должно быть, повесть о четырех начальниках, сменивших один другого, могла быть сама по себе интересна и поучительна.

Я видел и знал всех четырех. Но более всех Игоря Михайловича Усачева — того, кто и сам больше других сделал для цеха и завода и имя которого долго здесь не забудут.

Был когда-то рыжеватый, крутолобый парень вратарем в юношеской футбольной команде завода. В той же команде играл правым крайним Коля Падалко, рядом с ним Валентин Крючков — оба рабочие. Вратарь — Игорь Усачев тоже слесарил в гараже, потом ушел учиться в техникум, практику проходил на заводе, где у него полно родни. Закончил институт — и снова Трубный. Мастер, начальник смены, зам начальника цеха — проходил обычную здесь для молодого специалиста лесенку восхождения, по которой не все идут ровно, один споткнется и застрянет на какой-либо ступеньке, другой и вовсе сорвется. Игорь Усачев довольно быстро стал начальником огромного цеха.

Я помню нашу первую встречу. По пролету быстро шагал человек с приятным, чуть-чуть курносым лицом, с тем веселым взглядом, который выражает общительность как черту характера и еще как полноту внутренней энергии, ищущей выхода. Он разговаривал со мной и как-то успевал боковым зрением видеть все, что делалось на линии.

Вот заметил какой-то непорядок на стане, когда штанга сварочной аппаратуры, выставив вперед, словно щупальца, три кончика толстой электродной проволоки, приблизилась к переднему краю трубы. Вспыхнула электрическая дуга. Ее голубоватый язычок был виден лишь одно мгновение, ибо тут же погас под порошком флюса. А через минуту труба поглотила и весь флюсовый аппарат.

Когда бункер, похожий на тендер крохотного паровозика, выползающего из длинного тоннеля, показался в заднем конце трубы, Усачев вместе с Падалко и Крючковым нагнулись над ним с ключами и молотком в руках.

Об Усачеве уже тогда говорили — хороший механик.

Любопытное дело, я заметил на Трубном, да и на других заводах, — всякий начальник, как правило, имеет еще и второе, чисто профессиональное лицо: то он хороший механик, то электрик, то сварщик. Руководитель, так сказать, вообще, без крепкой специальности, хотя бы в прошлом, — ныне не в большой чести.

Игорь Усачев прошел все ступеньки к этой своей профессиональной гордости, не перепрыгивая через одну или две. И хотя шел быстро, но все же основательно набирал на каждой ступеньке опыт, мастерство. И вместе с тем он всегда мне казался очень молодым — и в первую встречу, и в последующие, и через десять лет.

Моложавость его лица, должно быть, своего рода зеркало молодости души и энергии, которая не иссякает, и увлеченности, без которой трудно много лет работать на заводе.

Вот, видно, в силу этих качеств, а не только по должности Усачев в шестьдесят третьем стал одним из руководителей специально созданного на заводе штаба на строительстве стана «1020».

Представьте себе громадное трехпролетное здание, пристраиваемое к основной, таких же размеров «коробке». Здесь одних металлоконструкций четыре тысячи тонн.

Осадчий обещал правительству не останавливать действующие линии. Но как быть, например, со складом готовой продукции, куда идет поток труб и без которого цех не может жить ни минуты?

Усачев и строители находят выход. Ломая обычный порядок, архиспешно сооружают сначала один пролет, куда переносят склад, а затем уже другие пролеты.

Но главное, конечно, — темпы! И согласованность строительства и монтажа. И механизация. И сборный железобетон.

Штаб объявляет соревнование комплексных бригад за право поездки с первым эшелоном труб на трассу газопровода Бухара — Урал.

Многотиражка завода «Трубопрокатчик» день за днем печатала героическую хронику строительных будней:

2 февраля. «На строительство стана пришли комсомольцы Челябинска. Молодежь Лакокрасочного, Часового заводов, Хлебокомбината, педагогического училища. Ребята долбили грунт, убирали опалубку. Принесли плакат: «Пусть страна быстрее получит трубы большого диаметра».

16 февраля. «До пуска стана осталось чуть больше месяца. Строители и монтажники это прекрасно понимают. Бригада Н. Д. Волкова выполнила трехсуточное задание за шестнадцать часов. Бригады Г. Т. Князева и В. П. Сериченко сэкономили двадцать дней на монтаже пресс-расширителя».

27 февраля. «Много хлопот доставляет сборочное устройство, которое складывает два полуцилиндра будущей трубы. В ударной работе здесь отличились сварщики: В. Ф. Галанцев, В. И. Фролов, Н. В. Игнатов, В. И. Крючков, А. П. Шаповалов».

2 марта. «За небывало короткие сроки смонтирован участок формовки трубы. Здесь отличился Б. Телешов».

13 марта. «Битва за большую уральскую трубу продолжается. Главная задача сейчас — пустить станы внутренней сварки».

30 марта. «Из заводской оранжереи Игорю Михайловичу Усачеву принесли большой букет живых весенних цветов, правда, обернутых в плотную бумагу, потому что на улице сильнейший мороз. Усачев торжественно вручил букет Виктору Галанцеву, рабочему, который сварил первые швы на первых трубах...»

К сожалению, меня не было в Челябинске, на пуске стана. Я не видел в эти торжественные часы Усачева, Колю Падалко, его друга Валентина Крючкова, стоящего у сварочного пульта. Но рядом с ними там находился Геннадий Королев, молодой рабочий и начинающий рабкор.

Все эти дни Геннадий Королев вел записи. Затем он опубликовал их в своей многотиражке — искренний, взволнованный репортаж с рабочего места сварщика:

«...Идет последний лист диаметром 529 мм. Цех работает без остановки. И вот два часа мы занимались регулировкой роликов и кулис. Наконец-то стальной лист уже не лист, а «полукорыто», как мы здесь его называем. Заготовка устремилась к прессу окончательной формовки. И в ту же секунду со стуком уперлась кромкой в пуансон.

Сотни глаз следят за каждым движением заготовки. Все невольно ищут глазами начальника участка формовки Бориса Приходько.

— Пошел, пошел! — кричит Приходько.

Заготовка входит в пресс окончательной формовки. Приходько машет рукой машинисту — и пресс опускается. Наступает, пожалуй, самая торжественная минута! Правильный полуцилиндр не спеша, будто с достоинством, выплывает из стана и замирает.

Приходько хватает мел и крупно, прямо на трубе пишет: «1020».

Я вижу Игоря Михайловича Усачева. Лицо у него озабоченное. Усталые глаза говорят, что сегодня ночь была неспокойной. Он не сомкнул глаз.

— Ну, как дела? — спрашивает он у старшего мастера сварки Виктора Ермолаева.

— Все в порядке, сейчас зажжем дугу и начнем варить, — отвечает тот.

И вот вспыхивает пламя дуги.

— Дуга! Есть дуга! — кричит Ермолаев электрикам. — Только убавьте напряжение.

И заструилась с концов электродов тонкая, ослепительная нить.

Хочется кричать — ура! Да здравствует первая труба! Вот она, долгожданная!

Закончив шов, Алексей Красильников поднимает голову.

Кто-то уже выводит мелом на трубе огромными буквами: «Труба тебе, Аденауэр!»

За воротами цеха светает. Холод к рассвету еще больше усилился. Вот оно какое крепкое, ядреное, жгуче-морозное утро большой уральской трубы...»


* * *

Окончательное завершение двух очередей нового стана праздновалось в апреле. На завод пришло поздравление ЦК КПСС и Совета Министров. Поздравления ВЦСПС, ЦК ВЛКСМ.

20 апреля, поздно вечером, прямо на квартиру к Осадчему позвонили из Софии. Там готовился очередной номер «Отечествен фронт», и корреспондент задал Якову Павловичу несколько вопросов:

— Мы видели снимок трубы, на которой написано: «Труба тебе, Аденауэр!» Как появилось такое «приветствие» самонадеянному канцлеру?

Осадчий вспомнил:

— Это написали рабочие. Когда первая труба появилась на рольганге. Один из тех, кто был поближе, и написал этот ответ советских рабочих господину Аденауэру.

— Яков Павлович! — спросил корреспондент. — Наши читатели хотят узнать, какие успехи в производстве труб большого диаметра?

— Успехи такие, — сказал Осадчий. — По нашим советским нормам стан «1020» должен строиться два года. А мы сделали за десять месяцев. Мы обещали правительству пустить стан к первому апреля и пустили досрочно.

— Куда предназначаются ваши трубы?

— Через два-три дня первые эшелоны будут отправлены на магистрали Бухара — Урал и «Дружба». Мы поставляем трубы и социалистическим странам.

Если бы корреспондент из Софии позвонил еще раз, несколькими месяцами позже, Яков Павлович мог бы сказать ему, что та самая газовая река с востока и Средней Азии, для которой завод эшелон за эшелоном поставлял новые трубы, пришла и в Челябинск, пришла и на завод, и здесь был торжественно зажжен газовый факел мира.


* * *

Пожалуй, на этом можно было поставить точку. Если бы эта примечательная история наших дней не вызвала громкого отзвука в той стране, чьи недальновидные руководители бросили первыми вызов челябинским трубникам.

В конце 1964 года в ФРГ вышла книга — репортаж о путешествии по нашей стране группы западногерманских журналистов. Они побывали в Средней Азии, в Сибири, приехали на Урал.

«Там, где Москва, — далекий запад» — называется книга.

«Ехал я осматривать «поле боя», — написал автор Георг Поликайт, — то самое «поле боя», на котором летом 1963 года Федеративная Республика потерпела поражение. Правда, речь идет не о военной битве. Это было сражение в рамках так называемой холодной войны, в которой наша страна вновь «вынуждена» была участвовать после капитуляции 1945 года».

Осадчий на заводе любезно встретил гостей, сам прошелся с ними по цехам.

В достаточной мере объективный, написанный с открытым сердцем репортаж Поликайта любопытен не только непосредственностью лестных для нас признаний. Журналисты ставили важные вопросы, директор Трубного серьезно им отвечал.

Он сказал, между прочим, что наши большие трубы ни в чем не уступают трубам из ФРГ, и то, что у них два сварных шва, не отражается на их качестве. Любой специалист знает, что труба почти никогда не лопается по сварному шву.

В ответ на вопрос журналистов Осадчий заметил, что для газопровода Бухара — Урал требовались трубы, выдерживающие давление в 70 атмосфер, а заводские прошли проверку под давлением в 110 атмосфер и выдержали.

— Аденауэр может получить назад те трубы, которые он поставлял нам до объявления эмбарго, — сказал тогда журналистам Осадчий. — Дело в том, что собственное производство нам обходится дешевле. За одну тонну труб большого диаметра мы платили ФРГ двести пятьдесят золотых рублей.

И почти утешающим тоном, как заметил Поликайт, Осадчий добавил, что и в случае отмены эмбарго западногерманские трубы нам пока не нужны... Не знаю, может быть, они понадобятся когда-нибудь позже, для других целей...

Сам же Яков Павлович в своей рецензии на эту книгу, которую он вскоре опубликовал в газете, дружески пожурив Поликайта за некоторые фактические ошибки и неточности репортажа, отметил его общий дружеский и честный тон.

«Прочтя книгу «Там, где Москва, — далекий запад», многие читатели из ФРГ, — написал Осадчий, — глубоко задумаются над тем, почему западногерманские реваншисты и их заокеанские подстрекатели потерпели очередное поражение, на сей раз на «трубном фронте». Экономические и прочие диверсии против могучего социалистического государства обречены на провал».


Тонкий профиль


На Челябинском заводе — два горячих цеха непрерывной печной сварки труб. Относительно старый — с импортным оборудованием, и совсем новый — сотечественным.

Внешне и цеха, и станы — как два родных брата. Один поменьше, другой побольше. И в том и в другом в начале потока овальное каменное горло печи с горящим газом, через которое двойной петлей летит стальная лента штрипса, потом ее утюжат калибры прокатных валков, и лента под обжатием становится из плоской круглой, превращаясь в трубу, которая льется и льется из клети в клеть, пока в конце большая круглая маятниковая пила легким касанием, с протяжным стонущим звуком не начнет резать эту бесконечную, докрасна накаленную трубу на равные части.

И стан и трубы во время работы всегда залиты пурпурно-торжественным сиянием. В первые минуты своего рождения трубы являются в мир в багрово-красной, брызжущей жаром и искрами, но потом быстро чернеющей стальной рубашке.

Цех в силу полной автоматизации кажется простым и красивым, выделяясь гармонией и красочной палитрой даже среди прочих процессов вообще красивого металлургического производства.

Скорость на новом стане — 400—500 метров в минуту. Так движутся поезда. У нового стана — огромная производительность. Авторы, создатели этого горячего цеха, в их числе Осадчий, бывший начальник цеха Усачев и его заместитель, ныне покойный, инженер Каган, — в 1963 году удостоены Ленинской премии.

Я часто бывал в цехе, заходил порою, чтобы просто постоять недалеко от стана и посмотреть на этот бесконечный процесс, от которого трудно оторвать взор. Должно быть, эта завораживающая многих стихия огня и металла вошла и в меня когда-то и осталась, как первая любовь.

И Усачев, и Каган, и Ю. Медников, и многие другие инженеры, в разные годы работавшие в этих двух горячих цехах, проводили экспериментальные и производственные опыты по увеличению силы обжатий в клетях с тем, чтобы сформовать трубы с более тонкими, но прочными стенками. Сделать трубы легче. Сэкономить металл. Одним словом, добиться более тонкого экономичного профиля.

Экономичные трубы — это ходовой термин на заводе. Хотя, если подумать, в это словечко заложена некая смысловая нелепость. Как будто бы есть правомерность в существовании труб явно неэкономичных, то есть слишком тяжелых, слишком громоздких, с большими допусками запаса прочности. Все трубы должны быть предельно экономичными.

Как-то Усачев показал мне похожий на рентгеновский снимок пластического удлинения трубы. Научно это называется: «Удлинение труб между клетями при редуцировании с натяжением».

Постепенно под давлением валков становятся тоньше стенки непрерывно бегущей трубы. Но вот уже и опасный момент — слишком велико натяжение, и на трубе образовалась «шейка». Она тянется, как ириска, если позволительно такое кондитерское сравнение, тянется, тянется... и бац! Обрыв!

Я видел на снимке и ось этого обрыва. И его изломанную линию.

Всякий обрыв при экспериментировании означал для Усачева, для мастеров, для рабочих цеха новую установку контрольных приспособлений и контактных роликов измерительного прибора с подключенными к нему осциллографами.

Но еще прежде в лаборатории работали со специальным прибором, в который закладывается моделька трубы из прозрачного полиэтилена, и там, в приборе, с помощью светового фильтра можно наглядно увидеть, как распределяются по модели напряжения при сжатии трубы. Зная модуль перехода от полиэтилена к стали, нетрудно уже просчитать аналогичные напряжения, возникающие в металле труб при обжатии и прокатке.

Тонкостенные трубы рвались на стане. Порою очень часто, порою не слишком часто, и это обнадеживало.

«Где тонко, там и рвется», — гласит пословица. Но Усачеву и его товарищам она не казалась верной. Надо найти, доискаться — почему они рвутся! И как в производственных условиях избежать обрывов?

Горький привкус неудач Усачев многие месяцы словно бы ощущал на губах. Горечь эта примешивалась ко всему, о чем бы он ни думал.

Но на стане продолжались опыты. Усачев упорно катал тонкий профиль.

...Я помню конец одной ночной смены. До пересменки оставалось минут десять.

Обычно стан работает непрерывно, если все идет нормально, но в то утро Усачев дал команду на полчаса зажечь на табло красный свет остановки, пока будут менять режим главной редукционной клети.

— Перевалочная бригада уже собралась, скоро начнем, — сказал он мне. И махнул рукой мастеру: мол, начинайте!

Рядом с Усачевым стоял научный сотрудник из расположенного рядом с заводом Научно-исследовательского трубного института. Там тоже проводились работы по утоньшению стенок трубы. Усачев называл сотрудника просто Алик, хотя Алику было за тридцать.

Лет тридцать пять на вид можно было дать и высокому, худощавому сварщику с добрым лицом — Александру Павловичу Гречкину, сыну знаменитого на заводе человека — Павла Игнатьевича Гречкина, печного мастера, в гражданскую войну воевавшего бок о бок с М. В. Фрунзе, строителя первого цеха на заводе в сорок втором, Героя Социалистического Труда.

Я заметил, что Усачев немного волнуется, зато его ученый коллега Алик выглядел иронически благодушным, шутил, рассказывал анекдоты. Он называл их «абстрактными».

— Вот послушайте: летит над Лондоном стая крокодилов, вожак оборачивается и говорит: «Что за черт, вот десять часов летим — и все среда!»

Усачев удивленно уставился на Алика, но чувствовалось, что думает о другом. Гречкин-младший из вежливости, видно, коротко посмеялся.

— Да ну вас к шутам с этими крокодилами! Пора, начинаем. Александр Павлович, вызывайте бригаду, — распорядился Усачев.

Гречкин пошел вслед за мастером, нагнал его, и потом они все вместе — Гречкин, мастер и бригада дежурных слесарей — взяли со склада и потащили на руках тяжелые верхние и нижние валки для редукционной клети.

Мастер, красный от натуги, пыхтел и шумно дышал рядом с Гречкиным.

Бригада слесарей уже завела привычную:

— А ну раз, взяли! Еще раз, взяли!

Не хватало только «Эй, ухнем!».

Дотащили валки до тележки, стало легче — повезли. Но около стана снова пришлось браться руками, крючок мостового крана бесполезно плавал над головами рабочих. На руках, только на руках, можно было точно и аккуратно вставить эти большие цилиндрические ролики в оправу клети.

Валки, освещенные ярким светом переносных ламп, весело поблескивали отполированной сталью. Зеркально светились ручьи калибров, места контактов с прокатываемой полосой, те самые места, где холодный и крепчайший металл с огромной силой давит на раскаленный и поэтому более податливый металл трубной заготовки.

Гречкин погладил ладонью холодный еще и скользкий валок, спросил у Алика:

— Ну, как вам наш механизированный ручной труд?

Рабочие перевели дыхание, снова взялись за ломы и крючья. Оба валка пришлось поднимать на уровень груди.

— А ну еще... все вместе... разом дружно — взяли! — зычно, на весь пролет, командовал бригадир слесарей.

Стан не работал. Привычный слоистый шум, напоминающий низвержение потока по каменистому руслу, смолк, и кругом стало тихо, звонко разносились голоса рабочих, и где-то там, высоко под стеклянным потолком цеха, в переплетении стальных балок, рождалось ответное эхо.

Алик разговаривал с Усачевым. Я слышал, как он сказал:

— Теперь, Игорь Михайлович, в ученом мире не считается вовсе доблестью, так сказать, многостатейность, обилие мелких научных публикаций. Само по себе количество работ — уже не украшение ученого. Раньше у нас водились просто чемпионы в этом смысле, а теперь, извините, это выглядит как халтура.

— Но есть работы и работы! — возразил Усачев. — Но вообще-то оно и правильно. А то уж очень мы торопимся каждое наблюдение поскорее тиснуть на печатном станке.

— Верно или неверно, но это так. Я здорово устал в этом году. Знаете, теперь в ученом мире принято отдыхать два раза в год: летом и зимой. Хотя бы по полмесяца. Иначе не хватает нервного заряда.

— Завидно. А на заводе так не выплясывается, — сказал Усачев, — то конец месяца, то квартала. План! План! Всегда напряжение.

— Угу! — кивнул Алик. — Поэтому и переходите-ка к нам в науку, пока не укатали сивку крутые горки.

Усачев забрался на клеть, сел верхом на раму, чтобы еще раз осмотреть, как установлены валки.

Привычный, проникающий во все уголки завода звук сирены возвестил начало утренней смены.

Усачев спрыгнул на пол, отряхнул брюки и сделал рукой энергичный жест, точно стартер на беговой дорожке. Сигнал этот предназначался Гречкину и был понят без слов.

Я поднялся на командный мостик операторов. Гречкин уже стоял за пультом. Двумя поворотами ручки он включил конвейер рольгангов.

На табло загорелась красная надпись: «Внимание! Стан работает!»

Гречкин работал спокойно, он мог наблюдать за станом и за Усачевым и Аликом, которые остались внизу и, кажется, о чем-то спорили. Алик размахивал руками, широко открывал рот, только теперь уже ни Гречкин, ни я не слышали их голосов и словно бы смотрели немое кино.

Должно быть, только одного боялся сейчас Гречкин — обрывов.

Я был уверен, что и Усачев в эту минуту думает о том же.

Прошло минут десять.

Я хорошо видел с мостика, как готовые тонкостенные трубы, внешне, конечно, ничем не отличимые от обычных, скатываются с последнего рольганга по наклонной плоскости туда, где, охлаждая трубы, били в воздух сильные струи воды.

От потемневшей массы металла все же продолжал излучаться жар, накалявший и балки пролета, и стропила потолка цеха, где дрожало в воздухе и плавало, как марево, серое облако испарений.

— Хорошо! — неожиданно вздохнул Гречкин.

— Что? — не понял я.

— Порядок. Катаем нормально. А тонкий профилек — вот он! Труба за трубой!

— Выходит, не оправдывается пословица, — сказал я, — что, где тонко, там и рвется?

Гречкин как-то смущенно пожал плечами. Боялся порадоваться раньше времени и сглазить. Мол, скажи с уверенностью «да», и тут же что-нибудь стрясется.

Внизу, около стана, не торопясь прогуливались трое: Усачев, Алик и мастер участка.

Они прошагали мимо редукционной клети, мимо маятниковой пилы, остановились в двух метрах правее, как раз над световым табло.

Усачев что-то говорил, показывая рукой на пилу, Алик смотрел туда же, прикрыв глаза ладонью, ибо от пилы летели искры.

В это-то мгновение и мелькнула в воздухе огненная полоса!

Она рванулась из стана, где-то рядом с маятниковой пилой, словно брошенная чьей-то сильной рукой.

Стан ударил лентой о стену цеха, лента, согнувшись, поползла вверх, уперлась о балку, назад к стану и только тогда упала на пол.

Но и здесь, извиваясь змеей, она образовала нечто вроде огненного круга, внутри которого очутились Усачев, Алик и мастер.

А багровая лента все текла и текла, стан все мотал и мотал трубу, пока один ее конец не полез в потолок, а другой — на переходный мостик, запутавшись там в поручнях.

При обрывах полосы Гречкин как бы терял ощущение времени. Время растягивалось. Секунды казались минутами, хотя на самом деле счет шел на доли секунд.

Гречкин сразу же дернул аварийный кран, со стоном и скрежетом все клети начали замедлять вращение, но можно ли сразу остановить полосу, летящую по рольгангам с такой скоростью?

Пораженный, я наблюдал за тем, что происходит вокруг.

Вначале Усачев, Алик и мастер пытались убежать от полосы, но когда Усачев понял, что это им не удастся, он схватил за руки Алика и мастера. Теперь им нельзя было двигаться, и надо только спокойно стоять, стоять и ждать. Пусть сталь шипит у твоих ног, пусть даже коснется ботинка, прожжет штанину. Ни с места.

Но вот я увидел, что Алик все же метнулся в сторону. Да, он заметался внутри огненного кольца, и Усачев страшно, должно быть, закричал на него. Алик тоже закричал, широко открыв рот. Мы не слышали слов.

Что Усачев крикнул? Да и имели ли слова значение? Алик, видимо, находится в том состоянии, когда уже слова не останавливают. Он отдался страху, и страх двигал его руками и ногами, страх тащил Алика прямо на раскаленную спираль ленты.

Вот тогда-то Усачев и сделал то единственно возможное, что он мог сделать, чтобы уберечь Алика от ожогов. Резким ударом он сбил Алика с ног. И всем телом навалился на него, прижав к полу.

...Минут через десять все было кончено. Кружево металла на полу, остыв, почернело, пришли автогенщики, начали резать это кружево на части. Затем куски изломанных, исковерканных полос, так и не успевших стать трубами, отнесли на склад лома.

Мне показалось, что всем в этот момент захотелось пить. Во всяком случае, рабочие столпились у сатуратора. Спустившись вниз, я заметил на лбу у Усачева большую ссадину. Мастеру насквозь прожгло брючину. Алик, фамилию его я так и не успел узнать, отделался, видимо, только испугом. Он стоял растерянный, мрачный, больше не шутил и не предлагал Игорю Михайловичу перейти в его институт.

А в общем-то, как уверял меня Усачев, ничего особенного не случилось. Обычный обрыв ленты при прокатке, рядовой эпизод при новаторской работе в цехе, где упорно, творчески, с муками, удачами и неудачами осваивается новый, экономичный, тонкий профиль сварной трубы.

После того как Саша Гречкин сбегал в медпункт и принес на всех йод и бинты, он снова вернулся к своему пульту.

Усачев спокойно махнул ему рукой:

— Давай!

И на табло засветились ярко-красные буквы:

«Внимание! Стан работает!»


* * *

Когда Усачев стал начальником трубоэлектросварочного, он и здесь продолжал работать по тонкому профилю. Но с другими трубами. По другой технологии. И еще с большими перспективами экономии металла, учитывая и размеры труб и тысячекилометровые маршруты газовых магистралей.

Штаб цеха, как и положено ему быть, — наверху, на пятом этаже пристроенного к цеху здания, туда надо подниматься на лифте. От лифта ведет длинный темноватый коридор с множеством комнат — технических служб — и дверьми, которыми здесь усеян коридор, как стручок горохом. За одной из них — кабинет начальника цеха.

Контора с немного замасленными стенами (прислоняются в спецовках), со скрипучими полами (должно быть, рассыхаются оттого, что в цехе жарко), с характерным запахом окалины и дымка, проникающего даже сюда снизу от станов. Кабинет Усачева, а потом Вавилина, ставшего начальником цеха, — просторный, а стол у окна маленький, на нем два телефона, селектор и телевизор, который может показывать пролеты цеха. Честно говоря, его включают редко. Осадчий мечтает приспособить телеглаз для исследования качества сваренных в трубе швов. Но это в будущем. А пока проще: по цеху пройти. Так что телевизор включают только для гостей, предварительно хорошо настроив.

Вот около этого самого телевизора Усачев и Борис Буксбаум, старший калибровщик цеха, чертили передо мной на узких листках бумаги маленькие схемки и столбики цифр. Чертеж помогал прояснить мысль. Типично инженерная привычка у обоих.

Из этих цифр и схемок вырисовывалась внушительная картина многолетней борьбы за тонкий профиль, борьбы, я бы сказал, многостадийной и многоотраслевой, ибо она давно уже вышла далеко за пределы одного завода.

В самом деле, чтобы уменьшить толщину стенок трубы, надо увеличить прочность этих стенок. Следовательно, нужен другой, более жесткий металл.

Челябинские трубники сделали такой заказ сталеплавильщикам Магнитки. А те сказали ученым — дайте нам слиток, отвечающий этим требованиям, дайте необходимые легирующие присадки.

Вот есть и слиток, есть и сталь, и прокатан лист, но более жесткий стальной лист труднее формовать и сваривать самим трубопрокатчикам. И отсюда новые приспособления на каждом участке, новый опыт и навыки.

В шестьдесят четвертом году здесь катали трубу «1020» с толщиной стенки 11,2 миллиметра, в шестьдесят пятом — 11 миллиметров, в шестьдесят седьмом — 10 миллиметров.

Миллиметры, даже десятые доли миллиметра! Но в переводе на размеры труб и километры пути — это сотни тысяч тонн металла, ранее без нужды загоняемого в землю.

Какое славное, большое и важное дело в руках энтузиастов тонкого профиля! И чем шире трансконтинентальный шаг наших голубых дорог, тем все весомей и разительней выгода, экономия.

Но! Вздохнул, порвав на мелкие кусочки исписанный листик бумаги, Игорь Михайлович Усачев, когда мы закончили беседу. А вслед за ним вздохнул и Буксбаум.

Есть препятствие, на преодоление которого уходит больше сил, чем на исследования, прокатку труб и творческие неудачи. Новому тонкому профилю давно уже встал поперек «профиль» старых нормативных представлений плановиков и экономистов.


* * *

Летом, по утрам, Николай Падалко иногда бегает умываться к озеру. Дом его стоит на улице Машиностроителей, до озера пять минут хода, и вот она — темно-серая, или зеленоватая, как бутылочное стекло, или зловеще черная, перенявшая цвет грозовых туч, озерная тихая вода.

Кто купается рано утром, когда еще холодноват воздух и солнце лишь слегка прогревает кожу, кто не боится первого озноба, от которого замирает сердце, тот знает, какое это блаженство плавать, разогревшись, в воде.

Падалко хорошо думалось около озера. И странное дело, иные вопросы, запутанные и сложные для уставшей к вечеру головы, утром словно бы упрощались и прояснялись при свете солнца, всплывающего из озера в небо, как на детских рисунках — громадным оранжевым и пылающим шаром.

В двенадцать лет Падалко был уже заводчанином — учеником токаря. Случилось это в войну, когда Николай вместе с отцом, рабочим, эвакуировался из Днепропетровска в Челябинск. Время было тяжелое. Отец сказал: «Надо подсобить заводу, старший брат на фронте». И Николай стал «сыном завода».

Когда тридцатишестилетний человек уже двадцать четыре года на заводе токарем, сварщиком в разных цехах, когда его знают тут все от мала до велика, чем он гордится, то такой рабочий долго еще будет оставаться для всех не Николаем Михайловичем, а просто Колей. Даже если он уже Почетный металлург. И партгрупорг на своем участке.

Падалко давно уже прочно прижился к Уралу, женился на уральской, ее зовут Людмила Петровна, а работает она на флюсовом участке в одном цехе с мужем.

В свободное время Падалко увлекается рыбалкой, туризмом, гоняет на своем «Москвиче» к знаменитым своей красотой озерам, таким, как Кисигач, Соленово, побывал уже туристом в Бельгии, мечтает прокатиться вокруг Европы.

У него всегда хорошее настроение, и собеседника своего он умеет зарядить флюидами бодрости и тем неподдельным ощущением полноты жизни, которое сильнее житейских огорчений — мелких или серьезных, преходящих или постоянных.

Завтракает он по утрам вместе с женой и сынишкой, которого отправляют в школу, потом Падалко выходит на улицу, до завода тоже минуты три ходьбы, он шагает в полотняных брюках, светлой, открытой на груди рубашке, в сандалиях на толстой резиновой подметке, чтобы не скользила нога по размытым на бетонном полу пролета лужам масла.

На площади перед Трубным Падалко попадает в шумный, многоголосый людской поток, который взбухает, когда его пережимают металлические вертушки в двух узких коридорчиках проходной. Порою народ тут скапливается такой плотной, шумной, веселой массой, какая бывает в колоннах на демонстрации. И хоть прижмет кто-нибудь локтем или толкнет ненароком, стиснут в проходе, а все же это не портит настроения.

Кому-то протянешь руку, кому-то кивнешь, а тому лишь успеешь подмигнуть, когда знакомое лицо, мелькнув на секунду, скроется в движущейся толпе.

И чувствуешь себя кровной частицей потока, важной и нужной частицей силы, дающей жизнь заводу.

Тут же за проходной — «Аллея героев производства». Шеренга портретов. На одном темноволосый, темноглазый, с нежной, как у девушки, кожей лица, с прядью, сползающей на лоб. Знакомое лицо. Внизу подпись: «Герой Социалистического Труда».

Это Николай Падалко смотрит на Николая Падалко, каждое утро они встречаются у проходной. И тот, что на фотографии, как бы спрашивает:

«Как ты сегодня?»

«Да ничего, — мысленно ответит ему Падалко, — ничего, браток, все движется своим ходом, сегодня опять буду варить тонкий профиль трубы «820». Трудновато с ним, но интересно».

Войдя в цех, Падалко отправился к своей третьей линии станов, подождал, пока по рольгангу прокатится труба, затем, резко согнувшись, нырнул под перекрытия к своей деревянной рабочей площадке, немного возвышавшейся над полом.

Мимо нее, как мимо маленького полустанка, медленно двигались эшелоны труб. Падалко, устав стоять за пультом, садился на скамейку и, глядя в зеркало, в котором отражался внутренний шов, следил за ходом сварки. Пока шов ползет внутри трубы, с внешней ее стороны кажется — движется огненная змейка с красной головой, туловищем и темным, постепенно остывающим хвостом.

Трубы с утоненной стенкой требовали от сварщиков особого внимания. Пресс, формующий более жесткую сталь, порой не сводил точно кромки трубы. Случались прожоги. Если шов хорош, то корка флюса сама отпадает при легком постукивании ключом, и тогда обнажается ровная серебристая дорожка.

Тонкостенную «сырую трубу» перед сваркой и прогревали сильнее, чтобы металл просох и был чуть теплым. В общем, возни много. Но зато как тепло трубу, так и душу Падалко подогревало сознание, что он своими руками сохраняет тысячи тонн металла, нужного стране.

Когда Падалко сел за пульт и к нему подошла первая заготовка, он, к удивлению своему, узнал, что катать он будет сегодня трубы с прежней, более толстой стенкой.

— Почему?!

С этим вопросом Падалко бросился к мастеру. Мастер развел руками — распоряжение! Падалко — партгрупорг — позвонил в контору цеха. Ответ — распоряжение! Цеховой диспетчер, уточняя сменное задание, позвонил главному диспетчеру завода. Тот сослался на плановый отдел.

— Ты что, Падалко, — мальчик! — с укоризной сказал ему мастер. — Вчера работать начал! Не знаешь, что ли! Тонкий профиль катать невыгодно, товарищ дорогой! Ни цеху, ни заводу, ни тебе, ни мне. Никому. План-то идет в тоннах!

Я случайно застал двух молодых инженеров в кабинете одного из начальников отделов заводоуправления. Случай этот в какой-то мере щепетильный, и я не буду называть фамилий.

Хозяин кабинета только что зашел в комнату, которая отличалась от других лишь висящим на стене электрическим табло, на котором схематически изображались все цехи и все станы. Зеленый свет выпуклых точек на табло говорил о нормальной работе, остановка же стана немедленно отзывалась красным сигналом. Таким образом, живая, пульсирующая огоньками картина ежеминутной жизни завода всегда была перед глазами того, кто сидел за Т‑образным столом в этой скромно обставленной, продолговатой комнате.

Я, пришедший поговорить с начальником отдела, сразу же заметил, что вошедших молодых людей что-то смущает и тяготит. Однако ж это, наверно, был тот случай, когда смущение не убивает решимости высказать задуманное.

Речь зашла о том, что инженеры решили варьировать толщину стенок труб в зависимости от давления газа на том или ином участке газопроводов. Величина эта неодинакова — где больше, где меньше.

Начальник отдела в принципе тут же одобрил эту идею. Он сказал, что в ней заложено реальное рациональное зерно и что метод этот сулит безусловно новую большую экономию металла.

— Так что это реально, ребята, действуйте! — сказал он. — Ваша идея работает на тонкий профиль. Это хорошо.

Тогда эти «ребята» вытащили из портфеля уже заготовленное ими письменное «Предложение» и попросили, чтобы начальник отдела тоже поставил под ним свою подпись.

— Как? Зачем?

Хозяин кабинета возмущенно удивился и бурно покраснел.

— Что вы, товарищи! — произнес он после паузы. — Это ваша идея, зачем же мне примазываться к вашей работе! А помогать? Помогать я буду и так.

Не знаю, может быть, эта сцена была задумана как сговор без свидетелей и я торчал тут непрошеным очевидцем, лишь усиливая общее смущение. Но меня удивило, в свою очередь, то, что инженеры пришли с открытым забралом, не скрывая в общем-то своих намерений, и сейчас терпеливо ждали ответа.

— У меня хватает своих изобретений, — сказал начальник отдела, — и по тонкому профилю тоже. А вы предлагаете один из вариантов этой проблемы.

Собственно, это было замечание по ходу беседы, справедливое по своей сути. Но инженеры восприняли это замечание по-своему. Оно словно бы подхлестнуло их.

— Вот видите, — начал один из них, — совершенно верно. Одно вытекает из другого. При чем тут примазывание. Ведь вы, так сказать, разделяете...

— Разделяю, ну и что же?

Видимо, начальника отдела уже начинала раздражать настойчивость инженеров.

— Нет, вы это оставьте, — и он решительно отодвинул от себя бумагу, которую ему уже положили на стол. — А то ведь рассержусь!

Когда инженеры вышли из кабинета, он сказал мне с невеселой усмешкой:

— Вот увидите, эти ребята еще раз придут просить меня в соавторы.

— Есть шутка, — сказал я. — А и Б решили написать сценарий, но дело расстроилось, ибо в их содружестве оказалось два соавтора и ни одного автора. Так и в технике бывает. Может быть, вы тот самый автор, которого им не хватает?

Хозяин кабинета рассмеялся:

— Нет, тут другое. Ну скажите, откуда у этих еще совсем молодых специалистов этакая «хватка»? — спросил он меня. — Откуда? Из каких наших грехов произрастает она? Не из тех ли, которые мы наблюдаем порой, когда делают одни люди, а потом к ним присоединяются другие, чье право на авторство сомнительно.

— Не без этого, — заметил я.

— Но главное в том, — продолжал мой собеседник, — что и эти молодые инженеры из трубоэлектросварочного думают о тонком профиле. Думают, ищут. Мы уже освоили и показали другим, что трубу «1020» можно катать толщиной в 10 миллиметров. А это утонение дает дополнительно только на одной линии станов 170 километров труб в год. Вы представляете, что это такое — «бесплатных» сто семьдесят километров трубопровода? Да, но кому нужны эти километры?! План-то идет в тоннах!..

...Через несколько дней Борис Буксбаум — старший калибровщик трубоэлектросварочного поведал мне с огорчением не меньшим и с такой же искренностью историю того, как на одном из южных заводов тоже застопорилось внедрение тонкого профиля. Он сказал:

— Вот приехали наши товарищи с этого завода. Они должны были по нашему примеру катать трубу со стенкой в 10 миллиметров. Я спросил — катает ли завод? Нет. Начали было, но бросили. Опять вернулись к 11 миллиметрам, пользуясь тем, что в задании сказано: 10—11 миллиметров. А почему? Нормативы заводу не изменили. Все осталось в тоннах. Следовательно — невыгодно. Где же им взять недостающий вес по плану? — И потом добавил хмуро: — А метры никого не интересуют. Все берут обязательства в тоннах и в тоннах отчитываются. И сотни тысяч тонн лишнего металла уходят под землю. Вот уже много лет.


* * *

Тонны и метры! Чем больше я вдумываюсь в суть этой проблемы, тем яснее вижу в ней не один только технологический смысл, так же как и в тонком профиле, содержание куда более емкое, чем это может показаться на первый взгляд, и самым тесным образом связанное с высоким уровнем технического прогресса.

Не вчера началась и не завтра закончится эта длинная цепочка борьбы, в которой сталкивались и сталкиваются разные нравственные позиции, представления о долге и ответственности.

В октябре 1933 года в Харькове состоялся Первый Всесоюзный съезд трубопрокатчиков.

У Юлиана Николаевича Кожевникова сохранился переплетенный томик: «Материалы и постановления съезда». Вдвоем мы листали эти уже слегка пожелтевшие архивные странички, хранящие приметы ушедшей в историю эпохи.

Любопытна повестка дня съезда, доклады тогдашних руководителей «Трубостали» и Народного комиссариата тяжелой промышленности, капитанов промышленности первых пятилеток. Иные из этих имен вошли в пантеон нашей индустриальной славы, другие полузабыты или забыты вовсе, но все они принадлежат поре удивительного душевного горения и подвигов труда.

Этим горением и энтузиазмом окрашены все доклады — свидетельства широкого шага трубной индустрии по ступенькам — годам первой и второй пятилеток. И лозунг, под которым проходил весь съезд: «Ни одного вида, ни одного профиля труб, которые не могли бы быть изготовленными трубопрокатными заводами и цехами Советского Союза!»

Иными словами, съезд наметил пути к овладению всеми тонкостями трубного производства, нацелил трубопрокатчиков к штурму мировых вершин техники.

Любопытно, что тонкие профили труб катали уже и в те годы, и тогда уже во весь рост встала проблема: «тонны — метры!»

Катал тонкий профиль и сам Юлиан Николаевич в своем цехе. И какие сложные трубы: овальные, каплевидные, прямоугольные, в виде восьмерок и других, еще более сложных специальных профилей!

Недаром один из докладчиков на съезде назвал эту работу Кожевникова «образцом высшего достижения трубоволочильной техники, граничащей с искусством».

— А искусство надо поощрять, — сказал мне с улыбкой Юлиан Николаевич, — в особенности если это искусство массовое. Вот мы тогда в своем цехе ввели систему переводных коэффициентов. Не на тонны считали трубы и даже просто на метры, а добавляли к этим величинам коэффициенты трудности, поправки на тонкий профиль. Более тонкая работа и оценивалась выше.

Он нашел в постановлениях съезда место, отмеченное им же красным карандашом:

«...Особенно важно наличие таких коэффициентов в качестве стимула для внедрения новых видов продукции, без этого всякий новый, сложный продукт, не предусмотренный программой, грозит сорвать выполнение плана и, естественно, поэтому не может вызвать к себе должного внимания и интереса со стороны производственников...»

— Я сам мог платить премию рабочим за работы по тонкому профилю, — вспомнил Кожевников, — так сказать, своей властью начальника цеха, А сейчас таких прав не имеет и директор завода. А почему? Больше, больше прав надо давать заводчанам.

Переводные коэффициенты! Так в годы первых пятилеток решался вопрос экономического стимулирования новаторской работы трубопрокатчиков, творческих дерзаний заводов.

Я не собираюсь здесь давать рекомендаций. Задача писателя-публициста лишь обозначить проблему, в которой экономика сопрягается с психологией, с нравственным и гражданственным отношением к труду, к жизни. Но может быть, все же не лишним будет напомнить мудрое изречение о том, что порою новое — это просто хорошо забытое старое.

В 1968 году на Челябинский трубный пришел очередной прейскурант по расчету с потребителями труб, по-прежнему выраженный... в тоннах! Но в тоннах «теоретических». Грубо говоря, это значит, что берется некий средний вес труб, по которому ведется расчет, но заводу предоставляется выбор в диапазоне нескольких размеров, и если катаются трубы нижнего предела, более тонкостенные и легкие, то на разнице с теоретическим весом завод имеет прибыль, а государство экономию металла.

Это попытка частичного разрешения застарелой и острой проблемы «тонны — метры». Первый шаг в этом направлении. И надо надеяться, что со временем противоречие это будет разрешено самым кардинальным образом — в пользу разумной целесообразности, государственных интересов и поощрения творческой энергии новаторов.


Двадцать пять, пятьдесят и еще век!


Как человек, много ездивший по стране, я накопил свои навыки, привычки, свои правила и пристрастия.

Приезжать на старое, знакомое место — вдвойне интересно.

На старом месте я никогда сразу не иду на завод, а люблю сначала побродить вокруг него, по поселку, городу, посмотреть на дома, зайти сначала не в контору, а на квартиру знакомого человека, порасспросить его о новостях, почитать заводскую многотиражку.

Ибо, как ни мал порою срок, отделяющий одну поездку от другой, — он все равно соберет кучу перемен, служебных перемещений, выдвижений, падений, которые редко бывают случайными, отражая некие общие тенденции жизни.

Так и на этот раз первым делом о новостях заявил видный издали большой транспарант у парадного подъезда заводоуправления. На нем текст Указа Президиума Верховного Совета СССР о награждении Челябинского трубопрокатного завода орденом Ленина.

За успехи в развитии производства, за новую технику, за то, что утерли нос господину Аденауэру... Много заводчан получили ордена и медали, а директор Осадчий и сварщик Падалко стали Героями Социалистического Труда.

Я уже знал, что Игоря Михайловича Усачева нет в Челябинске. Его назначили директором Северского трубного завода в Свердловской области, а затем начальником Главтрубостали. Поговорить об Усачеве я пошел первым делом к Николаю Падалко домой, застав его там в десять часов утра, то есть через часок после отработанной им ночной смены.

Падалко редко ложится отдыхать сразу же после рабочей ночи, хотя эта смена все же самая тяжелая и в коротких перерывах всякого клонит в сон. Но к утру вновь приходит состояние активной энергии, и даже дома по инерции хочется что-то делать, найти занятие рукам.

— Вот только после душа у меня почему-то краснеют глаза, — признался он, — и многие думают, что Падалко устал. Тем более что мы на участке бросили клич: «Даешь четыреста двадцать минут чистого, плодотворного труда!»

Он пояснил мне, что это означает такую четкость собранность, мобилизацию сил, которые каждую минуту делали бы полновесно трудовой. Это входит в понятие культуры труда, но зависит не только от рабочего, но и от тех, кто организует его труд. Давно пора дать бой всякого рода развинченности, «перекурам», бестолковщине в святое рабочее время.

Партбюро цеха, членом которого является Падалко одобрило это начинание. С этой же идеей Падалко ездил на Всесоюзное совещание металлургов в Москву и на совещание трубопрокатчиков на Урале, в городе Первоуральске. А оттуда всего час езды и до Северского трубного завода, где тогда директорствовал Игорь Михайлович Усачев.

Повидаться со старым товарищем отправилась целая группа ветеранов Челябинского трубного, вместе с Падалко — Гончарук, тоже Герой, мастер печей сварщик Волков.

Игорь Михайлович обрадовался землякам, повел их в кабинет, угостил, показал завод, сам прошелся по всем цехам. Завод старинный, стоит на Урале с демидовских еще времён, со своими традициями, историей, конечно, не чета Челябинскому гиганту, но по-своему интересный, растущий.

— Наш Игорь Михайлович какой-нибудь год там или чуть больше, а люди его уже признали, уважают, мы с рабочими говорили, хвалят, — сказал мне Падалко с чувством искренней гордости за товарища, с которым работал вместе столько лет.

Вот были два футболиста-погодки в заводской команде, вместе гоняли мяч, один к тридцати шести годам стал директором завода, лауреатом, другой по-прежнему рабочий, известный, заслуженный, но все же только рабочий.

Не примеривает ли Падалко свою судьбу к судьбе Усачева с ощущением некоей душевной горечи, с сознанием неисполненных надежд?

Конечно, я не задавал ему таких вопросов. Но все же Падалко заговорил об этом, подталкиваемый, видимо, контрастностью возникшего сопоставления и потребностью выразить свое, должно быть, не раз обдуманное отношение к жизни.

— Вот мой друг Валентин Крючков — он был рабочим, сейчас у нас председатель завкома — ругает меня за то, что не пошел я учиться, — признался Падалко. — Крепко ругает. Я, говорит, заставлю тебя учиться. Мы дружим семьями, частенько собираемся вместе. Сейчас он поступил учиться в заочный институт. И я собираюсь начать. Все правильно. Чего уж тут говорить.

А с другой стороны, — и он произнес это после паузы очень твердо, — я даже горжусь, что называюсь рабочим. Это такое чувство — особое. Отец был рабочим всю жизнь, правда — умер молодым, в сорок лет. Семья — рабочая косточка. Причем я вам скажу — не в должности дело, а как ты ее себе представляешь. Я вот только мастер, а выступал на Всесоюзном совещании и вопрос поставил — о реконструкции, о металле, о том, что замучали нас перевалки, все меняют заказы, хоть бы месяц на одном сортаменте поработать, а то ведь большая перевалка занимает сутки.

...В трубоэлектросварочном, в канун двадцатипятилетия завода, которое почти совпадало с пятидесятилетием Революции, все стены в цехе и пролеты украсились плакатами, стендами с итоговыми цифрами, с памятными фотографиями времен войны, датами пуска цехов и текущими бюллетенями соревнования.

Рядом с почтовым ящиком: «Для заметок в народный контроль» — висела большая доска с именами тех кому присвоено звание: «Лучший мастер». Я прочел:

«Июнь 1967 г. — второе место Лутовинов П. П., август — первое место Падалко Н. М.».

Лучший мастер — это такая должность, а точнее сказать, такое звание на заводе, которое надо подтверждать усилиями и энергией каждодневно, из смены в смену, из месяца в месяц, из года в год. Это не так легко. И прав Николай Падалко: такой труд приносит, как главную награду, особое чувство удовлетворения. И сознание важности своего дела. И рабочей гордости.


* * *

Если Падалко стал мастером из рабочих, то Павел Лутовинов — мастер из молодых инженеров. Я знаю его как мастера уже не первый год. Опыта он набрался достаточно, но других инженерных вакансий в цехе нет.

Помнится, что еще Усачев говорил, что у него восемнадцать человек с высшим техническим образованием стоят на рабочих точках. По разным причинам. Одни потому, что выгоднее, хороший сварщик получает больше среднего инженера. Но большинство потому, что нет свободных должностей. Где-то в глубинке, на Севере, на Дальнем Востоке, — положение другое. Но крупный культурный центр притягивает, а иногда и «перетягивает» молодые кадры, для которых география становится порою важнее биографии.

К Лутовинову это не относится. Он здесь закончил институт, жена работает в заводской поликлинике, сестра и муж сестры — старые заводчане. Павел врос в Челябинск всеми корнями.

Сосед Падалко, он работал на линии «1020», той самой, знаменитой, которой по заводской инициативе суждено было еще раз изменить свой облик и вырасти в линию станов «1220», совсем уже громадных труб, которые, ползя по рольгангам, напоминают уже даже и не трубы, а нечто вроде движущихся стальных тоннелей.

Для реконструкции стана «1020» в три этапа, с полной остановкой действующей линии лишь на двадцать дней, было необходимо смонтировать только одного нового оборудования — 4236 тонн, вырубить бетона 5080 кубометров, уложить нового — 4720 кубометров... И все это в работающем цехе.

Каждый день в четыре часа дня, когда взрывали фундамент, — тряслись стены, звенели стекла окон в конторе и красноватым облаком пыли, от всплывшей в воздух окалины, затягивало все вокруг.

Усачеву казалось, что там, внизу, в цехе рвутся бомбы!.. И долгое эхо от этих взрывов гуляло между пролетами, поддерживаемое слитным грохотом ста пневматических молотков.

Строителей было мало, строительных работ множество. Сварщики включились в монтаж, цех многое делал своими силами за счет дополнительного времени, в воскресные дни.

В шестьдесят третьем году новая линия пристраивалась сбоку, на этот раз и реконструкция и нормальная производственная работа протекали... одновременно! Стан работал, не снижая производительности.

Удивительно? Да! Если мы еще можем удивляться тем истинным трудовым подвигам, которыми так богато наше время.

Павел Лутовинов, мастер реконструируемой линии, сидел на совместном заседании парткома завода и строительного треста. Обсуждалось отставание работ от графика совмещенного строительства и монтажа. Отставание тяжелое — на тридцать четыре дня.

Павел наклонился к Борису Теляшову, старшему мастеру, шепнул на ухо:

— А ведь у нас нет даже комсомольского штаба реконструкции.

Теляшов повторил это уже громко. Партком принял решение организовать комсомольский штаб. Начальником штаба утвердили Павла Лутовинова.

Он молод, напорист, и комсомольский задор для него не просто фраза, а суть характера. На Урал он приехал из тургеневских прославленных мест, из-под Орла. В селе, где он родился, Лутовиновых — половина жителей, вторая половина — Уваровы.

Года два назад я сам стал свидетелем того, как Павка жаловался более опытному мастеру на то, что электрик Сидоркин с утра пришел на работу явно выпивши, и, когда надо было вызвать его на линию, Сидоркин куда-то исчез. Прошло полчаса. Его нет и нет. Павке пришлось взять электрика с другого участка. Наконец Сидоркин появился. Спросил: «Вы меня вызывали? Я был в другом месте. Вы у нас человек новый. Зачем вы так говорите, что я выпивши, когда я тверезый?»

Павка ему сказал:

«Какой же вы тверезый, когда от вас пахнет. Ну идите».

— И отпустил? — удивился мастер.

— А что делать?

— Это ошибка. Ты должен был послать рабочего в санчасть. Там бы его сразу проверили на алкоголь, наставлял мастер.

— А я ему пригрозил: еще одно такое появление в цеху, и я напишу на него рапорт, — оправдывался Павка.

— Вот когда ты грозил, Сидоркин и почувствовал твою слабость. Мол, молодой и рохля. Такой может тебе и на голову сесть. А в медчасти его наверняка признали бы пьяным, не допустили к работе. А это для него урок. Сидоркин и других бы оповестил: «Наш новый строг! Имеет характер!»

Павка слушал, опустив голову, понимая, что оплошал.

— Так я его в следующий раз!..

— А в следующий — наоборот, ты бы его великодушно простил. Помнишь, мол, друг ситный, я тебя тогда послал в санчасть, а сейчас прощаю. И Сидоркин уже целиком твой. Понял?

— Не совсем, — сказал Павка, — вообще-то понял, но лучше, мне кажется, напрямую, по-честному...

И вот этот Павка, не принявший два года назад этот урок житейской изворотливости, но все же спасовавший перед наглостью пьяницы электрика, в период реконструкции стана явился перед всеми совсем уже иным человеком. Энергичным организатором субботников, деятельным руководителем комсомольского штаба на объявленной всем коллективом ударной комсомольской стройке.

«Всюду бывать, все знать, всем помогать!» — вот был лозунг штаба.

И Павка сидел на заседаниях у Вавилина — начальника цеха, у Ольховича — главного инженера завода, у Осадчего.

Комсомольский штаб работал в контакте с главным инженерным штабом завода.

«Накал был такой, как в годы первых пятилеток!» — сказал мне Павка, сам знавший об этом времени только по литературе.

Самый высокий пик напряжения пришел на стройку стана вместе с последними двадцатью днями, когда окончательно была остановлена линия «1020». Вот уж действительно наступили горячие денечки. Но все же работы были закончены на двое суток раньше срока. И тридцать первого августа 1967 года, в четыре часа ночи, первая труба «1220» прошла испытание на гидравлическом прессе-расширителе. С утра трубы уже пошли потоком.

Трубы ползут медленно и спокойно, но вот в одном месте, с глухим стуком упираясь о рычаг, поднимаясь, как бы становятся «на дыбы», прыжком продвигаются вперед, и вот их уже подхватывают новыетележки, чтобы катить дальше и дальше по технологической цепи.

Знаменитую ныне на Урале самую большую трубу часто приходят смотреть экскурсанты. При мне весело протопала по переходным лесенкам группа школьников. Свесив вниз головы, ребята, как с моста в реку, смотрели на важно проплывающие внизу стальные громады.

И в самом Челябинске, в центре, на площади Ленина, где в дни праздника была развернута промышленная выставка, среди могучих тракторов, новых машин, блюмингов, экскаваторов и станков величественно лежала и эта, черным глянцем отливающая труба с крупной белой надписью: «Юбилейная» — как символ уже достигнутых и залог новых успехов трубопрокатчиков.


* * *

Заводская жизнь в движении и переменах от месяца к месяцу, но бывает так, что вдруг резко накатываются не просто новые события и факты, а большой волной масштабная новизна. Приходит нечто такое, что определяет собой новый дух времени, глубинные сдвиги.

Предчувствие перемен в такое время как бы растворено в меняющейся атмосфере общественного сознания, в разговорах, догадках, предположениях, в радости одних, сомнениях и тревогах других.

Вот такое веяние крутой и властной новизны пришло в Челябинск с первыми вестями об экономической реформе. Она вобрала в себя главную сущность новизны, особенно в те дни, когда экономическая реформа начала спускаться с небес теоретических разработок на твердую землю практики.

В начале шестьдесят шестого года первым перешел на новую систему планирования завод дорожных машин имени Колющенко. Я бывал на нем в месяцы первых шагов, удач и срывов, накопления опыта.

Только упразднили совнархозы, шло перераспределение кадров, часть людей уехала в Москву, в аппараты министерств, часть — в различные отраслевые научно-исследовательские институты, одну треть бывших совнархозовцев взяли к себе заводы.

Одним словом, наступало время переходное, сложное, когда многое уже перевернулось, но еще далеко не улеглось. Время интересное, бурное!

Я помню разговор с Осадчим в августе шестьдесят пятого, в канун сентябрьского Пленума ЦК. Речь шла о правах директора и о нравственно-психологической стороне той большой проблемы, которую мы для краткости именуем просто «кадры», а по сути дела это проблема инженерных судеб на заводе.

Уже повсюду говорилось о том, что директора предприятий получат большую самостоятельность.

— Это одна сторона проблемы, — сказал Осадчий, — но надо еще, чтобы и директор, и начальник цеха, и любой руководящий инженер были на высоте требований жизни.

И вдруг Яков Павлович вспомнил, как еще в совнархозе его председатель собрал экономический семинар для директоров заводов, где читались лекции по организации производства с расчетом на... малоопытного директора предприятия!

— О чем он говорил: как управлять заводом, с чего начинать рабочий день, чем заканчивать. Удивительно! Такие лекции студентам читают по организации производства. Но видно — в этом была нужда. Была, была, — сам подтвердил Яков Павлович, — вот это-то и выглядело огорчительно. У меня даже температура поднялась после этого семинара, так я разволновался, — добавил Осадчий.

И тотчас же он заговорил о том вредном, что приносила с собой «совнархозовская замкнутость», когда дело касалось выдвижения людей.

— Вот я работал еще при Серго. Как у нас было? Если нужен директор на новый большой завод, то подбирали на старом человека с опытом, который уже проработал лет десять. А на смену ему приходил его же главный инженер. Молодой главный подменял директора. И выбор-то даровитых людей в промышленности был по всему Союзу, а не только по совнархозовской епархии. А то ведь бывало, у соседей не то что директора, но и мастера хорошего не допросишься. И мы им не давали. Глупость какая-то!

Было время, нас спеленали, — живо продолжал Осадчий. — Вот, например, научно-исследовательские институты ведут на заводах свои работы, получают на это средства, но мы не властны влиять на то, чтобы эти исследования как-то помогали заводу. Или того лучше. Директор может людей на завод принимать, а увольнять уже нет. Нельзя было уменьшить количество рабочих, а потом увеличить, если этого требует обстановка. Сразу же сократят штатное расписание. Вот мне летом нужно пятьсот строительных рабочих, но чтобы взять их, я вынужден был весь год их держать, иначе не будет штатных мест. И даже добавить жалованье одному толковому работнику и сократить двух бездельников тоже нельзя. Не имею права.

И еще Осадчий добавил, что многого ждет от Пленума ЦК...

Весной 1966 в канун XXIII съезда партии, делегатом которого был Осадчий, я не застал его на заводе, но вот прошло еще полтора года, и я снова в беседе вернул Якова Павловича к теме реформы.

Все это время завод готовился к новой системе исподволь и серьезно. Чем экономически сильнее и крупнее предприятие, тем, как ни странно, сложнее подготовка, тем ответственнее этот шаг.

По сути дела, экономической службы до недавнего времени на заводах не существовало. Только несколько лет назад в заводоуправлениях были введены должности главных экономистов.

Однако уметь анализировать производство должен каждый инженер, и в этом смысле главный экономист — сам директор.

Вместе с тем анализ — не монополия экономиста, его продукцией является выработка рекомендаций на основании анализа. Если таких рекомендаций нет, главный экономист бездействует. Организация производства, творчески продуманная под углом зрения экономики, — вот поле деятельности экономиста, который не должен подменять ни главного инженера, ни коммерческого директора, ни самого директора.

Да Осадчего в этом смысле никто и не сможет подменить, потому что, как бы ни был инициативен и деятелен главный экономист, директор сам вникает во все детали заводской экономики, привык к этому за многие годы, сейчас для него это уже не рефлекс, не привычка, а больше — грань характера.

В субботу на Трубном, который перешел на пятидневку, в заводоуправлении — тишина. Только за двойной, обитой кожей дверью диспетчер нажимает кнопки на пульте, да у себя, без секретаря и референтов, без посетителей и гостей, никого не принимая, работает директор.

Он сказал мне в последнюю нашу встречу:

— Видимо, с нового года начнем. Завод наш экономически сильный, вот и Алексей Николаевич Косыгин, недавно побывавший у нас, отметил высокую технологию и культуру производства. Но портит всю картину один цех, и не по нашей вине.

Я уже бывал в этом огромном цехе с очень сложным уникальным оборудованием и о том, что собирался рассказать мне Осадчий, уже слышал от многих заводчан. Забота директора — это забота многих. И я бы сказал — общая боль.

— Мы возражали. Три письма в правительство. И все же — пришлось строить!

Да, этот цех, не отвечающий общему профилю завода, строили долго, с перерывами, а когда выстроили — изменилась ситуация с потребителями. Цех имеет мало заказов — тяжелым грузом убытков он ложится на себестоимость всей продукции завода.

Обычно сдержанный, Яков Павлович слегка порозовел от возбуждения, когда речь зашла об этой истории.

— Нам и делать-то в этом цехе сравнительно немного таких труб и, право же, — сказал он, — нам выгоднее их просто купить на другом заводе, где налажено массовое производство. Да, да, купить! Или эти заказы переправить к соседям. Сделайте, товарищи, одолжение, покатайте эти трубы. Вам это раз плюнуть, как коробку спичек одолжить. А мы несем большие убытки.

— А что же с этим цехом?

