Карина Демина
НЕНАСЛЕДНЫЙ КНЯЗЬ
ГЛАВА 1,
по сути своей являющаяся прологом, в которой повествуется о младенческих годах, отрочестве и юности ненаследного князя Вевельского
Родила княгиня в ночь…
Из семейных хроник князей Вевельских
Много позже, на семейном совете, состоявшемся шестого травня года четыре тысячи двадцать пятого от Сотворения мира, было решено, что во всем виновата черная коза, с которой княгиня Вевельская имела неосторожность столкнуться на прогулке.
Откуда бы знать ей, девице благородного происхождения, половину жизни проведшей в тиши и уюте закрытого аглицкого пансиона в окружении столь же благородных и немочных девиц, что брюхатой бабе, ежели встретится ей на пути коза черной масти, надлежит трижды повернуться через левое плечо и, скрутивши кукиш, сунуть козе под нос. А для верности еще плюнуть, желательно промеж рогов.
Иначе быть беде!
Выскочит из козьего уха дух-перевертыш, да и вселится в ребятенка.
— Глупости какие вы гово-г-ите, — прелестно картавя, сказала княгиня. И поднесла к глазам надушенный платочек. — Гебенок пгосто в деда пошел.
Она вздохнула и, кинув взгляд на молчаливого супруга, лишилась чувств. Так, на всякий случай. Впрочем, пассаж этот остался незамеченным: к обморокам драгоценной Ангелины Тадеуш, князь Вевельский, привык. В данный момент его больше занимала не супруга, но новорожденный сын. Он рассматривал наследника в лорнет, то поднося его к младенческой макушке, кучерявой и вызывающе черной, то прижимая к глазам. Младенец лежал тихо, не сводя с отца пристального, чересчур уж внимательного взгляда, каковой новорожденным вовсе был несвойственен. Хотя, признаться, познания Тадеуша Вевельского в новорожденных ограничивались исключительно теорией, но ведь разумному человеку и теории довольно для правильных выводов.
Знать бы еще, каковые выводы были правильны.
— Ах, — вздохнула, возвращаясь в чувство, княгиня и томным отрепетированным жестом прижала руку ко лбу.
Она была красива: светловолоса и синеглаза; и ни болезненная бледность, ни испарина, выступившая на высоком челе княгини, не портили этой красоты. Глубокие тени, залегшие под глазами, и те придавали взору глубину и отрешенность.
— Покажите его… — шепотом попросила она, и кормилица поспешила исполнить просьбу.
— В деда, опгеделенно, в деда… тот тоже был… бгюнетом. — Княгиня откинулась на подушки.
Нет, допустим, князь Вевельский смутно припоминал, что дед его драгоценной супруги и вправду был черноволос, но горба, не говоря уже о хвосте, он точно не имел. Тадеуш закрыл глаза, надеясь, что упомянутая часть тела исчезнет. И открыл.
Не исчезла.
Младенец же смотрел по-прежнему строго, не моргая. И губенки поджал, точно не одобрял этакой родительской нерешимости. Из кружевных пеленок, в кои обрядили долгожданного наследника рода князей Вевельских, помимо лысенького хвоста и кучерявой головки выглядывали розовые младенческие пятки. И кулачки, сжатые крепко, словно ребенок вознамерился до последнего отстаивать свое право на хвост.
— Коза энто, — с уверенностью повторила кормилица, женщина простая, деревенская, взятая в дом по рекомендации. Она была дородна, белолица и имела дурную привычку щипать щеки, искренне полагая, будто бы румянец наилучшим образом свидетельствует об исключительном ее здоровье и молочности. — Хельмово отродье! А хвост… да того хвоста — топором разок тюкнуть.
Хвост она легонько сжала пухлыми пальцами, точно примеряясь. И младенец вздохнул, закрыл глаза и закричал.
— От же ж даликатны, — восхитилась кормилица и для важности добавила: — Як пански цуцик…
Женщина взяла юного княжича на руки и, вытащив белую, какую-то румяную с виду грудь, сунула ее в раззявленный рот.
— С рогами Маша, — глубокомысленно произнесла она, проведя по пуховым волосикам, — а все одно наша…
Младенца нарекли Себастьяном в честь того самого аглицкого деда, которого весьма кстати вспомнила панна Ангелина. Первый месяц его жизни ознаменовался чередой супружеских скандалов, кои, впрочем, сошли на нет после того, как приглашенный ведьмак раз и навсегда опроверг подозрения вдовствующей княгини, чем немало ее опечалил.
— Все одно, виновата она. — Катарина Вевельская вооружилась веером, нюхательными солями и чувством оскорбленного достоинства, которое требовало немедля удалиться из негостеприимного дома, где родной сын отвернулся от матери за-ради какой-то аглицкой девицы сомнительных добродетелей. Всякому известно, что воистину добродетельные девицы хвостатых младенцев не рожают.
…о приданом оной девицы, немалом и более чем своевременном, она предпочла забыть.
— Ах, матушка, вам бы все виноватых искать. — Тадеуш Вевельский тешил себя надеждой, что обе женщины, с мнением которых он вынужден был считаться, когда-нибудь да найдут общий язык.
И заодно подскажут, как быть с наследником.
Мелькала трусливая мыслишка, что было бы весьма удобно, подтверди ведьмак матушкины опасения. Окажись Себастьян не родным сыном князя, тот получил бы развод или хотя бы возможность отказать ребенку в имени…
…а приданое оставить.
— Гебенок выгастет. — Ангелина Вевельская в волнении картавила более обычного и, откинувшись в кресле, утопая в розовых атласных подушках, коими ее обложили для пущего комфорта, мяла платочек. Пропитанная маслом мяты и лемонграсса, ткань источала резкий аромат, который заставлял свекровь морщиться и с мученическим видом закатывать очи. — И, быть может, хвост отвалится.
Вины за собой Ангелина Вевельская не видела и на мужа обижалась всерьез. Лишь исключительное воспитание, полученное в пансионе, удерживало ее от банальнейшей истерики с битьем посуды. И начала бы она с того преотвратительного фарфорового сервиза на двенадцать персон, преподнесенного к свадьбе дражайшей свекровью. Сервиз был покрыт толстым слоем позолоты и самим своим видом, вызывающей роскошью, уродством отравлял Ангелине жизнь.
— А если не отвалится, — свекровь впервые соизволила одарить невестку почти одобрительным взглядом, — его можно будет отрезать. В конце концов, зачем человеку хвост?
Отрезать хвост не вышло.
Семейный доктор, к которому Тадеуш Вевельский обратился со столь деликатной просьбой, долго оглаживал бородку, щупал хвост, несмотря на явное неудовольствие юного Себастьяна, а потом со вздохом признал, что отрезать-то, конечно, можно, но за последствия он не ручается.
— Следует признать, что сей рудимент отменнейшим образом иннервирован. — Доктор нежно провел по мягкому темному пушку, покрывавшему не только хвост, но и всего младенца. Пушок пробился на третий месяц жизни и покрыл смуглую, желтоватую, точно подкопченную кожу Себастьяна ровным слоем. — Резекция его вызовет сильнейший шок у пациента…
Пациент заорал.
Голосом он обладал громким; и Тадеуш скривился; нянька же привычно сунула руку за пазуху, нащупывая грудь, но была остановлена князем.
Доктор же, отпустив хвост, который тотчас обвил ножку младенца, продолжил:
— А шок, весьма вероятно, вызовет exitus letalis.
[1]
Милейший Бонифаций Сигизмундович поправил пенсне, которое носил не из-за слабости зрения, но в силу собственной убежденности в том, что оная слабость в глазах великоможных пациентов напрямую связана с ученостью. И хоть бы во всем княжестве не нашлось человека, который посмел бы вслух усомниться в учености Бонифация Сигизмундовича, он по-детски продолжал стесняться отменного, как и у всех поколений докторов Пшеславских, зрения. И, скрывая стеснение, робость, вовсе не свойственные его давным-давно почившему батюшке, речь вел медленно, густо пересыпая умными словами, а то и вовсе латинскими фразами.
— …или приведет к существенной задержке психического развития, — завершил Бонифаций Сигизмундович и добавил веско: — Хвост чрезвычайно важен для формирования modus operandi.
[2]
Он выставил пухлый указательный палец, подчеркивая важность последних слов. И произнес:
— Casus extraordinarius!
[3]
Признаться, пристрастие любезнейшего доктора к латыни ввергало князя Вевельского в тоску, напоминая о собственном образовании, каковое ему, несомненно, было дадено — да и, помилуйте, разве возможно князю необразованным быть? — однако дадено как-то поверху, куце. Отчасти виной тому был непоседливый норов княжича, с которым не способны были совладать ни уговоры, ни нотации, ни даже розги — а до них дело доходило частенько; отчасти — малые способности и отсутствие интереса к наукам. Как бы там ни было, но в голове, украшенной пятизубым венцом князей Вевельских, не задержались ни латынь, ни греческий, ни даже вновь вошедший в моду гишпанский. Впрочем, врожденный шляхетский гонор не позволил Тадеушу и ныне признаться в собственной слабости, понуждая к притворству. Князь провел ладонью по светлым волосам и, чуть склонив голову, ответил:
— Amen.
Он понял одно: хвост резать нельзя. И надежды на то, что отвалится, нет никакой.
— Не беспокойтесь. — Бонифаций Сигизмундович искренне переживал за своих пациентов и, сделав ребенку «козу», обратился к князю: — С горбиком мы поработаем, выправим осанку. А что до хвоста, то вспомните, пан Тадеуш, historia est magistra vitae.
[4] В хрониках описан минимум один подобный случай. К слову, с вашим же предком, Мстивойтом Ярославовичем. Ему хвост нисколько не помешал занять Гжуславский престол.
Пример оказался удачен. Король Мстивойт, пусть и правил всего-то два года, в представлении Тадеуша Вевельского был человеком исключительных достоинств, каковые теперь просто-таки обязаны были проявиться в Себастьяне. И княжье семейство, затаив дыхание, принялось ждать от младенца великих свершений. Младенец орал, гадил и из всего семейства выделял лишь толстую кормилицу, да и ее, верно, почитал бесплатным приложением к груди; а ел он подолгу и с немалым аппетитом.
— Пгосто гебенку нужно вгемя, — убеждала себя и свекровь Ангелина Вевельская и с тайной надеждой поглаживала вновь округлившийся живот. Она искренне уповала, что нынешняя ее беременность разрешится благополучно и на всякий случай десятой дорогой обходила всех коз, независимо от их масти. А заодно уж воздерживалась и от козьего молока, и от сыра, каковой ей навязывала вдовствующая княгиня, вестимо, тем самым намекая на неудачного первенца…
— Вгемя и только вгемя. И все будет пгекгасно! — Ангелина сахарно улыбалась и гладила Себастьяна по черным вихрам; тот же хмурился и, стиснув в ручонках хвост — в последний месяц тот покрылся мелкой слюдяной чешуей, — взирал на матушку исподлобья. Заговаривать он не спешил, равно как и вставать на ноги, предпочитая передвигаться исключительно на четвереньках.
Рождение второго сына, светловолосого и синеглазого, лучезарного, как солнце на родовом щите князей Вевельских, примирило родителей с уродством старшего. И даже известие о том, что, невзирая на все усилия Бонифация Сигизмундовича, Себастьянов горб пошел в рост, было воспринято с должной долей смирения. Взяв на руки дитя, нареченное в честь деда уже по отцовской линии Лихославом, Тадеуш крепко призадумался и, с молчаливого согласия супруги, премного довольной что собой, что новорожденным, который выглядел именно так, как полагалось новорожденному, — розовым, глазастым и очаровательным, созвал врачебный консилиум. Итогом его стала некая бумага, которая признавала Себастьяна Тадеушевича, княжича Вевельского, негодным наследником по причине несомненного физического уродства, каковое засвидетельствовали пятеро докторов.
Бонифаций Сигизмундович был категорически не согласен, однако в кои-то веки с мнением его не посчитались. И Себастьян, урожденный и отныне ненаследный князь Вевельский, был вместе с нянькой отослан в деревню, где и провел последующие пятнадцать лет жизни.
Следует сказать, что родители, испытывая все же немалые угрызения совести, отчасти из-за совершенной по отношению к первенцу несправедливости, отчасти из-за собственной нелюбви, всячески пытались жизнь его скрасить. В поместье отправлялись учителя, ибо было писано, что ребенок испытывает немалую к учению тягу. Да и Тадеуш Вевельский, памятуя о собственном тайном позоре, строго-настрого велел розог не жалеть, но дать ребенку блестящее образование, не особо задумываясь, зачем оно в деревне.
Пускай будет. На всякий случай.
В итоге к десяти годам Себастьян весьма прилично читал и говорил по-латыни, знал еще четыре иностранных языка, включая греческий и родной матушкин аглицкий, что привело княгиню в немалое душевное волнение. Она слушала сына и смахивала слезы, повторяя:
— Пгелестно! Газве это не пгелестно?
Он обладал немалыми познаниями в географии, астрономии, ботанике и истории, каковая наука давалась ему нелегко, но врожденное упрямство князей Вевельских, а также завет отца и розги не позволяли Себастьяну отступить. Сам он не мог бы с должной уверенностью сказать, нравится ли ему учеба. Она вносила в размеренное и унылое его существование некоторое приятное разнообразие. Он с удовольствием слушал о звездах и землях, расположенных за границами поместья и Вевелевкой, деревенькой, испокон веков принадлежавшей княжьему роду. В иных местах Себастьяну бывать не доводилось, да и в Вевелевку он, признаться, сбежал сам, дабы убедиться, что за забором не край мира, но его продолжение. За побег был порот, что, впрочем, нисколько Себастьяна не огорчило.
Он, пусть и несколько замкнутый, остро чувствующий свою чуждость миру, обладал живым умом. И, взрослея, все четче осознавал, сколь сильно отличается от прочих людей. Положение его, несоразмерно более высокое, нежели учителей или дворни, не избавляло Себастьяна от тщательно скрываемых презрения и брезгливости. Он чуял их этаким гниловатым душком, который не способна была перебить кельнская вода. Рядом с родителями не становилось легче. И визиты их регулярные, на Вотанов день и именины, говоря по правде, тяготили Себастьяна необходимостью соответствовать неким иррациональным понятиям о приличиях. Оные сопряжены были с неудобной одеждой, скроенной по особым лекалам в жалкой попытке скрыть уродливый горб, с долгими и пространными речами, обязательными слезами княгини и резкими запахами ароматных масел, каковые носила за хозяйкой горничная. С брезгливостью во взглядах этой самой горничной, отцовского камердинера и прочих слуг, которым Себастьян старался не попадаться на глаза. Родные же братья — а их насчитывалось уже трое — досаждали чрезмерным вниманием.
— Мальчики иг-гают. — Княгиня по-прежнему картавила и придерживала рукой вновь округлый живот. Ей, отчаянно уставшей и от очередной беременности, от которой не спасли «тайные капли», и от родов, хотелось покоя.
И блистать.
Князь же, чувствуя перед женой вину — она, пусть и казавшаяся глуповатой, явно догадывалась о той рыжей актриске, которой Тадеуш Вевельский покровительствовал, естественно, не без собственной выгоды, — спешил соглашаться.
Играют.
И что за дело, если игры эти порой жестоки? Мальчишки же… воины… впрочем, Себастьян весьма быстро научился или избегать опасных встреч с братьями, или давать отпор. И если по первости ему частенько случалось быть битым, то с каждым новым визитом родни Себастьян креп, учился и годам к пятнадцати весьма ловко уже орудовал что шпагой, что простой палкой.
Однажды под руку ненаследного князя подвернулся дрын, и до того служивший веским аргументом в спорах с вевельскими дикими мальчишками, глухими к мирному латинскому слову, а вот дрын уважавшими крепко. Искусство фехтования дрыном произвело на братьев воистину неизгладимое впечатление, и Лихослав, прижимая локоть к разбитому носу, бросил уважительное:
— Придурок.
— От придурка слышу. — Себастьян дрын прислонил к забору и, сорвав лист подорожника, смачно плюнул на него. — На от. Возьми. Кровь остановит.
С той поры началась не то чтобы дружба, скорее уж младшие братья прониклись уважением к старшему, раздражавшему их не столько своим уродством, сколько излишней ученостью, каковую, к его чести, он не пытался выпячивать. Совместная охота на раков, которые в великом множестве водились в местной речушке и на хвост ловились куда охотней, чем на тухлое мясо, поспособствовала закреплению перемирия.
А тремя годами позже произошло событие, оставшееся для всего мира незамеченным, но во многом изменившее самого Себастьяна.
Он влюбился.
Яростно. Безоглядно. И навсегда, конечно, навсегда. Как еще влюбляться в шестнадцать-то лет? И объект его страсти, смешливая панночка Малгожата Беняконь, казался Себастьяну живым воплощением всех мыслимых и немыслимых достоинств.
Рыжеволосая и конопатая Малгожата прибыла в поместье с молчаливого попустительства княгини, решившей, что старший из шести ее отпрысков уже достиг того счастливого возраста, который именуется брачным, а следовательно, невзирая на уродство, представляет немалый интерес для незамужних девиц, точнее их родителей. Все ж таки Себастьян пусть и ненаследный, но князь.
Вевельский.
С правом изображать на родовом щите солнце и корону, носить венец о пяти зубцах и сидеть в королевском присутствии.
Естественно, как и многие иные матери, Ангелина Вевельская желала сыну исключительно добра, а потому к выбору вероятной невесты подошла со всем возможным тщанием. И пусть бы род Беняконь был не столь древен, равно как и небогат, но славился на редкость плодовитыми женщинами. Именно это обстоятельство и помогло Малгожате снискать симпатию княгини.
С Себастьяном же было вовсе просто. Капля внимания, которое показалось вполне искренним, и три грана приворотного зелья заставили юное сердце вспыхнуть.
Он потерял покой и сон. Стоило смежить веки, как перед внутренним взором вставали рыжие кудри Малгожаты, карие ее очи, кои он почитал колдовскими, и внушительных размеров бюст. Внимание к этой совершенно неромантической части тела Себастьяна смущало. И он, уже во сне, безуспешно пытался отвести взгляд, однако вновь и вновь проигрывал битву с самим собой. Бюст лез из декольте, точно опара из ставшего тесным тазика. Он волнительно вздымался при дыхании Малгожаты, а когда она вздыхала — а вздыхала она часто, тем самым выдавая тонкость душевной организации — и вовсе колыхался, отчего юное сердце ухало куда-то вниз. Должно быть, в желудок.
Просыпался Себастьян обессиленным.
Ко всему, случались по утрам иные казусы, заставлявшие его как никогда остро осознавать несовершенство собственного тела. Происходящее с ним представлялось чем-то уникальным: то ужасным, то, напротив, великолепным…
Быть может, все и закончилось бы предложением и пышной свадьбой, к вящему удовольствию княгини, которая задержалась в поместье, дабы отдохнуть, а заодно присмотреть за сыном, когда б не случайность.
Себастьян, снедаемый любовью, повадился писать стихи. И в глубине души подозревая, что поэтическим талантом природа его обделила, пагубной страсти предавался в саду, забиваясь в самые его глубины. Отчего-то музам нравился малинник.
В тот день Себастьян, вооружившись пером, чернильницей и разлинованной тетрадью, отчаянно бился над второй строкой. Первая, как и прочие первые строки, далась легко.
— Сраженный я стрелой Амура, — продекламировал он шепотом.
В голове было пусто.
Сердце привычно екало и замирало, перед внутренним взором стояли немалые достоинства Малгожаты Беняконь, а запах переспелой малины кружил голову. И, сунув кончик пера в ноздрю, Себастьян произнес:
— Сижу в кустах…
Чистая правда, но не рифмовалась. Да и то, помилуйте, где Амур, а где кусты… пусть и малина в этом году чудо как хороша: крупная, пурпурная, и каждая ягода — с ноготь величиной.
— В очах Малгожаты милой зрю Амур, — отмахнувшись от пяденицы, Себастьян попытался зайти с иной стороны. Но проклятый Амур и здесь скрутил кукиш, тот самый, который княгиня козе задолжала.
Не стихотворилось сегодня.
На месте ненаследного князя удержало исключительно природное упрямство, да еще страх вновь встретиться нос к носу с Малгожатой — а встречи подобные происходили куда как часто, и обстоятельство сие заставляло усомниться в том, что и вправду виной им исключительно случай. Впрочем, Себастьян не имел бы ничего против, ежели б каждый раз не терялся. Его вдруг сковывала проклятая немота; он начинал заикаться, краснел и, не в силах превозмочь слабость, поспешно ретировался.
В кусты.
В кустах страдать было легче.
И исстрадавшись, а может, просто притомившись на солнцепеке, ненаследный князь впал в дрему, из которой его вывел знакомый нежный голос:
— Ах, матушка, помилуйте! Я делала все, что вы говорили мне, но… я больше не могу так! Я его ненавижу!
Сердце замерло.
В этом голосе звучала обида, а любой, посмевший обидеть драгоценную Малгожату, представлялся Себастьяну существом, недостойным жизни. И подавив первый порыв выбраться из малинника — все ж таки неудобственно подслушивать, да и место для князя не самое подходящее, — Себастьян затаился.
Для чего?
А чтобы узнать имя злодея и вызвать его на дуэль. И там, пронзив черное сердце шпагой — а шпагой, по уверению учителя-гишпанца, Себастьян владел отменно, а потому в успехе своем не сомневался, — над телом поверженного врага объясниться, наконец, с возлюбленной.
Желательно стихами.
Сей самозародившийся план представлялся Себастьяну невероятно романтичным; и мысленно он уже вел очарованную его несказанной отвагой и благородством Малгожату к венцу. Но мечты разрушил суровый голос пани Беняконь:
— Успокойся, Малгожата! Это хороший вариант…
— Хороший? — перебила матушку Малгожата. — Да он же урод, каких поискать!
— Зато князь!
— Ненаследный, — вредно уточнила Малгожата. — И мне не с титулом жить! Представь, если дети в него пойдут, мало что горбатые, кривые, так еще и с хвостами.
В первое мгновение Себастьяну показалось, что он ослышался.
Во второе, что свет померк.
В третье родились стихи… и он, сам не владея собой, выбрался из малинника, встал перед возлюбленной, чьи злые слова пронзили сердце насквозь — именно так, а не иначе, ведь если не насквозь, то Себастьян, может статься, выживет. Он же желал умереть, сгорев в пламени страсти прямо тут, на посыпанной речным песком дорожке, сквозь которую проросли одуванчики.
— Сраженный я стрелой Амура, — продекламировал он, глядя в испуганные глаза Малгожаты, — не замечал, что девка-дура…
И, развернувшись, гордым чеканным шагом направился к дому, там, запершись в своей комнате, ключи от которой имелись единственно у нянюшки, Себастьян пал на кровать и смежил веки, готовясь умереть от любви.
Не вышло.
Тем же вечером панна Беняконь с дочерью покинули поместье, а княгиня вздохнула и вычеркнула из составленного списка невест имя Малгожаты.
Себастьян же слег. Ему казалось, он умирает от разбитого сердца, осколки которого гремят в груди, но вызванный в спешном порядке Бонифаций Сигизмундович диагностировал банальнейшую простуду, каковую попытался излечить касторовым маслом. Однако же лекарство, привычное, пусть и от души ненавидимое ненаследным князем, не помогло.
— Я умру, — сказал Себастьян, смежив веки. Ему казалось, что именно так и должно быть: смерть от любви в юном возрасте, и романтичная и страшная. И, быть может, жестокосердная Малгожата, образ которой не покидал князя, несмотря на всю его обиду, прозреет. В приступе раскаяния она вернется в поместье и будет громко, безутешно рыдать над гробом, заламывая пухлые руки…
— Непременно умрете, голубчик, — поспешил успокоить пациента Бонифаций Сигизмундович. — Все когда-нибудь да помирают… но не в этот раз. Omnia tempus habent.
[5]
Себастьян хмурился, поджимал губы и вытягивал руки поверх одеяла, прикидывая, хорошо ли будет смотреться в гробу. Несколько беспокоило то, что горб не позволит ему лежать прямо, а скособоченный покойник — это уже комедия-с.
И Себастьян ерзал.
От ерзания ли, от злости, что даже умереть ему не позволено с должной долей трагизма, лихорадка усугублялась, а треклятый горб невыносимо зудел. Кожа на нем покраснела, сделалась рыхлой, а после и вовсе лопнула, явив миру куцые, влажно поблескивавшие нетопыриные крыла.
— Догогой, — с мягким укором обратилась к несчастному отпрыску княгиня, — девочка погогячилась, а ты слишком остго на все геагигуешь.
В волнении ее картавость стала особенно заметна.
— Я пгекгасно понимаю, что в твоем возгасте склонность к эпатажу вполне естественна. Но согласись, что кгылья — это несколько чегесчуг.
Себастьян отвернулся к стене.
— Не гастгаивайся, догогой. — Ангелина Вевельская осторожно погладила перепонку. На ощупь крылья были плотными, горячими и сухими. Сквозь тонкую кожу виднелись и сосуды, и хрустальные косточки, которые прорывались этакими слюдяными коготками, весьма острыми с виду. — Мы что-нибудь пгидумаем.
Крыло дернулось, едва не оцарапав княгиню, и, убрав руки, она не слишком-то уверенным голосом сказала:
— Быть может, они еще отвалятся?
Робким надеждам ее не суждено было сбыться. Крылья, как и хвост, отваливаться не спешили. Более того, освободившись из кокона, коим и являлся горб — Бонифаций Сигизмундович с преогромным удовольствием описал сей анатомический casus extraordinarius в своем дневнике, — крылья росли. Они вытягивались, обретали плотность, а тело ненаследного князя покрылось четырехгранной чешуей.
— Только гогов не хватает, — со вздохом сказала княгиня и очень осторожно, словно опасаясь наткнуться на упомянутые рога, погладила отпрыска по голове. — С гогами был бы завегшенный обгаз.
И, спеша исполнить пожелание Ангелины, рога появились.
А потом исчезли.
Чешуя же сменила колер и форму, сделавшись плотнее, жестче. Но спустя сутки сгинула и она, явив обыкновенную, разве что по-прежнему смугловатую, цветом в копченую воблу, кожу.
Княгиня, приободрившись, ждала продолжения метаморфоз. Мысленно она уже избавила отпрыска от крыльев и хвоста. От последнего — не без труда, поскольку за многие годы Ангелина Вевельская успела свыкнуться с данной особенностью сына.
Хвост остался.
Крылья, впрочем, тоже, разве что вытянулись, загрубели и покрылись короткой шерсткой, каковая на ощупь напоминала бархат.
К радости Себастьяна, пребывавшего в стабильно мрачном настроении, причин для которого, положа руку на сердце, имелось предостаточно, крылья были черны. И очень удобны, когда требовалось скрыться от жестокого мира, в чем ненаследный князь Вевельский испытывал острейшую необходимость. Оттого и заворачивался он в живую ткань собственных крыльев, замирая этаким неподвижным кулем, безмолвным и отрешенным.
Княгиня волновалась.
Бонифаций Сигизмундович перелистывал страницы семейных хроник, пытаясь найти если не объяснение, то хотя бы утешение для великовельможной панны, каковая полюбила вздыхать о тяжелой материнской доле и запивать огорчения рюмочкой вевелевки. Настойка на вишневых косточках, мяте и розмарине, по уверениям местной ворожихи, зело способствовавшая установлению душевного покоя, оказывала на княгиню самое благоприятное воздействие. Ангелина Вевельская ударялась в воспоминания о светлых девичьих годах и надеждах, которым не суждено было сбыться. И воспоминаниями, не имея иного столь же благодарного слушателя, она щедро делилась с Бонифацием Сигизмундовичем. Он же внимал, кивал в нужных местах и глядел с непонятной тоской… а быть может, мерещилось княгине, и дело было вовсе не во взгляде доктора, а в его очочках с затуманенными стеклами.
Или в вевелевке.
Да и мало ли что может примерещиться женщине на четвертом десятке жизни, когда грудь сжимает неясное томление, а у супруга новая пассия, знать о которой, конечно, Ангелине Вевельской не полагается…
Нет, уж лучше о крыльях думать, хвостах и печальных латинских экзерсисах добрейшего доктора, который вдруг тоже полюбил вечерние прогулки, исключительно в силу их полезности для здоровья… он мало говорил и много слушал, очаровательно смущаясь, когда княгиня становилась чересчур уж откровенна. Сам же, когда панна Ангелина замолкала, погружаясь в пучину воспоминаний, он заговаривал о медицине, которой был отдан всецело, о новейших ее достижениях, а такоже о семейных архивах, скрывавших немало тайн.
И тайны, во многом устаревшие, еще более сближали этих двоих одиноких, в сущности, людей.
— Ах, княгиня, — восклицал Бонифаций Сигизмундович в избытке чувств — он и сам не ожидал от себя подобной пылкости, — прижимая к слезящимся глазам платочек. — Tempora mutantur, et nos mutamur in illis.
[6] Но сколь же отрадно встретить женщину столь умную, столь тонко чувствующую…
Княгиня розовела. Трепетали ресницы. Щемило сердце.
И душа рвалась в неизведанные выси. О нет, панна Ангелина вовсе не помышляла о супружеской измене, хотя бы и было сие справедливо, но лишь желала вновь ощутить себя любимой.
Удивительно ли, что при сих обстоятельствах Бонифаций Сигизмундович, да и сама княгиня Вевельская, не торопились покинуть поместье? И здоровье Себастьяна, каковой был, несомненно, более чем здоров — сердечные раны не в счет, — послужило хорошим предлогом для обоих.
Впрочем, к чести добрейшего доктора, он не забывал и о деле.
И однажды усилия его увенчались успехом.
— Панна Ангелина… — Бонифаций Сигизмундович в сей вечер явился ранее обычного, застав княгиню за приготовлениями к вечернему променаду. И перехватив рюмку с вевелевкой — которую добрейший доктор уже успел распробовать и даже счел с медицинской точки зрения безвредной, — опрокинул ее. — Я имею сказать вам поразительную новость!
Он был преисполнен энтузиазма. Избыток его выступал крупной испариной на обрюзгших щеках, переносице и лбу, коий доктор втайне подбривал, поскольку полагал высокий лоб столь же неотъемлемым признаком учености, как и очки.
Княгиня отложила пуховку и бросила взгляд в зеркало, убеждаясь, что выглядит весьма достойно. Ей никто бы не дал ее — страшно подумать! — тридцати шести лет. Двадцать… ну двадцать пять при хорошем освещении… и морщинки в уголках глаз пока еще не столь заметны. И шея нежная, белая, без второго подбородка… и вообще она хороша…
— Идемте, дорогая, идемте. — В волнении Бонифаций Сигизмундович забылся настолько, что взял княгиню за руку. И прикосновение теплой его руки, пальцев тонких, но удивительно сильных, заставило сердце забиться в новом ритме. И Ангелина Вевельская, пожалуй, впервые пожалела о титуле и некотором внушенном наставницами избытке добродетельности.
Она позволила себя увлечь.
— Мы имеем дело с уникальнейшим явлением! — В комнату Себастьяна, где юный ненаследный князь самозабвенно предавался печали, доктор вошел без стука. — Я признаю, что ошибался! Все мы катастрофически ошибались! Ваш сын — редкость!
— Гедкость, — согласилась княгиня, добавив задумчиво: — Еще какая гедкость…
— Подобный случай описан у Вергилия! И Платон упоминает о существах, способных по собственному желанию изменять свой облик!
Себастьян отвернулся к стене.
Он не желал видеть ни матушку, ни доктора, явно неспособных понять всей глубины душевных терзаний… не хватало, чтобы лечить их взялись тем же изрядно опостылевшим касторовым маслом, которое Бонифаций Сигизмундович полагал едва ли не универсальным средством ото всех болезней.
— Но главное: Матеуш Сивельский! О, мне сразу следовало взяться за воспоминания этого чудесного человека!
Доктор потирал руки.
— Он довольно подробно описывает свою встречу с homo sapiens metamorphus, какового ему случилось встретить в Краковеле… — И Бонифаций Сигизмундович вытащил из кармана потрепанную книжицу. — Вот послушайте: «Метаморфичность суть явление, каковое встречается чрезвычайно редко. Я не склонен почитать его, аки иные исследователи, разновидностью оборотничества, поелику метаморф изменяет форму дарованного Вотаном тела, однако не снисходя до всецело животной ипостаси».
Он выдохнул и надушенным платочком смахнул с высокого лба испарину.
— Далее тут медицинские термины, — тихо сказал доктор, словно извиняясь за далекого предка, не сумевшего описать чудесное явление языком простым, понятным для далеких от медицины людей. — Однако же вот… «из беседы мне удалось выяснить, что способность к метаморфозам — явление врожденное. И Вотан же, либо Хельм, как почитают некоторые далекие от науки умы, отмечает сию способность наличием у младенца некоего животного признака»…
…княгиня посмотрела на хвост.
И Себастьян поспешно спрятал его под одеяло.
— «Сия примета верна. Но признак же этот, к примеру, моего собеседника природа одарила рогами…»
Себастьян пощупал макушку, со вздохом признав, что таки рога пробиваются.
— «…никоим образом не вредит. И детство и отрочество метаморфов протекают спокойно, что вновь же отличает их от истинных оборотней, и в колыбели подверженных зову луны».
Доктор шумно выдохнул и, перевернув страницу, продолжил:
— «Переход же в возраст юношеский сопровождается сильными душевными переживаниями, на которые плоть отзывается переменами».
Себастьян был вынужден согласиться, что переживания в наличии имеются, перемены плоти — также.
— «Мой собеседник с немалым стеснением признался, что в минуты сильнейших волнений он отращивал хвост наподобие коровьего, а такоже жабры и чешую. В дальнейшем, естественно, он научился управлять этой своей способностью. И на глазах моих продемонстрировал невероятную гибкость тела, отрастив перепонки меж пальцами…»
— Значит, — тоненьким голоском поинтересовалась княгиня, ущипнув отпрыска за крыло, — от этого можно избавиться?
— Вероятнее всего, драгоценная моя… вероятнее всего…
Доктор помусолил страницы.
— Nota bene! Сам Матеуш не единожды подчеркивает, что у метаморфических сущностей физическое их обличье всецело зависит от psyho… душевного состояния, — пояснил он княгине, которая пребывала в величайшей задумчивости.
— И что нам сделать? — деловито поинтересовалась панна Ангелина, погладив отпрыска по бархатному крылу.
— Нам — ничего. — Доктор упрятал книжицу во внутренний карман пиджака. — Видите ли, все сводится к классическому… nosce te ipsum.
[7]
Познавать себя Себастьян отправился на крышу. Первым делом он попытался пробудить в своей душе жажду полета, ибо луна была полной, круглой, что наливное яблочко, а размах крыльев — приличным. Во всяком случае, с виду. Но после нескольких неудачных попыток, последняя из которых закончилась двойным переломом руки, стремление добраться до луны или хотя бы до фигурного флюгерка на старой башне сошло на нет. Перелом сросся быстро, а привычка ночевать на крыше осталась. Да и то сказать, вне дома, в тишине — комарье не способно оказалось пробить плотную чешуйчатую шкуру Себастьяна — ему думалось на редкость ясно.
Большей частью о судьбе мира.
И собственной.
Он, обожженный пламенем первой неудачной любви, ныне мыслил жизнь оконченной. Незаметно, ближе к осени, должно быть вследствие Красной луны, каковая, если верить истинным оборотням, случалась раз в сто лет, вернулась страсть к стихосложению. И Себастьян, представляясь себе же фигурой трагичной, заворачивался в крылья, словно в плащ, обнимал хвост и срывающимся голосом читал в ночь свежесочиненное:
На старом пруду соловьями заливались жабы. Чешуя зудела, то появляясь, то исчезая.
А вдохновение рвалось из груди. Или, если верить любимой нянечке, перо свербело в жопе… но вариант с вдохновением нравился Себастьяну больше.
И сердце замерло в руке.
Зачем, зачем я плачу вновь?
В душе моей струится кровь!
Жабы рокотали, оставаясь равнодушны к высокому штилю, и лишь нетопыри откликались на душевные метания князя тонкими зябкими голосами. Нетопыри в принципе полюбили его, видимо принимая это престранное существо с крыльями за дальнего родича. Они подлетали, садились, цепляясь колючими коготками за кости, повисали этакими черными тряпицами и посвистывали этак, с одобрением. И, вдохновленный вниманием, Себастьян декламировал:
Холодный нож скользит по венам.
И думаю, что, может, зря,
Ведь зарастают в сердце раны.
И, может, кто поймет меня…
Нетопыри пищали, норовя забиться в складки крыльев, там им было теплее. Себастьян не возражал. Собственный образ виделся ему исполненным одновременно и трагизма и романтики. Однако на том процесс самопознания застопорился. И если с чешуей Себастьян кое-как научился управляться, то с крыльями дело обстояло сложнее.
С каждым днем прогулки по крыше становились дольше, а стихи — трагичней.
— Надеюсь, это со вгеменем пгойдет, — уверяла княгиня прибывшего с визитом вежливости супруга. Тадеуша Вевельского подобные привычки сына вовсе не обрадовали, равно как и внезапная страсть отпрыска к черной одежде и бутоньеркам с розанами. — Мальчик повзгослеет. Остепенится… ему пгосто нечем здесь заняться.
Но о том, чтобы вывезти сына в столицу, она не заговаривала, прекрасно осознавая, какой разразится скандал. Вот если бы Себастьяну все-таки удалось с крыльями поладить…
Подумав, Тадеуш согласился, что новоявленная хандра вовсе не есть следствие приворотного зелья, использованного, к слову, с молчаливого согласия Ангелины Вевельской, или свойство душевной конституции метаморфа, но естественный результат безделья. Сына срочно требовалось если не занять, то хотя бы отвлечь от пустых, с точки зрения князя, переживаний. Вызванный пред отцовские ясные очи, Себастьян расправил крылья, почесал перламутровым когтем шею и низким, рокочущим басом произнес:
К губам ее ни разу не припав
И сердца не прижав к груди…
Он смотрел прямо в глаза князю, и черные ресницы по-девичьи трепетали, а в уголках глаз застыли слезы.
Себастьян запнулся, потому как муза, не оценив экспромта, вновь ретировалась, оставив ненаследного князя наедине с Тадеушем Вевельским, а тот был поэзии чужд.
— Дорогой сын, — сказал он, окидывая первенца придирчивым взором. От него не укрылись и некоторая бледность явно искусственного происхождения, и томная мушка над губой, из-под которой выглядывали острые клычки. Верно, из-за них Себастьян слегка шепелявил, отчего волновался, и в волнении крылья подрагивали, а хвост премерзко щелкал о столешницу.
— Дорогой… — севшим голосом повторил батюшка, — сын… мне кажется, что ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать…
Себастьян смотрел сквозь тень ресниц внимательно, можно сказать, душевно. И под этим взглядом князю Вевельскому было крайне неуютно.
— Иногда жизнь…
…Черная атласная рубаха просто неприлично обтягивала широченные плечи Себастьяна. Веером расходился кружевной, накрахмаленный любимой нянюшкой воротник. Алел на груди очередной розанчик. И крылья обвисли, выдавая глубоко меланхолический настрой юного князя.
— …преподносит нам испытания…
Тадеуш все же сбился с речи и, махнув рукой на нее, заготовленную по настоянию княгини, которую весьма беспокоили затянувшиеся переживания отпрыска, сказал:
— Завтра отправишься в Краковель.
…Конечно, не столица, но город большой, шумный, а главное, славный не только козьими сырами. Князь весьма рассчитывал на некую улицу, поименованную на хранцузский манер Ружове, а в народе называемую Ружовой, каковая была известна далеко за пределами Краковеля. В спутники сыну он определил собственного ординарца, человека надежного, пусть и несколько туповатого.
Присмотрит.
А в веселом доме, глядишь, и выветрятся из княжьей головушки хандра со сплином.
…и крылья заодно отвалятся.
На том Тадеуш Вевельский отцовский свой долг счел исполненным и отбыл на воды, где его уже ожидала некая юная, но, вне всяких сомнений, достойная особа, на благосклонность которой князь весьма рассчитывал, благо остатков приданого Ангелины еще хватало на милые сердцу развлечения…
Что до старшего сына, то прописанный в качестве лекарства вояж и вправду круто переменил его жизнь; однако виной тому стали не легкомысленные девицы из Ружового дома, весьма, к слову, приличного и оттого лояльного к маленьким странностям клиентов, но яркие, полные жизни рассказы ординарца, чей брат служил в полиции…
Себастьян, сперва чуравшийся дамского общества, но вскоре нашедший его хоть и приятным, но несколько однообразным, к этим историям прикипел душой. И даже понимание, что сами они суть вольный пересказ полицейских романов, продававшихся по два медня за книжицу, нисколько не разочаровало его. Ординарец лгал с душой, и эта душа делала его ложь живой, ароматной.
…Спустя две недели, когда розово-кружевные интерьеры дома набили у юного князя оскомину, оставив, однако, нетронутыми воспоминания о прекрасной, но коварной Малгожате, Себастьян принял первое в своей жизни важное решение.
Разочарованный в любви, он желает служить родине.
И пусть по военной стезе путь для него закрыт, поелику семейную традицию продолжат братья, уже приписанные к более-менее приличным полкам, но ведь есть же непроторенная князьями Вевельскими полицейская тропа.
К несчастью для отца и своего будущего начальства, идею Себастьян воплотил в жизнь немедля и с немалым рвением. Ускользнув от ординарца, обманутого кажущимся спокойствием подопечного и внезапным исчезновением крыльев у оного — событие, о котором ординарец с радостью отписал князю, — Себастьян отыскал ближайшего вербовщика и, представившись по матушке Себастьяном Грэй, аглицким эмигрантом во втором поколении, заключил договор. И ладно бы обыкновенный, заверенный магистратом, каковой можно было бы расторгнуть без особого труда. Нет, смутно подозревая, что родители скептически отнесутся к новому увлечению дитяти, и желая во что бы то ни стало доказать собственную пригодность как к службе, так и к самостоятельной жизни,
ненаследный князь Вевельский потребовал договор-на-крови.
Семилетний.
Вербовщик, несколько пораженный подобным рвением, осторожно уточнил, знает ли пан Грэй, что договоры подобного рода являются нерасторжимыми? А получив ответ утвердительный, пожал плечами — мало ли у кого какая блажь случается? Благо за нонешнюю вербовщику полагалась премия, отчего к престранному юноше с взором горящим он проникся вполне искренней симпатией.
Хочется служить отечеству?
Пускай себе.
Главное, чтоб годным признали.
Как ни странно, эта же мысль беспокоила и Себастьяна. Впрочем, к когтям, равно как и хвосту, убрать который у Себастьяна не получалось при всем старании, полковой доктор отнесся с поразительным равнодушием.
— Годен, — буркнул он. И, дыхнув на печать ядреным сивушным перегаром, шлепнул на серый лист.
Полковой ведьмак, глянувший на хвост искоса, лишь поинтересовался:
— Оборотень?
— Метаморф.
— В казармах на луну не выть, в казенной одежде не обращаться. — Ведьмак извлек из-под полы серебряное перо. — Попортишь — из жалованья вычтут…
За сим освидетельствование, бывшее скорее ритуалом, нежели вящей необходимостью, было завершено. И Себастьяну на побуревшем латунном блюде подали договор и булавку, которую вербовщик протер почти чистым носовым платком. Им же отмахнулся от крупной осы, что кружилась над лысиной.
— Ну… это, с Вотаном, паря… — Вербовщик скосил глаза на портрет государя, несколько засиженный мухами. Очи его величества гневно сверкнули, и вербовщик, кое-как втянув живот, рявкнул: — И во благо Отечества!
— Во благо, — эхом отозвался доктор, поднимая мутную склянку.
И с преогромным наслаждением, даже не поморщившись, Себастьян воткнул в мизинец булавку. Капля крови скатилась на темный пергамент, впиталась в узор, активируя заклятие.
— Поздравляю, — сказал вербовщик, не без труда подавив зевоту, — вы зачислены в рекруты…
…Он говорил еще что-то, нудно втолковывая о правах и обязанностях, Себастьян же сунул палец в рот — мизинец, не осознавая торжественности момента, ныл и отращивал коготь, демонстрировать который было как-то неудобно…
С этого и началась новая жизнь ненаследного князя Вевельского…
ГЛАВА 2,
где речь идет о женской злопамятности, девичьих мечтах и унитазах
В жизненных реалиях Иваны-дураки встречаются куда чаше, нежели Василисы Премудрые.
Вывод, сделанный Евдокией Ясноокой, девицей купеческого сословия, на основании собственных наблюдений
Шестнадцать лет спустя
— Дуська! У него новая любовница! — Вопль единоутробной сестрицы выдернул Евдокию из сна, в котором она, Евдокия Парфеновна Ясноокая, девица двадцати семи с половиною лет, едва не вышла замуж.
Открыв глаза и увидев знакомый потолок с трещиною, которую заделывали каждый год, а она все одно выползала, Евдокия выдохнула с немалым облегчением.
Приснится же такое! Замуж ей не хотелось. Вот совершенно никак не хотелось.
А спать — так напротив.
— Дуська, ну сколько можно дрыхнуть! — Алантриэль упала на перину. — Подвинься.
— Чего опять?
Евдокия с трудом подавила зевок.
…И в кого она пошла такая, совиною натурой? Известно в кого, в батюшку покойного, которого она помнить не помнила, но знала благодаря тому, что сохранилась свадебная дагерротипическая карточка, еще черно-белая, но весьма выразительная. И глядя на нее, Евдокия со вздохом обнаруживала в себе именно батюшкины черты. Парфен Бенедиктович, купец первой гильдии, был носат, невысок и обилен телом. Рядом с ним даже матушка, уж на что внушительной уродилась, выглядела тонкой, изящной. И свадебное платье из белой грани,
[8] купленной по сорок сребней за аршин — немыслимые траты, каковых любезная Модеста боле себе не позволяла, — придавало ее обличью неизъяснимую хрупкость.
Хрупкость эта, пусть существовавшая исключительно на снимке, всецело отошла Аленке, на долю же Евдокии достались матушкина выносливость, упрямство и не по-женски цепкий ум.
Вот и куда ей замуж?
Спаси и сохрани, Иржена-заступница.
— Чего опять? — Евдокия все ж таки зевнула.
Рань ранняя… небось только кухарка и встала. И Аленка с ее влюбленностью, чтоб ей к Хельму провалиться, не Аленке, конечно, все ж таки сестра, хотя порой злости на нее не хватает, а влюбленности. Правда, другое дело, что Хельму хвостатому оная влюбленность вовсе ни к чему, но…
Поутру мысли были путаными, что собственная коса.
— У него новая любовница! А вдруг он на ней женится! — с надрывом произнесла Аленка.
— Кто и на ком?
Евдокия почесалась.
Спина зудела.
И бок… и неужели в перине клопы завелись? Вроде ж проветривали — Модеста Архиповна не терпела в доме беспорядку — и регулярно в чистку отправляли… а оно чешется… или не на клопов, а на Аленкину любовь реакция?
— Он! — Аленка воздела очи к потолку.
Понятно.
Он, который тот самый, чье имя Аленка стеснялась произносить вслух, существовал в единственном и неповторимом экземпляре.
— Не женится, — уверенно сказала Евдокия, давясь очередным зевком.
— Думаешь?
— Знаю.
— Откуда? — Аленка и в простой батистовой рубашке умудрялась выглядеть прелестно. Рядом с сестрицей Евдокия казалась себе еще более неуклюжей, тяжеловесной, нежели обычно. Хотя и не злилась на Аленку; она ж не виновата, что красавицей уродилась…
— Оттуда. Если на предыдущих не женился, то и на новой тоже… и вообще, выкинула бы ты из головы эту дурь.
Бесполезно просить.
Любовь — это не дурь, это очень даже серьезно в неполные семнадцать лет, а если Евдокия не знает, то это от врожденной черствости…
…в том-то и дело, что знает: и про семнадцать лет, и про любовь, которая непременно одна и на всю жизнь, и про то, что случается, если этой самой любви поддаться.
Евдокия вздохнула и глаза закрыла.
Не уйдет же.
Сестрица, как и все жаворонки, пребывала в том счастливом заблуждении, что и прочие люди, вне зависимости от того, сколь поздно они ко сну отошли, обязаны вставать вместе с солнцем и в настроении чудеснейшем… а если у них не получается раннему подъему радоваться, то исключительно от недостатка старания.
— У него каждую неделю новая любовница. И нынешняя ничем от прошлых не отличается, — пробурчала Евдокия.
Аленка же, обдумав новость с этой точки зрения, сказала:
— Да… пожалуй что… но тут пишут… вот…
И статейку под нос сунула. Газетенка вчерашняя, из тех, которые маменька точно не одобрит, но Аленка маменькиного гнева не боится. Как же, только «Охальник» о ее великой любви и пишет… тьфу.
— Попишут и перестанут.
Аленка тряхнула светлой гривой и неохотно признала:
— Ты права…
Конечно, права… Евдокия всегда права… особенно в шестом часу утра, когда глаза слипаются. Аленка же, утешившись, уходить не спешила. В пустом сонном доме ей было скучно.
— И разве он не прелесть? Скажи, Дуся?
Она прижала скомканный, небось и зацелованный до дыр лист к груди.
— Это судьба, Дуся… это судьба…
— Угу. — Евдокия, которая терпеть не могла, когда ее называли Дусей, поскребла босую ступню, раздумывая, чем заняться.
Вставать не хотелось.
Холодно. Вот же ж, топят по-новому, паром, а все одно холодно. И тоскливо, пусть бы и весна в самом разгаре… маменька, та уверяет, что будто бы Дусина тоска мужиком лечится, и все перебирает возможных женихов, и каждый перебор скандалом заканчивается.
И ведь не объяснишь же, что Евдокии просто-напросто замуж неохота.
Эх, еще немного, и начнет она Аленке с ее влюбленностью завидовать… хотя нет, Евдокия глянула на одухотворенное личико сестрицы, мыслями уже пребывавшей в храме Иржены-заступницы, и перекрестилась. Чур ее!
Хватит, налюбилась уже…
…лучше о пане Острожском подумать с его пропозициями, бумагами, над которыми Евдокия и засиделась допоздна…
…шахты медные…
…приграничье… Бурятовка… там и вправду добывали некогда медную руду, но еще до Первой войны забросили… ныне же выходило, что если паровые махины поставить, вглубь за жилою уйти, то можно добычу возобновить… и красивый прожект получался, проработанный, да только…
…Серые земли рядом…
— Ничего-то ты не понимаешь, — вздохнула Аленка, сбив с мысли. Она потянулась и слезла с кровати, но газетку оставила.
Авось прочтет сестрица старшая и проникнется…
Уже прониклась.
По самую макушку.
Евдокия фыркнула и закрыла глаза. Сон не возвращался. С полчаса она упрямо лежала, ворочаясь с боку на бок, а потом сдалась-таки и выбралась из-под пухового одеяла. Потянулась до хруста в косточках. Подняла руки над головой и качнулась, сначала влево, потом вправо. И к ногам, к пальцам, что выглядывали из-под полы сатиновой рубашки.
Присела пяток раз, широко руки разводя.
Раньше Евдокия еще и прыгала, потому как Аленкина наставница аглицких кровей уверяла, что будто бы прыжки на месте немало способствуют ускорению тока крови, а желчь и вовсе на раз выводят. Она и сама скакала, смешно вытягивая шею, пытаясь даже в прыжке спину держать… ну да в наставнице той пуда три веса всего… а в Евдокии всяк поболе будет, оттого маменька слезно просила не блажить.
Люстра в гостиной от прыжков качается.
А она дорогая, богемского хрусталя, в том годе только куплена…
— Вы же, пан Себастьян, надо полагать о подобных мелочах вовсе не задумываетесь, — обратилась Евдокия к снимку, который получился на редкость удачным. Узкое лицо с чертами изящными, пусть и несколько резковатыми, с широким подбородком и на редкость аккуратным носом… именно таким, каковой должен быть у шляхтича голубых кровей.
Евдокия потрогала собственный, курносый и с конопушками…
…и скулы-то у пана Себастьяна высокие, и лоб тоже высокий, образцово-показательный, и брови вразлет, и очи черные, и взгляд с прищуром, будто бы известно ему нечто про Евдокию, чего, быть может, сама она о себе не знает. И вообще ненаследный князь Вевельский весь из себя, от макушки до пяток — княжьи пятки, конечно, Евдокии видеть не доводилось, но фантазией она обладала развитой, а потому живо представляла их: белые, аккуратные, самых аристократических очертаний, — великолепен.
Тьфу.
Надо полагать, часу не пройдет, как статейка отправится в Аленкину тайную шкатулку к иным снимкам. Еще там имелась веточка сухой лаванды и синяя атласная лента. Какое отношение вышеупомянутые предметы имели к Себастьяну Вевельскому, Евдокия не знала и, признаться, знать не хотела.
Она вздохнула и перевернула страницу, желая скрыться от этого лукавого и такого выразительного, прямо-таки издевательского взгляда…
Нет, Евдокия была девицей в целом справедливой, но вот к ненаследному князю Вевельскому она испытывала крепкую неприязнь. И дело было отнюдь не в нем самом. Евдокия подозревала, что о существовании ее пан Себастьян не помнит, а о чувствах к нему и всему роду князей Вевельских и вовсе не догадывается…
…начать следовало издалека, пожалуй, еще со счастливых времен матушкиного девичества, кое проходило в местечке со звучным названием Чернодрынье. Спокойное, славилось оно на все королевство горячими серными источниками, на которые съезжались по лету заможные панны и панночки крепить слабое женское здоровье, а заодно приглядываться к кавалерам. Здесь в моде были легкие скоротечные романы, фирменные паровые котлеты из куриных грудок и соломенные шляпки, магазин которых и держал купец второй гильдии Архип Полуэктович. Был он дельцом не сказать, чтобы успешным, но кое-как умудрялся свести концы с концами, всерьез подумывая о том, чтобы расширить ассортимент лавки за счет атласных лент и гребней, которые вырезали в местной мастерской. Однако планы и оставались планами, поелику денег на расширение у Архипа Полуэктовича не имелось: все уходили на содержание супруги и четверых дочек. Модеста была старшей, она и запомнила тот ужасный день, когда в лавку заглянула высокородная гостья.
Кто не слышал о Катарине Вевельской, каковая предпочла Чернодрынье заморским Бирюзовым водам? Княгиня поселилась в лучшем отеле «Чернодрынская корона», заняв сразу весь этаж. За три дня она успела посетить купальни, минеральную лечебницу, где приняла стакан серной воды, и все более-менее приличные ресторации, из которых предпочтения отдала той же «Короне», громогласно заявив, что местный повар знатно готовит фуа-гра под семивойским соусом, что вызвало небывалый ажиотаж и позволило поднять цены втрое…
И вот теперь она заглянула в лавку купца Архипа Полуэктовича.
Модеста запомнила и сухое широкоскулое лицо княгини, и перчаточки ее невообразимой белизны, и моднейшее платье в морскую полоску. И конечно же взгляд, каковой после, пересказывая события того трагического дня, называла равнодушным.
Княгиня соизволили перчаточку снять, передав сопровождающему ее мэру, который пыхтел, потел и держал под мышкой лысую собачонку гостьи. Мэр передал перчатку помощнику, а тот — личной горничной княгини…
Катарина Вевельская сняла шляпку с деревянной головы — и выбрала дорогую, из выписанных Архипом Полуэктовичем на пробу, — примерила, кинула взгляд в зеркало и скривилась.
— Боги милосердные… какое невыразимое убожество! — сказала она. И все, кто вошел в лавку, закивали, соглашаясь. Тем же вечером «Вестник» разразился обличительной статьей о том, как некие недобросовестные торговцы подсовывают отдыхающим негодный товар…
Статью Модеста Архиповна сохранила, как и истовую неприязнь не столько к самой княгине Вевельской, ставшей невольной причиной отцовского разорения, сколько ко всем вельможным господам. В тот же год, стараясь хоть как-то помочь семье, над которой нависла угроза потерять не только лавку, но и дом, шестнадцатилетняя Модеста приняла предложение Парфена Бенедиктовича, купца первой гильдии, разменявшего шестой десяток, но вдового, бездетного и весьма состоятельного. Свадьба состоялась уже в Краковеле. После венчания счастливый новобрачный, выслушав неискренние поздравления от не очень счастливых родичей, весьма болезненно воспринявших сию новость, увез супругу в свадебный вояж.
Нельзя сказать, чтобы Модеста Архиповна тяготилась замужеством. Супруга она уважала безмерно за спокойный нрав, рассудительность и деловую хватку, которой собственному ее отцу не хватало. И когда Парфен Бенедиктович скончался в возрасте шестидесяти трех лет, горевала вполне искренне. Впрочем, скорби она предавалась недолго: ровно до того дня, когда обиженная завещанием Парфена Бенедиктовича родня выступила единым фронтом, подав на скорбящую вдову в суд. Он затянулся на год. Об этом времени Модеста вспоминать не любила, разом мрачнея. Она чувствовала за собой правоту, но высший суд, председательствовал в котором не кто иной, как Тадеуш Вевельский, решил иначе. Признав вескими доводы, что слабой женщине самой не управиться с хозяйством, князь постановил: отдать племянникам покойного смолокурни, солеварню, приносившую княжеству немалый доход, и долю в верфях. За Модестой же остались городской дом, поместье с дюжиной деревенек, приносивших стабильную, хотя и невеликую ренту, и маленький фаянсовый заводик.
— Женщине хватит, — громко заявил князь, отмахиваясь от ходатайства.
И эти слова ранили нежную душу Модесты.
Следующие десять лет Модеста — каковую все чаще именовали Модестой Архиповной с должным почтением и придыханием — доказывала князю, сколь неправ он был. Хиреющий заводик — фаянсовая посуда давным-давно перестала пользоваться должным спросом — она переоборудовала, хотя и пришлось для этого продать и особняк, и личные, Парфеном Бенедиктовичем даренные, драгоценности.
Родня покойного, затаив дыхание, наблюдала. Уверенные в том, что затея упрямой вдовицы обречена на провал, они даже перестали злословить. И сами не замечали, как настороженное внимание подстегивало Модесту.
Фаянсовая посуда? О нет, Модеста точно знала, что именно будет производить. Диковину, виденную в Аглиции и произведшую на юную купчиху куда большее впечатление, нежели всем известная башня с часами. Да и то: что она, дома башен не видала? Вот унитаз — дело иное… за унитазом будущее. Светлое. Фаянсовое.
Видимо, упорство вдовы пришлось по душе Вотану-дарителю, а может, Иржена-заступница, оскорбленная княжьим выпадом — все ж таки хоть богиня, а тоже женщина, — одарила милостью, но дело пошло. Модеста изловчилась и открыла на Королевской улице лавку, гордо поименованную «Фаянсовый друг», у входа в которую поставила два унитаза; правда, дабы окрестный люд, лишенный всяческого понимания и чувства прекрасного, не пользовал упомянутых друзей по прямому их назначению, посадила в унитазы эльфийские шпиры. И колючие бледно-золотистые елочки, славящиеся капризным норовом, принялись.
…не прошло и двух лет, как Модеста расширилась. Помимо унитазов, каковые выпускали аж в четырех вариациях — для прислуги, для гостевых комнат, для мужских и дамских нужд, последние украшались птичками и розанами, — ее заводик освоил и горшки для шпиров, и фаянсовые расписные рукомойники, мыльницы, и массивные емкости для шампуней… Модеста прикупила фабрику, что выпускала глазурованную плитку…
…а заодно и почти разорившуюся солеварню. Последнюю — исключительно из упрямства.
Она полюбила бархаты и меха, каковые носила даже летом, пусть бы и полагали сие дурновкусием; но Модеста пребывала в счастливой уверенности, что богатство свое надо демонстрировать, иначе откуда люди узнают, что к ней, многоуважаемой Модесте Архиповне, надлежит относиться с почтением?
К двадцати семи годам она вернула себе все имущество покойного супруга, каковое почитала своим, завела лысую собачку, точь-в-точь как у княгини, и мужа-эльфа. Последним Модеста Архиповна особенно гордилась и, надо сказать, Лютиниэля-эль-Акхари, которого именовала ласково — Лютиком, любила вполне искренне. Он же, так и не освоившийся в чужой стране, к супруге относился с трепетной нежностью.
Впрочем, любовь ее никоим образом не повлияла на деловую хватку, и до последних дней беременности, которая в отличие от первой протекала легко, не изматывая женщину дурнотой и слабостью, Модеста занималась делами.
…имущества прибывало. То конопляный заводик подвернется, то мануфактурка какая захиревшая, то вовсе угольная шахта… одно к одному, к тридцати Модеста Архиповна первый миллион заработала, но не сказать, чтобы сильно тому радовалась. Хозяйство-то большое, и за всем глаз и глаз нужен.
Управляющие, конечно, были, но надолго они при купчихе не задерживались, отчего-то наивно полагая, будто бы бабский разум не в состоянии проникнуть в хитросплетения бухгалтерского учета.
— Воруют, — сокрушалась Модеста, вышвыривая за дверь очередного управляющего, который слезно клялся, что непременно исправится и наворованное вернет.
Модеста не верила.
И отвешивала оплеуху, а если совсем уж не в настроении была, то и пинка. Телом она была крепка, богата, оттого оплеухи выходили доходчивыми.
Так и жили.
С самого раннего детства Евдокия привыкла к тому, что маменька ее, пусть строгая, но без памяти дочь любящая, все время при деле находится. И отвлекать ее не след. Евдокия росла среди бумаг, бухгалтерских книг и счетов. Она рано освоила язык цифр, научилась отличать фарфор от фаянса, а фаянс от майолики и разбираться в тонкостях подглазурной росписи.
Семейное дело было куда интересней кукол и подружек, тем паче с последними у Евдокии не ладилось. Скучно ей было что с детьми, что с нянькой, пусть бы она знала все девять легенд о Вевельском цмоке, а сказок с присказками и вовсе бессчетно. Но от няньки Евдокия сбегала, пробираясь в маменькин кабинет. Она пряталась под столом и сидела тихо-тихо, перебирая гранатовые косточки абака.
— Запомни, Дуся, — в короткие минуты отдыха Модеста Архиповна брала ребенка на колени, от матушки пахло хорошо: книжной пылью, чернилами и тяжелыми цветочными духами, — истинная свобода женщины вот она…
И Модеста Архиповна выкладывала башенки из монет.
— Будут у тебя деньги — будешь сама себе хозяйка, и никто-то тебе словечка не скажет. Вот медь, за нее можно купить конфету. Или две… но петушка ты съешь и забудешь, и монеты уже не останется. — Медные башенки были самыми высокими. И Евдокия с преогромным удовольствием рушила их. Тяжелые монеты катились, и маменька хмурилась: не след так с деньгами обращаться. Она заставляла Евдокию собирать все деньги, до последнего медня.
Деньги Евдокии нравились.
Медни были разными. Одни новенькие, блестящие, с чеканным королевским профилем на аверсе и двуглавым орлом на реверсе. Другие — уже пожившие, потерявшие блеск. И король на них смотрел будто бы с прищуром, хитро, аккурат, как мясник, которого маменька в глаза называла жуликом. А кто, как не жулик, если за корейку просит аж полтора сребня? Где это виданы такие цены? Чем старше становились монеты, тем сильнее менялся король. На совсем уж древних, затертых, королевский лик был неразличим, а орлы и вовсе покрывались характерной прозеленью.
— Вот серебро, — учила маменька, позволяя взять увесистую монету. — Водной серебрушке десять медней. Но десять медней ты вряд ли выменяешь на одну серебрушку…
Золото было тяжелым, нарядным. Его Евдокии разрешали держать, и она, пробуя монету на зуб, выстраивала башни… один злотень — десять сребней. А если в меди, то и вовсе много получается.
Маменька, видя этакую старательность, умилялась.
Разумницей растет.
Вся в родителей.
Наставники, нанятые Модестой Архиповной, пусть и дивились этакой блажи — где это видано, чтоб девицу обучали не шитью, но математике с астрономией? — к делу подошли серьезно. Да и Евдокия оказалась благодарной ученицей, жадной до нового.
Вот только упертой, что твоя коза…
Это маменька поняла, когда вздумала доченьку любимую, восемнадцатый год разменявшую, замуж выдать. И ведь супруга подыскала хорошего, разумного, сильного, а что слегка рябенького, оспою побитого, так с лица ж воду не пить! Зато хоть и хваткий, но тихий, небуянистый.
Ко всему — из шляхты.
Очень уж Модесте Архиповне хотелось со шляхтой породниться…
— Не пойду, — сказала Евдокия, поджав губы. — Он мне не нравится. И вообще, я замуж не хочу.
Маменька попробовала было призвать дочь к послушанию, но выяснилось, что упрямством Евдокия пошла не иначе как в маменьку.
Скандалили месяц.
Не разговаривали еще два. И Лютик, который ссорами тяготился, тщетно взывал к разуму, что супруги, что падчерицы. Закончилось все проводами очередного управляющего, а ведь показался-то разумным человеком, и несказанной обидой, коию вновь нанес Модесте Архиповне князь Вевельский.
Это ж надо было: взять и не пригласить достопочтенную купчиху на купеческое собрание!
Чем она иных хуже?
А еще нашлись доброхоты, донесшие небрежное, князем брошенное:
— Бабе — бабье…
Вот так, значит… бабе — бабье… небось налоги-то взыскивает наравне с иными мужиками, а в собрание, значится, лезть не моги? И обида теснила грудь Модесты Архиповны…
— Маменька, плюньте на этого женоненавистника, — сказала Евдокия, отчасти покривив душой. Женщин пан Тадеуш любил; и об этой его любви, которая приключалась в основном к весне ближе, «Охальник» писал весьма подробно, неискренне сетуя на падение нравов.
Может, нравы и падали, но тиражи росли.
— Плюньте и забудьте. — Евдокия дернула себя за косу. Пожалуй, из всей маменькиной красоты достались ей лишь волосы: длинные, тяжелые, яркого соломенного колеру. — Ваши унитазы во всем Краковеле знают.
Это было слабым утешением.
Конкурентов в последнее время объявилось, да продукция их была не в пример хуже, но и дешевле. Оттого и спрос имелся.
…поговаривали, будто бы сам князь Вевельский фаянсовый заводик прикупил, через третьи руки, конечно, потому как не по чину князю с унитазами возиться…
— Надо делать эксклюзив, — сказала Евдокия и протянула тетрадочку. — Погляньте, маменька, я все тут расписала как есть…
…и тогда-то Модеста Архиповна поняла, что замуж дочь выдать не получится. Кто ж возьмет ее, такую не в меру разумную? А с другой стороны, может, оно и к лучшему.
— Вы местечково мыслите, маменька. — Евдокия, поняв, что бита не будет, осмелела. Она села, расправив подол мышастого саржевого платья, и сгребла горсть каленых орешков, до которых была большой охотницей. — Надобно же в разрезе эуропейских тенденций.
— А розгами? — поинтересовалась Модеста Архиповна, но не зло, так, для порядку. И то сказать, дочерей своих она отродясь не порола, даже когда Аленка изрезала пять аршинов дорогущего бархату… бабочки, видишь ли, ей понравились.
— По первости необходимо зарегистрировать торговую марку, такую, чтоб все узнавали. Затем проплатить рекламу… и не только в «Ведомостях». У «Охальника» тиражи выше… и еще, чтобы какой-нибудь профессор, лучше, если не наш, напишет, что будто бы наш фаянс особый, от него здоровья прибавляется…
— Через задницу? — Модеста Архиповна присела.
— А хоть бы и через задницу. Многие только ею и живут, сами ведь говорили.
— Дуся!
— Что, маменька?
— Ничего, детонька… — Модеста Архиповна от орешков мужественно отказалась. В последние годы, когда в постоянных разъездах отпала нужда, а стол стараниями дорогого супруга стал разнообразен, фигура ее претерпела некоторые изменения. И пусть бы тонкостью стана Модеста не отличалась и во времена далекого девичества, но и расплываться ей не хотелось. — Наш профессор дешевле обойдется.
— Зато иноземцу больше верят.
И то верно…
…главное, что не прошло и недели, как в Торговой палате было зарегистрировано новое товарное клеймо «Модестъ». Чуть позже в «Охальнике» увидела свет статья о благотворном влиянии фаянса на внутреннюю энергию организма. Естественно, фаянса не всякого, а исключительно того, который сделан из каолина, добытого на Эльфийском взморье, пропитанного волшебством Пресветлого леса и кристаллами соли… Проплаченный профессор — обошелся в двести злотней — разливался соловьем. Модеста Архиповна только хмыкала, читая.
— Вотан милосердный, — сказала она, отложив газетенку, — это ж вранье!
— Не вранье, — возразила Евдокия, — а реклама…
…вскоре нашлись чудом исцелившиеся, о которых «Охальник» писал с неизменным восторгом, открыв специальную рубрику «Народное здоровье». А о солдатской жене, пять лет лечившейся от бесплодия, но зачавшей исключительно после того, как начала пользоваться унитазом торговой марки «Модестъ», и вовсе сделал отдельный выпуск.
«Вестник» вел себя скромнее, в основном подчеркивая высочайшее качество, доступность цен и эксклюзивную линию с уникальной эльфийскою скульптурой. В последнем, к слову, не врал. Лютику новое занятие весьма себе полюбилось…
Дело ладилось.
Особый успех возымел выпуск унитазов марки «Вершина»: массивных, снабженных широкими подлокотниками, с обитым лисьей шкурой сиденьем и бачком в форме высокой спинки с вензелями. Злословили, что сии агрегаты весьма напоминают трон, но… разве, Вотан милосердный, такое возможно?
Конечно нет.
Как бы там ни было, но вскорости Модеста Архиповна, не кривя душой, могла считать себя королевой фаянса… вот только на позапрошлогодней выставке товаров народного потребления, куда ее скрепя сердце пригласили, грамоту за продукцию высшего качества князь Вевельский вручил не ей.
— Бросьте, маменька, — сказала тогда Евдокия, косу на руку накручивая, — очевидно же, что налицо предвзятое отношение. Князь давно и прочно ангажирован.
Это Модеста Архиповна понимала, но обида-то осталась.
— Ничего, — она поправила соболиную шубу, подол которой тянулся за купчихою меховым шлейфом, — будет и на нашей улице праздник.
И к выставке новой готовилась со всем тщанием, справедливо рассчитывая, что усилия ее оценят по достоинству. Евдокия с тоской вспомнила, кому и сколько пришлось заплатить за обещание, что на сей-то раз… и ведь не вернули деньги, мол, по обстоятельствам независящим… в общем, нехорошо все вышло.
Князь с супругой, бледной дамой в изысканном туалете, объявился на третий день. И прошествовал мимо, не удостоив Модесту Архиповну взглядом. Та же, с некоторым злорадным удовольствием, весьма понятным в сложившейся ситуации, отметила, что давний недруг со времени последней встречи еще более постарел, обрюзг и вовсе уж неприлично раздался в талии. От военного прошлого остались выправка и синий уланский мундир, сшитый, естественно, под заказ.
Евдокия видела три подбородка, подпертых жестким воротником кителя, и золотой позумент. Аксельбанты. Руку, что небрежно возлежала на усыпанной драгоценными камнями рукояти сабли. Изысканно отставленный локоток, за который придерживалась супруга.
Залысины.
Пухлые щеки и тонкие, брезгливо поджатые губы.
Проигнорировав Модесту Архиповну, князь Вевельский все же остановился перед стендом фирмы «Модестъ». Ленивым томным жестом извлек он монокль, долго, старательно протирал стеклышко его платочком, причем Евдокия точно знала, что платочек сей благоухает лавандовой водой. Князь же поднес монокль сначала к правому глазу.
Скривился.
И переставил в левый, будто надеясь таким вот нехитрым образом увидеть нечто иное.
— Посмотрите, дорогая, — густой бас Тадеуша Вевельского перекрыл гомон выставки, — какая невероятная безвкусица…
Он снизошел до того, чтобы указать на гордость Модесты Архиповны: усовершенствованную модель «Вершины», исполненную в черном цвете. Лисий мех на сиденье был заменен куньим, куда более плотным и теплым. Завитушки и медальончики сияли позолотой, равно как и грифоньи лапы, сугубо декоративные, но весьма хищного вида, впившиеся в красную ковровую дорожку, что полотняным языком стекала с постамента. Пожалуй, сходство фаянсового кресла для размышлений — а именно так был назван унитаз, дабы не смущать неловким словом слух дам, — с троном было вовсе уж неприличным, но… народу нравилось.
— Кошмаг, — пролепетала княгиня, заслоняясь кружевным веерочком.
