КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Лес шуметь не перестал... [Кузьма Григорьевич Абрамов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Лес шуметь не перестал...

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

— Самсон-дядюшка, хорошенький, куда ходил?

— Вчера ходил, родимушка, в Найман!..

(Из эрзянской народной песни)
1
Весна 1922 года в Найманы пришла рано. В начале апреля за несколько дней согнало снег, дружно прошел паводок, и поля, отдохнув за зиму, готовы были принять семена посевов. Засуетились мужики, с пререканиями и спорами собрались в «паи» и шумными толпами двинулись в поля, чтобы начать очередную дележку земли по едокам. За прошлую зиму особенно много изменений произошло в каждой семье. Страшный недород, охвативший десять поволжских губерний, обрекший на голодную смерть двадцать миллионов людей, прошелся и по Найману. Редко из какой избы не вынесли одного или двух покойников.

Поделив землю, мужики стали налаживать сохи, чинить телеги и готовить семена. Но мало оказалось таких, у кого семян было в достатке. Большинство найманских жителей ходили понурые, не торопились выезжать в поле. А некоторым и выезжать было не на чем: голодная смерть прошлась не только по избам, она опустошила и дворы. Больше всего от нее досталось семье Гарузовых. Правда, лошади у них и раньше не было, но была корова, были куры, теленок — и теперь всего этого не стало. Нет семян, нет и надежды засеять в этом году землю на семь едоков.

С давних пор существует в Наймане род Гарузовых, некогда обширный, многолюдный. Но с течением времени могучее дерево их рода понемногу теряло ветви, пока не оказалось почти оголенным. Теперь в Наймане Гарузовы занимали всего лишь один домик на самом конце нижней улицы.

Как помнят найманские старики, эта звучная фамилия всегда являлась синонимом предельной бедности. Такие выражения, как «жить по-гарузовски», «пахать на гарузовских лошадях», то есть на себе, «обедать по-гарузовски», «поехать на базар с гарузовским карманом», часто повторялись в найманских семьях.

Двухоконная избушка Гарузовых, глубоко осевшая в землю и помнящая еще топку по-черному, стояла немного на отшибе. Между нею и порядком был заброшенный пустырь. Он образовался после большого пожара перед войной, когда погорела вся нижняя улица. Сгорел и двор Гарузовых, но избушка чудом сохранилась. Когда стали отстраиваться, два соседа перебрались на другую улицу. Так между селом и избушкой, Гарузовых образовался пустырь. Братья свою усадьбу в шутку стали называть Камчаткой, и это название настолько укрепилось за ней, что деревенские ребятишки дразнили детей Степана камчадалами. Вокруг избушки, на месте двора, — одинокие полуобгоревшие столбы. Кругом ни соломинки. Мало соломы и на крыше избы, отчего закопченная труба оголена почти до самого потолка и торчит, словно грязный палец из рваной варежки. Поверх трубы опрокинут горшок с отбитым дном. Сеней нет, и дверь из избы выходит прямо на улицу. Перед дверью вместо крыльца со ступеньками лежит большой белый камень.

Внутри избушки всегда стоит полумрак. Маленькие окна, во многих местах заткнутые тряпками, слабо пропускают дневной свет и скудно освещают только передний угол и место перед печкой. Голландки нет, да и класть-то ее негде.

Большая семья Гарузовых в полном составе собирается сюда только зимой, и тогда в избушке бывает настолько тесно, что повернуться трудно. Летом же здесь остаются только женщины и дети. Сам Степан обычно спит на подлавке, Пахом, когда выгоняют стадо, харчуется с ночевкой по очереди по всему селу. Он вот уже несколько лет как бы штатный пастух Наймана. Несмотря на крайнюю бедность, братья жили очень дружно, и ни один из них не старался урвать себе долю побольше, хотя у Степана были жена и дети, а остальные два брата семьями не обзаводились. Делить было нечего, и каждый добытый кусок съедали вместе. Из братьев только один Захар не был на войне. Степан провоевал всю германскую, изредка наезжая домой после ранений. Был мобилизован и Пахом, но он в шестнадцатом году дезертировал и до самой революции скрывался в присурских лесах. Голодный год все они встретили дома. Пахом сразу же ушел кормиться за Волгу. Захар к этому времени уже батрачил в хозяйстве найманского богача Кондратия Салдина, чем поддержал себя и спас от голодной смерти двух последних ребятишек старшего брата Степана. Трое родившихся перед ними умерли от голода. Сам Степан с матерью и женой, может быть, только потому и выжили, что их желудки давно привыкли к древесной коре и листьям, которые часто примешивали в хлеб даже в урожайные годы. Никогда не удавалось Степану полностью засевать свой надел: не было лошади и каждый год недоставало семян. Он добрую половину земли сдавал кому-нибудь из богатеев в аренду, а оставшуюся часть, договорившись с мужиком, имеющим коня, обрабатывал исполу. Выходило, что его семья пользовалась лишь четвертой частью всего надела. Разве тут хватит хлеба до нового урожая, когда соломы на тюфяки и то не было вдоволь. Вот и выкручивалась семья как могла. Степан каждое лето нанимался работать к богатым мужикам. Пахом пас найманское стадо. Мечтой всей жизни Степана было купить лошадь, которая, по его соображениям, вывела бы их из этой вечной нужды. Но годы шли, а его мужицкая мечта не сбывалась. Жизнь безжалостно ломала его планы. Одна неудача сменялась другой, не давая ему выпрямиться, шагнуть вперед. В оправдание своего бедственного положения он всегда приводил какие-нибудь маловажные причины, в которых винил себя. Не поступи он тогда вот так-то, обязательно у него вышло бы. Но как Степан ни поступал, его всегда ждала неудача. Однако он был на редкость упрямым мужиком, и энергия к жизни в его маленьком и суховатом теле не иссякала. У него не было настоящего, он всегда жил завтрашним днем. Пахом не разделял его оптимизма. В противоположность брату он жил сегодняшним днем и часто подтрунивал над потугами Степана выбиться в люди, стать наравне с крепкими жителями села, вроде Кондратия Салдина, Ивана Дурнова или братьев Платоновых. Но Степан его насмешки выслушивал молча и никогда не сердился. Пахом был рослый, жилистый, с сухощавым продолговатым лицом. Серые большие глаза его всегда были невеселы, как будто он на что-то сердился. Ему давно пора бы жениться, но из-за бедности не удавалось, да и невесту брать некуда — слишком мало места в доме.

2
Возвращение Пахома домой встретили в семье Гарузовых с радостью. С прошлого года, когда он уехал из Наймана кормиться за Волгу, от него не было вестей, и вот неожиданно явился сам. Но еще больше обрадовались в семье залатанному мешку с фасолью, купленной им где-то по пути. В мешке было около трех пудов, и эти три пуда Пахом нес на спине двадцать километров от самой железнодорожной станции.

Взрослые и дети с веселым оживлением окружили мешок, рассматривая фасоль, доселе в Наймане не виданную. Самый маленький, шестилетний Мишка, тут же поторопился отправить в рот несколько зерен, но, разжевав их, скривился, мотнул головой и выплюнул. К мешку протиснулась старуха мать, всю зиму не слезавшая с печи. Она протянула иссохшую руку, обтянутую сморщенной, бескровной кожей, и, пропуская сквозь редкие костяшки пальцев отполированные фасолины, сказала снохе, жене Степана:

— Давай вари, Матрена, кашу, пусть хоть раз ребятишки наедятся вдоволь.

— А можно ли из них варить кашу? — усомнилась Матрена и взглянула на Пахома.

— Это такой харч, что из него все можно варить, — ответил Пахом, довольный, что он явился причиной такой семейной радости.

Он сидел немного поодаль, за небольшим столом в переднем углу, под темным, закопченным образом с еле заметным ликом Николы. Перед ним на столе лежала светлая, из-под дешевого мыла, железная коробочка с махоркой. На боках и крышке ее темнели крупинки ржавчины. Митька, пасынок Степана, года на три старше малыша, вертелся около, боязливо протягивая грязные ручонки к разрисованной коробочке.

— Что, нравится? — заметил Пахом. — Возьми, потрогай.

— А навовсе, дядя, не дашь? — спросил он, с любопытством разглядывая какой-то стершийся рисунок на крышке. — Я бы туда стал класть тараканов, у нас их много за трубой.

Пахом высыпал махорку на стол и отдал коробочку.

Тут же появился Мишка.

— А мне? — заревел он и потянулся к брату отнимать подарок дяди.

Но Митька ловко увернулся от него и быстро полез на печку. Пахом стал выворачивать карманы, надеясь что-нибудь найти и для Мишки. Ничего не нашел, кроме оловянного мундштука, и, чтобы успокоить маленького племянника, протянул ему мундштук.

— Отсюда таракан выползет, — сказал Мишка, недовольно разглядывая подарок.

— А ты заткни большую дырку, маленькая же будет вроде окошечка для таракана, — уговаривал его Пахом. — Это даже интересней.

Мишка медленно и неуверенно направился за братом, все еще разглядывая подарок и сомневаясь в его превосходстве над коробочкой.

— Не мешало бы сейчас перед этой кашей выпить немного на радостях-то, — крякнул Степан, присаживаясь к брату.

— Денег у меня ни гроша, — вздохнул Пахом. — Все, сколько было, отдал за этот мешок.

— А как это называется, из чего кашу-то варить? — спросила Матрена, насыпая зерна в чугунок.

— Хвасоль, не то хасоль, вроде как-то так сказывали, — ответил Пахом.

— Должно быть, в наших краях ее не сеют, коли по-эрзянски и названия-то нет, — прошамкала старуха, катая на беззубых деснах гладкую фасолину.

— Может, ты нам, Матрена, все-таки найдешь где-нибудь бутылочку самогона? — снова вернулся к этому Степан.

— Найти нетрудно, да на что? Нешто попробовать за эту касоль поискать. Дадут ли: больно уж харч-то непривышный.

— А то сбегай к кому-нибудь, — настаивал Степан.

Узнав о приезде брата, пришел и Захар. Ростом он был ниже Пахома, но в плечах шире. Во всем его молодом теле чувствовалась большая сила. Его темные волосы, не подстриженные на затылке, загибались за околышек фуражки, а спереди высовывались из-под мятого козырька. Над верхней губой темнел пушок усов, которых еще не касалась бритва. Карие глаза Захара быстро окинули домашних и задержались на Пахоме, окутанном сизым дымом своей большой цигарки.

— Здорово, браток, — проговорил Пахом, немного приподнимаясь и протягивая длинную жилистую руку.

Захар почему-то смутился и, пожимая руку брата, неумело тряхнул ее, как это обычно получается у молодых, еще не привыкших здороваться за руку.

— Ну как? — спросил его Пахом, когда тот сел с ним рядом на узенькую лавку. — Видать, неплохо тебе на салдинских харчах: на щеках румянец, не то что у меня.

— Хлеба у Салдина хватает, — ответил Захар и опустил глаза, чувствуя в словах брата скрытую насмешку.

— Он у нас хорошо определился, — заметил Степан. — Сам сыт и ребятишкам когда помогает. Что же-еще надо?

— Да, — проговорил Пахом, выпуская из ноздрей густые струи дыма. — А я думал, ко мне в помощники пойдет. Любо было бы нам за стадом-то ходить, ни тебе хозяев, ни тебе начальников. Сам себе все. А Салдин, поди, придирчивый?

— Чего ему придираться, что полагается — я все справляю.

— Старуха у них больно дотошная, — сказала мать. — И сама я к ним, бывалычи, не раз жать ходила. То не эдак сноп связала, то колосок обронила.

— Чистая колдунья, — заметила Матрена.

— Скоро у тебя там каша-то? — спросил Степан, прерывая разговор.

— Пусть немного пропарится, а я сейчас побегу поищу где-нибудь вам самогонки.

Матрена перевязала сбившийся на затылок темный платок и, отсыпав в подол немного фасоли, вышла из избы.

— Видишь, какой я харч привез, — сказал Пахом Захару. — Салдин, поди, таким тебя не кормит?

Захар ничего не ответил, опять уловив в словах брата скрытую насмешку. Он молча подошел к мешку и стал разглядывать диковинные продолговатые горошины с синими и красноватыми прожилками. С печи послышались возня, резкий визг Мишки и настойчивый голос старшего:

— Отдай коробку!

— Не отдам!

И опять визг.

— Вот я полезу к вам туда! — прикрикнул на них Степан.

Проворный и юркий Мишка кубарем скатился на пол и, придерживая одной рукой штанишки, а в другой зажав добычу, стремглав выскочил на улицу. Со слезами на глазах появился Митька и устремился за ним. Через некоторое время они вернулись обратно, но теперь уже ревел Мишка, у которого отобрали коробочку. Отец погрозил ему вальком.

Вскоре вернулась и Матрена с фасолью.

— В двух домах была, ничего не дают за твой харч, Пахом. Это, говорят, бог знает что, может, ее и есть-то грех, — сказала Матрена, высыпая фасоль обратно в мешок.

— Не дают — не надо, сами съедим, мы греха не боимся. Подавай, Матрена, кашу, а то у меня гашник что-то сильно ослаб, — сказал Пахом, убирая со стола табак.

Захар отказывался от каши, но его уговорили хоть попробовать. Он взял ложку и вскоре отошел от стола. После салдинских харчей эта «касоль» показалась ему невкусной. Но остальные уплетали за обе щеки. Матрена сдобрила варево ложкой конопляного масла, которое оставалось на дне одной из темных бутылок, стоящих в углу за лавкой.

— Заваривай, Матрена, еще один чугун, — сказал Пахом, когда в большой деревянной чашке показалось дно. — Я только разошелся, а у тебя каша кончилась.

Чашку с остатками фасоли придвинул к себе Мишка и, загородив ее обеими руками, покосился на старшего брата, который старался дотянуться до нее своей ложкой.

— Отдашь банку — дам, — предложил Мишка.

Сделка состоялась быстро. Баночка тут же перешла во владение Мишки, и остаток фасоли был мирно доеден обоими братьями.

— С таким харчем и без хлеба можно жить, — сказал довольный Степан, вставая из-за стола и отирая на лице пот рукавом посконной рубашки. — Спасибо тебе, Пахом, накормил ты нас как следует. Первый раз за этот год наелся досыта.

— Побольше бы нам такой касоли, — отозвалась старая мать.

— А у нас она не уродится, коли посеять? — спросила Матрена.

— Почему не уродится? Попробовать надо, — заметил Пахом. — Ведь где-то, должно быть, сеют ее.

Этот разговор неожиданно всех навел на мысль о семенах, о весенней пахоте, пора которой так быстро подходила. Оживление, вызванное сытным обедом и приездом Пахома, сменилось грустью и заботами. Старуха-мать вздохнула раза два и снова отправилась на печь, вдруг почувствовав себя по-прежнему немощной. Пахом, свернув толстую цигарку, растянулся на единственной лавке, заняв ее почти всю от переднего угля до самых дверей. У стола остался один Степан. Он положил длинные руки на стол и, молча поглядывая на них, шевелил узловатыми пальцами.

— Ты что, уходишь? — спросил он Захара, стоявшего у дверей.

— Дела, — неопределенно сказал Захар. — Бывайте здоровы.

Пахом вскоре заснул, уронив на пол цигарку. За столом вздыхал Степан, положив на длинные руки лохматую голову. На печи возле бабушки затихли и Митька с Мишкой. Матрена продолжала копошиться перед печкой, гремя деревянными ложками, укладывая их в берестяной кузовок, висящий возле печки.

3
На улице было тепло. Яркое апрельское солнце слепило глаза. Захар шел зажмурившись. Пребывание у братьев вызвало в нем грусть. Ему была близка молчаливая печаль старшего брата, охватывающая безлошадного крестьянина при мыслях о весне. Надо готовиться к пахоте, к севу. От этого зависит все существование его бедной семьи. Захару хочется помочь ему, но что может сделать он, семнадцатилетний деревенский парень? Он пошел в работники к богатею села, чтобы хоть как-нибудь облегчить положение семьи брата, но его помощь — не больше капли воды умирающему от жажды. Кондратий Салдин, у которого он батрачил, мужик очень скупой, расчетливый и взял его к себе «из милости», чтобы не дать ему умереть с голоду. Только с этой весны он положил ему за работу пуд муки в месяц, а до этого Захар работал лишь за стол. Отвешивая ему первый пуд, Кондратий наставительно говорил: «Не относи ты муку-то братьям, оставь у меня, тебе все равно не прокормить такую большую семью, пусть они сами себе добывают. Поработаешь у меня год — двенадцать пудов у тебя будет, поработаешь два — двадцать четыре. Глядишь, и избенку сколотишь себе, женишься, своим хозяйством обзаведешься. Ты парень работящий, у тебя дела пойдут, только вот хитрости в тебе маловато. Ну, да она, хитрость-то, со временем придет. Молод ты еще…» Захар поблагодарил хозяина за такой совет, а муку все же отнес брату. Ему была чужда, непонятна эта салдинская хитрость. Как же он мог поступить иначе? Вот и брат Пахом: двадцать верст нес на своих плечах три пуда фасоли, истратив на них все свои заработанные деньги, нес, чтобы обрадовать семью. Он ведь тоже мог бы, рассуждая по-салдински, зашить свои гроши куда-нибудь за подкладку и приберечь на будущее. Но нет этой хитрости у Гарузовых. Не умеют они тянуть каждый себе.

Яркий апрельский день с веселой игрой солнечных зайчиков по лужам, оживленные голоса высыпавших из изб ребятишек и пряный запах оттаивающей земли как-то рассекли грустные мысли Захара. На его белом широком лбу разгладились складки, улыбка заиграла в карих глазах, разливаясь по всему лицу. Захар молодцевато шел по улице, время от времени подергивая плечами, чтобы поправить небрежно накинутую на них фуфайку. У церкви он встретил вдову Самойловну с дочерью. Захар поздоровался и хотел было пройти мимо, но его остановили. Дуня, дочь Самойловны, прыснув в рукав, спряталась за мать.

— С чего ты ржешь-то? — толкнула Самойловна дочь и ласково сказала Захару: — Ты бы, Захарушка, зашел к нам как-нибудь поправить соху. Тяжело без мужика-то. Время-то у тебя есть?

— Выберу как-нибудь, — ответил Захар.

— Зайди, родимый, помоги.

Самойловна и раньше не раз просила Захара помочь ей по хозяйству. Но он смутно догадывался, что причина была не в этом. Дуняша была на выданье. Она с матерью часто работала у Салдиных, особенно во время жатвы. Работящий Захар понравился матери. Она хотела заполучить его себе в зятья. Дуняша ничем не отличалась от других найманских девушек и, может быть, была бы неплохой женой, но Захар еще не задумывался над женитьбой. Он обернулся, когда женщины немного отошли, обернулась и Дуня, показывая свое веснушчатое лицо. Нос у нее был некрасивый — пуговкой. Дуня опять прыснула. «С чего она смеется, глупая?» — подумал Захар.

4
В один из воскресных дней Пахом Гарузов на мирской сходке подрядился пасти найманский скот. В подпаски ему определили Ивана Атямарькина, товарища и сверстника Захара. Договорились по пять фунтов ржи и по пять фунтов овса с каждой дойной коровы; две третьих всего сбора полагалось Пахому, остальное — подпаску. Прикидывая в уме, Пахом подсчитал, что он осенью получит около пятнадцати пудов ржи и столько же овса. Степан посоветовал ему добиться на сходе получения некоторой части уплаты весной, при выгоне, чтобы выгадать на семена, но старики подняли шум, Расчеты с пастухами обычно производились осенью, когда скотину загоняли во дворы. Хотя и случалось, что часть уплаты производилась весной, в виде аванса, но редко. Порешили на том, что при выгоне за каждую корову сверх положенного принесут по яйцу и по ломтю хлеба. Пахом согласился, чтобы зря не тянуть время, и сходка кончилась. Но мужики не расходились, ожидая распивки магарыча, неизбежного в таких случаях. На сходе был и Захар. Он стоял в стороне в группе молодых парней, не принимавших участия в мирских делах. Когда все было кончено, он подошел к брату, чтобы поздравить его.

— Опять надел хомут, на целое лето надел, — сказал Пахом, держа в уголке рта незажженную цигарку.

Захар протянул ему свою зажигалку, сделанную из ружейной гильзы.

— Жаль, на семена не пришлось урвать.

— Урвешь у этих живоглотов, — ответил Пахом, кивнув на мужиков.

— Эх, и ловок же ты, Пахомка, — сказал средний из братьев Платоновых, Архип, коренастый мужчина с татарским скуластым лицом, с узенькими, хитроватыми глазами. — Сейчас за пуд ржи можно шапку денег взять, а осенью, если она, бог даст, уродится, по полтине, может, будет…

— Да не у всякого она сейчас есть-то, — заметил другой мужик. — Рады бы дать, да нечего.

— Я не Артемка Осипов, хлебом не торгую. Коли запросил наперед — значит, надо позарез, — возразил Пахом и сказал брату: — Пойдем, ну их…

— А магарыч?! — остановил их Гостянтин[1] Лабырь, их сват по двоюродному брату Григорию Канаеву. — От такого добра отказываться, да еще главному виновнику!

— Когда будете распивать-то? — спросил Пахом.

— Несут! Несут! — раздались голоса.

Принесли два ведра самогонки и поставили в середине круга. Лабырь взял в руки ковш и протянул чайный стакан Пахому:

— Держи, ты первый. Подходи, мужики!

Все сгрудились вокруг Лабыря, большого охотника всяких оказий, связанных с выпивкой.

— Пей, Гарузов, да смотри хорошо справляй дело, — сказал Сергей Андреевич, мужик лет под сорок с маленькой курчавой бородкой.

— Чего ему смотреть, не впервой, — заметил высокий костлявый мужик Филипп, сосед Лабыря.

— Оно, конечно, дело это ему привышное, но однако же… — заметил несуразный Цетор; его ни с того ни с сего так и звали несуразным.

— Налей-ка брату, — сказал Пахом, вытирая губы и возвращая стакан.

— Молод еще, здесь и старикам не хватит, — заметил тот же Платонов.

— Я не буду пить, — отмахнулся Захар, норовя выйти из круга, но несуразный Цетор остановил его.

Захар нехотя взял стакан и отпил половину. Стакан быстро стал переходить из рук в руки.

— Можа, еще нальешь, Гостянтин? — пошутил кто-то из мужиков.

— За ворот? Подходи. Вы, черти, хоть понемногу на донышке оставляйте, а то, чего доброго, самому не хватит, — говорил Лабырь, ловко работая большим деревянным ковшом.

Как ни мала была выпивка и как ни слаба, все же многие повеселели. Послышались шутки, говор стал громче. У некоторых появилось желание помериться силами, бороться. Более солидные старики, поглаживая бороды и посмеиваясь, подзадоривали борющихся.

— Куда сейчас? — спросил брата Пахом, когда они выбрались из тесного круга.

— Мне бы вот сюда надо зайти, — нерешительно кивнул Захар в сторону избы Самойловны, находившейся невдалеке от салдинской. — Никак не выберу время. Давно просили.

Пахом с удивлением взглянул на брата, потом на опрятный домик вдовы.

— Ага, понимаю, — неопределенно сказал он. — И давно ты сюда похаживаешь?

Захар смутился и промолчал.

— Чего же ты покраснел? Не одобряю, браток, не одобряю. Она баба, того, женит тебя на своей дочери, и перейдешь ты от хозяина к хозяйке. Вишь, у нее какой чистенький домик-то. А тебе еще рановато надевать на шею этот хомут.

Пахом помолчал, перекатывая во рту цигарку из стороны в сторону и щурясь от дыма.

— Просили наладить соху. Отчего же не помочь, коли у них нет мужика. Руки не отвалятся, — возразил Захар.

— Помочь можно… — в раздумье сказал Пахом и решительно закончил. — Учиться тебе, Захар, надо. С повязкой на глазах трудно жить человеку.

— Где уж теперь мне учиться, запоздал.

— А я вот не запоздал, — живо отозвался Пахом, вытаскивая из внутреннего кармана шинельного пиджака потрепанную книжку. — Видишь начальная политграмота. Так что я с собой не только эту проклятую хвасоль привез… Кстати, этой самой хвасолью у нас ребятишки объелись и чуть было не того… Ты им как-нибудь немножко хлебца принес бы. — Пахом бережно разгладил помявшуюся обложку. — Нужная книжка для нашего брата, тут все о нашей жизни сказано.

— Ты хоть два года в школу ходил, а я что: ни одной буквы не знаю.

— Напрасно ты отказался пойти со мной в пастухи, я бы тебя за лето выучил читать, а там сам пошел бы в гору. Мудрость не велика, была бы охота.

Захар махнул рукой и молча направился к воротам Самойловны.

— Ты хлебца-то не забудь! — крикнул ему вслед Пахом.

Захар кивнул головой.

Самой хозяйки дома не было. Захара встретила Дуняша. Она из окна видела, что он идет к ним, и выбежала ему навстречу.

— А соху-то нам уже починили, — сказала она, поспешно спускаясь с крыльца.

— Значит, я не к сроку, — ответил Захар, намереваясь вернуться к калитке.

— Почему же не к сроку? Побудь немного, сейчас мама придет, — заторопилась Дуняша, чтобы удержать его.

— Да ведь нужды-то во мне больше нет?

— Мама, может быть, еще что-нибудь попросит тебя помочь. У нас вон дверь в конюшне совсем расслабла…

Она повела показывать дверь. Захар шел за ней, невольно поглядывая на ее босые ноги. Она повернулась к нему и, засмеявшись, пошла быстрее.

— Чему ты смеешься? — спросил он недовольно.

— Уж и посмеяться нельзя, какой ты сурьезный, — сказала она, останавливаясь перед конюшней. — Вота дверь-то.

Пока Захар возился с дверью, Дуняша с каким-то шитьем подсела недалеко от него, время от времени поглядывая в его сторону. Однако Захару ни разу не удалось поймать быстрого взгляда ее зеленоватых глаз. Когда он оглядывался, она низко склонялась над шитьем. Захару казалось, что она все улыбается.

— Ты что вчера вечером не был на гулянье? — спросила она, не поднимая головы. — Знаешь, как весело было.

— То-то ты и сейчас улыбаешься.

— Где это я улыбаюсь? Только всего раз и засмеялась. А ты-то с чего такой сурьезный? Слова от тебя к не добьешься, знай себе молчишь.

— Чего же мне говорить?

— Необходительный ты, Захар. Другие парни какие разговорчивые.

— Вроде Кольки Лабыря?

— Ну уж и сказал, такой охальник. И совсем он мне не нравится.

— А какие же тебе нравятся?

— Которые больше помалкивают.

— Вот я и молчу, — буркнул Захар.

— Чтобы мне понравиться?!

Она громко засмеялась, откидывая назад голову. В это время в калитке показалась мать. Они и не заметили, как она подошла к ним.

— Ну, с чего ты, кобыла, ржешь? — замахнулась она на дочь. — Ты, Захар, не смотри на нее, она у нас любит посмеяться, веселая такая… Перестань, тебе говорят! Нет чтобы помочь человеку; а она сидит и заливается. Тебе, может, Захарушка, подержать чего?

— Не надо, я сейчас закончу.

— Ну и доделывай, а я пойду яичницу тебе пожарю. Поешь после работы.

— Не стоит, Варвара уряж[2], — попробовал остановить ее Захар. — Дела-то здесь всего на полчаса.

— И не говори, неужто я тебя так отпущу. Слазий, Дуняша, на конюшню, достань свежих яиц.

Дуняша мигом отложила шитье и замелькала босыми ногами по лесенке, приставленной сбоку конюшни. Она была одета легко, По-домашнему: без пулая[3], в белой вышитой рубахе с вырезом спереди. Захар невольно поднял голову и, поймав ее смущенный и предупреждающий взгляд, быстро отвернулся. От Самойловны не ускользнуло это; она, довольная, медленно пошла к дому, шурша кистями тяжелого пулая.

Кончив возиться с дверью, Захар собрался уходить, но Дуняша стала звать его в избу.

— Зайди, не побрезгуй нашим угощением, нам больше нечем заплатить тебе за работу.

— Да разве я за плату делал? — обиделся Захар.

Дуняша не удержала бы его, не выйди сама Самойловна. Она без слов взяла его за руку и повела к крылечку, где висел глиняный умывальник с двумя носиками.

— Дуняша, вынеси полотенце.

В избе было чисто и опрятно. Пол был вымыт и выскоблен до восковой желтизны. Слева от двери, на месте коника, стоял небольшой столик со швейной машиной и обрезками цветастого ситца. Захар снял фуражку и прошел к столу, где уже была приготовлена запуска и стояла бутылка самогона. «Принимают, как заправского зятя», — подумал он, присаживаясь на лавку.

— На, выпей, а потом и закусишь, — сказала Самойловна, поднося ему полный стакан самогона.

— Пить я, уряж, не буду, — мотнул головой Захар. — А, вот закусить, коли приготовили, закушу немного. У хозяев моих гуляют, так что там теперь не до обеда.

— Много не пей, а от стакана не откажись. Сама не люблю пьющих мужчин. Мой покойный, царство ему небесное, не пил, уж так-то хорошо мне с ним было, только вот не привел господь дожить нам вместе до старости. Вот и Дуняшке я непьющего мужа прочу. Плохо нам с ней без мужиков-то…

«Тебе и самой-то еще мужик нужен», — подумал Захар, мельком оглядывая дородную Самойловну.

Из сеней вышла Дуняша в новой, белой как снег длинной рубахе, в ярких рукавах[4] и в сверкающем от медных бляшек пулае. Пулай был ей великоват и свисал вниз. Осторожно ступая ногами, обутыми в сапожки гармошкой, она прошлась по избе и села у переднего окна, где лежало ее давешнее шитье.

— Да брось ты, Дуняша, дело-то: воскресенье сегодня, так посиди, — сказала ей мать и обернулась к Захару. — Шить ее учу. Машина своя, помру — ей останется. Уж больно она у меня до дела охочая.

Захар ел, низко наклонясь над столом, стараясь не слушать болтовню Самойловны.

— Ты и пирожки-то попробуй, они хоть и черствые, но сдобные. Еще с пасхи остались, есть-то у нас некому, — говорила Самойловна, вертясь около стола и угощая Захара.

— Спасибо, — сказал он, вставая из-за стола.

— Да что так мало? Смотри-ка, и совсем ничего не ел. И самогонки-то совсем не пил, а я уж так старалась, да, видать, чем-то не угодила. Уже уходишь? — засуетилась Самойловна.

— Надо идти, я давно из дому, а то хозяин заругает, — сказал Захар, направляясь к двери.

— Плюнь ты на этого хозяина. Самому надо быть хозяином. Век, что ли, на него спину-то будешь гнуть?

Она направилась было выйти с ним в сени, но в дверях остановилась и крикнула дочери:

— Дуняша, проводи гостя! Чего сидишь, словно пришили тебя к лавке?

Во дворе Захар немного задержался. Как-то неловко было уходить сразу. Некоторое время они стояли молча.

— Вечером придешь на улицу? — сказала наконец Дуняша.

Захар не сразу отозвался.

— Может, приду, если не будет какого-нибудь дела.

— Какое же дело ночью?

— Не своя воля, у хозяина живу.

Захар как-то свободнее вздохнул, когда очутился на улице. С площади, где распивали магарыч, еще доносился гул голосов. По улице навстречу Захару шла толпа нарядных девушек. Чтобы не встретиться с ними, он прибавил шагу и юркнул в салдинскую калитку. Захар слышал, как девушки громко засмеялись, ему показалось, что смеются над ним: они видели, как он вышел из ворот Самойловны.

Глава вторая

Горше горького у богатого вино,

Тверже камня у богатого хлеб.

(Из эрзянской народной песни)
1
В большом пятистенном доме Кондрата Ивановича Салдина праздновали именины единственной шестилетней дочери, Наденьки. Гостей было не так уж много. Родня у Салдина небольшая. Жена его, Елена Петровна, взята из города, братьев и сестер у него нет, дядья и тетки давно повымерли. Все гости — близкие ему найманские богатеи.

Они разместились за двумя сдвинутыми столами. Сам хозяин стоял в конце одного из столов и, растопыривая то и дело толстые короткие руки, призывал гостей есть и пить вдоволь.

Росту Кондратий Салдин небольшого, с узкими отвислыми плечами, книзу толстоват, так что его фигура на коротеньких, слегка кривых ногах напоминает грушу. Большая с проседью голова прочно сидит, словно на подставке, на толстой жилистой шее. Самая выдающаяся часть его скуластого лица — большой мясистый нос с глубокими рябинками на конце и с лиловой родинкой, величиной в большую горошину. Когда Кондратий говорит спокойно, родинка почти не шевелится, но стоит ему вспылить, заговорить с раздражением, как она начнет дрожать и прыгать. Его маленькие глазки, подобно ярким светлячкам, выглядывают из-под нависших над припухлыми веками бровей. Широкий, словно щель, с тонкими губами рот его скрыт под жесткими рыжими усами. Борода у него реденькая, как сухая рыжеватая растительность на плешивой горе. Во всей его грушеобразной фигуре чувствуется какая-то скрытая цепкость. Когда он идет, быстро семеня коротенькими кривыми ножками, кажется, что он не ступает, а цепляется за землю. Эта цепкость угадывается и в его широких ладонях, испещренных за шестьдесят лет жизни глубокими линиями удач и неудач. Удач у него бывало всегда больше. Давно, лет сорок тому назад, после смерти отца, он, двадцатилетний парень, остался хозяином небольшой водяной мельницы, двух лошадей, коровы и трех десятков овец. Все тогда говорили, что не справиться ему по молодости лет с салдинским хозяйством. Однако он не только справился, но и приумножил его за последующие сорок лет. Отцовскую старую мельницу он переделал на ческу; в найманском лесу, в лощине под названием Белый ключ, наладил ободное производство; рядом же, на широкой поляне, устроил пчельник на восемьдесят ульев; на высоком бугре в полверсте от села поставил ветряную мельницу. Еще совсем недавно, во время мировой войны, в 1916 году, в городе по сходной цене он купил двигатель и на площади за церковью построил вторую мельницу, известную на всю округу. «Мордвин пошел в гору», — говорили про него.

Елена была третьей женой Кондратия. Женился он на ней перед самой войной, когда ему было уже пятьдесят лет с лишним, а ей — всего лишь тридцать. Она была вдовой городского мещанина и жила со своей матерью, мелкой базарной торговкой.

С первой женой Кондратий прожил тринадцать лет. Женили его в ранней молодости. Старому Салдину нужна была здоровая, сильная работница, и он сам выбрал себе подходящую сноху, не считаясь с желанием сына. За тринадцать лет жизни с ней у Кондратия не было ни одного ребенка. Умерла она, надорвавшись, когда вместе с Кондратием устанавливала на мельнице жернов. Он подваживал тяжелый камень ломом, а она поддерживала руками. Случилось так, что лом вдруг выскользнул из рук Кондратия, и жена рухнула вместе с камнем на землю. Не долго по ней печалился муж. Не прошло и года, как он женился на второй.

Вторую жену ему выбрала мать, Матрена Дмитриевна. Вторая жена была по душе Кондратию. Прожил он с ней два года. Но детей и у нее не было. Матрена Дмитриевна уговорила ее сходить на поклонение в дальний монастырь, к святой иконе. Она ушла и больше не вернулась. Говорили, что она с какими-то странниками пошла на поклон к киевским мощам. Кондратий ее так и не дождался. Около двадцати лет он оставался соломенным вдовцом, пока наконец найманский поп, отец Гавриил, не разрешил ему жениться в третий раз. В трудах и в заботах прошли эти длинные и одинокие годы, скрашиваемые удачами и прибылями от его заведений. Какая уж там женитьба в пятьдесят с лишним лет, когда все молодые годы прошли без любви, без женской ласки. Но Кондратий Салдин по-своему смотрел на любовь. Ему нужен был сын, в котором он видел бы продолжателя салдинского рода. Да только не везло Кондратию. За восемь лет жизни с Еленой у них родилась лишь одна дочь. Как ни ворожила Матрена Дмитриевна, какими травами и снадобьями она ни поила сына и сноху, в каких монастырях ни побывала — ничего не помогло. В конце концов Кондратий рад был и дочери…

Пьют гости за здоровье Наденьки, пьют и закусывают студнем, домашней жирной колбасой, пожелтевшим от времени салом, пышными пирогами, начиненными мясом, сдобной кашей с яйцами, пьют и поют старинные песни, сохранившиеся в памяти. Полная чарка с самогонным спиртом то и дело ходит из рук в руки, ходит и будоражит головы гостей, развязывая их языки на веселые, откровенные разговоры. Чарку иногда сменяет довольно объемистый двурогий деревянный ковш с темными узорами и с яркими зелеными звездочками по бокам. После самогона гости охлаждаются холодным, со льда, медовым квасом, тоже хмельным. На столах рядом с деревянными раскрашенными тарелками сверкают золотистыми узорами фарфоровые, купленные хозяином на городской толкучке в прошлый, голодный год. Деревянные ложки перемежаются с блестящими железными, есть даже несколько серебряных, приобретенных таким же образом, как и тарелки. Вилок нет: эрзяне не привыкли ими пользоваться; ложки и те редко пускаются в ход, закуска с тарелок берется прямо руками.

За столом на самом почетном месте, под иконами, сидит Лаврентий Захарович, крестный отец Наденьки. На его цветущих щеках играют небольшие ямочки, придающие его лицу насмешливое выражение. Темные усы у него аккуратно расправлены и подкручены, как у щеголя, под ними всегда прячется довольная улыбка. На первый взгляд он очень мягкий и приятный человек, а лицо кажется даже красивым, однако, вглядевшись пристальнее, невольно начинаешь замечать в нем что-то отталкивающее. Найманские жители его очень не любят и за глаза называют Кыртымом, но по необходимости обращаются к нему с уважением. До революции он имел две лавки: большую — в базарном селе Явлей, меньшую — в Наймане. После революции у него осталась только найманская лавка.

Рядом с ним сидит его дородная половина — Анастасия. Она, как и хозяйка дома, Елена, одета по-русски. На ней красная сатиновая кофта и синий сарафан. На плечи накинут большой шелковый платок с яркими красными цветами, как у цыганки. Концы платка едва сходятся на груди.

С другой стороны возле Лаврентия — найманский поп, отец Гавриил. Его черная ряса расстегнута, длинные темные с проседью волосы рассыпались по плечам, в широкой, до ушей, густой бороде сверкают дрожащие крошки студня. Пот крупным бисером катится по широкому лбу и по лоснящимся щекам. Он говорит громко, густым басом, но медленно, с расстановкой. Чувствует себя непринужденно, шутит с женщинами.

Рядом с попом горбится сосед Кондратия, Артемий Осипович. Он почти не вмешивается в застольную беседу гостей, ест мало, но пьет за всех. До революции Артемий Осипович был самым видным человеком на весь уезд. По всей волости у бедняков он скупал и арендовал земли, имел несколько собственных участков, выделенных ему во времена столыпинщины, и каждую осень вокруг за бесценок скупал хлеб, чтобы, выждав время, поставлять его втридорога в губернский город или дальше по Волге. Но все это в прошлом. Теперь у Артемия Осиповича остался только огромный каменный дом, единственный каменный дом в Наймане, и опустевшие просторные амбары на задворках. Жена у него умерла, сын ушел к белым в гражданскую войну и пропал без вести. Он жил один со своей младшей сестрой, которая раньше была где-то в монастыре и недавно появилась в Наймане. Не тот теперь стал Артемий Осипович. Если его друзья Салдин и Кыртым начинали поднимать головы, думали не поддаваться суровым законам новой жизни, то он на все махнул рукой и предоставил себя обстоятельствам. Недаром говорят, что от бури крупная птица чаще гибнет, чем мелкая.

И последний гость из мужчин — Иван Данилович Дурнов, крепкий найманский житель, богатей нового склада. Он еще недавно вышел из середняцкой гущи села и только что начинает расправлять свои мужицкие плечи. Это рослый и здоровый мужик с широкой бородой, с крупным красным лицом и с большими воспаленными глазами. Рядом с ним — его красивая чернобровая жена, ярко разодетая в вышитую руцю поверх рукавов и пулая. Она кажется непомерно толстой, но это только от костюма. На самом деле она высокая и стройная, года на два моложе мужа, которому пошел сороковой. Из женщин обращает на себя внимание еще сестра Артемия Осиповича, Аксинья. На ней полурусский-полуэрзянский костюм; поверх белой вышитой рубахи надета синяя кофта, на голове теплая шапочка на вате. Жиденькие волосы перевязаны сзади темной ленточкой и выглядывают из-под шапочки, как утиный хвост. Она и сама-то походит на птицу с длинным острым носом. Аксинья отказывается от каждого стакана, отмахивается руками и головой, удивленно повторяя: «Что вы? Что вы, православные, как же можно мне пить?» Однако под конец оказалась довольно пьяной.

За столом между мужчинами идет оживленный разговор о нэпе, про который вот уж второй месяц пишут московские газеты. Лаврентий Захарович весь раскраснелся. Он то поворачивается к отцу Гавриилу, то через стол лезет к хозяину и, довольный, расписывает какую он теперь заведет торговлю. Голос у него неожиданно писклявый, явно не соответствующий его сложению Ямочки на щеках так и играют.

— Не верю! — гудит ему в ответ бас отца Гавриила.

— Как не веришь? — пищит Лаврентий.

— Тут какая-нибудь мышеловка.

— Политикой играть нельзя! — поддерживает кума и Кондратий.

А поп гудит свое:

— Вы думаете, Ленин пустит такую политику, которая будет на потребу вам?

Артемий Осипович молча, в подтверждение слов соседа, поднес кукиш к самому носу Лаврентия. Палец у него с черным от грязи ногтем был измазан в горчице. Потом растопыренной пятерней он схватил налитый ему стакан и опрокинул в рот. Отец Гавриил, замешкавшись с огромным куском студня, только мотнул головой: так, мол, и я думаю.

— А по-моему, друзья, тут будет война, новая война против нас, — заговорил Кондратий. — Конечно, из ружей палить не станут…

— Как знать, — прервал его охмелевший Дурнов.

— И войск с генералами не будет, а все же добивать нас будут. И чем вы думаете? Капиталом!

Лаврентий тонко захихикал, отворачиваясь, а поп Гавриил, немного подумав, веско пророкотал:

— Пожалуй, золотые слова.

— Нет, ты погоди, кум, смеяться, — продолжал Кондратий развивать свою мысль. — Нас мало, а их тысячи, этих голоштанников-то, вроде наших найманских Гарузовых и Лабырей.

— Пусть их хоть миллион будет. Да разве в такой драке большинство когда-нибудь побеждало?

— А их и вправду миллион, Кондратий Иванович скостил немного, — сказал поп хихикающему Лаврентию.

— Все одно, все одно, — повторил Лаврентий, отмахиваясь от попа рукой.

— Будущее покажет, как повернется дело, — сказал Кондратий и начал опять разливать самогон.

Поп говорил как бы сам себе, соглашаясь с Кондратием:

— Да, насчет капиталу ты правду сказал. Это оно так и будет. Народится новый капитал и посильнее вашего, посильнее всяких оружий.

— Оружие со счета тоже скидывать не надо. Может, кое-где придется и его в ход пустить, если капитал не осилит, — ответил ему Кондратий.

— Про такие вещи, кум, — и вслух! — зашикал на него Лаврентий, пугливо оглядываясь по сторонам.

— Да здесь все свои, — успокоил его Кондратий.

Артемий Осипович, не дожидаясь других, молча опрокинул в рот налитый стакан, взял щепотку соли и положил на язык.

— Не верю я всему этому, — мрачно прогудел он, словно из пустой бочки.

Потом он опустил лохматую голову на стол и, поворачивая ее из стороны в сторону, завыл старинную песню:

Ты гуляешь-пьешь, саранский эрзя,
Гуляешь — ничего не знаешь…
Но песня, к радости окружающих, неожиданно оборвалась. Артемий Осипович поднял голову и попросил налить ему еще. Кондратий подвинул было ему тарелку смясом, но он оттолкнул ее и подставил стакан. Когда ему налили, он, прежде чем выпить, долго смотрел сквозь вонючую жидкость на дно стакана, словно хотел разглядеть там свой завтрашний день, но самогон был такой же мутный, как и его глаза.

Кондратий в это время наставительно говорил Лаврентию Захаровичу:

— На нашем месте, кум, теперь надо чаще поглядывать по сторонам, чтобы знать, в какую сторону идти, не напролом, а ощупью: сначала попробовать, можно ли ступить, а то провалишься…

— Золотые слова, — басил ему в ответ отец Гавриил.

А Лаврентий Захарович тихо хихикал.

Наденька, за здоровье которой пили и ели за столом, не понимала, о чем спорили собравшиеся в их доме дяденьки и тетеньки. Она смирно стояла, прислонившись к мягким коленям бабушки, и светлыми бусинками синих глазенок поглядывала на гостей. Ее совершенно не занимали грубые голоса споривших, куда приятнее было слушать ласковый шепот бабушки, которая, наклонясь к ней, наставляла внучку, как нужно благодарить гостей за поздравления и подарки. Эти подарки она сложила на подоконник и теперь радостно поглядывала на них. Больше всех ей понравилась огромная кукла в розовом платьице с голубыми шелковыми ленточками в маленьких косицах. С нею она не хотела расставаться и крепко прижимала к себе. Наденьке казалось, что сегодня ее особенно любят, даже чужие дяденьки и тетеньки, которые так громко и весело разговаривают. Сегодня она не боялась даже попа Гавриила, который всегда ходит весь в черном, не боялась и дяди Артемия из красного кирпичного дома. К Наденьке иногда подходила мать. Она наклонялась к ней и горячими маслеными губами целовала ее в лоб или в щеки. От нее пахло чесноком и самогоном, и Наденька украдкой тщательно вытирала место, которого касались ее губы, недовольно морща маленький носик.

А за столом все жарче разгорался спор о том, кто теперь займет главенствующее положение в жизни, коль в Москве повернули политику в новую сторону. Чаще всех звенел тонкий, режущий ухо голос Лаврентия, ему вторил густой бас попа Гавриила, а голос Кондратия, слегка шепелявившего, в общем шуме рокотал ровно, назидательно. В разговоры мужчин иногда вмешивались и женщины, особенно Анастасия. Она никак не могла примириться с тем, что муж открыл торговлю только в Наймане. Зачем кому-то другому уступать место в Явлее, где раньше у них всегда бывала такая крупная выручка? Елена, чтобы успокоить расходившуюся куму и не допустить ссоры, подсела к ней и вызвала на песню. Она высоким, но сильным и ровным голосом затянула:

Мальчишечка-бедняжечка…
Но Лаврентий прервал ее:

— Вот, кума, нашла какую. Что же, одна ее будешь петь? Давай нашу, эрзянскую. Он писклявым голосом затянул:

Ужо аштек, од тейтерь, ужо, Машур, учомак!..[5]
Лаврентий чуть было не сорвался, но Анастасия подхватила песню, за ней и остальные. Пели все. Даже старуха Салдина иногда присоединялась к зычным голосам охмелевших гостей. И только один Артемий Осипович молча катал по столу свою большую лохматую голову, опрокидывая стаканы и тарелки и бессмысленно вращая покрасневшими белками мутных глаз.

2
Далеко за полдень перевалило апрельское солнце, когда Захар вернулся от Самойловны во двор хозяина. Из дома долетали голоса подгулявших гостей, слышалось пение. Захар прошел в маленькую избушку, стоявшую во дворе. Зимой здесь держали телят и ягнят, а теперь была небольшая столярная мастерская, где готовили запасные ульи. Здесь же, прямо на стружках, Захар расстилал свою постель. Он снял пиджак и хотел прилечь, но вспомнил, что надо почистить конюшню. Выпустив во двор двух лошадей, принялся за работу. Он и не заметил, как в задних воротах появился нежданный человек. Это был волостной милиционер Прокоп Миронович Стропилкин.

Стропилкин был грозой самогонщиков волости, но частенько бывал у них и желанным гостем. Стропилкин разведал, что на этих днях Салдин гнал самогон, и решил хотя бы ошарашить его веселую компанию, раз уж не удалось поймать Салдина на месте преступления. Но у Стропилкина была, как говорится, слабость. Когда он ловил самогонщиков, эта слабость часто брала верх. Тогда он напивался до одурения и терял свое несложное вооружение, состоящее из пустой револьверной кобуры и ржавой кавалерийской шашки. Может быть, эта слабость и сейчас привела его к Салдину.

— Тебе что, праздников нет? — сказал он Захару, обходя свежий навоз, чтобы не запачкать блестевшие сапоги.

— Какие праздники? — не понял Захар.

— Сегодня же воскресенье! Да и твои хозяева, кажись, гуляют…

Он подошел ближе и спросил как-то вкрадчиво:

— Слушай-ка, гуляют, что ли?

— Не смотрю за ними, что они делают, — с неохотой ответил Захар.

Он ударом о порог очистил вилы и направился в дальний угол конюшни. Но Стропилкин остановил его.

— Погоди ты. Скажи: самогон Салдин гнал?

— Я же сказал тебе: не смотрю за ним. Это твое дело, требуется — поймай.

— Укрываешь?

— Одного такого укрыл уже, — усмехнулся Захар. — Да что ты пристал ко мне? Вместо того чтобы болтать со мной, нагрянул бы туда, где пьют самогон, может, и тебе перепало бы.

— Ты смотри у меня, грубиян! Во-первых, ко мне, как представителю власти, как должностному лицу, надо обращаться на «вы», а не тыкать. Необразовщина, учить вас все надо. Во-вторых, не твое дело — перепадет мне или не перепадет. Твое дело вон чистить кулацкие конюшни да помалкивать, — сказал Стропилкин, придерживая длинную кавалерийскую саблю, которая висела у него на широком желтом ремне с исцарапанной медной пряжкой.

Захар ничего не ответил. Скрывая улыбку, он отошел от него и снова взялся за вилы. А Стропилкин зашагал к сеням.

Однако появление Стропилкина было замечено. Пока он разговаривал с Захаром, старухе Матрене Дмитриевне случилось выйти во двор. Она мигом смекнула, что это за гость, и, как могла, быстро юркнула обратно в дом.

Ее сообщение переполошило гостей. Они было встали из-за стола, но хозяин их успокоил.

— Без колготни, друзья. Все оставайтесь на своих местах. Найдем средство против этой грозы. Коль он пожаловал сегодня, значит, с похмелья. А человеку с похмелья известно, что надо.

Гости слегка успокоились, каждый опять занял свое место. Салдин схватил с лавки огромную бутыль с самогоном и завертелся с ней по избе, выискивая, куда бы ее сунуть.

— Эту штуку все-таки на время надо убрать куда-нибудь, а то она вся ему одному достанется.

— Гряди ко мне, Кондратий Иваныч, — пророкотал поп Гавриил, привстав и протягивая через стол руки.

— Куда ты ее? — спросил Кондратий, подавая ему бутыль.

— Эх, выручайте, святые угоднички! Ну-ка, Захарыч, приподними вон ту, которая в самом углу, большую-то богородицу, — сказал он Лаврентию, кивнув на иконы.

Тот полез на лавку и помог Гавриилу пристроить за иконами бутыль с самогоном.

— Самое надежное место. Ни один дурак не домыслит заглянуть туда, — заверил поп Гавриил, садясь обратно на лавку, и тише, только одному Лаврентию, сказал: — В оное время за ними и не то прятали. С божьей помощью все сходило, сойдет и сейчас.

Спокойствие попа Гавриила передалось и другим гостям, и праздничное настроение кое-как было восстановлено. Женщины между тем добавили на стол закуски, разлили по стаканам медовый квас и со скрытым беспокойством стали ждать.

Стропилкин, как только вошел, сразу понял, что его приход предупрежден. Хозяин словно ожидал его появления. Он торопливо засеменил к нему навстречу, предлагая заранее приготовленное место за столом. Но Стропилкин отстранил его от себя и, шагнув на середину комнаты так, что заскрипели половицы, во все стороны повел носом, вынюхивая воздух.

— Где самогон?! — гаркнул он, не обращаясь ни к кому в отдельности.

— О каком самогоне это вы, Прокоп Мироныч? — сказал Кондратий, опять подходя к нему.

— Зачем нам этот самогон, сыночек? У нас и без него, слава богу, есть чем угощать желанных гостей, а вы у нас завсегда самый желанный гость, — сказала старуха Салдина, приближаясь к нему с другой стороны.

— Да, товарищ Стропилкин, так оно лучше будет, подойдите сюда, поближе к столу, — подал свой голос и Лаврентий.

Стропилкин стоял посреди комнаты, шаря глазами по углам, покосился на старуху, процедил сквозь зубы Лаврентию:

— Твои товарищи по лесам рыщут.

Но тут вмешалась Елена, и все сразу изменилось. Одной рукой придерживая подол длинного клетчатого сарафана, а другой поднося полный ковш хмельного медового кваса, она встала перед ним и поклонилась.

— Уважьте, Прокоп Мироныч, выпейте на здоровье, — сказала она, играя густыми бровями.

Трудно было устоять против такой просьбы, и Стропилкин не выдержал. Он как-то приосанился, молодцевато положил руку на эфес сабли, поправил пустую кобуру и, смущенно улыбаясь Елене, взял из ее рук ковш. А она все стояла в поклоне, поблескивая большими голубыми глазами. Стропилкин одним махом осушил ковш.

— Из твоих рук я бы что-нибудь покрепче выпил, — подмигнул он, стирая желтую пену с усов и направляясь к столу.

— Всему свое время, Мироныч, — вставил Кондратий, сопровождая его.

Потом незаметно на лавке опять появилась бутыль с самогоном, и Стропилкин, окруженный заботой почти всех салдинских гостей, так захмелел, что отстегнул и отставил все свое вооружение.

Но праздник все же был испорчен. За столом были не все свои; больше не вели откровенных разговоров, не затягивали песен. Чернобровая Варвара увела своего Дурнова, боясь, что он сцепится со Стропилкиным. За ними ушли и Лаврентий Захарович с женой, потом — сестра Артемия Осиповича, а за ней вскоре исчез и поп Гавриил, на ходу напялив соломенную шляпу с широкими полями. Вскоре из гостей остались лишь Стропилкин и Артемий Осипович, которые теперь сидели рядом, как самые закадычные друзья, и каждый другого в чем-то старался убедить.

— Ты в нашем деле ничего не понимаешь… — хрипел Стропилкин.

— Нет, ты погоди, погоди… — словно из пустой бочки, бубнил ему в ответ Артемий Осипович.

Кондратий стоял тут же, угощал их, чертыхался про себя и ждал, когда они наконец уберутся.

Провожая кума и куму, Елена прошла во двор, на заднее крыльцо. Ей не хотелось возвращаться в дом, где оставались те трое, и слушать их пьяную болтовню. Легкая апрельская прохлада приятно освежала захмелевшую голову. Елена хотела выйти в сад, но ее взгляд невольно задержался на Захаре. Окончив работу, он по пояс голый стоял к ней спиной у колодца и умывался. Она плотнее прикрыла за собой дверь, сеней и прислонилась плечом к косяку. Весеннее солнце яркими блестками играло на мокром, еще не успевшем загореть теле Захара, переливаясь радугами в мелких брызгах, летящих от него в стороны. Елена видела, как от легких движений мускулистых рук ритмично ходили на его спине широкие лопатки, и невольно вспоминала тело мужа, рыхлое, с рыжими жиденькими волосками и с отвисшим животом. Она скрестила на груди горячие руки, крепко прижимая их к себе, словно боясь, что они увлекут ее туда, к колодцу, увлекут, чтобы потрогать эти узлы мускулов и крепко стиснуть не испещренную морщинами шею молодого парня. Елена отвела в сторону глаза, чтобы избавиться от этого внезапного желания. Под навесом у конюшни стояла пара гнедых. Лошади скрестили свои длинные шеи и, шевеля чуткими ушами, похрапывая, теребили губами друг другу холки. Возле лошади терся жеребеночек с коротким волнистым хвостом.

Захар кончил умываться и пошел под навес, где лежали его рубашка и полотенце. Елене вдруг захотелось, чтобы он обернулся, она крикнула:

— Ты что же не идешь обедать?

Он повернул к ней раскрасневшееся от холодной воды лицо. В ее голосе, в блеске ее голубых глаз он уловил что-то новое, доселе незнакомое. Захар смутился и, не найдя, что ответить, бросил:

— У вас гости…

— Да что они тебе, иди обедай.

Елена торопливо сошла с крыльца и через задние ворота вышла в сад.

В саду было тихо, и только еле уловимый, но еще довольно свежий ветерок шептался с голыми ветвями яблонь, вишневых кустов и слив, усыпанных горошинами набухших почек. Еще день-два, и эти ветви покроются светлой клейкой зеленью. Елена подобрала подол длинного сарафана и прошла сквозь кусты смородины и крыжовника в густые заросли черемухи, где была вкопана небольшая скамеечка. Она опустилась на нее, закутала плечи в шаль и сосредоточенно притихла, вслушиваясь в шорохи пробудившегося сада. У ее ног хлопотливо сновали муравьи, переваливаясь через сухие былинки. На солнечной стороне толстой ножки скамейки ярко-красным пятном скучилось целое семейство божьих коровок. Она невольно остановила на них свой взгляд. Вот одна пара отделилась от общей кучи и медленно поползла вверх, вот другая сорвалась с ножки скамейки и покатилась на землю, к муравьям. Под теплыми, ласковыми лучами весеннего солнца в каждой козявке, в каждой былинке просыпалась великая сила жизни, ни с чем не сравнимая, неукротимая.

Елена вдруг почувствовала, что ей грустно. Она долго оставалась в саду, не замечая ни времени, ни прохлады вечера. Наконец, поеживаясь и плотнее натягивая концы шали, встала. Солнце уже село, сизый прозрачный туман легким дымком обволакивал сады и огороды. Елена отломила несколько веточек еще не распустившейся черемухи и пошла домой.

3
Кондратий, провожая пьяного Стропилкина, предложил отвезти его прямо в Явлей.

— Нет, в таком виде в Явлей нельзя, — запротестовал тот, качаясь на длинных ногах, точно подбитый журавль. — В Явлее начальство, а начальство — оно того… заставит кудахтать…

Они вышли на середину улицы.

— Куда же тебя? Может, у меня переночуешь? — спросил его Кондратий.

— Что? — многозначительно сказал Стропилкин, силясь остановить на нем мутный взгляд. — Чтобы я, да при исполнении служебных обязанностей, ночевал у кулака? Никогда! Ты у меня и думать не смей об этом! Подавай мне председателя сельского Совета!..

Он вырвал из рук Салдина свою руку и, пошатнувшись, как жердь, повалился на дорогу. Сидевшие поблизости на бревнах молодые парни и девушки громко засмеялись. Салдин помог ему встать. Отряхнул от пыли его гимнастерку и брюки.

— Вы что же это, над представителем власти гоготать?!

Стропилкин направился было к молодежи, но Кондратий удержал его, уговаривая:

— Чего с глупых возьмете, Прокоп Мироныч? Разбегутся сейчас, и все тут. Никого не поймаете.

Останавливаясь и падая, они наконец добрались до избы председателя Найманского сельсовета Максима Андреевича Чиндянова. Тот встретил их на крыльце. Это был мужик лет под пятьдесят, с широкой бородой с проседью.

— Где ж ты его подобрал? — спросил председатель, слегка приподнимая на голове высокий синий картуз с маленьким козырьком.

— У меня был. Дочкины именины справляли, ну и зашел…

— Что?! — вдруг встрепенулся Стропилкин, словно его подтолкнули сзади; он уже успел примоститься на ступеньках крыльца, привалясь к ним и запрокинув голову.

— Как же, Прокоп Мироныч… — начал было Кондратий, но Чиндянов прервал его:

— Иди подсоби.

Они взяли Стропилкина за руки и за ноги, поволокли в избу и уложили на конике.

— Человек меры своей не знаете — сказал Чиндянов, когда они опять вышли на крыльцо.

— Считай, один целую бутыль выхлестал.

— Вот и разобрало его…

Кондратий ушел, торопливо семеня вдоль улицы коротенькими кривыми ногами. Дома обволакивались сизыми апрельскими сумерками, навевая тихий покой. Салдин, уставший, отяжелевший от хмеля, заранее предвкушал мягкую теплоту высоких перин и подушек, умело взбитых проворными руками Елены. Вдруг он услышал пыхтение движка за церковью. «Что бы это могло быть? — подумал он вслух, не веря своим ушам. — Да как он смел, чумазый шайтан, пустить без позволения двигатель?..» Кондратий, неловко перепрыгнув через канаву, промытую весенней водой, чуть ли не бегом пустился к своей мельнице, огибая церковную ограду.

А дело было в том, что из Явлея приехали на двух подводах молоть посыпку для лошадей волисполкома. Возчик, не застав дома хозяина, направился к кузнецу Петру, ранее работавшему у Кондратия машинистом. Ключи от мельницы и теперь находились у него. Кому-нибудь другому кузнец без ведома хозяина не стал бы молоть, но для волостного исполкома решил пустить двигатель. Они уже заканчивали, и задержись хозяин еще немного у Чиндянова, обошлось бы без шума. Кондратий, как только прибежал на мельницу, остановил двигатель, с руганью накинулся на кузнеца, отнял у него ключи, стал гнать возчика. Кузнец, не очень разговорчивый, обидевшись, отошел в сторону и молча вытирал ветошью измазанные нефтью руки. Однако Кондратий все же догадался, что подводы не найманские. До его слуха донеслось недовольное бормотание возчика: «Чай, не свои — казенные…» Было нерасчетливо ссориться с волисполкомом. «Камень в рукаве держи, но улыбайся», — подумал Кондратий и сказал возчику:

— Ты что же, знако́м, сразу не сказал, что из волости? Мы для вас найдем и нефть, и время. Я ведь думал, что это какой-нибудь засурский руз[6] приехал, шныряют тут то и дело. — И, обернувшись к кузнецу, словно к главному виновнику происшествия, крикнул: — Ну, чего стоишь, иди пущай!

Он до конца оставался на мельнице и даже помог грузить мешки.

— Ты, знако́м, еще когда придется, приезжай, милости просим, завсегда будем рады. И волостному старшине так скажи, что, мол, завсегда рады, — говорил он, провожая подводы.

Оставшись вдвоем с кузнецом, Кондратий, сверкнув маленькими глазками из-под нависших рыжих бровей, негромко процедил сквозь зубы:

— Тоже мне еще нашелся почитатель власти. Не смей больше трогать ключи!

— На кой мне сдались твои ключи! — угрюмо проворчал кузнец, направляясь к выходу, но неожиданно обернулся и угрожающе сказал: — А почитанием власти ты меня не попрекай! Слышишь?! Власть наша! Если не нам ее почитать, так кому же?

Это было так неожиданно, что Кондратий невольно сник. Кузнец ушел, а Кондратий с грустным вздохом опустился на порог и тупо уставился в серую муть вечера. Надо было идти домой, но тело его так отяжелело, что не хотелось даже пошевелиться. Немного посидев, он все же пересилил себя, кряхтя, поднялся на ноги и стал запирать мельницу.

Было уже совсем темно, когда Кондратий брел домой. В голове у него все время вертелись слова кузнеца: «Власть наша!» Грозное предупреждение почудилось в них. Словно что-то острое и холодное пронзило его сердце. Несказанной отчужденностью вдруг повеяло от родной улицы, по которой он ступал шестьдесят длинных лет, от этой полукруглой площади со старой, посеревшей от времени церковью, взметнувшей в холодное звездное небо свою неуклюжую, обсиженную вороньем колокольню с железным крестом. Все здесь было родное и в то же время чем-то необъяснимым отдаленное от сердца. Погруженный в мрачные мысли, Кондратий не заметил в темноте, как набрел на канаву. Правая нога его вдруг провалилась в холодную снеговую воду, и он грузно упал, больно стукнулся обо что-то бедром. Со злостью выругался, медленно поднялся и, хромая и охая, заковылял к своему крыльцу.

Чтобы не разбудить домашних, Кондратий в задней избе снял сапоги, разделся и, шлепая по крашеному полу босыми ногами, прошел в переднюю. Он лег, но теперь уже не испытывал того приятного ощущения покоя, которое предвкушал, возвращаясь от Чиндянова. Чего-то недоставало, что-то было недоделано, и его охватило какое-то скрытое беспокойство. На сердце было тягостно, в голове, тяжелой от похмелья, копошились неопределенные мысли, ушибленное бедро тупо ныло.

4
Завалившись после работы отдохнуть, Захар проспал до позднего вечера. Проснувшись, пошарил, по карманам в поисках табака и, закурив, долго сидел в темноте на свежих стружках, напоминавших смолистым запахом присурский сосновый бор. Старательно потушив цигарку на ладони, чтобы не обронить искорку на сухие стружки, Захар накинул на плечи фуфайку и вышел дать корм лошадям. Апрельская ночь легкой свежестью, еле уловимыми шорохами, лаем беспокойных псов манила Захара из тесного салдинского двора. Кончив дело, он вышел за ворота и остановился, раздумывая, в какую сторону пойти. Вечерние гулянья не привлекали его. Изредка бывая на них, он неизменно оставался безучастным, за что и прослыл нелюдимым. Мать говорит, что он пошел в отца. Но каков был отец, Захар не помнил, да и старшие братья почти не знали его. Всю свою жизнь он провел на Волге, сначала бурлаком, потом грузчиком, где-то там и успокоил свои кости.

Движением плеч Захар поправил фуфайку и стоял у ворот, занятый своими мыслями. Вспомнились слова Пахома: «Тебе надо учиться». Пахом настойчиво уговаривал его пойти с ним в пастухи, но Захар наотрез отказался. «Любую работу буду выполнять — только не эту». Пахом всегда был против того, что Захар батрачит у кулака, укорял его: «Не хочешь пасти общественный скот, так ломай хребет на кулака, умножай его богатство…» Захар ничего не отвечал на это. Он и, сам хорошенько не знал, кто из них прав. Весь мир для него заключался в Наймане, где издавна утвердилось как закон: нет ничего своего, работай на другого, если не хочешь помереть с голоду. Часто у него пробуждалось смутное желание раздвинуть межи этого узкого мира, но как это сделать, он не, знал, и не с кем было посоветоваться. Иногда найманские жители ему казались навозными жуками, каждый из них слепо ковырялся в своей куче, а вот у него, Захара, не было даже собственной кучи, приходилось ковыряться в чужой. Он как-то раз об этом сказал Пахому, но тот плохо понял его и ответил совсем не то: «Человека жуком назвать нельзя, человек — тварь разумная. Вот твой хозяин, правда, немного похож на жука…»

Постояв еще немного, Захар направился вдоль улицы в противоположную сторону от хоровода. Избы, с примыкающими к ним дворами, казались сплошным нагромождением бесформенных серых куч. Луна не показывалась, и только частые звезды поблескивали зеленоватыми светлячками в темноте ночного небосвода. Огромный ковш Большой Медведицы запрокинулся и повис ручкой вниз. Чем дальше по улице шел Захар, тем становилось тише и по-ночному спокойнее. Он машинально свернул в один из проулков и пошел по направлению к верхней улице. Не хотелось никого видеть. Одному лучше. Вот так идти, думать обо всем, что взбредет в голову, и ничего не желать. На повороте тропинки, которая шла за огородами, он неожиданно столкнулся с парочкой, Захар хотел пройти мимо, но парень загородил ему дорогу и, заглядывая в лицо, окликнул:

— Ты меньшой Гаруз? Чего один бродишь?

Это был сверстник Захара, сын Лабыря Николай. Найманские девушки любили его за черные глаза и белые как лен кудри.

— Недаром тебя нелюдимым называют, — продолжал Николай. — Пойдем с нами. Посидим где-нибудь. У тебя табак есть?

— Найдется.

— А то я целый вечер не курил.

Они подошли к низенькому, полусвалившемуся плетню.

— Вот я думаю, Захар, — заговорил Николай, поудобнее устроившись на плетне, — надо в город подаваться. Говорят, там разные училища открываются и нашего брата, крестьянина, безо всякого принимают. Чего мы здесь киснем, в Наймане?

— Я грамоту не знаю, — не сразу ответил Захар.

— А что грамота: теперь не те времена. Вот я вчерась газету в Совете видел, так в ней прямо написано: «Рабоче-крестьянская молодежь — за учебу!» Это как раз о нас с тобой говорится. Ты, к примеру, работаешь у Салдина, стало быть, рабочий, ну а я к крестьянам отношусь. Здорово написано. Весь вечер читал.

— Я не рабочий, я батрак, — возразил Захар.

— Ну, а батрак разве не работает?

— Рабочими называются те, которые в городе живут.

— Откуда ты знаешь? — с недоверием спросил Николай. — Вот в газете, которую я читал, об этом там ничего не говорится.

Захар промолчал и, раскуривая боком горящую цигарку, заговорил как бы сам с собой:

— Крепка в нас найманская привычка: сидим на месте, пока силой не потянут, как редьку с грядки.

— Это к чему ты?

— Хотя бы к тому, что вот говорим с тобой, а сделать ничего не сделаем.

— Ну, это ко мне не относится. Я, брат, человек решительный, сказал — и все тут.

— А девок своих на кого оставишь? — пошутил Захар. — Сколько их по тебе плакать-то будут!

— Девки что, девок и в городе хватает.

— В городе и красавцев таких, как ты, полно, а в Наймане ты один. Что они без тебя будут делать?

— Я с тобой о деле, а ты смехом, — обиделся Николай.

Он с досадой кинул в сторону недокуренную цигарку и, проследив, куда она упадет, сказал девушке:

— Иди затопчи.

Та покорно повиновалась.

— Пойдем проводишь, а то уже поздно, — сказала она, возвращаясь.

— Погоди ты, — отмахнулся он от нее и опять заговорил с Захаром. — Значит, ты не хочешь ко мне в напарники? А я рассчитывал на тебя.

— Куда мне в город учиться, если я и в Найманской школе ни разу не был, — грустно ответил Захар. — Ты вон газеты читаешь, а я что? Нет уж, если я в город и поеду, опять же хребет на кого-нибудь ломать, Так лучше на найманского мужика, чем на городского.

Приятели помолчали. Девушка дернула за рукав Николая и робко зашептала:

— Пойдем, дома заругают.

— Ты что привязалась, дорогу сама не найдешь? — сердито отозвался Николай.

Девушка медленно пошла вдоль плетня к проулку.

— Зачем ты с ней так? — сказал Захар. — Иди проводи.

— Ну их, надоели, липнут как мухи к меду.

— Сладкий ты, наверно, для них.

— Вот уеду в город — отвяжусь, — сказал Николай, слезая с плетня. — Ладно, пойду уж…

Каким бы одиноким ни чувствовал себя Захар, но никогда не завидовал легким успехам Николая, пустого бахвала, и удивлялся: чем и как мог он покорять девушек? Однако разговор о городе заставил его призадуматься. Захар всегда считал свое пребывание у Салдина временным, но сколько будет оно длиться, определить не мог. Посидев еще немного, он пошел к верхней улице.

Побродив в одиночестве по улицам и проулкам, Захар увидел небольшой кружок парней и девушек, расположившихся перед домом Сергея Андреевича, хозяйственного мужика среднего достатка. У него была бойкая семнадцатилетняя дочь Елизавета, первая певунья и плясунья на селе. Здесь, у ворот Сергея Андреевича, часто заканчивались вечерние хороводы, непременным участником которых был и подпасок Пахома Гарузова Иван Атямарькин, по-уличному — Воробей. Обычно веселый и разговорчивый, здесь он менялся, становился тихим, незаметным.

— Ты что, Воробей, приуныл? — спрашивали его товарищи.

— К утру спать хочется, — отшучивался он, кутаясь в неизменный коротенький пиджачок с узенькими рукавами, молча усаживался в стороне и следил глазами за тонкой, гибкой фигурой Елизаветы.

Захар и здесь, около дома Сергея Андреевича, не задержался. Было уже поздно. Молодежь расходилась парами, и только вокруг Елизаветы крутилось несколько парней, но мать Елизаветы, строго следившая за дочерью, позвала девушку домой. Поклонники ее тут же исчезли. Захар с Иваном пошли вместе. Им было по пути.

— Ты домой? — спросил Иван.

— Пожалуй, да… Переночую у своих.

На востоке, над Белым ключом, светлым маревом занималась заря. Звезды тускнели и гасли. Тишина, особенно глухая к концу ночи, легла на темные сады, все отчетливее выделявшиеся на фоне светлеющего неба. От них пахло терпким запахом яблонь и черемух. Сады застыли в немом ожидании нового дня. И этот новый день, может быть, раскроет мириады набухших почек, и сады оденутся в первую клейкую зелень, раскроются первые цветы и наполнят воздух своим густым ароматом.

Глава третья

Ой, вдова, вдова, вдова-солдатка!

Семь лет она вдовой оставалася…

(Из эрзянской народной песни)
1
Петька, восьмилетний сын Марьи Канаевой, сегодня встал рано. Никто его не будил, сам проснулся. Еще вчера он решил навестить деда на салдинском пчельнике. Дед обещал ему показать на Явлее самые рыбные места. Длинная деревянная кровать, на которой спал он, стояла в сенях у задней стены. В избе у них были клопы, и он с матерью, как только ночи стали потеплее, перебрался сюда. Первое, что услышал Петька, был голос матери, доносившийся со двора сквозь щели плетневой стены. Он сразу догадался, с кем разговаривает мать. «Значит, я в самый раз», — сказал он себе, отыскивая удобную щель, чтобы глянуть во двор. Оттуда вскоре донесся знакомый звон подойника от первых струй парного молока. Петька смотрел, как быстро опускались и поднимались проворные руки матери, выжимая из полного вымени коровы тонкие синеватые струйки. Казалось, не подойник, а они, словно крепко натянутые струны, издавали мелодичный звон. Петька ощутил во рту вкус парного молока, и ему сразу захотелось есть. Он спрыгнул с постели, выскочил на крыльцо и вприпрыжку, словно молодой барашек, помчался на огород к колодцу.

Безоблачное небо было подернуто прозрачной кисеей утреннего тумана, слегка подсвеченной из-за горизонта невидимым солнцем. На колодце стояло ведро с водой, Петька наклонил его, наполнил горсть и, обливая босые ноги и узенькие штанишки, сполоснул лицо. Сразу почувствовал себя бодро. Откуда-то с улицы с радостным лаем прибежал его неразлучный друг — черный лохматый пес Волкодав. Петька брызнул на него горстью холодной воды, и они с шумом и визгом побежали домой.

Там Петьку ожидал завтрак — большая медная кружка парного молока и краюха ржаного хлеба с примесью картофеля. Половина краюхи была тут же брошена Волкодаву, пес поймал ее на лету.

— Хватит тебе разбрасываться хлебом, я уже кормила его, — крикнула из чулана мать, процеживая в крынки пенистое молоко.

Марья, мать Петьки, — солдатка. Так ее называют с 1918 года, когда Григорий Канаев добровольно ушел в Красную Армию. Четвертый год пошел с того дня.

Письма от Григория приходили редко, и писал он коротко: жив, здоров, того и вам желаю. Не расписывал много о себе и об армейской жизни. И совсем не потому, что не любил свою жену, — просто от характера. Но и в коротеньких письмах чутким сердцем Марья угадывала его тоску о ней, о сыне. Последнее письмо было месяца два тому назад, в котором он писал, что к лету, может быть, вернется домой, если обстановка не осложнится. Про войну уже с прошлого года ничего не было слышно. На дворе уже весна, а его все нет. Многие давно приехали и теперь копошатся вокруг своих хозяйств, стараясь поднять их и наверстать потерянное время. Только двор Марьи по-прежнему стоит запущенным, без хозяина и работника.

Немного ей пришлось прожить с мужем, но жили они дружно. Не было случая, чтобы Григорий ее обругал или побил, как это бывает во многих семьях. Соседки всегда завидовали ей. «Ты, Марья, не живешь, а празднуешь», — говорили они, когда разговор заходил о житье-бытье. Ничто женщину так не старит, как привередливость мужа и полная зависимость от большой семьи. На одного человека еще как-нибудь можно угодить, но на семью, где сталкиваются разные характеры, никогда не угодишь. Марью такое «счастье» миновало. С первых же дней замужества она была хозяйкой в доме. Матери у Григория не было, жил он с отцом. Отец же всю свою жизнь находился на пчельнике Кондратия Салдина. Марье было немногим больше семнадцати, когда она вышла замуж за Григория. Материальные затруднения не пугали ее. В родительском доме ей было не лучше. Отец Марьи Гостянтин Пиляев, по прозвищу Лабырь, — мастер на все руки: и плотник, и печник, и шорник, — вечно бывал на заработках, но домой никогда ничего не приносил. Вся семья была на попечении матери, женщины трудолюбивой, но очень суровой и сварливой. Ее боялся даже сам Лабырь, который, часто пропившись до последнего рубанка и топора, месяцами сидел на ее шее в ожидании счастливого случая. А случаем этим всегда был какой-нибудь выгодный подряд с задатком. Тогда он опять приобретал инструмент и набирал небольшую артель. Работать с ним всегда шли охотно — Гостянтин Лабырь никогда не обидит и не обделит.

Провожая сына, Марья наказывала:

— Смотри не задерживайся у деда до ночи, а то я буду беспокоиться.

— Чего тебе беспокоиться, дорогу не знаю? Не первый раз иду, — отозвался Петька, укладывая деду гостинцы.

Как ни хотел он пораньше выйти из дому, солнце все же опередило его. Оно уже поднялось над лесом.

Управившись с делами в избе, Марья с лопатой вышла на огород. Лошади у нее не было, ходить по соседям и выпрашивать, чтобы вспахали огород, она не хотела. А земля не ждала, земля знает свое дело. Марья окинула взглядом усадьбу, по-мужицки поплевала на широкие ладони и начала копать. Острая лопата легко и жадно врезалась в рыхлую, влажную почву, сильные руки ловко перевертывали пласт. Солнце поднималось все выше, все больше пригревало спину и плечи. Тяжелый пулай тянул вниз, затруднял движения. Здесь никого не было, и Марья сняла его. Потом она освободилась от рукавов и осталась в одной рубашке. Ранее вскопанные места понемногу теряли влажный цвет и становились серыми. Земля сохла. Это заставляло Марью торопиться. Спина взмокла. Марья отстегнула медное сюлгамо[7] и распахнула ворот рубахи. Легкий ветерок приятно щекотал шею. Работа шла медленно: лопата — не плуг.

Увлекшись работой, Марья не заметила, как со стороны проулка к плетню подошел парень. Это был известный на весь Найман вор и распутник Васька Черный. Из-под его фуражки, небрежно сдвинутой набекрень, вились густые, черные как смола, спутанные кудри; широкое скуластое лицо, усеянное редкими рябинками, было темное, как у цыгана. И во всех его ухватках и коренастой фигуре было что-то дикое, не эрзянское. У Васьки не было в Наймане ни рода, ни племени. Лет двадцати с лишним тому назад, в один из голодных годов, в Наймане появилась бродячая женщина с маленьким ребенком на руках. С неделю она ходила, побираясь по домам, а потом, как-то утром, ее нашли мертвой у церковной ограды. Женщину похоронили всем миром, а ребенка пригрели сердобольные найманские старухи. Сначала он года три жил в разных домах, переходя из рук в руки, потом взяла его в-приемыши вдовая бездетная Акулина, у которой он жил до ее смерти. Рос на свободе, без присмотра. В десять-двенадцать лет он был грозой всех найманских садов и огородов, а в пятнадцать уже лазил по кладовым и погребам. Он был неуловим, ловок и бесстрашен, как конокрад. Впоследствии судьба его свела с Лаврентием Захарычем Кыртымом, и он стал воровать хитрее: больше в чужих селах. Мужики его побаивались — не раз пугал поджогом. Однако еще ни одна изба в Наймане по его вине не сгорела.

Он стоял, облокотившись на низенький плетень, и большими жадными глазами бесстыдно смотрел на полуодетую Марью. Наконец он не вытерпел, осторожно перешагнул через изгородь и направился к Марье.

— Смотрю я на тебя, красотка, и думаю: не по тебе эта черная работа, — сказал он, подойдя совсем близко.

Словно ледяной водой вдруг облили Марью. Она выронила лопату и кинулась к своей одежде, стараясь полами рубахи прикрыть голые ноги. Быстро схватила рукава, пулай и прижала к груди. Она присела на вскопанную землю и, словно пойманный зверек, испуганно озиралась по сторонам, не находя слов и не зная, чем защититься.

— Чего же ты испугалась?.. Ведь я только хотел…

— Уходи, уходи, бесстыдник, отсюда! — наконец промолвила она, приходя в себя.

— Я хотел тебе помочь…

— Уходи! — почти крикнула она, перебивая его.

Ваську слегка смутил неожиданный повелительный тон Марьи. Он наклонился поднять брошенную лопату. Марья быстро вскочила на ноги и бросилась во двор. Васька только успел заметить, как в задней калитке мелькнула ее широкая спина. Потоптавшись на месте, он медленно направился за ней, но калитка была замкнута изнутри. Спустя некоторое время Марья вышла одетая, гневная. Васька было направился к ней, но она встала в калитке, загородив собой проход.

— Пусти во двор, — сказал он, грудью напирая на нее.

— Там тебе делать нечего. — Она сильным движением плеча отстранила его от себя.

— Пусти в тень, видишь, как палит, — более спокойно попросил он.

— Тебе солнце не страшно. Больше не почернеешь, — едко заметила она. — Иди, куда шел.

— Не бойся, муж об этом никогда не узнает. Мое слово — могила, — продолжал между тем Васька.

У Марьи от обиды перехватило горло, на глаза навернулись слезы. Она молча переступила с ноги на ногу и вдруг размахнулась и по-мужски, наотмашь, ударила Ваську по щеке так сильно, что тот пошатнулся. Васька ничего не успел сообразить, как Марья уже была по ту сторону калитки и задвигала тяжелый засов.

— Как она меня жахнула, вот это баба! — сказал он, потирая щеку.

Некоторое время он тупо смотрел на закрытую калитку и медленно, словно нехотя, пошел к проулку. Щека горела, но странно: Васька не чувствовал обиды.

— Как она меня…

Заперев калитку, Марья отошла в глубь двора, поджидая, когда он уберется с огорода. Она кусала губы, злясь на себя, что в таком виде предстала перед этим охальником. Думая, что он еще стоит за калиткой, Марья отошла под навес и села на охапку прошлогодней соломы. Где-то совсем близко с писком зашуршали мыши. Она хлопнула рукой по соломе и откинулась на спину, чувствуя во всем теле сонную истому. Захотелось вытянуться и так лежать, прислушиваясь к осторожному шороху мышей. Сверху, сквозь большие просветы в соломенной крыше, на нее падали светлые блики, яркие солнечные зайчики вызывали резь в глазах. Она отвела глаза в сторону, потом закрыла, забываясь приятной дремотой…

Марье снилось, будто приехал Григорий. Они выехали пахать. Григорий все такой же, но голос совсем не его: молодой, высокий. Он то и дело покрикивает на лошадь, и эти необычные для него окрики пугают Марью. Вот снова раздался его окрик да так близко, что она вздрогнула и проснулась. С крыши смотрели те же яркие отблески полуденного неба, во дворе было по-прежнему пустынно… Кто же на огороде? Оттуда слышалось тяжелое дыхание лошади и молодой зычный голос. Марья с недоумением вскочила на ноги, отряхнула с одежды соломинки и бросилась на огород.

Захар Гарузов, завидев ее, остановил гнедого и смахнул рукавом пот с лица.

— Добрый день, Марюша уряж! — крикнул он еще издали.

Марья подошла к нему.

— Еду мимо по проулку, смотрю — немного вскопано. Дай, думаю, подсоблю, а то лопатой-то когда она кончит. Возьми лопату, а то завалится.

— Спасибо тебе, Захар.

Марья поспешно подняла лопату и отошла в сторону, пропуская лошадь. Она смотрела вслед Захару с радостным чувством. Еще совсем недавно она считала себя одинокой, забытой…

— А у хозяина ты спрашивался? — вдруг спохватилась Марья. — Не заругает он тебя?

— Ну и шайтан с ним. Да он и не узнает.

— Пойду хоть пару яичек тебе испеку.

— Это зачем же? Голодный, что ли, я? Не беспокойся, у Салдина харчей хватает.

— Чем же мне отблагодарить тебя? — повторяла Марья, не зная, что сказать.

Но Захар молча допахал усадьбу и, выезжая в проулок, крикнул:

— Грядки делай, сей морковь!

Почти до самого заката Марья оставалась на огороде: делала грядки, сажала лук, готовила капустную рассаду. Надо было торопиться: у людей уже давно все посажено. Работала, не чувствуя усталости, и только ближе к вечеру, когда косые лучи уходящего солнца заиграли на верхушках ветел и тополей, она разогнула спину, окидывая довольным взглядом ровные ряды высоких грядок. Еще утром здесь было пустынно и голо. «Дня на три-четыре хватило бы копаться здесь», — подумала она.

С улицы донесся заливистый лай Волкодава, и послышался звонкий голос Петьки.

Петька был не один: рядом с ним по шатким ступенькам покосившегося крылечка поднимался Николай, брат Марьи. Он был в голубой сатиновой рубахе, повязанной белым шелковым поясом с кистями, в черных суконных брюках и в отцовском старомодном картузе с блестящим козырьком. Его сапоги с узкими голенищами были обильно смазаны дегтем. Пестро разрисованной тросточкой он небрежно похлопывал по голенищам.

— Мама, дядя Коля говорит, что он одной рукой может повалить любого найманского мужика, даже мильцанера Стропилкина, — сказал Петька. — Ведь хвастает?

— Это он умеет, — отозвалась Марья и, покосившись на брата, спросила: — С чего ты такой нарядный?

— А что мне не наряжаться? — криво усмехнулся Николай.

— Как что? Отец соху снаряжает, в поле собирается выезжать, а ты бездельничаешь.

— Отправишь его в поле! Он рассчитывает меня запрячь, но — дудки! На мне много не напашешь. Поработал — хватит.

— Поработать-то не успел ты еще. А надо бы уже. Кто же отцу-то будет помогать?

— Агашка. А я откалываюсь.

— Лентяй ты, Николай.

— Ладно тебе, Марья. Лучше покорми чем-нибудь, с утра ничего не ел. Мать сказала, чтоб не приходил обедать, я и не пришел.

— Как дедушка? — спросила Марья сына, собирая на стол.

— В субботу обещался прийти, велел баню истопить.

Николай снял картуз, без приглашения подсел к столу и, с улыбкой посматривая на сестру, вполголоса напевал:

Не вино меня качает —
Меня горюшко берет:
Тятька с дому выгоняет,
Мамка хлеба не дает…
— Вот до чего дожил, беспутный ты эдакий, — проворчала Марья.

— Это какая песня, дядь Коль? — спросил Петька, подсаживаясь к столу.

— Сам придумал.

— Опять хвалишься. Песни складывает только подпасок Иван Воробей, а ты не можешь.

— Что мне твой Воробей!..

На столе появилась полная чашка щей. Всякие разговоры прекратились. Не один Николай был голоден. Марья, весь день проработавшая на огороде, с удвоенным аппетитом ела постные щи, слегка забеленные кислой сметаной. Не отставал от них и Петька, обычно разборчивый в еде.

После щей на стол были поданы картофель в глиняной миске и чашка кислого молока. Со лба Николая закапал пот.

Уже сгустились сумерки, когда они окончили свой поздний обед и встали из-за стола.

— Ты мне, Марья, дай Гришин пиджак, а то ночью в рубашке свежо будет, — сказал Николай.

Марья промолчала.

— Надень дедушкину поддевку, — предложил Петька. — Она почти новая, только пола немного обгорела, но ты застегнись на другую сторону, ночью-то никто не увидит.

Николай, ничего не ответив, надел картуз, отыскал тросточку и вышел на улицу.

Мать и сын стали укладываться спать.

Глава четвертая

Ой где, где Кузьмина Дарья плачет?

Где сука Дарья печалится?..

(Из эрзянской песни)
1
Давно еще Кондратий Салдин задумал отремонтировать свою ческу, что стоит на Вишкалее, нов те времена было не до ремонта. Теперь же, когда Москва заговорила о новой политике, Кондратий снова вернулся к этой мысли. Бояться больше нечего: новая политика допускает, как понимал Кондратий, пользование не только ческой или мельницей, но и целым предприятием. Это его подбодрило, и он зашевелился, захлопотал вокруг своего большого хозяйства; смелее стал смотреть людям в глаза, и загнанное в тайники души прежнее чувство хозяина снова стало проявляться в нем при столкновениях с людьми. Я, мол, это я, а ты — весь для меня. Исчезала и старческая сутулость его. Теперь он старался держаться прямее, выпячивая вперед круглый живот. Даже коротенькая, татарского покроя шубенка его с замасленными полами стала выглядеть как-то новее. С нею Кондратий расставался очень редко, только в самые жаркие летние дни. От скупости ли это было или просто от невнимания к своей одежде? Пожалуй, и от того и от другого.

Сегодня Кондратий с утра был на Вишкалее, осматривал жалкие остатки плотины, размытой несколькими половодьями, обошел вокруг здания чески, постучал по подгнившим бревнам осевшего сруба — все требовало основательного ремонта. Сруб-то стоит лет пятьдесят с лишнем, еще отец Кондратия под мельницу ставил. «Придется новые столбы вкапывать и весь низ подводить», — рассуждал сам с собой Кондратий. Уходя, он сосчитал дубовые бревна и тес, сложенные под навесом у входа в ческу. Недоставало десяти тесин.

Чтобы ремонт не откладывать, он, как только пришел домой, тут же позвал Захара.

— Приведи ко мне Лабыря. Скажи, что плотничать найму.

Тот было собрался уходить, но Кондратий остановил его.

— Вчера, когда ехал с пашни, где задержался? — спросил он.

Захар не нашелся, что ответить. Он смущенно взглянул на хозяина и догадался, что тот уже все знает.

— За сколько ты ей вспахал? — допытывался Кондратий.

— Ни за сколько, — ответил Захар.

— Как так? Прямо-таки ни за сколько? Да разве мне кто-нибудь за так что делает? Вот ты у меня работаешь, работай так! Ан нет, проходит месяц — отвешивай пуд муки. Ну ладно, я сам с нее получу.

— Не смей этого делать! — вдруг вспыхнул Захар. — Я вспахал, я и уплачу тебе, коли ты такой человек.

— Какой я человек? — Самый обыкновенный. Моя лошадь, мой работник — я и должен получить.

Он немного помолчал, потом как-то неожиданно скользнул маленькими глазами по фигуре Захара и, вкрадчиво понижая голос до шепота, спросил:

— Может, у вас там с ней свои какие расчеты? Так ты скажи, я прощу тебе. Это бывает между молодыми: ты уже в летах, мужик, что называется, и она который год без мужа живет…

Захар было возмутился, но Кондратий говорил просто, без насмешки, как о чем-то обыденном. Захару и в голову не могло прийти, что его помощь может быть так истолкована.

— О каких расчетах говоришь? — сказал он, сдерживаясь. — Как же ты мог это подумать? Она жена моего двоюродного брата.

— Это ничего, что жена брата, это бывает.

Кондратий тихо хихикнул в рыжую бороду и, заглядывая Захару в глаза, подумал про себя: «Эх, какой ты еще зеленый, братец…»

— Ну, коли других расчетов нет, стало быть, следует с нее получить, — сказал он вслух.

— Когда будете рассчитываться со мной, удержите, сколько там полагается, а к ней не ходите — вот наш уговор.

— Эх-хе-хе! Не в меру ты добр. Только эта доброта при твоем положении ни к чему. Ну, иди, зови Лабыря.

В доме пахло жареным луком. Старуха Матрена пронесла в горницу дымящуюся солянку. Кондратий над шайкой сполоснул руки и вошел в дом.

— Могли бы и в задней избе позавтракать, — проговорил он.

— Там не убрано, — ответила вместо свекрови Елена.

Она сидела у переднего окна и, взяв в колени дочь, заплетала ей волосы в две косички.

Окинув взглядом нарядную жену, Кондратий подумал: «С чего это она как на праздник?»