— Закрыть!

Тут Осадчий глубоко вздохнул, и вздох этот был красноречивым свидетельством того, что понимал и он, и я, и все на заводе. Закрыть — не разрешат. Но, может быть, можно как-то переоборудовать, изменить профиль цеха?

Я никогда не видел Якова Павловича таким гневно-озабоченным.

И подумал, что вот случай, особый конечно, и, возможно, единичный, но сколь разителен пример того, как ошибка в планировании может войти в конфликт с самими принципами нового планирования и с тем новым в жизни, что требует всякий раз глубокого научного продумывания планов. И если из этого тяжелого для завода «урока» и можно извлечь какую-то пользу, то она именно в этом выводе.

— Да, скоро перейдем на новую систему, — подтвердил Осадчий. — Нашу задачу определил еще поэт: «Больше труб хороших и разных». Маяковский, правда, писал о поэтах. Но трубы — это тоже поэзия. Полмиллиона труб в ближайшие годы рассчитываем дать только за счет реконструкции. Вот вам и поэма!..


* * *

Я слышал выступление ныне уже покойного Якова Павловича Осадчего на партийно-хозяйственном активе завода. Он говорил о награждении завода памятным знаменем в связи с 50‑летием Октября, о перспективах ближайших и дальних, обширных и увлекательных.

В отличие от предыдущего оратора Яков Павлович говорил без бумажек, смотрел в зал, в лица слушающих его людей.

Теперь мы все стараемся, произнося речи, «глаголом жечь сердца людей». Но без крика и темпераментных выплесков, без пафосных пережимов и режущего слух металла в голосе, как порою бывало. Теперь принято говорить спокойно, доверительно с аудиторией, сердечно, по возможности с юмором и фразами не слишком длинными. Ибо ничто так леденяще не входит в сердце, как вовремя поставленная точка.

Вот так старался говорить Осадчий. То, что волнует оратора, может взволновать и аудиторию.

Правда, просветительское содержание речи Якова Павловича походило немного на лекцию, однако же актив слушал его внимательно, впитывал новости и следовал за оратором в его мысленном броске вперед.

— Трубопровод! Многие ли знают, что себестоимость его в три раза ниже, чем перевозка по железной дороге, в два раза дешевле, чем по воде. По трубам уже перекачивают воду, горючие сланцы, спирт, патоку, расплавленную серу, жидкие удобрения, живую рыбу, молоко. И мелко измельченный уголь и озерный ил в виде пульпы тоже идут по трубопроводам.

Мне нравилось, что оратор вдруг вспомнил историю — сравнительно недавнюю, а вместе с тем уже такую далекую, вспомнил Д. И. Менделеева, который в 1907 году был инициатором строительства керосинопровода между Баку и Батуми. Тогда он считался самым мощным в мире.

А ныне, через шестьдесят лет, сеть трубопроводов опоясала земной шар. Любому очевидна их удивительная простота. Ни вагонов, ни цистерн. Ни простоев, ни порожних рейсов. Поток грузов в трубе движется, как бы «толкая» сам себя. Создайте лишь уклон или же перепад давления на входе и выходе — и все!

Это сегодняшний день. А завтрашний?!

Дайте трубу очень большого диаметра, и ее можно уже рассматривать как судоходную артерию. А суда — это капсулы из синтетических пленок или алюминия, заполненные зерном или химикалиями, они смогут плавать в потоке нефти или любой другой жидкости, даже быстрее самого несущего их потока.

Такие дороги совершенно безопасны в любое время года, в любую погоду. Исключаются крушения, столкновения поездов. И станет обыденным трубопроводное метро, международные, межконтинентальные трубопроводные дороги...

Я как-то сидел в комнате у главного диспетчера вечером, когда опустело здание заводоуправления. Диспетчер в тишине готовил сводку по заводу за день, чтобы ночью передать ее в Москву.

Прямо перед ним загорались красные точки селектора, слева мерцало светящееся табло — указатель по всем цехам, справа постукивал телетайп, связанный с министерским вычислительным центром.

— К утру у министра, — сказал диспетчер, — должна лежать на столе сводка — как сработала вся металлургия страны за сутки.

Диспетчер готовил шифровку для телетайпа — колонку условных обозначений, которые пойдут на вычислительную машину. Но прежде чем передать ее, он несколько раз звонил в Москву по прямому проводу, сообщая о себе коротко: «Челябинск, Трубный!»

Я же подумал, что за этим рапортом и цифрами сегодня и ежедневно, и даже ежечасно, подсчитанная в метрах или тоннах, стоит та самая сложная, бурная, всегда напряженная так называемая производственная жизнь, захватывающая в стране миллионы людей, жизнь, о которой мы еще мало пишем.


ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ


1

Высокая женщина в зимнем пальто и каракулевой круглой шапочке быстро шла по заводскому двору. Шапочка, слегка сползшая на затылок, открывала покрасневший от мороза выпуклый лоб, полное, немолодое лицо с чуть вздернутым носом.

Энергично переступая через шпалы внутризаводской железной дороги, она привычно пробиралась между платформами, где поблескивали светло-серым металлом новые машины.

У дверей одного из цехов пыхтел локомотив, протяжными гудками он просился в цех и, когда распахнулись ворота, обдал женщину своим горячим и влажным дыханием. Вместе с дымом паровоза, клубами пара и свежим воздухом, протянувшимся с мороза в тепло, женщина вошла вовнутрь здания.

Это был цех металлических конструкций — огромное помещение с высокой стеклянной крышей, пропускавшей свет неяркого утра. Внутри каменная «коробка», как говорили здесь, делилась колоннами на пролеты, где лежали части будущих машин.

Не нужно было много фантазии, чтобы по этим частям представить себе масштабы целого. Здесь сваривались конструкции и таких машин, которые завод не мог собрать целиком, ибо, поднявшись во весь рост, они пробили бы крышу и стену помещения.

Задержавшись на минуту в воротах, чтобы стряхнуть с воротника таявший снег, женщина пошла вдоль одного из пролетов. Металл занимал здесь все пространство. Он лежал внизу на стеллажах, он плыл по воздуху в клювах мостовых кранов, его здесь резали, сваривали, очищали. Все помещение полнилось протяжными, резкими, пронзительными, стучащими, ревущими металлическими звуками. Даже воздух, казалось, был весь пропитан крепкими, устойчивыми запахами горячей стали, ацетиленового газа и едкого дымка сварки.

Но, пожалуй, самым характерным был здесь не шум и не запах металла, не строение цеха и не его объем, а та яркая, многоцветная гамма огней, что рождалась от красных вспышек газовой резки и голубого пламени электрической сварки.

Когда повсюду разгорались голубые звезды, лучи их встречались в воздухе, переплетались, сливались в огромные снопы света, и в эти минуты стеклянная крыша цеха напоминала грозное фронтовое небо, пересеченное сеткой прожекторных лучей.

Осмотрев пролеты металлосварочного, женщина вошла в одну из комнат заводского отдела сварки. Отдел этот примыкает вплотную к цеху. В комнатах и лабораториях двухэтажного каменного здания работают технологи, конструкторы, исследователи — все связанные лишь с насущными проблемами сварочного производства.

Здесь есть экономисты, нормировщики, раскройщики металла, главным образом женщины, они выкраивают из стальных листов различные детали. Сначала это делается на чертежах, а затем в цехе рабочие уже не циркулем и рейсфедером, а кислородным пламенем вырезают металл нужной формы.

Но так было не всегда. Менее полутора десятка лет тому назад на заводе не было еще ни автоматической, ни ручной, вообще никакой сварки. Здесь безраздельно господствовала клепка. В цехах с пулеметной частотой гремели пневматические молотки, вгонявшие в металл раскаленные заклепки, и клепальщики, глохшие в этом шуме, не случайно назывались глухарями.

Без электрической сварки не было бы современных турбин и прессов, шагающих экскаваторов и насосов со сварнолитыми корпусами и многих сотен больших и сложных машин.

Правда, производительность ручного сварщика невелика. Рабочий, склонившийся над электрической дугой, должен одновременно производить рукой три движения: продвигать вперед электрод, по мере сгорания приближать его к изделию и, создавая определенную ширину шва, водить рукой из стороны в сторону; современный ручник капля за каплей наращивает шов так же, как и во времена Славянова.

От умения, от внимательности, выносливости, даже от настроения ручника зависит прочность, надежность конструкции. Не случайно поэтому рабочие иной раз, вернувшись из отпуска, с волнением думают о том, не потеряли ли они руку? Нередко искусство ручной сварки утрачивают опытные люди в пожилом возрасте, когда в руке уже нет той твердости, крепости, эластичности, как в молодые годы.

Казалось бы, уже одно это требовало заменить руку сварщика безотказно действующим механизмом, работающим автоматически и лишь направляемым человеком.

Бывает и так, что сталкивается не только старое и новое, но и новое и новейшее, хорошее и лучшее. Ручная электрическая сварка на многих заводах, вытеснив клепку, стала делом привычным. Всюду выросли хорошие кадры ручников, в цехах весь груз производственной программы годами привыкли возлагать на их плечи.

Автоматы волей-неволей вынуждены были ломать установившееся, вытеснять ручной труд и его мастеров, переводить всю технологию на механизированный, индустриальный метод. И это, естественно, не могло совершиться самотеком, мирно, тихо, без борьбы.

Сейчас, в начале утренней смены, Егошина, войдя в комнату отдела сварки, сняла пальто и надела на платье темный халат с большими карманами, в котором удобно было ходить по цеху. Перед тем как раскрыть папки, она вытащила из ящика зеркальце, расческу, поправила волосы, гладко приглаженные и собранные на затылке в плотный пучок.

— Ну вот, рабочий день начинается. Как вы себя чувствуете, товарищи? — спросила Юлия Герасимовна, чуть наклоняясь над столом, чтобы увидеть лица соседей, сидевших впереди. Глаза ее лучились добрым интересом ко всем и живой энергией.


Я увидел ее впервые именно здесь, в этой комнате отдела сварки. Бюро автоматики занимало сравнительно небольшое помещение, загроможденное письменными и чертежными столами. Они располагались вдоль стен и в середине комнаты. На столах всюду виднелись стопки бумаг, чертежей, кальки, чертежные приборы. После резкого шума цеха здесь ласкала слух относительная тишина, дававшая возможность спокойно думать и писать.

Юлия Герасимовна повернулась ко мне с самой радушной улыбкой.

— Вы из Киева?

Она пододвинула стул, расчистила место на столе, бережно положила туда мою папку, полагая, должно быть, что там чертежи.

Я назвал себя.

— А, — протянула Юлия Герасимовна.

— Вы разочарованы? — спросил я с невеселой улыбкой.

— Да, скажу вам прямо, разочарована. Мы ждем людей из Киевского института электросварки. А вы! Да, я разочарована, — повторила Юлия Герасимовна с искренним огорчением.

— Вот вы пишете, — сказала она мне через несколько дней, — а если бы стали сварщиком, бросили бы свою профессию. Это такое интересное дело. Мне пятьдесят три года, а как бы я смогла жить без нее — не знаю...

Юлия Герасимовна в этот день проводила свой очередной, как она выразилась, «бой» с Мишиным, начальником центрального пролета.

Это был худощавый человек лет тридцати пяти, черноглазый, черноволосый, с резкими складками у рта. На лице его лежал отпечаток озабоченности, занятости и нервного беспокойства, то, что на производстве обычно связывают с ходовым словечком — «запарился».

Мишин казался «запарившимся» всегда: и на участке, и в столовой, и даже в красном уголке, когда играл с мастерами в домино. Его лицо нельзя было назвать хмурым, скорее что-то привычно страдальческое сквозило во взоре этого куда-то постоянно торопящегося человека.

Сейчас Мишин упорно не хотел заваривать автоматом конструкцию, которую в цехе называли скатом. Зайдя в бюро автоматики, он долго стоял у стола Егошиной, зачем-то трогал аккуратно сложенные папки и повторял одно и то же: автоматом варить не нужно. Ничего не получится. И самое разумное: отдать эту работу опытным мастерам ручной сварки.

— Я не против вообще, но у нас фронт для автоматов небольшой, и это факт, — сказал Мишин.

Но Юлия Герасимовна все же настаивала на своем.

— Ну, ладно, под вашу персональную ответственность, — махнул рукой Мишин. Он улыбнулся, но глаза его не изменили выражения: сердитого и усталого. Чувствовалось, что Мишин уступает лишь настойчивости Егошиной, но мнения своего не переменил.

— Когда же? — спросила Юлия Герасимовна.

— Завтра. Вам-то что: пропели про автоматику, а там хоть и не рассветай, а Мишин отвечай за план, — произнес он в заключение, уходя из комнаты.

— Вот так и воюем. Правильно говорят у нас: внедрять новое — это портить настроение себе и другим, — невольно вздохнула Юлия Герасимовна. — Ну ничего, Мишин упрям, а мы еще упрямее, разгрызем этот орешек!

Мы пошли в цех. На площадке было, как всегда, шумно, мы остановились у громыхавшего железом гибочного стана, на нас то и дело наезжала тень крана, похожая на тень огромной птицы. Чтобы не мешать рабочим, мы прислонились к стенке, и вот здесь-то впервые я откровенно поговорил с Юлией Герасимовной.


2

За Казанью, на Волге, есть село, улицы его выбегают прямо к реке, минуя лишь березовый лесок. В паводок березы погружаются в мутную, с глинистым оттенком воду, их ветки колышутся на волнах, и тогда кажется, что лесок вот-вот поплывет и стащит за собой приземистые деревянные домики.

До революции в селе жили староверы и те, кто называл себя православными, жили бедно. Юлия Герасимовна родилась в староверской семье, ее будущий муж, Федор Георгиевич, — в православной. Оба они были Егошины — фамилию эту носило полсела.

Детство и юность Юлия Герасимовна провела в деревне, работала батрачкой, жила в жестокой нужде. До двадцати лет деревенская девушка не видела на своих ногах ничего, кроме лаптей.

В 1916 году пришел из армии домой Федор Георгиевич Егошин, солдат царской службы, воевавший на западном фронте, полный георгиевский кавалер. До армии Егошин — он бы старше Юлии Герасимовны на двенадцать лет — успел побывать и кучером, и пекарем, пахал землю и столярничал. Это был веселый, жизнелюбивый человек с богатырской грудью, красивыми, пшеничного цвета усами, придававшими особо молодцеватый и бравый вид его прокаленному солнцем и обветренному в походах лицу.

Он ухаживал за Юлией Герасимовной, а когда в двадцатом году вернулся с гражданской войны домой — женился. В деревне он затем жил мало, больше уходил на заработки в города, на стройки. В 1929 году профессия столяра привела Егошина на Урал, на окраину города Свердловска, где в сосновом лесу начиналось строительство большого завода.

В одном из коридоров отдела сварки висит на стене стенд с фотографиями времен первой пятилетки. Это своеобразная история строительства завода в снимках. Фотографии живописны. Вот в лесу, где еще в двадцатых годах можно было стрелять медведей, виднеются первые дома строителей, вернее, еще и не дома, а шалаши из досок и полуземлянки.

На втором снимке пионеры стройки уже корчуют пни с помощью лома и бревна и грузят на телегу. Рабочие пробивают в чащобе первые просеки. Лес постепенно отступает.

Вот и первые двухэтажные дома, они вытягиваются в короткие улицы, белея новыми трубами. В центре дом с вывеской «Церабком», но улица еще немощеная, вся в буграх застывшей грязи, посредине валяются бревна, которые не легко обойти группе подгулявших рабочих с балалайками в руках.

А за домами, в нескольких метрах, все еще густой, пугающий темной стеною таежной крепости — высится лес.

На строительных площадках самого завода долго еще железобетонные стропила соседствуют с оставшимися там и сям сосенками. Но снимки уже показывают исполинский размах стройки.

Огромная площадь изрыта котлованами цехов, железный лес балок и ферм тянется к небу.

Прошло всего два-три года, но как все резко меняется вокруг! Телегу сменил колесный трактор, он бодро переправляется через лужу, таща за собою тяжелые детали. Уже белеет шестиэтажными зданиями социалистический городок, отодвинув тонкую полоску леса к горизонту. Уже сверкает искрою первый трамвай, он бежит по новым улицам к заводу, чьи цеха, выстроившись один за другим, массивными своими корпусами закрывают половину неба.

Летом 1933 года в день пуска завода на многотысячном митинге строителей была зачитана телеграмма Максима Горького.

«Горячий привет строителям Уралмаша, — писал Алексей Максимович. — Вот пролетариат-диктатор сделал еще одну могучую крепость, возвел еще одно сооружение, которое явится отцом многих заводов и фабрик. С каждым месяцем, с каждым годом рабочая энергия все более мощно и грандиозно воплощается в жизнь, творя чудеса трудового героизма. Еще два-три года усилий — и вы, товарищи, явитесь непобедимыми для всех врагов, которые уже и сейчас боятся нас.

Прекрасную жизнь строите вы, счастлив вам сказать это от всей души!

Желаю вам доброго здоровья, неиссякаемой бодрости духа, крепкой дружбы.

Ваш всей душой — М. Горький».

В группе рабочих, стоявших в рядах ударников на почетном месте у самой трибуны, слушали горьковскую телеграмму муж и жена Егошины.


Двадцати семи лет от роду Юлия Герасимовна оставалась еще малограмотной. На трех классах застрял и Федор Георгиевич. Когда Егошины поселились на Урале, Юлия Герасимовна пошла работать на завод уборщицей, потом землекопом, с трудом расписывалась в табеле на получение зарплаты. Но у нее была уже семья, сын, комнатка в семейном бараке.

Федор Георгиевич любил после работы посидеть в пивной, за холодным жигулевским, вспомнить родную Волгу. Пил он ни много и ни мало, для «настроения», редко водку или вино, а все больше полюбившееся ему пиво.

Дома он любил чистоту и порядок, а когда возвращался в квартиру, хотел видеть жену за домашними делами.

— Мы с тобою трудяги, Юля. Чистые пролетарии. Живем — хлеб жуем. Чего нам еще? — говорил он жене.

Но Юлия Герасимовна хотела не только работать, но и учиться. Трудно, конечно, после рабочего дня держать в уставших пальцах ручку и в тетрадке, разлинованной синими клетками, выводить расползающиеся во все стороны буквы. Юлия Герасимовна начала с малого: ходила в ликбез, потом на курсы для рабочих, потом в рабфак.

Федор Георгиевич сначала посмеивался над «тридцатилетней школьницей», с добродушной улыбкой махал рукой, когда жена предлагала и ему учиться.

— Мне и три класса сейчас девать некуда, чтобы рубанком шаркать, образования не нужно, — говорил он. — Я, Юля, чистый пролетарий, а ты... если хочешь, учись.

И Юлия Герасимовна училась, училась с любовью, со всем старанием и жаждой, что накопила ее душа за тридцать лет. Откуда было ей раньше знать, что человек она способный? А теперь чем дальше, тем больше учеба увлекала Юлию Герасимовну. Она тянулась к знаниям, как к счастью, как к новому пути, манящему неизведанными, большими радостями, и лишь порою сама удивлялась, сколько сил и энергии таилось в ней много лет.

Работая на заводе, Егошина поступила на вечернее отделение рабфака. Однажды она попросила Федора Георгиевича сделать ей для книг отдельную полку и вот тут-то впервые почувствовала, что муж уже не снисходительно посмеивается над нею, а всерьез ревнует к образованию.

Полку он сделал, но пришел домой пьяный, и в мутных, бессвязных укорах его звучала горечь уязвленного самолюбия.

— Выучилась — хватит! У тебя муж, ребенок. Мне, что ли, обеды стряпать? — спрашивал он и смотрел на Юлию Герасимовну недобрыми, обиженными глазами. — Хватит, брось, и так жить будем хорошо...

Он слезно просил Юлию Герасимовну, уговаривал, иной раз грозил уйти, разрушить семью. Но он любил свою семью.

— Или я, или учеба! — как-то крикнул муж в гневе, внезапно накатившем на него. Он пришел тогда вечером с пьяными дружками и не нашел ужина на столе. Юлия Герасимовна сидела за учебниками.

— И ты, Федор Георгиевич, и учеба, — отложив книги в сторону, твердо сказала Юлия Герасимовна. Когда шуткой, когда лаской, когда непреклонной своей твердостью старалась она убедить мужа.

«Не хочет сам учиться, ну что ж, проживет и хорошим столяром, и я пойду своей дорогой, как бы трудно ни было», — думала Юлия Герасимовна.

После рабфака Егошина поступила в Энергетический институт. В то время завод уже вошел в строй. Многие строители Уралмаша потянулись к техническому образованию.

Годы учебы в институте оказались для Юлии Герасимовны не менее трудными, чем в рабфаке. Федор Георгиевич по-прежнему столярничал и все так же был недоволен тем, что мало видел жену дома. Как и прежде, ему приходилось частенько самому стряпать на кухне.

Сколько бессонных ночей просидела Юлия Герасимовна, готовясь к очередной сессии, где-нибудь на кухне, чтобы не мешать мужу и сыну. Занималась, опустив ноги в холодную воду, преодолевая сон и усталость.

И все-таки это было время дорогих и незабываемых радостей открытия нового мира и ощущения того, что с каждым днем ты поднимаешься на высшую ступеньку, становишься богаче опытом, умнее. Юлия Герасимовна оканчивала факультет в 1939 году, ей шел тогда тридцать восьмой год. Уже взрослый сын ее Дмитрий окончил школу и тоже, как и мать, стал студентом.

Выпускные экзамены состоялись летом. Юлия Герасимовна запомнила на всю жизнь последний день экзаменов, тот редкий на Урале, ясный и безветренный полдень, когда она отошла от стола комиссии и, чувствуя какую-то ватную слабость в руках, с трудом открыла тяжелую дверь зала. Ее тут же подхватили под руки товарищи, подруги, потащили к выходу. Предлагали пойти в ресторан, звали в гости, на вечеринку. Но Юлия Герасимовна незаметно отделилась от всех, свернула в недалекий лесок.

Нет, ей сейчас хотелось остаться одной в лесу, где никого нет, где можно прилечь под деревом и, спрятав лицо в траву, по которой бродят солнечные зайчики, дать волю своему переполненному сердцу и разреветься от радости.

Вот она, Юлия Егошина — крестьянская дочь, уборщица, работница, почти сорокалетняя женщина — инженер.

И все-таки слезы душили ее, и она плакала, вспоминая свое тяжелое детство и долгую нужду, себя в лаптях с кнутом подпаска на волжском берегу, свое село еще в дореволюционную пору.

«Три тяжкие доли имела судьба. И первая доля — с рабом повенчаться, вторая — быть матерью сына-раба, и третья — до гроба рабу покоряться!» Вот они, горем напоенные некрасовские строки из поэмы о русской крестьянке, которую так любила Юлия Герасимовна. Нет, не эти доли выпали ей, строителю Уралмаша, члену Коммунистической партии.

Юлия Герасимовна долго еще гуляла по лесу, и, когда она пришла домой, глаза ее еще были красны от слез.

Федор Георгиевич ждал ее, ждал с утра. Он стоял у окна и смотрел на улицу, все еще крепкий, красивый, пышущий здоровьем человек, с чуть седеющими висками. Резко обернулся, так что затрещала синяя, плотно облегавшая грудь, рубашка. Увидев заплаканные глаза жены, он потянулся к ней.

— Ну, что, не сдала? Вот видишь, я говорил. Ну, ничего. Эх ты, профессор! — громко крикнул он.

— Нет, Федя, я сдала, и сдала на «отлично», ты ошибся, — тихо ответила Юлия Герасимовна и закрыла лицо платком, чтобы не видеть мужниных поблекших глаз и своих бегущих по щекам горячих слез.


Прошел год, другой. Грянула Отечественная война. Юлия Герасимовна встретила ее уже цеховым инженером по сварке. Гигант машиностроения, выпускавший в мирную пору десятки самых разных машин, сейчас делал только одну — танки. Днем и ночью гремели по земле между цехами гусеницы танков и уходили эшелоны с зачехленными платформами, где, точно темные руки, поднимались к небу стволы орудий.

Юлия Герасимовна работала в цехе, в котором сваривались корпуса машин. Танковую браню варили вначале вручную, но каждый корпус танка имел десятки метров швов крупного сечения и большой длины. Фронт требовал все больше машин. Единственным спасением был переход от ручной сварки к скоростной, автоматической. И на Урал для внедрения своих новых автоматов приехал академик, Герой Социалистического Труда Е. О. Патон.

Егошина помогала Евгению Оскаровичу. Ту работу, что опытные сварщики делали за двадцать часов, автоматы Патона стали выполнять за час. Каждая боевая машина, уходившая с завода, уносила на своей броне и частицу труда Юлии Егошиной. Она много сделала, чтобы открыть автоматической сварке широкую производственную улицу.

В 1942 году на Юлию Герасимовну обрушилось несчастье. Ее единственный сын ушел из института на фронт и погиб. Разбитая горем мать слегла в постель.

Трудно сказать, как бы она перенесла утрату, если бы не участие и любовь заводских товарищей. Ей и позднее всегда казалось, что она просто не пережила бы смерти сына, если бы не было завода, и долга перед Родиной, и работы, такой напряженной и трудной, что она забирала все силы сердца, не давая ему разорваться от боли...

Миновали военные годы. Последний танк, вышедший из цехов, не покинул завода. Он подъехал к скверу и здесь по мосткам своим ходом вполз на темный, скалообразный постамент в память о Великой Отечественной войне. На широкой грани его тысячи рабочих увидели надпись:


Снарядами, танками,
Тоннами стали
Уральцы священную
Клятву держали.

Последний «живой» танк надо было навечно приварить к вершине памятника в центре завода, и это сделала женщина в ватных брюках и телогрейке — Юлия Герасимовна Егошина.


3

После войны Уралмаш снова стал отцом новых заводов и фабрик. Опять потянулись вдаль эшелоны, но уже с прокатными станами, мартеновскими печами, нефтебуровыми станками и экскаваторами. И в цехе Юлии Герасимовны сваривались теперь новые машины мира.

Мы шли с нею по цеху мимо участка Мишина. Он все еще тянул с началом автоматической сварки скатов, как и других конструкций новых моделей «уральцев». Юлия Герасимовна чувствовала, что начальник участка тяготится ее контролем и хочет варить скаты все-таки вручную.

— Идет борьба, каждый шаг с боем. Хотя все, даже Мишин, на словах приветствуют автоматику. А почему? Автомат требует новых усилий, подготовки, организации. Куда проще послать ручников — идите, заварите, и все тут.

Юлия Герасимовна развела руками.

— К сожалению, это так. Вот Мишин, он инженер, фронтовик, а новой техники боится.

Я каждый день видел Мишина на участке в замасленной гимнастерке или в пиджаке, на лацкане которого поблескивала орденская планка. Он всегда производил впечатление человека, целиком отдающего себя делам цеха. Казалось бы, косный инженер не мог так энергично бегать по своему пролету. Но когда мы застали Мишина у скатов, он опять заявил, что не знает, как варить эти конструкции автоматом, хотя машины за флюсом уже послал.

— Врет, не посылал машины, по глазам вижу, — шепнула мне Юлия Герасимовна.

— Пусть будет трудно, даже неудача постигнет — ничего, — уговаривала она, взяв Мишина за руку.

— А может быть, вручную! Последний раз. Тем более есть свободные сварщики. Да какие! Короли сварки, — заглядывая в лицо Юлии Герасимовны, предлагал Мишин.

— Вы на королей, а я на автоматы делаю ставку.

Голос Юлии Герасимовны не менялся, но глаза ее смотрели все суровее.

Мишин понемногу сдался.

— Хорошо, хорошо, во вторую смену начнем, — сказал он, еще раз повторив свое обещание.

— Знаете, почему он назначил на вторую? — сказала Юлия Герасимовна, когда Мишин ушел. — Я ведь работаю только с утра. Во вторую не бывает никого из бюро автоматики. Чуть автомат застопорит, он бросит и заварит вручную. Но я останусь. Воевать — так уж до конца.

И она осталась после рабочего дня, но Мишин перенес сварку на ночь.

— Ну что ж. Приду и ночью. Приходите и вы, — предложила Юлия Герасимовна Мишину с самой ясной улыбкой.

— Нет уж, спасибо, — пробурчал тот и передернул плечами.

Третья смена начиналась в полночь, а пока Юлия Герасимовна пошла домой. Мы прошли с нею по заводскому «коридору» — главной улице между цехами, похожей скорее на асфальтированный и обрамленный деревьями проспект большого города.

Высокая лестница — мост над железнодорожными путями отделял «коридор» от центральной проходной. Три раза в сутки людской поток на смену и с работы заполнял этот мост, и тогда трудно было пробиться через массу рабочих, идущих в одну сторону.

Многоэтажный дом, где живет Юлия Герасимовна, — один из первых на главной улице нового поселка, давно уже ставшего отдельным городком. Крутая лестница на четвертый этаж пояснила мне, почему Юлия Герасимовна старается лишний раз не подниматься на заводской мост.

— После смерти сына я стала слышать свое сердце, — призналась она.

Егошины занимают отдельную квартиру.

— Федор Георгиевич, я не одна, встречай гостя, — еще в дверях крикнула Юлия Герасимовна.

Из кухни, с засученными по локоть рукавами, в распахнутой у ворота красной рубашке, вышел высокий, широкоплечий мужчина с подвязанным на поясе кухонным фартуком.

— Утку жарю. В прошлый раз старая попалась да жесткая, а эта — ничего, сходственная, — сказал он, приветливо улыбнувшись и назвав себя: — Егошин, Федор Георгиевич, — и протянул руку.

Ему нельзя было дать шестидесяти пяти лет. Крупная львиная голова с мало поседевшими волосами, крупный нос, лоб, губы, широкий разлет слегка, по-стариковски уже закустившихся бровей, а главное — свежий, красноватый цвет кожи молодили Федора Георгиевича. И лицо и вся его фигура еще дышали былой молодцеватостью, силой.

— Я теперь кухонный мужик. Как пенсионер — только четыре часа работаю. Пришел домой, жены-инженера нет — сам стряпаю.

Он сказал это не жалуясь и с улыбкой, но сразу же подмигнул мне, незнакомому человеку, тут же кивнул на жену. В этом кивке и в улыбке чувствовалось взятое давно и уже вошедшее в привычку право любовно подтрунивать над женой.

— Вы раздевайтесь, проходите, он у меня хороший, — пригласила Юлия Герасимовна. Должно быть, и она привыкла и не обижалась, понимая, что Федор Георгиевич пользуется добродушной своей иронией как защитной броней для самолюбия, когда к жене приходят ученые, инженеры, журналисты.

— Мой муж совсем простой человек, — как-то сказала мне Юлия Герасимовна. — Вот уж так получилось, что я ушла вперед.

Юлия Герасимовна вошла в комнату, переоделась в яркий домашний халат, забрала у мужа кухонный фартук. Несколько минут, разговаривая, супруги стояли рядом. И все-таки они были чем-то похожи, даже внешне, и не только певучим волжским говором, манерой ласково растягивать слова и порой произносить их так, как говорили в деревне десятки лет назад.

— Вот так и живем, — произнес Федор Георгиевич, любовно оглядывая свою квартиру.

Большая столовая Егошиных сверкала чистотой, натертые полы, гардины, занавеси, шкафы, буфет, вышитые коврики на стенах — от всего этого веяло домовитостью, уютом.

Я понял, откуда идет это ощущение, когда пригляделся к мебели. Она была необычной. И мягкие стулья, и кресла, и диванчики в белоснежных чехлах, шкафы — все это было любовно и мастерски сделано руками самого Федора Георгиевича. Вместе с тем каждая вещь представляла собою определенный стиль мебельного искусства, нашего и прошлых веков. Заметив мой интерес к мебели, Федор Георгиевич подошел к книжному шкафу.

— Моя-то всех твоих стоит, куда же засунула? — крикнул он Юлии Герасимовне, открыв дверь в кухню. — Вот она, книга давнишняя, ты сейчас такой не найдешь, — сказал он мне, кладя на стол потрепанное пособие для столяров, с образцами различной мебели.

— Эта, что в комнате, — ерунда, между делом сделал, — Федор Георгиевич пренебрежительно махнул рукой, — а можно сделать красоту большую, можно очень замечательно сделать.

— Федя, опростай место для закуски, — попросила Юлия Герасимовна, входя в комнату с подносом.

— Фу-ты, ни пня, ни пузыря. Что ж, на этой скатерти нельзя? — возразил он.

— Другую постелем. А вы, Федор Георгиевич, можете выпить, если пожелаете, — неожиданно на «вы» обратилась она к мужу, ставя на стол несколько бутылок пива. И, видя, как он потянулся к бутылкам, вздохнув, добавила: — Только немного, ты пьяный — нехороший.

Сейчас в халате, закатав широкие рукава, чтобы не мешали хозяйничать за столом, Юлия Герасимовна казалась мне совсем иной, чем на заводе. Было удивительно, как изменилась даже и ее речь. Я представил себе Егошину на техническом совете у директора, на трибуне совещания, в спорах с цеховыми инженерами, представил, как она в свою речь, посвященную тонкостям автоматической сварки, вставит вдруг «опростай место» — и мысленно улыбнулся.

А здесь, дома, она выглядела простой деревенской женщиной, старательно ухаживающей за мужем и гостем.

За столом мы разговорились о молодых годах супругов, о погибшем сыне. С многочисленных карточек в семейном альбоме на меня смотрели серые, чистые глаза широколобого юноши с мило вздернутым егошинским носом.

— Ушел из института в сорок первом. И ни пня, ни пузыря, а на заводе броню давали, — тяжко вздохнул Федор Георгиевич.

— Ах, перестань говорить о сыне, перестань, — твердо и с болью в голосе произнесла Юлия Герасимовна.

Уже одно то, что супруги жили теперь одни, жили в достатке, но без Дмитрия, всегда напоминало им о невозвратимой потере. Рана в сердце Юлии Герасимовны не затянулась окончательно и давала себя чувствовать всякий раз, когда произносилось имя сына.

— Я интересно живу, прямо скажу вам — счастливо, вот только дома бываю мало, всегда на заводе задержишься. А так люблю заниматься хозяйством, так квартиру свою люблю, — вероятно все еще думая о сыне, говорила она. —Митя был бы сейчас тоже инженер. Хотя Федор Георгиевич и возражал против нашей учебы. — Юлия Герасимовна взглянула на мужа, и тот отмахнулся, сделав вид, что сердится.

— Вспомнила прошлогодний снег! Тридцать пять лет прожили вместе мы, два чудака, — размягченный пивом, благодушно произнес Федор Георгиевич и улыбнулся жене. Но в глазах его мелькнуло что-то серьезное, грустное, словно задумался он о прошлом, о судьбе своей и Юлии Герасимовны, о сильной душе и характере жены, с которой, и мешая ей, и любя, и мучая, прожил свой рабочий век...

В цех мы вернулись к ночной смене. Около скатов молодой рабочий Артюхов, коренастый, круглолицый, с быстрыми и ловкими движениями, налаживал автомат. Артюхов три года назад пришел из армии и успел за это время изучить все автоматы в цехе. Он стал разносторонним специалистом по новым аппаратам и был особенно любим Юлией Герасимовной.

Автомат, около которого возился рабочий, назывался сварочным трактором. По внешнему виду он действительно напоминал миниатюрный трактор на колесах, с торчащей впереди сварочной головкой, автоматически подающей к металлу проволоку, что потом плавилась в огне электрической дуги.

Юлия Герасимовна, сняв пальто и оставшись в рабочем халате, склонилась над аппаратом. Ей предстояло наладить трактор, найти определенную силу тока и скорость подачи проволоки и сделать так, чтобы аппарат смог двигаться не только по ровной металлической дорожке, но и под углом в сорок пять градусов, в чем и была главная трудность.

— Мишин не явился, друг ситный, — сказала Юлия Герасимовна совершенно спокойно, словно и ждала этого, — должно быть, надеется, что мы запоремся, аутром даст заварить вручную.

— Точно, он так и сказал мне, — подтвердил Артюхов.

— А мы вот заварим трактором, не посрамим автоматику, правда?

Артюхов кивнул не слишком уверенно, потому что он уже пробовал трактор до прихода Юлии Герасимовны, и аппарат все время соскальзывал с плоскости. Неудачные попытки придать автомату устойчивость продолжались около часа. Задние колеса трактора скользили особенно сильно.

— Снимем их, поставим резиновые ролики, — предложила Егошина.

На роликах трактор стоял хоть и сильно наклонясь, но уверенно, прочно. Подобрали режим сварки, и вот Юлия Герасимовна решилась — трактор пустили на всю многометровую длину шва.

Он пополз по металлу, приятно и негромко рокоча маленьким моторчиком, спрятанным в корпусе. Впереди аппарата темнела дорожка из флюса, металлического порошка зеленовато-бурого цвета.

Здесь не было открытой, слепящей глаза дуги, а лишь изредка из-под слоя флюса пробивались тонкие стрелки огня — отблески маленькой огненной ванны, где плавилась сталь.

Невидимая, мерно трещала под флюсом электрическая дуга, и о том, что происходит под слоем порошка, можно было судить лишь по характерным этим звукам да дрожанию стрелки вольтметра, циферблат его поблескивал на корпусе трактора.

Что происходит там? Глубоко ли проваривается металл, хорошо ли формируется шов, чтобы потом стать столь же крепким, как и сталь самой конструкции?

Я видел, что Юлия Герасимовна волнуется, шагая рядом с трактором.

Она не удержала глубокого вздоха, наблюдая за тем, как Артюхов легкими ударами зубила сбивает темную корку спекшегося флюса... И вот перед нами — сверкающая, безупречно гладкая серебристая полоска сварки.

— Хорош, красавец! — вырвалось у Юлии Герасимовны. — Завтра мы его под рентген, но я уверена — шов этот качественный.

Артюхов уже переносил трактор на другую конструкцию.

— С этой деталью Мишин нам уступит. Но как со следующей? Окажет сопротивление, — уверенно сказала она.

Я спросил, что было бы, если Мишина переставить на место Юлии Герасимовны — внедрять автоматику, а ее — в цех?

— А это интересно, — засмеялась она. — Я думаю, новое положение изменило бы психологию Мишина. А я? Нет, я останусь такой же.

Скаты, заваренные трактором, утром следующего дня пошли под рентгеновский аппарат. Снимки на пленке, где ясно обозначились темные силуэты швов, говорили об их полной доброкачественности, Мишин, придирчиво осматривавший снимки, не нашел серьезных изъянов. Правда, в двух-трех местах пришлось немного подварить вручную.

— Ага, вот видите! — неожиданно оживился он.

— Вам бы все сразу и гладко, как на паркете, но ведь так не бывает в жизни, Александр Михайлович, — ответила Егошина, удовлетворенная результатами рентгена.

— Походим по участку, есть еще конструкции, которые можно перевести на автоматику, — предложила Юлия Герасимовна.

Мишин согласился без большой охоты, и они пошли вдоль пролета: Юлия Герасимовна впереди, начальник участка позади с недовольным лицом.

В те минуты на участке было особенно много огней, и справа, и слева, и над головой, пышные султаны искр повсюду взлетали в воздух.

Они продвигались вперед, словно внутри длинного огненного коридора, два заводских инженера, связанные одним делом и вместе с тем такие разные. Красные звездочки касались их одежды, слепящий свет бил в лицо, но Юлия Герасимовна лишь изредка прикрывала глаза ладонью.

Такой она и запомнилась мне надолго — крестьянская дочь, инженер из народа, хозяйка цеха голубых огней.


КАСПИЙСКИЕ РЫБАКИ

Килечная экспедиция


В район промыслового лова кильки наш самолет прилетел утром. Он приземлился на плоской вершине серых каменистых холмов полуострова Мангышлак. За их зубчатой грядой, резко обрывающейся у берега, зеленел простор неспокойного моря.

Еще несколько часов назад здесь бушевал суровый осенний шторм. Трое суток, будоража Каспий, дул сильный зюйд-ост, ветер казахстанских полупустынь. Сейчас шторм уже стихал, но в открытом море по инерции еще продолжалось волнение. Даже в естественной бухте за желтой песчаной косой ходили крутые, тяжелые волны с пышными космами. Волны ритмично бились о выступы скал, от ударов прибоя гудел берег, покрытый белой полосой пены.

Флотилия килечной экспедиции пережидала непогоду в бухте. Более пятисот кораблей раскачивались на якоре или бороздили морщинистую поверхность залива. Легкие сейнеры с толстыми мачтами и висевшими на них, как огромные сачки, конусными сетями, средние сейнеры — с фанерными корпусами, большие сейнеры с железным корпусом, объемистые, большегрузные плашкоуты, баржи, лихтера, буксировщики, высокобортные красавцы рефрижераторы с трюмами для мороженой рыбы.

Флот экспедиции заполнил огромную бухту. Казалось, армаде судов тесно у берега: мачты кораблей виднелись по всему простору залива, до самого горизонта. В ясном воздухе плавали сотни тающих в небе курчавых дымков. Даже свистящий бриз с берега, с разгона швырявший в бухту клубы песка и пыли, не мог заглушить многоголосого, плотного рокота моторов — шумного дыхания флотилии.

Быстроходный буксировщик «Белинский», разрезая острым ножом волну, прошел в глубину залива и там пришвартовался к борту теплохода, облепленного со всех сторон корпусами сейнеров и транспортных рыбниц. Это была плавучая база имени Микояна, или, как называли ее рыбаки, «матка» — судно-флагман, держащее на своих мачтах флаг штаба экспедиции.

Представьте себе большой, глубоко сидящий в воде корабль. Верхняя палуба у него такая же, как и у любого пассажирского морского судна, но нижняя похожа на плавучий завод с различными подсобными предприятиями.

И действительно, база — это не только ремонтные мастерские, но и различные склады и магазины на длинной палубе, напоминающей своеобразный торговый пассаж, где можно купить все: от продуктов до галантерейных товаров и готового платья, все необходимое для снабжения технического хозяйства флота и самих рыбаков.

Но это все-таки только плавающий корабль, естественно, что на теплоходе тесно: рядом с кузницей и токарными станками магазины, около них склады горючего и масла, тут же хлебопекарня, на корме баня, на верхней палубе почта, сберкасса, клуб. В жилых отсеках теплохода расположены медицинские кабинеты — здесь принимают врачи, — а фельдшеры есть и на маленьких сейнерах.

Каспийские рыбаки проводят в море большую часть своей жизни. Весенняя путина, после короткого летнего перерыва, сменяется осенней, затем зимней. По шесть — восемь месяцев живут рыбацкие команды на своих судах за триста — четыреста километров от колхозов и рабочих поселков, в открытом море, лишь изредка бывая на берегу.

Едва рыболовецкое судно пришвартовывалось к базе, рыбаки в зеленых брезентовых робах, в высоких сапогах переходили на ее палубу. Одни спускались по трапам в магазины, другие несли детали машин к ремонтным станкам, третьи спешили на почту, за газетами, письмами, в сберкассу, в санитарный кубрик.

На обеих палубах было многолюдно, шумно, почти непрерывно гремела музыка из больших репродукторов — это корабельный радист транслировал Москву.

Пока часть рыбаков находилась на базе, на борту сейнеров продолжалась подготовка к лову; сушились подвешенные к мачтам сети; на корме судов, где стоят небольшие печки, проворные рыбачки в мужских штанах, куртках и сапогах готовили пищу, на иных сейнерах уже разливали душистую, густую уху в глубокие миски.

А над базой, над сейнерами, над пенными, беспокойными волнами не умолкал густой, многоязычный гул голосов. В нем слышалась и русская речь астраханских капитанов, смело, со всего хода пришвартовывающихся к теплоходу, и гортанная перекличка смуглых, темноволосых туркмен, смех рыбачек-казашек и песни чинящих сети на палубе стройных, подвижных ловцов-дагестанцев.

Стоял уже полдень, когда Степан Лукич Вишневецкий, начальник экспедиции, прилетевший из Астрахани, вступил на борт базы. Невысокий, с широким в мелких рябинках лицом, на котором выделялись крутой лоб и внимательные глаза, он по-юношески легко взбежал по трапу на верхнюю палубу и прошел в свою каюту.

Собственно, это была небольшая плавучая квартира из двух комнат: спальня и кабинет со всем необходимым для работы — книжными шкафами, креслами, письменным столом. Вишневецкий переоделся в белый полотняный костюм, удобный на море, и через десять минут уже сидел за столом, просматривая радиограммы и сводки со всех судов экспедиции. Он не был в районе лова дней десять. За это время здесь произошло много событий, весьма важных для работы экспедиции.

Со Степаном Лукичом Вишневецким я познакомился в дороге. Из короткой беседы я знал уже, что он уроженец Астрахани, с детства связавший свою жизнь с промыслами и морем. «Вот уже более четверти века я неотступный рыбник», — сказал он о себе. Все эти годы Вишневецкий учился, не бросая производства, из малограмотного рабочего стал директором плавзавода, а затем, вот уже три года, — начальником крупной экспедиции.

Еще в самолете, поглядывая в окошко на зеленую равнину Каспия, он замечал то черную полоску — приемную рыбницу, идущую в Астрахань, то тонкий паутинный пунктир ставных неводов — частицы большого рыболовецкого «хозяйства» — и о делах экспедиции говорил охотно, обстоятельно, с той особенной точностью в мелочах, которая отличает человека делового, взвешивающего значение каждой фразы.

Созвав на базе в каюту своих помощников, Вишневецкий начал с деловых вопросов.

— Значит, отсиживаемся в бухте. Три дня потеряли, и это в канун выполнения экспедиционного плана! Три дня! — сказал он и нахмурился.

Два помощника — старый рыбак Михаил Сергеевич Суханов, полный крепыш с лицом, словно прокаленным каспийским ветром и солнцем, и худощавый, подвижный молодой штурман Карпов — отчитывались за прошедшую неделю лова.

— Мы держались в море до последнего, — как бы оправдываясь, сказал Суханов, — но шторм нас загнал в бухту!

Неделя была действительно тяжелой. Первые три дня флот находился в открытом море у мыса Урдюк. Здесь и настигла его буря. Суда пытались бороться с волнением, но зыбь все усиливалась. Корабли болтало. Якорные цепи дрожали от напряжения и могли порваться. К вечеру ветер усилился до девяти баллов. Огромный теплоход начало «купать» — вода заливала нижнюю палубу. Взяв на буксир несколько плашкоутов, теплоход двинулся в бухту.

Ночью порвался буксирный трос и от базы оторвало два плашкоута. Поймать их не удалось, и судам было приказано бросить якорь и ждать помощи. Скоро пришло новое сообщение — сейнер № 10 повредил рулевое управление, корабль несло на берег. Нужны были срочные меры. Александр Карпов перешел на борт разведочного судна «Академик Берг» и пошел на нем искать сейнер.

Об этом рассказывал сам Карпов. Он старался докладывать с несколько нарочитым спокойствием, выдерживая тон бывалого моряка, которому любой шторм не в диковинку.

Карпов разыскал поврежденный сейнер неподалеку от берега. Судно, лишенное управления, оказалось во власти волн и ветра.

— Ну, как у вас? — крикнул Карпов рыбакам с борта своего судна.

Он понимал самочувствие моряков — как бы ни было трудно команде, если рядом друзья, на душе веселей. С «Академика Берга» попробовали подать буксирный канат, для большей упругости размотав его на всю длину — метров четыреста.

Четыре раза, разворачиваясь, то медленно, то со всего хода «Академик Берг» подходил к судну, чтобы «поймать» его на буксир. Четыре раза толстенный канат рвался как нитка, когда волны разбрасывали корабли в разные стороны.

Наконец удалось «захватить» сейнер и повести его за собой. Казалось, что от встречной волны все судно уходило под воду, как говорят моряки — «подзаныр», и становилось страшно, что корабль больше не появится на поверхности моря. Карпов предложил команде перейти на его судно. Но рыбаки отказались — вдруг откроется течь или разойдутся пазы в носовой части. Сейнер благополучно добрался до бухты, сохранив весь улов рыбы.

Вишневецкий спросил, исправлен ли уже поврежденный сейнер, Карпов утвердительно кивнул головой.

История с буксировкой этого сейнера была лишь одним из будничных эпизодов морской жизни экспедиции. Редкий шторм в эти дни поздней осени не обходился без того, чтобы несколько судов, сорвав с якоря, не понесло в море или на берег.

Еще ни одно судно, даже в самые критические минуты, не выбросило за борт дорогой груз рыбы, и героическое поведение команды потерпевшего аварию сейнера казалось всем делом понятным и естественным, не вызывавшим удивления ни у Карпова, спасшего судно, ни у Вишневецкого, который лишь сделал какие-то пометки в своем блокноте.

— Ну, хорошо, товарищи, картина ясна. Шторм проходит. Мы имеем благоприятные сведения о погоде из Баку, Махачкалы, Астрахани. Народ отдохнул, хватит сидеть в бухте! Пойдем в море, — продолжал он после паузы. — Но куда? Буря разогнала рыбу. Что скажет нам ведка? Позвоните Гнеушеву.

В каюту, чуть пригнувшись, вошел Алексей Гнеушев — инженер промысловой разведки, высокий, плечистый, с крупной наголо обритой головой, что как-то особенно оттеняло свежесть его молодого, загорелого лица. Гнеушев заочно кончил Московский рыбный институт, уже давно работал на Каспии.

— Ну, где рыба, разведчик? — спросил Вишневецкий, пригласив инженера сесть рядом с собой.

Но Гнеушев остался стоять у дверей каюты.

— Степан Лукич, промразведка не может ответить на этот вопрос сразу, без разведочного рейса, — ответил он неторопливым баском. — Где сейчас килька — уточнить надо. Разрешите на «Академике Берге» выйти в море.

— Хорошо, — подумав, согласился Вишневецкий, — этой ночью выходи.

Гнеушев вышел из каюты, и уже через пять минут разведочное судно, застучав мотором, отвалило от борта базы и встало неподалеку на якоря — готовиться к ночному поиску.

В каюту Вишневецкого тем временем один за другим входили с докладом, за указаниями начальники рыболовецких колонн, директора плавучих заводов, капитаны транспортных судов, снабженцы, представители Рыбакколхозсоюза.

Начальник экспедиции по радио связался с Астраханью — просил ускорить отправку в море большегрузных рефрижераторов. Радист почти тут же принес ответ: транспортные суда уже следуют к району лова.

Начальники колонн, объединяющих по двадцать — тридцать пять судов, доложили Вишневецкому о готовности своих сейнеров, руководители плавучих морозильных баз — о том, сколько они смогут принять рыбы. Вишневецкий сделал подсчеты. Его коротко остриженная голова склонилась над листками донесений, сводок, над голубой картой моря.

По всем судам флота пронеслось известие — скоро в море! В заливе сразу стало оживленнее. Рыбаки, отдыхавшие раньше в кубриках, теперь почти все работали на палубах. Корабли, бороздя бухту, устремились к плавучим складам и пристаням — запасаться топливом, продуктами, солью, тарой. А около флагманского судна сейнеры теснились теперь сплошной, качающейся на волнах, стеной и не в один, а в два и три ряда.


* * *

Давно уже миновали на Каспии те времена, когда одинокий рыбак на утлом суденышке искал, на свой страх и риск, богатые рыбой места. В современных экспедициях рыболовный флот обслуживает корабельная разведка, опирающаяся на высокую техническую базу.

Суда-разведчики пересекают морской простор по заранее намеченным линиям — «разрезам». Сама разведка кильки производится с помощью лова ее конусными сетями и контролируется эхолотом — прибором, основанным на законах отражения звуковой волны от тела, погруженного в воду. Эхолот как бы прослушивает и засекает место нахождения густых скоплений рыбы.

Каждую неделю бюро научно-промысловой разведки рассылает рыбакам информационные письма с прогнозом наибольших концентраций кильки. Но это, так сказать, генеральная разведка в масштабах всего моря. В экспедиции ею не ограничиваются и производят свои дополнительные поиски, особенно необходимые в осеннее и зимнее штормовое время, когда промысловая обстановка на море резко меняется.

Обычно капитаны сейнеров, получая по радио рекомендацию идти на лов в тот или иной район, сами в свою очередь после лова передают по радио или посылают на базу бланки инженерных донесений о концентрации кильки. Экспедиция ведет активный «наступательный» лов. И вся атмосфера рыбопромысловой разведки чем-то напоминает разведку фронтовую, с той разницей, что «противник» здесь — скопление странствующей по морю кильки.

Хотя погода понемногу улучшалась, но волнение продержало флот еще целые сутки в бухте. В полдень, после ночной разведки, вернулся усталый, но довольный Гнеушев. Он перескочил с палубы «Академика Берга» на базу, высокая его фигура мелькнула на капитанском мостике и скрылась в штурманской рубке.

Через час на самом видном месте нижней палубы уже висела новая подробная карта большого района Каспия: заштрихованные кварталы указывали места наивысших уловов — более 50—80 кг за один подъем конусной сети. Полоса такого заманчивого скопления кильки тянулась на десятки миль вдоль берегов полуострова Мангышлак.

Надпись на карте гласила: «Наибольшие уловы ожидают рыбаков в районе мыса Урдюк. Поэтому промысловая разведка рекомендует ходить на лов по истинным курсам, веером 220—180 градусов от мыса Урдюк на расстояние 15—25 миль».

Разведкарту видели и изучали команды всех сейнеров, подходивших к базе. Близился вечер. Флот, полностью подготовленный к лову, начал постепенно покидать воды бухты. Застрекотав моторами, с густым выхлопом, первыми снялись легкие колхозные сейнера. Их было так много, что воздух в заливе заволокло сизым дымком: подобно опустившейся на море туче, эта дымовая завеса тянулась за кораблями.

Еще легкие сейнеры маячили на горизонте, когда двинулись средние суда, и через полчаса мачты их растаяли в голубой дали. Самые крупные суда, надеясь на свой ход, еще оставались в заливе. Но вот и у них загремели электрические лебедки, поднимая якоря. В последний раз всколыхнул воздух густой протяжный гудок флагмана: «Ухожу. Следуйте все за мной!» Добывающий флот экспедиции, развернувшись широким фронтом и охватывая собой почти всю бухту, выходил на просторы открытого моря.

Уже за огромным черным поплавком буя теплоход начал мерно взбираться на покатые спины валов. Море встречало плотным, холодным ветром, соленой капелью брызг. Начальник экспедиции Вишневецкий стоял рядом с капитаном на мостике теплохода и в бинокль смотрел то на сейнеры у горизонта, то на залив, где, в ожидании улова, качались на якорях двести рыботранспортных кораблей и барж.

...В одном из отделов краеведческого музея в Астрахани я увидел старые фотографии: убогие селения, грязные склады с дырявыми навесами, прогнившие причалы, крохотные рыбоприемные заводики... Это — дореволюционные промыслы Каспия.

Тяжелым и безрадостным был здесь труд рыбака. С фотографий смотрели сумрачные люди, одетые в какие-то отрепья, с руками, разъеденными солью и покрытыми гнойниковыми язвами. Вручную тащили они на берег тяжелые сети. Тут же, на берегу, лежали их лодки: маленькие остроносые «бударки», парусные суденышки, чуть побольше «реюшки», на которых, часто рискуя жизнью, шел в море каспийский рыбак.

Как далеко шагнула рыбопромысловая техника за годы советской власти! Что могло быть красноречивее этого сравнения кустарного промысла и экспедиции, покидавшей воды залива, с ее флотом, орудиями и методами лова, основанными на достижениях передовой науки.


Лов на электросвет


На одной из малолюдных, нешироких улиц Астрахани стоит небольшой белокаменный особняк с вывеской на парадной двери: «Астраханский филиал ВНИРО» — то есть Всесоюзного научно-исследовательского института рыбного хозяйства и океанографии.

Изогнутая спиралью лестница ведет на второй этаж, напоминающий огромный безводный аквариум. Только рыбы здесь не живые, а изображены на картинах, развешанных по стенам. В коридорах института от многочисленных ярких картин с пейзажами морских глубин словно пахнет самим морем. Так и кажется, что вот-вот, вильнув плавниками, раздвигая водоросли, поплывут с картин огромные толстобрюхие белуги, остроносые севрюги, осетры с костистыми гребешками на спине, белотелые судаки, усатые сомы, юркие зубастые щуки, селедки, каспийские кильки и множество других рыб.

Эта живописная «портретная» галерея, демонстрирующая рыбные богатства Каспия, одновременно и своего рода перечень исследований: в Астраханском филиале ВНИРО работают специалисты по всем разновидностям рыб, они изучают биологию, физиологию и промысловые особенности обитателей морских недр, занимаются усовершенствованием техники современного промышленного рыболовства и созданием новых орудий лова. Иван Васильевич Никаноров, молодой ученый и директор филиала, знакомя меня с институтом, сказал, что специальной килечной лаборатории у них нет, но есть сотрудники, посвятившие себя изучению этого промысла, в последние годы ставшего особо перспективным в Каспийском бассейне.

Мы беседовали в кабинете Никанорова, квадратной, светлой комнате с большими окнами на Волгу и увешанной по стенам все теми же красочными картинами «подводного царства», изображениями килечных косяков, рыболовных судов и орудий лова.

— Пожалуй, начнем с того, — сказал Иван Васильевич, — что ловом рыбы на искусственный свет занимались еще древние греки и римляне, более двух тысяч лет тому назад. Издавна рыбаками Средиземного и Адриатического морей было замечено, что сардина на рассвете поднимается к поверхности. Она так ведет себя и ночью, если зажечь над водой факелы. Не только сардину, но и анчоуса, ставриду, скумбрию успешно ловили на свет у берегов Корсики, Сардинии, Сицилии.

Наши черноморские ловцы зимой, у южных берегов Крыма, привлекали ставриду светом фонаря, а на Каспии опытные рыбаки ловили кильку на свет костров, разведенных на лодках.

Но все эти многолетние и даже многовековые наблюдения носили случайный и бессистемный характер, пока в канун войны этой интересной и важной проблемой не занялась большая группа ученых, решивших произвести промышленные эксперименты с ловом на электрический свет различных пород рыб в морях Советского Союза.

Так, профессор П. Г. Борисов, научные сотрудники Н. Я. Бабушкин, В. И. Приходько — на Каспии, Н. И. Данилевский — на Черном, Г. И. Глебов — в Баренцевом, Л. И. Воробьев — в Азовском, Г. И. Грищенко — в дальневосточных морях, проводя опыты с кильками, сельдями, хамсой, в течение нескольких лет изучали их реакцию на электросвет, их физиологические особенности, характер скоплений и маршруты в глубинах морей и океанов.

Выводы ученых оказались удивительно любопытными. Выяснилось, что на электрический свет реагирует свыше пятидесяти видов рыб, которые можно подразделить на три группы: те, которых зона света привлекает независимо от того, есть там корм или нет, те, что идут на корм, и, наконец, те, которых искусственный свет отпугивает.

Ученые, в отличие от рыбаков древности, чаще применяли не надводный, а подводный свет, убедившись, что именно этот метод сулил наибольшие возможности лова как привлекаемых светом, так и уходящих от него рыб.

Особенно дружно шла на свет каспийская килька.

— Любопытно, — заметил Иван Васильевич, — что на эту маленькую серебристую рыбку с продолговатым нежным тельцем долгое время не обращали серьезного внимания. До 1925 года кильку на Каспии не ловили, и она служила лишь кормом для других рыб. И потому промысел развивался медленно. Объяснялось это главным образом тем, что в прибрежные зоны подходит только одна из трех разновидностей кильки — так называемая «килька обыкновенная», которая нерестится весной на мелководье. Летом она скапливается в косяки, видные простым глазом. Но косяки то подходят к побережью на несколько дней, то исчезают в глубинах моря.

Более крупная, с удлиненным телом и темной, с фиолетовым отливом, спинкой, так называемая анчоусовидная килька — та все время держится на значительных глубинах. Ее не ловили совсем. А запасы именно анчоусовидной кильки в Каспийском бассейне — громадны, ее примерно в восемь раз больше, чем кильки «обыкновенной» и «большеглазой».

На специально оборудованных судах ученые Борисов, Приходько и многие другие работники различных исследовательских институтов год за годом выходили далеко в море. И они постепенно выяснили, что килька держится главным образом вдоль восточного и западного побережий Среднего Каспия. Ночью вокруг источника света, опущенного глубоко в воду, первые рыбешки появляются уже через две-три минуты, а через десять минут сюда сплываются десятки тысяч.

Скопления кильки занимают по вертикали от одного до шести метров. Ученых поразило то обстоятельство, что свет как бы гипнотизирует рыбу: она не пугается шума двигателя, к ней можно подъехать на лодке почти вплотную.

Но зато при выключении света килька, потеряв ориентацию, стремительно бросается в разные стороны и даже выскакивает из воды. При включении света она снова начинает собираться.

Исследования показали также, что зимой реакция рыбы на свет ослабевает и ее трудно поднять из глубины, тут температурный фактор оказывается сильнее светового. В лунные, светлые ночи килька ловится хуже.

