КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Чернышов, Петров и другие [Изабелла Игнатьевна Худолей] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ЧЕРНЫШОВ, ПЕТРОВ И ДРУГИЕ

Господи, за что ты меня так караешь, за что ты наградил меня этим чертовским характером? И все мне неймется, и все я куда‑нибудь вступаю, как в том анекдоте. Почему мне не сиделось в этой самой скорой помощи? Да, трудно после плановой работы в краевой больнице, пусть даже это и была нейрохирургия. Но этот ад постоянного мелькания лиц, животов, ран, эта суматоха дежурных дней, «подготовки коек к дежурству» — моральная инквизиция. Знаете, что значит такая подготовка? В день, когда отделение оказывает экстренную хирургическую помощь городу, маленькое отделение большому городу, зная, что наплыв начнется ближе к вечеру, с самого утра древних старушек, которых родственники радостно кинули в больницу и не идут к ним, погружают на санитарные машины и везут домой. На радость деткам или в пустую холодную комнатушку, где‑то в «Шанхае» старого жилого фонда. С незажившим еще животом, слабую, немощную старушку. Лучше не думать о том, как она там сама управится с собой и своим домашним хозяйством. Лучше не думать. Лучше думать о той новенькой, свежей старушке, что сегодня вечером будет оперирована, а класть ее после операции

будет решительно некуда. Только теперь, через четверть века от тех дней, я понимаю, Что это за мука лежать такой старушке в холле на раскладушке. Я еще не такая старая и не такая грузная, как те бабульки, а не могу ьстать с раскладушки без посторонней помощи, хоть плачь. Лечь могу, а встать — нет.

Я тогда работала на мужской половине отделения. Мне реже приходилось выбрасывать стариков домой. Не потому, что их охотнее забирали сами родственники. Просто их было меньше. Старики умирали быстрее, чем становились дряхлыми и никому ненужными.

Отделение дежурило через день. Экзекуция «подготовки коек» проходила с той же периодичностью.

Работая в глухом малонаселенном уральском районе, абсолютно сельском и абсолютно сельскохозяйственном, в старой земской больнице, которую целиком занимало мое хирургическое отделение, я не знала этих проблем. Лежали старики и старушки, коек хватало и им, и молодым. В своей сельской неотложной хирургии я могла находить интересное своеобразие, даже свою прелесть. Подумать только, сколько ребусов, диагностических, тактических. Это ли не поле для ума! Даже в ежедневном амбулаторном приеме, который надо было вести тоже мне и было на нем до сорока человек, я пыталась увидеть хорошее. Динамику, удовольствие от быстрой, спорой работы с отличной организованной сестрой Аннушкой Лапиной, милым покладистым человеком. Всегда можно было позвать на помощь фельдшера Анну Денисовну.

— Допринимайте пожалуйста, тут немного осталось, а я побегу в отделение оперировать. Такая вот преемственность — сама обнаружила, сама оперирую.

Главное, я люблю эту самую распроклятую скорую помощь. Видно, она больше соответствует складу моего характера. Суматоха или вернее много осмысленных движений в единицу времени мне больше нравятся, чем тихий застой. Там в краевой, в трехлетнем угаре аспирантуры по нейрохирургии, где темп и результативность моей работы были куда выше беготни в районе на Урале, застоя плановой больницы я не почувствовала. Еще бы, «потерять девственность» в такой специальности как нейрохирургия, как острил мой старый шеф–невропатолог, вихрем промчаться за несколько месяцев в неврологическом отделении, где все дела я успевала переделать уже к одиннадцати часам. Два года, не зная роздыху, набирать полный боекомплект для диссертации — 164 операции, это даже больше, чем у шефа на докторскую по этой же теме, но на пять лет позже. Оперировала