Модеста Архиповна, стоявшая тут же, так и осталась незамеченной, невзирая на то, что требовалась немалая сноровка, чтобы не заметить семь пудов живого веса, облаченных в аксамит и соболя. Однако факт оставался фактом.
— Неужели кто-то покупает подобное?
Князь ступил на дорожку.
…а ведь многие именно так и заказывали. Туалетную залу с постаментом на три ступеньки и дорожкой. Евдокия тоже не понимала этого, но разве не спрос рождает предложение?
И теперь ощущала острую обиду.
За маменьку.
За Лютика, который и сотворил «Вершину». И за себя, чего уж душой кривить…
— Пгосто ужас. — Княгиня разглядывала фаянсового монстра издали, с явным испугом, будто бы опасаясь, что сие создание вдруг да оживет.
Нижняя губа ее дрожала.
И веер в руке.
И сама она вся — от белого перышка, которым была увенчана сложная прическа, до каблучков изящных туфель.
— Ах, матушка, вот вы где… — раздалось веселое, и княгиня облегченно выдохнула. Она вцепилась в руку смуглого темноволосого мужчины с такой страстью, что Евдокии стало неудобно.
Напугала женщину…
…маменька говорила, что у высокородных дам нервы слабые, а тут унитаз с фаянсовыми рюшами и мехом. Стоит, морально давит.
— Догогой, — с явным облегчением воскликнула княгиня и, указав не то на унитаз, не то на Евдокию, сказала: — Посмотги, какой кошмаг!
Князь смотрел на «Вершину», Евдокия — на князя…
…нет, ей случалось видеть его портреты, верно, как и всем жителям королевства Познаньского, но чтобы живьем… и вот так близко… настолько близко, что Евдокия учуяла тонкий аромат его туалетной воды.
Сандал.
И, кажется, цитрус, популярный в нынешнем сезоне.
…костюмчик тоже, словно со страниц «Модника» взят. Белые брюки в узкую полоску и однобортная визитка с атласной бутоньеркой гридеперлевого оттенка. Пуговицы на рукавчиках рубашки черные. И шейный платок повязан широким узлом, к которому и Лютик не сумел бы придраться.
Да и сам князь… смуглявый, черноволосый… и волосы, наперекор всем правилам, отрастил длинные, носит, в хвост собравши. Черты лица резковатые, но благородные, утонченные.
…недаром Аленка с его портретом под подушкой спит.
Хотя сволочь. По глазам, черным, наглым таким глазам видно, что сволочь. Или это просто предчувствие такое? Впрочем, Евдокия предчувствиям доверяла, и нынешнее ее не обмануло.
— Уважаемая… — Княжич обратился не к Модесте Архиповне, которую, надо полагать, все семейство Вевельских не замечало принципиально, но к Евдокии. И одарив ее взглядом, каковой заставил почувствовать собственное несовершенство, сморщил нос: — Вы не могли бы это убрать?
— Куда?
Евдокия вдруг поняла, до чего неправильно она выглядит. Невысокая, крепко сбитая, с простым круглым лицом, в котором нет и тени аристократизма, столь желанного маменьке.
…и платье это дурацкое, с оборками и кружевами… Модеста Архиповна настояла: мол, переговоры предстоят, партнеры заявятся и надо бы выглядеть сообразно… вот и парилась Евдокия в нескольких слоях бархата, щедро расшитого золотом и янтарными бусинами, а на плечах еще и шуба возлежала в пол, почти как у маменьки… на шее ожерелье в полпуда с крупными топазами… в ушах — серьги…
Ленты в косе атласные, переливчатые…
Дура дурой.
И в башмаках на высоком, по последней моде, каблуке. В них-то Евдокия и стоять-то замаялась.
— Куда-нибудь, — пожав плечами, сказал князь. — Видите же, ваше… произведение искусства…
…улыбку эту репортеры любили, было в ней что-то хулиганское, диковатое…
— …весьма нервирует мою матушку.
— Чем же? — Евдокия заставила себя смотреть ему в глаза.
…черные какие, непроглядные.
Нет, она не такая дура, чтобы в ненаследного князя влюбиться. Она — девушка разумная, современная, отдающая себе отчет, чем подобная влюбленность чревата: разбитым сердцем, подпорченной репутацией и несколькими невинно утопленными в слезах подушками.
…а поговаривали, что из-за него, бессердечного, одна девица вены резала, а другая уксусом травилась, но, к счастью, не до конца отравилась. А из больницы и вовсе крепко поумневшей вышла, остриглась и удалилась от мира именем Иржены-заступницы добро творить.
Столь радикально менять свою жизнь ради эфемерного чувства Евдокия не планировала. Но до чего же сложно оказалось сохранить душевное равновесие. Дыхание, и то сперло. И щеки запылали, зарумянились… или то от жары? В шубе по летнему времени парило… Себастьян же наклонился, близко-близко, к самому ушку и доверчиво, нежно почти — со стороны, верно, сие выглядело совсем уж непристойно — произнес:
— Созерцание сего монстра доставляет несказанные муки ее эстетическому чувству… поэтому окажите уж любезность…
Евдокия, несмотря на непривычное волнение и щемящую, какую-то внезапную боль в груди, любезной быть не собиралась. Но, верно, Себастьян на то и не надеялся, оттого прибег к иному средству. И часу не прошло после того, как чета Вевельских, сопровождаемая сыном и восторженными взглядами, удалилась от стенда фирмы «Модестъ», как появился учредитель. И кланялся, лепеча о новых обстоятельствах неодолимой силы, изменить каковые не в его власти при всем уважении, которое лично он испытывает к Модесте Архиповне…
…к вечеру стенд убрали.
Сволочи.
В общем, то самое знакомство, мимолетное, как краковельская весна, оставило в душе Евдокии глубокий шрам. Раненое самолюбие ныло по ночам и еще на осенние дожди, заставляя мечтать о несбыточном. В этих ее мечтах, несмотря ни на что по-девически стыдливых, неизменно фигурировал растре клятый ненаследный князь, который стоял на коленях, умоляя…
Как правило, на этом месте мечты обрывались. Все же Евдокия была настроена к делам сердечным скептически. И этот скепсис порой здорово мешал жить.
Или помогал?
Она так и не решила.
Как бы то ни было, но злосчастная выставка несколько подпортила репутацию фирмы. К счастью, основная масса краковельчан не разделяла тонкого вкуса княгини, а потому пошатнувшаяся было торговля весьма скоро наладилась…
Жизнь тоже.
Ну, более или менее…
…и все-таки день, который начался с Себастьяна Вевельского, просто по определению не мог пройти спокойно. Эта примета, пусть существовавшая исключительно в воображении Евдокии, срабатывала всегда. И она, демонстративно повернувшись к ненаследному князю спиной — игнорировать его, рисованного, было куда проще, нежели живого, — сняла рубашку.
Прохладная ванна — модель «Розовое облако», сделанная из чугуна высшего качества, — унесла остатки сна, вернув Евдокию к собственным не самым веселым мыслям.
Двадцать семь лет.
Шутка ли, треть жизни… ладно, четверть, в матушкином роду частенько долгожители встречались, а хороший ведьмак накинет еще лет двадцать, но все одно позади. И чего она, Евдокия Парфеновна, девица возраста, который уже неприлично называть девичьим, в жизни добилась?
Стала правой рукой матушки?
Но та все чаще грозится от дел Евдокию отстранить, мол, не о том думать надобно… и эти ее участившиеся в последний год разговоры о замужестве…
…приданое, которое маменька положит, заставит потенциальных женихов закрыть глаза и на Евдокиин почтенный возраст, и на ее характер, и на прочие недостатки, из которых самым существенным был один… да и не только приданое, сколько перспектива все семейное предприятие унаследовать…
…Аленку-то небось и без золотого запаса умчат… уже бы умчали, ежели б к отцовской хрупкой красоте не прилагался бы матушкин здравый смысл, помогавший Аленке устоять перед настойчивыми, а порой и назойливыми ухаживаниями.
Или дело было вовсе не в здравом смысле, а в этой ее патологической влюбленности?
Нашла в кого…
Сложно все. Запутанно. И день ото дня легче не становится.
А еще конкурс этот, некогда удачной идеей казавшийся…
— Дусенька! — донесся сладкий, как засахарившийся мед, матушкин голос. И значит, пора выбираться… никак очередной «хороший знакомый» совершенно случайно в гости заглянул. Откуда она их только берет, знакомых этих, возраста самого подходящего? — Золотце мое, мы тебя ждем…
Ждут.
И ведь дождутся, думать нечего. И значит, нет смысла оттягивать неизбежное знакомство.
…от жениха в ванне не спрячешься.
За последний месяц их в доме перебывало семеро. Особо Евдокии запомнился престарелый отдышливый шляхтич с тросточкой, лысиной и бачками, которые он смазывал воском. Шляхтич прикрывал глаза ладонью, будто бы слепила его неземная Евдокиина красота, и после обильной трапезы срыгивал… был еще вдовец, обремененный пятью детьми и долгами, о которых говорил он розовея, будто бы стыдясь… и старый маменькин деловой партнер, с ходу заявивший, что жену свою жить отправит в деревню, дескать, там воздух здоровее…
И где только маменька находила таких?
Нынешний кандидат выгодно отличался от предыдущих немалым ростом. Он был молод, с виду годков семнадцати-восемнадцати, розовощек и светловолос. Причем волосы эти — тут Евдокия могла поклясться — завивали раскаленными щипцами, потому как не бывает у живого человека этаких аккуратных локонов. И небось предварительно в сахарной воде вымачивали, оттого и вились над жениховской макушкой осы.
Обрядили же красавца в красную шелковую рубаху с расшитым воротом, модные штаны в узкую полоску и скрипучие хромовые сапоги. На шею цепь повесили золотую. На пухлые пальцы с обкусанными ногтями перстней надели дюжины с две.
И через одного с каменьями.
В перстнях жениху было неудобно, а может, не в них дело, но в том, что непривычен он был к смотринам, оттого смущался, пальцами шевелил, цепляясь кольцом за кольцо. И дергался, смущался…
…поглядывал на маменьку, которая стояла тут же, прела в плюшевой, бисером расшитой душегрее, оглядывалась, подмечая что люстру хрустальную, что обои с золочением, что мебель италийскую, по каталогу выписанную… подмечала и хмурилась. Пальчик выставила, ноготком резьбу на низенькой софе ковырнула, верно проверяя, густо ли позолочено… и вновь ручки на животе сложила, замерла истуканом, вперив в Евдокию настороженный недобрый взгляд.
— Знакомься, Дусенька, — пропела Модеста Архиповна, отмахнувшись от особо назойливой осы. — Это Аполлон.
Аполлон поднялся и отвесил поясной поклон, ручкой по ковру мазанув.
Дрессированный… кланяется и на матушку смотрит, и та кивает, улыбается, мол, правильно все делаешь, а сама Евдокию едва ли не пристальней чем мебель разглядывает.
Не по вкусу ей девка-перестарок.
И рябая, ко всему.
Евдокия хмыкнула, мысленно поправляя себя: не рябая, а веснушчатая. Дедово наследство, если маменьке верить. Она же, окрыленная надеждой — неужто устоит девичье сердце перед Аполлоном? — хлопотала, пела-заливалась, рассказывая, какая Евдокия у нее умница…
…ну да, не за красоту же хвалить.
Красота вся Аленке досталась; оттого, верно, и спровадили ее из-за стола, от греха подальше. Нечего у старшей сестры женихов отваживать.
Евдокия вздохнула, смиряясь с неизбежным.
Естественно, усадили их рядом с Аполлоном, и тот, смущенный близостью незнакомой девицы, густо покраснел.
— А вы… того… глаза красивые, — вспомнил он наставления маменьки, которая поджала узкие губы.
На стол несли снедь. И Евдокия, глядя, как кумачовая парадная скатерть теряется под обилием блюд, подсчитывала, во что эти смотрины станут. Расстаралась маменька. Тут и телячьи щеки с чесноком, и стерлядь в клюквяном соусе плавает, выставила харю, точно надсмехается над этакой невестой, и почки заячьи, и перепела в собственном соку, пулярочки, голуби…
А маменька все щебечет и щебечет.
Осы гудят.
Молчит женишок, руки пудовые на коленках сложил, мнется, сутулится…
…Иржена-заступница, за что Евдокии этакое мучение?
— А вы чем занимаетесь? — бодрым голосом поинтересовалась она, втыкая серебряную, из парадного сервиза, вилку в стерляжий бок.
Стерляди уже все равно, а Евдокия хоть душу отведет.
— Учится он. — Голос у будущей свекрови оказался низким, мужским. И сама она, пусть и обряженная в бархатное платье с кружевами, нашитыми плотно, богато, имела вид мужиковатый. Какая-то вся квадратная, короткошеяя, с красным, густо напудренным лицом. Над верхнею губой из-под пудры темные усики проглядывают. Волосы муравьиной башней уложены, украшены парчовыми розами и перьями.
— Неужели в Королевской академии? — почти правдоподобно восхитилась Евдокия.
Женишок покраснел еще более густо и потупился.
— Отчего сразу Академия? Нам Академии без надобности, верно, Полюшка?
Аполлон кивнул и, бросив на маменьку быстрый взгляд, шепотом попросил:
— А можно и мне рыбки?
Стерляди было не жаль. И густого клюквяного соуса, который у матушкиной поварихи получался терпким, кисловатым.
— Полюшка, — пропела будущая свекровь, вперив в Евдокию немигающий взгляд, — осторожней. Тебя от рыбки пучит… а от клюквы у нас щечки краснеют. С детства.
Полюшка временно оглох.
Евдокия сделала вид, что сказанное ее не касается, и, повертев в пальцах вилку, продолжила… расспросы. Конечно же расспросы. И нечего маменьке глазищами сверкать да страшные рожи корчить. Она, Евдокия, имеет право знать, с кем под венец пойдет…
…упаси ее Иржена от этакого счастья.
Счастье ело рыбку руками, шумно вздыхая, похрюкивая и щурясь. Закусывало луковым пирожком, который взяло уже само, отринув ложное стеснение. Пирожки и вправду ныне вышли румяными, золотистыми, маслицем поблескивающими.
Маслице растекалось по перстням и каменьям, капало на подол рубахи. Пухлые губы Аполлона блестели, и щеки тоже блестели, и весь он блестел, словно леденец на палочке.
— Так все-таки где вы учитесь?
— Так это, — Аполлон облизал и пальцы и кольца, — в школе…
— В вечерней школе, — поправила его матушка низким свистящим голосом.
— Ага!
— А почему в вечерней? — Евдокия старалась быть любезной и подвинула к будущему супругу блюдо с куриными пупочками, в меду варенными. Он благодарно крякнул.
— Так это, маменька днем не может!
— Чего не может?
Пупочки Аполлон вылавливал пальцами и, счастливый, отправлял в рот. Вздыхал. Запивал квасом и вновь тянулся к блюду.
— Так это… водить меня в школу не может. Днем у нее работа…
— У Гражины Бернатовны, — поспешила влезть в беседу маменька, — собственная скобяная лавка имеется.
Свекровь кивнула и важности ради надула щеки, сделавшись похожей на жабу в бархате.
— Мы, чай, не бедные… не беднее вашего.
С этим утверждением, пожалуй, Евдокия могла бы и поспорить, но не стала: так оно безопасней.
— Мама работает много. — Аполлон смачно отрыгнул и вытер лоснящиеся губы ладонью. — А поросенка дашь?
— Полюшка, тебе жирненького нельзя!
…пучить будет. Или щечки покраснеют.
Без вариантов.
И Евдокия мстительно поспешила отрезать внушительный ломоть. В конце концов, ей ведь надо жениху понравиться? Надо. А с поросенком молочным оно вернее будет.
— Нас от жирного поносит, — доверительно сказала Гражина Бернатовна.
Поносит, значит… не угадала.
Аполлон смутился и пробурчал:
— Я ведь немного…
— Вилкой и ложкой роем мы могилу себе! — Произнося сию великомудрую сентенцию, Гражина Бернатовна глядела исключительно на Евдокию. Сама же, изящно оттопырив мизинчик, жевала салатный лист.
Ничего. Главное от основной темы не отвлекаться.
— Значит, вы Аполлона в школу водите?
Кивок.
— А сам он что, дойти не способен? — Вилка в руках Евдокии описала полукруг.
Молчание.
И взгляд свекрови, раздраженный, гневный даже. Видно, что женщина из последних сил сдерживается. Губа выпятилась, пудра с усиков пооблетела.
— Я маме тоже говорил, что сам могу. — Аполлон вовсе освоился и, почуяв поддержку, подвинулся ближе. Лавка под его немалым весом заскрипела и прогнулась. — Она не дает.
Он отмахнулся от осы и устремил на Евдокию взгляд — глазища у Аполлона были огромные, ярко-синие, окаймленные длиннющими ресницами.
— Мне бы еще яблочка… моченого!
— Поля!
— Мам, я ж только одно! — Яблочко цапнул и поспешно, точно опасаясь, что потерявшая терпение матушка вырвет его из рук, сунул в рот. Щека оттопырилась, и Аполлон пробурчал: — А в городе небезопасно.
Евдокия только и смогла, что кивнуть.
Она с трудом представляла себе опасность, которая могла угрожать этакому детинушке… наверное, от опасности его тоже поносит. Или запоры. Или еще какая беда приключается…
— И соблазнов много, — произнесла Гражина Бернатовна, отправляя в рот засахаренную клюквину. У нее, стало быть, щечки от клюквы не краснеют. — Срамные времена.
Маменька, чувствуя, что все идет хоть не по плану, но близко, поспешно согласилась.
Ужас, а не времена.
Как только жить можно?
— Куда ни глянь, то кабак, то дом игральный… мой мальчик вырос в строгости…
Аполлон лишь шумно вздохнул да, пользуясь тем, что матушка отвлеклась, стащил еще одно яблоко. Видать, в строгости, где бы она ни находилась, яблок ему не перепадало.
— Конфету хочешь? — шепотом спросила Евдокия.
Жениха было по-человечески жаль.
— Шоколадную?
— Ага. И с орешками…
— …и девки нынешние пошли… разврат сплошной. Я так одной и сказала, которая на моего Полюшку заглядывалась, а сама-то… обрядилась, как…
— С орешками мне нельзя… — Он потупился, признаваясь: — От орехов почесуха приключается… но если только одну.
Конфету Евдокия передала под столом.
— Спасибо, — искренне сказал Аполлон. — Ты мне нравишься! Выходи за меня замуж!
И маменька, услышав заветное, радостно всплеснула руками: стало быть, поладили детки.
— Я… — Евдокия прокляла себя, знала же, что жалость до добра не доводит, — я подумаю.
— А чего думать? — Гражина Бернатовна разом позабыла про девок и срамные наряды, в которых ноги видать, а как ветер подует, то не только ноги, но и задницу… — Ты небось не молодеешь…
— Я подумаю, — повторила Евдокия, стискивая вилку.
Пусть мог ила недорытой останется, но сражаться Евдокия будет до последнего.
— …и женихи в ворота не ломятся. А когда б и ломились, то знай, что лучше моего Полюшки мужа не сыскать. Он у меня красавец…
Аполлон от матушкиной похвалы зарумянился, взор потупил, ресницами взмахнул.
— И умница, каких поискать… он у меня стихи пишет.
Неужели?
Евдокия заткнула себе рот конфетой. Шоколадной. С орехами. Ей-то точно запоры не грозили, впрочем, как понос, краснуха и прочие детские, давным-давно изжитые болезни.
— Полюшка, почитай свои стихи…
— Ну ма-ам…
— Почитай, сказала.
Аполлон со вздохом поднялся, вытер лоснящиеся пальцы о рубаху и, выпятив для важности грудь, прочел:
— Однажды, в погожую летнюю пору, корова нагадила подле забору…
Модеста Архиповна поспешно подняла граненый стакан с медом, притом хитро рукой заслоняясь, осы притихли, а Гражина Бернатовна захлопала, всем видом своим сына поддерживая.
И опять в Евдокию вперилась.
Надобно что-то сказать… Аполлон вон ждет, ковыряет пальчиком скатерть, смущение изображая.
— Жизненно, — оценила Евдокия.
И жених, глядевший на нее искоса, с опасением, должно быть почуяв в будущей супруге нездоровые критические наклонности, духом воспрял.
— А то! Корова-то соседская… нагадила, а оно и воняет… вот и сочинилось. Там еще мухи были. Но я про мух писать не стал.
— Отчего же?
— Рифмы не нашел. — Аполлон стыдливо потупился. — Мухи… и мухи… а два раза если, то это уже повтор будет. С повтором уже нехорошо.
— Мухи… духи… — пробормотала Евдокия, сдерживая смех.
— Мухи… духи… мухи…
Аполлон застыл. Взгляд его затуманился, рот приоткрылся; и оса, до того витавшая над сахарными локонами, стыдливо присела, не желая, верно, гудением своим прерывать тонкий творческий процесс.
— Придумал! — воскликнул Аполлон, ударяя в грудь пудовым кулаком. — Это… сейчас я… во! А над кучей мухи витают, точно духи!
Евдокия поспешно заткнула себе рот яблоком. Жених же, упершись в стол указательным пальцем, попросил:
— Выходи за меня… музой будешь.
Заманчивая перспектива.
— Я… — голос Евдокии дрогнул, — подумаю.
Естественно, заявление это было встречено будущей свекровью без должного понимания. Она поднялась и, обойдя стол — Гражина Бернатовна ступала важно, и колокола длинных юбок колыхались, — остановилась рядом с сыном.
— Думай, — сказала она. — Да не задумывайся. Мы небось в женихах не застоимся.
Погладила по кудрям, спугнув притихших ос. Кудри же под нажимом ласковой материнской руки захрустели.
— Мам, а можно я себе потом собаку заведу?
— Собаку? Ну зачем тебе собака, дорогой? — сказала Гражина Бернатовна и вытерла платочком лоснящиеся губы дитяти. — От собаки шерсть и блохи… а еще вдруг укусит?
…правильно, жена — она всяко собаки лучше.
К счастью, гости на чай задерживаться не стали. Должно быть, Гражина Бернатовна опасалась, что Евдокия коварно скормит драгоценному ее отпрыску не только шоколадные конфеты, но и крыжовенное варенье, на которое…
Чушь какая!
Евдокия потрясла головой: нет уж, она скорее в монастырь уйдет, чем замуж…
— Ну и этот-то чем нехорош? — поинтересовалась маменька, макая в чай баранку. Пила она красиво, переливая чай из чашки в блюдце, а то водружала на три пальца. Модеста Архиповна наклонялась к краю блюдца, вытягивала губы трубочкой и дула, отчего чайное озерцо приходило в волнение.
— Всем!
— Молодой… красивый…
— Как пряник с сусальным золотом.
— И стихи вон пишет…
— Про коров.
Евдокия чай пила из чашки и горячий, обжигающий.
— Зато здоровый какой, — возразила маменька, уже понимая, что прекрасный Аполлон оставил упрямую дщерь равнодушной.
— Во-первых, мне на нем не пахать. — Евдокия разломала сушку в руке. — Во-вторых, сомневаюсь, что запор с поносом и почесухой — признаки здоровья… и вообще, я не хочу замуж!
Маменька, зацепив щипчиками сахарный осколок, обмакнула в чай. И белый рафинад потемнел.
— Не так там и плохо, — примирительно сказала она, глядя, как с осколка в чай капают сладкие капли. — Всяк лучше, чем старой девой… вот доживешь до моих лет и поймешь, что счастье — в детях.
— Ну да…
— А без мужа и не думай. — В этом вопросе Модеста Архиповна была непреклонна. Веяния веяниями, а приличия — приличиями.
Следовало признать, что в чем-то маменька была права… не то чтобы Евдокию тянуло обзавестись семьей, но… принято же. Вон и деловые партнеры косо поглядывают, всерьез принимать не хотят. Одно дело — серьезная замужняя женщина, и другое — девка-перестарок.
Дернув себя за косу для смелости, Евдокия решилась:
— Я сама себе мужа найду.
Маменька приподняла бровь.
— Послушай… мы ведь все равно спонсируем этот конкурс…
…идея принадлежала Евдокии, и матушка долго не желала понять, какое отношение конкурс красоты «Познаньска дева» имеет к унитазам. А самое что ни на есть прямое…
— …я отправлюсь в качестве…
…уж точно не конкурсантки.
— …полномочного представителя от фирмы «Модестъ». — Евдокия щелкнула пальцами. — Буду следить, куда наши деньги расходуются.
Матушка кивнула. Вот проследить — это понятно… деньги, они такие, чуть отвернешься, враз разворуют.
— Конкурс же будет проходить при дворе… и я думаю, там найдется пара-тройка вдовцов, не обремененных детьми…
…и состоянием, поскольку иного варианта для себя Евдокия не видела. И да, при дворе она постарается найти мужчину, который не слишком сильно изменит привычную ее жизнь.
Муж?
Пускай… и после замужества жизнь существует.
— А Грель? — Модеста Архиповна облизала рафинад, с которого в блюдце падали темные капли. — Мы ж его послать собирались… ты сама предлагала. Он себе и штаны купил новые, со штрипками.
Штаны со штрипками были, конечно, весомым аргументом, но Евдокия не собиралась отказываться от идеи, пусть и внезапной, но неожиданно любопытной.
— Грель другим разом скатается, — сказала она. — Штаны его обождут… в конце концов, муж штанов важнее. Наверное.
И сердце замерло: а вдруг не согласится маменька? Нет, она женщина разумная, но и на нее порой блажь находила. Отчего молчит, разглядывает не то Евдокию, не то собственное в самоваре отражение.
Евдокия тоже глянула и отвернулась.
Лицо, и без того безмерно округлое, размазалось по медному боку, расплылось, сделавшись и вовсе уродливым… перестарок.
…зато с миллионами. А миллионы — они и при дворе миллионы… главное, распорядиться ими с умом.
— От и хорошо, — произнесла маменька со странным удовлетворением, разгрызая сахарный осколок. — Съезди, Евдокиюшка, развейся… погляди, как оно в столицах. Заодно за Аленкой присмотришь…
…о нет!
ГЛАВА 3
О шпионах, мздоимцах и секретных операциях
Назвался груздем — держись легенды.
Негласный девиз королевских акторов
К своим пятидесяти трем годам Евстафий Елисеевич, выборный познаньский воевода, обзавелся обширною лысиной, которая, по уверениям любезнейшей его супруги, придавала обличью нужную импозантность, животом и бесконечными запасами терпения.
А как иначе-то?
Нервы, чай, не казенные. И медикусы, к которым Евстафий Елисеевич обращался редко и с превеликой неохотой, в один голос твердят, что батюшке-воеводе надобно себя поберечь. А не то вновь засбоит утомленное сердечко, да очнется от спячки застарелая язва, нажитая еще в те лихие времена, когда рекрут Евсташка жилы на службе рвал, пытаясь выше собственной кучерявой головы прыгнуть. И ведь вышло же! Прыгнул. Выслужился.
Дослужился.
И сам государь, вручая Евстафию Елисеевичу синюю ленту с орденом Драконоборца, ручку жал, говорил любезно, что, дескать, такие люди королевству надобны. Очень эти лестные слова в душу запали… а все почему? Потому, что служил Евстафий Елисеевич не за честь, но за совесть. Злые языки поговаривали, что совести у воеводы даже чересчур много. И самому жить не дает, и другим мешает.
Да разве ж о том речь?
Злым бы языкам в это кресло, из мореного дуба сделанное, телячьею кожей винного колеру обтянутое, кажущееся и надежным и удобным… да на денек-другой посидеть, в бумажках закопавшись, в попытках бесплодных усмирить акторскую вольницу, каковой сам Хельм не брат.
Тогда, глядишь, и примолкли бы.
Тяжко… что в животе — не надо было баловаться расстегаями уличными, но уж больно тяжело давалась Евстафию Елисеевичу диета, супругой прописанная, — что на душе.
День предстоял сложный.
И желая оттянуть неизбежное, маялся Евстафий Елисеевич, натирая мягкой ветошью бюст его величества. Сие занятие успокаивало его еще с той давней поры отрочества, когда Евстафушка, третий сын старшего судейского писаря, оставался надолго в отцовском кабинете. Нет, ныне-то он разумел, что кабинет тот был просто-напросто комнатушкой с оконцем под самым потолком, но не было в мире места спокойней. Он любил и это окошко, и арочный потолок, с которого свисали полотняные ленты, пропитанные медовой водицей для привлечения мух и прочего гнуса, ежели таковому случится попасть в полуподвальное помещение, и самих мух, по-осеннему неторопливых, громких, и гладкие канцелярские шкапы, избавленные от виньеток, медных ручек и прочих ненужных кунштюков…
Обычной робости, каковая часто охватывает людей в местах присутственных, Евстафушка не испытывал. Напротив, все-то тут было знакомо. Упорядоченно.
И он радовался этому порядку.
Спешил помогать.
Батюшка же, утомленный работой, снимал очочки, протирал их чистым, хоть и латаным платочком и щурился, глядя на сына. Приговаривал:
— Старательность — сие тоже талант. И не след его в себе губить.
Сам он, дослужившийся до старшего писаря, и не помышлял о работе иной. Он жил бумагами и младшим, поздним сыном, так похожим на дорогую Лизаньку. Оттого, глядя на него, и улыбался скупо, сдержанно. И не вязалась эта улыбка с серым цивильным платьем.
Евстафушка же, спеша отца порадовать, пристраивался в уголочке меж стопок со старыми делами, от которых сладко пахло архивною пылью, и делал уроки.
Учиться он любил.
И учителя хвалили Евстафушку не токмо за старательность и прилежность — а как иначе-то? — но и за тихий незлобливый норов.
Когда же последняя тетрадь отправлялась в портфель, отец кивал и открывал сумку, вытаскивал бутерброды, завернутые в утрешнюю газету. За день она успевала пропитаться маслом, а на белом хлебе оставались черные пятнышки типографской краски, но в жизни не едал Евстафушка ничего вкусней.
…и чай, который приносила Капитолина Арнольдовна, пучеглазая немка, служившая в присутствии судейским секретарем, был всегда крепок, темен и сладок до невозможности. Порой немка оставалась, рассказывая скрипучим хрипловатым голосом последние сплетни. Отец охал, качал головой и языком прицокивал… и завидя, что Евстафушка уже расправился и с чаем и с бутербродами, он говорил:
— Иди-ка, сыне, уважь государя.
Казенный бюст в аршин высотой стоял на краю стола, повернутый к двери. И получалось, что каждый посетитель, кому случалось заглянуть в каморку старшего писаря, вставал пред суровым взором его величества Никея Первого.
Государь сиял во многом благодаря ежедневным усилиям, каковые прикладывал Евстафушка, натирая бронзу мелким речным песочком да мягкою ветошью. Особенно ему нравились высокая, солидная лысина и государев массивный нос. А вот в усах застревал песочек. И Евстафушка мечтал крамольно, что однажды Никея Первого сменит иной государь, безусый, начищать которого будет проще, и, мечтая, слушал краем уха голубиное воркование Капитолины Арнольдовны…
Наверное, они бы поженились, поскольку нравилась отцу Капитолина Арнольдовна неспешностью своей, солидностью, не женской какой-то рассудительностью. И Евстафушка был бы рад этакой мачехе…
…не срослось. Подвело однажды старшего судейского писаря изношенное сердце. Ушел, оставив пустой стылую съемную квартирку, шкап с тремя серыми пиджаками, полдюжины носовых платков да чиненое белье, которое по традиции отнесли в храм Иржены-заступницы.
Та давняя смерть и переменила судьбу Евстафушки, резко лишив его мечты о писарской карьере, но толкнув в объятия вербовщика. Два месяца всего ушло, дабы перекроить, перетрясти душу, вылепив из вчерашнего гимназиста сначала рекрута Евсташку, а после и младшего актора полицейского управления…
Давно сие было.
И, глядя на орлиный государев профиль, втихаря улыбался Евстафий Елисеевич: сбылась детская мечта, нынешний король был приятно безус.
Успокоившись — многие знали об этакой начальственной слабости, которая свидетельствовала не только о расстроенных нервах воеводы, но и о скорых переменах, ожидающих познаньское управление полиции, — Евстафий Елисеевич сдул с высочайшего чела крупицы песка. Его же вместе с тряпицей убрал в ящик стола. Поднялся. Потянулся, чувствуя, как тяжко хрустят старые кости, и снял с полочки телефонный рожок. Как всегда помедлил — ну не любил познаньский воевода технику, внушала она ему не меньшее подозрение, нежели ведьмаковские штукенции, а всяк знает, сколь опасны они, — но преодолел себя, поднес к губам.
— Ежель Себастьян на месте, — сказал, чувствуя себя преглупо: говорить в коровий рог, пусть и в серебряном солидном окладе… — то пускай зайдет.
Сам же глянул в зеркало, упрятанное за гладкою — а иной мебели Евстафий Елисеевич с детства не признавал — дверцей шкапа, убеждаясь, что нет в его одежде беспорядка. Синий китель, сшитый на заказ, сидит по фигуре, пусть и фигура сия давно потеряла былую стройность. И любезнейшая супруга не единожды намекала, что не мешало бы Евстафию Елисеевичу корсетом пользоваться…
Женщины.
С женщинами в доме было тяжко… четверо дочек, и младшенькой, поздней, названной в честь покойной матушки Лизанькой, только-только семнадцатый годок пошел…
Нахмурился Евстафий Елисеевич, отгоняя неуместные мысли. Попытался настроить себя на беседу, каковая — знал точно — пойдет непросто. И треклятая язва ожила, плеснула болью…
…нет, точно расстегай с порченым мясом был. А ведь предупреждал верный ординарец, что врет бабка про зайчатину, что если мясо чесночным духом исходит, то, стало быть, несвежее… или это от чеснока бурлит?
Хоть бы дурно не стало.
Признаться, подчиненного своего познаньский воевода не то чтобы побаивался, скорее уж смущался премного, под насмешливым взором черных глаз его ощущая себя не кем иным, как писарчуковым сыном, по недоразумению взлетевшим чересчур высоко. И пыжится он, и лезет из мундира, тянется над собственною лысою макушкой, а все одно не станет иным… нет, не стыдился Евстафий Елисеевич происхождения своего простого, но вот… робел.
Сколько уж лет минуло, а все робел.
Смех кому сказать.
Евстафий Елисеевич повернул монарший бюст к окну, пейзаж за ним открывался самый что ни на есть благостный: с аллеей, цветущими каштанами да гуляющими девицами. Конечно, внимательный наблюдатель очень скоро понял бы, что гуляют девицы не просто так, а со смыслом, стараясь друг на дружку не глазеть, а если уж случится пересечься взглядами, то раскланиваются и отворачиваются…
…в последние годы, с той самой поры, как возвели Военную академию, аллею имени героя Пятой Победоносной войны, бравого воеводы, князя Муравьева-Скуратовского, народ переименовал в Девичью. Князь, пожалуй, отнесся бы к подобной вольности без понимания; историки утверждали, что нравом он обладал суровым, резким даже для своих неспокойных времен. Однако Муравьев-Скуратовский давно и благополучно был мертв, а девицы… Что ж тут сделаешь? Евстафий Елисеевич ему от души сочувствовал.
Себе тоже.
А старший актор вновь соизволили опаздывать. Нет, они спешили, но как-то томно, будто самим фактом этой спешки делая одолжение. Вот хлопнула дверь в приемную. И характерно заскрипело кресло, в котором уж второй десяток лет обреталась Аделаида Марковна, дама внушительных достоинств и трепетного сердца… раздались голоса… наверняка, поганец, раскланивался, ручки пухлые целовал, отчего все десять пудов Аделаиды Марковны приходили в волнение…
Евстафий Елисеевич погладил государя по бронзовой маковке.
— Можно? — Дверь распахнулась, и на пороге возник человек, в свое время доставивший немало хлопот что познаньскому воеводе, что всему полицейскому ведомству.
— Заходи, Себастьянушка, присаживайся. — Евстафий Елисеевич старался быть дружелюбным. И улыбкой на улыбку ответил, хотя при виде ненаследного князя Вевельского проклятая язва ожила…
…а все Лизанька с ее блажью.
И супруга, ей потакающая… дуры бабы… а поди ж ты, не справиться… и кому скажи — засмеют, назовут подкаблучником. От мыслей подобных Евстафий Елисеевич вовсе пришел в уныние и язву погладил сквозь китель: мол, погоди, родимая, дай с делам и разобраться, а там уж и до тебя черед дойдет. Будет тебя дорогая супружница холить, лелеять да овсяными киселями потчевать…
Язва послушалась.
— Как дела, Себастьянушка? — ласково поинтересовался Евстафий Елисеевич, хотя по довольной физии подчиненного видел, что дела у него, в отличие от начальственных, обстояли превосходно.
Да и то, ему ли быть в печали?
Когда пятнадцать лет тому старший актор Евстафий Елисеевич узнал, кого ему принесло рекрутским набором, всерьез задумался о том, чтобы работу сменить.
Мыслимое ли дело, чтобы в акторах цельный князь ходил?
Пусть и ненаследный?
А ведь хватились-то не сразу… у матушки дела сердечные, то бишь сердце пошаливало, лечения требовало, оттого и отбыла разлюбезная княгиня на родину в компании семейного доктора. Князь же, видать, от расстройства и волнения за супругу увлекся молодой актриской… в общем, успел Себастьян Вевельский закончить трехмесячные курсы подготовки да попасть под распределение…
…ирод. Сидит. Улыбается.
Смотрит прямо.
Ждет, когда заговорит Евстафий Елисеевич. А тот, как назло, не знает, с чего разговор начать. Скользкий он, как и само задание. При мысли о том, что придется просить у князя, Евстафий Елисеевич впадал в хандру, на которую язва откликалась живо.
…и тогда тоже улыбался, глазищами сверкал…
— Князь, ваше благородие, — признался сразу, да и как не признаешься, когда матушка в кабинете сидит, платочком надушенным слезы вытирает. И отец тут же, только глядит не на сына, на Евстафия Елисеевича, буде бы он виноват в том, что ихний князь дома не усидел. А тот раскаяние изобразить и не пытался, знал, поганец, что контракт магический одним желанием родительским не разорвать. Ярился Тадеуш Вевельский, грозил всеми карами, плакала княгиня и от чувств избытка в обморок падала, прямо Евстафию Елисеевичу на руки, а ничего-то не добились. Крепок оказался контракт, на крови заключенный, и упрям Себастьян… видать, пороли мало.
Искоса глянув на подчиненного, познаньский воевода уверился в правильности поставленного уже тогда диагноза: мало.
Без должного прилежания.
Вот оно и выросло… на беду начальству.
— Себастьянушка… как ты? Оправился? Отдохнул?
— Оправился, Евстафий Елисеевич, — бодро произнес ненаследный князь Вевельский и ногу за ногу закинул этак небрежненько. А на колено хвост положил.
Хорош.
Нет, не хвост, хвост-то аккурат Евстафия Елисеевича смущал зело, что наличием своим — у нормальных людей хвостов не бывает, что видом. Длинный, гибкий и в мелкой этакой рыбьей чешуе. Шевелится, чешуей поблескивает, честный люд в смущение вводит. А этот охальник, прости, Вотан милосердный, знай себе улыбается во всю ширь… зубы-то свои. Небось на аптекарский ряд Себастьян в жизни не заглядывал…
Евстафий Елисеевич потрогал кончиком языка клык, который взял за обыкновение на погоду ныть так долго, муторно. И не помогали ни полоскания в дубовой коре, ни долька чеснока, к запястью примотанная, ни даже свежее сало… драть придется…
— Ох, Себастьянушка, дело предстоит новое… сложное…
Слушает.
Очами черными зыркает, хвост поглаживает…
…ах, Лизанька, Лизанька, дочка младшая, любимая… и матушка твоя, чтоб ей икалось… оно-то девицу понять можно: как устоять перед этаким-то красавцем, смуглым да чернявым? Обходительным, что Хельм, по душу явившийся… и тает, тает сердечко девичье.
А матушка, знай, подуськивает.
Мол, хороша партия для Лизаньки. И Евстафий Елисеевич в упрямстве своем мешает дочерину счастию состояться.
Бабы.
Не разумеют, что писарчукова внучка, пусть бы она была хоть трижды воеводиной дочерью, не пара сиятельнейшему шляхтичу. Ну и что, что ненаследный, а все одно — князь…
…дуры.
А он не умней, ежель поддался.
— …и только тебе одному, Себастьянушка, с ним справиться…
Начальство потело, улыбалось и безбожно льстило.
Это было не к добру.
Себастьян глядел в круглое, будто циркулем вычерченное, лицо Евстафия Елисеевича, мысленно пересчитывая веснушки на его лысине, и преисполнялся дурных предчувствий.
— Дело-то государственной важности, Себастьянушка… по поручению самого генерал-губернатора…
Евстафий Елисеевич тяжко вздохнул.
Мается он в своем шерстяном мундире, застегнутом на все тридцать шесть золоченых пуговок. И ерзает, ерзает, теребит полосатый платочек, то и дело лоб вытирая. А на Себастьяна избегает глядеть по старой-то привычке, оттого и блуждает взор начальственный по кабинету, каковой, в отличие от многих иных начальственных кабинетов, мал, а обставлен и вовсе скупо. Нет в нем места ни волчьей голове, в моду вошедшей, ни рогам лосиным развесистым, ни пухлым адвокатским диванчикам для особых посетителей. Скучная мебель, казенная.
И сам Евстафий Елисеевич ей под стать.
Признаться, начальника своего Себастьян побаивался еще с тех давних пор, когда, окончивши краткие полицейские курсы в чине младшего актора, предстал пред светлые очи Евстафия Елисеевича. Был тот моложе на полтора десятка лет, на пару пудов тоньше и без лысины. Позже она проклюнулась в светлых начальственных кудрях этакой соляной пустошью промеж богатых Висловских лугов…
Тогдаже старший актор Евстафий Елисеевич нахмурился, завернул в газетку недоеденный бутерброд, который спрятал в потрепанный, потрескавшейся кожи портфельчик, облизал пальцы и, повернув государев бюст лицом к окошку — сия привычка по сей день Себастьяна удивляла, — спросил:
— Актором, значит?
— Так точно! — весело отозвался Себастьян. Он едва не приплясывал от нетерпения. Вот она, новая жизнь, и подвиг где-то рядом, совершив который ненаследный князь прославится в истории или хотя бы на страницах газет. И коварная Малгожата, прочитав статью, всплакнет над несбывшейся жизнью…
…быть может, даже объявится, умолять о прощении будет, плакать и объяснять, что он-де не так все понял. А он объяснения выслушает бесстрастно и спиной повернется, показывая, что мертва она в сердце его. Или что это сердце вовсе окаменело?
В общем, Себастьян еще не решил.
Следует сказать, что учеба пришлась ненаследному по душе, особенно когда он понял, что хвост и дрын — это аргументы куда более понятные новому его окружению, нежели доброе слово, густо приправленное латынью. На латыни сподручно оказалось ругаться.
— И чего ты умеешь? — Евстафий Елисеевич, от которого неуловимо пахло чесноком, разглядывал Себастьяна пристально. И сам себе ответил: — А ничего…
Себастьян обиделся.
Правда, первый же месяц показал, сколь право было начальство.
…и что само это начальство не стоило недооценивать. Тихий, даже робкий с виду Евстафий Елисеевич способен был проявить твердость. Пусть и говорил он мягко, порой смущаясь, краснея, теребя серый суконный рукавчик мундира, но от слов своих не имел обыкновения отказываться.
— Помнишь, Себастьянушка, первое свое серьезное дело? Познаньского душегубца? — вкрадчиво поинтересовалось начальство, отирая платочком пыль с высокого государева лба, на коего дерзновенно опустилась муха. Толстая, синюшная и напрочь лишенная верноподданнических чувств.
— Помню.
Себастьян потрогал шею.
…как не запомнить, когда после этого дела и собственной инициативы, казавшейся единственно возможным шагом, он месяц провел в больничке. И начальство любимое навешало его ежедневно, принося ранние яблоки, сплетни и свежие газеты.
В газетах Себастьяна славили.
…а Евстафий Елисеевич за самодурство, которое репортеры нарекли «инициативой неравнодушного сердцем актора», подзатыльника отвесил. Удавку с шеи снял и отвесил.
А потом еще пощечину…
…что сделаешь, ежель в портфеле старшего актора не нашлось местечка нюхательным солям… но подзатыльник тот запомнился, и пощечина, и злое, брошенное вскользь:
— Только посмей умереть. С того света достану!
И ведь достал бы, смиреннейший Евстафий Елисеевич, не побрезговал бы ни к Вотану-молотобойцу пожаловать, ни в темные чертоги Хельма, ежели оказалось бы, что грехи Севастьяновы напрочь добрые дела перевешивают…
На память о той истории остался ненаследному князю орден и беленький шрам на груди… шрамом Себастьян гордился больше, втайне подозревая за орденом и повышением отцовскую крепкую руку…
— Помнишь, значит, — с тяжким вздохом произнес Евстафий Елисеевич, вставая.
Совсем дурная примета.
— И как ты тогда… — он замялся, не зная, как сказать, — инициативу проявил…
— Да.
Хмыкнул. Замер, оглаживая бронзового государя по высокому лбу.
— А слышал ли ты, Себастьянушка, про конкурс нонешний?
— Кто ж не слышал?
— И то верно… верно… — Снова вздох, тягостный, и толстые пальцы Евстафия Елисеевича мнут подбородки, которых за последние года три прибавилось. — Кто ж не слышал… Дева-краса… чтоб ее да за косу… срам один… и нам заботы.
Себастьян терпеливо ждал продолжения.
— Патронаж ее величества… и отменить никак не выйдет… но имеются данные, дорогой мой, что нонешним конкурсом воспользуется хольмский агент… агентка, — поправился он, точно опасаясь, что сам Себастьян недопоймет.
Порой ненаследному князю казалось, что для Евстафия Елисеевича он так и остался семнадцатилетним оболтусом, излишне мечтательным и не в меру наивным. Таковым в родительском доме место, а никак не в полицейском управлении, но нет, возится познаньский воевода, душу вкладывает…
…начальство Себастьян любил.
И со всею любовью побаивался.
— Данные верные, и, по словам нашего актора, шансы на успех у нее высоки… — Евстафий Елисеевич прошелся вдоль окна и застыл, устремив взгляд на Девичий бульвар. — Ты ведь лучше иных понимаешь, что есть сей конкурс для девиц…
…шанс на удачное замужество, который при должном умении использовали все. А если с замужеством не ладилось, то времена ныне вольные, некоторым и покровителя хватит, чтобы в жизни устроиться.
…или ненадолго зацепиться на вершине.
— Ко всему, его высочество так некстати расстались с графиней Белозерской. — Уши у Евстафия Елисеевича порозовели. Человек старой закалки, он стеснялся пересказывать дворцовые сплетни, особенно когда касались они королевской семьи.
— И будет искать утешения. — Себастьян озвучил очевидный вывод, избавляя начальство от необходимости произносить подобные, порочащие корону слова вслух. — Или утешительницу.
…и найдет. Кто откажет будущему королю?
Нехорошо.
И вправду нехорошо выходит… ожил, значит, Хольм? Оправился после поражения в Северной войне? Или дело не в том, но в новом Избранном, который твердою дланью ведет народ хольмский по пути всеобщего процветания…
…Себастьяну доводилось читать и хольмские газеты, весьма отличавшиеся от королевских какой-то нарочитой бодростью, обилием воззваний и портретов Избранного князя.
Случалось встречать и хольмских посланников, суровых темнолицых мужчин, что предпочитали держаться вместе, поглядывая друг на друга искоса, с опаскою. Они рядились в суконные костюмы, сшитые по одному лекалу, а порой, казалось, и по одной мерке, а потому сидящие дурно.
Хольмские женщины, каковым случалось оказаться в королевстве по делам супругов, были молчаливы и некрасивы, причем некрасивы одинаково: одутловаты и болезненны. На людях они разговаривали тихо, заставляя собеседника наклоняться, дабы расслышать сказанное, носили неудобную обувь и глухие платья, сшитые из того же серого сукна.
— Не спеши, Себастьянушка, — сказал Евстафий Елисеевич. И вновь-то он, забавный толстяк, о котором поговаривали, будто бы недолго ему оставалось воеводину булаву держать — Себастьян предпочитал подобные беседы игнорировать, — заглянул в мысли. — Сюда присылают лишь тех, кто… надежен.
Познаньский воевода потер бок, заговаривая язву.
— Присылали. Думаю, скоро многое изменится. Новый Избранный, по слухам, умен… и честолюбив… — Честолюбие Евстафий Елисеевич почитал если не грехом, то уж верно недостатком, каковой и в себе самом, к великому огорчению супруги, пытался искоренить. — Ему спится и видится, что хольмское княжество воспрянет в былом величии… и былых границах.
Тихо это было сказано, с опаскою.
И Себастьян кивнул: понимает, мол. Уж не первую сотню лет тает Хольм, с самой Первой войны, с неудач, с переворота, когда пали Соколиные стяги, сменившись пурпурным полотнищем Хельмова Избранника. И загремели по всему Хольму колокола, возвещая о новом времени.
Отвернулся от опального княжества Вотан-молотобоец.
Отступила Иржена, всеблагая его супруга.
И остался царить над людьми Хельм-злословец, прозванный в Хольме заступником народным. Кому и когда подобная дикая мысль в голову пришла? Неведомо. Да и не было дела королевству Познаньскому до соседа. Собственные бы раны зализать, зарастить. И, замкнув границы, ощериться штыками, заполонить летучей конницей отвоеванный Красин кряж, удержать Гданьск и Велислав, пресечь волнения народовольцев, растревоженных хольмскими идеями.
Железным кулаком удержал Згур Первый королевство.
А сын его, Милослав Понямунчик, расширил границы, потеснив прореженную именем Хельма хольмскую армию. И отошли под руку короны оба берега реки Висловки да две из пяти губерний Северо-Западного края… остальные три тоже ненадолго задержались.
Правда, сколь Себастьян помнил из курса истории, каковой за годы службы крепко повыветрился из памяти — и то дело, к чему актору лишние науки? — хольмский Избранный все ж сумел дать отпор. Схлестнулись за деревушкою Поповцы две силы, две волны, и мертвая Хельмова увязла в живой, королевскими ведьмаками сотворенной, да не погасла…
…переменилась сама и мир вокруг переменила, перевернула, породивши проклятые Серые земли. Давно это было. Затянулись те раны, и черные, стылые и по летней поре воды Ярдынь-реки легли новой границей… стояла она, нерушимая, не один десяток лет. А в последние годы под рукой нового Избранного князя Хольм ожил, стал поглядывать на запад, припоминая королевству былые обиды.
Евстафий Елисеевич не мешал подчиненному вспоминать; он замер, возложив пятерню на лоб государя, сморщившись не то от язвы, не то от мыслей, терзавших познаньского воеводу.
…а к доктору не пойдет, как ни уговаривай…
…упрямый.
…все-то делает вид, будто из той же бронзы, что и бюст короля, сделан, что не страшны ему ни годы, ни болячки… заговори, враз губы подожмет, нахмурится, вид важный напустит, а то и вовсе разобидится и от обиды начнет припоминать недавние Севастьяновы огрехи.
…хоть ты его силой веди на Аптекарскую слободу.
— Нынешняя хольмская разведка — не чета старой. Гольерд ее взрастил… точнее, сам из разведки вышел… — Евстафий Елисеевич говорил медленно, тщательно подбирая слова. — И хитер, Хельмов Избранник… хитер… за прошлый год нежданно померли пять соправителей из дюжины… с кем-то заворот кишок приключился…
…слышал Себастьян и об этом, хотя не особо интересовался политикой.
— …кто виноградинкой подавился… еще один вдруг в ванне утоп. Великое несчастье было. — Евстафий Елисеевич говорил о том серьезно, без тени улыбки. — На три дня траур объявили. Не вспомнили, что утопший дурно о князе отзывался да подзуживал к смуте… жаль… много денег на него ушло.
И это не было новостью.
Хольмовы соправители грызлись между собой, как кобели на собачьей свадьбе. И кормились они не только Хельмовыми милостями, но не брезговали брать скромные подарки от друзей, что с запада, что с востока… небось Казарский каганат немало золота влил в жилы Хольмского княжества в надежде, что переломит оно монополию королевского флота в южных морях.
…а королевство Познаньское платит за внимание к восточным рубежам, к нестабильной Хельерской губернии, на которую давненько каганат зарится…
Нет, все ж политика — дурное дело.
От нее голова болит.
— Тяжко, Себастьянушка, — пожаловался Евстафий Елисеевич. — Ладно, когда они промеж собой грызлись, нам оно только на руку было. Но князю удалось соправителей осадить. И смирнехонько сидят, Хельмовы дети, вздохнуть лишний раз боятся. А народец Избранного славит, разве что не молится… а может, и молится. Там давно уже не понять, кому, Хельму или князьям, храмы строят…
…слышал Себастьян, что в каждом черном храме над алтарями висят портреты Избранных. И жрецы, скрывающие лица за стальными масками, — не люди то, но лишь Голоса, одинаково кровь на жертвенники плещут, что Хельму, что слугам его… нет, темные это земли — Хольмское княжество.
— Главное, что нам они мешать стали. Небось знаешь про скандал с князем Гершницем?
— Знаю. — Себастьян откинулся на спинку кресла, к слову, казенного, неудобного. Спиной сквозь тонкую ткань мундира — крой-то установленный, но сукно шерстяное тонкое, да и портной собственный, княжий, доверием обласканный, — чувствовал и изгиб дерева, и твердые шляпки гвоздей.
Порой ему казалось, что мебель в присутственных местах делали сугубо для того, чтобы человек обычный, каковому случилось заглянуть в подобное место по некой своей человечьей надобности, не приведи Вотан, не ощутил себя хоть сколько-нибудь комфортно. Глядишь, и повадится ходить, отвлекать мелкими пустыми вопросами людей занятых. И на страже государственных интересов стоят этакие вот пыточные кресла, узенькие диванчики с гладкими полированными сидушками и низкими спинками, да массивные шкапы, что кренятся, грозясь обрушить на голову нерадивого просителя пропыленные тома…
В приемной князя Гершница стояли кокетливые козетки, обтянутые гобеленовой тканью, каковая только-только в моду вошла, и солидный секретер из розового дерева, и стол с медальонами, и зеркало имелось в золоченой раме…
Откуда?
Нажил. И отнюдь не с родового имения, каковое до недавнего времени пребывало в упадке. Да и то, много ли возьмешь с двух деревенек и старой мануфактуры?
Себастьян нахмурился, силясь вспомнить, какие ходили слухи?
Взятки?
Так разве ж это повод достойного человека кресла лишить? Берут все. Кто золотом, кто козетками… нет, не во взятках дело, а в планах военного ведомства, при котором имел несчастье обретаться проворовавшийся князь.
— Гершниц собирался продать планы «Победоносного».
Евстафий Елисеевич вновь погладил государев бюст, находя в прикосновении к монаршьему челу немалое для себя утешение.
— Он сознался… правда, сознаваясь, помер. Не рассчитали, что сердце у князя слабое…
Себастьян кивнул.
И жесткие гвоздики, шляпки которых впивались в спину, больше не казались неприятностью.
«Победоносный».
Монитор, построенный по новому прожекту и лишь год, как сошедший со стапелей. Закованный в броню, неторопливый и надежный, как Вотанов молот, возглавил он Южный государев флот. О «Победоносном» пели газеты, предрекая монитору славное будущее. И милитаристы, было притихшие, вновь заговорили о том, что Южное море — не так и велико, что многовато в нем и каганатских плоскодонок, которые через одну — пиратские, и неторопливых стареющих кораблей Хольмского княжества… что, дескать, монополия — оно всяк выгодней, и достаточно одного, но прицельного удара, дабы пал непримиримый Сельбир, единственный хольмский порт…
— Себастьянушка, — к Евстафию Елисеевичу вернулось прежнее его обличье: нерадивого, смешного толстячка, вечно потеющего, страдающего одышкой и язвою, что, впрочем, было правдой, — ты же понимаешь, что…
Толстячок взмахнул рукой, отгоняя от бронзового государя толстую муху.
— Конечно, Евстафий Елисеевич, понимаю.
— Поначалу-то полагали, будто бы князь по собственному почину действовал… хольмца, который за покупателя шел, взять не удалось. Фанатик. Ушел к Хельму, ну туда ему и дорога. Однако же выяснилось, что князь свел знакомство с некою вдовой, особой молодой и весьма очаровательной, легкого нрава. Влюбился, как юнец, взятки стал брать… нет, он и прежде-то не отказывался, но меру знал. А тут вдруг проворовался
вчистую… вот тогда-то и появился некто с наивыгоднейшим предложением. Князь передает чертежи «Победоносного», а взамен получает доступ к счету… пятьсот тысяч злотней, Себастьянушка.
Сумма была внушительной. И Себастьян, пожалуй, лучше Евстафия Елисеевича, никогда-то дел с подобными деньгами не имевшего, представлял, насколько она велика. Опальному князю хватило бы надолго…
— И вот стали сией прелестницей интересоваться, а она возьми да исчезни, будто ее вовсе не было…
— Подозрительно.
— Еще как подозрительно, — согласилось начальство. — А самое интересное, Себастьянушка, что никто-то ее толком и описать не сподобился. Помнят людишки, что красива… а как красива? Князь и тот, уж на что упирался поначалу, твердил, дескать, непричастна пассия его к грехопадению…
И этакая самоотверженность, как подозревал Себастьян, была не в характере старого мздоимца.
— …потом все ж склонили его к сотрудничеству… а он, окаянный, ничего-то толком сказать не способен. Не то блондинка, не то брюнетка, а может, и вовсе рыжая… с глазами зелеными. Или синими. Или черными, вот как твои… полновата? Худощава?
Дерьмово.
Хвост дернулся, чуял он недоброе, и это самое хвостовое чутье заставило Себастьяна замереть. Он и моргать-то почти прекратил, уставившись на начальство немигающим внимательным взглядом, от которого Евстафий Елисеевич пришел в немалое волнение.
— Ведьмака, конечно, пригласили, — румянясь, сказал познаньский воевода. — И тот сказал, что память князю подтерли…
— А восстановить?
— Правильно мыслишь, Себастьянушка. Послали за Стариком…
…Аврелий Яковлевич и вправду был немолод, чай, еще Северную войну запомнил. С возрастом он не растерял ни здоровья, ни крепости разума, однако же прожитые годы сделали его редкостным мизантропом.
— …а пока уговаривали, князь возьми да скончайся.
— Своевременно. — Себастьян сцепил пальцы, и косточки хрустнули, отчего Евстафий Елисеевич передернулся.
— Своевременно, — сказал он, этак нехорошо улыбаясь. — Но наш Старик и мертвого разговорит…
…все-таки правду баяли, что баловался Аврелий Яковлевич некромантией. Исключительно в служебных целях, конечно…
— …с князя-то толку не было, а вот хольмский связной — тот полезен оказался. С него-то и выловили этот интерес к конкурсу…
Евстафий Елисеевич опустился в кресло.
— Теперь-то понимаешь, дорогой мой, до чего же все погано?
Себастьян понимал.
…хольмская авантюристка на конкурсе красоты? С шансом привлечь внимание самого наследного принца? А если не его, то… целей полно.
— Почему мы? — Себастьян Вевельский умел делать выводы и собственные ему не понравились.
— А потому, Себастьянушка, — ответствовало начальство ласковым голосом, — что уж больно своевременно у князя сердечко остановилось. Да и хольмца кто-то предупредил, а ведь операцию проводили тихо, сам, чай, понимаешь, чем дело пахнет…
…ну уж не ванильными пирожными из кондитерской мадам Крюшо.
— Сам генерал-губернатор, Себастьянушка, нас доверием облек…
Палец, устремленный в потолок, и тяжкий вздох воеводы познаньского говорили, что обошелся бы он и без этакого доверия, за которое после втройне спросится.
— Конкурс не отменят?
— Никак нет, Себастьянушка. — Толстые пальцы сплелись под подбородком. — Сам понимаешь, что сие событие не только культурное, но и политическое. Да и то, что толку отменять? Ежели этой шайдре надобно во дворец пробраться, то проберется…
Тоже верно.
— Пущай уж действует по старому плану… а мы приглядимся… приценимся… авось и учуем чего.
…Себастьян совершенно точно знал, кому именно предстоит приглядываться, прицениваться и учуять.
— И что мы знаем? — в тон начальству поинтересовался он.
Евстафий Елисеевич потер подбородок. Он, в отличие от многих цивильных лиц, еще с давних пор склонных отращивать бороды, брился старательно. И немногие знали, что старательность сия происходит единственно от того, что борода у познаньского воеводы росла редкая, кучерявая, да и вовсе несолидного морковно-красного колеру. Этой своей особенности Евстафий Елисеевич стеснялся едва ли не больше, чем простоватых манер и неумения красиво говорить.
— А ничего-то мы и не знаем, чтобы наверняка… но предполагаем… — Он погладил стол казенной неприметной породы, как и вся прочая мебель в кабинете. — Она, несомненно, умна. И одарена магически, поскольку вряд ли повсюду таскала за собой кого-то, кто бы чистил людям память…
— Или амулетик имеет…
— Или амулетик, — принял возражение Евстафий Елисеевич. — Но амулетик, Себастьянушка, дело ненадежное. Для малого он годен, а вот князю память чистили профессионально…
— И то и другое?
— Пожалуй… да, пожалуй… на каждого тратиться не станешь. Для случайных знакомцев личину прикрыть амулетиком, а вот уже людишками близкими сама занялась. Но хитра паскудина, если от разведки ушла…
…Евстафий Елисеевич не хотел вслух говорить то, о чем оба с Себастьяном подумали: не сама ушла хольмская девица. Помогли ей.
Намекнули, куда князь пропал… вот и успела.
Плохо.
— Хладнокровна, — продолжил познаньский воевода. — Личную горничную сама зачистила и так, что даже Аврелий Яковлевич с нее не поимел… Нехорошая женщина, опасная, Себастьянушка.
Он нахмурился и потер сложенными пальцами переносицу.
— Ты уж аккуратней там… ежели почует опасность, убьет, глазом не моргнув.
Это Себастьян понимал и без объяснений.
— А самое поганое знаешь что?
— Нет.
Евстафий Елисеевич кивнул, словно не ожидал другого ответа:
— Из наших она, Себастьянушка…
— Что?!
В хольмскую колдовку удивительной силы князь Вевельский еще готов был поверить, но чтобы своя же… и на Хольм работала…
— Сам посуди, — примиряюще произнес познаньский воевода. — Отбор-то на конкурс строгий. Разведка наша едва ли не под мелкоскопом каждую девицу просматривает. И тут одной крысы в ведомстве мало будет, чтобы пройти, а тому, что в разведке целую крысятню развели, я не поверю… нет, Себастьянушка, не стали бы хольмцы рисковать на такой мелочи. По-крупному играют. И значит, наша она. Тут родилась. Тут росла… и где-то с хольмцами снюхалась…
— Почему?
— А мне ж откудова то знать, Себастьянушка? Может, денег хотела. Такие акторки на вес золота ценятся. А может, идейная, из тех, которые Хельму кланяются… или на его величество обижена… мало ли причин. Поймаешь, тогда и спросим.
Евстафий Елисеевич улыбался робко, стеснительно.
А ведь не сомневается, что возьмет Себастьян эту нехольмскую тварь… и ведь возьмет, иначе и невозможно. Не случалось еще с ненаследным князем Вевельским такого конфуза, чтобы задание невыполненным осталось.
Познаньский воевода загадочно молчал, и Себастьян не торопил начальство, зная за ним привычку долго и мучительно подбирать слова, пытаясь скрыть косноязычие, давным-давно существовавшее единственно в воображении Евстафия Елисеевича.
Знал, скажет все, что должно.
Но молчание затягивалось, познаньский воевода смурнел и на государя поглядывал, точно ожидая поддержки. Себастьян ерзал.
И решился:
— Что с легендой?
Мысленно перебрал подходящие должности… охранник? Туповатый, медлительный, но дружелюбный. К такому быстро привыкнут…
…лакей?
Шкуру лакея Себастьян недолюбливал, все-таки не выходило у него должным образом угодничать, и тот единственный раз, когда пришлось играть слугу, ненаследный князь Вевельский едва не провалил задание.
Нет, не пойдет. Акторка подобного уровня фальшь почует издали.
…помощник штатного ведьмака?
…организатор?
…подсобный человечек?
…или бездельник, богатый, хорошего рода, но бестолковый, а потому к государственной службе непригодный. Небось вокруг конкурсанток подобные бездельники роиться станут… да, пожалуй, самая удобная маска…
— Легенда… — замялся Евстафий Елисеевич, пощипывая все три свои подбородка, которые раскраснелись. — Ты, Себастьянушка, только не серчай… красавицей будешь.
— Кем?!
Сперва Себастьяну показалось, что он ослышатся, пусть бы прежде и не жаловался он на проблемы со слухом, но мало ли… начальство оговорилось…
— Красавицей, — познаньский воевода повторил медленно и разборчиво, — сиречь, конкурсанткой.
— Но я ж…
Евстафий Елисеевич руки вскинул, предупреждая возражения:
— Себастьянушка, подумай… она ж не дура, чай. И понимает, что на таких мероприятиях без акторов никак. Она со всеми мужиками настороже будет, просто на всякий случай. А вот конкурсантки — дело другое… тут и слабину дать можно. Сам же знаешь, что невозможно маску без продыху носить…
Нет, в словах Евстафия Елисеевича имелся определенный резон.
Но конкурсанткой…
— Да и подойти тебе надо так близенько, чтобы если не заглянуть под масочку, то узнать, чем каждая из красавиц дышит…
— Евстафий Елисеевич! — Себастьян привстал, опираясь на край стола. — Мне тут показалось, что вы забыли одно… немаловажное обстоятельство.
— Какое, Себастьянушка?
Начальство смотрело ласково. Можно сказать, с любовью…
— Я не девица…
…и с удивлением. Рыжеватые бровки Евстафия Елисеевича приподнялись, а следом и высокий лоб складочками пошел, и даже будто бы лысина.
— Я… конечно, способен менять внешность… — Себастьян говорил медленно, и только кончик хвоста цокал по серым папочкам этак раздражающе.
Но начальство раздражаться не спешило. Слушало.
Благосклонно.
С отеческим укором в очах. И с печалью. Тоже отеческой, надо полагать.
— …но не настолько радикально! Я эту маску и полчаса не удержу.
Выдохнул.
Хвост убрал и взгляд долу опустил, выражая полнейшее смирение.
Конкурсанткой?
Да ни в жизни!
— А если поможем? — поинтересовался Евстафий Елисеевич вкрадчиво. И ручки пухлые сложил на животе, не то язву прикрывая, не то просто солидности ради.
— И чем же вы мне, уж простите, поможете?
— Всем, Себастьянушка… видишь ли, дорогой, Старик наш очень оскорбился. Он ехал, спешил, дела позабросив, а князь возьми да и помри. Нехорошо вышло. Аврелий Яковлевич сие как личную обиду воспринял.
Себастьяна передернуло.
Со старейшим ведьмаком королевства Познаньского он встречался лишь единожды, и воспоминания от встречи остались не самые приятные.
— Он же о тебе и вспомнил… и о той истории с душегубцем… ты ж тогда девицей прикинулся…
…на свою голову, шею и кишки, которые пострадали более всего.
И ладно бы только собственные.
— Евстафий Елисеевич, — с должной долей почтения произнес Себастьян, верноподданнически заглядывая в светлые начальственные очи, — так я ведь только лицо менял…
…и то силенок на это ушло немерено. Одно дело слегка черты подправить, нос там сделать шире или тоньше, щеки, скулы, и совсем другое — наново себя перекроить, чтоб не только мышцы, но и кости поплавило. Нет, тот свой давний опыт Себастьян вспоминал с содроганием.
И не только шрам был тому виной.
— Не переживай, Себастьянушка. — Рука познаньского воеводы накрыла ладонь Себастьяна, сжала крепко. — Все сделаем. Будешь ты у нас девицей-красавицей, конкуренткам на зависть.
— Нет.
— Да, Себастьянушка, да…
— Вы смерти моей хотите?!
Вырвать руку не получилось. Пухлые пальчики Евстафия Елисеевича недаром уж десятый год удерживали булаву воеводы…
— Не надо упрямиться. Ты ж сам понимаешь, что выбора у тебя нету… контракт, чай, подписал? Подписал. Кровью государю служить поклялся, а теперь дуришь.
— Евстафий Елисеевич!
— Что, Себастьянушка? — участливо поинтересовалось начальство, руку отпуская. — Ты не горячись, родной. Сам подумай…
Думал.
Напряженно, так, что спина зачесалась, на сей раз не от гвоздиков, но от пробивавшихся крыльев, которые демонстрировать Евстафию Елисеевичу было не с руки. Его и так хвост нервирует.
Хвост!
— А… — Себастьян положил аргумент на стол, и чешуя поспешила приобрести оттенок мореного дуба. — А хвост? От него при всем моем желании избавиться не выйдет.
— Что ты, дорогой, — всплеснул ручками познаньский воевода. — Хвост красоте не помеха! Под юбками спрячешь… ты убери-то, убери…
Он сам сдвинул хвост, взявшись осторожно, двумя пальчиками.
— Остальное я тоже под юбками спрячу? — мрачнея, поинтересовался Себастьян.
Он вдруг ясно осознал, что отвертеться не выйдет. И дело даже не в самом Евстафии Елисеевиче, который, верно, осознавал, в сколь непростое положение ставит подчиненного, но в том самом высочайшем доверии, обмануть которое было невозможно.
А еще в контракте, заключенном на крови уже не по надобности — родители давно смирились, — но по традиции… вот эта традиция и аукается, чтоб ей…
…попробуешь отказаться — все одно заставят, но отказ припомнят, пусть и не сразу…
…и не только Себастьяну…
…небось Евстафий Елисеевич многим поперек горла стоит со своей принципиальностью, совестью и происхождением. Нет, сам-то он никогда не скажет, не намекнет даже; но Себастьян небось взрослый и без намеков разумеет.
Познаньский воевода вздохнул и с упреком произнес:
— Себастьянушка, неужто ты Старику не доверяешь? Сделает все в лучшем виде…
Главное, чтобы он потом этот «лучший» вид к исходному привел. А то ведь шуточки у старого мизантропа нехорошие…
— Не кручинься, Себастьянушка. Взгляни на это дело с другой стороны…
— Это с какой же?
— Месяц в компании первых красавиц королевства… приглядишься, а там, как знать, и жену себе подыщешь…
…вот чего Себастьяну для полного счастья не хватает, так это жены.
— Ты ж у нас парень видный… и девица, чай, не хуже получится… — продолжал увещевать Евстафий Елисеевич.
Оставалась последняя надежда, благо кое-что о конкурсе Себастьян все же знал.
Он поднялся.
И обошел огромный стол.
Евстафий Елисеевич наблюдал за маневрами подопечного с явною опаской, но вопросов не задавал. Себастьян же, покосившись на дверь, точно опасаясь, что признание его станет достоянием общественности — пусть сия общественность и состоит из одной лишь панны секретаря, — произнес пронзительным шепотом:
— Евстафий Елисеевич, я должен вам признаться… — Он стыдливо потупился, и черные длинные ресницы затрепетали. — Есть одно… обстоятельство… которое не позволит мне…
Себастьян говорил низким голосом, с придыханием. Девицы находили эту его манеру весьма волнительной, а вот познаньский воевода отчего-то густо покраснел.
— При всем моем желании… служить короне… — Себастьян испустил пронзительный вздох и, наклонившись к самому уху начальства, прошептал: — Я не девственник.
— Что?!
Евстафий Елисеевич аж подпрыгнул.
— Не девственник я, — покаянно опустил голову ненаследный князь, в данную минуту испытывавший глубочайшее и почти искреннее огорчение данным обстоятельством, — и уже давно.
— Тьфу на тебя! Я уж подумал… — Познаньский воевода прижал руку к сердцу. — А он… выйдет когда-нибудь мне твое баловство боком, Себастьянушка.
— Так какое баловство?
Себастьян Вевельский на всякий случай отступил.
— Ежели вы, Евстафий Елисеевич, запамятовали, то конкурс недаром называется «Познаньска дева». Невинность участниц проверять будут. Единорогом. Или и он при нашем ведомстве числится?
Познанский воевода фыркнул и, отерев платочком высокое чело бронзового государя, медленно с явным удовольствием произнес:
— Не волнуйся, Себастьянушка. Девственность мы тебе восстановим.
— Это как?
Ненаследный князь Вевельский подобрался.