— Представьте себе картину, — сказал Иван Васильевич, — яркий источник света установлен в глубине моря. Рыбы, собираясь вокруг него, распределяются по нескольким зонам. Ближе всех — точно магнитом притянутая килька, по второму, более отдаленному, кругу плавает планктоноядная сельдь, третью зону, на грани света и тени, занимают хищные сельди, питающиеся мелкой килькой. Это открывает возможности комбинированного лова кильки и сельди.

Почему же килька, чехонь, морская игла, кефаль, атерина, сардина, тюлька, хамса, корюшка и другие рыбы ночью привлекаются на свет? И почему такие, как угорь, минога, наоборот, уходят от него? Это еще не вполне изучено, но многие ученые склонны объяснить поведение рыб с позиций учения И. П. Павлова о пищевых рефлексах.

Как выяснилось, к свету подходят пелагические рыбы, живущие в толще воды и, подобно кильке, питающиеся днем. Следовательно, ночью свет для кильки служит возбуждающим условным рефлексом, связанным с безусловным рефлексом питания. Те же рыбы, что питаются ночью, к свету не подходят. Поэтому, очевидно, килька хуже ловится в полнолуние — обилие света по всей поверхности моря снижает эффективность горящих лампочек.

Профессор Борисов начал свои опыты в районе бухты Кызыль-Узень, у западных берегов Казахстана. В этом отдаленном районе Каспия, в милях сорока от пустынного, неприветливого берега, летом и осенью блуждают несметные косяки кильки. Однако первые уловы разочаровали исследователей. Хотя Борисов сконструировал особый патрон и опустил лампу на значительную глубину — свет с поверхности был едва заметен, — кильки в сетях оказалось мало.

На следующий год Борисов вновь посетил этот район. Теперь он решил попробовать лампы более мощные, в пятьсот ватт, они собирали вокруг судна большие косяки рыбы. Кильку обметывали кошельковыми неводами. Но и на этот раз улов в четыре — шесть центнеров не удовлетворил ученых.

Еще через год профессор заменил неудобный кошельковый невод конусной сеткой, острым концом опускаемой в воду. Яркая электрическая лампа помещалась над верхней плоскостью сетевого конуса. Однако и конусная сетка не дала удовлетворительных результатов.

Причина открылась лишь в следующем году. Помогла случайность: судно, обычно всегда движущееся во время лова, из-за порчи мотора встало на якорь. И произошло необычное: за одну ночь сравнительно небольшой сеткой на судне выловили сразу семнадцать центнеров рыбы. Опыт повторили — снова удача. Скоро ученые предложили рыбодобывающей промышленности применять лов с помощью электросвета.

Прошло несколько лет. Новый метод все еще находился в стадии экспериментального изучения. Но тем временем рыбаки оценили лов на свет, стали им пользоваться и вносили в него свои усовершенствования: увеличили диаметр конусных сетей, начали практиковать лов сразу двумя сетями с двух бортов, выходили в открытое море, где кильки больше.

Каспийской килькой заинтересовалась Москва. Вскоре была снаряжена экспедиция с задачей произвести промыслово-биологическую съемку Каспия и определить общие запасы кильки в море.

Так в старом Каспии, казалось бы досконально исследованном и обжитом море, ученые открыли новый богатейший промысел.


В открытом море


...Покинув бухту, флот экспедиции направился вначале к мысу Урдюк, а затем, оставив там базу и рыбоприемные суда, взял курс в открытое море. Корабли расходились гигантским веером. Каждое судно выбирало свое направление и наилучшее место лова, и здесь все зависело от опытности капитана, его «нюха на рыбу», точности предварительной разведки, погоды и некоторой доли неизбежного в «хитром» морском деле везения.

Большой сейнер «Гоголь» с удобными комфортабельными каютами для команды и первоклассным рыболовным оборудованием, покинув базу, более часа шел строго на запад и, миновав многие суда, уже бросившие якоря для лова, забирал все «мористее».

Это судно, издали точно такое же, как и десятки других рыболовецких кораблей, отличалось тем, что в трюмах его находилась экспериментальная рефрижераторная установка, а на палубе — две большие ванны с охлаждающим соляным раствором. На корабле производились промышленные опыты по охлаждению живой рыбы тут же, на месте лова, в море, опыты очень интересные и важные. Вместе с рыбаками на сейнере плавали научные сотрудники из Астраханского ВНИРО.

Командир «Гоголя» носит широкоизвестную среди каспийских рыбаков фамилию. Четыре брата Дементьевых — четыре капитана сейнеров работали в одной экспедиции, и работали замечательно. Трое Дементьевых — коммунисты.

Дементьевы, как и большинство астраханских рыбачьих семей, гордятся своей профессией, переходящей из рода в род. И дед Дементьевых был рыбак, и отец, и все братья с малых лет приучились к морю, чтобы потом навсегда связать с ним свою трудовую жизнь. На базе и на кораблях мне удалось увидеться с тремя братьями.

Старший, Михаил Григорьевич, — капитан стахановского сейнера «Новосибирск». Ему около пятидесяти. После смерти отца он занял в семье место наставника и воспитателя. Дементьевы все похожи друг на друга. Но в старшем из братьев-капитанов с особой рельефностью отпечаталась рыбацкая «порода». Это высокий, плечистый здоровяк, с большими мускулистыми руками и с крупным лицом, которое дышит суровой мужественностью, резкие морщины — печать годов морского труда.

А у самого молодого, Павла Григорьевича, лицо сияет свежестью, красотой силы, энергии, здоровья. Павел Дементьев, несмотря на молодость, уже начальник колонны судов. Не только в семье, но и во всей экспедиции он считается одним из самых образованных и толковых рыбаков.

Третий Дементьев, Георгий Григорьевич, — капитан сейнера «Гоголь» — немногословный, спокойный, атлетически сложенный моряк, он ходит обычно в просторной кожаной куртке и в высоких сапогах. Таким я и увидел Георгия Григорьевича, поднявшись на мостик сейнера, уже подходившего к месту лова. Спускались сумерки. Море темнело, кое-где на мачтах зажглись ходовые огни — движущиеся зеленые и красные точки.

В рубке сейнера кроме капитана находился матрос Бабаян — сумрачный на вид человек с копной темных волос, непокорно спадающих на лоб. Разговор шел о предстоящем лове, о миновавшем шторме, о женах и семьях на берегу.

Нередко моряки уезжали дней на пять — восемь домой, в «товарищеские отпуска», устраиваемые по взаимной договоренности с таким расчетом, чтобы остающиеся на корабле по-братски делили между собой работу «отпускника». Иногда жены и сами приезжали в экспедицию на попутных рыбницах. Жена Георгия Григорьевича, учительница начальной школы, не могла оставить работу и двух малышей, и капитан «Гоголя», вспомнив об этом, непроизвольно вздохнул: он давно не был дома.

Скоро в рубку поднялась темноглазая женщина, повязанная платком, в мужских штанах и куртке — научный работник Нина Владимировна Чемиренко. Ее лаборатория, которую в шутку прозвали «кухней», помещалась в носовой части сейнера. Пробирки, весы, горелки, банки с химическими реагентами — все принадлежности походной лаборатории заполняли каюту и были, на случай сильной качки, прочно укреплены по стенкам и на столике.

Хрупкая, худенькая женщина, Нина Владимировна успешно вела свои исследования, разделяя с командой все невзгоды и трудности плавучей жизни. Ее не укачивало в самые жестокие штормы, она могла в любую погоду работать у себя в каюте.

Нина Владимировна искала способы охлаждения рыбы в море, испытывала рефрижераторные установки и, в частности, выясняла действие горчицы и антибиотиков, предотвращающих порчу рыбы. Свои опыты она проводила каждую ночь и сейчас была готова к началу лова.

— Скоро, Георгий Григорьевич? — нетерпеливо спросила она у капитана.

— Еще минут десять пройдем мористее, а там на якорь. Что, опять горчицей будете кильку мазать? — улыбнувшись, спросил Дементьев.

— Да. Я знаю, вам не очень нравится, но уж потерпите.

— Терпи, капитан, ты охлажденную рыбу делаешь, — засмеялся Бабаян.

Сейнер «Гоголь» остановил моторы, когда на море легла темная, безлунная ночь. Загремели лебедки, разматывая якорную цепь. Судно развернуло на ветер. И сразу же усилилась качка. Пока сейнер на ходу взбирался на гребни волн, его качало только с носа на корму, а теперь стало валить и с борта на борт. Только цепкие ноги моряков могли уверенно двигаться по скользкой, летящей из стороны в сторону палубе, к тому же еще, словно дождем, ополаскиваемой каскадом брызг.

Капитан зажег прожектор, осветивший палубу, рефрижераторные чаны, темные конуса сетей.

— Готово, начали! — скомандовал Дементьев, и правый конус, укрепленный на блоке грузовой стрелы, начал медленно опускаться в воду. Лампа в тысячу ватт зажглась уже в море.

Говорят, что опытные рыбаки узнают приближение кильки к источнику света по своеобразному шороху под водой, напоминающему шум летнего дождя.

Я этого шума не слышал, но был очарован изменчивой игрой света в море вокруг корабля.

Вначале, когда на вершине сетки, чуть опущенной в воду, зажглась лампа, море точно засверкало ярко-зеленым стеклом. Но вот сеть пошла поглубже, и зеленое стекло темнело, как бы превращаясь в матовое, но на поверхности еще мерцал отсвет, какое-то приглушенное сияние, как бы с трудом пробивающееся сквозь толщу воды.

Опустив первую разведочную сеть, Дементьев выждал минут двадцать, должно быть желая собрать рыбы как можно больше. Но вот сеть пошла наверх. Вода светлела с каждой секундой. Рыба поднималась за светом. Еще несколько мгновений — и у бортов судна словно разгорелся огромный подводный костер. Лампа — выше, выше, она уже над водой, и тут свет погас.

Темная сеть все еще шла наверх, а людям, смотрящим на море, казалось: гигантская огненная рыба, выпрыгнув из воды, вдруг почернела и растаяла в воздухе. Конусную сеть завели на палубу. В сетке лежал тяжелый, плотный груз рыбы, вода потоком стекала на сапоги рыбаков. Капитан Дементьев и Бабаян рывком открыли сеть снизу, и в раствор чанов щедро полилось текучее серебро кильки.

Пока килька охлаждалась в соляном растворе, с левого борта плавно опустилась вторая конусная сеть. Теперь, через каждые пятнадцать — двадцать минут, то у одного, то у другого борта корабля вспыхивали, затухали и со слепящей яркостью вновь разгорались огни ламп. Этот почти непрерывный, холодный подводный пожар вокруг судна блуждающими бликами отражался на мокрой палубе, на грудах белых ящиков, на темном металле лебедок и на разгоряченных работой лицах рыбаков.

Рыба из двух сетей поступала на палубу. Четкий ритм лова заставлял рыбаков, не медля, вычерпывать окоченевшую кильку из чанов, заполнять ею ящики, которые опускались в трюмы, где действовали другие холодильные установки.

Несколько десятков ящиков заполнили для Нины Владимировны. Это немного задерживало общий ритм работы, рыбаки нервничали. На палубе к обычным острым запахам свежей рыбы, соли и морской воды прибавился еще едкий аромат горчицы, заставлявший рыбаков чихать и, снимая рукавицы, вытирать мокрыми ладонями слезившиеся глаза.

— Ох, Нина Владимировна, зачем людей в море плакать заставляешь? Рыбы много — радоваться надо! — сквозь смех и вздохи жаловался Бабаян.

Он ловко заколачивал ящики и потом, скользя в сапогах по мокрой качающейся палубе, относил ящики к трюму. Нина Владимировна была неутомима, она не только смазывала рыбу, но и помогала заколачивать ящики, спускалась в трюм, ее маленькая фигурка появлялась то на одном, то на другом конце палубы. Она лишь иногда прислонялась к мачтам, чтобы не упасть при резких кренах судна.

В середине ночи, когда улов стал уменьшаться, Дементьев решил перейти на другое место, миль на десять на юго-восток.

Море и здесь было все в россыпи судовых огней. В ночной темени свет ламп казался особенно ярким, издали световые точки и вспышки сливались в одно как бы плывущее над водой зарево. Иной раз капитаны судов, идущих из Красноводска, наткнувшись ночью на экспедицию, принимали ее за освещенный огнями берег и, решив, что заблудились, бросали якорь или, переменив курс, уходили в сторону.

Лов кильки на сейнерах продолжался всю ночь. На рассвете, когда свет ламп потускнел, а поверхность моря приобрела серый, свинцовый оттенок и кильки стало меньше, сейнеры подняли якоря.

К утру обычно зыбь сильнее и ветер крепче. Сейнер «Гоголь» бросало на волнах, однако уставшие рыбаки крепко спали. Не отдыхал лишь капитан, стоявший за штурвалом. Он то и дело поглядывал по сторонам, стараясь, чтобы его не обогнали другие корабли, чьи мачты виднелись по всему морю.

Впереди показался песчаный треугольник мыса и около него светлые силуэты рефрижераторов, ожидающих свежую рыбу. Корабли прибавили ход. Они «бежали», весело попыхивая курчавыми дымками, разрезая косматые гребни волн, окрашенные розоватой пеной. Всходило солнце.

У самых рефрижераторов соперничество сейнеров стало походить на морскую игру. Команде каждого судна хотелось первой закрепить чалку на борту рефрижератора, первой перегрузить ночной улов. Сейнеры со всего хода «атаковали» рыбоприемники, капитаны судов сблизившихся кораблей кратко приветствовали друг друга с высоты штурвальных рубок, осведомлялись о результатах лова.

Героем ночи был капитан сейнера «Псел» — Петр Алексеевич Софронов. После шторма нелегко было найти богатые рыбой места. Однако на корме у «Псела» высилась гора ящиков с килькой, и Дементьев, скользнув по ней как бы равнодушным взглядом, оценив успех товарища, должно быть, позавидовал в душе, но внешне ничем не выдал себя.

— Сколько у тебя? — кивнув ему, спросил Софронов.

— Ящиков восемьдесят, — ответил Дементьев с невеселой улыбкой. Он был недоволен результатами лова. На сейнерах, где рыбу солили, а не замораживали, дело шло, естественно, быстрее.

— У меня триста семьдесят ящиков, — похвастался Софронов.

— Ты где же ловил?

Софронов помолчал. Должно быть, он привык не торопиться с ответом на такие вопросы. Как обычно, он нашел богатое рыбой место и сам надеялся прийти туда на следующую ночь.

— Да ты не бойся, твою рыбу не заберу, — сдержанно сказал Дементьев.

— В море всем хватит места, — снова уклонился Софронов.

Он стоял, опершись локтями о борт капитанского мостика, маленький, худощавый в приплюснутой кепке и ватнике, издали фигурой похожий на подростка. За ночь небритые щеки его потемнели, перевитые сединой волосы выбивались на лоб, и вокруг пристальных, с затаенной хитринкой глаз выделялись резкие морщины.

— Где ловил, спрашиваешь? От мыса Урдюк держался так на 190 градусов, ходу часа полтора, — наконец ответил он довольно неопределенно.

— А я вышел мористее, — сказал Дементьев. — Там две «деревяшки»[1] стояли. Прошел дальше, зюйд-ост. Потом два раза место менял.

— Видел кого-то, — коротко бросил Софронов.

— Это я был, — подтвердил Дементьев.

— Твой «Гоголь»-то знаешь как зовут: «Вон, мол, бежит «холодильник номер один», — засмеялся Софронов, открывая в улыбке мелкие зубы. — Говорят: «Дементьев теперь в Москву поедет, рассказывать, как рыбу в море замораживать, а рыбачить бросит». Так, что ли, Георгий?

Ирония, слышавшаяся в шутке Софронова, задела Дементьева, но он ответил спокойно, подбадривая себя и своих рыбаков, которые с интересом прислушивались к этой словесной дуэли.

— Мы не то чтобы какие-то консерваторы. Понятно, Алексеевич? Новое надо внедрять!

Софронов не счел нужным спорить, но покосился на корму своего судна: дескать, науку внедряй, а пока полюбуйся на мой улов и позавидуй!

— Слушай, Софронов, какая это ловля — рыбу горчицей мазать, — неожиданно вмешался Бабаян. — Горчица, перец, понимаешь! Кухня, да? А время идет!

Бабаян от огорчения даже плюнул. Дементьев расхохотался.

— Слышишь, Алексеич, ему горчица все глаза выела. Вот, брат, как науку вперед двигать. А ты неправ, Саша, — продолжал он, обращаясь уже к своему матросу, — мы большое дело делаем, килька-то у нас свежинка, почитай, готовые консервы!

Довольный тем, что последнее слово осталось за ним, Дементьев закрыл двери рубки, включил моторы, быстро продвинул сейнер вперед, и через пять минут первые ящики с рыбой уже перегружались в трюмы рефрижератора.


* * *

Я перешел на борт «Псела», чтобы поближе познакомиться с его капитаном. Застал его за завтраком.

Петру Алексеевичу сорок с небольшим, но, рано поседев, он выглядит старше. На море Софронов провел почти всю сознательную жизнь, если не считать двух лет, отданных Отечественной войне. Вот уже три года он — один из лучших рыбаков Каспия.

Правда, рассказывая о нем, товарищи как бы вскользь упоминали, что Петр Алексеевич — «мужик извилистый», несколько «зажимает» свой опыт.

Я спросил у Петра Алексеевича, как он находит места, богатые рыбой.

— Это рыба меня находит, — пошутил Софронов.

— Всегда находит?

— Всегда, — улыбнулся он.

Однако в разговоре выяснилось, что бывали у Софронова и такие ночи, когда его сейнер привозил всего три центнера рыбы. Петр Алексеевич рисковал, отдавая иной раз целую ночь поискам наибольших скоплений кильки. Зато, набредя на «богатое» место, он с лихвой наверстывал время. Он брал улов и хорошо изучал этот район, течения в море, донный грунт.

— Вот пример, — сказал Петр Алексеевич, — есть у нас сейчас сейнер «Пинега», море — одно, и суда — одни, а «Пинега» за три года поймаларовно вполовину нашего. Или вот потушат огни и спать ложатся. Поспят — начинают ловить. Надо хотеть хорошо рыбачить — это главное.

Дружная команда сейнера «Псел» добивается больших уловов потому, что дорожит каждой минутой. Едва судно станет на якорь, как рыбаки спускают в море одновременно обе конусные сети, по бортам судна зажигаются сразу две лампы. Затем, когда рыба скопляется, одна лампа отключается, и косяки кильки сосредоточиваются у правого или левого борта сейнера.

Лов начинают в быстром темпе. Едва одна сеть нависает над палубой, как в воде с противоположной стороны зажигается лампа второй конусной сети. Рыба устремляется туда. Так каждые пять-шесть минут: сети летят вверх, вниз, то в море, то на палубу.

Высокая мачта посредине судна, грузовые стрелы, почти под прямым углом прикрепленные к ней, конусные сети на длинных канатах — все это напоминает огромное качающееся коромысло. Сети, точно ведра, одно за другим зачерпывают в море по нескольку центнеров кильки.

На ином сейнере запоздают в район лова, другие ждут полной темноты и тогда лишь опускают сети. У Софронова судно всегда на месте вовремя и сети в воде засветло. Только начали сгущаться сумерки — зажигаются лампы, на палубу уже льется килька и команда выигрывает лишних час-полтора активного лова. Вот почему капитан Софронов привозит иной раз в два раза больше рыбы, чем соседи.

...Сейнер «Псел» подошел к борту рефрижератора «Холод» вслед за «Гоголем» и начал разгрузку. Кран осторожно подхватывал ящики и опускал их в глубокий трюм, где искусственно поддерживается низкая температура.

Из трюма тянуло холодом, густым запахом влажной рыбы. Жирная вода из ящиков текла по скользкой палубе, рефрижератор качало на волне, и это затрудняло работу грузчиков. Все они торопились, чтобы уже к вечеру рефрижератор мог уйти в Астрахань.

Этот большой корабль и группа других судов пришли на каспийский килечный промысел из Черного моря, через Волго-Донской канал. Вместе с транспортными судами здесь находился и отряд черноморских сейнеров. Рыбаки Новороссийска и Керчи учились лову на электросвет.

На Каспии есть чему поучиться. Но там еще немало и крупных недостатков, свои трудности.

Главное в том, что флот рыбодобывающий сильнее, чем приемотранспортный. Нехватка транспортных судов, нечеткая организация их работы подчас сдерживают активный лов в море. Если некуда принять улов в этот же день, команда сейнера вынуждена будет выбросить рыбу за борт.

Еще бороздит море множество тихоходных рыбниц с трюмами, годными только для соленой, а следовательно, второсортной рыбы, стучат на этих судах малосильные моторы двое-трое суток, пока рыбница тащится через Каспий, а затем вверх по дельте Волги до Астрахани, привозя свой сравнительно небольшой груз.

Пришло время заменить сотни мелких рыбниц быстроходным рефрижераторным флотом, который прямо из районов лова сможет доставлять во все города Волго-Каспийского, Волго-Уральского бассейнов, заводам Астрахани, Казахстана и Туркмении свежую, высококачественную рыбу.


* * *

Сдав ночной улов, сейнеры обычно подходят к базе, чтобы запастись всем необходимым для нового выхода в море. К полудню в экспедиции наступает относительное затишье — корабли, выбрав место поспокойнее, становятся на якорь, а рыбаки, за исключением дежурных, расходятся по кубрикам.

В эту пору дневного отдыха к борту флагманского корабля причалило еще одно довольно большое судно. На палубе его виднелись необычные орудия лова: насосы, электромоторы, толстые шланги, прикрепленные к диффузору, напоминающему большой деревянный зонт с круглым отверстием в центре. Это была экспериментальная установка — рыбонасос, установленная на научно-исследовательском судне Астраханского филиала ВНИРО.

Руководителем работ по испытанию рыбонасоса оказался Иван Васильевич Никаноров, с которым я беседовал еще в Астрахани. Теперь мы встретились в море.

Вступив на палубу базы, Иван Васильевич прошел в каюту Вишневецкого и тут же приступил к рассказу о своей плавучей лаборатории, которой живо интересовались и рыбаки, и руководители килечной экспедиции.

Никаноров ведет свои эксперименты уже несколько лет. Если рыба, привлекаемая светом, попадает в конусные сети, то почему не попробовать «перекачивать» килечные косяки непосредственно насосом, прямо из глубин моря на палубу судна — смело ставит вопрос ученый.

Первые попытки оказались малоудачными. На конце насоса тогда был укреплен железный конус с узкими щелями и одной лампой внутри. Этот насос втягивал на палубу пульпу — смесь воды и рыбы. Но кильки было мало. Тогда Никаноров начал менять форму реффулера, всасывающего пульпу, одновременно изучая особенности поведения кильки, привлекаемой светом к отверстию насоса.

Постепенно выяснилось, что лучше всего на реффулере укрепить три лампы, самую яркую поместить в центре и послабее по краям, так как килька передвигается от более слабого света к сильному. Новая зонтичная форма реффулера давала возможность рыбе подходить в таком количестве, что она даже забивала отверстие насоса.

Водолаз Каргин, да и сам Никаноров нередко спускались в море, чтобы наблюдать за рыбой. В эту ночь под водой был Каргин, а Никаноров с палубы по переговорному телефону расспрашивал его.

— Алло, Каргин! — кричал Никаноров, зажимая ладонью трубку и крепче упираясь ногами о качающуюся палубу. — Мы зажгли лампы. Как идет килька?

Водолаз с глубины шестнадцати метров отвечал глуховатым голосом:

— Идет, Иван Васильевич, густо, хорошо, прямо потоком!

— Зажгли одну красную лампу, как сейчас? — продолжал Никаноров.

— Рыба от красной переходит к белой лампе.

Эти наблюдения помогли создать килечным косякам световую дорожку из глубин моря на палубу сейнера.

Было любопытно, что килька совершенно не пугалась громоздкого скафандра, не боялась водолаза, взмахивавшего руками и кричавшего в телефон. Человек оказывался в самой гуще плотного серебристого скопления рыб, казалось, тысячами глаз смотревших на него.

Привлеченная не столько светом, сколько самой килькой, к насосу подходила и крупная каспийская селедка, в качестве «прилова» тоже оказываясь на палубе. Не случайно один из сотрудников ВНИРО, Борис Игнатьевич Приходько, изучает на этом судне «отношение» к световым раздражениям селедки и некоторых других рыб.

Вскоре водолаз Каргин сообщил по телефону, что к нему подплыл большой тюлень, затем другой, третий. Целое стадо морских животных начало кружить вокруг горящих ламп.

Тюлени, если их не трогать, не нападут на человека, но водолаза, висевшего на канате, подводными течениями все время носило из стороны в сторону, и он мог нечаянно ударить морского зверя ногой или рукой.

— Ты не боишься, Каргин? — спросил Никаноров с палубы сейнера.

— Не боюсь, но стараюсь не зацепить, а то ведь когда озлится, как собака кусается, — крикнул водолаз.

— Ты осторожней, еще порвут тебе костюм, — предупредил Никаноров, который тревожился за Каргина и вместе с тем не мог без улыбки представить себе, как водолаз крутится сейчас под дном судна в центре живого столба рыбы и тюленей.

Но все обошлось благополучно. Когда Каргин поднялся на палубу, она была буквально завалена килькой.

Никаноров сделал подсчет: за пять минут рыбонасос выбрасывал до ста двадцати килограммов рыбы. Это был уже промышленный улов, но ученые, не удовлетворяясь этим, решили продолжить опыты.

— Мы считаем, что традиционно привычные орудия лова, разного рода сети со временем отомрут, — сказал Иван Васильевич. — Их должна заменить комплексная механизация, основанная на высшем технологическом принципе — конвейере.

Рыбонасос — одно из таких орудий. И, конечно, подобная механизация рассчитана на иную организацию труда, на крупные механизированные рыболовные суда и такой же мощный приемотранспортный флот.

— Вот к чему мы стремимся, — заключил Никаноров. — А дело это исключительно увлекательное и перспективное. Ради него стоит работать.

...В этот день с утра выдалась ясная тихая погода, в море почти не было зыби. У бортов базы толпилось особенно много судов, а на палубах необычно много рыбаков, которые то и дело заходили в каюту Вишневецкого.

Приподнятое, веселое настроение чувствовалось во всем. Гремела музыка из репродукторов, молодежь танцевала на верхней палубе.

В полдень Вишневецкий получил последнюю сводку и тут же подписал радиограмму в Астрахань — рапорт о выполнении плана. Корабельный радист, вызванный к начальнику экспедиции, принял этот листок бумаги с торжественным, сияющим лицом, словно это был дорогой подарок ему самому, и поспешил к передатчику.

— В последнюю неделю ловили по двенадцати тысяч центнеров в сутки, — сказал Вишневецкий. — А в будущем сезоне добудем намного больше. Берем разбег на крутой подъем.

На флагманском судне подняли флаг. База оповещала флот экспедиции: «Государственный план выполнен!» И тотчас на мачтах сейнеров, буксировщиков, рыбниц, рефрижераторов, над палубами плавучих заводов и холодильников взвились разноцветные гирлянды флагов и вымпелов. Весь день бухта сияла необычным убранством, и легкий ветер трепал шелковые полотнища на мачтах, пока сумерки не легли на море, и оно вновь озарилось огнями уходящего на лов флота.


ПОД ГОРОДОМ ГОРЬКИМ

Родная гавань


В первый день Наумов решил просто побродить по заводу и подышать его воздухом. На главной аллее, где металлургические цеха как бы образовывали излучающую тепло, гудящую улицу, — все было знакомо инженеру.

Сюда впервые попал он, окончив институт, а потом ушел в армию. Сейчас Наумов побывал в новомартеновском, новофасоннолитейном, оглядывал пролеты. Потом он поспешил к цехам судоверфи, которые стремительно вытягивались к реке, оставив у себя в тылу свою базу — заводскую металлургию, и спускались к воде большого волжского затона.

В открытой ветрам заводской гавани было холодно. От реки дул сильный ветер, он кружил хлопья снега вокруг цехов, катал их по ледяному зеркалу реки и на другом, дальнем берегу, где уплывали к горизонту пологие заволжские луга.

Около берега, у заводской гавани, чернели широкие полыньи незамерзающей воды. Там неутомимо бегал закопченный заводской буксирчик, давя подступающий лед. Он нагонял мелкую волну, и на ней чуть покачивались теплоходы, баржи, буксиры.

На открытом воздухе и свежем ветру в заводской гавани работали тысячи судостроителей. Гудели зимующие в затоне корабли. На стапелях, которые спускались к самой воде, то и дело вспыхивали ослепительные, даже при дневном свете, маленькие костры электросварки. Корпуса судов были точно в пожаре. Каскады искр взрывались на корме и на носу кораблей и, падая за борт, гасли в темной воде.

На палубах сваривали и прожигали стальные листы, и там бились ручьи зеленоватого ацетиленового пламени. Яростный шум и железный скрежет вырывались из затона и, должно быть, были слышны далеко вверх и вниз по скованной льдом, затихшей Волге.

Наумов прошел к сухому доку, или, как говорили на заводе, «судояме». Потом переходил с одного корабля на другой, подолгу стоял на палубах, вглядываясь в знакомые черты завода.

С чуть покачивающегося мостика теплохода, как с высокого наблюдательного пункта, отлично просматривалась вся заводская площадка, в ее неустанном кипении, в сложном взаимодействии всех тридцати цехов.

На какое-то мгновение Наумову показалось, что он никогда не уезжал из гавани, что не было его разлуки с заводом...


* * *

Директор завода спросил Наумова:

— Где вы служили в армии?

— В Латвии.

— Вот и у нас запланирован новый теплоход «Латвия». Поручим корабль вам. Так, значит, товарищ Наумов, от Латвии к «Латвии».

Директор, улыбаясь, встал из-за стола.

— Решено?

— Да, — сказал Наумов. — Но я, признаться, долго колебался, как после такого перерыва возвращаться на завод. Товарищи мои ушли вперед — догонять и догонять.

— Догоните, — сказал директор. — Товарищи и помогут! Вы — человек военный, а этой весной на верфи нам всем предстоит большой бой. — Директор ходил по кабинету, останавливаясь у развешанных на стенах фотографий и рисунков кораблей, которые должны были в новом году сойти со стапелей заводской верфи. Рисунки, заключенные в деревянную рамку, подсвечивались яркими электрическими лампочками, а Наумов залюбовался широким простором гавани и красивыми контурами больших теплоходов.

— Завод должен выпустить в этом году в двенадцать раз больше речных судов, чем в прошлом, — сказал директор. — Вы же знаете, товарищ Наумов, еще не так давно корабль строился на верфи десять — двенадцать месяцев, а сейчас судно должно быть построено в полтора месяца с тем, чтобы покинуть гавань уже подготовленным к долголетней плавучей жизни.

Вот вы вернулись на завод из армии — не для спокойной, тихой жизни, надеюсь, а для настоящей, большевистской работы. Завод сейчас на крутом переломе. Нам предстоит, майор, этой весной совершить на заводе маленькую техническую революцию.

— Я вернулся сюда не для спокойной жизни, это верно, товарищ директор, — ответил Наумов. — Но я удивлен. Такой буйный рост производительности. В одну весну?

— Да, в одну, — сказал директор. — Поработайте для начала пару недель в конструкторском бюро, взгляните на корабль с теоретической, так сказать, точки зрения. Походите с чертежами по цехам тем путем, что проходят детали новых теплоходов, и вы увидите — завод уже далеко не тот, каким был недавно. А потом вы пойдете в гавань, к строителям судов, одним из наших боевых командиров верфи. Строительного счастья вам, товарищ Наумов, — сказал директор на прощанье, — и боевого успеха.


Трудное начало


Через месяц Наумов перевелся из конструкторского бюро на берег, в судояму. Он уже успел изучить новые корабли, был уверен в себе и взволнован началом непосредственной работы в доке.

Стояли переменные, то холодные, то с оттепелью и мокрым ветром, дни. Сухой док, который еще пару месяцев назад казался почти пустым оврагом, теперь был весь заполнен железными скелетами кораблей, выстроившихся на коротеньких ножках стапелей вдоль огромного моста эстакады.

Вся судояма колыхалась живыми огнями сварки, поминутно взрываясь скрежетом металла.

Часто шел снег, и тогда запорошенные корабли казались угловатыми, неуклюжими айсбергами, выброшенными на берег. Снег приходилось непрерывно расчищать, чтобы отыскивать швы на металле и не ошибиться в стыках секций.

С высоты эстакады, где двигались по рельсам башенные краны, держа в своих клювах секции, хорошо были видны все трюмы строящихся кораблей. В трюмах, на тесных крутых боках теплоходов рабочие сваривали шпангоуты. Им приходилось работать подчас в самых неудобных позах — на коленях, на боку, даже под двойным дном, вблизи огня сварки.

Внезапно ударили сильные морозы. Несколько дней по берегу гуляла метель, и ветер с Волги буйно врывался в горловину открытого дока. Он проникал во все уголки холодных железных судов, как в гигантскую вентиляционную трубу, втягивался под двойное днище кораблей с такой силой, что сварщикам, работающим там, приходилось крепче упираться ногами о торчащие выступы шпангоутов.

По ночам в судояме светили прожекторы и горели костры. Дробный грохот пневматических молотков заглушал даже свист пурги. Но ни мороз, ни метель не могли остановить стремительно нарастающих темпов. Корабли росли, одевались железными панцирями переборок и отсеков буквально на глазах.

Недалеко от судоямы уже в послевоенные годы вырос корпус огромного судозаготовительного цеха. Большие, покрытые рыжей окалиной холодные листы проката резали там на гильотиновых ножницах, выгибали на валковых станах и тут же собирали и сваривали в плоскостные, бортовые, объемные секции корабля.

В квадрате каждого пролета делался определенный тип секций. Они выезжали из цеха, поднятые мостовыми кранами, а затем, по специальной эстакаде, грузились на платформу, и паровоз доставлял секции в судояму.

Поток их в судояму увеличивался. На верфи боролись за каждый день и каждый час, приближающие теплоходы к моменту весеннего всплытия. И тогда, когда, казалось бы, все силы и резервы были уже собраны и пущены в ход, на заводе начали поговаривать о возможности дополнительной закладки в сухом доке еще двух новых сухогрузных теплоходов.

Никто никогда еще в истории завода не решался заложить большое судно в док за месяц до весеннего паводка. Мысль о закладке новых скоростных теплоходов волновала всех. Прогнозы погоды говорили о том, что ледоход начнется в середине апреля, но теплые ветры могли стронуть лед в верховьях Волги и значительно раньше.

Руководители завода провели несколько совещаний с инженерами и старыми мастерами гавани. Каждый понимал, что ошибиться в таком деле нельзя. В партийных бюро верфи и завода думали над тем, как организовать соревнование за своевременную постройку новых теплоходов.

Через несколько дней решение о закладке новых кораблей было принято. Первые секции теплоходов начали поступать в док, когда до ожидаемого прихода воды оставалось всего лишь двадцать пять дней.


Горячие дни


В сухом доке наступили горячие деньки. По предложению парторга ЦК решено было организовать соревнование между строителями каждого корабля. Переходящее красное знамя на высоком древке каждую неделю водружалось на палубе одного из теплоходов.

На кораблях создавались партийные группы, объединяемые общим партийным бюро судокорпусного цеха. Коммунисты ставились на главные и решающие участки работы.

На завод пришла телеграмма министра. Он настойчиво обращал внимание руководства и цехов на подготовку к всплытию кораблей, заложенных в судояме. Строители чувствовали, что за их работой следит Москва.


* * *

Была ясная лунная ночь, когда сварщик Алексей Денисов взобрался на палубу скоростного теплохода. Несколько дней назад он в спешном порядке закончил заводские курсы по овладению новым, разработанным заводской лабораторией, методом скоростной сварки с помощью ультракороткой дуги. Он хорошо изучил технологию, основанную на способности качественных покрытий («обмазок» на электроде) поддерживать вольтову дугу даже при непосредственном соприкосновении электрода с металлом.

Новый способ давал более глубокий провар, меньший внешний контур шва и большую скорость продвижения электрода, который, точно грифель в руках сварщика, расчерчивал ровными линиями корабль по плоскости и вертикали.

Денисов вместе со своим другом, сварщиком Геннадием Шишковым, заступал в ночную смену. Темнота скрадывала дальние контуры дока и кораблей. Но по палубе бродили, скрещиваясь, белые руки прожекторов, и всюду висели на длинных шнурах яркие кулачки лампочек. Ночью в доке всегда было меньше людей, меньше шума и был слышен свист теплого, мокроватого ветра, разгуливающего по реке.

Еще издали Денисов увидел на палубе начальника цеха. Тот стоял в группе инженеров, горячо что-то обсуждающих.

— Вот видишь, сколько надо сделать, — сказал начальник цеха и повернул чертеж так, чтобы на него упал луч прожектора.

— Вижу. Полсудна заварить к утру, — ответил Денисов и даже сам крякнул от удивления. — Уж больно много!

— Какие полсудна, шутишь, — вмешался Наумов. — Пройти по прямой от кормы до носа. Вы же — большие мастера. И новый метод позволит. Сделаете.

— Ишь ты, от кормы до носа, — повторил Денисов и рассмеялся.

Потом он оглядел палубу. Прошло только две недели с момента закладки на стапели первой секции, а теперь уже сварщики заваривали главную палубу, и на ней точно грибы вырастали черные, двухэтажные домики судовых надстроек. Денисов не только не видел ничего подобного, но и никогда не думал, что возможно такое.

Теплоход, на котором он находился, был тем самым сверхплановым кораблем, который решили заложить в доке за двадцать пять дней до паводка. Рядом с ним черной громадой высился второй, тоже сверхплановый корабль. Оба судна «вел» Наумов. Вместе с инженерами и мастерами судокорпусного он стремился внедрять сварку ультракороткой дугой. Новый метод обеспечивал необходимые сейчас высокие темпы.

На корме корабля, где лежали инструменты сварщиков, висел плакат: «Товарищи Денисов и Шишкин! Ваша задача дать сегодня по тридцать пять метров сварочного шва. Покажите образцы отличной работы!»

Соревнующиеся партийные группы вывешивали такие транспаранты на всех судах, и кораблестроители перед началом своей вахты уже знали, чего ждет от них сегодня коллектив гавани.

— Ты смотри, что делают! — громко воскликнул Денисов, довольный тем, что здесь висел большой плакат, обращенный к нему лично.

— Нам лозунг над головой повесили, Геннадий! — сказал он подошедшему Шишкину.

Еще несколько минут сварщики покурили перед работой, делая последние сладкие затяжки.

— Ну как, выполним, друг? — спросил Денисов, беря щиток в руку и подмигнув товарищу.

— Сделать бы надо, — ответил Шишкин.

— Сделаем, пожалуй, ведь нужно!

— Возьмемся — сделаем, — сказал Шишкин уверенно. — Главное, слово себе сказать — и сделаем.

Первые метры сварщики двигались рядом, плечом к плечу, и спаренное искристое пламя казалось еще одним буйным костром, зажженным на корме корабля. Потом костер раскололся надвое, и огненные фонтанчики, расходясь в стороны, пронизали темный воздух каскадами красных стремительных брызг. Это Денисов пошел по одному борту корабля, Шишкин — по другому. Они сваривали стыки больших железных листов, образующих пол главной палубы судна.

Ток шел к электродам с силою в шестьсот ампер. Железный стержень сгорал, как тоненькая свечка, заливая шов расплавленным металлом, и тот схватывался с холодным металлом величайшею силой молекулярного сцепления.

Закрыв лицо предохранительным щитком, Денисов двигался на четвереньках, опираясь локтями о листы железа. Электрод горел на расстоянии миллиметра от поверхности шва. Сварщик знал: опусти он его чуть ниже — и пламя прожжет металл до дыр, если рука оторвется выше — погаснет вольтова дуга.

Но он работал, полагаясь на выработанную интуицию, и она вела по прямой напряженную руку сварщика. Пока Денисов варил, он все время находился в атмосфере плотного облачка горячего воздуха, нагреваемого у пламени, и ему было жарко в теплом застегнутом ватнике. Вскоре у него вспотела спина и грудь, пот теплыми крупными каплями побежал по лицу.

Отдыхая, он садился прямо на палубу и тогда с радостью замечал, что быстро продвигается вдоль своего борта. Теплое облачко воздуха срывалось ветром и мигом улетучивалось, и сварщик жадно тянул в себя свежий поток с реки.

Где-то в корабельных трюмах глухо стучали молотки и потрескивали электроды под током. От реки несло возбуждающим запахом холодной воды, талого льда. Денисов всматривался в темную глубину ночи, и ему казалось, что он видит, как могуче напирают глыбы льда на низкую косу острова против затона.

— Слышишь, как ломает, аж душа замирает, — крикнул он Шишкину. — Вот-вот понесет. А надо бы успеть нам с теплоходом.

— Успеем, — глухо отозвался Шишкин.

Денисов по голосу его понял, что друг устал. Шишкин уже варил сзади него на несколько метров. Хотя у сварщиков и не было гласного договора, но они давно и упорно соревновались.

Подбадривая товарища, Денисов сказал:

— Помнишь, друг, не так еще нажимали. Что, рука устает?

— Света много в глазах. Точно в солнце нырнул. А рука ничего, крепкая, — сказал Шишкин.

— На носу корабля встретимся. На рассвете, как небо забелеет, — крикнул Денисов. — Давай, друг, вперед! Лозунг у нас над головой.

Но все же Денисов сделал очередную паузу длиннее обычной. Он хотел, чтобы Шишкин отдохнул и снова вошел бы в высокий ритм. Шишкин скорее бы упал на палубе без сил, чем позволил себя намного обогнать, и Денисов знал это.

— Давай покурим, Геннадий, — сказал Денисов, и сварщики сошлись отдохнуть на середине корабля. Они стояли молча, курили махорку, дышали свежим воздухом, и, утомленные ярчайшим светом, глаза их отдыхали, глядя на черный бархат неба и лунную дорожку на льду, мерцающую тусклым серебром.

— Хорошо! — вздохнул Денисов. — Ночью хорошо в доке!

— Это наша гавань, Леша! Это же Волга, — прочувствованно сказал Шишкин. — И потом весна!

Они варили корабль всю ночь. На рассвете, когда затеплился светом горизонт и темные громады теплоходов в доке начали медленно выплывать из сиреневого тумана, оба сварщика действительно сошлись на носу корабля. Откинув в сторону щитки, они оглянулись назад и, точно впервые увидев то, что сделали за ночь, — не поверили своим глазам. Сто сорок погонных метров шва заварили они за смену, перевыполнив норму более чем в пять раз.


Наступление развивается


Рекорд сварщиков всколыхнул весь док. Наступили первые дни апреля, снег в судояме начал подтаивать на глазах. В воздухе носились острые хмельные запахи весны. Но именно они и тревожили строителей. Приближалось всплытие. Соревнование, разгоревшееся с новой силой от ночного костра рекордной сварки, ширилось с каждым днем и охватило всех рабочих.

После рекорда сварщиков переходящее знамя было прикреплено к мачте корабля Наумова. Но уже через пару дней оно перешло на другое судно, и в доке закипело соревнование между коллективами головных кораблей.

Особенно жаркие схватки разгорелись между строителями головных теплоходов номер один и номер два, инженерами Пинхасиком и Федоровым, когда в судояму начали поступать секции корабельной надстройки.

Федоров, опытный строитель, сразу смекнул, что, установив быстрее надстройку на палубе, он сможет обогнать своего приятеля, судно которого шло тогда впереди.

Уже в сумерках Пинхасик с борта своего теплохода видел какое-то странное движение на палубе соседа. Сам Федоров ходил с метром и что-то размечал на палубе, но Пинхасик не мог догадаться, что именно. А утром на глазах удивленных соседей на судне номер два начали быстро вырастать стальные квадраты палубной надстройки.

Пинхасик был совершенно подавлен этим.

— Как же, как же мы промазали тут! — огорченно повторял он своим рабочим. Директор утром того же дня увидел надстройку у Федорова и похвалил его. Пинхасик почувствовал, что первое место в соревновании от него ускользает.

На следующий день он долго совещался с мастером своего корабля.

— Надо нам тоже выставлять надстройку, — горячо убеждал он.

— Люди все заняты на работах по подводной части. Где же мы возьмем дополнительные рабочие руки, Владимир Матвеевич, дорогой? — разводил руками мастер.

— Да разве вы не видите, что рабочим больно смотреть, как у Федорова растет надстройка, а у нас — нет. Да вы поговорите с ними, — горячился Пинхасик.

Но мастеру и не пришлось уговаривать рабочих, они сами начали приходить к нему и требовать, чтобы корабль не отставал от соседа. Вечером, когда на участке закончились работы, группа рабочих и мастеров осталась на палубе теплохода. Они быстро перетащили все необходимые секции на судно и в одну ночь выставили железные стены будущих кают и капитанского мостика. Утром в доке все были поражены, что вторая надстройка, точно по мановению волшебной палочки, внезапно выросла и на теплоходе номер один. Пинхасик весь светился радостью.

Оба корабля с каждым днем все больше обрастали палубными механизмами. Судно номер один быстро выставило у себя леерные ограждения вдоль бортов теплохода. Пинхасик и его мастер не раз бегали в судозаготовительные цеха за колонками этого ограждения, и теперь их теплоход точно обрел «жилой» вид.

Федоров, который хотел первым получить эти колонки, опоздал и рассердился на друга не на шутку.

— Ты узнаешь мои намерения, — сказал он ему. — Но кто победит, мы еще посмотрим.

Теплоходы стояли в доке бок о бок, с палубы одного хорошо просматривался весь корабль соседа. Рабочие зорко и ревниво следили друг за другом. Это было нагляднейшее соревнование, и каждый судостроитель мог своими глазами проверить его результаты.

Федоров как-то сказал своему мастеру:

— Ограждение на судне номер один буквально давит мне на душу. Мы должны перехватить у них хотя бы гребные винты и выставить их у себя раньше.

Он послал своего плановика прямо в судомеханический цех с тем, чтобы точно знать день и час, когда винты можно будет отвезти на свой корабль. Но и Пинхасик думал о том же. Едва на огромных стальных лопастях винтов успела подсохнуть ярко-желтая краска, как монтажники корабля номер один уже повезли их в сухой док.

Винты подали под корму судна ночью. Инженер, мастер и рабочие не уходили с корабля до рассвета. К утру оба гребных винта уже стояли на месте.

— Вы победили, но сознайся, черт побери, леерные ограждения и винты ты и твой мастер выхватили у меня из-под носа, — с горечью сказал Федоров Пинхасику, встретив его тем же утром в доке.

...В один из апрельских дней на большом митинге в судояме парторг ЦК на заводе вручал премии лучшим рабочим. Парторг говорил с высокого моста эстакады, по обе стороны которого в два ряда высились черные массивные корпуса кораблей.

Рабочие слушали его на палубах своих теплоходов, только на несколько минут оторвавшись от работы. Денисов, Шишкин и многие другие получили именные часы, Наумов — большой радиоприемник. Он в замешательстве не знал, куда его поставить, держал в руках.

— Коммунизм начинается там, где появляется самоотверженная, преодолевающая тяжелый труд забота рядовых рабочих об увеличении производительности труда — этому учил нас великий Ленин, — сказал парторг. — Сегодня мы поздравляем победителей, но глаза мои невольно приковываются к Волге и к нашим кораблям. Мы еще в большом пути, товарищи, в разгаре незавершенной битвы.


Еще один сверхплановый


Уже стремительно приближались дни весеннего паводка. До стихийного всплытия судов, ожидаемого в середине апреля, оставались считанные дни. И вот тогда рабочие решили построить еще один сверхплановый буксирный теплоход.

Новый корабль, получивший имя «Смоленск», должен был выйти на Волгу из дока вместе с судами первой весенней очереди.

Когда на заводе узнали, что коллектив буксирного хочет построить еще один корабль всего за девять суток, — то сначала просто не хотели этому верить. Решение кораблестроителей казалось неслыханной технической дерзостью. Инженеры из других цехов приходили в буксирный: «Вы не утопите «Смоленск», товарищи?» — спрашивали они.

Начальник буксирного подводил любопытных к большому пролету. Там на расчищенном месте уже стояли стапели, и мостовой кран укладывал на них секции, которые полностью сваривались и собирались в другом пролете, тут же под крышею цеха.

Инженер молча показывал рукой на корабль — говорить было бесполезно, грохот от пневматических молотков чеканщиков заглушал его голос. Все пространство огромного гулкого цеха было залито ослепительно ярким светом от красноватого пламени сварки.

Решение о закладке «Смоленска» родилось на одном из производственных совещаний.

— Мы на партийном собрании актива решили предложить коллективу буксирного взять на себя еще один корабль, — сказал один из мастеров цеха Привалов, выступая на производственном совещании. — Правда, вода уже заглядывает к нам через плотину, но время еще есть. Поднять это дело можно.

— Места нет свободного в цехе, где же мы заложим? — возразил кто-то.

— Придется варить и собирать секции одновременно, — сказал Привалов. — Тесно, но без обиды. Работа будет с огоньком. Нужен график, суточный, твердый, как железо, — говорил он. — Работать по графику на судостроении можно и должно. На сверхскоростном буксире мы должны доказать это всему заводу.

Парторг цеха предложил с момента начала работы на «Смоленске» после каждой смены вывешивать специальный бюллетень.

— Пока буксир у нас под крышей, будем соревноваться с коллективом дока. Итак, товарищи, мы просим руководство завода утвердить нам еще один сверхплановый буксирный теплоход, — сказал он в заключение. — Мы крепко замахнулись, но слово дали партийное, и надо его сдержать.

Хотя Наумов был очень занят в доке, он почти каждый день выбирал время и забегал в буксирный цех посмотреть на строящийся «Смоленск». Все секции корабля должны были быть изготовлены к 11 апреля, но рабочие опередили жесткий график на три дня.

Распахнулись огромные ворота цеха, и секции «Смоленска», буксируемые паровозом, медленно сползли в судояму. Туда тотчас пришли судостроители, с тем чтобы собрать корпус новорожденного корабля в невиданно короткие сроки — в пять дней.

Прогнозы погоды предсказывали, что вода может поступить в судояму 14—15 апреля, а на буксире «Смоленск» многое было еще не готово. Трое последних суток все работали, не считая часов. Надо было опередить Волгу во что бы то ни стало.


Тревожная ночь


Лед на Волге тронулся. Он шел мимо заводского затона, отгороженного узким песчаным островом. Синеватые с подтаявшими краями льдины, громоздясь друг на друга, со скрежетом выползали на пологие берега искусственной косы и подымались там в небо торосами десятиметровой высоты. В воздухе висел раскатистый гул, точно на реке стреляли из пушек.

Вода поднялась почти до самой вершины бетонной перемычки и настойчиво просилась в судояму. Уже никакая сила не смогла бы ее удержать долго. Оставались считанные часы до взрыва перемычки, назначенного на утро следующего дня. В доке спешно заканчивались последние приготовления к приходу воды.

В эту тревожную ночь Наумов вместе с группою рабочих дежурил на плотине. Ему поставили маленькую будку с полевым телефоном неподалеку от мощных насосов, непрерывно откачивающих воду, пробивавшуюся в док. Вокруг будки лежали заготовленные на случай аварии груды мешков, набитых песком.

Ночь выдалась ветреная, холодная, плотину то и дело захлестывало водяными брызгами. На реке было темно. Но сам док и корабли освещались огнями прожекторов, и белые столбы света, уходя к Волге, точно выхватывали там из темноты крутящиеся в грозном водовороте льдины.

Наумов подолгу бродил по плотине, а устав, заходил в будку и звонил к себе домой, в город. Жена его, Нина Николаевна, поздно читала и, зная, как значительна и волнующа для мужа эта ночь, не ложилась спать, чтобы отвечать ему по телефону.

— Что поделывает сын, будущий кораблестроитель? — спросил Наумов.

— Спит, конечно. Без снов и треволнений. Тебе на зависть. А как сейчас Волга? — спросила Нина Николаевна.

— Шумит. Льдины трутся о дамбы. Вот-вот поползут на нас. А все-таки ночью в ледоход хорошо, — сказал Наумов. — Страшно немного и хорошо.

— А ты зажги прожекторы. Пусть будет свет, — сказала Нина Николаевна.

— Гривенник уронишь — и видно на земле, так светло у нас, — сказал Наумов. — Но все же тревожно на сердце.

В середине ночи ниже по течению у большого моста образовался затор льда. Вода в затоне сразу стала быстро подниматься. В теле плотины ощутимо усилилось статическое давление, и вода стремительными ручьями пробивалась через щели в бетоне. На дамбу поползли большие льдины, они скользили прямо на рабочих, сбивали с ног.

Наумов выскочил на плотину. Он увидел, что вода вот-вот перельется через край. По тревоге инженер поднял команду. Он распорядился, чтобы рабочие хватали тяжелые мешки с песком и затыкали ими прососы в плотине. Инженер и сам помогал им. Ледяная вода обжигала руки, лицо, мокрое ворсистое пальто Наумова замерзло и хрустело ледяной коркой при каждом движении; по лицу его пот катился градом.

Инженер позвонил в соседний цех, и оттуда прибежали на помощь люди. Одну лишь секунду Наумов колебался: сообщить ли о заторе льда директору. Но так бы он взбудоражил весь завод. Инженер решил, что он справится своими силами.

Как на беду, с дальнего заволжского берега потянул крепкий ветерок. Работать стало еще труднее. Наумов распорядился, чтобы в доке включили радио. Из квадратных железных раструбов огромных репродукторов звуки проникали во все уголки судоямы. Было около двух часов ночи. Еще шли передачи, и где-то в Москве Козловский пел арию Ленского.

Наумов с размаху ухнул в какую-то яму с водой, погрузившись в нее по колено, а в это время знаменитый тенор затянул: «Куда, куда вы удалились...» Наумов выдернул ногу и, не удержавшись, громко расхохотался. Засмеялись и стоящие рядом рабочие.

— У нас немного не та опера, — сказал Наумов.

— Что же, и эта вдохновляет, — крикнул знакомый мастер. — Хорошая музыка, только слушать вот некогда.

Среди работающих Наумов то и дело встречал строителей, всех тех, с которыми бок о бок работал в доке.

По первому же сигналу все они прибежали из цеха, чтобы удержать воду на плотине, грозившую их кораблям.

Инженера вызвали в будку. Звонил секретарь райкома партии.

— Как на дамбе, Наумов? Что у вас случилось? — спросил он.

— Александр Федорович! — удивился Наумов. — Я ведь никому не сообщил. Как же вы узнали?

— Ты мне не позвонил, так другие нашлись поумнее, — сказал секретарь. Он спрашивал, не нужна ли Наумову помощь. — Растерялся немного, сознавайся? — спросил он.

— Да, вначале, — признался Наумов. — Вода кинулась валом. Но потом взял себя в руки и мобилизовал людей.

Наумов сообщил, что они удержат сами воду на плотине, до утра. А там подойдет первая смена, много людей, и станет веселее.

— Все-таки держи меня в курсе событий, — сказал секретарь. — Я в райкоме сегодня поздно, но если надо, звони домой.

...Затор у моста держался часа полтора. И все время на плотине не ослабевало ни на минуту напряжение. Наумов приказал укладывать ряды мешков вдоль дамбы, чтобы поднять ее уровень.

...Потом неожиданно затор прорвало. Все сразу почувствовали это, видя, как вода медленно пошла на убыль. Через полчаса Волга начала постепенно успокаиваться, и Наумов наконец смог вернуться в свою будку.

Там кто-то уже затопил жаркую железную печурку. От мокрой одежды подымался к потолку душный пар. Все с облегчением и удовольствием курили, в синем дыму инженер с трудом отыскал телефонную трубку и позвонил домой.

— Что случилось? Я не могла добиться толку, — спросила взволнованная Нина Николаевна.

— Что случилось? Первое весеннее купанье в реке. Был небольшой аврал, — сказал Наумов. — Пришлось слегка подраться с Волгой.

— Может быть, мне приехать сейчас же к тебе с сухой одеждой? — спросила Нина Николаевна.

— Нет, я как все, — отогреемся и здесь. А ты спи, пожалуйста. Приходи утром на всплытие, я буду ждать тебя, — сказал Наумов.


Весенние воды


Взрыв плотины был назначен на час дня. Еще накануне на всех кораблях прошли последние испытания, в отсеки накачивался воздух под большим давлением, и потом проверяли все швы металлического корабельного корпуса.

С утра в судояме было ветрено и прохладно. От реки, где шумели трущиеся о берег льдины, наползал сырой, волокнистый туман. Потом выглянуло солнце и ярко осветило свежевыкрашенные, густо-желтые днища теплоходов, грузно покоившихся на кильблоках стапелей.

Все строители этих кораблей еще с рассвета находились на своих судах, нервничая и то и дело поглядывая на часы. Наумов, не спавший ночь и только под утро вздремнувший полчаса в своей будке, умылся ледяной водою и потом, забыв об усталости, быстро ходил вдоль борта своего судна, радостно кивая всем знакомым.

Это было первое всплытие судов в доке, в котором он участвовал как инженер, ответственный за весь корабль и всю его дальнейшую многолетнюю плавучую жизнь.

Иногда Наумову казалось, что выглядит уж слишком неприлично взволнованным, и он спускался в машинное отделение и в трюм, где так же, как и он, без устали расхаживали рабочие и, точно видя впервые, осматривали и ощупывали свой корабль.

Скоро на дно судоямы спустился главный инженер завода. Он остановился у сверхскоростного буксира «Смоленск» и, видимо беспокоясь за него больше всего, нагнулся, чтобы подлезть под корпус корабля.

— Я же все проверил, — закричал ему Наумов. В голосе инженера звучала нескрываемая обида.

— Верю, верю, дорогой, — сказал главный инженер, — как же иначе. Но ведь волнуетесь не вы один.

У стапелей уже растаял снег, и вода плескалась около деревянных подмостков. Главный инженер, натянув поглубже резиновые сапоги, все же спрыгнул в воду и полез под брюхо теплохода.

К полудню в доке собралось несколько тысяч человек. Был воскресный день, люди пришли из поселка, и на верфи стало тесно. Густая цепь рабочих разместилась вокруг эллипсообразной судоямы, на мосту эстакады и даже на крышах близстоящих цехов.

Наумов поискал в толпе Нину Николаевну и увидел ее далеко на мосту. Она стояла там, стиснутая со всех сторон, и, с трудом высвободив руку, помахала мужу и крикнула что-то...

Вскоре был отдан приказ всем строителям спуститься в трюмы своих кораблей. При взрыве куски бетона могли залететь на палубу стоящих близко к плотине теплоходов. Наумов спустил всех своих людей вниз, а сам присел у лебедки на носу корабля. Он хотел увидеть момент взрыва.

Ровно в час дня директор завода с эстакады, откуда ему было хорошо наблюдать весь док и Волгу, сделал знак главному строителю судов, и тот взмахнул флажком.

Все замерли. В напряженной тишине раздался сигнальный звон колокола. В затоне ответным срывающимся баском загудел маленький буксирчик и быстро пошел к перемычке, отгоняя в сторону большие, крутящиеся в водовороте льдины. Раздался взрыв. Аммонал, заложенный в теле плотины, выбросил в воздух столб раздробленного бетона. В док буйным водопадом хлынула вода.

Она бежала холодным пенящимся потоком, неся на себе мелкую щепу, раздробленные бревна. Тяжелые льдины гулко бились о корпуса кораблей. Вода быстро заливала железнодорожные пути на дне судоямы, подымалась у стапелей, уже плескалась у днищ теплоходов, а Наумов все еще стоял на палубе, чувствуя, что горло его сжимает волнение.

Его наконец кто-то окликнул, и инженер быстро спустился в трюм корабля, чтобы проверить, не просачивается ли где-нибудь в отсеках вода сквозь железную обшивку корпуса. Он вспомнил, что еще вчера строители судов решили соревноваться: кто скорее поднимет у себя на судне флаг — знак того, что в трюмах все благополучно. Но когда Наумов выскочил из трюма, на мачте соседнего теплохода уже бился маленький флаг, и все люди в доке смотрели на него. Потом флаги начали взвиваться на мачте одного, другого, третьего теплохода, и всякий раз гавань потрясала буря аплодисментов — строители приветствовали рождение новых кораблей.

Теплоходы медленно всплывали. Главный строитель крепко пожал Наумову руку.

— Ну, мне вам говорить нечего, — сказал он. —Мы, судостроители, понимаем, что значит первый корабль. Я двадцать лет их строю и всегда при всплытии волнуюсь, как мальчишка.

— Поздравляю со всплытием, — говорили Наумову товарищи и целовали, радостно тормоша и обнимая. Инженер опять заметил в толпе Нину Николаевну. Она не могла пробиться к эстакаде и только издали улыбалась и качала головой.

А вода все прибывала. Теперь уже она ровным, свободным потоком входила в залив, и синеватые с шапкой грязной пены волны бежали от перемычки до самого конца дока.

Вся судояма заполнилась шумом волн, буйно плескавшихся у берегов. Вышвырнув из-под днища ненужные теперь опорные кильблоки, огромные теплоходы, покачиваясь с борта на борт, все выше поднимались вместе с водой и величественно громоздились в небо.