почти всех сама. Материал обрабатывала параллельно, не запускала. Съездила на всяческие симпозиумы и конференции в разные концы страны семь раз, опубликовала двенадцать работ, написала черновой вариант диссертации, апробировала его в Перми, куда поехала как круглая сирота — без «папы и мамы», без шефа и даже помощника е кафедры. На защиту, кстати, туда же и так же. Здорово мне выдали на апробации, все больше за противность характера, за строптивость. Не послушалась шефов, повыбрасывала клинику, как «давно спетую песню». Мне и дали за это. Отбивалась как лев. Потом сильно переделала работу, вняв оппонентам, хоть на этот раз возражал против переделки шеф. Ему, оказывается, мой первый вариант нравился больше. Подала работу к защите в последний календарный день третьего года аспирантуры, тридцать первого августа шестьдесят седьмого года. Послала посылкой в Пермь, а шефу принесла квитанцию. На, мол де, и извинись за свои тяжелые сомнения по поводу первой аспирантки — двадцатисемилетней красивой женщины с трехлетним ребенком. «Какой это работник, у нее не то на уме и маленькие дети имеют привычку болеть, мешая мамам просто работать, не то что делать науку за три года», — так или примерно так думал он три года назад.

Господи, Господи, какая ж я все‑таки дура! Почему не сидела тихо на этой самой скорой помощи?! Ну не получилось ничего с нейрохирургией, хоть мне мое будущее в ней рисовалось светлым и ясным. Ну ушли мы из краевой больницы, потеряли эту базу. И сиди себе в неотложке. Из всех нас, молодых на кафедре такое большое и абсолютно самостоятельное поле деятельности в неотложной хирургии четыре года было только у меня. Там я многому научилась, со слезами и болью сама дошла до кое–чего планового. Первую резекцию желудка сделала в этом селе, где мой предшественник за 16 лет работы на резекцию вызывал хирургов по санавиации… Эх, да что теперь горевать! Заладила проклятая баба — хочу что‑нибудь узкого, скорая помощь — вещь необъятная, мне бы что поуже, поконкретней. Так тебе и надо! Ешь теперь свое «узкое». Ничего себе узкое — вся детская хирургия. Если тут и есть что узкое и тесное, так это только операционный доступ, разрез. Лежит такое красное на столе килограмма на два, а вокруг человек пять: хирург и ассистент, сестре операционной сбоку местечко, за дугой у головы анестезиолог с анестезистом. А человека‑то всего сорок сантиметров. Положите на него руки свои, хирург с ассистентом, и… «граждан просят больше

не беспокоиться», помощи вашей больше не потребуется. А на соседнем столе физически одаренный недоросль 14 лет, длиной 170 см, массой 70 кг, с порослью на необходимых местах и водянкой яичка. Вот тебе и узкая специальность. Диапазон, черт побери!

Это я костыляю себя, идя почти каждый день по «пуповине» туда и обратно. Это такая узенькая асфальтная дорожка длиной 50 метров между экстренным корпусом, откуда я пришла, и где на четвертом этаже помещается теплая моя плацента, и детским корпусом, куда меня кинули, вняв моим домогательствам и по причине появления на кафедре нового раздела преподавания — детской хирургии. Произошло это в январе 1970 года, на тридцать третьем году моей жизни.

Я не могу не бегать по этой самой пуповине. Я очень скучаю по своим. У нас была прекрасная атмосфера на кафедре с самого первого дня моей аспирантуры. Молодой шеф, сорок пять ему тогда было, много молодежи 26—30 лет, человек шесть–восемь в разные годы, мало стариков и они не очень «возникали». Нам, молодым, нечего было делить, мы учились в аспирантуре, ординатуре, работали над диссертациями, будучи больничными ординаторами. У нас была одна компания и я в ней чувствовала себя очень уютно.

Здесь же в детской хирургии я многих хорошо знала, с тремя училась в институте на одном курсе, несколько человек уже учились у меня и тем не менее я сразу почувствовала скрытую враждебность. Хорошо, что я не знала тогда, как заведующая, пожилая женщина, вначале сопротивлялась вообще приходу кафедры, потом, видя тщетность этих потуг, требовала от шефа «любого мужчину» и особенно возражала против моей кандидатуры. К счастью, от нее не зависело ничего, кроме того, правда, что она могла попортить мне крови. Переговоры шефа с нею — это скорее дань его хорошему воспитанию.

