КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Когда пал Херсонес. Анна Ярославна - королева Франции [Антонин Ладинский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Когда пал Херсонес

Когда в предместье св.Мамы пропоют третьи петухи, отойдет заутреня в константинопольских церквах и во мраке едва лишь начинается первый час дня [1], в Священном дворце великий ключарь и этериарх дворцовой стражи приступают к отпиранию дверей. Прежде всего открывается сделанная из слоновой кости дверь, ведущая в Лавзиак, куда можно подняться по улиткообразной лестнице. В этом помещении великий ключарь и этериарх сменяют свои обычные одежды на серебряные скарамангии. Отсюда путь лежит через другие залы и переходы в Золотую палату. Затем отпираются прочие двери. После этого веститоры, или облачатели, отправляются в Ризницу и берут там царский скарамангии, в который в этот день надлежит облачиться василевсу. Он бывает золотым или серебряным, из материи цвета персика или из чистого пурпура, присвоенного только царственным особам. Веститоры кладут одеяние со всей требуемой в данном случае осторожностью и благоговением на скамью перед серебряной дверью, ведущей во внутренние покои, и ждут знака.

В это время по тихим еще улицам города уже спешат, направляясь к Ипподрому, пешком или на мулах, в одиночестве или в сопровождении слуг чины синклита, невыспавшиеся патрикии и магистры, доместики и комиты, по случаю праздника в красных плащах. Во дворце просыпается жизнь. У дверей стоят, опираясь на свои страшные секиры, хмурые после бессонной ночи варяги. Служители гасят в покоях светильники и лампады. В руках великого ключаря позвякивают ключи, как бы напоминая, что надлежит спешить и готовиться к царскому выходу.

Гражданские и военные чины, приглашенные на прием или вызванные по какому-нибудь государственному делу, собираются на Ипподроме и приветствуют друг друга церемонными поклонами. Военачальники в подобных случаях являются при мечах, присвоенных их званию. Потом всех приглашают пройти во дворец, каждого чина в особо предназначенный для этого зал, и когда они размещаются по местам на пути предстоящего шествия и силенциарии устанавливают тишину среди присутствующих, к серебряным дверям подходит великий ключарь и трижды ударяет в нее согнутым указательным перстом. Дверь тотчас же открывается, и облачатели вносят во внутренние покои приготовленный царский скарамангии, чтобы надеть его с положенными церемониями на василевса. Облачившись, благочестивый император появляется в дверях…

Ромейское царство — как некий огромный улей или полный трудов муравейник. Все в нашем государстве должны трудиться, и каждому назначены определенное место, обязанности и права. Однажды я проходил мимо муравьиной кучи и некоторое время с любопытством наблюдал, как эти неутомимые труженики суетились, стараясь доставить в подземные кладовые мертвую осу, и я изумлялся их терпению и упорству. На пасеке в имении магистра Леонтия Хрисокефала я неоднократно имел случай наблюдать, как собирают цветочную сладость трудолюбивые пчелы. Такова и наша жизнь, и все в ней установлено на вечные времена законом.

Каждый шаг василевса определяют древним римским церемониалом, который нельзя нарушить ни при каких обстоятельствах. Даже последний табулярий, удостоверяющий своею подписью и печатью торговые договоры, занимает на иерархической лестнице определенное место и должен сделать навстречу посетителю установленные обычаем три шага, а не два или четыре.

В «Книге эпарха» точно указано, как и где разрешается производить куплю и продажу, какая цена назначена за барана или медимн пшеницы, сколько миллиариссиев имеет право нажить с номисмы торговец шелком и почему булочники имеют двадцать четыре процента дохода с продажи хлебов, так как должны исчислять прибыль, исходя из стоимости зерна, размола и закваски и принимая во внимание топку печи, освещение хлебопекарни и прокорм животного, приводящего в движение жернов. Легаторий и его помощники следят за тем, чтобы весы торговцев были точными, чтобы менялы, которых во время военных действий благодаря знанию ими иностранных языков часто используют как лазутчиков, не подпиливали золотых монет, лишая их тем законной стоимости, чтобы свечники не прибавляли в воск сало, чтобы золотых дел мастера не покупали более одного фунта золота в год, чтобы серикарии, производящие шелк, не окрашивали своих материй в пурпур. Торговцы бальзамом, пшеничной и житной мукой, соленой рыбой, твердой или жидкой смолой, коноплей или гвоздями, свечники, менялы, мясники, мыловары, башмачники и пекари объединены в содружества, подчиняющиеся строгим правилам и облегчающие надзор за трудом и податным обложением. Каждому торгующему назначено особое место для торговли. Золотых дел мастера продают свои изделия на Месе, восточные товары можно продавать только в Эмволах, торговцы ароматами выставляют сосуды с благовониями между Милием и Халкой, чтобы благоухание амбры долетало до дворцовых портиков. Здесь продаются амбра, мирра и прочие благовония из Счастливой Аравии, перец из Индии, нард из Лаодикии, корица с острова Цейлона. Но мироварам строжайше запрещено продавать цикуту, мандрагору, употребляемую для усыпления, и другие халдейские снадобья.

Среди торгующих благовониями много сарацин, египтян, армян, иудеев, эфиопов и персов. От их криков и зазываний кружится голова. Они макают пальцы в сосуды с ароматами, мажут у проходящих ладони или бороды и расхваливают свои товары:

— Купи мускус для своей возлюбленной!

— За один милиариссий — климат рая!

— Благовонные притирания! Благовонные притирания!

Горбоносый человек в огромном тюрбане, склонив голову набок, шевеля тонкими пальцами перед темным лицом, уговаривает покупателя:

— Что тебе скажет возлюбленная? А вот что скажет она, достопочтенный: «Не надо мне драгоценных украшений, принеси мне лучше амбру или мускус, потому что от ароматов у меня приятно кружится голова…»

Бродячий монах выкрикивает:

— Камушки из Иордана! Иорданские камушки, без запроса!..

Персидский купец предлагает:

— Душистое мыло под названием «Тайна красоты». Купите «Тайну красоты»!..

— Благовонные притирания!..

— Миосотис, новый запах!..

Но здесь я встречал также благочестивых паломников и путешественников, посещающих наш город по торговым делам, разговаривал с Сулейманом ибн Вахабом, совершившим трижды путешествие в Иерусалим и побывавшим в далекой Индии.

Растирая в ладонях каплю амбры, он говорил мне:

— Страсть к путешествиям подобна любви. Новые страны — как новые встречи. Так мы смотрим на красивых рабынь и открываем у них неведомые доселе прелести…

Избегая легкомысленных разговоров, я просил Сулеймана рассказать мне о Иерусалиме и Дамаске, и он закатывал глаза от прилива приятных воспоминаний.

— О, Дамаск!.. Если может быть на земле рай, то это — там. Дамаск — жемчужина мира, вечная весна…

Передо мной стоял враг, сарацин, один из тех, кто отнял у нас гроб Христа… Но ведь мы же были с ним не на поле сражения!

С незапамятных времен бараны продаются на площади Стратигия, а ягнята, от Пасхи до Троицы, — на площади Тавра и рабы — на Амастридской площади, которая поэтому называется в народе «Долина слез». Здесь по лицу продаваемой молодой рабыни текут слезы, крупные, как горошины, детский плач умолкает лишь тогда, когда надсмотрщик грозит бичом маленьким пленникам и пленницам, и, может быть, на этом рынке мы сеем ту бурю, которая когда-нибудь разрушит ромейское государство. Но люди не думают о будущем. На базарах толпятся праздные люди, здесь, как в деревне, пахнет навозом, покупатели спорят о статях коня или о мышцах раба. И всюду — на форумах, на базарах, на рыбных рынках, у цирюльников или хлеботорговцев — споры о догмате святой Троицы мешаются с неизменными разговорами о житейских делах.

— Сколько стоит рыба? — спрашивает покупатель.

— По три фолла за рыбу.

— А в прошлую пятницу я платил по два фолла.

— То было в прошлую пятницу. Цены поднимаются. Потом еще не то будет.

— А что же будет? — удивляется покупатель.

— Разве ты не слышал? Евнух послал василевсу отравленное вино… — шепчет продавец знакомцу.

Но из-за плеча покупателя высовывается чей-то длинный нос и с любопытством обоняет рыбный запах. Большие, оттопыренные уши ловят каждое неосторожно сказанное слово.

— О чем ты тут говоришь, дружок?

— Я говорю, что моя рыба самая лучшая в Константинополе, — отвечает со страхом продавец.

Согласно постановлениям владельцы харчевен имеют право открывать свои заведения с восьми часов утра до двух часов ночи, когда им предписано гасить огонь, чтобы те, кто сидит целыми днями в кабаке, не проводили там и ночь и не устраивали бы драк. Предержащие власти неукоснительно следят также за исполнением постов и посещением богослужений, особенно когда в церкви присутствует василевс. За нарушение предписаний положены плети, острижение волос, темница, отобрание имущества, отсечение руки и даже ослепление и смертная казнь. Все, от василевса до последнего человека, подчиняются установленным законам. Но что значит наша бренная жизнь в сравнении со славой ромейского государства? И вот мы трудимся, несем бремя налогов и проливаем кровь на полях сражений, потому что лишь способные на лишения и страдания достойны бессмертия в памяти потомков.

Среди этой трудной жизни и житейской суеты взоры невольно обращаются к величественной громаде св.Софии. Создание ромейского гения служит нам вечным утешением и надеждой, и когда смотришь на совершенный купол, понимаешь, почему люди приписывали его построение ангелам. Невозможно без волнения читать в поэме Павла Силенциария о том, как приступали к строительству храма, приобретали землю у какого-то неведомого евнуха, у бедного сапожника, у привратника по имени Антиох и у вдовы Анны, и о том, каких трудов стоило Юстиниану уговорить этих невежественных людей, неспособных на высокие взлеты мысли, продать свои земельные участки и жалкие жилища. Сам император, в простой одежде, лишая себя послеобеденного отдыха, потому что остальное время было посвящено государственным делам, ежедневно осматривал с палкой в руке постройку и ободрял каменщиков. Такого храма не было на земле даже в дни Соломона. Внутренность его с беспримерной расточительностью украшена мозаикой, и огромное количество золота, серебра, слоновой кости и дерева редких африканских пород потрачено на устройство алтарей, врат и шести тысяч висящих на цепях лампад, изготовленных искусными медниками в виде виноградных гроздьев. Они наполняют храм в ночное время морем огня. В притворе находится фонтан с бассейном из яшмы и извергающими воду медными львами, так как всякий вступающий в храм обязан совершить омовение рук и ног.

Куда бы я ни шел, я неизменно останавливаюсь, если мой путь лежит поблизости от св.Софии, захожу в церковь и любуюсь этим огромным пространством, ограниченным камнем.

Но разве это единственное чудо? Вот форум Августа. На нем привлекает взоры проходящих конная статуя Юстиниана. В левой руке он держит земной шар, а десницу простер по направлению к востоку. На голове у него пышная диадема. Если стать лицом к св.Софии, то справа расположен Ипподром, а налево — Сенат. Над императорской кафизмой, тем помещением, где василевсы присутствуют во время ристаний или игр, летят четыре коня Лисиппа. Не хватило бы многих книг, чтобы описать все эти сокровища, церкви, колонны, портики, рынки, нимфеи и статуи.

Одно из этих чудес также дворец василевсов. Это целый лабиринт зал, переходов, церквей и благоуханных садов, спускающихся к Пропонтиде. Василевсы могут присутствовать на литургии в св.Софии или на ипподромных играх, ни на один шаг не покидая свой дворец.

Однако солнце медленно склоняется к западу, и вечерняя тишина нисходит на город Константина, на его форумы и сады. В окне, разделенном тонкой колонкой, в голубоватой дымке городских испарений виден из моего жилища купол св.Софии, черепичные крыши, кресты церквей, колонны портиков, зелень деревьев. Если сейчас пройти к Золотому Рогу, то увидишь там италийские и критские корабли, доставившие нам мрамор и пшеницу. На набережных, заваленных большими глиняными сосудами с соленой рыбой из Херсонеса, козьими мехами с вином, амфорами с оливковым маслом и кошницами с виноградом, еще бродят гуляки. Иногда тишину нарушает шум случайной драки или песня пьяного корабельщика, направляющегося в квартал Зевгмы, над воротами которого еще сохранилась от языческих времен мраморная статуя Афродиты. Там, среди пороков, находится ее последнее прибежище, и в заплеванных тавернах и вонючих лупанарах люди пьют вино и предаются разврату.

Слышали вы легкомысленную песенку:

Подойди, дружок, И сорви цветок…

Ее здесь распевают хриплыми голосами венецианские корабельщики, беспутные юнцы. О чем помышляют эти люди? О любви? Нет, о похоти. Не посещайте этих мест, юноши, если не хотите запятнать себя грехом!

Меса — главная улица города — начинается от Ипподрома и идет к форумам Константина и Феодосия, а возле площади Быка и форума Аркадия разделяется на два пути. Один идет к Студийскому монастырю и Золотым воротам, другой — к церкви Апостолов. Когда в городе наступает ночь, на этой улице, около бань Зевскипа, торговцы шелковыми материями зажигают в «Доме света» светильники, и огонь горит там до полуночи…

Что еще сказать о нашем великом городе? Дворцы и хижины строились в Константинополе по соседству. Дома богатых людей прячут свою хозяйственную жизнь во внутренних дворах, выставляя на улицы только глухие каменные стены или скудные окошки, из которых безопасно обозревать народные волнения. Форумы, триумфальные арки, базилики, термы, квадриги, увенчанные ангелами колонны, библиотеки, статуи — все сокровища древнего мира, собранные за прочной оградой крепостных стен, делают наш город похожим на Рим.

А на полке лежат любимые книги, утешающие в минуты сомнения и в одинокие ночи. Назову среди них «Хронику» Георгия Амартова, «Минологий» одноименного мне Симеона Метафраста, украшенный драгоценной живописью труд Дионисия Ареопагита, стиль которого так радует человеческое сердце, и гимны божественного поэта Иоанна Дамаскина. Рядом с ними «Тайная история» Прокопия Кесарийского и другие книги, и среди них спрятаны от нескромного взгляда диалоги Платона и произведения Плотина, а также собственноручно переписанные мною стихи Иоанна Геометра, с которым мне привелось встретиться на жизненном пути. И я, Ираклий Метафраст, друнгарий царских кораблей, патрикий и приближенный василевса, рожденный в хижине, но возвеличенный до дворцов, осмеливаюсь писать среди этих прекрасных книг о том, что случилось мне видеть и пережить в гибельные годы царствования Василия Болгаробойцы…

Прикроем глаза рукой и умозрительно представим себе мир: солнце и луну, материки и моря, блистающие по ночам звезды над ними, соловьиные рощи и усыпанные цветами лужайки — и в то же время все несовершенство его: погибающие в пучинах корабли, сожженные варварами христианские города, морских рыб, пожирающих мелких рыбешек, и наши грехи, корыстолюбие и алчность людей. Богач пирует в мраморном дворце, в то время как несправедливый судья отнимает у бедного поселянина последнего вола, а у вдовицы нет даже фолла, чтобы купить голодным детям кусок хлеба. Представим себе чревоугодие, болезни, язвы и гноящиеся раны, наполняющие внутренности человека нечистоты, его животные страсти, неопрятность и злобу! Всякий раз, когда я вспоминал какого-нибудь преуспевающего и самодовольного глупца, или бесстыдного льстеца, ползающего на брюхе перед сильными мира сего, или грубого обидчика сирот, или чревоугодника, или мелкого интригана, наделенного по милости слепого случая властью, мир казался мне черным, как ночь. Только маленькие делишки, мелкая суета, льстивый смешок, затаенная на дне души жестокость! Но приходил разделить мое одиночество Димитрий Ангел, стихотворец и строитель церквей, поверял свои величественные планы, показывал чертежи прекрасных белых и розовых зданий, которые ему хотелось осуществить в камне, или читал мне свои стихи о розе, распустившейся утром в росистом вертограде, о мимолетном беге оленя, о деловитом скрипе повозок на деревенской дороге, о запахе свежеиспеченного хлеба, о терпком вкусе вина, о смехе загорелых женщин — и я готов был благодарить небо, что мне дана возможность вкусить от радостей и страданий жизни. Наш вдохновенный поэт учился писать стихи у Ионна Геометра. С пятнами лихорадочного румянца на щеках, покручивая завитки черной бороды, только что появившейся на этом еще юном лице, он рассказывал мне с сияющими глазами о своей возлюбленной, лучше которой, разумеется, ничего не было на свете, и я не мог не улыбнуться ему в ответ. Или мы читали вместе с ним какой-нибудь диалог Платона и изумлялись полетам мысли у философа, хотя и знали, что это ложная, опасная и греховная мудрость.

Димитрий говорил:

— Как прекрасен мир! Корабли плывут по морю, нагруженные пшеницей или произведениями горшечников, и путь их лежит в Африку, в далекие гавани блаженных эфиопов. Звезды вращаются над морями, указывая путь корабельщикам. В Багдаде перед розовыми и полосатыми дворцами калифов плещут фонтаны, и солнечный свет переливается радугой на водяных каплях, а на зеленых лужайках красуются павлины. Караваны верблюдов уходят в далекую пустыню за благовониями. За Танаисом ржут кобылицы варваров. А здесь парит в воздухе, как бы подвешенный на золотых цепях, совершенный купол Софии, порт полон кораблей, и буря рукоплесканий наполняет праздничный Ипподром. Всюду жизнь! Всюду красота! И женские глаза, увиденные украдкой в церкви, прекраснее звезд…

Болезнь клокотала в его груди, он задыхался от кашля, но потом, успокоившись, мечтательно смотрел куда-то вдаль, весь во власти своих видений, колоннад, архитравов, куполов и строительных расчетов, построенных на правиле золотого деления.

Да, корабли плывут по морю, но аквилоны и бореи вздувают свирепым дыханием морские пучины, и жалкие создания человеческой жадности и беспокойства трепещут и погибают. Весь мир наполнен беспокойством и бурей. Раскроем книгу, в которой Константин Багрянородный с таким умом писал о фемах, — и мы увидим залитые кровью Армениак, Фракисийскую фему, Анатолик и Опсикий, горы Тавра, совсем недавно возвращенные из-под ига сарацин силою христолюбивого оружия Эдессу и Антиохию, завоеванный Никифором Фокою остров Крит, побежденный патрикием Никитой Халкуци остров Кипр, дивные владения ромеев в Италии — Неаполь и гору Везувий, извергающую серу, огонь и пепел, и другие наши земли.

Еще мы увидим Херсонес в Таврике, его поруганные церкви и потоптанные виноградники, Борисфен, который руссы называют Днепром, такую же великую реку, как Нил, и еще более обильную рыбой и сладостной для питья водой, а на берегу ее далекий город Киев, над которым уже занимается северная аврора. Весь мир полон движения и перемен. Но подобно двум солнцам сияет над ним слава василевсов Василия и Константина. Бремя государственного правления взял на себя Василий. Мужественный и неутомимый, он крепко держит в руках кормило ромейского корабля. Содрогается земля от толчков, рушатся небесные купола храмов, со всех сторон теснят нас враги, народ вопиет от голода, дитя напрасно мнет материнские сосцы, ибо нет в них ни единой капли молока. Мы родились в годы бурь и потрясений, в дуб, под которым спасаются во время грозы, ударила небесная молния, и вот женщины трепещут в гинекее, опасаясь за своих мужей и сыновей. Но василевс умеряет жадность богатых, считающих, что им все позволено, сокрушает ярость врагов, угрожающих нам гибелью, и награждает достойных.

В печальное время посетила землю моя душа. Что я? Червь, рожденный во мраке. И в то же время меня озарила необыкновенная любовь, моя мысль, как орлица, взлетает на высочайшие горы, откуда открывается зрению вся земля, где становятся близкими звезды и родится надежда, что среди этих рек крови когда-нибудь возникнет иная, лучшая жизнь.


Тот день я провел с друзьями в долине Ликоса, на винограднике магистра Леонтия Хрисокефала. Нас было пятеро: историограф Лев Диакон, спафарий Никифор Ксифий, мужественный человек, уши которого, как у волка, заросли волосами, стихотворец Димитрий Ангел, сам магистр Леонтий и я. Некогда Ксифий служил в «бессмертных», как называют закованных с головы до ног в железо катафрактов, отличился в сражениях и получил звание спафария. Он был несведущим человеком, но мы делили с ним военные труды, и я ценил его верное сердце.

Мы отправились в путь на мулах и в сопровождении слуг задолго до восхода солнца. День был праздничный, свободный от трудов, и мы решили провести время в отдохновении и дружеской беседе.

Зима приходила к концу, серебристые хребты окрестных гор уже начали покрываться зеленью, среди кипарисов, дубов и олив веял зефир, и на его крыльях к нам прилетела весна, осыпая лужайки цветами и наполняя приятным волнением человеческое сердце. Мы выехали из Меландизийских ворот, поднялись на горбатый каменный мост и направились по вымощенной камнем дороге Игнатия в имение магистра. Разгоралась заря. Ромейские девушки выходили из города легкими стопами, чтобы собирать на лугах фиалки. Все было кругом в цвету, и аромат розовых миндальных деревьев наполнял долину.

Виноградник был расположен на щебнистом солнечном холме, и у его подножия находился круглый каменный колодец. Немного далее стояла хижина, сложенная из грубых полевых камней. В ней мы имели обыкновение с Димитрием Ангелом и Львом Диаконом читать диалоги Платона, и от бедности хижины почему-то особенно печальными казались слова философа о небесной любви. Под влиянием этих строк Димитрий написал впоследствии стихи о возвышенном любовном чувстве в мире грубых страстей, и я с большим тщанием переписал их для себя. Здесь, в таком укромном и безлюдном месте, было удобно спорить о мире платоновских идей, так как из благоразумия следовало опасаться, чтобы слухи о таком времяпрепровождении не достигли ушей патриарха и не навлекли бы на нас гнев василевса. Василий не любил поэтов и соблазнительных философских рассуждений, патриарх же грозил, что чтением подобных книг мы можем погубить наши бессмертные души. Однако теперь все читают тайком Платона.

Магистр Леонтий, богатый человек, посещал время от времени имение, чтобы проверять надзирающих над рабами и виноградниками, а Никифора Ксифия влекли сюда смешливые белозубые поселянки.

Незадолго до этого магистр получил известие от управителя имением, что рабы и кабальные работники, приставленные возделывать нивы и пасти хозяйский скот, выражают недовольство своей участью и даже осмеливаются на угрозы. Поэтому он и отправился в свои владения, захватив с собою около дюжины слуг, вооруженных мечами, и твердо решив наказать виновных.

По прибытии мы были встречены управителем, весьма льстивым человеком, который прислуживал нам за трапезой, вынимал из плетеной корзины лучшие хлебцы, разрезал пополам, чтобы удобнее было класть на них куски мяса, и самолично наливал нам в чаши красное вино, разбавленное ключевой водой. Обедали мы в сельском каменном доме Леонтия, расположенном среди тенистых деревьев, и во время еды не говорили о хозяйственных делах, а вели благопристойную беседу о мученике Агапите, память которого праздновалась церковью в тот день, и лишь по окончании трапезы Леонтий вышел под арку, которой была увенчана дверь дома, и велел привести во двор непокорных.

Их было четверо — старик и трое молодых, — и вид этих людей мог бы вызвать жалость у самого жестокосердого человека. Они обращали на себя внимание необыкновенной худобой тела и грязью рук, были босы, в жалких непрепоясанных вретищах, и к их ногам прилип коровий навоз. Рабы упали на колени, и старик поклонился хозяину, касаясь лбом земли, а молодые мрачно посмотрели на нас и потом опустили глаза. Управитель стоял рядом, держа подобострастно в руке опушенный заячьим мехом колпак.

— Что я слышу? — грозно начал магистр. — Вы оказываете неповиновение и небрежно выполняете работу? Мне донесли, что вы даже стали способны на угрозы и готовы к возмущению? Но известно ли вам, что я могу присудить вас к тысяче палочных ударов? И даже если вы умрете во время наказания, я не отвечаю за ваши жалкие души, и все это предусмотрено мудрым законом…

Вдруг старик поднял руки к небесам и воскликнул, шамкая беззубым ртом:

— Господин! Не знаю, что хуже — жизнь ли, какую мы влачим, или смерть под палками. Мы работаем от зари до зари, а пищу получаем в самом ограниченном количестве, и терпим нещадные побои, и зимой нам не дают ни обуви, ни плаща, чтобы прикрыть тело от холода, и когда мы обращаемся с просьбой отпустить нас в церковь в праздничный день, нам говорят, что мы не выполнили назначенный урок, и заставляют работать даже в день воскресения Христа…

Леонтий нахмурил брови и посмотрел на управителя. У того забегали глазки.

— Так я поступаю исключительно потому, что радею о твоей пользе, превосходительный. Не слушай этих ленивцев и разбойников. Посмотри на их упитанные щеки, и ты поймешь, что они живут в твоем доме как в раю.

Я отлично знал Леонтия, его жадность и скопидомство, и не удивился, что он якобы поверил словам управителя и приказал наказать ослушников. В глубине двора стояли кучкой приехавшие с ним слуги и конюхи, и старший конюх, по имени Фома, ждал, скрестив руки, когда его позовут, чтобы привести в исполнение приказ магистра. Леонтий поманил его пальцем, и немедленно дюжие слуги потащили несчастных на расправу.

Я никогда не был любителем подобных сцен и поспешил с Димитрием Ангелом и Львом Диаконом на виноградник, расположенный за горой, но слышал, как магистр сказал Льву, точно оправдывая свое распоряжение:

— Не знаю, как поступить. Полагаю, что более соответствует христианскому учению и выгоднее также отпустить рабов на свободу, наделить землей и обязать трудиться на ней и отдавать господину половину снопов и приплода. Так поступают теперь многие и освобождают себя от неприятных забот.

Закончив свою речь, он погрозил пальцем управителю.

— А если я замечу, что ты уворовываешь то, что дается работающим в имении, я и тебя накажу плетьми. Ты должен питать раба, ибо только тогда он будет в состоянии выполнить возложенную на него работу, а я не хочу нести ущерба в своем хозяйстве…

Я знал, что управитель был тоже человеком рабского состояния, но возвысился над другими лишь благодаря низкопоклонству и наушничеству.

Когда мы спускались по тропинке к винограднику, чтобы отдохнуть там после принятия пищи и в тени лоз побеседовать о возвышенных вещах, мы услыхали крики и стоны подвергнутых наказанию. Я сказал:

— Разве у нас с ними не один бог, не одно крещение?

Лев Диакон, привыкший взирать на все с холодным равнодушием историка, пожал плечами.

— Мысли раба надо направлять жезлом.

Но я был рад, что мы уже удалились на достаточное расстояние от того места, где происходило бичевание, и крики перестали терзать наши уши.

Отдохнув среди лоз, все отправились в другой конец владения, в селение, где Леонтий покупал у разорившегося крестьянина небольшой участок земли, думая поселить на нем одного из своих рабов. Я тоже последовал за ними, чтобы не оставаться одному на винограднике.

Когда мы пришли на указанное место, там нас уже дожидались владелец участка, свидетели, выбранные из обитателей этой деревни, и явившийся для заключения купчей сделки местный табулярий, сгорбившийся под бременем лет старичок с жалкой бороденкой. Собравшиеся низко поклонились магистру и ждали, что он им скажет. За продающим землю стояла жена с ребенком на руках. Другой мальчик прижимался к матери и теребил ее юбку, с любопытством глядя на красиво одетых людей. Никто из них не имел обуви, и глаза у женщины были заплаканы.

— Приступи! — коротко сказал Леонтий табулярию.

Прежде всего предстояло измерить участок. Один из поселян взял веревку, зажал конец ее между пальцами правой ноги, а другой конец поднял на высоту вытянутой руки.

— Нет, — сказал магистр, — надо использовать для этой цели тростник. Потому что веревка изгибается во время измерения и покажет больше земли, чем есть на самом деле, а я не буду платить лишнее.

Тогда поселянин принес длинную жердь, и табулярий, отложив на ней двадцать семь раз руку, отрубил палку в этом месте. Так получилась мера для определения площади участка. Теперь оставалось только обойти с жердью вокруг поля.

— Но почему не царская сажень, а малая? — спросил Леонтий.

Сладко улыбаясь, может быть с целью смягчить свои слова, так как он не мог поступить иначе как по закону, табулярий объяснил:

— Царской саженью предписано пользоваться только при покупке крестьянином земли, а при продаже — малой. Так гласит новелла.

— Ты правильно говоришь, — подтвердил поселянин, — так повелел василевс.

— Считается, что это делается для оказания помощи бедным. Ибо тем самым, что он продает, продающий уже рассматривается как более бедный человек, чем покупающий. Хе-хе!

Табулярий потирал руки, как бы извиняясь за такой неблагоприятный для магистра закон.

— Это мне известно, — махнул рукой Леонтий.

Началось измерение участка. Видно было, что крестьянин не очень-то доверяет табулярию и следит за каждым его движением. Но участок был небольшой, и площадь его скоро была вычислена. Пахотная земля, как известно, измеряется на модии жита, потребные для обсеменения.

Табулярий подсчитывал вслух, глядя куда-то в небеса, точно там он находил все нужные ему данные:

— Итак, сосчитав число сажен и отбросив одно измерение из каждых десяти на ручей, протекающий в этом владении, и на каменистую почву, неудобную для обработки…

— Земля здесь медомлечная, чернозем, — пытался отстаивать свои интересы продающий.

— Есть и супесчаная. Смотри, какой камень, щебень, — возражал Леонтий.

— Продолжаем, — опять возвел очи горе табулярий, подсчитывая на пальцах. — Тридцать шесть… Остаток разделим на четыре или отбросим число сажен и разделим полученное на два. Получится ширина и длина. Перемножив ширину на длину и разделив сумму на два, мы получим число модиев. Их будет восемнадцать.

— Как же так? — почесал затылок поселянин.

— А так. Скольким мерам равняется сторона твоего участка? Шести. Помножим ширину на длину. Тридцать шесть сажен.

— Тридцать шесть… — повторил поселянин.

— Это будет площадь. Теперь разделим ее на два. Вот и получается восемнадцать модиев.

Я и сам не очень-то схватывал эти вычисления, а крестьянин только растерянно переводил взгляд с одного на другого. Но Леонтий был доволен. Он брал с париков, обрабатывающих его землю, четвертую, а то и третью часть урожая и, вероятно, успел подсчитать в уме будущий доход с участка.

Табулярий уже писал на вынесенном из хижины колченогом столе купчую: такого-то числа, такого-то индикта и года…

Мне захотелось вернуться на виноградник.

— И я с тобой, — окликнул меня Димитрий Ангел.

В дальнейшем время незаметно прошло в беседе о текущих событиях, а к вечеру мы пустились в обратный путь, подгоняя мулов, чтобы попасть в город до закрытия ворот и не иметь пререканий с городской стражей. Мы спешили и перегнали в пути того самого поселянина, который покинул жилище и куда-то брел с семьей, нагрузив на осла все свое имущество и отдав, вероятно, значительную сумму вырученных денег в уплату долга магистру. Однако темнота застигла нас еще в пути, и тогда мы неожиданно увидели на черном небе комету, которая была подобна огненному мечу архангела и тихо плыла в небесных пространствах.

Потрясенные страшным зрелищем, мы вздыхали. Но вдруг земля под нашими ногами заколебалась, и мулы в страхе остановились. Мне показалось, что наступает конец мира. Глухой и тяжкий грохот донесся до нашего слуха. Димитрий Ангел схватил меня за руку.

— Неужели это рухнул купол Софии?

В душевном смятении ему никто не ответил. Каждый опасался за жизнь, за судьбу близких, за участь своих жилищ. Но падение купола такого храма было бы равносильно мировой катастрофе. Этого не мог охватить человеческий разум.

Лев Диакон произнес:

— На земле должно случиться нечто страшное! Сама природа возвещает нам о каком-то важном событии. Может быть, предсказывает падение Херсонеса…

В тот день мы много говорили о Херсонесе. Город находился в крайне стесненном положении, и в призывах херсонесского стратига о помощи слышалось отчаяние.

— Что же теперь будет с нами? — спросил стихотворец, готовый заплакать от волнения. — Разве этот город не оплот наш, не новый Илион?

Димитрий писал стихи, легко впадал в преувеличения, опьянял себя красивыми словами.

Магистр вздохнул.

— А главное — кто будет доставлять нам соль с борисфенских солеварен и дешевую соленую рыбу для константинопольского населения?

Лев Диакон показал рукой на комету, неумолимо плывшую, как челн, в мировом пространстве. Историк считал себя знатоком в области предвестий.

— Видите? Не без причины посетила нас небесная гостья.

Я неоднократно бывал в Херсонесе и хорошо знаю этот шумный торговый город. Жители его коварны, туги на веру, лгуны, легко поддаются влечению всякого ветра, как писал о них еще епископ Епифаний. Они жалкие торгаши и неспособны на великое. Торжище — их душа, нажива — смысл жизни и цель всех трудов. Нельзя доверять им ни в чем. Разве не нашелся среди них изменник, как я выяснил это потом, — тот самый пресвитер Анастас, что пустил в лагерь руссов стрелу с указанием, в каком месте надо перекопать трубы подземного акведука, чтобы лишить осажденных воды. Впрочем, теперь я уже спокойно смотрю на события и понимаю, что он действовал так потому, что был варвар по рождению или ждал награды от Владимира, но в те дни мое сердце кипело от негодования.

Расположенный на берегу Понта, на пересечении важных торговых путей из Скифии и Хазарии в Константинополь, обнесенный стенами из прочного желтоватого камня, укрепленный башнями и военными машинами, счастливый обладатель бесподобной гавани, Херсонес сделал себе богом золотого тельца. Его белые корабли, освобожденные от пошлин, доставляют нам рыбу и соль. В устье Борисфена жители Херсонеса владеют значительными рыбными промыслами и солеварнями. Права на них оговорены в особых соглашениях с руссами. Через рынки Херсонеса проходят товары из Скифии — меха, рабы, кожи и кони, которых продают там дикие кочевники, а с Востока — благовония и пряности. Мы же доставляем туда вино, материи и прочие изделия искусных греческих ремесленников. Но жадный и беспокойный город был всегда склонен к возмущениям и неоднократно убивал своих епископов и стратигов. Дальновидные василевсы, заключая договоры с варварами, неизменно упоминали в них, что в случае восстания херсонитов они обязаны подавить мятеж и привести их к повиновению власти, поставленной от бога. Об этом упоминается в сочинении об управлении империей. Константин Багрянородный, царственный автор, советует своему сыну Роману, для которого была написана книга, как надо действовать в случае отпадения Херсонеса. Для этого достаточно захватить в столице и в гаванях Пафлагонии херсонесские корабли, запретить продавать в Херсонесе пшеницу и прекратить всякое сообщение с полуостровом. Предоставленные собственной участи, херсониты должны погибнуть.

Во всяком случае, все в этом городе зиждется на прибыли, и когда вспоминаешь о Херсонесе, видишь, что ничему не предаются люди с таким прилежанием, как торговле. По Борисфену и по далекой русской реке, впадающей в Хазарское море, плывут многочисленные ладьи с товарами. Встречаясь в пути с другими ладьями, купцы перекликаются:

— Откуда вы плывете?

— Из Самакуша.

— Не видели ли вы в Фулах хазарского купца Исаака Самана?

— Видели. Закупает меха и воловьи кожи.

— В какой цене теперь кожи?

— Цены на кожи поднимаются.

Но торговцы пользуются не только кораблями. В хазарских солончаках движутся караваны верблюдов. Люди идут, неделями не встречая человеческого жилья. Но вот впереди поднимается пыль над дорогой и скрипят колеса встречного каравана. Волы тащат огромные повозки с товарами. Купцы останавливаются, с опасением осматривая друг друга. Потом завязываются разговоры:

— Точно ли, что в Таматархе чума?

— О чуме мы не слышали, но верно, что люди страдают там желудком и многие умирают.

— Не встретили ли вы на своем пути кочевников?

— Не встретили.

— А что происходит в Херсонесе?

— Беличьи шкурки идут хорошо, в большом спросе перец, цена на кожи поднимается.

— Не видели ли вы в Фулах хазарского купца Исаака Самана?

— Видели. Покупает воловьи кожи…

Сколько раз я ходил по улицам Херсонеса, бродил по его торжищам, с удивлением взирая на торговую суету…

Уже на рассвете продающие стекаются на городской рынок, где между колоннами висят перекошенные разновесами железные весы, а на каменных прилавках лежат пахучие кожи, зловонные сырые меха, серебряные чаши, мешочки с янтарем, женские украшения, амфоры с перцем, сосуды с мускусом, расшитые грифонами и цветами греческие материи. У базилики св.Богородицы в меняльных лавках разжиревших скопцов звенят номисмы и милиариссии. Люди самого различного облика — ромеи и варвары, иудеи и персиане, хазары, армяне и жители далеких сарацинских городов — бродят среди этих товаров, спрашивают о ценах, торгуются, клянутся всеми святыми, Перуном и мечом Магомета, продают и покупают. На рынке у Кентарийской башни торгуют вином, пшеницей и оливковым маслом, а у башни Синагры продаются кони и ослы, рогатый скот и жирные бараны. Верблюды торжественно входят в городские ворота. С тяжелыми вьюками на горбах, гордо подняв маленькие головы, позванивая колокольцами и амулетами, они идут один за другим на базарную площадь. В порту торговые корабли нагружаются рыбой и мехами, чтобы при первом же попутном ветре плыть в Константинополь или в порты Азии. Всюду разговоры о наживе, о прибыли, об удачном лове, о ценах на беличьи шкурки, доставленные из холодной Скифии русскими купцами. Продавец обманывает покупателя, а покупающий, может быть, платит серебром, похищенным из церковной сокровищницы! Зернохранилища, солеварни, склады и масличные точила важнее здесь, чем базилики. Разве способны эти жадные и лживые люди на великие деяния?

Но магистр Леонтий Хрисокефал, лукавый старик, поблескивая черными, полными ума глазами, говорил, когда речь заходила о Херсонесе:

— Хороша херсонесская рыба! Любят ромеи рыбку! Что может быть приятнее рыбной похлебки с чесноком и перцем?

Для него все ясно и просто в мире. Херсонесская соленая рыба — дешевая пища для черни и воинов. Чтобы покупать ее, нужны деньги. Деньги достает государство взиманием налогов и пошлин. Всю жизнь шуршит магистр бумагами, макает тростник в чернильницу, пишет доклады и списки. Все это — для пользы ромеев.

Египетский монах Косьма Индикоплов, совершивший в дни императора Юстина путешествие в Эфиопию и написавший ужасным слогом «Христианскую топографию», в своей книге уподобил мир скинии завета. Земля четырехугольная и представляет собою плоскую равнину, подобную горнице, в которой свод — небеса. Землю со всех сторон окружает океан. По ту сторону его жили в раю Адам и Ева. Солнце, раскаленный шар, возникший из небытия в четвертый день творения, освещает мир днем, луна — ночью. В час заката солнце прячется за коническую гору, расположенную на далеком западе.

Мы все живем в этом ограниченном океаном мире: василевс, патриарх, патрикии, стратиги, епископы, простые башмачники и овчары, Димитрий Ангел и Никифор Ксифий, Лев Диакон и я. Люди привыкли к незначительному пространству. А меня это низкое небо сковывает, как железом. Порой хотелось бы разорвать его руками, прободать трезубцем, посмотреть, что скрывается за его голубой прелестью. Где конец земли? Существует ли еще за океаном тот материк, на котором жили наши праотцы? Что было бы, если бы плыть на корабле на запад до тех пор, пока не покажется земля? Что там?

Магистр Леонтий посмеивался надо мной:

— Умрешь — тогда узнаешь. А пока едва хватает времени управиться с земными делами. Откуда у тебя такое беспокойство? Смотри, чтобы тебя не отлучили от церкви. Зачем ты читаешь, патрикии, богохульные книги?

Сам он плавал в земных делах, как рыба в воде, был большим стяжателем, покупал земли и виноградники, содержал в порядке свой дом, выгодно выдавал дочерей замуж, неоднократно исполнял ответственные государственные поручения, мечтал, что со временем его сделают логофетом дрома, как называется в Священном дворце императорский чин, ведающий сношениями с другими государствами, и пока мы с Димитрием читали божественные строки о Психее, он играл с Ксифием в кости или осматривал лозы и порицал за нерадивость работающих на нивах…

Мы снова двинулись в путь. Но наши взоры непрестанно обращались к комете. В этом тягостном молчании я ехал на муле и размышлял о своей необыкновенной судьбе.

Земная деятельность Ираклия Метафраста, патрикия и друнгария ромейских кораблей, какового сарацины называют адмиралом, началась в бедной хижине, а закончилась в мизийских ущельях, где благочестивый ослепил пятнадцать тысяч болгарских воинов. Тогда я вложил меч в ножны и решил, что напишу эту хронику, рассказав в ней обо всем, что видели мои глаза.

Говоря простым языком, как в разговоре с приятелем, без метафор и украшений, я мог бы заплыть жиром и сытое существование предпочесть очищающим нас трудам и страданиям и, как многие другие, стремиться к земному благополучию, пресмыкаться, ползать на брюхе, льстить сильным мира сего, откладывать в глиняный горшок милиариссий за милиариссием. Однако во мраке земной ночи меня вел свет неразделенной любви. Она спасала меня от ничтожных устремлений, от чревоугодия и грубого смеха. Какая польза была мне в богатстве, если то, к чему я стремился, нельзя было приобрести ни за какие богатства мира? Голубка не захотела променять небеса на курятник.

В те годы любовь наполнила все мое существование. Руководимый ею, я пересекал житейское море, как ромейские корабли пересекают в бурю Понт, и равнодушно взирал на опасности и кипение пучин.

Я не хочу обелять себя, как тот фарисей, что с такой самоуверенностью обращался к богу. Я последний из христиан. Я проливал человеческую кровь, и язык мой изрыгал на людей злобу и хулу. Как часто, предаваясь бессмысленному гневу, я презирал их, хотя сам, может быть, был ничтожнее всех.Сколько раз я видел, как они метались, спасая свое жалкое достояние, и мое сердце оставалось холодным и недоступным для жалости. Люди полагают, что весь мировой порядок существует только для того, чтобы жить в тепле и довольстве, и не хотят помыслить о высоком. «Пусть гибнут в смятении, — думал я, — какая от них польза?» Только отдающий свою жизнь за других заслуживает сожаления и слез, и только погибающий ради высокой цели достоин бессмертия. А ромеи копошатся среди маленьких дел, трусливо прячутся от непогоды, закрывают уши от шума бурь. Спросите их: жаль им героя, который борется за спасение их ленивых и дрожащих от страха душ? Им все равно. Если случится катастрофа, они предадутся унынию. Злобу возбуждает во мне нежелание этих торговцев, стяжателей, судей, писателей хроник и гимнослагателей загореться ревностью к общему делу.

Одни говорят:

— Мы соблюдаем посты, платим налоги и подчиняемся законам. Пусть все останется как есть.

А другие уверяют:

— Мы пишем стихи, форма которых совершенна. Мы можем из гекзаметров «Илиады» составить новую поэму. Мы объяснили у Платона каждую строку и подсчитали число букв и придыханий в его диалогах. Чего вы еще хотите, любители прекрасного?

Ромеи живут как на вулкане, и каждый день нас могут затопить волны варварского моря, а эти люди не хотят расстаться с теплом супружеских постелей. Но сколько раз мы с василевсом поднимали их среди ночи, гнали жезлом на поля сражений, однако они не могли понять, что назначение человека — жить и умереть ради прекрасного, а не цепляться за ничтожную жизнь. Они плакали и жаловались на невыносимую тяжесть возложенного на их слабые плечи бремени. Не плакать надо, а пылать, как свеча среди ночного мрака, стоять непоколебимо среди бури! Только то прекрасно, ради чего человек согласен отдать свою жизнь, не имея от этого никакой личной выгоды. Иначе как вы проверите ценность вещи? Посмотрите на руссов и берите пример с них! Бесстрашно они идут на смерть в сражениях, презирая щиты и всякие военные ухищрения и считая, что умирают ради счастья своей земли.

Дни текли. Мрачные предсказания Льва Диакона сбывались. Как потом историк написал в своей книге, северная аврора возвестила ромеям о падении Херсонеса. Буря негодования возмутила душу благочестивого. А в это печальное время, как будто ничто не случилось и как будто не угрожала нам со всех сторон гибель, Константин, его брат и соправитель, беззаботно охотился с друзьями среди холмов Месемврии на диких ослов. На константинопольских базарах в те дни говорили: «Побрякушка и крест делаются из одного куска дерева».

Огненные столбы вставали на северной стороне неба, наводя ужас на городскую чернь. Страшная комета плыла в небесном пространстве, может быть предвещая гибель мира. Мы были свидетелями того, как рушились с ужасным грохотом дивные купола церквей — непрочные создания человеческих рук. Потом полевая мышь пожрала посевы, и нашу державу посетил голод. Люди платили по номисме за медимн пшеницы. В бурном море погибло множество кораблей, и земля обильно оросилась кровью христиан.

Взятие варварами Херсонеса довершило наши бедствия. Падение этого города горным эхом отозвалось в кавказских ущельях, в тишине гинекеев, в бедных жилищах дровосеков, в становищах доителей кобылиц и даже в далекой Антиохии. Торговцы на сарацинских базарах, корабельщики в портовых кабаках, путники на далеких караванных дорогах или на ночлеге в придорожных гостиницах рассказывали друг другу о событиях в Таврике. Странный ветер веял из скифских степей. Судьбы человечества решались ныне не в Риме, а на берегах Борисфена, и символ власти над миром, хрустальный, увенчанный крестом шар, трепетал в руке василевса.

Но послушайте, о чем беспокоятся эти люди!

— Правда ли, что цена на хлеб поднялась на два фолла? — печалится табулярий.

— Кухарь, принес ли истец на поварню обещанного ягненка? — спрашивает судья.

— Церковный служитель, уплатила ли вдова положенную мзду за панихиду? — допытывается пресвитер.

Городские ворота были уже заперты, когда мы приблизились к башне, но мы выкрикнули свои имена стражам, и в исключение из правил они впустили нас в город, осветив факелами наши лица. Затем тяжелые ворота снова со скрежетом, медленно повернулись на медных упорах. На мгновение огонь блеснул на меди оружия, и мы снова очутились в темноте. На пустынной улице подковы мулов гулко цокали о камни. Видно было, что в некоторых домах еще были зажжены светильники. Пахло жареной рыбой. Люди оставили свои дела и вернулись к домашним очагам, принимали пищу, готовились отойти ко сну. Я распрощался с друзьями и повернул мула к форуму Быка, а оттуда на улицу Благоденствия, где стоял мой дом, недалеко от церкви св.Акакия. Со стороны Пропонтиды веяло прохладой.

Служитель разоблачил меня, и я опустился на ложе, но ночь провел в бессоннице: в голове теснились мрачные мысли, и предчувствия не давали мне покоя. Видя, что сон бежит от меня, я зажег свечу и взял с полки первую попавшуюся под руку книгу; она оказалась сочинением, в котором Феофан Продолженный пишет о восстании Фомы Славянина. Вероятно, это был такой же молодой раб, как те, что мы видели сегодня в имении Леонтия. У меня самого было некоторое число слуг, ибо и тогда, несмотря на мое скромное звание спафария, василевс осыпал меня милостями. Однако стихи Иоанна Геометра растревожили мое сердце, и я всегда соболезную участи бедных и порабощенных. Может быть, рабы и теперь готовы восстать на нас, и мы живем как на вулкане, но откуда мне знать, о чем они замышляют: ведь при моем приближении они неизменно умолкают и потупляют глаза.


Я написал эту книгу на греческом языке, но чтобы явственнее стала для читателя логическая связь последующего, должен напомнить, что я в совершенстве изучил язык руссов. Этим я обязан тому обстоятельству, что провел детство в предместье св.Мамы, где останавливаются приезжающие в столицу ромеев русские купцы. Согласно существующим договорам, руссам отводится здесь помещение в странноприимных домах и в течение трех месяцев выдаются съестные припасы — мясо, рыба, вино и овощи. Они также имеют право бесплатно мыться в общественных термах, что они и делают с большим удовольствием.

Руссы привозят меха, воск, мед и порою закованных в железо рабов — пленниц и пленников или обращенных в рабство жестокими заимодавцами бедняков, продающих себя в годы неурожаев. Наймиты тоже легко попадают на положение раба: всякая порча плуга или падеж хозяйского вола ставится им в вину, и они платят за все, и эти пени надевают на них петлю рабства. А при случае господин продает их купцам, плывущим в Константинополь. Потом они кончают свои дни евнухами, или гребут до последнего вздоха на хеландиях, или погибают в медных рудниках.

Русских купцов в Константинополе встречает легаторий, на обязанности которого — следить за иноземцами, и табулярий. Одним из последних был мой отец.

В предместье св.Мамы эти служители закона заверяют подписи в письменных документах и составляют договоры торгующих. Это весьма ответственная служба, и всякий табулярий должен владеть гибким слогом и уметь точно выражать свои мысли, чтобы совершающие куплю и продажу не могли вставить в текст двусмысленные выражения, которые потом возможно было бы истолковать во вред противной стороне. Впрочем, отец рассказывал мне, что руссы не прибегали к таким ухищрениям и строго соблюдали клятвы, принесенные на обнаженных мечах.

Получение звания табулярия обусловлено многими требованиями. Необходимо, чтобы человека единодушно избрали для выполнения этой должности все другие табулярий и проверили его в знании законов Прохирона и шестидесяти книг Василиков. Кандидат не должен быть болтливым и высокомерным или распутником. Требуется, чтобы он был добропорядочных нравов и благочестивым в церковных делах. После же принесения со стороны избирающих клятвенных обещаний здравием императора, что они принимают в свою среду нового товарища не из лицеприятия или по родству, а за его добродетели, все направляются в дом к градодержцу, где происходит церемония возведения в сан. Затем табулярий идут в ближайшую по месту жительства церковь. Сняв плащ и оставшись в одной белой фелони, новый табулярий получает благословение от священника. Примикерий же, то есть старшина табуляриев, берет в руки кадило и совершает перед новоизбранным каждение, а один из присутствующих держит Евангелие. Этим воскурением показывается, что мысли табулярия должны возноситься перед господом, как фимиам. Потом все возвращаются торжественным образом домой, пируют и веселятся.

Отец неоднократно рассказывал об этом обряде и о том, что по своему званию должен был находиться во время императорских выходов в Ипподроме, и как однажды он опоздал и уплатил пени в размере четырех кератиев, о чем очень сожалел.

Пережил отец и другие неприятности. Был такой случай, что он заверил подпись какого-то константинопольского купца в документе, в котором была незначительная ошибка, что-то вроде пропуска значка, означающего придыхание, и другая договаривающаяся сторона опротестовала действительность соглашения, и только суд признал его силу.

Случилось, однако, что отец захворал горячкой, и его лечил врач Никита, проживающий поблизости, и иногда дочь лекаря Ирина приходила, чтобы дать питье больному, и благодаря встрече сделалась потом женою табулярия, хотя Никита, весьма состоятельный человек, лечивший даже высокопоставленных людей, и противился неравному браку. Таким образом, суждено было, что я родился в предместье, где часто слышится русская речь. Кроме того, дед приставил ко мне свою старую служанку по имени Цвета. Девушкой пленили ее хазары и продали в рабство в Херсонес, где ее купил мой дед. Она не могла до старости забыть свою страну, томилась и плакала в плену, рассказывала мне русские сказки о добродушных медведях и хитрых лисицах. На улице я тоже часто разговаривал с руссами на их языке, и среди них у меня был большой приятель, научивший меня многим полезным вещам и даже стрельбе из лука. Впоследствии я научился у него вскакивать на всем скаку на коня, ухватившись рукою за гриву. Иванко, как звали моего друга, родился в Плескове, в одном из тех бревенчатых городов, что стоят на севере, на берегах богатых рыбой рек и во тьме непроходимых лесов. Когда ему исполнилось двадцать лет и юноша по обычаю своего племени получил право носить оружие, он нанялся в охранную дружину богатого купца, возившего вместе с другими княжескими людьми в Константинополь меха и воск. Ежегодно они приплывали в наш город, а когда руссы распродавали товары и приобретали потребные им греческие материи, пряности, вино и сушеные плоды, они возвращались в свою страну, получив от ромейских властей необходимые им в пути мореходные снасти, парусину и якоря. Иванко, румяный и светловолосый воин, был большим любителем виноградного вина и чувствовал себя хорошо при всяких обстоятельствах, будь то в константинопольской таверне или в сражении с печенегами, часто подстерегающими руссов на порогах. Теперь я с благодарностью вспоминаю этого человека, но мне неизвестно, что сталось с ним с тех пор. Тысячи людей встречаем мы на своем жизненном пути и потом теряем навеки из виду среди житейского моря.

Я с удовольствием проводил время на улице, в самой гуще ромейской жизни, пока пресвитер Иоанн, учивший меня чтению и письму, не усаживал своего непоседливого ученика за Псалтирь. Но уже приближалось время, когда я должен был начать учение в школе при церкви Сорока мучеников, где вместе с сыновьями богатых родителей я в течение нескольких лет с прилежанием изучал риторику.

Эта школа была славной наследницей древних Афин. В ней некогда учились патриарх Фотий, проповедники Кирилл и Мефодий и многие другие знаменитые люди, и я не могу без слез вспоминать те счастливые годы, когда мы внимали в ее стенах обучающим нас истине. Лекарь Никита был просвещенным человеком и хотел, чтобы я постиг не только священное писание, но и светские науки. Полнота образования требует того и другого, но наши учителя неизменно и скучно настаивали на том, что нельзя ставить рядом человеческие познания и божественную мудрость, ибо никогда служанка не сделается госпожой.

Во всяком случае, окончив школу, я научился многому, в том числе безошибочно определять размер стихов, хотя сам никогда не занимался стихосложением, а также искусству точно выражать мысли и украшать свой слог примерами из поэтов и цветами риторики. Затем я усвоил математическую четверицу — астрономию, которая изучает величины движущиеся, геометрию с ее постоянными величинами, музыку с соотношением величин, а также безотносительные величины арифметики. И только тогда я перешел к философии, познавая, что такое подлежащее и сказуемое, относятся ли они к целому или к части, сколько видов суждений, силлогизмов и фигур, все ли можно доказать сведением к невозможному, что такое аксиома, сколько видов тождества, непрерывна ли цепь причинности и прочее. И лишь потом я приступил к чтению Гомера и тайком, пряча книгу под подушкой, зачитывался при тусклом мерцании светильника Платоном, к которому нужно приближаться с большой осторожностью, чтобы не попасть в греховные тенета его очарования.

У лекаря Никиты был брат, астроном при прославленной Трапезундской школе. Дед, ставший уже человеком преклонного возраста, хотел, чтобы я там закончил свое образование. В те годы этот город был важным центром по торговле с Востоком, в нем были прекрасные здания и церкви, а на его улицах толпились арабские купцы и армяне, персиане и иверы; властители последних хвалятся тем, что ведут свой род от жены воина Урии — Вирсавии, на которой самовольно женился царь Давид, и поэтому считают себя родственниками не только псалмопевца, но и богородицы, так как она происходила из семени Давида, и утверждают, что венец его перешел в Иерусалиме к Навуходоносору, а от него к иверийским царям. Известно, что иверийская знать женится только на родственницах, чтобы не терять чистоту крови.

Для меня это было первое далекое путешествие, и я никогда не забуду плавания на морском корабле в Трапезунд, слезы матери при расставании и потом прохладные ночи на плоской крыше, небо, усеянное звездами, и костлявый палец астронома Никона, показывавший мне Стрельца, Кассиопею или какое-нибудь другое созвездие. Трепет охватывал сердце, когда вдруг раскрывались передо мною тайны небес и светила, плывущие в эфирном океане, располагались в стройном порядке в хрустальных сферах. Седая борода Никона, аскета и терпеливейшего из учителей, щекотала мне шею. Звездные небеса медленно кружились вокруг Полярной звезды. Тихим голосом астроном сказал мне однажды:

— Прочел я в одном древнем трактате, что земля круглая, как шар, и не солнце совершает путь над нею, а земля вращается вокруг солнца. Но это ересь, осужденная церковью.

Я взглянул на него с волнением. Лицо старика было освещено слабым светом звездного неба. Мне показалось, что в глазах у него блеснула лукавая искорка, и мне стало страшно. У меня было то чувство, которое испытывает ходящий по краю пропасти. Вот еще одно небольшое усилие — и все станет понятным. Но мне трудно было превозмочь тайный ужас перед опасностью заблудиться в этих глубинах и погубить себя навеки. А между тем я предполагал, что Никон относится с большим доверием к утверждению древнего мудреца, и при одной этой мысли сомнения рождались в моем сердце, все меняло свои места во вселенной, верх становился низом, а низ верхом, но я опасался спросить о разъяснениях, потому что подобное знание противоречило священному писанию.

Однако вскоре я отыскал в библиотеке Никона тот трактат, о котором он говорил. Это было сочинение Аристарха Самосского, весьма ветхий список. На нем с большим трудом можно было разбирать отдельные слова, и в свитке не было конца. Земля — шар? Не солнце плывет по небу с востока на запад, а наша планета вращается вокруг небесного огня?

Тысячи раз задавал я себе подобные вопросы и не решался на них ответить. Тайна осталась скрытой навеки. Теперь я жалею, что у меня не хватило смелости откровенно побеседовать с Никоном. Теперь уже никто не ответит на мои недоуменные вопросы — астроном давно лежит на трапезундском кладбище под высокими кипарисами. С собой он унес и тайну небес, а свиток затерялся.

Не меньше, чем звезды, я полюбил книги. Забывал о времени и пище, с упоением читая Платона, который так замечательно умел говорить о любви. Равного ему в этой области не было и не будет на земле. Отраженная в душе, как в некоем божественно тихом море, любовь очищается от всего плотского и нечистого. Та же, но совсем иная. Неудовлетворенная, но счастливая, ликующая даже в страдании.

Потом прочел я Плотина и Прокла и поражался их гению, увлекался некоторое время Дионисием Ареопагитом. В этих книгах мир был совсем другим, не грубым, как наше тело со всеми его низменными желаниями, а легким, лишенным неприятных запахов и слишком резких цветов, и я блаженно вдыхал его прохладный, разреженный воздух и только впоследствии познал на жизненном опыте, что подобные рассуждения бесплодны. Необходимо вспахать землю, чтобы на ней колосилась пшеница, нужны искусные человеческие руки, чтобы построить корабль или мельницу для зерна, и во всем требуется труд.

Но годы шли. Из Трапезунда я возвратился домой уже не на корабле, а в повозке, пересек Пафлагонию и Вифинию, посетил многие города, а ночуя в гостиницах или останавливаясь на постоялых дворах, встретил тысячи людей.

По возвращении в Константинополь я поселился в доме деда, лекаря Никиты, который искал благоприятного случая получить для меня какую-нибудь должность. Жизнь протекала без больших потрясений и была полна приятных переживаний. Я наслаждался стихами Иоанна Геометра и в большие праздники посещал вместе с другими Ипподром и там в тумане курений старался разглядеть в императорской кафизме василевса.

Однажды я встретил Иоанна, прославленного поэта, на площади около св.Софии. Мы шли с дедом к ранней литургии. Придворные чины направлялись в сопровождении слуг к Священному дворцу. Дед сказал мне, указывая перстом на бледного, задумчивого человека в придворной красной хламиде:

— Смотри, вот стихотворец Иоанн. Говорят, у некоторых его стихи вызывают слезы на глазах…

Я удивился могуществу поэзии.

Событием в предместье св.Мамы по-прежнему было прибытие из Понта Эвксинского русских купцов, привозивших товары из Скифии. Сначала они распродавали меха и шкурки и прятали деньги в кожаные пояса. Потом значительная часть денег уходила на покупку тканей, на вино и развлечения.

Из любопытства я иногда сопровождал варваров в город. Мне было интересно наблюдать, как они с изумлением смотрели на великолепие нашей столицы. Их, как детей, поражала величина триумфальных колонн и храмов. В храм св.Софии язычников не впускали, но они могли вдоволь наглядеться на красоту наших дворцов, на статуи и водометы. Потом варвары возвращались в предместье св.Мамы, пили в тавернах вино, шумели, хватались за мечи, и тогда являлись присланные градодержцем отряды городской стражи с привычным к таким делам кандидатом. Он прикладывал руку к сердцу, увещевал, старался уладить ссору миром, не прибегая к оружию, чтобы не затруднять отношений с варварами в будущем. Три месяца спустя варвары покидали ромейские пределы.

Кроме Иванка, у меня было много других друзей среди руссов. Это были рослые и красивые люди, искусные в употреблении меча и секиры, и многие из них превосходные наездники. От них я научился умению владеть оружием, ездить верхом без седла. Беседуя с ними, я совершенствовался в русском языке, и впоследствии его знание мне пригодилось.

Но однажды лекарь Никита вернулся из дворца и заявил, что теперь мы можем надеяться на исполнение наших желаний. Оказалось, что ему удалось излечить от бессонницы какого-то важного придворного чина и тот обещал в благодарность за это оказать содействие в приискании для меня подходящего места в Священном дворце. Надежды наши вскоре оправдались, и спустя несколько дней дед сообщил, что меня принимают на службу.

— И не в звании кандидата, как это обычно делается, — ликовал старый лекарь, — а спафарием, то есть меченосцем. Кто знает, может быть, настанет время и ты будешь протоспафарием?

О лучшем нельзя было и мечтать.

В назначенный день мне надлежало надеть праздничную одежду и отправиться во дворец. Исцеленный сановник просил за меня хранителя императорской печати Василия, всесильного в те дни евнуха, чтобы я был приставлен к юным сыновьям покойного императора Романа, еще не вступившим на престол.

При этом известии мать всплеснула руками и заплакала не то от счастья, не то от горя.

— Куда ты вознесся, сын мой! Теперь ты и взглянуть не захочешь на наше ничтожество!

А я и не знал в тот вечер, что отныне судьба моя будет связана с судьбою василевсов.

Время было тревожное. Над ромейским миром сгущались черные тучи. Все труднее и труднее становилось отражать удары многочисленных врагов. Но чтобы понять положение, в каком очутилось ромейское государство, надо оглянуться на некоторые события, среди которых прошло детство Василия и Константина.

Когда почил блаженной памяти император Константин, автор замечательных книг, трудолюбивый, как пчела, писатель, на престол василевсов вступил его сын Роман, двадцатилетний юноша, любимец Ипподрома и черни, белокурый красавец, как все представители македонской династии. Он предпочитал государственным делам конские ристания и охоту. За спиной мужественного и сурового Никифора Фоки, носившего под пурпуром власяницу, не снимавшего много лет панциря, Роман мог расточать поцелуи черноглазым ромейским красавицам. Это Никифор Фока повел на Крит дромоны и хеландии с метательными приспособлениями для огня Каллиника и лучшими воинами империи, славянскими и армянскими наемниками, чтобы изгнать с острова нечестивых агарян. Из гавани фиголы, около Эфеса, вместе с флотом в море вышла ромейская слава. Агаряне были разгромлены, и христианские церкви на Крите вновь огласились пением. Победы были одержаны также в Сирии, и Алеппо подвергся разграблению, но события в городе Константина побудили Никифора Фоку вернуться с Востока в столицу.

Роман был женат на Феофано, дочери простого трактирщика, пленившей легкомысленного кесаря изумительной красотой. История их встречи похожа на сказку.

Но бывает на земле, что любовь разит человека как молния, и, увы, я сам испытал подобное.

Магистр Леонтий Хрисокефал, бывший в те дни юным кандидатом, рассказывал мне об этой истории.

Шел дождь. Охота была удачной — на повозках лежали туши черных вепрей. В деревушке, которая попалась по дороге, охотники решили остановиться на ночлег. Деревню наполнил лай охотничьих псов, и с ними немедленно ввязались в драку деревенские овчарки. Псари и ловчие разместились по хижинам. Для василевса нашли помещение в придорожной харчевне. Над ее воротами висел на шесте сноп житной соломы — символ приятного ложа.

Постель готовила Роману молоденькая дочь трактирщика. Она принесла охапку свежей соломы и, стоя на коленях, взбивала ее усердно. Василевс любовался ее проворными руками.

— Как тебя зовут, дитя? — спросил он.

— Феофано, господин, — ответила девушка и опустила необыкновенные ресницы.

— Сколько тебе лет?

— Пятнадцать, господин.

— Какие у тебя длинные ресницы… Сними с моих ног обувь, красавица!

— Я сделаю, как ты повелишь…

Леонтий только что прибыл из Константинополя с важным посланием, трясясь весь день в почтовой тележке.

— Выйди, — сказал ему василевс, даже не взглянув на государственную печать красного воска с изображением павлина.

Ночью в деревне лаяли псы, шел дождь, пахло сыростью и навозом…

Прошли немногие месяцы, и прекрасная Феофано, дочь трактирщика, стала августой. Ее красота покорила всех ромеев, и льстецы называли ее второй Еленой. Но на базарах и в тавернах шепотом говорили, что это она дала яд своему легкомысленному супругу. Роман умер. Вернувшийся с Востока Никифор Фока привел из Каппадокии войска азийских фем, и ничто не помешало ему сменить меч, увитый лаврами, на скипетр. Новый василевс женился на Феофано и объявил, что считает себя только опекуном Константина и Василия — малолетних детей покойного Романа.

Надев пурпурные кампагии, Никифор продолжал походы, вернул ромеям Адану, Мопсуэстию, Тарс, а из сирийских городов — Лаодикию, Иераполь, Арку, Эмессу и даже Антиохию, где в числе добычи оказался меч Магомета. Патрикий Никита Халкуци завоевал Кипр.

Затем разыгрались известные всем события на Дунае, прекращение дани болгарам, посольство Калокира в Киев, появление Святослава. Император решил сокрушить Болгарию силами русского князя, которому было послано из Константинополя тысяча пятьсот фунтов золота. Святослав появился со своей дружиной и печенегами на берегах Дуная и быстро завоевал северную Болгарию. Русскому князю понравились горы и долины Дуная. Но это был бы слишком опасный сосед. Ромеям снова пришлось вести войну. Однако походы и лишения сломили силы василевса, тем более что, несмотря на блистательные победы, положение государства было тяжелым. Никифор не пользовался любовью населения. В его наружности не было ничего такого, что мило народу, — ни величия, ни приятного взгляда. Низкорослый, коротконогий, с большой головой на толстой шее, темнолицый, с глубоко сидящими в орбитах жестокими глазами, он больше походил на мясника, чем на императора. Победы его стоили слишком дорого. Народ изнывал под бременем налогов, воины роптали на невыносимую тяжесть службы. Кроме того, он был слишком стар для прекрасной Феофано. В одну страшную зимнюю ночь, с ведома коварной августы, Иоанн Цимисхий, пахнущий духами щеголь и необузданный честолюбец, ворвался во дворец и предательски убил в постели безоружного героя Антиохии и Аданы.

Цимисхий, ловкий и обаятельный, начал с того, что отправил в монастырь влюбленную в него без памяти сообщницу и тем обелил себя в глазах христиан. Во главе государства был поставлен евнух Василий. Сам василевс поспешил на поля сражений. Ведь Святослав захватывал на Дунае, в союзе с болгарами, один город за другим. Предоставив болгарскому владыке Борису носить царские инсигнии, сам русский лев сражался как простой воин. Руссы перевалили Балканские горы и ворвались в Филиппополь, где они предали мечу двадцать тысяч человек. Но под Адрианополем, можно сказать, уже под самыми стенами столицы, Варда Склир, лучший полководец ромеев, с крайним напряжением всех сил нанес первое поражение северным варварам, ряды которых значительно поредели к тому времени от болезней, и вынудил их уйти обратно за Балканы. В это время на театр военных действий прибыл Иоанн Цимисхий.

Флот из трехсот дромонов был послан к устьям Дуная, чтобы преградить врагам путь к отступлению. Окруженные со всех сторон в Доростоле, испытывая крайний недостаток в съестных припасах, с одними мечами против метательных машин и огня Каллиника, руссы бесстрашно шли против закованных в железо катафрактов и погибали героями. Святославу ничего не оставалось, как предложить мир. Предложение было принято с радостью, ибо всякий мир лучше войны, а двадцать тысяч варваров еще могли причинить ромеям немало вреда.

Уступая желанию русского князя, Иоанн согласился на свидание с ним. Сияя металлом панциря, в пурпуре и в осыпанной жемчужинами диадеме на голове, завитый и надушенный, в окружении придворных и телохранителей, василевс спустился верхом на коне к Дунаю. Святослав прибыл в условленный час на ладье. Он был в белой рубахе и штанах, босой, и его одежда отличалась от других воинов только чистотою. В одном ухе он носил золотую серьгу с двумя жемчужинами и яхонтом. У него были длинные светлые усы, голова выбрита, и только сбоку оставлен длинный локон, как это в обычае у некоторых варварских народов. Князь сидел с веслом в руке и греб наравне с воинами.

Иоанн сошел с коня и приблизился к ладье, обворожительно улыбаясь, поблескивая красивыми глазами. Святослав молча смотрел на него. За смелость, благородство и, может быть, за легкую походку или быстроту передвижения руссы называли своего князя барсом. Когда Святослав шел на врага, он предупреждал: «Иду на вас!» В этом сердце не было места предательству. Князь доверчиво протянул руку императору, но не потрудился встать со скамьи. Побеседовав некоторое время о мире, они расстались. Писатель Лев Диакон, мой друг, который присутствовал при этой сцене и рассказывал о событиях болгарской войны, уверял меня, что никогда в жизни он не видел более достойного воина, чем Святослав.

В конце концов нам удалось закончить войну. Получив по кошнице хлеба на воина, руссы ушли из Болгарии и поплыли в свою страну. Но на порогах, где им пришлось зимовать в ужасных условиях, на них напали печенеги, вероятно брошенные на руссов коварным Иоанном Цимисхием. Святослав погиб, и лишь немногие вернулись домой и рассказали о том, что случилось. На некоторое время опасность со стороны руссов была устранена.

Удалось достичь некоторых успехов и на западе. Выдав замуж племянницу, благонравную Феофано, названную этим именем в честь августы, за Оттона, незаконно именующего себя императором, Иоанн прекратил войну в Италии. Апулия, Калабрия, Салерно и Неаполь остались в руках ромеев. На востоке стратиг Николай продолжал громить сарацин, завоевал Амиду и Нисибис, памятный сражениями древности. Апамея, Эдесса и Бейрут вернулись в лоно империи. Множество святынь было вырвано из рук нечестивых агарян. Уже василевсу мерещились холмы Иерусалима…

Среди этих потрясений прошли мои детство и юность. О победах мы слышали из уст глашатаев, с амвонов церквей, на форумах и на базарах. Но хлеб был дорог, и все реже приходили в предместье св.Мамы русские купцы. Жить бедным людям было тяжело. Никогда в городе не было такого количества нищих, калек, безруких, безногих и слепцов, как в те годы. При таких обстоятельствах для меня начиналась новая жизнь.

С бьющимся сердцем я прошел под аркой огромных, сделанных из меди дворцовых ворот, под которой гулко отдавались шаги. Меня сопровождал какой-то воинский чин в синем плаще, с красным украшением на груди. Мы вошли в залу ожидания. Зала была круглая, и вдоль стены стояли обитые полосатой и довольно потрепанной материей скамьи. На них скромно сидели явившиеся сюда по Делам люди — поставщики минерального масла для светильников, торговцы мясом и овощами, просители. Какой-то чернобородый человек несколько раз пробегал мимо нас с пачкой бумаг в руке. Мой провожатый обратился к нему, и тот осмотрел меня с ног до головы. Некоторое время, скривив рот, он ковырял пальцем в ухе, а мы почтительно смотрели на это занятие. Потом чернобородый внимательно посмотрел на палец и сказал:

— Юноша! Ты будешь лицезреть Багрянородных!

Он рассказал подробно, как я должен вести себя, начиная с тройного земного поклона и кончая тем, каким голосом отвечать, если меня соблаговолят спросить о чем-нибудь. Втроем мы двинулись в глубину мрачного дворца. Сопровождающего меня чернобородый называл кандидатом, а тот его спафарием, и я понял, что это низшие придворные служители.

В полутемных переходах и галереях, опираясь на страшные секиры, стояли огромные варяги. Чем больше приближались мы к внутренним покоям, тем сильнее было мое волнение. Наконец чернобородый остановился перед обитой металлом дверью и шепнул нам:

— Подождите здесь…

Мы остались ждать с кандидатом у двери, и я с любопытством рассматривал на стенах изображения морских сражений. На них ромейские дромоны метали огонь на врагов, и сарацинские корабли пылали, как костры. В потемневшей от времени и копоти морской воде на картинах плавали серебряные и красные рыбы. Вдруг дверь отворилась, и незнакомый человек, в желтой одежде до пят, судя по лицу — евнух, поманил меня пальцем. Чернобородый выглядывал из-за его плеча. С биением сердца я переступил порог. Чернобородый поклонился и вышел, а я направился с евнухом дальше.

— Как тебя зовут? — спросил он, справляясь с восковой табличкой.

— Ираклий Метафраст.

Скрипучим голоском он тоже стал наставлять меня по поводу троекратных земных поклонов.

В конце перехода была низенькая, судя по литью — серебряная, дверь.

— В имя отца, и сына, и святого духа… — постучал евнух.

Служитель отворил дверь. Едва сдерживая волнение, я переступил порог, и моему зрению представилось обширное помещение с узкими окнами в непомерно толстых стенах. Перед глазами плыл туман, но евнух подталкивал меня, и я увидел, что на пурпурной скамье сидят два юноши. Это были сыновья покойного василевса, Василий и Константин, в легких домашних одеждах и обшитых жемчугом шапочках. Один — постарше, с мрачно насупленными бровями, другой — совсем еще мальчик, с любопытством уставившийся на меня голубыми глазами. Около них стоял тучный злой человек, евнух, с лишенным растительности лицом. Он тоже рассматривал меня заплывшими, маленькими глазками, не говоря ни слова. Потом я узнал, что это был всесильный паракимомен Василий.

Помня о наставлениях, сопровождавших меня, я упал троекратно ниц.

— Приблизься, — услышал я голос евнуха.

Я подошел.

— Отныне ты будешь служить здесь, — опять сказал евнух, — но смотри, чтобы не было на тебя нареканий. Или попробуешь плетей!

Я стоял, не смея поднять глаз. Сюда я вошел как в храм, а мне говорили о плетях! Но все-таки я успел рассмотреть, что братья отличаются большим сходством, оба светловолосые и голубоглазые. Василий все так же угрюмо смотрел на меня, а Константин беззаботно показывал в детской улыбке белые зубы.

На столе, покрытом зеленой материей с золотыми узорами, можно было видеть письменные принадлежности — глиняную чернильницу, тростник для писания, прекрасно отполированный пемзой пергамент, красный воск для печатей. Тут же лежала раскрытая на титульном листе книга. Скосив глаза, я прочел ее заглавие. Это был «Стратегикон» — сочинение о воинских предприятиях, написанное императором Львом. Очевидно, юные кесари только что закончили утренние занятия.

Евнух сказал:

— Ты будешь являться сюда ежедневно в положенное время и исполнять то, что тебе скажут. Тебе выдадут приличествующую твоему званию одежду и возведут в чин спафария, как это положено в подобных случаях…

Так началась моя служба в императорском дворце. Но я не обманывал себя и не забывал, что это произошло не по моим личным заслугам, а по ходатайству высоких особ, которых успешно лечил мой дед. Для входа во дворец мне был выдан соответствующий пропуск; на красной печати был изображен павлин. Каждый день, на рассвете, я являлся к медным воротам, слушал утреню и обедню в одной из дворцовых церквей, а потом выполнял различные поручения юных василевсов и нес службу наравне с сыновьями благородных родителей. Обязанности мои не были очень трудными, и, помня о словах деда, что пути к преуспеванию в жизни не на полях сражения, а в огромных царских залах, я пользовался каждым удобным случаем, чтобы привыкнуть к дворцовым порядкам. Впрочем, большая часть времени проходила в ожидании повелений, в игре в кости, которой тайком занимались от скуки молодые кандидаты, или в пустой болтовне.

Начальником моим в те дни был протоспафарий Иоанн Кириот, по прозванию Геометр, тот самый, стихами которого я увлекался. Он действительно усердно изучал геометрию и в свое время даже преподавал эту науку Никифору Фоке, но с особенным блеском проявил он свои поэтические способности и написал немало стихов. В этих двустишиях он то прославлял богородицу и христианские праздники, то воспевал любовь, хотя свою знаменитую элегию о девушке, у которой юноша просит воды у колодца, он тоже заканчивает словами о Христе — подателе истинной воды, утоляющей человеческую жажду. Был Иоанн Геометр сыном дворцового сановника и сам получил высокое звание, но любил писать о заботах и трудах простого народа, бедных земледельцев, как он это сделал, например, в звучных стихах, описывающих его путешествие из Константинополя в Селиврию. Впрочем, он обладал неиссякаемым богатством тем, и стихи сыпались у него как из рога изобилия — о пренестинском вине, о красной императорской печати, о красивом молодом человеке, о Каллиопе и Урании. Он много читал. Платон и Аристотель, Ливаний и Василий Великий были его знакомцами с самых ранних лет, но во дворце он не пользовался большим влиянием, ибо Василий, как я уже говорил, недолюбливал поэтов и философов и, зная это, многие дворцовые чины подсмеивались над научными занятиями Иоанна, хотя он и был верным слугой отечества, проявлял неоднократно воинскую доблесть и воспел ее у Никифора Фоки.

Я счастлив, что встретил на жизненном пути людей, подобных Иоанну, а тогда смотрел на него как на чудо. Может быть, протоспафарий заметил это, потому что однажды, после какого-то неприятного объяснения с евнухом Василием, сказал мне, качая головой:

— Удались, юноша, от тех, кто презирает истину. Полагаю, что ты не похож на этих бездельников, что толпятся у трона в ожидании подачек!

Этими словами Иоанн дал мне понять, что отметил меня среди прочих служителей. Иногда он беседовал со мною о стихах, удивляясь, почему я не посвящаю свой досуг поэзии. Но я довольствовался тем, что переписывал его произведения, никогда не расставался с ними и черпал в них мысли для понимания мира и людей. Впоследствии, когда жизненный опыт дал мне возможность взирать спокойно на человеческие деяния, я понял, что в стихах Иоанна Геометра было много искусственности и что от них веял порой холодок, но то, что поэт пережил лично, он живо изобразил в своих творениях, и я уверен, что они переживут века. Порой Иоанн забавлялся аллитерациями или совпадением собственных имен и содержавшихся в них понятий — Коминопула соединял с кометой или Константина, что значит постоянный, с постоянством, иногда жалил в своих эпиграммах, как пчела, но в жизни это был любезнейший и полный благожелательности человек, и можно было позавидовать богатству его души.

Иногда целый день проходил в томительном бездействии. В толпе служителей, евнухов и кандидатов я ждал часами, когда меня позовут, чтобы читать вслух Василию «Стратегикон». Но у меня было много случаев, чтобы присмотреться к моему господину. Василий был мрачного характера, молчалив, угрюм. К наукам относился с нескрываемым презрением, читал с удовольствием только Плутарха и с жадностью набрасывался на военные трактаты. Часто он покидал дворец, садился на коня, укреплял тело на дворцовом Ипподроме упражнениями, расспрашивал опытных воинов, как лучше наносить удары мечом или как надо отражать щитом стрелы и копья врагов. Константин предпочитал воинским упражнениям пирушки.

Во дворце было скучно и тихо. Мать Багрянородных, прекрасная Феофано, томилась в заточении, в далеком монастыре на армянской границе; Феодора, на которой женился Иоанн, почти не показывалась из своих покоев. Другая Феофано была в далекой Саксонии. Сестра Василия и Константина, Анна, как потаенный цветок, неслышно жила в тишине гинекея. Василевс Иоанн воевал в Исаврии. Во дворце царил всемогущий евнух. Все говорили шепотом, боялись сказать лишнее слово. Что-то страшное висело в воздухе. Казалось, самые стены дворцовых покоев были пропитаны ядом, интригами, заговорами, тайнами и кровью.

По городу ходили тревожные слухи о положении на восточных границах. Люди с опаской шептали, что василевс страдает неизлечимым недугом. На базарах откровенно говорили о яде, якобы посланном евнухом в императорскую ставку. Но всюду шныряли соглядатаи и доносчики. Все трепетали. Я сам, возвращаясь под родной кров, боялся говорить о том, что мне приходилось слышать и видеть во время церемоний.

Наконец император возвратился, оставив воинские предприятия незаконченными. Увенчанный лаврами побед, но изнуренный лишениями и снедаемый страшной болезнью, он походил на живого мертвеца. Его встречали патриарх, епископы, весь синклит, народ, и я видел, как василевс улыбался искаженной улыбкой в ответ на приветственные клики.

Вступление василевса в город происходило, как это было освящено обычаем, через Золотые ворота. Потом шествие направилось по Триумфальной улице к Августеону. Было заметно, что Иоанн с трудом держится в седле.

Но умолкли приветственные клики — и в Священном дворце стало еще тише, еще страшнее.

Однажды, проходя мимо опочивальни императора, я почувствовал в воздухе запах лекарственных снадобий. Василевс умирал. Серебряная дверь бесшумно открылась, на пороге показался евнух Василий, задержался на мгновение, и тогда мы услышали заглушенные, но звероподобные вопли больного.

В ту зимнюю жуткую ночь над городом шел снег. Казалось, что вся Скифия опрокинулась на ромейские форумы и стогны. В дворцовых залах до утра горели светильники. В отблеске разноцветных лампад странно взирали огромные и печальные глаза икон. И вот распространилась весть:

— Ромеи! Василевс Иоанн в бозе почил! Ромеи, умер наш герой!

В гинекее слышались рыдания и вопли.

