КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Старая Англия. Сказания [Редьярд Джозеф Киплинг] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Редьярд Киплинг СТАРАЯ АНГЛИЯ Сказания

МЕЧ ВИЛАНДА

Дети давали представление. Все, что они могли вспомнить из шекспировского «Сна в летнюю ночь», Ден и Уна решили сыграть перед тремя коровами. Отец этих юных артистов сделал маленькую пьесу из большой, и дети репетировали ее, пока, наконец, не выучили наизусть. Комедия начиналась с того места, где Ник-Основа, ткач, выходит из кустов с ослиной головой на плечах и видит сияющую Титанию, королеву фей. За этим следовал скачок к строчкам, в которых Основа просит трех маленьких фей почесать ему голову и принести меду; заканчивалось представление тем, что осел засыпал в объятиях Титании. Ден играл Пека и Ника; исполнял также роли трех фей. Играя Пека, он надевал суконный колпак с двумя ушками, а для роли Основы — бумажную ослиную голову из рождественской хлопушки; только вот беда: при малейшей неосторожности она рвалась. Уна была Титанией в венке из цветов водосбора и с волшебным жезлом в виде цветущего стебля наперстянки.

Театр находился на лугу, называвшемся Длинной Лощиной. Небольшая речка, которая, пробежав еще через два-три луга, вертела колеса мельницы, делала на Длинной Лощине крутой поворот, и в самой середине образованного ею мыса было странное волшебное кольцо из темной травы; оно-то и служило сценой. Посреди ивовых кустов, орешин и дикого шиповника, покрывавших берега мельничной речки, было очень удобно ждать своего выхода на сцену. Один взрослый, видевший детское представление, сказал, что сам Шекспир не мог бы придумать более подходящей обстановки для своего произведения. Понятно, родители не позволили детям сыграть комедию ночью, но они пошли на луг после чая, когда тени уже сильно удлинились. Ден и Уна захватили с собой ужин — крутые яйца, бисквиты Оливера и соль в бумажке. Трех коров подоили; они щипали траву с таким звуком, что его можно было слышать на всем лугу; дальше на речке работала мельница; там что-то стучало и шлепало, точно босые ноги, бежавшие по твердой земле. На столбе подле ворот в усадьбу сидела кукушка и пела свою прерывчатую июньскую песню: «кукукук», а хлопотливый зимородок то и дело перелетал от речки к соседнему ручью, который журчал с другой стороны луга. Кроме этих звуков, ничего не было слышно; стояла глубокая, как бы сонливая тишина, и в неподвижном воздухе висел сладкий запах травы и сена.

Представление шло прекрасно. Ден помнил все свои роли — Пека, Основы и трех фей; Уна не забыла ни одного слова Титании; даже не сбилась в том трудном месте, где королева фей просит своих трех подданных накормить Основу-ослика абрикосами, свежими винными ягодами и разными там вещами, рифмующимися с первой строчкой. Дети остались так довольны представлением, что три раза сыграли всю пьесу с самого начала до самого конца; наконец, они уселись в середине травянистого кольца там, где не было сорных трав, принялись есть яйца и закусывать их бисквитами Оливера. Вдруг между ольховыми кустами послышался свист; дети быстро вскочили.

Чаща кустов раздвинулась, и на том месте, где еще так недавно стоял Ден, ожидая своего выхода в роли Пека, они увидели коричневого человека с широкими плечами, с остроконечными ушами, с коротким расплющенным носиком и со щелочками вместо глаз. Человечек улыбнулся во все свое веснушчатое лицо. Он прикрывал рукой глаза, точно наблюдая за Основой, Буравом, Дудкой, Заморышем и за другими, игравшими пьесу «Пирам и Тизба». Голосом звучным, как мычание трех коров, раздававшееся всегда, когда они желали, чтобы их начали доить, коричневый человечек продекламировал:

Каких тут чучел собралась толпа?
Как раз вблизи заснула здесь царица.
Он замолчал, закинув одну руку за голову, и, лукаво поблескивая глазами, продолжал:

Хотят играть! Взгляну, а там, быть может,
С болванами сыграю шутку сам.[1]
Дети смотрели на него, широко раскрыв рты, а человечек (он был по плечо Дену) спокойно вошел в кольцо.

— Я давно не практиковался, — сказал он, — но вот каким образом следует играть мою роль.

Дети по-прежнему разглядывали его с головы до ног, начиная с темно-синей шапочки, похожей на большой цветок водосбора, и кончая его босыми волосатыми ножками. Наконец он засмеялся.

— Пожалуйста, не смотрите на меня так. Право, я не виноват… Чего другого могли вы ждать?

— Мы никого и ничего не ждали, — медленно ответил Ден. — Это наш луг.

— Разве? — сказал их гость, садясь на траву. — Так объясните, что заставило вас сыграть «Сон в летнюю ночь» три раза с самого начала и до самого конца, накануне дня в середине лета, в кольце из травы, да еще как раз под одним из самых моих старых холмов в старой Англии? Холм Пока, Холм Пека, Холм Пока, Холм Пека. Дело ясно, как нос на моем лице.

Он показал на покрытый папоротником откос Холма Пока, который начинается подле мельничной реки и кончается дремучим лесом. Дальше, за лесом, почва снова все поднимается и поднимается, доходя в высоту до пятисот футов. Еще выше громоздится обнаженная, крутая вершина Маячной горы, с которой открывается вид на низину Певнсей, на пролив и чуть не на половину открытой южной равнины.

— Клянусь дубом, тисом и терновником, — со смехом продолжал человечек, — случись это несколько сотен лет тому назад, сюда сбежались бы все жители гор, толпясь, как пчелы в июне!

— Мы не знали, что это нехорошо, — заметил Ден.

— Нехорошо! — Человечек весь затрясся от смеха. — Право, в этом не было ничего нехорошего. Напротив, вы достигли того, за что в древние времена короли, рыцари и ученые отдали бы одни свои короны, другие — шпоры, третьи — книги. Помогай вам сам Мерлин, вы не могли бы поступить лучше. Вы пробили горы. Вы пробили горы! За последнюю тысячу лет этого не случилось ни одного раза.

— Да… да мы не хотели… — проговорила Уна.

— Конечно, не хотели. Вот потому-то так хорошо и вышло. К несчастью, горы теперь пусты; все их население ушло. Остался один я. Я — Пек, самое древнее из всех старых существ Англии, и я к вашим услугам, если… если вам угодно иметь со мной дело; если нет, скажите, и я уйду.

Почти целую минуту он смотрел на детей, и дети смотрели на него. Глазки человечка больше не искрились. В них светилась доброта, а его губы начинали раздвигаться в очень ласковую улыбку.

Уна протянула ему свою ручку.

— Не уходи, — сказала она. — Ты нам нравишься.

— Скушай бисквитик, — предложил человечку Ден и подал ему смятую бумагу, в которой лежали яйца и все остальное.

— Клянусь дубом, тисом и терновником! — воскликнул Пек, снимая с головы свой синий колпак. — Вы тоже мне нравитесь. Посыпь солью бисквитик, Ден, и я его съем вместе с вами. Тогда вы увидите, что я за существо. Некоторые из нас, — продолжал он с полным ртом, — не переносят соли, не могут пройти в ту дверь, над которой прибита подкова, не могут есть ягод горных тисов, не выносят также живой текучей воды, холодного железа или звука церковных колоколов. Но я — я Пек.

Он заботливо сбросил крошки со своей куртки и пожал детям руки.

— Мы с Деном всегда говорили, — пробормотала Уна, — что если «это» когда-нибудь случится, мы отлично поймем, что нужно делать; но… но теперь все выходит как-то иначе.

— Она говорит о встрече с волшебником, — пояснил Ден. — Я-то никогда не верил в них… по крайней мере, с тех пор, как мне минуло шесть лет.

— А я верила, — заметила Уна, — то есть верила наполовину, пока мы не выучили стихотворение «Подарок на прощанье». Ты знаешь «Подарок на прощанье и феи»?

— Ты говоришь об этом? — спросил Пек и, закинув свою маленькую голову, начал декламировать известное детское стихотворение, в котором говорится об исчезновении фей.

— Конечно, знаю, — окончив второй куплет, прибавил он.

— А дальше упоминается о травяных темных кругах, которые вытоптали люди, — сказал Ден. — Когда я был маленький, от этих слов мне всегда становилось больно. Болело где-то здесь… внутри.

Пек продекламировал еще один отрывок из стихотворения голосом громким и звучным, как звук церковного органа.

— Уже давно не слышал я этой песенки, но что там говорить, она правдива. Все население гор ушло. Я видел, как древние существа явились в старую Англию, видел также, как они ушли. Исполины, кобольды, маленькие домовые, водяные, эльфы, духи лесов, деревьев, пригорков и вод; духи зарослей, хранители гор, стражи сокровищ, добрые карлики, ночные духи, нимфы, русалки, гномы и остальные ушли, все ушли. Я явился в Англию вместе с дубом, тисом и терновником, и, когда дуб, тис и терновник исчезнут, уйду и я.

Ден осмотрел луг, взглянув на дуб Уны около нижних ворот их усадьбы, на ряд тисовых деревьев, затенявших Заводь Выдр, в которую забегает вода мельничной речки во время отдыха мельницы, и на старый боярышник, любимый куст трех коров (им было удобно почесывать свои шеи о его колючие ветви).

— Да, — сказал Пек и прибавил: — И нынешней осенью я посажу множество семян.

— Значит, ты прямо ужасно стар? — спросила его Уна.

— Нет, не стар; я долго прожил, как говорится. Дайте-ка вспомнить. Мои друзья, бывало, ставили для меня блюдечки со сливками по ночам, когда вот эта каменная гряда была еще новой. Да, да, я поселился здесь раньше, чем люди каменного века устроили яму для собирания росы ниже Ченгтонбери.

Уна сжала ручки, сказала: «О!..» — и кивнула головкой.

— Она придумала какой-то план, — объяснил Пеку Ден, — она всегда качает так головой, когда что-нибудь придумывает.

— Мне кажется, мы могли бы оставлять для тебя на чердаке немного супа. Видишь, если мы будем прятать кушанья в детской, большие заметят.

— В классной, — быстро поправил сестру Ден.

Уна вспыхнула. Дело в том, что дети дали торжественное обещание никогда больше не называть классной комнаты «детской».

— Благословляю ваши золотые сердечки, — сказал Пек. — Когда-нибудь из тебя, Уна, выйдет хорошая, заботливая девушка-хозяйка. Но мне совсем не нужно, чтобы вы ставили для меня чашки с супом; впрочем, если когда-нибудь мне захочется перекусить, будьте уверены, я скажу вам это.

Пек улегся на сухой траве; дети растянулись рядом с ним, весело болтая босыми ножками. Они не могли бояться его больше, чем своего друга старого Хобдена, плетельщика изгородей и корзин. Пек не надоедал им скучными вопросами, которые обыкновенно задают взрослые, не смеялся над ослиной головой; он просто лежал и самым благоразумным образом улыбался своим мыслям.

— Есть у вас с собой перочинный ножик? — наконец спросил детей коричневый человечек.

Ден подал ему свой большой садовый нож с одним лезвием, и Пек тотчас же вырезал им из середины круга кусок дерна.

— Зачем это? Для волшебства? — спросила Уна, когда Пек встряхнул четырехугольный кусок шоколадной земли, обрезанный, точно ломоть сыра.

— Да, это мое маленькое колдовство, — ответил он и вырезал второй такой же квадрат дерна. — Видите ли, я не могу пригласить вас внутрь гор, потому что все горное население ушло, но, если вы хотите, чтобы я ввел вас во владение вашим имуществом, я, может быть, покажу вам здесь, на человеческой земле, нечто необыкновенное. Вы, конечно, вполне заслужили такой награды.

— Что значит ввести во владение? И зачем дерн? — осторожно спросил Ден.

— Это старый обычай; он применялся, когда люди покупали и продавали землю. Продающий, бывало, вырезал из почвы кусок дерна и передавал его покупателю, и тот не вступал по-настоящему во владение землей, то есть земля не принадлежала ему, пока продавец не передавал ему этого куска, вот так. — И Пек протянул Дену кусок дерна.

— Да ведь это наш собственный луг, — отступая, сказал Ден. — Неужели ты можешь волшебством унести его?

Пек засмеялся.

— Я знаю, что это ваш луг, только в нем есть такие вещи, какие не снились ни вам двоим, ни вашему отцу. Попробуйте.

Пек взглянул на Уну.

— Хорошо, — сказала она. Ден тотчас же тоже взял дерн.

— Теперь вы двое действительно законно приняли во владение всю старую Англию, — певучим голосом начал Пек. — По праву дуба, тиса и терновника, вы можете повсюду ходить, рассматривать все, что я вам покажу, или все, что вам вздумается. Вы увидите то, что увидите; вы услышите то, что услышите, хотя бы это случилось три тысячи лет тому назад, и не почувствуете ни сомнения, ни страха. Скорее! Берите скорее все, что я вам даю.

Дети закрыли глаза, но ничего не случилось.

— Что же? — с разочарованием сказала Уна, поднимая веки. — Я думала, сюда прилетят драконы.

— Я думал о том, что случилось три тысячи лет тому назад, — сказал Пек и что-то посчитал по пальцам. — Нет, к сожалению, три тысячи лет тому назад в этих местах не было драконов.

— Но ведь вообще ничего не случилось, — пробормотал Ден.

— Погодите немножко, — сказал Пек. — Нельзя в один год вырастить дуб, а старая Англия старше двадцати дубов. Сядем опять и подумаем. Я могу думать без перерыва сотню лет.

— Ах, ведь ты волшебник, — сказал Ден.

— А разве ты слышал от меня это слово? — быстро заметил Пек.

— Нет. Ты говоришь о населении гор, но ты ни разу не упомянул фей и волшебство, — сказала Уна. — И я удивляюсь этому. Ты не любишь фей и волшебников?

— Скажите, вам обоим было бы приятно, если б вас то и дело называли «смертными» или «человеческими существами», — спросил Пек, — или сыном Адама и дочерью Евы?

— Мне это совсем не нравилось бы, — ответил Ден. — Таким образом говорят джинны и африты в сказках «Тысячи и одной ночи».

— Вот точно так же отношусь я к упомянутым тобой словам. Кроме того, население гор никогда не слыхивало о тех созданиях, про которых вы говорите, оно не знает маленьких, нежных мушек на бабочкиных крыльях, в газовых юбочках, с сияющими звездочками в волосах и с жезлами вроде линейки школьного учителя, с палочками, служащими для наказания злых и награды добрых мальчиков. Впрочем, «я» знаю их.

— Мы не о них говорим, — сказал Ден. — Мы тоже их ненавидим.

— Правильно, — проговорил Пек. — Так можете ли вы удивляться, что жители гор не желают, чтобы их смешивали с этими пестрыми, крылатыми, помахивающими жезлами обманщицами и обманщиками сладенькими и кивающими головами? Нечего сказать, бабочкины крылья! Я видел древнего рыцаря, сэра Гюйона, и его войско, видел, как они отправились из замка Тинтенджель в Хи-Брезиль под шквалами юго-западного урагана, когда брызги перелетали через замок и горные лошади теряли рассудок от страха. «Эти» вылетели во время затишья; визжали, как чайки, но ветер отнес их опять в глубь страны, на пять добрых миль от берега, раньше, чем они могли снова повернуться лицом против бури. Бабочкины крылья! Это было волшебство — такая же черная магия, какую мог сотворить волшебник Мерлин. Тогда море превратилось в зеленый огонь и белую пену, и в нем копошились поющие морские девушки. А горные лошади переступали с одной волны на другую при свете вспыхивающих молний. Вот что случилось в старые дни.

— Великолепно! — сказал Ден; Уна же вздрогнула.

— В таком случае, я рада, что все это миновало; но почему жители гор ушли? — спросила она.

— Было много причин. Когда-нибудь я объясню вам одну из них, самую важную, — сказал Пек. — Однако они исчезли не все сразу. В течение многих столетий они уходили мало-помалу. Большинство были чужестранцами и не вынесли нашего климата. Эти улетели очень скоро.

— Когда? — спросил Ден.

— За две пары тысячелетий до сегодняшнего дня; может быть, немножко раньше. Началось с того, что они были богами. Финикийцы плавали сюда за оловом и привезли с собой некоторых из них, потом галлы, ютландцы, датчане и жители Фрисландии привезли еще нескольких, когда высадились на наши острова. В те времени одни люди высаживались на берег, других прогоняли на их суда, и все приносили с собой своих богов. Но в Англии плохо живется божкам. Ну, явился и я и пожелал остаться. Чашка с похлебкой, глубокая тарелка молока, спокойные шутки с поселянами — этого было довольно с меня тогда; довольно и теперь. Видите ли, я здешний и всю свою жизнь провел с людьми. Между тем почти все остальные древние существа желали казаться божествами; желали иметь храмы, алтари, жрецов и получать жертвоприношения.

— Людей, которых сжигали в плетеных корзинах? — спросил Ден. — Об этом нам рассказывала мисс Блек.

— Они требовали всевозможных жертвоприношений, — продолжал Пек. — Если им не приносили в жертву людей, им нужны были лошади, рогатый скот, свиньи или сладкий липкий род пива. Мне это никогда не нравилось. Древние существа были упрямые, требовательные идолы. А что вышло? Люди не любят, чтобы их приносили в жертву; им неприятно даже приносить в жертву своих рабочих лошадей. И вот через некоторое время люди просто-напросто бросили старых божков, и крыши храмов обвалились; древним существам пришлось уйти и жить как придется. Одни из них решили бродить среди деревьев, прятаться в могилах и стонать по ночам. Когда они стонали достаточно громко и достаточно долго, человек пугался и жертвовал им курицу или оставлял им фунт масла. Я помню одну богиню по имени Белизама. Она сделалась обыкновенным мокрым водяным духом и поселилась где-то в Ленкошире. Да и сотни других моих друзей были прежде божествами. Потом они стали жителями гор и, наконец, бежали в другие места, так как, по той или другой причине, не ужились с англичанами. Помню только одно старое существо, которое честно работало, чтобы жить. Его звали Виланд, и он ковал разные вещи для нескольких древних божков. Я забыл их имена, но отлично знаю, что он изготовлял для них мечи и копья. Кажется, Виланд говорил что-то о своем родстве со скандинавским Тором.

— «Герой Асгарда Тора»? — спросила Уна. Она читала эту книгу.

— Может быть, — ответил Пек. — Во всяком случае, когда для него настали тяжелые дни, он не стал просить милостыни или воровать, а честно работал. И мне посчастливилось оказать ему услугу.

— Расскажи мне об этом, — сказал Ден. — Приятно послушать о древних существах.

Все трое уселись поудобнее; каждый жевал травинку. Пек оперся на одну из своих сильных рук и продолжал:

— Дайте-ка вспомнить. В первый раз я встретил Виланда в один ноябрьский день, когда бушевала буря с градом и дождем; я увидел его подле низины Певнсей.

— Певнсей? Значит, вон там, за горой? — Ден указал на юг.

— Да, но в то время здесь было болото; оно тянулось до Хорсбриджа. Я стоял на Маячном холме (тогда его называли Брененбургом), вдруг заметил бледное пламя, какое бывает, когда горит сухой вереск, и пошел взглянуть, в чем дело. Пираты подожгли деревню в долине. Изображение Виланда, большая черная деревянная фигура с янтарным ожерельем на шее, украшала нос тридцатидвухвесельной галеры, которую разбойники только что вытянули на отмель. Жестокий стоял холод. Ледяные сосульки свешивались с палубы судна; весла блестели от намерзшего льда; лед был и на губах Виланда. Завидев меня, он начал длинную песню на своем языке, и в ней рассказал, как он станет управлять Англией, как запах дыма от его алтарей будет наполнять весь воздух, начиная от графства Линкольна до острова Уайта. Я не встревожился. Я видел столько божеств, наводнявших старую Англию, что его песня не могла меня обеспокоить. Я предоставил Виланду попеть вволю, пока разбойники палили деревню; потом сказал ему (право, не знаю, почему эти слова пришли мне в голову), итак, я сказал:

— Кузнец богов, придет время, когда ты будешь работать ради денег, поставив свою наковальню на краю дороги.

— А что ответил Виланд? — спросила Уна. — Рассердился он?

— Он осыпал меня бранью, завращал глазами; я ушел будить людей. Но пираты все же покорили страну, и много столетий Виланд считался могучим божеством. Его храмы были повсюду, до самого острова Уайта, и ему приносились прямо невероятные жертвы. Скажу по справедливости, что он предпочитал лошадей людям. Как бы там ни было, я отлично знал, что со временем он потеряет свое место, как и все другие старые божества. Я ждал долго, около тысячи лет; наконец, вошел в один из его храмов подле Эндовера, чтобы посмотреть, как он поживает. В храме стоял алтарь, было изображение Виланда, были жрецы, молящиеся; все казались счастливыми, кроме самого Виланда и его жрецов. В древние времена поклонники божеств чувствовали себя несчастными, пока жрецы не намечали очередную жертву; то же испытывали бы и вы. Теперь было иное. Вот вижу я, вышел жрец, подвел какого-то человека к алтарю и сделал вид, будто он рассекает ему голову маленьким золотым топором; человек упал и притворился мертвым. Все остальные закричали: «Жертва Виланду, жертва Виланду».

— А по-настоящему человек не умер? — спросила Уна.

— Совсем не умер. Это была такая же игра, как ваши кукольные приемы за чашкой чаю. Потом в храм привели великолепную белую лошадь; жрец отстриг прядь волос из ее гривы и хвоста и сжег эту шерсть над алтарем с криком: «Жертвоприношение!» Считалось, будто это все равно, что убили человека и лошадь. Сквозь дым я рассмотрел лицо бедного Виланда и не мог удержаться от смеха. Он казался таким огорченным, таким голодным; ведь ему пришлось довольствоваться противным запахом сожженной шерсти. Чисто кукольный чай! Я решил ничего не говорить в ту минуту (это было бы нехорошо). Когда же через несколько сот лет я опять пришел в Эндовер, Виланд и его храм исчезли; на их месте я увидел христианского епископа в церкви. Никто из жителей гор ничего не мог сказать мне о нем, и я предположил, что он покинул Англию.

Пек повернулся, оперся на другой локоть и задумался.

— Дайте-ка вспомнить, — снова начал он наконец. — Вероятно, прошло еще несколько минут, вероятно, также года за два до покорения Англии, я вернулся к Холму Пека и раз вечером услышал, как старый Хобден говорил о броде Виланда.

— Если ты говоришь о старом Хобдене, плетельщике изгородей, ему всего семьдесят два года. Он сам сказал мне это, — заметил Ден. — Он наш близкий друг.

— Правильно, — ответил Пек, — но я говорил о старом Хобдене, который жил за девять поколений до прапрадедушки вашего приятеля. Он был свободный человек и выжигал здесь уголь. Я знаю весь их род так давно, что иногда путаюсь. Хобдена звали Хобом Датчанином, и он жил в коттедже подле кузницы. Так вот, как только я услышал имя Виланда, я навострил уши и побежал через леса к броду, вон там, за торфяным лесом. — Пек кивнул головой в сторону запада, туда, где долина сужается, стесненная лесистыми холмами.

— Да ведь это брод Виллинга, — сказала Уна. — Мы часто ходим туда. Там живет славный зимородок.

— В те времена это место называлось бродом Виланда. От маяка туда спускалась дорога. Очень плоха была она, а весь откос холма покрывал густой-прегустой дубовый лес, в котором водились олени. Я не нашел и следа Виланда, зато увидел толстого фермера; он спускался по дороге в тени деревьев. Его лошадь потеряла в глине свою подкову, и, подъехав к броду, он вылез из седла, вынул из своего кошелька один пенни, положил его на камень, привязал свою старую лошадь к дубу и громко закричал: «Кузнец, кузнец, вот для тебя работа». Сказав это, толстяк сел на землю и заснул. Вы представьте себе, что я почувствовал, когда седобородый, согнутый, старый кузнец в кожаном переднике вышел из-за дуба и принялся подковывать лошадь. Я узнал Виланда и так удивился, что прыгнул к нему, сказав: «Что ты тут делаешь, Виланд?»

— Бедный Виланд, — со вздохом шепнула Уна.

— Кузнец откинул со лба свои длинные волосы (он не сразу узнал меня) и, подумав немного, ответил: «Тебе-то следовало знать. Ты предсказал это, старое существо. Я подковываю лошадей за плату. Я теперь даже не Виланд. Мое имя Придорожный Кузнец».

— Бедняк, — заметил Ден. — А что ты ему сказал?

— Что я мог сказать? Держа ногу лошади на колене, он посмотрел на меня, улыбнулся и продолжал: «Помню время, когда я не согласился бы принять в жертву эту старую клячу, сущий мешок с костями, а теперь радуюсь, что могу за пенни подковать ее».

— Разве ты не в силах вернуться в Валгаллу или вообще туда, откуда пришел? — спросил я.

— То-то и оно, что нет, — ответил он, продолжая скрести копыто. Он удивительно обращался с лошадьми. Старая кляча обнюхивала его плечо и тихонько ржала. — Ты помнишь, что в свое время, когда я был в полной власти, я не считался кротким? Я не освобожусь до тех пор, пока какое-нибудь человеческое существо искренне не пожелает мне добра.

— Ну, — сказал я, — фермер должен поблагодарить тебя, ты для него подкуешь все четыре ноги лошади.

— Да, — сказал Виланд, — мои гвозди продержат подковы от одного полнолуния до другого. Но фермеры и здешняя глина необыкновенно холодны и жестки.

Поверите ли, когда этот фермер проснулся и увидел, что его лошадь хорошо подкована, он уехал, не бросив неведомому кузнецу ни слова благодарности. Я до того рассердился, что тотчас повернул его лошадь и заставил ее пройти три мили обратно к маяку. Уж очень мне хотелось поучить вежливости этого грешника.

— Ты был невидимкой? — спросила Уна. Пек серьезно кивнул головой.

— Конечно. В те дни маяк всегда держали наготове, в случае французской высадки в Певнсее его могли мгновенно зажечь. В эту длинную летнюю ночь долго водил я лошадь туда и сюда, фермер думал, что он заколдован, да, конечно, так и было, и толстяк скоро начал молиться и кричать. Это меня не смущало; я был таким же хорошим христианином, как он. Часа в четыре утра из монастыря, который стоял на вершине Маячного холма, вышел послушник.

— Что такое послушник? — спросил Ден.

— По-настоящему послушник — будущий монах; но в те времена многие посылали своих сыновей в монастыри, как в школы, учиться. Этот молодой человек проводил месяцев по пять во французском монастыре, а теперь заканчивал свое образование тоже в монастыре, но близ своего дома. Его звали Гуг, и родные этого юноши владели всей вашей долиной. Гуг услышал крик фермера, подошел к нему и с удивлением спросил, что с ним. Старик наговорил ему всяких чудес о феях, духах и колдуньях, я же знал, что в эту ночь он не видел ничего, кроме кроликов да оленей. (Жители гор как выдры: они показываются, только когда хотят.) Гуг не был глуп. Он посмотрел на ноги лошади и увидел, что она подкована так, как ковал один Виланд. (Виланд особым образом загибал гвозди, и люди называли это «загибом Придорожного Кузнеца».)

— Гм, — произнес послушник. — Где подковали вашу лошадь?

Сначала фермер не хотел ему сказать; священники не любили, чтобы их прихожане имели какое-нибудь дело с древними существами, но наконец сознался, что лошадь его подковал Придорожный Кузнец.

— Сколько вы заплатили ему? — спросил Гуг.

— Пенни, — мрачно ответил фермер.

— Христианин взял бы больше, — заметил Гуг. — Надеюсь, вы в придачу сказали «благодарю»?

— Нет, — ответил фермер, — Придорожный Кузнец — язычник.

— Язычник он или нет, — сказал Гуг, — вы приняли от него услугу, следовательно, должны его поблагодарить…

— Что? — с негодованием сказал фермер; он сердился, потому что все это время я водил его лошадь кругами. — Что это вы болтаете, молодая сутана? Значит, по-вашему, я должен был бы сказать благодарю сатане, если бы он помог мне?

— Полно, не старайтесь сбить меня с толку, — проговорил послушник. — Вернитесь к броду и поблагодарите кузнеца, не то сами пожалеете.

И фермеру пришлось поехать обратно. Я вел его лошадь, но никто меня не видел; Гуг шагал рядом с нами; его длинное платье шелестело в блестящей от росы траве; его удочка лежала на плечах, как копье. Когда мы опять пришли к броду, было пять часов, под дубами тянулся туман; фермер отказался крикнуть «благодарю» и ворчал, обещая сказать аббату, что его послушник хотел принудить христианина поклониться языческому божеству. Тогда Гуг вышел из себя, крикнув «благодари!», схватил фермера за его ногу, скинул толстяка с седла на траву и раньше, чем упрямец успел подняться, стал трясти его, как крысу; наконец, фермер проворчал: «Благодарю тебя, Придорожный Кузнец».

— А Виланд видел это? — спросил Ден.

— О, да; когда фермер рухнул на землю, Придорожный Кузнец так крикнул, что воздух дрогнул; это был старинный воинский клич Виланда. Кузнец был в восторге; Гуг же повернулся к дубу и сказал:

— О, кузнец богов, мне стыдно думать об этом грубом фермере, и за все то хорошее, что во имя доброты и милосердия ты сделал для него и для других моих соплеменников, я благодарю тебя и желаю тебе добра. — Сказав это, послушник поднял свою удочку, которая больше, чем прежде, стала походить на копье, и ушел по вашей долине.

— А что сделал бедный Виланд? — спросила Уна.

— От радости он и плакал и смеялся; Гуг освободил его, и он мог уйти, куда хотел. Но Виланд был честен. Он работал из-за денег и перед уходом заплатил свои долги. «Я поднесу подарок этому послушнику, — сказал он, — и дар мой послужит ему на пользу везде, куда бы ни попал он, а после него принесет добро старой Англии. Раздуй для меня огонь, ты, древний житель леса, а я приготовлю железо для моего последнего изделия». И Виланд выковал меч, темно-серый, изогнутый; он ковал, я раздувал огонь. Клянусь дубом, тисом и терновником, повторяю, Виланд был кузнецом богов. Он дважды охладил меч и проточной воде, в третий раз — в вечерней росе; потом положил его под лунные лучи и пропел над ним руны (это значит заклинания), наконец, начертал пророческие руны на его лезвии. «Древнее создание, — сказал он мне, отирая лоб, — лучшего лезвия Виланд никогда еще не делал. Даже тот, у кого оно будет в руках, никогда не постигнет до конца его совершенства. Пойдем к монастырю».

Мы прошли в общую комнату монахов и увидели послушника.

Он крепко спал на своей койке. Виланд вложил меч в его руку, и я отлично помню, как молодой человек, не просыпаясь, схватил эфес дивного оружия. Потом Виланд вошел в часовню, сделал по плитам ее пола столько шагов, сколько осмелился, и бросил все свои кузнечные инструменты — молоток, клещи и скребки, — показывая, что он навсегда покончил с ними. Тяжелые орудия упали на пол, зазвенели, точно броня; заспанные монахи сбежались в часовню; им показалось, что на монастырь напали французы. Раньше всех прибежал послушник; он размахивал своим новым мечом и выкрикивал саксонский военный клич. Увидев кузнечные инструменты, монахи изумились, но Гуг попросил у них позволения заговорить, рассказал, что он сделал с фермером, что сказал кузнецу и как, несмотря на свет в дортуаре, нашел в своей постели чудесный, покрытый рунами меч.

Сперва аббат покачал головой, но скоро засмеялся и сказал послушнику:

— Сын мой, Гуг, я и без знака языческого бога понимал, что ты никогда не будешь монахом. Возьми свой меч, храни свой меч и уходи со своим мечом; но будь так же кроток, как силен и вежлив. Мы же повесим перед алтарем кузнечные инструменты, потому что, чем бы ни был в древние дни кузнец богов, нам известно, что он честно работал ради денег и принес дары матери церкви.

Монахи ушли и снова легли спать; ушли все, кроме послушника, который сел на пороге, играя своим мечом. Стоявший около конюшни Виланд сказал мне:

— Прощай, древний; ты имеешь право проводить меня. Ты видел, как я явился в Англию, видишь, как я ухожу. Прощай.

И он стал спускаться с холма, направляясь к повороту реки подле Большого Леса; теперь вы называете его Глухим Углом; Виланд шел к тому самому месту, где он впервые пристал к земле; я слышал еще некоторое время, как он шуршал в чаще, потом все стихло. Вот так это случилось.

Ден и Уна глубоко вздохнули.

— А что же было потом с Гугом? — спросила Уна.

— И с мечом? — спросил Ден.

Пек посмотрел на луг, который, спокойный и прохладный, расстилался в тени Холма Пека. В траве крякал коростель; в ручье прыгали маленькие форели. Из ольховой чащи вылетела большая белая ночная бабочка и покружилась около детских головок; легкая дымка тумана поднялась над ручьем.

— А вы действительно хотите знать это? — спросил Пек.

— Да, да, — ответили дети. — Ужасно хотим.

— Отлично. Я обещал вам, что вы увидите то, что увидите, и услышите то, что услышите, хотя бы это случилось три тысячи лет тому назад; но теперь, мне кажется, если вы не пойдете домой, ваши домашние будут вас искать. Я провожу вас до ограды.

— А ты будешь здесь, когда мы опять вернемся? — спросили брат и сестра.

— Конечно, коне-ечно, — ответил Пек. — Я уже пробыл здесь довольно долго. Только погодите одну минутку.

Он дал каждому из детей по три листика: один дубовый, другой тисовый, третий терновый.

— Покусайте их, — сказал Пек, — не то, пожалуй, вы станете дома болтать о том, что видели и слышали, и — если только я знаю людей — ваши родители пошлют за доктором. Кусайте же.

Брат и сестра стали грызть листики и пошли рядышком к ограде усадьбы. Подле калитки стоял их отец.

— Ну, как шло представление? — спросил он.

— О, чудесно, — ответил Ден, — только позже мы, кажется, заснули. Было так тепло и тихо. Ты не помнишь, Уна?

Уна покачала головой и ничего не сказала.

— Понимаю, — сказал отец и продекламировал стихи: «Поздно вечером Кильмени пришла домой; она не могла сказать, где была, и не помнила, что видела». —

Но почему ты жуешь листики, дочка? Из шалости?

— Нет, я делаю это зачем-то, но зачем именно — не могу сейчас вспомнить.

И ни брат, ни сестра ничего не помнили, пока…

ЮНОШИ В ЗАМКЕ

Через несколько дней дети ловили рыбу в том ручье, который вот уже много столетий прорезает мягкую почву долины. Вершины деревьев сплетались над ним, образуя длинный коридор; сквозь их листву пробивался солнечный свет и пятнами, кружками и полосками падал на берег и на воду. В зеленом коридоре виднелись мели из песка и гравия, старые корни и упавшие стволы, поросшие мхом и покрытые красными от железистой воды рисунками. Тонкие и бледные стволы наперстянок тянулись к свету; рядом с ними поднимались кусты папоротника, покачивались застенчивые, вечно жаждущие воды цветочки, которые не могут жить без влаги и тени. От движения проворных форелей рябь бежала по тихой поверхности заводей, которые между собой соединялись узкими полосками воды, а с широкими темными заливами ручья были связаны журчащими протоками. Только во время половодья и самый ручей, и заводи, и отдельные лужи — все сливалось в одну бурную, быстро несущуюся стремнину.

Эта часть ручья была одним из самых любимых тайных приютов детей. Старый Хобден показал им, как тут можно веселиться. Там, на залитом теплыми лучами солнца лугу, никто не угадал бы, что происходило под арками из ветвей; в зеленой тени раздавался только стук от случайного удара удочки о нижнюю ветку ивы или свист молодых тисовых листьев, когда леска на мгновение цеплялась за них.

— Мы поймали с полдюжины рыбок, — сказал Ден после того, как дети около часа пробыли в этой теплой сырой чаще.

— Не пройти ли нам к каменистой гряде? Не попробовать ли поудить в Длинной Заводи?

Уна кивнула головкой. Она чаще всего разговаривала знаками. И дети вышли из своего темного зеленого убежища, направляясь к маленькой возвышенности, которая заставляет ручей бежать к мельничной речке. Там берега были низки, обнажены, и от блеска дневного солнца, которое отражалось в воде Длинной Заводи, бывало больно глазам.

Едва дети вышли на открытое место, как чуть было не упали от изумления. Большая серая лошадь, вокруг хвоста которой морщилась зеркально-спокойная вода, пила из заводи, и рябь около ее морды вспыхивала, точно расплавленное золото. На лошади сидел старый седой человек, одетый в просторную блестящую кольчугу, сделанную из цепочек. Его голова не была прикрыта; на луке его седла висел железный шлем в форме ореха. Красные сафьяновые поводья узды с фестончатыми краями были около шести дюймов шириной; на спине лошади было седло с толстыми подушками и с красными подпругами; спереди оно придерживалось красным же кожаным нагрудником, сзади — таким же красным ремнем.

— Смотри, — шепнула Уна, точно Ден и так уже не смотрел во все глаза. — Это совсем как картина в твоей комнате: «Сэр Изембрас подле брода».

Всадник повернулся к Уне и Дену; его худое, продолговатое лицо было так же приветливо и кротко, как лицо рыцаря, который на картине перевозит детей.

— Им следовало бы уже быть здесь, сэр Ричард, — прозвучал густой голос Пека.

— Они здесь, — ответил рыцарь и улыбнулся Дену, продолжавшему держать связанных веревочкой форелей. — По-видимому, мальчики не особенно изменились с тех пор, как мои собственные дети удили рыбу в этих водах.