Так я, пройдя школу района, каторгу аспирантуры, имея десятилетний опыт хирурга, кандидатскую степень, пришла в детскую хирургию и начала снова учиться. Учиться у всех, в том числе, и у своей студентки вечернего отделения, у своего сокурсника, чья профессиональная биография избежала таких зигзагов, как моя. Я мрачно шутила, что ассистент — это тот человек, который ассистирует. Диапазон хирургической работы отделения был в основном неотложный. Плановая работа составляла малую часть и была в пределах типовых операций. Мне знаком был этот тип людей, которые достигнутое ими в конце жизни почти обожествляли, а остальную

часть человечества не считали достойными таких сияющих вершин, будь то даже скромное место завотделением. Учебной комнаты или стола в ординаторской, просто своего постоянного места, там же в ординаторской, у меня не было. Но я без него обходилась. Я умела писать на коленях, сидя на диване, я даже любила так писать. Все это мелочи и я не придавала им значения. Не это меня удручало. Было ощущение, будто на спине у меня или на затылке — мишень.

Как‑то через год был такой разговор.

— Вы знаете, я возражала против Вашего прихода в отделение. А вот прошел год и все в порядке, у нас не было ни одного конфликта.

— Благодарю Вас. Вы знаете, что такое тормозные колодки в автомобиле?

— Нет, не знаю.

— Это неважно, их назначение отражено в названии. Так вот, за этот год я меняла эти самые колодки не единожды. Они сгорали. А конфликты, кому бы они помогли? Пострадали бы от них, прежде всего, студенты. Я не могла этого допустить.

Многое за эти годы менялось в наших судьбах, но мое отношение к этой женщине всегда оставалось уважительным. А быть или не быть на работе теплым дружеским связям — зависит, прежде всего, от тебя самого. Это я знала хорошо. Появились они у меня и здесь, но не сразу, и далеко не со всеми. Я еще не постарела, я просто возмужала.

Самое трудное в детской хирургии, конечно, было вначале. Всю жизнь я одним из самых смертных грехов почитаю некомпетентность. А сюда я пришла абсолютно не зная педиатрии. В институте пять дней на одном семестре, да пять на другом, вот и всей учебы. Очень мало лекций, хоть и хорошего лектора, и обаятельного человека, так похожего на Айболита. С преподавателями не очень повезло. Несчастные женщины не могли отделить супа от мух, а потому в эти десять дней пытались вложить нам в голову весь курс, всю программу. До сих пор с дрожью вспоминаю занятия по кормлению грудных детей. Нам бы что‑нибудь из часто встречающегося в жизни, а до тонкостей этого самого кормления дойдет тот, кто будет педиатром. Мне, нынешнему педагогу, те два цикла педиатрии были хорошим уроком. Надо знать, как не надо учить, особенно это впечатляет, когда эксперимент поставлен на тебе самом.

Не знала я педиатрии и очень чувствовала это на Урале.

Побаивалась новорожденных. Даже своя дочка, там родившаяся, с ее красно–желтой окраской вначале представлялась мне довольно‑таки таинственным и непонятным существом. Тяжелых ошибок, промахов с новорожденными у меня там не было. Молодежи в тех деревнях было мало, рожали редко. Колоссальная степень заражения местности обернулась самыми тяжелыми пороками развития, чаще несовместимыми с жизнью, или мертворождениями. В огромном по площади районе, где было только 14 тысяч всего населения, за 1961 год, четвертый после радиоактивного загрязнения, родилось два анэнцефала. Так называют врожденных уродов без мозгового черепа. У них есть только лицевой череп, но лицо их очень откровенно напоминает жабье. Страшное зрелище даже не для слабонервных. Эти дети нежизнеспособны и умирают в первые часы после рождения. Но какое‑то время они живут. Во всяком случае, врачи успевают это увидеть. Редко кому из них это удается. Я бы предпочла жить без таких воспоминаний, но мне «счастье» это привалило дважды. В моем новом месте работы пороки развития были поскромнее. О том, что я видела, доктора только читали. Чуть ли не сразу мне определили палату новорожденных. Они тогда редко выживали после операции в отделении. Как большинство лечебников, наша заведующая довольно откровенно сомневалась в их перспек- тк пости, а, может, в глубине души, и целесообразности большой суеты вокруг них. Во всяком случае, всех их оптом, т. е. с пороками развития и тяжелыми гнойными заболеваниями, дали мне.