Какой-то просто одетый старик, может быть истопник, плакал у камары Феодора:

— Скончался наш лев! Что будет с нами, грешными? Мы веруем в Троицу, и было у нас три василевса — Иоанн, Василий и Константин. А теперь мы погибнем…

Во дворце люди метались по залам, как в час землетрясения.

Вдруг знакомый спафарий коснулся моего плеча и шепнул:

— Тебя требует Порфирогенит.

В смятении я поспешил к Василию. В знакомом покое находились друзья юного василевса: Никифор Ксифий, Лев Пакиан, Феофилакт Вотаниат, Евсевий Ангел — в те дни доместик дворцовых телохранителей. Мне показалось, что под плащами они прячут мечи. Василий стоял взволнованный и мрачный. Все посмотрели на меня.

Василий подошел ко мне и сказал:

— Верен ты мне или неверен?

В слезах я ответил, что готов жизнь отдать ради его спасения. Василий положил руку мне на плечо, и сердце мое наполнилось ликованием.

— Доставь это письмо, — зашептал он, — доместику Запада. Пусть он немедленно явится сюда! Пусть окружит дворец схолариями и экскувиторами!.. Тебя он знает и поверит тебе. Спеши!

Василий всегда говорил отрывистым и резким голосом. Так говорят непросвещенные поселяне или простые воины. Но по его шепоту я понял, что жизни Порфирогенитов угрожает опасность. Брат его, отрок Константин, плакал в углу. Василий толкнул меня к дверям.

— Смотри, чтобы никто не остановил тебя! Торопись! Иначе враги возмутят воинов!

Я спрятал письмов складках плаща и бросился вон из покоя.

Никто не остановил меня, потому что все знали мое скромное положение во дворце и никому в голову не могло прийти, что мне доверено важное государственное поручение.

Стояла тихая ночь. На улице медленно летали хлопья снега. В городе было пустынно. Но где-то вдали слышался глухой ропот человеческих голосов. Оказалось, что то спешил со своими воинами Варда Склир, назначенный три дня тому назад доместиком Запада. Я побежал навстречу шуму, прижимая к груди послание Василия.

Весть о смерти василевса распространялась по городу с быстротою молнии. Уже со всех сторон ко дворцу бежал народ. Свечники, чеканщики, торговцы, корабельщики, шерстобиты, водоносы бежали толпами. За падающим снегом пылали адским огнем смоляные факелы. Все ближе слышался мерный топот ног и звон оружия. Приближались схоларии. Впереди ехал на коне великий доместик. Я поспешил к нему и протянул послание.

Доместик остановил коня.

— Кто ты? — спросил он.

— Спафарий Ираклий! Я из дворца. Вот послание тебе от Василия.

— Дайте мне свету! — крикнул он.

Несколько воинов приблизили факелы. При этом чадном и смоляном огне Варда Склир прочел письмо и крикнул, подняв руку:

— За мной, схоларии!

Мы все побежали за его конем. На бегу воины выкрикивали ругательства. Несколько раз до моих ушей долетало имя евнуха, сопровождаемое самыми нелестными эпитетами.

— Лиса! Жирная свинья! Отравитель! — кричали воины.

Другие ругательства были слишком площадными, чтобы их можно было здесь привести. Я еще раз убедился, что ненависть народа к богатым была велика, и люди искали защиты у василевса, потому что молитвы их не доходили до небес, а больше им некуда было обращаться со своими нуждами.

Дворец наполнился народом. Скандинавские варяги пропустили схолариев и, оттиснутые к стене, мрачно стояли, опираясь на секиры. В прекрасных залах чадили факелы. На одно мгновение я увидел растерянного евнуха. Как Иуда, он целовал доместика, плакал у него на груди. Вырвавшись из иудиных объятий, Склир кинулся во внутренние покои и, гремя латами, упал ниц на мраморный пол перед лицом нового господина. Василий пылающими глазами смотрел на нас. Вокруг василевса стояли его преданные друзья. Уже льстецы взирали на юношу как на бога, теснились к нему, чтобы лобзать край его одежды, плакали от умиления. Тело блаженнопочившего Иоанна остывало, покинутое всеми.

— Патриарх! Патриарх! — послышались голоса.

Патриарх, ведомый под руки иподиаконами, в лиловой длинной мантии, появился среди оружия и факелов и преклонился перед новым господином мира, касаясь рукой земли. Воины грубыми, непривычными к пению голосами затянули:

— Многая лета! Многая лета, автократор ромейский!..


Был ли то пустой случай или воля провидения? Но с этой памятной ночи я вошел в доверие к Василию. Василевс приблизил меня к себе, и я стал делить его воинские предприятия. Я полюбил эту жизнь, полную перемен, волнений, глубокого дыхания на полях сражений и незабываемого привкуса конского пота. Мое сердце не отвращалось от крови, пролитой в битве, от гор трупов после победы, и рука у меня не дрожала, когда требовалось обнажить меч. Но не хочу возомнить себя героем. Одно дело — стоять в первых рядах и рубить секирой, другое — принимать участие в военном совете или сидеть на коне за непоколебимой стеной воинов, прикрывающих тебя щитами, и с каждым истекшим годом я все больше и больше постигал, что пролитие крови противно христианскому сознанию. Пришлось мне читать в житии Андрея Юродивого предсказания о том, что Египет снова принесет свою дань ромеям, и я знаю, что победы любезны константинопольской черни, так как отмечаются раздачей денег и съестных припасов. Но не вздыхал ли сам Андрей, подобно пророку Исайе, о том времени, когда мечи превратятся в серпы, копья — в полезные в сельском хозяйстве шесты или в орудия для возделывания почвы?

Евнух Василий уцелел, зубами цеплялся за власть, лукавил, всячески ублажал юных василевсов и соблазнял их молоденькими иверийскими наложницами. Константин подрастал и вполне удовлетворялся охотой, а Василий с каждым годом все больше мрачнел, все чаще метал молнии из голубых глаз, все крепче сжимал в руках кормило ромейского корабля. Свое внимание он направил на борьбу с самоволием стратигов, на воинские предприятия и приготовления к походам, предоставив ведение запутанных государственных дел евнуху Василию, хранителю государственной печати.

Но ради чего, спрашивал я себя иногда, цепляется за власть этот человек? Не ради же одного корыстолюбия? Должно быть, вкусившему власти уже трудно оторваться от этой сладостной чаши, и каждый мнит себя спасителем отечества.

Сколько событий совершилось в эти годы! Когда евнух заподозрил в противогосударственных замыслах Варду Склира, героя победы под Адрианополем, победителя варваров, прекрасного тактика, но мужа с беспокойным характером, он лишил его звания доместика и сделал стратигом отдаленной Месопотамской фемы. Обиженный полководец поднял восстание. Тогда пришлось вызвать из тихого хиосского монастыря его личного врага и соперника Варду Фоку. На Павкалийской равнине разыгралось решительное сражение, в котором с обеих сторон лилась кровь ромеев. В это же время сарацины вторгались в наши италийские владения, а Мизия глухо волновалась.

После смерти Иоанна Цимисхия болгары снова вышли из горных берлог и отнимали у нас город за городом. Самуил завоевал Ларису и даже похитил мощи св.Ахиллия, ревнителя православия на Никейском соборе. Затем он двинулся на Коринф, но здесь ему преградил путь стратиг Василий Апокавк. Сам василевс впервые в этой войне попробовал свои львиные когти. Желая оттянуть от Коринфа полчища Самуила, он изнурительными переходами привел ромеев к Сардике и осадил этот крепкий город. Двадцать два дня мы стояли под его бревенчатыми стенами.

Я был вместе с Василием под Сардикой. Этот город расположен среди живописных гор, по которым вьются тропы, известные только пастухам. Среди диких скал прыгают горные козлы и серны. Воздух здесь полон горной бодрости, приятно дышать таким воздухом путнику.

Обложив со всех сторон крепость и надеясь осадой Принудить болгар к сдаче, мы укрепили свой лагерь палисадами, разорили соседние селения, с нетерпением ожидая, когда у осажденных иссякнут съестные припасы. Каждое утро василевс выходил из бревенчатой хижины, которую ему срубили и где он спал, как простой воин, на овечьей шкуре, и смотрел на крепость, грозно стоявшую на возвышенном месте. Мы окружали его, как птенцы орла, — Никифор Ксифий, Феофилакт Вотаниат, Лев Пакиан, Василий Трахомотий, Константин Диоген, протоспафарий Иоанн Геометр и другие. Василевс хмуро взирал на городские башни. Слышно было, как осажденные кричали со стен и осыпали василевса оскорблениями, надругаясь над его священной особой. Василий в гневе щипал завитки русой бороды.

С утра военные машины начинали метать в осажденный город камни. Но ромейские баллистиарии не отличались большой опытностью, и наш обстрел не причинял врагу большого вреда, а осажденные отвечали тучей стрел.

Слыхали ли вы, как поет стрела над головой, когда, оторвавшись от тугой тетивы и описав в воздухе красивую кривую, она летит, оперенная, втыкается в землю и дрожит, вся еще в нетерпении полета? Дышали ли вы этим воздухом, насыщенным яростью, криками воинов, конским потом, вонью греческого огня, запахом свежесрубленного дерева на осадных сооружениях и вкусом металла? Видели ли вы, как плачет от бессилия в своем шатре мужественный, но побежденный вождь? Я был под Сардикой, дышал воздухом поражения, слышал пение вражеских стрел и видел слезы героя.

Когда наступал вечер и прекращались военные действия, мы собирались вокруг василевса. В хижине тускло горели светильники, пахло овчиной, а в лагере ржали кони, догорали дымные костры. Стояла осень, часто шли дожди, закрывая туманом горы.

Василия терзали мысли о будущем. Его сопровождал в походе историограф Лев Диакон. Лев захватил с собою редкий список «Последнего видения Даниила». По вечерам, покончив с трапезой, мы читали вслух эту страшную книгу и пытались найти в ее темных словах намеки на судьбы ромеев.

Будущее покоилось во мраке. Уже истекало первое тысячелетие с того дня, когда родился в яслях спаситель мира. Последние годы были полны таинственных событий. Прошлой зимой в Месемврии родился младенец, у которого было три глаза, а руки росли из горба на спине. В Константинополе на императорской псарне каждую ночь выли псы, и псари не могли заставить их умолкнуть даже плетьми. Затерянные во мраке гор, мы трепетали. Василевс, подпирая рукой усталую голову, забыв о торжественных церемониалах, сидел с нами, как равный среди равных, смотрел на пламя светильника, и его голубые глаза становились совсем черными.

Как сейчас я слышу монотонный голос Льва, прерываемый иногда вздохом кого-нибудь из присутствующих:

— «В третье лето царствования Кира Персидского послан был архангел Гавриил к пророку Даниилу. И сказал ему архангел: „Муж, преклони ухо твое, ибо я открою тебе все, что совершается на земле, до самых последних дней…“

Мы не отрывали глаз от шевелящихся губ чтеца. Со всех сторон нас окружала черная ночь. Мы знали трудности, которые стояли перед нами. В воздухе явственно чувствовалась трагедия.

— «Пошлет господь огонь с небес, — читал Лев Диакон, — земля покроется водою, а Седмихолмный будет окружен врагами! Горе тебе, Седмихолмие! Увы тебе, Вавилон! Вода потопит высокие твои стены, и не останется в тебе ни одной колонны, и возрыдают о тебе приплывшие к твоим башням корабли…»

Кто-то вздохнул за спиной василевса:

— Господи, спаси наши души!

— «Стены его падут, и будет царствовать в нем юноша, который наложит руки свои на священные жертвы. Тогда восстанет спящий змей и убьет юношу и будет царствовать пять или шесть лет. После него воцарится дикий волк, и поднимутся народы севера, которые приступят к великой реке…»

С перекошенным лицом, с глазами, наполненными безумием, василевс протянул руку.

— Остановись!

Лев прекратил чтение. Мы с замиранием сердца обратили свои лица к благочестивому. Простирая руки в ту сторону, где был осажденный город, Василий взывал:

— Какие стены падут? Какой юноша будет царствовать? Какие народы севера придут? Руссы?

Голос василевса звенел, поднимался с каждым словом, поражал наш слух, как звон кимвала.

— К какой реке приступят народы севера?

Мне было не по себе. В воспаленной голове теснились мысли. В самом деле

— какие стены падут? Эти стены, перед которыми мы стояли? Кому грозит гибель? Может ли человеческий ум верить в эти пророческие слова или все это жалкий бред? Но как иначе предвидеть то, чему суждено случиться? В самом деле — какие народы севера? Руссы? Это им уготовлены мы в жертву?

Василий сжимал голову руками, вперив взгляд в пространство, точно пытаясь проникнуть в тайны будущего.

— Продолжай, Лев!

Лев снова склонился над страшной книгой.

— «Восстанет великий Филипп с шестнадцатью языками, и будет битва. Но глас с небес остановит сражение. Тогда перст судьбы укажет человека. Ангел возьмет его в святую Софию и скажет ему: „Мужайся!“…

— Читай, читай!

Но Лев хотел перевести дух и остановился.

— Читай!

Лев продолжал:

— «Тогда настанет изобилие плодов и мир на земле. Тогда лоза будет приносить тысячу гроздий, а жатва даст неисчислимое множество колосьев, но зубы у антихриста будут железные, и скоро во всем мире останется одна мера пшеницы…»

В лагере послышался шум, топот коней, крики воинов. Ксифий вышел посмотреть, что там происходило.

— «Десница его будет медная, а когти в два локтя длиной. И будет он долгонос, глаза его будут как звезды, что сияют утром. И на челе его будут написаны стихи…»

При этих словах вернулся Ксифий. Он вошел в хижину, даже не сделав положенного земного преклонения перед василевсом. Лицо его слегка побледнело. Лев невольно прекратил чтение, повернув лицо в сторону вошедшего, и так и остался с открытым ртом.

— Что случилось? — с раздражением спросил Василий.

— Благочестивый…

Присутствующие в волнении встали. Ксифий едва мог говорить.

Сигнальные огни сообщали о приближении Самуила. Мы были окружены.

Василий немедленно снял осаду, ибо был способен принимать быстрые решения, но болгары настигли нас в ущельях и нанесли страшное поражение…

Помню, что в пути, когда мы поспешно и в беспорядке отходили с остатками сил на Филиппополь, была остановка на ночлег в каком-то разоренном селении. Наши разгромленные фемы устремлялись на восток. Душераздирающе скрипели возы. Дорога была усеяна трупами людей и тушами животных. К ним уже слетались вороны. Этого невозможно забыть: страшная заря на западе, скрип возов, а на пламенеющем небосклоне тучи черных птиц…

Толпы беглецов поспешно уходили под покровом ночной темноты. В селении, через которое мы проходили, стояла скромная каменная церковь с круглым куполом, а вокруг нее раскинулись крытые соломой хижины. Только дом священника был под черепицей. В нем устроили постель для василевса, затопили очаг, потому что ночь была холодная, и к дверям приставили стражу.

Остальные разместились где пришлось. Воины спали на земле, положив под голову щит, укрывшись плащом или зарывшись в солому. В деревне нельзя было найти ни горсти муки, ни одного куска хлеба. Все было разграблено нашими же воинами, не пощадившими даже церковь. Жители, может быть тайные богомилы, убежали в соседние леса, захватив с собой скот и все имущество. Мы расположились в покинутых хижинах.

Среди этого невероятного беспорядка не могло быть и речи о том, чтобы устроить лагерь так, как этого требуют рижские воинские обычаи, и укрепить его валом и рвом. Лагерь должен занимать четырехугольное поле, на котором пересекаются две дороги с воротами. В центре его помещают императорское знамя, шатер василевса и другой шатер — так называемый архонтарий, в котором пребывают военачальники. Вокруг размещаются гетерии бессмертных, телохранители и конные тагмы, а затем ополчения фем. Для каждого чина, для стольника или доместика, в лагере предназначено раз навсегда установленное место. Но в тот день даже патрикии и стратиги расположились там, где им привелось. Однако я настоял, чтобы вокруг селения была протянута прикрепленная на низких колышках веревка с привешенными на ней колокольцами — на тот случай, если вражеские лазутчики попытаются проникнуть в селение, чтобы узнать положение вещей. Такая веревка служит в ночное время прекрасным средством для предупреждения неожиданных нападений.

Сердце мое было полно стыда и отчаяния. Я видел бегущих ромеев, бросивших оружие, растерявших воинские отличия, ни о чем другом не помышлявших, кроме спасения своей жизни. Сам василевс сменил пурпурные кампагии, которые положено носить только василевсам и царям Персии, на обыкновенные башмаки, чтобы не быть узнанным в случае пленения. И ты, лев!..

Отборные воины, гетерия закованных в железо «бессмертных», знаменитый легион Сорока мучеников, еще при Августе прозванный Молниеметательным и оправдавший это название во время войны с квадами, когда буря и гром, вызванные молитвами христианских воинов, устрашили врагов, бежали под стенами Триадицы, как овцы, гонимые жезлом пастыря. Прославленные вукелларии, как назывался другой легион, или, по-гречески, фема, потеряли покрытые лаврами знамена.

Только армянские пешие воины отходили непоколебимым строем, огрызались, как волки, когда на них наседали враги. Но разве я сам не трепетал, не наклонял голову, когда слышал пронзительное пение стрелы, и не бледнел, когда блистал перед моими глазами ослепительный меч?..

Лагерь понемногу затих. Была надежда, что мы ушли от преследования врагов. Ко мне явились посланцы и сказали, что меня желает видеть благочестивый.

Василевс сидел на жалкой постели священнослужителя, уронив голову на грудь. Никого около него не было. Я сделал преклонение и стоял, ожидая, когда мне скажут о том, для чего меня позвали. Василий поднял глаза и спросил:

— Что ты смотришь на мою обувь? Я сделал это не из страха. Я не хотел умножать торжество врагов. Они не должны были знать, кого поражают.

Я видел, что по щеке василевса скатилась слеза. Поймав мой изумленный взгляд, Василий смутился и сказал:

— Никому не говори об этом. Я плачу не от слабости, а от злобы. Бежали, как овцы… С тех пор, как я живу, я не встретил в своей жизни ни самой малейшей удачи, и напротив, кажется, не осталось такого несчастья, которое не выпало бы на мою долю…

Он говорил со мной, как простой смертный, и я понял, как тяжело переживает он наше поражение.

Василевс сказал мне, что нужно сделать, и, получив приказание, я оставил его наедине с мрачными мыслями.

Мне надо было найти великого доместика. В поисках этого человека я ходил от одной хижины к другой, шагая через спящих и натыкаясь на распряженные возы. На повозках стонали обмотанные кровавыми тряпицами раненые. Тысячи их мы бросили во время панического бегства. Кое-где догорали костры, около которых грелись люди. На дороге еще слышался скрип возов, щелканье бичей. Измученные волы ревели.

Наконец я разыскал хижину, в которой нашел себе ночлег великий доместик Георгий Лаханодракон. Проходя мимо овечьего загона, я услышал в темноте человеческие вопли. Кто-то стенал за плетнем, проклиная мир и василевса, хулил бога. Хотя голос был искажен страданием, мне показалось, что я знаю несчастного. Но сердце мое окаменело. Не обращая внимания на стоны, я вошел в хижину.

На грубо сколоченном столе горел глиняный светильник. В его мигающем свете я мог рассмотреть несколько человек в воинских одеяниях. Кроме доместика, тут были Давид Нарфик, Феофилакт Вотаниат, Лев Пакиан, Никифор Ксифий и брат доместика, по имени Андроник. Сидя за убогим столом, они подкреплялись хлебом, так как не было времени зарезать вола и приготовить ужин. Я видел, как эти знаменитые мужи брали пальцами из деревянной солонки щепотки соли. Доместик уронил голову на стол и, видимо, дремал. Рядом с ним сидели Лев Диакон, положив на стол худые белые руки, и протоспафарий Иоанн Геометр. Протоспафарий Никифор Ксифий протянул мне кусок хлеба и сказал:

— Утоли хоть немного голод, Ираклий!

Я взял кусок деревенского хлеба и стал его есть, орошая ломоть слезами, которые как бы заменяли соль. Уже два дня, как у меня во рту не было ни крошки пищи.

В хижине стояла тишина. Ее лишь порой прерывали вздохи, кашель, ругательства. Чтобы нарушить тягостное молчание, я спросил:

— А где же патрикий Иоанн?

Доместик поднял голову и посмотрел на меня воспаленными глазами.

— Благочестивый повелел его ослепить.

Так это патрикий Иоанн стонал в загородке для овец, гордый муж, владетель такого богатства, домов и виноградников! Еще вчера он был всемогущ, а сегодня лежал на овечьем навозе, ослепленный, оставленный льстецами, покинутый друзьями из страха, что оказанное ему внимание может возбудить гнев в сердце благочестивого.

Все сидели мрачные, подавленные несчастьем последних дней. Только Никифор Ксифий, расстилая в углу овчину для ночного ложа, хотя через два часа мы снова должны были двинуться в путь, не удержал негодования:

— Сегодня ты сидишь на коне, а завтра тебя карают, как разбойника. За что ослепили Иоанна?

— Власть василевса подобна секире, лежащей у корня дерева, — вздохнул Лаханодракон.

— Секира? Лицемерие! — продолжал распаляться Ксифий. — Пришлось мне видеть в Италии, как живут лангобардские бароны. Поистине они патрикий, а не рабы, как мы. У нас…

Никифор Ксифий был мужественным человеком. Уши у него заросли волосами, как у волка. Он воевал в Италии, защищая ромейские владения от сарацин, и любил рассказывать о том, как в Риме в обществе красивых женщин пируют бароны, под музыку виол и охотничьих рогов. Пусть пируют! Зато гореть еретикам и латинянам в геенне огненной!

Все еще стоя на коленях и отстегивая меч от пояса, Ксифий негодовал:

— А у нас? Ползают, как пресмыкающиеся. Ходишь осторожными ногами, опустив глаза долу.

— Замолчи! — крикнул я ему.

Доместик заткнул пальцами уши, чтобы не слышать предосудительные речи.

— Благочестивый один отвечает за наши поступки. Твое дело — сражаться и умереть, а не богохульствовать и осуждать установленные порядки. Положи предел твоему безумию! — удерживал от греха Никифора патрикий Феофилакт Вотаниат, человек большой осторожности и много претерпевший в жизни.

— Иоанн получил по заслугам, — сказал Лев Диакон.

Никифор Ксифий укрылся с головой плащом, но слышно было, как он скрежетал зубами. Да, он слыл храбрецом, плащ его был в крови врагов, и он сам получил ранение в этом сражении. А патрикий Иоанн, как я узнал потом, первым покинул поле битвы и во время отступления велел зарезать вола, тащившего метательную машину, чтобы насытить свое чрево, поэтому баллиста досталась врагу.

Я переговорил с доместиком и сообщил ему то, что мне было сказано василевсом.

Подражая Ксифию, присутствующие стали укладываться на земляном полу, расстилая свои одежды. Я вышел, чтобы выполнить еще одно повеление — проверить заставы. Лев Диакон и Иоанн Геометр присоединились ко мне. На обязанности историка лежало записывать все достойное запоминания, хотя он и не любил писать о поражениях, но, во всяком случае, ему надо было взглянуть на картину ночного лагеря. Протоспафарий же был крайне потрясен событиями и не захотел оставаться в хижине. Лагерь спал. В воздухе пахло гарью затухающих костров. Если бы враги настигли нас, никто не оказал бы им сопротивления, и тогда последние остатки ромейского войска погибли бы во главе с василевсом. Люди устали безмерно и забылись в тяжелом сне. Многих мучили сонные видения, судя по стонам. А ведь через два часа мы снова собирались поднять их и вести на восток, чтобы успеть запереться в Филиппополе. В этом хаосе моя душа, уже привыкшая к благоговейной тишине дворцов, испытывала смятение.

На заставе у дороги стояли армянские воины. Среди общей растерянности они одни сохранили спокойствие духа, равнодушно переживая наши победы и поражения. Что для них была слава ромеев! Но это они провели по горным тропам и спасли от смерти василевса и всех нас.

Один из воинов, уже седобородый и со следами старых ран на лице, сказал товарищу, сидевшему на придорожном камне с копьем в руках:

— Смотри, друг, вот пришли храбрые патрикий.

Взглянув на меня еще раз, он прибавил:

— Этого, большеглазого, черного, как сатана, я где-то видел…

Я немного изучил армянский язык в бытность свою в Трапезунде, но сделал вид, что не понимаю, о чем он говорит, и по-гречески спросил, не заметил ли он чего-нибудь подозрительного. Он ответил дерзко:

— Медведь никогда не догонит бегущего зайца.

Мы пошли прочь. Чтобы перевести разговор на постороннюю тему, я спросил историка:

— Откуда ты родом?

Лев вздохнул.

— Отечество мое — Калоя. Тихое селение среди холмов Тмола, на берегу Калистра, впадающего в море недалеко от Эфеса. Дивная там природа!

В это время где-то в отдалении послышалось петушиное пение.

— Слышишь? Вторые петухи! Вот так же они поют в этот час и в моей Калое. Но как там все дышит миром! А здесь я едва не сделался жертвой скифского меча…

Ни для кого не было тайной, что в этой войне вместе с болгарами действовали против нас и отряды скифов, которые Владимир тайно послал на Дунай, чтобы издалека добиться осуществления своих планов. Теперь я понял, откуда возникли разговоры о браке Анны с Владимиром. Дело в том, что ее руки добивался Самуил. Но к нему отправили не Порфирогениту, а простую девицу, выбранную потому, что она походила лицом на Анну. Однако болгары немедленно раскрыли обман и в наказание сожгли митрополита Севастийского, который привез им подложную царевну. Об этом событии было много разговоров, но мое внимание в данное время привлекают другие и более важные события. Скажу только, что именно тогда в Священном дворце и подумали о браке русского князя с Порфирогенитой, чтобы возбудить его ненависть к Самуилу. А вместо этого Владимир послал ему на помощь своих воинов! Можно подумать, что он обучался в Магнаврской школе, откуда выходят наши хитроумные логофеты.

Осмотрев заставы, мы повернули назад и шли некоторое время молча. Иоанн Геометр вздыхал, обуреваемый какими-то печальными мыслями. Впрочем, они были понятны. Потом Лев Диакон продолжал свой рассказ:

— Отца моего звали Василием. Когда решено было послать меня в царственный город, чтобы я вкусил там плодов просвещения, твой покорный слуга отправился в путь на корабле, нагруженном быками. Это был сущий хлев под парусами! В Константинополь я прибыл в тот самый день, когда происходил триумф императора Никифора. Спокойно он ехал на коне среди всеобщего ликования и улыбался. Это был титан! Сражался, как лев, а под пурпуром носил власяницу. Но как он притеснял церковь, разорял монастыри, гнал митрополитов и епископов!

— А зачем им богатство? Стяжание мешает спасению души. Легче верблюду…

— Знаю, знаю…

— А они строят пышные дома, имеют табуны коней и множество скота. Вспомни, как жили святые в египетских киновиях и в других обителях, как будто бы уже достигая бесплотности ангелов; у нас епископ говорит, что не надо печься о завтрашнем дне, а у самого лари набиты номисмами…

— Это Ксифий заразил тебя богохульством, — сказал Лев, — смотри, погубишь себя дружбой с этим человеком.

— Благочестивому известно мое рвение.

— А длинные языки? Подлые уста, нашептывающие в совете про приятеля?

В темноте мы не без труда нашли хижину. На пороге спала стража. Лев остановился и прислушался.

— Слышишь ли ты в воздухе веяние катастрофы?

Я тоже напряг внимание. Да, это была катастрофа.

Но историк, может быть, видел далее меня и говорил:

— Не следует забывать, что эту войну василевс начал не столько движимый благоразумными расчетами, сколько пламенным гневом. И вот расплата. Мы проводили время под стенами Триадицы Сардики в бездействии и гадали на священном писании, а болгары сражаются за свою свободу.

Вдруг произошло невероятное. Над лагерем возникла огромная звезда, озарила светом шатры, хижины, церковь и даже отдаленные горы и, упав на землю с западной стороны, рассыпалась на мелкие искры и погасла.

Я никогда не видел ничего подобного и окаменел.

Лев Диакон произнес:

— Боже!..

Но он первым пришел в себя и прибавил:

— Это означает всеобщее истребление…

Я не понял толком, что он хотел этим сказать, но я знал, что историк хорошо знаком с небесными явлениями, и мне стало не по себе. На земле происходили необъяснимые вещи.

Большинство людей в лагере продолжали спать, а те, что проснулись, потрясенные случившимся, громко обсуждали необыкновенное явление.

Мне было неизвестно, как отнесся к тому, что произошло, василевс, который, конечно, всю ночь не сомкнул глаз. Но историк был подавлен. Сделав неопределенный жест рукою, он ушел куда-то в темноту. Мы остались с поэтом вдвоем.

Всю дорогу Иоанн Геометр молчал. Может быть, в его сердце уже рождались те горькие стихи о гибели ромеев в ущелье Родопских гор, которые мы потом прочли, обливая строки слезами. Но я не знал тогда, о чем он думает, и спросил протоспафария, бывшего некогда моим начальником, а теперь все более и более отдалявшегося от милостей василевса, не хочет ли он отдохнуть в моей хижине. Иоанн был уже в летах, и первые седые нити блистали в его бороде, но живые глаза сверкали по-прежнему любопытством к жизни. Он поблагодарил меня и охотно согласился. Однако мы не уснули с ним и проговорили до зари.

В ту ночь я рассказал ему о ветхом трактате Аристарха Самосского, который мне пришлось держать в руках в библиотеке Никона, и о странных утверждениях этого философа, но Иоанн покачал головой и сказал:

— Ты настоящий эллин. Вокруг нас смятение и гибель, а ты говоришь об Аристархе.

— Не попадалось ли тебе в руки это сочинение?

— Вероятно, ты видел очень редкий список, и я не читал такой книги, но слышал о ней. Полагаю, что этот человек прав.

— Прав? И земля, как шар, вращается вокруг центрального светила?

— Не приходилось ли тебе, едучи на корабле, видеть, как мимо обманно двигаются берега, в то время как корабль якобы стоит на месте? То же самое можно сказать и о солнце. Нам представляется, что оно движется, а в действительности стоит на одном месте, и доказательством этому служит то обстоятельство, что другие планеты кружатся вокруг солнца. Ты знаешь это не хуже меня. Почему же исключение должно быть для земли?

Никон учил меня всему, что положено знать астроному, но не посягал на области, запрещенные церковью, а в словах Иоанна блеснула некая надежда средь мрака нашей ночи, и я запомнил этот разговор на всю жизнь. К сожалению, вскоре наши жизненные пути разошлись. Этот глубоко верующий человек принял сан священника и позднее постригся в монахи, оставив навсегда суету дворцовой жизни. Только изредка я встречался с ним, когда он приходил ко мне из Студийского монастыря, пешком через весь город, и мы беседовали с ним о поэзии, так как и в монашеском чине он сохранил интерес к книгам.

На земле медленно разгоралась заря. До выступления в путь осталось ждать уже недолго. Но я все-таки прилег на несколько минут, чтобы дать отдых измученному телу. Протоспафарий Иоанн умолк и лежал, заложив руки под голову. Меня не покидали мысли о василевсе. Что он делает в этот час? Мы могли поучиться у него твердости в несчастьях.

Лежавшие рядом со мной на соломе стонали и метались во сне. Воздух был испорчен человеческим зловонием, и даже сюда доносились вопли ослепленного патрикия.

На полу спали, как простые поселяне, богатейшие люди, представители древних фамилий, имеющие власть судить и разрешать, блистающие разумом магистры и доблестные доместики, разделяющие помыслы василевса в Сенате. Повозки с нашим достоянием, одеждами и серебряными чашами были брошены во время бегства или захвачены неприятелем, слуги разбежались, воины часто отказывали в повиновении, и первые стали последними, а некоторые военачальники изменили василевсу.


Течет неуловимое время, увлекая в небытие людей, их важные и пустячные дела, трагедии героев и жалкие иллюзии глупцов. Среди этих перемен иногда казалось, что государство ромеев уже на краю гибели. Внутри Василию приходилось бороться с надменными магнатами, собравшими в своих руках огромные богатства и окруженными тысячами слуг, а на границах — сражаться с внешними врагами.

Василий пытался обуздать своеволие гордых, но спустя два года после трагических событий под Триадицей поднял мятеж Варда Фока. Заговорщики собрались в отдаленной Харсианской феме, в доме одного из влиятельных людей, по имени Евстафий Малеин, и провозгласили Фоку василевсом, избрав его орудием своих черных замыслов. Пожар восстания быстро распространился по всему Востоку. К счастью для Василия, он мог поставить во главе оставшихся верными ромейских войск Варду Склира, неожиданно превратившегося из беглеца в великого доместика. Но Фока вероломством захватил Склира и уже без всякой помехи двинулся на Константинополь.

Это был полный сил и весьма предприимчивый человек. Мятежника озаряла слава почившего Никифора, и у него нашлись деятельные помощники. Брат узурпатора Никифор и Калокир Дельфина взяли Хрисополь. Остальные восставшие войска под начальством Льва Мелисена осадили Авидос, расположенный на азиатской стороне Геллеспонта. В то же время мятежный флот отрезал подвоз продовольствия в столицу.

Ничто, казалось, уже не могло остановить победоносного шествия Фоки. Что оставалось делать среди таких испытаний? Пришлось униженно, с улыбками и дарами, просить помощи у варваров.

Именно в те дни было получено взволновавшее всех нас известие, что князь руссов Владимир принял крещение. К нему отправили незамедлительно посольство с богатыми подарками, чтобы заключить с ним договор. Выполняя условия подписанного соглашения, киевский князь прислал нам на помощь шесть тысяч руссов и варягов, которые разгромили под Хрисополем войско Фоки и освободили осажденный Авидос. Мятежник умер на поле сражения под Лампсаком, пораженный апоплексическим ударом. Дельфина попал в плен и кончил свою жизнь в ужасных мучениях, так как Василий не знал пощады, а войско мятежников разбежалось. Однако Владимир настаивал на выполнении заключенного с ним договора.

Это время было наполнено страшными потрясениями. Ходили слухи, что Владимир сам водил своих варягов на Хрисополь, но это не соответствует действительности: князь руссов был слишком гордым, чтобы снизойти до роли наемника.

Но нельзя винить в отсутствии гордости и Василия. В тот час, когда на ромеев разгневались небеса, доведенный до отчаяния несчастьями, так выразительно описанными Иоанном Геометром, он согласился принести неслыханную жертву и отдать русскому князю Анну. Когда же обстановка несколько изменилась к лучшему, было решено повременить с выполнением данного обещания. Василевсу казалось, что еще не поздно исправить ошибку слишком поспешного решения, принятого в таких трагических обстоятельствах. Однако вдова Варды Фоки возобновила преступное предприятие мужа. Теперь восставших повел против василевса Варда Склир. Снова в Азии запылал пожар мятежа. А в это время болгары обрушились на Веррею, шеститысячный отряд варягов отказался выполнять наши приказания и готов был сокрушить все на свете за одну какую-нибудь охапку сена, как это случилось впоследствии, и в довершение всех бедствий Владимир, рассерженный невыполнением договора, осадил Херсонес.

По словам магистра Леонтия, это был исключительно одаренный вождь, в юности предававшийся страстям, а в зрелом возрасте посвятивший все свои силы государственным делам. Я еще не знал тогда, что скоро судьба столкнет меня на узком пути с этим человеком.

Началом к этому послужил вызов меня логофетом Фомой Амартолом во дворец. Я направился туда на рассвете. На востоке едва занималась заря, но лавки уже были отперты и с Месы доносился вкусный запах свежеиспеченного хлеба. Накануне происходил силентий, как называются тайные заседания Сената, когда были приняты какие-то важные решения в присутствии василевса. Со всех сторон по улицам спешили сановники, церемонно приветствуя друг друга и спрашивая о здоровье или о том, хорошо ли преславный провел ночь, и потом продолжали путь, чтобы ожидать в Ипподроме приглашения в Священный дворец. Некоторые ехали на мулах в сопровождении друзей и служителей. Еще с вечера улицы были украшены гирляндами лавра и оливковыми ветвями и посыпаны древесными опилками, так как предстоял царский выход. В утреннем воздухе было слышно, как невдалеке гремела карруха эпарха, который один имел право езды по городу в повозке.

Маяк строителя Льва еще блистал мутным светом на высокой башне над храмом богородицы Фаросской. Это был последний светоч в длинной цепи сигнальных огней, устроенных на всем протяжении от столицы ромеев до сарацинской границы. Всякий раз, когда в Азии или в Сирии совершается какое-нибудь примечательное событие или на границах происходит вторжение неприятеля, эти огни передают с холма на холм и потом по берегу моря весть о случившемся в Константинополь.

Еще спали в предутренней свежести константинопольские сады, а во дворце уже начиналась церемониальная суета. Служители гасили лампады, накрывая светильники медными колпачками на длинных тростях. Как в церкви, всюду пахло гарью фитилей. У серебряной двери, по преданию сделанной по рисунку самого Константина Багрянородного, ведущей во внутренние покои, стояли светлоусые варяги, все так же небрежно опираясь на страшные секиры. Неоднократно я видел на полях сражений ужасные ранения, нанесенные этим варварским оружием, отсеченные головы и раскрытые груди: кровь из таких ран мешается с розовыми пузырьками воздуха. Варвары равнодушно смотрели на нас, позевывая после бессонной ночи.

Великий ключарь, ведавший дворцовым распорядком, позвякивая связкой серебряных ключей, открывал двери в сопровождении начальника стражи, которого только и признавали варяги. Кивком головы евнух отвечал на наши приветствия. Веститоры, или облачатели, уже приступили к исполнению своих обязанностей и шептались с озабоченным видом. Одни из них отправились в камару св.Феодора, чтобы взять там жезл Моисея и другие реликвии, остальные принесли пурпуровый императорский скарамангий и положили его, как некое сокровище, на дубовую скамью, поставленную здесь для этой цели. Веститоры со страхом косили глаза на церемониария, ожидая, когда тот тремя установленными ударами постучит в серебряную дверь и можно будет приступить к первому облачению автократора. Уже здесь собрались все, кому надлежит находиться перед серебряной дверью. Люди, прикрывая рот рукой, шепотом переговаривались между собой, передавая новости. Несколько раз я слышал:

— Херсонес… Херсонес… Анна… Анна…

За серебряной дверью послышался утренний кашель. Тогда наступила тишина, нарушаемая только шорохом парчовых царских одежд, приготовляемых для василевса. У меня забилось сердце. Мне было известно, зачем меня вызвали во дворец. Убедившись в моем знакомстве с морским делом, василевс решил назначить меня друнгарием царских кораблей и возвести в сан патрикия, чтобы я мог выполнить то ответственное поручение, о котором говорилось на последнем заседании Сената.

Выполнявший обязанности великого ключаря евнух Роман, маленький, заплывший жиром, с неприятными глазами, строго оглядывал присутствующих. Увидев меня, он тихо побряцал ключами. К нему тотчас склонился один из служителей.

— Проводи спафария Ираклия к камару Феодора, — сказал евнух, указывая на меня пальцем, украшенным золотым перстнем.

Служитель поцеловал руку евнуха и подошел ко мне с поклоном. Вместе с ним мы вошли в лабиринт зал и церквей. В Илиаке и в Хрисотриклине, изящнейшей зале с такими же аркадами, как и в церкви Сергия и Вакха, стояли чины синклита в ожидании, когда здесь появится василевс. В этой зале особенно прекрасны широкие окна, из которых в покой в изобилии льется свет. На золотом фоне мозаики сияли широкие глаза спасителя мира, скорбные от грехов человечества. На возвышенном месте были поставлены в симметрии три золотых трона, а под куполом необыкновенной легкости стоял круглый, украшенный искусной инкрустацией стол, чудо трудолюбивого ремесла.

Служитель поднял занавеску, и я очутился в камаре. На мягких, обитых алым шелком скамьях сидели сановники, которым по церемониалу полагалось встречать здесь василевса. Среди них я увидел знакомое лицо — магистр Леонтий Хрисокефал улыбался мне и кивал головой. Он еще не потерял надежды выдать за меня последнюю из своих многочисленных некрасивых дочерей.

Я сел рядом с ним, но мы едва осмеливались обменяться словом. Где-то далеко в глубине дворцовых зал уже началось торжественное шествие, и время от времени до нас долетали глухие приветственные клики. Василевс, облаченный в пурпуровый скарамангий, со свечой в руке, окруженный телохранителями, шествовал из залы в залу.

— Говорят, опять не спал всю ночь, писал… — шепнул мне магистр Леонтий.

Я сочувственно покачал головой.

— А братец охотится в Месемврии… Вот уже поистине побрякушка и крест делаются из одного дерева!

Вошел озабоченный папий и движением руки пригласил нас соблюдать тишину. Приветственный шум приближался, усиливался. Вместе с ним приближалась для меня торжественная минута посвящения в сан патрикия, или хиротония. Мне стало трудно дышать. По выражению лиц соседей я мог судить, что и они разделяют мое волнение.

Вдруг служители отпахнули тяжелую завесу из золотой парчи, вышитую черными орлами в зеленых кругах, в симметричном порядке перемежающихся с красными крестами. Бронзовые кольца со скрежетом скользнули по металлу, и в арке появился автократор ромеев. Мы пали ниц.

Я часто имел возможность встречать василевса во внутренних покоях, получал от него приказания на полях сражений, видел, как он вкушал пищу, подставлял чашу виночерпию и рыгал, поев рыбы. Сколько его посланий доместикам и стратигам читал в свое время, в которых говорилось о самых житейских вещах! А теперь я лежал на прохладном мраморном полу, едва дыша от волнения, и мне казалось, что над нами, распростертыми во прахе в земном преклонении, совершается какая-то тайна.

— Встаньте! — услышал я знакомый голос, и все снова стало обычной жизнью.

Мы поднялись. Папий, обернув краем красной хламиды руку, поднял ее, как диакон поднимает перед царскими вратами орарь при чтении великой ектеньи, и возгласил пискливым голоском:

— Веститоры!

Препозит повторил этот возглас громоподобным голосом:

— Веститоры!

Роман был смешон в своей красной хламиде, маленький, большеротый, тучный.

Облачатели приблизились, держа в руках небесной голубизны дивитиссий, украшенный золотыми розами. Облачателей было четверо, в белых плащах, откинутых за плечи, чтобы одежда не мешала движениям рук. Руки у них заметно дрожали.

— Приступим! — опять пропел папий, подняв руку.

— Веститоры, приступите! — повторил препозит.

Веститоры стали облачать василевса. Торопясь и волнуясь, они подали василевсу сосуд для омовения рук и золотой кувшин. Из этого кувшина ему полили над сосудом воды на руки, и кто-то вытер их полотенцем, которое было на плече у одного из облачателей. Потом они накинули на господина вселенной тяжкую от жемчуга и золотого шитья хламиду и возложили на него лор — узкое одеяние, обвивающее шею и грудь и ниспадающее на правую руку. Оно должно изображать собою те пелены, в какие был обернут в гробу Христос.

Лицо Василия было по обыкновению мрачным. Он терпеть не мог этих пышных церемоний, и брови его хмурились. Но василевса уверили, что все это необходимо, и он выполнял церемониал, только старался попутно передать какое-нибудь повеление, выслушать доклад, если это было возможно, или совершить хиротонию, которая как бы входила в обряд шествия.

Желая использовать время, пока его облачают, Василий сказал, ни на кого не глядя:

— Елевферий!

Протасикрит Елевферий Харон приблизился с поклоном. Облачатели все еще суетились над широко разведенными руками василевса, завязывая золотые поручи.

— Что у тебя есть для оглашения? — спросил василевс Елевферия.

— Письмо епископа Мелетия, ваша святость.

— Огласи!

Развернувтрепетными руками послание, Харон быстро стал читать письмо, но тем медовым голосом, какие бывают только у протасикритов, ведающих перепиской императоров. Как из далекого тумана до меня доносились скорбные жалобы епископа:

— «Злоба их замышляла отнять наше достояние, ибо они говорили: „Языком нашим пересилим“. И вот, изблевав яд аспидов, враги возбудили против нас горечь в сердце благочестивого. Они переписывают каждую лозу наших виноградников и уменьшают длину измерительного вервия, ибо какая им забота о геометрии! Прекраснейшие храмы наши остались без церковного пения, уподобившись тому винограднику Давида, который сначала пышно расцвел, а потом стал добычей для хищения всех мимоходящих…»

Я видел, что в душе василевса накипала горечь. Еще дымились развалины Верреи, агаряне опустошали италийские владения, Варда Склир двигался снова на Авидос, князь руссов осаждал Херсонес и из Таврики приходили тревожные известия, а во внутренних делах царил беспорядок, всюду имели место самоволие, хищения, вымогательства и мздоимство, и епископы, стратиги и евнухи не давали покоя василевсу кляузами и жалобами. Манием руки Василий велел прекратить чтение. Таких жалоб были сотни. Сладкий голос протасикрита умолк.

— Потом, потом! — сказал Василий.

У него не было свободного времени. Надо было урвать несколько минут и для рукоположения меня в сан патрикия и друнгария императорских кораблей, ибо только через хиротонию, или рукоположение, могла излиться на меня благодать святого духа, без которой ничто не совершается в государстве ромеев.

Скосив в мою сторону взгляд, Василий поманил меня:

— Сколько кораблей готово к отплытию?

Едва сдерживая волнение, под взглядами многих людей, в эту минуту завидовавших моему возвышению, я объяснил благочестивому, сколько дромонов стоит в Буколеонте, сколько хеландий грузится сосудами с огненным составом Каллиника, сколько закуплено италийских кораблей для перевозки в Херсонес пшеницы и оружия.

— Когда ты можешь отплыть?

— Через три дня, с помощью пресвятой девы, мы можем поднять паруса.

— Торопись, торопись! Каждый час дорог для меня…

Больше говорить не пришлось. И так уже священный церемониал нарушался житейскими заботами. Папий возводил глаза горе, вздыхал и даже слегка пожимал плечами, недовольный задержкой, так как на нем лежала обязанность соблюдать тысячелетний порядок. А поговорить хотелось о многом, особенно о преступном небрежении лукавого Евсевия Маврокатакалона, но я понимал, что сейчас не время и не место докучать благочестивому.

Владимир, разоритель вертограда божьего, сей волк, похищающий лучших овец нашего стада, сильно теснил в Херсонесе стратига Стефана. Об этом рассказывал нам вчера на винограднике Лев Диакон, присутствовавший как писатель истории на силентии.

Уже были разрушены десятки цветущих селений, а Херсонес, владеющий быстроходными кораблями, ценными солеварнями и обильными рыбными промыслами, изнывал в осаде. Было необходимо подать Херсонесу руку помощи, а почти весь ромейский флот перешел на сторону Варды Склира, подкупленный золотом вдовы Фоки. Но Василий все-таки решил снарядить оставшиеся верными корабли и спешно послать их в Готские Климаты. Согласно его плану, флот должен был прорваться в херсонесскую гавань и доставить туда припасы, оружие и некоторое число воинов. Во главе этого рискованного предприятия благочестивый поставил меня.

Тут же была совершена моя хиротония с сокращенным церемониалом. В соседних залах, полных людьми, которым полагалось ожидать там появления василевса, стоял глухой ропот голосов.

— Препозит! — сказал Василий.

Препозит подошел, совершил земное преклонение и поцеловал край священной хламиды. А потом смиренно стал ждать распоряжений.

— Подведи ко мне спафария Ираклия!

Сердце у меня снова забилось. Я приблизился, упал на колени, припал к пурпуровым башмакам, на которых жемчугом были вышиты кресты. Василевс поднял полу хламиды. Мою щеку оцарапало золотое шитье. Василевс накрыл меня полою, как на исповеди священник накрывает епитрахилью верующего, и в золотой тесноте я обонял запах парчи, пахнущей металлом и духами.

Благочестивый возложил мне на голову костлявую руку и произнес:

— Во имя отца, и сына, и святого духа… Властью, данной мне от бога, посвящает тебя наша царственность в друнгарии ромейского флота и патрикии. Встань, патрикий Ираклий! Аксиос!

— Аксиос! Аксиос! — хором нестройных голосов повторили присутствующие.

Шествие продолжалось. По новому моему званию мне надлежало находиться в зале, которая называется Онопод, чтобы приветствовать там василевса вместе с воинскими чинами и оруженосцами. В моих ушах еще звенели клики: «Аксиос! Аксиос!» Мне очень хотелось хоть раз в жизни испытать это и приветствовать василевса со стратигами и доместиками. А так как папий тоже спешил в Онопод, чтобы устранить там какое-то упущение, то мы отправились туда вместе по переходам и улиткообразным лестницам, чтобы сократить путь и опередить шествие.

Мы торопились, и Роман, казавшийся мне в эти торжественные минуты, когда я был полон восторженных переживаний, любезным и приятным человеком, задыхался от быстрого передвижения. Но вдруг мы услышали в одной из зал женский смех. Роман в изумлении остановился и раскрыл рыбий рот. По мраморному полу к нам навстречу бежал черный пушистый котенок, играя с золотым шариком. С хищной грацией он сгибал бархатную лапку и ударял шарик. Позолота игрушки казалась особенно яркой рядом с его чернотой. Шарик летел в сторону, и котенок стрелой бросался за ним. Однако спустя мгновение мы увидели, что за маленьким проказником бежали с радостными восклицаниями две молодые женщины. На одной из них был пурпур, присвоенный только рожденным в Порфире, как называется древний дворец Константина. Другая была, по-видимому, прислужницей, но из благородных дев, дочь какого-нибудь стратига.

— Порфирогенита! — в ужасе всплеснул пухлыми ручками евнух.

Это была Анна, Багрянородная сестра василевсов! Но какая причина побудила ее выйти из укромного гинекея? Может быть, она возвращалась от утрени в одной из дворцовых церквей? Возможно, что этот проказливый зверек, на поиски которого она отправилась с прислужницей, был причиной того, что она заблудилась в лабиринте зал.

В тот день я впервые увидел Анну. Опомнившись, мы упали ниц. А когда поднялись, Порфирогенита все еще стояла перед нами и широко раскрытыми глазами смотрела то на евнуха, то на меня. Эти глаза были ослепительны! Глаза, унаследованные от прекрасной Феофано! Никогда в жизни, нигде и ни при каких обстоятельствах, я не видел таких огромных, глубоких, немигающих глаз. Только однажды по делам службы пришлось мне побывать на короткое время в Равенне, и там в одной из церквей я видел мозаику, изображающую императрицу Феодору. В этих устремленных на зрителей глазах есть некое подобие Анны. Они ослепили меня, закрыли своим сиянием пышную залу, малахитовые колонны, мозаики Юстиниановых побед, всю вселенную! Мгновения бежали, а мне хотелось, чтобы они остановились. Как сладко было стоять и смотреть на Анну!

Прислужница, красивая девушка с лукавыми глазами и румянцем на щеках, поймала котенка и принесла госпоже. Тогда лицо сестры василевсов озарилось смущенной улыбкой.

— Порфирогенита! — опять воздел ручки евнух. — Пристойно ли твоей особе находиться в сем месте?

Анна ничего не ответила, еще раз взглянула на меня, повернулась и ушла, наклоняя голову с женственным изяществом, как бы говоря этим жестом: «Ах, не докучайте мне вашими скучными правилами! Я знаю, что делаю!»

Она скрылась за малахитовыми колоннами, с нежностью прижимая к своей груди котенка.

Прошло еще мгновение, и Анна растаяла, как видение. Так два корабля, затерянные в пустынном море, вдруг встречаются в один прекрасный день и расходятся навеки. Шумят снасти, волнуется беспокойная стихия, а корабли неумолимо удаляются друг от друга. Уменьшается их величина, и корабельщики с волнением смотрят вслед уплывающим товарищам. Но я не знал, что отныне жизнь моя до конца дней связана с судьбою Анны.

— Скорей! Скорей! — торопил папий. — Как бы нам не опоздать к выходу.

Василевс шествовал, облаченный в пурпур и в голубой дивитиссий, неся бремя жемчугов на золотой хламиде. Препозит уже возложил на его чело диадему императоров. Под сводами гремели слова древнего латинского гимна:

Annos vitae…

Deus multiplicet feliciter…

Обширной залой Дафны, Августеоном и Октогоном, Триклином кандидатов, залой Девятнадцати экскувиторов, мимо икон, триумфальных мозаик, светильников и знамен, со свечой в руке, в облаках фимиамного дыма, в ропоте восторженных голосов и под музыку органа василевс шествовал в Лихны. Особый чин, посланный патриархом, возвестил василевсу, что приближается малый выход. Вдоль шествия рядами стояли воины. Церемониарии с позолоченными жезлами в руках вводили в залы магистров, патрикиев и стратигов. Время от времени слышался густой голос препозита:

— Повелите!

Шествие приближалось. В следующей зале, которую называют Онопод, полагается находиться друнгарию городской стражи, друнгарию императорских кораблей и спафариям, на обязанности которых нести оружие василевса. Уже слышен был волнующий шорох башмаков о мраморные плиты. И вдруг мы увидели над толпою пурпуровый балдахин, на котором покачивались пышные страусовые перья, розовые и белые. Перед василевсом несли жезл Моисея, чтобы пасти народы, и крест Константина, чтобы просвещать вселенную истинной христианской верой. Уже присоединился к шествию со своими скрибами и нотариями заведующий письменной службой во дворце, оруженосцы и другие дворцовые чины. Силенциарии в нужное время поднимали свои жезлы, сделанные из палисандрового дерева, с серебряными шарами, и тогда восстанавливалась тишина и люди с удвоенным вниманием ждали торжественной минуты. Раздавался медленный, тяжкий голос препозита:

— Повелите!

В ответ на возглас василевс благословлял свечой присутствующих…

Захватывало дыхание от этой пышности и великолепия. Из Триклина Девятнадцати экскувиторов уже несли древние, покрытые римской славой велумы. Одни из них были увенчаны золотыми статуэтками Фортуны, другие — серебряными орлами или раскрытой в благословении рукой, приносящей счастье на полях сражений. За римскими орлами следовали пышные знамена протекторов, так называемые драконы и лабарумы.

Подчиненные хранителя императорской печати запели латинский гимн. Окруженный синклитом и воинством, с лабарумом Константина над головой, в сияющей диадеме, с которой свешивались жемчужные нити, особенно оттеняющие суровость лица Василия, император показался наконец в Трибунале народу.

Здесь его приветствовали представители партии Голубых. Великий доместик, обернув руку полой белой хламиды и обратившись лицом к василевсу, трижды медленно осенил его в воздухе широким крестом. Сливаясь с музыкой органов, хоры пели:

Annos vitae…

Под сводами гремел хорал:

Многая лета!

Многая лета тебе, Автократор ромеев, Служитель господа…

Эпарх и все, кто зависел от него, а также множество народа, представители различных ремесел — свечники, серикарии, торговцы рыбой, водоносы, виноградари из долины Ликоса, каменщики, булочники, корабельщики

— и находившиеся в те дни в городе иноземцы подхватили торжественный напев.

Великий доместик еще раз поднял руку для крестного благословения.

Хор пел:

Взирайте, как утренняя звезда восходит и затмевает свет солнца!

Се грядет Василий, бледная смерть сарацин…

Мелодично и четко звякали кадила, взлетая в воздух на тонких серебряных цепочках. Впереди лежал усыпанный цветами путь в храм св.Софии. Василевсу еще предстояла длительная церемония каждения престола и прикладывания к св.Кладезю, к тому самому, у которого Христос беседовал с евангельской самаритянкой. Священные камни перевезли в храм из Самарии. Потом следовало целование любви с патриархом и другие обряды. Я их знал наизусть…

Я шел, по своему новому званию, совсем близко от василевса, и мне было грустно, что среди присутствующих на Ипподроме уже нет моего отца. Как рады были бы они с матерью, видя такое возвышение сына!

В св.Софии насыпали в кадило фимиамные зерна, чтобы благочестивый император мог совершать в алтаре каждение престола. Толпы народа — Голубые и Зеленые, Красные и Белые — поочередно приветствовали василевса кликами. Трудно было представить себе что-нибудь более величественное, чем это зрелище. У меня в сердце был праздник, но среди орлов и лабарумов неотступно сияли глаза Анны! Я понял, что теперь не будет для меня покоя на земле до конца дней, что дромоны и огонь Каллиника и оружие фем существуют только для того, чтобы служить ей.

В тот день была Троица. Священный гимн, положенный для этого праздника, начинался так:

Да возрадуется вся вселенная, ибо победа И радость царствуют у Ромеев… Слава богу, Венчавшему тебя на наше спасение…

В этот момент с василевса снимали одну диадему и надевали другую, еще более пышную. Возложив ее, патриарх вручал императору просфору и пузырек с благовонным розовым маслом, а от него получал в дар пурпуровый мешок с золотыми монетами. Все имело свой смысл и значение. Лор означал погребальные пелены, крест на скипетре — победу над адом, акакия, или киса с землею, — смертность человека, обертывание ног льняной материей, как это в обычае у поселян, и расшитая золотом обувь — смирение и блеск империи…

Впрочем, мне скоро пришлось покинуть шествие, потому что меня ждали в гавани самые неотложные дела в связи с оснасткой кораблей и приготовлением к отплытию. Бросив последний взгляд на василевса и как бы испросив его позволения, я незаметно вышел из рядов патрикиев, и когда пробирался сквозь толпу к тому условленному месту, где меня должен был ждать с мулом слуга, я вдруг увидел среди любопытных стихотворца Иоанна Геометра. Он уже несколько лет тому назад покинул Священный дворец и удалился в Студийский монастырь, где принял монашеский сан. Теперь он был не в красной хламиде, а в черном одеянии, и борода его стала длинной и запущенной. Но Иоанн с видимым интересом смотрел на шествие.

— Здравствуй, отче, — сказал я со всем возможным уважением. — Не правда ли, какое великолепие?

Иоанн горестно покачал головой.

— Опиши все это в звучных стихах!

Но он ответил:

— Я уже не пишу о земном. Ты говоришь — великолепие… Но посмотри вокруг себя со вниманием, и ты увидишь рубища и бедность.

Я последовал его совету и окинул взором толпу, что была передо мной, и мое праздничное настроение во мгновение ока растаяло. Я действительно увидел тысячи бедняков, вероятно пришедших сюда в надежде на бесплатную раздачу хлеба и вина. За пурпуром и парчой царственных одеяний, за шелком знамен и дымом кадил я не заметил их раньше.

«Ты испортил мне радость сегодняшнего торжества», — хотел я сказать поэту, из смирения облачившемуся в монашеское одеяние, но он уже исчез в толпе.


Это происходило в те дни, когда пал Херсонес…

Некоторое время ушло на приготовление к отплытию в Понт. Необходимо было спешить, а драгоценное время приходилось тратить на препирательства с медлительным префектом арсенала, на волокиту и переписку с великим доместиком. Оказалось, что ничего не было готово — ни сосуды с огненным составом, ни метательные машины. Большинство кораблей было в руках Варды Склира, не хватало рабочих рук, чтобы приготовить состав Каллиника, и Василий не знал предела своему гневу. Многие в те дни были наказаны и ползали, как побитые псы, у пурпурных кампагий василевса.

У меня не было ни одного свободного часа. На рассвете я уже отправлялся в порт, к Влахернам, где смолили корабли. Там стучали молоты и топоры, пахло смолой, коноплей, холстом новых парусов. С божьей помощью наш флот, вопреки всем препятствиям, снаряжался в путь, и я с удовольствием глядел на громады дромонов, на которых возможно поместить значительное число воинов и два ряда прикованных цепями гребцов.

На носу и на корме таких судов возвышаются башни, откуда лучники мечут стрелы. Мачты стояли, как непоколебимые дубы. На хеландиях — кораблях меньшего размера — уже были установлены и прикрыты кожами от любопытных глаз соглядатаев медные трубы для метания греческого огня, как варвары называют состав Каллиника. Я взирал на корабли и спрашивал себя: неужели может погибнуть в море подобное искусство человеческих рук?

В Мангале, как называют в Константинополе арсенал, у ворот днем и ночью стояла неусыпная стража — там хранились оружие и всякого рода военные припасы. В низких помещениях со сводчатыми потолками пахло невыносимой для дыхания серой. Глухонемые рабы (им отрезали языки, чтобы они не могли выдать тайну ромеев врагам) толкли в огромных каменных ступах секретные составы, растирали на ручных мельницах селитру, доставляли сосуды с горной смолой. Лишенные в молодости языка, они здесь быстро глохли и не слышали грохота медных пестов о каменные ступы. Как в безмолвном аду, они готовили для василевса огонь Каллиника, а по ночам им не давал спать мучительный кашель, и жизнь их была недолговечной.

Куратор арсенала Игнатий Нарфик, армянин по происхождению, бледный человек с черной бородой и охрипшим от зловредных испарений голосом, даже ко мне относился с недоверием. Пуще всего он хранил тайну огня Каллиника. Но у меня был пропуск в арсенал, и, являясь туда по повелению василевса, я узнал этот состав. В него входит сера, селитра, древесный уголь и горная смола в строго определенных количествах. Достаточно на одно измерение нарушить пропорцию — и огонь уже не будет приносить вреда. Однако ни одного слова я не могу прибавить к сказанному.

Удостоверившись, что работы в Мангале идут полным ходом, я отправился к великому доместику, чтобы узнать, как обстоит дело относительно тех воинов, которых я должен был взять на корабли. Евсевий Маврокатакалон, обжора и стяжатель, медлил, вздыхал и жаловался на болезни.

— Поменьше бы думал о брюхе, — говорил я ему.

Но он отвечал, отдуваясь после еды, ковыряя в зубах зубочисткой из гусиного пера:

— Все будет во благовремении. Судьба наша в руках господа. Покров богородицы охранит нас вернее всех стен и кораблей.

Самые неприятные разговоры приходилось вести с Агафием — государственным казначеем, от которого во многом зависело получение денежных средств для нашего предприятия. В противоположность Евсевию, он был худ и суетлив. Этот способный на всякое зло интриган, возомнивший о своем уме и весьма завистливый человек, с низким недоброжелательством смотрел на мое возвышение и вредил при всяком удобном и неудобном случае. К счастью, василевс обратил в прах все его происки и сослал его на остров Хиос, когда обнаружилось, что отчеты государственной сокровищницы не соответствуют действительности. Принимал участие в подготовке экспедиции в Таврику также Исидор Антропон — логофет дрома, по своей должности ведавший сношениями с иностранными государствами и варварами, хотя он и был ничтожеством, — но с ним имел дело магистр Леонтий Хрисокефал, а не я.

У меня было достаточно забот и без логофета. Целыми днями я метался из Вуколеонфа в арсенал, из арсенала во дворец, а оттуда снова в порт, едва успевая проглотить кусок хлеба, как будто бы я был не патрикий, а простой поденщик. Василий мне говорил:

— Бей их жезлом! Сокруши их, но не медли!

Но однажды он сердито посмотрел на меня и постучал пальцем по мраморному столу.

— Мне известно о тебе… Читаешь стихи и диалоги Платона. Не до стихов теперь. Ногами растопчу риторику Демосфена и силлогизмы Аристотеля! Брошу в огонь легкомысленные произведения поэтов! Мне нужны воины, а не музы! Закрою школы, усмирю болтунов, но научу ромеев сражаться! Трусливых псов, возвращающихся на свою блевотину!

И я заушал, грозил ссылкой на острова или темницей, не зная покоя ни днем, ни ночью. Но иногда вдруг представлял на мгновение залу малахитовых колонн, сияющие глаза Анны — и останавливался, прерывая речь на полуслове.

— Что с тобой? — спрашивали меня.

— Ничего.

Люди многозначительно покашливали и переглядывались. Агафий уже шипел, нашептывал что-то влиятельным друзьям, — змея, ползущая у ног господина. Даже Никифор Ксифий, с которым я в те дни делил труды, по-дружески спросил меня:

— Что с тобою, патрикий? Странный ты человек! Муж, наделенный крепостью в мышцах и разумом, осыпанный милостями благочестивого, а презираешь радости жизни. Другие имеют жен, потомство, приобрели имения, а ты тратишь средства на переписку книг, как будто они могут заменить человеку земные блага. Почему ты не хочешь быть таким, как все?

— В книгах и есть настоящая жизнь.

Но Никифор неодобрительно относился к моему поведению.

— А вчера тебя опять видели с этим агарянином. Неприлично!

— С Сулейманом?

— С Сулейманом.

— В чем же дело?

— Что тебе надо от этого врага христиан?

— Мы беседовали с ним о путешествиях. Сулейман хорошо знает греческий язык, любит Аристотеля. Он рассказывал мне о Дамаске и Иерусалиме. Даже об Индии. Это — путешественник, астроном, любитель красивых вещей. Он как-то сказал мне, что мы плохие наследники Платона. Но на это я ответил, что мы, однако, блестяще разрешили проблему купола… Сулейман в юности совершил путешествие в страну шелка. Там живет странный народ, отличающийся необыкновенной вежливостью, и очень мудрый.

Ксифий смотрел на меня как на безумного.

— Все-таки он враг. Тебе лгут, а ты внимаешь подобным вещам, — сказал он, и я понял, что не стоит метать бисер перед свиньями.

Работы по оснастке и вооружению кораблей приближались к благополучному окончанию. Однажды я был в порту, наблюдая за смоловарами. Опять явился Никифор Ксифий в сопровождении каких-то иноземцев. Я старался припомнить, где я их видел. Потом вспомнил. Это было во время шествия в Трибунале. Один из них, юноша с красным пером на шляпе, похожей на колпачок, сказал тогда своим соотечественникам по-итальянски, очевидно по поводу наших воинов: «Оружие у них плохой ковки и легковесное. Больше знамен, чем копий…»

Подойдя ко мне, Ксифий шепнул:

— Это латыняне, прибывшие из Флоренции по Торговым делам.

Итальянцев было трое. Самый молодой из них. Лука Сфорти, происходил, вероятно, из патрицианской семьи. Он был в зеленой тунике и в черном коротком плаще. Голени его были обтянуты, как у плясуна, сырыми тувеями, а на ногах прихотливо загибались острые носки желтых италийских башмаков. На поясе у него висел кошелек из черного шелка, полный серебряных монет, как потом я узнал. Маленькая черная шляпа с красным длинным пером довершала этот красивый, но не очень благопристойный для наших глаз наряд. Сфорти был молод, румян, беззаботно улыбался среди чужих людей, красивый юноша с черными кудрями до плеч. По всему было видно, что это расточитель отцовского богатства, блудный сын. Остальные двое были значительно старше его и одеты не так нарядно, но с такими же кошельками у пояса. Они были купцы.

Юноша снял шляпу и непринужденно поклонился мне. Ксифий смотрел на него с таким видом, как будто гордился своим гостем.

Я стоял на потрепанном коврике, который мне постлали на грязном помосте пристани, патрикию и друнгарию императорских кораблей. На моих плечах была старая хламида, которую не жаль было носить в порту, где всегда можно испачкать одежду смолой. Не до красоты было в такое время! Меня занимали государственные заботы. Я наблюдал, как корабельщики смолили огромный корабль. Он назывался «Жезл Аарона».

Ксифий, любитель греховного времяпрепровождения, бывавший в Италии, хорошо знавший тамошние обычаи, тихо сказал мне:

— Надо показать гостям наши злачные места. Они люди молодые и не откажутся от чаши вина.

Сфорти слышал его слова и улыбался. Великолепные зубы его сверкали.

— Пойдем сегодня в Зевгму, Ираклий, — предложил Ксифий.

Я отстранил его рукой.

— Как тебе не стыдно думать о подобных вещах! И в такое время! В нашем ли звании посещать кабаки? Предоставь это грубым корабельщикам…

Но дьявол бродит не в пустынных местах, а во дворцах, поблизости от церквей и монастырей, там, где высокие помышления.

Когда стемнело, мы надели плащи с куколями и, как воры, пробрались в запретный квартал, над воротами которого сохранилась статуя Афродиты. Здесь часто происходили драки, убийства и ограбления.

— Сюда, сюда! — показывал нам путь Никифор Ксифий, очевидно хорошо знавший эти места.

Нагибаясь, мы вошли в низкую дверь какой-то таверны. В помещении пол был густо посыпан опилками. Чадили вонючие светильники. Самого разнообразного вида люди — корабельщики и наемники дворцовой стражи, гуляки и портовые грузчики — сидели за столами и пили вино из глиняных чаш. Им прислуживали растрепанные женщины. Смуглые, белокурые, рыжие, толстухи и худощавые, на все вкусы. Они охотно смеялись.

Мы уселись за свободный стол, с которого одна из женщин лениво смахнула тряпицей остатки пищи и хлебные крошки. Мне показалось, что эти глаза я тоже видел однажды, но не мог припомнить, где и когда. Она равнодушно молчала, глядя куда-то в сторону, пока мы требовали принести нам хорошего вина. А потом, не произнеся ни единого слова, ушла, и в ее худобе было что-то трогательное, хотя это была блудница, каких тысячи в портовых кварталах.

Старуха, только что подсчитывавшая медные монеты, подошла к Ксифию и стала ему о чем-то шептать.

— Таких красавиц и у багдадского калифа нет, — сказала она в заключение и прищелкнула языком.

— Потом, потом! — отмахнулся от ее назойливых предложений Ксифий, с опасением поглядывая на меня. — Сначала пусть нам подадут вина. И не какую-нибудь кислятину, а из старой амфоры.

— Ладно, — согласилась старуха.

Я знал, что мой друг был легкомысленным человеком и любил всякого рода приключения. Молодые итальянцы тоже с любопытством осматривали помещение и находившихся в нем людей. Женщины, оценив молодость и богатый наряд иноземцев, умильно им улыбались. Судя по всему, Сфорти понравилась полная белокурая женщина с серыми и как бы сонными глазами. Свои обильные волосы она стянула красным платком. Сфорти попробовал завязать с нею знакомство, что было нетрудно сделать, но Ксифий остановил пылкого юношу:

— Сначала выпьем вина.

Итальянец покорился, осушил, не отрываясь, кубок, хотя и поморщился.

— Что за манера подмешивать в вино вонючую смолу!

— Это полезно для здоровья, — пояснил Ксифий.

— Но отвратительно на вкус.

— Да, — заметил один из купцов, по имени Марко, тот, что был, кажется, самым рассудительным среди них и скромным по своим выражениям, — если говорить откровенно и никого не обижая, то мое небо не привыкло к таким напиткам.

— А рыбный соус! — поднял обе руки Бенедетто, второй купец, полный человек с бритым желтоватым лицом и тяжелыми веками. — Ваша кухня наполняет зловонием весь город. Как вы можете есть такую гадость? Нас угощали у эпарха — баранина в рыбном соусе, с чесноком и луком!

— У вас тоже любят острые приправы, — отозвался Ксифий. — Но это еще ничего, а вот жить у нас действительно скучновато. Хорошо в Италии! Музыка, за столом пьют вино, и тут же сидят синьоры! Красавица бросает цветок с балкона, и влюбленный юноша прижимает его к устам. А у нас женщины томятся, как в тюрьме, в гинекеях. Скучная жизнь! Плети свистят в воздухе. За любую вину — ослепление… И еще падение ниц, ползаешь у пурпурных башмаков…

— Смотри, не ослепили бы тебя за такие речи, — предостерег я друга.

— Плети и у нас свистят, — рассмеялся Марко.

— Может быть, для смердов, а не для людей благородного звания, — сказал Ксифий и потыкал в воздухе пальцем.

Молодой итальянец, которого звали Сфорти, уже выпил несколько кубков вина. Вино было крепкое, с острова Хиоса, и юноша опьянел. Стукнув кулаком по столу, он надменно заявил:

— Никто не посмеет у нас ударить плетью человека благородного происхождения!

Марко, очевидно, более здраво смотрел на вещи и пожал плечами:

— Всякое бывает.

— Мы терпим многое, — заметил я, — потому что служим великой цели. Вот почему мы переносим лишения и сражаемся с мечом в руках.

— Вам псалмы петь, а не носить меч! — разразился пьяным смехом Сфорти.

— Золотом и лукавством вы поднимаете на свою защиту варваров, воюете оружием наемников.

Ксифий нахмурился, а мне пришло в голову, что не так уж далек Сфорти от истины.

— Поражали и мы полчища сарацин, варваров, лангобардов и прочих, — сказал Ксифий.

— Поражали греческим огнем, — не унимался юноша, — а попробуйте сразиться с варварами в открытом поле! Вам не устоять против их натиска, и вы побежите, как овцы.

Ксифий вскочил и с ненавистью посмотрел на Сфорти. Разговор готов был превратиться в пьяную ссору. Мы и заметить не успели, как вино отуманило наши головы. Ксифий кричал:

— Не важно, какими способами добывается победа — оружием или хитроумием логофетов!

— Важно, ради чего проливается кровь, — поддержал я его.

— Ромеи проливают ее ради истинных догматов. Мы — ромеи, что значит римляне! — наступал Ксифий на итальянца.

Соседи, корабельщики или люди из предместий, тоже готовы были вмешаться в драку. Раздавались выкрики:

— Латыняне! Причащаются опресноками!

— Какие вы римляне? — не уступал итальянец. — Вы греки. Это мы римляне, и наш господин есть император священной Римской империи!

— Вы не римляне, а франки, ломбарды, саксы. То есть варвары. Рим находится в запустении. На форуме бродят козы. Я видел. Всюду развалины и полынь. И у вас неправильно совершают крестное знамение.

— А вы совершаете великий выход против солнца! От вас все ереси.

— Вы же будете гореть в геенне огненной.

— Это вам придется в аду щелкать зубами, глядя, как мы наслаждаемся в раю. Ваш патриарх носит палий по милости папы. Пожелает римский папа…

— Ну, заткни глотку, молокосос! — не выдержал Ксифий и схватил молодого итальянца за одежду. — Скажу одно слово кому следует, и тебя бросят в темницу за оскорбление величества и патриарха.

— Герои! — издевался Сфорти. — Любому варвару продают своих принцесс!

Очевидно, он намекал на переговоры с русским князем. Об этом говорили в порту, на рынках и в тавернах.

— Этого не будет! — воскликнул я.

— А болгарам вы разве не отдали дочь Христофора?

— Во-первых, — пытался я спорить, — дочь Христофора не была Порфирогенитой. Во-вторых…

— Во-вторых, все вы лжецы…

Я был пьян, как последний корабельщик. Обняв голову руками, я сидел за столом в каком-то блаженном забытьи и не находил слов, чтобы достойно ответить заносчивому мальчишке. Что ему известно о римлянах. Разве он может понять величие нового Рима?! Не станет нашего града, и на земле наступит мрак.

Прислушивавшиеся к ссоре простолюдины окружили нас толпой. Какой-то пьяненький человек с красным носом, судя по внешнему виду скриба или церковный прислужник, подзадоривал огромного рыжеусого наемника:

— Как можешь ты терпеть такую хулу на ромеев! Пойди и ударь его твоей десницей!

Марко, по-видимому очень осмотрительный человек, пытался успокоить Ксифия и Сфорти, готовых пустить в ход кулаки. Опытная в таких делах трактирщица тоже принимала меры, чтобы предотвратить драку: она видела, что мы не простые корабельщики, и с нами были иностранцы, а повреждение тела в подобном случае могло вызвать неприятности. Она что-то шептала своим девчонкам, показывая на нас пальцем. Полная белокурая женщина подошла и обняла за шею Сфорти.

— К чему эти пустые споры, юноша! — привлекла она его к себе.

Ее короткая одежда оставляла обнаженными белые, нежные ноги. Она была голубоглазая и с синеватым румянцем на щеках. Такие женщины приезжают к нам из страны франков.

Ксифий тоже улыбался ей. Но итальянский юноша не хотел уступить, отталкивал спафария, плакал пьяными слезами. Я смотрел на эту суету угасающими глазами и шептал:

— Анна! Анна!

Ко мне подошла служанка, подававшая вино, почти девочка, смугловатая, и эта смуглота оттеняла блеск ее зубов. Она отличалась худобой, и в ней ничего не было привлекательного, но ее огромные глаза и ресницы мне что-то напоминали.

— Анна! Анна! — повторял я.

— Что ты говоришь? — удивилась она. — Меня зовут не Анной. Мое имя — Тамар.

— Тамар означает на каком-то языке пальму. Тамар!..

Мне было грустно от вина и оттого, что я губил свою душу, оттого, что уже, видимо, не было никакой надежды на спасение. Казалось, что опьянение сняло с меня все то, что опутывало меня в ромейской жизни. Тоненькая Тамар напоминала мне о прекрасных глазах Анны. Вокруг шумели и горланили пьяные. Брошенный кем-то в драке кувшин с грохотом ударился в стену и разбился на мелкие черепки. Я слышал, как Тамар сказала буяну:

— Осел!

Но, обращаясь ко мне, прибавила шепотом:

— Здесь для тебя не безопасно. Пойдем со мной!

Под утро я покинул Тамар. Ксифий и итальянцы исчезли. Но я не стал разыскивать их, вышел на улицу, огляделся, как вор, по сторонам и быстро направился домой.


Посадив на корабли шестьсот воинов — это было все, что мог дать мне великий доместик, — погрузив военные припасы, сосуды с огнем Каллиника и двенадцать тысяч медимнов пшеницы на тот случай, если бы оказались пустыми зернохранилища осажденного города, и вознеся хвалу господу, сотворившему небо, землю и морские пучины, мы подняли паруса и проливом Георгия вышли в Понт Эвксинский. Четырнадцать дромонов, семь хеландий и два торговых корабля, приобретенных у генуэзских купцов, отплыли на одоление врагов.

Нас провожали напутственными речами и благословениями. Накануне отплытия василевс принял меня втайне и разъяснил, как я должен был поступить во всех вероятных случаях. Пришел на пристань, чтобы пожелать мне счастливого пути, и Димитрий Ангел. В минуты расставания, весь в мире своих мечтаний, он говорил мне что-то о споре с маститым стихотворцем Иоанном Геометром, но я пропустил его слова мимо ушей, так как был занят более важными делами. В лицо нам уже веял морской ветерок. Озаренный зарей купол Софии, розоватый и совершенный по форме, стал медленно уплывать в облака. Одна за другой скрывались крепостные башни; церкви, сады и дворцовые здания плыли мимо и кружились за кормой.

Соблюдая всяческую осторожность, корабли медленно прошли мимо Диплоциония, и вдруг свежий ветер Понта наполнил упругим дыханием огромные красные паруса.

Я находился на головном корабле «Двенадцать апостолов». На корме трепетала пурпурная хоругвь с изображением богородицы — охранительницы города Константина. Над ее главой сиял полумесяц со звездой внутри — знак Артемиды-звероловицы, богини луны. Однажды она спасла Византию от нашествия Филиппа, и в благодарность жители назвали в честь богини залив Золотым Рогом.

Рядом со мной на помосте стояли мои спутники — магистр Леонтий Хрисокефал, с которым не разлучала меня судьба, и протоспафарий Никифор Ксифий. Я упросил послать этого воина в Херсонес, чтобы заменить меня в случае, если мне суждено было погибнуть преждевременно.

Корабельщики грубыми голосами нестройно затянули: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!»

Позади шли в походном порядке остальные суда, напоминая стаю гигантских птиц. В ответ на наши молитвы оттуда тоже доносилось церковное пение. Следуя за кормой моего дромона, величественные корабли один за другим огибали пустынный мыс. Первым сделал широкий поворот «Жезл Аарона», за ним последовали «Святой Иов» и «Победоносец Ромейский». Остальные скрывались в утреннем тумане.

Так плыли мы два дня и две ночи.

В пути мы часто беседовали с магистром Леонтием и Никифором о трагическом положении в мире. Леонтий, поседевший на ромейской службе, хорошо знал состояние дел в Таврике, Скифии и соседних странах. Всего год тому назад он возглавлял посольство, отправленное в тяжелую минуту к русскому князю. Пройдя пороги и избежав опасности со стороны кочевников, магистр Леонтий поднялся по Борисфену в Киев, который хазары называют Самбатом, подсчитал силы руссов, осмотрел их города и склады товаров, и теперь мы с большим интересом расспрашивали магистра о его путешествии, князе Владимире и Херсонесе.

В данное время этот город сделался центром мировых событий и поэтому был главной темой наших разговоров. В существовании ромейского государства Херсонес всегда играл огромную роль. Отсюда мы получаем в большом количестве дешевую соленую рыбу, которой кормится бедное население столицы, соль и необходимых для наших войск коней. Херсонес является местом, где скрещиваются торговые пути из Азии в Скифию, а из Скифии к берегам Понта. Этими путями с необыкновенной предприимчивостью пользуются русские, хазарские, греческие и даже сарацинские купцы. Ладьи, караваны верблюдов или запряженные медлительными волами повозки везут в Херсонес самые различные товары. Из глубины Азии сюда доставляют шелк и индийские специи, особенно перец, а потом переправляют в Константинополь или на Запад. Отсюда важная торговая дорога лежит в Киев, в другой славянский город — Фрагу, где много каменных зданий, в Саксонию и города на Рейне. На обратном пути торговцы останавливаются в Самакуше или поднимаются по Танаису в Хазарский город, где среди шатров из верблюжьей шерсти стоит дворец кагана, платят ему десятину и проникают в Хазарское море. Переплыв его, они выходят на персидский берег, грузят товары на верблюдов и доставляют в Багдад меха. Из Багдада они везут в Скифию цветные материи, финики, сушеные смоквы и рожцы.

Но в последние годы этот вековой кругооборот золота и товаров превращается в хаос. В необозримых степных пространствах передвигаются огромные орды кочевников, ищущих новых пастбищ и лучшей участи. Номады не сеют и не жнут, а разводят крупный и мелкий скот и питаются мясом и молоком животных, а из шкур изготовляют огромные повозки, в которых они передвигаются с женами, детьми и рабами и со всем домашним скарбом. Жизнь их полна перемен и движения, и иногда я спрашиваю себя: не счастливее ли они нас, запертых в каменных городах?