— Если ваша лошадь достаточно напилась, нам будет спокойнее в кольце, — сказал Пек и кивнул детям головой, точно неделю тому назад он не усыпил волшебством их воспоминаний.

Большая лошадь повернулась, одним прыжком поднялась на луг, и из-под ее ног посыпались комья земли.

— Прошу прощения, — сказал Дену сэр Ричард. — В те времена, когда эти земли принадлежали мне, я не любил, чтобы верховые переезжали через ручей где-нибудь, кроме вымощенного брода. Но моей Ласточке хотелось пить, и я желал встретиться с вами.

— Мы очень рады, что вы приехали, сэр, — ответил Ден, — осыпавшиеся же берега — не велика беда…

И мальчик пошел через луг подле огромной лошади, шагая со стороны висевшего у пояса рыцаря меча. Это был могучий меч с великолепно выкованным эфесом. Уна и Пек шли сзади. Теперь она помнила решительно все.

— Я извиняюсь за листья, — сказал Пек, — но если бы вы рассказали дома о том, что было, вышло бы нехорошо. Правда?

— Да, я думаю, — согласилась Уна. — Но ведь ты сказал, что все волш… что все жители гор ушли из Англии.

— Да, сказал, но сказал также, что вы оба будете смотреть и узнаете. Ведь сказал же?.. Рыцарь не волшебник. Он — сэр Ричард Даллингридж, мой старинный друг. Он явился сюда с Вильгельмом-Завоевателем, а теперь пожелал познакомиться с вами.

— Почему пожелал? — спросила Уна.

— Он слышал о вашей великой мудрости и учености, — не сморгнув, ответил Пек.

— Наша ученость? — удивилась Уна. — Да ведь я не знаю девятью девять, а Ден ужасно путается с дробями. Он, верно, желал познакомиться с какими-нибудь другими детьми.

— Уна, — обернувшись, крикнул Ден. — Сэр Ричард говорит, что он расскажет нам о том, что случилось с мечом Виланда. — Теперь этот меч у него. Ну, не прелесть ли!

— Нет, нет, — сказал сэр Ричард, соскакивая с седла, потому что они дошли до травянистого круга на мысе, образованном излучиной мельничной реки. — Не я, а вы должны обо всем рассказывать мне; ведь я слышал, что в нынешние времена самый младший ребенок в Англии мудрее наших ученых писцов.

Он разнуздал Ласточку, перекинул рубиново-красные поводья через ее голову, и умная лошадь пошла щипать траву.

Сэр Ричард (дети заметили, что он прихрамывал) отстегнул от своего пояса меч.

— Вот он, — шепнул Уне Ден.

— Это меч, который брат Гуг получил от Придорожного Кузнеца, — сказал сэр Ричард. — Один раз он отдавал мне свое оружие, но я отказался взять его; наконец, меч сделался моей собственностью после боя, какого никогда не вели крещеные люди. Смотрите. — Сэр Ричард наполовину вынул меч из ножен и повернул его. На обеих сторонах лезвия под самым эфесом, там, где рунические письмена вздрагивали точно живые, на тусклой смертоносной стали виднелись две глубокие борозды. — Скажите же, какое существо сделало их? — спросил детей рыцарь. — Я не знаю, может быть, вы скажете?

— Расскажите им всю историю, сэр Ричард, — попросил рыцаря Пек. — Ведь она, во всяком случае, касается их земель.

— Да, пожалуйста, с самого начала, — поддержала Пека Уна; улыбающееся доброе лицо рыцаря теперь еще больше напоминало ей картину «Сэр Изембрас подле брода».

Дети уселись на землю и приготовились слушать. Сэр Ричард с обнаженной головой, на которую падали солнечные лучи, обеими руками покачивал меч; большая серая лошадь щипала траву за чертой травянистого кольца, шлем, привешенный к луке седла, слегка позвякивал, когда она дергала головой.

— Хорошо, — сказал сэр Ричард. — Этот рассказ касается вашей земли, а потому я начну его с самого начала. Когда наш герцог явился из Нормандии, чтобы завладеть Англией, великие рыцари (может быть, вы слышали об этом?) приплыли вслед за ним, стараясь как можно лучше служить ему, потому что герцог обещал дать им здесь земли; за крупными рыцарями явились и мелкие. Мои домашние в Нормандии были бедны, но родственник моего отца Энгерар Орлиный — Энгенульф де Аквила — последовал за графом Мортеном, который, в свою очередь, двинулся вслед за Вильгельмом, или Вильямом-герцогом, а я устремился за де Аквила. Да, с тридцатью воинами из отцовского дома и с новым мечом я решил попытаться завоевать Англию, и это ровно через три дня после моего посвящения в рыцари. Не думалось мне тогда, что Англия меня победит. Мы направились к Сент-Леку вместе с остальными; это было огромное полчище.

— Он расскажет про битву при Гастингсе? — шепнула Уна, и Пек молча кивнул ей головой; ему не хотелось прерывать рассказчика.

— Там, за холмом, — рыцарь указал на юго-восток, — мы увидели солдат Гарольда. Мы сражались. К вечеру пошел дождь. Мои люди с войском де Аквила преследовали врагов, собираясь грабить. Во время этого преследования был убит Энгерар Орлиный; Жильбер, его сын, подхватил знамя, выпавшее из рук умирающего, и стал во главе отряда. Все это я узнал гораздо позже, потому что мою Ласточку ранили в бок, и я остался у ручья, подле терновника, чтобы омыть ее рану. Вдруг одинокий саксонец окликнул меня по-французски, и между нами начался поединок. Я должен был бы узнать этот голос, но мы бились. Долгое время ни один из нас не мог одолеть другого; наконец, только в силу несчастной случайности, он поскользнулся, и меч выпал из его рук. Ну-с, я только что был посвящен в рыцари и больше всего в мире желал быть вежливым и великодушным, а потому не поразил мечом моего противника, попросил его поднять меч.

— Проклятие моему мечу, — сказал он, — из-за него я буду побежден в первом же бою. Вы пощадили мою жизнь. Возьмите это оружие. — Он протянул его мне, но едва я хотел коснуться железного эфеса, как меч застонал, точно раненый человек; я отскочил от него с криком: «Колдовство!»

Дети посмотрели на меч, точно он был готов снова заговорить.

— Внезапно ко мне подбежало несколько саксонцев. Видя одинокого норманна, они уже готовились убить меня, но мой саксонец крикнул, что я его пленник, и велел своим воинам отступить. Таким образом, как видите, молодой саксонский рыцарь спас мне жизнь. Он посадил меня на мою лошадь и десять долгих миль вел ее через леса; наконец, мы очутились в этой долине.

— Здесь? — спросила Уна.

— В этой самой долине. Мы перешли через нижний брод, воттам, под Королевским холмом, — рыцарь снова указал на восток — туда, где долина расширяется.

— И этот саксонец был Гуг, послушник? — спросил Ден.

— Да, даже больше. Он три года пробыл вместе со мной в монастыре в Беке, подле Руана, — посмеиваясь, ответил сэр Ричард, — и аббат этого монастыря, Эрлин, не пожелал, чтобы я там оставался.

— А почему? — спросил Ден.

— Да потому, что я въехал на лошади в столовую, когда ученики сидели за столом, сделав это с целью показать саксонцам, что мы, норманны, не боимся аббатов. Именно саксонец Гуг подстрекнул меня на такую шутку. С того памятного дня мы не встречались с ним. Когда он еще был в шлеме, мне показалось, что я узнал его голос, и, хотя наши предводители бились, мы оба радовались, что ни один из нас не убил другого. Идя подле меня, Гуг рассказал мне, что меч ему дал языческий бог (так, по крайней мере, ему казалось), и прибавил, что до сих пор это оружие никогда не пело. Помнится, я посоветовал ему беречься волшебства и чар. — Сэр Ричард задумчиво улыбнулся. — Тогда я был очень молод, очень молод.

Когда мы пришли к дому Гуга, из нашей памяти почти исчезло воспоминание о том, что мы враги. Время близилось к полуночи; большой зал наполняла толпа мужчин и женщин; все они ждали вестей. Тут я впервые увидел его сестру, леди Эливу, о которой он рассказывал нам во Франции. Она с ожесточением закричала на меня и захотела тотчас же меня повесить, но Гуг сказал ей, что я пощадил его, о том, что он спас меня от саксонцев, мой друг умолчал, прибавив только, что в этот день наш герцог одержал победу. Они довольно долго ссорились из-за меня, вдруг он упал без памяти, ослабев от полученных ран.

— Это твоя вина! — закричала леди Элива, бросилась к брату, наклонилась над ним и велела подать вина и полотняных бинтов.

— Если бы я знал, что он ранен, — ответил я, — он ехал бы на лошади, а я шел бы пешком. Но Гуг посадил меня на мою Ласточку и, не жалуясь, все время весело разговаривал со мной. Молю Бога, чтобы я не повредил ему.

— Молись, молись, — сказала она, закусывая губу. — Если он умрет, тебя повесят.

Гуга унесли в его комнату; трое рослых служителей связали меня и поставили под балкой в большом зале, надев на мою шею веревочную петлю. Конец веревки они перекинули через балку, а сами сели подле очага, ожидая, чтобы им сказали, остался ли Гуг жив или умер. Сидя, они разбивали орехи эфесами своих ножей.

— А что вы чувствовали? — спросил Ден.

— Я был очень утомлен и все-таки от души молился о сохранении жизни моего школьного товарища, Гуга. Около полудня из долины донесся топот лошадиных копыт, служители развязали меня и убежали из замка, а во двор въехали солдаты де Аквила. С ними явился Жильбер Орлиный, ведь он всегда говорил, что, «подобно своему отцу», никогда не покидает никого из «своих».

Жильбер был мал ростом, как и его отец, с носом, крючковатым, точно орлиный клюв, и с глазами, желтыми, тоже как у орла. Он всегда ездил на крупных чалых боевых конях, которых воспитывал сам, и не терпел, чтобы ему помогали садиться в седло. Войдя в комнату, Жильбер увидел, что с верхней балки свешивается веревка, и засмеялся; захохотали и его спутники, я не мог подняться с пола — весь онемел.

— Жалкий прием для рыцаря-норманна, — сказал он, — но все равно будем и за то благодарны. Скажи, мальчик, кто так обошелся с тобой? Мы хорошо расплатимся с твоим обидчиком.

— Что он хотел сказать? Он решил убить их? — спросил Ден.

— Конечно. Но я посмотрел на леди Эливу, стоявшую среди своих служанок, и на ее брата, державшегося подле нее. Воины Жильбера пригнали всех в переднюю залу.

— А она была хорошенькая? — спросила Уна.

— За всю мою долгую жизнь я никогда не видал женщины, достойной расстилать сухие тростники перед ногами леди Эливы, — совершенно просто и спокойно ответил рыцарь. — Глядя на нее, я думал, что шуткой могу спасти ее и ее замок.

— Я явился сюда неожиданно, просто-напросто вбежал в этот дом, — сказал я Жильберу, — а потому не могу упрекнуть саксонцев за недостаток любезности. — Но мой голос дрожал, с этим маленьким человеком не следует… не следовало шутить.

Все молчали, наконец, де Аквила засмеялся.

— Смотрите, мои молодцы, вот так чудо, — проговорил он. — Бой едва окончен, мой отец еще не погребен, а наш самый младший рыцарь уже обосновался в своем замке; побежденные им саксонцы покорились и предложили ему свои услуги. (Я вижу это по их толстым лицам!) Клянусь всеми святыми, — прибавил он, потирая свой орлиный нос, — я никогда не думал, что можно так быстро завоевать Англию. Ну, что же? Я могу только отдать юноше то, что он успел забрать в свои руки. Этот замок твой, мальчик, — обратился он ко мне, — владей им до моего возвращения или пока тебя не убьют. Теперь же — на коней, и вперед! Мы отправимся за нашим герцогом в Кент и сделаем его королем Англии.

Он протащил меня за собой к двери; ему подвели его худого чалого коня, который был выше моей Ласточки, но не так хорошо ухожен.

— Слушай, — сказал он, возясь со своими большими военными перчатками. — Я дал тебе этот замок, но он — саксонское осиное гнездо, и я думаю, тебя убьют через месяц, как убили моего отца. Но, если ты сумеешь сохранить крышу над главной залой, солому над овином и плуг в борозде поля до моего возвращения, ты получишь этот замок от меня, потому что наш герцог обещал графу Мортену все земли около Певнсея, а Мортен даст мне из них ту часть, которую он отдал бы моему отцу. Один Бог знает, доживем ли мы с тобой до покорения Англии, только помни, мальчик, здесь в настоящее время борьба — безумие, а, — он протянул руку за поводьями, — хитрость и ловкость — все.

— К сожалению, я не хитер, — сказал я.

— Пока еще нет, — ответил он, поставив ногу в стремя и толкая лошадь в живот каблуком сапога. — Пока еще нет, но, мне кажется, тебя скоро научат хитрить. Прощай. Владей замком и живи. Потеряй замок и будешь висеть. — Он пришпорил чалого и поскакал; ремни от его щита взвизгнули и закачались.

Итак, дети, я, немного старше, чем мальчик, остался в замке; со мной был только мой отряд в тридцать человек, меня окружала незнакомая местность с населением, языка которого я не знал, и мне предстояло удержать в своих руках землю, отнятую мною.

— И это было здесь? — спросила Уна.

— Да, здесь. Смотри. От верхнего брода, брода Виланда, до нижнего брода по Прекрасной Аллее на запад и на восток было около половины мили. От маяка на юг и на север — по целой миле; в лесах ютились саксонские воры, грабители норманны, разбойники, браконьеры. Действительно, сущее осиное гнездо!

Де Аквила уехал. Гуг стал было благодарить меня за то, что я спас их, но леди Элива сказала, что я сделал это только с целью получить замок.

— Как я мог знать, что де Аквила подарит мне дом и земли? — возразил я. — Если бы я сказал ему, что провел ночь у вас взаперти, к этой минуте замок был бы дважды сожжен.

— Если бы какой-нибудь человек надел веревку на мою шею, — проговорила она, — я пожелала бы, чтобы его дом был сожжен трижды, раньше чем заключила бы с ним какое-нибудь соглашение.

— Но на мою шею веревку надела женщина, — ответил я и засмеялся; тогда она заплакала и сказала, что я насмехаюсь над ней, беспомощной пленницей.

— Леди, — произнес я, — в этой долине нет пленников, кроме одного человека, но он не саксонец.

Услышав это, она закричала, что я норманнский вор, что я явился с фальшивыми сладкими речами и с самого начала задумал выгнать ее в поля просить милостыню. В поля! Она никогда не видела лица войны!

Я рассердился и ответил: «Это-то, по крайней мере, я могу опровергнуть, так как клянусь, — и на эфесе меча я поклялся, — я клянусь, что моя нога не переступит порога большого зала, пока леди Элива сама не позовет меня в дом».

Ничего не сказав, она ушла из комнаты; я отправился во двор; Гуг проковылял вслед за мной, печально посвистывая (это в обычае англичан), и мы увидели трех саксонцев, которые недавно связали меня. Теперь они сами были связаны, и около них стояло человек пятнадцать сильных, мрачных служителей замка в ожидании дальнейших событий. Из лесов, которые тянулись по направлению к Кенту, донесся слабый звук труб Жильбера Орлиного.

— Прикажите их повесить? — спросили мои солдаты.

— В таком случае мои люди будут драться, — прошептал Гуг, но я попросил его спросить троих саксонцев, на что они надеются.

— Ни на что хорошее, — в один голос ответили они. — Она приказала нам тебя повесить, если наш господин умрет. И мы повесили бы тебя. Вот и все.

Я стоял и раздумывал; вдруг из дубового леса на Королевском Холме выбежала женщина и закричала, что какие-то норманны угоняют свиней.

— Норманны там или саксонцы, — сказал я, — мы должны заставить их уйти, не то они ежедневно будут грабить нас. Бегите за ними, каждый с тем оружием, какое у него найдется…

Итак, я освободил трех слуг-саксонцев, и мы все вместе побежали к лесу, мои воины вперемешку с саксонцами, кто с луком, кто с копьем; это оружие было спрятано в соломенных крышах их хижин. Гуг вел саксонцев Королевского Холма. Мы увидели малого из Пикардии, он был разносчик и продавал вино в лагере герцога, а теперь мошенник надел на свою руку щит убитого рыцаря и ехал на украденной лошади; с ним было человек двенадцать бездельников. Все они гнали, колотили и кололи копьями наших свиней. Мы прогнали их и спасли стадо. Сто семьдесят свиней сохранили мы после этой великой битвы! — со смехом прибавил сэр Ричард.

Это была наша первая совместная работа с Гугом, и я попросил его сказать своим подчиненным, что буду поступать так с каждым — рыцарем ли, рабом ли, норманном или саксонцем, кто украдет хоть одно яйцо в долине. Когда мы ехали домой, Гуг сказал мне: «Сегодня ты сделал многое для завоевания Англии».

А я ответил: «В таком случае Англия должна быть моей и твоей. Помогай мне, Гуг, действовать правильно относительно этих людей. Растолкуй им, что если они меня убьют, де Аквила, конечно, пришлет сюда отряд, который уничтожит их всех, и вместо меня посадит в замке гораздо худшего человека».

— Может быть, ты и прав, — сказал Гуг и подал мне руку. — Лучше знакомый дьявол, чем дьявол неизвестный, значит, пусть все остается как есть, пока мы не отправим вас, норманнов, восвояси.

То же говорили и его саксонцы. Когда мы гнали свиней с холма, они смеялись, и, мне кажется, уже тогда некоторые из них перестали ненавидеть меня.

— Мне нравится брат Гуг, — мягко сказала Уна.

— Он, бесспорно, был самый совершенный, вежливый, отважный, нежный и мудрый рыцарь, когда-либо живший на земле, — сказал сэр Ричард, поглаживая свой меч. — Он повесил свой меч — вот этот — на стене большого зала, говоря, что это оружие по праву мое, и не снимал его до возвращения де Аквила, как вы сейчас увидите. Три месяца его и мои люди охраняли долину, наконец, все разбойники и ночные бродяги поняли, что от нас они добьются только побоев да виселицы. Мы рука об руку дрались со всеми являвшимися в долину (иногда по три раза за неделю), дрались и с ворами, и с безземельными рыцарями, которые искали хорошие замки. Потом наступило мирное время, и с помощью Гуга я попробовал управлять долиной — ведь вся эта ваша долина была моим имением. Я старался действовать, как подобает рыцарю. Я сохранил крышу над залом и солому над овином, но… смелый народ англичане. Саксонцы смеялись и шутили с Гугом, и Гуг смеялся с ними, и (это удивляло меня), если кто-нибудь из них, хотя бы самый незначительный, говорил, что то или другое — местный обычай, Гуг и старые служители замка, случайно оказавшиеся поблизости, забывали все остальное и начинали обсуждать вопрос (я видел, как однажды в подобном случае они остановили мельницу с полусмолотым зерном). Когда оказывалось, что то или другое действительно старинный обычай, — конец; поступали согласно установленному порядку, даже если это противоречило интересам Гута, его желанию и приказаниям. Изумительно!

— Да, — сказал Пек, в первый раз вступая в разговор. — Обычаи старой Англии начали править страной раньше, чем пришли наши рыцари-норманны, и пережили их, хотя норманны жестоко боролись с ними.

— Только не я, — сказал сэр Ричард. — Я предоставлял саксонцам идти по намеченному ими пути, зато, когда мои воины, пробывшие в Англии менее шести месяцев, говорили, что то или другое в обычае страны, — я сердился. Ах, славные дни! Ах, чудесный народ! И как же я любил их всех!

Рыцарь протянул руки, точно желая прижать к сердцу всю эту долину, а Ласточка, услышав звон его кольчуги, подняла голову и тихонько заржала.

— Наконец, — продолжал он, — через год, полный усилий, трудов и легких столкновений, в эту долину вернулся де Аквила; он приехал один и совсем неожиданно. Я встретил его около нижнего брода; на седле перед ним сидел мальчишка-свинопас.

— Тебе незачем давать мне отчет в управлении замком, — сказал он, — я все узнал вот от этого мальчика. — И он прибавил, что свинопасик остановил подле брода его большую лошадь, помахав перед ней веткой, и закричал, что дорога преграждена. — А уж если полунагой смелый ребенок в наши дни решается охранять брод, это значит, ты управлял хорошо, — прибавил де Аквила и, отдуваясь, покачал головой.

Он ущипнул мальчика за щеку и взглянул на наш скот, пасшийся на пологом берегу реки.

— Жирные, — сказал он, потирая себе нос. — Да, я люблю такое искусство и хитрость. — Что, уезжая, я сказал тебе, мальчик?

— Удержи в своих руках замок или повиснешь на веревке, — был мой ответ. Я никогда не забывал слов Жильбера Орлиного.

— Правильно. И ты удержал замок. — Он сошел с седла, концом меча вырезал кусок дерна на берегу и подал его мне, преклонившему колено.

Ден посмотрел на Уну. Уна посмотрела на Дена.

— Ввод во владение, — шепнул Пек.

— Теперь ты законно введен во владение замком и землями, сэр Ричард, — сказал де Аквила. — Ты и твои наследники на веки вечные владельцы этого имения. Куска дерна достаточно на время; потом писцы короля напишут на пергаменте документ. Вся Англия наша… если только нам удастся удержать ее в руках.

— Какую подать я буду платить? — спросил я, и отлично помню, какую гордость почувствовал при этих словах.

— Рыцарскую, мальчик, рыцарскую, — сказал он, прыгая вокруг лошади на одной ноге. (Говорил ли я, что он был мал ростом, но терпеть не мог, чтобы его подсаживали в седло?) — Шесть всадников или двадцать лучников ты будешь присылать мне, как только я потребую их и… Откуда у вас такой хлеб? — перебил он сам себя, потому что время подходило к жатве и у нас был действительно хороший хлеб. — Я никогда не видывал такой блестящей соломы. Ежегодно присылай мне по три мешка таких же семян; кроме того, в память нашей предпоследней встречи, — когда на твоей шее болталась веревка, — ежегодно в течение двух дней угощай меня и мою свиту в большом зале твоего замка.

— К сожалению, — сказал я, — мне сразу приходится обсчитать моего господина. Я дал слово не входить в большой зал, — и я рассказал Жильберу о клятве, данной мной леди Эливе.

— И с тех пор вы никогда не бывали в доме? — спросила рыцаря Уна.

— Никогда, — с улыбкой ответил сэр Ричард. — Я построил себе на холме маленькую деревянную хижину, в ней ночевал, перед ней чинил суд и расправу… Де Аквила повернул лошадь, его висевший на спине щит колыхнулся.

— Это не беда, мальчик, — сказал он, — я окажу тебе почет позже, через двенадцать месяцев.

— Он хотел сказать, что в течение первого года сэру Ричарду не придется приглашать его на пир, — объяснил детям Пек.

Де Аквила пробыл несколько дней у меня в хижине; Гуг, умевший читать, писать и считать, показал ему отчетный свиток, в котором были написаны названия всех наших полей, а также имена служащих. Мой господин задавал ему тысячи вопросов о землях, о лесе, о пастбищах, о мельнице, о рыбных прудах и о достоинствах каждого жителя долины. Но де Аквила ни разу не произнес имени леди Эливы, ни разу не подошел к дверям замка. По вечерам он пил с нами в хижине. Да, он сиживал на соломе, точно орел, распушивший свои перья; его желтые глаза бегали по сторонам, и, разговаривая, он, точно орел, перескакивал с одного предмета на другой, но всегда быстро устанавливал между ними связь. Бывало, он немного полежит спокойно, потом солома зашуршит, де Аквила задвигается и начнет говорить, да порой так, точно он сам король; нередко он высказывал свои мысли в притчах и баснях, и, если мы не сразу понимали их значение, толкал нас под ребра своим мечом в ножнах.

— Слушайте, вы, мальчики, — сказал он однажды. — Я родился не вовремя. Пятьсот лет тому назад я сделал бы Англию такой страной, которую не смог бы покорить ни один датчанин, саксонец или норманн. На пятьсот лет позже нынешних дней я сделался бы таким советником королей, какие никогда не грезились миру. Все это здесь, — прибавил де Аквила, постучав по своей крупной голове, — но в наш темный век моим способностям нет простора. Теперь Гуг более подходящий человек, чем ты, Ричард. — И его голос зазвучал хрипло, точно карканье ворона.

— Правда, — согласился я, — без Гуга, без его помощи, терпения и выносливости я ни за что не удержал бы в своих руках замка и земель.

— Да и не сохранил бы жизнь, — прибавил де Аквила. — Не один, а сотню раз Гуг спасал тебя. Молчи, Гуг, — прибавил он. — Знаешь ли ты, Ричард, почему Гуг спал, да и теперь по ночам спит посреди твоих норманнских воинов?

— Я думаю, чтобы быть подле меня, — сказал я, предполагая, что это так и есть.

— Глупец, — произнес де Аквила, — он спит между ними, потому что саксонцы просили восстать против тебя и выгнать из долины всех норманнов, всех до одного. Не важно, как я об этом узнал, но говорю правду. Гуг сделал себя заложником за твою жизнь, хорошо зная, что, если с тобой случится беда от руки его саксонцев, твои норманны без сожаления убьют его. И саксонцы это знают. Правду я говорю, Гуг?

— До известной степени, — смущаясь, согласился Гуг. — По крайней мере, так было полгода тому назад. Теперь мои саксонцы не тронут Ричарда. Мне кажется, они знают его, а все-таки я думал, что осторожность не помешает.

— Вот, дети, что этот человек сделал, а я-то и не догадывался ни о чем. Каждую ночь он ложился спать между моими воинами, зная, что если какой-нибудь саксонец поднимет на меня нож, ему придется своей жизнью расплатиться за мою.

— Да, — продолжал де Аквила, — и у него нет меча. — Он указал на пояс Гуга, который снял свой меч (не помню, говорил ли я вам это?) в тот день, когда при Сент-Леке оружие выпало у него из рук. С собой он носил только короткий нож и большой лук. — У тебя нет меча, нет земли, Гуг; между тем мне говорили, что ты родственник графа Годвина. (Гуг действительно был из рода Годвина.) Дом и имение, прежде принадлежавшие тебе, отданы этому мальчику и его потомству. Проси его, потому что он может выгнать тебя, как собаку, Гуг.

Гуг не проронил ни слова, но я слышал, как он заскрипел зубами. Тогда я попросил моего высокого господина, Жильбера Орлиного, замолчать, так как в противном случае я заткну ему глотку, де Аквила рассмеялся и хохотал до слез.

— Я говорил королю, — сказал он, — что случится, если он отдаст Англию нам, ворам-норманнам. Вот, Ричард, всего каких-нибудь два дня ты по праву владеешь замком и землями, а уже восстаешь против своего господина. Что нам с ним сделать, сэр Гуг? А?

— У меня нет меча, — ответил Гуг, — не шутите со мной. — И, прижав голову к коленям, он застонал.

— Ты еще глупее Ричарда, — совсем изменившимся голосом сказал де Аквила. — Полчаса тому назад я дал тебе замок Даллингтон, — и, вытянувшись на соломе, он толкнул Гуга своим мечом в ножнах.

— Мне? — спросил Гуг. — Я саксонец и, хотя люблю вот этого Ричарда, не могу быть вассалом какого-нибудь норманна.

— В свое время, до которого я за мои грехи не доживу, в Англии не будет ни саксонцев, ни норманнов, — сказал де Аквила. — Если я умею понимать людей, ты без всяких клятв гораздо вернее множества норманнов. Возьми Даллингтон и, если хочешь, завтра выходи против меня.

— Нет, — ответил Гуг. — Я не ребенок. Давшему мне дар я оказываю услуги. — Он протянул обе руки де Аквила и поклялся хранить ему верность; потом, помнится, я поцеловал его, а де Аквила поцеловал нас обоих.

Позже мы уселись на свежем воздухе подле моей хижины. Вставало солнце, и де Аквила увидел, как наши люди шли работать в поля. Мы говорили о святых вещах: о том, как будем управлять нашими замками, толковали и об охоте; о разведении лошадей; о мудрости и благоразумии короля; Жильбер теперь говорил с нами, как со своими настоящими братьями. Вот ко мне подкрался наш слуга, один из трех саксонцев, которых я не повесил за год перед тем, проревев (так всегда шепчут саксонцы), что леди Элива желает поговорить со мной в замке. Она каждый день ходила гулять и обыкновенно присылала мне сказать, куда идет, чтобы я мог отправить за ней одного-двух лучников, которые охраняли бы ее. Очень часто я сам прятался в лесу и смотрел, куда она направляется.

Я быстро пошел на зов, и когда поравнялся с большими дверями замка, кто-то отворил их изнутри, и я увидел леди Эливу. Она мне сказала: «Сэр Ричард, не угодно ли вам пожаловать в ваш замок?» — и заплакала. Мы были одни.

Рыцарь замолчал и долгое время не произносил ни слова; он с улыбкой смотрел на долину.

— О, как хорошо, — сказала Уна и слегка захлопала в ладоши. — Она раскаялась и сказала вам это.

— Да, раскаялась и сказала это, — повторил сэр Ричард, который слегка вздрогнул и очнулся. — Очень скоро (но «она» сказала, что прошло два часа) к дверям замка подъехал де Аквила со своим блестящим щитом (его вычистил Гуг) и попросил принять его, как гостя, назвав меня неверным рыцарем, желавшим до смерти заморить голодом своего высокого господина.

Наконец, Гуг закричал, что в этот день ни один человек не должен работать в полях; наши саксонцы затрубили в рога и уселись пировать и пить; позже они устроили скачки, танцевали и пели. Де Аквила вскочил в седло, заговорил с ними на языке, который клятвенно называл саксонским; однако никто его не понял. Вечером мы пировали в большом зале и, когда ушли арфисты и певцы, долго-долго сидели за высоким столом. Я помню, стояла теплая ночь с полной луной; де Аквила приказал Гугу снять со стены свой меч в честь замка Даллингтон, и Гуг с удовольствием исполнил его приказание. Вероятно, на эфесе была пыль, потому что я видел, как Гуг сдувал ее.

Мы с «ней» сидели в сторонке, и вдруг нам показалось, что в залу вернулись арфисты, потому что комната наполнилась мелодиями. Де Аквила вскочил с места; на полу лежал только лунный свет.

— Слушайте, — сказал Гуг. — Это поет мой меч, — и когда он пристегнул его к поясу, мелодия замолкла.

— Высшие силы запрещают мне носить такое оружие, — сказал де Аквила. — Что предсказывают звуки?

— Это знают только божества, которые его сделали. В последний раз меч говорил при Гастингсе, когда я потерял все мои земли. Теперь он поет, когда я получил новое имение и возродился, — сказал Гуг.

Он немного приподнял лезвие, снова с большой радостью вогнал его в ножны, и меч ответил ему тихим воркующим звуком, как… как могла бы говорить женщина со своим мужем, положив голову на его плечо.

Так во второй раз я услышал пение этого меча…

— Смотрите-ка, — сказала Уна. — Вон идет мама. Что-то она скажет сэру Ричарду? Она непременно увидит его.

— И на этот раз Пек не может заколдовать нас, — прибавил Ден.

— А вы в этом уверены? — сказал Пек, наклонился и шепнул что-то сэру Ричарду, который, улыбаясь, кивнул головой.

— То, что случилось с мечом и моим братом Гугом, я расскажу вам в другой раз, — сказал рыцарь, поднимаясь с земли. — Эй, Ласточка!

Большая лошадь проскакала галопом по лугу мимо матери детей.

Уна и Ден слышали, как их мама сказала:

— Смотрите, дети, старая лошадь Глизона опять забралась на луг. Где это она прошла?

— Как раз под каменной грядой, — ответил Ден. — Из-под ее копыт вырвалось несколько кусков земли. Мы это только что заметили. И знаешь, мама, мы наловили много рыбы. Целый день мы удили форель.

И дети действительно верили, что они все время провели на реке. Ден и Уна не заметили листьев дуба, тиса и терновника, которые Пек ловко бросил им на колени.

ВЕСЕЛЫЙ ПОДВИГ

Стоял такой жаркий день, что детям не захотелось бегать по открытому месту, и Ден попросил старого Хобдена перетащить их маленькую лодочку из пруда на ручей в конце сада. На лодочке было написано краской ее имя «Дези», но, когда дети отправлялись в экспедиции, она носила название «Золотой хвост», или «Длинная змея», или еще какое-нибудь подходящее прозвище. Ден цеплялся за берег багром; в этом узком ручье грести было нельзя. Уна упиралась шестом в песок. Когда дети подплыли к очень мелкому месту («Золотой хвост» сидел на три дюйма в воде), они высадились на берег, заросший деревьями и кустами, и, ныряя под низкими ветвями, повели за собой лодку, держа в руках веревку, прикрепленную к ее носу.

В этот день они намеревались было открыть северный мыс, как «Отер — старый морской капитан» в книге, которую Уна принесла с собой; однако жара заставила их изменить план игры и отправиться путешествовать сначала по Амазонке, а позже к истокам Нила. Даже над затененной водой воздух был накален и тяжел от ароматов цветов; сквозь просветы между деревьями дети видели, что солнце, как огонь, жгло пастбище. Зимородок спал на сторожевой ветке; черные дрозды не спеша прятались от детей в соседних кустах; только стрекозы вились, трепеща крыльями, да болотные курочки перебегали с места на место, и красный адмирал, хлопая крыльями, прилетел к ручью с залитого солнцем луга, чтобы напиться.

Когда брат с сестрой дошли до Заводи Выдр, «Золотой хвост» сел на мель, а Уна и Ден улеглись под навесом из зеленых ветвей и стали смотреть, как вода просачивалась сквозь щели в плотине и как маленькие волны перескакивали через позеленевшие доски. Большая форель — дети хорошо знали ее — высунулась из воды наполовину, стараясь поймать муху, которая поплыла по воде в одну из тех минут, когда волночки ручья на мгновенье набежали на мокрые валуны. В ту же минуту нежный голос лижущей камни воды снова заговорил.

— Не правда ли, кажется, будто разговаривают тени деревьев? — спросила Уна. Она перестала читать книгу и закрыла ее. Ден лежал поперек лодки, опустив руки в воду. На мели из гравия, которая тянется до половины заводи, послышались шаги, дети подняли глаза и увидели стоявшего над ними сэра Ричарда Деллингриджа.

— Ваше плавание было опасно? — с улыбкой спросил он.

— Лодка часто стучала дном о мели, сэр, — ответил Ден. — В нынешнее лето почти нет воды.

— Ах, в те времена, когда мои дети играли в датских пиратов, ручей был и глубже и шире. А вы — пираты?

— О, нет. Мы уже давно перестали играть в пиратов, — объяснила Уна. — Теперь мы почти всегда путешественники, исследователи новых земель. Знаете, мы плаваем вокруг света.

— Вокруг? — спросил сэр Ричард. Он уселся среди удобно изогнутых корней старого тиса на берегу. — Как можете вы плавать вокруг земли?

— Разве об этом не говорилось в ваших книгах? — спросил Ден. Во время последнего урока он занимался географией.

— Я не умею ни читать, ни писать, — ответил рыцарь. — А разве ты умеешь читать?

— Да, — ответил Ден, — только приходится биться с очень длинными словами.

— Изумительно! Почитай-ка мне, чтобы я мог слышать.

Ден вспыхнул, но открыл книгу и начал, правда, немного запинаясь, читать стихотворение «Открытие Северного мыса».

«Старый морской капитан Отер, который жил на Гельголанде, принес Альфреду Правдивому белоснежный рог нарвала».

— Я это знаю! Это старая песня. Я слышал, как ее пели! Какое чудо! — прервал мальчика сэр Ричард. — Нет, читай дальше. — Он наклонился; тень от листьев скользила по его кольчуге.

«Я пахал землю на лошадях, но мое сердце было неспокойно, потому что ко мне часто приходили старые мореплаватели со своими морскими сагами», —

читал Ден.

Рука рыцаря опустилась на эфес его большого меча.

— Это правда, — произнес он, — то же было и со мной, — и, слушая стихи, он отбивал такт.

«Я плыл все к югу и попал в безымянное море», —

читал Ден.

— В безымянное море, — повторил сэр Ричард. — Так было со мной… Так было с Гугом и со мной.

— А куда вы плыли? Расскажите, — попросила рыцаря Уна.

— Погоди. Дай мне дослушать.

И Ден дочитал поэму до самого конца.

— Отлично, — сказал рыцарь. — Это рассказ о древнем капитане Отере, я слыхивал, как матросы на датских кораблях пели эту песню. Правда, там были немного другие слова, но смысл был тот же самый.

— Вы когда-нибудь изучали север? — спросил Ден и закрыл книгу.

— Нет, я бывал на юге. Мы с Гугом, а также с Виттой и его язычниками, побывали так далеко на юге, как никто другой.

Рыцарь поставил свой меч перед собой и оперся на него обеими руками; его взгляд был устремлен вдаль.

— А я думала, что вы всегда жили здесь, — робко заметила Уна.

— Да, пока была жива моя леди Элива. Но она умерла. Она умерла. Видя, что мой старший сын уже взрослый, я попросил Жильбера де Аквила позволить мне отдать под его охрану замок, а самому отправиться путешествовать или совершить паломничество… чтобы забыть свое горе. Де Аквила, которого второй Вильям сделал стражем Певнсея вместо графа Мортона, в то время был очень стар, но все еще ездил на своих высоких чалых конях и, сидя в седле, походил на маленького белого сокола. Когда Гуг, живший вот там, в замке Даллингтон, услышал, что я задумал, он послал за моим вторым сыном, которого он, как человек неженатый, сделал своим наследником. С позволения Жильбера Орлиного Гуг поручил моему второму сыну охранять его дом и земли на время своего отсутствия, сам же поехал со мной.