Флаги над гаванью


Первые весенние суда уходили из заводской гавани. Стоял ясный июльский день. Над рекой носился легкий ветерок, разгоняя белесые тучи и дрожавшее марево теплого воздуха над дальними заволжскими лугами.

Корабли, построенные этой весной на верфи и теперь заново покрашенные ослепительно свежей белой краской, мерно покачивались на зеленоватой ряби затона. Вся судоверфь расцвела флагами речного флота и выглядела празднично.

На берегу вдоль железнодорожной линии эстакады, заняв все удобные места для наблюдения, стояло несколько тысяч судостроителей, смотревших на свои корабли, подготовляемые к рейду.

Несколько дней назад все суда совершили по Волге свои первые пробные пробеги. Готовя теплоходы к испытанию, строители не уходили по нескольку суток из гавани. В последний раз проверялось все до мельчайших деталей во время швартовых испытаний у берега и затем окончательно — уже в рейде, на открытой воде.

Наступили последние минуты пребывания судов в затоне. Над гаванью взмыл протяжный сигнал, и корабли подняли на мачтах свои вымпелы. Несколько тысяч рабочих разом придвинулись ближе к воде, многие побежали по качающимся сходням к бортам теплоходов, точно хотели задержать еще немного свои корабли на заводе.

Два маленьких буксира стронули с места самый большой теплоход — красавицу «Большую Волгу» и медленно повели ее из гавани. Верфь огласилась длинными гудками прощания. А когда теплоход, выйдя на открытую Волгу, тронулся вниз по реке, навстречу ему, выскочив из-под моста, начал быстро приближаться другой, тоже заводской корабль «Луга», совершивший уже свой первый рабочий рейс в Астрахань.

Корабли приблизились и застопорили машины. Они качались несколько минут рядом на широкой волне, почти касаясь друг друга бортами и перекликаясь короткими гудками своих сирен.

Трогательна была встреча этих двух кораблей, родившихся на одном заводе. Встреча у входа в родную гавань, на глазах у тысяч взволнованных строителей.

По берегу пронеслась буря аплодисментов. Еще раз загудели все корабли на рейде, и торжественное громыхающее эхо покатилось в глубину реки. Два теплохода медленно и как будто бы неохотно разошлись в стороны, и большой корабль, увлекая за собою всю весеннюю армаду новых судов, пошел в низовья Волги.


Год спустя


Начало зимы. 1949 год. Александр Фадеев зачитывает на заседании секретариата Союза писателей письмо — приглашение писателям от коллектива знаменитого Сормовского завода — принять участие в столетнем юбилее, создать коллективную книгу о заводе.

Помню голос Фадеева, стоявшего у торца длинного стола в тесно заполненной людьми комнате, — высокий, глуховатый, его звонкий смех, словно бы внезапно взрывающийся, и заразительное, фадеевское «ха-ха-ха!», при котором смягчаются черты волевого лица с жесткими мышцами у твердых скул.

— Группа писателей подобрана нами. И сейчас мы ее утвердим. Предлагается главный редактор, — кивок в сторону А. Б. Чаковского. — На заводе вас с нетерпением ждут, товарищи.

И Фадеев говорит о горьковской традиции коллективных писательских работ, которую надо поддерживать, о возможности приобщиться к богатейшему материалу вековой емкости и эпохальной силы, о будущей книге, чья добротность должна измеряться если не веком жизни, то хотя бы половиной заводского юбилейного срока. И это как минимум!

И при этом глаза Фадеева с их текучей голубизной, то светлеющей, то более серой и холодноватой, сейчас становятся серьезными, ибо хотя он говорит с улыбкой, но серьезно, очень серьезно.

Кажется, Эммануила Генриховича Казакевича не было на этом заседании. Во всяком случае, я его там не видел, а встретил только через неделю уже в Горьком, куда я поторопился приехать и оказался первым, кто поселился в старенькой, скромной сормовской гостинице с длинными коридорами и небольшими номерами, окна которых частью выходили в сторону завода, частью на теперешнюю улицу Коминтерна, а раньше «Сормовску большу дорогу, что слезами улита», как пелось в старинной песне.

Вторым из нашей группы, кто приехал и поселился в этой гостинице, был Эммануил Генрихович Казакевич, автор «Звезды», получившей Государственную премию, и повести «Двое в степи».

С Казакевичем я не был лично знаком до этой зимы. Читал его произведения, видел его портрет на обложке огоньковской книжки, уже в «штатском», в пиджаке, в белой рубашке и при галстуке.

С фотографии смотрели большие глаза, должно быть увеличенные очками. Без очков Казакевич оказывался близоруким почти до слепоты. Эти всегда умно сияющие глаза привлекали внимание к большелобому и остроносому лицу с резко очерченными и словно бы по-женски чуть припухшими губами.

Бросалось в глаза еще и некое несоответствие между внешним впечатлением хрупкой и меланхолической интеллигентности — и богатым набором орденских ленточек на груди. Может быть, по этому несоответствию я сразу и узнал «живого» Казакевича, когда он вошел в маленькую комнату буфета гостиницы, где я приспособился за столом со своим завтраком.

Я почему-то внимательно посмотрел на него, он вопросительно на меня, кивнул утвердительно на мой вопрос — не писатель ли он, и, когда я назвал свою фамилию, первое, что он спросил, — почему я к завтраку не взял фронтовых сто грамм?

— Надо обязательно выпить по такому поводу, — сказал он.

— Как, с утра?

— Именно. О, есть знаменитые апологеты утренней выпивки!

Голос у Казакевича был немного грудной, приятный, с характерной для уроженцев юга России мягкостью и манерой чуть растягивать гласные.

— Выпивший с утра человек менее восприимчив к неприятностям, — продолжал он, — благодушен, весел и сохраняет, таким образом, в течение дня свои нервные клетки. А они, как известно, не восстанавливаются.

Говорил он с полуулыбкой, за которой могла скрыться ирония, замешенная на добром лукавстве, или же просто хорошее настроение вкупе с желанием действительно немного выпить по поводу приезда.

И мы выпили по сто граммов, а затем в состоянии нахлынувшего благодушия отправились на улицу Баррикадную, или, как говорят здесь, — «в завод».

Как часто за последние два десятилетия я шагал по этой узкой, внешне мало чем примечательной улице, если не знать, что именно здесь в гнезде бунтарей, как называли до революции Сормово, полиция разгоняла первые рабочие демонстрации, когда грозный клич «Долой самодержавие!», прозвучавший на убогих улицах фабричной слободки, прокатился по России раскатом грома.

Прежде чем зайти к директору, мы решили немного побродить между цехами, выйти к скованной льдом Волге, к гавани, где зимовали суда, посмотреть на растянувшиеся белой, снежной равниной заволжские дали.

— Подышим немного заводом, — предложил Казакевич.

Заводы меняются так же быстро, как и города, если еще не быстрее. Где ныне былые приметы сормовской старины? А в тот год существовали и закопченные паровозные цеха, и кузницы, и стена цеха, на которой можно было прочесть выцветшие слова:

«В этом цехе в 1870 году была пущена первая в России мартеновская печь».

Мне казалось, что Казакевич остро вглядывается в эти исторические контрасты много повидавшей рабочей земли, по которой прошагало не одно поколение рабочих-революционеров.

Тогда в январе Волга была скована льдом, и заводская гавань с вмерзшими в нее судами выглядела по-зимнему величественной и красивой.

Я помню, мы говорили о слиянии завода с Волгой, которое столь характерно для Сормова и тогда проглядывало во всем его облике, архитектуре и композиции цехов, ибо большие и малые заводские улицы и переулки, где бы они ни начинались, все целеустремленно тянулись к гавани, к берегу главной водной улицы России.

Погуляв по заводу, по его аллеям, которыми уже тогда начинала пышно обрастать территория, мы пошли в заводоуправление, в кабинет Ефима Эммануиловича Рубинчика.

Это имя и поныне памятно многим. В войну Сормовский завод делал танки. Здесь был один из самых мощных военных арсеналов страны. Директор завода получил военное звание генерала инженерно-технических войск, позже Золотую Звезду Героя Социалистического Труда.

Я впервые увидел Рубинчика именно в генеральском мундире. Невысокий, седой, подвижный, он производил впечатление человека, чей темперамент каждую минуту готов разрядиться в энергии ли слов, жестов, даже в походке, даже в звуках высокого, напряженного голоса.

Казакевич, капитан запаса, невольно перед генералом собрался, подтянулся и приветствовал Рубинчика по-военному:

— Здравия желаю, товарищ генерал! Мы двое из группы московских писателей. Прибыли. Остальные на подходе. Я лично... от военной темы делаю первый шаг к мирной...

Все это походило на рапорт, может быть не слишком уместный для писателя, но на лице Казакевича не дрогнул ни один мускул.

— И очень хорошо. А как вы устроились, товарищи? — спросил директор и тут же заверил, что на заводе с нетерпением ожидают приезда писателей и что хорошую книгу надо обязательно выпустить к юбилею.

Кажется, Казакевич ответил: «Сделаем» или «Постараемся», присовокупив к этому снова свое четкое: «товарищ генерал». Мне показалось, что делал он это по привычке, в силу той строевой закваски, что глубоко укоренилась в нем за время войны, а может быть, и оттого, что, повторяю, в устах писателя эта чеканность речи звучала как-то по-особенному неожиданной и, несомненно, слегка льстила собеседнику.

А он, наш собеседник, увлеченно заговорил о заводе и с указкой в руке прошелся вдоль стен своего кабинета, где висело множество фотографий кораблей, различные графики, схемы, а также портреты людей, в которых угадывались старые сормовские рабочие. Фотографии были крупные, рельефные. Казакевич с интересом разглядывал лица стариков, наверно, самому младшему было лет семьдесят, не меньше. Этот длинный ряд седых голов и величественных белых бород действительно производил впечатление.

— Наша старая гвардия, — произнес директор с гордостью. — Патриархи Сормова! Вы зайдите в цех и увидите у станков представителей трех, а то и четырех поколений одной семьи. Такими семьями мы богаты. Где вы еще найдете такой завод?! Да, патриархи! — повторил он. — Вот тема.

Я не знаю, в какой мере слова директора повлияли на решение Казакевича написать очерк об одной из сормовских династий. Но тем не менее он взял именно тему рабочей династии для своего очерка. Взял, думается, не только потому, что ими действительно так богато Сормово, а в силу своего интереса к теме исторической преемственности поколений, к теме рабочего класса, интереса, который потом так развился и окреп в его произведениях.

Казакевич выбрал себе рабочую династию Вяловых.

К сожалению, этот очерк — «Черты характера» — не был опубликован писателем, хотя сохранилась рукопись в архиве. Помню, как он читал мне в гостинице первые наброски. Очерк начинался с полемического противопоставления литературы о династиях царских, княжеских, о торговых и банкирских домах — рассказу о династии рабочей семьи Вяловых, с ее бурлацкими истоками, бурлацкой выносливостью и трудолюбием.

Из года в год прослеживал Казакевич, как развивались, трансформировались эти семейные черты Вяловых, унаследовав от деда-бурлака и матери-крестьянки любовь к родной природе, от рабочей своей профессии — потомственную хватку русского мастерового, от революции — умение не отчаиваться при неудачах, верить в будущую победу.

В этом видел Казакевич чудесный сплав души того народного характера, типические черты которого он наблюдал и полюбил в семье Вяловых.

Очерк этот Казакевич дописывал уже в Москве. А в Сормове он старался больше видеть, слышать, «дышать заводом» и впитывать в себя жизнь. И вот случай, сам по себе печальный, позволил ему узнать Сормово и его людей с позиции, которая необычна для писателя в нормальных обстоятельствах. А мне этот случай впервые приоткрыл Казакевича-человека, черты его характера и отношение к жизни.

Примерно дней через десять, как мы приехали в Сормово, Эммануил Генрихович заболел. Первые признаки недомогания он обнаружил у себя, когда мы из Сормова поехали в Горький, чтобы выступить по местному телевидению.

В те годы из Сормова в Горький долго тащился трамвай, а день был морозный, ветреный, Эммануил Генрихович иногда знобко поеживался, кашлял.

Самая красивая часть Горького, который широко разбросал два своих крыла вдоль Оки и Волги, — находится в нагорной сердцевине, там, где на вершине холма — древний кремль, памятник Минину и Пожарскому, а на краю великолепного откоса над Волгой — бронзовый Чкалов спокойно натягивает огромную рукавицу.

Я бы сказал, что Горький — один из тех городов, в чьей архитектуре, как в застывшей музыке, все время звучит мотив преемственности веков, и любовно сохраняемые памятники старины придают городу особое обаяние.

Мы прошли через низкую арку ворот кремля и вскоре очутились в здании, где находился Радиокомитет. Как водится, надо было предварительно написать наши краткие выступления. Казакевич по меньшей мере минут тридцать сидел над полстраничным текстом.

Он чувствовал себя все хуже, я видел это по его глазам. Тут впору было и вовсе уехать домой, а не мучиться над помарками для трехминутного выступления. Но Казакевич продолжал упорно, если не сказать мучительно, работать над каждой фразой.

Такси на обратную дорогу мы не достали, и с пылающим от жара лицом Эммануил Генрихович еще долго трясся в холодном трамвае. Он не позвонил мне ни вечером, ни ночью, я был уверен, что он спокойно спит в своем номере. Но утром я был поражен известием: писателя из девятнадцатого номера увезли в больницу!

Это большое из красного кирпича здание стояло тогда в глубине парка, должно быть, ровесника заводу. Здание старое, дореволюционной еще постройки. Рядом луг, где обелиск в честь первых революционных демонстраций и столкновений рабочих с полицией.

Не сразу я разыскал больного, которого привезли ночью. А нашел его в большой палате с множеством кроватей, мне показалось, что там их было не меньше тридцати. На одной из кроватей дремал Казакевич. Когда я приблизился к нему, он открыл глаза, слегка улыбнулся, кивнул так, словно бы еще вчера под вечер мы договорились с ним встретиться именно здесь, в этой больнице.

— Температура ночью подскочила к сорока, — сказал он, как бы оправдываясь. — Вызвал «неотложку». Сейчас уже меньше.

При этом он слабо махнул рукой, словно бы заранее отводя мои упреки за то, что никому не сказал, не позвонил.

— Все обошлось. Дежурная по этажу оказалась такой милой девушкой, вызвала врача. Ничего, ничего, — успокаивал он меня, как будто это я заболел в командировке, в чужом городе, а не он, — все хорошо, здесь я увижу и узнаю то, о чем нам никогда не расскажут в директорском кабинете. И потом здесь я никакой не писатель, а просто больной. Этим снимается неизбежная фальшивость, так сказать, положения писателя, собирающего материал путем наблюдений со стороны и опросов героев. А сейчас я лежу, думаю, тоскую; одним словом, как в жизни и как на фронте.

Он улыбнулся. Потом поманил меня к себе поближе и шепнул:

— А какие здесь интересные люди! Где-где, а уж в больнице рубят всю правду-матку. Про все.

— Интересные? — переспросил я, полагая, что у Казакевича с температурой сорок было совсем мало времени узнать, каковы здесь люди.

— Очень, — убежденно повторил он.

— А может, попросить, чтобы перевели в палату, где меньше людей? Или в отдельную?

— Не надо! — отрезал Казакевич. — Именно здесь я и останусь.

Да, у него не было просьб, никаких просьб, ни тени уныния, досады, никаких жалоб. Только одно. Он попросил не сообщать о его болезни домой. Недавно у него родилась дочка. Четвертая. Жена его не совсем хорошо себя чувствует. Узнает, примчится в Сормово. Не надо ее беспокоить.

Однако в кабинете директора завода я выполнил лишь вторую часть просьбы — не тревожить жену. А в больницу директор уже звонил раньше, Казакевичу подготовили отдельную палату, но он, к удивлению и директора и врачей, твердо отказался в нее перейти.

Он пролежал в больнице недели две, был коротко знаком со всеми соседями по палате, почувствовав себя лучше и справляясь со своим бронхитом, он вел записи и даже попросил меня принести ему рукопись романа. Он назывался «Весна на Одере».

Известно, что Казакевич начал писать этот роман сразу же после войны, а задумал его еще на фронте, но роман писался трудно, медленно, и раньше его увидели свет и «Звезда», и «Двое в степи». Большая, незаконченная работа все время владела мыслями писателя, тянула к себе, тревожила. Эммануил Генрихович сказал мне в Сормове еще до болезни, что колебался в Москве — брать ли ему в поездку рукопись или не брать. И все-таки взял.

Никто не знает, где лучше работать — дома ли, в привычном кабинете, в маленькой комнатке Дома творчества, в какой-нибудь сельской гостинице или вот в Сормове, по соседству с шумно дышащим заводом и в компании с другими литераторами, чьи машинки, возбуждая профессиональную зависть, дробно постукивают за стенами гостиничного номера.

Что касается нашей группы, то тогда более других ушел в работу уже давно живший в Сормове старый писатель Александр Степанович Яковлев. Я, помню, как-то зашел к нему в номер с Казакевичем, и мы оба были удивлены обилием книг, папок с материалами, которые, заняв весь стол, перекочевали и на пол, громоздились вдоль стены.

Александр Степанович писал большое документальное повествование, охватывающее всю вековую историю Сормова. Он стоял посреди комнаты, в халате, приподняв на лоб очки, невысокий, седой, круглолицый, с усталой доброй улыбкой человека, взвалившего на свои плечи тяжелую ношу, которой уже немного тяготится, но не может ее сбросить и должен нести до конца.

К сожалению, я не видел потом этого труда изданным. Может быть, книга не удалась или писатель не успел ее закончить. Александр Степанович редко бывал даже в нашей писательской компании, когда мы собирались вечером поужинать все вместе. Он работал, торопился. Через несколько лет он внезапно умер.

Лев Никулин приехал немного позже других, остановился в гостинице на Волжском откосе, потом перебрался в Сормово. С пепельно-седой шевелюрой, зачесанной чуть набок, по-стариковски уже очень внушительный, а не по-стариковски еще очень легкий в движениях, он производил большое впечатление на заводе.

Лев Вениаминович и в самом деле был старейший в нашей группе. Помнится, он писал для сормовского сборника очерк на историческую тему. Горький-город и Горький-человек, Шаляпин, старинный местный театр, встречи с выдающимися деятелями русской культуры — все это живо связывалось у Никулина с его молодостью, он много рассказывал об этом.

В нашу группу входили еще московские прозаики и очеркисты Лев Славин, Валентин Костылев, Борис Галин, Леонид Кудреватых, Михаил Златогоров, Тамара Леонтьева, Зигмунд Хирен и другие. Как это обычно водится, многие привезли с собой в Сормово незаконченные рукописи, продолжали здесь над ними работать.

Вечерами Казакевич любил погулять по улицам Сормова. Иногда мы гуляли вместе, выходили к берегу Волги. На снежном ее полотне отражались огни завода — яркие всполохи мартеновских плавок. Направо в цепочке протянутых над берегами мерцающих точек угадывался большой волжский мост.

«Издали завод похож на общее собрание действующих вулканов, — скажет позже Казакевич в своем очерке о Магнитогорске, добавив: — ...Полюбите этот пейзаж вечного дела, и вы уже почти можете писать...»

На берегу всегда было более ветрено, холоднее, свежий воздух, настоянный на морозном духе сосновых заволжских лесов, обдувал нас. И хотя мы порой удалялись по берегу от завода на несколько километров, в воздухе ощущалась легкая горечь дымка. Сам Казакевич потом вспоминал об этом в своем очерке «В столице черной металлургии». Не называя Сормова, но, несомненно, думая и о нем, он писал:

«Непростительно, что до сих пор почти ничего о Магнитке не написано, как не написано о Кузнецке, о Комсомольске-на-Амуре, о Норильске и многом другом. Великое начинание Горького — «История заводов и фабрик», задуманная им как история человеческих судеб, объединившихся для великих дел, — было прервано в самом начале и развеялось, почти не принеся плодов. Поколение строителей того времени уже постарело, и, гляди, вскоре вовсе сойдет с исторической арены.

А великая реальность литературы не заключается ли именно в том, что она запечатлевает свое время...»

Мне кажется, что это очень верная мысль.


* * *

Вот уже более двадцати лет я бываю на Сормовском заводе. За эти годы был свидетелем разных замечательных событий в трудовой биографии завода. Бесконечен технический прогресс, и в Сормове один подвиг сменяется другим.

Много раз во время своих приездов на завод я видел и героев девяносто девятой весны в жизни Красного Сормова — и Наумова, и Пинхасика, сварщиков Денисова и Шишкина. Они строили в гавани новые сухогрузные теплоходы и пассажирские речные корабли, в их числе и флагман волжской армады судов — красавец дизель-электроход «Ленин».

Ныне Наумова уже нет в Сормове, в конце пятидесятых годов он был переведен на другой судостроительный завод, на юг страны. Пинхасика же я видел и совсем недавно, он долго трудился на сормовской верфи, пока не ушел на пенсию. Что же касается сварщиков Денисова и Шишкина, то их рабочая жизнь неотделима от родной гавани, верфи, завода, они и поныне живут в Сормове.

Еще в первый свой приезд на завод я оказался у истоков еще одной замечательной сормовской истории — рождения здесь крылатых кораблей. Когда я впервые познакомился с группой сормовских конструкторов во главе с Ростиславом Евгеньевичем Алексеевым, то это был маленький кружок энтузиастов, человек пятнадцать, не более, а теперь это мощное и первоклассное конструкторское бюро кораблей на подводных крыльях.

Просматривая сейчас свои старые тетради, я вижу, что присутствовал почти на всех испытаниях первых моделей крылатых кораблей. И «Метеора» — и речного и морского, и «Кометы» на Черном море, и еще более крупного «Спутника». На морском варианте «Спутника» — на корабле «Вихрь» я однажды совершил переход в бурю от Ялты до Севастополя и видел тогда рядом с собою ведущих конструкторов: и Алексеева, и Николая Алексеевича Зайцева, к великому сожалению рано умершего, и Ивана Ивановича Ерлыкина, Леонида Сергеевича Попова и других.

В результате этих поездок я написал и этот очерк и документальную книгу «Дорога сильных» — о создателях крылатого флота. И после выхода этой книги я продолжаю ездить в Сормово, к людям, которых я давно и прочно полюбил.

Сейчас на сормовских стапелях создаются новые, более совершенные речные суда, паромы, буксиры, в том числе и новые суда на подводных крыльях. Я имею в виду осуществляемый проект корабля «Восток» — газотурбохода со скоростью 85 километров в час, и морской вариант «Кометы», способный преодолевать волны двухметровой высоты, и морской экспресс «Циклон» на 250 пассажиров, оснащенный газовыми турбинами, и другие суда.

Крылатому флоту всего лишь семнадцать лет. Это возраст подростка! Но кто сейчас не слышал о «Ракетах», «Метеорах», «Кометах»! Они прочно вошли в наш обиход, стали привычными, и никто уже не удивляется, увидев летящий над водою корабль на подводных крыльях. Таков стремительный ход нашего времени, эпохи технической революции.

История крылатого судостроения, интереснейшие, сложные судьбы ее героев в шестидесятые, семидесятые годы — это, конечно, особая тема, заслуживающая новой книги.

Не буду больше углубляться в подробности этой, одной из многих сормовских историй. Я вспомнил о создателях крылатых кораблей с надеждой, что старейший в России и вечно молодой завод найдет своих талантливых летописцев, что будет еще издано немало книг о Красном Сормове, о его уникальной и вместе с тем типической рабочей судьбе, в которой так глубоко, ярко, впечатляюще отразились и время великих революционных перемен, и прекрасные черты русского пролетариата и советского рабочего класса.


ПУТЬ НАВЕРХ

Монтажник


Он встает рано, в шесть утра, как и всякий рабочий человек, живущий в этом пятиэтажном доме на 1‑м проспекте в Новогирееве.

Конечная остановка автобуса номер 141 рядом с его домом. И пока он идет к остановке, то и дело встречает соседей и знакомых. Набившись плотненько в утреннюю машину, они рассаживаются, приветствуя друг друга пожатием руки, просто кивком.

А автобус тем временем бежит по улицам Новогиреева, минуя четкие квадраты кварталов, застроенных в основном пятиэтажными блочными и кирпичными домами, с белеющими, как куски рафинада, десятиэтажнымн башнями. Совсем недавно они отодвинули высокими своими каменными плечами мелочь деревянных домишек, кудрявые рощицы.

Потом автобус выходит на широкое полотно шоссе Энтузиастов, вливается в густой поток машин и троллейбусов и катит уже мимо громадных корпусов по левую сторону и зеленого массива Измайловского парка — по правую, пока не сворачивает на улицу, идущую по кромке этого леса.

Здесь дома поменьше, но, по мере того как автобус подкатывает к метро «Семеновская», улица становится все шире, все представительнее.

Анатолий Степанович Коновалов ездит этим маршрутом все дни, кроме субботы и воскресенья, и знает на пути едва ли не каждое здание, но в определенных местах он по привычке, почти рефлекторно, повернет голову то вправо, то влево, посмотрит вверх — на этой трассе ему попадаются «свои дома».

«Свои» — это значит смонтированные им, Коноваловым, и его бригадой за те без малого четверть века, которые он работает на стройках и, по его же выражению, «не сходит с монтажа».

Нет, это не старый человек, ему всего сорок три. Он крепок, энергичен, физически силен, невысокого роста, худощавый, с легкой спортивной фигурой. Толстых монтажников я вообще не встречал, не очень-то полазаешь с брюшком по колоннам и балкам «в разводьях вешних облаков», как сказал поэт.

У моего тезки одно из тех простых и четко очерченных русских лиц, которые кажутся тем приятнее, чем больше вглядываешься в них, ибо главное тут — глаза, улыбка, жест и то обаяние скромности, сердечности и душевной открытости, которые исходят от человека, когда он смеется, слушает, говорит.

И не надо, пожалуй, подробно узнавать его судьбу, чтобы понять — перед тобою профессионал-монтажник, мастер, человек «с прививкой к труду», как он сам говорит. И все же, когда он скромно, хотя и не без удовольствия, перечисляет свои монтажные труды за четверть века, понимаешь, в чем состоит удовлетворение: трудов этих много, и все они — вехи, этапы жизни, строчки в его трудовой биографии.

Едва ли найдется другая такая рабочая профессия, где бы строчки из анкеты были так рельефно запечатлены на земле, так вещественно наглядны и так открыты для всеобщего обозрения.

Если биография писателя — его книги, художника — картины, ученого — открытия, то у монтажника — это сооружения, поднятые «от нулика» — в небо.

Толик Коновалов пришел в монтажники еще юношей, пережив войну на Смоленщине, в деревне Ревыки, когда фронт огненным валом дважды перекатывался через нее, сначала на восток, потом на запад. Он сам по малолетству не воевал, но война все же пометила и его осколками от снарядов, рвавшихся в деревне.

А как только ушли гитлеровцы, подросшего парня мобилизовали, но не в армию, а на участок треста Стальмонтаж. Он начал строить. Строил заводы в Запорожье, в Кривом Роге, в Белгороде, домны в Новотроицке, радиорелейные мачты в Ужгороде, ТЭЦ в Куйбышеве. Это вне Москвы.

А в столице — цеха ЗИЛа, коксохимический завод в Расторгуеве, завод «Сорок лет Октября», стекольный завод, на улице Электродной восемнадцатиэтажный дом, мимо которого он проезжает каждое утро. Это пятидесятипятиметровое здание он смонтировал один со своей бригадой, потому-то оно так и памятно ему.

Я надеюсь, что читателя не утомит этот перечень. Ведь в нем и география монтажных работ, и романтика дальних поездок, и редкостное разнообразие, которое особенно по сердцу Анатолию Степановичу, человеку со страстью к познанию новых мест и людей, с интересом ко всему новому.

Он любит расширять свой кругозор. Я заметил у Анатолия Степановича пристрастие к этому словечку, которое он употребляет в разных сочетаниях, хотя и не всегда точно: «кругозор жизни», «кругозор зданий», «кругозор работы».

Но смысл этих определений ясен, и для расширения жизненного кругозора Анатолий Степанович потратил немало времени и сил — «положил восемь лет труда».

Еще в тридцать три года он имел в своем багаже всего-то пять классов, а вступив в партию в 1960 году, решил учиться, закончил школу, на этом не остановился — пошел в строительный техникум.

Четыре раза в неделю Анатолий Степанович выезжал на работу в половине седьмого, садился в автобус с тетрадками и книгами в портфеле, всегда в хорошо выглаженном костюме, в белой рубашке с галстуком, а домой возвращался только к одиннадцати вечера после лекций в техникуме.

От Семеновского метро, точнее, от Кирпичной улицы он однажды летом ездил на 32‑м троллейбусе до 8‑й Сокольнической, а там — пешочком до центрального входа в парк мимо стоянки автобусов к бывшему зданию открытого Сокольнического катка и тренировочного ледяного поля для спартаковских хоккеистов.

Увидев Анатолия Степановича на этой аллее с портфелем в руках, его внушительную спокойную походку, вряд ли можно было подумать, что человек идет не в институт, не в учреждение. А между тем, миновав проходную, он снимал в раздевалке костюм, прятал портфель с учебниками по технологии и организации производства, надевал грубые рабочие ботинки, шерстяную шапочку под каску, зеленые штаны и куртку с овальной министерской эмблемой на рукаве, изображающей балку и подъемный кран. И не спеша выходил на пыльную, заваленную грудами железа и бетона строительную площадку.

Именно так восемь лет начинался для него день труда и учебы, день долгий, насыщенный и нелегкий, требовавший энергии и желания, которых у Анатолия Степановича хватало.

Впервые я увидел Коновалова в Сокольниках. Стоял очень жаркий августовский день. В парке вблизи киосков с прохладительными напитками, в аллеях, около бассейнов жара еще как-то смягчалась тенью, ветерком, разносящим водяную пыль от фонтанов. А на стройке воздух был наполнен густой и едкой пылью. Металл накалялся, и соседство зеленого массива еще больше подчеркивало хаотичность стройки, когда кругом ямы и траншеи и груды бетонных и стальных заготовок.

Каток в Сокольниках! Вначале эта стройка меня разочаровала. Подумаешь — каток! Но выбора не было. Коновалов этим летом работал именно здесь. А потом я увидел спортивную арену средних размеров с трибунами для любителей фигурного катания и хоккея и представил себе, что здесь после реконструкции вырастет здание не менее объемное и красивое, чем Дворец спорта в Лужниках.

И пишу-то ведь я не о сооружениях, а о людях, и сам очерк — о рабочей жизни. Масштабность же характеров вовсе не совпадает с размерами стройки — интересный, цельный и значительный человек проявит себя в любом порученном ему деле.

В тот день в Сокольниках Анатолий Степанович устанавливал первую колонну. Он стоял на крыше старого здания и сам резал автогенной струей решетку между лепными башенками, украшавшими ранее фасад катка. Потом помахал рукавицей крановщику, подхватил в воздухе трос, обмотал его вокруг башенки, снова сделал знак машинисту, и тот сбросил башню вниз.

И пока Коновалов стоял там, на крыше здания, около его плеча чуть покачивалась огромная стальная колонна, поднятая в воздух одним краном и искусно поддерживаемая в состоянии равновесия другим.

Анатолий Степанович спустился на землю и вместе с другими монтажниками стал подрезать прутья фермы, немного великоватые для анкерного основания.

— Это брачок Мосстроя‑16, видите! — он показал мне на плохо залитое цементом анкерное гнездо, внутри которого плескалась вода. — Дополнительная нам работа — подрезать. И отнимает время.

Я сочувственно кивнул.

— А вечером в вечерней газете видели?

— Что?

— Критика была насчет задержки сроков. Это строителей критикуют, не нас. Мы только начинаем. — Чувствовалось, что Коновалову не хочется брать на себя чужие грехи.

Еще тогда я обратил внимание, что Коновалов-бригадир много делает сам — и режет металл, и подваривает, и даже как такелажник набрасывает тросы. И все у него выходило ловко, умело, что естественно для человека с таким опытом. Но Анатолий Степанович работал за сварщика, за автогенщика еще и с явной охотой, с очевидным удовольствием. Он не подсчитывал для себя ту меру непосредственного труда, которая для него — бригадира — могла быть уменьшена. По сути дела, тогда на площадке всем строительным парадом командовал он один.

— Вот поставлю колонну, — сказал он мне, — потом слеплю обвязку из балочек. А завтра — вторую, третью. Трубчатые колонны начну ставить. Поведу монтаж быстро, под напряжением. А когда подниму этот стадиончик — красивая получится штука.

И это твердое, командирское «поведу», «слепил», «поставил» — звучало не напыщенно, а лишь как привычная осознанность всей величины ответственности бригадира за точность расчета. Он долго в этот день возился с теодолитом, выверяя до миллиметра все вертикали и горизонтали. Чуть-чуть ошибешься в установке колонн — и балки перекрытия наверху не сойдутся, провалятся вниз.

Здесь же по площадке ходил молодой мастер, несколько месяцев назад закончивший институт. Его белая рубаха выделялась ярким пятном среди зеленоватых курток монтажников. Он должен был следить за правильностью монтажа. Но свежеиспеченный мастер, естественно, сам учился у Коновалова.

В августе и сентябре я приходил в Сокольники каждую неделю. Я сам готовился когда-то стать строителем и кое-что помнил из курса строительной механики и сопромата. Меня зрительно и эмоционально привлекла лепка стального каркаса, динамика стройки, таящая в себе притягательную силу.

Бригада работала с восьми до полуденного перерыва на обед, и Коновалов с ребятами частенько шел в парк, в кафе.

— Дороговато, но приятно там, — говорил он мне. — Вообще в Сокольники езжу на работу с удовольствием. И близко. Только два часа трачу на дорогу в оба конца. А то, бывает, и три-четыре уходит. А время для меня — все!

— Учеба?

— Она. Ведь сколько лет и спать-то приходилось три-четыре часа, ну пять, за ночь. Сейчас техникум кончаю — уже легче. И то, если нет лекций, придешь после работы в семь, поешь, умоешься и начнешь чертить.

— А когда ложитесь?

— В двенадцать, иногда в час. Можно и мало спать, ничего. Я чувствую себя хорошо. Иногда даешь себе разрядку. В день монтажника.

— Есть такой?

Он усмехнулся, в глазах сверкнул веселый огонек.

— Есть. Два раза в месяц, в дни получек. Я хоть и небольшой, но начальник. А в бригаде разные люди. Иной молчит, молчит, таит что-то. А выпьет и скажет бригадиру, чем недоволен. Ребята меняются, уходят — приходят, сейчас многие мои монтажники уже сами бригадиры.

А ведь верно, человек у грохочущего железа молчалив. Да и некогда говорить: монтажники порою висят на фермах, как птицы на проводах, в разных концах и на разных высотах.

Уже при первом знакомстве с Коноваловым я задумался над тем, каков он, монтажник, передовой рабочий? Что в нем нового, что идет от традиций, что меняется к лучшему в профессиональном облике современного строителя?

Истина конкретна. И если вглядеться пристальнее в рабочие будни, хотя бы в последние стройки Анатолия Степановича, то увидишь, как всякий раз их своеобразие, уровень техники, темпы — все это по-своему формовало, «лепило» (выражение Коновалова) его профессиональное мастерство и нравственное отношение к труду, к жизни.

...В Москве тесно учреждениям среднего и малого масштаба. Это можно понять — столица.

Трест Стальмонтаж имеет десять управлений, восемь из них возводят заводы в Тольятти, Горьком, Туле, Уфе, Калинине, Новотроицке, Курске, Куйбышеве, два — уникальные сооружения в Москве. Трест республиканского значения.

Я не сразу заметил эту скромную вывеску «Стальмонтаж» в ряду других, покрупнее и поярче, на фасаде психоневрологического диспансера. Потом еще долго бродил под каменными арками, пока в недоумении не остановился перед дверью с пожухлой краской и надписью над нею: «Эпидемстанция». Тут же, еще более смущая меня, стояли в ряд белые санитарные машины.

Где же трест? Он все же оказался именно здесь, на втором этаже, над Эпидемстанцией, где, поднявшись по полутемной лестнице, можно попасть в небольшой коридор с шестью-семью комнатами, небольшой приемной управляющего и с примечательными фотографиями на стенах. От них-то как раз веет простором, огромностью строек, которые ведет трест, в том числе и такой уникальной, громадной, как гигант автозавод в Тольятти.

Поистине штаб российских монтажников внешне выглядит более чем скромно.

Второе московское управление находится в Новых Черемушках. Тут не сыскать даже и вывески. Надо расспросить бегающих вокруг дома мальчишек, а потом спуститься в полуподвал жилого дома с узким коридором, так же, как и в тресте, украшенным по стенам фотографиями передовиков и снимками строительных объектов. От обычного жэковского помещения, которое, кстати, находится рядом, контору управления отличают разве что более качественная отделка стен и дерматином обитые двери. А вместе с тем в этих маленьких комнатах и разрабатывались планы организации работ на монтаже ныне всемирно известных зданий и сооружений — высотных домов столицы, МГУ, комплекса стадиона в Лужниках, Дворца съездов в Кремле, гостиницы «Россия».

Знаю по опыту, как редко можно встретить непосредственного и активного участника крупного сооружения, который к тому же оказался бы и его летописцем. А жаль!

Уходят люди, забываются детали, заметки специалистов, если они и пишутся для ведомственных журналов, не могут воссоздать полнокровной и живой атмосферы труда, в кипении которого рождались не только смелые идеи, но и менялись, росли сами люди.

Второе монтажное управление не представляет в этом смысле исключения: воспоминаний здесь никто не пишет. Только у главного инженера И. Д. Давидсона сохранилось несколько номеров многотиражки «Ударная стройка» со строительства Дворца съездов в Кремле и гостиницы «Россия», где он несколько лет был главным инженером монтажного участка, где под его руководством работало несколько бригад, в их числе и бригада Анатолия Степановича Коновалова.

С тех пор как открыли Дворец съездов, прошло много времени, и нет необходимости возвращаться к спорам об его архитектуре, вписанной в древний, веками сложившийся кремлевский ансамбль.

Меня сейчас интересует не архитектурная, а производственная сторона строительства. Я хочу посмотреть на нее глазами рабочих-монтажников, глазами Коновалова. А он-то пережил здесь незабываемые дни.

Ведь с точки зрения производственной стройка имела много бесспорных и уникальных достижений. Знаменитая кремлевская площадка представляла собой поистине особой трудности и сложности строительный плацдарм. Строительство Дворца съездов велось на участке строго ограниченных размеров, в окружении старинных памятников. Монтажники не получили в Кремле места даже для склада. Он был отнесен под Москву, в Расторгуево. В конторе монтажного участка находился передатчик, поддерживающий радиосвязь с этой базой. Один за другим, по графику, отправлялись оттуда автопоезда с металлоконструкциями. Едва машины появлялись в воротах кремлевских башен, как их уже замечали... на экранах телевизоров, установленных в пультах управления стройкой.

Тут же следовала радиокоманда машинистам кранов. Машины подъезжали к ним. Прямо с колес металлоконструкции, балки и колонны сборного железобетона клювами башенных кранов поднимались в воздух и переносились на каркас здания. Кстати говоря, все краны в то время тоже находились под контролем телевизионных камер.

Если представить зримо, как каждый день монтируется не менее ста тонн металлоконструкций (а это огромная цифра), то напряжение стройки, ее высокий ритм, ее четкость и слаженность, без которых она просто бы не пошла, приобретают особо рельефные черты. Она действительно заслуживала названия ударной.

Коновалов пришел на кремлевскую площадку в мае 1960 года. Только что развернулись работы нулевого цикла. Стальмонтаж собрал тогда свой первый сорокатонный башенный кран и поставил первые четыре колонны сценической части каркаса. Вот здесь, воздвигая тяжелые конструкции зрительного зала на шесть тысяч человек, главным образом и работал Анатолий Степанович. Всю сцену Дворца «слепил» он своими руками. Это сооружение как-то странно было называть привычным словом — сцена, ибо она представляет собой огромную плоскость, состоящую из множества отдельных площадок, способных подниматься, опускаться, исчезать, вновь появляться, выстраиваться в сложные композиции.

Только авансцена состоит из восьми площадок. Опускаясь вниз, они при необходимости образуют оркестровую «яму». Так же, как и «фура президиума», платформа, на которой смонтированы стол, стулья, трибуна, может выезжать и устанавливаться перед сценой, на одном уровне со зрительным залом.

Общий объем Дворца — 400 тысяч кубометров. И то, что здание выстроено всего лишь за 14 месяцев, кажется удивительным и сейчас. Специалисты, оценивая размеры и быстроту строительства, отводят ей в анналах подобных свершений одно из первых мест в мире.

Коновалов как-то прочитал у Маяковского стихи про Бруклинский мост. Это был торжественный гимн монтажникам. Восхищенный поэт провозглашал: «Борьбу за конструкции вместо стилей, расчет суровый гаек и стали». На кремлевской площадке «борьба за конструкцию» шла на всех десяти зонах стройки. Шла в три смены. Днем и ночью — при свете прожекторов.

Как всегда, монтажники были впереди, открывали другим фронт работ. Велись эти работы одновременно на двух-трех вертикальных зонах, монтаж совмещался с устройством перекрытий, стен, полов, как и полагается на высокоорганизованном строительстве. Монтаж каркаса был закончен за полгода.

Анатолия Степановича эта стройка привлекала не только тем, что он приобрел вкус к захватывающему своей энергией труду, но и тем, что работа здесь имела и особое эмоциональное наполнение. Выражалось оно двумя словами: Москва, Кремль!

Когда Анатолий Степанович ходил по балкам верхних перекрытий каркаса, на уровне куполов древних соборов, и смотрел с этой высоты на Кремль, Красную площадь, Москву-реку и Замоскворечье, у него, опытного, спокойного мастера-верхолаза, необычным волнением теснило грудь.

Я видел портрет Коновалова в многотиражке 1962 года под рубрикой: «Орденом Ленина награждены...»

Анатолий Степанович в белой рубашке, пиджаке, в монтажном шерстяном берете. Он был тогда худее, скулы обтянуты, и взгляд более напряженный, чуть-чуть сердитый. То ли попался под объектив фотоаппарата в неудачный момент, то ли устал в тот день, ведь именно работая на этой трудной стройке, он и начал учиться по вечерам...

В самом конце строительства Коновалову, лучшему из лучших, была поручена последняя и особо почетная работа стальмонтажников — установить главный, десятитонный флагшток рядом с фасадом Дворца съездов. Он принялся за дело и огородил для монтажа площадку, обнеся проволокой обширную зону безопасности. Внутри этой зоны он остался один. Все же «рост» у флагштока немалый — тридцатичетырехметровая колонна, облинцованная полированной нержавеющей сталью. Не ровен час — свалится, так достанет далеко!

Потом Коновалов подогнал поближе кран и начал осторожно поднимать колонну в воздух, расчаливая ее стальными канатами.

Не так уж труден оказался этот подъем, но особенность его состояла в том, что он был последним. Посмотреть на установку флагштока собрались сотни людей, почти вся стройка. И оттого, что Анатолий Степанович все тщательно подготовил, все рассчитал, и еще потому, что делал он это с особым удовольствием, — весь подъем получился мастерски точным. Он занял всего... двадцать пять минут!

Установив колонну, Коновалов залил ее основание бетоном и закрепил таким образом намертво высокую стрелку с большим полотнищем флага, трепещущим под ветром.

Момент был торжественный. Коновалов волновался. В конечном счете, этот последний монтажный эпизод венчал собой всю работу Анатолия Степановича и его товарищей, все, что было ими сделано на кремлевской площадке. А ведь им пришлось выполнить многие оригинальные, ранее никогда не встречавшиеся работы, например, монтаж подвесных алюминиевых потолков, алюминиевой кровли зала приемов, да и многое, многое другое.

Должно быть, те же чувства, что и Анатолия Коновалова, будоражили душу молодого монтажника Владимира Платонова. Ни с кем не советуясь, без чьей-либо подсказки Владимир Платонов решил запечатлеть имена монтажников на... металлической доске в основании флагштока, начертав их толстым красным карандашом.

Что же, это можно понять! Молодой рабочий в ту минуту не рассчитывал, надо полагать, на иную, более широкую известность и признание. А как-то выразить свой восторг, свою гордость рабочего человека ему хотелось.

Помните грустный рассказ Чехова «Пассажир 1‑го класса»? Инженер Крикунов, построивший в городе К. мост, в день торжественного открытия мыкался около своего детища и все боялся, как бы сердце у него не лопнуло от авторского волнения...

Но никто о нем не вспомнил, никто не обращал на него внимания.

Зато «вдруг публика заволновалась: шу-шу-шу... Лица заулыбались, плечи задвигались». Появилась певичка, «обыкновенная, дюжинная натуришка, каких много». Так вот именно за этой певичкой и тянулась «ватага шалопаев»...

С какой горечью инженер Крикунов узнает, что в городе К. никто не знает своих лучших педагогов, архитекторов, инженеров.

Читатель скажет: какое же сравнение, времена изменились!

Конечно же изменились. Но все же, дорогие товарищи, все же! Много ли имен талантливых строителей заводов, мостов, кораблей и поныне храним мы в своей памяти? И если еще узкому кругу специалистов известны фамилии выдающихся архитекторов, главных инженеров, то работяг-монтажников, право же, не помнят нигде.

Анатолий Степанович сказал:

— Вот эта самая надпись карандашом. Она сохранилась. Можно открыть и сейчас дверцу внизу флагштока и прочесть. Сам приходил — смотрел.

Я тоже пришел посмотреть — надпись есть.

Было приятно увидеть, что душа Анатолия Степановича оказалась чуткой к тому, что мы часто в обиходе, не придавая большого значения этим словам, называем рабочей гордостью. Так почему же ее не поощрять? Почему бы, к примеру, на одном-другом выдающемся сооружении не поместить памятную доску с именами лучших из лучших, скромных и самоотверженных мастеров своего рабочего дела, чей бессмертный труд — здания переживают своих созидателей, так уж случается в жизни — всегда почему-то остается в тени.

Коновалову везло. С кремлевской площадки он попал на строительство тоже во многом уникальное. Переходить пришлось недалеко — всего лишь пересечь Красную площадь, спуститься к набережной Москвы-реки. Здесь, в Зарядье, на месте старых домов и домишек выросли сверкающие стеклом, сталью и бетоном корпуса огромного здания. Гостиница «Россия».

Те, кто бывал в этих местах в дни строительства, помнят, наверно, главные ворота со стороны съезда от Красной площади и рядом с центральной проходной большой транспарант с надписью: «Строительство ведет 4-й трест Главмосстроя». Это был главный подрядчик. А ниже длинной колонкой и мелкими буквами перечислялись субподрядчики, в том числе и СМУ Стальмонтажа.

Казалось бы, все верно: есть главный подрядчик, они несет на своих плечах основную долю строительных работ. Но на современных стройках большую часть работ выполняют как раз монтажники. К сожалению, о монтажниках, как правило, меньше всего говорят и пишут. Так уже повелось. Под нивелирующим понятием — строители — скрываются различия и в мерах затраченного труда, и в характере его, и в уровнях организации дела. Почти никогда монтажники не задерживают строителей, а строители почти всегда еще долго возятся на сооружениях, когда их давно уже покинули монтажники. В ответе же все вместе — и правые, и виноватые.

Мелочь ли это? Наверно, все-таки нет. Хотя бы потому, что сами-то монтажники замечают эти несоответствия, остро реагируют на них, и несправедливость сложившейся практики ощутимо задевает коллективную гордость рабочих.

Анатолий Степанович мог бы сказать о себе, что ему всегда везло на интересное в жизни, в работе, в его поездках по стране. Для монтажников интересное и трудное — понятия-близнецы. Я бы заметил еще, что первое находится со вторым в прямо пропорциональной связи.

Коновалов уже привык к тому, что судьба его оказывается неизменной в своих пристрастиях, и даже не удивился, узнав, что именно ему пришлось повести монтаж гостиницы «Россия» на двух самых сложных участках. Одним из них оказался восточный блок гостиницы и здание киноконцертного зала.

Существует сухой и краткий язык технических отчетов. В одной из статей этот сложный монтажный эпизод выглядел так:

«Серьезные трудности возникли при монтаже перекрытия киноконцертного зала, так как к началу этих работ были возведены подземные сооружения и амфитеатр, и смежные организации вели монтаж оборудования сцены и пола зрительного зала. В этих условиях заезд кранов в зал был исключен, так же, как и перемещение кранов вдоль стен снаружи зала из-за большого количества подземных коммуникаций...

...Поэтому блок весом 45 тонн из двух ферм передвигали скольжением по постоянным обвязочным балкам на проектную ось, где закрепляли на оголовках колонн. Передвижку осуществляли двумя десятитонными полиспастами с приводом от двух электролебедок...»

Но если попытаться «развернуть» это не очень понятное описание, то реальная, живая картина стройки примет такие очертания.

На площадке у самой реки чудовищно тесно. За спиной у монтажников парапет набережной. В их распоряжении только небольшой участок, где можно на земле собирать очень тяжелые сорокапятитонные фермы. Справа и слева от возведенного каркаса, «стальной этажерки», как говорят монтажники — сплошные траншеи, ямы, бетонные дыры подвальных сооружений. Туда не то что с краном, но и пешком не проберешься без риска, при неосторожном движении — сверзишься вниз.

Внутри же стальной этажерки уже идет монтаж оборудования сцены, а значит, ходят, ползают по балкам — в общем, работают люди. И получается так, что монтаж самых тяжелых ферм потолка надо вести без кранов, которые не могут ни подъехать с боков, ни заехать вовнутрь каркаса, прямо — над головами рабочих.

Но как?!

Анатолий Степанович чувствовал себя на площадке хозяином. В таких условиях необходимо единоначалие и военная строгость. Машинист крана, строповщик и он, Коновалов, были связаны трехсторонней радиосвязью. Во избежание помех на каждом кране установили радиостанции различных частот. Кстати говоря, эта аппаратура для монтажных работ испытывалась здесь впервые и дала хорошие результаты.

Бригада Коновалова установила на площадке перед каркасом временные опоры, равные по высоте росту самого здания. На них Анатолий Степанович начал стыковку частей тяжелой фермы. С помощью стальных канатов полиспаста Коновалов начал постепенно тянуть ферму по тем постоянным обвязочным балкам, о которых говорится в техническом описании, то есть, попросту говоря, по верху стен каркаса здания. И каждая балка должна была стать на свою проектную ось, точно на место.

Легко это писать. Но каково передвигать фермы! И без большого воображения можно представить то нервное напряжение, которого требует такой монтаж.

Скользит стальной блок, метр за метром, предельно, как струны, натянуты стальные канаты полиспаста, гудят моторы лебедок, запущенных на полную нагрузку, и от напряжения, как живая, дрожит и сама ферма. Прополз один блок, и едва Анатолий Степанович переводит дух, как тут же дает в микрофон команду готовиться к скольжению второго блока, третьего, четвертого. И хотя для устойчивости при передвижке фермы обстраиваются на опорах съемными страховочными кронштейнами, все же кто может абсолютно гарантировать монтажников от всяких катастрофических случайностей?!

Коновалов таким порядком надвинул на потолок здания шестнадцать тяжелых ферм, ни на минуту не остановив хода других строительных работ на сцене и на полу кинозала. И сошло с него за время этого монтажного эпизода не семь, а, наверное, сто семь потов.

Я иногда думаю: должны ли те юноши и девушки, те школьники или их папы и мамы, которые входят ныне под своды фойе и большого зала кинотеатра при гостинице «Россия», рассчитанного на три тысячи мест, — должны ли они хоть немного знать о тех, кто строил, и о том, как строилось это красивое здание? Не слишком ли мы стали нелюбопытны к труду и воспринимаем как обыденное все то, что совершает труд, без большого интереса к самому процессу, его динамике, если хотите, к драме иных производственных ситуаций? И отчего так легко порою присуждаем пренебрежительный титул «производственного очерка» попыткам рассказать о процессе труда, как будто бы с ним не связываются всегда, неизменно и органично, воля и мужество рабочего человека, черты его неповторимого характера?

Коновалов монтировал самые последние этажи восточной части здания. Все высотные корпуса постепенно и одновременно ползли в небо, чтобы, во избежание неравномерных просадок грунта, ни один не поднялся над другим больше чем на два яруса по высоте. Но вот подошло время, когда Коновалов на своем южном крыле все же оказался выше других, поднявшись на 80 метров от земли. И хотя он работал с краном «БК‑406» высотой с телевизионную вышку — массивная стальная башня крана сама представляет собой сооружение, которое монтируется месяца полтора, а то и больше, — все же наступил такой момент, когда крану не хватило... роста!

Монтажники выражаются кратко, точно и емко.

— Выноса не хватило, — сказал мне Коновалов и, вспомнив что-то, добавил с улыбкой, сначала мне непонятной, — и вылета тоже!

«Выноса крана» и «вылета стрелы». И это несмотря на то, что заранее, как и написано в техническом отчете, высота крана была увеличена с обычных шестидесяти до семидесяти метров, и, соответственно, длина стрелы стала не тридцатиметровой, стандартной, а достигла тридцати восьми метров.

И все же!

Я не хочу сейчас разбираться в причинах и обстоятельствах и решать, был ли тут какой-либо просчет проектировщиков или нет. Быть может, как думает Анатолий Степанович, на этом участке целесообразней выглядел бы не башенный, а самоподъемный кран с практически неограниченной высотой подъема. Но план организации работ предусматривал именно кран «БК‑406», и не менять же кран ради одного этажа — это слишком дорогое дело.

Уважаемые авторы технического отчета опустили в своей статье этот эпизод. Честно говоря, по-человечески я их понимаю. Никому не хочется вспоминать неприятное, тем более что все кончилось хорошо. К тому же статья помещена в юбилейном номере и рассчитана на освещение передового опыта.

Но пусть меня простят авторы статьи, я не могу обойти этот эпизод молчанием. Не по въедливому характеру, а лишь потому, что меня интересует сейчас главным образом не то, как возникла эта неприятная ситуация, а то, как она была интересно, решительно и быстро преодолена Коноваловым. Ибо в этом эпизоде зеркально отразились приметы коноваловской личности со всеми особенностями его рабочего характера.

Что же сделал Коновалов? Как ему удалось подняться выше самого крана и установить тяжелый, укрупненный стальной блок из двух колонн и двух балок на самом верху стальной «этажерки» каркаса?

Он сначала собрал укрупненный блок на земле. Так делалось обычно, хотя в этой укрупненной сборке на земле есть тоже своя новизна. Если бы кран был достаточной высоты, Коновалов заштропился бы канатами к верхней балке блока, так делается всегда, и спокойно поднимал бы эту махину. Но сейчас так не получалось.

Коновалов и прораб Валентин Владимирович Трофимовский решили заштропиться за среднюю балку, а к нижней подвесить контргруз. Теперь при подъеме прямоугольник блока держался в воздухе в вертикальном положении. А там, наверху «этажерки», получилось так, что самая высокая точка крана оказалась ниже почти на метр верхней балки блока. Но зато сам блок дошел до своего проектного положения, стал на место. Теперь хватило и «выноса», и «вылета».

На первый взгляд все достаточно просто. Но это только на первый взгляд. Достаточно прибегнуть к помощи более или менее живого и четкого пространственного воображения, чтобы представить себе такую картину: сорокатонная громада конструкции, подхваченная клювом крана за середину фермы, раскачивается в воздухе в малоустойчивом положении. И качается она в воздухе выше самой вершины крана, над головами монтажников.

Но вот Коновалов соединяет последнюю ферму с каркасом высотного здания гостиницы. Казалось бы, дело сделано. Но нет еще! Тут же возникла новая трудность. Как вывести из-под последней фермы самую стрелу крана? Она застряла там. Вверх стрела не могла выйти вообще — мешала балка, а когда стрела поплыла в сторону, выяснилось, что конец ее цепляется за вертикальную колонну. И стрела не проходит.

Вот вам и вторая часть драматического эпизода! Что делать сейчас, как освободить стрелу?

Коновалов лезет наверх по колонне, а с нее перебирается на вершину стрелы, ложится здесь на покатую, неровную лобовину, привязывается спасательным поясом к стреле и... ногами надавливает на колонну.

— Это нам запрещают!.. — предупредил меня Анатолий Степанович.

Впрочем, я об этом и сам бы догадался, не заглядывая даже в свод правил безопасности.

Признаться, меня в ту минуту заинтересовало другое. Возможно ли такое? Неужели ногами монтажник может хоть немного отклонить в сторону стальную, приваренную в основании колонну?

— Можно, — подтвердил Анатолий Степанович. — Миллиметров на двести. А этого и хватило. Стрела крана вышла из «заточения».

Действительно, необычно. Попытайтесь представить себе, что чувствует монтажник, лежащий на спине и привязанный поясом к самой вершине стрелы крана, на которую он забрался по колонне, а не по самой стреле, что было бы еще опасней. Каково ему там, на высоте восьмидесяти метров над землей, висящему над этим стальным ущельем, составленным из ребер колонн и железного кружева балок и ферм!

Всякий ли монтажник рискнет на эту операцию? Нет, не всякий. Необходимы опыт, смелость, душевная сила. Куда как проще сказать себе и другим: пусть тот, кто заварил, тот и расхлебывает кашу! И уйти от личной ответственности за случившееся, и, как говорят: «погнать мяч дальше от своих ворот».

Но, как видите, Коновалов решил иначе.

Монтажник-высотник! Я думал о профессиональном мастерстве Анатолия Степановича, которое, естественно, растет вместе с общим прогрессом техники, но тут же отчетливо представил себе, что ведь мастерство само по себе еще не составляет всего профессионального облика рабочего человека, что это важная, но все же лишь одна из составных его частей, ибо год от года видоизменяется не только мастерство, но и нравственное, интеллектуальное содержание рабочей жизни. Разве пример Анатолия Степановича Коновалова не лучшее тому свидетельство?

Ведь и он, Коновалов, не сразу стал таким, как сейчас. И его товарищи стальмонтажевцы. И само монтажное искусство. В сороковые, в пятидесятые, даже в начале шестидесятых годов оно еще было другим, хотя содержало в себе интересные, героические, незабываемые, но все же иные черты.


Глядя из семидесятых годов


Однажды в праздник Победы — 9 мая мне пришлось выступать в Министерстве монтажных и специальных строительных работ СССР.

Я рассказывал о последних сражениях, о том, что видел в Берлине в дни его штурма, в дни разгрома нацистского государства. По характеру записок и вопросов, по тому, с каким интересом завязалась и шла наша беседа, я понял, что среди монтажников немало бывших воинов и непосредственных участников берлинских боев. А потом товарищи из министерства повели меня в другой зал, где была наглядно, в фотографиях и макетах, представлена повседневная работа монтажников: новые домны, мартены, заводы, телебашни, радиорелейные линии, эстакады плотин, уникальные высотные дома, массивы новых городов.

Поистине это был могучий стальной костяк современной цивилизации.

И тогда еще мне захотелось заглянуть во вчера, посмотреть на сегодня, подумать о завтрашнем дне монтажного искусства, взглянуть на тех, кто от рубежа войны всегда шел по ступеням нарастающего мастерства и индустриальной мощи.

Мне захотелось побродить, как пишут у нас иногда, «по материку рабочей темы». Он обширен, этот материк. Так удачно сказал поэт о героях этого очерка:


Они, ходя обыкновенно,
Не упуская ничего,
Ведут второй монтаж Вселенной
Не плоше бога самого.

За послевоенную нашу историю скромный, мало кому известный трест Стальмонтаж проделал огромную работу, восстанавливая разрушенные и создавая новые очаги индустрии.

Трест образовался еще до войны, в сороковом году. Вырос на базе Центральной сварочной конторы. Это было время, когда за сварку надо было еще агитировать, я и сам помню большие витрины демонстрационного магазина на улице Кирова с казавшимися тогда диковинными аппаратами ручной и автоматической электросварки вкупе с другими монтажными инструментами. Это был первый рекламный магазин треста Стальмонтаж.

А стальмонтажники, едва началась война, стали строить оборонительные сооружения под Москвой, под Ленинградом. Война еще не отгремела, а в освобожденном Сталинграде, в Севастополе, на шахтах и заводах Донбасса стальмонтажники восстанавливали разрушенное. По сути дела, трест Стальмонтаж вместе с родственным трестом Стальконструкция поднял на ноги и вдохнул жизнь во всю металлургию нашего юга.

В сентябре сорок третьего года опытный инженер-монтажник Петр Алексеевич Мамонтов с грехом пополам добрался до Мариуполя. Днем поезд преимущественно стоял, опасаясь немецких бомбардировщиков. Ночами было холодно и страшновато. Кругом была темень, лишь сыпались из-под колес паровоза горящие искры, освещая на мгновение седую траву на насыпи да силуэты разрушенных шахт и заводов.