Кочевники часто нападают на купеческие караваны — поэтому торговля в последние годы терпит большой ущерб, и в связи с этим беднеют приморские города. Понимая важность торговых сношений с греческим миром и с Багдадом, Владимир прилагает все усилия, чтобы сделать степные пути безопасными. Его владения огромны и полны богатств всякого рода. На берегах русских рек стоят многочисленные города, где живут искусные ремесленники. Русские пахари сеют жито или пшеницу, охотники занимаются звериными левами, а бортники ищут в лесах мед диких пчел. Но знатные люди промышляют торговлей, однако приобретают и села, и смерды обрабатывают их нивы.

В зимнее время, когда замерзают реки и установившийся санный путь позволяет привезти в Киев меха с погостов Древлянской земли и других областей, он собирает дань, продает меха и на эти деньги содержит воинов.

О том, что происходит в русских лесах и болотах, мы отчасти знаем из описаний Константина Багрянородного, хотя сведения эти в значительной степени устарели.

Вот что писал об этом царственный автор.

В месяце, который называется сечень, прекрасные северные леса наполняются стуком секир. Это жители тех областей — кривичи, лутичи и остальные славяне — рубят в зимних рощах деревья, главным образом ивы и липы, так как они легче поддаются обработке, и выдалбливают из них однодревки, как руссы называют изготовленные из одного ствола лодки. А когда начинается таяние снегов и освобождаются ото льда реки, они выводят эти утлые челны в ближайшие заводи. Но так как эти реки впадают в Борисфен, то возможно провести водою однодревки до Киева, где лесорубы продают их местным купцам, которые снимают со старых, пришедших в негодность ладей весла, мачты, кормила, железные уключины и другие снасти и снаряжают купленные однодревки. В месяце, когда уже поют кузнечики, купцы плывут до города Витичева, а оттуда, когда соберутся все ладьи, отправляются через пороги в Понт Эвксинский и, укрепив свои неустойчивые ладьи досками или связками сухого тростника, поставив мачты и подняв паруса, бесстрашно плывут в Константинополь.

Но не всегда они были мирными гостями. Неоднократно, подобно хищным волкам, руссы спускались на тысячах челнов в Понт, разоряли Амастриду, появлялись даже под самыми стенами Константинополя, как это было, например, в дни Олега, и тогда приходилось откупаться от них золотом. Однако с помощью мидийского огня ромеи обычно отражали варваров, а бури топили их неприспособленные для морского плаванья ладьи. Но вот теперь снова народы с изумлением повторяют имя Владимира.

Леонтий рассказывал нам о нем любопытные подробности. Князь был сыном Святослава, того скифского героя, с которым сражались Варда Склир и Иоанн Цимисхий, как мы рассказывали в свое время. Русский герой погиб на порогах во время предательского нападения кочевников. Они оковали его череп серебром и сделали из него чудовищную чашу, из которой пили во время пиров хмельное молоко степных кобылиц. Матерью Владимира была, по слухам, некая женщина по имени Малуша, прислужница Ольги. О приеме Ольги, замечательной и мудрой правительницы, приходившейся Владимиру бабкой, я читал в «Книге церемоний», и о ней существует много легенд, вроде хитроумной истории о том древлянском городе, который она сожгла, взяв с горожан дань по голубю и воробью от дома, чтобы привязать к их хвостам зажигательный состав и таким образом сжечь непокорный город, так как птицы возвратились в свои гнезда.

Под свист ветра в корабельных снастях магистр рассказывал нам о событиях, которые совсем недавно происходили в Скифии, как мы привыкли называть страну руссов. Осторожный, ненавидящий латынян и опасавшийся варваров, магистр не без тревоги говорил о планах Владимира. Мы спрашивали:

— Не от латынян ли принял крещение русский князь?

— С какой целью посылает римский папа посольство в Киев?

Магистр ничего не мог ответить на эти вопросы.

Жизнь Владимира была полна превратностей. После Святослава, погибшего на Борисфене, осталось три сына. Ярополк сидел в Киеве, Олег — в дикой стране древлян, Владимир — в богатом и торговом городе Новгороде, в котором было много варягов.

Дальнейшие события разыгрались таким образом. Ярополк пошел войной на Олега и захватил его земли. Олег погиб. Это происходило в Овруче. Олега столкнули с моста в ров, когда он хотел спастись в городе, и его задавили трупы коней и людей. Ярополкзаплакал, когда нашли тело брата, и сказал варягу Свенельду, уговорившему его на войну: «Этого ты хотел?»

Опасаясь за свою участь, Владимир бежал в страну Олафа, чтобы навербовать там большой отряд варягов, используя золото, которое собрали для него новгородцы. Вернувшись с наемниками в Новгород и вооружив большое новгородское войско, он напал на Полоцк. В Полоцке правил Рогвольд. Владимиру хотелось взять в жены его дочь Рогнеду, просватанную уже за Ярополка.

Отец красавицы заперся в городе и сказал:

— Не боюсь новгородских плотников!

А на предложение выйти замуж Рогнеда ответила с городской стены:

— Не хочу развязывать обувь у сына рабыни!

У руссов существует обычай, по которому в первую брачную ночь жена развязывает ремни на обуви мужа, чтобы показать свою покорность его воле.

Слушая Леонтия, я представлял себе эту необузданную скифскую любовь, дикую страну, где шумят дубы и кукуют кукушки, белокурую красавицу на бревенчатой стене, а под стеной новгородский лагерь и звон гуслей — и понимал, что это совсем другой мир, чем наше ромейское государство, и что страсти пылают здесь, как в трагедиях Софокла.

Любовь Владимира или, вернее, новгородское войско оказались сильнее городских укреплений. Полоцк был взят, Рогвольд зарублен, а гордая девушка развязала обувь у сына Малуши. Затем двинулся Владимир с Добрыней на Ярополка, которому изменили собственные воеводы, осадил брата в Родне, и во время осады в этом городе людям было так тяжело, что у руссов до сего дня существует поговорка: «Худо, как в Родне». Ярополка убили мечами два варяга, Владимир сделался единовластным господином Русской земли.

Но он не успокоился на этом, воевал с ляхами, присоединил к своим владениям многие города у подножия Карпат, ходил войной на восточных болгар. В своих походах воинов он переправлял на ладьях, а конницу, которая играет все большую и большую роль на полях сражений, водил берегом. Потом он помогал дунайским болгарам в войне против ромеев. Теперь осадил Херсонес.

Беременную жену Ярополка, гречанку родом, Владимир взял себе ради красоты ее лица. Она родила сына, которого назвали Святополк. Но у Владимира было много других жен и наложниц, и по женолюбию, рассказывал Леонтий, это был второй Соломон.

Погода была тихая, на море почти не наблюдалось волнения. Корабельщики расстилали на помосте ковер, и мы беседовали о судьбах мира. Обычно моими собеседниками были магистр Леонтий, Никифор Ксифий и библиотекарь херсонесского епископа, монах Феофилакт, великий книголюб, кроткий человек, испортивший свое зрение чтением и перепиской книг. Он был застигнут событиями в Константинополе, но, опасаясь за библиотеку, воспользовался удобным случаем и бесстрашно возвращался в осажденный город.

Леонтий, сложив руки на животе, говорил:

— Все человеческие дела имеют своим побуждением выгоду. Золото — кумир всех людей. Оно не знает ни границ, ни религии. Сегодня оно в золотохранилище василевса, завтра в руках у хазарских каганов, потом в Багдаде. Это оно заставляет людей вставать на заре, отправляться в дурную погоду в дальний путь, где человека, может быть, поджидают разбойники и воры. Но золото необходимо государству. Вот почему так тяжки налоги.

Ксифий смеялся от души:

— Да, что касается налогов, то их у нас немало.

В ответ Феофилакт стал загибать пальцы:

— Поземельный, подушный, подымный, мытный, налог с пастбищ, налог на скот, на пчел…

Но пальцев не хватало, и он прекратил подсчитывать.

— Золото — двигатель торговли и государственной машины. Все остальное — химеры, — произнес с горькой усмешкой Леонтий. — Такова жизнь, и на песке нельзя строить здания…

Я вспомнил, с какой настойчивостью собирает деньги в государственную сокровищницу Василий, но не выдержал и прервал магистра:

— Ты, конечно, прав, такова жизнь… Но есть нечто более высокое, чем золото, расчеты торговцев и нажива.

Вспомни, сколько раз ромеи проливали кровь ради высоких целей. Читай у Георгия Амартола, какая радость овладела сердцами людей, когда удалось вырвать из рук неверных хитон Христа! Только тот народ достоин славы, который ставит перед собой великие задачи, а не заботится о брюхе.

Леонтий поморщился.

— Ты, может быть, прав, но если покопаться хорошенько, то всюду ты найдешь стремление к пользе.

Феофилакт, бородатый, как древний мудрец, произнес с печалью:

— Богатые думают о наживе, строят дворцы, а бедняки умирают от голода.

— Как же обойтись без купцов? — простодушно заметил Ксифий. — У одних есть рыба и нет соли, чтобы ее посолить, у других есть бобы, но нет горшка, чтобы сварить пищу…

Феофилакт перебил его:

— Посмотрите, что творится в мире. Помните, у Иоанна Геометра:

Весь урожай погиб на поле, Как уплатить теперь мой долг Жестокому заимодавцу?

Как прокормлю детей, жену?

Кто подати теперь внесет В сокровищницу василевса?

Я знал эти стихи — они назывались «На разлуку с родиной», в них стихотворец изображал страдания бедных и угнетенных.

Феофилакт говорил.

— Сборщик податей, пользуясь простотой поселянина, берет с него неполагающиеся фоллы, и люди ослепли от слез.

Подпирая голову, тяжелую от сомнений, я не знал, что ответить Феофилакту. Люди уходят в тихие монастыри, чтобы спасать душу постом и молитвами. Уйти туда? Но не значит ли это покинуть в трудную минуту василевса и товарищей по оружию? Нет, будем тянуть ярмо, пока хватает сил. Я знаю, не так-то легко сделать мир справедливым и удобным для жития. Пусть жадные думают о наживе, а раболепные ползают на брюхе! Когда-нибудь и их поразит гнев небес.

— Не ради временных благ мы страдаем, а для того, чтобы небеса озарили светом землю, грубую и жалкую, — сказал я.

— Ты начитался Платона, мой друг, — заметил магистр.

— Наша цель — преуспевание ромейского государства. Нельзя без страданий служить великому делу…

— А где же завещанная нам милость к падшим и убогим? — спросил с мягкой улыбкой Феофилакт.

У меня закипало на сердце.

— Пусть страдают! — крикнул я. — Сейчас не до страждущих. Ты видишь, все рушится у нас под ногами. Сама земля колеблется. Люди жрут, спят, удовлетворяют свои естественные надобности и воображают, что они венец творения.

— Жестокое сердце у тебя, патрикий, — покачал головой Феофилакт.

— А почему они не хотят оторваться от корыта? Почему они не хотят стать в наши ряды? Только воины в эти дни достойны преклонения. Помнишь, Никифор Фока требовал от церкви, чтобы были причислены к лику святых все павшие на поле брани? Ему отказали. Патриарх говорил, что среди павших могут быть грешники и даже еретики. А по-моему, кровь воина смывает все грехи и все заблуждения. Подвиг его, отдавшего свою жизнь за других, выше, чем молитвы епископа. Слишком высока цель, за которую они умирают.

— Какая цель? — спросил тихо Феофилакт.

Я не привык принимать участие в спорах, был плохим диалектиком и не знал, как высказать словами то, что я чувствовал всем своим существом. Феофилакт ждал ответа. Я ему сказал:

— Понимаешь? Мы страдаем, чтобы на земле не угас светильник.

— Светильник есть церковь, — с убеждением ответил монах.

— Не только церковь, но и другое. Диалоги Платона, которые ты сам читаешь тайком от епископа. А разве ты не будешь жалеть, если погибнет в Херсонесе твоя библиотека?

Я затронул больное место у собеседника. Теперь лицо его выражало беспокойство.

— Ты думаешь, книги могли погибнуть?

— Все может быть, когда свирепствует война.

— Какие книги! — схватился руками за голову Феофилакт. — «Шестоднев» Василия Великого! С изумительными украшениями! Золотом и красками. «Трактат о постройках» и «Тайная история» Прокопия Кесарийского… Павел Силенциарий, воспевший красоты Софии… Фукидид и Аристотель…

— А Платон?

— Есть и Платон и Прокл…

— Вот видишь! Погибнет государство ромеев, и некому будет защищать твоего Прокла…

Магистр Леонтий с его обычной улыбочкой произнес:

— Мы погибнем, но будут другие светильники на земле. У тебя много гордыни, Ираклий. Вспомни, какие государства погибали. Всему свой черед.

— И никого не хочет пожалеть патрикий, — прибавил монах.

— А они нас жалеют, когда мы погибаем? — ответил я ему.

Как обычно, разговор снова вернулся к рассказам о Владимире. Меня удивляло, как мог этот непросвещенный человек, варвар, может быть еще совсем недавно приносивший человеческие жертвы своим скифским богам, совершить предприятие, начатое им с таким успехом. Библиотекарь Феофилакт рассеял мои недоумения.

— У вас в константинопольских оффициях имеют довольно смутное представление о стране руссов. Вас интересует только, какую пользу вы можете извлечь из их оружия. А я родом из Херсонеса, где по торговым делам бывает много руссов, сорок лет прожил в этом городе, отлично знаю пресвитера Анастаса, который переписывал книги для богатых русских купцов, принявших крещение. В епископской библиотеке хранится Псалтирь, написанный русскими письменами. Сам Владимир читает книги. Подумай: как мог бы властитель такой обширной страны править многими народами, издавать законы и заключать договоры, не зная грамоты? Уже его бабка была христианкой и собирала книги, и я своими собственными глазами видел, как русские торговцы мехами и перцем заключают в Херсонесе торговые сделки в письменном виде. В Киеве — тысячи иноземных купцов, из многих стран, и там отлично знают о Константинополе, Херсонесе, Ани и других городах и любят слушать рассказы странников. Русские торговые люди охотно совершают путешествия вплоть до Багдада и не уступают никому в производстве оружия или украшений, но еще не научились строить каменные здания, так как их страна обильна лесными материалами.

Этот человек говорил убедительно и разумно, и я с удовольствием слушал его.

Никифор Ксифий, потягиваясь и собираясь отойти ко сну, сказал:

— Хотел бы я знать, что происходит сейчас под стенами Херсонеса…

По словам Феофилакта, русская страна переживала в настоящее время большие перемены. Первоначально Владимир пытался возвысить древних славянских богов и укрепить веру в них, поставив недалеко от своего дворца идолов и принося им жертвы. Но вскоре его внимание привлекли к себе другие боги. По этому поводу ходят любопытные рассказы. Говорят, что русского князя пытались склонить в свою веру болгарские мусульмане с реки Камы и будто бы описание магометанского рая с гуриями весьма понравилось женолюбивому князю, но, узнав, что закон Магомета запрещает вкушать вино, он ответил болгарам: «Руси есть веселие пити!» Властелины хазар уже давно приняли иудейскую веру. Будто бы пытались и они обратить Владимира в иудейство. Но он отверг и это, так как иудеи находятся в рассеянии. Затем якобы князю пришлось беседовать с греческим философом, который рассказал ему историю сотворения мира, жизнь и страдания Христа и в заключение показал картину Страшного суда, на которой были красочно изображены праведники, идущие в светлый рай, и грешники, претерпевающие ужасные муки в аду, и будто бы эта картина произвела на князя сильное впечатление, что вполне возможно, так как у варваров есть что-то от детей.

Были, вероятно, у русского князя и более веские соображения, которые склоняли его к принятию христианства. Он не мог не видеть, что христианскую религию исповедуют самые могущественные и богатые народы и что язычникам грозит участь остаться в стороне от мирового потока жизни. Однако Владимир советуется во всех важных государственных делах с городскими старейшинами и боярами, и те сказали ему:

— Господин, каждый хвалит свою веру. Если ты хочешь узнать, какая из них самая лучшая, пошли разумных людей в разные земли, и пусть они исследуют, какой народ достойнее поклоняется божеству.

Владимир отправил послов. Они побывали в различных странах — у болгар, у немецких католиков, даже в Риме. Но больше всего им понравились храм Софии в Константинополе и греческая литургия, которую для них служил сам патриарх. Великолепие храма, богатые облачения, убранство алтарей, красота живописи и мозаик, благоухание фимиама и сладостное пение пленили варваров. Вернувшись в Киев, они рассказывали князю:

— Мы не знали, где находимся, на небе или на земле. Всякий человек, вкусив сладкого, не захочет горького. Так и мы. Не хотим иной веры, кроме греческой.

Вспоминая роскошь Софии, я охотно верил восторгу варваров. Необыкновенное волнение охватывает человека, когда он поднимает взоры к куполу, наполняющему храм светом и воздухом, ибо ничего подобного этому храму нет и не было на земле…

Так мы плыли два дня и две ночи. На третью ночь я решился на смелое предприятие. Отправляясь в Таврику, мы не придерживались обычая торговых кораблей идти мимо Месемврии, а затем вдоль мизийского берега, но по выходе в Понт повернули на восток, миновали Гераклею и Амастриду, которую мореходы называют оком Пафлагонии, и у мыса Карамбиса пошли на полночь, оставив землю за кормою.

Перевал через Понт Эвксинский совершается определенным образом. Как известно было еще Страбону, особенность этого моря заключается в том, что на нем существуют неизменные зефиры, днем они дуют с моря на материк, ночью — с берега в сторону моря. Чтобы использовать эту особенность природы, мы и повернули от берегов Пафлагонии ночью, чтобы плыть с попутным ветром и дойти с его помощью до середины Понта, где с наступлением дня другой ветер продолжал бы нести нас в Таврику. Расчет был точным и предусмотренным в мореходном трактате Птоломея, но простые корабельщики и воины, не знакомые с наукой о кораблевождении, оставляя позади земную твердь и пускаясь в опасное плавание, трепетали за свою жизнь. Не удалось выяснить, кто был зачинщиком этого дела, но они столпились в большом числе передо мной и вопили:

— Ты погубишь наши души! Молим тебя повернуть назад!

Как умел, я увещевал неразумных и доказывал им, что такое плавание не представляет собой никакой опасности и что завтра же они увидят противоположный берег Понта.

Недовольные разошлись, но ворчали, что я кудесник и веду корабли с помощью магии, и слабодушные плакали, как дети.

Небо было в звездах. Я без труда находил среди них Большую и Малую Колесницу. Проводя умозрительную линию по небу, я определял Полярную звезду. Она стояла над Херсонесом и указывала нам путь. А я спрашивал себя: что двигает моими поступками? Корысть? Честолюбие? Или помыслы о вечном спасении? Даже наедине с собой я не находил ответа, но мне казалось, что я, как вол, влеку некое ярмо.

Вместе со звездами сияли глаза Анны, и я не знал, несчастье или радость я нашел на земле, увидев эти глаза. Я потерял покой навеки. Но была какая-то сладость в беспокойстве, что овладело всем моим существом с тех пор, как ее встретил, и я готов был благодарить судьбу за свои муки.

Но мы уже приближались к цели нашего путешествия. Ночью все плывущие стояли на помосте и со страхом смотрели на звездное небо. Думал ли я, изучая астрономию в Трапезунде, что это послужит мне на пользу для кораблевождения?

Я тоже не сомкнул глаз, так как настроение на корабле было тревожное и я знал, что корабельщики всегда готовы к возмущению, и опасался неповиновения.

Ночь казалась необычайно длинной. И хотя звезды вполне убеждали меня в правильности взятого кораблями направления и ветер продолжал быть благоприятным, на душе у меня было неспокойно.

С наступлением рассвета ветер, дувший нам в корму, стал ослабевать. Однако я знал, что с его помощью мы уже дошли до середины Понта и что скоро начнет дуть ветер, веющий в дневное время в сторону Таврики, и, таким образом, мы благополучно будем продолжать наше плавание. Действительно, вскоре корабельщики увидели вдали узкую полоску земли и возблагодарили небо за спасение, а пафлагонский берег как бы растаял в тумане…

Я был в этот час в своей камере и услышал топот босых ног на помосте. На лесенке, что вела в мое помещение, вдруг показались сначала знакомые желтые башмаки протоспафария Никифора, потом появился он сам и стал кричать, наклоняясь ко мне:

— Поднимись скорее, виден берег Таврики!

Я поспешил наверх в крайнем волнении. Корабли пересекли Понт! На помосте люди тоже волновались и указывали руками в ту сторону, где находился Херсонес. Некоторые влезли на мачты и кричали, что уже появился мыс Парфений.

Земля медленно приближалась. Мы смотрели на нее с надеждой в сердце. Уже возможно было рассмотреть некоторые подробности береговых очертаний. По-видимому в своем движении мы несколько отклонились на восток. Можно было предположить, что скалы, которые мы явственно видели перед собой, возвышались недалеко от гавани Символов. Херсонес должен был находиться значительно левее. Города еще мы не могли увидеть в утреннем тумане.

Вскоре остров Климента как бы поплыл нам навстречу. Мыс Парфений далеко выступал в море, и можно было разглядеть в утренней морской дымке развалины на нем. Это блистали мрамором колонны древнего храма Артемиды-звероловицы, покровительницы Херсонеса. Может быть, именно сюда приплыли мореходы из Гераклеи и с острова Делос и привезли священный огонь, не угасавший в этом храме в течение веков. Жрицей в нем была Ифигения, дочь Агамемнона и Клитемнестры. Царь поразил на охоте лань, посвященную Артемиде, и богиня послала ахейским кораблям безветрие, когда они плыли под Трою. Прорицатель Калхас настоял, чтобы в жертву принесли дочь царя Ифигению. Но богиня сжалилась над несчастной и заменила ее ланью, а девушку унесла в облаке в Таврику. Здесь Ифигения перед деревянной статуей богини умерщвляла корабельщиков, занесенных к этим берегам бурей. Здесь ее нашел брат Орест. Что сталось с нею? Некоторые утверждают, что она до сих пор обитает где-то в полуночной стране вместе с Ахиллесом, ибо боги даровали им обоим бессмертие…

Невольно хочется улыбнуться подобным вымыслам. Но мое внимание уже привлекли новые очертания берега. И вдруг мы увидели базилики и башни Херсонеса! Город стоял на возвышенном месте, обнесенный крепостной стеною. Когда наши корабли обогнули его с востока на запад, мы явственно различили вход в гавань и каменную лестницу, спускающуюся к морю.

Но увы, мы опоздали! Над городом медленно поднимался к голубым небесам черный столб дыма. Наделенные пронзительным зрением мореходы спорили о том, что горит. Потом оказалось, что это догорали западные кварталы города. Там жили главным образом ремесленники, земледельцы, виноградари, и поэтому много было деревянных домов и бедных хижин, ставших легкой добычей огня, когда руссы стали пускать в город стрелы с паклей, пропитанной зажигательным составом. Этому они научились от кочевников, в свою очередь перенявших такой способ боя из далекой хинской страны. Глядя на пожар, мы поняли, что прекрасный и сильный город, как его называли древние авторы, с неприступными стенами, протянувшимися на протяжении шестидесяти стадий, уже во власти руссов.


Пока я, подобно пророку Даниилу, обличавшему сильных мира сего, препирался по поводу сосудов с огнем Каллиника с Евсевием Маврокатакалоном, с этим нерадивым и невежественным человеком, не умеющим отличить йоту от ипсилона, пока я разбивал козни интригана Агафия, готового всячески оклеветать меня перед василевсом, Херсонес пал. О подробностях этого события я узнал потом от монахов острова Климента и от жителей Таврического побережья.

Руссы приплыли к Херсонесу от устьев Борисфена, который на их языке называется Днепр. От реки до Херсонеса триста миль. На этом обширном пространстве находятся многочисленные озера и лиманы, где херсониты вываривают соль. На восток от города лежат многие другие селения и находится Боспорский пролив. Он ведет в Мэотийское озеро, которое по причине его величины называют также морем. В упомянутое море впадает множество полноводных рек. Эта область называется Готскими Климатами. Поблизости от нее обитают хазары и печенеги. Чтобы эти варвары не нападали на Херсонес, приходится платить им ежегодную дань и брать у них заложников. Мне приходилось видеть таких в Константинополе. Заложники являлись к нам пахнущие конским потом, но быстро перенимали греческие нравы, и больше всего им нравился в городе ромеев Ипподром, где они не пропускали ни одного ристания, хотя подобные развлечения бывают у нас все реже и реже.

Как меняется лицо земли! Некогда Херсонесу угрожала Хазария. На берегу Мэотиды стояли хазарские города, которые вели торговлю со степными кочевниками. Готские Климаты платили дань кагану. Бывали случаи, что хазарские принцессы выходили замуж за василевсов, пока хазары не обратились в иудейство. Смуглые красавицы привозили к нам азиатские одежды, золото и дурные манеры. Но хазар со всех сторон теснили кочевники. В царствование императора Феофила хазарский каган Иосиф обратился к ромеям с просьбой прислать ему искусных строителей, чтобы поставить на Танаисе каменную крепость для защиты торговых дорог от кочевников. Василевс послал известного протоспафария Петрону Каматира с некоторым числом каменщиков. Такое предприятие было к нашей выгоде, так как за строительство укреплений возможно получить большие преимущества в торговле. На обратном пути из Хазарии протоспафарий побывал в Херсонесе, а по возвращении к василевсу рассказал о положении вещей в Таврике и дал совет не доверять херсонесским архонтам и учредить в Херсонесе фему. Фема была создана. Первым стратигом ее был назначен сам Петрона Каматира. Таврика, освободившаяся из-под власти хазар, вошла в состав фемы под названием Готских Климатов. Но могущество хазар погибало под русскими мечами. Крепость, построенная Каматирой, вскоре была разрушена. Столица государства Итиль — восточный город с дворцом кагана среди войлочных шатров, синагог, мечетей и базаров

— доживала последние дни.

Около ста лет тому назад, когда в здешних местах побывал философ Константин, посланный в Хазарию на прение о вере, на острове Климента был построен небольшой монастырь. Выбрав удобное место, мы бросили якорь в шестидесяти стадиях от этого острова, и я отправился в челноке с Никифором Ксифием и несколькими воинами обследовать киновию. Когда мы высадились на берег, то поняли, что здесь уже побывали варвары. Монастырь был оставлен монахами, и в скромной церкви, сложенной из античных плит или простых камней, не было ни пения, ни фимиамного дыма. Священные предметы, потиры и Кадильницы, а также серебряный ковчег, в котором хранилась глава св.Климента, исчезли. Я думал, что их унесли в безопасное место иноки, но потом оказалось, что все это взяли руссы, чтобы увезти в свой северный город.

В бессилии мы грозили кулаками варварам, спускавшимся из города и собиравшимся все в большем числе на берегу. Но, не желая рисковать своей жизнью, мы оставили остров и отплыли в сторону кораблей, так как было необходимо не мешкая обсудить на военном совете план действий.

Отправляя меня в путь, василевс, положив мне руки на плечи и глядя в глаза, сказал:

— Ты сделаешь все, чтобы оказать помощь осажденным. А если Херсонес падет еще до твоего прибытия, возвратись ко мне. Впрочем, не отвергай вырваров, коль скоро представится случай завязать переговоры. Леонтий знает, о чем надо с ними говорить.

Я догадывался, какое тайное поручение было доверено магистру. Речь шла о том, чтобы ради спасения государства отдать Владимиру Порфирогениту и пойти на уступки по целому ряду других вопросов.

Теперь в падении города сомневаться не приходилось. Одна из наших легких хеландий побывала у самого берега, и корабельщики видели там множество русских воинов, разорителей вертограда божьего. Они толпами входили в городские ворота и вновь выходили из их, так как продолжали жить за городской стеной, около церкви Влахернской богородицы, где были колодцы питьевой воды и вдоль бухты тянулись каменные усыпальницы богатых херсонитов. Здесь руссы жили в шатрах и кое-как устроенных среди виноградников шалашах из тростника, но дневные часы проводили обычно в Херсонесе, любуясь его зданиями и статуями и совершая омовения в термах, до чего эти люди, как я уже имел случай сказать, были большие охотники.

Уже давно Херсонес находился в упадке. Его разоряли хазары и кочевники. Русские владения были близко. На севере они простирались до устья Борисфена, а на востоке много руссов поселилось за Боспорским проливом. Прочные городские стены, сложенные из желтоватого камня, что дало повод хазарам называть эту твердыню «Желтым городом», стояли нерушимо. Но воинов в его ограде насчитывалось мало, и прославленные метательные машины давно пришли в негодность, и около них не было опытных баллистиариев. Жители Херсонеса считали всегда, что они живут не в городе, а в темнице, потому что за стенами было небезопасно. Даже некоторая часть собственно городского населения была варварского происхождения. Здесь насчитывалось много пришлых людей и среди них даже руссов, которых забросили сюда торговые дела или страсть к перемене мест. Но за последние годы в Херсонесе снова стала расцветать торговля, и до таких размеров, что потребовалось вновь учредить монетный двор, чеканивший свою собственную серебряную и медную монету с монограммой василевсов. Увы, она уже не отличалась тем искусством чеканки, каким славились древние херсонесские драхмы. Я видел случайно одну такую драхму. На ней была изображена коленопреклоненная Артемида в коротком хитоне, поражающая копьем оленя, а на оборотной стороне — бодающий бык, атрибут Геракла, и, судя по чудесной работе, можно было сказать, что чеканщик был большим художником.

Уже за несколько дней до того, как варварские ладьи приплыли к берегам Таврии, в Херсонесе появились беглецы с солеварен и рыбных ловов и предупредили о грозившей опасности. Считая, что необходимо принять меры против предстоящего нападения, стратиг Стефан Эротик, в распоряжении которого была горсть воинов, роздал жителям оружие из городского хранилища и решил запереть ворота, надеясь, что руссы не обладают воинским искусством осаждать укрепленные города. Главные ворота выходили на север. Они были укреплены четырехугольной башней, но почему-то справа, а не слева, что позволило бы обстреливать неприятельских воинов при нападении с той стороны, где у них нет щитов. Но проход был достаточно узок, чтобы в этой каменной ловушке остановить нападающих, и, кроме деревянных ворот, обитых медью, снабжен еще так называемой катарактой, или огромной железной решеткой, опускаемой с грохотом в решительный момент.

В те дни только что расцвели миндальные деревья, зазеленели лозы на виноградниках и корабли смолились к открытию навигации.

Однажды на море показалось огромное количество русских ладей. Потом запылили дальние дороги, и ночью вспыхнуло зарево над каким-то захваченным селением. Пользуясь темнотой, русские челны проскользнули в гавань, и здесь варвары в полной безопасности высадились на берег. На востоке от города высадка была произведена в гавани Символов. Скрипели возы, ржали кони. В русском лагере загорелись первые костры.

Ту трагическую ночь херсониты провели без сна. Церкви были переполнены молящимися, а утром жители, стоя в безопасности на стенах, увидали варваров. Руссы подошли к городу на расстояние стрелы, но ничего не предпринимали. С удивлением они смотрели на каменные башни, которые казались им огромными в сравнении с их жалкими бревенчатыми оградами. Ни в одном ромейском городе, кроме Константинополя и Салоник, не было таких мощных крепостных укреплений. Вход в порт тоже был некогда защищен высокими башнями и прегражден железными цепями, но теперь русские челны свободно проникли в гавань и захватили там торговые пафлагонские корабли.

В тот же день Владимир послал к стратигу пленных ромеев с предложением сдать город. Стефан ответил отказом. Жители кричали руссам со стен:

— Уходите, пока мы вас всех не истребили! Знайте, что скоро придут ромейские корабли с воинами благочестивого!

Варвары пытались разбить окованные железом ворота тараном, и эти глухие удары тяжко отдались в сердцах христиан, но скифов отогнали стрелами и некоторых убили.

Начались тревожные дни осады. С городских стен было видно, как в лагере варваров горели костры, как они жарили под открытым небом туши быков, пировали, пели гимны и поднимали роги с вином. Но скоро все вино было выпито, и варварам стало скучно. В городе же было достаточно соленой рыбы, чтобы продержаться три года.

Тогда Владимир решил взять город, заваливая ров землей и присыпая к стенам холм, чтобы по этой насыпи можно было подняться на стены. Русские применяют этот способ осады с древних времен. Впрочем, не говорит ли пророк Иеремия: «Рубите деревья и возводите насыпь вокруг Иерусалима!» Руссы тоже валили в рвы все, что попадалось под руку, — камни, хворост, лозы и даже туши животных.

Воины Владимира вели осадные работы неискусно: работали только днем, под стрелами, а ночью уходили спать в лагерь. И херсониты, сделав под стеною тайный подкоп, стараясь соблюдать тишину, уносили в кошницах землю в город. На городской площади с каждым днем все выше и выше рос земляной курган. Утром скифы просыпались, смотрели на город и не могли понять, почему насыпь не может достигнуть крепостных зубцов. Христиане в их рядах говорили:

— Это христианский бог помогает грекам!

Но Владимир грозил:

— Буду стоять под стенами три года, но возьму город!

Однако для него нашлись в городе неожиданные союзники. Это были варяг Жадберн, служивший раньше в войсках русского князя, и пресвитер Анастас, родом русс. В сообщничестве с каким-то херсонитом, имя которого мне не удалось установить, хотя по этому поводу я и производил тайное расследование, они решили войти в сношения с Владимиром. Эти достойные секиры богоотступники пустили в лагерь руссов стрелу с посланием. В нем было указано, где проходили трубы подземного акведука и на какой глубине. Анастас советовал Владимиру разбить трубы и перенять воду, чтобы принудить жителей сдаться по причине жажды.

Я отчетливо представлял себе, как это случилось.

Над сонным городом стояла звездная ночь. Анастас и его сообщник в плащах с куколями пробрались по безлюдным улицам на городскую стену. Воины на башнях спали, склонившись на копья. В тишине плескалось море. Послышался взволнованный шепот. Дрожащая рука натянула тетиву тугого лука…

Стрела оторвалась со свистом и полетела в ночную темноту, в ту сторону, где был расположен лагерь варваров, на месте разоренного виноградника. Она вонзилась в землю, затрепетала и осталась до утра на грядке с растоптанными лозами, оперенная птичьим пером, окованная железом легкая тростинка, символ страшного поворота в нашей жизни. Казалось, не будь ее — и стояли бы нерушимо крепкие стены ромейского города. Но одна обыкновенная стрела повернула огромное колесо истории.

Два человека, крадучись и прижимаясь к стене, спустились в город. У Кентарийской башни они расстались и разошлись в разные стороны. А утром молодой варвар, потягиваясь после короткой ночи, увидел стрелу, поднял ее, чтобы положить в свой колчан, и заметил кусок пергамена, на котором были написаны непонятные для него знаки. Не зная, как поступить, он отнес стрелу к своему князю. Княжеский белый шатер стоял среди оливковых деревьев. Какой-нибудь пленный ромей, которого держали в лагере для выполнения различных работ, прочел руссам греческое письмо. Может быть, оно даже было на русском языке. Но почему в ту ночь я находился там? Воины не спали бы, если бы я был начальником стражи в Херсонесе!

Акведук шел с восточной стороны. На расстоянии двадцати стадий от города находился источник, из которого вода струилась по глиняным подземным трубам в херсонесские цистерны. Найти трубы по указаниям в записке Анастаса большого труда не представляло.

С ужасом увидели херсониты, что вода перестала наполнять городские водохранилища. Теперь спасти их мог только василевс. Но напрасно они смотрели в сторону Понта — ромейские корабли не приходили.

Прошло три дня. Люди в Херсонесе стали походить на путников в Аравийской пустыне. Жители питались главным образом соленой рыбой и невыносимо страдали от жажды. Не выдержав мук женщин и детей, они решили сдать город.

На городской площади хриплые голоса взывали:

— Лучше смерть от секиры, чем от жажды!

Человеческие голоса стали как рев зверей. Гортани пылали.

— Воды! Воды! — умоляли женщины.

Плакали дети. Мычал скот.

А варвары в лагере показывали херсонитам горшки с водою, выливали ее со смехом на песок, и мукам христиан не было конца. Доведенные до крайности, они произносили пересохшими устами слово «мир».

Но еще до переговоров скифы ворвались в город. Многие тогда погибли. Стратиг Стефан Эротик был изрублен мечами. Вся Таврика, Готские Климаты, Киммерий, Лагира, Нимфей и целый ряд других селений были в руках варваров. В Херсонесе агора и базилика наполнилась варварскими голосами. Мы же стояли в отдалении и не знали, что предпринять. А надо было подумать о судьбе плененного ромейского города.

С наступлением темноты решено было послать хеландию в гавань Символов с поручением спустить на берег лазутчиков. Чтобы тайна огня Каллиника не попала в руки врагов, я велел снять с хеландии медные трубы и сосуды с огненным составом, так как русские однодревки могли окружить наше судно и захватить огнеметательные машины. В полной тишине стройный корабль отошел, и вскоре плеск весел затих в темноте.

С волнением мы ожидали его возвращения. Ничего не было видно во мраке безлунной ночи. Только в стороне Херсонеса поблескивали огоньки. Может быть, то были огни лагерных костров. Часы казались столетиями. Никто в ту ночь не ложился спать.

Вдруг послышались крики. Мы поняли, что это возвращается хеландия, а за нею гонятся русские ладьи.

Я отдал распоряжение, чтобы корабли приготовились к бою. Затрубили трубы. Корабельщики поспешно подняли якоря. Люди стали у огнеметательных машин, зазвенело оружие. Паруса надулись ветром, однако прошло некоторое время, прежде чем мы двинулись на помощь погибающей хеландии.

Ее уже настигли враги. В темноте трудно было рассмотреть, что там происходит, но, судя по крикам, можно было предположить, что скифы избивали корабельщиков. Стоявший впереди других корабль открыл огонь. Ослепительным светом блеснуло пламя и озарило высокие дромоны, черные воды моря и там, откуда доносился шум сражения, трепетавшую в агонии хеландию. С ромейских кораблей раздались вопли негодования.

Никифор Ксифий заскрежетал зубами.

— Теперь уже можно молиться о спасении их душ…

Я понял его. Единственное спасение в битвах с русскими однодревками надо искать в огне Каллиника. В тот час, когда руссы поднимаются на корабль, уже ничто не может противостоять их ярости. Ободренные успехом, опьяненные легкой победой, скифские ладьи неслись на дромоны, рассчитывая захватить нас врасплох.

Но трепещите, варвары, я уже принял меры! Тактика морского сражения учит, что в таких случаях лучше всего построить боевую линию в виде полумесяца, чтобы охватить врагов железным кольцом. Однако в темноте кораблям трудно было занять указанные им места. Напрасно я кричал, приложив ладони ко рту. Дромоны натыкались друг на друга, как неуклюжие животные. Наконец с большим трудом они развернулись и выстроились полукругом. Два дромона я отрядил для охраны неповоротливых торговых кораблей, нагруженных пшеницей.

Корабль «Двенадцать апостолов» находился за первой линией, чтобы мне удобнее было управлять ходом сражения. Иерею и диакону, которые чувствовали себя в этой обстановке как в аду, я велел служить молебен о ниспослании победы. Они облачились в ризы и затянули молитву, но голоса их прерывались от волнения.

Стоявший со мной на кормовой башне Никифор Ксифий шепнул:

— Слышишь, какого козла пускают? Страха ради иудейского!

— Замолчи, грешник, — ответил я.

Уже на кораблях ревели огнеметательные трубы. Звук, с которым огонь вырывается из медного жерла, можно уподобить нечеловеческому вздоху гиганта. Людям казалось в темноте, что именно на их корабль несутся скифские ладьи, и они метали и метали огонь. Во мраке ночи поминутно возникали столбы пламени. Несмотря на ветер, в воздухе стояло удушливое зловоние горящей серы.

Дрожащими голосами священнослужители продолжали тянуть псалом, потом умолкли. Магистр Леонтий мучительно вдавливал в лоб пальцы, сложенные для крестного знамения. Он страшился исхода сражения. Это было не его дело — принимать участие в морских битвах.

Из мрака донеслись дикие вопли обожженных. Должно быть, одна из хеландий с помощью божьей удачно метнула огонь в какую-нибудь варварскую ладью. Так воют люди, когда с них сдирают заживо кожу. Жидкое пламя причиняло невыносимые ожоги, выжигало глаза, обваривало огромные куски кожи. Ничто так не чувствительно к страданию, как тонкая и болезненная кожа человека.

— Жарко? В другой жизни будет еще жарче! — кричал в темноту Никифор Ксифий и рукоплескал.

Сражение во мраке ночи можно было уподобить картине Страшного суда. Огонь адскими языками возникал в темноте и с треском горел на воде, как неопалимая купина. Тяжкие вздохи труб наполнили воздух зловонием серы. Как громом небесным поражали мы варваров. Вновь и вновь трубы изрыгали всепожирающий огонь, а с хеландий метали в ладьи руссов глиняные сосуды, наполненные тем же горючим составом. Когда такие горшки ударяются о ладьи и разбиваются, от удара состав Каллиника воспламеняется и вспыхивает нестерпимым пламенем. Скифы корчились и выли, как грешники в геенне огненной. Напрасно они бросались в воду, чтобы спастись от мучительных ожогов. Огонь пылал и на воде, потому что его можно погасить только песком или мочой. Затем к месту сражения медленно подходил дромон, и лучники, находившиеся на высоких кормовых башнях или в мачтовых кошницах, засыпали освещенное пространство стрелами, убивая врагов.

С мужеством отчаяния скифы еще раз сделали попытку овладеть нашими кораблями. Тщетно! Всюду их встречал огонь. Только дромон «Жезл Аарона» очутился в затруднительном положении. Ветром его отнесло на несколько стадий от того места, на котором действовали хеландий. Догадавшись, что на этом дромоне нет губительных труб, варвары окружили его и, подсаживая друг друга, пытались взобраться на высокий корабль. Поняв по крикам, долетавшим с корабля, что ему угрожает опасность, две хеландий кинулись на помощь. В суматохе, разгоняя огнем однодревки, с одной из хеландий метнули сосуд с огненным составом на помост корабля. Пламя вспыхнуло с невероятной силой. Крики двухсот человек поразили наш слух. Еще мгновение — и «Жезл Аарона» запылал среди ночи гигантским смоляным факелом. Мы видели, как люди бросались с корабельного помоста в море и погибали в черной воде…

Убедившись, что ничего нельзя сделать против ромейского огня, однодревки рассыпались в разных направлениях и ушли под покровом ночной темноты. Кое-где еще догорали на воде языки пламени. Но я велел трубить в трубу. Это означало приказ прекратить битву. Необходимо было беречь драгоценный состав, и мы не преследовали врагов, чтобы не попасть в западню.

Так, заступничеством св.Димитрия, мы отбились от врагов, и я еще раз помолился об упокоении души раба божьего Каллиника, который из обыкновенной серы и безопасной селитры создал и дал в руки ромеев такое страшное оружие.

На востоке уже брезжил рассвет. Над водой возникал утренний туман. Тогда мы запели на корабле громкими голосами псалмы, благодаря небо за спасение от врагов.

Но бесполезной была наша победа. Произвести высадку мы не могли, так как на суше теряли единственное свое преимущество над врагами — силу греческого огня. В мгновение ока варвары смяли бы моих шестьсот схолариев, из которых многие были еще больны от непривычного морского пути. Таким образом, мы ничем не могли помочь плененному городу и кружились в море на виду у Херсонеса, иногда подходили на расстояние десяти стадий к берегу, вызывая на бой ладьи скифов, но наученные горьким опытом варвары не хотели нападать на ромейские корабли. Руссы стояли толпами на берегу и грозили нам мечами и секирами. Это ужасное оружие напоминало нам о том, какая участь ожидала бы нас, если бы мы вздумали расстаться с неприступным убежищем кораблей.

Опираясь на перила помоста, я смотрел в ночной мрак, и в голову мне приходили самые различные мысли. Какой отчет я дам василевсу в том, что произошло? Сколько дней я должен оставаться в этих водах? Почему василевс сказал мне, что в обратный путь мы должны пуститься только по указанию Леонтия, после того, как он закончит переговоры с варварами?

Ночь была темной, и небо усыпано звездами. Морская свежесть была сладостна для дыхания. Почему-то мне вспомнился рассказ Константина Багрянородного о Гикии.

Это произошло в глубокой древности. В Херсонесе в те годы градодержцем был Ламах, враждовавший с боспорскими царями. Но Асандр, царь Боспора Киммерийского, сказал ему: «У меня есть сыновья, у тебя — дочь. Пусть один из моих сыновей возьмет ее себе в жены, и тогда между нами воцарится навеки мир». Херсониты ответили: «Мы согласны взять в зятья твоего сына, но с условием, что он никогда уже не покинет наш город и не вернется в Боспор для беседы с отцом. Или он умрет в тот же час!»

Ламах по справедливости считался богатым человеком. Ему принадлежало много рабов и рабынь, многочисленный скот и имения. Дом Ламаха занимал четыре квартала в городе и был расположен в том месте, которое херсониты называют Сусы. Там он пользовался отдельными большими вратами в городской стене и четырьмя малыми, через которые возвращались с пастбищ его кони и кобылицы, быки и коровы овцы и ослы, шли в предназначенные для них стойла, особые для каждой породы скота. Сын Асандра приплыл в Херсонес и стал мужем Гикии, дочери Ламаха, а про прошествии двух лет старый Ламах умер. Гикия справила поминки и обещала, что каждый год будет повторять их с такой же щедростью, предлагая, чтобы все жители, с детьми и домочадцами, угощались в этот день ее хлебом и мясом, рыбой и елеем, пили вино, веселились и плясали. Но коварный муж послал сказать боспорцам: «Мы легко можем завладеть городом. Присылайте мне тайно каждый месяц по десять вооруженных юношей». Так продолжалось в течение двух лет. Боспорцы небольшими отрядами проникали в город и прятались в подземных помещениях дома. Обычно они приплывали в гавань Символов, а оттуда являлись под покровом ночной темноты в Сусы, и боспорские рабы мужа Гикии заботились о них и приносили импищу. Хитрец решил, что во время ежегодных поминок, когда жители утомятся от плясок и уснут, он выпустит юношей, и те перебьют спящих и завладеют городом. Но однажды служанка, ткавшая в гинекее лен, уронила веретено, и оно закатилось в щель. Чтобы достать его, ей пришлось вынуть кирпич в полу, и тогда она увидела в подземелье множество воинов. Служанка поведала обо всем госпоже, и та поспешила к городским старейшинам и сказала им: «У нас в доме творятся подозрительные дела! Поклянитесь мне, что похороните меня не за городской стеной, а в самом городе, и я открою вам важную тайну». Старейшины поклялись. Тогда Гикия сообщила им о том, что увидела служанка. Решено было в день ближайших поминок сделать вид, что никто ничего не знает, и веселиться, но пить не вино, а воду из пурпурных чаш, и потом разойтись по домам. Однако не лечь спать, а снова собраться с факелами и хворостом и, обложив горючим материалом дом Гикии, сжечь его и всех находящихся в нем боспорцев.

Когда все было готово и муж Гикии, решив подкрепиться сном перед ночным предприятием, уснул, она взяла из ларца свои драгоценности и увела преданных служанок. Дом подожгли, и когда боспорцы стали выскакивать из огня, херсониты перебили их и тем избавили город от грозившей ему опасности. В память этого события в городе водрузили две позолоченные статуи. На одной Гикия была изображена в богатой одежде, рассказывающей о коварном замысле мужа, на другой — сражающейся с боспорскими юношами. На постаментах было начертано повествование о ее подвиге. Но чтобы проверить нерушимость клятвы старейшин, Гикия сделала вид, что умерла. И действительно, херсониты нарушили клятву и решили, что можно умершую похоронить и за городскими стенами. Гикия встала из гроба и сказала: «Горе тому, кто поверит херсониту!» Жители устыдились и поставили Гикии еще одну статую, на месте ее будущей гробницы…

Как эта героическая повесть не походила на наши скудные времена! Но непостоянный характер херсонитов был передан в легенде достаточно точно…

На следующую ночь снова ужас овладел корабельщиками. Во мраке послышались крики:

— Плывут руссы! Скифы нападают на нас!

С хеландии «Великомученица Варвара» полыхнул огонь. Однако тревога оказалась напрасной. Скифов не было. Но при вспышке огня можно было увидеть в море ладью, которая приближалась к кораблям, стоявшим в ту ночь на якоре у острова св.Климента. В ночной тишине мы услышали диалог:

— Кто вы? — кричали с кораблей плывущим в ладье.

— Монахи из киновии святого Климента.

— Куда плывете?

— На пепелище.

— Сколько вас?

— Трое.

Дрожащие от страха монахи поднялись по веревочной лестнице на корабль «Двенадцать апостолов». Обманув бдительность скифов, они вышли с наступлением сумерек из херсонесской гавани и пустились в опасное странствие с целью достичь ромейских кораблей. Им хотелось посмотреть, что осталось от монастыря на острове. Монахов привели ко мне, и они упали на колени.

— Что происходит в Херсонесе? — был мой первый вопрос.

Они стали вопить, перебивая друг друга:

— Погиб Херсонес! Разорен прекрасный город! Скифы наводнили его, как волны морские. Многих жителей убивают… Стратиг погиб от русских мечей…

От них-то я и узнал о том, что произошло за последние дни в Херсонесе. Монахи подтвердили, что некоторая часть города сгорела. Базары были разграблены, и в городе не осталось ни одной амфоры вина. Владимир занял со своими близкими дом стратига, и каждый день там происходят пиры. Руссы любят пить вино, может быть в связи в суровым климатом своей страны. Но князь запретил воинам осквернять церкви и наносить ущерб домам и имению священнослужителей. Якобы епископ уже дважды совещался с князем. Монахи уверяли нас, что на этих совещаниях речь шла не о чем ином, как о мирных переговорах с василевсами.

Дальнейшее подтвердило их слова. На другой день утром мы увидели, что из херсонесской гавани отплывает ладья, украшенная коврами. Это был христианский корабль, потому что солнце поблескивало на его крестах и хоругвях. К нашему удивлению, в ладье оказался сам херсонесский епископ Иаков с пресвитерами в золотых и серебряных облачениях. Заплаканный мальчик держал в руках икону богородицы. Диакон бряцал кадилом. За священниками стояли скифы в красных и голубых плащах, но без оружия. Судя по одежде, это были знатные воины, посланцы князя. Мы смотрели на них изумленными глазами и не знали, что все это значит. Поразительны были красота этих людей, их спокойствие, их мощь и соразмерность всех членов.

Прежде чем ладья пристала к «Двенадцати апостолам», я успел надеть на себя воинские доспехи — панцирь, поножи и меч — и накинул на плечи вышитый золотыми орлами черный сагий. Леонтий тоже надел присвоенную его званию белую хламиду с золотым тавлием.

Корабельщики, свесившись за борт, с любопытством смотрели на приплывших в ладье. Епископ держал в руках дикирий и трикирий и крестообразно осенял ромейский корабль. Священники пели стихиры. Высокий, взволнованный голос мальчика звенел в хоре гнусавых басов. Епископ был тучным человеком, с лицом, заросшим до глаз черной бородой. Иподиаконы, повязавшие себя крест-накрест орарями, казались в сравнении с ним пигмеями.

Странно меняется жизнь, когда военные обстоятельства вдруг нарушают ее мирное течение. Подобное зрелище не могло бы представиться и во сне. Но я собственными глазами видел, как епископ в сияющем облачении, с осыпанной жемчугами митрой на голове поднимался на корабль по веревочной лестнице, а корабельщики протягивали ему с помоста мозолистые руки, предлагая сыновью помощь. Слабосильный иподиакон поддерживал его, как будто бы он мог справиться с тяжестью огромного архиерейского тела. За епископом поднялись на корабельный помост остальные. Вокруг расстилалось сияющее море. Солнце ослепительным шаром всходило над головой. Вдали были видны на херсонесском берегу городские желтоватые башни. Черные ромейские корабли неподвижно стояли на якоре.

На помосте постлали красный ковер. Мы встали на него, Леонтий и я: он — представитель гражданской власти, я — воинской. Заспанный Никифор Ксифий поспешно застегивал фибулу хламиды. Нас окружали схоларии в панцирях из медной чешуи.

Епископ тяжко дышал. Опираясь на посох, иерарх молча стоял перед нами и смотрел мученическими глазами на ромейских воинов. Мы тоже молчали, потому что он прибыл на корабль в сопровождении врагов христиан. Наконец епископ скосил глаза на восковую табличку.

— Во имя отца, и сына, и святого духа… Приветствуем прибытие ромеев в сии воды. Да продлит господь дни христолюбивых василевсов наших Василия и Константина, а над врагами дарует им победу и одоление и во всем благое поспешение…

Небо сделало меня свидетелем величайших событий, ужасных войн, несчастий и катастроф. При одной из таких катастроф я присутствовал на помосте «Двенадцати апостолов». Необычайное действо разыгрывалось перед нами. Владимир предлагал мир, обещал вернуть ромеям захваченный город и всю Таврику, предлагал помощь в борьбе с азийскими мятежниками, но требовал соблюдения обещаний, данных василевсами. Они ни для кого не были тайной. За шесть тысяч варягов против Варды Фоки василевсы обещали отдать варвару руку своей сестры. Теперь он требовал соблюдения договора. В противном случае угрожал, что пошлет воинов на Дунай, сотрет с лица земли несчастный Херсонес.

Маленькие глазки Леонтия забегали. Это не ночной бой, теперь он был в привычной для него атмосфере. Уже его служители несли бронзовую чернильницу, папирус и трости для писания, как будто теперь что-нибудь зависело от тростника, а не от меча. Несдержанный на язык Никифор Ксифий шепнул мне:

— Шуршит папирусом, как мышь.

А мне казалось, что это только страшный сон. Вот все рассеется, как дым, и ничего не будет. Но все было по-прежнему. Море сияло. Черные ромейские корабли стояли на якоре. Иподиакон высыпал в море горячие угольки из кадила. Думая, что это пища, к ним подплыла стая серебристых рыбок.


На другой день переговоры продолжались в Херсонесе. Как обычно, ими руководил по всем правилам ромейской премудрости магистр Леонтий Хрисокефал. Дело было весьма ответственным. Теперь я понял, почему василевс послал в Херсонес этого опытного и ловкого человека. Сам я со своим вспыльчивым характером не был бы пригоден для такого предприятия.

Встречи с руссами происходили в белом доме покойного стратига. Владимир, окруженный самыми знатными воинами, руссами и варягами, сидел на короткой и обшитой золотой материей скамье, на которой раньше восседал в торжественные моменты стратиг Стефан Эротик. Князь широко расставил мощные колени, опираясь подбородком на тонкую, красивую руку. Пальцы его были украшены перстнями. Это была рука человека, взращенного в холе. Но на князе была простая белая рубаха и такие же штаны с зелеными ремнями обуви. Один из воинов держал над его головой голубое знамя с изображением, которое напоминало мне лилию. Кажется, оно было знаком того рода, из которого происходил русский князь.

Я смотрел на князя с большим любопытством. Это был человек лет тридцати пяти, довольно высокого роста, стройный, с широкими плечами, но с тонкой талией. Под рубахой чувствовались сильные мышцы. У него были голубые глаза, над которыми нависали дуги густых рыжеватых бровей, и несколько плоский нос. На щеках играл легкий румянец. Как и его отец, он брил подбородок, но оставлял длинные усы. Они были у него такие же светлые, как у Святослава. Копну русых волос не украшала никакая диадема.

Да, это был русский герой, человек с жестоким сердцем, колебавший теперь самые основы нашего государства. Лев Диакон доказывает, что один из предков Владимира — Ахиллес. Такое заключение историограф сделал потому, что, подобно гомеровским мирмидонянам, руссы сражаются в пешем строю и что у них мирмидонские погребальные обычаи. Лев убеждал меня:

— Вспомни! Подобно Владимиру, Ахиллес тоже был голубоглазым и русым и, по мнению Агамемнона, отличался вспыльчивым характером. И разве не носил он плащ с застежкой на правом плече, как это в обычае у руссов?

Еще я заметил, что в левом ухе у русского князя была серьга. Но почему он не хотел носить бороды, которая так украшает мужа и христианина?

Ненависть к этому человеку в те дни наполняла мое сердце до края. Но пусть она никогда не ослепляет мой разум и не ослабляет мое суждение.

Мы стояли перед ним полукругом — Леонтий, я, Никифор Ксифий, херсонесский епископ Иаков со своими пресвитерами и нотарии — в ожидании, когда нам предложат сесть. Для ромеев были приготовлены скамьи, покрытые красивыми материями, и когда мы расселись, Леонтий с привычной торжественностью стал раскладывать на небольшом мраморном столе, позолоченные ножки которого были сделаны в виде когтистых лап, письменные принадлежности, папирус, копии договоров. Он улыбался, употребляя в речи изысканные метафоры, которые казались мне в этой обстановке неуместными. Владимира он называл то «новым Моисеем», то «вторым Константином», уверяя, что он «равноапостольный», ибо ныне выводит свой народ из языческого мрака и идолопоклонства в свет истинной православной церкви. А еще не так давно сам рассказывал нам, что русский князь ставил идолов на одном из киевских холмов и недалеко от своего дворца устроил капище, где приносились богу грома и молнии человеческие жертвы. И вот на наших глазах все менялось теперь на земле.

Но напрасно плел магистр, лучший выученик Магнаврской школы, сети неопровержимых силлогизмов или ссылался на благоприятные для нас параграфы прежних договоров. Победа сделала варваров неуступчивыми. Владимир требовал руку Порфирогениты. Иногда к его уху склонялся пресвитер Анастас, исполнявший роль переводчика, и что-то шептал ему, глядя преданными глазами на нового господина. Владимир сердито дергал ус, и я понял, что русский князь требует не только руки Анны, но целый ряд привилегий и отмены невыгодных торговых соглашений. Мало того — он хотел получить титул кесаря, который давал бы ему право носить диадему с жемчужными украшениями. Слава ромейского государства была еще высока, и варвары считали, что только василевс полномочен раздавать такие награды. Вдруг один из военачальников, уже старик с седой бородой, новгородец, по имени Велемир, сказал:

— Князь, эти люди хитрят, как лисы. Веди нас на Дунай!

Владимир нахмурил брови. Леонтий, плохо понимая язык руссов, вопросительно посмотрел на меня. Я перевел ему фразу, и руки магистра стали заметно дрожать.

Какие унижения приходилось испытывать ромеям! Я вспомнил, что писал Фотий, величайший из патриархов, об этом народе, называя руссов варварами, и вот ныне они вознеслись на такую высоту. «Помните ли вы рыдания, коим предавался город в ту страшную ночь, когда к нам приплыли варварские корабли?»

Владимир сидел, подпирая рукой подбородок, задумчиво смотрел перед собой. Он, казалось, ничего не слышал из того, что говорили вокруг. За князем стояли в своих живописных одеждах или белых варварских рубахах воины, сподвижники его дел. У некоторых была высокая обувь из желтой или зеленой кожи, у других ноги были перевиты ремнями. Магистр шуршал папирусом, разворачивал хартии, доказывал, что брак сестры василевсов даже с таким блистательным владетелем нарушил бы все благочестивые традиции Священного дворца, а русские воины спокойно стояли и ждали, и видно было, что они могут ждать еще тысячу лет. Как сейчас я слышу медоточивый голос магистра Леонтия:

— Позволь тебе сказать, достопочтенный архонт, что блаженной памяти император Константин Великий оставил нам грозное и ненарушимое запрещение. Оно хранится на престоле христианской церкви святой Софии и гласит, что василевсы не могут заключать брачные союзы с народами, нравы которых не сходны с ромейскими. Особенно же возбраняется родниться им с не принявшими святое крещение. Кроме одних только франков.

Анастас перевел князю, и тот спросил:

— Спроси у грека, почему кроме франков.

— Потому, что сам великий Константин был в родственных отношениях с франкскими королями, — пояснил магистр.

— Мы ни в чем не уступаем франкам! — сказал Владимир.

— Совершенно согласен с тобой, достопочтенный архонт, — продолжал Леонтий, — вы даже превосходите их во многих отношениях, но таков ромейский обычай. И нарушители его подвергнуться анафеме, то есть вечному проклятию во всех ромейских церквах. Тебя не должно оскорблять это. Василевсы весьма хотели бы этого брака и считают родство с тобой большой честью, но они вынуждены отвергнуть твое лестное предложение и не могут поступить иначе. Ведь несколько лет тому назад даже франкский король Гуго Капет, сватавший Порфирогениту, тогда еще отроковицу, для своего сына Роберта, получил самый решительный отказ и, насколько мне известно, весьма огорчался по этому поводу. Повторяю, сие невозможно…

— А когда им угрожала гибель, они считали это возможным? — тихо произнес Владимир, и я увидел, что в гневе он был ужасен.

Через широкие окна, разделенные пополам изящными колонками, с улицы доносился конский топот. Это варвары, напоминавшие кентавров своим искусством ездить верхом, вели лошадей на водопой.

Но зачем Владимиру нужна красота Анны? — спрашивал я себя. Разве мало было ему красивых рабынь и пленниц? Ходили рассказы, что у него в Киеве был гарем и что в гареме вздыхают сотни наложниц и само место поэтому называется Вздыхальницей. Но, видно, ему захотелось теперь озарить свою страну славой ромеев, породниться с наследницей Рима, возвысить в глазах народов темноту своего происхождения. Этого варвара вдруг обуяла ревность к христианской вере! Или у него возникли в мозгу какие-то гениальные планы? Мне передавали о его любопытстве к тому, что происходит в мире. Его интересовали Рим, Багдад, Константинополь. Он расспрашивал путешественников о нравах и обычаях чужих стран. Якобы огромные впечатление производят на него рассказы о великолепии наших зданий, о пышности ромейской литургии и ипподромных ристаниях.

Его ум и ясность мысли необычайны. Как орел, он окидывает умственным взглядом огромные пространства и морские побережья, не имея перед собою никаких путеводителей. Он взвешивает все обстоятельства и с необыкновенной быстротой разбирается в хаосе современного политического положения. Владимир прекрасно понимает важность водных и караванных дорог, по которым товары и золото совершают мировой оборот. Он отлично знает о всех затруднениях, которые испытывало в данный момент ромейское государство, и всегда искусно пользовался этими обстоятельствами. Сейчас он имел возможность настаивать на своих требованиях, потому что за его спиной стояли тысячи воинов, и магистр Леонтий не один раз вынимал красный шелковый платок, чтобы утереть пот с чела. Но и в Константинополе догадывались, что перед Владимиром стоят огромные трудности, связанные со все усиливающимся передвижение кочевников.

С тех пор как я стал принимать участие в государственных трудах, я постиг, насколько сложна мировая политика. Жена скрибы, приготовляя для мужа скудную похлебку из соленой рыбы, или императорские кухари, сдабривая специями огромную рыбину к столу василевса, и не подозревают о тех усилиях, которые приходится проявлять, чтобы получать своевременно это богатство морей или обыкновенный кухонный перец.

Нужны золото, воины, быстроходные дромоны, сосуды с греческим огнем, чтобы охранять пропахшие специями караванные дороги. Требуются также государственный ум правителя, накопленная веками мудрость Сената и все хитроумие логофетов, чтобы сохранить на земле свет всемирной империи. И вот в эти дни, когда колеблется мир, на арену истории выходят русские племена. Что их толкает? Почему они так яростно стучатся в наши ворота? Какая сила влечет их к южным морям? Чрезмерное число их или мечта о чем-то прекрасном, чего еще никому до сих пор не удалось осуществить на земле?

Такие мысли приходили мне в голову, когда я надевал торжественные одеяния, собираясь на очередное собрание в доме стратига.

Служитель подавал мне с поклоном красный скарамангий. Я надевал его, и эта длинная одежда сразу же отделяла мое тело со всеми его слабостями от внешнего мира. Вместе с тем она защищала меня от холода и от всех влияний атмосферы, а также от тех опасных эманации, что излучают люди и некоторые животные. Я опоясывался, и мое тело приобретало в золотом поясе опору, необходимую для мужа во всех его предприятиях. Поверх скарамангия я набрасывал на плечи черную хламиду с вышитым на левой поле золотым орлом, и эта одежда, украшенная серебряными бубенцами, указывала на занимаемое мною в ромейском мире место. Золотая цепь на шее и украшенная золотым шитьем черная обувь, в которой я мягко ступал по дворцовым лестницам и по корабельным помостам, довершала мое одеяние. Уже не было жалкого тела, подверженного недугам и страстям; оно укрылось в пышных складках материи, в золоте инсигний. Это шел не обыкновенный смертный, как всякий другой человек, а друнгарий императорских кораблей и патрикий. Бубенцы символизировали мою ревность в непрестанном труде. Всюду, куда бы меня ни послала судьба, они возвещали тихим серебряным звоном о моей готовности служить василевсу.

Когда я смотрел на Анну, я видел только пышность ее одеяния и глаза — выражение ее бессмертной души. А все низменное и физическое было скрыто от меня шелком, пурпуром и златотканой парчой. Так несовершенство и грубость человеческой фигуры прикрывают красиво накинутым плащом. Один плащ называется «море», другой — «орел», в зависимости от его покроя и складок, но смысл всякого одеяния один и тот же: во-первых, укрыть нас от холода и, во-вторых, отвлечь наши мысли от плотского.

Мы являлись на переговоры красиво одетыми, с высоко поднятыми головами, благоухающие духами и розовым маслом. Но сердца наши не были спокойны. Дромон «Двенадцать апостолов» стоял на якоре в порту, как униженный проситель.

Трудно было в таких условиях сохранить твердость духа и быть неуступчивым, хотя в доме стратига велись только предварительные переговоры, а участь Анны должна была решиться в Священном дворце. Но я понял, что благочестивый, вручая мне судьбу ромейских кораблей, еще большие полномочия дал магистру Леонтию Хрисокефалу. Впрочем, все уже было решено историей. Торговля, которую вели за красоту Порфирогениты, была последним актом нашей трагедии. Однако странно звучало для меня ее имя, произносимое в этой сводчатой зале во время переговоров, в присутствии скифов, предлагающих за нее рыбные промыслы и солеварни.

Шел третий день переговоров. Магистр пытался выиграть время, шуршал папирусными свитками. Вдруг Владимир встал, подошел к столу и, водя пальцем по строкам злополучного договора, сказал:

— Здесь написано все, в чем василевсы обязались перед нами и клятвенно обещали выполнить. Время не терпит. Или вы выполните все условия, или мы идем на Дунай и вместе с болгарами уничтожим ваше царство навеки.

— А как же ты обещал возвратить василевсам Херсонес? — уже просительно сложил руки магистр.

— Когда прибудет сестра царей, я возвращу вам город.

У меня пересохло в гортани, а Леонтий тяжело вздохнул и еще раз вынул красный шелковый платок. Глаза его забегали как бы в поисках предлога, за который можно было бы ухватиться, чтобы с новой энергией продолжать препирательства. Но ухватиться было не за что. Вокруг стояли равнодушные к его риторике варвары, а на улице шумели собравшиеся под окнами дворца толпы воинов.

— О чем они? — спросил меня шепотом магистр.

Я перевел:

— Они кричат, что надо убить греков.

— В каких выражениях?

— «Смерть лукавым грекам! Слава нашему ясному солнцу!»

Леонтий вздохнул и со сладкой улыбочкой произнес:

— Нам нечего прибавить к тому, что мы изложили. Но наши переговоры требуют утверждения благочестивых василевсов…

После благополучного окончания прений был устроен пир. В той же самой обширной зале со сводчатым потолком, где мы боролись за участь Порфирогениты, по обычаю руссов пол был посыпан соломой, а длинные столы завалены яствами. За ними сидели в белых рубахах самые знаменитые воины Владимира. Оружие они сложили у стен, так как никогда с ним не расставались. Отроки, прислуживавшие старшим воинам, приносили огромные куски жареного мяса и сосуды с вином.

Этот пир не был похож на благочестивые трапезы христиан, с пением псалмов и чтением житий святых и мучеников. Руссы ели с большим аппетитом, смеялись, разрывали мясо пальцами или отрезали куски ножами, и отроки едва успевали наполнять кубки вином. Надо сказать, что все было благопристойно и полно веселия, но мы сидели за столом как приговоренные к смерти.

Молодой русский военачальник, по имени Всеслав, один из немногих знавших наш язык, усердно угощал меня.

— Пей, грек, — ведь теперь мы братья! Вчера меня крестили в церкви. Принесли туда огромный сосуд. Говорят, в нем совершала омовения дочь стратига. Трижды я окунулся. Неужели достаточно трех омовений, чтобы попасть после смерти в рай? А что такое рай? Странно! А знаешь, какое я теперь ношу имя? Илия. Говорят, что так зовется христианский Перун.

— Как можешь ты сравнивать пророка с Перуном? — возмутился я.

— Мне все равно. Я стал христианином, чтобы сделать приятное князю. А вдруг ваш священник говорит правду? И существует ад и рай? Страшно гореть в вечном огне…

Я неоднократно видел, с каким страхом рассматривали варвары картину, на которой был изображен ад — муки грешников среди пламени, на которых взирали с облаков праведники. Видно было, что и душа молодого варвара потрясена. За время пира он не один раз обращался ко мне с недоуменными вопросами. Это было понятно. Ему трудно было оторваться от старого и привычного и постичь, что существует единый бог в трех ипостасях.

Он повторял в раздумье:

— Отец, сын и святой дух…

Но пир, конечно, не место для богословских бесед, и мы заговорили о другом.

Владимир и его дядя, гигант с белокурой бородой, с мало подходящим для него именем Добрыня, что на языке руссов означает «добрый человек», сидели за общим столом со всеми и пили из одного турьего рога. Глаза князя выражали явное удовольствие. По всему было видно, что он большой любитель всякого веселия.

Насытившись, варвары пожелали слушать музыку. Отроки привели в залу слепцов в таких же белых одеждах, расшитых на груди красными и синими вышивками, как и у воинов. Их было трое, двое из них были стариками, третий — совсем юным. Они сели и положили перед собою варварские арфы, на которых множество струн. Руссы называют их «гуслями». В зале воцарилась тишина. Только какой-то воин, выпивший вина в неумеренном количестве, икал и тем нарушал торжественность ожидания.

Нахмурив косматые брови, слепцы рванули сухими когтистыми пальцами струны, и они сладостно зазвенели. Эти звуки необыкновенно приятны для слуха и напоминают музыку Эола. Некоторое время старцы перебирали струны, потом запели, и им вторил своим свежим голосом слепой юноша, стоявший подле них и смотревший в потолок ничего не видящими глазами.

Они пели песню о том, как десять соколов настигали десять лебедей. Но это были не лебеди, а струны, и не соколы, а десять пальцев певца… Слепцы пели о том, как Олег ставил свои ладьи на колеса и они двигались на парусах по суше, как по морю, под стены Константинополя…

Некоторые воины плакали, слушая пение. У моего соседа, который вчера стал христианином, тоже катилась слеза за слезой. Он мне сказал:

— Видишь этих старцев? Их ослепили греки после одного сражения, когда они попали в плен.

Я покашлял от смущения в кулак и ничего ему не ответил.

Опьяненный вином и музыкой, Владимир подпер рукою голову и о чем-то думал. В своей ревности я представлял себе, что он мечтает об Анне.

У руссов нет гинекеев. У них женщины не опускают глаз при встрече с мужчинами и участвуют во всех общественных делах, открыто выражают свое мнение на собраниях, а при случае даже сражаются рядом с мужьями и братьями на городских стенах. Они также принимают участие в пирах. Но русские жены были далеко.

К нашему ужасу, на пире появилась дочь убитого стратига, семнадцатилетняя девица, еще не успевшая осушить сиротские слезы. Ее посадили за стол рядом с князем, простодушно ухаживали за ней и утешали, и отрок принес ей серебряную чашу с вином. Дрожащими руками заплаканная девушка взяла тяжелый кубок, но отвернулась от него… Сколько испытаний в водовороте военных событий выпадает иногда на долю ни в чем не повинных людей!

— Пей, греческая красавица! — кричали ей воины.

Появились другие женщины. Среди них были случайно Схваченные на улице служанки, может быть похищенные из семейных домов добродетельные матроны. Но много было также блудниц из портовых кабачков. Однако я не заметил никакого бесчинства. Воины пили с женщинами вино, дарили им ожерелья, с необыкновенной щедростью сыпали им в пригоршни серебряные монеты.

Мой сосед говорил какой-то женщине, может быть жене местного торговца:

— Полюби меня!..

Справедливость требует отметить, что, по-видимому, красавица была не прочь полюбить этого щедрого человека. Но некоторые воины под влиянием вина готовы были схватиться за мечи, не поделив греческих поцелуев. В зале было шумно, и уже легкомысленные женщины смеялись пьяным смехом. Только слепцы, забытые всеми, сидели безучастно и смотрели незрячими глазами куда-то вдаль, созерцая среди вечной ночи свои величественные образы.

Видя, что до нас уже нет никому дела, мы с Никифором Ксифием и Леонтием Хрисокефалом встали из-за стола и незаметно покинули собрание.

Дорогой, когда мы пробирались по ночным улицам в порт, где нас ждал дромон, Ксифий рассмеялся и похлопал магистра по плечу.

— И с кем только наш достопочтенный магистр не сравнивал варвара! Как ты изволил сказать? Новый Моисей! Равноапостольный Константин!

Леонтий угрюмо молчал.

— Если бы у меня были схоларии в достаточном количестве, — продолжал Ксифий, — легко можно было бы перебить их всех на пиру.

Настала очередь торжествовать магистру. Обернувшись к спутнику, он не без ехидства заметил:

— Верю, что господь наделил тебя воинскими способностями, но сомневаюсь в том, чтобы он отпустил тебе много ума. Подумай сам! Ты хочешь перебить скифов… А кто же тогда будет помогать благочестивому в его борьбе с Вардой Склиром и другими мятежниками? Обдумай это на досуге — может быть, и поймешь со временем…

Не зная, что ответить на это, Ксифий передразнивал магистра, подражая его елейному голосу:

— Кому уподоблю тебя? Второму Моисею уподоблю! С кем сравню твое великолепие? С великолепием Юстиниана…

Он выпил лишнее на пиру.

— С кем ты его еще сравнивал, отец? Кажется, с Ахиллесом? «Еще уподоблю тебя герою, разрушившему Илион». Так и сказал, клянусь святым Димитрием Солунским… Золотые у тебя уста…

— Осел! — не выдержал Хрисокефал. — Не клянись именем святого!

— Прекратите вашу ссору, — сказал я, — лучше будем скорбеть, что мы отдали Порфирогениту варварам.

— А по-твоему, лучше погибнуть ромейскому государству? — обратился ко мне магистр.

— Что стоит государство, которое торгует женской красотой.

— Замолчи! — оборвал меня магистр. — Знай свои корабли! А остальное поручено мне. Тебе приличнее стихи писать, как Димитрию Ангелу, а не заниматься государственными делами.

В эти дни я успел хорошо познакомиться с городом. За исключением немногих сгоревших во время осады кварталов, где еще пахло гарью пожарищ и погорельцы не переставали рыться в развалинах, отыскивая остатки своего имущества, все сохранилось в неприкосновенности. Мощеные улицы, продольные и поперечные, — некоторые из них спускались красивыми лестницами к морю, — содержались в порядке и были снабжены водостоками. Дома в Херсонесе строятся из камня; они двухэтажные, покрыты красной черепицей и на улицы обращены своими глухими стенами. Вход в такое жилище обычно со стороны внутреннего двора, куда можно попасть через узкий переулок. На площадях стоят многочисленные церкви, общественные бани, а иногда и фонтаны, где струи истекают из львиных пастей. Здесь местные хозяйки берут воду для приготовления пищи.

Двери часто полукруглые, с украшениями над ними или с выбитыми в камне крестами, охраняющими обитателей от козней дьявола. Иногда попадаются на глаза цистерны, оставшиеся в городе еще со времен римского императора Феодосия.

Мы заходили с магистром Леонтием в церкви и базилики. Многие были переделаны из языческих капищ. Особенно мне понравилась древняя базилика на высоком берегу моря. Ее прежде всего видят мореходы с кораблей.

Мы перешагнули мраморный, стертый ногами молящихся порог и вступили в обширное, полное воздуха и света помещение. Базилика это трехнефная, и на каждой стороне ее стоят по одиннадцать мраморных колонн, украшенных капителями с монограммами Христа, крестами и листьями аканта. На колоннах греческие надписи с именами благодетелей святого храма. Но имена римские. Я прочел: «Валериан, сын Валерия». И дальше: «Маркиан, сын Гая»… Эти мраморные столпы как бы ведут мысли верных к абсиде, где совершается жертва. Пол в базилике из белых мраморных плит, а по бокам покрыт богатой стеклянной мозаикой — черные круги по желтому фону, с белыми квадратами в центре их пересечения.

Осмотрели мы и достопримечательности храма. В стену его вделана мраморная плита, на которой изображен возлежащий муж с венком в руке, а рядом с ним сидящая в печальной позе женщина, с лицом, закрытым покрывалом, и около нее мальчик-раб. На камне надпись на плохом греческом языке гласит: «Господи, помоги всему этому дому! Аминь!»

Рядом с базиликой стоит крещальня — небольших размеров строение с основанием в виде креста. Пол здесь тоже мозаичный, с рисунком, составленным из лоз с красными и черными гроздьями; в другом месте — из кругов, в каждом из которых помещена птица, а в центральном круге павлин с распущенным хвостом, как символ вечности.

Посреди крещальни помещается круглая мраморная купель. Мы рассмотрели, что вода в нее подается по глиняной трубе, а отсюда истекает в колодец. Диаметр купели — восемь локтей.

Мы вышли из базилики и поднялись на городскую стену, чтобы полюбоваться морем. Оно было прекрасно в этот утренний час, а справа лиловели дивные берега Евпатории. Базилика в языческие времена была посвящена Афродите, и трудно было бы найти в городе более соблазнительное место для постройки храма богини любви…

В центре города стоят другие храмы. Многие из них с усыпальницами, богато украшены мозаикой и стенной живописью. Это — церкви Двенадцати апостолов, Софии, св.Прокопия, св.Иакова. Последний храм стоит на площади, где в Херсонесе происходит торг и где в те дни еще стояла квадрига на триумфальной арке Феодосия. На противоположной стороне площади расположены термы, и однажды мы посетили их, чтобы омыть свои тела от дорожного праха.

Это весьма древнее каменное здание, состоявшее из двух помещений: в одном люди раздеваются, в другом совершают омовение. Рядом находится пристройка с топкой, откуда в мыльню по трубам поступает горячая вода и раскаленный воздух, потребный для вызывания пота у моющихся и согревания бани в зимнее время.

В бане, среди суеты, плеска воды и в облаках пара, мы познакомились с человеком, которого в нагом виде трудно было чем-нибудь отличить от простых смертных. Но в одеянии он оказался местным коммеркиарием, то есть смотрителем мыта, и даже в сане спафарокандидата. Его звали Фотин. В обязанности такого чина входит надзор за таможней, государственными складами и хранилищами всякого рода, а также за податями натурой. Фотин оказался очень любезным человеком и по нашей просьбе согласился показать камень с прославленной присягой херсонитов. Мы шли по довольно широкой улице, вымощенной плитами, чувствовали приятную легкость во всех членах тела после бани и слушали нашего проводника. Играя присвоенной ему печатью с изображением креста среди двух произрастающих лоз, он уверенно вел нас по кривым переулкам к древнему храму, тоже некогда посвященному какому-нибудь языческому ложному богу. На маленькой площади росли три огромных дуба. Возможно, что здесь некогда была палестра, судя по выщербленным непогодою мраморным скамьям.

— Вот мы и у цели нашего пути, — показал Фотин на мраморную плиту у стены храма.

Мы склонились над нею, и Леонтий стал разбирать надпись, уже пострадавшую от времени. Он читал ее вслух, и даже в его произношении слова наполнили воздух аттической музыкой.

— «Клянусь Зевсом, Солнцем, Девою, всеми олимпийскими богами, богинями и героями, кои владеют городом, страною и укреплениями…»

Он остановился.

— В чем дело? — спросил я, тоже почтительно склонясь к плите, хотя она была свидетельницей иных времен, когда люди еще не знали истинного бога.

— Здесь запачкано голубиным пометом, — объяснил Леонтий.

Потом он стал читать:

— «Клянусь, что буду единодушен со всеми гражданами в защите благосостояния и свободы города и не предам Херсонес, ни Киркинитиды, ни Прекрасную гавань, ни другие укрепленные места, коими владеют херсониты, ни варварам, ни эллинам, но буду охранять все это для народа херсонитов и не нарушу демократии…»

Леонтий опять умолк.

— Нельзя сказать, что современные нам херсониты достойны своих предков,

— рассмеялся он.

Фотин благоразумно пояснил:

— Меняются времена, и вместе с ними изменяются обстоятельства.

Однако видно было, что клятва мало интересовала моих спутников. Я сам дочитал ее текст:

— «И не передам на словах ничего тайного ни эллину, ни варвару, что может принести ущерб нашему городу, и никакого дара не дам и не приму ко вреду его граждан, и хлеба, вывозного с равнины, не буду продавать нигде, кроме как в Херсонесе…»

Фотин вдруг заторопился и покинул нас, может быть из бережливости не желая пригласить в свой дом чужих людей и потратиться на угощение, хотя мы и были в этом городе представителями самого василевса, или действительно будучи по горло занят мытными делами, и мы пошли прочь. Леонтий по обыкновению зевал, устав от бани и прогулки, и по дворцовой привычке прикрывал рот рукою. А я испытывал почему-то печаль, вспоминая только что прочитанные слова на камне, и на некоторое время даже забыл о действительности. Считаю, что я истинный христианин. Я соблюдаю все церковные правила. Но странно — каждый раз, когда я читаю языческого философа, или смотрю на мрамор статуи, или просто касаюсь рукой древних камней, мне почему-то становится грустно, и точно какая-то заря начинает тогда мерцать мне во мраке. Боюсь, что такие мысли греховны и их надо всячески избегать…

Начиная со следующего дня, мы стали готовиться к отплытию в обратный путь. В порту воины грузили на корабль, под наблюдением Ксифия, баранов и хлебы, а мы с Леонтием, без слуг и без телохранителей, бродили по-прежнему по улицам, и люди видели наше унижение. Выход в море был назначен на полночь, чтобы использовать благоприятный ветер, неизменно начинающий дуть в этот час в сторону моря, поэтому у нас еще было достаточно времени для прогулок.