Елена сегодня была особенно внимательной. Проводив Надю на улицу, она сама пригласила мужа за стол и села рядом. Кондратий по опыту знал, что за этим последует какая-нибудь просьба. К концу завтрака она заговорила:

— Мне бы к матери съездить, давно не была у нее, проведать надо.

— В город? — удивился Кондратий.

Поездка была явно не ко времени: начинался ремонт чески, да и весенний сев требовал его присутствия в хозяйстве. А поедешь в город — потеряешь неделю. Но, чтобы не обидеть жену, ответил:

— Что ж, поехать можно, только мне вот очень некогда. Может, когда попозднее…

— Тебе всегда некогда, — возразила Елена. — Из-за каждого пустяка готов лишить меня удовольствия. И так ничего не вижу.

— Ну вот, ты уже и сердишься. Я же тебе не отказал. Вот только время неподходящее.

Елена незаметно метнула на него лукавый взгляд:

— Что ж, коли некогда, не езжай со мной.

— А как же ты?

— Захар отвезет и вернется.

Ее щеки слегка зарделись, в глазах заиграли веселые огоньки. Но Кондратий торопился кончить завтрак и ничего не заметил.

— И вправду, — обрадовался он. — Как же я сам не догадался? Поезжай с Захаром, а послезавтра он вернется. Не много потеряем. И Надюшу захвати с собой. Пусть бабушка увидит, как она выросла.

— Зачем же Надю тащить в такую даль?

— Ну, делай как хочешь, — согласился Кондратий. Елена выплыла из-за стола и сразу же стала собираться в дорогу.

— Там Гостянтин Лабырь тебя спрашивает, — сообщила старуха Матрена, входя в горницу.

Кондратий заторопился.

— Засиделся я тут с тобой, — сказал он недовольно. — Так ты когда выедешь? Я до вечера задержусь, наверно, не застану тебя. Очень долго-то не гости, матери здесь одной тяжело будет.

— Дуняшку Самойловны пусть позовет.

— А куда она? — спросила Матрена, поглядывая на сына и сноху.

— В город, к матери, — ответил Кондратий.

— Знаю, зачем ты едешь в город, тебе не мать нужна, — проговорила старуха, когда они остались одни. — Твоя поганая плоть тебе покою не дает.

— Ты мне покою не даешь! Замолчи, а то вот запхну тебе в рот сарафан, может, задохнешься. Надоели вы мне все!..

Елена шагнула к свекрови и бросила ей в лицо сарафан, который вынула из сундука. Багровая, с трясущимися от злости руками старуха Матрена попятилась к двери.

— Чего же ты ко мне пристала, старая карга? Что я тебе плохого сделала? Ты вот колдуешь — я не вмешиваюсь, и ко мне не лезь! — продолжала Елена более спокойно.

— Слышала я, как ты умасливала мужа, чтобы он тебя отпустил одну.

— Ну и что из этого?

Елена опять шагнула к свекрови. Старуха съежилась и притихла. Ее крупная, оплывшая фигура словно уменьшилась, плечи опустились, руки с набухшими фиолетовыми венами беспомощно повисли вдоль тела. Тяжелые веки с реденькими рыжеватыми ресницами часто замигали, словно она собралась заплакать. Подобрав с пола сарафан, Елена повернулась к большому железом кованному сундуку. А старуха выкатилась из горницы.

2
Дорогу еще не успели как следует укатать, и тарантас подпрыгивал на комках засохшей грязи. Перевалив за Ветьке-гору, лошадь пошла веселее. По обеим сторонам дороги тянулись поля. Слева они кончались лесом, а справа уходили вдаль, к присурским пойменным лугам. Там, за Сурой, сизоватой дымкой обозначались невысокие горы, поросшие сосняком и ельником. На полях было еще пусто и голо, и только кое-где виднелись одинокие пахари. По обочине дороги тянулась зеленая лента веселой травки, пестревшей ранними желтоголовыми одуванчиками. В бездонной синеве неба звенели жаворонки. Легкий ветер доносил пряный запах прелой земли и острый, горьковатый — прошлогодней сухой полыни.

Выезжая, Захар хотел взобраться на облучок тарантаса, но Елена велела сесть рядом. Ему было неудобно в тесном кузове рядом с ней. При толчках она наваливалась на него всем корпусом. Захар до мурашек отсидел ноги. Отодвинуться было некуда. Он решил подтянуть чересседельник и немного размяться. Не предупредив Елену, выпрыгнул из тарантаса и чуть было не упал — правая нога совсем онемела. Елена от неожиданности, потеряв опору, повалилась набок.

— Заигрывать вздумал? — засмеялась она.

Захар не ответил. Прихрамывая, он шел рядом с тарантасом, на ходу перетянул чересседельник и вскочил на облучок. Лошадь пошла рысью. Елена, привстав, попыталась отнять вожжи.

— Безбожник ты этакий, растрясешь меня по этим кочкам, — сказала она, как-то по-особенному заглядывая ему в глаза.

Захару даже неловко стало. Он отвернулся и сказал:

— Чего же в тебе трясти-то? Садись, а то лошадь дернет, и вылетишь из тарантаса.

— А я за тебя ухвачусь и уволоку за собой, — сказала она и, схватив его обеими руками за плечи, свалила в тарантас на спину.

— Что делаешь, шайтан-баба?

— А зачем ты от меня убежал? Ты думаешь, я не догадываюсь, почему сел на облучок? — сказала она, низко наклоняясь над ним.

Лицо Захара вспыхнуло. Он притих на минуту, глядя мимо головы Елены в синее небо. Лежать было неудобно: ноги его оставались на облучке, а голова упиралась в задок плетеного кузова. Елена все ниже склонялась над ним, обдавая горячим, частым дыханием. Слегка прищуренные глаза ее блестели. Маленький рот с толстыми губами, чуть приоткрытый, нацеливался в губы Захара. Сзади послышался топот.

— Никак, кто-то едет за нами, — сказал Захар, отстранив ее от себя и приподнимаясь.

Их обгоняла какая-то подвода. Сидящий в телеге мужик взглянул в их сторону, ухмыльнулся криво и стегнул лошадь. Затрусил и гнедой, не отставая от телеги.

— Видишь, как нехорошо, — сказал Захар, когда они немного успокоились. — Пойдут разговоры. Мне-то ладно, а тебе, замужней женщине, каково? Из ничего выйдут неприятности.

— Мужик, кажись, не найманский.

— Явлейский, наверно, — согласился Захар и немного погодя добавил: — Ни к чему все это.

— Люб ты мне, Захар, хоть и молод. А он, какой он мне муж? Года-то идут, а радости не вижу… Мне бы еще поиграть, как молоденькой, пошутить… Как я тебя повалила! Испугался, а?

Захар молчал, опустив голову. Было неловко и непривычно разговаривать об этом. «Люб ты мне… — повторял он про себя ее слова. — Какая уж там любовь…»

Долго ехали молча. Ближе к закату ветер заметно усилился. С северо-востока надвигались темно-синие тучи. Рваные тени их быстро скользили по полям. Елена, казалось, успокоилась и сидела, откинувшись назад, подставляя лицо влажному ветру. Так они проехали Явлей, потом — какой-то небольшой поселок, редко раскинувший избенки посреди пустого поля. Дорога пошла наизволок. Справа и впереди темнел сосновый лес, заметно погружаясь в синеватые весенние сумерки. Неожиданно сверкнула молния, и раздался удар грома. Продолжительным эхом отозвались сосновый лес и далекие холмы за невидимой Сурой. Елена испуганно припала к плечу Захара. Почти сразу же за громом хлынул дождь. Пока Захар доставал из-под тарантаса старый салдинский дождевик, прихваченный на всякий случай, они изрядно промокли. При каждой вспышке молнии Елена закрывала глаза, крестилась и всем телом прижималась к Захару, словно ища у него защиты.

— Надо было переночевать в поселке. Напрасно мы на ночь глядя поехали дальше, — сказал Захар.

Елена поежилась:

— Так ничего бы, вот только дождик.

Наконец дождик начал стихать. Быстро надвигался вечер. Они не успели доехать до леса, как сделалось совсем темно. Лошадь шла неохотно, грязь налипала на колеса, затрудняя движение тарантаса. Ближе к лесу стало холоднее.

— Так ехать нельзя, я совсем продрогла, — сказала Елена, кутаясь в жесткий дождевик.

— Что поделать! Поблизости нет жилья, — отозвался Захар. — Хотя погоди-ка, здесь где-то была лесная сторожка. Дом сгорел, но какие-то постройки вроде осталась. Может, завернем туда?

— Делай как хочешь, я вся дрожу.

Доехав до леса, Захар свернул на просеку. Тарантас покатил легче, колеса очистились от грязи и захлюпали по мокрой прошлогодней отаве.

Ехали довольно долго, но никакой дороги не попадалось.

— Где же твоя сторожка? — с нетерпением спрашивала Елена. — Может, давно уже проехали?

— Может, и проехали, хоть глаз выколи — ничего не видно.

Захар слез с тарантаса и пошел впереди лошади, вглядываясь в темноту. Но лес все тянулся непроницаемой черной стеной и мрачно шумел, нагоняя тоску. Дороги никакой не было.

— Мы, должно быть, ее все-таки проехали, — сказал Захар, возвращаясь к тарантасу.

— Как же быть? — безнадежно отозвалась Елена.

Она вся дрожала, зубы у нее стучали, как в лихорадке. Холодный и мокрый дождевик не грел. Захар стоял возле тарантаса, раздумывая, как быть.

— Делай же что-нибудь скорее, ищи эту проклятую сторожку.

— Сторожка-то ведь тоже не дом родной, и там придется подрожать. Шайтан нас погнал сюда, лучше бы в поселок вернуться, — ответил Захар, поворачивая лошадь.

Обратно он пошел также впереди лошади, по самому краю леса, натыкаясь в темноте на кусты и полусгнившие кучи валежника. Наконец лесная стена как бы разомкнулась, образуя черный узенький коридор.

— Вот она! — обрадовался Захар, словно нашел не дорогу, а ярко пылающую печь, возле которой можно было обогреться. — Как же мы ее проехали?

Узенькая лесная дорога все время расширялась, пока не слилась с большой длинной поляной, в конце которой из темноты неопределенно вырисовывались какие-то две постройки. Одна из них оказалась большим сараем; а другая — амбаром без двери и пола. Лошадь завели в сарай, а сами примостились в амбаре. Однако здесь было не лучше, чем на воле. На крыше недоставало несколько тесин, и холодные потоки воздуха свободно гуляли по всему строению.

— Здесь мы, Захар, замерзнем, — сказала Елена, присаживаясь на одну из балок.

— Посиди немного, я схожу за валежником, разведем костер, будет тепло.

Захар пересек поляну и углубился в чащу. Он пробирался ощупью, протягивая вперед руки, чтобы не стукнуться о ствол дерева или не наскочить на сук. «Совсем замерзнет шайтан-баба, — думал он про Елену. — И поделом ей. Дурная кровь покою не дает. Меня еще заставляет таскаться, где не надо…» Захар догадался, зачем предпринята эта поездка, но думать об этом было неприятно. Вдруг он ткнулся о куст и громко выругался. Найдешь в такой темноте валежник!.

На его голос в лесу неожиданно совсем близко залаяла собака. «Откуда в лесу может быть собака?» — подумал Захар. Он обошел куст и направился в сторону лая. Однако он не успел сделать и трех шагов, как земля под ним оборвалась и он скатился вниз, на дна крутого оврага. Совсем близко Захар услышал тихое журчание лесного ручейка. Потрогал вокруг себя землю — он сидел на топком дне оврага, сквозь штаны просачивалась вода.

На противоположной стороне собака продолжала лаять. Она теперь была где-то совсем близко, слышалось, как она прыгала и рвала привязь.

— Да замолчи, проклятая! — вдруг послышался оттуда голос. — Кто там ходит?

— Я! — отозвался Захар, приподнимаясь на ноги. — Помоги мне, добрый человек, из ямы выбраться.

— Держи правее, здесь отложе.

Захар выкарабкался из оврага и разглядел в темноте перед собой невысокого человека, стоящего у какой-то изгороди, вроде частокола. Наклонившись, тот держал за ошейник рычащего пса. Захар только теперь вспомнил, что недалеко от сторожки где-то должен быть пчельник. «Как же я про него забыл?» — подумал он.

— Иди сюда, — сказал ему незнакомец, показывая на узенький проход в изгороди.

Вскоре они очутились перед небольшой избушкой, в единственном окошке которой мерцал огонек. Какой несказанной теплотой повеяло от него на Захара! Даже на Елену он перестал сердиться, по прихоти которой приходится таскаться по темному и незнакомому лесу. Захар представил себе, как она сидит там в холодном амбаре и дрожит от холода и страха.

— Я не один, — сказал он. — Со мной еще женщина. Она осталась в сторожке. Надо за ней сходить.

— И женщина, должно быть, такая же шалопутная, как ты, коли в такое время таскается с тобой по темным лесам.

— Мы в город едем, дождь нас застал в дороге. Ну, немного заблудились, — соврал Захар.

— Беды большой нет, обсохнете. Заходи в избу, а я собаку привяжу.

Захар вошел в тесную закопченную избу. Слева у двери стоял низкий топчан, занимавший почти треть помещения. Одним концом топчан упирался в стену, другим — в довольно большую голландку с плитой. Близко к топке был придвинут толстый чурбан, служивший, видимо, стулом; вокруг него валялись обрезки лыка и недоплетенный лапоть. В переднем углу стоял небольшой круглый столик на трех точеных ножках. Он когда-то был покрыт темно-коричневым лаком, и теперь еще под светом мигающего огонька его полированный верх поблескивал, как тусклое зеркало. Посреди столика на опрокинутой деревянной плошке стояла поржавелая, невероятно чадившая железная лампа без стекла. В углу над столиком, в золоченой резной узенькой рамке с закопченным стеклом висел портрет. Захар еще не успел толком оглядеться в избушке, как вошел хозяин. Это был невысокий старичок с белой, точно покрытой инеем пушистой бородой и со сверкающей розовой лысиной. Одет он был в какое-то непонятное одеяние, вроде длинного женского халата, из толстого узорчатого материала. Халат этот, видимо, был когда-то белым или голубым, но теперь, да еще при скупом свете коптилки, трудно было определить, какого он цвета. На ноги старик надел большие охотничьи сапоги с голенищами намного выше колен, явно ему не по размеру. Из-под распахнутого халата виднелись посконные порты и холщовая рубаха.

— Одежду, пожалуй, тебе сменить надо, а то она у тебя все мокрая, — сказал старик и выдвинул из-под топчана огромный лубочный кошель. — Тебе-то вот найду, но вот бабе твоей не знаю, что дать… Ладно, что-нибудь придумаем…

Порывшись в кошеле, он вытащил чистые порты и рубаху.

Пока Захар одевался, старик заправил и зажег большой закопченный фонарь, вытащив его откуда-то из-за голландки.

— Накинь на себя вот этот зипун, — сказал он, выходя на улицу.

3
В избушке старика-пчельника стало жарко. В голландке пылали, весело потрескивая, сухие сосновые сучья, отблески пламени играли на закопченных стенах и потолке. Над раскаленной плитой и вокруг голландки сушилась мокрая одежда Елены и Захара. Елена полулежала на широком топчане, одетая в грязный халат старика, и пила чай из большой жестяной кружки. Захар и хозяин сидели у круглого столика. Перед ними стоял большой медный чайник. Старик время от времени подливал из него в деревянную чашку Захара.

— Пей, пей до пота. Очень помогает после холода.

Мало-помалу они разговорились.

— Это у вас свой пчельник или сторожите хозяйский? — спросил Захар.

— Я, сынок, за свой век очень мало нанимался к хозяевам. Правда, бывало, когда был молод и глуп. Теперь же вольному человеку совестно быть в наемниках у какой-нибудь занозы.

— Чьи же эти ульи, собственные?

— Собственные, — с досадой повторил старик. — Вот эта самая собственность проклятая и мучает нас, житья не дает. Никак мы ее не можем осилить. Царя осилили, бар осилили, а вот ее — нет. Крепко она сидит в нас.

Он немного помолчал и сказал неопределенно:

— И мои теперь, и не мои…

— Как же это так? — спросил Захар. — Непонятно.

— Здесь и понимать нечего — рухнуло дело…

— Ты, дед, говоришь что-то не то. Я спрашиваю о пчельнике, а ты мне о каком-то деле намекаешь. Что же это за дело у вас рухнуло?

Старик молчал, словно раздумывая, стоит ли говорить о самом сокровенном с таким молодым собеседником, поймет ли он боль его сердца, боль, которая не дает ему покоя ни днем ни ночью.

Вдруг старик словно встрепенулся и, наливая Захару еще чаю, сказал скороговоркой:

— А ты пей, пей, не смотри на меня, старика, и молодухе вон подлей.

— Это не коммуна ли ваша развалилась? — вмешалась в разговор Елена. — Люди поговаривали, что не пойдет это дело.

— А кто поговаривал? — живо повернулся старик к ней. — Скажи, кто поговаривал?! Не люди, а кулачье и их прихвостни! Вот кто поговаривал.

— А они не люди? — обиделась Елена.

— Люди, да не те. С другого куста орехи.

— Орех — все орех, на каком бы кусту он ни был, — возразила Елена.

— Нет, не все орех! — подпрыгнул старик на своем чурбане. — На одном кусту они желтые да полные, а на другом, глядишь, червивые и пустые. Поняли?

Он быстро повернулся к Захару, сказал с жаром:

— Коммуна — это великое дело! — Внезапно голос его упал: — Распалась только она у нас…

— Как распалась? Отчего распалась? — заинтересовался Захар, тронутый его воодушевлением и печалью.

— Как распалась — рассказать нетрудно. Взяли и поделили между собой все имущество. А вот почему распалась — это вопрос большой сложности.

— Имущество-то это вовсе не ваше было, а чавлейского барина, — опять вмешалась Елена.

Старик снова подпрыгнул на своем чурбане.

— Барское, говоришь?! Ошибаешься, баба. Это наше имущество! Мы его в поте лица добывали, а он им владел. Настало время — мы его себе взяли, и стало оно народным, как сказал товарищ Ленин.

Он встал торжественно и показал на портрет. Захар только теперь заметил, что из золотой узорной рамки, прищурясь, смотрел лысый человек с небольшой бородкой.

— Это Ленин?! — удивился он, подходя к портрету.

— Батюшки ты мои!.. А я крестилась на него, когда вошла. Думала, что это у тебя икона висит! — сказала Елена, привставая на топчане.

— На него не диво и помолиться, — ответил старик и обратился к Захару: — Не видел его? Посмотри как следует.

Он взял со стола лампу и поднес к портрету.

— Смотри, каков он есть!

— Я видел, в газетах видел.

— То-то же, — сказал старик, ставя на место лампу.

— А пчельник теперь куда? — спросил Захар после некоторого молчания.

— Да разве в пчельнике дело? Возьмут и разделят, как все поделили… Да ты пей чай-то, а то остынет.

Он прошелся по тесной избушке, продолжая говорить:

— Разволновали вы меня. Пойду пройдусь, все равно теперь до утра не засну. Вы ложитесь и спите спокойно. Я в сенях устроюсь, обо мне не беспокойтесь.

— В сенях холодно будет, — начал было Захар, но старик не стал его слушать, накинул на плечи зипун и вышел.

Захар, отодвинув в сторону чурбан, стал стелить себе на полу. Он потушил огонь, лег и долго лежал с закрытыми глазами, стараясь заснуть.

— Заня, Заня! — позвала Елена.

Захар ничего не отвечал. Ему было не по себе. Спустя некоторое время он услышал, как она села на топчане и ее босые ноги осторожно шаркнули по полу.

— Пойми меня, Занюшка, — зашептала она совсем близко. — Если бы ты знал мою жизнь, ты бы пожалел меня…

— Как же я могу пожалеть тебя? — глухо ответил Захар, тронутый ее жалобой.

— Глупенькой девчонкой выдала меня мать за старого пьяницу. Кроме побоев и надругательств, я ничего не видела… Потом Кондратий… Разве я виновата, что так сложилась моя жизнь: от одного старика к другому. А как бы хорошо мы пожили с тобой, Занюшка. Хоть с годик… Кондратия ты не бойся, он ничего не будет замечать, а свекрови я прищемлю язык.

— Я никого не боюсь, — возразил Захар. — Только напрасно все это. Неужели думаешь, что я вечно у вас буду жить и собирать крохи с вашего стола?

— А что тебе у нас не жить? Люб ты мне, Занюшка, так люб, что не могу с собой совладать.

Захар почувствовал на своей шее ее горячие руки.

Он сел на постели и резко отстранил от себя Елену.

— Не могу я этого, Елена Петровна. Понимаешь — не могу! Я лучше уйду, выйду на волю…

Захар вскочил и выбежал из избы.

Елене было до слез обидно за свое унижение. Уткнувшись в грязную, пахнущую воском подушку старика, она беззвучно зарыдала. «Дура я, дура, — повторяла она сквозь слезы. — Зачем мне надо было лезть к этому молокососу, он же совсем еще глупый…»

С рассветом Захар вернулся в комнату, переоделся в свою одежду и вышел запрягать. Первые лучи солнца прорывались сквозь густые ветви сосен, золотистыми бликами скользили по поляне, уставленной рядами красных и желтых ульев. Поляну окружали невысокие кустарники черемухи, калины и крушины. Черемуха была в цвету. Ее белые кисти сверкали бусинками капель вчерашнего дождя.

— Ты что же, около лошади спал? — спросил старик, помогавший запрягать.

Захар смолчал. Ему теперь и самому было неловко за все, что случилось ночью. Старик искоса посмотрел на него и хитро улыбнулся.

— Она тебе хозяйка?

— Ну, хозяйка, — с неохотой ответил Захар.

— Муж-то у нее, видать, старый?

Захар опять смолчал, но старикане унимался:

— С чего же она разъезжает с тобой по лесам-то? А я ведь думал, ты с ней того… Потому у них и в работниках живешь. Ну, коли не так, значит, ты глуп.

— Это почему же? — с удивлением спросил Захар улыбающегося старика.

Но тот заговорил серьезно:

— Жить в работниках у кулака такому молодцу! Палкой, видать, тебя бить некому.

— Куда же мне деваться? — обиделся Захар.

— Не знаешь, куда деваться? В город подаваться надо, ближе к рабочему люду. Настоящим человеком станешь только там. А здесь что — мироеды кругом. Каждый в свою мошну норовит запихать. Им, чертям, мало трех революций, еще одна требуется, чтобы перешерстить их как следует!

Старик так разошелся, что его лысина побагровела, а белая пушистая борода вздрагивала, словно его кто тряс. Захар с удивлением смотрел на него, не понимая причины внезапного гнева. Но старик тут же отошел и громко засмеялся.

— Что стал? Затягивай супонь-то!

— Ты, дед, какой-то блажной, — сказал Захар.

— Будешь небось блажным, когда доживешь до моих лет. А бабу-то ты напрасно обидел.

Пока запрягали лошадь, проснулась и Елена. Она уже была готова в дорогу, когда зашел за ней Захар.

— Поедем? — спросила она, не глядя на него.

Захар мотнул головой и хотел вынести ее узелок, но она опередила его и, схватив свое добро, вышла из избы.

Захар сел на облучок. Они попрощались с гостеприимным стариком и тронулись. Старик некоторое время шел сбоку тарантаса, потом отстал и исчез за поворотом лесной дороги. Вскоре они выехали на большак, и Захар погнал лошадь. За все время пути они не обмолвились ни словом. Да и о чем могли говорить? Однако при взъезде в город Елена сказала ему:

— Думаю, что о моем вчерашнем глупом поведении ты не станешь рассказывать?

— Кому и зачем об этом рассказывать? — ответил Захар. — Я вчера, может быть, в сто раз был глупее тебя. Расскажешь кому-нибудь, меня же засмеют.

Елена несердито посмотрела на него, сказала тихо:

— Молод ты еще, Захар.

Тарантас проехал по большому мосту через Суру и с грохотом выкатился на мощенную булыжником главную улицу уездного города. День был базарный, на улице было многолюдно. Потянулись ряды лавок с витринами, заполненными разным товаром. Над железными дверями лавок красовались новенькие вывески. На некоторых масляная краска еще не успела высохнуть. Захар и раньше несколько раз с Кондратием бывал здесь, но тогда город казался тихим и пустынным, теперь же он был похож на муравейник, который мимоходом копнули палкой. Новая экономическая политика, видимо, коснулась его раньше, чем деревни. Захар оглядывался по сторонам, удивляясь многолюдности и непривычному шуму улицы. Раза два он чуть не наехал на зазевавшихся прохожих. Наконец он со своим тарантасом надолго застрял меж двух груженых подвод, и его так стиснули, что затрещали колеса.

— Ты что, раззява, не видишь, куда прешь?! — кричал на него бородатый мужик с одной подводы.

— Пошел, пошел! — подзадоривал с другой. — Сомнем его, окаянного, будет знать, как ездить.

— Я те сомну! — ощетинился Захар, слезая с облучка, чтобы подать лошадь назад.

Но лошадь податься назад не могла. Ось встречной телеги попала между спицами колеса тарантаса. Захар подошел к задку телеги, на которой сидели бородатый мужик с женой и с сынишкой, ухватился за задок и вместе с людьми оттащил телегу в сторону.

— Вот это да! — удивился мужик.

Сидящие на второй подводе поторопились отъехать подальше. Елена с затаенной улыбкой смотрела на Захара, любуясь его силой и смелостью. Она даже как-то невольно забыла вчерашние неприятности.

— Ты держись ближе к правой стороне, — посоветовала ему Елена, когда они выбрались из затора.

Елена прыгнула из тарантаса и пошла пешком, время от времени оглядываясь на Захара, чтобы не потерять его из виду. К матери она не очень торопилась. Они не ладили, и Елена целыми годами не ездила к ней. Она и теперь ругала себя за эту глупую поездку в город, придуманную из-за Захара. «Он во всем виноват. Вот уж не думала, что может оказаться таким глупым», — говорила она себе, медленно шагая по шатким дощатым тротуарам знакомых с детства улиц.

4
На другой день обратно в Найман Захар поехал один. Он выбрался из города рано и к вечеру рассчитывал проехать все семьдесят километров, отделявших уездный город от Наймана. Миновав лес, где они блуждали позапрошлой ночью, Захар в небольшом поселке покормил лошадь и дал ей немного отдохнуть. Потом тронулся дальше. Солнце еще высоко стояло над горизонтом, когда он подъехал к Явлею, а отсюда до Наймана — двенадцать километров. Захар не торопил лошадь, привязал вожжи к передку тарантаса и поехал шагом, привалясь к задку плетеного кузова. Его одолевало раздумье. После встречи со стариком-пчеловодом у него назревало смутное решение уйти от Салдина. Но куда? Вопрос этот немного пугал его. Действительно, все твердят: уходи да уходи, а куда ему уходить? С братом Пахомом пасти найманское стадо — чем же лучше работы у хозяина? В город? Может быть, этот пустозвон Николай Пиляев и прав был тогда, уговаривая его поехать с ним в город? Но город всегда пугал Захара неизвестностью, своим немужицким и непонятным укладом жизни. Да и зачем он, неграмотный, темный человек, поедет туда?!. Куда ни повернись — нет лазейки. Правда, был еще один выход, о котором Захар избегал думать, — жениться на Дуняше и пойти в дом Самойловны. Но это было самое худшее. Пойти в чужую семью — значит, тоже быть на положении работника. А-там пойдут дети, и засосет жизнь, как болотная тина. «Грамоте надо выучиться», — вспомнились слова Пахома. Снять с глаз эту темную повязку, тогда, может, яснее будет видно, в какую сторону подаваться. И нанизывались мысли, как разноцветные бусинки на бесконечную нить.

Захар проехал Явлей. На горизонте замаячила широкая спина Ветьке-горы. Она поднималась, словно мужик в сером чапане, вставший на краю поля. Справа от Ветьке-горы мутно синел найманский лес. Сколько раз Захар ни проезжал по этой дороге, всегда при виде леса у него с трепетом сжималось сердце, глаза влажнели, и по всему телу разливалась сладкая истома. Чем-то несказанно близким веяло от этой далекой синей полоски.

На полпути от Явлея Захар стал нагонять пешехода. Что-то знакомое почудилось Захару в его походке. Пешеход был в порыжевшей армейской телогрейке и в выцветшей фуражке с широким околышем. За плечами у него висела сумка. Захар поспешно взял вожжи и тронул лошадь. Нет, не ошибся! Как только поравнялся с пешеходом, он сразу же узнал в нем двоюродного брата — Григория Канаева. Смуглые от загара щеки Канаева были чисто выбриты, над верхней, слегка приподнятой губой торчали длинные усы, подкрученные вверх. Серые глаза как-то особенно светились, придавая всему лицу открытое, ясное выражение.

— Гришка! — крикнул Захар, придерживая лошадь.

— Никак Захар! Ты откуда? — обрадовался тот.

— Садись живее.

— Вот уж не ожидал тебя так кстати встретить, от самой станции пешком топаю, — проговорил Григорий, бросая в тарантас сумку и шинель.

Потом он легко вскочил в него сам, и лошадь тронулась.

— Ну вот теперь можно и закурить, — сказал он мягким баском, удобнее усаживаясь рядом с Захаром и доставая из кармана потертый кисет, на котором еще сохранилась красивая вышивка. — Ты куришь?

— Немного балуюсь. — Захар в свою очередь достал из кармана купленную в городе дешевую пачку папирос «Мак». — Вот попробуй моих.

— Не уважаю я это, от них кашляешь. Ничего нет лучше солдатской махорки.

— Заждались тебя, Гриша. Что ты там долго задержался? Война-то вроде давно кончилась.

— Где как. В Наймане, наверное, совсем ее не было.

Захар улыбнулся ему в ответ и только теперь заметил, что у брата из-за отворота фуфайки поблескивает орден. Он не удержался, спросил:

— Это что, орден у тебя?

— Орден, — коротко ответил Григорий и тут же поинтересовался, как живут в селе родные.

— Живут. Какая у нас в Наймане жизнь? Так, помаленьку…

— Это на чьей ты лошади? Не своя, поди? И тарантас вот…

— Была ли когда у нас своя? Кондратия Салдина. Работником я у него. В город жену его отвозил.

Григорий стал расспрашивать о Наймане, как перебивались в голодный год. Он хотел узнать сразу обо всем. Захар рассказывал, как умел. Слушая его, Григорий с нетерпением поглядывал на горб Ветьке-горы. Вот они въехали на нее, и внизу перед ними раскинулось родное село. Отсюда оно было похоже на огромную подбитую черную птицу: она упала здесь, уткнувшись клювом в подножие горы, и распластала крылья. Заходящее солнце уже не касалось его своими лучами, и оно тонуло в мутном мареве предвечерних сумерек. Над его садами, опушенными яблоневым цветом, курился легкий туман пыльцы.

Глава пятая

Выйдет солнышко — обогреет иву…

(Из эрзянской песни)
1
Четыре года Марья ждала мужа, но как-то не думалось и не верилось, что он придет так неожиданно. Еще утром она жила своей привычной одинокой жизнью, еще днем ее окружали неотложные заботы по дому и хозяйству. А теперь все это свалилось с нее как гора с плеч. Когда вошел Григорий, она сидела за станком и ткала холст. Вскрикнув от радости, она бросилась к нему на шею, прижалась к его обдутому многими ветрами и пахнущему потом походов телу, не давая ни снять мешок, ни раздеться. Сразу все было высказано этим невольным криком: и боль долгой разлуки, и тоска нетерпеливого ожидания, и радость встречи. А слезы, обильные и неудержимые, покатились из глаз, окропили его засаленную гимнастерку. Он подхватил Марью на руки, сразу ослабевшую, шагнул с ней к лавке и, посадив, сел рядом.

— Ты что же, так? — сказал он, целуя ее побелевшие и мокрые щеки.

— Ой, Гриша! — с глубоким выдохом отозвалась она, опять припадая к его груди. — Ясно солнышко мое, четыре года…

— Четыре года, — повторил он за ней, приподнимая ее голову и заглядывая в помутневшие от слез глаза.

Григорий, казалось, ничем особенно не изменился: то же сухощавое лицо, те же светлые глаза, только вот вокруг них появилось много мелких морщинок, делающих его лицо немного чужим, и эти усы…

— Зачем усы? — спросила она, теплой ладонью проводя по его лицу.

— Без них солдату никак нельзя, — улыбнулся Григорий.

— Ты, поди, есть-то незнай как хочешь. Погоди, я вздую огонь, сделаю тебе яичницу, — сказала она и, засуетившись, бросилась в чулан.

Через минуту она зажгла лампу. Григорий прошелся по избе. Шаткие половицы заскрипели под его ногами. «Менять надо», — подумал он. Взгляд его упал на покосившуюся печь: «Перекладывать пора». И все, что ни попадалось ему на глаза, требовало замены или неотложного ремонта.

— Избу-то надо новую ставить, совсем обветшала, — сказал он, оглядывая почерневшие стены и потолок.

— Ничего, милый, — отозвалась Марья, выходя из чулана. — Были бы сами здоровые, избу починим или новую поставим. Говорят, фронтовикам дают лесу.

Григорий улыбнулся, на лбу у него разгладились складки. Жена не хотела, чтобы первые минуты их встречи были омрачены хозяйственными заботами. У них еще будет время подумать об этом и поговорить. Он вынул из кармана кисет, намереваясь закурить.

— Неужели четыре года берег?! — сказала Марья, заметив вышитый ею кисет.

— Ты ж, когда дарила, наказывала, чтобы я помнил тебя. Вот я и не забывал. Как только закуривал, ты всегда была со мной, а курил я часто, — улыбнулся он, свертывая цигарку. — Вот только весь потерся, придется тебе новый вышить.

В это время появился Петька и, увидев незнакомого человека, расхаживающего по избе, нерешительно остановился у порога.

— Ты что же стал, Петя? — сказала мать. — Поди сюда, приехал твой отец.

Но Петька оставался на месте, не выпуская из рук дверную скобу.

— Как ты вырос! А ведь когда уезжал — вот был, — сказал Григорий, показав рукой, каким был в то время его сын.

Наконец Петька боком двинулся к столу, несмело поглядывая на отца. Григорий взял его в охапку и подкинул к потолку, как это делал, когда тот был еще совсем маленький. Петька застеснялся, уперся руками в грудь отца и задрыгал ногами. Подбросив его еще раз, Григорий посадил сына на лавку.

— С тобой теперь не справишься, тяжелый стал и ногами дрыгаешь, — сказал он. — Погоди-ка, я ведь тебе, кажется, гостинцев привез.

Григорий развязал свой мешок и все содержимое вывалил на стол. Там оказалась пара белья, полотенце, пачка газет, несколько книжонок и небольшой сверток в газетной бумаге.

— Вот это тебе, — сказал он, протягивая сыну сверток.

— Чего там? — живо заинтересовался Петька.

Он как-то сразу и незаметно для себя стал смелее и разговорчивее.

— Посмотри, но, кажется, немного не рассчитал на твой рост, не думал, что ты стал такой большой.

Петька развернул газету, и перед его глазами предстали голубая сатиновая рубашка, штанишки из плотного серого материала и новенькие сапоги.

— О-о! — только вырвалось у него. Он тут же стал на босу ногу примерять их. — Хороши! Мама, они скрипят!

Марья убрала со стола и принесла из чулана дымящуюся сковородку с яичницей. Григорий подвинулся к столу. Марья села рядом и стала заботливо угощать проголодавшегося с дороги мужа. А Петька, занятый своей обновой, расхаживал по избе, с удовольствием прислушиваясь к скрипу новых сапог.

2
Весть о приезде Григория Канаева быстро облетела всю улицу, где стояла их небольшая избушка. Не успел он еще покончить с ужином, как пришли соседи, знакомые и друзья. В селе такой обычай: если кто-нибудь приедет со стороны, все идут за новостями. Есть что послушать сельским жителям, есть о чем порасспросить, да еще в такое время, когда газеты из Москвы пишут о новой политике, называемой нэпом. Григорий не успевал отвечать — вопросы сыпались со всех сторон. Но вот в избушке наступила тишина: вошел отец Григория. Старик, тяжело дыша, пробрался к сыну. Григорий встал, они обнялись. Тут же за стариком в избу вошел Лабырь, тесть Григория.

— Ты что же, едят тя, не прибежал за мной и не сказал, что приехал отец? — накинулся он на Петьку.

— До тебя ли ему теперь! Видишь, у него новые сапоги, — посмеялся кто-то из соседей.

— А ты, Гостянтин, уже успел, — послышался еще голос.

— Куда успел? — не понял Лабырь намека.

— Как куда? За воротник, понятно.

Лабырь был выпивши. Из кармана у него торчали две бутылки самогона. От стола подвинулись и дали ему место.

— Пожалуй, для зачина на всех маловато будет? — сказал он, кивнув на свои бутылки.

— Погоди ты, Егорыч, со своим зачином, — остановил его Сергей Андреевич, теребя маленькую курчавую бородку. — Дай поговорить с Григорием Константиновичем. Он человек бывалый и нам, домоседам, может многое порассказать, чего мы не видим и не слышим.

— Нет того, чего мы не видели… — слегка обидевшись, сказал Лабырь.

— Знаем, знаем, — прервал его лесник Дракин. — Ты сейчас начнешь рассказывать, как строил мост через Волгу.

— Вот и не угадал, ничего я не собираюсь рассказывать, — проворчал Лабырь и умолк, придвинув поближе к себе бутылки.

Вопросы, которые со всех сторон сыпались на Канаева, немало интересовали и его.

Многое надо было знать. Что такое эта новая политика? Кооперация? Что значит смычка между городом и деревней? Что они нового дадут землеробу? Улучшат ли они его бедственное положение? Люди спрашивали, останавливали друг друга, чтобы меньше было шуму, и слушали Григория, стараясь не проронить ни слова. Он рассказывал односельчанам понятными им словами, и слушателям казалось, что нет на свете таких дел и событий, в которых бы они не разбирались. Стоило Григорию остановиться передохнуть, как на него опять сыпались вопросы:

— Ты, Гриша, наверно, коммунист?

— Войны опять не будет? Явлейские рузы толкуют, что Америка с Англией на нас собираются.

— Говорят, опять продразверстку хотят пустить, правда?

— Чего тебе бояться этой продразверстки? Пусть Салдин Кондратий с Артемием дрожат.

— У Артемия теперь амбары опустели, сам один остался.

— Дом у него каменный!

— А что камень? Его есть не станешь…

Давно смолкли на улице песни молодежи, по дворам не раз перекликнулись петухи, а соседи не расходились. Григорий рассказывал, как за Волгой били адмирала Колчака, как по донским степям гнали полчища генерала Деникина и атамана Краснова, в Крыму добивали барона Врангеля, в туркестанских пустынях — басмачей. Григорию за четыре года пришлось побывать на многих фронтах гражданской войны.

Марья сидела перед печкой. Прислонившись к плечу матери, дремал Петька. Марья слышала только голос Григория и видела сквозь сизый табачный дым его лицо и блестящие глаза, оттененные густыми, слегка опаленными ресницами. А Петьке все это казалось каким-то сладким сном. Превозмогая сон, он воспринимал речь отца как удивительные сказки.

В конце разговор опять вернулся к новой политике. Заговорили все разом, перебивая друг друга.

— Вот тоже торговлю разрешили. К чему это может повести? — сказал Дракин.

— Нас больше всего земля интересует, — говорил Сергей Андреевич. — Кто его знает, чем может кончиться эта новая политика?

— Насчет земли нечего бояться! Ленин за нас, стало быть, и земля у нас останется! — возразил Пахом, рубя воздух широкой ладонью, словно топором.

— А зачем тебе, позволь спросить, земля? — сказал Пахому коренастый мужик с татарским лицом, Архип Платонов, сидящий в самом дальнем углу. — На ком ты ее пахать-то будешь? Все равно она Ивану Дурнову достанется, твоя земля-то.

— А может, тебе?! — прищурился Пахом.

— Ну, это ты брось, хитрый мужик, — заступился за Пахома Сергей Андреевич. — Земля, она всем нужна, умирать станешь — без земли не обойдешься.

— А ведь рассвело, едят тя! — вдруг прервал Лабырь начавшийся спор.

— И вправду светло, а мне сегодня надо на дальнее поле ехать! Как же это мы, мужики, не заметили? — развел руками Сергей Андреевич и бросился искать картуз.

— Оно, конечно-о, светло уже, однако для такого случая можно повременить, — отозвался и молчаливый Цетор, сосед Григория.

Но его никто не услышал. Все сразу поднялись и, прощаясь с Григорием, сгромким говором стали расходиться.

— До вечера, Григорий Константиныч, — сказал лесник Дракин, держа за ошейник большого рыжего пса, все время спавшего у его ног. — Ты уж нас прости, теперь частенько будем наведываться.

— Заходи, заходи, — ответил Григорий, подавая ему руку. — В баню вместе пойдем.

Лабырь намеревался удержать Пахома, показывая на бутылки, но тот только махнул рукой:

— Не слышишь, скотину гонят. Надо стадо собирать.

— Ты погоди, — крикнул ему и Григорий.

— Я приду, только выгоним, — ответил Пахом.

Григорий вышел проводить друзей, а Марья, схватив подойник, заторопилась во двор. Сваты, Лабырь и старик Канаев, остались вдвоем. В избе как-то сразу стало тихо. Пахло табачным дымом, на полу валялись истоптанные окурки. На конике, одетый и обутый, спал Петька.

Проводив друзей, Григорий остался на улице возле своей избушки, наблюдая знакомую с детства картину пробуждения села. Со дворов хозяйки торопливо выгоняли скотину. Женщины молча кланялись, с любопытством поглядывая на него. Многих Григорий не узнавал: за четыре года из девчонок они стали взрослыми женщинами, а из детей превратились в девушек. Вот идет высокая стройная девушка, она еще недавно надела белую рубаху[8]. У нее толстая коса с голубыми лентами. Было что-то знакомое в ее овальном лице и в черных черемуховых глазах. Григорий, как ни вглядывался в нее, вспомнить не мог. А она улыбнулась и сказала:

— Не узнаете, дядя Гриша?

— Лиза! — воскликнул он, услышав ее голос.

Это была дочь Сергея Андреевича. Когда он уезжал, ей было всего лет тринадцать, и бегала она в синей длинной рубахе, а теперь — невеста. Марья, прогоняя мимо свою корову, на ходу сказала:

— Ты бы лег соснуть.

— Пожалуй, не стоит. День уже, — отозвался Григорий. Он еще раз окинул взглядом улицу и направился осматривать усадьбу.

Над Найманом поднималась утренняя заря. Ее свет разливался по цветущим яблоневым садам, вспыхивал на оконных стеклах, алыми пятнами ложился на столбы дыма, стоящие в тихом воздухе над трубами. Если в этот утренний час посмотреть на Найман с Ветьке-горы, селение в синеватой дымке утреннего тумана покажется необыкновенно красивым. Но выглянет солнышко, и Найман опять будет словно большая черная птица, распластанная между двумя лощинами.

Григорий ходил вокруг своего двора, оглядывая покосившиеся сараи, обветшалые крыши, поваленные плетни, широкие проходы в изгороди, кучу гнилых бревен за старым кустом черемухи — на месте, где стояла баня. По бороздам грядок он прошел к колодцу. Вдруг его взгляд задержался на человеке, который шел позади огорода и, казалось, что-то измерял. Григорий узнал Кондратия Салдина. Тот вышагивал на коротеньких, ногах, стараясь дотянуться до рукоятки сажени. Вот он дошел до межи, постоял немного, раздумывая, и начал опять измерять. Григорий заинтересовался и двинулся к нему. Тот не заметил, как Григорий подошел совсем близко.

— А ведь нелегко тебе, Кондратий Иваныч! Погоди, я помогу, — улыбаясь, сказал Григорий.

Кондратий с изумлением взглянул на Григория, попятился от него и сел на изгородь. На лице у него было такое выражение, словно он повстречался с покойником. Он даже провел ладонью по лицу, точно хотел избавиться от наваждения. Его веки с реденькими рыжими ресницами часто замигали. Видимо, он еще не знал о приезде Григория. Однако Кондратий быстро оправился, поднялся и, силясь улыбнуться, сказал:

— Не держат уже меня, старика, ноги. — Он засуетился, залебезил: — Когда изволили явиться? Что же это ничего не давали знать о себе?

Григорий, словно не слыша его, спросил:

— Ты, кажется, что-то измерял? Или это мне показалось?

— Ага, — подхватил Кондратий. — Измерял, точно, измерял. Иду я проулком и смотрю: что ж, думаю, у них усадьба вроде уже, чем у других. Дай прикину, с чего бы это уже. Теперь ведь народ такой: каждый норовит в свою пользу лишнюю борозду срезать.

— Ну, и сколько же вышло? — усмехнулся Григорий.

— Да вроде тринадцать.

— Значит, это тебе только показалось?

— Проулок меня смутил! Уж больно много оставили с краю-то… Да и то сказать: все равно истопчут у проулка — ходят, ездят… Так, значит, вы недавно возвратились?

— Вчера, — коротко ответил Григорий.

— И надолго?

— Навсегда!

— Значит, теперь всякая война закончилась? — спросил Кондратий, глядя куда-то мимо Григория.

— Не всякая, — многозначительно заметил Григорий. — Есть еще с кем повоевать.

— Хозяйство теперь налаживать надо: Вишь, у вас и двор и дом развалились, — сказал Кондратий, пропуская мимо ушей слова Григория. — Лошадку приобрести… Если что надо, я с превеликим удовольствием…

— Благодарю, Кондратий Иваныч, но твоей помощи мне не надо. Уж как-нибудь сам обойдусь.

— От доброй помощи не отказываются, Григорий Константиныч. Между людьми иначе нельзя, надо поддерживать друг друга. И в писании сказано: не оставляй в беде ближнего своего.

— Ну не знаю, как у тебя сказано в писании, а меня вон жена завтракать зовет, — с усмешкой сказал Григорий, увидев у задней калитки Марью.

«Эка старый волк лисой прикидывается!» — думал Григорий, шагая по узенькой тропочке между грядками.

— Ты что же запропал? — встретила его Марья.

Они вошли во двор и на некоторое время задержались перед сараем. Григорий молча привлек к себе жену и, поцеловав ее, шепотом произнес:

— Как ты здесь без меня?

— И не говори… — ответила она, с трепетом прижимаясь к нему.

Откуда-то из сарая выскочил Волкодав и громко залаял на Григория.

— Пошел, проклятый! — крикнула Марья и сказала мужу: — В бане сегодня помою тебя. Иди наруби дров.

Марья и не заметила, как в сутолоке и беготне прошла половина дня. А когда она пришла домой звать мужа в баню, то опять увидела почти полную избу людей. Ей даже стало обидно, что ни поговорить с Григорием не дают, ни наглядеться на него. А тут еще человек пять-шесть напросились с ним вместе в баню. Собралось больше, но спасибо Пахом Гарузов остановил их.

Отправив мужчин в баню, она сбегала к соседке за ведерным самоваром, почистила его до блеска и приготовилась ставить, но спохватилась, что в доме нет сахара. Пришлось собираться в лавку, к Кыртыму. Отвязав старый пулай и доставая из сундука новый, она призадумалась: «А что, если я оденусь по-русски?» В сундуке у нее хранились сарафан и кофта, купленные Григорием еще в год их женитьбы. Марья поспешно сунула обратно в сундук тяжелый пулай и достала сарафан с кофтой. Только разделась, в сенях послышались чьи-то шаги. Марья поспешно юркнула в чулан за голландку. Вошла ее сестра Агаша.

— Фу, пропасть как напугала, — проговорила Марья, выходя из-за голландки. — Я сейчас сбегаю к Кыртыму за сахаром, а ты давай ставь самовар.

— Я не умею.

— Чего там уметь: насыпь углей и подожги, только не забудь сначала воды налить. Достань мне в чулане под лавкой яички, там, в горшке, да сложи в кузовок.

Марья схватила из рук сестры кузовок с яйцами и заторопилась из избы, на ходу наказывая сестре, что делать.

— Ладно, уж сама знаю, — отвечала ей вслед Агаша, принимаясь за дела.

Первым долгом она налила в самовар воды, как ей наказывала Марья. Налила и удивилась — вода из нижних отверстий хлынула на пол. «Неужто я не туда налила?» — удивленно спрашивала себя Агаша. Взяла еще ведро и на этот раз налила в другое отверстие, вода не потекла. «Вон оно что!» — обрадовалась она. Потом стала набивать самовар углями, да вспомнила про яйца. Вместе с углями она сунула в самовар шесть яиц, больше не поместилось. «Ладно, эти испекутся — еще положу», — решила Агафья.

Так хозяйничала она до прихода сестры.

Глава шестая

Где ни ходит Клемо — плачет,

Где ни ходит Клемо — печалится…

(Из эрзянской песни)
1
Лаврентий проснулся поздно и с головной болью. Вчера ездил на базар, в дальнее село Починки, возил продавать деревянные ложки и разный мелкий товар, вроде иголок и пуговиц. Поездка была неудачной, товар оказался неходовым. Измученный в дороге и недовольный поездкой, он один выпил почти целый кувшин самогону, и теперь у него было такое состояние, как будто объелся гнилых яблок. Лаврентий прошелся по избе, сдавив большими пальцами ноющие виски, лениво поглядел в окно. Улица, покрытая зеленой травкой, еще не успевшей запылиться, жила, как обычно, тихо. Бродило несколько телят, паслись гуси, а перед самыми окнами Лаврентия был привязан чей-то поросенок, который безжалостно ковырял зеленую травку, оставляя за собой зигзагообразные бороздки и черные бугорки вывернутой земли. Лаврентий увидел дочь Орину. Она стояла у дороги с хворостиной в руках, пасла гусей.

— Эй, ты! — крикнул Лаврентий, распахивая окно. — Чей это поросенок? Под самым носом привязали!

Орина подошла отвязать поросенка. Лаврентий обратил внимание, с каким трудом, широко расставив ноги, она нагнулась к низко вбитому в землю колышку, потом, выпрямляясь, одной рукой оперлась на колено, а другую закинула назад, словно придерживая поясницу. «Отчего бы это? — подумал он. — Девушка, а нагибается, словно столетняя старуха…»

— Иди-ка домой! — позвал он.

Лаврентий подошел к ходикам. Вечером забыли поднять гирьку, и они стояли, показывая два часа. Посмотрев на солнце, он перевел стрелку на десять и тронул маятник. И все время думал о дочери: «Здесь что-то не так…»

— Зачем звал, тятя? — спросила Орина.

— Принеси мне квасу, — сказал Лаврентий, внимательно оглядывая дочь.

Она была в широкой синей рубахе, надетой поверх белой, вышитые края которой выглядывали снизу. Дочь показалась Лаврентию несколько полнее обычного, хотя он никогда к ней особенно не приглядывался. Орина быстро вышла в заднюю избу и через некоторое время вернулась с кувшином кваса. «И идет-то, словно спутанная лошадь», — рассуждал Лаврентий.

— У тебя ничего не болит? — спросил он, принимая из ее рук кувшин.

— Нет, — ответила она и вся вспыхнула.

— Спина не болит?

— Спина не болит, только вот поясница немного… — начала было она, но остановилась, покраснев еще больше.

Это не ускользнуло от Лаврентия.

— Мать где? — спросил он.

— На огороде. Мне надо идти помогать ей.

— Погоди.

Орине было не по себе. Под пристальным взглядом отца ее лицо то бледнело, то вспыхивало. На висках и маленьком носу, усеянном веснушками, выступила легкая испарина. Мучительно искала она способ отвести от себя внимание отца. И вдруг вспомнила: сегодня утром у колодца женщины разговаривали о приезде Григория Канаева. Отец мог не знать этой новости.

— Говорят, солдат Гришка приехал, — сказала она.

— Какой солдат Гришка? — спросил Лаврентий, отрываясь от кувшина.

— Да который в солдаты уходил.

— Плетешь чего-то. — Лаврентий опять приложился к квасу.

Сообщения дочери он почти не понял, продолжал пить, тяжело отдуваясь, как лошадь после долгой скачки, и не спускал с дочери глаз. Орина чувствовала, что еще немного — и она не выдержит, свалится прямо на пол. Надо было что-то придумать, отвести его подозрения. Она попробовала еще раз вернуться к своей новости.

— Забыл, что ли, Гришку-то, который сам ушел на войну, Лабыря зять?

— Постой, постой, — остановил ее Лаврентий и поставил кувшин на стол. — Лабыря зять, говоришь?

Орина свободно вздохнула, почувствовав наконец себя вне отцовского внимания.

— Так это Гришка Канаев, — сдавленным голосом, как бы про себя произнес Лаврентий.

По его опухшему от похмелья лицу скользнула тень, оставляя на лбу дугообразную складку и сеть мелких морщинок вокруг зеленоватых глаз. Казалось, он совсем забыл про дочь. Воспользовавшись этим, Орина шмыгнула в заднюю избу.

После кваса Лаврентию стало как-то легче, даже в голове немного прояснилось. Но затихала одна боль, вместо нее пришла другая, посильнее. Лаврентий хорошо помнил, как этот самый Гришка Канаев по какому-то декрету из Москвы повел найманскую бедноту делить земельные участки Артемия Осиповича. Лаврентий до боли сдавил челюсти, складки на его лбу набухли, обозначились резче. Мысли ворочались тяжело, камнем сдирая остатки хмеля. Он так и сидел, облокотившись на стол, когда вошла его жена Анастасия. Она с мокрыми руками и рукавами, засученными до локтей, подошла к полотенцу, висевшему на перегородке возле давнишних фотографий в почерневших рамках. Лаврентий, проводив взглядом ее расплывшуюся фигуру, вспомнил о дочери.

— Знаешь ли, колода ты этакая, что с дочерью? — сказал Лаврентий, вылезая из-за стола.

— С чего это лаешься? Аль мало спал? Дрыхнул бы еще, — вспылила Анастасия, старательно вытирая красные пухлые руки. — Ты за нее в ответе столько же, сколько и я.

— Я-то делами занят, а ты где была?

— Что я, за ней по гулянкам бегаю, знаю, где она бывает и с кем? — сказала Анастасия и вдруг расплакалась, прижимая к губам полотенце.

Ее слезы тронули Лаврентия, он спокойно спросил:

— Давно, что ли, она отяжелела-то?

Анастасия закрыла мокрое от слез лицо полотенцем и, опустившись на лавку, разрыдалась.

— Ты погоди плакать-то, слезами здесь не поможешь, — успокаивал ее Лаврентий. — Надо решить, как быть. Ты у нее не спрашивала, кто это там с ней?

— Она толком-то и сама не знает.

— Не знает, не знает, — с досадой сказал Лаврентий. — Да что у нее, дюжина их была?

— Наверно, этот черный шайтан виноват.

— Васька, что ли?

— Кто же больше, как не он, супостат, прости меня господи.

— Надо расспросить ее как следует да прямо к нему, пока не поздно.

— Ты уж ее не трожь, я сама. Она и так, бедненькая, от людей хоронится.

В окно постучали, послышался женский голос: «Выйдите в лавку!» Анастасия было направилась к ключам, висевшим на гвозде у изголовья широкой деревянной кровати, но Лаврентий остановил ее:

— Ладно, сам выйду, куда ты с мокрыми глазами… Да надень пулай, чего ходишь так?!

Марья Канаева с кузовком в руке ждала под окном. Светлая косынка, повязанная поверх толстых черных кос, и белая кофточка с красивой вышивкой на груди и на рукавах, заправленная в темно-синий широкий сарафан, очень молодили ее. «Эка с радости-то нарядилась, как под венец», — подумал Лаврентий, неприязненно оглядывая молодую женщину.

— Сахар у вас есть, Лаврентий Захарыч? — спросила она, поклонившись.

— Кши, проклятые! — крикнул Лаврентий на кур, ковырявших на завалинке.

Он сделал вид, что не расслышал ее и не заметил поклона. Позванивая ключами, Лаврентий направился к своей лавке, помещавшейся в большом амбаре у самой дороги против дома. Марья пошла за ним.

— Приехал, значит? — спросил Лаврентий и, не дожидаясь ответа, с едкой усмешкой добавил: — Как же это так: четыре года за власть воевал и фунтом сахара не разжился?

— То-то и есть, что воевал, не добро наживал, — возразила Марья, метнув на него быстрый взгляд.

Лаврентий громко кашлянул и ускорил шаг. Поднявшись на низкое крылечко перед широкой дверью лавки, он повернулся к церкви и стал сосредоточенно и важно креститься на колокольню, однако уголком глаза наблюдал за Марьей.

— Сахар в городе дорожает, — сказал Лаврентий, осматривая яички.

Он брал их каждое двумя пальцами и придирчиво рассматривал на свет.

— Все свежие, — с нетерпением сказала Марья.

— Вот эти не пойдут, — сказал Лаврентий, отделяя от общей кучи пять штук, которые казались меньше других.

— Бог с вами, Лаврентий Захарыч, все вчерашние и сегодняшние.

— Не приму, — коротко отрезал он.

Конечно, и эти яйца были такие же свежие, но Лаврентию захотелось хоть чем-нибудь кольнуть эту женщину, притушить ее радость. Однако Марья не стала спорить. Схватила с чашечки весов неполный фунт сахару, сложила обратно в кузовок забракованные яйца, выпорхнула из лавки. Глядя ей вслед, Кыртым думал о Григории Канаеве. Как-то он теперь поведет себя? Конечно, теперь все вроде поворачивается на прежний лад: торгуй, богатей — препону нет. Можно со временем заняться каким-нибудь делом и покрупнее. А этот, что вернулся из армии, человек опасный. Кто знает, какие порядки установит в селе. Он хоть и в стороне от власти, но все же, наверно, коммунист.

Его размышления прервало появление Степана Гарузова, неуклюжая фигура которого встала в дверях. Новый посетитель вгляделся в полумрак лавки.

— Доброго здравия Лаврентию Захаровичу, — сказал он.

Степан нерешительно перешагнул порог и остановился перед прилавком, быстро скользнув глазами по полкам с товарами.

— Тебе опять в долг чего-нибудь? — сказал Лаврентий, не отвечая на его приветствие.

— Погоди, Лаврентий Захарыч, я, может, совсем и не за этим пришел. Я, может, поговорить с тобой хотел, а ты уж сразу обрезал меня.

— Стало быть, новость какую принес, рассказывай.

— Какие теперь новости, Лаврентий Захарыч. Вчера вот двоюродный брат приехал, может, слышали?

— Это безбожник-то? — произнес Лаврентий и перекрестился. — Прости, господи, меня грешного, что приходится упоминать о таком человеке. Добрые люди небось остались на войне убитыми, а этого обратно нелегкая принесла на нашу голову.

— Человек он не худой, Лаврентий Захарыч, — начал было Степан, но Лаврентий прервал его:

— Сам не худой, а рубашка на нем худая, — и, помолчав, спросил: — Что же ты плохо встречаешь брата-то?

— Да ведь дела, Лаврентий Захарыч…

Лаврентий вышел из-за прилавка и направился к двери, бесцеремонно напирая грудью на Степана. Не спеша он запер дверь и в раздумье опустился на нижнюю ступеньку, потряхивая ключами. Степан присел перед ним на корточки. Лаврентий наперед знал, что Степан сейчас будет что-нибудь просить. «Ну и черт с ним, все равно ничего не дам», — думал он, глядя поверх его лохматой головы на обсиженную галками и воронами маковку колокольни.

По небу лениво плыли обрывки белых туч, легкие и прозрачные, словно гусиный пух.

Поверх берез, росших за церковной оградой, виднелись высокие тополя перед домом Кондратия Салдина. Задержав на них свой взгляд, Лаврентий медленно поднялся со ступеньки.

— Сев вот подошел, а у меня семян нет… — сказал наконец Степан, видя, что Лаврентий, собирается уходить.

Резким движением ноги Кыртым отбросил валявшийся поблизости осколок кирпича и зашагал к салдинскому дому.

Молча ему вслед глядел Степан и, когда Лаврентий свернул за угол ограды, плюнул со злостью, махнул рукой и пошел в противоположную сторону.

2
Шел Степан Гарузов вдоль улицы, низко опустив отяжелевшую от дум и забот лохматую голову, шел и смотрел на свои истоптанные лапти. Его порты из грубого домотканого холста, залатанные на коленях, то и дело сползали вниз, все время приходилось их подтягивать. Степану сегодня не везло. С утра, как только вышел он от Григория, куда наведывался, чтобы повидаться с двоюродным братом, пошел прямо к Платоновым, надеясь сговориться с ними о семенах. Много забот у Степана, но основная, не дававшая ему покоя ни днем ни ночью, была о семенах. Даже радость от встречи с двоюродным братом тускнела от нее, становилась второстепенной. С тоской смотрел Степан, как люди выезжали с сохами и боронами. Время не ждало, пора было сеять, а он вынужден носиться по селу в поисках доброго человека, который помог бы ему в беде. Но у кого они сейчас, после неурожайного года, лишние семена-то? Только у очень зажиточных односельчан. А их не так уж много. У двух он уже побывал, что-то скажет третий? Как подойти к нему, чтобы разжалобить очерствевшее сердце? Научили Степана эти вечные недостатки, мыкания по людям, какому-то особому языку, приниженно-льстивым словам, чтобы не получить отказа. Где уж тут до гордости, за отсутствие которой часто брат Пахом называл его портянкой: на какую хочешь ногу крути, ей все равно…

Степан только хотел свернуть с дороги к новым воротам Ивана Дурнова, как над ним раздался громовой бас попа Гавриила:

— Не почитаешь, Степан, не почитаешь!

Степан поднял глаза и схватился было сорвать шапку, но его узловатые пальцы только скользнули по непокрытым волосам.

— Прости, бачка, не увидел, — сказал он.

— Мирское тебя заедает, Степан. Погряз ты в ем, как телок в болоте. И бога через это забывать стал. Опять не был в церкви.

— Прости, бачка, в следующее воскресенье обязательно пойду.

— Бог простит, Степан.

Гавриил слегка прикоснулся к большой соломенной шляпе и зашагал дальше. Несмотря на свою тучность, он шел легко и быстро, выбрасывая далеко вперед толстую сучковатую палку.

Тронулся было и Степан, но вдруг остановился. «Коли повстречался долгогривый, удачи не жди», — подумал он и с тоской посмотрел на новые ворота. Неожиданно встреча с попом отняла у него всякую надежду добиться здесь чего-нибудь. Потоптавшись на месте, он медленно побрел обратно. При выходе на площадь дорогу ему перешла женщина с пустыми ведрами. Степан опять остановился и выругался про себя: «Чтоб тебе ногу вывихнуть, беспутная ты этакая, не видишь, человек по делу идет». Степан обошел то место, где ему перешли дорогу, и вышел к церкви. Его взгляд сразу же остановился на большом кирпичном доме Артемия Осиповича. Размахивая длинными руками больше обычного, он направился к высокому крыльцу.

Перед домом Артемия Осиповича когда-то стояла высокая красивая изгородь, от которой теперь сохранилось лишь несколько столбиков. Буйно разросшаяся сирень надвигалась на остатки истоптанных клумб и еле заметных дорожек. Где-то здесь под кустами белой акации была широкая скамейка, на ней теплыми летними вечерами часто сиживал с гитарой сын Артемия Осиповича. Заслышав его, сюда спешили молодые рыжие дочери попа Гавриила, и весь вечер здесь раздавались их пискливые голоса вперемежку со звоном гитары. Но все это в прошлом. Теперь здесь кладбищенская тишина и запустение. Давно осыпались и засохли цветы, за которыми ухаживала жена Артемия Осиповича, обломались кусты акации, повалилась и сгнила красивая изгородь.

Поднявшись на широкое крыльцо, Степан прошел на застекленную террасу и, невольно взглянув во двор, опешил: опять поп Гавриил! Придерживая длинную рясу, тот быстро шмыгнул в низенькую дверь какого-то строения. «Что за притча? Куда ни пойду — он», — подумал Степан. Хотел вернуться, но как уйти с пустыми руками?

Артемий Осипович совсем отрешился от мира. Словно дряхлый таежный медведь на зимнюю спячку, засел он в своем большом доме. Обросший и неумытый, бродит он одиноко по пустым и запыленным комнатам, пахнущим сырьем и молью. Опустел и двор Артемия. Зарос непроходимым бурьяном. И только узенькая тропинка ведет от террасы к бывшей избушке скотника, где приютилась сестра Артемия Аксинья. Не ужились брат с сестрой в большом доме. В открытые настежь задние ворота виднеется пустырь, где еще сохранилось десятка полтора обглоданных и высохших яблонь. А за пустырем — огромные пустые амбары, прилепленные друг к другу.

Тихо было в доме, когда вошел Степан. Осторожно прошел он в следующую комнату, некогда нарядную залу, обставленную полумягкими стульями малинового бархата. Но обивка поистерлась, из прорех торчали ржавые, сбитые на сторону пружины и рыжее мочало. В углу валялся столик с точеными ножками. У стены покосился старый, изъеденный червями комод мореного дуба. Все это было когда-то куплено Артемием у разоряющихся помещиков вместе с их землями. Посредине комнаты стоял большой стол, за которым сидел сам хозяин, положив кудлатую голову прямо на тарелку с кусками черствого хлеба. Его руки лежали в какой-то жидкости, пролитой из опрокинутого стеклянного графина с отбитым горлышком. В комнате стоял тошнотворный запах самогона. Степан остановился в дверях, некоторое время переступал с ноги на ногу, не зная, как поступить: разбудить ли хозяина или уйти. Он как-то уж и не надеялся, что получит здесь то, за чем пришел. Но что-то его удерживало. Время шло, а он все стоял и ждал. Наконец голова храпящего Артемия заворочалась, и Степан, обрадованный, нерешительно кашлянул. Растопыренная рука Артемия зашарила по столу, толкнув опрокинутый графин. Графин покатился к краю стола, полетел на пол и разбился вдребезги. От шума Артемий поднял голову, уставился бессмысленными глазами на Степана.

— Это я, Артемий Осипович. Я, Степан Гарузов, — робко заговорил Степан.

— Ты-ы-ы, — растягивая, сказал Артемий. — Кто же ты есть? Чего тебе здесь надо? У меня больше не осталось самогона, — произнес он каким-то сдавленным голосом, оглядывая стол и принимая Степана за кого-то другого.

— Это ничего, Артемий Осипович, я не за этим пришел, — заторопился Степан, уловив в его голосе подобие доброты. — Мне семена, семена нужны. Сам знаешь: весна на дворе, люди пахать вышли, а я вот с семенами все…

Наконец сознание Артемия, затуманенное многодневным беспросыпным пьянством, стало проясняться. Он узнал Степана, выпрямился, сел поудобнее.

— А-а, так вот это кто заявился ко мне. Не запамятовал, значит, старую дорожку. Что ж, милости просим садиться.

— Ничего, Артемий Осипыч, я постою.

— Тебе, выходит, семена нужны?

— Семена, Артемий Осипыч.

— Гм… как же это понимать? — продолжал Артемий. — Когда власть была у царя-батюшки, ты ко мне приходил за хлебом и деньгами, теперь же власть находится у Советов, то есть у таких, как ты, голоштанников, ты опять ко мне идешь. Как это понимать, я тебя спрашиваю?

Степан смотрел себе под ноги и молчал, не зная, что отвечать на это. Он ругал себя, что вовремя не убрался отсюда.

— Да ведь я, Артемий Осипыч, не задаром прошу: жив буду, отработаю, — сказал он наконец.

— Ну, а если сдохнешь?

— На то божья воля, Артемий Осипыч.

— Божья воля, — словно эхо, повторил Артемий и тяжело заворочался на стуле.

Некоторое время длилось молчание.

— Он ко мне пришел за семенами, — сказал Артемий, как бы обращаясь к третьему лицу. — Вы уже у меня все отобрали, подчистую вымели мои сусеки, крысам на корм не оставили, а теперь опять просите! Зачем просите, коли так можете все взять?! — И забился в надрывном продолжительном кашле. На шее у него вздулись толстые узловатые вены. Рывком он расстегнул ворот рубашки, оголяя мосластую грудь, покрытую седыми волосами. Долго он не мог отдышаться, откинув назад голову и жадно, точно рыба, вытащенная из воды, глотая воздух широко раскрытым ртом.

Степан только сейчас понял, что это уже не тот Артемий Осипович, к которому он приходил раньше. Это были жалкие остатки того, кто назывался Артемием Осиповичем. Зачем он шел сюда? Чем поможет в его беде эта развалина, живущая в одном углу с мокрицами? Степан махнул рукой и быстро двинулся к выходу. На его лице появилось выражение брезгливости и досады. Первый раз в жизни он почувствовал себя как-то выше, значительнее этого человека. Всю жизнь он прожил в бедности и в недостатках, унижался перед людьми, льстил им, но никогда заживо не хоронил себя и радовался каждому дню, как бы плохо он ни начинался. Степан с силой толкнул дверь, чтобы скорее уйти отсюда.

— Ты это что же прямо на живого человека лезешь? — раздался в дверях голос Чиндянова. — Не видишь?

Степан стал в сторону, пропуская мимо себя председателя сельсовета. «Этот-то зачем прет сюда?» — подумал он. У него появилось желание остаться еще ненадолго. Чиндянов дошел до середины комнаты, снял картуз и перекрестился в сторону темного угла.

— Артемию Осипычу мое почтение, — сказал он, присматривая, куда бы сесть.

— Какими судьбами? — глухо произнес Артемий, вытирая выступившие от кашля слезы.

— Из двух лесов деревья не сойдутся, а человек с человеком всегда может встретиться, — ответил Чиндянов, присаживаясь на один из дырявых стульев.

— Неужто и я зачем-то понадобился Советской власти? — сказал Артемий. — Или, может, какой новый декрет вышел, пр которому меня из дома выселят?

— Такого декрета пока нет, Артемий Осипыч, дай бог, чтобы его совсем не было.

Чиндянов мельком посмотрел в сторону Степана, который оставался стоять у двери, и продолжал:

— Вот зачем я к вам: Совету нужен один порожний амбар, ненадолго, на недельку. Семена некуда ссыпать.

— Опять семена, — сказал Артемий.

— Какие семена? — почти одновременно с Артемием отозвался и Степан, шагнув к Чиндянову.

— Да вот таким, как ты, чтоб у вас земля не осталась незасеянной, государство дает.

Степана точно подбросило. Он нелепо взмахнул руками и, сам не замечая того, подошел совсем близко к столу. Артемий вздрогнул. Весть была не из приятных, но теперь не все ли равно? Он встал и, шаркая по полу большими подшитыми валенками, подошел к посудному шкафчику, взял там еще стакан и, вернувшись к столу, поискал глазами графин с самогоном.

— Не хлопочите, Артемий Осипыч, — сказал Чиндянов. — Мне в Совет еще надо, там начальство из волости приехало. Давно наказывали припасти амбар, да все недосуг. Так как же мы с вами поладим?

— Об чем толковать, если Совету надо, то Совет возьмет и без моего согласия.

— Нет, Артемий Осипыч, теперь не те времена, — возразил Чиндянов.

— Все едино, — махнул рукой Артемий. — Берите. Все берите… и дом возьмите, и меня самого…

Он хотел еще что-то сказать, но новый приступ кашля прервал его.

Степан боком двинулся к двери и, не помня себя от радости, вышел на волю.

После мрачного артемьевского логова улица казалась особенно светлой, по-весеннему зеленой, наполненной запахами первых цветов. Радость, неизведанная, пьянящая Степана, била через край, точно белоснежная пена молодой хмельной браги.

3
Обогнув церковную ограду, Лаврентий повернул к Салдиным. Дверь в дом оказалась запертой. Он прошел через калитку. От конюшни навстречу ему с громким лаем поднялся на цепи огромный пес.

— Крестный идет, крестный идет! — закричала, Надя, вылезая из погребицы.

Под навесом у погребицы сидела старуха Салдина и перебирала шерсть.

— Где же он достал этого волка? — спросил Лаврентий, кивнув на пса.

— Купил у явлейского руза, чтобы подавиться этому псу, — ответила старуха.

— Дома кум-то? — спросил Лаврентий.

— Дома, на постели валяется. Дурак дураком — вот и валяется.

— Это с чего же?

— Ногу зашиб на ческе.

Лаврентий поспешил в избу.

Кондратий полулежал на кровати, положив оголенную до колена опухшую ногу на подушку. Выше щиколотки почти до самого колена темной полосой шел синяк.

— Это как же угораздило тебя ногу-то подставить? — сказал Лаврентий, здороваясь.

— И не говори кум. От беды и от греха никуда не уйдешь. Лабырь виноват. Нанялся плотничать, а сам запил, и теперь шайтан его знает где. Ну, я погорячился немного…

— У них теперь радость, как не запить, — сказал Лаврентий. — Приехал этот…

— Да, приехал, кум, чтоб ему провалиться. Видел утром я его, с каким-то комиссарским значком на груди.

Немного помолчали. Кондратий опять заговорил о зашибленной ноге:

— Вроде не очень-то зашиб, поди, скоро пройдет. Валяться-то уж больно сейчас не время. Начинал маленький ремонт, а дело повернулось на большой. Весь сруб перетрясти придется, а низ-то совсем новый надо, почитай, полвека стоит. Ты сам-то что не в духе, кум?

— С чего быть в духе-то? — сказал Лаврентий, присаживаясь на лавку против кровати. — С самого утра одна беда за другой валится на голову.

— Мне — на ноги, тебе — на голову. Ты, поди, все об этом Канаеве?

— Да что он нам? Приехал, ну и бог с ним.

— А коли его поставят на место Чиндянова?

— Председателей в Совет не ставят, их всем миром избирают.

— Уж больно, кум, ты веришь всем этим новым законам, словно они для нас с тобой писаны.

— Если, кум, действовать с умом, то из любого закона можно себе выгоду извлечь. Говорят, для дураков закон не писан, но я бы сказал не так: они как раз для дураков и писаны. Начиная с царя Гороха, ни один умный человек не жил по закону.

— Ты чего-то, кум, очень мудрено говоришь.

Кондратий неожиданно сделал резкое движение корпусом, так что больная нога сползла с подушки. Он взвыл от боли. Лаврентий помог ему снова положить ногу на подушку.

— Ты уж, кум, лежи смирно, не ворочайся, — сказал он.

Помолчал немного и опять заговорил:

— Неплохо бы заманить его на свою сторону, пока он на ноги не встал. Чтобы не мы у него, а он у нас был в руках.

— Толкуешь, кум! Так он тебе и потянется за твоим куском, вроде его брата, Степана Гарузова. Он, видать, парень умный, на живца его не возьмешь — бредень потребуется. Я сегодня утром закинул было крючок, так он сразу меня обрезал. Война, говорит, еще не кончена, это, стало быть, он с нами хочет воевать.

В дверях показалась мать Кондратия, и они переменили разговор.

— Много у тебя пашни-то осталось? — спросил Лаврентий.

— Да денька на три, пожалуй, еще хватит, — отозвался Кондратий, натягивая на голую ногу одеяло. — А ты как вчера, с барышом съездил?

— И не спрашивай, кум, — звякнул ключами Лаврентий. — Последнее дело — торговать деревянными ложками.

— А здесь в Явлее они у нас хорошо идут.

— Здесь больше всего их мордва покупает. Нет уж, избави меня бог с ложками связываться. Берешь их у наших кустарей по семишнику[9], а продавать приходится по три копейки штука, какой же расчет возить их по базарам? Овса больше скормишь лошадям, чем наторгуешь на ложках. Не те времена, все как-то через пень-колоду идет…

Неожиданно зашел Захар.

— Ты чего приехал не вовремя? — спросил удивленно Кондратий, приподнимаясь на локтях. — Аль что случилось?

— Ничего не случилось, — сказал Захар, переступая с ноги на ногу. — Хотел отпроситься до вечера: брат приехал.

— Эка он у тебя как не вовремя. Сейчас пахать надо, сеять. Что, без тебя не обойдутся? Хватит там бездельников, есть кому встретить. Ну вечером хоть бы пошел, а то сейчас…

Кондратий недовольно крякнул.

— Я завтра пораньше выеду и попозже вечером приеду, — настаивал Захар. — Ведь четыре года не виделись…

— Не виделись, не виделись, а я тут при чем? Дело-то стоять будет. Вишь, я сам-то свалился.

Захар посмотрел на его ногу и ничего не сказал.

— И этот проклятый пьяница, он у них, что ли? — продолжал Кондратий. — С утра его нет. Ты что же, кум, уходишь? — обратился он к Лаврентию, который встал с лавки. — Посидел бы, а то мне одному скучно.

— Нельзя, ключи со мной, может, кто в лавку придет, — сказал Лаврентий, направляясь к двери.

— Ну так как же? — спросил Захар.

— Чего же мне с тобой делать? Иди. Не могу же я тебя силком удержать.

Захар проворно шагнул в заднюю избу и пошел, обгоняя Лаврентия.

4
Агаша все еще возилась с самоваром, когда вернулась Марья. В избе, кроме нее, сидели две соседки, зашедшие взглянуть на Григория. Мужики еще не приходили из бани.

— Ты что же так долго с самоваром-то? — спросила Марья, заметив, что он еще не кипит.

— Тухнет и тухнет все время, только один дым, а жару нет, — сказала Агаша, вся раскрасневшаяся.

Она то и дело дула в самовар.

— Где же у тебя будет жар, коли ты столько набила углей, — сказала Марья, снимая трубу.

— Там не только угли, там и яйца.

— Какие яйца? — удивилась Марья.

— Ты же велела яйца сварить.

— Батюшки светы! — воскликнула Марья. — Она в самовар с углями насовала яиц! Да где же ты видела, чтобы там яйца пекли?

— Откуда я знаю, куда их класть, — смутилась Агаша. — Что у нас, есть самовар, что ли? Я и сроду не видела, как его ставят-то.

Под проворными руками Марьи самовар вскоре зашумел.

Вошли два свата — Лабырь и Гостянтин. Оба красные и с мокрыми бородами. Дышали тяжело. Лабырь сразу же попросил квасу.

— Холодный больно, — ответила Марья.

— Давай, едят тя, хоть со льдом, видишь, отдышаться не могу. Здорово попарил меня зятек-то: сила в нем есть, мужик что надо.

Вскоре из бани пришли и Григорий с Пахомом. Григорий после бани посвежел и помолодел, словно смыл с плеч четырехлетнюю тяжесть военных походов. Марья то и дело посматривала в его сторону и, встречаясь с ним взглядом, как девушка, смущалась и краснела. От Григория не ускользнуло, что она ради него нарядилась по-русски.

— А остальные где? — спросила Марья.

— Надежкин с Дракиным за самогоном пошли, — ответил Пахом.

— Вот это по-моему, едят тя! — крякнул Лабырь, ставя на стол пустую чашку из-под кваса.

Последним из бани пришел сосед Цетор. Он подсел к Лабырю, взглянув на пустую чашку.

— Оно, конечно, правильно, но, однако же, мастерица ты, Марья, квас делать… — сказал он.

— Уж будто нет своего квасу, что к соседям пришел! — ревниво отозвалась его жена, до сего времени сидевшая молча.

— Ну, а ты чего приперлась сюда? — сказал Цетор, принимая из рук Марьи чашку с квасом. — Пошла, пошла отсюда.

— Погоди, несуразный, не гони ее, вот напьешься — упадешь, а кто тебя домой поведет? — заметил Лабырь.

— Однако ж, сам доползу.

Вскоре с кувшином самогона подошли Дракин и Надежкин. Следом за ними пришел Захар. Марья стала накрывать на стол.

— Агаша, помогай! — крикнула она сестре. — Да что ты забилась в чулан? — И улыбнулась Григорию: — Тебя стесняется.

Григорий прошел за голландку и вывел оттуда смущенную Агашу. Она силилась вырвать руку, за которую ее держал Григорий.

— О, уже невеста, выше сестры!.. А где же у вас Николай? — вдруг спросил он.

— Третий день, непутевый, в Явлее пашпорт получает, уехать хочет, — ответил Лабырь и крикнул на Агашу: — Чего ты, бестолковая, ломаешься? Стой прямо, чтобы зятек на тебя посмотрел!

Агаша наконец вырвалась и убежала опять за голландку, но Марья прогнала его оттуда.

— Неси на стол самовар!

— Не нужен он здесь! — крикнул Лабырь. — Подавай сюда кувшин. — Чай — это не наше питье. Пусть его поп Гавриил пьет, а мы из кувшина нальем.

— Оно, конечно, но, однако же, поп Гаврилка и от сивухи не отказывается, — заметил Цетор.

— Ему иначе нельзя, а то бабы обедню слушать не будут, — сказал Пахом, подвигаясь к столу.

— Вы хоть попа-то не трогайте, с чего он вам на язык попался? — отозвалась жена Цетора.

— Без попа нельзя, он везде нужен. Подавай, Марья, чашку, а то из кувшина в стакан не нальешь, — сказал Лабырь, завладев кувшином.

Стали рассаживаться, но стол оказался слишком, мал. От Цетора принесли второй и поставили рядом.

Стакан пошел по кругу. Все сразу оживились, стали разговорчивее. Посыпались шутки, смех. В дверях вдруг появился Прокоп Стропилкин. За столом задвигались, уступая ему место. Марья ушла в чулан пополнить закуску. Стропилкин важно подошел к Григорию и, щелкнув каблуками, громко отчеканил:

— Красному орденоносцу привет и почтение от представителя волостной власти!

— Ты, Прокопка, как я, нюхом чуешь, где самогоном пахнет, — посмеялся Лабырь и протянул ему полный стакан.

Стропилкин отстегнул широкий ремень с пустой кобурой и длинной шашкой, снял суконный френч, все это отправил на полати вместе со своей форменной фуражкой. И только после этого взял из рук Лабыря стакан.

— Словно молотить собираешься, — заметил Лабырь.

— Здесь я могу себя чувствовать спокойно, — сказал Стропилкин, возвращая ему порожний стакан, и притиснулся ближе к Григорию. — Люблю я тебя, Гриша, и завидую за твой красный орден.

Приход Стропилкина внес веселое оживление в семейное торжество. Гости подшучивали Над его замечаниями о значении собственной особы, а он, по мере опьянения, все меньше обращал на эти шутки внимания. Григорий пил мало. Зная привычки зятя, Лабырь его не неволил. Цетора, как и предсказывал Лабырь, пришлось вести домой жене. Наконец подошел и Степан, радостный, возбужденный. Выпив залпом два штрафных стакана, он вскоре опьянел и забыл поделиться своей новостью.

Общее веселье, вскоре потянуло всех на песню. Дракин мягким баском затянул:

Ой, высоко, высоко
Утки летят,
Ой, выше них
Дикие гуси летят.
К Дракину присоединились еще голоса, и песня поплыла по тесной избе, ударяясь об оконные стекла. Марья блестящими глазами влюбленно смотрела на мужа и пела высоким сильным голосом. Лабырь подпер ладонью щеку, а второй рукой взмахивал в такт песне, тянул вместе с остальными:

Ой, куда, ку-у-уда-а-а
Они опустятся поко-о-орми-и-иться…
Захара от непривычки к хмелю стало поташнивать. Он попросил Агашу дать ему ковш холодной воды. Они вышли во двор.

— Дай я тебе полью, — сказала она и беспричинно засмеялась, пошатнувшись.

— Да ты тоже пьяная, — заметил Захар.

— И вовсе не пьяная, я только веселая. Эх, и весело же мне!

Она опять залилась смехом. Захар наклонил голову.

— Лей на затылок, — сказал он.

Но вода полилась мимо. Захар хотел взять у нее ковш, но Агаша, отбросив ковш в сторону, обняла его.

— Ты что, глупая? — сказал он, силясь оторвать ее от себя.

— Пусти, пусти: я хочу поцеловаться с тобой, — твердила она, прижимаясь к нему.

— Да разве можно?

— Можно, можно! — шептала она. — Ты знаешь, как Марья с Григорием в сенях целовались!

— Так то Марья с Григорием, а ты?..

Он с силой потянул ее к выходу. Она, расслабленная, почти упала ему на руки, позволила увести себя.

У Пиляевых их встретила жена Лабыря, Пелагея, высокая и сухощавая женщина лет пятидесяти, одетая в руцо, с бисерным кокошником на голове.

— Ты чего ее ведешь, как теленка? — спросила она Захара.

— Немного захмелела у Канаевых, ее надо уложить, и все пройдет, — ответил Захар.

Хватило одного взгляда матери, чтобы Агаша притихла и успокоилась на своей постели в сенях. Мать накрыла ее зипуном и спросила Захара:

— Как там встретили Гришу?

— Хорошо. Что же ты не приходила?

— Тещи последними ходят, после того как сам зять к ней пожалует. Теперь Марья отмучилась.

Вечерело.

Возвращаться обратно к Григорию Захару не хотелось. Засунув руки в карманы штанов, он медленно пошел к нижней улице. Тошнота прошла, только легкий хмель еще бродил в голове. В ушах немного шумело, сердце билось необычно сильно, и по всему телу разливалась какая-то истома. Ему вдруг захотелось сделать что-нибудь такое необычное, чтобы можно было заглушить этот непонятный трепет сердца. Захар дошел до салдинского крыльца и присел на ступеньках. Он почувствовал себя хмельным больше, чем это казалось, когда провожал Агашу.

Вскоре стало совсем темно, а Захар все еще сидел на крыльце и никак не мог успокоиться. За ним тиха скрипнула дверь, и кто-то вышел. Захар поднял голову и узнал Дуняшу.

— Ты чего так поздно? — спросил он.

— Масло пахтала твоим хозяйкам. Сам-то где ходишь?Целый день тебя не было.

— А ты ждала меня?

Дуняша помолчала. Захар потянул ее за полу длинной рубахи.

— Иди сюда, сядь. Тебя ждал, думал, пойдешь на гулянье.

Захар и сам не знал, зачем он сказал это. Ведь он совсем не думал о ней. Дуняша молча опустилась рядом с ним. Он подсел ближе и взял ее руку. Теплая девичья рука, еще пахнущая свежим сливочным маслом, покорно осталась в его ладони. Некоторое время они сидели молча, отвечая друг другу легкими пожатиями пальцев. Наконец Захар наклонился к Дуняше и тихо прошептал:

— Я все хотел видеть тебя, но никак не удавалось, С поля приезжал поздно, тебя здесь не застал. Скажи, ты сегодня ждала меня, потому и задержалась?

— Ты, Захар, пьяный. Брата, что ли, встречал? — сказала она.

— Это ничего, что пьяный… Давай побудем вдвоем. Хочешь?

Он осторожно привлек ее к себе.

— Не надо, Захар, кто-нибудь может выйти, старуха еще не спит.

— Тогда пойдем отсюда.

Он встал и потянул ее за собой. Перешли дорогу и пошли вдоль церковной ограды. Захар заметил в решетке пролом. Он молча пролез сквозь него, увлекая за собой и Дуняшу. Они зашли в частые кусты сирени, росшие вдоль ограды, миновали несколько берез, темную высокую ель и оказались на луговой полянке, на которой смутно белело несколько надгробных камней.

— Сядем здесь, — сказал Захар, спускаясь на одну из гладких плит.

— Зачем меня привел сюда? — спросила она после недолгого молчания.

— Так, посидим. — Он привлек ее к себе.

— Не надо, Захар, ты ведь все равно на мне не женишься.

— А ты хочешь за меня замуж?

— Что же мне, в девках оставаться? — ответила она, опуская голову. — Ты неплохой парень, вон с каким хозяйством справляешься один… Хорошим был бы хозяином. Мать мне все говорит, чтобы я с тобой поласковее была…

— Ну, а сама как?

— Мне что, мое дело девичье.

— Женюсь, была не была, женюсь на тебе, Дуняша, — прошептал он над самым ее ухом. — Мне тоже подаваться некуда, не век же быть батраком у Салдина.

Захар на минуту отнял руки от ее плеч, задумался и, всматриваясь в темноте в ее матовое лицо, снова привлек девушку к себе.

Глава седьмая

В сторону посмотрит

         эрзянский парень — ветра нет,

Вверх посмотрит

         эрзянский молодец — туч нет…

(Из эрзянской песни)
1
После приезда Григорий Канаев редко отлучался из дому. Удерживала дела по хозяйству. Вот уже неделя проходит, а он все никак не соберется сходить в Явлей, встать на партийный учет. Правда, он раза два был в сельском Совете, предлагал Чиндянову свою помощь, но тот дал понять, что ни в чьих услугах пока не нуждается. «Вот осенью, когда будем взимать продналог, — говорил он, прощаясь с Канаевым, — тогда милости просим помочь Совету. И Стропилкина позовем, потому что многие будут отнекиваться и прикидываться неимущими».

Канаев понял, что председатель свое назначение видит единственно во взыскании продналога, и решил больше не надоедать ему. Он приводил в порядок свои домашние дела и понемногу присматривался к сельской жизни. Четыре года гражданской войны и последние перемены в политике несколько изменили обстановку в селе.

По вечерам у него часто собиралась найманская беднота. Посетителями этих неофициальных собраний всегда бывали Василий Дракин — лесной сторож и заядлый охотник, Надежкин Семен, мужик лет тридцати. Они и раньше дружили с Григорием, а теперь еще больше привязались к нему, чувствуя в нем своего человека. Дракин был неразлучен со своей собакой, заходил с ней в избу, она послушно ложилась у его ног. Случалось врываться в избу и Петькиному Волкодаву. Тогда собаки сплетались в клубок, с яростным рычанием катались по полу, пока их не разнимали и одну из них не выкидывали за дверь. Пахом приходил каждый вечер. Редко он вмешивался в общие разговоры. Садился ближе к дверям и беспрестанно курил цигарку за цигаркой, немного приоткрыв дверь, чтобы дым уходил в сени. Бывал здесь и Сергей Андреевич. Он не относился к бедноте и считался крестьянином среднего достатка, но все здесь его принимали за своего и уважали как примерного хозяина. В избу он входил степенно, снимал картуз, крестился на маленький образок, висевший в переднем углу, и бросал неизменную фразу, относящуюся одинаково ко всем: «Здравия желаю». Приходили сюда и другие мужики потолковать о гвоздях, о ситце и о своем деревенском житье-бытье. Разговоры всегда начинались с шуток Лабыря. Он клал перед собой на стол табак, спички и, попыхивая самодельной, большой, как солонка, трубкой, начинал какой-нибудь рассказ из своих многочисленных похождений по самарским и донским степям. Потом разговор переходил на деловые темы, и тогда центром внимания становился Григорий.

Часто за такими разговорами засиживались допоздна и расходились с полуночными петухами. Пахом уходил последним, задерживаясь с Григорием на крыльце. Он пытался о чем-то заговорить, но из его смутных намеков ничего нельзя было понять. Однажды, он сказал Григорию, что у него есть политграмота, которую он читает каждый день. А когда стал уходить, сунул в руки Григорию помятую бумажку:

— На вот, написал как сумел. Как будешь в Явлее, отдай в волость.

Григорий вернулся в избу и, поднеся бумажку к самой лампе, прочитал:

«В нашу расейскую коммунистическую партию от найманского пастуха и бедняка Пахома Василича Гарузова.

Прошу партию зачислить и меня в свои красные ряды борцов за новую жизнь, потому я чувствую всем сердцем, что не могу от нее находиться в стороне. Больше не знаю, чего писать, а если какие сумления будут насчет моего имущества, то всякий найманский житель скажет обо мне.

Пахом Гарузов».
На следующий день Григорий собрался в Явлей.

В Явлее он не был с того времени, как ушел в армию. Ему казалось, что здесь ничего особенного не изменилось. Военный коммунизм тогда еще не успел как следует коснуться ни торговцев, ни трактирщиков. Теперь же, когда Григорий вновь появился здесь, военный коммунизм был в прошлом, и новая экономическая политика опять расшевелила торговцев. Хотя день был не базарный, но людей на площади было много. В тесовых, наскоро сколоченных грязных ларьках торговали калачами, пряниками и прочей снедью. Григорий хотел купить Петьке калач, но решил сделать это позднее: неудобно было явиться в волисполком с калачом под мышкой.