На всякий случай.
— Ауры, дорогой мой, ауры… а ты о чем подумал?
Евстафий Елисеевич смотрел с насмешечкой. Весело ему…
— Единороги-то на ауру глядят, так что не бойся, под юбку тебе не полезет… единорог так точно не полезет, за остальных не поручусь.
— Издеваетесь?
— Упреждаю соблазны. А то мало ли… у девиц во дворце соблазнов хватает. — Он потер залысину и иным, человеческим тоном попросил: — Ты уж там сделай милость… пригляди за моею Лизанькой?
— И она?
Себастьян присел на краешек стула.
— И она… всю душу с матушкой своей выели… красавица же, — с затаенной гордостью произнес Евстафий Елисеевич. — И не хотел пускать, а… не пусти — слухи пойдут. Внимание. И ведь, окаянные, до его превосходительства с просьбами дошли… А генерал-губернатор и велели… мол, все одно вас больше обычного будет.
— Насколько больше?
— Считай сам, Себастьянушка. Десятка, которая по отбору прошла…
…от каждого воеводства по красавице.
— Лизанька одиннадцатою… — Сие обстоятельство явно было не по нраву Евстафию Елисеевичу, который, быть может, и сумел бы возразить супружнице, но уж никак не генерал-губернатору, каковой самому королю двоюродным братом приходился. — Двенадцатою — Алантриэль Лютиниэлевна Ясноокая… ее матушка спонсорство конкурсу оказала… ну а тринадцатою — ты…
Тринадцать.
Хельмова дюжина красавиц, чтоб ее!
— Так что, Себастьянушка, — поинтересовался Евстафий Елисеевич. — Пойдешь с прототипом знакомиться?
Можно подумать, у него выбор есть.
Себастьян мрачно кивнул…
…прототип поселили в гостинице «Зависловка», давно уже облюбованной полицейским ведомством. Здесь, в почти по-казенному бедных нумерах, панночка Белопольска гляделась вполне естественно. Следовало признать, что была она чудо до чего хороша, и красоты ее не портило ни дрянного кроя явно перешитое чесучовое платье, ни шляпка, щедро украшенная тряпичными маками. Шляпке этой, как и макам, исполнился не первый год, а потому лепестки их выцвели, а ленты обтрепались.
— Ой, представляете, а тут мне она и пишет! И дядечка еще так удивился, сказал, что она никогда-то нашу семью не любила, а тут пишет…
Панночке Тиане шляпка очень нравилась.
И нумера.
И собеседник, который, правда, говорил очень мало, зато слушал внимательно. Даже за ручку взял и в глаза заглянул со значением. Нет, панночка Белопольска хоть и была провинциалкою, но не была дурой, что бы там ни утверждала дядечкина супружница… и понимает, что от этих взглядов никакого вреда… она ж не на сеновал идти собирается. Вот если бы на сеновал пригласили, то она б отказалась!
А нумера…
…и тем более что господин в полиции служит… конечно, она понимает все распрекрасно… в Познаньске все полицейские такие обходительные? А то прям оторопь берет…
— Евстафий Елисеевич, — прохрипел Себастьян, когда девица все же замолчала и удалилась по своей девичьей надобности в комнату смежную, с изображением ночного горшка на двери, — вы за что меня ненавидите? Она… она же дура!
— Ну… у всех есть свои недостатки. — Познаньский воевода отер вспотевший лоб. — Зато красивая… и рода подходящего… и кандидатура на самом верху согласована.
— А она? Если она…
— Ближайшие два месяца панночка Тиана проведет в очень уединенном поместье…
…надо полагать, принадлежащем той самой престарелой родственнице, которая неожиданно — явно не без подсказки генерал-губернатора — вспомнила о троюродной внучатой племяннице…
Себастьян потер переносицу, чувствуя, что еще немного, и он сорвется.
— Евстафий Елисеевич… вы же понимаете, что я не только внешность беру и…
— Понимаю, дорогой. Потерпи уж. — Познаньский воевода вздохнул и похлопал Себастьяна по плечу. — Оно, может, и к лучшему, что дура… дуры не испугаются… ты, главное, себя за нею не потеряй.
И этот совет был частью давнего и известного лишь им двоим ритуала.
Как и мягкое:
— Ты уж поосторожней там, Себастьянушка.
ГЛАВА 4,
в которой речь идет о превратностях судьбы и службы
Капитан знает все. Но крысы знают больше.
Наблюдение, озвученное в таверне «Морская крыса» старым боцманом, сменившим на своем веку три корабля и семерых капитанов
Гавел Пантелеймончик дремал в кустах сирени. Оная наполняла тревожные сны Гавела тягучим ароматом, заставляя вздрагивать и крепче сжимать корпус старой камеры. Она давно нуждалась в починке, и собственное, Гавела, руководство не единожды намекало, что не след пренебрегать достижениями науки. Небось новые «Никонсоны» изображение дают четкое, дальностью обладают немалой, да и крепкие, что немаловажно для крысятника. Однако Гавел упорно хранил верность старенькой, купленной с первого гонорару еще «Канюше».
Он вздохнул, прижал нагревшийся корпус к щеке и губы вытянул.
Снилась Гавелу прекрасная Лизанька, младшая дочь познаньского воеводы. И во сне Лизанька щурилась, улыбалась, кокетничая, и тянула белы рученьки к нему, к Гавелу, разглядев его тень по-за широкими плечами ненаследного князя. Надо сказать, что во сне Гавела присутствовал и он, мешаясь объясниться с Лизанькой. А ведь в кои-то веки покинуло Гавела обычное его смущение.
И заикание.
И не краснел он, стесняясь мятой своей одежонки, неуклюжести своей, никчемности.
— Вон пошел, — сказал Гавел ненаследному князю, а тот, вместо того чтобы исчезнуть покорно — нечего по чужим снам шляться, — раскрыл красный коленкоровый рот и зашипел.
Тьфу.
И примерещится же такое!
Не князь, но полосатый матерый кошак вперил в Гавела желтые глазища. Скалился. Шерсть дыбил. И шипел, этак характерно, с завываниями, видать, конкурента почуял.
— Брысь, — чуть уверенней сказал Гавел, отползая в кусты.
Надо же, задремал, разморило яркое весеннее солнышко… эх, скажи кому, не поверят… а если поверят, то призадумаются, не постарел ли старый «крысятник», не утратил ли хватку…
Кошак спрыгнул на траву и, задрав хвост, удалился. Ступал он гордо, точно князь.
При мысли о князе настроение вконец испортилось. Нет, нельзя сказать, чтобы Гавел, бессменный «крысятник», не раз и не два приносивший родному «Охальнику» свежайшие сплетни, недолюбливал князя Вевельского.
Хотя да, и недолюбливал тоже.
Он потянулся, чувствуя, как ноет поясница. И плечи затекли. И ноги. И шея и даже голова… и вот когда и кем так заведено, что одному — в кабинете сидеть, а другому — под окнами караулить?
Вздохнул Гавел, погладив обшарпанный бок верной камеры.
Ею он сделал первый удачный снимок, еще не князя — наследника и княжича Себастьяна Вевельского, о котором в свете ходили самые престранные слухи. Недаром же родители спрятали наследничка в родовом поместье, мол, здоровье у младенчика слабое… ничего, нашел Гавел, пробрался, сумел моментец удачный поймать; хотя после выхода газетенки в свет и бит был неизвестными. Зато снимок горбатого хвостатого уродца принес Гавелу законное место в штате «Охальника», сомнительного толка славу и деньги.
Правда, задержались они ненадолго… старуха, чтоб ей пусто было, никогда-то с деньгами управляться не умела. Только и ныла, все ей мало, все…
…сорок злотней просадила в три дня.
И еще претензию предъявила, мол, у других сыновья почтительные да при чинах, один Гавел в грязи копается.
Как есть в грязи.
Он и привык уже, притерпелся. Иная грязь вон и лечебной зовется…
Но все ж таки, видать, нынешний день был чересчур уж весенним, ясным, оттого и мысли лезли в голову нехарактерные. Опасные мыслишки… и обида застарелая голову подняла, расцвела колючим репейником. Как возможно такое, что одним — все, а другим — ничего?
Почему Себастьяну суждено было князем родиться, а Гавелу — шестым и единственным выжившим сыном мелкого купца, вконец разорившегося?
Несправедливо!
И несправедливость толкала Гавела подобраться ближе. За прошедшие годы он сроднился с князем, который если и догадывался о существовании Гавела, то с княжьей небрежностью допускал себе его не замечать. И это тоже было оскорбительно. Небось иные клиенты, Гавела заприметив, начинали кричать, а порой и спускали охрану… а этот… смеялся только.
Однажды и пятеркой злотней пожаловал за статейку о собственных похождениях, мол, написано живо, занимательно. Князь присоветовал даже сочинительством заняться, мол, за это всяк больше заплатит, чем за пересказ сплетен.
Издевался, сволочь хвостатая.
А сирень ныне цвела пышно, поднимаясь до самых окон кабинета, в котором скрывался познаньский воевода. Сам по себе он был человеком скучным, в плане сплетен совершенно бесперспективным, чего не скажешь о старшем акторе…
…зависть?
А хоть бы и так. Да и то, разве мало поводов?
Себастьян Вевельский был богат.
А Гавел каждый медень считал…
Себастьян Вевельский был любим.
А Гавела отовсюду гнали, точно пса лишайного…
Себастьян Вевельский мог получить любую женщину, взгляда хватало, а Гавел…
…он вздохнул, изгоняя из сердца образ Лизаньки. К чему пустые мечтания? Опасное это дело… болезненное. И сердце растревоженное разнылось. Лизанька, Лизанька, пресветлое создание… никак сама Иржена-заступница поставила тебя на пути Гавела, дабы задумался, окаянный, о жизни своей.
Он и задумался.
Дрянной выходила жизнь… что у него есть? Конура на улице Пекарей, дешевая, под самою крышей. И когда по весне голуби ворковать начинают, то сквозь крышу слышно и воркование, и цокот голубиных коготков, и хриплые кошачьи вопли. От воплей просыпается старуха, которую Гавел и в мыслях своих матерью не называет. Она сползает с кровати и тянется за палкою…
— Гавел! — кричит и палкою по стене лупит. — Ты где, песий потрох?
Старуха требует зеркало.
И парчовый халат, коими забит старый шкап. Собственная гавеловская одежонка, купленная в Портновском квартале за пару медней — невзрачная, зато прочная и стирать легко, — ютится в коробке под кроватью. А кровать — в темном углу, за ширмочкой, чтоб видом своим Гавел не смущал старушечьего взора. Взору ней острый. И нюх на деньги… сколько Гавел ни прятал — всегда находила. А найти не сумея, принималась ныть, причитать, скандалить… и, главное, ведь чуяла, когда есть у него сребень-другой в заначке…
…и ныне потребовала лавандового мыла купить, да не дешевого, а из лавки Соболевского. Страшно подумать, сколько за него запросят. К мылу же полотенчико новое нужно. И крем для лица на норочьем жиру, средство, чтобы седину закрасить… воск для волос.
Перечень, написанный аккуратным старушечьим почерком, лежал в кармане Гавела, самим своим наличием ввергая в тоску. Попробуй не принеси или купи иное что, подешевле. Вой будет стоять на весь дом… а их и так грозились выгнать… и куда идти?
Некуда.
Никому-то, помимо начальства своего, он, Гавел, не нужен. Да и начальство ценит, лишь пока носит Гавел ему крупицы сплетен свежайших, тиражи поднимает. И носит и чует, что подпирают сзади молодые да ранние, жадные до чужой славы.
Беспринципные.
Смешно, конечно, о принципах заговаривать, но были они у Гавела. Разве ж сказал он слово о той барышне, в затруднительную ситуацию попавшей? И ведь племянница самого генерал-губернатора, который громко о падении нравов говорит… знатный скандал бы вышел. И никто б не поверил, что дурочка шестнадцатилетняя на афериста нарвалась, поверила в сказку о любви…
…ни словом не обмолвился о той истории Гавел.
И Себастьян Вевельский, девицу в родные пенаты доставивший, промолчал. Сия общая тайна, сроднившая Гавела с ненаследным князем, грела душу.
…а вот Агашка, тот бы шанса не упустил…
И не упустит.
Стареет Гавел. Его камера немало боевых шрамов носит, и наступит время, когда подвинут его… куда тогда идти? Разве что и вправду в сочинители. Да много ли насочиняешь, когда стенает под ухом безумная старушенция о загубленной своей жизни, о молодости, о старости никчемной…
Жалко себя стало, просто таки до слез… Гавел-то до ее годков навряд ли доживет. Сколько раз его учили? Порой после выхода номера, а бывало, что и так, на всякий случай, силясь упредить скандал. Бывало, и ребра ломали, и почки отбивали, и прочее нутро, да так, что лежмя лежал Гавел, едино желая сдохнуть сей же час. А сколько ночей он провел в кустах ли, в канавах, под снегом и дождем, дожидаясь того самого снимка, который…
…уйдет на притирания.
Или байковые тапочки с золотой каймой. Шубу лисью. Только-только расплатился, а она уже новую требует, мол, кости старые болят. Только уже лисою не обойдется, норку подавай… а то и вовсе соболей… и ведь пока жива — а помирать старуха в ближайшем будущем не собиралась, — не отступится.
— Эй, как вас там? — Нежный голосок весенним ветром ворвался в мрачные мысли Гавела. — Вы сторожите, да?
— Да, — шепотом ответил он, не смея спугнуть прекрасное виденье. Над ним в короне солнечного света возвышалась сама Лизанька, дева полуденных грез.
— И давно сидите? — поинтересовалась она, и Гавел, не смея оскорбить деву ложью, вытащил дрянные часики. Глянул на поблекший циферблат и понял, что и вправду сидит давно. А хуже того — впустую, что при его профессии вовсе недопустимо.
— Третий час уже…
— Печально как, — с сочувствием сказала Лизанька. — Вам, наверное, тяжело приходится…
Никто и никогда не сочувствовал Гавелу.
— А вы… — она замялась, не зная, как облечь в слова просьбу, — не могли бы отойти… ненадолго… видите ли, мне очень нужно с вами поговорить.
И порозовела так стыдливо.
Гавел кивнул.
Поговорить? С ним?
На него, случалось, орали… и кидались с кулаками… собак спускали еще… охрану… охрану с собаками вместе… и швыряли чем ни попадя… правда, попадали, как правило, вещицы пустые, но однажды прилетел золотой с рубинами портсигар, который Гавел счел законной добычей.
Но вот говорить…
…и чтобы сама…
Неужели Иржена, заступница сирых да убогих, обратила свой взор милостивый на старого крысятника? И все же робкий голос разума отрезвлял, нашептывая, что сия любезность неспроста. И нет-то в Лизаньке ничего-то необыкновенного: да — юна, да — прекрасна, но Гавелу ли дело до ее красоты?
И из кустов Гавел выбирался в сомнениях, а еще поясница разболелась некстати…
Пахло от Лизаньки тем самым лавандовым мылом, по сребню за махонький кусочек. И небось ее-то волосам краска без надобности, как перья, бусины и прочие ухищрения, столь любимые старухой. Лизанька и с простой косой, короною уложенной, хороша…
Прелестница.
Гавел не смел разглядывать ее, разве что искоса, профессионально подмечая ракурс, при котором сие очаровательное личико утратит томную свою нежность. А опыт подсказывал, что у каждого человечка подобные ракурсы имелись. У одних — больше, у других — меньше. И гавеловская камера в умелых руках находила их столь же верно, как шляхетская шпага прорехи в чужой обороне.
…было время, когда Гавел, еще не погрязший в грязи чужих жизней, думал о себе именно как о рыцаре, пускай не с сияющим мечом, но со старой камерой… а что, разве не вскрывает он доспехи лицемерия, выставляя наизнанку отвратное изъязвленное нутро… чье?
А чье придется.
Точнее, за чье заплатят.
Да, забавное было время. Жаль, что ушло.
— Вы… не откажетесь прогуляться со мной? — поинтересовалась Лизанька, сама отступая. — Видите ли, у меня к вам дело имеется, но…
— Вам бы не хотелось, чтобы нас видели? — Гавел кивнул.
Что ж, он умел становиться незаметным. И знал тысячу мест, где можно было спрятаться от внимательного взгляда, одно из которых находилось неподалеку.
Лизанька следовала молча, в шагах пяти, делая вид, что прогуливается. И кружевной зонтик над ее головой покачивался, и кружевная тень ложилась под ноги, и юбки колыхались, и вся-то она, бледная дева, была ясной, светлой, как несбывшаяся мечта…
Гавел старался идти прямо, но поясница ныла, и колено нехорошо постреливало. Ногу ему сломали за ту историйку о супружнице князя Жельколесского и ее любовниках… а ведь чистая правда… Гавел вообще писал чистую правду.
Во всяком случае, старался.
Лизанька старалась не морщиться, до того неприятное впечатление производил человек, которого она собиралась нанять. Невысокий, сутуловатый, какой-то весь скукоженный, и в одежонке дрянной бурого колеру.
Он был жалок.
В этих чрезмерно широких штанах, прихваченных узким поясом. В коротком пиджачишке, из-под которого выбивалась серая рубашка. Она пузырем повисала над штанами и хлопала на ветру…
Себастьян никогда не позволял себе выглядеть дурно.
Лизанька вздохнула: на что только ради любви не пойдешь? Даже на сделку с личностью столь ничтожной, как Гавел…
О да, имя своего поклонника она знала прекрасно, как и то, что сей убогий человечишка в нее, Лизаньку, влюблен без памяти. Последнее обстоятельство в Лизанькином представлении не было чем-то удивительным.
Разве не хороша она?
Хороша. Высока, тонка в кости, с талией, которую двумя пальчиками обхватить можно, с грудью высокой. И ноги длинны, хоть под юбками и не видать. И лицо аккуратное, пусть бы сестрицы старшие утверждают, что обыкновенное оно, но то — из зависти. Да, черты простоваты, но зато кожа фарфоровая, белая и волос светлый, а блонд в нынешнем сезоне — это модно, тем паче, когда натуральный. Глаза вот серые. Скучный цвет, папенькиного мундира и его заведения, которое Лизанька втайне недолюбливала.
Дочь воеводы… подумаешь.
Следует сказать, что к своим семнадцати годам Лизанька Евстафиевна пребывала в той счастливой уверенности, что жизнь ее непременно сложится самым расчудесным образом. Уверенность сия в целом была свойственна особам юным и одаренным, а уж Лизанька и вовсе мыслила себя невероятно удачливой. Пусть и не блистала она особыми талантами — с чем бы матушка ее, Данута Збигневна, в корне не согласилась бы, — зато знала, что пришла в этот мир не просто так, но за-ради судьбы исключительной.
Дело в том, что уродилась Лизанька Евстафиевна необыкновенной красавицей. И матушка ее, взяв младенчика на руки, прослезилась от умиления, до того очарователен он был той особой карамельно-сливочною детской красотой, что характерна для новорожденных.
— Разве ж она не прелестна? — громко и с надрывом вопрошала Данута Збигневна, всем демонстрируя укутанную в кружевные простыни дочь. И все вокруг: и старшие дочери, и супруг, и сестрица троюродная, баба дурная, завистливая, и даже повитуха, перевидавшая на своем веку немало розовых детских попок, соглашались, что Лизанька хороша необыкновенно.
Правда, добавляли, дескать, сия красота — нестойкого свойства.
Из зависти.
На всякий случай Данута Збигневна повязала на дочерину ручку красную нитку, а еще панталонами своими отерла, от сглазу. Помогла ли нитка, панталоны или же сама природа, столь щедро одарившая Лизаньку, но росла она окруженная всеобщею любовью, постепенно привыкая и к ней, и к осознанию собственной исключительности.
— Ах, ее ждет совершенно удивительное будущее, — предсказывала Данута Збигневна, раскидывая карты. Как-никак собственная ее прабабка, коль семейной легенде верить, была настоящею цыганкой. Оттого и мнила себя Данута Збигневна если не предсказательницей, то уж всяко особой, способной истолковать знаки судьбы. И по всему выпадал драгоценной Лизаньке ни много ни мало — червовый король, верный знак удачливого замужества.
На упертую даму треф, наглую, с лукавым прищуром рисованных глаз, Данута Збигневна старательно не обращала внимания. Только ловкие пальчики воеводиной супруги сами собой подхватывали окаянную карту, норовя засунуть ее в колоду, к шестеркам и прочей мелочи, где разлучнице было самое место. Она же, прячась, при новом раскладе норовила вновь лечь подле белокурого короля…
— Дурной знак, — качала головой завидущая троюродная сестрица, сама-то овдовевшая рано, бездетная и оттого на весь мир разобиженная. — Вот поглядишь, разладит она девке свадьбу.
И костяным длинным ногтем стучала по лбу коварной дамы. А та знай себе улыбается этак презрительно, глаза щурит… Хельмово отродье.
— Посмотрим, — отвечала Данута Збигневна, всерьез подумывая о том, чтобы треклятую даму спалить. А заодно поставить в храме Иржены свечку, да потолще, и цветочный венок купить — на удачу.
Впрочем, в деле замужества на одну удачу рассчитывать не следовало.
И к вопросу будущего Лизанькиного брака Данута Збигневна подошла со всей серьезностью. Раз за разом окидывала она орлиным взором окружение, что свое, что мужа. Он же лишь посмеивался, скучный казенный человек, до самого нутра пропитавшийся канцелярским духом.
— Лизанька выйдет замуж за шляхтича, — однажды заявила Данута Збигневна, разложив на новой, красными петушками расшитой скатерти карты. Упрямую даму треф она заблаговременно выкинула из колоды и из памяти. — Вот посмотришь…
Червовая дама хорошо гляделась рядом с червовым же королем.
Умилительно.
Супруг молчал, глядя, как ловко управляются с колодой женины пальчики. Знал, что не след ей мешать в тонком деле.
— Точно за шляхтича. — Данута Збигневна погладила рисованную корону, и почудилось, как поморщился король. — Быть может, даже за князя…
Она бросила быстрый взгляд на супруга: понял ли намек? Имелся у любезного Евстафия Елисеевича в подчинении цельный князь… конечно, ненаследный, что, несомненно, минус, но состоятельный и холостой, что, конечно, плюс. Евстафий Елисеевич, уж на что черствая личность, к намекам невосприимчивая, понял, покраснел густо и ущипнул себя за переносицу.
— Дануточка, — сказал он скучным голосом, — Лизаньке еще рано о замужестве думать.
— О замужестве думать никогда не рано, — отрезала Данута Збигневна.
Да, молода ее доченька, кровиночка родная, всего-то тринадцатый годок пошел. Но где тринадцать, там и четырнадцать… и шестнадцать, самый он, невестин возраст.
Главное, чтоб к этому времени перспективного жениха, которого Данута Збигневна в мыслях уже полагала зятем, не увели. Надо ли говорить, что к идее супруги Евстафий Елисеевич отнесся без должного понимания? Он пытался увещевать Дануту Збигневну, рассказывая о вещах глубоко вторичных, навроде социального статуса и собственных карьерных перспектив, каковые, положа руку на сердце, были безрадостны.
Воеводой он стал, а выше… без титула не пустят.
А титул не дадут.
То-то и оно, да и стоит ли его карьера Лизанькиного счастия?
И разве ж многого от него требуют? Сводничать ли? Или же зелье приворотное — была у Дануты Збигневны и подобная идея, воплотить которую она не посмела ввиду полнейшей незаконности, — в чаи подливать? Нет, о малом просят: пригласить Себастьянушку на обед… и на ужин… и на именины Лизанькины, раз уж ей шестнадцать исполнилось… и на Ирженин день… на Вотанову неделю в имение, купленное еще батюшкой Дануты Збигневны…
Сколько приглашать?
А столько, сколько понадобится, чтобы разглядел упрямый князь неземную Лизанькину красоту.
Евстафий Елисеевич кряхтел, отворачивался от причитаний супруги, краснел, глядя в серые очи младшей дочери, которая не причитала, но лишь вздыхала и прижимала к очам сим кружевной платочек… и соглашался.
Приглашал.
И не отступал от драгоценного Себастьянушки ни на шаг, будто бы опасался, что навредят ему. А потом еще выговаривал: дескать, ведет себя Лизанька непотребно, на шею вешается. А Данута Збигневна и потакает. Во-первых, не вешалась она, а споткнулась, пускай и на ровном месте. Дурно девочке стало, а Себастьянушка возьми и подхвати ее, сомлевшую, на руки… сразу видно, что князь — человек в высшей степени обходительный. А во-вторых, время нынче такое — вовремя не повиснешь на нужной шее, так всю оставшуюся жизнь и будешь пешком ходить.
И добре, что сама Лизанька распрекрасно сие понимает.
— Простите, нам еще далеко? — Она очаровательно улыбнулась, поудобней перехватив ридикюль. Несмотря на обманчиво малые размеры, сумочка вмещала в себя не только зеркальце, но и Книгу Иржены в серебряном окладе, отрадно увесистую. Не то чтобы Лизанька опасалась провожатого — о нем и батюшка сказывал, что Гавел хоть и сволочь изрядная, но с принципами — однако с книгою чувствовала себя уверенней. Тем паче, что место и вправду было глухим.
В этой части парка, к которой примыкала Девичья аллея, было безлюдно. Если сюда и заглядывали, то коллежские асессоры из близлежащей коллегии в поиске тихого местечка, где можно было бы неторопливо вкусить прихваченный из дому бутерброд. Под вечер здесь объявлялись студенты, коим требовался глухой угол, дабы вкусить отнюдь не бутерброд, но крамольных стишат за сочинительством Демушки Бедного либо же хольмских воззваний, каковые, надо полагать, неплохо заходили под дешевый портвейн и опиумные цигаретки.
За студентами приглядывали канцелярские соглядатаи, которые сами не чурались ни цигареток, ни портвейну, а порой и не брезговали заводить скороспелые романчики с вольнодумными девицами из числа самых благонадежных… впрочем, в сей ранний час парк, как говорилось, был приятно безлюден.
— Да… — Гавел оглянулся, профессиональным взглядом оценив и панораму и Лизаньку, столь удачно вставшую под развесистым кленом. — Можно и тут.
Он смутился и плечом дернул.
…ах, если бы батюшка не отказался помогать… упрямый он.
— Вы… вы ведь знаете, что скоро состоится конкурс? — Лизанька вооружилась платочком.
В свои шестнадцать с толикой лет она твердо усвоила, что в умелых руках батистовый платочек — смертельное оружие. И даже батюшка — уж на что упрям был — не устоял.
…правда, может, не в платочке дело, а в генерал-губернаторе, к которому маменька обратилась. Она-то за-ради дочериного счастья горы свернет.
Гавел же кивнул и насупился. Обеими руками он держал камеру, и Лизанька не могла отделаться от ощущения, что в нее целятся. Черный глаз камеры глядел пристально…
— И я… так уж получилось, что я буду принимать участие. — Лизанька прижала руки к груди, по мнению батюшки чересчур уж обнаженной, хоть и прикрытой легким кружевным шарфом. — Вы не представляете, чего мне это стоило…
…неделя вздохов и три дня слез.
Отказ от еды.
Упрямое молчание и неизменно скорбное выражение лица, которое, впрочем, на Евстафия Елисеевича действовало плохо. Он держался, как Белая башня под хольмской атакой, сделавшись глухим к просьбам, мольбам и маменькиным уговорам…
…а вот супротив генерал-губернатора не пошел.
— …и я осознаю, что сие против правил… но вы же понимаете, что я не могу отпустить его одного! — воскликнула Лизанька, смахивая платочком несуществующие слезы.
Гавел кивнул и помрачнел.
— Я… я с детства его люблю!
— Себастьяна? — уточнил Гавел скрипучим голосом, заставившим Лизаньку поморщиться. Мысленно, конечно, мысленно…
— Его… я понимаю, сколь
просьба моя необычна, но… я узнала, что Себастьяна отправляют курировать конкурс…
— Что? — Гавел насторожился и подался вперед, сделавшись похожим на старую охотничью собаку, из тех, которых держит дедушка, не столько из любви к охоте, сколько из провинциальной уверенности, будто бы псарни и пролетка — необходимые для состоятельного человека вещи. Воспоминание о дедушке, матушкином отце, человеке суровом, обладавшем состоянием, окладистой бородой и препаскуднейшим нравом, Лизанька решительно отогнала.
После подумается.
— Ах, я не знаю… это все батюшкины дела… секретные…
Гавел подобрался.
— Мне лишь известно, что Себастьян будет на этом конкурсе… работать… под прикрытием…
…естественно, Евстафий Елисеевич не имел дурной привычки посвящать домашних в дела государственные, однако же по наивности своей он полагал, что драгоценная супруга его в достаточной мере благоразумна, дабы не совать нос в мужнины бумаги. И был в общем-то прав…
До государственных тайн Дануте Збигневне не было дела.
А вот до Лизанькиного будущего — было.
— Под прикрытием, — с расстановкой повторил Гавел и прищурился. Глядел он нехорошо, точно выискивал в Лизаньке недостатки.
— Да… и я… я подумала, что должна быть рядом с ним…
Молчит, невозможный человек.
Ждет.
— Там ведь будут женщины… и красивые… возможно, красивей меня. — Это признание далось Лизаньке с немалым трудом. — И как знать, на что они способны, чтобы…
…выйти замуж.
— …чтобы добиться своего… а Себастьян такой наивный… беззащитный…
Лизанька едва не прослезилась, представив своего жениха, ладно, почти своего жениха, в объятиях роковой красавицы…
— Он вас не любит, — мрачнея, сказал Гавел.
— Пока не любит, — уточнила Лизанька, испытывая глухое раздражение.
Черствые люди ее окружают, не способные оценить прекрасные порывы юной души… а Лизанька, между прочим, ради князя на клавикордах играть научилась и джем варить яблочный, с корицею…
И даже прочла четыре книги.
Три о любви и четвертую про сто способов добиться желаемого.
— Я… я знаю, что девушка из хорошей семьи не должна вести себя подобным образом… что мне надо бы сидеть и ждать, пока на меня обратят внимание… и смириться, если не обратят… — Сейчас Лизанька говорила почти искренне, подобное положение дел, которое именовалось «хорошим воспитанием», раздражало ее неимоверно. — Но я так не могу…
Гавел кивнул.
…как можно быть настолько безэмоциональным? Зря, что ли, Лизанька распинается?
— Я должна сделать что-то, чтобы он обратил на меня внимание! Чтобы увидел, что я — не ребенок… что люблю его всем сердцем…
В это Лизанька совершенно искренне верила. В конце концов, в кого ей еще влюбляться? В папенькиного ординарца? Он, конечно, молод, но бесперспективен, хотя осторожное, стыдливое даже, внимание его Лизаньке льстит.
Взгляды пылкие.
И букетики незабудок, синей ленточкой перевязанные, которые появляются на столе с молчаливого маменькиного попустительства. Знает Данута Збигневна, что на большее ординарец не осмелится. Да и Лизанька не столь глупа, чтобы в неподходящего человека влюбиться.
— И чего вы хотите, панна Елизавета? — спросил Гавел, цепляясь за камеру.
— Помощи.
— Какой?
— Вы… вы ведь тоже там будете? — Лизаньку утомили и разговор и человек этот с цепким взглядом… вдруг да и вправду увидел изъян в совершенном Лизанькином образе? — Знаю, что будете… для вас не существует запертых дверей…
…толика лести еще никому не вредила…
— …папенька говорит, что нет второго такого…
…она запнулась, потому что вряд ли выражение «скользкого ублюдка» подобало случаю.
— …находчивого репортера, как вы…
Гавел кивнул.
— И я полагаю, что вы сможете… проследить за Себастьяном… вычислить, под какой личиной он скрывается…
Лизанька надеялась, что ей самой достанет наблюдательности. Ну, или любящее сердце, на которое она рассчитывала куда меньше, нежели на маменькино умение забираться в сейф Евстафия Елисеевича, подскажет.
— …и дать мне знак…
— И что взамен?
Корыстный человек. Впрочем, Лизанька не надеялась, что ее невольному сообщнику достанет воспитания оказать услугу бесплатно.
— Сколько вы хотите? — деловито поинтересовалась она, надеясь, что прихваченных из дому десяти злотней хватит.
— Пять злотней. — Гавел смутился.
Все-таки любовь… светлое видение… и пусть сердце Лизаньки принадлежало ненаследному князю, но… нехорошо как-то у любимого человека за пустяковую службу денег испрашивать.
Однако лежал в кармане заветный старухин список. И последних сребней на него не хватит… а еще бы поесть нормально… и к медикусу заглянуть за желудочной настойкой, без которой, Гавел чуял, в ближайшие дни придется туго.
Лизанька торговаться не стала, выдохнула с явным облегчением и, открыв ридикюльчик, вытащила кошель.
— И сплетни мои. — Гавел смотрел, как ловко нежными пальчиками своими она перебирает монеты.
Пять злотней, увесистых, новеньких, упали в ладонь.
— Сплетни? — Лизанька нахмурилась.
Все ж издали, молчащая, она была куда как более очаровательна. В нежном Лизанькином голоске нет-нет да и проскальзывали знакомые ноты…
Чудится.
Совсем его старуха допекла… и Гавел, присев, стянул с ноги ботинок.
— Сплетни, — повторил он, — слухи. Все, что у вас выйдет узнать о конкурсантках…
Ему было неловко, что приходится втягивать Лизаньку в подобную грязь, но разве ж мог Гавел упустить подобный случай? Опыт подсказывал, что раз уж нынешним конкурсом заинтересовался познаньский воевода, да не просто заинтересовался, но отрядил лучшего своего актора, то следует ждать сенсации…
— Чем… скандальней, тем лучше. — Гавел четыре монеты из пяти спрятал в ботинке, под стелькой. Сей тайник он сам придумал, впервые оказавшись в полиции, где был побит, обобран и обвинен в сопротивлении властям. Обвинение спустя сутки сняли, а вот деньги канули безвестно.
— И… — Лизанька с интересом наблюдала за манипуляциями странного человека, который не стал ничуть приятней, — если я узнаю что-то… вы напечатаете?
— «Охальник» напечатает, — поправил ее Гавел.
Лизанька только плечиком дернула, особой разницы она не усматривала, но идея показалась перспективной…
Сплетни? Поскандальней? Уж Лизанька постарается… Недаром маменька повторяет, что в любви, как и на войне, все средства хороши.
Лизанька улыбнулась.
Она станет княжной… всенепременно станет…
О коварных планах дочери познаньского воеводы Себастьян, конечно, догадывался. И планы сии время от времени доставляли ему немалые неудобства. Однако этим днем занят он был делом иным.
Государственной важности.
Почти.
— Выходи, Себастьянушка. — Ласковый голос Евстафия Елисеевича проникал за тонкую дверь ванной, заставляя Себастьяна вздрагивать.
— Выходи, выходи, — вторил познаньскому воеводе Аврелий Яковлевич.
Старик мерзко хихикал.
Весело ему.
Нигилист несчастный…
— Не могу. — Себастьян поплотнее завернулся в простыню.
— Почему?
— Я стесняюсь.
Простыня была тонкой и бесстыдно обрисовывала изгибы Себастьяновой фигуры. Нет, следовало признаться, что при всей своей благоприобретенной мизантропии Старик дело знал и силы в Себастьянову трансформацию вкачал немерено. А панночка Тиана Белопольска, избавленная от ужасающего своего наряда, оказалась чудо до чего хороша.
Ах, какие вышли ноги…
…на таких ногах Себастьян сам бы женился.
А грудь? Не грудь, а загляденье… и талия тонка… и задница на месте… и даже хвост изменился согласно новому образу, сделавшись тоньше, изящней. На конце же проклюнулась белая кисточка, донельзя напоминавшая Себастьяну любимую матушкину пуховку.
Начальство молчало.
Себастьян держался одной рукой за простынь, другой — за ручку двери, потому как молчание это ему казалось крайне подозрительным.
— И чего же ты, свет мой, стесняешься? — гулким басом поинтересовался Аврелий Яковлевич, к двери приникая.
— Вы глазеть станете.
— Станем, всенепременно станем, — уверил ведьмак и в дверь стукнул. Легонько. Кулаком. Вот только кулаки у Аврелия Яковлевича были пудовые.
— Себастьянушка, — познаньский воевода отступил, решив воззвать к голосу разума, который твердил Себастьяну, что ручку двери отпускать не стоит, — мы же должны увериться, что превращение прошло… успешно.
— А если на слово?
Аврелий Яковлевич громко фыркнул и, пнув хлипкую дверь, которая от пинка треснула, велел:
— Выходи немедля…
— Себастьянушка, ну что ты смущаешься… все ж свои…
Свои в данный момент Себастьяна пугали ничуть не меньше, чем чужие, пусть и существовавшие пока сугубо в теории.
Но ручку он выпустил.
— …что ты ведешь себя, аки девица, — продолжил увещевать познаньский воевода.
— А я и есть девица, — мстительно отозвался Себастьян Вевельский, повыше поднимая простынку, которая норовила съехать самым что ни на есть предательским образом.
— Ты прежде всего старший актор воеводства Познаньского и верноподданный его величества…
На подобный аргумент возражений не нашлось, и Себастьян, придерживая простыню уже обеими руками, вышел.
В небольшой и единственной комнате конспиративной квартиры воцарилось молчание.
Недружелюбно молчал ненаследный князь Вевельский, пытаясь правым глазом смотреть на начальство — и пусть прочтет оно в этом глазу всю бездну негодования и вселенскую тоску, глядишь, и усовестится. Глаз же левый зацепился за Аврелия Яковлевича, который вроде бы ничего не делал, но не делал он это как-то слишком уж нарочито.
С показным равнодушием.
Стоял себе над секретером да теребил свою всклоченную бороду.
Усмехался…
— Видишь, Себастьянушка. — Начальство если и истолковало взгляд верно, то усовеститься не спешило. Напротив, подступало медленно, с неясными намерениями. — Не все так и страшно…
— Не люблю баб, — поспешил добавить Аврелий Яковлевич. — Все дуры.
Себастьян обиделся.
Так, на всякий случай.
И в простыньку вцепился, поинтересовавшись севшим голосом:
— Евстафий Елисеевич, а что это вы делаете?
Познаньский воевода, успевший ухватить простыню за краешек, застыл.
И покраснел.
Наверное, тоже на всякий случай.
— Так ведь… Себастьянушка… ты закутался… ничего и не видно.
— А что должно быть видно?
— Дура, — добавил старый маг и, вытащив из-за спины солидную трость, больше дубинку напоминавшую, ткнул в Себастьяна, — как есть дура.
— Сами вы, Аврелий Яковлевич, дура…
Ведьмак лишь хмыкнул.
А Евстафий Елисеевич, смахнувши со лба крупные капли пота, жалобно произнес:
— Да мы только взглянем!
Нет, в словах познаньского воеводы имелся резон, и хоть бы изрядно замызганное зеркало в ванной позволило Себастьяну осмотреть себя, но… мало ли чем обернется чужая сила, переплавившая тело?
И амулетик, надежно вросший в левую лопатку — Аврелий Яковлевич клятвенно обещал, что сие исключительно временная мера и после амулетик он вынет, не из любви к Себастьяну, но потому как не имеет привычки ценными вещами разбрасываться, — ощущался. Себастьяна тянуло потрогать, убедиться, что не причудилась ему горячая горошина под кожей, но он терпел, понимая, — нельзя.
Правда, терпение дурно сказывалось на характере.
А может, чужая личина, столь подозрительно легко воспроизведенная, характер показывала. И оттого Себастьян, легонько хлопнув по начальничьим пальцам, произнес капризно:
— Все вы так говорите! Сначала только взглянуть, потом только потрогать… глазом моргнуть не успеешь, как останешься одна и с тремя детьми.
Евстафий Елисеевич густо покраснел, ведьмак же снова хмыкнул и, вцепившись в бороду, выдрал три волосинки, которые бросил Себастьяну под ноги, что-то забормотал… волосы растаяли, а спину обдало холодком. Хвост же зачесался, избавляясь от редких чешуек.
— Видишь, Себастьянушка… а если на конкурсе чего проклюнется? Рога к примеру… или крылья… стой смирно.
С хвостом и крыльями Себастьян как-нибудь без посторонней помощи управится. А вот что горошина амулета жаром плеснула, это да… плеснула и исчезла, растворившись под кожей.
— Евстафий Елисеевич! Я Дануте Збигневне пожалуюсь, что вы ко мне пристаете!
Начальство простынку выпустило, но тут же, смущение поборов, вновь вцепилось, резонно заметив:
— Не поверит она тебе, Себастьянушка…
— Посмотрим. — Себастьян попытался вывернуться, но комнатушка была малой, ко всему — заставленной мебелью. — Я вот завтра заявлюсь в этом самом виде и… и скажу, что вы меня соблазнили!
Подобного коварства от старшего актора Евстафий Елисеевич не ожидал. И, ободренный замешательством, Себастьян продолжил:
— Соблазнили. Лишили чести девичьей… а жениться отказываетесь!
— Так я ж…
Евстафий Елисеевич, видимо живо представив себе сцену объяснения Себастьяна с дражайшей Данутой Збигневной, побагровел и схватился за живот. Никак язва, оценив перспективы, последующие за объяснением, ожила.
— Не отказываетесь? — В черных очах Себастьяна вспыхнула надежда. — Я знала, Евстафий Елисеевич, что вы порядочный человек!
Темноволосая красавица протянула руки, желая заключить познаньского воеводу в объятия, и простынка соскользнула с высокой груди…
— Я… — Евстафий Елисеевич считал себя человеком семейным и супруге своей никогда-то не изменял… а теперь и вовсе, забыв об изначальных намерениях, попятился, от этой самой груди взгляд старательно отводя. До самой двери пятился и, прижавшись к ней, выставил перед собой зонтик, забытый кем-то из акторов. — Я женат!
— Разведетесь.
— Я жену свою люблю!
— А меня? — Красавица часто заморгала, а по смуглой щеке ее поползла слеза. — Вы мне врали, Евстафий Елисеевич, когда говорили, что любите меня?
— Когда это я такое говорил?
— Когда орден вручали, — мстительно напомнила панночка Белопольска. — Так и сказали, люблю я тебя, Себастьянушка… неужто позабыли?
Сей эпизод в своей жизни, сопряженный с немалым количеством вевелевки, выставленной Себастьяном по случаю ордена, Евстафий Елисеевич желал бы вычеркнуть из памяти.
— И еще говорили, что я — отрада души вашей… свет в окошке… надежда… говорили ведь?
Говорил. Был за познаньским воеводой подобный грешок: в подпитии он становился многословен и сентиментален…
— Вот! Говорили. Ажениться, значит, не хотите. Попользовались и бросили… обесчестив!
— Прекрати! — рявкнул Евстафий Елисеевич, приходя в себя. — Что за балаган…
— Не люблю баб. — Аврелий Яковлевич с явным удовольствием разглядывал дело рук своих. — Стервы они. И истерички.
Поразмыслив, следить Гавел решил не за ненаследным князем, каковой к слежке был весьма чувствителен, но за познаньским воеводой. Конечно, и тот был актором, но давно, и успел привыкнуть к существованию кабинетному, спокойному, избавленному от докучливого внимания людишек.
И ныне привычка сия подвела Евстафия Елисеевича.
Он покинул управление, отказавшись от служебного экипажа, но кликнув извозчика. И Гавелу немало пришлось постараться, чтобы не выпустить из поля зрения пролетку, каковых на улицах Познаньска было великое множество.
Экипаж сей высадил Евстафия Елисеевича на перекрестке, и познаньский воевода, поправив котелок, каковой прикрывал обильную лысину, бодрым шагом двинулся по улочке.
Впрочем, Гавел уже понял, куда тот идет.
О конспиративной квартире, расположенной на третьем этаже доходного дома, Гавел знал давно, но знание это, как и многую другую информацию, которую случалось добыть, он держал при себе.
Пригодится.
Пригодилось. И сухонькая старушка, обретавшаяся этажом выше, Гавела вспомнила.
— Два сребня, — сказала она с порога, безбожно задирая цену. — Вперед.
Пришлось отсчитать монеты, и старуха разглядывала каждую пристально, разве что на зуб не пробовала, да и то лишь потому, что зубы свои давным-давно растеряла. Наконец, ссыпав горсть медяков в кошель, а кошель упрятав в карман ситцевого халата, она посторонилась.
В комнатушке резко пахло геранью и кошками. С прошлого раза почти ничего-то и не изменилось, разве что прибавилось вязаных салфеточек, а стены, помимо былых, весьма трухлявых цветочных композиций, украсили дагерротипические карточки хозяйки с котеночком на коленях.
Впрочем, карточки и котеночки Гавела интересовали мало.
Дырку, просверленную в полу прошлым разом — старушенции пришлось заплатить отдельно за ущерб, имуществу нанесенный, — она не заделала. Более того, у дыры появились слуховая трубка и мягонькая подушечка с кривоватою кошачьей мордой, вышитой крестиком. Один глаз кошака был зеленым, другой — желтым. Подушечку старушенция, поджав тонкие губы, убрала.
Сама же осталась.
— Вы бы пошли, бабушка, погуляли, — миролюбиво предложил Гавел, подгребая верную камеру под бок. Уж больно заинтересовался ею матерый черной масти зверь, с чьей морды и вышивали портрет. Шкура кошака лоснилась, а шею украшал пышный голубой бант с бубенчиком.
Зверь щурился, потягивался и демонстративно выпускал когти.
— Уголечка не бойся, — сказала старушенция, напрочь проигнорировав предложение Гавела. А зря, в ее возрасте прогулки полезны для здоровья. — Он смирный.
Кот оскалился и заурчал, наглядно демонстрируя степень своей смирности.
Пакость!
И Гавел решительно склонился над дырой, именно для того чтобы услышать…
— …не люблю баб. — Этот гулкий, точно колокольной бронзою рожденный голос заставил Гавела замереть.
С ведьмаком, о котором слухи ходили самые разнообразные, но все, как один, свойства дурного, напрочь отбивающего охоту связываться с Аврелием Яковлевичем, Гавел сталкивался.
Один раз.
Один растреклятый раз, на память о котором достались почесуха, заикание и косящий глаз. И если почесуху с заиканием Гавел кое-как изжил, то с глазом и по сей день неладно было. Он задергался, мелко, нервно, предчувствуя неладное.
— Евстафий Елисеевич, а что это вы делаете? — игриво поинтересовался низкий женский голос, Гавелу незнакомый.
Он даже взопрел от неожиданности.
Выходит, что не так уж чист и уныл познаньский воевода, как думалось…
…и воевода тоже?
А ведьмак как же?
Или их там трое?
Гавел заерзал, привлекая внимание кошака, который подобрался вплотную и, вытянув когтистую лапу, попытался выцарапать трубку.
— Кыш, — прошипел Гавел и рукой отмахнулся.
Но отвлекся, видать, потому как услышал лишь обрывок фразы:
— …ничего и не видно!
Кому не видно?! И что именно не видно?
— Дура, — донеслось из дыры сиплое, — как есть дура.
Трое. Определенно трое… ведьмак, воевода и неизвестная женщина…
— Да мы только взглянем!
На что? Хотя известно, на что смотрят в этаких случаях. Воображение Гавела, в меру испорченное карьерой и действительностью, с которой ему приходилось иметь дело, заработало, сочиняя новую, несомненно скандальную, статейку.
— Все вы так говорите! Сначала только взглянуть, потом только потрогать… глазом моргнуть не успеешь, как останешься одна и с тремя детьми.
Кем бы ни была неизвестная женщина, но характером она определенно обладала весьма непростым. Ответа воеводы — а ведь Гавел почти поверил, что есть на свете порядочные люди, — он не расслышал, потому как Хельмов кошак взвыл дурниной и, взлетев на комод, опрокинул пару безделушек.
Старуха заохала и громко принялась уговаривать скотину с комода слезть. Кошак жмурился и гулял по бровке, поглядывая на хозяйку с презрением…
— Евстафий Елисеевич! — меж тем донеслось из дыры. — Я Дануте Збигневне пожалуюсь, что вы ко мне пристаете!
— Не поверит она…
Кошак взвыл дурным голосом и спину выгнул.
— Брысь!
— Посмотрим, — уверенно заявила незнакомка, рисковая, должно быть, женщина, ежели хватило у нее смелости шантажировать самого познаньского воеводу. — Я вот завтра заявлюсь в этом самом виде… и скажу, что вы меня соблазнили!
А голос-то бархатистый…
Уголечек, к совести которого хозяйка взывала слишком уж громко, и тот замолк.
— Соблазнили. Лишили чести девичьей… а жениться отказываетесь!
— Так я ж…
— Не отказываетесь? — воскликнула женщина с пылом. — Я знала, Евстафий Елисеевич, что вы порядочный человек!
Кошак, поняв, что грозный вид его нисколько чужака не впечатлил, пошел в наступление. Он спустился и, обойдя хозяйку по дуге, двинулся к склонившемуся над дырой человеку. Зверь вышагивал гордо, что породистый иноходец, то подбираясь к грязному, пропахшему помойкой и чужим, кошачьим же духом гостю, то отступая.
Тот же, увлеченный происходящим в третьей квартире, не замечал ничего вокруг. И зад выпятил.
— Я… — продолжал отбиваться воевода. — Я женат!
— Разведетесь.
— Я жену свою люблю!
— А меня?! — гневно воскликнула женщина, которой Гавел в эту минуту посочувствовал от всего сердца. — Вы мне врали, Евстафий Елисеевич, когда говорили, что любите меня?
— Когда это я такое говорил?
Кошак замер и, хлестанув себя по бокам, сугубо для куражу, взлетел на сгорбленную спину. Острые когти его пробили и шерстяной пиджачок, который Гавел отыскал в лавке старьевщика, и застиранную рубашку, и шкуру, которой случалось страдать и прежде, пусть даже не от кошачьих когтей.
Гавел не взвыл, как кот, единственно по причине немалого опыта, каковой сводился к тому, что как бы ни было плохо, стоит себя обнаружить, и станет еще хуже.
Он поднялся и, сунув руку за спину, ухватил кошака за хвост.
Потянул.
— Уголечек! — взвизгнула старуха.
Кошак отрывался плохо, орал и цеплялся когтями, а из заветной дыры, сквозь вой доносилось обрывочное:
— И еще говорили, что я — отрада души вашей… свет в окошке… надежда…
Кошак плюхнулся на коврик и притворился мертвым.
— Мой Уголечек! — Старушенция с несвойственной годам ее прытью — все-то они притворяются немощными — подскочила к Гавелу и отвесила пинка.
— Что вы творите!
— Да я тебя, живодера, засужу!
Она попыталась вновь дотянуться, но Гавела жизнь научила уворачиваться от пинков, и он, хитро выгнувшись — отходить от дыры жуть до чего не хотелось, — уловил-таки:
— Вот! Говорили. А жениться, значит, не хотите. Попользовались и бросили… обесчестив!
— Прекрати! — рявкнул Евстафий Елисеевич басом. — Что за…
Кошачий обиженный вой слился со старушечьими стенаниями.
Этак и вправду полицию вызовет. И Гавел не без сожаления отполз от дыры. Последнее, что он услышал, был сиплый голос ведьмака, в котором звучало неясное удовлетворение:
— Не люблю баб. Стервы они. И истерички.
В кои-то веки Гавел всецело разделял точку зрения клиента. Впрочем, выбравшись из доходного дома, он не ушел далеко, но сунул пару медней ленивому дворнику, который весьма охотно всучил доброму господину и форменный фартук, и высокую шляпу, и метлу с совком.
Долго ждать не пришлось.
Первым конспиративную квартиру покинул Аврелий Яковлевич.
— Любезный, — старый маг швырнул монетку, и Гавел, поймав ее, согнулся в поклоне, — пролетку поймай… да чтоб коняшка не совсем заморенная.
Сребня дал.
И выглядел Аврелий Яковлевич донельзя собой довольным. Он стоял, опираясь на массивную трость, оглаживал окладистую свою бороду и мурлыкал под нос препошлейшую песенку.
— Сердце красавицы… — неожиданно прорезавшимся тенорком запел было маг, но спохватился и, крякнув, похлопал себя по внушительному животу.
Сев в пролетку, вдруг вовсе расхохотался, чем премного напугал и лошаденку и смурного извозчика. Ему Аврелий Яковлевич, поднимая воротник модного, о шести пелеринах, плаща, бросил сребень и велел:
— Гони в «Королевскую цаплю», да с ветерком, милейший…
Столь удивительно хорошее настроение королевского ведьмака, известного дурным своим характером, было само по себе явлением редкостным, а потому внушающим Гавелу закономерное подозрение. Он долго глядел вслед пролетке — лошаденка и впрямь пошла споро, разгоняя суетливых жирных городских голубей — и думал о своем…
…все-таки трое?
Оргия на казенной квартире?
…тут и мздоимство, и прелюбодеяние… и ложь… и многое из этого случая вытрясти можно, ежели рискнет главный редактор с Аврелием Яковлевичем связаться.
…хотя, если писать осторожненько, намеками…
Додумать Гавел не успел, а ведь в голове родилась уже первая фраза будущей изобличительной статьи, но тут, приоткрыв дверь, из парадной важно выплыл Евстафий Елисеевич.
Познаньский воевода был красным, точно рак, и нервным. Он озирался, щипал себя за подбородки и то и дело оглядывался на спутницу…
Гавел отступил в тень, выставив между собой и воеводой метлу. Не то чтобы он надеялся спрятаться за тонкою ее ручкой, но опыт подсказывал, что людишек служивых обыкновенно не замечают. И сейчас рассеянный взгляд Евстафия Елисеевича лишь скользнул по Гавелу.
— Дорогой, — томным голосом произнесла барышня, — куда ты так спешишь?
Она шла осторожно, покачиваясь и как-то слишком уж высоко задирая подол зеленого платья.
— На службу, — сквозь зубы ответствовал воевода. Он подслеповато щурился, выглядывая свободную пролетку, но улица, как назло, была пуста.
— А я?
— А ты… — О, каким преисполненным страсти взглядом одарил воевода спутницу…
Гавел незаметно нажал на рычажок, и камера тихонько щелкнула. Оставалось надеяться, что на это свидание Евстафий Елисеевич не прихватил следящего амулета…
— Ты, моя дорогая…
…а девица пусть и прятала личико за густой вуалью, но чуял Гавел: хороша была необыкновенно. Высокая и по-цыгански смугловатая, с копной черных волос, кое-как стянутых зеленой атласной лентой, она держалась с какой-то невероятной, вызывающей даже легкостью, будто бы не было в нынешней ситуации ничего-то необычного.
…и все-таки трое…
— …отправишься домой… — выдохнул познаньский воевода, стискивая в руке платок.
А ведь нервничает добрейший Евстафий Елисеевич.
И на спутницу свою поглядывает уже не со страстью, но с раздражением… Гавел вновь спустил рычажок, запечатлевая парочку, если не для истории, то для «Охальника».
Пролетка все же показалась.
Евстафий Елисеевич помог спутнице — кого-то все же эта дама напоминала Гавелу, но он отогнал несвоевременные мысли, позже посидит, подумает над снимками — сесть в коляску.
…любезно поданная рука…
Снимок.
И познаньский воевода, придерживающий даму за талию…
Снимок.
Сама она, неловко замершая с задранною юбкой…
Еще снимок…
…а ведь чулок нет. И юбки всего-то две, не говоря уже о том, что корсаж затянут неплотно, да и платье в беспорядке пребывает…
…и все-таки жаль, что лица не разглядеть…
Гавел, забыв про метлу, то и дело нажимал на рычажок… и когда пролетка унеслась, увозя и смущенного воеводу, и его спутницу, он выдохнул с превеликим облегчением.
Прислонив метлу к тумбе, он снял фартук и бросил взгляд на часы. Если поспешить, то успеет он и со статьей, и со снимками…
На следующий день Данута Збигневна, купив скандальную газетенку — делала она это исключительно назло супругу, утверждавшему, будто бы ничего-то хорошего на желтых страницах не будет, — с удивлением и ужасом узрела снимок этого самого супруга.
И добре бы одного.
Нет, Евстафий Елисеевич, за тридцать лет беспорочной семейной службы не замеченный не то что в измене, в покушении на оную, ласково придерживал под локоток чернокудрую курицу.
— Что… — Данута Збигневна сумела дождаться супруга со службы и даже не швырнула ему в лицо растреклятую газетенку, для чего ей потребовалась вся выдержка, — что это такое?
Евстафий Елисеевич, которому уже доложили и о статейке, и о высочайшем недовольстве — где это видано, чтобы человек, ратующий за семейные ценности, с любовницей встречался? — побагровел:
— Даночка, ты все неправильно поняла!
…и ладно бы встречался тихо, как иные люди делают, но нет же, грешит прилюдно…
— Я… я все могу объяснить!
…и на оплаченной полицейским ведомством квартире…
Отчего-то генерал-губернатора особенно оскорбил факт пользования казенной недвижимостью не по назначению. И если князю удалось-таки объяснить случившееся, то с женой было сложнее.
Она ждала.
Стояла, возвышаясь над Евстафием Елисеевичем, и газету в руке сжимала этак выразительно… а во второй — скалку.
— Это… эта девушка — специальный агент, — выдохнул он, пятясь к двери. — Дануточка, пойми, этот конкурс… нам нужно, чтобы участвовал наш человек…
— Конкурс?
— Именно. — Познаньский воевода отобрал газетенку. — Но это тайна… государственная… девушка просто выполнит задание… я ее инструктировал.
Пожалуй, другим разом Данута Збигневна поинтересовалась бы, что за инструктаж был и отчего проводился он не в кабинете воеводы, но на какой-то тайной квартирке, однако она была женщиной в целом разумной. И прикинув, что если эта курица собирается в конкурсе участвовать, то о супружеской измене речи не идет…
— Только никому, Дануточка, — взмолился Евстафий Елисеевич, мысленно проклиная того репортера, которому случилось вычислить квартирку.
…и свою невнимательность.
— Конечно, дорогой. — Она позволила поцеловать себя в нарумяненную горячую щеку. — Я никому не скажу…
…вот только теперь стало понятно: кого напоминала ей эта акторка.
Хитроумную, навязчивую трефовую даму, которой все не сиделось в колоде.
Надо будет Лизаньку предупредить. Пусть присмотрится.
ГЛАВА 5
Дорожная, о знакомствах случайных и неслучайных попутчиках
Я встретил вас. И все.
Краткий рассказ о жизни, которую трагически прервала ранняя женитьба
За окнами вагона мелькали верстовые столбы, выкрашенные в белый колер. Гремели колеса, нагоняя дремоту, и Аленка, в кои-то веки утомившись говорить, отчаянно зевала, но держалась. Не то чтобы вовсе ей не доводилось покидать Краковель и маменькин дом, скорее уж в силу характера своего, неуемно-любопытного, каждую поездку она воспринимала как событие в обычно тихой жизни. Что уж говорить о том, если поездка не просто в деревенское имение и не в соседний городок, где маменька недавно приобрела льнопрядильный заводик, но в Познаньск, где ее, Аленку, пусть и не ждут, но, вне всяких сомнений, примут с восхищением…
Оттого и пребывала она в немалом предвкушении.
Оттого с восторгом, с замирающим сердцем смотрела Аленка на подновленный Краковельский вокзал, на крыше которого поставили бронзовых крылатых дев. Свысока они взирали на суету, на широкие стальные ленты рельс, на перроны, на поезда и бурлящее, не способное замереть и на минуту, человеческое море.
— Не лови ворон, — пробурчала Евдокия, дергая младшую сестрицу за руку.
Она-то, приземленная, вечно погруженная в собственные, Аленкиному пониманию недоступные, мысли, двигалась сквозь толпу, обходя и суетливых, слегка растерянных приезжих, и грузчиков в синих мундирах дорожного ведомства, и важного полицейского, который больше дремал, нежели следил за порядком. Впрочем, завидев Аленку, полицейский приосанился. И с Евдокией раскланялся, самолично вызвавшись проводить панночек прямиком к вагону, благо «Молот Вотана» уже подали.
Он стоял, черный и важный, поблескивая хромом, выдыхая клубы пара, которые каплями воды оседали на вороненых боках. От паровоза несло дымом, раскаленным железом, и суетились людишки, ныряли под черное его брюхо… ветер уносил угольную пыль, от которой не спасали ни широкополые шляпы, ни даже дорожные зонтики. Наверняка платье пропитается что дымом, что запахами.
Отвратительно.
Впрочем, сие обстоятельство никак не могло испортить приподнятого Аленкиного настроения.
Из будки поезда высунулся машинист в рыжей кожанке и, окинувши насмешливым взглядом толпу, закричал:
— Р-разойдись! Р-разворачиваться буду!
Всполошенными курами засуетились бабы, кто хватал корзины, кто — детей, которые не желали хвататься, но вырывались, норовя ускользнуть в толпе… прыснули из-под колес путейные… кто-то закричал, верно опасаясь, что тяжеловесная туша «Молота» уже дернется…
…и тут же опомнились.
Машинист же хохотал, запрокинув голову, и смеялся так заразительно, что Аленка и сама не выдержала, улыбнулась. Это ж надо было придумать такое… разворачиваться…
На машиниста кричали.
Грозились кулаками и начальством, которое пряталось в скворечнике вокзала, верно, изнывая от жары… а ему-то все было нипочем, он и куртку скинул, оставшись в латаной-перелатаной рубахе. Аленка еще бы посмотрела, но машинисту надоело слушать ругань, и он исчез. Сама же Аленка отвлеклась на солидную красноносую лоточницу, которая шествовала по перрону, выкрикивая:
— Пирожки! Горячие пирожки! Два за медень…
Пирожки лежали румяными горбиками, аккуратными и аппетитными…
— Нельзя, — одернула Евдокия, прежде чем Аленка успела медень достать. — Мало ли, с чем они… уличная еда опасна для здоровья.
Зануда.
Вот как она может так жить, все-то обо всем зная? И не было бы от одного маленького пирожочка беды… но Евдокии разве докажешь?
Хуже матушки.
Аленка вздохнула и, проводив торговку взглядом, повернулась к сестре. Старая дева?
Дева.
И старая, видать, от рождения старая, серьезная. А от излишней серьезности морщины появляются; Аленка знает, она читала об этом в «Женских новостях»… но скажи сестрице-только посмеется, мол, пишут всякие глупости, а Аленка повторяет.
Тяжко с нею.
Вот и сейчас хмурится, разглядывая вагон. И что ей не по нраву? Хороший, первого класса, маменька не поскупилась…
— Офицеры в соседнем купе едут, — с неудовольствием пояснила Евдокия, глядя на четверку военных. — Уланы.
И что? Пусть себе едут, не высаживать же их… с Евдокии станется.
— Ладно, — решилась сестрица, — как-нибудь…
Боится? Чего?
С офицерами даже веселей, а то как подумаешь, что два дня предстоит провести в компании Евдокии и папеньки, и враз тоска нападает. Нет, сестрицу старшую Аленка любила, но притом категорически не понимала.
Она ведь красивая, а как вырядится…
Платье это серое, из плотной рыхлой ткани, застегнутое на два десятка мелких пуговок. Не платье — панцирь, из которого Аленке сестрицу хотелось вытряхнуть. И шляпу с низко опушенными полями содрать. И перчатки нелепые кожаные, слишком мужские с виду, выкинуть.
…к нарядам Евдокия проявляла редкостное равнодушие.
Все-то ей недосуг, все-то она занята, отгородилась бумажками своими от всего мира и делает вид, будто счастлива.
Разве так можно?
И зонт дурацкий, мужской, держит наперевес, упираясь острием в пухлый живот проводника.
— Идем, — заявила Евдокия, решительно отмахнувшись от протянутой руки. Юбки подхватила и сама поднялась по железной лесенке.
Вот разве так можно? Женщина должна быть хрупкой, беспомощной… хотя бы с виду.
Тем более когда ступеньки такие… высокие… и узкие… и совершенно доверия не внушающие.
— Позвольте вам помочь, — раздался низкий и очень приятный голос.
Конечно, Аленка позволила.
Офицер был очарователен.
…почти как любовь всей Аленкиной жизни, разве что светловолосый и синеглазый. И в мундире королевских улан, который был весьма ему к лицу.
— Лихослав, — представился офицер, не сводя с Аленки взгляда.
А смотрел…
…нет, конечно, поклонники у Аленки имелись, она к ним даже привыкла, как привыкают к неизбежному злу, но ни один из них, даже сынок мэра, уверенный, что уж ему-то Аленка не откажет, не смотрел на нее с таким детским восторгом.
И стало одновременно весело.
А еще неудобно.
И горячо в руке, которую офицер не собирался выпускать. О нет, он, в отличие от сынка мэра — навязчивая скотина, добрых слов не понимавшая, — не делал ничего предосудительного, просто… просто было в нем что-то такое… не такое.
— Алантриэль… — сказала она, разглядывая нового знакомого, пожалуй, чересчур пристально, но в попытке понять, что же с ним не так.
— Алена, — естественно, от зоркого глаза Евдокии сие знакомство, пусть и случайное, не ускользнуло, — будь добра, пройди в купе…
Офицер руку убрал, но не ушел. И Аленка не ушла, задержалась, чувствуя, что краснеет не от смущения… просто и вправду неладно… нет, злого в нем нет, это точно. И хорошо, что нет, потому как офицер Аленке нравился.
И чем дольше она его разглядывала, тем больше нравился.
Проводник же, втиснувшись между ними, сиплым голосом произнес:
— Поезд скоро отправляется.
— И куда вы следуете? — Лихослав спросил шепотом, и также шепотом, почти одними губами, Аленка ответила:
— Познаньск…
— Значит, попутчики. — Он поклонился и руку поцеловал, бережно, осторожно, будто бы эта самая рука хрустальная. Поцеловал и отпустил, больше ничего не сказав.
…а сынок мэра норовил не только руку, Аленке даже пнуть его пришлось, что, конечно, крайне неприлично, зато весьма эффективно.
— Аленка, ты… — Мрачная Евдокия заперла дверь на щеколду. И содрав шляпку, швырнула ее на диванчик. — Ты… ты соображаешь, что творишь?
— Что?
Аленка давно усвоила, что спорить с сестрицей бесполезно.
— Он же теперь… ты же… он же не отстанет!
И пускай.
Евдокия махнула рукой и без сил опустилась на собственную шляпку. Вскочила, ойкнув…
— Выбрось, — посоветовала Аленка, устраиваясь у окна. — Она тебе не идет. И платье тоже. И вообще, Дуся, ты ведешь себя как…
— Как кто?
— Как надсмотрщица, вот!
— Мне мама за тобой присматривать велела! — Евдокия расстроенно вертела в руках шляпку, которую, кажется, и вправду оставалось лишь выбросить.
— Вот именно, что только присматривать, а не…
— Не «что»?
— Не надсматривать.
Евдокия покраснела, но сказать ничего не сказала, села, спину выпрямив, и портфель бумагами набитый к животу прижала. Вцепилась в него, словно опасалась, что и здесь, в запертом купе, кто-то на этакую ценность покусится.
Ссориться с сестрой не хотелось, и Аленка отвернулась к окну.
А Лихослав не ушел, стоял на перроне, разговаривал и жевал пирожок, тот самый, который горбиком и с корочкой, и, значит, не думает, будто уличная еда — это зло… и жует-то так вкусно, что Аленка, пусть и не голодная, а позавидовала.
Надо было купить пирожков в дорогу…
Следовало признать, что Лихослав был высоким и, пожалуй, красивым… нет, конечно, Аленка любит другого и любви своей изменять не собирается, поэтому интерес ее к Лихославу исключительно, как выразилась бы дорогая сестрица, умозрительного характера.
Евдокия сопела и копалась в портфеле…
А папенька опаздывал.
…а если вовсе не появится, то…
— Не злись, — примиряюще сказала Аленка. — Он мне просто помог.
— Ну да, сначала «просто помог», потом «просто встретился»… просто прогулялся… а потом исчез в неизвестном направлении или хуже того…
— Что «хуже»?
— Ничего.
Евдокия раздраженно сунула убитую шляпку на полочку для багажа, который уже доставили. Конечно, чемоданы поедут отдельно, но вот обтянутый пурпурной кожей саквояж — дело иное.
— Ты преувеличиваешь…
Лихослав повернулся и, встретившись с Аленкой взглядом, подмигнул ей…
…а глаза не синие, как показалось вначале, а с прозеленью.
— И вообще, — сказала Аленка, — я другого люблю.
— Угу.
Из саквояжа появились спицы, моток шерсти и свежий номер «Финансиста», который Евдокия раскрыла, пытаясь спрятаться за желтыми листами.
— Люблю, — Аленка скрестила руки на груди, все же и ей перепало семейного упрямства, не позволяющего отступиться от выбранной цели, — и выйду за него замуж. Вот увидишь.
Евдокия лишь фыркнула.
А «Молот Вотана» издал протяжный гудок, предупреждая о скорой отправке.
Все-таки папенька как-то чересчур уж запаздывал…
Евдокия вынуждена была признать, что сестрица ее была права… шляпка дурацкая. И платье из серой шерсти, купленное ввиду исключительной своей практичности, было не самым подходящим для столицы нарядом. И стоило заглянуть в лавку, поискать что-то поприличней, но время…
Времени не хватало.
Времени не хватало всегда, но накануне отъезда — особенно остро.
Как оставить маменьку наедине с «Модестомъ»?
…линия новая только-только запустилась, и значит, возможны дефекты в продукции…
…а третьего дня управляющий отписал, что каолин доставили недолжного качества, и если требовать возмещения убытков, то…
…отослать партию назад? Линия станет, и заказчики будут недовольны.
…принять в производство? Мало того, что скажется на продукции и репутации фирмы, так еще даст повод поставщикам думать, будто бы «Модестъ» не столь уж привередлив…
Нет, клиенты разницу вряд ли заметят…
…но все одно, нельзя рисковать…
Времена нынче неспокойные: конкурентов развелось, и всяк только-только пришедший на рынок полагает, что будто бы «Модестъ» незаслуженно этот самый рынок держит.
…на Селуцкой мануфактуре проблемы…
…а отчет полугодовой, с шахт полученный, Евдокии не нравился, чуяла — подворовывают: уж больно аккуратными, правильными были числа…
И еще рудники медные, с которыми никак не ладилось…
…нет, документы все были в полном порядке. На первый взгляд. И на второй тоже. И на третий, пусть бы подобная скрупулезность, граничащая с нервической паранойей, пришлась не по вкусу пану Острожскому, каковой и заявился с сим предложением к матушке.
Помимо предложения, купчей на землю и данных геологической разведки, в которых Евдокия разбиралась всю ночь и потом еще утро, сей господин весьма импозантной внешности располагал рекомендательным письмом от старого матушкиного знакомого…
Все одно подозрительно.
…двадцать пять тысяч злотней минимальным взносом…
Деньги имелись.
И маменька аккурат задумалась, во что их вложить. Евдокия предлагала акции «Восточной компании», которая в последние лет двадцать показывала стабильный рост, однако доход с них был невелик…
Пан Острожский обещал удвоить капиталы в течение года… а если вложить не двадцать пять тысяч, а пятьдесят, чтобы оборудовать шахты по последнему слову техники… конечно, чем больше вклад, тем больше доход, но все же…
— О чем думаешь, деточка? — мягко поинтересовался Лютик, откладывая дамский альбом с эскизами.
А ведь едва не
опоздал.
И Евдокия всерьез намеревалась требовать задержки поезда, поскольку выдвигаться без Лютика в столицу было бы безумием. Две девицы, пусть и неблагородных кровей, но путешествующие самостоятельно? Немыслимое нарушение приличий.
Нет, на собственную репутацию Евдокии было глубоко плевать, ей случалось совершать поступки и куда более предосудительные, чем поездка в вагоне первого класса от Краковеля до Познаньска, но вот рисковать сестрой она не могла.
Аленка дулась.
Демонстративно дулась, повернулась к окну и губу нижнюю выпятила. Журнальчик, в дорогу купленный, развернула, но читать не читает…
— О рудниках, — призналась Евдокия, разминая пальцами виски.
Воняло керосином.
Запах этот являлся прямым свидетельством приближающейся мигрени. И Евдокия поморщилась, злясь на себя за невозможность изжить сию, чисто женскую, болезнь, которая, по утверждению приглашенного матушкой медикуса, проистекала единственно от избытка ума.
Как решить проблему, медикус не знал.
— Что тебе не нравится? — Лютик сцепил руки.
Пальцы у него были длинные и неестественно тонкие, с аккуратными синеватыми ногтями, которые, по мнению того же медикуса, свидетельствовали о несомненной слабости сердечной мышцы. Лечить оную медикус предлагал скипидаром.