На базаре толпились херсониты. Мирная жизнь понемногу вступала в свои права. Уже кое-где открылись лавки, в которых руссы покупали материи и женские украшения, и торговец показывал им цену вещи на пальцах.

Иногда до нас долетали обрывки разговоров. На главной улице города, которая называется Аракса и вдоль которой с одной стороны шел водосток, некий житель говорил слушателю, указывая на нас перстом:

— Посланцы василевса. В порту стоит ромейский корабль. А прочие — в гавани Символов…

Однажды из толпы нам крикнули:

— Предали нас варварам!

В группе людей, сидевших на ступеньках храма в ожидании, когда откроют его для богослужения, шел оживленный спор.

— Каган руссов принял крещение от латынян, — утверждал один из споривших, — поэтому папа и присылает посольство из Рима.

— Не от латынян, а из рук нашего епископа Павла, что сопровождал варяга Олафа в Киев. Это мне доподлинно известно.

— А я говорю, — вмешался третий, — что его крестили болгарские пресвитеры.

— Не болгарские, а русские!

Мы торопились, времени у нас было мало, и нам так и не удалось узнать, на чем порешили спорившие. Меня мучила жажда, и я решил попросить воды в первом же доме.

На улице стояла тишина, потому что вся хозяйственная жизнь происходит на внутренних дворах, куда надо пройти узким переулком. Когда мы вошли через низкую дверь во дворик, мы увидели дом, каких сотни и тысячи в Херсонесе: он был в два жилья, к нему теснились пристройки, и под сенью орехового дерева три курицы искали пищи под строгим наблюдением черно-зеленого петуха с красным гребнем. В углу молодая девушка сидела на корточках и молола на ручных жерновах пшеницу, наполняя воздух теплым мучным запахом. Около нее был врыт в землю глиняный пифос, где хранилось зерно. Дверь в кладовку была открыта и позволяла видеть амфоры с вином и маслом. Тут же была сложенная из кирпичей печь для выпекания хлеба. На стене висела рыболовная снасть с каменными грузилами.

В дом вела каменная лестница, так как нижнее жилье было отведено под столярную мастерскую, судя по стружкам у широкой дери.

Я приветствовал девицу, орудовавшую жерновами с таким прилежанием, что звякало ее ожерелье из серебряных монет. Она была, очевидно, служанкой или дочерью хозяина. Когда я попросил ее дать мне напиться, она встала, поправила рукой упавшие на лицо волосы, сверкнула черными глазами и сказала просто:

— Пойдемте!

Мы с Леонтием поднялись за нею по наружной лестнице с перилами и очутились в довольно низком и скромном помещении, отличавшемся большой опрятностью. Стены горницы были окрашены в розовый цвет, в углу висела резная деревянная икона с изображением трех ангелов под дубом Мамврийским, а на полке была расставлена в порядке чисто вымытая глиняная посуда, в которой обитатели дома принимали пищу. На столе лежал каравай хлеба. Нам навстречу поднялся благообразный человек. Белозубая служанка объяснила ему, что мы просим напоить нас, и он велел ей исполнить наше желание. Девушка побежала и тотчас принесла в кувшине немного тепловатой воды, а в другом сосуде вино, и мы утолили жажду. Чаша в форме древней патеры, без ручки и ножки, была сделана из красноватого стекла, с надписью по-гречески: «Пей и живи!»

Трубы акведука уже починили, и в городе снова было изобилие воды, но наученные горьким опытом люди берегли ее, и служанка снова вылила остаток питья из кувшина в амфору.

— Почему вы не отразили скифов и не дождались помощи от нас? — спросил я.

Человек погладил степенно бороду.

— Если бы варвары не разрушили акведук, мы не пустили бы язычников в город.

Явилась из другой горницы старуха с палкой в руке и прибавила, шамкая беззубым ртом:

— Три дня мы употребляли в пищу только соленую рыбу, а воды не было уже ни капли. Нечем было омочить язык. Жили как в аду… А теперь что будет с нами?

— Какие настали времена! — сокрушался старик. — Не знаешь, будешь ли дышать завтра земным воздухом…

Я поблагодарил еще раз за воду, пожелал людям благополучия, и мы покинули этот гостеприимный дом и спустились в порт. Дромон все так же торжественно стоял в заветрии, ожидая нашего возвращения.

На другой день к вечеру на корабль явились Жадберн, молодой военачальник по имени Всеслав и еще два знатных русса, чтобы плыть в Константинополь. Владимир поручил этим людям отвезти послание василевсам.

Над Понтом Эвксинским садилось солнце, прекрасное, как в четвертый день творения. Паруса медленно всползали на мачты. Корабли один за другим вышли из гавани Символов. Пользуясь благоприятным ветром, мы отплыли к василевсу. Знала ли Анна, вышивая в тишине гинекея воздух для церковного потира или читая стихи Иоанна Геометра, что участь ее уже была решена? А мне хотелось броситься в море, на съедение рыбам. Ничто не радовало меня в тот день — ни солнце, ни возвращение в город ромеев, ни предстоящая встреча с Димитрием Ангелом. С тяжестью на сердце я жил в этом несовершенном мире, который сгорит когда-нибудь в мгновение ока за свои грехи.


Мы совершили обратный путь без событий, достойных упоминания, благоразумно не удаляясь от берегов и не теряя землю из виду, и благополучно прибыли в Константинополь.

Первой новостью, которая поразила нас, было известие о гибели хранителя печати Василия. Мы узнали, что всемогущий евнух, державший в своих руках все нити управления, чем-торазгневал благочестивого и без всякого судебного рассмотрения был смещен, сослан в отдаленный монастырь, где вскорости и умер, не выдержав свалившихся на него несчастий. Дом его был разграблен городской чернью, а огромные имения взяты в пользу государства. Всего нескольких дней было достаточно, чтобы погибло такое могущество! Совершив то, что ему положено было совершить, и пройдя на земле назначенное время, евнух покинул этот мир, в котором столько людей он сделал несчастными.

Одним из первых, кого я встретил по возвращении в город, был Димитрий Ангел. Он принадлежал к богатой и знатной семье. Брат его был некогда доместиком схол, другой брат — стратигом Опсикия. А он уклонялся от служения во дворце или на поле битвы и проводил время в ничегонеделании, посвящая свои дни чертежам трудноосуществимых храмов, крепостей и дворцов. Теперь он носился с мыслью построить церковь, еще более прекрасную, чем Неа, удивляющую мир совершенством своих линий. Сотрясаясь от кашля, он говорил мне:

— Понимаешь, мой друг! Обширный, наполненный воздухом атриум, в котором шумят фонтаны. Очень много воды. Вода струится из бронзовых львиных пастей, из клювов павлинов, из труб, из тюльпанов и лилий. Колонны окружают атриум мраморным лесом… Купол… ах, если бы ты знал, какой легчайший купол я вычертил для этой церкви! А на сводах ее, среди пальм и пасущихся на лужайках агнцев, рано утром, на фоне золотых небес и розовой зари, василевс поклоняется Христу, симметрично окруженный епископами и патрикиями…

— Прекрасно, — отвечал я рассеянно.

— О, это будет лучше, чем базилика святого Луки, которую мы построили недавно в Фокиде! Природа богата, но в ней много случайного. Надо собрать все единичные положения листьев, чтобы создать одно, составленное из многих, совершенное, созданное дуновением умозрительного ветерка. Листьями такого аканта я украшу капители атриума. Надо, чтобы душа чувствовала не движение грубого земного ветра, а дыхание небесного Иерусалима…

В другое время я слушал бы его с удовольствием, но теперь мой ум был полон забот и огорчений.

— Надо, чтобы каменные стены покрылись лужайками райских цветов, чтобы они заполнили скучное пространство кирпичной кладки…

Мне было не до цветов. Молодой русский военачальник Всеслав, которого я привез из Херсонеса, был поручен моим заботам. Руссы с нетерпением ждали, когда им будет позволено видеть василевсов.

Прием послов состоялся по традиции в Магнаврской зале. Ради такого случая возлюбленный брат василевса даже покинул долину Ликоса, где в те дни начинался сбор винограда, что давало ему возможность любоваться смуглыми прелестями поселянок, срезавших пурпурные гроздья.

Большой дворец гудел, как улей. Я доставил туда в указанное время русских посланцев, и, задирая головы к золотому потолку залы, они с удивлением осматривали в Пантеоне пышные мозаики побед. В свою очередь и руссы привлекали к себе всеобщее внимание, так как людям хотелось взглянуть на покорителей Херсонеса.

Явился препозит, ведавший приемом послов. Подъемные механизмы тронов были заблаговременно проверены, обильно смазаны маслом, чтобы по возможности не скрипели. Магнаврскую залу по обыкновению украсили паникадилами, коврами и хоругвиями. Уже курились кадильницы, наполняя запахом благовоний залы и смежные помещения.

Варвары с удовольствием помылись в термах, потому что руссы весьма опрятны. Впоследствии я узнал, что у них в Новгороде, Плескове, Ладоге и других северных городах большое количество бревенчатых бань, где в облаках горячего пара они имеют обыкновение бить себя березовыми ветвями, чтобы усилить выделение пота.

Мы подвели руссов к двери в тронную залу и еще раз напомнили им о троекратном земном поклонении, без которого не могло состояться торжество приема. Адмиссионалий, придворный чин, на обязанности которого лежало вводить послов, не скрывая своего удовольствия, что принимает участие в таком важном событии, отворил дверь и ввел руссов в зал. Но от зрелища, которое должно было несколько мгновений спустя представиться их глазам, скифов еще отделяла пурпуровая завеса. Она медленно стала раздвигаться, и тогда они увидели василевсов, сидящих на низких золотых тронах. Заиграли органы. Такой музыки никогда не слышали грубые варварские уши.

Перед тронами стояло позолоченное дерево, на ветвях которого сидели птицы, сделанные из чистого золота и серебра, — павлины, соловьи, голуби и орлы. Незримый механизм был приведен в действие. Птицы запели механическими голосами: трещал заводной соловей, кричали павлины, ворковали голуби, клекотали орлы. Около трона ожили два золотых льва. Спрятанные в их телах пружины и мехи работали без заминки. Животные раскрывали страшные пасти, рычали, высовывали языки, били себя хвостами. Послы стояли растерянные, позабыв о всех наставлениях. Однако я видел, что все это не устрашает их, а только кажется любопытным.

— Падайте! Падайте ниц! — шептал я.

Но они стояли, а в это время механизмы уже подняли на некоторую высоту подвешенные на цепях троны.

Я знал, что за стеной люди с огромным напряжением вращают скрипучее колесо, приводящее в движение механизмы. Это напоминало представление в театре. Я наблюдал за руссами, так как мне хотелось знать, какое впечатление производит на них это зрелище. Руссы молча стояли.

Потом я расспрашивал их. Они говорили, что больше всего им понравилась музыка.

— А троны и рычащие львы? — спросил я.

Они сказали:

— Разве мы дети?

Новый возглас препозита и новое возвышение тронов. После третьего возгласа послы с удивлением увидели, что василевсы уже вознеслись, как на небеса, под самые своды залы, витали там в клубах фимиамного дыма. Стратиги, доместики, патрикии, евнухи смотрели на пораженных необыкновенным зрелищем варваров. В глубине залы блистали оружием протекторы и драконарии. Органы ревели во всю силу гидравлических мехов. Фимиам туманил зрение.

Наконец музыка умолкла. Послы все так же молча озирались по сторонам.

Никаких земных метаний! Мы с магистром Леонтием растерянно смотрели друг на друга. Церемониал был нарушен. Леонтий мне шепнул:

— А Ольга? Разве она не кивнула едва головой на приветствие августы? Невежи!

Препозит, обернув руку полой хламиды, произнес традиционное приветствие:

— Благочестивые василевсы Василий и Константин выражают радость по поводу благополучного прибытия послов их любимого брата во Христе Владимира в сей город…

Я перевел приветствие. Василевсы сидели на тронах, как изваяния. Василий был явно недоволен. В глазах Константина мелькал лукавый огонек. Ему было смешно. Но уже клубы фимиамного дыма скрывали от взоров смертных лица боголюбивых государей…

Обстоятельства торопили нас. Судьбы ромеев висели на волоске. Как хрустальный шар, вращался в руке ромейского автократора мир, порученный его заботам. Но судьбе было угодно, чтобы именно я отвез Анну варварам, своими собственными руками вручил жестокому волку наше лучшее сокровище.

Никогда не забуду того черного в моей жизни дня, когда был назначен час отплытия в Таврику. Как убивалась Анна, покидая гинекей, осыпая поцелуями близких! Зачем в ней расцвела нежным цветком смуглая красота Феофано! Зачем мы не уберегли ее! Но спросите сердце и разум: что было делать нам, прогневавшим господа? На Дунае снова поднимались мизяне и готовы были вторгнуться в пределы фракийской фемы. В Азии положение оставалось катастрофическим, и мятежники могли каждый день получить помощь от безбожных агарян.

Мне рассказывали, что Анна плакала, заламывая руки:

— Лучше бы мне умереть, чем ехать в Скифию!

Константин обнимал ее и плакал вместе с нею. Василий в гневе теребил бороду. По его суровому лицу тоже катились слезы, слезы сурового мужа, редкие и драгоценные, как алмазы.

Константин рыдал:

— Прощай, сестра! Как в гроб я кладу твою красоту! Да не погубит тебя гиперборейский климат!

В третий раз за короткое время я отправлялся в далекое морское путешествие. Снова поднимал парус старый корабль, выдержавший столько бурь, снова поплыли мимо нас голубоватые берега.

За несколько дней до отплытия я беседовал с василевсом во внутренних покоях. Он сказал:

— Ты пересекал Понт по звездам небесным. Но теперь ты пойдешь мимо Месемврии, вдоль мизийских берегов, как обычно плавают ромейские корабли. Нельзя испытывать провидение.

— Все будет, как повелит твоя святость.

— Возьми лучший корабль, которому я мог бы доверить такое поручение. Проверь внимательно снасти и паруса и выбери самых опытных корабельщиков, на рвение которых ты можешь положиться. Рассчитай все заранее, чтобы не было неприятных неожиданностей. Не упускай из виду никакой случайности. Все должно быть предусмотрено.

Я стоял перед ним, опустив глаза.

— Какой дромон ты выбираешь для Порфирогениты?

— Позволь мне взять «Двенадцать апостолов». Это крепкий корабль, хорошо слушающийся руля и легко выдерживающий качку во время бури. Путешествие в это время года сопряжено с опасностями. Но на нем Порфирогените будет спокойно.

Василий развернул пергамен и стал просматривать корабельные списки. Скосив глаза, я увидел столбик названий:

«Двенадцать апостолов»

«Жезл Аарона»

«Победоносец Ромейский»

«Св.Димитрий Воин»

«Феодосии Великий»

«Дракон»

«Святой Иов»…

Обмакнув тростник в золотую чернильницу (военная добыча, напоминание о победе под Антиохией), василевс с искаженным лицом вычеркнул из списка «Жезл Аарона», уничтоженный пожаром у берегов Таврики. Чернила были пурпурного цвета.

За несколько месяцев Василий постарел на десять лет. В его русой бороде появились в большом количестве седые волоски. Глаза василевса покраснели от бессонных ночей, веки опухли.

— Пусть два других корабля сопровождают Порфирогениту до конца пути, — прибавил Василий.

Теперь три корабля шли, не упуская из виду берег. Жертва вечерняя, Анна плыла навстречу своей печальной судьбе.

С нею был магистр Леонтий Хрисокефал, не в первый раз выполнявший ответственные поручения василевсов, и другой магистр, Дионисий Сподион, а также доместик Евсевий Маврокатакалон, митрополит Антиохийский Фома, пресвитеры, и евнухи, и прислужницы. Они берегли сестру василевсов, как драгоценную жемчужину. Евнухи и дворцовые женщины (некоторые из них были лоратные патрикианки) укутывали ее в шерстяные одежды, оберегали от непогоды и морского ветра, прятали от посторонних глаз. Но корабль не гинекей. Я видел иногда по утрам, как Анна стояла на помосте с кем-нибудь из своих женщин и смотрела на море. Я видел, как слезы туманили ее божественное зрение. Когда я думал, что скоро руки варвара будут ласкать эту смугловатую красоту, мое сердце сжималось от горя и ревности.

Иногда поднимался на верхний помост боязливый Евсевий Маврокатакалон. Раскрыв, как некая огромная рыба, рот, он озирался со страхом по сторонам, не очень, должно быть, доверяя прочности корабля. Ветер развевал его пышную бороду, величием которой он так гордился на собраниях. Но теперь ему было не до бороды. Жалкими устами он шептал:

— Погибнем мы, как фараон с колесницами, в пучинах…

Как ничтожна человеческая душа, когда она не обуреваема великими страстями! Какая забота этому человеку до прекрасного! Как свиньям, таким нужны не страшные небесные громы, не бури, а спокойное житие, корыто, теплая постель. Не героическая стихия морей, а грязная лужа… Каким грузом висят эти люди на рвущейся к небесам душе. Они — плевелы, засоряющие поле с пшеницей господа, сорные травы, достойные быть вверженными в печь. Они не холодны и не горячи и не способны ни на какое прекрасное дело.

Колесниц фараоновых и коней не было. Зато на корме, в деревянной загородке, находились бараны, предназначенные в пищу корабельщикам во время долгого пути. Каждый день приходил к ним с ножом кухарь, зверского вида человек с ладанками и крестиками на волосатой груди, и резал одного барана. Остальные покорно ждали своей очереди, пожирая припасенные для них сухие травы, не беспокоясь о завтрашнем дне. Для них не было в мировом порядке ни вечной жизни, ни славы, кроме славы наполнить пищей наши желудки. Зато не дано им и страданий, которые испытывает человек. Чем возвышеннее стремления человека, тем больше суждено ему вкусить печали.

Однажды Порфирогенита стояла на помосте корабля и смотрела на взволнованное море. Корабль покачивался на волнах, и снасти скрипели. Мы уже повернули от мизийских берегов на восток и находились недалеко от Таврики… Со всех сторон окружала нас морская стихия, только слева, вдали, виден был берег. Кроме Анны, никого на помосте не было. Насытившись бараниной, люди отдыхали внизу. Кормчие стояли на кормовых веслах, направляя ход корабля, да сторожевой корабельщик высоко, в мачтовой кошнице, пел псалом, чтобы не уснуть под мерное качание корабля. Паруса прекрасно наполнились морским ветром. Корабельщик пел:

Блажен муж, не идущий на совет нечестивых…

Далеко позади, в мглистом тумане, шли другие два корабля: «Феодосии Великий» и «Победоносец Ромейский».

Глаза Анны были печальны. От слез и бессонных ночей их красота стала еще страшнее. Они были огромны, эти никогда не мигающие глаза. Брови над ними взлетали еще выше, придавая что-то нечеловеческое бледному лицу. На нем отражалось внутреннее страдание. Это была не обыкновенная смертная, а дочь и сестра василевсов, которая живет, повинуясь иным законам, чем судьбы женщин в обычных домах.

На черных волосах, разделенных пробором, не было ни покрывала, ни диадемы, ни простой нитки жемчуга. Да жемчуга ли в морском путешествии? Прижимая руку к груди, а другой держась за веревочную снасть, в зеленом шелковом одеянии, которое развевалось от ветра, Анна не отрываясь смотрела на море. Никого около нее в эту минуту не было. Опасаясь, что разум ее мог помутиться от горя, я приблизился. Ведь за бортом колыхалась страшная стихия.

Почему мой язык не прилип к гортани? Почему я не удержал своей дерзости? Но, оглянувшись и видя, что никто не мог наблюдать за нами, так как от корабельщика в кошнице нас скрывал парус, кормчие были на корме, а гребцы под помостом, я сказал:

— Порфирогенита!

Она обернулась ко мне с удивлением.

Это было страшнее, чем секиры руссов или стрелы болгар на поле сражения. Я чувствовал, что под моими ногами разверзается бездна, готовая поглотить меня, корабль, весь мир. Я понимал, что погибаю. Но я уже был бессилен удержать свои чувства. В эту минуту я не боялся ни гибели, ни гнева автократора, ни вечных мучений. Анна подняла на меня свои глаза, наполненные до краев изумлением.

Задыхаясь от волнения, я стал говорить:

— Госпожа! Я вижу твои слезы. Я слышу, как ты плачешь по ночам. Как пес, я брожу около тебя, никому не доверяя. Хочешь, я направлю корабль к берегам Иверии? Я опытный мореходец. Мы дойдем туда в три дня. Никто не догадается ни о чем, пока мы не пристанем. Там ты найдешь безопасное убежище. Что значат судьбы ромеев в сравнении с твоим счастьем?

Анна смотрела на меня как на безумца.

— Что ты говоришь? — прошептала она и сжала руки на груди, как мученица. — Что ты говоришь? Опомнись!

— Я вижу слезы твои, госпожа, — упал я на колени перед нею, — а с тех пор, как я тебя увидел, там, во дворце, в зале с малахитовыми колоннами, я ни о чем другом не могу думать, кроме тебя.

— Когда ты видел меня?

— Помнишь, ты бежала за котенком и смеялась?

— Теперь я вспоминаю. Это был ты?

— Это был я.

Анна улыбнулась горько, всматриваясь в даль, может быть в тот гремевший гимнами день, когда она беззаботно резвилась в гинекее.

— Да, теперь я вспомнила. Припоминаю твое лицо. Сколько у нас было разговоров по этому поводу.

Не в силах сдержать своей страсти, я припал к ее ногам, покрывая поцелуями жемчужные крестики обуви. Но в это время парус заполоскал, прилип к мачте, и кормчие стали звать корабельщиков, чтобы подтянуть снасти.

— Встань, встань! — ужаснулась она. — Ты потерял разум…

Я встал. Теперь мне казалось, что все случившееся происходит как в бреду. Я, простой смертный, волею случая вознесенный до звания патрикия, осмелился сказать такие слова сестре василевсов! Я уже чувствовал, как расплавленный металл вливается в мою гортань, сжигая внутренности. В голове мелькнуло: не пройдет и трех дней — и меня ослепят, забьют насмерть плетьми или бросят в темницу и отлучат от церкви…

Грудь Анны вздымалась от сильного дыхания. Ветер играл зеленым шелком ее длинной одежды.

В это мгновенье отворилась дверца камары, и оттуда показалось опухшее от сна бабье лицо евнуха Романа, бывшего папия, а теперь куропалата, которому василевс поручил свою возлюбленную сестру. Я услышал пискливый голосок:

— Госпожа! Солнце приближается к закату. Опасаюсь, что морская сырость может повредить твоему здоровью. Внемли твоему рабу и спустись вниз!

За евнухом прибежали прислужницы. Одна из них держала в руках белый шерстяной плащ. Она накинула его на плечи госпожи, и Анна, прижимая плащ у шеи тонкими пальцами, удалилась, а ветер раздувал белое одеяние, как крылья голубя. Она была спасительницей государства ромеев, и красота ее оказалась сильнее нашего оружия и даже греческого огня.

Корабельщик пел псалом:

Охраняет господь путь праведных, И путь нечестивых погибнет…

Голос у него был пронзительный и мерзкий, но пел он с увлечением, вполне довольный своими музыкальными способностями.

Анна спустилась по ступенькам в темное чрево корабля. Потирая руки и позевывая, евнух подошел и с подозрением посмотрел мне в глаза.

— Что случилось, патрикий Ираклий? Ты, кажется, говорил с Порфирогенитой? О чем же вы беседовали, хотел бы я знать?

— Ты ошибаешься, достопочтенный, — оправдывался я и отстранял от себя руками воздух.

— А вот мы сейчас узнаем. Эй, любезный, — крикнул он корабельщику в кошнице, — спустись-ка к нам с твоих небесных высот!

Корабельщик прекратил пение, приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать. Евнух показал ему знаками, что надо спуститься на помост. Когда тот сполз с мачты, Роман спросил:

— Ты ведь видел, как патрикий разговаривал с Порфирогенитой?

Корабельщик замотал головой. Это был человек с нелепой бородой, с копной нечесаных волос, лопоухий. Вероятно, он опасался впутаться в опасную историю и предпочитал все отрицать. Роман махнул рукой, не надеясь узнать что-либо от этого не сильного разумом человека. Корабельщик снова полез на мачту. Мгновение спустя опять послышался его мерзкий голос…

— Что за сладкоголосый соловей! — не выдержал евнух.

Я пошел к кормчим, делая вид, что мне надо проверить направление корабельного пути. Несколько корабельщиков лежали у кормовой башни и вели разговор. Один из них, с отрубленными в сарацинском плену ушами, над чем всегда потешались его товарищи, рассказывал:

— Взяли сарацины город. Пленили всех ромеев и решили их оскопить. Но городские женщины возмутились. Приходят к сарацинскому эмиру и говорят: «Разве ты воюешь с женщинами?» — «Нет, говорит, мы не воюем с женщинами».

— «Так за что же ты хочешь наказать нас?»

От хохота приятели хватались за животы.

На девятый день путешествия мы приблизились к берегам Готских Климатов. Когда сторожевой корабельщик увидел из кошницы башни Херсонеса, я велел украсить корабли пурпуром и вывесить хоругвь с изображением пречистой девы, хранившей нас среди опасностей. Все поднялись наверх. Утро было свежее, но солнечное, радостное. Ветер нес корабли в мягких и упругих объятиях к Херсонесу.

Берег приближался с каждым мгновением. Стадия за стадией уменьшалось пространство между кораблями и землей.

— Вот и миновали страшный Понт! — радовался Евсевий Маврокатакалон.

— Слава Иисусу Христу во веки веков! — поддержал его митрополит, ни разу не поднявшийся на помост, проболевший все путешествие.

— И ныне, и присно… — перекрестился Евсевий.

Уже можно было отчетливо рассмотреть городские башни, вход в порт, белые ступени спускающейся к морю лестницы, запруженной народом. С каждым мгновением все выше и выше вырастали перед нами башни. Наконец мы тихо прошли мимо их каменного величия. Кормчие с искаженными лицами налегали на кормила. Паруса падали с мачт… Весла замерли…

С волнением мы смотрели на город. Толпы народа ждали нашего прибытия. Солнце блистало на крестах хоругвей, на серебряных украшениях огромной иконы, покачивающейся над морем человеческих голов, на золотых стихарях. Анна стояла на корабельном помосте, в клубах фимиамного дыма, окруженная магистрами, патрикиями и пресвитерами, ведомая на заклание, оплаканная и отпетая. Жемчужные нити свешивались с ее диадемы, колыхались у обезумевших глаз. Лицо Анны было нарумянено, и это особенно подчеркивало ее бледность. Глаза, глубокие и никогда не мигающие, уставились в небеса. Смывая румяна, по щеке катилась слеза. В этот час она была подобна какому-то языческому божеству. А на берегу хоры пели: «Гряди, голубица…»

Бородатые и светлоусые воины, в остроконечных шлемах, но без оружия, стояли бесконечными рядами. Владимир ждал свою невесту, прекрасную дщерь василевса, совершившую ради него длительное и опасное путешествие. Окруженный херсонитами, он как бы простирал к кораблю руки. С его широких плеч тяжелой парчой свисала хламида, и драгоценные камни переливались на аграфе. На голове сияла золотая диадема, положенная ему по сану кесаря. И вот новая Ифигения, превозмогая слезы, едва-едва коснулась похолодевшими устами румяной щеки варвара, еще вчера приносившего человеческие жертвы русскому Зевсу, а ныне собиравшегося приять вместе с этим цветком императорских гинекеев царство небесное и, может быть, апостольскую славу.

Волосы зашевелились у меня на голове, когда я увидел на ногах варвара пурпурную обувь, какой не подобает носить, кроме автократора ромеев и повелителя Персии, ни одному человеку на земле. Я не знал, в чем горшее унижение для ромеев: в том ли, что мы отдавали ему Багрянородную дщерь василевсов, или в этих пурпурных кампагиях?

Вокруг смотрели на нас любопытные голубые и серые варварские глаза. Леонтий, всхлипывая, шепнул мне:

— Ну что ж! Утаим слезы и порадуемся, что богохранимое государство ромеев вышло невредимым из таких испытаний…


Как в тумане ходил я по улицам Херсонеса в тот день, когда с триумфальной арки императора Феодосия варвары совлекли вервиями бронзовую квадригу — летящих в воздухе коней и героя, увенчанного остриями солнечного сияния. С необыкновенным искусством они опустили на землю огромную тяжесть, не повредив прекрасного произведения художника. На площади, отмахиваясь хвостами от насекомых, волы спокойно ожидали, когда нужно будет тащить груз, как будто они стояли не на агоре, где народу оглашали новеллы василевсов и постановления вселенских соборов, а перед обыкновенной житницей. Соединенные попарно ярмом, животные вытянулись длинной вереницей, и великолепный серый вол в первой паре смотрел выпуклыми глазами на красный плащ Никифора Ксифия. Чудовищная колесница была сбита грубо, но прочно. Привыкшие перетаскивать свои ладьи через катаракты, руссы двигали к ней тяжелую квадригу, подкладывая на пути круглые катки. Квадрига медленно ползла, скрип катков оглашал воздух, люди суетились вокруг нее, как муравьи около мертвого насекомого. Некоторые обнажили себя по пояс и в одних белых штанах, босые, как на страницах Льва Диакона, толкали крупы бронзовых коней. Владимир, в ромейском плаще, в обшитой мехом шапке, наблюдал за работой. Около него стоял презренный Анастас. Я слышал своими ушами, как он сказал варвару:

— Повели литейщикам отлить голову по твоему подобию, поставь ее на место кесаревой, воздвигни квадригу в твоем городе, и она будет века возвещать людям о твоей славе. Ибо металл не боится ни дождевой сырости, ни зимы, ни времени.

Владимир крутил светлый ус, ничего не отвечая. Теперь он в самом деле, может быть, воображал себя новым Феодосием.

Наконец квадригу водрузили на колесницу. Защелкали бичи. Опустив рога, быки повлекли тяжелый груз в порт, вздымая пыль, с нестерпимым скрипом варварских колес. Квадрига непонятным образом медленно двигалась мимо домов, и люди смотрели на нее и крестились. Зрелище было страшное и непривычное для человеческих глаз. В порту добычу должны были погрузить на ладью, чтобы везти по Борисфену в Киев. Казалось, не было предприятия, которое не удавалось бы руссам.

В порту я видел, как в ладьях лежали на ворохе соломы древние статуи, может быть произведения Лисиппа или Праксителя, а рядом с ними хрупкие вазы, богослужебные сосуды и хрупкие изделия из стекла. Молодые скифы заботливо передавали из рук в руки амфору с благовониями. Нагая богиня улыбалась на соломенном ложе, собираясь в далекий путь к северным варварам. Рядом покоился бронзовый Ахиллес. Лопоухий ослик нес по обоим бокам тугого лохматого брюха кошницы, набитые книгами и свитками писания. Переговоры были закончены, и руссы собирались в обратный путь. Впервые их князь клялся в тексте договора не мечом, не языческими богами, а Троицей.

Перед отъездом руссы ходили толпами по городу, в котором снова кипела торговая жизнь. Жадность заставляла торговцев открывать разграбленные лавки, вытащить на свет припрятанные товары. Опять на Готской улице запахло миррой и мускусом, а на ступеньках базилик появились продавцы крестиков, четок и восковых свечей. Только виноторговцам не было чем торговать — вино было выпито до капли, а нового запаса еще не успели подвезти. Но уже доставили из Хазарии полосатые материи, женские украшения из серебра и бирюзы, золотые цепочки и разноцветную обувь. Даже менялы, худые иудеи или жирные греческие скопцы, выползли из своих нор и звенели монетами, взвешивая на весах номисмы. Награбленное золото текло рекой.

Один раз я видел, как по базару проезжал в сопровождении друзей Владимир. Воины оставили свои торговые дела и кричали:

— Слава нашему прекрасному солнцу!

Так можно было перевести эти клики на наш язык с языка руссов.

Городские дети бежали за княжеским конем. Иногда Владимир бросал им пригоршнями серебряные монеты.

Князь ликовал, и в глазах его можно было прочесть довольство. На днях в базилике св.Апостолов состоялась, по древнему ромейскому обряду, венчание его с Порфирогенитой. Сколько было пышности и торжества, сколько было сказано по этому поводу пустых и фарисейских слов! Венчание совершал митрополит Эфесский и Антиохийский, родом славянин, прибывший сюда накануне со всей возможной поспешностью. Два епископа кадили перед лицом варвара, гремели хоры, мешки серебряных монет были розданы нищим и убогим.

Владимир добился всего, чего желал. Но во исполнение договора он возвращал ромеям Херсонес, все прилежащие к нему земли, рыбные промыслы и солеварни, посылал на помощь василевсу новые отряды воинов.

В те дни в городе было много ромеев из Константинополя. Одни явились для сопровождения Порфирогениты, другие — чтобы оформить договор и следить за его исполнением, третьи — по торговым делам. Можно сказать, что со мною были все мои друзья и враги: жадный и невежественный Евсевий Маврокатакалон, интриган Агафий, назначенный по моей просьбе стратигом Готских Климатов на место убитого Стефана Никифор Ксифий, магистр Леонтий Хрисокефал, которому было поручено сопровождать сестру василевса до Киева и убедиться в ее безопасности. Даже Димитрий Ангел был в Херсонесе. Владимир пригласил на службу многих художников, чеканщиков монет и переписчиков. Воспламененный своими строительными мечтами, Димитрий тоже пустился в далекую дорогу. Сотрясаясь от кашля — ужасный недуг не покидал его, — Димитрий Ангел делился со мной своими проектами, набрасывая худыми руками в воздухе округленность куполов, придумывал условную растительность капителей.

— Чтобы почтить север, я возьму для капителей не классический лист аканта, как принято строителями, а листья дуба, вырезанные с таким изяществом природой. Резец запечатлеет в них трепет борея, воздух степных пространств. По условиям сурового климата окна придется сделать узкими и скупо дающими свет. Ничего! Я украшу их снаружи барельефами. Внутри скудость света возместится размером храма, золотым фоном мозаик и люстрами. Побольше свечей! Воска в этой стране горы! Мы научим руссов делать свечи…

У него кружилась голова от грандиозных планов.

— Вокруг города мы построим каменные стены. Башни должны быть высокими, чтобы с них удобно было следить за передвижением кочевников. В Киеве выпадает много снегу, и мы возведем на башнях высокие крыши, увенчаем их для украшения фигурами зверей. Над городскими воротами мы установим квадригу Феодосия с головой Владимира.

— Тебе не стыдно поднять руку на великого императора?

— Подвиги Феодосия сохранит история, а слава Владимира только возникает.

— Но где же ты возьмешь камень для таких построек?

— Камень? Все предусмотрено. Ты знаешь, как строил в Хазарии патрикий Петрона Каматира?

— Не знаю.

— Когда он прибыл с помощником на берега Танаиса, то увидел, что в этой стране нет ни извести, ни камня. Тогда Каматира построил огнеобжигательные печи и стал делать кирпичи. Известь он заменил речной галькой, размолотой в порошок на мельничных жерновах. Так будем строить и мы.

Я смотрел на него с завистью. Сколько огня было в этом болезненном человеке!

Иногда мы собирались у Леонтия Хрисокефала, обсуждая события. Больше всего на таких собраниях говорили о Владимире. Вопросы и новости о нем сыпались со всех сторон.

— Владимир принимал сегодня послов из Рима. Не знаете, что пишет ему римский папа?

— Владимир расспрашивал сарацинских купцов о Иерусалиме.

— Владимир осматривал ромейские корабли и любопытствовал об их устройстве.

— Не думает ли он посетить Константинополь?

Случалось, что к нам являлся пресвитер Анастас и сообщал о том, что делается в доме бывшего стратига.

В тот вечер он тоже принимал участие в нашей беседе. Магистр Леонтий увивался около него, пытаясь пронюхать о планах скифов. На рынке ходили слухи, что тысячи русских воинов отплыли прошлой ночью в ладьях в неизвестном направлении. Куда? Мы терялись в догадках. Но Анастас был нем как рыба, хотя в глазах его я читал скрытое торжество.

Вдруг вошел Никифор Ксифий, взволнованный и мрачный. Мы посмотрели на него.

— Владимир занял Таматарху! — сказал он.

Многие вскочили со своих мест. Магистр схватил его за плечи.

— Таматарху? Этого не может быть!

Анастас-тоже встал, потягиваясь с притворной зевотой.

— Время отойти ко сну…

Но мы обступили его со всех сторон, требуя объяснений:

— Что это значит?

— Вы предали нас!

Анастас развел руками:

— Что вы, отцы! Волноваться причин нет. Чем вы недовольны? Соблюден договор во всех подробностях или не соблюден? Соблюден. Получаете вы Херсонес в свое владение? Получаете. Посылает князь варягов на помощь василевсам? Посылает. Возвращает он вам солеварни и рыбные ловли? Возвращает. О Таматархе же в договоре никаких упоминаний не было…

Таматарха лежала по ту сторону Боспорского пролива. Этот город, очень важный в торговом и военном отношении, был населен скифами и всяким торгующим людом, среди которого было много руссов. Город никому не принадлежал, как-то управляясь в своей вечной анархии. Теперь Владимир тайно переправил туда воинов и наложил на город тяжелую руку. Мы понимали, что, обладая Таматархой, он всегда может, даже не имея военных сил в Херсонесе, оказывать давление на нашу политику в Таврике. Там он оставил как бы свое око, которое могло наблюдать за Таврическим берегом. Варвар обошел наших проницательных магистров. Договор соблюден, но над Херсонесом на вечные времена повисла в воздухе русская секира.

Агафий, писавший текст договора, частыми ударами кулака стучал по столу, скрипя зубами от злости. Леонтий Хрисокефал, сжимая голову руками, бегал из угла в угол, бормоча непонятное.

— Право, вам нет причин волноваться, отцы, — успокаивал Анастас. — Таматарха никогда не принадлежала ромеям. Зачем вам этот город? А каган (иногда русского князя называют здесь каган, в подражание хазарам, и меня не удивит, если его скоро станут называть василевсом) нашел там своих людей, бежавших от его суда и не желающих платить судебной пени, беспокойных бродяг и непокорных всякого рода.

— Я понимаю твою игру! — многозначительно поднял палец Леонтий.

Анастас приложил ладони обеих рук к груди и сказал:

— Верьте, что мы теперь с ромеями как братья. Все ваши торговые права в Таматархе будут сохранены.

Уже ничего нельзя было изменить в нашем незавидном положении. Порфирогенита была в руках варвара. О Таматархе же хитрые, как змеи, магистры не подумали во время составления договора.

— Если бы вы знали, отцы, какие у нас замыслы! — потирал руки Анастас, радуясь, что он тоже принимает участие в составлении этих грандиозных предприятий.

— Господь низринет вознесшихся…

— Все в руках всевышнего. Это ты справедливо сказал. Но наш царь…

— Кесарь, — поправил его наставительно магистр Леонтий.

— Царь! — упорствовал Анастас.

— Кесарь! — воскликнул магистр и даже вскочил со скамьи.

— Царь! — не уступал священник и поднял вразумительно палец.

Никто больше не возражал ему. Впрочем, Анастас сказал в духе примирения:

— Царь, кесарь, князь — какое это имеет значение? Важнее, что Владимир обладает великим умом. Это мудрый правитель. А всякий мудрый правитель побеждает врагов, но предпочитает мир войне, объединяет народы, а не разделяет их, собирает в житницы, а не расхищает, любит мирную торговлю, обо всем помышляет и заботится о том, чтобы поселянин получил пользу от своих трудов. Если бы вы знали, какие замыслы у него! Он хочет строить школы и академии, перекинуть мосты через реки и устроить дороги, чтобы укрепить наше обширное государство. Он хочет знать, как живут люди в других странах, отправляет посланцев в Рим, Иерусалим, Багдад, Ани, Александрию, и путешествующие рассказывают ему обо всем, что они видели и слышали в этих городах. Чего вы хотите от него? С греками он живет в дружбе, с болгарами заключил вечный мир. Мы не нарушим его, пока не будет камень плавать, а хмель — в воде тонуть. А когда это будет? Никогда. Он не гордец, хотя породнился с ромейскими василевсами. Самых простых людей он делает участниками своего совета. Так поступил он, например, с Яном Кожемякой, сыном бедного человека. Церкви он отдает десятую часть от своих имений. Нет, ему надо помогать по мере сил, ибо он доброе творит для народа…

Он подошел к магистру, сел рядом с ним на скамью и зашептал:

— Продайте нам тайну греческого огня! Тысячи номисм за один медный снаряд для огнеметания! Горы мехов за один горшок состава! Научите нас, как приготовляется сей огонь! Что вы хотите за него?

Мы содрогнулись. Я с радостью вспомнил, что на ромейских кораблях, что стояли в херсонесском порту, не было ни одной огнеметательной машины, ни одного сосуда с огненным составом Каллиника. По приказанию василевса их оставили предусмотрительно в Константинополе. Пусть попробуют узнать тайну ромеев!

Леонтий замахал на него руками:

— Что ты говоришь! Нам и самим неизвестна тайна приготовления огня. Даже сам василевс или патриарх, если бы они выдали эту тайну чужестранцам, врагам или кому бы то ни было, подлежат анафеме и смерти…

Анастас встал, явно разочарованный.

— Жаль, — сказал он. — Нам это пригодилось бы в борьбе с кочевниками.

— Ничего мы не можем сделать, — ответил Леонтий, — рады бы услужить вам.

— Смотрите, — погрозил пальцем пресвитер, — не прогадайте! Сомнут нас кочевники — будет плохо и вам. Мы можем защитить вас от врагов, а без нашей помощи вы не охраните ромейское государство. Какие вы воины!

— Победы не покидали нас! — сверкнул глазами Никифор Ксифий.

— Знаю, кто стяжал вам победы! — не уступал Анастас. — Разве дело в победах? У нас тоже были победы. Тысяча русских воинов разгромит все ваши гетерии, только пыль поднимется облаком! На Дунае руссы сражались с ничем не прикрытой грудью, нагие, бросив щиты и сорвав с себя рубахи, и побеждали ваших закованных в железо катафрактов. Дайте нам железо и греческий огонь. Вот этого нам и не хватает. Не хотите дать — сами возьмем! Построим корабли, мечущие пламя!

Он прибавил:

— Только бы нам не помешали обстоятельства…

Подумать только! Давно ли он упоминал в молитвах за литургией благочестивых ромейских государей и христолюбивое воинство, а теперь «мы» и «нам»!

— Не будьте близорукими, ромеи! — взывал он. — Ведь теперь мы ваши союзники. Будем помогать друг другу! Или — смотрите! Не так уж трудно переплыть Понт!

В дверях, обернувшись к нам, он сказал:

— Прощайте, отцы…

Только один раз имел я случай взглянуть на Анну. Наши корабли должны были вернуться в Константинополь. На них возвращались домой ромеи, провожавшие Порфирогениту в ее путешествии. Сопровождать ее до Киева остались только прислужницы, мы с Леонтием Хрисокефалом, Димитрий Ангел, священнослужители и наши писцы. На кораблях отплывали также в Константинополь варяги, поступившие на службу к василевсам. Меня посылали в Киев, как знающего язык варваров. По поводу варягов Леонтий говорил мне на ухо:

— Кажется, Владимир весьма не прочь отделаться от этих разбойников.

Возможно, что и в самом деле Владимир не питал особой нежности к скандинавским наемникам, с которыми у него всегда было много хлопот. Но он явился вместе с Порфирогенитой в порт в день отплытия, чтобы пожелать ромеям и варягам благополучного плавания. Ведь как-никак они отплывали к братьям нежно любимой супруги.

Князь шел с Анной под пурпуровым навесом, который держали на тростях четыре мальчика в серебряных стихарях. Впереди шествовали епископы и многочисленные пресвитеры. Множество народу направлялось по узким и холмистым, но мощеным улицам в порт, где корабли были уже готовы поднять якорь. Я видел, как Анна сходила по крутому спуску, осторожно ставила маленькую ногу в обшитой жемчужинами обуви на грубые камни дороги. Ковры постлать на пути шествия не догадались или не имели времени. С застывшей улыбкой на лице Анна спускалась с камня на камень, и над ее головой покачивались розовые страусовые перья пурпурного навеса.

Корабли один за другим подняли паруса, медленно вышли из гавани в море. Внизу сиял уже почерневший от непогод Понт. Волны разбивались о берег. Варяги на кораблях, хлебнув вина, размахивали мечами и секирами, что-то кричали оставшимся на берегу — должно быть, обещали сокрушать врагов и побеждать. Владимир с довольной улыбкой смотрел им вслед. Пусть уплывают! Зачем ему эти беспокойные люди, когда у него сколько угодно смелых и послушных воинов! Анна стояла рядом, бледная, как всегда, и взволнованная. Она с грустью смотрела на корабли, уплывающие к братьям. Глаза ее никогда не мигали, такие же огромные и глубокие, как глаза на церковных изображениях. Но было что-то новое в ее лице. Как будто бы оно было опалено каким-то внутренним огнем. Губы ее запеклись, припухли, под глазами легли голубоватые тени. Все было понятно — впервые страсть прошумела над нею и опалила эти уста.

— Тяжкое бремя мы несем… — не выдержав, сказал я сквозь зубы.

— Что с тобой, друг? Чем ты опечален? — спросил Никифор Ксифий. — Не хочешь ли и ты вернуться вместе с ними?

— Будем и мы так.

— Уж не оставил ли ты в городе какой-нибудь вдовицы? — намекнул он на вдову логофета.

— Патрикию Ираклию надо обзавестись очагом, — вздохнул Леонтий, — нехорошо быть человеку одному…

Я вспомнил лицо его последней, еще не выданной замуж дочери, унылой и преждевременно увядшей.

Корабли удалялись. Голоса воинов затихали. Чайки с криками кружились над портовыми башнями.

Что я мог сказать друзьям? У меня не было ни жены, ни любовницы. Фелицитата, вдова покойного логофета, принимавшая тайно меня в своей увешанной иконами опочивальне, ничего не вызывала в памяти, кроме отвращения. Грузная женская плоть, вскормленная жирными пирогами. Тамар? Я старался не думать о ее смуглом теле, с которым в моей жизни были связаны такие греховные воспоминания. Не один раз я пробирался тайком в квартал Зевгмы, в тот грязный лупанар, где обитала Тамар. Я приходил, закрыв лицо куколем плаща. Старуха шамкала:

— Девочка уже вспоминала сегодня про тебя. Говорит: «Что-то не приходит мой патрикий?»

— Откуда тебе известно, что я патрикий?

— Хм… Корабельщики сказали.

После этого я не ходил туда. Еще много дней я содрогался, вспоминая смугловатые маленькие перси Тамар. Но я бежал из этого непотребного места, оставив ее на произвол судьбы.

Почему она плакала, целуя меня? Страшно жить в нашем мире! Может быть, я оставил там сестру свою? Не такие ли у нее глаза и ресницы, как и у другой? Почему же одна в пурпуре, а эта продает свои ласки за медную монету? Обеим господь дал бессмертные души, а судьба у них не одна…

Мы возвращались из порта усталые и хмурые. Над толпою все так же покачивался пурпурный навес. На завтра было назначено оставление Херсонеса. Анна уезжала в холодную страну гипербореев.

На другой день, на рассвете, Анна поднялась на малый корабль, украшенный сарацинскими коврами, который должен был доставить ее в Киев. На других ладьях Владимир увозил военную добычу, статуи, мощи св.Фивы, ковчежец с нетленной главой св.Климента. Останки его покоились в Риме, глава досталась руссам. Они поделили с Римом драгоценное сокровище.

Солнце сияло трагическое и ослепительное. Паруса всползали на мачты, наполнялись дыханием понтийского ветра. Среди радостных кликов, мычания волов, ржания коней и криков верблюдов русы покидали город. Анна стояла на помосте корабля тоже готовая оставить навеки ромейские пределы. Я опасался за нее. Разве не мог суровый скифский климат погубить ее взлелеянную в пурпуре красоту? Но странно — мне показалось, что ее глаза блистали счастьем…


Путешествие наше напоминало переселение народа — такое множество людей, коней, ладей, волов двигалось в гавань Символов, чтобы плыть к устью Борисфена. Русская конница, бряцая оружием, ушла вдоль берега. Много воинов осталось в Таматархе. Когда из Херсонеса удалился последний варвар, стратиг Никифор Ксифий велел запереть городские ворота. С продолжительным скрипом затворились огромные створки, тяжко обитые железом. В течение многих месяцев ворота не запирались, и всякий мог в любое время входить в город или уходить из него, и ворота с большим трудомудалось повернуть на заржавевших упорах.

Я был одним из последних покинувших Херсонес и наблюдал все это, когда мы попрощались с Никифором, и я пожелал ему счастья на новом поприще. Потом нас разделила стена. После пронесшейся бури в городе наступила странная тишина. Херсонес снова стал жить куплей и продажей…

Теперь мы с магистром Леонтием должны были сопровождать Порфирогениту в далекий гиперборейский город, как пленницу. Хуже! Как погребенную при жизни.

Прошло десять дней с того часа, как мы покинули Херсонес. Огибая мысы, мы приплыли к острову Георгия, где Владимир, невзирая на ропот недовольных язычников, хотел срубить священный дуб, которому поклонялись руссы с незапамятных времен. В течение часа раздавался железный звон секир, рубивших гиганта. Но воины упросили оставить дерево расти на земле, и оно не рухнуло, хотя в новом христианском мире для него уже не было места. На широких ветвях дуба вили гнезда многочисленные птицы, теперь они кружились над ним с печальными криками.

Потом мы поплыли вверх по Борисфену. На одной из ладей, украшенной коврами, ехала в далекое изгнание Порфирогенита. На другой стояла квадрига, снятая с триумфальной арки Феодосия. В остриях солнечной короны триумфатор все так же невозмутимо держал в руках бразды, а кони навеки застыли в прекрасном полете, сгибая в воздухе легкие ноги.

От Крарийской переправы, где река Борисфен не шире константинопольского Ипподрома, мы стали подниматься к порогам, как русы называют катаракты. Конница шла берегом, готовая отразить кочевников, которые нападают неожиданно, пускают тучи стрел и снова исчезают в степных пространствах, чтобы вернуться в благоприятную минуту и пустить в ход свои страшные кривые мечи.

Однажды мы услышали вдали глухой шум падающей воды. Это и были с такой точностью описанные Багрянородным автором пороги.

Мы восходили все выше и выше по реке, и мимо бесконечной лентой двигались покрытые густою растительностью берега. Иногда плакучие ивы опускали к самой воде свои печальные ветви, иногда на берегу зеленели рощи дубов, откуда к нам прилетали лесные запахи. В воздухе слышалось пение бесчисленных птиц. Трепетали в лазури жаворонки, свистели дрозды и скворцы, ворковали горлинки, стучали дятлы. Говорят, что весною здесь щелкают по ночам и рассыпают бисер соловьи.

Порой на многие тысячи стадий тянулись ровные пространства, покрытые серебристой и странной для наших глаз травой, которая при малейшем движении ветерка колыхалась, как море. Все было иным на берегах Борисфена, чем у нас, — растительность, воздух, полный незнакомых ароматов, даже самое небо.

От Киева нас отделяли семь порогов. Первый называется «Малым», так как проход через него наименее труден. Здесь русские покидают ладьи, оставляя в них только груз, и, нагие, нащупывают ногами дно, чтобы ладьи не наткнулись на какой-нибудь подводный камень. Затем они толкают лодки через это опасное место. Ширина этого порога равна приблизительно тому зданию, в котором василевсы упражняются в конной езде.

Второй носит название «Бурление воды», и река образует здесь страшный водоворот. За камнями третьего порога стоит тихая заводь, кишащая множеством рыб. Варвары ловили их сетями, а потом варили на берегу водянистую похлебку, заправив ее солью, лавровым листом и перцем.

Отсюда руссы поднимаются к четвертому порогу, который называется «Пеликан», потому что в его утесах в большом количестве гнездятся эти прожорливые птицы. Здесь нападают на путешественников кочевники, и этот порог очень труден для перехода. Руссы вытаскивают здесь ладьи ни берег и волокут их по земле, а легкие лодки несут на плечах на протяжении пятидесяти стадий. Плавание это — многострадальное, трудное и страшное предприятие.

Пятый порог носит название «Шум». Вода его производит ужасный грохот, за которым трудно слышать людскую речь. Шестой называется «Остров». Седьмой, за которым уже лежит свободный путь в Киев, руссы называют «Не спи!».

Помню, как я сидел однажды на берегу варварской реки, под сенью русских дубов, и, раскрыв книгу Иоанна Геометра, пытался читать стихи, но не мог насладиться ими. Перед глазами стояли события последнего времени. Морское сражение у берегов Таврики и пылающий во мраке корабль… Падение Херсонеса… Путешествие Анны… Мои безумные слова о любви… Я пытался читать стихи, написанные с такою любовью к бедным и обиженным судьбою, но меня отвлекали крики руссов, падение воды, наполняющие воздух непрерывным шумом, и вся необычайная обстановка переправы через порог.

В этом месте порог представляет собою скалистый гребень. Вода низвергается со скал бурным водопадом, и воздух полон сырости от мельчайших водяных частиц, создающих радужное сияние. Страшно смотреть, как водная стихия обрушивается на камни и ревет в узких проходах среди скал.

Скифы выгрузили товары, вытащили на берег челны и каким-то чудом сняли квадригу Феодосия с ладьи. Небольшие ладьи они подняли на плечи и понесли вдоль берега, нагибая головы, как атланты. Под большие ладьи руссы подкладывали катки и волокли их, как обыкновенные повозки. Так же они поступили и с тяжкой квадригой. Полуголые люди тянули эту огромную тяжесть и выкрикивали метрические слова, чтобы соразмерить и согласовать общие усилия. Я видел, как напрягались мышцы на обнаженных спинах и на мощных руках. Выгибая сильные выи, руссы иногда топтались на одном месте, не будучи в силах сдвинуть квадригу, потом с криком делали еще одно усилие и продвигали груз на один локоть. В это время другие подкладывали новые вальки, и квадрига медленно ползла вперед. И все так же невозмутимо улыбался триумфатор, протянув перед собою руки, в которых уже не было бронзовых лент, изображавших бразды, так как в пути они пришли в негодность и оборвались.

Конница ушла далеко в поле. Оттуда к реке прилетал степной ветер, пахнувший травами, мятой, горьковатым запахом полевой полыни.

На берегу росли дубы, и над ними часто пролетали лебеди. Воины пускали в них стрелы, и пронзенные птицы падали на землю, широко раскинув огромные крылья. Владимир в голубом воинском плаще, скрестив руки на груди, наблюдал за этой забавой.

Я сидел на камне под прибрежным деревом, с раскрытой книгой Иоанна Геометра в руках, и смотрел на быстрое течение воды, символизирующее у поэтов бренную человеческую жизнь, на голубоватые дали, и взгляд мой легко представлял в темной листве дуба желуди, творимые природой осенью с таким изяществом, но служащие пищей свиньям. Однако всюду глаза мои искали Владимира.

О чем он думал в эти минуты? Вспоминал запекшийся от поцелуев рот Анны и ее нежные руки? Сколько любовниц он целовал по праву победителя! Смуглых пленниц из шатров, сделанных из верблюжьей шерсти, сероглазых славянских дев, холодных варяжских дочерей, черноглазых хазарок, христианок из Херсонеса… Чем была для него женщина? Добычей войны. Но, увидев наши преклонения перед Порфирогенитой и услышав почтительный шепот ромеев в ее присутствии, он понял, что Анна не такая, как другие. Князь смотрел на нее любящими глазами, и она улыбалась ему в ответ с нежностью. Неужели она забыла в его объятиях о ромейской гордости?

Мы только что перешли последний порог. Ниже по течению еще был слышен его шум, похожий на отдаленный ропот моря. Ладьи стояли у берега, уткнувшись птицеобразной грудью в песок. Вечернее солнце уже покрывало речные струи пурпуром. На фоне заката отчетливо застыли в воздухе черные кони квадриги, и их тонкие ноги, красиво согнутые в легком порыве, бросали в пространство восемь подков, и было видно каждое острие на солнечной короне героя. На берегу дымились костры, на которых руссы жарили добычу лесной охоты — огромных черных вепрей. Запах жареного мяса мешался с дымом, с вечерней свежестью воды. Мимо прошла группа воинов со смехом простодушных людей. Мне рассказывали, что, оставляя свой дом, они никогда не запирают дверей на замок и оставляют на столе хлеб и молоко, чтобы случайный путник, постучавшийся в дверь в их отсутствие, мог утолить свой голод. Мне приходило в голову, что это, может быть, и есть тот золотой век, о котором мечтает человечество. Я уже не был юношей и знал, что всюду есть страдания и заботы о насущном хлебе.

Подперев рукой голову, откинув полы простого дорожного плаща, который мне посоветовали взять в далекий путь в Херсонесе, я сидел на круглом камне и смотрел на полуголых воинов, напоминавших мне тех варваров, которых я случайно видел в далеком Риме на какой-то колонне. Они рассекали туши животных, чтобы приготовить ужин. Листва дубов была в слоистой голубой дымке от костров. Когда мой взор находил на реке небольшой ромейский корабль, доставленный с такими усилиями в русские пределы, я отворачивался, чтобы не терзать себя. На том месте, где стояла хеландия, на берегу были разостланы ковры, и Владимир сидел рядом с Анной, окруженный друзьями, с которыми он делил сражения и пиры. По заведенному обычаю они пили вино из рогов или глиняных чаш. Слепцы, те самые, что пели во дворце стратига, опустив на грудь седые бороды, перебирали струны гуслей. В тихом вечернем воздухе до меня явственно доносился звон струн, голоса, бульканье изливавшегося из сосуда вина. Владимир крикнул лирникам:

— Спойте нам песнь про синий Дунай!

Слепцы рванули струны… Князь слушал их, закрыв глаза, позабыв о турьем роге, который друзья предлагали ему осушить. Когда слепцы начали строфу о великом русском герое, всю жизнь мечтавшем о синем море, о далеких странах и южных плодах и погибшем где-то недалеко от здешних мест, на берегах Борисфена, Владимир опустил голову. Анна смотрела на него сострадающими глазами, как будто она была не Порфирогенита, а самая обыкновенная женщина, стирающая на портомойне одежду своего мужа.

На широкой реке стояла необыкновенная тишина, нарушаемая только шумом далекого порога. Угомонились птицы. Сильнее запахло речной сыростью. Далеко в степях ржали скифские кони. В этой тишине особенно звонко рокотали струны и звучали голоса слепцов. Они пели:

Тогда Святослав воззрел на солнце, В последний раз вздохнул он и рухнул, как дуб…

Проходивший мимо пресвитер Анастас сказал мне по-гречески:

— Патрикий чтением услаждает душу?

Я не пожелал ответить ему и отвернулся. Вид этого изменника был мне ненавистен. Но Анастас продолжал:

— Книжные слова утешают нас среди горестей…

— Каких горестей? — не выдержал я.

— Разве мало огорчений выпало на долю ромеев в последние годы?

— Ромеи непобедимы, — сказал я, — а тебя, предавшего христиан, ждет геенна огненная.

Анастас постучал пальцем по лбу.

— Ромеи хитры, как змеи, но разум их мал. Почему ты, ослепленный злобой, называешь меня предателем? Я не предатель, а служитель Русской земли.

Пользуясь надежной защитой от кочевников, вместе с русскими воинами в Киев направлялись из Херсонеса и других таврических городов многие купцы. Среди них был иудей по имени Авраам. Он ехал с тремя сыновьями в Киев по торговым делам. Хотя он был израильтянином, но я не пренебрегал беседами с человеком, видевшим столько на земле, и расспрашивал его о стране Владимира.

— Славян много, как песчинок на морском берегу, — говорил Авраам, — если найдется человек, который объединит их и положит конец их распрям, они будут непобедимы.

По обычаю хазарских купцов Авраам носил меховую шапку, длинный кафтан, опоясанный пестрым платком, широкие штаны. Борода у него была как у библейского патриарха.

— Удастся ли это Владимиру? — спросил я.

Авраам пожал плечами.

— Никому не известно, какая судьба приготовлена для руссов. Хазары рассказывают, что первого русского воина родила псица, оттого-то они и бросаются с такой яростью на врагов. Страшные люди! Посмотри на эти мышцы! Кто может противостоять такому народу? Была Хазария, страна, полная золота, и нет теперь Хазарии. А они — как песок морской. Сегодня неприятель сожжет их город, а завтра они построят новый. Они неуязвимы в своих огромных пространствах.

Рассказ о собаке поразил меня. В свое время я читал, что первого ромея вскормила волчица. Совпадение или подражание?

Я снова пошел к тому месту, где пировали воины, хотя в последнее время избегал вина по причине слабого здоровья. Слепцы кончали песню:

Не забудем мы твоих великих дел, Твоих трудов за Русскую землю…

Русская земля! Откуда она родилась в этих пространствах? Откуда возникла громоподобная музыка этого нового мира? Из ледяного небытия? Увы, мы не внимали, мы проглядели, а теперь уже ничто не может остановить бег истории!

Ночь путешественники провели под открытым небом, одни — на берегу, другие — в ладьях, завернувшись в плащи и овчины. Над Борисфеном стояли звезды. В прибрежной роще фыркал какой-то дикий зверь. Я решил провести ночь в ладье. Она покачивалась на воде, как колыбель, но я не мог уснуть, хотя долгое путешествие утомило меня. Все было спокойно вокруг. И один раз я услышал с той стороны, где стояла ладья Владимира, счастливый женский смех.

Рядом со мной лежал магистр Леонтий. Было нелегко в его годы предпринимать такое утомительное путешествие. Но он мужественно переносил все тягости, выполняя волю благочестивого. Под другой овчиной кашлял Димитрий Ангел. Слышно было, как иногда в воде плескались огромные рыбы.

Чувствуя, что мне все равно не уснуть, я стал перебирать в памяти события и картины путешествия. Оно было странно, как сон. Вепри, выбегающие из дубовых рощ на водопой к реке, горы рыб, уловленных сетями, квадрига, ползущая на катках по берегу Борисфена!

Больше всего мой ум занимал Владимир. Князь стоял передо мной как живой. Этот человек может решиться на самое трудное, обратить свою страну в христианство, пойти войной на Константинополь. Казалось, ничего нет на земле, что могло бы остановить его. В его голубых глазах пылала прекрасная решимость. С каким искусством он обошел все козни наших хваленых магистров! И есть в нем какая-то завидная легкость, великодушие. Я слышал однажды, как он говорил на пиру:

— Что мне серебро! Серебром я не куплю себе друзей, а с ними найду достаточно серебра и золота. Не пейте из рогов и глиняных клубков, а пейте из серебряных чаш!

По его приказанию отроки принесли из ладей серебряные чаши, и князь дарил их воинам. В тот вечер пировали до полуночи. Я с большим трудом добрался с магистром и Димитрием Ангелом до своей ладьи, хотя тайком и выплескивал вино из чаши на землю. А Владимир, как будто бы и не было пира, потребовал коня и уехал в ночное поле. С ним отправились другие воины. Когда взошло солнце, они вернулись, звеня оружием, пахнущие зверем, росой, конским потом.

Снова мы двинулись в путь, и опять мимо поплыли блаженные берега Борисфена. Владимир спешил вернуться в Киев, торопились и гребцы, стосковавшиеся по оставленным семьям. Уже руки их покрылись мозолями, но они неустанно гребли, и мускулы играли на обнаженных спинах.

Была последняя остановка в пути на ночлег. По обыкновению руссы развели костры, чтобы приготовить пищу. Как всегда, Владимир куда-то ускакал со своими воинами. Я видел, как серый в яблоках конь, перебирая высоко ногами и выгибая шею, взбирался боком на береговую кручу и ветер развевал его белую гриву. Длинный меч бряцал о позолоченное стремя. Грызя удила, конь побеждал крутизну. Вероятно, они отправились на очередную звериную охоту или разведать, все ли спокойно в полынных степях.

Анна сошла на берег со своими патрикианками и греческими прислужницами. Утомленные путешествием, ее приближенные женщины с радостью ступили на берег, бродили у воды, лукаво переглядываясь с северными воинами.

Я стоял у дуба, когда Анна проходила мимо. Под ее зелеными башмачками хрустели камешки. У меня сильно забилось сердце.

— Здравствуй, патрикий, — сказала она тихо, и в ее глазах мелькнул женский огонек.

Она очень изменилась за последние дни, стала радостной и спокойной, и грудь ее дышала мерно и глубоко.

Порфирогенита улыбнулась мне. Может быть, она вспомнила о моих безумных словах во время путешествия в Херсонес.

Я поклонился ей, как положено высокому званию Порфирогениты, и сказал:

— Скоро мы прибудем в Киев, госпожа. По прибытии в этот город мы оставим тебя и возвратимся в ромейские пределы. Повели рабу твоему!

Я осмелился взглянуть на нее. Ее лицо было похоже на неправдоподобный сон. Нарушался благочестивый порядок жизни. Вот дочь василевса не в благоговейной тишине гинекея, а на берегу древней реки руссов, и я, простой смертный, обращаюсь к ней с докучными словами!

Листья дуба прошелестели от прилетевшего ветерка. Анна глубоко вздохнула. Уже вокруг веяло северной свежестью. И вдруг она прошептала:

— Как хорошо здесь!

Ноздри ее трепетали. Увы, Багрянородная променяла славу Рима на скифское царство, а сердце ее веселилось. Она опять улыбнулась и закрыла на мгновение глаза. Вспомнила руки князя, ласкавшего ее смуглые плечи?

Едва взглянув на меня, она пошла дальше, кивнув мне головой.

От ладей ко мне приближался Анастас. Не желая встречаться с ним, я отошел. Но пресвитер крикнул:

— Устал, патрикий? Ромеи привыкли к мягкому ложу.

Не глядя на него, я ответил:

— За тридцать скифских сребреников ты продал христиан.

К счастью, ко мне спешил Димитрий Ангел. Уставший от путешествий, больной, но с необыкновенной жадностью воспринимавший все новое, он был взволновал открывшимся ему миром.

— Какая прекрасная река! Какое обилие рыбы! Думал ли я, когда читал у Багрянородного о Борисфере, что поплыву по его водам?

— К чему все это, Димитрий, когда на душе так печально?

— Выпей чашу вина или вспомни что-нибудь забавное. Нет, как благодарен я небесам, что посетил русский мир! Какие храмы я построю в Киеве! Сколько здесь богатства, скота, меда, мехов, золота!

Он был прав. На берегах этой реки цвела жизнь, полная изобилия. Над Русской землей веял совсем иной воздух, чем на наших форумах. С какой радостью вдыхала его Анна! А мне был милее наш строгий ромейский мир с его канонами и правилами, литургиями и церемониями. Он был совершенен, как купол Софии, и в центре его сиял василевс, хранитель вселенских соборов. Русский воздух был не для меня. Он волновал, манил в туманные дали, где сероглазые девы пели грудными, теплыми голосами и среди полынных полей ржали скифские кони.

В одно раннее утро, когда еще стлался над рекою туман, мы приплыли в Киев. Последний переход руссы гребли даже ночью, потому что сгорали от нетерпения увидеть поскорее родные очаги. Протерев глаза, мы рассмотрели на высоком берегу странный бревенчатый город. На земляных валах стоял частокол. Над ним занималась холодная гиперборейская заря.

— Проснись, магистр, — разбудил я Леонтия, — вот и конец нашего путешествия.

После сна утренний воздух леденил кровь. Кутаясь в плащ, магистр отогнал сонные видения и стал шептать положенную молитву. Так он начинал свой день; даже совершенно изнуренный путешествием, он не забывал об этом. А я с любопытством смотрел на легендарный русский город. Над стрехами его домов поднимались утренние дымы. На берегу нас ждали толпы народа, а из раскрытых настежь ворот в приземистой бревенчатой башне выбегали все новые и новые толпы и устремлялись к реке.

Ладьи с разбегу приставали к берегу, и воины, по колено в воде, вытаскивали их на песок. Люди весело перекликались по поводу благополучного прибытия. Воины бросали из ладей на землю охапки материй, оружие, одежду.

Тысячи женщин сбегали с горы с радостными криками. Они были в белых рубахах, расшитых узорами около шеи и на рукавах, и в разноцветных сарафанах. На шее у них звенели ожерелья из серебряных монет или зеленые и синие бусы, у которых был какой-то особенно радостный вид. Мужья, братья, сыны протягивали им навстречу руки.

Среди шума и радостной суеты воины вручали женам подарки. Один развернул перед возлюбленной вышитую грифонами материю, и она стыдливо отворачивалась от подарка, как будто бы страшась той награды, которую от нее потребуют. Другой показывал жене шитые жемчугом греческие башмачки, и жена с восхищением смотрела на них, сжимая руки. Но не всем суждено было вернуться. Старуха плакала, обняв голову руками. Должно быть, сын ее остался в ромейской земле. Молодая женщина с лицом необыкновенной нежности, увешанная бусами и монетами, заламывала руки, билась в рыданиях на земле, а седоусый воин, хмуря брови, держал перед нею в руках меч убитого мужа, его секиру, обшитую мехом шапку. Глядя на мать, дети кричали и размазывали кулачками слезы. А рядом другая женщина прижимала к груди высокого воина, и тот смеялся и обнимал ее обезумевшую от счастья, растрепанную голову. Дальше еще одна царапала лицо ногтями, срывала с себя ожерелья.

Она сидела на берегу и точно на поле битвы, точно над милым телом сына причитала:

Темный лес к земле клонится, Никнут травы от жалости…

Но здесь магистр приблизился ко мне и со вздохом сказал:

— Скоро расстанемся с нашей голубкой навеки…

В порыве любви и радости женщины и быстроногие дети обогнали старцев, которые с медлительной торжественностью спускались с горы с посохами в руках, чтобы приветствовать князя по случаю его возвращения. Это были те из княжеских советников, которые из-за преклонного возраста не могли уйти в поход. Они были в чистых белых одеяниях, поверх которых некоторые накинули синие или красные плащи, застегнутые на правом плече запоной. У некоторых были серебряные бороды, у других длинные усы. С большим достоинством старцы приблизились к Владимиру, обнимали и целовали его, как сына, с отеческой любовью. Потом с улыбкой смотрели на сестру василевса. Но не падали перед нею ниц, так как этот народ полон гордости и ни перед кем не склоняет выю.


Киев, представившийся накануне нашему зрению в такой красоте, при ближайшем ознакомлении оказался обыкновенным варварским городом с бедными хижинами, наполовину вырытыми в земле и покрытыми тростником или соломой, так как руссы усердно занимаются земледелием. Впрочем, дома богатых людей построены здесь из дерева, и особенно искусными плотниками у руссов считаются жители Новгорода. Окошки в таких строениях скудны, небольших размеров и обычно затянуты бычьим пузырем, пропускающим мало света, но украшены наличниками, на которых резец изобразил птиц и зверей и всевозможные узоры. Как во всех северных городах, в Киеве не знают камнестроения, потому что дерево в этой богатой лесами стране самый удобный и дешевый строительный материал и жилища, построенные таким способом, хорошо держат тепло, что очень важно, принимая во внимание суровый русский климат. Здесь все делают из дерева — посуду и ложки, а также возводят мосты и даже прокладывают мостовые и трубы для воды и стока нечистот. Однако на площади, которую называют Бабиным торжищем, стоит посреди обширного двора кирпичное здание, с большой роскошью построенное еще княгиней Ольгой, той самой архонтиссой, о которой писал Константин Багрянородный в книге о церемониях. Но, кажется, пока это единственное каменное строение в городе, и даже христианская церковь, стоящая под горой, где мы помолились с Леонтием по приезде, построена из бревен, с красивыми надстройками.

На холмистых улицах Киева дома построены в беспорядке, и каждый житель селился так, как ему вздумалось, без общего плана. Некоторые жилища имеют дымоходы, в других дым выходит наружу сквозь щели в соломенной крыше, превращая жилище в своего рода огромную курильницу. Таким образом руссы коптят подвешенные под стрехами куски говядины или медвежатины, жирных гусей и пойманную в Днепре рыбу. Рядом с жилищем за плетнем или загородкой помещаются домашние животные. На заре пастухи звонко играют на свирелях, собирая скот, и выгоняют коров и овец за городские ворота, где начинаются превосходные луга.

По приезде в Киев мы поселились с магистром Леонтием у Добрыни, в одном из тех бревенчатых больших домов, которые руссы называют палатами, то есть дворцами. Нам отвели пахнущую деревом, опрятную горницу с зеленоватыми стеклами в виде кружков в свинцовой оправе, с низенькой, обитой железом дверью. Все убранство ее состояло из низкого, но широкого ложа с пышным пуховиком и сшитым из беличьих шкурок покрывалом и деревянного стола на четырех ножках. В соседней светелке была приготовлена большая чаша для умывания, и во время мытья воду лила нам на руки из кувшина молодая рабыня с печальными глазами. На спине у нее лежали две тугие черные косички.

Сам хозяин обитал в другом помещении, обставленном более богато и увешанном дорогими персидскими коврами, с золотой и серебряной посудой на столах. По всему было видно, что знатные руссы уже приобрели привычку к роскоши и ценным вещам. В доме Добрыни я видел тяжелые серебряные подсвечники с восковыми свечами и в горницах часто курились аравийские благовония. Еда у нашего хозяина отличалась обилием. Но к пище подавали не вино, которое здесь пьют только на пирах, а русский хлебный напиток, сладковатый на вкус и приятно пощипывающий ноздри при питье. Жена Добрыни была дородная, румяная и светловолосая женщина с золотым ожерельем на очень белой шее. Оба были рады, что я изъясняюсь на их языке, и непрестанно расспрашивали меня о том, как живут люди в других странах. Хозяйку особенно интересовали одеяниях наших лоратных патрикианок и различные женские украшения, а Добрыня больше любопытствовал относительно торговли и военного дела, но тут я остерегался сказать лишнее.

Однако мне пришлось побывать и в бедных хижинах, и я имел неоднократно случай наблюдать здесь бедность и недостаток пищи. Свое жилище небогатые люди выкапывают прямо в земле, вынимая также почву для ступенек и скамей у стены, и вырывают глубокие ямы для хранения зерна и других продуктов. Верх своей хижины они строят из дерева или прутьев, обмазанных глиной, а крышу покрывают соломой.

На другое же утро, разбуженный свирелями пастухов, я вышел из дому, чтобы побродить по городу, и люди с любопытством смотрели на чужестранца, и некоторые радушно приветствовали меня и желали доброго утра. Предварительно я умылся. Опустив длинные ресницы, все та же молодая рабыня лила мне воду на руки, и я освежил лицо. Потом девушка протянула мне расшитое узорами полотенце. Края его были украшены красными и синими Птицами по бокам широкого дерева. Я заметил, что у здешних людей есть желание все свои вещи украсить узором или краской.

— Как тебя зовут? — спросил я рабыню.

— Азара.

Я понял, что так прозвали девушку хозяева, когда ее привезли сюда после какого-нибудь удачного похода в степи. Я сказал, что хочу есть, и она принесла глиняную чашу с молоком и кусок еще теплого пшеничного хлеба, приятно пахнувшего подгоревшей мукой, и я съел все это с большим удовольствием.

Леонтий еще спал, так как вчера налег на свинину за столом и всю ночь страдал желудком, стонал и охал, а я отправился в город, сгорая от нетерпения поскорее познакомиться со здешней жизнью.

Отправляя нас с Леонтием в далекое путешествие, василевс напомнил, что нам надлежит не упускать никакого удобного случая для того, чтобы разведать силы варваров, количество и способ изготовления у них оружия и получить прочие важные с военной точки зрения сведения. Поэтому, очутившись в городе, я немедленно направился разыскивать кузницы и домницы, в которых плавят металл. В трактате «О проводниках и лазутчиках» подробно описывается, как надо собирать такие данные.

Многое я уже услышал от спутников во время путешествия по Борисфену, поэтому мне нетрудно было найти то, что меня интересовало. Подобного рода мастерские находятся обычно у городских ворот, где в город въезжают возы и конные путники и часто требуется кузнец, чтобы подковать коня или починить повозку.

Вскоре я действительно обнаружил около крепостного вала одну домницу. Она была построена в закрытом помещении и, очевидно, принадлежала сравнительно богатому человеку, потому что в его распоряжении находилось два помощника, из которых один, судя по всему, был рабского состояния.

Я спустился по земляным ступенькам в литейную и вежливо поздоровался. Хозяин, занятый работой, повернул ко мне лицо и ответил:

— Будь здоров и ты!

Один из молодых помощников с любопытством рассматривал меня, а тот, которого приходилось считать рабом по его жалкой одежде, все с тем же ожесточением продолжал свой труд, беспрестанно и мерно разводя и сжимая рукоятки кузнечного меха. Домница была сделана из обожженной глины, в виде закругленного наверху конуса, со стоками внизу для отекания жидкого шлака. Как и везде это делается, в такую печку закладывают слоями руду и древесный уголь и силой мехов раздувают внутри большой огонь.

Кузнецам было не до меня. Я понял, что металл уже выплавлен и что сейчас они приступят к выниманию железной крицы, и решил присутствовать при этой операции. Хозяин взломал железным шестом верх печки и достал оттуда клещами довольно большой кусок сплава, величиной с баранью голову, а подручный не мешкая положил эту крицу на наковальню, укрепленную на огромном обрубке дерева, и стал бить по ней тяжким молотом, наполнив небольшое помещение железным грохотом и звоном.

Я все-таки спросил:

— Где же вы добываете руду?

Хозяин отер тыльной стороной руки пот со лба и неопределенно ответил:

— На болоте, в папоротниках.

Широко улыбаясь, подручный добавил, оставив на минуту молот:

— Там, где медвежьи следы.

— Где зайцы и лисы бегают, — так же весело пояснил хозяин.

— А правда ли, — спросил я опять, — что руссы примешивают маленькие куски металла в пищу для гусей, и домашние птицы поглощают это месиво, и якобы в птичьих зобах металл обрабатывается таким образом, что приобретает особую крепость и превращается в чрезвычайно прочную сталь, из которой вы куете свои знаменитые мечи?

Хозяин и подручный переглянулись.

— Мечи наши добрые, — уклончиво ответил старый кузнец, а подручный рассмеялся. Видимо, ни тот, ни другой не имели большой охоты открывать свои тайны чужеземцу, догадавшись по моему выговору и одеянию, что перед ними грек, и, может быть, даже приметив меня, когда мы вчера с князем явились в город.

Всюду валялись лемехи, светцы, остроги, удила, секиры. Здесь не только добывали железо, но производили различные хозяйственные изделия. Я видел потом русские мечи. Они двухсторонние и ничем не уступают прославленным франкским, но имеют то преимущество, что поперечина на них опускается с обеих сторон, что дает возможность руке более свободно пользоваться оружием, и я подумал, что непременно надо будет сообщить об этой подробности начальнику императорского арсенала.

Ножны у русских мечей обычно сделаны из кожи или прочной материи, набитой на деревянную основу, и богатые воины украшают их серебряными наконечниками с красивыми узорами, изображающими прихотливые растения или зверей. В одной из хижин я наблюдал, как оружейник чинил такой меч. Хижина его мало чем отличалась от других. Глиняный пол и такие же стены, жалкое оконце, очаг в углу, ручные жернова и еще кое-какие хозяйственные принадлежности и горшки. Но бросились в глаза многочисленные тигли, в которых плавится металл, и каменные формы для отливки различных женских украшений. Тут же лежал длинный меч в ножнах из зеленой персидской кожи, покрытой серебряными бляхами в виде звезд и розеток. Здесь хозяин работал без помощников. Но около окошка сидела его дочь и, скромно опустив глаза, вышивала убрус. Я посмотрел на узор. На нем были все те же петухи по обеим сторонам дерева и ладьи на море, изображенном волнистыми линиями. В своих сказках, или вот на таких узорах, или в песнях руссы часто вспоминают о море, которое они неизменно называют синим. Может быть, девушкам, поющим песни, рассказывали о нем молодые купцы и путники, побывавшие в Константинополе и Херсонесе или в других греческих городах?

Я попробовал на ногте клинок и похвалил работу оружейника.

— Русские мечи добрые, — сказал он ту же фразу, что и литейщик.

Всюду встречали меня приветливо, если не были заняты работой, и я уже неоднократно имел случай убедиться, что все это были сильные и трудолюбивые люди. Умеренный и даже холодный климат полнощных стран благоприятствует крепости мышц, в то время как обитатель юга более отдыхает, чем трудится. Здесь любят движение, пляски и верховую езду. Руссы выносливы и быстры в передвижении и отличаются большой телесной красотой. В бою они не знают, что такое страх, и бросаются в самую гущу врагов без всякой осторожности. Им также ничего не стоит подкрасться к вражескому лагерю и взять неприятелей живьем. С рабами они обращаются с большой мягкостью и по истечении некоторого времени отпускают на свободу. Теперь я убедился, что и у руссов есть богатые и бедные; одни из них живут во дворцах, а другие в жалких хижинах. У них нет замков, и только в самое последнее время, рассказывали мне, богатые люди завели такие приспособления, потому что опасаются за свои сокровища. Русские жены и девы славятся целомудрием, и это засвидетельствовано рассказами многих древних писателей.