К Мариуполю Мамонтов подъехал тоже в темень, когда нельзя было различить ни города, ни станции. До войны за много километров были видны огни завода. Издали они казались звездами, упавшими на самый край земли, за ними двигались звезды поменьше и потусклее: это шевелились и мерцали на поверхности моря отраженные огни «Азовстали». Поезд проходил у самого завода, и в воздухе всегда немного попахивало доменным газом. Цехи гудели, от работающих агрегатов исходило еле уловимое, но трогающее сердце живое тепло.

Теперь перед Мамонтовым на темном фоне неба громоздились слепые и сумрачные, как горы, силуэты разрушенных сооружений. И хотя ничего нельзя было разобрать, Петр Алексеевич сердцем почувствовал, что разрушения страшнее, чем он представлял себе на далеком Урале, где еще работал недавно, и в Москве, в кабинете наркома, который послал его сюда, в Мариуполь.

Первую неделю Мамонтов каждый день пешком ходил на завод из приморского поселка. И в каком бы углу огромной территории ему ни приходилось бывать, к вечеру он обязательно возвращался к домнам № З и № 4.

До войны эти домны по праву считались гордостью отечественной металлургии. Теперь Петр Алексеевич бродил вокруг искалеченных и молчащих фурм. Он уже слышал, что немцы, как ни старались, не могли наладить ровного и правильного хода домны. Домна у них шла скачками, давала плохой чугун. Тогда они попробовали получить доменный газ для отопления электростанции, но печь вскоре перестала давать и газ, «закозлилась». Агрегат высотой в многоэтажный дом превратился в груду мертвого железа. Петру Алексеевичу казалось, что он видит сквозь стальную обшивку многопудовую массу металла, застывшую в горле домны. Домой Мамонтов уходил всегда с какой-то сосущей болью в сердце.

Жил он тогда в доме старого знакомого — столяра, перетерпевшего немецкую оккупацию. Петр Алексеевич помнил до войны крепкого еще старика, которого в любую погоду можно было увидеть с лопатой в большом фруктовом саду. Теперь Пантелея Порфирьевича точно согнуло в дугу, он часами, не шевелясь, сидел на кровати, щуря глаза на керосиновую лампу.

А Мамонтов ночами, урывая время от сна, готовил докладную записку правительству. Именно здесь, в Мариуполе, на заводе, где разрушения были невиданных размеров, он предлагал применить новый метод восстановительного монтажа укрупненными узлами. Еще до войны Мамонтов так монтировал новую домну в Чусовой. Агрегаты весом в сотни тонн собирались в стороне от домны, а потом надвигались на фундамент.

Но если можно строить домну укрупненными узлами, то почему же не попробовать при восстановлении применить тот же метод? Разве нельзя восстанавливать домны укрупненными узлами, предварительно не демонтируя их? Мысли о широком применении этого метода при восстановлении «Азовстали» и легли в основание докладной записки.

Сейчас, глядя в те далекие годы, с некоторым удивлением замечаешь, что идея Мамонтова не только не исчезла из поля зрения, а, наоборот, имея уже солидный довоенный возраст, ныне широко бытует в монтажной практике. Конечно, теперь круг ее применения необычайно расширился, но все же примечательно то, что родилась эта идея под влиянием жестокой необходимости предвоенных и военных лет, в годы титанических усилий народа построить, восстановить свою металлургию.

Идеи, если так можно выразиться, чем-то похожи на своих творцов. Во всяком случае, я замечал это. Как на идеях, так и на людях, претворяющих их в жизнь, всегда лежит определенный отпечаток исторических событий, если хотите, цвет своего неповторимого времени.

Доменная печь № 4 объемом в тысячу кубических метров была взорвана немцами так, что опустилась вниз на три тысячи пятьсот миллиметров и накренилась в сторону на шесть градусов. Разрушенный литейный двор напоминал таежную чащу. Сквозь нагромождения конструкций и груды рваного металла трудно было даже подойти к домне. Казалось, что домна со сместившимся центром тяжести вот-вот свалится набок.

Можно ли поставить в прежнее положение, то есть выровнять, передвинуть почти на полтора метра домну весом в тысячу двести тонн, не разобрав ее предварительно по частям? Большинство специалистов качали головами.

«У нее слишком высок центр тяжести, и, если поднимать без демонтажа, может свалиться», — говорили одни.

«Подъем домны без демонтажа может дать государству экономию в 350 тысяч рублей и на четыре месяца уменьшить срок восстановления. Это так. Но подумайте, в какую цену может обойтись риск? Не лучше ли применить старый, испытанный способ», — говорили другие.

«Нет, — сказал Мамонтов, — без технической дерзости, основанной на глубоком изучении опыта, не бывает победы».

Мариупольские домны стояли в нескольких сотнях метров от берега. Заводские паровозы, подвозившие к домнам руду и кокс, бегали у самой воды. Летом дующий с моря сильный ветер прорывался на рабочую площадку сквозь встречный поток горячего воздуха. Ветер освежающей прохладой трогал кожу. Горновые поворачивали к нему вспотевшие лица, мечтая о той минуте, когда можно будет выскочить на берег и окунуться в море.

Но теперь, когда надо было поднимать накренившуюся домну, сильный ветер с моря мог привести к катастрофе. При одной мысли об урагане у Петра Алексеевича становилось сухо во рту.

По проекту, разработанному Мамонтовым, домну решили поднимать домкратами, используя построенные рядом с печью три мощные балки опоры. Работы должны были вестись при ветре силою не более восьми баллов. 17 октября 1944 года Мамонтов записал в своей книжке крупными буквами: «Подготовительные работы закончены. Начинаем выравнивание».

Пока домна по рельсам медленно ползла на свое место, Мамонтов снова и снова проверял расчеты, все мельчайшие детали проекта.

На фронте говорили: «Минер может ошибиться только раз в жизни». Петр Алексеевич чувствовал себя сапером, когда разглаживал ладонями листы чертежей, точно хотел отмести в сторону все лишнее, мешающее ему увидеть, обнаружить ошибки, если они прячутся где-нибудь в расчетах.

Как-то ночью позвонили из наркомата. Глуховатый голос, точно из соседней комнаты, произнес: «Москва следит за тем, как движется мариупольская домна».

Подъемные работы велись только днем. Часто под вечер, свернув чертежи в трубку, Мамонтов шел к домне, чтобы проверить сделанное за день.

На всех «этажах» печи, ловко цепляясь за металлические выступы обшивки, работали клепальщики, монтажники, плотники-верхолазы. Сверху они поглядывали на инженера. Знакомые приветственно кивали. Они подбадривали Мамонтова своей уверенной и спорой работой. Они не сомневались в успехе дела, потому что доверяли ему — Мамонтову.

«Нет, все правильно, все должно быть правильно, раз люди так доверяют мне», — думал он.

В дни, когда начался основной подъем домны — домкратами на высоту в три с половиной метра, телефонистка на заводском коммутаторе на все вопросы людей, беспрерывно звонящих из города, отвечала только одним словом: «Поднимают!»

— Ну, как она? — спрашивали рабочие еще в проходной будке и, прежде чем попасть в свой цех, прибегали посмотреть на «двинувшуюся в путь» домну. Наконец 27 ноября 1944 года одна из самых больших тогда в мире доменных печей, проделав сложный путь по маршруту, указанному ей Мамонтовым, благополучно стала на свое место.

В один из ноябрьских холодных вечеров Мамонтов стоял в группе рабочих и смотрел, как на место временных опор заводят под печь постоянные колонны. Кто-то рядом спросил его: «А какая это у вас по счету, Петр Алексеевич?» Мамонтов обернулся и увидел знакомого старого мастера, с которым до войны строил эту самую доменную печь. Тогда Мамонтов снова перевел взгляд на домну и, словно бы видя ее в первый раз, смерил глазами всю тридцатиметровую высоту...

И вспомнил...

Перед самой войной, когда Петру Алексеевичу перевалило уже за пятьдесят и точно легким снежком замело его виски, пришлось ему как-то проезжать поездом через город Ульяновск. Перед самой станцией по вагону прошел проводник и закрыл все окна.

— Мост будем проезжать, — предупредил он.

— Какой мост? — спросил Петр Алексеевич.

— Через Волгу. А какой, сможете сами в окно полюбоваться.

Петр Алексеевич прильнул лбом к стеклу и вдруг, к удивлению соседа, хлопнул себя ладонью по голове и засмеялся. Это был мост, который строил лет за десять до революции он сам, Петр Мамонтов, юноша, техник по монтажу, воспитанник училища при Брянском металлургическом заводе — большой мост у города Симбирска.

А с тех пор? Производственная биография инженера Мамонтова могла бы служить путеводителем по металлургическим заводам страны: Брянский завод, «Старый Юз» — завод в Горловке, Керченский, Магнитострой, Мариуполь — гигант южной металлургии, мартеновские качающиеся печи емкостью до пятисот тонн металла — таких не было тогда еще у нас, не было и в Америке. А в годы войны — уральские заводы: Нижний Тагил, Чебаркуль, Чусовая.

Петр Алексеевич был строителем по призванию, монтажником — по вдохновению. Годами он мог жить в тяжелых условиях строек, подчас без семьи и дома. На Чусовском заводе он построил домну в рекордно короткий срок — в семь месяцев. Правительство наградило его орденом Ленина. А затем вот этот удивительный подъем взорванной домны в Мариуполе.

— Так какая же по счету? — терпеливо дожидаясь ответа, повторил свой вопрос старый мастер.

— Какая, спрашиваешь? Такая — первая! — ответил Мамонтов старику.

— Лауреатская эта работа, — сказал мастер, — факт!

Петр Алексеевич вспомнил слова старого мастера в тот день, когда домна была полностью восстановлена, ее фурмы засветились яркими красными точками. Первую летку доменной печи № 4 прожгли кислородом, и, когда остался до расплавленного чугуна тонкий слой спекшейся глины, горновые забили в отверстие лом, а подъемный кран выдернул его обратно. Из мамонтовской домны выбежала первая струйка металла. Она была похожа на маленькую красную ящерицу, слепо нащупывающую себе дорогу. Но вот она выросла в сильную струю, и кипящий металл потоком ринулся по канаве в разливочные ковши.

Все вокруг заполнилось резким, горячим запахом. Домна мгновенно озарилась красноватым, праздничной окраски светом. Свет этот увидели в городе и далеко на кораблях в море. Оттуда домна казалась огромным негаснущим факелом на азовском берегу.

Через некоторое время Мамонтов получил Государственную премию СССР за подъем мариупольской домны. Об этом были написаны стихи и поэмы. Но и в деловом кругу монтажников мариупольская история выросла в легенду и многие годы звучала как песня, как гимн смелости, мужеству и таланту монтажников.

Потом все это стало понемногу забываться, даже в мире самих строителей, заслоненное новыми успехами и свершениями. Ушел из жизни Петр Алексеевич. Я же хочу вновь напомнить об этом славном имени. Разве слова «никто не забыт и ничто не забыто» не относятся в равной мере и к людям трудового подвига, творцам нашей индустрии?..

Тогда же, в конце сороковых и в начале пятидесятых, опыт и подвиг мариупольцев был подхвачен монтажниками всюду, но особенно яркое и весомое продолжение он получил на берегах Днепра, на знаменитой в те годы стройке «Запорожстали».


«...Потрясенный, стою я перед огромным кладбищем доменного цеха. Как исполин, поваленный предательским выстрелом в спину, навзничь лежит сверхмощная четвертая печь, скрыв под собой фундаменты и железнодорожные пути. Второй доменной печи вовсе не видно: она обрушилась на литейный двор и исчезла под завалами металла, бетона, кирпича. Доменная печь номер один осела на два метра и накренилась, словно в последний момент раздумала падать...

...Невозможно без внутреннего содрогания смотреть на останки листопрокатных цехов.

На мгновение возникли в памяти прокатные цехи «Запорожстали», какими я видел их перед войной, приезжая из Мариуполя. Просторная аллея, полная света, льющегося через стекла в стенах и в высокой крыше, — аллея шириной не менее, чем Невский проспект в Ленинграде, и длиною больше километра.

В этих прекрасных сооружениях фашисты подрывали одну за другой металлические колонны, которые, обрушиваясь, увлекали за собой стропильные фермы и кровлю. На иных колоннах еще сохранилось немецкое «F», обведенное двойным кругом. Начальной буквой немецкого слова «огонь» фашистские громилы заблаговременно размечали, куда заложена взрывчатка, — оставалось лишь вызвать огонь.

Теперь я вижу огромную площадь, загроможденную ржавым металлом, обломками труб, битым стеклом, бетоном, кирпичом. Остатки колонн, как ребра скелета, торчат из стен. И все это обросло бурьяном.

Строители рассказывали:

«У разливочных машин случай был — поймали живого лисенка. А на первой домне птицы гнезда свили. Идешь ночью — совы кричат...»

Это маленький отрывок из воспоминаний В. Дымшица — старого строителя. Они относятся к событиям 1946—1947 годов[2].

«Запорожсталь» — это тема еще ненаписанных книг. Но будут ли они написаны, эти книги? Ведь многим из нас уже кажется, что события, о которых идет речь, — давно перевернутые страницы истории. Сплошь и рядом мы спокойно наблюдаем за тем, как ветераны великого послевоенного трудового эпоса, не оставив следа в литературе, постепенно покидают арену жизни.

В Запорожье, так же как и три года назад в Мариуполе, надо было начинать с подъема домны, на этот раз под номером три. И сделали это люди, хорошо изучившие опыт Петра Алексеевича Мамонтова, — его товарищи по монтажному делу и прямые ученики.

Сейчас многих из них уже нет. Нет среди нас и Марка Ивановича Недужко, о котором с такой любовью вспоминают в своих записках В. Дымшиц, тогдашний управляющий «Запорожстроем», а ныне один из заместителей Председателя Совета Министров СССР, и бывший в те годы управляющий трестом Стальмонтаж Б. Л. Шейнкин, и бывший его управляющий В. И. Мельник, и мой друг Анатолий Степанович Коновалов, который тоже, еще совсем юношей, рабочим-монтажником, поднимал цеха «Запорожстали».

Страстный, порывистый, неистовый — таким запомнился Недужко своим товарищам.

«...Старая дружба связывает нас, — вспоминал В. Дымшиц. — Началась она еще во времена первой пятилетки. Это было на Кузнецкстрое. Студентом-практикантом я работал на сварке. Недужко — начальник сварочных работ — был моим первым руководителем. Мне шел двадцать второй год, начальник — лет на пять старше. Еще тогда Марк Иванович отличался смелостью в новом сварочном деле. С кипучей энергией и энтузиазмом брался он за любую трудную работу, обыденное не удовлетворяло его. Получив диплом, я охотно поехал работать к нему на Кузнецкстрой.

...Потом мы долго не встречались, но время от времени ко мне доносились добрые вести о друге. Марк Иванович был занят новыми сооружениями в Западной Белоруссии, и в начале войны — под Москвой. Затем я потерял Недужко из виду.

Но вот из блокированного Ленинграда на Магнитку прилетели инженеры-строители, и мы снова услышали о Марке Ивановиче — в сорок втором году он с группой храбрецов варил трубопровод для подачи горючего осажденному городу-герою. Две трети жизненно важной магистрали пролегли под водой, на дне Ладожского озера. Вскоре Марк Иванович оказался в среднеазиатской пустыне, затем в Поволжье — опять строил нефтепроводы. За новые методы монтажа металлических конструкций он удостоен Государственной премии. Перед приездом в Запорожье Недужко участвовал в восстановлении Донбасса...»

Так что же сделал этот замечательный человек?

В первом послевоенном году я приехал в Мариуполь и застал там Мамонтова, ходил с ним по заводу, слушал шум домен и под этот мощный аккомпанемент — увлекательные рассказы Петра Алексеевича.

А в Запорожье я очутился лишь осенью сорок седьмого. Домна № 3 была поднята и с июня месяца давала чугун. К сожалению, не удалось тогда познакомиться с Недужко, поэтому я вновь вынужден прибегнуть к свидетельствам очевидцев и участников запорожской строительной битвы.

Проект монтажников предусматривал следующие операции «восстановительной хирургии», как говорили тогда на стройке: шахту печи очистить от огнеупорного кирпича и остатков шихты, внутри установить восьмигранную конструкцию, поддерживающую печь, взорвать по частям 1500-тонный «козел», заменить поврежденные листы кожуха. И, таким образом облегчив печь, приступить к ее подъему.

На кожухе домны между шестым и седьмым рядами горизонтальных холодильников сначала сделали продольные разрезы. Затем один поперечный. Приварили к ним надежные кронштейны, а к кронштейнам подвели домкраты. Восемь домкратов, мощностью от ста до двухсот тонн каждый, размещенные по кругу, и девятый в точке наибольшего подъема.

Вспомните, Мамонтов поднимал тоже домкратами, только теперь в Запорожье они были подключены к более мощному гидравлическому прессу с давлением до шестисот атмосфер.

Вот все готово и подана команда, пришли в действие домкраты. Напряженнейшее мгновение! Начнет домна подниматься или же, изрезанная дополнительными разрезами на стальном теле, окончательно рухнет на землю?!

Идут секунды, минуты, работают домкраты, и... домна начинает плавно подниматься. Недужко отсчитывает высоту подъема, замеряет углы наклона печи. Все соответствует проекту. Все точно.

Через пять с половиной часов домкраты останавливаются. Домна выпрямилась, заняла проектное положение...

И в результате — выигрыш во времени: шесть месяцев, это немалый срок вообще, но тогда, в сорок седьмом, когда вся наша автомобильная и автотракторная промышленность с нетерпением ждала запорожский тонкий лист, полгода могли быть вполне засчитаны за год.

...Анатолий Коновалов появился в Запорожье в январе сорок седьмого. Монтажные группы тогда со всех концов страны слетались на стройку. Слетались в буквальном смысле — многие спешили сюда самолетами.

Летом вновь прибывшие размещались в палатках. В степи возник необычный городок, а в нем свои землячества. Обозначались они обычно щитами, на которых писали: «Москвичи» или «Мы — из Сталинграда», «Одесситы», «Макеевцы», «Краматорцы»...

Коновалов же прибыл зимой, жить в палатках было уже невозможно, и группу московских монтажников разместили в общежитии. В огромной комнате, где стояла кровать Коновалова, находилось еще человек девяносто.

Эти зимние месяцы отпечатались в памяти Анатолия Степановича почти постоянным ощущением холода — на стройплощадке, на фермах взорванного прокатного цеха, открытых метелям, бушующим в запорожской степи, и даже в плохо отапливаемом общежитии. Кормили не ахти как: второй послевоенный год был трудным для страны. Когда ползет человек по узкой и скользкой от налипшего льда и снега балке или по крутой плоскости крыши, тоже заледеневшей, как крыло самолета, да еще в грудь или спину бьет ветер из степи, то не мудрено и сорваться вниз. И случалось: монтажник, чуть ослабивший внимание, падал.

Коновалов запомнил на всю жизнь, и, пожалуй, это был единственный такой случай за всю его четвертьвековую практику, когда даже предохранительный монтажный пояс не давал достаточной гарантии. Анатолий Степанович, чтобы не упасть, слегка... «приваривал себя» к скользкой балке. На каблуках его ботинок были стальные подковки. Вот их-то он и прихватывал электродом к металлу фермы. А потом резким усилием отрывал ногу, когда надо было продвинуться дальше. И снова «приваривал себя».

Что может быть красноречивее этой детали? Не нужно длинных описаний, чтобы почувствовать ветер, холод, высоту и трудности работы монтажников в зимние метели.

Спустя много лет Анатолий Степанович будет вспоминать об этом с той легкой улыбкой, снисходительной и к обстоятельствам, и к самому себе, с какой мы воспринимаем анекдотические ситуации. Человеческая память вообще редко хранит застывший надолго привкус боли, страданий, пережитых трудностей. Эти эмоциональные наслоения как-то выцветают со временем. И необыкновенное уже кажется обычным.

И все же! На «Запорожстрое» приходилось Коновалову видеть такое, что и поныне связывается в его памяти с теми неповторимыми черточками, которые целиком принадлежат ушедшей эпохе.

Можно ли представить на современной стройке контору монтажного треста, которая бы расположилась в... трубе?! А такая контора была. Монтажникам некогда было построить для себя даже дощатый домик. И вот всякий раз, возвращаясь с работы в свое общежитие, Коновалов замечал, как в эту трубу и из трубы, размером с комнату, входили и выходили люди, внутри там стучали пишущие машинки, горел свет, звонил телефон.

Однажды Коновалов заглянул и сам в жерло трубы, увидел довольно длинный стол, за ним инженеров, которые чертили, писали и разговаривали по телефону, время от времени доставая папки и рулоны чертежей с полок, которые были приварены прямо к покатой стене этой необычной конторы.

Строители шутят: нет ничего долговременнее, чем временные сооружения. Даже эта труба пережила несколько контор, которые сменяли в ней одна другую, — ведь на площадке «Запорожстали» действовали тридцать семь строительных организаций, а следовательно, и управлений, пока, наконец, в 1948 году труба сама не была поднята с земли и не встала на свое место в мартеновском цехе.

Еще зимой Коновалов начал работать на площадке слябинга и тонколистового стана. Именно здесь ему пришлось иметь дело с интересными инструментами «восстановительной хирургии», с «телескопическими стойками», изобретенными Марком Ивановичем Недужко и инженером Григорием Васильевичем Петренко.

Представьте себе стальную трубу, чем-то действительно напоминающую телескоп, особенно когда под действием домкрата из нее начинает выдвигаться стойка, в свою очередь упираясь в перекосившуюся или сдвинутую в сторону конструкцию. Такие телескопические стойки были способны поднять, выправить, установить в проектное положение не только отдельные фермы, но и каркасы сооружений, весящие тысячи тонн.

Запорожский слябинг вошел в строй 30 июля сорок седьмого года. Перед монтажниками открылся почти километровый фронт работ на строительстве стана тонкого листа, где надо было установитьгромадные рольганги, сотни метров прокатных валков, изготовленные на Новокраматорском машиностроительном заводе.

Так уж случилось, что осенью сорок седьмого года в Запорожье я приехал как раз из Краматорска. Мне не приходилось еще нигде видеть более красивого завода-парка, где за деревьями от одного цеха не видно другого, где автокары носятся по длинным асфальтированным аллеям со скоростью малолитражных автомобилей, а заводские паровозики развешивают на ветвях кленов и дубков, как вату, пушистые клубы дыма.

В сентябре краматорцы заканчивали в Запорожье монтаж стана и готовились к пробным пускам. Вскоре началась и первая прокатка листов.

Я хорошо помню, как выглядел этот цех в сентябре. Он был красивее и величественнее даже гигантов корпусов Краматорки. Огромное помещение, озаренное солнечным светом. Линия проката начинается где-то вдали у мощных станин слябинга. Его громадные валки формуют огненно-красный сляб из раскаленной, вылезшей из печи заготовки. Затем сляб начинает свое движение через сотни рольгангов и прокатных клетей, постепенно из прямоугольника становясь листом, но после каждых клетей, которые лист минует, все более тонким.

Работа идет автоматически — самих прокатчиков почти не видно. А если они и видны, то только в застекленных будках у пультов управления.

Чем лист тоньше, тем он шире. Все с большей скоростью летит он по рольгангам. В конце линии лист толщиной в пятнадцать миллиметров разрезает воздух со свистом и шелестом, напоминающим шум стремительно летящей по шоссе автомашины.

Я любил стоять за последней обжимной клетыо. При пробных пусках здесь собиралось много людей. Бывали, конечно, монтажники Недужко и Шейнкин. И наверно, Анатолий Степанович Коновалов приходил сюда смотреть на плоды трудов своих.

Как жаль, что я не был тогда с ним знаком, не поговорил, не видел его глаз в ту минуту, когда он провожал взглядом еще горячие стальные листы, ложащиеся стопкой в конце линии — так же, как складываются бумажные листы в огромную пачку, в том, в стальной фолиант.

Тогда в Запорожье на этих листах писалась послевоенная эпопея строительства.

Но, наверно, Анатолий Степанович не думал об этом так торжественно. Наверняка не думал. А я не подозревал, что встречусь с ним через двадцать с лишним лет на стройках Москвы и он станет героем моего повествования. Ощущение какой-либо исключительности чуждо рабочему человеку.

...Говорят, что человек — это процесс. Развития, совершенствования, перемен в судьбе. Бывает, что поживет инженер во многих городах, побывает на многих должностях, но как ту землю, на которой родился, так и свою первую специальность он не забывает никогда и относится к ней с чувством трогательной привязанности.

Сварщики! Я наблюдал их на десятках заводов, строек. Сварщики — это не просто специальность, это целое индустриальное племя, и племя особое и молодое, как и само сварочное дело, связывающее всех к нему причастных чувством профессиональной гордости. Потому что успехи сварочного искусства у нас в стране действительно велики.

Владимир Мельник попал в Запорожье после демобилизации из армии. Он воевал начальником штаба в артиллерийском полку. Попал не сразу, а поработав в Москве, где, кстати, и закончил в 1936 году МВТУ по сварочной специальности. Мельник работал в тресте Стальмонтаж, оттуда он привез в Запорожье смелый, новаторский, по тем временам, проект создания цельносварной домны. Почему цельносварной? А потому, что сварка исключает очень тяжелый труд клепальщиков, экономит до одной трети металла и, как показала нынешняя практика, — хорошая сварка надежнее клепки.

Теперь уже никто не строит клепаных домен, а двадцать лет назад никто и нигде в стране не строил сварных. Началось же это в Запорожье.

Человек сам редко замечает бег времени. Душевная молодость сохраняется дольше физической, и все кажется, что ты такой же, с теми же любимыми привычками, привязанностями, желаниями. Но вдруг, бросив взгляд на перемены, хотя бы в том деле, которому служишь, — сразу ощущаешь и масштабность изменений, и весомость прожитых лет.

Владимиру Иосифовичу Мельнику сейчас немногим за шестьдесят. У него стройная фигура, лицо без заметных следов усталости, в меру строгое, с правильными чертами. Волосы седоватые, но ведь седеют и в сорок, и седина даже облагораживает облик человека.

Мне понравилась та спокойная манера говорить точно, немногословно, за которой угадывается годами выработанная охранительная привычка к экономии голоса, энергии, жеста при необходимости принимать за день множество людей, то и дело переключать селектор на Тулу, Тольятти, Новотроицк или Горький. Впрочем, это, наверно, уже профессиональная черта всех старых производственников.

Но вот мягкая доброжелательность в беседе, в то время как этой беседе постоянно кто-либо или что-либо мешает, — вот это уже индивидуальное, это от интеллигентности, и не внешней, ибо внешняя бы выветрилась под напором производственной текучки, которая у строителей какая-то уж особенно нервная и суматошная.

Я приходил к Владимиру Иосифовичу, и, разговаривая о делах московских, о монтажном деле вообще, у нас и за рубежом, мы вдруг уплывали воспоминаниями на двадцать лет назад, листая тоненькую и единственно сохранившуюся у Мельника брошюрку трех авторов: В. И. Мельника, В. Л. Цегельского, Р. Г. Шнейдерова, называющуюся весьма прозаически: «Сварщики и монтажники цельносварной доменной печи».

Брошюрка эта вышла в сороковые годы, и в ней описание работы на «Запорожстрое», за которую тогда же Владимир Иосифович получил Государственную премию.

Я думаю, что если даже сейчас перерыть все архивы в поисках иных печатных свидетельств, то не найдешь ничего, кроме еще двух-трех таких же технических брошюр, воспоминаний В. Дымшица («Запорожстрою» еще повезло) и нескольких кадров кинохроники, которую прокрутили лет двадцать назад и с тех пор о ней не вспоминают.

Быть может, с годами становишься особенно чувствительным к такого рода несоответствиям, но я не устаю удивляться странному небрежению современников к памяти о созданном ими же в щедрый дар времени и потомству.

Даже один эпизод со сварной домной представляется мне насыщенной кинолентой, полной динамизма.

Правительство обязало ввести домну в строй за... четыре месяца! Даже обычные печи такой мощности тогда, в войну, строились не меньше семи-восьми месяцев.

Как и ее соседка под номером три, четвертая запорожская домна считалась сверхмощной. Ее возводили до войны почти три года. Теперь, разрушенную немцами, ее же пришлось строить заново, организовав здесь, на площадке, своего рода университет сварки. Руководили им Марк Иванович Недужко и Владимир Иосифович Мельник.

А началось все с «маленькой домны». Так ласково назывались опытные конструкции поясов домны, на которых и надо было проверить новую технологию. И вообще — научиться варить в необычных условиях, с требованиями не одинарной, а трехслойной сварки. Только такая и могла крепчайшей связью соединить толстенные листы стальной рубашки домны.

Представьте себе сварщиков, подобно птицам примостившихся на всех этажах огромного сооружения. Они сваривали толстые швы, горизонтальные и вертикальные, и редкой трудности — длинные, потолочные, когда надо сделать так, чтобы металл шел вверх вопреки силе земного притяжения и укладывался ровно и плотно.

Работа у себя над головой быстро утомляла, капли раскаленного металла часто стекали вниз, обжигая руки, добавьте к тому же еще и резкий ветер на высоте, дождь или пыльную бурю.

Простое приспособление придумал рабочий Антон Пасечник — кусок листовой резины с отверстием посредине, через которое просовывался держатель электрода, а сколько рабочих рук предохранило оно от этого огненного дождя капель и падающего раскаленного шлака.

Есть яркая и неоспоримая убедительность деталей, маленьких фактов жизни.

Требованиями новой технологии предусматривалась сварка швов без длинных перерывов, иначе шов мог остыть и тонкий слой наплавленного металла не выдержит внутреннего напряжения в толстых элементах кожуха и... растрескается. Технологии мешал законный обеденный перерыв, он продолжался час.

Недужко и Мельник предложили, а рабочие согласились на то, чтобы столы были установлены прямо у домны и ровно в двенадцать обед доставлялся на стройплощадку. На обед теперь уходило лишь десять — пятнадцать минут.

Вспоминая об этом, Мельник как-то странно улыбнулся. Я не знаю, о чем он тогда подумал. О священном ли для француза обеденном часе, когда даже в Париже пустеют улицы и замирает поток машин, о пунктуальности ли англичан, точно, в определенное время садящихся за стол, о том ли, что и русский рабочий любит вкусно и сытно поесть без спешки и нервозности, и уж конечно не у домны, под открытым небом.

Но возникла необходимость, и люди сказали: «Давайте так, раз ученые не придумали пока лучшей технологии».

Я не люблю вспоминать об авариях, авралах как неизбежных атрибутах производственного сюжета, о котором с горькой иронией сказал поэт в своей поэме «За далью — даль»: «...Она и он передовые, мотор, запущенный впервые, парторг, буран, прорыв, аврал, министр в цехах и общий бал...»

Но ведь это не сочинение на заданную тему. Факты же из летописи не выкинешь. Так именно и было на сварной домне. В самый разгар работы ночью рухнул огромный башенный кран. Случилось, что монтажники небрежно укрепили груз, и при подъеме он зацепился за конструкцию домны. А тем временем лебедка продолжала работать на подъем, от напряжения лопнули все нити троса, кран качнулся и опрокинулся навзничь.

Жертв не было, но плановый график предусматривал всего три недели работы до пуска домны. Надо было установить еще пятьсот тонн конструкций и литья, собранных уже на земле крупными блоками. Поднять их в воздух мог только мощный башенный кран.

Что же делать? Восстанавливать кран — а это полмесяца, сроки пуска тогда «горят» наверняка. Резать на части укрупненные конструкции? Потом на высоте снова сваривать их? А где взять время для всего этого?

Вот вам и острый пик драматического эпизода! Можно представить себе горькое разочарование монтажников, их волнение, споры, поиски выхода.

Но право же, я и так уж достаточно далеко уклонился в прошлое запорожской стройки и треста Стальмонтаж. Поэтому опускаю подробности.

Сварка кожуха заняла всего-то тридцать четыре дня. А весь монтаж комплекса домны, несмотря на все осложнения, — сто пять дней, меньше заданного правительством срока. Когда же на домну привезли ампулы радия-мезотория вместо громоздких рентгеновских аппаратов, чтобы просветить все сварочные швы, — проверка дала отличные результаты.

А как же все-таки обошлось без башенного крана? После споров вокруг различных вариантов выбрали замену одного крана-гиганта тридцатью малыми подъемниками, стрелами, лебедками, блоками. Их собрали из всех углов стройки. «Наскребли» все, что можно было, все, что как-то удалось приспособить для крайне усложнившегося сейчас и уже по-настоящему рискованного подъема тяжелых конструкций. И все же их подняли на домну. И на этот раз новый принцип монтажа укрупненными блоками в буквальном смысле слова остался на высоте.

«...Помнится, как криворожскую домну строили «кусками», — писал автор «Записок строителя», — причем далеко не все, начинавшие это сооружение, завершали его, я оказался здесь уж третьим по счету начальником строительства — двое сменились за четыре года, пока сооружалась печь. Лишь в тридцать восьмом пустили эту домну, заложенную еще в тридцать четвертом...

Помнится, как запугивали и втирали очки молодым советским специалистам всевозможные иностранные консультанты. Какой-нибудь захудалый американский инженер священнодействует на стройке доменной печи, словно языческий жрец, знающий особые таинства, недоступные пониманию простых смертных. Однако уже на строительстве первой кузнецкой домны «простые смертные» научились распознавать жрецов с дутым авторитетом».

Это взгляд из сороковых годов на тридцатые.

А если посмотреть из семидесятых на сороковые и пятидесятые, то увидишь мощно восходящую линию технического прогресса, но восходящую не спокойно и не равномерно, а своего рода качественными скачками.

Казалось бы, война не очень-то могла способствовать развитию мирной строительной техники. Однако качественный скачок произошел именно в первые годы после войны, обусловленный жестокой необходимостью. Это было продолжением народного подвига на фронтах.

Интересно, что еще в сороковые годы определились все те ведущие составные, которые и по сей день образуют главные черты современного строительства, — монтаж крупными блоками, собираемыми больше на земле и меньше на высоте; изготовление частей сооружений на заводах; крупные монтажные механизмы и стремление к заводскому уровню четкой организации производства.

Однако прошло более двадцати лет, и мы видим, что монтажники все еще на пути к этой идеальной и совершенной схеме, что новые времена, масштабы и темпы породили в свою очередь свои трудности и проблемы. И пришло время новых задач, вызванных поистине грандиозным размахом строительства в стране и вершинами достижений мировой монтажной практики.


Крылья успеха


Евгений Иванович Кутяев со своей семьей живет в том же доме, что и Анатолий Степанович Коновалов, только в разных подъездах. Квартира у Кутяева двухкомнатная, ибо больше семья: отец, мать, жена и дочка-школьница.

Конечно, хорошо бы жилье попросторнее, да ведь не так давно Кутяевы все вместе жили в одной комнате, вот там было действительно тесно.

— Пока мы рады квартире до потери сознания, — сказал мне Евгений Иванович вполне серьезно, я думаю, даже не замечая явного эмоционального преувеличения. Но вместе с тем он, естественно, не прочь со временем получить еще хотя бы одну комнату для своих стариков.

Правда, у одного из родичей Евгения Ивановича есть подмосковная дача, куда может летом поехать дочка, да и отец частенько отправляется в родную деревню, к старшему сыну Степану, который теперь там учительствует.

Выйдя на пенсию десять лет назад, семидесятичетырехлетний монтажник Иван Моисеевич, один из старейших ветеранов треста Стальмонтаж, совершил в своей деревне, должно быть, последнюю свою работу: помог сыну перестроить дом. В общем, квартирным своим положением Кутяевы пока довольны.

Когда рано утром Евгений Иванович идет к автобусной остановке, он частенько встречает Толика — так он зовет Коновалова, и они поговорят на ходу о том о сем, а все больше о своих делах. Работают-то они в разных управлениях треста: Коновалов во втором, Кутяев в первом. И тот и другой возводят много разных домов во всех концах Москвы, так что есть о чем рассказать.

Евгений Иванович на год моложе Анатолия Степановича. И судьбы у них разнятся главным образом названиями строек и городов, где они монтировали заводы и дома. У Евгения Ивановича приятный негромкий голос, хороший рост, талия без каких-либо излишеств. Седина идет к его тонко выточенному лицу, придавая ему оттенок интеллигентной мягкости, солидности, я бы сказал, осознанного достоинства.

В конце лета 1968 года, да и всю осень Евгений Иванович ездил из Новогиреева попеременно в Музей изобразительных искусств имени Пушкина и к зданию СЭВа. Это были две его стройки; работы на первой тогда только начинались, а на второй оставалось завершить лишь несколько операций.

Когда он ездил на СЭВ, то выходил из троллейбуса вблизи высотных зданий проспекта Калинина и по Большому Девятинскому переулку под гору легким шагом спускался к проходной стройки, обнесенной высоким деревянным забором.

Миновав проходную, он попадал в зону основных строительных и монтажных работ вокруг гигантского стеклянного параллелепипеда стилобата, необычайно красивого и приспособленного для конференц-залов заседаний исполкома СЭВа и ресторана. Пройдя через стилобат, соединенный с тринадцатиэтажным корпусом гостиницы, Евгений Иванович, оставив слева от себя эстакаду и под нею гараж для машин, подходил к одному из желтых продолговатых вагонов, на стене которого большими буквами было выведено: «Стальмонтаж».

В этом вагончике находились штаб монтажников на стройке, контора бригадиров и прорабов и место, где можно было переодеться.

Однажды Евгений Иванович, надев свой монтажный костюм, направился к высотной части здания, вписавшегося в контур Москвы двумя гигантскими изогнутыми крыльями. Легко и красиво взметнулись они в небо у самого берега Москвы-реки, на Краснопресненской набережной, у моста, через который асфальтовая река проспекта Калинина переливается на Кутузовский проспект, а дальше в Можайское шоссе и уходит на запад.

По другую сторону здания Совета Экономической Взаимопомощи тот же проспект Калинина ведет к Кремлевскому холму.

Несмотря на свои тридцать этажей и внушительные объемы, здание лишено грузной монументальности и, может быть, поэтому не кажется очень высоким. Но это издали. Однако иное дело — вблизи. Громадная изогнутая плоскость крыла, составленная из стали, стекла и алюминия, если смотреть на нее снизу вверх, вызывает вначале даже легкое головокружение. Но, разумеется, не у монтажников.

Евгений Иванович, прежде чем подняться на лифте, заглянул в стилобат, где заканчивались отделочные работы и наводился лоск, наносились последние штрихи на мозаично-пеструю, с разнообразным национальным орнаментом облицовку в холлах, залах и коридорах.

И хотя монтажники давно уже ушли из стилобата, закончив свою работу, как и ушли из высотных крыльев, какому рабочему человеку не захочется взглянуть на то, что сделали после него другие? Тем более если отделка столь же уникальна и неповторима, как и архитектура, как и монтажная конструкция здания, и для нее использованы мраморы и граниты, прибывшие из Болгарии и Венгрии, мебель и осветительная аппаратура из ГДР, алюминиевые ограждающие конструкции высотных крыльев и витражи стилобата из Польши, скоростные лифты из Чехословакии, керамические плитки из Румынии.

Разве не интересно лишний раз посмотреть на рабочую сноровку строителей, представляющих здесь фирмы всех этих стран, познакомиться глубже с их характерами и навыками. Да и просто интересно послушать многоязычный рабочий гул голосов, этот как бы прообраз той разговорной интернациональной атмосферы, которой суждено воцариться здесь вместе с приходом двух тысяч сотрудников исполкома СЭВа.

В коридоре стилобата Евгений Иванович встретил своего прораба Бориса Кунина, с которым работал на стройке несколько лет. Молодой, немногим за тридцать, с тем сильным зарядом эмоциональной и физической энергии, которые рельефно выражают себя даже в жесте, в слегка возбужденной речи, в запальчивой интонации, Кунин уже в силу одной своей общительности имел на стройке знакомых еще больше, чем Кутяев.

— Алло, пан Борис и пан Евген! — окликнули их откуда-то сверху.

Это бригада поляков, покачивающаяся в люльке над стеклянной стеной стилобата, приветствовала русских монтажников.

Эмиль Фрайка — бригадир, Станислав Скуик, Тадеуш Чуковский, Хайда Эдвард — монтажники.

Отовсюду то и дело неслось: «Товарищ! Геноссе! Другарь! Соодруг!»

Это и было многоголосое, разноликое, но вместе с тем единое выражение того простого и близкого всем понятия, которое, по сути дела, и было знаменем этой стройки, знаменем трудового товарищества. Этот трудовой интернационал монтажников и строителей стал для Кутяева постепенно таким же повседневным бытом, как и работа на любой другой московской стройке.

И хотя он не успел научиться ни польскому, ни болгарскому, но монтажники понимали друг друга без переводчиков, — там, где дело касалось монтажа, достаточно было порою одного жеста.

Когда Евгений Иванович и Кунин подошли к лифту, который стремительно и мягко поднимал рабочих на этажи высотного здания, в просторной кабине было уже много людей.

Здесь Кунин увидел Яноша Пешку — руководителя польских монтажников. На стройке все просто звали его Яношем. Кунин кивнул Яношу, а Янош, не без труда высвободив руку, слегка повел ладонью у себя над головой.

В это время Евгению Ивановичу протянул руку венгерский шеф-монтажник Ласло. Этого «крупногабаритного» мужчину с мощным торсом и темными густыми бровями тоже хорошо знали русские монтажники, его бас гремел на всех этажах СЭВа. Имя Ласло было на стройке столь популярным, что Евгению Ивановичу так и не довелось узнать фамилию венгерского товарища, как-то не возникало в этом необходимости.

Вместе с Ласло и Яношем русские монтажники вышли на площадку пятнадцатого этажа. Осмотрели саму площадку, виток крутого марша лестницы, пока еще без перил, заглянули и в квадраты будущих комнат с широкими проемами окон, с недоделанным паркетом полов.

Так называемая степень готовности здания спускается сверху вниз, на верхних этажах было уже все готово, расставлялась мебель, а здесь, в центральном поясе, предстояло еще закончить разные отделочные работы.

Видимо, в процессе этих работ отделочники и повредили в нескольких местах уже давно сданный монтажниками навесной алюминиевый потолок, состоящий из красивых пористых плиток.

Евгению Ивановичу, да и всем русским монтажникам, никогда раньше не приходилось иметь дело с таким потолком, он требовал тонкой ручной работы. Но за этим пористым легким настилом монтировался так называемый промежуточный технический потолок, состоящий из множества теплоизолирующих, звуконепроницаемых, отопительных, вентиляционных и других трубопроводов и систем.

Кто-то из рабочих однажды пошутил, что, мол, теперь бригадир Кутяев занялся ювелирной работой и скоро начнет делать женщинам бусы. Бусы не бусы, но помучиться с этим потолком Евгению Ивановичу пришлось основательно.

— Вы смотрите, что они натворили! — возмущенно сказал Кунин, обращаясь к Ласло и Яношу. — Я не знаю кто, но это безобразие!

— Нет, не наши, — жестами Янош и Ласло отвергли даже саму возможность таких подозрений. Тем не менее они тщательно осмотрели вместе с Куниным те несколько черных дыр в потолке, где отсутствовали алюминиевые плитки.

— Придем, — сказал Евгений Иванович.

— Хорошенькое дело! — кипятился Кунин. — Мы работу свою завершили, есть протокол. На «отлично». Не придем больше.

— Придем, придем, пан Борис, сам же знаешь, — усмехнулся Евгений Иванович.

— А ну тебя! — Кунин махнул рукою с видом человека, чья щедрая энергия известна товарищам. Вот-де они пользуются его слабостью. Даже Ласло и Янош, не понимая точно языка, по этой мимической сцене увидели, что пан Борис кипятится только для вида, что он, конечно, и сам придет и приведет монтажников, которые, раз так случилось, переделают потолки. И никто не станет даже рядиться из-за лишнего рубля, ибо кроме рубля есть еще и душа, и то чувство удовлетворения и гордости своим делом, которое объединило рабочих разных стран и переросло в любовь к самому необыкновенному зданию СЭВа.

Пока Кунин обсуждал различные технические детали с Ласло и Яношем, Евгений Иванович подошел к окну и стал смотреть на Москву.

Как монтажник-высотник он хорошо знал Москву сверху и знал, что это совсем иное ощущение города, чем с земли, — более подробное и вместе с тем более емкое, потому что видишь с высоты и множество всяких улочек, переулков и тупиков, о существовании которых даже и не догадываешься. А вместе с тем отсюда, сверху, в крупном масштабе явственно проступают и главные линии наземного и высотного контура города.

С высоты шире открывается взору и строящаяся Москва, все ее высотные каркасы этажерок из стали и бетона, и натыканные повсюду башни кранов, мачт и дерриков с короткими и длинными клювами стрел.

Подъемные краны виднелись и вдоль Кутузовского проспекта, хорошо просматриваемого отсюда, и в глубокой излучине Москвы-реки, там, где она петлей обнимает зеленый массив Лужников.

Вдали виднелись Ленинские горы. А за ними, в легкой туманной дымке, знакомый до деталей, до мельчайших подробностей, — силуэт МГУ с еще более высоким, чем на СЭВе, корпусом главного здания и громадным шпилем.

Двадцать лет назад, там, на строительстве МГУ, произошло мало заметное со стороны, но очень важное в жизни Евгения Кутяева событие. Он был посвящен в монтажники.

Молодой человек, тогда еще попросту Женя, пришел учиться к... своему отцу, мастеру, монтирующему главное высотное здание. И потом все эти годы, с какой бы московской стройки, с какой бы высотной точки ни приходилось Евгению Ивановичу смотреть на МГУ, он долго ли, кратко ли, но вспоминал о тех днях.

Есть два пути для всякого рабочего человека. Можно, работая, закончить школу, техникум, институт, потом стать инженером, директором завода. Это направление выбрал для себя Анатолий Степанович Коновалов.

Но есть и второй путь — от рабочего к рабочему, от уровня сороковых годов, когда начинал Евгений Кутяев, до уровня монтажника современного, каким Кутяев стал в конце шестидесятых. И этот второй путь естествен, как и развитие самой жизни.

Евгений Кутяев был, есть и останется рабочим вовсе не потому, что он не способен стать инженером. А потому, что ему нравится быть рабочим. В своей монтажной специальности он находит прежде всего устойчивое чувство удовлетворения. Без этого чувства не смог бы, наверно, ни он пробыть монтажником двадцать лет, ни отец его Иван Моисеевич «протрубить» полвека в монтажниках, и оба они ни разу не сделали попытки поискать дело полегче или почище.

Мы часто пишем о потомственных актерах, музыкантах, ученых. Но почему бы не приглядеться и к той рабочей косточке, которая роднит отца и сына и держит на жизненных путях семью Кутяевых?

...Я приехал в Новогиреево, чтобы узнать, не сохранились ли в семье Кутяевых какие-либо материалы о стройке МГУ.

Был солнечный воскресный день первого сентября. Танечка, дочка Евгения Ивановича, такая же стройненькая и длинноногая, как и отец, в свежевыглаженной школьной форме, собиралась на какой-то первый сбор шестиклассников. Дед Танечки — так зовет его и сын — сидел на диване в очках с простой оправой и читал толстенный роман о войне. Книга была заложена бумажкой на середине. Пенсионеры любят толстые романы, такие же длинные, как и сама их жизнь.

Иван Моисеевич сначала как-то сторонился нашей беседы и норовил все больше выходить на балкон, где в горшочках и в ящиках росло много цветов. Но потом, расчесав гребешком свои редкие седые волосы, подсел к столу какой-то немного настороженный и напряженный, должно быть пытаясь уяснить себе цель моего прихода.

Сын был похож на отца продолговатым, почти иконописным овалом лица, тонкими чертами, которые с годами у Ивана Моисеевича слегка расплылись, но все еще хранили отпечаток твердости характера. Видно было, что он прибаливает, хотя крепка еще мускульная энергия в его подсушенном временем теле.

Книга, которую читал Иван Моисеевич, оказалась библиотечной, но было много и своих, и я вспомнил, как выглядела домашняя библиотека у Коновалова: там главенствовали учебники, а не беллетристика.

Да, видно, дед выполняет в семье Кутяевых обязанности «лоцмана в книжном мире», выводя уже всю семью на цель, на хорошую книгу.

Потом я отметил про себя, что Коновалов не собирает и «архив», ну хотя бы фотографии своих строек, а Кутяевы стараются купить все, что напоминает о тех замечательных сооружениях, которые они монтировали.

В числе памятных книг оказался и прекрасно изданный альбом фотографий МГУ — подарочное издание, которое Евгений Иванович положил передо мною на стол.

Втроем мы разглядывали известное во всем мире сооружение. И особенно — главный тридцатидвухэтажный его корпус, высота которого вместе со шпилем — 239 метров. В пятидесятые годы это было самое высокое здание в Москве.

Глядя на эту фотографию, я вспомнил пятидесятый год, стройплощадку, куда я ездил с редакционным заданием по набережной Москвы-реки, от Киевского вокзала, мимо мосфильмовского городка. Вспомнил первую ползущую в небо стальную этажерку металлоконструкций и нервную дрожь — в этом не стыдно признаться, — которую я испытывал, когда влезал на высоту и проходил там по шатким, как мне казалось, настилам, а кое-где и по узкой грани какой-нибудь балки, висящей на двухсотметровом уровне над землей.

К сожалению, я не сохранил записную книжку тех лет. Возможно, там были пометки об отце и сыне Кутяевых. Лица Ивана Моисеевича я не помнил. Но ведь важно то, что помнил сам Кутяев-старший. Он вдруг оживился, повеселел, глядя на фотографии, видно, мысленный его взор, подогретый жаром воспоминаний, обратился не только к МГУ, но и к более далеким временам, когда сам Иван Моисеевич был молод и только начинал жизнь.

«Дед» в девятом году начал на Урале, на Усть-Катавском заводе около Златоуста. Плотничал.

— Тогда монтажники по дереву были главным образом, — сказал мне Евгений Иванович не без гордости за отца, и сам Иван Моисеевич кивнул, подтверждая, что было это очень давно.

Начало! Плотничая, он строит мосты, и первый через Волгу. В те годы, вспомните, строил свой Сибирский мост Петр Алексеевич Мамонтов.

1909—1958 годы. Тире, соединяющее эти сроки трудовой жизни, охватывает две мировые войны. И Великую революцию. И революцию техническую. Да, Иван Моисеевич успел узнать эпоху топора, лопаты, тачки и десятичасового рабочего дня, время деревянных подъемных кранов, примитивных лебедок, которые приходилось крутить вручную. Иван Моисеевич возводил затем плотины, шлюзы, заводы ЗИЛ, Малолитражный в Москве, станцию метро «Маяковская», Крымский мост, после которого и попал на МГУ, а затем на строительство стадиона в Лужниках.

— И плотничать, и клепать пришлось, и сверлить, и варить металл — все уметь! На моем веку металла переворочено — миллион тонн! — сказал мне Иван Моисеевич и взглянул при этом на свои руки, лежащие на скатерти стола, — словно бы слегка расплюснутые кисти с крупно вздувшимися венами на тыльной их стороне, с той стариковской желтизной и пигментацией кожи, которая, может быть, более всего говорила о возрасте. Он посмотрел на свои руки как будто бы с удивлением, что они, столько сделавшие за полвека труда, еще крепки мускульной силой и гибкостью.

— Была у нас со старухой серебряная свадьба, а подсчитали, что вместе провели всего-то три с половиной года. Вот жизнь монтажников, — вспомнил вдруг Иван Моисеевич, должно быть потому, что речь зашла о его трудах, и добавил грустно: — Один сын погиб в войну, второй инвалид войны, третий в деревне живет, а я с самым младшим. Все работал — крепился до шестидесяти четырех, не хотелось уходить с монтажа, привык к людям.

— Ну, это хорошо, а ты ведь шпиль поднимал на МГУ, — сказал Евгений Иванович, желая, должно быть, навести отца на приятные ему воспоминания.

Я заметил, как Иван Моисеевич оценил это напоминание легкой улыбкой.

— Не только шпиль, весь главный корпус. И ты — тоже, — сказал он сыну. — Чего ж умалчиваешь?

— Я был тогда пестик маленький, а ты — прораб. Сравнил!

— Ну и что, все вместе переживали. У нас пестиков нет. Каждый рабочий — сильно ответственный. Такое дело — высота!

— А ты конкретней, дед, конкретней.

Я видел, что Евгений Иванович явно подбивает отца на подробный рассказ о подъеме шпиля. И я сам уже немного слышал об этом от других монтажников. Как и всякий подъем крупной и тяжелой конструкции на двухсотметровой высоте, эта операция представляла, конечно, свои трудности. Но они были еще осложнены двумя обстоятельствами. Каркас шпиля собирался внутри каркаса основного здания. И это было необычно. Затем шпиль выдвигался вверх по принципу тогда впервые вводившихся в монтажную практику так называемых самоподъемных кранов.

Вот мы ходим по Москве, видим шпили высотных зданий, одним они нравятся больше, другим меньше, можно спорить об архитектурной их целесообразности. Но многие ли представляют себе, каково было монтажникам поднять их и поставить на такой высоте?

Когда отец и сын, оба сразу, перебивая друг друга, начали, объясняя мне, чертить в моей тетради схемки в плане и в разрезе, я почувствовал, что для старика Кутяева это была особо запомнившаяся, яркая страница в его большой и многоликой монтажной биографии.

Прямоугольную форму шпиля сначала сварили по частям внутри основного каркаса высотного здания. Звезду, которая покоится на самом острие, разрезали пополам: иначе ее не вытащили бы из каркаса.

Затем смонтировали двадцать четыре нитки полиспаста, и с помощью двух лебедок начался постепенный подъем конструкции вверх. Выдвигали очень осторожно. Шаг — два метра. Еще шаг — два метра. И тем временем, тоже постепенно, там, на высоте, строители придавали самой стальной ферме коническую форму шпиля, который облицовывался нержавеющей сталью и зеркальным стеклом. Стекло к тому же покрывалось еще и золотом. Поэтому издали шпиль и кажется нам теперь золотым.

— Честно говоря, поджилки тряслись, — вспоминал Иван Моисеевич. — Как же, я — ответственный! Две лебедки у меня работают на подъем, а три канатами расчаливают в стороны шпиль. А вдруг какой перекос? Все загремит вниз! Страшно подумать!

Может быть, действительно тогда у Ивана Моисеевича тряслись поджилки, но сейчас он вспоминал о подъеме шпиля весело, легко.

Я часто замечал эту обратную психологическую зависимость — чем труднее представляется пережитое, тем с большим удовольствием о нем вспоминают.

— А вы что же? — спросил я у Евгения Ивановича, чья схемка подъема показалась мне более четкой и совершенной, чем у отца.

— А что я?

— Какая была ваша роль тогда?

— Я больше крутился на высоте и смотрел, — сказал Евгений Иванович.

— Нет, врет, он работал на лебедках. Учился. А к высоте привыкал — это верно, — поправил отец. — На высоте не каждый может работать. И врачи не всех допускают. Высотник — это высотник! — И, эмоционально подкрепляя значение своих слов, Иван Моисеевич даже поднял правую руку: — Это работа серьезная!

Я же могу добавить: так серьезна, что может стоить и жизни. Бывали и бывают трагические случаи на высотных стройках. Правда, все меньше. Но кто полюбил высотный монтаж, прирос к нему душой, того ничем не испугаешь.

К тому же, я думаю, что было бы монтажное дело полегче, так, может быть, отец и сын Кутяевы и не хранили бы дома книги и альбомы как память о своих стройках.

Евгений Иванович убрал книгу, отнес ее на полку и аккуратно поставил на то место, где она стояла.

Подъем шпиля МГУ был, в конечном счете, лишь одним из эпизодов строительной эпопеи. А таких — напряженных, драматических — случалось немало.

Отец и сын, например, хорошо помнили, как впервые в нашей отечественной практике, именно на МГУ, испытывался самовыдвигающийся кран, который сам себя словно бы «за шиворот» поднимал вверх и тащил в небо этажи стального каркаса, А теперь такие краны москвичи могут видеть на многих высотных стройках, правда, видя их, мало кто догадывается, что они самовыдвигающиеся.

Евгений Иванович вспоминает о строительстве МГУ часто, ну хотя бы по той побудительной причине, что и сам часто бывает на Ленинских горах. Там, в МГУ, в химической лаборатории работает его жена, а дочка ездит туда на занятия хореографического кружка. Так семья Кутяевых прочно «приросла» к замечательному зданию, «которое мы делали с дедом», — как выразился Кутяев-младший.

Сам он потом работал еще с отцом и под его началом на стройке в Лужниках, а затем уже без отцовской опеки монтировал Трубный завод в Филях, учился в Ленинграде на курсах мастеров-прорабов, монтировал кузнечно-прессовый цех на ЗИЛе, реконструировал Большой театр и, наконец, попал на СЭВ.

И если МГУ был для Кутяева-младшего первым монтажным университетом, то вторым стал СЭВ. Здесь Евгений Иванович поднялся на новую ступень мастерства монтажника, испытав впервые в такой полной мере захватывающую и благотворную силу соревнования.

О соревновании рабочих у нас стали писать в последние годы как-то уж очень вяло и шаблонно. Словно бы оно лишилось со временем яркого содержания, динамичности и большого нравственного значения.

А вот Евгению Ивановичу пришлось на СЭВе втянуться в такую его наглядно-зримую форму, которая захватила его целиком.

Это случилось, когда монтировали крылья. Два крыла, две бригады. У каждой что-то свое в навыках, в стиле. И каждая одухотворена стремлением быстрее вытянуть в небо стальной каркас.

Нечто очень похожее по характеру своему и сути я наблюдал не раз. И в особенно яркой ситуации несколько лет назад — на Каме, на монтаже шлюза и ворот Камского моря.

Я обращаюсь здесь к своей памяти вовсе не затем, чтобы просто расширить географию повествования, а потому, что в таком наглядном соревновании есть некий особый эмоциональный момент — похожие обстоятельства порождают и сходные черты самого труда и рабочей жизни монтажников.

Произошло это весной, на шлюзе, который первым должен был встретить воды подступавшего «моря».

...Деревянная лестница, прибитая к шпунтовой стене, вела вниз. Со дна камеры судоходный шлюз казался ущельем — лишь узкая полоса светло-серого неба виднелась над головой. На неровном каменистом дне шлюза, словно избушки, прилепившиеся к отвесным скалам, стояли маленькие домики складов, обогревалок, прорабских конторок.

В домике прорабской, где гудела раскаленная докрасна железная печка и в облаке табачного дыма щелкал арифмометр учетчика, я спросил, где увидеть Недайхлеба.

— На воротах смотрите. По большому носу узнаете, — сказал кто-то из сварщиков с добродушным смешком.

— Одно ухо на шапке всегда торчит. В зубах папироса, ходит в ватнике нараспашку, — подсказали другие монтажники.

Спустившись вниз по лестнице, я увидел слева ворота широкоизвестного на стройке бригадира монтажников Павла Недайхлеба. Справа виднелись ворота Петра Медведева, на другой, западной нитке шлюза, работал Леонид Шерстюк — бригадиры соревновались за быстроту монтажа.

Приметы оказались точными. Высоко на воротах я увидел человека в ватных штанах и куртке, в рыжей от металлической окалины теплой шапке с торчащим в сторону ухом. В зубах монтажника дымилась длинная папироса.

Что касается носа, то тут было явно дружеское преувеличение. Загорелое, обветренное лицо монтажника с твердыми скулами и высоким лбом производило приятное впечатление, дышало спокойной силой.

Недайхлеб работал. Я наблюдал за ним, стоя рядом с машинистом самоходного крана, который обслуживал бригады на многих воротах и хорошо знал монтажников. О Недайхлебе он сказал:

— Этот вроде не торопится, но делает быстрее всех. Мастер! Другой шумит, бегает, поставит конструкцию, да неточно, потом переделывает все. А у этого ошибок нет. Вон сам поставил конструкцию, сам ее и прихватывает, — машинист показал на ворота, где, полусогнувшись, Недайхлеб приваривал балку, и серая палочка электрода быстро таяла, превращаясь в огненный фонтанчик.

...Окончив сварку, Недайхлеб спустился вниз и зашел в прорабку. Был час обеденного перерыва. Те, кто не ушел в столовую, отдыхали и закусывали бутербродами, запивая из бутылок молоком. Шел беспорядочный разговор о производственных делах.

Недайхлеб кивнул бригадиру Медведеву и Шерстюку, высокому парню с копной темных волос.

— Привет, Павло! — отозвался Шерстюк. — Тут некоторые атакуют нас, дескать, мы с тобой за месяц ворота не выгоним. Вот Петя Медведев на нас обиду держит.

— Сердится, что нагоняем? Пусть вперед уходит, — спокойно сказал Недайхлеб.

Медведев начал сборку на месяц раньше Шерстюка и Недайхлеба.

Недайхлеб обратился к прорабу:

— Мне нужен кран — поставить тяжелый ригель.

Тот спросил, сколько это займет времени.

— Часа за два-три поставлю. Я все подготовил.

— Дает им огонька! — восторженно шепнул мне машинист крана. — В некоторых бригадах знаете сколько возятся с установкой этой балки? Сутки, а то и больше!

— Как ты там колдуешь, Паша? — не без зависти спросил Медведев.