— В какое время это было? — спросил Ден.

— На твой вопрос я могу ответить с большой точностью, потому что, когда мы с Гугом и с де Аквила оставили позади себя Певнсей (не помню, говорил ли я вам, что Орлиный был лордом Певнсея), направляясь к бордоскому кораблю, который ежегодно доставлял ему вина из Франции, к нам подбежал человек с долин, крича, что он видел огромного черного козла, несшего на своей спине тело короля, и что этот козел разговаривал с ним. В этот же самый день Вильям Красный, или, как его звали бургундцы, — Вильгельм, сын нашего короля Завоевателя, умер от тайно пущенной в него во время охоты стрелы.

— Скверно, — сказал де Аквила, — когда такие вещи слышишь в самом начале путешествия. Если Красный Вильгельм умер, мне, может быть, придется мечом охранять мои земли. Погодите немного.

Леди Элива умерла, а потому меня нисколько не пугали знамения и предвестия; равнодушно относился к ним и Гуг. Мы сели на палубу винного корабля, собираясь отплыть на нем в Бордо, но, когда еще был виден Певнсей, ветер стих; нас окутал густой туман, и морское течение понесло наше судно к западу. На палубе больше всего было купцов, возвращавшихся во Францию; груз состоял из шерсти, к перилам были привязаны три пары крупных охотничьих собак. Они принадлежали рыцарю из Артуа. Я не знал его имени, но на его щите были золотые полосы по красному полю, и он хромал так же сильно, как я теперь, от раны, полученной им в юности при осаде Манта. Он служил герцогу Бургундскому, бился под его командой с испанскими маврами и теперь, взяв своих собак, снова возвращался на эту войну. В первую же ночь он спел нам несколько странных мавританских песен и чуть не уговорил нас отправиться с ним. Я хотел ехать на поклонение святыням, чтобы забыться… но паломничество не приносит забвения. Я думаю, я отправился бы с ним, но…

Посмотрите, до чего меняется жизнь, до чего неожиданно поворачивается судьба человека! К утру датский корабль, который шел тихо, почти беззвучно на веслах, в тумане столкнулся с нами; наше судно сильно качало, и Гуг, наклонившийся через перила, упал за борт. Я прыгнул за ним, и мы оба попали на датскую палубу; раньше, чем мы могли подняться, нас схватили и связали. Наше судно поглотил туман. Я полагаю, рыцарь с золотыми полосами накинул на морды своих собак плащ, чтобы они не залаяли и не выдали купцов; действительно, я слышал, как лай псов внезапно прекратился.

Мы, связанные, пролежали до утра между скамьями; утром же датчане вытащили нас на верхнюю палубу, бросили близ руля, и их капитан, по имени Витта, ногой перевернул нас обоих. Его руки, от локтей до подмышек, украшали браслеты; его рыжие волосы были длинны, как у женщин, и, заплетенные в косы, падали на его плечи. Этот толстый, длиннорукий человек стоял на кривых ногах. Он отнял у нас все, что мы имели, но едва взяв меч Гуга и увидев руны на его лезвии, быстро отбросил это чудесное оружие. Тем не менее жадность пересилила его, он два раза пробовал взять меч, в третий же меч запел так громко и гневно, что даже гребцы легли и стали слушать. Потом все заговорили сразу, вскрикивая, как чайки; на палубу вышел желтый человек, такой, каких я никогда прежде не видывал, и перерезал наши веревки. Он был совсем желтый, не от болезни; это у него было природное: желтый, как медь, и глаза его сидели косо.

— То есть как? — спросила Уна, опустив свой подбородок.

— Вот так, — сказал сэр Ричард. Он приложил по пальцу к внешнему углу каждого глаза, потянул кожу вверх, и его глаза превратились в узкие щелочки.

— Вы совсем похожи на китайца, — заметил Ден. — Этот человек был китаец?

— Я не знаю, что такое китаец. Витта нашел его, полумертвого, на одном из ледяных берегов Московии. Мы с Гугом считали его дьяволом. Он низко присел перед нами и подал нам пищу на серебряном блюде, которое эти морские волки, конечно, украли из какого-нибудь богатого аббатства; Витта же собственноручно напоил нас вином. Он немного говорил по-французски, немного на южносаксонском наречии и довольно хорошо на языке норманнов. Мы попросили его выпустить нас на берег, обещая ему большой выкуп и уверяя, что таких денег он не получит, продав нас маврам… как это однажды случилось со знакомым мне рыцарем.

— Нет, клянусь головой моего отца, Гутрума, — сказал он, — боги послали вас на мой корабль для жертвоприношения.

Услышав это, я задрожал, зная, что датчане все еще приносили пленников в жертву своим богам, чтобы те даровали мореплавателям хорошую погоду.

— Чума пади на твои четыре длинные кости, — сказал Гуг. — Какой тебе прок от бедных старых пилигримов, которые не могут ни работать, ни сражаться?

— Боги сохранят меня от того, чтобы я стал биться с тобой, бедный пилигрим, обладающий поющим мечом, — ответил он. — Останься с нами и не будь больше беден. Твои зубы редки, а это верный признак, что тебе суждено много путешествовать и разбогатеть.

— А что, если мы не захотим остаться с вами? — спросил Гуг.

— Плывите по морю к Англии или к Франции, — произнес Витта. — Мы как раз между двумя странами. Но знайте, если вы сами не захотите утопиться, ни один волос не упадет с ваших голов на нашей палубе. Мы считаем, что вы приносите нам счастье, и я знаю, что на этом мече хорошие руны.

Он повернулся и приказал своим людям поднять паруса.

С этой минуты, когда мы расхаживали по кораблю и осматривали его, все расступались перед нами. А судно это стоило внимания: его наполняли чудеса.

— Что это был за корабль? — спросил Ден.

— Длинный, низкий, узкий. На нем стояла одна мачта с красным парусом; пятнадцать весел с каждой стороны двигали его, — ответил рыцарь. — На его носу находилась одна палуба, под которой могли лежать люди, на корме другая, и раскрашенная дверь отделяла эту часть судна от скамей гребцов. Под кормовой палубой спали мы с Гугом, Витта и желтый человек; постелями нам служили мягкие ковры. Я помню, — рыцарь засмеялся про себя, — как мы вошли туда в первый раз и услышали громкие восклицания: «Мечи наголо! Мечи наголо! Смерть, смерть, смерть!» Мы вздрогнули; заметив это, Витта засмеялся и показал нам говорящую серую птицу, с сильным клювом и с красным хвостом. Он посадил ее себе на плечо, и она хриплым голосом попросила у него хлеба и вина, потом сказала, чтобы он поцеловал ее. А все-таки это была просто глупая птица. Но вы, кажется, знаете, в чем дело?

Рыцарь посмотрел на улыбавшихся детей.

— Мы не над вами смеялись, — ответила Уна. — Это, должно быть, был попугай. Все, о чем вы рассказывали, делает наша Полли.

— Впоследствии мы узнали про птицу. Но вот другое чудо. У желтого человека (его звали Китаи) была коричневая шкатулка. В шкатулке стояла синяя чашка с красными знаками по краям, а в чашке, на тонкой нитке, висел кусочек железа, не толще вот такого стебелька травы и длиной, пожалуй, с мою шпору, только совсем прямой. По словам Витты, в железе сидел злой дух, которого Китаи силой чар увел из его страны, находившейся на три года пути к югу. Злой дух и день и ночь стремился вернуться к себе домой, а потому, видите ли, железная палка постоянно указывала на юг.

— На юг? — спросил Ден и внезапно опустил руку в карман.

— Я видел это собственными глазами. Каждый день с утра до вечера, даже если корабль качался, даже если солнце, луна или звезды были скрыты облаками, сидевший в железе слепой дух знал, куда ему хотелось идти, и поворачивал конец железки в сторону юга. Витта называл стрелку мудрым железом, потому что она указывала ему дорогу через неведомые моря.

Сэр Ричард снова пристально посмотрел на детей.

— Ну, как вы думаете? Было это волшебство?

— То, о чем вы говорите, походило на это? — спросил Ден и вытащил из кармана свой старый медный компас, который всегда хранился там с перочинным ножом мальчика и его кольцом для ключей. — Стекло-то лопнуло, но стрелка в порядке, сэр.

Рыцарь от изумления глубоко вздохнул.

— Да, да. Мудрое железо дрожало и висело совершенно таким же образом. Ну, стрелка спокойна; теперь она показывает на юг.

— На север, — поправил его Ден.

— Нет, на юг. Здесь юг, — сказал сэр Ричард. И оба засмеялись, потому что, конечно, раз один конец прямой стрелки компаса показывает на север, другой должен указывать на юг.

— Те, те, те, — протянул сэр Ричард, прищелкивая языком. — Раз ребенок может носить эту штуку в кармане, в ней нет никакого волшебства. А зачем и почему стрелка указывает на юг… или на север?

— Папа говорит, что этого никто хорошенько не знает, — ответила Уна.

Сэр Ричард вздохнул с облегчением.

— Значит, все-таки в мудрой палочке может быть волшебство. Для нас она была волшебством. Так мы путешествовали. Когда дул попутный ветер, мы поднимали парус и все лежали вдоль подветренной стороны галеры и щитами защищали себя от брызг. Когда ветер был неблагоприятный, гребцы работали длинными веслами, желтый человек сидел подле своего мудрого железа, Витта правил рулем. Сначала я боялся больших волн с белыми гребнями, но, увидев, как благоразумно Витта вел по ним свой корабль, я сделался смелее. Гугу с самого начала понравилось плавание. Мое искусство не годится для воды, и подводные скалы или водовороты, в которых весла попадают на утесы и ломаются, мне совсем не по нутру. Море бушевало; мы плыли к югу и раз при лунном свете, который пробивался между косматыми, разорванными облаками, видели, как фламандский корабль перевернулся килем вверх и утонул. Гуг работал с Виттой всю ночь, я же лежал под палубой подле говорящей птицы и мне было все равно, останусь ли я жив или умру. В море мучает болезнь, которая целых три дня — хуже смерти. Когда мы увидели землю, Витта сказал, что это Испания. Мы остановились в море. Подле испанского берега сновало множество кораблей, которые помогали герцогу воевать с маврами; мы боялись, что нас повесят солдаты герцога или мавры продадут в рабство. Поэтому мы зашли в одну известную Витте маленькую гавань. Вечером с гор спустились люди с нагруженными мулами; Витта отдал им свой северный янтарь за маленькие железные слитки и за бусы, лежавшие в глиняных сосудах. Горшочки он спрятал под палубами, железо же положил на дно, выкинув предварительно камни и гравий, до тех пор служившие нам балластом. Он брал также вина в обмен на куски сладко благоухавшей серой амбры; маленький ее кусочек, не больше ногтя большого пальца, стоил бочку вина. Но я говорю, точно купец.

— Нет, нет, пожалуйста. Скажите нам, что вы кушали? — спросил Ден.

— Витта взял из Испании сушенного на солнце мяса, сушеной рыбы, молотых бобов, кроме того, засахаренных мягких плодов, которые так любят мавры; вкусом они похожи на мякоть винных ягод, но в каждом из них по тонкой длинной косточке. Ага, это были финики, я вспомнил!

Корабль нагрузили. «Теперь, — сказал Витта, — советую вам, чужестранцы, помолиться вашим богам, потому что с этой минуты мы двинемся туда, где еще не бывали люди».

Он и его люди принесли в жертву своим богам черного козла; желтый человек откуда-то достал маленького, улыбающегося идола из темно-зеленого камня и зажег перед ним благовония. Мы с Гугом поручили себя Господу Богу, святому Варнаве и Богоматери из церкви Вознесения, которой особенно часто молилась моя леди. Мы уже не были молоды, но мне кажется, не стыдно сказать, что, когда мы вышли на заре из маленькой тайной гавани и двинулись по тихому морю, нам с Гугом стало весело и мы запели, как певали старые рыцари, следуя за нашим великим герцогом в Англию. Между тем нашим вождем был языческий пират; весь наш горделивый флот составляла одна опасно перегруженная галера; предводителем войск был языческий колдун и стремились мы к гавани за пределами мира. Витта сказал нам, что его отец, Гутрум, однажды прошел на веслах вдоль берегов Африки и приплыл к земле, в которой обнаженные люди давали золото в обмен на железо и бусы; в этой стране он накупил много золота, немало также и слоновьих клыков. Туда-то с помощью мудрого железа теперь направлялся и Витта. Этот человек не боялся ничего, кроме бедности.

— Мой отец говорил мне, — обратился к нам Витта, — что от того берега тянется огромная мель, простираясь на три дня пути; южнее стоит лес, растущий в море. Южнее и восточнее этого леса мой отец видел место, где люди прятали золото в свои волосы. Но, по его словам, эту страну населяли дьяволы, живущие на деревьях, и убивали людей, отрывая им руки и ноги. Ну, что вы думаете?

— Золото или не золото, — ответил Гуг, поглаживая свой меч, — перед нами веселый подвиг. Двигайся к твоим дьяволам, Витта!

— Подвиг! — с горечью пробормотал Витта. — Ведь я только бедный морской вор! Я вверяю мою жизнь плавучей доске не ради удовольствия или подвигов. Если только мне удастся вернуться в Ставангер и почувствовать, как руки моей жены обвиваются вокруг моей шеи, я не буду стремиться к новым подвигам. Судно требует больших забот, чем жена или домашний скот.

Он соскочил с палубы к скамейкам гребцов и стал упрекать их, говоря, что сил у них мало, а желудки огромные. В бою Витта был волк, а по хитрости — лисица.

Буря прогнала нас на юг; три дня и три ночи наш вождь держал в руках кормовое весло и ловко вел по морю свой длинный корабль. Когда галера начала качаться сверх меры, Витта разбил над морем бочку с китовым жиром, и вода успокоилась; в этой масляной полосе он повернул галеру носом к ветру и выбросил за борт привязанные к концу веревки весла; таким образом, по его словам, он устроил особенный якорь, на котором мы, правда, страшно качались, но нас не заливало. Отец Витты, Гутрум, научил его этой штуке. Он знал также лекарскую книгу Больда, умного врача; знал также корабельную книгу, написанную некоей женщиной по имени Хлаф. Он знал все, что касается корабля.

После бури мы увидели гору со снежной вершиной, которая поднималась выше облаков. Под горой растет трава; сваренная, она служит отличным средством против боли в деснах и опухоли на щиколотках. Близ горы мы пробыли восемь дней; потом прибежали люди, одетые в шкуры, и стали бросать в нас камни. Мы ушли; скоро стало очень жарко, и Витта натянул на согнутые палки над гребцами полотно; приходилось идти на веслах, потому что между островом с горой и африканским берегом ветра не было. Берег покрыт песком, и мы плыли на расстоянии трех полетов стрелы от него.

Мы видели китов, рыб в каких-то щитах и длиннее, чем наша галера. Некоторые из них спали; некоторые открывали на нас рты, некоторые прыгали по горячим волнам. Опустив руку в воду, мы чувствовали ее теплоту; небо затягивал теплый серый туман, и по утрам из него сыпалась мелкая пыль, от которой белели наши волосы и бороды. В этом же месте мы видели рыб, взлетавших на воздух, как птицы. Они падали на колени гребцов; выйдя на берег, мы изжарили и съели их.

Рыцарь посмотрел на детей, чтобы увидеть, сомневаются ли они в его словах, но Ден и Уна только кивнули головками и сказали: «Рассказывайте».

— С левой стороны от нас виднелась желтая суша; с правой — серое море. Несмотря на мое рыцарское достоинство, я вместе с гребцами работал веслом; в то же время ловил морские водоросли, сушил их и засовывал между горшочками с бусами, чтобы они не разбивались. Видите ли, рыцарство для земли; на море же человек все равно что всадник без шпор, сидящий на лошади без узды. Я научился завязывать на канатах крепкие узлы… да, да, и соединять два конца каната таким образом, что даже Витта с трудом разбирал, в каком месте они срощены. А все-таки в морском деле Гуг был в десять раз искуснее меня. Витта поручил ему заведовать всеми гребцами с левой стороны. Торкильд из Боркума, человек со сломанным носом, носивший норманнский стальной шлем, смотрел за правыми гребцами; те и другие старались превзойти друг друга и громко пели. Они видели, что на галере никто не ленился. Поистине, как говорил Гуг, вызывая смех Витты, корабль требует больше забот, чем замок.

Почему? А вот почему. Нужно было приносить с берега воды, если мы находили ее, а также дикие плоды, сочную траву и песок, которым мы терли палубы и скамьи, чтобы они оставались гладки и опрятны. Иногда мы вытаскивали галеру из воды на низкие острова, вынимали из нее все, даже железные бруски, тростниковыми факелами сжигали траву, которая выросла на ней, курили под палубами тростником, намоченным в соленой воде, как предписывала Хлаф, женщина, в своей корабельной книге. Раз, когда мы, раздетые, работали таким образом и наша галера лежала, опираясь на свой киль, птица закричала: «Мечи наголо!», точно видя врага. Витта сказал, что он свернет ей шею.

— Бедный попка! И он это сделал? — спросила Уна.

— Нет. Она была корабельная птица и знала имена всех гребцов… Это были хорошие дни для человека, потерявшего жену; хорошо жилось мне с Виттой и его язычниками, где-то там, на краю света. Прошло много недель; наконец, мы пришли к большой мели, которая, как говорил отец Витты, тянулась далеко в море. Мы двинулись по ее краю, и скоро головы у нас закружились и в ушах у нас зазвенело: столько мелей явилось перед нами, и так громко разбивались о них волны. Когда мы снова подошли к земле, то увидели в лесах обнаженных черных людей. За один брус железа они нагружали наше судно фруктами, травой и яйцами. Витта смотрел на них и почесывал себе голову, показывая этим, что ему хотелось бы купить у них золота. Золота у чернокожих не оказалось, но они поняли знак Витты (все продавцы золота прячут этот товар в своих черных волосах) и стали указывать дальше вдоль берега. Они также колотили себе по груди сжатыми кулаками, и это был дурной знак, но мы его не понимали.

— Что же он значил? — спросил Ден.

— Терпение! Сейчас услышите. Мы шли к востоку шестнадцать дней (считая время по зарубкам, которые мечом сделали на рулевых перилах) и вот увидели лес в море. Деревья росли прямо из ила, поднимаясь, как на арках, на тонких и высоких корнях; в темноте под ними извивалось много илистых водяных дорог. В этом месте для нас исчезло солнце. Мы двинулись по извилистым каналам между деревьями и там, где не могли грести, хватались за корни и таким образом двигали наше судно. Вода была гнилая, и большие блестящие мухи терзали нас. Утром и вечером над илом поднимался синий туман, который приносил лихорадку. Четверо из наших гребцов заболели, их пришлось привязать к скамьям, не то они прыгнули бы через борт галеры, и чудовища ила пожрали бы их. Желтый человек лежал больной подле мудрого железа; он переворачивал голову с одной стороны на другую и бормотал что-то на своем родном языке. Хорошо себя чувствовала только птица. Она сидела на плече Витты и громко вскрикивала среди этой молчаливой, но полной странных звуков темноты. Знаете ли, мне кажется, мы больше всего боялись молчания.

Рыцарь замолчал, прислушиваясь к приятному, спокойному, родному говору ручья.

— Мы потеряли счет времени, двигаясь по этим темным коридорам и плесам, и вот однажды услышали очень отдаленный бой барабана; после этого мы скоро попали в широкую темную реку; в этом месте стояли хижины, а вокруг них было расчищенное место, занятое полями тыкв. Мы поблагодарили Бога при виде солнца. Народ, живший в дикой деревне, ласково приветствовал нас. Глядя на черных, Витта почесал себе голову (прося золота) и показал им железо и бусы. Они прибежали на берег, — мы не сходили с корабля, — стали указывать на наши мечи и луки, потому что, подходя к берегу, мы всегда вооружались. Скоро они принесли много золота в слитках, а также золотого песка и несколько огромных потемневших слоновых бивней. Все эти вещи они сложили на берегу, точно соблазняя нас, потом стали как бы наносить удары в битве, указывая нам на вершины деревьев и на темневший позади хижин лес. Их предводитель или главный колдун заколотил себя кулаками по груди и заскрипел зубами.

Тогда Торкильд из Боркума сказал:

— Не хотят ли они заставить нас сражаться с ними за это золото и слоновую кость? — И он наполовину обнажил свой меч.

— Нет, — ответил Гуг. — Я думаю, они просят нас вместе с ними идти против каких-то врагов.

— Ну, это мне не нравится, — произнес Витта. — Скорее на середину реки.

Мы так и сделали и сидели неподвижно, наблюдая за тем, как черные люди складывали на берегу золото. До нас снова донесся барабанный бой; все черное население кинулось в свои хижины, оставив золото без присмотра.

Сидевший на носу Гуг безмолвно протянул руку, и мы увидели, как из лесу вышел огромный дьявол. Он прикрывал свой лоб рукою и облизывал губы розовым языком, вот так.

— Дьявол! — с ужасом и восторгом повторил Ден.

— Да. Он был больше рослого человека и покрыт рыжеватой шерстью. Посмотрев на наш корабль, дьявол принялся колотить себя в грудь кулаками, так что она зазвучала, как барабан; потом подошел к краю берега и, глядя на нас, заскрипел зубами. Гуг пустил в него стрелу; она пронзила горло дьявола, и он с ревом повалился на землю; из леса выбежали еще трое дьяволов; они тотчас унесли раненого на высокое дерево и скрылись. Через несколько минут на землю упала окровавленная стрела, и в листве раздался стон и вой. Витта видел все это, видел и золото, и ему очень не хотелось оставлять его.

— Сэры, — сказал он (до этого мгновения никто не произнес ни слова), — вон лежит то, зачем мы приплыли издалека и с таким трудом; золото у нас под рукой. Приблизимся к берегу, пока дьяволы воют и жалуются, и постараемся унести столько золота, сколько будет возможно.

Да, смел, как волк, и хитер, как лисица, был Витта! Он поставил на переднюю палубу четырех лучников, поручив им стрелять в дьяволов, если те соскочат с дерева, которое росло близ берега. С каждой стороны он посадил по десяти гребцов и велел им смотреть на его руку, наблюдая, гребет ли она вперед или назад; таким образом, он подвел галеру к берегу.

Но никто не хотел высадиться на землю, хотя золото лежало всего в десяти шагах от реки. Никто не торопился идти навстречу смерти. Гребцы повизгивали над своими веслами, точно побитые собаки, а Витта от ярости кусал себе пальцы.

Вдруг Гуг сказал: «Слушайте!»

Сначала нам показалось, что над водой жужжат блестящие мухи, но звук становился все громче и ожесточеннее, теперь его слышали решительно все.

— Что это было? — в один голос спросили Ден и Уна.

— Меч. — Сэр Ричард погладил гладкий эфес. — Он пел, как датчанин поет перед битвой.

— Я иду, — сказал Гуг, прыгнул через борт и попал в середину золота. Мне было страшно до мозга костей, но от стыда я кинулся за ним; за мной бросился и Торкильд. Больше не пошел никто.

— Не осуждайте меня! — крикнул Витта с галеры. — Я должен остаться на моем корабле. — Но у нас троих не было времени порицать его или хвалить. Мы наклонились над золотом и перекидывали его на галеру; каждый из нас работал одной рукой, другой держался за эфес, и все поглядывали на дерево, которое нависло над нами.

Я, право, не знаю, как и когда дьяволы соскочили на землю и как начался бой. Я услышал восклицание Гута: «Мечи наголо, наголо!» — точно он был опять при Гастингсе. В ту же секунду огромная волосатая рука сбила с головы Торкильда его стальной шлем, а мимо моего уха просвистела стрела, пущенная с галеры. Говорят, пока Витта не пригрозил гребцам мечом, он не мог заставить их пристать к берегу; потом каждый из четырех лучников сказал мне, что именно Витта пронзил стрелой дьявола, который дрался со мной. Я не знаю. Я бился в кольчуге, и она защищала мою кожу. Длинным мечом и кинжалом я сражался не на жизнь, а на смерть с дьяволом, ноги которого походили на руки. Он кружил меня и толкал то вперед, то назад, точно сухую ветку. Вот он схватил меня поперек туловища и прижал мои руки к бокам, в это мгновенье стрела с корабля пронзила его между лопатками, и его огромные руки разжались. Я дважды проткнул его мечом, и он скорчился, наклонив голову между своими длинными руками, закашлялся и застонал. После этого я увидел Торкильда; он, простоволосый, улыбаясь, прыгал перед дьяволом, который тоже кидался из стороны в сторону и скрипел зубами. Гуг левой рукой рубанул этого волосатого колдуна, и в моем мозгу мелькнул вопрос — почему я не замечал раньше, что Гуг левша. Больше я ничего не видел, пока не почувствовал на своем лице брызг. Я открыл глаза. Светило солнце, мы были в открытом море. Я очнулся через двадцать дней после боя с дьяволами.

— А что произошло во время этой борьбы? Гуг умер?

— Никогда крещеные люди не вели такого боя, — ответил сэр Ричард. — Стрела с галеры спасла меня от дьявола; Торкильд из Боркума отступил от своего волосатого врага и подвел его так близко к берегу, что лучники могли стрелять в злое существо. Бившийся с Гугом дьявол был хитер: он спрятался за деревьями, и ни одна стрела не могла его поразить. Там, один на один, действуя мечом и руками, Гуг убил его, но, умирая, страшное создание сжало зубами меч моего друга. Посудите сами, что это были за зубы.

Сэр Ричард опять повернул меч, чтобы дети могли видеть две большие впадины по обеим сторонам лезвия.

— Те же самые зубы сомкнулись на правой руке Гуга и укусили его за бок, — продолжал сэр Ричард. — Что случилось со мной? О, у меня была только сломана нога, и я заболел лихорадкой. Дьявол откусил ухо Торкильду; рука и бок Гуга совсем высохли. Я смотрел, как он лежал и сосал сочный плод, держа его левой рукой. Он исхудал до костей; в его волосах появились белые пряди; по кисти его руки бежали голубые вены, точно у женщины. Однажды он обнял мою шею левой рукой и прошептал:

— Возьми мой меч. Он твой со времени Гастингса, мой брат; теперь я не буду в состоянии держать его в руках.

Мы с ним лежали на высокой палубе и разговаривали о Сент-Леке и, кажется, о каждом дне, прошедшем с тех пор; наконец, оба заплакали. Я страшно ослабел, а он превратился чуть ли не в тень.

— Полно, полно, — сказал нам Витта, управлявший рулем. — Золото — отличная правая рука для человека. Полюбуйтесь им!

И он велел Торкильду показать нам золото и слоновые бивни, точно мы были детьми. Витта увез все золото, которое было сложено на берегу, и еще вдвое больше; его щедро наградили черные люди за то, что мы перебили так много дьяволов. Они поклонялись нам, как божествам, и Торкильд рассказал мне, что одна из старух заживила бедную руку Гуга.

— А сколько золота вы получили? — спросил Ден.

— Могу ли я это сказать? Мы приплыли к стране дьяволов и под ногами наших гребцов лежало железо; вернулись же мы с золотом, спрятанным под досками. С нами также был золотой песок в тюках; мы прятали их в том месте, где спали, держали вдоль бортов, а под скамьями привязали потемневшие слоновые бивни.

— Но все-таки я охотнее сохранил бы правую руку, — осмотрев все, заметил Гуг.

— Ай, ведь беда случилась по моей вине, — сказал Витта. — Мне следовало взять с вас выкуп и высадить вас во Франции, когда десять месяцев тому назад вы попали на мою галеру.

— Теперь немного поздно сожалеть об этом, — со смехом произнес Гуг.

Витта подергал свою длинную косу.

— Но подумайте, — продолжал он. — Если бы я отпустил вас, — чего, клянусь, я ни за что не сделал бы, так как люблю вас больше, чем родных братьев, — так, если бы я отпустил вас, вы, может быть, давно уже умерли бы страшной смертью от руки какого-нибудь мавра, сражаясь с бургундским герцогом; вас зарезали бы мавры или вы погибли бы от чумы в жалкой гостинице. Думай об этом, Гуг, и не слишком упрекай меня. Смотри. Я возьму только половину золота.

— Да я совсем не упрекаю тебя, Витта, — ответил ему Гуг. — Это был занимательный подвиг, и мы, тридцать пять человек, сделали то, чего еще никогда не совершали люди. Если я доживу до Англии, я выстрою укрепление над Даллингтоном, затратив на это мою часть денег.

— А я куплю скот, янтарь и теплое красное сукно для моей жены, — сказал Витта, — и мне будет принадлежать вся земля над фиордом Ставангер. Теперь многие захотят сражаться за меня. Однако прежде всего нам нужно повернуть на север, и я горячо желаю, чтобы мы не повстречали пиратов; ведь мы везем честно приобретенное сокровище.

И мы действительно были осторожны, боясь потерять хоть одну крупицу золота, за которое сражались с дьяволами.

— Где же колдун? — спросил я однажды, видя, что Витта смотрит на мудрое железо, а желтого человека нигде нет.

— Он отправился к себе на родину, — ответил Витта, — в ту ночь, когда мы выходили из леса, он внезапно поднялся и сказал, что за деревьями видит свою страну, прыгнул в илистую воду и, когда мы позвали его, не ответил нам. Ну и мы перестали его звать. Он оставил мудрое железо, а только оно-то мне и нужно; и, видишь, дух по-прежнему указывает на юг.

Мы опасались, что мудрое железо обманет нас, так как желтый человек ушел; когда же заметили, что дух продолжает нам служить, стали бояться слишком сильных ветров, мелей, беспечно прыгающих рыб и всех людей на всех берегах, к которым мы приставали.

— Почему же? — спросил Ден.

— Да потому, что у нас было золото, наше золото. Золото совершенно меняет людей. Прежним остался только Торкильд из Боркума. Он смеялся над Виттой и его опасениями; смеялся над нами, когда мы советовали Витте убирать паруса, хотя галера почти не качалась.

— Право, лучше утонуть свободным, — поговаривал Торкильд, — чем чувствовать себя привязанным к тюкам с золотым песком.

Он не имел земли и в прежнее время был рабом какого-то восточного властителя. Ему хотелось выковать из золота толстые обручи и обить ими весла и корму.

Несмотря на то что Витта тревожился из-за золота, он, как женщина, ухаживал за Гугом, когда галера качалась, поддерживал его плечом и натянул от одного ее борта к другому веревки, чтобы Гуг мог держаться за них. По его словам, да и по словам его воинов, без Гуга они никогда не добыли бы золота. Я помню, что Витта сделал тонкое золотое колечко, и с этих пор наша птица часто качалась на нем.

Три месяца мы то гребли, то шли на парусах, то высаживались на берег, чтобы добыть плодов или вычистить наш корабль. Когда мы увидели диких всадников, гарцевавших между песчаными дюнами, потрясая копьями, мы поняли, что достигли мавританского берега и находимся на севере Испании. Сильный юго-западный ветер в десять дней принес нас к берегу, покрытому высокими красными скалами; мы услышали пронесшийся над золотистым дроком звук охотничьего рога и поняли, что это Англия.

— Теперь сами добирайтесь до вашего Певнсея, — сказал нам Витта, — я не люблю узких, наполненных кораблями морей.

Он прикрепил посоленную и высушенную голову дьявола, которого убил Гуг, высоко над нашей палубой, и при виде ее все суда отплывали от нас. А все-таки, думая о нашем золоте, мы боялись их больше, чем они нас. Ночью мы ползали по берегу, пока не увидели меловых утесов восточнее Певнсея. Витта не захотел высадиться вместе с нами, хотя Гуг обещал ему в Даллингтоне столько вина, что он мог бы в нем плавать. Нет, Витта стремился поскорее увидеться со своей женой; он после заката ввел галеру в устье реки и простился с нами, оставив нам нашу часть золота; с отливом он ушел. Витта не дал нам никаких обещаний, не произнес клятвы, не ждал от нас благодарности, но Гугу, человеку без руки, и мне, старому калеке, которого он без труда мог бросить в море, подавал слиток за слитком, тюк за тюком золота и золотого песка и прекратил это занятие, только когда мы сказали ему, что нам достаточно золота. Витта наклонился над перилами, чтобы проститься с нами, снял браслеты со своей правой руки, надел их на левую руку Гуга и поцеловал его в щеку. Помнится, тогда мы чуть не заплакали. Правда, Витта был язычник и пират, правда, в течение многих месяцев он силой держал нас на своем судне, но я любил этого кривоногого, синеглазого человека за его великую отвагу, за его хитрость, искусство, главное же — за простоту.

— А он счастливо добрался к себе? — спросил Ден.

— Я так и не узнал этого. Мы видели, как в серебристой лунной дорожке он поднял парус и двинулся прочь, и я горячо помолился, чтобы наш Витта увидел своих детей и жену.

— А что сделали вы?

— Мы до утра пробыли на берегу. Потом я остался с золотом, завернутым в старый парус, а Гуг пошел в Певнсей. Де Аквила прислал нам лошадей.

Сэр Ричард скрестил руки на эфесе своего меча и устремил взгляд на тихую реку, прикрытую мягкими вечерними тенями.

— Золотой груз, — сказала Уна, глядя на свою маленькую лодочку. — Но я рада, что не видела дьяволов.

— Я не верю, что это были дьяволы, — шепнул ей Ден.

— А? — произнес сэр Ричард. — Отец Витты говорил ему, что это были несомненно дьяволы. Следует верить своему отцу, а не чьим-либо детям. Кто же, по-твоему, мои дьяволы?

Ден ярко вспыхнул.

— Я… я только думал… — забормотал он. — У меня есть книга, которая называется «Охотники за гориллами»… это продолжение «Кораллового острова», сэр… И в ней говорится, что гориллы (это такие большие обезьяны, сэр, знаете) всегда перекусывали железо.

— Нет, не всегда, — поправила брата Уна, — только два раза. — Дети читали «Охотников за гориллами» в саду.

— Ну, все равно, во всяком случае, гориллы колотили себя по груди, как показывал сэр Ричард, а потом уж бросались на людей… И они строят дома на деревьях.

— А-а? — произнес сэр Ричард и широко открыл глаза. — Наши дьяволы устраивали дома вроде плоских гнезд и там лежали их чертенята и смотрели на нас. Я не видал их (ведь я заболел после боя), но об этом мне говорил Витта… И оказывается, вы знаете это? Изумительно! Неужели же наши дьяволы были просто обезьяны, строящие себе гнезда? Неужели в мире больше нет волшебства?

— Я, право, не знаю, — сконфуженно ответил Ден. — Я видел, как один человек вынимал кроликов из своей шляпы, и он сказал нам, что, если мы будет смотреть хорошенько, мы разглядим, как он это делает. И мы смотрели…

— Но ничего не разглядели, — со вздохом сказала Уна. — А вот и Пек.

Коричневый человечек с улыбающимся лицом выглянул между двумя тисовыми стволами, кивнул головой и скользнул с берега в темную прохладу.

— Нет волшебства, сэр Ричард? — со смехом сказал он и дунул на головку сорванного им одуванчика.

— Дети сказали мне, что мудрое железо Витты — игрушка. Мальчик носит в кармане точно такое же железо. Они уверяют, что наши дьяволы были совсем не дьяволы, а обезьяны гориллы, — с негодованием произнес сэр Ричард.

— Это волшебство книг, — сказал Пек. — Я же тебя предупреждал, что они умные дети. Все могут стать мудрыми, читая книги.

— А разве книги всегда правдивы? — спросил сэр Ричард и нахмурился. — Я недолюбливаю чтение и письмо.

— Да-а, — сказал Пек, держа в руке облысевшую головку одуванчика. — Но, если бы мы повесили всех, кто пишет ложь, почему де Аквила не начал бы с Жильбера, писца? Тот был достаточно лжив.

— Бедный лживый Жильбер! А все-таки по-своему он был смел, — возразил сэр Ричард.

— Что он делал? — спросил Ден.

— Он писал, — ответил сэр Ричард.

— Как ты думаешь, этот рассказ годится для детей? — обратился Пек к рыцарю.

— Расскажите, расскажите! — в один голос попросили его Уна и Ден.

СТАРИКИ В ПЕВНСЕЕ

— В этой истории речь не коснется ни обезьян, ни дьяволов, — понизив голос, продолжал сэр Ричард. — Я расскажу вам о Жильбере Орлином, о рыцаре, отважнее, искуснее или смелее которого никогда не бывало на свете. И запомните, в те времена он был уже стар, очень стар.

— Когда именно? — спросил Ден.

— Когда мы вернулись после плавания с Виттой.

— А что вы сделали с вашим золотом? — спросил Ден.

— Погоди. Кольчуга делается кольцо за кольцом. В свое время расскажу обо всем. Золото мы отвезли в Певнсей на лошадях. Три раза возвращались мы за ним; потом спрятали его в северную комнату над большим залом певнсейского замка, туда, где зимой ночевал де Аквила. Он сидел на своей постели, точно маленький белый сокол, и, пока мы рассказывали ему о наших приключениях, быстро поворачивал свою голову то в одну, то в другую сторону. Джехан Краб, старый суровый воин, охранял лестницу, но де Аквила приказал ему уйти, ждать подле нижней ступени, и опустил над дверью обе кожаные занавеси. Именно Джехана де Аквила прислал к нам с лошадьми, и Джехан один навьючивал на них золото. Когда мы окончили наш рассказ, де Аквила поведал нам о том, что совершилось в Англии; ведь мы точно проснулись после годичного сна. Красный король умер; вы помните? Его убили в тот день, когда мы отплыли, и Генрих, его младший брат, взошел на английский престол, устранив Роберта Нормандского. Точно так же поступил с ним и Красный король после смерти нашего великого Завоевателя. По словам Орлиного, Роберт обезумел при мысли, что он дважды утратил королевский сан, и выслал против Англии армию; около Портсмута его воинов оттеснили обратно к их кораблям. Случись это немного раньше, галера Витта попала бы в бой.