Первые дни по приезде в Киев проходили в вынужденном безделье. Но я наблюдал, что в княжеском дворце царила необыкновенная суета. Он стоит на возвышенном месте и виден со всех сторон, и было заметно, что в ворота широкого двора непрестанно входили и выходили плотники, неся длинные доски на плечах, а рабы приносили лари, бочки и какие-то тюки. Может быть, Анна устраивала и украшала свое новое жилище, где ей суждено было закончить земные дни. Я частенько приходил на площадь перед дворцом, куда меня влекла непоборимая сила, и мне казалось иногда, что я вижу в окне мимолетный образ Порфирогениты, но, вероятно, я просто обманывал самого себя. К князю нас с Леонтием не вызывали, а Анна как будто забыла о нашем существовании, точно растаяла в русском воздухе. Однако от Добрыни нам хорошо было известно, что во дворце происходят важные совещания, на которых присутствует рядом со своим супругом и Анна. Сам не знаю почему, но мне было томительно и невообразимо грустно, когда я представлял себе Анну в этом совете, и я был рад, когда однажды Добрыня сказал:

— Завтра собираюсь в Будятин. Там опытные ловчие. Охота веселит сердце мужа. В будятинских займищах водятся лисицы и лоси, а на воде бобры. Почему бы вам, друзья, не поехать со мною?

Леонтий со всякими благодарениями, которые он просил меня перевести руссу точно, от поездки отказался, а я с удовольствием отправился с Добрыней и в сопровождении его вооруженных слуг на заманчивую охоту. Как выяснилось во время этого разговора, селение, куда мы направлялись, принадлежало сестре Добрыни и матери Владимира по имени Малуша. В свое время она была пленницей или рабыней у княгини Ольги и чем-то покорила Святослава. Другие же утверждают, что она происходила из рода того самого древлянского князя Мала, город которого сожгла хитрая русская княгиня. Но когда я уезжал, Леонтий отозвал меня в сторону и зашептал:

— Смотри, будь осторожен! Ты едешь в дом, где господствуют темные силы. Мне доподлинно известно от варягов, что мать князя чародейка.

— Меня охранит крест.

— Крест — прибежище для всякого христианина. Но не забывай, что в этих темных лесах сильны демоны.

Наутро, когда еще только занималась за рекою заря, мы сели на коней и выехали шумною толпой из ворот бревенчатой городской башни, направляясь к цели нашего путешествия. Уже приближалась осень. Утро было солнечное, но прохладное, и над полями лежал ночной туман. По обеим сторонам дороги далеко простирались сжатые нивы, и я имел случай убедиться, что руссы природные земледельцы. Жнивье было покрыто скромными полевыми цветами — то голубыми колокольчиками, то розовой повиликой, то мелкой ромашкой, — и на нем паслись кое-где отары овец, вдруг передвигаясь с шорохом с одного места на другое.

Дорогой я спросил Добрыню:

— Почему вы не продаете пшеницу в Херсонес?

— Пшеницу трудно вести через пороги. У нас есть другие товары. Меха и воск. Ими выгоднее торговать.

Добрыня выражался короткими фразами, и по всему было видно, что это очень властный и вспыльчивый человек, пользовавшийся, говорят, некогда большим влиянием на Владимира, который не отличался храбростью, зато обладал дальновидным умом и теперь прибрал к рукам даже этого неукротимого человека.

Мы проехали мимо оврагов, поросших дубами, и спустились в долину, однообразие которой нарушали только дубовые рощи и могильные холмы, на вершине которых обычно стояли каменные статуи, сделанные очень грубо, но производящие на путника большое впечатление своими резкими чертами и выпученными глазами.

Вдали заголубели леса. Добрыня сказал мне, что там находятся княжеские ловы. Иногда на пути попадались бедные селения, пара волов, запряженных ярмом в неуклюжую повозку. Воздух отличается здесь необыкновенной прозрачностью.

Когда мы переезжали вброд речку Лебедь и вода запенилась и зашумела под конскими ногами, Добрыня показал рукой в сторону, и, взглянув туда, я различил в отдалении селение.

— Предславино. Там живет Рогнеда.

Так вот, оказывается, где жила эта женщина, о красоте которой говорили даже в Константинополе и, может быть, в Риме. Я хорошо знал ее печальную историю от руссов, с которыми совершил путешествие через пороги, и почему-то испытывал жалость к этой гордой красавице, на голову которой несчастья сыпались, как из рога изобилия.

Солнце было уже довольно высоко над дубами, когда мы приехали в Будятин, где Добрыня чувствовал себя господином. Это был укрепленный прочным бревенчатым частоколом замок с крепкими воротами в башенном строении, напоминавшем воинское укрепление. Мы проехали с грохотом по деревянному мосту и очутились на обширном дворе, в глубине которого виднелся дом с прихотливыми надстройками на крыше. Рядом стояла высокая башня, может быть для наблюдения за тем, что творится на дороге и в соседнем селе, где жили смерды, обрабатывавшие княжеские поля. Тут же были расположены в беспорядке житницы и коровники, медуши и бани и еще какие-то довольно жалкие строения, в которых, очевидно, обитала челядь. У ворот никаких сторожей не оказалось, но на дворе к нам подбежал управитель, одетый, как и все земледельцы, в домотканые штаны и длинную белую рубаху, застегнутую у ворота. Он был в обуви, какую носят поселяне, но в руке держал палку. Среди оглушительного лая псов, бросившихся к нам со всех сторон, управитель низким поклоном приветствовал господина, что меня удивило, так как тут не очень любят гнуть спину.

— И ты здравствуй, — сказал Добрыня, остановив коня. — Что скажешь?

Глаза управителя выражали тревогу.

— Несчастье случилось!

— Несчастье? Если бы меньше пил меда, то не было бы несчастья!

— Ночью захватили воров у скотницы.

— Сколько их было?

— Двое.

— Рассказывай, кто!

— Неизвестные. Одного убили, а второй скрылся.

Я знал, что по здешним законам в княжеском владении вора можно безнаказанно убить на месте преступления.

— А еще что?

— Убежал холоп.

— Какой холоп?

— Горазд.

— Разбойник! — погрозил плетью в воздухе Добрыня.

Я не понял, кого он называл разбойником — скрывшегося холопа или управителя.

В доме Малуши стояла какая-то особенная тишина. Но на дворе уже началась суета. Я видел, как поварихи бегали с ножами в руках за петухами, улепетывавшими от них во всю прыть своих голенастых птичьих ног. В ожидании обеда мы отправились с Добрыней осматривать хозяйство. Всюду пахло навозом, в загонах стояли коровы, свиньи и бараны, а в темных конюшнях хрустели овсом кони и в темноте косили на нас лиловыми глазами. Собаки, утихомирившись, спокойно лежали на лужайке.

Затем последовало посещение житниц, заваленных зерном, и пахучих медуш. Тут готовили и хранили в кадях мед, весьма хмельной напиток. Но Добрыня, изрядно хлебнув его из ковша, сказал, почмокав губами:

— Крепче варите!

И вытер рукавом рот.

На дворе босоногая девушка шла с кадушкой, полной серебристой рыбы. Увидев нас, она невинно-доверчиво улыбнулась. В ее скучной жизни это было событие, и она с любопытством оборачивалась на людей в красивых плащах. Блеснули ослепительные зубы. Девушка была очень хороша собой, круглолицая и с нежным румянцем на щеках.

Добрыня посмотрел вслед ее гибкой походке и спросил управителя:

— Кто она?

— Потвора, дочь конюха Пуща.

— Пусть она после обеда придет постелить мне, — сказал Добрыня.

Когда мы сидели в горнице и разговаривали и Добрыня рассказывал мне о Рогнеде, пришел управитель и доложил, что смерды просят милости.

— Кто такие? — заранее нахмурил брови Добрыня.

— Из Дубровы.

— Что им нужно?

— Хотят видеть тебя.

Добрыня недовольно крякнул, поднял с кресла свое дородное тело и направился на крыльцо, от нечего делать и я пошел за ним.

На дворе его дожидалась кучка поселян. Белые полотняные рубахи с косой застежкой на плече, такие же порты, на ногах обувь из лыка. Почти у всех косматые, нечесаные бороды, у других по неделе не бритые щеки. Некоторые были в колпаках, другие простоволосые.

— Ну, что скажете, труднички? — подбоченился Добрыня.

— Милости просим у тебя, — покорно, но без раболепства сказал старший из поселян. — Не можем уплатить долг. Подожди до будущего года. Сам знаешь, град побил ниву.

— Тогда отработать надо.

— Отработаем.

— Вот и хорошо.

— Жито тебе будем молотить.

— Это и мои холопы сделают. Землю пахать будете.

Поселяне опустили головы.

Но один из них, высокий и с копной непокорных рыжих волос, возразил:

— Не хочу на чужой земле за плугом ходить. Лучше в разбойники уйти.

— Смотри, — сверкнул глазами Добрыня, — у моих конюхов длинные плети… Говорить нам больше не о чем. Дорядитесь с управителем. А ты, рыжий, на глаза мне больше не попадайся!

Когда мы снова вернулись в покои, все такие же безлюдные и наполненные деревенской тишиной, Добрыня исчез, а я из любопытства поднялся по деревянной скрипучей лесенке, чтобы посмотреть, что находится наверху. Там оказался длинный переход, и одна дверь в нем была открыта. Я заглянул в нее. В горенке лежала на пуховом ложе длинноносая старуха, с космами белых волос и высохшая, как лист пергамена в трактате о стихосложении. Она лежала на куче красных и желтых подушек, положив на покрывало безжизненные руки, и неподвижно смотрела прямо перед собой в одну точку, что-то шепча по-старчески узким ртом. На стенах висели пучки лекарственных трав, запах которых чувствовался даже на пороге. Я догадался, что это была мать Владимира, о которой народная молва передавала, что оназанимается волшебством и водится с кудесниками. Так кончала в забвении свои дни родительница гениального повелителя! Стараясь не производить шума, я снова спустился по лестнице.

У ворот, озираясь по сторонам, золотоволосый отрок рассказывал мне о Малуше:

— В молодости ходила по болотам и дубравам, собирала приворотные травы. Говорят, это она своими чарами помогла сыну взять Корсунь.

За обедом Добрыня, выпив большое количество меда, тоже разоткровенничался и стал рассказывать семейные истории.

— В те дни я был посадником в Новгороде. Святослав посадил Ярополка в Киеве, Олегу дал древлянскую землю. Владимиру ничего не хотел дать.

Я спросил, почему так плохо относился к своему сыну старый князь. Добрыня уклончиво ответил:

— Не любил его. Но я сказал новгородским мужам: «Просите себе князем Владимира». И они просили.

— И тогда он дал им сына в князья?

— Сказал: «Берите».

Я представлял себе русского льва, которому были чужды всякие ухищрения и эта необыкновенная ловкость в государственных делах, способность видеть за сто лет вперед, какой был наделен Владимир, и я понимал, что теперь наступили иные времена. Теперь мало было умения вести воинов на смерть. Пора легенд миновала. На берегах Борисфена и в далеком Новгороде родилось русское государство.

После обеда я прилег отдохнуть, а вечером увидел, что за частоколом, на лужайке, под стройными березами недалекой рощи, происходит какое-то народное празднество. Туда спешили из соседнего селения юноши и девушки. Сумрак уже падал на землю, и вдруг на лужайке заблестел огонь.

Добрыня в ответ на мои недоуменные вопросы сказал:

— Или ты не знаешь, что сегодня день жатвы?

Но я не знал, что это за праздник.

— Девушки собираются с парнями, всю ночь водят хороводы и веселятся.

Действительно, до нас доносились звонкие девичьи голоса. Девушки пели:

Радуйтесь, березы, Радуйтесь, белые, К вам девушки идут, Пироги несут…

Я выглянул в окно. На лужайке, взявшись за руки, девушки медленно водили хоровод вокруг костра, и на них смотрели молодые люди, точно выбирая себе возлюбленную. Добрыня был чем-то недоволен, хмур, прекратил разговор. А я решил посмотреть на эти игры, куда меня влекла сладостная печаль. Ее будили в моей душе девичьи голоса. Опять радостно звенело:

Радуйтесь, девушки, Радуйтесь, красивые…

Я знал, что эти люди чтут языческих богов, поклоняются Перуну и верят, что во время грозы он несется по небу в колеснице на огненных конях, считают, что гром и есть грохот ее колес. Руссы посвящают ему петухов, возвещающих приход солнца, и дубы, которые он разит своими молниями. Они украшают дубовые ветки вышитыми убрусами. Бог любви у них Ярило, и вот, оказывается, в честь этого бога солнца, любви и плодородия они и устраивали сегодня игры и пляски. Напояющая землю дождем туча для них женское существо, питающее мир материнскими сосцами. Перун соединяется с нею молнией, поэтому как огонь страшна любовь. От подобных богов, по мнению не просвещенных христианским учением людей, зависит погода, урожай нив, счастье и благосостояние смертных. Добрыня объяснил мне, что сегодня вечером решаются втайне многие брачные союзы. Жатва была убрана, теперь настало время справлять свадьбы, как это в обычае делать после окончания полевых работ у всех земледельческих народов.

Но вдруг песни умолкли. Я даже явственно услышал женский плач. Сомнений быть не могло — песни сменились воплями. Я снова поспешил к воротам, у которых здесь вечно толпились бездельники и лентяи и могли рассказать мне, что происходит на лужайке.

Костер под березами догорал, оставленный девушками без всякого внимания. Они уже не водили хороводы, а стояли кучками и о чем-то оживленно переговаривались, припадая друг к дружке головой на плечо. Некоторые плакали, закрыв лицо рукавом вышитой рубашки. Все они были в пестрых сарафанах, оставлявших открытыми пышные полотняные рукава.

— Почему они плачут? — спросил я какого-то человека, стоявшего у ворот, может быть ночного сторожа, потому что в руках у него была крепкая палка.

— Потвора удавилась, — ответил он.

Я вспомнил милые девические глаза, которые сияли еще сегодня утром, а к вечеру погасли.


Незадолго до наступления сумерек прибыл гонец из Киева, поспешно привязал скакуна к железному кольцу, ввинченному в столетний дуб, росший посреди двора, и ловко взбежал на крыльцо. Маленькая, опушенная мехом шапочка у гонца была лихо сдвинута на одно ухо и только каким-то чудом держалась на голове. Он сообщил, что князь Владимир завтра чуть свет приезжает на охоту. Час спустя, выпив ковш пенистого хлебного напитка, посланец ускакал назад, в темноту наступающей ночи, и за его плечами плащ развевался, как крылья огромной птицы.

Князь приехал на заре, в сопровождении друзей и охотников. Среди них обращали на себя внимание два скандинавских ярла, с трудом говорившие по-русски. Князь объяснялся с ними на их языке. Охотники привели с собою шесть борзых собак, присланных в подарок князю мусульманским эмиром из далекого Багдада. Их было отправлено десять, но четыре околели в пути. У таких псов почти нет паха, зато необыкновенно мощная грудь и сердце приспособлено для неутомимого бега за зверем. Длинные зябкие тела упруго покачивались на длинных ногах, когда псари вели животных, и собачьи морды были вытянуты вперед, как бы в поисках добычи.

В пути как-то случилось, что князь позвал меня. Это было впервые, что я очутился с ним вместе не во время переговоров, а в дружеской беседе. Князь расспрашивал меня по обыкновению руссов о василевсах, и о том, предаются ли они с увлечением охоте, и каким образом охотятся в нашей стране. Я рассказал ему об охотничьей страсти Константина, который часто отправляется с прирученными барсами на диких ослов в окрестностях Месемврии. Но прибавил к этому, что Василий, занятый ежечасно государственными делами, не может посвящать время охоте на зверей или птиц и считает такое времяпрепровождение пустым занятием.

— Твой царь неправ, — сказал Владимир. — Охота укрепляет мышцы человека. Ловы дают меха, чтобы наполнить скотницу.

Скотницей у руссов называется государственная сокровищница, в которой они хранят свои богатства, а богатство этой страны — меха.

Потом речь зашла о ярлах, ехавших позади. Помня повеление василевса, чтобы были приняты меры для приглашения возможно большего количества варягов на императорскую службу, я спросил Владимира, не будет ли он иметь что-либо против, если я переговорю в этом духе с ярлами. Владимир ответил в явном раздражении:

— Это твое дело. Я в них не нуждаюсь. Сегодня они в Киеве, завтра в Царьграде, потом еще где-нибудь. У меня теперь довольно своих воинов. А с варягами слишком много беспокойства. Мне нужны не разбойники, а люди, которые просветили бы нас книжным учением. Чему доброму могут научить нас эти бродяги? А между прочим, я не видел людей более жадных до золота и серебра, чем им подобные.

Я вспомнил некоторых этериархов и подумал, что он, пожалуй, не далек от истины.

Потом опять разговор перешел на Константинополь, и Владимир сказал, что хотел бы повидать такой замечательный город.

— Я видел Херсонес, и настанет день, когда наш город также будет украшен каменными церквами и зданиями. Но сразу нельзя всего сделать.

— Василевсы будут счастливы видеть тебя в своей столице.

— Если они согласны принять меня как равного. А дожидаться вместе с просителями у ворот царского дворца я не намерен. Мне рассказывала бабка о ваших евнухах…

Иоанн Геометр, бывший в те годы юным кандидатом, тоже говорил мне о посещении Ольгой Константинополя и о возмущении княгини, когда ее заставили прождать во дворце выхода василевса лишних полчаса.

Так мы добрались до большой поляны, на которой должна была произойти охота. Ловчие сказали нам, что олени скрывались в молодом дубняке. Не без пререканий удалось в конце концов расставить охотников по своим местам. Они были вооружены луками и стрелами. Псари приготовились спустить собак. Когда был дан знак рогом, загонщики ответили трубными звуками и начали выгонять из рощей зверей.

Не прошло и несколько минут, как на поляну выскочило стадо оленей. Прекрасные животные остолбенели на мгновение, остановились как вкопанные, повернув головы в нашу сторону, и потом рванулись, словно подхваченные ветром, и понеслись по поляне, через овраги и кустарник, ища спасения от страшной смерти.

Псы с лаем кинулись за зверями, распластываясь по земле. Всадники помчались вслед за ними, и, увлеченный общим волнением, поскакал и я, и ветер свистел у меня в ушах, бил упруго в лицо, развевал плащ. Охотники пускали в бегущих оленей стрелы, но они не настигали их.

Может быть, для того, чтобы спасти свою подругу, один из оленей, крупный самец с особенно ветвистыми рогами, вдруг метнулся в сторону и скрылся в кустах. Я видел, что Владимир повернул за ним, и так как я в это мгновение был ближе к нему, чем к другим, то тоже поскакал за старым оленем.

Его рога мелькнули перед нами в листве. Мне показалось, что он обернулся и посмотрел на своих преследователей прекрасными и точно обезумевшими от страха глазами. Можно было различить его черную влажную морду и трепетные ноздри. Но олень снова сделал огромный прыжок и помчался, гордо закидывая голову, увенчанную царственными рогами.

Так повторялось несколько раз. Владимир и я гнались за оленем, точно зачарованные. Не рассуждая, не отдавая себе отчета, что едва ли наши кони смогут загнать до последнего вздоха это легкое, как зефир, животное, мы неслись по рытвинам и ямам, мимо деревьев, ветви которых хлестали нас по лицу, преодолевая вместе с конями все препятствия, возникавшие на пути, и я, летя за зверем, в каком-то восторге произносил вслух имя Анны.

Олень все так же грациозно и легко вел нас дальше и дальше, и казалось чудесным, что эти тонкие ноги, вдруг выброшенные в молниеносном движении в воздух, могут выдержать такое страшное напряжение.

Я мчался за ним и шептал:

— Анна! Анна!

Наши кони стали уставать и уже не с такой легкостью перескакивали через поваленные бурей деревья или колючий кустарник. И вот мы с досадой увидели, что упускаем добычу.

Олень ушел. Когда мы поняли, что более нет смысла мучить коней, мы остановились. С железных удил на землю падала хлопьями желтоватая пена, и конские бока стали темными от пота. Владимир был крайне недоволен случившимся. Может быть, он надеялся похвастать перед Анной своей охотничьей удачей? Мы прислушались. Некоторое время был слышен отдаленный лай собак, потом все затихло. Вокруг стояла торжественная тишина.

Место было глухое. Среди пустынных и диких полей, на которых увядала осенняя трава, кое-где высились вековые дубы. Еще дальше начинались рощи. На горизонте синел лес. Нигде не было видно ни жилья, ни стад, ни всадников. Но вдруг за дубами послышались звуки рога. Мы повернули коней и поехали в ту сторону.

Владимир, мрачный и молчаливый, ехал впереди на своем любимом вороном коне, шедшем легко, но уже не изгибавшем гордо лебединую шею. У князя висел на бедре меч — на тот случай, если пришлось бы прикончить затравленного зверя. Может быть, были у него и какие-нибудь другие причины не расставаться с оружием. Я заметил, что рукоятка меча украшена яхонтом величиной с голубиное яйцо. При мне тоже был меч, так как я толком не знал, с какими зверями нам придется иметь дело на охоте. Ехать двум всадникам рядом по узкой тропинке, шедшей среди дубов, было неудобно, хотя по своему положению я не мог бы этого сделать и на широкой дороге.

Солнце уже склонялось к закату. Увлекшись преследованием зверя, мы забыли обо всем на свете, а теперь мне смертельно захотелось пить. Необходимо было найти ручей, но никаких признаков воды поблизости не было. Оставалось скорее соединиться с охотниками, так как отроки привезли на охоту кувшины с медом и водой. Звуки рогов раздавались все в том же направлении. Но для того, чтобы поспешить на эти призывы, необходимо было пересечь дубовую рощу, возникшую на нашем пути, и мы углубились в мир бесшумных и как бы застывших в созерцании высоких и ветвистых деревьев. Где-то печально стонала лесная горлинка. Воздух был здесь упоительный. Пахло грибной сыростью. Иногда до нас долетало благоухание того цветка, который руссы называют ночной красавицей. От этого запаха слегка кружилась голова. Порой солнце радужно поблескивало на лесной паутинке. Иногда я видел под дубом грибы, из которых в дни моего детства покойная мать варила такую вкусную похлебку.

Мы ехали некоторое время молча, по-прежнему князь впереди, а я за ним, и прислушивались, не журчит ли где лесной ручеек. Справедливость требует заметить, что воду искал главным образом я, так как эти люди, от князя до последнего воина, отличаются необыкновенной выносливостью и легко переносят всякого рода лишения. Губы у князя пересохли, иногда он невольно облизывал их языком, но когда я жаловался на огненную жажду, отвечал мне равнодушным взглядом.

В голове у меня мешались самые разнообразные мысли, в которых на мгновение возникал, образ Анны и вновь исчезал. Я думал то о ее будущей судьбе, то о предстоящем возвращении к василевсу и еще о многом другом. Однако мне в голову не приходило, что Владимир был в этот час в моей власти, если бы я захотел убить его. Даже было странно, что этот, такой осторожный и предусмотрительный человек решился пуститься в путь в обществе чужестранца, без преданных телохранителей. Впрочем, все произошло случайно, и, кроме того, откуда он мог знать, что в моем сердце его имя тесно переплелось с именем Анны?

Дальнейшее совершилось в течение каких-то мгновений. Вдруг огромный зверь молниеносно упал с придорожного дуба на круп княжеского коня и когтистой лапой вцепился в плащ Владимира. Конь поднялся на дыбы, и я увидел повернутое назад лицо князя, искаженное от страха. Он изо всех сил натянул поводья и удержался на коне, сжимая его бока ногами, но не успел обнажить меч, висевший под плащом, и зверь уже готов был вцепиться ему в шею. Но в это же мгновения я выхватил меч и поразил зверя, не помедлив ни одной секунды и без всякого размышления. К счастью, я был близко от княжеского коня, и мне не надо было тратить время на то, чтобы приблизиться к нему.

Я едва не поранил князя. Зверь, рыжий, косматый, со странными кисточками волос на ушах и с чудовищными усами, получил удар мечом и бессильно повис, судорожно цепляясь одной лапой за плащ, а другой за расшитый золотыми лозами бархатный чепрак, и потом рухнул на землю. Плащ был разорван, и такая же участь постигла и драгоценный чепрак, но князь остался невредимым, и его конь уже снова стоял на четырех ногах, дрожа всем своим прекрасным телом и кося глаза на поверженного хищника.

Как я сказал, на все понадобилось только несколько мгновений. И когда они пролетели, как стрела, мы посмотрели, тяжело дыша, друг на друга и после этого на зверя:

— Рысь! — сказал князь.

От волнения рот у него был судорожно перекошен. Но, видимо, князь не считал нужным благодарить меня за спасение, уже почитая себя отмеченным перстом божьим. Разве не долг каждого смертного охранять помазанников? Однако он слез с коня, улыбнулся мне и подошел к лежащему зверю. Его конь, которого он держал на поводу, перебирал в крайнем возбуждении стройными ногами, точно собирался совершить стремительный прыжок в пространство. Мой серый в яблоках только насторожил уши, — очевидно, это был боевой конь, видавший виды.

— Рысь! — повторил князь, внимательно рассматривая тушу зверя, показывавшего в бесстыдной позе свое белое пушистое брюхо.

Зверь был почти таким же огромным, как барс. Можно было считать от головы до хвоста по меньшей мере шесть локтей. Вся морда его была в крови, и от этого особенно хищными казались клыкастые зубы. Не имея желания замарать свою нарядную одежду и почитая неприличным нагрузить добычу на коня гостя, Владимир произнес, снова улыбнувшись мне:

— Пришлем за ним отроков. Поедем, патрикий! Ты спас мне жизнь! Смотри, что сталось с моим корзном.

Я был тоже взволнован происшедшим, и мое сердце все еще стучало, как молот. Ведь не каждый день происходят подобные вещи. Но, может быть, не следовало бы в наше время, когда человеческая жизнь стала такой дешевой, преувеличивать значение моего подвига.

Мы снова поехали по тропинке. Я уже вложил меч в ножны, и теперь другие мысли приходили мне в голову. А что, думал я, если бы помедлить одну лишь секунду? Зверь вцепился бы в горло князя и прокусил его, и конь понес бы всадника, разбивая тело о дубы, и все было бы кончено, и никогда рука Владимира не коснулась бы Анны… Спасло князя то обстоятельство, что зверь не рассчитал прыжка и запутался когтями в прочной материи. Только это дало мне возможность в мгновение ока обнажить меч, замахнуться и нанести удар. Поистине я мог считать себя спасителем князя. Но мои чувства и мое отношение к нему и Анне были такими сложными, так же как и моя ответственность перед сестрой василевса, что я не мог еще сообразить, правильно ли я поступил. Что скажет благочестивый, когда ему станет известно, что я спас от смерти Владимира, разорителя ромейской славы? Но разве он не был теперь супругом Анны? Во всяком случае, я знал, что иначе поступить не мог. Как бы в ответ на мои мысли князь обернулся еще раз ко мне, лицо его озарилось очаровательной улыбкой, которая одинаково пленяла женщин и суровых мужей, и сказал:

— А неплохо ты ударил его, друг! Я у тебя в долгу.

Я поспешил изобразить на своем лице полное достоинства спокойствие, означавшее, что никакой благодарности в данном случае не требуется. Мы были вместе на охоте, одинаково подвергались опасности, и я тоже мог очутиться в его положении, и я был уверен, что князь тоже спас бы меня от разъяренного медведя или лютого барса. Или смотрел бы, как я погибаю, и не пришел мне на помощь? Этот правитель был полон для меня загадок. Даже для малонаблюдательного человека было видно, что варварские навыки, жестокость и необузданное женолюбие перемешались в нем со стремлением к великому. А как ясно он смотрел в грядущее! Помню, как во время пути он сказал:

— С Царьградом, с Римом, с ляхами, моравами или немцами мы договоримся. А пока нам надо оградить наши нивы от кочевников. Вот задача на многие годы!

И Добрыня, ехавший с другой стороны князя, подтвердил:

— Ты сказал как мудрый правитель. Наши нивы обширны. Пусть спокойно трудится на них смерд и несет пшеницу в наши житницы. За это мы охраним его от врагов.

Я вспоминаю, с каким вниманием рассматривал князь в Херсонесе здания и каменные храмы, статуи и мозаику, точно примеривал все это для своей столицы. У него был врожденный вкус к прекрасным вещам. Глядя на квадригу императора Феодосия, он покачал головой.

— Летят, как живые. И это запечатлела рука художника на вечные времена!

Остаток пути мы ехали молча. Звуки рогов приближались. Видимо, охотники были обеспокоены отсутствием князя и разыскали нас в дубовой роще. Когда мы выехали из дубов на поляну, то перед нами вдруг открылся охотничий лагерь. Там пылали костры, на которых жарили туши убитых зверей, лежали уложенные в ряд олени, вепри, дикие косули, зайцы и гуси. Кони были привязаны к деревьям или вбитым в землю кольям.

Люди вскочили с лужайки, где отдыхали от охотничьих трудов, и смотрели на нас с тревогой и недоумением, видя разорванный плащ на князе. Добрыня, сидевший на коне, помчался нам навстречу.

— Княже, — спросил он, осаживая коня, — что с тобою приключилось? Или ты с коня упал? Кто тебе разорвал корзно? В роще, видимо, еще продолжали нас разыскивать, потому что там не умолкали глухие звуки рогов.

— Пить! — произнес князь одно только слово.

Добрыня крикнул отрокам, и двое из них побежали за водой, хранившейся в глиняном кувшине в прохладном месте, под развесистой рябиной, уже покрытой красными ягодами.

Утолив жажду, князь протянул сосуд мне. Потом сказал, вытирая светлые усы рукой:

— Если бы не патрикий, мне было бы плохо.

— И чепрак разорван! — изумлялся Добрыня.

— Рысь бросилась на меня с дуба. Но патрикий поразил ее мечом.

Отроки смотрели на нас широко раскрытыми глазами.

Обращаясь ко мне, Владимир сказал:

— Когда мы возвратимся в город — лучший мех тебе, и в серебряных ножнах меч, и конь, и золотая чаша. Всегда пей из нее за мое здоровье.

Я, как приличествует в подобных случаях и ни на минуту не забывая, что передо мною супруг Анны, данный ей волей небес, поклонился придворным поклоном, касаясь рукою земли, и благодарил в немногих словах за щедрую награду.

Турьи рога уже были полны пенного меда, который не казался мне теперь варварским напитком, так как веселит человеческое сердце. Нет ничего приятнее, как вкусить зажаренного на вертеле под открытым небом мяса, когда усталость и свежий воздух служат лучшей приправой для пищи. Впрочем, ловчие оказались неплохими кухарями, и мясо было сочным и чрезвычайно нежным на вкус. Мы сидели на разостланном ковре и насыщались. Ни на минуту не умолкали разговоры и рассказы о сраженных оленях. Князь был весел, любезен и говорил мне лестные слова, а у меня, как обычно это бывает от хмеля у людей, которые редко держат в руках чашу с вином, родилась опять неисторжимая, но приятная грусть. Добрыня обнажил мой меч, примерил его в руке и похвалил дамасский черный клинок, хотя сказал, что для него он слишком легок. Сквозь винные пары, которые очень быстро овладели усталым телом, я видел перед собой Анну, и мне казалось, что она благодарила меня за спасение супруга. Разве могло быть иначе? Не раб ли я ее до конца своих дней?

Поев, мы отправились в обратный путь, и позади отроки везли добычу охоты — вепрей и оленей. На свежесрубленном шесте покачивалась туша рыси, привязанная за передние и задние лапы. Клыкастая морда трагически повисла, и капельки крови падали иногда из разверстой пасти на дорогу. Я попросил князя, чтобы он позволил мне увезти эту шкуру в Константинополь.


Вечером, едва я вернулся домой и хотел прилечь, чтобы отдохнуть после всего, что пережил в тот день, и еще раз перебрать в памяти все подробности сцены под дубами, как явился золотоволосый княжеский отрок и, сверкая белыми зубами, объявил, что князь зовет греков на пир. Леонтий закряхтел и стал жаловаться на недуги, но все-таки решил облачаться и надел поверх домашнего хитона магистерский серебряный скарамангий и красный плащ. Я тоже набросил на плечи присвоенную моему званию друнгария царских кораблей черную хламиду с вышитым на ней золотым орлом, красотой которой я некогда так гордился, а с летами понял, что блистающая украшениями одежда часто скрывает под собою печаль, душевную неудовлетворенность и сомнения. Так было теперь и со мной. Впрочем, нам ничего не оставалось, как поспешить на пир, потому что всем был известен вспыльчивый и не терпящий возражений характер русского князя.

В тот вечер я впервые побывал в княжеском доме. Конечно, по сравнению с Большим константинопольским дворцом он представлял собою довольно скромное здание, но возвышался среди хижин, как некий храм. В первом зале, в котором мы очутились, довольно обширном и украшенном фресками, изображавшими всадников и охотников на туров и медведей, находились княжеские мечники, несшие охранную службу. Особого внимания они на нас не обратили, так как были заняты рассматриванием какого-то меча, но один из них охотно показал, как пройти в пиршественную залу. Она была значительно больше первой, потолок ее поддерживался двумя рядами деревянных столбов, а все стены покрыты прихотливой резьбой по дереву. Освещение составляли многочисленные свечи в железных паникадилах под потолком и факелы в углах, стоявшие в светцах.

Один стол находился на некотором возвышении, очевидно предназначенный для князя и его супруги, а три другие — внизу. За ними уже сидели люди, а другие гости все время входили в залу, и среди этой шумной толпы суетились отроки, заканчивая приготовления к пиру. На полу была набросана пшеничная солома, тихо шуршавшая под ногами, что придавало зале сельский вид. Так было и на пиру в Херсонесе, потому что таков обычай в северных странах.

Никого за княжеским столом еще не было. Я спрашивал себя с волнением, увижу ли сегодня Анну.

Все было просто вокруг: украшенные резьбой деревянные стены, накрытые грубыми скатертями столы и длинные скамьи. Отроки ходили между ними и со звоном ставили одну за другой тяжелые серебряные чаши. Но, очевидно, и в этом уже было новшество, потому что какой-то седоусый воин ворчал:

— Раньше было просто. Пировали как братья. Теперь княжеский стол в стороне. Посуда всякая! Приходилось мне бывать в Царьграде. Это все оттуда идет. Где князь?

Приглашенные рассаживались на скамьях, стараясь сесть поближе к княжескому столу.

— Подожди, скоро придет с царицей, — успокоил его один из них.

Анну здесь все называли царицей, а к новому титулу своего князя еще не привыкли. Но, получив звание кесаря во время бракосочетания, Владимир стал также называть себя царем, что было равно императорскому титулу и являлось явным нарушением самых основных положений Священного дворца. Но что мы могли сделать с этими варварами, которые не признавали никаких традиций и забавлялись титулами и инсигниями, как детскими игрушками?

Я подумал, что, может быть, и Анна старалась научить мужа ромейскому этикету и придать жизни в киевском дворце некоторое благолепие. Кажется, я не ошибался.

Некоторых из руссов, сидевших за столами, я знал еще по Херсонесу или по совместному путешествию через пороги. Но вокруг меня было много и незнакомых лиц, княжеских мужей и старцев, не принимавших участия в походе на Херсонес. Тут собрались военачальники, мечники, вирники, княжеские дружинники. Одному было доверено хранение княжеской печати, другой ведал княжескими конями, третий собирал мыто на торжище. Рядом со мной сидел человек, в котором я не мог не признать вкусившего от просвещения. В ожидании начала пира он первый обратился ко мне с каким-то вопросом, и я узнал, что это врач Владимира, по имени Иванец Смер, изучавший медицину у арабов и армян, родом половчанин. Мне везло на таких людей. Еще раз я встретил на своем жизненном пути человека, который много путешествовал, бывал в Иерусалиме и Антиохии, жил одно время в Александрии. Попал он туда чуть ли не по поручению князя Владимира, который отличается необыкновенным любопытством и посылает всюду, в Рим и в Багдад, своих людей, чтобы узнать из их рассказов, как живут там люди. За столом князя вообще сидело немало иноземцев, торговых людей всякого рода и бродяг. Так оно и должно было быть в этом городе, где перекрещиваются торговые пути и куда со всех сторон стекаются путешественники и наемники. Среди них я узнал ярла Сигурда, сына Эрика, и его племянника Олафа, с которыми встретился на охоте. Были тут и другие скандинавы, искатели золота и удачи в стране руссов.

В зале было шумно от разговоров и смеха. Потрескивали в паникадилах восковые свечи. Присутствующие выражали нетерпение. Наконец явился Добрыня, и его засыпали вопросами. Где князь и царица? Почему не начинают пир? Почему не подают вино? Люди кричали, что у них уже пересохло в горле. Добрыня заявил, что князь сейчас появится. Действительно, вскоре вышел к гостям и Владимир. Он надел на этот раз лазоревый скарамангий и пурпурную, вышитую жемчугом хламиду. Однако диадемы на его голове не было. За ним шествовала с большим достоинством Анна, в серебряном парчовом наряде, опоясанная лором, но тоже без диадемы, простоволосая, со сложной прической, украшенной жемчужными нитями. Потом мы увидели Анастаса в епископском домашнем облачении, с множеством маленьких пуговиц на черном длинном одеянии, и за ним пять или шесть приближенных женщин Анны, из которых одна носила звание магистриссы, а две были лоратными патрикианками. С ними сел за стол Добрыня.

Мы с Леонтием встали, когда появились Владимир и Анна, и остальные невольно последовали нашему примеру, хотя такое здесь, видимо, было не в обычае. Но это выражение почтения явно понравилось Анне, потому что она окинула пиршественную залу благосклонным взором, и мне показалось, что на мгновение ее глаза остановились на мне. Добрыня велел, чтобы отроки начали разносить яства и пития.

Как всегда в таких случаях у руссов, столы были завалены мясом домашних и диких животных. На вчерашней охоте Добрыня затравил двух вепрей, отроки

— нескольких зайцев, а другие убили стрелами множество уток и гусей. Пища была обильно приправлена перцем и какими-то ароматическими травами, растущими на здешних полях. За столом много пили из серебряных чаш и окованных серебром турьих рогов, которые невозможно поставить на стол и поэтому приходилось выпивать до конца, если человек не хотел обидеть угощающего. Надо было проявлять очень много ловкости и лукавства, чтобы уклоняться от этих потоков хмеля. Леонтий, человек скупой, даже скаредный, не прочь был на чужих пирах съесть и выпить лишнее и потом хворал. Я старался незаметно выливать вино, чтобы не опьянеть и не потерять ясность мысли и твердость воли, так как состязаться с руссами в этом предприятии мне было не под силу.

Украдкой я наблюдал за Анной. Порфирогенита держала себя за столом с большим достоинством, но я заметил, что порой она улыбалась застенчиво Владимиру и даже пыталась иногда коснуться его руки. Что же! Очевидно, судьба ей ниспослала счастье! Пусть радуется и долго живет на земле!

Меня удивило, что на пиру было и несколько русских женщин. Некоторые пришли во дворец со своими женами, бряцающими ожерельями из золотых и серебряных монет, а молодые воины кое-где сидели парами с девушками из знатных семейств и, что меня особенно поразило, пили с ними из одной чаши. Люди ели в большом количестве мясо, отроки едва успевали наливать мед. Повсюду слышались веселые разговоры, шутки и смех. Пирующие часто поднимали роги с приветствиями, обращенными к князю и Анне, пили за их здоровье.

Леонтий, уже совсем упившийся вином, шептал мне:

— Разве это христианский пир? Многие из сидящих с нами христиане, но что-то не слышно здесь благочестивых разговоров. Сам пресвитер Анастас пьет вино, чревоугодничает и смеется вместе со всеми.

— А ты?

— Что я? Я — великий грешник.

— Он тоже грешник.

— На Анастасе священнический сан.

Но странно — руссы, принимавшие святое крещение, действительно оставались такими же, как и раньше. Они по-прежнему любили мед, веселье, музыку. Леонтий меда не пил, но когда отроки разносили вино, неизменно подставлял чашу. Он не мог успокоиться:

— Или взгляни — вот юноша и девушка пьют из одной чаши. Разве это благопристойно? Разве не требует самое обыкновенное благоприличие, чтобы девица не посещала такие пиры?

Впрочем, женщины, которых я видел вокруг себя, не походили на тех девушек, что водили хороводы в Будятине и стыдливо закрывали лицо рукавом вышитой рубашки, когда я приближался к ним, чтобы посмотреть на их уборы. В этом обществе жены знатных воинов чувствовали себя полноправными с мужчинами, пили вино и принимали участие в шутках и разговорах. Их мужья, дружинники, как здесь называют приближенных воинов князя, отличаются большой надменностью и за малейшее оскорбление готовы ударить соседа чашей, рогом, даже мечом. Удар меча плашмя считается здесь самым страшным оскорблением, и за него провинившийся платит по приговору князя двенадцать гривен. Это — огромное количество серебра, из которого можно сделать паникадило.

Мой сосед, врач, учился в далекой Бухаре, а также в Ани — знаменитом армянском городе, который он мне очень хвалил.

— Город стоит на реке Арпач, недалеко от горы Арарат. Там, как тебе известно, остановился Ноев ковчег после потопа. Армянского царя зовут Ашот. Он построил в Ани великолепный дворец, много общественных зданий и церквей и обнес город каменной стеною…

Но я слушал рассеянно. Мои взоры неизменно обращались к Анне. Она милостиво разговаривала с приближенными женщинами, ела и пила и, по-видимому, чувствовала себя на новом месте превосходно. Какое ей было дело, что у ее ног лежал человек, исполненный безнадежного поклонения! Да она, вероятно, и забыла уже о нашем разговоре на корабле, когда я в своем безумии предложил ей бежать к иверам, или почла меня за безумца. Как я уже сказал, я сам содрогался всегда при одном воспоминании о том утре.

Врач показал мне на одного воина, которого звали Яном, и рассказал его историю:

— Руссы много воюют с печенегами. Они строят города по реке Трубежу и реке Суле, чтобы защититься от неожиданных нападений кочевников. У богатых руссов огромные имения, и они хотят спокойно собирать урожай. Однажды появились печенеги…

Мне и в голову не приходило, что Добрыня, этот жестокий и надменный человек, великолепно играет на гуслях, как руссы называют арфу. Ее положили перед ним на столе, и он вдруг стал перебирать струны, и присутствующие просили его петь, но Добрыня медлил выполнить их желание и только перебирал струны, и под эту музыку врач рассказывал мне:

— Однажды пришли печенеги. Печенежский великан выехал перед строем и стал вызывать на единоборство какого-нибудь русского великана. Но такого не оказалось. Печенег уехал, дав сроку до завтра. Владимир был огорчен. Вечером явился к нему один старый воин и сказал: «Я вышел в поле с четырьмя сыновьями, а самый юный остался дома. Он у меня кожемяка. С детских лет никто не может одолеть его. Как-то в сердцах на меня сын разорвал руками толстую воловью кожу. Повели ему бороться с печенегом».

Добрыня по-прежнему перебирал струны, и они звенели, то уподобляясь ручейку, текущему по камушкам, то звучали томительно.

— Испытали юношу, — рассказывал Иванец Смер. — Дикого быка, обезумевшего от раскаленного железа, Ян схватил за бок, когда животное бежало мимо, и вырвал у него кусок мяса с кожей!

Я с изумлением посмотрел на скромного на вид воина, который в эту минуту спокойно пил из чаши вино.

— На другое утро печенег рассмеялся, увидев невысокого ростом русса. Ты сам видишь — ничего примечательного в его наружности нет. Но это были новые Давид и Голиаф.

— И что же?

— Русс сдавил печенега и мертвым ударил его о землю.

Видно было, как под рубахой у Яна переливались железные мышцы.

— Ну как там у вас, на Трубеже? — крикнул ему белобородый старик, раскрасневшийся от вина.

— Стоит тишина, — ответил Ян.

— А помнишь, как мы рубились с печенегами под Белгородом?

— Помню, — ответил Ян. — Славное было время.

— Руссы не только строят города, — пояснил мне врач, — но и выходят далеко в степь встречать кочевников. В степях важное значение имеет быстрота передвижения. Поэтому руссы создали легкую конницу, вооруженную саблями. Если они настигают печенегов, происходит сеча, и тогда горько плачут по убитым печенежские и русские жены.

— А помнишь, Ян, как мы печенегов в Белгороде перехитрили?

— Помню, — спокойно ответил кожемяка.

Видно было, что это был весьма известный среди воинов человек.

— А как руссы перехитрили печенегов в Белгороде? — спросил я всезнающего врача.

— Печенеги неожиданно подошли к Белгороду и осадили город, решив взять его измором. Горожане погибали от голода. Тогда один старый белгородец сказал: «Наскребите немного муки в закромах и поищите хоть малость меда». Жители сделали, как он требовал, и вырыли по его указанию два колодца. В один они поставили кадь с тестом, в другой — с медом. Печенеги явились вести переговоры о сдаче. Но руссы показали им колодцы и даже дали меду попробовать. Печенеги попробовали и рассказали все своему князю. Ночью кочевники снялись и ушли в степи, потеряв надежду взять город. Таков сказ про белгородский кисель…

Седобородый воин — мне удалось рассмотреть, что одно ухо у него было отрублено, должно быть печенежской саблей, — рассмеялся, внимая рассказчику.

— Всего бывало. Три лета тому назад вышли мы с малой дружиной против печенегов. Едва успели уйти. Мы с князем под мостом укрылись. По бревнам грохот от конской погони, а мы сидим и ждем своего конца. Но настала ночь и нас своим крылом покрыла. Так мы и спаслись.

Мы сидели с Леонтием на почетных местах, предназначенных для чужестранных гостей, недалеко от княжеского стола, и я мог рассмотреть в прическе Анны каждую жемчужину. Тут же были посажены скандинавские ярлы, купцы из Моравии и немецкого города Регенсбурга и арабские купцы — красивые смуглые люди с черными бородами; благоухающими розовым маслом, и с голубой тенью под жгучими глазами. Они приезжают сюда за мехами из Багдада и даже Александрии. Один из них, по имени Мохамед, отлично говорил на языке руссов. Хотя вера запрещает сарацинам употребление вина, но я слышал, как он сказал, поднимая чашу и лукаво поблескивая глазами:

— Пророк запретил пить сок от лозы, но он ничего не упомянул о меде…

Мохамед вообще был здесь душою общества, рассказывал руссам всякие восточные истории. Я как сейчас слышу его медоточивый голос:

— Это было в Дамаске. Или, может быть, в другом каком-нибудь городе. К судье пришел человек с жалобой на соседа. В чем он его обвинял? Он сказал: «Я купил у соседа участок земли, чтобы построить дом, и когда стал рыть почву, чтобы положить каменное основание, нашел в земле сокровище — тысячу золотых диргемов. Вели соседу, чтобы он взял этот клад, потому что я купил только землю и монеты по праву принадлежат ему». Но второй возражал: «Я продал ему землю, и, значит, все, что в ней содержится, — говорил он, — принадлежит ему». Судья стал думать, как разрешить эту тяжбу. «У тебя есть сын?» — спросил он жалобщика. «Есть». — «А у тебя, может быть, есть дочь?»

— «Есть», — ответил продавший участок, «Пусть они поженятся, и отдайте им диргемы», — решил судья.

У нас подобный рассказ вызвал бы хохот своей нелепостью, но руссы отнеслись к поступку жалобщика и его соседа с одобрением и почли все это в порядке вещей.

Словоохотливый Мохамед, который ценил, очевидно, славу рассказчика в обществе, начал другую историю. Я понял, что это был неизвестный мне вариант «Александрии».

Руссы прекратили разговоры, шум утих, и я заметил, что сам князь стал прислушиваться к словам рассказчика. Только Анна была погружена в свои счастливые мысли, а ее патрикианки улыбались с видом красивых женщин, которые уверены, что рано или поздно настанет и их час.

— Друзья, я расскажу вам теперь о подвигах и приключениях Александра Македонянина и о всем, что он совершил на земле. Все это было записано египетскими мудрецами, которые исследовали начало всякого существа, живущего и прозябающего…

Я не раз читал эту книгу, полную всяких небылиц, но неизменно привлекающую к себе любопытство читателей. Мохамед, красиво двигая пальцами, украшенными золотыми перстнями, рассказал, как Олимпиада родила необыкновенного сына. Он явился на свет среди грома и молний, рыча львиным голосом. Аристотель обучал его звездочетству и магии. Когда Александр вырос и стал царем, персидский владыка Дарий послал ему мешок мака, намекая тем на множество своих воинов. В ответ Александр отправил ему горсть перцу. Все это было мне хорошо известно, но и меня увлек звонкий голос рассказчика.

Мохамед с видимым удовольствием перечислял войско Александра:

— Двадцать пять тысяч копейщиков, восемьдесят тысяч лучников, двадцать тысяч меченосцев и сто железных колесниц.

Потом начались странствования. Африка, Италия, Египет и Дамаск. Океан… Река Тигр, река Ганг… Но особенно напряжения достигло внимание слушателей, когда Александр перевалил через горы Тьмы и очутился в Индии.

— Александру пришлось воевать с народом, который сражается в битвах с помощью ученых слонов. На каждом слоне была башня, и в ней сидели пятьдесят стрелков, метавших страшные стрелы. Здесь Александр встретил мудрых людей. Они живут нагими и питаются только плодами. Александр спросил их: «Скажите мне, кто мудрее всех?» — «Звери». — «В чем господство человека?» — был второй его вопрос. «У вас — в войне, у нас — в мудрости и в мире», — отвечали ему эти люди.

Подпирая головы руками, руссы слушали рассказ с затаенным вниманием. Когда кто-то попросил у отрока вина, юноша долго не откликался на его призывы — так он был поглощен приключениями Александра.

— Потом Александр перевалил другие снежные горы и очутился в стране, где протекает река Евфрат. Однажды случилось, что царский птицелов поймал несколько птиц, задушил их и хотел омыть в реке, и когда он опустил их в воду, птицы вдруг захлопали крыльями, ожили и улетели, и тогда все поняли, что это райская река. Всякий, кто пьет эту воду, получает бессмертие. Александру предсказывал старец, питавшийся ладаном и елеем, что он умрет молодым, и царю очень хотелось напиться такой воды, но река исчезла. Целый день искал он ее напрасно в пустыне и с печалью возвратился в Македонию.

Я пил чашу за чашей, и сквозь туман опьянения до меня долетали слова Мохамеда о подвигах Александра:

— Тогда царь пришел в страну, где в лесах жили люди ростом в один локоть, обросшие волосами и лающие по-собачьи. Воины Александра стали пускать в них стрелы, но они хватали их руками на лету, и македонское оружие не причиняло им никакого вреда.

Я слушал и думал, что жизнь и деяния Александра могут служить для нас примером, что война — самое бесполезное и безумное занятие.

— Александр не только путешествовал по горам и равнинам, но и спускался в стеклянном сосуде на дно океана и там наблюдал различных рыб и чудовищ. Однажды он построил ковчег, запряг его голодными птицами и, показывая им кусок мяса, заставил лететь к облакам. Эти птицы называются грифонами. Они подняли Александра на такую высоту, что весь мир представился ему в виде шара, а океан стал подобен чаше…

Но тут пирующие почувствовали жажду, и снова зазвенели чаши.

Владимир тоже не выдержал и пересел к седоусым воинам, пил с ними вместе из одного рога. Видно, он рассказывал что-то обо мне, потому что взоры сидящих рядом с ним обратились в мою сторону, мощные руки подняли рога, полные пенистого меда, и старые воины пили за мое здоровье. Вдруг подошел ко мне отрок и сказал, что царица хочет говорить со мною. Не веря своим ушам, я посмотрел на Анну. Она улыбалась мне, печально склонив голову набок. Я встал и приблизился к ее столу, поклонившись, как это положено делать в Священном дворце. Анна сказала тихо:

— Спасибо тебе, патрикий Ираклий!

Это было все, и я возвратился на свое место.


Из событий тех дней запомнилась мне также поездка в село Предславино, где горестно жила с сыновьями княгиня Рогнеда.

По словам Добрыни, князь Владимир отправлялсятуда для переговоров со своей бывшей супругой и велел передать мне о своем желании, чтобы и я принял участие в этой поездке. Мне трудно было понять, зачем я понадобился в таком семейном деле, но потом я догадался, что мое присутствие требовалось как лишнее доказательство, что к старому нет возврата.

Предславино — красивое селение, расположенное на берегу поэтичной речки Лебедь, названной так, может быть, потому, что она во многих местах изгибается, как лебединая шея. На возвышенном месте стоит княжеский двор, обнесенный дубовым частоколом, а посреди двора бревенчатый дом, окруженный многочисленными хозяйственными постройками. Во всем здесь была видна домовитость и чувствовался строгий порядок.

Когда мы через широко распахнутые ворота въехали во двор, я увидел, что какая-то высокая и белокурая женщина в белом плате на голове, повязанном как диадема, кормила домашнюю птицу, бросая курам и индейкам пригоршни проса. Даже издали было видно, что у женщины породистые руки с длинными пальцами, которые плохо вязались с этим прозаическим занятием, достойным какой-нибудь ключницы или рабыни. Заметив въезжавших всадников, женщина выпрямилась и с удивлением посмотрела на нас. Но когда мы подъехали к ней, она нахмурила брови и произнесла, сурово оглядывая Владимира:

— Не ждала гостей в такой час.

Я понял, что это и была Рогнеда.

— Есть нужда поговорить с тобой, — сказал Владимир.

Рогнеда сказала:

— Не жду услышать от тебя что-нибудь хорошее.

Она повернулась и пошла в дом, а мы отдали коней подбежавшим отрокам. По-видимому, у Рогнеды были свои собственные отроки, телохранители и воины, преданные ей до гроба.

Вслед за Владимиром мы с Добрыней тоже направились к дому. На Рогнеде был простой красный сарафан, а белый плат на голове обшит золотой тесьмой. Но даже в этом сельском наряде ее красота была примечательной. Она шла не оборачиваясь, и ее полный стал грациозно колыхался.

На крыльце дома стоял бледный мальчик, к моему удивлению — с книгой в руках: подобные вещи видеть в этой стране приходилось не часто. Он был в зеленом кафтане, подпоясанном красным кушаком, и в зеленых сапожках. На голове у него поблескивала парчой опушенная белым мехом шапочка. Мальчик хмуро смотрел на пришедших, — может быть, мы помешали ему читать книгу.

— Будь здоров, сын, — сказал ему Владимир.

Мальчик ответил тихо, сняв шапочку:

— Будь здоров и ты.

Рогнеда быстро обернулась, чтобы посмотреть на эту сцену, и в глазах ее на мгновение мелькнула нежность. К мужу? К сыну?

Мальчик тоже пошел вслед за нами, и я заметил, что он был хром.

— А где твои братья, Ярослав? — спросил князь.

— В поле.

— Поехали на лов?

— У смердов оброк собирают.

— Как жито?

— Уродилось добро.

Даже с первого взгляда было видно, что этот двенадцатилетний, судя по росту, ребенок не по летам рассудителен и отличается большим умом. Ум светился в его холодных не по-детски глазах. На отца он смотрел как на чужого, но был с ним обходителен. Трудно было угадать, какие мысли скрывались за этим высоким лбом.

Мы уселись за столом на тяжких дубовых скамьях. Рогнеда положила белые руки на столешницу и вопросительно смотрела на князя. Потом, не обращая никакого внимания на присутствие Добрыни, как будто бы его и не было здесь, сказала мне:

— А тебя я никогда не видала. Видно, ты из греческой земли?

— Да, он грек, — пояснил Владимир, — зовут его Ираклий.

— Привез царскую сестру на Русь? — опять спросила она меня, зло блеснув глазами.

Они у нее были удивительной голубизны. Под их взглядом я чувствовал себя как бы связанным, но объяснил, что приехал в Киев вместе с другими сопровождающими царицу чинами.

Рогнеда вздохнула и сказала:

— Слышала.

Ярослав стоял у стены, не снимая опушенную мехом шапочку, и все так же грустно смотрел на нас. По-видимому, его внимание особенно привлекала моя одежда, покрой которой был для него незнакомым.

— Поведай, зачем приехал, — сказала Рогнеда, по-прежнему не обращая ни малейшего внимания на Добрыню, которого это мало смущало.

— Сначала накорми гостей.

Рогнеда молча встала и ушла из горницы. Вероятно, чтобы распорядиться о пище для нас. Владимир обратился к сыну:

— На ловы ездишь?

— Один раз ездил.

— Нога мешает?

— На коне я не хромой.

Неожиданно для себя я попал в семью, в дом, полный трагических воспоминаний. Меня даже удивляло, как осмелился войти сюда Добрыня и смотреть Рогнеде в глаза. Ни для кого не было тайной, что это по его наущению Владимир так по-варварски обошелся с Рогнедой и ее родителями, когда взял Полоцк. Было что-то затаенное в глазах Рогнеды, когда она смотрела на князя Владимира, и я не мог понять, светилась ли в них ненависть или пылала ревность и глубоко спрятанная любовь. Мне представлялось, что это скрещиваются два меча в смертельной схватке, потому что глаза Владимира тоже выражали в эти мгновения нечто сложное, может быть тоже затаенную страсть. Но и Рогнеда должна была переживать очень сильно все то, что случилось на Руси. Она не ждала пощады, да и сама никого не пожалела бы на своем пути.

Владимир продолжал разговор с сыном:

— Слышал, книжному чтению посвящаешь многие дни?

Ярослав опустил глаза и ничего не ответил.

— Какую книжицу читаешь?

— «Сказание о Вавилонском царстве».

— Не приходилось читать. Почитай нам немного. Пусть патрикий послушает тебя.

Ярослав в смущении смотрел в сторону.

— Что же ты не исполняешь волю отца? — резко обратился к мальчику Добрыня.

Ярослав вздрогнул, стал перебирать худенькими, детскими пальцами книгу, раскрыл ее и, откашлявшись, прочел высоким, неустановившимся голосом, нарочито отделяя одно слово от другого, первую страницу:

— «Бысть в царстве Вавилонском царь Аксеркс, славою и величеством превыше многих великих царей. Много лет в Вавилоне процарствовав, имел он в сердце своем такое правило: аще у кого у вельможи увидит одеяние красивое или у убогого рубище, то велел тех людей в лес изгонять, растущий в дванадесяти поприщах от града…»

Владимир напряженно слушал, подпирая рукой голову. Он воспринимал чтение всем своим существом, потому что я видел в его глазах жадное внимание. Ярослав читал медленно, спотыкаясь на некоторых словах, но эти слова рождали здесь странные и не похожие на русскую жизнь образы.

— «Пусть там живут, — рек царь, — а если помрут, то кому печаль?» Но родственники изгнанников приносили в лес еду для своих близких и клали ее на пнях. И вот умер однажды царь Аксеркс. Услышав об этом, живущие в лесу захотели вернуться в град и в пути обрели под деревом младенца, коего питала своим млеком коза, а на дереве сидела вещая сова…»

— Какие бывают чудеса на земле! — не выдержал князь и доверчиво искал взглядом сочувствия у меня.

Но мальчик, сам уже увлеченный чтением, с нежным румянцем на щеках от волнения, продолжал:

— «И нарекли младенцу имя Навуходоносор, ибо его нашли, и был тот младенец ликом как лев…»

При этих словах Рогнеда вернулась в горницу, все такая же суровая и печальная, и, прервав чтение, Владимир сказал сыну:

— Оставь нас.

Мальчик растерянно опустил книгу, испытующе посмотрел на отца и на мать, задержался на мгновение, но не произнес ни слова и тихо вышел, осторожно притворив за собою дверь, окованную железными разводами.

Владимир помолчал некоторое время и сказал:

— Рогнеда, слышала, что случилось на Руси?

— Все слышали.

— Большие перемены произошли на Руси.

— Может быть, и так.

— Трудно тебе это понять, Рогнеда.

— Тогда зачем ты говоришь мне об этом?

— Говорю потому, что новый век настал на Руси и жизнь наша переменилась.

— А я так мыслю, что все так же девушки поют на Руси, пахарь возделывает ниву и солнце всходит и заходит над миром.

— Солнце всходит и заходит. Но жизнь стала другой, и теперь и нам с тобой надо жить по-иному.

— В чем же перемена?

Рогнеда стояла перед мужем, скрестив руки на высокой груди. Она была уже не молода и все же сумела каким-то чудом сохранить блеск в глазах, золотистость волос и нежность щек. Косы ее были закручены вокруг головы. Взгляд ее глаз разил теперь, как холодная сталь.

Владимир повторил, точно не находя других слов:

— Люди стали другими и будут жить по-иному. Христианин имеет одну жену…

Но он не успел закончить фразу. Рогнеда подошла к нему и оперлась руками о стол.

— Чего ты хочешь от меня? Зачем ты пришел мучить меня и этих людей привел? Я жила спокойно, а ты явился — и мой покой исчез. Хочешь хвалиться передо мною твоей царицей? Грека привел в свидетели? Чтобы он засвидетельствовал твоей красавице, что я уже не жена тебе больше? Для этого привел его в мой дом?

Разгневанная женщина вызывающе смотрела на князя. Очевидно, она отгадала затаенные мысли Владимира, потому что он произнес растерянно:

— Язык твой как нож. Но я хочу нечто сказать тебе.

— Тогда говори.

— Ты истину сказала. Анна должна знать, что я оставил все старое. Патрикий скажет ей об этом. Царица поможет мне в моем трудном предприятии. Одно ее присутствие рядом со мной служит мне поддержкой. Я не хочу ссориться с ее братьями, греческими царями. У меня большие планы. Но твоя красота беспокоит Анну. Поэтому возьми себе в мужья кого-нибудь из моих знатных и богатых воинов, и тогда мы расстанемся с тобой как друзья.

Рогнеда надменно закинула голову.

— Я тоже была царицей и не хочу быть рабой.

— Твоя воля, — сказал со вздохом князь.

Отворилась дверь, и отроки стали вносить яства. Но обед был скучный, никто за едой не сказал ни слова, и мне самому кусок не лез в горло. После обеда Владимир прилег в соседней горнице. Воспользовавшись его сном, пришла Рогнеда и смотрела на спящего. Потом подняла нож, который она прятала за спиной, и хотела ударить князя в сердце, но он проснулся, так как сон у него был чуткий, и отвел руку обезумевшей женщины.

Мы с Добрыней находились в соседней горнице. Вдруг послышались глухие крики за бревенчатой стеной:

— Отроки! Где вы? Или вы покинули вашего князя?

Раздался топот ног на лестнице. Мы тоже поспешили на призывы Владимира, и в дверях, через головы отроков, я увидел, что Рогнеда стояла у ложа, заломив руки и глядя высоко над собою. Добрыня растолкал людей и подошел к князю.

Владимир сидел на постели, опираясь о нее руками. Он был в белой рубахе и бос. Расстегнутый ворот позволял видеть золотой крест с частицей мощей, который Анна надела на супруга еще в Херсонесе.

Он спросил хрипло Рогнеду, тяжело дыша:

— Зачем ты хотела убить меня?

— Горько мне стало. Отца моего ты убил и братьев. И теперь ты не любишь меня. И сыновей своих не любишь.

— Уйди, — произнес князь сквозь сжатые зубы, — и жди моего решения.

Без единого слова, закрыв лицо руками, Рогнеда удалилась, и мы расступились перед нею, как перед роком.

Решение князя было суровым.

— Скажите ей, — велел он отрокам, — чтобы она надела свое княжеское одеяние, в каком она была в день свадьбы. И пусть ожидает своей участи на богато убранной постели.

Мы не сомневались, что Владимир прикажет убить ее ударом меча или задушить. Но уже вернулся с лова Изяслав. Это был шестнадцатилетний, не по годам высокий юноша, с такими же огромными и красивыми глазами, как у матери, стройный, как пальма. Она сказала сыну:

— Когда войдет в горницу отец, ты обнажишь этот меч и скажешь: «Разве ты думаешь, что ты один здесь?» Этим мечом сражался еще твой дед.

Владимир вошел в покой. Рогнеда, послушная его приказу, лежала в парчовом одеянии. Изяслав преградил путь отцу, и Владимир отступил. В это мгновение отворилась дверь, и появился Ярослав, бледный как смерть. Он припал к матери и сказал:

— Поистине, мать, ты царица царицам и госпожа госпожам!

Владимир вышел, хлопнув в сердцах дверью…

Конечно, я ничего не видел этого, но мне обо всем подробно рассказал во время обратного пути Добрыня, доверявший мне все свои тайны. Я же чувствовал себя тогда лишним в этой драме и вышел в сад, чтобы не дышать душным воздухом предславинского дома. Это был скорее огород, на котором среди гряд с капустой и огурцами росли отягощенные плодами яблони. Я сорвал одно яблоко и откусил его. Плод оказался сочным и пахучим, а раскушенное нечаянно спелое зернышко — горьковатым, как миндаль.

Вдруг я заметил среди яблонь Ярослава. Мальчик сидел на камне и плакал, закрыв лицо руками. Я подошел и сказал с участием:

— Успокойся, дружок!

Ярослав отнял от лица руки и сквозь слезы выкрикнул:

— Где же правда? Почему он хотел убить ее?

Я подумал, что и Рогнеда, его мать, тоже покушалась на жизнь человека, но вслух произнес:

— Ты хорошо делаешь, что читаешь книги. Они облегчают человеческие горести. Я сам поступаю так.

Мы еще побеседовали с ним о житейских делах, как будто это был не двенадцатилетний юнец, а прошедший трудную школу человек. Успокоившись несколько, он стал расспрашивать меня о Константинополе, о василевсах и о том, как живут люди в греческой земле. Потом, по моей просьбе, повел меня показывать свои книжные сокровища. Он объяснил мне, что книги остались от княгини Ольги. В его горнице в окованном железом ларе я увидел Псалтирь, «Хронику» Георгия Амартола, «Александрию» и другие сочинения. Мальчик перебирал их с большой любовью…

Когда мы потом, в сопровождении отроков, двинулись в обратный путь, я видел, что князь был в самом мрачном настроении. Привыкший во дворце трепетать пред гневом помазанников, я с опасением поглядывал на Владимира, ехавшего далеко впереди, но руссы беспечно говорили о самых обыденных вещах — об удачном улове рыбы в Лебеди, о покупке нового меча… Добрыня рассказал мне во всех подробностях о том, что случилось под крышей предславинского дома, и об участи Рогнеды.

— Как поступают в подобных случаях с женщинами в греческой земле? — спросил он.

Что я мог сказать ему? Я подтвердил, что отравительниц или неверных жен василевсы посылают в дальние монастыри на вечные времена. Но в Киеве еще не было монастырей.

Горькая слава Рогнеды не давала мне покоя. Несколько дней спустя я узнал, что Владимир хотел предать ее казни. Я спрашивал себя: неужели причиной была ревность Анны? Неужели Порфирогенита способна на такую женскую жестокость? Эти события освещали ее образ новым, страшным светом. В ее груди тоже билось неукротимое сердце, она была достойной сестрой Василия, никогда не щадившего врагов. Но от этих мыслей моя любовь к ней не уменьшилась. Наоборот, я понял, что живу в трагическом мире, в котором простому смертному неоткуда ждать помощи, и что так будет со мной до конца жизни.

В дело вмешались княжеские советники. Они просили князя:

— Пожалей Рогнеду хотя бы ради маленького Ярослава!

Об остальном я узнал значительно позднее, от руссов, явившихся в Константинополь с очередным посольством. Они рассказали мне, что Владимир сослал Рогнеду в далекую область и построил ей там городок, который в честь старшего сына назвал Изяславлем. В нем красавица кончила свои дни. А красоту этой женщины воспевали на пирах русские гусляры и скандинавские скальды. Ее сравнивали в песнях с лебедем, розовой зарей, цветущей яблоней. Я созерцал очарование Анны, читал рассуждения о прекрасном Плотина и знаю, что такое красота. Когда Рогнеда метала молнии из своих голубых глаз на неверного супруга, она была подобна Елене Троянской. Недаром воспылала к ней ревностью Порфирогенита.

Иногда, в одинокие, тихие вечера, я вспоминаю образы, возникавшие на моем жизненном пути, людей, которых я встретил или с которыми делил хлеб и дружбу или просто созерцал их жизнь и поступки. Многих из них уже нет на земле. Но все равно, живут ли они под солнцем или покинули жизнь, я общался с ними, и они сделали мое существование богатым впечатлениями. Конечно, в моем сердце уже не было места для новой любви. Но и Рогнеда нашла в нем пристанище не только благодаря своей красоте, но из-за горестной своей судьбы. Недаром русский народ прозвал ее Гориславной, что на языке руссов значит «дочь горя».


Скоро под этим языческим небом должны были совершиться великие события. Я проснулся и услышал, что город наполнен гулом взволнованных человеческих голосов, женским плачем и криками пререканий. Накануне мы узнали от Добрыни, что на княжеском дворе произошло столкновение между приверженцами русских богов и христианскими воинами Владимира. Пролилась человеческая кровь. Поэтому Анна якобы просила супруга, чтобы ради безопасности всех ромеев, в том числе Леонтия и меня, поместили на некоторое время во дворце, так как в раздражении язычники могли поднять руку на ненавистных им греком, и в глубине души мне была приятна такая заботливость Порфирогениты, хотя я отлично понимал, что это объяснялось только ее христианским чувством к ближнему. Но, как всегда снедаемый любопытством, я вышел на улицу, накинув на себя простой дорожный плащ, чтобы не привлекать к себе внимания.

Народу в городе было много. Всюду слышались разговоры. Я направился по улицам, если можно так назвать эти кривые переулки между построенными в беспорядке хижинами, на городскую площадь. До моего слуха донеслось:

— Нашего князя околдовали греки!

Другой человек грозил:

— Не отдадим на поругание светлых богов!

Светлоусый мужчина в высоком красном колпаке и в длинной белой рубахе простодушно заявлял:

— Нам все равно, Перун или Илия. Лишь бы хлеб был в житных ямах. Крестись! Почему же не сделать князю приятное!

Возможно, что этот добряк уже был христианином. Под горой стояла деревянная церковь, где собирались на молитву местные христиане и даже греческие торговцы и путешественники, хотя богослужение в ней совершалось на славянском языке русским пресвитером.

В одном месте происходило уличное прение о вере. Кучка жителей и среди них несколько женщин приступили к трем воинам, как можно было судить по их плащам, застегнутым на правом плече, и мечам на бедре. Один из них говорил горожанам:

— Ваши боги не боги, а дерево. Сегодня оно есть, а завтра сгниет. Ваши боги сделаны человеческими руками, секирой.

— А кто гремит в небесах? — с отчаянием крикнула женщина с младенцем на руках.

— Гром гремит по воле божьей.

— Нет, это Перун гремит! Испокон веков было так.

— Перун ваш — истукан. Истинный же бог — тот, которому поклоняются греки. Он создал небо и землю, солнце и звезды. Потом сотворил человека и дал ему бытие на земле.

Я удивлялся умению этого случайного проповедника. Откуда были такие богословские знания у простого воина? Но яростная почитательница Перуна выкрикнула:

— Ваши боги намалеваны краской!

Воин не нашелся что ответить на такое утверждение и растерянно переводил взгляд с одного лица на другое. Я подошел и по возможности мягче сказал:

— Добрые люди! Христианский бог не намалеван. Это только изображение, символ, напоминающий о телесной оболочке Христа и святых…

Я считал, что мой долг говорить так, и хотел обосновать свои слова, но женщины вдруг закричали:

— Уходи, уходи! И без тебя тут не знаем, как быть…

Они были возбуждены происходящим и готовы на всякую крайность. В глазах у женщин можно было прочитать смятение, даже ужас перед тем, что совершалось в те дни в Киеве. Кончался привычный уклад, рушились верования, с которыми были связаны счастливые детские воспоминания. Перун был жесток, но дарил им сильные радости любви, обильные жатвы и богатые уловы рыбы. И они спрашивали себя, эти неразумные люди, будет ли и впредь так продолжаться в русской жизни.

Но было ясно, что Владимир захотел восприять славу нового Константина.

Леонтий ликовал:

— Поверь, патрикий, что это событие важнее для нас многих побед, одержанных на полях сражений.

От Добрыни мы знали, что вопрос о всенародном крещении обсуждался на княжеском совете. На одном из таких собраний присутствовали и мы с Леонтием. Старейшины, опустив головы, слушали доводы Анастаса, но по всему было видно, что им тоже трудно отрываться от старой жизни. Впрочем, некоторые из них уже были христианами, хотя хранили свою веру в тайне.

Один из старых воинов встал и сказал:

— Князь, трудное ты предлагаешь нам дело. Но вот и бабка твоя Ольга жила в греческой вере. А это была мудрая женщина. Видно, новая вера лучше старой…

Меня очень занимали русские боги. Я видел на острове Георгия священное дерево язычников. В листве огромного дуба гнездились птицы, наполняя воздух щебетом и хлопаньем крыльев. Идолопоклонники считали, что в этом шуме выражается воля божества, и старались услышать в нем веление небес. Как малые дети, они ищут присутствия божественных сил в таинственных рощах, в тишине вековых лесов или там, где струятся священные источники.

Владимир долгое время тоже придерживался этих верований. Желая объединить свое государство в единой вере, он воздвиг капище недалеко от города и поставил в нем идолов. По приезде в Киев я побывал там, хотя и со страхом пришел на это проклятое место. Вокруг холма торчали на высоких шестах конские черепа, побелевшие от дождей и солнца. Огромный плоский камень изображал собой жертвенник; на нем жрецы приносили в жертву животных и петухов, и мне казалось, что я еще вижу на нем следы крови. Лучшие куски мяса они, само собою разумеется, брали себе, всякую требуху сжигали на камне, остатки выбрасывали у подножия холма, и ночью все это поедали бездомные псы, и тогда суеверные люди считали, что жертва была угодна богам.

На почетном месте стоял Перун — бог грома и молний, русский Зевс. На огромном деревянном туловище, грубо сделанном секирой, была укреплена серебряная голова, тоже отлитая неискусно, а усы бога были из золота. Мне показалось, что круглые глаза истукана смотрят на меня с дьявольской злобой. В кое-как вырезанных из дерева руках ложный громовержец сжимал пучок молний. Вместе со мной на холм пришли магистр Леонтий и Димитрий Ангел. Мы с любопытством смотрели на кумиров, но мысленно отплевывались с омерзением, так как на этом месте еще недавно приносились человеческие жертвы.

К великому своему удивлению, мы увидели среди идолов и древнюю статую прекрасного Аполлона. Сомнений быть не могло, перед нами был бог Эллады, и отлитая из бронзы, позеленевшая от гиперборейских дождей статуя вызвала восхищение Димитрия. Олимпийский бог держал в руках кифару, весь в помете диких голубей, обитавших поблизости, на соседних дубах. Странно, что холм, на котором находилось капище, здешние обитатели называли Волчьей горой, точно знали, что один из эпитетов олимпийца — Ликофрос, то есть убивающий волков. Каким образом попала эта статуя в скифскую глушь, мне выяснить не удалось. Однако напрасно искал он убежища в таких отдаленных пределах — и здесь уже слышалось церковное пение.

Только Димитрий восхищался:

— Какие божественные пропорции!

А магистр Леонтий, всегда строго блюдущий все, что касалось христианской жизни, выговаривал ему:

— Спасение души важнее, чем пропорции человеческого тела.

Да, судьба сделала меня свидетелем многих необыкновенных событий. Но, может быть, самым важным из них было низвержение идолов и крещение русского народа.

Из разговоров с князем Владимиром я вынес убеждение, что его охватывает порой беспокойство. Безусловно, он видел и понимал превосходство мира христиан, культурных людей, над прозябанием язычников. Жизнь греков, с которыми он сталкивался, и тех руссов, которые побывали в Константинополе и приняли христианскую веру, была несравненно богаче и сложнее, чем жизнь какого-нибудь доителя кобылиц. Мало того — новая вера казалась ему необходимой, чтобы скрепить, как обручем, русское государство; он хотел использовать ее в своих собственных целях. Но новые понятия уже проникали в русскую жизнь: любовь к ближнему, единый бог на небесах, история сотворения мира, евангельская история. Анна тоже пришла к нему из этого мира. От княгини Ольги остались во дворце книги, по которым она научила внука читать. Правда, его душу обуревали порой страсти, порой жизнь была сильнее этих душеспасительных книг, неслась куда-то, как Борисфен, со всеми человеческими радостями и печалями, но в разговорах с Анной или с этими лукавыми, но благопристойно улыбающимися людьми, какими мы были в его глазах, князю хотелось быть равным нам, жить с нами в одном мире, говорить с нами на одном языке. Владимир не раз говорил мне, что ему очень бы хотелось увидеть все эти чудесные города, о которых он слышал от путешественников и своих посланцев. Один варяг говорил мне, что Владимир, спасаясь от Ярополка, два года провел в Скандинавии и участвовал в варяжских набегах на землю франков и на Италию, но когда я спросил его об этом, он покачал головой.

Однажды, в припадке откровенности, он сказал мне на пиру:

— Тянет меня в греческую землю. Но как покину такое хозяйство, нивы и звериные перевесы?

Да, он не мог противиться тому жизненному потоку, что увлекал Русскую землю к ее новой судьбе. Жизнь, творившаяся вокруг истуканов с выпученными глазами, не могла противостоять порывам ветра, дувшего с Понта. Владимир, уже некоторое время тому назад, подражая многим своим воинам и юному скандинавскому ярлу Олафу, принявший христианство, неоднократно приходил на холм, где стояло капище, смотрел на идолов и размышлял, и чем дальше, тем больше соблазняла его полная прелести греческая жизнь.

А между тем бирючи, как здесь называют городских глашатаев, звали народ явиться на речку Почайну, которой суждено было сделаться северным Иорданом. Я видел, что толпы людей спускались к реке. Мы тоже присутствовали на торжестве, и я наблюдал все собственными глазами.

Наступило солнечное утро. Весь берег был заполнен народом. Окруженный знатными воинами и старейшинами, Владимир вместе с Анной стоял на разостланном на лужайке ковре. На нем был золотой скарамангий и на плечах пурпурная хламида, слишком щедро осыпанная жемчугом и излишне богато вышитая золотыми узорами, на которых с геометрической точностью чередовались орлы и кресты. Еще вкус варвара не отличался большой изысканностью, и все это можно было легко понять и объяснить. На голове у князя сияла диадема с жемчужными подвесками у висков, или так называемыми пропендулиями. Как у василевса, корона была увенчана крестом. При каждом движении князя подвески трепетали, вызывая любопытство киевлян. На Анне, одетой в белые и зеленые одежды, тоже была диадема, но без пропендулий. Ее стан обвивал лор. Как в часы императорских выходов, отроки держали над княжеской четой навес, украшенный розовыми страусовыми перьями, и это непривычное занятие, видимо, занимало русских юношей.

Я находился совсем близко около Анны и еще раз мог видеть подведенные глаза Порфирогениты и нежные румяна на ее щеках, похудевших в последнее время от волнений. Ничего особенного, на наш взгляд, в этих женских ухищрениях не было, но простодушные киевские женщины, никогда не видавшие ничего подобного, смотрели на Анну со страхом, как на ожившего идола.

Анастас, епископ херсонесский Иаков и священники стояли в сияющих облачениях у самой воды и читали положенные молитвы. Руссы садились на землю, снимали обувь и входили в воду. Хотя многие делали это явно с недовольным видом, особенно женщины, которые не удерживались от ругательств, держа на руках плачущих младенцев. Их плач мешался с женскими воплями. Но фимиамный дым тихо поднимался из бряцающих кадил к небесам, и всюду я видел любопытствующие, широко раскрытые глаза. Видно было также, что руссы не понимали, что происходит с ними, но они не осмеливались нарушить волю князя, за спиной которого стояли вооруженные мечами воины.

После знаменательного события на площади перед дворцом был устроен всенародный пир. Всякий желающий мог прийти сюда и есть мясо, хлеб, овощи и пить хмельное питье. На соседнем пустыре княжеские кухари жарили на кострах целых баранов и даже быков, варили в котлах похлебку из рыб, а отроки едва успевали приносить из погребов мед и пиво. Никогда в жизни я не видел подобного! Сам князь, все в том же одеянии, но уже без диадемы на челе, которая, очевидно, с непривычки стесняла его, стоял на высоком крыльце и улыбался народу.

Для тех, кто не мог явиться на пир по болезни, яства развозили по городу на повозках, и возницы громко приглашали желающих отведать княжеского угощения. Леонтий подсчитал, что все это обошлось не в одну тысячу милиариссиев. Но в Киеве еще не было чеканных монет, а люди рассчитывались кусками серебра, которые они рубили в установленном весе, или мехами.

Даже на пиру не прекращалось прение о новой вере. Но колесо истории повернулось безвозвратно. Я помню, что на том совещании, на котором я присутствовал, один из воинов рассказывал о своем посещении Константинополя:

— Мы не знали, где находимся, на небе или на земле.

Это он изумлялся патриаршему богослужению.

Когда настроение на пиру поднялось, приверженцы новой веры бросились к холму, где стояли истуканы, и повергли их на землю. Анастас кричал в исступлении:

— Смотрите, вот идолы лежат во прахе и ничего не могут сделать в свою защиту, ибо они дерево и металл, а не истинные боги!

Но женщины дико завопили, когда тяжко рухнул и колодой покатился с горы огромный Перун.

Чтобы лишний раз доказать народу бессилие старых богов, по повелению князя истукана привязали к хвостам косяка диких коней, и они далеко умчали его в поля. Надругавшись над Перуном, его бросили в Днепр. Кумир покачивался на воде и упрямо приплывал к берегу, и женщины кричали, простирая к нему руки:

— Выплывай, выплывай, светлый бог!

Но княжеские воины отталкивали идола от берега, и, подхваченный течением, он поплыл вниз по реке, к порогам, и вскоре скрылся из виду. Однако многие не хотели расстаться со своим ложным божеством, плакали, и им казалось, что вот-вот загремит гром и молния поразит нечестивцев, поднявших руку на бога. А впереди еще были страхи за урожай, за приплод скота, за удачу на звериных ловах. В простодушном человеке царит тьма, и нужны годы, чтобы просвещение озарило его светом.


Но приближался день нашего отъезда в Константинополь. Солнце находилось уже недалеко от поворота к зиме. Ночи становились прохладными, и звезды высыпали на северном небе, как жемчуг. Листья берез сделались золотыми. С дубов падали на землю тяжкие желуди…

На реке стучали топоры. Там приводили в исправность ладьи, на которых мы должны были пуститься в обратный путь. В Киеве собирался большой торговый караван, чтобы успеть отвезти товары в Херсонес под надежной охраной до наступления зимы, и мы с Леонтием и другими ромеями решили воспользоваться представившимся случаем, чтобы поскорее вернуться к василевсу, не дожидаясь весны. Уже над головами пролетали стаи лебедей, направляясь к Понту. Ночью было слышно, как высоко в небе музыкально курлыкали журавли, крякали утки, гоготали гуси. Птицы спешили уйти от суровой зимы, и мы тоже страшились ее и поэтому ускорили отправление к пенатам.