Волисполком помещался в двухэтажном здании старого земского управления. Григорию и раньше случалось здесь бывать, но теперь все здесь было но-новому. У входа, с обеих сторон большой вывески, написанной масляными красками: «Явлейский волостной исполнительный комитет рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов», развевались красные флаги. На первом этаже помещались волостная милиция и народный суд, на втором — волисполком. Григорий по широкой деревянной лестнице поднялся на второй этаж и вошел в большую комнату, где за несколькими столами сидели люди. Над одним из столов он прочитал: «Военстол». «Сюда тоже надо», — подумал он и подошел к человеку в военной суконной гимнастерке старого образца. Тот встал навстречу.

— Скажи, товарищ, — обратился к нему Григорий, — где мне стать на партийный учет?

— Партийными делами у нас заправляет сам Дубков, это к нему надо, — сказал он, не спуская взгляда с ордена Григория. — У вас орден? Где это вы его подцепили? Против Колчака были или против Деникина?

Григорий перебил его:

— А кто такой Дубков?

— Дубкова не знает?! А-а вы, наверно, только что демобилизовались! Это наш председатель волисполкома, Василий Михайлович Дубков. Пойдемте, я поведу вас к нему. Вы, наверно, еще и на военный учет не встали? Так это у меня надо…

Он без умолку болтал, пока не дошли до двери председателя волисполкома. Просунув в полуоткрытую дверь голову, он попросил разрешения войти, но ему ответили:

— Подождите минуточку.

— Здесь к вам, Василий Михайлович, орденоносец…

Григорий хотел остановить его, но не успел. Из кабинета послышался тот же голос:

— Войдите. Кто там пришел?

Григорий оказался в просторной светлой комнате с тремя большими окнами. Слева стоял письменный стол, покрытый зеленым сукном со множеством больших чернильных пятен. За столом сидел смуглый лысеющий человек лет сорока и разговаривал с мужчиной, стоящим у стола. Поднявшись, он протянул Григорию руку. Григорий назвал себя.

— Дубков, — коротко сказал предволисполкома и кивнул на стул у окна. — Посидите, я сейчас закончу.

Григорий, стараясь не прислушиваться к разговору у стола, разглядывал комнату. У задней стены стоял черный шкаф, на стене висели два портрета: с одной стороны — Ленин, с другой — Карл Маркс. Вдоль стен стояли несколько стульев и старый облезлый диван, со спинки которого кожа была вырезана в нескольких местах длинными полосками, вероятно, на ремни.

— Ну, что у вас ко мне? — спросил Дубков, когда они остались вдвоем. — Товарищ Канаев? Кажется, вы так сказали?

— Да, из мордовского Наймана, — ответил Григорий.

— Вы из армии? Член партии?

— Я пришел встать на партийный учет. Мне сказали, что это у вас надо.

— Собственно, не у меня, а у Рокиной, она у нас секретарь волостной партийной организации. Я сейчас скажу вам, как ее найти. Но прежде мне хотелось бы поговорить с вами. Вы думаете в Наймане оставаться?

— То есть как оставаться? — не понял Григорий.

— Ну, жить думаете в Наймане?

— Конечно, у меня там дом, семья.

— Вот это нам и надо. Значит, вы очень кстати приехали. А то у нас в волости ваш Найман стоит во всех отношениях на самом последнем месте. Понимаете, там нет никакого актива, а председатель сельского Совета какой-то старомодный мужик. Ему бы в церковном совете сидеть, а он в председатели попал. Не знаю, откуда такого выкопали. Так вот, надо сколотить там крепкий актив из бедноты, а со временем можно будет и партийную ячейку создать. Как вы думаете, есть у вас для этого люди?

— Как же им не быть.

— А коль они есть — будет и актив. Если что, обращайтесь сюда, волостная партийная организация вам всегда поможет. Понимаете, там у вас даже опереться не на кого было. Сразу же принимайтесь за организацию молодежи, создавайте комсомольскую ячейку. Потом подберите надежных людей и готовьте их в партию. Вот с этого мы с вами и начнем. Вы меня поняли?

— Понял, — ответил Григорий, вставая.

— Хорошо. Надеюсь, у нас с вами дело пойдет. Я сейчас проведу вас к Рокиной.

— Зачем же сами? Я найду ее.

— Хотя погодите, — сказал он и, приоткрыв дверь, крикнул: — Стрижов! Проведи товарища Канаева к Рокиной.

Дубков пожал Григорию руку и проводил его до дверей кабинета.

— Ну, всего доброго, товарищ Канаев, желаю успеха. Почаще к нам заглядывайте. Если что, приходите прямо ко мне.

Григорию он понравился простотой и деловитостью. Казалось, и недолго побыл у него, а сказано им было все, что особенно хотелось услышать здесь Григорию. «Хороший человек, — решил он про себя. — Только вот насчет наших людей он не совсем верно сказал, что опереться не на кого».

У Рокиной Григорий долго не задержался: встал на учет, отдал заявление Пахома.

— Разберем, разберем, — сказала она, разглаживая помятое заявление. — Когда будем принимать — сообщим. Вы тогда и сами приезжайте. Думаю, что возражений не будет.

Рокиной Григорий также остался Доволен. «Народ здесь неплохой», — думал он, возвращаясь к своему проводнику, чтобы сразу встать и на военный учет.

Когда он спускался по широкой деревянной лестнице, навстречу ему попался Стропилкин.

— Канаев! — крикнул тот. — Вот уж не думал сейчас увидеть тебя. Пойдем-ка со мной. У меня есть четверть самогона. Вот напьемся!

— Нет, брат, для этого надо другое время и другое место. Ты ведь на работе.

— Гм… Коли не хочешь пить, давай в Найман отвезу. Ты ведь пешком?

— Да, на своих двоих.

— Сговорились. Прокачу тебя, брат, как на свадьбе. В прошлый базар новую лошадь купили, начальник говорит, что немного разъездить надо, а то горячая больно.

— Иди запрягай, а я пойду сынишке гостинцев куплю, — сказал Григорий.

— Она у меня с утра запряжена. Сейчас поедем.

Однако Стропилкину не пришлось прокатить Григория. Лошадь оказалась действительно горячей и совсем не умела ходить в упряжке. С горем пополам они отъехали от Явлея четыре версты, и лошадь заупрямилась окончательно: вставала на дыбы, шарахалась в сторону и наконец опрокинула тарантас вместе с седоками. Из тарантаса со звоном вывалилась спрятанная Стропилкиным в сене четверть самогона.

Стропилкин, забыв об ушибленной ноге, бросился к самогону, готовый горстями вычерпать образовавшуюся лужицу.

— На твоей лошади я дальше не поеду, — сказал Григорий. — Пойду пешком, пока цел, а то она еще раз катанет нас, и мы с тобой разлетимся, как твоя четверть.

— Чтоб ты издохла, цыганская скотина! — ругался Стропилкин и бил кулаком лошадь по морде. — Такое добро вылила на дорогу…

Дальше Григорий пошел пешком, а Стропилкин, ругаясь на чем свет стоит, повел, прихрамывая, лошадь под уздцы обратно в Явлей.

Весенние работы шли полным ходом, и на полях, по которым пролегала найманская дорога, было много пахарей. У Григория невольно защемило сердце: ведь он еще и не начинал свою пахоту. Правда, о лошади он договорился с тестем Лабырем. Но получит ее, когда Лабырь вспашет свой клин. Николай у них отлынивает от работы, сам Лабырь тоже неторопливый мужик, так что почти вся пахота лежит на Агаше. «Придется помочь им, — рассуждал про себя Григорий, — а то запоздаем с севом…» Подгоняемый этой мыслью, он зашагал быстрее. Солнце уже давно перевалило за полдень. На полпути кончились явлейские поля и начались найманские. Стали попадаться знакомые мужики, работающие в поле. Григорий издали увидел Захара, решил завернуть к нему. Захар, заметив его, остановил лошадей. Он бороновал засеянную овсом полосу.

— Покури у телеги, вместе поедем домой, — крикнул ему Захар.

— А не рано тебе будет, хозяин не заругает? — спросил Григорий.

— Чего ругать, я кончил здесь.

Не успел Григорий выкурить цигарку, как, добороновав, к нему подошел Захар.

— Есть не хочешь? — спросил он.

— А что, у тебя хлеб есть?

— От обеда краюха осталась, возьми там, в мешке.

— Пожалуй, не откажусь — ел только утром.

Пока Григорий закусывал, запивал хлеб водой из родника, Захар запряг лошадей, отвязал от бороны постромки и положил их в телегу. Григорий помог ему поднять плуг и борону, и они поехали. Дорогой Григорий поделился с ним своими мыслями о Явлее, о наказе председателя волисполкома Дубкова. Захар слушал молча, ни о чем не расспрашивал. Когда Григорий посоветовал ему вступить в комсомол, он ответил:

— Туда требуются грамотные, а я ни единой буквы не знаю.

— Ничего, осенью организуем учебу для неграмотных, вот и научишься.

Захара, видимо, мучила другая забота, о которой он хотел поговорить с братом, но не решался. Только подъезжая к селу, он сказал:

— Мне все советуют уйти от Салдина…

— А кто советует? — спросил Григорий.

— И Пахом, и другие…

— Куда ты сейчас пойдешь? Голодовать со Степаном? А осенью видно будет, может, придумаем что-нибудь… Жить-то у него можно, работой не очень допекает?

— Без работы нигде не проживешь.

— Ну и работай. Вот только насчет платы — сколько он тебе за работу платит?

— Пуд муки в месяц, да еще деньгами обещал.

— Ну, это уладим.

При въезде в большой проулок Захар остановил лошадей, чтобы высадить Григория. Его советом он остался доволен, так как и сам думал, что уходить ему от Салдина еще не время. Можно было идти к Самойловне, женившись на Дуняше. Он часто раздумывал об этом, но так и не мог ничего решить. Что-то непонятное удерживало его. Даже близкие отношения между ним и Дуняшей не внесли ничего нового. Все откладывалось до осени.

2
Рабочий день Захара начинался на заре. Он выезжал до солнца, а возвращался на салдинский двор, когда стадо уже было дома. Всю землю Салдина на четыре едока он обрабатывал один, и только во время сева и жатвы Кондратий нанимал ему помощника. В этом же году Захару и на севе пришлось работать одному. Кондратий сказал, что в связи с ремонтом чески у него большие расходы — придется поднатужиться. Молодой, сильный Захар не боялся работы, а кормили его неплохо. Расчетливый Кондратий понимал, что сытая лошадь работает лучше.

Сегодня батрак вернулся с поля немного раньше обычного, отпряг лошадей, дал им корма и, вымыв у колодца руки, зашел в заднюю избу. Старуха Салдина собрала ему ужинать. Захар недолюбливал ее и про себя называл колдуньей. Впрочем, слава колдуньи за ней укрепилась давно. Она ворожила, лечила ребятишек и взрослых от любых болезней отваром разных трав и наговорной водой, вправляла вывихи и даже помогала девушкам и вдовушкам освобождаться от последствий «греха».

— От обеда у тебя не осталось хлеба? — подозрительно спросила она, выворачивая сумку Захара.

— Ну, где там, — недовольно буркнул тот.

— Ты что так рано? — крикнул из передней Кондратий, заслышав голос Захара.

— Кончил клин за сухим долом, к лесу ехать семян не хватило.

— Кончил?! Тогда завтра и у леса кончишь. А я-то рассчитывал еще дня на два. Это хорошо. — Немного помолчав, он пожаловался: — А я вот все валяюсь. Господи, когда же встану?

Занятый ужином, Захар ничего не ответил. По избе, точно гусыня, ходила вперевалку старуха. Ей было очень жарко. Не стесняясь Захара, она была в одной рубашке, подпоясанной узенькой ленточкой. Все ее тело, когда она ступала босыми ногами по крашеному полу, тряслось, словно студень в чашке. Сегодня Захару она казалась особенно противной, он ел, сидя боком, чтобы не смотреть на нее.

— Еще добавить аль хватит? — спросила она, когда Захар закончил вторую миску щей.

— Хватит. Давай, что там у тебя еще.

Она поставила перед ним миску с гречневой кашей и кислого молока.

Во дворе залаяла собака, через минуту в дверях показался младший племянник Захара, шестилетний Мишка. Он громко шмыгнул носом и сказал:

— Дядя Захар, айда, тебя тятька зовет.

— Что у тебя, как и у отца, штаны-то не держатся? — заметила старуха.

— Не знаю, — ответил тот, исподлобья поглядывая на стол.

— Иди со мной кашу есть, — позвал его Захар и отдал ему свою ложку.

Мальчик ел с жадностью, словно боясь, что у него отнимут кашу.

Когда он облизал обе чашки и они встали из-за стола, старуха закачала головой, подумав: «Ничего себе, сам с ноготок, а ест за взрослого».

— Пойдем, а то тятька ждет, — сказал мальчик Захару.

Во дворе им навстречу попалась Надя. Мимоходом она еле слышно бросила: «Камчадал!» Мишка таинственно взглянул на Захара и сказал полушепотом:

— Ты, дядя, подожди меня за калиткой, я сейчас…

Он быстро вернулся во двор. Захар, ничего не подозревая, вышел за ворота. Вдруг со двора донеслись крики, плач Нади и неистовый лай рвущейся с цепи собаки. В ту же минуту из калитки выскочил Мишка с довольным, раскрасневшимся от возбуждения лицом.

— Ты чего?! — спросил его Захар.

— Пускай она в другой раз не дразнится, — ответил мальчик, отскочив в сторону, чтобы не попасть под руку дяде.

К плачу Нади во дворе присоединился резкий голос старухи, и Захар зашагал быстрее, чтобы не слышать ее.

— Больше не придешь сюда, драчун ты этакий! — погрозил он племяннику.

Но тот шмыгнул носом и, поддерживая штанишки, подпрыгивая, побежал впереди, время от времени оглядываясь.

Только что прошло стадо, и на улице столбом стояла пыль. Захар свернул в первый проулок и пошел задами: так было ближе и не пыльно. Тропинка за огородами привела Захара к пустырю. Здесь она круто сворачивала вниз, к речке. На этом пустыре, у этих отлогих берегов, где Вишкалей вьется между кустарниками ольхи и ивняка, прошло безрадостное, голодное детство Захара. Ни единого светлого дня, ни особенно радостного события того времени не помнит Захар. Вечные вздохи матери, повседневные жалобы старших братьев — вот что баюкало его, когда он, набегавшись по берегу этой речушки, свертывался калачиком на полатях и полуголодный засыпал, чтобы завтра встретить то же самое. И так было каждый день. Но все же чем-то близким, родным веяло от этого пустыря, от ольховых кустов, от ракитника, которые, казалось, нисколько не изменились за десять-пятнадцать лет. Может быть, они всегда были такими и такими останутся, окружая чье-нибудь такое же детство. Захар свернул с тропинки, пошел наискосок, прямо по бурьяну, который уже успел за весну подняться довольно высоко.

Братья были дома. Степан сидел у стола и, размахивая руками, что-то с жаром рассказывал Пахому. Тот слушал, скривив губы в легкую усмешку. Захар догадался, что Степан, как всегда, о чем-нибудь мечтал вслух. Здесь же был и Иван Воробей, видимо зашедший с Пахомом. Он сидел поодаль и ковырял свой изношенный лапоть; одна нога у него была разута. Жена Степана, маленькая неопрятная женщина, терла перед печкой картофель. Старуха-мать, как обычно, лежала на печи, свесив маленькую седую голову, и, видимо, тоже прислушивалась к разговору сыновей. С приходом Захара Степан умолк и, положив на стол руки, посмотрел на брата.

— Ты уже здесь, камчадал, — сказал Захар Мишке, успевшему прибежать домой.

— А я бегом шел, — ответил тот, прячась за мать.

— Ай что-нибудь опять натворил? — спросил Степан.

— Салдинову дочку побил. Спасибо скажи — не попался под руку толстой бабке, она бы потаскала тебя за вихры-то, — сказал Захар, подсаживаясь к Степану.

— Правильно, племянничек! — отозвался Пахом. — Бей их, кулацкую отродью!

— Пускай не дразнится, — сказал Мишка, ободренный словами старшего дяди.

— Учи, учи, он и без тебя кому-нибудь башку свернет. Вот я его теркой огрею.

Но Мишка ловко увернулся от матери и быстро полез к бабке на печь.

Старушка, не расслышав, за что ругают внука, привлекла Мишку к себе и, поглаживая его вихрастую голову, нежно нашептывала:

— Обижают тебя, маленького, а ты около меня сиди, я тебя никому не дам в обиду…

— Ну вот, — заговорил Степан, повернувшись к Захару. — Мы тут насчет сева толкуем…

— Люди уже кончают сеять, а вы все еще толкуете, — сказал Захар.

— Это кто же кончает? — немного обидевшись, сказал Степан.

— Салдин, например, с Платоновым, — сквозь зубы процедил Пахом, крутя новую цигарку.

— Хорошо им: у них лошади и работники. А здесь из-за одних семян сколько крови попорчено, — проговорил Степан и немного погодя добавил: — Ничего, и мы кончим, только бы погода стояла. Я тебя поэтому и позвал. Нельзя ли у Салдина попросить лошадей? Отработаешь за них… Мы бы ден за пять парой-то вывернулись.

Степан смотрел на Захара, ожидая от него ответа. Пахом и Иван ушли ужинать.

— Ты что же молчишь? — спросил Степан. — Думаешь откажет?

— Отказать-то, может, он и не откажет, но сдерет с тебя три шкуры или заставит отрабатывать все лето, — сказал Захар. — Поговорил бы ты с кем-нибудь другим, е Сергеем Андреевичем например: у него хорошая лошадь.

— Нет, с Сергеем Андреевичем ничего не выйдет.

— И с семенами-то, пожалуй, не скоро посеешь. Смотри, какая сухота, — заметила Матрена, улучив паузу в разговоре мужиков.

Она кончила тереть картофель, постукала теркой о край широкого низенького корытца и стала промывать крахмал. В избушке уже совсем стемнело. Матрена работала ощупью. С улицы вошел пасынок Степана, десятилетний Митька. Он стал просить у матери есть.

— Нечего мне тебе дать, милый, — ответила она. — Потерпи как-нибудь, утром я вам с Мишкой крахмальных лепешек напеку.

— Иди сюда, — позвал его Захар, вытаскивая из кармана ломоть хлеба. — Пришлось для тебя разорить Салдина на один кусок.

Митька схватил, ломоть и торопливо стал жевать.

— Ты и Мишке отломи немного, — сказала мать.

— Ешь один, Мишка со мной каши наелся, — заметил Захар.

— Да он уж, никак, прикорнул там возле бабушки-то, — сказал Степан и вздохнул. — Скоро ягоды поспеют: земляника, малина — ребята на подножный корм пойдут.

Наступило тяжелое молчание. Лишь слышно было, как где-то в темноте сопел Митька, жадно уплетая хлеб, да с печи доносился легкий храп задремавшей старухи. В маленькие квадраты окон просвечивало мутное вечернее небо с белесоватыми кромками одиноких облаков, между ними вспыхивали зеленоватыми искорками реденькие звезды.

— Огонь, что ли, вздуй, чего сидим в темноте? — произнес Степан и спросил Захара: — Спать дома будешь?

— Нет, пойду туда, завтра рано вставать.

— Стало быть, мы с тобой ни о чем не договорились. А я, сказать по правде, только на это и надеялся.

— Надо что-нибудь другое придумать, — сказал Захар, уходя.

Посещение дома всегда оставляло в его душе тяжелое чувство. Ему как-то понятнее становилась звериная ненависть его брата Пахома к богатеям села.

Погруженный в свои невеселые мысли, Захар и не заметил, как дошел до церкви, оставалось только свернуть к высоким тополям, тихо шумящим молодыми листьями. Он на минуту задержался у дороги, прислушиваясь к отдаленному говору собравшейся где-то молодежи, вышедшей на гулянку после целого дня тяжелой работы. Захару не хотелось идти туда и спать не хотелось. На улице так хорошо! Вечерняя прохлада была напоена ароматом отцветающих садов. За церковной оградой теснились густые деревья. Темные силуэты раскидистых крон отчетливо выделялись на помутневшем небе, и среди них возвышалась огромная колокольня с черным крестом. Захар невольно залюбовался этой грустной и непонятной красотой. Вспомнилась Дуняша, тот вечер. После ему как-то не удавалось встретить ее. Он медленно двинулся в сторону самойловской избы. «Дуняша, наверно, еще дома, не успела уйти на гулянье, а может, совсем не пошла, — думал Захар, прибавляя шаг. — Надо поговорить насчет лошади. Степан вспашет и им и себе. Зацепился крючок — не отцепить теперь, все равно не отцепить…»

Глава восьмая

В сосновом лесу, в звенящем лесу,

В звенящем лесу — поляна…

(Из эрзянской народной песни)
1
Около месяца провалялся Кондратий Салдин с ушибленной ногой. Привыкший во все вникать сам, он обычно вставал до солнышка и весь день бывал на ногах, обходя свои предприятия и везде прикладывая хозяйские руки. За время болезни он немного похудел, его круглый живот опустился еще ниже, а спина стала сутулее. Вначале он копался в огороде: полол грядки, окучивал, помогал Елене и матери поливать, потом стал появляться на улице, все еще не расставаясь с клюшкой. Сегодня он решил пройтись до пчельника, где не был давно уже. Хотя он и надеялся на пчеловода, человека опытного, знающего свое дело, но считал, что без хозяйского глаза нельзя. Выходя из калитки, Кондратий встретил Наденьку. Узнав, куда идет отец, девочка стала проситься с ним.

— А не устанешь? — спросил Кондратий.

— Вот и не устану: у меня обе ноги здоровые, и хожу без палки.

Через несколько минут Надя уже бежала рядом с отцом, уцепившись за его руку.

Кондратий пошел полем, чтобы взглянуть на посевы. Он пользовался только своим наделом, не занимаясь земельными махинациями, вроде аренды и закупок у безлошадников, как это делали Дурнов и братья Платоновы. Однако у него были две мельницы и он был заинтересован в хорошем урожае. Они шли по заросшей высоким сочным пыреем полевой дорожке, по обеим сторонам которой тянулись длинные узенькие полоски загонов. Среди пырея было много цветов, и Надя, пока шла с отцом до межи, отделявшей яровое поле от озимого, успела нарвать их целую охапку.

Озимые уже начинали желтеть. Кондратий, довольный, медленно шагал по меже, любуясь приметами будущего урожая. Отдохнувшая за прошлый неурожайный год земля обещала щедро наградить пахарей за их труд. Кондратий любовался полными и тяжелыми колосьями, мягко постукивавшими его по отвислому животу, брал их и пропускал меж пальцев. Скоро они совсем отяжелеют, и тогда каждый колосок будет чувствоваться на ладони, как большая серебряная монета.

Межа вскоре привела их к речке. Здесь они увидели рыболовов. Это были Степан Гарузов со своей женой. Они стояли выше колен в воде и вытряхивали из рваного бредня мелкие речные камешки, гнилые корни водяных трав и почерневшие веточки ракитника. Степан, увидев Кондратия, сорвал с головы помятый, мокрый картуз. Без штанов, на тонких ногах, покрытых реденькими волосиками, он походил на цаплю. Матрена одной рукой придерживала бредень, а другой поспешно старалась опустить полы рубахи, заткнутые за пояс.

— Ловится? — спросил Кондратий.

— Чего уж там ловится, Кондратий Иваныч, так только, душу отводим, — ответил Степан.

У самого берега из кустов выглядывали, две грязные головки — Митьки и Мишки. Перед ними кучей была навалена какая-то съедобная трава, они ели ее, очищая от листочков. Тут же в траве лежал облезлый щенок. Кондратий отвернулся и проворчал себе под нос: «Самим жрать нечего — собаку держат…»

— Митька, смотри, девочка в портках, — удивленно и сдержанно сказал один из мальчиков.

— Тише ты, вишь, какой сердитый отец-то.

Надя, вспомнив побои, нанесенные ей однажды Мишкой, спряталась за отца и оттуда показывала им язык. Мишка погрозил ей грязным, позеленевшим от травы кулаком.

Постояв еще немного, Кондратий пошел вниз по берегу. По слегам, переброшенным через речку, они с Надей перешли на ту сторону. Здесь почти до самого леса простирался болотистый луг. Чтобы Надя не намочила себе ноги, Кондратий хотел взять ее на руки, но она оказалась тяжелой, да и нога давала о себе знать.

— Не надо, тятя, я сама. — И она побежала вперед, легко перепрыгивая с кочки на кочку.

Лес их встретил глухим шумом и прохладой. Кондратий расстегнул рубашку, чтобы освежить вспотевшее тело. Они шли по узенькой тропинке, которая вилась между деревьями и кустами орешника, огибая лесистую гору. Потом они оказались на большой, залитой солнцем поляне. Надя вскрикнула от радости и хотела побежать вперед, но отец удержал ее за руку.

— Погоди, не бегай и не маши руками, а то на тебя нападут пчелы, — сказал он.

— А где же они? — спрашивала Надя, оглядываясь по сторонам.

Она увидела впереди изгородь, за которой стояли ровными рядами красные ульи. Залаяла собака, и к ним навстречу вышел дед Гостянтин, высокий и бородатый. Надя его не раз видела и прозвала лесным дедом.

— Пошла отсюда! — прикрикнул дед на собаку, которая с рычанием обнюхивала пришедших.

Это был Петькин Волкодав.

— Сторожит, говоришь? — сказал Кондратий, кивнув на собаку.

— Сторожит от хозяина, — отозвался дед Гостянтин.

Кондратий прилег отдохнуть на охапку свежего сена, скошенного между ульями, и тут же задремал под монотонное жужжание пчел. Покрутившись немного около деда и заглянув в его избушку, Надя вышла широкой дорожкой на противоположную сторону поляны. Здесь от пчельника шла проезжая дорога, по обеим сторонам которой росла высокая трава вперемежку со множеством лесных цветов, куда красивее тех, что она собирала в поле. Увлеченная цветами, Надя и не заметила, как отошла довольно далеко, села в траву и стала плести венок. Время шло, и она не замечала его.

Петька еще утром пришел к деду и, оставив на пчельнике Волкодава, пошел на Вишкалей ловить рыбу. Речка здесь под горой близко подходила к пчельнику. Поляна выходила прямо к речке, кончаясь высоким обрывом у берега. На этом месте когда-то был пруд для мочки липовых лубков на мочало. Остатки пруда сохранились и до сего времени. В прибрежных кустах была спрятана маленькая долбленая лодочка деда Гостянтина. Петька целое утро сидел в этой лодочке, подплыв к самому обрыву. С утра дело шло неважно, он поймал всего лишь несколько мелких красноперок и пару пескарей, но ближе к обеду стало клевать по-настоящему. Однако тут у него случилось несчастье: зацепил крючком за какую-то подводную корягу и сорвал леску. Сколько ни нырял, ни лазил — крючка не нашел. И что всего обиднее — крючок был единственным. А он еще утром похвалился отцу, что к вечеру принесет на уху целый картуз рыбы. Пришлось ни с чем возвращаться на пчельник. Он, недовольный, шел по поляне, на ходу сшибая длинным ивовым прутом головки цветов, пока не увидел Надю. Петька с удивлением остановился перед ней. Она вздрогнула и подняла голову.

Он заметил ее испуг и старался вести себя как можно дружелюбнее. Опустился в траву и сел немного поодаль.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Надей, — тихо ответила она.

— Какой красивый у тебя венок, — сказал Петька немного погодя, чтобы не молчать.

— Хочешь, я подарю тебе? — живо ответила она и протянула лежавший у нее на коленях венок. Петька хотел взять его, но, увидев свои грязные руки, поспешно отдернул их назад. Надя быстро вскочила на ноги и надела ему на голову венок. Они смелее стали разглядывать друг друга. Петька больше не знал, о чем с ней говорить. Он ее видел в первый раз, но догадался, что она дочь дедушкиного хозяина. Иначе откуда бы ей тут взяться?

— Почему у тебя рубашка такая мокрая? — спросила Надя.

— Рыбу ловил.

— Я никогда не ловила рыбу и не знаю, как ее ловят, — с досадой сказала Надя.

— Я бы показал тебе, только крючок потерял. Была бы хоть булавка, из булавки можно сделать крючок.

— А вот эта не годится? — Надя быстро отстегнула от платьица светлую большую бабочку.

Петька внимательно осмотрел красивую с серебристыми крылышками железную бабочку и подумал, что, пожалуй, из ее застежки можно согнуть крючок, но как бы Надю не заругали дома, если он сломает брошку.

— Не годится, — сказал он, возвращая ей бабочку.

— Почему? Смотри, как она крепко закрывается. Я хочу, чтобы ты из нее сделал крючок и научил меня ловить рыбу, — упрямо сказала она и снова протянула ему брошку.

Петьке понравилась ее решительность. Он, довольный, посмотрел на нее и для успокоения совести сказал:

— Потребуется только застежка, а все остальное принесу тебе обратно. Подожди меня здесь, я сейчас вернусь.

Петька с брошкой побежал на пчельник и вскоре вернулся обратно. Вместе с ним прибежал и Волкодав. Они направились к реке. Волкодав бежал впереди, хорошо зная, куда направляется его хозяин. Вскоре они дошли до обрыва, обошли его и спустились к реке. Петька вытащил из кустов ракитника лодку, усадил в нее Надю и погнал лодку к омуту под обрывом. Они тихо сидели, прижавшись друг к другу, внимательно следя за поплавком.

Время перевалило за полдень. Становилось жарко и душно. Со стороны поля к речке спустилось стадо. Из-за леса медленно надвигалась темная туча. Но Петька и Надя, увлеченные своим делом, не замечали ни жары, ни приближающейся грозы. Правда, рыба ловилась плохо, как это бывает в середине дня, да еще перед дождем, все же у них на дне лодки подпрыгивало несколько гольцов и пескарей. Надя с любопытством разглядывала их, пробовала брать в руки, но гольцы ловко и неожиданно проскальзывали у нее между пальцами. Она весело смеялась и с каждой новой добычей радостно вскрикивала. Петьке несколько раз приходилось останавливать ее, чтобы не пугала рыбу, но она вскоре забывалась, и ее звонкий голосок опять раздавался над тихой речной гладью. Над ними, на самой вершине обрыва, свесив голову вниз, в тени орешника лежал Волкодав. Время от времени он поднимал большую мохнатую голову и постукивал хвостом по траве, заслышав голос хозяина. Дождь пошел как-то неожиданно, сразу. Тихая гладь речки потемнела и покрылась рябью. Маленький поплавок Петькиной удочки беспокойно запрыгал на воде, словно его задергала какая-то озорная рыбка. Сверкнула молния, и раздался раскатистый гром. Петька второпях стал наматывать длинную лесу на удилище, с беспокойством оглядываясь на бледную и присмиревшую Надю. Но когда гром грянул вторично, она в страхе кинулась к Петьке, обхватила его шею, мешая ему работать веслом. И как Петька ее ни успокаивал, она заплакала во весь голос. Дождь лил как из ведра. С каждой вспышкой молнии, с новым раскатом грома Надя в ужасе закрывала глаза и все плотнее прижималась к Петьке. Ему пришлось отставить весло, все равно они нисколько не двигались к берегу, а только кружились на одном месте. Петька обхватил свою маленькую подругу, стараясь заслонить ее своим телом от дождя. Она несколько успокоилась, продолжая шмыгать носом и вздрагивать.

Наконец туча уплыла, открывая за собой ясную синеву неба. Снова засияло солнце, и опять стало тепло. В кустах защебетали умолкнувшие во время дождя птицы, над обрывом весело залаял Волкодав. Надя снова села на свое место, благодарно поглядывая на смелого друга.

— Знаешь, как я боюсь грома, — сказала она, расправляя мокрое платьице. — А ты совсем не боишься?

— А чего его бояться? Прогремел, и все тут.

Он подогнал лодку к берегу. В это время на дороге, идущей от пчельника, показался Кондратий. Он сразу же заметил ребят и большими шагами, насколько позволяла ему больная нога, направился к ним.

— Ты, шайтанская душа, куда увел ребенка? — набросился он на Петьку и ударил его по голове.

Петька отскочил в сторону и, не удержавшись на ногах, повалился на мокрую траву. Надя громко вскрикнула, словно удар пришелся по ней. Но тут произошло неожиданное. Волкодав, который опять было улегся на обрыве, с громким лаем сорвался с места. Кондратий и опомниться не успел, как собака кинулась ему на грудь и повалила его на землю. К счастью, всю эту сцену с самого начала видели Пахом и Иван, находившиеся со своим стадом поблизости. Пахом побежал к ним, когда Кондратий замахнулся на его племянника. Но теперь пришлось выручать уже Кондратия. Они с Петькой почти одновременно подскочили к Волкодаву и оттянули его за ошейник от растрепанного и окровавленного Кондратия. Тот встал, тяжело охая и с испугом поглядывая на Пахома.

— Будешь еще драться? — звонко и не по летам серьезно сказал Петька, придерживая рвущегося Волкодава.

— Больно он тебя ударил? — спросил Пахом.

— Нет, не больно, — ответил Петька.

— И к Стропилкину его не води — драться больше не будет, — сказал подошедший Иван. — Здорово же она его разлохматила! Вот это собака!

Пахом взглянул на Кондратия и не удержался от смеха, за ним засмеялись Иван и Петька. Они хохотали, взявшись за животы: такой жалкий и растрепанный вид был у наказанного обидчика.

— Чего скалите зубы-то? — проговорил Кондратий, исподлобья поглядывая на смеющихся.

— Что ж теперь плакать, коли поделом досталось тебе, — ответил Пахом и, возвышая голос, добавил: — Спасибо скажи, что я еще тебе не прибавил за племянника.

У Кондратия задрожали колени. Он взял за руку испуганную дочь и поторопился уйти.

— Вот это собака! — опять воскликнул Иван. — Настоящий Волкодав. А ну, попробуй пусти: она опять повалит его.

Петька собрал в картуз пойманную рыбу, спрятал в кустах лодку и, не заходя к деду, отправился домой. Волкодав бежал рядом, преданно поглядывая на своего хозяина.

2
Домой Кондратий вернулся под вечер. Надя устала, проголодалась и всю дорогу хныкала. У Кондратия снова разболелась нога, да так сильно, что хоть опять ложись в постель. Он был очень не в духе, даже не обращал внимания на капризы Нади. Рубашка на нем была порвана, а на плече торчал довольно большой клок, и выглядывала подкладка пиджака. Искусанное плечо ныло.

— Что с тобой, старик? — спросила его Елена. — Ты общипан, как петух после драки. Кто это так тебя?

Но Кондратий только махнул рукой и заторопился в избу.

— Приложи-ка что-нибудь к плечу, а то меня собака искусала, — сказал он матери.

— Где?! Как?! Чья собака? — забеспокоилась старуха и заметалась по избе. — Не бешеная ли?

— Нет, — успокоил ее Кондратий. — А ты не бегай, прикладывай скорее, что там у тебя есть для этого.

Старуха стала врачевать Кондратия. А Елена остановила во дворе Надю, чтобы узнать о случившемся. Но девочка больше рассказывала о том, как они с мальчиком ловили рыбу и как хорошо им было на речке.

— Мальчика этого зовут Петькой, он такой смелый, даже грома не боится, — говорила девочка. — Он и отца от собаки отнял, а то она бы загрызла его. Только отец его ударил.

— За что он его ударил? — спросила Елена, не совсем понимая смысл рассказанного.

— А я не знаю, взял да ударил. Мама, ты меня пустишь к нему? Он знаешь какой хороший: лучше всех мальчиков.

Елена отослала девочку домой, сама задержалась во дворе. Захар, кончив отбивать косу, собирался куда-то уходить. После злополучной поездки к матери она больше не делала попыток сблизиться с Захаром, но мысль эта не давала ей покоя. На днях она слышала от соседок, что Захар частенько ночует у Самойловны, да и сама раза два замечала, как он на зорьке приходил не с улицы, а через сад. Это ранило ее самолюбие: ей предпочли какую-то сопливую девчонку.

Она искала предлог, чтобы поговорить с ним.

— Захар, ты не поможешь мне? — сказала Елена, подходя к колодцу. — Я буду поливать, а ты таскай мне воду.

— Чего поливать? — удивился Захар.

— Помидоры, лук, морковь — все польем.

Захар пристально посмотрел на хозяйку. Ей стало не по себе от его взгляда, но она не опустила глаза. Захар слегка улыбнулся и, поправляя локтем накинутый на плечи легкий пиджачок, сказал:

— Да ведь дождь был, зачем же поливать?

— Ах да, я совсем забыла, — спохватилась она, выпуская из рук бадью.

Захар двинулся к калитке.

— К Дуньке небось? — насмешливо спросила она.

— Хотя бы и к Дуньке, а тебе что? — рассердился Захар, а про себя подумал: «Заело бабу…»

— Я ведь знаю: ты все равно на этой девчонке не женишься, только ходишь, а зачем ходить, когда… — Она не договорила, спохватившись, что зашла слишком далеко.

— Откуда тебе известно, что я не женюсь на ней? — спросил Захар, немного удивленный, и, не дожидаясь ответа, пошел к калитке.

На улице он встретил Ваську Черного. «Вот бы с кем ее свести, — подумал Захар. — Этот ни от какой бабы не откажется».

— Ты куда, меньшой Гаруз? — спросил Васька, подавая ему смуглую ладонь.

— Да вот пойдем хоть с тобой.

— Ты чего-то не в духе. Брось, брат, голову вешать. Все в море будет! Однако тебе со мной не по пути.

— Отчего же не по пути? — сказал Захар, шагая рядом с ним.

Они остановились недалеко от лавчонки Лаврентия Кыртыма. Двери лавки были открыты, и Лаврентий сразу же увидел их.

— Мне, понимаешь, сейчас нужны деньги. Целый капитал — пятьдесят рублей. Где я их могу найти, как не у будущего тестя. Он давно все норовит поймать меня, но я, брат,не лесной кречет, пока сам в силки не полезу — не поймаешь. Сегодня я решил отдать себя в его руки, по-моему, другого выхода нет.

— Зачем тебе так много денег? — спросил Захар.

— Вчера меня явлейские хлюсты всего общипали, добро хоть поверили на слово. Сегодня с ними надо рассчитаться, — проговорил он и тут же заметил: — Вот он уже закрывает свой сундук, сейчас будет здесь. Ты сразу не отходи от меня, а потом уйди. У нас с ним сейчас сделка начнется, торговаться, брат, будем.

Не успел Васька Черный произнести последние слова, как Лаврентий поспешно сбежал с крыльца и направился прямо к ним. Наконец-то ему удалось настигнуть Ваську; но он сначала и виду не показал, что хочет с ним поговорить. Подошел, поздоровался и, вынув взятую из лавки специально для этого случая пачку папирос, стал угощать молодых людей.

— Курите, курите, у меня они не купленные, — говорил он при этом.

Васька выхватил из пачки сразу штуки четыре и подмигнул Захару. Захар понял, что ему пора отойти от них, и, попрощавшись, пошел дальше по улице.

— Что ты теперь думаешь? — спросил Лаврентий, когда они остались одни.

— Насчет чего? — как бы не понимая, переспросил Васька.

— Уж будто не знаешь, — немного раздраженно произнес Лаврентий.

— Ей-богу, не знаю, Лаврентий Захарыч, о чем вы меня спрашиваете.

— Жениться тебе придется на Орьке-то, — сказал Лаврентий, опуская вниз глаза.

— Что ж, это можно. На покров пришлю сватов.

— Смеешься надо мной, прохвост ты эдакий? Да ведь до покрова она родит! — вспыхнул Лаврентий, но тут же спохватился и, прикрывая ладонью рот, оглянулся по сторонам.

— Не бойся, что услышат, все равно все уже знают, — спокойно сказал Васька. — Только об этом лучше бы поговорить дома, за самоварчиком аль за чарочкой. Есть, что ли, у тебя?

— Ты давай о деле. Время подойдет, и водка на столе будет. Откладывать здесь нечего. Потихоньку, сыграем свадьбу, да и ко мне переходи жить.

— Значит, на даровые харчи? Это мне нравится. Ну что ж, я согласен. Только с одним уговором — дай мне сейчас пятьдесят рублей. Надо невесте подарков накупить.

— Где же это видано, чтобы будущий тесть жениху денег на подарки давал?

— Ты, Лаврентий Захарыч, забываешь, какую я ее беру. Попробуй выдай теперь ее за другого.

— Так ведь не кобель салдинский виноват — сам же, проклятый!

— Кто же его знает, свидетелей не было.

— Хватит тебе ломаться. Пойдем чай пить, — сказал Лаврентий.

— А деньги? — настаивал Васька.

— Дочь тебе, такому беспутному вору, отдаю, так пожалею ли я полсотни.

— Ну, воровали-то, допустим, мы с тобой вместе…

— Молчи, молчи! — обрезал его Лаврентий. — Сказано тебе: деньги будут!

— Так давно бы и надо. Только я не хочу обманывать: эти пятьдесят рублей я прошу у тебя не на подарки — проигрался в карты.

— Начинается, — недовольно проворчал Лаврентий. — Пусть это будет первый и последний раз, больше я тебе никаких денег давать не буду, ты так и знай.

— Ну, это мы еще посмотрим, — ответил Васька, шагая за ним.

— Нечего смотреть, сказано тебе: никаких денег — и думать об этом не смей.

На крыльце их встретила Анастасия и стала приглашать в избу. В окне мелькнуло и быстро скрылось желтовато-бледное лицо Орины. При виде ее Васька поморщился, но эта гримаса быстро сошла с его лица, и он, довольно улыбаясь, важно поднялся на крыльцо вслед за хозяином. Во дворе гоготали гуси, блеяли ягнята, мычал бычок — ко всему этому он скоро будет иметь какое-то отношение. Это его радовало и немного удивляло. Он привык жить в тихом и пустом дворе бедной старушки, у которой, кроме кошек, сроду не было никакой скотины. А тут тебе все — и лошади, и коровы, и дом пятистенный, и лавка с даровыми папиросами.

С этого вечера Васька Черный стал жить у Лаврентия Захаровича. В ближайшее же воскресенье сыграли свадьбу. Она была немноголюдной, так как положение Орины не допускало этого. Да и время было рабочее, самый сенокос.

3
Отношения, которые складывались между Захаром и Дуняшей, давали повод для всяких разговоров. Некоторые осуждали Самойловну, мол, она поощряет такую связь дочери с неимущим человеком, но те, которые знали истинное намерение вдовы, наоборот, поддерживали ее и считали, что лучшего зятя ей к себе в дом не заманить. Захару теперь частенько приходилось помогать Самойловне по хозяйству. Ему особенно тяжело было во время сенокоса и жатвы. Днем он косил салдинский урожай, а ночью шел косить Самойловне. Правда, ему там и тут помогала Дуняша, но эта помощь мало облегчала его труд.

— Совсем заездили тебя, браток, — говорил ему Пахом. — Ты бы от одних отказался, а то тянешь, как мерин, два тягла.

Но Захара что-то удерживало окончательно примкнуть к Самойловне. Как ни близко он сошелся с Дуняшей, все же в их семье он чувствовал себя чужим, пришлым. «Это для меня плохое место в жизни», — думал он и продолжал оставаться в неопределенном положении. Весь день работал, а ночью иногда шел к Дуняше. Ее постель находилась в сарае, и мать, видимо, знала, что он бывает с ней. Раз он помогал им складывать в сарай сено. Улучив момент, Самойловна, как бы между прочим, заметила, что кровать Дуняши надо поставить в сенях, поближе к своей, а то теперь на девок-то не больно надейся.

— Хорошо, у Лаврентия лавчонка, есть чем заманить к себе зятя, а нам, бедным, случись какой грех, и нечем будет потрафить, — говорила она, поглядывая на Захара.

Дуняша вся стала пунцовая и не знала, как скрыть свое смущение от матери. Захар молча продолжал работать, на Самойловна не унималась:

— И про вас недоброе поговаривают.

Теперь пришлось смутиться и Захару, он поспешил отвернуться от зорких глаз Самойловны. Она все отлично видела, Захар дал себе слово больше не бывать у Дуняши. Будь что будет осенью, а сейчас это дело надо прекратить. Самойловна вопрос о свадьбе дочери с Захаром считала решенным. Да и сам Захар начал привыкать к мысли о неизбежности такого исхода. Слишком далеко зашел он в своих отношениях с Дуняшей, так что отступать было уже поздно. Правда, иногда он чувствовал, что как-то все не так. Обдумывал свои действия, искал других путей, но ни к чему определенному не приходил. В такие минуты он сам себе казался человеком, потерявшим в тумане дорогу.

Раз Захар по настоянию брата вечером зашел в сельский Совет, где по воскресеньям собиралась недавно организованная комсомольская ячейка. Здесь были и Николай Пиляев, и Елизавета — дочь Сергея Андреевича, и Иван Воробей. Девушек было немного, и они держались несколько в стороне. Только смелая Елизавета вела себя непринужденно. В этот вечер у комсомольцев было собрание. За столом восседал Николай Пиляев — секретарь ячейки. Захара встретили радушно. Сразу же был поставлен вопрос о принятии его в ячейку. Все до единого высказались «за», и он тут же был принят. Только Николай в конце заметил, что Захар теперь должен порвать всякие отношения с кулацким элементом.

— Это значит, мне надо уходить от Салдина? — спросил Захар.

— Уходить, пожалуй, совсем не надо, — неуверенно проговорил Николай. — В общем, я завтра узнаю в Явлее. Пока живи у него.

Это немного озадачило Захара. «А если в Явлее скажут, что надо уходить от Салдина, куда тогда деваться?»

— Ты знаешь что, — сказал он на следующий день Николаю. — Вычеркни меня из комсомола. Мне сейчас не расчет уходить от Салдина.

— Ну и не уходи, — ответил ему Николай.

— Так ты же говоришь, что комсомолу нельзя иметь дело с кулаком.

— По правилам нельзя, но мы же люди свои и можем позволить тебе находиться у Салдина. Главным образом это от меня зависит как от секретаря ячейки. В Явлее об этом говорить не буду, и все пойдет хорошо…

Он что-то еще хотел добавить, но Захар остановил:

— Ты погоди, секретарь ячейки. Насколько я понял из того, что ты вчера читал на собрании, комсомолец должен быть честным и правдивым, а сам предлагаешь скрыть мою связь с кулаком.

— Так это, дурья башка, тебе же на пользу, а мне что, пожалуйста, уходи от него.

— Нет, ты лучше вычеркни меня, — настаивал Захар.

— Что ж, можно вычеркнуть, нам не нужны такие неустойчивые элементы. То прими его, то обратно вычеркни. Что это тебе, игрушки? Не с Дуняшей в кобылки играешь…

— Но ты смотри Дуняшу не замай, она тут ни при чем, — сказал Захар, повысив голос.

— А чего, все ведь знают, как лазишь к ней в сарай.

— Ты ко многим лазил, и то ничего не говорю.

— Я и не скрываю.

— Ну и хвалиться здесь нечего. А из комсомола вычеркивай…

Однако Захар усомнился в правильности своего поступка и пошел посоветоваться с братом. Григорий был дома, у него сидели его неразлучные друзья — Дракин с собакой и Надежкин. Захар хотел подождать, когда они уйдут, но Григорий сам заговорил об этом.

— Я слышал, вчера тебя приняли в комсомольскую ячейку. Поздравляю, поздравляю, давно бы так надо!

— Значит, нашего полку прибывает, — заметил Дракин, широко улыбаясь.

— Вчера приняли, а сегодня вот вычеркнули, — сказал Захар, виновато опуская глаза.

— Что так? — удивился Григорий.

Захар передал свой разговор с Николаем насчет отношения к кулакам.

— Это он просто чудит, — ответил ему Григорий.

— Я же говорил, что из него не выйдет комсомольский секретарь, — сказал Дракин.

— Некого было больше ставить, — возразил Григорий. — Но мы ему будем помогать. А ты брось насчет выхода из комсомола. За комсомол надо тебе держаться. Иди и сейчас же скажи Николаю, что ты пошутил. Насчет того, что ты работаешь у Салдина, не сомневайся, это комсомолу не помешает.

— Не пойду я к Николаю, — решительно заявил Захар.

— Ладно, я сам с ним поговорю. Видишь, — сказал Григорий, показывая ему согнутую пополам четвертушку довольно толстой и гладкой бумаги с какими-то знаками на ней, — кандидатская карточка Пахома. Наш Пахом теперь состоит в партии, и тебе туда нужно готовиться.

Захар задержался у Григория допоздна. Вечером к ним пришел Пахом. Ему Григорий торжественно вручил кандидатскую карточку. Он взял ее в руки, осторожно погладил, а потом попросил у Григория лоскуток газеты и завернул в него карточку. Он ее не положил в карман, видимо, боялся помять и все время держал в руках. Он даже и курил-то в этот вечер мало, чтобы не выпускать из рук эту драгоценную для него бумагу. Захар видел, что с братом творится что-то необычное. Он вспомнил и свое вчерашнее вступление в комсомол. Никакого волнения, никакого душевного подъема он вчера не почувствовал. А брат, который старше его на несколько лет, свой прием в партию переживает как нечто необычное, не повторяющееся дважды в жизни. И когда Захар поздно шел от Григория, все его мысли были заняты комсомолом. «Неужели это то самое, что в моей жизни будет главным?..» — спрашивал он себя. В этот вечер Захар опять не пошел к Дуняше. Он уже больше недели не был у нее, а она, наверное, ждала. «Ну и пусть ждет», — сказал он почти вслух, но тут же поправил себя: «Надо бы хоть поговорить с ней». Но внутренний голос оправдывал его: «Ведь женюсь же я на ней осенью…»

4
Приближалась осень. Кончили жатву, убрали яровые, во всех хозяйствах готовились к молотьбе. С уборкой Захар на время оторвался от комсомола, не бывал он и у Дуняши. Однако на сердце у него было неспокойно, мучила мысль: «Как быть? Как быть со свадьбой?» Ведь через месяц все должно решиться, а он еще совсем не готов к этому. Раз как-то встретился с Николаем Пиляевым. Тот заметил ему:

— Ты что же, братец, не приходишь в ячейку? Мы там новых комсомольцев приняли, И твоя Дуняша с нами. Впрочем, она теперь уже не твоя.

Захар с удивлением посмотрел на Николая, не совсем понимая смысл последней фразы, но спрашивать не стал.

— Недосуг все, — ответил он. — Вечером зайду.

И когда вечером после работы он зашел в сельский Совет, действительно там была и Дуняша. Она старалась не замечать Захара, все время держалась ближе к Николаю. Это еще больше удивило его, он решил поговорить с ней сегодня же и узнать, в чем дело. Чувства ревности не было, так же как не было к ней чувства любви, но его самолюбие все же было задето. «Что бы это значило?» — думал он, ожидая, когда начнут расходиться.

После собрания он вышел почти первым и стал ждать ее под окнами. Но Дуняша домой пошла не одна, а с Николаем, который вел ее под руку. Захар ничего не понимал. Он быстро зашагал к салдинскому дому, огибая церковную ограду с другой стороны, чтобы не столкнуться с Николаем и Дуняшей. «Все же надо с ней объясниться», — решил он, останавливаясь у крыльца.

У Салдиных еще горел огонь. Захару видно было через окно, что делалось в избе. Кондратий сидел за столом, ужинал. В глубине комнаты, у бокового окна, низко склонилась над чем-то старуха. Захар отвернулся и медленно побрел по дороге. Ему показалось, что прошло достаточно времени и Николай, проводив Дуняшу, должно быть, уже вернулся домой. Захар прошел к проулку, вышел на огороды и стал тихо пробираться по знакомой тропинке, ведущей ко двору Самойловны. Задняя калитка была замкнута, но Захар знал, как ее открывать, — он без труда оказался во дворе. Было тихо. У Захара забилось сердце, когда он остановился перед сплетенной из ивовых прутьев дверью. Вдруг ему показалось, что Дуняша там не одна. Он не ошибся: из-за двери послышался голос Николая. Захар опешил. Послышался и шепот Дуняши. Все стало ясно. Он почему-то облегченно вздохнул и той же тропинкой выбрался к проулку, с улицы вошел во двор Кондратия. Он еще не уяснил себе, конец ли это его отношениям с Дуняшей, но понимал, что повод к такому поведению Дуняши дал сам. И эта мысль не давала ему заснуть. Повертевшись на своей постели, он встал, надел фуфайку и прошел в сад. Августовская прохлада ночи приятно освежала. Из-за дальних дворов верхней улицы показалась луна, точно каравай хлеба, от которого немного отрезали. Ее серебристый свет мягко ложился на темные деревья сада, отягченные плодами. Захар на ходу сорвал яблоко, откусил, но оно оказалось кислым, он швырнул его далеко на огород Артемия. Пробрался к черемухе, где была скамейка. И лишь когда подошёл вплотную, заметил сидящую там Елену.

— Чего так поздно, Елена Петровна? — спросил он.

— Так, не спится что-то, — ответила она грустно и тут же добавила: — А ты сегодня чего-то рано и, кажись, не с той стороны. Присядь, посиди со мной немного.

Захар неохотно опустился рядом. Стал крутить цигарку. Елена подвинулась к нему и, обдавая его горячим дыханием, прошептала:

— Чего, молодец, все один ходишь и думаешь? Какой червь у тебя завелся в молодом сердце?

— Это тебе кажется, потому как на меня много внимания обращаешь.

— Люблю я тебя, Захар, а ты не хочешь понять, — вздохнула она и чуть отстранилась от него.

— Какая уж это любовь! Так, баловство одно. Вот ты здесь сидишь со мной, а там муж тебя ждет, тоже не спит. Да и к чему это может привести? К раздору в семье и разговорам по селу. Связалась, скажут, с парнем, который почти вдвое моложе ее.

— Так ты этого боишься?

— Я не о себе говорю.

— Ну за меня не бойся. В семье у нас раздору не будет, все останется по-прежнему. Разве ты не видишь, как мать с сыном пляшут под мою дудку? Так они и будут плясать до конца дней своих. Здесь хозяйка я, а не эта старуха-колдунья, а хозяином, если захочешь, будешь ты.

— Куда же ты денешь мужа? — с кривой усмешкой спросил Захар.

Его слегка забавляла болтовня Елены, и вместе с тем ее страстные слова вызывали в душе какое-то новое, непонятное чувство, разжигали любопытство.

— Этот муж только видимость, пусть он себе хлопочет. Нашей любви он не помешает.

— Ты как-то чудно говоришь. Забываешь, что я всего лишь работник, при первом же подозрении Кондратий прогонит меня со двора. Давай лучше оставим этот разговор. Все это пустые слова.

Он вынул зажигалку, хотел высечь огонь, прикурить, но раздумал. Порывисто встал, отбросил цигарку и зашагал прочь из салдинского сада.

Всю ночь Захар бродил по полю, потом перешел Вишкалей и углубился в лес. Утро его застало на большой лесной поляне. Трава была скошена, недалеко он увидел небольшую копну. Подошел к ней и повалился на сено. Измученный ходьбой и навязчивыми мыслями, он уснул почти сразу.

5
Степан сидел у себя под окнами и готовил цепы для молотьбы. Его гумно было тут же, на пустыре. Над пустырем возвышалось несколько небрежно сложенных скирд из ржаных снопов. Матрена лопатой подрубала высокий бурьян и расчищала место для тока. Митька и Мишка вертелись тут же, помогая матери. На солнечной стороне у одной из скирд сидела старуха Авдотья. Она также оставила тесную избушку, вышла погреть свои старые кости на солнышке и взглянуть на скирды хлеба. Со стороны Вишкалея появился Захар. Он медленно шел по тропинке, по которой Гарузовы из речки таскали воду.

— Ты совсем забыл нас, Занюшка, — сказала мать, когда Захар остановился около нее. — Сколько времени тебя не было дома. И похудел: работой, знать, все донимает тебя хозяин-то?

— Ничего, мать, — ответил Захар.

— Помогать пришел? — крикнул Степан, завидя его. — Молотить собираемся.

Захар взял у снохи Матрены лопату. Стал подрезать бурьян.

— Сторонись, воробьи, а то ноги подрежу! — крикнул он племянникам.

— Ты чего же не вовремя? — спросила его Матрена, вытирая концом платка вспотевшее лицо.

— Как не вовремя? К самой молотьбе, — ответил Захар, продолжая работать.

— Отпросился, что ли?

— Совсем ушел. Рассчитался с ним подчистую, — проговорил Захар после некоторого молчания.

Матрена лукаво взглянула на Захара и, пряча в конец платка улыбку, сказала:

— С самим аль с сударушкой не поладил?

— С какой сударушкой? — Захар с удивлением уставился на Матрену.

— Уж будто не знаешь, о какой сударушке разговор идет. Девок, знать, тебе не хватает — с бабой связался, да еще с замужней. Дуняшку-то теперь, знать, бросил?

— Что ты плетешь, уряж, ни с кем я не связывался, — возразил Захар, чувствуя, что краснеет.

— Думаешь, ни с чего будут болтать люди? От людей ничего не скроешь. Нехорошо, Захар, делаешь, нехорошо. Связался с Дуняшкой Самойловны — и женись на ней, девка по тебе. Хозяйство у них, и нам будете помогать лошадкой-то. Как хорошо мы в это лето вывернулись…

Захар молча продолжал работать, не отвечая Матрене. Подошел Степан с цепами. Матрена обратилась к нему:

— Ушел он от Кондрашки-то.

Степана не удивило такое сообщение. Он, видно, уже все знал и заговорил о том, как они теперь заживут.

Трудно было Захару после салдинских харчей привыкать к картофелю с квасом. Но он не особенно жалел о чужих хлебах, здоровому человеку и картошка идет на пользу. Работы в маленьком хозяйстве Степана было мало, они с братом справлялись с ней шутя. Теперь он чаще бывал в ячейке. Дуняшу видел часто и заметил, что Николай ее больше не провожал домой. Теперь он вертелся около черноглазой Елизаветы. И как ни старалась Дуняша удержать его, как ни липла к нему на глазах у всех, Николай отталкивал ее и даже смеялся над ней. Это было на него похоже. Захару иногда становилось не по себе, когда он глядел на эту девушку. Ведь он дал слово жениться на ней, на этой самой Дуняше, которая так легко забыла его и так бессовестно липнет к другому. Он часто мучился мыслью, что во всем этом, может быть, виноват сам. Он первый отошел от нее, хотя и на время, а она, видимо, хотела досадить ему. Раз вечером ему пришлось немного пройтись с ней. Он заговорил о ее поведении.

— Ты мне не указ, иди учи свою салдинскую бабу, — грубо ответила она.

— При чем тут салдинская баба? Ведь мы говорим о тебе. Нельзя же быть такой портянкой. Я хотел на тебе жениться, а ты с Николаем связалась.

— А сам-то с кем связался?! Обманул меня и бросил. Ради бабы небось бросил.

— Ничего я тебя не бросил. Мы же порешили до осени оставить это.

Весь вечер Дуняша была грустна, а когда Захар подвел ее к их избушке, без причины расплакалась и ушла, даже не сказав «прощай».

Вскоре Дуняша перестала появляться в ячейке, перестала выходить на вечерние гулянья. По селу прошел слух, что с Дуняшей Самойловны творится что-то неладное. Словно громом ошарашил Захара этот слух, и он решил во что бы то ни стало еще встретиться с ней. Но как-то в середине второго осеннего месяца к Гарузовым пришла сама Самойловна.

— Было время, когда ваш сын хаживал к нам; а теперь мне пришлось навестить вас, — со вздохом сказала она, проходя к передней лавке.

Матрена торопливо смахнула с лавки картофельные очистки и усадила гостью.

Со двора вошел Степан. Потом позвали Захара. Все молчали. Разговор никак не начинался. Захар дрожащими пальцами крутил цигарку, поглядывая на Самойловну.

— Чего же теперь делать-то? — проговорила наконец Самойловна, обращая свой вопрос к Захару. — Слышите, что звонят по селу? Сама я, дура, виновата: принимала да привечала тебя, а ты оказался обманщиком, хуже Васьки Черного. Что ж теперь не приходишь к нам?..

Захар молча курил, не зная, что сказать.

— Лучше давайте поладим мирком, без шуму, — продолжала Самойловна.

— Какой здесь может быть шум, — проговорил Степан.

— Шум-то шум, да ведь, говорят, ваша девка-то не только с нашим гуляла, и Николая Пиляева там доля имеется, — вмешалась в разговор Матрена.

— Никаких Николаев я не знаю, я знаю только Захара.

— А надо бы знать, — проговорил наконец Захар.

— Эка какой ты смелый стал! — вспыхнула Самойловна. — Раньше от тебя и слова не дождешься, а теперь вон что!.. Знать, Салдина Еленка тебя таким смелым сделала!

— Не трожьте Елену, она тут ни при чем, — твердо проговорил Захар:

— Люди знают, кто у нас дневал и ночевал, — отрезала Самойловна. — И нечего сюда путать других.

Под конец они разругались, и Самойловна ушла ни с чем.

Захар молчал. Он угрюмо курил, не поднимая головы. А про себя все же решил поговорить как следует обо всем с самой Дуняшей.

Улучив день, когда Самойловны не было дома, Захар пришел прямо к ним. Дуняша была одна. Захар еле узнал ее. Лицо у нее осунулось и покрылось большими желтыми пятнами. Особой полноты он в ней не заметил, видимо, это с ней еще не так давно началось.

— Ты что, болеешь? — спросил он, подсаживаясь к ней на лавку.

— Болею, — коротко ответила она и тут же добавила: — Не лечить ли меня пришел?

— А что у тебя такое? — продолжал спрашивать Захар, не отвечая на ее едкое замечание.

— Не знаю, сглазили, наверно.

— Да я же тебя без шуток спрашиваю. Знаешь ли, что о тебе говорят?

— Людям платка на рот не накинешь, всяк говорит, что ему вздумается.

Дуняша мельком взглянула на Захара и, криво усмехнувшись, опять опустила глаза.

— Ну мне-то должна же сказать правду, — настаивал Захар. — Может, я и виноват-то.

— Обманывать я тебя, Захар, не стану, виноват не ты. После тебя у меня ничего не было, а вот Николай…

Дуняша не докончила начатую фразу, спазм сдавил ей горло, из глаз по бледным щекам потекли слезы.

— Он же должен на тебе жениться…

— Он и разговаривать со мной не хочет, с Лизкой связался, — ответила она и совсем расплакалась.

Захар стал ее успокаивать, пообещав поговорить с Николаем. А если что, поставить об этом вопрос в ячейке. Она оживилась, наскоро вытерла слезы и подняла на него засиявшие надеждой глаза.

— Поговори, Захарушка, поговори с ним, — торопливо сказала она, шмыгая носом. — А то я руки на себя наложу, удавлюсь…

— Ну, это, ты уж брось молоть! — сказал Захар, вставая с лавки.

Он ушел от Дуняши с тяжелым сердцем. Было жалко девушку, но он не знал, как помочь ей, и было досадно, что она ни словом не обмолвилась об их любви, а больше говорила о Николае и желала только его.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

Давайте сделаем сельское собрание,

Соберем сельский сход…

(Из эрзянской народной песни)
1
Прошел год. Заметных перемен в Наймане не произошло. Сельский Совет по-прежнему возглавлял Чиндянов. Прошлой осенью на перевыборах сторонники Чиндянова взяли верх. Найманская беднота, выдвинувшая Григория Канаева, потерпела поражение. Большинство середняков еще держалось за Чиндянова. Но это не обескуражило ни самого Канаева, ни его друзей. Они по-прежнему собирались вечерами, толкуя о разных насущных вопросах, читали газеты, изучали политграмоту. Канаев за это время хорошо присмотрелся к селу, ближе сошелся с мужиками. Конечно, много времени у него отнимала работа в своем хозяйстве, но Григорий и здесь пошел по новому пути. У него все еще не было лошади, и они, четыре семьи — канаевская, Лабыря, Цетора и соседа Лабыря — Филиппа, — работали вместе, как бы образуя небольшую артель. Это было в Наймане невиданным новшеством. Их насмешливо называли чавлейской коммуной. Но более серьезные, хозяйственные мужики с интересом присматривались к ним, отмечая, что сообща работать сподручнее.

В эту осень Григорий решил и молотьбу провести сообща. Он побывал у Ивана Дурнова, чтобы договориться с ним о конной молотилке. Непокладистый Дурнов все же уступил Григорию молотилку за пуд в день. «Десять дней молотить будете — десять пудов отвесите», — говорил он, поглаживая широкую русую бороду. Хоть и дороговато было, но пришлось согласиться. Григорий поспешил сообщить об этом своим товарищам. Он зашел к тестю. Тот его встретил у ворот.

— Никак, направляешься куда-то? — спросил Григорий.

— Да вот смотрю, в какую сторону податься, где людей побольше. Не привык один-то сидеть. Спасибо, ты завернул. Пойдем в избу.

Завидя зятя, Пелагея заторопилась.

— Иди-ка пяток яичек принеси, — сказала она Агаше и к Григорию: — Проходи, проходи вперед, Гришенька.

— Вишь, как она тебя — Гришенька, потому что ты ей любезным зятем приходишься, — заметил Лабырь. — Тещи, они любят принимать зятьев-то. Подавай на стол яичницу!

— Насчет молотьбы пришел потолковать, — сказал Григорий, присаживаясь на лавку. — Как теперь решим?

— Чего тут решать?

— Ты с ним, Гриша, о делах не толкуй, ты заставь его небылицы рассказывать, вот тут он себя покажет, — выглянула из чулана Пелагея.

Лабырь крякнул, набивая трубку. Из сеней торопливо вошла Агаша, неся в руках яички. Она смущенно стрельнула, глазами в Григория и исчезла в чулане.

— Мы уж привыкли с вами вместе, Григорий Константиныч, — отозвался Николай.

Он на скамейке у двери выправлял сбитый на сторону каблук, засунув в сапог топорище.

— Уж кто бы говорил, только не ты, — отозвалась из чулана Агаша. — Целое лето отлынивал от работы.

— Ему нельзя, он комсомольский начальник, — сказал Лабырь. — Вишь, опять готовится на вечернее собрание.

Николай не удостоил ответом ни отца, ни сестру, старательно продолжал колотить молотком по каблуку. Разговор опять вернулся к молотьбе. Решили, что молотить будут вместе, сначала на одном гумне, потом на других, по очереди.

— Садись, Гриша, к столу, — пригласила Пелагея, внося яичницу. — Достань, Агаша, бутылку в кузовке, что висит над твоей постелью.

— Вон куда ты прячешь, а я и не догадался туда взглянуть, — сказал повеселевший Лабырь.

— Тебе, что ли, это, козлиная борода? Я для Гриши.

— Где Гриша, тут и я. А Николаю мы не поднесем, ему надо на собрание идти.

После ужина пришли соседи, зашел и Сергей Андреевич. Лабырь, немного захмелев, опять заговорил об общественных делах.

— Как ты думаешь, зятек, годится на место председателя Совета теперешний Чиндянов или не годится? — спросил он Григория.

— Коли выбрали, стало быть, считается, что годится, — отозвался тот.

— Нет, ты без шуток, я тебя серьезно спрашиваю.

— По-моему, не годится, — сказал Сергей Андреевич.

— Так зачем же он сидит в Совете? — крякнул Лабырь.

— Местечко теплое, вот и сидит, — ответил Филипп.

— Я же не шучу, а дело спрашиваю, — обиделся Лабырь.

— А почему думаешь, что Филипп Алексеич шутит? — заметил Григорий. — На кого жалуешься? Сами выбирали.

Слова Григория несколько озадачили Лабыря, он не, нашелся, что ответить.

— Надо, чтобы во время выборов на сходке не было Салдиных, Дурновых и им подобных, тогда Чиндянов не пройдет в Совет, — сказал Григорий.

Пелагея от шума ушла к соседям, Агаша — на вечернюю улицу. Табачный дым наполнил небольшую избу Лабыря. Подошли еще мужики. Зашел и Дракин Василий со своей собакой, узнав, что здесь находится Григорий. Разговор оживился. Говорили о том, что Салдин и прочие лавочники народу намозолили глаза, что слишком большую дали им волю: Дурнов землю на кабальных условиях арендует, Платоновы вон какую мастерскую открыли, весь город стульями снабжают.

Кто-то сказал:

— Стропилкин говорит, что это дело ненадолго, только приказа ждут из Москвы, чтобы, значит, начать шерстить всю эту братию.

— Во-первых, Стропилкин врет, — сказал Григорий. — Такого приказа из Москвы не будет.

— Как не будет?

— Выходит, опять они хозяевами станут?

— Непонятно это…

— Земля снова к ним может перейти, хлеб у них, торгуют они. А мы что, как ходили в лаптях, так и будем ходить, — прозвучал из табачного дыма голос Лабыря.

— Лапти можно заменить сапогами, дело не в них, — сказал Григорий. — Понять же все это не так трудно. Если мы их сейчас перешерстим, как это говорит Стропилкин, что же сами станем делать? Ведь говорите: хлеб у них, торгуют они. Ты вот, Филипп Алексеич, со своим соседом Гостянтином много собрали урожая в этом году?

— У Лабыря, может, до нового урожая хватит, а у меня еле-еле до Нового года, — ответил Филипп.

— А потом что будешь делать?

— Потом — корову на базар.

— Или к Дурнову на поклон, — добавил Дракин.

— Как ни крути, все они на язык попадаются.

— А стране нужен хлеб, много хлеба, — продолжал Григорий. — Так как же быть? Пока что хлеба у вас у самих не хватает, а у Ивана Дурнова, Салдина и Платоновых им полны амбары. Сами они его не съедят, значит — повезут на базар. Вот и пусть они обрабатывают свои поля, выращивают хлеб, он нам нужен. Но власть в наших руках. Когда хлеба будет у нас достаточно, чтобы хватило прокормить и самих себя и рабочий класс, тогда мы по-своему повернем.

— Ну, а если они войдут в силу, тогда что? — спросил Сергей Андреевич.

— Не войдут. К этому расскажу вам один случай. Отец раз из лесу принес вороненка. Рос он у нас, а потом, когда стал побольше, мы ему обрезали крылья, чтобы летать не мог. По земле бегает, как курица, а вверх подняться не может.

Раздался дружный хохот. Многие помнили этого ворона, который бродил по улице, а когда его дразнили ребятишки, кидался на них, словно собака.

— Ты, стало быть, хочешь, чтобы наш брат мужик только по земле ползал, а летать не смел?! — сказал Архип Платонов, обрывая смех. — Чтобы он вечно ковырялся в земле своей сохой?

— Откуда ты это взял, что я хочу, чтобы крестьянин ковырялся сохой? — ответил ему Григорий.

Все притихли, поглядывая то на Григория, то на Архипа. Архип появился как-то незаметно, он сидел близко к двери, выставив из-за спины впереди сидящего мужика скуластое лицо с узенькими глазками.

— Как же тебя понять, коли ты хочешь обрезать землепашцу крылья?

— Смотря какому! — вмешался Василий Дракин, расстегивая пиджак и расправляя широкую грудь, словно собирался помериться силами со своим противником.

— Погоди, Дракин, ты в этом деле ничего не понимаешь, — остановил его Архип и обратился к Григорию: — Мужику нужна воля, воля пахать, поднимать свое хозяйство! Что значит крепкий мужик? Крепкий мужик тот, который день и ночь работает, не жалея сил.

— Э-э, братец, — перебил его Лабырь. — Разве я на своем веку мало работал? Посмотри на мои руки: они все в шрамах и в мозолях.

— Зато ты и пил больше, чем зарабатывал, — возразил Архип.

— А отчего пил?! Оттого, что на честном труде высоко не взлетишь.

— Кондратий Салдин поперек горла вам встал, братья Платоновы вам мешают! — поднял голос Архип, не отвечая на слова Лабыря. — Да знаете ли вы, сколько на своем веку Салдин работал?! Он всю жизнь в одной куцей шубенке ходит, от праздника до праздника ко рту чарки не поднесет, не то что Гостянтин Пиляев, который готов пропить свой последний топор…

Поднялся шум. Архипу не дали больше говорить. Он замолчал и спрятался за спинами сидящих впереди.

— Ты скажи, сколько лет Салдин тянет из нас жилы?! — кричал Лабырь. — Сколько ему мой топор понарубил всяких построек.

Когда шум немного стих, заговорил Григорий:

— Кондратий Салдин плох не потому, что он день и ночь работает, а потому, что он держит в кабале половину села. Таковы и Лаврентий Кошманов, и Иван Дурнов, да и вы, братья Платоновы, не отстаете…

Вернувшаяся от соседей Пелагея стояла, прислонившись к голландке. Высокая, дородная, со скрещенными на груди руками, она поглядывала на собеседников и была очень довольна, что взоры всех обращены на ее зятя. Время от времени она пыталась вслушаться в смысл его речей, но понимала не все. Вдруг она как-то встрепенулась и повела носом в сторону Дракина.

— Откуда это псиной пахнет? — спросила она, перебивая Григория и принюхиваясь.

Пелагея не выносила собак не только у себя в избе, но и во дворе. Все знали эту ее неприязнь и невольно стали заглядывать под лавки. В избе наступила тишина.

— Вот она, собака-то, — сказал кто-то.

Гончая Дракина, мирно лежавшая у ног своего хозяина, поняв, что на нее обратили внимание, зевнула и приветливо гавкнула. Пелагея, схватив ухват, бросилась к ней. Дракин не успел загородить своего неразлучного друга, и ухват пришелся собаке по самому хребту. Поднялся невероятный собачий вой, положивший конец беседе. И собака, и ее хозяин были изгнаны из избы. За ними стали расходиться и остальные.

Сергей Андреевич с Григорием вышли вместе. Пройдя немного, Сергей Андреевич возобновил прерванную в избе беседу.

— По душе мне пришлись твои слова, — сказал он. — Я хоть и не очень разбираюсь во всей этой политике, но иногда думаю так же. Вот что я тебе скажу. — Он оглянулся по сторонам, словно собирался открыть какую-то тайну и боялся, что его услышат другие. — Верю Ленину, как богу, верю. Куда бы он ни велел идти мужику, смело пойду.

— В этом как раз и наша сила, Сергей Андреевич, — ответил Григорий.

— А Архипка Платонов правильно сказал, что мужику нужна воля, его налогами давить не надо, крылья обрезать тоже не надо: мужик должен богатеть, тогда и государству хорошо будет, потому хлеба будет вдоволь, а в хлебе — наша сила. Только вот подравнивать нас немного надо, подстригать, чтобы уж слишком далеко не метили, вроде Артемки Осипова…

Он еще долго говорил и все в том же духе: сбивчиво, путано. Григорий не отвечал ему. Дойдя до двора Григория, они простились. Григорий немного задержался на ступеньках крыльца. Ночь была теплая, но все же и в этой теплоте уже чувствовалась осень. Не было той легкости в воздухе, которая бывает весной, не было той густоты и насыщенности запахами отцветающих трав и зреющих хлебов, как это бывает летом.

Звезды были как-то ближе и мерцали ярче. С огородов тянуло горьковатым запахом конопли. Тихим покоем веяло от заснувших садов. «Мужику нужна воля, — вспомнил Григорий и подумал: — Воля для того, чтобы появлялись Салдины, Дурновы и им подобные?..»

2
Каждую субботу в сельский Совет привозили из Явлея газету «Беднота». Охотники послушать новости или прочитать какую-нибудь заметку о крестьянском хозяйстве собирались в сельсовете и терпеливо ждали письмоносца Илью-коротыша. Часто здесь бывал и Лабырь. Его приход всегда встречался радостным оживлением среди охотников до небылиц, которые Лабырь рассказывал, пока ждали газету. Он и сегодня уже успел рассказать две небылицы, начал было третью, но вошел Степан Гарузов. Удивительно было не то, что он пришел, хотя Степан бывал здесь очень редко, а то, что он был пьян. Не привыкли его видеть таким. К тому же, выпив, Степан резко менялся, становился мрачным, плаксивым.

Лабырь не удержался, чтобы не сказать что-нибудь по этому поводу.

— Клюнул рюмку, клюнул две — зашумело в голове, — тягуче пропел он и тут же добавил: — К концу лета что-то и непьющие стали прикладываться.

— Сам, поди, гонит, — заметил кто-то. — У него на Камчатке не видно.

— Тише, шайтаны, а то Стропилкин услышит.

Заговорили, перебивая друг друга:

— Это уж кто-нибудь угостил его.

— Меня вот чего-то никто не угощает.

— Захочешь — найдутся…

— Чего уставились, пьяного сроду не видели? — заговорил Степан. — Ну выпил, значит, угостили. Не мимо же рта пронести.

— Скажи кто, может, и нам перепадет?

Степан, причмокивая губами, помолчал, затем взмахнул руками, выпалил:

— Лаврентий Захарыч… — И стал рассказывать, как было дело. — Выпей, говорит, Степан, за мое здоровье. Что ж, говорю, не выпить, поднеси. Ну он и поднес мне, сначала один стакан, потом другой…

— Погоди, погоди, а то ты всю самогонку у Лаврентия выпьешь и другим не оставишь, — прервал его Лабырь. — Стало быть, выпил за его здоровье? Иль, может, за другое что-нибудь?..

Степан запнулся и опять взмахнул руками.

— Да отвяжитесь вы от меня! Чего пристали? — сказал он и пробрался в дальний угол.

Кто-то проговорил:

— Давай, Гостянтин Егорыч, продолжай свою историю.

Все снова скучились вокруг Лабыря.

— Да… — начал он, посасывая трубку. — Сели это мы на явлейской станции. У всех моих товарищей, едущих со мной, были билеты, а у меня в кармане зайцы ночевали. Я залез на самую верхнюю полку и лег. Товарищей предупредил, чтобы они со мной не разговаривали: я их не знаю, они меня не видели. Сидят это они и смеются надо мной: «Поймают тебя, Лабырь, точно косого, поймают». Я же лежу и думаю: «Как же, поймали одного такого…» Проезжаем станцию, другую, третью — вошли проверять билеты. Я притворился спящим. Ну просмотрели они у людей, подошли ко мне. Дернули за ногу — я сплю. Дернули сильнее — я не шевелюсь. «Эй, ты, кажи билет!» — кричит из них главный. Молчу: «Билет!!» Молчу. Ну тут уж он меня дернул так, что я чуть с полки не слетел. «Ты что, околел?! — кричит. Встал это я потихоньку, протер глаза, приставил ладонь за ухо и кричу что есть мочи: «А-а?» Он аж уши заткнул и попятился от меня. «Билет кажи!» — кричит мне тоже что есть мочи. А я опять. «А-а?» Ну он тут стал мне знаками показывать. Долго я «не понимал», что ему надо от меня, пока не ткнул он мне под нос чей-то билет. А сам в руках держит какие-то щипчики. Жахнет, думаю, по голове этими щипчиками. А поезд все едет. Около часу проторчал он передо мной. Смотрю, очень осерчал, прямо весь дергается от злости. Билет есть, говорю, чичас отыщем, и стал расстегивать штаны. Ну, конечно, бабы, какие тут были, отворачиваться стали. Вокруг нас собрались ротозеи. Я же сижу, свесивши с полки ноги, и из штанины вытаскиваю длинное полотенце с узлами. Стал развязывать первый узел и развязывал эдак с полчасика. Они все стоят. Уйдете, думаю, не дождясь от меня билета. Повозился это я с первым узлом, берусь за второй… Плюнул проверяющий и отошел от меня. Я кричу ему вслед: «Чичас отыщем билет!» И не посмотрел в мою сторону. А у меня этих узлов в полотенце было пятнадцать штук, и в каждом бумажечки разные, медяки.

— Сколько аршин в полотенце-то было? — спросил один из слушателей.

— Четыре аршина, баба на дорогу мне отрезала. Больше трех узлов никто не выдерживал… Только когда уже к Саратову подъезжали, попался мне такой же упрямый вроде меня. Пожилой уж был, борода у него, как вот у Игнатия Иваныча: надвое идет, словно двурогие вилы. Этот старик десять узлов выстоял, но и продержал уж я его с утра до самого вечера…

— Сколько же ты до Саратова ехал? — смеясь, спросил кузнец Петр.

— Это в счет не входит, — усмехнулся и сам Лабырь.

— Любишь же ты приврать, Гостянтин, — заметил Игнатий Иванович.

Появился письмоносец с газетой. Подошли еще люди, и в избе стало многолюдно. Здесь же был и Григорий Канаев. Его попросили к столу, поближе к лампе. Как ни заманчивы были веселые рассказы Гостянтина Егорыча, все же его время прошло, и он охотно уступил место зятю. Те же слушатели, которые еще недавно весело смеялись над рассказами Лабыря, теперь тесно сгрудились вокруг Григория и внимательно слушали его чтение. В помещении Совета воцарилась тишина. Только где-то в сторонке, в темном углу, тихо похрапывал задремавший Степан.

3
Мария Канаева была женщиной домовитой. Ее мечтой было поднять свое хозяйство и жить в достатке. С приездом мужа эта мечта казалась ей вполне осуществимой. Демобилизованным красноармейцам выдавалась ссуда для приобретения скота, для постройки дома, и она рассчитывала, что и у них не позже как через год будет и лошадь, и новый дом.

Но прошел год, и Мария с горечью должна была признаться себе, что мечты ее не сбываются. Григорий своему личному хозяйству уделял внимание лишь в пределах житейской необходимости. Все заботы по дому по-прежнему оставались на Марье. О покупке лошади или о постройке новой избы Григорий даже не заговаривал. Убрали урожай, обмолотили, зерно ссыпали в лари и в мешки, и все это, за неимением амбара, сложили в сенях. Этим и завершили трудовое лето. А сколько нужно было еще сделать, прежде чем придет холодная и длинная зима! Крыша обветшала, двор продолжал разваливаться, дров не было, не говоря уже о мелочах: дверь надо было поправить, половицу сменить, печь переложить. Но Марья, в отличие от других женщин, даже не намекала на эти недостатки, не то чтобы, как говорится, пилить мужа. Григорий, целиком ушедший в общественную работу, не замечал всего этого. Оторванный на несколько лет от крестьянского хозяйства, привыкший постоянно быть на людях, он совсем отвык от него. В душе он был уже не крестьянином. Марья этого не понимала и не могла понять. Радость, которую он внес своим приездом в дом, постепенно сменилась горечью. Он был для нее по-прежнему дорог, она так же любила его и вместе с тем чувствовала его отчужденность ко всему, что для нее было свято. Как-то Григорий осторожно намекнул ей об иконе, висевшей в переднем углу, чтобы снять ее. Марья сначала запротестовала, но через некоторое время сама сняла ее и повесила в чулане. Так в их отношениях появилась первая трещинка: икону она сняла не по убеждению, а из желания не противоречить ему. Основная ошибка Григория, может быть, и состояла в том, что он, занимаясь другими людьми, совсем забывал о своей жене. А она между тем жила своей духовной жизнью, значительно отличающейся от духовной жизни Григория. Иногда по вечерам, оставаясь дома, он читал политическую литературу и газету, а она, зашивая рубашонки сына, шептала про себя молитвы. Нельзя сказать, что Марья былаособенно религиозной, но понятия, усвоенные с детства, укоренились в ней очень прочно. Для того чтобы изжить их, нужно было нечто более убедительное, чем поверхностные антирелигиозные беседы, какие с ней раза два проводил Григорий. По воскресеньям и другим праздникам она ходила в церковь. По этому поводу Григорий всегда подшучивал, а она сердилась. Марья иногда с тайной завистью смотрела на соседних мужиков, занятых исключительно личным хозяйством. «Почему он не похож на них?» — спрашивала она и сокрушенно вздыхала. «Может, все это пройдет у него, возьмется за хозяйство…» — думала Марья. Но дни шли, а Григорий все больше отдавал себя общей работе, а осенью, когда подошло время перевыборов сельского Совета, он стал пропадать целыми днями, возвращался домой поздно, усталый. Как-то утром, видя, что он поспешно собирается уходить, она спросила:

— Ты опять на целый день?

— Как на целый день? — переспросил Григорий, но тут же добавил: — Понимаешь, у нас сегодня с утра собрание бедноты, готовимся к выборам. А тебе что, нужен я зачем-нибудь?

— Нет, не нужен, — внешне спокойно ответила она, хотя внутри у нее все кипело.

Григорий заметил беспокойный блеск ее глаз, замешкался, раздумывая над этим. Только сейчас он сообразил, что Марья давно уже перестала делиться с ним своими хозяйственными заботами и как-то вся ушла в себя.

— Может, тебе помочь в чем-нибудь? — спросил он.

— Помочь, — словно эхо, повторила она. Голос у нее дрогнул, и из глаз неожиданно закапали слезы.

— Что с тобой? — удивился Григорий, подходя к ней.

— Ничего, так, — ответила она, закрывая лицо передником.

Марья была в длинной белой рубахе и в рукавах с пестрым передником из разноцветных лент, в бисерном пулае с черными кистями. Сарафан и кофту она опять запрятала далеко в сундук и больше не вытаскивала.

— Отчего ты плачешь? — допытывался Григорий.

— Не знаю. Слезы как-то сами пошли, не удержала я их, вот и пошли. Ты иди, там тебя, может, ждут товарищи…

В другой раз, когда Григорий был особенно внимателен и ласков, она высказалась откровеннее:

— Трудно мне, Гриша, одной-то.

— Почему ты одна? — с усмешкой спросил Григорий.

Эта усмешка взорвала ее.

— Ведь ты только называешься мужиком в доме, а все по-прежнему на мне лежит. Дрова таскаю на себе, солому и сено вожу сама… Петька ходит в школу, а к зиме у него ни пальтишка, ни валенок. О самой-то я уже ничего не говорю… Лошадь надо купить…

— Погоди, не торопись, дай срок — и лошадь купим, — сказал Григорий, глядя себе под ноги.

Ему бросились в глаза свои истоптанные, с порыжевшими головками сапоги. Давно он хотел отдать их в починку, но как-то все было недосуг. «Смазать их, что ли, надо» — подумал он и спросил:

— Чистого дегтя у нас нет?

— Деготь есть у тех, у кого телеги, а у нас колеса не скрипят.

Григорий промолчал, но, попросив у тестя лошадь, привез три воза соломы. К вечеру подошли Дракин и Надежкин, позвали соседа Цетора и заново перекрыли избу. На другой день Григорий поехал в лес за дровами, а потом до вечера рубил их, заготовив почти на целую зиму. Однако хозяйственными делами ему заниматься долго не пришлось. Через несколько дней состоялось общее собрание жителей села Найман, исход которого совсем оторвал Григория от хозяйства. Все легло опять на плечи Марьи.

4
Наконец наступил день, когда найманские жители шумной толпой собрались у школы, чтобы избрать нового председателя сельского Совета. День выдался ясный и не по-осеннему теплый. Самый большой класс Найманской школы не мог вместить собравшихся, и было решено провести собрание на улице. Поп Гавриил и обедню не успел закончить, как весь народ вывалил из церкви. Собрание открыл Чиндянов. Пока шумела толпа, он стоял на ступеньках широкого крыльца и, сняв синий картуз, долго разглаживал свои густые сероватые волосы.

— Давай начинай, чего гриву маслишь! — крикнул кто-то из толпы.

Чиндянов крикнул и негромким, дрожащим голосом обратился к собранию. Избрали президиум. За большим столом, принесенным из сельского Совета, на широкой площадке школьного крыльца расселись Григорий Канаев, Надежкин, Сергей Андреевич Болдырев, еще несколько человек из найманской бедноты и середняков. Среди них был и председатель волисполкома Дубков. Председательствовал Григорий. Дали слово Дубкову. Он говорил глуховатым голосом, по-русски. Многие не понимали его, но главное в его речи — каких людей надо выбрать в Совет — дошло до каждого. Он советовал не торопиться а этим делом, каждому хорошенько подумать, кого он будет выдвигать и за кого будет голосовать. Особенно он предостерегал от уговоров кулаков, которые непременно постараются протащить в Совет своего человека.

Многие из присутствующих были навеселе, уже успев где-то угоститься. Под хмельком был и Степан Гарузов. Он вразвалку переходил с места на место, стараясь протиснуться в самую гущу.

— Ты что, Степан, вихляешься, словно тебя ветром покачивает? — заметил ему один мужик.

— Добрые люди, наверно, опять угостили, — сказал другой.

Вокруг посмеивались:

— Посмотрим, за кого будет голосовать.

— Ты смотри, Степан, обе руки не поднимай.

— Пусть хоть все три поднимет…

Степану было не по себе. И на этот раз его угостил Лаврентий Кошманов. Вот уже целую неделю, когда Степану случалось проходить мимо его лавчонки, Лаврентий зазывал его к себе и угощал самогоном из большого глиняного жбана, стоявшего у него под прилавком. Степан знал, что не один он прикладывается к этому жбану. Каждый раз, угощая, Лаврентий Захарович приговаривал: «Скоро пойдем выбирать нового председателя в Совет. Новый-то он всегда новый, да кто его знает, какой будет; лучше Чиндянова нам все равно не сыскать…» Степан, правда, и не задумывался, есть ли кто-нибудь в председатели лучше Чиндянова, но в душе недолюбливал его. Теперь он старался затеряться между людьми, чтобы его не заметили острые глаза лавочника, которые, как ему казалось, только и следили за ним.

Григорий Канаев объявил, что поступило предложение от бедняцкой части села о недопущении к выборам Кондратия Салдина, Лаврентия Кошманова и Ивана Дурнова. Дубков хотел было взять слово, поддержать это предложение, но промолчал: пусть выскажутся сами найманские мужики.

Поднялся шум. Все кричали, перебивая друг друга:

— Гони их!

— Это что за новые порядки? Что они, мешают вам?!

— Пусть отойдут в сторону!

— Поворачивай с нашей улицы!

— Ничего не поворачивай! Выбираем всем миром!

— Нет такого закона гнать их отсюда!

— Так, так, показывай им, Филипп Алексеич, дорогу!

— Го, го! Забыли, с какой стороны пришли!

— Пусть все выбирают, и они наши, найманские!

— Наши, да не товарищи! И Платоновых за ними. Всех гоните!

— А что с попом делать?! Вот он сзади примостился, подговаривает за Чиндянова поднимать руки…

— Гоните и его! С того же куста гнилой орех!

— Не трогайте бачку, а то и мы уйдем!

— Скатертью дорога! Все одно за Чиндянова руки будете тянуть.

— Го-о-они!..

Как ни шумели сторонники Чиндянова, но Салдину, Кыртыму и Дурнову пришлось уйти со сходки. Они остановились у церковной ограды и издали наблюдали за собранием. Вскоре к ним присоединился и поп Гавриил.

— Дожили, кум, — мрачно сказал Кондратий, облокотясь на церковную ограду.

— И не говори, — ответил ему Лаврентий.

От волнения его голосок упал еще больше. Он тяжело дышал, словно его целую версту гнали бегом. Дурнов молчал, насупив густые брови над налитыми кровью глазами.

— Как же теперь быть? — пропищал Лаврентий немного погодя.

— Подождем, что будет далее, — пробасил Гавриил, вытирая пот с высокого лба.

Собрание между тем шло своим чередом. Степан обрадовался: теперь его надзиратель не увидит, за кого он будет голосовать. Толпа вновь зашумела, с разных концов посыпались фамилии:

— Сергея Андреевича Болдырева!

— Канаева Григория! — прогремел голос лесника Дракина, покрывая остальные голоса.

— Надежкина!

— Чиндянова!

— Ты чего в рукав орешь! — заметили мужику, который выкрикнул Чиндянова.

— Это он в рот каши набрал!

— Лабыря пиши! — донеслось откуда-то сбоку.

— Не надо Лабыря, давай Чиндянова!

— Лабырь хорошо говорить умеет!

— Хватит!

— Не хватит, давай еще! Записывай! Дракина!

— Говорят вам, пишите Чиндянова! Чего не записываете его?!

— Лабыря! Лабыря! Побаски хорошо рассказывает.

Раздался взрыв смеха. Лабырь не вытерпел и попросил слова. Когда собрание немного успокоилось, он сказал:

— Это, едят вас, не шуточное дело, а председателя выбираем.

Его прервали.

— Давай, Егорыч! Расскажи что-нибудь, дуй побаску!

— Это, едят вас, не шуточки собрались шутить сюда, говорю вам! — крикнул он, задирая всклоченную бороденку и показывая огромный кадык. — Сидя в Совете, не станешь побаски рассказывать, довольно нам их порассказал Чиндянов. За эти годы, пока мы его выбирали, он нам много кое-чего порассказал…

Собрание сразу смолкло, словно люди слушали не балагура Лабыря, а другого, степенного мужика.