— Теперь, — сказал де Аквила, — добрая половина северных и западных крупных баронов против короля; их войска рассыпаны между Сальсбери и Шрьюсбери; другая половина ждет, как повернется дело. Многие говорят, что Генрих им по душе, потому что он женился на англичанке, и она уговорила его вернуть нашим саксонцам старинные законы. (Лучше ехать на лошади со знакомыми удилами, считаю я.) Однако это только плащ, прикрывающий их фальшь. — Де Аквила пощелкал суставами пальцев над столом, где было разлито вино, и продолжал:

— Завоеватель одарил нас, баронов-норманнов, прекрасной английской землей. Я тоже получил свою долю, — прибавил он, ударив Гуга по плечу. — Что же вышло? Теперь они сущие принцы и в Англии и в Нормандии, псы, которые ставят лапу в одно корыто и обоими глазами смотрят на другое. Роберт Нормандский послал им сказать, что, если они не будут сражаться за него в Англии, он разграбит их земли в Нормандии и лишит их владений в этой стране. Поэтому восстал Клэр, восстал Фиц Осборн, восстал Монгомери, которого наш Завоеватель сделал английским графом. Даже д'Арси вышел на поле брани со своими людьми, а ведь его отца я помню маленьким, придорожным воробьем подле Каэна. Если победит Генрих, бароны могут бежать в Нормандию; там Роберт примет их. Если Генрих проиграет борьбу, Роберт подарит им большие земли в Англии. О, пади чума на Нормандию, она будет много-много лет проклятием для нашей Англии.

— Аминь, — произнес Гуг. — Но как вы думаете, война захватит и наши области?

— С севера она не придет к нам, — ответил де Аквила. — Но море всегда открыто. Если бароны одержат верх, Роберт, наверное, пришлет в Англию другую армию, и тогда, я думаю, он высадится в том же месте, где высадился его отец, Завоеватель. На славный рынок пригнали вы ваших свиней! Половина Англии охвачена пожаром и везде достаточно золота, — сказал он и толкнул ногой золотые брусья, лежавшие под столом. — Благодаря ему можно поднять каждый меч крещеного мира.

— Что же делать? — спросил Гуг. — У меня нет хранилища в Даллингтоне, а, если мы его зароем, кому доверить?

— Мне, — сказал де Аквила. — Стены Певнсея крепки. Никто, кроме Джехана, — а он мой преданный пес, — не знает, что спрятано в замке. — Он отодвинул занавеску на стрельчатом окне и показал навес над колодцем, устроенном в толще стены.

— Я устроил этот колодец для питьевой воды, — сказал де Аквила, — но вода оказалась соленой, и ее уровень понижается и повышается вместе с отливом или приливом. Слушайте!.. — Мы услышали, как вода шипела и свистела на дне. — Пригодится? — спросил он.

— Должен пригодиться, — ответил Гуг. — Наши жизни в твоих руках.

— Итак, мы опустили в колодец все золото, оставили только небольшой ящик подле постели де Аквила, как для того, чтобы Орлиный мог наслаждаться весом и цветом золота, так и для расплаты за разные вещи, которые могли нам понадобиться.

Утром, раньше, чем мы с Гугом направились каждый к своему замку, де Аквила сказал нам: «Я не прощаюсь с вами, потому что вы вернетесь сюда и останетесь здесь. Не из любви ко мне, не от печали, а просто вы пожелаете быть с вашим золотом. Берегитесь, — смеясь, прибавил он, — пожалуй, я с его помощью сделаюсь папой. Не доверяйте мне… Лучше вернитесь».

Сэр Ричард замолчал и грустно улыбнулся.

— Через неделю мы уехали из наших замков, из замков, которые «были нашими».

— Вы нашли здоровыми ваших детей? — спросила Уна.

— Мои сыновья были молоды. Земли и владение по праву принадлежат молодым. — Сэр Ричард говорил про себя. — Если бы мы отобрали у них замки, их сердца разбились бы. Молодые люди радостно встретили нас, но мы видели, мы с Гугом видели, что наши дни прошли. Я сделался калекой, он потерял руку. Так-то!.. — рыцарь покачал головой. — Вот, — он усилил голос, — мы и уехали в Певнсей.

— Как жаль, — сказала Уна; ей казалось, что рыцарь сильно опечален.

— Маленькая девушка, все это давно прошло. Они были молоды, мы стары. Мы предоставили им управлять замками. «Ага, — крикнул де Аквила из своего стрельчатого окна, когда мы соскочили с седел. — Назад вернулись, старые лисицы?» Но, когда мы вошли в его комнату над залом, он обнял нас и сказал: «Добро пожаловать, пришельцы; добро пожаловать, бедные пришельцы». Итак, мы стали невероятно богаты и совершенно одиноки. Да, совсем одиноки.

— Что же вы делали? — спросил Ден.

— Мы ждали Роберта Нормандского, — сказал рыцарь. — Де Аквила походил на Витту. Он не терпел праздности. В хорошую погоду мы ездили охотиться между Бекслеем и Кекмиром, иногда с соколами, иногда с собаками; прекрасные зайцы водятся в низинах, но мы всегда поглядывали на море в ожидании нормандского флота. В плохую погоду де Аквила расхаживал по вышке своей башни, хмурился на дождь, указывал то туда, то сюда. Он досадовал на то, что корабль Витты пришел и ушел так, что он не знал об этом. Когда ветер стихал и корабли бросали якоря возле пристани, он отправлялся в гавань, опирался на свой меч и, стоя подле груды дурно пахнущей рыбы, спрашивал у моряков, не слышно ли чего-нибудь из Франции. Значит, одним глазом он наблюдал за морем, другим за сушей, ожидая сведений о войне Генриха с баронами.

Жонглеры, арфисты, разносчики, продавцы вина, священники и другие бродячие люди приносили ему известия, и, хотя де Аквила был довольно скрытен в мелочах, он, если их вести ему не нравились, не обращая внимания ни на время, ни на место, ни на окружающих, ругал нашего короля, называл его безумцем или глупым ребенком. Нередко я слышал, как, стоя подле рыбачьих лодок, он громко говорил: «Будь я королем Англии, я сделал бы то-то и то-то». Когда я выходил из замка, чтобы посмотреть, сложены ли и сухи ли сторожевые костры, он кричал мне из своего высокого окошка: «Смотри, Ричард, не поступай так, как наш слепой король; удостоверься собственными глазами, ощупай собственными руками!..» Право, мне кажется, он не знал никакого страха. Так мы жили в Певнсее в маленькой комнате второго этажа.

Раз в бурную ночь нам доложили, что внизу ждет королевский гонец. Мы только что вернулись домой после долгой поездки в сторону Бекслея, туда, где так удобно приставать кораблям, и сильно продрогли. Де Аквила велел ответить, что гонец может или поесть вместе с нами, или дождаться, пока мы закусим. Тогда Джехан, стоявший около лестницы, крикнул нам, что гонец уже велел подать себе лошадь и уехал.

— Порази его чума! — сказал де Аквила. — У меня есть дело поважнее, чем спускаться в большой зал и дрожать там, разговаривая с каждым дураком, которого вздумается прислать королю. А он ничего не велел мне передать?

— Ничего, — ответил Джехан, — только сказал (Джехан был с Жильбером Орлиным при Гастингсе), только сказал, что, раз старый пес не сумел научиться новым штукам, придется снести его собачью будку.

— Ого! — протянул де Аквила, потирая себе нос. — А кому он это сказал?

— Главным образом своей бороде и, отчасти, бокам лошади, пока подтягивал подпруги. Я проводил его, — прибавил Джехан Краб.

— А что было у него на щите?

— Золотые подковы по черному полю, — ответил Краб.

— Это один из людей Фука, — заметил де Аквила.

Речь рыцаря прервал Пек, сказав:

— Золотые подковы на черном поле — герб не Фука. У рода Фука в гербе…

Рыцарь остановил его движением руки.

— Ты знаешь настоящее имя этого дурного человека, — сказал он. — Но я называю его Фуком, потому что обещал не рассказывать о его злых делах. Я изменил все имена. Ведь, может быть, дети его детей еще живы.

— Правда, правда, — с мягкой улыбкой согласился Пек. — Ты поступаешь по-рыцарски, не нарушая слова даже через тысячу лет.

Сэр Ричард слегка поклонился и продолжал.

— Золотые подковы на черном поле? — повторял де Аквила. — Я слышал, что Фук стал на сторону баронов; если это так, вероятно, наш король одержал верх. Но все равно; все Фуки — изменники. А все-таки жаль, что я отослал его голодным.

— Он поел, — вставил свое слово Джехан, — Жильбер-писец принес ему мяса и вина. Гонец угощался, сидя за столом Жильбера.

Этот Жильбер был писцом из аббатства Бетль и вел все счета певнсейского замка. Он был высок ростом, с бледным лицом и носил только что появившиеся новые четки для отсчитывания молитв. Они состояли из крупных коричневых орехов или семян и висели у него на поясе вместе с футляром для перьев и рожком для чернил; когда он ходил, эти вещи постукивали. Писец всегда сидел в зале, в нише огромного камина. Там стоял его стол; там же он спал по ночам. Жильбер-писец очень боялся собак, которые приходили в зал в поисках костей или спать на горячей золе, и замахивался на них своими четками… совсем как женщина. Когда де Аквила усаживался в зале, чтобы чинить суд, взымать штрафы или раздавать земли, Жильбер записывал все на свиток Певнсея. Но в его обязанность не входило угощать наших гостей; не смел он также отпускать их без нашего ведома.

Джехан сошел с лестницы, тогда де Аквила спросил:

— Гуг, говорил ли ты моему Жильберу, что можешь читать латинские рукописи?

— Нет, — ответил Гуг, — он не дружен со мной, не дружен он и с Одо, моей собакой.

— Это хорошо, — сказал де Аквила. — Он не должен знать, что ты умеешь отличать одну латинскую букву от другой. — Тут Орлиный каждого из нас толкнул под ребра своим мечом в ножнах, прибавив: — Наблюдайте за ним, вы, оба. Конечно, может быть, в Африке и водятся дьяволы, как я слышал, но, клянусь всеми святыми, еще худшие бесы обитают здесь, в Певнсее. — Больше он ничего не сказал.

Вскоре один из воинов-норманнов задумал жениться на саксонке, служанке замка, и Жильбер-писец (с того времени, как де Аквила поговорил с нами о нем, мы за ним наблюдали) не мог решить, свободные ли люди ее родители или рабы. Свободной де Аквила дал бы хорошее поле. Дело разбиралось в большом зале при де Аквила. Сперва высказался отец невесты, потом ее мать, потом заговорили все вместе, да так громко, что стены зала зазвенели и собаки залаяли. Де Аквила поднял руки.

— Запиши ее как свободную! — крикнул он Жильберу, сидевшему подле камина. — Во имя Господа, запиши ее свободной, раньше, чем я из-за нее оглохну. Да, да, — обратился он к девушке, упавшей перед ним на колени, — ты сестра Цердика, ты двоюродная сестра Мерсии, если только замолчишь. Через пятнадцать лет у нас не останется ни норманнов, ни саксонцев, будут только англичане, — продолжал он. — А вот эти люди делают за нас дело. — Орлиный ударил по плечу воина, племянника Джехана, поцеловал девушку и стал шевелить ногами тростник, устилавший пол, желая показать, что дело окончено. (В большом зале всегда было очень холодно.) Я стоял рядом с де Аквила; Гуг расположился позади Жильбера в нише камина, играя со своим умным, суровым Одо. Он сделал знак де Аквила, который приказал Жильберу отмерить для новой четы хорошее поле. Потом писец проскользнул между воином и девушкой, и его четки застучали; зал опустел; мы трое сели подле огня.

Гуг наклонился к каминным камням и сказал:

— Когда Одо стал нюхать вот этот камень, я заметил, что он шевелится под ногой Жильбера. Смотрите-ка.

Де Аквила порылся в золе своим мечом; камень зашатался; он поднял его; под ним лежал сложенный пергамент и на нем стояло заглавие: «Слова против нашего короля, произнесенные лордом Певнсея. Вторая часть».

Гуг шепотом прочитал нам рукопись; на пергаменте были записаны все брошенные нам лордом Певнсея шутки по поводу короля; все, что он кричал мне из своего высокого окна каждый раз, когда я отправлялся осматривать маяки; каждое слово нашего старого друга о том, как поступил бы он, будучи королем Англии. Да, день изо дня все беспечные разговоры де Аквила были занесены на пергамент лживым, хитрым Жильбером, и всему был придан особый смысл, изменявший их истинное значение; это было сделано крайне хитро; никто не мог бы отрицать, что де Аквила произносил занесенные на пергамент слова. Понимаете вы?

Ден и Уна кивнули головками.

— Да, — серьезно сказала Уна. — Не так важно «что» говоришь, гораздо важнее «как» говоришь. Например, если в шутку назовешь Дена животным, ему нечего обижаться. А вот взрослые не всегда это понимают.

— И он изо дня в день писал это? — спросил де Аквила, — снова заговорил сэр Ричард.

— Нет, час за часом, — поправил его Гуг. — Когда ты, де Аквила, говорил в зале о норманнах и саксонцах, Жильбер писал на пергаменте, который лежал у него подле замкового свитка, а я читал написанное им; на листе стояло, будто лорд Певнсея сказал, что, если его воины будут действовать, как следует, здесь скоро не останется норманнов.

— Святые мощи! — произнес де Аквила. — Ну, что могут сделать честь и меч в защиту против пера? А куда Жильбер спрятал этот пергамент? Съел, что ли?

— У себя на груди, — пояснил Гуг. — Вот потому-то я и постарался отыскать другие листы. Когда Одо поцарапал вот эту плиту, его лицо изменилось, и у меня не осталось больше сомнений.

— Он смел, — заметил де Аквила. — Отдадим ему справедливость: по-своему мой Жильбер смел.

— Слишком смел, — сказал Гуг. — Слушайте. — И он прочитал:

«В день праздника св. Агаты наш лорд Певнсея, лежа в своей комнате, одетый в меховое платье, подбитое мехом кролика…»

— Пади на него чума… он же не моя нянька! — перебил Гуга де Аквила, и мы засмеялись.

— «…Подбитое мехом кролика, разбудил сэра Ричарда Даллингриджа, своего пьяного собутыльника (тут оба посмеялись надо мной), и сказал: „Выгляни, старая лисица, из норы, потому что Бог на стороне герцога Нормандии“».

— Верно, я и сам подошел к окну. Стоял густой туман. Роберт мог без нашего ведома высадить десять тысяч человек! А он рассказывает, как мы целый день скакали по болотам и как я чуть было не погиб в зыбучем песке и потом десять дней кашлял, точно больная овца? — спросил де Аквила.

— Нет, — ответил Гуг. — Но на пергаменте стоит просьба Жильбера-писца, обращенная к его господину, Фуку.

— Ага, — произнес де Аквила. — Я отлично знал, что это Фук. Какая цена назначена за мою жизнь?

— Жильбер просит, чтобы после того, как лорд Певнсея будет лишен своих земель и владений, благодаря показаниям, которые Жильбер собрал со страхом и трудом…

— Страх и труд, правдивые слова, — заметил де Аквила и втянул внутрь свои щеки. — Но какое превосходное оружие перо! Мне нужно поучиться владеть им.

— Так вот, когда лорд Певнсея будет лишен своих земель, Жильбер просит, чтобы Фук дал ему почетное и давно обещанное место. Но, чтобы Фук не забыл, что именно он обещал, Жильбер приписал внизу: «Желаю сделаться ризничим аббатства Бетль».

Де Аквила засвистел.

— Человек, который может составлять заговоры против одного господина, способен изменить и другому. Когда меня лишат моих земель, Фук сорвет с плеч моего Жильбера его глупую голову. А все-таки Бетль действительно нуждается в новом ризничем. Говорят, аббат Генри держит монастырь в беспорядке.

— Бросим аббата, — заметил Гуг. — Наши головы и наши земли в опасности; это гораздо важнее. Спрятанный здесь пергамент — вторая часть. Первая отправилась к Фуку и, значит, к королю, который будет считать нас изменниками.

— Без сомнения, — согласился с ним де Аквила. — Гонец Фука увез первую часть вечером, когда Жильбер его угощал; наш король так занят своим братом и его баронами (да и немудрено), что обезумел от недоверия. Фук нашептывает ему и в его уши вливает яд. Король скоро отдаст ему мою землю, да и ваши тоже. Старая история!.. — И де Аквила откинулся к стене и зевнул.

— И ты, лорд, отдашь Певнсей, не сказав ни слова, не нанеся ни одного удара? — спросил его Гуг. — В таком случае мы, саксонцы, будем сражаться с вашим королем. Я поеду предупредить моего племянника в Даллингтоне. Дай мне лошадь.

— Не хочешь ли лучше игрушку и погремушку? — ответил де Аквила. — Положи-ка назад пергамент и завали его золой. Если Фук получит мой Певнсей, который служит воротами в Англию, что он станет с ним делать? В глубине сердца он норманн, и его сердце в Нормандии, где он может, когда вздумается, убивать своих крестьян. Он откроет двери Англии нашему сонному Роберту, как это старались сделать Одо и Мартен. Произойдет новая высадка и будет второй Гастингс. Следовательно, я не могу отдать моего Певнсея.

— Отлично, — сказали мы.

— Ах, погодите. Если, благодаря доносам Жильбера, мой король перестанет доверять мне, он вышлет против меня своих людей, и, пока мы будем сражаться, двери Англии останутся без охраны. Кто же тогда первый войдет в них? Конечно, Роберт Нормандский. Следовательно, я не могу сражаться с моим королем. — И он погладил свой меч, вот так.

— Ты говоришь и потом берешь назад сказанное, как сущий норманн, — заметил Гуг. — Ну а наши замки?

— Я думаю не о себе, — ответил де Аквила, — не о нашем короле, не о наших землях. Я думаю об Англии, о которой не думают ни король, ни бароны. Я не норманн, сэр Ричард, я не саксонец, сэр Гуг: я англичанин.

— Саксонец ты, норманн или англичанин, — проговорил Гуг, — что бы ни случилось, наши жизни — твои. Когда мы повесим Жильбера?

— Никогда, — ответил де Аквила. — Он все-таки может сделаться ризничим Бетля, потому что, отдавая ему справедливость, скажу, что он хорошо пишет. Мертвые — немые свидетели. Подождем.

— Но король может отдать Фуку Певнсей. И в придачу наши замки, — заметил я. — Предупредить наших сыновей?

— Нет. Король не разбудит гнездо шмелей на юге, пока на севере не выкурит пчел. Он может считать меня изменником, но видит, что я, по крайней мере, не сражаюсь с ним, а каждый день без вражды со мной для него выгода в его борьбе с баронами. Если бы он был мудр, он до окончания войны с ними не стал бы создавать себе новых врагов. Однако, полагаю, Фук примется подговаривать его послать за мной, и, если не послушаюсь призыва, Генри увидит в моем неповиновении доказательство измены. Впрочем, в теперешнее время пустые речи, которые передает ему Жильбер, не улики. Мы, бароны, последователи церкви и, подобно Ансельму, говорим все, что нам вздумается. Займемся же нашими обычными делами и не будем ничего говорить Жильберу.

— Значит, мы ничего не сделаем? — спросил Гуг.

— Будем ждать, — ответил де Аквила. — Я стар, а все же считаю, что ожидание — самое неприятное для меня дело.

Мы держались того же мнения, но в конце концов оказалось, что де Аквила был прав.

Немного позже, в этом же году, через холм переехали вооруженные люди; за королевским знаменем блистали золотые подковы. Де Аквила, сидя подле окна нашей комнаты, сказал:

— Что я говорил вам? Вот и сам Фук приехал осматривать земли, которые король обещал дать ему, если он привезет улики моего предательства.

— Откуда ты знаешь? — спросил Гуг.

— Потому что на месте Фука именно так поступил бы я сам; только я-то привел бы с собой больше воинов. Ставлю в заклад моего чалого против твоих старых башмаков, — сказал де Аквила, — что Фук везет мне королевский приказ покинуть Певнсей и присоединиться квоюющим.

Де Аквила втянул внутрь свои щеки и побарабанил пальцами по краю колодца, в котором глухо булькала вода.

— И мы двинемся? — спросил я.

— В это-то время года? Каково безумие! — произнес он. — Заставьте меня ездить между елями в лесу, и через три дня кили судов Роберта увязнут в иле певнсейских отмелей, на берег выйдет десять тысяч человек. Кто же остановит их? Фук, что ли?

Подле замка затрубили рога, и вот перед главным входом Фук прокричал приказ короля, гласивший, что Жильберу Орлиному велено явиться со всеми своими людьми и лошадьми в королевский лагерь близ Сальсбери.

— Что я говорил вам? — опять сказал де Аквила. — Двадцать баронов между нашим замком и Сальсбери могли бы оказать королю большую помощь, но Фук подговорил его, когда враги готовятся вломиться в них! Поместите воинов Фука в большой южный сарай, — прибавил он. — Напоите их, и, когда Фук закусит, мы с ним выпьем в моей комнате. Старым костям слишком холодно в большом зале.

Как только Фук сошел с лошади, он вместе с Жильбером-писцом отправился в часовню, чтобы поблагодарить Господа за свое благополучное прибытие, а поесть (он был толст и жадно поглядывал на наше вкусное суссекское жаркое) прошел вместе с нами в маленькую верхнюю комнату, куда уже явился писец Жильбер с замковыми бумагами. Я помню, как Фук услышал свист и удары прибывающей воды в стенном колодце и отскочил; его длинные, отвернутые вниз верховые сапоги запутались в тростнике, устилавшем пол, и он пошатнулся; поэтому Джехану, стоявшему позади него, было легко ударить головой о стену нашего незваного гостя.

— А вы знали, что так случится? — спросил Ден.

— Конечно, — с милой улыбкой ответил ему сэр Ричард. — Я наступил ногой на меч Фука и взял его кинжал; некоторое время он ничего не сознавал, не понимал даже, день был или наступила ночь. Он лежал, вращая глазами, бормотал что-то, и Джехан скрутил его веревкой, как теленка. Он весь был запрятан в новомодную кольчугу, которую мы называли ящеричной броней. Она состояла не из колец, как вот эта моя, — сэр Ричард ударил себя в грудь, — а делалась из маленьких кусочков непроницаемой для кинжала стали, прикрепленных к толстой коже. Мы сняли ее (зачем портить хорошую вещь?). На шее Фука де Аквила нашел тот самый пергамент, который мы недавно положили под каминный камень.

Жильбер-писец попытался бежать, но я положил руку на его плечо. Этого оказалось достаточно. Он задрожал и, перебирая четки, стал читать молитвы.

— Жильбер, — сказал де Аквила, — тебе придется записать еще более замечательные слова и поступки лорда Певнсея. Возьми свою чернильницу и перо. Не все мы можем быть ризничими Бетля.

В это время лежавший на полу Фук сказал:

— Вы связали королевского гонца. За это Певнсей сгорит.

— Может быть, — ответил де Аквила. — Я уже видел, как его осаждали. Но слушай, Фук, обещаю тебе, что в конце осады моего замка ты будешь повешен, даже если мне придется поделить с тобою последний кусок хлеба; а этого не сделал даже Одо, когда мы голодом выгнали его и Моргена.

Тут Фук сел на пол и посмотрел на де Аквила долгим, хитрым взглядом.

— Святители, — сказал он. — Почему с самого начала ты не сказал, что стоишь на стороне герцога?

— А я на его стороне? — спросил де Аквила.

Фук засмеялся и сказал:

— Никто, служащий королю Генриху, не осмелится так поступать с его посланцем. Когда же перешел ты на сторону герцога? Отпусти меня, и мы уладим дело.

Он стал улыбаться, подмигивать и качать головой.

— Хорошо, мы уладим дело, — сказал де Аквила, кивнув головой мне и Джехану; я поднял Фука (тяжел был этот человек), и мы на веревке опустили его в колодец не настолько, чтобы его ноги коснулись нашего золота, а так, чтобы он качался в пространстве и его плечи немного выступали из-за краев колодезного отверстия. Вода доходила до его колен. Он не обмолвился ни словом, но дрожал.

Потом Джехан внезапно ударил своим кинжалом в ножнах по кисти руки Жильбера. Рука опустилась.

— Стой, — крикнул Краб. — Он глотает свои четки!

— Вероятно, там яд, — заметил де Аквила. — Это недурная вещь для людей, знающих слишком многое. Тридцать лет я носил с собой отраву. Дай мне четки.

Жильбер заплакал и завыл. Де Аквила ощупал каждое зерно бус пальцами. Последнее из них (я говорил вам, что это были крупные орехи) он разделил булавкой на две половины; внутри бусины лежал кусочек сложенного пергамента. На нем было написано:

«Старый пес едет в Сальсбери и будет побит. Его будка в моих руках. Приезжайте скорее».

— Это хуже яда, — очень тихо произнес де Аквила и втянул внутрь щеки. Тогда Жильбер зашевелился на тростнике и сказал нам все, что знал. Как мы уже угадали, это было письмо Фука к герцогу (и не первое); Фук отдал его Жильберу в часовне, и Жильбер думал утром отнести его на один рыбачий барк, который ходил между Певнсеем и французским берегом. Фальшивый, скверный человек был писец Жильбер. А все же, запинаясь и вздрагивая, он поклялся, что владелец барка ничего не знал об этом деле.

— Он назвал меня бритой головой, — сказал Жильбер, — и бросал в меня всякую дрянь, а все-таки он не предатель.

— Я не желаю, чтобы с моим писцом обращались дурно или ругали его, — сказал де Аквила. — Этот рыбак будет избит подле своей же мачты. Прежде всего напиши мне письмо и завтра же утром ты отнесешь на барк приказ бичевать виновного.

Услышав слова своего господина, Жильбер готов был поцеловать его руку. Он не надеялся дожить до утра. Когда дрожь писца немного унялась, он написал письмо от имени Фука герцогу, говоря в нем, что «собачья будка» (иначе говоря, Певнсей) закрыта и что старый пес (значит, де Аквила) сидит подле нее; больше: что все стало известно.

— Пиши всем, что дело открылось, — сказал де Аквила, — тогда даже сам папа лишится спокойного сна. Эй, Джехан, что ты сделал бы, если бы тебе сказали, что изменники открыли твой заговор?

— Я убежал бы, — сказал Джехан.

— Хорошо сказано, — произнес де Аквила. — Напиши, Жильбер, что Монгомери заключил мир с королем и что маленький д'Арси, которого я ненавижу, повешен за ноги. Мы дадим Роберту достаточно материала для жевания. Напиши также, что сам Фук при смерти от водяной болезни.

— Ну нет, — крикнул Фук, висевший в колодце. — Утопите меня сейчас же, только не превращайте в предмет шутки.

— Я не шучу, — ответил де Аквила. — Я только сражаюсь пером за собственную жизнь и за мои владения; ты сам научил меня этому, Фук.

Фук застонал; несчастный весь заледенел.

— Сознаюсь, — сказал он.

— Вот это по-соседски, — протянул де Аквила, перегибаясь через борт колодца. — Ты прочитал о моих словах и поступках, по крайней мере, первую часть записанного, и должен расплатиться за это, рассказав о своих собственных делах и словах. Жильбер, возьми пенал и чернильницу. Тебе предстоит привычное дело.

— Отпустите моих людей, не причиняя им вреда, — сказал Фук, — и я сознаюсь перед вами в измене королю.

— Почему это он стал так нежен к своим воинам? — шепнул мне Гуг. (Фук не славился мягким обращением со своими подчиненными. Он позволял им грабить, но милосердия к ним у него не было.)

— Те-те-те! — произнес де Аквила. — Жильбер уже давно доказал, что ты изменник. Сказанного им было бы достаточно, чтобы повесить самого Монгомери.

— Только пощади моих людей, — повторил Фук, и мы услышали, как он заплескался в воде, точно рыба: ведь был прилив.

— Все в свое время, — сказал де Аквила. — Ночь еще молода, вино старо, и нам хочется послушать веселый рассказ. Начинай же историю своей жизни с того времени, как ты был мальчиком в Туре. Рассказывай хорошенько.

— От твоих слов мне стыдно до глубины души.

— Значит, я совершил то, чего не удавалось сделать ни королю, ни герцогу.

— Отошли прочь своего слугу, — попросил Фук.

— Хорошо, — согласился де Аквила. — Только помни, я, как датский король, не могу отвратить прилива.

— Сколько времени будет вода подниматься? — спросил Фук и снова заплескался.

— Три часа. Этого времени хватит на повесть о всех твоих хороших делах. Начинай, а ты, Жильбер, — я слыхал, что ты иногда довольно небрежен, — не извращай его слов.

Итак, опасаясь смерти, надвигавшейся на него из тьмы, Фук заговорил, и Жильбер, не знавший, какая судьба ждала его, записывал дословно рассказ изменника. Я слыхивал много историй, но ни одна из них не могла сравниться с повествованием о черной жизни Фука, которое мы слушали все из уст самого Фука, висевшего в колодце.

— Жизнь была дурная? — спросил испуганный Ден.

— Невероятно, — ответил сэр Ричард. — Однако в рассказе встречалось кое-что, смешившее даже писца Жильбера. Мы же трое хохотали прямо до боли в боках. Раз зубы Фука так защелкали, что мы не могли хорошенько расслышать его слов, и подали ему кубок вина. Он согрелся и правдиво раскрыл нам все свои дела; все хитрости, все измены; свою крайнюю отвагу (он был отчаянно храбр); свои отступления, свою фальшь (он был также невероятно фальшив), поведал и о потере своих богатств и чести; о сжигавшем его отчаянии по этому поводу; о попытках поправить свои дела. Да, перед нами развевались грязные лохмотья его жизни, и он горделиво показывал их нам, точно какое-то знамя. Когда Фук замолчал, мы при свете факелов увидели, что уровень воды дошел до уголков его рта, и что он с трудом дышит через нос.

Мы вытащили его из колодца, растерли, завернули в плащ, дали ему вина и, наклоняясь над ним, смотрели, как он пьет. Он дрожал, но не стыдился.

Внезапно мы услышали сердитый голос Джехана. Мимо него пробрался мальчик и остановился перед нами; в волосах этого юнца торчали обломки тростника, устилавшего зал, и его лицо распухло от сна.

— Отец, отец! Мне приснилось предательство, — закричал он и забормотал еще что-то.

— Никакого предательства нет, — ответил Фук, — уходи, — и мальчик повернулся к двери, все еще не вполне очнувшись от сна. Джехан за руку отвел его в большой зал.

— Твой единственный сын? — сказал де Аквила. — Зачем ты взял с собой ребенка?

— Он мой наследник. Я побоялся доверить его брату, — ответил Фук, и в эту минуту ему стало стыдно. Де Аквила ничего не сказал. Он сидел и обеими руками как бы взвешивал винный кубок: вот так. Через несколько секунд Фук тронул его за колено.

— Устрой так, чтобы мальчик мог бежать в Нормандию, — попросил он, — а со мной поступи, как тебе угодно. Да, повесь меня завтра, прикрепив мое письмо к моей шее, только отпусти мальчишку.

— Молчи, — проговорил де Аквила. — Я думаю об Англии.

Мы безмолвно ждали решения лорда Певнсея; по лбу Фука струился пот.

Наконец де Аквила сказал:

— Я слишком стар, чтобы судить кого-нибудь или доверять кому-нибудь. Я не желаю захватить твои земли, как ты желал завладеть моими, и лучше ли ты или хуже, чем другой вор, пусть решит твой король. Поэтому возвращайся к своему королю, Фук.

— И ты не скажешь ничего о том, что произошло? — спросил Фук.

— Ну, зачем стал бы я об этом рассказывать? Твой сын останется со мною. Если король опять прикажет мне оставить Певнсей, который я должен охранять от врагов Англии, если король вышлет против меня своих воинов, как против изменника, или если я узнаю, что король, лежа в своей постели, задумывает зло против меня или моих двоих рыцарей, твой сын будет повешен вот из этого окна, Фук.

— Да ведь все это не касалось сына Фука, — возразила пораженная Уна.

— Разве мы могли повесить Фука? — сказал сэр Ричард. — Он был нам нужен для примирения с королем. Ради мальчика он предал бы половину Англии. В этом мы были уверены.

— Я не понимаю, — сказала Уна. — Но я нахожу, что это было просто ужасно.

— Фук не нашел этого. Он остался доволен.

— Как? Доволен, что его сына убьют?

— Нет; де Аквила показал ему, каким путем он может спасти жизнь мальчика и сохранить свои собственные владения и почести. «Я сделаю это, — сказал он. — Клянусь, сделаю. Я скажу королю, что ты не изменник, напротив, что ты лучше, храбрее, совершеннее всех нас. Да, я тебя спасу».

Де Аквила все еще смотрел в свой кубок, наклоняя его то в одну, то в другую сторону.

— Я думал, — сказал он, — если бы у меня был сын, я спас бы его. Только, пожалуйста, не рассказывай мне, как ты собираешься действовать.

— Хорошо, хорошо, — ответил Фук, мудро покачивая своей лысой головой. — Это моя тайна. Но будь спокоен, де Аквила, ни один волос не упадет с твоей головы, ни одна былинка на твоей земле не пострадает. — И он улыбнулся, точно человек, задумавший великое, хорошее дело.

— С этих пор, — произнес де Аквила, — советую тебе служить одному господину, а не двоим.

— Как? — возразил Фук. — Неужели я не могу служить честным посредником между двумя сторонами в наши смутные времена?

— Служи или Роберту, или королю: Англии или Нормандии, — продолжал де Аквила. — Мне все равно, что ты выберешь, но теперь здесь же прими решение.

— В таком случае, я выбираю короля, — сказал Фук, — я вижу, ему служат лучше, чем Роберту. Поклясться?

— Незачем, — ответил де Аквила и положил руку на исписанный Жильбером пергамент. — Часть наказания моего Жильбера будет состоять в обязанности начисто переписать интересную историю твоей жизни — десять, двадцать, может быть, сто раз. Как ты думаешь, сколько голов скота дал бы за этот рассказ турский епископ? А твой брат? А монахи Блуа? Менестрели превратят рассказ в песни, и твои собственные саксонские рабы станут распевать их, склоняясь над плугами, а также и воины, проезжая через твои нормандские города. Отсюда и до Рима, Фук, люди будут хохотать над этой историей и над тем, как ты рассказывал ее, вися в колодце, точно утопленный щенок. Так я накажу тебя, если узнаю, что ты ведешь двойную игру относительно твоего короля. До поры до времени пергаменты останутся вместе с твоим сыном в Певнсее. Сына я верну тебе, когда ты примиришь меня с королем. Пергаменты же никогда не попадут в твои руки.

Фук закрыл лицо и застонал.

— Святители! — со смехом заметил де Аквила. — Жестоко ранит перо. Своим мечом я никогда не заставил бы тебя стонать.

— Но пока я не разгневаю тебя, моя история останется тайной? — спросил Фук.

— Именно. А это тебя успокаивает, Фук? — проговорил де Аквила.

— Какое же другое успокоение оставили вы мне? — спросил он и вдруг заплакал безнадежно, как ребенок, прижав лицо к своим коленям.

— Бедный Фук! — сказала Уна.

— Я тоже пожалел его, — сказал сэр Ричард.

— А вот тебе в утешение! — сказал де Аквила и бросил Фуку три слитка золота, которые он вынул из нашего маленького ящика подле кровати.

— Знай я о золоте раньше, — произнес Фук, задыхаясь, — я ни за что не поднял бы руки на Певнсей. Только недостаток в этом желтом веществе заставил меня действовать так неудачно.

Светало. В большом зале, внизу, зашевелились люди. Мы отправили вниз кольчугу Фука, велев ее вычистить, и, когда он в полдень уезжал под своими собственными знаменами и под знаменем короля, этот рыцарь казался великолепным и величавым. Он пригладил свою длинную бороду, подозвал своего сына и поцеловал его. Де Аквила проводил Фука верхом до новой мельницы. Прошедшая ночь казалась нам сном.

— А как он поступил относительно короля? — спросил Ден. — Сказал, что вы не изменники? Вот о чем я спрашиваю.

Сэр Ричард улыбнулся.

— Король не прислал новых требований в Певнсей, — сказал он, — не спросил он также, почему де Аквила не послушался его первого гонца. Да, это было делом Фука. Я не знаю, как он действовал; во всяком случае, наш недавний враг хорошо и быстро исполнил свое обещание.

— Значит, вы ничего не сделали его сыну? — спросила Уна.

— Мальчишке? О, это был сущий бесенок. Он прогонял от дверей наших сторожей; пел скверные песни, которым научился в лагерях баронов, этакий дурачок; стравливал собак в зале, поджигал там тростник, чтобы, по его словам, выгнать оттуда блох; раз чуть не ударил кинжалом Джехана, который за это сбросил его с лестницы. Верхом на лошади он ездил по полям спелого хлеба или между овцами, распугивая их. Но когда мы поколотили его и раза два взяли на охоту, он стал бегать за нами, как молодая, преданная собака, и звал нас «дядюшками». В конце лета за ним приехал его отец, но мальчику не хотелось расставаться с Певнсеем; он ждал предстоящей охоты на выдр и пробыл у нас до времени травли лисиц. Я дал ему коготь болотной выпи на счастье в охоте… Ах, какой это был бесенок!

— А что было с Жильбером? — спросил Ден.