Перед отъездом я иногда бродил по городу, поднимался на крепостной вал, всходил по скрипучей лесенке на бревенчатую башню. Там, под высокой крышей, где водились голуби и ласточки, среди балок и перекрытий, гудел степной ветер. Но с башни открывался изумительный вид на величественный Борисфен, кативший далеко внизу свои широкие голубые воды.

На том месте, где раньше стояли идолы, Владимир велел построить церковь. Это поручил он Димитрию Ангелу. Тяжело перенесший трудное путешествие и страдавший от своего недуга, который еще больше усилился в суровом климате Скифии, Димитрий таял, как свеча. А его строительные планы еще не были воплощены в действительность. Владимир спешил с возведением христианского храма. Об этом умоляла его Анна, желавшая слушать литургию. Поэтому требовалось построить хотя бы небольшую церковь с кафизмой для князя и Анны, где они могли бы молиться о спасении своих душ. Но строить каменное здание было трудно. В Киеве еще не было опытных мастеров, ощущался недостаток в камне и кирпиче. Димитрий искал способы ускорить строительство.

Иногда я приходил взглянуть на работы. Поблизости, на берегу реки, дымились обжигательные печи для кирпичей, на которых ставили княжескую метку, каменщики прилежно тесали каменные глыбы, а другие строители замешивали известь. Уже приступили к возведению стен, присыпая к ним землю, чтобы каменщики могли подниматься все выше и выше по мере роста здания. Греческий язык мешался на строительстве с русским.

Димитрий печально улыбался.

— Начнем с малого. Надо сообразоваться с условиями здешнего климата. Руссы строят из дерева легкие и изящные башни. Так им хочется строить и из камня. Что ж, они быстро перенимают искусство возводить свод, а это самое трудное в архитектуре. Но вскоре мы приступим к постройке большого храма, которому позавидует любой город. Я украшу его фресками и мозаикой. Мы выпишем художников из Афин. Я знаю их манеру. Они подражают древним образцам, и поэтому наши епископы не дают им заказов, но здесь они будут на своем месте. Ты видел, как работают здешние серебряных дел мастера и те, что украшают оружие? Обрати внимание! В рисунке у них много наивной, детской радости, близости к природе. На оконных украшениях и на вышивках убрусов они охотно изображают замысловатые узоры, а также зверей и птиц. Иногда целые сцены. Они любят радовать свое зрение красками. Поэтому я решил облицевать внутри церковь зелеными или голубоватыми изразцами. Снаружи будут простые кирпичные стены, и человек, пожелавший бы удалиться в храм от будничных забот, даже не будет подозревать о том, какая красота его ждет. И вдруг ему представляется красота мозаик, мрамор, паникадила! Это должно производить на людей большое впечатление, а нам нужно завоевать варварские души…

Проверяя точность возведения стены, он держал в руке отвес, и свинцовый грузик раскачивался на нитке от припадка его убийственного кашля.

— Хотелось бы построить что-нибудь грандиозное, прежде чем умереть, — сказал он.

Я понимал его томление. Сколько раз я думал о том, что не стоит жить-на земле ради маленьких дел. Только великие деяния могут оправдать смысл существования. Счастлив тот, кто в смертный час свой может сказать: «Я трудился и творил». Впрочем, каждый вносит свою лепту в строительство прекрасного — зодчий, и простой каменщик, и тот, кто терпеливо замешивает известь. Но церковь, которую строил Димитрий, представлялась мне в будущем прекрасной.

Димитрий Ангел мог спокойно закрыть глаза: после него останутся стихи и церкви, которые он успел построить, несмотря на свою молодость, и среди этих церквей белый храм в Фокиде, не менее изящный, чем Неа в Константинополе, — с аркадами внутреннего двора и фонтанами, где вода обильно и с прекрасным шумом изливается из широко разверстых львиных пастей. Может быть, он успел бы построить такой же храм и в Киеве, если бы не его болезнь. Князь уже обещал Анастасу отделить десятину своих доходов в пользу этого храма. А что останется от меня? Горсть праха, который развеет ветер, да недолговечная память в сердцах друзей. По мере сил трудился и я. Другие сидели у огня, спали в теплых постелях, ублажали чрево, а я разделял с василевсом воинские труды и лишения, его бессонные ночи и опасности на полях сражений.

Теперь мне часто приходилось иметь дело с пресвитером Анастасом, которого князь сделал первым русским епископом. Я в конце концов примирился с этим человеком, увидев, с какой ревностью он трудится для просвещения. Немедленно же по возвращении в Киев из-под Херсонеса Владимир решил, по его совету, устроить училище для русских детей. На совете, на котором и мы с Леонтием принимали участие, Анастас объяснял хмурым старейшинам:

— Нам нужны пресвитеры, умеющие читать священное писание. И не только пресвитеры. Большая нужда в княжеских слугах, которые могли бы писать договоры с другими народами, переписывать судебники и книги для чтения и духовного утешения. Везде в государстве нужны люди, владеющие тростником для писания.

Но неразумные матери плакали, когда в дом приходили княжеские люди и отнимали детей от медовых лепешек для книжного учения. Этим простодушным женщинам казалось, что они теряют своих детей навеки. Однажды во время своей ежедневной прогулки по городу я зашел в школу. Она помещалась на княжеском дворе, в помещении, где сам Анастас, с лозой в руке, обучал юных киевлян грамоте. Дети смотрели на учителя не без страха, но я заметил, что некоторые уже старались постичь книжную премудрость и крепко сжимали в маленьких руках азбуку. Я спросил одного из них, белоголового мальчика с горящими от волнения глазами:

— Как твое имя?

Он ответил:

— Илларион.

— Хочешь ли вкусить учения, Илларион?

Мальчик посмотрел куда-то далеко перед собою и ответил шепотом.

— Хочу.

— Учись, Илларион. Но здесь еще не конец твоему учению. Потом ты поедешь в город Константина и там постигнешь сладость риторики, и, кто знает, может быть, ты сам будешь писать книги для твоего народа!

На коленях у Иллариона лежала азбука, привезенная, вероятно, из Болгарии. На первую букву стих начинался так: «Аз есмь червь…» Нелегко было детям этих гордых воинов перестраивать струны своей души и научиться мыслить о бренности всего земного. Впоследствии я убедился, что, помышляя о смерти, варвары еще больше начинают ценить жизнь.

Илларион беззвучно шевелил губами, стараясь запомнить что-то. Его детской душе было страшно в этих книжных странах, в которых она неожиданно очутилась.

— А как твое христианское имя? — спросил я его соседа, мальчика с очень любопытными глазами и такого же белокурого, как Илларион.

— Иаков.

— Давно ли ты христианин?

— От рождения.

— Кто же твои родители?

— Отец мой воин.

— Может быть, твой отец крестился в Константинополе?

Отрок недоумевающе смотрел на меня.

— В Царьграде?

— Нет, в Корсуни.

Я присел рядом с ним на скамью и, вспоминая безвозвратно ушедшие школьные годы, слушал, как Анастас учил своих питомцев и наставительно читал в «Алфавитаре»:

— «Когда добро плаваешь, паче всего помни о буре!»

Дети смотрели на него широко раскрытыми глазами. Их юные умы были полны кипения. Мир раздвигался перед ними до бесконечных пределов, до самого синего моря, до греческих пределов, холмов Иерусалима, пальм Египта…

Чтобы не мешать больше учению, я покинул школу, мысленно пожелав отрокам успеха в науках.

Ладьи уже были готовы к отплытию, но поджидали каких-то замешкавшихся в пути древлянских торговцев, которые должны были везти в Херсонес мед и воск. Спрос на эти товары неожиданно увеличился. Как мне объяснили, эти товары добывались в области, богатой липами. Невероятное множество пчел трудится там, и этот мед отличается особенно ценными вкусовыми и целебными качествами.

Перед отъездом я удостоился видеть Порфирогениту. В тот день Леонтий Хрисокефал со своими нотариями составлял список подарков, которые Владимир посылал в Константинополь. Анна сидела рядом с супругом на скамье, покрытой серебряной парчой. Епископ Анастас и Леонтий стояли у стола, на котором лежали письма для василевсов и дары — мешочки с драгоценными яхонтами, с янтарем и жемчужинами. На полу были навалены кучей меха черных лис и соболей. Над ними суетились служители, увязывая товары в тюки. Все было еще просто в этом варварском государстве. Несложен был и церемониал прощания с Порфирогенитой.

Леонтий и Анастас тщательно записывали дары на папирусе и пересчитывали каждую жемчужину. Один из нотариев проверял предметы и тюки по списку. Леонтий Хрисокефал высыпал жемчужины из очередного холщового мешочка, держа его за концы, как за уши. Одна жемчужина прекрасной формы упала и покатилась по полу. Нотарий с зажегшимися от алчности глазами поднял ее и подобострастно протянул магистру. Леонтий стал считать жемчужины, с опаской поглядывая на нотария и шепотом проверяя счет.

— Запиши, — сказал он, закончив подсчитывания: — Тридцать две жемчужины средней величины.

Нотарий обмакнул тростник в чернильницу.

Приходили и уходили воины и отроки. В помещении была суета. Анна сидела с усталым видом. Владимиру тоже стало скучно. Он спросил Анастаса:

— Скоро ли вы кончите? Поспешите, ведь есть и другие дела.

Мне тоже надоело это занятие. Точно мы были в меняльной лавке. Но я стоял и думал о своей жизни, спрашивая себя мысленно, чем бы она была, если бы моя судьба походила на участь тысяч других людей. Я мог легко представить себе это. Спокойное существование, добродетельная супруга, отпрыск какой-нибудь почтенной семьи, а вместе с нею имение и теплый вместительный дом, где пахнет амброй и кипарисом, потом дети, утешение на старости лет, и на склоне жизни красная хламида магистра или даже, может быть, звание великого доместика…

Когда все было закончено и списки проверены, мы стали перед Порфирогенитой, чтобы отдать ей последнее поклонение, как перед покойницей, и пали ниц. Поднявшись, я увидел, что лицо Анны стало печальным. А у меня мелькнуло в мыслях, что уже ничего не будет в моей жизни, прошедшей в военной суете и одиночестве, кроме этих мук и воспоминаний об этой разлуке.

Мы отступили на три шага и снова поверглись ниц. Опустив лоб к полу, я повторил про себя:

«Прощай! Прощай навеки!»

Но почему даже в минуту расставания моя душа испытывала нечто похожее на блаженство? В нашем ромейском мире, где все установлено незыблемо на вечные времена, нельзя изменить судьбу человека. Один рождается во дворце, другой — в хижине. Небо послало мне испытание неразделенной любви. Но я не ропщу. Эта мука была лучше, чем многие блага земные и довольство своим существованием.

Анна все так же печально смотрела на нас, отбывающих в ромейские пределы, оставляющих ее в стране скифов. А я мысленно говорил перед нею:

«Благодарю судьбу, что мне суждено было взглянуть на твое лицо, сказать тебе несколько слов, услышать твой голос в ответ и очутиться в поле зрения твоих прекрасных глаз! Благодарю небо, что моя душа посетила этот мир в те годы, когда и ты жила на земле, что я ступал там, где и ты ступала, молился в церквах, где и ты молилась! Легко могло случиться, что мы не встретились бы в море жизни. Однако я нашел тебя в земной суете, и мне суждено было полюбить тебя!»

На голове у Анны был белый убрус, который сжимало украшение в виде золотой диадемы. Из-под края зеленой шелковой одежды виднелись пурпурные башмачки, усыпанные мелкими жемчужинами.

Я знал, что где бы мне ни суждено было умереть — на постели от болезни, на поле сражения от меча или на погибающем вбуре корабле, — моя последняя мысль будет о ней.

Отроки подняли связки мехов, чтобы грузить их на ладьи. Нотарий несли под бдительным надзором Леонтия мешочки с жемчужинами и золотыми солидами. Мы тоже спустились к реке, чтобы узнать, готова ли наша ладья к отплытию. Многие руссы выходили из хижин, чтобы посмотреть на греков, хотя в городе всегда было много иноземцев. Мы спустились по крутому спуску к реке. На Борисфене стояли ладьи, изгибая высокие птичьи шеи с фантастическими головами грифонов и зверей. Нас должны были сопровождать, как мы условились с Владимиром, четыреста воинов под начальством моего старого знакомца Всеслава. В Херсонесе уже поджидал посланцев василевса ромейский корабль, чтобы увезти нас в Константинополь. Надо было торопиться, так как с приближением зимнего времени плавание в Понте становится небезопасным.

На другой день, на рассвете, мы тронулись в путь. Река вздулась от осенних дождей и бурлила. Ладьи стремительно понеслись одна за другой вниз по течению. Я поднял глаза, чтобы посмотреть на высокий берег. На горе все так же непоколебимо стояли бревенчатые башни. На верхней галерее одной из них можно было рассмотреть группу женщин. Может быть, это была Анна со своими приближенными женщинами, поднявшаяся рано, чтобы посмотреть на уезжающих к братьям? Одна из женщин махала голубым платом. Она желала нам счастливого пути. Может быть, это Анна прощалась с нами в последний раз? Но течение влекло нас с невероятной быстротой к порогам, и скоро Киев исчез в утреннем тумане. Мы были счастливы, что в точности выполнили волю благочестивого, и теперь спешили, чтобы вовремя прибыть в Константинополь и дать отчет в том, что мы видели и слышали в стране руссов.


Немногое еще осталось прибавить к этой хронике. Как волы, изнемогающие под тяжким ярмом и отгоняющие ударами хвоста злых насекомых, мы влекли колесницу тысячелетнего ромейского государства. Она со страшным скрипом двигалась медленно в темноте мировой ночи. Всюду царит мрак. Священные холмы Рима представляют взорам путника руины, увешанные диким плющом, и уже сделались прибежищем для коз и невежественных пастухов. Франкские бароны, точно разбойники, живут вместе с конями и псами в построенных из необделанного камня замках и даже не гнушаются нападать на торговые караваны. Латинская церковь отошла от апостольских правил. И только в ромейском государстве истинная вера не угасает, как вечный светильник, и процветают художества. Даже в наши трудные времена живописцы Панталеон и Мена удивляют весь мир своим искусством, склоняясь трудолюбиво над книгами патриарха. Не будем предаваться отчаянию. Эллинские семена, посеянные на русской почве, упали не на камень и в свое время принесут обильную жатву. Как засохшая земля жадно впитывает потоки дождя, так и варварская душа жаждет, чтобы ее напоили книжные реки.

Влекомый ненасытным любопытством ко всему, что происходит в жизни, я явился однажды в мастерскую, где работали Панталеон и Мена. Это происходило во дворце, в довольно низкой горнице со сводчатым потолком и двумя широкими окнами. Около них стояли наклонные дубовые столы. За ближайшим сидел Панталеон, за другим — Мена. Около художников можно было видеть на полу и на скамьях множество глиняных горшочков с красками. Когда я вошел, Панталеон растирал на мраморной доске киноварь, а Мена, склонившись к столу, что-то чертил. Я произнес положенные в подобных случаях приветствия и подошел к художнику, занятому с кистью в руке. Он улыбнулся, смущенный тем, что кто-то будет наблюдать за его работой, или, может быть, польщенный моим вниманием, но продолжал тщательно вырисовывать кистью орнамент в виде виноградной лозы с геометрическим повторением листьев и гроздий. В этой рамке был изображен Василий. Я сразу же узнал его. Коротко подстриженная борода, жесткая и колючая, пронзительные глаза и впалые щеки. В одной руке он держал меч, в другой — символическое копье. Два ангела венчали его диадемой, на которой был изображен каждый драгоценный камень. У подножия василевса склонились плененные варвары и мятежники. Как я сказал, сходство было большое, но в рисунке чувствовалась сухость и одеревенелость, и василевс напоминал Димитрия Солунского, как его изображают на иконах. И на других листах движения людей были связанными, как бы застыли в одном, избранном этим живописцем мгновении.

— Извини меня, художник, — обратился я к Мене, — но меня удивляет, что ты удаляешься от природы и не изображаешь предметы и людей так, как это делает, например, Лука Влахерит. Я видел его картину, которая называется «Давид, пасущий свои стада». Псалмопевец играет на лире, и короткая одежда не закрывает его мускулистые ноги. Это голени юноши и пастуха, знакомого с горными тропами. Около Давида сидит муза и вдохновляет его. Внизу другая женщина, с обнаженными сосцами, полными молока, символизирует плодородие, а рядом с нею пес, слушающий музыку — так звери внимали некогда Орфею. Собака стережет овец и коз, пасущихся на лужайке. Не кажется ли тебе, что именно так надо воспроизводить мир и все, что мы наблюдаем в нем?

Мена прекратил работу и стал задумчиво поглаживать бороду, а Панталеон, с которым мы и раньше встречались, так как он украшал орнаментом некоторые книги моей библиотеки, услышал разговор и поддержал меня:

— Лука подражает не только природе, но и древним образцам, в которых столько жизни.

— Так в чем же дело? Почему вы не берете их за образец? — удивился я.

Мена вздохнул с явным огорчением.

— Почему ты вздыхаешь так горестно, Мена?

— Недавно я выполнял одну работу для патриарха. Святейший заказал мне украсить сочинение Феофана Продолженного. Читал ли ты эту книгу, патрикий?.. Читал. Там есть такая сцена. Император смотрит на корабль, нагруженный пшеницей и елеем, которыми хотела торговать августа, без ведома супруга и презрев свое высокое звание…

— Отлично помню.

— Я изобразил корабль, мачты, паруса, полные упругого ветра, и веселых корабельщиков. Ведь они всегда любят вино и приключения. На берегу я поместил императора. Он уперся кулаками в бедра, так как был разгневан, что его супруга занимается торговыми предприятиями. А патриарх взглянул на рисунок и погрозил мне перстом.

— Чем же был недоволен святейший?

— Патриарх сказал: «В изображении важна идея, а не земные подробности. Канон, а не воображение легковесного ума». Он негодовал, что я изобразил василевса не представителем божественной власти на земле, с золотым сиянием вокруг головы, как у святых, а обыкновенным человеком, рассердившимся на жадную жену. Между тем именно так изображали древних героев «Илиады» или хитроумного мореплавателя Одиссея, хотя он тоже был царем.

Панталеон передал прислуживающему мальчику доску с киноварью и наставительно сказал:

— Продолжай растирать краску! Но делай это медленно и равномерно, а не рывками и без грубого нажима. Такая краска употребляется для заглавных букв и при рисовании пурпура и поэтому должна быть особенно хорошо протерта.

Живописец подошел к нам, может быть надеясь, что я скажу что-нибудь достойное внимание по поводу рассказа Мены, но мое положение обязывало меня. Я не мог в присутствии малознакомых людей порицать патриарха, хотя и не был согласен с ним, и, сказав несколько незначительных слов в похвалу художников, покинул мастерскую.

Нет надобности подробно останавливаться на событиях тех лет — они общеизвестны. Упомянем только о самом существенном, чтобы создать рамки для повествования. Итак, с помощью руссов мы разгромили восстание Варды Склира, возглавившего надменных стратигов восточных фем, уже чувствовавших себя в отдаленных областях независимыми государями, и смирили их гордыню. Огромное число мятежников было убито, остальные рассеялись и скрывались, как дикие звери, в лесах Тмола. Сам Склир попал в наши руки. Пленника привезли к василевсу прямо из грохота битвы, даже не успев снять с него пурпуровых кампагий, право ношения которых он осмелился себе присвоить.

При виде мятежника, тучного и жалкого человека с мешками под глазами и с трясущимися от волнения руками, Василий воскликнул:

— И перед таким стариком мы еще вчера трепетали!

Помня о прежних заслугах Склира, Василий не предал его мучительной смерти, а сослал в отдаленный монастырь. Там он мог до конца своих дней предаваться размышлениям о своей бурной и полной превратностей жизни.

Мне запомнился разговор благочестивого со Склиром в час пленения.

Склир стоял перед ним и тяжело дышал, будучи уже на склоне лет. У него было кровотечение из носа. Возможно, что кто-нибудь из наших воинов ударил его по лицу. Склир вытирал кровь рукою и смотрел на пальцы с удивлением, как бы пораженный, что он, проливший столько чужой крови, видит собственную. Она запачкала ему седую бороду, одежду и панцирь. Василевс пронзительными глазами глядел на пленника, потом произнес с осуждением:

— Конец, Варда? Теперь уже никогда не услышать тебе шум битвы…

— Конец, — прохрипел старик.

— Чего бы хотел сейчас?

— Смерти… Устал безмерно…

— Ах, Варда, Варда! Если бы не ты, не пришлось бы мне унижаться перед руссами. Я послал бы тебя защищать Херсонес. С твоим умом и пониманием вещей и решиться на такое безумие — поднять руку на василевса! Ты ведь отлично знаешь, что только я один способен вывести ромеев из затруднений. У меня все есть, а мои враги стремятся к обогащению и власти. Воины, уведите его!

Склира увели. Три варяга остались в его шатре, чтобы провести там ночь и стеречь пленника. Я поднял парусиновую полу палатки, чтобы посмотреть на мятежника при свете факела, который держал в руках один из моих служителей. Склир сидел на земле, опустив руки. По дороге с него уже сняли кампагии, босые ноги старика, искривленные болезнями, были в грязи. Шел дождь. Склира так и вели без всякой предосторожности по лужам…

Так кончилась деятельность Барды Склира. Так изливается в небытие быстротекущее время.

Покончив с мятежом на востоке, Василий все свое внимание обратил на запад, где надлежало предотвратить опасность, грозившую со стороны болгар и богомилов.

Двадцать пять лет жизни василевса прошли в непрестанных походах. Василий метался, как лев, заключенный в клетку, двадцать пять лет не снимал панциря. Когда положение становилось невыносимым, выступал шеститысячный отряд варягов, присланный Владимиром, и тогда эти тысячи мечей обрушивались на врагов. Так серпы жнут пшеницу в дни знойной жатвы.

Давид Арианит и Константин Диоген опустошили Пелагонию. Третья часть военной добычи была отдана варягам, две другие поделили между собою василевс и ромейские воины.

Сколько битв, сколько горящих городов встает в моей памяти! Кастория и Ларисса, Диррахий и Веррея…

В один знаменательный день мы получили из осажденного болгарами Дористола на Дунае послание от сына патрикия Феодота Ивира. Мы стали поспешно собираться в поход и вскоре осадили Сетену, где находились житницы царя Самуила. Враг уже чувствовал, что его силы иссякают. В распоряжении Василия были многочисленные наемники, золото, воины фем и непобедимые гетерии «бессмертных». Сражаться с таким могуществом было трудно, и драма приближалась к развязке.

Июня пятнадцатого дня, третьего индикта, 6522 года от сотворения мира благочестивый вновь повел нас на врагов. Воины пошли за ним с пением псалмов и рукоплесканиями, потому что смерть воина на поле сражения подобна смерти мучеников. Так мы двинулись в неприступные горы Македонии.

Вздымая пыль на дорогах, впереди гарцевала конница мужественного и осторожного Феофилакта Вотаниата. За нею шли воины фемы Оптиматов и испытанный в сражениях отряд варягов. Я с изумлением смотрел на этих воинов.

Конюхи вели попарно коней василевса. Арабские и каппадокийские жеребцы, покрытые пурпуровыми чепраками с вышитыми на них орлами и крестными знаками, танцевали от полноты жизни. На поводах у псарей рвались в поле борзые. Над челками коней трепетно покачивались розовые и белые страусовые перья.

Василий ехал верхом, в простом воинском плаще, под которым блистал панцирь. Как изменилось его лицо за эти годы! Но запавшие от бессонных ночей и огорчений голубые глаза и гневно поднятые дуги бровей по-прежнему выражали непреклонность воли. Борода василевса поседела, на лице легли морщины. Ради спасения ромеев он с одинаковым терпением переносил зной сарацинских пустынь и стужу фракийских зим.

По-прежнему висел в воздухе купол св.Софии, символ небес на земле. Как орлица, он укрывал своими крыльями всю нашу жизнь. Но в страшное время жили христиане. Уже нечестивые агаряне завоевали гроб Христа, уже ускользали из рук василевса наши дивные владения в Италии, и со всех сторон ромеев теснили враги. Василий решил сокрушить ярость болгар, чтобы развязать себе руки для военных действий в других концах государства. Я вспоминал стихи Иоанна Геометра:

Рычи, о лев!

Пусть прячутся лисицы в норы, Услышав твой могучий рев…

Поэт написал пророческие стихи! Сколько раз рычал наш лев, и враги прятались в свои трущобы. Самуил укрылся в горах. Но будем справедливы даже к врагам. Не трусливая лисица пряталась в Немице, а воин, тоже львиной породы, жестокий соперник василевса. Когда раздавался среди горных вершин его голос, стены нашего города содрогались. Выходили на единоборство два титана. Но силы их были неравными. У одного было множество воинов, коней и камнеметательных машин, у другого — отряды плохо вооруженных поселян и пастухов, хотя и готовых умереть за свою свободу, однако еще не постигших, что в единении сила.

Мы продвигались по разоренной стране, мимо селений, покинутых жителями, среди которых было много манихеян. Непостижимо было, как могли существовать люди в такое звериное время. Казалось, что на людей низринулись с небес все воображаемые несчастья. Всюду, куда ни падал взор, видны были пепелища, руины, оставленные пахарями нивы, и стаи черных птиц кружились над трупами людей и раздутыми тушами животных.

Наступали сумерки. Голубые горы стали совсем темными, подул холодный ветер. Зазвенели трубы, подавая воинам знак остановиться и готовиться к ночлегу. Возы перестали скрипеть. Я стал осматривать местность, чтобы выбрать подходящую поляну для лагеря. Но место было неблагоприятное для возведения лагеря: с обеих сторон возвышались горы, а у дороги лежало селение, превращенное пожаром в груду углей и пепла. Неизвестно было, что сталось с его жителями. Вероятно, несчастные спрашивали судьбу, за что обрушились на них такие испытания, и не находили ответа.

Василий осторожно сошел с коня. Конюх поцеловал ему руку, принимая позолоченный повод. Василевс сказал:

— Здесь ждет нас отдых.

Было отдано распоряжение ставить шатры. Запахло привычным для меня дымом лагерных костров. Приняв положенные меры предосторожности, воины приступили к изготовлению пищи. Но вежды их смыкал свинцовый сон. Положив на землю щиты, служившие им в походе постелью и подушкой, христолюбивые воины уснули. Только в шатре василевса еще долго блистал огонь светильника.

Когда на востоке занялась заря, нежнейшая, как роза, мы снова двинулись в путь, оставив после себя золу костров, обглоданные кости и конский навоз. Войска шли с большой осторожностью, и в дороге было время подумать о многих вещах.

Однажды наши воины схватили в придорожной роще лазутчика. Под плетьми он сознался, что его прислал Самуил. Ему было поручено разведать о численности наших сил. На допросе выяснилось, что соглядатай — богомил. Я пошел посмотреть на него.

Еретик лежал на земле, истерзанный, в жалких лохмотьях, сквозь которые просвечивало худое и грязное тело. Судя по его виду, это был поселянин, еще не старый человек, Два воина, стерегшие его, играли в кости и переругивались между собою, третий занимался починкой обуви, пришедшей в негодность во время переходов по щебнистым горным дорогам. Я спустился в погреб и склонился над пленником.

— Ты богомил? — спросил я.

Он ничего не отвечал.

— В кого ты веруешь? — опять задал я вопрос.

Пленник продолжал лежать, не отвечая мне ни единым словом, и только стонал, когда делал какое-нибудь движение.

— В кого ты веруешь — в дьявола или в бога?

Он перестал стонать, повернул ко мне лицо, все в ужасных кровоподтеках, и с невыразимым страданием произнес пересохшими губами:

— Не мучай меня перед смертью.

— Ты умрешь, когда придет твой час. Но покайся перед концом жизни. Ее ты уже погубил. Спаси хотя бы свою душу. Отрекись от дьявола!

— Это вы служители дьявола, — вдруг дерзко прошептал он, — заковали бога в серебро и золото, опьянили себя языческим фимиамом, подобно идолопоклонникам…

— Как ты осмеливаешься произнести подобное?! — в гневе воскликнул я. — Ты лжешь!

— Нет, я говорю истину. Вы живете в мире сатаны, а мы вздыхаем по другой земле, созданной не сатаной, а богом для счастья всех людей, бедных и богатых.

— Ты еретик, — сказал я. — В писании сказано, что мир был создан в шесть дней, а падший ангел низринут с небес. Он ничего не творил, а только разрушал.

— А я верю так, как нас учил отец Иеремия.

Еретик поднялся с трудом на локте и продолжал, глядя на меня лихорадочно блестевшими глазами:

— Все видимое — землю, растения, камни, человека — создал сатана. Поэтому мир и погибает, как в блевотине. Не мог бог создать такой мерзостный мир!.. Боже мой, как я страдаю!

Он погладил лицо рукой и умолк.

Воины по-прежнему метали кости и ссорились, так как один из них предполагал, что товарищ обманывает его. Тот, что чинил башмак, с тупым видом смотрел то на меня, то на пленника, которого он стерег.

Два мира! Один — созданный сатаной, другой — богом. В этом воззрении чувствовалось нечто от платоновской философии, от учения гностиков. В каком мире жил я сам? Я вспомнил пышное, горячее тело Фелицитаты, с которой у меня была встреча в жизни, ее полные руки, разгоряченное любовью дыхание. А красота Зои, любившей меня в Трапезунде, когда я был поглощен звездами, или печальная любовь Евпраксии, пошедшей ради меня на прелюбодеяние, худоба Тамар, случайно встреченной в константинопольском предместье? Другие тени проплывали передо мною. Неужели все это только тлен и гниение? Или красота другой, облеченной в пурпур? Впрочем, чем же отличается тело августы от простонародной женщины? Значит, все зависит от того, какими глазами мы смотрим на женскую красоту, на мир. Но откуда у этого невежественного по внешнему виду человека такие сложные представления о мире? Мир наш создан дьяволом? У меня мороз пробегал по коже. Мир, наполненный церковным пением и фимиамом!

На шестой день мы подошли к болгарским засекам. За ними лежали плодородные долины Стримона, цель нашего похода. Непреодолимые трудности еще ждали впереди на нашем пути. Но василевс пылал огнем мщения. Этот человек незначительного роста и мало чем примечательный по внешности обладал душою героя.

Перед нами одна за другой вставали горы. Взирая на эти неприступные кручи, мы думали со страхом о предстоящем сражении. Как птенцы во время бури, мы окружали Василия и шептали молитвы. Здесь были все делившие с ним в течение стольких лет опасности воинских трудов: Константин Диоген, Василий Трахомотий, Феофилакт Вотаниат, Давид Арианит, Лев Пакиан, Никифор Ксифий, ставший некоторое время тому назад доместиком, и поседевшие на войне Николай Апокавк и Никифор Уран, руки которого уже дрожали от бремени лет. С нами не было Варды Склира, великого тактика. Но не было также и многих сребролюбцев и лизоблюдов. Над нами проносилась буря истории, ее тяжкие крылья потрясали воздух, и этим льстецам нечего было делать в македонских ущельях.

Перед тем как повести фемы на врагов, Василий взял из моих рук трость и стал чертить на песке план сражения. Мы обступили его со всех сторон. Старик Никифор Уран тоже смотрел воспаленными глазами на линии, начертанные на песке, и бормотал:

— Разве возможно все предвидеть? Захочет господь и ангелов пошлет…

Ксифий толкнул его локтем.

— Помолчи, отец!

Василий пояснял:

— Здесь расположены засеки… Здесь течет Стримон… По этой дороге пройдут воины…

Никифор Уран внимательно слушал, распустив по-старчески влажные губы, но видно было, что он не улавливал мысль василевса. Это был представитель старой тактики, когда на полях сражений больше всего ценился сильный лобовой удар, а не охват левым или правым крылом.

К сожалению, в гористой местности конница «бессмертных» оказалась бесполезной. Эти закованные в железо всадники не могли продвигаться по узким тропам. Вся надежда была на пеших воинов. Приходилось использовать опыт армянской войны и сделать попытку обойти засеки, одновременно поднимаясь на кручи перед лицом врага, хотя это движение и было связано с большими потерями. Но, взволнованный своими соображениями, Василий сказал:

— Приступите!

По знаку трубы первая фема пошла на верную смерть. Другие фемы должны были произвести обход, но наткнулись на упорное сопротивление болгар и отхлынули назад, неся большие потери. Царская власть подобна секире, лежащей у корней древа. Царь волен посылать людей на гибель. Пусть будет так, как он нашел нужным сделать, хранитель постановлений вселенских соборов и защитник сирых и убогих. Не напрасно его возненавидели владетели богатых имений.

Сражение на засеках разгоралось. Болгары обрушили на головы ромеев тучи стрел и сбрасывали заранее приготовленные камни. Сила их падения с горы невероятна. Огромные глыбы, неуклюже вращаясь, сокрушали человеческие кости, как былинки. В воздухе стоял гул криков и стонов. Василевс тронул коня рукой и подъехал к месту битвы. Мы последовали за ним.

Глазам нашим представилось ужасное зрелище. Люди с перебитыми ногами сползали с воем с горы и умоляли о помощи. Тела убитых лежали сотнями. С засек на нас летели со свистом стрелы. Христолюбивых воинов уже готово было охватить смятение — настолько неприступными представлялись эти горы.

Болгары с мужеством отчаяния защищали свою свободу, свои очаги и житницы. Высоко над валом мы увидели вдали Самуила. Ветер развевал его бороду. Он что-то кричал воинам и показывал рукой в нашу сторону.

— Не в человеческих силах взять подобные высоты, — качал головой Уран.

Василевс услышал и взглянул на старика орлиным взглядом. У нас замерли сердца. Но благочестивый ничего не сказал.

— Разреши мне сказать тебе нечто, — приблизился к василевсу Уран и стал ждать.

— Говори, — был ответ.

— Не губи ромеев, благочестивый! Что будет с нами, если болгары спустятся вниз? Нам не выдержать их напора. Ты ведь знаешь, воин, спускающийся с горы, равен трем воинам на равнине.

Василий гневно теребил бороду, глядя вперед с таким видом, точно он ничего не слышал.

Несколько раз ромеи пытались взойти на гору, и каждый раз болгары с большими потерями заставляли нас скатываться вспять. В четвертый раз ромейские воины почти дошли до гребня, но варвары снова сбросили их вниз. Потери наши были очень велики. Ромеи уже начинали роптать, ложились на землю, так как у них не хватало дыхания, и некоторые бросали в отчаянии оружие: и таких на месте расстреливали безжалостно стрелами. Только такими мерами можно было заставить воинов подниматься на убийственные кручи. Ни для кого не тайна, что это сражение мы выиграли только благодаря случайности, но отчасти и вследствие огромного напряжения всех наших сил.

На другое утро смертоубийство возобновилось. Мы со страхом смотрели на василевса. Тогда к нему приблизился Никифор Ксифий, доместик схол:

— Повели рабу твоему…

— Говори, — бросил Василий.

— Позволь мне взять отборных воинов, пастухов по роду своей работы, и попытаться пробраться с ними горными тропами в тыл врага. За ночь мы успеем обойти горы.

Мы стали ждать ночи. Под покровом темноты, прикрытые ею, как плащом святого Димитрия Солунского, Никифор и его воины пошли в обход горы Беласицы. Пробираясь сквозь тернии, над зияющими пропастями, переходя во мраке страшные высоты, теряя людей в бездонных провалах, Ксифий медленно всходил, подобно новому Ганнибалу, на вершины.

На рассвете, когда только занялась заря, Василий снова начал битву. И вот мы заметили, что в рядах врагов происходит большое движение. До нас донеслись крики:

— Бегите! Ромеи окружают нас!

Тогда мы поняли, что это Никифор Ксифий вонзил, как ромейский орел, когти в тело жертвы. Болгарские воины оставили в замешательстве засеки и метались в горных ущельях, не зная, с какой стороны последует нападение. Василий, сияющий, как в пасхальный день, кричал экскувиторам, которых вел в битву патрикий Феофилакт Вотаниат:

— Поражайте врагов, экскувиторы, поражайте!

И, не выдержав, сам помчался впереди воинов в гущу сражения.

Ужасное избиение врагов продолжалось весь день. Сам Самуил едва не попал в наши руки. Но мужественный сын бросился к отцу на помощь и вырвал его из когтей смерти. Понимая, что в этом сражении уже нельзя ждать возврата воинского счастья, Самуил покинул поле битвы и с остатками своих отрядов скрылся в наступающей темноте. Он нашел прибежище за неприступными стенами Прилепа. Опустошив все вокруг, Василий не решился преследовать врагов, так как опасно нападать на раненого медведя в его берлоге.


Это был еще не конец. На другое утро взошло солнце, осветившее красоту мира, а василевс запятнал свою победу неслыханной жестокостью. По его приказанию пересчитали пленников. Их оказалось четырнадцать тысяч человек, многие из которых были ранены в сражении. Пленных загнали в ущелье, чтобы безопаснее стеречь.

Потом мы увидели страшные приготовления к казни. На соседней равнине были зажжены костры, на которых войны стали обжигать заостренные колья и раскалять на огне железные прутья. Когда все было готово, схоларии извлекли из теснины несколько безоружных пленников и повели к кострам. Для несчастных готовилось нечто ужасное, но они еще не знали о том, какая их ждет участь, и покорно шли, куда им было приказано. И вот нечеловеческий вопль огласил равнину. То ослепили первого пленника.

Ослепленный бился на земле, умолял о смерти, царапал ногтями лицо, залитое кровью из глазниц, а потом стал на колени и простирал руки к небесам, как бы взывая к ним всем своим страданием. Но уже к кострам тащили других варваров. Даже закаленные в битвах воины боялись за свой разум при подобном зрелище.

Тысячи слепцов, ползающих во прахе, вопли, стоны, кровавые глазницы, а над всем этим каменное лицо Василия. Я отвел глаза в сторону и не смотрел на него. Пусть он даст ответ в этом на последнем суде, а моя христианская душа не могла приять такую жестокосердость. Лицемеры! Мы произносим в церквах проповеди о милосердии, а сами способны на всякую жестокость и коварство, когда дело касается нашей выгоды.

Догадавшись о том, что происходит на равнине, пленники в ущелье заволновались. В ответ на вой ослепляемых раздался рев запертых в теснине, как звери в клетке, тысяч людей. Они бросались на стражей, предпочитая умереть, чем потерять зрение. Некоторые погибли от меча, а прочих смирили и повлекли к кострам.

По повелению василевса, на каждых сто ослепленных одному пленнику оставляли один глаз, чтобы кривые могли привести товарищей к Самуилу и поразить его сердце ужасом. Страшными вереницами, цепляясь друг за друга, ведомые одноглазыми поводырями, слепцы пустились в путь по трудным горным дорогам. Они спотыкались с непривычки, падали, плакали кровавыми слезами, проклиная немилосердные небеса, допустившие такое злодеяние. Многие погибли в пути или уморили себя голодом, других разорвали волки. Остальные с трудом добрались до болгарских селений. Жители выходили на дорогу и выносили слепцам воду, козье молоко и всякую пищу, утешали несчастных, а ведь эти люди напоминали им о проигранной войне. А когда слепцы пришли наконец в Прилеп и наполнили весь двор перед дворцом Самуила, старый лев заплакал. Тысячи слепых взывали к нему:

— Самуил! Смотри, что сделал с нами Василий! Отомсти ему за наши муки!

Тысячи глаз, с такой радостью взиравшие на мир, погасли навеки…

Болгарскому царю дали чашу с водой. Он сделал несколько глотков и выронил ее из рук. Царь уже не мог отомстить. Дни его были сочтены. Он ждал появления страшного врага на ложе смерти, но Василий опасался войти к нему в берлогу. А сын сказал отцу:

— Не скорби! Сильных духом испытания только закаляют. Василий умрет, и много других василевсов придут царствовать и снова уйдут в небытие, а болгарский поселянин по-прежнему будет пахать свое поле и македонский виноградарь возделывать лозы…

Погруженные во мрак вечной ночи слепцы вспоминали гору Беласицу, где они сражались за свободу, а в мире по-прежнему сияло солнце, козы прыгали по горным крутизнам и на виноградниках наливались тяжкие гроздья. Но разве мы сами не слепцы? Тьма покрывает нашу землю, поля заглушаются сорными травами, и волки появляются в предместьях некогда цветущих городов.

После победы, не опасаясь больше нападений со стороны потрясенных врагов, Василий совершил со своими военачальниками, воинами, конями и мулами паломничество в Элладу, чтобы возблагодарить в превращенном в христианскую церковь Парфеноне деву Марию, охраняющую своим покровом ромейское государство.

Помню, что во время этого пути я задержался в каком-то селении. Пока слуги поили моих коней, я присел у колодца и слушал разговоры поселян. Принимая меня в сером дорожном плаще за обыкновенного воина, они не стеснялись и рассказывали о своих делах. Это были люди, которые в прошениях называют себя обычно убогими. Одетые в рубище, с ногами, обмотанными грязными тряпицами, они почесывали время от времени заскорузлыми руками косматые головы и с любопытством слушали, о чем рассказывали проезжие люди, видавшие столько городов на земле.

У колодца, где для водопоя животных был использован древний саркофаг из розового мрамора, с амурами и гирляндами мирта, сидел монах, бородатый и тучный человек. Рядом с ним, опираясь на дорожный посох, стоял какой-то путник в плаще из грубой материи. Монах шарил в сумке и показывал изумленным пахарям различные костяшки.

— Это, — заявил он торжественно, веером распуская черную бороду, — зубы великомученицы Пульхерии. Помогает при зубной боли и других болезнях. Тридцать восемь зубков осталось.

Поселяне стали креститься, взирая на священные реликвии. Однако один из них, весьма словоохотливый и, видимо, более смышленый, чем остальные, усомнился:

— Тридцать восемь зубов! А ты не обманываешь нас, почтеннейший? Откуда у человека, даже великомученицы, может быть столько зубов?

Захваченный врасплох, инок растерялся, но попытался выпутаться из затруднительного положения:

— Это же зубы мученицы! Захочет господь — у благочестивого человека и сто зубов вырастут. Сказано: «Верьте — и по вашему хотению сдвинутся горы».

— Насчет гор, может быть, и так, а с зубками как-то неловко получается,

— продолжал сомневаться доморощенный скептик, почесывая голову.

— Тогда приобрети волосы младенцев, убиенных нечестивым Иродом в Вифлееме. По пять фоллов за волос, — предложил монах.

Недоверчивый снова почесал в затылке.

— Волосики-то как будто длинноваты для младенцев…

— Значит, выросли.

— Младенцы?

— А ты не из богомилов будешь? — угрожающе спросил монах.

— Нет, мы чтим святую православную церковь, — растерянно ответил поселянин и раскрыл рот от страха.

Но, почувствовав, что на этот раз он пересолил, рассчитывая на крайнюю доверчивость простых людей, монах стал поспешно собирать свои сокровища. Путник спросил его:

— Из какого монастыря, святой отец?

— Из монастыря святого Георгия под Коринфом. Но убежище наше разрушили враги, и иноки скитаются теперь по всей стране. Кто занимается торговлей, кто продает крестики и другие священные предметы. Вот и я брожу из одного селения в другое в поисках пропитания. Но отряхаю прах сего поселения от ног своих, ибо здесь обитают павликиане и манихеи.

Монах ушел, и пахари со страхом смотрели ему вслед, очевидно опасаясь, как бы его проклятия не принесли им несчастье.

Продолжая прерванный разговор, путник спросил словоохотливого поселянина:

— Значит, и вам плохо живется на земле?

— Суди сам, милостивец: как можно жить в довольстве бедным и убогим? Мы платим подати — житную и зевгаратикий, то есть за упряжку волов. Потом подымная, по три фолла с дыма. Еще пастбищная — энномий. Да десятина меда, приплода свиней и овец. Да еще подушная подать…

— За право дышать воздухом, — горько сострил другой поселянин, с седою бородой.

— Вот именно, что за воздух. Что наша душа? Воздух! А если случится землетрясение, опять надо платить. На возведение стен. Да еще погонное сборщику за ногоутомление…

— Да, податей у нас немало, — вздохнул путник.

— Вот так и живем. Ослепли от слез.

Поселянин продолжал:

— А что на земле творится! Рассказывали воины, василевс четырнадцать тысяч людей ослепил.

— Так им и надо, еретикам, — произнес путник.

— Да ведь они такие же люди, как и мы с тобой, — возразил, к моему изумлению, поселянин. — Лучше убить человека. Как же они будут теперь пахать свои нивы?

— Это, конечно, так, — согласился путник.

— А куда ты направляешь стопы? — спросил его поселянин.

— В Солунь. Оттуда двинусь на гору Афон и там буду спасать грешную душу в монастыре.

— А вклад у тебя есть?

— Может быть, и есть, а может быть, и нет его, — осторожно ответил путник.

— Так, — опять почесался словоохотливый пахарь. — Значит, ты покинул жену и дом?

— Жена у меня умерла в прошлом году.

— А дети?

— И дети погибли от морового поветрия.

— Кем же ты был раньше?

— Пахарем, как и ты.

— И оставил свою землю?

— Оставил. А дом и имущество продал богатому соседу.

— Так… А кто же будет пахать землю, если все мы в монастыри разбредемся?

— Душа важнее всего.

— Это ты истину сказал, друг, — промолвил поселянин. Но видно было, что он размышлял, глядя себе под ноги, и в чем-то сомневался.

Я более внимательно оглядел поселянина. У него было обыкновенное деревенское лицо, огрубевшее от дождей, солнца и ветра. Над низким лбом поднималась копна рыжих нечесаных волос. Нос у него был длинный, и на подбородке росла жиденькая бороденка. Вероятно, покосившаяся хижина у дороги принадлежала ему, так как бедно одетая женщина, стоявшая на пороге, кричала оттуда:

— Алексей, иди есть похлебку!

Но он махнул в ее сторону рукой и продолжал разговор:

— Непонятно.

— О чем ты говоришь? — не сообразил путник.

— Земельный участок принадлежал тебе по праву?

— Принадлежал мне по праву.

— И ты продал его?

— Продал.

— И волов?

— И волов.

— Если бы у меня была своя земля! А то мы сеем и жнем на господской земле, — сказал поселянин.

— Парики?

— Парики.

— Сколько же берет господин?

— Отдаем половину с жатвы и приплода.

— Это много. Довольно было бы владельцу и трети.

— Нелегко жить на свете бедняку, — сказал поселянин.

— Трудно.

— Желаю тебе счастливого пути, — сказал на прощание поселянин и поплелся в хижину.

Путник тоже двинулся в дорогу, остальные стали расходиться. Один из моих служителей сказал мне почтительно, с презрением глядя вслед поселянам:

— Разве они способны что-нибудь понять?

Самих себя слуги богатых господ мнят способными понимать самые сложные вещи. Им известны все константинопольские сплетни и тайны императорской опочивальни. Богатых они почитают, подражая порокам своих господ, и живут подачками и воровством, а бедных презирают.

Я вскочил на коня, хотя и не с той уже ловкостью, как в молодые годы, и поскакал туда, где слышались приветственные клики. Воины и повозки двигались непрерывным потоком на юг. Впереди, подобно отдаленному грому, слышен был глухой рев человеческих криков. Это воины приветствовали василевса:

— Многая лета, автократор ромейский!

Страшно было подумать о том, что мог переживать в эти часы победитель. Он достиг своей цели, сломил упорство врагов, наполнил государственную сокровищницу золотом и раздвинул пределы государства до Евфрата. Но разве может быть человек уверенным в том, что все останется так, как он устроил на земле? Ведь все в мире непрочно и подлежит непрестанному изменению, как учили древние философы. Вчерашняя победа может смениться поражением, и надо быть бдительным каждое мгновение.

Мы дорого заплатили за свою победу. Лучшие пали на поле битвы. Уже не было с нами ставшего мне братом Никифора Ксифия, погибшего с мечом в руках на горном перевале. Рядом с ним упали Вотаниат и Апокавк и многие другие. Но те, кому еще суждено жить, быстро забывают ушедших. Я уже думал о том, как теперь по-другому устрою свою жизнь.

Я нашел василевса на перекрестке двух дорог. Под сенью ромейских знамен, сидя на коне, он смотрел на проходившие войска, а воины приветствовали его криками и рукоплесканиями. У Василия был вид больного человека, борода его стала совсем седой за эти дни, и глаза еще глубже запали.

Я пробрался к сопровождавшим василевса лицам, увидел среди них Леонтия Акрита и направил коня к нему, так как этот человек крайне интересовал меня.

Акрит был стратигом Евфратской фемы. Его вызвали недавно в Константинополь для доклада, но события задержали стратига, и неожиданно для самого себя он очутился в Македонии. Впрочем, он выражал по этому поводу свое полное удовлетворение. Это был красивый и надменный человек, осмеливавшийся давать советы самому василевсу. Черную бороду он красиво завивал, по восточному обычаю, и душил амброй, а поверх положенного по званию стратига красного плаща носил еще сарацинское покрывало, завязанное под подбородком, и, кроме меча на бедре, у него висел спереди кривой кинжал, усыпанный драгоценными камнями. Седло и уздечка его коня тоже были устроены по-восточному, с различными украшениями и золотыми кистями.

Сначала мы косились на такое убранство, потом привыкли. Василевс тоже посмотрел на наряд Акрита с недовольным видом, но ничего не сказал. Стратиг начальствовал пограничной фемой, его родственник стоял во главе Харсианской фемы, и, вспоминая неприятности с Фокой и Склиром, Василий не хотел ссориться с этим влиятельным вельможей. Рассказывали, что у Леонтия Акрита в Кесарии был великолепный дворец с садами и водоемами, с павлинами на лужайках и с персидскими благоуханными розами. С юных лет он сражался в Каппадокии с сарацинами и, еще будучи юным спафарием, влюбился в дочь стратига Георгия Дуки и похитил ее, чтобы жениться на ней, при самых необыкновенных обстоятельствах. Может быть, это его жизнь, полная военных событий и любовных приключений, вдохновила автора романа о Дивгенисе, которым в наши дни стали зачитываться в Константинополе. Человек, полный страстей, он в то же время был способен на нежные чувства, сравнивал женщину то с розой, то с голубкой и любил книги. На почве книголюбия мы и завязали наше знакомство.

Когда я подъехал к нему, он приветливо улыбнулся и спросил:

— Скажи, патрикий, какое отношение имеет к тебе Симеон Метафраст?

Я объяснил, что моим отцом был скромный табулярий в предместье св.Мамы, а не этот прославленный писатель, который жил в прекрасном доме, со множеством слуг и серебряной утвари, диктуя свои произведения скорописцам, чтобы потом каллиграфы могли переписывать их с красивыми заглавными буквами на пергамене.

— Я не любитель его елейных сочинений, говоря между нами, — рассмеялся Акрит и показал очень белые зубы. — Но моя возлюбленная супруга очарована его стилем, соответствующим величию предмета. Впрочем, надо сказать, что он достаточно красноречиво описывает жестокость тиранов и мудрость, с какой отвечали им мученики.

Хотя Акрит почти не знал меня, но выражался без стеснения и совершенно независимо и жену свою вспоминал с нежностью влюбленного юноши. А наши магистры и доместики смотрят на своих жен как на служанок.

Я спросил его, желая вызвать на откровенность:

— Итак, твоя супруга изволит читать Симеона Метафраста?

— С большим увлечением. Лично я предпочитаю диалоги вроде «Филопатриса» или романы о приключениях счастливых любовников.

— Но достойно ли это твоего высокого положения? — вежливо спросил я его.

— Над житиями святых я засыпаю. У нас там, на Евфрате, и в Харсианской феме, совсем другая жизнь, чем здесь, — ответил он, смеясь. — Вы привыкли посещать храмы, нежиться в теплых постелях, а мы проводим жизнь в непрестанных пограничных столкновениях с сарацинами или в борьбе с апелатами, как у нас называют разбойников, скрывающихся в горах. И чтение у нас не церковного характера, а такое, которое услаждает душевные чувства. Мы любим веселые пиры, вино, женщин, войну. Приезжай ко мне, патрикий, в Кесарию, и ты увидишь, как приятно мы живем.

Я обещал ему, что при первом же удобном случае воспользуюсь его приглашением. Без знакомства с Востоком жизнь моя была бы не полной.

— Но разве не является женщина орудием соблазна? — с улыбкой спросил я, давая ему понять, что я отнюдь не согласен с этим.

— Орудием соблазна? — переспросил он.

— По крайней мере так учат нас отцы церкви.

— Может быть, женщина и орудие соблазна, — в тон мне ответил Акрит, показывая тем самым, что понял мою иронию, — но пусть они соблазняют меня до конца моих дней. Женщина создана для любви. Все в ней гармония и нега.

— А что такое, по-твоему, любовь?

Акрит задумался на мгновение и сказал:

— Любовь — обладание.

Как это было не похоже на мои чувства к Анне и на историю моей любви к ней!

Наша беседа прервалась тогда, потому что василевс прислал к Акриту спафария, сообщая, что желает с ним о чем-то посоветоваться, но я некоторое время размышлял над этим разговором. Потом мне пришли на ум простодушные слова поселянина у колодца, и в моей памяти возникло страшное лицо богомила. Я решил, что по возвращении в Константинополь воспользуюсь первым же представившимся случаем, чтобы просить василевса отпустить меня, и тогда посвящу жизнь писанию книги о своей судьбе. Весьма заманчиво было и предложение Акрита. Но не пристойнее ли христианину совершить сначала трудное путешествие в Иерусалим, к гробу Христа, чем скитаться в поисках развлечений? На душе у меня было грустно, но спокойно. Страсти угасали. Образ Анны представлялся мне теперь как смутное видение, как сон, приснившийся среди земной суеты. Все проходит в жизни человека, как дым.

Незадолго до начала событий в Македониивозвратился из Киева отвозивший туда дары патрикий Калокир. От него я услышал о переменах в северном городе. Там уже возвышались прекрасные каменные церкви. В одной из них, украшенной мозаиками и золотом, которую зовут Десятинной, он видел мраморную гробницу. Резец каменотеса украсил ее пальмовыми ветками и крестами. В ней покоился прах Анны, закончившей свой земной путь. Калокир показывал мне золотую монету русской чеканки. На ней был изображен Владимир в одеянии василевса, и я еще раз удивился его надменности. Может быть, настанет день и мне представится случай снова совершить путешествие через пороги и поклониться гробу той, которую я любил. Там же лежал в скромной могиле, поросшей злаками, Димитрий Ангел, подаривший меня своей дружбой и участвовавший в строении киевских церквей. Там жила Мария, дочь Анны.

Стряхнув груз воспоминаний, я поспешил вместе с другими за василевсом. Вокруг нас пробуждалась природа. После стольких страшных лет пахари снова выходили на поле, и быки тащили благодетельные плуги. Жизнь неистребима, и невозможно никакими жестокостями остановить ее.

Из окрестных селений на дорогу выходили толпы народа, чтобы посмотреть на наше триумфальное шествие, на блистающее оружие ромейских воинов, на императорских коней, покрытых пурпуром, но я слышал, как люди в ужасе шептали:

— Болгаробойца! Болгаробойца!

Василия, возможно, будут прославлять в веках историки, но простые пахари не могли восхищаться его жестокостью, хотя бы совершенной и над врагами, и это преступление не только не поколебало болгар, но еще больше укрепило их душевные силы.

Временно враги были сокрушены. Леонтий Акрит одобрял ослепление варваров, считая это печальной необходимостью. А мое сердце впервые не наполнялось при слове «победа» ликованием. После того, что я видел и пережил, достаточно было нескольких фраз, случайно услышанных у дорожного колодца, чтобы чаша переполнилась до края. Такая жизнь не может продолжаться до бесконечности. Разве не мечтали лучшие умы человечества о золотом веке? Может быть, мои дни пресекутся еще задолго до этого счастливого времени, но настанет день, когда люди перекуют мечи на орала и народы станут жить между собою в мире.

Париж — Москва, 1937-1958

СЛОВАРЬ МАЛОУПОТРЕБИТЕЛЬНЫХ СЛОВ

Абсида — полукруглая пристройка в церковном здании.

Августа — титул византийской императрицы.

Автократор — самодержец.

Агаряне — библейское название арабов, ведущих свое происхождение от Агари, рабыни Авраама.

Агора — в греческих городах главная площадь.

Акант — южное растение, широкий лист которого используется в качестве архитектурного орнамента.

Аквилон — сильный северный ветер.

Аксиос — церемониальный возглас, означающий «достоин».

Архонт — в древней Греции высокая выборная должность, позднее титул, соответствующий владетельному князю.

Баллистиарий — воин, обслуживающий баллисту, метательную машину.

Богомилы — секта, названная по имени ее основателя, болгарского священника Богомила.

Борей — северный ветер.

Василевс — титул византийского императора.

Василики — название византийского сборника законов.

Вирник — судебный чин древней Руси.

Гетериарх — см. этериарх.

Гетерии — см. этерии.

Гинекей — часть византийского дома, отведенная для женщин.

Дивитиссий — верхняя парадная одежда византийских императоров.

Доместик — военачальник.

Драконарии — знаменосцы, так как византийские знамена имели иногда вид дракона.

Дромон — военный корабль.

Друнгарий — командующий византийским флотом.

Индикт — период в пятнадцать лет в византийском летоисчислении.

Камора — зала небольших размеров.

Кампагии — башмаки пурпурного цвета, присвоенные императору.

Кандидат — низшее придворное звание.

Карруха — повозка.

Квады — германское племя, с которым воевал Марк Аврелий.

Кератий — мелкая монета.

Киновия — скит, монастырь небольших размеров.

Комит — первоначально — сопровождающий, позднее византийский придворный чин.

Корзно — плащ знатных людей в древней Руси.

Куропалат — высокое придворное звание.

Лавзиак — один из залов Большого константинопольского дворца.

Легаторий — византийский чиновник, выполнявший полицейские обязанности в Константинополе.

Логофет дрома — должность, соответствующая нашему министру иностранных дел.

Лор — облачение в виде длинной и узкой пелены, присвоенное высшим византийским чинам.

Магистр — высокое придворное звание в Византии.

Манихеи — религиозная секта, ведущая свое начало от Манеса, жившего в III веке нашей эры.

Медимн — мера веса, около 50 килограммов.

Милиариссий — серебряная монета.

Модий — мера веса, около 8 килограммов.

Нимфей — место, посвященное нимфам, обычно фонтан, украшенный статуями.

Новелла — название законов, изданных императором Юстинианом: новелла такая-то.

Номисма — золотая монета.

Онопод — один из залов Большого дворца.

Палестра — общественное место для гимнастических упражнений в древнее время.

Павликиане — христианская дуалистическая секта.

Паллий — верхнее облачение патриарха.

Парики — крепостные в византийскую эпоху.

Патрикий — высокое придворное звание.

Патрикианка лоратная — патрикианка, имевшая право носить лор.

Паракимомен — спальник, потом — министр двора.

Пифос — большой глиняный кувшин.

Поручи — принадлежность императорского и священнического облачения, чтобы придерживать широкие рукава.

Порфирогенит — рожденный в Порфире, то есть во дворце Константина I из красного порфира.

Препозит — высокая должность в византийской администрации.

Протасикрит — начальник императорской канцелярии.

Прохирон — название византийского сборника законов.

Ромеи — римляне в греческом произношении. В официальном языке и в литературе византийские греки называли себя римлянами.

Серикарии — ремесленники шелковой промышленности. Серика — Китай.

Силентий — тайное заседание сената.

Силенциарий — церемониймейстер, на обязанности которого было поддержание тишины во время церемоний.

Синклит — сенат.

Скарамангий — длинное парадное одеяние византийских чиновников, особенно пышный скарамангий носил император.

Скифы — древний народ, обитавший на северном берегу Черного моря; византийцы обычно так называли русских.

Солид — золотая монета.

Спафарий — придворное звание.

Спафарокандидат — придворное звание.

Схоларии — воины схол (гвардейских частей).

Тиун — управитель княжеского имения.

Тувии — узкие штаны.

Фема — область и ее ополчение в Византии, заменившие прежний римский легион.

Фибула — застежка.

Фолл — мелкая медная монета.

Хеландия — военный корабль.

Хиротония — посвящение.

Эпарх — губернатор Константинополя.

Этериарх — начальник этерии.

Этерия — отряд дворцовой гвардии.

Экскувиторы — воины отборных воинских частей.

Ярл — скандинавский титул, соответствующий графу.

Анна Ярославна — королева Франции

* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *

1

Несмотря на непредвиденные задержки в пути и огромные расстояния от Парижа до русских пределов, послы короля Франции благополучно прибыли в Киев. Посольство возглавлял епископ шалонский Роже. Он ехал впереди на муле, худой, горбоносый, со старческой синевой на бритых впалых щеках. Аскетическую худобу его лица еще больше подчеркивали глубокие морщины по обеим сторонам плотно сжатого рта, как бы самой природой предназначенного изъясняться по-латыни, а не на языке простых смертных.

Пока посольство медленно приближается к Золотым воротам, следует воспользоваться удобным случаем, чтобы поближе познакомиться с этим человеком, жизнь которого весьма показательна для той темной эпохи, куда мы, со всей осторожностью благоразумного путника, вступаем ныне, как в некий черный лес, полный волков и страшных видений.

Даже на лопоухом муле епископ сидел с таким достоинством, что одной посадкой доказывал свое благородное происхождение. Отцом его был Герман, граф Намюрский. Чтобы не дробить владения между наследниками, граф посвятил младшего сына церкви в надежде, что благодаря знатности рода молодой монах рано или поздно получит епископскую митру. Вот почему Роже не пришлось прославить себя на полях сражений. Однако и на винограднике божьем он проявил блестящие способности управителя, сначала в сане аббата в монастыре Сен-Пьер, а позднее сделавшись пастырем Шалона. Отличаясь умом практического склада, сей светильник церкви в бытность свою аббатом одного из самых бедных французских монастырей добился для него многих королевских щедрот. Ему удалось выпросить у короля в кормление монахам соседний городок с его ежегодной ярмаркой, на которую купцы приезжали не только из Шампани и Бургундии, но даже из отдаленных немецких земель. Кроме того, аббатству были предоставлены важные привилегии, в том числе исключительное право топить общественную печь для выпекания хлеба и позволения ловить сетями рыбу в Марне. По ходатайству Роже монастырь получил несколько селений с сервами и пашнями, а также мельницу, пчельник и обширные виноградники. Аббату даже удалось завести монастырскую меняльную лавку, где производились различные денежные операции и при случае ссужались под верные заклады деньги в рост, ибо все это служило к вящей пользе святой церкви. В те же годы Роже построил в аббатстве новую базилику, возложив на ее алтарь серебряный ковчежец с останками св. Люмьера. К сожалению, от этого почитаемого мученика, остался нетленным один только левый глаз, но и такая реликвия привлекала в монастырь значительное число паломников, что весьма увеличивало его годовой доход.

Недолго до утомительного и не лишенного опасностей путешествия в Киев епископ Роже совершил благочестивое паломничество в Рим, и Вечный город произвел на него тягостное впечатление своими обветшалыми церквами и заросшими плющом руинами, по которым бродили пастухи в широкополых соломенных шляпах и прыгали дьявологлазые козы. В Латеранском дворце жил папа. О его непотребстве много рассказывали смешливые простолюдины в римских тавернах. Впрочем, Роже утешал себя тем, что в каждом человеке живут две натуры, божественная и животная, и что рано или поздно первая превозможет вторую.

По возвращении из Рима Роже возглавил шалонскую епархию, где тотчас же занялся искоренением манихейской ереси, получивший в то время большое распространение во Франции, и суровыми мерами пытался с корнем вырвать это гибельное зло. Но по-прежнему лучше всего удавались епископу всякого рода земные предприятия, и, ценя его дипломатические способности, король Генрих неоднократно посылал Роже с ответственными поручениями в Нормандию и даже к германскому императору. Когда же король, после смерти королевы, стал вновь помышлять о женитьбе, он не мог найти лучшего посредника в таком деле, чем шалонский епископ.

Однако Роже не отличался глубокими познаниями в богословии, а во время переговоров в Киеве предстояло затронуть и некоторые церковные вопросы, в частности о приобретении мощей святого Климента, поэтому вторым послом в Руссию отправился Готье Савейер, епископ города Мо, человек совершенно другого склада, малопригодный для хозяйственных дел, но весьма ученый муж, прозванный за свою начитанность Всезнайкой. Если не говорить о склонности прелата к чревоугодию, к чаше золотистого вина и к некоторым другим греховным удовольствиям, вроде чтения латинских поэтов или, может быть, даже допросов под пыткой полунагих ведьм, обвиняемых в сношении с дьяволом, когда в человеческой душе вдруг разверзаются черные бездны, то это был вполне достойный клирик, изучивший в молодости не только теологию, но и семь свободных искусств.

Насколько епископ Роже представлялся худощавым, настолько Готье Савейер отличался, напротив, дородностью. Его широкое, сиявшее вечной улыбкой лицо заканчивалось двойным подбородком, а плотоядные губы и довольно неуклюжий нос свидетельствовали о любви к жизни. Маленькие, заплывшие жиром глаза епископа светились умом.

Сопровождавший посольство сеньор Гослен де Шони, получивший повеление защищать епископов от разбойных нападений на глухих франкских дорогах, был рыцарем до мозга костей. Не очень высокий, но широкий в плечах, уже несколько отяжелевший и, как подлинный представитель знатного рода, белокурый и светлоглазый, де Шони, несмотря на сорокалетний возраст, со страстью предавался охоте и не ленился в воинских упражнениях, поэтому сохранил подвижность и ловкость. Его красноватое, обветренное лицо украшали длинные усы, а во взгляде у рыцаря явственно выражались ненасытная жадность и чувство превосходства над людьми, не обладающими рыцарским званием. Гослен де Шони надменно смотрел перед собой, не утруждая себя никакими размышлениями; по его мнению, всякая умственная работа более приличествовала духовным особам, чем рыцарю, понимающему толк в конях и охотничьих псах. Однако Гослен де Шони отличался многими достоинствами: отлично владел мечом, метко стрелял из арбалета и считался самым неутомимым охотником в королевских владениях. В молодости он состоял оруженосцем при графе Вермандуа, получил от него за заслуги небольшое поместье с двумя десятками сервов, был произведен в рыцари и принес сюзерену положенную клятву. Несколько позже граф разрешил ему перейти на службу к королю. Одновременно Гослен де Шони удачно женился на соседке и получил за ней, единственной дочерью старого сеньора, вскоре отдавшего богу душу, еще одно селение и различные угодья. Жена родила ему трех таких же голубоглазых, как и он, сыновей, и у рыцаря были связаны с потомством самые радужные надежды относительно округления своих владений. Получив королевский приказ сопровождать епископов в далекую Руссию, славившуюся, если верить менестрелям, золотом, мехами и красивыми девушками, Гослен де Шони из этого путешествия также надеялся извлечь немалые выгоды, и в частности привезти для супруги несколько соболей, какие ему приходилось видеть на ярмарке в Сен-Дени. Как известно, меха весьма украшают женщин, хотя справедливость требует отметить, что рыцарь мечтал о приобретении мехов не столько из нежности к своей Элеоноре, сколько из тех соображений, что ее наряды будут свидетельствовать перед людьми о богатстве фамилии. Жене, преждевременно располневшей, с багровым румянцем на щеках, с неискусно наложенными белилами и с большими, почти мужскими руками, он предпочитал юных поселянок, застигнутых случайно где-нибудь на укромной лесной тропинке во время охоты на оленей. В свою очередь и супруга, огрубевшая в ежедневных заботах о птичнике и скотном дворе, давно забыла о нежных чувствах к своему господину и порой, разгоряченная на пиру чашей вина, вздыхала неизвестно почему, бросая затуманенные взоры на литые торсы молодых оруженосцев, прислуживавших ей за столом. От них пахло мужским потом и кожей колетов!

Будучи страстным охотником, Гослен де Шони рассчитывал принять участие в прославленных на весь мир русских ловах и в пути настойчиво расспрашивал переводчика Людовикуса, на каких зверей охотятся в Руссии.

Переводчик объяснял:

— О, эта страна покрыта дремучими лесами.

— Какие же звери водятся там?

— Олени, лоси, вепри. В степях носятся табунами дикие кони. Но князья предпочитают охотиться на лисиц, енотов и бобров.

— На бобров? — смаковал название редкой дичи Шони.

— Их очень много живет там на реках.

— Еще на каких зверей охотятся русские рыцари?

— На выдр и соболей. Меха находят большой спрос в Константинополе. Поэтому Ярослав собирает дать с покоренных племен шкурами зверей.

— На кого охотятся его сыновья, чтобы показать рыцарские достоинства?

— На медведей. Однако самой благородной забавой в Руссии считается охота на диких быков, которых называют турами. Она требует от охотника большой отваги, и князья предаются ей при всяком удобном случае.

— Хотелось бы принять участие в подобной охоте, — произнес Шони не без зависти.

— О, я уверен, что русские воины убедятся в твоей прославленной храбрости!

Людовикус хорошо изучил слабости человеческой натуры и затронул слабую струнку Шони. В ответ на слова переводчика рыцарь горделиво разгладил усы. Он был в темно-красном плаще, застегнутом на груди серебряной пряжкой, которую снял в одной счастливой стычке с убитого нормандского рыцаря под замком Тийер.

После разговора с переводчиком синьор искренне пожалел, что его охотничьи псы остались в родовом шонийском замке, построенном из грубых полевых камней и бревен. Собаки теперь находились под присмотром жены, в нижнем помещении башни, служившем одновременно поварней и жилищем для слуг. Здесь псы вечно грызлись из-за брошенных им костей.

Однако необходимо сказать несколько слов и об этом таинственном человеке, каким представлялся окружающим Людовикус. По обстоятельствам своей жизни то торговец, то переводчик, то посредник он с юных лет странствовал и переезжал с одного места на другое и поэтому хорошо знал все большие города, расположенные на торговых дорогах, в том числе Регенсбург, Киев и Херсонес. Людовикус успел также побывать в Константинополе, сарацинской Антиохии и даже в Новгороде, изучив во время этих скитаний несколько языков. Но никто не знал, откуда он однажды появился в парижской харчевне «Под золотой чашей», да и сам этот бродяга уже позабыл, из какого города он родом, считая, что родина там, где лучше живется. Этот человек отличался житейской ловкостью, хотя ему и не везло в торговых предприятиях. В Париже Людовикус случайно повстречался с послами, собиравшимися в далекую Руссию, и епископ Роже нанял его переводчиком, как знающего русский язык. С той поры он не переставал оказывать ценные услуги посольству во время трудного путешествия.

Может быть, следует упомянуть и двух ирландских монахов, Брунона и Люпуса, отличавшихся гортанным выговором и рыжими волосами. Последний, кроме того, был известен неудержимой болтливостью. Они плелись в задних рядах на мулах и тоже вдоль и поперек исколесили Европу, проповедуя слово божье и приторговывая христианскими реликвиями, пользуясь тем, что аббаты охотно закрывали глаза на обман, приобретая по дешевке какой-нибудь сомнительный голгофский гвоздь. Монахи выполняли также всевозможные поручения, добывали хлеб насущный перепиской книг или даже собирая подаяние. Впрочем, подобные люди возили из одной страны в другую не только кости мучеников, которых никто не мучил, но и украшенные драгоценными миниатюрами Псалтири, или еретические трактаты, попутно передавая сообщения о рождении младенцев с двумя головами, что, как известно, предвещает войну, или известие о смерти императора. В Германии у ирландцев находились многочисленные подворья, но таким бродягам, как Брунон и Люпус, было скучно сидеть на одном месте, и они с удовольствием пристали к французскому посольству, чтобы побывать в знаменитом городе.

Послов сопровождали мало чем примечательные рыцари, оруженосцы, конюхи. Воины ехали в длинных кожаных панцирях с медными бляхами и в таких же штанах ниже колен, в кованых шлемах с прямыми наносниками, прикрывающими от удара нос, эту самую благородную часть рыцарского лица. Копья у франкских воинов были тяжелые, а щиты таких размеров, что хорошо защищали все тело.

Епископских мулов вели под уздцы — скорее для большей торжественности, чем по необходимости, так как это были животные весьма мирного нрава, — два конюха, веселые румяные парни в коротких плащах, в серых тувиях,[2] перевитых ремнями обуви, и в коричневых колетах. У одного из них на поясе висел деревянный гребень, чтобы время от времени расчесывать космы и в благопристойном виде прислуживать господам, у другого — окованный медью рог и нож с костяной рукояткой.

Послы покинули Париж ранней весной. Это произошло на рассвете, когда над Секваной, как латинисты называли Сену, еще стлался туман и в воздухе стояла ночная сырость. Едва епископы выбрались из городской тесноты и под подковами прогремел настил крепостного моста, как парижское зловоние сменилось свежестью весеннего утра, в тишине которого уже пробуждались и щебетали птицы…

Оставив пределы Франции, послы пустились в путь по той проторенной торговой дороге, по которой издавна восточные купцы привозили из Херсонеса и Киева в Регенсбург и Майнц, а оттуда на прославленные ярмарки в Сен-Дени и Париж всевозможные товары, в том числе перец, пряности, греческие миткали и русские меха, а на восток везли знаменитые франкские мечи, вино, серебряные изделия, фландрские сукна. По этой дороге порой гнали табуны длинногривых венгерских коней.

Добравшись до Регенсбурга, послы вынуждены были остановиться в этом богатом городе на продолжительное время и воспользоваться гостеприимством приора монастыря св. Эммерама, так как епископ Роже неожиданно заболел опасной семидневной лихорадкой. Когда он выздоровел, посольство со всей поспешностью снова двинулось в путь, заменив на Дунае вьючных животных ладьями. Проплыв мимо Линца, Эмса и Пассавского леса, путешественники очутились в Эстергоме, чтобы отсюда уже направиться через Прагу и Краков в русские пределы. Это не был кратчайший путь в Киев, но зато самый удобный и безопасный для торговцев и паломников, и епископ Роже решил, что благоразумнее воспользоваться именно этой дорогой, тем более что Людовикус знал здесь каждую корчму.

Замедляли передвижение посольства также повозки с дарами, посланными Генрихом королю Руссии, и со всякими припасами, так как передвижение на свежем воздухе вызывает у людей особенную потребность в пище. Роже, которому были доверены деньги на путевые расходы, без большого удовольствия развязывал кожаный кошель, чтобы платить за мясо, хлебы, сыры и пиво для своих спутников, за ячмень и сено для животных. Он предпочитал пользоваться бесплатным угощением в каком-нибудь богатом придорожном монастыре или в замке, где житницы ломились от запасов.

Как было сказано, епископы совершали путешествие на мулах, что более приличествует лицам духовного звания, а сопровождавшие послов рыцари и оруженосцы — на жеребцах, считая недостойным для себя садиться на кобылиц. Конюхи, погонщики, повара и прочие слуги ехали на кобылах, тряслись на повозках или бежали рядом с конем господина, держась за его стремена. Они с любопытством смотрели по сторонам и убеждались, что повсюду в мире установлен один и тот же порядок: бедняки жили в лачугах и питались ячменным хлебом да вареной репой, а сеньоры обитали в замках, выезжали с соколами на охоту или вдруг мчались куда-то среди ночи, освещенные тревожным заревом пожаров, и в переполохе женских воплей и детского плача не без удовлетворения смотрели, как их воины поджигают факелами хижины поселян и топчут посевы, чтобы причинить врагу, обычно соседнему барону или епископу, возможно больший ущерб. Везде, где бы ни проезжало посольство, крестьяне чаще возделывали землю мотыгами, чем плугом, запряженным волами.

В пути произошел такой случай. Среди челяди, сопровождавшей повозки с кладью, были двое конюхов из Шалона, по имени Жако и Бартолеми. Однажды, возвращаясь с реки, куда их послали за водой, сервы стали предерзостно рассуждать о самим господом установленной на земле иерархии. Не подозревая, что за кустом сидели на лужайке и завтракали господа, отдыхавшие после тяжкого подъема в гору, хотя с телегами возились, конечно, не епископы, а погонщики. Жако говорил приятелю:

— Бартолеми, куда бы мы ни пришли, всюду богатые живут в свое удовольствие, а бедняки страдают.

Другой конюх, не мучивший себя подобными вопросами, лениво ответил:

— Значит, так уж устроено, чтобы нам страдать до самой смерти.

Епископ Готье Савейер, отправляя в рот куски жирной колбасы, только вздохнул с прискорбием при этих словах, удивляясь грубости простолюдинов, а с другой стороны, признавая в глубине души, что не все на земле подчиняется принципу справедливости. Но рыцарь Гослен де Шони тотчас вскочил на ноги, готовый покарать сервов, осмелившихся произносить подобные речи. Однако, поняв свою оплошность, конюхи убежали, бросив ведра и с шумом раздвигая кусты. Поиски крамольников ни к чему не привели. В дальнейшем, догадываясь, какая их ждет участь, они уже не вернулись к исполнению своих обязанностей, и никто больше ничего не слышал, что с ними сталось. Когда же справедливое возмущение от этих нечестивых высказываний несколько утихло и завтрак возобновился, епископ Роже с горечью произнес:

— Откуда им знать, что не все люди имеют одинаковое назначение. Рыцарь сражается за догматы церкви и охраняет труд поселянина, епископ молится пред престолом всевышнего, а крестьянин трудится на ниве, чтобы пропитать их. Иначе в мире не было бы гармонии и никто не мог бы выполнять своих священных обязанностей.

— Твоими устами, святой отец, говорит сама истина, — с жаром заявил Шони, обсасывая жир на пальцах, — однако жаль все-таки, что не успели схватить этих негодяев, чтобы расправиться с ними, как они этого заслуживают. Впрочем, рано или поздно я спущу с них три шкуры!

Вспомнив, что писал достопочтенный Пьер, приор прославленного аббатства в Клюни, о судьбе бедняков, епископ Готье Савейер опять сокрушенно пожевал губами. Ведь у просвещенных людей сердце не закрыто на ключ для человеческих страданий. Епископ даже хотел привести несколько строк из этого нашумевшего в свое время сочинения, но раздумал и ограничился смущенным покашливанием, так как давала себя знать приятная тяжесть в желудке.

Роже был другого мнения.

— Эти ленивцы только и думают о том, как бы избавиться от работы, и бегут куда глаза глядят, — ворчал пастырь. — Они воображают, что новые господа будут лучше старых.

— Твоими устами, святой отец, говорит сама истина, — повторил рыцарь, пережевывая колбасу.

Возмущение епископа Роже можно было понять по-человечески: бежавшие погонщики принадлежали к его сервам, и поэтому он огорчался вдвойне. Что касается Готье, то этот образованный человек уже думал о других вещах. После сытной еды толстяк любил припоминать латинские вирши и засыпал под их сладостные словосочетания…

Как бы то ни было, посольство приближалось к своей цели. По обеим сторонам дороги проплывали рощи, засеянные пшеницей поля, зеленые лужайки, холмы; порой показывалась на реке водяная мельница с большим неуклюжим колесом и склоненными к воде дуплистыми ивами; в ярмарочный день шумел на пути торговый город; или вдруг возникал за дубравой обнесенный частоколом замок местного барона, более похожий на логово разбойника, чем на жилище защитника вдов и сирот. У подножия мрачного сооружения ютились хижины крепостных. Время от времени у дороги попадались аббатства, где, как муравьи, хлопотали многочисленные монахи. Порой путники встречали караван восточных купцов, спешивших добраться до захода солнца в соседний городок, за стенами которого их товары находились в относительной безопасности, хотя за убежище приходилось платить пошлину у городских ворот, как, впрочем, и на всех мостах, у переправ и просто на дорогах, и еще благодарить судьбу, что удалось избежать разбоя и грабежа.

И вот в одно прекрасное утро, даже не заметив, что пересекает какую-то государственную границу, посольство очутилось в русских пределах. Никаких пограничных знаков там не оказалось, если не считать выбитого на камне креста. Проехав еще две мили, франки увидели непривычные бревенчатые избушки, в беспорядке разбросанные подле дубовой рощи. Одна из них, более значительная по размерам и с деревянной дымницей, служила жилищем мытнику. У стены его дома виднелось беззаботно прислоненное копье.

Ведал заставой упитанный человек с окладистой белокурой бородой. Судя по тому, как проворно бегали у мытника глаза, можно было предположить, что от него ничего нельзя скрыть ни в одном мешке. Переговорив с этим представителем власти, Людовикус объяснил епископам, что им предлагают отдохнуть, прежде чем пуститься в дальнейший путь. Подобное приглашение вполне совпадало с планами Роже, желавшего привести в надлежащий вид людей и животных, поэтому возражения с его стороны не последовало.

Здешние жители, как на подбор рослые, с длинными усами или такими же светлыми бородами, как у мытника, смотрели на чужестранцев необыкновенного вида с любопытством, но миролюбиво, хотя многие франки имели при себе мечи. В свою очередь толстый Готье с интересом наблюдал окружающий мир. Епископ вспомнил, как перед отъездом посольства из Парижа король Генрих, по обыкновению хмурый и вечно чем-то недовольный, спросил, что представляет собою страна, куда едут за его невестой. Откашлявшись в кулак и приняв надлежащий вид, он объяснял королю:

— Руссия, или Рабасция, — огромное царство. У Птоломея упоминается народ, называвший себя рабасциями. Возможно, что это предки русских. В их стране находится город Синтона, а к востоку возвышаются Рифейские горы. Но зимою в тех пределах выпадает так много снега, что для путника затруднительно попасть в северные области. Некоторые писатели предполагают, что дальше уже обитают люди с песьими головами, а также амазонки.