— Иди смотри! Ворота открыты! — Недайхлеб показал жестом, что он приглашает Медведева, и быстро вышел из прорабской.

Он сказал: «Ворота открыты». А ведь это была не просто красивая фраза или жест душевной щедрости. Ясно было всем, что он не держал в секрете свои профессиональные навыки, свои маленькие рабочие открытия. Не видел в том ни смысла, ни выгоды.

«Ворота открыты» — это была своего рода философия поведения рабочего человека, его жизненная позиция в соревновании, сердечная готовность всегда помочь отстающим, научить, с тем чтобы добиться общего успеха.

Правда, уже давно для миллионов наших рабочих такое отношение к труду стало второй натурой. Но отсюда вовсе не следует, что об этих чертах современного передового рабочего не стоит вспоминать.

Недайхлеб принялся за ворота шлюза, когда еще стояли последние холодные дни. Мороз доходил до сорока градусов. К металлу примерзали даже рукавицы. Монтажник привык в любую погоду работать на открытом воздухе.

Ворота росли в высоту буквально на глазах. Вскоре потеплело, пошел крупный, влажный, уже весенний снег, намочивший металл, электропроводку, сварочные аппараты. Все скользило в руках. Размякла изоляция проводки, и кое-где на воротах било током. Недайхлеб свой скоростной монтаж не прекращал.

Уже через неделю он догнал Медведева. За десять дней смонтировал две секции ворот. Третью — за шесть. Это были темпы, невиданные на шлюзе: первые ворота монтировались здесь четыре месяца. Недайхлеб вел дело к тому, чтобы смонтировать ворота даже меньше чем за месяц. И монтажные бригады на всем шлюзе потянулись за ним.

...В тот день он устанавливал последний ригель — огромную шестнадцатитонную балку, как бы завершающую геометрический контур сооружения.

— Слепил ворота, — сказал он так же, как любили говорить о своих конструкциях и Анатолий Коновалов, и Евгений Кутяев. — Слепил, видите, стоят! — произнес он с той сдержанной теплотой, с какой обычно рабочий человек говорит о деле, которым можно гордиться. — Какая махина! Теперь надо скорее сваривать все секции. Они ведь только на моих прихватках держатся, — добавил он.

Слепленные Недайхлебом ворота уходили ввысь, закрыв добрую половину неба. Только с помощью отличной техники — электрических кранов, бегающих по дну шлюза, и кабель-крана, высоко над землей, точно огромная птица, переносившего в клюве стальные балки, — можно было смонтировать такие гиганты — ворота Камского моря.

Я спросил у Недайхлеба, как закончилось соревнование трех бригад. Павел Тимофеевич рассказал, что Медведев остался далеко позади, а вот с Шерстюком упорная борьба шла у него до последнего дня, часа. Дружная молодежная бригада Шерстюка и ее веселый вожак не хотели уступать первенства.

— Я успел поставить последнюю балку, а он нет. А так шли почтичто рядом. Ребята сильно шумели на собрании, — вспомнил он.

Итоги соревнования подводили здесь же, на дне шлюза, в конторе участка. Спор у монтажников получился горячим, нашлись сторонники и Шерстюка, и Недайхлеба.

— Это фамилия у него такая — Недайхлеб, а он дает жизни! — пошутил кто-то.

Подсчитали производительность труда за месяц. Бригада Недайхлеба смонтировала ворота за рекордные двадцать шесть дней, ей и присудили переходящий вымпел.

Я видел, как на закате солнца бригадир сам укрепил этот маленький флажок на середине самой верхней балки сооружения. Флажок трепетал на ветру, видный со всех сторон.

— Под знаменем работаем, хлопцы! Чуете? — сказал Недайхлеб монтажникам.

Наутро следующего дня он начал готовить свои ворота к пробной обкатке. То же делали и другие монтажные бригады. Весь шлюз как бы вставал навстречу паводку...

...На площадке у Москвы-реки монтажникам, естественно, не угрожали, как на Каме, капризы природы. Не страшен был и паводок на реке, схваченной бетонными берегами. Иным пафосом и напряжением жила эта стройка.

Евгений Иванович выразил эти чувства так: «Не уронить честь фирмы».

Это был новый стимул в практике монтажников, новый стимул на интернациональной стройке, и он явил собой не менее побудительную силу, чем та жестокая необходимость, которую диктовала природа на Каме.

Никогда ранее не приходилось Евгению Ивановичу иметь дело с таким монтажом, как на СЭВе. Проект металлоконструкций был разработан мастерской № 1 управления «Моспроект» № 2. Он предусматривал оригинальную геометрию каркаса, составленного из сборного и монолитного железобетона, колонны со стальным сердечником в железобетонной обойме.

В отличие, скажем, от здания МГУ, высотного дома на Смоленской и многих других высотных зданий, на которых применялся рамный стальной каркас, на СЭВе он был запроектирован по связевой системе с заменой жестких сопряжений элементов на шарнирные. Это давало экономию металла, в конечном счете, приводило к упрощению монтажа.

Автор конструктивной части проекта СЭВа Юлий Владимирович Рацкевич часто бывал на стройке, хорошо знал всех бригадиров. Рацкевич, Сапожник и Кунин вместе с бригадирами монтажников на фундаментной коробке разбили триангуляционную сетку. От этой сетки, от реперов, закрепленных на фундаменте, переносились затем на любой из этажей здания все горизонтали и вертикали. Такая система геодезической службы предусматривала повышенную точность монтажа.

Точность, точность! На СЭВе это слово воспринималось и как синоним жестокой необходимости. Евгений Иванович говорил мне, что самым трудным для него стала именно геометрия в монтаже, умение «поймать на радиусе» всевозможные перекрещивания балок, обводов, ферм.

С каждым этажом повышались требования к точности монтажа. Так, польские монтажники, проводившие застекление витражей высотного здания, сначала просили у русских монтажников точность в пределах 2—3 мм, а затем ужесточили свои требования, запросив 0,5 мм. И это на монтаже тридцатиэтажного здания! Вот поистине пришло время высокого класса — класса точной механики.

И что же? Стальмонтажевцы выдержали эту точность, не уронили честь фирмы.

В таких-то вот условиях и началось соревнование за скоростной монтаж, когда бригады Евгения Кутяева и Петра Голованова получили правое, а Владимира Барсукова и Григория Проскурина — левое крыло высотного здания СЭВа.

К сожалению, я могу судить об этом эпизоде лишь по воспоминаниям Кутяева, Сапожника, Кунина. Мне не пришлось видеть своими глазами, как, обгоняя друг друга, поднимались вверх этажи. Они росли и летом, в хорошую погоду, и зимой, когда в феврале 1966 года градусник показывал — 36°, а над Москвой-рекой бушевали снежные метели.

В эти дни на высоте даже просто передвигаться по фермам было трудно, а тут еще требовалось «ловить на радиусе конструкции», наращивать темпы монтажа.

В те месяцы Кутяеву не было нужды заглядывать в сводки и отчеты, чтобы выяснить итоги соревнования бригад. Он и так прекрасно видел, чье крыло поднялось выше. Бывало нередко и так: утром выше стоят фермы Барсукова и Проскурина, вечером, в конце смены, уже Кутяева и Голованова.

Работали в три смены. Выдерживался сетевой график для всей стройки. Но все же монтажные бригады в азарте соревнования часто на день или на два опережали этот график.

Конечно, Владимир Барсуков, монтируя свое левое крыло, прекрасно видел крыло соседей и то, как работает Кутяев. Но видел, должно быть, не все. Есть в руках у каждого опытного бригадира такие навыки, такие свои рабочие находки, которые не уловишь, даже глядя на открытые со всех сторон фермы.

Барсуков пришел к Кутяеву с вопросом, который сам по себе предполагал известное нравственное возвышение человека над своим честолюбием. Он спросил:

— Как ты меня обгоняешь, Женя? Как разбиваешь свои линии?

Кутяев нисколько не удивился. Ибо, очутись он сам в положении Барсукова, он тоже бы, не стесняясь и не боясь оскорбительного отказа, попросил бы товарища:

— Поделись.

Барсуков признался:

— У меня что-то плохо получается с этими разбивками. Я вот издали вижу: ты вроде леску натягиваешь, отмеряешь быстро.

— Да, есть такое дело, — улыбнулся Кутяев и охотно показал свое «изобретение» — эту самую леску, которую он действительно натягивал между фермами.

— Ну, спасибо, друг, — сказал Барсуков. — Вижу, мужик прямой, не извилистый. Помог «сопернику».

— Ты, как говорится, мне лучший враг, — пошутил Кутяев, — потому что все время на пятки наступаешь. Я должен от тебя бежать наверх!

Я не застал на СЭВе и самоподъемных кранов, которые хорошо памятны Кутяеву еще по МГУ и здесь на скоростном монтаже снова служили ему. Однако краны эти уехали не слишком далеко: один торчал над вершиной оригинального здания Гидропроекта на Ленинградском шоссе, другой на Смоленской площади вытягивал в небо «этажерку» двадцатиодноэтажной гостиницы «Интурист».

Я как-то залез вместе с Куниным на последний этаж этой гостиницы, на площадку, только что составленную из бетонных плит, с зияющими щелями между ними. Сквозь щели было страшновато смотреть вниз.

Тут же в середине этажа возвышался на половину своего роста самоподъемный кран.

Впервые я видел его так близко. Видел, как он опирается своими лапами на балки уже смонтированного этажа, как лебедки вытягивают вверх прямоугольное его тело по мере надобности — теоретически они могут продвигать его в высоту без ограничений.

Глядя на этот кран, я вспомнил МГУ, подъем шпиля и рассказ о нем сына и отца Кутяевых.

Должно быть, любой разговор на такой высотной площадке, если он вдруг касается недостатков строительной практики, невольно обретает «принципиальную высоту». И дальновидность. Отсюда действительно видно далеко окрест. Это не шутка, или, точнее, не совсем шутка.

Приглядевшись к Кунину, я уже не удивлялся той молодой и искренней горячности, с какой он сетовал на медлительность строителей.

— Когда у нас шло соревнование бригад на монтаже СЭВа, — сказал мне тогда Кунин с той особой интонацией, в которой слышались одновременно и гордость и горечь, — когда мы шли наверх по крыльям здания, то делали по четыре этажа в месяц. Дорожили каждым часом. Но вот мы давно ушли со стройки, а она еще долго не заканчивалась.

Кунин подошел к краю площадки, зачем-то заглянул вниз. Не знаю, что он хотел там увидеть. Маленькие фигурки людей, коробочки автомобилей, ползущие жуками троллейбусы с единственным крылом, поднятым над спиной? Или просто хотел немного успокоиться? Я, во всяком случае, не рискнул последовать его примеру. Боялся, что закружится голова.

— Неинтересно работать на объектах, — сказал Кунин, отойдя от края площадки, — которые после нас ведутся еще годами. Не знаю, как для кого, а для меня это просто какое-то кишкомотание.

Я попросил объяснить поточнее, как он мыслит организацию стройки.

Кунин ответил не сразу. Я понимал, что объяснить не просто.

Я много раз беседовал с творцами металлоконструкций, с монтажниками-практиками, с рабочими, с прорабами, и все они сходились на одном. В последние годы не стало хватать металлоконструкций. Повальное увлечение железобетоном, прогрессивное в основе своей, привело к тому, что нынче мощность заводов стальных конструкций отстает от потребности строительства.

И кроме того, железобетон не всегда и выгоден, особенно на высотных зданиях, на верхних этажах при больших пролетах.

К сожалению, у нас до сих пор не налажено производство изделий из алюминиевых сплавов для строительства. А ведь огромное количество витражей, переплетов, перегородок, панелей на уникальных домах, в том числе и на СЭВе, делалось и делается из алюминия.

Мало у нас также предприятий, изготовляющих отделочные материалы и фурнитуру. Мало специализированных заводов. Ведь когда, к примеру, замки делают на судостроительном, такой замок стоит в три раза дороже того, что он должен стоить.

Но есть и чисто организационные несообразности.

— На каждое уникальное сооружение приходит генеральным подрядчиком всякий раз новый строительный трест, — сказал мне Кунин. Он посмотрел на стоящего рядом прораба — Вадима Шрамкова. Тот кивком подтвердил: «Да, это так». — Все эти тресты, — продолжал Кунин, — имеют опыт конвейерного, серийного строительства жилых домов. Но не уникальных высотных и сверхвысотных зданий. Уникальным сооружением в Москве, на мой взгляд, нужна своя специализированная организация со своими устойчивыми и опытными кадрами. Разве это не логично?

Я слушал Кунина, стоя на открытой ветру площадке двадцать первого этажа, смотрел на кривую линию Арбата и линейку нового проспекта Калинина с раскрытыми белыми книгами его высотных зданий. Почему-то они мне напомнили гигантскую костяную гребенку, проложенную от Москвы-реки к Кремлю.

Мне нравилось, что Кунин горячо говорил о монтажном житье-бытье, пока мы поднимались в трясущемся временном лифте, пристроенном к зданию снаружи, а потом добирали высоту уже пешком, по крутым лестницам. Мне нравилось главным образом то, что он мыслит с молодым задором, и не только о делах своего участка.

Не раз уже приходилось мне наблюдать, что рабочие, техники, молодые инженеры, находящиеся, так сказать, в низшем производственном звене, мыслят куда масштабнее, объемнее, глубже, чем, казалось бы, позволяет их скромная должность. И эта золотая государственная жилка в мышлении — не залог ли приобщения все новых и новых сил к совершенствованию индустрии?

На стройке СЭВа бригады Кутяева и Голованова подняли свое правое крыло до проектной отметки на два дня быстрее, чем это произошло на левом. Общий же выигрыш монтажников во времени измерялся уже неделями. Но какой мерой измерить порыв, охвативший монтажников, дух подлинного рабочего энтузиазма?

Это и были крылья успеха на крыльях здания СЭВа — энтузиазм, дополненный организацией производства, таким его уровнем, который был, во всяком случае, не ниже профессионального мастерства монтажников.


«Большой нуль»


Людей с большим запасом жизненных сил отличает любовь к разнообразию. У монтажников эта черта едва ли не всеобщая. Тем более, что и сама их работа все время сулит им перемены.

После СЭВа, этого современного здания, Кутяев занялся домом, выстроенным пятьдесят шесть лет назад. Это был Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.

Несколько лет назад Евгений Иванович впервые посетил это здание с красивым и величественным фасадом, занимающее целый квартал, перед которым раскинулся зеленый ковер скверика.

По привычке монтажника-высотника Евгений Иванович тогда первым делом взглянул на крышу здания — стеклянный полуовальный купол.

Ныне известный всей Москве дом строился с 1898 по 1912 год академиком архитектуры Романом Ивановичем Клейном. Об этом и сообщала большая мраморная доска, слева от массивной двери. Тогда Евгений Иванович не придал этой дате особого значения. Подумал просто: «Домик-то уже на возрасте!»

Здание и внутри понравилось ему. Под высокими сводами залов легко дышалось. Посетители, негромко разговаривая, медленно двигались от картины к картине. А картины... Скульптура... От обилия ярких и сильных впечатлений у Евгения Ивановича в тот день даже разболелась голова. Отдыхал он несколько раз в зале, который называется «итальянским двориком».

Здесь Кутяев сидел спиной к громаде конной статуи Андреа Верроккьо «Кондотьер Коллеони», видя слева от себя слепок с микеланджеловского Давида, а справа — конную статую Донателло, изображавшую другого предводителя наемных итальянских отрядов — кондотьера Гаттамелата.

Вот тогда-то Евгений Иванович и обратил впервые свой взгляд на стеклянный потолок «итальянского дворика», весь в квадратах переплетенных стропил, за которыми светили яркие электрические лампочки, виднелся еще один слой стекла, а уже выше — полуовальный купол.

Но мог ли тогда Евгений Иванович предполагать, что пройдет несколько лет — и он подымется на верхние этажи этого здания, на его чердаки, под стеклянный купол с тем, чтобы здесь сменить весь стальной каркас музея?

Когда Евгений Иванович неожиданно получил такое задание, он пришел в музей не как посетитель, а как бригадир монтажников. Теперь-то уже он досконально узнал, чем богат этот музей, ибо частенько после работы, переодевшись, отправлялся бродить по залам, созерцая его художественные сокровища. Узнал, что музей обладает крупнейшим в мире и вторым после Государственного Эрмитажа собранием памятников искусства Древнего Востока, античного мира и Западной Европы, что вырос он из основанного в середине XIX века «Кабинета изящных искусств» при Московском университете, в течение десятилетий пополняясь ценнейшими коллекциями, переданными из Государственного Эрмитажа, бывшего Румянцевского музея, Третьяковской галереи, ленинградских дворцов, подмосковных имений, бывших частных собраний и т. д.

Узнал Евгений Иванович, что в начале войны бесценные коллекции были эвакуированы, а само здание осенью сорок первого года сильно пострадало от бомбардировки немецкой авиации.

Раньше он не особенно интересовался живописью и скульптурой, просто оттого, что мало знал, не умел внимательно смотреть, оценивать, вникать в содержание картины, ее сюжет, манеру художника, в изображаемую им эпоху. Но теперь — другое дело. Он жадно вслушивался в объяснения экскурсоводов и по-иному рассматривал картины разных веков, античную и современную скульптуру, памятники древнеегипетской письменности, клинописные таблички, помпейские фрески и этрусские вазы, даже собрание монет и медалей в отделе нумизматики. Все привлекало его внимание.

Но более всего он любил бывать в зале французской живописи XIX и XX веков, где висели картины художников-импрессионистов.

Евгению Ивановичу оказались близки эти художники, быть может, потому, что и сам он почти всегда работал под открытым небом и любил сверху наблюдать за тем, как причудливо меняются очертания города, его краски в разную погоду — при солнце и в дождь или туман, днем, на рассвете или закате.

Когда же после очередного посещения залов музея Кутяев утром приезжал на работу и подымался наверх к своим металлоконструкциям, он с особой силой ощущал всю меру своей ответственности за реконструкцию здания и художественные сокровища музея.

Если подойти к этому зданию со стороны улицы маршала Шапошникова, то увидишь деревянный забор, которым строители отгораживаются обычно от посторонних людей, а за дверью в заборе пространство, выкроенное для склада металлоконструкций. Через прутья металлической ограды музея виден светло-желтый вагончик стальмонтажников. В нем, как обычно, стол, телефон, на стенах — графики и плакаты, а на потолке красивые, но отбракованные алюминиевые плитки, столь хорошо знакомые мне по потолкам СЭВа. Так что можно не расспрашивать, откуда сюда перешла бригада монтажников.

Кутяева я увидел на площадке склада в монтажном зеленоватом костюме и в вязаной шапочке, он автогеном аккуратно нарезал швеллерную балку на равные части. Делал он это быстро, ловко, орудуя огненной струей, как длинным и гибким ножом.

Я не сразу узнал его, ибо не видел глаз, закрытых большими очками. Он помахал мне рукой, чтобы я подождал, пока он закончит работу.

— Мой автогенщик в отпуску, — пояснил он, подходя, как бы в предвидении моего вопроса, почему я застал его на складе и занятого не своим делом.

— Понятно, — сказал я.

Летом и осенью всегда кто-нибудь в отпуску, и я привык видеть бригадиров то в роли сварщиков, то резчиков, то такелажников.

В музее производственными работами руководил все тот же Борис Кунин, но в этот день его не было на площадке: он ушел в отпуск, а вернувшись, вскоре улетел в Ташкент — консультировать монтаж какого-то высотного здания.

И мы заговорили с Евгением Ивановичем о том, какая все-таки многообразная и яркая — не побоюсь этого слова — рабочая жизнь монтажников. Она становится все интереснее с громадным разворотом монтажных работ. Ведь мы и сейчас уже строим больше, чем любая другая страна в мире.

Тогда же Евгений Иванович вспомнил о Большом театре в Москве, о частичной его реконструкции в 1962 — 1963 годах, которая по характеру своему напоминала теперешнюю работу в Музее изобразительных искусств.

Яков Григорьевич Сапожник — производитель работ в Большом театре — сидел в ложе с женою и слушал оперу в исполнении певцов миланского оперного театра «Ла Скала». Во время одной из арий на потолке зрительного зала что-то резко стукнуло. Зрители не обратили на это внимания. Но Сапожник, побледнев, выскочил из ложи и бегом помчался по лестнице наверх, все выше и выше, туда, где раньше был декорационный зал, а теперь он переделывался стальмонтажниками в большой репетиционный зал со сценой, повторяющей размеры основной.

Запыхавшийся Сапожник буквально взлетел на монтажную площадку и в недоумении остановился.

Рабочие как ни в чем не бывало, отдыхая, спокойно сидели на сцене и на фермах нового сооружения. Они курили и громко разговаривали. Ни музыка, ни голоса из зрительного зала не доносились сюда.

Сапожник увидел Кутяева, Жаворонкова, Владимира Резниченко, и они в свою очередь удивленные уставились на взволнованного прораба, нагрянувшего вдруг к ним в столь неурочное время.

— Что случилось? — крикнул Сапожник.

— У нас ничего, Яков Григорьевич, — ответил Кутяев. — Может, у вас что случилось?

— А вот шум этот, удар?

— Какой удар? А! — махнул рукой Кутяев. — Это Володька, — он кивнул в сторону Резниченко, — балочкой малость задел за стену.

— Неужели услышали, Яков Григорьевич? — сделал удивленные глаза и сам Резниченко, довольно лихой и рисковый в работе монтажник, которого Сапожник знал давно и ценил за смелость, но не за лихость, с какой он порою вел монтаж.

— Я-то услышал, а вернее, понял, — пробурчал Сапожник, — а зрители, слава богу, ничего не поняли.

— Это точно, — согласился Резниченко.

— А что, если бы ты, герой, — сказал Сапожник, — уронил бы тяжелую балку на пол. Что тогда?

— Этого не могло быть ни в жисть! — заверил Резниченко.

— Еще бы! Но вы все-таки, орлы, орудуйте тут потише, там внизу опера идет, — уже успокоившись, сказал Сапожник. Он спустился в ложу и в ответ на встревоженный взгляд жены приложил палец к губам: дескать, сиди слушай, там все в порядке...

И хотя Яков Григорьевич, видимо, успокоил жену, сам он все еще ощущал в себе то беспокоящее его напряжение, которое мешало ему внимательно слушать и смотреть на сцену. Непроизвольно он то и дело поглядывал на потолок зала — не стукнет ли там еще раз какая-нибудь балка о стену репетиционного зала?

Полугодовая работа монтажников в Большом театре оказалась весьма сложной. Достаточно представить себе монтажную площадку на верху здания, жестко ограниченную по размерам контурами театра, площадку, где крайне трудно разместить какие-либо подъемные механизмы, достаточно почувствовать, сколь тяжелы основные фермы новой конструкции сцены, а размеры ее в Большом театре известны всем — и вот вам зримая картина этой монтажной операции, которую смело можно отнести к настоящему мастерству.

Вспомните «восстановительную хирургию» послевоенных годов. Вот где истоки этого умения. Вот откуда идут ступени этого опыта. От поднятых мариупольских и запорожских домен, заводов — к искусству создавать новые, сложные и объемные контуры сооружений внутри уникальных и архитектурно-монументальных зданий.

Евгению Ивановичу запомнилась работа в Большом театре. Кроме профессиональной увлеченности любой живой душе не безразличны и всякие иные впечатления бытия. Разве не интересно хоть и стороной, хоть и мельком, но наблюдать жизнь театра, когда можно заглянуть за кулисы той основной сцены, точную копию с которой лепили монтажники наверху.

В перерывах, особенно в вечерние смены, монтажники не раз спускались вниз, чтобы поесть в театральном буфете.

Но чаще к ним наверх поднимались актеры, директор театра. Однажды приходила даже министр культуры Е. А. Фурцева. Завязался разговор, касающийся не только сроков монтажа.

Володя Резниченко, тот самый монтажник, что лихо грохнул балкой по стене, но потом работал и аккуратно, и четко, попросил Екатерину Алексеевну посодействовать монтажникам в приобретении билетов в театр.

— Ребята интересуются, — сказал он, — насчет «Ла Скала». Может, в Милане придется побывать, по линии монтажа. Или на какой-нибудь Всемирной выставке — монтировать павильоны. Одним словом — для расширения горизонта.

— Вот он пусть и даст билеты, ваш заказчик, — и Фурцева показала на директора театра.

Тот в нерешительности замялся. Билеты были давно распроданы.

— Рабочим надо, надо! — повторила Фурцева. — Как же так? Товарищи делают вам новый зал, сцену. Вы должны найти для них возможность послушать гостей-итальянцев.

Директор билеты достал.

На торжественное открытие нового зала и сцены пришло много артистов, приехали министр культуры, председатель Моссовета. Все монтажники получили благодарность и почетные грамоты. Был хороший концерт, ужин...

В Музей изобразительных искусств я пришел в тот день, который называют санитарным. Поэтому, не без труда получив пропуск, я шагал с Евгением Ивановичем по залам, где лишь изредка попадались нам дежурные, художники-реставраторы и рабочие. Наши шаги гулко разносились по зданию.

Не миновали мы и «итальянский дворик», который так нравился Евгению Ивановичу. Здесь и в соседнем «греческом дворике» с потолка, должно быть, в тот день громче, чем в Большом театре, слышались удары металла о металл.

Уже выбравшись на крышу музея, я увидел в глубоком колодце внутреннего дворика кран, прислоненный к стене, с длинной рукою стрелы, засунутой в окно последнего этажа. Так подавались наверх строительные материалы.

На нормальной стройке не увидишь такого крана, «монтажная же хирургия» требует и особых механизмов.

Вторая наглядная особенность заключалась в тесноте чердака и подкупольного пространства. Я слышал и раньше, что работать здесь трудно, что монтажников мучает жара. Но как здесь жарко, я все же себе не представлял.

На дворе разгулялся солнечный приятный денек ранней осени. Но здесь, под стеклянным куполом, этим гигантским увеличительным стеклом, воздух накалился едва ли не до температуры тропиков. Было душно. И хотя под куполом гудел вентилятор и сквозь кое-где разбитые стекла проникал свежий воздух, всего этого было явно недостаточно. Газ от электросварки отравлял воздух на монтажной площадке.

Под куполом я увидел источенные жестокой коррозией балки, разрушенные до такой степени, что уже казались не металлическими.

Кое-где связи ферм вообще оборвались. Между ними зияли пустоты. Каркас здесь явно потерял былую крепость и даже на глаз казался малоустойчивым.

Требовалось срочно его обновить, на место ослабленных завести новые фермы, укрепить связи, усилить всю эту стальную оснастку. И вновь, как это уже бывало не раз у стальмонтажников, работать так, чтобы не мешать музею принимать посетителей.

Кому не ясно, что это сложнее, а честно говоря, и опасней, чем монтаж любого нового сооружения.

— Верхолаз остается верхолазом!

Это сказал мне Евгений Иванович здесь, под горячим куполом музея, вытирая пот, выступивший на его лице.

Работа верхолазов была, есть и, наверно, еще будет связана, какие бы меры предосторожности ни принимались, и с определенным риском, и с особыми трудностями.

Примерно пятьдесят процентов «ремесленников», которых готовят для монтажных специальностей, придя на стройки, вскоре покидают их. Работу верхолаза надо полюбить, как полюбили ее Коновалов, Кутяев, как привыкли и приросли сердцем к высоте их товарищи по бригаде.

Любовь, конечно, могучий стимул, но заработок остается заработком. В среднем для монтажника он равен 150—160 рублям. Бригадир получает на пятьдесят — восемьдесят рублей больше. Думается, надо бы выше поднять меру оценки и поощрения романтического и нелегкого, всегда требующего особой собранности и внимания, всегда напряженного и столь необходимого обществу труда.

Весной 1968 года Анатолий Степанович Коновалов провел два месяца в Канаде. Двадцати семи советским монтажникам вместе с канадскими рабочими предстояло демонтировать павильон СССР на закрывшейся Всемирной выставке «Экспо‑67».

Вылетел Коновалов из Москвы двадцать четвертого марта на канадском самолете, делавшем посадку в Дании. В Москве уже не было снега, и в Монреале он уже почти весь растаял, только кое-где еще виднелись белые пятна. И вообще погода оказалась примерно такой же, как и дома: холодноватый, ветреный март, но с очень яркими веселыми солнечными днями, когда очищалось от туч голубое небо. И у нас это месяц весеннего света и свежести, и такой же он в Канаде.

Местные власти Монреаля намеревались на бывшей площадке «Экспо‑67» вскоре открыть другую национальную выставку, и поэтому сроки монтажникам были предложены крайне жесткие. Два месяца, и ни дня больше.

Коновалов вместе со своими товарищами поселился в центре города, в частном доме, арендованном для рабочих. Жили по два человека в комнате. Рано утром на работу в автобусе, после смены домой, заглянув предварительно в продуктовые магазины. Варили обед сами, в ресторанах питаться дороговато, да и отнимает время. А хотелось узнать страну, город, многое увидеть своими глазами.

На демонтажной площадке Коновалов работал бок о бок с рабочими, говорившими на английском, французском, итальянском и, конечно, на русском языках. И в той технологической синхронности, без которой невозможен ни монтаж, ни тем более демонтаж такого красивого, тонкой работы павильона с огромной изогнутой стеклянной крышей, державшейся на высоких стальных опорах, — монтажники разных стран понимали друг друга без переводчика. И это потому, что люди хорошо знали свое дело.

Два месяца — срок немалый для размышлений. Особенно для того, кто смотрит не как турист из окна автобуса на пролетающие мимо пейзажи, а связан с другими людьми деятельной энергией общей работы. Вокруг этой работы и накапливались у Коновалова главные впечатления.

Многое ему нравилось, многое удивляло, не нравилось. К числу очевидных плюсов Коновалов отнес темп работы и продуманную в деталях систему монтажных механизмов, порождавших этот темп. Высоко оценил они технологию, рассчитанную на точную заводскую подгонку конструкций, на соединение их не клепкой или сваркой, а высокопрочными болтами. Такие болты завертываются пневматическими гайковертами, напоминающими небольшого размера отбойный молоток. Завертываются быстро. Малая механизация на высоте.

— А вот им понравились наши краны, которые приплыли теплоходом. Работают плавно. У них все краны и лебедки на пневматике — резко бросают конструкции, — сказал Анатолий Степанович.

Потом Анатолий Степанович добавил, что вот он замечал уж больно рискованную бесшабашность в поведении самих рабочих-высотников. Но поведения, если приглядеться к нему внимательно, во многом вынужденного.

— У нас знаете как: жизнь человека — первая забота!

Он произнес это с искренним удивлением, поражаясь тому, что перекрытия высотных этажей в Канаде не ограждаются, даже если это тридцатый этаж, и лестницы для монтажников без ограждений, и подвесные люльки.

— Наверху ходят они, как кошки, — сказал Коновалов с выразительной, но какой-то уж очень невеселой образностью.

Он был ошеломлен, увидев однажды, как его напарники-канадцы потащили тяжелый кислородный баллон на веревках по краю высокой фермы. А ведь баллон мог оттуда соскользнуть и, падая, убить кого-либо из рабочих.

Странно было Анатолию Степановичу наблюдать день ото дня, что и сами монтажники, казалось бы, мало озабочены техникой безопасности. Особенно тогда, когда эти предосторожности могли как-то снизить темп работы.

Да уж не дай-то бог какому-нибудь канадцу-монтажнику показаться нерадивым или недостаточно энергичным. Мастер возьмет на заметку и уволит. А как это запросто делалось, Анатолий Степанович наблюдал не раз.

Однажды на его глазах сразу трое канадцев, носивших монтажные пояса, но из-за спешки-или по небрежности не привязавших себя к ферме, вдруг полетели вниз. Один падал с высоты метров девятнадцать, рухнул по счастливой случайности на какую-то ветошь и не разбился. К удивлению Анатолия Степановича, монтажник тут же вскочил на ноги. Он не потребовал врача, не пошел даже перевязать поцарапанные руки, а, тяжело прихрамывая, потащился к павильону. И снова полез наверх, к своему рабочему месту.

Анатолий Степанович мог оценить это только так: рабочий боялся больницы и потери места. Безработных-то полно вокруг!

Мне привелось читать технический отчет, составленный группой наших инженеров-монтажников, посетивших американские стройки. Он содержал много поучительных наблюдений. Не случайно обзор завершался рекомендациями по использованию опыта американских монтажников на наших стройках.

Я не стану углубляться в детали: хотя они интересны сами по себе, но составляют предмет специального исследования. Уже один такой факт, о котором свидетельствуют наши инженеры, что на монтаже сорокаэтажного здания в Кливленде был задан и выдерживался темп: девять этажей в месяц — уже одно это не может не вызвать раздумий о том, как, какой ценой, с помощью каких механизмов в технологии достигается такая скорость монтажа.

Мне же, признаться, было очень приятно отметить про себя примечательные совпадения выводов Коновалова, рядового монтажника, каким и был Анатолий Степанович на демонтаже «Экспо‑67», и отчета видных инженеров.

Конечно, они, ознакомившись со многими стройками Америки, видели больше и имели возможность судить о более широком круге проблем. Коновалов же работал только на одном демонтаже в Монреале. Но тем не менее он верно разобрался в главном, и, право же, как не оценить саму потребность этого рабочего человека вникнуть в иностранный опыт.

Хорошее качество конструкций и их простота, минимальное число укрупненных монтажных марок, применение высокопрочных болтов, мобильные монтажные краны большой грузоподъемности и большая интенсификация труда рабочих — вот в чем увидели наши специалисты основы американского метода монтажа.

Между прочим, Анатолий Степанович упомянул и о том, что пришло время, когда надо думать не только об экономии металла, но и об экономии труда. Экономии в смысле меньшей затраты времени и сил и большей производительности.

Об этом писали и авторы отчета, говорил управляющий Стальмонтажем и конструкторы из Моспроекта. Важная, интересная мысль с заглядом в ближайшее будущее.

Ныне не металл, а квалифицированный труд становится все дороже. Поэтому часто выгодно даже утяжелить какую-нибудь конструкцию, с тем чтобы типизировать ее, упростить для монтажа, но выиграть в скорости строительства.

И чем дороже будет труд, чем все меньше людей оставит на монтажных площадках растущая механизация, тем все более нетерпимыми окажутся те организационные недостатки, которые и по сей день мучают монтажников.

«Все начинается с «нуля». И это не шутка, не красное словечко, таков организационный принцип строительства.

«Нуль» для монтажников — это заранее построенные дороги, подготовленная монтажная площадка, чтобы краны не утопали в грязи, это коммуникации, это и полученные вовремя проектные и технологические решения.

Монтажники должны получать полностью готовый «нуль», что, кстати сказать, случается редко. Проектанты запаздывают. Отсюда всякого рода неувязки. Иногда даже потребность в перепроектировании. Все это тормозит монтаж.

И Коновалов, и управляющий Стальмонтажем Мельник, и многие другие специалисты уверены, что устранение только одних этих организационных недостатков поднимет производительность в два раза по меньшей мере. Ибо техника на стройках и уровень профессионального мастерства монтажников достаточно высоки и будут расти год от года.


Еще один «большой нуль», который довелось мне воочию увидеть самому, по которому мы бродили с Анатолием Степановичем, находился вблизи Крымской набережной. Здесь строится новое грандиозное здание картинной галереи. Анатолий Степанович работал на монтаже крытого катка в Сокольниках, когда он неожиданно получил новое назначение.

Коновалов подумал было о перспективе поездки на волжскую стройку, в Жигули, в город Тольятти, но его вдруг перевели на стройку картинной галереи.

Причины? В Сокольниках работали в три смены, а Коновалов готовился к защите курсового проекта, вечерами посещал техникум — вторая и третья смены были ему неудобны. Это учли в управлении. Но была и еще одна причина: не так давно в Зарядье Коновалову пришлось демонтировать тот самый сорокатонный кран, с которым на строительстве гостиницы «Россия» Анатолий Степанович поднимал вверх фермы высотного здания. Теперь этот кран перевезли в разобранном виде на «новую Третьяковку».

Так кому поручить его монтаж, как не Коновалову, который, по его выражению, «знает кран досконально и умственно» и может поставить его на ноги даже без чертежей?

Как видно, бывает так, что кран притягивает монтажника, и вновь пересекаются пути машины и человека.

Из Сокольников Анатолий Степанович переместился к другому парку — имени Горького. И теперь, забираясь на вершину своего крана, он хорошо видел серую, как срез свинца, водную дорожку Москвы-реки, ее излучину около Лужников и недавно еще зеленый, а сейчас серо-бурый треугольник парка, острием своим уходящий к Ленинским горам. А по другую сторону казался совсем рядом Кремлевский холм с хорошо знакомым Коновалову силуэтом зданий и изогнутые асфальтовые ремни Кропоткинской, Кремлевской и Москворецкой набережных. Вновь Анатолий Степанович работал в самом центре Москвы.

Я приходил к нему сюда и в погожие дни, и в дождь, туман и слякоть поздней осени и всякий раз отыскивал неизменный коричневый берет на высоте, среди стропил и ферм крана. Всегда Анатолий Степанович что-то там делал сам, а не просто следил за работой других. Заметив меня, он сверху показывал жестом, что, мол, закончу варить или подгонять конструкцию и спущусь вниз.

В канун Октябрьских праздников «нуль» на стройке галереи близился к окончанию. Но это был тот самый «нуль», когда не все коммуникации подведены, а вокруг сооружения, хотя это и центр Москвы, — типичная строительная грязь, по которой ползают машины и монтажники.

— Обычное дело! — махнул рукой Коновалов. — Еще подморозило. Вообще-то здесь еще ничего, сносно, а бывает и хуже. Вот провести асфальтовую дорогу, и монтаж пошел бы веселее. Но, к сожалению, нет такой привычки!

— Начинаете монтаж?

— На днях. Пойдем наверх вместе с Валерием Федоровичем Лакеевым. Бригадир и тоже студент-дипломник, — сказал Коновалов, — вместе начинали, вместе заканчиваем техникум.

— Значит, две бригады и два будущих прораба во главе?

— Мне и раньше, когда еще учился, предлагали быть прорабом. А теперь-то уж и подавно!..

— Будете хорошим прорабом, — сказал я. — Двадцать пять лет на стройках рабочим.

— Да, опыт кое-какой есть. — Анатолий Степанович неопределенно пожал плечами, скромно уйдя от прямого ответа.

Я слушал Анатолия Степановича и думал о том, что скоро он станет техником, прорабом, может быть, начальником участка. Что же, на этом закончится его рабочая жизнь? А где вообще ее границы? Где проходит черта, отделяющая бригадира от рабочего, мастера от бригадира, где рубеж, отделяющий рабочих от тех, кого мы уже считаем людьми умственного труда? И так ли явствен, так ли определен этот рубеж в наш век научно-технического прогресса?

Ведь мера физического труда в процессе производства уменьшается год от года.

Она неодинакова у людей разных профессий. Есть и такие, где она сведена к минимуму.

В Запорожье есть цех конверторной стали, где на всех рабочих местах стоят люди с высшим образованием. Инженеры на рабочих точках сталеваров! На хорошо знакомом мне Челябинском трубопрокатном заводе тоже есть сварщики с дипломами инженеров, техников. Не говоря уже о мастерах, среди которых большинство — выпускники высшей школы.

Я спросил, как думает Анатолий Степанович, — став прорабом или начальником участка, утеряет ли он приносящее ему особую гордость самоощущение принадлежности своей к рабочей семье монтажников, к рабочему классу.

— Нет, — ответил он твердо, — все равно останусь «рабочим классом».

И тут Анатолий Степанович спросил меня, должно быть не без удивления, как такой вопрос мог вообще возникнуть.

— Не утеряю, наоборот, приобрету. Еще больше гордости будет.

Да, видно, так. И образование само по себе, тем более и степень физических усилий сегодня уже не образуют четкой разграничительной линии между рабочим и инженером. А вот наши представления о современном рабочем классе, очевидно, требуют расширительного, более емкого и глубокого толкования...

— Вы меня простите, — нетерпеливо взглянув на часы, произнес Коновалов. — Вечером партсобрание. Отчетно- выборное. Шофер — коммунист, — он кивнул в сторону полуторки, на которую монтажники грузили какие-то части, — ему надо за город съездить и к собранию вернуться. Я пойду туда.

Мы вышли из деревянной будки, служившей временной прорабской.

— Сегодня у меня свободный день, — вспомнил Коновалов, должно быть, потому, что подумал о предстоящей защите курсового проекта. — Полагается мне такой день как студенту-дипломнику. Но я не беру.

— Отчего так?

— Начальство просит активизировать монтаж. Поднажать, одним словом. А кроме того, лозунг начнем нынче ставить на Крымском мосту, — сказал он. — Металлические метровые буквы. Это я лично хочу сделать.

— Большая работа?

— Одиннадцать букв и восклицательный знак: «ПАРТИИ СЛАВА!

И Анатолий Степанович показал туда, где поднимались в небо прямые фермы пролетного строения. Продвигаясь осторожно по узким и скользким кромкам, монтажники поднимутся наверх, чтобы приварить с обеих сторон моста высоко над городом и Москвой-рекою видные и с Садовой и от Октябрьской площади большие буквы.

Ничто, казалось, не изменилось в тоне Коновалова, ничем он не выделил интонационно эти слова в ряду других, но все же я почувствовал некую скрытую теплоту волнения, и, зная уже характер Анатолия Степановича, я не мог обмануться насчет того, что и предпраздничная эта работа, и светящиеся буквы в небе, и сам смысл лозунга были кровно близки сердцу этого человека, связавшего с партией свою рабочую жизнь.


ЭСТАФЕТА

То, что было сделано, то, что делается в этом суровом крае, — это настоящий подвиг. И тем сотням тысяч людей, которые его совершают, Родина отдает дань восхищения и глубокого уважения.

Л. И. Брежнев. Доклад на XXV съезде КПСС

1. Сибирь — Москва


Пятнадцать минут полета от города Надыма — и посадка в лесотундре, на поросшей травой и кустарником бугристой площадке, метрах в пятидесяти от большого здания из бетона, алюминия, пластика и стекла.

Это ГПГ — главный пункт очистки и сборки газа, поступающего от многих скважин, расположенных отсюда на расстоянии полутора-двух километров.

Перед воротами ГПГ, на дороге, напоминающей волны застывшей грязи и глины, — два болотохода. Это мощные машины, под стать тем тягачам, которые мы видим на Красной площади в дни парадов. Обычные тракторы, даже самые сильные — здесь не в счет.

ГИГ — это завод, современный, высокоавтоматизированный, выстроен за... полгода! Это легко написать. Значительно труднее даже просто представить себе, как шел монтаж с помощью вот таких машин на гусеничном ходу с грозным именем «Ураган», с помощью «МАЗов», «КрАЗов» и других грузовиков, привозивших материал по зимнику, с помощью самолетов-тяжеловозов «Ан‑12».

Вот наглядные возможности современной техники! Темпы создания такого завода вблизи Полярного круга под стать лишь главному подвигу в Медвежьем — рождению самого промысла.

Строительство промысла Медвежье началось зимой 1970 года. Зима в этих краях — вообще самая горячая и продуктивная строительная пора, когда действуют зимние дороги и замерзшие болота выдерживают тяжесть сооружений, трубопроводов, машин.

О том, как создавалось Медвежье, уверен, лучше всего могли бы поведать нам сами участники рождения промысла в тундре. Можно только пожалеть, что люди, непосредственно творящие славные дела, не имеют времени, а более всего, пожалуй, привычки вести деловые дневники изо дня в день, из месяца в месяц. Мало, досадно мало печатаются у нас записки бывалых людей, и нет у наших журналов большой тяги к мемуаристике, обращенной к мирным, созидательным будням.

Когда всенародный подвиг освоения громадного края становится в заглавную строку наших пятилеток — за событиями на широком трудовом фронте пристально следят газеты, идет информация по каналам радио, телевидения. И деловая летопись свершения складывается из тысячи фактов.

Дело же писателей — люди! Здесь ничто не может заменить художественного слова, стремления проникнуть в суть поступков, увидеть новое в облике человека труда. И писатели стремятся уловить и запечатлеть эти черты и черточки характеров, дающие пищу для размышлений, сопоставлений, выводов. Пусть порою эти наблюдения не столь долговременны, а встречи с героями, в силу разных обстоятельств, коротки. Тем не менее все верно и зорко подмеченное в человеке, «делающем пятилетку», в духовных гранях его жизни — интересно нам, современникам, будет ценно и для потомков.

«Завод построен с воздуха!» — это сказал мне Табрис Хуснутдинов — сорокалетний главный инженер треста «Надымгазпромстрой». Построить с воздуха. Чтоэто значит? Это означает отказ от обычных методов стройки, от кирпича, раствора. При средней зимней температуре минус сорок идет монтаж крупных блоков и металлоконструкций с высокой заводской готовностью. Металлоконструкции доставлялись сюда в основном самолетами «Ан‑12», а устанавливались с помощью вертолетов «Ми‑8», «Ми‑6».

«Надым по-ненецки означает счастье». Я услышал это от Рената Каримова, начальника ГПГ. Невысокий и краснощекий, как юноша, легкий в движениях, с речью неторопливой и взвешенной, так говорит человек, уважающий прежде всего ту меру ответственности, которая легла ему на плечи.

Каримов знакомил нас с заводом. Сказать, что он делал это увлеченно, — мало. Он сам получал большое удовольствие от рассказа, от прогулки по цехам. Пусть завод — чудо современной газовой техники. Но ведь где он находится! И гостей, прилетающих на вертолете в тундру, бывает здесь не так уж много.

Почему Каримов вспомнил, что Надым означает — счастье? Да потому, наверно, что Ренат Каримов считает счастливыми не только город, но и Медвежье, свой завод, людей, работающих рядом с ним. И себя самого. Отблеск большой удачи, даже если это касается месторождения газа, ложится в какой-то степени и на судьбы людей. Всякое же счастье добывается с боем, трудом, горячим желанием.

Мы быстро шли за Каримовым, легко шагающим по гулким и пустынным коридорам, переходам, тоннелям, и нигде не замечали рабочих. Это поражало. Каримов сказал, что вся вахта, включая операторов и рабочих-слесарей, состоит всего из... шести человек.

Толстые трубы, емкости, компрессоры и снова трубы. И вот пульт управления — большой светлый зал, в тот день освещенный солнцем, с диспетчерским подковообразным столом, с приборами, занимающими всю противоположную стену.

Подобные пульты мы видим на современных электростанциях. Царство полной и совершенной автоматики! В наших обжитых индустриальных районах все кажется привычным. В лесотундре — не может не удивлять.

С помощью этой автоматики здесь не только очищают газ от ненужных примесей, но и регулируют работу 17 скважин промысла, устанавливая, как здесь говорят, «оптимальные нормы отбора газа». Они должны соответствовать строению пластов. «Повышенные отборы» уже ведут к истощению недр, нарушению технологии.

Оператор, дежуривший в эту смену, — Петр Терентьев, калининец, давно акклиматизировавшийся на Севере, был занят неотложными делами, и на пульте диспетчерской оставалась хозяйкой... студентка-практикантка Татьяна Михайловна Шведова, для товарищей, наверно, просто Таня.

Белокурая, худенькая, даже толстая брезентовая куртка не прибавляла ей осанистости, а часто хмурившиеся брови — серьезности, Таня представляла в Медвежьем Московский институт нефтехимической технологии.

Летом в Сибири можно увидеть множество студенческих строительных отрядов. В Надыме совсем рядом с нашей гостиницей — деревянным домиком с эмблемой бегущего оленя на двери — располагался белопалаточный лагерь харьковских студентов, названный ими «Гренада». Через наши гостиничные окна, завешенные от гнуса марлевыми сетками, по вечерам доносились из лагеря звонкие голоса и песни. Видимо, работа днем на стройках Надыма не лишала парней и девушек желания петь и веселиться, несмотря на атаки комаров и мошки, особенно звереющих с наступлением темноты.

«Надым, Надым — комары и дым!» Студенты жгли костры, спасаясь от комарья, и горьковатый дымок струился в окне гостиницы вместе с робкой ночной прохладой.

Да, студенты в Западной Сибири ныне вовсе не редкие гости, но почему же все-таки работа студентки Тани Шведовой в диспетчерской ГПГ показалась мне необычной? Потому ли, что Медвежье так далеко от Москвы и девушка жила в небольшом поселке Пангода, в общежитии, и на работу ездила, как и другие, за десять километров на вахтовом автобусе? А ведь к суровой обстановке, к безмолвию тундры надо еще и привыкнуть.

Или оттого, что Таня вместе с другой молодой женщиной, Аллой Андреевной Смольской — инструктором по профилактике пожаров (она назвала себя просто «пожарником»), по сути дела, хозяйничали в огромной диспетчерской, взяв на себя в эту вахту ответственность за работу всего завода?

Эти контрасты, наглядная власть над мощной техникой, которую ныне на автоматизированном производстве могут осуществлять и слабые женские руки, — вкупе со всей обстановкой — внушали невольное уважение и к энергичной практикантке, и к ее старшей подруге.

Молодежь и север! Эти два понятия теперь почти синонимы. Средний возраст живущих в северных городах Тюменской области — двадцать шесть лет. «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед!» — поется в старой песне. А теперь молодость нашего времени штурмует недра Тюменщины, ведет за собой на дальний север советскую цивилизацию.

Я смотрел на простое русское лицо обыкновенной девушки-студентки, чей жизненный старт начинался «в северном исполнении», как шутят здесь. Старт нелегкий, но тем шире, удачнее будет потом, я уверен, жизненный разбег ее судьбы.

— Приедете сюда работать после института? — спросил я Таню.

— Постараюсь, — кивнула она.

— Таня закончит практику и вместе с газом из Медвежьего появится у себя в институте, — сказала Смольская. — Трубопровод уже подходит к Москве. В общем, привезет газ в столицу, — добавила она.

— Да, мне повезло, — согласилась Таня. — Очень даже. Действительно, так получается, что мы сейчас работаем у истоков газопровода «Сибирь — Москва». Можно сказать, прямая связь, только подземная. Приятно сознавать, что мы делаем такое большое дело!

Я подумал о том, что не только Таня Шведова, но и Хуснутдинов и Каримов говорили о Медвежьем с гордостью, казавшейся мне не только естественной, но и, пожалуй, даже несколько приуменьшенной, как бы приглушенной непоказной скромностью этих людей. А ведь на лацкане пиджака Рената Каримова поблескивал значок, который назывался: «Покоритель Медвежьего»!

Это и были покорители, чьи дела достойны этого слова, всегда сопряженного в нашем воображении с делами особой трудности, с масштабностью незаурядного подвига.

Хуснутдинов и Каримов оба были из Башкирии, оба успели там пройти по многим производственным ступеням опыта, были мастерами, прорабами, начальниками участков. Как инженеры-нефтяники родились и возмужали на промыслах Второго Баку.

Теперь это люди Надыма и Медвежьего, куда редко кто приезжает только лишь по назначению, а почти все по зову души, влекомые интересом, жаждой большого дела.

Деловой язык инженеров — это цифры, объемы, технологические схемы. О чувствах впрямую не говорят, о чувствах надо догадываться. Есть преемственность делового опыта — и это большая сила. В Медвежьем, в Надыме, в Уренгое много нефтяников из Баку, еще больше из Татарии, Башкирии. Освоение промыслов — не только профессия, а, я бы сказал, еще и деловая страсть. Когда эстафета открытий и освоения новых месторождений становится фактом собственной биографии — она увлекает и зовет в новые, необжитые места, к новым трудностям, как это и произошло с Хуснутдиновым и Каримовым.

Табрис Фаляхович Хуснутдинов работает в Надыме рука об руку с Юрием Алексеевичем Дмитриевым, русским, но тоже родившимся в Башкирии, учившимся в Куйбышеве, своим ровесником, который прокладывает от Медвежьего газопроводы вглубь страны. Трест «Северотрубпроводстрой», как явствует из этого длинного названия, тянет нитки голубых дорог через топи и болота.

В летние месяцы к трассе подобраться по земле почти невозможно. А с ноября, когда мороз набирает силу, но еще не так крепок, — чтобы ускорить начало рабочей страды, вдоль трассы идет намораживание дорог, их поливают водой.

Затем тяжелая техника — тягачи — начинают возить на трассу «плети» — секции из трех больших труб, предварительно сваренных. Секции укладываются в траншеи.

Морозы в тундре нередко держатся до мая. Однажды в день праздника 1 Мая градусник показывал минус тридцать, мела пурга. Но здесь, в Медвежьем, морозы, как и тепло, наступают внезапно, все зависит от того, какой придет ветер, какое дыхание океана пронесется по Западно-Сибирской, ничем не защищенной низменности.

В ту весну случилось так, что нитка только что уложенного в открытые траншеи газопровода осталась без «пригруза» — бетонных кубов весом по четыре с половиной тонны каждый. А почва здесь размокает быстро, и тогда всплывающие без пригруза трубы, находясь к тому же под давлением газа, могут разорваться.

Обстановка продиктовала такое решение: временно отключить газопровод и провести операцию по заземлению этого участка трассы. В Надыме был проведен праздничный митинг, и тут же все прямо с митинга отправились в тундру.

На трассу предварительно завезли палатки, еду, спальные мешки, отключили газопровод, и началась работа. Надо ли говорить о том, с каким напряжением трудились люди, зная, что у них в запасе немногим более суток! Ветер, снегопад — ничто не могло помешать строителям делать свое дело. За сутки повесили все пригрузы — четыре тысячи плит.

А ночью внезапно начала меняться погода, днем вышло солнце, пропитанная водой почва потекла, дороги мигом испортились, и людей из тундры в Надым пришлось затем вывозить вертолетами.

Так прошел этот праздничный день. Ну а обычные, будничные — они заполнены такой же неотступной, упорной, динамичной работой, такой же борьбой с трудностями, которую, право же, при самом осторожном отношении к громким эпитетам, все же нельзя назвать иначе как героической.

В Надыме, в Медвежьем и южнее, на перевалочных пунктах, на пристанях в Тобольске, в Сургуте, я видел много больших стальных труб. Они лежат высокими штабелями, издали похожие на гигантские многоствольные минометы. Трубы везут на север по воде, на палубах барж, в трюмах теплоходов, нередко можно увидеть, что трубу несет над тундрой, подхватив своими руками-тросами, похожий на жука вертолет. Там, где это было возможно, я подходил к трубам, стараясь узнать, какого они завода.

Если завод в Медвежьем — это стальное сердце промысла, то трубопроводы — несущие голубое топливо артерии. И тысячи километров этих кровеносных сосудов для нефти и газа составлены из труб, родившихся на хорошо мне знакомом Челябинском трубопрокатном заводе.

Когда я вижу где-либо челябинские трубы, я всегда невольно вспоминаю Челябинск, завод, великолепные, залитые светом цеха, громадные станы, мощные поточные линии южноуральского гиганта.

Наверно, это двойное зрение в какой-то мере прибавляет мне остроту, объемность, я бы еще сказал — пространственное видение усилий множества людей по сотворению трубопроводов.

Как-то один из моих знакомых, рабочий Челябинского завода, сказал мне с очевидной и нескрываемой гордостью:

— А вы знаете, свои, заводские трубы всех калибров я узнаю в любом месте.

Я этим, конечно, похвастаться не мог бы. У меня нет такого навыка, такого знания труб. Но, право же, и я тоже с неким «родственным чувством» подходил к штабелям труб на пристанях, на железнодорожных станциях земли Тюменской, на промыслах Медвежьего и Уренгоя. Скорее всего, в силу именно этого родственного чувства я через несколько месяцев испытал волнение и ощутил пусть малую, но душевную свою сопричастность к большому празднику строителей, когда стальная нитка супергазопровода «Сибирь — Москва», длиной в три тысячи километров, пришла от Медвежьего в нашу столицу.

Это произошло во второй половине октября 1974 года. Когда в ясный, хороший день москвичи собрались на торжественное открытие газопровода и толпа людей заполнила пустырь на пересечении Волгоградского проспекта и окружной автострады, наверно, каждый из побывавших там, мысленно прикинув путь газа в столицу, подивился огромности вложенного в это сооружение труда.

Тем более что всюду — на плакатах, на транспарантах, на плоскости трибуны, наскоро сооруженной, — была изображена схема маршрута, идущего от Надыма через Пунгу, Нижнюю Туру, Пермь, Ижевск, Казань, Горький, через тринадцать областей и автономных республик, через двадцать три реки, в том числе Обь, Волгу, Каму, Оку, через болота, овраги, автомобильные и железные дороги.

Трубопровод был построен за 9 месяцев, на 60 дней раньше, чем планировалось. И уже одно это говорит о многом. Митинг на Волгоградском проспекте собрал не только москвичей, но и северян, прилетевших из Надыма и Медвежьего, горьковчан, которые вели нитку газопровода на четвертом — завершающем — этапе. Здесь были и те, кто с благодарностью к строителям «принимал сибирский газ», — представители общественных, хозяйственных, партийных организаций.

Министр строительства предприятий нефтяной и газовой промышленности СССР Борис Евдокимович Щербина огласил текст приветствия ЦК КПСС и Совета Министров СССР участникам строительства газопровода.

Затем состоялся торжественный митинг.

«...Приход сибирского газа в столицу — это начало больших качественных перемен в топливном балансе страны, — сказал, выступая на этом торжестве, министр газовой промышленности СССР С. А. Оруджев. — В дело вступила газоносная провинция севера Тюменской области, подземные кладовые которой хранят три четверти всех газовых запасов Советского Союза. Положено начало крупномасштабному использованию топливных богатств Сибири. Отныне и на многие годы вперед основной прирост добычи газа в стране будет производиться за счет освоения тюменских месторождений...»

«Отныне и на многие годы»! — сказал министр.

Отныне мы действительно все чаще будем думать о нефтяниках и газовиках Тюмени, восхищаться их достижениями, радоваться масштабу развернувшихся работ.

«Сибирь — Москва» — это, пожалуй, не только название трубопровода, но и своего рода вступление в тему. Это начало рассказа об увиденном на севере, о том, что и как меняется в профессиональном и духовном облике советских нефтяников вместе с этапами нашей индустриальной истории, в которой каждое десятилетие — это эпоха.

Ничто не рождается на пустом месте. И все лучшее сегодня подготовлено трудом, энергией, инициативой и исканиями предыдущих рабочих поколений.

Поэтому мне и хочется перебросить здесь мысленный мост из семидесятых годов в сороковые, пятидесятые. Вспомнить то, что довелось увидеть самому, рассказать о рабочих людях, нефтяниках первой послевоенной пятилетки. А затем вернуться к событиям наших дней, от старой Кубани — родины русской нефтяной промышленности — к событиям и героям нового тюменского севера.


2. В сороковые, грозовые


Я впервые попал на нефтяные промыслы Кубани зимой 1947 года. Стояли зимние, а в этих краях дождливые и пасмурные дни. Земля на полях, лишенная снежного покрова, разбухла и вся сочилась влагой. Грязь, как гигантское тесто на дрожжах, всходила на грунтовых дорогах, делая их непроходимыми ни для машин, ни для лошадей.

Мы ехали как-то к новому промыслу, расположенному в районе, бывшем еще недавно прибежищем волков и кабанов. Их отпугивали горящими факелами, смоченными нефтью. Когда-то тут было пропасть всякой дичи. И дикие утки, слетавшиеся сюда, теперь нередко садились в огромные чаны с нефтью, принимая ее за воду, и уже не могли подняться.

Эта новая площадь находилась неподалеку от старейшего месторождения, где до войны высился мраморный обелиск с надписью: «Прародительница нефти в России, скважина № 1, пробуренная ударным способом с применением паровой машины».

Немецкие оккупанты разрушили этот памятник. Однако они не смогли получить здесь ни одной тонны промышленной нефти. Партизаны, в рядах которых было немало нефтяников, препятствовали малейшей попытке начать промышленное бурение, взрывали оборудование или уносили его в горы. Но едва части противника покатились к западу, как партизаны, спустившись с гор, принялись за восстановление промысла.

Вначале жили как на фронте, в землянках. Грелись кострами. Связь держали с городом по полевому телефону. Но работы продвигались быстро. За первые два послевоенных года здесь словно из-под земли вырос черный лес вышек. Зажглись подвешенные над скважинами большие яркие лампы. Вскоре их стало так много, что огни на промысле сливались в одно плывущее над степью зарево. Линией пунктира огоньки уходили к горам, и казалось, что это дальние маяки, обозначавшие на земле берега невидимого нефтяного моря.

Одним из тех, кто разбуривал весной, летом и осенью сорок седьмого года эту площадь, был буровой мастер Николай Михайлович Поздняков.

Парторг ЦК буровой конторы «Апшероннефть» был в этих краях человек новый и знал Позднякова только понаслышке. Поэтому, когда буровой мастер, не совсем еще оправившийся от ранения, вернулся в родной поселок, парторг спросил у него:

— Как вы попали на фронт?

— Сдал бронь в военкомат. Ушел добровольцем. Лейтенант пехоты, ранен под Сталинградом.

— Что же вы теперь думаете делать?