— Ничего. Его даже не побили. Де Аквила сказал, что он охотнее согласится держать умного, хотя бы и фальшивого писца, чем верного дурака, которого пришлось бы заново учить его собственному делу. Кроме того, с памятной ночи, мне кажется, Жильбер стал так же сильно любить, как и бояться, лорда Певнсея. Как бы то ни было, он не захотел расстаться с нами, даже когда Вильям, клерк короля, предложил ему стать ризничим аббатства Бетль. Фальшивый малый, но, по-своему, отважный.

— А все-таки Роберт сделал высадку близ Певнсея? — снова спросил Ден.

— Пока король Генрих сражался со своими баронами, мы хорошо охраняли берег; через три-четыре года, когда в Англии воцарился мир, король отправился в Нормандию и так побил своего брата, что излечил его от желания сражаться. Многие отправились на эту войну, сев на суда близ Певнсея. Помню, что приехал Фук, и мы все четверо опять в маленькой комнате вместе пили вино. Де Аквила говорил правду: нельзя судить или осуждать людей. Фук был весел. Да, он много смеялся.

— А что вы делали потом? — спросила Уна.

— Вспоминали прошедшие времена. Это могут делать все люди, когда они состарятся, маленькая девица.

Через луг донесся слабый звон колокола, который звал детей к чаю. Ден лежал в лодке «Золотой хвост». Уна сидела на корме; на ее коленях была раскрытая книга, и она читала стихотворение под заглавием «Греза раба». Первые строки гласили:

И снова в тумане и тенях сновидений,
Он увидел родную землю.
— Я не знаю, когда ты начала читать, — сонно сказал Ден.

На средней скамье лодки, рядом со шляпой Уны, лежали лист дуба, лист тиса и лист терновника; вероятно, они упали с деревьев, а ручей смеялся, точно был свидетелем какой-то забавной шутки.

ЦЕНТУРИОН

У Дена вышли неприятности из-за латыни, и его оставили в классной; вот поэтому-то Уна и ушла одна в Дальний лес. Сделанная Хобденом катапульта Дена хранилась в дупле огромного бука на западной опушке леса. В честь книги «Песни древнего Рима» дети назвали это дерево «Волатерре», по имени твердыни, о которой говорилось в стихотворениях о Риме.

Когда же Хобден наложил валежника между большими корнями бука, Ден и Уна дали старику прозвище «Руки Исполина». Это название было из той же книги.

Уна проскользнула в устроенную детьми лазейку в изгороди, поднялась на склон холма, села и нахмурила брови. Холм Пека находился ниже ее; все изгибы ручья, который, выйдя из леса Виллингфорд, вился между полями хмеля, виднелись ясно, как на плане. Юго-западный ветер (в этом месте всегда бывал ветер) несся со стороны обнаженной каменной гряды, на которой стояла ветряная мельница.

А, пролетая через лес, ветер всегда шепчет, что должно случиться нечто необыкновенное; именно поэтому в ветреный день каждый способен остановиться на склоне высокого холма и приняться выкрикивать отрывки римских песен, которые так под стать шепоту ветра.

Уна вынула из тайника катапульту Дена и приготовилась встретить армию царя Порсены, крадущуюся через побелевшие осины подле ручья. По долине пронесся порыв ветра. Уна прочла четверостишие, говорившее, что все долины опустошены, что храбрые стражи убиты.

Но ветер не достиг леса; он повернул в сторону и закрутил одинокий дуб на лугу фермера Глизона. Там он притих, улегся в траве, помахивая вершинами былинок, как кошка кончиком своего хвоста перед прыжком.

— Теперь добро пожаловать, Секст, — пропела Уна, заряжая свою метательную машину. — Сюда, сюда, здесь дорога в Рим!

Она выстрелила в место затишья, чтобы разбудить притаившийся ветер, и вдруг услышала раздавшийся из-за терновника на лугу стон.

— Батюшки! — громко сказала Уна (она заимствовала это выражение у Дена). — Кажется, я угодила в корову Глизона.

— Ты маленький звереныш! — раздался голос. — Я научу тебя бить твоих господ.

Уна осторожно посмотрела вниз и увидела молодого человека в бронзовой броне, горевшей посреди кустов. Больше всего Уну восхитил его большой бронзовый шлем с красным, развевавшимся по ветру, лошадиным хвостом. Она слышала, как длинные волосы скребли по блестящим наплечникам.

— Что хотел сказать фавн, — вполголоса произнес молодой человек, — уверяя меня, что раскрашенный народ изменился? — Он заметил белокурую головку Уны. — Видела ли ты раскрашенного стрелка? — спросил он.

— Нет-нет, — ответила Уна. — Но, если вы видели пулю…

— Видел ли? — крикнул он. — Она пролетела на волосок от моего уха.

— Стреляла я, и мне очень жаль…

— А разве фавн не сказал тебе, что я приду? — с улыбкой спросил ее человек в блестящей броне.

— Вероятно, фавном вы называете Пека? — ответила Уна. — Нет, он мне ничего не говорил. Я приняла вас за корову. Я… я… не знала, что вы… А кто вы такой?

Он откровенно засмеялся, показав ряд великолепных зубов. У него было смуглое лицо, темные глаза и брови, которые соединялись над большим носом, образуя одну черную полосу.

— Меня зовут Парнезий. Я был центурионом седьмой когорты тридцатого легиона Ulpia Victris. Значит, именно ты метнула в меня свинцовый шарик?

— Я. Это катапульта Дена, — ответила Уна.

— Катапульта? — сказал он. — Я знаю кое-что о метательных машинах. Покажи мне.

Он перескочил через изгородь, и его копье, щит и броня зазвенели; с быстротой тени поднялся воин на откос холма.

— Прибор в виде вилкообразной палки, понимаю, — произнес он и потянул резинку. — Но от какого животного взяла ты эту изумительную, растягивающуюся кожу?

— Это гуттаперча — резина. Вы помещаете пулю вот сюда, в петлю, потом сильно дергаете.

Он дернул и ушиб себе ноготь большого пальца.

— Каждому свое оружие, — серьезно произнес центурион, отдавая пращу Уне. — Я лучше действую более крупными машинами, маленькая девица. Но это красивая игрушка. Волк посмеялся бы над ней. А ты не боишься волков?

— Здесь нет волков, — ответила Уна.

— Никогда не верь этому. Волк, как крылатая шапка, является, когда его не ждешь. Здесь не охотятся на волков?

— Мы не охотимся, — ответила Уна, вспоминая слова взрослых. — Мы разводим фазанов. Вы знаете их?

— Должен знать, — сказал молодой человек с новой улыбкой и засвистел, подражая крику петуха фазана с таким совершенством, что ему из лесу ответила птица.

— Какой крупный, пестрый, клохчущий дурак — фазан, — сказал центурион. — Вроде некоторых римлян.

— Да ведь вы сами римлянин, правда? — спросила Уна.

— И да и нет. Я один из тех немногих тысяч воинов, которые видали Рим только на картинах. Многие поколения моих предков жили в Вектисе. Вектис? Знаешь, тот остров на востоке, который в ясную погоду можно разглядеть.

— Вероятно, остров Уайт? Он виднеется перед дождем, и его можно разглядеть с этого места.

— Вероятно. Наша вилла стоит на южном берегу острова, около острых утесов. Большая ее часть выстроена триста лет тому назад; коровий же хлев, в котором жил наш первый предок, кажется, еще старше на сотню лет. Да, конечно, так; ведь основатель нашего рода получил свою землю от Агриколы во время утверждения в этой стране. Это неплохой участок. Весной фиалки покрывают его до самого берега. Много раз для себя я собирал морские травы, а для матери — фиалки, и мне помогала наша старая няня.

— А ваша няня была тоже… тоже римлянка?

— Нет, нумидийка. Да будут боги благосклонны к ней. Милое, толстое коричневое существо с языком, звучавшим, как коровий колокольчик. Она была свободная. Кстати, ты свободна?

— О, вполне, — ответила Уна, — по крайней мере, до чая; летом наша гувернантка не очень сердится, даже когда мы опаздываем к чаю.

Молодой человек опять засмеялся, засмеялся с видом понимания.

— Вижу, вижу, — сказал он, — что вы живете в лесу. Мы прятались между утесами.

— Значит, у вас тоже была гувернантка?

— А то как же? Да еще гречанка. Она так смешно подхватывала свое платье, когда отыскивала нас между кустами дрока, что мы невольно смеялись. Потом она кричала, что попросит нас высечь, но никогда не просила, благослови ее боги. Несмотря на всю свою ученость, Аглая была славная девушка.

— Чему же вы учились, когда… когда были маленькие?

— Древней истории, арифметике, изучали классиков и так далее, — ответил он. — Мы с сестрой были тупы, но мои два брата (я средний) любили эти предметы, и, понятно, наша мать знала больше всех нас. Она была ростом почти с меня и походила на новую статую на западной дороге, на Деметру с корзинами, знаешь? И удивительно, как матушка умела нас смешить!

— Чем это?

— Шуточками и поговорками, которые бывают во всякой семье. Разве ты не знаешь?

— Я знаю, что у нас есть, но не знала этого про другие семьи, — ответила Уна. — Пожалуйста, расскажите мне все о вашей семье.

— Все хорошие семьи похожи одна на другую. По вечерам матушка сидела и пряла; Аглая читала в своем углу, отец составлял и сводил счета; мы четверо возились в коридорах. Когда мы начинали шуметь слишком громко, отец кричал: «Потише, потише! Разве вы никогда не слыхали о власти отца над своими детьми? Он может убить их, мои дорогие, убить, и боги одобрят его поступок». Тогда матушка поднимала свою милую головку и отвечала: «Гм, сдается мне, что в тебе мало черт римского отца». Отец же свертывал свитки со счетами и произносил: «А вот я покажу», — и потом… потом делался хуже всех нас, детей.

— Ну, это умеют все отцы, — блестя глазами, сказала Уна.

— Разве я не говорил, что все хорошие семьи очень похожи?

— А что вы делали летом? — спросила Уна. — Играли в окрестностях, как мы?

— Да, и навещали наших друзей. На Вектисе нет волков. У нас было много друзей и лошадей сколько угодно.

— Как хорошо! — сказала Уна. — Надеюсь, так продолжалось всегда?

— Не вполне, маленькая девица. Когда мне минуло лет шестнадцать или семнадцать, у отца сделалась подагра, и мы поехали на воды.

— На какие воды?

— Акве Сулис. Все ездят туда. Ты должна попросить твоего отца отвезти тебя туда.

— Где же это? Я не знаю, — заметила Уна.

С мгновение молодой центурион смотрел на нее изумленными глазами.

— Акве Сулис, — повторил он. — Там лучшие в Британии бани, говорят, они не хуже римских. Старые обжоры сидят там в горячей воде, сплетничают и толкуют о политике. Генералы важно расхаживают по улицам, а за ними двигаются их приближенные; являются туда и судьи в своих носилках, и тоже со свитою. В Акве Сулис можно встретить предсказателей, ювелиров, купцов, философов, продавцов перьев, ультраримских британцев и ультрабританских римлян, мирных представителей диких племен, притворяющихся цивилизованными еврейских проповедников и… о, всех интересных людей. Мы, молодежь, конечно, не занимались политикой. Мы не страдали подагрой и в Акве Сулис было много наших ровесников, так что мы не скучали.

Мы, ни о чем не думая, развлекались и веселились; между тем моя сестра познакомилась с сыном одного западного судьи и через год стала его женой. Мой младший брат, всегда очень интересовавшийся растениями и корнями, встретился с главным доктором легиона из города легионов и решил сделаться военным медиком. Я считаю, что это занятие не годится для благородно рожденного человека, но… я не мой брат. Он отправился изучать медицину в Рим и теперь первый медик египетского легиона, кажется, в Антиное; я уже довольно долго не имел от него известий.

Мой старший брат столкнулся с греческим «философом» и сказал нашему отцу, что ему хочется быть землевладельцем и поселиться на ферме вместе со своим философом.

— Видишь ли, — сказал молодой центурион, и его глаза заискрились, — у философа моего брата были длинные прелестные волосы.

— А я думала, что все философы лысые, — заметила Уна.

— Нет. «Она» была очень хороша собой; я не осуждаю его. Напротив, решение моего старшего брата мне понравилось, потому что сам я стремился поступить в армию. Я вечно опасался, что мне придется остаться дома и заботиться о нашем имении, а что мой брат возьмет себе вот «это», — центурион поколотил пальцами по своему большому блестящему щиту.

— Таким образом, все мы были довольны, я говорю о нас, молодежи, и спокойно поехали обратно в Клаузентум. Когда мы вернулись домой, Аглая, наша гувернантка, сразу увидела, что с нами произошло. Я помню, как она стояла в дверях, держа факел над своей головой, пока мы поднимались по тропинке между утесами. «Ай-ай, — сказала она. — Детьми вы простились со мной, возвращаетесь же — взрослыми». — Сказав это, она поцеловала нашу матушку, матушка заплакала. Таким образом, пребывание на водах определило судьбу каждого из нас, маленькая девушка.

Центурион поднялся на ноги и, опираясь на свой щит, прислушался.

— Кажется, идет Ден, мой брат, — сказала Уна.

— Да, и с ним фавн, — ответил молодой человек, когда Ден и Пек выбрались из чащи ветвей.

— Мы пришли бы раньше, — громко произнес Пек, — но красоты твоего родного языка, Парнезий, связали этого юного гражданина.

Парнезий продолжал смотреть изумленным взглядом, даже когда Уна объяснила ему:

— Ден неправильно написал слово «dominus», а когда мисс Блек заметила ему, что он ошибается, он стал ее уверять, что ему казалось, будто она говорит об игре в домино. Вот ему и пришлось дважды переписать упражнения. Понимаете, в наказание.

Ден задыхался, ему было жарко.

— Я почти всю дорогу бежал, — отдуваясь, прошептал он, — потом встретил Пека. Как вы поживаете, сэр?

— Хорошо, — ответил Парнезий. — Смотри, я постарался согнуть луку Улисса, но… — он показал мальчику свой большой палец.

— Мне очень жаль. Вероятно, вы слишком рано отпустили резину, — заметил Ден. — А знаете, Пек уверял меня, что вы рассказываете Уне какую-то интересную историю.

— Продолжай, о Парнезий, — произнес Пек, усевшись на сухой ветке старого бука. — Я буду твоим хором. Очень он удивил тебя, Уна?

— Ни чуточки, я только не знаю, где Ак… какой «Ак» и что-то еще.

— А! Акве Сулис? Это воды, где делают чудные булочки. Пусть же герой сам расскажет свою историю.

Парнезий притворился, будто он сейчас бросит копье в ногу Пека, но тот наклонился, схватил лошадиный хвост, прикрепленный к шлему центуриона, и стащил с головы Парнезия эту блестящую каску.

— Благодарю, шутник, — произнес воин, покачивая своей темной курчавой головой. — Так мне прохладнее. Теперь повесь его.

— Я рассказывал твоей сестре, как поступил в армию, — обратился Парнезий к Дену.

— Вам пришлось держать экзамен? — живо спросил его Ден.

— Нет. Я просто пошел к отцу и сказал, что мне хочется поступить в дакийскую конницу; я видел дакийских кавалеристов в Акве Сулис, но отец посоветовал мне начать службу в регулярном римском легионе. Надо сказать, что я, как и многие из наших молодых людей, недолюбливал все римское. Рожденные в Риме офицеры и чиновники гражданской службы смотрели на нас, уроженцев Британии, как на низшую расу, как на варваров. Я это сказал отцу.

— Знаю, что ты говоришь правду, — ответил он, — только помни, что в конце концов мы — люди старинного рода и обязаны служить империи.

— Которой? — спросил я. — Еще до моего рождения мы раскололи нашего орла.

— Что это за воровские речи? — заметил отец. Он ненавидел условный школьный язык.

— Я хотел сказать, господин мой, — продолжал я, — что у нас один император в Риме и уж не знаю, сколько императоров в отдаленных провинциях. За которым должен я идти?

— За Грацианом, — ответил отец. — Он, по крайней мере, человек отважный и благородный.

— Да, да, — проговорил я, — но он превратил себя в скифа, поедающего сырое бычье мясо.

— Где ты это слышал? — спросил меня отец.

— На водах, — произнес я.

Действительно, это была правда. Наш драгоценный император Грациан окружил себя скифскими телохранителями, одетыми в звериные шкуры, и до того восхищался ими, что стал носить их одежду. Подумайте, это в Риме-то! Также плохо было бы, если бы мой собственный отец раскрасил себя синей краской.

— Что за важность — платье, — заметил отец, — платье еще не велика беда. Все это началось раньше вашего времени и раньше моего. Рим забыл своих богов и должен понести наказание. Великая война с раскрашенным народом началась в год уничтожения храмов наших богов. Мы победили раскрашенный народ в тот год, когда храмы были снова возведены. Вернемся еще дальше назад…

Тут он вспомнил время Диоклетиана, и если верить ему, следовало бы думать, что сам вечный Рим был на краю разрушения только потому, что некоторые люди приобрели широкие взгляды.

Я ничего об этом не знал. Аглая не учила нас истории нашей страны. Ее ум занимали только древние греки.

— У Рима нет надежды, — в заключение произнес отец. — Он позабыл своих богов; но если боги простят нас, живущих здесь, мы, может быть, спасем Британию. С этой целью мы должны сдерживать раскрашенный народ. Вот потому-то я, как отец, говорю тебе, Парнезий, что раз твое сердце склоняется к военной службе — твое место с мужчинами на стене, а не с женщинами в городах.

— На какой стене? — в один голос спросили Ден и Уна.

— Отец говорил о стене, которую мы называем стеной Адриана. Позже я расскажу вам о ней. В очень отдаленные времена она была выстроена поперек северной Британии, чтобы удерживать раскрашенный народ… который вы называете племенем пиктов. Отец принимал участие в великой пиктской войне, в борьбе, продолжавшейся более двадцати лет, и знал, что значит биться.

Один из наших великих полководцев, Феодосий, преследовал этих мелких зверенышей далеко на севере; это было еще до моего рождения; на Вектисе мы, понятно, не думали о них. Но, когда мой отец высказал все, о чем я передал вам, я поцеловал его руку и приготовился последовать его приказаниям. Мы, римляне, рожденные в Британии, умели почитать наших родителей.

— Если бы я поцеловал папе руку, он рассмеялся бы, — сказал Ден.

— Обычаи меняются; однако, если человек не повинуется своему отцу, боги помнят его проступок. Можешь быть вполне уверен в этом.

После нашего разговора, видя, что мои намерения серьезны, отец послал меня в Клаузентум, где я мог изучить обязанности пехотинца в бараке, полном чужестранцев. Это была немытая, небритая чернь, скопище варваров. Для того чтобы составить из них что-либо вроде стройных рядов, их приходилось бить палкой в грудь, а щитом в лицо. Когда я научился своему делу, инструктор дал мне горсть (что за горсть это была!) галлов и иберийцев, поручив мне отполировать этих неучей в такой мере, чтобы их можно было отослать на север. Я старался изо всех сил; раз ночью загорелась пригородная вилла, и раньше, чем явились другие войска, мои люди уже работали. Я заметил стоявшего на дороге и опиравшегося на палку человека со спокойным лицом. Он наблюдал, как мы передавали из рук в руки ведра, полные воды, зачерпнутой из пруда, и, наконец, спросил меня: «Кто ты?»

— Подготовляющийся, ожидаю назначения, — ответил я, не зная, кто говорит со мной.

— Уроженец Британии? — продолжал он расспрашивать.

— Да, если вы уроженец Испании, — ответил я (и точно, говоря, он ржал, как иберийский мул).

— А как тебя зовут дома? — со смехом спросил незнакомец.

— Зависит от обстоятельств, — ответил я. — Иногда одним именем, иногда — другим. Но в данную минуту я занят.

До тех пор пока мы не спасли фамильных богов (это было порядочное семейство), он больше не сказал ни слова, но наконец проворчал:

— Слушай, юноша то с одним, то с другим именем. В будущем называйся центурионом седьмой когорты тридцатого легиона Ulpia Victris. Это поможет мне запомнить тебя. Твой отец и еще другие люди называют меня Максимом.

Он бросил мне отполированную палку, на которую опирался, и ушел. Я до того был поражен, что едва не свалился на землю.

— Кто же это был? — спросил Ден.

— Кто? Сам Максим, наш великий полководец, главный генерал Британии, который во время пиктской войны служил правой рукой Феодосия.[2] Он не только сразу дал мне жезл центуриона, но и подвинул на три ступени. Нововступивший, обыкновенно, начинает в десятой когорте своего легиона и постепенно подвигается вперед.

— Вы были довольны? — спросила Уна.

— Очень, и решил, что Максим выбрал меня за мою внушительную наружность и за прекрасную маршировку, но когда я вернулся домой, отец сказал мне, что во время войны с пиктами он служил под командой Максима и просил его обласкать меня.

— Ты был тогда мальчик, — заметил Пек.

— Да, — согласился Парнезий. — Но не ропщи на меня за это, фавн. Боги знают, что позже я отказался от игр.

Пек кивнул головой и положил свой коричневый подбородок на коричневую ладонь, и его большие глаза стали неподвижны.

— Вечером перед моим отъездом из дому мы принесли жертву предкам — это было простое, обычное домашнее жертвоприношение, но никогда в жизни я так жарко не молился добрым теням; потом мы с отцом на лодке отправились в Регнум и через меловые залежи на восток в Андериду, вот там.

— Регнум? Андерида? — Дети посмотрели на Пека.

— Чичестер — Регнум, — сказал он, указывая в сторону Вишневого холма; потом через плечо указал на юг и прибавил: — Певнсей — Андерида.

— Опять Певнсей, — сказал Ден, — то место, к которому пристал Виланд?

— Виланд и некоторые другие, — сказал Пек. — Певнсей не молод, даже в сравнении со мной.

— Тридцатый легион летом квартировал в Андериде, моя же собственная когорта, седьмая, располагалась севернее, на стене. Максим инспектировал наши вспомогательные силы в Андериде и не расставался с нами; он был очень дружен с моим отцом. Я пробыл там всего десять дней; после этого мне приказали с тридцатью воинами отправиться к моей когорте. — Он весело засмеялся. — Человек никогда не забывает первого перехода с отрядом. Когда я провел мою горсть людей через северные ворота лагеря, я чувствовал себя счастливее любого императора; мы салютовали страже и алтарю победы.

— Как? Каким образом? — в один голос спросили Ден и Уна.

Парнезий улыбнулся, выпрямился во весь рост, и его кольчуга так и засверкала на солнце.

— Вот так, — сказал он и медленно выполнил прекрасные движения римского салюта, который заканчивается глухим звоном щита, возвращающегося на свое место между плечами.

— О, — сказал Пек, — об этом стоит подумать!

— Мы отправились в полном вооружении, — снова опускаясь на землю, сказал Парнезий, — но едва дошли до большого леса, мои люди остановились, желая дождаться вьючных лошадей, чтобы повесить на них свои щиты. «Нет, — сказал я, — в Андериде можете одеваться в женское платье, но, пока вы со мной, вы должны нести на себе ваше оружие и доспехи».

— Но так жарко, — сказал один из них, — а с нами нет доктора. Что, если кого-нибудь поразит солнечный удар или у кого-либо начнется приступ лихорадки?

— Пусть тот и умрет, — ответил я, — и избавит от себя Рим. Поднимите щиты, поднимите копья, подтяните щитки на ногах.

— Не воображай себя уже императором Британии! — крикнул один малый. Я сбил его с ног тупым концом моего копья и объяснил этим рожденным в Риме римлянам, что, если повторится что-нибудь подобное, мы оставим на дороге одного человека. Клянусь светом солнца, я исполнил бы свою угрозу. Мои необученные галлы в Клаузентуме никогда не говорили со мной таким образом.

В эту минуту из еловой чащи спокойно, как облако, выехал Максим, а за ним показался мой отец; оба остановились поперек дороги. На Максиме был пурпур, точно он уже сделался императором.

Мои воины пали ниц, как… как куропатки.

Некоторое время он не произносил ни слова, только смотрел на них хмурыми глазами; потом согнул крючком палец; они отошли, вернее, отползли в сторону.

— Станьте на солнце, дети, — сказал Максим; они выстроились на дороге.

— Что сделал бы ты, если бы меня здесь не было? — спросил он меня.

— Я убил бы непослушного человека, — был мой ответ.

— Так убей же его теперь, — сказал Максим. — Он не шевельнет ни рукой, ни ногой.

— Нет, — ответил я. — Ты принял команду над моими людьми. Если бы я убил его теперь, я сделался бы только твоим мясником. Понимаешь ты, что хотел я сказать? — спросил Парнезий, обращаясь к Дену.

— Да, — сказал Ден. — Это было бы дурно.

— Именно так я и думал, — произнес Парнезий. — Но Максим нахмурил брови. «Ты никогда не станешь императором, даже и генералом не будешь», — заметил он.

Я молчал; мой же отец, казалось, был доволен.

— Я здесь, чтобы в последний раз взглянуть на тебя, — сказал он мне.

— Ну, теперь ты его видел, — проговорил Максим, — твой сын никогда больше не понадобится мне. Он будет жить и умрет офицером легиона, а мог бы сделаться префектом одной из моих провинций. Теперь поешь и выпей с нами, — прибавил он, обращаясь ко мне. — Твои воины подождут.

Мои жалкие тридцать солдат стояли, точно винные мехи, блестящие на солнце; Максим провел нас к тому месту, где его люди приготовили для нас закуску, и сам смешал вино с водой.

— Через год, — сказал он, — ты вспомнишь, что ужинал вместе с императором Британии и Галлии.

— Да, — произнес мой отец, — ты в состоянии управлять двумя мулами, Британией и Галлией.

— А через пять лет вспомнишь, — продолжал Максим, передавая мне кубок с напитком, — что ты пил с императором Рима.

— Нет, — сказал мой отец, — тремя мулами ты править не в силах: они разорвут тебя на части.

— И ты будешь хныкать на своей стене, потому что твое понятие о справедливости было тебе дороже милости императора Рима.

Я ничего не говорил. Нельзя отвечать военачальнику, носящему пурпур.

— Я на тебя не сержусь, — продолжал Максим, — я слишком многим обязан твоему отцу.

— Ты мне ничем не обязан, — ответил мой отец, — я только давал тебе советы, которые ты никогда не принимал.

— Слишком обязан твоему отцу и потому не буду несправедлив к кому-либо из его семьи. Поистине, скажу, из тебя мог бы выйти хороший трибун, но я считаю, что тебе суждено жить и умереть среди зарослей вереска на стене.

— Очень возможно, — заметил мой отец. — Однако очень скоро пикты и их союзники прорвутся за стену. Ты не можешь увести из Британии все войска, чтобы они помогли тебе стать императором, и воображать, будто север останется спокоен.

— Я следую велениям моейсудьбы, — сказал Максим.

— Ну и следуй, — произнес мой отец, вырывая из земли корень елочки, — и умри, как Феодосий.

— А, — произнес Максим, — мой старый генерал погиб, потому что слишком хорошо служил империи. Может быть, меня тоже убьют, но совсем не из-за этого, — и он улыбнулся бледной, холодной улыбкой, от которой у меня кровь застыла в жилах.

— В таком случае, мне лучше следовать велениям моей судьбы, — ответил я, — и отвести моих людей к стене.

Максим посмотрел на меня и наклонил голову скользящим движением, как испанец.

— Следуй судьбе, мальчик, — сказал он.

На этом разговор закончился. Я был рад уйти, хотя мне хотелось дать отцу много поручений к нашим домашним. Я вернулся к моим воинам и нашел их там, где оставил; они даже не пошевелили ногами в пыли. Мы ушли; мне все вспоминалась ужасная улыбка Максима, от которой по моей спине бежал холод, точно от восточного ветра. До заката я не делал привала, — центурион повернулся и взглянул на Холм Пека, — наконец, остановился вон там. — Он указал на обрывистый, покрытый папоротником склон холма около кузницы, за домом старого Хобдена.

— Вон там? Это старая кузница, в ней когда-то ковали железо, — проговорил Ден.

— Вот именно, — спокойно произнес Парнезий. — В кузнице мы поправили три наплечника и приковали один наконечник копья. Одноглазый кузнец из Карфагена арендовал эту кузницу у правительства. Помню, мы называли его Циклопом. Он еще продал мне коврик из бобрового меха для комнаты моей сестры.

— Но это не могло быть здесь, — настаивал Ден.

— Повторяю — было. От алтаря славы в Андериде до первой кузницы в лесу двенадцать миль семьсот шагов. Все это записано в дорожной книге. Поверь, человек не забывает своего первого перехода с отрядом. Мне кажется, я могу обозначить тебе все наши остановки между этим местом и… — он наклонился вперед. Как раз в это самое мгновение луч заходящего солнца ударил прямо ему в глаза. Солнце дошло до вершины Вишневого холма, и его свет лился между стволами деревьев, так что в гуще далекого леса можно было видеть красные, золотые оттенки и глубокую черную тень. Парнезий в своей броне блестел, точно пылая огнем.

— Подождите, — сказал он, подняв руку, и свет солнца заиграл на его стеклянном браслете. — Подождите, я молюсь Митре.

Он поднялся на ноги и, протянув свои руки к западу, стал произносить красиво звучащие слова.

Скоро запел и Пек, его голос походил на печальный звон колоколов. Не прерывая песни, он соскользнул с ветки большого дерева и знаком позвал за собой детей. Они повиновались; им чудилось, будто эти магические голоса подталкивали их. Залитые золотисто-коричневым светом, который играл на листьях буков, они медленно двигались; Пек, шагавший между ними, пел песню с латинскими словами.

Вот они подошли к маленькой закрытой калитке в ограде леса.

Не прерывая пения, Пек взял Дена за руку и повернул его: мальчик очутился лицом к лицу с Уной, выходившей из калитки в плетеном тыне. Калитка закрылась за нею, в ту же самую минуту Пек бросил на головы детей усыпляющие память листья дуба, тиса и терновника.

— Как ты поздно, — сказала Уна. — Разве ты не мог прийти раньше?

— Я давно ушел, — ответил Ден. — Давно, но… но не знал, что уже так поздно. Где же ты была?

— На большом холме, на большом дереве и ждала тебя.

— Прости меня, — извинился Ден, — но виновата эта ужасная латынь.

НА БОЛЬШОЙ СТЕНЕ

Дети стояли подле калитки в далекий лес, когда услышали веселый голос, певший песню о Риме. Не говоря ни слова, они кинулись к своей любимой лазейке, пробрались сквозь чащу и чуть не натолкнулись на сойку, которая что-то клевала из руки Пека.

— Осторожнее, — сказал Пек. — Что вы ищете?

— Конечно, Парнезия, — ответил Ден. — Мы только вчера вспомнили о нем. Как это нехорошо с твоей стороны.

Поднимаясь на ноги, Пек слегка засмеялся.

— Извиняюсь, но детям, которые провели со мной и с центурионом римского легиона чуть ли не целый день, нужна была успокоительная доза волшебства перед чаем, который они собирались пить со своей гувернанткой. Оге! Парнезий! — закричал Пек.

— Я здесь, фавн, — послышался ответ с холма. И дети заметили мерцание бронзовой брони между могучими ветвями бука и дружелюбное сияние большого приподнятого щита.

— Я победил британцев, — сказал Парнезий и засмеялся, как мальчик. — Я занял их высокие укрепления. Но Рим милосерден. Вы, британцы, можете подняться сюда.

Все трое скоро очутились подле Волатерре.

— Что за песню пели вы недавно? — усевшись, спросила центуриона Уна.

— А! Это одна из песен, которые рождаются повсюду в империи. Они, как болезнь, шесть месяцев в году расхаживают по всей стране, пока другая не понравится легионам, тогда воины начинают маршировать под звуки этой другой.

— Расскажи им о твоих переходах, Парнезий. В нынешние времена немногие проходят через эту страну от одного ее края до другого, — проговорил Пек.

— Тем хуже. Нет ничего лучше большого перехода, конечно, для того, чьи ноги уже успели закалиться. Пускаешься в путь, едва поднимутся туманы; останавливаешься приблизительно через час после заката солнца.

— А что вы едите? — быстро спросил Ден.

— Жирную свиную грудинку, бобы, хлеб, пьем вино, если оно есть в домах, где мы останавливаемся. Но солдаты всегда недовольны. В первый же день перехода мои подчиненные стали жаловаться на нашу британскую рожь, измолотую водой. Они уверяли, что она менее питательна, нежели зерна, смолотые на римских мельницах, приводимых в действие волами. Тем не менее им пришлось принести себе нашу муку и съесть ее.

— Принести? Откуда? — спросила Уна.

— С этой вновь изобретенной водяной мельницы, ниже кузницы.

— Да ведь это кузничная мельница, наша мельница, — сказала Уна и взглянула на Пека.

— Да, ваша, — заметил Пек. — А как ты думаешь, сколько ей лет?

— Не знаю. Кажется, сэр Ричард Даллингридж говорил о ней?

— Да, говорил, и в его дни она уже была старая, — ответил Пек. — При нем ей было несколько сотен лет.

— При мне она была новая, — сказал Парнезий. — Мои люди смотрели на муку, наполнявшую их шлемы, точно на гнездо ехидн. Они жестоко испытывали мое терпение. Но я обратился к ним с речью, и мы стали друзьями. Говоря по правде, они научили меня римской маршировке. Видите ли, я служил только с быстромарширующими «вспомогателями». Легион же двигается совершенно иначе, большими медленными шагами, которые не изменяются от восхода до заката солнца. Тише едешь, дальше будешь, так говорит пословица. Двадцать четыре мили за восемь часов, ни больше, ни меньше. Голова и копье подняты; щит на спине; ворот кирасы открыт на ширину ладони; так проносят орлов через Британию.

— И у вас были какие-нибудь приключения? — спросил Ден.

— Южнее стены никогда ничего не случается, — ответил Парнезий. — Мне только пришлось явиться к судье, там, на севере, когда один странствующий философ осмеял римских орлов. К счастью, я сумел доказать, что этот старик умышленно загородил нам дорогу, и судья сказал ему (кажется, прочитав это в своей большой книге), что, каковы бы ни были его боги, он обязан оказывать цезарю уважение.

— А что вы делали потом? — спросил Ден.

— Двинулся дальше. Зачем было мне заботиться о подобных вещах? Я думал только, как бы достигнуть указанного мне поста. Переход занял двадцать дней.

Понятно, чем дальше продвигаешься на север, тем безлюднее делаются дороги. Наконец, выходишь из лесов, поднимаешься на обнаженные горы, где в развалинах наших разрушенных городов воют волки. Не было там красавиц; не встречалось мне больше веселых судей, в молодости знавших моего отца; не слышали мы также интересных новостей в храмах и харчевнях; нам рассказывали только о диких зверях. В этой глуши часто встречаешь охотников и ловцов животных для цирков, которые водят с собой закованных медведей и волков в намордниках. Лошади их боятся; солдаты смеются.

Вместо вилл, окруженных садами, попадаются укрепления со сторожевыми башнями из серого камня и просторные овечьи дворы с крепкими каменными оградами, охраняемые вооруженными британцами с северного берега. Среди обнаженных гор, там, за обнаженными дюнами, где тучи играют, точно несущаяся кавалерия, видишь клубы черного дыма из копей. Все еще тянется твердая дорога; ветер поет, пролетая через перья шлема; путь ведет мимо алтарей, воздвигнутых легионами в честь позабытых генералов; мимо разбитых статуй богов и героев; мимо тысяч могил, из-за которых выглядывают горные лисицы и зайцы. Эта огромная лиловая область вереска, испещренного камнями, раскаляется летом, замерзает зимой.

И как раз в то время, когда начинаешь думать, что перед тобой конец мира, замечаешь дым; он тянется от востока к западу насколько хватает зрения, а под ним, тоже насколько видит глаз, виднеются дома, храмы, лавки и театры, бараки и овины, позади же них то поднимается, то падает, то опускается, то показывается ряд башен. Это стена.

— Ах!.. — еле переводя дыхание, в один голос сказали дети.

— Можете удивляться, — заметил Парнезий. — Даже старики, которые чуть ли не с детства служили под орлами, говорят, что в империи нет ничего удивительнее стены, когда впервые ее видишь.

— И она только стена? Ограда? Вроде той, которая окружает наш фруктовый сад? — спросил Ден.

— Нет, нет; другой такой стены нет в мире. На ней — сторожевые башни; между ними — башни маленькие. Даже в самом узком ее месте по ней могут идти рядом трое людей со своими щитами. Маленькая ограда, всего до шеи человека, бежит по ее краю, так что издали видишь только, как шлемы часовых скользят вперед и назад, точно блестящие бусы. Стена имеет тридцать футов высоты; с пиктской стороны, то есть с северной, — ров, усеянный лезвиями старых мечей и наконечников копий, вделанных в древки, и соединенные цепями ободья колес. Низкорослые пикты приходят сюда красть железо для своих стрел.

Однако стена не диковиннее города, находящегося за нею. В прежние времена с южной стороны возвышались большие укрепления и рвы, и никому не позволялось в этом месте строить себе жилищ. В нынешнее время часть укреплений срыта и заново выстроена от одного конца стены до другого; таким образом, вырос узкий город в восемьдесят миль длины. Только подумайте. Этот город полон рева, шума, петушиных боев, волчьих травлей, лошадиных скачек, и он тянется от Итуны на западе до Сегедунума на холодном восточном берегу. С одной стороны — вереск, леса и развалины, в которых прячутся пикты, с другой — огромный город, длинный, как змея, и злобный, как змея. Да, он совсем как змея, которая греется на солнце около горячей стены.