В ответ на объяснения король погладил бороду. Генрих не очень интересовался латинскими хрониками, однако до него дошли слухи о плодовитости русских принцесс. Когда умерла королева, по рождению своему дочь германского императора, французский король решил найти себе новую подругу. Между тем почти все соседние монархи уже состояли с домом Гуго Капета в кровном родстве, а церковь сурово карала за брак на родственницах до седьмого колена. Тогда Генриху пришла в голову счастливая мысль обратиться в поисках невесты к далекому русскому властителю, о котором во Франции стало известно, что он уже выдал одну дочь за норвежского короля, а другую — за венгерского. Кроме того, Генриха уверяли, что у русского короля лари набиты золотыми монетами, и это обстоятельство еще более усилило влечение к далекой русской красавице.

В тот день, беседуя с королем, епископ Готье очень гордился своими географическими познаньями. Теперь он убедился, что в русской стране нет ни амазонок, ни людей с песьими головами, ни циклопов, сведения о которых он черпал в пыльных фолиантах знаменитой Реймской библиотеки. Все вокруг дышало миром. Над лужайками высоко в воздухе пели жаворонки, такие же, как во Франции, и с такими же волшебными горошинами в маленьких птичьих горлышках. Но русские оказались весьма любопытными людьми, и Людовикус едва успевал переводить их вопросы и ответы епископов. В свою очередь франки хотели знать, сколько дней пути осталось до Киева, где в настоящее время находится король Ярослав, и в добром ли здравии его прекрасная дочь. Готье интересовали другое вопросы: подчиняются ли здешние жители в церковном отношении Константинополю и читают ли греческие книги, хотя отлично понимал, что бесполезно спрашивать об этом простодушных мытников. Роже больше занимали житейские дела. В частности, ему захотелось узнать, какое содержание получает мытник, и тот деловито объяснил Людовикусу:

— Ежедневно две курицы, а на неделю — семь ведер солода и половину говяжьей туши или барана. Или же деньгами, сколько все стоит. Еще хлебы и пшено. А в среду и пятницу — по сыру…

Из этих слов епископ понял, что служители киевского владыки живут неплохо.

Мытник тоже полюбопытствовал насчет того, что путешественники везли на возах, и, когда ему показали дары, которые франкский король слал своему будущему тестю, белокурый великан похвалил великолепные мечи, со знанием дела пощупал сукна и взвесил в опытной руке серебряные чаши, с большим искусством сработанные парижским мастером. Епископы не знали, что в Киев уже ускакал гонец, чтобы сообщить о прибытии послов. Поплотнее надев на золотую голову шапку из греческого миткаля, отрок помчался на сером гривастом коньке по щебнистой дороге, то спускаясь в овраги, где еще журчали весенние ручьи, то поднимаясь на бугры, то пересекая зеленые луга, щедро осыпанные желтыми цветами. Дубравы встречали его прохладой, вечером в роще защелкал соловей, а когда на небе высоко поднялся серп полумесяца, гонец уже подъезжал к спящему Киеву.


Когда регенсбургские купцы прибывали в Киев и, задрав носы и придерживая обеими руками суконные шляпы, обшитые лисьими хвостами, смотрели на великолепное сооружение Золотых ворот, они изумлялись, что человеческие руки способны поднять тяжкий камень на такую высоту. По сравнению с хижинами предместья воротная башня казалась огромной, и, чтобы еще более усилить впечатление величия и в то же время легкости, хитроумный строитель несколько сузил ее кверху, так что построенная на высоком забрале церковь уже как бы висела в воздухе, витала в облаках, медленно проплывавших по небу. Башня была из розового кирпича, церковь сияла на солнце белизной стен, на куполе блистал золотой архангел. Дубовые створки ворот, обитые листами позолоченной меди, приводили в восхищение диких печенегов, считавших, что это — чистое золото. Никогда еще не видели люди ничего подобного в полуночных странах, и казалось удивительным, что внизу все оставалось простым и обычным: лужайки, одуванчики, пыльная дорога, выбоины от колес, свидетельствовавшие об оживленной торговле.

Под гулким сводом ворот, вдруг нависавшим над головою, беспрестанно проходили путники и с грохотом проезжали колесницы. На одних повозках доставляли в Киев солому или бревна, на других — горшки, глиняные корчаги с медом и дубовые бочки с солодом. Горделиво поглаживая светлые усы, ехал на горячем коне варяжский наемник в красном плаще на желтой подкладке. Смиренный дровосек нес на спине вязанку хвороста, чтобы продать топливо на торжище и купить хлеба. Обожженный солнцем и с длинным посохом в руках, усталый паломник возвращался из далекого странствия в свое отечество. Еще на одном возу немецкие купцы везли дорогие товары. Жизнь била ключом.

Среди этой суеты, недалеко от городских ворот, широко раздвинув ноги, оплетенные ремнями обуви, сидел на земле седобородый слепец и, перебирая когтистыми пальцами струны, пел дрожащим голосом о битве под Лиственом, прославляя подвиги Мстислава, как будто с тех пор не случилось ничего примечательного на Руси.

Старец берег гусли, как сокровище, — единственное свое утешение на закате дней и средство для пропитания, — и в непогоду прятал их под овчиной, накинутой на плечи. Но почерневшая доска, на которой были натянуты струны, блестела от многолетнего пользования и в одном месте дала трещину. Слушатели вспоминали с печалью, что на этих гуслях играл некогда сам великий Боян, ныне уже покинувший землю.

Прислонившись к каменной стене, подле гусляра стоял румяный и голубоглазый отрок; на голове у него ветерок шевелил копну русых волос, а на босых ногах еще остался прах дальних дорог. На странниках были холщовые рубахи до колен, вшитые в рукава повыше локтей красные полосы выгорели от солнца. Юноша привел слепца в Киев из Чернигова, чтобы вести его отсюда в Смоленск или в далекую Тмутаракань — всюду, где русские люди слушают песни и награждают певцов пенязями, усаживают за стол, полный яств, и предоставляют ночлег на душистой соломе.

Певец не протягивал руку за подаянием, а брал деньги, как орел берет добычу когтями, однако прохожие редко бросали в деревянную чашку серебряные монеты и чаще клали кусок ячменной лепешки с добрым пожеланием. Голос у певца с годами стал немощным, у отрока же еще не чувствовалось сладостного умения в повторах, и богатые люди, постояв немного, проходили своей дорогой; им приходилось слышать на княжеских пирах более голосистых певцов, а бедняк мог только поделиться куском хлеба. С церковных папертей слепца прогоняли за призывы к древним богам, ему остались в удел лишь торжища и городские ворота.

Струны переливчато рокотали, и под их звон старик начал песню, которую сложил Боян, взирая с холма на ночное сражение в ту грозовую ночь, когда созревали рябины и синие молнии непрестанно освещали жестокую сечу:

Стояла осень,
Была ночь рябинная,
Шумела битва под Лиственом,
Гроза грохотала на небесах.
Когда синие молнии озаряли
Мечи, поднятые в сраженье,
Неподвижными они казались
На мгновение ока…
Эту песню не любили в киевских палатах. Листвен был связан для Ярослава с воспоминаниями о страшном поражении, когда князь, спасая бренную жизнь, бежал в Новгород, а ярл Якун потерял на поле битвы свой знаменитый золотой плащ. Боян воспевал храбрость Мстислава, но наступили новые времена, и ныне певцы, если у них в груди билось русское сердце и трепетало в горле соловьиное дыхание, прославляли не победителей в княжеских усобицах, а победы над печенегами. Ведь сегодня один князь сидел на златокованом киевском столе, завтра — другой, а Русская земля будет вечно стоять под солнцем. В борьбе за великое княжение одержали победу разум и терпение Ярослава; песню, сложенную о подвигах храброго черниговского князя, забыли, и только монастырский книжник взял из нее несколько строк, чтобы украсить риторическим цветком летописное повествование о братоубийственном сражении:

Стояла осень,
Была ночь рябинная…
Обманув бдительный материнский надзор, Анна поспешила к Золотым воротам. Она накинула на голову зеленый шелковый плат, чтобы спрятать взволнованное лицо от нескромных взоров, но встречные узнавали ее, останавливались и говорили с улыбкой:

— Здравствуй! Будь счастливой, Ярославна!

Люди охотно разговаривали с Анной, и она всегда ласково отвечала им — старикам, женщинам, мужам; но сегодня княжна была в смущении и торопилась пройти незамеченной.

Киевляне никому не улыбались так при встрече — ни мудрому ее отцу, ни ее горделивой матери, ни ее красивому брату Изяславу, ни другим братьям — заносчивому Святославу и благочестивому постнику Всеволоду, а только трем сестрам — Елизавете, Анне и Анастасии. Но надменная Елизавета, прозванная за тонкий стан Шелковинкой, уже была в холодной Скандинавии, замужем за норвежским королем Гаральдом; Анастасия уехала жить в страну угров, на синем Дунае. А теперь приехали послы, чтобы увезти третью дщерь Ярослава во Францию.

Княжну сопровождали подруги, участницы ее детских игр, — Елена, дочь Чудина, и Добросвета, племянница ослепленного греками воеводы Вышаты. Елена была светловолосая девушка с зелеными глазами и белыми ресницами, как это часто бывает у женщин, что живут у Варяжского моря; Добросвету отличали темные лукавые глаза и пушок на верхней губе. Девушки тоже волновались, им не терпелось подняться на забрало, чтобы смотреть оттуда на приезд франкских послов.

От торопливых движений плат Ярославны упал на плечи и открыл золотистые косы, за которые скандинавские скальды называли в своих стихах дочь русского конунга Рыжей. Но косы Анны не висели за спиной, как у поселянок, и не лежали на груди, как у знатных подруг, а, по заморскому обычаю, были уложены на голове в виде высокого венца. С такой прической приезжали на Русь греческие царевны.

По обеим сторонам улицы рубленые дома богатых людей, с красивыми вышками на кровлях и петушками на оконных наличниках, стояли вперемежку с построенными из дерева и глины лачугами бедняков. Толкались и шли по своим делам киевляне и чужестранцы. Здешние жители были в белых рубахах с красными полосами на рукавах, арабы и персы — в чалмах и пестрых одеждах, немецкие купцы — в широких лисьих шапках, кочевники — в заячьих колпаках.

Когда Анна и ее смешливые подруги прибежали к воротам, до них донеслись звуки гуслей. Слепец, отрешенный среди своей вечной ночи от суетного мира, пел:

Стояла осень,
Была ночь рябинная…
Но, почувствовав вокруг себя какие-то перемены и людское волнение, он умолк.

В длинном проезде под воротами воздух был гулок, как в пустой бочке. В стене виднелась небольшая дубовая дверь, за которой лесенка вела наверх, в церковь Благовещенья. Черный монах, выполнявший обязанности привратника, отпер дверцу огромным ключом. Железо заскрежетало на крюках, и Анна, едва сдерживая волнение, взбежала по скрипучим деревянным ступенькам на забрало. Над головой прошумела стая спугнутых голубей. Взволнованно дыша и предвкушая необычное зрелище, вслед за Ярославной на башню поднялись подруги и несколько знатных женщин, сгоравших от нетерпения увидеть посланцев далекого короля. Случилось так, что и пресвитер Илларион тоже взошел с медлительностью зрелого возраста на забрало. У него имелись свои причины для любопытства. Гонец, прискакавший с пограничной мытницы, сообщил, что на этот раз едут не купцы, а латинские епископы. Иллариону было хорошо известно, что латыняне совершают евхаристию на опресноках и причащаются облатками, а не из чаши, но его сердце наполнялось гордостью при мысли, что слава русского государства достигла самых отдаленных пределов земли, долетела до Рима и франкского королевства, доказательством чего служил приезд посольства.

Илларион был великий постник, и продолжительное сидение за перепиской книг, с чернильницей в одной руке и заостренным тростником в другой, повредило его здоровью и сделало дыхание затрудненным. Когда пресвитер поднялся наконец на вымощенную каменными плитами площадку, женщины уже сгрудились у забрала, наполняя воздух звоном золотых ожерелий. Но Анна смотрела не туда, где пылила дорога, а вниз. У въезда в воротную башню сидел на белом жеребце молодой ярл Филипп, в красной русской шапке с меховой опушкой и в голубом плаще, падавшем широкими складками на круп коня. Дорога к Золотым воротам, выходя из дубравы, постепенно поднималась мимо городского вала и капустников. Вскоре из-за дубов показался конный отряд. Впереди ехали три всадника, за ними — другие, а позади двигались повозки. Кони и колеса поднимали пыль, и ветер относил их в сторону; наверху он порывисто играл шелковыми женскими одеждами.

Анне хотелось крикнуть Филиппу:

«Посмотри же на меня!»

Но ярл не отрываясь глядел в ту сторону, откуда приближались франки. Опечаленная Анна тоже перевела туда свой взгляд и увидела, чтовсадник, ехавший между двумя епископами, был ее брат Всеволод. Епископы сидели на странного вида ушастых животных, оба в черных монашеских одеждах и серых плащах с куколями, оба бритые, с венчиками седых волос вокруг розоватых гуменцев.

Перед величественными воротами послы невольно остановили мулов, и Всеволод не без гордости пояснил:

— Золотые врата… Наподобие константинопольских…

Готье удивленно посмотрел на мощное сооружение, а рыцарь Шони не преминул заметить, что у въезда в город стоят, опираясь на копья, многочисленные русские воины в железных кольчугах и остроконечных шлемах, с красными щитами. Некоторые из них выглядели совсем юными, другие, наоборот, гордились седыми бородами. Их предводитель — судя по длинным белокурым волосам, падавшим на плечи, молодой знатный скандинав — гордо сидел на белом жеребце. Спокойное и на редкость красивое лицо его ничего не выражало. Это был наемник, который верно служит всякому, кто щедро платит. Но воины взирали на франков любопытствующими глазами. С не меньшим любопытством разглядывали чужестранцев светлоглазые женщины в красных и синих сарафанах, с пышными полотняными рукавами, расшитыми в долгие зимние вечера пестрыми узорами. Был праздничный день. На груди у киевлянок позвякивали от каждого движения тяжкие мониста из сребреников. Эти драхмы или денарии лежали на прилавке у менялы, ими платили за мех или мед, награждали за службу, ради них проливалась человеческая кровь, а теперь они украшали русских красавиц. Со всех сторон к воротам сбегались стаи белоголовых, босоногих ребятишек.

Поучительно и любопытно попасть в чужую страну и наблюдать там иные нравы. Некоторое время епископы обсуждали величие и прочность киевских ворот и одобрительно кивали головами. Не в каждом городе они видели подобное. Всеволод смотрел на них с понимающей улыбкой. Потом всадники стали один за другим въезжать в ворота.

Молодой большеглазый русский воин сказал другому, с широкой рыжей бородой:

— Смотри, Братило, доспехи у них не такие, как наши. Закрывают все ноги кожей и железом.

Старый воин рассудительно ответил:

— Нам такие не подходят. Нам надо быть легкими, как птица. А такой доспех — большая тяжесть для коня. Если конь устанет в поле, как ты догонишь печенега?

Но посольство уже направлялось по кривой улице, кое-где вымощенной бревнами. Весело застучали подковы. Впереди показались два монастыря, обнесенные каменной оградой.

Всеволод все с той же благостной улыбкой, перенятой у греческих царедворцев, с которыми ему часто приходилось иметь дело, объяснял:

— Конвентум[3] святого Георгия… Конвентум святой Ирины…

Илларион называл Всеволода пятиязычным чудом, но без привычки молодому князю было трудно изъясняться по-латыни, и он старался составлять возможно короткие фразы. Епископы понимали его и одобрительно кивали головой.

По сравнению с Готье Савейером Всеволод казался хрупким, как девушка. Это был княжич с юношеской рыжеватой бородкой, орлиным носом и красивыми, широко расставленными, как у всех Ярославичей, глазами. Одеяние его составляли — воинский плащ малинового цвета, под которым виднелись голубая рубаха с золотым оплечьем и штаны из красного скарлата,[4] засунутые в мягкие сапоги из зеленой багдадской кожи. На бедре у Всеволода висел и слегка покачивался от мерного шага коня прямой длинный меч в ножнах с серебряными украшениями. Этот яркий наряд и парчовая шапка с бобровой опушкой, надетая слегка на правое ухо, говорили о богатстве и желании покрасоваться, и, как бы чувствуя это, княжеский конь вдруг стал гарцевать, косясь на спокойных длинноухих мулов, на которых не без торжественности восседали епископы.

Народу на улице собиралось все больше и больше, но люди особого удивления при виде проезжавших чужестранцев не выражали. Здесь уже не раз смотрели на латинских священнослужителей в плащах с куколями, греческих посланцев в скарлатных скуфьях, а кроме того, немецких и арабских купцов, моравов, хазар, евреев и жителей Персиды. Впрочем, ушастые мулы вызвали некоторое веселие.

Наконец посольство очутилось на площади, с одной стороны которой стояла огромная розовая кирпичная церковь, а с другой — виднелось несколько каменных зданий. На некотором подобии триумфальной арки, вроде тех, что Роже видел в Риме, взлетала ввысь четверка бронзовых коней. На мраморных колоннах стояли статуи, запачканные голубиным пометом.

— Откуда попали сюда эти великолепные кони? — спросил епископ Готье Всеволода. — Вероятно, из Константинополя?

— Из Херсонеса… Военная добыча… — ответил княжич.

— А статуи?

— Из того же города. Одна из них изображает греческую богиню Афродиту. Так объяснили мне приезжие греки. Две другие — какую-то древнюю женщину. Она считалась покровительницей Херсонеса.

— Если мне не изменяет память, это Гикия, — вспомнил всезнающий Готье.

— Гикия? — переспросил Роже. — Такой мученицы я не знаю.

— Этим именем звали не мученицу, а языческую женщину, спасшую Херсонес от боспорцев.

— От боспорцев?

Обстоятельства мешали епископу Готье рассказать о прославленной античной героине, хотя Всеволод с большим вниманием слушал его латинскую речь. Молодой княжич был любителем подобных повествований. Однако впереди уже выплывала навстречу розовая громада Софии.

2

Великий князь Ярослав спускался иногда из своих покоев, стуча жезлом по каменным ступеням лестницы. Это происходило в дни совета с дружиной или когда он совершал паломничество в Вышгород, чтобы поклониться гробницам мучеников Бориса и Глеба. Но в день приезда послов старик не пожелал покинуть свои палаты. Ему приходилось слышать от лукавых греков, что владыка, таящийся в молчаливом дворце и появляющийся перед народом только в особо торжественной обстановке, при звуках труб и органов или пении церковных псалмов, производит на людей более сильное впечатление, чем доступный для всякого правитель, что бродит по торжищам, как простой смертный. Кроме того, в связи с приездом послов необходимо было предварительно посоветоваться с пресвитером Илларионом.

Когда посланный мытником гонец прискакал к Лядским воротам, в городе только что пропели первые петухи. Известие, доставленное с рубежа, вызвало в доме воеводы ночной переполох. Дело не допускало промедления. Старый князь требовал, чтобы обо всех важных событиях ему докладывали немедленно, не считаясь ни с поздним временем, ни с расстоянием, ни с дурной погодой. А посольства приезжают не каждый день.

Седоусый воевода, ленивый дородный варяг, разжиревший на русских хлебах, мучительно чесал волосатую грудь, и в расстегнутом вороте белой рубахи при свете свечи, которую держал в руках отрок, поблескивал золотой крест с синей финифтью. Рядом с мужем, разметав на розовой подушке русые косы и широко раскинув нагие горячие руки, спала на пуховой постели боярыня, такая же дородная, но молодая и нежная, и стыдливо улыбалась какому-то приятному сонному видению. От стука в дверь, от ночного разговора она проснулась, подняла заспанные, ничего не понимающие глаза, посмотрела на свечу, на гонца, на супруга, вздохнула и снова уронила тяжелую голову на шелк подушки, прикрывая беличьим одеялом круглое теплое плечо, чтобы соблюсти женскую стыдливость и не вводить в напрасное искушение отрока, уже невпопад отвечавшего на вопросы.

Воевода морщился, почесывался, с неудовольствием думая, что ничего не остается, как покинуть супружеское ложе, чтобы поспешить в княжеский дворец, и стал натягивать на длинные ноги красные штаны.

— Коня! Поедем к конунгу Ярославу средь ночи! — сказал он в сердцах отроку. Воевода считал ниже своего достоинства даже на близкое расстояние ходить пешком, да в ночное время и городские псы могли повредить одежду или разбойник подстеречь в темном переулке с ножом в руке. Старый муж не видел, что жена наблюдала за ним с женским притворством сквозь лукаво опущенные ресницы.

Подковы глухо зацокали. Воевода громко зевнул и равнодушно посмотрел на прекрасные небеса. На небе сияли звезды. То дружно принимались лаять, то вдруг умолкали собаки. Уже начинало светать. Позади ехал молчаливый отрок.

В княжеском дворце воеводе прежде всего пришлось разбудить дворецкого. Этот константинопольский евнух, родом тоже варяг, но попавший в плен к грекам и оскопленный по жестокой прихоти василевса, долго крестился и шептал молитвы, прежде чем сообразил, что от него требуют. На Русь он приехал недавно с дочерью Мономаха, ставшей супругой княжича Всеволода, и по совету Иллариона великий князь взял скопца к себе на службу, из тех соображений, что он хорошо знает греческие дворцовые порядки.

Итак, некоторое время ушло на совещание с евнухом. Воевода хмуро объяснил ему в конце концов, что случилось. Уже давно по киевскому торжищу ходили всякие слухи, но послов в Киеве еще не ждали, и никто толком не знал о цели посольства, хотя немецкие купцы и русские путешественники, побывавшие в Регенсбурге с мехами, уверяли, что франки едут за Ярославной и мощами святого Климента.

Зная привычки старого князя, воевода спросил:

— Бодрствует?

— Читает даже в нощи, — отвечал шепотом скопец, прикрывая рот рукою, как будто бы сообщая некую важную государственную тайну.

— Как нам поступить?

— Передать эпистолию. Иначе будет гневен.

— Тогда поднимемся в опочивальню.

Ярослав страдал бессонницей и, чтобы скоротать ночные часы, читал книги, лежа в постели, и это вошло у него в привычку. Ведь столько хотелось узнать повестей, что на это не хватило бы времени днем, когда нужно советоваться о государственных делах, разбирать тяжбы, присутствовать на богослужениях, выезжать на звериные ловы. Так он полюбил книжное чтение паче жизни и часто говорил сыновьям:

— Книжные словеса суть реки, напояющие вселенную…

В тихой княжеской ложнице потрескивала в серебряном подсвечнике толстая восковая свеча, наполовину сгоревшая, и ее трепетный свет казался человеку, еще помнившему о лучине в светце, вполне достаточным, чтобы разбирать письмена. Ложе было узкое, почти монашеское, но под навесом из тяжкой парчи на четырех точеных позолоченных столбиках. У одной из стен, обитых желтой материей, стоял раскрытый ларь, наполненный книгами в переплетах из кожи, из алого или синего, как васильки, сукна. Каждая такая книга, иногда украшенная разноцветными каменьями, осыпанная жемчужинами, с серебряными коваными застежками, представляла собою целое сокровище, но люди бережно брали ее в руки не столько ради высокой цены жемчужин и серебра, сколько из уважения к искусству писца. Труд переписчика считался таким же святым, как труд пахаря. Следующее можно сказать о книгописании: бывает доволен купец, получив прибыль, и кормчий, пристав с кораблем в затишье, и странник, вернувшись в милое отечество; так же радуется переписчик, доведя до конца свое предприятие.

При всей бережливости Ярослав тратил огромные деньги на покупку и переписку славянских и греческих книг, и не мудрено, что ларь оковали железом и устроили в нем хитроумный замок.

На скамье лежала одежда князя и поверх — боевой меч в потертых кожаных ножнах с серебряным наконечником. Так он мог спокойнее спать на случай народных возмущений или вероломства со стороны бояр.

В углу висела икона, написанная молодым киевским художником. Лик богоматери живописец изобразил не таким темным и суровым, как это делали обычно в далеком Царьграде, а как бы освещенным нежной зарей. Она склоняла голову к своему младенцу, прижимая его к груди… Всякий раз при виде этой иконы Ярослав вспоминал странные глаза художника, как бы ищущие в мире некую скрытую прелесть. Такое же беспокойство о красоте светилось в них и тогда, когда живописец писал в Софии лики княжеской семьи и с какой-то тайной тревогой смотрел, стоя на высоком помосте, с кистью в руке, то на Анну, пришедшую подивиться труду его, то на сияющее красками изображение дочери Ярослава.

Лежа на боку, чтобы удобнее было больной ноге, которая все больше и больше стала напоминать о себе при перемене погоды, Ярослав одной рукой подпирал голову, в другой держал раскрытую книгу. Он читал «Притчи Соломона».

Вглядываясь в красные буквы, четко написанные рукою писца Григория и украшенные цветами и прихотливыми злаками юным художником, кому, казалось, сами ангелы, подарили это необыкновенное искусство, Ярослав шептал, едва двигая губами:

— «Не премудрость ли взывает и не разум ли возвышает голос свой? Она становится на возвышенном месте, при дорогах и на распутьях. Она взывает у городских ворот, при входе в город и у дверей дома…»

Ярославу послышались какие-то шорохи за дверью или на лестнице, ведущей в опочивальню. Князь перестал читать и прислушался. Нет, все было тихо среди ночи, и он знал, что у двери стоят на страже преданные отроки с мечами на бедре, бодрствуют и, может быть, приглушенными голосами переговариваются между собою.

Эти странные слова, не похожие на обычную человеческую речь, напоминали звон гуслей. Но они открывали сердцу, что мир не застыл в оцепенении, а полон жизни и движения.

— «Не разум ли возвышает голос свой?..» — со вздохом повторил старый князь.

Ярослав оторвался от книги. Где родились люди, писавшие подобное? Но разве Илларион не рождал в тишине кельи такие же сладостные слова, украшая свои мысли книжными цветами? Князь знал греческий язык, ему объяснили еще в юности, что такое метафора, и он умел оценить великолепие слога и мудрость писательского замысла.

— «Когда был дан устав морю, чтобы волны не преступили пределы его, и положено основание земли, и тогда я уже трудилась художницей на земле и была радостью каждый день…»

Все представлялось смутным в этих строках, однако сквозь туман древних слов, опьяняющих, как церковный фимиам, светилась мысль, что мир полон неизъяснимой красоты. Какими возвышенными казались эти строки по сравнению с ежедневными маленькими заботами, отвлекающими человека от помышлений о величии мироздания.

Но чтение утомило глаза, заглавные буквы из красных сделались голубыми. Ярослав отложил книгу, и тогда мысли князя, цепляясь одна за другую, возвратили его к действительности, к жизни, прошедшей в большой тревоге. Горница наполнилась видениями.

Уже достигнув преклонного возраста, отец, великий царь Владимир, захворал и лежал на одре болезни в своем любимом берестовском дворце. Ярослав сидел посадником в Новгороде, в том северном городе, который так удивлял греков бревенчатыми банями, где люди бичевали себя березовыми ветвями, хотя делали это не для мучения, а для омовения. Любимцами старого князя считались самые младшие сыновья — Борис и Глеб. К Ярославу отец особой нежности не питал. Еще с тех дней, когда в лучших своих чувствах была оскорблена мать, гордая Рогнеда, он тоже затаил в сердце зло против родителя. Отец возвратился из Корсуни с греческой царицей, красота которой заключалась не в нежности румянца на щеках, не в соболиных бровях, а в белилах, в шуршащем шелке одежд, в жемчугах. Она привезла с собою драгоценные скляницы, полные благовоний и притираний, и ради всего этого Владимир забыл о Рогнеде. Но мать с презрением отвергла предложение выйти замуж за какого-нибудь знатного дружинника, заявив с гневом, что, будучи госпожой, она не желает стать женою раба, и маленький Ярослав воскликнул, рукоплеская:

— Поистине ты царица царицам и госпожа госпожам!

Когда Ярослав подрос, отец отослал его подальше от себя, и молодой князь жил на новгородском дворе, как в осажденной крепости, под охраной варяжских наемников. Время от времени свободолюбивые новгородцы избивали их, если те совершали какое-нибудь насилие. Молодой посадник старался жить в мире со всеми: варяги охраняли его покой, а у новгородских купцов в ларях звенели серебряные и даже золотые монеты. Но когда однажды жители перебили варягов на дворе некоего Парамона, он разгневался и лукаво велел сказать горожанам:

— Ну что ж, мне их уже не воскресить!

Лучшие мужи явились к нему, а он предательски казнил их, мстя за своих наемников. И в ту же ночь пришла весть о смерти великого князя.

Уже некоторое время тому назад Ярослав, не ладивший с отцом, построил новый дворец в Новгороде. Затратив на него немало денег и понимая, что городские доходы ему на пользу, он отказался посылать в Киев ежегодную дань в размере двух тысяч гривен. Там это почли за явное неповиновение отцовской воле, и начитанные люди вздыхали при мысли, что еще раз повторилась на земле история с Авессаломом, проявившим непокорство отцу своему Давиду. Охваченный гневом, не терпевший никаких противоречий, старый князь решил наказать мятежного сына вооруженной рукой и отдал приказ готовиться к походу на Новгород.

— Чините дороги и мостите мосты!

Уже смерды приступили к наведению путей, стали рубить деревья и класть гати в непроходимых болотах, чтобы киевское войско могло пройти в новгородские пределы, но во время военных приготовлений Владимир совсем расхворался и умер в Берестове.

Ярослав, только что избивший новгородцев, собрал вече и сказал, вытирая слезы:

— О, милая моя дружина! Вчера я ее перебил, а сегодня она оказалась мне нужна. Отец мой умер, Святополк сидит в Киеве и убивает братьев моих.

Новгородцы, наделенные государственным разумом, ответили:

— Хоть ты и иссек наших братьев, но будем бороться за тебя.

Борис, предполагаемый преемник отца на золотом киевском столе, находился в те дни в далеких печенежских степях, гоняясь с дружиной за кочевниками, осмелившимися вновь нападать на русские пограничные селения. Бояре совещались втайне, не зная, как поступить при таких обстоятельствах, и не объявляли о смерти князя, опасаясь потрясений. Однако трудно было скрыть печальное событие от народа в продолжение длительного времени, и тогда они решили предать усопшего земле.

По русскому обычаю тело князя не вынесли из опочивальни в дверь, а спустили на двор, разобрав крышу дома. Также во исполнение другого древнего обряда, мертвеца повезли в Киев не на конях и на телеге, а на санях, запряженных волами, хотя было летнее время. Но известно, что волы самые чистые и мирные животные в вертепе и не способны потревожить последний сон человека брыканием.

Когда гроб привезли в город, со всех сторон стали сбегаться люди, чтобы в последний раз взглянуть на великого князя, и горько плакали, ударяя себя в грудь. Монахи же утверждали, что отныне вдовы и сироты остались без покровителя. Под рыдание всего народа и пение псалмов старого князя Владимира Святославича похоронили в каменной гробнице, в прекрасной Десятинной церкви, недалеко от гроба греческой царицы Анны, его супруги.

У Владимира было много сыновей. Но Борис замешкался в степях в тщетных поисках печенежских становий; Ярослав выжидал событий в Новгороде; Мстислав сидел в далекой Тмутаракани, Святослав — в Деревах, Глеб — в богатом пушным зверем лесном Муроме, где часто смущали народ волхвы; Судислав правил в рыбном и грибном Плескове, на берегах реки Великой. В Киеве в те дни оказался лишь Святополк, сын той пленной гречанки, жены Ярополка, которую Владимир взял на свое ложе после смерти брата ради красоты ее лица. Воспользовавшись отсутствием братьев, Святополк захватил власть в Киеве, окружил себя легкомысленными отроками, упивался на пирах греческим вином, услаждал свой слух музыкой.

Борис, еще безбородый юноша, красавец с огромными глазами, с тонким станом, как у девушки, любимец отца, возвращался с дружиной из печенежских степей, ничего еще не зная о том, что произошло в столице. Святополк же явился ночью в Вышгород, где у него нашлись приверженцы, и велел им убить брата. Имена этих дружинников такие: Путша, Толец, Олович и Ляшко. А отец им — сатана.

Борис остановился на ночлег, поставив воинские вежи[5] на реке Альте. Злодеи поспешили туда и услышали, как княжич, один в шатре, пел ночью часы, так как даже в походы брал с собою богослужебные книги. Подождав, когда Борис кончил молиться и лег спать, завернувшись в овчину, убийцы ворвались к нему с обнаженными мечами в руках. Никто не оказал им сопротивления; многие воины Бориса, не желая жертвовать своею жизнью ради княжеских усобиц, разбежались, другие крепко спали в шатрах, и только некоторые отроки пытались прийти на помощь княжичу. Среди них был любимый оруженосец Бориса, по имени Георгий, родом угр. Видя, как враги пронзили Бориса мечом, и слыша его предсмертные стоны, он воскликнул:

— Если погибает мой князь, пусть умру и я!

В ночном переполохе вышгородцы убили и оруженосца, а потом отрубили ему голову, чтобы удобнее было снять с шеи золотое ожерелье, которое Борис подарил этому преданному воину. Самого княжича, который еще дышал, злодеи завернули в рядно, положили на повозку и под покровом темноты повезли в Вышгород. Но, узнав, что брат только тяжело ранен, Святополк послал двух варягов с приказом прикончить Бориса. Они так и сделали. Когда вновь наступила ночь, окровавленное тело несчастного княжича привезли в город и тайно похоронили около церкви.

Глеб был в это время далеко, в муромских лесах. Святополк отправил к нему гонца со словами: «Приезжай не мешкая, ибо отец твой умирает!»

Не подозревая, что за этими словами кроется предательство, Глеб поспешно и с малой дружиной отправился в Киев. В Смоленске он оставил коня и поплыл в ладье. Но здесь Глеба встретил посланец Ярослава и открыл ему глаза на истинное положение вещей. Узнав о кознях Святополка, княжич решил искать спасения в бегстве, однако убийцы уже настигали свою жертву, и собственный кухарь, подкупленный Святополком, убил Глеба тем самым ножом, которым резал к обеду петухов и барашков.

— Как агнца невинного, — вздохнул Ярослав, вспоминая страшные дни. — Месяца септембрия в пятый день, в понедельник. В тот час над Русской землей зажглись два дивных светильника.

Но горницу уже посетили другие кровавые призраки. Ярослав вспомнил о своих тогдашних волнениях и страхах. Сестра его Предслава уведомляла в предостерегающих письмах обо всем, что происходило в Киеве. Ярославу оставалось выбирать: или бежать к варягам, как некогда поступил при таких же обстоятельствах отец, и спасаться за морем, где жила семнадцатилетняя Ингигерда, о которой молодой князь неоднократно слышал от скандинавских скальдов, воспевавших ее красоту и хозяйственность, или же начать братоубийственную войну.

Ярослав знал, что варяги обвиняли его в скопидомстве, хотя и уважали за ум и представительную наружность. Но теперь не приходилось жалеть денег, чтобы прибегнуть к помощи наемников. Как раз в те дни в Новгороде очутился ярл Эдмунд, тоже бежавший от грозившей ему опасности, когда конунг Олаф, по прозванию Святой, стал истреблять своих соперников. Ослепив самого опасного врага, ярла Рерика, он сделался единовластным господином страны, и Эдмунд опасался, что и с ним будет поступлено так же. Ослеплению варяги научились у греков, у которых этот обычай считался чуть ли не человеколюбивым, так как лишение возможности видеть мир обычно заменяло в Константинополе смертную казнь. Ярл покинул Скандинавию и, по примеру многих других товарищей по несчастью, поспешил в Гардарик, или страну городов, как варяги называли Русь.

Беглецы были радушно приняты в теплом дворце новгородского посадника. На первом же пиру в их честь, за чашей меда, среди подогретых хмельными парами повествований о подвигах и любовных приключениях, начался торг с наемниками. Но Ярослав хотел точно знать, на каких условиях Эдмунд предложит в его распоряжение мечи своих храбрых воинов.

Ярослав запомнил мельчайшие подробности разговора. Ведь речь шла тогда не о пустячных вещах, а о жизни и смерти. Вдали сияли синие глаза Ингигерды. Судя по рассказам варягов, приходивших в Новгород, молодой князь считал, что эта северная красавица могла бы стать для него достойной супругой и что не лишне породниться с ее влиятельным семейством, чтобы во всякое время получать помощь от варяжских ярлов. Он чувствовал себя полным сил, хотел бороться за свое будущее, хотя с детства не отличался крепостью мышц, был хром и напор сердечных чувств привык сдерживать и проверять разумом, действовал всегда с осторожностью, свойственной дальновидным людям.

Заметив, что воск обильно стекает на серебро светильника, Ярослав послюнил пальцы и снял со свечи нагар. Воспоминания теснились в его душе… В обширной, но низкой горнице пахло тогда гарью факелов и перебродившим медом. На столах стояли деревянные блюда с огромными кусками говядины. Желающие отрезали острым ножом сколько нужно, клали мясо на ломоть хлеба, солили по вкусу, опуская персты в солонку, и насыщались, прерывая еду только для того, чтобы послушать очередного скальда. Певцов было несколько, русских и скандинавских, и перед тем, как петь, они долго перебирали струны арфы или гуслей, точно в ожидании вдохновения, а потом услаждали слух гостей сильными и красивыми голосами, за какие одинаково ценят певцов воины и женщины.

Лишь два человека оторвались на время от этого песенного мира и держали себя как настоящие купцы, ведущие трудный торг.

Ярослав был очень осторожен в выборе выражений, зная, что каждое сказанное слово будет принято как написанное в грамоте с семью печатями. Кроме того, рядом с ним сидел на пиру седобородый новгородец, тысяцкий Гюрята, с которым приходилось считаться, потому что он предводительствовал сильным новгородским ополчением и в его распоряжении была богатая городская казна.

Эдмунд прилично обратился к Ярославу и сказал:

— Мы хотели бы сделаться защитниками твоего дела. Нам ведь известно, что произошло в Киеве. Нельзя сказать, чтобы жизнь твоя находилась в безопасности, а мои товарищи — опытные воины и способны оказать тебе большие услуги в трудную минуту.

— Не думай, что я так уж нуждаюсь в вашей помощи, — ответил со смехом Ярослав. — У меня тысячи новгородских воинов.

— Не спорю, они неплохо владеют боевыми топорами, но ведь мирные плотники и хлебопашцы не любят покидать свои нивы. А мы готовы служить тебе, пока ты не справишься со всеми врагами.

— Я знаю, что вы храбрые воины. Но все зависит от того, сколько вы потребуете за службу.

У Ярослава была круглая, темная, подстриженная по константинопольской моде борода. Так ее носили греческие цари и те патрикии и магистры, что приезжали иногда на Русь с посольскими поручениями, Эдмунд же, по старому обычаю, отпускал длинные усы и брил подбородок.

Торг продолжался. Ярл подумал немного и заявил:

— Во-первых, — загнул он мизинец на левой руке указательным пальцем правой, — ты пожалуешь нам с Рагнаром и всем нашим спутникам подходящие помещения и не откажешь ни в каком добре из своих запасов.

— На такое иждивение я согласен, — ответил Ярослав, переглянувшись с Гюрятой. Старик раскраснелся от меда, но неизвестно, о чем думал в этот час.

— Сверх того, — загнул Эдмунд еще один палец, — согласен ли ты платить по унции серебра в месяц каждому воину, а начальникам ладей назначить двойную плату? На таких условиях мы согласны сражаться впереди твоего знамени. И позволь тебя уверить, что за нашими щитами ты будешь чувствовать себя в полной безопасности.

Варяг не очень высоко ставил воинские качества Ярослава, еще не проявившего себя на полях сражений, и считал, что предлагает очень выгодную сделку, но молодой князь, наделенный более тонким восприятием человеческих отношений, чем грубоватый наемник, нахмурился. Он не собирался прятаться за чужими щитами! Кроме того, условия варягов показались ему малоприемлемыми. Ярослав посмотрел на Гюряту, как бы прося у него поддержки, и ответил:

— На это я не могу согласиться.

Однако Эдмунд вел себя так, как будто бы всю жизнь занимался торговыми делишками, что было недалеко от истины.

Он вздохнул.

— Жаль… Впрочем, если тебе затруднительно сейчас платить деньгами, — сказал варяг после некоторого размышления, — то мы согласны принять плату за службу мехами. А если у нас случится военная добыча, ты заплатишь серебром.

Молодой посадник обдумывал выгодность соглашения. Ценные меха бобров и соболей он мог и сам с выгодой переправить в греческую землю, где зябкие красавицы кутались в соболиные шубки… Но требовалась помощь наемников. С одними новгородцами рассчитывать на успех не приходилось. Особой нежности к своему князю они не испытывали. Эдмунд прав. Эти миролюбивые люди брались за оружие только в случае крайней нужды, когда на них нападали. А богатым купцам, как Гюрята, нужен только свободный путь от Новгорода до Царьграда…

Ярослав стучал пальцами по столу. Гюрята протянул чашу отроку, чтобы тот налил меду.

— Пожалуй, на такие условия мы можем согласиться? — вопрошающе посмотрел на него князь.

Польщенный, что молодой Владимирович ничего не предпринимает без его совета, старый тысяцкий погладил степенно бороду и ответил:

— Ты мудро решил. Новгород поможет тебе.

Соглашение было заключено. Варяги вытащили свои птицеобразные ладьи на берег, чтобы зимовать в Новгороде. Ярослав велел предоставить им хорошо натопленные дома, а горницу, в которой поселились Эдмунд и Рагнар, его седоусый сподвижник, обить красной материей. Воины стали немедленно вносить в нее оружие, меха, железные уключины, весла, неводы для ловли рыбы — все, что могло пропасть без присмотра, и вскоре это жилище превратилось в обжитое логово воинов, где топится очаг, пахнет овчиной и железом, куда днем рабы носят мед в глиняных кувшинах, а ночью приводят женщин.

В течение всей зимы никаких военных действий не предпринималось. Наступила весна. Снова выглянуло солнце, и быстрые ручейки побежали вдоль холмистых новгородских улиц, изливаясь с веселым журчанием в Волхов. Ярослав по-прежнему выжидал, а Святополк продолжал свое каиново дело. Святослав, княживший в Деревах, ближе всех к Киеву, узнав, что и ему угрожает опасность со стороны немилосердного брата, надумал бежать в Угорщину, но где-то уже у самых голубых Карпатских гор его настигли посланные вдогонку печенеги и безжалостно убили.

В конце концов Ярославу ничего не оставалось, как выступить с оружием в руках.

Встреча новгородцев с войсками Святополка произошла несколько позже, когда уже стал замерзать Днепр. Это случилось у города Любечь, где противники расположили свои станы на разных берегах реки. Однако время проходило в бездействии. Ни Ярослав, ни Святополк не решались переправиться через реку. Дружинники Святополка, большие любители пенного меда и веселья, кричали с противоположного берега, надсмехаясь над новгородцами:

— Эй, плотники! Зачем пришли сюда с вашим хромцом? Вот мы вас заставим рубить нам хоромы!

Ярослав в детстве покалечил себе ногу, слегка припадал на нее. Но новгородцам подобные шутки были не по душе. Они стали требовать от своего князя:

— Чего ты ждешь? Перейдем на ту сторону! А кто не пойдет с нами, того мы убьем.

В лагере Святополка находился тайный друг Ярослава, и осторожный князь послал к нему соглядатая спросить:

— Что нам делать? Меду мало, а дружины много…

Благожелатель велел передать князю:

— Настал час поить дружину медом!

Святополк впервые на Руси привел против христиан печенегов. Он стоял со своей конницей между двух озер, не давая себе отчета, что всадникам трудно действовать в болотистой местности. Повязав головы белыми убрусами, чтобы можно было отличить в темноте своих от врагов, новгородцы в полночь переправились на противоположный берег, а ладьи оттолкнули, отрезая путь отступления малодушным. Началась ночная битва. Эдмунд с варягами сражался на другом крыле. Впоследствии он уверял конунга, что это его храбрецы, а не новгородские мужики решили участь сражения. Но, вспоминая с книгой в руках ту страшную битву, Ярослав видел все, как было. Перед его умственным взором вновь возникла суматоха сражения. Ярл пререкался с Гюрятой и убеждал его поставить стражу у ладей, а не сталкивать их в реку. Но ладьи все быстрее скользили по черной воде в темноту ночи. Варяги негодовали на такую опрометчивость, и новгородцы осыпали наемников обидными словами.

— Какое войско так поступает! — взывал Эдмунд.

— А ты за что служишь? За гривну в месяц? — смеялись над ним новгородцы, вдруг превратившись из мирных плотников в кровожадных барсов.

Благодаря их мужеству Святополк потерпел жестокое поражение и бежал с остатками своих союзников в степи, а оттуда темными окольными дорогами перебрался в Польшу, Ярослав же отпраздновал победу и сел на киевском столе.

Но русского князя ждали новые затруднения и опасности. Святополку удалось завязать союзнические отношения с польским королем Болеславом, и по их наущению печенеги в огромном числе напали на Киев. Кочевников этот город манил сказочным богатством, горами мехов и серебряными ожерельями киевлянок, и они рвались к городским воротам. Только к вечеру Ярослав одолел печенегов, погнал в степь и там рассеял, как прах. А вскоре другие бедствия обрушились на Русскую землю. Киев опустошали чудовищные пожары. Угроза со стороны польского короля не исчезла, а срок договора с варягами кончался. Жалованье им часто задерживалось по нескольку месяцев, и однажды Эдмунд спросил конунга, желает ли он возобновить соглашение. Надеясь, что полученные в Киеве известия о смерти Святополка соответствуют истине, и зная о неладах поляков с немцами, Ярослав отвечал уклончиво. Но ярл настаивал на определенном ответе.

Тогда князь сказал:

— Полагаю, что в настоящее время у меня уже нет необходимости в твоих людях.

— Как знаешь, — ответил ярл, кусая ус.

— А если бы я вновь захотел прибегнуть к вашей помощи, то какие твои условия?

— Мы требуем теперь по унции золота на человека, не считая платы начальникам ладей, — развязно заявил Эдмунд.

— Тогда ты можешь считать наш договор оконченным.

— Это в твоей власти, конунг.

Великий хитрец и дальновидный человек, Ярослав только делал вид, что может обойтись без варягов, чтобы подешевле заплатить за их услуги. Однако ярл тоже понимал толк в торговых сделках. Он ехидно спросил:

— Но действительно ли ты уверен, что Святополка нет в живых? Тогда мы знали бы все подробности о таком важном событии. А между тем где же его могила? Приличные ли были устроены ему похороны? Что-то ничего не слышно о поминках.

— Может быть, мы еще услышим, — пробормотал князь.

— А люди, наверное, знали бы о местоположении могилы знаменитого воина, — не унимался Эдмунд. — Купцы, что приходят из Польши, рассказывают много всяких историй, но об этом не говорят ни слова. Не правда ли, странно, конунг? Боюсь, что твои люди только из раболепства убеждают тебя, что Святополк умер, чтобы сделать приятное своему господину, а на самом деле тут происходит нечто иное.

— Тебе известно что-нибудь? — не выдержал Ярослав.

Настало время вести игру ярлу. С деланным равнодушием он стал рассказывать:

— Я сам ничего не видел, но люди говорят разное. Осведомленные путешественники, которым я вполне доверяю, передавали, что твой брат жив и зиму провел в степях, собирая там воинов. А ты сам отлично понимаешь, для чего они нужны ему.

Положение Ярослава оставалось еще весьма непрочным, поэтому приходилось считаться с этими жадными до золота наемниками, и договор был возобновлен. Ярослав даже постарался завязать отношения с немецким императором Генрихом и заключил с ним союз, но польский король и Святополк разбили немцев. Позднее оба напали с поляками, уграми и печенегами на Русь. Летом они расположились на реке Буге. Туда пришли и полки Ярослава. Но он, по своему обыкновению, медлил начать военные действия, не стремясь проливать человеческую кровь. В этом сказывался его русский характер: никогда не начинать драку первым.

Зато варяжский воевода Блуд, дядька Ярослава, известный задира и насмешник, разъезжая на коне по берегу, издевался над непомерно толстым польским королем:

— Вот мы тебе скоро проткнем копием брюхо!

Такая похвальба не нравилась русским воинам, в большинстве своем хлебопашцам. Они любили сражаться в открытом поле, строй на строй, и уважали врага, чуждого вероломства, но битву горестно сравнивали с жатвой или с сельскими работами на гумне, где цепы стучат по снопам. Так и война веет душу от тела.

Повода для войны не было. Ярослав читал книги и предавался рыбной ловле. Однажды он оставил войско и удил на реке щук, радуясь счастливому улову. Воспользовавшись этим, Болеслав по наущению Святополка напал на киевское войско, и сам Ярослав едва спасся после этого разгрома. С немногими воинами, бросив все на произвол судьбы, он опять бежал в Новгород. Дорога на Киев была теперь открыта для врагов, и поляки вступили во главе со своим тучным королем и Святополком в притихшую столицу. Короля встретил у ворот и передал ему в виде добычи церковные сосуды тот самый Анастас, что некогда послал из Херсонеса стрелу в русский лагерь с указанием, где надо перекопать подземные трубы, доставлявшие в осажденный город воду. Владимир сделал Анастаса епископом и поручил ему Десятинную церковь, и вот он изменил Русской земле, как Иуда.

Ярослав уже считал, что все теперь потеряно, и в полном отчаянье собирался плыть за море, но упрямые новгородцы порубили секирами княжеский корабль, снаряжавшийся в морское путешествие, и решительно заявили князю:

— Хотим еще биться с Болеславом!

К счастью, скоро обстоятельства изменились в пользу Ярослава. Вражеские отряды, стоявшие в русских городах, вели себя разнузданно и были один за другим перебиты восставшими жителями. Болеслав поспешил уйти в Польшу. Святополк остался в Киеве с одними печенегами, и от него все отвернулись, так как русские люди не любили этого князя, зачатого в прелюбодеянии и пришедшего в Киев с иноплеменниками.

Между тем богатые новгородцы снова собрали необходимые средства, чтобы нанять в помощь себе варягов, и двинулись на освобождение Киева. Знаменитая битва, о которой долго говорили в самых отдаленных краях Русской земли и после которой многие жены плакали в печенежских степях, произошла на реке Альте. Сеча была ужасной. Наступила пятница, и всходило солнце, когда обе стороны начали бой. Сходились трижды, воины рубились, хватали друг друга за руки, и кровь ручьями текла по оврагам. К вечеру Святополковы знамена пали, и новгородские воины отерли с чела трудовой пот, точно закончили обильную жатву. Святополк бежал с остатками печенежских войск, и Ярослав вступил в Киев…

Свеча догорала, и в полумраке стали выползать из темных углов опочивальни страшные тени. Ярославу припомнилась еще одна беседа с Эдмундом. Дело происходило так…

Однажды ярл спросил его в явном смущении:

— Скажи, конунг, как нам поступить с твоим братом, если он случайно попадется в наши руки? Не разумнее ли убить его? Ведь никогда не настанет тишина в государстве, пока он будет жить на земле и замышлять против тебя всякие козни.

Ярослав вздрогнул. Он знал, что Эдмунд прав, что Святополк — брат лишь по отцу, а может быть, и не брат — много зла сотворил на Руси и не перестанет и впредь проливать христианскую кровь ради своего честолюбия. Но все-таки они были с ним из одного гнезда. Уклоняясь от прямого ответа и глядя в сторону, князь сказал сквозь зубы:

— Не могу никого подговаривать на убийство Святополка.

Он ушел поспешно в опочивальню, чтобы прервать неприятный разговор. Ах, почему память так цепко хранит проклятые подробности былых деяний? Есть ли прощение в будущей жизни за братоубийство?

А ярл Эдмунд подумал, что разгадал тайные мысли и опасения русского конунга. Вскоре после этого, рано утром, Эдмунд позвал своего побратима по оружию Рагнара и еще десять отборных воинов, среди которых оказались оба Торда, Бьерк и другие храбрецы, и велел им седлать коней. Всем было приказано одеться в платье торговых людей. Двенадцать всадников, позевывая на утреннем холодке, отправились в дубовый лес очередной скандинавской саги.

Позднее варяги рассказывали Ярославу всякие небылицы. Якобы, нацепив бороды из пакли, они проникли в лагерь Святополка, скрывавшегося в те дни с остатками своего войска в далеких степях. Выдав себя за купцов, Эдмунд с товарищами ворвались ночью в шатер князя и убили его предательским образом. Затем поспешили обратно в Киев, и у одного из всадников болтался притороченный к седлу мешок с головой Святополка. Настало утро. Эдмунд явился в княжеский дворец. Этот наемник, для которого убить человека, даже не такого презренного, как Святополк, было так же просто, как раздавить муху, спросил Ярослава, довольный своей ловкостью и удачей:

— Узнаешь?

И вытряхнул из мешка страшную мертвую голову, упавшую на пол с непереносимым стуком.

Ярослав затрепетал и закрыл лицо обеими руками. От волнения оно налилось кровью…

Даже теперь, спустя много лет, князь выронил книгу из рук и застонал. Будучи ребенком, он жалел птенцов, выпадавших из гнезда, порой ему становилось жаль до слез слепцов и убогих. И вот столько крови пролилось на земле ради него! Когда же настанет конец человекоубийству?

Впрочем, мысли о мире стали приходить в голову Ярославу уже после того, как он упрочил свое положение. О мире говорилось в книгах, которые князь прочел. Но в те дни он еще находился весь в ожесточении борьбы за власть. И все-таки сердце его тогда мучительно сжалось. А Эдмунд, как будто речь шла о самых обыденных вещах, спокойно сказал:

— Прикажи похоронить эту главу с подобающими почестями!

— Опрометчиво ты поступил, — прошептал князь, и слезы полились у него из глаз.

Голова человека, которого книжники называли Окаянным, являла собою ужасное зрелище: искаженное лицо с оскаленными зубами, борода в запекшейся крови, сведенный на сторону рот; одно тусклое око было приоткрыто, точно мертвец подмигивал своим врагам и убийцам. Впрочем, присутствовавшие при этой беседе воевода и бояре смотрели на страшный трофей без большого волнения. Даже испытывали некоторое христианское удовлетворение: бог еще раз покарал зло! Чтобы лучше рассмотреть, воевода повернул голову ногой в зеленом сапоге…

Однако на этом еще не кончилась междоусобная война. В Тмутаракани сидел другой брат Ярослава, храбрый и веселый Мстислав, любимец своей, набранной из всяких бродяг, дружины.

Тмутаракань, таинственный город, лежала в далеком краю Русской земли, уподножия Кавказских гор. Удобное сообщение по морю связывало его с Херсонесом и Константинополем и весьма благоприятствовало торговле. В этом разноплеменном поселении обитали русские и греки, восточные купцы и хазары; сюда стекались беспокойные люди и беглые рабы; здесь рекой лилось доступное всякому вино, потому что на холмах, со всех сторон обступивших город, росли тучные виноградные лозы; на улицах часто слышалась греческая речь, и на базарах продавались странные для северян южные плоды — дыни, финики и рожки. Здесь уже веял с моря свежий ветер, надувая паруса больших торговых кораблей, и еще от тех времен, когда в этих местах обитал сильный, но исчезнувший с лица земли народ, в Тмутаракани остались вымощенные плитами улицы, кирпичные дома с внутренними двориками и глубокие каменные водоемы, а на городской площади возвышалась огромная статуя, искусно высеченная из мрамора рукой каменотеса, однако не пощаженная временем. Некий философ, случайно попавший сюда, рассказывал на пиру Мстиславу, что этот памятник воздвигла в честь своего мужа, боспорского царя Перисада, некогда владевшего областью, его верная супруга, оставшаяся вдовицей. Разговор происходил за чашей вина, и присутствовавший за столом русский певец внимательно слушал грека, с трудом объяснявшегося по-славянски, а потом использовал рассказ в одной из своих песен, и позднее другой певец заимствовал у него упоминание о тмутараканской статуе, освещая нам черную ночь давних времен.

Жизнь в Тмутаракани, приятная и полная перемен, так нравилась Мстиславу, что он не желал перебираться в Киев. Это был человек, который холил свое сильное тело и больше всего на свете любил свою дружину. Воины тоже почитали князя за храбрость в бою и щедрость на пирах. На дворе у него годами жил великий Боян, русский соловей. Певец назвал Мстислава Храбрым, воспел подвиги победителя Редеди и порой подсмеивался в своих песнях над хромоногим Ярославом, так как в Киеве скупились на пенязи, не любили тратиться на пиры. А потом книжники предали эти песни забвению и прославили Ярослава, наделив его образ благородными чертами и приписав ему христианские добродетели за любовь к церковным людям.

Мстислав отличался красотой, огромными глазами и не знал страха смерти. Однажды он пошел войной на соседних косогов, чтобы наказать их за ночные набеги, во время которых эти разбойники часто убивали жителей Тмутаракани и угоняли скот. Услышав об этом, косожский князь Редедя прислал сказать ему:

— Зачем мы будем проливать кровь наших воинов? Хочешь, сразимся друг с другом, и если ты одолеешь, то возьмешь мои сокровища и моих жен, а если я одолею тебя, то ты отдашь мне все, что тебе принадлежит.

Мстиславу понравилось такое предложение, и он крикнул через поле, разделявшее два воинских строя:

— Выходи на единоборство!

Редедя был великан с мощными руками и бычьей шеей. Надеясь на свою непомерную силу, он предложил русскому князю не биться на мечах, а бороться врукопашную. Мстислав согласился и на это, хотя был тонок станом и не такого роста, как косог. Они схватились посреди поля, и Редедя стал одолевать, а косожские воины поощряли своего предводителя дикими криками, но Мстислав напряг в последнем усилии мышцы, стиснул противника железными руками и ударил о землю, вызвав бурю криков на русской стороне. Выхватив нож, он зарезал Редедю. Тогда косоги побежали, и княжеская дружина далеко преследовала их в поле.

Так была избавлена Тмутаракань от опасности.

В память этого события Мстислав построил в городе каменную церковь, которая стоит до сего дня.

Сражение, которое должно было решить, кто сядет в конце концов на золотом киевском столе, произошло под Лиственом. Мстислав поставил в чело свой полк северян, как обычно называли жителей Чернигова, а дружину, набранную из ясов и косогов, — на правом и левом крылах. Воины Ярослава вышли на поле широким строем, развернули голубое княжеское знамя с изображением архангела, предводителя небесных сил, и с железным лязгом обнажили мечи. В воздухе стояла тишина, как перед грозой.

Битва началась по звуку певучей серебряной трубы. Ярл Якун, военачальник Ярослава, высокий белоусый воин в привлекавшем все взоры золототканом плаще, величественно сидел на белом коне. Он махнул рукой в железной перчатке, и варяги мерным шагом пошли на смерть. Им заплатили за два месяца вперед. Это были как на подбор храбрые воины, предпочитавшие гибель в бою медленному умиранию в болезни на соломе. Ярл ехал позади строя, чтобы удобнее наблюдать за ходом сражения. В какой-то давней стычке под Антиохией, когда он еще служил греческому царю, сарацинская стрела пронзила ему левый глаз, и с тех пор Якун носил черную повязку на лице, и его прозвали за это Слепым.


Была осень, стояли воробьиные ночи. На высоких рябинах уже поспевали красные ягоды, низкие тучи ползли по небу, весь день шел дождь, освежавший разгоряченные тела воинов. Но битва не прекращалась даже ночью, когда вдруг разразилась гроза и ветвистые синие молнии стали беспрестанно ударять в землю, а на небесах не умолкая гремел гром.

При вспышках небесного огня поднятые для удара мечи казались в это мгновение неподвижными в ослепительном сиянии. Знамена намокли от дождевой воды и беспомощно повисли на древках.

Всю ночь варяги рубились с черниговцами. Но в минуту, подстереженную с большим воинским разумением, когда уже стало видно, что наемники изнемогают, Мстислав обрушил на врагов всю свою конницу. Скандинавы не выдержали стремительного натиска, сопровождаемого диким воем, и побежали, устилая под ударами кривых сабель мертвыми телами землю. Когда воинский строй превращается в беспорядочное стадо, нет ничего страшнее для пешего воина, чем блеск клинка в руке вражеского всадника.

Понимая, что битва проиграна, Ярослав искал спасения в бегстве. Вслед за ним помчался ярл Якун, оставив на поле сражения свой знаменитый плащ, производивший такое впечатление на молодых воинов и русских летописцев. Потом этот прославленный воин уплыл за море и вскоре умер там, не перенеся позора поражения и гибели товарищей по оружию…

Ярослав закрыл книгу и тяжело вздохнул, вспоминая слова Мстислава, о которых ему передавали впоследствии, не без насмешки над его жалким бегством. Будто бы Мстислав, объезжая под утро поле битвы, сказал:

— Ну как мне не радоваться! Вот лежит северянин, а вот — варяг… Моя же дружина цела.

Ярослав смотрел на догоравшую свечу и ясно представлял себе веселие тмутараканского князя. Что значили для этого легкомысленного любителя пиров и блудниц заботы о государстве? Мстислав думал не о Русской земле, а лишь о своем приятном житии, об охотах на туров и о блестящих, хотя и бесполезных, победах. Между тем наступили иные времена. Илларион вразумительно объяснил всем в своих сочинениях, что земля, и люди, и все, что стоит на земле, — города, погосты, церкви, гумна, все произрастающее на ней — составляют государство, и за это придется дать ответ перед судом потомков.

Ярослав сел, опираясь руками о постель, и еще раз увидел то осеннее утро, когда он, спасая свою жизнь, как безумный, проскакал в тумане мимо Листвена. Если бы князь оглянулся, то увидел бы, как над полем сражения уже кружатся черные птицы, готовясь сесть на трупы и выклевать глаза у мертвецов. Победители, как это везде было в обычае, стягивали с убитых кольчуги, одежду и обувь, собирали уроненное оружие и стрелы и весело перекликались на поле, радуясь добыче. Ярослав не оборачивался. Он спешил в Новгород. Новгородские мужи понимали, что сила государства в единении всех русских областей, и могли с одинаковым упорством сражаться за Киев и Тмутаракань, как и за свой город и его торговые пути.

Но Мстислава не тянуло на берега Днепра. Он велел сказать Ярославу:

— Садись в Киеве, ты старший брат, а мне будет та сторона.

Границей между двумя владениями стал Днепр. К Ярославу отошли Киев, Новгород, Ладога, Смоленск, Полоцк и многие другие города, к Мстиславу — Чернигов, Любечь, Переяславль и милая его сердцу Тмутаракань, где уже плескалось теплое море. Окончательный мир был подписан в Городце.

Никто не мог оспаривать великолепную победу Мстислава. В упоении своим величием, окруженный певцами и тоненькими, как тростинки, кавказскими красавицами, молодой князь весело пировал, и его подвиги под Лиственом воспел седоусый певец с косматыми бровями и цепкими, как у орла, пальцами, рвавшими струны на княжеских пирах. В ту ночь, когда происходила битва под Лиственом, Боян стоял под дубом на соседнем холме и видел, что при вспышках молний поднятые для удара мечи казались на мгновение неподвижными.

Была осень,
Стояли ночи рябинные…
На пиру присутствовал константинопольский царедворец, прибывший в Тмутаракань с тайным поручением от греческого царя, и, поблескивая черными ласковыми глазами, пил небольшими глотками вино из чаши, чтобы продлить удовольствие, вместе с другими внимая певцу. Патрикий знал русский язык, так как по матери происходил из знатного болгарского рода Николицы. Его звали Кевкамен Катакалон. Потрясенный песнью Бояна, он сказал:

— Поистине это русский Гомер!

Грек, в нарядном красном плаще с золотым украшением на груди, хвалился белыми холеными руками, тяжелыми перстнями, унизывавшими его пальцы. Он говорил вкрадчивым голосом, но больше слушал. В Константинополе хорошо знали о недоброжелательном отношении Ярослава к ромеям, и патрикия Катакалона послали в Тмутаракань с повелением еще раз поднять Мстислава против брата. В Священном дворце решили, что легче иметь дело с этим падким на удовольствия молодым князем, чем с расчетливым и недоверчивым Ярославом. Патрикию показалось, что песня о победе подогрела мечты амфитриона о подвигах и что наступил благоприятный момент завести речь о борьбе за первородство. Улучив минуту, когда старый певец подкреплялся чашей пенного меда, грек шепнул князю:

— Вот ты пируешь, а не имеешь никакого представления о том, что происходит в Киеве!

— Какое мне дело до того, что творится в Киеве?

Князь нахмурился, недовольный, что с ним заводят серьезные разговоры на пиру, в час веселия.

— А между тем твой брат собирает воинов, чтобы захватить Чернигов.

— Кто тебе это сказал?

— Так рассказывали греческие купцы, пришедшие из Киева в Херсонес.

— Брат не любит войну.

— Но желает быть единовластным во всей вашей стране.

— Он клялся на кресте.

— Клятву часто нарушают, если она невыгодна.

— Не верю, чтобы Ярослав стал клятвопреступником.

— Но почему ты не хочешь предупредить события?

Мстислав скривил губы, казавшиеся еще более яркими от белокурой бороды. Он презирал соглядатаев и наушников. К чему утруждать себя заботами, когда за столом сидят друзья и глаза женщин полны неги. Патрикий понял, что поторопился, и, по-змеиному облизнув губы, поднял чашу, звякнув о нее золотыми перстнями…

Но вскоре в Тмутаракани умер сын князя Евстафий, а некоторое время спустя, простудившись на охоте, преставился и сам Мстислав. Его положили в церкви Спаса, стены которой тогда были выведены на такую высоту, сколько можно достать рукою, сидя на коне. Теперь уже ничто не мешало Ярославу объединить русские земли от Тмутаракани до Карпат. Снова Русская земля стала единой.

Происходили и другие события в жизни Ярослава. Было столкновение с неразумным племянником Брячиславом, осмелившимся напасть на Новгород и похитить в св. Софии золотые церковные сосуды, светильники и облачения. Но на реке Судомири его настигла карающая десница Ярослава, пленные и добыча были возвращены в Новгород. Позднее Ярослав ходил войною на поляков, ятвягов и литовцев и неизменно возвращался с победой. Польскому королю Казимиру он помог подавить восстание язычников и посадил его в Гнезно на престол.


Короткая ночь проходила за книжным чтением и в воспоминаниях. За окном пропели вторые петухи. Князю снова послышался шум шагов, приглушенный разговор.

У дверей княжеской ложницы в ту ночь стояли на страже отроки Янко и Волец. Они то дремали, сидя на полу, то шепотом рассказывали друг другу разные небылицы. Оба были сильные безбородые юноши, их клонило ко сну в этой дворцовой тишине. Но каждую минуту мог явиться ярл Филипп, начальник охранной стражи, и спать они опасались.

Волец шептал о том, как у них в клети чудил однажды домовой.

— Каков же он собою? — со страхом спрашивал Янко.

— Весь волосами оброс, мукой осыпан.

— Ты видел?

— Нет, не видел. Мать видела.

— Говорил что-нибудь?

— Домовой?

— Он.

— Шипел добродушно.

— А еще что?

— Ничего больше не случилось в тот час.

В свою очередь Янко стал рассказывать, как на реке в лунную ночь смеются и плачут русалки.

— Луна светила, как днем. Дерево склонилось к воде. На его суку сидела нагая дева, качалась, расчесывала волосы зеленого цвета.

— Нагая?

— Звала меня, лаская свои нежные перси.

— А ты?

— Мне страшно стало. Русалка звала, обещая лобзанья, но я знал, что она в омут манила. Это было на реке Сетомле.

У Янко кипела молодая кровь, отроку не терпелось жениться на румяной боярской дочери, всюду ему мерещились девические лики. Он родился сыном знатного дружинника, по возмужании ему предстояло сидеть в княжеском совете.

Волец же случайно попал в отроки: его взяли в дружину по просьбе пресвитера Иллариона, которому князь ни в чем не мог отказать. Отец отрока был простым плотником из Курска, усердно работал по церковному строению и этим снискал себе любовь священника, и это он устроил юношу в дружину. Но курянин еще не привык к дворцовой тишине, и ему казалось, что сапоги его слишком громко стучат по лестницам и переходам. Вольца часто обижали боярские сыновья, хвалившиеся своей знатностью и богатством, и тогда ему хотелось уйти в один из тех городов на реке Роси, что защищают русские пределы от печенегов, или в Тмутаракань.

Он мечтательно говорил об этом городе:

— Рассказывают, там свобода. Всякий человек волен, как ветер. Вот почему туда бегут рабы.

— Ты же не раб, — заметил Янко.

— Не раб, и мой отец свободный, и дед. Потому мы и бережем свободу.

— Здесь легче снискать милости.

— Здесь смеются над моей бедностью. Лучше бы я был плотником, как отец…

Приятели умолкли и схватились за мечи. По лестнице кто-то осторожно поднимался. Оба вздохнули с облегчением, когда увидели, что это скопец и с ним ярл Филипп и толстый воевода…

Ярослав стал прислушиваться. Теперь у двери явственно слышались голоса, звон оружия.

— Отроки, кто там? — крикнул князь, протягивая руку, чтобы взять меч.

Но за дверью раздался знакомый голос скопца. Как в Священном константинопольском дворце, он гнусаво забормотал благочестивой скороговоркой:

— Во имя отца, и сына, и святого духа…

— Аминь, — сказал князь.

— Беспокоим тебя, светлый князь.

— Что тебе?

— Важные вести.

Ярослав опустил ноги на пол и босой, отчего еще больше хромал, подошел к двери и отодвинул дубовый, прочный, как железо, засов.

Слабый свет свечи, которую он держал в руке, озарил желтое, морщинистое лицо дворского Дионисия, напоминавшее увядшее яблоко, а за ним седые усы воеводы и необычайную красоту ярла Филиппа, волосы которого напоминали об архистратиге Михаиле. Позади стояли державшие ночную стражу отроки, взволнованные, но довольные, что нечто произошло во время их службы, о чем можно будет рассказывать приятелям.

— Что случилось? — повторил князь, по привычке хмурясь, когда говорил с людьми, зависевшими от него.

— Эпистолия!

Евнух протянул ему кусок бересты, на которой было кое-как нацарапано несколько слов. Князь поднес послание к свече и не без труда прочитал его. Мытник сообщал, что шлет гонца, и упомянул его имя.

— Гонца зовут Лестник? — спросил князь.

Скопец посмотрел на воеводу, и тот ответил поспешно:

— Лестник.

— Что говорил?

— Прибыли послы от франкского короля.

Послы от франкского короля! Отпустив людей, Ярослав бережно положил книгу в ларь и запер его. Ключ со звоном повернулся в искусно сработанном замке. В окне уже занималось утро. Наступило время умыть руки и пройти по деревянному переходу на каменное гульбище, шедшее вокруг св. Софии, а оттуда через дверцу — в кафизму, чтобы слушать утреню. Ярослав с удовольствием вспомнил, что сегодня должен служить пресвитер Илларион. С ним надо будет посоветоваться о многих вещах. Митрополит Феопемпт, изнемогая от недугов, в этот час еще нежился в постели и, по своему высокому церковному званию, совершал богослужение только в особые дни.

Ярослав не любил этого человека с дурным дыханием изо рта, хотя в глаза называл святым отцом и верил, что от его молитв зависит спасение души. Как это ни странно, но немощный митрополит обладал огромной властью над людьми, потому что за ним стояли вселенские соборы и апостолы. Без епископов невозможно создать христианскую церковь на Руси, и князь чувствовал себя как в духовном плену. Разорвать эти цепи еще не пришло время. Но пусть греческий царь не простирает руки на Русскую землю.

Теперь приходилось подумать о многом: какие выгоды можно извлечь из нового брачного союза и не даст ли родство с франкским королем возможность завязать сношения с далеким Римом, чтобы при случае оказывать давление на заносчивый Царьград? Как поступить? Поскорее послать за Всеволодом, чтобы приготовиться к приему послов, а пока сообщить Ирине, как называл князь жену, о полученном известии. Меньше всего Ярослав думал о том, чтобы обо всем уведомить дочь. Участь всякой девицы — подчиняться родительской воле, жить в послушании.

Одеваясь с помощью евнуха, великий князь перебирал в памяти, сколько волнений он испытал, когда отправил послов к немецкому кесарю Генриху, в город, который называется Гослар, с предложением заключить союз и жениться на Анне, и как он негодовал, когда посланцы привезли обидный отказ и сообщили об этом, потупив глаза. Теперь обида будет отомщена. Утешало также, что и другие браки совершены достойным образом. Любимый сын Всеволод женат на дочери греческого царя Константина Мономаха. Она недавно приехала на Русь, и было сладко принять в своем отеческом сердце такую нежную женскую красоту, озаренную ласковой улыбкой. Святослав уже много лет тому назад женился на Оде, дочери графа Штадского родственника Бурхарда, епископа трирского и ближайшего советника кесаря Генриха; Изяслав — на Гертруде, дочери маркграфа Саксонского; сестра Доброгнева стала польской королевой, выйдя замуж за Казимира, который в вено за нею отдал восемьсот пленников, захваченных Болеславом в несчастном сражении на Буге; дочь Елизавета была за норвежским королем Гаральдом, другая дочь, Анастасия, — за венгерским королем. Эти браки укрепляли дружбу и мир, а тишина и мирное житие благоприятствуют сельским работам и переписке книг. Когда война, пахарю не до плуга, а книжнику не до тростника для писания.

3

Ингигерда, при крещении нареченная Ириной, выбрала для опочивальни горницу, соединенную с ложницей Ярослава низенькой дверцей. В тот год, когда старый муж оставил все земные помышления, княгиня перебралась сюда со своими подушками, а после отъезда сестер и Анна спустилась к матери из девичьего терема, где ей стало скучно и страшно в одиночестве, и теперь спала вместе с родительницей на широкой постели под беличьим покрывалом.

Отцом Ингигерды был конунг свевов, а матерью — дочь храброго ободритского князя, поэтому княгиня с детства знала славянский язык. В юности она получила скандинавское воспитание и до конца жизни тосковала по далекому северу, где стоят голубые ели. В те дни она была влюблена в норвежского ярла Олафа, которого потом стали называть Святым в награду за услуги, оказанные церкви, и за деятельную борьбу с язычниками. Но красивую, статную девушку предназначили выдать замуж за богатого русского конунга, хромоногого Ярослава. Он дал ей в вено Ладогу, и молодая княгиня назначила в этот тихий город посадником своего родственника, ярла Рагнвальда. При таких обстоятельствах в слезах, но покорная родительской воле, Ингигерда стала госпожой Гардарика, как скандинавы называли Русь, хотя ей порой и казалось, что не она господствует в этой стране, а кто-то другой распоряжается ее жизнью и она лишь несется в потоке событий, не зная, куда и с какой целью.

Это произошло вскоре после того, как ярл Эдмунд прибыл вместе с верным побратимом Рагнаром и многочисленными товарищами в Новгород, где они нашли применение своим воинским талантам. Но варяжские ярлы считали, что если не было войны, то следовало возможно приятнее проводить время за пиршественным столом, с чашей греческого вина в руке, или в объятиях красивой и пламенной женщины, потому что жизнь человека коротка и нужно ловить ее сладостные мгновения. Эту жизнь украшали песни скальдов, воспевавших подвиги героев и морские путешествия. В некоторых занимательных сагах упоминалось о хозяйственных способностях и твердости духа Ингигерды. Правда, уже прилетел с юга теплый ветер, и все стало хрупко в этом скандинавском мире, напоминавшем ледяные узоры на зимних окошках. Уже не представлялись такими убедительными блаженства Валгаллы, и порой эти бродяги, служившие то русскому конунгу, то византийскому императору и вообще всем, кто мог заплатить по унции золота в месяц на человека, кончали жизнь, если им удавалось избежать сарацинской стрелы или печенежской сабли, благочестивым путешествием в Иерусалим и даже монастырем.

Однажды Олаф, конунг Норвегии, гостил в Киеве у Ярослава и Ингигерды. Вместе с Олафом приехал его сводный брат Гаральд, по прозванию Смелый, в тот год впервые увидевший гордую Елизавету. Анне тогда исполнилось двенадцать лет.

Киевский князь, может быть желая поскорее избавиться от слишком красивого гостя, присутствие которого явно волновало Ингигерду (разве не слышали люди ее женские вздохи?), помог Олафу вернуться на родину, где тогда взяли верх язычники, и норвежский конунг начал борьбу за свои права на престол. Однако в морской битве при Стикльстеде Олафа сразила вражеская стрела. Гаральд, тоже принимавший участие в этом сражении на одном корабле с убитым, еще раз отправился в Киев и привез туда Магнуса, малолетнего сына конунга. Юный ярл нашел радушный прием во дворце, где хозяйкой стала близкая ему по крови Ингигерда, взявшая на себя заботы о воспитании мальчика. Воспользовавшись этим случаем, Гаральд просил руки Елизаветы, но Ярослав не испытывал большого желания отдать красивую дочь замуж за бродягу, у которого не было ни двора ни кола, а надменная девушка в ответ на слова о любви только еще выше подняла соболиные брови. Отвергнутый жених некоторое время начальствовал над княжеской сторожевой дружиной, а затем отправился в Константинополь, в надежде, что сердце неприступной русской девы, знавшей цену своей красоте и с большим достоинством носившей наряд препоясанной патрикианки, смягчится, если он прославит свое имя подвигами, достойными героя…

Ингигерда тяжело ворочалась на постели, и ее ставшее уже грузным тело утопало в жаркой лебяжьей перине. В ту ночь княгиня тоже не могла сомкнуть глаз. А рядом крепко спала Анна, уткнувшись лицом в розовую шелковую подушку. В углу горницы, на подостланной рогоже, глубоко дыша во сне, лежала служанка по имени Инга, пятнадцатилетняя девушка из северной страны, рабыня, готовая вскочить каждое мгновение с жесткого ложа и бежать, куда ее пошлют. Ингигерда часто поднимала ее среди ночи за хлебным питьем или за сластями, от которых женское тело становится ленивым в движениях. Бедняжке приходилось тогда бегать в кладовую по темному переходу, где на полу лежали и сидели отроки, охранявшие ложницу старого князя. Они хватали Ингу за крепкие икры, а девушка отбивалась и напрягала все силы, чтобы не вскрикнуть. За нарушение тишины и недостойное поведение рабыню могли отослать на поварню и заставить до конца дней молоть пшеницу на ручных жерновах.

Когда благополучно закончилась война за Киев и солнце вновь взошло над Русской землей, Ингигерда перебралась из Ладоги на берег Днепра. Однажды Ярослав показывал молодой супруге свой каменный дворец, каких она никогда не видела, проводя молодость в скромных бревенчатых домах скандинавских ярлов. Дворец был построен еще при княгине Ольге, матери Святослава, которую книжники называли денницей, утренней зарей новой жизни. Пиршественную залу украшала живопись, и греческий художник изобразил на стенах не только христианские праздники, но и различные сцены охоты, корабли на море и пальмы. Ингигерде стало обидно, что ни у ее отца, ни у Олафа — а она все еще не могла забыть свою первую любовь, — не было ничего подобного. Из гордости она сказала в ответ на хвастливые речи мужа:

— Та зала, где принимал гостей Олаф, хотя и устроена на деревянных столбах, но украшена приятнее и больше мне по вкусу.

— Такие слова обидны для меня, — нахмурившись, воскликнул Ярослав. — Они доказывают, что ты до сих пор думаешь о норвежском конунге.

В гневе князь даже замахнулся на жену, но, опомнившись, отвел руку. Это возмутило Ингигерду. Она прошептала:

— Между тобой и Олафом такая же разница, как между землей и небом.

Ингигерда долго помнила эту обиду, и Ярослав тоже любил ее без нежности, ревнуя к конунгу. Но время дарит забвение и залечивает сердечные раны, и княгиня рожала мужу одного за другим здоровых детей. Сначала появился на свет Владимир, потом Изяслав, Святослав, Всеволод и Вячеслав, и всем сыновьям были даны русские имена, а при крещении — греческие, о которых княжичи вспоминали только во время причастия, когда подходили с трепетом к митрополиту, державшему в немощных руках тяжкую золотую чашу. В те годы родились и три дочери: Елизавета, Анна и Анастасия. И вот дети подросли и стали взрослыми, и у каждого из них была теперь своя жизнь. Они говорили между собою о непонятных для матери вещах, но эта властная женщина, привыкшая на севере к другому укладу жизни, чем это житие с трогательными разговорами, считала, что назначение мужей — война и охота, а участь женского пола — деторождение. Между тем что она видела! Не расставался с книгой ни днем, ни ночью старый супруг, сыну Владимиру переписывал пророческие книги в Новгороде некий поп, по имени Упырь Лихой, странный человек, неизвестно откуда взявшийся и говоривший как жидовин; был полон книг дом Святослава; читает славянские и греческие книги Всеволод; и даже Анна, вместо того чтобы заниматься рукоделием или хозяйственными делами, как это надлежит делать каждой благонравной деве, проводит часы за книжным чтением, а потом смотрит куда-то вдаль ничего не видящими глазами и не отзывается на свое имя, когда мать зовет ее.

Ингигерда видела, что наступили иные времена. Теперь князья не стремятся на поля сражений, а предпочитают битвам беседы с греческим митрополитом или чтение Псалтири; люди не заботятся о том, чтобы убить возможно большее число врагов, захватить богатую добычу и продать ее с выгодой или разделить между товарищами по оружию, а помышляют о приобретении сел. Она сама слушала утрени и обедни, раздавала милостыню убогим и нищим, ибо так полагается поступать супруге конунга в христианской стране, но сердце ее было чуждо милосердия. Ведь под солнцем ни на один час не прекращалась борьба за власть и богатство, и каждый воин должен был думать о славе.

Ингигерда огорчалась при мысли, что ее сын Всеволод не наделен крепким здоровьем, не любит ездить на ловы, травит лишь жалких зайцев, а Изяслав не имеет склонности к воинским трудам. Только Святослав живет как воин: считает войну привычным делом, устраивает часто пиры. Книги не мешают ему радовать свое сердце охотой. Это он научил Анну гоняться за оленями, глубоко дышать лесным воздухом и проводить время с охотниками у костра, на огне которого жарят тушу убитого зверя. Пламенная, беспокойная душа дочери напоминала Ингигерде безвозвратно ушедшую молодость.