— Все не нравится, — призналась Евдокия, со стоном вытаскивая ленту.
При мигрени волосы становились тяжелыми, и малейшее к ним прикосновение вызывало острейший спазм.
— Скользкий он…
— А по-моему, воспитанный. — Аленка, заприметив маневры сестрицы, перестала обижаться, но пересела и шлепнула Евдокию по рукам. — Дай мне. Ты же себе все волосы повыдираешь…
— Воспитанный. Но все равно скользкий.
Аленка расплетала косу осторожно, и прикосновения ее мягкие унимали боль.
— Он говорит… то, что мы хотели бы услышать… а это не совсем правильно… гарантирует доход, а в таком деле гарантий быть не может…
— Мошенник? — Лютик коснулся восковым карандашом носа.
— Не знаю… письмо его…
…восторженное, нервное какое-то, словно бы человек, писавший его, пребывал в величайшем возбуждении. Конечно, может статься, так оно и было, но…
— Пан Острожского — человек осторожный, — Евдокия закрыла глаза, отрешаясь и от боли, и от далекого мерного стука колес, и от еще более далекого гула рельс, которые дрожали, но держали стальную тушу состава, — опытный…
— На любого хитрого лиса капкан найдется, — заметил Лютик. — Ко всему именно этот лис — жаден.
Пана Запольского Лютик недолюбливал, по обычаю своему не давая себе труда скрывать эту нелюбовь. Следовало признать, что отчим, которого многие матушкины знакомые полагали существом в высшей степени бесполезным — а то и вправду, какой от эльфа в хозяйстве прибыток? — отличался редкостной наблюдательностью и острым умом.
Отчима Евдокия уважала.
И любила.
Родного отца она помнила единственно по карточке, которую маменька, отдавая дань уважения супругу, не спрятала и после нового замужества. Лютик не протестовал, быстро смирившись с негласным присутствием Парфена Бенедиктовича в доме.
— Прошлое нельзя спрятать, — сказал он как-то, — с ним можно научиться жить, и только…
Тогда Евдокия, которой только-только десятый год пошел, его не поняла.
…а позже поняла, но… говорить легче, чем учиться.
Или ученица из нее дурная?
— Дусенька, тебе бы прилечь, — Аленка разбирала косу по прядке, тесня мигрень, — и перестать думать о всякой ерунде…
— Двадцать пять тысяч злотней — не ерунда, — возразила Евдокия, но все же прилегла. Аленка же, сунув сестрице под голову подушку, села рядом.
— Не ерунда, конечно. — Ее гребешок из слоновой кости скользил по мягким волосам. — Но ты слишком много думаешь о деньгах…
Евдокия хотела сказать, что кому-то ведь надо, но поймала насмешливый Лютиков взгляд.
Нет, она вовсе не собиралась упрекать сестрицу в легкомысленном отношении к семейному делу… и Лютика не считала бесполезным, напротив, лучше, чем кто бы то ни было, осознавала, сколь многое он сделал…
— А о чем мне думать? — проворчала исключительно из врожденного упрямства. — Об офицерах?
— Почему нет? Согласись, он хорош… почти как Себастьян…
— Даже так?
— Себастьян, конечно, лучше, но…
— Он лучше, потому что ты в жизни с ним не сталкивалась. — Евдокия закрыла глаза, впадая в блаженную полудрему.
Вагон-колыбель.
Напевы колес… и так ли важно, существуют ли на самом деле те залежи меди, в которые предлагает вложиться пан Острожский.
Двадцать пять тысяч злотней потенциальных убытков…
…или недополученной прибыли…
Башенки из золотых монет, которые, проступая в воображении, окружают Евдокию. Золото и снова… и далекий голос отчима, напевающий колыбельную. Аленка рядом… и верно, к чему рисковать?
Шахты?
…Серые земли…
…ушедшие жилы и рекомендательное письмо на плотной бумаге высочайшего качества… нервный почерк, скачущие буковки, но маменька руку опознала…
…шахты.
К Хельму их вместе с разлюбезным паном Острожским… хватит денег и для себя и для Аленки… ей больше нужно, она ведь красавица, каких поискать… и надо с нею мягче, потому что действительно не права Евдокия была, когда за офицера упрекала. Но как объяснить, что боится она, до дрожи в руках, до холода под сердцем.
…Аленка ведь легкая, светлая, как Ирженина искра, и верит всем…
…а уланы — народ лихой, пустоголовый, и с этого офицерика станется Аленке голову задурить, соблазнить и бросить…
…посмеяться над наивною… сказать, мол, сама виновата.
…и все-таки скользкая личность — пан Острожский… матушке надо будет отписаться, чтобы не вздумала с ним дела иметь. Пусть других манит призраком медного богатства…
…Серые земли, Хельмовы… там что медь, что серебро — все зыбкое, призрачное, в руки возьмешь, а оно туманом и сквозь пальцы… оставит горечь чужого проклятья, а с ним и лихоманку…
Сквозь дрему Евдокия слышала, как Аленка укрыла ее пледом, и шторы сдвинула, спеша уберечь от солнечного света, и что-то говорила Лютику: торопливо, извиняющимся тоном, а он отвечал. Но вот беда, ни словечка не различить…
…сон был золотым.
И в нем пан Острожский, вырядившийся в новомодный полосатый пиджак, раскланивался перед Евдокией, сыпал под ноги медни, но не со знакомым профилем Болеслава Доброго, а с Севастьяновым. Ненаследный князь лукаво улыбался…
…муторный сон. Тяжелый. И примета опять же.
Выбравшись из сна, Евдокия долго лежала, прислушиваясь к себе.
Мигрень отступила.
И это само по себе было сродни чуду.
…но маменьке отписаться надобно… а лучше сходить на ближайшей станции к телеграфисту, пусть отобьет предупреждение.
…и хорошо бы к дому телефонную линию провесть, дорого, конечно, станет, но Евдокия чуяла — окупятся траты. Теми же спокойными нервами и окупятся.
Евдокия встала, оправила юбки и удивилась. Поводов для удивления имелось два. Во-первых, из купе исчезли Аленка и Лютик… а во-вторых, поезд стоял.
Странно.
Если память Евдокии не изменяла — а на память она никогда-то не жаловалась, — то ближайшая стоянка должна была случиться в Сокулковице нынешним вечером. И, отодвинув шторки, заботливо задернутые Аленкой, Евдокия убедилась, что до вечера далековато.
И то, не могла же она столько проспать?
Евдокия подхватила Аленкин ридикюль, и собственный портфель, и заодно Лютикову планшетку, по вечной его рассеянности забытую на столе, — а ведь в планшетке мало того что чековая книжка лежит, так и кое-какие финансовые бумаги свойства весьма интимного, для посторонних глаз не предназначенного.
А если кто заглянет?
Нет, Евдокия осознавала, что конкуренты «Модеста» не столь всесильны, но… зачем рисковать?
В коридоре было тихо.
Сумрачно.
И пахло свежими кренделями. От аромата этого желудок заурчал… а ведь с завтраком не сладилось, из-за конфликту с маменькой, которой пан Острожский с его воздушными замками весьма по сердцу пришелся. Едва вусмерть не разругались. Модеста Архиповна настаивала на том, что поучаствовать в деле надобно, а Евдокиину осторожность называла бабьим переполохом. Дескать, только непраздные бабы каждой тени боятся. А пан Острожский — вовсе даже не тень…
…прохиндей.
Нет, маменька обещалась без Евдокииного согласия в мероприятие сие не лезть, но вдруг да… Евдокия мотнула головой, отгоняя мрачные мысли. Не столь уж Модеста Архиповна и слаба, хотя порой невместно доверчива, этого не отнять… а этот гад манерами берет, любезностью показной.
Желудок заурчал, опасаясь, что вместо кренделей его ждет пища исключительно духовная, замешенная на финансах и полугодовой отчетности, которую давно следовало проверить, потому как Евдокия подозревала, что новый управляющий Коришвецкой фабрики подворовывает. Конечно, скромно, не наглея, но давно…
…а кренделей хотелось, чтобы пышных, густо посыпанных маком. И молока, свежего, с пенкой.
И Евдокия, крадучись, двинулась на запах. Она прижимала к груди портфель и планшетку, в подмышке держала скользкий ридикюль и радовалась, что никто-то не видит ее…
…в измятом после сна платье…
…простоволосую…
…на ведьму, верно, похожа…
Дверь в каморку проводника была открыта. А сам проводник отсутствовал, зато на столе, накрытом белоснежной крахмально-хрустящей скатертью, на серебряном подносе лежали кренделя. Именно такие, о каких Евдокия мечтала.
Она сглотнула слюну.
Нехорошо без спроса брать, но…
Румяные, пышные, с корочкой темной и лоснящейся, с маковой посыпкой, и крошечки маковые, не удержавшись на глянце, падают на скатерку.
Кренделя манили.
Запахом. Видом своим… и еще маслице сливочное, правильного желтоватого оттенка, а значит, из хорошего молока сделанное, на тарелочке слезою исходило…
…нехорошо…
И ножик здесь же лежал.
…она не красть собирается, она заплатит… сребня хватит за крендель и кусочек масла?
В животе урчало, и Евдокия, воровато оглянувшись, переступила порог. Ей было и стыдно и страшно… а вдруг кто увидит? Сплетен не оберешься и…
Никого.
Только кренделя и маслице… и сахарок в стеклянной сахарнице, на три четверти наполненной. Лежат белые куски рафинада… это просто от голода.
…питаться надо регулярно, об этом и в «Медицинском вестнике» пишут, но у Евдокии регулярно не получалось, вечно то одно, то другое… и тут…
— Воруете? — раздалось из-за спины, и Евдокия, ойкнув, подпрыгнула. А подпрыгнув, выронила ридикюль. Естественно, содержимое его рассыпалось… и монеты, и помада, и румяна, которые Аленке были без надобности, потому что не нуждалось ее лицо в красках, и зеркальце, и пудреница, и прочие дамские мелочи, разлетевшиеся по ковру…
— Я… я проводника искала.
Офицер, тот самый, поразивший Аленкино девичье сердце, стоял, прислонившись к косяку, загораживая собой дверь. Помогать Евдокии он явно не намеревался, напротив, казалось, ему доставляют удовольствие и ее смущение, и то, что приходится ползать, подбирая Аленкины вещицы, которых было как-то слишком уж много для крошечного ридикюля.
Поддев носком начищенного сапога катушку ниток — и зачем они Аленке, если она и иглу в руках удержать не способна? — он сказал:
— Как видите, проводника здесь нет.
— А где есть? — Евдокия нитки подобрала.
Не хватало еще добром разбрасываться. И вообще, она не гордая, в отличие от некоторых. Вопрос же ее пропустили мимо ушей. Офицер покачнулся, перенося вес с одной ноги на другую, и произнес:
— Вы на редкость неумело выполняете свои обязанности. Я бы вас уволил.
— Что?
Евдокия застыла с ридикюлем в одной руке и парой липких карамелек в другой.
— Уволил бы, — повторил он, издевательски усмехаясь. — Полагаю, вы понятия не имеете, куда подевались не только проводник, но и ваша подопечная.
Подопечная?
Евдокия прикусила губу, чтобы не рассмеяться. Это он об Аленке? И если так, то… за кого он Евдокию принял? Хотя вариантов немного: за компаньонку. Ну или дальнюю родственницу, принятую в дом с тем же расчетом. Что ж, не следует разочаровывать молодого человека… хотя нет, не такого уже и молодого, с виду ему около тридцати, а может, и того больше.
Морщинки у глаз возраст выдавали, и сами эти глаза непонятного колеру, вроде бы синие, но… или зеленые? А то и вовсе желтизной опасною отсвечивают.
— Полагаю, — спокойно произнесла Евдокия, закрывая злосчастный ридикюль, — с моей подопечной все в полном порядке.
Она надеялась, что не солгала, поскольку вряд ли бы за то малое время, которое Евдокия дремала, Аленка успела попасть в неприятности. Ко всему, с нею Лютик, он же пусть и личность специфического толку, но в обиду дочь не даст.
— А теперь окажите любезность, — Евдокия перехватила ридикюль, планшетку сунула в портфель, а портфель выставила перед собой, точно щит, — позвольте мне пройти.
Не позволил. Остался, руки сцепил, смотрит свысока, с такой вот характерной ухмылочкой, с пренебрежением, от которого зубы сводит.
— Милая…
— Евдокия…
— Лихослав.
Хорошее имечко, самое оно для улана.
— Милая Дуся, — он качнулся и вдруг оказался рядом, подхватил под локоток, дыхнул в ухо мятой, оскалился на все зубы… небось здоровые, что у племенного жеребца, — мне кажется, мы могли бы быть полезны друг другу.
— Это чем же?
Помимо мяты — ополаскиватель для рта, верно, тот, который и сама Евдокия использует, — наглого офицера окружало целое облако ароматов. Шафрановый одеколон. И вакса, которой сапоги начищали. Лаванда… терпкий сандал, небось притирка для волос…
…собачья шерсть.
Показалось? Евдокия носом потянула, убеждаясь, что нет, не примерещилась ей… не шерстью, правда, но собачатиной слегка несет, не сказать, чтобы неприятно вовсе, но… неожиданно.
…а может, он пояс из шерсти собачьей носит? От ревматизму? Или чулки? Помнится, Пафнутий Афанасьевич, маменькин давний партнер, весьма нахваливал, дескать, теплее этих чулок и не сыскать…
Но Пафнутию Афанасьевичу восьмой десяток пошел, а улан…
…с другой стороны, может, его на коне просквозило или просто бережется, загодя, так сказать. И вообще, не Евдокии это дело, если разобраться глобально. Улан же, не ведая об этаких мыслях Евдокии, произнес с придыханием и томностью в голосе:
— Всем, Дуся, всем…
— Да неужели?
— Конечно, но давайте обсудим наши с вами дела в другом, более подходящем месте…
— Давайте, — согласилась Евдокия, высвобождая руку, — но только если вы перестанете передо мной влюбленного жаба разыгрывать.
— Кого? — почти дружелюбным тоном поинтересовался офицер.
— Жаба. Влюбленного… из тех, которые по весне в прудах рокочут.
— То есть, по-вашему, я похож на лягушку?
Обиделся? Какие мы нежные, однако.
— На жабу, — уточнила Евдокия. — Вернее, самца, то бишь жаба.
— Влюбленного?
— Именно.
— И в чем же, с позволения узнать, сходство выражается?
А руки-то убрал, за спину даже, и посторонился, пропуская Евдокию.
— Так же глаза пучите. — Она окинула офицера насмешливым взглядом. — И рокочете на ухо, думая, что от вашего голоса любая женщина разум потеряет.
Он фыркнул, а у Евдокии появилось иррациональное желание огреть офицера кожаным портфелем. Это от голода. И нервов.
Нервы же у нее не стальные…
— Что ж, раз разум вы терять не собрались, давайте просто побеседуем… — Уходить он не намеревался. — Скажем, о вашей… подопечной.
Ну конечно, не о ценах же на серебро и тенденциях мирового рынка…
…а может, все-таки рискнуть? Нет, нет и нет. С паном Острожским связываться себе дороже. Евдокия не могла бы сказать, что именно ее так отталкивало в этом весьма любезном, делового склада человеке. Но не внушал он ей доверия, и все тут.
— И что же вам хотелось бы узнать?
— Может, все-таки не здесь? — Лихослав огляделся, конечно, коридор вагона первого класса был подозрительно пуст, но место для беседы и вправду было не самым подходящим. — Прошу… сюда.
Он открыл дверь ближайшего купе, оказавшегося свободным.
— Наедине?
— Опасаетесь за свою честь?
— И репутацию.
— Конечно, как я мог забыть о репутации… — Он хмыкнул. — Панночка Евдокия, именем Иржены-заступницы клянусь, что намерения мои чисты…
Прозвучало патетично и не слишком-то правдиво. Но Евдокия кивнула, давая понять, что клятвой впечатлена. А репутация… репутации старой девы немного сплетен не повредит. В конце концов, смешно думать, что будущий Евдокии супруг, сама мысль о котором вызывала желудочные спазмы — или это все-таки от голода? — что этот где-то существующий человек сделает ей предложение из-за любви. Несколько сотен тысяч злотней в качестве приданого да пара заводиков, которые маменька обещалась отдать под управление Евдокии, хотя реально она давно уже распоряжалась всем семейным делом, — хороший аргумент ненужным слухам значения не придавать.
В купе пахло сдобой.
И Евдокия, закрыв глаза, велела себе отрешиться от этого ванильного аромата, и видение недоступных отныне, но таких близких кренделей отогнала.
— Присаживайтесь, — любезно предложил Лихослав, сам оставшись стоять у двери. — И не надо меня бояться, Дуся. Я вас не съем.
— С чего вы взяли, что я вас боюсь?
— А разве нет?
— Разумно опасаюсь. — Евдокия поставила рядом с собой портфель, а ридикюль положила с другой стороны. Главное, ничего не забыть, а то сложновато будет объяснить проводнику, что она делала в пустом купе… и отчего это купе оказалось незапертым?
— Дуся, у меня к вам, как уже сказал, взаимовыгодное предложение, — он сделал паузу, позволяя Евдокии проникнуться важностью момента, — вы рассказываете мне о своей… подопечной.
— А взамен?
— То есть, — Лихослав осклабился, — первая часть у вас возражений не вызывает?
…желание огреть его портфелем не исчезало, но, напротив, крепло.
Стоит. Кривится. Прячет брезгливость.
— Десять сребней, — озвучила цену Евдокия, с наслаждением наблюдая, как меняется выражение его лица. И брезгливость — не по нраву пану офицеру Евдокиина готовность продать подопечную — сменяется удивлением, а потом возмущением. Ничего, это только начало. И Евдокия уточнила. — В месяц.
— Что? Да это грабеж!
— Не грабеж, а точка пересечения кривых спроса и предложения, формирующая конечную цену продукта, — спокойно ответила Евдокия.
В конце концов, она голодна. А женщина, лишенная кренделей и уважения, отчаянно нуждается в моральной компенсации.
— Ты…
— Вы. Извольте соблюдать приличия.
Он покосился на портфель, перевел взгляд на дверь и выдвинул свою цену:
— Пять сребней. Разово.
— Думаете, зараз управитесь?
— Полагаете — нет?
— Ну что вы, как можно… но смотрите, потом станет дороже.
— То есть, — недоверчиво поинтересовался Лихослав, — вы согласны на пять?
— Согласна. За нынешнюю нашу беседу… пять сребней и крендель.
— Помилуйте, Дуся, где я вам крендель возьму?!
Евдокия молча указала на стенку, за которой прятались вожделенные кренделя. Без них ближайшее будущее было неприглядным, мрачным и сдобренным мучительными резями в животе. Все-таки прав был Лютик, говоря, что здоровье надобно беречь.
— Вы предлагаете мне…
— Купить, — с милой улыбкой отвечала Евдокия, — просто купить даме крендель. Или вам пары медней жалко?
Обвинения в скупости нежная душа Лихослава не вынесла. Он побледнел, развернулся на каблуках и вышел, умудрившись громко хлопнуть дверью. Вернулся быстро, неся несчастный крендель двумя пальцами.
— Вот.
— Спасибо. — Евдокия вдохнула пряный, маково-сдобный аромат и впилась в румяную корочку зубами. — Действительно шпашибо… очень, знаете ли, есть хотелось…
Конечно, разговаривать с набитым ртом было несколько невежливо по отношению к собеседнику, но Евдокия здраво рассудила, что лучше она слегка нарушит правила приличия, нежели упадет в голодный обморок. С Лихослава станется принять оный за проявление дамского кокетства.
А сдоба была хороша… без маслица, конечно, но мягкая, пышная, щедро сдобренная изюмом.
Лихослав наблюдал за Евдокией со странным выражением лица, которое можно было бы интерпретировать, пожалуй, как сочувственное. Вытащив серебряную фляжку, он протянул ее Евдокии.
— Спасибо, — сказала она, облизывая пальцы. — Но по утрам не пью.
— Уже полдень минул.
— Не аргумент.
— Там чай, травяной, — сказал и смутился, видимо устыдившись такого для улана позорного факта. Но чай, горьковатый, с мягкими нотами ромашки и мятною прохладой, пришелся весьма кстати. Евдокия почувствовала, как стремительно добреет.
— Кстати, — она собрала с юбок крошки и отправила в рот. Крендель был всем хорош, но… маловат, — а почему мы стоим? Если, конечно, сие не великая военная тайна?
— Пропускаем «Королевскую стрелу». Я присяду?
— Да, пожалуйста. — Евдокия даже подвинулась, но Лихослав предпочел устроиться напротив. Сел прямо, руки скрестил.
Смотрит.
На сытый, ладно, почти сытый желудок новый знакомый былого отторжения не вызывал, напротив, он казался вполне симпатичным. Не юн, но и не стар, в том приятном возрасте расцвета мужской силы, когда фигура теряет юношескую несуразность, но еще не оплывает, не зарастает жирком.
Статный.
И плечи широкие, надежные такие с виду плечи. Мундир сидит как влитой.
Черты лица приятные, но без слащавости… особенно подбородок хорош — уверенный. Упрямый такой подбородок. И уши… как-то Евдокии попался труд некоего докторуса, утверждавшего, будто бы по форме ушей о человеческом характере много интересного узнать можно.
Ее собственные, аккуратные, прижатые к голове, говорили о врожденном упрямстве, недоверчивости и склонности к глубоким самокопаниям… у Лихослава уши были крупные, слегка оттопыренные, со светлым пушком по краю. Переносица широкая. Скулы острые, а глаза слегка раскосые, к вискам приподнятые. Волосы светлые, длинные и с виду жесткие, что проволока.
— Нравлюсь? — Естественно, Лихослав истолковал ее интерес по-своему.
— Нет, — искренне ответила Евдокия.
Мужчинам она не доверяла. А уж таким… располагающей внешности… да еще и в мундире если, не доверяла вдвойне.
Врут.
И этот не исключение.
— Надо же, а мне казалось, я подобрал ключ к вашему сердцу.
— Не вы, а крендель. И пять сребней, — не удержалась она от напоминания.
— Конечно, как я мог забыть!
Пять монет свежей чеканки, блестящих, с незатертым еще профилем Витольда Лукавого, легли на столик.
— Ваша… подопечная вас совсем не кормит?
Странный вопрос.
И взгляд этот… сочувствующий?
— Почему? Кормит, просто работы много, вот и не успела позавтракать.
— И часто у вас… много работы?
— Постоянно.
Лихослав скосил взгляд на руки. И Евдокия тоже посмотрела… нет, хорошие руки, с сильными, квадратных очертаний, ладонями, с пальцами тонкими, изящными даже, но не следовало этой изящностью обманываться. На левом мизинце блестит, переливается всеми оттенками зеленого камешек.
Интересный.
И камешек и перстенек. Оправа простая, грубоватая даже, словно лил ее вовсе не ювелир… а камень? Что за он? Не изумруд явно. Нет, Евдокия не специалистка, однако же не похож на изумруд. И на хризолит… ведьмовской хрусталь?
Вероятнее всего.
И на что заговорен?
Впрочем, вариантов не так уж много. И Евдокия, подавшись вперед, почти опираясь на столик грудью, томно взмахнула ресницами:
— Знаете, мне кажется, что я начинаю вам симпатизировать…
Камешек с готовностью покраснел.
Стало быть, ложь распознает, во всяком случае, откровенную. Лихослав перстенек прикрыл ладонью, но смущения не выказал.
— Устаревшая модель. — Евдокия сцепила руки.
Ее собственный амулет, сделанный в виде сапфировой капельки-подвески, прилип к коже и пока вел себя смирно.
— Вы закажите с привязкой на нагрев…
— Всенепременно, — пробурчал Лихослав, окидывая Евдокию новым цепким взглядом. — Только откуда у бедного улана деньги на новый амулет?
— Оттуда, откуда и на старый.
— В карты выиграл.
…не врет. Во всяком случае, не напрямую. Евдокии ли не знать, сколь разнообразна может быть ложь… впрочем, так даже интересней.
— Много играете? — поинтересовалась она.
— Не больше, чем другие…
— И часто вам везет?
— Случается. Кстати, мне казалось, что это я платил вам за ответы…
— Но вы же вопросов не задаете, так к чему время зря тратить? — Евдокия поставила монетку на ребро. — И все-таки что вы хотели узнать?
— Вы и ваша подопечная… родственницы?
— Да.
— А мужчина, который… с вами…
— Ее отец. Да смотрите вы на свое колечко, не стесняйтесь.
…все равно, если Евдокия не захочет сказать правду, то найдет способ обойти. Маменькины партнеры небось все приходят, амулетами обвешавшись, и даже разлюбезный пан Острожский, мысли о котором не давали Евдокии покоя, не был исключением. Но ведьмовской хрусталь — игре не помеха.
— Отец? — Лихослав руку с руки убрал. — Он же эльф!
— И что? Считаете, что эльфы не способны иметь детей?
Смутился.
— Нет, но… она не похожа… нет, похожа, но… значит, отец? И сколько ей лет?
— Семнадцать. Скоро исполнится.
— Семнадцать… — задумчиво повторил Лихослав. — И в Познаньск вы отправляетесь…
— На конкурс красоты.
— Конкурс… красоты… и поиски подходящего супруга?
Евдокия лишь плечами пожала. Если ему нравится так думать — пускай себе.
— Полагаю, помимо красоты, у вашей подопечной имеется неплохое… приданое?
Ну да, не душевными же качествами ему интересоваться.
— Имеется. — Евдокия погладила подвеску, которая оставалась холодна. — А вы, стало быть, приглядываете себе супругу?
— Приходится.
Очаровательная у него улыбка.
— Жизнь простого улана тяжела и затратна… сами знаете.
Не лжет.
Но и правды не говорит, соблюдая неписаные правила игры. А про простого улана — лукавит. Фляга-то, которую Евдокии давал, недешевая, заговоренная, но старого, если не старинного образца. Она из тех вещей, что хранят верность определенной крови, переходя из рук в руки.
Форма у него хоть и по казенному образцу, но шита явно на заказ. Сукно хорошее, крашено ровно, уж Евдокия разбирается… и сапоги хромовые, новенькие… и перчатки… и сам он, точно с королевского плаката-воззвания сошедший.
Нет, непростой улан.
— Расскажите о себе, — попросила Евдокия.
— Зачем?
— Ну… должна же я знать, подходите ли вы Аленке.
— Даже так? Мне показалось, что вам…
— Все равно? Знаете, у вас премерзкая привычка недоговаривать фразы. Вы не пробовали от нее избавиться?
— Пробовал. Но, как говорит наш семейный доктор, consuetudo est altera natura.
[9]
Он вытянул ноги, а руки скрестил на груди, точно заслоняясь от Евдокии.
— Что же касается рассказа, то… увы, особо нечем вас порадовать. Точнее, я не представляю, что именно вас бы заинтересовало. Я появился на свет тридцать лет тому, в семье шляхтича… вторым сыном…
…то бишь без права наследовать земли и родительское состояние, ежели такое имелось. В лучшем случае выделят ему деревеньку или поместье с худыми землями, велев пробиваться самому. А может, и этого не хватит, вот и записали младенчика в уланский полк, какое-никакое, а содержание…
…хотя не вяжется эта теория с хорошей одеждой…
…или играет? Сам же признался, но…
— Помимо меня, в семье трое братьев и три сестры…
…плохо, значит, остатки состояния уйдут на то, чтобы наскрести более-менее достойное приданое. А еще девиц в свет вывести надобно, на невестину ярмарку, где, глядишь, и сыщется кто подходящего рода.
Лихослав усмехался. И Евдокии стало вдруг стыдно за эти свои, пожалуй, чересчур практичные мысли. Прав Лютик, говоря, что порой она перестает за финансами людей видеть.
— Признаюсь, мой батюшка был довольно состоятельным человеком, однако… некоторые его слабости подорвали семейное благополучие…
…и ведь ни слова прямой лжи. Просто-таки подозрительной честности человек.
— Пытаясь его поправить, батюшка сделал несколько неудачных вложений и…
— Прогадал.
— Прогадал, — отозвался Лихослав, упираясь щепотью в упрямый свой подбородок. — Некоторое время мне удавалось поддерживать семью…
— В карты везло? — Евдокия не удержалась, но улан лишь плечами пожал и ответил:
— Вроде того… везло… но любое везение рано или поздно заканчивается. И боюсь, если в ближайшем будущем мы не найдем способ дела поправить, случится скандал.
Вот что их пугает.
Скандал.
Не разорение, нищета, которая вряд ли грозит, а скандал… как же, имя доброе… сплетни… не понимала этого Евдокия категорически.
— И вы сейчас намереваетесь поправить дела выгодным браком?
— Знаете, мне импонирует ваша догадливость. — Лихослав мял подбородок, и в этом Евдокии виделся признак нервозности. — Осуждаете?
— Нет.
Искать выгоды, хоть бы и в браке, нормально. И Лихослав вовсе не скрывает намерений, быть может, вовсе он не так и плох, как Евдокии представлялось изначально.
Брак… Аленка молода, красива… состоятельна…
Хорошая бы пара получилась.
Она потянула носом и задала еще один вопрос, родившийся внезапно:
— А вы, случайно, не оборотень?
— Что? — Лихослав прищурился, и глаза показались желтыми, яркими. — Нет… я не оборотень.
Правду сказал.
Только как-то неуверенно.
— К слову, из оборотней самые верные мужья выходят… волчья кровь сказывается.
…вот только верность они хранят той, кого сами выбрали. И нет среди оборотней браков по расчету, потому как непонятно им, как можно жизнь связать не по выбору сердца.
Однако разве о них речь?
Не оборотень. Ошиблась Евдокия, унюхала то, чего нет… и с нею случается. А Лихослав ждет ответа, не торопит.
— Семьсот тысяч злотней, — сказала Евдокия, глядя в синие глаза офицера. — И в перспективе доля в семейном предприятии.
— Большом?
— С годовым оборотом в три миллиона.
Приподнятая бровь.
И не стоит, пожалуй, озвучивать, что предприятие это во многом усилиями Евдокии обороты лишь набирает. А когда нормально заработают прикупленная давече суконная фабрика и канатный заводей, единственный на три воеводства, то доходы вырастут на треть…
…и к Хельму медные рудники.
— Что ж, достойно, — произнес Лихослав. — Стало быть, мои намерения вы сочли достаточно…
— Ясными.
— И возражений не имеете?
— Да разве ж я могла бы? — Евдокия погладила кулончик, который был отвратительно молчалив. — Но дело ведь не за мной, а за Аленкой… видите ли, она влюблена.
Лихослав покосился на перстень, но камень не спешил менять окрас.
— И в кого же?
— В Себастьяна Вевельского, — с преогромным наслаждением, что было ей вовсе не свойственно, сказала Евдокия.
Лихослав нахмурился. Дрогнула губа, блеснули клыки…
Злится?
Пускай… позлится и пойдет искать невесту в другом месте.
…приданое приданым, но Евдокии неприятно было думать, что ее сестра окажется замужем за человеком, которому нужны были исключительно маменькины злотни.
Она девочка светлая. Влюбится еще… придумает себе счастливую жизнь… страдать станет.
— И давно? — Лихослав глядел на камень так, точно подозревал за ним обман.
— Да уж третий год пошел…
…с того самого дня, как Аленка удостоилась сомнительной чести столкнуться с князем на цветочной ярмарке. А он, видимо пребывая в хорошем настроении, подарил ей розу.
Белую.
Белая роза — символ чистых намерений и высокой платонической любви. И бесполезно было утверждать, что вряд ли ненаследный князь догадывался о значении своего подарка.
С Аленкой вообще спорить было сложно.
— Третий год, значит… а Себастьян знает об этой… — Лихослав нарисовал в воздухе сердечко.
— Понятия не имею. Мне он не отчитывался.
— Ясно… в таком случае, надеюсь, вы не станете чинить препятствий… другим кандидатам?
— За пять сребней? — Монетки все еще лежали на столе. — Конечно, стану.
— Почему?
— Вы мне за информацию платили. — Евдокия выстроила серебряную башенку, а затем смахнула сребни в ридикюль. — А не за содействие…
— Но…
— Вы же не станете отрицать, что я совершенно искренне отвечала на все ваши вопросы?
— Нет, но…
— И в таком случае свои обязательства согласно договору я выполнила.
Евдокия поднялась.
— Стойте… вы…
— Я же предупреждала, что потом дороже станет. Двадцать сребней. Ежемесячно…
Торговаться офицер не умел совершенно…
А в купе Евдокию поджидал сюрприз.
Он пристроился на красном диванчике у окошка и сидел, подперев подбородок пятерней. Пухлые пальцы Аполлона касались румяной щеки, растрепанные кудри, освобожденные от сахарного плена, легли на плечи. В правой руке Аполлон держал красного леденцового петушка на палочке. Видать, держал давно, храбро презрев опасность краснухи, ежели петушок лишился головы и хвоста.
— Коровы шли широкою волной, — произнес он, вскинув затуманенный взор на Евдокию, — располучая нас с тобой… я в руку взял кнута. И быть нам вместе. Да.
— Нет, — ответила Евдокия, силясь справиться с паникой.
— Почему? — Аполлон выпятил губу, и подбородок его мелко затрясся, видать, от переполнявшей жениха обиды.
— Что ты тут делаешь?
— Тебя жду. Хочешь? — Он щедро протянул Евдокии петушка, лизнув напоследок. — Вот тут еще не обкусывал…
На леденцовую грудку налипли крошки.
— Аполлон, — подношение Евдокия проигнорировала и, сделав глубокий вдох, велела себе успокоиться, — я тебя спрашиваю, что ты делаешь в нашем купе?
— Я… от мамки сбег.
Он уставился на Евдокию, часто-часто моргая.
Сбег.
В рубахе белой, с расшитым воротом и латками на локтях. Рубаха перевязана широким поясом, синим, но желтыми тюльпанами затканном. Полотняные, сизого колеру, портки топорщатся пузырями, поверх стоптанных сапог надеты новенькие галоши…
Сбег, значит.
И сумку прихватил, локотком к себе прижимает, поглаживает.
Евдокия потрясла головой, надеясь, что все бывшее до сего момента — лишь сон, пусть и удивительно правдоподобный, но… она откроет глаза и очнется в купе первого класса аглицкого пульмановского вагона, который не стоит, но…
— Ты злишься? — робко спросил Аполлон. — Прогонишь, да? Мама сказала, что ты в столицу едешь… за женихами… и я с тобой.
— За женихами?
Аполлон нахмурился, кажется, с этой точки зрения он свое путешествие не рассматривал. Впрочем, думал он недолго, вероятно оттого, что процесс сей был для него непривычен и вызывал немалые неудобства.
— Не. Я за женой. Ты ж за меня не пойдешь?
— Не пойду. — Евдокия присела.
Сумасшедший сегодня день.
— И ладно, — как-то легко смирился Аполлон, но счел нужным пояснить: — Ты ж старая.
— Я?!
Старой себя Евдокия не ощущала.
— Мамка так сказала, что ты перестарок, а все равно кобенишься. Ну я и подумал, зачем мне старая жена? Я себе молодую в столице найду. Красивую.
— А я, значит, некрасивая?
— Ну… — Аполлон явно заподозрил неладное и, прижав изрядно обслюнявленного петушка к груди, произнес: — Ты, Дуся, очень красивая… прям как моя мама.
Евдокия только крякнула, проглатывая столь лестное сравнение. Отчего-то припомнились усики многоуважаемой Гражины Бернатовны.
— И я тебя боюся…
— С чего вдруг?
— Мама сказала, что ты ее со свету сживешь, а меня в ежовых рукавицах держать будешь. А я не хочу, чтоб в ежовых… они колются.
— А… тогда понятно.
Выставить.
Позвать проводника и… Аполлон же, ободренный пониманием, продолжил рассказ:
— Я тогда подумал, что раз ты в Познаньск едешь, то и я с тобою… найду себе невесту.
— Молодую и красивую…
— Ага…
— И без рукавиц…
— Точно.
— А если не найдешь? — Дурной сон явно не собирался заканчиваться, потому как был не сном, но самой что ни наесть объективной реальностью.
— Почему? — Удивление Аполлона была искренним. — Маменька говорит, что в Познаньске Хельма лысого найти можно, не то что невесту… она говорила, что сама меня повезла б, когда б было на кого лавку оставить. Вот я и…
— Сбежал.
— Ага! — Он лизнул петушка. — Утречком до вокзалу… а там в вагон… и опаньки.
И опаньки… точно, полные опаньки, куда ни глянь.
— Аполлон, — Евдокия потерла виски, потому как мигрень, отступившая было, явно вознамерилась вернуться, — а деньги у тебя откуда?
— Так у маменьки взял…
— И билет ты купил?
— Ага…
— Хорошо. Замечательно просто… Аполлон, а здесь ты как оказался? В купе.
— Ну… я подглядел, куда вы садитеся… и как поезд стал, то и пришел. Хотел раньше, но проводник пущать отказался. Вот.
Какой замечательный человек, этот проводник. Евдокия мысленно пожелала ему долгих лет и здоровья, а еще огорчилась, что недавняя остановка вынудила проводника покинуть свой пост…
Впрочем, из сказанного Аполлоном она уловила одно: билет у него имелся.
— Аполлон, — она сделала глубокий вдох, уже догадываясь, что выпроводить потенциального жениха будет не так-то просто, — ты должен уйти.
— Куда?
— К себе.
— Так… далеко… мы верст тридцать уже отъехали, — просветил Аполлон и, высунув розовый язык, лизнул безголового петушка.
— Я имею в виду: в тот вагон, в котором ты ехал. Понимаешь?
Он кивнул, но с места не сдвинулся. Напротив, поерзал и почти чистой рукой вцепился в диванчик.
— Не пойдешь?
…этого портфелем бить бесполезно.
— Не пойду.
— Почему? — ласково осведомилась Евдокия.
— Там душно… и жарко… и мухи летают.
— Словно духи… — всплыло в памяти не к месту.
— Не, просто мухи. Жужжат… а еще баба рядом едет, толстая и взопревшая, — продолжал перечислять Аполлон. На секунду он задумался, а после выдвинул очередной аргумент: — И коза.
— Взопревшая?
Евдокия чувствовала, что еще немного — и позорно завизжит. Или в обморок упадет, не голодный, но самый обыкновенный, нервический, который время от времени приключается с любой девицей.
— Почему взопревшая? — удивился Аполлон. И тут же признался: — Не знаю. Я козу не нюхал. Просто коза. Беленькая… она на меня смотрит.
— Любуется, должно быть.
Евдокия присела и сдавила голову руками. Спокойно. Вот появится проводник, и ему можно будет перепоручить это недоразумение… в конце концов, Аполлон взрослый уже… и что с ним случится?
Что угодно.
Обманут.
Ограбят.
А Евдокию потом совесть замучит… но не терпеть же его до самого Познаньска?
— А хочешь… — Аполлон протянул руку и погладил Евдокию по волосам. Ладонь его широкая была не особо чиста, и на волосах, кажется, остался карамельный сироп. — Хочешь, я тебе стихи почитаю?
— Про бабу?
— Про бабу… и про козу… ты не переживай, Евдокиюшка… вот доберемся мы до Познаньска…
…к следующему вечеру, когда Евдокия окончательно свихнется.
— …и найдем тебе жениха хорошего… доброго… а мне жену.
— Тоже добрую?
— Ага… она мне собаку завести разрешит.
— А может, ты домой вернешься? — робко предложила Евдокия. — Без жены. И просто собаку заведешь?
Аполлон вздохнул. По всему выходило, что жениться ему не так уж сильно хотелось.
— Не, — ответил он, подпирая щеку пудовым кулаком, — не выйдет. Мама сказала, что сначала надо жену завести, а потом уже собаку.
А маму он слушать привык.
И Евдокия, обняв портфель, в котором лежали документы, более не казавшиеся столь уж важными, закрыла глаза. Все наладится… непременно наладится… в конце концов, было бы из-за чего в панику впадать… это ж не пожар на прядильной фабрике, только-только отстроенной… и не мор, который на овец напал, отчего цены на шерсть выросли втрое… и даже не падение акций компании «Сильвестров и сыновья» на третий день после того, как Евдокия в оные акции четвертую часть свободного капитала перевела.
…подумаешь, жених…
…куда-нибудь да исчезнет.
Но Аполлон исчезать не собирался, он сопел, грыз петушка и собственные ногти, а еще время от времени порывался читать стихи:
— У бабы Зины жопа с две корзины! — громко, вдохновенно декламировал Аполлон и от избытка эмоций, должно быть, стучал могучим кулаком по могучей же груди. Звук получался гулким, громким. — У бабы Нади рожа в шоколаде…
…издалека донесся тонкий гудок, надо полагать, той самой «Королевской стрелы», которую велено было пропустить, и «Молот Вотана» ответил.
— Баба Надя — соседка наша, — пояснил Аполлон и поскреб живот. — Она шоколады продает… втридорога… а меня не любит. Одного разу так разверещалася на всю улицу! Разоряю я ее! Пришел и пожрал… а я ж только одну конфетку попробовал! У нее шоколады невкусныя! Она сахару жалеет.
— Ужас, — не вникая в хитросплетения Зеленой слободы, ответила Евдокия.
Ужас как он есть. Форменный.
«Королевская стрела» пронеслась мимо, грохоча и подвывая. И Аполлон, завороженный этаким небывалым зрелищем, примолк. Он подвинулся к самому окну, приник, щекой прилипши к стеклу, не дыша, глядя на мелькавшие темно-синие, с золоченым позументом, вагоны.
— Экая… она… маменька говорит, что королю хорошо.
— Почему?
— Королем родился. Другим-то работать надобно от зари до зари. — Уверившись, что «Стрела» ушла и возвращаться не намерена, Аполлон от окошка отлип и даже попытался вытереть отпечаток ладони.
Рукавом.
— То есть ты работаешь много? — уточнила Евдокия, поглядывая на дверь. Сейчас более чем когда бы то ни было она нуждалась в Лютике. Он найдет способ избавиться от Аполлона…
…он всегда находил способ разрешить проблемы, казавшиеся Евдокии неразрешимыми. Как правило, касались оные проблемы не финансов, но людей, общение с которыми у Евдокии не ладилось.
— Я? Я еще молод, чтобы работать. — Аполлон даже возмутился этаким предположением. — Успею за жизнь наработаться. Мама так говорит…
Ну да, ежели мама говорит…
…страшно подумать, что предпримет дражайшая Гражина Бернатовна, обнаружив побег драгоценного своего сыночка.
— Аполлон.
— Да? — Он подался вперед, горя желанием услужить, если, конечно, услуга не потребует чрезмерных усилий. Все-таки здоровьем он обладал слабым, такое надорвать проще простого.
— Помолчи.
— Что, совсем?
— Совсем…
— И стихов не читать? — Аполлон насупился. Все ж таки не часто ему доводилось встретить благодарного слушателя. Все больше на жизненном пути, каковой сам Аполлон полагал нелегким,
щедро пересыпанным терниями и совсем реденько — звездами, попадались слушатели неблагодарные, норовившие сбежать от высокого слова.
А то и вовсе отвечавшие словом низким, можно сказать, матерным.
Соседка же, та самая, у которой задница большая — конечно, не с две корзины, тут Аполлон слегка преувеличил, исключительно в силу творческой надобности, — вовсе мокрою тряпкой по хребту огрела. Бездельником обозвала еще… а он не бездельник.
Он студент.
И поэт.
Вот войдет в энциклопедию, как матушка пророчит — ей-то небось видней, чем соседке, — тогда-то и поплачет она, злокозненная, вспоминая, как великого народного поэта грязною тряпкой охаживала… Аполлон задумался. Сей момент, не дававший покоя мятущейся и слегка оголодавшей с утра — а то маменька небось шанежки затеяла — душе, настоятельно требовал быть увековеченным в словах.
А то ж куда это годится?
Каждый поэта обидеть норовит…
Аполлон вздохнул и откусил от леденцового петушиного тела половину. Раз говорить не велено, он помолчит, он же ж не просто так, а с пониманием. Вон невестушка нечаянная, хоть и бывшая, хмурится, губу оттопырила, за косу себя дергает, небось печали предается.
А и сама виноватая… соглашалась бы, когда Аполлон ее звал замуж, глядишь, уже б до храму дошли… и зажили бы душа в душу, как маменька велит. Но маменьке Евдокия сразу не глянулась.
— Гонорливая больно, — сказала она, едва за ворота выйдя. — И старая.
Оно-то так… старая… на целых девять лет старше, а это ж много, почитай, половина Аполлоновой жизни… и потому жаль ее даже, бедолажную…
Аполлон вздохнул.
От жалости и еще от голодухи он повел носом, но в поезде пахло нехорошо, поездом. И то, верно маменька говорила, что все поезда — это от Хельма, что людям-то положено ногами по земле ходить. Или на совсем уж крайний случай бричкой пользоваться. А чтобы железная громадина, да паром пыхая, да по рельсам ползла… и воняла.
Или это уже от Аполлона?
Он поднял руку и голову к подмышке наклонил, пытаясь уловить, от него ли потом несет. А ведь мылся позавчера только… он бы и почаще в баню заглядывал, но мама боялась, что после парилочки застудится…
…как она там, одна и с шанежками?
Управится ли?
Аполлон вздохнул, скучая сразу и по маменьке и по шанежкам… и Евдокия, сунув кончик косы в рот, ответила таким же тяжким вздохом.
…ей думалось вовсе не о шанежках, но о мухах, кучах, Лихославе, который уперто не шел из головы, пяти сребнях, прихваченных исключительно из урожденной вредности, Аленке…
Лютике…
…и где они ходят? Поезд вздрогнул всем телом и загудел, предупреждая, что вынужденная остановка подходит к концу.
— Дуся, а мы… — Аленка открыла дверь и замерла, воззрившись на Аполлона, который, следовало признать, представлял собой картину удивительную. Он сидел, уставившись в окно, и в пустом его взгляде читалась нечеловеческая просто тоска… губы Аполлона шевелились, но благо с них не слетало ни звука… пухлые щеки расцвели красными пятнами… а щепкой от съеденного петушка Аполлон ковырялся в ухе.
— Гм, — задумчиво произнес Лютик.
И в эту минуту Аполлон обернулся. Взгляд его, зацепившийся за Лютика, медленно обретал подобие осмысленности. Рот приоткрывался, а подбородок вдруг задрожал часто, нервно.
— Не-не-нелюдь! — взвизгнул Аполлон неожиданно тонким голосом. — Дуся, не-не-нелюдь!
— Эльф, Поля. Просто эльф.
Евдокия вздохнула.
— Нелюдь! — Аполлон, справившись с приступом паники, поднялся. — Туточки люди приличные едуть, а они…
— Поля. — На сей раз Евдокия не стала ограничивать себя в желаниях и, дотянувшись, пнула несостоявшегося жениха. Он тоненько взвизгнул и коленку потер, уставившись на Евдокию с укоризною. Пускай смотрит. Ей вот полегчало. И вообще, раньше надо было пнуть. — Во-первых, едет здесь как раз он… и моя сестра. Во-вторых, эльфы к нелюди не относятся…
— Да?
Он тер коленку и носом шмыгал, готовясь расплакаться. Останавливало лишь то, что никто не спешил выразить сочувствие. Злые, равнодушные люди… а ведь синец останется. У Аполлона с рождения кожа нежная…
— Да, Поля… а в-третьих, тебе пора…
— Куда?
— Туда, Поля. — Евдокия указала на дверь. — Туда…
— Но… он… он… а он тут… с тобой… он…
— Он тут, — согласилась Евдокия. — Со мной. Он мой отчим.
— Нелюдь?
— Эльф.
— А мама говорит, что все эльфы — нелюди! — привел Аполлон веский, с его точки зрения, аргумент. — Их вешать надо. На столбах.
— Ваша мама… — Лютик улыбнулся. Умел он улыбаться так, что людям с куда более крепкими нервами становилось не по себе, — верно, очень мудрая женщина…
— Ага!
— …и ума у нее палата… однако, видите ли, любезный…
— Аполлон, — подсказала Евдокия, сжимая виски ладонями. Голова гудела и раскалывалась, и эта боль уже не отступит перед чарами Аленки.
— Любезный Аполлон, Королевский совет в данном вопросе придерживается мнения иного. И оттого у эльфов с людьми равные права.
Лютик взял Аполлона под руку, и тот, завороженный плавной мягкой речью, не возмутился, только пробормотал:
— Мама говорит, что в Совете одни воры сидят!
— Несомненно, это мнение в чем-то соответствует истине… но что нам за дело до Королевского совета? Мы сейчас решаем иной вопрос.
— Какой?
— Некоторой неуместности вашего здесь присутствия. — Лютик улыбался искренне. — Сами посудите. Две незамужние девицы… и мужчина, который им никак не родственник, едут в одном купе… что подумают о моих дочерях?
— Что? — послушно спросил Аполлон.
— Что они — легкомысленные особы… а ведь вы не желаете им зла?
— Не-а…
— И, следовательно, вам надо уйти…
— Там воняет… — пожаловался Аполлон. — И коза. Я с козой не поеду!
— Конечно. — Порой Евдокию поражали запасы Лютикового терпения, видевшиеся ей бездонными, и нечеловеческая его невозмутимость. — Конечно, вам не стоит ехать с козой. Но мы, думаю, сумеем договориться о том, чтобы вам предоставили отдельное купе…
Зная Лютика, Евдокия не усомнилась, что купе найдется и будет расположено в другом конце поезда. Она выдохнула и смежила веки, позволяя Аленке сесть рядом…
— Совсем достал, да?
Евдокия кивнула.
— Ничего… потерпи… скоро уже приедем… а я королевича видела, представляешь? Он в Познаньск возвращается, к конкурсу…
…ее голос, нежный, журчащий, проникал сквозь боль и грохот колес, успокаивая.
До Познаньска оставались сутки ходу.
ГЛАВА 6
О женском коварстве, мужской изобретательности и жизненных планах панночки Богуславы Ястрежемской
Каждый сам кузнец своего счастья…
Почти философская сентенция, высказанная каторжанином Еськой Рваная Ноздря, посаженным за убийство супруги и ея матери
Панночка Богуслава Ястрежемска изволили пребывать в дурном настроении, что уже успели ощутить и камеристка и горничная, заплетавшая панночке косы.
— Дура, — рявкнула Богуслава, когда неуклюжая девка дернула гребень, выдрав длинный медный волос. — Вон пошла!
— Но, панночка…
— Вон!
И гребнем швырнула в спину.
Села. Сдавила голову тонкими пальчиками, закрыла глаза, да так и сидела, самой казалось, что целую вечность, но нет, на старинных и уродливых каминных часах, кои папенька отказывался убрать, проявляя редкостное упрямство, едва ли две минуты минуло.
А все он!
— Сволочь! — Богуслава швырнула в запертую дверь щетку для волос.
Не полегчало. И следом за щеткой отправилась пудреница, которая от столкновения раскрылась, обдав дверь и пушистый ковер облаком белой пудры.
Высшего качества, между прочим. С добавлением толченого жемчуга и крупиц золота…
…цена на пудру была соответствующая, но сегодня Богуслава не намерена была думать о такой пошлости, как деньги. Ее распирала злость. И злость эта требовала выхода. Оглядевшись, панночка остановила взгляд на вазочке из красного богемского стекла, преуродливой, надо сказать; но папенькиной новой жене вазочка нравилась, что само по себе было веским поводом, чтобы от нее избавиться…
…хорошо бы и от жены.
Но нет, не выйдет…
И Богуслава с немалым наслаждением швырнула вазочку в стену, а потом по осколкам прошлась, счастливо жмурясь от хруста. Каблучками по стеклу, представляя, будто это не стекло, а…
— Панночка Богуслава, — раздался из-за двери испуганный голосок горничной.
Подсматривает, паскуда?
Следит, думать нечего, следит… эта змея, мачеха, первым делом прислугу сменила, расчет дала старой и верной, дескать, не принимают они новую хозяйку… и не приняли бы.
Потому как самозванка.
…папеньку она любит? Ага… как лисица глупого петуха, который знай грудь выпячивает, орденами трясет, рисуется. Кому он нужен, старый да лысый? Богуслава пыталась ему глаза открыть, но папенька, любивший ее и только ее, баловавший безмерно, вдруг словно бы оглох.
А может, приворожила?
И его и прислугу… колдовка, как есть колдовка… и доказать бы, что чарами пользуется запретными, тут-то…
Богуслава выдохнула и кулаки разжала. Нет, мачеха пусть и стерва, но умная, такая на простых запретных чарах не попадется…
— Панночка Богуслава, — сладко блеяла девица за дверью, — к вам пришли.
— Кто?
— Пан Себастьян…
Пришел?
О да, и трех дней не минуло. А ведь клялся, что и часу без нее прожить не способен. Нет, Богуслава не верила, она была девушкой разумной и с большими планами, которым, правда, несколько мешал характер. А что сделаешь, если кипит в крови горячая южная кровь? Небось папенька и сам таков: чуть что не по его, так и в крик, но отходит и прощения просит. Вон на прошлой седмице камердинера, некстати под руку сунувшегося, плетью отходил. А после раскаялся, поднес портсигар серебряный с янтарем, коньяку дорогого и семь сребней, на доктора, значит. И ведь камердинер, подлец этакий, зная батюшкин норов крутой, сам подлез…
Но речь не о батюшке и не об этом пройдохе, который тоже поддался Агнешкиным чарам, небось следит за хозяином, доносит о каждом шаге… нет, никому нельзя верить.
Ни горничной.
Ни камеристке, которая знай вьется, нашептывает, что, дескать, ежели Богуслава с Агнешкою общего языка не найдет, то вылетит из дома отчего в замужество… небось всяк знает, что ночная кукушка петь горазда. И не Богуславе, некогда любимой дочери, единственному свету в окошке князя Ястрежемского, пытаться перекуковать ее…
Но стоило Богуславе подумать о том, чтобы с мачехой помириться, как прямо-таки зубы сводить начинало от злости. Хотя нет, не ссорились ведь, жили в одном доме — да порознь, одной крышей — да вовсе чужими людьми. И понимала, понимала Богуслава, что правду говорит хитроватая баба.
Оттого и спешила сама свою судьбу сладить.
И Себастьяну Вевельскому в грандиозных прожектах будущей жизни было отведено самое что ни на есть центральное место.
А он сопротивлялся.
Сволочь.
Богуслава сделала глубокий вдох и, кинув взгляд в зеркало, велела:
— Пусть обождет.
В конце концов, она его три дня ждала, с того самого момента, как Себастьян принял приглашение на скромный, семейный почти, прием, каковой князь Ястрежемский устраивал в честь двадцатидвухлетия дочери.
…двадцать два года…
И немного — жизнь только-только началась — а нет, шепчутся за спиной, предрекая Богуславе незавидную участь старой девы. Дескать, избаловал ее папенька, а теперь сладу не найдет. Он же, и сам прежде ни словом, ни мыслью не перечивший дочери, вдруг стал заговаривать о будущем ее.
Замуж пора.
И кандидат нашелся подходящий, давний папенькин партнер…
…нет, не обошлось без Агнешкиного подлого вмешательства, наговорила, нашептала, а папенька и рад… думает, будто бы самому ему пришла расчудесная мысль капиталами породниться.
Она все, змеюка…
…и не слышит дорогой папенька, что будущий жених Богуславы на тридцать пять лет старше. Разве ж это любви помеха? Вот он Агнешку любит и…
…и страшно помыслить: что станется, если эта колдовка клятая понесет.
А родит мальчика?
Нехорошие мысли, темные, впору думать о том, чтоб найти ведьмака беззаконного да подкинуть в опочивальню светлокосой змеюки булавок…
Но ведь найдет.
Сообразит… и папенька разгневается. Нет, иначе надобно, исподволь… вот и старалась Богуслава, приваживала жениха… конечно, лучше бы с младшенькиным Севастьяновым братцем столковаться, однако же тот давненько в Познаньске не объявлялся, словно нарочно… можно подумать, не нашлось бы никого иного, чтоб службу на границе несть…
— Иди сюда. — Богуслава распахнула дверь, не сомневаясь, что камеристка ждет за нею. И эта девица не покраснела даже!
Подслушивает.
Доносит, но… ничего, вот вырвется Богуславушка из отчего дома, тогда и посмотрим, у кого жемчуга крупнее будут…
— Платье подай… в горох… да не в синий, слышишь, дура?
— Зеленый, панночка?
— Нет… — Кожа бледновата, а зеленый горох и вовсе придаст ей нездоровый оттенок. — Неси то, поплиновое… с розанами.
Розаны — это очень мило и по-девичьи.
— И пошевеливайся!
Долго ждать Себастьян не станет. Вот упрямый человек… точнее, ходили слухи, что не человек даже… и, конечно, эта его манера выставлять на люди хвост… придется отучать, перевоспитывать, но потом, после свадьбы, которая состоится, во что бы то ни стало.
Одевали Богуславу быстро, но без суеты. И она, уцепившись в столбик кровати, привычно выдохнула, стиснула зубы, позволяя камеристке затянуть шнуровку корсета.
— Косу плети и быстро. — Она села перед зеркалом и закрыла глаза, настраиваясь на нужную тональность беседы. Все ж Себастьян знал ее как кроткую скромную девицу… Вотан знает, чего ей стоило удержаться в образе!
Ничего…
…она улыбнулась, думая единственно о том, что весьма скоро все разрешится. И пусть метод, который избрала Богуслава для достижения цели, был свойства сомнительного, не говоря уже о полной его незаконности, но кто ж виноват, что Себастьян Вевельский в упор своего счастья не видит?
Он сидел в гостиной, о чем-то мило беседуя с…
Агнешка.
Вот тварь… а ведь собиралась к модистке. И отчего, спрашивается, не поехала? Уж не из желания ли испортить падчерице не только нынешнюю жизнь, но и будущее? С нее станется…
Змеюка.
Нет, ничего-то змеиного в обличье Агнешки, новой княгини Ястрежемской, не было, напротив, женщина сия отличалась просто-таки редкостной сладостью облика. Круглолицая, вся мягкая и пышная, с белой сахарной кожей, со светлыми, оттенка карамели волосами, с медом в голосе… и от звука этого голоса на Богуславу накатывало бешенство.
Нет.
Не здесь. Не сейчас.
Прятался в складках платья флакон из темного стекла, ждал своего часа.
— Ах, Богуслава, вот и ты! — воскликнула Агнешка, соизволив, наконец, заметить падчерицу. — А мы уж не чаяли дождаться твоего появления.
Упрек в голосе скрыть не соизволила.
— Прошу меня простить великодушно. — Богуслава потупилась и изобразила улыбку, подобающую случаю: робкую, застенчивую…
…от Агнешки пахло ванилью.
И уходить она не собиралась, напротив, устроилась в кресле, уставилась на Себастьяна светлыми, слегка выпуклыми глазенками. Глядит, едва ли не облизывается.
Чашку держит.
…ничего, дара у Богуславы хватит на малое, чтобы чашка взяла и треснула… осталась в руках ненавистной мачехи только ручка…
Ишь, взвизгнула.
И словечко-то использовала из тех, которые приличным особам и знать-то не полагается.
…по светло-кремовому атласу — пять злотней за аршин! — расплывалось уродливое пятно. Пускай… Богуслава себе эту ткань присмотрела, к ее-то медного оттенка волосам атлас пошел бы больше, но нет, видишь ли, непристойно девице дорогие наряды носить.
Ясно же, папенька не сам все это придумал.
— Ужас какой! — почти искренне воскликнула Богуслава. — Жаль платья…
— Ничего. — Агнешка отложила фарфоровую ручку на столик. — Гарольд мне новое купит…
…купит, тут и гадать нечего. И будет долго нудно выговаривать: мол, Богуславины выходки его в разорение вводят. Жена его разоряет, а не Богуслава.
— Вынуждена вас покинуть. — Агнешка встала. Уйдет, конечно, но ненадолго… и небось камеристку оставит присматривать… и служанок.
Ничего.
Богуслава не только посуду бить способна.
Оставшись наедине с князем, она потупилась, разгладила невидимые складочки на платье, выгодно простеньком, дешевеньком даже по сравнению с роскошными атласами Агнешки.
— Вы… извините, Себастьян, за сию некрасивую сцену, — тихо сказала она, глядя исключительно на собственные руки. — Иногда Агнешка любит… поиграть на публику.
— Мне кажется, не она одна.
Намек?
Или просто вежливая и уместная фраза.
А хорош… высокий, стройный. И одевается со вкусом. Нынешняя визитка, бледно-серого колеру, из аглицкого сукна сшитая, сидела идеально.
Ботинки узконосые сияли.
И запонки тоже сияли.
И булавка для галстука с крупным кабошоном. Еще немного, и смотрелось бы сие вульгарно, но Себастьян Вевельский меру знал.
…жаль, что ненаследный, но Богуслава узнавала: в перспективе подобное решение и опротестовать можно. Главное, эту самую перспективу возможной сделать.
…а вместе они хорошо смотреться будут.
— Мы не ладим, — признание честное, и вздох глубокий, преисполненный горести. — К сожалению… но к чему говорить о ней?
— Ни к чему, — охотно согласился Себастьян. — Богуслава…
Он слегка порозовел. Неужели все-таки сам додумается предложение сделать? Хорошо бы… но если не додумается, то Богуслава поможет. Она спрятала руки в пышных складках, из-за которых, собственно говоря, и выбрала платье.
…содержимое флакона было тем и хорошо, что его не требовалось пить.
— Мне очень жаль, что я вынужден был… пропустить праздник.
…все-таки не предложение.
Жаль. И острый, покрытый золотистым лаком ноготок поддел пробку. Она выскользнула легко, а тонкий аромат лемонграсса смешался с запахами сдобы, ванили и корицы.
— Мне вас не хватало…
Ресницы трепещут. На щеках румянец… зря, что ли, Богуслава брала уроки актерского мастерства? Папенька не одобрял, конечно, но и не перечил…
…ох, папенька, папенька, на что вы толкаете дочь любимую?
Запах расползался по гостиной. Богуслава видела его: хризолитовый, полупрозрачный. Он пускал плети по ковру, силясь дотянуться до ног ненаследного князя…
…ничего, его ненаследность еще оспорить можно будет. Небось с поры отречения столько лет минуло…
— Мне жаль, Богуслава, — сказал Себастьян, поводя ладонью по подлокотнику кресла, — но дела службы…
— Конечно, я понимаю…
…приворот нестойкий, всего-то на неделю. Но недели Богуславе хватит с лихвой. Главное, чтобы он предложение сделал, а там уж она папеньку подключит. Конечно, Себастьян ему не по нраву, но немного слез, пара фраз о порушенной чести, и никуда-то папенька не денется.
Комната менялась исподволь, заметно, пожалуй, лишь тому, кто был одарен Ирженой. И Богуслава точно знала, что в число одаренных ненаследный князь не входит.
Лично проверяла геральдические списки.
— Но я хотел бы сделать вам подарок… от всей души…
В руках Себастьяна появился черный продолговатый характерной формы футляр.
— …я понимаю, что это — безделица…
Бархатистый. И с золотым замочком, с короной, которую позволялось ставить лишь на изделиях официального королевского ювелира… неужели поторопилась?
— Ах, что вы… — Богуслава приняла футляр, краснея и волнуясь почти непритворно. В конце концов, не каждый день ей подобные подарки дарят.
— Не знаю, понравится ли вам…
— Конечно…
…какой девушке не понравится изделие, вышедшее из рук пана Збигнева?
— Вы… посмотрите, — с придыханием произнес Себастьян, наклоняясь. И к ручке приник… это на него приворот уже действует? Или он сам так… не важно.
Мало все не будет.
И Богуслава, проведя пальцами по мягкой коже футляра, позволила себе мгновение неопределенности — браслет или цепочка? Для ожерелья футляр маловат, для серег и кулона — велик… конечно, она предпочла бы кольцо, но…
Себастьян ждал.
Дышал глубоко… и ерзал, постукивая кончиком хвоста по лакированному ботинку. Нервничает? И сама Богуслава испытывает неясное волнение, которое заставляет ее медлить.
Крышка откинулась беззвучно.
И Богуслава замерла.
На алом бархате со знакомой уже короной в левом углу, лежало… лежала…
— Что это? — севшим голосом спросила Богуслава, поднимая нечто в высшей степени изящное… тонкая ручка из слоновой кости… янтарь… и, кажется, серебро.
И Себастьян гордо ответил:
— Скребок для языка!
Ему показалось, что Богуслава Ястрежемска швырнет футляр в стену.
Полыхнули зеленые глаза.
И губы вытянулись тонкой линией. А красивое лицо красоту утратило; прорезались морщины того, другого, существование которого столь тщательно скрывали от Себастьяна. Но нет, секунда — и треснувшая было маска вернулась.
— Как это мило! — проворковала Богуслава, стискивая футляр побелевшими от гнева пальчиками. — Как… оригинально!
…еще бы, Себастьян весь извелся, подарок сочиняя.
…вот ведь упрямая девица…
Целеустремленная.
Нет, Себастьян Вевельский ничего-то не имел против целеустремленности некоторых девиц, конечно, не тогда, когда целью оных являлся он сам.
— Я сам придумал, — оскалившись, чтобы видны были клыки, сообщил он. — Там еще есть! Посмотрите…
Клыки Богуславу не смутили. Двумя пальчиками, явно с трудом сдерживая ярость, она приподняла скребок.
— Это, — указал Себастьян на длинную палочку с янтарным наконечником. — Чтобы в ушах ковыряться… а это…
Палочка поменьше, в серебро оправленная.
— …для зубов.
Богуслава выдохнула. И вдохнула. Глубоко. Настолько глубоко, насколько корсет позволял. И Себастьян, не попади он в положение столь идиотское, восхитился бы выдержке предполагаемой невесты.
Предполагала матушка.
Отец, в кои-то веки с матушкой согласившись, вариант сей поддерживал.
А отдуваться, как всегда, приходилось Себастьяну.
И что с того, что Богуслава — единственная дочь князя Ястрежемского? Во-первых, пока единственная, но долго сие не продлится, уж Агнешка постарается родить князю долгожданного наследника. Во-вторых, это форменное свинство — поправлять дела семейные за счет Себастьяна.
Можно подумать, он состояние на актрисок и лошадей извел.
Или на благотворительность.
И теперь вот, в отчаянной попытке сохранить шаткий мир внутри семьи, обязан строить из себя идиота, надеясь, что очередная невестушка передумает связывать с оным идиотом жизнь.
…с предыдущими было проще, они особых надежд не испытывали, да и сватала девиц маменька, памятуя давнюю, но еще живую в памяти и сердце историю с Малгожатой, исподволь, намеками. Но княжну Ястрежемску отыскал отец, у которого с Богуславиным батюшкой имелись общие дела. И пригрозил, что, дескать, ежели Себастьян от невесты станет нос воротить, то и жить будет исключительно на акторовскую зарплату, а она, невзирая на все расположение Евстафия Елисеевича, до отвращения мала.
…нет, Себастьян мог бы напомнить про те двадцать тысяч злотней из дедова траста, полученные нежданным подарком на собственное двадцатилетие. И про то, что деньги сии, прошедшие мимо семейной казны, вложены в ценные бумаги и доход дают приличный и стабильный, но…
…отец разозлится, а злость свою на матушке выместит…
И что в нынешней ситуации делать бедному актору?
Выживать, как придется.
Глянув на Богуславу, которая вертела в пальцах ковырялку для ушей, Себастьян вынужден был признать, что эта — не передумает… вот ведь!
— Представьте, вы на приеме. — Он подвинулся ближе. — А у вас в ухе зудит… в левом… или в правом…
…зудели не уши, но пятки: мерзко, настойчиво так…
— …и этот зуд вас мучит…
…поднимается к голеням… и Себастьян, отвлекшись от речи, которую тренировал весь предыдущий день, стараясь достичь нужной степени вдохновенности, наклонился и поскреб.
Боже, до чего хорошо…
Жаль мало.
— …и вы берете свою ковырялку…
Богуслава молча протянула палочку, за которую Себастьян вывалил сто двадцать злотней, и это со скидкой. Неудивительно, что семья разоряется: при таких-то ценах.
— …и смело, с соблюдением всех приличий, ковыряетесь в ухе…
Себастьян содрал ботинки и, едва не постанывая от наслаждения, поскреб палочкой ступню.
— Вам плохо? — заботливо осведомилась Богуслава.
Хорошо…
…просто-таки чудесно…
Пальцы вот дергаются, но пальцы — право слово, это такая ерунда, главное, не прекращать чесать… хорошая ковырялка, стоит своих денег… и зуд расползался, выталкивая на поверхность кожи защитную чешую. Да что с ним такое?
…или…
Себастьян огромным усилием воли заставил себя расстаться с чудесной палочкой, предназначенной для ковыряния в ушах…
— Богуслава, — он дернул плечом, пытаясь угомонить прорезавшиеся крылья, которые тоже, что характерно, зудели невыносимо, — вы ничего мне сказать не хотите?
— Я… — Ресницы затрепетали, а в зеленых очах блеснула искра торжества.
Да что ж им всем-то неймется?!
— Я… должна вам признаться…
Говорит с придыханием, ладони к груди прижала… а грудь у панночки Богуславы выдающаяся… Себастьян с трудом отвел взгляд, заставив себя смотреть не на грудь и даже не на оборочки, которыми декольте было украшено весьма щедро, но на крупные розаны.
А платье-то нарочито скромное.
И поза эта… не зная панночку Богуславу, можно подумать, что он, Себастьян, ввел бедную девицу в смущение превеликое.
— Да, Богуслава… — С немалым трудом он заставил себя выпрямиться.
Все тело горело огнем…
— …я… я вас люблю…
— Жаль. — Себастьян отстранился. — А я вас нет.
— Что?
— Не действуют на меня привороты. — Он сунул руку в подмышку и поскребся. — Ну почти не действуют… аллергия у меня на них… с почесухой. Нестандартная реакция вследствие подростковой травмы.
— Аллергия? — уточнила Богуслава упавшим голосом.
— Увы…
…и крылья свербели просто-таки невыносимо. Себастьян ерзал, прижимаясь к слишком уж мягкой спинке дивана.
— И… извините, — Богуслава изобразила почти искреннее раскаяние, — я не знала…
Пожалуй, раскаивалась она исключительно в этом незнании, а отнюдь не в попытке воздействия на разум, отягощенной тем фактом, что ненаследный князь Вевельский состоял на государевой службе…
— Знаете…
— Знаю, — она подалась вперед, и толстая рыжая коса скатилась с плеча на грудь, — я поступила плохо! Безобразно! И нет мне прощения… но все, что я делала, исключительно из любви к вам.
— Богуслава, — зуд мешал сосредоточиться, — все, что вы делали, вы делали исключительно из любви к себе. И давайте на этом остановимся?
— Почему?
— Потому, что я не хочу на вас жениться.
— А если…
— И ментальные заклинания тоже не сработают.
Она рассеянно кивнула, верно, мысленно перебирая иные возможности.
— Я предлагаю вам выбросить дурную идею из головы. — Себастьян поднялся и, скинув пиджак, все же позволил крыльям прорваться. — А я в свою очередь позабуду о вашем… неразумном поступке.
О, местные обои с тиснением были хороши… Себастьян чесался о них, чувствуя, как сходят тонкие пласты чешуи… хороший был приворот, крепкий…
…чтоб его…
— Нет, — сказала Богуслава, глядя со смесью раздражения и легкой брезгливости, которую она мужественно пыталась преодолеть.
Все-таки чешуйчатый супруг — не то, о чем она мечтала.
…но с чешуей или без, Себастьян Вевельский был всяко милей папенькиного делового партнера, человека состоятельного, степенного и весомых, пудов этак на десять, достоинств, которые он облекал в скучнейшие черные сюртуки. Вспомнив любезного жениха, который, к слову, уже вполне себя женихом ощущал и бросал на Богуславу весьма откровенные взгляды, она поморщилась.
Что за жизнь!
— Да, дорогая. — Себастьян прекратил чесаться и отлип от стены. Нетопыриные крылья его растопырились, задев изящный, времен Паулюса Чужака, столик. — Смиритесь, нет у нас с вами общего будущего. И не будет.
Он поднял крыло, пытаясь дотянуться острым коготком на суставе до шеи, второе же дернулось, сметая со столика фарфоровые безделушки.
— Извините.
— Да ничего страшного. — Богуслава пинком перевернула и ужасающего вида вазу, покатую, краснобокую, как яблоко, и расписанную золотыми птицами. Вазу, в отличие от безделушек, принесла с рынка Агнешка, не устояв перед этакою красотой…
…наверняка огорчится.