Мне сказали, что моя когорта стоит в квартале Гунно, в том месте, где большая дорога проходит в северную провинцию к острову Валенции.[3] — Парнезий презрительно засмеялся. — Провинция! Подумаешь! Мы шли по дороге в Гунно и вдруг остановились, изумленные. Это место казалось ярмаркой, ярмаркой, полной людьми из всех уголков империи. Некоторые устраивали конские состязания; некоторые смотрели на травлю собак или медведей; очень многие, столпившись во рву, любовались петушиным боем. Юноша чуть-чуть постарше меня (я видел, что он офицер) остановил передо мной свою лошадь и спросил, что мне нужно.

— Найти место моей стоянки, — ответил я и показал ему щит. — Парнезий поднял свой широкий щит, на котором виднелось изображение трех букв, похожих на букву икс.

— Счастливое предвестие, — сказал он. — Твоя когорта в соседней башне с нашей; но все солдаты смотрят на петушиный бой. Это счастливое место. Пойдем, вспрыснем орлов. — Это значило, что он предлагает мне выпить.

— Прежде я передам кому следует солдат, — ответил я. Я был рассержен и пристыжен.

— О, ты скоро отделаешься от этих детских понятий! — крикнул он. — Но все равно: я не хочу разрушать твоих надежд. Иди к статуе богини Рима. Тебе это необходимо. Это лучшая дорога на север. — Он засмеялся и уехал.

Не более как в четверти мили от себя я видел большую статую и пошел к ней. Большая дорога ведет на север и к Валенции, но она преграждена из-за пиктов, и кто-то там, под аркой, нацарапал слово «конец». Когда я достиг этого места, мне почудилось, что передо мной пещера. Я и мой маленький отряд в тридцать человек ударили все вместе в землю копьями; эхо прокатилось под сводами, но никто не вышел к нам. Скоро я заметил дверь с нашим номером. Мы вошли в нее. Я увидел спящего повара и приказал ему накормить нас; потом взобрался на гребень стены, взглянул на страну пиктов и, — прибавил Парнезий, — кирпичная арка со словом «конец» особенно подействовала на мое воображение и потрясла меня; ведь я был почти мальчик.

— Как это ужасно! — сказала Уна. — Но почувствовали ли вы себя лучше, после хорошего… — Ден остановил ее, подтолкнув локтем.

— Лучше? — спросил Парнезий. — Когда солдаты моей когорты вернулись с петушиного боя без шлемов, держа своих петухов под мышками, и спросили меня, кто я, был ли я счастлив? Нет, но я заставил и мою новую когорту почувствовать себя несчастной… Моей матери я написал, что счастлив, однако, мои друзья, — он вытянул руки на своих обнаженных коленях, — я не пожелал бы худшему врагу страдать так, как я страдал в течение первых месяцев жизни на стене. Подумайте, в числе офицеров вряд ли был хоть один, кроме меня (как я думал, потерявшего милость моего генерала), вряд ли один, не сделавший чего-нибудь дурного или безумного. Один убил человека, другой украл деньги, третий оскорбил богов или обидел высоких сановников, а потому был послан на стену, в это убежище от позора и страха. Солдаты оказались не лучше офицеров. Кроме того, стену наполняли представители всех племен и народностей империи. Не находилось двух башен, в которых люди говорили бы на одном и том же наречии или поклонялись бы одним и тем же богам. В одном отношении только между всеми нами царило равенство. Какое бы оружие мы ни носили до появления в этом месте, на стене мы превратились в лучников, точно скифы. Пикт не может убежать от стрелы или проползти под нею. Он сам лучник. Он знает.

— Вероятно, вы все время сражались с пиктами? — заметил Ден.

— Пикты сражаются редко. Около полугода я не видел ни одного воюющего пикта. Мирные пикты сказали нам, что все они ушли на север.

— Что значит мирный пикт? — спросил Ден.

— Это такой пикт (их было много), который умеет сказать несколько слов на нашем языке и перебирается через стену, чтобы продать лошадь или собаку-волкодава. Без лошади, собаки и друга человек погиб бы на стене. Боги даровали мне все эти три дара, а нет дара лучше дружбы. Вспомни об этом, — Парнезий обратился к Дену, — когда сделаешься взрослым молодым человеком. Твоя судьба зависит от твоего первого истинного друга.

— Он хочет сказать, — улыбаясь, заметил Пек, — что, желая быть порядочным малым, ты должен в юности приобрести хороших друзей. Но если в ранней молодости ты сам будешь поступать низко, у тебя будут низкие друзья. Прислушайся к словам о дружбе, которые говорит благочестивый Парнезий.

— Я совсем не благочестив, — ответил Парнезий. — Но знаю, что значит быть хорошим человеком, и хотя мой друг не имел надежды на счастливое будущее, он был в десять раз лучше меня. Не смейся же, фавн.

— О, вечная юность, верующая всему! — крикнул Пек, качаясь на высокой ветке бука. — Расскажи же им о твоем Пертинаксе.

— Это был посланный мне богами друг. Я говорю о первом юноше, который заговорил со мною. Он был немного старше меня и командовал когортой Августы Виктории в башне между нашей и нумидийской. По совести, он был гораздо лучше меня.

— Почему же он служил на стене? — быстро спросила Уна. — Ведь все они сделали что-нибудь дурное? Вы сами сказали это.

— Его отец умер; он был племянником очень знатного и богатого человека, не всегда добро относившегося к его матери. Когда Пертинакс вырос, он узнал это; тогда его дядя хитростью и силой отправил его к стене. Мы познакомились во время одной церемонии в нашем храме… в темноте. Это было во время убиения быка, — объяснил Парнезий Пеку.

— Знаю, — сказал Пек, он повернулся к детям и прибавил: — Вы не вполне поймете это, — сказал он. — Парнезий говорит, что он встретил Пертинакса в храме.

— Да, мы впервые встретились в подземелье, и оба получили звание грифонов. — Парнезий коснулся рукой своей шеи. — Пертинакс уже два года пробыл на стене и хорошо знал пиктов. Прежде всего он познакомил меня с обычаем «носить на себе вереск».

— Я не понимаю, что это значит, — проговорил Ден.

— Научил охотиться в стране пиктов вместе с тихим пиктом. Пока человек остается гостем такого пикта и носит на себе ветку вереска, этот человек в полной безопасности. Если бы кто-нибудь, не пикт, отправился в заросли один, он, конечно, погиб бы от стрел, а, может быть, раньше утонул бы в трясине. Только одни пикты умеют находить дорогу через эти черные, скрытые топи. Самым большим нашим другом был старый одноглазый Алло, иссохший пикт, у которого мы купили наших лошадей. Сперва мы уходили в низины, только чтобы вырваться из ужасного города и поговорить о родине. Позже Алло научил нас охотиться на волков, на больших рыжих оленей, широкие рога которых похожи на еврейские подсвечники. Прирожденные римские офицеры из-за этого смотрели на нас сверху вниз, но мы предпочитали вересковые заросли их развлечениям. Поверь мне, — Парнезий снова обратился к Дену, — ничто истинно дурное не пристанет к юноше, когда он сидит на лошади или преследует оленя. Помнишь ли ты, о фавн, — он повернулся к Пеку, — тот маленький алтарь, который я выстроил Сильвану Пану на окраине соснового леса за ручьем?

— Который? Камень с изречением из сочинений Ксенофонта? — совсем новым голосом спросил Пек.

— Нет, что я знаю о Ксенофонте? Тот алтарь сложил Пертинакс после того, как он случайно застрелил стрелой первого горного зайца. Я сделал свой алтарь из круглых валунов в память моего первого медведя. Эта постройка заняла целый день; как мне было хорошо! — Парнезий быстро взглянул на детей.

— Вот так-то мы прожили два года на стене; маленькие стычки с пиктами, частые охоты со старым Алло в стране пиктов заполняли все наше время. Иногда старик называл нас своими детьми. Мы очень любили его и его варваров; однако никогда не позволяли им раскрасить нас по-пиктски. Следы их красок остаются до самой смерти.

— А как это делалось? — спросил Ден. — Это было что-нибудь вроде татуирования?

— Они сжимают кожу так, что выступает кровь, и тогда втирают в нее цветные соки. Ото лба до щиколоток Алло был выкрашен в синюю, зеленую и красную краски. Он нам сказал, что раскрашивание составляет часть его религии. Наш старик много говорил нам о пиктских верованиях (Пертинакс очень интересовался подобными вещами) и, когда мы близко познакомились с ним, стал нам сообщать, что происходит в Британии за стеной. В те дни происходило много событий. И, клянусь светом солнца, — серьезно произнес Парнезий, — мелкий народ знал почти все. Когда Максим провозгласил себя императором Британии и переправился в Галлию, Алло сказал мне об этом; сказал также, какие войска и каких переселенцев взял с собою наш новый повелитель. Другими путями вести приходили к стене через две недели. Алло сообщал мне также, какие войска брал Максим из Британии каждый месяц, чтобы они помогали ему покорить Галлию; позже я узнавал, что старый пикт правильно называл мне когорты. Изумительно! И я расскажу вам еще одну удивительную вещь.

Центурион сложил руки на своих коленях и прислонил голову к изгибу щита, который был позади него.

— Осенью, когда начались первые морозы и пикты убили своих пчел, мы трое отправились за волком с нашими новыми собаками. Наш генерал, Рутильян, дал нам десятидневный отпуск, и мы уехали за вторую стену — в более высокие горы, где нет даже старинных римских развалин. Еще до полудня мы убили волчицу, и, снимая с нее шкуру, Алло поднял голову и сказал мне:

— Когда ты будешь капитаном стены, мое дитя, тебе не придется охотиться на волков.

С таким же успехом я мог надеяться получить место префекта Нижней Галлии, а потому засмеялся и сказал: «Вот погоди, когда я сделаюсь капитаном».

— Незачем ждать, — сказал Алло. — Оба послушайте моего совета и отправляйтесь домой.

— У нас нет домов, — заметил Пертинакс. — Ты сам отлично знаешь это. Мы конченые люди; для нас обоих большой палец опустился к земле. Только люди, не имеющие надежды, решились бы подвергать себя опасности, садясь на ваших диких лошадей.

Старик засмеялся обычным коротким смехом пиктов — так лисица лает в морозную ночь.

— Я люблю вас обоих, — сказал он. — Кроме того, я научил вас немногому, что нам известно об охоте. Послушайте же моего совета, отправляйтесь домой.

— Нельзя, — сказал я. — Во-первых, я потерял расположение моего генерала; во-вторых, у Пертинакса есть дядя.

— Я ничего не знаю о дяде Пертинакса, — сказал Алло, — но дело в том, Парнезий, что твой генерал хорошего мнения о тебе.

— О, — произнес Пертинакс, — как ты можешь знать, что думает Максим, ты, старый лошадиный барышник?

Как раз в эту минуту (вы знаете, как близко подползают дикие звери, когда люди едят) большой волк выскочил из кустов и помчался от нас; за ним бросились наши собаки; мы — за ними. Волк завел нас далеко, в такие места, о которых мы никогда не слыхивали; он бежал все прямо, как стрела, до самого заката и в сторону заката. Наконец, мы увидели мысы, далеко вдающиеся в извилистые воды, и под нами внизу разглядели корабли, вытащенные на серую отмель. Мы насчитали сорок семь судов; это были не римские галеры, а корабли с крыльями воронов, которые пришли с севера из не подчиненной владычеству Рима области. На кораблях двигались люди; солнце вспыхивало на их крылатых шлемах, а эти крылатые шлемы сидели на головах рыжеволосых воинов из северной свободной страны. Мы смотрели; мы считали; мы удивлялись, так как, хотя до нас и доходили слухи об этих «крылатых шапках», как их называли пикты, мы никогда не видывали их.

— Прочь, прочь! — сказал Алло. — Мой вереск не защитит вас здесь. Нас всех убьют. Нас всех убьют. — Ноги его дрожали, голос тоже. Мы двинулись обратно, крались по вереску, при свете месяца; крались почти до утра; наконец, наши бедные лошади чуть не упали в каких-то развалинах.

Когда мы проснулись с онемевшими членами, Алло мешал муку с водой. В стране пиктов костры зажигают только близ деревень. Эти маленькие люди всегда подают друг другу знаки дымом, и чужой дым заставляет их стремиться к нему, как рой жужжащих пчел. И они умеют жалить.

— Вчера вечером мы видели только торговую пристань, — заметил Алло. — Не что иное, как торговую пристань.

— Я не люблю лжи на пустой желудок, — заметил Пертинакс. — Мне кажется (у него были зоркие орлиные глаза), мне кажется, вон там тоже торговая пристань? А?

Он указал на дым, курившийся над далеким холмом, поднимаясь, как мы говорили, «пиктскими призывами», то есть так: пуф, два раза пуф; еще два раза пуф; потом пуф. Пикты это делают, то прикрывая костер намоченной кожей, то поднимая ее; тогда дым то идет к небу клубами, то перестает подниматься.

— Нет, — сказал Алло, — дым курится ради вас и ради меня. Вы обречены. Едемте.

Мы двинулись. Раз возьмешь вереск, приходится повиноваться своему пикту; однако противный дым поднимался на расстоянии двадцати миль от нас, там, далеко на восточном берегу; и стоял несносно знойный день.

— Что бы ни случилось, — сказал Алло в то время, как наши лошадки тихо ржали, — помните обо мне.

— Я-то тебя никогда не забуду, — сказал Пертинакс. — Ты лишил меня завтрака.

— Что значит для римлянина пригоршня смолотого овса? — ответил ему Алло и засмеялся своим смехом, не похожим на смех. — Что сделали бы вы, если бы были пригоршней овса, раздавленной между верхним и нижним жерновами мельницы?

— Я Пертинакс, а не разгадчик загадок, — ответил Пертинакс.

— Ты глупец, — сказал Алло. — Вашим богам и моим богам угрожают чужестранные божества, и нам остается только смеяться.

— Люди, которым грозят, всегда живут долго, — заметил я.

— Прошу богов, чтобы это оказалось справедливым, — пробормотал пикт. — Но, повторяю, не забывайте меня.

Мы поднялись на последний раскаленный холм и взглянули на восточное море, блестевшее в трех-четырех милях от нас. Там на якоре стояла маленькая парусная галера, выстроенная по образцу судов Северной Галлии; ее переходный мостик был опущен, парус поднят до половины мачты; а как раз у подножия нашей горы, один, держа свою лошадь в поводу, сидел Максим, император Британии. Он был одет в охотничье платье и опирался на небольшую палку, но я узнал его спину и сказал об этом Пертинаксу.

— Ты еще безумнее старика Алло, — сказал мой друг. — На тебя подействовало солнце.

Максим не двигался, пока мы не очутились перед ним; тогда он оглядел меня с головы до ног и сказал:

— Ты опять голоден? Кажется, судьба повелевает мне при каждой нашей встрече угощать тебя. Со мной пища. Алло приготовит ее.

— Нет, — возразил старый пикт. — Принц в своей собственной стране не прислуживает странствующим императорам. Я угощал моих детей, не спрашивая твоего позволения.

Тем не менее он начал раздувать золу.

— Я ошибся, — проговорил Пертинакс. — Мы все сошли с ума. Говори же, о безумец, называемый императором.

Максим улыбнулся своей ужасной улыбкой со сжатыми губами; однако, прожив два года на стене, человек перестает бояться выражения лица. Поэтому я не испугался.

— Я хотел, чтобы ты, Парнезий, жил и умер центурионом на стене, — сказал Максим. — Однако, судя вот по этому, — он поискал что-то за пазухой своей одежды, — ты умеешь думать и рисовать. — Максим вынул свиток писем, которые я писал моим близким; там было множество рисунков, изображавших пиктов, медведей и разных людей, которых я видел на стене. Моя мать и сестра всегда любили мои рисунки.

Он передал мне один набросок, который я назвал: «Солдаты Максима». На листке был изображен ряд толстых винных мехов и наш доктор из госпиталя Гунно, нюхавший их. Каждый раз, когда Максим брал войска из Британии в Галлию, он присылал гарнизону вина, вероятно желая успокоить воинов. На стене мы называли каждый винный мех Максимом. Да, да, и я нарисовал их в императорских шлемах.

— Еще недавно, — продолжал он, — цезарю присылали имена людей за меньшие шутки, чем эта.

— Правда, цезарь, — ответил Пертинакс, — но ты забыл, что это было раньше, чем я, друг твоего друга, научился превосходно метать копье.

Он не устремил на Максима конец своего охотничьего копья, но покачал его на ладони — вот так.

— Я говорил о прошедших временах, — заметил Максим, и его веки даже не дрогнули. — В нынешнее время приятно находить юношей, которые умеют думать за себя и за своих друзей. — Он кивнул головой Пертинаксу. — Твой отец, Парнезий, одолжил мне на время эти письма, значит, тебе не грозит никакая опасность с моей стороны.

— Ровно никакая, — пробормотал Пертинакс и потер острие копья о свой рукав.

— Мне пришлось уменьшить гарнизоны в Британии, потому что я нуждаюсь в войсках для Галлии. Теперь я явился, чтобы взять воинов со стены, — сказал император.

— Желаю, чтобы мы принесли тебе радость, — произнес Пертинакс. — Ведь мы — самый худший сор империи, люди, потерявшие надежду. Лично я скорее доверял бы осужденным преступникам.

— Ты так думаешь? — совершенно серьезно спросил его Максим. — Но это будет только до покорения Галлии. Всегда приходится подвергать опасности или свою жизнь, или свою душу, или свой покой, или вообще какую-нибудь безделицу.

Алло обошел вокруг костра с шипящим оленьим мясом в руках и предложил его нам двоим.

— Ага, — заметил Максим, ожидая своей очереди. — Я вижу Алло в своей стране. Что же, ты заслуживаешь почести, Парнезий; скажи, у тебя много сторонников-пиктов?

— Я с ними охотился, — ответил я. — И, может быть, в их племени у меня найдутся друзья.

— Он единственный человек в броне, который понимает нас, — сказал Алло и принялся говорить о наших добродетелях и о том, как мы с Пертинаксом за год перед тем спасли от волка одного из его внуков.

— И действительно спасли? — спросила Уна.

— Да, но он преувеличил наш подвиг. Зеленый человек ораторствовал, как… как Цицерон. Он превратил нас в каких-то великолепных героев, и Максим не сводил глаз с наших лиц.

— Довольно, — сказал он. — Я выслушал Алло, говорившего о вас. Теперь я хочу послушать, что вы скажете о пиктах.

Я рассказал ему все, что знал; Пертинакс помогал мне. Пикт никогда не сделает ничего дурного, если только потрудишься узнать, что ему нужно. Их вражда против римлян загорелась из-за того, что мы сожгли их вересковые низины. Гарнизон дважды в год торжественно выжигал весь вереск на десять миль к северу от стены. Наш генерал, Рутильян, называл это расчисткой местности. Конечно, пикты убегали; мы же уничтожали их медоносные цветы летом, истребляя весной их овечьи пастбища.

— Правда, истинная правда, — сказал Алло. — Как можем мы делать наше святое вересковое вино, когда вы сжигаете наши медоносные луга?

Мы долго разговаривали; Максим задавал Алло серьезные вопросы, которые показывали, что он знал о пиктах многое и еще больше думал о них. Вот он сказал мне: «Скажи, если бы я дал тебе в управление пиктские низины, был бы ты способен править ими так, чтобы пикты не возмущались, пока я не покорю Галлию? Отойди, чтобы не видеть лица Алло, и выскажи свое собственное мнение».

— Нет, — ответил я, — заросли нельзя снова превратить в римскую провинцию, пикты слишком долго были свободны.

— Предоставим им собирать деревенские советы и доставлять собственных солдат, — продолжал Максим. — Я уверен, что ты будешь держать поводья, не сильно натягивая их.

— Даже в таком случае — нет, — возразил я. — По крайней мере, не в нынешнее время. Мы так долго притесняли пиктов что они не способны доверять никому, носящему римское имя, и так будет продолжаться еще много-много лет.

Я слышал, как позади меня Алло пробормотал: «Добрый мальчик».

— В таком случае, что же ты посоветуешь? — спросил меня Максим. — До завоевания Галлии держать север в покое? Да?

— Не притеснять пиктов, — ответил я. — Сразу прекрати выжигание вереска и (они недальновидные зверьки) время от времени присылай им один-два корабля с хлебным зерном.

— И раздавать зерно должны их собственные выборные, а не какие-нибудь греческие мошенники-смотрители, — бросил замечание Пертинакс.

— Да, и позволь их больным приходить в наши госпитали, — прибавил я.

— Вероятно, они скорее умрут, чем согласятся на это, — возразил Максим.

— Нет, если их отведет Парнезий, — возразил Алло. — Я мог бы показать тебе человек двадцать пиктов, искусанных волками, исцарапанных медведями, милях в двадцати от этого места. Но Парнезию придется остаться с ними в госпитале, не то они сойдут с ума от страха.

— Понимаю, — протянул Максим. — Как и все в нашем мире — дело управления пиктами зависит от одного человека. И ты, Парнезий, этот человек.

— Пертинакс и я одно существо, — произнес я.

— Как угодно; только работай. Теперь, Алло, ты знаешь, что я не желаю зла твоему народу. Позволь мне переговорить с пиктами, — попросил Максим.

— Незачем, — возразил Алло. — Я зерно между двумя жерновами и должен знать, что намеревается сделать нижний жернов. Эти мальчики сказали правду относительно всего, что им известно. Я же — правитель страны — скажу тебе остальное: люди севера меня беспокоят. — Он весь сжался, как заяц в вереске, и оглянулся на море.

— Меня тоже, — пробормотал Максим, — в противном случае, я не был бы здесь.

— Слушай, — начал Алло. — Давно, очень давно крылатые шапки, — он говорил о северянах, — явились на наши берега и сказали: «Рим подается. Уроните его». Мы бились с вами. Вы прислали солдат. Они победили нас. Тогда мы сказали крылатым шлемам: «Вы лгуны. Оживите наших воинов, которых убил Рим, тогда мы поверим вам». Крылатые со стыдом удалились. Теперь они снова возвращаются с поднятыми головами, смелые, и начинают старые песни, которым мы готовы поверить. Они опять говорят, что Рим падает.

— Пусть на стене будет мир в течение трех лет, — воскликнул Максим, — и я покажу пиктам и всем воронам, как лгут крылатые шлемы!

— О, я желаю этого! Я хочу спасти хлебные зерна, еще не раздавленные жерновами. Но вы стреляете в нас, пиктов, когда мы приходим ко рву, чтобы взять немного железа; вы сжигаете наш вереск — нашу единственную ниву, вы пугаете нас большими катапультами; прячетесь за стеной и палите нас греческим огнем. Как я могу помешать моей молодежи слушать слова крылатых шапок… особенно зимой, когда мы голодаем. Моя молодежь говорит: «Рим не может ни сражаться, ни управлять. Он берет солдат из Британии. Крылатые шапки помогут нам разрушить стену. Позволь нам показать им тайные дороги через топи». Разве я хочу этого? Нет. — Алло шипел, точно гадюка. — Я сохраню тайны моего народа, хотя бы меня заживо сожгли. Эти двое моих детей сказали тебе правду. Оставь нас, пиктов, в покое. Успокаивай нас, люби нас, корми нас, не приближаясь к нам, корми, протягивая руку из-за спины. Парнезий нас понимает. Предоставь ему управлять стеной, и я смогу продержать мою молодежь — он что-то посчитал по пальцам — первый год без труда, второй — с некоторым затруднением, третий — может быть. Видишь, я даю тебе три года. Если в течение этого времени ты не покажешь нам, что Рим силен людьми, что он ужасен оружием, говорю тебе, крылатые шлемы высадятся на обоих берегах, с двух сторон пойдут вдоль стены, встретятся в середине, и вы, римляне, уйдете. Я не стану печалиться об этом; однако мне хорошо известно, что каждое племя, помогающее другому, требует за это платы. Нам, пиктам, тоже придется уйти. Крылатые шапки, как жернова, превратят нас вот в это. — Он подбросил на воздух пригоршню пыли.

— О, — вполголоса произнес Максим, — всегда и везде все в руках одного человека.

— И все вмещается в одну жизнь, — заметил Алло. — Ты император, но не бог. Ты можешь умереть.

— Я думал о смерти, — произнес Максим. — Хорошо. Если этот ветер продержится, к утру я буду близ восточного края стены. Итак, завтра, во время смотра, я увижу вас двоих и сделаю обоих капитанами стены.

— Погоди немного, цезарь, — остановил его Пертинакс. — Каждый требует платы. Меня ты еще не купил.

— Ты начинаешь торговаться? Уже? — спросил его Максим. — Ну?

— Рассуди меня с моим дядей, Иценом, дуумвиром Галлии, — сказал он.

— Тебе нужна только такая безделица, как человеческая жизнь? Я думал, ты попросишь денег или места. Конечно, я отдам тебе ее. Напиши его имя на одной из этих дощечек, с их красной стороны; другая сторона для живущих. — И Максим подал ему свои таблички.

— Мертвый он мне не нужен, — сказал Пертинакс. — Моя мать вдова. Я далеко и не уверен, что он выплачивает ей ее вдовью часть.

— Все равно. Моя рука достаточно длинна. В свое время мы просмотрим отчеты твоего дяди. Теперь же до завтра, о капитаны стены.

Он ушел. Мы видели, как его фигура уменьшалась, когда он двигался по вересковой низине к своей галере. Его окружали скрытые за камнями пикты, десятки пиктов. Он не смотрел ни вправо, ни влево. Скоро вечерний ветер понес его галеру на юг, и, глядя, как он выходил в море, мы молчали, понимая, что земля не часто взращивает подобных людей.

Алло привел лошадей и, в ожидании, пока мы не сядем в седло, держал их, чего никогда не делал прежде.

— Погоди немного, — сказал Пертинакс. Он сделал маленький алтарь из нарезанной травы, на него насыпал цветов вереска, а на них положил письмо от одной девушки из Галлии.

— Что делаешь ты, о мой друг? — спросил я.

— Приношу жертву моей мертвой молодости, — ответил он и, когда пламя уничтожило письмо, затоптал его ногой. После этого мы поехали к стене, капитанами которой нам предстояло стать.

Парнезий замолчал. Дети сидели тихо, не спрашивая даже, окончен ли рассказ. Пек поманил их пальцем, потом указал на дорогу из лесу.

— Очень жаль, — прошептал он, — но вам пора уйти.

— Мы не рассердили его? — спросила Уна. — Он стал такой неласковый… и задумчивый.

— Нет, нет. Подождите до завтра. Оно скоро наступит. И помните: вы разыгрывали сцены из «Песен древнего Рима».

Едва дети пробрались через свою лазейку, там, где росли дуб, тис и терновник, они забыли о Пеке и центурионе.

КРЫЛАТЫЕ ШАПКИ

Следующий день был, как дети называли, день «дикой свободы»! Их отец и мать отправились в гости; мисс Блек поехала кататься на велосипеде; Уна и Ден оставались одни до восьми часов.

Вежливо проводив своих милых родителей и свою дорогую наставницу, они от садовника получили капустный лист, полный смородины, а от кухарки Елены чаю. Смородину они съели, чтобы как-нибудь не раздавить ягод, и решили отдать капустный лист трем коровам, пасшимся подле театра, но по дороге на луг нашли мертвого ежа, которого были обязаны похоронить, и лист оказался им крайне необходимым для этой цели.

Похоронив ежика, дети пошли в кузницу и застали там Хобдена. С ним был и его сын «Пчелиный Мальчик», он слабоумный, зато может голыми руками брать рои пчел без всякого вреда для себя. «Пчелиный Мальчик» сказал им поговорку о дождевом черве:

«Если бы у меня были глаза, которыми я мог бы видеть, никто не потревожил бы меня».

Они все вместе напились чаю около ульев, и старый Хобден сказал, что каравай, данный детям их кухаркой, почти так же хорош, как хлеб, который делала его жена; в то же время он показал им, как нужно устраивать силки для зайцев. Силки для кроликов они уже умели делать.

Наконец, Ден с Уной двинулись по рву к нижнему краю склона, покрытого лесом. Это место печальнее и темнее той опушки, где они впервые встретились с центурионом; мрачность ему придает большая торфяная яма, полная черной воды, вдобавок на стволах окружающих ее деревьев висят длинные космы жесткого, похожего на волосы, мха. Тем не менее птицы прилетают и садятся на сухие ветки, и Хобден говорит, что горькая, настоянная на коре ив вода служит лекарством для многих больных животных. Дети сели на упавший ствол дуба в тени молодых буков и уже стали делать петли из проволоки, которую им дал Хобден, как вдруг завидели Парнезия.

— Как тихо вы подошли, — сказала Уна, подвигаясь, чтобы дать ему место. — Где Пек?

— Мы с фавном спорили о том, должен ли я рассказать вам все до конца или нет, — ответил он.

— Я только сказал, что, если он передаст вам все, что было, вы не поймете, — заметил Пек, как белка выскакивая из-за бревна.

— Я не все понимаю, — сказала Уна, — но мне приятнее слушать о маленьких пиктах.

— Я же только не понимаю, — сознался Ден, — как мог Максим знать о пиктах, когда он был далеко в Галлии.

— Император должен знать все обо всем, — ответил Парнезий. — После игрищ сам Максим сказал нам это.

— Игрищ? Каких? — спросил Ден.

Парнезий вытянул свои руки, указав большим пальцем на землю.

— Гладиаторских. Вот о чем я говорю, — произнес он. — Когда Максим неожиданно высадился в Сегедунуме, близ восточного конца стены, в его честь были устроены двухдневные гладиаторские игры. Да, через день после нашей встречи с ним происходили двухдневные игрища; однако, мне кажется, самой большой опасности подвергались не жалкие люди на песчаной арене, а сам Максим. В старину легионы молчали в присутствии своего императора. Не так было у нас. Вы слышали бы сильный рев, шедший с востока вдоль стены, когда его несли на носилках через толпу. Солдаты гарнизона окружали его, кричали, кривлялись, требовали денег, перемены места стоянки, словом, требовали всего, что только приходило в их дикие головы. Его носилки походили на маленький корабль среди волн; они ныряли и падали и снова поднимались в один миг. — Парнезий задрожал.

— Они сердились на него? — спросил Ден.

— Не больше, чем волки, посаженные в клетку, злятся на укротителя, проходящего мимо них. Повернись он к ним спиной на мгновение или на секунду закрой глаза, на стене явился бы новый император. Правду я говорю, фавн?

— Так было, — согласился Пек.

Поздно вечером за нами пришел его гонец, и мы отправились с ним в храм Победы, где жил Максим вместе с Рутильяном, генералом стены. Я почти не видел генерала, но он всегда позволял мне уходить в вересковые заросли. Рутильян был большой обжора и держал пять азиатских поваров; происходил он из семьи, верившей оракулам. Когда мы вошли, то ощутили запах вкусного обеда, но столы стояли пустые. Генерал храпел, лежа на своем ложе. Максим сидел поодаль от него, окруженный свитками счетов. Мы вошли; двери закрылись.

— Вот они, — сказал Максим генералу, который приподнял веки опухшими от подагры пальцами и устремил на нас свои рыбьи глаза.

— Я узнаю их, цезарь, — сказал Рутильян.

— Отлично, — произнес Максим. — Теперь слушай. Ты не двинешь ни одного человека, ни одного щита на стене без совета этих мальчиков. Без их позволения ты будешь только есть. Они — голова и руки, ты — желудок.

— Как угодно цезарю, — проворчал старик. — Если только у меня не отнимут жалованья и доходов, ты можешь сделать моим начальником оракула моих предков. Рим был. Рима нет! — И он повернулся на бок, чтобы заснуть.

— Он получил приказание, — сказал Максим. — Теперь перейдем к тому, что «мне» нужно.

Максим развернул полные списки наших солдат и припасов. Там были обозначены даже больные, в этот день отправленные в госпиталь. Но я стонал, когда его перо отмечало для отправки в Галлию отряд за отрядом из наших лучших… то есть наименее негодных людей. Он взял две башни наших скифов, две башни наших северных британских помощников, две нумидийские когорты; всех дакийцев и половину бельгийцев. Казалось, орел терзает труп животного.

— А теперь сколько у вас катапульт? — спросил он.

Говоря, Максим взял новый свиток, но Пертинакс положил на пергамент свою ладонь.

— Нет, цезарь, — сказал он. — Довольно испытывать терпение богов. Бери людей или машины, но не то и другое; в противном случае ты услышишь отказ.

— Какие машины? — спросила Уна.

— Катапульты, высотой в сорок футов и бросавшие множество камней или железных стержней. Ничто не могло устоять против них. В конце концов Максим оставил нам катапульты, но взял половину наших людей. Когда он свернул списки, мы походили на пустую раковину.

— Привет цезарю! Мы, готовые умереть, кланяемся тебе, — со смехом сказал Пертинакс. — Если какой-нибудь враг только прислонится к стене — она рухнет.

— Дайте мне всего три года, как говорил Алло, — ответил император, — и увас будет здесь двадцать тысяч человек по вашему выбору. Теперь же начинается игра, мои противники — боги, ставка — Британия, Галлия и, может быть, Рим. Вы будете на моей стороне?

— Да, цезарь, — обещал я, так как никогда прежде не встречал подобного человека.

— Хорошо. Завтра же, — сказал он, — я провозглашу вас капитанами стены.

При свете месяца мы ушли; солдаты очищали арену после игрищ. Мы увидели над стеной большую богиню Рима; изморозь блестела на ее шлеме; ее копье указывало на Полярную звезду. На всех сторожевых башнях мерцали ночные костры; стоявшие в ряд черные метательные машины по мере отдаления казались все меньше и меньше. Эта картина казалась нам странной, так как мы знали, что на следующий день стена будет в наших руках.

Солдаты хорошо приняли известие, но, когда Максим увел с собою половину наших сил и нам пришлось расселить оставшихся по опустевшим башням, а горожане стали жаловаться и говорить, что торговля скоро погибнет, да вдобавок ко всему налетели осенние бури, мрачные дни настали для нас двоих. Пертинакс сделался более чем моей правой рукой. Родившийся и выросший среди больших загородных домов Галлии, он умел разговаривать с любым, начиная с центурионов, рожденных в Риме, и кончая псами третьего легиона — ливийцами. С каждым он говорил, точно тот был равен ему. Я же в то время слишком хорошо ознакомился с предначертаниями Максима и забыл, что не все делается руками людей. Это было ошибкой.

Я не боялся пиктов, по крайней мере, в течение первого года, но Алло сказал мне, что вскоре явятся крылатые шапки, что они двинутся с моря, с обоих концов стены, желая доказать пиктам наше бессилие. Итак, я быстро приготовился и хорошо сделал, что не медлил. Я передвинул лучших солдат к концам стены и подле берега поставил закрытые щитами катапульты. Крылатые шлемы двинулись еще до снежных бурь, сразу по двадцать судов; они бросали якорь или в Сегедунуме, или в Итуне, в зависимости от направления ветра.

Надо сказать, что когда корабль подходит к земле, матросам приходится убирать парус. Если выждать, чтобы матросы собрались около мачты, ваши машины могут метнуть град камней (железные стрелы только рвут холст) в самую их гущу. Тогда корабль опрокидывается, и море очищает палубы. До берега могут добраться немногие люди, очень немногие… Дело не было трудным; утомительнее всего я находил ожидание на берегу, среди туч, песка и снега. Вот так-то этой зимой мы поступали с крылатыми шапками.

Ранней весной, когда восточные ветры резали кожу, точно острые ножи, множество их кораблей снова собралось близ Сегедунума. Алло говорил, что они не успокоятся, пока в открытом бою не возьмут хотя бы одну башню. И конечно, они дрались в открытом море. Целый час мы боролись с ними, когда же все было окончено, один человек нырнул между обломками своего корабля и поплыл к берегу. Я стоял и ждал; волна бросила его к моим ногам.

Я наклонился и увидел на его шее вот такую медаль, — Парнезий поднес руку к своему горлу. — Поэтому, когда он был в состоянии заговорить, я задал ему один вопрос, на который можно ответить только известным образом. Он выговорил нужное слово — священное слово поклонников Митры, моего божества. Пока он поднимался на ноги, я прикрывал его своим щитом. Видите — я не маленького роста, но он был на голову выше меня. Он сказал: «Что же дальше?» Я ответил: «Как желаешь, брат мой, оставайся или уходи».

Он посмотрел на волны. На море остался один неповрежденный корабль, недоступный для выстрелов наших метательных машин. Я знаком приказал прекратить стрельбу. Он рукой махнул кораблю. Судно это подошло, как подходит собака к своему хозяину. Когда оно было всего в сотне сажен от берега, молодой человек откинул волосы со своего лба и поплыл обратно. Матросы выловили его, и корабль ушел. Я знал, что почитателей Митры много в различных племенах, а потому не стал раздумывать об этом случае.

Через месяц я встретил Алло с его лошадьми подле храма Пана, о фавн, и он дал мне большое золотое ожерелье, осыпанное кораллами.

Я подумал было, что какой-нибудь городской купец посылает эту вещь Рутильяну в виде подкупа, но Алло сказал: «Нет, ожерелье — дар Амала, того крылатого, которого ты спас. Он говорит, что ты благородный человек».

— Он такой же. Скажи ему, что я буду носить его подарок.

— О, Амал — молодой глупец, но в серьезном разговоре скажу тебе, что ваш император совершает в Галлии такие великолепные подвиги, что крылатым шапкам хочется сделаться его друзьями или лучше друзьями его слуг. Он полагает, что вы с Пертинаксом могли бы вести их к победе. — И Алло посмотрел на меня, точно одноглазый ворон.

— Алло, — сказал я, — ты зерно между двумя жерновами. Радуйся, если они не расплющивают тебя, и не клади между ними свою руку.