Я почти двадцать лет проработала в том отделении и в той больнице, я и ушла вместе с ними в другую больницу, но там я не помню момента, когда бы не было ремонта. Возможно, он и был, такой миг, но он был так краток и быстротечен, что не запечатлелся в моей памяти. Ремонт был проклятьем, карой небесной той больницы. Главные врачи менялись, а перманентный ремонт был методологической основой правления каждого из них. Ремонтировали одну половину отделения так долго, что вторая, уже отремонтированная, приходила в негодность. Качество ремонта у нас в стране повсеместно одинаковое, но там его даже качеством назвать было стыдно. В детском отделении своя специфика разрушений. Лежит такой травматик- рецидивист со сломанной ногой на скелетном вытяжении, а до этого у него был опыт перелома плеча, например, или позвоночника, лежит и мечтательно так пальцем скребет стенку. Через месяц стенка напоминает соты. Пальцем, только пальцем,

одним голым пальцем он провертел в штукатурке, а дальше в кирпичной кладке серию дыр до 10—12 см глубиной.

Так вот, когда идет этот самый неизбежный, как смерть, ремонт и отделение на шестьдесят коек размещается на тридцати, все как в доме Облонских, круто перемешивается. Чистая свежая травма, и чистейший и свежайший гной, пороки развития, т. е. уязвимые для внешних вредностей тщедушные существа, едва пришедшие в этот мир, и маленькие люди, у которых гниют легкие, кости, мягкие ткани — все вповалку. Нет экстренной и плановой операционной, чистой и гнойной перевязочной. И нельзя прекратить плановую хирургию. Отделение — единственное в городе. Ремонт обещают сделать быстро, читай, месяцев через шесть. Не может ждать ребенок плановой операции, если грыжа у него уже дважды ущемлялась. Или, скажем, с опухолью ребенок: это не экстренная операция, но и ждать он не может.

Не зря наша заведующая прошла всю войну хирургом. Мне кажется, работай мы не в тесном отделении, а в палатках, были такие большие, У СБ-41 назывались, с нею и там был бы порядок и не было бы нагноения чистых ран. Исключительной силы жесткая хватка, мудрость в подборе персонала и неустанная личная сопричастность к тому, что составляет порядок.

Как‑то вечером, после работы, часов в восемь в осеннее время пришел ко мне домой молодой коллега. С сентября он начал свое обучение на кафедре в качестве клинического ординатора. Парень испуган и расстроен. Жена его, молоденькая медицинская сестричка, что привез он с Урала, где отрабатывал свои неизбежные три года, недавно родила. Она еще в роддоме. Он сегодня пришел к ней после работы, воровским путем проник в послеродовое отделение, а там его встретила наша докторша, детский хирург, которая тоже родила и лежала с его женой в одной палате. Докторша, хоть и молодая, да в детской хирургии, педиатрии уже не новичок. Вот и узнала она, что у мальчика медсестры началось осложнение. Проявилось оно кишечным кровотечением. Педиатры знают о таком, что наступает на 4—5 сутки, знают его причину — дефект синтеза одного витамина, знают, что оно останавливается само собой, если ребенку слегка помочь и обычно справляются своими силами. Здесь интенсивность кровотечения выходила за рамки обычного. Но беда, с точки зрения нашего хирурга, была даже не в этом. Она прочитала в истории болезни что этому новорожденному было влито в вену и сколько и обмерла. Как он жив до сих пор?! Было такое могучее достижение