— Правильно, Гостянтин Егорыч! — крикнул кто-то с задних рядов.

— Меня слушайтесь, старики, — продолжал Лабырь. — В Совет нам надо посадить такого человека, который бы держал сторону бедняков, а нас, бедняков, больше половины села…

— Правильно! — опять поддержали его.

— Гришу Канаева надо посадить в Совет, вот кого! Он свой человек! — закончил Лабырь.

— Конечно, свой, зять он тебе!

Лабырь махнул рукой и с досадой проговорил:

— Вот уж и совсем не потому, дураки эрзяне, что он мой зять, я же для общего дела…

Потом говорили еще, одни хвалили Чиндянова, другие выступали за Канаева. Наконец слово попросил Дракин. За хозяином по ступенькам на крыльцо поднялась было и его собака, но ее кто-то оттащил за хвост.

— Правильно говорил Гостянтин Егорыч, — начал Дракин, оглядывая собрание. От непривычки произносить речи он смутился, — Григорий Канаев добровольно сражался за нашу власть, за что имеет он на груди красный орден. Он свой человек, нашенский…

Дракин еще что-то хотел сказать, но не нашелся и добавил:

— Выбирай, братва, Канаева, и больше никаких яких! Поднимай руки!

— Погоди, погоди, не торопись, — остановил его Сергей Андреевич, сидящий за столом рядом с Канаевым. — Нешто так выбирают?

Несколько рук было взметнулись вверх, но тут же опустились. Выбрали счетную комиссию и приступили к голосованию. За столом место Канаева занял Сергей Андреевич. Он негромко, но так, чтобы слышно было всем, объявил первого кандидата — Чиндянова, умышленно пропуская себя.

— У меня пятьдесят! — крикнул один из считающих.

— У меня сто!

— Двести!

— Братцы, здесь по две руки поднимали! — крикнули с задних рядов.

— Не верьте криворотому шайтану, он неправильно подсчитал. Я за ним нарочно считал и насчитал всего лишь сто пятьдесят, а не двести.

— Надо бы счетчиков выбрать понадежнее, — сказал Дубков Канаеву, а в толпе нарастал шум.

— Так не пойдет!

— Снова давай!

— Снова-а-а!

— Не снова, а других поставить считать!

Выбрали другую счетную комиссию: Дракина, Цетора и Филиппа Алексеевича. Дальше подсчет пошел правильно. Когда голосование закончилось, Сергей Андреевич объявил, что большинством голосов председателем Найманского сельсовета избран Григорий Канаев.

Были избраны также четырнадцать членов сельского Совета.

— Вот это по-нашему! — гаркнул Дракин, протиснувшись к Григорию, чтобы пожать ему руку.

Собрание закончилось.

— Айда, Гриша! — раздались голоса.

— Так их, в рот им дышло!

— Где вы, чиндяновцы?!

Но сторонники Чиндянова молчали и мрачные расходились по домам.

5
В конце собрания к Захару Гарузову подошел Николай Пиляев. Он, как всегда, был развязный. Фуражка набекрень, на лбу и на висках лохматились белые, как лен, кудри. Ворот розовой сатиновой косоворотки был расстегнут, под ним виднелась белая, как у девушки, шея.

— Здоров, меньшой Гаруз, — произнес он, хлопнув Захара по плечу, и, засмеявшись, добавил: — Видал, брат, как наша взяла! Ты за кого, за брата поднимал руку?

Захар молча отвел от своего плеча руку Николая и недовольно взглянул в его прищуренные масленые глазки.

— Ты все еще сердишься? — спросил Николай. — Ладно, брат, забудем, дело-то того не стоит, чтобы из-за этого между друзьями был разлад.

— Ты это считаешь нестоящим делом? — понижая голос и подходя к нему, проговорил Захар. — Обмануть девушку и бросить!

— Ну это еще неизвестно, кто из нас обманул и бросил. Не ты ли первый?

Захар вспыхнул и слегка отстранился.

— Я же тебе рассказывал, как было дело, — сказал он, не глядя на Николая.

— Хватит об этом, а то ты опять развезешь… Глянь-ка сюда, видишь?

— Чего? — не понял Захар.

— Видишь деваху? Да не туда смотришь: вон у крыльца стоит, с длинными косами. — Новую учительницу?

— Эх, и девка, брат, я тебе скажу. По уши втрескался в нее.

Слова Николая нехорошо отозвались в душе Захара, Он дернул плечами, словно поправляя пиджак, и, кашлянув, отвернулся в сторону. Ему не хотелось говорить с Николаем об этой еще незнакомой городской девушке. Здесь, на собрании, он ее увидел впервые, часто поглядывал на нее и мысленно сравнивал с найманскими девушками. Она казалось ему совсем не похожей на них, словно была из другого мира. Узенькая, в мелкую клетку, немного ниже колен юбка плотно облегала ее. Это здесь было в диковинку. По ее адресу делались не совсем скромные замечания, и Захар, сам не понимая почему, краснел за нее. Две русые толстые косы спускались на грудь. Белый кружевной воротничок облегал шею, оттеняя загар кожи. И вся она казалась Захару какой-то легкой и прозрачной. Взгляд ее синих глаз, напоминающих июльские васильки, быстро скользил по незнакомым бородатым лицам, ни на ком не задерживаясь. Захар и на себе не раз чувствовал этот взгляд.

— О, брат, ты тоже загляделся на нее? Что, хороша? А ты мне про Дуняшку толкуешь. Здесь, брат, вот какая мамзель появилась. Только чур: глядеть гляди, но на нее не рассчитывай, потому что она мне предназначена.

— И дурак же ты, Николай, — не вытерпел Захар.

— Ладно, не сердись, пойдем вместе, — сказал Николай, но вдруг остановился: — Хотя погоди, может, мне удастся к ней сейчас подкатиться, проводить ее до дому? Знаешь, где она живет? У Сергея Андреича.

Захар, не обращая на него внимания, зашагал быстрее. Собрание расходилось, и гомон мужицких голосов расплывался по улицам. Захар шел, перед ним возникал образ городской девушки с васильковыми глазами, а мысли вязались сами собой. «Какая она молоденькая и уже учительница», — думал он, поглядывая на свои ноги, обутые в большие лапти Пахома. Он вдруг подумал о своей неграмотности и с болью в сердце почувствовал, какая пропасть отделяет его от этой девушки. Кто он в сравнении с ней? Темный деревенский парень. Дуняшка и та променяла его на этого пустоголового болтуна. Вот эта, новенькая, она, наверно, всерьез полюбила бы, только нет в Наймане равных ей. Зачем она сюда приехала, в эту глушь? Теперь будет крутиться вокруг нее этот шалопай…

Подходя к пустырю, Захар услышал за собой быстрые шаги. Не оборачиваясь, он узнал поступь Пахома. Вскоре раздался и его голос:

— Ты чего ползешь, как стельная корова? — сказал Пахом, поравнявшись с ним. — Вон еще откуда увидел тебя. Табак у тебя есть? Я свой на собрании весь выкурил.

Захар молча протянул ему кисет.

— Видал, сегодня как ловко получилось! — с воодушевлением говорил Пахом. — Молодец наш Гришка-то, не то что мы с тобой. А Степан-то опять пьяный был…

— Ну больше не будет. Выборы кончились. Теперь Кыртыму незачем его угощать, — равнодушно ответил Захар.

— Ты как думаешь? Плохо разбираешься в политике. Лаврентию завсегда будут нужны люди. Надо Степана отчитать как следует, чтобы он знал, с кем водиться.

— Ты не пойдешь, что ли, к стаду? — спросил Захар, когда они подходили к избе.

— Пообедаю сначала, там видно будет, — ответил Пахом, поглядывая на солнце.

Степан уже был дома. Он сидел у стола и, размахивая руками, рассказывал домашним, как проходили выборы. Когда в дверях показались братья, он запнулся и смолк, виновато поглядывая на них. Матрена стала собирать обед.

— Что же смолк? Рассказывай дальше, — сказал Пахом, присаживаясь против него.

— Я вот насчет голосования. Да уж все. Больше нечего рассказывать. Гришка наш теперь будет сидеть в Совете.

— Сидел бы, если бы все такие, как ты, выбирали, — сказал Пахом.

— А я что?

— Продажная ты душа, Степан.

— Это ты насчет самогонки?

— Насчет всего.

— Отчего не выпить, если угощают? Жди, когда своя будет. А все одно по-ихнему не вышло.

— А если бы вышло, тогда что, много бы ты выгадал?

— Для меня все одно, кто будет сидеть в Совете.

— Совсем по-дурацки рассуждаешь. Вот то-то и беда, что ты несознательный. Своего интереса понять не можешь, продаешься за стакан самогонки. Мало вашего брата гнули.

— Гнули, да не сломали.

— Ладно вам за столом пререкаться, — вмешалась Матрена, подавая на стол еду.

Обед Гарузовых состоял из картофельного супа и из картофеля с огурцами. Добро хоть на этот раз хлеб чистый, без примеси. По расчетам Степана, хлеба хватит до Нового года, а там Пахом получит за выпас, так что до следующего урожая если и не дотянут, то самую малость.

Глава вторая

Увидел Танино красивое лицо:

Ой, красное яблоко — Танино лицо…

(Из эрзянской народной песни)
1
Кондратия Салдина с утра вызвали в Совет. Он копался во дворе и недовольно ворчал на своего нового работника Егора Петуха.

— Не знаешь, зачем это я им понадобился? — спросил он седобородого исполнителя, отряхивая с коротенькой шубенки приставшие соломинки.

— Не знаю, Кондратий Иваныч, сам председатель послал. Сказывают, у них вчера в Совете собрание было какого-то актива, про тебя говорили, — ответил исполнитель.

— Про меня? А что говорили? — насторожился Кондратий, и его маленькие глазки остановились на спокойном, бесстрастном лице мужика.

— Не знаю, сам я не был на собрании. Лабырь Гостя сказывал, — проговорил тот, постукивая палкой по своим грязным лаптям. — Так ты поскорее, велели сейчас же приходить.

Кондратий вошел в избу помыть руки. В передней избе между Еленой и свекровью шла перебранка, начавшаяся еще с раннего утра. Кондратий с сердцем плюнул и поторопился уйти из избы.

В Совете было людно и шумно. Эта резкая перемена сразу же бросилась в глаза Кондратию. Прошли, видно, те чиндяновские времена, когда здесь суетился один дядя Игнатий и по вечерам в углах скреблись голодные мыши. Кондратия обдало едким махорочным дымом, он закашлялся. Откашливаясь, вглядывался в лица присутствующих.

— Сюда, сюда подойди, гражданин Салдин, — позвали его к столу.

Он стал пробираться между вытянутыми ногами сидящих на скамейках и прямо на полу.

Кондратия резануло слово «гражданин». «Как на суде, — подумал он. — Всех называют «товарищ», а я, видишь ли, «гражданин».

— Вот здесь небольшую поправку надо сделать, — сказал ему Григорий Канаев, когда Кондратий остановился у стола. — Дело в том, что при распределении сельхозналога Чиндянов упустил из виду твою ческу и движок, и под обложение попал один только ветряк. Сам должен понимать, что этого так оставить нельзя.

— Но ведь движок не работает, да и ческа почти без дела стоит, — возразил Кондратий, поеживаясь и оглядываясь по сторонам, словно призывая всех в свидетели.

— Ну ческа, допустим, у тебя работает, Да и движок кое-когда пыхтит. Доход все же имеешь от них, а коль есть доход, стало быть, надо платить налог.

— Разорить вздумали меня, — сказал Кондратий, пряча глаза.

— Ну, положим, тебя этим не разоришь, — вмешался тут же сидящий Дракин, расправляя широкие плечи.

Кондратий спиной чувствовал бесцеремонные взгляды присутствующих. Ему стало не по себе. Он переступал с ноги на ногу, скрестив на животе руки, не зная, что ему делать, уходить или оставаться, сутулился еще больше, время от времени пугливо поглядывая на Григория Канаева. А тот, казалось, давно уже забыл про него и занимался своим делом, перелистывая толстую книгу посемейных списков жителей Наймана. С ледяным холодом в груди почувствовал Кондратий, что он совсем чужой среди этих людей, которые теперь разглядывают его, посмеиваются между собой.

Секретарь протянул ему две бумажки, вторую велел передать Кошманову. Кондратий машинально сунул их в карман и направился к двери. Выходя, он казался еще сутулее, словно эти две бумажки придавили его к земле. Однако выражение лица и глаз совсем не соответствовало согнутой спине. Его маленькие серые глазки сверкали из-под седых и лохматых бровей, словно зловещие искорки из сухого взъерошенного мха, готовые в любую минуту вспыхнуть бурным пламенем. Широкий рот был искривлен в холодную улыбку, бросавшую тень на сморщенные желтоватые щеки. «Начинают подтягивать супонь», — проговорил он и выругался, споткнувшись о порог. Кондратий пересек небольшую площадь позади церкви и прошел мимо своего движка, хмуро поглядывая на посеревшие тесовые стены. Почти у самого дома вспомнил, что надо было зайти к куму и отдать одну из бумажек.

В доме все еще шла перебранка между Еленой и ее свекровью.

— Да перестанете вы добром или нет?! — крикнул на них Кондратий, входя в переднюю избу.

Обе женщины сразу умолкли. Кондратий дома почти никогда не повышал голоса, его окрик сразу прекратил ссору.

— Ай что случилось? — спросила старуха.

— Случилось, старая карга! — опять крикнул он, метнув на мать сердитый взгляд.

— Господи, боже мой, что с тобой?! — закрестилась старуха, шагнув к нему, но сразу же остановилась.

Кондратий схватил с лавки тяжелую каталку для белья и запустил ею в мать. Та охнула и выскочила в заднюю избу. Елена отвернулась, сдерживая смех. Однако это не ускользнуло от Кондратия.

— Ты еще смеешься, паскуда! — крикнул он и, сжав кулаки, направился к жене.

— С ума спятил! — удивилась Елена, быстро поворачиваясь к нему.

Кондратий молча, с пеной на искривленных губах, лез драться. Елена схватила его за руки, заломила их назад и с силой оттолкнула от себя. Кондратий потерял равновесие и, как куль с овсом, тяжело рухнул на пол, стукнувшись затылком об угол голландки. Он лежал неподвижно, с посеревшим лицом и раскинутыми по сторонам руками. Картуз его отлетел в сторону, из-под растрепанных седых волос на полу показалась кровь. Елена быстро опустилась перед ним на колени и стала тормошить его за полы коротенькой шубенки.

— Кондраша! Кондраша! — шептала она дрожащими от испуга губами.

Услышав шум, старуха заглянула и тут вбежала в комнату. Бросилась к сыну. Увидев кровь, завопила истошным голосом:

— Караул! Убила!..

Кондратий заворочался, повернулся на бок.

— Чего орешь, безумная? — хрипло сказал он.

— Иди принеси из погреба лед, — торопливо сказала Елена свекрови, снимая с головы белый ситцевый платок и разрывая его надвое.

Кондратий осторожно встал и молча направился к столу. Не торопясь сел, как бы пробуя прочность и устойчивость сиденья. Потом он мельком взглянул на жену и отвернулся, однако нельзя было понять, сердится он или нет. Елена вертелась возле, виновато заглядывая ему в глаза.

— Больно? — спрашивала она.

— Завяжи, — не глядя на нее, сказал он.

— Сейчас лед приложим, да ты шубу-то сними, она у тебя вся в навозе.

Елена помогла ему снять шубу, потом подобрала валяющийся картуз и тряпочкой стерла пятно крови на полу. Вскоре вернулась и старуха со льдом в чашке. Елена перевязала Кондратию голову. Когда она прикладывала ему на затылок лед, обхватив руками его голову, он морщинистым лбом прижался к ее мягкой груди, некоторое время оставаясь в таком положении. Старуха, искоса посмотрев на них, плюнула и торопливо выплыла из передней. «Воистину, муж и жена — одна сатана», — подумала она.

2
Близко познакомился Захар с новой учительницей вечером в школе, когда открывали ликбез. Он сидел в самом дальнем углу большой классной комнаты и внимательно слушал ее торопливую речь. Говорила она, как горох сыпала. Здесь присутствовала, кроме неграмотных пожилых и молодых, вроде Захара, вся комсомольская ячейка с ее секретарем Николаем Пиляевым. Правда, Таня потом попросила всех уйти, кому не надо, но Николай все же остался. Он сел за переднюю парту и не сводил глаз с новой учительницы.

— Зачем вы так на меня смотрите? — наконец сказала она ему, смущаясь и краснея.

Николай улыбался и продолжал смотреть, размашисто откидывая со лба белые курчавые пряди волос. Он иногда поворачивался назад, чтобы видеть, какое впечатление производит на присутствующих своей «безусловной победой», как он сам думал.

— Ну вот испугалась совсем, — остановилась вдруг Таня у доски, объясняя начертание заглавных букв алфавита. — Да не смотрите вы ради бога на меня! Вам здесь совсем нечего делать, только мешаете другим, — сказала она Николаю более решительно.

Захару понравилась в ней эта смелость. Ни одна найманская девушка не посмела бы так оборвать первого парня на селе, скорее обрадовалась бы, что он на нее заглядывается.

С этого вечера Захар, не пропуская ни одного дня, ходил учиться в ликбез. Сюда же регулярно приходил и Николай, занимая свое место за передней партой. Татьяна его совсем перестала замечать и не обращала внимания на его пристальные взгляды и подмигивания.

Захар всегда садился на самую последнюю парту и сидел один. Он старательно выводил голубеньким карандашом по линейкам тетради буквы, которые Таня писала на доске.

Тонкий карандаш в неуклюжих и толстых пальцах слушался плохо, буквы выходили кривыми, несуразными, а строчка упрямо лезла вверх через линейку.

Сегодня у него особенно плохо выходили буквы, больше всего не давалась заглавная «Д». На лбу у него выступил пот, спина взмокла, словно он без отдыха вспахал десятину целины. Пришлось скинуть пиджак и расстегнуть ворот рубашки. Бросая мимолетные взгляды в сторону Захара, Таня украдкой улыбалась его старательности и подбадривала словами, обращенными ко всем. Потом она прошлась по рядам учащихся, просматривая тетради. Очередь дошла и до Захара. Она похвалила его за первые успехи.

— У меня вот «Д» никак не выходит, — сказал Захар, не поднимая головы.

Он стеснялся взглянуть на нее, а она как ни в чем не бывало подошла к нему вплотную, взяла тонкими белыми пальцами его темную руку с карандашом и стала помогать выводить непослушную букву. Что-то горячее шевельнулось внутри Захара, заставляя усиленно биться сердце. От ее руки и толстых кос, концы которых легли к нему на стол, исходил тонкий запах незнакомых ему цветов.

Ему стало вдвойне жарко, и пот еще обильнее выступил на его лице. Но вот букву наконец вывели, и Таня пошла к доске.

— А сейчас попробуем читать, — сказала она, открывая книгу.

Захар все еще чувствовал на своей руке прикосновение ее тонких пальцев, а на бумаге остался тот легкий запах незнакомых цветов.

После занятий в попутчики ему навязался Николай, Захар шел молча, не отвечая на его глупую болтовню.

— Видал, брат, как это делается: раз, два — и ваших нет, — хвастался Николай, шагая с ним рядом. — Я в своих глазах большую силу имею и если уж на какую посмотрю, то сразу скажи — моя. А хорошая, брат, деваха, правда ведь? Закручу с ней, непременно закручу… Ты как думаешь, сколько вечеров, мне еще придется провозиться с ней, чтобы, значит, полную победу над ней иметь?.. В три вечера обделаю?

— Уйди от меня, а то сейчас пришибу! — неожиданно гаркнул Захар да так, что тот сразу отскочил в сторону.

— Ты что, бирюк эдакий! — опешил Николай. — Молчишь, молчишь, да вдруг и рявкнешь что-нибудь.

— Уйди, тебе говорят, пока цел! — тем же тоном произнес Захар и быстро зашагал прочь, словно не надеясь на себя.

Николай остался стоять на месте. Когда шаги Захара затихли, он разразился бранью. Немного успокоившись, сказал: «С чего это он вдруг на меня накинулся? Опять, наверно, из-за Дуньки. Вот далась ему эта Дунька, да она давно уже скинула…»

Из темноты выплыла фигура.

— Кто это?! — испуганно крикнул Николай, готовый броситься в бегство. Ему показалось, что это вернулся Захар.

— Ты чего здесь один разговариваешь? — раздался голос Васьки Черного.

— А, это ты, — успокоился Николай.

— А ты думал кто? Кого ты здесь ждешь? — спрашивал Васька, подходя ближе.

— Никого не жду. Понимаешь, этот черт Гарузов меньшой сейчас чуть не избил меня. Как бешеный накинулся, но я и сам ему сдачи дал, так что теперь до самой своей Камчатки бежать будет.

— Ай опять кого не поделили? Пойдем со мной. Напьемся где-нибудь, а то до смерти скучно. Не хочешь? Один пойду, пойду к Самойловне, у нее всегда в запасе бывает. Кстати, и Дуняшу навещу. Ходишь, что ли, к ней?

— Нет, — с неохотой ответил Николай.

— Все равно пойду напьюсь…

И он быстро, как и появился, исчез в темноте.

Потоптавшись на месте, Николай бесцельно зашагал по улице. Ноги его привели к дому Сергея Андреевича. Из шести окон болдыревского дома светилось только одно, выходившее на огород, в небольшой комнатушке постоялицы. Николай осторожно перелез через забор и взобрался на высокую завалинку. Занавески на окне доходили только до половины, и Николаю хорошо была видна большая часть комнатки с узенькой чистой постелью и столиком у самого подоконника. На столике лежала раскрытая книга. Таня, полураздетая, сидела на постели и, видимо, готовилась лечь. Она распускала косу, уставившись взглядом в пространство. Ей показалось, что под окном что-то зашуршало, и она быстро потушила лампу. Николай спрыгнул с завалинки. Он был очень доволен, что ему удалось увидеть девушку без кофточки.

Насвистывая мотив уличной песенки, Николай отправился домой, весело поглядывая на темные, спящие дома.

3
Второй месяц пошел, как Захар Гарузов посещает вечернюю школу, организованную Татьяной Михайловной. Из всего состава неграмотных и мало-мальски знающих буквы вскоре выделилась группа более успевающих, в числе которых оказался и Захар. За это время он научился читать, чем немало удивил молодую учительницу. Букварь был уже исчерпан. Захар однажды вечером робко попросил Таню дать ему почитать какую-нибудь другую книжку. Та охотно согласилась и принесла ему детскую книгу для чтения. Захар ее прочитал и дня через четыре вернул, не высказав особого восторга. Он ожидал что-нибудь особенное, а тут оказались простенькие сказки и рассказы из детской жизни.

— Неужели уже прочитали? — удивилась она, слегка приподнимая темные линии бровей. — Чего же вам еще дать, у меня здесь ничего такого для вас нет.

— А ты мне дай то, что сама читаешь, — вдруг сказал он, взглянув ей в глаза, и тут же спохватился, что, пожалуй, хватил через край. «Как бы она про меня чего плохого не подумала. Не хвалюсь ли я прежде времени?» Таню действительно немного смутила его просьба. У нее уже сложилось приятное впечатление об этом плечистом парне с бронзовым загаром на лице, в широкой ладони которого тонкий карандаш казался иголкой. Надо сказать, что и для Тани время, пока она живет в Наймане, не прошло даром. Она уже немного научилась говорить по-эрзянски, а понимала почти все.

— Хорошо, я вам принесу то, что сама читаю, — улыбнулась она. — А теперь перепишите в тетрадь вот этот кусочек из книги, проставляя пропущенные буквы. Только не торопитесь, пишите правильно да не заходите через линейки.

Захар снял пиджак, расстегнул пояс, ворот рубахи и приготовился к самому трудному. Чтение ему далось легко, но письмо было сущим мучением. Его подготовка к письму не ускользнула от Тани, она невольно рассмеялась, подумав, что он словно собирается корчевать пни.

В следующий раз Таня принесла ему стихи Пушкина. Эти стихи он читал довольно долго, некоторые из них даже наизусть выучил.

— Ну как? — спросила она, когда Захар вернул ей книгу.

— Песни, конечно, хорошие, но многое в них мне непонятно, — ответил он. — Вот если бы по-эрзянски были написаны.

— Не песни, а стихи, — поправила Таня.

— Ну стихи. Там есть такие слова, которых я и у явлейских русских не слышал.

— Значит, не понравилась вам и эта книга? Какой вы все-таки, на вас трудно угодить, — слегка обиделась она.

— Что ты, Татьяна Михайловна, твоя книга мне очень понравилась. Я даже некоторые песни на память знаю. Хочешь, прочитаю?

— Ну, — промолвила она, опуская глаза.

Ее немного смутило, что этот здоровый парень, по сравнению с которым она кажется маленькой и беспомощной, называет ее Татьяной Михайловной и, разговаривая с ней, робеет и теряется, как ученик младшего класса.

Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты… —
начал было Захар и сразу же осекся.

— Что же вы перестали? — спросила Таня и с удивлением подняла на него взгляд.

— Не буду больше, — буркнул Захар.

Он был чем-то смущен и некоторое время не знал, что делать, потом, словно спохватившись, опять взял карандаш и склонился над своим письмом. Неопределенная догадка мелькнула у Тани, она испытующе посмотрела на него. Он сидел, согнувшись над партой, старательно исправляя неудачно написанную букву. В классе они были почти одни. Две пожилые женщины, оставшиеся на дополнительный урок, были заняты своим делом. Таня медленно отошла от Захара.

Наудачу взятое стихотворение Пушкина выражало чувство Захара к Тане, тщательно им скрываемое. Он не стал читать дальше, боясь, что она догадается. Одна эта мысль приводила его в смятение. Для него Таня была недосягаемой.

За последнее время Захар стал замечать, что Таня как-то отличает его от других, охотнее разговаривает с ним, чем, например, с Николаем. Между прочим, Николай должен был признать свое поражение. Однажды Таня просто выгнала его из класса, куда он продолжал ходить каждый вечер. В другой раз выступила на комсомольском собрании и открыто сказала, что он плохой секретарь и неспособен руководить комсомольской ячейкой. Николая это особенно обидело. Он счел, что ее выступление подрывает авторитет секретаря. Вообще работа в ячейке после приезда Тани заметно оживилась. Вечерами там читали книги, а не балагурили, как это было раньше. А совсем недавно комсомольцы стали готовить антирелигиозную пьесу, сумели привлечь в качестве суфлера даже старую учительницу Пелагею Ивановну. Захар от роли отказался, сославшись на свою неспособность. Чтение теперь было самым любимым его занятием, и он читал все, что ему ни попадалось под руки. Спустя некоторое время он опять попросил томик стихов Пушкина. Еще раз перечитывал все стихотворения, и они наконец увлекли его своей стройностью, красотой языка.

Заметив, что Таня его, да и всех, называла только на «вы», Захар стал отделываться от найманской привычки называть всех на «ты». Правда, по-эрзянски это как-то не получалось, но Захар старался как можно больше говорить по-русски, чтобы хорошо знать этот язык. Вечерами Захар, кроме как в школу, никуда не ходил, читал, упражнялся в письме и думал о Тане. Дуняша понемногу забывалась, Захар не чувствовал угрызений совести. Эта случайная связь оборвалась так же неожиданно, как и началась. Захару казалось, что сейчас он не допустил бы ее. Теперь он понимал, что не телесная близость главное в отношениях с женщиной. И это подняло женщину в его глазах. Захар чувствовал, как он постепенно становится другим человеком. Он словно очищается от чего-то лишнего, ненужного. И желания его стали как-то определеннее, и жизнь казалась чище и красивее.

4
Тане осенью исполнилось восемнадцать лет, пришел возраст, когда девушка достигает полного расцвета. Тонкая и гибкая, с длинными светлыми косами, всегда улыбающаяся, она пользовалась всеобщим расположением. В Наймане ее искренне полюбили, хотя в первое время встретили несколько враждебно, думая, что эта городская, в коротенькой и узенькой юбчонке, пожалуй, будет опасной подругой для честных девушек. Но опасения эти вскоре рассеялись. Отец Тани был рабочим кожевенного завода. Она закончила школу-девятилетку и после двухмесячных учительских курсов была направлена на работу в деревню. Таня вскоре привыкла к деревенской жизни, привыкла и к людям, простым и нетребовательным. Пожилые называли ее Татьяной Михайловной, молодые — Таней. В первое время она немного скучала, но когда втянулась в работу, влилась в среду комсомольцев, дни стали проходить незаметно. Ей теперь иногда казалось, что в этом селе она живет много лет и давно знает его жителей.

Но вот отношение к Тане стало меняться. По селу проплыл слушок, что она находится в тайной связи с Григорием Канаевым — человеком, как известно, семейным. Неизвестно кем пущенный слух этот несколько обескуражил истинных почитателей Тани. Не хотелось верить этому, но молва шла из уст в уста, из дома в дом. В деревне уж такой обычай: виноват или не виноват, но коль пошли толки, значит, уже находишься под сомнением. Эти слухи сказались и на вечерних занятиях с неграмотными. Количество посещающих школу резко уменьшилось. Особенно отсеялись замужние и пожилые женщины, не пожелавшие учиться у «бесстыдницы». Время шло, Таня занималась своим делом, не замечая ни двусмысленных улыбок парней, ни перешептываний подруг за ее спиной. Каждый день поздно вечером она усталая, но довольная возвращалась в свою каморку в доме Сергея Андреевича.

Сегодня она пришла раньше обычного, на вечерних занятиях народу было немного, а на репетицию почему-то совсем не собрались. Войдя к себе, она, не раздеваясь, прилегла на постель. Читать не хотелось, спать было еще рано. Маленькие ручные часики с круглым чугунным корпусом, подарок отца после окончания девятилетки, лежали на столике и показывали девятый час. Из-за ситцевого полога, заменяющего дверь в ее комнату, выглянула Елизавета.

— Я думала ты спишь или читаешь, — сказала она, присаживаясь к ней на постель.

— Так, задумалась. А ты чего рано пришла с гулянья?

— Ну их, не хочется, на посиделках душно и тесно, ребята озоруют…

— Ты почему, Лиза, не вступаешь в комсомол?

— Я была в комсомоле, но после того как Дуняша Самойловны это… как бы тебе сказать… ну, ты понимаешь… Мама запретила мне ходить в ячейку.

— А при чем здесь ячейка?

— И в ячейке одно озорство было. Сама-то чего сегодня рано пришла и какая-то задумчивая? Скучно, наверно, тебе у нас в деревне?

— Представь, Лиза, совсем не скучно, — сказала Таня. — И я сама сначала так думала, когда ехала сюда, а вышло не так. Здесь даже очень хорошо.

— Ну уж не лучше, чем в городе, — возразила Лиза.

— В городе, конечно, шумнее. Там теперь можно было бы сходить в кино или в театр. А здесь мы вторую неделю готовим пьесу и никак не можем подготовить. Сегодня опять не собрались мои артисты. И бахвал же у вас этот Николай Пиляев. Вечером, говорит, обеспечу явку, и сам не пришел.

— Ты вон как его отшила. Он на тебя виды имел, хвалился, что его залеткой станешь.

— Этого еще недоставало, — резко сказала Таня.

— Как же, он у нас считается первым парнем, каждая девка обрадуется, если он ухаживать за ней станет, а на тебе укололся.

— Самый хороший парень из ваших ребят знаешь кто? — заговорила было Таня, но запнулась и покраснела. — Скажи, Лиза, у тебя есть ухажер? — вдруг понижая голос, спросила она.

— Один за мной ухлестывает, но мне он совсем не нравится. Ты его знаешь: Иван Дудошник, Воробьем, его называют, пастух он.

— Какое ты, Лиза, слово нехорошее сказала — ухлестывает. Ну ухаживает, что ли, а то ухлестывает. Что же, он, по-моему, неплохой парень. Лучше этого бахвала Николая.

— Тоже сказала — лучше! Да и сама-то уж и выбрала себе…

Лиза не докончила фразу, увидев, что Таня вспыхнула как кумач и с недоумением уставилась на нее.

«Откуда она может знать, если я и сама-то как следует не знаю, что у меня?» — подумала про себя Таня, а вслух сказала:

— Затараторили мы с тобой, как две пустушки, словно нам не о чем больше разговаривать. Хочешь, я вслух почитаю?

— Давай, — согласилась Лиза, устраиваясь поудобнее на постели.

Таня взяла книгу. Лиза понимала плохо, вскоре стала дремать, а потом и совсем заснула, свалившись на ноги подруге. Таня не стала ее беспокоить и продолжала читать про себя. Однако мысли ее возвращались к словам Лизы о ее выборе. «Неужели и этот уже успел похвастаться перед кем-нибудь?» — думала она.

Но какое он имел право? Разве она дала ему для этого повод? Разве она хоть чем-нибудь выказала ему свои чувства? Давала ему читать книги, беседовала с ним, но это же еще ничего не значит. «Надо будет спросить его, — решила она. — Он, несомненно, очень способный человек, но если это правда, то и он не далеко ушел от этого ихнего «первого парня». Но ей больше, не читалось. Она отложила книгу, закинув руки за голову, и вытянулась на постели, освобождая из-под Лизы ноги.

— Ой, а я заснула, — сказала та, просыпаясь. — Пойду спать.

Таня оставалась в том же положении. Под окном шуршал ветер. По мутным стеклам быстрыми струйками сбегали капли дождя. На ржавой петле тихо поскрипывал и качался ставень. Таня встала, задернула занавеску и села на постель. В первый раз за время работы в деревне ей почему-то стало скучно.

Глава третья

Легла, вздремнула, уряж, заснула,

Нехороший сон, уряж, видела…

(Из эрзянской народной песни)
1
Ноябрь выдался на редкость холодный и дождливый. Тянулись хмурые однообразные дни с длинными, темными вечерами, с серыми рассветами. Давно уже в садах осыпались пожелтевшие, вымершие листья, обнаженные деревья понуро заскучали, обливаемые холодными дождями. Не слышно вечерами на улице голосов гуляющих парней и девушек, и только изредка прорвется в глухую, темную мглу осеннего вечера одинокая песня или случайные переборы тоскующей гармоники. Молодежь в эту пору проводит время на посиделках.

Длинны и скучны осенние вечера. Уложит Марья сына в постель, убавит в лампе огонь и сядет у окна со своими безрадостными думами, ожидая запоздавшего мужа. Так же вот случалось и раньше, когда она была солдаткой. Но тогда надежда скрашивала одинокие часы ожидания. Теперь же надежды нет, и тоска одиночества больно сжимала сердце. Где бывает муж, что делает, она не знала и не понимала. Входить вподробности его повседневных занятий ей не позволяла наивная гордость, а в общем его стремления она не разделяла, даже относилась к ним враждебно. И чем меньше оставалось надежды обзавестись хорошим домом, хозяйством и жить, «как люди», тем сильнее росла в ней, укреплялась эта враждебность. А Григорий, не замечая ее переживаний, иногда приходил веселый и довольный удачным днем, шутил, делился с ней своей радостью, которая ей была чужда. В последнее время Григорий был занят, как он говорил, очень важным делом — шла организация потребительского кооператива. Приходилось часто ездить в Явлей, проводить много собраний, уговаривать особенно упрямых мужиков, которых надо было непременно вовлечь в это предприятие. Одним из таких оказался и сосед Григория Цетор.

Сердцем организации кооператива были найманские коммунисты: сам Григорий, Дракин, Пахом Гарузов, Надежкин, за ними тянулись большая часть бедноты и некоторые середняки, вроде Сергея Андреевича. Все же непривычное это дело большинством найманцев было встречено с опаской. Нашлись, однако, и такие, которые изъявили согласие стать членами кооперации, в первую очередь это оказались три брата Платоновых. Правда, старший брат их был церковным старостой, некоторые коммунисты высказались вообще против братьев, но Григорий все же настоял принять одного, Архипа Платонова, так как у братьев была мебельная мастерская, что могло принести потребительскому обществу немалую пользу. Братья соглашались весь свой товар сдавать кооперативу.

В самый разгар организации кооператива дома у Григория произошла с Марьей первая крупная размолвка. Марья как-то встретилась с женой Лаврентия Анастасией. Обычно они никогда не разговаривали, а тут Анастасия остановила Марью и, вытирая уголком черной шали вечно мокрые губы, заговорила. Конечно, вздохи и жалобы на трудности жизни были только своеобразным вступлением.

— Твой татарин, говорят, опять сегодня не ночевал дома? — бросила толстая Анастасия как бы между прочим, когда уже стали расходиться.

— Какой татарин? — вспыхнула Марья.

— Как же его по другому-то назвать, вторую жену себе заводит или, может, уж третью? Кто его знает, где четыре года пропадал. Спасибо скажи, что не привез с собой какую-нибудь рузаву[10].

— Ты что городишь, Настасья? — удивилась Марья.

— Горожу, а ты отгораживаешь, как будто ничего и не знаешь про своего мужа.

— Бог с тобой, Настасья, что мне знать-то? — все больше удивлялась Марья странным намекам Анастасии. — Да говори толком.

— Да ты, никак, и вправду ничего не знаешь, — с поддельным изумлением сказала Анастасия и всплеснула руками. — Днюет и ночует в школе с этой, городской-то потаскушкой, совсем без стыда, — зашептала она, наклоняясь к Марье. — Намеднись, рассказывают, школьная сторожиха их в самом интересном виде застала. Зашла это она подметать, а они как есть тут…

— Не верю я этому! — вдруг вспылила Марья, обрывая торопливый шепот Анастасии. — Выдумки одни. А что он поздно приходит, так у него дела!

— Я тебя, милая, не заставляю верить. А передаю лишь то, что давно уже все знают.

Анастасия отступила от Марьи на шаг и неискренне, громко засмеявшись, добавила:

— Чего это я, вправду, хлопочу так? Ведь его, должно быть, на вас обеих хватает…

Словно ушатом холодной воды облила Марью эта женщина. «Неужели правда?» — думала она, тупо глядя на смеющуюся Анастасию.

— Побойся бога, Настасия, напраслину говорить на людей, дочь твоя недавно померла, хоть ее вспомни, — сказала она, все еще не желая верить сказанному.

— А что тебе моя дочь? Она в законе с мужем жила, и муж ее не бегал от нее по потаскушкам, не твоему чета! — сердито сказала Анастасия и быстро пошла прочь.

Долго стояла Марья, перебирая в памяти поразившую ее весть. Очнулась оттого, что вдруг забыла, куда она шла. Думала, думала, так и не вспомнила. Пришлось вернуться обратно. «Неужели это правда?» Не хотелось верить, не хотелось даже думать об этом, но слова толстой Анастасии, и в особенности этот наглый смех, все еще звучали в ее ушах. Над чем она смеялась? Разве можно над этим смеяться? Ведь она четыре года ждала мужа, четыре года даже в мыслях не была ему неверной. А тут такое про него говорят. Марья стала перебирать в памяти все случаи жизни со времени приезда Григория и, к своему огорчению, убедилась, что он вечерами подолгу стал задерживаться именно с того момента, как приехала эта новая учительница. Он ее из Явлея-то сам привез и на постой сам определил к Сергею Андреевичу, чтобы поближе к себе. Чего только не вспомнила Марья, чем только не подтверждала свои ревнивые догадки, пока в конце концов совсем не убедила себя в полной виновности мужа. Однако она решила до поры до времени не выдавать мужу того, что узнала, лично не убедившись в этом.

Когда Григорий вечером забежал домой, Марья еще находилась под влиянием этих мыслей. Она не собрала ему ужина и на все его вопросы не отвечала. Григорий, всегда очень спокойный, не сдержался, вспылил, дернул себя за ус и ушел, громко хлопнув дверью.

Молчаливой Марья оставалась и в последующие дни, пока наконец Григорий не подступил к ней с более настойчивыми расспросами.

— Ничего я тебе сейчас не скажу, — выдавила она наконец из себя, — Вскорости сам узнаешь, быть нам вместе или нет. Ждала я тебя, мучилась здесь одна-одинешенька, а как приехал — не облегчил мою жизнь, сделал еще труднее.

— Разве ты не видишь, как я занят? Занят большими делами. Такую целину поднимаем, что иногда, кажется, и сил-то не хватает.

— Ничего не вижу, слепая я. Одно знаю, что пропадаешь ты не только днями, но и целыми вечерами. Где бываешь, за тобой не слежу, да и следить не хочу. Оставь нас с Петькой и уходи, жили мы без тебя и сейчас проживем.

Григорий с удивлением слушал, как решительно и даже со злобой говорила Марья. «Здесь несомненно что-то есть», — думал он, продолжая ходить по избе.

— Зачем ты сердишься и кричишь? — сказал он немного погодя. — Я думаю, мы можем и спокойно поговорить. Ругаться у нас с тобой нет повода…

— Нет повода?! — вдруг прервала она его. — Бесстыдник ты эдакий, не знаешь, что о тебе говорят люди?!

Она не договорила, слезы брызнули из ее глаз. Григорий не мог понять, что с ней происходит, но догадывался, что здесь, видимо, замешана какая-то история. От Марьи он больше ничего не добился и опять ушел из дому без обеда. Такие сцены повторялись все чаще, Григорий с горечью должен был признать, что в семейных неполадках виноват он сам. Надо было выправлять дело. Конечно, домашняя неурядица не могла, не повлиять на Григория. Он заметно стал худеть. Первым это заметил сельсоветский сторож — дед Игнат.

— Одни усы у тебя остались, Григорий Константиныч, совсем осунулся, спишь мало, да и кормежка, знать, не барская.

— Дела, дед Игнат, — ответил Григорий, тронутый вниманием старика.

— То-то, дела заели. Чиндянов небось на твоем месте не худел. Придет, бывалоча, сядет за стол, посидит, посидит да скажет писарю: «Это сделай, то сделай», — а сам уйдет. И так, почитай, каждый день…

— Ты лучше вот что, дед, достань-ка котелок картошки и свари — поужинаем, — прервал его Григорий.

— Отчего же, это можно, это даже очень можно, — тряхнул дед Игнат седой бороденкой и полез за голландку за своей потертой шубенкой.

Но вместо картофеля дед Игнат откуда-то раздобыл довольно большой кусок мяса и сварил солянку.

— Ешь, ешь, Григорий Константиныч, от картофеля пользы мало, — угощал он Григория. — Бывало, дед мой покойный, царство ему небесное, говаривал: картошку ешь-ешь — надоест и бросишь, а мяса наешься — сытый встанешь из-за стола. Вот как говорили старые люди. По твоей работе тебя каждый день мясом надо кормить, Григорий Константиныч…

Долго еще говорил дед Игнатий о преимуществе мяса над картофелем, пока его не отвлекли от этой темы. Посетителей в Совете всегда бывало много, особенно за последнее время, когда организация кооператива была в разгаре. Всем хотелось узнать, что это за невиданная штука и какую выгоду она может принести мужику. Исстари Найман необходимыми товарами снабжала лавочка Кошмановых, жители с этим свыклись настолько, что иного вида торговли они и представить себе не могли. А тут на тебе — кооператив, и слово-то какое-то непонятное, не только не эрзянское, но и не русское, сразу-то и не выговоришь. Однако и заманчивого было много в этом непонятном деле.

2
Марья после долгих колебаний наконец решила основательно убедиться в справедливости слухов о муже. Сначала она хотела было сопровождать его по вечерам, бывать с ним там, где и он. Но вскоре оставила эту мысль: пожалуй, еще пуще пойдут разговоры, что она сторожит мужа. Еще до размолвки Григорий не раз приглашал ее с собой, но тогда ей казалось не женским делом ходить на собрания, а теперь даже каялась, что отказывалась. Согласись она вечерами бывать с ним, может быть, и разговоров этих не было бы. Марья задумала выследить мужа, проверить, где он бывает. И вот однажды, уложив сына спать, она оделась, закутала голову шалью, чтобы ее не узнали, и пошла. Было уже довольно поздно, моросил холодный дождь, и стояла такая тьма, что в двух шагах нельзя было ничего разглядеть. Дойдя до первого проулка, она свернула на зады. На улице было очень грязно. Марья шла конопляником, то и дело натыкаясь на кучи обмолоченной конопли. Миновав церковную площадь, она вышла к движку Кондратия Салдина. В сельском Совете горел свет. Она подошла к окну и заглянула внутрь. Там был один дед Игнатий. Он сидел за столом секретаря и ковырял лапоть.

«Значит, он должен быть дома, а не пришел…» — рассуждала она, поднимаясь по большому проулку к школе. В трех окнах школы горел свет, но они были слишком высокие. Марья не могла заглянуть в них. Тогда она осторожно вошла в коридор и стала прислушиваться. Если он там и с ней, она сразу узнает его голос, и тогда… Она сама хорошенько не знала, что будет тогда. Ревность лишила ее обычной рассудительности. Из класса слышался сдержанный говор. Ей показалось, что она ясно слышит голос Григория, грубовато спокойный, но звонкий, как в дни молодости. Марья едва устояла на ногах. Не найдя ручки, она ногтями вцепилась в край двери, силясь ее открыть. Спазм сдавил ей горло, непрошеные слезы ручьями потекли по щекам. Она царапала дверь, но открыть не могла. Вдруг дверь сама открылась, и на пороге перед ней предстала старая учительница.

— Ой, простите меня, Пелагея Ивановна, — как-то с выдохом произнесла Марья, оглянувшись по, сторонам, как бы ища место, где присесть. — Я подумала, что здесь… — Она не договорила.

— Ты думала, что здесь… — сказала Пелагея Ивановна и запнулась. Взглянув в сторону молодых людей, она взяла ее под руку. — Пойдем-ка лучше ко мне, а то что же мы будем здесь мешать молодежи.

Пелагея Ивановна повела Марью к себе. Она жила при школе. Усадив ее на стул, она сняла с ее головы шаль, присела рядом и спросила:

— Ты искала мужа?

— Мужа, Пелагея Ивановна, — тихо ответила Марья, виновато опуская глаза, как в былые времена на уроках, когда она ходила к ней учиться.

— Я тоже слышала эти небылицы, — сказала Пелагея Ивановна. — И не поверила им. Я было совсем забыла об этом, но вот ты напомнила мне. Неужели, Марья, ты этому веришь?

— Да ведь люди говорят, Пелагея Ивановна.

— Что тебе люди? Ты меня послушай, — заговорила Пелагея Ивановна, растягивая слова, как делала всегда, убеждая кого-либо. — Слушай, я тебе скажу, — продолжала она. — Все это придумали какие-то негодницы, сплетницы. У тебя, Марья, такой хороший муж, что про него грешно и подумать что-либо, не только поверить. А про Татьяну Михайловну и говорить нечего, это же еще девочка, я полюбила бы ее, как родную дочь.

Марья сидела обескураженная и все еще бледная, не смея поднять глаза на свою старую учительницу. Может быть, она никому бы не поверила, но ей она не могла не верить. Значит, все это обман, и над ней просто посмеялись, посмеялась эта противная толстая Настя.

Марья вышла из школы, отчаянно злясь на себя. Как она, словно глупая девчонка, поверила этим сплетням и давай бегать по селу, искать мужа! «А что, если на месте Захара вправду был бы он? — подумала она невольно. — Что бы тогда я сделала? Я бы ей все косы выдрала…»

Домой она возвращалась тем же путем, через конопляники. Дождик перестал, но по-прежнему было темно. Почти у самой усадьбы перед ней неожиданно выросла темная фигура какого-то мужчины. Она остановилась, чтобы дать пройти незнакомому человеку. Тот тоже остановился, затем шагнул к ней и наклонился к самому ее лицу. Ее обдало перегаром самогона.

— Кто это? — раздался глухой голос Васьки Черного.

— У-у, супостат, как напугал! Что ты ночью таскаешься здесь? — сказала Марья, отстраняясь от него.

— Я-то ладно, а вот тебя какой леший носит? Не иначе как меня искала.

Васька пошел с ней рядом.

— Как напугал ты меня, — успокоившись, сказала она.

— Чем же я тебя напугал? Разве бабу этим можно напугать? Хороша ты баба, Марья, да муж тебя мало ублажает, — говорил он, продолжая идти рядом. — Да и где ему, коли он день и ночь в Совете. Завела бы кого-нибудь.

— Ой, батюшки, не тебя ли?

— Хотя бы и меня. Тогда небось не стала бы ночами бегать.

— Уйди, бесстыдник, я по делу ходила.

— Знаем, какое дело ночью у бабы.

— Иди, говорят тебе, своей дорогой.

— У меня теперь дорога волчья: где удастся, там и сорву.

«Еще услышит кто да сболтнет, что спуталась с этим шайтаном», — подумала она, прибавляя шаг. Васька незаметно отстал.

Григорий был дома. Он сидел у стола и перебирал какие-то бумаги.

— Ты где была? — спросил он, с любопытством оглядывая ее.

— Не тебе одному, чать, пропадать по ночам, — ответила она. — Гулять ходила. Чего уставился? Небось не сладко слышать, что жена ночью гулять ходила?

— Я ничего, — смущенно улыбаясь, ответил Григорий и слегка дернул себя за ус.

«Ого, уже начинает немного злиться. Значит, и вправду не нравится», — думала она. Григорий больше не спрашивал, продолжая копаться в бумагах. Марья молча стала собирать ужин.

3
Обычно после вечерних занятий Таня и Захар расставались у школы. Сегодня они засиделись, и Таня попросила проводить ее до дома. Нечего говорить о радости, охватившей Захара, когда он почувствовал в своей руке ее маленькую и теплую руку. Он молча шел рядом с ней, плохо понимая, о чем она говорила. Он шел и не верил тому, что рядом с ним идет та самая девушка, о которой он все время упорно думал, которую считал для себя недосягаемой. Многие найманские парни домогались ее расположения, и больше всех Николай Пиляев, однако отступились. А он, всегда находившийся в тени, незаметный, даже не пытавшийся ухаживать, теперь идет с ней под руку. Конечно, это еще и не начало той любви, о которой бессознательно мечтал Захар. Но, может быть, это шаг к ней? Захар знал, что только она будет в его сердце, ни к какой другой девушке не возникнут у него такие чувства.

На улице было темно и грязно. У Тани то и дело вязли в грязи галоши, и, когда она наклонялась, чтобы поправить их, Захару приходилось поддерживать ее, обхватив за плечи.

— Вы мой провожатый и ведите, где лучше, — ответила она, опять наклоняясь. — Я, кажется, галошу оставила, помогите найти, Захар.

— Держитесь за изгородь, я сейчас зажгу спичку, — сказал он и стал шарить у себя в карманах.

Таня стояла на одной ноге, ухватившись за жердь изгороди. Захар вытащил галошу из грязи, помог Тане надеть ее. Дальше пошли конопляником. Таня опять стала искать руку Захара.

— Не надо, они у меня грязные.

— Я и сама испачкалась, когда возилась с галошами, — сказала она, пожимая ему руку.

Это ободрило Захара.

— Как-то чудно получается, Татьяна Михайловна, — начал он осторожно и сбиваясь. — Вот мы совсем не знали друг друга. Вы от меня жили далеко, а теперь кажется мне, будто я вас всегда знал…

— Не зовите меня Татьяной Михайловной, — прервала она его. — Не люблю, когда меня товарищ так называет. Зовите просто Таней.

— Таня, — тихо повторил Захар. — Мне как-то непривычно. Позвольте мне называть вас Татьяной Михайловной.

— Зачем же? Пусть в школе так называют ученики.

— Я тоже ваш ученик.

— И очень способный, — подхватила Таня.

— Где уж там, коли до двадцати лет оставался неграмотным. Все мои товарищи учились, а я вот не мог…

Про свою бедность он постеснялся сказать и поторопился переменить разговор.

— Вот насчет ячейки я думаю, — сказал он. — Неважно у нас идут дела. Говоря начистоту, Колька Пиляев никак не подходит в секретари. Надо выбрать вас, Татьяна Михайловна.

— Опять Татьяна Михайловна, — с досадой отозвалась Таня. — А я думаю, надо выбрать вас.

— Какой же я секретарь? — усмехнулся Захар.

— Очень даже хорошим секретарем будете. А этот Пиляев, конечно, не на месте.

Захару совсем не хотелось говорить о Пиляеве, вышло это само собой. Он искал повода, чтобы оставить этот разговор. Повод неожиданно нашелся.

— Погодите, Таня, здесь где-то ручеек должен быть.

Захар остановился, вглядываясь в темноту. Действительно, шагах в трех от себя они заметили смутно белеющую полоску воды. На этом месте когда-то был пруд для мочки конопли, но теперь он пересох, и оставалась только длинная лужа.

— Вы, пожалуй, не перешагнете, — сказал Захар. — Дайте я вас перенесу.

— Что вы, Захар! Нехорошо…

Но она уже была на руках Захара, и только слышалось, как по жидкой грязи шлепали его лапти. Вот он немного задержался у самого края воды, а затем со своей ношей перепрыгнул на ту сторону.

— Какой ты сильный, Захар, — сказала Таня, спускаясь на землю, и спохватилась: — Ой, я вас на «ты» назвала!

— Это ничего. У нас в Наймане на «вы» никогда не говорят, это даже как-то лучше, человек ближе становится, когда назовешь его на «ты».

— Ближе, говорите?..

Таня не закончила свою мысль. До самого дома Сергея Андреевича они шли молча. Прощаясь с ней, Захар заговорил:

— Вы, Таня, для меня стали главным в моей жизни. Научили читать, открыли мне глаза, помогли понять самого себя. Мне кажется, что я теперь стал совсем другим человеком. Вы, Таня, такая девушка…

Он запнулся, не смея выговорить самого главного, боясь удивить, может, даже напугать ее. Кто знает, как она отнесется к его признанию? Они сейчас очень хорошие, близкие товарищи. Разве ему этого мало? Пусть лучше после, когда они больше узнают друг друга, он как-нибудь скажет ей о своей любви. Все это мигом пронеслось в голове Захара, лишив, его решительности. Таня стояла, облокотившись на столбик калитки, и ждала конца фразы. Захару же что-то нужно было сказать, и он выпалил, сам не зная зачем и к чему:

— Вас нужно обязательно выбрать секретарем вместо Пиляева.

«Опять этот шайтан Пиляев попался мне на язык», — обозлился он на себя.

— Мы с вами об этом уже говорили, — возразила Таня. — И решили, что секретарем выберем вас. Я уже разговаривала с некоторыми ребятами. Они согласны со мной.

«Да, она догадалась, что я совсем не это хотел сказать», — думал Захар, шагая по грязной улице. Он ругал себя за нерешительность, но на сердце у него было тепло и радостно. Он шагал, не замечая осенней измороси, грязной дороги.

Дома еще не спали. Пахом за столом из большой деревянной чашки хлебал свежий капустный рассол. Против него сидела Матрена, опершись локтями о стол, и согнутыми пальцами шарила у себя в волосах. Степан сидел немного поодаль. На печи лежала мать и тоже не спала. Домашние, видимо, обсуждали какой-то важный вопрос. Пахом подвинул чашку с рассолом на середину стола и показал на нее Захару. Но тот отказался от ужина. Он сел у двери и стал разматывать свои грязные, мокрые портянки.

— Еще раз растолкуй, не понимаю, — сказал Степан Пахому, возвращаясь к прерванному приходом Захара разговору. — Это самая общественная лавка чья будет? Мирская аль как?

— Хозяевами будут те, которые в пай войдут, — Ответил Пахом. — И называется она не лавка, а кооперация.

— Ничего не выйдет, — вмешалась в разговор и Матрена. — Затеваете смешное дело.

— Сама ты смешное дело, — сердито бросил в ее сторону Пахом.

— Это вроде чавлейской коммуны, — сказал Степан, немного помолчал и добавил: — Для такого дела капитал нужен. Где он у вас, капитал-то? Собрались туда все одни голоштанники, одного меня не хватает…

— Государство даст! — твердо отвечал Пахом.

— У государства для всех не хватит, много таких охотников до лавок найдется.

— А почему же семена тебе в прошлом году дали? Ты думаешь, таких, как ты, без семян мало было по всей Расеи?!

— Я ничего не думаю, — почти согласился Степан.

— Эта кооперация будет первым шагом к нашей светлой жизни. Это понять надо, а ты про какой-то капитал толкуешь!

— Теперь на будущее лето, Пахом, ты не будешь пастухом? — заметила с печи мать.

— Это дело я на Захара свалю, пусть немного проветрится.

— Э-э, у Захара товарищи не в пастухах ходят, он все вокруг школы крутится, — сказал Степан, нагибаясь за лыком.

— Как не крутиться, коли там такая тонконогая завелась, только вот про нее нехорошие слухи ходят, будто она с Гришкой нашим таскается, — заговорила Матрена.

Захар застыл с портянками в руках, которые он развешивал у печки вдоль трубы для просушки.

— Кто сказал? — спросил Пахом, крутя огромную цигарку.

— Чего ты на меня так уставился? Говорю тебе, все село об этом судачит, — ответила Матрена.

— Пустые слова, — буркнул Пахом.

Захар бросил портянку и подошел к снохе. Его карие глаза засветились огоньком, а дрожащие губы никак не могли выговорить слово.

— Кто тебе это сказал?! — наконец почти крикнул он.

— Чего кричишь? Говорю тебе, все село об этом судачит, — ответила Матрена, отнимая руки от волос, рассыпавшихся по лицу.

Захар, не помня себя, отошел от нее и поспешно полез на полати, где спали его маленькие племянники.

Несколько дней Захар, не ходил в школу и не встречался с Таней. Был как потерянный, не находил себе места. Забросил свои книги и учение. Толкаясь среди односельчан, Захар узнал, что про Таню это уже давно поговаривают. Больше всех эти разговоры раздували недоброжелатели Тани и первый из них — Николай Пиляев. Он был зол на нее за то, что она отвергла его ухаживания. Но еще больше обиделся он, когда на одном из собраний комсомольской ячейки секретарем была избрана Таня. На этом собрании присутствовал и Григорий Канаев, он-то главным образом и настаивал на ее кандидатуре. Николай демонстративно оставил собрание, объявив, что его сняли неправильно и что он будет жаловаться в Явлее самому Дубкову. Жаловаться он не пошел, а по вечерам в кругу гуляющей молодежи, где случалось бывать и Захару, хвастался, что сам видел Григория с Таней.

Все это, словно сухой хворост в костре, разжигало негодование Захара. Как ни хотел он не верить слухам, но все же невольно думал, что дыма без огня не бывает. Наконец он пришел к решению уйти из Наймана, уехать куда-нибудь далеко, даже не повидавшись с Таней. Но у него не было на дорогу денег. Их не было и у братьев.

4
Как-то Захар бесцельно брел по улице. Ночью ударил мороз, и грязь сковало. Земля звенела, как железная. Легкий морозец приятно бодрил. Захар широко шагал, махнув рукой на все заботы, которые навалились на него за последнее время. За деньгами он решил ни к кому не обращаться. «Где-нибудь остановлюсь, поработаю, а потом двинусь дальше», — думал он.

Когда Захар проходил мимо лавки Кошманова, его окрикнул Васька Черный. Он подошел к нему, тот сильно хлопнул его по плечу.

— Ты чего? — недовольно сказал ему Захар.

— Ай тяжелая у меня рука? Это я, брат, от радости тебя хлопнул, — отозвался Васька, протягивая Захару папиросы. — На, кури, у моего тестя еще есть.

Захар взял папиросу и, раскуривая ее, спросил:

— Какая же у тебя радость?

Несмотря на бесшабашное поведение этого парня, Захару он почему-то всегда нравился. Он весь был на виду, никогда не действовал исподтишка, говорил всегда прямо и открыто, без тайных угроз, а если требовалось, лез драться.

— Вот! — сказал Васька, оскалив широкие неровные зубы, и вынул из кармана пачку червонцев. — Всю ночь играли. Только сейчас пришел из Явлея, тестя не стал ждать. На базар мы с ним еще вчера поехали. Веришь ли: выигрыш у меня был целых пять сотен. Но потом опять спустил, все же две сотни вернул. Видишь?

Он снова потряс перед лицом Захара смятыми червонцами.

— Хочешь, пойдем выпьем. У моей тещи есть настоящая, московская. Пойдем! Да ты не ломайся.

Захар невольно потянулся за ним.

— Заходи давай. Я сейчас, — сказал он, когда они поднялись на крыльцо к Кошмановым. — Теща в церкви, так мы с тобой одни хозяйничать будем.

В передней избе в зыбке плакал ребенок. Захар хотел подойти к нему, но он раскричался еще больше. Захар издали стал забавлять его, смеясь и хлопая в ладоши, и ребенок мало-помалу успокоился, вытаращив на него маленькие черные глазенки.

— Перестал! — удивился Васька, заходя в избу. — А я, знаешь ли, от его крика и ушел-то.

Он положил на стол десяток сырых яиц, из задней избы вынес начатую поллитровку водки.

— Ты перемени ему пеленки, видишь, он весь мокрый, потому и кричит.

— Черт их разберет, где эти самые пеленки. Давай вот ему постелем эту рубаху. Ну, поднимайся, сопливый кочан. Весь в меня, правда ведь? — сказал он, показывая Захару сына. — Вырастет большой, будет такой же мошенник, как его дед Кыртым. А я ведь не мошенник, ей-богу, не мошенник. Если и ворую иногда, то просто из озорства.

Захар невольно улыбнулся и ничего не ответил. Васька налил водки, они выпили, закусили.

— Чего же ты молчишь, кореш? Давай-ка я тебе еще налью. Ты на меня не смотри, я сегодня уже второй раз принимаюсь за это. Одному неинтересно пить…

— Хватит мне, — остановил Захар.

— Ты, кореш, чего-то того, не в духе.

— Собираюсь уехать куда-нибудь на сторону, — сказал Захар.

— Вообще-то это неплохо, я и сам иногда думаю о перемене фатеры, только вот найдешь ли такого дурака, вроде Кыртыма, который бы за так кормил. Но ведь у тебя, я слышал, шуры-муры завелись с новой учительницей, как же ты ее бросишь на самом интересном месте? Или это болтают?

Вместо ответа Захар протянул руку к налитому стакану и выпил залпом.

— Вот и про меня болтают, будто я связался со своей тещей, — продолжал Васька. — А на кой мне сдалась такая колода, баб, что ли, нет в Наймане? Вот я тебе расскажу, какой случай со мной недавно вышел. Пошел было к твоей Дуняшке…

— Откуда же она моя? — прервал его недовольно Захар.

— Да ты погоди, не сердись. Пошел-то я к Дуняше, а попал к Елене… Вот голова баба! В жисть таких не встречал…

— Зачем ты это мне рассказываешь? — отмахнулся Захар.

— Ну давай выпьем еще.

— Нет, — решительно сказал Захар и отодвинулся от стола. — Я и так совсем пьяный. Мне, пожалуй, надо идти.

— Погоди. Куда же ты хочешь ехать?

— Сам не знаю, но только завтра же меня не будет в Наймане. Вернее, не уеду, а уйду, потому что у меня денег нет…

Захар спохватился. Он вовсе не хотел жаловаться Ваське на безденежье, это вырвалось у него неожиданно. Он встал со стула и, покачиваясь, пошел к выходу, но в дверях остановился, поблагодарил за угощение.

— Погоди, — бросился к нему Васька. — Ты говоришь, у тебя денег нет? На вот, возьми. — Он отделил от пачки три червонца. — Бери, бери, я их все одно проиграю, когда-нибудь отдашь. — Потом он отделил еще два червонца и протянул их Захару.

— Спасибо тебе, Вася…

Захар хотел еще что-то сказать, но в это время в дверях появилась толстая Анастасия, и Васька, подождав, когда она пройдет, быстро вытолкал Захара за дверь, проговорив ему вслед:

— Ладно, ладно, счастливого тебе пути…

«Значит, все», — думал Захар, неуверенно шагая путающимися от хмеля ногами. Теперь больше ничто не может его удержать здесь.

Как ни торопился Захар со своим отъездом, все же раньше вторника ему не удалось выйти из Наймана. В понедельник он весь день околачивался в сельском Совете, надо было взять удостоверение, но так, чтобы не встретиться с Григорием. С трудом это ему удалось и то только потому, что Григорий иногда оставлял печать у секретаря.

Домашние о его решении и сборах еще ничего не знали. Он хотел сказать им об этом в день отъезда. И вот этот день наступил. Захар проснулся позднее домашних, все уже были на ногах. Даже Митька и Мишка и те слезли с полатей и теперь вертелись около матери, торопя ее затопить печь. Пахом сидел за столом и в ожидании завтрака курил. Против него сидел Степан, положив длинные руки на стол. Захар, проснувшись, слышал их разговор, которым за последнее время они начинали почти каждый день, — о кооперации. Умывшись, Захар выгреб из угла все свои бумаги и книги и стал перебирать их, откладывая нужные и выбрасывая лишние. В руки ему попался томик стихотворений Пушкина — подарок Тани. Захар долго не знал, что делать с этой книгой, откладывая ее то к нужным, то к ненужным. Наконец он сунул томик в карман. Кончив с бумагами, Захар объявил о своем отъезде.

Степан с удивлением посмотрел на него. Митька и Мишка притихли, завозившись было из-за какого-то лоскутка бумаги, брошенного Захаром. Из-за печи выглянула Матрена. Старая мать свесила с печи седую непокрытую голову. Только Пахом, казалось, пропустил мимо ушей сообщение брата, он спокойно курил.

— Сегодня трогаюсь, — продолжал Захар. — Если все хорошо обойдется, может, заработаю и на лошадь… На найманские заработки ее не купишь.

— Как же это ты сразу? — спросил Степан. — Уж прямо сегодня и трогаешься?

— А чего откладывать?

— Чего же ты раньше-то не сказал? Я бы тебе что-нибудь на дорогу испекла, — сказала Матрена, вдруг засуетившись перед печью.

— Это, конечно, неплохо, но все же надо было бы тебе на дорогу денег достать. На базар бы съездили, пудов пяток ржи продали…

— Деньги я достал, — ответил Захар.

— Все же Матреша тебе лепешек напекла бы. Уж больно ты скорый. Все отнекивался, отнекивался, а теперь на тебе, сразу…

Некоторое время все молчали. Степан медленно встал из-за стола и подошел к Захару. Матрена тоже вышла на середину избы и, заметив опустевшую чашку из-под рассола, укоризненно сказала Пахому:

— Опять ты выхлебал рассол и к картошке не оставил.

— Все это пустое дело, — произнес Пахом неопределенно и стал крутить новую цигарку.

После завтрака Захар вышел в дорогу. Земля больше не оттаивала. Идти было легко. Поднявшись на Ветьке-гору, Захар не вытерпел, чтобы не взглянуть еще раз на селение. Оно лежало внизу под горой с оголенными садами и кущами высоких тополей и раскидистых ветел. Сколько раз Захар смотрел на него с этой горы зимой и летом, осенью и весной, но никогда у него так не сжималось от боли сердце. Ведь он еще ни разу не отлучался из него больше чем на один-два дня, теперь же он оставляет его, может быть, на год, а может, и больше. Кто знает, как сложится его жизнь, там, в неизвестном, куда он идет. Долго стоял Захар на горе, вглядываясь в знакомые дома, в тропинки, по которым ходил еще вчера. Незаметно его мысли перекинулись на виновницу его отъезда. Захар вздохнул и медленно пошел по дороге. «А все же надо бы проститься с ней, — сказал он вслух. — Пусть что ни говорят про нее — она хорошая девушка». И Захар невольно сознался самому себе, что он ее все равно любит и будет любить.

Мало-помалу грустные мысли Захара рассеялись. Он выпрямился, поднял голову и, вдыхая полной грудью бодрящий холодок, зашагал увереннее навстречу неведомому и далекому. Ветер с севера, острый и пронизывающий, бросал ему в лицо холодные снежинки, падавшие на скованную морозом землю.

Глава четвертая

Четыре брата под одной шапкой.

(Эрзянская загадка)
1
Весь день Кондратий ходил хмурый, раздражительный. Как говорится, встал не с той ноги. Утром был на ческе, которую вот уже целую неделю переделывают на мельницу и никак не могут пустить в ход. У движка нет горючего, так что действует одна ветрянка. А молоть, как нарочно, везут со всех сторон. От неудач Кондратий не знал, куда деваться. Да еще эта кооперация… «Тут что-то не так, — думал он. — Это не похоже на чавлейскую коммуну, коли туда потянулись такие дельные мужики, как Сергей Андреевич». Подобные мысли заставляли его еще ревностнее хлопотать вокруг своего хозяйства, укреплять свои производства. Этим он словно намеревался вызвать на единоборство новую силу — кооперацию.

Вечером к нему заглянул кум. Кондратий вздохнул с облегчением. Но Лаврентий и сам-то искал, с кем отвести душу. Все лето и осень, как только пошли разговоры об организации потребительского общества, Лаврентий ходил словно по иголкам. Уж кого-кого, а Лаврентия организация кооператива коснулась самым острием.

— Сделать они еще почти ничего не сделали, а я уже и во сне вижу эту самую кипирацию, провались она пропадом! — говорил он куму. — Что теперь станем делать?

— Знай торгуй, — отвечал ему Кондратий, стараясь показать, что он к этому относится спокойно.

— Хорошо тебе говорить: торгуй. Поставили бы на Вишкалее парочку мельниц, не так бы запел тогда.

— А ты думаешь, не поставят? Поставят, кум, всего наставят, а нас с тобой загонят в самый что ни на есть узенький промежуток. Вот для моего движка нефти нет, а для них все найдется.

— Как же теперь быть, кум?..

Беседу на минуту прервал пришедший поп Гавриил. Он был одет в теплую, на вате, порыжевшую рясу. Шея была обмотана толстым вязаным шарфом, а голову прикрывала большая войлочная шляпа.

— Когда к двум присоединяется третий, то между ними воцаряется мир и согласие, — зычным голосом, по-русски, почти пропел Гавриил.

Он повесил шляпу, размотал шарф, расстегнул рясу и помотал рукой перед самым носом, точно отгоняя назойливую муху, — помолился.

— Нам незачем воевать, — отозвался Кондратий. — Садись, бачка, не лишний будешь в нашей беседе.

— Насчет кооперации, поди, разговор ведете? Знаю, теперь куда ни сунься — об ней только и говорят. И на молитве одно и то же слышу. Я уж со своей простецкой душой анафеме хотел предать зачинщиков этой самой кооперации, да чуть в каталажку не попал, — сказал Гавриил, опуская свое грузное тело на стул.

— Да как же это, бачка? Я об этом ничего не слышал, — заинтересовался Кондратий.

— Где тебе слышать, коли в церкви не бываешь. А в церковь тебе, Кондратий, надо ходить, вставать впереди и молиться усердно, чтобы все видели, — ответил Гавриил.

— Не пойму, зачем это надо, батюшка, — нехотя проговорил Кондратий. — Моя вера в душе.

— Душу не всякий видит. Учись у Лаврентия Захарыча.

— Да я ни одно воскресенье не пропускаю, если не случится ехать на базар, — отозвался Лаврентий.

— Ты показывай людям, что веришь в бога и молишься не только за свои, но и за ихние грехи, тогда они все за тобой пойдут, — сказал Гавриил Кондратию.

— Показывать-то свою веру некому, старухам нешто да полоумным старикам, — отозвался тот. — Ты и сам-то, бачка, не очень радеешь насчет бога.

— Мы живем в такое время, когда и старухи могут большую пользу принести. Разговор не обо мне, у меня паства еще имеется, ваша вот на убыль идет.

Кондратий грустно мотнул головой.

— Наша кончится — и в твоей немного останется.

Помолчали. Затем Кондратий опять проговорил.

— Все же надо кое-кого перетянуть на нашу сторону.

— Ничем их не заманишь, — отозвался Лаврентий.

— Нет такого человека, которого нельзя было бы заманить. Надо найти его слабинку. Не удастся заманить главного — заманим его товарищей, он тогда один останется. А уж с одним-то легче справиться будет, — говорил Кондратий, взглядывая то на одного, то на другого своего собеседника. — Тоже вот насчет того, чтобы поссорить его с женой: пробовали, да ничего не получилось.

Гавриил некоторое время не вмешивался в разговор кумовьев. Он сидел, развалившись на стуле и разглаживая широкую бороду. Но вот он оторвал руку от бороды и стукнул ею по краю стола, чтобы привлечь к себе внимание.

— Когда в ступе толкут воду, то ничего не натолкут. И вы, друзья мои, так же. Смотрю я на вас и слушаю, целый час болтаете, а ничего путного не сказали, вокруг да около топчетесь. Вы задумали гору соломинкой своротить. Не-е-ет! Вы по ней громом ударьте! — повысил голос Гавриил; от его баса задребезжало стекло в ближайшем окне, а двое его собеседников невольно вздрогнули, словно этот гром разразился над их головами. Они с удивлением уставились на попа, ожидая от него чего-то еще. Но тот сорвался с места и потянулся к своей шляпе. Кривая улыбка скользнула по тонким губам Кондратия, и лиловая родинка с левой стороны носа мелко задрожала.

— Ты что, бачка, уходишь? — спросил он, поднимаясь.

— Ухожу, угощать все равно не собираешься.

Из задней избы проворно вышла старуха Салдина, словно ожидавшая этих слов Гавриила.

— Посидите, бачка, еще немного, яичницу жарить поставила, сейчас готова будет. Кондратий, — обратилась она к сыну, — достань стаканы.

— Спасибо, матушка, это я так сказал, чтобы пощекотать скупого хозяина, — ответил Гавриил, направляясь к двери.

— Ах, грех какой, сейчас готова будет яичница… — торопливо говорила старуха, выкатываясь за попом в заднюю избу.

— Слышал, кум? — пропищал Лаврентий, когда за попом и старухой захлопнулась дверь.

— Это я давно знаю, — сквозь зубы процедил Кондратий и беззвучно засмеялся.

Подобные разговоры между кумовьями происходили и раньше, однако они всегда прерывались где-то на середине. Многое оставалось невысказанным. Каждый из них остерегался вывернуть наизнанку душу, высказать все, что накопилось потаенного за годы бесполезной и скрытой от всех борьбы. Самого главного касались только намеками, чтобы выведать мысли другого. Смело высказанные попом Гавриилом слова сблизили их, они поняли, что каждый из них думал то же самое.

2
Как-то раз к Кондратию зашел его сосед Артемий. Кондратий только что вернулся из города: ездил доставать для своего движка горючее, но вернулся с пустыми бочками. Немного обогревшись после длинного пути по первой санной дороге, Кондратий подсел было к столу и, велев матери подать что-нибудь закусить, откупорил привезенную из города литровку русской горькой. Ввалился Артемий. Седые волосы его были всклокочены. Он сразу же шагнул к столу, увидев в руках Кондратия бутылку.

— Никак, настоящая, — хрипло произнес он, и его глаза посветлели. — Давно я ее не пробовал. Все эту дрянь глушу…

Кондратию ничего не оставалось, как пригласить его к столу.

— Ты в самый кон, сосед, — сказал он.

Артемий почмокал губами, ожидая, когда нальют. Но Кондратий не торопился. Он поставил водку на стол и, облокотившись, заговорил, о своей неудачной поездке в город.

— Во всем прижимают нашего брата, сосед. Куда ни сунься — эта кипирация. Хотел достать горючего для движка, ан нет — отпускают только потребительским обществам…

Но у Артемия не было охоты разговаривать о чем-либо. Он мрачно поглядывал на водку и наконец не вытерпел, сказал:

— Налей, что ли. Чего ты ее держишь на столе?

— Налью, Осипыч, только не советовал бы тебе пить.

— А-а, все одно, — тряхнул он головой. — Моя песенка спета.

— Ну нет, я на это не согласен, так просто не хочу поддаваться, до последнего буду добиваться своего.

— А толку что?

— Не все с толком делается, Осипыч, а драться надо.

Последние слова Кондратий процедил сквозь стиснутые зубы. Налил два стакана, один поставил перед Артемием, остальную водку убрал в угол под образа. Артемий, не дожидаясь его, тут же жадно выпил, последним глотком с удовольствием прополаскивая рот. Потом он положил на язык щепотку соли и стал ее сосать, словно сахар. «И правда, твоя песенка спета», — подумал Кондратий, глядя на Артемия. Ему вдруг стало жаль соседа, ведь они век живут бок о бок. Кондратий тряхнул головой, отгоняя грустные, непрошеные мысли. На пухлую волосатую руку капнула теплая слеза. «Что это со мной!» — подумал он и, немного помедлив, потянулся в угол за водкой. Налил еще, чтобы отвлечь себя от этих мыслей. Артемий оживился и подставил стакан.

— Потолкуем о чем-нибудь? — сказал Кондратий, но Артемий махнул рукой.

И как ни старался Кондратий, разговор не завязывался, словно не о чем было говорить. А может быть, это так и есть. Под конец Артемий все чаще стал поглядывать в сторону водки, однако Кондратий больше не наливал. Старуха хотела зажечь лампу, но Кондратий остановил ее.

— Пора спать, не надо, и сосед сейчас домой пойдет.

Артемий тяжело поднялся и ушел, не прощаясь. Кондратий даже не встал, чтобы проводить соседа. Во всем теле чувствовалась усталость. Его клонило ко сну. Он положил отяжелевшую голову себе на руки и через минуту заснул.

В избе было совсем темно, когда Кондратий проснулся от возгласа матери.

— Что же ты спишь за столом? — говорила старуха, снимая с лампы пузырь и приготовившись зажечь свет.

— Елена где? — спросил Кондратий, с трудом вылезая из-за стола.

Спина его одеревенела от холода, сочившегося сквозь щели окна, он долго тер ее.

— Пошла, что ли, куда?

— Елена сама знает. Вышел бы во двор скотину проведать, а то собака чего-то разлаялась, словно кто чужой ходит.

— Только ей и делов лаять, — буркнул Кондратий, направляясь к кровати. — Разбери постель-то, лягу.

— На двор, говорю, выйди! — настаивала мать.

— Чего ты меня на двор гонишь?..

Кондратий в нерешительности остановился. В словах матери он уловил затаенный намек. Наконец он решил выйти на лай собаки.

На дворе дул холодный, пронизывающий ветер. Тоскливо качались и поскрипывали высокие тополя, обхватив друг друга голыми, черными ветвями. Почуяв хозяина, собака радостно заскулила, но тут же снова залаяла, звеня цепью. Кондратию послышалось, что кто-то, царапаясь, лезет через забор. Он мигом скинул с плеч шубенку и бросился к забору. Успел схватить убегающего за ногу. Тот оказался проворным. Он сильно ударил свободной ногой Кондратия по лицу и перевалился на ту сторону. Кондратий пошатнулся, тяжело сел в снег. В его руках оказался огромный подшитый валеный сапог. «Кто же этот леший и что ему надо было у меня во дворе?..» — рассуждал он, продолжая сидеть на снегу. Он пощупал у себя под носом, нет ли крови.

Кондратий вернулся домой с валенком под мышкой. Но в сенях вдруг ему пришло в голову, не украл ли этот убежавший что-нибудь во дворе, не отомкнул ли он ворота или калитку? В сенях Кондратий зажег фонарь и, положив сапог на сундук, опять вышел во двор. Но там всебыло на месте: ворота на запоре, скотина цела. «Что за человек?» — спрашивал себя Кондратий, обходя все закоулки двора. Собака успокоилась. Она влезла в свою конуру и выглядывала оттуда, следя круглыми глазами за светом фонаря. Оставалось еще проверить маленькую избушку, где Кондратий хранил мед летнего сбора. У самых дверей он столкнулся с Еленой. Ему показалось, что она вышла оттуда.

— Ты чего здесь? — удивленно спросил он жену, подозрительно оглядывая ее.

— До ветру ходила, — ответила Елена слегка растерянно.

— Ты же вышла оттуда? — Кондратий мотнул фонарем в сторону двери.

— Чего мне там делать?! Ну что ты уставился на меня? Может, показать, где я сидела?

— А человека не видела? — несколько обескураженный, спросил Кондратий.

— Какого человека, что ты говоришь? Во сне, наверно, видел человека, — сказала Елена, направляясь к дому.

— В проулок через забор убежал. Немного не успел поймать его, за валенок ухватил, так он у меня в руке и остался.

— Валенок?! — вскрикнула Елена, но тут же спокойно добавила: — И сапог, поди, приснился тебе, что спьяну не приснится, вишь, как от тебя разит-то…

— Ну сапог-то, положим, у меня в сенях на сундуке лежит…

Елена быстро ушла. Кондратий еще немного потоптался во дворе и тоже пошел домой в полном недоумении. Елена, уже раздетая, сидела на постели, убирая на ночь волосы.

— Где сапог-то? — спросил Кондратий.

— Какой сапог? Чего ко мне пристал? Ты видел сапог, тебе и знать про него, — недовольно ответила она.

— Разве ты не взяла его с сундука?

— Я еще не спала, вот сейчас лягу, что-нибудь увижу во сне.

— Да я же сам его положил на сундук!

— Ну и возьми. Чего же у меня спрашиваешь? Вот что, старик, ложись-ка ты отдыхать. Выспишься как следует, авось блажь из головы выйдет, а то чего-то заговариваться стал. Иди, ложись, — настойчивее позвала она.

Кондратий, ощупывая болящий нос, нерешительно направился к постели. «А может, и вправду все это мне представилось? — подумал он. — И человек, и этот валеный сапог…» Он опять потрогал нос, заметно опухший. «Не о забор ли я стукнулся?» — заключил он.

3
В один из воскресных дней против небольшой лавчонки Кошманова, где начинается церковная площадь, был заложен фундамент, а недели через две поднялось и само здание кооператива. Сюда был перенесен один из пустующих больших амбаров Артемия, купленный на взносы пайщиков. Работа продвигалась быстро, в ней участвовали все пайщики, умеющие держать в руках топор. И когда здание было готово, из города навезли разного товару. Диву давался Лаврентий Захарович, откуда что взялось: и ситец, и гвозди, и лакомство для ребятишек, и сбруя разная для крестьянского хозяйства. Лаврентий с завистью поглядывал из своего окошка и от удивления хлопал себя по засаленным карманам полушубка, когда он увидел, что широкие двери общественной лавки закрывает Архип Платонов. «Значит, эта харя у них за приказчика будет», — со злостью сказал Лаврентий, отходя от окна, и долго ходил по задней избе, боясь вернуться на свой наблюдательный пост, чтобы не расстроиться еще больше.

Во всем Наймане не оставалось человека, который не пришел бы взглянуть на удивительную кооперацию. Даже работник Кондратия Салдина, Егор Петухов, наблюдавший в щелочку из сеней все происшествия, случавшиеся за его бытность в Наймане, и тот пришел потолкаться среди народа. Ему особенно понравились сверкающие косы. Увидев Цетора, пробравшегося через толпу, подошел к нему, чтобы поделиться своими мыслями. Цетор в руках держал новые, только что купленные ременные вожжи и свернутый кусок синего сатина. Он долго не задержался с Петуховым, успев лишь бросить ему: «Кооперация, оно, конечно, дело верное, но, однако же…»

Тут же среди людей толкался хмельной Лабырь, то и дело подходивший к празднично одетому Сергею Андреевичу, председателю потребительского общества.

— Магарыч, Сергей Андреич, магарыч от правления требуется. Мы вот все здесь самые что ни на есть кипиративные активисты собрались. Мы ее строили, и все это теперича наше, — говорил он, тыча ему в грудь длинным указательным пальцем, испещренным синеватыми узорами шрамов.

— Да ты и так порядком хватил, какой тебе еще магарыч, — ответил Сергей Андреевич и отошел от него, чтобы отделаться.

— Что я выпил, так это особая статья, но без магарыча дело не пойдет, — не отставал от него Лабырь.

Что без магарыча дело не пойдет, с этим согласились и другие члены общества, вскоре вокруг Сергея Андреевича образовался плотный круг. Однако Сергея Андреевича было не так-то легко уломать. Сам он вина почти не пил, разве только по какому-нибудь поводу, и то ради того, чтобы поддержать компанию.

— Из каких же это средств я вам, мужики, выделю для магарыча? — отговаривался он.

Услышав разговор о магарыче, Цетор задержался и, рассовав свои покупки по карманам зипуна, присоединился к остальным.

— Меньшой Платонов порядком уж наторговал, на все обчество хватит по стаканчику, — сказал он.

— Ты-то куда лезешь, несуразный мужик? Ты же и не член общества, — сказал ему кто-то из пайщиков. Но Цетор не растерялся:

— Хоть сейчас записывай! — решительно заявил он.

— Аа-а, теперь записывай, а где был раньше? Сколько тебя, несуразного, уговаривали?

— Оставьте Цетора, Цетор мужик дурак, тут вот Сергея Андреевича надо уломать…

— Чего здесь долго рядиться! — решительно объявил Лабырь. — Давай вытряхивай кассу в мою шапку, сейчас же сбегаю за водкой!

Все ждали, что скажет Сергей Андреевич, но тот молчал. Тут выступил державшийся в стороне Пахом Гарузов. Быстрым движением губ он передвинул цигарку в самый уголок рта и, прищурившись от дыма, медленно, но решительно заявил:

— Не смейте трогать кассу! Я — ревизионная комиссия и делать это не позволю!

— Зачем же кассу! И вообще, зачем нам бегать куда-то за водкой, коли у нас своя есть? Сам же я вчера из города два воза привез. Сергей Андреич, только моргни меньшому Платонову, он живо перекинет один ящик. Больше-то нам и не потребуется.

— Правильно! — поддержали несколько голосов.

— И водку не трогать! — сказал Пахом. — Вообще ничего не трогать! А ты, если дашь — из своего кармана, — обратился он через голову покупателей к продавцу. — А уж если вы хотите магарыча, так давайте соберем складчину по трешнице с носа. Пойдет?

— Ай да Пахом! Умно сказано! Поддерживаю, вот моя трешница! Кто еще? — выступил на середину Дракин.

Он только что пришел и стоял в стороне, прислушиваясь к разговору пайщиков. Толпа, образовавшаяся во время спора вокруг Сергея Андреевича, услыхав про складчину, начала таять. Оставшиеся шарили по карманам и развязывали узелки, доставая скомканные, засаленные бумажки.

— По трешнице много, рубля по два хватит, — нерешительно сказал Филипп Алексеич, сосед Лабыря, мелочью не добрав до трешницы.

— По два так по два, — согласился Пахом, но Лабырь тут же перебил его:

— Ложкой, что ли, водку делить станете? Что там по два, давай по трешнице!

В шапку Пахома с веселым звоном посыпалась мелочь, полетели помятые рубли и трешницы.

— Только не здесь пить, — распорядился Сергей Андреевич. — А то будем мешать торговле.

Вскоре толпа человек в тридцать с ящиком водки высыпала на улицу.

Лаврентий Захарович из своего окна видел, как мужики с ящиком водки направились к одному из пайщиков, жившему с ним по соседству, и облегченно вздохнул:

— Ну слава богу, если они начали с этого, то через год от этой самой кооперации останутся одни только стены.

Он, довольный, отошел от окна и сел к столу, только сейчас почувствовав, что голоден.

— Давай завтракать, — сказал он жене.

— Какой тебе завтрак, время обедать, — ответила та.

— Ну давай обедать.

— Капираторщики-то пошли выпивать, — заметила Анастасия, накрывая на стол.

— Пусть выпивают, а мы закусим, — ухмыльнулся Лаврентий, борясь с желанием взглянуть в окошко.

Люди все шли и шли, обходя его дом, и ни один человек за все утро не останавливался под его окнами и не звал: «Выйдите в лавку!»

А вечером, когда стемнело и Архип Платонов замкнул тяжелые, окованные железом дубовые двери кооперации, на столбике перед самым крыльцом магазина засветился яркий огонек фонаря. Свет бил прямо в окна Лаврентия, мешая спать. Долго ворочался на своей постели Лаврентий. Ему казалось, что этот противный свет, идущий от кооперации, проникает даже сквозь сомкнутые веки. И до тех пор он не мог успокоиться, пока не завесил окна. Так он теперь стал делать каждую ночь.

4
Кооператив перевернул всю жизнь Лаврентия Захаровича. Торчит он под самыми его окнами, словно заноза в глазу. Каждое утро видит Лаврентий, как меньшой Платонов открывает окованные железом двери, как вечером замыкает их. Сколько Лаврентий ломал голову, чтобы вытащить эту занозу, но ничего придумать не мог. Раз ему в голову пришла отчаянная мысль — поджечь его. Он даже приготовил бутыль с керосином. Но, поразмыслив, сам испугался своей затеи. Кооператив по ночам охранялся сельсоветским сторожем дедом Игнатием, вооруженным охотничьей двустволкой Василия Дракина. Около кооператива, кроме собственной лавчонки Лаврентия, никаких зданий не было, кругом было светло от фонаря: так что если и подожжешь, деваться будет некуда — сразу сцапают. А там Стропилкин составит протокол на пяти листах — и поминай как звали Лаврентия Захаровича. Нет, на это дело он не пойдет. Борьба борьбой, но свою голову подставлять под топор не следует. Вот если бы найти человека, согласившегося пойти на такое дело, Лаврентий ничего бы не пожалел. Но где его найдешь, кому надоела своя голова? «Может, с Васькой поговорить? — рассуждал Лаврентий. — Он парень отчаянный и за деньги на все готов…» Как ни измышлял Лаврентий, ничего дельного придумать не мог. Кооператив продолжал торговать, отбивая у Лаврентия покупателей. И не было Лаврентию покоя ни днем ни ночью. Проснется иногда в середине ночи, откроет глаза, а на стене над самой его головой отражение света от фонаря. Одно спасение — завесить окна. И он завешивал их, ругая жену, забывавшую сделать это с вечера.

Дни теперь казались Лаврентию томительно длинными, хотя время было зимнее. С утра он открывал свою лавчонку, торчал там до обеда, дыханием согревая руки. И хоть бы один покупатель зашел. Все проходили мимо, словно околдовала их эта кооперация, надо, не надо — прут туда. Иногда он выходил на крылечко, с завистью поглядывая на широкие двери общественной лавки. Так он сделал и сегодня. Засунув руки в рукава полушубка, он облокотился на перила крылечка и глядел вдоль заснеженной улицы. Вот показался на дороге Иван Дурнов. «Тоже, поди, в эту кипирацию идет, — подумал Лаврентий. — Зайдет ко мне или не зайдет?..» Дурнов прошел мимо, слегка приподняв большую барашковую шапку. Его длинная, почти до пяток, шуба мела опущенными полами снег. Лаврентий не вытерпел, крикнул:

— Ты чего же, Иван Данилыч, не зайдешь навестить?

— Недосуг, недосуг мне, знако́м, — ответил тот, нехотя останавливаясь.

Он все же вернулся, зашел в лавку Лаврентия.

— Морозно у тебя здесь, — сказал Дурнов, оглядывая лавчонку. — Голландку бы сложил.

— Голландку сложишь — дров потом сожгешь больше, чем наторгуешь, — ответил Лаврентий. И, помолчав, спросил с любопытством: — В кипиратив, наверно, шел?

— Говорят, косы у них там хорошие есть, — купить надо парочку. А тебе что, досадно?

Лаврентий ничего не ответил.

— Силу он имеет, кипиратив-то, — продолжал Дурнов.

— От нас самих сила эта идет к нему… — начал было Лаврентий, но Дурнов прервал его.

— Нет, сила от государства идет.

— Стало быть, ты миришься с этим?

— Кипиратив меня не касается, от него мне даже польза. Вот за косами пришлось бы ехать в город, расход лишний был бы, а теперь здесь, в Наймане. Нет, кипиратив — хорошее дело. Я ему хлеб свой буду продавать.

— Ну, а если за нас возьмутся?

— Кто за нас возьмется? — несколько удивленно спросил Дурнов.

— Налогами будут давить.

— Налоги кипиратива не касаются, налоги само собой. Я думаю, Ленин и это рассчитывает как надо, потому что нас давить нельзя: мы всю Расею хлебом кормим.

Дурнов смолк. Ему показалось, что он и так уже много сказал, и, приподняв шапку, направился к двери.

— Уходишь? — бросил ему Лаврентий.

— Недосуг, недосуг, бывай здоров.

Лаврентий опять остался один.

— Хватит на сегодня, — сказал он себе, накрывая ящики и бочку с таранью, чтобы не залезли мыши.