— Я? — сказал Алло. — Я одинаково ненавижу Рим и крылатые шапки, но если бы крылатые шлемы думали, что когда-нибудь ты и Пертинакс выступите с ними против Максима, они оставили бы вас в покое столько времени, сколько вам было бы угодно. Для вас обоих, для меня и для Максима важнее всего выиграть время. Позволь мне отнести крылатым шапкам приятное известие; позволь мне сказать им что-нибудь, из-за чего они могли бы собрать свой совет. Мы, варвары, все одинаковы. Мы способны половину ночи сидеть и рассуждать о том, что нам скажет римлянин. Ну?

— У нас нет солдат. Мы должны бороться словами, — заметил Пертинакс. — Предоставь это Алло и мне.

Итак, Алло передал крылатым шлемам, что мы не будем биться с ними, если они не выступят против нас, они же (кажется, этим людям надоело терять своих солдат в море) согласились заключить с нами что-то вроде перемирия. Мне кажется, Алло, который, как лошадиный барышник, привык лгать, уверил их, что мы со временем восстанем против Максима, как Максим восстал против Рима.

Действительно, летом они беспрепятственно пропустили к пиктским берегам те нагруженные хлебом суда, которые я послал пиктам. Благодаря этому зимой пикты питались очень хорошо, и, так как они в некотором роде были моими детьми, я испытывал радость. На стене у нас осталось всего две тысячи человек, и я много раз писал Максиму, прося его, умоляя прислать мне хотя бы одну когорту из моих старых северобританских войск. Он не мог обойтись без них. Ему нужны были все силы для новых побед в Галлии.

Когда к нам пришла весть, что он победил и убил императора Грациана,[4] я, думая, что Максим в безопасности, снова попросил у него воинов. Он ответил: «Ты узнаешь, что я, наконец, свел счеты с этим щенком Грацианом. Ему незачем было умирать, но он испугался и потерял голову, а для римского императора это далеко не полезно. Скажи своему отцу, что с меня достаточно править двумя мулами, и потому, если только сын моего старого генерала не считает, что судьба ему велит уничтожить меня, я останусь императором Галлии и Британии; тогда вы, двое моих детей, получите всех воинов, в которых нуждаетесь. Теперь же я не могу отпустить ни одного человека».

— Кого он назвал сыном своего генерала? — спросил Ден.

— Феодосия, императора Рима, сына Феодосия-полководца, под началом которого Максим сражался во время первой пиктской войны. Эти два человека никогда не любили друг друга, и когда Грациан сделал Феодосия-младшего императором Восточной Римской империи (так я, по крайней мере, слышал), Максим перенес вражду на второе поколение. Вот причина его падения. Но Феодосий-император был хороший человек. Это я знаю.

Парнезий помолчал, потом снова заговорил:

— Я ответил Максиму, что, хотя у нас на стене все тихо, я чувствовал бы себя счастливее, будь у меня немного лишних солдат и несколько новых метательных машин. Он написал мне:

«Проживите еще немножко под тенью моих побед, а именно до тех пор, пока я не разгадаю, что задумал Феодосий-младший. Может быть, он встретит меня как брата императора, может быть, выставит против меня войско. В обоих случаях я не могу вам дать ни части моих войск».

— Ведь он всегда говорил это, — заметила Уна.

— Он говорил правду. Это не было предлогом, благодаря известиям о его победах, долгое-долгое время никто не беспокоил нас на стене. Пикты растолстели не меньше своих овец, многие из моих воинов научились прекрасно владеть оружием. Да, стена казалась сильной. Я же знал, как мы слабы. Я знал, что если бы даже ложный слух о поражении Максима распространился среди крылатых шапок, эти северяне нахлынули бы на нас в большом количестве, и тогда — прощай, стена. О пиктах я не заботился, но узнал кое-что о мощи крылатых. Они с каждым днем делались все сильнее, я же не мог увеличить численность моего войска. Максим опустошил Британию позади нас, и я чувствовал себя человеком с гнилой палкой, стоящим перед разломанной оградой и обязанным прогнать стадо быков.

Так, друзья мои, жили мы на стене и все ждали, ждали и ждали воинов, которых Максим не присылал.

Раз он написал нам, что готовит армию против Феодосия. Пертинакс читал это письмо, наклоняясь через мое плечо. Мы были у себя. Вот что стояло на папирусе:

«Скажи твоему отцу, что судьба повелевает мне править тремя мулами или быть разорванными ими на части. Надеюсь через год навсегда покончить с Феодосием, сыном Феодосия. Тогда ты будешь управлять Британией, а Пертинакс, если он пожелает, Галлией. Теперь же я очень хотел бы, чтобы вы были со мной и обломали моих новых рекрутов. Пожалуйста, не верьте слухам о моей болезни. Правда, в моем старом теле есть маленький недуг, но я вылечу его, когда попаду в Рим».

Пертинакс сказал:

— Максиму пришел конец. Он пишет как человек, потерявший надежду. Я, человек без надежды, вижу это. Что говорит он в конце?

«Скажи Пертинаксу, что я видел его дядю, дуумвира Дивио, а также, что он дал мне отчет относительно уплаты матери Пертинакса. Я отправил ее в Никею; там теплый климат, ее сопровождает подобающий ей отряд, потому что она мать героя».

— Вот и доказательство, — заметил Пертинакс. — Из Никеи легко добраться до Рима. В военное время женщина может в Никее сесть на корабль и бежать в Рим. Да, Максим видит близость смерти и постепенно выполняет все свои обещания. Но я рад, что мой дядя виделся с ним.

— У тебя сегодня черные мысли? — спросил я.

— Нет, справедливые. Богам наскучила игра, которую мы вели против них. Феодосий уничтожит Максима. Конец.

— Ты ему это напишешь? — спросил я.

— Смотри, что я напишу ему, — ответил он, взял перо и написал письмо, веселое, как дневной свет, нежное, как послание женщины, шутливое. Даже я, читая через плечо моего друга, успокоился, пока не увидел его лица.

— Теперь, — сказал он, запечатывая свернутый свиток, — мы с тобой мертвые люди, мой брат. Пойдем в храм.

Мы помолились Митре там, где много раз молились раньше. После этого стали жить день за днем; до нас постоянно доходили недобрые слухи. Так снова наступила зима.

Раз утром мы поехали к восточному берегу и нашли на отмели светловолосого полузамерзшего человека, привязанного к обломку плота. Увидев пряжку на его поясе, мы поняли, что он гот из восточного легиона. Воин внезапно открыл глаза и громко закричал: «Он умер! Я вез письма, но крылатые шапки потопили корабль». И, сказав это, он умер у нас на руках.

Мы не стали спрашивать, кто умер. Мы знали это и помчались под хлопьями снега в Гунно, надеясь застать там Алло. Мы встретили его около нашей конюшни, и, взглянув на наши лица, он понял, что мы узнали.

— Это случилось в шатре на берегу моря, — пробормотал старый пикт. — Феодосий обезглавил его. Ожидая смерти, он написал вам письмо. Крылатые шапки заметили и захватили корабль. По нашей вересковой заросли весть о его смерти бежит быстро, как пламя пожара. Не упрекайте меня. Больше я не могу сдерживать мою молодежь.

— Хотелось бы мне иметь право сказать то же о наших солдатах, — со смехом ответил Пертинакс. — Но, слава богам, убежать они все-таки не могут.

— Как вы поступите? — спросил Алло. — Я принес вам приказание… послание от крылатых шапок. Они желают, чтобы вы с вашими воинами присоединились к ним и двинулись на юг, грабить Британию.

— Мне очень жаль, — ответил Пертинакс, — но мы поставлены здесь именно для того, чтобы удерживать варваров.

— Если я отнесу такой ответ крылатым шапкам, то буду убит, — сказал Алло. — Я постоянно говорил им, что, едва Максим падет, вы подниметесь. Я… я не думал, что он может пасть.

— Ах, мой бедный варвар, — снова со смехом проговорил Пертинакс. — Ну, ты продал нам столько хороших лошадей, что мы не можем отдать тебя в руки крылатых. Мы берем тебя в плен, хотя ты и посланник.

— Да, так-то лучше, — согласился Алло и подал нам недоуздок. Мы слабо связали пикта, ведь он был стар.

— Теперь пусть крылатые шлемы являются за тобой; ожидая их, мы выиграем время. Посмотрите-ка, как привычка рассчитывать время въедается в человека, — сказал Пертинакс, затягивая последний узел.

— Нет, — возразил я. — Время действительно может помочь. Если Максим написал письмо, когда он был пленником, значит, Феодосий послал корабль, который вез это послание. А если он посылает корабли, он может рассылать и воинов.

— Нам-то какая от этого выгода? — сказал Пертинакс. — Мы служим Максиму, а не Феодосию. Если даже каким-то чудом Феодосий прислал бы на юг воинов и спас стену, лично мы могли бы ожидать только смерти, подобной смерти Максима.

— Наше дело защищать стену, невзирая на то, умер император или посылает кому-нибудь смерть, — сказал я.

— Эти слова достойны твоего брата-философа, — произнес Пертинакс. — Я же человек без надежды, а потому не говорю торжественных и нелепых вещей. Укрепи стену.

Мы укрепили стену от одного ее конца до другого и сказали офицерам, что ходят слухи о смерти Максима, что эти слухи могут привлечь к нам северян, но что, если справедливы тревожные известия, Феодосий, конечно, пришлет нам помощь ради Британии. Поэтому мы должны держаться твердо. Друзья мои, удивительнее всего в мире видеть, как люди принимают плохие известия; очень часто до тех пор сильнейшие становятся слабыми, а слабейшие поднимаются духом и получают от богов бодрость. Так было и у нас. Надо вам сказать, что мой Пертинакс своими шутками, своею вежливостью, своим трудом вложил мужество в сердца наших немногочисленных солдат и за последние годы научил их воинскому искусству в большей мере, чем я считал возможным. Даже воины нашей ливийской когорты — третьей — стали важно расхаживать по стене в своих подбитых подушками кирасах и не хныкали.

Через три дня от крылатых шапок явилось семеро начальников. В их числе был рослый юноша Амал, найденный мной на берегу; увидев мое ожерелье, он улыбнулся. Мы приняли их радушно, как посланников, и показали им Алло, живого, но связанного. Они думали, что мы его убили, и я понял, что, будь он убит, они не рассердились бы. Алло тоже понял это и обиделся. Для совещания мы собрались в нашем помещении.

Северяне объявили, что Рим готов пасть, и что потому мы должны соединиться с ними, сказав же это, предложили мне взять в управление всю южную Британию после того, как они возьмут с этой области известную дань.

Я ответил:

— Терпение. Докажите мне, что мой генерал умер.

— Нет, — ответил мне один из старшин, — лучше ты докажи нам, что он жив. — А другой хитро прибавил: — Что ты дашь нам, если мы прочитаем тебе его последние слова?

— Мы не купцы, чтобы торговаться! — вскрикнул Амал. — Кроме того, этому человеку я обязан жизнью. Он получит доказательство. — И белокурый юноша перебросил мне письмо Максима (я хорошо знал его печать).

— Мы достали этот пергамент с потопленного нами корабля, — продолжал он. — Читать я не умею, но вижу признак, который говорит мне о смерти императора. — Тут Амал положил свой палец на темное пятно, видневшееся на внешнем свитке, и у меня стало тяжело на сердце; я понял, что это мужественная кровь Максима.

— Читай, — сказал Амал. — Читай, а потом скажи нам, чьи вы слуги.

Пробежав глазами письмо, Пертинакс сказал очень мягко:

— Я прочитаю все. Слушайте вы, варвары. — И он прочел написанное на пергаменте, который я с тех пор всегда ношу подле моего сердца.

Парнезий достал с груди сложенный и запятнанный кусок пергамента и, понизив голос, начал читать:

«Парнезию и Пертинаксу, далеко не достойным капитанам стены, от Максима, некогда императора Галлии и Британии, ныне пленника, ожидающего смерти на берегу моря, в лагере Феодосия; привет вам и предсмертное прости!»

— Довольно, — сказал молодой Амал, — вот тебе доказательство. Теперь вы должны соединиться с нами.

Пертинакс молча и долго смотрел на него, и наконец белокурый юноша покраснел, как девушка. Тогда Пертинакс прочитал:

«Я охотно делал это желавшим мне зла; но если я когда-либо сделал что-либо дурное относительно вас двух, я раскаиваюсь и прошу у вас прощения. Три мула, которых я пытался направлять, разорвали меня на части, как и предсказал твой отец, Парнезий. Обнаженный меч лежит при входе в палатку; он принесет мне такую смерть, какую я приготовил Грациану. Поэтому-то я, ваш генерал и император, посылаю вам добровольную и почетную отставку от службы, в которую вы вступили не из-за денег или почестей, но, как я, согретый этой мыслью, думаю — во имя любви ко мне».

— Клянусь светом солнца, — прервал чтение Амал, — в своем роде он был истинно мужественный человек! Может быть, мы ошиблись в суждениях о его слугах.

Пертинакс продолжал читать:

«Вы дали мне отсрочку, которую я просил у вас. Не жалуйтесь, если мне не удалось хорошо воспользоваться ею. Мы вели блестящую игру против богов, но они сделали фальшивые кости, и мне приходится расплачиваться. Помните, я „был“, но Рим продолжает существовать; Рим останется цел. Скажи Пертинаксу, что его мать живет в полной безопасности, в Никее, и что ее средства в руках префекта Антиполиса. Напомни обо мне своему отцу и матери, дружба которых была для меня драгоценна. Скажи моим маленьким пиктам и крылатым шапкам все, что смогут понять их тупые головы. Если бы дела мои шли удачно, я послал бы вам сегодня же три легиона. Не забывайте меня. Мы работали вместе. Прощайте, прощайте, прощайте!»

— Это было последнее письмо моего императора. (Дети слышали, как захрустел пергамент, когда Парнезий прятал его на прежнее место.)

— Я ошибался, — сказал Амал. — Слуги такого человека способны торговать только с помощью меча. И я рад. — Он протянул мне руку.

— Но ведь Максим освободил вас, — заметил один старшина, — и вы имеете право служить, кому хотите, или управлять, кем и чем желаете. Соединитесь с нами, не идите за нами, а присоединитесь к нашим войскам.

— Благодарим, — сказал Пертинакс, — но Максим велел нам передать вам такие вести, какие — простите меня, я повторяю его слова — ваши тупые головы способны понять. — Он указал через открытую дверь на подножие заряженной и готовой стрелять метательной машины.

— Мы понимаем, — сказал один из старшин. — Стену получить можно только одной ценой? Да?

— К сожалению, — со смехом сказал Пертинакс, — именно, — и он предложил им нашего лучшего южного вина.

До последней минуты они молча пили и теребили свои золотистые бороды; наконец, поднялись с мест.

Потягиваясь (они были варвары), Амал сказал:

— Теперь была у нас веселая компания, но что сделают с нами вороны и акулы раньше, чем растает этот снег?

— Лучше подумай о том, что нам пришлет Феодосий, — ответил я, и, хотя они засмеялись, я увидел, что мое случайное замечание попало в цель.

Старый Алло отстал от крылатых шлемов.

— Видите, — сказал он, подмигивая, — я просто-напросто их собака, и, когда покажу их воинам короткую дорогу через наши болота, они откинут меня ударами ног, как пса.

— В таком случае, я на твоем месте не торопился бы показывать им тайный путь, — сказал Пертинакс, — а выждал бы, когда у меня явится убеждение, что Рим не может спасти стены.

— Ты так думаешь? Горе мне! — произнес пикт-старик. — Я жаждал мира для моего народа, — и он пошел за крылатыми шапками, спотыкаясь в глубоком снегу.

Таким вот образом, медленно, день за днем, приблизилась к нам война, а такая медлительность нехорошо действует на колеблющиеся войска. В первый раз крылатые шлемы налетели с моря, как прежде, и мы тоже, как прежде, встретили их катапультами; им это не понравилось. Долгое время они не решались ступать по земле своими утиными ногами, и, когда дело дошло до открытия тайн племени, маленькие пикты испугались и почувствовали стыд при мысли, что они покажут чужестранцам все свои тайные дороги через вересковые низины. Я узнал это от одного пиктского пленника. Пикты были нашими врагами и в то же время нашими лазутчиками, потому что крылатые шлемы притесняли их и отнимали их зимние запасы. Ах, глупый мелкий народ!

Вскоре крылатые шапки начали надвигаться на нас с обоих концов стены. Я послал скороходов на юг, поручив им разведать, что делается в Британии, но в эту зиму волки были очень смелы и свирепствовали между покинутыми стоянками, на которых когда-то квартировали войска; ни один из моих гонцов не вернулся. У нас были также затруднения с кормом для лошадей.

Я держал десять коней; Пертинакс столько же. Мы жили и спали в седлах, ездили то на восток, то на запад и питались мясом измученных лошадей. В свою очередь, горожане доставляли нам некоторое беспокойство, так что мне пришлось собрать их всех в одно помещение, за Гунно. С обеих сторон мы разломали стену, чтобы выстроить для себя цитадель. Под прикрытием наши люди дрались лучше.

К концу второго месяца мы погрузились в войну, как человек погружается в снежный сугроб или в крепкий сон. Мне действительно представляется, что мы во сне бьемся с врагами. По крайней мере, я знаю, что раз я взошел на стену и опять спустился с нее, но что было в промежутке — не помню, хотя горло у меня болело от выкрикивания приказаний и я понимал, что мой окровавленный меч не бездействовал.

Крылатые шлемы дрались, как волки, одной стаей. Там, где они терпели особенный урон, там и нападали с новым жаром. Для защитников это было тяжело, но благодаря такому образу действий северяне не проникли в Британию.

В те дни мы с Пертинаксом написали на штукатурке заложенной кирпичами северной арки названия башен и обозначили дни, в которые они одна за другой падали. Мы хотели оставить после себя какое-нибудь письменное воспоминание.

А бои? Бои продолжались и были особенно жаркими с правой и с левой стороны от большой статуи богини Рима, близ дома Рутильяна. Клянусь светом солнца, этот старый толстяк, на которого мы не обращали никакого внимания, сделался юношей при звуках труб. Помню, он называл свой меч оракулом. «Посоветуемся с оракулом», — говорил генерал, приставлял эфес к своему уху и с мудрым видом покачивал головой. «Еще и этот день Рутильяну позволено жить», — произносил он и, оправив свой плащ, отдувался, откашливался и отважно рубил врагов. О, в те дни на стене было много шуток; они заменяли нам пищу.

Мы продержались два месяца и семнадцать дней, хотя нас теснили с трех сторон и наше войско занимало все меньше и меньше пространства. Несколько раз Алло присылал нам сказать, что помощь приближается. Мы не верили ему, но эта весть ободряла солдат.

Пришел конец, но не среди радостных кликов, а, как и все остальное, надвинулся во сне. Однажды крылатые шапки оставили нас в покое целую ночь и весь следующий день, а этого слишком много для истомленных людей. Мы заснули, сначала легким сном, ожидая, что нас вот-вот разбудят, а потом крепко, и лежали, точно бревна, каждый на том месте, где он лег. Желаю вам никогда не нуждаться в таком сне. Когда я проснулся, башни были полны чужих вооруженных людей, которые смотрели, как мы храпим. Я разбудил Пертинакса, мы оба вскочили на ноги.

— Как? — спросил молодой человек в светлой броне. — Вы сражаетесь против Феодосия? Смотрите!

Мы посмотрели на север — перед нами был красный снег и ни одного крылатого шлема. Взглянули мы на юг, поверх белого снега, и там увидели орлов двух сильных легионов, которые стояли лагерем. На востоке и на западе пылало пламя, шли бои, но около Гунно все было тихо.

— Не беспокойся больше. У Рима длинная рука, — сказал молодой человек. — Где капитаны стены?

Мы сказали, что капитаны мы.

— Но вы стары, вы седы, — с удивлением произнес он, — а Максим уверял, что вы юноши, почти мальчики.

— Это было истиной несколько лет тому назад, — ответил Пертинакс. — Но скажи, какая ждет нас судьба, красивый и хорошо кормленный ребенок?

— Меня зовут Амброзий, я секретарь императора, — ответил он. — Покажи мне письмо, которое Максим написал вам в палатке при Аквиле, и тогда, может быть, я вам поверю.

Я достал пергамент с моей груди, и, прочитав его, Амброзий салютовал нам и произнес:

— Ваша судьба в ваших собственных руках. Если вы хотите служить Феодосию, он даст вам легион. Если вам больше хочется вернуться к себе домой, мы устроим вам триумф.

— Я предпочел бы получить не триумф, а ванну, вино, пищу, бритву, мыло, — со смехом ответил Пертинакс.

— О да, я вижу, ты — юноша, — проговорил Амброзий. — А ты? — обратился он ко мне.

— В нас нет злобы против Феодосия, но в войне…

— В войне действуют, как в любви, — сказал Пертинакс. — Хорош ли предмет, которому отдано сердце, или дурен, все лучшее посвящаешь только одному существу. Раз это так, то и говорить больше не о чем.

— Правильно, — согласился с ним Амброзий. — Я был с Максимом перед его смертью. Он сказал Феодосию, что вы не захотите служить другому императору, и, откровенно говоря, мне жаль Феодосия.

— Рим утешит его, — сказал Пертинакс. — Я прошу тебя милостиво позволить каждому из нас вернуться домой и перестать ощущать запах этого места.

Тем не менее нас почтили триумфом.

— По заслугам, — заметил Пек, бросая листья в воду торфяной ямы. Черные маслянистые круги стали быстро расходиться по ее темной поверхности, а дети задумчиво смотрели на них.

— Я хотел бы узнать еще о многом, — проговорил Ден. — Что сталось со старым Алло? Пришли ли когда-нибудь снова крылатые шлемы? Что сделал Амал?

— И что было с толстым, старым генералом, который возил с собою пять поваров, — прибавила Уна. — А что сказала ваша мать, когда вы вернулись домой?

— Она сказала, что вы слишком долго просидели над этой ямой, — произнес позади детей голос старого Хобдена. — Тсс, — шепнул он.

Он замолчал, всего шагах в двадцати от него сидела пушистая красивая лисица и смотрела на детей, точно их старый друг.

— О ты, рыжий, — прошептал Хобден. — Если бы я знал все, что хранится в твоей голове, я знал бы много интересного. Ну, мистер Ден и мисс Уна, пойдемте-ка; мне пора закрыть мой маленький курятник.

ГАЛЬ-РИСОВАЛЬЩИК

Днем шел дождик, а потому Ден и Уна решили играть в пиратов на старой маленькой мельнице. Если не обращать внимания на крыс, снующих по стропилам под крышей, и на попадающую в чулки овсяную мякину, чердак мельницы со своими трапами, с рассказывающими о наводнениях надписями на балках, с вырезанными на стенах именами красавиц, — прекрасное место. Освещен он окошком величиной в квадратный фут, которое смотрит на ферму «Липки». Дети поднялись по чердачной лестнице (изображая в лицах балладу об известном английском пирате сэре Эндрью Бартоне, они всегда называли ее мачтой бизанью). Выйдя из люка на чердак, Ден и Уна остановились; близ окна сидел незнакомый им странный человек в колете цвета сливы, в таком же трико, склонившись над книгой с красным обрезом.

— Садитесь, садитесь, — закричал Пек с верхней балки. — Посмотрите, что значит быть красавцем! Сэр Гарри Доу — прошу прощения — Галь, — говорит, что моя голова годится для конца желоба, по которому с крыши стекает дождевая вода.

Человек в лиловом засмеялся и, взглянув на детей, снял с головы свою темную лиловую шапочку; они увидели его седые волосы, висевшие бахромой. Ему было, по крайней мере, сорок лет, но глаза его смотрели молодо и их окружали смешные тонкие морщинки. На широком поясе незнакомца висел расшитый шелком кожаный мешочек; странный человек показался детям очень интересным.

— Можно посмотреть, что вы делаете? — подходя, спросила его Уна.

— Конечно. Ко-не-ечно, — сказал он и снова взялся за свою работу; дети увидели, что он рисует карандашом с серебряным кончиком. Пек сидел неподвижно, и на его широком лице застыла улыбка. Несколько мгновений дети молча смотрели, как быстрые ловкие пальцы набрасывали абрис лица их друга. Вот человек вынул из сумки тростниковое перо, очинил его костяным ножичком в форме рыбы.

— О, какая прелесть, — произнес Ден.

— Осторожнее. Это лезвие очень острое. Я сам сделал его из лучшей стали, взятой мной из самострела народа низин. Рыбу тоже сделал я. Когда спинной плавник отодвигается к ее хвосту, рыба проглатывает лезвие, совсем как кит проглотил Иону… Да, да, вот это моя чернильница. Я поместил на ней четырех серебряных святых. Нажмите на голову Варнавы. Она откроется и тогда… — Он опустил в чернильницу перо и осторожно, но уверенно набросал черты сморщенного лица Пека, которые были только слабо намечены серебряным кончиком его карандаша.

Дети в один голос ахнули: с белой бумаги на них, как живое, глянуло лицо Пека.

Работая и слушая звук дождя, струившегося по черепицам крыши, рисовальщик говорил; иногда его слова звучал и отчетливо, иногда он бормотал что-то неразборчиво, иногда совсем замолкал и то хмурился, глядя на свою работу, то улыбался. Он сказал детям, что родился на ферме «Липки» и что отец часто бил его за то, что он рисовал, а не работал; наконец, старый священник, по имени отец Роджер, который расписывал красками и золотом большие буквы в книгах богачей, уговорил родителей рисовальщика отдать мальчика к нему в ученье.

После этого он вместе с отцом Роджером отправился в Оксфорд, где мыл посуду и подавал плащи и башмаки ученым в колледже Мертон.

— Разве вам это не было противно? — после многих других вопросов спросил его Ден.

— Я об этом не думал. Половина Оксфорда строила новые колледжи или украшала старые, и для этого были призваны художники и ремесленники со всего мира, короли своего дела и люди, почитаемые королями. Я был знаком с ними, я работал для них и считал, что этого для меня достаточно. Немудрено…

Он замолчал и засмеялся.

— Что ты сам сделался великим человеком, — сказал Пек.

— Так меня называли, Робин. Даже Браманте[5] сказал это.

— А почему? Что же вы сделали? — спросил Ден.

Художник посмотрел на мальчика странным взглядом и ответил:

— Разные разности из камня по всей Англии. Значит, ты не слыхал о них? Даже здесь, близ нашего дома, я выстроил маленькую церковь святого Варнавы; впрочем, она доставила мне больше забот и печалей, чем все остальные. Но благодаря ей я получил полезный урок.

— Гм, — произнес Ден, — сегодня утром у нас тоже были уроки.

— Я не буду тебя печалить, мальчик, — сказал Галь, не обращая внимания на громкий хохот Пека. — Только странно думать, что эта маленькая церковь была перестроена, покрыта новой крышей и стала нарядной, благодаря нескольким благочестивым суссекским литейщикам, кузнецам, молодому моряку, горделивому ослу, называвшемуся Галем-чертежником, потому что он постоянно рисовал и чертил и… — он замялся, — и шотландскому пирату.

— Пирату? — повторил Ден и завертелся, как рыба на крючке.

— Да, да, церковь помог выстроить сэр Эндрью Бартон, тот самый пират, о котором вы пели на лестнице. — Он снова опустил перо в чернильницу и, затаив дыхание, нарисовал круг, словно позабыв обо всем остальном на свете.

— Пираты не строят церквей, правда? — спросил Ден. — Или строят?

— Иногда они оказывают большую помощь строителям, — со смехом проговорил Галь. — Но ведь вы сегодня учились?

— О, о пиратах нас не учат, — сказала Уна. — А почему сэр Эндрью Бартон помог вам?

— Я не знаю хорошенько, знал ли он, — заметил Галь, блестя глазами, — что помог мне. Робин, скажи, могу ли я рассказать этим невинным душам, что может явиться следствием греховной гордости?

— О, об этом мы знаем, — храбро сказала Уна. — «Если возгордишься, тебя непременно посадят на место».

Галь молчал, Пек проговорил несколько непонятных детям длинных слов.

— Ага, так было и со мной, — сказал Уне художник. — Я очень гордился такими вещами, как портики; например, галилейский портик в Линкольне; гордился, что Ториджиано положил руку на мое плечо; гордился полученным мной рыцарским званием после того, как я сделал позолоту для «Государыни», корабля нашего короля. Но сидевший в мертонской библиотеке отец Роджер не позабыл обо мне. Когда я, в разгаре моей гордости, получил приказание выстроить портик в Линкольне, он сурово велел мне вернуться к моей суссекской глине и за собственный счет перестроить церковь, в которой в течение шести поколений хоронили моих предков Доу. «Сын моего искусства, — сказал он. — Сражайся с дьяволом дома; это важнее, чем называться художником». — И я поехал… Ну, как тебе это нравится, Робин? — и он показал Пеку законченный набросок.

— Вылитый я, — сказал Пек, поворачиваясь перед рисунком, точно перед зеркалом. — Ах, смотрите. Дождь-то ведь прошел. Я не люблю сидеть дома в хорошую погоду!

— Ура, праздник! — крикнул Галь и соскочил с места. — Кто идет ко мне в «Липки»? Там мы можем поговорить.

Все сбежали с лестницы, прошли под ивами, ронявшими дождевые капли, и повернули к залитой солнцем мельничной плотине.

— Ах ты, Боже мой, — сказал Галь, глядя на плантацию зацветающего хмеля. — Что это за лозы? Нет, нет, это не виноград; их странные плети походят на бобовые. — Он начал рисовать в своей книге.

— Это хмель. В Англии он появился после тебя, — сказал Пек. — Он растение Марса, и его цветы придают остроту. Мы говорим:

«Индюки, ересь, хмель и пиво пришли в Англию в один и тот же год».

— Что такое ересь — мне известно; теперь я видел хмель и его красоту. Но что такое индюки?

Дети засмеялись; они знали индюков фермы «Липки», и едва маленькое общество дошло до фермерского фруктового сада на холме, как на него набросилось целое стадо индюшек. Книжка Галя снова появилась в руках художника.

— Ого-го! — крикнул он. — Вот воплощенное тщеславие, одетое в лиловые перья. Вот гневное презрение и торжественность плоти. Как вы называете этих птиц?

— Это индюки и индюшки! — закричали дети; в это же время старый индюк с покрасневшим наростом стал бесноваться, нападая на лиловое трико Галя.

— Прошу прощения, ваше великолепие, — сказал птице художник, — я сегодня зарисовал две хорошие новые вещи, — и он приподнял свою лиловую шапочку и поклонился кричавшей птице.

Потом все четверо прошли через травянистый луг к Бугорку, на котором стоят «Липки». При ярком вечернем солнце обветренный и развалившийся старый дом окрасился в цвет кровяного рубина. Голуби клевали известку возле развалившейся трубы; пчелы, которые жили под черепицами, наполнили своим жужжанием горячий августовский воздух; запах буксов, прижавшихся к окну молочной, смешивался с ароматом влажной земли, свежего хлеба и дыма.

Жена фермера подошла к двери; она держала на руках ребенка, защитив глаза рукой от солнца, наклонилась, сорвала веточку розмарина и свернула в фруктовый сад. Старый сторожевой пес раза два тявкнул из будки, заявляя, что он охраняет пустой дом. Пек задвинул засов калитки.

— Удивляетесь ли вы, что я люблю это? — шепотом спросил Галь. — Что могут знать горожане о красоте и характере строений и земли?

Они все уселись рядом на старинной дубовой скамье фермы «Липки» в саду и смотрели через долину туда, где за домом плетельщика корзин и изгородей стояла старая кузница; Хобден рубил дрова в саду около своих ульев. Вот его топор упал; через секунду раздался стук.

— Да, — произнес Галь. — Там, где стоит дом этого старика, был литейный завод мастера Джона Коллинза. Много ночей я просыпался от стука его огромного молота. Бум-бим!.. Когда ветер дул с востока, мне случалось слышать, как в Стокенсе завод мастера Тома Коллинза отвечал ему: бум-бом!.. В промежутках слышались удары молотков сэра Джона Пельгама, в Брактлинге; они походили на голоса школьников; тук-тук-тук — слышал я и засыпал под эти звуки. Да, в этой долине было столько же кузниц и заводов, сколько в мае бывает кукушек. А теперь все исчезли.

— А что они изготовляли? — спросил Ден.

— Орудия для королевских судов и для других кораблей. По большей части это были серпентины. Когда орудия бывали готовы, являлись королевские посланцы и на наших волах везли их к берегу. Посмотрите, вот это портрет одного из первых и лучших моряков.

Галь перевернул одну страницу и показал детям выполненный карандашом портрет молодого человека с подписью: Себастьян.

— Он явился к Джону Коллинзу с приказом короля изготовить двести серпентин (это были злобные маленькие пушки) для снаряжения кораблей. Я зарисовал его, когда он сидел у нас подле камелька и рассказывал моей матушке о землях, которые собирался открыть на краю земли. И он отыскивал такие земли. Бывает чутье, ведущее человека по неведомым морям. Себастьян носил фамилию Кабо; он родился в Бристоле, но был наполовину иностранцем. Благодаря ему я получил много денег. Ведь он-то и помог мне выстроить церковь.

— А я думал, это сделал сэр Эндрью Бартон, — заметил Ден.

— Да, да, но фундамент кладут раньше, чем строят крышу, — ответил Галь. — Первым толкнул меня на этот путь Себастьян. Я приехал сюда не для того, чтобы служить Господу, как подобало бы благочестивому художнику, а желая показать, какой я великий человек. Мои соотечественники не обращали на меня внимания, и поделом мне. «Зачем это он, — говорили они, — сует свой нос в здание старой церкви святого Варнавы? Церковь наполовину разрушилась со времени черной смерти и должна остаться в руинах. Пусть он лучше повесится на веревке на своих лесах». Все благородные и простые, великие и малые — Гайсы, Фоульсы, Феннерсы, Коллинзы — все, все были против меня. Только сэр Джон Пельгам поддержал мое мужество и приказал продолжать постройку. Но мог ли я сделать это? Когда я просил Коллинза одолжить мне его волов, чтобы привезти стропила, оказывалось, что волов нет дома. Правда, он обещал мне набор железных скобок и прутьев для крыши, но они не попали ко мне в руки, а те, которые попали, были ржавыми и с трещинами. И так получалось со всеми. Никто ничего не говорил, но ничего не делалось, если я не присутствовал сам, да и тогда люди работали плохо. Мне казалось, что вся страна заколдована.

— Конечно, была заколдована, — сказал Пек, подтягивая колени к подбородку. — А ты никого не подозревал?

— Нет, пока Себастьян не явился за орудиями, и Джон Коллинз не начал играть с ним таких же противных штук, как со мной. В течение нескольких недель он изготовил две-три серпентины, но такие, которые, по словам знатоков, годились только на переплавку. Тогда Джон Коллинз стал качать головой и говорить, что он не решится послать королю несовершенные орудия. Святители, как бушевал Себастьян! Я хорошо помню это, потому что мы сидели как раз на этой же скамье и рассказывали друг другу о наших печалях.

Когда Себастьян пробесновался шесть недель и получил только шесть серпентин, Дирк Брезент прислал мне сказать, что запас камня, который он вез из Франции, выброшен им за борт для облегчения его корабля, который преследовал Эндрью Бартон вплоть до самого порта Рай.

— Ага, пират! — заметил Ден.

— Да. Я рвал на себе волосы; в это время приходит ко мне мой лучший каменщик, Виль, дрожит и уверяет, что сам дьявол, с огромными рогами, с хвостом и весь в цепях, убежал от него из церковной колокольни и что остальные рабочие отказываются строить. Тогда я пошел с ними в харчевню «Колокол» и угостил каждого кружкой пива. Мне встретился мастер Джон Коллинз и сказал:

— Делай, как знаешь, мальчик, но на твоем месте я послушался бы знамения и оставил в покое старую церковь.

Мои рабочие закивали своими грешными головами и согласились с ним. Но они меньше боялись дьявола, нежели меня; я это узнал позже.

С такими милыми вестями я прихожу в «Липки» и вижу, что Себастьян белит потолок кухни моей матушки. Он ее любил, как сын.

— Мужайся, голубчик, — сказал он. — Бог там, где он и был. Только мы с тобой сущие ослы. Нас провели, Галь, и да будет стыдно мне, моряку, что я раньше не угадал этого. Ты должен бросить свою колокольню, потому что в ней дьявол; я не получаю серпентин, так как Джон Коллинз не в состоянии хорошенько отлить их. Между тем Эндрью Бартон крадется от порта Рай. Зачем? Чтобы получить те самые серпентины, которые уходят из рук бедного Кабо. Я готов заложить мою часть новых материков, что упомянутые серпентины спрятаны в колокольне церкви святого Варнавы. Это ясно, как бывает ясно виден ирландский берег в светлый полдень.

— Они не осмелятся этого сделать, — возразил я. — Кроме того, продажа пушек врагам короля — измена, за которую грозит виселица.

— Их соблазняет большой барыш. Многие люди ради этого решаются рискнуть головой. Я сам торговал, — сказал Себастьян. — Но мы должны уличить их, уличить во имя чести Бристоля.

И тут же, сидя на ведре с известковыми белилами, Себастьян придумал план. Во вторник мы сделали вид, что уезжаем в Лондон, и простились со всеми нашими друзьями, особенно с мастером Коллинзом. Проехав же немного, вернулись через заливные луга, спрятали наших лошадей в ивовой роще, там, где начинается пашня, и ночью прокрались к старой церкви. Стоял густой туман, но лунный свет пробивался сквозь него.

Едва я закрыл за нами дверь колокольни, как Себастьян растянулся в темноте.

— Ох, — сказал он, — поднимай ноги выше и щупай руками пол, Галь. Я натолкнулся на пушки.

Я послушался его совета и в черной тьме насчитал двадцать стволов серпентин, которые лежали в соломе. Их и не подумали спрятать.