человеческой мысли в виде кровезаменителя на основе лошадиной сыворотки, ЛС называлось. Даже в мою деревеньку на Урале в последние годы такого уже не завозили самолетом. Жуткие реакции на это, с позволения сказать, лекарство давали взрослые. Детям во все времена этот препарат был противопоказан. Докторша наша напутствовала папашу:

— Леня, если тебе дорог твой первенец, чтобы сегодня же его не было здесь. Он абсолютно могучий мальчик. Он перенес 100 миллилитров Л С и почти флакон в двести миллилитров эритроцитарной взвеси. Если они завтра повторят, он умрет. Кровотечение у него не остановилось. Так что повторение реально.

И вот Леня сидит у меня, а я живу в коммуналке и телефона у меня нет. То же у заведующей, заслуженного человека, ветерана войны. Поехала к себе в больницу, в другой конец города. Трамваем, вестимо. Леню послала с инструкциями в роддом. Из больницы подняла шефа, профессора хирурга. Он — профессора акушера–гинеколога. Благо, они приятельствовали. Тот — главного врача роддома. Вот здесь и забуксовала атака. Профессор чиновнику не указ. Зачем переводить? Тяжелый? Почему я не знаю? Какая срочность переводить ночью? А знает ли об этом главный врач той больницы, куда переводится младенец? К чести главного врача больницы скорой помощи возражений против перевода не было.

Я и еще один ассистент нашей кафедры пришли в аспирантуру из сельских врачей, я — из района, он — из участковой больницы. Там мы и привыкли «сами организовывать лечебный процесс». Этот суконный оборот чиновных произведений — приказов, инструкций и прочих — отражает не достижение, а дремучий позор нашей многострадальной медицины. Мы хорошо знали по сельскому опыту, как надо его организовывать. С позволения сказать, организаторы спокойно спали, а мы, столкнувшись с дефектами их прямой деятельности, или вернее бездеятельности, нимало не смущаясь, этот сон прерывали. И главного, и его бесчисленных замов, и аптекарских бонз. Так же, как в селе, вели себя мы и в этой больнице. Причем сразу же, как пришли сюда. Так что наши фамилии были у начальства на слуху. Очень возможно, что это тоже сыграло свою роль. Как не понять, что все равно добьюсь перевода, и сегодня же. Возражать себе дороже.

А в роддоме разыгрывалась своя партия. В вечерне–ночное время ответственный дежурный выполняет функции главного администратора. Вот у него‑то слабая, но решительная мать и не менее решительный отец потребовали перевода ребенка

в детскую хирургию. Мать с ним не могла быть переведена. Она была после операции и толку от нее по уходу за ребенком не было бы никакого. Когда дежурный узнал причину такого требования, а отец неосторожно в пылу дискуссии засветил свои карты, тот мгновенно встал на дыбы. Все та же изба и все тот же сор. Звонил домой главному, а тот уже сам распалился. Наконец отец пообещал:

— Вот сейчас пойду, заберу ребенка и пусть кто‑нибудь станет мне на пути. Мне ничего не дадут за это, у нас больной всегда прав. И жалобу еще напишу в министерство, вот только проконсультируюсь прежде… И опять выплыла моя фамилия.