Но князю не выговоришь…
— Итак, на чем мы остановились? — Себастьян вазу, оказавшуюся чересчур прочной, чтобы разбиться от падения, поднял и переставил от себя подальше. — Во-первых, согласитесь, мы друг другу не подходим.
— Подходим, — возразила Богуслава. — Просто вы сопротивляетесь.
— Привычка.
…дурных привычек у него имелось немало, начиная с этой его безумной работы, которую ненаследный князь не желал оставлять. Однако Себастьян был строен, относительно хорош собой… особенно когда давал себе труд прятать хвост, и не имел обыкновения жаловаться на одышку, потницу или печеночные рези. Наверняка он не станет требовать, чтобы Богуслава питалась овсянкой, на воде сваренной, или диетическими кашками из протертых овощей, каковые готовили к визитам папенькиного партнера.
Нет, из двух зол выбирают меньшее.
Правда, нигде не сказано, что оно будет активное сопротивление оказывать.
— Во-вторых, лично я не вижу себя человеком женатым…
— Вы просто не пробовали.
— Не пробовал и не хочу, — отрезал Себастьян. — И вам не советую настаивать. Богуслава, сегодня же вы сообщите папеньке, что во мне разочаровались и видеть больше не желаете.
Еще чего! Папенька только рад будет. Небось мигом об обручении объявит… если не сам, то Агнешка постарается.
— Богуслава… — В голосе ненаследного князя прорезались рычащие ноты. А во рту — клыки куда более внушительные, нежели прежде… эпатажно, но клыками девушку, твердо настроившуюся на замужество, не отпугнешь. — Если у вас вдруг возникнет желание… продолжить ваши алхимические экзерсисы…
…чешуя исчезала, впрочем, на обоях, купленных Агнешкой, — видите ли, ее категорически не устраивали прежние: темно-синие, в узкую серебряную полоску, — остались залысины.
— …то подумайте, сколь обрадуется ваш отец обвинению в государственной измене.
— Что?
Шутит?
Отнюдь, князь выглядел настолько серьезно, насколько это возможно в драной рубашке и остатках жилета.
— Я старший актор Познаньского воеводства, — спокойно сказал он, поднимая с пола серебряную пуговку. — И приворот, отворот или же иные… воздействия, лишающие меня ясности мышления, классифицируются как преступление против интересов государства и короля… сиречь, измена.
И плечом дернул, сволочь…
Развернувшееся с шелестом крыло ударило по стеклянной витрине буфета, оставив на нем глубокую царапину.
— Вы собираетесь…
— Пройти освидетельствование у штатного ведьмака. — Князь накинул на плечи пиджак. — Думаю, он подтвердит мои догадки. А заодно и привязку на вас установит. Я ведь не ошибся, приворот был именным?
На крови.
И крови этой сцедили с полчашки. Богуслава поморщилась, вспомнив сию крайне неприятную часть ритуала, хуже только голубь, которого колдовка всучила Богуславе, велев держать крепко-крепко. Голубь не пытался вырваться, но лишь головой дергал, поворачивая к Богуславе то один, то другой глаз, красный, в роговице-оправе.
— Именным, — подтвердил собственную догадку князь. — И с жертвой…
— Голубь… всего-то голубь… — Сердце которого пришлось проткнуть собственною рукой. Колдовка всучила заговоренную спицу и помогла ударить. Сказала, что верный способ, что иначе никак… и, в конце концов, голубей в Познаньске тьма-тьмущая, а жизнь у Богуславы — одна.
— Голубь… птица Иржены… и запрещенный ритуал. Вы ведь знали, Богуслава, что жертвенная магия запрещена? И, по-хорошему, я должен вас арестовать.
Смешно.
Ее, Богуславу Ястрежемску, арестовать?
Глупость какая! Кто ему позволит-то? Папенька, конечно, будет зол, но… заплатит, кому нужно… или связи свои подключит… в конце концов, разве Богуслава желала дурного?
Просто выйти замуж за того, кто не слишком противен.
Князь же, окончательно справившись с собой, пинком опрокинул столик. Злится? Из-за голубя? Да если ему легче станет, Богуслава завтра же пожертвует храму Иржены-заступницы с полдюжины голубей, белых, с пушистыми ножками, каковых продают на площади…
— Вы не понимаете, да? Вы жертвуете не жизнь той божьей твари, чья кровь льется на жертвенник Хельма. — Князь наклонился. — Вы жертвуете кусок своей души. И не обманывайтесь, Богуслава, что все-то можно исправить…
Она заплакала, не от страха, но потому, что желала выглядеть напуганной и растерянной, несчастной, обманутой девушкой, которая не ведала, что творит…
Кусок души?
Вотан милосердный, да пускай, если надобно, лишь бы получилось. Но кто ж знал, что с Себастьяном не получится…
— Прекратите играть, Богуслава. Я вас не трону. Сейчас мне нужно имя той колдовки, которая делала приворот.
— Я… я…
— Или адрес сойдет.
Нехорошо. Колдовку Богуславе посоветовали, будет крайне неудобно подводить человека, но Себастьян ведь не отступится. И Богуслава со вздохом сдалась.
В конце концов, она же не виновата, что кто-то пользуется запретной магией?
После того как за Себастьяном закрылась дверь, Богуслава дала выход гневу. И ненавистная ваза разлетелась на сотни осколков.
— Сволочь! С-скотина! — Богуслава топтала их, с каким-то неестественным наслаждением вслушиваясь в хруст стекла, чувствуя его сквозь плотную подошву домашних туфель и кроша, вдавливая в ковер, в паркет. Она сама не знала, кого ненавидит больше: отца с его матримониальными планами или же упрямого, устойчивого к приворотам князя…
Агнешку!
Из-за нее все…
Стоило подумать, и вот она, Хельмово отродье, явилась, сменив одно атласное платье на другое, роскошней прежнего. Стоит, улыбается…
— Деточка, — от ласкового ее тона Богуслава зарычала, — ну к чему так расстраиваться? Запомни: гнев ничего и никогда не дает…
Она оглядела комнату и вздохнула.
— Если бы ты не была столь самоуверенна и спросила совета у человека опытного в… делах подобного рода, — присев, Агнешка собирала красно — золотые осколки, — то узнала бы, что Себастьян Вевельский несколько неадекватно реагирует на классическую волшбу. Он ведь метаморф, милая, а подобные вещи стоит учитывать.
— Злорадствуешь? — Ярость схлынула.
И силы унесла.
Осталась неясная глухая тоска, ноющая боль в груди, обида еще, пожалуй. Разве ж она, Богуслава, была бы плохой женой? Она молода, богата и красива… вице-панночка Познаньского воеводства как-никак, а ежели б папенька подсуетился, отписал старому знакомому, то и венец серебряный она бы получила.
Так нет же, уперся рогом, дескать, недостойно княжны…
…других достойно, а Богуславе…
Обид накопилось, и они виделись осколками: яркими, наполнявшими ладонь Агнешки до краев. В какой-то миг почудилось, будто бы не стекло это, но кровь, стекавшая в белую чашку колдовки.
Богуслава моргнула, и наваждение исчезло.
О колдовке беспокоиться нечего: та поймет, что лучше промолчать о высоких клиентах, глядишь, и помогут с каторги поскорей выйти…
— Не злорадствую, но хочу помочь, — ответила Агнешка, глядя по-новому.
С интересом.
— Чего ради?
— Ну… — Агнешка ссыпала осколки в чайник и подняла подарок Себастьяна. — Что это?
— Скребок. Для языка.
Мачехин серебристый смех заставил Богуславу скривиться.
— Забавный мальчик… а твой вопрос… мы ведь не уживемся в одном доме, ты это понимаешь?
Еще как. В ином случае разве ж стала бы Богуслава рисковать?
— Конечно, с твоей стороны было бы мило исчезнуть… но, увы… — Агнешка отложила скребок и вертела в тонких холеных пальчиках ковырялку для ушей.
Все-таки ненаследный князь — та еще скотина…
Но насчет дела не врал.
И если история выплывет… нет, каторга Богуславе не грозит, но слухи пойдут, что она с Хельмовой ворожбой завязалась… и тогда на замужестве можно крест поставить, одна дорога останется: в храм Иржены. А желания отречься от мира Богуслава не испытывала.
— И, пожалуй, я могла бы помочь твоему исчезновению, — продолжила мачеха.
— Выдав замуж за… за… этого?!
— Не нервничай, — резко осадила Агнешка. — У тебя невыносимый характер, милая. Это существенный недостаток для женщины. Что до бедолаги Янека, то он, конечно, не красавец, но, в отличие от твоего разлюбезного Себастьяна, богат. Или ты думаешь, что и после свадьбы мы будем тебя содержать?
Мы? Да эта стерва всерьез полагает, будто имеет равные с Богуславой права на папенькино состояние? Но Богуслава сдержалась. Все-таки была она хоть и вспыльчивой, но отнюдь не глупой особой.
Сию беседу Агнешка затеяла неспроста. И та одобрительно кивнула:
— Видишь, и ты способна с собою управиться. Не так это и сложно. А думать — и того проще.
Насмешку Богуслава пропустила мимо ушей. Агнешка же, устроившись в кресле, где не так давно сидел ненаследный князь, продолжила:
— И будь добра, подумай, что даст тебе Себастьян? Твое приданое уйдет на погашение долгов их семьи, а дальше?
Молчание. И стыдно признать, но Богуслава и вправду… недооценила перспективу.
— Меж тем Янек будет баловать тебя… а после его смерти ты станешь…
— Вдовой? — Богуслава позволила себе усмехнуться.
— Богатой молодой вдовой, — внесла некоторые уточнения Агнешка.
— У него есть сын от первого брака.
Год-другой Богуслава выдержала бы, но если больше… Агнешка же коснулась изящными пальчиками губ и тихо сказала:
— Сын — помеха, но любую помеху при желании можно устранить… если обратиться к нужным людям…
Повисла пауза. И нарушила ее Богуслава:
— Что ты предлагаешь?
— Союз. Ты оказываешь услугу нам. Мы — тебе.
— Мы?
— Мне и моей подруге…
— И что за услуга?
— Всему свое время, Богуслава. Но, клянусь, ничего сверхсложного от тебя не потребуют.
— А если я откажусь?
Агнешка пожала плечиками.
— Жаль… траур мне не идет.
— Ты…
— Не я, дорогая, но, скажем, черная лихорадка… это будет очень печально… умереть во цвете лет от черной лихорадки.
Проклятье! И ведь не врет… смотрит с насмешкой, точно видит насквозь. А может, и видит… нельзя было к колдовке идти… оттого, видать, и попросила она крови с полчашки… не для алтаря, для наговора…
— Вижу, ты все поняла правильно. — Агнешка мило улыбнулась. — Не бойся, Богуслава. Скоро ты сама поймешь, насколько выгодно с нами сотрудничать. В конце концов, разве мы, женщины, не должны помогать друг другу?
Подруга Агнешки оказалась женщиной поразительной красоты. Правда, после встречи Богуслава, как ни пыталась, не могла вспомнить ее лица.
Но и к лучшему.
От нее и вправду попросили сущую ерунду.
Смотреть.
Слушать.
Рассказывать… о нет, не о папенькиных делах, а о… Богуслава засмеялась, испугав дуру-горничную, которая после визита Агнешкиной подруги и так ходила точно спросонья.
— Панночка? — робко спросила она.
— Все хорошо, — с улыбкой ответила Богуслава.
Все и вправду складывалось замечательно…
…уже к вечеру в дом явился гонец с известием, что Жемойтислава Терныхова, получившая венец от Познаньского воеводства, приболела. И болезнь ее такого свойства, что об участии в конкурсе и речи быть не может… и высокая честь — представлять воеводство Познаньское — выпала Богуславе.
А уже там, на конкурсе… все просто.
Смотреть. Слушать.
Во славу Хельма.
С Аврелием Яковлевичем Себастьян столкнулся в управлении полиции, и ведьмак, подняв трость с массивным набалдашником в виде совы, поинтересовался:
— Куда?
Набалдашник уперся в грудь, а янтарные глаза совы нехорошо блеснули.
— Туда? — Себастьян указал на дверь, за которой ждала если не полная свобода, то всяко относительная, которая, чувствовал, вот-вот выскользнет из рук. — Колдовка объявилась… приворот и жертвоприношение. Есть адрес, но…
— Пошли. — Аврелий Яковлевич повесил трость на сгиб руки, и Себастьяна, словно опасаясь, что он сбежит, под руку подхватил.
— Куда?
— Туда, — передразнил он.
— Но вы…
Аврелий Яковлевич, следовало сказать, в управлении бывал редко. И по пустякам, навроде этой вот колдовки, ведьмака не тревожили, благо имелись иные специалисты.
— Что я? — Аврелий Яковлевич взмахом руки отпустил коллегу, который против этакого произволу возражать не посмел. — Я, к слову, мил друг Себастьянушка, за тобой…
— Может… не надо?
— Надо, дорогой, надо…
— Так ведь… все вроде хорошо…
Новое обличье Себастьян продержал шесть часов без особых на то усилий и продержал бы еще больше, но в гостиничном нумере было скучно. Себастьян, пока сидел, трижды испил чаю с подгоревшими кренделями, изучил подробнейшим образом «Дамский вестник» позапрошлогодней давности и даже выбрал себе премилую шляпку с лентами и хризантемами. Подивился тому, сколь вредоносны куриные яйца для столового серебра, а само серебро, напротив, полезно, но не для яиц, а для кожи… потренировался надевать чулки, чтобы шов ложился ровно… пришил оторвавшуюся оборочку и полдюжины мелких бантов к рукаву, потому как тот же «Дамский вестник» утверждал, что банты-де — в большом уважении…
В общем, провел время с пользой.
Но в ближайшем будущем эксперимент повторять был не намерен. Ему покамест и в собственной шкуре очень даже неплохо жилось. Однако ж разве Аврелию Яковлевичу дело есть до чужих желаний? Он поправил шляпу с широкими полями и атласною лентой и произнес:
— Так что съездим за этой твоею колдовкой, развеемся… а там уже ко мне…
Предложение это Себастьяна насторожило, а тон, которым оно было сделано, и вовсе вызвал опасения. О жилище ведьмака в управлении ходили слухи самые разнообразные, но все, как один, недоброго свойства.
— Зачем?
— Чаи пить, Себастьянушка… с баранками… Ну что ты на меня смотришь-то так? Не обижу… во всяк случае, постараюсь.
Обещание вдохновляло.
Аврелий Яковлевич влез в полицейскую пролетку и, оглядевшись, вздохнул:
— Ничего-то не меняется.
Он провел
ладонью по обшарпанному боку, втянул запах: воска, старой краски и винного духа. Последнему взяться вроде бы и неоткуда было, однако же он возникал, сам собою заводясь во всех пролетках без исключения, и не выветривался никак.
Еще воняло кошатиной.
И конским навозом.
Скрипели рессоры, на камнях пролетку подбрасывало, и Аврелий Яковлевич крякал, шляпу придерживал рукой, а тросточка бухалась об пол. Ведьмак мурлыкал под нос препошлейшую песенку, да на Себастьяна искоса поглядывал; и от этого взгляда становилось совсем уж не по себе…
— Ты, Себастьянушка, — произнес он, когда пролетка остановилась, — вперед особо не суйся, побереги себя… колдовки — они такие… никогда-то загодя не узнаешь, чего от них ждать.
— Так ведь…
…случалось Себастьяну по подобным вызовам ездить.
Запретная ворожба.
Привороты.
Жертвоприношения.
Штатный ведьмак свидетелем. Понятые. Обыск. И нудноватая, но подробная опись, составить которую надлежит в двух экземплярах. Описью займется младший актор, а то и вовсе писарь, вызванный из ближайшего околотка, но присутствовать придется.
И слушать причитания соседей, которые, естественно, подозревали, что искомая панна — ведьма, но вот чтобы так, натуральная… Жалобы их записывать, в большинстве своем пустого свойства, поскольку ни одна самая дурная колдовка не станет пакостить там, где живет. Но не объяснять же, что полицейское управление не будет разбираться с куриным переполохом, скисшим на третий день молоком и иными обыденными вещами…
…иное дело — кости животных или, не приведи Вотан, человеческие, с отметинами запретной ворожбы, склянки с неустановленным содержимым, птичьи перья и мышиные хвосты, а такоже иная мерзость, за которой Себастьяну придется следить, дабы оная мерзость была надлежащим способом упакована. Ежели и книги найдутся, то и вовсе все затянется…
…экспертиза.
…заключение… а средь гримуаров попадаются иные, крайне пакостного свойства, способные одарить скрытым проклятием… но эти Себастьян чуял, как чуял и прочие опасные вещи.
При всем том сами колдовки, коих Себастьян перевидал не одну дюжину, оказывались женщинами обыкновенными, случались и старые и молодые, красивые и столь отвратительные, что от одного взгляда на них к горлу тошнота подкатывала. Одни до последнего клялись, что невиновные… другие молчали… третьи норовили сбежать… была и такая, что швырнула в лицо Себастьяну горсть зачарованных игл.
Но ничего, живой.
— Не волнуйтесь, Аврелий Яковлевич, — ответил ненаследный князь. — Чай, не первый год на службе…
Ведьмак хмыкнул, видать, не внушал ему Себастьянов опыт доверия.
ГЛАВА 7,
в коей имеет место колдовство запрещенное, разрешенное и нетрадиционное
Если вас могут понять неправильно, вас непременно поймут неправильно. Даже если вас нельзя понять неправильно, вас все равно…
Жизненное наблюдение, сделанное старшим помощником казначея, взявшим государственные облигации на дом исключительно из служебного рвения и желания сберечь бумаги столь ценные от пагубного влияния сырости и плесеней…
Колдовка снимала квартиру в весьма приличном доходном доме, управляющий которого визиту полиции не обрадовался. Он пытался говорить о правах жильцов и недопустимости вмешательства органов государственных в частную их жизнь, но, уловив пристальный и недобрый взгляд Аврелия Яковлевича, смутился и замолчал.
— Что ж вы, милейший, — Аврелий Яковлевич возложил ладонь на худенькое плечико управляющего, — всякий подозрительный элемент у себя поселяете?
Тот лишь моргнул.
И смутился еще больше, покраснел густо, кончик же носа задергался, точно дорогая кельнская вода, которой щедро облился Аврелий Яковлевич в попытке перебить характерный кладбищенский смрад, доставляла оному носу невыразимые мучения.
— Эт-то вы о ком? — шепотом осведомился пан Суржик.
— О жиличке из осемнадцатой квартиры…
Под окнами дежурила троица акторов, призванная пресечь побег, поскольку в практике Себастьяна случались колдовки сильные, верткие, не брезгующие пользоваться пожарными лестницами. А настроения для бега не было.
Настроения вообще не было.
Крылья зудели под кожей.
Сама кожа шелушилась.
Чесались даже глаза, но стоило потянуться к ним, как тросточка Аврелия Яковлевича шлепнула по руке.
— Не шали, — строго велел штатный ведьмак.
— А может… — Себастьян посмотрел на нежданного напарника с надеждой, — вы того…
— Того девок на сеновале будешь. И без меня.
Это конечно, Себастьян подозревал, что с мудрыми советами Аврелия Яковлевича у него с девками не выйдет, не важно, сколь удобен будет сеновал.
— А ведьмовать над тобой нельзя… еще чары в резонанс войдут. Или взаимоликвидируются. Даром, что ли, я на тебя сутки жизни потратил?
Оно, может, и правильно, но ведь чешется же! И про сутки Аврелий Яковлевич преувеличивает, сил-то он, конечно, положил, но уехал бодрым, веселым даже.
— Сам виноват. — Трость, которую Аврелий Яковлевич прикупил не иначе, как лично для Себастьяна, ткнулась в живот. — Нечего по бабам шастать.
— Так она сама…
Но ведьмак вновь обратил недобрый свой взор на управляющего, с которым произошла разительная перемена. Услышав о восемнадцатой квартире, он побледнел, потом покраснел, но как-то неравномерно, пятнами. Острый подбородок его, украшенный куцею пегою бороденкой, мелко затрясся, а из левого глаза выкатилась слеза.
— П-помилуйте! — воскликнул управляющий, сделав попытку упасть на колени. Однако в последний миг передумал, поскольку лестница выглядела не особо чистой, а брюки были новыми…
— Воруешь? — Себастьян, подавив желание прислониться к стене и почесаться вволю, схватил управляющего за шкирку. И, заглянув в суетливые глазенки, ответил сам себе и с полной уверенностью: — Воруешь, гад ты этакий.
— Помилуйте, господин полицейский. — Пан Суржик не делал попыток вывернуться, но повис безвольно. — Не сиротите деток…
…младшему сыну пана Суржика, значившемуся при доме ни много ни мало — помощником управляющего, еще той весной минуло двадцать пять годочков. Был он велик, медлителен, что телом, что разумом, но в целом безобиден.
— Рассказывай, — велел Себастьян, тряхнув управляющего легонько, для стимуляции рассказу.
И тот, слезливо морщась, залопотал.
По всему выходило, что он, пан Суржик, живет при доме неотлучно, денно и нощно радея за чужое имущество, однако же неблагодарные хозяева стараний верного управляющего не ценят, так и норовят меднем обидеть…
Он жаловался, поглядывая хитро то на Аврелия Яковлевича, с немалым увлечением разглядывавшего позеленевшую бронзовую деву, державшую на плече массивного вида чашу. Сей фонтан, поставленный в холле, вероятно, для услаждения взора и придания дому видимости богатства, давно уже не работал. А красный ковер протерся до дыр… и лепнина, прежде весьма богатого вида, потрескалась. Трещины наскоро замазывали краской, но цвет подбирали дурно, оттого и смотрелись что потолки, что стены грязными.
В доме пахло кошками и сдобой.
— По делу говори, — уточнил Себастьян, вновь тряхнув потенциального подследственного…
…по делу вышло коротко.
Восемнадцатая квартира уже с полгода как пустовала, прежние жильцы, получив внезапное известие о болезни дальней, но весьма состоятельной родственницы, поспешили оной родственнице засвидетельствовать свое почтение. Однако же, рассудив, что в жизни по-всякому повернуться может, за квартиру заплатили загодя.
А и то, отыскать в Познаньске относительно приличное жилье сложно. В доходном же доме квартиры сдавали еще по божеским ценам, хотя, как признался пан Суржик, вновь забиваясь краской, ему случалось брать на неотложные нужды дома.
Уточнять, куда уходили деньги, Себастьян не стал: без него разберутся.
Как бы там ни было, но сам факт пустой, пусть и оплаченной, но неиспользующейся квартиры ввергал пана Суржика в глубокую печаль. Печаль росла, лишая сна и покоя, грозясь несварением, почечной коликой и обострением той болезни, о которой в приличном обществе упоминать не следует. И когда пан Суржик уже почти дошел до состояния депрессии, к нему обратилась некая дама с просьбой весьма интимного толка.
Этой даме требовалась квартира для свиданий…
…нет, не частых, два-три дня в неделю…
И лица оной дамы пан Суржик не помнит. Отчего? Вуаль она носила. А пан Суржик ведь не дурак… нет, можно-то и иначе подумать, но у него чутье имеется, и оно аккурат подсказало, что не стоит за вуаль нос совать…
И при всем уважении к господам полицейским, боле ничем он помочь не способен.
— И когда она должна появиться? — поинтересовался Себастьян, уже понимая, что опоздал.
— Так… — пан Суржик от волнения взопрел, и запах пота смешался с касторовым ароматом мази для роста волос, которую управляющий втирал в намечающуюся лысину дважды в день, как писано было в инструкции, — так она все… на той неделе пришла и сказала, что в последний раз.
…дама поблагодарила за помощь и понимание двумя злотнями, которые пан Суржик весь день носил у сердца, думая единственно о том, как сберечь их от всеведущей своей супружницы.
На той неделе Себастьян получил приглашение и пространное письмецо от панночки Богуславы…
…а еще весточку от отца с настоятельной рекомендацией приглашение принять.
Интересно складывается.
— Убирался? — Отвлекшись от созерцания бронзовых прелестей статуи, Аврелий Яковлевич повернулся к управляющему. И сам себе ответил: — Нет.
Верно угадал.
— Занят был, — попытался оправдаться пан Суржик и был, наконец, отпущен с приказом немедля принести ключ от нехорошей квартиры.
…первым шел Аврелий Яковлевич, решительно отстранив Себастьяна. Он остановился перед дверью и, сняв перчатки из оленьей кожи, сунул в карман. Неторопливо расстегнул пальто, вовсе неуместное при нынешней жаркой погоде, и оправил полы сюртука. Шляпу снял и вручил младшему актору, который этакого высокого доверия не оценил, побледнел и в шляпу вцепился, боясь сразу и помять и измазать ненароком. Ведьмак же, растопырив руки, приник к беленой, самого невинного вида двери.
Управляющий икнул тоненько и был перепоручен тому же младшему актору с указанием глаз с пана Суржика не спускать.
— От же ж паскудина… — пророкотал Аврелий Яковлевич, перехватывая трость, и янтарные глаза совы нехорошо покраснели. — Себастьянушка, будь так добр, отойди шажочков этак на десять… а лучше на двадцать…
Спорить Себастьян не стал.
Он попятился, тесня и управляющего и младшего актора, который, наплевав на начальственное повеление, за паном Суржиком не смотрел вовсе, здраво рассудив, что деваться оному некуда, а вот ведьмачьи штуки — дело преинтересное.
Аврелий Яковлевич руки встряхнул, пошевелил пальцами, словно бы играя на невидимом инструменте, а после вытащил из нагрудного кармана позвонок на цепочке.
— Изыди, — сказал он и ткнул остистым отростком в личинку замка.
И дверь завыла.
Голос ее, скрипучий, продирающий до самых костей, набирал силу. И Себастьян, не способный управиться с иррациональным страхом, жался к стене…
Дверь голосила.
Дрожали стекла, а грязная дорожка попыталась подняться змеей, но оказалось, что еще в стародавние времена ее для надежности к полу гвоздиками приколотили. Она дергалась, ерзала, хрустела, раздираемая холодным железом.
Расползалась язвами и черным духом древнего капища. Кровью завоняло, резко, люто. И от запаха этого тошнота подкатила к горлу. Себастьян зажал рот руками, велев себе успокоиться. Что это он, старший актор, ведет себя, как гимназисточка?
Подумаешь, дверь голосящая?
Куда двери против Аврелия Яковлевича; тот, перехватив тросточку, ткнул в косяк, вроде бы и легонько, но доски захрустели. Штатный ведьмак, усмехнувшись, сказал в бороду:
— Шалишь.
Дверь зарычала, прогнулась и… рассыпалась серым пеплом. Аврелий же Яковлевич переступил порог. Крылья крупного хрящеватого его носа дрогнули, а в руке появился платочек, батистовый и с кружавчиками, вида пренесерьезного.
— Себастьянушка, — гулким и подозрительно любезным тоном произнес ведьмак, — будь любезен, подойди.
Идти не хотелось.
Из квартиры отчетливо тянуло мертвечиной.
— А может, я тут постою, пока вы там… очистите?
Запах был старым, и не запах даже, а… так, премерзейшее ощущеньице, от которого чешуя на шее дыбом становилась.
— Так я уже, Себастьянушка, — почти миролюбиво отозвался Аврелий Яковлевич, полируя платочком навершие трости. Глаза у совы вновь пожелтели. — Большей частью уже… иди сюда, не робей… под юбку лезть не стану.
— Аврелий Яковлевич!
Ведьмак только хохотнул.
Весело ему, однако… а вот Себастьяна дрожь от этой комнаты пробирает. И вроде ничего-то в ней особенного нет. Обои темно-зеленые, полосатые. Мебель пусть и не новая, но аккуратная. Козетка, креслица под лампою с абажуром, столик с парой свечей, прикоснуться к которым Себастьяну не позволили.
— Человеческий жир-с, — пояснил ведьмак, добавив одобрительное: — Тонкая работа. Видишь, какой оттеночек розовенький? Значит, с невинноубиенных брали…
Буфет с треснувшим зеркалом, на которое набросили старую простыню. Она сползла, обнажив и зеркало, и трещину, и пару потемневших чашек. Пахло… мертвецкой.
— Ну, Себастьянушка, что скажешь?
— Дурно здесь.
— И без тебя знаю, что дурно. Ты мне покажи, где черноты боле всего…
— Что?
Аврелий Яковлевич, занятый тем, что аккуратно укладывал чужие свечки в личный футляр — а и вправду, чего добру пропадать? — просто ответил:
— Вы, метаморфы, место, где волшба творилась, жопой чуете. А у меня, знаешь ли, за столько-то годков нюх притупился. Слегка. — Аврелий Яковлевич вытер пальцы тем же платочком и футляр со свечами во внутренний карман убрал. — Так что, дорогой, не кобенься…
Спорить с ведьмаком было себе дороже, и Себастьян, закрыв глаза, прислушался к комнате.
Мерзкая.
Гнилая.
Вся будто бы плесенью поросшая, такой… влажноватой. И запах, запах попросту невыносим… но надо понять, откуда тянет. И Себастьян двинулся вдоль стены, стараясь не соприкасаться с темными веточками плесени.
Пол вздыбленный.
Под ногами чавкает… мутит-то как… ничего. Круг и еще один, чтобы замереть в полушаге от черной дыры, сам вид которой внушает иррациональный ужас.
— Там, — сказал Себастьян, указав на паркет.
И глаза открыл.
А паркет обыкновенный. Дубовый. Елочкой уложенный в стародавние времена… и Аврелий Яковлевич, опустившись на колени, прислушался к чему-то и кивнул, бросив:
— Выйди… ненадолго.
Уши Себастьян заткнул, но не помогло. Не было воя, но сама комната изменилась, пространство вывернулось наизнанку, затрещало, породив незримую волну, которая прошла под ногами. И Себастьян с трудом сдержался, чтобы не заорать от чужой, но такой осязаемой боли.
— Жив? — Вялые пальцы Аврелия Яковлевича шлепнули по щеке, а в руках оказалась знакомая фляга, в которой штатный ведьмак держал свою особую настойку. — Пей. Давай, давай, а то ж не отдышишься…
Он поднял флягу, заставив Себастьяна сделать глоток. Настойка оказалась… крепкой.
— От то-то же. — Аврелий Яковлевич вынул флягу из ослабевших пальцев. — А теперь пойдем, дорогой мой…
Идти в квартиру не хотелось.
Она стала чище, но…
В паркете зияла дыра, и штатный ведьмак переступил через выломанные, ощерившиеся ржавыми зубами гвоздей, доски.
— Сюда, да не бойся, все уже… связал.
Но к коробке, стоявшей на столе, прикасаться он не спешил.
А коробка знакомая, некогда бледно-голубая с золотой окантовкой и лилией на крышке, фирменной отметкою кондитерской панны Штерн, известной на весь Познаньск. В такие панна Штерн, развернув пласт промасленной бумаги, укладывает жирное курабье, или пахлаву, или духмяную, свежей варки, халву… пирожные с маслянистым кремом…
Аврелий Яковлевич перчатки надел, да не свои, но форменные, из тонкой заговоренной шкуры. Крышку он поднимал аккуратно и, отставив в стороночку, поманил Себастьяна пальцем.
— От колдовка… Хельмово отродье.
В коробке лежало не курабье.
Черный полуистлевший платок, который мелко подрагивал. И сперва Себастьян решил даже, что дрожание это ему мерещится от волнения ли, или же от ведьмаковской настойки, непривычно ядреной, с мягким привкусом кедровых орешков.
Хороша…
— Не бойся, — сказал Аврелий Яковлевич, распростирая руку над платком. — Не бойся…
— Я не боюсь. — Себастьян обиделся даже.
Да, не любит он черной волшбы, так и причины имеет. Он же не виноват, что метоморфы — создания чувствительные? Но чтобы бояться…
— Я не тебе, охламон хвостатый. Выходи… вот так, маленький…
Из бездонного кармана — а снаружи пальто выглядело вполне себе обыкновенным — появилась склянка с плотно притертой крышкой. Ее ведьмак содрал зубами и, вытащив из-за уха длинную серебряную иглу, полоснул себя по запястью. В склянку покатились рубиновые капли крови, которые отчего-то не растеклись, но сохранили форму… будто брусвяники насыпали.
Платок зашевелился.
— Иди, иди… накормлю… голодный небось?
То, что выбралось из складок, если и напоминало человека, то весьма отдаленно. Тонкое, точно из проволоки сплетенное тельце и крупная голова-тыквина, безносая, безглазая, но Себастьян мог поклясться, что создание это способно и видеть и обонять.
Оно было голодно.
И напугано, хотя страх этот был вовсе не человеческого свойства.
— Иди… хороший мой… или ты девочка? Не дали имени… я исправлю… дед Аврелий тебе поможет… — Аврелий Яковлевич говорил ласково, но звук его голоса все одно существо настораживал. И оно замирало, прислушивалось, поводило головой, которая не иначе как чудом удерживалась на ниточке-шее. Однако голод и запах крови были сильнее страха. И пальцы существа коснулись склянки. Оно замерло на мгновение…
— Ну же, не надо бояться… ведьмачья кровь, она сильная… сладкая.
Существо одним движением проскользнуло внутрь. И Аврелий Яковлевич захлопнул крышку, выдохнув, как показалось, с немалым облегчением. Тварь внутри, если и заметила пленение, то возмущаться не стала. Невольник свернулся калачиком на дне склянки и, вытягивая то ли руку, то ли ногу, хватал кровяные шарики, подносил их к безгубому рту…
— Что это? — Только сейчас Себастьян понял, что все это время стоял неподвижно, не дыша, опасаясь проронить хоть звук.
— Кто, — уточнил Аврелий Яковлевич. — Оно все же скорее живое, чем мертвое. Игоша.
[10]
Он погладил банку и, поставив на стол, уже без страха раскинул края платка.
— Видишь?
Черный, словно спекшийся комок.
— Сердце это. — Штатный ведьмак вытащил серебряную баночку, в которую сердце переложил.
Маленькое. Едва ли больше перепелиного яйца… и значит…
— Именно, Себастьянушка… давай-ка присядем… твоя колдовка, она… не просто колдовка… утомился я… скажи, пусть чаю принесут горячего, да сахару поболе… и мед, если есть. Стар я уже стал, Себастьянушка, для таких-то игр.
Младший актор распоряжение выслушал и, отвесив пану Суржику затрещину, поинтересовался:
— Все понял?
Жертва полицейского произвола мелко и часто закивала.
Чай подали в высоких стаканах, к которым прилагались серебряные — видимо, из личного, пана Суржика, имущества — подстаканники. К чаю отыскались и свежие ватрушки с медом, и сахар, колотый крупными кусками. Аврелий Яковлевич, взявши один, принялся обсасывать.
Он и вправду выглядел уставшим.
Игоша, доев кровь, свернулся на дне склянки. Он не спал, но следил, и куда бы Себастьян ни шагнул, он чувствовал на себе внимательный недобрый взгляд.
— Бывает, что дурная баба плод травить начинает. Или дите, народив, бросит… а то и вовсе прибьет… и ежели такого младенчика не найти, не похоронить, передав невинную душу в Ирженины руки, то и появится оно…
Безглазое, безносое создание с круглым личиком, черты лица которого Себастьян, сколь ни силился, разглядеть не мог.
— Тварь мелкая и сама по себе не опасная… по материну следу пойдет да будет изводить, силы тянуть. Оттого и полагают игош наказанием за грехи. Иным-то людям от них вреда особого нету, так, разве что плачем попугает.
Игоша растянул узкий рот и захныкал. От голоса его у Себастьяна волосы дыбом встали.
— Тихо, — велел Аврелий Яковлевич, и, странное дело, тварь послушалась. — Это у нас ты нежный, люди-то, они погрубей будут. Но вот ежели отыщет такого младенчика колдовка, да не простая, а Хельмом меченная… чтоб не меньше архижрицы…
Аврелий Яковлевич догрыз сахар и потянулся за новым куском.
— Она возьмет сердце, а с ним и душу невинную, перекроит, переиначит, напоит кровью своей… и с нею получит игоша не только силу, но и голод. Нам повезло, рано нашли. Только-только вылупился, видишь, какой маленький, слабенький…
Игоша скалился.
Он определенно проголодался вновь, но крови больше не было.
— Пара дней, и стали бы люди болеть, а он — сил набираться… пара недель — и первые мертвецы объявились бы… еще неделя, и… и я один точно не сладил бы с ним.
— И что теперь?
— В храм отнесу. Глядишь, милосердницы Ирженины и смогут душе помочь… жалко же дитя. — Аврелий Яковлевич накрыл склянку рукой, и игоша очнулся, заметался, истошно вереща. — Ох, чую, Себастьянушка, неспроста твоя подруженька именно сюда пришла…
Верно.
Больно уж все один к одному сходится.
Хольм и агентка, способная разум наново перекроить… конкурс этот и колдовка, Богуславе приворот на крови продавшая…
— Для Хельмовой жрицы привороты — баловство, — подтвердил мысль Аврелий Яковлевич. — Пустая трата сил.
— Думаете, та же самая?
— А разве нет? Две сильные колдовки в одном городе в одно время? Нет, Себастьянушка… бабы — они дуры… и дуры суетливые. Редко у какой хватит терпения, чтобы науку колдовскую постичь. Это тебе не борща сварить, но если найдется какая, терпеливая да внимательная, вот тут-то мужикам хоть в петлю лезь. Одна она, паскудина. Знает, что за конкурсом приглядывать станут… стережется…
…а и верно.
Что было бы, когда б не встретился сегодня Аврелий Яковлевич? Дежурный ведьмак, конечно, тоже не даром хлеб ест, но слабей, много слабей Старика. Да и вовсе вопрос: почуял бы он странное за квартирой?
И если нет, что стало бы с акторами, которые в квартирку сунулись бы?
Явно, что ничего хорошего.
Аврелий Яковлевич молчал, думал и щипал бороду.
Себастьян ждал, стараясь не глазеть на игошу, который кружился по склянке, то и дело останавливаясь, проводя пальцами-волосками по заговоренному стеклу.
Стекло дребезжало, мутнело и шло мелкими трещинками, которые, впрочем, тотчас зарастали.
— Говорил я, что нельзя запрещать Хельмовы храмы…
— Даже после этого? — Себастьян кивнул в сторону склянки.
— Именно, дорогой мой… именно… вот когда стоит посеред города черная пирамида, когда разит от нее кровью, да так, что человека стороннего, внутрь заглянувшего, наизнанку выворачивает, тогда человек этот десять раз подумает, прежде чем с Хельмом связаться. А еще поглядит, как животинку на алтаре режут… Нет, Себастьянушка, некоторые вещи на виду должны быть в силу их исключительного уродства.
Игоша заскулил.
— Тихо, — погрозил ему пальцем Аврелий Яковлевич. — Да и то, одно дело — жрецы явные, которым скандалы и проблемы невыгодны, они сами за своими присмотрят, больно наглых попридержат… а нет, то и выйти на них легко по Хельмовой дорожке. И другое совсем — когда все втайне, в секретности.
Он вздохнул и, схвативши себя за бороду, дернул.
— И вот вроде все оно правильно, тихо, благостно… а нет-нет да и выплывет из этакой благости жрица-хельмовка… и игоша — малое, на что она способна. Нет, Себастьянушка, вот поглядишь, от баб все зло.
Штатный ведьмак поднялся и сунул склянку в карман пальто, прихлопнул, чтоб улеглась… и улеглась же.
— Идем, дорогой мой…
— А…
— Оставь, квартирку эту чистить ныне придется. А вещички сжечь. — Это Аврелий Яковлевич произнес громко, чтобы пан Суржик, мявшийся у порога, не решаясь, однако же, его переступить, слышат. И тот, охнув, руки к груди прижал… — Заявку на чистку я сам передам, вне очереди сделают. И со всем тщанием, милейший! Слышите? Только попробуйте из этой квартирки хоть пылинку вынести.
Пан Суржик часто закивал, мысленно прикидывая, не пора ли уже упаковать вещички да переехать, скажем, в тихие курортные Кокулки, где, говорят, домов превеликое множество, а в грамотных управляющих завсегда недостаток имеется.
Покинув дом, Себастьян задышал свободно, полной грудью, с наслаждением перебирая ароматы, прежде казавшиеся ему неприятными. В воздухе пахло жареной рыбой, цветами и аптекарской лавкой, двери которой были гостеприимно распахнуты.
— И не думай даже, — остановил Аврелий Яковлевич. — Она не такая дура, чтобы сделать ошибку столь очевидную. Небось без амулетика на улицу она носа не кажет. Так что не видать вам свидетелей… нет, этак ее ловить — смысла нету. Так что едем.
— Куда?
— Как куда? — Аврелий Яковлевич застегнул пальто и воротник широкий, бобровый, поднял. — Ко мне, Себастьянушка. Будем тебе невинность восстанавливать. Иль позабыл, что до конкурса пара дней осталась?
О таком разве забудешь? И Себастьян, совершенно по-собачьи отряхнувшись — мнилось ему, что прилипли к коже темные эманации колдовского мха, — поинтересовался:
— А это не больно, Аврелий Яковлевич?
Штатный ведьмак взмахом руки подозвал бричку и ответил:
— Первый раз оно завсегда больно, Себастьянушка.
Гавел наклонился еще ниже, едва ли не в колени лицом зарывшись. Пусть бы и скрывал лицо потрепанный плащ возничего, доставшийся в комплекте с бричкой и страхолюдной линялою лошадкой всего-то за два сребня. Конечно, на время…
…услышанное краем уха заставляло нервничать.
Гавел надеялся, что ошибается в худших своих подозрениях, однако же жизнь приучила его к тому, что аккурат такие подозрения чаще всего и сбывались.
— Ничего, дорогой. — Аврелий Яковлевич развалился вольно, опершись локтем на борт, и на улицы, прохожих взирал с характерною ленцой, которая появляется после многих лет бездельного существования. — Я ж, аккуратненько… винца выпьем, расслабимся.
Лошадка пыхтела, стучала копытами по мостовой.
— Вы это… как-то нехорошо говорите, — ответствовал Себастьян.
И в голосе его Гавелу слышалась неуверенность, прежде для ненаследного князя нехарактерная. Впрочем, штатный ведьмак ничего не ответил.
Молчал он до самого дома, расположенного не в Кладбищенском переулке, давным-давно облюбованном ведьмаками, алхимиками, звездочетами и прочим людом, к волшбе привычным, а на Белой стороне. Аврелий Яковлевич владел солидным особнячком. Выстроенный по моде прошлого века, дом был обильно украшен лепниной, портик поддерживала шестерка колонн, увитых мраморным виноградом, а сверху, поглядывая на нежданных гостей с презрением, примостилась пара пухлых горгулий.
К счастью, тоже мраморных.
И выглядели они не в пример дружелюбней своих собратьев из Королевского зверинца, в котором Гавелу случалось бывать… исключительно по служебной надобности, но о том визите он вспоминать не любил. Хотя, оказывается, обо всем, что со службою связано, он вспоминать не любил.
Бричка остановилась у ворот, приличных, кованых, которые распахнулись; и Аврелий Яковлевич, спрыгнув на землю, подал спутнику руку.
— Прошу, дорогой. Не смущайся. Чувствуй себя как дома.
Ведьмак хохотнул.
И от звука его голоса ненаследный князь откровенно поморщился. Все-таки, что бы ни затевалось, Себастьяну Вевельскому это явно было не по нраву. Колебался Гавел недолго, страх перед ведьмаком боролся с внутренним голосом, который за многие годы беспорочной службы обрел у Гавела немалый авторитет. И ныне говорил, что там — за красивою кованой оградой, за забором — ждет Гавела сенсация…
…и не простит он себе, ежели ее упустит.
В ворота Гавел не полез, чай, не дурак, обошел вдоль ограды и увидел неприметную дверцу, а подле нее — девицу в сером платье. В руках она держала плетеную корзину, из которой выглядывали горлышки глиняных кувшинов.
— Молочко? — поинтересовался Гавел, улыбаясь дружелюбно.
Девица кивнула.
— И сметанка… и маслице… и… — Невысокая, рябоватая, она была красива той спокойной красотой, которую не всякий разглядит. И робкая улыбка преобразила широкоскулое лицо ее…
Камера успела вовремя.
…хороший снимок получится, жаль, что бесполезный. Этаких у Гавела целая коробка набралась. Одним больше, одним меньше…
…старуха эту коробку называла бесполезною…
…и еще пеняла, что он, Гавел, зазря на пустяки разменивается.
— Что вы делаете?! — В голосе не было возмущения, одно лишь любопытство.
— Снимок. На память. Вы к Аврелию Яковлевичу?
— К нему…
…ее звали Маришка, и лет ей было двадцать девять. И не девица она вовсе, вдова, правда уже давно, оттого и сняла траур. От мужа ей остались хозяйство и три козы ляховицкой молочной породы. Козы доились исправно, молоко давали жирное, из которого Маришка взбивала и маслице, и сыры делала, и творожок… продавала, на то и жила.
И к пану Аврелию она принесла обычный его заказ, но…
Не подумайте, пан Гавел, Маришка не такая трусиха, чтобы Аврелия Яковлевича бояться, он — человек добрый, только ж ведьмак, сам того не желая, сглазить способный. В прошлый-то раз парой словечек перемолвились, а козы Маришку два дня к себе не подпускали. И еще на руках бородавки выросли.
Кто ж у молочницы с бородавками молоко купит?
…а обижать пана Аврелия отказом тоже не хочется. Он же не виноватый, что ведьмаком уродился.
Пан Гавел может корзинку до дома донесть?
Нет, сребня много… пан Аврелий завсегда вперед платит и еще потом набавляет, приговаривая, что, мол, на клевер для коз, дескать, молоко от клевера жирнее; но Маришка покупает отруби, козам они боле по нраву… да, идти прямо по дорожке и до кухни. Там уже встретят…
Дверь она открыла сама.
И благодарила долго, улыбаясь этой своей спокойной улыбкой, от которой Гавелу становилось неуютно. Давным-давно уснувшая совесть вдруг очнулась. Нехорошо пользоваться чужою добротой. Девушка доверчива. И разве что дурное Гавел сделает? Он же не грабить ведьмака собрался, а только поглядеть… может, и зря все, и ничего-то интересного он не узнает?
Против ожидания, за забором не обнаружилось ничего-то ужасающего или необычного. Лужайка зеленая, вида самого что ни на есть мирного. Дорожки, желтым камнем вымощенные. Прудик с горбатым мостом… цветники… кусты жасмина…
Корзинку Гавел оставил на виду. Кувшины, как говорила Маришка, заговоренные самолично Аврелием Яковлевичем, и значит — не прокиснет молоко до вечера. А за день, глядишь, и наткнется кто.
Совесть требовала отправить корзинку на кухню, как и обещал, а разум твердил, что если Гавел попадется на глаза, то будет немедля выставлен за ворота…
…нет, ну что у него за жизнь такая?
…а все старуха… от полученного гонорара пара монет и осталась; ей же все не можется, целыми днями стонет, плачет, что на склоне жизни вынуждена влачить жалкое существование. И все-то у ней плохо, даром что осетрину намедни уплетала за обе щеки.
С преогромным аппетитом.
И при больной-то печени. Еще жаловалась, что, дескать, осетрина-то не первой свежести, что брал Гавел ту, которая подешевше: сэкономил на материном здоровье… и бесполезно рассказывать было, что стоила эта осетрина по злотню за махонький кусочек…
Вздохнув, Гавел опустился на карачки и, быстро перебирая руками и ногами, пополз в жасминовые заросли. Нет, видать, старуха — кара его, Вотаном насланная за грехи…
Нужное окно Гавел отыскал быстро. Оно было приоткрыто, и меж створок полотняным языком выглядывал край гардины. Белой. В лиловые пионы.
Пионы с Аврелием Яковлевичем увязывались плохо, но…
— А может, не надо?! — раздался капризный голос ненаследного князя.
— Надо, Себастьянушка, надо… ну что ты ломаешься? Раздевайся.
Бас ведьмака сложно было спутать, и Гавел затаился.
— Что, полностью?
— А как ты хотел? Давай, не тяни, пока я в нужном настрое, а то ж дело такое…
У Гавела зарделись уши.
Нет, определенно подобного он не ожидал и… и погладил подаренный начальством кристалл. Включить? Или ведьмак почует… он-то, конечно, занят, но ведь чары на дом сторожевые навесил… в том-то и дело, что чар навешано множество, глядишь, и незамеченной останется искорка кристалла.
…а материал-то такой, что без доказательств опубликуешь — засудят.
…а с доказательствами — затравят.
…но и платят за такой щедро. Небось старухе на осетрину хватит… глядишь, и заткнется хоть бы ненадолго, позволит дух перевести.
И Гавел решился.
Он сжал кристалл, прикинув, что сорока минут заложенного ресурса должно бы хватить. Меж тем из приоткрытого окна доносилось натужное пыхтение.
— Себастьян! — рявкнул Аврелий Яковлевич. — Хватит возиться. Сымай подштанники! И задом поворачивайся… да что ты мнешься, как гимназистка на сеновале! Можно подумать, я чего-то там не видел.
Гавел замер не дыша, смутно осознавая, что если будет обнаружен, то вовек останется в этом вот дворике, где-нибудь под клумбой с хольмскими мраморными тюльпанами сорта «Прелестница» по семнадцати сребней за луковицу…
…старуха такие возжелала минувшей весной.
Правда, не взошли.
И снова Гавел виноватым оказался.
— Аврелий Яковлевич, а чем это вы меня мажете?
— Розовым маслицем, Себастьянушка. Заметь, наивысшего качества… для тебя, дорогой мой, ничего-то не жаль.
…нет, Гавелу на своем веку случалось всякого повидать, но чтобы штатный ведьмак… о нем сплетничали, дескать, Аврелий Яковлевич к женскому полу с великим предубеждением относится, однако о противоестественных склонностях никто и никогда…
Боялись?
А князь что же? Он ведь мужчина со вкусами обычными — Гавелу ли не знать… Гавел на княжеских любовницах, можно сказать, карьеру сделал, а тут…
Он испытывал странное чувство, с одной стороны — несомненное разочарование в человеке, в общем-то постороннем, оттого и должным быть безразличным Гавелу. С другой — сочувствие.
Не верилось, что Себастьян Вевельский сам на подобное решился.
Склонили?
Заставили? Заморочили? Он ведь собой хорош и… и жалость — жалостью, а работа — работой.
— Ой! Больно!
— Терпи, Себастьянушка, дальше оно легче пойдет. Вот обопрись… и расслабься, кому сказал!
— Может, мне еще удовольствие получать от этого… процесса?
— Это уже сам решай…
— Знаете, Аврелий Яковлевич, от вас я такого не ожидал, — ворчливо произнес Себастьян, но голос его сорвался, а затем донесся тяжелый, нечеловеческий просто, стон. И Гавел рискнул. Отодвинув гардину, он сделал снимок… и еще один… и замерший палец вновь и вновь нажимал на спуск.
Камера щелкала.
А Гавел думал, что ему, верно, придется взять отпуск… и вовсе переехать на месяцок-другой, пока все уляжется… не то ведь и вправду закопают… не одни, так другие…
…скандал выйдет знатный.
Он видел просторную и светлую комнату, с обоями по последней моде, тиснеными да лакированными, облагороженную тремя зеркалами в массивных рамах. И в зеркалах этих отражалась низенькая софа с презаковыристыми ручками, шелковая расписная циньская ширма, а также обнаженный Себастьян, в стену упершийся. За ним же стоял Аврелий Яковлевич, не то обнимая, не то прижимая худощавого князя к груди. Грудь была голой, медно-красной от загара и покрытой кучерявым рыжим волосом.
На мускулистом предплечье ведьмака синела татуировка — пара обнаженных русалок, что сплелись в объятиях женской противоестественной любви.
Русалок Гавел заснял отдельно.
— От же ж холера… — с огорчением произнес ведьмак, почти позволяя своей жертве сползти на пол. — И в кого ж ты такой малахольный?
Гавел беззвучно отступил от окна.
…и на карачках попятился прочь, не обращая больше внимания ни на пахучий жасмин, ни на влажную землю, которой брюки измарались. Кое-как добрался до заветной дверцы и вышел, сам не веря своему счастью.
Он прижимал к груди драгоценную камеру.
И кристалл с записью.
В редакцию он успеет, вот только… Гавел не был уверен, рискнет ли главный редактор с подобным материалом связываться. Статейку писал быстро, буквально на колене; и против обыкновения слова находились легко; а перед глазами так и стояло искаженное мукой лицо ненаследного князя.
Главный редактор, пробежавшись глазами по статье, глянув на снимки, к ней приложенные, вздохнул тяжко-тяжко:
— Умеешь ты, Гавел, находить сенсации на свою задницу…
Собственная задница главного редактора была надежна защищена тремя юристами и карезмийцем-телохранителем, ибо владелец газеты пана Угрюмчика весьма и весьма ценил за небрезгливость, деловую хватку и нюх.
— Не пускать в номер?
— Пускать… конечно, пускать… только отпуск возьми. Исчезни куда-нибудь… вот. — На стол лег кошель, весьма пухлый с виду. — Главное, продержись первые пару дней, пока шумиха пройдет.
Это Гавел и сам понимал.
Кошель он припрятал, а тем же вечером, забившись в «Крысюка», кабак дрянной, но известный в округе дешевизной, напился… жалко ему было старшего актора. Хоть и князь, а все одно — не заслужил он подобного…
…без помощи Аврелия Яковлевича Себастьян на ногах не устоял бы.
Аура?
Да, ощущение такое, что не ауру с него сдирали, а шкуру по лоскуточку, а потом, освежевав, на еще живого, дышащего, солью сыпанули.
Стонал, кажется.
Скулил даже, мечтая об одном — вцепиться в глотку разлюбезному ведьмаку с его шуточками, что сперва поболит, а потом ничего, притерпится… и Евстафий Елисеевич хорош, знал, на что обрекает старшего актора… знал и промолчат.
Нет ему прощения.
Не то чтобы Себастьян отказался бы от процедуры столь неприятной — кровная клятва заставила бы исполнить приказ, — но всяко отнесся бы к ней с должным пиететом. А тут… ладони, упершиеся в стену, скользили, руки дрожали, колени тоже… хвост, и тот мелко и суетливо подергивался, норовя обвиться о ногу ведьмака.
— Дыши, Себастьянушка, глубже дыши, — наставлял тот, не переставая мучить.
Горела шкура.
И знаки, вычерченные на ней тем самым розовым маслом высшего сорту, запах которого хоть как-то да перебивал вонь жженого волоса, врезались под кожу. Тоненькая темная косичка, из трех прядок сплетенная, горела на подставке, и струйки дыма приходилось глотать. Горячими змеями свивались они в желудке, проникали в плоть, чтобы выйти с кровавым потом.
Но Себастьян стиснул зубы.
Выстоит.
— Вот и молодец. Держишься? Уже немного осталось… а что ты думал, Себастьянушка? Аура тебе, чай, не кителек, который вот так запросто скинуть возможно… она — та же кожа, хоть и незримая…
Это Себастьян уже прочувствовал сполна.
А боль постепенно отступала, завороженная монотонным бормотанием Аврелия Яковлевича, прикосновениями волосяной метлы… и вряд ли сделанной из волоса конского…
Расползались по паркету знаки, вычерченные белым мелом, буреющей кровью. И затягивались тонкие разрезы на запястьях.
Срасталось.
И все одно, даже когда боль стихла, Себастьян ощущал себя… голым? Нет, раздеться пришлось, но эта нагота, исключительно телесная, была в какой-то мере привычна, несколько неудобно, но и только. Сейчас же он странным образом ощущал наготу душевную.
А с ней страх.
— Присядь, — разрешил Аврелий Яковлевич, и Себастьян не столько сел, сколько сполз и сел, прислонившись саднящею спиной к холодным обоям.
…семь сребней за сажень, ручная роспись и серебрение…
…матушка подобные присматривала, намекая, что в родовом имении, равно как и в городском доме, давно следовало бы ремонт сделать, да вот беда: финансы не позволяли. При этих словах она вздыхала и глядела на Себастьяна с немым укором.
…об обоях думалось легко.
…и еще о бронзовой статуе ужасающего вида, которую матушка для Лихослава присмотрела, хотя Себастьян в толк взять не мог: зачем Лихо — бронзовый конь… ему бы живого жеребца да хороших кровей… Себастьян переправил бы, да ведь не примет.
Гордый.
…помириться надо бы… письмо написать… Себастьян писал в первый год, а потом бросил… и зря бросил… надобно снова, глядишь, и остыл младшенький.
…за столько лет должен был бы… но первым не объявится — гордый. И Себастьян гордый, только умный… и голый изнутри, оттого и лезет в голову всякое.
Аврелий Яковлевич, крякнув, развел руками. А ведь ежели подумать, то презанятнейшее выходит зрелище. Раздевшийся до пояса ведьмак был кряжист и силен, перекатывались глыбины мышц под медною, просоленной морскими ветрами шкурой — а прошлое свое он не давал труда скрыть, ничуть не стыдясь ни того, что рожден был в крестьянской семье седьмым сыном, что продан был, дабы погасить долг отцовский, что служил на корабле матросом…
О прошлом он рассказывал охотно, не чураясь крепких словечек, а порой Себастьяну казалось, что нарочно Аврелий Яковлевич выставляет себя того, крепко уже подзабытого, дразня благородных своих собеседников и нарочитою простотой речи, и фамильярностью, каковая заставляла кривиться, морщить нос, но держаться рядом с ним, Стариком, из страха ли, из выгоды неясной…
Ведьмак замер.
Он дышал тяжко, прерывисто, а на плечах, на могучей шее проступили крупные капли пота.
Розовые.
— Вот так вот, Себастьянушка, — сказал он, смахивая красную слезу, которая по щеке сползала. — Этакие кунштюки задарма не проходят. Ты-то как?
— Жив, — не очень уверенно ответил Себастьян, хвост подбирая.
— От и ладно… от и замечательно, что живой… с мертвым возни было бы больше… скажу больше, мертвый актор — существо, конечно, исполнительное, но к творческой работе годное мало. Ты сиди, сиди, сейчас закончим уже.
Он отошел, ступая босыми ногами по прорисованным линиям. И Себастьян видел, как прогибается под немалым весом Аврелия Яковлевича незримая твердь иного мира.
Держит.
И с каждым шагом все уверенней ступает он.
Ведьмак исчез за циньскою ширмой, расписанной черепахами и аистами, а вернулся спустя минуту. Он нес на ладонях облако перламутра…
— Красиво, верно?
Красиво.
Белый. И розовый… и голубой еще, сплелись тончайшие нити, удерживая солнечный свет, столь
яркий, что Себастьян отвернулся.
— Видишь, значится… смирно сиди.
Ведьмак подцепил облако двумя пальцами и встряхнул.
…не было чуда, только ощущение наготы, хрупкости душевной, исчезло.
— Все, — сказал Аврелий Яковлевич, без сил опускаясь на хрупкого вида резной стульчик. — От же ж… кураж есть, а годы, годы… не те уже годы. Вот помру — что без меня делать станете?
— Дядька Аврелий, — из-за ширмы выглянула круглая детская мордашка, — а я могу уже бегчи?
— Беги, Аленушка…
— А мамке чегось сказать? Пущай накрывает?
Девчушка кинула в сторону Себастьяна быстрый взгляд, лишенный, однако, любопытства. Видать, навидалась всякого.
— Пущай, — согласился ведьмак. — На двоих, скажи… а рюмка — одна.
— Я бы тоже выпил. — Себастьян попытался сесть к девчушке боком и дотянуться до подштанников, которые висели на стуле.
— Ты уже свое отпил, Себастьянушка. На ближайший месяц — так точно…
…разговор продолжили за столом. И следовало сказать, что стол этот был накрыт весьма щедро. Подали винную полевку
[11] с пряностями и лимонной цедрой, терпкую, чуть сладковатую и замечательно согревшую. А Себастьян понял, что замерз, притом так, как не замерзал и в лютые морозы.
Следом пошел кабаний цомбер
[12] с кислым соусом из боярышника, зайцы, в сметане тушенные, утка по-краковельски, фаршированная смальцем и лисичками… были и блины, и малосольные крохотные огурчики, поданные в глиняном жбане, и холодные раки, к которым Аленка, уже сменившая полотняную рубашонку на сарафан, вынесла квас…
Аврелий Яковлевич ел неторопливо, смакуя каждое блюдо, и Себастьян поневоле сдерживал голод.
— Оно так обычно и бывает, — произнес ведьмак, снимая хрустальную пробку с обындевевшего графина. Налив стопочку малиновой ратафии,
[13] он поднял ее, держа за тонкую ножку двумя пальцами. — Ну, за успех!
Себастьян тост поддержал, хотя ему по непонятной пока причине пришлось довольствоваться медовым квасом. Впрочем, жаловаться он не спешил. Аленка вертелась рядом, норовя подвинуть поближе деду Аврелию то одну тарелку, то другую.
— От егоза, — с умилением произнес ведьмак, погладивши смоляную девичью макушку. — Ну иди, иди уже…
Убежала.
— А она… — Себастьян проводил девочку взглядом, вспоминая, что чувствовал, когда с самого ауру сдирали.
— Ну что ты, Себастьянушка. — Зачерпнувши щепоть лисичек, Аврелий Яковлевич отправил их в рот. — Я ж не злыдень какой… дал настоечки, она боль и сняла…
— Настоечки?!
— Дите ж невинное — чего ее зазря мучить?
— А я…
…настоечки…
— А ты не дите и был бы невинным, мы б тут не маялись, — резонно возразил ведьмак, пальцы облизывая. — Да и надобно мне было, Себастьянушка, чтоб ты понял: каково это — ауру менять. Или думаешь, мне оно легко? Я-то настоечкой защититься неспособный, все чуял… и твое и ее.
Стыдно стало. Немного.
Стыд Себастьян заел раковыми шейками, в миндальном молоке запеченными.
— Прежде-то я добрый был… сам терпел… да только быстро понял, что терпения моего надолго не хватит. Вам-то объясняешь, объясняешь словами, ан нет — не доходит. Думается, если один раз Аврелий Яковлевич сумел помочь, то и в другой сделает.
Теперь ведьмак лисички выбирал, выкладывал на черном хлебе узоры, перемежая с рыжими горошинами запеченного сала. Поесть он любил, выпить тоже.
— Поэтому на своей шкуре ты, Себастьянушка, и запомнишь, что пить тебе ничего, крепче красного вина, не можно. И про баб забудь.
— Как забыть?
— Совсем, Себастьянушка. Я-то подмену сделал, но чужое — не свое. Так что ты удовольствие получишь, а мне потом сызнова обряд проводи…
Себастьян кивнул, вспомнив кровавые слезы. Все ж таки нелегко далась волшба Аврелию Яковлевичу. А будь он послабее…
— И понимаешь, что не единорога тебе страшиться надобно, он — животина пакостливая, конечно, но в целом незлобливая. В отличие от хельмовки… это-то отродье настороже будет. Потому, Себастьянушка, прояви благоразумие.
— Проявлю, — пообещал Себастьян, втыкая вилку в толстый ломоть цомбера.
— Вот и ладно…
— И часто вам приходится… невинность восстанавливать?
— Ее? Первый раз. А так… бывает всякое… от, помнится, одно время сейфы делали на ауру владельца… надежно считалось… еще вот полная смена личины была…
Где была и кому требовалась, Себастьян благоразумно уточнять не стал. Все ж таки Старик не только полицейскими делами пробивался. Аврелий же Яковлевич, хмыкнув, сменил тему:
— Давай-ка лучше поговорим о деле. Все довольно просто. Хельм служек своих метит. А значит, будет у нее на коже пятно в виде бычьей головы. Ось такое. — Аврелий Яковлевич нарисовал на тарелке соусом круг с парой рожек. — Величиной со сребень. Где стоит — тут я тебе не скажу…
Пятно? Метка? Тогда все становится проще некуда… раздеть красавиц и осмотреть.
— Не торопись. — Аврелий Яковлевич погрозился столовым затупленным ножом. — Думаешь, самый умный тут? Все просто, однако же… представь, какой разразится скандал. Одна шпионка, а остальные? Семь шляхеток, дочка главы купеческой гильдии… дочка гномьего старейшины… карезмийская наследница. Представляешь, какой вой подымут? И смотреть-то самому придется, потому как человеку простому хельмовка глаза отведет…
Он замолчал. И Себастьян не торопил ведьмака.
Дело не в скандале.
Можно было бы выдумать способ, но…
— Колдовка такой силы много бед натворить способна, Себастьянушка. А нам надо взять ее тихо, бескровно. И живою. Потому как не на пустом месте она появилась.
Он крякнул и запил огорчение на сей раз квасом, бороду отер.
— Я «Слезу Иржены» дам… поймешь, которая, — растолки… подмешай… не важно куда, но… капля одна всего. Не ошибись, Себастьянушка.
— Метка, значит…
…как найти?
Придумает. Мужчиной было бы проще… или нет? Шляхетки, купчиха… дочка гномьего главы… карезмийка из Старшего рода… нет, тут обыкновенный его способ, мнившийся простейшим, не пойдет.
Этак и женят, не приведите боги.
— Дюжина… — пробормотал Себастьян, отгоняя кошмар с женитьбою.
…он и от одной невесты с трудом избавился, чего уж о дюжине говорить.
— Поменьше, — поправил Аврелий Яковлевич, выбирая из бороды хлебные крошки. — Во-первых, гномку можешь сразу вычеркнуть: их кровь Хельма не приемлет. И ту, которая эльфийка наполовину… у купчихи слабый целительский дар имеется, а значит, она посвящение в храме Иржены проходила. То же с панночкой Заславой… карезмийка же под знаком Вотана рождена, а это вновь-таки не годится. Я тут прикинул, Себастьянушка, и остались пятеро… вот о них мы с тобой и побеседуем. Ты, дорогой, не спеши в тоску впадать, кушай, от… попробуй-ка чирков,
[14] Марья их в белом вине томит с травками, чудо до чего хороши…
Чирки и вправду удались.
Аврелий Яковлевич говорил, и глухой монотонный голос его убаюкивал, Себастьяна охватила престранная истома. Он уже не сидел — полулежал, сжимая в руке трехзубую вилку, на которой маслянисто поблескивал маринованный гриб, и думал о чем-то донельзя важном… сознание уплывало.
И когда кто-то сунул подушку, Себастьян с благодарностью уронил на нее враз отяжелевшую голову. Спал он спокойно, уютно и во сне продолжал слушать наставления Аврелия Яковлевича. Тот же, закончив излагать, устроился в низком кресле, принял тытуневку, набитую пахучим табаком, и, подпалив, вдыхал горький дым, который топил горькие же мысли.
Неспокойно было ведьмаку.
Думал он о нехорошем доме, вычищать который придется от самое крыши до подвала… об игоше, переданном жрицам-милосердницам… о томном ядовито-болотном запахе, который существовал единственно для него, запахе болезненно знакомом.
Родном.
И запах этот будил воспоминания, от которых Аврелий Яковлевич открещивался уже не первый десяток лет. И сердце от этого запаха, от памяти очнувшейся вдруг засбоило.
— Шалишь, — сказал ему Аврелий Яковлевич и для надежности прихлопнул рукой. Заскорузлая ладонь, отмеченная Вотановым крестом, сердце уняла.
Ничего, как-нибудь да сладится.
Себастьян проспал без малого сутки, что в общем-то было нормально. И за эти сутки Аврелий Яковлевич окончательно убедил себя, что нет никакой надобности в том, чтобы посвящать старшего актора, во сне выглядевшего умилительно-беззащитным, в подробности той давешней и, как ведьмак надеялся, крепко похороненной истории.
…запах?
…как еще может пахнуть от посвященной Хельму, как не кровью и болотными белоцветами, ночными, блеклыми цветами, что единственно возлагались на алтари Слепого бога?
Первым, кого Евдокия увидела в Познаньске, был Аполлон. Он стоял у вагона, широко раскрыв рот, и озирался. Вид притом Аполлон имел лихой и слегка придурковатый, что, как поняла Евдокия, в целом было для ее несостоявшегося жениха весьма характерно.
— Дуся! — воскликнул он и, раскрыв руки, поспешил к ней. Подхватив Евдокию, Аполлон стянул ее с железной лестнички. — Дуся, что ты там все возишься?
От него пахло чесноком и немытым телом, а еще самую малость — медом.
— Что вы тут делаете? — Евдокия не без труда вывернулась из медвежьих объятий.
— Тебя жду.
— Зачем?
— Так ведь Познаньск, — сказал Аполлон, взмахнувши рукой.
— Вижу, что Познаньск.
Местный вокзал был велик. Выстроенное в три этажа здание сияло белизной и сусальной позолотой. С крыши его, украшенной медным паровозом, аки символом прогресса, свисало знамя. По позднему времени — на часах, подсвеченных изнутри газовым фонарем, было четверть третьего ночи, — вокзал радовал тишиной.
Спешили выбраться на перрон поздние пассажиры. И одинокий дворник в форменном белом фартуке бродил вдоль путей, вздыхая. Время от времени он останавливался, прислонял древко метлы ко лбу и застывал, погруженный в свои тягостные мысли.
Прохладно.
И стоит над вокзалом характерный запах угольной пыли, дыма и железной окалины. Выдыхает «Молот Вотана» белые пары, позвякивают смотрители, проверяя рельсовые сцепки. Нелюди — призраки.
— Дык я подумал, что вместе нам сподручней будет. — Аполлон подкинул на плече тощую торбочку. — Чай, не чужие друг другу люди.
Лютик выбрался на перрон первым и помог спуститься Аленке, которая отчаянно зевала, но со сном боролась.
— Доброго вечера, пан нелюдь, — вежливо поздоровался Аполлон и изобразил улыбку. — И вам, пан офицер.
Лихослав помог спуститься сухопарой даме неясного возраста и обличья. Дама, облаченная в желто-бурое полосатое платье, придававшее ей сходство с огромною осой, мялась и жеманничала, заслоняя лицо шляпкой — с чего бы, когда ночь на улице? Но все же она позволила себе опереться на крепкую мужскую руку. Еще одна перспективная наследница?
— Доброй ночи, господа. — Лихослав поклонился, и Лютик ответил вежливым же поклоном.
— Ой, и вам, — оживилась Аленка.
Все-таки следовало с ней поговорить… предупредить…
…и вежливые витиеватости офицера, заставившие спутницу его нервничать и суетливо размахивать веером, глядишь, прошли бы мимо Аленкиных острых ушек. Она смеялась, отвечала, и беседа — пустая, нелепая, — затягивалась.
Лютик уставился на вокзал, видимо в странных формах его черпая вдохновение: что-то у него там не ладилось с моделью женской ванны… главное, что от него помощи в защите Аленкиной чести ждать не следует. И Евдокия, пнув Аполлона, велела громким шепотом:
— Скажи что-нибудь!
— Что? — также шепотом ответил он.
— Сделай даме комплимент.
— Чего?
— Ты же поэт. — Евдокия подвинулась ближе, и маневр этот не остался незамеченным.
Лихослав приподнял бровь и, смерив ее насмешливым взглядом, поинтересовался:
— Панночка Евдокия, вижу, и вы не остались без ухажера.
— А то! — оживился Аполлон и на всякий случай Евдокию под локоток подхватил. Во-первых, для собственной солидности, во-вторых, потому как в чужом месте ночью было страшно.
Никогда-то прежде ему не случалось бодрствовать в столь поздний час. Маменька аккурат после вечерней дойки укладывала, потому как организма человеческая для ночных бдениев не предназначена. У нелюдей оно, может, и иначе все, Аполлонушка же весь иззевался. А еще расстегаи, купленные на утрешней станции, наверняка были несвежими, всего-то пять штучек съел, можно сказать, без аппетиту, но в животе урчало и плюхало. Ко всему, Аполлон опасался, что с коварной невесты — ладно, пусть и не невесты, но почти же — станется сбежать, бросив его на произвол судьбы.
Одного.
В чужом-то городе… ночью.
— Не познакомите?
— Это… Аполлон. — Если бы не тень презрения в синих этих глазах, Евдокия смолчала бы. Но какое право имеет этот человек, который сам ни на что не способен, насмехаться над Аполлоном? И над нею тоже… — Очень талантливый поэт… поэт-примитивист. Народник.
— Да что вы говорите?! — всплеснула руками дама.
— Ага, — подтвердил Аполлон, выпячивая грудь, ну и живот тоже, который, ко всему, заурчал прегромко.
— Быть может, зачитаете чего-нибудь из… своего?
— Ночью? — Евдокия высвободила руку, с тоской подумав, что тонкие штрипсовые перчатки можно было считать испорченными. Что бы Аполлон ни ел, это было жирным, а следовательно, трудно выводимым.