— Вот здесь две маленькие пушки, — сказал Себастьян, постукивая рукой по металлу. — Они приготовлены для нижней палубы корабля Эндрью Бартона. Честный, честный Коллинз. Это его склад, его арсенал, его оружейная мастерская. Теперь ты видишь, почему твой шум, стук, твои работы вызвали дьявола в Суссексе? Ты много месяцев мешал Коллинзу честно торговать. — И Себастьян засмеялся.

Обмазанная свежей глиной башня — не самое теплое место в полночь, а потому мы поднялись на лестницу колокольни, и там Себастьян наступил на коровью шкуру с хвостом и рогами.

— Ага, — произнес он. — Твой дьявол забыл здесь свою одежду. Ну, идет ли мнеэтот плащ, Галь?

Он надел на себя коровью шкуру и остановился в полосе лунного света, который проникал через узкое окошко. По чести — сущий дьявол. Потом Себастьян сел на ступеньку, стал колотить хвостом по доске, со спины он казался еще ужаснее, чем спереди. Сова влетела и поскреблась о его рога.

— Пословица говорит, что, если ты хочешь прогнать дьявола, запирай дверь, — прошептал Себастьян. — Но она лжет, как и другие поговорки, Галь, потому что я слышу, как дверь в башню отворяется.

— Я запер ее. У кого же, побери его чума, может быть второй ключ? — спросил я.

— Судя по звуку шагов, ключи у всех прихожан, — ответил Себастьян, вглядываясь в темноту. — Молчи, молчи, Галь. Слышишь, они стонут, охают. Я уверен, принесли еще несколько моих серпентин. Одна, другая, третья, четвертая. Все внесены. Поистине, Эндрью снаряжает свои корабли, точно адмирал. Всего двадцать четыре серпентины.

В эту минуту до нас долетел глухой голос Джона Коллинза, повторивший, как эхо:

— Двадцать четыре серпентины и две малые пушки. Весь заказ сэра Эндрью Бартона.

— Как вежливо он величает пирата. Что же это?.. — прошептал Себастьян. — Не бросить ли в его голову мой кинжал, Галь?

— В среду орудия отправятся в порт Рай в шерстяных фурах под тюками шерсти. Дирк Брезент опять встретит их в Удиморе, — продолжал Джон.

— Господи, что за странные приемы торговли! — произнес Себастьян. — Полагаю, мы с тобой единственные два младенца, не участвующие в барышах.

Действительно, внизу было человек двадцать, и все говорили громко, как на ярмарке. Мы сосчитали их по голосам.

Вот Джон Коллинз пропищал:

— Орудия для Франции мы положим здесь же в следующем месяце. Скажи, Виль, когда твой молодой дурак (это, значит, я) вернется из Лондона?

— Не знаю, — послышался ответ Вилли. — Кладите их, куда вам угодно, мистер Коллинз. Мы все до того боимся дьявола, что не войдем в башню.

Этот мошенник засмеялся.

— А тебе, Виль, легко вызывать дьявола, — прозвучал другой голос, голос Ральфа Хобдена, который работал в кузнице.

— А-а-минь! — прогремел Себастьян, и не успел я схватить его, как он спрыгнул с лестницы! — ну, сущий дьявол! — и страшно заревел. Он заработал кулаками; они убежали. Святители, как они улепетывали! До нас донесся их стук в дверь харчевни «Колокол»; тогда мы тоже пустились в путь.

— Что делать дальше? — спросил Себастьян, перепрыгивая через кустарник и поднимая при этом вверх свой коровий хвост. — Я разбил лицо честному Джону.

— Поедем к сэру Джону Пельгаму, — сказал я, — он единственный человек, который поддерживал меня.

Мы отправились в Брайтлинг; промчались мимо сторожек сэра Джона, из которых сторожа собирались осыпать нас пулями, приняв за браконьеров; разбудили сэра Джона Пельгама, усадили его в его судейское кресло и рассказали ему обо всем, показав при этом коровью шкуру, которая все еще болталась на Себастьяне; он хохотал до слез.

— Отлично, отлично, — сказал сэр Джон Пельгам. — Еще до рассвета дело будет решено. На что вы жалуетесь? Мастер Коллинз мой старый друг.

— Но не мой, — возразил я. — Когда я думаю, как он и ему подобные подставляли мне ножки и выживали меня из церкви… — И я задохнулся.

— Ведь церковь была нужна им для другого дела, — мягко заметил сэр Джон.

— И они помешали мне получить мои серпентины, — с жаром произнес Себастьян. — Получи я мои орудия, я уже пересек бы половину западного океана. Теперь же серпентины проданы шотландскому пирату.

— А где доказательство? — поглаживая свою бороду, спросил сэр Джон.

— Час тому назад я чуть не переломал себе о них ноги и слышал, как Коллинз приказал переправить их Эндрью Бартону.

— Слова, одни слова, — протянул Пельгам. — Мастер Коллинз в лучшем случае — лгун.

Сэр Пельгам говорил так серьезно, что на одно мгновение в моей голове шевельнулась мысль о его участии в тайной торговле, и я заподозрил, что в Суссексе нет ни одного честного литейщика.

— Ответьте во имя рассудка, — заговорил Себастьян, стуча по столу своим коровьим хвостом, — чьи же эти орудия?

— Очевидно, ваши, — ответил сэр Джон Пельгам. — Вы явились с королевским приказом изготовить их, и мастер Коллинз отлил их на своем заводе. Если ему было угодно перетащить их в церковную башню, орудия очутились только ближе к главной дороге, и вы избавлены от части перевозок. Зачем видеть злой умысел в простом поступке доброго соседа, юноша?

— Боюсь, что я недобро отплатил ему, — заметил Себастьян, поглядывая на свой кулак. — Как же поступить с маленькими пушками? Они пригодились бы мне, но эти орудия не включены в королевский заказ.

— Опять доброта, доброта любящего человека, — продолжал сэр Джон. — Благодаря своему рвению услужить королю и любви к вам, мастер Коллинз, без сомнения, прибавил эти два орудия в виде дара. Ах вы, треска, разве это не ясно, как начинающийся теперь рассвет?

— Да, ясно, — согласился Себастьян. — О, сэр Джон, почему вы никогда не служили на море? На суше ваш талант пропадает даром, — и он с нежной любовью посмотрел на него.

— Я делаю все, что могу на своем месте, — ответил сэр Джон, снова погладил свою бороду и произнес громовым голосом, как всегда во время суда: — Но слушайте меня, вы, юноши, в полночь вы выделывали штуки, которых я не одобряю, бегали около харчевни, застали мастера Коллинза за его (на минуту он задумался), за его хорошими деяниями, которые он желал до времени сохранить в тайне, и жестоко напугали его…

— Верно, сэр Джон. Посмотрели бы вы, как он улепетывал, — заметил Себастьян.

— Позже вы примчались ко мне с историями о пиратах, о фурах и коровьих кожах, и ваши слова, правда, заставили меня хохотать, но возмутили мою совесть судьи. Поэтому я вернусь с вами к колокольне, захватив с собой нескольких моих собственных людей да три-четыре телеги, и, ручаюсь, мастер Коллинз добровольно отдаст вам, мастер Себастьян, ваши серпентины и малые орудия. (Он снова заговорил обыкновенным голосом.) — Я давно предсказывал старому мошеннику и его соседям, что они попадут в беду из-за тайных продаж и темных делишек; но ведь нельзя же перевешать половину Суссекса за маленькую кражу пушек? Довольны вы, юноши?

— За два орудия я совершил бы любую измену, — ответил Себастьян и потер руки.

— Вы только что видели измену и мошенничество из-за того же, — заметил сэр Джон. — А теперь на лошадей, и марш получать «орудия».

— Но ведь мастер Коллинз действительно хотел отдать пушки сэру Эндрью Бартону? Правда? — спросил Ден.

— Ну, конечно, — ответил Галь. — Однако он потерял их. Когда разгорелась заря, мы нахлынули на деревню. Сэр Джон ехал впереди всех, и его знамя развевалось; за ним двигалось тридцать здоровых слуг, по пяти в ряд, дальше — четыре фуры, а вслед за ними — четверо трубачей, ради торжественности. Они играли: «Наш король поехал в Нормандию». Вот мы остановились и вытащили звенящие орудия из башни, эта сцена походила на картинку французской осады, которую брат Роджер нарисовал для молитвенника королевы.

— А что сделали мы… я хочу сказать, наша деревня? — опять спросил Ден.

— О, она держалась благородно, — заявил Галь. — Хотя мои односельчане провели меня, я гордился ими. Они высыпали из своих домов, глядя на маленькую армию, точно на проезжающую почтовую карету, и молча пошли своим путем. Ни движения, ни слова. Они скорее погибли бы, чем позволили бы Брайтлингу перекричать себя. Даже этот негодный Виль, выйдя из «Колокола», где он пил утреннюю кружку пива, чуть-чуть было не попал под ноги лошади сэра Пельгама.

— Берегись, сэр дьявол! — крикнул ему сэр Пельгам и осадил лошадь.

— Разве сегодня рыночный день? — спросил Виль. — Почему это здесь все брайтлингские быки?

Я отплатил за это бессовестному негодяю.

Но лучше всех был Джон Коллинз. Он шел по улице (с подвязанной челюстью, которую угостил Себастьян) и видел, как мы вытаскивали первую пушку из дверей.

— Полагаю, вы найдете, что она тяжеловата, — сказал мастер-литейщик.

Тут я в первый раз увидел, как Себастьян попал в тупик. Он открыл и закрыл свой рот: ни дать ни взять — рыба.

— Не обижайтесь, — продолжал Коллинз. — Вы получили орудия за очень дешевую цену, и я думаю, вам нечего сердиться, если вы заплатите мне за помощь.

Ах, он был великолепен! Говорят, это утро обошлось ему в двести фунтов, но он и бровью не повел, даже когда увидел, что орудия повезли из деревни.

— Ни тогда, ни потом? — спросил Пек.

— Раз поморщился, а именно когда доставил церкви святого Варнавы новый набор колоколов (в те времена Коллинзы, Гайсы, Фоулины и Феннерсы были готовы сделать все для церкви. «Проси и получай» — только и пели они). Мы повесили колокола; мастер Коллинз стоял в башне с Черным Ником Фоулином, который поднес нам футляр для креста. Литейщик дергал за колокольную веревку одной рукой, а другой почесывал себе шею. «Пусть лучше она дергает тебя за язык, чем давит мне горло», — сказал он. И только. Таков Суссекс, вечный, неизменный Суссекс.

— А что было потом? — спросила Уна.

— Я вернулся обратно в Англию, — медленно произнес Галь, — получив хороший урок за гордость; но, говорят, что из церкви я сделал жемчужину, настоящую жемчужину. Так-то. И я сделал это для моих односельчан, работая рядом с ними, и (прав был отец Роджер) никогда позже я не видел столько хлопот и такого торжества. Это в природе вещей. Милая, дорогая моя страна! — Его голова опустилась на грудь.

— Дети, вон ваш отец. О чем это он разговаривает со старым Хобденом? — заметил Пек, раскрывая кулак, в котором были зажаты три листка.

Дети посмотрели в сторону дома Хобдена.

— Знаю, — сказал Ден. — Он говорит о старом дубе, который лежит поперек ручья. Папа хочет, чтобы его вырыли.

В тихой долине звучал голос Хобдена.

— Делайте, как вам угодно, — говорил он. — Только корни старого дерева укрепляют берег. Если вы уберете дуб, берег обвалится, и во время следующего половодья ручей затопит луга. Впрочем, как угодно. Только вот мистрис очень нравятся папоротники, которые выросли на его коре.

— Ну, я подумаю, — сказал отец.

Уна засмеялась журчащим смехом.

— Какой дьявол в «этой» колокольне? — лениво усмехаясь, спросил Галь. — По голосу, вероятно, Хобден.

— Этот дуб — настоящий мост, он соединяет заросли с нашим лугом. Хобден говорит, что там лучше всего ставить силки. Он только что поймал двух кроликов, — ответила Уна. — Он не позволит вырыть дуб.

— О, Суссекс, вечно глупый Суссекс! — пробормотал Галь.

В следующее мгновение до «Липок» донесся голос отца детей, а на колокольне часы пробили пять.

ОТЛЕТ ИЗ ДИМЧЕРЧА

Стемнело; мягкий сентябрьский дождь стал падать на головы собирателей хмеля. Матери повернули скрипучие детские колясочки и покатили их из садов; старики вынули счетные книги. Молодожены двинулись домой, укрываясь под одним зонтиком; холостяки поплелись за ними и со смехом поглядывали на них. Ден и Уна отправились печь картофель в сушильню, туда, где во время сбора хмеля старый Хобден и его любимица, охотничья собака, синеглазая Бес, жили целый месяц.

Дети, по обыкновению, уселись на покрытую мешками лежанку напротив очага и, когда Хобден закрыл ставни, стали, тоже по обыкновению, смотреть на остывающие угли, жар от которых уходил вверх по старинной трубе. Хобден наколол нового угля, спокойно уложил свежие куски туда, где они могли принести больше всего пользы, подошел к Дену, который передал ему картофель, заботливо разместил картофелины по краю камина и остановился, рисуясь черной тенью на фоне вспыхнувшего пламени. Так как Хобден закрыл ставни, в сушильне стало темно, и старик зажег свечку в фонаре. Дети привыкли ко всему, и это им нравилось.

Немного поврежденный умом сын Хобдена, Пчелиный Мальчик, скользнул в сушильню, точно тень. Дети угадали, что он пришел, только когда Бес завиляла своим коротким обрубленным хвостом.

А снаружи донесся чей-то громкий голос, который пел, несмотря на моросивший дождь.

— Только двое людей могут так реветь, — заметил старый Хобден и обернулся.

Пение стало еще громче. Дверь растворилась, и на пороге показалась фигура рослого человека.

— Ну, говорят, оживленная работа оживит и мертвого, и теперь я верю этому. Это ты, Том, Том Шосмис? — Хобден опустил свой фонарь.

— Не скоро ты узнал меня, Ральф.

Шосмис вошел в сушильню, это был исполин, ростом на три дюйма выше Хобдена, с седой бородой и баками, с темным лицом, но со светлыми голубыми глазами. Старики пожали друг другу руки, и Уна с Деном услышали, как две жесткие ладони стукнули одна о другую.

— Ты по-прежнему сильно жмешь руку, — заметил Хобден. — Не помню — тридцать или сорок лет тому назад ты раскроил мне голову на ярмарке в Писмарше?

— Всего тридцать, и зачем нам считаться, кто кому разбил голову? Ты отплатил мне, стукнув меня шестом от хмеля. Как мы попали домой в ту ночь? Вплавь?

— Тем путем, которым фазан попадает в сумку браконьера, то есть благодаря счастью и маленьким заклинаниям.

И старый Хобден громко расхохотался.

— Я вижу, ты не забыл старого. Ты по-прежнему занимаешься «этим»? — И гость старого плетельщика сделал вид, что стреляет из ружья.

Хобден ответил движением руки, которым он как бы ставил силок для кролика.

— Нет, мне осталось теперь только «это». Что делать? Старость. А где ты был все эти годы?

«Я побывал в Плимуте; я побывал в Дувре, я шатался по всему свету», — пропел старик строфу из старой песни. — И, — прибавил он, — мне кажется, я знаю старую Англию лучше многих.

Повернувшись к детям, он подмигнул им.

— Вероятно, тебе рассказали много небылиц. Я изучил Англию вплоть до Вайльдшайра. Там меня даже надули, продав мне плохую пару садовничьих перчаток, — заметил Хобден.

— Лгут и надувают повсеместно. Но ты, Ральф, все же поселился на старом пепелище.

— Нельзя пересадить взрослое дерево, оно умрет, — сказал Хобден и засмеялся. — А я умирать хочу не больше, чем ты желаешь помочь мне просушить мой хмель.

Старый исполин прислонился к стене у камина, развел руками и сказал:

— Найми меня.

И два приятеля захохотали. Скоро дети услышали, как их лопаты заскребли по холсту, на котором лежал слой желтых шишек хмеля, сушившегося над огнем; когда же старики переворошили хмель, сарай наполнился сладким, навевающим дремоту запахом.

— Кто это? — шепотом спросила Уна Пчелиного Мальчика.

— Знаю не больше, чем вы оба… если вы знаете, — с улыбкой ответил он.

По сушильным доскам топали ноги; раздавались голоса разговаривающих. Сквозь отверстие пресса прошел мешок; он наполнился и растолстел, когда старики насыпали в него хмель. «Звяк» — лязгнул пресс и расплющил мешок в лепешку.

— Тише! — крикнул Хобден. — Не то разорвешь холст. Ты не осторожнее быка фермера Глизона. Садись-ка к огоньку. Теперь дело пойдет.

Старики вернулись к камину; Хобден открыл ставни, чтобы посмотреть, готов ли картофель, а Том Шосмис сказал детям:

— Посильнее посолите картофелины. Это покажет вам, какого сорта я человек. — Он опять подмигнул, Пчелиный Мальчик снова засмеялся, а Уна широко открыла глаза и посмотрела на Дена.

— Я-то знаю, что ты за человек, — проворчал старый Хобден, собирая картофелины.

— Ты знаешь? — Том зашел за спину своего друга. — Некоторые из нас не выносят подков, церковных колоколов, живой, проточной воды. Кстати, говоря о проточной воде, — обратился он к Хобдену, отходившему от очага. — Помнишь ты большое наводнение, во время которого работник мельника утонул на улице Робартсбриджа?

— Еще бы. — Старый Хобден опустился на кучу угля возле камина. — В тот год я ухаживал за моей женой. Я был возничим у Плема и получал десять шиллингов в неделю. Моя жена уроженка Марша.

— Удивительно странное место этот Марш, — заметил Шосмис, — я слышал, мир делится на Европу, Азию, Африку, Америку, Австралию и Марш.

— Уроженцы Марша думают так, — сказал Хобден. — Уж как я бился, стараясь разубедить в этом мою жену.

— А из какой деревни она была? Я забыл, Ральф.

— Из Димчерча, под стеной, — ответил Хобден, держа в руке картофелину.

— Значит, из рода Пет или Вайтгифт. Так?

— Она была Вайтгифт. — Хобден разломал картофелину, стал есть ее аккуратно, как это делают люди, старающиеся не терять ни крошки на ветру. — Пожив здесь, она стала разумна, но первые двадцать лет жизни со мной была бесконечно странной женщиной. И до чего чудесно обращалась она с пчелами!

Хобден отрезал кусочек картофелины и выкинул его за порог двери.

— Ах, я слышал, что все Вайтгифты умеют видеть дальше других, — сказал Шосмис. — А как она?

— Моя жена была честной женщиной и не занималась колдовством, — ответил Хобден. — Она только понимала значение полета птиц, мелькания падающих звезд, звука роящихся пчел и тому подобных вещей. И нередко лежала, не смыкая глаз, и говорила, что слушает призывы.

— Это ничего не доказывает, — проговорил Том. — Все уроженцы Марша — прирожденные контрабандисты. Она должна была слушать по ночам; это у нее в крови.

— Конечно, — с улыбкой ответил Хобден. — То есть когда несли контрабанду не в Марше, а поближе к нашему дому. Но не это волновало мою жену. Ее занимали нелепости; она говорила, — он понизил голос, — о фаризиях.

— Да. Я слыхивал, что в Марше в них верят. — И Том посмотрел в широко открытые детские глаза.

— Фаризии, — повторила Уна. — Феи? Волшебн… О, я понимаю.

— Жители гор, — произнес Пчелиный Мальчик и швырнул к порогу половину своей картофелины.

— Именно, — сказал Хобден. — У него (плетельщик указал на своего сына) ее глаза и ее чутье. Так выражалась она.

— А что ты думал?

— Гм, — промычал Хобден. — Человек, который вечно возится в поле, вечером занимается только сторожами дичи.

— Оставим это, — ласково попросил его Том. — Я видел, как ты выбросил за дверь хорошую часть картофелины. Ты веришь или не веришь?

— На картофелине было большое черное пятно, — с негодованием заметил Хобден.

— А я не видал пятнышка, и мне казалось, что ты хотел покормить кого-то, кому картофель мог пригодиться. Но оставим это. Веришь ты в них или нет?

— Я молчу, потому что ничего не слыхал, ничего не видал. Но если ты скажешь, что ночью копошатся не только люди, звери, птицы или рыбы, я не стану называть тебя лгуном. Но что ты скажешь, Том?

— Тоже промолчу. Я только расскажу одну историю, а ты суди о ней, как угодно.

— Пойдет речь о бессмыслицах, — проворчал Хобден, но стал набивать свою трубку.

— В Марше называли это отлетом из Димчерча, — медленно заговорил Том. — Может быть, ты слыхал историю?

— Моя жена десятки раз рассказывала мне ее… И в конце концов я верил ей… иногда.

Хобден прикурил трубку от желтого пламени своего фонаря. Том подпер рукой подбородок и спросил Дена:

— А вы бывали на Марше?

— Только в Рае, и то раз, — ответил Ден.

— Ах, это окраина. Дальше поднимаются колокольни подле церквей; мудрые старухи сидят у своих порогов; море набегает на землю; дикие утки стаями собираются в канавах. Весь Марш исполосован канавами, и там и сям видишь протоки и шлюзы. Можно слышать, как вода журчит и шумит в них во время прилива; слышишь также, как море ревет справа и слева от стены. Видели вы, до чего Марш ровен? Сперва думаешь, что легко пересечь его, но канавы и каналы заставляют дороги виться прихотливо, точно пряжу на прялках. Кружишься при ярком дневном свете.

— Это все потому, что люди отвели воду в каналы, — заметил Хобден. — Когда я ухаживал за моей женой, по всей низине шумели зеленые тростники. Да, зеленые, и властитель болот разъезжал по лугам так же свободно, как туман.

— Кто это был? — спросил Ден.

— Лихорадка и озноб. Раза два этот властитель потрепал меня по плечу так, что я весь задрожал. Но теперь болота осушены, лихорадка исчезла, и люди смеются, говоря, что властитель болот сломал себе шею в канаве. Прекрасное это место для пчел и уток.

— Люди, — продолжал Том, — жили там испокон веков. Уроженцы Марша говорят, что с самых древних времен фаризии особенно любили Марш. Им легко это знать; они, отцы и сыновья, занимались контрабандой с тех самых пор, как на овцах стала расти шерсть. И по их словам, фаризии были бесстрашны и нестыдливы, как кролики. При дневном свете их хороводы вились на открытых дорогах, они зажигали маленькие зеленые огоньки в канавах, и то показывали их, то прятали, ну точно честные контрабандисты свои фонари. А иногда запирали церковные двери перед пастором и его причетником в воскресенье.

— Вероятно, это делали контрабандисты, прятавшие в церкви кружева или водку, чтобы потом убежать из Марша. Я говорил это моей жене, — заметил Хобден.

— Конечно, она тебе не верила, раз была урожденная Вайтгифт. Во всяком случае, хорошо жилось фаризиям в Марше, пока отец королевы Бес не ввел там реформацию.

— Ее одобрил акт парламента? — спросил Хобден.

— Конечно. В нашей старой Англии ничто не делается без парламентского акта, без приказа, без обнародования требований. Отец королевы Бес получил этот акт от парламента, и пошла кутерьма. Одни стали на одну сторону; другие — на другую и принялись жечь друг друга. Кто брал верх, тот и жег побежденных. Это испугало фаризий, потому что мир между людьми для них пища и питье, а злоба и ненависть — яд.

— Вот то же и с пчелами, — заметил Пчелиный Мальчик. — Пчелки не остаются в доме, где есть ненависть.

— Истина, — согласился Том. — Реформация испугала фаризий, как жнец, который идет вдоль последней полосы пшеницы, пугает кроликов. Жители лугов, лесов и вод собрались в Марш со всех сторон и стали говорить: «Благородные или низкие, все мы должны улететь из этих мест, потому что веселая Англия погибла, и нам в ней так же нет места, как и изображениям святых».

— И все они соглашались с этим? — спросил Хобден.

— Все, кроме одного древнего существа, по имени Робин. Ты слыхал о нем. Ну, чего смеешься? — спросил Том Дена. — Все это дело с фаризиями не пошло впрок Робину; уж очень он привык жить подле людей. Да и не хотелось ему бросать свою старую Англию; поэтому остальные послали его к людям просить у них помощи. Только ведь существа из крови и плоти прежде всего думают о своих делах, и Робин ничего не добился. Люди оставались глухи, они принимали его голос за отзвуки прибоя.

— А чего вы… чего хотели феи и волш… то есть фаризии? — спросила Уна.

— Ну, конечно, лодки. На своих крылышках они так же не могли бы перелететь через пролив, как и слабые бабочки. Им хотелось добыть лодку и моряков, которые переправили бы их во Францию, где люди еще не перестали молиться перед изображениями святых. Они не переносили жестокого звона кентерберийских колоколов, которые звонили для того, чтобы снова сожгли несчастных мужчин и женщин; они не могли видеть, как королевские гордые горцы разъезжали по всей стране, приказывая срывать с церковных стен и со стен домов изображения святых. А между тем им не удавалось получить лодку с моряками и переплыть во Францию. Люди в то время занимались своими делами. Марш кишел фаризиями, древними существами; они собирались туда со всех концов Англии, стараясь всеми средствами воздействовать на сознание людей и сказать о своих печалях… Не знаю, слыхали ли вы, что фаризии похожи на цыплят?

— Моя жена говаривала это, — заметил Хобден, сложив на коленях свои коричневые руки.

— Это верно. Собери слишком много цыплят вместе — и земля будет отравлена; у них появится типун, и они перемрут. Точно так же, когда столпятся фаризии в одном месте, они, правда, не умрут, но люди, бродящие между ними, занедужат и затоскуют. Фаризии этого не хотят, люди об этом ничего не знают, но я говорю правду. Так, по крайней мере, я слыхал. И все эти существа были испуганы, взволнованы: старались, чтобы люди услышали их мольбы, а потому жители низин чувствовали тяжесть. Над Маршем как бы нависла гроза. В сумерках в церквах вспыхивали болотные огни, стада скота внезапно рассеивались, хотя ни один человек не пугал животных; бараны жались друг к другу, хотя никто не сгонял их вместе; лошади убегали, маленькие зеленые огни чаще прежнего мерцали на откосах рвов; чаще прежнего также вокруг домов слышался топот невидимых ножек; и день и ночь, ночь и день каждому чудилось, что около него что-то ползает, кто-то его манит, но неизвестно кто. Холодный пот бежал по телу людей. Ни мужчина, ни девушка, ни женщина, ни ребенок не мог успокоиться в течение всех недель, пока в Марше кишели фаризии. И люди решили, что это предвестие бедствий для их низин; что, вероятно, море нахлынет на Димчерчскую стену и зальет их или придет чума. Существа из плоти и крови старались прочитать зловещие признаки на волнах моря или в клубах облаков, вглядывались в даль и в высокое небо. Но никто не думал посмотреть вниз, подле себя.

Ну-с, в Димчерче, около стены, жила одна бедная вдова; не было у нее мужа, не было никакого имущества, а потому у нее оставалось много времени на то, чтобы чувствовать и ощущать. Вот она и угадала, что к ее порогу пришли такие тяжелые беды, каких она еще никогда не переживала. У вдовы было два сына — один слепой от рождения, другой немой после падения в детстве со стены. В то время, о котором я говорю, они, уже взрослые, не получали заработка, и она работала, чтобы прокормить их: держала пчел и отвечала на вопросы.

— На какие вопросы? — спросил Ден.

— Например, где можно найти потерянную вещь; что надевать на шею скрюченного ребенка; как помирить поссорившихся влюбленных. И она почувствовала тяжесть, нависшую над низинами Марша, как угри ощущают приближение грома. Это была мудрая женщина.

— Моя жена тоже тонко чувствовала перемену погоды, — заметил Хобден. — Я видал, как перед грозой из-под щетки с ее волос летел дождь искр, точно с наковальни. Ну а на вопросы она не отвечала.

— Та вдова была искательница, а ищущие иногда находят. Раз ночью лежала она в постели. Ей было жарко, и она чувствовала боль в теле. Вдруг пришла к ней сонная греза, постучалась в ее окно и позвала:

— Вдова Вайтгифт, вдова Вайтгифт!

Сперва, судя по мельканию крыльев и шороху, она подумала, что налетели синицы, но потом поднялась с постели, оделась и открыла дверь воздуху Марша. В ту же минуту Вайтгифт почувствовала, что ее окружает какое-то волнение, сильное, как лихорадка и озноб, услышала также ропот и крикнула: «Что это? О, что это?»

Что-то запищало, точно лягушки в канавах; потом послышался как бы стук стеблей тростника; наконец, большая прибойная волна стала колотиться о стену, и ее рев помешал вдове слышать.

Три раза спрашивала она и три раза ропот моря заглушал ответ. Однако вдова выбрала спокойную минуту и опять закричала:

— Что случилось в Марше? Что давило мне сердце и волновало меня прошлый месяц?

В ту же секунду маленькая рука дернула ее за подол платья, и, почувствовав это, вдова наклонилась.

Том Шосмис раскрыл свой огромный кулак, посмотрел себе на ладонь и улыбнулся.

— Не затопит ли море Марша? — спросила Вайтгифт. Она была истая дочь своих низин.

— Нет, — ответил тонкий голосок. — Относительно этого будь спокойна.

— Не чума ли подходит? — спросила опять Вайтгифт. Только таких бедствий и ждала она.

— Нет, относительно этого спи спокойно, — сказал ей Робин.

Вдова повернулась было, собираясь уйти в дом, но раздались такие пронзительные и огорченные голоса, что Вайтгифт остановилась и снова спросила:

— Если никакая беда не грозит родной мне плоти и крови, что я могу сделать?

Тогда маленькие существа окружили ее и стали просить у нее лодку, чтобы переправиться в ней во Францию и навеки остаться там.

— На стене есть лодка, — ответила вдова, — но я не в силах столкнуть ее в море; не могу и переправить вас через пролив.

— Дай нам на время своих сыновей, — зазвучали голоса, — позволь им управлять лодкой, о, мать, о, мать!

— Один из них немой, а другой слепой, — ответила она, — и тем дороже для меня оба, а вы погубите их в бурном море. — Голоса дошли до нее, и она поняла, что ее просят также и дети. Этого она не могла вынести и потому сказала: «Если вы уговорите моих сыновей, я не стану останавливать их. Большего от матери нельзя ждать».

Тут зеленые огоньки замелькали и затанцевали перед ней, и у нее голова закружилась; тысячи маленьких ног затопали вокруг; до вдовы донесся звон жестоких колоколов и рокот волн, яростно бивших о большую стену. Тем временем древние существа заставили сновидение разбудить сыновей вдовы; и вот Вайтгифт увидела, как они оба вышли из дома и, не сказав ей ни слова, миновали ее. Она закусила губы и, заливаясь слезами, пошла за ними к старой лодке на стене. Немой и слепой спустили шлюпку в море!

Молодые люди установили мачту, натянули парус, и слепой сказал вдове: «Мама, мы ждем, чтобы ты позволила нам и благословила перевезти их на тот берег».

Шосмис закинул голову и полузакрыл глаза.

— Ах, — продолжал он, — вдова Вайтгифт была хорошая, отважная женщина. Она стояла, крутила пальцами концы своих длинных волос и дрожала, как тополь. Фаризии заставили молчать своих детей и ждали тихо-тихо. Только на нее и надеялись они; без ее позволения и благословения они не могли отплыть, ведь она была мать. Да, она дрожала, как осина. Наконец сквозь зубы сказала: «Отправляйтесь. Я позволяю вам и благословляю вас».

Тогда я увидел… тогда, говорят, ей пришлось идти домой, точно против течения бурного потока; дело в том, что фаризии неслись мимо нее. Они летели по берегу к лодке, все, все, стараясь убежать из жестокой старой Англии. Вы могли бы слышать, как звенело серебро; маленькие тюки падали в лодку; крошечные мечи звенели о щиты; невидимые пальчики царапали доски, когда два сына вдовы отталкивали шлюпку. Она оседала все ниже и ниже, но вдова видела только своих сыновей, которые наклонялись к рулю. Парус надулся, они отплыли, и шлюпка погрузилась глубоко, как барк в Рае, и скоро исчезла в прибрежном тумане. Вдова же Вайтгифт опустилась на землю и плакала до рассвета.

— А я и не знал, что она была там совсем одна, — заметил Хобден.

— Да, вспоминаю; с ней остался тот, кого звали Робин… говорят. Но она так горевала, что не хотела слушать его увещеваний.

— Ах, ей следовало раньше сторговаться с маленькими существами. Я всегда говорил это моей жене! — с жаром произнес Хобден.

— Она послала своих сыновей из чистой любви; она ощущала тяжесть, нависшую над Маршем, и просто хотела рассеять ее. — Том мягко засмеялся. — Она достигла этого. Да, да. Взволнованные мужчины, капризные девушки, страдавшие женщины, плакавшие дети — все почувствовали перемену в воздухе, как только улетели фаризии. Люди вышли из домов свежие, веселые, блестящие, точно улитки после дождя. А вдова Вайтгифт сидела и плакала на стене. Ей следовало верить нам… следовало верить, что ее сыновья вернуться. Но она страшно беспокоилась, и вот через три дня лодка вернулась.

— И конечно, оба ее сына совсем поправились? — спросила Уна.

— Не-ет. Это было бы противоестественно. Они вернулись к ней такими же, какими она отослала их. Слепой ничего не видел, немой, конечно, не мог сказать, что он видел. Вероятно, поэтому-то фаризии и выбрали их.

— Но что обещал ты… что обещал Робин вдове? — спросил Ден.

— Что он обещал?.. — Том притворился, будто вспоминает. — Ведь твоя жена, Ральф, была урожденная Вайтгифт? Она тебе об этом не говорила?

— Когда родился вот он, — Хобден указал на своего сына, — она наболтала мне целый короб всякого вздора. Сказала, будто один из них всегда будет видеть больше остальных людей.

— Это обо мне, обо мне! — закричал Пчелиный Мальчик, да так неожиданно, что все засмеялись.

— Теперь вспомнил, — заметил Том, ударив себя по колену. — Робин обещал, что, пока кровь Вайтгифтов не иссякнет, в каждом поколении ее потомков всегда будет один особенный: его не устрашит беда; ни одна девушка не заставит его вздыхать; ночи не станут пугать; страх не доведет до несчастья; бедствие — до греха и он не будет одурачен женщиной.

— Ну, разве я не такой? — спросил Пчелиный Мальчик, сидевший в серебряном четырехугольнике лунного света, проникавшего через открытую дверь сарая.

— Именно это сказала она, когда мы впервые заметили, что он не походит на остальных. Но откуда ты знаешь? — спросил Хобден.

— Ага! Под моей шапкой кроме волос есть еще многое, — со смехом ответил Том и потянулся. — Когда я провожу домой вот этих юнцов, мы поговорим о старине, Ральф. Хорошо? Да, кстати, где вы живете? — спросил он Дена. — А вы как думаете, мисс, ваш папа даст мне выпить за то, что я отведу вас домой?

Ден и Уна так захохотали, что им пришлось выбежать из сарая. Том поймал их; на одно свое плечо посадил Уну, на другое Дена и зашагал по лугу, на котором их увидели пасшиеся коровы и в лунном свете обдали своим молочным дыханием.

— Ах, Пек, Пек, я сразу узнала тебя, как только ты заговорил о соли. Как же ты мог сделать это? — спросила Уна.

— Что сделать? — спросил Том, перелезая через изгородь возле дуба.

— Притвориться Томом Шосмисом, — договорил за сестру Ден и вместе с Уной наклонился, чтобы спастись от ветвей двух молодых тисов, росших около мостика через ручей. Том почти бежал.

— Это мое имя, мастер Ден, — ответил Том, быстро двигаясь по безмолвной, блестящей дороге туда, где подле куста терновника сидел кролик на самом краю площадки для крокета. — Вот вы и дома, — сказал он, свернув во дворик, и спустил детей на землю в ту самую минуту, когда кухарка Елена вышла и стала осыпать его вопросами.

— Я помог им вернуться из сушильни, — объяснил он ей. — Нет, я здешний уроженец, а не чужой. Я знал эти места раньше, чем родилась ваша матушка. И скажу вам, мисс, спасибо за пиво; в сушильне всегда пересыхает горло.

Елена ушла за пивом; дети вбежали в дом, снова зачарованные листьями дуба, тиса и терновника.

Примечания

1

«Сон в летнюю ночь», комедия В. Шекспира. Перевод А. Л. Соколовского.

(обратно)

2

Полководец Феодосий, восстановивший в Британии римское господство; его сын, император Феодосий Великий (Максим), самовольно провозгласил себя императором Британии и Галлии. — Примеч. пер.

(обратно)

3

Остров близ юго-западного берега Ирландии (Валенция — Valentia). — Примеч. пер.

(обратно)

4

Грациан Август, император Западной Римской империи, сын Валентиана, родился в 359 г. — Примеч. пер.

(обратно)

5

Браманте (Донато д'Анджело, 1444–1514 гг.) — знаменитый художник. Он был превосходным архитектором, живописцем; писал стихи. В Италии много прекрасных церквей и зданий, которые возвел он. — Примеч. пер.

(обратно)

Оглавление

  • МЕЧ ВИЛАНДА
  • ЮНОШИ В ЗАМКЕ
  • ВЕСЕЛЫЙ ПОДВИГ
  • СТАРИКИ В ПЕВНСЕЕ
  • ЦЕНТУРИОН
  • НА БОЛЬШОЙ СТЕНЕ
  • КРЫЛАТЫЕ ШАПКИ
  • ГАЛЬ-РИСОВАЛЬЩИК
  • ОТЛЕТ ИЗ ДИМЧЕРЧА
  • *** Примечания ***