Только во втором часу ночи я дождалась ребенка. С ним мы очень хорошо поладили. Оказалось, что у него кровь ни по группе, ни по резус–принадлежности несовместима ни с материнской, ни с отцовской, а совместима с моей. Я в те годы страдала кровотечениями, поэтому в промежутке между ними моя кровь была богата такими факторами, которых не хватало Петрову. Так очень официально я его называла. И еще мы с Петровым очень не хотели иметь гнойной инфекции, причем одной из самых скверных — синегнойной. Ею в избытке обладала барышня 7 дней отроду из станицы Динской, что лежала по соседству. Тоже продукт ятрогении {заболевание, причиной которого являются неправильные действия врача}. В пятидесятые годы был такой способ введения жидкостей в организм. Не в вену, как сейчас, а под кожу, в клетчатку. Варварский способ. Тот, кто предложил его, уж точно на себе не попробовал. Еще поди доказывал, что медленно капает, медленно всасывается, вену не искать, не мучиться. Тогда только периферическими венами пользовались, а они у тяжелых больных исколоты, тромбированы. Еще тогда я думала: надо быть или очень тяжелым больным, когда уже все равно и все безразлично, или очень терпеливым, чтобы вынести эту распирающую боль в бедре, в брюшной стенке, где под кожей стояла игла. В Динской то же проделали с новорожденной. А того не знали, что особенность кровообращения у них такова, что отек клетчатки оборачивается некрозом кожи. Вот и омертвела, и отвалилась вся почти кожа на животе у той девочки. С этой громадной раной она и лежала у нас. Этакий крохотный и великий в то же время монумент профессиональному невежеству.

Приходя на работу и уходя с нее, я не забывала проделать спасительные процедуры. У девочки пересыпать пеленки, повязки снаружи, всю ее борной кислотой в порошке, чего очень не любила синегнойная палочка. А Петрова тщательно от макушки до пяток во всех складочках протереть спиртом. Привыкал Петров к алкоголю, привыкал. Жмурился, как кот на завалинке. Слегка шелестел, правда, от сухости, но ничего, зато никаких гадостей на нем не появилось, несмотря на опасное соседство. Бдительности я не теряла все десять дней, что мы с ним маялись без матери. Вначале он получал моей крови побольше, благо тогда не было таких строгостей с прямыми переливаниями. Потом, когда он перестал кровоточить, отъелся чужим грудным молоком, стал белый и красивый, крови переливали мало и редко. Чтобы стимулировать свои силы по возмещению утраченного.

Я, помню, тогда размышляла о гримасах судьбы. И я, и он, — мы оба страдаем кишечным кровотечением. У него этот эпизод позади и, скорее всего, он останется только в памяти родителей, как давний кошмар. А у меня один источник кровотечения сменяет другой. Последний — кровоточащая язва двенадцатиперстной кишки…

— Петров, ты дашь мне свою свежую резус–отрицательную третьей группы, когда меня крепко прижмет кровотечение? Скорее всего ты об этом, Петров, просто не узнаешь…

Чернышов был сельским жителем. Его привезли из районного роддома на вторые сутки жизни. Он сильно рвал. Его перестали кормить — рвал все равно. Чернышов хотел жить и всем своим хилым трехкилограммовым существом подавал сигналы бедствия. Надо сказать, что рвота у таких маленьких — страшный сигнал. Даже самые невежественные и равнодушные из нашего брата–врача не могут его не принять. По опыту знают, что таких потерь как со рвотой долго не выдержать. Два—три дня и нет человечка. И понос так же. Дети, они же что огурец, почти из одной воды состоят, не то что взрослые. Потеряют воду — потеряют себя. У врача срабатывает чувство элементарного самосохранения: страшно, непонятно, надо отправлять.

Ох, этот хитрый Чернышов! Он знал дело, когда рвал не переставая почти двое суток и тем вогнал в страх своих врачей. Поэтому перевели Чернышова вовремя.

Этот хитрый крестьянин даже в пороке не ошибся. Он поимел такой из них, что проще других диагностируется. Достаточно снять на рентгеновскую пленку всего Чернышова, подвешенного вертикально в особой разновидности авоськи, и диагноз готов. И чем еще удачен порок Чернышова, так это тем, что его умели хорошо лечить даже на заре кубанской детской хирургии. У Чернышова были серьезные шансы выжить.

Оперировал мой сокурсник, к тому времени уже очень опытный специалист. Я ассистировала ему. Все прошло быстро, травма минимальная, кровопотери практически не было. Действительно удачный вариант порока!