— А по-вашему, стихи следует читать исключительно днем? — Лихослав откровенно издевался.
Вот гад.
— Брунгильда Марковна вот с удовольствием послушает… она вдова известного литератора и в поэтах толк знает…
Аполлон же, наивная душа, окинул Брунгильду Марковну пылким взором, выпятил грудь больше прежнего и громко продекламировал:
— Однажды в горячую летнюю пору… корова нагадила подле забору… а над кучей летают мухи, словно духи.
На перроне воцарилось тревожное молчание, дворник и тот, будучи поражен силой Аполлонова таланта, метлу из рук выпустил. Метла накренилась и, соприкоснувшись с рельсой, издала звук глухой, неприятный.
— Инфернально! — очнувшись, воскликнула вдова известного литератора. — Какая точность! Какая чувственность…
— Где? — Лихослав и Евдокия задали вопрос одновременно и, переглянувшись, поспешно отвернулись друг от друга.
— Летом… — смакуя слово, произнесла дама, вытащив из рукава платочек черного колеру, вероятно, символ тяжкой утраты, — лето, символ середины года… страды… и тут же есть забор, представляющийся мне образом преграды… корова-кормилица — воплощение крестьянских добродетелей, остается по ту сторону наедине с…
— Навозом, — подсказал Аполлон розовея.
— Вот! И тонкая аллюзия на хтоническое значение мух в данном контексте…
Аполлон краснел и смущался. Он знал, что талантлив — мама сказала, — но вот чтобы настолько… он, конечно, понимал не все, но трепетным творческим сердцем чуял — хвалят.
— …и острый социальный подтекст… обличение неравенства… так смело, откровенно… позвольте пожать вашу руку!
На всякий случай Евдокия отодвинулась от Аполлона. Он же маневра не заметил, увлеченный новой поклонницей, которая вилась вокруг, восхищаясь, трогая Аполлоновы руки, шею, кудри…
…Брунгильда Марковна явно знала толк в поэтах.
— А я еще другое могу… во! У бабы Нади рожа в шоколаде!
— Экзистенциально! — Вдова великого литератора вцепилась в Аполлонову руку, увлекая его за собой. — Какое меткое, точное разоблачение тяги местечкового панства к стяжательству… к пустому накоплению материальных ценностей, когда главное… душевное… остается позабыто.
Почему стяжательству, Евдокия не поняла. Она провожала престранную пару взглядом.
— Вы не имеете права молчать!
— Так я это…
— Мы должны донести до народа, что на небосклоне отечественной поэзии воспылала новая звезда.
Дребезжащий голос Брунгильды Марковны разносился далеко, и редкие нетопыри, которые приспособились ночевать в часовой башне, разлетались, видимо опасаясь быть опаленными сиянием оной звезды. Она же покорно шествовала, завороженная светом будущей своей славы.
Лихослав закашлялся и, покосившись на Евдокию, произнес:
— Знаете… неудобно как-то получилось, но если вам поэты по душе, я вас с братом познакомлю. Он у меня тоже… примитивист…
— Про коров пишет? — осторожно уточнила Евдокия, понимая, что двух поэтов-примитивистов зараз не выдержит.
— Нет, про любовь. И про кровь.
— Про кровь не надо. Крови не люблю…
— Я передам…
Этот затянувшийся день закончился в прохладном номере «Метрополя», где поздних гостей встретили со всей любезностью дорогой гостиницы, самый простой нумер в которой стоил злотень за ночь. С точки зрения Евдокии, маменькин выбор был пустой тратой денег, да и то дело, можно было бы на два дня остановиться в месте куда менее пафосном, но Модеста Архиповна уперлась, что называется, рогом. Однако сейчас Евдокия даже радовалась матушкиному упрямству.
Вежливый мажордом.
И улыбчивый коридорный, уверивший, что за багажом панночек пошлют немедля.
Прохладные покои, горячая ванна, мягкий халат, поздний легкий ужин и чашка горячего шоколада, окончательно примирившая Евдокию с действительностью. Забравшись в постель, она вдохнула пряный аромат свежего белья и закрыла глаза.
Заснуть не дали.
— Рассказывай, — потребовала Аленка, взобравшись на кровать. — Конфету хочешь?
— Есть в постели?
— Дуся, не занудничай. Шоколадная.
— Тогда хочу. — Евдокия вздохнула, понимая, что отделаться от сестры не выйдет. — Что рассказывать?
Шоколадный трюфель, обернутый золоченой фольгой, слегка подтаял, но оттого стал лишь вкусней.
— Про тебя и Лихослава.
— Что?
— Он в тебя влюбился. — Аленка облизала пальцы.
— С чего ты взяла? — Ее предположение было столь нелепо, что с Евдокии сон слетел.
— Там, на вокзале, он кидал на тебя такие взгляды…
…издевательские, Евдокия помнит.
— А когда с Аполлоном увидел, его вовсе перекосило!
— От смеха.
— Он не смеялся.
— Сдерживался. Вот и перекосило. — Евдокия разгладила фольгу и вздохнула: шоколад, как и все хорошее в жизни, имел обыкновение быстро заканчиваться. — На самом деле ему нужна ты. Точнее, твое приданое. Второй сын шляхтича, род беднеет, вот и решили поправить дела, подыскав богатую невесту. Ты ему показалась подходящей.
— А ты? — расставаться с мечтой о замужестве сестры Аленка не собиралась.
— А я… он думает, что я твоя компаньонка.
— Кто?
— Компаньонка, — повторила Евдокия. — Оберегаю твою честь от таких вот… умников.
Аленка задумалась, впрочем, ненадолго:
— Знаешь, по-моему, это будет очень романтично… он влюбится в тебя, и…
— С чего ты взяла, что он в меня влюбится? — Порой ход Аленкиных рассуждений ставил Евдокию в тупик. — Максимум снизойдет до легкого романчика, и вообще… он офицер.
Это было аргументом, который, впрочем, Аленка отмела с привычной легкостью.
— Дуся, — сказала она, выбираясь из-под одеяла, — нельзя же из-за одной сволочи всех военных ненавидеть?
С этим утверждением Евдокия могла бы и поспорить, но в пятом часу утра спорить у нее желания не было. В пятом часу утра все желания сводились к одному — выпроводить драгоценную сестрицу за дверь и заснуть наконец…
— Вот посмотришь, Лихослав совсем не такой! — сказала Аленка, вытаскивая из кармана еще один трюфель.
— Ну да… особенный. Есть сладкое на ночь вредно.
— Лови.
Второй трюфель упал и затерялся в складках пухового одеяла. Ладно, иногда женщина может позволить себе вредные мелочи… главное, норму знать. И уверенная, что уж она-то норму знает, Евдокия сунула трюфель в рот и закрыла глаза.
В сон она провалилась моментально, и был тот сладким, ванильно-шоколадным, слегка приправленный сладким сдобным ароматом… хороший, в общем, сон.
ГЛАВА 8,
повествующая о загубленной репутации и некоторых иных последствиях случайных событий
Людям нужно давать повод для сплетен, иначе они такого себе навыдумывают…
Жизненное кредо пана Угрюмчика, бессменного главреда желтого листка «Охальник»
Дом Аврелия Яковлевича ненаследный князь покинул спустя сутки, на рассвете, в спешке великой, а потому на подозрительную троицу, ошивавшуюся у главных ворот, внимания не обратил. Голова слегка кружилась, но иных изменений в себе Себастьян не ощущал.
— Ты, друг мой сердешный, учти, — сказал Аврелий Яковлевич, поднеся высокую чарку с мятным отваром, — аура — она часть человека. Это как… шкуру для тебя сменить. Разумеешь?
От отвара, в состав которого, помимо мяты, входило десятка два ингредиентов куда менее приятных, на глаза слезы навернулись.
— Рукавом занюхай, — жестко велел ведьмак.
И еще корочку хлеба поднес, изувер штатный.
— Так вот, Себастьянушка, не мне тебе объяснять, что с чужою шкурой и чужие повадки берешь.
Себастьян кивнул, не способный зубы разжать.
Понимал.
И не любил эту часть своей натуры, когда сознание словно бы раздваивалось. И оставаясь собою, Себастьяном, ненаследным князем Вевельским, он меж тем обретал чужой характер, зачастую весьма скверный, отягощенный множеством дурных привычек, которые прилипали прочно, и после завершения задания от них приходилось избавляться уже князю.
— Потому не удивляйся, ежели в тебе вдруг проснется… этакое.
Аврелий Яковлевич сделал хитрый знак рукою.
— Какое такое «этакое»? — севшим голосом уточнил Себастьян.
От мяты першило в горле. Но по мышцам, по телу расползалось удивительное тепло.
— Этакое… девичье, — словно бы смутившись, сказал Аврелий Яковлевич. — Я б не упреждал, будь ты обыкновенным человеком, не заметил бы даже. Но ты ж метаморф, а вы — народец зело чувствительный. Аж занадто…
[15]
— Девичье…
— Девичье… ну, гляди, сколько тебе годков? За тридцать уже? Аленушке — пять. Итого, плюсуем, потом делим пополам… в общем, девичье выходит… девицы этак осемнадцатилетней…
И усмехнулся этак, почти по-доброму…
— Экая у вас, Аврелий Яковлевич, арифметика забавная… — Девицей Себастьяну становиться претило вне зависимости от возраста оной.
С другой стороны… быть может, и к лучшему. До того женское обличье примерять ему не доводилось, поскольку помянутый начальством случай с познаньским душегубцем являлся скорее исключением, глупостью младшего актора, возомнившего себя самым хитроумным во всем Познаньском воеводстве.
…и глупость та не только ему дорого обошлась.
Об этом Себастьян и думал, добираясь домой.
Квартировался он у вдовы отставного полковника, женщины нрава вольного, веселого и ко всему напрочь лишенного что женского любопытства, что женской страсти к сватовству. За сии два качества Себастьян особенно ценил панну Вильгельмину, и та отвечала если не любовью, на которую, по собственному уверению, не была способна после двадцати пяти лет замужества, то всяко глубочайшей симпатией. Ныне же, несмотря на ранний час, она встретила постояльца сама и, прижав пухлые руки к сердцу, сказала:
— Ах, Себастьян, вы не подумайте… не волнуйтесь ни о чем… я не ханжа, и от квартиры я вам не откажу…
Себастьян, занятый собственными мыслями — а сейчас его заботило, сумеет ли он исполнить роль должным образом, не вызвав подозрений у хольмской колдовки, — кивнул.
Странности панны Вильгельмины его занимали мало.
Поднявшись к себе, он последовал совету Аврелия Яковлевича и лег.
На пол.
Не раздеваясь. Закрыл глаза, представляя себе себя же, но в обличье женском. Заботила его не столько внешность, каковая, несомненно, удалась — это решено было еще прошлым разом — но исключительно тонкие стороны женской натуры, Себастьяну почти неизвестные. Он пытался нащупать эту самую девицу осемнадцати лет, с характером живым…
…девица увиливала, крутила хвостом и манерно хихикала, прикрывая улыбку кисточкой-пуховкой.
Тьфу ты…
…а пуховку перекрасить надо бы, а то не вяжется оно: волос черный, хвост белый…
Девица оскорбленно повернулась спиной.
За пуховку, верно, обиделась.
— Себастьян! Догогой! — донесся с лестницы матушкин голос.
До чего несвоевременный визит…
Себастьян встал.
— Ах, догогой! Я так за тебя пегеживала! — Княгиня, всхлипнув, соизволила сына обнять. И тут же отстранилась, взмахнула рукой, в которой сжимала кружевной, щедро сбрызнутый ароматным маслом платочек. — Почему ты молчал?
— О чем?
— Я понимаю, почему ты не сказал Тадеушу. Он бы не понял… он и не понял, чегствый человек! — Княгиня Вевельская с мужем пребывала в отношениях сложных и запутанных. Брак их давно стал формальностью. А в последние годы формальность сия донельзя тяготила панну Ангелину, заставляя всерьез задуматься о разводе, каковой бы позволил ей пойти под венец с любезнейшим Бонифацием Сигизмундовичем. Оскорбленный романом жены, который она боле не давала себе труда скрывать, Тадеуш не стал бы протестовать, но…
…имелись некие туманные обстоятельства брачного контракта.
…и немалая сумма приданого, потраченного бездарно.
…хиреющее поместье.
…и общественное мнение, до того относившееся к Ангелине со снисходительным пониманием, которого, однако, на развод не хватит.
Обо всем этом Себастьян прекрасно знал и матушку свою поддерживал; а потому нынешний ее визит счел результатом очередной непростой беседы с князем.
— Пгеставляешь, он заявил, что знать тебя не желает! — воскликнула панна Ангелина, прижимая платочек к вискам. — Что ты — позог года!
— Что?
— Позог. — Панна Ангелина взмахнула платком. — Бедный мой мальчик… так долго скгывать свои наклонности…
Себастьян сел, окончательно перестав понимать что-либо. Прошедшие сутки он провел в компании Аврелия Яковлевича, большей частью сонным, а следовательно, не способным каким-либо образом опозорить род князей Вевельских. Что до наклонностей собственных, то скрывать их он бросил давно, да и следовало сказать, что наклонности эти ничем-то особым не выделялись.
— Не волнуйся, догогой, — воскликнула княгиня, приняв окончательное решение. — Я тебя не оставлю. Мы с Бонечкой не оставим.
— Вы все же решились, матушка?
— Ах, давно следовало бы…
…скандал с Тадеушем вышел безобразным и, начавшись с Себастьяна, неизменно свернул к теме супружеской верности, точнее, супружеской неверности. И если князь Вевельский еще как-то готов был мириться с наличием у жены любовника, то сам факт, что с оным любовником дражайшая Ангелина живет уже открыто, не давая себе труда приличия блюсти, премного его нервировал.
И в запале Тадеуш был откровенней обычного и выражался прямо, грубо… недопустимо грубо. Как ни странно, именно утренняя ссора помогла панне Ангелине укрепиться во мнении, что брак ее следует признать неудавшимся…
…во всяком случае, первый брак.
И, конечно, развод — это не комильфо… многие не поймут… но впервые, пожалуй, за долгие годы панна Ангелина четко осознала, что готова поступиться как интересами рода князей Вевельских, так и общественным мнением.
— Мы, навегное, уедем… у Бонечки достанет сгедств пгиобгести дом… или вот моя матушка пгимет нас с пгевеликим удовольствием. Ей никогда не нгавился Тадеуш. И тебе, я абсолютно увегена, будет гада…
— Ну если «гада», тогда да.
— Себастьян! — с мягким укором произнесла княгиня. — Мне непонятно твое совегшенно несегьезное отношение к… пгоблеме.
— Какой проблеме?
— Этой! — Княгиня порозовела, все ж таки она была женщиной глубоко приличной, а потому испытывала некоторые затруднения в беседах на темы столь личного, интимного даже свойства. — В этой дикой стгане тебя не поймут! Станут пгеследовать… тгавить…
Себастьян начал догадываться, что имело место некое событие, прошедшее мимо него, но в то же время напрямую его коснувшееся.
— Пообещай, догогой, что, если тебе понадобится помощь, ты обгатишься ко мне… или к Бонечке…
Себастьян пообещал.
В конце концов, мало ли… после ухода матушки он попытался было вернуться к прежнему занятию, но странности, происходившие вокруг, здорово мешали сосредоточиться. И Себастьян, переодевшись, спустился, надеясь, что беседа с панной Вильгельминой разъяснит хоть что-то. Но беседовать квартирная хозяйка отказалась, вместо этого, по-девичьи зарозовевшись, сунула сложенную вчетверо газету.
Проклятье!
Сперва Себастьяну показалось, что пасквильная статейка ему мерещится… он даже пребольно ущипнул себя за руку, но статейка не исчезла.
И снимки, занявшие весь разворот.
Ненаследный князь закрыл глаза.
Открыл.
Вот они, слегка измятые, слегка расплывчатые… знакомая комната, стена с цветными обоями… он, согнувшийся, в позе престранной, опирается на стену. И руки дрожат от напряжения. Лицо искажено, но только полный извращенец узрит на нем «гримасу сладострастия», как значилось под снимком… волосы рассыпались по плечам, по могучей руке Аврелия Яковлевича, чья массивная фигура возвышается сзади.
Себастьян, выронив газету, вцепился в волосы и застонал.
Он убьет того ублюдка, который…
…или сам повесится, поскольку объяснить этот снимок в пристойном ключе будет невозможно.
— Чтоб тебя…
Аврелий Яковлевич взирал со снимка строго, словно пеняя за малодушие.
Подумаешь…
…и прежде-то сплетни ходили… не такие, конечно, но… всякие… всякие другие, как по нынешнему мнению, вполне себе пристойные сплетни.
…это ж «Охальник», ему веры нет…
…и в суд подать можно за оскорбление чести и достоинства…
Но Себастьян только представил этот процесс, который, вне всяких сомнений, привлечет внимание общества, как ему стало дурно.
…а ведь решат, что он исчез из-за скандала…
…и отец, выходит, поверил…
…впрочем, Себастьян Вевельский никогда-то не был с отцом близок, слишком уж иным уродился, о чем князь Вевельский не забывал напоминать. И если поначалу Себастьян маялся от этакой нелюбви человека родного, то история с познаньским душегубцем многое прояснила.
…а матушка, надо же, приняла. Обидно, что поверила, но радостно, что приняла. И Бонифаций Сигизмундович, стало быть, с нею. Он добрый человек, и матушке давно следовало бы решиться, не слушать адвоката, пусть и распинается он о правах княгини Вевельской, но ясно же, что не вернет отец потраченного приданого и не уступит ни пяди с сохранившихся наследных земель. Да разве ж в землях дело? Уехала бы домой, устроилась бы в родной пансион наставницей, зажила бы спокойно с Бонифацием Сигизмундовичем, который любит ее по-настоящему, тихой преданной любовью. И Себастьян порой завидовал этой его способности, за собой ее не замечая.
Ему-то самому все игрой виделось.
И вот доигрался.
Следующий визитер, весьма неожиданного свойства, появился ближе к ужину, когда Себастьян, уже почти успокоившись, вернулся к делу. Внешность менять получалось легко, амулет Аврелия Яковлевича прижился и работал исправно, облик закрепляя.
Семнадцать часов беспрерывной работы…
…ночевать конкурсантки будут в отдельных покоях, а потому Себастьяну никто не помешает восстанавливаться.
До отъезда — два дня осталось, и за это время надобно успеть озаботиться гардеробом, который не вызовет подозрения, заучить биографию панночки Тианы, от души дополненную Евстафием Елисеевичем, поручить любимую опунцию заботам панны Вильгельмины, а заодно уж разослать знакомым визитные карточки с известием об отъезде…
…и надо полагать, отъезд этот в свете последних новостей будет воспринят весьма однозначно.
Проклятье!
Не имея иного способа раздражение выместить, Себастьян пнул массивный шифоньер, украшенный резьбою, и, естественно, ушиб палец, поскольку домашние тапочки, подаренные панной Вильгельминой на Зимние праздники, были приятно мягки и для пинания мебели не годились.
— Чтоб тебя… — Себастьян сел на пол и, согнувшись, подул на палец. Не то чтобы было так уж больно, скорее по-детски обидно.
И обида эта вызывала иррациональное желание поплакать.
Прежде такого Себастьян за собой не замечал.
Чем больше он сидел, тем сильнее становилось желание. На глаза навернулись слезы, а в груди пообжилась преогромная обида на весь мир сразу. К тому же опять потянуло на стихи, что являлось приметой величайшего душевного волнения.
— Я сижу на полу… — Себастьян почесал голую пятку. — Опустивши очи долу… вижу таракана…
Он задумался, всерьез подыскивая рифму, оттого и не услышал, как открылась дверь. Этот гость, как и в прежние времена, не давал себе труда стучать.
— Хандришь небось? — раздалось над головой, спугнув и таракана и рифму, которая почти уже нашлась…
Рифму стало жаль, едва ли не до слез.
— Ну… здравствуй, что ли… — Лихо произнес это как-то неуверенно.
— Здравствуй, — ответил Себастьян, не зная, что еще сказать.
Тихо стало.
Слышно, как тикают старые каминные часы панны Вильгельмины.
— Вернулся, значит?
Бессмысленный вопрос, но Лихо отвечает:
— Вернулся…
— Надолго?
— Похоже, что насовсем… а у тебя ничего-то не изменилось.
— Занавески новые. — Дурацкий разговор, и не о том надобно бы сказать.
— Занавески? Это да… раньше вроде зеленые были. — Лихо занавески потрогал, убеждаясь, что нынешние и вправду другие, светлые и еще в полоску.
— Точно. Зеленые. Темные такие… ими еще руки вытирать удобно было…
Младший изменился. Оно и понятно, десять лет все-таки… заматерел. И форма ему к лицу, хоть и видно, что не новая. И не королевского дворцового полка. Отец злился, но ровно до первого перевода… и бесполезно было писать Лихо, что деньги эти — капля в море долгов… уходят, чтобы одни погасить, но делают другие.
И не только отец.
А Себастьян все равно писал.
Что Лихо с письмами делал? В камин отправлял?
Хоть погрелся…
Бестолочь.
— Руки, значит… — пробормотал Лихо, озираясь.
Движения стали другими. Мягче. Экономней. А черты лица обрели характерную резкость, которую Себастьян помнил по дедовым портретам…
— Руки, это хорошо… — Лихо прошелся по комнате и, остановившись у старинного шифоньера, солидного, с медными накладками и пухлыми младенческими физиономиями на крылатых медальонах слоновой кости, решительно распахнул дверцы.
Братец всегда отличался своеобразными представлениями о методах получения информации. И приятно было осознавать, что за годы службы его ничего-то не изменилось. А неприятно, что из шифоньера, дразня и насмехаясь, выглядывало чесучовое платье…
Себастьян лишь крякнул.
Лихо же, вытащив платье — надобно было бы в чистку отдать, а то весь подол, пока доехали, изгваздался, — спросил дрогнувшим голосом:
— Чье?
— Мое, — признался Себастьян, голову опустив.
И Лихославов перстенек подтвердил, что сказана была чистая правда.
— Твое… выходит, зря я человеку нос сломал… — Лихо провел ладонью по подолу и, вздохнув, платье вернул к иным, более мужским нарядам. К счастью, в ящик с бельем, где лежали преочаровательные панталоны и пара шелковых чулок с кружевными подвязочками, он лезть не стал. — И челюсть тоже…
— Одному, что ли?
— Разным…
Но руку подал, помогая подняться.
— Я ж уверен был, что вранье все… — Братец выглядел донельзя огорченным, и Себастьяну стало вдруг стыдно.
— Тебя… гм… склонили, да? — с надеждой поинтересовался Лихослав. — Заставили?
— Нет. Я сам… добровольно…
Лихо молчал, разглядывая исподлобья. И Себастьян взгляда не отвел.
…что-то не то…
…не так…
…неправильно… Лихо изменился, что логично, но… черты лица?
Иное. Мелочь какая-то, пустяшная, но мешавшая сосредоточиться.
— Все равно… — Лихо прижал подбородок к шее, набычился. — Бес, ты — мой брат. И я от тебя отказываться не собираюсь.
— Спасибо.
— Пожалуйста. Отец, думаю, остынет… образумится…
— Лихослав…
— …и я понимаю, почему ты молчал…
— Лихослав, послушай…
— …конечно, тебе придется тяжело…
— Лихо!
— Старика тронуть не посмеют, себе дороже, а вот ты…
— Лихослав, Хельм тебя задери! — Себастьян тряхнул дорогого братца. — Успокойся. Ты… неправильные вопросы задавал.
…и тут плутовка черноглазая, осемнадцати лихих годков от роду, соизволила очнуться.
…хорош, братец…
…братец ведь, родной…
…но хорош весьма, мундир королевских улан ему к лицу, даром что ношеный, выгоревший, и само это лицо, строгое, благородное в каждой черте своей, до отвращения привлекательно. Глаза синющие с желтым ободочком, чуть прищуренные… волосы светлые…
Губы жесткие.
Подбородок квадратный.
До холеры романтичный образ.
Себастьян попытался плутовку унять, но она, скользнув по княжичу Вевельскому томным взглядом, затрепетала ресницами, исторгла тяжкий вздох. И потянула обличье на себя.
— Ты… Себастьян!
— Тихо! — Благо хоть сноровка осталась прежняя.
Спасибо, Аврелий Яковлевич, вот что значит престранное выраженьице: «некоторая временная нестабильность с вероятным доминированием магической сущности». И совет — из дому носу не казать. У Старика, значит, теоретически выходило все ладно и складно, а на практике Себастьян Вевельский, матерясь сквозь зубы приятным контральто, одной рукой дорогого братца к пышной груди прижимал, другой — рот затыкал. Братец ерзал, на грудь пялился и хрипел не то от возмущения, не то от восторга. Себастьян очень надеялся, что возмущения было больше… все-таки и вправду — брат.
— Отпусти! — Лихо умудрился за пальцы цапнуть. — Извращенец несчастный!
Ну хоть орать не стал.
— Почему несчастный?
— То есть, — пробормотал Лихо, взгляд отводя и пунцовея, — почему извращенец, ты не…
Судорожно сглотнул и попытался из захвата вырваться.
А силен стал младшенький…
— Не те… вопросы…
Клятва — контракт, кровью подписанный, — вещь серьезная.
— Не ори, ладно?
Себастьян братца отпустил, и тот отскочил. И руку вытянув, ткнув пальцем в ту самую пышную грудь, которая до предела натянула Себастьянову рубаху, прошипел:
— Т-ты… оно натуральное?
— Натуральней некуда. Забудь, что видел. — Плутовка отступила, позволяя Себастьяну вернуть исконное обличье. — Это…
Горло стянул незримый поводок колдовской клятвы.
— Я понял. — Лихо встал у двери, прислонился, запирая ее, и, вытащив из ворота зачарованную булавку, вогнал в косяк. — Информация в газете — ложь?
— Смотря какая.
— Снимки правдивы?
— Да.
— Но интерпретация ошибочна?
Когда братец переставал притворяться настоящим уланом, лихим и безголовым, он мыслил на редкость быстро и здраво.
…желтизна в глазах расползалась.
— Да.
— То, что я… видел, точнее, чего не видел, часть нового дела?
— Да.
— Не хочу спрашивать, во что ты влез, но… если вдруг помощь понадобится, то… — Лихо сцепил пальцы.
— Понадобится, — нехотя признался Себастьян. — Проводишь меня до вокзала?
— И далеко уезжаешь?
— На Спаживецкие воды… нервы лечить…
Лихослав кивнул.
Проводит.
И чемодан с растреклятым чесучовым платьем, чулочками, подвязками, а такоже светлым париком поднесет… и прощание устроит слезное, благо свидетелей отъезда будет множество.
— Я рад, что ты вернулся, — скажет Себастьян уже в купе первого класса, сожалея о том, что не поговорили-таки нормально.
— Я тоже… наверное, рад.
— Мир?
Лихо руку пожмет, но взгляд отведет. И именно тогда станет понятно, что же с ним не так.
— У тебя глаза цвет поменяли.
— Не полностью.
— Проблемы?
— Нет. — Он соврет, младший брат, неожиданно ставший слишком взрослым.
— Если вдруг…
— Я знаю. — Лихо кивнет. — Тебе пора. Потом поговорим.
И это его «потом» обнадеживало.
Поговорят. Выяснят. И Хельмово нынешнее перемирие, глядишь, и вправду в мир переродится.
…Себастьян сойдет на Заречной станции, где пересядет в крытый экипаж…
…а в экипаже в славный полуночный Познаньск вернется уже панночка Тиана Белопольска, шляхетного славного рода, корни которого прочно переплелись с королевскими. И что за дело, если родство это не спасло род от разорения? И ныне из всех владений остался лишь старый особняк на Бялой гуре, полузабытой деревеньке близ Подкозельску?
…и видать, от полного отчаяния писал пан Белопольски королю, просил за племянницу, которую в письме величал «девкою задорной, хотя и не шибкого ума»…
…а его величество, вспомнив о дальней сродственнице, милостью высочайшей включили панночку Тиану в число конкурсанток: вдруг да получится отыскать супруга?
Простая история.
Обыкновенная… и объясняющая что скудный багаж, что вышедшие из моды платья… но как бы там ни было, панночка Белопольска в будущее смотрела с немалым оптимизмом.
После ухода ненаследного князя Аврелия Яковлевича все ж мучили сомнения и совесть, требовавшая немедля во всем признаться. И быть может, штатный ведьмак и изменил бы свое решение, однако в скором времени произошли события, которые в равной степени и отвлекли его от забот иных, и развлекли. Начались они с опасливого взгляда Лукьяшки, простоватого деревенского парня, взятого в дом на лакейские харчи за молчаливость, исполнительность и слепую веру в могущество хозяина. Сей раз Лукьяшка косился, хмурился, однако вопроса не задавал, только вздрагивал всякий раз, когда хозяйский взгляд на нем останавливался. Затем явился вдруг посыльный из новомодного аглицкого клаба, куда Аврелий Яковлевич захаживал, силясь разогнать тоску. Посыльный принес послание, в котором в выражениях весьма пространных и скользких ему отказывали от дома, причины, однако же, не объясняя. И лишь выглянув из дому, у которого, позабывши страх и стыд, паслись сразу четверо крысятников, Аврелий Яковлевич заподозрил неладное.
Статейка, тиснутая срочным порядком на первые страницы «Охальника» и подкрепленная парой снимков, была до того забавна, что ведьмак расхохотался, чувствуя, как со смехом разжимается стальное кольцо вокруг сердца. И веселье его было понято неверно.
— Скажите, — осмелевший крысятник, молодой и бойкий, обвешанный амулетами, как престарелая купчиха драгоценностями, сунулся в окно, — вы и вправду склонили старшего актора к противоестественной связи?
Он сунул записывающий кристалл и замер, ожидая ответа.
— Нет.
— Тогда как вы объясните снимки? — крысятник не унимался.
— Никак.
— Вы признаете, что использовали служебное положение…
— Изыди.
Это Аврелий Яковлевич произнес по-отечески ласково, Оттого и не был услышан.
— Вы применяли к князю Вевельскому принуждение? — Репортер швырнул в комнату бумажную бомбочку, которая разорвалась, осыпав любимые домашние тапочки Аврелия Яковлевича детским тальком, смешанным с мелко порубленной белозер-травой. Вспыхнуло сопровождающее заклятие и сгорело дотла…
…на тапочках.
— Никакого принуждения, — медленно ответил Аврелий Яковлевич, разгоняя рукой дым, занемевший язык его ворочался с трудом, а раздражение крепло. Говорил ведьмак истинную правду, что и подтвердил плохонький амулетик, который крысятник сжимал в свободной руке. — Все, что происходило, происходило по обоюдному согласию.
Сказал, чихнул и отвернулся.
А крысятника проклял, так, порядку ради и поддержания собственной репутации.
— Папенька! — Лизанькин голосок дрожал от гнева, и Евстафий Елисеевич, покосившись на газетенку, каковую драгоценная дщерь сжимала в кулачке, вздохнул.
Статейка эта, следовало признать, появилась донельзя кстати, дабы объяснить столь спешный отъезд ненаследного князя.
— Папенька, скажи, что это неправда! — потребовала Лизанька, обрушив газетенку на сияющий полированною бронзой лоб государя. И сонная муха, примостившаяся было на высочайшей груди, аккурат меж орденом Сигизмунда Драконоборца и Малой Северной Звездой, с тяжким жужжанием поднялась в воздух.
Мухе Евстафий Елисеевич, лишенный подобной возможности скрыться, позавидовал.
— Я не верю, — сказала Лизанька и ножкой топнула. — Они ведь лгут? И вы засудите эту мерзкую газетенку, которая…
Не зная, что сказать еще, Лизанька всхлипнула и часто-часто заморгала, зная о том, сколь тягостное воздействие на папеньку оказывали слезы.
Евстафий Елисеевич прикрыл лицо рукой. Совесть требовала немедля признать Лизанькину правоту и отстоять попорченную «Охальником» честь старшего актора. Разум и отеческий долг…
Ах, Лизанька, Лизанька, неспокойное, но горячо любимое чадушко, вбившее в прехорошенькую свою головку, что всенепременно выйдет за Себастьяна замуж… самого Себастьяна спросить и не подумала, решивши, будто он, преглупый, своего счастья не понимает, но после свадьбы прозреет.
Евстафий Елисеевич, понимавший, что мужчинам в принципе свойственно прозревать после свадьбы, вдруг ясно осознал: не отступятся ни драгоценная супруга, уже примерившая роль княжьей тещи, ни сама Лизанька. А значит… что ему остается делать? И мысленно попросив у Себастьянушки прощения, может статься, он и сам благодарен будет за избавление от брачных уз, Евстафий Елисеевич произнес:
— Успокойся, милая… в конце концов, не мое это дело, с кем он время проводит…
Сущая правда.
А Лизанька насупилась, губу выпятила, того и гляди расплачется. Слез же дочериных Евстафий Елисеевич на дух не переносил.
— Небось не смутные века, чтоб за этакую малость на каторгу отправлять… эпатажно, конечно, но Себастьян — взрослый мужчина… сам разберется, с кем ему… — Евстафий Елисеевич почувствовал, что краснеет, все ж таки тема беседы была не самой подходящей.
Лизанька же плакать передумала.
Побелела только и, газетенку выронив, спросила глухо:
— Ты знал…
Евстафий Елисеевич, покосившись на государя, чей бронзовый взор упрекал его: негоже слугам верным, королевским мараться этакой ложью, ответил:
— Нет, но…
— Знал! — воскликнула Лизанька. — Ты знал и…
Запнулась, подняла газету и, скомкав, швырнула в окно.
Вот, значит, как… папенька, если не знал, то догадывался об этаких… престранных наклонностях старшего актора… а быть может, не желая способствовать Лизанькиному семейному счастью, и сам… Конечно, Аврелий Яковлевич — пренеприятнейшая особа, с которой Лизаньке довелось единожды встретиться, — ведьмак. И вдруг да сердечного Себастьянушку приворожил?
А если и нет, то…
Ничего, на любой приворот отворот найдется. Да и то ли дело…
— Не расстраивайся, милая, — постарался утешить дочь Евстафий Елисеевич. Будучи человеком совестливым, от нечаянного этого обмана, который он поддержал, пусть из побуждений самых благородных, познаньский воевода чувствовал себя крайне неловко. — Мы тебе другого жениха найдем. Лучше прежнего.
— Зачем? — спросила Лизанька, заправляя за ушко светлый локон. — Я подумала, что так даже лучше… все равно пожениться они не смогут. Верно, папенька?
Евстафий Елисеевич кивнул.
И когда любимая дочь вышла, долго сидел, глядел на дверь и думал: где и когда он упустил ее? Чувство вины не ослабевало, и язва, очнувшись от дремы, полоснула свежей, бодрящей болью.
Ах, Лизанька, Лизанька… и ведь поздно говорить.
Не услышит.
Иначе придется, и Евстафий Елисеевич, выдвинувши ящик стола, извлек из тайного его отделения фляжку с вевелевкой… опрокинув стопку, он закрыл глаза.
Евдокия, сидя у окна, глазела на улицу. Занятие это было напрочь лишено какого бы то ни было смысла, однако же позволяло хоть как-то примириться с бездарной тратой времени.
— Дуся, мне идет? — Аленка вновь показалась из примерочной.
— Конечно, дорогая.
— Ты даже не посмотрела!
— Посмотрела, — со вздохом сказала Евдокия, которой больше всего хотелось вернуться в тихий и уютный номер «Метрополя»: вдруг да маменька соизволили, наконец, телеграммой отписаться.
…или, паче того, назначить время для разговору.
Молчание Модесты Архиповны беспокоило Евдокию куда сильней Аленкиных нарядов.
Не стоило уезжать…
…думалось о страшном.
О том, что пан Острожский, воспользовавшись скорым отъездом Евдокии, продал маменьке акций не на двадцать пять тысяч злотней, а на все сто… или сто пятьдесят… и еще заставил залог взять… иначе отчего она, всегда бывшая на связи, вдруг словно бы исчезла?
На душе было муторно, и отнюдь не только из-за денег.
…а Лютик спокоен.
…и Евдокию уговаривал успокоиться. И Лютику она, конечно, верила, но…
— И какое мне идет больше? — капризно поинтересовалась Ален ка. — Это или предыдущее?
— Оба. — Евдокия точно знала, как отвечать на подобные вопросы. — И третье тоже хорошо…
Лютик, оторвавшийся на секунду от альбома, над которым медитировал уже третий час кряду, осторожно заметил:
— Этот оттенок ультрамарина будет выглядеть вызывающе…
— Точно. — Аленка плюхнулась на диванчик, отмахнувшись от продавщиц, которые принялись уверять, будто бы есть еще несколько нарядов, которые всенепременно панночке подойдут, ежели она соизволит примерить… — А вот Евдокии он будет к лицу.
— Пожалуй, — согласился Лютик.
— Нет!
Вот чего Евдокия терпеть не могла, так это подобных лавок, которые пожирали время. Конечно, сейчас-то времени у Евдокии имелось в достатке, но это же не значит, что она должна немедля тратить его на выбор платья, которого ей и надеть-то некуда.
Платьев у Евдокии имелось с полдюжины, о чем она и сообщила сестрице.
— Это ты про то… убожество? Ты в них и вправду на компаньонку похожа. — Аленка двинулась к деревянным болванам с готовыми нарядами, которые она окидывала новым придирчивым взором. — И на старую деву.
Продавщицы закивали.
— Я и есть старая дева, — ответила Евдокия, бросая тоскливый взгляд на улицу.
— Это еще не повод носить ужасные платья. Папа, скажи ей!
И Лютик, до этого дня во всех спорах хранивший нейтралитет, мягко произнес:
— Евдокия, пожалуй, тебе следует обновить гардероб.
— Зачем?
— Ну ты же хочешь найти себе мужа?
— Не хочу… но придется.
— Вот, — почувствовав поддержку, Аленка осмелела, — а охотиться за мужем без приличного платья, все равно что на щуку пустой крючок закидывать…
Рыбалку она любила нежно, хотя и страсти этой несколько стеснялась, полагая ее неприличной для девицы.
— Так что не спорь! Тебе этот цвет к лицу будет… и вот тот, зелененький тоже… и еще… ну что стоишь? Или мы отсюда до вечера не уйдем…
— Евдокия, — Лютик закрыл альбом и прошелся по лавке, поморщился, верно, не слишком-то впечатленный работами панны Бижовой, модистки первой категории, как то значилось на вывеске, — мне кажется, ты слишком увлеклась одной стороной своей жизни, незаслуженно позабыв о прочих. Нельзя быть счастливым, стоя на одной ноге…
Это его замечание Евдокия пропустила мимо ушей.
От нового платья отвертеться не выйдет, и… странное дело, прежней досады Евдокия не чувствовала, скорее уж — престранную надежду… на что?
Что изменится?
— Тебе идет, — сказала Аленка, устроившаяся на диванчике. — Только с косой еще что-то сделать надобно…
— Косу не трогай.
…а и вправду идет. Цвет яркий, насыщенный, точь-в-точь мамины бирюзовые серьги…
…и в столице Евдокия должна выглядеть сообразно своему положению…
…но тогда надобно не бирюзовое брать, а серое: темные цвета делают ее старше, серьезности придают.
Однако Лютик, осмотрев падчерицу с ног до головы, постановил:
— Берем. И вон то пурпурное тоже… только пусть черное кружево уберут… нет, на иное заменять не следует, вообще без кружева будет лучше. А еще нужно домашнее, что-то простое… да, подойдет и в полоску.
Он указывал на одно платье за другим, словно позабыв, что лавка эта отнюдь не из дешевых…
— Я переоденусь. — На Евдокию из высоких, в золоченом обрамлении зеркал смотрела хмурого вида девица с толстою косой, перекинутой через плечо. Девица была не особо молода, не особо привлекательна и характером, судя по всему, обладала скверным.
Вот характер платье было не в состоянии исправить.
— Зачем? — Аленка уйти не позволила. — Тебе и так идет… а вдруг кого встретим?
— Кого?
Девица нахмурилась еще больше. И упрямый подбородок выпятился.
— Кого-нибудь. — Аленка вытащила конфетку из стеклянной вазы, поставленной для клиентов. — На вот, съешь лучше… и улыбнись уже.
Евдокия попробовала, но… Иржена милосердная, неужели это она? И улыбка вышла кривоватой, искусственной…
Ну уж нет.
Не станет она притворяться беззаботною яркою птичкой…
— Если ты опять напялишь серое, я разревусь, — пригрозила Аленка и тоненько всхлипнула, наглядно демонстрируя, что угрозу свою воплотит в жизнь без колебаний. — У меня, между прочим, личная трагедия… глубокая…
…ее трагедия, сложенная вчетверо, пряталась в ридикюле.
Третий номер, к слову…
Первый был отправлен в камин, немедленно по прочтении, второй с пристрастием разодран на клочки, а клочки нашли упокоение в том же камине…
Аленка же заявила, что мерзкой статье не верит, что все писаное есть клевета и наговор, а потому светлый образ Себастьяна в сердце ее не поблек.
Но осадочек на душе остался. И для борьбы с этим самым осадочком Аленке требуется купить платье… а лучше два… или дюжину…
— Шантажистка, — буркнула Евдокия и отвернулась, чтобы не видеть, как по Аленкиной щеке ползет слеза…
Переодеваться не стала.
В конце концов, какая разница, серое на ней платье или синее?
…кто-нибудь, упомянутый Аленкою, ждал у лавки, делая вид, что просто прохаживается. От дверей до фонарного столба и обратно. Сей променад он совершал, должно быть, давно, оттого и городовой, на углу замерший, поглядывал на офицера с откровенною усмешкой.
— Какая удивительная встреча! — неестественно бодрым голосом воскликнул Лихослав.
— Да уж. — Евдокия дернула себя за косу. — Просто невероятнейшее совпадение!
— Именно.
Аленка захихикала.
— Безумно рад вас видеть, панночка Алена. — Лихослав протянул букет серо-золотых ирисов, которые Аленка приняла с жеманной неестественной улыбкой и, сунув букет Евдокии в руки, велела: — Неси. А, пан Лихослав, откуда вы узнали, что я ирисы люблю? Впрочем, не только ирисы, мне еще и розы очень нравятся, особенно белые… белые розы на языке цветов означают невинность… вы знали?
Евдокия сунула букет под мышку.
Нет, ей не тяжело цветочки поднести, но прежде Аленка подобных вывертов себе не позволяла, а тут… с чего вдруг? Сестрица, обернувшись, подмигнула.
О нет!
Иржена милосердная, избавь Евдокию от очередного гениального Аленкиного плана по обустройству Евдокииной личной жизни! Она и от прошлого-то раза не отошла еще… Евдокия обернулась на Лютика, который застыл над вчерашнею газетой. И выражение лица его было таким, что Евдокия за отчима испугалась.
— Что-то случилось? — Она забрала у него черный портфель, и альбом, и газету, которую Лютик рассеянно комкал.
— Нет, милая… и да, кажется. — Он улыбнулся неловкою своей рассеянной улыбкой, говорящей, что некие события имели место, однако сам Лютик еще не решил, как к ним относиться. И потому перевел он беседу в иное русло: — Тебе подарили цветы?
— Не мне. Аленка велела нести…
— Что?
— У нее новый план, кажется…
…будет строить из себя избалованную наследницу, изводя дражайшего жениха капризами, чтоб как в романе, тот предпочел богатой — бедную и скромную…
— А у тебя?
— А у меня плана нет. Наверное, — вздохнув, вынуждена была признаться Евдокия. Одно дело — дать слово матушке, а совсем другое — это слово сдержать. В Краковеле столичная поездка виделась способом отсрочить ненавистное замужество. Но вот он, Познаньск, во всей своей красоте. Мощеные улицы, пузатые особнячки в завитушках лепнины, лавки и целые торговые дома, поразившие Евдокию, что задумкой, что ценами… оно естественно, ежели ставку делать на оптовую торговлю, то и цены можно сделать ниже…
— Ну не гожусь я для семейной жизни, — сказала Евдокия, выдернув синий лепесток.
— Или тебе так хочется думать.
Лютик шел неспешно, но взгляда с Аленки не спускал. Она же, повиснув на руке Лихослава, что-то рассказывала чрезвычайно бодрым голоском.
Щебетала.
Щебетать она научилась профессионально, и Евдокия про себя несчастного офицера пожалела, потому как ни один человек не в состоянии был выдержать Аленкино щебетание дольше четверти часа.
— Не хочется, но…
Она пожала плечами. И несчастный букет едва не выпал. Со стороны и вправду Евдокия похожа на компаньонку, и не следовало надеяться, что платье изменит впечатление.
Да — красивое…
Да — дорогое…
Но и компаньонкам порой перепадают подарки от хозяев…
…а вот замуж их берут исключительно в любовных романах.
— Евдокия, — Лютик всегда обращался к ней полным именем, и Евдокия была премного признательна ему за эту малость, — мне кажется, что ты просто боишься.
Хотелось с негодованием опровергнуть сие предположение, но врать себе Евдокия не привыкла.
Боится.
— И скажи еще, что у меня причин для страха нет, — пробормотала она, щипая косу.
— Есть. — Лютик букет отобрал. — Но не стоит позволять страху отравлять себе жизнь. Да, тот… человек повел себя непорядочно. Однако это ведь не значит, что все остальные люди ему подобны. Ты боишься жить, Евдокия. А ваша жизнь слишком мимолетна, чтобы терять время.
— Ты любишь маму?
Должно быть, Познаньск так странно действовал на Евдокию.
Открытыми дверями кофеен и сладкими их ароматами, плетеными креслами, которые выставляли прямо на улицу, и белыми матерчатыми зонтиками. Медными флюгерами, что лоснились в солнечном свете… зеленью каштанов, разноцветными тяжелыми их свечами.
Голубями ленивыми.
Теплом. Летом близким, но пока еще лишенным обычной июльской духоты. И город спешил жить, а Евдокия чувствовала себя в нем лишней.
— Да, — просто ответил Лютик.
— Почему?
— В каком смысле?
Впереди маячил Лихослав, синяя его спина, до отвращения прямая и широкая, идеального кроя, можно сказать… и ноги, обтянутые узкими форменными штанами, хороши… нет, Евдокия не глазела, она… ладно, глазела.
Имеет право, на правах вероятной будущей родственницы.
И вообще, в ее-то почтенном возрасте пора о стеснении забыть.
— Вы слишком разные. — Евдокия все же заставила себя взгляд отвести, убедив, что внимания ее Лихославовы ноги не стоят. — Ты такой… извини, конечно, но ты такой эльф, что… просто невозможно. А она… она ведь…
— Человек, — подсказал с улыбкой Лютик.
— И человек тоже, но… знаешь, когда на вас смотрят, то… не знаю, как объяснить. Я маму люблю, но порой она бывает несколько…
— Экспрессивна.
— И это тоже, но… проклятье…
— Не ругайся.
— Я не ругаюсь, я громко думаю.
Лютик взмахом руки подозвал разносчика и, выбрав пирожное — тончайшую, кружевную почти, трубочку, до краев наполненную пеной взбитых с орехами сливок, — протянул Евдокии.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Да, мы получили разное воспитание. Выходим из разных социальных слоев, не говоря уже о расах, что само по себе предполагает культурную пропасть. И, пожалуй, в теории наш брак изначально обречен. Но видишь ли, милая, теория и практика — не одно и то же.
Пирожное оказалось невероятно вкусным. И Евдокия ела.
Слушала.
Старательно игнорировала Лихослава, который, как назло, шел медленно, поддерживая Аленку под локоток, и еще головой кивал, соглашаясь со всем, что она говорила.
Мужественный человек.
Или привычный.
— Дома я был… не сказать чтобы изгоем. Напротив, до определенного момента мне удавалось следовать общепринятым нормам. Недовольство я подавлял, приписывая его собственной незрелости. Да и было оно смутным весьма. — Лютик остановился, разглядывая кованую оградку, по которой вились синецветы. — Я работал… мне говорили, что у меня талант. И несколько скульптур были приобретены в галерею Владычицы… высокая честь. Признание успеха… но почему-то радости я не испытывал. Скульптуры были прекрасны, совершенны, если совершенство в принципе достижимо. И моя невеста мною гордилась. Я же начал ваять ее бюст… очередная дань традиции.
— У тебя не получилось?
— Почему? Получилось, — печально улыбнулся Лютик. — Я был профессионалом. И с точностью воссоздал ее лицо… опять же идеальное каждой чертой своей. А скульптура получилась уродливой настолько, что… знаешь, милая, я сам не мог объяснить, что же случилось. Я не изменил ее до неузнаваемости, напротив, все, кто видел, признавали мою… невесту.
Лихослав остановился на перекрестке и, развернувшись, смерил Евдокию раздраженным взглядом. Аленкино щебетание на нервы действовало? Сам виноват.
Евдокия подозревала, что после нынешней прогулки он будет искать не просто богатую невесту, а немую богатую невесту.
— Естественно, разразился скандал. Мне пришлось просить прощения за то, что сочли злой шуткой. Я попытался вновь и… с тем же результатом. Тогда пошли слухи о моем нездоровье. Мне настоятельно предложили помощь королевских медикусов, а я вдруг четко осознал, что просто не готов там жить.
— И ты…
— Сбежал. — Лютик виновато пожал плечами. — Я не знал, куда и зачем еду, но задыхался там, дома… а потом встретил твою матушку, которая была человеком, и… и самым удивительным человеком, которого я когда-либо встречал. Я ничего не умел, а она взяла меня на работу. Сперва я решил, что она невероятно груба, уродлива даже, но… снова ошибся. И да, мы с ней очень разные, Евдокия, но меж тем я счастлив.
— Здесь?
— Здесь.
Среди людей. Делая не статуи, достойные королевского дворца, а унитазы… или вот ванны… и ведь понимает же, что некоторые его творения чудовищны, но… Лютик точно знает, что людям хочется видеть, и делает это.
Не безумие ли?
Безумие. И Евдокия сама не знала, готова ли рискнуть и обезуметь. Конечно, быть может, поддавшись этому всеобщему поветрию сумасшедшей любви, она станет счастлива. А если нет?
Как угадать?
И кто даст гарантию на сердце, уже однажды треснувшее. Вдруг да не выдержит оно очередного разочарования, расколется пополам?
— Ты все еще сомневаешься. — Лютик всегда умел видеть ее и, взяв за руку, тихо сказал: — Евдокия, ты, надеюсь, понимаешь, что все угрозы…
— Сотрясение воздуха.
— Именно.
Пожалуй. И матушка, вернись Евдокия без жениха, покричит, конечно, погрозится, но отойдет… а там, глядишь, и свыкнется, наконец, с мыслью о том, что старшей ее дочери суждено провести жизнь в одиночестве.
Все просто.
И очевидно. А потому неспроста Лютик завел этот разговор. И он, кивнув, подтвердил догадку Евдокии.
— Есть еще кое-что… я настаивал, чтобы Модеста сама тебе рассказала, но ты же знаешь ее упрямство. Она решила, что пока не время и…
Аленка настойчиво дергала Лихослава за рукав, а еще умудрилась всучить ему свой ридикюль, веса, как подозревала Евдокия, немалого, и кружевной зонтик. Причем последний — открытым. И следовало признать, что королевский улан под зонтиком смотрелся весьма себе мирно и где-то даже умилительно.
— Помнишь, зимой она несколько приболела…
Евдокия кивнула. Маменька отличалась отменнейшим здоровьем, и зимняя простуда случилась весьма некстати, аккурат накануне покупки маленького стекольного заводика, который по задумке Лютика должен был быть перепрофилирован на производство умывальников. Нет, с заводиком Евдокия и сама разобралась, чай, не впервой, но маменькино нездоровье крепко ее испугало…
— Не в простуде дело? — тихо спросила она, сдерживая обиду.
Врал ведь столичный медикус, моложавый, лоснящийся, как грач по осени.
— И в простуде тоже. Сердце износилось, — столь же тихо ответил Лютик. — Она очень много работала, себя не жалея, а такое даром не проходит…
— Она поэтому нас сюда… спровадила?
— Не обижайся на нее, деточка, она хотела как лучше… мы договорились о том, что Модеста отправится на воды. Я узнавал, там очень хорошие целители…
Ни один врач не залечит надорванное сердце, это Евдокия знала, и Лютик не мог не понимать.
— Непосредственной угрозы нет, — с нажимом повторил он. — Но есть вероятность, что завтра…
…мамы не станет.
Нелепая какая мысль. Невозможная.
Главное — не разреветься… и будь все на самом деле плохо, разве ж отпустил бы Лютик ее одну?
— Ты…
— Собирался завтра уехать к ней, но придется задержаться…
— Она поэтому не отвечает мне?
— Да.
…и хорошо… плохо, что не сказала, но пусть отдыхает… Евдокия больше не станет беспокоить маменьку… в конце концов, она уже взрослая.
— Она поэтому хочет, чтобы я… замуж вышла?
— Да.
— Но… почему тогда просто не сказать…
— Потому, что она тебя любит. И хочет, чтобы ты, упрямая девочка, была счастлива.
Как-то женихи, которых столь рьяно подыскивала маменька, в представлении Евдокии со счастьем увязывались слабо.
— Ты так старательно отрицала саму возможность замужества… а скажи она о болезни, ты бы подчинилась, верно? И приняла бы любого, на ее выбор. А это неправильно. Модеста надеялась, что ты сделаешь собственный. Вот и приводила… разных неподходящих людей.
Интересный способ, но, надо признать, весьма в духе маменьки.
— Я… и без мужа выживу.
Лютик провел по поникшим ирисам, и те ожили… он ведь поможет, помогал и, надо полагать, давно, потихоньку подпитывая маменьку собственной светлой силой. Эльфы умеют такое… и, наверное, потому годы, казалось, шли мимо Модесты Архиповны. Но любому чуду предел имеется.
— Мне неприятно думать о том, что однажды Модесты не станет, но это — объективная реальность. А ваши законы таковы, что проблем с наследованием не избежать. Ты ведь знаешь, каково пришлось Модесте? И вам будет не легче.
Прав. Совершенно прав, Хельм задери всю родню и королевские законы. Евдокия стиснула кулачки… почему считается, что женщина только и способна что домашнее хозяйство вести?
— А ты?
— Я не являюсь королевским подданным, а согласно Статуту…
Ясно. За ним не признают права владения недвижимым имуществом. А уж двум девицам тем паче не видать семейного дела. Отыщется какой-нибудь дальний кузен, или двоюродный племянник, или еще кто-нибудь, столь же бесполезный… а то и вовсе правом короля назначат опекуна…
И что тогда?
Лютик не позволит их с Аленкою обидеть, поэтому роль бедной сиротки Евдокии не грозит, но… отдать то, на что потрачена если не жизнь, то годы ее, кому-то постороннему исключительно лишь потому, что этот посторонний — мужчина?
Ну уж нет!
И если для вступления в права наследования муж нужен, Евдокия его добудет! Отбросив косу за спину, Евдокия решительно огляделась.
Лихослав?
Неудачный вариант. Во-первых, потому как улан, во-вторых, к картам пристрастие испытывает, в-третьих, родня его сядет на шею… а в-четвертых… в-четвертых, он просто-напросто наглый, самоуверенный тип, которому доверия у нее нет и не будет.
Тип обернулся, верно почувствовав на себе Евдокиин взгляд, и подмигнул.
Что он себе позволяет?
Евдокия отвернулась. Нет, надо к вопросу подойти со всей возможной серьезностью. Если уж ей придется искать мужа, то делать это следует разумно… примерно, как к капиталовложению… сколько она дней думала, прежде чем решилась перевести пять тысяч сребней в акции Новой Почтовой службы? И не прогадала же… а муж чем отличается?
Ничем.
Надо составить список кандидатур, а рядышком дать характеристику. Плюсы… минусы… минусы — особенно, к плюсам-то привыкнется, недостатки же в процессе эксплуатации имеют обыкновение только увеличиваться. Во всяком случае, это касалось унитазов. Евдокия, конечно, подозревала, что с мужем будет несколько иначе, но… она справится.
Так уж получилось, что события, последовавшие за этой, воистину решительной, мыслью, стали неожиданностью для всех участников, каждый из которых пребывал в состоянии задумчивости.
Лютик, решив, что падчерица справится и без его помощи, отстал. Его тревожило и состояние супруги, серьезность которого она наотрез отказывалась признать, и не женское, порой пугающее здравомыслие падчерицы, и визит в королевство родичей…
Лихослав тоже приостановился. И Аленка, повиснув на его руке, испустила томный вздох, она глядела снизу вверх, старательно моргая, надеясь, что не слишком-то переиграла. Она чувствовала и раздражение спутника, и подспудное его желание Аленку стряхнуть, сунуть ей ее же зонтик, который Лихослав положил на плечо, и сбежать.
— Вы устали? — с надеждой поинтересовался Лихослав.
И Аленка радостно ответила:
— Что вы, конечно нет! Погода замечательная… и мне так нравится Познаньск! Представляете, я никогда-то прежде из Краковеля не выезжала…
Притворяться дурой было тяжело.
— Что ж так?
Смотрел Лихослав не на Аленку, на Евдокию, которая о чем-то задумалась и опять нахмурилась. И шла широким чеканным шагом. Юбки подобрала так, что видны были не только желтые ее ботиночки самого ужасающего вида, но и черные чулки, божьими коровками расшитые…
Где она их только взяла?
Вот на чулки-то Лихослав и уставился.
Хороший он. Терпеливый. И не будь Евдокия столь упряма, все бы у них сладилось… и подмывало рассказать, что никакая она не компаньонка и что приданое у нее не меньше Аленкиного, да и сама по себе Евдокия — золото, не по характеру, но по таланту, доставшемуся от покойного батюшки. Умела она делать деньги едва ли не из воздуха…
Но нет, говорить нельзя.
Лихослав, конечно, разом переметнется, принесет букетик уже для Евдокии… и получит цветами по зубам. Не простит ему сестрица этакого легкомыслия.
Боится.
А он даром что зубами от злости едва не скрипит. И тоже понять можно: за ним небось семья… Евдокия вон тоже за Аленку, за матушку, за Лютика босиком по углям пройдется, не то что женится… точнее, замуж за нелюбимого, но с состоянием.
Сложно все.
И интересно.
Лихослав же, глядя на чулки с красными и желтыми божьими коровками, на подол бирюзового сатинового платья, зажатый в кулачке, на пухлый портфель под мышкой и косу, которая подпрыгивала и раскачивалась в такт шагам, ни о чем не думал.
Смотрел.
И засмотрелся так, что не заметил появление черной кареты. Она выплыла из-за угла, остановилась, перегородивши улицу, и четверка верховых свистом, гиканьем разогнала голубей. Дверцы распахнулись, выпуская людей в черных же плащах, в низких шляпах, в полумасках вида не столько разбойного, сколько театрального.
— Ой, — сказала Аленка, — а у вас тут…
Евдокия, не замедляя шаг, от первого похитителя просто-напросто отмахнулась.
Портфелем.
Второму же уткнулась прямо в грудь, и этот момент Лихославу категорически не понравился… он с немалым удовольствием стряхнул ручку предполагаемой невесты, которая, к чести ее, не стала ни визжать, ни в обморок падать, но лишь деловито попросила:
— Ридикюль верните. У меня там вязание.
…а по весу и не скажешь. Хотя, может, она, подобно древней Бяловецкой панне, кольчугу вяжет…
— Не лезь! — прошипел верховой, тесня Лихослава жеребцом. К слову, жеребчик был славным, восточных кровей, оттого и норова горячего. Получив кружевным зонтом по морде, он оскорбился и, тоненько взвизгнув, поднялся на дыбы. И пока верховой пытался с жеребцом сладить, Лихослав его на землю и ссадил…
…когда дорогу заступил господин в черном, Евдокия сначала не поняла, что происходит, и шагнула влево, но господин маневр повторил…
— Извините, — раздраженно сказала Евдокия, пытаясь обойти его, такого неудобно большого.
Кто-то схватил за косу…
— Не дергайся, — прошипели, дыхнув в лицо чесночною подливой. — Это похищение.
— Хорошо, что не ограбление. — Евдокия ответила машинально.
— Почему?
— Не люблю расставаться с деньгами.
И сказала, между прочим, чистую правду, но тип захохотал, и к вони чесночной подливы добавились характерные ноты пива… кажется, темного…
— Не дергайся, мышка, — посоветовали Евдокии и за косу дернули. А вот этого делать не следовало, потому как к волосам Евдокия относилась с величайшим трепетом, и не для того по утрам час на вычесывание тратила, чтобы всякие тут жирными руками хватались.
— Пусти. — Косу она перехватила, а просьбу подкрепила ударом в нос.
Била портфелем, благо бумаги придавали аргументу вес, а латунные уголки — нужную остроту. Взвыв, неудачливый похититель косу выпустил, а руки прижал к лицу, наградив Евдокию словом нелицеприятным.
Зря это он.
Ей, между прочим, всякого доводилось в жизни повидать, небось на выработках никто-то с нею не нянчился… о тех годах своей жизни вспоминала она с печалью и легкой ностальгией. И следующего злодея Евдокия с немалым удовольствием пнула в коленку.
…жаль, что ботиночки на ней пусть и крепкие, но без шипастых пластин на носах. Те-то все ж для города мало годились.
— Пшел прочь, — сказала третьему, рывком задрав юбки.
…Лихослав, засмотревшись на премиленькие ножки и паче того кружевные, преочаровательного вида, подвязочки, пропустил удар в лицо…
…под подвязкой в плотной кобуре, скроенной по особому заказу — маменькина идея, — скрывался любимый Евдокиин револьвер: маленький, удобный и с перламутровыми щечками на рукояти. Вид оружия, как и вид ножек, на похитителей впечатления не произвел.
— Брось пукалку, дура.
— Сам дура, — всерьез обиделась Евдокия, которую прежде в дурости никто не обвинял. И нажала на спусковой крючок. Револьвер солидно крякнул, дернулся в руке, а похититель свалился на мостовую, истошно вереща… можно подумать, она ему что-то важное отстрелила.
В бедро ведь целилась.
И попала…
— Ну, кому еще охота? — Евдокия огляделась… и кучер, привстав на козлах, хлестанул лошадей…
…улица стала вдруг тиха и безлюдна.
Почти тиха, поскольку раненый все еще лежал, зажимая дырявое бедро обеими руками. Еще один возился у ног Лихослава… второй криво, косо, но удерживался в седле…
— Подстрелить? — поинтересовалась Евдокия, беря всадника на мушку.
Но Лихослав только головой покачал и нос раскровавленный вытер. Хорош, нечего сказать…
— Знаете… — Из-за носа голос его сделался гнусавым, а под синим глазом расплывался синий же фингал… надо полагать, гармонично будет смотреться. — Я начинаю вас бояться…
— А вам-то чего?
— Так, — нос он зажал рукавом, — на всякий случай.
Он невежливо пнул раненого, который и скулить-то перестал.
— Сам заговоришь или помощь нужна? — поинтересовался Лихослав, склоняясь над неудачливым похитителем. Он стянул черную шляпу и маску, под которой обнаружилось лицо самого обыкновенного вида, простоватое, круглое и слегка опухшее.
— Ничего не знаю! — поспешил откреститься раненый и слабо добавил: — Медикуса…
— Я за него, — обманчиво дружелюбным тоном произнес Лютик. Он вытянул руку, с удивлением воззарившись на сбитые костяшки пальцев, потрогал дыру в новом пиджаке и, присев над человеком, сказал: — Кто тебя нанял?
И такое участие было в Лютиковом голосе, такая неподдельная заинтересованность во взгляде, что даже Евдокии стало слегка не по себе. Человек же попробовал лишиться чувств, но был остановлен.
— Я ведь могу и сам посмотреть, — сказал Лютик, стискивая рыхлые щеки. — Но тебе будет очень больно.
— Не… не знаю, пан хороший… он в маске был… и нам от маски дал… сказал, куда ехать… по двадцать сребней каждому… только и надобно, что девку схватить и в карету…
— Схватить… — повторил Лютик, вглядываясь в глаза человека. — И в карету… а дальше?
— Так в храм ведь… он со жрецом столковался… поженили бы честь честью.
— Вы невестой не ошиблись? — Евдокия на всякий случай не стала далеко убирать револьвер, но достала клетчатый платок, который протянула Лихославу.
— Не. — Лежавший на земле человек скривился. — Он сказал из двух девок страшную брать…
— Экие у вас, панночка Евдокия… поклонники страстные.
Лихослав платок принял, протянув взамен переломанный пополам зонтик.
…страстные.
Или странные.
— Еще один… примитивист?
…судя по плану, примитивист полнейший. Но не Лихославу его осуждать… в конце концов, может, этот неизвестный поклонник пытался оригинальность проявить.
— Голову запрокиньте. — Евдокия со вздохом отправила несчастный зонтик, не выдержавший столкновения с конскою мордой, в урну. — Аленка, помоги ему. Ощущение, господин офицер, что вам ни разу нос не ломали.
— А вам, значит, ломали регулярно?
— Дважды…
— Бурная у вас… жизнь, панночка Евдокия.
— А вы почаще появляйтесь… и у вас такая будет.
Лихослав лишь хмыкнул и наклонился, позволяя Аленке залечить раны… и почему-то горько стало, хотя видит Вотан, причин для горечи не было никаких.
ГЛАВА 9
О красавицах всяческих, а также пагубном воздействии женской красоты на мужской разум
В жизни всегда есть место подвигу. Главное, держаться от этого места подальше.
Негласный девиз городничего, коему выпало служить в Пескарском околотке, прозванном в народе Разбойной слободкой
Во дворец генерал-губернатора панночка Тиана прибыла с некоторым опозданием, вполне намеренным, но оставшимся незамеченным. Сей особняк, стоявший на левом берегу Неманки и построенный еще покойным батюшкой нынешнего владельца, всерьез полагавшим, будто бы корона должна была достаться именно ему, роскошью своей и величиной бросал вызов королевскому дворцу.
Два крыла.
И четверка беломраморных единорогов, вставших на дыбы, парочка бледных крылатых дев, протянувших к мифическим тварям руки, химеры, прочно оседлавшие карниз. И две дюжины геральдических львов, разлегшихся по обе стороны аллеи. Над парадным ходом, поддерживаемый многорукими великанами, нависал каменный герб генерал-губернатора. Скалилась, встав на дыбы, королевская пантера золотого, яркого окраса, пламенело в когтях ее сердце.
Панночка Тиана поправила шляпку и, обратившись к лакею, пропела:
— Меня ждут.
Тот смерил гостью равнодушным взглядом, в котором, впрочем, на долю мгновения почудилось презрение. Ну да: кто она такая? Провинциальная панночка, пусть и прехорошенькая, но видно — беднее храмовой мыши. Саквояжик при ней легонький, старенький, если не сказать — древний. Кожа пошла трещинами, латунь поблекла, а рукоять его и вовсе обмотали шнуром. И одета просто, вроде бы и по моде, но видать, что платье это, чесучовое, досталось панночке или от матери, или от старшей сестрицы, перешивалось по фигуре, да как-то неудачно. Шляпка же, украшенная дюжиной тряпичных хризантем блеклого желтого колеру, выглядела вовсе ужасающе.
В общем, не тот панночка Белопольска человек, перед которым любезничать следует.
И лакей, дверь открыв, отвернулся, буркнув:
— Прямо.
Изнутри дворец поражал роскошеством. Золото… и снова золото… и опять золото, отраженное зеркалами. Пожалуй, и в знаменитой пещере Вевельского цмока золота было поменьше.
Провинциальная панночка застыла посреди зала с приоткрытым ртом. Позабыв о шляхетском гоноре, которого именно у таких вот обедневших особ отчего-то было с избытком, она вертела головой, разглядывая и высокие потолки, расписанные звездами и единорогами, и мраморные статуи, и мозаичные, начищенные до зеркального блеска полы. Панночка робела и стеснялась, и стеснение это было донельзя приятно провожатому ее.
Не торопил.
А саквояжик легонький — что в нем может быть, кроме смены белья и еще одного, столь же неудачного, нелепого платья? — держал двумя пальцами и на вытянутой руке.
— Ой как тут ми-и-иленько, — пролепетала незамужняя девица осемнадцати годов от роду, терзая пышные ленты ужасной шляпки. — Прям как у пана мэра! Нет, лучше даже! У пана мэра пять зеркал, а тут… тут больше. Дюжина, да?
Лакей фыркнул, уже не стесняясь.
Красавица? Пускай, но дура… обыкновенная провинциальная дура, которая сама не понимает, во что влезла. Ее было даже жаль.
Немного.
— Вас ждут, — позволил себе напомнить лакей. И девица ойкнула, прикрыла рот ладошкой…
…перчаточки тоже дрянные, чиненые.
Тяжко ей придется.
Лакей видел иных конкурсанток, и простых, как панночка Белопольска, среди них не было.
— Ой, я так спешила, так спешила… бричку наняла… два медня отдала! А кучер еще спорил, представляете? Вот у нас в городе за два медня тебя день катать будут! Тут же всего-то полчаса езды…
Два медня?
Странно, что ее вообще за такие гроши везти согласились. Давно уже возчики меньше сребня не брали… пожалели небось небогатую панночку, а она, преглупая, возмущается.
…у нас в городе…
…тут ей небось не ее замшелый городишко на три улочки, а Познаньск — столица.
— Ой! — Девица застыла, краснея. — Я туда не пойду.
— Отчего?
— Там… там… — Она вытянула руку, указывая на белевшую в сумраке алькова статую. — Там баба… голая…
— Это не баба, — возразил лакей, одарив гостью снисходительным взглядом, — а статуя работы великого мастера Ростена. Сие есть аллегория истины.
— Истины, — протянула панночка, прикрывши глаза рукой, на аллегорию смотрела она сквозь пальцы. — А почему голая-то?
— Обнаженная. Истина прекрасна в своей наготе.
— Да? — В голосе панночки Белопольской звучало сомнение. — А по мне, так это неприлично: в доме всякие… голые истины ставить. Вот у нас в городе такого себе даже мэр не позволяет!
И, гордо задрав подбородок, она прошла мимо статуи работы великого и ныне почившего, а потому безумно дорогого мастера Ростена.
…тринадцатая красавица вошла в зал и, стянув шляпку, громко сказала:
— Доброго дня!
Ее встретили презрительным молчанием.
— А вот у нас в городе, — еще громче произнесла панночка Белопольска, останавливаясь перед зеркалом, чтобы поправить кружевной воротничок, — поутру накрахмаленный, слева он еще торчал, а справа уже обвис, — принято здороваться.
— Вот и оставались бы у вас в городе, — панночка Богуслава утомилась ждать.
В отведенной гостиной было жарко и людно.
…а еще третий день, как голова не болела, скорее уж была тяжела, и от тяжести этой не спасали ни лавандовая вода, которой камеристка растирала виски панночки, ни мятные капли, ни даже драгоценная мазь из черной смолы. Агнешка, взявшая за обыкновение падчерицу проведывать, утверждала, что боль эта — исключительно от недостатку свежего воздуха… спорить с мачехою не хотелось.
Вообще ничего не хотелось.
…разве что воды…
— Так разве ж там замуж выйдешь? — Панночка Тиана огляделась.
Двенадцать красавиц и…
…и лишь пять из них интересны… шесть, поскольку встретить здесь панночку Богуславу Себастьян не был готов. Она выглядела бледной, расстроенной и… потерянной? То и дело озиралась, словно не понимая, где находится, трогала виски, кривилась.
…шестая кандидатка?
А почему и нет? Связалась же она с колдовкой… или не связалась, но сама ею была?
К чему?
Чтобы подозрения отвести? Или же… ведь Себастьян мог бы отправиться на ту квартирку без сопровождения Аврелия Яковлевича. Нет, ведьмака бы прихватил, как оно по протоколу положено, чай, Себастьян научился протоколы чтить, но большой вопрос: справился ли бы обыкновенный ведьмак с игошей? Почуял бы? А ежели б нет… тогда, глядишь, и задело бы проклятием… не насмерть, нет, но месяцок-другой лечиться пришлось бы.
Себастьян, поймав на себе настороженный взгляд панночки Эржбеты, улыбнулся.
Еще одна… первая в списке Аврелия Яковлевича, дочь графа Пшескевича, воеводы подляского, седьмое дитя, единственное выжившее. И вроде не преступление сие, но ежели вспомнить, что прабабка нынешнего воеводы была Хельмовой жрицей, то все иначе представляется. И пусть жрицей ранга малого, да и отреклась она, когда храмы закрывать стали, но… как Аврелий Яковлевич сказал?