Поздняков удивленно посмотрел на парторга, а потом молча показал ему небольшую книжку, изданную еще до войны: «Опыт скоростного бурения бригады мастера Позднякова».

В брошюре рассказывалось, как Поздняков со своей бригадой достиг всесоюзного рекорда коммерческой скорости бурения скважин — пять тысяч двести восемьдесят метров на станко-месяц. В книжке было два портрета: командарма тяжелой индустрии Серго Орджоникидзе и мастера Позднякова.

— Но старая слава ржавеет, если ее не обновлять, — сказал тогда парторг. — Скорости в бурении — это наше настоящее и будущее. Так за чем же дело стало, товарищ Поздняков?

— Дайте мне бригаду, и я опять возьмусь за скоростное бурение, — ответил мастер.

...Вновь открытая площадь «Восковая гора» пользовалась плохой репутацией у буровиков. Было уже немало случаев, когда при бурении допускался большой радиус кривизны, и иные скважины приходилось даже перебуривать. Кое-кто из рабочих стал поговаривать, что, мол, на этой горе вообще невозможно хорошо работать.

— Ерунда! — сказал Поздняков, выступая на собрании. — Отдайте мне «Восковую гору». Будем бурить каждую скважину не два-три месяца, а десять — пятнадцать дней.

В зале сразу стало тихо. Кто-то крикнул:

— Хватит, товарищ Поздняков, рассказывать бабушкин сон! Кто поверит, что на «Восковой горе» можно так бурить?!

Поздняков вспомнил, как до войны, когда он ставил свои всесоюзные рекорды бурения, он не раз ездил в Москву на беседу с Серго Орджоникидзе. Нарком посылал ему поздравительные телеграммы, подарил личную машину. Это была счастливая полоса его жизни, он был удачлив, энергичен, умел шагать в ногу с новой техникой.

В тот же вечер ему позвонили из крайкома партии. Хотели проверить, правильно ли им сообщили о выступлении мастера.

Спросили:

— Так, значит, беретесь?

— Я дал слово, — сказал Поздняков, — слово коммуниста.

...Когда Поздняков поднялся на деревянный настил буровой, смонтированный у устья будущей скважины, первая вахта его бригады уже находилась на своих местах. Поздняков огляделся вокруг. Буровая стояла в густом дубовом лесу на склоне «Восковой горы». Было очень рано — пять часов утра. Солнце только всплывало в небо, освещая снежные пики далеких снеговых вершин. В лесу еще стлался предрассветный туман, но там и тут в утреннем воздухе раздавались звонкие голоса людей.

У палатки, которую поставила себе в лесу бригада, с записными книжками в руках стояли инженеры из треста «Апшероннефть» и гости — корреспонденты газет, инженеры и работники крайкома партии. На самой же буровой примостились двое хронометражистов, ожидая начала бурения.

Один из трестовских инженеров подошел к мастеру:

— Провалишься, Поздняков! Сознайся, хватанул лишнее?

Поздняков рассмеялся:

— Нет, дорогой товарищ, не увидеть вам этого. Побудьте с нами до конца, посмотрите, — может быть, потом и покритикуете за что-либо.

Мастер еще раз перед началом работы оглядел свое хозяйство: вышку, поднимающуюся над лесом, мощные моторы, ротор, новые насосы завода «Красный молот». Это была хорошая отечественная техника. Кое-что прямо перекочевало с фронта, например танковые моторы, которые гнали теперь струю глинистого раствора в глубь скважины.

— Сегодня ведь девятое мая — годовщина Победы над Германией, — сказал Поздняков, обращаясь к вахте. — Какой день, ребята! И в этот день мы начинаем первую скоростную.

— Ну, Володя, — обратился он к Владимиру Гуслякову, бурильщику первой руки, стоящему у тормоза, — начали!

Бурильщик включил ротор, и стальное, особой закалки долото, похожее на лопасть морского винта, начало прогрызать землю. Поздняков всего несколько минут наблюдал, как его ученик Гусляков медленно наращивает скорость бурения. И остановил юношу.

— Нет, так не годится, — сказал он. — Я тебе сейчас покажу, как надо бурить скоростную.

Мгновение — и наблюдавшим за работой показалось, что металлическая буровая вздрогнула от напряжения. Толстый круг ротора стал вращаться с огромной скоростью. Два мощных насоса погнали в трубы струю глинистого раствора с такой силой, что он сам мог бы, казалось, размывать и выносить породу. Пятнадцатиметровый стальной квадрат, на опускание которого иногда уходит несколько часов, Поздняков забил в землю в какие-нибудь две минуты. Хронометражисты сдержанно ахнули, заполняя свои блокноты.

Ученик, наблюдавший за мастером с удивлением и восторгом, не успел опомниться, как надо было уже наращивать на инструмент металлическую «свечу» и опускать ее в пробуренное отверстие.

— Я никогда не думал, что можно так бурить! — сказал он, не скрывая своей растерянности.

— Можно и нужно. Вот теперь становись ты к тормозу, — сказал Поздняков, — и давай в том же духе.

День был жаркий, безветренный. В горах не держались долго ни туманы, ни дождевые тучи. Лес вокруг площадки вырубили, а на буровой не спрячешься от палящих лучей солнца.

Поздняков снял с себя рубаху. Ему приходилось самому часто становиться к моторам, помогать молодежи. Вся вахта работала, скинув верхние рубахи, налегке, не ослабляя высокого ритма.

Поздняков как-то сказал: «Они у меня как моряки на корабле: махнешь рукой — и все на своих местах».

Чуть замешкался верховой — по винтовой лестнице на вершину вышки уже бежит рабочий, помогая устанавливать тридцатиметровые трубы, извлекаемые из скважины.

Поздняков перед началом работы всегда обходил свое хозяйство, проверяя, подвезли ли ему все, что необходимо для непрерывного хода бурения. Он никогда не пускал буровую, пока не убеждался, что подготовка закончена.

Стоя у ревущих от напряжения моторов, Поздняков то и дело поглядывал на часы. Поворачивая руку тыльной стороной, он молча показывал часы бурильщикам. Чувствовалось, что у него взвешены и учтены минуты и секунды. Не только сама вахта, но ремонтники, слесари, рабочие у насосов поглядывали на бурового мастера, как музыканты из оркестра смотрят на дирижера.

Как-то, рассказывая мне о своей бригаде, Поздняков сказал, что у него действует «котловая» система. По просьбе самих бурильщиков заработная плата рассчитывается не по индивидуальному метражу, пробуренному каждой вахтой, — ведь на долю иных выпадают ремонтные и спуско-подъемные операции, — а по общему объему и скорости работ всей бригады.

Но у поздняковцев был не только общий денежный котел. Когда во время одной из ночных вахт произошла авария — порвались цепи Галля, не только дежурные слесари, но и все, кто отдыхал после вахты и спал в это время в палатке, вышли им на помощь. И они за несколько часов починили оборудование, не дав аварии сорвать намеченные сроки бурения.

Проходка земных недр — это словно бы путешествие в неизведанные края. Оно трудно и увлекательно. Правда, вахта не сходит с подмостков своей буровой, но она и не видит в глубине земли своей трассы и всегда готова ко всяким неожиданностям.

Когда в первый же день бурения вахта Володи Гуслякова встретила мергель — слой твердо спрессованного известняка с цементированной поверхностью, стирающей долото, как наждак, молодой бурильщик резко сбавил темп бурения.

— Нет, ты так его не возьмешь, — сказал Поздняков.

Была в его характере одна черточка — увлечение риском. В былые времена, случалось, мастер позволял себе рискованную операцию — бросал на твердую породу долото, подкрепленное тяжестью всего многотонного инструмента. Опыт и рабочая зрелость излечили его от этого искуса.

Но все же смелая хватка, которая жила в молодом тогда еще мастере, помогла ему найти метод, которым он быстро раскалывал и одновременно стирал в порошок твердокаменные породы — гранитные крепости, встающие на пути бурильщиков.

Он применял так называемый «утяжеленный низ», навинтив в нижней части бурильного инструмента специальные трубы, создающие дополнительную нагрузку весом до двенадцати тонн. Инструмент теперь не отклонялся в стороны и не мог искривить скважину даже при очень высокой скорости, как бы глубоко ни уходила она в толщу пластов.

Нефтяники говорят, что сердце буровой — это грязевой насос. Мутно-красный, тяжелый и плотный раствор глины в воде по толстому шлангу, а потом через бурильный инструмент попадает к основанию бура. Оттуда он выходит на забой скважины под огромным давлением, до восьмидесяти атмосфер.

Поздняков увеличил отверстия на вращающихся лопатках бура. Вместо одного грязевого насоса бригада поставила два. Теперь струя раствора выходила на забой скважины с такой силой, что сама могла вымывать мягкую породу, вынося ее на поверхность земли.

Поздняковцы сократили операции по подъему и спуску бурильной колонны, получив за счет этого большой выигрыш во времени. Все это создало еще небывалый на промыслах высокий и четкий ритм скоростного бурения.

...Девять дней жила поздняковская бригада в своей палатке у буровой, лишь изредка наведываясь к родным в поселок. Девять дней бурильщики засыпали и просыпались с одной мыслью — сколько взято метража, как идет буровая? И все эти дни у подмостков дежурили хронометражисты, чтобы потом обобщить и передать другим промыслам опыт апшеронцев.

Но вот была достигнута проектная глубина — тысяча сто метров. Последняя вахта залила в скважину цемент, чтобы крепчайшей рубашкой, которая поднимется между эксплуатационными трубами и стенками скважины, намертво запереть воду в пластах, лежащих выше нефтяной залежи.

Поздняков смотрел на часы. Подошел к концу срок затвердения цемента, и долото, уже опущенное в скважину, тотчас начало разгрызать цементную пробку, давая свободный выход нефти.

Когда были подведены итоги, то выяснилось, что скважина, начатая в День Победы, была пробурена с выдающимся рекордом скорости в послевоенное время на Кубани и во всем Советском Союзе. Коммерческая скорость на станко-месяц составила три тысячи триста шестьдесят метров (в три раза выше нормы), и вся скважина была сдана промыслу на двадцать один день раньше срока.

...Я частенько в последующие годы вспоминал и вспоминаю Позднякова, все то, что оставила во мне нефтяная Кубань в пору послевоенного восстановления и развития, столь еще близкую к военной поре и по характеру, напряжению, трудностям, естественно, напоминавшую фронтовую обстановку.

— Эти девять дней на скоростной буровой буквально перевернули весь промысел, — говорил мне тогда руководитель конторы бурения. — Если еще и находились раньше люди, которым трудности восстановления казались неодолимым препятствием для скоростных проходок, то им пришлось умолкнуть под давлением фактов. Ни один буровой мастер уже не мог говорить о месячном сроке для бурения, не рискуя сгореть от стыда. Ведь поздняковцы бурили обычно не больше чем десять дней.

Движение за скорость, — продолжал директор конторы, — перекинулось на другие промыслы. Поистине скоростные методы у нас произвели маленькую революцию!..

Ну, а сам Поздняков — герой тех дней, часто выступавший на слетах передовиков, на партийно-хозяйственных активах, где его видели, слышали многие ныне работающие нефтяники, буровики, — как он выглядел?

Я уверен, что Поздняков производил на своих молодых рабочих-современников сильное впечатление. Мне тоже казалось, что от его плотно сбитой фигуры, тяжеловатой походки даже внешне исходило ощущение физической и духовной силы. Он был страстный охотник, человек жизнелюбивый и умеющий заражать жизнелюбием тех, кто с ним работал.

Говорил Николай Михайлович громко, четко, немного с хрипотцой, словно был постоянно простужен. Хотя он воевал в скромном чине лейтенанта, но по возрасту вполне «тянул на майора». На лице его лежали ранние глубокие морщины, кожа слегка задубела от постоянного пребывания на ветру, но блеск темных глаз был яркий, молодой.

Я думаю, что Поздняков знал себе цену и высоко ценил свою страсть «к темпированной работе», как он любил говорить. Еще до войны он был широко известен, любил быть на виду, в центре производственной и общественной жизни на промысле.

В работе Николай Михайлович был неистов, «выкладывался», себя не щадил, поэтому много требовал и от других. Никто не мог бы бросить ему упрека как коммунисту.

Шло время. Традиции трудового героизма развивались, углублялись, приобретали новые формы. Пора единичных рекордов постепенно начала сменяться стремлением к широкому, массовому подъему производительности труда, к высокой эффективности на основе более продуманной организации и культуры производства.


3. Зерно нового


Буровая вышка стояла на самом гребне поросшей лесом горы, и со своих подмостков буровики могли наблюдать за тем, как работают в низинке строители, вырубая лес, монтируя оборудование и подводя к новой буровой водопровод, нефтепровод, электроэнергию. Строители подготовляли бригаде мастера Александра Степановича Хрищановича новый фронт работ, но сильно отставали от высоких темпов бурения. Сам бригадир ясно видел, что, пока строители закончат установку вышки, пройдет дней десять и неминуемо «окно» — время вынужденного простоя.

Хрищанович ходил вокруг строителей по разрыхленной земле площадки, тоскуя, подсчитывал свои неожиданные «свободные» дни. На гребне горы он уже закончил проходку двухкилометровой скважины, сократив в два раза обычные сроки бурения. После ночной вахты, сдав готовую скважину, бригада собиралась домой.

— Вот что, ребята, — сказал Хрищанович. — Сами видите, какое дело. Надо помочь. Давайте вклинимся в бригаду строителей.

Опытный мастер, он хорошо знал своих людей, проработав с ними в Нефтегорске много лет, но все же волновался, ожидая, что скажут бурильщики. Все были единодушны: надо помочь. Такое бывает, когда у всех в коллективе зреет одна и та же дума. Его комсомольцы захотели помочь немедленно.

— Как, прямо сейчас, после ночной смены? — спросил Хрищанович.

— Да, сейчас.

И в то же утро комсомольцы вместе со строителями перетащили по склону горы на четыреста метров свою огромную, сорокаметровую металлическую вышку.

...Мастера Хрищановича я впервые увидел на промысле «Восковая гора». Он обходил свой скоростной участок, разбросанный на довольно большой площади и объединенный единым ритмом слаженной комплексной работы. Начальник участка на минуту забежал погреться в маленькую деревянную будку, кочующую вслед за бригадой от одной буровой к другой.

Когда он — высокий, ширококостный, в черном полушубке — втиснулся между железной печуркой и складной кроватью, в будке сразу стало теснее.

— Вот и Александр Степанович, хозяин всего участка, — с уважением произнес Леша Бараев, молодой бурильщик, такой же высокий, как и Хрищанович, с открытым и приятным лицом.

Хрищанович протянул над печуркой руки, большие, сильные, со вздувшимися бугорками вен.

— Скоро потащим вышку, Александр Степанович? — спросил Леша.

— Надо тащить, — сказал мастер. — Вас уже ждут на новом месте, площадка готова.

— Замечательная это вещь — цикл! — восторженно произнес Леша. — Мы в этом месяце покажем такие скорости, какие здесь никому не снились.

— Ладно, болтаешь! — остановил его мастер, но худое, суровое лицо его потеплело. — Время — вот что вам дорого сейчас!

Хрищанович сидел с полминуты молча, погруженный в свои мысли.

Леша внимательно смотрел, как буровой мастер разминает над печуркой покрасневшие от тепла пальцы — он был неразговорчив, нетороплив.

— Иди встречай трактора, Алексей, — сказал Хрищанович. — Слышишь, уже ревут в кустарнике.

Через полчаса бригада потащила на новое место буровую вышку. Целую неделю подряд в горах шли проливные дожди. Вздыбленные волны грязи на горных скатах были похожи на внезапно застывший морской прибой. Вышку тащили три трактора, а четвертый шел сзади, натягивая трос, укрепленный на шпиле буровой, удерживая в равновесии многотонное сооружение. Тракторы ломились сквозь кусты, лес, потоки воды, как танки.

Мастер шел впереди, выбирая дорогу. В одном месте Хрищанович по неосторожности увяз в грязи. Он махнул рукой, чтобы на него не обращали внимания и продолжали тащить вышку. Но на помощь к мастеру тотчас бросились двое бурильщиков. Смеясь и сами утопая по колено в грязи, они вытаскивали Хрищановича, поддерживая одновременно за голенища свои сапоги, которые липкая безжалостная глина снимала с ног.

Хрищанович выбрался на место посуше и переобулся. Потом снова неутомимо зашагал впереди, то появляясь, то пропадая среди деревьев, и по его замываемому водою следу с ревом ползли вспахивающие рыхлую землю тракторы. К вечеру этого же дня вышка, проехав около полукилометра, была установлена на месте новой скважины.

...Они были очень разные — эти два человека, два коммуниста: стремительный, горячий на слово и жест Поздняков и малоразговорчивый, всегда серьезный Хрищанович. Долгие годы опытный мастер Хрищанович был в тени, заслоняемый яркой фигурой Позднякова, не выпускавшего из своих рук инициативы скоростного бурения.

Но пока Поздняков все свои усилия сводил к тому, чтобы установить рекорд скорости и вернуть былую славу, «незаметный» Хрищанович думал и шире и глубже.

Наблюдая за Поздняковым, Хрищанович не мог не заметить некоторой однобокости его увлечения рекордами. Поздняков думал только о своей буровой, Хрищанович же теперь болел душой и за строителей, и за вышкомонтажников, за нефтяников смежных профессий, за весь промысел. Поздняков боролся за одно важное звено работы, составляющее только часть дела, в то время как Хрищанович видел перед собою целое.

Опыт нескольких дней помощи строителям натолкнул Хрищановича и всю его бригаду на важную и плодотворную идею — идею организации скоростного участка.

Бригада потребовала себе комплект оборудования, два бурильных станка, две вышки, четыре трактора и людей, занятых вспомогательными работами. Пока бурилась одна скважина, часть бригады, куда входили теперь и строители, воздвигала себе вторую буровую; потом бурильщики переходили на новую точку и одновременно перетаскивали старую вышку на третье место. Теперь уже не могло быть и речи ни о каких «окнах» и простоях. Это был высокопроизводительный, непрерывный цикл бурения на большой нефтеносной площади.

Скоростной участок Хрищановича изменил не только всю систему буровых работ, но и в какой-то степени психологию бурильщиков и мастеров.

Раньше бурильщики несли ответственность только за скважину — на скоростном участке они отвечали за весь объединенный коллектив бурильщиков, монтажников, вышкостроителей. Только люди, чувствующие себя подлинными хозяевами, могут стремиться ко все большей ответственности за общее дело. Но для Хрищановича и его бригады это было естественно и необходимо, все это вытекало из их повседневных дум и забот о жизни промысла.

Новаторский почин вскоре стал достоянием всех нефтяников наших южных районов. Он открывал новые перспективы в организации труда, и этот метод начали внедрять во многих буровых конторах.

...Я как-то сидел в уютной квартире мастера, поджидая его, когда за темным окном появилось лицо и плечи высокого человека в брезентовой накидке и капюшоне, надвинутом на самые глаза. Он прислонился лбом к стеклу и виновато улыбнулся. Шел уже девятый час вечера, а Хрищанович уехал на буровую в шесть утра. Жена его уже несколько раз звонила на промысел.

Мастер снял в передней сапоги и в одних меховых носках вошел в комнату.

— Опять задержался, — сказал он, виновато глядя на жену, махнувшую рукой, как бы говоря, что это «опять» она слышит каждый день. — Заливали цемент в скважину.

— Что ж, не могли без тебя?

— Могли. Я все подготовил.

— Так почему не уехал?

— Люди-то работают, и, потом, они привыкли — Хрищанович всегда на буровой, — сказал мастер.

Он посадил себе на колени светловолосую четырехлетнюю внучку, которую очень любил, и принялся ужинать.

Из второй комнаты вышла взрослая дочь мастера. Александр Степанович поднялся и поцеловал ее в лоб.

— Ну, как буровая, папа?

— Пошабашили, дочка! За четырнадцать дней полный цикл, вместе со строительством.

— А по плану?

— Тридцать пять дней.

— Вот видишь! Что я говорила! — засмеялась она. — И нефть там есть.

— Ого! — Хрищанович взмахнул рукой. — Там ее полные подвалы. Только качай и качай!

— Молодцы, честное слово! И ты молодец, папка! — Молодая женщина взяла к себе на руки дочку, которая мешала деду есть.

Я спросил бурового мастера, как вызрела у бригады мысль о скоростных участках.

— Мы много думали об этом, — просто ответил Хрищанович. — Одна коммерческая скорость погоды не делает. Надо смотреть шире и дальше.

Уже в десятом часу вечера на квартиру к мастеру позвонил парторг буровой конторы. Он пригласил Александра Степановича на беседу, которую проводил лектор крайкома, задержавшийся в горах из-за непогоды и только что приехавший.

Хрищанович позвонил на промысел мастеру ночной вахты.

— Звони мне на лекцию, если что, — сказал Хрищанович, потом достал свои меховые носки и подержал их над голубоватым огнем газа, горящего в печке, побеленной ослепительно белой краской. Мастер посушил свою куртку над этим никогда не гаснущим газовым камином, который стоял в доме каждого нефтяника, надел сапоги и пошел в парткабинет слушать лекцию о столетии «Коммунистического манифеста».

...В горной седловине, где между высоких старых дубов виднелся большой бак-мерник, собирающий нефть из скважин, стояла девушка — оператор по добыче.

— Катя, — спросил Хрищанович, возвращающийся со своей буровой, — что у тебя такое лицо?

Девушка рассказала, что недавно пущенная в эксплуатацию скважина с высоким дебитом неожиданно замолкла и нефть больше не идет.

— Куда она делась — ума не приложу, — сказала она, чуть не плача от досады. — И геологи уже прибегали, но ничего не могут понять.

Хрищанович приложил ухо к железной обшивке мерника и, убедившись, что нефть действительно не бежит, сокрушенно вздохнул.

Мы отошли уже с полкилометра, когда Катя закричала нам во весь голос:

— Товарищи, подает!

Буровой мастер бросился назад к скважине. Он бежал через кустарник и ручьи воды, текущие по плотной и глубокой грязи. Запыхавшись, по железной лестнице влез на верх мерника. Там из широкой трубы на дно резервуара уже бежал зеленоватый, искрящийся на солнце поток и, пенясь, гулко бился о стенки бака.

Шум льющейся нефти заполнил все вокруг.

— Подает! Как хорошо подает нефть! Молодец какая! — говорил мастер с сияющим лицом, оглядываясь на Катю.

— Просто что-нибудь с насосами случилось, а сейчас исправили, — сказала девушка. Она тоже поднялась на бак и стояла там рядом с мастером, вытирая со лба светлые капельки пота, раскрасневшаяся от волнения, красивая от радости.

Два раза мы отходили от мерника метров на сто, и Хрищанович снова возвращался послушать, как льется нефть.

— Замеряйте, пожалуйста, замеряйте ее дебит, — говорил он девушке.

— Вот оно, наше сокровище! — сказала мне Катя.

Хрищанович мельком взглянул в мою сторону, потом перевел взгляд на Катю. Он, видно, о чем-то подумал.

— А люди, Катя, — неожиданно произнес мастер, — разве не сокровище? Какие у нас люди!

...Буровой мастер Александр Степанович Хрищанович стал первым на кубанских промыслах Героем Социалистического Труда. Он заслужил эту высшую степень трудового отличия в 1948 году, когда и претворил в жизнь свою идею скоростного участка.

Я думал о пытливом уме мастера, его стремлении найти новое и прогрессивное в организации труда на промысле, и мне тогда казалось естественным и закономерным, что новаторский метод, отражающий в себе черты коммунистического отношения к своему делу, родился именно в его бригаде.

Вспоминая ныне личность самого мастера, впечатлившего меня целостностью и силой своей натуры, вспоминая эпизоды, факты, записанные мною в конце уже далеких сороковых годов, думая о Хрищановиче, я вижу в нем те черты рабочего характера, которые определяют нечто глубокое, органичное и важное в коренном ходе послевоенной рабочей жизни.

Весьма примечательные для тех лет, эти черты не исчезли, не ушли в сыпучий песок времени, а живут и ныне, развиваясь и углубляясь, приобретая новые грани, порожденные требованиями наших дней, новыми условиями, новыми задачами.

Метод скоростного участка?! Именно в той форме, в какой его осуществлял Хрищанович почти тридцать лет назад, он ныне уже не применяется на промыслах Кубани. Но разве не просматривается живая душа этого метода в постоянном устремлении рабочих бригад к увеличению скорости проходки земных недр. В поисках современных организационных форм, подсказанных нынешним уровнем технического прогресса!


4. В нефтяном Туймазы


— Внимание! — сказал мастер Беляндинов и сделал знак рукой, чтобы все отошли. Волнуясь, люди торопливо попятились от черного устья буровой.

Девонская скважина, пробуренная на глубину более полутора тысяч метров, благополучно вошла в нефтеносные песчаники. Из нее откачивали воду, возбуждая фонтанную энергию пласта, и это была последняя, венчавшая все труды бурильщиков операция.

— Галиуллин, — весело сказал мастер, — расшевели ее, милочку. Пусть побросает немного.

Над устьем скважины закурился светленький курчавый газок. Предвестник нефти, он первым выбрался на свободу, а глубоко под землей уже клокотала в стальном горле труб и сама нефть.

— Дышит! — ласково произнес мастер. Он провел ладонью по раскрасневшемуся от мороза лицу и чуть заметно улыбнулся.

Казалось, черный столб выпер из трубы, словно выдернутый стремительно летящим вверх канатом. Мохнатая шапка струи мелькнула где-то около верхних мостков и через мгновение обрушилась вниз тяжелым маслянистым дождем. Порывистыми толчками скважина выбрасывала грязную воду, пропитанную нефтяной эмульсией. Возбужденная газом, она долго не могла успокоиться и все выкидывала в небо упругие струйки жидкости. На заледенелом полубуровой появились жирные оранжевые пятна.

Мастер растер на ладони липкий пахучий сгусток.

— Нефть! — Он помахал ладонью. — Видите, — сказал Беляндинов, — скважина сильная. Здесь будет фонтан!

Буровая высилась в открытом поле сорокаметровым маяком над степным зимним простором. Ветер крутил поземку. Жесткий, обжигающий, он поднимал в воздух снежную пыль, и она клубилась туманом вокруг железной пирамиды вышки. И только горящие в отдалении факелы нефтяного газа, который еще не знали, куда девать и как утилизировать, точно костры на снегу, разрывали белую мглу нежно-алыми колеблющимися огнями.

Мы пошли греться в «культбудку» — деревянный переносный домик, который стоял в пятидесяти шагах от буровой. В двух чистеньких его комнатах от толстой трубы паропровода струилось тепло. Поджидая мастеров, за рабочим столом сидел парторг буровой конторы Ашин, молодой, полный человек, и перелистывал вахтенный журнал, где отмечалось все, что происходило с турбобуром на его длинном подземном пути к нефти. Ашин подсчитал, что 236‑ю скважину бригада прошла на тридцать дней раньше срока, но это был не лучший результат в году, и все знали, что Беляндинов недоволен итогами.

— Касим Белянович, дорогой, — сказал парторг, — этой скважиной закончили год. Пора, мастер, подумать о следующей, о новых скоростях, которых достигнет бригада. Надеюсь, что это будет тысяча двести пятьдесят метров на станко-месяц — скорость неслыханная еще в наших краях.

Беляндинов улыбнулся. Это была мягкая улыбка человека, уверенного в своих делах, но осторожного в обещаниях и сейчас озабоченно думающего.

— Тысяча двести, Алексей Дмитриевич, — сказал он, — это реально.

— А не слишком ли реально? Может быть, выше? Чтобы было за что бороться! Вот, — живо сказал парторг, похлопав ладонью по вахтенному журналу. — Здесь все предпосылки для решительного броска вперед. Смелее!

— Мы подумаем, — сказал Беляндинов. — Шагать надо по ступенькам, но мы подумаем, парторг.

Он раскрыл дверь в комнату, где отдыхали его бурильщики, и кивнул рабочим, широким жестом приглашая всех заходить и принять участие в разговоре.

...Я просматривал свои записные книжки начала пятидесятых годов. Поучительное это занятие и интересное. События, факты, люди, как бы заново увиденные сквозь призму прошедших лет, обретают своеобразную рельефность и временну́ю глубину. Интерес же к ним отнюдь не только мемуарный, хоть и пожелтели уже страницы записных книжек. Нет, это еще и повод, толчок, отправная точка для раздумий, сопоставлений, имеющих самое непосредственное отношение к делам нашего времени, к заботам сегодняшнего дня.

Я беру в руки заложенные между страницами газетные вырезки. На бумаге налет восковой желтизны. Сравнишь со свежим газетным листом — разница впечатляющая. Бумага стареет на рубеже пятнадцати — двадцати лет. А вот то, что на ней запечатлено, живет еще и зрительно и эмоционально в памяти — и впечатления от давней поездки в Туймазы, и картины бурения скважин в зимней башкирской степи, и памятная мне фигура мастера, его грубоватое, простое, доброе лицо человека работящего, старательного, всей душою отдающегося делу.

Этот рабочий с высокими профессиональными добродетелями и для той поры и для нынешней, выходец из крестьянской семьи, наделен был и типичной судьбой своего поколения — крестьянин, потом рабочий, сначала в Баку, затем в Туймазах. Ушел на фронт, славно и честно повоевал, и вновь нефть притянула его к себе после того, как, раненый и подлечившийся, он в сорок четвертом вылез из вагона на перрон маленькой и тихой станции. Хромая и опираясь на палочку, Беляндинов осторожно прошел к зеленому автобусу, и тот повез его на промыслы.

Как раз в этом году, памятной вехой вошедшем в историю Второго Баку, здесь, в Туймазах, геологи Мальцев, Залоев, Торяник, следуя настойчивым указаниям академика Губкина, вскрыли ниже уже известного угленосного горизонта более глубокие песчаники древних девонских отложений и обнаружили могучий, многообещающий фонтан нефти. Скважина № 100, возле которой поставили впоследствии мраморную доску с надписью «Открывательница девонской нефти», гремящей пятидесятиметровой струей как бы салютовала в осеннем ясном небе второму рождению туймазинских промыслов. И вот в короткие сроки на месте недавно безвестной башкирской деревушки начала развиваться одна из крупнейших в пятидесятые и шестидесятые годы нефтяных баз на востоке страны.

Еще немного подлечившись в Туймазах после ранения, мастер Беляндинов принял буровую.

До войны скважины здесь бурили медленно и долго. Бурили год и дольше, если бывали технические осложнения или же случались задержки из-за сорокаградусных морозов и бушующих в степи метелей, когда заносило все дороги и ветер рвал провода, раскачивал многотонные вышки. Трудно было весной и осенью — распутицу преодолеть могли лишь тракторы.

Да, зимы в Туймазах суровые. И, преодолевая трудности освоения Второго Баку, покоряя сложнейшую по тем временам нефтяную целину, не предвидя, естественно, еще своей судьбы и будущего, однако же исподволь, ходом самой нашей индустриальной истории, советские нефтяники, буровики Татарии и Башкирии готовились к испытаниям еще большим, к метелям еще более жестоким, к бездорожью еще более тяжелому на просторах Западно-Сибирской низменности, в Приобье и в Заполярье.

Точно броневым щитом, и здесь, в Туймазах, природа прикрывала свои недра окременелыми доломитами, крепчайшими известняками, мергелями, песчаниками. Если на юге, в Баку, скважину проходили тридцатью долотьями, то восток требовал ста. Кремневая твердь съедала стальные зубья долотьев, не пробуривших подчас и полуметра.

Беляндинов только втягивался в работу, присматривался и изучал своих людей, а на промыслах Туймазы уже гремела слава мастеров Куприянова, Балабанова, Алексеева, Усова и других. Они внедряли широким фронтом турбинную технику, опрокидывали старые нормы и технологию.

Беляндинов и Куприянов принадлежали, в общем-то, к поколению Позднякова и Хрищановича. Но так случилось, что рабочий их талант в полную меру развернулся уже в годы пятидесятые, а это наложило свой отпечаток на характер их рабочего поиска, творчества.

Осталось позади время восстановления разрушенного войной. Страна все шире и стремительнее шагала по пути технического прогресса, обновления, реконструкции техники. И не случайно, что новое в методах буровых бригад Куприянов и Беляндинов искали ныне в сфере форсированных буровых режимов, добивались скорости за счет новаторского применения техники.

Я как-то вместе с Беляндиновым поехал на буровую Ивана Дмитриевича Куприянова. Хотел познакомиться с ним. Беляндинову же надо было что-то посмотреть, поучиться. Учиться же, вообще говоря, было чему. Куприянов в те годы был уже Героем Социалистического Труда, получил Государственную премию за разработку и осуществление метода форсированного бурения скважин.

По тогдашним временам это было ново и интересно. Куприянов первым начал нагнетать раствор, приводящий в движение забойный турбинный двигатель, не одним, а сразу двумя мощными насосами. Смелое это решение поразило тогда не одного мастера Беляндинова.

Дело в том, что работа с турбобурами сама по себе являлась в те дни новацией. При турбобуре вращалась не вся многометровая бурильная труба, «не весь инструмент», как говорят буровики, а лишь сама турбинка на конце его. Новая технология, имевшая бесспорные преимущества, требовала и нового рабочего искусства. Особенно в умении проходить твердые породы. Ведь тут при больших нагрузках легко было и сломать долото турбины. Значит, надо было находить такой оптимальный режим нагрузки инструмента, чтобы не давать турбине останавливаться при очень большом давлении и «прыгать» при малом.

«Когда турбина «танцует», вся талевая система у меня прыгает», — как-то сказал мне Беляндинов.

Освоить работу на двух насосах — означало научиться работать по-новому, с еще большими давлениями грязевого потока на турбобур.

И вот ранее ничем особенным не отличавшаяся беляндиновская бригада, работая на двух насосах, прошла скважину с небывало высокой в Туймазах скоростью — 1100 метров. На конференции, которая всегда проводилась в бригаде перед началом бурения каждой новой скважины, рабочие беляндиновской бригады решили начать соревнование с бригадой Ивана Куприянова.

— Он мужик сильный, — сказал тогда Беляндинов, — мы у него учились, а теперь потягаемся с Героем.

Позвонили Куприянову. Вышка его стояла километров за двадцать, он только начинал свою новую буровую. Вызов он принял.

Куприянов, невысокий, крупноголовый, с неторопливыми движениями, полными размеренной силы, поднялся нам навстречу из-за стола.

— Ну, чему ты приехал учиться, Касим Белянович? Скорости у тебя уже лучше моих, и все-то ты у меня выведал давно, — сказал он Беляндинову тем тоном, в котором шутку трудно отделить от серьезного замечания, и тут уж понимай как хочешь!

И слова и тон Куприянова задели Беляндинова за живое.

— Все?! — воскликнул он. — Нет! Многое, конечно, но не все! Подожди, — быстро возразил Беляндинов. — Подожди! Время идет, Иван Дмитриевич. Разве мы живем зря? Мы большой опыт накапливаем каждый день. У человека в работе появится что-нибудь маленькое, новое — очень хорошо! И это надо взять.

— Ну что ж, бери, — задумавшись, ответил Куприянов. И это уже прозвучало вполне серьезно.

Два мастера прошли тогда к буровой по тропинке, протоптанной в снегу. Вахта бурила, пробивая турбобуром толстую, в десятки метров, кремневую породу, встреченную на пути скважины. Долото сработалось, пройдя всего лишь два метра. Молодой бурильщик Михайлов начал при нас поднимать всю свинченную из двадцатипятиметровых бурильных труб колонну, с тем чтобы, сменив долото, опустить ее снова в скважину. Я видел, что Беляндинов с удовольствием хронометрировал четкие, до автоматизма отработанные движения бурильщиков.

...Вот выползает из скважины маслянистое стальное тело бурильной «свечи». Ее мгновенно схватывают железные ладони элеваторов. Вот чуть замешкался на высоте рабочий, отводя верхний конец трубы в сторону (Беляндинов зафиксировал потерю пяти секунд), но рабочий оттолкнул от себя верхний элеватор, Михайлов включил лебедку, талевый блок уже летит вниз, чтобы подхватить новую «свечу», и маленький скоростной цикл заканчивается в одну минуту семнадцать секунд.

— Молодец! Орел! — сказал Беляндинов о Михайлове. — Таких у меня еще мало.

— Ты был моим последователем, Касим Белянович, — с неожиданной грустинкой заметил Куприянов, когда мы вернулись в будку. — А теперь мне вроде за тобою следовать. Или подождать еще?

Куприянов дал восемь тысяч метров годовой проходки, но отстал от Беляндинова в скорости, и это, видно, мучило его.

— Подождать? — как-то рассеянно переспросил Беляндинов, о чем-то думая и перелистывая вахтенный журнал. — Зачем, друг, ждать? Следовать надо обязательно, вперед следовать.

...Он как-то сказал мне убежденно:

— Если я мастер, то не позволю скважине втянуть меня в неприятности. Надо знать и предвидеть. Я двадцать лет бурю, и мне не стыдно учиться у всех, всю жизнь.

Буровая № 477 была в районе, где насчитывалось по меньшей мере три известных зоны ухода раствора в пласт. «Катастрофическая» зона находилась на глубине 1350 метров — там струя словно всасывалась в какой-то огромный подземный резервуар. Рядом скважину бурили год, в нее бросали цемент, лом, камни, хворост, даже деревянные столбы, чтобы только создать какой-то остов разрушающимся стенкам.

Беляндинов знал об этом и готовился к трудностям заранее. На большой скорости он подошел к первой зоне, закачивая в скважину приготовленный по своей рецептуре вязкий и легкий раствор, как бы смазанный солидной добавкой нефти. Жидкость обволакивала и укрепляла стенки скважины, турбобур шел вниз, точно купаясь в теплой нефтяной ванне. И Беляндинов проскочил опасную зону.

У него было особое, добытое опытом чутье. Но метод его выходил за рамки принятого, и это встревожило кое-кого из инженеров. Буровую пытались остановить.

— Показатели у раствора неправильные, — говорили мастеру. — Нарушаете норму.

— Зато осложнений не бывает, — отвечал Беляндинов.

Стояла зима, морозы. Глина для раствора так смерзалась, что ее приходилось взрывать. На буровой всегда шипел обогревающий механизмы пар, но холод железа чувствовался и через рукавицы. Если сменная вахта в пургу не могла пробиться к вышке, люди продолжали работать вторую смену, ибо знали, что остановленный инструмент за полчаса будет намертво схвачен землей.

Ночью в будке мастер, надев очки, читал газеты и отогревал своих людей чайком. Он сам кипятил его и разливал, по-отцовски заботливый, деликатный, всегда удивительно спокойный, мудро неторопливый, даже когда на буровой возникали осложнения. Отдыхая, бурильщики включали радиоприемник, и радостно было слушать голос Москвы под свист бушующей под окнами метели.

Беляндинов закончил эту скважину в сорок три дня вместо восьмидесяти шести по плану. Он пробурил ее со скоростью в 1145 метров. В те годы таких темпов не достигал никто во Втором Баку. Скважина встрепенулась, показала первую нефть. В бригаду посыпались поздравительные телеграммы. Беляндинов написал в газету, у меня сохранившуюся: «Можно бурить быстрее. Скорости, которых мы достигли, должны и могут стать массовыми».

...Мы как-то ехали с парторгом Ашиным и Беляндиновым по широкому асфальтовому кольцу, связывающему промыслы. Транспортное кольцо просто необходимо для освоения большого нефтяного района. А такой район всегда в движении. Уходят вперед разведочные буровые партии, и вслед за ними, строем железных башен опоясывая степь, передвигаются высокие цилиндрические чаны — хранилища, к ним подползают, переплетая землю, толстые жилы нефтепроводов, и вскоре на поле уже качаются, как маятники, большие насосы и тянутся к горизонту цепочки новых рабочих поселков.

Мы говорили в машине о том, что бурение — главное в битве за нефть.

— Бурильщик — это, если хотите, и разведчик и боец переднего края, — сказал парторг Ашин.

Я не мог тогда предположить, что вспомню об этих словах через... двадцать лет. Вспомню в поездках по Западной Сибири, когда начну встречать учеников Позднякова и Хрищановича, Куприянова и Беляндинова и учеников их учеников в тюменском Приобье, районе, который стал новым историческим этапом в движении нефтяников с юга на север и с запада на восток.


5. Трудные рубежи


Буровой мастер Александр Николаевич Филимонов, Герой Социалистического Труда, приехал в поселок Нефтеюганск в 1964 году из Башкирии, где работал на нефтяных промыслах. Сейчас ему под пятьдесят, — значит, застал еще и Куприянова и Беляндинова в расцвете их мастерства и трудовой славы.

Филимонов прибыл «с первым десантом», было шестнадцать человек. Он так и сказал «с десантом», и я подумал, что слово это в последнее время обрело некое метафорическое бытование в наших статьях, хотя, строго говоря, применяется оно не совсем точно. Военный десант выбрасывается на территорию за линией фронта, рабочие же десанты строителей, нефтяников, геологов прилетают в новые, малоисхоженные края, чтобы по-боевому и тут уже в полном смысле слова по-фронтовому начать осваивать земные недра.

Прилетел Филимонов в район Усть-Балыкских месторождений летом и с удивлением застал здесь жару, доходившую в тени до плюс 38 градусов, и вызванные ею пожары.

Чего-чего, а уж такой тропической жары не ожидал он в местах выше шестидесятой параллели! Поистине север поражал своими континентальными контрастами климата.

Пожары тоже, мягко говоря, «впечатляли» своей мощью и неукротимостью, главным образом потому, что укрощать их здесь было тогда нечем. Горели редкие сосновые рощи, где деревья, прокаленные солнцем, чем-то напоминали темно-коричневые свечи. Пылал кустарник на болотах, густая трава. Не отступала и мошкара, которая, казалось, не боялась и дыма. Ко всему этому и бытовое неустройство. Десантники чувствовали себя робинзонами, которым все надо начинать «с нуля».

Не мудрено, что кое-кто уже летом потянулся назад, как здесь говорят, «на Большую землю», даже не дождавшись пугающей зимы, первого сурового дыхания морозов.

Но Филимонов, который сразу привез на север свою семью, остался. Десантники начали строить для себя балки, им помогали жены, даже дети. А что же еще делать в этой глухомани, если не обживаться как можно быстрее, не «вгрызаться в землю», как говаривали на фронте, когда батальон или полк занимал новые рубежи? Надо было создавать в тайге прочный плацдарм для жизни совместными, дружными усилиями.

Потом начали приходить по воде грузы для обустройства поселков, для первых буровых. Десантники сами строили причалы на реке, от балков начали переходить к возведению первых каменных домов.

— Однажды один такой дом «повело», — вспомнил Александр Николаевич. — Вышел казус. Мы не дождались усадки, подвели дом под крышу, а он и скособочился. Ведь не строители мы, а буровики, но тут уж если ты первопроходец, то умей делать все.

Филимонов произнес это с улыбкой, которая мне понравилась. Не все люди умеют хорошо улыбаться. А этот крупный, на вид физически сильный человек, слегка седеющий, смеялся непринужденно, как-то легко и вкусно, говорил громко, внятно, с удовольствием.

И то, как говорил, как энергично двигался, как смеялся, — все это свидетельствовало о ровном расположении духа и о той удовлетворенности судьбой, делами, которая, если она прочна и основательна, то и всегда ощутима, какие бы перепады настроения ни посещали порою человека.

— Я начал буровым мастером. Сейчас руковожу буровой конторой. Десять лет здесь, — сказал Филимонов, — и меня уже считают ветераном.

Десять лет — срок, казалось бы, небольшой. Но только не для этих мест, где, как в былые времена на фронте, каждый год, проведенный в болотах, в битве за нефть, по справедливости можно и надо считать за два. Рабочий человек, десять лет отдавший покорению недр Западной Сибири, может считать себя ветераном нефтяной и газовой целины. Тем более что ветеран здесь понятие почти адекватное первооткрывателю.

Александр Николаевич Филимонов бурил в Усть-Балыке не самую первую разведочную скважину. Кстати говоря, эта работа проходила под руководством главного геолога Усть-Балыкской геологической экспедиции, знаменитого человека в Западной Сибири, лауреата Ленинской премии Фармана Салманова. Но Филимонов разбуривал одни из первых эксплуатационных, его труд, несомненно, лег в фундамент освоения месторождения, которое стало в ряд с Сургутским, Шаимским, Горноправдинским районами, с Самотлором...

Я возил с собою в этих поездках два толстых тома, озаглавленные: «Нефть и газ Тюмени в документах». Это сборники геологических рапортов за без малого семьдесят лет, с 1901‑го по 1970 год, отчетов экспедиций, выдержки из важнейших постановлений, решения партийно-хозяйственных активов, пленумов обкома, речи хозяйственных и партийных руководителей. Два тома высокой деловой насыщенности событиями и фактами, по сути дела богатейшая первооснова для художественной летописи трудового события века, грандиозной документальной эпопеи, которую, к сожалению, пока еще никто не создал.

«На север, за нефтью!» — так называлась одна из статей, появившаяся в «Омской правде» еще 5 февраля 1935 года. Заголовок выражал смелую идею академика Губкина, высказанную в тридцатые годы и вдохновившую геологов на разведку подземных кладов в Западной Сибири. Прошли десятилетия. Идея оказалась удивительно плодоносной, прогнозы оправдались. И ныне новые рубежи тюменских нефтяников продвигаются с каждым годом все дальше в глубь Западно-Сибирской равнины.

Еще шесть лет назад тогдашний первый секретарь обкома КПСС, а ныне министр строительства предприятий нефтяной и газовой промышленности СССР Б. Е. Щербина писал в своей статье:

«...У геологов есть карты, где показаны перспективы территории страны на нефть и газ. Чем больше в недрах нефти, газа, тем ярче, гуще окраска. На необъятных просторах Тюменщины доминирует ярко-красный цвет: более пятисот тысяч квадратных километров отнесено к разряду высоких перспектив...»

И далее: «...подтверждаемость прогнозов, — писал Борис Евдокимович, — необычайно высока. Степень удачи, хотя это и звучит парадоксально, превышает сто процентов...»

Как это отлично и вдохновенно сказано!

Степень удачи в открытии промыслов, естественно, должна дополняться такими же удачами в освоении, в эксплуатации, или, как говорят нефтяники, в «разбуривании», месторождений.

Об условиях проходки скважин на Усть-Балыкских промыслах Филимонов рассказывал так:

— Породы, в общем-то, у нас мягкие. Турбобур идет легко. Это, пожалуй, единственная милость природы в нашем суровом краю, которую получили нефтяники. Раз породы мягкие, то и скорости высокие, одни из самых больших в стране. И дебитами скважин мы не обижены. Дебиты такие, что может позавидовать любой другой нефтяной район родины. Тут все хорошо.

— А что же не хорошо? — спросил я.

— Грунт липкий. Отсюда частые «прихваты». Достаточно на десять минут остановить буровой инструмент в скважине, и он схватится с землей.

Слушая Александра Николаевича, я вспомнил Туймазы. Как говаривал мастер Касим Беляндинов: «Если я мастер, то не позволю скважине втянуть меня в неприятности. Надо знать и предвидеть!»

И он, Беляндинов, тогда, в пятидесятые годы, умел бороться с «прихватами». Изменял скорости, регулировал давление на долото, варьировал состав глинистого раствора.

И я подумал: «Так неужели опыт этого замечательного мастера не нашел себе продолжения и развития в условиях тюменского севера?» Трудно было даже допустить мысль об этом, хотя и прошло два десятка лет.

Но оказалось, что Филимонов помнил Туймазы, знал Беляндинова, Куприянова, читал их брошюры с изложением опыта.

— Я ведь сам из тех мест, из той же Башкирии, — сказал он. — Как же не знать старых мастеров?

«Ну конечно, старых, — подумал я, — ведь люди, которые старше лет на двадцать, нам уже кажутся стариками».

Филимонов заметил, что технология самой проходки скважин — это лишь частная задача. И она входит в комплекс другой, главной, если не сказать генеральной проблемы освоения месторождений. В чем же ее суть? А в том, пояснил свою мысль Александр Николаевич, что это общая система покорения болот, освоения их как промысловых площадок новых месторождений.

— Если кратко, то спор у нас в Сибири шел вот какой: сваи или грунт?

Пожалуй, это было слишком уж кратко. Филимонов видно, почувствовал потребность пояснить свою мысль. Мне же было интересно, как эту стратегическую идею наступления на болото понимает и разъясняет человек сам проработавший много лет буровым мастером.

Начав говорить, Александр Николаевич загорелся живым интересом. Мне показалось, что даже немного разволновался. И не мудрено. Наверно, он вспомнил многое: и первые опыты здесь, в Усть-Балыке, и споры, столкновения позиций не только в научных сферах, в министерствах, но и в среде рабочих, непосредственных исполнителей проектов.

— Мы работаем на болотах, — говорил Филимонов. — Как пройти по ним, чтобы поставить буровую, как подвезти к этой буровой тяжелое оборудование и не утопить его в трясине вместе с вышкой? Как?

Сначала возникла идея повторить каспийский вариант. Устанавливать в болотах, как в море, металлические сваи, вбивая их глубоко в вечную мерзлоту. Затем сооружать на них длинные многокилометровые эстакады. А уж с этих эстакад, со стальных оснований, бурить скважины.

Пока Александр Николаевич говорил, я вспомнил Каспийские нефтяные промыслы. Эта удивительная трудовая эпопея двадцать лет назад поражала наше воображение своим размахом, технической дерзостью и героизмом людей. Как жаль, что сейчас уже редко кто вспоминает об этом!

Летопись трудовых свершений потому и называется летописью, что мы должны бережно хранить в народной памяти все ее славные страницы.

Осень 1951 года. Штормовой день. Пристань на берегу, на окраине Баку, сотрясалась под ударами неистового норд-оста. Вахтовый катерок, на котором собиралась ехать очередная смена рабочих, подбрасывали большие валы с желтопенными гривами. Над серой угрюмой пеленой моря бежали мутные, взлохмаченные облака.

Но все же ничто не могло отменить вахтового рейса катера. Суденышко взяло курс к тому месту моря, которое в лоции Каспия отмечалось как одно из самых опасных на пути из Баку в Астрахань.

Нефтяные Камни! Когда-то это место ограждалось со всех сторон вехами и буйками. Ночью в туманную погоду здесь гудела сирена, предупреждая мореплавателей об опасности. И все же корабли нередко разбивались о Нефтяные Камни. Моряки чувствовали приближение опасности по специфическому и острому запаху нефти, далеко разносившемуся в море. До сих пор в прозрачной воде около промыслов можно увидеть обросшие водорослями остовы затонувших кораблей.

Замечательно написал о морском нефтяном промысле Николай Семенович Тихонов, побывавший в Баку недавно, в 1975 году:


Со всей родной земли тут труженики были,
На двадцати восьми здесь пели языках,
Здесь Нефтяные Камни говорили
О чуде, что останется в веках.

Труд людей, которые вывели нефтяной Баку в море, подсказал поэту образ, насыщенный глубоким обобщением, масштабным предвидением будущего:


Я взглянул на город-остров, на его сцепленье строек,
И грядущего предвестье вдруг пронизало меня,
А не так ли в свое время будут космоса герои
Собирать по звеньям остров, полный жизни и огня?

Нефтяные Камни действительно впечатляют необычайно. Можно не сомневаться, что каждый, кто посетит этот удивительный морской промысел, сохранит в своей памяти представление о своего рода индустриальном феномене с романтической одухотворенностью и — я бы еще сказал — особой мощью.

В те годы здесь были широко известны мастера морского бурения: Курбан Абасов, Мелик Геокчаев, Достали Рзаев, Степан Каверочкин. Они вписали свои страницы в эпопею морских нефтяных месторождений.

Казалось бы, опыт Каспия наталкивал на необходимость повторить его в Тюмени.

Когда речь идет о свершениях такого масштаба, в орбиту споров о выборе варианта втягиваются, без преувеличения, сотни людей, множество учреждений.

— Как вы видите, — сказал мне Александр Николаевич Филимонов, — мы не пошли здесь по каспийскому варианту. Искали, что подешевле, как можно освоить болота быстрее, что больше подходит для Сибири. И тогда у нас, мне думается даже — вначале в рабочих бригадах, возникла другая идея. А именно: заменить сваи и эстакады на насыпи из местного же грунта.

— Насыпи на болотах?

— Да. А как делают земляные плотины на реках, когда сдвигают их с двух берегов, чтобы вообще преградить дорогу потоку воды? Насыпают грунт с помощью экскаваторов или намывают насыпь земснарядами.

— А дороги?

— Сначала мы создавали земляные островки из нашей же глины, песка, а затем, между ними, такие же насыпные дороги, с асфальтовым покрытием, а чаще всего с покрытиями из бетонных плит. Асфальт в наших условиях не выдерживает гусениц, болотоходов, тяжелых самосвалов и вообще нашей мощной техники.

Идея земляных оснований для буровых вышек была принята на вооружение нефтяниками Западной Сибири. И этот метод себя оправдал. С одного земляного основания, сооруженного в болотных топях, бурят не единственную скважину, а много. Идея эта не нова. Называется кустовым бурением. Так часто бурят на Каспии, в Жигулях, Башкирии и Татарии. Но особенно эффективным кустовое бурение стало на промыслах Тюмени, где стольких трудов и средств стоит отвоевать у болот надежный островок твердой земли. «Куст» — это нередко десять — пятнадцать скважин, направленных с одного основания в разные стороны и на разные глубины.

А к этим островкам-основаниям тянутся дороги — рокадные, то есть вдоль фронта буровых вышек, радиальные и окружные.

— Конечно, — говорил мне Александр Николаевич, — и этот метод не дешевый, но все же намного экономичнее того, что на Каспии. Зимой нам полгода дороги строит дедушка-мороз. Бесплатно. Ну, а летом мы сами. Заметьте, один километр бетонной дороги стоит тысяч семьсот — восемьсот. И все же летом без бетонного покрытия дорог нам здесь жить нельзя.

Я видел эти дороги из бетонных плит в Нефтеюганске, островки земляных оснований для буровых, которые сливались на Усть-Балыкских промыслах в один большой остров, густо перепоясанный сетью дорог. Все это производит сильное впечатление. Хотя возраст у иных промыслов, как говорится, еще «детсадовский», чуть превышает четыре-пять лет.

Освоение промыслов идет очень быстро. Казалось бы, еще недавние мечты — уже реальность сегодняшнего дня.


6. Дороги вглубь


Буровой мастер Борис Федорович Попов прилетел на север в самом начале зимы. Он входил в состав одной из трех вахт, которым предстояло прожить в поселке длинную полярную ночь и, сменяясь через каждые три недели, вести бурение.

Вахта — это восемнадцать человек, полнокровная бригада для трехсменной работы. Люди в нее подобрались опытные, крепкие, сильные духом и телом, — одним словом, под стать условиям жизни и работы, которые ожидали их здесь.

Человеку слабовольному, хлипкому, в себе неуверенному, ленивому и недобросовестному тут делать нечего. И коллектив, напрягаясь в тяжелой борьбе с природой, не примет, и сам человек быстро почувствует себя, как говорится, не ко двору.

Мне рассказывали, как один бурильщик, появившийся на севере, прямо заявил бригаде, что приехал заработать на «Волгу». И бригада его не приняла. Такая «откровенность» никому здесь не пришлась по вкусу. Корыстолюбие, стремление обогатиться как главный стимул, жадность к деньгам — не в почете.

Как и на войне, работа в глубоком Заполярье сама отбирает людей. Отбирает еще, как говорится, на дальних подступах к месту приложения сил, еще до начала длинной дороги сюда, еще только в первом замысле и в последующих естественных сомнениях — ехать или не ехать?

А летят сюда из разных мест, относительно близких — из Надыма, Нижневартовска, Сургута, Тюмени, еще больше из Башкирии, Татарии, из далекого Баку.

В бригаде Попова оказалось немало южан. Гали Урузамбеков покинул степи Казахстана, Юрий Корнеевич Дик — свою Молдавию, бурильщик Бахрамов — солнечный Узбекистан; прилетевший вместе с вахтой начальник инженерно-технической службы Георгий Григорьевич Иванов был родом из Грозного, работал там много лет.

Из города Грозного и сам Борис Федорович Попов. Промыслы Чечено-Ингушетии, Краснодарского края — Апшеронск, Хадыженск, Нефтегорск — это его родные края. Он рабочий с девятнадцати лет. Сейчас ему сорок восемь, и, естественно, Борис Федорович немало повидал, пережил за свой почти тридцатилетний путь в глубины земли за нефтью, за три десятка лет рабочей жизни.

То, что Попов из Грозного, обрадовало и заинтересовало меня. Значит, Борис Попов был юношей-рабочим в те годы, когда в Майкопе, Нефтегорске, Хадыженске гремели имена буровых мастеров Позднякова и Хрищановича. О них знал, у них наверняка учился молодой нефтяник.

Так почему же его, привыкшего к мягкому климату юга России, к горам, долинам и лесам Северного Кавказа, человека уже и не такого молодого, потянуло на север?

Это «почему» висело у меня на языке и напрашивалось в разговоре с каждым из работающих в поселке. А ведь вряд ли кто-либо, даже из числа наиболее разговорчивых и откровенных, смог бы, да и захотел, найти исчерпывающий ответ. Это не просто, совсем не просто. Редко поступок человека продиктован каким-либо одним желанием или чувством. Обычно это совокупность обстоятельств, потребностей, черт характера, душевных стремлений.

«Приехал поработать, посмотреть!»

Это сказал мне Попов, предельно скупо, и в этом уже проглядывалась черта характера. Сказал безо всякого желания углублять или развивать эту тему. Я же подумал в ту минуту, что он приехал, конечно, не только посмотреть, но и себя показать, попробовать, сколь крепки еще его рабочая хватка и мастерство.

Я заметил, что коренных сибиряков в поселке не так уж много. Больше приезжих людей, но уже, как говорится, с сибирским характером. И как тут не подумать о том, что это понятие не географическое и не региональное.

С сибирским характером не столько рождаются, сколько его приобретают, воспитывают и укрепляют в Сибири. И вчерашние выходцы из средней полосы России, прибалтийцы и дальневосточники, люди из Закавказья или наших среднеазиатских республик, — одним словом, посланцы всех земель нашей необъятной Родины.

В отличие от большинства своих товарищей по бригаде, Борис Федорович Попов не совершает авиационных рейсов из поселка на юг для отдыха. Вахтовый метод он не принял и живет тут постоянно.

На время (пока трудно сказать, надолго ли) он забыл и о своем доме в Грозном, где работает его дочь Вера Борисовна — воспитательница в детском саду. А жена и старший сын Григорий, бурильщик, прилетели с главой семьи на север.

Я пошел с Поповым в балок-вагончик, чтобы посмотреть его «семейный уголок». Он занимал с женой комнатку, небольшую, обставленную просто, по-походному, с минимумом мебели. И все же это был семейный уголок, дышащий уютом, теплом домашнего очага, что стремятся даже в таких условиях создать женские руки.

Мы сели с Борисом Федоровичем около туалетного столика, над которым рядом с зеркалом висела большая семейная фотография Поповых, сделанная, видимо, в Грозном. Сели, помолчали; я начал расспрашивать мастера о здешнем житье-бытье.

Попов высок, и это заметно, даже когда он сидит, чуть ссутулившись, склонив голову и оперев о колени крупные ладони. Он темноволос, с хорошей еще шевелюрой, в меру, по-рабочему сухощав. Лишний жирок у него, должно быть, не накапливался. Не та работа. На буровых редко можно встретить полного рабочего.

Много раз в жизни я встречал людей с угрюмоватым взглядом. Сам я, в известной мере, такой же. И оттого хорошо знаю, что это часто лишь внешние и обманчивые признаки характера. Грубоватая лепка лица, его суровость — отнюдь не «зеркало души», вовсе не отражение суровости душевной.

Поэтому меня не смутила хмуроватость бурового мастера, его малоречивость и сдержанность в разговоре. Поступки всегда красноречивее слов.

— Я приехал с семьей, не налегке, а основательно, чтобы обосноваться прочно.

Сказав это, Попов бросил взгляд на свою комнату, мельком оглядел ее, словно увидел впервые. Мне показалось, что я понял этот взгляд. Конечно, прочность в поселке была особого рода. И смена бригад через год-два, видимо, неизбежна.

— Пережили зиму, — продолжал он. — Работали нормально.

Ох уж это «нормально»! Ходовое словечко в рабочем лексиконе, некий условный знак делового благополучия. Но сколько порою за этим «нормально» скрывается трудностей, преодоленных препятствий!

— Мне все же легче, чем другим, — заметил Борис Федорович. — Рядом хозяйка, сын, все теплее.

Надежда Петровна сидела рядом, слушала наш разговор и улыбнулась, как человек, которому слова мужа всего ближе.

Не берусь определить ее возраст. Она мать трех взрослых детей, и это уже говорит о многом. Странным было бы спрашивать Надежду Петровну, зачем она приехала сюда. Приехала с мужем, с которым привыкла делить все, что выпадало на его долю. Бросалась в глаза ее не совсем здоровая полнота. И все же не осталась с дочерью в Грозном, а вот здесь, в поселке, устроила семейное гнездо, помогает мужу и сыну.