— Вечером, после ужина, Лаврентий надумал навестить Артемия Осиповича. Давно не бывал у него. Что делает старина? Совсем его забыли.

Надвигалась пасмурная ночь. Через улицу, освещенную фонарем кооператива, бойко пробегала поземка, наметая высокие сугробы перед избами вдоль всего порядка. На западе бледной полоской вдоль мутного горизонта обозначалась погасшая вечерняя заря.

Тропинки к дому Артемия Осиповича не было, только по глубокому снегу смутно различались одинокие следы больших ног, словно здесь проскакала спутанная лошадь. Лаврентий поднялся на высокое крыльцо и обил с валенок снег. В одном из окон был виден свет: значит, хозяин еще не спал. Артемий Осипович полулежал на длинной железной кровати с остатками мочального матраца. Возле кровати стоял облезший стул, на котором кучей были навалены ржавые вилки, тарелки с отбитыми краями, большой кухонный нож, полено, стоптанные валенки и что-то еще. Сам Артемий Осипович в руках держал ножку от стула, словно бы прицеливался ею. Лаврентий с удивлением смотрел на эти предметы и на самого хозяина. Он еще больше удивился, когда ножка от стула, которую держал Артемий, вдруг пролетела мимо него в дальний угол комнаты.

— Ты чего это? Крыс пугаешь? — спросил Лаврентий.

Артемий тупо посмотрел на него и ничего не ответил. Немного спустя он сказал:

— Одного проводил, другой пожаловал. Не встретил?

— Кого? — спросил Лаврентий.

— Попа Гавриила. Самогон пить приходил.

На столе стоял большой глиняный кувшин. Возле него была опрокинута небольшая эмалированная кастрюлька, тут же был стакан и разбросанные по столу куски хлеба вперемежку с обглоданными костями.

— На спор пили: кто больше выпьет, — продолжал Артемий, присаживаясь на койке. — Я все же осилил долгогривого…

Но он вдруг осекся и, схватив со стула тарелку, проворно метнул ее вслед за ножкой стула Лаврентий молча наблюдал за ним, не зная, что это значит.

— Они всегда с того угла появляются. Сначала все выглядывают. Вишь, опять!.. Скрылся. Вот так и дразнят меня, а я все воюю с ними, целыми ночами воюю…

Артемий говорил охрипшим, усталым голосом, качая в такт словам головой с копной седых нечесаных волос. Его некогда широкие плечи остро поднимались вверх, как мослы у загнанной лошади. Лаврентий прошел и сел на стул, не переставая напряженно смотреть на хозяина. Тот, несколько успокоившись встал с постели, оглядываясь, прошелся по комнате подсел к столу.

— Садись ближе, — сказал он Лаврентию, наливая из кувшина темную жидкость.

Себе налил в кастрюльку.

— Я никогда не закусываю, — сказал он, заметив, что его гость, взяв стакан в руку, оглядывает стол. — Это Гавриил закусывал.

Лаврентий выпил: самогонка была с кисловатым и горьким привкусом. Он закашлялся и недовольно сплюнул.

— Пьешь такую дрянь. От нее не только поп Гавриил — я не захмелею.

— Она не сразу ударяет в голову, а забирает постепенно. Сам гнал… Говорят — не пей… Что же мне остается еще?.. Тесно, в собственной рубашке тесно…

— Всем тесно, Осипыч.

— Знаю, — заговорил было опять Артемий, но тут же замолчал и съежился. Он напряженно, не мигая, округлившимися глазами смотрел на стакан, стоявший перед Лаврентием, и вдруг стал из стороны в сторону покачивать лохматой головой, приговаривая: — Ать, ать, ать, ать… Ага, попался! — со злобной радостью вскрикнул он и ладонью быстро прикрыл стакан.

— Я, Артемий Осипыч, не пойму, что ты делаешь. Давеча ножкой стула и тарелкой запустил в угол, теперь со стаканом что-то… — недоуменно сказал Лаврентий, следя за выражением лица Артемия, искаженного кривой улыбкой.

— Чего же здесь понимать, ай не видишь — попался…

— Ничего я не вижу, может, таракан залез в стакан?

— Тарак… — тихо произнес Артемий, улыбка на его лице вдруг сменилась выражением недоумения и испуга. — Эх, ни дна ни покрышки! Выскочил. Опять выскочил. Третий раз я его вот так ловлю в стакане, и каждый раз не получается. Стакан, что ли, плохо прикрываю… Сначала все качается на краю стакана, потом падает туда…

Артемий внимательно оглядывал стакан, не снимая с него ладони.

— Ты, Осипыч, может, нездоров? — осторожно спросил Лаврентий, немного отодвинувшись от стола.

— Все мы одной болезнью болеем, — спокойно сказал Артемий и, немного повременив, добавил: — Слышал, дочь у тебя померла. Что же ты не позвал на похороны?

Лаврентий еще подался назад. «Старик не в своем уме», — подумал он, а вслух сказал:

— Бог с тобой, Артемий Осипыч, второй год уж пошел, как я дочь схоронил.

— Да?.. — неуверенно произнес Артемий.

Лаврентию стало жутко. Из темных углов комнаты вдруг повеяло на него промозглым холодком. Ему показалось, что здесь пахнет сыростью свежей могильной ямы. Он даже пошевелил плечами, чтобы отогнать от тела этот неприятный холодок.

А Артемий Осипович уже забыл, о чем только что говорил. Он вдруг спросил:

— Почем была рожь на прошлом базаре?

Лаврентия передернуло от такого неожиданного вопроса. Он не успел собраться с мыслями, как Артемий уже говорил совсем о другом.

— Кондратий недавно заходил. Жалуется все. На кого и зачем жаловаться? Драться, говорит, надо. А чего драться?

— Под одним небом, Осипыч, все равно не уживемся с этой кипирацией, — сказал Лаврентий.

— Как ты сказал?

— С кипирацией, говорю, не уживемся.

— Кип… кипрацией? А что это такое? — Это… — начал было объяснять Лаврентий, но Артемий его остановил.

— Погоди, погоди! — лихорадочно зашептал он и зашарил рукой по столу: — Сиди, не шевелись, я сейчас его отхвачу.

Рука Артемия наткнулась на кастрюльку, из которой он пил, и Лаврентий не успел отклониться в сторону, как эта кастрюля мигом полетела в него.

— Что ты делаешь, Осипыч?! — вскочил Лаврентий.

Артемий махнул рукой и наклонил голову. Лаврентий не знал, что делать: сесть ли обратно или поскорее убраться отсюда, пока цел?

— Всегда вот так, — заговорил Артемий. — Дразнят только, а ни один не попадается. Ты не сердись, это я не тебя хотел…

— Кого же? Ты же в меня кастрюлей запустил.

— Знаешь, ты только никому не говори, я тебе скажу, — шепотом заговорил Артемий. — И не смейся, хоть и чудно получается…

— Какой здесь смех…

— На плече у тебя чертенок сидел, маленький такой, с мыша, ну все как есть: с рогами и с хвостом. Сидел и смеялся, должно быть, надо мной.

— Чего ты говоришь, Артемий Осипыч? — Лаврентий испуганно оглядел плечо, на которое указывал Артемий.

— Вот те крест, — побожился Артемий. — Ни днем ни ночью покою мне не дают. То и дело прыгают перед глазами.

«Нездоров, нездоров старик», — думал Лаврентий, пятясь от него. Артемий уронил голову на стол. В комнате стало тихо. Замигала коптившая лампа, должно быть, выгорел весь керосин. Темень поползла из углов, придвинулась ближе к столу. Постояв еще немного, Лаврентий тихо вышел.

У выхода на террасу Лаврентий неожиданно столкнулся с высоким человеком, поднимавшимся со двора. От испуга Лаврентий отскочил обратно, в сени, а тот наклонился и стал шарить по полу, искать сбитую шляпу.

— Как баран бодаешься! — услышал Лаврентий бас попа Гавриила.

— Ты, что ли, бачка? — спросил он, снова выходя из сеней.

— Не я, а моя плоть, — произнес Гавриил и пошел впереди.

Он был зол, что встретился с Лаврентием, и, как только они вышли от Артемия, сразу же зашагал быстрее, чтобы отвязаться от спутника.

Ветер стих, поземка улеглась, тихо падал снег. Сквозь мутноватую сетку его кое-где в домах виднелись огни, хотя уже было довольно поздно. Едва Лаврентий вышел из-за церковной ограды, в глаза ему ударил свет фонаря у кооператива. Он зажмурился, чтобы не видеть его, и так шел до крыльца своего дома.

Артемий Осипович опускался все больше и больше. Он потерял счет времени и даже забывал иногда, где находится — дома или еще где. Его опустошенная душа напоминала опустевшие лабазы и амбары за усадьбой, где рыщут голодные крысы, как в его вечно хмельной голове — черные мысли. И дом, где он уже давно живет один, кажется могилой, куда вскоре опустят покойника. Паутиной затянуты все углы и потолки, окна покрылись толстым слоем взмокшей пыли, а стекла наружных рам замерзли, точно обвешанные белыми рогожами. Сестра Артемия Аксинья ютилась в небольшой избушке во дворе и редко заглядывала к брату. Да она теперь и не нужна ему. Артемий и сам понимал, что дошел до такого состояния, когда ни к чему нет возврата. У него не осталось сил не только бороться с новым, но и жить, находиться среди людей. На все он смотрел сквозь пьяную муть, застилавшую его давно уже потухшие глаза, смотрел и ничего не замечал. Окружающее представлялось ему большим пустынным полем… Иногда на него находило просветление, он вспоминал свое прошлое, но, вспоминая, тяжело вздыхал, как смертельно раненный волк, оставленный охотниками в расчете, что он и сам испустит дух.

Уже много ночей Артемий совершенно не спит. Он сидит на мочальном рваном матраце койки и воюет с чертями, которые теперь появляются со всех углов и не дают ему покоя. Всю ночь Артемий не тушит коптящую лампу: боится оставаться в темноте. Она для него превращается в невероятное нагромождение разных чудовищ, лезущих на него, терзающих его тело. Иногда он, обессиленный, падает, погружаясь в кошмарный сон. Сны для него еще страшнее яви. После каждого такого сна Артемий скорее бежит к своим кувшинам или бутылкам, жадно глотает кислый самогон или горькую водку. Хмель для него единственное спасение от всех кошмаров. Мозг обволакивает туман, восприятие притупляется, и ему становится от этого легче. Сегодня он также бросился к своим бутылкам, но за какую ни брался — все были пустые. Много их валялось под столом, под стульями, на окнах — куда бы ни посмотрел Артемий. Водкой его регулярно снабжала сестра из каких-то своих расчетов, но на этот раз в доме не оказалось ни одной полной бутылки, не было в кувшинах и самогона. Артемий метался из стороны в сторону, из угла в угол, но найти ничего не мог. Он бегал по комнатам, натыкался на опрокинутые столы и стулья, спотыкался о бутылки, валявшиеся на полу. Вдруг ему стало казаться, что пустые бутылки усеяли весь пол, заполнили все комнаты — ни пройти, ни протиснуться. Он в ужасе схватился за голову и бросился во двор, бежал и даже слышал хруст стекла под ногами.

Во дворе холодный ветер несколько освежил его разгоряченную голову. Мысли его слегка прояснились. Ему пришло на ум найти что-нибудь здесь и на это достать вина. Он обежал весь двор, заглянул в конюшню, в которой когда-то ржали сытые, откормленные кони. Однако нигде ничего не нашел. Конечно, у него еще много добра: двор, дом, за усадьбой — большие амбары, из которых можно построить не один хороший дом. На них он еще много вина может выпить. Но вот сейчас, в настоящую минуту, ему было нечем залить в груди жар, нечем остановить это страшное завихрение мыслей. В каретнике ему на глаза попался легкий тарантас. На нем, запрягши чистокровного орловского рысака, он не раз вихрем проносился по улицам Наймана, давя кур и зазевавшихся поросят. Да что Найман — мало ли где он ездил! А теперь тарантас без колес покоится на двух длинных жердях, концы которых упираются в дощатую стенку каретника. Артемий молитвенно поднял глаза вверх, вспоминая былое. Но тут же застыл, похолодел: на балке над самой его головой сидела огромная черная собака с рогами и длинным хвостом, свисавшим почти до земли. Это чудовище лаяло, широко разевая пасть. Но голоса его Артемий не слышал. Округлившимися от ужаса глазами Артемий шарил по каретнику в поисках чего-нибудь, чтобы прогнать чудовище. Взгляд его остановился на оглоблях тарантаса, на одной из них был ременный чересседельник. Артемий стал его отвязывать. Чересседельник ссохся и порыжел, словно покрылся ржавчиной, но был еще довольно крепкий. Артемий, сам не понимая зачем, попробовал его прочность и уже забыл о чудовище, которое привиделось ему на балке. Он еще острее почувствовал в груди жгучий огонь, который было необходимо залить глотком водки, и опять заметался по каретнику, точно лисица, у которой подожгли облитый керосином хвост. Из дома он вышел раздетый и без шапки, но не чувствовал холода. Он не замечал, что лицо и губы его посинели, зубы выбивали частую дробь. У него было только одно желание — избавиться от этой мучительной тошноты, от лихорадочных мыслей. Непонятная свинцовая тяжесть давила ему на голову, торопила что-то сделать, а что — Артемий не знал. Ему стало казаться, что он не успеет сделать это что-то, придут и отнимут из его рук ременный чересседельник, помешают ему. Подгоняемый страхом и желанием избавиться от всего этого, он торопливо взобрался на тарантас и, перекинув чересседельник через балку, привязал его, сделал петлю. «Врешь, врешь, не успеешь!» — твердил он какому-то невидимому противнику, просовывая голову в петлю. И только когда холодный ремень чересседельника коснулся его шеи, Артемий пришел в себя, стал оглядываться по сторонам. Он испугался, увидев себя на тарантасе. «Господи, что это со мной? Где я?.. — проговорил он и хотел перекреститься, но рука успела дотянуться только до бороды. Концы жердей, на которых покоился тарантас, понемногу съезжали по стене вниз, пока не сорвались. Тарантас рухнул на землю, Артемий повис и закачался в петле чересседельника.

Глава пятая

Яблонька хорошая,

Яблонька хорошая.

(Из эрзянской песни)
1
Исчезновение Захара Гарузова из села для Тани было загадкой. Однако она ни у кого ни о чем не спрашивала. Уязвленная девичья гордость не позволяла ей узнавать о причинах его внезапного отъезда. Как ни возмущена она была таким его поступком, все же часто вспоминала этого скромного, тихого парня, который заставил биться ее сердце несколько сильнее обычного. Она и сама еще хорошенько не понимала своего чувства, и стоило б Захару подольше не возвращаться домой, оно и угасло бы в сердце Тани.

Однажды вечером она с Лизой возвращалась из ячейки. Время приближалось к весне. Была оттепель, внезапно наступившая в конце февраля.

— Давай постоим немного на улице, — сказала Таня. — Видишь, какой теплый вечер.

Где-то на нижнем конце села девушки пели позярат[11]. Песня была длинная, монотонная, но ее нехитрый мотив хорошо передавал чувства, вызываемые приближением весны.

— Знаешь, о чем я давно с тобой хотела поговорить? — сказала Лиза, вслушиваясь в песню.

— О чем? — отозвалась Таня, не обратив внимания на странный тон подруги.

Лиза немного замешкалась, подыскивая слова, чтобы выразиться поделикатнее.

— Хотела сказать, о чем уже давно говорят про тебя люди.

— Обо мне? — удивилась Таня. — Что же говорить обо мне?

— Ты совсем не знаешь? До сего времени ничего не знаешь?

Она передала ей ходившие про нее слухи.

У Тани словно язык отнялся. Она не могла произнести ни слова. Невольно вспомнился Захар, скромный и несмелый взгляд его черных, умных глаз. «И он этому поверил!» — с горечью подумала она.

— Кому же понадобилось пустить такую невероятную ложь? — спросила наконец Таня.

— Кто его знает, всякие люди есть…

Эта весть глубоко ранила ее. Комок злобы подкатился к горлу. Попадись ей сейчас обидчик, Таня такое сделала бы с ним!.. Но как его найдешь, если говорят многие?!

Никакая боль или печаль долго не остается в сердце. Уж так устроен человек. Если бы все горести, которые сваливаются на человека, задержались в его сердце, если бы человек не умел забывать их, жить было бы невозможно. Но человек по самой природе своей всегда стремится к радости, без нее нет жизни. Так было и с Таней. Болью отозвалась в ее сердце эта клевета. Но боль понемногу рассосалась, утихла, а потом и совсем исчезла. А тут подоспела весна, опушились зеленью деревья, распустились цветы, дни стали длиннее, работы у Тани прибавилось.

2
С первыми днями весны, как птицу на насиженные места, потянуло Захара в родной Найман.

Сколько ни давал он себе, зароков, лежа длинными зимними ночами на узкой койке в общежитии для разнорабочих на строительстве завода, что больше не встретится с Таней, забудет ее навсегда, но ничего не получилось. Ему без конца мерещился дорогой облик девушки со светлыми косами, с васильковыми глазами, и не было сил освободиться от него. Утром он шел работать в котлован, выбирал самую большую тачку и без отдыха вывозил землю, стремясь утомить себя, чтобы ночью избежать дум о Тане. Вся артель землекопов, в которой работал Захар, с восхищением смотрела на этого богатыря, в руках которого тяжелая тачка казалась детской игрушкой. А бригадир после работы подходил к нему и, похлопывая его по плечу, сообщал, сколько он сегодня заработал.

— Ты у нас гордость артели, мордвин, — говорил пожилой бригадир, любуясь коренастой широкоплечей фигурой Захара. — По всей стройке одними из первых считаемся. Глядя на тебя, и другие подтягиваются. Молодец, мордвин, из тебя хороший рабочий выйдет.

Захар смущенно молчал. А вечером — опять думы о Тане, опять ее облик вставал перед ним, отгонял сон и покой. Это было своего рода болезнью, от которой нет иного лекарства, как только вернуться в Найман, увидеть виновницу своих страданий. Он давно уже примирился с тем, что слышал о ней. «Да и было ли там что-нибудь, может, все это наболтали?» — думал Захар. Он ругал себя, что уехал, не повидавшись с Таней, не поговорив с ней. «Хотя о чем говорить? Кто он ей? Какое он имеет право копаться в ее делах?!»

Накануне Первого мая, после ужина, бригадир землекопов всю свою артель повел в клуб строителей на торжественное собрание.

— Увидишь, как нас будут чествовать, — говорил бригадир Захару. — А все благодаря тебе. На первое место вытянул бригаду… Ну, а об остальном пока помолчу.

«Остальное» было то, что, когда стали премировать отличившихся в работе, Захара Гарузова вызвали на сцену, где заседал президиум. От смущения Захар и не понял, что говорил человек в очках и с синим узеньким галстуком, показывая на Захара. Потом этот, в очках, подошел к нему и попросил сказать несколько слов собранию. Но Захар не знал, о чем говорить, и продолжал растерянно молчать. В зале сидели свои люди, рабочие. Они понимали его смущение и попытались помочь ему, дружно захлопав в ладоши.

— Что же ты ничего не сказал? — спрашивал его бригадир, когда Захар вернулся на свое место.

— А что я скажу?

Бригадир начал ему что-то длинно объяснять, но в зале все время стоял шум рукоплесканий, и Захар ничего не понял.

Его за хорошую работу премировали двухмесячным окладом, а бригаду — баяном. Захар за зиму и так скопил немного денег. «Вот и лошадь будет Степану», — думал он, уходя из клуба, когда кончилось собрание.

После майского праздника Захар заявил, что решил уволиться. Эта весть огорчила артель землекопов. Захара стали уговаривать, чтобы он остался.

— Ведь самый сезон работ начинается, мордвин ты эдакий, — говорил рассерженный бригадир. — Только бы работать, а ты расчет…

Больше всех уговаривала Захара секретарь комсомольской организации строительства — черноглазая шустрая девушка. Каких только доводов не приводила она Захару, чтобы удержать его! Захар смотрел на ее продолговатое лицо, живые черные глаза с искорками молодого задора и думал, что она немного похожа на Таню и говорит так же быстро, словно хочет высказать все сразу, только у Тани косы и васильковые глаза, а эта подстриженная и черноглазая.

— Да вы и не слушаете меня, — наконец обиделась девушка. — Я вас убеждаю, а вы о чем-то другом думаете…

— Да, совсем о другом, — машинально повторил за ней Захар и спохватился, что, пожалуй, нехорошо сказал.

— Несознательный вы, вот что! — закончила девушка, весьма недовольная разговором.

Наконец подошел день отъезда Захара. Провожала его почти вся артель с бригадиром. Уж больно всем по душе был этот малоразговорчивый, скромный мордовский парень.

— Эх ты, мордвин, мордвин, напрасно уезжаешь, — сокрушенно говорил бригадир, поглаживая выбритый подбородок. — Ну, не забывай нас. Если не по душе будет там, у себя, опять качай к нам, примем, хороший ты парень.

Захару самому было грустно расставаться со своими новыми товарищами, за зиму он очень привык к ним. Все они съехались из разных уголков большой России. Многие мечтали остаться навсегда здесь, стать рабочими. Так вначале думал и Захар. Но это было только вначале. От тех намерений не осталось и следа. Он торопился в родной Найман.

3
На явлейскую станцию поезд прибыл рано утром, но Захару не хотелось появляться днем в Наймане. Он вышел на дорогу, дошел до явлейского леска и расположился под кустами на опушке. Когда солнце склонилось к закату, он тронулся в Найман, шел и радовался при виде зеленеющих полей. Кое-где еще работали запоздалые пахари на узеньких полосках загонов. Вдали маячил высокий горб Ветьке-горы, а там, за этой горой, — Найман. Идти было хорошо — ни ветерка, ни пыли, ни жары.

Как ни старался Захар не спешить, в Найман все же пришел засветло, вместе со стадом. Чтобы избежать встреч, решил пройти задами к своей Камчатке, но на повороте в проулок его окликнул Иван Воробей.

— Что это Пахома нашего не видно с тобой? — спросил его Захар.

— Ваш Пахом теперь кооперативный начальник, то бишь не начальник, а ревизия, да еще у Канаева заместителем. Так что, дружок, вот с этим сопляком чирикаю… — кивнул он на подростка, стоявшего в стороне. — А тебя и не узнать, словно городской какой, — говорил Иван Воробей, посматривая на новый пиджак и желтые ботинки Захара.

— Ты меня для этого и окликнул? — смеясь, спросил Захар. — Ну, пойдем, чего здесь стоять? Как у вас дела идут в ячейке.

Захару не терпелось хоть что-нибудь узнать о Тане, но прямо спросить о ней постеснялся. Иван же, как нарочно, длинно рассказывал о последней постановке, которую готовила ячейка к пасхе, где они с Лизой играли чуть ли не главные роли. О Тане и не обмолвился. Все о Лизе и о Лизе. «У всякого, знать, свое», — подумал Захар, перекидывая сумку с одного плеча на другое. Потом Иван поведал ему о найманских новостях, и, когда дошли до крайнего проулка, где жил Иван, Захар уже был в курсе всех дел.

— Приходи вечером в ячейку, теперь нас там много, собрание будет, — сказал Иван, расставаясь с ним.

Матрена собирала ужин, когда в избу вошел Захар. Кроме Пахома, вся семья была в сборе. Захара совсем не ждали. Первыми пришли в себя от удивления Митька и Мишка. Они бросились к дяде, повиснув у него на руках. Степан как сидел у стола, о чем-то разговаривая с ребятишками, так и застыл с открытым ртом. На печи, разглядев сына, запричитала старая мать, протягивая к нему худые, иссохшие руки. Захар сбросил сумку и шагнул к матери. Он легко снял ее с печи, отнес к лавке и усадил. Из чулана показалась Матрена со вспотевшим лбом. Все собрались вокруг Захара, радуясь его возвращению. Он стал развязывать свою сумку, поглядывая на племянников, у которых глазенки так и сияли в ожидании гостинцев. Из сумки Захар вытянул большую связку баранок и подал Матрене.

— На, подели ребятам, — сказал он.

Потом вытащил два платка: один — Матрене, другой — матери. У Матрены глаза засияли не меньше, чем у ребятишек. Ведь ей за все время жизни у Гарузовых еще никто ничего не дарил, а теперь — платок, да еще какой хороший, большой и теплый.

— А вот это тебе, Степан, — сказал Захар, положив на стол перед братом деньги.

— Это чего? — не сразу сообразил он, уставившись на аккуратно сложенные бумажки.

— Это та самая лошадь, о которой ты так долго мечтал, — шутливо сказал Захар.

Но Степан не привык, чтобы его мечты сбывались. Он с недоумением смотрел на деньги и, казалось, никак не мог сообразить, что сказал брат.

— Чего же ты одеревенел? — подтолкнул его Захар. — Бери, считай, может, не хватит.

Степан наконец взмахнул руками и потянулся было к деньгам, но остановился.

— Здесь больно много, — сказал он со скрытым недоверием. — Как? Как же ты их?.. Заработал?.. Аль как?..

— Ничего не много, а в самый раз на лошадь, — ответил Захар, подвигая деньги ближе к Степану. — Считай, а о прочем не беспокойся, я их честно заработал, премию мне дали, вот и набралось.

Степан все еще боялся дотронуться до них, точно это были не деньги, а горячие угли.

Вскоре явился и Пахом. Он спокойно приветствовал брата, как будто тот отсутствовал день или два, и подсел к столу. Степан к этому времени уже успел прийти в себя. Не торопясь, сосредоточенно он считал деньги. Каждую бумажку подносил к коптящей лампе, долго осматривал ее, вертел и так и этак, клал на стол, несколько раз ладонью проводя по ней, чтобы разгладить складки. Матрена и старая мать не мигая следили за ним. Митька и Мишка, чувствуя торжественность момента, притихли и молча жевали вкусные баранки. Пахом молча курил.

— А ты ругал его, что от общего дела бежит, — сказал Степан, кончив считать деньги и прикрыв их растопыренными узловатыми пальцами, как будто боялся, что их сдует ветер или они улетят сами собой.

Пахом ничего не ответил Степану. Немного погодя спросил Захара:

— Знать, там, где был, можно зашибить деньжат, коли и домой привез?

— Работа ничего, не мало зарабатывал. Да еще премию получил.

— За хорошую работу, значит? — спросил Пахом, сразу оживляясь.

— А что это за место, где ты работал? — спросил и Степан.

— Завод строится. Большой завод — половину Наймана можно уместить в его двор, — рассказывал Захар.

— Опять сделал большую ошибку, что уехал оттуда, — недовольно сказал Пахом.

— Погоди ты со своими наставлениями, — отмахнулся Степан.

— А как там кормили? — спросила Матрена.

Захар обстоятельно рассказывал, как кормили в рабочей столовой, перечислял блюда. Его внимательно слушали. А Степан, все еще прикрывая ладонью деньги, не спускал с брата глаз и, казалось, глотал галушки.

— Мясо почти каждый день, — рассказывал Захар. — Белого хлеба сколько угодно.

— Вот бы нам туда… — вздохнула Матрена.

— Захар, а кашу там давали?! — не вытерпел Степан, все время ожидавший, когда брат назовет его любимое кушанье.

— Ну, — улыбнулся Захар, — каша там не в почете…

Степан кашлянул, попытался вскочить, но, вспомнив о деньгах, остался сидеть.

— А мы тут живем и ничего не видим, — огорченно сказал он.

— Чего ты их рукой-то держишь? — сказала Матрена, кивая на деньги. — Спрячь куда-нибудь.

Степан хотел сунуть деньги в карман, но раздумал, прошел в чулан и положил их на верхнюю полку посудника, где обычно у него хранились разные квитанции. Однако только он успел вернуться к столу, как метнулся обратно в чулан и взял с полки деньги.

— Пошел теперь носиться, места им не найдет, — сказала Матрена.

Наконец Степан завязал деньги в платок и повесил в уголок над образом. Но ему показалось, что и там им не место: снял узелок и засновал по избе, не зная, куда его деть.

— Дай-ка их сюда, — сказала Матрена и вырвала из его рук узелок с деньгами.

— Ты их за пазуху, Матреша, положи, — сказал Степан.

— Знаю куда.

— Теперь у нас дела пойдут, — мечтательно говорил Степан, возвращаясь к столу. — Завтра же с Матрешей отправимся в город покупать лошадь. Я думаю, на явлейском базаре мы не найдем подходящую? — спросил он Захара. — Как ты думаешь? Сюда больше цыганы пригоняют, с ними я не хотел бы связываться…

— А в городе у тебя деньги еще жулики отнимут, — пошутил Пахом.

— Ты все смеешься, — недовольно отозвался Степан. И тут же сказал жене: — Ты их, Матреша, за пазуху сунь.

Через минуту он опять возвратился к своим мечтам:

— Теперь дела у нас пойдут… Будет своя лошадь… Телочка, что купили осенью, глядишь, на будущий год отелится, коровкой сделается…

И пошел, и пошел Степан расписывать, как он будет теперь жить, каким он теперь будет хозяином. Держитесь, Иван Дурнов и братья Платоновы: Степан Гарузов в люди выходит! Матрена, пристально смотря на мужа, шевелила губами, повторяя про себя заветные слова Степана, так же близкие ей. Пахом недовольно взглянул на них и, махнув рукой, пошел спать на подлавок.

— Ты, Пахомушка, цигарку-то дома потуши, а то, не дай господь, избу спалишь, — заметила мать.

— Спалю — землянку выроем, — ответил Пахом. — Пойдем, Захар, здесь тебе все одно негде лечь, на полатях жарко.

Захар отправился с Пахомом. Мать полезла на печь. Митька и Мишка давно уже храпели на полатях. А на шестке остыла всеми забытая картошка, которую Матрена сварила на ужин. Никто и не вспомнил о ней! До ужина ли было? Долго еще раздавался возбужденный голос Степана, рисовавшего перспективу будущей зажиточной жизни. А рядом с ним сидела Матрена, зачарованная его мечтами. Потом они легли на полу и долго не могли заснуть, ворочаясь на жестком тюфяке из ржаной соломы. Степан то и дело протягивал руку к пазухе жены, нащупывая узелок с деньгами, и на время успокаивался.

А утром, когда посерело ночное небо и заря разлила свой свет по полям, Степан и Матрена уже были на ногах. День начинался пасмурно, накрапывал тихий, теплый дождичек. Но это не остановило Степана и его жену. Они торопливо собрались, чтобы тронуться в дальнюю дорогу. Послезавтра в уездном городе начнется весенняя ярмарка, на нее они теперь и торопились.

Спустя некоторое время они уже шагали по дороге, поднимаясь на Ветьке-гору.

4
Уже около недели прошло, как вернулся Захар, но никак он не мог включиться в найманскую жизнь. В ячейку еще не ходил, не смея встретиться с Таней. Что он ей скажет? Какими словами оправдает свой побег? Но думай не думай, а целое лето дома сидеть не будешь. Да и нестерпимо хотелось ему посмотреть на Таню.

Сегодня с утра Матрена позвала его в лес за дровами.

— Зачем же вдвоем? Я один поеду, — сказал он.

— Вдвоем больше принесем.

На лошади поехать в лес Степану и не заикайся. Ему теперь не до дров, от зари до темна в поле. Кончив свою пахоту, нанялся пахать безлошаднику. Он словно хотел наверстать время, которое прожил без лошади, с завистью наблюдая, как пахали другие. Теперьон сам пашет, и пусть другие завидуют ему. Да что удивительного на себе нести дрова из лесу, все так делают, у кого нет лошади. Ходили же они раньше. Отчего же сейчас не пойти?

В лес Захар тронулся после завтрака. Взял с собой маленький топорик, веревку и, чтобы было веселее, поманил облезлую, несуразную Митькину собаку. Пошел берегом Вишкалея просто потому, чтобы побывать в тех местах, где когда-то бегал мальчишкой босиком. В поле виднелись пахари. Загоны доходили до самой реки. Некоторые из них зазеленели, а засеянные недавно еще были черными. Захар перешел на ту сторону и, как только выбрался из ракитника на луг, повстречал Григория Канаева с Дубковым.

— А-а, пропащий! — воскликнул Канаев, пожимая ему руку. — Что же ты глаз не кажешь? Приехал, а не видно тебя.

Захар не успел ответить Канаеву, как тот сразу же обратился к Дубкову.

— Один — вот этот. Как, подойдет?

— Отчего же? — ответил Дубков, внимательно разглядывая Захара.

— Мы тебя учиться думаем направить, — сказал Канаев Захару. — Поедешь? Школа такая открывается в городе для молодежи.

— Может, я не подойду туда? — со смущением отозвался Захар.

— В самый раз подойдешь, только тебе придется подготовиться немного, так что время до осени зря не теряй. Поговори с Татьяной Михайловной, чтобы она с тобой позанималась. Мы ей с Василием Михайловичем растолкуем, в каком роде заниматься с тобой.

Канаев с Дубковым перешли речку и пошли полем. Захар и не заметил, как глупая собака увязалась с ними. Он проводил их взглядом, задумавшись о том, что ему сказал Григорий. Но вдруг вздрогнул, сообразив, что пока разговаривал с Канаевым, не вспомнил о своей неприязни к нему из-за злополучных слухов о Тане. «Полно, правда ли это? — усомнился Захар. — Уж больно не похоже на Григория».

Лес встретил Захара ласковой прохладой. Молодая листва еще была светло-зеленая и клейкая, словно облитая конопляным маслом. Далеко вглубь Захар не пошел. Нашел сухостойное дерево, срубил его, поколол. У него набралась порядочная вязанка дров. Время приближалось к обеду. Домой идти не хотелось. Захар вышел на просеку, сбросил с плеч вязанку, лег на мягкую мураву, заложив руки под голову. По небу, как легкие холстинки, лениво плыли куски белых облаков. Лес глухо шумел, навевая сладкую дрему. Захар на минуту закрыл глаза, погружаясь в раздумье. «Учиться, — повторял он и сам не верил этому. — Учиться в город…» Думал ли когда-нибудь о таком счастье он, деревенский парень, еще совсем недавно не знавший ни одной буквы? «И Таня будет меня готовить, — проговорил он вслух. — Опять Таня, везде она. Нет, видно, без нее для меня ни одной дороги в жизни…» Он попытался представить ее в своем воображении и не смог.

Обратно Захар пошел другой дорогой и у села чуть-не нагнал вереницу учеников, возвращавшихся с экскурсии. Впереди шла Таня в легком белом платьице и в цветной косынке, накинутой на плечи. Она часто поворачивалась назад, подгоняя отстающих. «Заметила ли она меня?» — подумал Захар, замедляя шаг. И до самой своей избушки он издали наблюдал за ней.

Вечером Захар не вытерпел и собрался сходить в Совет. Надел желтые полуботинки, суконные брюки и синюю сатиновую рубаху с отложным воротником, расчесал густые непослушные волосы.

— Чем не парень? — сказал, глядя на него, Степан. — Не одну учительницу сманит!

Но Захар так на него посмотрел, что Степану сделалось неловко. Он сегодня, в субботний день, вернулся с поля раньше обычного и собирался в баню. Ему все же хотелось поговорить с Захаром, похвалить его.

— Чего же ты сердишься? — начал он опять. — Верно говорю, что ты первый парень на селе. Прошли теперь те времена, когда мы прятались от людей, боялись показаться на улице. Теперь наша берет. Сегодня вот Гриша с волостным председателем поле осматривали: не остается ли у кого незасеянным загон. Видишь, как власть заботится о нас, мужиках. То-то же… Подходили и ко мне. «Свой пашешь?» — спрашивает меня волостной. «Нет, говорю, безлошаднику. — Давай, давай, говорит, помогай…»

Захар не дождался, когда Степан кончит свою длинную речь, ушел.

В Совете Захар, кроме двух стариков — деда Игнатия и церковного сторожа деда Прокопа, никого не встретил.

— Кынцамолия теперь, поди, в бане моется, — проговорил дед Игнатий на вопрос Захара. — Посиди немного с нами, со стариками, может, кто и подойдет. Недавно, знать, приехал? Тебя все не видно было…

— Кынцамолия теперь все больше в школе собирается, — вставил дед Прокоп.

Захар немного задержался с ними. Скрутил цигарку, покурил, невольно прислушиваясь к болтовне стариков. В школу идти было неудобно, да и там сейчас, кроме старой учительницы, никого не могло быть.

— Мы вот с тобой в разных местах служим, а старики, почитай, одинаковы, — говорил дед Игнатий Прокопу.

— И места у нас, почитай, одинаковые, — равнодушно заметил дед Прокоп. — И к моему, и к твоему месту люди ходят. Людные у нас с тобой, Игнаша, места.

— Нет, Проша, — возразил Игнатий. — Места у нас с тобой не одинаковы. Твое место несознательное, а мое обчественное и сознательное, и служит оно всему селу.

— А церковь, по-твоему, не селу служит?

— Церковь — это не Совет. Ты бы хоть кипиратив, что ли, взялся охранять, и мне, глядишь, легче было бы.

— Куда мне с деревянной ногой-то кипиратив охранять, не доверят мужики.

— Хочешь, я с Григорием поговорю?

— Не надо, мне в церковной караулке лучше: зимой тепло, а летом прохладно.

— Вот то-то ты и есть несознательный, — с укоризной заметил дед Игнатий.

— Ладно тебе ругаться, давай лучше погляди картошку, испеклась, наверно.

Дед Игнатий поковырялся в углях. Запахло печеной картошкой. Одну за другой он выкатил из голландки на пол десятка полтора обугленных картофелин.

— Вот бы к ним капустного рассолу, — сказал дед Прокоп, глотая слюну.

Неожиданно вошли Канаев и Пахом.

— Никак тебя не могу приучить, Игнатий Иваныч, к порядку, — недовольно сказал Канаев. — Сколько раз тебе говорил, чтобы ты не пек в голландке картошку. Да еще трубу закрыл. Иль не слышишь, угаром пахнет?

— Угар, Григорий Константиныч, совсем ничем не пахнет. У отца Гавриила есть ефимия, так в ней сказано, что угар — непахучая вещь, — заметил дед Прокоп и, постукивая деревянной ногой по полу, заторопился к Игнатию помочь ему собрать с пола картошку.

— У попа Гавриила, кроме попадьи, есть еще монашка Аксинья, но чтобы была Евфимия, этого я не знал, — сказал Пахом и улыбнулся, сверкнув широкими зубами.

— Тебе смех, а я точно говорю. И эта ефимия не баба, а книжка такая, — немного обиженно сказал Прокоп. — И книжка эта не церковная, а в ней все как есть прописано по-русски. Я хоть читать не умею, но его дочки читали, и я все слышал.

— А я ведь думал, баба, — опять засмеялся Пахом.

— За пустое ругаешь, Григорий Константиныч, как себя помню — в этой голландке картошку пеку, и ни один человек еще ни разу не угорал, — сказал дед Игнатий, собрав картошку в подол длинной посконной рубахи.

— Было время — пек, а теперь надо понять, что здесь у нас сельский Совет. Шли бы вы с дедом Прокопом в его сторожку и пекли там сколько угодно. А то давеча заходит сюда Василий Михайлович Дубков, а у тебя около голландки вот эти висят. Их можно было во дворе повесить, день солнечный. И вообще летом незачем топить голландку.

— Это рыбу ловить меня нечистый таскал. Поймать ничего не поймал, а портки намочил, — сказал Игнатий и снял с голландки сохнувшие штаны.

Старики со своей печеной картошкой вышли из избы.

Канаев сказал Захару:

— Волостная партийная организация просит послать от нас двух молодых людей учиться в губернский город. Я уже говорил тебе: открывается совпартшкола.

— Туда, поди, очень грамотные требуются, а я что? — возразил Захар.

— Очень грамотным и учиться нечего, — заметил Канаев. — Целое лето готовиться будешь.

— А другой кто?

— Николай Пиляев. Надо и его послать, он учиться вроде желает. Пусть, может, там из него настоящего человека сделают. Ну как, согласен?

— В таком деле что спрашивать, — вмешался в разговор Пахом. — Учиться ему позарез надо.

Захар не мог не согласиться с ним. С тех пор как он овладел началами грамоты, учение стало единственным желанием в его жизни. Теперь же перед ним открывалась возможность, о которой он не смел и мечтать. «Кто же это так заботится обо мне?..» — думал Захар, но разобраться в этом вопросе сам не мог, хотя и понимал, что для него неожиданно открывалась широкая дорога, по которой он пойдет, не оглядываясь назад.

5
В воскресенье в Найман откуда-то забрел цирк и расположил свой балаган под ветлами на площади. Вечером перед этим балаганом в первый раз после своего приезда Захар встретился с Таней. Они поздоровались, как обычные знакомые, спросили друг у друга, кто как жил это время. Захар говорил мало и нехотя. Больше рассказывала Таня.

— Знаете, о вашем приезде мне вчера сказал Григорий Константинович, — обронила между прочим Таня и тут же запнулась.

Обоим стало неловко. Захар не заметил, как она покраснела до самых ушей. Оба невольно вспомнили о сплетне, разлучившей их на целую зиму. Чтобы замять неловкость, Захар сказал:

— Все эти дни после приезда я никуда не выходил.

— Напрасно. Я не знала, что вы приехали. Вам говорили об учебе?

— Вчера Григорий Константинович сказал.

«Опять этот Канаев, — недовольно подумал Захар, но тут же мысленно обругал себя. — И впрямь, почему в самом деле не упоминать его?..»

— Поедете? — спросила Таня.

— Конечно. Только вот надо подучиться. Опять вам придется со мной заниматься.

— Мне уже говорили об этом.

— А будет у вас охота возиться со мной летом? Вы, поди, на лето домой собираетесь?

— Мой дом там, где я сама нахожусь, — с улыбкой ответила Таня. — А у вас разве не так? Помните, как вы сами однажды сказали, что, в какую бы сторону ни пошли, все равно к себе домой придете?

«Значит, и она меня не забывает, если помнит все, что я с ней говорил», — подумал Захар, а вслух сказал:

— А все же, не тяжело вам будет заниматься все лето без отдыха? Ведь я, как вы знаете, жаден до учебы, целыми днями не дам вам покою.

— Это еще вопрос, кто окажется напористей, — улыбнулась она и спросила шутя: — Вы не боитесь свирепой учительницы?

— В васильковых глазах свирепости не бывает… Васильки не крапива, они не жгут.

— Вот как! — Таня пристально посмотрела на него. — Это вы в городе научились так говорить?

Захар сделал вид, что не расслышал. Представление в цирке, шло своим чередом: атлет поднимал тяжелые гири, фокусник тянул изо рта разноцветные ленты, глотал горящую паклю, клоун с безобразно намазанным лицом кривлялся и падал, вызывая у зрителей смех.

Таня между тем говорила:

— Тянуть с началом учебы не следует, надо приступать к занятиям завтра или послезавтра.

— По мне хоть сейчас, Татьяна Михайловна, — отозвался Захар.

Ему страшно хотелось уйти отсюда, но он стеснялся предложить это Тане, а уходить один не хотел. Таня сама пришла ему на помощь.

— Чего хорошего смотреть, как он там кривляется? — сказала она.

— Мне самому хотелось уйти отсюда. Только вот на прощанье хочу кое-что показать этим циркачам.

Выбравшись из толпы зрителей, Захар попросил у отдыхавшего силача разрешения попробовать поднять его гири. Тот с усмешкой оглядел фигуру Захара, но все же принес одну из двухпудовых гирь. Захар легко перекинул ее из руки в руку, положил на левую ладонь и, высоко подняв над головой, отбросил далеко в сторону. На него обратили внимание зрители. Раздались ободряющие возгласы:

— Давай давай, меньшой Гарузов, покажи им, как поднимать гири.

— А потяжелее нет? — спросил Захар силача.

Тот ему принес довольно большой железный диск, который сам поднимал обеими руками только до груди. Захар взял диск, обеими руками поднял на уровень плеч, переложил плашмя на ладонь правой руки и поднял над головой. В публике раздались возгласы одобрения. С диском на руке Захар вышел из кольца зрителей и направился к луже близ балагана. Здесь, слегка присев, он вдруг распрямился, и тяжелый диск, описав короткую кривую, шлепнулся в грязную воду, взметнув тучи брызг. Вокруг послышался смех, крики одобрения.

— Зачем же бросать в грязь? — недовольно сказал силач, с трудом извлекая из лужи тяжелый диск.

— Захар! Помоги ему! — кричали из толпы.

Но Захар, отыскав глазами Таню, шагнул к ней, они отошли от балагана.

— Зачем вы это сделали, Захар? — с легким укором спросила она.

— Сам не знаю зачем, захотелось вдруг поозорничать.

Они шли по тому же большому проулку, что и в последний раз осенью, перед расставанием. Таня с веселым удивлением смотрела на своего спутника, не смея коснуться его мускулистой руки. «Ну и силища», — думала она. Долго шли молча, точно боясь нарушить тишину вечера.

— Помните это место, где я галошу потеряла, а вон там вы меня на руках перенесли? — тихо сказала Таня, когда они подходили к школе.

— Все помню, Таня, — в тон ей отозвался Захар, и ему показалось, что он до сих пор ощущает вес ее тела.

Их нагнал незнакомый человек и обратился к Захару.

— Ваша кидала грязь наша гиря?! — сказал он с сильным восточным акцентом.

Захар не сразу нашелся. Ему теперь и самому было совестно за свой поступок.

— Захар, извинитесь перед ним, — толкнула его в бок Таня.

— Скажи, ваша кидала гиря?! — настойчиво требовал циркач.

— Ну я, — наконец ответил Захар.

— Я есть хозяин цирка, — начал незнакомец, прикладывая правую ладонь к груди. — Прошу ваша идти работать мой цирк. Буду давать пятьдесят рублей жалованья.

Захар улыбнулся, а Таня не выдержала, рассмеялась. Они ожидали чего угодно, но только не этого, думали, что циркач будет ругать Захара за озорство.

— Зачем мне твои пятьдесят рублей? — сказал Захар. — Ты того, прости, брат, меня, что в грязь закинул твое колесо.

— Я буду давать тебе сто рублей!

— Нет, и ста рублей не надо.

— Душа любезнай, сто рублей буду давать. Мой цирк — кароший цирк. Мой цирк смотреть каждый ярмарка, каждый село. Ты будешь очень довольный. Сто рублей тебе мало?

— Дело не в деньгах, — улыбнулся Захар.

— Сто рублей ни один артист у меня не получает, а тебе я дам, айда и кидай гири, куда хочешь, только на людей не кидай.

— Нет, не пойду. Ни за сколько не пойду, — решительно сказал Захар и двинулся дальше, обходя неожиданного собеседника.

— Напрасна, ах как напрасна не хочешь работать мой цирк. Мой цирк — кароший цирк. Будешь после каяться, да я не буду здесь. Подумай карошо, маладой человек, до завтра падумай, а утром придешь мой цирк…

Но Захар уже не слушал его. Он шел, украдкой поглядывая на Таню.

— Я не сказал вам, Татьяна Михайловна, — заговорил Захар, когда они отошли довольно далеко, — как в городе почувствовал, что вы для меня значите. Куда ни пойду, куда ни повернусь — всюду вы. Кажется, что сама жизнь моя началась с того дня, когда я впервые увидел вас…

Таня молчала, смотря себе под ноги, точно боялась поднять глаза. Лицо у нее потемнело, губы были плотно сжаты. На щеках вспыхивал румянец. Признание застало ее врасплох. А Захар все говорил и говорил о том, как он после работы ночами думал о ней…

Так они дошли до дома Сергея Андреевича. Остановились у ворот. Но Тане не хотелось уходить домой. Ей все это время так недоставало его.

— Посидим в саду, — предложила она.

Они прошли в небольшой опрятный садик Сергея Андреевича и сели на скамейку под старой, корявой черемухой. Захар опять начал было говорить о своих чувствах, но Таня осторожно положила на его руку свою узенькую ладонь.

— Не надо, Захар, сейчас об этом, — сказала она. — Меня все время мучает мысль: как вы могли тогда поверить тому?

Захар неосторожно спросил:

— Значит, ничего такого не было?

Таня вздрогнула, ее васильковые глаза потемнели. Захар смутился, виновато опустил голову.

— Давайте никогда больше не будем возвращаться к этому ненужному разговору, — сказал он.

За полями в густую пелену тумана и пыли садилось багровое солнце. Где-то далеко за огородами блеяли овцы и мычали телята — должно быть, возвращалось стадо. С площади доносилось пение девушек. Из задней калитки двора с пустыми ведрами показалась Лиза. Заметив Таню и Захара, она поставила ведра и подошла к ним.

— Вы чего же ушли с представления? Эх, и интересно было! — сказала она. — И другие парни пробовали поднимать ихние гири, только то железное колесо никто не мог поднять, а Колька Пиляев от натуги штаны порвал. Так и треснули по швам. Смеху сколько было…

Лиза громко засмеялась.

— Что же вы молчите? — удивилась она, видя, что ее рассказ совсем не трогает их. — А, понимаю: помешала я вам…

Она, быстро повернувшись, пошла к колодцу.

— Что ты, Лиза?! — крикнула ей вслед Таня, но та и не обернулась.

Появление Лизы словно растопило Ледок между молодыми людьми, возникший из-за необдуманного вопроса Захара. Они опять разговорились. Таня спрашивала, как и где он работал зиму. Потом снова заговорили об учебе и не заметили, как прошел вечер, как прошла короткая майская ночь. Пора было расставаться.

Еще немного задержались у ворот.

— Я позавчера был в лесу, — сказал Захар, не выпуская руку Тани. — А когда шел обратно, видел вас с учениками. Долго шел за вами. Смотрел…

— Что же не подошли?

— Неловко было, я дрова нес.

— И много, должно быть, несли! — смеясь, сказала Таня, вспомнив, как он поднимал тяжелый чугунный диск.

— Уряж Матрена сказала, что на недельку хватит.

— А я цветы принесла с поля, огромный букет. Хотите, покажу?

Таня шмыгнула в калитку и вскоре появилась в окне с букетом полевых цветов. Захар поднялся на завалинку, и они одновременно склонились над цветами.

Она смотрела из-за цветов и улыбалась глазами.

— Ну, идите же, — опять сказала она, но, закрыв окно, продолжала смотреть сквозь стекло; наконец она махнула цветами и скрылась.

Слышно было, как в доме встали, вышли в сени. Захар спрыгнул с завалинки и зашагал по улице. Он только теперь увидел, что совсем рассвело и скоро будут гнать стадо. Он шел точно пьяный, покачиваясь и оступаясь. Навстречу ему показались Иван Воробей и его подпасок с небольшими котомками за плечами и длинными кнутами, извивавшимися по дороге, как змеи. Иван подмигнул Захару и сказал подпаску:

— Вот вырастешь большой, и ты до этих пор будешь гулять.

— Я больше не вырасту — возразил мальчик.

— Кто тебе сказал?

— Брат.

— Обманул он тебя, все люди растут.

Захар не слышал, о чем они говорили дальше. Чтобы, избежать встреч, он свернул в проулок и пошел задами.

Найман просыпался. Он начинал скрипеть воротами, дверьми домов; распелись петухи, замычали коровы, заблеяли овцы, закудахтали куры, задребезжали телеги и рыдваны. От озерного луга с гиканьем и свистом пронеслись верхом на лошадях мальчишки и парни, что были в ночном.

Захар шел и ликовал при виде просыпающегося села. Все ухабы жизни как-то сгладились в его представлении в это утро. И не было ничего лучше этой жизни, такой, как она есть. Даже старухи, вышедшие на огороды поливать капусту, еще совсем недавно так бессовестно злословившие про его любимую девушку, казались ему преисполненными душевной красоты. Все недоброе сейчас забылось, как забывается темень ушедшей ночи, как забываются морозы прошлой зимы. Наступал новый день, с цветущими садами, с молодой завязью яблок.

Спать Захару не хотелось. Он был сильно возбужден пережитым за эту ночь. Степан собирался в поле, когда Захар дошел до своей избушки. Торопливо переодевшись, Захар вскочил в телегу и взял вожжи. Лошадь, почувствовав его сильные и умелые руки, взяла с места рысью. Утренний ветерок пахнул в лица сидящих в телеге, точно над ними пролетела стая больших крылатых птиц.

6
Никогда Захар не думал, что так быстро может лететь время. Еще совсем недавно была весна, когда он засел за учебники, а теперь уже и лето кончается. Убранные с полей снопы лежали на токах, сложенные в скирды, ждали обмолота. В воздухе повеяло сентябрьской прохладой, ночи стали совсем холодными. По берегу Вишкалея дважды покошенный луг потемнел, и лес изменил окраску. Он еще не пожелтел, но уже не был зеленым. Цветы остались самые поздние, и то лишь по краям дорог и тропинок или в сухих лощинах. Осеннее увядание приближалось с каждым днем. Но что из того, если на душе у человека весна, и сам он своими чувствами скрашивает жизнь.

Захару жизнь теперь казалась прекрасной, несмотря на то что уряж Матрена вплоть до самого нового урожая пекла хлеб из картофеля и частенько за обедом приходилось довольствоваться щами из щавеля. Жизнь казалась привлекательной и другим Гарузовым. Каждый из них находил в ней хорошее, строил свои планы, заглядывал в будущее. Степан весь ушел в свое хозяйство, в нем теперь была лошадь и росла телочка, которая вот-вот станет коровой. Пахом с головой ушел в дела села, учился и работал вместе с Канаевым, строил новую жизнь. Захар, каждый день встречаясь с Таней, был счастливейшим человеком во всем Наймане. Он любил, и эта любовь для него была своего рода светом, который освещал его дорогу в будущее. В прошлом году Захар только научился читать и писать, но он с такой энергией взялся за дело, что лето для него не прошло даром. Таня удивлялась, как он все схватывает на лету. В первое время с ним вместе занимался и Николай Пиляев, но вскоре это ему надоело. Он заявил, что и так все знает, а чего не знает, там, в школе, подучит. Захар и Таня не очень печалились об этом. Николай только мешал им заниматься.

Таня радовалась успехам Захара, но к радости ее подмешивалась иногда и грусть: скоро все это кончится. Она любила его, хотя и старалась не выдавать себя. Молчал о своей любви и Захар. С весны, когда Таня сказала ему, что сейчас не надо говорить о своих чувствах, он больше об этом не заговаривал. По красноречивым взглядам, по внимательному отношению, по сотне мелочей она видела, как он ее любит, и теперь даже хотела, чтобы он говорил о своей любви, но сама она не могла открыться ему. Из живой, говорливой девушки в его присутствии она превращалась в тихую, даже застенчивую. Лиза уже не раз замечала. «Что с тобой, Таня? Тебя словно подменили». Она, конечно, знала о ее любви. Девушки часто делились друг с другом сокровенными тайнами. Так Таня узнала, что Лизе Николай Пиляев нравится больше, чем Иван Воробей. Таня не одобряла ее выбора, но Лиза сердилась, если она плохо отзывалась о Николае.

— Что мне твой Воробей! — с возбуждением возражала Лиза. — Пастушок найманский, и все. А этот поедет в город учиться, начальником сделается…

— Жизнь изменчива, Лиза, — старалась убедить Таня свою подругу. — Сегодня Иван пастух, а в будущем может стать большим человеком.

— Что-то не верится, чтобы пастух большим человеком сделался. Будешь всю жизнь слушать его дудку, а хорошего ничего не увидишь.

Таня умолкла. В любовных делах советовать бесполезно, сердце само выбирает. Пусть попробуют ей сказать, что Захар плох, не ровня ей, разве она послушает?

В начале сентября из города пришло письмо, в котором говорилось, что учеба во вновь открытой школе начнется только в первых числах ноября. Впереди было еще полных два месяца. Чтобы они не прошли даром, Захар опять засел за книги. Теперь, с началом занятий в найманской школе, он встречался с Таней только по вечерам.

Однажды поздно вечером, проводив Таню, Захар задержался под окном Сергея Андреевича. Из-под навеса сарайчика, что возле ворот, доносился сдержанный говор. Захар узнал голос Николая. В руках он держал свернутую цигарку: спичек в кармане не оказалось. Решил заглянуть под навес, попросить прикурить у Николая. Там сидели на старых перевернутых дровнях Николай и Лиза.

— Спичек у тебя нет? — спросил Захар, останавливаясь у входа.

— Я и сам до смерти хочу курить, вот табаку нету, дай на цигарку, а спички сейчас нам Лиза вынесет.

— Да не стоит, — начал было Захар. — Я думал, у тебя есть.

— Погоди, сейчас вынесет.

Лиза в темноте отодвинула в заборе доску и полезла во двор.

— Видишь, где у моей невесты вход, — проговорил Николай. — Это она чтобы домашних не тревожить. И хитрый же народ эти бабы.

— Невеста, говоришь? — переспросил Захар.

— А чего же? У нас с ней, брат, все слажено, не сегодня-завтра свадьбу сыграем. И задатками обменялись: она мне дала свой шелковый платок, зеленый с бахромой, ну, а я ей сатиновую рубаху отдал. Так что у нас дело на мази.

— А как же с учебой теперь? — спросил Захар.

— О, до учебы еще далеко — целых два месяца, можно не одну свадьбу сыграть.

— Скучать там в городе по невесте не будешь?

— В гости к нам с Таней будут ездить.

Немного помолчав, он спросил:

— В дружки ко мне пойдешь?

— Не знаю, никогда я не бывал дружкой, но уж если ты непременно хочешь меня — что ж, пойду.

Доска в заборе опять скрипнула, возле них появилась Лиза. Она сама зажгла спичку и дала им по очереди прикурить. Захар мельком взглянул на освещенное лицо Лизы, и ему подумалось: «Не в свой лапоть обувается девка».

— Ну, бывайте здоровы, — произнес он вслух. — Мешать вам больше не буду.

Он вышел из-под навеса, оставив их одних.

Глава шестая

Где уродилась, боярыня хмель?

Где вырастала, сударыня хмель?

(Из эрзянской песни)
1
Пиляевы готовились к женитьбе сына. Свадьбу хотели сыграть по всем эрзянским обычаям. День для сватовства выбрала сама Пелагея: середину недели. Сразу после обеда она послала мужа к Канаевым, чтобы пригласить с собой на сватовство и своего зятя, Григория, Пиляевы не совсем твердо были уверены, что Сергей Андреевич согласится выдать свою дочь в их дом. Значит, сватовство следовало провести особенно умело. Григорий там будет не лишним. Неплохо напомнить в доме девушки, кто ей придется родней. С этим был согласен и Лабырь и не стал перечить, когда жена послала его к Канаевым. Конечно, Николай и Лиза могли бы пожениться «самокруткой», то есть Николай просто привел бы к себе домой Лизу, переночевала бы она с ним, а потом уж родителям волей-неволей пришлось бы согласиться. Такие свадьбы в Наймане происходили часто, когда родители девушки почему-либо не соглашались выдавать дочь. Случалось и так, что невесту уводили против ее воли, крали. Соберутся братья и близкие товарищи жениха, запрягут лошадь порезвее и едут поздно вечером к дому нареченной девушки. Какую-либо из подруг подговорят, чтобы та вызвала ее из дома, а тут уж стоят наготове и, как только девушка появляется на улице, ее хватают, сажают в сани или на телегу, смотря по времени года, и увозят к себе домой.

С Лизой не было надобности так поступать, она сама соглашалась выйти за Николая. Дело было только за родителями, которых следовало как-нибудь уломать.

Лабырь двинулся к Канаевым.

— Да смотри не пропади там, — говорила Пелагея, провожая его. — А-то станешь где-нибудь небылицы рассказывать.

Канаевы только кончили обедать, когда к ним вошел Лабырь. Сам Григорий прилег на конике, Марья убирала посуду.

— Немного не подоспел, Константин Егорыч, — сказал Григорий, поднимаясь.

— Я и сам только сейчас из-за стола, — ответил Лабырь, присаживаясь на лавку. — По делу, Григорий Константиныч, зашел.

— Давай, давай, выкладывай. Большое дело?

Лабырь сначала набил табаком трубку, прикурил и, пустив тонкую струйку синеватого дыма, проговорил с не свойственной ему серьезностью:

— Дело большое, и твоя помощь в нем необходима.

— И вправду, наверное, большое, коли так начинаешь, — усмехнулся Григорий непривычной серьезности тестя.

— Пойдем к нам невесту сватать.

— Невесту? Кому?

— Спрашиваешь — Конечно, не себе. Сыну. Время уж… Хватит ему по улицам гоняться.

— Да ведь он же учиться поедет.

Канаев даже привстал.

— Я думаю, одно другому не мешает, — сказал Лабырь.

— А вот я на твоем месте не разрешил бы ему сейчас жениться. Пусть сначала едет учиться, а после видно будет, — не сразу ответил Григорий.

— Прямо говоря, и я так думал, да что поделаешь, коли жениться приспичило. — Лабырь усмехнулся. — Да еще мать настропалила, девушка уж больно гожа, по сердцу ему, знать, пришлась.

— Она же никуда не денется, девушка-то ваша, — вмешалась в разговор Марья.

— Видишь ли, боится, что за другого выйдет. Поговаривают, что Дурнов за своего сына хочет ее сватать.

— Кто же девушка? — спросил Григорий.

— Сергея Андреича, Лизка. Огонь-баба будет. Да ведь и сами, Григорий Константиныч, в его пору мы уже женаты были. Покойный отец вожжами меня порол, чтобы женился. Что же я буду препятствовать?

— Все же не советовал бы, — отозвался Григорий, опять садясь на коник.

— Ну как, пойдешь с нами? — немного погодя спросил Лабырь.

— Сватать-то? Я уж и не знаю, что делать. Вот Марья пойдет, она лучше меня поможет в этом.

— Марья особо пойдет.

— Грише нехорошо ходить по таким делам, — вступилась Марья за мужа. — Это, поди, все мать придумала. Ну, чего он пойдет туда?

— Гриша — сила, — возразил Лабырь. — Против него Сергею Андреевичу не устоять.

Поговорили еще. Лабырь ушел, добившись от Григория согласия. Однако Марья после ухода отца стала отговаривать мужа.

— Не суйся ты в это дело, без тебя как-нибудь сосватаем, — говорила она. — Ты знаешь, какая у нас семья, уживется ли в ней Лиза? Потом тебя будут винить, что вот мол, сосватал…

— Парень-то уж больно Николай не того… — отозвался Григорий, соглашаясь с женой.

Вечером Марья одна пришла к родителям. Здесь уже все собрались. Ждали вестницу, посланную узнать, примут ли сватов. Лабырь сидел у стола в новой вышитой рубахе, с расчесанными на пробор волосами. На столе, на белой скатерти, лежал каравай ржаного хлеба и деревянная солоница. В углу под образами стояли литр водки и кувшин самогону. В избе собралась родня Лабыря: сосед Цетор, Филипп Алексеевич с женой. У двери стояли несколько подруг Агаши. С ними шутил и украдкой от матери заигрывал Николай. Сама Пелагея была одета в длинную широкую руцю с яркими вышивками на груди, на рукавах и по подолу. Широкий ворот скреплен крупной подковообразной застежкой — сюлгамо. Узорчатый кокошник ее был расшит мелким бисером. Из-под кокошника опускались на шею аккуратно собранные концы белого, вышитого по краям платка. Для столь торжественного момента Пелагея не пожалела своих лучших нарядов. Все находящиеся в избе толковали о плохих и хороших сторонах характера Лизы. Таков обычай. Когда собираются сватать невесту, сначала обсудят все ее достоинства и недостатки.

— А Гриша где? — спросил Лабырь, как только Марья появилась в избе.

— Ему чего-то недосуг, сказал, чтобы его не ждали.

Пелагея недовольно покосилась на Марью и, заметив, что дочь пришла в сарафане, накинулась на нее:

— А ты-то чего так вырядилась? Ворон, что ли, пугать на огороде собралась? Зачем оделась не по-людски?!

— Не надо, Пелагея, начинать с крику такое дело, — вмешалась жена Филиппа. — Ладком давайте да мирком. А ты, любезная, сходи переоденься, пока не пришла посланная. Она уже вот-вот должна подойти.

— Недосуг ему, дела у него, — ворчала недовольная Пелагея. — Сто дел ради этого надо бы оставить.

Марье пришлось сбегать домой, одеться по-эрзянски. Когда она вернулась обратно, здесь уже готовы были к выходу. Посланная в дом невесты крестная мать Николая рассказывала, как ее встретили. Кончив рассказ, она вытащила из просторных малиновых рукавов грязную мочалку, которой вытирали стол или лавки.

— Насилу удалось стащить, — сказала она, показывая свою добычу. — Теперь уж девка у нас будет. Сначала долго все отказывались принимать, но потом чую, что дело на лад идет.

— Стало быть, не отказались? — спросил Лабырь. — В таких случаях прямо не говорят.

Пелагея зажгла перед образами восковую свечу. Все встали, начали молиться. Лабырь стоял около жены. Его взгляд невольно остановился на горлышке посуды с водкой, запечатанной красным сургучом. В середине молитвы Пелагея обернулась к Николаю и рукой, которой крестилась, погрозила ему, чтобы он подошел ближе, не прятался от молитвы. Николай со смущением взглянул на девушек, но послушался и встал рядом с матерью.

— Тоже комсомолец, а сам молится, — шепотом заметила одна из девушек; они осторожно захихикали.

Когда молитва закончилась, Пелагея взяла со стола каравай, а Лабырь — литр водки и кувшин с самогоном. Чтобы никто не перешел им дорогу, пошли задами. Было уже довольно темно. На небе сверкали яркие осенние звезды. Ветер дул с востока, было свежо.

Прежде чем войти в избу Сергея Андреевича, остановились в проулке. Одна из женщин подошла под самые окна и стала прислушиваться, о чем говорили в избе. Это было очень важно, надо было, чтобы там обязательно произнесли одно из имен пиляевской семьи. Улучив момент, подслушивавшая женщина подозвала остальных, и все они пошли в избу.

Семья Сергея Андреевича старалась показать, что совсем не знает и не понимает, зачем к ним пожаловали в такой поздний час. Сам Сергей Андреевич сидел на краю печи, разутый и с расстегнутым воротом. Лиза сразу же юркнула в чулан. Только мать Лизы вопросительно смотрела на гостей. Лабырь с женой встали под матицей и начали сосредоточенно креститься на образа, от них не отставали и пришедшие с ними.

— Что скажете? — проговорил Сергей Андреевич, когда те кончили молиться и стали посматривать на лавки, ожидая приглашения сесть.

— Дело с вами мы начали, теперь пришли доделывать, — выходя на середину избы, сказала крестная Николая, не раз побывавшая здесь в качестве свахи.

— У тебя, Сергей Андреевич, есть дочь, — поддержал ее Лабырь, — а у нас сын. Значит, по рукам. Что здесь много толковать, я лишних слов говорить не люблю…

Все невольно улыбнулись, хорошо зная, как он не любит много говорить. Кончив, может быть, единственную за всю свою жизнь короткую речь, Лабырь достал из кармана трубку и уже примерился стукнуть ею об край лавки, чтобы выбить оставшуюся в ней золу; но Пелагея внушительно дернула его за рукав зипуна. Трубку пришлось спрятать обратно. К этому времени Сергей Андреевич надел валенки, слез с печки и подошел к столу.

— Пришли хорошее дело делать, доброе дело ладить, а то оно у нас еще не сделано, еще не слажено, — заговорила Пелагея и сразу же перешла на речитатив:

Знаем, пташечка у вас известна на все село,
Знаем, соловушка у вас слышна на все село.
У нас же есть парень: красотой и здоровьем удался,
У нас есть сыночек: счастьем бог его не обидел,
Нет у него старших братьев, нет братьев младших,
Он один у нас в семье, любимый, единственный.
Мы возьмем вашу дочь не в сиротстве печалиться —
Как дитя, будем нянчить, как детеныша, станем держать.
Когда, любезные, отнимет старость силу ног и рук моих,
Только тогда заставлю я ее делать домашние дела.
Все равно, любезные, сама не останусь праздная —
Стану колыбель качать да снохе угождать…
Пока Пелагея полунапевом произносила все это, остальные молчали, вслушиваясь в ровное течение ее голоса. После нее тут же заговорила крестная Николая.

— Каяться вам не из-за чего будет: дочь ваша войдет в лучшую семью села. Кто не знает родителей парня, кто не знает самого парня — барина: нравом тихий, собой пригожий, телом здоровый, к каждому делу сноровку имеет, грамоту знает, товарищи его — все люди Совета…

Сергей Андреевич с женой и рта не успели раскрыть, как пришедшими все уже было сказано, жена Сергея Андреевича только и нашлась промолвить:

— У нас девушка еще молода, куда ей замуж?

— А наш парень разве с бородой ходит? Ведь он только на два лета раньше ее рожден, — ответила ей Пелагея.

— Одна останусь дома, помогать мне некому будет, — опять нерешительно отозвалась хозяйка.

— Девку, любезная, не будешь всю жизнь держать около себя, ей самой надо гнездышко свить, — поддакнула одна из женщин.

— В таком деле сначала надо спросить саму девушку, может, она и замуж-то не хочет, чего нам зря рядиться и торговаться? — сказал наконец и Сергей Андреевич.

Сваты все еще стояли. Сергей Андреевич пригласил их присесть.

— Ну-ка, выйди-ка сюда, доченька, — повернулся Сергей Андреевич к чулану, где укрылась Лиза.

— Да уж так бы не пришли, если бы у них с женихом не все слажено было, — сказала крестная Николая.

— Слажено у них или нет, я этого не знаю. Мне надо услышать от нее самой. Выйди сюда, Лиза! — позвал Сергей Андреевич настойчиво.

— Коли на то пошло: вот их сговор!

Крестная Николая вынула из-за пазухи шелковый платок Лизы, зеленый с кистями, и развернула перед Сергеем Андреевичем.

— Выходи, тебе говорят, из чулана! — сердито крикнул он, но, когда Лиза появилась перед людьми, мягко сказал ей: — Сватать тебя пришли. Не прячься, твоя участь решается. Я тебя неволить не стану. Теперь не те времена, когда девушек выдавали, не спрашивая их согласия. Как скажешь сама, так и будет. Пойдешь за Николая?

— Парня знаешь, не сторонний какой-нибудь, вместе росли, — вмешалась крестная Николая.

— По рукам, Сергей Андреич, чего тут? Разольем вино и сватьями станем. Не корову, поди, у тебя торгуем, — поддержал и Лабырь.

Пелагея точно только этого и ждала: хлоп каравай на стол. Рядом с караваем Лабырь поставил водку и кувшин самогона. Крестная Николая кинулась к Лизе и что-то стала нашептывать ей на ухо.

— Вместо матери тебе буду, серебряный мой кусочек, — промолвила Пелагея.

— Говори же, или у тебя язык отнялся? — спрашивал Сергей Андреевич молчавшую дочь.

Происходила ли в ней какая-нибудь борьба, сомневалась ли она в эту минуту, принимая окончательное решение? Трудно сказать. Ее лицо полыхало от смущения, опущенные вниз глаза были скрыты под длинными густыми ресницами. Наконец она, шевельнув губами, сказала тихо:

— Выйду за Николая…

— Ты это хорошо подумала? — спросил отец.

На его лице мелькнула тень неодобрения, лоб покрылся мелкими складками, глаза сузились. Мать Лизы уголком платка вытирала слезы.

— Выйду за него, — громче и настойчивее повторила Лиза и тут же убежала в чулан.

— Ну и делу конец! — обрадовался Лабырь и бросился к кувшину, но успел только вынуть затычку.

— Погоди ты со своим вином, — опередила его Пелагея и оттолкнула от стола. — Надо все по порядку, как у добрых людей.

Все встали. Мать Лизы засветила свечку и поставила перед образами, стали молиться. Потом Лабырь всех попросил к столу, а Пелагея прошла к невесте в чулан. Вскоре оттуда послышался ее речитатив:

Ой, снохушка, доченька!
По сыну ты мне деточка!
Возьму я тебя, доченька,
Вечерами долго сидеть,
По утрам рано вставать,
В дом дрова приносить,
Ведра полными держать,
Избу в чистоте содержать,
Мягкую постель стелить,
Грязную рубаху брать,
Чистую рубаху возвращать,
За каждое дело браться,
Приходящих встречать,
Уходящих провожать…
Пока мужчины усаживались за столом, Пелагея кончила свой речитатив и теперь подошла к матери Лизы и запела. Ее голос звенел, точно у молодухи:

Ой, сватушка-матушка!
Оставлю у тебя найденное деревцо,
С моей меткой яблоньку.
Придут мои послы за нею,
Золотом они ее сдвинут с места,
Серебром они ее выдернут.
Не растряси, сватушка,
Землю черную от ее корней,
Не обломай, матушка,
На веточках ее цветики,
Как оставлю я ее целехоньку,
Так и отдай мне ее с добром…
— Скоро, что ли, кончатся твои песни? — с нетерпением сказал Лабырь, хозяйничая за столом.

В иное время он и сам не прочь был бы послушать жену, но теперь, когда на столе водка и кувшин самогону, ему было не до песен. Хозяйка дома взяла со стола принесенный каравай и заменила его своим. В избе появились родные Сергея Андреевича, тоже подсели к столу. Сразу сделалось шумно. Громче всех, как всегда, раздавался голос Лабыря. Где надо и не надо, он то и дело говорил своей новой родне: «Сват!» или «Сваха!» и все намеревался рассказать к случаю какую-нибудь быль, но Пелагея сердито одергивала его за рукав и шептала на ухо:

— Не нужны на таком месте твои побаски.

Все шло хорошо. Чарка быстро переходила из рук в руки, литр опустел, опустел и кувшин. Присутствующие много и громко разговаривали. Казалось, только одного Сергея Андреевича не затрагивало общее оживление, он отмалчивался и лишь поддакивал в ответ словоохотливому свату. От жены не ускользала его угрюмость, и она время от времени подносила к мокрым глазам конец головного платка. С улицы то и дело заглядывали в окна любопытные. Лиза, услышав голоса подруг, накинула на плечи зипун и хотела выйти к ним на улицу. Пелагея кольнула ее косым взглядом, а мать сказала:

— Ты далеко, доченька?

— На улицу выйду, к подругам.

— Повесь зипун и вернись на место.

Лиза недоуменно взглянула на мать, потом — на будущую свекровь и покорно опустила глаза. Она только сейчас поняла, что девическая воля кончилась вместе с вином, которое было в кувшине. Ей вдруг стало грустно, сердце сжалось, глаза затуманились слезами.

— Позови сюда подруг, — сказал ей отец.

Но Лиза ничего не ответила. Вскоре из чулана послышались ее всхлипывания. Мать Лизы подошла к окну и, приоткрыв раму, позвала Лизиных подруг. Девушки вошли толпой и с шумом забились в чулан.

День свадьбы был назначен на воскресенье следующей недели.

2
И не заметила Лиза, как прошли эти полторы недели. Наступило то воскресенье, когда в их доме ожидали сватов за невестой. Хлопоты и подготовка к свадьбе казались Лизе от непривычки удивительными. По вечерам на гулянье она уже не выходила. К ней в дом приходили подруги, вместе причитали об окончании ее девичьей свободы. Николай приходил каждый вечер, нарядный и веселый. Он каждый день приносил невесте какой-нибудь подарок: платочек, яркую ленту или отлитое им самим оловянное кольцо. Но это было все вчера, позавчера, на прошлой неделе. Сегодня же Лизу разбудили рано и стали собирать к отъезду в чужую семью. С рассветом их дом заполнили родные, соседи, близкие, знакомые. Все собрались проводить Лизу. Она в последний раз ходила по избе отца, прощалась со своим девичеством, с печальной улыбкойвстречала приходящих подруг, вяло разговаривала с ними. Подруги жались у порога и вполголоса напевали тоскливые прощальные песни. На лавке были сложены Лизины вещи, которые она увезет с собой в дом жениха. Здесь был небольшой сундук, две подушки, одеяло из домотканого клетчатого холста. У эрзян перины в то время редкостью были, и то у очень богатых. Их заменяли ватолы — матрацы, сделанные из очесов пеньки. И у Лизы на сундуке под подушками лежала такая ватола. Одеяла тоже набивались очесами. Только были они тоньше и легче.

Лиза в последний раз вышла к колодцу за водой. Шла она медленно по огородной тропинке, мысленно прощаясь со всем, что попадалось ей на глаза. У колодца немного задержалась, нежданно и непрошено, словно бусинки с оборванной нитки, покатились светлыми шариками слезы.

Вспомнились эрзянские причитания, известные еще с детства от матери. Лиза осторожно запела. Кто в селе не знает певунью Лизу! Кто не слушал ее песен! Но теперь ее голос дрожал и прерывался:

Держатель колодца!
Хозяин колодца Кастарго!
Не пугайся моего голоса,
Не пугайся моего стона…
Лиза оборвала пение и огляделась испуганно: не слышит ли ее кто-нибудь? Прислонясь к косяку калитки, выходящей на огород, стояла Таня с полотенцем на плече. Лиза смутилась, однако подумала про себя: «Ее ли почувствовало мое сердце?»

— Что же ты остановилась? Пой, — сказала Таня и направилась к колодцу.

— Это не песня, это — урнема[12].

Лиза заметила, что со дня сватовства Таня словно избегает ее, говорит с ней мало и неохотно. Лиза пристально посмотрела в глаза подруги и убедилась, что та действительно недовольна ею. Она тихо спросила:

— Ты что так рано встала?

— Тебя провожать.

В этом «тебя провожать» Лиза почувствовала легкий упрек. «Так, значит, она потому на меня дуется, что я за Кольку выхожу. А чего ей дуться?» Но Таня и сама спохватилась, что сказала нехорошо, и поспешила исправить оплошность:

— Жаль мне расставаться с тобой, Лиза, я так к тебе привыкла. Ну с чего ты надумала замуж? Чего тебе не жилось у отца с матерью?

— Такая уж у девки судьба. С отцом и матерью век не проживешь.

— Все равно мне это странно: уйти в чужой дом, к чужому человеку…

Таня мотнула головой, точно ей за ворот плеснули холодной воды.

— Привыкну, — тихо отозвалась Лиза.

— Давай в последний раз умоемся вместе, — сказала Таня. — Лей мне из ведра, а потом я тебе полью.

Но Лиза отказалась умываться. Она полила Тане, потом зачерпнула еще воды и хотела идти домой. Таня схватила ее за рукав, показала в сторону сада.

— Кто там? — не понимая, спросила Лиза.

— Иван Воробей стоит, под деревьями, — вполголоса сказала Таня. — Подойди к нему.

— Что ты? Куда меня посылаешь?! — испугалась Лиза и заторопилась к дому.

— Лиза! — настойчиво позвала Таня и, когда та остановилась, сказала: — Ведь он любит тебя, Лиза. Что тебе стоит подойти к нему, сказать несколько слов? Я здесь постою. Дай ведро.

Она взяла ведро из ее рук, поставила на землю, но Лиза не двигалась с места.

— Мне сейчас нельзя к нему подходить, нас могут увидеть, — сказала она.

Тогда Таня рукой позвала Ивана и, когда тот нерешительно подошел к ним, схватила ведро и понесла к калитке. Там она остановилась, наблюдая за двором.

— Зачем пришел? — сказала Лиза, не глядя на Ивана. — Опозорить меня хочешь?

— Пришел проститься с тобой, Лиза.

— Чего нам прощаться, ведь мы не родные какие-нибудь, — перебила она его.

— Ты мне ближе родной была, нет у меня больше человека в Наймане, с которым бы я так хотел проститься…

— Зачем же тебе уезжать?

— Как же я могу остаться здесь, когда больше не будет тебя?

— Что я — умру?!

— Для меня ты словно бы умрешь…

— Хватит тебе, Воробей, чирикать чего не следует. Убирайся отсюда поскорее, пока тебя не видели со мной. Тоже приперся прощаться…

Лиза резко повернулась и быстро пошла от него, Иван постоял у колодца и тоже пошел прочь.

— Сердца нет у тебя, Лиза, — сказала Таня, когда они вместе вошли во двор.

— А чего мне с ним там делать? Еще увидит кто…

В избе Лизу уже давно ждали. Крестная мать кинулась ей навстречу, вырвала из рук ведро.

— Без тебя некому за водой сходить! — сказала она ворчливо. — Собирайся поскорее.

— Погодите-ка, бабы, почему она не причитает? — спросил кто-то из женщин. — Без причитаний из родительского дома не уходят.

— Причитай, Лиза.

Вокруг нее собрались женщины, стали уговаривать, чтобы она причитала. Лиза неохотно начала:

Держательница дома Матушка!
Корень дома Кастарго!
Не пугайся моего голоса,
Не бойся моей поступи…
Из своей комнатки вышла Таня и остановилась среди девушек. Завидев ее, Лиза перестала причитать, прорвалась через кольцо женщин и убежала в чулан.

— Что же ты перестала? — кричали ей вслед.

— Кынцамольский начальник у нее здесь, вот она и боится.

— Чего ей теперь кынцамол, коли замуж выходит?

— Давай, давай, Лиза, причитай, не смотри на кынцамол.

— Не буду, что хотите со мной делайте, не буду, — отвечала Лиза из чулана.

В избе торопились, чтобы успеть приготовиться к приезду сватов. Но в этих заботах мужчины не принимали участия. Они сидели на лавках и в ожидании сватов вели степенные разговоры. Под окнами слышались голоса любопытных, пришедших посмотреть на невесту. Более смелые поднимались на завалинку, заглядывали в окна. Многие заходили в избу и от порога с поющими девушками понемногу двигались в сторону стола. Малыши залезали на полати и выглядывали оттуда, словно галчата.

Под окном наконец послышались крики: «Едут! Едут!» Все кинулись на улицу, изба мигом опустела. Малыши вывалились с полатей на пол, будто их кто-то оттуда вытряхнул, и, перескакивая друг через друга, тоже бросились за взрослыми. В избе остались только пожилые женщины. На голову обряженной Лизы накинули малиновую фату и усадили ее на лавку подальше от стола. А с улицы уже доносились звуки колокольчиков и бубенчиков. Шум под окном рос. Раздалось пение свахи.

3
Константин Егорович Пиляев, он же Лабырь, был из тех жителей села, которые находились между бедняками и середняками, но, несмотря на это, женитьбу сына стремился отметить шумной свадьбой, с приглашением всех родных. К поездке за невестой нашлись и бойкие лошади, и красивая сбруя. В первую телегу был запряжен дурновский жеребец. Долго пришлось Лабырю уламывать Ивана Дурнова, чтобы тот согласился дать своего жеребца. Уступил Дурнов, лишь когда ему пообещали пуд ржи. Запрягал жеребца и правил им Захар Гарузов. Кроме Захара, он никого не подпустил к себе, а жениху Николаю до синяка укусил плечо, когда тот взялся было помочь Захару.

— Ты уж не лезь, — усмехнулся Захар.

— Вот что значит кулацкая порода, не любит нашего брата, бедняка, — держась за плечо, говорил Николай.

За невестой двинулись на пяти подводах. Под каждой дугой звенел колокольчик, на шее у лошадей висели бубенцы. Дуги были обмотаны красными и зелеными лентами, украшены живыми цветами. В гривы лошадей, точно в девичьи косы, были вплетены малиновые ленты. На первой подводе, которую вел Захар, сидели сам Лабырь, Николай и еще двое парней, товарищей Николая. У Лабыря меж ног стоял лагун с самогоном, на передке телеги подпрыгивал на ухабах кошель с пирогами. На других подводах сидели парни, девушки, женщины. От ярких женских нарядов осенний пасмурный день казался светлее. Песни поезжан сливались со звоном колокольчиков и бубенцов, настраивая улицу на праздничный лад. За подводами и с боков бежали ребятишки чуть ли не со всего села, привлеченные шумом свадебного поезда. Они цеплялись за задки телег или пускались в обгон нарядных лошадей. На крылечках домов и у ворот стояли любопытные.

Под умелой рукой Гарузова дурновский жеребец шел, круто согнув шею. Грива, цвета воронова крыла, колыхаясь, точно плыла черным пламенем. Когда жеребец потряхивал головой, рассыпался звон колокольчика и бубенцов. Не только соседи, но и сам хозяин с веселым сердцем смотрел на его красивый ход, как будто впервые видел своего жеребца.

Подводы завернули к дому Сергея Андреевича и остановились у ворот, окруженные вышедшими со двора людьми. Молодежь загородила ворота, девушки приготовили вышитые пестрые передники, требуя плату за вход во двор. Лабырь, крякнув, слез с телеги и бросил в фартук каждой по нескольку заранее припасенных медяков. Но девушки продолжали оставаться на местах, протягивая к Лабырю свои передники. «Мало! Мало!» — кричали они. — «Одели серебром!» Лабырю пришлось кое-кому из них кинуть гривенники и пятиалтынные: тогда они разомкнулись, уступая проход к воротам. Но только успели раскрыться ворота, к жеребцу кинулись двое здоровых парней и схватили его под уздцы. Лабырю пришлось и с ними поторговаться, и, пека он рядился, сваха, стоя в телеге, окруженная молодыми женщинами и девушками, пела:

На конец языка свахи колокольчик,
На конец языка девушки репей.
Ой, паштянгот, паштянгот![13]
На губы свахи ягодку малины,
На губы девушки горькую полынь…
Но двое парней никак не хотели уступать дорогу, и Лабырь торговался с ними до пота. Сваха, а это была Марья, кончив песню, спрыгнула с телеги и, пританцовывая, подошла к упрямым сторожам. Обращаясь к парням, она запела:

Ах, сватушки, батюшки!
Пустите, сватья, пустите,
Мы проехали много дорог:
Через семь лесов,
Через семь полей…
Парни наконец уступили. Они ударили с Лабырем по рукам, как это делают на базаре, и протянули ему фуражку, куда Лабырь кинул несколько монет серебром. Подводы въехали во двор, и в большом дворе Сергея Андреевича стало тесно и шумно, как на ярмарке в день покрова. Но среди всего шума выделялся голос свахи. Ее песня звала родню девушки выйти к ним.

Ие вай ваех, вай Анне!
Ие охо вай ваех, вай Анне![14]
Ой, сваты пришли, сваты пришли!
Ой, кормящие пришли, кормящие пришли!..
К голосу свахи присоединились голоса поезжанок. Толпа, предводительствуемая свахой, с песнями двинулась к крыльцу, но на пороге им преградили путь самые близкие подруги невесты. Когда приехавшие стали спорить с ними, требуя пропустить их, девушки начали срамить поезжан. Первой досталось свахе:

Боярыня, хозяюшка!
Хозяйка дома, пчелиная матка!
Спереди посмотришь —
Словно кудрявая сосенка,
Сзади посмотришь —
Точно высокая каменная гора!..
После свахи они обратились к уредеву[15], но тот не стал им отвечать и спрятался за сваху. Кончив срамить приезжих, девушки потребовали плату за вход. Здесь уже пришлось тряхнуть карманами всем приехавшим мужчинам. Пока они расплачивались, сваха пела, обращаясь к девушкам:

Ие вай ваех, вай Анне!
Ие охо вай ваех, вай Анне!
Девушки-боярышни!
Вихляясь ходящие,
На лбу венки носящие!..
Весь потный, с лагуном самогонки в руках, Лабырь протиснулся вперед. За ним его сосед Филипп Алексеевич тащил тяжелый кошель с пирогами и с закуской. Как они ни пытались прорваться в сени, все же у дверей им пришлось остановиться. На месте девушек здесь теперь стояли женщины-стряпухи. Они требовали показать, что за пироги и угощение привез с собой сват.

— А ну, покажите свой курник. Может, вас и пускать не следует! — кричала одна из них.

— Э-э-э, как мало пирогов с собой привезли! — вторила ей другая, пробуя кошель на вес.

— И этого вам не съесть! — кричал им Лабырь, стараясь протиснуться.

— Пустите его, бабы, видите, как с него течет!

— Поневоле потечет. И до двора не доехал, а уже хлебнул!

— Ты подносила мне, бесхвостая сорока?! — обозлился Лабырь.

— Погодите, бабы, погодите, спросите у них чашку для разлива вина, посмотрим, велика ли!

Лабырь растерянно взглянул на Филиппа Алексеевича.

— Забыли чашку-то? — спросил он.

— В кошеле ее нет, — так же растерянно отозвался Филипп.

— Чашку, для вина забыли! — взвизгнула стряпуха, слышавшая разговор сватов.

— Заткнись ты, шалая, за язык, что ли, тебя дергают?! — повернулся к ней Лабырь.

Но та еще настойчивее стала требовать чашку.

— Лезь вперед, — сказал Лабырь соседу и пропустил его мимо себя, сам же стал уговаривать женщин, отвлекая их внимание. — Мы, милые, серебряные, дайте лагунку проход, а то там уже давно ждут его.

— Ты не лагун — чашку показывай! Чем вино будешь разливать?

— Чашка в кошеле!

— Где кошель? Женщины, держите того, что с кошелем!

Но Филипп Алексеевич уже протискивался в избу.

— Да, теперь удержишь его!

Наконец со своим тяжелым лагунком протиснулся и Лабырь, за ним вошли и остальные поезжане. В избе было жарко, тесно. Окна с улицы были облеплены любопытными, от чего в избе стоял полумрак. Поставив на лавку лагун с самогоном, Лабырь стал помогать выкладывать из кошеля пироги. Приехавшие со сватом мужчины теперь торговались с девушками из-за мест за столом. Николая посадили под самые образа. По одну его сторону села сваха, с другой стороны — старший ку́да[16]. Только они успели разместиться, как из чулана вышли женщины-стряпухи — и прямо к старшему.

— Привезли жениха?

— Привезли, — отвечал тот.

— Покажите, который!

Старший куда схватил с головы жениха картуз, кинул туда три медных пятака и протянул его женщинам.

— Вот где наш жених! — воскликнул он. — Много не много, но для вас, думаю, достаточно: не лошадь покупать даю.

— Век тебе и самому больше не видать! — недовольно сказала одна из женщин, сосчитав медяки.

— Ладно, с нас достаточно! Мы довольны, коли такого зятя привезли!

— Медного, медного!

— У нас медный, да ярче золота!

— Видим, как блестит!

Пока стряпухи пререкались со сватьями, перед образами засветили свечку. Все встали и начали молиться, затем Лабырь, налив из лагуна полную чашку самогона, позвал Сергея Андреевича:

— Иди сюда, сват, теперь твоя очередь!

Угощение началось. Взоры всех в избе были обращены к столу, где по кругу ходила большая деревянная чашка с самогоном. Крепкий самогон вскоре развязал языки. Многим не хватило мест, и пили, и закусывали стоя. В самый разгар веселья женщина из Лизиной родни спросила Лабыря:

— Теперь как, сват, ведь у тебя сын-то кынцамол, слышно, куда-то учиться его посылают, а в церковь венчаться все равно идти придется?

— И у вас дочь кынцамолка, — попытался отделаться шуткой Лабырь.

— Была кынцамолка до выхода замуж!

— Да и не кынцамолка она, а только так, ходила с ними.

— Это уж как они хотят, так и сделают. Ихнее дело, — отвечал Лабырь.

— Как это ихнее дело?!

— Нет, та́к мы не отдадим нашу девушку!

— В церковь, в церковь!

— На все село посмешище не делайте.

Пожилые женщины сгрудились вокруг Лабыря. Он не знал, куда от них деться. Про себя он жалел, что нет здесь с ним Пелагеи, она сумела бы им ответить. К женщинам присоединилась и мать Лизы. Ее голос на минуту заставил замолчать остальных.

— Это как же, сват, ихнее дело? — заговорила она. — Если с этих пор они сами будут распоряжаться, что же тогда будет? Нет! Как я скажу, так и будет! Венчаться в церкви!

Лабырю пришлось дать слово, что без попа свадьбе не бывать.

Чашка с самогоном снова пошла по кругу. Посыпались шутки, смех. Кое-где даже вспыхивали короткие ссоры, но ссорящихся быстро разнимали.

Но вот самогон в лагуне кончился, пироги съедены, вещи Лизы сложены в телегу. Родители Лизы постелили на пол чистое полотенце и велели жениху и невесте встать на него на колени. Началось благословение жениха и невесты. Затем Лизу с Николаем посадили в телегу, и подводы двинулись со двора Сергея Андреевича. По улице ехали с песнями. Из всех голосов выделялся сильный альт свахи Марьи Канаевой.