После операции все шло как по маслу. Нет, Чернышов не только хитрый, он и порядочный человек. Он знает, чем отблагодарить врача за хорошую работу, за заботу, за любовь, наконец. Он ведь чувствовал, что я люблю его. Я подолгу стою у его кроватки, смотрю на его гримасы во сне и мне кажется, что это вовсе не гримасы, а он улыбается мне, подмигивает заговорщицки. У него красивое узнаваемое лицо, его черные волосы, на мой взгляд, почти кудрявые, их не так мало и если их протереть шариком с разведенным спиртом и подуть, то они даже развеваются.

У Чернышова нет пока матери. Она, как и мать Петрова, осталась в роддоме в деревне. А нам и без нее неплохо. Сестрички умненькие, добросовестные. Чем зря не накормят. Мамки в этом отношении опаснее.

Беда, как всегда, пришла неожиданно. Утром я не узнала его: личико как‑то засохло, сморщилось, глазки ввалились, носик стал остреньким, как у птенчика. Дежурный врач доложил, что все эти метаморфозы имеют очень серьезную причину. Двенадцать часов Чернышова несло, как утку, а стул его имел грозный оранжевый оттенок. Тут не надо быть опытным инфекционистом, чтобы понять — это одна из самых страшных кишечных инфекций. Где его угораздило получить эту гадость? Грешу на сцеженное грудное молоко, хоть его и пастеризуют. Оно ведь сборное, не от одной кормилицы. Да что теперь говорить! После боя кулаками не машут.

Таки высеяли патогенную флору! Этот штамм называется 0–111, будь он проклят. Что поделать, Чернышов оперирован, новорожденный, без мамки. Единственная «родня» у него — я. И он остался при мне.

— Не дрейфь, Чернышов! Лишь бы нас не разлучили, а я тебе не дам пропасть…

Бились мы с этой проклятой инфекцией пять дней. Лили в вену день и ночь. Сначала в одну, потом в две. Таял Чернышов, не успевали мы с возмещением потерь. Да и что лили — водицу в основном, а выносило из него добро.

Вы не представите себе, как мне было жалко этого маленького поганца. Высох весь, отощал. Вроде бы спит, а веки глаза не полностью закрывают. Держу его на руках — ни веса, ни тепла почти не чувствую. Слезы сами по себе так и капают на его сморщенное старческое личико, а ему хоть бы хны, даже глаз не открывает. Не только жалость. Злые слезы, от беспомощности, от неизбежности того, что вот–вот произойдет.

— Что ж это, черт ее побери, за жизнь такая распроклятая, за медицина наша несчастная! Не успеешь что хорошее в жизни найти, душой прикипеть — тут же теряешь. А ты, поганец, что себе думаешь? Ты понимаешь, что завтра тебя уже не будет? Мне не спасти тебя, если ты сегодня не прекратишь это безобразие. Все, что в наших силах, что было у нас, мы уже на тебе перепробовали. Но есть же у тебя гражданская совесть! Должен же и ты что‑то сделать для своего спасения или так, дуриком хочешь проскочить? Вот так, последнее тебе предупреждение: сегодня или никогда.

Так по–мужски мы поговорили с Чернышовым в конце рабочего дня, перед моим уходом.

Ночью понос прекратился.

Долго я не хотела его выписывать. Вначале отговаривалась тем, что он не — набрал вес, потом делала повторные посевы. На выписке настояла заведующая.

Я оформила документы, но никак не могла с ним расстаться. Если Вы не знаете, как улыбается месячный ребенок во сне и думаете, что это только гримаса, если Вы не чувствуете его запах, а Вам кажется что он плохо помыт, если Вы не чувствуете сквозь пеленки тепло этого маленького тельца — Вы очень обокрали себя.

Прощай, Чернышов!

Октябрь 1993 год

(обратно)

Оглавление

  • ЧЕРНЫШОВ, ПЕТРОВ И ДРУГИЕ