Стоит ли хельмовке верить…
…и преставилась старуха не так и давно, в почтеннейшем возрасте ста сорока семи лет, но однако, по уверениям очевидцев, далеко не в маразме. Успела бы передать любимой праправнучке секреты мастерства? Отчего бы и нет…
Панночка Эржбета отличалась особой ледяною красотой. Бледнокожая, светловолосая и светлоглазая, она напоминала Себастьяну ту самую обнаженную истину, что зарастала в алькове пылью и паутиной, теша едино самолюбие генерал-губернатора.
Панночка Эржбета сидела на краешке стула, уставившись в расписной потолок взглядом задумчивым, отрешенным. В руках она держала блокнотик и тонкое перышко самописца, щедро усыпанное мелкими камнями. Панночка вертела перышко, камни сверкали…
— Долго еще? — капризным голоском поинтересовалась панночка Иоланта.
Второй номер.
В противовес Эржбете невысокая, склонная к полноте, но в то же время, несомненно, очаровательная.
…идет от Трокского воеводства, правда, на конкурсе заняла лишь третье место; однако вскоре после объявления результатов первую красавицу зарезал собственный жених в припадке ревности, коей прежде, что
характерно, не страдал; а вторая утопилась на почве неразделенной любви. Расследование проводили тщательно, и панночку Иоланту сочли непричастною, но…
…как-то очень все своевременно вышло.
Зато родня ее, шляхтичи лишь во втором колене, в играх с Хельмом замечены не были, напротив, матушка славилась набожностью. Но… как знать?
Третьей в списке значится панночка Габрисия… замерла в кресле, сложив руки на коленях. Нейтральная поза, и лицо, выражения лишенное, будто бы маска, но совершенная. А прежде панночка Габрисия не отличалась особой красотой, напротив, ходили упорные слухи, что непривлекательное дитя выросло в откровенно некрасивую девицу, и первый же выход в свет, пусть и в Севежском воеводстве, где батюшка ее владел обширными угодьями и серебряными рудниками, ознаменовался провалом. Невеста была богата, но до того некрасива, что и богатство не помогло найти ей жениха.
А ведь хороша.
Строга. Отстраненна. Равнодушна.
И все же проглядывает под этой маской нечто… огонь скрытый?
После неудачного дебюта панночка Габрисия исчезла на два года и объявилась лишь на конкурсе, который выиграла… и, судя по ней нынешней, серебряные папенькины рудники к тому имели весьма малое отношение.
Где пропадала?
И кто помог столь разительно изменить внешность? Уж не тот ли, кому что тело человеческое, что душу перекроить просто?
Четвертой шла панночка Ядзита, золотоволосая, пышногрудая и весьма неудачливая. Три раза заключались помолвки, и первая, когда панночке Ядзите едва пятнадцать исполнилось. Жениху было семьдесят два, и поговаривали, что за брачный договор он заплатил полновесными двойными злотнями, что позволило батюшке Ядзиты поправить пошатнувшиеся семейные дела… но до свадьбы жених не дожил. На радостях сердце встало. Спустя год история повторилась, наделав немало шуму. А с полгода тому и третьего из женихов, вновь выбранного ушлым папенькой, почечная колика спровадила в мир иной.
Рок сие? Удивительное везение?
Или же нечто большее, до чего королевские дознаватели не сумели докопаться?
Панночка Ядзита устроилась на козетке с вышивкой и выглядела столь мирно, по-домашнему, что Себастьяну самому стало неловко за этакую свою подозрительность.
Последним номером в списке Аврелия Яковлевича, которому Себастьян всецело доверял, была панночка Мазена Радомил, наследница рода столь древнего, что, по словам Аврелия Яковлевича, сие было просто неприлично.
Радомилы посадили на трон Богуслава Первого.
И поддержали во время Столетней войны никому не известного Хортеха Куроноса, не став связываться с исконными претендентами…
…трижды панночки из рода Радомилов примеряли корону, и в жилах их текла еще толика той, истинно древней крови, о свойствах которой известно не так уж и много. Вот только родство с королевскою фамилией было слишком уж давним…
…неудобным.
И не было королевской опалы, как не было и причин для нее, но только вдруг оказалось, что нет Радомилам и места в Познаньске. Да и не только в нем: незаметно, исподволь молчаливой королевской волей подтачивалось благополучие чересчур уж славного, богатого рода, каковой при иных обстоятельствах и на корону претендовать мог бы.
Странно, что панночку на конкурс пропустили…
…или не смогли не пропустить?
Опять же Радомилы с Хольмом, не скрываясь, дела вели полузабытым ныне правом, привилегией исконной крови. Та прорезалась в чертах панны Мазены, каковые казались простоватыми, однако стоило приглядеться, и уже невозможно было глаз отвести от лица ее… пьянила, дурманила улыбка.
И в темных, с прозеленью глазах виделось обещание…
Себастьян моргнул, дав себе зарок более в глаза эти не смотреть, а то ведь и вправду приманит, очарует… не приворотом, но той же кровью, к которой существа магические притяжение имеют.
Панна Мазена мило улыбалась, слушая низенькую, плотно сбитую гномку, которая говорила быстро, то и дело взмахивая руками, словно бы стараясь притом казаться выше.
Нахохлившимися голубками, держась за руки, сидели целительницы. Рядом держалась карезмийская княжна, смуглолицая, беловолосая, вырядившаяся в честь важного сего события в бабушкину кольчугу с золоченой росписью. Меж ног ее, весьма внушительных ног, примостилась боевая секира с полукруглым клинком. Время от времени карезмийка проводила по клинку белым острым когтем.
— А вот у нас в городе… — Себастьян поерзал, устраиваясь поудобней. Следовало признать, что козетка, невзирая на красоту, отличалась невероятной жесткостью, — женщины оружия не носят.
Карезмийка только глянула и плечами пожала.
— Это ритуальный топор, свадебный, — сказала светловолосая девушка в простого кроя синем платье.
Номер двенадцатый, внеконкурсный…
…а рядом с нею, вцепившись обеими руками в потертый портфельчик, к каковым испытывают неизъяснимую любовь приказчики всех мастей, сидела тринадцатая…
Неучтенная?
Нет, пожалуй, не красавица и близко, хотя личико миленькое, с чертами правильными, несколько резковатыми. Упрямый подбородок, курносый нос, на котором виднеется пара веснушек, широкие скулы и глаза серые, ясные, внимательные. Толстая коса через плечо переброшена, и время от времени девица отпускает портфель и косу поглаживает.
— Свадебный — это как? — Панночка Ядзита оторвалась от вышивки.
…темная канва и нитки, лиловые, синие, черные. Явно не лютики с маками она вышивает…
— Обыкновенно. Когда мужчина желает заявить о своих намерениях, он просит у девушки топор поднести. И если она согласна ухаживания принять, то протягивает вперед топорищем, а если нет — то клинком.
— Хорошо, что не обухом по лбу, — язвительно заметила Лизанька, которая держалась в стороне и вокруг поглядывала настороженно, с опаской.
Нет-нет, а взгляд ее задерживался на Тиане, и тогда Лизанька кривилась.
Знает? Евстафий Елисеевич дочь любит, но не настолько же, чтобы осторожность потерять…
…а если она? Ведьмак Лизанькину кандидатуру стороной обошел, а Себастьян не стал задавать лишних вопросов. Но сейчас сомнения ожили. Евстафий Елисеевич дочь любил, баловал и оттого не замечал, сколь капризна она…
Не повод.
И когда бы Лизаньке успеть с Хельмом связаться? Себастьян-то в доме познаньского воеводы бывал частенько, не хватало духу отказать начальнику в этакой малости, тем паче что Евстафию Елисеевичу самому не по душе были Лизанькины устремления. В доме сдобно пахло пирогами и ушицей из щучьих голов, до которой познаньский воевода был большим охотником, но никак не запретной волшбой.
…но все одно подозрительно.
— Если насильник, то и обухом можно. — Эльфийка повернулась к часам и вздохнула.
Половина одиннадцатого… и пусть запаздывает генерал-губернатор нарочно, следуя договоренности с Евстафием Елисеевичем, но ожидание утомляет.
— А вот у нас в городе, — сказала панночка Белопольска, терзая ленты на шляпке, — насильников нет!
И со вздохом добавила:
— Только воры…
Лент было множество, Себастьян нашивал их весь предыдущий вечер, пальцы иголкой исколол, но теперь мог с удовольствием сказать, что его шляпка выделяется среди прочих.
— Воры — беда, — согласилась эльфийка, одарив панночку Белопольску улыбкой. — У меня как-то на рынке кошелек вырезали…
— А у нас однажды в дом забрались. — Панночка Иоланта прижала пухлые ладошки к груди. — Страху было! Нет, нас, правда, в доме не было, мы аккурат на воды отправились… а вернулись! Батюшки-светы, все добро вынесли! Папенька велел сторожей пороть, а потом на рудники…
— За непоротых больше дают. — Тема рудников оказалась гномке близка. — Но все равно сейчас на каторжан цены упали… особенно если клейменые, по полтора сребня купить можно.
…интересно выходит. Официально рабства в королевстве не существует, а людей, оказывается, продать можно.
— А по-моему, это совершенно недопустимо — ссылать разбойников в шахты, — холодно произнесла панночка Эржбета. Голос у нее и тот оказался ледяным, лишенным эмоций. И только Себастьян открыл рот, чтобы поддержать ее, как панночка Эржбета добавила: — Они ведь могут оттуда выбраться.
— Мы ворам руки рубим. — Карезмийка щелкнула когтем по лезвию секиры. — И клеймо на лоб. Чтоб каждый видел, с кем дело имеет.
— Это жестоко! — К беседе присоединилась и Мазена Радомил. — Рубить. Клеймо… дикость какая! Вешать их, и все тут.
Красавицы задумались, не то о судьбе неизвестных разбойников, с которыми и вправду непонятно было, что делать, не то о собственных шансах на победу…
Первой к двери повернулась эльфийка, все же слухом она обладала удивительно тонким. И тронув соседку за плечо, сказала тихо:
— Идут.
А там уже и Себастьян расслышал шаги.
Его превосходительство, генерал-губернатор пан Зимовит доводились нынешнему королю двоюродным кузеном и родством этим гордились, впрочем, осторожно, в отличие от славных своих предков понимая, сколь опасна бывает подобная близость к трону. Прежде с паном Зимовитом ненаследному князю встречаться доводилось лишь единожды, на награждении, где генерал-губернатор лично надел на Себастьяна орденскую ленту, похлопал по плечу и сказал:
— И дале служите короне верно!
Сие высказывание встретили громкими рукоплесканиями, криками и тройным артиллерийским залпом. Пороховым дымом, к немалому неудовольствию присутствовавших на церемонии дам, затянуло площадь перед дворцом, а когда дым развеялся, то оказалось, что его превосходительство отбыли по срочной надобности, оставив гостей на попечение двух ординарцев…
Впрочем, та встреча была давней, и ныне пан Зимовит предстал в совершенно ином обличье.
Разменяв пятый десяток, он не утратил прежней своей привлекательности, и по праву крови ли, чина ли, но считался виднейшим кавалером королевского двора. Очами осемнадцатилетней панночки, которая ожила весьма некстати, Себастьян оценил и стройность фигуры пана Зимовита, и китель его парадный, томно перечеркнутый белою лентой, на которой поблескивала алмазами орденская звезда, и строгие суховатые черты лица, и само это лицо, по словам придворных хроникеров, «овеянное печатью благородства»…
И голос.
— Доброго дня, панночки, — гулким басом произнесли их превосходительство, кланяясь. Он приложился к ручке панночки Богуславы, стоявшей у самых дверей и прикосновение это животворное, надо полагать, разом уняло и слабость и мигрень.
Прочие же красавицы, поднявшись со своих мест, поспешили поприветствовать хозяина дворца реверансами разной степени изящества.
— А вот у нас в городе, — не удержалась панночка Белопольска, — опаздывать на встречи не принято.
И хоть говорила она тихо, но была услышана и удостоена внимательного с прохладцею взгляда. Пан Зимовит отвесил еще один поклон и, одарив говорливую гостью улыбкой, произнес:
— Прошу простить меня за опоздание: задержали дела государственной важности…
Конечно же его простили.
…только панночка Мазена позволила себе скептическую улыбку…
Не верила?
Или презирала?
Ах, сложно до чего, непривычно все…
…а еще жесткая нижняя рубашка натирает, корсет жмет так, что дышать через раз приходится, и шелковый чулок, на котором Себастьян полчаса стрелку выравнивал, вновь перекрутился, съехал, сбившись под коленкой неудобными складочками.
— Присаживайтесь, панночки, присаживайтесь… будем знакомиться, милые панночки… меня, надеюсь, вы знаете…
Милые смешки были ответом: в самом-то деле, кто не знает генерал-губернатора?
— Пан Зимовит Ягайлович. — На ногах осталась стоять лишь безымянная девица с портфелем, которая разглядывала хозяина дома с искренним таким незамутненным любопытством. — Евдокия Парфеновна, полномочный представитель «Модеста»…
Прижав портфель локтем к боку, она вытащила из него слегка помятый конверт.
— Это доверенность, выданная Модестой Архиповной…
— Да, да, конечно. — Конверт пан Зимовит принял двумя пальчиками, чтобы тотчас передать лакею…
…а ведь не вызывал. Но лакей возник донельзя своевременно и с подносом.
Следят за комнатой?
Скорее всего… зеркала односторонней проницаемости? Панночка Белопольска повернулась к ближайшему и уставилась на свое отражение. Следовало признать, что отражение это было прехорошеньким…
…даже шляпка сленгами и цветами не портила его.
— Присаживайтесь, панна Евдокия…
— Панночка…
Красавицы фыркнули: в ее-то годах и не замужем? Та лишь плечиком дернула, похоже, вопрос был болезненным, хотя и не тем, на котором панночка Евдокия собиралась заострять внимание. Но, присев, она сложила руки на портфеле, а генерал-губернатор, откашлявшись, произнес:
— Рад приветствовать вас…
…Себастьян повернулся так, чтобы в зеркалах, обилие которых навевало не самые радужные мысли, следить за красавицами.
Богуслава, не таясь, разглядывала генерал-губернатора…
…целительницы, так и державшиеся друг друга, слушали пана Зимовита внимательно… Эржбета, ко всему, записывала речь, и металлическое перышко, царапая жесткую бумагу, рождало мерзейший звук. Прямо, безучастно сидела Габрисия… перебирала тонкие хвосты нитей Ядзита, которую вновь, казалось, ничего-то, помимо вышивки, не интересовало. Гномка царапала ноготком яшмовое панно, верно, проверяя качество работы… карезмийка, глядя на генерал-губернатора, поглаживала секиру, и следовало признать, что движение это, размеренное, спокойное, заставляло пана Зимовита нервничать.
Мазена отвернулась, и на миг черты лица ее точно поплыли…
Магия?
И эльфийка дернулась, нахмурилась, повела носиком…
…а и вправду гнилью пахнет. Сладковатый, душный аромат…
…от Мазены?
…от нее…
— …ближайший месяц вы проведете в Гданьске, в летней резиденции его величества…
…запах становился сильнее. А Мазена — бледнее. Она то и дело касалась головы, вздрагивала, кусала губы.
— …нелегкие испытания, — продолжал вещать генерал-губернатор, не замечая ни вони, ни, без сомнений, престранного поведения гостьи, которая, позабыв о сдержанности, нервно терла виски. — Потому что от той, которой достанется Алмазный венец, ждут многого…
— Вам дурно? — спросил Себастьян, наклоняясь.
Вонь сделалась нестерпимой.
— Что? Нет… уйди… уйдите все…
— …воплощение женских добродетелей. Милосердия, понимания, доброты…
— Замолчите! — резко воскликнула Мазена, вскакивая. Она покачнулась, но устояла, вцепившись в высокую спинку диванчика. — Все замолчите! Невыносимо просто…
— Что? — Кажется, с генерал-губернатором прежде не разговаривали в подобном тоне. И уж точно не требовали от него молчания. — Панночка Мазена, вы…
— Замолчите же, наконец! Иржена милосердная… как можно нести подобный бред?! — Она взмахнула рукой и не устояла, рухнула под ноги…
Кто-то завизжал…
…карезмийка вскинула секиру на плечо. Богуслава отвернулась, скривившись, Лизанька, напротив, подалась вперед, вытянула шею, желая видеть, что же происходит.
…эльфийка нахмурилась и зажала нос пальцами.
Чует?
— А в нашем городе, — громко сказала Тиана, надеясь, что слова ее будут поняты верно, — приличные девушки просто так в обморок не падают!
— Она не просто так… — Эльфийка дышала ртом. — Ее прокляли…
…когда только успели?
И кто?
— Серая гниль, — тихо сказала панночка Заслава, опускаясь на ковер рядом с княжной Радомил. Она растопырила пальцы, точно щупая воздух над лицом ее. — Ей еще можно помочь… я попробую…
Вторая целительница, так и не сказав ни слова, присела рядом. Бледные руки ее порхали, выплетая узор из бледно-лазоревых нитей, которые проклятие разъедало.
…знакомые пятна проступали на коже Мазены, пока еще не серые, бледные, к вечеру они набрякнут, расползутся по лицу. И если гниль еще удастся остановить, то красавицей Мазене уже не быть.
— Панночки, — генерал-губернатор поднял руку, подавая знак кому-то скрытому за зеркалом, — думаю, нам стоит перейти в другую гостиную…
…серая гниль.
А никто не выглядит удивленным или напуганным.
Брезгливо поджала губы Богуслава, отодвинулась, хотя и без того сидела в шагах десяти от Мазены. Гномка, сунув руки за спину, фиги скрутила. Эржбета подобрала юбки. Габрисия осталась безучастной. А Ядзита громко сказала:
— Что ж, одной конкурсанткой меньше… печально. — Печали в голосе ее не было, а вот пальчики ловко выхватили лиловую нить.
— Неудачное начало, — согласилась Лизанька, принимая руку пана Зимовита, который не проронил ни слова…
Вышли все, за исключением целительниц, которые остались сидеть возле Мазены Радомил…
…а Ядзита ошиблась: не одной — тремя.
…целительницам не позволят вернуться к конкурсу. Наградят. Объявят благодарность, быть может, вручат медали, но…
…несправедливо, но безопасно. Будь Себастьянова воля, он бы вовсе сей конкурс прикрыл, однако же придется довольствоваться малым.
Новая гостиная от прежней отличалась разве что цветом обивки. Те же зеркала, те же диванчики, козетки, креслица, расставленные будто бы в беспорядке, та же раздражающая позолота и вычурная лепнина… и смотрят с потолка на Себастьяна пухлые младенцы с луками, улыбаются, подмигивая, дескать, нам-то отсюда видней…
…но кто?
Проклятие серой гнили — это не шпилька в нижних юбках и даже не толченое стекло, в пудру соперницы подсыпанное. Серая гниль — медленная мучительная смерть…
Ей повезло, что целительницы распознали…
Остановили.
Не побоялись коснуться пораженной, пусть и зная, что хельмовы проклятия сильны и хватает их не только на проклятого… сразу трое, если девушки слабы… а они слабы, Аврелий Яковлевич говорил, что дар есть, но на многое его не хватит.
— Надеюсь, это печальное событие не испортит вам настроения, — сказал пан Зимовит, обведя притихших красавиц, старательно изображавших скорбь и недоумение, взглядом. — Мы очень сожалеем, что панночка Мазена стала жертвой проклятия…
Замолчал, ожидая вопроса.
— Кто ее… проклял? — Иоланта заговорила отчего-то шепотом.
— Не знаю, милая панночка, но всенепременнейше выясню. Полагаю, она принесла проклятие с собой… — Пан Зимовит кивнул, точно эта только что пришедшая на ум версия всецело его устраивала. — Естественно… принесла с собой. У Радомилов множество врагов…
…и королевский род — из их числа, хоть бы вражда эта скрыта под льстивыми уверениями в вечной дружбе и любви.
— И мне горестно, что мишенью для них стала бедная панночка… у меня лучшие целители… мы все будем молиться о ее выздоровлении.
В этом Себастьян не сомневался. А вот остальное… и не он один, кажется, понимал, что его превосходительство — нет, не лгут — слегка искажают факты во избежание паники. Эльфийка нахмурилась, но, к счастью, промолчала.
Волшба творилась уже в гостиной.
Та самая, с душком гнили… от кого исходила?
От Мазены Радомил, но и понятно: на нее направлено было проклятие. Вывели самую родовитую и… опасную? Если прав Евстафий Елисеевич и колдовка вознамерилась очаровать королевича, то панночка Радомил — конкурентка. Древней крови. Сильной.
Слишком знатной, чтобы размениваться на такие глупости, как конкурс красоты, но…
…Радомилам закрыт путь ко дворцу, а если бы Мазене случилось попасть…
…встретиться с королем или королевичем…
…устоял бы он против взгляда ее? Того самого, затягивающего, ведьмовского? Против глаз, которые не бездна, но бездонные Полесские озера, что пьют солнечный свет, наполняясь им до краев, меняя цвет, маня…
Себастьян вздрогнул и отогнал воспоминания.
И вправду опасна… кровь на кровь отзывается, так говорят.
А колдовка умна. Но которая? Все были на виду. И значит, проклятие принесли уже подготовленным, спрятанным. Во что?
В швейную иглу Ядзиты? В нюхательные соли Иоланты, флакончик с которыми она не выпускает из рук? В сложное витое ожерелье Габрисии? Или в веер Богуславы? Ах, до чего мерзотная, до чего скользкая ситуация… и ничего-то с нею не поделаешь…
…произошедшее привело Евдокию в замешательство.
Проклятие?
Серая гниль? О нет, с серой гнилью ей довелось сталкиваться на Острожских рудниках, в которых маменьке предлагали выкупить пай. И Евдокия самолично отправилась с инспекцией.
Семнадцать ей было.
И сама себе она казалась умудренной жизнью, опытной… наивной, и наивности этой хватило, чтобы спросить, чем же таким сладко-яблочным, душным пахнет в воздухе. Ей запах этот показался неуместным среди угольно-дымной вони серы, камеди и каменной пыли, которая висела в воздухе, и дышать приходилось через платок.
Смрад паленой кости.
Конского, человеческого пота… грохот и муть, когда само солнце, пусть и висевшее здесь низко — крупное, желтое, — казалось тусклым, как старый медень.
— Серая гниль, панночка, — ответил сопровождающий. Его приставили к Евдокии, чтобы не вышло беды, потому как женщина, пусть и одетая в мужской костюм, да с револьверами, да с троицей охранников, но все — женщина.
Чистенькая.
Пришедшая из-за гор, из мира, каковой местному одичалому люду казался едва ли не Вотановыми чертогами. И первые дни за Евдокией следили. Она ощущала на себе взгляды, настороженные, но жадные, преисполненные почти животной похоти. И взгляды эти заставляли слушаться провожатого, не отходить от охранников и руки держать на револьверах.
— Идемте, панночка. — Он повел ее по проходу, выгрызенному в теле скалы многие столетия тому, когда и земля, и сами выработки принадлежали еще гномам. Оттого проход был узким, извилистым, человеку крупному — как развернуться?
И сейчас Евдокия не понимала, зачем ей показали это?
Из желания сбить спесь с краковельской самоуверенной панночки? Из подспудной ненависти к ней, которая вернется в свой мирок, чистенький и аккуратный, выкинув из памяти Острожские горы? Или просто потому, что она спросила?
Провожатый вывел на узкий пятачок, который нависал над пропастью. На пятачке стояли железные клетки, а в клетках сидели люди… нет, сперва она и не поняла, что это именно люди. Скукоженные, скрученные существа, которые лишь слабо стонали.
— Бунт поднять пытались, — сказали Евдокии, позволив подойти к клетке вплотную. — За то и наказаны…
Все-таки люди, изможденные, с неестественно тонкими руками, с раздутыми, вспухшими животами, с кожей, покрытой серым налетом…
— От серой гнили долго помирают…
…Евдокия сбежала.
Но там, на рудниках, где каждый третий — каторжанин, а каждый второй — должник на откупе, нельзя было иначе. И даже она, несмотря на слабость женскую, жалость, которую не вытравить доводами разума, понимала, что малейшая слабина приведет к бунту…
Понимала и радовалась, когда маменька, выслушав сбивчивый рассказ, кивнула головой и сказала:
— Надо к людям по-человечески относиться, глядишь, и бунтовать меньше будут…
…Острожские рудники доход приносили, и пусть маменькины партнеры долго упрямились, не желая тратиться ни на паровые махины, которые нагнетали бы в шахты воздух, ни на мельницу новую, ни, тем паче, на каторжан.
Дома?
Еда?
Помилуйте, этак из-за бабьей жалостливости вовсе без прибытку остаться можно. Впрочем, Модеста Архиповна умела добиваться своего. И если уж кому-то ее деньги надобны, то…
Евдокия дернула себя за косу, отгоняя пренеприятнейшие воспоминания. Одно дело — Острожские рудники, и совсем другое — дворец генерал-губернатора…
— Он лжет, — прошептала Аленка, когда пан Зимовит откланялся, перепоручив красавиц заботам снулого, мышеподобного ординарца.
— Кто?
— Его превосходительство… ее тут прокляли… я… слышала, но не сразу поняла, что это.
— Знаешь кто?
Аленка покачала головой.
Вот же… и что теперь делать? Забирать Аленку и возвращаться в Краковель? Или оставаться, но глазе сестрицы не спускать? А если и ее тоже? Конкурс этот — дурная затея, хотя перспективная… этакая реклама… но ни одна реклама не стоит Аленкиного здоровья. И та, догадавшись о мыслях сестрицы, решительно заявила:
— Ты себе как хочешь, а я никуда не поеду!
— Алена!
— Что? Между прочим, это мой шанс!
— На что?
Разговаривать приходилось шепотом, но все одно на них смотрели; особенно одна панночка, смуглявая, темноглазая и темноволосая, в простеньком чесучовом платье.
И смотрела этак с прищуром, с насмешкой.
— Познакомиться с ним!
С кем именно — можно было не уточнять.
Евдокия вздохнула:
— С чего ты взяла, что он там объявится… как по мне, он вообще крепко занят будет.
Аленка только фыркнула: за прошедшие сутки она окончательно убедила себя, что «Охальнику» в вопросах, касавшихся светлого объекта Аленкиной любви, веры нет.
— Во-первых, будет расследование и поручат его, уж поверь, не младшему актору… во-вторых, там весь высший свет будет…
…который вряд ли обрадуется Аленке.
Но ведь не отступится дорогая сестрица, упрямством она в матушку пошла. И Лютик исчез. Он бы, может, и сумел дочь уговорить, но у Лютика своих проблем ныне ворох, и Евдокия сама его уверила, что справится.
Справится, конечно.
— А вот у нас в городе, — заметила смуглявая панночка, поправляя ужасающего вида шляпку, — шептаться не принято!
Ответить Евдокия не успела: ординарец заявил, что экипажи поданы…
…и перехватил ее у двери.
— Панночка Евдокия, — сказал он, наклонившись к самому уху, — его превосходительство желают с вами побеседовать в приватной обстановке.
…на сей раз не в гостиной, но в уютном кабинете.
Евдокия оценила сдержанную, но все же роскошную отделку: шпалеры из северного дуба особого серебристо-стального отлива и мебель, исполненную в модной ныне технике pietra dura.
[16] Едва ли не треть комнаты занимал двухтумбовый стол с картоньерами,
[17] вплотную к нему примыкало палисандровое, с отделкой из орехового капа, бюро, крышка которого была откинута, позволяя оценить содержимое. Взгляд Евдокии скользнул по золоченой горе-чернильнице, чересчур роскошной и вряд ли удобной в использовании, коробочке с перьями, колокольчику, высокому графину с песком, воску и плотным красным палочкам сургуча.
— Присаживайтесь, панночка Евдокия. — Генерал-губернатор указал на роскошное низкое кресло, выглядевшее весьма-таки жестким. — Признаюсь, удивлен… мы рассчитывали, что панна Модеста пришлет… иное доверенное лицо.
— Она сочла, что женщине будет проще с женщинами поладить, — мило улыбнулась Евдокия, подозревая, что человек, разглядывающий ее сквозь стекла пенсне, каковое на строгом сухощавом лице смотрелось элементом чуждым, ищет благовидный предлог отстранить ее от дела.
— Конечно, конечно… — Пан Зимовит поморщился, не давая себе труда скрыть раздражение. — Но… это несколько неожиданно. Признаюсь, мы с паном Стесткевичем уже успели обговорить многие вопросы…
Интересно, когда это? Грель о подобном не упоминал. Вот о новых штанах со штрипками так да, сказывал, а о договоренностях с генерал-губернатором — нет. Штаны, выходит, важней?
— …и скажу честно, нам было бы удобнее и дальше продолжить работу с ним…
— Боюсь, ничем не могу помочь.
— Отчего же? Сколь знаю, пан Стесткевич прибыл…
…и того интересней. Когда ж он успел-то? И главное, почему Евдокия о том слышит впервые?
— …и вы просто передадите полномочия ему… как старшему…
— Нет.
Генерал-губернатор снял пенсне и, сев, подпер кулаком подбородок.
— Панночка Евдокия, я понимаю, что вы не хотите упустить свой шанс… а я не хочу вредить вам и писать Модесте Архиповне письмо, выказывая свое вами недовольство, но вы не оставляете мне иного выхода.
— Боюсь, — Евдокия стиснула портфель, — что бы вы ни написали, матушка решения не изменит. Более того, не она, а я вложила в это мероприятие пятьдесят тысяч злотней, а потому имею полное право видеть, на что они были… или будут истрачены.
— Вот как?
— Именно.
— Что ж, — пан Зимовит поднялся, — в таком случае, не смею вас боле задерживать.
Коснувшись серебряного колокольчика, пан Зимовит дождался, когда боковая панель, ничем-то не отличная от прочих, скользнет в сторону.
— Что у нас есть на Евдокию Парфеновну Ясноокую…
Ждать пришлось несколько часов, но досье помощники собрали если не полное, то крайне любопытное… генерал-губернатор, перелистывая странички его, то хмурился, то усмехался.
…упрямая девица.
И несвоевременно, до чего же несвоевременно пришло панне Модесте в голову заменить проверенного человека дочерью…
Пан Зимовит задумчиво провел пальцами по спине бронзовой лошади. Сейчас его занимало одно — кому поручить дело тонкое, щепетильное, с тем чтобы после, когда вся эта история закончится, не вышло нового скандала. И не сказать, чтобы в подчинении генерал-губернатора вовсе не имелось людей надежных, но по тем или иным причинам не подходили они…
— Найди мне Лихослава Вевельского…
…неймется княжичу, не привык без службы? Пускай послужит, а заодно поймет, что не с его-то характером в тайную канцелярию соваться.
Дворец генерал-губернатора Евдокия покидала в смешанных, если не сказать, расстроенных чувствах. И встрече с Грелем Стесткевичем, прогуливавшимся по аллее, она вовсе не обрадовалась.
— Панночка Евдокия! — Грель поспешил навстречу.
В клетчатом пиджаке с широкими плечами, в полосатых узких брюках, он выглядел нелепо и смешно. Шляпа с высокой тульей, исполненная из белой гишпанской соломки, придавала ему вид легкомысленный, с которым не вязался ни массивный черный кофр, ни свернутая в трубочку газета. Ее пан Стесткевич сунул под мышку и сделал попытку поцеловать Евдокии ручку.
— Что вы здесь делаете? — Евдокия ручку спрятала.
На всякий случай.
Вот не по нраву ей был пан Стесткевич, невзирая на всю старательность его, каковая виделась Евдокии показной.
— Так ведь я за вами, панночка Евдокия… в помощь.
Грель улыбался. Зубы он имел хорошие, крупные и белые, которыми гордился и после каждого приема пищи старательно начищал меловым порошком. Порошок в жестяной коробочке, а также щетку и мягкую тряпицу он повсюду носил с собою. О привычке его, несомненно похвальной, знали многие и втихую посмеивались. Однако Грель на насмешников взирал свысока и от привычки отказываться не собирался. Сейчас он глядел на Евдокию с верноподданническим обожанием, несколько ее пугавшим.
— Меня маменька ваша, Модеста Архиповна, послали-с…
…врет. Врет и не краснеет.
— И для чего же?
— Ах, панночка Евдокия, — Грель позволил себе взять Евдокию под локоток и портфель с бумагами попытался отнять, за что и получил по руке, но не обиделся, рассмеялся неприятным дребезжащим смехом, — мало ли какая нужда выйдет… вдруг да помощь понадобится… ваша маменька так и сказали, что, мол, сразу следовало бы меня с вами отправить… да и с паном Зимовитом мы…
— Знаю.
Не знает, но догадывается, что неспроста генерал-губернатор пытался от Евдокии избавиться, не из блажи, не из пустого мужского пренебрежения…
И тем любопытней все.
— Вот и буду помогать, чем смогу… — Пан Грель все же завладел рукой Евдокии и держал ее не просто так, но со смыслом, пальчики поглаживал и, улыбаясь, в глаза норовил заглянуть, вздыхал томно.
От него пахло дорогим одеколоном, а в петлице пиджака виднелась красная роза.
— Вы себе представить не можете, панночка Евдокия, до чего я рад… прежде нам с вами не случалось работать, чтобы вот так — накоротке… и я премного о том сожалею…
Евдокия не сожалела.
Она пыталась связать Греля, генерал-губернатора и происшествие, каковое вряд ли удастся скрыть. Серая гниль и конкурс. Все одно к одному, а не складывается. Почему? Потому что не хватает Евдокии информации.
Пока не хватает.
— Помолчите, — велела она, и Грель послушно замолчал, только серые глаза нехорошо сверкнули. Нет, не нравился он Евдокии…
Кто таков?
Появился в позапрошлом годе, отрекомендовавшись сыном старого Парфена Бенедиктовича приятеля, разорившегося и вынужденного существовать если не в бедности, то на грани ее. Грель рассказал маменьке слезливую историю, вытащил пару снимков с батюшкой и покойным супругом Модесты Архиповны, доказывая этакое своеобразное родство… и получил место приказчика в торговом зале…
…мылом торговал, шампунью и прочими дамскими мелочами.
Следовало признать, что клиентки Греля любили, нахваливали, и трудился он, себя не жалея. И маменька, несмотря на знакомство, относившаяся к нему с прохладцею, как и к прочим наемным работникам, оттаивала…
…а все одно — не было у Евдокии веры этому человеку.
Не было, и все тут.
Еще та история, прошлогодняя… темная, нехорошая… ничего-то никто прямо не сказал, но намекали, поглядывали… уволить бы, так не за что…
…осторожней быть надобно, так чутье говорило, а чутью своему Евдокия верила. И руку забрала. Хотела вытереть о юбки, да удержалась.
Пан Грель, оскорбленно поджав губы, поотстал…
…и все-таки кто принес проклятие? Его ведь не так просто сплести. Евдокия узнавала, и пусть сама она напрочь лишена колдовского таланту, но теорию постигла. Одной силы мало, умение требуется немалое, иначе сорвавшееся с привязи проклятие самого проклинающего и поразит.
А чем сильней проклятие, тем сложней вязь.
Вот и берутся за такую работу старые матерые ведьмаки. Или колдовки беззаконные.
Кто?
И для чего? Уж не ради одного конкурса… титул — это, конечно, приятно… но что к нему? Небольшое имение? Небось среди конкурсанток не было бедных, кроме разве что той смуглявой панночки… нет, само проклятие, ежели покупать, станет дороже имения. И значит, не в деньгах дело.
В ревности?
В желании примерить Алмазный венец, сотворенный мастерами-гномами? Кто-то и вправду верит, что, надев его, отсрочит старость?
Или не венец нужен, но сам статус первой красавицы, позволяющий остаться при дворе?
Нехорошо как… неспокойно…
Евдокия погладила портфель, велев себе не паниковать раньше времени. Проклятие? Неприятно, но… когда речь идет о крупном тендере, можно ждать не только проклятия. И лунная слезка, которую Аленка поклялась не снимать, защитит…
Лихослав Вевельский явился пред светлые очи генерал-губернатора немедля и был удостоен внимательного, если не сказать излишне внимательного, взгляда.
Пан Зимовит обошел его слева.
И справа.
Дотянулся до волос, пощупал.
— Зубы показать, ваше превосходительство? — Лихослав раздражался.
Неспокойно ему было.
И неуютно. Честно говоря, он успел мысленно проклясть и колдовку, в ловушку которой вляпался; и полкового целителя, изрядного коновала, большей частью пребывавшего в состоянии глубочайшей алкогольной задумчивости, криворукого и равнодушного; и собственную невезучесть, и неспособность смириться с тем, что, чувствуя себя здоровым, он меж тем к воинской дальнейшей службе был негоден.
…лет через пять, когда сама собою развеется, расползется серая петля, сердце захлестнувшая.
…если развеется еще.
…а и то твердят: повезло… одна беда от другой сберегла. И как сберегла, когда обе с Лихо и остались?
— Не дерзи, — спокойно ответил пан Зимовит. — Надо будет, покажешь и зубы и хвост.
— Хвоста у меня нет.
— Да? Совсем нет? Или периодически нет?
— Совсем, — глядя в глаза пана Зимовита, ответил Лихо.
— Это хорошо, что совсем… это правильно… вашему семейству одного хвостатого с избытком будет… Что, не привык к мирному житью?
— Не привык.
— А понимаешь ли ты, дорогой мой, — палец генерал-губернатора уперся в грудь, — чем тебе это грозит?
— Да. Объяснили.
И объяснял уже местный, познаньский целитель, при храме Иржены-заступницы обретавшийся. Он был полноватым и рыхлым, в безрукавке зеленой, надетой на голое тело. И Лихослав, слушая целителя, глядел на пухлые руки его, все в младенческих перевязочках, на полные пальцы и розовые, аккуратно подпиленные ногти.
Глядел и думал, что не бывает так.
Ему ведь не больно… когда вляпался, тогда да, больно было, и так, будто бы его, Лихослава, наизнанку вывернули. Даже когда навий волк подрал, и то не так болело. Задыхался, и кричал, и плакал от боли кровавыми слезами… и руку полкового целителя, проспиртованную и грязную, помнит: как давила на грудь, продавливала, и как заскорузлые пальцы пробирались внутрь. Тогда от них разливалась упоительная прохлада…
…они подцепили и вытащили осколок проклятия.
…вот только сопряженного целитель не заметил, позволил корни пустить, и теперь, только если с сердцем. Так целитель и сказал, поглядев на Лихослава с жалостью.
Странно.
Потом, дома, запершись в комнате, Лихослав разделся и долго, внимательно разглядывал себя, выискивая на коже следы. Кожа была белой, с красноватым отпечатком целительской ладони, который, впрочем, таял. Лихослав поворачивался и так и этак… ничего не увидел.
…вот от навьего волка подарочек, тот чувствовался, что бессонницей, появлявшейся на полную луну, что щетиною — сколько ни брейся, а все одно вылезет, — что смутным беспокойством, запахами, которыми мир наполнялся и переполнялся, а Лихо не умел от них защититься.
— Объяснили, значит, — генерал-губернатор вдруг разом потерял к Лихославу интерес и вернулся за стол, — а тебе все одно неймется… служить, значит… верой и правдой…
Уши Лихослава полыхнули, до того глупыми в исполнении пана Зимовита звучали привычные обороты.
Служить.
А что ему еще делать? Отцу уподобиться и по актрискам пойти? Или в клабах обжиться, спуская остатки семейного состояния за карточным столом? По-хорошему, следовало бы заняться делами, но Лихослав отдавал себе отчет, что в хозяйстве он ничего-то не смыслит…
…батюшкины кредиторы намекали, что земли князей Вевельских заложены и перезаложены…
…и матушкины драгоценности, добрая половина из которых еще годы тому лишилась настоящих камней…
…управляющий, единственный из четверых, который не проворовался — то ли не успел, то ли уродился чересчур уж совестливым, — утверждал, что поместье способно приносить доход, но поначалу потребуется вложиться…
…Лихо и вкладывался, отправляя домой не только офицерское жалованье, каковое было скудным, хоть и полагались Крылатому полку особые надбавки, но и все, чего удавалось на границе взять. А порой получалось неплохо, вспомнить хотя бы позапрошлый месяц, когда его разъезд наткнулся на хольмский обоз с контрабандой… Лихославова доля на пятнадцать тысяч злотней потянула.
…да и без того Серые земли его баловали, подсовывая то навьи стаи, то хрустального цвета поляны, то иную какую редкость.
Подкупали.
Или откупались за тот, за первый подарок?
Лихо откуп брал, зная, что ненадолго это везение. Но казалось, есть время… еще день, еще час… еще шаг и другой по старому скрипящему полу, к печи, в развалинах которой сверкает золотая искра. Не то обманка, не то огнецвет, в полную силу вошедший…
О чем думал, когда гнилая доска хрустнула под ногою?
О деньгах.
О том, что за огнецвет, ежели и вправду повезло на него наткнуться, дадут тысячи две, а то и две с половиной… и что денег этих, быть может, хватит хотя бы ненадолго…
Потому, верно, и не услышал шороха, с которым развернулось старое проклятие, и холодную иглу, которая в ногу впилась, ощутил не сразу… когда закричали, было уже поздно.
Но снова повезло: вытащили. И целитель полковой почти тверезым оказался… и жив Лихо, это ли не главное? А деньги… что деньги? Куда ушли?
Известно куда. И ведь сколько ни говори, отец лишь рукой отмахнется и о своем начнет: что, дескать, иной выход есть.
— Думаете, с тайной канцелярией семейные дела поправить? — Пан Зимовит осклабился, точно видел Лихослава со всеми его мыслями, а может, и видел: недаром на генерал-губернатора лучшие ведьмаки работали. Но мыслей своих Лихослав не стыдился. Пусть он пока не князь, но отвечает если не за отца, то за младших братьев и сестер… а в том, чтобы искать государевой награды, чести всяко больше, чем в женитьбе на состоятельной наследнице, что бы там ни говорили.
— Что ж, — генерал-губернатор сцепил пальцы под подбородком, — не буду обещать невозможного, скажу лишь, что ваше будущее в ваших же руках. Послужите государю хорошо, и наградою вас не обойдет.
— И что от меня требуется?
— Приглядеть за одной особой, которая весьма несвоевременно объявилась. Отвлечь, развлечь… да хоть в койку уложить, главное, чтобы особа сия не мешалась в… дела, ее не касающиеся. Заметьте, жениться я вас не заставляю.
И на том спасибо.
ГЛАВА 10
О Цветочном павильоне, зеркалах и модной толерантности
Отношение общества к наличию или отсутствию у вас хвоста во многом определяется модой. Впрочем, касается это не только хвостов.
Из размышлений о жизни ненаследного князя Себастьяна Вевельского
Лизанька разглядывала соперниц сквозь ресницы, с трудом сдерживая непонятное, незнакомое раздражение. Она-то, с детства привыкшая к тому, что среди подружек, каковых у Лизаньки было не так чтобы много, среди многочисленных маменькиных сродственниц и их дочек, числилась первой красавицей, теперь вдруг оказалась одной из многих.
И не самой яркой.
Одетая по последней моде, Лизанька вдруг остро ощутила, что платье, пусть и купленное в дорогом магазинчике, было лишь подогнано по фигуре ее, а не сшито на заказ… и ткань не такая уж роскошная, и рисунок простоват, и отделка не удалась…
И сидит оно не так чтобы совсем уж хорошо…
Внезапная обида на жизнь, которая преподнесла этакий неприятный сюрприз, заставляла Лизаньку горестно кривить губы и искать кого-то, кто был бы хоть на самую малость, но хуже. И взгляд ее то и дело останавливался на чернявой акторке, за которой маменька строго-настрого велела приглядывать.
Лизанька и приглядывала.
…во дворце генерал-губернатора.
…и в коляске, которая на вокзал везла.
…на самом вокзале, где уже дышал парами состав.
…и в вагоне пульмановском, личном его превосходительства.
Приглядывала и дивилась тому, до чего нехороша батюшкина акторка. Неужто и вправду этакая дура? Или притворяется? Взгляд-то живой, лукавый… точно притворяется…
И злость разбирает, душит просто-таки. Знал же батюшка, сколь важен этот конкурс для Лизаньки, а все одно отправил конкурентку, будто бы иного способа свои дела устроить не нашлось. Не мог родной дочери задание
доверить?! А эта, чернявая, наверняка знает, под какой личиной Себастьянушка скрывается. И своего не упустит.
Мысль о том, что не все окружавшие Лизаньку девушки желают породниться с ненаследным князем Вевельским, в голову Лизаньке не приходила. И оттого мучилась она злой ревностью, не имея способа гнев свой выплеснуть.
— А у нас в городе, — сказала акторка низким голосом, прижимая к груди ужасающего вида ридикюль, — не принято соперниц проклинать!
Ей не ответили.
Ядзита, достав вышивку, устроилась у окошка. Габрисия заняла кресло в углу, откуда и наблюдала за прочими. Гномка обошла вагон, придирчиво изучая обстановку его, к слову, весьма роскошную. Сделанный по специальному прожекту, вагон более напоминал небольшую гостиную, исполненную в пурпурно-золотых тонах. Здесь нашлось место низким диванчикам, обтянутым телячьей кожей, и банкеткам, и креслицам, до того изящным, что выглядели они вовсе кукольными, столикам и очаровательному полукруглому бюро с нефритовой инкрустацией.
Карезмийка, устроившись на полу, тяжко вздохнула…
— Быть может, — осторожно заметила Иоланта, трогая витой позолоченный шнур, — Мазена сама виновата? Радомилы многих… злили.
— О да, а у Мазены норов и вовсе был сволочным. — Эржбета расправила полосатые юбки дорожного платья и достала свой блокнотик. Что она пишет? Спросить? Неудобственно как-то. — Уж поверьте мне… и да, я не собираюсь делать вид, что мне безумно ее жаль.
Паровоз издал протяжный гудок, но с места состав не тронулся.
Лизанька собралась было присесть в кресло, широкое и весьма удобное с виду, но была остановлена самым невежливым способом. Рыжеволосая девица, смутно знакомая, дернула Лизаньку за руку и, указав куда-то в угол вагона, сказала:
— Там твое место.
— Это еще почему?
Богуслава. Точно, Богуслава Ястрежемска, единственная дочь князя Ястрежемского…
…красива, конечно. Кожа, как у всех рыжих, белая, фарфорово-прозрачная, волосы — огонь, глаза, по-кошачьи зеленые, щурятся недобро, оглядывают Лизаньку этак с нарочитой неторопливостью, заставляя ощутить собственную ничтожность.
— Потому, что не следовало писарчуковой внучке в шляхетные панны лезть, — с явным удовольствием сказала Богуслава.
И руку стиснула.
Вот тварюка!
— Отпусти, — сказала Лизанька, в зеленые глаза глядя прямо, с вызовом. Отступаться она не собиралась, — пока космы целые.
— Прекратите! — Панночка Ядзита отложила шитье. — Мне кажется, места здесь всем хватит…
— Особенно теперь, — хихикнула Иоланта. — А там, глядишь, еще кого-нибудь проклянут, и совсем вольно станет…
Богуслава руку разжала и от кресла оттолкнула.
Пускай себе.
Лизанька не настолько глупа, чтобы в драку лезть. С этой стервой она потом сочтется…
— Конечно, садитесь, панночка Богуслава. Простите, не узнала сразу. — Лизанька отступилась. — Волноваться заставила… а в вашем возрасте волнения вредны…
— Что ты хочешь сказать?
— Что тебе, дорогая, двадцать два уж минуло, — с неприятной улыбкой уточнила Габрисия, — или ты забыла, Славочка, как мы намедни твой день рождения праздновали? Скажи, он так и не явился?
— Кто? — Ядзита вытащила темно-зеленую нить.
— Себастьян Вевельский…
…Богуслава скривилась и буркнула:
— Нашли, о чем говорить… явился… позже… прощения просил…
— На коленях? — Габрисия от расспросов, несомненно, получала удовольствие. Вон как порозовела… и даже улыбалась почти живою улыбкой.
— На коленях, конечно… и подарок подарил… от королевского ювелира. — Гордо задрав остренький подбородок, Богуслава опустилась в отвоеванное кресло.
Лизанька же заставила себя улыбаться.
Ну, папенька, спасибо вам огромное! С вашей-то щепетильностью урожденной того и гляди без жениха останешься. Значится, этой рыжей паскудине Себастьянушка украшения дарил?
От королевского ювелира?
— Приходил, значит… дарил… — задумчиво протянула Габрисия, проводя сложенными щепотью пальцами по узкому носу, — а потом прямиком кинулся в объятия ведьмака…
Богуслава густо покраснела.
— …небось пригляделся, понял, что его ждет… и решил, что лучше к Аврелию Яковлевичу в миньоны податься, чем к тебе в мужья.
Иоланта захихикала.
Эржбета нахмурилась и сказала:
— Не самая удачная тема.
— Именно, — подхватила Богуслава. — К тому же вам ли не знать, как в газетах все перевирают… Себастьян не из этих…
Смуглявая акторка слушала разговор с явным интересом, она выгребла из ридикюля горсть семечек и весело щелкала, ссыпая шелуху в фарфоровую вазу. Ваза выглядела древней, солидной, пышные бока ее покрывала яркая роспись, изображавшая нагих античных богинь и крылатых коней; но акторка ни малейшего уважения к чужому имуществу не испытывала.
Дура?
Или все-таки…
— А ты проверила? — Благодатную тему Габрисия оставлять не желала. И на Богуславу глядела… с ненавистью?
Пожалуй что, вот только ненависть эта была мимолетной, она мелькнула в прозрачных серых очах и исчезла за маской безразличия.
— Ты же знаешь, что нет… — с неудовольствием отозвалась Богуслава.
— Я знаю, что за деньги многое можно купить.
— О да, к примеру, новое лицо… не скажешь, дорогая, кто его делал?
— Тебе-то зачем? — Габрисия повела плечом и отвернулась к окну, бросив напоследок: — Ты сидела рядом с Мазеной…
Наверное, они бы разругались, однако второй гудок, куда более громкий, перекрыл ответ Богуславы. А в вагон вошла девица с косой и портфелем.
За девицей следовал высокий широкоплечий парень.
Темноволосый. И сероглазый… и костюмчик новый на нем, явно только-только из лавки, сидит вон почти хорошо. Штаны полосатые, по последней моде, шляпа из белой соломки, саквояж. Все чистенькое, аккуратное, только-только купленное…
Лизанька заставила себя отвернуться к окошку, благо паровоз все же тронулся, и мимо Лизаньки поплыли гладкие столбы… неужели все так просто?
Девица эта… Евдокией кличут, хмурится, от парня отворачивается, а он вокруг вьется ужом, силясь услужить. Она же явно недовольна. Но чем? Не тем ли, что парня этого ей генерал-губернатор навязал? А ведь не для того ли попросил остаться? Конечно, операция, какова бы ни была ее суть, на высшем уровне согласовывалась… и верно… кто в чем заподозрит симпатичного приказчика?
Никто.
Главное, не глазеть чересчур пристально. И Лизанька скосила глаза, пытаясь выискать на чужом лице знакомые черты. Парень, утомившись обихаживать капризную девицу, устроился в темном углу, из которого, надо полагать, было весьма удобно наблюдать за конкурсантками.
…ах, папенька, папенька…
А все из-за вашего упрямства… могли бы и поспособствовать родной-то дочери… но нет, все самой придется, собственными белыми ручками. И Лизанька, подавив тяжкий вздох, мило гостю улыбнулась.
Шанса своего она не упустит.
Не будь-то Лизанька дочерью самого познаньского воеводы.
Ехать пришлось долго.
Стучали колеса, клонили ко сну, но Себастьяну спать было невозможно, стоит слегка ослабить контроль, и поплывет личина, то-то скандал разразится. Оттого и ерзала панночка Белопольска, крутила головой, изволила любопытничать, трогала золотой шнур, которым был отделан низенький диванчик, ковыряла лоснящуюся, навощенную обивку его, гладила вазу… семечки вот лузгала… все одно ваза поддельная, из тех, которые в превеликом множестве создаются в мастерских около Ляховицкого музея…
— Хотите? — Себастьян предложил семечки Богуславе, и та отвернулась, всем своим видом показывая, что само это предложение оскорбляет ее до невозможности. — Ну как хотите…
— От семечек руки чернеют, — наставительно заметила Иоланта. — И зубы портятся.
— Просто семечки перед жаркою мыть надобно. Вот у нас в городе…
— У вас городе все по-особенному, — согласилась Габрисия, которая после беседы с Богуславой пребывала в смятении, хотя и пыталась его скрыть. Выдавали руки, нервно теребящие тесьму на жакете. — Не подскажете, откуда вы родом?
— Из Подкозельска! — с гордостью за родину ответила Тиана.
…а Себастьян приметил, как Иоланта погладила простенький с виду перстенек… и Ядзита вытащила зеркальце…
Нет, врать нельзя.
Но панночка Белопольска и вправду была родом из сего славного местечка, основанного пятьсот лет тому шляхтичем Витко Козловским, правою рукою князя Добромысла…
— Хороший, должно быть, город, — заметила Ядзита. И зеркальце не убрала…
— А то. — Тиана ссыпала семечки в ридикюль, а руки вытерла платочком. — Конечно, не Познаньск… но зато у нас памятник князю Добромыслу имеется. Чудотворный! Если кинуть монетку и желание загадать, то оно всенепременно сбудется…
— Как мило. — Габрисия все же успокоилась.
…что же такого было сказано? Надобно отписаться, пускай Евстафий Елисеевич узнает…
— А еще у нас храм старый есть. Хельмов… — Это панночка Белопольска произнесла страшным свистящим шепотом. — Правда, он заколочен, но…
…но стоит на площади Подкозельска, наводя на мирных горожан ужас, и каждый год ложатся на стол генерал-губернатора слезные прошения с тем, чтобы снести черную громадину… а он медлит.
Почему, к слову?
Нет, допросить генерал-губернатора не выйдет, однако же любопытно…
…и удобно.
— Но я слышала, что заколоченный — не запечатанный… и не сносят его потому как… — идея была безумной, однако образу Тианы соответствовала всецело, — потому как там Хельму молятся!
В вагоне повисла тишина.
И только чернявый типчик весьма подозрительного вида позволил себе хмыкнуть. Глаза типчика маслянисто поблескивали, взгляд блуждал по вагону, и Себастьян готов был поклясться, что типчик этот неучтенный оным взглядом каждую красавицу обмусолил.
— Панночка преувеличивает. — Он выпятил грудь и взялся пальцами за отвороты пиджака. — Мы не хольмы, чтобы Хельму проклятому кланяться.
— Грель, прекратите, — сказала девица с косой и портфелем, который она держала на коленях и, сама того не замечая, гладила.
Ядзита поспешно сплюнула через левое плечо, Габрисия коснулась гагатового медальона, а панночка Эржбета, отвлекшись от своего блокнотика, тихо заметила:
— Вы не совсем правы.
— С чего это?
Грель… надо будет запомнить. А девице с косой… Евдокия, ее зовут Евдокия, он не нравится. И ладно бы только в симпатиях дело, вон какие взгляды бросает: долгие, внимательные, так смотрят на человека, которого в чем-то подозревают.
В чем?
Высокий. Красивый, пожалуй что, тою лаковой лживой красотой, за которой просматривается гнильца. Нет, Грель был Себастьяну несимпатичен, но, быть может, оттого, что панночке Белопольской его внимание пришлось очень даже по вкусу.
Панночка Белопольска была безголовою кокеткой и старательно строила глазки. Грель принимал внимание благосклонно, оттаивая, но во взгляде его читалось снисходительное презрение. Нехороша для него провинциальная панночка, очевидно бедноватая, глуповатая, с такою можно роман закрутить, не боле того.
Вот княжны — дело иное… правда, уже для них он сам нехорош, невзирая на всю красоту.
— Даже если бог проклятый, он все одно остается богом, — сказала Эржбета, проводя ладонью по столику. Хороший столик, наборный, отделанный и розовым деревом, и темным мореным дубом, орехом, серебристой сосной… — А от бога откреститься нельзя…
…и выходит, что стоит в Подкозельске черный Хельмов храм не просто так?
…откупом Хельму, уступкой…
…стало быть, и службы ведутся, и льется на обсидиановый алтарь жертвенная кровь?
— О некоторых вещах говорить не принято. — Эржбета со вздохом руку убрала, уставилась на пальцы. — Но это не значит, что этих вещей вовсе не существует.
— Хельм — зло, — это были первые слова, которые проронила карезмийка, и секиру свою сжала.
— Зло, — не стала спорить Эржбета. — Но мир сотворен и от его крови тоже. И люди… и если отказаться от части мира, от части себя, кому станет легче?
— То есть, по-вашему, выходит, что храмы нужны? — Габрисия подала голос.
Мертвый какой.
И лицо снова маскою стало.
— Нужны. — Эржбета не собиралась теряться и отступать. — Говоря о Хельме, почему-то люди забывают, что он не только бог смерти, но и посмертия… теперь о покое для мертвых просят Иржену и Вотана, однако изначально темный мир — во власти Хельма.
Она говорила тихо, едва ли не шепотом; но в вагоне воцарилась такая тишина, что ни слова не потерялось.
— В воле его дать покой исстрадавшейся душе, очистить ее от мук земных и передать в руки Праматери Иржены. В воле его запереть зло огнем и льдом… в воле награждать и наказывать. Люди забыли, что именно Хельм был высшим судией. Он посылал железных воронов за теми, кто нарушал законы богов, он стоял на страже мертвых, и к нему же несли свои горести живые.
Губы Эржбеты дрожали, кривились, словно она вот-вот расплачется.
С чего бы?
Уж не от сочувствия ли к Темноликому? И не стоило поминать, не стоило… холодом повеяло, тьмой первозданной, которую Себастьян чувствовал остро, едва сдерживая трансформацию.
И не только он.
Поежилась эльфийка, пересев поближе к Евдокии. Иоланта сжалась. Обняла себя Габрисия… Богуслава сдавила голову ладонями, и ойкнула Ядзита, уколов палец иглой. На нем вспухла красная капля крови, на которую все уставились завороженно, не смея отвести взгляда.
— Ерунда какая! — прозвучал громкий бодрый голос Греля. — Этак вы, панночки, сами себе ужасов напридумываете, а опосля будете бессоницею маяться.
— Точно. — Ядзита рассмеялась и сунула палец в рот. — Надо же… Хельм — миротворец…
— Скорее страж, — поправила Эржбета и тихо, очень тихо, так, что Себастьян едва-едва расслышал, добавила: — Он не любит, когда именем его и волей творят темные дела…
Интересный был взгляд.
И вот только что считать темным делом?
Гданьск начинался с переплетения железных дорог, с тяжкого дыма, напоенного паром и угольной пылью. Окна вагона затянуло серой рябью, и солнце поблекло, мир сделался пустым, тяжелым. Богуслава не могла отрешиться от странного ощущения, что будто бы все происходящее происходит не с нею, но с кем-то, кто поселился в ее теле.
Глупость какая!
И этот некто, пока безымянный, становился сильнее с каждой минутой, он теснил саму Богуславу, прибирая по ниточке ее волю, ее память, сам разум…
…Агнешка, паскудина светловолосая…
…и подруга ее… она ведь здесь, спряталась за маской… она Мазену прокляла, в этом нет сомнений. Почему? Какое Богуславе дело?
И проклятую не жаль.
И целительниц, которые, тут и думать нечего, проклятием замараются… ничего, чем меньше останется, тем оно лучше… красавицы… не будь ей так больно, Богуслава рассмеялась бы.
Кто красавица? Гномка? Или карезмийка со своею секирой? Кто их вообще допустил до финала… нет, очевидно, что здесь дело политическое… а еще эльфийка эта… и провинциальная дурочка черноглазая… дурочка с семечками…
Но мигрень мучит.
И впору закрыть глаза, кликнуть горничную, пусть задернет шторы, постель приготовит, принесет чашку горячего шоколада… и масло; мятное масло чудесным образом избавило бы Богуславу от мигрени… а если еще немного мандаринового… и эвкалипт, точно… а для сна — лаванда.
Колеса стучат. Красавицы переговариваются вполголоса, но тот, кто занял место Богуславы, милосердно позволяет не слушать пустые их разговоры. Он шепчет, что еще не время… а когда время?
Когда Богуслава будет готова.
К чему?
Она поймет, она ведь уже понимает, что все будет не так, как обещала Агнешка… понимает, но ее это не волнует. Вот грохот колес, который отзывается стуком крови в висках, волнует. И покачивание вагона, и скрип, и иные звуки… как-то их слишком много…
— Панночке дурно? — раздался мягкий бархатистый голос.
Мужской.
Ах да, мужчина сел в вагон вместе с этой девицей… «Модестъ»… спонсор… девица некрасивая… в платье дорогом, но дорогие платья нужно уметь носить; а спутник ее нелеп, из тех, которые в поиске состоятельной невесты.
Откуда Богуслава это знает?
Знает, и все тут…
— Может, панночке чаю подать? Кофе?
— Воды. — Богуслава открыла глаза, с трудом унимая внезапную дурноту.
Роились мошки.
Красные. Синие… и надо бы о помощи попросить, не этого, услужливого, в полосатом летнем костюме, который был неуместен в поездке, а Себастьяна…
…он бы не отказал, помог…
…предупреждал ведь…
…нет, Богуслава сама справится. И подумаешь, головокружение. Переволновалась она, с кем не бывает… с нею прежде не бывало, а теперь вот… и руки дрожат, воду в стакане высоком расплескали бы, когда б не своевременная помощь.
— Грель Зигмундович Стесткевич, — представился помощник и ручку подал. — Панночка Богуслава, вам бы лучше прилечь… идемте… знаете, у меня матушка тоже мигренью маялась… я вам сейчас массаж сделаю, и полегчает.
Богуслава хотела ответить, что не нужен ей массаж, но только покой, когда раздался протяжный паровозный гудок. За окнами громыхало. В вагоне же появился острый запах навоза, угля, раскаленного металла. И он порождал такую странную слабость, что Богуслава не сумела бы на ногах устоять.
Ее аккуратно уложили на диванчик и подпихнули под голову подушки.
— Ее тоже прокляли? — раздался звенящий голосок, кажется, Ядзиты…
…черная невеста, так ее прозвали.
На что рассчитывает? На победу?
Все здесь рассчитывают победить… дуры.
— Нет, — это эльфийка, которую всунули в число конкурсанток, желая угодить ее неведомому покровителю… — Ей просто дурно стало…
Дурно.
И избавиться бы от всех… Богуслава ведь достойна короны больше, чем кто-либо…
— Неужели? Помнится, здоровье у Славы было отменнейшим…
Габрисия, заклятая подружка. До сих пор простить не может? Богуслава не желала зла… просто шутка… обыкновенная шутка… и кому от того хуже стало… радоваться должна бы, а то так бы и жила в плену иллюзий.
Тот, кто занял тело Богуславы, охотно соглашался с ней, и оттого присутствие его, еще недавно неудобное, ныне стало жизненно необходимо.
Открыв глаза, Богуслава слабо прошептала:
— Все хорошо… слишком много всего произошло сегодня…
И с нею согласились.
…и только эльфийка посмотрела странно, но промолчала.
Правильно. Пусть молчит. Тогда, глядишь, и проживет дольше.
Нет, Богуслава не собиралась никого убивать. Пока, во всяком случае, но если ей понадобится защитить себя… себя и того, кто спрятался в ней, она не станет колебаться. И он, благодарный за заботу, унял дурноту. По воле его слабое тело Богуславы наполнилось удивительной хмельною силой, которую, правда, нельзя было выказывать…
…конечно, он прав.
И Богуслава смежила веки, позволяя себе принять заботу. Ей сунули под голову еще одну подушечку, плоскую и жесткую, накрыли пледом, растерли виски сандаловым маслом, которое щедро пожертвовала Габрисия, и, решив, будто Богуслава спит, оставили в покое.
До Гданьского вокзала, где красавиц ждали экипажи, оставался час езды. Хватит, чтобы обдумать все хорошенько… и тот, кто прятался в Богуславе, оценил и ее благоразумие, и актерский талант.
Пригодятся.
Гданьская летняя резиденция его величества, собственно говоря, была возведена за чертою Гданьска. Правда, в последние годы город разросся, подступив вплотную к королевским землям. Раскинулись русла дорог, мощенных горбылем, проросли вдоль них купеческие особнячки, крашенные то в желтый, то в небесно-синий, а то и вовсе в розовый колер с непременными грифонами у лестниц…
Припекало солнце, проникая под кружевные завесы зонтиков.
Цокали подковы. Покачивались коляски, бежали следом мальчишки, норовя подобраться ближе, нисколько не боясь конной охраны. Остался позади вокзал с оркестром и мэром, каковой лично вышел приветствовать красавиц и долго нудно говорил о высокой чести, городу оказанной…
…первая фотосессия…
…и первое же, согласованное с его превосходительством, интервью…
…цветы, которые принимала охрана, обещая обязательно передать. Приветственные крики и раздраженные, большей частью женские, взгляды. Впрочем, и раздражение в них было по-летнему ленивым, преисполненным той особой истомы, которая пронизывает все и вся в таких вот курортных городках…
Гданьская резиденция началась с широкой платановой аллеи, высаженной еще при Казимире Чернобородом. Ныне деревья разрослись, переплелись ветвями, и сквозь прорехи в зеленом пологе их проглядывало синее небо.
— До чего здесь… мило, — сказала Ядзита, убирая, наконец, шитье. — Мне прежде не доводилось бывать в королевских дворцах…
— И сейчас не доведется. — Габрисия разглядывала белую розу на тонком стебле. Держала ее на вытянутой руке, двумя пальчиками, словно опасаясь, что роза эта способна причинить ей вред. И выражение лица Габрисии было таким… странноватым, смесь легкой брезгливости и удивления. — Вы же не рассчитывали, что нас там поселят?
— Да?
Кажется, именно на это Ядзита и рассчитывала.
— Традиционно для конкурса отводят Цветочный павильон…
— Павильон? — Панночка Белопольска выпятила губу. — Я не желаю жить в павильоне…
— Это лишь название.
Габрисия умела улыбаться по-доброму, а розу обронила, и вряд ли случайно…
— Цветочный павильон — это небольшой дом на территории. Обычно там размещается принцесса со своим двором… его еще Девичьим домом называют…
…уточнять, что возведен был Цветочный павильон прадедом его величества и вовсе не для любимой дочери, Габрисия не стала.
Двухэтажное белое, словно из кондитерского крема вылепленное здание. Зелень лужаек, пестрота цветочных клумб. Темные окна за узорчатыми решетками смотрят настороженно, недоверчиво, словно оценивая гостей. Сочтет ли дом их достойными?
Себастьян поежился.
Пахло гнилью, но… запах был едва уловимым и явно несвежим. Он исходил от левого единорога, который выставил ногу, не то пытаясь подняться, не то изображая поклон… и еще от лестницы… от дверей, узорчатого паркета, пробиваясь сквозь привычные ароматы воска и пива… небось мебель протирали, пытаясь вернуть ей, несомненно роскошной, но постаревшей, достойный вид.
— Добрый день, панночки, — выступила вперед дама в сером платье.
От нее, к счастью, пахло розами.
…а от зеркал — той же гнилью, и Себастьян заметил, как поморщилась эльфийка. Неужели чует? Наверняка… руку протянула, но зеркальной глади, в которой отражалась она сама, не посмела коснуться.
Нехорошее местечко.
И надобно отписаться Аврелию Яковлевичу… случайно ли сие? Или, быть может, в хитром плане охоты на колдовку что-то да не предусмотрели?
— Зовут меня панна Клементина. — Дама осматривала каждую гостью, не стесняясь ни своего любопытства, ни показного смущения панночек. — И нынешний месяц вы проведете под моею опекой. Кроме, конечно, вас.
Панна Клементина указала на Греля.
— Не знаю, кто вы такой, но в Цветочном павильоне мужчинам нет места.
От холода, прозвучавшего в этом голосе, Себастьян поежился.
— Я… — Пан Грель изобразил поклон и попытался припасть к ручке суровой дамы, но та лишь брезгливо поджала губы. — Я помощник панночки Евдокии, и…
— И меня это интересует мало. Будьте любезны покинуть дом.
— Но…
— Уверена, вас разместят со всеми удобствами. Его величество всегда заботятся о своих гостях.
Пан Грель воззрился на Евдокию, которая лишь плечами пожала. Спорить с панной Клементиной она не собиралась и, сколь Себастьян понял, подобному повороту дела была лишь рада. И Грель, поджав губы, с видом крайне недовольным удалился.
— Надеюсь, я ясно выразилась. — Панна Клементина еще раз окинула подопечных взглядом. — Братья, отцы, кузены, поклонники, женихи и друзья детства не должны появляться здесь. Ни на час, ни на десять минут, ни даже на пять. Таковы правила. И за нарушение их я имею полное право указать вам на дверь. Естественно, сие будет означать, что конкурс для вас закрыт.
— А вот у нас в городе…
Ледяной взгляд панны Клементины заставил Тиану замолчать.
Почти.
— …нравы не столь строгие.
— Не знаю, откуда вы прибыли, панночка, но если хотите, можете туда вернуться…
До Себастьяна долетели тихие смешки.
— Алмазный венец и звание королевы — это не только слова, но и величайшая ответственность. На ту, которая удостоится высокой чести, будут обращены взгляды всех девушек королевства. Она станет для них примером, образцом, идеалом…
Панна Клементина развернулась и, подхватив серые юбки, направилась в глубь дома. Она не сказала ни слова, однако девушки гуськом устремились за той, от мнения которой будет зависеть многое.
— …и кристально чистая репутация — важнейшее из условий…
— Лицемерка, — прошептала Иоланта, глядя в спину женщины с откровенной ненавистью.
— Почему?
— У самой любовник, а нам мораль читает…
— Откуда ты…
— Оттуда. Думаешь, я не знаю, к кому мой папаша ездит? Ладно, не бери в голову. — Она вдруг спохватилась и, остановившись перед очередным зеркалом, которых в Цветочном павильоне было как-то слишком уж много, заправила за ухо темную прядку. — Она незаконнорожденная дочь короля… не нынешнего, конечно, предыдущего…
Иоланта от зеркала отвернулась, а отражение ее в нем вдруг замерло и, показалось, подмигнуло Себастьяну… нет, определенно с этим местом неладно.
— Ее и замуж не выдали, чтобы не плодить претендентов на престол. Она и притворяется этакой… поборницей приличий. А на самом деле давно уже с моим папенькой… он хотел на ней жениться, а не… и маме обидно.
Иоланта вздохнула.
А отражение скривилось и подернулось мутноватою пленкой. Запах гнили стал отчетливей, и панночка Белопольска, схватив красавицу за руку, дернула:
— Идем, а то отстанем…
— Ну да, конечно… нам прямо. Знаешь, она меня ненавидит и попытается выжить… и если вдруг, то… мне как-то не по себе здесь. Зябко.
— Из-за сквозняков. — Себастьян крепко держал девицу за руку, а та не делала попыток вырваться, шла покорно, только оглядывалась на зеркала. — Дом старый. Вот у нас в Подкозельске старых домов не так и много… у мэра есть, но я там бывать не люблю, вечно дует. И дядечка мой так и говорит, что старость никого не красит… а еще у него в доме одну красавицу до смерти заморили…
— Невинную?
Иоланта улыбнулась робкою вымученной улыбкой.
— Почему невинную?
— Не знаю, но во всех легендах если кого и убивают, то только невинных дев… невинность — опасная штука…
Панночка Белопольска захихикала, и от смеха ее зеркала помутнели.
…Аврелий Яковлевич должен знать, что с этим местом не так…
…и если знал, то отчего не предупредил?
…или не счел возможным, решив, что давнее зло спит? Если и так, то сон его стал тревожен. Себастьян чувствовал интерес дома, пока слабый, отдаленный, будто бы кто-то присматривается к гостям сквозь пелену многолетнего тумана…
— Невинную, точно. — Тиана говорила нарочито громко. Себастьян слушал суматошный пульс Иоланты, подмечая и внезапную бледность ее, и синеватую кайму вокруг губ. — И теперь, значит, призрак ее бродит по дому, пугая людей…
— Вы заставляете себя ждать. — Панна Клементина в зеркалах отражалась… иной?
Моложе.
Суше… а с чего они решили, будто колдовку надобно искать непременно среди конкурсанток? Чем она, женщина в сером бязевом платье, отделанном гишпанским кружевом, не кандидатура? Ей и подбираться-то к королю надобности нет, чай, сестра единокровная, пусть и по батюшке. Аесли живет в Гданьске, а не в какой-нибудь отдаленной безымянной крепостице, то и любимая.
Или терпимая, правильнее было бы сказать?