Ие вай ваех, вай Анне!
Ие охо вай ваех, вай Анне!
Как с добром и хорошо мы тронулись,
Так хорошо и с добром возвращаемся!..
Перед домом Лабыря получилась заминка. Молодежь хотела повернуть лошадей к воротам, а старики держали прямо в церковь. Николай нерешительно посматривал на невесту.

— Мать велела в церковь, — сказала она. — Я не хочу идти наперекор матери.

Но тут из ворот дома Лабыря появилась грозная Пелагея, и сразу все было решено. Лошади тронулись дальше. Захар положил на колени жениха вожжи и сказал:

— В церковь я не поеду, на — правь сам.

— Захар, будь другом, — взмолился Николай. — Ведь сам видишь, не я это затеял. Куда деваться, если все пристали. Поедем.

— Не поеду, — решительно сказал Захар и выпрыгнул из телеги, оставив жениха и невесту одних.

Николай оглянулся в поисках другого кучера, но из товарищей никого поблизости не оказалось. Он нерешительно взял вожжи. Жеребец сразу же почувствовал другие руки. Его ход изменился. Он стал дергать и взбрыкивать. А пройдя немного, остановился, громко заржал и стал поворачивать к лошадям, идущим сзади, чуть не опрокинув телегу. Николай уперся ногами в передок и что есть мочи тянул и дергал вожжи.

— А ты не дергай, — посоветовала ему Лиза.

Николай совсем отпустил вожжи. Жеребец взбрыкнул и сразу же взял рысью.

— Вот тебе и не дергай, тоже научила, слушай вас, баб, — ворчал Николай, снова натягивая вожжи.

Но уже ничего не помогало. Жеребец громко ржал и все больше и больше увеличивал ход, пока не перешел в галоп.

— Ты держи, держи его, — испуганно повторяла Лиза.

— Держи, попробуй, он совсем взбесился, — дрожащим голосом проговорил Николай.

— Ну, поверни к чьим-нибудь воротам.

— Говорю ж тебе, никуда не поворачивается.

Жеребец действительно как взбесился. Он закусил удила и несся во всю мочь, подбрасывая украшенную лентами дугу и звеня бубенцами и колокольчиками. Телегу бросало из стороны в сторону на комках замерзшей грязи. Ехавшие за ними поезжане с испугом смотрели на них, не зная, чем помочь. Вот они доехали до большого проулка, где дорога сворачивает вниз, к церкви. Под уклон жеребец поскакал еще быстрее. Николай уже и не пробовал сдерживать его. Он ухватился за грядки телеги и с ужасом озирался по сторонам, словно искал, куда ему упасть. И как только жеребец, добежав до выемки перед школой, несколько убавил ход, Николай выскочил из телеги и, раза два перевернувшись в воздухе, растянулся на дороге. Сам потом рассказывал, что вылетел из телеги, но видевшие происшествие говорили, что Николай просто спрыгнул.

Оставшись в телеге одна, Лиза с ужасом видела, как ее нарядный жених кувыркается на дороге, но, поняв свое положение, быстро пришла в себя, схватила вожжи, ускользавшие вслед за возницей, и привстала на колени. Ее малиновая фата, пришпиленная булавками к убранным в две косы волосам, развевалась за плечами. Вся она, раскрасневшаяся от возбуждения, в белоснежной вышитой руце казалась видением, несущимся на сказочной колеснице. И красива же была она в этот страшный для нее миг! Лиза, сдерживая разгоряченного жеребца, направила его прямо в ворота Кондратия Салдина. Уменьшая ход, жеребец концами оглоблей ударил в ворота и остановился. Подоспевший Кондратий бросился к жеребцу. Лизе помогли слезть с телеги. Она теперь была бледная и вся дрожала от пережитого волнения. Девушки взяли ее под руки и повели к жениху, хромавшему навстречу. Понемногу собирался народ. Послышались похвалы смелости невесты и острые шутки по адресу жениха.

— Вот это прокатил!

— Обвенчал, нечего сказать, вишь, как разукрасил себе лицо. Как еще шею не сломал. Дивное дело: на таком скаку прыгать из телеги!

— Ты хоть лицо иди сполосни, а то в таком виде поп Гавриил и в церковь тебя не пустит.

Вскоре прибежал хозяин жеребца, которому уже успели сообщить о происшествии.

— Убили, убили жеребца с ихней свадьбой, — повторял он, тяжело дыша. — Век вам не заплатить его цену, двум домам не заплатить!

— Ничего твоему жеребцу не сделалось, — сказал Николай, уже успевший привести себя в порядок. — Самих нас чуть не перебил.

— Вам и цена-то такая! — сердито бросил Дурнов.

Николай, прижимая к разбитому носу платок, хотел шагнуть к Дурнову. Он куда смелее чувствовал себя сейчас, когда стоял на твердой земле. Но Лиза удержала его.

— Пойдем, Данилыч, не связывайся с ними, — шепнул Кондратий Дурнову. — Заведи жеребца во двор, пусть немного остынет.

— Всегда вот так, Кондратий Иваныч, ты им добро делай, они тебе отплатят злом, — ответил тот, а про себя подумал, что обещанный пуд ржи теперь, наверно, пропадет.

Народ гурьбой тронулся к церкви за женихом и невестой. Лига все еще никак не могла прийти в себя. Колени у нее дрожали, а с лица не сходила бледность. Она неуверенно шла рядом с Николаем, время от времени посматривая на его распухший нос и ободранную щеку. Николай же, словно с ним ничего не произошло, торопился в церковь, где их ожидал поп Гавриил.

4
Оставив свадебный поезд, Захар направился к дому Сергея Андреевича. Ему было не по себе. Он не считал Николая своим другом, но все же тот был комсомольцем. Было обидно, что он поддался уговорам стариков и старух, пошел венчаться в церковь. «Ведь это позор для всей ячейки, — рассуждал Захар. — Что теперь будут говорить в селе… И я тоже хорош, ввязался в это дело…» Захар шел и ругал себя за участие в свадьбе, как будто от него что-либо зависело.

В доме Сергея Андреевича вся его родня готовилась идти в гости к Лабырю. Захар заглянул в комнату Тани, но ее там не было. Однако ее пальто висело на обычном месте — значит, она вышла куда-нибудь недалеко.

— Ты Таню ищешь? — проходя мимо, спросила жена Сергея Андреевича. — Она в саду.

Таня сидела под кустом корявой черемухи. Поверх легкой жакетки на ее плечи был накинут шерстяной платок. На ветках черемухи только кое-где дрожали пожелтевшие листья, да и они, казалось, вот-вот сорвутся и улетят с порывом холодного ветра. Посеревшая лужайка сада была покрыта багровыми листьями яблонь. Оголенный сад казался пустынным и скучным.

— Что же вы ушли со свадьбы? — спросила Таня, когда Захар подошел к ней.

— Надоел мне этот бестолковый шум, — сказал Захар, присаживаясь рядом.

— Почему бестолковый? — не согласилась Таня. — Мне кажется, что в этой свадебной суматохе имеется какая-то строгая определенность. У нас, у русских, свадьбы проходят проще, но у эрзян — куда интереснее. Это какая-то сложная постановка.

— Какая уж там постановка, одна толкотня. Разорится с этой свадьбой Константин Егорыч Пиляев — это точно, — сказал Захар. — Надо же такую ораву накормить.

— Я хотела сходить посмотреть, как это идет в доме жениха, но мать Лизы предупредила меня, что родне девушки сейчас нельзя туда. Видите, и здесь соблюдается некий порядок. С горными, говорит, пойдешь. А что такое горные?

— Не знаю, как вам это объяснить. Горные — это родня девушки, которая идет в гости в дом жениха.

— Ну вот, я и пойду как горная, — сказала Таня, рассмеявшись. — А что вы какой-то грустный, совсем не праздничный?

— Все же комсомолец этот Николай плохой, — не сразу отозвался Захар.

— Это не новость.

Они помолчали. На тропинке, идущей за огородами, показался Иван Воробей. Он шагал не торопясь. Его прямая, стройная фигура как-то непривычно ссутулилась, точно на неокрепшие плечи свалился непомерный груз. Маленький козырек истасканной фуражки был надвинут на самые глаза.

— Позовите его, — сказала Таня.

Захар окликнул Ивана, тот свернул к ним.

— А я тебя ищу, — оживленно сказал он Захару. — Надо поговорить об одном важном деле. Уезжаю, друг…

— Куда? — спросили одновременно Таня и Захар.

— Вот как раз насчет этого я и хотел потолковать. Ты в прошлом году… — начал было Иван, но остановился, взглянув на Таню. — Мне бы, Захар, с одним с тобой…

— Ты что, стесняешься Татьяны Михайловны или у тебя секрет от секретаря ячейки? — спросил Захар.

— Какой там секрет! Думал, что ей просто неинтересно будет.

— Опять неверно говоришь, Иван, как же мне неинтересно? — вмешалась Таня.

— Я насчет места работы хотел спросить. Захар вон зимой работал, говорил, что там хорошо, народ дружный. Так вот я хотел бы поехать туда…

— Зачем тебе уезжать, Ваня? — перебила его Таня.

— Поехать туда, конечно, можно, — сказал Захар. — Не мешает ему немного встряхнуться. Что он здесь хорошего видит, нанимаясь каждое лето в пастухи? Только вот, Иван, руки-то у тебя немного тонковаты для тяжелой тачки, им бы на дудочке играть.

— Дудки теперь нет, разбил я дудку-то. Стукнул об косяк.

Захар и Таня переглянулись.

— Лизку-то дурновский жеребец чуть не убил, — сказал Иван после некоторого молчания.

Его собеседники застыли в немом ожидании.

— Как ты слез с телеги, — рассказывал Иван, — он и понес их. Потом этот вылетел на дорогу, а Лизка одна осталась в телеге… Ничего, все обошлось хорошо… Прокатил он ее как следует!.. Табаку у тебя нет, Захар? Я свой кисет где-то затерял…

Захар никак не мог прийти в себя от удивления. Изумлена была и Таня.

— Как же это? — наконец спросила она.

— Не удержал он жеребца-то, — ответил Иван. — Скотина — она существо умное, сразу почувствует, в каких руках находится.

— Вот уж не думал, что у них этим кончится, — произнес Захар.

— Так ты того, напиши мне письмо или записку своим друзьям, чтобы это, значит, они меня приняли к себе, — сказал Иван, снова возвращаясь к своей просьбе.

Пока Таня ходила за бумагой, друзья закурили.

— Ты, друг, не больно-то из-за нее кручинься, не стоит она тебя, коли на этого шалопая польстилась.

— Теперь уж нечего кручиниться, все они дуры, девки-то…

Захар написал письмо своим товарищам по артели, с которыми работал на строительстве, рассказал Ивану, как туда ехать.

— Это неплохо, что надумал уехать отсюда, — сказал Захар, заканчивая свои объяснения. — Может, вылечишься, а может, и нет, смотря как зацепило. По себе сужу…

Таня закусила нижнюю губу, чтобы сдержать улыбку. Она-то хорошо знала, от чего хотел излечиться Захар, когда уезжал из Наймана.

Вскоре Иван ушел.

— Ты не замерзла? — спросил Захар, когда они опять остались вдвоем, и взял ее руки в свои ладони. — Дай погрею немного.

Таня придвинулась к Захару и дернула плечом, чтобы поправить сползший платок. Вечерело. Сумерки черными хлопьями опускались на дворы и дома, на оголенные и пустующие сады.

5
Спустя неделю после свадьбы Николая и Лизы комсомольцы на собрании поставили вопрос об их недостойном поступке — венчании в церкви. Собрание было шумным. Большинство комсомольцев согласились с Захаром и Таней, возбудившими этот вопрос, и высказались за исключение Николая из комсомола. Лиза на собрание не пришла. Николай вел себя вызывающе, высокомерно. Он и не старался защищать себя. Когда же решение было принято, Николай демонстративно оставил собрание, заявив, что, коли на то пошло, он и без комсомола обойдется. Однако он вскоре одумался, опасаясь, что исключение помешает его учебе. Чтобы предотвратить нежелательные последствия своего поступка, он пошел посоветоваться к Канаеву.

Тот был согласен с решением собрания.

— Я здесь ничем не могу помочь тебе, — сказал он. — Считаю, что комсомольская ячейка поступила правильно, исключив тебя. Сколько я тебе говорил перед свадьбой: не слушайся ты отсталых старух, живи своим умом. Разве плохо было бы, если бы ты подал пример для найманской молодежи — жениться по-новому, без попа…

Григорий Канаев еще долго говорил в таком же духе.

Николай робко сказал:

— Да ведь Лиза не согласилась.

— А ты где был? Слабый ты человек, Николай.

— Я больше насчет учебы тревожусь… — промолвил Николай.

— Учеба и комсомол — это одно. Учиться мы посылаем комсомольцев.

«А еще родня, — с досадой думал Николай после разговора с Канаевым. — Своему человеку добра не желает». Он очень хотел учиться, вернее, не учиться, а быть на виду.

В доме у Лабыря по-разному встретили весть об исключении Николая из комсомола. За сына Пелагея слегка обиделась. А в отношении Лизы, раскаявшейся перед комсомольцами в своем поступке и получившей строгий выговор, она рассуждала так: «Женщине, ей какие там кынцамольские дела, женщине место за прялкой…». Сам Лабырь после этой вести дня два совсем не разговаривал с сыном. Хмуро поглядывал на него, почесывая жиденькую бороденку. Николай понимал настроение отца и старался как можно реже попадаться ему на глаза. Но, живя в одной семье, куда денешься?

— Теперь, стало быть, ты отстранился от настоящих людей Совета? — заговорил однажды Лабырь, когда они вдвоем с сыном шли на гумно за кормом скотине.

Николай нес на спине большую плетенку из тонких ивовых прутьев, боялся взглянуть на отца. Он давно ждал этого разговора и приготовил ответ.

— Как это отстранился? Не отстранился, — сказал Николай, переваливая плетенку с одного плеча на другое.

— Не ты отстранился, а тебя отстранили, потому что ты не годишься с ними в один ряд, не подходишь, значит, не там подтесали.

Немного пройдя, он опять заговорил:

— Гарузов Захар учиться поедет, человеком станет, а ты теперь с женой за печью в жмурки играть. Работай, Лабырь, — сын прокормит, чтоб по тебе нечистая прошлась! Я в твои годы в самарской степи по пять гривенников в день выгонял, а ты еще дальше гумна нигде сроду не бывал.

Он выбил из трубки золу и набил ее. Это было признаком крайнего раздражения. Николай молчал.

— Хватит мою шею натирать, — продолжал Лабырь. — Не поедешь учиться — поезжай на заработки. Иди и посмотри, каков белый свет.

— Я и сам так думаю, — заторопился Николай, обрадованный, что отец несколько изменил тон.

— Думаешь! Ничего ты не думаешь, — передразнил его Лабырь. — На твоем месте давно бы надо сходить в Явлей и поговорить насчет учения с самым главным волостным начальником. Мужики сказывают, он хороший человек.

Предложение отца запало в душу Николая. Правда, отчего же не сходить к Дубкову и не поговорить с ним насчет учебы? Ведь его документы давно посланы, а решение найманской комсомольской ячейки так и так через него пройдет. «Дубков может помочь», — решил про себя Николай.

Они с отцом дошли до гумна. Николай в плетенку стал насыпать мякину. Лабырь стоял в стороне, недовольно наблюдая за сыном. Наконец он не вытерпел, шагнул к нему и вырвал у него лопату.

— Как ты лопату-то в руках держишь, словно сквозь пальцы насыпаешь. Не знаю, как ты на свете жить будешь!

Николай встал в стороне и смотрел, как отец наполнял плетенку.

Кончив насыпать, Лабырь со злостью замахнулся лопатой на сына. Затем стал набирать вязанку соломы, а Николай взвалил на плечи наполненную мякиной плетенку и пошел обратно той же тропой. Всю дорогу он думал, что завтра же отправится к Дубкову в Явлей.

6
В последних числах ноября из города наконец пришел вызов на имя Захара Гарузова и Николая Пиляева. В письме говорилось, что с первого декабря начинаются занятия во вновь открытой школе и что им к этому времени надо прибыть в город. Николай Пиляев с торжеством носился по селу, рассказывая, что он тоже поедет и что решение комсомольской ячейки для него ничего не значит. Однако он никому не сказал, чего стоил ему этот вызов на учебу. Он тогда был у Дубкова и со слезами на глазах просил не исключать его из списка принятых в школу. В волости вняли его мольбам, поверили, что человек действительно рвется к учебе.

Накануне отъезда Николай зашел к Гарузовым.

— Я с тобой пристроюсь: чего нам до станции две лошади гонять? — сказал он Захару.

— Что ж, места в телеге хватит, — ответил Захар.

Он мастерил себе из тонких тесин дорожный чемодан. Пахом сидел у стола и, как всегда, курил. Подмигнув, он спросил:

— На кого же молодую жену теперь оставишь?

Сам Пахом был не насмешлив, и он не придал значения своим словам, но на беду тут был Дракин, иногда любивший пошутить, особенно над молодоженами. Он подхватил замечание Пахома и, как бы поддакивая ему, сказал:

— Ведь без тебя, чего доброго, она загуляет здесь?

Николай смолчал. Вскоре он ушел.

А дома позвал Лизу во двор и стал говорить, чтобы она в его отсутствие не смела и словом перемолвиться с кем-либо из мужчин.

— А то забью, — сквозь зубы рычал он.

— А я не дамся, — с усмешкой отвечала она, купая свои пальцы в его мягких курчавых волосах.

Ей нравилось, что он так настойчиво требует от нее супружеской верности. Конечно, ни о чем дурном она и не думала, но все же приятно было слышать от него эти наставления. Ей вдруг захотелось немного подразнить его.

— Ну, а если сам найдешь городскую, я тебе тогда отплачу тем же.

— К Черному Ваське, что ли, пойдешь?

— Это уж мое дело, к кому пойду, но в долгу перед тобой не останусь.

— Ты у меня, смотри, и думать об этом не смей! — сказал он и больно ударил ее кулаком в бок.

Обиженная Лиза оттолкнула его от себя и выскочила из конюшни. Он упал на свежий помет и выпачкался. Когда он вышел за ней из конюшни, Лиза не удержалась от смеха.

— Ты еще смеешься, сука! — кинулся он на нее.

Лиза не успела отвести его руку. Удар пришелся по левому глазу. Лиза охнула и наклонилась, чтобы избежать второго удара. Тогда он стал бить ее ногами, приговаривая:

— Это тебе заранее, чтобы знала, чтобы ты знала!..

Однако Лиза схватила его за ногу и опрокинула навзничь. С глазами, полными слез и негодования, она склонилась над ним и сказала:

— Этого я тебе никогда не забуду!.. За что избил?

Николай лежал на спине, пригвожденный угрожающим взглядом. Но Лиза ничего ему не сделала, вошла в избу, накинула на плечи зипун и ушла в дом отца, где и осталась ночевать.

— Что ж тебя так молодая жена провожает? — ворчала за ужином Пелагея, посматривая на сына.

Николай молчал, а позднее, вечером, не дождавшись жены, пошел к тестю.

Отцу и матери Лиза ничего не рассказала, а про синяк под левым глазом она сказала, что в темном чулане наткнулась на конец жерди.

Николай также ночевал у тестя. Им постелили на лавке перед печью, приставив еще скамейку. Долго он шепотом просил у Лизы прощения. Ведь он это сделал любя, она сама вызвала его на это. Потом плакал вместе с ней, пока Лиза наконец не сделалась немного ласковей.

7
Захар Гарузов еще с вечера собрал свой самодельный чемодан и утром, как только рассвело, направился в сельсовет, где условился перед отъездом встретиться с Таней, Таня уже была здесь и ожидала его под окнами. Степан громыхал своей телегой где-то еще на верхней улице, и Захар с Таней решили зайти в здание.

Игнатий Иванович только что вылез из-за голландки, где находилась его постель. Он дергал плечами и ходил по избе, заглядывая во все углы и под столы в поисках затерявшегося кушака. «Это уж, наверно, нечистая их возьми, опять кто-нибудь взял. Четвертый кушак не успеваю свивать», — ворчал он, сердясь. Вошедших встретил удивленно:

— Чего это вас так рано гоняет!

Однако скоро сообразил, что молодые люди ждут не дождутся, пока он уберется из избы, надел коротенькую со сборками шубу, перешитую из старого потертого тулупа, островерхую шапку-ушанку из овчины и вышел, посылая проклятия неизвестному вору, польстившемуся на его мочальный кушак. Захар и Таня наконец остались одни. Они радостно бросились друг к другу, но вдруг на полпути остановились в нерешительности. Таня смущенно опустила глаза. Руки, поднявшиеся сами собой, задержались, тонкие белые пальцы схватились за концы теплого платка на груди, затеребили его. Захар молча смотрел на эти милые знакомые пальцы, которые он не раз держал в своих ладонях.

Постояв немного, Таня нерешительно сказала:

— Вы пишите почаще, Захар, — и мельком взглянула на него.

— За этим дело не станет, успевайте только получать.

— Да у вас там и времени часто писать не будет. — Она опять мельком взглянула на него.

Но Захар успел перехватить глазами ее взгляд и несколько задержать на себе. Они хорошо понимали, что сейчас им хотелось говорить совсем не о письмах. Письма будут писаться сами собой, на них всегда найдется время. Им хотелось говорить о своей любви, высказать в эти последние минуты расставания то, о чем они не успели поговорить в продолжение длинных вечеров, проведенных вместе. Глаза говорили одно, а языки болтали другое. Захар тряхнул головой, поправил шапку и решительно шагнул к Тане.

— Да что мы с вами, Таня? Для этого, что ли, зашли сюда? Об этом мы могли бы поговорить и под окном на улице. Ведь до самой весны расстаюсь с вами, опять целыми ночами буду думать о вас… — Он взял ее за обе руки, притянул к себе. — Слышишь, Таня?

— Слышу, милый…

Она мягко высвободила руки и обхватила его за шею, всем телом прижалась к нему. Их губы как-то сами собой встретились, сначала в неловком и коротком поцелуе, а потом слились.

— Любимый мой, всегда ты у меня будешь в сердце и в мыслях. Думала ли я, что найду свою судьбу здесь, в далеком эрзянском селе?! — говорила Таня и без смущения смотрела на любимого.

На ее глаза неожиданно навернулись две слезинки и задержались на ресницах светлыми капельками.

— Зачем это? Зачем? — говорил Захар, поцелуем, убирая эти капельки. — Я хочу, чтобы ты никогда не плакала, чтобы эти глаза никогда не знали слез, ведь они так дороги мне! Таня, милая Таня!..

Он осыпал ее лицо и глаза поцелуями. Она еле успевала отвечать ему.

— Там брат ждет тебя! — раздался вдруг голос Игнатия Ивановича.

Они, занятые своей любовью, и не заметили, когда он вошел. Старик прошел к голландке, бросил охапку дров, с легкой усмешкой сказал:

— Больше не выйду, хватит! Говорю вам, Степан там давно уже ждет!

Степан ждал, заботливо кормя лошадь клоком сена, который он держал в руках перед самой ее мордой. По большому проулку вниз спускались Николай и Лиза. Захар впервые увидел после свадьбы Лизу. Она заметно похудела. Под левым заплывшим глазом был огромный синяк, глаз окантовал темный ободок.

Степан тщательно собрал с земли растерянное сено, бросил его в телегу и тронул лошадь. Провожающие остались стоять перед сельсоветом.

Молодые люди молчали, погруженные в свои размышления. Степан вполголоса напевал какую-то бесконечную песенку, в которой не было слов и трудно улавливался мотив. Песня была такой же скучной и однообразной, как осенняя печальная дорога. Потеряв из виду Таню, Захар наклонил голову, задумался. Вдруг он среди сухих былинок в телеге разглядел высохший венчик какого-то синего цветка. Он достал его и долго держал в руках… От сена исходил теплый запах, напоминающий об ушедшем лете. А теперь уже был конец осени. В воздухе летали первые снежинки. Одна из них попала на цветок. Захар сдунул ее, а цветок спрятал в нагрудный карман.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

Как прошла черная весть по стране,

Как разлилась черная весть по земле,

Без ветра лесные деревья зашатались,

Без росы луговые цветы склонились,

Ой, без облаков ясное небе потемнело…

(Из эрзянской песни)
1
В эту зиму старик Канаев не остался жить на салдинском пчельнике, пришел домой. Сделать это его заставил сын. Григорий не хотел, чтобы отец жил в работниках у кулака. Старик долго не соглашался оставить пчельник. Нелегко ему было расставаться с лесом: ведь всю свою жизнь он прожил там. После лесной тишины и одиночества ему трудно было привыкнуть к шумной жизни села. В первые дни даже дома не мог усидеть, уходил в баню соседа Цетора, чтобы ни с кем не встречаться, сидел там, плел лапти и тосковал о своем лесном одиночестве. И то надо сказать, что у Канаевых всегда люди: днем приходят к Марье, а вечерами, когда Григорий бывает дома, идут к нему. На сына он сердился, но уважение к нему заставляло не высказывать своего недовольства. Мало-помалу старик должен был смириться, зная, что сын ему не позволит вернуться в лес. Он не понимал, в чем здесь причина, не разбирался и в том, что ему толковал Григорий о кулаках-мироедах, о какой-то эксплуатации. Ему нужен был лес, нужно было тихое одиночество, а в этом его не понимали. Люди в селе ему казались суетливыми, вечно спешащими и в то же время болтливыми бездельниками. Он с затаенным удивлением смотрел на них, как они подолгу о чем-то разговаривают, возбужденно спорят и бестолково снуют из дома в дом. «Нет, раньше жизнь была спокойнее и тише», — думал он, присматриваясь.

Однажды под вечер к Канаевым зашел потолковать Лабырь. Григорий был дома. И старик Канаев только что вернулся из своей бани.

Заговорили о найманских делах.

— Дракин вчера сказывал, будто в ячейке решили общую мельницу строить. Правда, что ли, зятек? — спросил Лабырь у Григория.

Тот ходил по избе, погруженный в свои мысли. Не дожидаясь ответа, Лабырь продолжал:

— А общий пчельник, знать, нельзя сделать? Вот бы свату тогда нашлась работа.

Старик Канаев напряженно ждал, что скажет сын. Слова Лабыря о пчельнике пришлись ему по сердцу, но как-то не верилось в возможность этого. Лабырь такой человек, от него всего ожидать можно: взял да и ляпнул, чтобы посмеяться над стариком. Но на этот раз Лабырь говорил серьезно.

— Не только пчельник, все сделаем, — сказал Григорий и подсел к старикам. — Придет время — все у нас будет: и мельницы общественные, и пчельники, и машины разные, — говорил он. — Сначала создали кооперацию, теперь думаем организовать общественную мельницу, чтобы люди привыкали к коллективной жизни, привыкали работать плечо к плечу, а не прятались, как наш отец, по пустым баням…

От последних слов, сказанных вскользь, старый Канаев даже качнулся назад и недовольно провел рукой по седой бороде. Григорий же продолжал:

— Таким образом люди привыкнут жить сообща, и тогда уж создадим общее хозяйство на свободных началах.

— Это как так? — не вытерпел старик. — Все совместное будет?

— Все!

— И коровы и овцы?

— Говорю тебе — все.

— Гм… — недоверчиво отозвался старик и прикусил конец бороды.

Такое он за всю свою долгую жизнь слышал впервые.

— Чашки и ложки, поди, не будут общие?

— А чего в этом страшного? На фабриках изаводах теперь имеются столовые, куда рабочие ходят обедать. С собой, что ли, они таскают эти самые чашки и ложки?!

Это еще больше удивило старого Канаева. Он замолчал и не мог сообразить, как это так все будет общее. Ведь он всю жизнь жил одиноко и всегда стремился укрыться в таком месте, где меньше людей.

— Ну, а спать люди как будут?

Григорий рассмеялся. Глядя на него, засмеялся и Лабырь, хотя и сам не знал, как ответить на этот вопрос.

— Вот уж спать-то будут отдельно, — сквозь смех проговорил Григорий.

Чтобы показать себя осведомленным, Лабырь подхватил ответ зятя и стал растолковывать его по-своему.

— Значит, если у тебя жена умерла, один будешь спать, у меня жива, стало быть, с ней вместе буду спать…

Старый Канаев недоверчиво покосился на Лабыря, подумав при этом: «Туда же лезет, учить…»

Из сказанного больше всего понравилось старому Канаеву то, что можно сделать общественный пчельник. С каким бы рвением стал он работать на этом пчельнике, который принадлежал бы не Кондратию Салдину, а всем, всему селу! Он отдал бы для этого дела остаток своих сил, приложил все свое умение, накопленное за долгую практику. Старик только сейчас начал понимать, что жизнь пойдет совсем не такая, какой он ее представлял, сидя в глухом лесу. Его старым, привычным мыслям эти слова придали новую силу, словно кто-то заботливый в засушливое лето вылил ведро свежей воды под корень засыхающего дерева.

2
Марье Канаевой в эту зиму вечера казались не такими и длинными и скучными, как в прошлые годы. Исчезло глупое недоверие к мужу — исчезла и печаль. Марья только теперь стала понимать, что сама была причиной этой печали, потому что жила не одной жизнью с ним, не одними думами. И в домашних делах ей стало легче: свекор, как ни стар, все же крепок и во многом ей помогал. Марье иногда даже не верилось, что она так изменилась за эти два-три года. Конечно, изменения произошли не сразу. Нужно было многое пережить, чтобы освободиться от того, чему ее учили в молодости. Помогла ей и Татьяна Михайловна. После отъезда Захара Гарузова на учебу Марья оказалась для Тани единственной близкой подругой. Началось это с того, что Марья вечерами стала посещать собрания найманского актива. Одинокая Таня привязалась к Марье, часто наведывалась к ней. С помощью Тани Марья хорошо научилась читать.

Однажды она согласилась участвовать в спектакле, но просила не говорить об этом мужу. Ей хотелось удивить его. Вечерами она с Таней ходила на репетиции и молчала о том, где пропадает.

Как-то в воскресенье Марья сказала мужу, чтобы он непременно пришел в школу смотреть новый спектакль.

— Вместе пойдем, — отозвался Григорий.

— Мне надо зайти еще в одно место, — возразила Марья и вышла из дому одна.

Велико было удивление Григория, когда на сцене он увидел свою жену, сердце его начало усиленно биться.

Спектакль шел в самом большом классе школы. Людей набилось столько, что невозможно было вытащить руку, чтобы смахнуть пот с лица.

В пьесе говорилось о борьбе со старым бытом в деревне. Зрители, затаив дыхание, радовались и волновались вместе с «артистами». Марья под конец так вошла в свою роль, что ей казалось, будто это происходит у нее дома и она ссорится со своей матерью, Пелагеей.

— В меня, вся в меня, — говорил Лабырь, подталкивая соседа Филиппа Алексеевича, вместе с которым пришел посмотреть постановку. — Видишь, какая мастерица говорить-то. Так и надо, дочка! Руби их!

— Ты молчи, сосед, — останавливал его Филипп Алексеевич.

Когда занавес задернули в последний раз, в зале поднялся шум, слышались возгласы: «Давай еще!» Зрители неохотно направлялись к выходу. Все же класс понемногу опустел. Теперь шум слышался на улице. Люди делились своими впечатлениями, сравнивали сцены спектакля о событиями своей, найманской жизни. И долго еще по заснувшим улицам села раздавались говор и смех, пока за самыми запоздавшими не закрылись скрипящие калитки.

— Я только тебя боялась, знала, что смотришь на меня и считаешь мои ошибки, — говорила Марья мужу после представления, когда тот пришел за кулисы.

— И в голове у меня такого не было.

— Небось смеялся надо мной.

— А у тебя роль не смешная.

Они вышли на улицу. Время приближалось к полуночи. Тихо падал снег. Канаев и Марья не торопились. На повороте на верхнюю улицу их нагнали Таня и Лиза. Они хотели пройти мимо, но Канаев окликнул их:

— Чего вы так бежите? Смотрите, какая ночь: дышишь, словно холодную брагу пьешь… Ты, Лиза, что-то начинаешь отбиваться от подруг.

— Отбилась уж, дядя Гриша, — тихо ответила Лиза. — Вот только и вышла посмотреть спектакль, и то вся душа изболелась: будет теперь мне от свекрови баня, обязательно будет.

— А ты не смотри на нее, делай по-своему, — посоветовал Канаев.

— Живя одной семьей, так нельзя, она ведь всеми командует. Выйти на улицу не дает, — сказала Лиза, повернув к своему дому.

— Ее, Григорий Константинович, надо отправить учиться, — сказала Таня. — Иначе ей никак не поможешь. Надо ее вырвать из этой семьи. Там она никогда не увидит света.

Марье не понравились слова Тани, все-таки речь шла о семье ее матери, но вместо возражения она сказала:

— А какая теснота была в школе! Сколько оказалось желающих посмотреть спектакль!

— Да, подхватила Таня. — Нам нужен клуб, Григорий Константинович, а то молодежи негде собираться.

— Клуб будет, — заверил Канаев. — Я уже думал об этом. Договорюсь в волости насчет дома Артемия, вот вам целый театр.

— Как хорошо-то было бы, — обрадовалась Таня. — Все равно дом пустует.

Вскоре они расстались.

3
Таня вернулась домой немного усталая. Хозяева уже давно спали. Она осторожно, чтобы не потревожить их, поужинала и с лампой прошла в свою комнату. На столе лежало письмо от Захара. Его, наверно, принесли вечером. Таня взяла письмо, прижала к груди и, устроившись на постели поудобнее, стала читать:

«Добрый день, Танюша!

Тороплюсь ответить на твое письмо, которое ты написала в прошлую среду. Спасибо тебе за все найманские новости. Учеба у меня по-прежнему идет хорошо. От товарищей не отстаю, вот только с грамматикой большие неполадки, но грызу и ее. Как я тебе благодарен, Таня, за подготовку к учебе. Если бы мы с тобой не занимались, то многое для меня было бы темным присурским лесом. Труднее всего приходится с химией. Сроду не слышал, что есть такая хитрая наука. В ней все названия пишутся формулами, а я хоть убей — никак не отличу одну от другой.

Перед твоим письмом я от кого-то из Явлея получил пятьдесят рублей. Послать их, кроме тебя, некому. Я тебе как-то заикнулся, что иногда хожу на станцию разгружать вагоны. Давай, Таня, договоримся, чтобы ты больше никогда этого не делала. Твои пятьдесят рублей я пришлю обратно, подтверди, что их послала ты. А на станцию я хожу, чтобы не отвыкнуть окончательно от тяжелой работы, которую люблю с детства. В прошлом письме ты меня просила сходить к вашим. Знаешь, как-то неловко. Ну что я им скажу? Что Таня мой друг и мой товарищ, а дальше? Нет, уж лучше мы с тобой как-нибудь вместе сходим. Вот приедешь на каникулы и тогда сведешь меня к ним. У нас каникул не будет, потому что учиться начали поздно. Тебе, наверно, уже надоело читать мое длинное письмо? Ну, будь здорова. Если желаешь знать о Николае: он все-таки учиться не будет, думает сбежать. В городе нашел каких-то знакомых, ходит к ним ночевать. Жду письма.

З. Гарузов».
Таня откинулась на подушку и некоторое время думала о Захаре. Затем еще раз прочитала письмо. Заснула довольно поздно. А утром к ней из города неожиданно приехала мать, Анна Семеновна, еще бодрая, миловидная женщина лет сорока пяти, высокая и суховатая. Таня обрадовалась ей и немного испугалась: не случилось ли что-нибудь?

— Дома все у нас ладно, — успокоила ее Анна Семеновна. — Отец работает, братья учатся. У тебя все ли здесь в порядке?

Вопрос этот несколько озадачил Таню. Она не нашлась, что ответить, и заторопилась:

— Я сейчас сбегаю в школу, попрошу Пелагею Ивановну, чтобы она позанималась с моим классом. Я, мама, мигом сбегаю…

— Иди, иди, — сказала Анна Семеновна, испытующе-пристально рассматривая дочь.

Таня не знала, что и подумать. Она сбегала в школу и вскоре вернулась, застав мать беседующей с хозяйкой, женой Сергея Андреевича.

— Что же ты, мама, даже не предупредила о своем приезде? Мы бы тебе лошадь на станцию послали, — попеняла ей Таня.

— А кто это мы-то?

— Ну, я, Сергей Андреевич вот.

— Я и так хорошо добралась, попались найманские мужики, подвезли. Приехала посмотреть, как ты тут живешь. Сама небось не зовешь и не едешь.

— Да ведь работаю, мама.

— И летом работала?

— И летом некогда было, занималась тут с одним парнем, готовила его учиться в город…

— Знаю я этого парня, вот как раз поэтому и приехала.

— Откуда ты его, мама, знаешь? — с удивлением воскликнула Таня.

Но Анна Семеновна взглянула на хозяйку и тут же переменила разговор.

— Братья кланяются тебе, и отец кланяется. Совсем ты нас забыла.

Жена Сергея Андреевича поспешила выйти из избы, чтобы не мешать им.

— Ты еще, доченька, и не обняла меня. Подойди-ка сюда поближе, посмотрю на тебя как следует. Какая ты здесь стала…

— Хуже, мама, или лучше? — спросила Таня и снова вернулась к прерванному разговору. — Значит, Захар недавно был у вас, и вы с ним познакомились?

— Был, доченька, был, и не раз этот твой Захар был у нас, — сказала Анна Семеновна, слегка отстраняя от себя дочь. — Отцу он очень не понравился, да и мне тоже. Где же ты сыскала такого жениха?

— Погоди, мама, ты говоришь, что он у нас несколько раз был, но как же это?

— Да уж так вот, почитай, каждый день ходит, раза два деньги у отца занимал. Таня, говорит, пришлет — расплачусь с вами…

— Здесь что-нибудь не так, мама, — прервала ее Таня. — Я только вчера получила от него письмо. Он пишет, что не решается, не смеет пойти к вам…

— Не похоже на него, чтобы он не смел.

— Вот же его письмо, — сказала Таня, подавая конверт. — Это неправда, это не похоже на Захара!.. Погоди, погоди, а какой он из себя, мама?

— Белобрысый такой. Красотой-то его бог не обидел, а вот насчет прочего и говорить не хочется. Не понравился он нам. И насказал-то про тебя невесть чего, и живете-то как будто вы с ним уже вместе, как муж и жена…

— Ой, мама, вас обманули, это совсем не Захар, это кто-то другой бывал у вас!.. А-а, теперь я все поняла. Они там двое учатся, так вот другой-то и ходил к вам… Какая гадость!

Таня была так возмущена, что тут же хотела бежать к Лабырю жаловаться на Николая, но Анна Семеновна остановила ее.

— Не надо, беды большой не произошло, больше он к нам не придет. Мы сначала хотели написать тебе, но я решила сама приехать. Два года ты здесь, надо же посмотреть, как ты живешь.

Слегка успокоившись, Таня села писать письмо Захару.

4
Московские газеты все чаще сообщали о резком ухудшении состояния здоровья Владимира Ильича Ленина. И каждый раз, когда их привозил из Явлея почтальон Илья Коротыш, в сельском Совете собиралось много людей. С нетерпением развертывалась «Беднота», и кто-нибудь из грамотных вслух прочитывал газетное сообщение. Потом в продолжение вечера газета переходила из рук в руки, и каждый, кто как умел, разбирал эти черные строки, морща лоб и тыча в них пальцем.

Сергей Андреевич из сельсовета вышел вместе с Канаевым. Они поднимались по большому проулку к верхней улице. Сергей Андреевич всю дорогу хмуро молчал и только перед домом Канаева, когда они стали расходиться, проговорил:

— Не дай господь Ленину умереть, кто без него будет править мирскими делами?! — и зашагал дальше, даже забыв пожелать спутнику спокойной ночи.

Марья не ложилась спать в ожидании мужа. Заслышав в сенях его шаги, она засуетилась и стала собирать ему ужин. Но Григорий не торопился садиться за стол.

— Что так долго? — спросила она.

— В Совете был, товарищи там собирались, ну, засиделись…

— Чего же ты не садишься? Суп и так уже остыл.

— Не хочется.

— Ты чем-то расстроен, Гриша? Что случилось?

— Знаешь, Марья, нет причин радоваться… — тихо сказал Григорий.

Его слова кольнули Марью в сердце. Она заметила, что всегда подкрученные усы мужа были опущены вниз. Видно, за последние дни он их дергает часто.

— Газеты каждый день пишут об ухудшении здоровья Ленина. И сегодня читали… Кто знает, о чем прочитаем завтра…

Григорий говорил полушепотом, Марья по-бабьи горько вздыхала.

Коротенькие зимние дни были хмурые и холодные. Низкое солнце только изредка выглядывало из-за седых туч. Ночи бывали такими морозными, что трещали углы домов, и лопалась на деревьях кора.

В одну из январских ночей к Канаеву прибежал сельсоветский сторож и, тяжело переводя дыхание, опустился на край лавки.

— Ты чего, Игнатий Иваныч? — спросил Канаев.

Он еще сидел у стола. Марья в ожидании мужа одетая прилегла на постель, но тоже не спала.

— Скорей айда в Совет! Из Явлея с пакетом верховой прискакал, — торопливо заговорил Игнатий Иванович, немного отдышавшись.

— Отчего же ночью?

— Не знаю, ничего не говорил.

Канаев стал торопливо одеваться.

— Гриша, что такое? — с беспокойством спросила Марья.

Он промолчал и, лишь выходя из дому, сказал:

— Я, может, задержусь. Ты меня не жди, ложись.

Марья некоторое время стояла посредине избы, потом бросилась к одежде, стала одеваться. Через минуту она уже бежала по заснеженной улице.

В сельсовете Григория не было, не было и человека из Явлея. На столе валялся разорванный конверт. Спустя некоторое время сюда приковылял и Игнатий Иванович.

— Вот ведь какие молодые: после меня вышла — раньше меня пришла, — сказал он Марье.

— Что же, дед, такое случилось? — вырвалось у Марьи.

Старик даже вздрогнул от неожиданности. Он и сам ничего не знал. Кряхтя, снял коротенькую шубенку, спиной прислонился к горячей голландке.

— Это, может, какое-нибудь собрание в волости собирают, — сказал он, чтобы успокоить женщину.

— Какое собрание может быть в полночь?

Игнатий Иванович и сам так думал, но надо же было как-нибудь объяснить появление этого нарочного из Явлея.

— Так смотря какое собрание, — сказал он. — А то и в полночь придется пойти. Я вот тебе расскажу такой случай…

Но Марья не стала слушать его, перевязала шаль, застегнула крючки шубы и вышла. Через минуту после ее ухода и Игнатий Иванович оделся, пошел в церковную сторожку к старику Прокопу, чтобы вместе обсудить это непонятное происшествие.

А Марья медленно шла по большому проулку, потом свернула на улицу и не заметила, как миновала свою избу. Ночь дышала холодным, жгучим ветром с севера. Покрытые снегом и инеем деревья смутно синели под слабым светом, исходящим от далеких звезд.

Заснуть Марье, как и многим в эту ночь, не пришлось. Вернувшись к себе в избу, она, не снимая шубы и шали, села на лавку. Так и просидела до самого утра, мучительно думая: что же произошло?

5
Едва Кондратий Салдин утром успел умыться, как пришел Лаврентий Захарович. Он быстро засеменил в переднюю избу, снял шапку и стал истово креститься на образа. Кондратий с удивлением смотрел на него. Наконец не вытерпел, спросил:

— С чего ты так молишься?

— И ты молись, кум, весть тебе принес, — сказал Лаврентий, продолжая креститься. — В прошлую ночь Иван Дурнов приехал из-за Суры, по дороге заезжал в Явлей погреться. Так вот, в Явлее толкуют, что умер…

— Кто умер?! — сорвался с места Кондратий.

— Ихний самый большой умер…

Лаврентий перестал молиться, провел ладонью по безбородому лицу и опустился на стул.

— Я думаю, теперь все изменится. Без него государственными делами некому править, — говорил Лаврентий опешившему Кондратию. — Что же, кум, молчишь?

— Погоди, кум, не совсем понял еще. Стало быть, о Ленине говоришь?

— Как раз о нем, — кивнул головой Лаврентий и опять провел ладонью по лицу. — Теперь и нам дремать не следует, теперь все они словно морозом тронуты…

— Да, — протяжно произнес Кондратий. — Только вот не знаю, как все это обернется: к лучшему или к худшему?

— К лучшему, кум, к лучшему! — пропищал Лаврентий.

— Есть от чего к лучшему, человек умер, — раздался из-за голландки голос Елены. Она еще была в постели, но не спала. — Бога вы не боитесь! — продолжала Елена.

— Молчи, кума, сама не знаешь, что говоришь, — сказал Лаврентий.

— Вы вот больно много знаете! — рассердилась Елена и босая, с растрепанными волосами прошла к зеркалу.

— Теперь хоть, может, налог с нас немного скостят, — опять заговорил Лаврентий, поднимаясь с места. — Пойду к Чиндянову наведаюсь.

Лаврентий быстро ушел, а Кондратий с неудовольствием покосился на жену.

— Обулась бы сначала, потом уж выходила к людям, — сказал он.

— Чего мне твои люди?

Кондратий махнул рукой и подсел к столу. Старуха Салдина поставила на стол завтрак. Но Кондратию теперь совсем не хотелось есть. Сообщение кума и мысль: «Что теперь будет?» — не давали ему покоя. Он ходил по избе и сосредоточенно думал.

— Кто умер, Кондратий? — спросила старуха.

— Ленин. Знаешь такого? — И взглянул на своего работника Егора Петухова, стоявшего в дверях с шапкой в руках.

— Тебе чего, Егор?

— Про кого ты сказал, Кондратий Иваныч? Плохо чего-то слышать стал.

— Ленин, говорю, умер! — громко сказал Кондратий.

Из рук Егора выпала шапка, но он не заметил этого, медленно повернулся к выходу и, споткнувшись о порог, вышел во двор.

«Кто знает, как это все обернется?» — думал Кондратий, глядя на шапку Егора. А старуха что-то бормотала себе под нос, осеняя крестом заплывшее, мешковатое лицо.

— И ты туда же, — недовольно отозвалась Елена. — Чего ты у бога просишь, старая колдунья? Да разве у бога об этом можно молить?! Хоть бы знала, кто этот человек-то…

— Очень даже знаю, очень даже понимаю, снохушка, кто устроил эти новые порядки — без царя да без бога! Теперь, наверно, и старые деньги в ход пойдут. Слава богу, что мы их сумели вовремя спрятать. Поди, целехоньки они там, Кондратий?

Кондратий молчал, надвинув на глаза седые лохматые брови.

Старуха засуетилась, забегала по избе, торопливо оделась и выкатилась во двор. Там, взяв железную лопату и лом, она вошла в избушку скотника, предварительно выслав со двора Егора, бродившего как потерянный.

Запершись изнутри, старуха легко, словно с ее плеч свалилось лет двадцать, освободила от старых ульев и разного хлама часть пола, ломом вывернула две половицы и попробовала копать. Однако земля оказалась мерзлой, пришлось долбить ломом. Она работала, не чувствуя ни усталости, ни боли в суставах. Пробив мерзлый слой земли, взялась за лопату. Так она выкопала довольно большую ямку, на дне которой увидала холстяной сверток. Старуха торопливо, с жадностью схватила его и вдруг резко выпрямилась: в руках у нее оказались лишь прелые обрывки холста. «Говорила же я: не в холст надо их завернуть», — с досадой проворчала она и, опустившись на корточки, осторожно взялась за сверток. Холст под ее судорожно вздрагивающими пальцами рвался, как размокшая бумага. Наконец она добралась до толстой пачки денег, почерневших от плесени. Старуха попыталась отделить от пачки несколько бумажек, но они рвались и рассыпались, как и холст, в который были завернуты. «Пропали деньги!..» — взвыла она протяжно.

6
Еще до возвращения Канаева из Явлея о смерти Ленина знало уже все село. Эта печальная весть плыла, подобно тени темной тучи, стирая краски и гася взгляды. Газеты еще не успели дойти до Наймана, и многие в душе таили сомнение: да полно, так ли это? Может ли такое быть? И спешили услышать от других, что это неправда.

Из Явлея Канаев пришел пешком. Перед сельским Советом стояла группа мужиков. Завидев Канаева, они двинулись к нему, но по выражению его лица поняли все и сняли шапки, склонили головы.

Вскоре перед сельским Советом собралась толпа. Пришли мужчины, женщины — молодые, старые. Канаев молча поднялся на крыльцо. Из сельского Совета ему навстречу вышел Пахом Гарузов.

— Траурный флаг не вывесил, тебя ждал, — сказал он. — Может, думаю… — Он отвернулся, чтобы скрыть слезы. — Не верится, Григорий Константиныч…

Канаев повернулся к народу, снял шапку. Сразу стало тихо, как в пустой избе.

— Старики! Умер Ленин, — проговорил он и помолчал, сдерживая волнение.

По рядам прошло легкое движение. Люди сдвинулись ближе к друг другу и ссутулились, словно приняв на свои плечи непомерную тяжесть. Сквозь мутную пелену, застилавшую глаза, Канаев видел наклоненные головы, хмурые морщинистые лица. Откуда-то из задних рядов донеслось женское всхлипывание.

— Товарищи! — опять заговорил Канаев. — Ленин умер, велика потеря, неизмеримо велика, но дело его будет всегда жить, оно не умрет никогда! Он, товарищи, останется у нас в сердцах и всегда будет с нами, в сердцах детей наших и внуков!..

Канаев говорил и видел, как у многих по бородатым лицам текли слезы, и какую силу надо было иметь, чтобы сдержать их! Он говорил и слышал, как над самой его головой затрепетал красный флаг с черными каемками по краям…

Давно уже Канаев кончил свою недлинную речь, а люди все еще стояли, словно ожидая чего-то, боясь остаться наедине со своими мыслями.

В тот же вечер два человека принесли Канаеву заявления о вступлении в партию, через несколько дней — еще три человека. Так в Наймане родилась ячейка партии. В ней, кроме Канаева и Пахома Гарузова, теперь были Василий Дракин, Надежкин, Стенькин, Сульдин, Татьяна Михайловна.

Глава вторая

Вчера взятая невеста,

Недавно взятая девушка…

(Из эрзянской народной песни)
1
На одном из ближайших собраний ячейка решила рекомендовать правлению кооператива построить общественную мельницу и просить волисполком взять пустующий дом Артемия Осиповича под клуб для найманской молодежи.

Решение о постройке общественной мельницы пайщики кооператива встретили с радостью. Выбор места для мельницы и строительство поручили Лабырю.

Многих смутило это назначение. Кто не знал пустомелю Лабыря! Но он показал себя настоящим организатором, собрал артель плотников. А это было нелегкое дело, так как работать предстояло бесплатно. Кооператив еще только-только становился на ноги, и свободных средств не было.

Весть о строительстве мельницы стала известна и Кондратию Салдину. «Теперь это уж под меня яму копают», — думал он. Вначале кооперация его не очень встревожила. Но теперь Кондратий начал понимать, что она представляет собой и чем она угрожает ему в будущем.

— Хватит! — однажды сказал он куму Лаврентию. — У пташки надо подрезать крылья, уж больно высоко стала летать.

— А-а, понял, кум. Помнишь, что ты мне говорил? А теперь и сам к тому пришел. Давно бы надо подрезать.

— И теперь не опоздали. Коли мы его на свою сторону не сумели склонить — словом сломаем…

— Э-эх, кум, только говорим, дела же никакого нет. Видишь, как растет эта кипирация. До сего дня помню слова бачки: громом поразить надо!

— Погоди, время подойдет — и дело будет, — успокаивал Кондратий.

Привлечь на свою сторону Канаева уже пробовали не раз. Подсылали к нему верных людей, придумывали разные причины, чтобы сблизиться с ним. Не однажды Кондратий и сам встречался с Канаевым. Но все это ни к чему не привело. Последний разговор с Канаевым окончательно убедил Кондратия, что все его попытки — пустое занятие.

Как-то раз Кондратий зашел в Совет уплатить налог. Канаев был один. Редко так бывало в сельсовете. Кондратий решил этим воспользоваться.

— Пуре[17] у меня удалось, Константиныч, зашел бы как-нибудь проведать. Или, может, не смеешь? Лишних людей у меня в доме не бывает, все свои…

Канаев усмехнулся в ответ.

— Или, может, меня не считаешь найманским! Ко всем мужикам запросто заходишь, только меня почему-то минуешь.

— Как не считать тебя найманским жителем, коли в Наймане живешь? — отозвался Канаев. — И зайти к тебе можно. Обязательно как-нибудь зайду.

Кондратий переступил с ноги на ногу и, положив на живот руки, крепко сжал пальцы.

— И я так думаю. Отчего бы тебе не зайти, что в этом плохого? Да коли уж на то пошло — мы с тобой немного даже родня…

— Родня, говоришь?

— Моя первая жена была взята из вашего рода.

— Это та, которую ты мельничным жерновом придавил?

— Бог с тобой, Григорий Константиныч, как это я ее придавил? Все село знает: своей смертью умерла…

— Вот что, — сдвинув брови, оборвал его Канаев. — Оставим этот разговор. Никакая я тебе не родня. Вот зайти к тебе обязательно зайду, дело есть…

Улыбка на губах Кондратия сразу же стерлась.

— Надо посмотреть, как там у тебя живет твой работник Егор Петухов, — продолжал Канаев. — Сколько ты ему платишь за работу? До сих пор у тебя с ним нет договора. И в ческе человека держишь. Или у тебя там уже не ческа теперь, а мельница? Но это все равно…

Кондратия словно по лбу стукнули. Он силился что-то сказать, растерянно моргал веками и все пятился назад. В Совет пришли посетители, и Канаев отвернулся от него. Кондратий отошел к самой двери. Кривая бесцветная улыбка появилась на его тонких губах. Чтобы скрыть ее, он провел ладонью по бороде и осторожно, словно тайком, вышел в сени. «Нет, с ним пива не сваришь», — думал Кондратий, торопясь домой.

Упоминание о работниках никак не выходило из его головы. Как только пришел домой, Кондратий позвал Егора.

— Копаешься все?

— Приходится; Кондратий Иваныч. Двор у тебя большой, две лошади, коровы, овцы, только успевай за ними догладывать. — Егор, немного потоптавшись на месте, добавил: — Прибавил бы еще с полпудика…

— С полпудика, говоришь? — перебил его Кондратий. — Сдается, и пуда многовато. Захар Гарузов жил за пуд и все хорошо справлял…

Кондратий, заложив руки за спину, прошелся по избе, обдумывая, как выпроводить работника.

— Вот что я тебе скажу, — заговорил он наконец, остановившись перед Егором. — Работал ты неплохо, и сделанное тобой не забуду, за последний месяц вместо пуда я тебе два отвешу.

— Почему за последний? — удивился Егор. — Или думаешь вместо меня другого взять?

— Зачем другого? Сам буду справлять дела по двору. Теперь видишь, какие времена пошли, и добро злом оборачивается. Если тебя кто-нибудь будет спрашивать, сколько я тебе заплатил, скажи, что даже лишний пуд отвесил.

— Выходит, теперь мне домой уходить? — дрогнул Егор. — Оставил бы ты меня до весны, а то хлеба у нас не хватит до нового урожая…

— Помогу тебе, помогу, — заторопился Кондратий. — Потом как-нибудь зайдешь, я тебе отвешу два пуда, не бойся, за мной не пропадет.

А вечером он жаловался куму Лаврентию:

— Конец приходит, кум. Теперь все самому приходится делать, работников держать нельзя. А как же при моем хозяйстве без работников?

Он взглянул на мать.

— Ты бы подала нам закусить что-нибудь да сама бы убралась отсюда. Чего торчишь?

Старуха Салдина обиделась:

— Мешаю тебе, сынок? Вот скоро умру, тогда уж вам с женой вольно будет.

— Это с чего ты? — спросил Кондратий. — Мы, может, с кумом поговорить о чем-нибудь хотим.

— Все с того же. Постарела, теперь не нужна. Ты, сынок, не матери бойся, а жены своей, змеи, бойся. Знаю, о чем у вас будет разговор, хоть ты и скрываешь от меня.

— Какой разговор? — сердито оборвал ее Кондратий. — Чего ты мелешь? Говорят тебе: подай на стол что-нибудь.

Кондратий кряхтя встал, из посудного шкафчика достал начатую поллитровку водки, стакан и опять направился к столу.

— Не часто ли прикладываешься, кум, к этому зелью? — сказал Лаврентий. — Смотри, кабы по дорожке Артемия Осипыча не пойти.

— Нет, это я ногу натирал, помогает. Давай выпьем до стаканчику.

Лаврентий не отказался. Выпив по стопочке, они стали откровеннее. Каждый исподволь выкладывал, что таил в душе.

— Догадываюсь, кум, что и ты вынашиваешь одну неотвязную мысль, которая и мне покою не дает, — заговорил Кондратий, наливая по второй.

— О Канаеве? — пискнул Лаврентий.

— О ком же еще?

Кондратий, помолчав, сказал:

— Может, нам как-нибудь вместе собраться поговорить об этом? Дурнова пригласить, Платоновых? Все нашего поля ягоды…

— С кем другим, только не с Платоновыми, — отмахнулся Лаврентий.

— Ты все из-за этих стульев на них сердишься? Пора уже забыть.

— Не только в стульях дело. Архип кооперацию строит! Теперь он с Лабырем пошел лес рубить, мельницу будет строить. Нет, от таких людей надо подальше держаться, этот человек не наш.

— Как же ты еще зелен, кум. Знаешь ли ты, зачем вошел в эту кипирацию Платонов? Не знаешь? Я тебе скажу: чтобы ее поджечь изнутри. Ты пробовал снаружи…

— Типун тебе на язык, кум! Ничего я не пробовал… — испуганно отозвался Лаврентий.

— Иди, кум, кому-нибудь другому рассказывай.

Они посмотрели друг на друга: один — насмешливо, другой — немного растерянно.

— Про Канаева вон не боишься говорить со мной, а тут скрываешь, — сказал Кондратий, и Лаврентий вздохнул с облегчением.

— Думаешь, заподозрят явлейских лавочников? Ну, хватит об этом. Спалишь одно — построят другое. Давай о деле говорить… Время подошло, кум! Больше ждать нечего.

Он говорил шепотом, склоняясь к самому лицу Лаврентия. Тот смотрел на блюдце с солеными грибами и чертил вилкой по краю блюдца.

— Я вчера с Васькой говорил, — помолчав, сказал Лаврентий.

— Васька тут при чем? — удивился Кондратий.

— Он нам поможет в этом.

— Поможет тебе этот хлюст в тюрьму сесть. Нет, нет уж, кум, от Васьки подальше держи эти мысли.

— Ты его не знаешь: за деньги он на все готов, отца родного не пожалеет. Сунем ему с тыщу, не только Канаева — всех перестукает.

Кондратий молча что-то обдумывал. Затем вдруг встал из-за стола и, протягивая куму руку, живо заговорил:

— Вот тебе, кум, моя рука, вот другая. Я с тобой ни о чем не говорил. Коли ты открылся Ваське Черному, с ним и действуй заодно, меня же в это дело не путай.

Лаврентий от удивления вытаращил глаза.

— Что с тобой, кум?

— Ничего. Об этом мы с тобой не говорили.

— Погоди, погоди, сначала хотел тому, другому сказать, теперь же боишься одного Васьки.

— Дурнов Иван не Васька Черный.

— Но Васька в моих руках: куда хочу, туда и поверну его.

— Ну и верти им на доброе здоровье.

Кончился у них разговор небольшой размолвкой. Лаврентий ушел, Кондратий еще некоторое время оставался сидеть у стола, зажав в кулак свою жидкую бороденку. «Дела и без меня ладом идут», — подумал он и оглядел стол. Вылил из стакана Лаврентия недопитую водку обратно в бутылку, спрятал бутылку в шкафчик и пошел за голландку. Через минуту оттуда донесся его громкий храп.

2
Спустя неделю после размолвки между кумовьями Лаврентий ездил в город за товаром для своей лавчонки. С собой он взял и Ваську. Обратно в Найман возвращались поздно. Явлей проехали, когда уже совсем стемнело. Пара лошадей весело бежала домой, таща громоздкие розвальни. Васька правил, а Лаврентий, в теплом тулупе, сидел к нему спиной. Всю дорогу он подбивал его на задуманное им дело, однако прямо не говорил. Васька ему также отвечал намеками. В перерывы разговора каждый соображал, как вести себя дальше. Откинув высокий воротник тулупа и садясь вполоборота, Лаврентий заговорил, прощупывая собеседника:

— Крутишь все вокруг кумы-то?

Васька, насупив густые брови и облокотясь на передок розвальней, не отрываясь, смотрел на темную, бегущую вдоль полозьев дорогу.

— Кондратий не мешает? — продолжал вкрадчиво Лаврентий. — А ведь ничего баба-то? Да, есть хорошие бабы. В городе они лучше. Вот я в позапрошлом году в Москву ездил — вот где бабы так бабы! Только на картинках таких рисуют. Губы у них красные, щеки в помадах, а уж все остальное — прямо загляденье.

— Чего ты понимаешь в бабах? — с нетерпением прервал его Васька.

— А что я, не мужик?

— Мало для этого быть мужиком…

— Ты постой, не обо мне здесь речь. Дашь такой бабе целковый аль, скажем, трешницу, и вся она твоя. С деньгами в городе хорошо: вина сколько хочешь, гуляй…

— Да не у всех они есть.

— Только захоти — сами в карман тебе полезут.

— Не ты ли их мне сунешь? — хитро улыбнулся Васька.

— Могу и я, только…

Он не договорил и в темноте уставился на собеседника, словно ожидая от него, чтобы тот сам досказал его мысль.

— Ты опять на то же поворачиваешь, — недовольно отозвался Васька.

Он сел поудобнее и ждал, что еще скажет Лаврентий. По обеим сторонам дороги плыли занесенные снегом поля. Полозья саней с визгом скользили по укатанной промерзшей дороге. Васька теперь смотрел в мутную даль ночи на еле различимую светлую кромку неба, где она сходилась с такими же мутными, заснеженными полями. Смотрел он и словно видел там тот загадочный город, о котором говорил ему Лаврентий, где можно хорошо пожить с деньгами, где женщины красивы и доступны. В его глазах была тоска. Но Лаврентию в темноте казалось, что они блестят несказанно жадным блеском.

— Убьешь Канаева — у тебя будут деньги, много будет денег, — проговорил Лаврентий резким шепотом.

У Васьки, видимо, уже созрел какой-то отчаянный план, и он хрипло спросил: — Сколько?

— Тыща!

Ваське давно уже надоела найманская жизнь, надоел сам Найман, который ему никогда не был ни родиной, ни теплым местом родной избы. Цыганская кровь всегда манила его куда-то вдаль, где больше воли, где он встретит новых людей, иные порядки.

— Уж больно дешево хочешь продать такого человека, как Канаев, — не сразу ответил Васька.

— А сколько же, по-твоему? — обрадовался Лаврентий, что Васька стал торговаться.

— Две, три тысячи.

— Разорить меня думаешь!

— Твоя мошна не разорится от этого, еще накопишь.

— Сердца у тебя нет, Васька. Сколько я тебя кормил, одевал, вместо отца тебе был…

— И воровать вместо отца научил?

— Мало ли на тебя я истратил, — продолжал Лаврентий, не отвечая на его замечание. — Кем бы ты был без меня?!

— Человеком!

Немного помолчали. Но Лаврентию не хотелось на этом прекращать почти законченное дело, и, возвращаясь к прерванному разговору, он повторил несколько раз:

— Пусть будет по-твоему, пусть будет по-твоему. Убьешь из моего обреза…

— Подвези-и-и-и-те! — вдруг раздалось у самых саней. Лаврентий так и застыл с разинутым ртом. Путник не стал ожидать приглашения, сам прыгнул в сани.

— Это ты, Лабыренок?! — воскликнул Васька, узнав Николая Пиляева. — Чего тебя ночью таскает?

— Поезд поздно пришел: не на станции же ночевать.

— А, понимаю, к жене торопишься.

Васька был спокоен, как будто до этого у него с Лаврентием шел самый обычный разговор. Его, видимо, совсем не беспокоило, слышал или не слышал Николай их последние слова. Но Лаврентий до сего времени не мог прийти в себя и в душе ругал неожиданного попутчика. «Чтоб тебя сто морозов обморозили где-нибудь в пустом поле», — шептал он себе под нос.

— Ты теперь совсем или только на побывку? — спросил Васька.

— Там видно будет, пока на каникулы отпустили, — ответил Николай.

— Что же Гарузов не едет с тобой?

— Чего Гарузову езжать сюда, у него в городе теща, чуть чего — туда бежит. Тяжеловато, брат, в городе учиться, кормежка плохая, да и вообще я тебе скажу: пустое это дело — учеба… Дома куда лучше.

Долго еще распространялся Николай о бесполезности учения и о преимуществах найманской сытой жизни перед городской. Но его собеседник, Васька, под конец перестал ему отвечать, погрузившись в собственные мысли. Он думал о далеком, красивом и большом городе, где можно с деньгами хорошо пожить. А Лаврентий все мучился: слышал или не слышал этот несносный болтун их слова о покушении на Канаева?

3
В избе у Лабыря стояло пять прялок. От расчесывания кудели пыль поднималась до самого потолка. Сквозь нее огонь висячей лампы тускло желтел. За тремя прялками сидели подруги Агаши, за четвертой — сама Агаша, пятая же стояла без хозяйки — Лизина. Пелагея сидела под самой лампой и чинила рубаху мужа. Она то и дело поглядывала в сторону пустующей прялки и тяжело вздыхала. Время уже было позднее, а Лизы все не было.

После отъезда мужа в город Лиза недолго выслушивала наставления сердитой свекрови. Ее потянуло к людям. Только теперь Лиза почувствовала всю тяжесть женской доли. В девушках она и представления не имела о том, что творится в некоторых семьях. В доме у отца не было резкого разделения на старших и подчиненных, а у Лабыря это встало перед ней в самом безобразном виде. Выйти куда-нибудь — надо спросить, как шагнуть, что сделать, опасайся: может, не понравится. Но Лиза не могла смириться с такими порядками. Началась упорная борьба.

Раз Лиза, выйдя после обеда из-за стола, не перекрестилась. Пелагея заметила ей это.

— Я комсомолка и молиться не стану, — ответила Лиза.

— Такой ты была в девушках, до замужества.

— А теперь что мешает?

— То, что ты жена и моя сноха! У меня в семье еще не было этого, чтобы из-за стола вставали, не перекрестив лоб!..

Пелагея прочитала целое наставление. Лиза смолчала. Но на другой день повторилось то же самое. Разразился целый скандал. Лиза даже ушла из дому, но не сдалась. Несколько дней продолжалось так, пока Пелагея не утихомирилась. Лиза радовалась первой победе, но отношения со свекровью были испорчены. Пелагея теперь обращалась к ней только через третьих лиц. Лиза не остановилась на этом. Ей приходилось бывать в клубе, а Пелагея разрешала отлучаться в сумерки только на час. Лиза каждый день этот час все удлиняла, пока наконец не стала пропадать целыми вечерами. Снова началась война. Пелагея всякий раз встречала ее руганью. Лиза не отвечала и молча продолжала делать свое дело. Иногда за Лизу заступался Лабырь, но это бывало весьма редко, Пелагея и ему не давала раскрыть рта. Лиза только теперь увидела, что этот на людях веселый балагур дома целиком находился в руках жены. Агаша тоже была на стороне Лизы, но чем она могла помочь ей, если и сама как огня боялась матери.

— Делай ты при ней, как велит, а за глаза плюй на нее, — учила ее Агаша.

— Не умею я, Агаша, врать, не люблю неправды.

— Никакой неправды здесь нет. Надо же как-нибудь угодить ей, коли она на все село одна такая. Ведь житья тебе не даст.

— Ничего, у меня хватит сил против нее, не дам себя в обиду.

Пелагея и сама понимала, что со снохой ей, пожалуй, не сладить. Раза два набрасывалась она на нее с кулаками, но Лиза не далась. Несколько раз вечерами до ее возвращения из клуба выкидывала прямо на улицу ее постель. Тогда Лиза заявила, что если та сделает это еще раз, — уйдет к отцу и жить у них не будет. Это подействовало. Пелагея стала осмотрительней в своих поступках. Всем соседям она давно прожужжала уши, что сноха не ко двору, что сноху испортили, что с ней нет сладу. Николаю она посылала письмо за письмом и звала его домой.

Тяжело было Лизе. Но она не жаловалась ни отцу, ни матери. Ведь она сама необдуманно обрекла себя на это мучение. И только иногда была откровенна с Таней, советуя ей никогда не выходить замуж. А однажды, как бы шутя, спросила:

— Вот выйдешь замуж, как ты поступишь, если тебя муж побьет?

— Меня?! Я этого не могу представить.

— А все-таки? Ведь есть же мужья, которые бьют своих жен. У нас в Наймане такие сплошь и рядом.

— Этого со мной никогда не случится. Как это меня будет бить человек, который меня любит и которого я люблю?

— Но ведь мужья бьют жен!

— Это не мужья, с таким я ни одного дня не осталась бы под одной крышей.

— А меня побил Николай, — тихо сказала Лиза.

— И ты стерпела?

— Да, стерпела. Но теперь, мне кажется, больше этого никогда не стерплю.

— Эх, Лиза, Лиза, — вздохнула Таня. — Ты на меня не сердись, но твой Николай нехороший человек, на всякую пакость способен. Ты знаешь, что рассказывала мать, когда приезжала ко мне: он под именем Захара несколько раз бывал у наших.

— Как бывал? — не поняла Лиза.

— Очень просто, приходил и называл себя моим женихом, занимал у них деньги. Я об этом написала Захару, он мне ответил, что хотел поколотить его, но тот заранее пошел на него жаловаться. Вот он какой у тебя…

— У меня… мой… — тихо отозвалась Лиза, и слезы навернулись у нее на глазах.

Всеми силами желала помочь ей Таня, даже советовала ей вернуться в дом отца. Пелагее не нравилась дружба ее снохи с Таней. Раза два прямо в доме Сергея Андреевича она затевала ссору, обвиняя Таню в том, что Лиза совсем отбилась от рук, пропадает целыми вечерами, не признает ни власти бога, ни свекрови.

4
Возвращение Николая для всех, кроме Пелагеи, явилось неожиданностью. Лабырь от удивления даже раскрыл рот, когда в дверях появился сын. Он сидел на краю печи и, посасывая трубку, отогревался после целого дня работы в лесу. Некоторое время он молча смотрел на сына, потом спросил:

— Ты почему это?

Мать бросилась ему навстречу. Прялки девушек затихли. Николай сбросил пиджак и-обвел избу взглядом.

— Лиза где? — спросил он, заметив пустующую прялку.

Ему никто не ответил. Прялки зашумели снова, как бы старались заполнить тишину.

— Ты почему это? — повторил свой вопрос Лабырь.

— Проведать вас приехал, каникулы у нас начались.

— Да ведь ты же писал, что у вас их не будет.

— Ну, мало ли чего я писал, — отговорился Николай и спросил более настойчиво: — Где же Лиза?

— В клуб, поди, пошла, у нас теперь клуб открыли в доме Артемия, — ответил Лабырь.

Пелагею словно подтолкнули.

— Тебе бы еще надо пойти с ней! Не знаю, отчего отстал он нее. Очень хорошо было бы вам вдвоем: один небылицы рассказывал бы, а другая… тьфу — стыдно сказать!..

— Вот докурю трубку, и я пойду, — невозмутимо ответил Лабырь.

Его спокойствие взорвало Пелагею. Вспыхнула ссора.

— Всю жизнь с тобой, дурак Лабырь, потеряла! — кричала Пелагея. — Знаешь только пьянствовать да языком болтать! Знать, не видишь, что вошло в твою избу?!

— Николай вошел, от учебы сбежал, — поддразнил Лабырь.

Пелагея бросилась на середину избы и пошла честить мужа.

— Провались ты в преисподнюю сквозь печь, сквозь кирпичи! — неистовствовала она. — Ты нашел со своей козлиной бородой эту сноху и привел ко мне в дом! Ты выкопал где-то эту лесную змею и обвил ею всех нас!.. Ты!.. Ты!..

Из-за семейного скандала подруги Агаши свернули свои мочки и собралисьпо домам. Их никто не удерживал. Вскоре в избе осталась только семья Лабыря. Ссора продолжалась недолго. Лабырь перестал отвечать, и Пелагея остыла. Поскучав немного, Николай стал одеваться.

— Ты куда? — спросила мать.

— Схожу за Лизой.

— Ты знаешь, где она?! Она тебе сказала, куда пошла?! Твоя жена всем так и докладывает, куда ходит. Не смей ходить за ней! Придет небось, если вспомнит про мужа, а не вспомнит — так провалиться бы ей, такой жене!

Пелагея вырвала из рук сына пиджак, усадила его на лавку, стала собирать ужин.

— Я сбегаю за ней, — отозвалась Агаша.

— Тебя, ведьмовку, не спрашивают: сиди, где сидишь!

Лиза прямо из клуба пошла с Таней к своим и там осталась ночевать. О приезде Николая она узнала только утром, когда за ней прибежала Агаша. Встреча с мужем была не из радостных.

— Зачем не вовремя приехал? — спросила Лиза насупившегося Николая.

— Помешал тебе своим приездом? Могу и обратно уехать.

— Зачем помешал! Хорошо сделал, что приехал, ученый человек из тебя все равно не выйдет. Будешь жить дома, может, и мне легче будет, а то от твоей матери житья нет, день и ночь поедом ест…

— Оттого и дома не ночуешь?

Лиза промолчала. Николай насмешливо сказал:

— Откуда ты знаешь, что я дома буду жить? Я только приехал посмотреть, как ты здесь без меня.

— Увидел?

— Очень даже хорошо!

Пока они так разговаривали, все домашние ушли, оставив их в избе одних. Николай вскоре переменил тон и стал ласковее. Не было особых причин быть холодной и Лизе. Она молча разглядывала осунувшееся от городской жизни лицо мужа и тоскливо думала, что он вряд ли будет ей защитой перед свекровью. А вечером, когда она стала собираться в клуб, Николай схватил ее за полу шубы и спросил, куда она идет.

— Мне на собрание ячейки надо, проводи меня.

— Что это у вас каждый день собрания: вчера собрание, сегодня опять?

— Вчера репетиция была и сегодня будет.

— Никуда ты не пойдешь! — сказал Николай, повышая голос, и стянул с нее шубу. — Сказано — не пойдешь, и не пойдешь!

Конечно, Лиза могла не пойти. Она так и сделала бы, скажи Николай об этом просто. Но грубый окрик словно подхлестнул ее. Она решила и на этот раз настоять на своем, выдернула из рук мужа шубу и быстро оделась.

— Ты что?! Самовольничать! Кто я тебе?!

С дрожащими губами и перекошенным лицом Николай сунулся к ней с кулаками.

Лиза быстро схватила с коника валек и угрожающе подняла его.

— Посмей только тронуть меня!

— Батюшки светы! — завопила, входя, Пелагея. — На мужа поднимает руку!

— А он какое имеет право меня бить?

Николай отшатнулся от Лизы и стоял весь красный, не зная, что ему делать.

— У меня нет причины не пойти на собрание, — спокойно сказала Лиза, опуская валек.

— Я приехал — вот причина, — глухо отозвался Николай, поглядывая на валек.

Лизе вдруг стала противна его трусость. Ведь он явно испугался. Она со злостью швырнула валек в сторону.

— Ты не приехал, ты удрал, удрал, словно дезертир! — сказала она и быстро вышла из избы. Вместо клуба она пошла к своим и весь вечер проплакала, жалуясь матери.

— Такую жену, сынок, не так держать надо, — сказала Пелагея после ухода Лизы. — Ты возьми плеть и секи ее до тех пор, пока она перед тобой на коленях не будет ползать…

Она жалела сына, которого обидели, словно он и не мужчина. Не по себе было и Николаю. Он со вздохом опустился на лавку. Ему было стыдно перед матерью, что не сумел справиться с женой.

5
С приездом мужа жизнь Лизы стала совсем невыносимой. Если раньше только свекровь не давала ей покоя, то теперь они вместе с сыном изводили ее всеми способами. Бить ее Николай больше не рисковал. Он был трусоват. Решительность Лизы пугала его. Но он делал много мелких пакостей, на которые обычно бывают способны слабые люди. Он прятал ее одежду, ночью сгонял с постели, щипался… Лизе иногда казалось, что она не выдержит такой жизни. В ячейке она появлялась редко, ей просто было не до этого. Часто бывала у своих и всегда со слезами. Мать звала ее совсем вернуться домой, но Сергей Андреевич был против этого. Раз Таня не выдержала, напустилась на него: не жалко ему родной дочери! Сергей Андреевич спокойно возразил:

— Замуж выходят не для того, чтобы потом уходить от мужей. Я ее за Николая не отдавал, сама пошла, пусть теперь и живет. Я не хочу на себя брать позора, не хочу, чтобы на мой дом пальцем показывали.

— Но ведь ей житья нет! — протестовала Таня.

— Это не наше с тобой дело. Пусть ведет себя получше да поменьше с тобой по клубам таскается.

Тане пришлось прикусить язык. Этот степенный, передовой хлебороб в делах семейных мало чем отличался от Пелагеи. Что же оставалось делать Лизе? Смириться со своим положением и терпеливо сносить все это? Может быть, так оно и было бы, не вмешайся Таня. Она обо всем написала Захару, просила у него совета, как действовать. Здесь ей мало кто мог помочь. Даже Канаев, которому она не раз говорила о положении Лизы, однажды ответил ей, что изменить что-либо сразу нельзя, что Лизе надо постепенно действовать, что свекровь скоро постареет и Лиза сама будет хозяйка в доме.

— В крайнем случае ей надо просто уйти от них, а это не так просто, — говорил Канаев. — Наше время все перемелет, Татьяна Михайловна. Мы меняем условия жизни, а условия меняют людей.

«Жди, когда изменится Пелагея, а жизнь Лизы будет исковеркана», — думала Таня.

Захар не заставил ждать ответа. Он писал:

«Добрый день, Танюша!

Сегодня утром получил твое письмо. Мы с тобой уже не раз говорили об этой несчастной свадьбе. Не буду повторять, что Николай Пиляев вообще подлый человек. Это нам с тобой хорошо известно. Но думаю, что мы, комсомольцы, в этом деле тоже не без греха. Мы ничего не предприняли, чтобы расстроить эту свадьбу, а могли бы повлиять на Лизу. Ты пишешь, что самое лучшее для Лизы — это уйти от Николая. У нас здесь открылась подготовительная группа, куда из основного курса перевели всех малоподготовленных. Хорошо бы устроить туда и Лизу. Она подойдет, здесь таких, как она, много. Пусть она возьмет необходимые документы и едет прямо сюда. Я тем временем договорюсь с дирекцией. Неплохо будет, если она возьмет из волости направление. Это ей здесь очень поможет. Уговори ее поступить так, иначе мы ей помочь никак не можем. О себе писать нечего, учусь, аж кожа трещит. В прошлом письме я тебе обещался достать пьесы для вашего драмкружка, кое-что достал, не знаю, подойдут ли они для вас. Ты просишь прислать гриму, но где он продается, не видел.

Увижу — куплю и все пришлю вместе. Бывай здорова.

З. Гарузов».
Таня встретилась с Лизой, рассказала ей о письме Захара, думая, что та с радостью схватится за это предложение. Но Лиза отнеслась к нему иначе.

— Как же я уйду? Это небывалое дело! — отвечала она на уговоры подруги.

— Ну, тогда и не жалуйся больше! — вспылила Таня, но быстро успокоилась. Ей стало жаль Лизу: она так похудела за последнее время, а глаза, черные, с длинными ресницами, ушли далеко под лоб и смотрели, словно у испуганной девочки.

— Послушай, Лиза, поезжай учиться. Поезжай хоть на время, а потом, если уж ты не хочешь от него совсем уходить, вернешься опять. И он, может быть, поймет и не будет больше так относиться к тебе.

— Я не из-за него, он никогда не изменится. Горбатого только могила исправит. Я о себе говорю. Как можно сделать такое дело? Что скажут об этом люди?

— Что тебе люди?

Как она ни уговаривала Лизу, та не согласилась поехать учиться. Но вот вскоре случилось такое, что Лиза, прибежав раз ночью к своим, больше не вернулась к Николаю. Это и решило ее судьбу по-иному.

6
Дома Лиза старалась держаться независимо. Она равнодушно относилась к тому, что Пелагея с утра до вечера натравливала Николая на нее. Она теперь хорошо его знала и не боялась. Но Пелагея не оставляла надежды сломить ее упорство.

Раз как-то вечером, когда уже легли спать, Лиза и Николай разругались в постели, что с ними бывало часто. Агаша была на улице, где-то у соседей был и Лабырь. Пелагея долго слушала перебранку сына и снохи, слышала, как Николай раза два накидывался драться, но Лиза всякий раз давала ему отпор, пока наконец в одну из таких стычек Лиза не столкнула мужа с постели и тот с грохотом не свалился на пол. Пелагея слезла с печи и накинулась на сноху. Лиза не ожидала такого нападения. Мигом ее голова была закутана в одеяло, и всей своей тяжестью свекровь навалилась на нее, крича Николаю:

— Полено, полено возьми! Возьми полено, пока у тебя руки целы! Пока она тебя еще совсем не искалечила.

Ободренный помощью матери, Николай бросился бить жену.

— Полено, полено возьми! — неистово кричала Пелагея.

Лиза чувствовала, что он бил ее чем-то тяжелым. Частые удары сквозь одеяло сыпались по ногам, по спине, по рукам, которыми она пыталась защищаться. Она не кричала, да и бесполезно было звать на помощь. Кто мог услышать ее голос, да еще из-под одеяла! Вскоре она перестала даже защищаться. Пелагее показалось, что одеяло смягчает удары. Она оголила ее тело, села верхом на шею и схватила ее руки. Удары посыпались с удвоенной силой. «Они меня, пожалуй, так изувечат», — промелькнуло у нее в голове, и, собрав все свои силы, она резко выпрямилась. Пелагея съехала с нее и свалилась на пол. Лиза скатилась на нее, они забарахтались на полу. Николай, тяжело переводя дыхание, стоял над ними и ждал, когда опять можно будет продолжать избиение. Измученная Лиза не успела сразу подняться на ноги, свекровь опередила сноху, и опять удары посыпались на нее. Что-то соленое потекло по губам Лизы. Она, прикрыв голову руками, полезла под коник, где у них была постель. Половина ее тела оказалась снаружи. А Николай все бил и бил.

Лиза и не слышала, когда в избу вошел Лабырь. Удары прекратились. Когда она открыла глаза, в избе было светло. Лабырь зажег лампу. Со стоном она вылезла из-под коника и села на полу, даже не прикрыв рубахой обнаженные ноги, которые все были в синяках и кровоподтеках. Глухие рыдания сотрясали ее сжавшееся в комок тело. Николай, тяжело дыша, опустился на лавку. Он пугливо посматривал то на отца, то на избитую жену. Пелагея быстро юркнула на печь и оттуда кричала:

— Так ее надо, так ее надо учить! Дома небось не учили!

Лабырь тяжелым взглядом посмотрел на Пелагею и шагнул к сыну. Тот весь съежился, выпустив из рук колодку. Лабырь схватил эту колодку и наотмашь ударил ею сына по голове. Николай, словно сноп с воза, свалился с лавки и растянулся на полу. Лиза бессознательно отодвинулась от него, продолжая рыдать.

— Убил, сына убил!.. — с криком спрыгнула с печи Пелагея.

— Молчи! — цыкнул на нее Лабырь. — Я на тебя ни разу не поднимал руку, а сейчас…

Пелагея, испуганная его страшным взглядом, метнулась к двери. Никогда еще она не видела таким своего мужа. Но Лабырь отбросил в сторону колодку и подошел к снохе.

— Прикройся, Лиза, — сказал он ей дрожащим от волнения голосом.

Лиза попыталась вскочить, но со стоном опустилась на пол. Лабырь подхватил ее, помог подняться, затем подвел к постели и прикрыл ей ноги одеялом. Из ее разбитого носа капала кровь, растрепанные кудрявые волосы были рассыпаны по плечам.

Видя, что муж занят снохой, Пелагея бросилась к сыну и захлопотала около него. Николай уже оправился от удара и теперь сидел на полу, щупая голову. Лабырь, не взглянув на них, вышел из избы. Лиза, превозмогая боль во всем теле, поспешно стала одеваться. Ей было страшно оставаться с этими людьми наедине. Однако свекровь не выпустила ее. Лишь ночью тайком оставила Лиза этот дом, в котором провела столько безрадостных дней.

Целую неделю Лиза никуда не выходила. Ее распухшее лицо было покрыто синяками. А на тело страшно было посмотреть, всюду от ног до плеч виднелись черные следы тяжелой колодки. Таня предоставила ей свою комнатку и постель и ухаживала за ней. Она требовала от Сергея Андреевича, чтобы тот отвез дочь в больницу и передал дело в суд. Но Сергей Андреевич хмуро молчал и уходил из дому, когда она об этом заговаривала. Мать Лизы просила ее никому об этом не говорить, просила об этом и сама Лиза. Таня все же не послушалась их и рассказала Канаеву. Тот выслушал ее и сказал:

— До суда доводить не следует, такие вещи случаются каждый день. Воспитывать надо людей, Таня, а не судить…

— Но это же преступление, Григорий Константинович! — возмущалась она. — Так избить женщину!..

— Во многих из нас еще сидит эта звериная дикость, бороться с ней надо. И сколько тут еще предстоит нам поработать! А суд что?.. Ну, осудим одного, другого, и на этом, думаете, конец будет? Ручаюсь: завтра же опять кого-нибудь в суд придется тащить. И что всего хуже — не поймут, за что их судят. Не поймут, потому что веками так было… Я думаю, что Лизе пока надо остаться у своих, а там видно будет, придумаем что-нибудь. Скорее всего, Николай сам к ней с повинной придет, и они помирятся. Может, даже Николай к Сергею Андреевичу и жить пока перейдет. В ихней семье он переменится.

Слова Канаева оправдались. Однажды вечером к Сергею Андреевичу пришел Николай. Тани дома не было. Со слезами на глазах он просил у жены прощения, звал ее обратно к себе, клялся, что больше не станет слушаться матери. Лиза готова была помириться, но жить у них отказалась наотрез. И когда домой вернулась Таня, она спросила у нее совета, как быть. Таня не понимала Лизы: о какой совместной жизни может идти речь при таких отношениях? «Значит, я не знаю психологии людей, совсем не знаю жизни», — мучительно думала Таня. Но согласиться с существующим порядком было выше ее сил. Она стала настойчиво уговаривать подругу поехать учиться. На ее стороне теперь была и мать Лизы, не допускавшая и мысли, чтобы дочь снова вернулась к Пиляевым.

Лиза, днями и ночами лежа в постели, заново передумала свою жизнь, заново пересмотрела свои отношения с мужем. Она не нашла в своем сердце любви к нему. «Да и была ли когда-нибудь эта самая любовь?» — спрашивала она себя. Николай нравился всем найманским девушкам и поэтому нравился и ей. Ей было даже лестно, что она выходит замуж за парня, который ради нее пренебрег всеми. Только теперь, и то еще весьма смутно, она убеждалась, что до сего времени все делала по установившемуся обычаю, как было заведено. Заведено выходить замуж — и она вышла за самого видного парня в селе. Заведено быть покорной и верной женой — и она пробовала быть такой, но на этом и споткнулась. Покорность Лиза уже понимала отчасти по-новому. Да и не покорность это была, а нечто иное, чему у Лизы не было названия. Это и столкнуло ее с людьми, со старым пониманием семейного уклада. К тому же, близко узнав своего мужа, она не только не могла его любить, но даже за человека его не считала.

Как только сошли с лица следы синяков, Лиза пошла в сельсовет за документами. Она твердо решила уехать из Наймана, уехать куда бы то ни было, и попросила Канаева помочь ей устроиться учиться в городе.

— Время уж больно много прошло, не догонишь товарищей, — сказал Канаев, не совсем уверенный в ее решении.

— Мне другого выхода нет, Григорий Константиныч.

Канаев и сам соглашался с тем, что отъезд Лизы — единственно правильное решение. Он посмотрел на нее, словно оценивая, хватит ли у нее сил и настойчивости сделать этот трудный шаг.

— Хорошо это обдумала, каяться после не станешь?

— Мне здесь нет жизни, все равно куда-нибудь уеду! — решительно ответила Лиза, блеснув из-под длинных ресниц влажными глазами.

— Коли так — лучше учиться. Напишу Дубкову в волость записку, а уж он тебе вместо отца будет.

На другой день Лиза уже была в Явлее, в кабинете Дубкова.

Встретив ее, Дубков по привычке слегка нахмурил начавшие седеть густые брови. Лизе даже неловко стало, но когда она встретилась со взглядом его больших серых глаз, ей вдруг стало как-то легче на сердце. Она на минуту даже забыла свои горести.

— Значит, учиться хочешь? — мягко спросил ее Дубков, когда прочитал записку Канаева. — Хорошо. Дам в губком тебе письмо, примут, только учись. Да ты садись, садись, будь смелее…

Спустя некоторое время Лиза, радостная, торопливо шагала на станцию, стараясь забыть все, что осталось позади.

Глава третья

Выше головы уши не вырастут.

(Эрзянская поговорка)
1
Время приближалось к весне. Прошли январские морозы и февральские бураны, подули южные влажные ветры первых дней марта.

После размолвки Кондратий Салдин ни разу не встречался с кумом Лаврентием. Точно черная кошка пробежала между ними. Но эта ссора не нарушила сердечный покой Кондратия, он был даже рад ей. Он понимал, что Лаврентий по-настоящему озлоблен на председателя сельского Совета и совсем незачем вмешиваться в это дело, если все и без него будет сделано. Однако Лаврентий что-то медлит, время же не ждет.

В последнее время Канаев всерьез взялся за Кондратия: уговорил Егора Петухова подать на него в суд и взыскать дополнительную плату за работу, заставил заключить с мельником договор и выплачивать ему два пуда муки в месяц, да еще кормить его. «Попробуй живи при таких порядках, — рассуждал огорченный Кондратий, — а Лаврентий все медлит!» Нет, совсем было бы неплохо еще кого-нибудь натравить на Канаева. Про свои несчастья Кондратий задумал рассказать Ивану Дурнову, кстати, внушить ему, что и с ним такое же может произойти.

Обширный двор Ивана Дурнова всегда был чист и подметен. Направо от широких ворот стояли одна к другой три конюшни, рубленные из дубовых бревен. В них находились жеребец и две рабочие лошади. Две коровы помещались в коровнике ближе к огороду. Отдельную пристройку занимал огромный породистый бык. До полусотни овец гуляли по широкому двору. Стадо свиней откармливал Иван и каждое лето для них нанимал отдельного пастуха. Всю зиму почти на каждый базар вывозил он продавать по нескольку свиных тушек. Жил Иван крепко, разбогатев главным образом за последние два-три года.

Когда во двор к Дурновым вошел Кондратий, сам Иван стоял на крыльце сеней, в зипуне из толстого домотканого сукна, и во весь голос ругал сына и зятя, вывозивших на двух подводах со двора навоз.

— Добрый день, Иван Данилыч! — сказал Кондратий и поднялся на крыльцо, чтобы пожать руку Ивана.

— Молодые, все учить их надо, — бросил тот пришедшему и добавил: — Пройди в избу.

Затем обернулся к своим и крикнул:

— Соберите из-под ног лошадей сено, не видите — топчутся по нему.

Сын Ивана Павел, рослый парень, наклонился подобрать упавший клок сена. Зять Дмитрий бросал в сани навоз из большой кучи посередине двора и время от времени исподлобья посматривал в сторону тестя.

Иван взял Кондратия под руку, и они вместе вошли в сени.

— Чего, знако́м, редко заходишь? — спросил Иван.

Кондратий не сразу нашелся. Но Иван и не ожидал ответа. Он тут же заговорил о последних новостях:

— Начинают, говоришь, строить мельницу? Возле твоей чески строят?