Надо иметь характер и волю, очень любить своих близких, надо быть смелой женщиной, чтобы жить здесь и делать все то, что делает Надежда Петровна, и поварихи из столовой, и немногие женщины из геологической службы.

«Есть женщины в русских селеньях...» И в сибирских, и в заполярных! — можно было бы повторить вслед за поэтом. Есть женщины в рабочих поселках, живут, обустраивают быт в неосвоенных местах, которые еще совсем недавно считались забытыми и богом и людьми.

Я ничего не сказал Надежде Петровне, но уважение к ее доле жены и матери она бы могла прочесть в моих глазах.

— А где же младший ваш? — спросил я ее, глядя на семейную фотографию.

— Анатолий служит в армии, скоро приедет.

— Куда?

— Сюда, к нам, куда еще!

— К отцу в бригаду, — добавил Борис Федорович. — До армии был бурильщик и снова будет со мной работать.

Зарплата рабочих здесь велика. Под стать масштабам трудностей. К основной ставке идет прогрессивка, потом северная надбавка, полевая.

— Через полгода мне пошли и заполярные в коэффициенте один к семи по отношению к основной зарплате, — заметил Попов.

Это я его спросил о зарплате, и он ответил, назвал сумму заработка, не хвастаясь, но и не прибедняясь. Спокойно, с достоинством.

— Тут у всех так, — добавил он.

Я же подумал тогда, что трое бурильщиков в этой семье, зарабатывая рублей по шестьсот — семьсот в месяц, накопят значительную сумму денег. Было бы, конечно, ханжеством сбрасывать со счетов и это соображение в соединении тех побудительных мотивов, которые создали в поселке постоянную полярную вахту семьи бурильщиков Поповых.

Но главное ли это для них? Сколько есть людей, которых никакие денежные перспективы не заставят покинуть насиженные места в привычной городской обстановке и отправиться в этот маленький поселок нефтяников и геологов!

Мы поднялись на буровую Попова. Это большое и сложное хозяйство — маленький передвижной цех. С годами на буровых все становится более мощным — двигатели, электромоторы, насосное хозяйство. Прибавляется автоматика. Своими глазами тут ничего не увидишь. Только приборы могут показать, как идет турбобур в глубь земли, как бежит по стенкам труб глинистый раствор.

Каркас современной буровой высотою с десятиэтажный дом. Чем глубже скважина, тем массивнее наземное сооружение, способное удержать на весу стальную колонну труб длиною подчас в пять километров.

Я спросил у Бориса Федоровича, какова твердость здешних пород.

— Основательная. Сто тридцать метров слой вечной мерзлоты. Лед с землей. И ниже пласты большой твердости. Увеличиваем концентрацию глинистого раствора и проходим их.

— Все благополучно?

— Разное бывает, — Попов пожал плечами. — Это же бурение, да еще разведочное. И турбобур, смотришь, прихватит, или шарошки летят, и надо колонну часто таскать из скважины. А главные трудности все же не под землей, а на земле.

— Ураганы?

— Конечно. У нас рабочий-верховой стоит на вершине вышки. Сорвать его может, как птицу. И не только людей, а и оборудование.

Представляю себе!..

Попов усмехнулся.

— Но так, конечно, не каждый день, — сказал Борис Федорович. — Сегодня вот день хороший, бурим нормально. По плану надо дать в месяц тысячу двести метров проходки, а дали тысячу триста. Перевыполняем. Погода погодой, а план выдай — это закон!

Я наблюдал за работой смены. Шла проходка, наращивались «свечи». Гудел, постукивая, круглый, массивный ротор, и от вращения стальной колонны в земле, от этого гигантского штопора в 1250 метров длиной, вздрагивали пол и стены площадки. И вся буровая, словно бы корабль в движении, испытывала дрожь вибрации.

Мастер Попов поглядывал на приборы, несколько раз сам вставал к тормозу, помогая молодому рабочему Юрию Дику, который недавно закончил курсы бурильщиков и здесь проходил стажировку.

Сын мастера, молодой Григорий Попов, такой же, как и отец, темноволосый и высокий, но с более мягкими, округлыми, материнскими чертами лица, сказал мне на буровой, что работать ему в бригаде под началом Попова-старшего — хорошо.

— Спрашивает, как со всех, может быть даже строже. Но все равно — это же отец! — сказал Григорий.

— Значит, под родительским крылом — спокойнее? — спросил я.

— А как вы думаете? Конечно!

Я же подумал тогда, что действительно хорошо, когда отец рядом. Но если он даже и на семьсот километров южнее, на другом месторождении, и тоже занят разведкой и добычей газа, то его опыт, общность интересов и жизненных целей — все это помогает, не может не помочь сыну, особенно в его первых самостоятельных профессиональных шагах.

На буровой Поповых я увидел высокого, стройного молодого человека, черты лица которого показались мне знакомыми.

— Подшибякин Вячеслав, — представился он.

— Подшибякин — редкая фамилия, — сказал я. — К тому и громкая, широко известная в этих краях. Василий Тихонович не родственник ли вам?

— Отец.

В поселке старшим геологом экспедиции работал сын Василия Тихоновича Подшибякина, получившего в 1970 году Ленинскую премию (как было сказано в правительственном постановлении: «...за работу и внедрение высокоэффективных комплексных технико-технологических решений, обеспечивающих ускоренное развитие добычи нефти в Тюменской области»). Тем летом Василий Тихонович возглавлял Уренгойскую нефте- и газоразведочную экспедицию. В дни нашего приезда был в отпуске; к сожалению, в Уренгое мы его не застали.

По степени разведанности, развития и обустроенности Уренгойскому месторождению еще надо догонять Медвежье. В материалах второго тома сборника «Нефть и газ Тюмени в документах» упоминания об Уренгое с 1968 года начинают все чаще появляться в постановлениях партийно-хозяйственных активов, в приказах министерства.

Мы видим по документам, как идет подготовка к развитию промысла: создаются специализированные совхозы — нужны продукты, строятся участки газопроводов, в том числе и в районе Газ-Сале — Тазовское, подтягивается техника, в основном водным путем, по реке Пур. Бюро Тюменского обкома партии принимает специальное решение «О мерах по дальнейшему улучшению культурного обслуживания населения нефтедобывающих районов области». Появляются культурно-бытовые поезда и теплоходы, агитбригады, радио и телевидение, строятся Дома культуры и клубы, создаются библиотеки, народные театры и любительские коллективы.

Наш вертолет приземлился метрах в ста от поселка Уренгой. Справа тянулся до горизонта обычный тундровый пейзаж — мелкий кустарник, кое-где песок, красная морошка, кочки и болота; слева, за двумя порядками домов, шумела полноводная, глубокая и судоходная река Пур.

На что похожа эта летняя земля здесь, вблизи Полярного круга? На что она похожа и несколько южнее, в районе величественной Обской губы, полярного и приполярного тюменского севера?

Прежде всего поражает ощущение — простора, простора и еще раз простора, без конца и края, зеленой и серо-зеленой шири, едва ли не сплошь изрезанной и покрытой реками и озерами.

Озера, озера! Их в области приблизительно 300 тысяч. Приблизительно, ибо точного количества озер еще никто на Тюменщине не сосчитал.

Даи как сосчитать водоемы, которые образует оттаивающая летом земля вечной мерзлоты? Их особенно много вблизи могучей Оби, которая катит свои серые, холодные воды в океан. Озера с высоты кажутся разнокалиберными блюдцами с иззубренными и обломанными краями. Между ними твердые перемычки — земля, кустарники, лишайники.

Озера тянутся цепями. Как и голубые вены рек и речушек. С воздуха летняя тундра красива, многоцветна. Весело поблескивает на солнце вода. Но вместе с тем как тревожна и даже зловеща эта красота топей, на тысячи километров вспученной водою шаткой, болотной земли!

Уренгой северо-восточнее Надыма. А следовательно, и континентальнее. А это означает, что природа здесь суровее, зимой крепче морозы, летом более жарко, и от близости реки и болот гнуса и комаров видимо-невидимо.

Река Пур катит свои воды прямо на север, в Тазовскую губу, которая сливается с Обской. Оттуда — выход в океан.

Если посмотреть на карту, Пур напоминает большое синее дерево, корни которого окунулись в Тазовскую губу, ствол растет к югу, а ветви — это широко разбросанные по Западно-Сибирской низменности притоки реки. Их много, и все названия притоков от одного корня: Пурпе, Яккупур, Айваседапур, Пакупур.

Около этой крупной реки не только семья притоков, но и россыпь недавно открытых месторождений: Тазовское, Заполярное, Русское, Южнорусское, Юбилейное, Комсомольское, Губкинское. Но жемчужина газового края — Уренгой.

С 1962 года здесь шла только разведка, оконтуривание газоносных площадей. Первые же скважины «подсекли» месторождение длиной в двести километров и шириной в тридцать. Толщина пластов по двести метров. А скважины к ним приходилось бурить глубокие — до пяти тысяч метров. Началась добыча в последнем году девятой пятилетки, основной же разворот промышленного освоения принадлежит пятилетке десятой.

Так рассказывал Лев Георгиевич Жаворонков, начальник инженерно-технической службы экспедиции, секретарь парткома. Ему еще нет сорока. Он худощав, строен, продолговатое лицо, очки и темная бородка делают лицо Жаворонкова немного старше. Он уже успел поработать и на Северном Кавказе, в Ишимбае, на Сахалине, в Березове, теперь — Уренгой.

Жаворонков встречал писателей и показывал поселок. Мы осмотрели порт на реке Пур. Самих буровых в Уренгое — нет.

Вышки разбросаны по тундре. Особенно их много там, где поднимаются ныне дома нового города. Это неподалеку, но, конечно, по сибирским понятиям — лететь в новый город надо на вертолете. Называется он — Ягельный.

Летом никакой дороги к Ягельному по земле нет. Первые строители прибывали сюда по зимнику, ставили вагончики.

С чего начинаются ныне города? С первого кола, вбитого в землю, с первой палатки. Но в тундре трогать землю вечной мерзлоты опасно, и здесь города начинаются с первого вертолета, который высаживает десант строителей, с первого сборного вагончика из легких стальных и алюминиевых стен. И еще ныне город начинается с хорошо продуманного проекта.

Проекты для городов тюменского севера делают ленинградцы. Центр Ягельного составят панельно-блочные дома, большие кварталы, утепленный рынок. Вырастет здесь и парк из кустарников и тонкоствольных елочек.

В Ягельном уже живут и работают. Именно здесь прославились трудом бригады разведчиков нефти бурового мастера Героя Социалистического Труда Николая Глебова, Николая Терещенко.

Но все же центр района пока еще в старом Уренгое. Здесь и штаб экспедиции, возглавляемой Подшибякиным и насчитывающей более тысячи человек. Работы хватает!

Все увиденное, узнанное и рассказанное нам и Жаворонковым, и главным инженером экспедиции Николаем Ивановичем Ясеневым, и главным геологом Валерием Михайловичем Мельниковым заставляло пристально всматриваться в поселок, с виду такое обычное тундровое поселение рыбаков и охотников. Я бы сказал, что все это по-особому высветило Уренгой, его новые и старые дома, широкую улицу из бетонных плит (чтобы могли пройти «Ураганы», тяжелые машины).

Здесь есть книжный магазин, библиотека, клуб. Впрочем, в каком так называемом «глухом углу» нет в наши дни книг, нет библиотеки и клуба!

Должно быть учитывая перспективы Уренгоя, как-то снисходительнее относишься к вездесущей мошкаре, которая кишит повсюду. «Комариная столица» — как выразился один из наших поэтов. До Уренгоя мы еще кое-как терпели укусы комарья, но здесь нам выдали накомарники — широкополые белые шляпы с черной длинной вуалью.

— Бывают дни, — сказал Лев Георгиевич, — когда можно бросить легкий женский платок в воздух, и он повиснет на комарах.

Деталь куда как впечатляющая! Но удивительно другое — человек привыкает ко всему. Ни Жаворонков, ни его коллеги по экспедиции — почти никто из них не носит вуалей, не употребляет спасительных мазей.

Когда мы шли в порт, на крыльце здания управления, на мешках и рюкзаках, как на станции, полулежали четверо бурильщиков, одетых по-рабочему, в резиновых сапогах, ватниках. И конечно же без накомарников.

Я спросил у Льва Георгиевича, что они здесь делают.

— Ждут вертолет, чтобы лететь на вахту.

В этом краю вертолетов, где даже маленькие дети знают все наименования машин и различают их по конструкции, вертолетами пользуются так же, как у нас в Москве автобусами.

Вечером мы выступали в клубе Уренгоя. То, что вечер уже наступил, можно было определить лишь по часам. Просто продолжался светлый день, и лишь слегка изменилось небо, стало немного голубее, а воздух казался чуть-чуть подсиненным. Все так же ходили по поселку люди, только вечером их меньше, а ночью и вовсе мало. Как ни бела ночь, а поселок спит.

Вот в такой светлый вечер и началась наша встреча с читателями в клубе с окнами, закрытыми шторами от комаров, при электрическом освещении. Я смотрел в зал на молодые в большинстве своем лица внимательных и благодарных слушателей.

Эти скромные рабочие люди, геологи, бурильщики, портовики, врачи, учителя за десяток лет превратили безлюдное и гиблое место в край первопроходчиков. Конечно, кое-кто не выдерживает трудностей — уезжает. Но многие прочно укореняются, и об этом свидетельствует статистика рождаемости. В прошлом году в поселке появилось 36 младенцев, в этом — 60.

Да, это большая и специфическая проблема — оседлости в этом краю. Возить вахтами рабочих из дальних городов — недешево. Надо, чтобы люди прочно вили свои семейные гнезда вблизи новых индустриальных очагов.

— Если бы вы поговорили с Василием Тихоновичем Подшибякиным, — сказал мне Жаворонков, — то наверняка бы услышали от него: развитие района сильно сдерживает отсутствие железной дороги.

Не только Жаворонков и Подшибякин, не только в Надыме и в Уренгое, всюду на тюменском севере говорят о железной дороге.

Более двадцати лет назад началась прокладка железной дороги от Салехарда до Игарки на Енисее. Полотно довели до Надыма. В 1953 году строительство было приостановлено. Видимо, были к тому какие-то веские причины. Только один мотив, о котором сейчас нередко вспоминают, оказался роковым образом ошибочным. Это мнение, что по дороге, идущей вблизи Полярного круга, «нечего будет возить», не будет достаточного объема народнохозяйственных грузов.

Как быстро жизнь опрокинула эти недальновидные прогнозы! По мнению многих партийных работников Ямало-Ненецкого окружкома, в Салехарде отсутствие дороги оттянуло на некоторое количество лет и само открытие месторождений. Не говоря уже о том, что это прибавляет много трудностей в деле освоения края, создания промыслов и северных городов.

Законсервированный участок дороги от Салехарда до Надыма стал быстро разрушаться. «Мертвой дорогой» называется сейчас сохранившееся кое-где полотно со снятыми рельсами. Пролетая на вертолете от Салехарда к Надыму, я видел желтые полоски насыпей. Это земляной пунктир, протянувшийся тонкой прямой стрелкой между двумя городами в этом безбрежии топей и озер.

Смотреть на остатки мертвой дороги — больно. Сколько сюда было вложено человеческих сил, средств!

Однако и восстанавливать сейчас эту дорогу, видно, уже нерентабельно. К Надыму и Уренгою в перспективе ближайших пятилеток должна подойти железная дорога с юга, из районов нефтяного Приобья.

Итак, проблемы, проблемы. Большие, серьезные, под стать и самим свершениям. Но ведь и размах созидательных работ здесь только потому так масштабен, что он отвечает современному уровню индустрии. Только во всеоружии современной техники, только с расчетом на стремительную поступь научно-технического прогресса можно ставить задачи такого исторического значения и содержания.


7. Северные города


Они еще очень молоды. Надым стал городом весною 1972 года, Нефтеюганск в 1967‑м; немного старше Сургут, ему двадцать один год.

Что значит для истории такого промышленного региона десять, пятнадцать лет! Это только утро больших работ.

Северные города начинались с палаток, балков, вагончиков. Потом приходили строители. И появлялся город, которого не было на карте еще пять-шесть лет назад. С палаток, вагончиков и всякого рода времянок начинались в шестидесятых годах Мегион и Урай, Нефтеюганск и Игрим, Светлый и Горноправдинск. Вслед за геологоразведчиками приходили в эти места строители и промысловики. Преображался таежный край, вырастали ранее мало кому известные поселки, выходили в ранг прославленных промышленных центров Шаим и Нижневартовский, Пунга и Уренгой, Тазовское и Сургут.

Есть старый Сургут и новый. Старый прижался к обскому берегу. Тянутся вдоль реки чистые улицы с крепкими еще домами, садиками и палисадниками, — давнее, хорошо обжитое селение таежных рыбаков и охотников. От нового Сургута здесь — телевизионные антенны, работающие на ретранслятор «Орбиту», и странно видеть эти стальные высокие кресты на потемневших от времени избах. От нового Сургута здесь еще и речной порт, и корпуса рыбоперерабатывающего завода.

И все же как разительно отличается старая деревушка от белокаменного, современного города! Города с крупнопанельными типовыми домами в пять и девять этажей, большими парками, Домами культуры, красивыми кафе, могучей ГРЭС на окраине и своим аэровокзалом.

Когда видишь молодые города тюменского севера, промыслы, дороги, то понимаешь, что и стремительный их рост, их «обустройство», как любят здесь говорить, — все это не мыслится вне примет наших пятилеток, вне характерных особенностей современного научно-технического развития.

Несмотря на особые условия севера и трудности со снабжением, строительство здесь на уровне самой передовой технологии. Организация работ — по системе домостроительных комбинатов: крупноблочный монтаж изготовленных на заводах деталей домов.

Больших городов тут не строят. И дорого, и не диктуется жизненной необходимостью. Вполне достаточно нескольких сравнительно крупных, благоустроенных по последнему слову техники и культуры.

Жизнь корректирует и выверяет планы. Постепенно определилась и эта оптимальная цифра: население городов не должно превышать тридцати — тридцати пяти тысяч человек.

Об этом рассказывает Евгения Ивановна Калентьева — секретарь Сургутского горкома.

Женщина на большой партийной работе как-то особенно привлекает внимание. Тем более здесь, на севере, где столько трудностей, где каждый день приносит с собою какую-то толику испытаний — на волю, твердость характера, на подлинную партийность и человечность.

Невысокого роста, очень подвижная и энергичная, скорая на шутку, острое замечание, общительная, веселая и неутомимая в своем желании показать гостям все в городе, Евгения Ивановна, казалось бы, олицетворяла и романтическое одухотворение и деловую серьезность одновременно.

Учительница в средней школе, она пришла на партийную работу лет десять назад. Я слушал Евгению Ивановну и думал, что ее сургутский патриотизм, влюбленность в размах сибирских дел и внимание к людским судьбам составляют одну из важных граней ее партийности.

Показывала ли нам Евгения Ивановна новые дома, клубы, столовые, библиотеки, сургутское хозяйство по разведению карпов, музыкальное училище, куда едут ребятишки аж из дальних южных городов (училище это — гордость Сургута), — Евгения Ивановна все время старалась вывести на первый план нравственный аспект, подчеркнуть духовную силу и богатство сургутчан в их повседневном труде, в будничном обиходе.

— Видите, сколько мы строим учреждений культуры? Здесь у нас есть, по сути дела, все, что и в любом другом городе. И знаете, люди у нас душевно не беднеют, нет, не беднеют, ни от морозов, ни от болот, гнуса летом, от всех трудностей, что приходится преодолевать. А те, кто беднеют, те и не задерживаются здесь.

Вот даже в этом нашем музыкальном училище, — живо продолжала она, — двадцать два преподавателя — и большинство с консерваторским образованием. Видите, какие к нам едут культурные силы, оседают здесь и с удовольствием работают.

Я спросил у Евгении Ивановны об особенностях культурной работы, эстетического образования, а соответственно, естественно, и партийной работы, ведь Калентьева секретарь горкома по идеологии.

— Главные принципы те же, как везде в стране. Они изложены в нашей программе, в решениях XXV съезда партии. А особенности, — она задумалась, — они есть, конечно. Ну, вот, скажем, в том, как идет формирование кадрового ядра сургутчан, людей, для которых север стал или становится родным и обжитым домом. Север сам отбирает своих героев. Ну, с нашей помощью, конечно, — улыбнулась Евгения Ивановна.

Население Сургута состоит из людей сорока национальностей. К каждой национальной группе нужен и свой подход. Сургут — город молодых людей, пенсионеров здесь почти нет. И все это формирует особый стиль партийной работы.

— У нас широко известен выработанный общественностью «Наказ гражданину города Сургута». Там много хороших заповедей. А если говорить о главном, то это — стремление сделать город коммунистическим. Это все только начало, — Евгения Ивановна повела рукой вдоль улицы, по которой мы шли, как бы очерчивая контуры этой быстро застраивающейся территории, пока состоящей лишь из отдельных каменных домов, пустырей, соснового леска около речушки, маленького притока Оби, где, кстати говоря, размещалась и наша гостиница, в обиходе именуемая здесь «Канадской». (Деревянный коттедж быстро поставили в лесу и оборудовали для приезжавших несколько лет назад канадских специалистов, которых привлекла сюда слава сургутчан, покорителей нефти и газа. Природные условия канадского и тюменского севера похожи. Однако наши темпы и размах работ, пафос освоения сурового края буквально ошеломили канадцев.)

— Да, это только начало, — повторила Евгения Ивановна. — Вот скоро начнем асфальтировать улицы, сделаем первую троллейбусную линию, построим новые гостиницы. Десять лет назад к нам как-то приехал сам председатель Госплана СССР, так и ему пришлось спать на столе в кабинете председателя райисполкома. И он мерз, дело было зимой. Ну, а сейчас мы принимаем большие иностранные делегации на высоком уровне комфорта, если исключить комаров, с которыми летом пока не можем справиться.

Большого ресторана у нас еще нет, но скоро будет. Одним словом, пройдет несколько лет, и мы Сургут не узнаем.

Она так и сказала «мы». Потому что, когда свой город «не узнают» старожилы, значит, он действительно здорово изменился.

В Сургуте работает свой домостроительный комбинат.

— Большое дело иметь здесь, на севере, свой домостроительный комбинат. Сами строимся, соседям близким и далеким помогаем. Взаимовыручка, взаимопомощь на севере — главный нравственный закон.

Обо всем этом Евгения Ивановна говорила не без гордости, но вместе с тем в ее голосе прозвучала пусть и малая толика, но все же какой-то озабоченности, а может быть, и деловой зависти к тем городам, с которыми соревнуется строящийся Сургут. И соревнуется, и помогает, и, как говорится, «отрывает от себя».

Я это видел сам. Видел в Надыме. Взгляните на карту, и вы увидите, как долог извилистый путь Оби на север, к Салехарду и Обской губе, а затем по реке Надым к городу Надыму. А ведь детали домов, строительный материал в этот северный форпост газовой индустрии, в молодой город Надым, везут из Сургута, и даже из Тюмени доставляют сюда крупнопанельные, особой северной конструкции, дома в разобранном виде.

Я много занимался строительными делами, знаю и характер и особенности работы строителей. И все же в Надыме меня многое просто поражало. Ведь нам в Москве кажется порою далеким путь от заводов железобетонных изделий на Красной Пресне до Теплого Стана или Ивановского, измеряемый десятками километров. Что же в таком случае можно сказать о транспортном «плече» в полторы тысячи километров от Тюмени до Надыма?!

Баржа со строительными материалами находится в пути от Сургута 15—17 суток, и это в лучшем случае. А как сложен этот особый сибирский дом, приспособленный к лютым морозам! Сколько в нем деталей, частей! И весит он основательно — пять тысяч тонн.

И все же, несмотря на все эти трудности, буквально почти все необходимо сюда завозить. В Надыме строят старательно, со вкусом и с сибирским размахом.

Надым спроектировали ленинградские архитекторы и инженеры. Белокаменный город встает в тундре полукружьем своих корпусов, этаким высоким, мощным редутом зданий защищая центр города от свирепых ветров и вьюг.

Северный дом должен быть домом максимального уюта, того уюта, который призван смягчить суровость края, дать возможность жителям города отдохнуть у домашнего очага, набраться сил и бодрости.

В домах Надыма тепло, много света, большие кухни, хорошие ванные, встроенные шкафы. Одним словом, квартиры обустраиваются с особой тщательностью.

Очень ходовое это и емкое на севере слово — обустройство. И применительно к самим промыслам, и применительно к характеру строительства, созданию новых городов.

Юрий Николаевич Струпцов — один из «отцов города», он главный инженер комсомольско-молодежного треста «Севергазстрой», треста, который строит Надым. Я встретился с ним в здании горкома партии, где шла у нас беседа по широкому кругу вопросов этого самого «ускоренного обустройства северных городов»; потом мы ходили вместе по строительным площадкам, поднимались на этажи домов, осматривали планировку квартир. Здесь тоже, как и в больших городах, выдерживается принцип микрорайонов со всеми бытовыми службами и очагами культуры, с автономной жизнью кварталов, которая столь необходима в этих условиях.

— Вот строим в городе широкоформатный кинотеатр, и свой молокозавод, и свой большой холодильник, строим свой аэропорт, — говорил Струпцов, — строим школы, Дом молодежи, универсам, теплицы, магазины, ремонтные мастерские.

— И неужели нет никакого своего заводика строительных материалов, который бы как-то помог вам выполнять такую широкую номенклатуру строительства? — спросил я Струпцова.

— Свой у нас только Надымский завод ячеистых бетонов, и он, конечно, помогает. Но, честно сказать, нелегко нам тут. — Струпцов улыбнулся. — А какой строитель и где скажет, что ему легко?

Этот еще молодой человек, воспитанник и посланец московского комсомола и сам еще недавний комсомолец, приехал в Надым в 1969 году, быстро освоился, вошел в коллектив и вскоре стал одним из его руководителей.

Небольшого роста, худощавый (беспокойная профессия не дает толстеть), Струпцов производил впечатление человека, который щедро отдает городу, северу свою энергию. Мне он сказал восторженным шепотком, как будто бы открывал какую-то тайну:

— Дайте срок, через шесть лет здесь будет большой и красивый город. Знаете, северному человеку нужно много одежды, дома много тепла и простора. Вот мы и стараемся делать квартиры побольше. В пределах определенных возможностей, конечно. Но тепло нужно и для тела и для души. Нам нужен высокий накал духовной жизни. Поэтому большим праздником стало для города, когда мы построили у себя телевизионную станцию «Орбита». Теперь мы видим многие передачи вместе со всей страной, видим и Красную площадь в дни наших всенародных торжеств. Большое дело!

Когда мы вышли на ту улицу, которая запроектирована как главная в городе, соединяющая крайние точки периметра Надыма, Струпцов заметил, что имелось в виду назвать эту улицу Теплой.

— Почему «имелось»?

— А тут случилось одно «но», — сказал Струпцов. — У нас был замысел оригинальной улицы, где бы все дома соединялись сплошными теплыми переходами. Представьте себе: за окнами полярная ночь, сплошная темень — мороз, метель, но человеку, пришедшему с работы, не надо более выходить снова на холод, на улицу. К соседям, к друзьям, в другие дома, в кафе, в библиотеку, в кинотеатр, в спортивный зал, в Дом молодежи — всюду он может попасть по теплым и ярко освещенным переходам. Не правда ли, удобно? — живо спросил у меня Струпцов. И, как бы убеждая самого себя и укрепляясь в уверенности, что это действительно хорошо и удобно, он продолжал: — Такая «теплая улица» отвечает представлениям о высоком уровне комфорта, о той атмосфере, ну, что ли, всяческого благоприятствования северному человеку, которая бы еще больше скрашивала нам трудности жизни в этих краях.

Оказалось, что в Надыме успели сделать лишь часть «теплой улицы». А затем то ли проектировщики, то ли начальство повыше, из соображений финансовых, снабженческих или еще каких-то, первоначальный проект «теплой улицы» изменили, и надымчане получили чертежи центра нового города в обычном варианте.

Струпцов сказал мне, что они еще попытаются побороться за свою «теплую улицу». Тем более что опыт такой борьбы у них уже есть. В Надыме, на окраине, раскинулась редкая для этих мест, с трудом сохраненная роща с кедрами, лиственницей. Рощу предполагалось уничтожить и возвести здесь промышленные строения. Но жители города дружно запротестовали, защитили этот отличный уголок леса в приполярной тундре, превратили его в городской парк, изменив тем самым проект застройки этой части Надыма.

Хочется верить в успех надымцев. «Теплые улицы» — это, по-моему, прекрасно для новых, уютных, удобных для жилья городов тюменского севера.

Эстетические проблемы применительно к градостроительству здесь не отвлеченные проблемы, а плоть и кровь сегодняшних животрепещущих проблем, размышлений, споров, дискуссий.

Каким быть новому городу? Эстетическому уровню строительства? Уровню самой культуры? Какова должна быть нравственная и духовная атмосфера жизни в этих молодых очагах советской цивилизации на севере? Об этом спорят, рассуждают на диспутах молодежи, профессиональных конференциях строителей, нефтяников, газовиков. Это интересует каждого, кто приехал сюда надолго и всерьез работать.

В молодых городах все должно быть на высшем уровне, все отвечать максимуму заботы о человеке, его удобствах, отдыхе, развлечениях, высоком потенциале духовной жизни.

Строительство клубов, кинотеатров, кафе идет в том же графике, как и строительство самих жилых домов в Надыме и Сургуте, Нижневартовске и Нефтеюганске, где я побывал, где сам это видел. А также плавательных бассейнов и гимнастических комплексов, теплиц и парников, животноводческих ферм для снабжения городов, филиалов технических вузов, которые открыты в Сургуте и Нижневартовске, техникумов и профтехучилищ во всех городах.

Ежегодно нефтяники Приобья приобретают около трех тысяч легковых автомобилей, и многие рабочие, если есть к тому возможность, ездят по бетонке к своим буровым на собственных машинах. Трудно отыскать в северных городах квартиру без телевизора. Здесь всюду построены современные здания школ, много детских садов... Ни отдаленность, ни бездорожье, ни глушь, ни болота не помеха, если советский человек, работающий на севере, окружен большой заботой государства, партии.

Мы как-то ехали на машине по улицам Нефтеюганска, по высокому, крутому берегу Юганской Оби, которая впадает в Обь, вдоль откосов, где еще сравнительно недавно ютились лишь домишки промысловых селений рыбаков и охотников. А сейчас здесь речной порт, неподалеку аэропорт (но еще без аэровокзала).

И все же это уже вполне благоустроенный современный город со всеми благами цивилизации, как и его соседи, выросший в подлинной глухомани, в настоящем медвежьем углу, в глубоком захолустье — по меркам старой Сибири.

Секретарь горкома Нефтеюганска Ольга Кононовна Загородных живет в Сибири давно.

— Вот здесь будет памятник первооткрывателям тюменской нефти, вот здесь новый порт, новый завод, — говорила она, протягивая руку то вправо, то влево, мягким движением кисти, как бы вынимая из легкого тумана, в то утро спустившегося на Нефтеюганск, то корпус заводского строения, который пока открывался только ее воображению, то «Дом красоты», где будут располагаться парикмахерские, косметические кабинеты, то еще два новых девятиэтажных дома для молодоженов.

— Здесь будет, будет!.. — повторяла она, перечисляя клубы, школы, филиалы институтов, жилые кварталы.

...Нефтеюганск завтрашний как бы зримо вставал из рассказов Ольги Кононовны как город, устремленный в будущее.

А то, что оставалось в прошлом, то, с чего начинался этот город, — передвижные вагончики, землянки, «балки» и «полубалки», — еще есть кое-где, но уже как некая сохраняемая для истории музейная реликвия Нефтеюганска.

Про Ольгу Кононовну мне сказал работник обкома:

— В Нефтеюганске идеолог тоже женщина.

Приятно видеть деятельных, энергичных женщин, выдвинувшихся на передний край битвы за освоение края, создание новых городов. А таких женщин здесь много. Они всюду — в конторах бурения, на промыслах, в школах, больницах, библиотеках, на партийной работе.

Ольга Кононовна Загородных, как и Евгения Ивановна Калентьева, поработала учительницей, закончила Высшую партийную школу в Свердловске, шесть лет была секретарем горкома в Салехарде, а потом «попросилась куда-нибудь южнее», как сказала она мне.

— Все-таки на Ямале очень суров климат.

— Здесь легче?

Мне казалось, что и в Нефтеюганске климат достаточно суров.

— Все-таки легче. Дышится легче. Климат мягче, хотя и жизнь динамичнее, темп высокий и забот очень много.

Ольга Кононовна влюблена в Нефтеюганск. Она питает к нему то особое чувство, я не побоюсь сказать, материнской привязанности, которое, должно быть, сродни ощущению личной причастности к появлению каждой улицы, каждого дома.

Юлий Георгиевич Эльстер — заместитель председателя исполкома, один из хозяев города — излучает ту же гордую влюбленность в общее дело создания города. Молодой ленинградский адвокат, приехавший на свою первую работу, он неожиданно для себя оставил ее и нашел другую.

— «Контору свою вы передайте вот девушке-практикантке, а нам такие здоровые мужики нужны для других дел» — вот так мне сказали и взяли работать в горисполком, теперь занимаюсь строительством, жильем. А его не хватает, сколько ни строим. Очень острая проблема для города, где столько молодежи, где с «полной нагрузкой» работает загс, где свадьбы у нас во все времена года, — говорил Юлий Георгиевич.

Молодежный зал в Нефтеюганске был заполнен до отказа. Люди стояли в проходах, у стен, в течение нескольких часов слушая писателей, и готовы были стоять еще долго.

Как выступить перед ними? Что рассказать, какие прочитать стихи, которые были бы достойны их внимания, как доставить им эстетическое удовольствие?

Вот так же, в течение нескольких часов, нас слушала стоя многотысячная толпа любителей литературы на заполненной до краев зеленой площадке древнего Тобольского кремля. И одно это не могло не волновать, вселяя прежде всего ощущение ответственности за каждое слово.

В часы встреч на буровых, на промыслах я не раз убеждался в том, что юноши и девушки, молодые рабочие, трудятся здесь с высокой отдачей сил. Может быть, поэтому они так нетерпимы к недостаткам, неполадкам, так смело выступают на собраниях, никому не прощают никаких промахов, сообщают в газеты не только о достижениях, но и просчетах, упущениях.

С такими ребятами нелегко иным нерадивым хозяйственникам, им не дает «спокойно жить» общественная активность и деловая взыскательность молодых рабочих. Взыскательность не только к организации труда, но и к искусству, литературе, ко всему, что связано с духовным климатом десятой пятилетки.


8. Эстафета


Я видел ночные Сургут и Нижневартовск. Море огней колыхалось во мгле очень темного северного неба, и трудно было определить, где заканчивается город и начинаются нефтяные промыслы, где светятся корпуса ГРЭС, а где заводов, управлений буровых контор.

Свет над Западной Сибирью! И это не только метафора. Что можно было сделать в этом суровом краю без мощной энергетики? Ничего!

Первыми источниками энергии для малообжитых, труднодоступных районов были плавучие электростанции «Северное сияние». Их выпускает Тюменский судостроительный завод, старейшее предприятие, работающее с 1934 года. Кстати, первые пароходы в Сибири начали строить на верфях Тюмени еще в первой половине девятнадцатого века, в 1838—1840 годах.

Ныне завод — современное предприятие, на уровне передовой техники, лучшее доказательство этому и сами плавающие сооружения, интереснейший технический гибрид теплохода с электростанцией.

Я видел на заводе одну такую электростанцию еще на стапелях, а другую на воде заводского затона. Суда производят внушительное впечатление своим мощным широкобортным корпусом, большим, чем на обычных судах, количеством труб, которые высятся над металлическим чревом корабля.

Далеко уплывают теперь от Тюменской гавани, справедливо называемой «воротами в Сибирь», эти суда-электростанции. На Колыму, на Печору, на Алдан, на острова Ледовитого океана. Плавучие электростанции, энергопоезда работают в районах тюменского севера.

Однако с их помощью можно было положить лишь начало освоению такого промышленного региона, как нефтяное Приобье. Здесь вскоре потребовались куда более мощные источники энергии. И вот неподалеку от города Сургута, в том месте, где еще летом 1968 года простиралась тайга, началось строительство ГРЭС, первая очередь которой была рассчитана примерно на мощность четырех довоенных Днепрогэсов, на два с половиной миллиона киловатт.

Ее возвели за четыре года! Срок поразительный.

В Сургуте говорят, что на тюменской земле вместе с пуском первых агрегатов Сургутской ГРЭС случилось еще одно техническое чудо. И это справедливо. Вот еще один пример тому, как большая и благородная цель рождает и огромную энергию строителей.

Основные строительные работы начались здесь только в 1971 году, года полтора заняла тщательная и продуманная подготовка тылов, строительной базы. А затем все нарастающая по темпам работа в котловане, темпированный монтаж блоков и узлов, которые собирались тут же, на площадке, и готовыми или же сильно укрупненными подавались в здание станции. Это примета современного высокоорганизованного строительства.

Сейчас на Сургутской ГРЭС идет строительство второй очереди, и тоже с мощностью в два с половиной миллиона киловатт. Итого пять миллионов! Это по мощности новая Братская ГЭС, использующая почти даровое топливо попутных, вырывающихся из земных глубин вместе с нефтью природных газов.

Дорога от города к ГРЭС выложена большими бетонными плитами. Машину слегка трясет на стыках. По обочинам мелькают тощие сосенки, ельник, поднявшиеся на болотистой земле, покрытой тонким зеленым ковром травы.

Около ГРЭС небольшой поселок — пятиэтажные каменные дома, но многие работающие на станции живут в городе. Дыхание ГРЭС слышно издали. Прямоугольник каменного гиганта с мощными трубами поднялся над тайгой. Мохнатая шапка дыма висит над станцией и, растворяясь, постепенно уходит в сторону движения ветра.

Внутри, как обычно на таких станциях, чистота, малолюдность. Помещения соединены галереями с цветными витражами. Сквозь них видны деревья, зелень, цветы.

Чем ближе к основному корпусу, тем сильнее гул котлов и явственнее вибрация от работы генераторов. ГРЭС тоже напоминает корабль, как и суда «Северное сияние», только не плавучий, а на вечной стоянке. Это ощущаешь особенно рельефно, когда движешься по переходам, галереям, с этажа на этаж поднимаешься по крутым металлическим лестницам.

Кабинет директора станции Василия Григорьевича Голикова на самой высокой галерее. Это одновременно и как бы наблюдательный пункт, отсюда просматривается весь главный корпус.

Директор принимает станцию из рук строителей. А это народ кочевой, многих уже нет в Сургуте. Коллектив станции — законный наследник всего того, что они сделали.

Я увидел в центральном зале станции, на кране, за рычагами которого сидела веселая узкоглазая девушка, большой плакат со словами:

«Делать — значит жить хорошо!» И рядом другой — цитата из К. Федина: «Нет малых и больших дел, всякое дело велико, если исполняется по зову Родины».

Оба лозунга читались и как призыв, и как определение того социального оптимизма, который, должно быть, характерен для тех, кто работает на ГРЭС. И кран, и лозунги на нем — все время в движении над огромными котлами.

Голиков, бывший фронтовик, инженер, недавно принявший ГРЭС, заметил, что станцию за смену обслуживает всего сорок человек. Таков уровень автоматизации.

Свет от Сургута идет во все города нефтяного Приобья. Вскоре высоковольтная линия направится круто на север, к Надыму. И по мере введения новых агрегатов все более мощным станет этот животворящий поток энергии, устремленный в необозримые просторы тюменского севера и Заполярья.

Если Сургутская ГРЭС — энергетическое сердце Приобья, то Самотлор — нефтяное.

О Самотлоре пишут немало. Это озеро, окруженное болотами, под которым обнаружено озеро нефти, многоярусное, протянувшееся на много километров, нефтяной подвал, так, казалось бы, надежно укрытый природой. Ныне он привлекает внимание не только специалистов. Темпы развития этого месторождения — необычайны. Ежегодная прибавка добычи нефти равна здесь годовой производительности иных нефтяных республик, суммарной мощи нефтяных районов, имеющих многолетнюю историю.

Название этого места в русском переводе означает нечто вроде «гнилой воды». Можно было добавить: и воды и земли. Даже зимой восьмиметровую толщу болот не могут сковать сорокаградусные морозы. К первой перспективной точке для разведки на нефть, которую обнаружили сейсмические волны приборов геофизиков, гусеничные тракторы добирались, делая по полтора-два километра в сутки. И вот первый фонтан ударил здесь в 1965 году. С тех пор имя Самотлора начало круто набирать известность. Несомненно, оно станет таким же популярным, как в былые годы Баку, Майкоп, Туймазы.

Происходит поразительная метаморфоза. Озеро превращается в сушу с вырастающим здесь редковатым, но внушительным черным леском буровых вышек. Я был на Самотлоре год назад и не заметил вблизи буровых открытой воды. Она отступила вдаль, туда, куда еще только выдвигаются первые эшелоны вышек, нефтяных емкостей, насосных станций и линий трубопроводов.

Есть вблизи города Нижневартовска необычный памятник. Это прямоугольная стальная колонна; на вершине ее — устремленный в небо стальной завиток из листового металла, а рядом ниспадающие прутья, символически изображающие струи фонтана. Под ними надпись: «Первая скважина Самотлора». И дата — «1965 год».

У этого памятника-обелиска часто снимаются и хозяева и гости Нижневартовска. Хранится такой снимок и у меня. Вокруг обелиска — остатки реденького леска, мачты электропередачи — выше, чем деревья, — подстанции, строения... обычный индустриальный пейзаж. А где же непроходимые болота, тайга? Вдали, только вдали.

Мемориальная площадка достаточно велика. Стоит здесь и Доска почета с надписью: «Слава покорителям Самотлора!» На доске поименованы первооткрыватели месторождения, герои первых подземных штурмов.

Всякий, кто приезжает в Нижневартовск, приходит сюда, к обелиску. Есть легенда, похожая на быль, о том, что один из заместителей министра в те годы, когда скважина фонтанировала, давала 1150 тонн нефти в сутки, встав на колени, поцеловал стальную перекладину вышки.

Ныне скважина продолжает жить, давать нефть, но вентиль ее закрыт наглухо. Это потому, что на площадке перед обелиском часто бывает многолюдно.

Здесь проводятся собрания, отмечаются торжественные события. Существует и еще одна традиция: новобрачные «ездят на факел». Собственно, самого факела давно уже нет. Огни пылают в отдалении. Но, мысленно представляя перед собою огонь, новобрачные произносят клятву супружеской верности у обелиска первооткрывателям.

И само это желание молодых именно здесь произнести слова любви и верности, еще раз подумать о выбранном ими жизненном пути, думается мне, говорит о многом уму и сердцу.

Желтая насыпь дороги, бегущая по болоту, сделав несколько петель, подводит к буровой Виктора Васильевича Китаева, человека известного в нефтяной Сибири. Здесь работает одна из лучших буровых бригад Самотлора.

Самого Китаева на буровой уже не было. А так хотелось поближе познакомиться с бывшим заведующим промышленным отделом Ханты-Мансийского окружкома партии, который несколько лет назад с партийной работы ушел в... буровые мастера! Китаеву тридцать три года. С опытом партийной работы он пришел в рабочий коллектив и, поработав несколько лет буровым мастером, теперь снова на партийной работе, но уже в обкоме.

Китаева заменил сменный буровой мастер Владимир Руфинович Гулин. Он невысокого роста, худощав, темноволос, приветлив, но немногословен. Наверно, гостей на прославленной буровой обычно принимал сам бригадир. Мне показалось, что Гулину все это было непривычно.

Мастер казался сдержанным, даже суховатым. На вопросы моих товарищей отвечал кратко, не обнаруживая желания развивать тему. Он оживился лишь на самой буровой, когда оказался у своего рабочего места, уловив в глазах собеседников живой интерес к технике и технологии бурения. Уж это, верно, не могло не вызвать у него ответного отклика, ибо касалось дела, которому он служит и собирается служить всю жизнь.

Впрочем, разве сдержанность сама по себе не обнаруживает определенное существо характера, как бывает порою выразительной в рассказе вовремя поставленная точка.

Гулин — инженер. Он закончил Тюменский индустриальный институт. Прослужил год в армии и приехал на нефтяную целину, в Нижневартовск, посмотреть на «жемчужину Приобья» — Самотлор, и остался здесь. Жена сейчас заканчивает институт в Тюмени.

— В декабре защитится и приедет, — сказал Гулин. — Младший братишка Леонид тоже в институте. Помогаю ему, помогаю родителям-пенсионерам, зарабатываю и по сибирским меркам прилично — рублей семьсот в месяц.

Владимир Руфинович сказал, что особых накоплений у него нет, много денег отсылает родным, но «Жигули» все же купить собирается.

Вот молодая рабочая семья наших дней! Муж и жена — оба с высшим образованием. В своей смене Гулин не один имеет диплом. Бурильщик Петр Исаев закончил техникум, среднее образование у бурильщика Владимира Серикова.

Я вновь вспоминаю бригады Позднякова, Хрищановича, Беляндинова. В сороковые и пятидесятые годы около буровых станков, у тормозов роторов еще не стояли люди с высшим образованием, редко у кого бывало и среднее. Да и не было в том особой нужды. Инженер оставался инженером, рабочий — рабочим, каждый с кругом своих обязанностей.

Но вот пришло время, когда здесь, на промыслах Самотлора, далеко на севере, в труднейших климатических условиях никого уже не удивляет молодой инженер Владимир Гулин на искони рабочей должности бурового мастера.

На площадке буровой Гулин сказал мне, что здесь ныне нет уже тяжелых физических операций.

Я это видел и сам. Помнилось по буровым Кубани, Баку, Туймазы, Урала, что более всего усилий требовалось на то, чтобы вручную отвинчивать и свинчивать трубы в буровой колонне, которую часто приходится поднимать и опускать в скважину. Теперь это делает автоматический бурильный ключ. И не только эту операцию. Многие. Автоматика — душа технологических циклов.

— Только вот грязновато у нас еще, — посетовал Гулин. — Но что поделаешь — не аптека. Кругом мазут, нефть.

Есть в бригаде Гулина такой лозунг: «Один за всех и все за одного!» Это принцип коллективной ответственности. Взаимовыручки, взаимозаменяемости.

С одной точки бригады бурят обычно несколько скважин, используя два станка. Если с одной скважиной что-нибудь случилось, бригадир перебрасывает вахту на другой станок. Первая скважина может подождать, а на второй буровики поднажмут.

Все бригады на Самотлоре разбуривают группы скважин — «куст», как здесь говорят.

— За десять — двенадцать дней доходим до нефтяного пласта, — пояснил Гулин. И добавил: — Темпы высокие.

Да, высокие, что и говорить. В последнем году девятой пятилетки Самотлор дал стране 87 миллионов тонн нефти. В первом году десятой к общему потоку сибирской нефти надо добавить еще 22 миллиона тонн. Сейчас нефть уже берут с окраин месторождения — это сложнее, труднее. Каждая из новых залежей все дальше и дальше откатывается от транспортных магистралей. И путь от баз освоения до новых месторождений измеряется уже сотнями километров. Здесь эксплуатация и доразведка ведутся одновременно, это ценный опыт Самотлора, позволяющий выиграть дорогое время.

Уже после поездки в Нижневартовск, в Москве, я прочитал статью бурового мастера В. Глебова из Нижневартовского управления буровых работ № 2. Статья была опубликована в «Комсомольской правде» и называлась «Спорные метры, или почему на Самотлоре много нефтяных скважин с пломбами?».

Буровые бригады соревнуются за количество метров проходки. Однако случается и так, что скважина пробурена, но какое-то время и по разным причинам не сдается в эксплуатацию. Такие законсервированные скважины автор статьи называет просто «дырками в земной тверди».

Комсомолец Глебов предлагает учитывать не только метры проходки, но и «конечные результаты производства», а именно готовые к работе скважины.

Новый принцип диктует и свои нравственные нормы, определяющие существо соревнования как взаимовыручку, взаимопомощь.

«Преимущества злобинского метода в бурении, — пишет товарищ Глебов, — по мнению многих мастеров, очевидны, но дискуссия — «за» и «против» — не утихает...»

Не утихает потому, что надо менять с годами устоявшиеся критерии оценки работы бригад только в метрах проходки. И соответственно искать новые мерки отсчета, новые комплексные показатели успешного труда буровых бригад.

Если присмотреться внимательно, то это идея все расширяющейся коллективной ответственности за конечный результат труда.

Так разве не это лежало в основеметода скоростного участка, который предложил кубанский мастер Хрищанович в кажущиеся нам теперь уже далекими сороковые годы? Ведь Александр Степанович соединил одной заботой, общей ответственностью всех, кто связан с циклом установки буровой на новом месте: бурильщиков, монтажников, вышкостроителей.

Самотлорский мастер Глебов ставит ныне вопрос так: что важнее — пробуренные метры или же тонны нефти, извлеченной из-под земли? И говорит — тонны! Давайте считать по тоннам. Давайте смотреть шире на результаты своего труда. И в защиту его аргументов встают строки из «Основных направлений развития народного хозяйства СССР на 1976—1980 годы», утвержденных XXV съездом КПСС.

«Совершенствовать методы хозяйствования и экономического стимулирования, систему критериев оценки работы объединений, предприятий и организаций, исходя из необходимости улучшения конечных результатов производства».

Так через десятилетия идет плодотворная перекличка рабочих инициатив. Меняются времена, условия. Новые требования предъявляет научно-технический прогресс. Но как примечательно то, что живет, развивается, обогащается и набирает силу эстафета рабочего творчества, становится все динамичнее это замечательное хозяйское чувство рабочих людей. И оно вбирает в себя долг, честь, широту мышления и государственную заботу о порученном деле.

...По сути дела, такой подход характерен для всего того, что задумывается и делается в Тюмени. Я вспоминаю уютный конференц-зал обкома КПСС. Его первый секретарь лауреат Ленинской премии Геннадий Павлович Богомяков с полным основанием именует Тюменский регион — промыслы и новые города, газопроводы и электростанции, мощные заводы по нефтехимии, строительство которых уже началось, тысячекилометровые трассы железных дорог — небывалой строительной и индустриальной площадкой страны.

Он ведет беседу с писателями, а за столом президиума — карта области, поражающая своими размерами. На земле в 1 миллион 534 тысячи квадратных километров можно легко разместить несколько европейских государств. Карта впечатляет. Но втройне впечатляет сама индустриальная реальность в вещной плоти нефтяного и газового хозяйства, в размахе созидательных дел, сложных проблем, больших государственных забот.

— Стране очень повезло, что у нас есть Тюмень, — с улыбкой говорит Геннадий Павлович, — ведь темпы прироста промышленной продукции в области ныне в три раза больше общесоюзных. И мощное развитие энергетики страны вполне обеспечит и сегодня и завтра подземные богатства Тюмени.

Но прежде надо решить много проблем. Обширнейшей программой автоматизации, коренной технической и организационной перестройкой охвачена ныне вся нефте- и газодобывающая отрасль. Вводится новая система сбора, транспортировки и подготовки нефти и газа на базе унифицированного блочно-комплексного оборудования. А что это означает? Сокращение сроков монтажа оборудования во много раз. Возможность вести добычу нефти в крупных промысловых районах при сравнительно небольшой численности персонала, а иные объекты вообще обслуживать без людей!

Разве не примечательно то, что за последнее время из сферы производства высвобождено более 12 тысяч человек? А ведь это десятки поселков, которых уже не надо строить, это свободные рабочие руки для других промыслов и районов.

И все же, все же жилья пока не хватает; и острая нужда в развивающемся транспорте, особенно железнодорожном.

В августе 1975 года из Тюмени вышел специальный поезд с тем, чтобы через 27 часов, проделав 700 километров по приобской тайге, через болота, торфяники, преодолев реки Тавду, Иртыш, Юганскую Обь и обскую пойму, прийти в город Сургут. Поезд этот открыл поточное движение по Севсибу — новой важной стальной магистрали страны.

Конечно, все это особая и большая тема. Масштабность ее я почувствовал, оказавшись в июле 1975 года, за неделю до открытия движения на заканчивавшемся строительстве большого моста через Обь, вблизи Сургута.

Мы плыли на небольшом белом пароходе, рассекавшем темноватую воду Оби. Мост казался на горизонте похожим на стальную струну, соединившую берега. Постепенно в чистом воздухе над рекой прояснялись его мощные контуры — десять пролетов, опирающихся на бетонные опоры.

Сургутский мост длиною более двух километров. Один из самых больших в стране. Строительство его, рассчитанное на пять лет, закончилось за четыре с половиной года. Начальник мостоотряда № 29, мой земляк из Днепропетровска Анатолий Викторович Моисеев, мог быть доволен своим коллективом.

Бетонщики, монтажники, плотники отряда, сами выстроившие себе городок около моста, работали в труднейших условиях. В первые годы грузы к стройке приходили только водой. Но сибирская зима долгая. А весной, когда вода становилась «большой», в реке приходилось останавливать работы, рытье фундаментов для опор, которые закладывались на восьмиметровой глубине. Кессоны здесь применялись в самых крайних случаях — это сокращало сроки.

Моисеев до Оби успел поставить три моста на Иртыше. В Сибири он прижился. Он пришел к нам на теплоход — высокий, худой, загорелый, словно бы прокаленный морозами, ветрами, сибирской летней жарой. Рассказывал неторопливо и, слегка щурясь от солнца, поглядывал на мост, Обь, поселок, где его людьми выстроены и школа, и амбулатория, и детский сад, и «все, что надо для жизни», как он сказал.

От Тюмени до Сургута мостостроители воздвигнули ни мало ни много — сорок пять мостов, маленьких и больших. Сам Моисеев за это время получил девять выговоров от главка и один — от министра, а затем... орден «Знак Почета»!

После Сургута мостоотряд № 29 поведет дорогу до Нижневартовска, к Самотлору, а затем — круто на север, в сторону Уренгоя и Заполярья.

Рассказывал обо всем этом Анатолий Викторович как о делах обыденных, естественных для него, будничных, без пафоса и «придыхания», не акцентируя на какой-либо исключительности или самоотверженности его товарищей. И вот эта черта скромности, осознанного глубоко и неуклонно выполняемого долга поражала не меньше, чем размеры моста и сроки его воздвижения.

И невольно подумалось — на сибирских просторах выковываются удивительные рабочие характеры. Здесь в единый гражданственный и психологический сплав особой чеканки сливаются идейная убежденность и непоказное мужество, образованность, скромность и всегдашняя готовность к самым длительным и тяжелым усилиям, к борьбе с природой, трудностями, что и составляет существо настоящего подвига.

Поистине это благороднейшая генерация рабочих людей семидесятых годов.

О Самотлоре в обкоме шел особый разговор. То, что делается здесь, во многом носит характер новаторский. В нефтяной промышленности давно сложились определенные традиции освоения месторождений. С момента их открытия до выхода на оптимальные темпы добычи нефти проходило, как правило, около десяти лет. Но в Западной Сибири такие темпы никого не могли устроить. Новые условия подсказывали и новые пути. Разведчикам нефти было вменено в обязанность за год-полтора, не больше, с момента открытия составить предварительное заключение о целесообразности ввода месторождения в эксплуатацию. Тут же, без промедления, параллельно с разведочным бурением начинается эксплуатационное, строятся трубопроводы. Через два с половиной — три года нефть потоком идет в переработку.

Так было на промыслах Нефтеюганска, Сургута. Но особенно быстрыми темпами развивался Самотлор, всем своим опытом убедительно подтвердив правильность такого подхода.

...Слушая Геннадия Павловича, я вспомнил нашего спутника и гида в Нижневартовске, инженера Наиля Султановича Галеева, который шутливо отрекомендовался нам как «татарский сын русского народа». Он приехал на север из Башкирии, где проработал немало лет, сейчас заведовал одним из отделов в нефтегазовом управлении. Он сказал, что Самотлор это его последняя и самая сильная любовь.

И сам воодушевленный и увлеченный своим рассказом, тем, что видит каждый день, что составляет существо его будничной работы, он в автобусе, глядя на тайгу, болота, строения, проносившиеся мимо, воскликнул: «Самотлор — это же Курская битва девятой пятилетки!»

Сказано это было сильно, с какой-то мощью внутренего убеждения в том, что и сам инженер думает так, и так это есть на самом деле.

Конечно, подобные метафоры всегда относительны. В этой тоже был некий эмоциональный запал, известная доля преувеличения. И все же Галеев как бы врубил эту фразу в мою память. Да, битва, несомненно, ярчайшая трудовая битва современности.

Мы жили в Нижневартовске в уютной двухэтажной деревянной гостинице, неподалеку от «бетонки», днем и ночью заполненной потоком машин, ревом могучих «МАЗов», «КрАЗов», «Татр». Это была «бетонка» кольцевой дороги, как бы передававшей напряженное биение рабочего пульса всего Самотлора, ныне разбуриваемого во всех уголках нефтеносной площади, разбуриваемой уже «под завязку».

В Нижневартовске, как и во всех северных городах Тюмени, стоят телевизионные установки системы «Орбита», стальные раковины, похожие на огромные уши, чутко слушающие небо. Вечерами, с наступлением темноты, загорались экраны телевизоров, передающие «рукопожатие в космосе», стыковку космических кораблей «Союз» и «Аполлон».

И невольно ассоциативно сопрягались в наших ощущениях, сознании, в эмоциональном настрое эти два ряда впечатлений — и от штурма в космосе, и от штурма сибирских недр, от того земного подвига, который мы наблюдали в Самотлоре.


«...И, называя наше время временем великих свершений, мы отдаем должное тем, кто сделал его таким, — мы отдаем должное людям труда», — сказал Леонид Ильич Брежнев с трибуны XXV съезда КПСС.

Чувство сопричастности к истории — сложное и тонкое чувство. Оно редко обнаруживает себя в открытой форме. Ему противопоказана всякая аффектация, как рабочему человеку чуждо выспреннее тщеславие.

Совершая подвиг на войне или в труде, человек редко думает о его значении. Порою лишь спустя многие годы люди понимают, сколько существен и весом был их вклад в сотворение важных перемен. Но разве от этого подлинная историчность событий становится меньше?!

Сопричастность к истории! Я ощущал ее всюду, не только на Самотлоре. Тут, должно быть, только с особенной силой. Но и на всех промыслах, во всех северных городах, о которых шла речь. Всюду меня не оставляло ощущение прикосновения к индустриальной легенде, творимой на наших глазах, ощущение безусловной причастности к истории пятилеток всех тех, о ком рассказывается в очерке.


Примечания

1

Сейнеры с деревянным корпусом.

(обратно)

2

В. Дымшиц. Записки строителя. Альманах. Год XXXII. Книга вторая. М., «Советский писатель», 1949.

(обратно)

Оглавление

  • СВЕТ МОСКОВСКИХ ОКОН
  •   Размышления у карты
  •   Выбор судьбы
  •   Этажи и люди
  •   Первое знакомство
  •   Юность в Москве
  •   Дом на Пресне
  •   Дружба
  •   Трое в первой шеренге
  •   В семье Копелевых
  •   Еще быстрее
  •   Заслуженный строитель
  •   Звенья одной цепи
  •   Большие дела маленького коллектива
  •   Делегат съезда
  •   Рабочая честь
  •   «Товарищ сенатор»
  •   Зима в Ивановском
  •   Памяти друга
  •   Вечерняя беседа
  •   Ночная смена
  •   На берегах Дуная
  •   НОТ
  •   Через сердце
  •   Новая страница
  •   Ступени
  •   Высший уровень
  •   В Старой Буде
  •   Единство и своеобразие
  •   Поездка в Тропарево
  •   Продолжение следует
  •   Закономерность
  •   Гвардии строители
  • РАССКАЗЫ
  •   НА ЮЖНОМ УРАЛЕ
  •     Спор через границы
  •     Тонкий профиль
  •     Двадцать пять, пятьдесят и еще век!
  •   ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ
  •   КАСПИЙСКИЕ РЫБАКИ
  •     Килечная экспедиция
  •     Лов на электросвет
  •     В открытом море
  •   ПОД ГОРОДОМ ГОРЬКИМ
  •     Родная гавань
  •     Трудное начало
  •     Горячие дни
  •     Наступление развивается
  •     Еще один сверхплановый
  •     Тревожная ночь
  •     Весенние воды
  •     Флаги над гаванью
  •     Год спустя
  •   ПУТЬ НАВЕРХ
  •     Монтажник
  •     Глядя из семидесятых годов
  •     Крылья успеха
  •     «Большой нуль»
  •   ЭСТАФЕТА
  •     1. Сибирь — Москва
  •     2. В сороковые, грозовые
  •     3. Зерно нового
  •     4. В нефтяном Туймазы
  •     5. Трудные рубежи
  •     6. Дороги вглубь
  •     7. Северные города
  •     8. Эстафета
  • *** Примечания ***