Ее терпят, о ней помнят, за ней признали право на эту жизнь, но притом посадили на поводок, лишив иных, сугубо женских надежд, сделав не то экономкой, не то распорядительницей королевского имущества. Обидно?
И сколько лет понадобилось, чтобы обида переросла в откровенную ненависть?
— Простите, панна Клементина. — Тиана старательно смущалась, но смущение выходило ненатуральным, однако вполне образу соответствующим. — Мы заблудились! Тут столько зеркал! И такие большие! А рамы роскошные совершенно… я никогда не видела, чтобы зеркала золотом обрамляли…
— Позолотой.
— …и еще мне кажется, что оттуда смотрят…
— Кажется.
Сухие слова и взгляд, внимательный, предупреждающий. Губы поджала, точно запирая то, что должно было быть сказано.
— Хотела бы предупредить, панночки, — голос королевской сестры дрогнул, — не стоит разгуливать по этому дому в одиночестве… он очень старый. И заблудиться легко.
Не то она хотела сказать.
А что?
— Если вам что-то понадобится, вызовите горничную. — Панна Клементина остановилась перед глухой, какой-то слишком уж тяжелой с виду дверью. — А теперь, панночки, нас ждут. Надеюсь, вас поставили в известность, что все конкурсантки обязаны носить те наряды, которые для них выберут…
Дверь поддалась не сразу.
Комната.
Огромная, показавшаяся сперва необъятной.
Белые стены. И белый потолок куполом. Белый мраморный пол, белая мебель, пожалуй излишне вычурная, белые вазы и букеты белых же роз. Огромные окна, задернутые полупрозрачной белой кисеей, и зеркала, в которых отражается все та же невыносимая белизна…
— Прошу вас. — Панна Клементина вошла, единственное серое пятно на белом полотне комнаты. — Сейчас вам помогут раздеться…
— Что, совсем? — не удержалась панночка Белопольска, испытывавшая преогромное желание спрятаться. Себастьян ей не позволил.
— Совсем.
— Но…
— Вы стесняетесь?
— Да…
— Позвольте вам напомнить, что в Цветочном павильоне нет мужчин. А мерки удобней снимать на голое тело…
…голое тело — это несколько экстравагантно и, мягко говоря, подозрительно. Зато хороший шанс рассмотреть кандидаток.
— В любом случае вам выдадут другое белье… и не только.
— Меня и собственное устраивает, — подала голос Эржбета, проведя рукой по стене.
— А я не конкурсантка… — Евдокия попятилась к двери, но была остановлена панной Клементиной.
— Это не имеет значения. Вы живете в Цветочном павильоне, а значит, подчиняетесь его правилам. Девушки, я понижаю ваше смятение и смущение. Возможно, вам многое здесь покажется странным, неправильным… неприемлемым… но помните, что правила эти придуманы не мною.
А кем? Себастьяна все больше занимал этот вопрос.
— И у вас есть выбор. Уйти сейчас или принять заботу о вас…
Забота? Интересная у них здесь выходит забота. С хорошим таким запашком…
— …как данность.
Евдокия вздохнула и от двери отступила.
— В конце концов, — Клементине удалось изобразить улыбку, — вам ли друг друга стесняться?
И красавицы, переглянувшись, пожали плечами. Карезмийка же, прислонив топор между двумя золочеными рамами, сказала:
— Нет в наготе стыда.
И потянулась к ремешкам доспеха…
…а вот ширмочку могли бы и поставить. С ширмочкой Себастьяну было бы уютней. Да и не только ему, это карезмийке просто. Доспех сняла, сапоги стянула, сбросила штаны и поддоспешник, оставшись в простой полотняной рубахе. Под мышками расплылись круги пота, да и на груди ткань потемнела, пропитавшись испариной, но карезмийка на этакие мелочи внимания не обращала.
Поднявшись на цыпочки, она потянулась, смачно, до хруста в костях…
И Себастьян очнулся.
Что делать?
Раздеваться. Красавицы, кажется, пришли к подобному же выводу. Богуслава, уставившись в зеркало, точно зачарованная собственным отражением, расстегивала пуговицу за пуговицей. Эржбета уже избавилась от цветастого жакетика и возилась с юбками. Эльфийка, облюбовавшая дальний угол, что-то тихо говорила Евдокии, и та кивала, соглашалась, но упрямо поджатые губы говорили, что согласие это — временная мера, и происходящее Евдокии очень не по вкусу.
— Панночка, вам особое приглашение требуется? — сухо поинтересовалась Клементина.
И отобрала ридикюль.
Ничего-то там важного не было, кроме, пожалуй, семечек и пирожков с печенкой, купленных у лоточницы на площади исключительно из врожденной Себастьяна предусмотрительности.
И подсказывала интуиция, что пирожки не вернут.
— Позже ваши вещи подвергнутся досмотру…
…не Цветочный павильон, а тюрьма какая-то. И решетки на окнах сходство усиливают.
— …список предметов, запрещенных к хранению, вы получите позже…
…очаровательно.
Себастьян потрогал витую цепочку, полученную от Аврелия Яковлевича, надеясь, что украшения в список запрещенных предметов не входят, и решительно расстегнул первую из сорока шести муслиновых пуговиц…
— А у нее хвост! — сказала Эржбета, на всякий случай отступая… — Хвост!
И десяток ее отражений открыли рты, повторяя беззвучно:
— Хвост.
— Хвост, — согласилась панночка Белопольска. — И что с того?
— Это конкурс красоты, милочка, — проронила Ядзита, брезгливо кривясь.
— А хвост красоте не помеха!
…белая кожа, гладкая, без малейшего изъяна… и смешно было надеяться, что с первого же раза у Себастьяна выйдет хельмовку найти. Он смотрит сквозь ресницы, как смотрят и на него, с легкой брезгливостью, с плохо скрытым отвращением, с насмешкой и холодно оценивая.
Конкурсантки ревнивы.
И раздражены. Собственная нагота делает их слабыми, и слабость они прячут…
…и все-таки кто?
Богуслава? Она держится с той равнодушной почти небрежностью, за которой видится отменное воспитание, привычка скрывать истинные эмоции. И стоит вполоборота, но отражения позволяют разглядеть ее…
Чиста.
Ядзита, которая отступила от зеркал, но, точно ощущая на себе взгляд с той стороны, постоянно озирается. Она не испугана, скорее насторожена. И вновь чиста… Иоланта… Эржбета… нет, это не тот случай.
— Панночка Белопольска, боюсь, вам придется уехать… — произнесла Клементина, выставив между собой и Тианой очки.
— Почему?
Уезжать Себастьян не собирался.
Не сейчас. Не из этого треклятого дома, от которого отчетливо разит гнилью старого проклятия.
— У вас, простите, хвост.
— И что? — Тиана прижала упомянутый хвост к груди и пуховую кисточку, слегка растрепавшуюся, погладила нежно.
— Согласно Статуту конкурса конкурсантка не должна иметь телесных изъянов, будь то шрамов, родимых пятен, бородавок…
— Хвост — это не бородавка. — Пуховка дрожала на неощутимом сквозняке, и Себастьян готов был поклясться, что тянет из-за зеркала…
…сквозные?
Односторонней прозрачности, каковые стоят в управлении?
Или и вовсе особые, запирающие, за которыми прячутся крысиные тропы тайных ходов? Непростое место… интересное…
— И не изъян. — Панночка Белопольска выдержала прямой взгляд Клементины. — Изъян — это когда чего-то не хватает. А у меня, можно сказать, ажно с избытком.
— Не имеет значения. Вы сегодня же покинете Цветочный павильон…
И Тиана Белопольска, сделав глубокий вдох, выпалила:
— А завтра все газеты королевства напишут о предвзятом отношении его величества к некоторым своим подданным. И о вопиющем отсутствии толерантности среди организаторов конкурса!
— Отсутствии чего? — тихо переспросила Клементина.
— Толерантности. — Панночка Белопольска выпустила хвост. — Ужасающей нетерпимости к расовым меньшинствам! В газете про нее писали, и дядечка мне читал. Дядечка говорил, что в столицах жуть до чего нетолерантные люди.
— И к какому, с позволения сказать, меньшинству вы относитесь?
— Хвостатому!
— Представленному, надо полагать, исключительно вами?
— И мною в том числе, — важно ответила Тиана. — Но нас, хвостатых, много!
— Да неужели?
— Много… но мы скрываемся! Вековые заблуждения вынуждают нас прятать истинную свою хвостатую сущность…
Панночка Белопольска обвела притихших красавиц взглядом. Гномка ей, кажется, сочувствовала. Оно и понятно, гномы лишь лет двести как получили равные с людьми права… о карезмийцах и говорить нечего. Многие по сей день полагают их варварами.
— …но однажды мы воспрянем и в едином порыве… свергнем оковы предрассудков!
— Помилуйте, это… чушь! — Голос Клементины дрогнул.
— Это очень модная чушь. — Тиана очаровательно улыбнулась. — И ей охотно поверят… это, так сказать, чушь в тренде…
— Вы…
— Да?
— Вы… — Клементина оглянулась на зеркала, словно среди них пытаясь найти подсказку. — Вам лучше было бы уйти… поверьте, панночка, я вам не враг…
Отражения в зеркалах оскалились.
…а на окнах комнат стояли те же узорчатые, но весьма прочные решетки.
ГЛАВА 11,
где речь пойдет о некоторых странностях весьма приличного места
В браке по расчету главное — не ошибиться с расчетами…
Вывод, сделанный учителем математики, взявшим в жены единственную дочь главы попечительского совета школы, вскорости посаженного за растраты
Комната, отведенная Евдокии, находилась в другом крыле здания, что, признаться, несколько нервировало. Однако Клементина, выслушав весьма вежливую просьбу, ответила сухо:
— Вы не конкурсантка.
— Тогда к чему этот балаган с нарядами?
— Вам не нравится?
Платье было… чудесным.
…и неприятным.
Евдокия смотрела на свое отражение, благо зеркал в Цветочном павильоне имелось в достатке, и себя не узнавала.
Красива?
Пожалуй. Невысокая, полноватая, но в кои-то веки эта полнота смотрится… правильно? Сложно подобрать слова. Да и если разобраться, то не полная она вовсе.
Фигуристая.
Маменька ведь и раньше говорила, что она фигуристая, а Евдокия не верила. Теперь вдруг сама увидела.
И ведь крой-то нарочито простой… плотный корсаж, треугольный вырез, свободные рукава. Мягкий атлас переливается, мерцают тускло речные жемчужины…
…такое не сошьешь за полдня…
Готовили загодя? И если так, то… откуда узнали, что Евдокия появится? Или платье предназначалось не ей, но Мазене?
— Нравится. — Евдокия придержала вопросы, которые готовы были сорваться с языка. — Платье великолепно.
Клементина кивнула и ответила:
— Мы заботимся о наших гостях.
Вежливость, за которой пустота… и зеркала эти… зачем их столько? Белые статуи в полутьме альковов.
Женщины и цветы.
Полуобнаженные мраморные женщины и какие-то хищные цветы с глазами полудрагоценных камней на тонких лепестках. Оставлять здесь Аленку не хотелось, да и самой, признаться, было жутковато. Стоило двери захлопнуться, как Евдокия испытала преогромнейшее желание немедля сбежать из этого странного места. Ей откуда-то было известно, что ее, именно ее, Евдокию, оно отпустит.
Почему?
Потому как разглядело во все зеркальные глаза и сочло негодной. Место знало маленькую грязную тайну Евдокии…
Побрезговало.
И от этого сердце кольнула застарелая обида… дура, как есть дура… и придумала себе страстей, себя же напугав. Этак она начнет дома бояться, как шахтеры — Медного проходчика… сама же их уверяла, что сие — байка, пустословие, что не живет на старых выработках призрак. И Горная хозяйка суть вымысел. И даже изумрудных ящерок, которые могут к скрытому золоту привести, не существует…
Не верила Евдокия в сверхъестественное, а тут вдруг…
…ее спальня называлась гиацинтовой и была даже уютна. Бледно-лиловый шелк стен. Белая узкая кровать. Шкап. Кофейный столик и пара стульев. Бюро с откидной писчею доской. Чернильница, правда пустая, бумага, перья…
Саквояж, который раскрывали.
…забрали платья, Лютиком приобретенные, и нижнее белье, чулки, перчатки… шпильки и те. Ленты хоть оставили и гребень.
Евдокия заставила себя сделать глубокий вдох. Она терпеть не могла, когда кто-то совал нос в ее, Евдокии, вещи. Хорошо хоть револьвер с собой взяла, сунув в портфель к бумагам. Его тоже досмотреть порывались, но Евдокия не позволила.
Странно все.
И Лютик еще с его проблемами. Он уверил, что справится, просто исчезнет на несколько дней, а потом вернется. И если повезет — а ему обязательно повезет, точнее, дело вовсе не в везении, а в Лютиковой настойчивости, в которой Евдокия не сомневалась — то маменькина проблема и вовсе разрешится.
В Пресветлом лесу умеют управляться со многими болезнями.
И если так, то пусть у него получится. А Евдокия с собственными тревогами как-нибудь да сама разберется.
Евдокия села на стул и строго велела себе думать рационально.
Ее тревожило место?
Но Евдокии не случалось прежде бывать в королевских резиденциях. Она не представляет, какими они должны быть. Правила? В чем-то разумны. Зеркала?
В ее возрасте можно начинать бояться зеркал. И ближайшее охотно продемонстрировало первые морщинки в уголках глаз.
А остальное… решетки на окнах? Небось воров везде хватает, а что Евдокии они не по вкусу, так с решетками она управится, чай, не безрукая. Благо в портфеле ее, помимо револьвера и бумаг, хранилось немало вещей полезных…
…провозилась Евдокия до вечера.
Изящные замки на решетках, пусть и сделанные в прошлом веке, оказались хитрыми. Ко всему, пришлось отчищать ржавчину с петель, да и сами их смазывать, чтобы не скрипели.
— И мне так сделаешь. — Аленка вошла без стука…
…и еще одна странность: двери не запирались изнутри. А вот снаружи замки Евдокия видела…
— Может, уедем? — предложила Евдокия, убирая инструмент. — Мне здесь не нравится… такое ощущение…
Аленка притворила дверь и, взяв стул, придвинула вплотную, сунув спинкой под ручку.
— Нехорошее место.
Она подошла к зеркалу и прижала ладони.
— То есть?
— Я не знаю… пока не знаю… старое… очень-очень старое… — Она закрыла глаза, прислушиваясь к чему-то вовне, и темная поверхность зеркала подернулась рябью. — Много крови… давно… очень-очень давно, но много…
— Уезжаем.
— Нет, — Аленка ответила, не открывая глаз, — если мы уедем, то они умрут…
— Кто?
— Остальные.
…дар у Аленки имелся, наследный, Лютиковой крови, и слабенький, позволявший ей управляться с цветами да Евдокииной мигренью.
— Ты не думай, Евдокия. — Аленка гладила зеркало, и чернота отзывалась на прикосновения, шла рябью, разводами, истончалась до кисейного легкого шарфа, за которым проглядывали лица. — Они не сами… их заставляют… и надо это остановить. Чтобы больше не было смерти…
…сестра прежде редко называла Евдокию полным именем.
А зеркало задрожало, подалось вперед, натягиваясь полупрозрачным пузырем, который переливался всеми
оттенками черноты. Мгновение — и пузырь опал.
Не лопнул, но втянулся в золоченую раму, а зеркало… зеркалом и осталось.
— Так. — Евдокия, хоть и привыкшая верить глазам своим, все ж встала и к раме подошла. Ткнула в свое отражение пальцем. Стекло как стекло. Обыкновенное. — Сейчас ты мне все объяснишь, или… мы уедем.
— Тебе их не жаль?
— Кого?
— Конкурсанток.
— Жаль, но тебя и себя мне жаль больше. И я за тебя отвечаю!
— Нет. — Алантриэль следила за ней, не мешая, но и не спеша объяснять. — Ты… человек… и я, наверное, тоже. Но сейчас я знаю, что должна делать. Так будет правильно. Просто поверь мне, Евдокия. Пожалуйста.
Верить?
Евдокия верит. Но этой веры будет маловато для того, чтобы оставить Аленку здесь.
И самой остаться.
— Я не уеду, Евдокия. — Аленка улыбнулась той хорошей Лютиковой улыбкой, которая значила, что решение принято. — Все будет в порядке, вот увидишь.
— Пусть этим полиция занимается. — Отступать от своего Евдокия не привыкла, хотя подозревала, что на сей раз младшая сестрица ее переупрямит.
— Подозреваю, что и занимается, но… мое место здесь.
— Что это вообще такое? — Евдокия провела по зеркальной глади пальцем, и отражение ее повторило сей бессмысленный жест.
— Призрак. Несколько призраков… ты ведь не боишься привидений?
Привидений — нет, случалось встречать безмолвные тени, хозяев потерявшие, заплутавшие между мирами и не способные сделать выбор. Страх наводят, да и только, а настоящего вреда от них нет. И ладно бы привидения, но… Евдокия подозревала, что в Цветочном павильоне есть кое-что пострашней привидений. Но об этом Аленка не скажет.
Сестрица же поднялась, помахала зеркалу рукой и сказала:
— Идем, пока нас не хватились… знаешь, она по-настоящему переживает.
— Кто?
— Клементина. Но изменить ничего не способна, и… и кто-то хочет разбудить это место, а я еще не поняла, кто и зачем…
Разум подсказывал, что Аленку надо спасать. Плюнуть на все договоренности, на неразумность подобного поведения, на грядущие проблемы, которых и Евдокии и «Модесту» не избежать… не важно.
Спасать.
— Не стоит, — покачала головой Аленка. — Я все равно сюда вернусь… но тогда будет сложней.
И вот что с ней делать?
То, что на новом месте выжить будет сложно, Себастьян понял за ужином.
Ровно в семь.
И не приведите милосердные боги опоздать, поскольку будущая королева, воплощение всех мыслимых и немыслимых достоинств, к ужину уж никак не опаздывает…
…и надевает, что дают, несмотря на наличие хвоста.
…и вообще, ведет себя прилично, не носит в ридикюле семечки, а в старом саквояже — непристойные кружевные чулочки… честно говоря, Себастьян понятия не имел, как оные в саквояж попали, но подозревал, что не обошлось без Лихо.
Шуточки у него дурацкие…
Угораздило же братца вернуться не вовремя.
…хорошо, что вернулся. И если шутит, то простил?
Нет, не о том думать надобно.
О проклятии, Мазене и павильоне со многими его странностями. О запахе гнили и чужом пристальном внимании, избежать которого у Себастьяна не вышло, даже когда он остался в отведенных ему покоях. Незабудковая спальня, чтоб ее.
Тисненые обои, конечно, с незабудками, и незабудковый же ковер. Незабудки на постельном белье и на столике в крохотной вазе, на подоконнике в широких плошках-горшках, только все одно неживые — шелковые, выцветшие едва ли не добела.
Странно.
И жутковато.
Незабудки украшали резную раму зеркала, в котором отражалась картина, висевшая на противоположной стене: белокожая темноволосая девушка, сжимающая в руках чахлый букетик. Естественно, незабудок.
— Жуть, — сказал Себастьян, осматривая зеркало.
Не нравилось оно ему.
Вот иррационально не нравилось, и сильно так, до сладковатой вони, от которой першило в носу, до мурашек по пояснице, до покалывания в кончиках пальцев. И решетки на окнах, к слову, тоже не по вкусу пришлись. Впрочем, с решетками он справился быстро, пригодился несессер, Аврелием Яковлевичем преподнесенный…
…а с зеркалом надо было что-то делать, поскольку Себастьян категорически не способен был к нему спиной повернуться. Нет, он осмотрел раму, убедившись, что приникает она к стене неплотно, и даже приподнял, выковыряв клок пыли.
Односторонней видимости? Нет, слишком уж просто… а если так, то осталось одно средство. И Себастьян, сдернув с кровати покрывало, украшенное вышивкой с теми же незабудками, сказал:
— Не знаю, как тебя зовут, но у нас в Подкозельске за приличными девушками не подсматривают!
Покрывало норовило съехать, точно тот, кто прятался в зеркале, не желал лишаться развлечения. И Себастьян, воткнув пару зачарованных булавок, добавил:
— За неприличными, впрочем, тоже…
Как ни странно, но стало легче.
— Вот так-то лучше…
…а потом протрубили на ужин. Звук охотничьего рожка, сиплый, надсаженный, прозвучал, показалось, над ухом.
Подавали в белой столовой.
Себастьян вообще вынужден был признать, что избыток белого сказывался на нервах, и похоже, что не только на его…
Иоланта была молчалива. Габрисия ежилась, хотя в столовой было жарко, если не сказать, душно. Эржбета сидела прямо, глядя исключительно в свою тарелку, и лишь подрагивавший нож выдавал волнение. Панна Клементина, занявшая место во главе стола, сказала:
— Мы полагаем, что девушке благородных кровей к лицу умеренность во всем, в том числе и пище.
…белый длинный стол и венки из золотой эльфийской сосны, которая здесь казалась бледной, едва ли не больной. Белые свечи. Белые салфетки.
Проклятие.
— …способность к самоограничению, самопожертвованию…
…белая посуда.
Себастьян с тоской смотрел на квадратную тарелку, украшенную парой стебельков спаржи.
— …и таким образом, вы являетесь воплощением всего лучшего, что…
…спаржу Себастьян ненавидел.
Иоланта резала ее на маленькие кусочки, которые поливала маслянистым соусом. И рисовала из соуса картинки на блюде. Богуслава, измяв спаржу вилкой, нюхала ее и кривилась.
— Приятного аппетита, — сказала Клементина.
Она ела аккуратно, медленно, тщательно прожевывая каждый кусок.
— Простите, — Себастьян, наколов стебель на вилку, понюхал, — а что-то другое будет?
— Что именно?
— Ну… что-то менее… диетическое?
— Спаржа крайне полезна для кожи и волос. Но будут оладьи…
…красавицы рано обрадовались. Оладьи оказались кабачковыми, кое-как обжаренными и по вкусу донельзя напоминающими бумагу. К ним подали травяной чай и сок из свеклы.
— Свекла полезна для печени… вы же хотите, чтобы ваша печень прожила долгую жизнь?
— Да, — пробормотала панночка Белопольска, принюхиваясь к стакану. — И желательно не только она…
Сидевшая рядом эльфийка тихо хихикнула…
— Я рада, что у вас остались силы шутить. Наша королева обязана обладать… правильным чувством юмора.
— Это как? — Карезмийка в платье выглядела нелепо — чересчур крупная и массивная, с неженственными резкими чертами, которые сейчас стали особенно заметны.
— Ваши шутки должны быть уместны, тактичны и смешны… но на этом мы остановимся чуть позже. — Клементина отставила пустой стакан и поднялась, демонстрируя, что ужин закончен. — Сегодняшний вечер мы посвятим письмам.
Безмолвные служанки убирали со стола.
— Сейчас каждая из вас сочинит письмо родителям…
— А если…
— Или родственникам, панночка Тиана. Подруге. Кому угодно…
— И что писать? — с сомнением произнесла гномка, принимая шкатулку с письменными принадлежностями.
— Письмо. Если же вы, панночка Лютиция, желали узнать, о чем именно должно быть это письмо, то здесь я, увы, к вящему моему сожалению, не способна помочь вам. Пишите о том, что вас впечатлило, взволновало, обеспокоило… о том, что вы чувствуете и чего желаете…
Красавицы переглянулись.
…о да, пишите, Себастьян готов был сожрать свою новую шляпку, украшенную дюжиной атласных роз, что письма эти, прежде чем покинуть особняк, будут тщательным образом перлюстрированы. А с другой стороны, так даже интересней. И на фаянсовую белую чернильницу он глянул с хищным интересом.
О том, что беспокоит?
Да пожалуйста, панна Клементина… у нас, помимо хвоста, тайн нет…
«Милый дядечка, Константин Макарыч!» — со всей старательностью вывел он и прикусил деревянную рукоять пера. С острия на белую бумагу стекла клякса, небольшая и в чем-то изящная; она заставила Клементину поморщиться.
И пишу тебе письмо, потому как нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался…
Следующую каплю Себастьян поймал мизинцем в полете и, палец в рот сунув, громко сказал:
— А у нас в городе чернила синие!
…и вправду темно-багряные смотрелись несколько… странно?
…а потому хочу благодарствие свое выказать и почтение превеликое к тебе. Как здоровье твое? Как поживает супружница твоя? Глядючи на сотоварок своих, поминавши я ея добрым словом, поелику лишь ея стараниями благоденствую ныне и нервами обладаю крепкими…
Очередная клякса украсила послание. Почерком панночка Тиана обладала выразительным, по-детски округлым, и буквы выводила тщательно, высунув в приливе старания окрашенный чернилами язык.
Прибыла я в Познаньск третьего дня, ехала тяжко, медленно, особливо долго на Сермяжьем перегоне стояли. И там я вспомнила, добрый мой дядечка, как говорил ты мне, чтобы не думала брать расстегаев у лоточниц, дескать, несвежее в них мясо сувают. А я уже купивши была, потому как оголодала дюже, и сил моих никаких не было, но понюхала, и вправду нехороший от тех расстегаев дух шел. Небось уж дня два как порченые, но с чесночком густо замешенные, чтоб, значить, запах отбить. Не стала я их ести, тем едино, твоими наставлениями премудрыми и от ослабшего живота спаслася.
А в Познаньске уже извозчик долго меня по городу катал и цельный сребень, скотина хитроумная, содрать пытался, тогда как работы было на два медня всего! Проторговались час, а он еще сплюнул, обозвавши меня срамным словом, которое девице пристойной знать не полагается, но я все одно знаю, ибо это самое слово вы пользовамши, когда с паном Аврельевым в бостон играть изволили и ему на последнем круге козырь выпал.
Не понравилась мне столица, дорогой мой дядюшка, злые люди, да все с придурью.
А генерал-губернатор и вовсе страх перед Ирженой-милосердицей потерямши, в доме своем статую голой бабы поставил, мнит, дескать, истина эта работы италийского мастера. Дом-то у него преогроменный, какового небось и у мэра нашего нетути, ни у твоего, дорогой мой дядечка, приятеля, за которого ты меня сватать изволил.
Себастьян прикусил перо.
Нет, он не сомневался, что Евстафий Елисеевич послание истолкует верно, припомнит давнее дело с Сермяжьим переулком, где душегубствовал судейский писарь, мстительным духом одержимый. Но вот как изложить остальное…
Прямо.
А еще одну девицу из конкурсанток прокляли! Две же с нею осталися, и значится, только десятерых нас тепериче, об чем иные красавицы вовсе скорби никакой не имеют. Так нас до Гданьску и привезли, где мэр самолично встречал и кланялся, и супружница его кланялась, и сыновья кланялись. И все-то нам радовались, цветами задаривали. Мне-то целых два букетика принесли, правда, один совсем плохонький, поистрепавшийся, а вот панночке Габрисии прехорошенькую розу да без карточки небось от тайного поклонника. Но покудова ехали, она эту розу выкинула.
Предупреждая беспокойство твое, любезный дядечка, спешу сказать, что поселили нас в Цветочном павильоне, куда мужчинам ходу нет никак, даже на минуточку или две, и честь нашу будут блюсти строго. Панна Клементина днесь много говорила про всяческие добродетели, прямо как супружница ваша, которая меня недолюбливает, хотя я никакого ей повода не давала и вновь же в ножки кланяюсь, за науку благодаря.
А после речей нас отвели в комнату, велели разоблачиться и мерки снимали. Хочу то сказать, любимый мой дядечка, что все конкурсантки одна другой краше, и ни у кого-то изъяну нет, только у меня хвост один. Меня из-за энтого хвоста выгнать хотели, но потом забоялися скандалить, когда сказала я, как вы меня научили, вот я и осталась. А панна Клементина за тое, что спорила, крепко меня невзлюбила. И дала комнату незабудковую, с зеркалом преогромным, которое почти напротив окна висит.
Ты не переживай, милый мой дядюшка, окна хорошие, не сквозят и от ворья всякого решетками забраны, красивыми очень, аккурат такие у пана Сигизмундова стоят. Помнишь, в прошлым годе, когда семь особняков обнесли, евойный не тронули, небось с решетками связываться забоялись. А зеркало я покрывальцем накрыла, потому как помню, что матушка моя покойная, твоя разлюбимая сестрица, говаривала, что луна, в зеркале отраженная, красоту тянет? Нет уж, красота мне моя вся понадобится.
А еще нас панна Клементина голодом морить вздумала…
— Панночка Тиана, вы еще долго писать собираетесь? — Вышеупомянутая Клементина стояла, сложив руки на груди, и, белые, они выделялись на сером невзрачном ее наряде.
— Не-а, мне уже немного осталось!
— Вы весьма многословны…
Намек, что другие с заданием справились? И теперь ждут единственно панночку Белопольску?
— Так ведь вы сами, панна Клементина, сказали, чтоб писала обо всем, чего волнует. А меня много чего волнует! Вот у нас в городе такого нет!
— Какого?
— Такого! — Тиана обвела комнату широким жестом. — Всякого! И я ж должна все дядечке расписать! Он же ж спереживается весь! Он так мне и сказал, отпуская, что, мол, Тианушка, ты одна моя надежда и отрада… а он в Познаньске не был! И туточки тоже не был! И вот получит он от меня письмецо, а там всего-то два словечка!
Клементина вздохнула, кажется, уже жалея, что завела этот разговор.
— Вот и надобно писать хорошо! Чтоб дядечка не беспокоился, — завершила речь Тиана, ткнув пером в чернильницу. Лишнее стряхнула, уже не заботясь, что падают капли на скатерть…
…и на ужин подали вареную спаржу, блинцы кабачковые и сок со свеклы, дескать, зело он пользительный. Милый мой дядечка, пожалей меня, сиротинушку подкозельскую, пришли мне мясца, паляндвички сушеной, сальца с чесночком и еще колбас тех, которые супружница твоя велит от меня на чердаках прятать, дескать, ем я их втихую. Клевета это, дорогой мой дядечка! А если и случилось мне разочек пробу снять, так едино из желания увериться, что сделаны те колбасы должным образом, что не пожалели на них ни соли, ни приправов. И ныне вспоминаю я о доме твоем с величайшею сердечной тоской, думая, что туточки, в королевском палаце, помру я смертушкой лютой, голодною…
Себастьян вздохнул, прислушиваясь к урчанию желудка, явно не готового довольствоваться малым. И ладно бы голод, с голодом Себастьян как-нибудь управился бы, но ведь поддержание образа требует сил немалых, тут на одной вареной спарже и вправду недолго ноги протянуть.
Еще панна Клементина, дай ей боги многих лет жизни, невзирая на ея ко мне, беззащитной, нелюбовь, раздала нам книжечки навроде бальных, богатые сильно, с каменьями. А в книжечках тех расписание. И завтрашним днем начинается конкурс, поведут нас во дворец и будут пытать единорогом. Милый мой дядечка, слезьмя тебя прошу, помолись за племянницу свою бедовую, потому как зело я этого зверя страшуся. Нет, дядечка, не подумай плохого. Твоя Тианушка соблюла девичью честь, как оно положено, и соблюдет до самое свадьбы, потому как помнит наставления твои и руку крепкую. Знаю, что бил ты меня едино из великой любви, дабы не свернула с пути истинного, а что батогами, так то норов у тебя, милый дядечка, вспыльчивый. Сама я виноватая, что полезла целоваться с Прошкою окаянным, не из любви, но сугубо из любопытства превеликого, каковое мне в одном месте свербело, да твоими стараниями вовсе вышло. И вот думаю я тепериче, как бы с того разу и не случилось беды. Вдруг да зверь энтот почует на мне Прошкин дух?
Молись за меня. И супружница твоя, которой в ноги падаю, целую подол платья ея парчового, для которого ты ткань по три сребня за аршин покупал, пускай тоже молится. Хотя змеюка она, как есть, дорогой мой дядечка, и хоть верить ты в это не желаешь, ждет, чтоб я с позором домой вернулася. Но все одно, как заповедано богами, не держу я на нее зла, но такоже буду просить о добром для нее здравии. Хотя печенка у нее не от сглазу болит, а от того, что ест она севрюгу жирную, и фуа-гру, и еще зайчатину, в клюквенном соусе томлену, тогда как бы ей обойтися соком свекольным. Он и для лица полезный зело.
Кланяюсь тебе, дорогой мой Константин Макарыч!
Вечно тебе обязанная за доброту твою и ласку, за то, что не бросил сиротинушку горемычную на судьбы произвол, Тиана Белопольска.
Себастьян поставил жирную точку и выдохнул с немалым облегчением. Вскинув очи на панну Клементину, которая так и стояла со скрещенными на груди руками этаким прискорбным изваянием святой мученицы Вефстафии, которая добрым словом обратила в истинную веру четыре дюжины разбойников, сказала:
— Притомилася я.
— Утомилась.
— И вы тоже? — воскликнула Тиана, манерно прикусивши кончик пера.
Сей жест, исполненный истинной аристократической неги, панночка Белопольска подсмотрела в клубе молодых пиитов, куда случалось захаживать Себастьяну по… по служебной надобности.
Исключительно.
Молодые пииты и пиитессы собирались под вечер, особливо предпочитая отчего-то вечера туманные, зловещие. Единственный фонарь, висевший над кабачком «Словесный путейщик», был выкрашен в черный колер. Черными же были скатерти, пол и печь в полстены, но последняя — от лени хозяйской, а не вследствие творческого замысла. В черненых стаканах подавали коктейль «Вдохновение», состоящий из трех четвертей спирта местной выгонки и одной — шампанского, как подозревал Себастьян, тоже местной выгонки. Закусывать полагалось сухими хлебными корками, ну или, на худой конец, ежели муза и судьба были милостивы, то жареными шкварками. Под шкварки неплохо шли блинцы, но речь не о том, а о молодых пиитессах, которые, взобравшись на сцену, ломким срывающимся голосом читали стихи, большей частью о мерзости жития, несправедливости бытия и любови.
Их слушали, жиденько рукоплескали…
Иные, которые писали великий стих или же роман, но тоже непременно великий, на сцену не выходили, но морщились, ревниво поглядывая на конкуренток. И делали умные лица, закатывали очи и перышко кусали, непременно гусиное… с гусиным-то образ выходил претомнейшим…
Себастьян надеялся, что удалось ему передать и взгляд — пресыщенный жизнью, с толикой обреченности и готовностью принять горькую судьбу, как она есть. И Клементина, видать, с молодыми дарованиями знакомства не водившая, дрогнула.
И отвернулась.
— Устала, — севшим голосом призналась она. — И у вас тоже был нелегкий день… вы позволите?
Она взяла листы, щедро присыпанные речным песочком, брала осторожно, двумя пальчиками за уголок, и стряхивала песочек на доску.
Впрочем, скатерти тоже попадало.
— Погодите! — Тиана выхватила последний. — Я ж не подписала кому! Дядечке… на деревню… он у меня в деревне живет, рядом с Подкозельском. И я там жила, после того как матушка померла… батюшка мой и того раньше преставился, его я вовсе не помню… и дядечка говорит, что мне повезло, потому как был он личностью негодной и матушку со двора свел… приданое ейное…
— Ее…
— Ее приданое растратил. — Сложив лист вчетверо, Себастьян аккуратно вывел «Белопольскому Константину Макарычу, деревня Бялая гура, Подкозельского уезду, Трокской губернии»… — И пришлось маменьке в приживалки идти со мной. Она с горя-то и померла. Ну, или пила много… но это дядькина жена говорила, а она — змеюка еще тая!
— Та…
— Ага, я ж и говорю! Змеюка! И меня извести пыталась… но я потом переехала в Подкозельск, в дом маменькин… там хозяйская рука надобна, без руки-то разом проворуются…
Это она уже договаривала в спину Клементине.
— Дядя меня и замуж сговорил…
— Что ж не пошла? — поинтересовалась Богуслава, разминая бледные виски полупрозрачными пальцами.
— Так он старый уже! Дядькин друг… нет, богатый, почти как наш мэр, но я дядечке так сказала, что вот выиграю конкурс, корону примерю и найду себе мужа получше!
— Выиграй сначала. — Эржбета, взяв чистый лист, сложила его вчетверо и сунула за корсаж.
— Конечно, выиграю! Кто, как не я?
Панночке Белопольской отвечать не стали.
…а в столовой догорали свечи, и прежняя белизна поблекла, поистерлась, словно подернулась тонким слоем пыли. Запах плесени стал отчетливей; и Себастьян отметил, как морщится, отодвигаясь от стола, эльфийка…
…надо бы сказать, чтобы убрали ее под любым предлогом…
…гномка вздыхает, пересчитывая каменья на родовом браслете, снимать который она отказалась наотрез, а карезмийка, демонстративно разложив метательные ножи, полирует их батистовым платочком.
…Ядзита вышивает…
…беседуют о чем-то Лизанька, Иоланта и Габрисия… человеку не расслышать, но Себастьян человеком не был.
— …дура полная… — Это Лизанькин голосок, в котором звенят ревнивые ноты. А глядит дочь познаньского воеводы с непонятной злостью.
Нет, не узнала. Тогда откуда эта неприязнь?
— Дура дурой, а на конкурсе осталась, — миролюбиво заметила Габрисия.
— Повезло.
— Не скажи, дорогая… чтобы дурочкой быть, немалый ум требуется.
Лизанька фыркнула, явно не желая соглашаться:
— Она дура, а не дурочка…
— Ошибаешься. — Иоланта старалась не смотреться в зеркала, но взгляд ее то и дело останавливался на очередном, словно нечто скрытое в стеклянных их глубинах лишало ее воли, заставляя вновь и вновь переступать через собственный страх.
А Иоланта боялась и всякий раз вздрагивала, ежилась, будто бы от сквозняка…
— Дурочка, хорошенькая наивная дурочка, из тех, которые весьма по вкусу мужчинам, потому что рядом с такою вот… дурочкой любой будет чувствовать себя едва ли не гением. Красива, не особо умна… родовита… что еще надобно от хорошей жены? Вот увидите, корона или нет, но… замуж она выйдет.
Себастьян очень надеялся, что это предсказание, сделанное, быть может, исключительно из благих побуждений, не сбудется. Замуж ему хотелось еще меньше, чем жениться…
…а свечи догорали.
…и старые часы, естественно белые, громко вздохнули. Удар их заставил тени отступить вглубь зеркал, и панночка Иоланта вздохнула с немалым облегчением, Богуслава же отвела руки от висков…
…карезмийка убрала ножи.
Эльфиечка же, поднявшись на цыпочки, сказала:
— Наступает час фиалки…
— Что за чушь? — Эржбета вертела на пальце белое колечко, глядя на него с удивлением, точно сама не могла понять, откуда взялось оно.
— Не чушь, — поддержала эльфочку Ядзита. — Это ведь Цветочный павильон, и часы здесь тоже цветочные… десять — фиалка… одиннадцать — болотная лилия…
…незабудка была двенадцатой.
А первым номером, чайной розой, шла Иоланта. И в этом наверняка был собственный скрытый смысл… впрочем, о нем Себастьян решил подумать завтра…
Евдокия ворочалась в постели, хотя в прежние-то времена бессонницей она не страдала. Тут же все было не так. Кровать — узка, перина — тонка, и под нею чувствовался соломенный комковатый матрац. Сквозь гардины, расшитые гиацинтами, пробивался лунный свет, и тени шелковых цветов ложились на пол. Они шевелились, отчего становились похожи на крупных тараканов…
…тараканов Евдокия терпеть не могла. И, спустив руку с кровати, нашарила туфлю.
С туфлей и револьвером ей было поспокойней… и зеркало, завешенное покрывалом для порядку и из врожденной предусмотрительности, не внушало прежнего страха, но и спокойствия не добавляло.
Ко всему, голод мучил.
Спаржу Евдокия любила чуть меньше, чем тараканов, сразу вспоминая няньку-австриячку, каковая полагала вареные овощи залогом детского здоровья…
…она вздохнула, понимая, что заснуть не выйдет, и села в кровати, сунула пальцы в волосы.
Хотелось пить.
И есть.
— Проклятие! — Евдокия подтянула горловину ночной рубашки, которая норовила совершенно неприлично сползти с левого плеча, ну или с правого.
Да и сама по себе была… неуютной. Коротенькая, едва-едва колени прикрывает, сшитая из тончайшего полупрозрачного батиста, отделанная кружевом, она навевала мысли… почти неприличные. И Евдокия рубашку бы сняла, вытащив свою, из дома взятую, пусть и не такую нарядную, но зато уютную, разношенную и мягкую, но… вещи изъяли.
— Дважды проклятие, — Евдокия рубашку дернула, понимая, что злость, ею испытываемая, иррациональна, — и трижды!
Прежде Евдокии редко приходилось испытывать подобное смятение. Она поднялась, обошла комнатку, открыла шкап и закрыла, поправила покрывало на зеркале, подняла ленту… и, конечно, туфлю… подвинула канделябр… и не удержалась, выглянула за дверь.
Пусто.
И темно.
Нет, темнота не та, непроглядная, дикая, каковая бывает в старых шахтах, но полупрозрачная. И глаза, привыкая к ней, различают очертания предметов. Резные рамы, белесые статуи, часы… узор на ковровой дорожке… двери… двери заперты. В этом крыле Евдокия одна, и эта очередная странность уже не вызывает ничего, помимо глухого раздражения.
Что происходит в этом доме?
…за спиной раздался вздох. И Евдокия замерла. Она вдруг поняла, что стоит в центре коридора, хотя не помнила, чтобы сделала больше одного шага, но собственная комната осталась где-то позади, потерявшись среди иных, запертых дверей.
Где-то далеко и гулко часы пробили полночь…
— Кто здесь? — Евдокия покрепче сжала туфельку, радуясь, что обувка пусть и домашняя, но на невысоком остром каблучке. И подошва крепкая… и вообще, у нее револьвер имеется…
Чего бояться?
Нечего.
Она же не испугалась тех разбойников, которым вздумалось маменькин экипаж остановить… и стрелять пришлось промеж глаз. Потом еще у Евдокии руки дрожали при мысли о том, что она, Евдокиюшка, живую душу загубила… но потом, а в тот самый миг, когда дверца открылась и в экипаж сунулась кривая разбойничья харя с рваными ноздрями да клеймом на лбу, Евдокия думала лишь о том, хватит ли на всех патронов…
…и в прошлом году, когда на рудниках бунт приключился…
…и давно уже, в позабытом прошлом, когда фабрику подпалили…
…и мало ли в короткой, хотя не такой и короткой, Евдокииной жизни приключалось всякого, по-настоящему недоброго, а тут… подумаешь, дом пустой.
Старый.
Коридор… и ступает кто-то… рядом, близко… Евдокия идет, и он за нею. Дышит, и от дыхания его волосы на шее шевелятся, а кожу будто бы холодком обдает. Стоит остановиться, и этот, невидимый, тоже замирает. Обернешься, и нет никого.
— Я тебя не боюсь, — облизав пересохшие губы, сказала Евдокия.
Боится.
Сердце колотится, что сумасшедшее, и коленки трясутся, как у чернавки, которую в подпол послали. Она ж, Евдокия, женщина умная, ученая. И читает не только финансовые ведомости, что бы там Аленка ни говорила. Она знает, что есть волшба, а что — суеверия черные, и поддаваться собственному страху, рожденному исключительно необычностью места, не собирается.
Она дойдет до окна, которое видно в конце коридора, и вернется в свою комнату…
Тот, кто стоял за спиной, вздохнул.
И Евдокия обернулась, присев, выставив револьвер и туфельку…
Никого.
Ничего… и только в зеркалах отражается она, растрепанная, босоногая, нелепая до смешного. Нет, пожалуй, не будет она к окну ходить, а сразу к себе вернется. Вот прямо сейчас, а то вдруг встретит кого живого, от позора вовек не отмоется.
Как ни странно, от решения этого полегчало, и до комнаты своей Евдокия добралась без приключений. Шаги за спиной — не в счет. Пусть себе шагает, если ему, чем бы оно ни было, охота…
Дверь закрылась за Евдокией с громким хлопком, и звук этот заставил подскочить, обернуться…
…туфелька улетела в открытое окно. К счастью, выстрелить Евдокия не успела.
— Знаете, — сказал гость, весьма бодро скатившийся с кровати на пол, — у вас нервы не в порядке.
— А у вас, кажется, голова… — Револьвер Евдокия не убрала. — Что вы здесь делаете?
— Вас жду.
Лихослав встал на четвереньки.
Следовало признать, что в черной рубашке, в черных же брюках и черных мягких сапогах он смотрелся весьма импозантно. Образ не то лихого разбойника, не то героя-любовника довершал черный платок, повязанный по самые брови.
— Ну, допустим, вы меня дождались. — Евдокия скрестила руки на груди.
— Допустим…
— И дальше что?
Он встал, отряхнул руки и предложил:
— Хотите, я вам серенаду спою?
— Зачем?
— Для развития отношений.
— Каких отношений?
— Наших с вами… — Лихослав сунул руку за пазуху и вытащил несколько растрепанный букетик маргариток. — Вот. Держите.
Букетик Евдокия приняла. Во-первых, все происходившее отдавало легким безумием, и мятые маргаритки, от которых едва уловимо, но отчетливо пахло копчеными колбасками, в это безумие вписывались. А во-вторых, Евдокии прежде букетов не дарили.
— Спасибо.
— Пожалуйста… таки спеть?
— Может… не стоит?
— Зря, у меня голос хороший. И слух имеется.
Он ущипнул себя за ухо, в котором поблескивала серебряная дужка серьги.
— Вы… вы… — Евдокия нюхала маргаритки, наслаждаясь волшебным ароматом колбасы, который напоминал, что есть ей по-прежнему хочется, — вы с ума сошли!
— Похоже на то, — миролюбиво согласился Лихослав. — Но на голосе это не скажется, поверьте…
Верит.
И вдруг вспоминает, что стоит босая, растрепанная и в дурацкой полупрозрачной рубашке с кружавчиками… в одной руке маргаритки, во второй — револьвер…
— Отвернитесь! — Евдокия отступила к шкапу, стараясь держаться так, будто бы ей не впервой в собственной спальне полуночных ухажеров встречать.
Лихослав повернулся спиной…
…среди вещей, которые выдали конкурсанткам, а заодно и Евдокии, домашний халат наличествовал. Из стеганого шелка, прошитый квадратами, он завязывался на широкий скользкий пояс, и Евдокия дважды проверила узел на крепость.
По-хорошему, следовало бы выпровадить незваного гостя, быть может, пригрозить охраной, но… тогда Едвокия останется одна и в полуночной тишине начнет думать о зеркалах, коридорах и о том, кто бродит по ним…
Ну уж нет!
Понюхав маргаритки, Евдокия сказала:
— Все. В смысле если хотите, то поворачивайтесь обратно.
Лихослав хотел.
— А без халата вам было лучше, — заметил он, присаживаясь в кресло.
— И все-таки зачем вы здесь? — Евдокия заняла второе. Револьвер она сунула в карман, не потому, что опасалась ночного гостя, скорее уж по давней своей привычке. — Не так давно, помнится, вы за Аленкой ухаживали…
— Ну я же не знал, что вы ей сестра.
— А теперь знаете.
— Ага, — улыбка у него была хорошей, хулиганистой, — теперь знаю… Ясноокая Евдокия Парфеновна, девица двадцати семи лет от роду… соучредитель фирмы «Модестъ»… а также четырех иных, с совокупным капиталом в три миллиона злотней…
Евдокия фыркнула… если добавить еще несколько предприятий, Великоламские артели, в которых у матушки имелся пай, а также рудники, то выходило вдвое против названного.
— То есть вы решили, что и я в невесты гожусь?
Лихослав кивнул.
— И вам не стыдно признаваться, что вам нужны исключительно мои капиталы?
— Не стыдно. — Он подпер широкий подбородок ладонью. — Потому как отнюдь не исключительно… а в остальном. Сами посудите, выдали бы вы сестру, скажем, за… студиозуса? Такого, который живет, зарабатывая в кабаках пением? Или вот… за грузчика… за ямщика…
Он загибал пальцы на левой руке.
— Да и себе вы вряд ли возьмете в супруги первого встречного…
— И от второго воздержусь.
— Хорошо, — Лихослав дернул себя за длинную прядку, — буду третьим. Но если серьезно, Евдокия, вы, как мне кажется, не приверженка теории, что брак должен заключаться исключительно по любви.
— Не приверженка…
…он ведь нечаянно, не со зла, но все-таки ткнул в старую рану…
— Я не верю в любовь, — сказала Евдокия, отворачиваясь к окну.
Главное, чтобы голос не выдал, не дрогнул.
— Бывает. — Лихослав руку со стола убрал. — В таком случае вы меня поймете. Вы деловая женщина, и, совершая очередную сделку, скажем, приобретая некое предприятие, вы ведь рассчитываете, что оное предприятие принесет вам выгоду?
— Пожалуй, — осторожно согласилась Евдокия, уже понимая, к чему он клонит.
— И в этих ожиданиях вы не видите ничего дурного.
— Да.
— Брак — та же сделка. Одна сторона принесет другой деньги…
— А взамен?
— Княжеский титул. Так уж получилось, что его… и все, с ним связанное, наследую я. — Лихослав смотрел прямо…
…и не врет. Не нагрелась заговоренная капля…
— То есть вы предлагаете…
— Познакомиться друг с другом поближе. Вы присмотритесь ко мне. Я к вам… а там видно будет.
А почему бы и нет? Что она, Евдокия, девица двадцати семи лет от роду, точнее, не совсем, чтобы девица, но с возрастом он не ошибся, теряет?
— Я за вами ухаживать буду… стихи читать… если надо, то и про коров… цветы дарить…
Понюхав незабудки — колбаски были знатными, с чесночком, — Евдокия сказала:
— Лучше котлету.
— Простите?
— В другой раз подарите мне котлету… или две.
…а утром, спускаясь к завтраку, гномка споткнулась на ровном месте и сломала ногу…
Увы, перелом оказался сложным, требующим длительного лечения, а потому панночка Лютиция ко всеобщей тихой радости из соревнования выбыла.
ГЛАВА 12,
в которой речь идет о тварях мифических, а такоже тяжкой жизни королей
По нынешним временам и самая прекрасная душа нуждается в грамотной упаковке.
Глубокомысленная сентенция, сделанная профессиональной свахой на смотринах очередной невесты
Единорог косил лиловым глазом, и длинные белые ресницы его трепетали…
Клятая скотина строила глазки.
И кланялась, встряхивала шелковистой гривой, вздыхала томно, норовя повернуться профилем, который был по-своему хорош. Точеная морда с горбинкой, нервными ноздрями, рог витой, нежно-розового жемчужного оттенка. Шея лебяжья, гнутая. Ноги тонкие, копыта звонкие.
Нет, единорог, обретавшийся при королевском зверинце, был, вне всяких сомнений, прекрасен и красоту свою всецело осознавал, но это же не повод глазки строить!
…Себастьян был зол.
И голоден. Причем первое обстоятельство было прямым следствием второго. На завтрак, состоявшийся в половине седьмого утра — кто придумал сию пытку? — подали нежирный деревенский творог с ежевикой. По три ложки на красавицу…
Издевательство.
И примерка — еще одно… то стой, то сядь, то пройдись, то замри. И не так, а чтобы непременно в картинной позе и перед зеркалом, которое по утреннему часу глядело совсем уж недружелюбно. Швеи суетятся, но как-то странно, молча, согласованно, точно нелюди — куклы ожившие… крутят-вертят, тычут булавками. Ленточки повязывают, бантики цепляют…
…Богуслава больше не мается головной болью, все еще бледна, но и только. И злится, дергает подол белого платья, требуя талию сделать на полпальца выше и вырез квадратным. Воротничок же убрать, с воротничком ее шея глядится короткой…
…Эржбета настаивает на том, что белый ей не к лицу. Она и без того бледна…
…Габрисия молча перебирает атласные ленты…
…ее платье расшито ромашками, тогда как собственное Себастьяново — незабудками…
Иоланта молчит, глядит в зеркало и улыбается сама себе, застыла восковою фигурой. И не сказать, чтобы бледна — на щеках пылает румянец, однако болезненный какой-то. Руку подняла, протянула, коснулась стекла и отдернула, сунув пальцы в рот, задышала часто.
…а запах гнили сделался явным. Он словно зацепился за край ее платья и коснулся кожи. И если так, то надо выводить ее… по-хорошему всех бы убрать из странного этого места, которое — Себастьян готов был поклясться — было небезопасно.
И Клементину тряхнуть, она знает правду. Или догадывается, но молчит. Клятвой крови связана? Или по иной причине? Когда думает, что ее никто не видит — хмурится, и в глазах появляется такая нечеловеческая тоска, что Себастьяна передергивает прямо, а он хоть и чувствительный по метаморфьей своей натуре, но всяко старший актор…
Что творится в Цветочном павильоне?
И как остановить это, не спугнув колдовку?
…которая из них? Вчера-то все чисты были. Оно и понятно, кому захочется с конкурса выбыть по пятому пункту Статута… отвела глаза, и думать нечего.
В общем, отнюдь не единорогом занята была голова панночки Белопольской.
— Ваша задача проста. — Клементина стукнула сложенным веером по ладони, звук получился донельзя резким, неприятным. — Пройти по красной дорожке к трону и поклониться его величеству, а затем вернуться. Первой будет Иоланта, затем — Эржбета…
…цветочный циферблат…
— Тиана… Тиана, ты меня слышишь?
— Да, панна Клементина. — Тиана очаровательно улыбнулась. — Конечно, я вас слышу. Я ведь не глухая! Вот у дядечкиной жены швагерка
[18] имеется, так та глухая! Пень пнем, а никому-то не говорит! Приноровилась по губам читать, только все всё равно знают, что она глухая… а вы зачем спрашиваете?
— Просто так. Ты пойдешь последней.
— Почему?! Это из-за хвоста, да? Так его ж не видно совсем! Платье вон со шлейфой!
— Шлейфом…
— Вот с ним самым… шлейфом. — И панночка Белопольска шлейф приподняла, демонстрируя, что хвоста ее действительно не видно. — И чего?
Клементина демонстративно вопрос проигнорировала, только губы поджала. Надобно ей сказать, что с поджатыми губами она становится похожей на разобидевшуюся мышь… или не стоит?
Меж тем протрубили герольды, и резные двери распахнулись. Иоланте сунули в руки повод и подтолкнули на красный язык дорожки. Она шла, словно во сне, и, переступив порог, вдруг обернулась. В синих глазах ее, невозможно ярких, плескалось отчаяние.
…Эржбета единорога погладила…
…за эльфочкой он сам пошел…
…на Лизаньку косился, шею выгибал, но ступал игриво, пританцовывая…
…с карезмийкой зверюга шалить опасалась, потому как та возложила на спину ладонь и вежливо сказала:
— Хорошая лошадка…
Улыбнулась, демонстрируя клыки, и Себастьяну вдруг вспомнилось, что конину карезмийцы очень даже жалуют, сырую и с приправами. Похоже, единорог тоже это припомнил и потому ступал по дорожке едва ли не на цыпочках, не смея оскорбить опасную спутницу свою взглядом…
…зато на Богуславе отыгрался, то плясал, то упрямился, упираясь всеми четырьмя ногами, то хвостом вдруг принялся невидимых мух отгонять, да так, что и Богуславе иногда перепало.
Злилась.
Терпела и только костяшки пальцев, в повод вцепившихся, побелели…
…Ядзите пришлось упрямую тварь едва ли не силком на поводу волочь… и когда очередь дошла до Тианы, единорог встал намертво. Он широко расставил передние ноги, и острые копытца увязли в красной дорожке. Зверюга выгнула шею, голову наклонила, оскалилась, всем видом своим показывая, что с места более не двинется.
— Прошу вас, панночка. — Смотритель королевского зверинца протянул Тиане половинку яблока. — Угостите его, а то ведь тоже живая тварь, к шуму непривычная… у нее нервы… кажный год на последних девках шалит…
Яблоко одуряюще пахло яблоком, и у Себастьяна появилось почти непреодолимое желание спрятать его… да хоть бы под тем же шлейфом.
Спрятать. Вынести и сожрать.
Единорог, верно, заподозрил неладное, поскольку, оттолкнув служителя, в яблоко вцепился и смачно захрустел. Вот скотина…
— Ну, — Тиана намотала на кулак шелковый повод, — идем, что ли?
Он тихонько заржал, обдав брызгами яблочного сока…
— Шкуру сниму…
…не поверил.
Тогда панночка Белопольска вцепилась в витой рог, дернула, заставив единорога голову наклонить, и очень нежно прошептала на бархатное ухо:
— Рог спилю, самого перекрашу и продам карезмийцам…
Единорог шарахнулся было, но панночка держала крепко:
— Будешь шалить? Вот то-то же…
И, повернувшись к служителю, Тиана сказала:
— У дядечки в усадьбе коза имелася, такая, знаете ли, скотина… редкостная. С морды еще на дядькову жену похожая, ну чисто сестрица родная! И характером — паскуда паскудою! На всех кидалася… и от я одного-то разу иду, никого не трогаю, лузгаю себе семечки, думаю о высоком, а она подскочит и под юбку рогами… а юбка-то новая! Только-только пошили, потом бы дядечкина жена опять стала говорить, что на меня тратится бессчетно, а я, неблагодарная, вещи не берегу. Ну тогда-то я и осерчала крепко, семечки выкинула, взяла оглоблю и как дала по хребтине…
Единорог, до того косившийся на последнюю конкурсантку с немалым подозрением, тихонько заржал.
— Но вы не волнуйтеся, — сказала конкурсантка, обернувшись на пороге. — Я ж с пониманием, что коза, тварь дурная, Хельмово отродье, а что единорог… единороги — создания волшебные, трепетные… и к девам невинным ласковые… правда?
Единорог согласился.
Просто. На всякий случай.
Его высочество Матеуш, князь Сапежский, будущий самодержавный властитель всего королевства Познаньского и сопредельных территорий, ныне известных как Серые земли, изволили хандрить. Занятию сему он предавался самозабвенно и вторую седмицу кряду, что, собственно говоря, вызвало немалые опасения у венценосной матушки. Батюшка, не менее венценосный, но с куда как более крепкою нервной системой, на упреки супруги и требование немедля отослать хандрящее дитя на воды, напомнил, что дитяти оному давече двадцать шесть годочков исполнилось. И отослать Матеуша он может, только не на воды, чай, не институтка с застарелым сплином, а на те самые Серые земли: олицетворять правящий дом и прививать новым подданным уважение к королевской власти.
Оно, конечно, верно, что из подданных на Серых землях все больше нежити, но давече королева сама ратовала за эуропейскую демократию и толерантность по отношению к существам разумным… и пусть только скажет, что волкодлаки да упыри разума лишены.
Однако ехать на Серые земли Матеуш отказался.
Батюшка не настаивал: слава славой, но наследник, чай, единственный. Не принцессам же трон оставлять?
Вот и сидел князь Сапежский на
троне по правую руку батюшки, хандрил и вздыхал, прикрывая очи королевской дланью. Не способны были утешить его ни ведьмаковская иллюзия, превратившая тронную залу в Предвечный лес, ни красавицы, по оному лесу разгуливавшие в компании единорога. Следовало сказать, что придворные ведьмаки расстарались, иллюзия вышла качественной. Сквозь мрамор пола пробилась шелковая трава, в которой распустились белые звезды эльфийских галантусов. Колонны вздрогнули, обращаясь серебристыми стволами осин, зазвенела полупрозрачная листва, воздух пророс тончайшей паутиной слюдяника…
Красота.
И высокородная гостья, сидевшая полевую руку отца, соизволила улыбнуться, сказав с легким акцентом:
— Ваш ма-а-агус очень талантлив.
…талантлив, этого не отнять. И в воздухе разлился нежный медвяный аромат. Запели птицы, а на туманную тропу ступила темноволосая хрупкая девушка. В белом платье, сшитом из ткани тонкой, полупрозрачной, она гляделась призраком…
Девушка шла, глядя перед собой, словно не замечая ни птиц, ни цветов…
Матеуш отвернулся, едва удержавшись, чтобы вновь не прикрыть лицо ладонью. Собственно говоря, причин для хандры у его высочества имелось две, и обе были связаны с женщинами. Первая, не самая важная, звалась Катариной Авернской, нареченною невестой, чей портрет молодой князь имел несчастье увидеть на прошлой неделе. И зрелище это столь сильно ранило нежную душу наследника престола, что он всерьез задумался об отречении от этого самого престола.
Ну или о разрыве помолвки…
Впрочем, и в первом и во втором случае Матеуша ждали бы гостеприимные Серые земли со всеми их перевертышами, упырями и прочими потенциальными подданными… и это заставляло вновь и вновь извлекать из шкатулки миниатюру, вглядываться в лицо нареченной, приучая себя к чертам его.
Вторая причина была связана с особой куда как более привлекательной. Двадцатидвухлетняя Анелия Белозерская появилась при дворе в компании престарелого, но весьма и весьма состоятельного супруга. Молодую жену он рассматривал как альтернативное вложение капитала, и надежды его оправдались. Став официальной фавориткой его высочества, Анелия о супруге, как и о многочисленной родне, не забывала, щедро одаривая их, само собой не из собственного кармана.
Совет, естественно, протестовал, попрекая его высочество непомерными тратами, долг перед короной рос, отец ворчал, но Анелия была столь мила, очаровательна…
…лжива.
О ее романе с молодым италийским негоциантом Матеушу донесли. Сперва он не поверил, затем призадумался… и решился-таки выяснить правду.
Правда ввергла в хандру.
А панна Анелия не вздумала каяться, верно, посчитав, что небесная ее красота защитит и от королевского гнева, и от опалы… или и вправду влюбилась в своего негоцианта? Он замуж звал, обещал увезти к солнечным италийским берегам…
Матеуш вздохнул.
Предательство женщины, пускай и не любимой, но всяко близкой и дорогой, ранило нежное королевское сердце. И ныне каждая красавица, с единорогом или без оного, поневоле напоминала как и о коварной любовнице, так и о невесте…
…а их собралось с десяток.
И каждая хороша на свой лад; батюшка, уж на что остепенился к шестому-то десятку — злые языки поговаривали, будто бы неспроста сие случилось, — и то на девиц поглядывает, подбородок оглаживает и языком прицокивает. Матушка, естественно, хмурится, впрочем, скорее порядку ради.
Сестрицы тоже хмурятся, на сей раз из зависти. Им-то и все старания дворцовых ведьмаков красоты не прибавят. В батюшку пошли крупными носами, а от матушкиной ветви скошенные подбородки взяли. И если подумать, поглядеть на них, то не такой уж и страшной видится заморская невеста…
Анелия же пусть себе уезжает в Италию, но для начала вернет то алмазное ожерелье за сто двадцать тысяч злотней… это ж треть годового Матеушевого содержания!
В общем, на красавиц его высочество поглядывали не то чтобы с опаской, скорее уж с предвзятостью.
— Хороши, ох хороши, — сказали его величество. И королева поджала губы, узкие, фамильные, доставшиеся ей от венценосной бабки вместе с рубиновым гарнитуром, над которым, поговаривали, чаровал сам Ансельм Великий…
…видать, повыветрились те чары, поиссякли, вот и не скрывали рыхлости королевской кожи, болезненного желтоватого оттенка ее, морщинок на шее и второго подбородка, что наметился, несмотря на увлечение ее величества здоровой пищей.
Меж тем на туманной тропе появилась очередная, слава богам, последняя в списке девица. Шла она бодро, если не сказать — чеканным шагом…
— Интересно. — Венценосная гостья подалась вперед и подняла лорнет, который носила с собой, как подозревал Матеуш, исключительно забавы ради. — Даже так… никогда бы не подумала, что у вас настолько… демократичные нравы.
— Мы очень стараемся, — смутившись, ответила королева.
Своего увлечения демократией она слегка стыдилась, хотя и знала, что нет в нем ничего-то постыдного, однако поди ж ты…
— Вижу…
Гостья разглядывала девицу с таким пристальным вниманием, что и Матеуш заинтересовался.
А ничего, хорошенькая. Смуглявая, черноволосая… и главное, что нет на лице того выражения печали и томной отстраненности, которое столь полюбили придворные красавицы, полагая, будто бы придает оно их облику таинственность.
— Я поражена… воистину поражена. — Гостья убрала лорнет и, коснувшись сложенными руками груди, поклонилась. — Уж на что у нас вольные нравы, но и то… поостереглись бы…
Она замолчала, а королевская чета обменялась недоуменными взглядами.
— Панночка Тиана Белопольска! — возвестил глашатай, когда красавица приблизилась к трону.
Белопольска…
…знакомая фамилия, но знакомая весьма смутно, и как Матеуш ни пытался, не мог заставить себя вспомнить, где и когда слышал ее.
А хороша.
Лицо узкое, нервное и живое.
На нем и удивление и восторг, каковой бывает у человека, впервые попавшего в тронный зал. И немного жаль, что панночка лишена возможности видеть его во всей первозданной красе.
…Белопольска…
…а не из тех ли князей Белопольских, которые дедовой тетке родней доводились? Надобно будет глянуть в родовых книгах, узнать, но, похоже, что из тех.
Панночка смущалась, розовела, теребила атласную ленточку, коими был украшен корсаж белого ее платьица, и вздыхала так, что грудь ее, весьма, к слову, впечатляющая грудь, приходила в приятное волнение. И волнение это поневоле передавалось Матеушу…
…коварная Анелия была синеглазою блондинкой, пышных форм, мягких очертаний.
— Рад приветствовать вас, милейшая панночка, — сказал он, старательно глядя в черные лукавые глаза.
— И я… рада… — Голосу красавицы оказался низким, бархатистым. — Всю жизнь мечтала хоть одним глазком глянуть: как оно во дворцах-то… а дядечка не пускал. Дядечка говорил, что рано мне ко двору ехать, там разврат один…
Ее величество покачали головой и со значением воззрились на его величество. Тот лишь крякнул и ущипнул себя за подбородок. Разврат? Так разве ж то разврат был? Просто некоторая вольность нравов… вечно все в провинциях переврут, извратят…
— Но я вижу, что дядечка ошибался. — Красавица улыбалась так искренне, что и Матеуш от улыбки не удержался. — Нету тут разврата. Красота только…
— Милое дитя… — восхитились его величество.
— Просто очаровательное, — с легким раздражением согласились ее величество.
Матеуш промолчал, чувствуя, как отступает хандра…
Принцессы нахмурились больше прежнего и девушку провожали взглядами раздраженными, верно, еще более остро осознавая собственную некрасивость, компенсировать которую не способны были ни титулы, ни королевские драгоценности. И в этом факте Матеушу виделась некая высочайшая справедливость… это, конечно, если отрешиться от портрета дорогой невесты. Все-таки справедливость кажется еще более справедливой, когда не затрагивает лично твои интересы.
— Дорогой, — покинув тронный зал, ее величество обратились к сыну, — твое внимание к этой девушке будет… неуместно.
Она коснулась королевских рубинов, которые в полумраке коридора гляделись едва ли не черными.
— Одно дело — соблазнить замужнюю даму…
…тут еще надобно разобраться, кто и кого соблазнял.
— …и совсем другое — невинную девицу…
Это Матеуш сам понимал.
Впрочем, подыскать для королевской фаворитки подходящего мужа — задача не такая сложная…
Ближе к полудню Евдокии доставили огромную коробку, перевязанную пышным шелковым бантом. От коробки сквозь плотный картон исходил умопомрачительный аромат чеснока, а внутри, на промасленной кальке, укрытые тончайшей вуалью папиросной бумаги, украшенные колечками маринованного лука и крупными ягодами клюквы, лежали колбаски.
«Сытного дня милой панночке, Л.».
Карточку Евдокия прочитала трижды и, заалевшись, чего с ней не приключалось давно, спрятала в ридикюль.
Колбаски оказались сочными.
Горячими.
И мясной сок стекал по подбородку, по пальцам, которые приходилось облизывать. Евдокия ела, едва ли не урчала от удовольствия, то и дело поглядывая на дверь… ручка швабры, позаимствованной в кладовой, не казалась ей надежным запором.
Желудок наполнился приятной тяжестью, а на душе потеплело. И ночные тревоги отступили, и дневные проблемы с ними…
…и в прочувствованной речи Лихослава теперь виделась своя правда…
…а почему бы и не выйти за него замуж? Он молодой, красивый…
…в карты играет, сам признался…
…и у семьи долги, а значит, только за картами дело не станет. И вообще, к вопросу будущего замужества Евдокия собиралась подойти серьезно, по-деловому. И следуя собственному же решению, она открыла записную книжку. Понюхав пальцы, от которых, несмотря на лавандовое мыло, пахло точно так же, как от вчерашних маргариток — чесноком и острыми приправами, — Евдокия вывела первое имя…
Лихослав.
Нет, она не всерьез, она ради порядка исключительно…
…и что она знает?
Неглуп, что, несомненно, плюс… хорош собой, а вот это уже в недостатки пойдет… и склонность к азартным играм… а вот честность — в достоинства… и, пожалуй, с таким у нее получилось бы жить если не в любви, то хотя бы во взаимной симпатии, которая мало хуже.
Глядишь, и договорились бы…
…он бы не вывозил любовниц в свет и попридержал бы запросы родни, а Евдокия, как и прежде, занималась бы делами… и титул ей вовсе не нужен. Титул, если хорошенько разобраться, никаких преимуществ в жизни не дает, проблемы одни…
Значит, титул — к недостаткам…
Евдокия вздохнула, снова понюхала пальцы и решительно добавила в список достоинств колбаски… на этом ее изыскания были прерваны стуком в дверь.
Стучали долго, настойчиво. Пришлось открывать.
— Панночка Евдокия… — На пороге стояла женщина в белом форменном платье с волосами, прикрытыми наметом.
[19] Она старательно глядела в окно, не замечая, казалось, ни самой Евдокии, ни покрывала, которое так и свисало с зеркала. — Вас спрашивают.
— Кто?
— Мужчина. — Горничная произнесла это таким тоном, что Евдокия разом ощутила себя женщиной падшей, недостойной. Впрочем, ощущение длилось недолго.
Упомянутым мужчиной был пан Стесткевич, каковой прогуливался вдоль каменной лестницы, кося серым оком на забранные решетками окна. Причем косил он попеременно то правым оком, то левым, и лицо его приобретало некое престранное, хитроватое выражение, будто бы он, Грель Стесткевич, ведал нечто неизвестное Евдокии… и не только ей.
— Ах, панночка Евдокия, — он кинулся к ней, снимая шляпу, кланяясь низко, оною шляпой едва ли не щебень с дорожки сгребая, — позвольте сказать, что вы сегодня просто прелесть до чего хорошенькая!
И к ручке припал, прилип влажными губами.
— Сегодня?
— И всегда, панночка Евдокия! Всегда! Но сегодня — особливо! — Он не спешил ручку отпускать, мял, поглаживал и, хитро изгибаясь, умудрялся смотреть в глаза.
Причем снизу вверх, с умилением и восторгом, которому Евдокия ни на грош не поверила.
— Что вам надо? — спросила она, с трудом удерживаясь, чтобы руку не вытереть о подол платья. Останавливало, во-первых, понимание того, что платье было не из дешевых, шитое из шелка да с отделкою лентами и блондом,
[20] оно гляделось столь роскошно, что Евдокия чувствовала себя в нем неуютно.
Не привыкла она к подобным нарядам.
— Вас надобно, — с придыханием ответил Грель, порываясь припасть и ко второй ручке. — Панночка Евдокия! Я больше не имею в себе сил молчать…
— Какая жалость…
Евдокия позволила увлечь себя к розовым кустам, весьма густо обсыпанным розовыми же бутонами. В тени их раскинулись поля маргариток…
Р-романтичненько.
— Я в вас влюбленный!
Ложь и наглая, как амулет подсказал, хотя на сей раз и без подсказки все очевидно было.
— И давно? — Евдокия спрятала руки в рукавах, и пану Грелю не осталось ничего, кроме как мять жесткие поля соломенной его шляпы.
Он нахмурился было, но скоро взял себя в руки и, прижав шляпу к груди, ныне украшенной букетиком фиалок, признался:
— Давно! С первого же взгляда! Но я не смел!
Он ударил себя кулаком в грудь.
— Чего не смели?
— Ничего не смел! Помыслить даже не смел, что вы одарите меня благосклонным взглядом… — Он остановился и широким жестом вытащил из кармана замученный розан. — Это вам, панночка Евдокия, в знак сердечнейшей моей привязанности…
…и ведь не сказать, чтобы дурень…
…но нет, Лихослав, тот поумнее будет. Однако принципы Евдок