— Ты уж молчи об этом, — недовольно буркнул Кондратий.

Они прошли в переднюю избу. Из задней слышалось блеяние ягнят и мычание телят.

— Там у меня целый скотный двор, — сказал Иван, кивнув в сторону задней избы. — Как поживаешь, знако́м? Никак, с самого рождества мы с тобой не виделись?

— Какая уж теперь у нас жизнь, и не спрашивай, — махнул рукой Кондратий. — Каждый день новая напасть. Жду вызова в суд.

— Слышал, слышал, знако́м. Теперь того и смотри сдерут с тебя. Как же ты со своим умом не сумел заткнуть глотку этому Петуху? Сунул бы ему пудика три-четыре, и все тут. Не те времена, знако́м, не те, надо действовать умеючи. Вот я сам: работников не держу, и не дай господь с ними связываться.

— Но у тебя зять живет, а он чем хуже работника? Да сын. Я же как есть один. Да и не в том деле. Ты говоришь: сунул бы ему. Сунул, Данилыч, но, знать, маловато. Им сколько хочешь сунь, все равно их не насытишь.

— Правильны твои слова, знако́м, их не насытишь, — сказал Иван, вешая зипун. — Ты сними шубу-то, у нас тепло. Или ты ненадолго?

— Посижу, торопиться некуда, — ответил Кондратий.

— Налогом больно уж давят, только успевай платить. Не успеешь одни деньги отнести, глядишь, какие-то еще просят. Когда же этому конец-то будет? — заговорил Иван, когда они подсели к столу. — Я, знако́м, все понемногу выплачиваю, думаю, может, скостят сколько-нибудь или простят. Одних недоимок года за два страсть сколько накопилось. Не знаю, что теперь со мной будут делать? Как ты, знако́м, думаешь?

— Чего же здесь думать, сдерут с тебя, с лихвой сдерут, — ответил Кондратий и, помолчав, заговорил медленно и наставительно. — Я, Иван Данилыч, думаю, что все это исходит от местного начальства. Вспомни, как было при Чиндянове, ведь совсем не то было. Нет, пока этот председатель сидит в Совете — нам житья не будет.

— Крепко он, знако́м, засел там, добром его не выведешь оттудова, — значительно, с расстановкой сказал Иван.

«Ага, — отметил про себя Кондратий. — И этот по-другому заговорил».

— Не выведешь, Данилыч, — вслух сказал он. — Я, грешным делом, думал, что после смерти самого главного в Москве кое-что переменится. Ан нет…

— Хуже, знако́м, стало, хуже — подхватил Иван. — Раньше хоть с налогом так не торопили, а сейчас прямо с ножом к глотке подступают…

Из задней избы вошла жена Ивана, Варвара. Она прошлась к переднему окну, позванивая светлыми бляшками на пулае. В длинной белой рубахе, вышитой ярко-красными нитками, в малиновых рукавах, она в сорок пять лет была статной и красивой. Хотела сесть на лавку, но, поймав на себе пристальный взгляд мужа, остановилась.

— Не помешала вашему разговору?

— Зачем помешала? — заторопился ответить Кондратий. — У нас с Данилычем нет тайных слов.

Но Иван продолжал смотреть на нее, и она, мельком взглянув в окно, направилась обратно в заднюю избу.

— Самовар бы поставила, — сказал ей вслед Иван. А когда они опять остались вдвоем, он обратился к Кондратию: — Я понял, знако́м, что жизнь сама никогда не меняет свои порядки, изменяют их люди.

«Наш человек, весь как есть наш», — повторял про себя Кондратий, слушая Ивана.

Почти до самых сумерек задержался Кондратий у Ивана Дурнова, очень довольный состоявшейся беседой. Он убедился, что Дурнов — человек основательный, не то что Лаврентий. На него положиться можно. Его слово твердое, рука у него не дрогнет.

— Вот где у меня сидит этот сельский председатель, — сказал Иван, показывая себе на красную шею со вздутыми венами, когда провожал Кондратия.

Кондратий улыбнулся в бороду, пожимая его широкую тяжелую ладонь. «Да, — рассуждал он сам с собой, — нам с этим Канаевым не топтать одну землю, кому-то надо лечь в нее». Дело складывалось надежно: не тот, так этот.

2
Елены не было, когда Кондратий вернулся домой. На печи охала мать. Под скупым светом сумеречного окна сидела с книжкой Надя.

— Хватит читать, темнеет уже, — сказал он дочери и обратился к матери: — Ты чего-то опять заохала?

— Ох, знать, к непогоде, все тело ломит. Баню бы хоть истопили.

— Елена куда вышла?

— Елена сама не знает, где она ходит-бродит, — с оханием ответила старуха. — Ни днем ни ночью на нее удержу нет… От людей стыдно.

— О каком стыде говоришь? — недовольно сказал Кондратий.

— Один ты спрашиваешь, какой стыд. Не видят, знать, твои глаза, что делает твоя жена? Посмешищем скоро станешь.

Кондратий сердито кашлянул и покосился на дочь. Девочка перестала читать и слушала бабушку.

— Молчи там, на печи! — прикрикнул он на мать и торопливо прошел в переднюю.

Он давно уже замечал, что Елена часто вечерами подолгу пропадает, но как-то все недосуг было поинтересоваться, куда она ходит. Жалобы матери на Елену всегда вызывали досаду, неприятно было слышать про нее и сейчас. Он дал себе слово поговорить с женой сегодня же. Немного погодя он опять вышел в заднюю избу.

— Баню бы мне, Кондратий, истопили, — стала просить мать.

— Сам, что ли, пойду баню тебе топить?!

— Иди попроси Аксинью.

Кондратий нехотя вышел из избы. К Аксинье — сестре покойного Артемия Осиповича — надо было идти мимо клуба, которого Кондратий равнодушно не мог видеть. Но что делать? Пришлось. Аксинья любила париться в бане и не заставила уговаривать себя. Схватив ведро, она вышла одновременно с Кондратием.

— Шумят все, — сказал Кондратий, кивнув в сторону кирпичного дома.

— Шумят, провались они в преисподнюю. Думала, после смерти брата дом мне достанется, ан нет — выжили меня оттуда, треклятые. Как ты посоветуешь, Кондратий Иваныч, если я пойду жаловаться в Явлей или куда дальше, вернут мне этот дом?

— Куда ни пойдешь — одно и то же. И в Явлее ихние же друзья. Ты думаешь, они сами по себе его заняли? И в Явлее об этом знают.

Так, беседуя, они вошли во двор. Кондратий задержался здесь, чтобы дать корму лошадям. Аксинья через задние ворота вышла к бане. Оставшись без работника, Кондратий вынужден был все делать сам. Он оставил одну корову и десяток овец, хотел продать и вторую лошадь, но раздумал. Что делать в таком большом хозяйстве с одной лошадью?

Со стороны огорода донесся голос Аксиньи:

— Дверь в предбанник никак не могу открыть, наверно, замкнута изнутри!

— Изнутри? — с удивлением переспросил Кондратий и пошел к бане.

— Ты открой, а я пока схожу за водой, — сказала Аксинья и прошла во двор.

Кондратий просунул руку в проем над дверью, отомкнул задвижку, прошел в предбанник и, открыв дверь в баню, от неожиданности даже попятился: с полатей шумно спрыгнул Васька Черный, за ним — Елена. Стиснув зубы Кондратий шагнул вперед. Мимо него в тот же миг из бани прошмыгнул Васька. Елена отступила в темный угол. Некоторое время они молча стояли друг против друга.

— Ты что? — наконец сквозь зубы процедил Кондратий.

— Погоди, не шуми, кто-то еще идет, — остановила его Елена.

С ведрами вошла Аксинья. Кондратий и Елена молча вышли из бани.

Во дворе он завел жену в маленькую избушку, снял с гвоздя ременные вожжи.

— Сними шубу!

— Зачем? — испуганно проговорила Елена и нехотя стала раздеваться.

— Снимай сарафан!

— Да ты что, старик, бог с тобой, задумал? Как же я сниму сарафан? — взмолилась Елена.

— Снимай, тебе говорят, сарафан! — неистово крикнул Кондратий и начал хлестать жену.

Но вожжи путались у него в руках. Елена схватила их. Кондратий сорвал со стены кнут. Елена протянула руки. Кнут ожег ее по рукам, она быстро их отдернула и взвыла от боли. Она никак не ожидала такого проворства от Кондратия. Защищая лицо, она наклонилась, и кнут со свистом лег вдоль ее спины. Она опять взвыла и наклонилась еще ниже, снова удар — упала на колени.

— Кондрашенька, милый мой, прости меня.

Но Кондратий не слушал. С пеной на тонких губах он хлестал и хлестал ее. Елена отчаянно вскрикивала и запекшимися губами просила:

— Кондрашенька, милый, не надо, больше не буду!.. Наконец, не выдержав, она вскочила на ноги и, метнувшись к двери, открыла ее ударом плеча. Кондратий бросился за ней, повторяя:

— Не будешь! Не будешь!

Он гонялся за ней по двору и, настигая, хлестал кнутом. Из огорода в щель ворот на них с любопытством смотрела монашка Аксинья.

3
В передней избе Лаврентия вечерний полумрак. Комната освещается только пламенем из топки голландки да светом от кооперативного фонаря, падающим в окна. Лаврентий тяжело опустился на табурет перед голландкой. Красные отблески пламени скользили по его опухшему от сна лицу. После обеда он прилег на часок отдохнуть, но проспал до самого вечера и теперь во всем теле чувствовал неприятную сонливость. Хотел куда-нибудь пойти, но раздумал. Куда лучше посидеть в тепле и тихо помечтать о разных делах. После того как зимой они разговаривая с Васькой об убийстве Канаева, незаметно для себя нагнали по пути Николая Пиляева, Лаврентий долго томился в страхе — не уловил ли смысла их разговора нежданный попутчик. Но теперь он успокоился. «Не такой человек Николай Пиляев, чтобы хранить чужие тайны, — рассудил Лаврентий, — коли до сей поры он молчит, значит, ничего и не слышал. Теперь опять можно напомнить Ваське об этом деле».

В голландке с треском горели сухие осиновые дрова. Лаврентий смотрел на бойкое пламя, лизавшее поленья жадными языками, и лениво думал, что человек в сущности очень похож на полено в печке. Вначале жарко горит, потом затухает и превращается в золу. И ни тепла от него больше, ни проку.

— Да, — задумчиво сказал он. — Зола лишь остается…

Из задней избы вошла Анастасия и прервала мысли Лаврентия. Он недовольно покосился на нее, спросил:

— Васька не знаешь где?

— Не смотрю за ним, где-нибудь шляется, и чего ты его держишь в доме? Ест за троих, а пользы никакой от него.

— Много ты понимаешь, в чем польза. Стало быть, нужен, коли держу.

— Кум Кондратий, говорят, позавчера с Еленой в бане их поймал…

— А тебе досадно.

— Чего мне досадно?

— Что не тебя поймали.

— Как меня, честную женщину, поймают?

— Молчи уж, колода, знаю я твою честность!

Анастасия замолчала и отвернулась. Лаврентий, недовольно крякая, встал и вышел в заднюю избу. Не успел одеться, как с шумом вошел Васька. За ним с улицы вкатилось облако морозного пара.

— Чего нет огня? Кто здесь?

— Или боишься бычий лоб обо что-нибудь разбить! — отозвался Лаврентий.

Он снова повесил снятый с гвоздя полушубок и прошел к столу.

— Иди-ка поближе, — позвал он Ваську.

Тот не торопясь разделся и тоже подошел к столу.

— Договорились, что же ты медлишь? Две тысячи давно тебя ждут, — сказал Лаврентий.

— А где же они? — спросил Васька.

— Эге, сказать, чтобы ты их украл.

Васька промолчал. Достал кисет, развернул его и стал крутить цигарку. Огонек спички на несколько мгновений осветил их лица. Черные глаза Васьки немигающе смотрели на Лаврентия и горели холодным блеском. По телу Лаврентия от этого взгляда пробежал неприятный холодок. Он сердито пискнул:

— Чего, словно сова, уставился на меня?!

Васька прикурил и щелчком отбросил в сторону горящую спичку, спичка полетела, описав в темноте огненный полукруг.

Больше они не говорили. Однако в последующие дни еще не раз возвращались к этому разговору. Наконец поладили на том, что Васька выберет удобный момент, сделает дело и в ту же ночь оставит Найман.

Такой момент скоро подошел.

Еще вчера поднялся сильный буран: словно уходящая зима, в последний раз заиграв ветрами, высыпала из облаков весь остаток снежного запаса. Сумка Васьки с его небольшим добром давно уже была собрана и валялась в задней избе на полатях.

Васька пришел поздно и сразу же к Лаврентию, который еще с вечера поджидал его при коптилке в задней избе. Из передней доносился говор женщин.

— Кто там? — спросил Васька.

— Кума, — шепотом ответил Лаврентий. — Не шуми больно. Сегодняшняя ночь как раз подходит. Идешь, что ли?

— Иду. Поднеси стаканчик, а то долго придется простоять на холоду. В клубе у них как раз происходит собрание. Как только кончится… или в окно грохну…

— Это уж как там тебе сподручней, — зашептал Лаврентий, зашарил под лавкой, где стояла корчага с самогоном.

— Ты бы мне настоящего поднес, — недовольно сказал Васька следя, как из наклоненной корчаги в большую медную кружку бежала мутноватая струйка жидкости.

— Нет под руками. После достану тебе.

Кружку самогона Васька выпил одним духом и протянул еще.

— Не многовато будет? — заметил Лаврентий.

— Налей, налей напоследок, больше тебе угощать меня не придется.

Лаврентий накинул в плечи полушубок, они вышли кинув вторую кружку, Васька сказал:

— Давай обрез.

— Пойдем, давно уже приготовлен.

Лаврентий накинул на плечи полушубок, они вышли в сени. Там Лаврентий отыскал железный лом и пошел в небольшой чуланчик на конце длинного коридора.

— Иди придержи половицу, — раздался из чулана его голос. Васька подошел к нему. Из-под половицы у самой стены Лаврентий достал обрез.

— Как есть заряжен, — прошептал он и сунул его Ваське в руки.

— Это все хорошо, — помедлив, сказал Васька. — Но деньги-то где?

— Деньги приготовлены.

— Как приготовлены и где они?

— Приготовлены, как договаривались, а где они — об этом узнаешь после, когда вернешься.

— Мне надо видеть их, — настаивал Васька.

— Ну, а если ты так вернешься, не сделав дело, тогда что? Сначала нужно дело сделать, потом и о деньгах разговаривать. А то попадутся они в твои руки, после ищи тебя.

— Но о сделанном ты только завтра можешь узнать, нельзя же мне оставаться до завтра, поймают. Или ты, может, этого и хочешь? — повышая голос, сказал Васька и ткнул обрезом ему в живот. — Тогда на твой обрез, и иди сам стреляй.

— Ты погоди, тише, не торопись отступать, когда уже все на ходу. Я же сказал тебе: как только вернешься — деньги будут в твоих руках. Не могу же я их отдать тебе сейчас.

— Надейся на тебя, — соглашаясь с доводами Лаврентия, буркнул Васька и вышел из чуланчика: — У меня чтобы смотри, а то я и тебя уложу, если что…

— Не беспокойся, не беспокойся, — повторял Лаврентий, провожая его до самого выхода на улицу. — Ну, с богом!

Васька ушел. Лаврентий быстро вернулся в избу, оделся потеплее и вышел на крыльцо. Сев на ступеньки, он высунул из воротника тулупа лицо и замер, вслушиваясь. Из избы вышла Елена. Ее провожала Анастасия. На крыльце они остановились, продолжая разговаривать. «Чтоб вам онеметь, чертовкам!» — ругнулся про себя Лаврентий, а вслух сказал:

— Из дома сбежал от вашей трескотни, и здесь меня нашли.

Однако на улице было холодно, и женщины вскоре расстались. Лаврентий с облегчением вздохнул. Уходя, Елена на минутку задержалась возле него.

— Парень-то ваш на улицу ушел? — спросила она.

— На улицу, — коротко ответил Лаврентий и поспешил выпроводить непрошеную собеседницу: — Иди, иди, кума, а то кум там ждет не дождется тебя.

— Он у нас второй день в городе. Теперь в такой буран и не выедет в дорогу.

Оставшись один, Лаврентий опять стал вслушиваться. Вдоль улицы пронеслись бешеные порывы ветра. Снег обсыпал Лаврентия сверху и с боков, но он ничего не замечал, напряженно ждал звука ружейного выстрела. Но его все не было. Под конец Лаврентий не вытерпел, сопротивляясь порывам ветра, двинулся вдоль улицы к клубу. Подошел совсем близко. В клубе был свет, слышались голоса. Вдруг Лаврентию стало страшно: что, если его сейчас увидит кто-нибудь, а случится это… Он подхватил полы тулупа и бросился что было сил к дому. У крыльца остановился, с трудом перевел дыхание. Сердце колотилось торопливо и сильно. Он хотел снова опуститься на ступеньки, но в это время до него донесся треск, словно где-то в отдалении под напором ветра сломалось сухое дерево. Лаврентий так и застыл в полусогнутом положении. Затем он выпрямился и перекрестился: «Сохрани меня, господи…» Торопливо зашел в избу, хотел зажечь лампу, но раздумал. Одетый сел на лавку и стал ждать. В передней избе громко храпела Анастасия. Однако Васьки все еще не было. Лаврентий снова вышел на крыльцо. Все его тело мелко дрожало, словно в ознобе. Лаврентий и сам не понимал, отчего это — от холода или от испуга. Но что ему бояться: ведь он в стороне от случившегося. Посмотрел на мигающий свет фонаря перед кооперацией, и в первый раз за много ночей этот свет не показался ему противным. Плотно сомкнутые губы его расползлись в кривой улыбке, из горла вырвался хриплый смех.

Улицу пересекла темная тень. Лаврентий сразу узнал Ваську и, чтобы не встретиться с ним на крыльце, поспешно вошел в дом.

До прихода Васьки Лаврентий успел раздеться, зажечь лампу, из корчаги наполнить самогоном большую кружку.

— На, выпей на дорогу, — сказал Лаврентий, когда Васька, весь облепленный снегом, вошел в избу.

— Спасибо, — ответил он и положил обрез на стол, громко стукнув им.

— Тише ты, разбудишь…

Лаврентий взял обрез, осмотрел его, понюхал дуло и положил на лавку.

— Ну, чего же ты ждешь?! — сказал он Ваське.

— Деньги! Давай скорее!

— Может, погодим пока, а то кто его знает… — начал было Лаврентий, но Васька злобно оборвал его:

— Ты у меня не виляй хвостом, подавай, говорят тебе, деньги! А не то!..

Он шагнул к обрезу и выхватил его из-под рук Лаврентия.

— Ты чего? — испуганно взвизгнул Лаврентий.

— Давай добром! — наступал на него Васька. — Не то сейчас же обрез понесу в Совет и обо всем расскажу!

— Чего вы там не поделили?! — послышался из передней избы сонный голос Анастасии.

Лаврентий испуганно зашикал на Ваську.

— Ты не шипи как змея, деньги подавай!

Опустив плечи, Лаврентий нехотя полез в карман и вытащил заранее приготовленную пачку, связанную крест-накрест ниточкой. Васька почти вырвал ее у него из рук, и, сорвав нитку, стал торопливо считать.

— Ровно две тысячи, хоть не считай, — пропищал Лаврентий, лихорадочным взглядом следя за движениями пальцев Васьки.

— Двухсот недостает, — сказал тот, закончив подсчет.

— Не может быть, ты ошибся, там две тысячи.

Васька махнул рукой, сунул пачку денег за пазуху и бросился к мешку.

— Эх ты, человечишко, и тут не мог не смошенничать, — сказал он и ушел, не простившись.

Лаврентий так и остался стоять у стола, не зная, радоваться ли ему или ждать беды.

4
Елена уже спала, когда в крайнее окно постучали с улицы. Стук разбудил ее. Шлепая босыми ногами по полу, она подошла к окну, но стекла были залеплены влажным снегом. Она торопливо обулась в валенки, накинула на плечи шубу и вышла во двор. Елена догадалась, что постучать мог только Васька.

— Что это ты несешь? — удивленно спросила она, когда Васька протиснулся в калитку со своей сумкой.

У конюшни неистово залаяла собака.

— Погоди, спрашивать после будешь. Колдунья спит?

— Зачем она тебе?

В голосе Васьки Елена уловила беспокойство. Он снял со спины мешок и держал его в руках.

— Вот что, — заговорил он. — Пойдем в баню. Мне надо пожить у вас денька два.

Елена вздрогнула, но ни о чем не спросила. Торопливо замкнула калитку и сказала:

— Подожди меня, я оденусь.

— Вот паршивый кобель, так и не привык ко мне, — проворчал Васька, оглядываясь на лающего пса.

В бане было холодно.

— Немного подтопить надо, — сказал Васька, закидывая мешок на поло́к.

— Ночью? — удивилась Елена.

— Говорю же тебе, что мне надо пожить денька два. Где же станешь меня держать?

Елена пытливо взглянула на Ваську, но было темно. Она только по голосу догадывалась, что с ним что-то неладно.

— Куда же ты ночью с мешком собрался? Или случилось что?

— Ничего не случилось, — успокоил ее Васька. — Ты не волнуйся. Мне надо, чтобы Лаврентий не знал, где я. Понимаешь? Денька два поживу и уйду.

— Куда?

— И сам не знаю. Куда глаза глядят. Надоело жить в Наймане. Пойду искать другое место. Земля велика, и Ваське Черному где-нибудь отыщется уголок.

— Да что же случилось, Вася?

— Говорю тебе: ничего не случилось. Иди принеси дровец, подтопим немного.

Елена медленно вышла из бани. Вскоре она вернулась с охапкой дров. Васька складным ножом пощипал лучинки, засветил огонек. Елена наложила в печь дрова, и через некоторое время баня осветилась пламенем из печи. Васька снял пиджак и сел на оставшиеся поленья перед печкой. Елена головой склонилась к его плечу.

— Куда ты уходишь? — с сожалением заговорила Елена. — Одна радость была у меня в жизни.

Елене так сделалось не по себе, что она даже не догадывалась спросить, почему он собрался в дорогу ночью, тайком.

— Я привыкла к тебе, а теперь опять останусь одна. Знаешь ли ты, как трудно жить на свете без человека, близкого сердцу.

— Чего тебе горевать, муж с тобой останется. Заскучаешь — найди кого-нибудь.

— Как вы, мужики, легко смотрите на это. Не понимаете вы женского сердца.

— А что тут понимать, вам от мужика одно надо.

Васька обнял Елену за плечи, повалил ее к себе на колени. Елене было неудобно так лежать. Она мягко освободилась, снова села.

— Ты мне так и не сказал, отчего так поспешно собрался уходить?

— С Кыртымом поругался, — коротко ответил Васька.

Занималась заря, когда Елена ушла от Васьки, закрыв его в бане на замок.

5
Лаврентий Кошманов не спал всю ночь. Неизвестность, томительное беспокойство, безотчетный страх не давали ему сомкнуть глаз. Он пробовал думать о том, что наконец-то сбылась его заветная мечта, которой он жил около трех лет, но радости не испытывал. Старался убедить себя в том, что ночной выстрел положил конец его огорчениям последних лет, что теперь многое изменится и жизнь пойдет по другому руслу.

Он с нетерпением ожидал утра. И как только стекла окон чуть посинели, он поспешно оделся и вышел на улицу. Лаврентий торопился увидеть результаты вчерашнего происшествия. Но улица спокойно дымила трубами своих изб; заснеженная, в матовом свете зари, она лениво пробуждалась ото сна, буран утих. Из изб шли, не торопясь, по своим делам, копошились в дворах, расчищали тропинки от снега и, казалось, совсем не обращали внимания на Лаврентия. «Что же это такое?» — недоуменно спрашивал себя Лаврентий. Почему вчерашний выстрел никого не затронул, не взволновал? Ведь если бы он был убит… Он оборвал свою мысль и опасливо оглянулся по сторонам, словно боялся, что кто-нибудь догадается, о чем он думает. Медленно двинулся Лаврентий по улице, мимоходом посмотрел на кованные железом дубовые двери кооперации, и ему опять стало нехорошо. Этот проклятый фонарь все еще светился, зажженный аккуратным Сергеем Андреевичем, который каждое утро сам проверяет целость замка и двери. Лаврентий вдруг с ненавистью посмотрел на фонарь и невольно подумал: «Да полно! Звук ли выстрела я слышал? А если то был выстрел, разве нельзя было пальнуть в белый свет?.. — змеей шевельнулось у него в груди сомнение. — А что, если он меня обманул?.. Что, если он меня обманул?» — несколько раз повторил про себя Лаврентий, невольно прибавляя шаг. Он и сам не знал, куда идет. Ему просто хотелось встретиться с кем-нибудь и услышать или желанную новость, или подтверждение своих сомнений. Его желание было удовлетворено самым неожиданным образом; с противоположного конца улицы прямо навстречу ему шел Григорий Канаев. Лаврентий не мог ошибиться: это был он, в своем пиджаке, перешитом из шинели, и в больших подшитых валенках. Лаврентий так и застыл на середине дороги, и, когда Канаев подошел совсем близко, он, давая ему дорогу, точно от скачущей тройки, метнулся в сторону и по самый пояс увяз в снегу.

Первымжеланием Лаврентия было бежать. Он так бы и сделал, если бы не сидел в снегу. Пока он выбирался из сугроба, мысли его несколько прояснились. Вжав голову в плечи, Лаврентий пошел, ничего не замечая вокруг. Его мучило не столько то, что Канаев остался жив, сколько то, что его так легко провели, обманули, как мальчишку. Неожиданно он оказался у ворот Салдина. Кондратий был в городе. В задней избе его встретила старуха, собиравшая Надю в школу.

— К самому приходил, да только сейчас вспомнил, что его нет, — пробормотал Лаврентий.

— Задерживается что-то, — сказала старуха, приглядываясь к нему. — Да ты, Лаврентий, никак, нездоров?

— Чего на меня так смотришь?

— Нездоров, говорю, ты. На тебе лица нет, весь почернел. Я и сама все болею, день ото дня все хуже…

И старуха стала жаловаться на одолевшие ее многочисленные болезни. Но Лаврентию сейчас было не до нее. Он машинально поднялся с места и, не простившись, ушел. Только теперь он по-настоящему оценил слова Кондратия: «Не связывайся ты с этим хлюстом — обманет!» Так и вышло. Шутка ли сказать — две тысячи сунул!

Дома Лаврентий отказался от завтрака, не раздеваясь, завалился на постель и так лежал, горестно переживая свою оплошность.

Спустя некоторое время Лаврентий несколько оправился от потрясения. К нему вернулась способность мыслить. И первое, что он придумал, — сейчас же пуститься в погоню. Васька не успел далеко уйти, а если и дошел до явлейской станции, то еще не уехал. Оба пассажирских поезда проходили через Явлей ночью. Стало быть, Васька до этого времени будет околачиваться где-нибудь на станции или поблизости от нее. Лаврентий вывел из конюшни самую резвую лошадь и поскакал верхом в Явлей. На Васьки не было ни в Явлее, ни на станции. Лаврентий проводил оба поезда, заглядывая в лицо каждому отъезжающему, — и все напрасно. Откуда было ему знать, что в это время Васька спокойно лежал на полке бани Салдина? Так ни с чем вернулся Лаврентий домой.

Три дня его мучили тяжелые мысли, не давая ни сна, ни покоя, пока наконец не пришел к решению: самому убить Канаева, свалив вину на сбежавшего Ваську.

Вечером, когда на улицах наступила тишина, а перед кооперацией засветился яркий фонарь, Лаврентий взял обрез, вложил оставшийся у него патрон и, подождав, пока заснет Анастасия, вышел из дому. Лаврентий шел по темным улицам села, пугливо оглядываясь по сторонам. Время уже было позднее, и огней в домах почти не было. Небо обложили густые тучи, дул влажный южный ветер — предвестник наступающей весны. Снег отсырел и не скрипел под ногами. Лаврентий, не отдавая себе отчета, два раза обошел вокруг церкви, постоял перед домом Салдина и лишь после этого направился к сельсовету. Но в сельсовете было темно. Лаврентий это заметил только тогда, когда подошел совсем близко. «Что это со мной? — подумал он. — Неужто я это от страха-ничего не замечаю?» Хотел повернуть к большому проулку, чтобы пройти на верхнюю улицу к дому Канаева, но увидел большие освещенные окна клуба. «Вот он, верно, где», — прошептал Лаврентий и зашагал туда. По мере приближения к клубу его начало лихорадить: дрожали колени, затрудняя движение, дрожали руки, зубы выбивали дробь, шаги укорачивались. Наконец он подобрался к самым окнам и остановился, прислушиваясь. Из клуба шел невнятный гул голосов. Окна были высоко, Лаврентию ничего не было видно. Он хотел подняться на крыльцо, но в это время с крыльца кто-то отскочил в сторону и чуть не сшиб его с ног. Лаврентий похолодел и выронил обрез. Поднимать его было некогда. В голове Лаврентия сверкнула мысль, что спасти его могут только ноги, он что есть духу бросился бежать. Рослый, здоровый мужик, отскочивший от крыльца, видел, как в испуге убежавший человек что-то уронил в снег. Он поискал в снегу и нашел обрез. При свете, падающем из окна, он осмотрел его и поспешно сунул под полу длинной шубы. Затем неторопливо отошел от клуба, направляясь в сторону верхней улицы.

Глава четвертая

Пойдемте, друзья, в нашу сторону:

На нашей земле жизнь хороша…

(Из эрзянской песни)
1
В тот вечер, когда Лаврентий Кыртым со своим обрезом ходил под окнами клуба, а другой, неизвестный человек, невольно напугал его и подобрал обрез, в клубе происходило шумное собрание пайщиков найманского потребительского общества.

После отчетной речи председателя потребительского общества Сергея Андреевича развернулись шумные прения, вызванные тем, что артель лесорубов во главе с Лабырем с прямого согласия самого председателя и продавца Архипа Платонова занималась продажей явлейским мужикам части леса, непригодного для строительства. Деньги пропивались и проедались сообща всей артелью. Против этого главным образом выступили Пахом Гарузов, Дракин и низкорослый Сульдин, большой охотник поспорить. Сергей Андреевич не видел в этом поступке ничего исключительного: лесорубы работали бесплатно, надо же было как-то поощрять. Однако доводы эти многим показались неубедительными. Дракин посоветовал основательно пересмотреть всю деятельность правления. А Пахом Гарузов предложил сегодня же снять с работы продавца Архипа Платонова, исключив его из членов кооперации как зачинщика продажи кооперативного леса.

— Мы не знаем, какой лес они продавали, пригодный для постройки мельницы или непригодный, это еще надо проверить, — с подъемом говорил Пахом. — Но присваивать и пропивать кооперативные средства никому не позволим!..

— А ты бы сам пошел задаром рубить лес?! — с места кричал Архип Платонов. — Небось сходил два раза, и в сторону.

— Я предлагаю заставить уплатить эти деньги, кто ими пользовался! — продолжал Пахом, не обращая внимания на выкрики Архипа.

Раздались сразу несколько голосов:

— Тогда заплатите нам за работу!

— В другой раз сам иди лес рубить!

— Нашли дураков за так работать!

— Пойду и сам! — кричал им в ответ Пахом. — Думаете, я работы боюсь?

— Пойдешь, когда там нечего больше рубить!

Председательствующий Сульдин пронзительно кричал, пытаясь восстановить порядок.

— А тебя, кулацкая порода, — обращаясь к Архипу, говорил Пахом, — надо метлой вымести из кооперации, чтобы ты не портил общее дело!

Пахома поддержали все коммунисты, и под конец собрание решило исключить Архипа Платонова из пайщиков. Сергей Андреевич не согласился с таким решением.

— Я знаю Архипа, — сказал он. — Он хорошо вел торговые дела нашей общественной лавки и ни копейки не присвоил. Два раза ты ему делал ревизию, — обратился Сергей Андреевич к Пахому. — Скажи, хоть какую-нибудь недостачу ты нашел у него? Так зачем же человека напрасно выгонять?

— Хватит и того, что у него брат церковный староста! — крикнул в ответ Пахом.

— Если так, то зачем же его принимали? — продолжал Сергей Андреевич. — Из тех денег, что артель выручила за продажу негодного леса, Архип копейкой не воспользовался. Об этом все знают, кто рубил лес. Пусть скажет Гостянтин Егорыч.

Но Лабырь молчал, прячась за спины сидящих.

— Прогнали мы его, и больше нечего об этом толковать! — вмешался председательствующий Сульдин. — Давай говори дело.

— И дело скажу, — ответил Сергей Андреевич. — Если на то пошло, снимайте и меня с председателей, я тоже виноват в этом, и больше Архипа. Мы думали, что мы хозяева в этом деле, и старались, как лучше, как полезнее обществу…

— Нечего сказать: большая польза кооперативу — половину леса пропили! — прервал его Дракин.

— Ну вот, снимайте и меня, не буду я больше работать, — сказал Сергей Андреевич и вернулся на место.

— И снимем! — отозвался Пахом, широкой ладонью, словно топором рубанув воздух.

Канаев долгое время не вмешивался в спор. Он считал, что Сергей Андреевич по-своему прав. Лес действительно рубили бесплатно, и эта выручка от продажи хвороста и непригодного для стройки леса сама по себе составляла немного. Но тут таилась опасность в самом факте нарушения устава. И это, пожалуй, правильно поняли коммунисты, ополчившиеся на правление. Пока речь шла о Архипе Платонове, можно было и помолчать, не имело значения, будет этот человек пайщиком кооператива или нет. Но последние слова Сергея Андреевича встревожили Канаева. Нельзя было допустить, чтобы такие мужики, как Сергей Андреевич, отказывались от общего дела. Он взял слово. Собрание сразу смолкло. Канаев попенял председателю правления потребительского общества за отказ от работы и осудил не в меру резкие выступления некоторых товарищей.

— Что ни говорите, а за это время правлением сделано немало, — говорил Канаев. — Надо отдать ему должное. Далеко теперь то время, когда лавчонка Лаврентия Кыртыма была для жителей Наймана единственным местом, куда они несли свои гроши. А тот ломался и драл за товар сколько хотел. Вскоре не придется кланяться и Кондрату Салдину, чтобы он смолол пуд ржи и поменьше взял бы за это… Сергею Андреевичу следует взять свое заявление обратно и продолжать с удвоенной силой работать на своем месте.

Но тот настоял на своем, работать в кооперативе отказался наотрез. Далеко за полночь затянулось собрание. Новым председателем потребительского общества был избран Василий Дракин.

— Вот тебе наказ, — говорил новому председателю Пахом Гарузов, хлопая его по спине, когда собрание уже окончилось. — Работай так, чтобы у кооперации были не только лавка и мельница, а целое общественное хозяйство с машинами и разными производствами.

Выборы нового председателя были отмечены любителями выпивки. Кто-то предложил собрать складчину и пойти к Самойловне, у которой всегда можно было найти самогон. А коллективная выпивка завершилась неожиданной свадьбой. Кузнец Петр был вдовцом и жил у себя в кузнице. Самойловна давно имела на него виды. Потеряв надежду выдать замуж дочь, она была не прочь сама испробовать счастья. Кузнец Петр — тихий человек. Похоронив в голодный год жену и маленькую дочь, он жил бобылем. Сам не решался к кому-либо посвататься. А тут выпил как следует, кто-то пошутил, что неплохо бы ему пойти к Самойловне в зятья, шутку подхватили другие, поддержала и сама Самойловна. Кузнец принял это всерьез и остался у нее. Здесь было куда лучше, чем в грязной кузнице.

2
Степан Гарузов готовился к весне. Он перетащил со двора соху и борону с деревянными зубьями и перед широкой дверью, сплетенной из ивовых прутьев, заменявшей ворота, расположился приводить их в порядок. Пахота еще не скоро, но у хорошего хозяина, думал Степан, все должно быть подготовлено заранее. Он раза два-три обошел вокруг рассохшейся сохи, почесал в затылке и отправился за топором. Надо было заменить оглоблю сохи. Одна еще хороша, но вторая совсем обветшала и может сломаться. Пахоты же у Степана много: надел на семь душ. Поэтому надо, чтобы вся сбруя была надежная, в порядке. «Железные зубья бы купить», — думал он, проходя мимо бороны. Он теперь считал себя настоящим хозяином. В небольшом дворике, обнесенном плетеной изгородью, гуляла довольно сытая и крепкая на вид чалая лошадка. Под небольшим, низким навесом стояла молодая пестрая коровка. В избе неистово мычал теленок. Все это по сравнению с тем, что у него было года два-три назад, уже настоящее богатство. С радостью чувствовал Степан, как у него понемногу расправляются плечи. Давнишние мечты его становятся действительностью. Ребятишки теперь с молоком, а к пасхе у них есть обновка. Зимой Степан был в извозе — возил от лесничества на станцию лес, немного подработал денег, и Матрена в кооперативной лавке купила на рубашки синего сатина, а себе — красного на рукава.

«Чудно, как меняется жизнь, — думал Степан, обтесывая толстую жердь на оглоблю. — Кажись, давно ли я ходил под окнами крепких жителей, вымаливая то взаймы, то в отработку, а теперь вот сам хозяин…» И началось все это с того, что однажды Совет дал ему семена, затем Захар помог купить лошадь.

Время было теплое, на завалинку, на солнцепек со двора вылезли куры. С краев крыши падала капель. Тропинка, идущая от дороги ко двору, почернела.

Степан и не заметил, как время подошло к обеду. На дороге показался Пахом. Проходя мимо брата, он остановился:

— Что это обтесываешь?

— Оглоблю у сохи надо сменить.

— Пустым делом занимаешься, время эту соху куда-нибудь в овраг столкнуть.

— Говоришь, Пахом, и сам не знаешь чего, — с досадой отозвался Степан и опять склонился к работе.

— В кооператив привезли плуги, я просил один оставить для тебя. Возьмешь?

— Плуги, говоришь? — выпрямился Степан. — Они, наверно, дорого стоят.

— Деньги не сразу — в рассрочку.

— Да ведь плуг не подойдет для нашей земли, — начал было Степан, но Пахом сердито оборвал его:

— Что ты каждое новое дело встречаешь с таким упрямством? По-твоему, эта деревяшка лучше подходит для наших земель?

Пахом со злостью толкнул ногой соху, воткнутую сошниками в снег. Соха качнулась и повалилась. Степан бросил топор и нагнулся поднять соху.

— Знаем мы эти плуги… — сказал он.

— Ничего не знаешь! — сердился Пахом.

— Пусть сначала кто-нибудь купит, посмотрим, как, а потом можно и нам попробовать, — продолжал Степан, возясь с сохой.

Пахом с досадой махнул рукой и хотел идти в избу, но вернулся и сказал настойчиво:

— А плуг-то все же возьмешь, не то я на себе его приволоку.

Из плетневых ворот показалась Матрена и прислушалась к разговору мужчин, очень похожему на ссору. Она заметила, что с некоторых пор между братьями начались нелады. Пререкания возникали по любому поводу. И ни один не уступал. Матрена не всегда понимала мужа. Пахом стал внушать ей беспричинный страх, и это началось с того, как он грубо, против желания матери и ее, выбросил из угла икону и ударом о камень перед дверью разбил ее вдребезги.

— И чего вы не поделили? — с досадой сказала она.

— На-ка, отнеси щепки домой, — обратился к ней Степан.

Он был смиренно спокоен и на едкие слова брата или не отвечал, или отзывался незначительными замечаниями.

Вскоре все вошли в избу. Матрена стала собирать на стол. Первый год Гарузовы ели хлеб чистый, без примесей. Степан нарезал от каравая ломтей, а со стола крошки собрал на ладонь и высыпал в рот. Пахом не удержался, чтобы не заметить:

— Ты теперь как Иван Дурнов. Это он так подбирает крошки со стола, чтобы их не выкинуть в лохань.

— Оттого у Дурнова и полно всего, что каждую крошку собирает, — ответил Степан.

На печи закашлялась старуха мать.

— Мне сюда, Матрена, подай, — сказала она и обратилась к Пахому: — У Лабыря, говорят, сын из города приехал. Поспросил бы у него, как там живет наш Захар.

— Эка хватилась: он вскоре после Нового года приехал. Чего про Захара спрашивать, он у нас на хорошей линии.

— Письма вот не шлет, — заохала старуха. — Все вы такие. Думаете, когда выросли большие, мать за вас не печалится. Материнское сердце всегда беспокоится…

— Письма-то он, положим, шлет, у меня в кармане их штуки три завалялось, одно даже прочитать не успел…

Пахом вынул из кармана помятые и потертые конверты.

— Что же ты, вражий сын, дома-то не говоришь, что он пишет?! — рассердилась мать и стала слезать с печи. — Не надо, Матрена, я к столу сяду.

— А чего тебе говорить? Вот поклоны он тут всем посылает, спрашивает, как у тебя здоровье, — оправдывался Пахом. — Надо бы ему ответить, да никак не соберусь.

— Каменное у тебя сердце, Пахом, — недовольно отозвалась мать. — А он вот помнит, поклоны посылает, обо мне беспокоится…

— Ладно тебе, мать, охать, ешь давай, — заметила Матрена.

После обеда Степан опять вернулся к своей сохе, а Пахом заторопился в Совет, откуда они с Канаевым поехали в Явлей.

3
Пелагее очень не нравилось, что Лабырь связался с кооперативной мельницей. Ей было досадно, что он работает бесплатно. Каждое утро она провожала его с упреками, так же и встречала вечером. И сегодня, едва Лабырь вошел в избу, она начала его пилить. В это время у них была и Марья. Она попробовала заступиться за отца, но Пелагея резко ее оборвала:

— Хорошо тебе говорить, муж у тебя на жалованье живет, а дурак Лабырь работает задаром.

— Много он у меня получает жалованья, — обиделась Марья.

— А нашему и столько не достается.

— Молчи, старуха, — сказал Лабырь. — Собирай скорее обедать. Построим мельницу — меня мельником поставят.

— Ты и мельницу пропьешь, — отозвалась Пелагея.

В избу вошел Николай. Он снял пиджак и подсел к столу.

— Вот и второй пришел со своей дармовой работы, — опять заговорила Пелагея. — Успевай только кормить вас.

— Ты чего опять начинаешь? — сказал Николай и, обидевшись, отошел от стола.

Марья украдкой покачала головой.

— Николаю из города не надо было уезжать, поучиться бы до весны, может, и Лиза осталась бы у вас, — сказала она.

— Поневоле сбежишь. Она же Лизу поедом ела.

— Спасибо тебе, сынок, за такие слова. Теперь во всем я виновата, — отозвалась Пелагея.

Лабырь ел молча, время от времени поглядывая на жену, сидевшую против него. Николай с тоской посматривал в сторону стола. Наконец Лабырь позвал его:

— Чего выглядываешь, словно собака из-под лавки? Ждешь, когда тебе ложку в руки сунут?

Николай взглянул на мать и, словно нехотя, направился к столу.

— И с детьми в теперешние времена наплачешься, — как бы себе сказала Пелагея. — Одну свадьбу сыграли, до сего времени никак не оправимся, на будущую осень ко второй готовься. На дочь больше, чем на сына, надо: руци, рукава, пулай…

От слов матери Агаша зарделась.

— Дурновы, что ли, ее сватают? — спросила Марья.

— Сватать не больно сватают, — отозвалась Пелагея. — Павел-то хочет ее взять, а отец не велит, не хочет с Лабырем породниться.

Агаша бросила ложку и от смущения спряталась в чулан.

— А может, я сам не хочу с ними родниться, — сказал Лабырь, отодвигаясь от стола.

— Картошку будете есть? — спросила Пелагея и крикнула Агаше: — Давай на стол картошку, чего там спряталась, сватать тебя еще не пришли! Эх-хе-хе, одно горе с вами…

— Не понимаю, что ты так печалишься из-за Агаши, — заметила Марья. — Теперь молодежь одевается по-русски: лучше и дешевле. Купите Агаше сарафан, кофту — и хорошо будет.

— По-твоему хорошо, что ты надела эти русские тряпки и показываешь не прикрытый пулаем зад? Срам один, а не одежда! — повысила голос Пелагея. — Нет уж, покуда я жива, Агаша не будет так одеваться! Я и с тебя их как-нибудь сорву, попадешься мне под горячую руку.

Марья улыбнулась и прошла к конику, где была ее шуба.

Лабырь кончил обедать и стал ковырять трубку сюлгамом Пелагеи. Николай через край чашки выпил остаток щей и, косо поглядывая на мать, нехотя, кое-как перекрестился.

— Молись как надо, а то вот одену тебе на голову чашку! — пригрозила мать.

— Завтра на базар поедешь, — сказал сыну Лабырь. — Продашь фунт шерсти и купишь ржи.

— А сам чего не поедешь? — спросила Пелагея, довольная, что на базар поедет Николай. «Еще пропьет деньги, и останемся без хлеба», — подумала она.

— Недосуг, — коротко ответил он и заторопился уйти, чтобы не выслушивать надоевших поучений жены.

Лабырь торопился на Вишкалей, где рубили для мельницы сруб. Он попыхивал трубкой и шел, перешагивая через лужи на дороге. На повороте к большому проулку он нагнал соседа Филиппа Алексеевича.

Они пришли раньше всех на место работы.

— Пока подойдут товарищи, зайдем покурить в ческу Салдина, — предложил. Лабырь.

В сторожке чески был и сам хозяин. Он сидел перед небольшим окном и сквозь мутное стекло смотрел на новый сруб будущей кооперативной мельницы.

— Есть, что ли, мелево-то? — сказал Лабырь вместо приветствия.

Кондратий еще в окно видел, как они направились сюда, но даже не повернулся к ним. Опираясь локтем на подоконник, он пальцами почесывал в бороде.

— В это время какое мелево, так — пудиками и полпудиками, — ответил мельник.

— Наши запасы в это время и вешаются-то только полпудиками да батманами[18], — сказал Филипп Алексеевич, взглянув на узенькую лавку вдоль закопченной стены.

— Присаживайтесь, — пригласил их мельник.

— Мы не надолго, покурить зашли.

Разговор как-то не клеился. Кондратий вертел носом и отмахивался от табачного дыма.

— Эка надымили! — не выдержал он.

Лабырь не привык долго молчать. Он повернулся к Салдину и, чтобы подзадорить его, спросил:

— Как думаешь, Кондратий Иваныч, хлеб подорожает к весне?

— У тебя много продажного хлеба, что интересуешься этим?

— Я не насчет продажи интересуюсь, мне бы купить, — сказал Лабырь, не подав вида, что понял насмешку. — Где уж нашему брату продавать.

— Завтрашний базар покажет.

— Может, мне отвесишь с пудик? Твоим лошадям полегче будет везти воз на базар. Самому мне недосуг разъезжать.

— Строите? — сквозь зубы процедил Кондратий.

Лабырь и на этот раз сделал вид, что не понял настроения Кондратия:

— Надо, Кондратий Иваныч, торопимся к таянию снега закончить, потом начнутся весенние работы, людям некогда будет.

Спокойствие Лабыря выводило Кондратия из терпения. Он засунул в щель рта конец бороды.

— Ведь в нашем деле, прямо говоря, надо спешить, — продолжал Лабырь, пыхнув трубкой. — Не поспешишь, говорят, и зайца не поймаешь.

Кондратий сказал не без ехидства:

— Твоим товарищам и весной нечего будет делать: не пашут, не сеют…

Лабырь возразил с напускным простодушием:

— Вот построим мельницу, тогда и таким найдется дело.

— Мельница всех вас не прокормит.

— Тебя же кормит.

— Я один, к тому же у меня, кроме этой, еще ветряная и движок, а вы на один каравай разеваете сто ртов, — сказал Кондратий, довольный, что так умело ответил собеседнику. «Пусть найдется, что сказать на это», — подумал он.

Но Лабырь не привык оставаться в долгу. Он стукнул трубкой о край лавки и, спрятав ее в карман, спокойно возразил:

— Что толку в том, что у тебя три мельницы? Две без дела, и третья будет стоять, когда мы свою построим.

— Постройте! — вспыхнул Кондратий. — Пользы от нее не дождешься! Вот я вам уступлю первенство! — показал он кукиш из коротеньких толстых пальцев. — Видишь, где он?.. Вы за помол станете брать пять фунтов, я — четыре, вы четыре, я — три! И мне будет все равно выгодно. Попробуйте потягайтесь со мной!

— А зачем нам тягаться? Мы бесплатно будем молоть, чтобы от тебя охотников отбить, — посмеялся Лабырь.

Кондратий от злобы покраснел, как кумач, что-то прорычал сквозь зубы и бросился вон из сторожки, словно собака, в которую швырнули полено.

— Уморил, шабер, — хохотал Филипп Алексеевич. — Ну и раздразнил ты его. Теперь он до самого дома будет бежать и назад не посмотрит. Он и так что-то сегодня был сам не свой.

Вскоре Лабырь и Филипп Алексеевич оставили салдинскую сторожку. Возле сруба уже собирались работники. В руках Василия Дракина заблестел на солнце светлый топор. Он с веселой шуткой встретил Лабыря, а затем спросил:

— Сколько венцов, Гостянтин, до вечера срубим?

— Поторапливаться надо. — Лабырь поглядел на солнце. — Венца три, а коль вечером сведешь к Самойловне, так все четыре поднимем.

— Это на какие же деньги я тебя сведу?

— Вот деньги, — Лабырь показал на крупные щепки, валявшиеся вокруг сруба. — Как серебряные целковики, сверкают. Соберем по вязанке, а как стемнеет — к Самойловне. Она за них нам бутылочку поставит.

— Все одно их здесь растащат, — поддержал Лабыря его сосед.

— Ты, видно, старый ворон, и Сергея Андреича так же подбивал, — сказал Дракин. — Нет, щепки пойдут для топки сельсовета. Забыл, как на собрании грели за это? Давай, братва, начинать!

И Дракин, поплевав на ладони, склонился над бревном. Кругом застучали топоры.

4
Канаев и Пахом Гарузов задержались в волости допоздна и решили заночевать в Явлее.

Утром они вышли на базарную улицу, прошлись на скотному ряду, постояли около лошадей, где до хрипоты торговались барышники и цыгане. На глаза им попался Иван Дурнов с целой плетенкой поросят, в хлебном ряду наткнулись на Кондратия. Он привез продавать рожь и муку и сновал по ряду, приноравливаясь к ценам.

— Куда ни ткнись — они, — со злостью сказал Пахом.

Так протолкались до позднего завтрака.

— Нам с тобой не покупать и не продавать, — сказал наконец Канаев. — Пойдем-ка в калачный ряд да после — к Антипову чай пить.

— Пожалуй, глазами много не купишь, — согласился Пахом.

В калачном ряду у десятка дощатых ларьков толпился народ. Многие, закончив свои дела, шли сюда, чтобы завершить посещение базара покупкой фунта белого хлеба или целой буханки, смотря по средствам. Торговцы громко зазывали к себе покупателей, расхваливая товар.

— Ты скус попробуй! — кричал торговец, тыча под самый нос Пахома душистый горячий белый хлеб.

— Погоди, — отстранил его руку Пахом. — Ты нам вот тот покажи.

Калачник, с белыми нарукавниками и в фартуке, быстро кинул на весы поджаристый каравай:

— Семьдесят пять алтын!..

— Это нам много… — сказал Пахом, но Канаев перебил его.

— Ничего не много, давай сюда! Позавтракаем, а остальное домой на гостинец возьмем. Спрячь свои медяки, я заплачу.

— Эх, люблю таких покупателей! — весело крикнул калачник, принимая от Канаева деньги. — Съедите, еще приходите, мой ларек слева третий!

С буханкой под мышкой Канаев и Пахом выбрались из толпы и пошли в антиповскую чайную, помещавшуюся в центре базарной улицы в двухэтажном доме. На верхнем, деревянном, этаже жил сам хозяин, а в нижнем, каменном, находилась харчевня-чайная. Низкий потолок был прокопчен и потемнел от времени. Над квадратными столиками от белых чайников клубился густой пар. Сам хозяин стоял за высокой стойкой, то и дело заводил охрипший граммофон и выпученными глазами окидывал посетителей. Между столиками мелькал проворный мужчина в белом фартуке, с полотенцем на плече и с огромным разрисованным подносом в руках.

Канаев с Пахомом отыскали свободный стол. К ним подбежал юркий мужчина с подносом. Он привычно быстро вытер облитую чаем клеенку на столе и тягуче прошипел, словно граммофон на стойке:

— Шшто прика-ажжии-те?

— Чай на двоих, — сказал Канаев.

— Вишь, кто у нас шабры-то, — оглядевшись, сказал Пахом.

Канаев мельком покосился на соседний столик, за которым сидели Кондратий Салдин с женой, Иван Дурнов и Лаврентий. У Лаврентия из кармана выглядывало горлышко бутылки из-под водки. Они были навеселе.

— Эх, не мешало бы сейчас немножко чего-нибудь покрепче, — крякнул Пахом, когда им принесли чай.

— Позови этого долговязого, он нам сейчас сообразит, — предложил Канаев, накрывая шапкой Пахома чайник, чтобы не остыл.

— Разве у них есть? Ведь им не велят водкой торговать?

— А ты думаешь, его от торговли чаем так расперло?

Пахом пальцем поманил официанта. Тот словно этого и ожидал.

— Два стакана, — тихо сказал ему Канаев.

— Понимаю, — ответил тот. — Только тсс…

Иван Дурнов поглаживал широкую бороду, большими налитыми глазами посматривал в сторону Канаева и Пахома.

— Пьют! — жестко и со вздохом произнес он.

— Пьют, — тоненьким голоском отозвался Лаврентий, — сельские деньги пропивают.

— Оставьте людей в покое, — вмешалась Елена. — И выпили-то они не бог весть сколько: по стопочке. Сами-то побольше выглотали.

— Я свое пью, — пропищал Лаврентий.

— Ну и за них не тебе придется платить, — сказала Елена.

— Если бы место и время, я им обоим налил бы, уж я напоил бы их, пока не захлебнулись, — проговорил Дурнов и со скрежетом стиснул зубы.

Кондратий взглядом остановил его.

— Понимаю, знако́м, — ответил тот.

— Давайте допьем свой чай и айдате отсюда, хватит антиповские стулья тереть, — предложил Кондратий.

Но Иван Дурнов успокоился ненадолго. Выпив, он обязательно с кем-нибудь затевал ссору. Теперь он поглядывал на Канаева и Пахома, искал повода связаться с ними. Те же пили чай, закусывали калачом и разговаривали между собой, не обращая внимания на своих соседей. Это еще больше подзадоривало Дурнова. Наконец Канаев с Пахомом кончили есть и стали расплачиваться. Вот тут-то и подошел к ним Дурнов.

— Погодите, знакомы, я за вас заплачу, — сказал он кичливо.

— Ты откуда взялся?! — резко спросил Пахом.

Но Канаев остановил его и спокойно сказал Дурнову:

— Иди садись на свое место, в твоих деньгах здесь не нуждаются.

— Не желаете?! — крикнул тот.

— Кто у тебя просит денег? Отойди добром! — сердито сказал Пахом, с силой оттолкнув его от стола.

Дурнов покачнулся, затем выпрямился. Схватил Пахома за ворот и стал его трясти. Пахома это вывело из терпения:

— Стукну я его, Григорий?!

Подошли Кондратий и Лаврентий, Кондратий стал оттаскивать Дурнова, а Лаврентий прыгал возле и кричал:

— Разбой! Бьют нас!

Посетители чайной вскочили из-за столов, сгрудились вокруг них. Двое косогорских парней кинулись на улицу искать милиционера.

— Чего ты орешь! — встряхнул Канаев Лаврентия. — Кто тебя бьет?

Лаврентий завизжал еще неистовее. Канаев оставил его и бросился на помощь к товарищу. Но Пахом уже работал своими кулаками. Здесь же рядом топтался хозяин чайной, повторяя:

— На улицу, на улицу драться.

Канаев схватил Пахома сзади, оттащил его в сторону. Дурнов замахнулся, но не рассчитал, кулак его мелькнул в воздухе. Теряя равновесие, он упал, увлекая за собой и Кондратия, державшегося за него. Падая, они повалили стол с чайниками и чайной посудой. Канаев схватил отлетевший в сторону остаток своей буханки и бросился на улицу, увлекая за собой Пахома. В дверях они столкнулись со Стропилкиным.

— Ты уж давай уматывай скорее, — толкнул Канаев Пахома, хотевшего задержаться около Стропилкина. — Или тебе охота в его протокол попасть?

Они прямо из чайной пешком тронулись в Найман.

— Кто-нибудь из базарников догонит — сядем, — сказал Канаев. — Вот так история…

— Напрасно ты меня оттащил, я бы ему измолотил лицо-то. Ну, да и он раза два меня стукнул. Тяжелый у него кулак-то…

5
Николай Пиляев, вдоволь побродив по базару, неторопливо отправился к явлейскому русскому, во дворе которого стояли его сани и лошадь. У этого мужика часто останавливались найманские жители, приезжавшие на базар. Николай сходно продал фунт шерсти, купил полтора пуда ржи и теперь решил трогаться домой.

Прежде чем запрячь лошадь, он зашел в избу, чтобы немного закусить на дорогу. В избе сидела Елена Салдина.

— Ты скоро трогаться будешь? — спросила она, поднимаясь к нему навстречу. — А то я засиделась тут.

— А что тебе? — буркнул Николай, с трудом вытаскивая из кармана кусок белого хлеба фунта на два.

— И я с тобой поеду.

— А коли не посажу? Вы же сами на лошади приехали.

— Свою лошадь оставлю. Хотела с Пашкой Дурновым уехать, да не успела. Чего же ты меня не посадишь?

Николай посмотрел на Елену. «А она того, ничего баба-то» — подумал он, с аппетитом жуя мягкий калач.

— Свою лошадь зачем оставляешь здесь? — спросил он немного погодя и уже дружелюбно.

— Кондратия Стропилкин в милицию забрал. Когда их отпустят, не знаю. Не до ночи же мне здесь сидеть.

— В милицию? — удивился Николай. — Зачем?

— Дурнов с вашим Канаевым и с Пахомкой подрался, ну, ему же и наклали, а в милицию попали наши… А ты айда скорее, дорогой поешь, а то мы с тобой спозднимся.

— Боишься со мной в потемках ехать?

— Чего мне тебя бояться?

Елена, сверкая синими озорными глазами, залилась смешком. Николай забыл про свой калач, пожирая ее глазами.

— Смотри сглазишь, — с напускной серьезностью сказала она.

Николай сунул в карман оставшийся кусок белого хлеба и вышел запрягать. Через некоторое время из избы вышла и Елена.

— На этой кляче до утра не доберемся, — сказала она, взбираясь на сани.

Время было уже далеко за полдень, когда они выехали на найманскую дорогу, почерневшую от конского навоза. Сани катились тяжело, худая лошадка их еле тащила. Николай то и дело хлестал ее длинной хворостиной по впалым бокам, но это почти не помогало. Не проехали и половины пути, как лошадь вся была в пене. Несколько найманцев, возвращавшихся с базара, обогнали их, Николай сердился и безжалостно нахлестывал лошадь.

— Отложи-ка свою хворостину, — посоветовала Елена. — А то совсем забьешь ее, придется самому браться за оглобли.

— Нет, тогда я тебя запрягу, — возразил Николай. — Это ты такая тяжелая.

— Ну где тебе запрячь меня? — засмеялась Елена, показывая ровный ряд белых зубов. — Говорят, что жена от тебя потому и ушла, что ты никудышный.

Кровь ударила в лицо Николая. Он смущенно отвернулся и что есть духу ударил лошадь. Елена раскатисто засмеялась, но вдруг присмирела, словно спохватилась, что разговор становится слишком вольным. Она переменила место и села вполоборота к Николаю, прислонившись спиной к передку розвальней.

— Чего же ты молчишь? — сказал Николай, пристально уставившись на Елену.

Она поиграла глазами, Николай это понял по-своему. Он окинул взглядом пустынную дорогу и обнял Елену.

Елена с силой отбросила его от себя. Николай вылетел из саней и упал на дорогу. Елена вскочила на колени и погнала лошадь галопом.

Отряхнувшись и приведя себя в порядок, Николай бросился вдогонку. На ходу крикнул Елене, чтобы она остановилась, и был уже совсем близок к саням, как она вновь погнала лошадь. Николай плюнул от злости и пошел медленно: Он видел, как Елена, насмехаясь, махала ему рукой. Так продолжалось до самой Ветьке-горы. Тут Елена бросила вожжи и хворостину и села. Было тепло. Снег таял прямо на глазах. Елена расстегнула шубу, подставляя разгоряченную грудь прохладному ветру. Николай наконец догнал сани и, тяжело дыша, свалился в них. Он был зол на Елену и старался не смотреть на нее. А Елена, довольно улыбаясь, спросила:

— Ну что, запряг?

Николай молчал. Внизу показался Найман. Лошадь пошла под гору.

— Тебе не привыкать вылетать из подводы, — сказала она, а про себя подумала: «Он не так уж плох…» — Да разве так с женщиной поступают, кто же так, дуром лезет? Чай, надо с лаской…

Это «надо с лаской» Елена произнесла так мягко, что у Николая сразу улеглась злость. «Играет она со мной, как с мальчиком», — подумал он.

Когда подвода въехала в село, Николай спросил:

— К дому тебя подвезти?

— Не надо, здесь я и сама дойду, ответила она и, слезая с саней, тихо спросила: — Ты не сердишься на меня? — И, не дожидаясь ответа, уже на ходу бросила: — Спасибо!

Николай смотрел ей вслед. Ее глаза, белое лицо и чуть начавший полнеть сильный стан долго оставались перед его глазами. И не хватало у него сил, чтобы отогнать от себя это видение, отогнать навязчивые мысли о ней.

6
Взятых в милицию за драку в антиповской чайной отпустили на другой день. Они втроем ехали в Найман на салдинской лошади. Всю дорогу злобно ругали и Канаева с Пахомом, и власть, хотя виновниками столкновения в чайной были они сами. Под конец, уже подъезжая к селу, они поссорились между собой. Иван Дурнов стал ругать Кондратия и Лаврентия, что они не заступились за него.

— Накласть бы им как следует. Или втроем не сладили бы с ними? — недовольно говорил Дурнов. — Жди, когда еще представится такой случай.

— Пальцем их не тронули, и то в милиции целые сутки нас продержали. Что было бы, если, как ты говоришь, им наклали бы?

— Не миновать бы острога, — поддержал Лаврентия Кондратий.

— Острога боитесь!

— Как не бояться, Данилыч, — тоненьким голосом сказал Лаврентий. — Ведь и так наша жизнь подобна ниточке, дерни легонько — порвется. Прямо вам скажу, друзья: до смерти боюсь даже проходить возле дома Совета.

Иван Дурнов вдруг громко засмеялся, словно вспомнил что-то, и большими, налитыми кровью глазами уставился на Лаврентия.

— С чего это ты заливаешься? — удивленно спросил тот.

— Так, одно дело вспомнил, — ответил Дурнов и немного спустя сказал: — С вами, как я посмотрю, знакомы, кашу не сваришь — горшки у вас с трещиной.

— Это о чем ты? — спросил Кондратий.

— Все о том же, — отрезал Дурнов.

Но Кондратий хорошо понял его. А у Лаврентия даже холодная дрожь пробежала по спине. Он не забыл, как ходил под окна клуба, как убежал оттуда, потеряв обрез. Словно сквозь землю провалился этот обрез. Лаврентий в ту же ночь ходил искать его, ходил и утром, но безрезультатно. Конечно, обрез поднял тот самый человек, который отскочил тогда от крыльца и напугал его. Но кто он? Друг или нет? Если недруг — то до сего времени все бы что-нибудь было слышно, если же друг… Он, пугливо оглядывая своих товарищей, остановился на Салдине, но тот, кажется, был ростом выше. «Может, это был кто-нибудь из Платоновых, но что надо было ему ночью возле клуба?..» — рассуждал про себя Лаврентий.

Вслед за вернувшимися из Явлея в Найман прямо в сельсовет прискакал и Стропилкин.

— Где они тут, нарушители обчественного порядка? — сказал он нарочно громко и поздоровался с находящимися в Совете людьми.

О происшествии в Явлее здесь еще почти не знали. Посетители сельсовета с интересом ожидали, что скажет Стропилкин.

— Протокол небось строчить станешь? — отозвался Канаев, давая Стропилкину место за столом.

— По два протокола за одно дело не пишут, — ответил Стропилкин и добавил: — Не волнуйся, приехал только спросить, как поступим с ними? Если желаете, дело передадим в суд, а нет — так я их оштрафую, чтобы знали в другой раз, как привязываться к представителям власти.

— Ну, за такой пустяк да в суд, — проговорил Канаев. — Выходит, что они вроде поколотили нас, а этого совсем не было. Если бы ты еще немного не подоспел, может, мы им всыпали бы…

— Но-но, ты об этом не смей распространяться! — повышая голос, прервал его Стропилкин. — Драться никому не разрешается, даже представителям власти.

Этим и закончился инцидент в чайной Антипова. Но к вечеру о нем говорило все село, и каждый, как обычно, от себя старался приукрасить эту новость.

Когда Канаев вечером пришел домой, Марья с беспокойством кинулась к нему навстречу.

— Что у вас вчера в Явлее было?

— Ничего особенного.

— Ты никогда ни о чем не рассказываешь дома, — попеняла Марья.

— Что о пустяках рассказывать.

— Тебе все пустяки. Не знаешь, как на тебя смотрят все эти Дурновы и Салдины.

— Очень даже знаю. Но я не боюсь их. Они для меня, как плевок под ногами — пройду и наступлю.

— Берегись, Гриша! От людской злобы никуда не спрячешься, — с беспокойством говорила Марья.

— Я прятаться и не собираюсь. Эх ты, неужели думаешь, что твоему Григорию страшны какие-то там Дурновы?..

Он весело подхватил жену и закружил ее по избе. Хотел поднять, но Марья не далась, тогда он быстро наклонился к ней и поцеловал в губы. Она вырвалась и, покраснев, убежала.

— Бесстыдный ты эдакий, и отца не стесняешься, — проговорила она из чулана.

Старик Гостянтин наклонился под коник, чтобы достать пучок лыка. Петька, сидевший за столом, громко засмеялся.

— Ты чего? — спросил его Григорий.

— Говоришь, что у тебя руки сильные, а вот мамку не сумел поднять.

Григорий слегка смутился. Марья же из темного чулана погрозила сыну пальцем.

— Песенка этих Дурновых и Салдиных спета, — говорил Канаев, когда семья собралась за ужином и разговор снова коснулся вчерашнего случая. — Не такое перевернули, а что они…

— Они ведь не одни, — вмешался старик Канаев.

— Пусть хоть дюжина их встанут. Наше мы никому не уступим. Кооперация набирает силы. Народ все больше начинает верить в нее.

Марья, затаив дыхание, слушала мужа, пристально смотрела в его глаза, где искрились светлые надежды и вспыхивали веселые огоньки, — знакомые и родные глаза, окаймленные сеткой мелких морщинок. Ей с невольной грустью подумалось, что этих морщинок теперь стало куда больше. Знать, не легко достаются эти светлые надежды в борьбе с Дурновыми и Салдиными.

Глава пятая

Не знаю: или горькой песней пропеть,

Или печальной сказкой рассказать…

(Эрзянская поговорка)
1
Зять Дурнова, Дмитрий Гиряй, нерешительно толкался в сельском Совете. Канаев заметил его и подозвал ближе к столу. Надо было предупредить Дурнова о недоимках по налогу. Дурнов очень неаккуратно платил налоги. Каждый год его по нескольку раз вызывали в Совет, бывали у него и на дому, но все это помогало плохо. Недоимки за ним росли из года в год, Канаеву не раз говорили в волости, что он слишком мягок. Конечно, недоимки были и за другими мужиками, но разве можно было кого-нибудь сравнивать с Дурновым? Канаев решил действовать более решительно: оформить его дело и направить в суд. Но он хотел еще раз предупредить его. Для этого и позвал Дмитрия Гиряя, чтобы с ним передать Дурнову предупреждение.

К столу подошел невысокого роста мужик лет двадцати восьми в зипуне из домотканого сукна. Канаев посмотрел на его мозолистые руки и пододвинул стул, пригласил сесть.

— Я и постою, не устал.

— Садись, садись! — сказал Канаев. — У меня с тобой будет разговор.

— И я, Григорий Константиныч, давно хочу с тобой поговорить, да вот недосуг, — сказал Дмитрий, немного осмелев.

— Конечно, недосуг, — поддержал его Канаев. — У Дурнова хозяйство большое, нужна очень крепкая спина, чтобы сдержать его тяжесть… У него все живешь?

— У него, — ответил Дмитрий. — Вот как раз об этом я и пришел потолковать с тобой, Григорий Константиныч. Ведь что получается: мы с женой вдвоем, почитай, день и ночь работаем, а насчет платы и не заикайся, работаем за харчи. И одежды никакой нету. Вот, все тут, — показал он на свой зипун. — И в церковь в нем хожу, и работаю в нем. Сынок мой тоже, седьмой годок ему пошел, а он наравне со взрослым во дворе работает…

— Погоди, погоди, — перебил его Канаев. — А что же ты в своем доме не живешь? Ведь дом-то у тебя цел?

— Дом-то, почитай, весь растащили, — как будто себе сказал Дмитрий. — Опять же: жить в своем доме — лошади нет, коровка в позапрошлом году пала. Ведь мы с женой к тому только на одно лето пошли было работать, думали — родной человек, все чем-нибудь поможет, и вот теперь четвертый год из его двора выйти не можем. И не только с нами так, он и своего сына заездил. Ну, сын ладно, когда-никогда сам хозяином будет, но мы-то…

— Хитро действует, нечего сказать, — покачал головой Канаев. — Работников он не держит, свои батрачат: дочь, зять. Ну, да и мы не лыком шиты. Найдем на него управу. Сам-то ты что сейчасхочешь?

— Какую-нибудь плату с него, что ли… Или четыре года задаром ему работали? Думаем уйти от него, Григорий Константиныч. Но ведь он, знаешь, какой человек, от него и уйти-то добром нельзя…

— В суд надо подавать, — сказал Канаев. — Там все сделают как надо, за четыре года получишь с него.

— Хорошо ли это будет: судиться с родней-то? — нерешительно спросил Дмитрий.

— А даром четыре года работать хорошо? — сказал Канаев. — В общем, дело твое, ты сам себе хозяин, можешь и так уйти. Но я бы на твоем месте обязательно содрал с него за четыре года.

— Ну и давай как по-твоему, — согласился Дмитрий.

— Тогда заходи ко мне вечером, мы с тобой напишем бумагу, и с ней завтра качай прямо в Явлей, — подхватил Канаев. — А теперь вот что, слушай: передай своему тестю, что если он завтра не внесет все недоимки, дело передадим в суд. Хватит с нас выслушивать его обещания…

Вечером, когда в доме Дурнова легли спать, а ложились они всегда рано, Дмитрий напялил на себя зипун и тихонько вышел из избы. Осторожно и без шума прошел в чулан, взял сверху довольно большой кусок мяса и завернул его в старый мешок. Четыре года Дмитрий жил у своего тестя и за четыре года ни разу не польстился ни на одну крошку из его богатства, но на сей раз не вытерпел — взял этот кусок. Ему хотелось хоть чем-нибудь отплатить Григорию Канаеву за его доброту и внимание. Чем же другим он мог отплатить ему? Денег у него не было, вина Канаев не пьет. Иван же Дурнов от этого куска не разорится. Собственный его сын куда больше крадет: и на водку, и на сласти.

«Вот люди, — думал про себя Дмитрий, входя в незапертые двери сеней Канаева. — Не как Дурновы, воров или какого другого лихого человека не боятся…» Он положил в сенях завернутый в мешок кусок мяса и вошел в избу. У порога снял шапку и хотел перекреститься, но подумал, что, пожалуй, у них в доме не молятся, и опустил руку.

— Проходи сюда, — позвал сидящий у стола Канаев.

— Доброго здоровья, — отозвался Дмитрий и прошел к лавке.

Марья вопросительно посмотрела на него. Она не знала, зачем он пришел.

— Тебе пора уже спать, — заметила она Петьке, который вертелся у стола.

— Вот я до твоего прихода кое-что написал, — заговорил Григорий, доставая из кучи газет и бумаг исписанный лист. — Послушай…

— Напиши, что и сынок мой работал, в прошлое лето помогал бороновать, — сказал Дмитрий, когда Григорий кончил читать. — И еще укажи, что за четыре года ни копейки платы от него не получили.

Когда бумага была готова, Дмитрий попросил:

— Ты бы, Григорий Константиныч, сам и отнес эту бумагу, а то я даже не знаю, куда ее определить. Ведь мы какие люди: нигде не были, ничего не знаем…

— Могу и я, — ответил Григорий. — Только вот распишись здесь, вот на этом месте, снизу. Дмитрий взял у Григория ручку.

— Рука-то у меня дрожит. Ведь когда-то и я в школу ходил, целую зиму ходил. Как бишь «Г» пишется?

— Гусиную шею нарисуй! — крикнул со своей постели Петька.

— Спи ты, — заметила ему мать.

— А ведь правда, как гусиная шея, — обрадовался Дмитрий и склонился над бумагой.

Дмитрий недолго задержался. Григорий вышел его проводить. В сенях Дмитрий отыскал свой сверток и сунул его в руки Григория:

— Здесь вот я немного мяса тебе принес. Богаче буду, отплачу чем-нибудь побольше. Ты уж не обижайся, что мало, не свое ведь…

— О какой плате ты говоришь? — перебил его Григорий. — В уме ты или нет?!

— Да ведь я думал… — начал было Дмитрий, но Григорий опять перебил его:

— Возьми-ка ты свою плату и убирайся скорее отсюда, пока я не рассердился! Да в другой раз не вздумай…

Дмитрий неловко спустился с крыльца, пристыженный, побрел от Канаева. «Вот ведь какой человек, — думал он, шагая по вязкому насту дороги. — Даже этого ему не надо…»

С чьего-то двора подлетела к нему собака и громко залаяла. Дмитрий размотал мешок и кинул ей кусок мяса. «На, ешь дурновское добро, может, повоешь когда-нибудь о нем», — сказал он. Собака, испугавшись, отскочила в сторону, но вскоре почувствовала запах мяса и бросилась к куску.

Дмитрий побрел дальше, к дому Дурнова.

2
Наутро, во время завтрака, Иван вышел в заднюю избу и спросил зятя:

— Ты вчера вечером куда ходил?

Сам Иван с женой ели отдельно, в передней избе. Он только что встал из-за стола, капли пота еще сверкали у него на широком лбу. Дмитрий поперхнулся и бросился к ковшу с холодной водой. Иван спокойно ожидал ответа. Однако спокойствие его было напускное. Видно было, как у него дергалась правая щека. Это началось со вчерашнего дня, когда Дмитрий передал ему распоряжение Канаева о налоге и недоимках.

— Куда ходил? — опять спросил Дурнов. Дмитрий был человеком честным и бесхитростным, что на языке Дурнова означало: дурковатый. Дурнов решил во что бы то ни стало выпытать у него, что за тайны появились у зятя, почему он вчера был в Совете.

— Я задумал, Иван Данилыч… — заговорил наконец Дмитрий и осекся. Ему показалось, что сразу про суд говорить не стоит, надо исподволь. — Знаешь, Иван Данилыч, ведь мы у тебя все равно весь век не проживем, так вот мы с Наташей решили привести в порядок свой дворик…

— С Наташей, — растягивая, произнес Иван и пытливо посмотрел на дочь.

Та перестала есть, положила ложку и прошла к печке. Наталья была очень похожа на мать, такая же высокая и статная, брови черные и густые, только глаза серые, отцовские. На вид она казалась несколько изнуренной.

— Стало быть, вам у меня плохо живется? Вот я этого не знал. Чего же вы до сего времени молчали об этом?

— Дело не в том, что плохо. Мы не говорим, что плохо. Спасибо тебе за всю твою доброту. Но нам надо и самим обзаводиться хозяйством, у нас растет сын. Наташа, кажись, еще отяжелела…

— Правильно рассуждаешь, зятек. Тебе надо обзаводиться хозяйством. И кто же в этом вам поможет, как не я? Ты для Натальи только муж, а я — отец.

Дмитрий сразу же растаял от слов тестя.

— Нам, Иван Данилыч, и помощи большой не надо, ты только заплати сколько-нибудь за работу, и по судам ходить не стоит.

— По судам?!

Глаза Ивана сразу округлились. Но он сумел сохранить спокойствие, и только правая щека задергалась чаще. Дмитрий и сам догадался, что о суде он ляпнул напрасно, но слово — не воробей, вылетело — не поймаешь. Он ждал от тестя бури, но бури не последовало. Лоб у тестя вдруг разгладился, Дурнов мягко и спокойно заговорил:

— Зачем нам с тобой ходить по судам: ты не Егор Петухов, я не Кондратий. Мы уже сделаемся по-свойски, ладком, без ссоры.

Дмитрий облегченно перевел дыхание.

— И я так думаю: зачем нам дело доводить до суда? — сказал он. — Сейчас же побегу к Канаеву и возьму у него бумагу.

— Он тебя заставил в суд подавать? — спросил Иван.

— Нет, я сам, то есть он мне посоветовал. — Дмитрий смешался под пристальным взглядом тестя.

— Дам тебе жеребенка, на будущий год лошадью сделается. Засеять свой надел дам семян, пахать в это лето будешь на моей лошади, — медленно, с расстановкой говорил Иван. — Ну там, овечек парочку… Это не в счет…

Сын Ивана, Павел, до сего времени евший молча и, казалось, совсем не обращавший внимания на разговор, при этих словах отца даже приподнялся. Из передней избы выскочила Варвара.

— Вы погодите, — резко сказал им Иван, — я знаю, что делаю. — А Дмитрия спросил: — Хватит тебе для начала?

— Иван Данилыч, родной, всю жизнь не забуду твою доброту, — пролепетал Дмитрий и жене: — Наташа, Наталья! В ноги, в ноги кланяйся отцу! Слыхала, что он нам дает? А я, дурак, побежал советоваться с Канаевым… Сейчас же возьму у него эту бумагу…

Захлебываясь от радости, он бросился одеваться, но Иван остановил его.

— На вот, отнеси им, — сказал он, протягивая деньги. — Остальные, скажи, после базара отдам. Заткни им глотки, может, подавятся. Господи! — повернулся он к образам. — Пусть каждая моя копейка на том свете упадет горячим углем на них…

3
Канаев не ожидал, что Дмитрий Гиряй передумает судиться с тестем и потребует свое заявление обратно.

— Жеребенка, говоришь, он тебе обещал, семена? — с недоверием спрашивал Канаев, когда тот ему рассказал, как они поладили с тестем. — Да знаешь ли, сколько ты получил бы с него через суд? Не жеребенка, а лошадь, да еще шапку денег в придачу! Он лучше тебя подсчитал. Кого другого, а Дурнова не проведешь.

— Мне лишнего и не надо, Григорий Константиныч, — сказал Дмитрий. — Зачем мне с ним ссориться, ведь он мой тесть!

— Смотри, дело твое, только он тебя околпачит, — сказал Канаев и стал считать поданные деньги. — Здесь только налог этого года, а недоимки когда внесет? — спросил он.

— Больше не дал. Сказал, после базара остальные, — ответил Дмитрий.

— Какой же базар теперь? Дорога не сегодня-завтра испортится. Ладно, не дал — сами возьмем. Скажи ему, что дело передаем в суд.

Но Дмитрий уже не слушал Канаева. Он скомкал в ладони свое заявление и поспешно направился к дверям.

Дня через три Дурнова вызвали в народный суд. А спустя некоторое время в Найман приехал Стропилкин, чтобы привести в исполнение решение суда. Лошадь он свою поставил во дворе сельсовета. В Совете среди посетителей находился и Лабырь.

— У тебя, никак, Прокоп Мироныч, настоящий ливарверт появился? — заметил Лабырь, здороваясь со Стропилкиным.

— Нельзя иначе, — отвечал тот. — Классовый враг изо дня в день все выше поднимает голову.

— Шашку куда дел? — раздался чей-то вопрос, но это замечание Стропилкин пропустил мимо ушей: ему было не до шуток.

Канаев подозвал его к себе.

— Мы здесь, в сельсовете, между собой решили изъять у Дурнова породистого быка. Селу необходим общественный бык. Соберем собрание граждан и объявим это, все согласятся, с каждого двора не больше полтинника придется. Деньги пойдут на погашение недоимок Дурнова.

— Мне что ни изъять, только бы изъять, — отвечал Стропилкин. — Бык так бык. А по стоимости подходит?

— Лишние деньги мы ему вернем. Да их там немного будет.

К Дурнову, кроме Стропилкина, двинулись: сам Канаев, Пахом Гарузов и Дракин как члены сельсовета. С ними же увязался и Лабырь.

Необычную эту группу провожали глазами выглядывающие из калиток и ворот люди, с удивлением спрашивая друг у друга, что теперь будет с Иваном Дурновым.

Сам Дурнов никак не ожидал, что с ним поступят так решительно. Он привык не торопиться с уплатой налога. Думал и в этом году как-нибудь протянуть, надеясь, что там, может, что-нибудь изменится. Он вышел к ним в одной рубахе и без шапки. За ним высыпала вся его семья. Стропилкин кратко сказал, с какой целью они пришли, и показал копию решения суда.

— Так вот, гражданин Дурнов, давай открывай двери своих конюшен! — повышая голос, закончил Стропилкин.

— Конюшни здесь при чем? — слегка опешил Дурнов. — Я же обещал заплатить…

— Твоими обещаниями сыт не будешь, — сказал Канаев, выступая вперед.

Дурнов налитыми кровью глазами посмотрел на него. Его широкое бородастое лицо исказила гримаса.

— Значит, разбоем хотите?! Своими руками, что попадется на глаза…

— Ты это брось! — оборвал его Стропилкин. — Здесь никакого разбоя нет, действуют представители власти, и по закону. Показывай, где у тебя бык?

Он с остальными, направился к одному из строений, откуда слышалось мычание. Дурнов, как подстреленный волк, в несколько прыжков очутился перед конюшней и схватился за вилы. Варвара громко завыла.

— Не трогайте быка, не дам! — крикнул Дурнов.

Пахом стоял немного поодаль от своих товарищей и от нетерпения кусал губы:

— Меня бы пустили, я бы ему показал, как за вилы хвататься.

— Брось, говорю, вилы! — сердито крикнул Стропилкин и быстро пошел на Дурнова, положив правую руку на кобуру.

Дурнова быстро окружили. Канаев вырвал у него вилы и отбросил в сторону.

Дурнов как-то сразу присмирел, опустил голову и медленно отошел от дверей конюшни. По его посеревшим щекам побежали светлые струйки слез.

— Давай веревку! — сказал Пахом Павлу, молча наблюдавшему за происходящим.

— Знали, куда и зачем шли, — ответил он, не двигаясь с места.

Под громкие причитания Варвары и плач Натальи быка вывели со двора.

Когда во дворе все стихло, Иван подобрал валяющиеся вилы и, сутулясь, поднялся на крыльцо сеней. Злоба, несказанная злоба сдавила ему горло. «Господи, господи!» — повторял он, хватаясь за грудь. И вся эта злоба была направлена на Канаева.

В избе все еще плакала Варвара.

— Хватит тебе! — крикнул он ей, а затем мягче добавил: — Выйди-ка в заднюю избу.

Варвара послушно вышла. Через некоторое время он высунул в дверь голову и попросил у нее несоленого коровьего масла.

4
Канаев и Пахом шли из сельского Совета.

— Зайдем, — предложил Канаев, когда они дошли до его избушки. — У нас и пообедаем. Марья все что-нибудь настряпала. А чего у тебя дома-то: рассол да картошка?

— И картошка-то, Степан говорит, только на семена осталась, — со вздохом отвечал Пахом.

— У нас тоже не густо, но картошка еще есть, и молоко есть, а с молоком она идет легче. Пойдем…

Марья вышивала. При виде Григория и Пахома она поспешно скомкала вышивание и сунула на полку в углу над коником.

— Что же ты прячешь, показывай давай! — сказал Григорий и повернулся к Пахому. — Секретничает от меня, вышивает, а что — не показывает.

— Тебе письмо, — сказала Марья, чтобы переменить разговор. — Еще вчера вечером Илья принес, забыла сказать.

— Это, наверно, от фронтовых друзей. Нет, почерк незнакомый. Посмотрим. Раздевайся, Пахом Василия. А ты, Марья, собери нам пообедать.

Пахом снял пиджак и прошелся к переднему углу, где у Григория были навалены газеты и книги.

— Знаете, от кого письмо? — сказал Григорий. — От Васьки Черного.

Пахом и Марья с удивлением взглянули на него.

— Вот послушайте, я вам его прочитаю.

«Посылаю всему Найману большой поклон, а тебе, Григорий Константиныч, — величиной с Ветьке-гору. Не удивляйся. Кому же мне еще написать, коли у меня в Наймане ни рода, ни племени? Человек ты хороший и, думаю, сделаешь для меня то, что я попрошу. Сам знаешь: в Наймане можно было жить без фамилии, можно было жить и без имени, но здесь, на стороне, с именем Васьки Черного далеко не уйдешь. Для того чтобы тебя как-то различили от других людей, мало иметь рябое лицо и черные глаза. Из Наймана я уехал так поспешно, что даже не успел запастись какой-нибудь справкой из сельсовета. Теперь нахожусь между небом и землей: без места, без дома и без имени. Прошу, Григорий Константиныч, пришли мне хоть какую-нибудь бумагу, из которой видно было бы, кто я есть такой. Сначала я сам хотел обратно приехать в Найман, но подумал: зачем, если ты мне пришлешь документ. Да и с Кыртымом не хочется больше встречаться. Человек он недобрый, бойся его. Он, наверно, теперь ходит по твоим следам, ждет только удобного случая, чтоб наброситься. У него есть обрез, скажи Стропилкину, пусть отберет, а то намеревается в тебя стрельнуть. Он дурнее себя искал, да не нашел. Ну, бывай здоровый, Григорий Константиныч. Думаю, что ты сделаешь, о чем прошу, а то моя жизнь сейчас похожа на безбилетного пассажира в поезде…»

— Ну, дальше здесь адрес, — сказал Канаев, кончив-читать.

— Послать-то следует, — сказал Пахом. — Но ведь у него нет ни фамилии, ни года рождения.

— Придумаем что-нибудь, надо парня выручить, — возразил Григорий. — Может, там, на стороне, работать будет, человеком сделается. Ведь он рос и жил у нас в селе, мы от него не можем отказаться. Сегодня буду в Явлее и все пошлю ему, а фамилию придумаем. Черным его звали, ну и напишем Чернов или Черняев.

Григорий помолчал немного.

— Я вот о чем думаю: слыхал, что он про Кыртыма пишет? Обрез, говорит, у него.

— Стропилкин еще не уехал, он, должно быть, и сегодня где-нибудь здесь околачивается. Сейчас же пойду найду его, и мы с ним нагрянем к Кыртыму, — ответил Пахом, срываясь с места.

— Ты погоди, пообедаем сначала, — остановил его Григорий.

Марья стала собирать обед.

После обеда Григорий пошел к Лабырю просить лошадь, чтобы верхом поехать в Явлей. Дорога вконец испортилась: ни пешком, ни на санях, а идти необходимо — вызывали на собрание волостного партийного актива.

Пахом же бросился искать по селу Стропилкина, который чуть ли не на целую неделю задержался здесь. Нашел его у Самойловны спящим с похмелья и потащил к Кыртыму. Дорогой рассказал в чем дело.

— Это мы сейчас же организуем обыск, — оживился Стропилкин и немного погодя добавил: — Кстати, и опохмелимся у него.

— Насчет этого ты брось! — оборвал его Пахом.

Лаврентий, увидев в окно, что к нему направляются Стропилкин и Пахом, затрясся от страха. «Это еще зачем нелегкая несет?» — забормотал он, но встретил как можно радушнее.

— Настасия, Настасия! — суетился он. — Встречай гостей, подавай на стол, я сейчас сбегаю в кладовку, вина принесу.

— Погоди ты со своим вином, — остановил его Стропилкин, но, тут же передумав, сказал Пахому: — Или немного хлебнем сначала, потом уж…

— Непременно сначала выпить надо, непременно выпить, — подхватил Лаврентий. — У меня для вас приготовлена бутылочка хорошего вина, такого, какое раньше пили лишь господа. Проходите, садитесь к столу.

— Но, но! Ты нам не толкуй про господ! Ты нам горького принеси.

Пахом с силой дернул Стропилкина за рукав, а Лаврентию сказал:

— Ничего нам не надо, мы пришли не вино пить, а с делом.

— Вот, вот, с делом! — басом повторил Стропилкин.

Он широкими шагами прошел к столу и через голову снял кожаную сумку, висевшую у него на плече, вынул из нее несколько листов помятой бумаги, карандаш и сел за стол, разложив все это перед собой.

— Чего же это собираешься писать? — заикаясь, спросил Лаврентий.

— Вот что, — заговорил Стропилкин, — иди-ка сюда поближе!

И когда Лаврентий опустился на край лавки, он неожиданно гаркнул:

— Подавай сюда обрез!

Лаврентия словно подбросило.

— Как-кой обрез? — выдавил он из себя и снова сел.

— Который ты прячешь!

Лицо Лаврентия побелело. Он мигающими глазами смотрел на Стропилкина, силясь что-то сказать. Анастасия хотела выйти в заднюю избу, но Пахом остановил ее.

Лаврентий совсем растерялся.

— Чего же ты молчишь, не слышишь, чего тебе говорят? — сказал Стропилкин, несколько понижая тон.

— Вот как перед богом говорю: никакого обреза у меня нет и не было, — говорил Лаврентий крестясь.

— Ну, а если найдем? — заметил Пахом.

— Ищите, — тихо ответил он.

— Значит, он у тебя не дома спрятан? — спросил Стропилкин.

— Ничего у меня нет, — опять заговорил Лаврентий. — Пусть у того человека отсохнет язык, кто сказал такую напраслину. Да откуда мне взять обрез? Продают, что ли, их?

Стропилкин вылез из-за стола и оглядел избу. Затем кивнул Пахому:

— Искать будем.

До самого темного вечера Стропилкин и Пахом рылись в избе Лаврентия. Искали везде, куда только можно залезть и заглянуть. Однако ничего не нашли.

— Надо за ним следить, откуда-нибудь да появится, — говорил Пахом, когда они вышли от Лаврентия.

— Насчет выпивки ты напрасно отговорил меня, — недовольно сказал Стропилкин. — Попробуй найти теперь, где опохмелиться.

— Да похмелье-то уж давно прошло, наверно?

— Пока не выпью, у меня не пройдет, такой уж характер. Нешто опять к Самойловне податься. Пойдем вместе?

— Мне некогда. Видишь, на крыльце клуба молодежь толчется, надо идти туда.

Они расстались. Пахом пошел в клуб, а Стропилкин обошел вокруг церкви и вернулся обратно к Кошманову.

5
Кондратий Салдин и Иван Дурнов давно собирались съездить в лесничество закупить делянку липы для выделки мочала. Дело было весьма выгодно. Кондратий торопил Дурнова обзавестись делянкой заранее, чтобы кто-нибудь их не опередил. Затем наступила оттепель, и было решено поездку отложить до той поры, пока сойдет снег. Сегодня же совсем неожиданно Иван Дурнов после обеда верхом на своем жеребце приехал к Салдину и предложил сейчас же отправляться в лесничество.

— В такое время да в лесничество? — удивился Кондратий. — Не сегодня-завтра вскроется Явлей: как же мы переберемся обратно?

— Там переждем, пока спадет река. С делянкой все равно задержимся денька на три, — ответил Дурнов. — Так бы не к чему торопиться, но я слышал, что кооперация хочет опередить нас и перехватить делянку.

Лучшего довода и придумать нельзя было. Кондратий больше не заставил уговаривать себя. Он сказал Елене, чтобы та собрала ему сумку с продуктами денька на три, а сам вышел во двор готовить лошадь.

Вскоре они выехали по той же явлейской дороге, по которой час назад верхом на лошади Лабыря уехал Григорий Канаев. Дорога вся уже была разбита, ездили по ней только верхом. Следов проезжающих нельзя было разобрать в жидком месиве снега и грязи. Не доезжая версты полторы до Явлея, Кондратий и Дурнов свернули влево, к реке, на той стороне которой чернел массив смешанного леса. Деревянные строения лесничества скучились на опушке и издали казались поленницами дров.

— Того и гляди сегодня ночью тронется лед, — сказал Кондратий, когда они спустились к реке.

— Хорошо, хорошо, — оживленно ответил Дурнов.

— Не понимаю, чего здесь хорошего? — недовольно заметил Кондратий. — Загородит река нас на недельку, вот тебе и будет хорошо.

— А мы тем временем выкупим липы, пускай тогда ихняя кооперация торкается сюда — делянка будет в наших руках.

Нельзя было не согласиться с Дурновым, рассчитал он все это очень умно, и Кондратий молчаливо одобрил его.

Вода выступила поверх льда, но ее было не так много. Лошади с пугливой осторожностью пошли по скользкому льду.

— Не дай господь, полынья где-нибудь, — сказал Кондратий. Иван Дурнов внимательно следил, где ступали лошади, и старался запомнить, в каком месте они спустились к реке и в каком месте вышли на другой берег. Время от времени он качал головой и что-то шептал себе под нос. Но Кондратий этого не видел и не слышал.

В лесничестве работа давно уже кончилась, и в канцелярии они застали только сторожа.

— Придется вам до завтра обождать, — сказал он приезжим.

— Мы так и метили, знако́м, чтобы, значит, к завтрему, — ответил Дурнов. — Местечко нам где-нибудь определи на ночь да сенца лошадям.

— В конторе посторонним не полагается, — возразил сторож и, немного повременив, предложил: — Разве в мою сторожку, и лошадей там под навесом поставите.

Дурнов сказал, что они ему заплатят, и сторож заторопился, привел их в небольшую избушку, принес охапку сена на постель и оставил хозяйничать.

Кондратий и Дурнов расположились на полу. В избушке было тепло, даже жарко.

— Эх, тронул ты меня из дому, теперь бы вот на мягкую постель, рядом с Еленой, — сказал Кондратий.

Но Дурнов не склонен был разговаривать. Он растянулся чуть ли не на всю длину избушки и притих, положив руки под голову. За единственным окошечком избушки хмурились весенние сумерки. Кондратий и не заметил, как забылся сном.

…Проводив мужа, Елена до самого вечера не отходила от окна. Ждать было некого, но глаза как-то сами собой следили за случайными прохожими. Уложив Надю, она было опять подсела к окну, но вскоре опустились сумерки, и на улице стало темно. Не вздувая огня, она стала готовиться спать. В задней избе время от времени приглушенно стонала свекровь. Елена была готова задушить ее, только чтобы не раздавались эти стоны.

Во дворе неистово залаяла собака, послышался крик о помощи. Елена спрыгнула с постели и в одной рубахе выбежала туда.

— Полкан, Полкан! — позвала она и подбежала к человеку, стоящему посреди двора. Елена сразу узнала Николая: он беспомощно размахивал руками, пытаясь спастись от собаки. — Ты как попал сюда? — с удивлением спросила Елена, придерживая пса за ошейник.

— Укроти этого зверя, потом уж спрашивай, — взмолился Николай. — Весь пиджак и штаны разорвал.

Елене с трудом удалось посадить разъяренного пса на цепь.

— Где же ты зашел-то?

— Через забор. Я думал, она у вас на цепи.

Елене было и смешно и жаль его.

— Ну, пойдем в избу… зашью пиджак-то.

Когда они проходили через заднюю избу, с печи со стоном свесилась старуха Салдина.

— Никого нет. Дрыхни, — ответила Елена.

Николай прошел за ней в переднюю и остановился посредине избы, ожидая, пока Елена засветит огонь. Она в темноте надела сарафан, перевесила лампу за голландку и лишь после этого зажгла ее. Николай снял пиджак, не спуская с нее глаз.

— Садись, чего стоишь, словно столб? — сказала она стрельнув в него глазами.

Николай было направился к постели, чтобы сесть рядом с ней, но она остановила его.

— Не сюда. Эка какой ты: не успел войти в избу, уж на постель лезешь. Садись вон за голландку на пол, а то тебя в окно видно, не ко вдове пришел.

— Эх, Елена, все сердце ты мне высушила. Как мы с тобой тогда с базара ехали, с той поры не нахожу покоя, — заговорил Николай, опускаясь на пол рядом с кроватью.

— Говори тише, а то Надю разбудишь, — зашептала она, дотронувшись до его плеча босой ногой. — Ехала-то я, а ты пешком за мной бежал.

Николай промолчал, она спросила:

— Скажи, зачем ночью лез к нам через забор?

— Говорю же тебе: все сердце ты у меня высушила!

— Да тише ты ори! Что я, глухая?

Николай недовольно покосился на Надину кровать и затих. Елена напрасно боялась разбудить дочь: Надя не спала. Она проснулась, еще когда вошел Николай, и украдкой наблюдала за ними, слегка приподняв край одеяла.

— На, иди еще к кому-нибудь заберись во двор, — сказала Елена, кончив зашивать пиджак.

— А штаны? — спросил Николай.

— Может, еще что-нибудь зашить тебе? — улыбаясь, спросила Елена. — Ну, давай, скидай штаны, если не стесняешься меня.

— Как же быть? Не могу же я вернуться домой в таком виде, мать меня со свету сживет, — возразил Николай, вопросительно глядя на Елену.

— Ну, давай, давай, снимай, не стану глядеть на тебя, пока ты без штанов будешь сидеть.

Когда же все было зашито и приведено в порядок, Николай оделся, обулся и с пиджаком в руках застыл посередине избы. Елена не торопила его. Она с полуулыбкой глядела на него, поправляя на коленях сборки сарафана.

Николай понимал, что если сейчас уйдет ни с чем, то для него другого такого момента больше не будет. Он шагнул к лампе и одним махом потушил ее, затем бросил пиджак и в темноте нащупал Елену.

— Ты что, в прятки теперь со мной будешь в темноте играть? — отозвалась та, отодвигаясь от него.

Но это не было похоже на сопротивление.

Ушел от Елены около полуночи. Было темно. Но на небе сквозь редкие облака кое-где мерцали одинокие звезды. Вдали за огородами глухо шумел вырвавшийся из-подо льда Вишкалей. Николай не торопясь брел домой. У ворот их дома была небольшая куча соломы, привезенной еще по санному пути с гумна для новой крыши. Ребятишки солому истоптали. И вот у этой соломы Николай увидел лошадь. Он удивился: чья бы она могла быть и почему ночью бродит по улице? Николай попытался подойти ближе — она шарахнулась в сторону. Но Николай все же узнал свою лошадь. Повод недоуздка свисал вниз, попадал ей под ноги и мешал бежать. Николай вдруг вспомнил, что на ней сегодня верхом ездил в Явлей Канаев. «Что же он бросил ее у ворот?» — подумалось ему. Он с трудом поймал лошадь и завел во двор. Она словно была чем-то напугана и мелко дрожала. Зайдя в избу, Николай сказал об этом отцу. Тот слез с печи и стал одеваться.

— Тут что-то не так, — говорил он с беспокойством. — Гриша не мог бросить лошадь. К Канаевым ты не заходил? — спросил он Николая.

И, не дожидаясь ответа, поспешно вышел на улицу.

6
Марье Канаевой не спалось. С вечера она поджидала Григория, но потом решила, что он остался ночевать там, и легла. Однако заснуть не могла. Непрошеные мысли не оставляли ее. То ей вспоминалось письмо Васьки Черного, то ей вдруг становилось страшно за мужа, который, может, теперь, ночью, по расквашенной оттепелью дороге пробирается из Явлея; думала о его беспокойной и трудной работе, о намеках Васьки в письме, что Лаврентий Кыртым собакой ходит по его следам. Наконец она, замученная бессонницей, вскочила с постели и стала в темноте одеваться. С печи раздался голос свекра:

— Ты не спишь, сноха?

— Да вот Григория чего-то нет, — ответила она. — Обещался вечером приехать, а не приехал.

— Гарузовский-то не ходил с ним? Сходила бы узнала, может, они где вместе были, — заговорил старик, видимо обеспокоенный тем же, чем и Марья.

Отыскав шубу, она хотела одеться, но раздумала:

— Чего же я буду ночью беспокоить людей, он, поди, там остался ночевать.

Из сеней донеслись шаги, Марья радостно кинулась к двери. Но это был всего лишь ее отец. Его поздний приход озадачил Марью. Она с беспокойством ожидала, что он скажет.

— Что же это у вас: не спите, а огня нет? Дома, что ли, Гриша-то?

— Он из Явлея еще не приехал, — ответила Марья.

— Да? — протяжно и неопределенно произнес Лабырь.

Это «да» нехорошо отозвалось в душе Марьи. Она почувствовала, как сразу похолодели у нее ноги и руки.

— Надо сходить к Пахомке Гарузову, лошадь пришла, а Гриши нет, — сказал Лабырь.

Он полез в карман за трубкой, но, не найдя ее, с досадой махнул рукой. Немного помолчав, опять заговорил:

— Лошадь, конечно, может, и из Явлея убежать, у нее, у проклятой, есть такая сноровка, если, скажем, плохо привяжешь или плохо ворота прикроешь. Но все же к Пахомке надо сходить. Сбегай, Марья, к Пахомке, а я в Совет спущусь.

Марья не двинулась с места.

— Чего же ты стоишь?! — крикнул на нее Лабырь.

С печи, крякая, стал слезать старик Канаев.

Мысленно успокаивая себя, Марья поборола минутное малодушие, надела шубу, отыскала шаль и вместе с отцом вышла на улицу. Они сразу же расстались. Не разбирая тропинок, Марья быстро пошла вдоль темной улицы, стараясь ни о чем не думать, ничего не предполагать.

Гарузовы спали. Марья постучала в окно. Спустя некоторое время через окно раздался голос Матрены.

— Пахома мне надо! — крикнула Марья.

Матрена узнала Марью по голосу и стала звать ее в избу, но Марья отказалась.

— Пусть Пахом скорее выйдет, — сказала она.

В окнах избушки показался свет. Марья ждала, прислонясь плечом к стене. Как ни успокаивала она себя, как ни старалась быть твердой, но беспокойство охватывало все ее существо. Наконец Пахом вышел, без шапки, в одной рубашке.

— Гриша почему-то не вернулся из Явлея, лошадь пришла, а его нет, — заговорила она, отделясь от стены.

— Лошадь пришла, а его нет? — с тревогой переспросил Пахом.

Некоторое время длилось молчание. От слабости Марья опять прислонилась к стене.

— Погоди, я сейчас оденусь, — сказал Пахом и скрылся во дворе.

Когда они шли по темной улице к сельскому Совету, Пахом старался успокоить ее.

— Ты зря не волнуйся. Куда ему деться? Не приехал ночью, завтра будет, — говорил он, хотя и сам волновался не меньше Марьи.

В избе сельского Совета Игнатий Иванович и Лабырь пытались разбудить пьяного Стропилкина. Но тот только мычал в ответ. Завидев Пахома и Марью, они бросились к ним и, перебивая друг друга, стали рассказывать, что, когда Игнатий Иванович выходил к своей кооперации, он слышал на той стороне Вишкалея выстрел, а затем видел, как по большому проулку оттуда же проскакала чья-то лошадь. И вот Игнатий Иванович с той поры все будит Стропилкина. Однако его попытки поставить пьяного на ноги ни к чему не привели. Не помог ему и Лабырь.

— Откуда ты слышал выстрел-то? — переспросил Игнатия Пахом.

— Точно не могу определить, — отвечал старик. — Вроде с Ветьке-горы, только знаю, что с той стороны. Уши-то, уши-то у меня не те уже стали, — с огорчением закончил Игнатий Иванович.

Пахом вдруг заметил, что Марьи нет в избе.

— Беги за ней, — сказал он Лабырю. — Не оставляй ее одну, а я этого сейчас подниму.

— Напрасно стараешься, — безнадежно проговорил Игнатий Иванович. — Лучше и сам беги туда.

Пахом не стал тормошить Стропилкина, как это делали до него. Он взял ведро воды и, попросив деда Игнатия повернуть Стропилкина лицом вверх, вылил воду прямо на лицо и голову пьяного.

— Гляди-ка, а я и не сообразил этого, — сказал дед. — Как бы он не захлебнулся.

— Ничего этому треклятому не будет, ведро самогонки, поди, выхлебал и то не захлебнулся. Отстегивай ему рубашку — на грудь еще полью.

Так они привели Стропилкина в чувство. Прежде чем проснуться, он свалился с лавки, сел на пол и бессмысленно ворочал глазами, силясь сообразить, что с ним происходит. Сильный пинок Пахома окончательно вернул его к действительности.

— Это ты меня, что ли, пнул? — спросил он.

— Тебя убить, пьяницу, мало! — крикнул Пахом.

— Да как ты смеешь представителя власти… — начал было Стропилкин, с трудом поднимаясь с пола.

Но Пахом уже не слушал его. Он торопливо говорил Игнатию Ивановичу:

— Сейчас же сбегай за Дракиным, потом зайди к Сульдину, зови всех коммунистов в Совет, и пусть они меня здесь ожидают. А мы со Стропилкиным, пока они соберутся, сбегаем туда, за Вишкалей.

— Что такое? Что случилось? — спрашивал Стропилкин, почувствовав по голосу Пахома что-то неладное.

Он проверил свой наган, подтянул ремни и стал искать форменную фуражку, но так и не нашел.

— Что опять потерял? — со злостью заметил ему Пахом. — Тогда пойдем без нее.

— Вчера, помню, вроде у меня на голове была… — бормотал Стропилкин, следуя за Пахомом, хотя не имел ни малейшего представления о том, что происходит.

Они со Стропилкиным направились в сторону вишкалейского моста, откуда, по рассказу деда Игнатия, донесся выстрел. Дорогой Пахом рассказал о своих предположениях насчет Канаева. Стропилкин сразу же остановился.

— Зачем же тогда мы туда идем? — спросил он. — Надо действовать не так. Сейчас же необходимо закрыть все дороги, ведущие из села, и ни единой собаки не выпускать из Наймана, пока не выяснится обстановка.

Пахом оценил правильность предложения Стропилкина.

— Пойдем соберем коммунистов, а то дед Игнатий до утра будет бегать, — сказал он. — Да ты шапку, что ли, где-нибудь достань, а то ведь с мокрой головой ходишь.

— Зайдем выпросим у кого-нибудь, — равнодушно ответил Стропилкин.

Когда все было организовано, как предложил Стропилкин, Пахом и Дракин с фонарем в руках отправились по явлейской дороге. Перевалили за Ветьке-гору, но на дороге ничего такого не обнаружили.

— Надо верхового послать в Явлей, — предложил Дракин, когда возвращались обратно, — может, мы зря всю эту бучу подняли.

— Не зря, Вася, — отвечал Пахом. — Выстрел, понимаешь, выстрел, и лошадь одна прибежала. Тут что-то не того… А в Явлей пошлем, сейчас же пошлем…

На мосту они встретились с Лабырем. Тот метался в поисках дочери, которая, выбежав из Совета, словно провалилась сквозь землю.

Так продолжалось до самого утра. Послали в Явлей верхового и теперь ожидали его.

Утром, когда над лесом зажглась заря, когда хмарь ночи ушла на запад, Канаева нашли недалеко от вишкалейского моста, немного в стороне от дороги. Он лежал лицом вниз, уткнувшись головой в подтаявший снег. В стороне от него валялась его выцветшая армейская фуражка с темным следом пятиконечной звезды на околыше. Одна рука была подвернута под него и до самого плеча смочена кровью. Другая протянута вперед, и между сжатыми пальцами высовывался рыжеватый клок лошадиной шерсти. Он, видимо, свалился с лошади, когда, напуганная выстрелом, она шарахнулась с дороги и поскакала.

Канаева принесли в клуб и положили на стол, сняли занавес и накрыли его тело. Таня хотела обмыть ему лицо, но Пахом остановил ее.

— До приезда следователя ничего нельзя трогать, — сказал он вполголоса.

Приковылявший сюда старый Канаев сидел на краю сцены. Он несколько раз пробовал встать и подойти к телу сына, но его ноги всякий раз подкашивались, и его с двух сторон подхватывали люди и отводили на место. Он теперь сидел и медленно покачивался из стороны в сторону, словно под напором ветра, которому он хотел противостоять. Недалеко от старика, у окна на улицу, стоял Петька, прижавшись горячим лбом к холодному потному стеклу, и напряжением воли старался и не мог сдержать слез, ручейком текших по щекам. Он смотрел сквозь мутную пелену слез на голые кусты обломанной сирени и думал об убитом отце. Он думал, что отец уже больше никогда не придет домой, что он никогда не услышит его голоса, не увидит его мягкой и доброй улыбки. Петька закрыл глаза, чтобы не видеть эту мутную пелену слез перед собой, и еще плотнее прижался к холодному стеклу.

А Марьи все не было. Некоторые высказывали предположение, что она ночью могла уйти в Явлей. Пахом снарядил несколько комсомольцев искать ее. Он, казалось, за эту ночь постарел, голос его огрубел, глаза ушли далеко под лоб, не мигали и смотрели холодно.

7
Убийство Канаева разразилось, словно гром в ясный солнечный день. Многих оно потрясло так глубоко, что они бродили как тени. Канаев был хорошим товарищем, всегда готовым помочь в нужде. Даже и те, для которых он был просто председателем Совета, смерть его встретили с сердечной болью. Нелегко было смириться с тем, что этот здоровый, сильный человек лежит, будто срубленное дерево.

В клуб, где лежало тело Канаева, люди входили бесшумно, так же бесшумно выходили. Никого ни о чем не спрашивали, не знали, кого в этом винить. Однако Пахом все же заставил Стропилкина взять под арест Лаврентия Кыртыма и посадить в темную конюшню во дворе сельсовета. Игнатия Ивановича с охотничьим ружьем Дракина заставили охранять его. Лаврентий был страшно напуган, все повторял одну и ту же фразу: «Пропал, заместо собаки пропал…»

Из Явлея первым приехал Дубков, в тарантасе, запряженном парой. Рядом с ним сидела Марья.

Она ночью, как только услышала от Игнатия Ивановича про выстрел за Вишкалеем, в чем была пустилась по явлейской дороге. Подгоняемая страшным предчувствием, она быстро шла по разбитой дороге, не замечая ни холодной весенней воды под ногами, ни вязкой грязи, ни топкого, и еще кое-где оставшегося снега. В Явлее от знакомого домохозяина, где обычно останавливался. Григорий, она узнала, что он поздно вечером выехал в Найман. Сомнений у нее больше не оставалось — с Григорием в дороге что-то случилось. Вскоре за ней приехал посланный Пахомом верховой Надежкин. Они вместе направились прямо к Дубкову. Всю дорогу Дубков успокаивал ее, но, когда они въехали в село, когда заметили необычайное движение людей по улицам, а возле клуба целую толпу, все стало ясно. Марье помогли слезть с тарантаса, подошедшие женщины подхватили ее под руки и хотели увести прочь от клуба, но она покачала головой и еле слышно выдавила из себя…

— Я знаю — он там, ведите меня к нему…

Ее повели туда, где лежало тело Канаева. Она легла грудью на край стола, склонилась головой к нему и так застыла, словно одеревенела. Ее лица не видно было, шаль сдвинулась на шею, открыв побелевшие, как бумага, кончики ушей. Ее восковая рука осторожно легла на бездыханную грудь мужа, судорожно ухватившись за покрывало. Кто-то шепнул, что она сейчас упадет, и те же женщины, которые ее привели, поспешно шагнули к ней и встали по бокам.

Лошадей Дубкова завели во двор клуба, где под тесовым навесом Лабырь, Сульдин и еще несколько мужиков обстругивали свежие сосновые доски на гроб. Дубков молча кивнул им и вошел в клуб.

Вскоре верхом прискакал и начальник явлейской милиции. У клуба перед ним, в островерхой шапке деда Игнатия, предстал на редкость трезвый Стропилкин. Он хотел своему начальнику доложить о случившемся, но тот махнул рукой и прошел мимо.

— Значит — все, вопрос решен, — огорченно произнес Стропилкин. — Коли ругать не стал, стало быть, мне больше не быть представителем власти.

Дубков с начальником милиции пошли в сельсовет.

— Надо сейчас же, по свежим следам начать расследование, — торопил начальника Дубков.

— До приезда следователя и судебного врача мы все равно ничего не можем предпринять, — отвечал начальник милиции, но все же решил допросить Кыртыма.

Позднее в сельсовет привели Архипа Платонова, который, как выявилось, где-то был ночью.

На следующий день из уезда наконец добрались следователь, прокурор и судебный врач. Они осмотрели покойника, сделали вскрытие и разрешили положить его в гроб. Здесь же, прямо в клубе, близкие друзья Канаева обмыли его тело, одели и положили в гроб. Дубков сам организовал почетный караул. Собрались родные, знакомые, друзья и все те, которым был дорог этот скромный деревенский деятель. А таких было так много, что они не умещались в просторном клубе. Несколько престарелых женщин оплакивали покойника. Из общего гула причитаний больше всех слышался голос Пелагеи, тещи Григория. Она была в белом платке, повязанном поверх кокошника, в длинной белой руце. Печальная мелодия причитания плыла в раскрытые настежь окна, явственно слышались слова, обращенные к покойнику:

Ой, Гриша, хороший мой,
Ой, Гриша, кормилец мой,
Не на свое место ты свалился,
Не на своей постели успокоился — ух, ух, ух!
Не мы тебе постелили
Эту жесткую постель,
Не мы положили
Под твою голову эту подушку — ух, ух, ух!
Черные душманы приготовили
Тебе этот тесный домик.
От семьи, товарищей
Черные душманы тебя оторвали — ух, ух, ух!
Ой, Гриша, хороший мой,
Ой, Гриша, кормилец мой,
Красивый стан-рост твой
Мы в белое одели.
По берегу реки, по лугу,
По первой зеленой травке
Мы прошлись-ходили,
Красивых цветов нарвали — ух, ух, ух!
Эти красивые — перед тобой,
Эти цветы рядом с тобой.
Протяни руку, потрогай.
Открой глаза, посмотри — ух, ух, ух!
Товарищи, родные кругом тебя,
Дети твои возле тебя.
Ты встряхнись-ка, поднимись,
Встань на свои ноженьки,
Просвети свое лицо — ух, ух, ух!
Ой, Гриша, хороший мой!
Ой, Гриша, кормилец мой!
Заговори-ка с нами,
Скажи нам умное слово…
До позднего вечера раздавались печальные голоса причитавших, и до вечера не пустел битком набитый клуб. Одни уходят — другие приходят. И только когда ночная хмарь траурным покрывалом одела затихшие улицы села, когда черная темень подошла к самым окнам домов, около гроба остались самые близкие люди, но и их оказалось очень много.

Следователь на другой день уехал в Явлей. За ним верхомСтропилкин повел Лаврентия и Архипа.

Дубков остался хоронить Канаева. Вся площадь перед избой сельсовета была черна от народа. Все село собралось сюда — и старики и молодые. Дубков произнес прощальное слово. На площади было тихо, и только слышался сдержанный плач женщин. Когда стали опускать обтянутый красным кумачом гроб, Марья бросилась за ним. Несколько человек подхватили ее и оттащили от ямы. Она бессильно забилась в их руках.

Марья почти не помнила, как привели ее домой. Перед ее потемневшими глазами все еще высился могильный холмик, загородивший от нее окружающее. Во всем теле чувствовалась страшная усталость, словно она прошла бесконечный путь и теперь свалилась на дороге, не имея сил двигаться дальше. Оказавшись дома, она мутными от слез глазами обвела неубранную и холодную избу. Ведь еще совсем недавно здесь было так хорошо и весело, светло и тепло, теперь же остались только печаль, горестные воспоминания. Но изба не была пуста. Ее глаза поочередно останавливались на близких и знакомых лицах. Вот Пахом сидит у стола и разбирает бумаги Григория, Он, наверно, все еще ищет то письмо Васьки, необходимое для следствия. Вот Таня с красными и опухшими от слез глазами. Вот вечно веселый и насмешливый Дракин. Только он теперь хмурый, молчаливый, непохожий на самого себя. Вот свои: отец, Агаша, Николай, вот соседи, соседки. Все пришли, чтоб разделить с ней это большое горе, чтобы не одной ей оно свалилось на плечи. А Петька что-то копошился перед печью, ему кто-то помогал. Вскоре в печи запылало яркое пламя, потянуло легким запахом дыма и теплом.

Глава шестая

Не перестанет шуметь лес,

Если повалится одно дерево,

Не спадет в озере вода,

Если иссякнет один ручей…

(Из эрзянской песни)
1
Вечером, после похорон Канаева, Дубков провел в найманской партийной ячейке собрание. Ознакомил коммунистов с решением волостного партийного актива. Избрали нового секретаря — Пахома Гарузова. Он же до осенних выборов должен был исполнять обязанности председателя сельского Совета.

Главным в решении собрания волостного партийного актива был вопрос о создании в волости промысловых артелей. Вот о них-то и затянулся разговор в ячейке допоздна. Создать такую артель в Наймане было вполне возможно. Многие мужики занимались разными промыслами: делали стулья, деревянные ложки, дровни. Было здесь раньше ободное производство Кондратия Салдина. Производство давно прекратило свое существование, но мастера-то живы.

Организацию артели найманские жители встретили с большим интересом. Многие мастеровые мужики охотно изъявили свое желание войти в эту артель. Сосед Лабыря, Филипп Алексеевич, прямо с топором явился в сельский Совет и заявил, что умеет делать дровни. Несуразный Цетор с недоверием улыбнулся в бороду:

— Оно, конечно, Филипп Алексеич видел, как их делают, но однако же…

— Не от соседа своего научился? — спросил его Дракин.

— Дровни делать? — переспросил Филипп Алексеевич, не поняв смысла вопроса.

— Хвалиться! — подсказали ему.

Но Филипп заспорил с шутниками, доказывая, что действительно знает это дело.

Через три дня была организована промысловая, артель. Андрей Сульдин, когда-то работавший в ободной мастерской Салдина, был избран председателем. Всего в артель записали пятьдесят человек. Пока не было общей мастерской, решили работать каждый у себя дома, а сделанный товар сдавать для реализации в правление. Кто-то сказал, что неплохо было бы перехватить у Салдина и Дурнова делянку липы и взять выделку мочала в свои руки. Пахом и Сульдин, не дожидаясь, когда спадет вода, отправились по этому поводу в лесничество. Кстати, нужно было договориться и о другом лесоматериале. После похорон Григория Пахом частенько заходил к Канаевым. Нельзя было оставлять Марью одну в такое тяжелое для нее время. Каждый раз он придумывал для этого какой-нибудь предлог. Сегодня зашел вроде побриться бритвой Григория. Марья сидела у стола и вышивала. «Это хорошо, что она занята делом, — обрадовался Пахом. — Дело поможет рассеять печаль». На этот раз она не спрятала свою вышивку, и Пахом увидел, что Марья вышивала на большом куске льняного полотна чей-то портрет. Вглядевшись, Пахом увидел, что на полотне было запечатлено лицо Ленина.

— Видишь, что я вышивала-то! — тихо сказала Марья, разглаживая складки.

— Да знаешь ли ты, как это хорошо?!

— Вот только усы немного длинные получились, — так же тихо говорила она. — У Ленина усы короткие, придется переделать. Вышиваю, вышиваю да и ошибусь: стоит передо мной лицо Гриши…

Она глубоко вздохнула. Немного помолчав, заговорила опять.

— Ни разу ему не показывала, думала потом обрадовать его. Вот и обрадовала…

Марья скомкала вышивку и закрыла ею лицо. Плечи ее приподнялись и задрожали. С печи донесся тяжелый вздох. Пахом взглянул туда и увидел старого Канаева. Смерть сына совсем доконала старика. Лицо его побелело, как седая борода, глаза потухли.

— Не надо плакать, Марья, не поддавайся малодушию, — сказал Пахом, чтобы как-нибудь успокоить ее. — Слезы ничему не помогут.

— Знаю, не помогут, но разве их удержишь?..

Она расплакалась еще больше и медленно прошла в чулан.

В избу вошла Таня. Она прямо из школы завернула проведать Марью и стала что-то торопливо рассказывать, отвлекая Марью от тяжелых переживаний. Пахом с удовлетворением подумал, что, пожалуй, женщины куда больше пригодны к роли утешительниц. Он попросил бритву, приготовился бриться.

— Пока точишь бритву, сбегаю за водой, — сказала Марья и схватила ведро.

— Ты почаще заходи к ней, — заговорил Пахом, когда Марья вышла. — Не надо ее оставлять одну. Вы, бабы, мастерицы там… поговорить, утешить… Она и забудется.

— Я уж и так и утром и вечером здесь, — отвечала Таня.

Немного погодя она спросила:

— Все-таки, Пахом Василич, кто же на него поднял руку? Что уж эти горе-следователи ничего не могут найти?

— Нельзя обвинять и следователей. Здесь дело очень темное, задумано умело. Я и сам вначале считал, что все обстоит просто. Взять за шкирку Кыртыма, стукнуть его раза два лбом об стол — он и сознается. Ан получается не так. Надо было как следует за братьев Платоновых взяться. Но кто его знает, подозрения — не доказательство. Вот если бы в эту ночь дома был Дурнов, то прямо можно было бы сказать, что это сделал он. Но они с Кондратием Салдиным были в лесничестве…

С возвращением Марьи Пахом смолк. Вскоре в избу вошел Петька. Маленький козырек его фуражки был надвинут на самые глаза. Он молча снял пиджак, сел за стол, как взрослый, положив на него руки. На его лобике залегла темная складка недетского горя.

2
Когда вода в Явлее окончательно спала, Кондратий Салдин и Дурнов вернулись в Найман. О случившемся они узнали еще в лесничестве. А о том, что по этому поводу арестовали Лаврентия и Архипа, услышали, когда въезжали в село.

— Эка, знако́м, — говорил Дурнов. — Только на одну неделю уехали из села, а новостей сколько. Что было бы, если б мы с тобой отсутствовали год?

— Да уж и случилось такое, что, дай бог, пореже… Как вспомню, аж холодом прохватывает.

— Забыл, небось, знако́м, о чем мы с тобой разговаривали? Какие планы строили? Вот и дождались. Радоваться теперь надо. Кто-то выручил нас…

Кондратий вглядывался в его лицо в поисках у него той радости, о которой он говорил. Но кирпичное лицо Дурнова было непроницаемо. Только сейчас, когда Дурнов выехал немного вперед, чтобы свернуть к своему двору, Кондратий заметил, что жеребец его спутника сильно хромает на переднюю ногу. Дурнов, обернувшись, увидел, что за ним наблюдает Кондратий. Он со злостью ударил жеребца и сказал громко: «Ну пошел теперь спотыкаться!»

В доме у Кондратия на первый взгляд ничего не изменилось. В задней избе обедала Надя, только что вернувшаяся из школы. На печи охала и стонала больная старуха. Но когда он в передней увидел нарядную жену, ему подумалось, что тут что-то не так. Обычно небрежная к своему туалету, она теперь выглядела, как недавно взятая сноха. Кондратий покосился на нее.

— И встретить не вышла, — сказал он недовольно.

— А без меня не в те ворота, что ли, въехал? Чего тебя встречать, не с гостинцем небось вернулся, — ответила она, присаживаясь к переднему окну.

— Дай переодеться, не видишь — на мне все грязное?!

Елена молча достала чистую одежду, кинула ему на колени и снова вернулась на свое место. У нее было такое выражение лица, словно она кого-то ожидала.

— Ты, что ли, Кондратий, приехал? — простонала с печи мать, когда он вышел в заднюю избу и подсел к дочери за стол.

— Не мое же приведение.

— Кто его знает, сынок, кто ходит по нашему дому, может, и привидения появляются.

— Ты опять свое начинаешь, — сердито перебил ее Кондратий. — Лежишь на печи днем и ночью — вот тебе и чудится.

— Дай бог, если бы они только чудились, очень уж на живых людей они похожи…

— Замолчи там! А то вот как достану из-за трубы тебя ухватом, сразу прикусишь язык, — крикнула на свекровь Елена, копаясь перед печью, чтобы подать обед.

Кондратий тяжело вздохнул, утверждаясь в своих догадках.

Однако пообедать ему так и не удалось. Только было он взял ложку, как пришел Игнатий Иванович и объявил, что в Совете приказали Кондратию сейчас же ехать в Явлей к следователю. У Кондратия екнуло под ложечкой и сразу же пропал аппетит.

— Меня-то зачем туда? — недовольно спросил он.

— Кто его знает, Кондратий Иваныч. Почитай, половину села опрашивали. Не приведи господь такого дела на нашу голову… Он небось, супостат-то, сидит, поди, теперь как мышь в норе, и головку не кажет. А тут вот людей гоняют. И не придумаешь, Кондратий Иваныч, кто это мог сделать, нет у нас в Наймане таких, которые могли бы убивать людей. Ну, скажем, и раньше убивали: конокрадов аль поджигателей, а тут на тебе — ни в чем невинного человека… Да еще какого!..

Игнатий Иванович долго бы еще высказывал свои соображения, если бы его не прервал Кондратий:

— Скажи, что сейчас соберусь.

— Нет уж, Кондратий Иваныч, ты давай качай сейчас же, никаких сборов, потому так приказано. К Дурнову послали исполнителя, а сюда меня, чтобы, значит, для поспешности.

— Говорят тебе, сейчас соберусь, не могу ж я босиком ехать, — раздраженно отозвался Кондратий, бросая ложку и вылезая из-за стола.

— Ты хоть щей горячих похлебай, — заметила Елена.

— Ладно, сунь что-нибудь в карман, дорогой закушу.

Кондратий хотел ехать верхом, но, когда вывел лошадь за ворота, увидел Дурнова на легкой телеге.

— Давай, знако́м, сюда, на одной лошади поедем! — крикнул он Кондратию, подъезжая к клубу.

Тот отдал повод Елене, вышедшей проводить его, и заковылял к Дурнову.

— По той же дорожке, знако́м, и обратно, — сказал Дурнов Кондратию. — Я думаю, насчет убитого нас требуют в Явлей. Но что мы, знако́м, в этом деле знаем?.. Правда?..

Кондратий, нахмурившись, молчал.

— Мы с тобой вдвоем ночевали в сторожке лесничества, сторож это же скажет, — продолжал Дурнов. — Ну если я ночью выходил проведать лошадей, так об этом, я думаю, и не нужно говорить следователю, а то еще запутают, знако́м…

3
Николай Пиляев собрался было наведаться к Салдиным, но неожиданно приехал хозяин. Николай зашел потолкаться в клуб. Но Кондратию вновь пришлось уехать. Николай, заметив это, направился сразу же к Елене.

— Что же ты днем? — заметила она, встречая его в задней избе.

Она качнула головой в сторону печи и поторопилась провести его в переднюю.

— Иди-ка, Надюшка, побегай немного, видишь, какой теплый день, а ты дома сидишь, — сказала Елена дочери, пристроившейся со своими книгами у стола.

— Чего нам прятаться? — возразил Николай, когда они остались одни. — Его затребовали в Явлей, того и смотри, пойдет следом за Лаврентием.

Он обхватил ее и закружил по избе.

— Пусти, повалишь.

— Так пляшут, сам в городе видел.

Елена не удержалась от улыбки. Она чувствовала себя с ним, как в дни далекой молодости, — беспечно, ребячливо.

— Знаешь ли ты, Елена Петровна, что сегодня я еще ничего не ел, — сказал Николай. — Дома меня не кормят… И все это из-за тебя!.. Мать сказала, чтобы больше я вообще домой не приходил. Удивительно: как они все узнают? Вот, кажется, никто нас не видел, а по селу уже пошли разговоры…

— Ну и пусть их говорят, наплевать… Погоди, и я еще не обедала, сейчас принесу сюда, вместе поедим.

Она юркнула в заднюю избу. Николай засунул руки в карманы брюк и расхаживал по избе. «Что ни говори, — думал он, — а жизнь неплохая штука…»

У Елены он и заночевал, решив, что Кондратия задержали в Явлее.

…Елену даже подбросило на постели, когда сквозь сон она услышала сильный стук в окно. Подтолкнув Николая, который с перепугу чуть не грохнулся на пол, она поспешила к окну. Под окном стоял и ругался Кондратий: «Что тебя никак не добудишься?!» Николай, услыхав его голос, заметался по избе, словно загнанная лиса. Однако Елена быстро пришла в себя, сунула ему в руки одежду:

— Оденься скорее и спрячься под кроватью. Когда он уснет, я тебя выведу.

— Да под кроватью он найдет, — дрожащим голосом отвечал Николай, пытаясь просунуть ноги в рукава рубашки. Елена уже была во дворе. Звякнуло кольцо калитки. Тяжелые сапоги Кондратия загромыхали в сенях. Николай, схватив одежду в охапку и с рубашкой на ногах, бросился к окну. К счастью, вторые рамы уже были сняты. Николай вниз головой вывалился из окна в тот момент, когда Кондратий входил в избу, и шлепнулся в огромную лужу. Вскочив, он побежал к воротам клуба. Но только успел зайти во двор, на него налетел человек огромного роста. «Это привидение Артемия Осипова!» — о леденящим ужасом подумал Николай. Со двора Артемия донеслись крики: «Караул!..» Больше ни о чем не раздумывая, он прижал к груди свою одежду и бросился бежать.

У школы Николай остановился. Освободившись от разорванной рубашки и кое-как одевшись, он с огорчением обнаружил пропажу сапог. «Где их теперь искать? — недоуменно спрашивал он себя. — Или уронил я их, или там остались?..» Пришлось ему шлепать домой босиком по холодным лужам.

4
На другой день, едва рассвело, монашка Аксинья прибежала к Салдиным, чтобы, рассказать о ночном происшествии.

— Выходить стал. Вчера, любезная, сама видела, как он появился: весь белый, и веревка на шее, — затараторила она, поднимаясь на печь к старухе.

— Кто? — не поняла старуха.

Она со стоном перевалилась на другой бок, к собеседнице. Аксинья взглядом окинула ее дряблое, как пустой мешок, тело. «Эх, любезная, ты и сама-то, знать, скоро на том свете будешь», — подумала она. Куда девалась ее полнота? Она словно растаяла за зиму на печи. Только глаза напоминали салдинскую старуху; они глядели тускло, подернутые голубоватой пленкой.

— Кто выходит? — повторила она.

— Артемий. Вчера прямо со стороны кладбища шел. Как увидела его, веришь ли, чуть ума не лишилась.

— Эх, эх, — заохала старуха. — У вас привидения во дворе появляются, а у нас прямо по избе ходят.

— Что ты, Матрена бабай?! — испуганно сказала Аксинья и перекрестилась. — Это у тебя в глазах так.

— Восемьдесят четвертый год доживаю, ни разу в глаза ничего не появлялось…

Из передней стали доноситься громкие голоса Кондратия и Елены. Они, как только проснулись, продолжали вчерашнюю ссору. Вчера Кондратий обратил внимание на открытое окно. Елена заверила его, что в избе жарко, поэтому она и открыла.

— А что же оно было закрыто, когда я под окном стучался?

Перед голландкой он нашел окурок. Елене больше нечем было оправдываться, и она смолкла, забравшись в постель. Легли врозь. На этом, может быть, и закончилась бы ссора, но утром Кондратий неожиданно под кроватью обнаружил чужие стоптанные сапоги.

— А это что? — сквозь зубы процедил он, вытаскивая их и поднося к самому носу жены.

Кровь ударила ему в лицо. Елена, ожидая вспышки гнева, укрылась одеялом. Но Кондратий только замахнулся на нее сапогами, быстро вышел с ними в заднюю избу, взял топор и прямо на пороге изрубил их на куски.

Когда, тяжело дыша, он вернулся в переднюю, Елена уже успела встать и перед зеркалом приводила в порядок волосы. «Сколько ни ругай ее, она все за свое, — подумал он, глядя ей в спину. — Оттаскать бы ее за косы как следует…» Но Кондратий сдержался: в задней избе сидел чужой человек. Тут еще эти душераздирающие стоны матери. Он, присмирев, опустился на переднюю лавку.

— Давай поговорим без шума, — сказал он, поглядывая на жену сбоку. — Ты уже не молода — за сорок перевалило, время остепениться, поумнеть. Зачем тебе связываться с каким-то сопляком? Был Васька, теперь опять кого-то подыскала. Стыд-то в тебе есть или нет?

— Ты во всем, виноват! Иссушил мою жизнь!.. — Ее голос вдруг оборвался. Она бросила заплетать косу и села, закрыв ладонями лицо. Дрожь пробежала по ее телу. — Уйду, уйду отсюда к матери! — уже сквозь слезы выкрикивала она. — Разве я здесь живу?! Разве это жизнь?!

Кондратий, не ожидавший от жены такой вспышки, моргал глазами, тупо уставившись на нее.

— Ну да, у матери тебе свободнее будет, муж не станет мешать.

— Какой ты мне муж?! — крикнула Елена.

Она еще что-то хотела сказать, но в это время в дверях появилась Аксинья.

— Вашей матери нехорошо стало, — сказала она. — Просится, чтобы ее положили на переднюю лавку.

— Чего еще там? — недовольно сказал Кондратий и вышел вслед за Аксиньей.

Старая Матрена лежала на спине и тяжело дышала, Кондратий давно видел, что его матери немного осталось жить, и лишь ждал, когда она испустит дух. Он полез на печь, оглядел мать и подумал, что, пожалуй, этот день не сегодня-завтра наступит.

С помощью Аксиньи он стал снимать больную с печи. Но она все еще была тяжелой, и они не удержали ее, уронили. Надя, на попечении которой в последнее время была бабушка, с плачем кинулась к ней. На стук падения вышла Елена. Втроем, и то почти волоком, они потащили ее к передней лавке, под образа. Елена побежала за попом.

— Помирать, что ли, собралась? — спросил Кондратий мать, когда та немного пришла в себя.

— Не радуйся, сын, моей смерти, я помру — успокоюсь, тебе еще жить надо.

Вскоре пришли поп Гавриил с дьяконом. Пока поп Гавриил читал отходную молитву, дьякон с елеем стоял позади него и беспрестанно икал.

Вскоре они ушли. Возле умирающей опять остались свои, если не считать сидящей в ее ногах Аксиньи. Состояние больной заметно ухудшалось. Вот она открыла глаза и кого-то стала искать. Увидев Надю, ее глаза остановились на ней, Кондратий подтолкнул дочь к умирающей. Как-то непривычно картаво умирающая произнесла, глядя на внучку:

— В саду есть закопанный горшочек с золотыми червонцами… Пусть это будет Наде… Ищите их у крр…

Дальше язык отказался повиноваться ей. В горле у нее еще хрипело, но слов нельзя было разобрать. Кондратий поспешно схватил мать за плечи, тряхнул ее.

— Говори же, где золото?! — сказал он не своим голосом.

Но умирающая молчала и бессмысленно смотрела округлыми глазами на сына.

— Оставь ее, чего кричишь? Не видишь — дух испустила. Иди в сад, — сказала Елена и, стрельнув глазами в сторону Аксиньи, умолкла.

Кондратий торопливо вышел из избы. Вскоре за ним выскользнула и Елена. У изголовья умершей тихо плакала Надя. Аксинья, как только вышли Кондратий и Елена, подошла к окну и стала наблюдать, что делается в саду.

5
Следствие о покушении на Канаева затянулось до самого лета. Против Лаврентия Кошманова были веские улики. Он вместе с Архипом Платоновым находился в уездном городе, в предварительном заключении. Обвинение Лаврентия было сильно подкреплено тем, что из реки во время ловли рыбы Егор Петухов сачками вытащил обрез. В сельсовете обрез опознали. Кузнец Петр подтвердил, что он сам как-то очень давно его делал для Лаврентия, и в доказательство принес конец дула, завалявшийся у него между железками. Это должно было решить судьбу Лаврентия. Однако следователь решил пересмотреть и другие данные. Не удовлетворившись результатами следствия, он искал чего-то нового, и один совсем незначительный факт натолкнул его на интересную мысль. Просматривая протоколы допроса, он в показаниях Кондратия Салдина обратил внимание на мотивы несколько рискованной поездки в лесничество Салдина и Дурнова во время разлива реки. Причина якобы была в опасении, что промысловая артель может перехватить у них делянку. Он немедленно вызвал из Наймана Василия Дракина и узнал, что артель тогда и не думала заниматься выделкой мочала. «А не была ли причиной их поездки в лесничество поездка Канаева в Явлей? — думал следователь. — Ведь тот, другой, Дурнов был очень обижен Канаевым». Следователь решил сам съездить в лесничество и на месте еще раз допросить сторожа. Затем он опять вызвал Салдина и Дурнова. Дополнительные вопросы дали много такого, что близко подводило к подтверждению его смелого предположения. Поделиться своими соображениями следователь зашел к Дубкову, очень интересовавшемуся этим делом.

— Что новенького копнули? — встретил он следователя.

Тот смахнул со лба непослушную прядь волос и заговорил:

— Когда я учился в Казани, один из наших почтенных преподавателей любил говорить, что в судебном деле слишком прямые улики — вещь сомнительная.

— Вы теперь придерживаетесь этого правила? — слегка усмехнулся Дубков. — Но ведь дело почти закончено. Преступник обнаружен. Вина его доказана. Следовательно, надо судить.

— И прокурор так советует, — перебил его следователь. — Виновник, говорит, найден и лишь ожидает должного наказания, а вот я вроде оттягиваю это наказание…

Дубков выжидающе посмотрел на него, кончиком ручки почесывая седой висок.

— Дело вот в чем, — заговорил следователь. — Я еще раз побывал в лесничестве, допросил сторожа. Он признался, что за ту ночь, когда у него ночевали те двое, он не может поручиться, в частности, за то, что кто-нибудь из них не отлучался из лесничества…

— Не понимаю, при чем здесь сторож лесничества?

— Вот при чем, — следователь придвинул свой стул ближе к столу Дубкова. — Теперь мне легче разговаривать с теми двумя. Подумайте, зачем им нужно было на ночь приезжать в лесничество и именно в тот день, когда Канаев выехал в Явлей? У одного лошадь, когда они ехали обратно, сильно хромала. Где она могла повредить ногу? Делянки осматривать они ходили пешком, лошади оставались под навесом у сторожа.

Дальше, что очень важно, из вторичного допроса выявилось, что один из них, Дурнов, ночью выходил проверить лошадей, а другой спал и не знает, сколько тот отсутствовал. Вернулся весь мокрый. Он говорит, что в темноте за домиком сторожа попал в канаву. Но я эту канаву осматривал: она неглубокая, можно было только промочить ноги…

Следователь замолчал и стал шарить по карманам. Дубков протянул ему свою пачку папирос.

— Вы предполагаете, что один из них ночью приехал в Найман, подождал возвращения Канаева и совершил покушение?

— Прискакал верхом в Найман, подкараулил возвращавшегося из Явлея Канаева, убил его и, бросив обрез в реку, ускакал обратно. Задумано не глупо. Он рассчитывал, что Канаев может задержаться, и действовал наверняка.

— Да-а… Что же вы хотите сейчас предпринять?

— Надо немедленно арестовать тех двоих и продолжить следствие. Думаю, что я на правильном пути.

6
Иван Дурнов и Кондратий Салдин совсем не ожидали, что их еще потревожат. Дурнов был в поле на пахоте. Взяли его прямо с поля. Вместе с Дурновым два милиционера заехали за Кондратием. Напуганный их появлением, тот стал торопливо наказывать жене:

— Возьми человека, чтобы закончил пашню, а на пчельник найми Егора Петухова, за ценой не стой: кто знает, когда вернусь…

Милиционеры торопили, и Кондратий не успел как следует собраться, схватил неизменную шубенку и — на телегу к Дурнову.

— Теперь, знать, знако́м, и за нас по-настоящему взялись. А я, признаться, думал, уж все, — заговорил Дурнов, когда они выехали из села. — Запутают они нас теперь… Сердце чует — запутают.

Милиционеры были явлейские, русские, и два арестанта могли свободно говорить, не боясь, что они их поймут.

— Не расчет мне задерживаться в Явлее, время не такое, работа не ждет, — как бы сам себе говорил Кондратий, не поднимая глаз на Дурнова.

— Я тебя не понимаю, знако́м, а мне, думаешь, расчет разъезжать по Явлеям? Еще ладно, если только до Явлея довезут, боюсь, дальше…

— А для чего нас дальше везти? Расскажем опять доподлинно, как ночевали, как ты ночью выходил к лошадям.

— Я тебе, знако́м, в прошлый раз говорил, не надо об этом, а ты все же рассказал, вот они теперь и путают нас… Запутают, я уж знаю, запутают…

Это «запутают», которое часто повторял Дурнов, вдруг навело Кондратия на невероятную догадку. Он до сего времени был убежден, что убийство совершено или Лаврентием, или Архипом Платоновым. Но вот теперь это частое «запутают» да и весь растерянный вид самого Ивана заставили его призадуматься: «А что, если это он сделал? Тогда действительно и меня с ним запутают…» И вдруг страх, отчаянный страх охватил его. Он рос по мере приближения к Явлею, и с этим страхом Кондратий предстал перед следователем.

Проводив мужа, Елена вернулась во двор, окинула его взглядом и подумала, что, пожалуй, одной здесь будет тяжеловато. Кто знает, когда отпустят Кондратия, тем более, что его не просто вызвали, как раньше, а взяли под стражу. Может, даже и не вернется больше. Ведь она догадывалась, о чем не раз ее муж шептался с кумом. Мысль, что она может остаться полной хозяйкой большого добра, взволновала и окрылила ее. Она поспешно направилась к Егору Петухову. Тот не заставил себя уговаривать. Человек он безлошадный, домашними делами управляла его жена, и притулиться куда-нибудь к месту он всегда был рад. Егор собрал мешочек с необходимым житейским имуществом и вышел с Еленой, чтобы сейчас же отправиться на салдинский пчельник. «А к хозяйству я знаю, кого приставить», — думала Елена, возвращаясь домой.

В тени высоких тополей, на мягкой лужайке, со своими подругами резвилась Надя. Елена окликнула ее и сейчас же послала за Николаем.

Николай уже слышал об аресте Кондратия и сам хотел отправиться к Елене. Приход Нади только ускорил его сборы.

— Что это за девочка прибегала за тобой? — спросила Пелагея, увидев, что он торопливо обувается.

— Так, на нижнюю улицу зовут, — отозвался Николай.

— К отцу в поле надо идти, сменить его на пахоте.

— Пусть Агаша пойдет сменить.

— А ты куда?

— По делу.

— Ну коли по делу — тогда и домой не приходи. У тебя дела не домашние. Ты ведь к ней опять собираешься? Ясного белого дня не стыдишься? И у той нет стыда, принимает тебя!

— Хватит! — сердито оборвал Николай мать.

— Чего хватит? — удивилась она, не привыкшая, чтобы дети ей так отвечали.

— Хватит, говорю, на мне ездить, — продолжал Николай. — Я и сам над собой хозяин. Куда захочу, туда и пойду, что хочу, то и делаю…

— Ты так матери отвечаешь!

Под руки Пелагее попался тяжелый валек. Николай, запутавшись в портянках, не успел выскочить из избы. Пелагея вцепилась ему в белые льняные кудри и вальком стала охаживать его по спине. Пока Николай вырвался, валек раза четыре успел прогуляться по нему, а из кудрей внушительный клок остался в руках матери. С одной обутой ногой он выскочил на улицу.

— Не возвращайся обратно домой! — кричала ему вслед расходившаяся мать.

— И не приду, — буркнул себе под нос Николай.

Возвращаться за портянками и лаптем нечего было и думать. Николай присел перед окном на бревно и разул другую ногу.

К Елене пошел босиком. Чтобы не встретиться с кем-нибудь, он стал пробираться тропинкой между огородами. Все же ему предстояло пройти через большой проулок, чтобы выйти к церкви. Он перемахнул через плетень Кыртыма и у церкви неожиданно столкнулся с Захаром Гарузовым и со своей бывшей женой Лизой. В руках у Захара чемодан, у Лизы узел. Видимо, они шли со станции. Николаю стало стыдно. Конечно, был бы он в сапогах и в своей новой сатиновой рубахе, он прошел бы мимо них, даже не взглянул, но теперь он не знал, куда ему деться. Захар с Лизой с удивлением остановились.

— Ты что, в запуски с кем нибудь бегаешь? — спросил Захар, разглядывая его.

Николай даже не нашелся, что сказать. С затаенной завистью смотрел он им в след. Вдруг у него мелькнула дикая мысль: куда пойдет Лиза, к ним или к себе домой? В прошлом году летом она не приезжала, а сейчас, может быть, она вернется к нему? Он бросился обратно, перемахивая через плетни и изгороди, добежал до верхней улицы и, спрятавшись за угол соседского дома, стал ожидать, когда появится Лиза. Она теперь была одна, Захар, вероятно, другим путем пошел на свою Камчатку. Лиза прошла под окнами их дома, даже не взглянув на них. «Все, отрезанный палец не приставишь», — сказал Николай и пошел своей дорогой.

Елена давно уже ждала его.

— Что так долго? — встретила она его легким упреком.

Николай прошел к столу, шлепая босыми грязными ногами по полу. Хотел скрутить цигарку, но кисета не было.

— Курить, что ли, тебе нечего? — заботливо спросила Елена, видя, как он роется по карманам.

— Табак дома остался.

— Велика беда!

Елена открыла окно, позвала Надю и послала ее за папиросами. Николаю сказала:

— Я тебе подарочек приготовила.

— Какой?

Ему еще было не по себе от встречи с женой. От Елены Не ускользнуло его плохое настроение. Она на минуту вышла и вернулась с новыми сапогами в руках. Николай даже подпрыгнул от радости.

— Сапоги! — невольно вырвалось у него.

— То-то же, я знала, чем обрадовать тебя. От Кондратия тайком купила взамен тех. Пойдем, у колодца ноги помой, а я тебе портянки достану. Не малы, чай?

Николай схватил сапоги и тут напялил их на ноги. Со скрипом прошелся по избе.

— Вот когда бы мне встретить их! — воскликнул он.

— Кого? — с удивлением спросила Елена.

— Это я так, от радости, — замялся Николай, расхаживая по избе.

— Хороши? — с довольной улыбкой сказала Елена.

— Спрашиваешь!

С этого дня Николай остался жить у нее. Наутро он уже на салдинской паре гнедых выехал в поле, на пар. «Жизнь все-таки, как я посмотрю, хорошая штука», — думал он, шагая за двухлемешным плугом и понукая откормленных лошадей. На ногах у него поскрипывали новые сапоги.

Глава седьмая

Среди ясных дней весны попадаются и пасмурные.

(Эрзянская поговорка)
1
Дня за два до приезда Захара Таня перебралась жить к Марье Канаевой. Марья тосковала по мужу. Она как-то открылась Тане, что часто по ночам видит его при таких обстоятельствах, что сама не может понять, во сне это или наяву… Нужно было отвлечь мысли женщины от ее горя. Но сделать это Таня могла, лишь постоянно находясь около нее.

Вначале жизнерадостный голос Тани несколько раздражал не только старого Канаева, но и Марью, свыкшихся с тишиной в доме. После смерти Григория они разговаривали почти шепотом, словно боясь спугнуть прочно здесь обосновавшуюся печаль. А теперь изба вдруг заполнилась звоном молодого голоса. Первым почувствовал перемену Петька. Он все чаще и дольше стал оставаться дома, не боясь, что гнетущая тишина напомнит ему о тяжелой потере. Исподволь влияние новой обстановки начало сказываться и на Марье. У нее стали вспыхивать невольные улыбки, возникали минуты, когда печаль отступала, забывалась, появлялся интерес к окружающему, к жизни и работе.

О приезде Захара Таня узнала от Лизы, вскоре же наведавшейся к Канаевым. В последнем письме о своем приезде в Найман Захар писал неопределенно. То ему хотелось непременно видеть ее и о многом поговорить, то намекал, что неплохо бы уехать куда-нибудь подальше от этого Наймана и еще года два не видеть его. В общем, письмо показалось ей довольно противоречивым. Таня терялась в догадках. Она ответила ему длинным письмом, в котором убеждала его не разбрасываться, а стремиться к определенной цели. Она и сама очень хотела увидеться с ним, хотя и чувствовала смутно, что Захар становится еще более непонятным. Но и таким он ей нравился не меньше прежнего.

Город заметно изменил Лизу. Уехала она в позапрошлом году в пулае, в белой вышитой эрзянской рубахе и в кокошнике на голове. А вернулась в коротеньком платье в обтяжку и с копной кудрявых волос. Тонкая и высокая, с задорным взглядом черных глаз, она была очень привлекательной. Таня невольно залюбовалась ею, подумав, что, пожалуй, в ней самой меньше осталось городского, чем появилось в Лизе. Движения у нее стали резче и торопливее, улыбка почти не сходила с губ. Она с увлечением рассказывала о своей жизни, об учебе, о новых товарищах и подругах. От Тани не ускользнуло, о чем бы она ни говорила, главным действующим лицом всегда являлся Захар. Он был для нее чем-то вроде мерила всего хорошего.

— Пулай-то свой куда дела, домой, что ли, привезла? — заинтересовалась Марья, разглядывая городское одеяние Лизы.

— Ну, стану я возить домой такую старину. Выбросить хотела, да Захар уговорил в музей отнести. Теперь, Таня, как будешь в городе, обязательно сходи в музей посмотреть мой пулай. Висит он на самом видном месте.

До вечера Лиза болтала с ними, и до вечера Таня ждала Захара. Она надела свое лучшее платье, туже переплела косы, стараясь ни в чем не уступить своей «городской» подруге.

Марья с затаенной улыбкой наблюдала эти приготовления, радуясь за нее. Она хорошо знала, что такое любовь, помнила, с каким нетерпением бьется сердце, когда ждешь любимого человека.

Проводив Лизу, Таня сделалась еще нетерпеливее. Она то сядет к окну, то выйдет на улицу, то начнет что-нибудь с увлечением рассказывать или вдруг без причины зальется неудержимым смехом. Иногда она затихала, становилась задумчивой. Вечером она вышла в огород. Присела на сруб колодца под ветвистой ивой и просидела там допоздна, наблюдая тихий закат. По мере того как гасли отблески зари на разбросанных по небу неподвижных тучах, гасла и радость ожидания в душе у Тани. Ей больно было, что Захар так равнодушно оттягивает с ней свидание, занятый чем-то другим. Наконец она резко встала со сруба и направилась в избу, стараясь не думать о неудавшейся встрече, разделась и без ужина легла. Но заснуть не смогла. И как она ни прятала свою голову под подушку, Марья все же услышала ее всхлипывания, оставив свою постель, присела к ней. Таня почувствовала у себя на шее ее осторожную руку.

— Сегодня не пришел — завтра придет, — зашептала Марья над самым ее ухом. — Стоит ли из-за этого плакать. Ты же не знаешь, почему он задержался…

— Я вовсе не из-за этого плачу, — сказала Таня. — Так что-то мне не по себе стало. Дома у своих давно не была. Завтра думаю уехать домой…

— До завтра еще дожить надо. Может статься, еще три раза переменишь свое решение.

Она говорила, тихо поглаживая Таню по волосам, словно успокаивала расплакавшуюся девочку. Та порывисто обняла Марью и мокрым от слез лицом прижалась к ее груди.

— Ложись со мной, — попросила она, немного успокоившись.

Однако Марья ошиблась, решив, что к утру Таня передумает. Едва поднявшись с постели, Таня поспешно стала собираться. И если бы она нашла попутную лошадь, уехала бы тут же. Но какой крестьянин в горячую рабочую пору согласится ехать на станцию! Только сосед Цетор обещался подвезти ее, да и то к вечеру. Таня заколебалась. Заметив это, Марья опять стала ее отговаривать.

— Что я здесь буду делать целое лето? — отвечала Таня. — Два месяца не работать? Лучше не отговаривай, все равно уеду.

— А Захар как? — спрашивала Марья.

— Что Захар: мы с ним не связаны, дороги у нас могут быть разные.

— Разные ли, Таня? Подумай как следует. Нитка тонка, много ли надо, чтобы порвать ее, а вот попробуй соединить…

— Завяжи — вот и соединишь!

— Завязать можно, но останется узел. Такая нитка, затканная в холст, все равно даст себя знать.

Марья совсем было уговорила Таню. Та уже готова была развязать вещи, когда на улице появился Захар. Он прошел мимо Канаевых, прямо к Сергею Андреевичу, и надолго застрял там. Теперь Таню уже ничем нельзя было удержать. Она схватила под руку что попало и, не дожидаясь лошади, пешком двинулась на станцию.

Немного спустя к Канаевым пришли Захар и Лиза. Утром Захар еще не знал, что Таня переселилась к Марье, поэтому так и спешил к Сергею Андреевичу. Марья их встретила холодно на крыльце.

— В городе вам не хватало времени ходить вместе, что и здесь не можете друг без друга, — недружелюбно заметила она.

Захара слегка передернуло, а Лиза рассмеялась:

— Вот отобью его у Тани, будет знать…

— А Таня ушла, — тем же тоном сказала Марья.

— Далеко? — спросил Захар. — Мы к ней.

— Опоздали немного, домой ушла.

— Как домой? — удивился Захар. — Разве у них дома что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего не случилось. Чего же ей здесь делать целое лето… А ты как думал?! — вдруг накинулась Марья на Захара. — Хорош тож: как приехал вчера, и глаз не кажешь! Что же ей оставалось делать?

Захар дальше не слушал Марью. Он прямо через огород, почти бегом, бросился в сторону нижней улицы.

— Иди, догоняй теперь, — сказала ему вслед Марья.

Лиза стояла красная от смущения, мысленно спрашивая себя: не она ли явилась причиной этой неожиданной размолвки?

2
Вчера Таня не вернулась обратно в Найман, как ни уговаривал ее Захар. Вышло так, что долгожданную встречу заменила новая разлука. Захар не понимал Таню. Что он сделал такого? Ну да, по приезде он задержался с братьями, сходил в баню, немного выпил и постеснялся хмельной показаться ей на глаза.

Сегодня с утра Степан попросил помочь ему в поле. Захар и сам был рад забыться в привычной работе, по которой стосковался.

Они выехали до солнца. Давно уже Захар не встречал его восход на работе, давно не дышал запахами родных полей, не мочил ноги серебристой росой.

Степан, с распахнутым воротом домотканой рубахи, встал лицом к восходу, трижды перекрестился и необычно бодро сказал:

— Запрягай плуг! — Оглядел неправильный четырехугольник участка, величиной почти с десятину, добавил деловито: — До заката кончить надо. Пашни у нас в этом году много, своей на семь душ да Марьины три души. Как ты думаешь, Захарушка, пожалуй, Марье-то за так придется вспахать?

— Неужто с нее деньги станешь брать?

— Я тоже так думаю, свой человек. На ее грошах-то мы не разбогатеем.

Захар прошел первую борозду. Степан шагал рядом, взяв в горсть влажной земли. Он ее помял на ладони, попробовал на язык и, зажав между пальцев, сказал:

— Самое время пар-то поднимать. Сергей Андреич говорит: чем раньше, тем лучше. Так оно и есть. Вас там в городе не учат по этим самым делам?

— Нет, — ответил Захар, не отрывая взгляда от черной ленты земли, скользившей по светлому отвалу плуга.

— Земля — она знает свое время, — говорил Степан, как бы сам с собой, шагая сзади Захара. — Она будто живая и говорить может, только не всякий понимает ее…

Захар уверенно держался за ручку плуга, привычно правил послушной лошадью и слушал песни полевых птиц, осторожный шелест тихого ветерка по молочаю и бесконечные рассуждения брата. Он чувствовал, как с каждым шагом, с каждым поворотом с одного конца участка на другой вливается ему в душу тихий покой, ровнее начинает биться сердце, испаряются лишние, ненужные мысли, мешающие ощущать прелесть летнего утра, сладость труда. На востоке, раскинув багровые крылья, взлетал новый день, и Захар несказанно был рад, что встречает его в поле, за работой.

А Степан все говорил:

— Земля, она мужику веками снилась, веками мужик хотел трудиться на ней для себя, не для кого-нибудь другого…

— Хватит тебе за мной таскаться, — сказал наконец Захар брату. — Иди к телеге и посиди.

— Как же я усижу? Ты будешь пахать, а я сидеть. Нет, я так не могу. Ты уж оставь меня, я знаю, что делаю… Покойный наш отец тоже любил землю, только не довелось ему порадоваться на ней, не дожил он. А кабы был жив, посмотрел бы сейчас на эти поля и заплакал бы от радости, право слово, заплакал бы…

— Ты сам-то вон плачешь.

По лицу Степана бежали две светлые струйки, оставляя на покрытых пылью щеках бороздки.

— Где я плачу? — сказал Степан, проводя ладонью по глазам. — Это у меня от ветра глаза слезятся.

Он незаметно отстал и остановился посреди поля.

Захар без передышки пропахал до самого обеда. Он совсем не чувствовал усталости. По его телу, истосковавшемуся по работе, разливалась приятная истома. Степан сварил суп. Они аппетитно пообедали на воздухе. После обеда, пока он отдыхал, работал Степан.

Начиная с этого дня Захар каждый день бывал в поле, и так продолжалось до тех пор, пока они не вспахали свой и Марьин наделы.

В один из свободных вечеров Захар в отличном настроении отправился в клуб. Здесь было несколько парней и девушек. Надежкин, который теперь был избачом, на длинном столе раскладывал журналы и газеты. Побыв немного с ними, Захар почему-то заскучал. Он незаметно вышел из клуба через двор на пустырь. Шел без цели, не разбирая дороги. От его хорошего настроения не осталось и следа. Сердце заныло. Чего-то не хватало. Вдруг ему послышалось, что сзади его кто-то нагоняет. Он обернулся. К нему спешила Лиза.

— Это ты, — сказал он.

— Ой, задохнулась даже, догоняя тебя. Что же ты не остался в клубе? Смотрю — появился, а потом пропал. Куда же ты теперь?

— Так просто, хожу.

Лиза пошла рядом с ним. Они перешли вишкалейский мост, свернули с дороги и пошли наискосок, поднимаясь на Ветьке-гору.

— Сядем, — сказал Захар.

Лиза опустилась рядом с ним. Некоторое время они молча смотрели на светлую полосу вечернего горизонта.

— Воробей тебе ни разу не писал? — спросил Захар, продолжая вглядываться вдаль.

— Нет, и не знаю, где он теперь, — со вздохом ответила Лиза.

— Не вспоминаешь о нем?

— Что же о нем вспоминать?

— А ведь он тебя любил по-настоящему.

— Может…

Лиза опять вздохнула.

Сумерки над селом сгущались. На западе гасла вечерняя заря. С реки повеяло свежестью. Лиза поежилась и придвинулась ближе к Захару.

Захар почувствовал прикосновение ее горячего, упругого тела. И не было у него сил ни отодвинуться, ни встать. А Лиза прижималась к нему, ожидающе покорная.

— Таня тебя не любит, — тихо сказала она.

— Откуда ты знаешь? — резко спросил Захар.

— Разве можно уехать от любимого человека? О, я только теперь узнала, чтотакое любимый человек. Только теперь, Захар, — повторила она.

— Жизнь и отношения людей никогда не бывают гладкими, вроде молотильного тока, — сказал Захар, несколько отстраняясь от Лизы. — Пойдем, а то уже поздно.

— Посидим, Захар, еще…

В голосе Лизы было столько просьбы, что Захару немного стало жаль ее. Он осторожно обнял Лизу, помог встать.

Проводив ее до дому, Захар бесцельно бродил всю ночь. А утром, совсем не ложась, поехал со Степаном на сенокос.

3
Жаркий полдень. По дороге в сторону Наймана идут два человека. Один низенький, с коротенькими кривыми ногами, другой повыше его, весь обросший темной бородой. На руке низенького перекинутая потертая шубенка, у другого — легкая суконная поддевка. Оба они в порыжевших сапогах, запыленные и усталые, идут, видно, издалека.

— Такой жары, кум, я даже и не упомню, — сказал путник повыше. — Печет — аж в глазах рябит.

— Самая жатва, кум, — несколько хриповато отозвался второй, перекидывая шубенку с одной руки на другую и рукавом рубахи вытирая потное лицо.

Это были Кондратий Салдин и Лаврентий Кошманов. Шли они из уездного города. Следствие об убийстве Канаева наконец закончилось, и четыре дня тому назад состоялся суд. Молодой дотошный следователь все же нашел настоящего виновника убийства — Дурнова Ивана. А уездный суд определил ему соответствующее наказание. Оба кума на суде выступали как свидетели и теперь возвращались домой. Архипа Платонова отпустили еще до суда как совершенно непричастного к этому делу.

Кумовья медленно шагали по пыльной дороге и перекидывались словами.

— До сего времени, кум, не верится, что опять грешными ногами топчу кормилицу-землю. Ну-ка, заместо собаки чуть не пропал, — говорил Лаврентий.

Кондратий, казалось, был занят какими-то мыслями. Он то и дело посматривал на поля, тянувшиеся по обеим сторонам дороги, и старался своими коротенькими усталыми ногами шагать почаще и пошире. Немного пройдя, Лаврентий опять заговорил:

— Дело теперь прошлое, кум, откроюсь тебе: и сам я раз ходил с тем же под окна Совета. Но, видно, не для этого я на свет уродился — напугался и убежал, а обрез уронил второпях. Хорошо, кум, что мы с Дурновым ни разу не советовались по этому делу, замешал бы он и нас.

— Посидим, — сказал Кондратий, увидев близ дороги срубленное на опушке леса дерево, присел на него. Сел и Лаврентий.

— Думаю-думаю, и все, что было у нас, представляется мне пустым делом, — сказал Кондратий и, кивнув на лес, продолжал: — Вот послушай… Шумит и будет шуметь, хотя вот это дерево, на котором мы сидим, и срублено. И десять и двадцать деревьев сруби, а лес шуметь не перестанет. Так и у нас. Убийством одного человека порядок жизни не изменишь. Мы главным виновником видели Канаева, а он всего лишь крупинкой был. Убили его — на место другой стал, и еще покруче. Знаешь, кто теперь в Совете? Гарузов Пахом.

Лаврентий изумился:

— Пахомка!

— А ты думал, Чиндянова обратно посадят на это место? Прошли те времена, кум, прошли, и не воротишь их. Сила теперь не в наших руках. Еще одну кипирацию организовал.

— Как, теперь уже две лавки около моей стоят?

— Зачем две лавки? Лавка одна. Промысловой артелью вторая кипирация называется. Эта самая артель теперь уж как есть против меня направлена. Стулья станут делать, дровни, гнуть ободья… А я все думал свою ободную открыть сызнова. Андрейка Сульдин, бывший мой работник, за главного у них. И делянку нашу перехватили, они же и мочало будут производить… Вот он где, кум, тот капитал-то. Помнишь, когда пускали эту самую новую политику, что ты говорил? Ан и не вышло по-твоему, не вышло и по-моему, а как показал этот выстрел, не вышло по-дурновскому. Кругом мы, кум, оказались биты.

Кондратий умолк и немного погодя хрипло добавил:

— Испить бы холодной водицы, а то во рту пересохло.

— Здесь где-то в хлебах родничок был, да прошли, видать, мы его, — сказал Лаврентий, а про себя думал: давно ли он оторван от села, а сколько нового, неожиданного, какими длинными шагами шагает жизнь; попробуй угнаться за ней.

— Я думаю, кум, пока нас не очень трогают, жить можно, — помолчав, заговорил Лаврентий. — Только нам самим не нужно щетиниться. Крутись молчком возле своей норы, а если что — лезь в нору.

— И то верно, — согласился Кондратий.

Путники поднялись и пошли на Ветьке-гору. Спускаясь по ее склону, Лаврентий бросил на придорожную траву свою поддевку, снял картуз и стал истово креститься на найманскую церковь; она отсюда казалась серой гусыней, поднявшей вверх длинную шею. А Кондратий стоял возле кума и, отыскав глазами свой дом с высокими тополями перед окнами, думал, как там у них с уборкой хлебов, кто сторожит пчельник, как дела на мельнице… И о многом другом, что не давало ему покоя.

К своему двору Кондратий прошел через огород. Перелезая через плетень, он заметил, что в саду у них кто-то копается. Подкравшись ближе, он узнал монашку Аксинью. Кондратий сразу догадался, что она тут ищет. Ведь золото старухи Салдиной так и не нашли. Кондратий, не выдавая себя, зычно, насколько у него хватило сил, крикнул. Аксинья бросила лопату и убежала на улицу. Вся лужайка сада была изрыта ямками. У многих яблонь даже корни были обнажены.

Двор и дом его встретили тишиной, словно здесь давно угасла жизнь. Только пес заворчал было, звякнув тяжелой цепью, но и он притих, почуяв хозяина. Ворота и калитки были замкнуты изнутри. Кондратию пришлось перелезать через забор. На дверях сеней висел замок. Кондратий стряхнул пыль с одежды, умылся у колодца и прямо из бадьи немного попил, маленькими глоточками, чтобы не застудить горло. С улицы в калитку постучали. Кондратий пошел открывать. Это была Аксинья.

— А я-то слышу, что кто-то ходит по двору. Надо, думаю, посмотреть, — сказала она, входя во двор. — Нельзя иначе по-соседски. Сами-то они на жнитве, еще вчера утром уехали. У Дурновых лобогрейку взяли, те уж, знать, закончили свое…

Кондратий с удовольствием слушал сообщения Аксиньи.

— На дальнее поле, стало быть, поехали, — прервал он ее, довольный благоприятными вестями.

Но остановить Аксинью было нелегко. Она поджала губы, сдерживая елейную улыбку, и опять зачастила:

— Сын Лабыря у нее живет, прямо здесь и ночует. Все соседи недоброе о них говорят, да я этому не верю. Может, и нет ничего между ними…

— Погоди, погоди… Сын Лабыря, говоришь?

— Да, да, Николай. Сапоги она ему новые купила, рубашку сатиновую, одела с ног до головы.

Кондратий спрятал под нависшими бровями глаза, вспыхнувшие недобрым огоньком. «Это, стало быть, заместо порубленных», — подумал он.

Аксинья между, тем продолжала:

— Ей, замужней женщине, прямо нехорошо так поступать. Муж у нее словно барин явлейский, она же по молодым стреляет. И с Васькой Черным грешила, а теперь вот с этим связалась…

— Хватит! — сердито оборвал ее Кондратий и сквозь зубы процедил: — За собой бы больше следила. Недалеко живешь, в соседях, знаем, как ты соблюдаешь свою честь.

— Да мне что, по мне пусть хоть всех молодых парней села заведет к себе в дом… — обиделась Аксинья и повернулась к выходу.

Кондратий, медленно волоча ноги, направился под навес и сел там в тени.

Вечером Елена и Николай на двух подводах вернулись с поля. С ними была и Надя. Она ехала на передней и, как только увидела отца, обрадовалась, спрыгнула с телеги и бросилась к нему. Николай, заметив Кондратия, хотел спрыгнуть с телеги, но Елена удержала его. Салдин встретил их, словно ничего и не подозревал. Он только мимоходом скользнул взглядом по лицу жены и отвернулся, взял оставленную Надей лошадь, молча стал заводить ее во двор.

— Кончили, что ли? — угрюмо спросил он, когда лошади были поставлены в конюшню.

— На дальнем поле кончили, — ответила Елена.

Ужинать сели вместе. Кондратий мрачно молчал. Когда же после ужина Николай ушел домой и они остались одни, Кондратий сказал, не глядя на жену:

— В городе заходил к твоей матери, ночевали у нее с кумом. Очень плоха. За ней ухаживают чужие люди. Велела тебе приехать, не сегодня-завтра помрет. А помрет без тебя — кому останется дом? Тебе придется завтра же ехать к ней. Поживешь там, а когда она помрет, дом продадим. В городе дома в цене, такой кусок упускать нельзя.

— А ты-то как будешь?

— Я и один пока поживу, у меня в людях надобности нет, — многозначительно сказал Кондратий. Елена отвела глаза в сторону.

Немного помолчав, Кондратий спросил:

— Не нашла?

Елена догадалась, о чем он спрашивал, ответила со вздохом:

— Весь сад перерыли, нигде ничего нет.

— Я уже и то смотрю, что весь перерыли, и соседи там у вас роются.

— Это Аксинья, поди? Николай ее уж раза два прогонял оттуда.

— Николай! — сердито оборвал ее Кондратий. — Опять нашла себе забаву. Эх, паскудная…

На этом закончился у них разговор. А утром следующего дня Елена с Надей уехали в город.

4
Салдин рассчитывал, что жена задержится в городе не больше как до конца лета. Но вот уже наступила глубокая осень, давно Елена похоронила мать, а вестей из города, чтобы ехать за ней, не было. Больше всего беспокоило Кондратия, что Николай Пиляев в конце лета вдруг исчез из Наймана. «Не иначе как он уехал в город и теперь живет у нее», — огорчался Кондратий. Наконец он решил съездить к ней. Его опасения подтвердились: Николай жил там. Елена и не думала продавать дом. Мужу она заявила, что в Найман к нему не вернется. С тяжелым сердцем ехал обратно домой Кондратий. Парой запряженная телега с двумя бочками нефти для движка еле тащилась по грязной дороге. И пока он два дня ехал эти семьдесят пять верст, подслеповато уставясь в однообразную ленту покрытой грязью дороги; вся его жизнь прошла перед ним. И казалась она ему такой же трудной и безрадостной, как эта дорога под нудным, моросящим дождем.

Дня три Кондратий не мог ни за что взяться. Как теперь жить, что делать? Из дому выйдешь — домашние дела стоят, дома останешься — все хозяйство стоит. Пришлось ему отправиться к соседке Аксинье. Конечно, хорошей хозяйкой она не будет, не привыкла возиться со скотиной, но все-таки женщина и хоть немного заменит Елену. Сегодня утром она приходила доить коров и сама намекала, что неплохо бы им, одиноким людям, войти под одну крышу. Кондратий понимал ее желание стать хозяйкой в таком большом хозяйстве. «Что ж, — думал он, — не одному же мне, в самом деле, жить, как бобылю». Однако Кондратий не привык что-нибудь делать сразу, не подумавши. По пальцам пересчитал всех найманских вдов. Среди них были и хорошие, но они разве пойдут жить к старику, да еще без свадьбы. А жениться он не может. Как ни вертись, а придется звать Аксинью.

Перед клубом галдела молодежь. Кондратий решил переждать, пока все разойдутся. Ему не хотелось, чтобы видели, как он пойдет к монашке. От нечего делать взял метелку и стал мести перед домом. Мимо него прошла Дуняша, дочь Самойловны. Кондратий мельком слышал, что Дуняше у матери живется очень плохо. Он долгим взглядом посмотрел на удаляющуюся девушку и не заметил, как выронил метлу. «Вот из нее вышла бы хорошая хозяйка», — подумал он. Дуняша не раз бывала у Кондратия, то полы мыла, то за скотиной ухаживала или нанималась во время жатвы. Он знал ее сноровку. Но придет ли она к нему в дом?

Давно уже разошлись молодые люди, давно спустились осенние хмурые сумерки, а Кондратий все еще торчал перед домом и не торопился к Аксинье. Время от времени он посматривал в сторону опрятного домика Самойловны и думал о Дуняше, молодой, сильной.

Вечером Аксинья почему-то не пришла доить коров, и Кондратию пришлось пойти звать другую женщину. Он пошел к Самойловне. Во дворе встретил Дуняшу. Она шла с полным подойником молока и низко поклонилась ему.

— К кузнецу? — робко спросила она.

— Нет, к тебе. — Дуняша удивилась, поставила на крыльцо подойник, передником утерла руки и ждала, что скажет Кондратий. — Пойдем, подои коров…

— Что же, это нам не трудно. Сейчас идти? — Она, схватив с крыльца подойник, поспешно юркнула в сени.

Наутро Дуняша опять пришла, но пришла и Аксинья. Кому-то из них надо было уходить. Хотела уйти Дуняша, но Кондратий остановил ее.

— Ты очень неаккуратна, — сказал он монашке. — Пусть подоит Дуняша.

Аксинья сообразила, что от нее уплывает. Она все ждала, когда ее позовут по-настоящему, попросят, а тут на тебе: нашлась другая, и моложе. Но она не могла так просто уступить место, которое считала почти своим, накинулась на Дуняшу, вспомнила ей и Захара, и Николая Пиляева. Затем досталось Кондратию, Елене и всему салдинскому роду.

Кондратий слушал и радовался, что остерегся взять ее. И у него в доме были вздорные женщины, но не такие. Покойница мать с Еленой, бывало, с утра до вечера ругались. Однако не так. Наконец, не выдержав, Кондратий схватил Аксинью за руку, вывел ее на улицу. Дуняше сказал:

— Делай свое дело. На вот тебе ключи, уйдешь — закроешь все. — И поспешил на мельницу.

Дуняша стала приходить каждый день утром и вечером, но в доме все же не было хозяйки.

Однажды Кондратий заметил, что Дуняша пришла с заплаканными глазами, и вечером, закончив дела, не торопилась домой.

— Отчим не обижает? — спросил участливо Кондратий.

— Нет, он у нас смирный. Мать житья не дает.

Кондратий засопел. Счастье само лезло в руки.

— Теперь вот из дому гонит, — жаловалась Дуняша. — Работаешь, говорит, у Кондратия, а есть домой идешь… Ведь я и дома работаю без устали…

— Ты вот что, — заговорил Кондратий. — Питайся здесь, ешь что тебе надо. Вари, стряпай и живи здесь, будь как хозяйка. Я уже давно хотел с тобой поговорить об этом, да боялся, не согласишься, не придешь ко мне, но, коли такое дело, нечего больше ждать. Ведь сама видишь: один я. Елена сюда не вернется… Ухаживать за скотиной найму человека, а ты будешь знать только дом.

Дуняша и не думала, что так обернется дело. Обрадовалась: наконец отмучается, избавится от укоров матери, что ее никто не берет замуж, что она на всю жизнь осталась с позорной славой. Однако, подумав, усомнилась: на положении кого она будет у него в доме? Как на это посмотрят люди?.. «Но как бы ни посмотрели, что бы ни подумали, — рассуждала про себя Дуняша, — быть хозяйкой в салдинском доме — счастье, и не маленькое». От одной этой мысли она перестала замечать седины Кондратия. Однако надо же было знать, так ли берет ее Салдин в дом, может, только коров доить и стирать?

— Как же я буду жить у тебя, Кондратий Иваныч? Только прихожу, и то монашка Аксинья ославила меня на все село…

— Пусть славит, все равно все в жизни перемешалось. Знай одно: помру — с собой ничего не возьму, все тебе останется. Елене и крошки не дам… — Он посмотрел на пылающее лицо Дуняши и почувствовал себя бодрее, словно сбросил с плеч лет двадцать. Сердце забилось чаще, спина распрямилась. — У меня еще есть сила, я еще поживу… сына, сына бы надо!

Дуняша вспыхнула еще больше и наклонила голову, чтобы скрыть блестевшие от радости глаза. Ночевать она осталась у Кондратия.

Утром Дуняша отправилась к матери за своим добром, но вернулась со слезами.

— Ты что? — спросил Кондратий. Дуняше совестно было признаться, что мать прогнала ее в чем есть, и расплакалась еще больше. Поглаживая отвислый живот, Кондратий стал ее успокаивать. — Мать ничего тебе не дала? Не стоит об этом плакать: у тебя теперь столько добра, что на две жизни хватит!.. — Он крякнул самодовольно и хотел выйти во двор, но, взглянув на свою шубенку, задержался. — Не знаешь, у кого портные шьют? Надо их позвать, чтобы они сшили тебе новую шубку, да и мою немного обновили, а то совсем износилась.

5
Организованная весной промысловая артель развернула свою деятельность. За гумнами верхней улицы стало подниматься длинное здание будущей мастерской мебели. Недалеко от постройки костром были сложены новые дровни. Здесь же было налажено производство колес и телег. Заказы сыпались со всех окрестных деревень. Среди работающих на срубе во время перекуров неизменно слышался голос Лабыря, рассказывающего какую-нибудь веселую небылицу. Часто здесь появлялся Пахом. Дракин тоже заглядывал сюда, хотя, как он сам выражался, по уши завяз в делах потребительской кооперации. Давно уже не бегает за ним его верная гончая, да и охотиться он почти перестал. Разве иногда зимой сделает вылазку, чтобы угостить товарищей пельменями из зайчатины, но случается это все реже и реже.

Сегодня он пришел на стройку вместе с Пахомом. Плотники хотели было сделать внеочередной перекур, но пришедшие взяли в руки топоры, и перекур не состоялся.

— Не испортишь бревно-то? — спросил Лабырь, передавая топор Дракину.

— Ты что же мельницу свою оставил? — сказал ему Дракин.

— Плотнику не усидеть в мельниках. Руки у меня зачесались по топору.

— И побасенки там некому рассказывать, — заметил кто-то.

Пахом на стройке задержался до половины дня. Он работал без рубашки и не заметил, как солнце нажгло ему спину.

— На ночь деревянным маслом смажь, — посоветовал Лабырь. — Первейшее средство.

— К попу Гавриле, что ли, за ним идти? — возразил Пахом. — Пройдет небось.

— Зайди к нам, у Пелагеи есть.

Когда артель разошлась обедать, Пахом собрался в Совет, но его задержал зять Дурнова Дмитрий Гиряй.

— Опять я, Пахом Василич. Что же мне теперь делать? Посоветуй. Молодой хозяин мне ничего не хочет давать. Ты, говорит, у отца работал, у него и проси. А куда я пойду просить у него? Я, говорит, законы хорошо знаю: тебе от меня ничего не приходится.

— Нет, он плохо знает наши законы. Мы ему подскажем, — сказал Пахом. — Шагай в Совет, я сейчас там буду. Секретарь напишет бумагу — и прямо в Явлей, к народному судье. Да смотри не заворачивай назад оглобли, как было в прошлый раз, а то насулят тебе опять, ты рот разинешь.

— Нет уж, теперь меня не обманешь, я знаю дурновскую породу.

— Пять лет на него спину гнул, пора бы узнать.

Гиряй побежал в Совет, а Пахом решил мимоходом проведать Марью.

Подходя к дому Канаевых, он увидел Кондратия. Салдин только что вышел от них и, заметив его, засеменил, быстрее, чтобы избежать встречи.

— Зачем этот филин приходил сюда? — спросил Пахом.

У Марьи сидела Лиза.

— Третий раз приходит, — сказала Марья. — Когда-то еще давно Захар на его лошади вспахал мой огород, так вот он теперь требует заплатить за это. Восемь рублей требует. Сейчас последнюю трешницу отдала…

Пахом быстро вышел из избы и на повороте в большой проулок догнал Кондратия.

— Добрый день, Пахом Василич, — скривил тонкие губы в подобие улыбки Кондратий, когда Пахом поравнялся с ним. — В Совет, что ли, так торопишься?

— За тобой, паук, тороплюсь, — перебил его Пахом и с силой положил ему на плечо руку. — Какие ты деньги сейчас требовал у Марьи Канаевой?!

— А-а, ты вот о чем! Это у нас свои расчеты с ней. Землю я как-то ей вспахал, и до сего времени этот должок все оставался…

— Не ты вспахал, а наш Захар!

— Так ведь лошадь-то моя была. Не на себе же пахал?

— Это неважно. Верни деньги!

— Какие деньги? — опешил Кондратий.

— Такие, которые выцыганил у Марьи.

— А ты ей кто, что так заступаешься за нее: брат или муж? — вдруг ощетинился Кондратий, когда дело дошло до денег.

Пахом чувствовал, что если он еще будет разговаривать с Салдиным, то обязательно побьет его. Побьет тут же, на улице. Он даже руки отвел назад и сцепил за спиной пальцы, чтобы сдержать себя. Он преградил ему дорогу и, вперяя в него взгляд, сказал негромко, но так, что Кондратий шарахнулся от него и поспешно полез в карман:

— Отдай сейчас же деньги!

— Грабишь, грабишь! Среди улицы в ясный день грабишь! — вскричал Кондратий, кидая ему в руки помятую трешницу.

— Только вздумай еще раз пойти к ней! — пригрозил Пахом более спокойно.

С деньгами он вернулся к Канаевым и, возвращая Марье отнятую трешницу, сказал, улыбаясь:

— А я к тебе, Марья, шел радость сообщить: вышивку твою в губернию увезли. Как только увидел ее Дубков, ухватился и больше из рук не выпускал.

— А зачем же в губернию-то? — спросила Марья смущенно.

— Там такая выставка организуется, куда со всей нашей губернии собирают самые что ни на есть лучшие вещи, сделанные руками простых людей. А затем некоторые из них повезут в Москву. Быть, Марья, твоей вышивке в Москве. Может статься, сам всесоюзный староста Михаил Иваныч полюбуется, как ты вышила портрет Ленина.

— Ой, ты уж и скажешь: прямо в Москву, — засмеялась Марья, комкая в ладони деньги, о которых она уже забыла.

— А от волости тебе грамота, что твоя работа признана лучшей, — говорил Пахом, роясь в карманах. — Куда же ее сунул-то?

Вместе с толстой бумагой, согнутой вчетверо, Пахом из кармана вытащил помятый конверт.

— На-ка, Лиза, отдай-ка эту штуку нашему Захару. Может, увидишь его вечером, а то я все равно забуду. Дня четыре таскаю в кармане, — сказал он после того, как торжественно вручил Марье грамоту.

— Вот уж никогда не думала, что моя работа так далеко пойдет, — говорила взволнованная Марья.

А Лиза грустно сидела у стола, вертя в руках конверт со знакомым почерком Тани.

Вечером Лиза встретилась с Захаром. После отъезда Тани они часто бывали вместе. Она сознавала безнадежность своей любви, но ничего не могла сделать с собой. Началось это давно, когда Лиза немного успокоилась после своей семейной драмы, а Захар помогал ей учиться.

Письмо Тани обрадовало Захара. Он некоторое время разглядывал конверт, точно боясь открыть его. Наконец оторвал уголок, пальцем прорвал край конверта и вытащил небольшой листок, сложенный вдвое.

Лиза, глядя на просветлевшее лицо Захара, догадалась о содержании письма, но не почувствовала ненависти к девушке, давно уже овладевшей сердцем этого дорогого ей человека.

Словно угадывая ее мысли, Захар тихо заговорил:

— Знаешь, Лиза, что за человек Таня! Не будь ее, я, может быть, так и остался бы полуграмотным увальнем. Нам еще многому надо учиться, и Таня всегда для нас будет направляющей рукой. Ее к нам прислал большой и умный русский народ, и она всегда будет с нами. Моя Таня, любимая… Захар вдруг умолк и немного погодя сказал нарочито громко: — Пойдем в клуб, там, кажется, Надежкин сегодня репетицию собирает.

— Ты же всегда отказывался играть, говорил, не можешь, — недоуменно ответила Лиза.

— Никогда не играл, а теперь буду. И постараюсь сыграть хорошо, даже если это будет и трудная роль.

Примечания

1

Константин.

(обратно)

2

Уряж — ласкательная форма обращения к старой женщине.

(обратно)

3

Пулай — часть женского национального костюма, состоящая из множества шерстяных кистей и металлических украшений; повязывается на бедра.

(обратно)

4

Часть женского мордовского костюма, надеваемая поверх рубахи.

(обратно)

5

Подожди меня, девушка, подожди меня, Машенька!

(обратно)

6

То есть русский из-за реки Суры.

(обратно)

7

Застежка вроде булавки.

(обратно)

8

То есть вышла из отроческого возраста.

(обратно)

9

Две копейки.

(обратно)

10

То есть русскую женщину.

(обратно)

11

Весенняя песня.

(обратно)

12

Обрядовая песня — причитание.

(обратно)

13

Благословение.

(обратно)

14

Обращение к богине бракосочетания (древнемордовск.).

(обратно)

15

Дружка.

(обратно)

16

Поезжанин.

(обратно)

17

Медовый квас.

(обратно)

18

10 фунтов.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  • *** Примечания ***