Но по ночам старую княгиню посещали страшные думы. Что ждет ее за гробом, ад или рай? Илларион грозил, что адский пламень неугасим, и она не раз созерцала в церкви картину Страшного суда: на ней праведники веселились, а грешников пожирал огромный зеленый сатана, и у него из розовой пасти вырывались желто-красное пламя и дым; другие крошечные человечки мучались в котле с кипящей смолой, некоторых пронзали трезубцами хвостатые черти. С наступлением утра детские страхи отлетали прочь…

Княгиня вспомнила, как супруг сказал ей однажды:

— Неужели ты не в состоянии постигнуть это?

— Не понимаю, о чем ты говоришь.

— Бог поручил мне Русскую землю, чтобы я и мои сыновья хранили все, что на ней. Ее процветание и нам с тобой на пользу.

Княгиня знала, что подобные мысли внушает мужу пресвитер Илларион, вышедший из черного народа.

— И смердов тебе поручил бог? — усмехнулась она.

— И смердов, и коней их, и крестьянские нивы и гумна.

Ингигерда мысленно пожимала плечами. Стоило ли сокрушаться и не спать ночи напролет по поводу смердов, которые не желают трудиться на своего князя и знатных дружинников, проливающих за них кровь?

Ее воспитывали по-иному. В ранней юности она принимала участие в деятельном труде, хозяйничая в оставленном на ее попечение доме, возясь с коровами и овцами. Судьба наделила ее смелым сердцем и сильными руками. Приходилось ей бывать и в опасных положениях. Порой она усердно помогала мужу, была его советчицей в трудную минуту, когда речь шла о житейских вещах.

Однажды варяги покинули Ярослава и отказались служить ему, недовольные тем, что конунг стал скуп на жалованье. Ярослав считал, что наемники уже не нужны ему, и равнодушно отнесся к их отъезду. Теперь он мог рассчитывать на русскую дружину и на ополчение, в рядах которого храбро сражались смерды, защищая от врагов государство и свое достояние. Но одна из прислужниц Ингигерды, красивая и болтливая девушка из Упландии, была наложницей Эдмунда, и от нее княгиня узнала, что варяги собираются плыть в Полоцк, в тот самый город, который при некоторых обстоятельствах мог стать киевскому князю поперек дороги.

— Уверен ты, что тебе не придется и впредь столкнуться с Эдмундом в какой-нибудь битве? — спросила Ингигерда своего мужа.

Действительно, варяги уже снаряжали ладьи, названные именами любимых женщин или благородных птиц и зверей, готовясь к отплытию и намереваясь добраться по рекам и волокам до Полоцка, чтобы поступить на службу к Брячиславу, неоднократно проявлявшему непокорство воле киевского конунга.

Ярослав размышлял, получив неприятное известие. Эдмунд обманул его, уверяя, что вкладывает меч в ножны и возвращается в свой оставленный дом. Оказывается, он направлялся в Полоцк! Этот город легко мог стать соперником Киева; Оттуда рукой подать до Варяжского моря и удобно везти товары в Поморие и Скандинавию, минуя Новгород.

Он спросил жену:

— Может быть, еще не поздно вернуть Эдмунда?

— Попробуем перехитрить его.

— Но как это сделать?

— Позволь мне взяться за это.

— Хорошо, ведь они твои сородичи.

— Во всяком случае, они почитают меня и не опасаются, что им может грозить что-либо с моей стороны.

— Это ты хорошо надумала, — сказал Ярослав.

Ингигерда ошибалась, варяги считали ее способной на всякие козни, но она была милее им, чем этот вечно нахмуренный русский конунг, который рассчитывает на сто лет вперед, когда жизнь так коротка.

Между тем Ингигерда не мешкая спустилась со своим двоюродным братом Рагнвальдом, сыном Ульфа, с которым ее связывала прочная дружба, к варяжским ладьям. Она заметила, что Эдмунд сидел у реки на большом камне, вдали от своих, погруженный в глубокую задумчивость, может быть размышляя, не прогадал ли он, оставив конунга. Ингигерда поспешила к нему. По всему было видно, что ладьи с носами в виде птичьих клювов или звериных пастей готовы отчалить от берега, а воины уже заканчивали последние приготовления к отплытию. Однако под ногами в той части берега расползалась вязкая глина и мешала Ингигерде и Рагнвальду быстрее идти.

Только что начало светать. Эдмунд все так же продолжал сидеть на камне, и его дорожный плащ с тесемками вместо дорогой запонки напоминал о том, что он покидает Киев.

— Здравствуй, ярл, — сказала Ингигерда.

— Здравствуй, госпожа, — ответил Эдмунд, удивленный, что жена конунга спустилась в такой час к реке.

Ингигерда и Рагнвальд уселись рядом с варягом и повели лукавую беседу, притворно расспрашивая ярла, не передумал ли он и не хочет ли опять поступить на службу к Ярославу. Скандинавские воины суетились далеко у ладей, поблизости никого не было, кто мог бы рассказать, что здесь произошло.

Но скальды придумали потом, что Ингигерда пыталась с помощью Рагнвальда пленить Эдмунда, запутав его в складках плаща. На самом деле все представляется проще. Ярл увидел, что с высокого берега уже спускались русские воины, увязая в глине, чего не предвидела супруга конунга, и побежал к своим, оставив, как новый Иосиф, плащ в руках Ингигерды, и, воспользовавшись тем, что княжеские отроки были еще далеко, Эдмунд и его товарищи оттолкнули ладьи и уплыли на середину реки.

Рагнар спросил Эдмунда:

— Хочешь, мы вернемся и попытаемся захватить Ингигерду?

Но ярл понимал, что за такой поступок Ярослав найдет его на дне моря, и покачал головой:

— Не хочу нарушить дружбу с госпожой.

— А как поступила она с тобой?

— Женщины коварны от рождения. Коварство — их сила.

— Как знаешь, — сказал Рагнар. — Но откуда им стало известно, что мы отплываем в Полоцк?

— От Хелги.

— Разве она не возлюбленная твоя?

— Я обещал подарить ей золотое ожерелье.

— И не подарил?

— Проиграл его в кости Феодору, греческому патрикию, что привез Ярославу дары из Константинополя.

— Погубят тебя когда-нибудь кости, — рассмеялся Рагнар. — Или женщины…

Варяжские корабли уплыли в северном направлении. Ингигерда видела, как спутники Эдмунда поставили мачты и подняли паруса — четырехугольные, с огромными изображениями звезд, или трех поджарых львов, или птиц с коронами на голове. Потом издали донеслась песня:

Я поднял парус на ладье,
Прощай, красавица, прощай,
Навеки расстаемся мы…
Вот в каких предприятиях осмеливалась принимать участие Ингигерда, когда у нее еще было глубокое дыхание и она могла не хуже любого воина держать в руке боевую секиру. Но этой знатной женщине недоставало той широты ума, что позволяет охватить как бы орлиным взором все происходящее в мире: посевы и жатвы, круговорот золота в торговле и заботы о грядущих поколениях. Ее удивляло, что муж не ищет славы. Он говорил:

— Из пустого славословия не сошью даже шапку. А моя задача — наполнить богатством духовные житницы. За это меня будут прославлять в грядущие века певцы и книжники…

Сон не приходил к Ингигерде. Заложив руки за голову, она лежала, перебирая в памяти прошедшее. Рядом спокойно дышала Анна и не слышала даже, как мать позвала рабыню:

— Инга! Проснись!

Служанка вскочила со вздохом, в котором выразился весь ее детский страх перед строгой госпожой и усталость молодого тела, требовавшего отдыха после хлопотливого дня, полного трудов и суеты.

— Я здесь! Я здесь! — лепетала бедняжка спросонья, поправляя по привычке одежду, протирая кулачками глаза, чтобы они открылись.

На девушке белела рубашка из грубого полотна, поверх Инга носила синий сарафан, в котором и спала, никогда не раздеваясь, чтобы каждую минуту быть готовой выполнить любое приказание госпожи. Ничьи ноги не бегали так проворно по лестницам, она летала, как пушинка, из горницы в горницу, а госпожа считала, что Инга ленивица.

По племени своему рабыня была из какого-то северного края, на границе с Югрой, где люди объясняются знаками и за один железный нож дают кучу великолепных мехов. Ее еще девочкой привезли вместе с полонянками в Ладогу, когда новгородские воины усмиряли в лесной глуши возмущение, поднятое волхвами против христианской веры. Эта черноволосая и белозубая девочка случайно попалась на глаза Ингигерде, и она взяла ее к себе в услужение. С той поры маленькая Инга стала жить в киевском дворце, удивляя всех своим трудолюбием и проворством. Только старая княгиня была недовольна ею.

— Побеги в кладовую, — сказала Ингигерда, — и принеси горсть фиников. Ты знаешь, что это такое. Но не вздумай полакомиться чем-нибудь, или я накажу тебя.

Девушка бросилась вон из горницы. Проскользнув мимо сторожевых отроков, она побежала в дальний конец перехода, и вскоре ее босые ноги затопали по лестнице. Инга легко находила дорогу в дворцовых закоулках даже во мраке. В пахучей кладовой она знала каждую полку, каждый бочонок. Там хранились сладковатые, с блестящими семечками рожки, сушеные и нанизанные на мочалу смоквы, мед в деревянных кадушках, обыкновенные лесные орехи и те, что растут в греческой земле, и прочие сладости. Инга сняла с полки глиняную корчагу с финиками, которую нашла на ощупь, взяла полную горсть редкого лакомства, положила липкие плоды в деревянную миску и поспешила назад, едва удерживаясь от искушения съесть хотя бы один финик и испытать, в чем же заключается эта сладость, за которую платят так дорого. Она знала, что другая прислужница, по имени Предслава, часто брала всякое добро и ела, и, когда однажды Инга увидела это и затрепетала от страха, дерзкая прошептала:

— Им не съесть всего до самой смерти, а наша жизнь горька, как полынь.

Уже на обратном пути, пробегая переходом, Инга увидела при тусклом свете лампады, висевшей под потолком, что у двери княжеской ложницы стоит кучка людей. Кроме сторожевых отроков здесь еще появились дворский, толстый, как боров, воевода и ярл Филипп. На красавца в Киеве засматривались все женщины, от боярынь до простых рабынь.

Прижимаясь к стене, Инга старалась незаметно пройти мимо и слышала, как скопец, о котором рассказывали ужасно смешное и неправдоподобное, объяснял ярлу, очевидно поднявшемуся сюда позднее других:

— Гонец прискакал средь ночи. Послы прибыли на заставу.

— От кесаря? — спросил ярл, позевывая.

— От короля Франкской земли.

— От короля Франкской земли? — с тревогой переспросил Филипп.

— Это очень далеко, — неопределенно махнул рукой скопец. — За морями и за горами.

— Зачем приехали?

— Разве не знаешь? За Ярославной.

— Кто сказал?

— Гонец.

Инга успела рассмотреть, что на освещенном лампадой лице молодого ярла отразилось при этих словах изумление, потом оно стало печальным, как будто этот человек переживал горе. Но скопец уже стучал согнутым перстом в дверь княжеской опочивальни, и рабыня со всех ног кинулась в горницу, где ее с нетерпением ждала госпожа.

Рабыня протянула княгине финики, и та взяла один из плодов, которые привозили в Киев на горбатых животных, называемых вельблудами, из далекой аравийской земли. Укладываясь снова на свою жалкую подстилку, Инга сказала тихим голосом, чтобы не разбудить спящую Анну:

— Говорят, послы приехали.

— Какие послы? — поднялась княгиня, забывая даже о финиках. В голове у нее мелькнула мысль о сватовстве франкского короля. Об этом зимою принесли весть приезжие купцы.

— Не знаю, — замотала головой Инга. — Дворский сказал. Когда проходила мимо отроков, притаилась и слышала. Там был воевода и ярл Филипп стоял. Дворский ему говорил о послах.

— Что говорил?

— Говорил, что послы приехали за Ярославной.

Княгиня не могла больше выдержать и стала тормошить дочь за плечо. По сравнению с ее опухшими пальцами это обнаженное плечо олицетворяло девическую нежность. Вокруг жили неискушенные люди, а если бы глаза у них были более внимательными, такими, как у художника, который изобразил на обыкновенной доске трогательную богоматерь и ее страдание, они сравнили бы красоту Анны со статуей Афродиты, стоявшей на торжище. Иногда живописец втайне любовался этим мраморным видением. Но ему не суждено было увидеть Ярославну во всей ее прекрасной наготе.

Княжна открыла глаза. В опочивальне стоял мрак, и девушка не понимала, почему прервали ее сладкий сон. Она спросила:

— Почему ты разбудила меня? Печенеги напали на нас?

— Не печенеги напали. Важное случилось в твоей жизни.

Голова Анны снова клонилась на подушку. Но мать настаивала:

— Проснись же скорей!

— Скажи, что случилось?

— Послы приехали из далекого королевства.

— Из какого королевства?

Спросонок Ярославна плохо соображала, но, когда мать объяснила ей, что это сваты прибыли из франкского королевства, княжна проснулась окончательно, точно она не спала, и схватилась со вздохом за то место под маленькой грудью, где билось у нее сердце.

— Из франкского королевства?

— Инга слышала, как дворский Филиппу говорил.

— Филиппу?

При упоминании этого имени Ярославна села на постели и сжала руки.

— Ярлу Филиппу? — прошептала она.

— Что с тобой? — изумилась княгиня. — Разве ты не знаешь ярла Филиппа, начальника стражи?

Анна ничего ей не ответила.

— Что же ты молчишь?

— Что я могу сказать тебе, мать?

— Радуйся, ты будешь королевой!

Ингигерда, в крайнем нетерпении, уже поспешила босыми ногами к двери, которая вела в опочивальню мужа, чтобы из его уст услышать обо всем, что сообщил воевода.

Когда Анна поднялась с подругами на забрало Золотых ворот, чтобы наблюдать оттуда, как франкские послы будут въезжать в город, первое, что она увидела, взглянув вниз, был ярл Филипп. Красная шапка, голубой плащ…

Анна пыталась привлечь на себя его взгляд, но молодой воин не отрываясь смотрел на дорогу, над которой поднималось легкое облако пыли, и ей стало невыразимо грустно, что недогадливый не поднимет свои прекрасные глаза к забралу. Ярославне казалось, что никакими словами нельзя передать ее боль и печаль, и слезы стали застилать зрение.

Когда посольство въехало в ворота, Филипп повернул коня и поехал впереди, как бы показывая послам путь. Девушки перебежали на другую сторону башни, и перед ними, среди крыш, деревянных церквей и деревьев, заблистали вдали золотые купола Софии. Ярл все так же горделиво ехал, ни разу не оглянувшись, и белый конь, покачивая крупом, мерно стегал себя жестким длинным хвостом. Слепца у ворот уже не было. Должно быть, отрок увел его на торжище, где они часто пели своипесни.

Анна родилась в Новгороде, в один из тех годов, когда Ярослав, опасаясь брата Мстислава, хоронился за крепкими бревенчатыми стенами гордого своим богатством города. Но когда был подписан братский мир, стало ясно, что Мстислав не добивается киевского княжения, и Ярослав перебрался со всей семьей и дружиной на берег Днепра. Анне было мало лет, и она едва помнила новгородские бревенчатые мостовые и выдолбленные из дерева трубы, по которым обильно лилась вода на княжеском дворе. Смутно запомнился шум на торговой площади, оживление на волховской пристани и теплый утренний звон белых и золотоглавых церквей.

Детские ее годы прошли в Вышгороде, среди прекрасных дубовых рощ, или в Берестове, любимом селении Ярослава, где он построил церковь во имя Апостолов. Там она училась вместе с братьями, Святославом и Всеволодом, у священника Иллариона и прочла первую книгу, которая называется Псалтирь. С такими книгами она не расставалась потом ни на один день, потому что в них были волнующие душу слова.

На всю жизнь запали ей страшные стихи детской азбуки:

Аз словом сим молюся богу,
Боже всея тверди и зиждителю
Видимым и невидимым,
Геенны меня избави вечныя,
И грозы, и черви неусыпающа…
Илларион часто говорил о грехах, о милосердии, об адских муках. Но Анне совсем не хотелось думать о смерти и о гробовых червях. Жить было сладко. Она росла в холе и довольстве, дышала чистым воздухом, пила прозрачную воду, питалась здоровой пищей, в которой было много целительного русского меда и пшеничного хлеба, и ее вкус услаждали то грибы, то серебристая рыба, то упоительно пахнущая и собранная на пригретых солнцем лужайках земляника.

Порой ласковая рука отца ложилась на ее детскую голову, иногда порицали ее строгим взглядом холодные глаза матери. Запомнились долгие богослужения в св. Софии. Анне становилось жутко, когда священники закрывали ей грудь малиновым причастным платом и черный, как ночь, греческий епископ осторожно брал на ложечку немного вина и несколько крошек хлеба из тяжелой золотой чаши и давал ей проглотить, шепча молитву на непонятном языке. Илларион объяснял ей, что это не вино и не хлеб, а кровь и плоть Христа, и все было так странно и непонятно, что она радовалась, когда покидала храм и вновь видела над головой сияющее солнце.

Юность Анны тоже была связана с Вышгородом. Брат Всеволод говорил ей, что об этом городе даже упоминал в каком-то сочинении греческий царь, а Илларион называл Вышгород святым, честным и блаженным. Но этот книжник плохо разбирался в земных делах, и его мало интересовала вещественная жизнь, а у Ярослава в Вышгороде находилось большое княжеское хозяйство, стояли многочисленные житницы и медуши, погреба и голубицы, и под бревенчатыми городскими стенами широко раскинулись огороды с яблонями и пахучие капустники, полные белых бабочек.

Когда Анна подросла, князья стали брать ее с собой на охоту, и она научилась ездить верхом, но во время ловов княжну привлекала не столько богатая добыча и охотничья удача, сколько переживания, что вызывают и сердце захватывающее преследование зверя или погоня за оленем, когда ветер шумит в ушах, дубовые ветки хлещут по лицу и хочется всей грудью вдыхать осенний воздух, полный грибных запахов и тления вянущей листвы. Весной дубраву наполняли другие ароматы, и среди них Ярославна ничего не знала более прекрасного и упоительного, чем благоухание ландышей, которое напоминает девушкам о счастье.

Анна стала ловкой наездницей, полюбила коней и охотничьих соколов. У нее были длинные ноги и маленькие груди, и однажды приезжий грек, царедворец, надушенный, как женщина, патрикий, глядя на возвращавшуюся с лова Анну, сказал, красиво разводя руками:

— Артемида!

Она услышала это слово и потом спросила у Всеволода, знавшего все написанное в книгах, что оно означает. Брат объяснил, что так называли древнюю греческую богиню охот.

Но как эти благородные забавы, восхищение иноземцев и ожидание необыкновенного счастья не были похожи на унылые школьные стихи:

Геенны меня избави вечныя,
И грозы, и черви неусыпающа…
Выезжая в поле, Анна забывала обо всем, даже о книгах. Она запрокидывала голову, с увлечением следя за полетом сокола, настигавшего в далекой синеве ширококрылую лебедицу, и рыжие волосы Ярославны принимали на солнце блеск полноценного красного золота. Сердце начинало учащенно биться. В нем просыпалась жестокость предков, воинов и охотников, не знавших пощады ни к врагу на поле сражения, ни к зверю во время лова. Но вокруг сладостно пахло дубовыми листьями, грудь наполняло глубокое дыхание, и в душе рождалось смешанное чувство, в котором выражалась радость жизни и сострадание к прекрасной растерзанной птице.

Осенью в оврагах поспевали красные ягоды рябин. Когда охотники возвращались домой, с пажитей летели липкие паутинки, радужные в лучах заходящего солнца, и слышалось, как на гумнах соседнего селения смерды мерно ударяли цепами, молотя ячмень. Было сладко и в то же время грустно жить на земле. Но таилась в душе Анны и гордыня. Разве не принадлежала она к роду, который вел свое начало от героев? Разве не из ее семьи явились мученики, стоявшие у престола всевышнего? А Илларион говорил при всяком удобном случае о ложном благополучии сего мира и о тщете человеческого существования…

Анне немало пришлось пережить под кровлей родительского дома, но ее еще не было на земле, когда Русь потрясали страшные события междоусобной войны и произошло вероломное убийство Бориса и Глеба. Княжичей объявили Христовыми мучениками, во имя их стали строить церкви, и даже в константинопольских церквах убиенных изображали на иконах с поднятыми горе глазами, хотя патриарх с неудовольствием утвердил новоявленных святых. Однако Ярославу хотелось, чтобы в сонме небесных угодников находилось хотя бы несколько мучеников, говоривших по-русски. Впрочем, князь Святослав Владимирович, убитый при таких же обстоятельствах, не удостоился подобной чести, может быть потому, что его христианство находилось под великим сомнением.

Анна знала об этих событиях только по рассказам старших. Семья собиралась в зимние вечера у очага, и, глядя на огонь, люди вспоминали прошлое. Но Анне было уже двенадцать лет, когда к Киеву подступили печенеги, и ей на всю жизнь запомнилось, как горожане переругивались на стенах с врагами и грозили им секирами. Под валами кружили тысячи кочевников. Они стреляли в русских, и стрелы летели, как туча, затемняя солнце, но по большей части втыкались в частоколы без всякого вреда и потом наполняли колчаны княжеских отроков.

Далеко на другом берегу Днепра пылили степные дороги и ржали мохнатые печенежские кобылицы. То двигались на Русь новые орды, ханы спешили в скрипучих повозках за добычей. С башен было видно, что там, где небо сходилось с землею, поднимались черные столбы дыма. Это горели селения хлебопашцев. Они стекались со своих пепелищ под защиту городских укреплений и в справедливом гневе рассказывали о постигшем их несчастье. Подобные слова накаляли воздух. На валу стоял гул взволнованных человеческих голосов, и в этом сплошном шуме от криков, ржания коней, скрипа колес и верблюжьего рева люди с трудом слышали друг друга.

Косматый монах, стоявший на стене, кричал, указывая перстом на печенегов:

— Злодеи! Исчадие ада! Будете вы ввержены, как плевелы, в огненную пещь!

Отец казался Анне величественным в своей железной кольчуге, в сияющем шлеме. Он грузно сидел в седле под голубым шелковым стягом, и конь не слушался поводьев. День был бурный, на знаменном полотнище трепетал архангел с желто-красным огненным мечом в руке. Под крышами бревенчатых башен завывал ветер. Анна прижималась к матери, вышедшей на крыльцо, чтобы проводить князя на битву, но душа девочки сгорала от любопытства к тому, что происходит в городе и за его стенами, и совсем не испытывала страха.

Дождавшись часа, когда распаленные жадностью печенеги с воем бросились на городские валы, киевляне отворили дубовые ворота и вышли с мечами и секирами на широкое поле. Началась сеча, молчаливая и беспощадная. Из окна высокого терема виднелась часть равнины, на которой происходило сражение, и Анна могла рассмотреть, как над русским полком покачивается голубое знамя. Там сражался ее отец. Даже на княжеский двор доносился гул далекой битвы.

На валах, укрепленных частоколом, стояли женщины в серебряных монистах и смотрели на сечу, в которой рубились их мужья и сыны. А когда солнце стало склоняться к западу, непривычные к долгим сражениям в пешем порядке печенеги не выдержали и побежали, и русские воины далеко гнали их в степь. Многих они изрубили секирами, других потопили в реке Сетомле или взяли в плен. Уже в полночной темноте Ярослав вернулся в город, в котором в ту ночь никто не спал. Воины несли убитых товарищей, и женщины встречали их с плачем, а некоторые бежали в поле и там искали трупы близких.

Анна не раз видела сборы братьев в полюдье, когда они надевали теплые бобровые шубы и уезжали за данью, кто — в Дерева, кто — в Муром, кто — к вятичам. А однажды русское войско уплыло на ладьях в греческие пределы, в синее море, на страшные медные трубы, что выхаркивают огонь, горящий, как адский пламень, даже на воде.

В те полные события годы навеки уходила простая жизнь, когда князь и рядовой воин жили как братья, спали в походе под одной овчиной, ели мясо от одного вепря и одинаково думали о том, что происходит в мире; в любой час дня и ночи каждый мог войти в княжеские хоромы и просить суда. Теперь у ворот дворца стояли вооруженные и легкие на издевку отроки, и князя стало так же трудно увидеть, как солнце в дождливую погоду за облаками. Его окружали теперь разодетые пышно бояре, епископы, дворские, мечники и вирники. В Киеве появилось много людей, каких раньше никто не видел на его улицах, — монахи и свечегасы, писцы и учителя церковного пения. На глазах у Анны все чаще появлялись в родительском доме не виданные раньше вещи — мыло, издающее приятный запах, золотая и серебряная посуда, книги, чернила, свечи, пергамент, лекарственные снадобья, сладкое греческое вино. Мир, лежащий за пределами Русской земли, уже не казался таким неведомым, как прежде, и многие из тех людей, которых ежедневно видела Анна, успели побывать в Константинополе и даже в Иерусалиме.

Событием в жизни Анны было каждое посещение св. Софии. Княжеская семья слушала обедню в кафизме. Так называлось устроенное наверху по образцу константинопольской Софии помещение, забранное решеткой и закрытое пурпуровой завесой. Ярославна смотрела отсюда украдкой на стоявших в церкви людей. Внизу молился простой народ. Но впереди обычно занимали места богатые люди с женами в золотых ожерельях. Они приходили в церковь, чтобы показывать людям свои наряды, приобретенные у греческих купцов.

Анна часто наблюдала, как внук приводил к вечерне седоусого воеводу Вышату, ослепленного царем во время неудачного похода за море. Рядом с ним некогда стоял певец Боян. Сюда приходили румяные новгородские торговцы и приезжие греки в красных плащах. Потом для знатных устроили по их просьбе особую галерею, чтобы они могли молиться богу, не смешиваясь с чернью.

Однажды, отведя рукой шелковую завесу и бросив по обыкновению любопытный взгляд туда, где стояли молящиеся, Анна увидела незнакомого воина. Его волосы цвета спелой пшеницы, по скандинавскому обычаю, падали ему на плечи длинными локонами: так носили их молодые ярлы или северные скальды. Можно было догадаться, что это знатный человек, стоявший даже в храме с гордо поднятой головой. На нем был красивый голубой плащ, из-под которого виднелись желтые сапоги. Анна не могла видеть лица воина, обращенного туда, где находился алтарь, но как бы предчувствовала его красоту, угадывала в девических мыслях, что под широким плащом незнакомец строен, как те пальмы, с которыми сравнивают воинов в книгах. Это было все, что она рассмотрела из кафизмы, но ее сердце почему-то забилось тревожно, как голубка, неожиданно попавшая в сети птицелова. А между тем в ту весну ноги Анны красиво округлились, наметились под полотном рубашки маленькие груди, и она томилась в лунные ночи, сама не зная, почему…

Мать и Гертруда, жена брата Изяслава, и Мария, жена Всеволода, вместе с Елизаветой и Анастасией сидели на обитой золотой парчою скамье, устроенной вдоль стены, так как на клиросе читались бесконечные часы и по церковным правилам в это время разрешалось отдыхать от стояния. Поэтому никто из близких не видел, на кого смотрела Анна с таким вниманием. Только немного спустя, может быть для того, чтобы лучше слышать чтение, к завесе бесшумно, как кошка, подошел в мягких сапогах брат Всеволод. По его лицу было видно, что он погружен в благочестивые мысли. Молодой князь стоял с закрытыми глазами и слушал унылые слова о смерти и тщете человеческого существования. Потом просветлел лицом и, оторвавшись от своих горестных размышлений, вынул из-за пояса синий шелковый платок и стал вытирать влажный лоб. Анна знала этот платок: на нем привлекало взор золотое солнце, окруженное красными пылающими языками. Она шепотом спросила у брата:

— Кто этот воин, что стоит там, около слепого Вышаты?

Всеволод, с неохотой спускаясь из благолепия молитвенных помыслов, переспросил:

— В голубом плаще?

— В голубом плаще.

— Ярл Филипп.

— Откуда он прибыл к нам?

— Из-за моря. А ныне отправляется с Гаральдом в Царьград. Чтение долгих часов окончилось. Все поднялись со скамьи. По другую сторону от Анны молился брат Изяслав, высокий человек с широко расставленными большими глазами, но с угнетенным выражением лица, точно он ежечасно ждал и опасался ударов судьбы, и рядом с ним другой брат, Святослав. Это был щеголь, любитель хорошо переписанных книг и всяких драгоценностей, статный воин. На нем и в тот день был обычный его наряд: синий плащ на красной подкладке, малинового цвета рубаха, черные штаны. Блюдя древний обычай, князь носил не бороду, а длинные усы. Святослав почитал просвещенных людей и беседовал с греками на философские темы, но любил также веселые пиры и охоту. Он отличался громоподобным голосом, рычал, как лев, когда какой-нибудь игумен осмеливался порицать его греховное времяпрепровождение, рвал в гневе обличительные эпистолии и топтал их зелеными сапогами, украшенными жемчугом.

Старшего брата, Владимира, в Киеве не было, он сидел посадником в Новгороде. Вячеслав в те дни охранял с дружиной пороги. Отец тоже находился в отъезде — строил города на реке Роси.

Анне хотелось еще многое узнать о красивом скандинаве, но разговор пришлось прекратить, потому что наступило время совершения таинства. Алтарь отделялся от молящихся только мраморной оградой, и Ярославна могла видеть, как священники, взявшись за углы малинового плата, который назывался «воздухом», поднимали и опускали его над золотой чашей. Это походило на волшебство, и девушке становилось жутко. Вся жизнь теперь наполнялась фимиамом, церковным пением, молитвами.

Анна снова взглянула вниз, но молодой ярл исчез, — очевидно, ему наскучило стоять в церкви. Ярославне стало грустно… А снизу, с амвона, как из тумана, доносился глуховатый, но торжественный голос Иллариона. Пресвитер не упускал ни единого случая, чтобы наставлять людей в христианских добродетелях, хотя это было весьма нелегким предприятием: богатые погрязли в грехах, бедные не хотели забыть языческих богов.

Но Анне показалось, что слова Иллариона обращены к ней, и она прислушалась. Священник взывал:

— Не хвались своим происхождением, благородный! Не говори: отец у меня боярин, братья мои — Христовы мученики, а мать знатного рода. Сказано: овцы пойдут одесную, а козлища ошуюю, ибо коза не приносит доброго плода, овца же творит волну и все потребное для человека…

Анна заметила, что при этих словах Святослав дернул в гневе ус и сказал Изяславу:

— Уже довольно мне этих упреков. Я не монах, чтобы жить в смирении. Как ты полагаешь?

На лице Изяслава ничего не отразилось. Тихий Всеволод сокрушенно вздохнул. Оглянувшись на мгновение, Анна увидела, что мать с каменным лицом смотрит прямо перед собой, а Мария, жена Всеволода, улыбается неизменно счастливой улыбкой и шепотом переговаривается о чем-то с сияющей красотой Елизаветой.

Как опытный оратор, Илларион возвысил голос в том месте, где это требовалось по правилам риторики:

— И дуб высок величием своим и прекрасен листвием, но без полезного плода для человека, ибо желуди потребны лишь для свиней, а малый злак, едва видимый на земле, родит нам зерно. Это — сильные мира сего, если они не творят добрых дел, и трудящиеся в поте лица…

Святослав опять с раздражением посмотрел на Изяслава, и под тонкой кожей у него заходили на щеках желваки. Но брат по-прежнему уныло смотрел перед собою, точно не понимал немого вопроса.

Илларион вздымал руки в патетическом жесте, будто перед ним стояли не простые воины и простодушные горожане, а воспитанники риторских школ. Этот русский книжник бывал в Константинополе, посещал училище при церкви Сорока Мучеников, встречался со знаменитым греческим писателем Михаилом Пселлом. Он громил богатых и возгордившихся:

— Были двое возниц, мытарь и фарисей. Последний запряг двух скакунов — добродетель и гордость, но гордыня помешала добродетели, колесница его разбилась, и сам он погиб. Мытарь запряг других коней — свои грешные дела и смирение — и не отчаяние получил, а спасение…

Илларион вспоминал, может быть, в эти минуты константинопольский Ипподром, где однажды на его глазах разбился насмерть возница. Святослав цедил сквозь зубы в княжеском высокомерии:

— Смирение! Смирение!

Анне эти слова священника тоже казались досадными. Она нахмурила соболиные брови, точно не понимая, чего от нее требуют. Кто может отнять у нее право хвалиться своим происхождением, родством с греческими царями? Впрочем, все было смутно в тот день в ее душе. Илларион жаловался:

— О богатый, ты зажег свечу на светиле! Но придет обиженная тобой вдовица, вздохнет и вздохом своим погасит свечу…

Бедная вдовица!

На сердце у Анны пели жаворонки, она испытывала благожелательство ко всему миру. Но странно… Ей казалось, что это чувство родили не выспренние слова Иллариона, а красота воина, что стоял в церкви. Пусть все люди живут в радости!

Молодого ярла в голубом плаще уже не было внизу, а где-то в таинственных глубинах женского сердца рождалась любовь, древняя, как пробуждение природы, как вешняя гроза, когда Перун мечет молнии и потрясает небеса громом, орошает землю теплым дождем и она вздыхает о жатве…

4

Гаральд и Филипп и многие другие варяжские воины уплыли в Царьград. Вскоре после этого Анну сватали за немецкого кесаря, но в жизни ее не произошло никаких перемен, и она часто вспоминала молодого ярла в голубом плаще. Однако годы текут, как вода, и в один прекрасный день Гаральд возвратился с богатой добычей и победой в Киев. Вместе с ним вернулся Филипп. В честь их приезда в княжеской гриднице был устроен пир.

Гаральд, сын Сигурда Сира, брат Олафа, по прозванию Смелый, поэт и воин, сражался с пятнадцати лет, и его жизнь была полна приключений. Но в ней не случилось ничего примечательного, пока он не встретил Елизавету. С тех пор не было на всем пространстве от варяжских фиордов до счастливой Сицилии ни одного знатного воина, ни одного скальда, который не знал бы, что молодой герой влюблен в дочь русского конунга, отвергшую его любовь. В крайнем огорчении Гаральд отправился в Константинополь и поступил на императорскую службу, чтобы снискать себе воинскую славу или погибнуть на поле сражения. Так пели о нем скальды, ибо иначе песни их не были бы достойны внимания слушателей. Им полагалось воспевать только высокие чувства — пламенную любовь и готовность ее заслужить, мужество и верность до гроба.

Гаральд водил корабли в Эгейское море, сражался с сарацинами на берегах Евфрата и под Мирами Ликийскими, принимал участие в походе протоспафария Текнея в Нильскую долину, а также в военных действиях в солнечной Сицилии, под начальством прославленного полководца Георгия Маниака. За эту войну Гаральд получил от императора почетное звание спафарокандидата. В Сицилии он встретился с патрикием Кевкаменом Катакалоном, который впоследствии был послан на Русь. Когда императору удалось установить длительное перемирие с египетским халифом, владевшим тогда Палестиной, по совету Катакалона, Гаральда послали с многочисленными рабочими в Иерусалим для восстановления храма Христа. Но по возвращении в Константинополь он был обвинен в сокрытии военной добычи и заключен в темницу.

В Киеве утайка от греческого царя сокровищ, захваченных у врагов, не могла рассматриваться как особенно тяжкое преступление, и когда Гаральду во время трагических событий, связанных с ослеплением Михаила Калафата, удалось покинуть Константинополь и вернуться в город, где жила гордая Елизавета, его встретили там с почетом и пиршество в его честь устроили на скандинавский лад. Пол обильно посыпали соломой, но залу осветили уже не древними смолистыми факелами, наполнявшими некогда помещение дымом и копотью, а восковыми свечами. Они горели в трех паникадилах, как три солнца висевших под потолком. Чтобы капли расплавленного воска не падали на сидящих за столами и не обжигали нежных красавиц, свечи были вставлены в серебряные чашечки, сделанные в виде раскрывшихся райских цветов. Это было чудо сереброкузнечной работы, и ее выполнил знаменитый в те дни киевский художник, имя которого затерялось, к сожалению, во мраке времен.

На пир позвали только самых знатных людей и самых богатых чужестранцев. По примеру царского константинопольского дворца, пиршественные столы, как некие церковные престолы, были покрыты драгоценными парчовыми скатертями и уставлены серебряной посудой.

Анне исполнилось тогда восемнадцать лет, и в тот день она впервые приняла участие в пире, рядом с сестрой Елизаветой. А еще не отошел в область предания древний северный обычай, когда женщины сидели за столом попарно с мужчинами и воин пил вино из одной чаши с соседкой, если он был мил ее сердцу, хотя греческие епископы и боролись всячески с такой распущенностью, требуя, чтобы на трапезах читались жития святых, а не распевались грешные песни о прелюбодеяниях и пролитии человеческой крови.

Ярослав избегал ссориться с митрополитом и побаивался суровых обличений Иллариона, но на этот раз князя удалось убедить устроить празднество так, как это делалось в дни Святослава и великого Владимира, когда на Руси еще не было ни церквей, ни фимиамного дыма.

Анну облачили на пиршество в греческий наряд, привезенный из Константинополя, и сама Мария учила ее, как надо приподнимать подол длинной одежды, чтобы она не мешала ногам при ходьбе или на ступеньках высоких лестниц. Щеки Анны впервые нарумянили, а косы уложили вокруг головы и украсили ниткой жемчуга. Когда девушка в смущении появилась в шумной гриднице, какой-то седоусый дружинник воскликнул:

— Ярославна, ты как утренняя заря!

За столами надменно сидели знатные люди, которых Анна часто видела в церкви: Никифор, Перенег, Чудин, Братислав, тучный воевода Микула из Новгорода. Гаральда посадили рядом с Елизаветой. Всеволод, как всегда, не разлучался с супругой. Мария, по своему обыкновению улыбаясь и щуря глаза, переводила любопытные взоры с одного гостя на другого, а он пожимал ей украдкой под столом маленькую горячую руку. Возле Ярослава тяжко опустилась на скамью его величественная супруга, которую Илларион в проповедях называл благоверной. Впрочем, так неизменно называли всех греческих цариц, даже прелюбодеек и отравительниц. По лицу княгини люди могли судить, что ее уже не занимают подобные собрания.

Но все были полны веселия, шумно усаживались за столы. Только Ярослав хмурился, поглощенный важными мыслями. Для него этот праздник и предстоящий брак дочери являлись государственными делами. Немного огорчали расходы, связанные с устройством празднества, однако пиры и женские прелести иногда могут сделать больше для укрепления мира, чем мужской ум, золото, тысячи воинов, закованных в железо. Ярослав с гордостью посмотрел на Елизавету. Ей шел двадцатый год, красота ее была в полном расцвете. Так стоит весной бело-розовая яблоня в ожидании золотых пчел. На нежной шее у дочери блистало тяжкое ожерелье, привезенное Гаральдом из Царьграда. Ярл уверял, что его носила императрица Зоя. Как оно могло попасть ему в руки? Но пусть будет так, и никто не посмеет подумать, что сподвижник Олафа похитил эту драгоценную вещь.

С пылающим лицом, опустив ресницы, рядом с Елизаветой сидела Анна. Девушку волновало, что возле нее случайно оказался человек, которого она некогда увидела из кафизмы, и теперь в ее чистом и доверчивом сердце вновь вспыхнули волнующие чувства. Анне в голову не приходило, что за эти два года молодой ярл держал в своих объятиях продажных распутниц и неверных жен.

Ярл Филипп мог выгодно жениться на любой богатой константинопольской вдове и даже на дочери самого логофета, которую однажды ему пришлось переносить через ручей, когда обрушился каменный мост на дороге во Влахернский монастырь. Девица прижималась к воину и не сводила с него глаз. Но, увы, была худощава и длинноноса. Одним словом, ярл ни на ком не женился, хотя ему уже стукнуло двадцать восемь лет. За эти годы Филипп никого не полюбил, сердце его осталось свободным, и Анна могла стать его царицей, если бы пожелала, а она не смела поднять взора на соседа, чувствуя всем существом своим, что рядом с нею сидит человек, о красоте которого шепотом переговариваются женщины за столом. Наконец, чуть скосив глаза, Ярославна увидела снившееся ей порой лицо, все такие же золотистые локоны, как бы в беспорядке упавшие на плечи зеленой рубахи. Ярл возмужал, у него резче стали выступать сильные скулы и более четко обрисовался крепкий бритый подбородок. Светлые усы падали вниз.

Филипп тоже бросал украдкой взгляды на княжну. Впрочем, он знал суровый характер Ярослава и не решался заговорить с Анной, а она молчала. Ярлу очень хотелось сделаться воеводой охранной дружины в Киеве, что дало бы ему много денег, села, рабов. Но неудовольствие киевского конунга можно было вызвать одним неосторожным словом.

Ярослав, его сыновья и многие гости сидели на пиру в красивых русских рубахах — красных, голубых, синих — с золотыми или серебряными оплечьями, а другие дружинники, по старому обычаю, — в белых. Замужние женщины пришли в шелковых убрусах, в парчовых сарафанах, красуясь дорогими ожерельями. Все это были румяные, белозубые красавицы, и только у некоторых славянская белизна уже смешалась со степной смугловатостью; у таких глаза стали чуть скошенными, казались лукавыми, и эти женщины особенно нравились северным ярлам…

Гаральд не спускал влюбленных глаз с Елизаветы, и по ее улыбке можно было предполагать, что на этот раз она не отвергнет его любовь. Всем сделалось известным, что в ближайшее время ярл отправлялся в сопровождении многочисленных воинов завоевывать принадлежащий ему по праву норвежский трон.

Гости ели мясо, в изобилии лежавшее на столе, и вытирали руки о расшитые полотенца, которые им подавал проворный отрок, а когда насытились и утолили жажду медом, стали разговорчивее. Только Ярослав все так же грустно-снисходительно оглядывал сидевших за столом людей, легко забывающих во время пиршества о том, о чем надлежит помышлять христианину. Ингигерда по-прежнему сжимала властные губы. Всеволод, отпив половину вина из чаши, угощал супругу и влюбленно смотрел на нее. Глаза Марии стали еще таинственнее и темнее от блистания восковых свеч. По другую сторону от молодого князя сидели Гаральд и Елизавета, а за ними Анна и Филипп. Это был стол конунга, полный яств. Напротив находились Изяслав и Гертруда. Святослав и Ода, пресвитер Илларион, а рядом с ним — поп Иван из церкви, построенной в Чернигове Святославом, беспутный человек, но тоже великий книжник.

Филипп много пил, и вино разогрело даже его холодное сердце: вдруг у него проснулась нежность к этой прекрасной деве с рыжими косами. Но Анна ни разу не подняла на него глаза, боясь осуждения матери, сидевшей поблизости, а он думал, что дочь конунга не удостаивает его своим вниманием, и пил чашу за чашей.

Ярослава интересовали события, которые произошли в последние годы в Царьграде, и Гаральд рассказывал ему со всеми подробностями о том, как один царь сменял в Священном дворце другого царя. По словам ярла, он лично принимал участие в этих кровавых событиях, и слушать его было занимательно.

Держа обеими руками прохладную серебряную чашу, Гаральд осушил ее и тотчас протянул отроку, чтобы тот снова наполнил сосуд вином. В Константинополе ярл тоже стал носить небольшую бороду, хотя и оставил длинные усы. На бритье подбородков в Священном дворце косились, считая это варварским обычаем, недостойным христиан. Но ношение бороды или безбородые лица — это только вопрос переменчивой моды: сам великий Константин был брит, как цирковой плясун.

— Что же случилось тогда в царском дворце? — торопил рассказчика Ярослав.

— Послушай мою повесть, конунг! Обо всем расскажу по порядку. Ведь я наблюдал это своими собственными глазами и видел, как царь Роман лежал на смертном одре, в последний раз облаченный в пурпур. Лицо у него было распухшее и почерневшее. Дворцовые служители рассказывали мне шепотом, что он утонул в бане. Но люди не тонут в купели без особой причины. Я много другого слышал во дворце, отчего волосы становятся дыбом даже у смелого человека. Преемником Романа был Михаил, любовник царицы Зои. Он еще продолжал разыгрывать из себя влюбленного, пока толпы народа не встретили его приветствиями на Ипподроме как нового императора, но, добившись того, к чему стремился, честолюбец показал себя во всей своей низости. Впрочем, спустя непродолжительное время умер и Михаил, и на престол взошел его племянник. Об этом царе ходили недобрые слухи. Его прозвали Калафатом. Так по-гречески называют на пристанях тех людей, что смолят корабли. Тогда я был этериархом. Под моим начальствованием служил ярл Филипп, и он поправит меня, если я в чем-нибудь буду не совсем точным.

Молодой ярл закивал головой в знак согласия. Филипп благоговел перед своим удачливым начальником.

— Новый василевс, — продолжал Гаральд, — возненавидел Зою, не знаю, за что, и обвинил царицу в попытке отравить его. Госпожу сослали, как преступницу, в сопровождении одной только служанки, на отдаленный остров, где заточили в монастырь, и по повелению императора ей остригли волосы. Помнишь, Филипп? Они еще и тогда казались золотыми. Как у тебя, милая Елизавета!

О, сколь приятно было слушать такого любезного рассказчика!

Сидевший за дальним столом седоусый варяг, верный сподвижник Гаральда, рассказывал своим соседям:

— Это было на Ипподроме… Но еще до того, как свергли Зою. Мы смотрели на представление. На арене плясали ученые медведи. Трудно придумать что-либо забавнее этого зрелища. Они поднимали то одну лапу, то другую и потом приседали, ударяя в бубен… В это время мимо нас прошла царица, почему-то покидавшая праздник. Откуда мне это знать! Может быть, у нее заболел живот? И что же? Увидев еще раз длинные волосы Гаральда, она заявила, что хотела бы получить прядь на память о таком знаменитом воине…

Рассказчик прыснул со смеху и закрыл рот рукой.

— А Гаральд? Как же он поступил тогда? — расспрашивали слушатели.

— А он…

Седоусый не мог продолжать от душившего его смеха.

— А он…

— Что же он ответил?

— Мы все выпили изрядно вина… Гаральд ответил… Ха-ха!

Должно быть, это была какая-нибудь очень грубая шутка, потому что воины, сидевшие за столом, разразились громовым хохотом.

Ярослав взглянул в ту сторону, и смех мало-помалу прекратился.

Впрочем, ненадолго. В гриднице делалось все шумнее и шумнее. Мед развязывал языки.

— И что же? — спросил опять старый князь.

Гаральд, разглаживая светлые усы, смотрел куда-то себе под ноги…

— Мне привелось присутствовать при отплытии корабля, так как во дворце опасались народного возмущения, и нам приказали, чтобы мы охраняли доступ к морю. Императрица поднялась на корабль, протянула руки к видневшемуся за кипарисами дворцу и промолвила сквозь рыдания: «Мою главу еще в колыбели украсили знаками царственного достоинства, меня некогда держал на коленях великий Василий, и я надеялась, что буду жить для счастья. Но увы, ошиблась. И теперь страшусь людей и моря». И другие слова говорила. Помнишь, Филипп?

— Она говорила, что живой ложится в гроб, — подхватил Филипп. — В тот день мы испытали немало волнений. Народные толпы бушевали и готовы были ворваться во дворец и все предать огню. Мы едва сдерживали их напор…

— А царица надула губы, точно избалованный ребенок, — прибавил Гаральд.

Анна тоже слушала с большим вниманием рассказ о царьградских событиях. Судьба этой женщины не могла не взволновать ее. А Гаральд, в приподнятом настроении, чувствуя, что на него обращены взоры всех присутствующих, вдохновенно описывал сцены дворцового переворота.

— Но Зоя была любимицей народа. В Константинополе вспыхнул мятеж. Все были в отчаянье, что императрица томится в изгнании, и проливали слезы. Даже простые ремесленники и корабельщики. Особенно негодовали женщины. Они вопили на улицах: «Где-то она теперь, единственная благородная душа в стане злодеев?»

Ярослав усмехнулся в бороду:

— Я слышал другое.

— Да, Зоя была способна на все. Ослепляла, не очень-то разбираясь, кто прав, кто виноват. И все-таки чернь любила ее. Мне передавал об этом некий патрикий Катакалон. Мы с ним вместе воевали в Сицилии. И еще я слышал кое-что от одного царедворца. Его имя — Михаил Пселл. Так что все, что я рассказываю, вполне соответствует истине.

— Тебе приходилось встречаться с Михаилом Пселлом? — удивился Илларион, смущавшийся немало на этом собрании вельмож, которых он часто обличал в греховном поведении.

— Я имел случай беседовать с протоспафарием, — не без удовольствия произнес трудный титул Гаральд, довольно знавший греческий язык, чтобы объясняться не только с простыми воинами, но и с придворными чинами. — Но позволь, конунг, продолжать повествование. Итак, Зоя уплыла на корабле в изгнание, и тогда в столице возмутился народ. Дома многих советников царя были разграблены. Филипп хорошо помнит эти беспорядки.

Молодой ярл кивнул головой, и Анна позавидовала варягам, испытавшим столько приключений, видевшим Царьград и Иерусалим и этот, похожий на сон, остров Сицилию, о котором Гаральд рассказывал Елизавете.

Филипп добавил, может быть желая обратить на себя внимание Ярославны:

— В тот день мои воины стояли на страже в Священном дворце. Он был пуст, все разбежались. Император спрятался в своей опочивальне и дрожал от страха. Я хотел…

Но Ярослав желал слушать Гаральда. Не подобает молодым перебивать старших, и князь приказал:

— Продолжай, Гаральд!

Филипп умолк. Он привык к повиновению, однако на лице у него выступили красные пятна. Гаральд продолжал прерванный рассказ:

— Помню, что в тот день был понедельник. Я вышел из дворцовых ворот посмотреть, что же происходит на улицах. Вижу, мимо скачет на коне знакомый протоспафарий. Тот самый Михаил Пселл, о котором я упоминал…

Илларион знал Михаила Пселла по его писаниям и даже два или три раза слышал, как знаменитый писатель говорил в их школе о риторических красотах Демосфена.

— Я окликнул его, и протоспафарий остановил коня. Я спросил, куда он стремится с такой поспешностью, и Михаил ответил, что на Ипподроме бушуют толпы и он хочет увидеть все воочию, чтобы потом описать события в своей хронике. И ускакал. Когда же я вернулся в притихший дворец, мне сказали, что к императору прибыл через потайную дверь его дядя Константин, по рассказам мужественный человек. Позднее мне представился случай убедиться в этом. По совету магистра Зою немедленно вернули из монастыря в Константинополь и показали на Ипподроме живой и невредимой народу. Я близко видел царицу. Бедняжка дрожала от страха. Однако послушайте, что произошло дальше. Ее появление еще больше распалило гнев людей. Мятежники вообразили, что между ненавистным Калафатом и Зоей произошел сговор, и отвернулись от любимицы. Все устремились в монастырь, где жила в тишине ее сестра Феодора, не ждавшая, что судьба готовит ей такие перемены.

— Ты хорошо рассказываешь, — заметил Ярослав, — и внимать твоему рассказу поучительно. — Но чтобы вам стало яснее положение, — заметил польщенный ярл, — надо сказать, что у Зои две сестры. Одну зовут Евдокией. Она прокаженная и навеки спрятала свое несчастье в монастыре. Вторую, как я уже говорил, зовут Феодорой. Она тоже была монахиней. Но насколько Зоя привлекательна по внешности, даже теперь, когда ей шестьдесят лет, настолько Феодора некрасива, худа, с предлинным, как у ослицы, лицом, с неуклюжим телом. Кроме того, она скупа, а болтлива, как сорока. Но послушайте, что произошло потом! Феодору извлекли из кельи и потащили в монашеском одеянии в храм Софии, чтобы провозгласить там под клики народа императрицей. Воспользовавшись тем, что его на время оставили в покое, Михаил Калафат бежал вместе со своим родственником Константином в монастырь, называемый Студион. Но Георгий Маниак, который всем распоряжался во дворце от имени перепуганной Феодоры, послал вдогонку воинов с приказанием доставить беглецов в Священный дворец.

— Он меня отправил за ними, — с удовольствием пояснил Филипп, что дало повод Анне поднять на него глаза.

— Да, сначала туда поспешил с малым отрядом мой молодой друг. А когда во дворце стало известно, что к Студиону движутся огромные толпы народа, я сам отправился в монастырь, и за мною увязался этот сочинитель хроник, что всюду сует свой нос. В руках у него была навощенная табличка и красивая палочка из слоновой кости. Он ею записывал что-то…

Михаил Пселл действительно всюду хотел быть и все видеть. Это таилось в его характере. Нетрудно догадаться, почему протоспафарий водил дружбу с дворцовыми варягами и часто угощал их вином.

Гаральд рассказывал:

— Писатель надеялся, что мы будем сообщать ему обо всем, что видим в Священном дворце. Но я сам больше узнал от этого болтуна, чем рассказал ему, хотя протоспафарий вечно что-то записывает на восковых дощечках. Между тем я уже явился в Студион, и Филипп сказал мне, что Михаил и Константин нашли прибежище в алтаре церкви. По греческим обычаям, никто не может схватить человека и вести его в темницу или на казнь, если он успеет войти в алтарь. Даже если это преступник. Мы видели с Филиппом, как оба они трясущимися руками срывали с себя царские инсигнии и поспешно облачались в черное монашеское одеяние, которое постарались принести монахи. Михаил цеплялся дрожащими руками за витые колонки престола. В Студийской церкви он сделан из литого серебра. И что же мы увидели? Подле согбенного царя стоял Константин и с презрением смотрел на нас. Я хотел войти в алтарь и увести обоих во дворец, однако монахи воспротивились этому, уверяя, что за подобное святотатство нас покарают небеса. Я уступил и стал ждать распоряжений. Ожидать пришлось недолго. Вскоре в церкви появился запыхавшийся эпарх. Так называется вельможа, которому поручено ведать городом. Его звали Никифор Кампанар. Он привез повеление, подписанное рукой Феодоры пурпуровыми чернилами, в коем предписывалось, чтобы царь и его дядя немедленно покинули храм. Тогда мы выволокли обоих на монастырский двор…

— И у тебя поднялась рука на помазанника? — спросил Всеволод, слушавший рассказ о константинопольских событиях в крайнем волнении. Это был единственный человек в семье, не считая Марии, который полагал, что надлежит быть в хороших отношениях с Царьградом. Странно, что, невзирая на такие взгляды, отец любил его больше всех других сыновей.

Гаральд смутился. Он мог бы умолчать о своем участии в этом деле, но вино развязало ему язык и породило желание рассказывать о тех потрясающих событиях. Ярл сказал в свое оправдание:

— Мы только исполняли то, что нам было приказано. Если ты, светлый конунг, повелишь своим воинам сделать что-либо, они обязаны выполнить это немедленно, иначе за что же они получают от тебя награду?

Однако слушателям не терпелось узнать, что происходило дальше, и слышались голоса, требовавшие продолжать. Гаральд посмотрел на Ярослава и, получив от него молчаливое разрешение, но не желая восстанавливать против себя этого святошу Всеволода, продолжал уже с меньшим увлечением:

— Потом произошло ужасное. Мы с Филиппом только присутствовали при этом и были не в силах помешать казни.

— Что же случилось? — спросил Ярослав.

— Когда мы вели схваченных по улице, нас сопровождали монахи, которым эпарх Никифор дал слово, что ничего плохого не сделают с царем и Константином… Но едва мы достигли площади, называемой Сигма, как встретили посланных из дворца палачей с орудиями ослепления. Они быстро развели огонь в переносном горне и раскалили на нем страшное железо. Василевс бился в руках мятежников, но палач спокойно продолжал под рыдания Михаила приготовления к казни. Какой-то сенатор, не опасаясь того, что может поплатиться за свое милосердие собственной головой, утешал несчастного. Когда василевсу связали цепью руки и раскаленное железо коснулось его зениц, он завыл, как зверь. Ослепленный стал биться на земле и царапать лицо. Константин держал себя мужественнее. Он сказал палачу, указывая на обступивших его людей, не желавших ничего упустить из такого зрелища: «Разгони эту чернь, чтобы все добропорядочные видели, как я перенесу казнь». И отказался от цепей, которыми обычно связывают ослепляемых, чтобы они не бились и не причиняли себе напрасных страданий. Затем Константин лег на землю. Он перенес казнь без единого стона! Помню, что рядом со мной стоял Пселл. Он шептал мне за плечом: «Утром еще они повелевали всем миром, а вечером стали жалкими слепцами!»

Гаральд был певцом, поэтом, играл на арфе и поэтому умел красиво рассказывать о том, что ему привелось увидеть во время своих странствий.

— И вот тогда-то, — воскликнул ярл, — и взошла на греческие небеса звезда Константина Мономаха!

Он знал, что Мария была дочерью василевса от первой жены, уже покинувшей мир. Вэтом месте рассказа требовались пышные хвалебные выражения: речь шла не только о том, чтобы получить в награду прелестную улыбку греческой красавицы, но и снискать расположение Всеволода, который имел большое влияние на отца. Кроме того, не лишним было и пробудить ревность Елизаветы. Как опытный соблазнитель, Гаральд знал цену этому страшному чувству. Мария же достаточно понимала русский язык, чтобы оценить панегирик отцу.

— Василевс, ныне царствующий в Константинополе, происходит из Далассы. Красота его напоминает статую…

Анна представила себе Константина Мономаха в образе Филиппа и затаив дыхание слушала рассказ.

— Семь долгих лет героя держали в ссылке. Семь лет он прозябал в изгнании, потому что при его появлении на улицах Константинополя народ приходил в неистовство. Но Пселл говорил правду, когда уверял меня, что природа сделала у этого царя крепость мышц только основанием здания. Потому что мощь василевса Константина не в мышцах, а где-то в глубине сердца. Однако десница его тоже отличается необычайной силой. Помню, однажды он с увлечением пожал мне руку за какую-то оказанную услугу, и я потом чувствовал это рукопожатие несколько дней, а ведь никто не может сказать, что я хилый человек. Но, кроме того, как он умеет очаровывать одинаково и мужчин и женщин своими улыбками!

От удовольствия Мария тоже улыбнулась рассказчику. На мгновение на смугловатом лице блеснули чудесные, как жемчужины, зубы. На правой щеке темнела родинка…

— Против таких улыбок не может устоять самое каменное сердце. И вот ради пользы государства этот красавец стал супругом стареющей Зои.

Анна внимала, не пропуская ни одного слова. Зоя уже старуха! А сколько она слышала об этой необыкновенной женщине, об ее умении пользоваться благовониями и притираниями! Как бы хотелось посетить Царьград, о красоте которого столько рассказывали брат Всеволод, и Илларион, и другие люди, побывавшие там. Недаром она и сестры одевались, подражая знатным гречанкам, а торговцы привозили им из Константинополя редкостные вещи. Но Анну вывел из задумчивости громоподобный голос брата Святослава:

— Отец, не довольно ли уже об убийствах и ослеплениях! Посмотри вокруг себя! Гостям хочется послушать певцов. Пусть Гаральд споет ту песню, которую он пел вчера за моим столом! Гаральд!

Святослав был в красной шелковой рубахе с богатым золотым оплечьем. Он поднялся со скамьи и счастливыми пьяными глазами, позабыв о своих болячках и скучной жене, оглядывал сидевших за столом, и все отвечали ему веселыми улыбками и шутками. От горящих свеч, медленно оплывавших на серебряные чашечки светильников, от разгоряченного вином человеческого дыхания в пиршественной зале становилось жарко. Перебродивший мед напоминал о пчельнике. Почтенные бояре, уже упившиеся вином, осоловелыми глазами поглядывали на соседей. Те, что помоложе, шумели, вскакивали со скамей и, поднимая турий рог, полный пенистого меда, были готовы под любым предлогом затеять драку, вырвать у соперника клок бороды. Но их белотелые жены звенели золотыми ожерельями, разрумянились и похорошели на пиру. Им хотелось веселиться, слушать музыку. Гаральд окинул взглядом собрание, точно спрашивал себя, оценят ли здесь его песню, сложенную с таким волнением в честь любимой русской девы. Потом поманил рукой одного из отроков. Прислонившись к притолоке двери, скрестив руки на груди, тот задумчиво смотрел на пирующих. Но юноша уловил знак и подошел к Гаральду, с полной готовностью служить такому знаменитому мужу.

— Друг, принеси арфу! — сказал ярл.

Когда Гаральду вручили ее, изогнутую как лебединая шея, он стал настраивать золоченые струны опытной рукой, точно поджидая вдохновение, которое посещает певца в счастливые минуты. Мало-помалу наступила тишина. Елизавета, зная, что сейчас будет прославлена ее красота, отвернулась и опустила глаза. Но все другие устремили взоры на скальда. Теперь ярл носил кроме длинных усов коротко подстриженную бороду. Левая бровь у него взлетела выше, чем правая. Большие белые руки с редким искусством перебирали струны. Он был сложен, как Тор, бог войны, в которого еще верили старики и старухи в глухих селениях Упландии, где весною является на заре в березовых рощах зеленоглазая Фрейя.

Гаральд подбирал на арфе мелодию, и вдруг его сильный, но мягкий голос пропел знаменитые стихи о корабле, миновавшем Сицилию…

Наш корабль миновал Сицилию,
мы были в красивых одеждах,
как подобает воинам.
Быстроходный корабль с высокой кормою
нес воинов к славе.
Не думаю, чтоб малодушный
решился уплыть так далеко.
Но русская дева с золотым ожерельем
мною пренебрегает…
Гаральд перестал петь, печально склонил голову набок и смотрел вдаль, точно вспоминая минувшие годы и еще раз переживая свою любовную тоску. Некоторое время он перебирал среди мертвой тишины звонкие струны, потом вздохнул, посмотрел на Елизавету и, запрокинув голову, продолжал:

Мы смело построились перед трандами,
хотя было их больше числом, нежели нас.
Поистине там разыгралась ужасная битва,
с их королем бился я в единоборстве
и убил его в этом сраженье.
Но русская дева с золотым ожерельем
мною пренебрегает…
Снова раздался рокот арфы. Послышался чей-то женский вздох. Лицо Гаральда стало суровым, но он уже не смотрел на Елизавету и не видел, как высоко вздымалась ее грудь от взволнованного дыхания, которое вызывается любовью.

Шестнадцать нас было, милая дева!
Средь бури мы черпали воду в ладье,
волны тяжелый корабль заливали.
Не думаю, чтоб малодушный
решился заплыть так далеко.
Но русская дева с золотым ожерельем
мною пренебрегает…
Теперь Елизавета не постыдилась повернуть свое лицо к певцу и, подарив его сияющей улыбкой, прошептала:

— Гаральд, я не пренебрегаю тобой…

Обращаясь к ней, он пропел:

Я родился там, где упландцы натягивают луки.
Теперь я правлю боевым кораблем среди скал.
Гроза сарацин…
Наградой воину за стихи были восторженные восклицания. Слушатели поднимали за его здоровье рога, наполненные медом, женщины улыбались, а некоторые рукоплескали, научившись этому у приезжих греков, которые имеют обыкновение так выражать одобрение певцам и музыкантам. Лицо Елизаветы пылало.

Тогда арфу взял из рук Гаральда скальд Теодульф, чтобы прославить его своей песней:

Смелым, Гаральд,
тебя называют,
ты в тишине
не умрешь на соломе,
ты среди битвы
паришь, как орел…
Ярослав был доволен пиром. Но Ингигерда, устав от шума и духоты, покинула собрание в сопровождении прислужниц. Тогда старый князь предложил Гаральду пересесть поближе к нему. Он решил, что Елизавета еще успеет наговориться со своим возлюбленным, а ему хотелось расспросить ярла о некоторых благочестивых предметах.

— Слышал я, что ты был в Иерусалиме? — спросил старый князь.

— Я был в этом святом, а ныне несчастном городе.

— Что же ты видел там?

— Я видел страшное запустение. После войны греков с сарацинами Иерусалим лежит в развалинах. Храм, построенный на Голгофе, разрушен до основания. Василевс послал меня в Иерусалим, чтобы восстановить рухнувшие стены этого здания, и каменщики трудились много месяцев, прежде чем удалось выполнить повеление.

— И сарацины не чинили препятствий?

— Даже помогали нам, доставляя строительные материалы. А сам халиф присылал мне прохладительные напитки, так как в той стране в летнее время стоит невыносимая жара.

— Пришлось ли тебе видеть Иордан?

— Я искупался в этой реке, чтобы омыть грехи. В том месте проходит дорога в город Иерихон. На ней разбойники безнаказанно нападали на путников, отнимая у них ослов и одежду. Но халиф дал мне воинов, и я очистил путь от разбойников. Теперь все желающие могут направляться туда в полной безопасности.

— А еще что видел ты? — любопытствовал Ярослав.

— Еще я видел Мертвое море. Воды его полны серы, упавшей с небес, когда были истреблены Содом и Гоморра, и в этой черной воде не может жить никакая рыба.

— Много видели твои глаза, — с грустью сказал Ярослав.

Когда за столом уже началось целование между мужчинами и женщинами, Илларион поспешил уйти из гридницы, как того требовал церковный устав, и вслед за ним удалились Ярослав и Всеволод с Марией. Повинуясь знаку отца, Елизавета и Анна тоже встали из-за стола. Анна видела, что все были сыты и веселы. Женщины громко смеялись. Перед тем как покинуть пиршественную залу, она посмотрела с нежностью на молодого ярла. От этого взгляда его лицо залилось румянцем. Девушка улыбнулась ему и, еще не отдавая себе отчета в том счастье, которое вдруг наполнило ее сердце, с горестным сожалением оставила пир.

Заметив, что Илларион удалился, поп Иван пустился в пляс, при всеобщем одобрении и смехе.

Позднее, когда Анна расплетала наверху косы, в тихой горнице, где спали сестры, появилась сердитая мать, поговорила с Елизаветой, а потом пронзительно посмотрела на другую дочь и сказала:

— Хотела бы я знать, почему ты так смущалась за столом, медлила прикоснуться к пище?

Анна взглянула на мать с волнением, страшась, что тайна ее будет открыта.

— Почему же ты молчишь? — настаивала княгиня.

— Я не знаю, о чем ты говоришь. Мне нездоровилось.

— Нездоровилось? Вот почему так горело твое лицо? И теперь горит. А не потому ли, что ты лжешь матери?

— Я не лгу тебе.

Но мать не верила ей.

5

Едва умолк шум пира, как была устроена большая охота на вепрей. Эти звери водятся в большом количестве там, где растут дубы, дающие диким свиньям обильную пищу в виде желудей, а Киев со всех сторон окружали дубравы. В приготовлениях к забаве деятельное участие принимал Святослав, как всегда довольный собою, своим богатством, конями и оружием, хотя по-прежнему весьма страдавший от болячек на шее, от которых его не могли излечить лучшие армянские и сирийские врачи.

Всеволод, по обыкновению, от этого лова уклонился, ссылаясь на недомогание, а другие братья находились в отъезде. Зато Гаральд и Филипп приняли приглашение на охоту с восторгом, предвкушая удовольствие вонзить копья в ощетинившегося вепря и вдохнуть ноздрями острую, мускусную теплоту звериной крови. Никогда человек, казалось им, не чувствует так явственно жизнь, как наблюдая смерть врага или зверя. Пожелали отправиться на лов и обе сестрицы, Елизавета и Анна. По просьбе матери, Святослав должен был позаботиться, чтобы с ними не случилось чего-нибудь худого.


Накануне отправления на охоту, услышав, что брат действительно занемог, Анна навестила болящего. Молодой князь обитал с супругой в ограде княжеского дворища, но в отдельных хоромах. У него были свои вооруженные отроки и отдельный домоуправитель. Анна направилась в дальний конец двора, занимавшего такое обширное пространство, что на нем иногда собиралось народное вече и устраивались конские ристания. Сейчас на нем стояла тишина, все заросло крапивой. На траве лежали собаки и щелкали зубами, ловя злых осенних мух. Псы вежливо помахали хвостами, когда Анна проходила мимо. Кое-где рабы лениво выполняли ежедневные работы — один колол дрова у поварни, другой нес воду в ведрах на коромысле, некоторые проветривали меха. Над колючими цветами, которые называются лепками, кружились белые мотыльки. Хвосты у собак были полны этих шишек, и Анна вспомнила, что в детстве играла с братьями, бросая эти колючки, легко прилипавшие к одежде.

Мария, жена Всеволода, встретила свойственницу радостными поцелуями. Ярославна тоже с удовольствием прижалась щекой к ее прохладной щеке, спрашивая о брате. С улыбкой, стесняясь своего произношения, гречанка ответила, что у больного врачи.

Привыкшая к пышности Священного дворца и общению с воспитанными людьми, дочь царя, приехав в страшную скифскую страну, воображала, что мужем ее будет какой-нибудь огромный варвар, в объятиях которого ей придется трепетать, как птичке в пасти зверя, а он оказался тонким и болезненным юношей. С первых же дней Мария привязалась к нему со всей женской нежностью, взращенной в гинекее. Когда Всеволод хворал, она сама готовила для него отвары, какие предписывал врач, и проводила ночи у его изголовья. Но болезнь проходила, и тогда большой дом наполнялся смехом влюбленных супругов.

Молодой князь страдал печенью и всякий раз, как выпивал на пиру слишком много меду, болел.

Когда Анна появилась на пороге горницы, Всеволод улыбнулся ей. Он лежал на широкой деревянной кровати, под меховым покрывалом, невзирая на теплую погоду. У одра болящего стояли двое врачей.

Один из них, красивый, чернобородый, но предрасположенный к полноте человек, был армянин по имени Саргис, по каким-то причинам покинувший город Ани, вероятно спасаясь от неверных, и поселившийся в Киеве, где лечил всю княжескую семью: Ярослава от бессонницы, Святослава от нарывов, Ингигерду от сердечного томления, а Всеволода от колотья в боку. В умных глазах лекаря можно было прочитать гордость своей великой наукой, дававшей ему возможность взирать с аристотелевских высот на простых смертных, считавших, что недуги — лишь наказание, посылаемое за грехи, тогда как все объясняется сухостью или влажностью человеческого организма, обилием слизи или слабостью почек и прочими естественными причинами. Некогда врач изучал медицину в знаменитой Муфаргинской школе, которую прославили на весь мир два армянских врача — Бусаид и Иессе. Саргис хорошо говорил по-гречески и по-арабски, изучал Аристотеля и привез из Армении трактат Немесия «О природе человека», переведенный на арабский язык. Имена великого Гиппократа и Галена не были для него пустыми звуками, но в среде знатных людей он остерегался прибегать к сильнодействующим средствам, ограничиваясь рвотными снадобьями, кровопусканием и приятными отварами, от которых не могло произойти в таинственных недрах тела опасных изменений.

Увы, приходилось быть осторожным с гневливыми воинами, хотя русские дружелюбно относились ко всем чужестранцам.

Когда Анна вошла в горницу, Саргис стоял у постели и держал двумя пальцами запястье князя, точно прислушиваясь к чему-то, доступному только его слуху. Рядом находился другой врач, родом грек, по имени Евлампий, привезенный в Киев митрополитом Феопемптом. Этот человек, хотя и лечивший других, сам имел весьма болезненный вид, с неопрятной всклокоченной бородой, в монашеском одеянии. В течение многих лет Евлампий врачевал русских купцов в предместье св. Мамы и научился их языку.

Может быть, для того чтобы посрамить грека своим глубоким знанием врачебных тайн, Саргис бережно опустил руку Всеволода на одеяло и сказал:

— Что такое тело человека? Повозка, запряженная теплом, холодом, сухостью и влажностью. Это те же четыре элемента. Огонь, вода, воздух, земля. Поэтому лечить болезни нужно, сообразуясь с природой человека.

Женщины ничего не поняли из того, что сказал врач. Только Всеволод улавливал в его словах некоторые мысли, так как привык читать греческие книги, в которых говорится о подобных вещах.

Но грек, лечивший митрополита и прочих духовных особ освященных елеем, не признавал гиппократовских тонкостей. Он возразил Саргису:

— Болезни надо изгонять из человеческого тела постом и молитвою или помазанием елеем. Ибо всякий недуг — зловредный дух.

— Не спорю, — благоразумно ответил Саргис.

— К чему эти ухищрения? — негодовал грек. — Если господь не поможет совладать с недугом, не исцелят никакие снадобья.

— Не спорю, — дипломатично повторил армянин, — но что говорит об этом Гиппократ?

— Гиппократ! — презрительно поморщился Евлампий.

— Да, Гиппократ! Неугасающее светило! Он, например, говорит, что зевота или потягивание происходят отнюдь не от влияния нечистой силы, а от усталости тела. Конечно, бывает, что злые духи овладевают человеком, особенно во сне, принимая в сонном видении образ соблазнительной женщины или даже крылатого чудовища. Однако чаще всего это объясняется слишком обильной пищей, принятой во время позднего ужина…

Всеволод не без удовольствия выслушивал важные разглагольствования врачей, хотя и морщился от покалывания в боку.

— Тебе больно? — в крайнем огорчении спрашивала мужа Мария.

Князь застонал в ответ. Но Анна догадалась, что так он поступал для того, чтоб лишний раз вызвать в сердце любимой супруги нежность.

— Молись святому Пантелеймону и будешь здоров. Господь лучше знает, какая у тебя болезнь.

Грек ушел. Проводив, его взглядом, Саргис сказал:

— Для чего же нам дан разум? Не для того ли, чтобы распознавать болезни и лечить больных травами, произрастающими на земле? Что мы лечим у тебя? Болезнь печени. Ее признаки налицо. Боли в боку, в спине и правом плече. Правая рука у тебя отяжелела? Отяжелела. Как обычно бывает у тебя в таких случаях. Судя по биению жилы, тебя лихорадит. Причина всему — вино, поглощенное свыше меры. Я уже тебе говорил. Пьянство — не для тебя.

Всеволод терпеливо выслушивал советы врача, в надежде, что он и на этот раз избавит его от ноющей боли…

— Что предписывает в подобных случаях искусство врачевания? Покой, полынные отвары. Хорошо также пить настой из барбарисовых ягод или питье, приготовленное из меда с небольшим количеством уксуса.

— Князь не спал всю ночь, — пожаловалась Мария.

— И от бессонницы существуют средства. Вот что давай больному. Возьми головки мака, положи их в сосуд, налей в него воды, чтобы все было покрыто жидкостью, и вари на медленном огне, как похлебку. Затем процеди варево через чистое полотно. Храни этот отвар в глиняном горшке и давай выпить князю перед сном небольшое количество, предварительно разведя снадобье наполовину водой. Но ни в коем случае не позволяй больному вкушать ни жирного мяса, ни перцу.

— А вино? — спросил Всеволод.

— Разрешается, но в небольшом количестве. Оно пламенем сжигает человеку печень. Еще Иоаннес, выдающийся врач, писал, что у пьяниц сердце и печень ослабевают и находятся в состоянии угнетения. Вино вызывает тяжесть в желудке и гнилую отрыжку. Не говоря уже о том, что душа у опьяненного человека не способна приобщиться ни к чему разумному и как бы находится во мраке.

Всеволод вздохнул. Он подумал о том, что его братья пьют на пирах мед и вино и потом не испытывают ни малейшего страдания, а он прикован к постели за лишнюю чашу.

Саргис развел руками, как бы намекая на ограниченность человеческих сил.

— Ты знаешь, светлый князь, о моей готовности служить тебе. Если меня зовут к одру болящего, я спешу, не спрашивая, богат он или беден и может ли заплатить мне. Для меня безразлично, рубище на нем или золотое покрывало. Я лечу. Надеюсь, что тебе и на этот раз поможет полынное питье.

Анна видела, что эти врачи, приехавшие из Армении или Сирии, берут в свою руку кисть больного и определяют таким образом болезнь.

— Как ты можешь по биению жилки распознать недуг? — с уважением спросила она врача.

Армянин, потирая пухлые, опрятные руки, стал объяснять:

— Чем чаще бьется жилка, тем больше жар у человека. В юности я учился в далеком городе Муфаргине, неподалеку от Эдессы…

Названия этих далеких городов ничего не говорили Анне.

— Там я постиг арабскую науку врачевания. Потом я слушал в городе Ани учение о лекарственных травах. Один ученый человек, по имени Григорий, изучавший философию в Константинополе, основал с разрешения нашего царя школу, и от него я тоже узнал много полезных вещей. Но еще более я научился врачевать у некоего Кириака. Однажды я слышал, как он сказал Григорию, что его интересуют не звезды, не их влияние на судьбу человека, не движение небесных светил в зодиаках, а вопрос, каким образом соки пищи превращаются в кровь. Эта мысль так поразила меня, что с тех пор я стал задумываться над состояниями человеческого тела. Если мы откроем эту тайну, то возможно будет излечивать все недуги.

Врач получил мзду и удалился. Анна села на край постели. Мария же вынула засунутый за пояс белый платочек и с нежностью отерла пот со лба мужа.

— Скоро ты покинешь нас, — сказал Всеволод сестре.

Анна ничего не ответила. Мария смотрела на нее понимающими глазами.


Охотники пробудились задолго до рассвета. В городе пели охрипшие петухи. Поеживаясь от предутреннего холода, Святослав, Гаральд, Елизавета и Анна проехали по темным, кривым улицам. В хижинах уже просыпались трудолюбивые люди. Пастухи гнали коров к городским воротам. Горластые псы лаяли на всадников, и кони с умной предосторожностью косили на собак прекрасные глаза.

Святослав выехал на охоту в своем неизменном синем плаще на красной подкладке. От князя пахло потом и константинопольскими духами, которые привозили ему в подарок греки из Херсонеса, зная слабость русского князя к благовониям. Вместо меча на бедре у Святослава висела кривая печенежская сабля в простых кожаных ножнах с медными бляхами. Князь снял ее с убитого печенега после какого-то счастливого сражения и уверял, что никто не может выдержать молниеносного удара этим оружием.

Никогда еще Анна не испытывала такого волнения во время сборов на охоту, как в тот день. Она была уверена, что встретится сегодня с Филиппом.

После пира, разгоряченная впервые выпитой чашей греческого сладкого вина, а еще больше посетившим ее чувством, Анна без сил бросилась в постель, в своей неопытности не подозревая, что в тот вечер уже пришла к ней любовь. Она долго думала о прекрасном ярле, а потом уснула, сжимая в руках пуховую подушку. Наутро ее разбудил голос Елизаветы:

— Анна! Анна!

Ярославна проснулась, и первое, что ей пришло на ум, было вчерашнее пиршество, когда рядом с нею сидел за столом Филипп. В одно мгновение вспомнив все мельчайшие подробности, она так и осталась сидеть на постели с блаженной улыбкой на устах.

Сестра спрашивала ее со смехом:

— Что с тобой?

— Ничего, — ответила Анна, погруженная в свои сладкие воспоминания.

Она размышляла о том, что рассказывали вчера о царице Зои. Потом снова Филипп встал перед ней как живой, в широкой зеленой рубахе, сияющий, как крылатый архангел. Она повторила шепотом:

— Ничего.

Елизавета погрозила ей пальцем…

И вот по пути на охоту, в тусклом рассвете прохладного утра, Анна иногда оборачивалась или тайком смотрела в ту сторону, где рядом с Гаральдом ехал Филипп, и ей казалось, что она ловила на себе его взгляды. При мысли об этом у нее несколько раз щемило в груди. Она еще не знала, что бедное женское сердце способно так сладко замирать. И вдруг неожиданная радость наполняла все ее существо. Ей хотелось смеяться, неизвестно почему, так, без всякой причины, а потом вдруг становилось грустно до слез.

Когда охотники переправлялись вброд через неглубокую серебристую речку, извивавшуюся по долине, Анна улыбнулась Филиппу в ответ на его тревогу, с какой он посмотрел на нее, когда серая кобылица неловко поставила ногу на камень и поскользнулась. Анна едва не упала в воду. В этот миг ярл невольно подался вперед, широко раскрыл глаза, как бы в ужасе от того, что видел перед собою, и положил руку на сердце. Это движение выдало его с головой.

Анна догадалась, что Филипп любуется ею, и в порыве бессознательного лукавства подняла руки и стала поправлять на голове зеленый шелковый плат, под которым, как золото, лежали закрученные вокруг головы рыжие косы. Она была в широком сарафане из синего миткаля, с золотыми позументами, сшитом для охот и верховой езды, чтобы в случае нужды удобнее сидеть в седле по-мужски и чтобы ничей нескромный взгляд не увидел ее белые девичьи ноги… Из-под золотой каймы подола виднелись красные сафьяновые сапожки.

Ярославна чувствовала себя молодой, красивой, способной покорить весь мир.

Переправившись через речку, свернули с дороги к дальним курганам, за которыми на расстоянии нескольких поприщ уже начинались дубравы, обильные крупной дичью. Там водились лоси, олени, косули, вепри. Псы весело бежали впереди, принюхиваясь к крепким осенним запахам, довольные своим существованием, предчувствуя опьяняющую борьбу с клыкастыми зверями. Загонщики своевременно сообщили, что в дубраве за старым мостом замечен большой выводок диких свиней. Охота обещала богатую добычу. Мясо вепря, вскормленного горькими желудями, — прекрасная еда. Искусные повара сдабривают эту пищу перцем, шафраном, имбирем. Но охотники знали, что загнанный в трущобы кабан яростно защищает свое звериное существование, и поэтому все, кроме Елизаветы и Анны, выехали в поле с оружием. На вепрей обычно охотятся с копьями в руках.

Когда над туманным Днепром забрезжил рассвет, охотники стали трубить в рога, и псы, как безумные, бросились выгонять кабанов из чащи. Звери искали спасения в густых зарослях папоротника, но собаки с радостным заливистым и злым лаем, захлебываясь от нетерпения, помчали их в овраги, как будто бы понимая, что там охотникам будет легче всего настигнуть добычу. Кони сами неслись вдогонку за стадом злобно хрюкающих вепрей. Непрестанно слышались волнующие звуки охотничьего рога. В опьянении погони людям хотелось трубить, кричать бессмысленно, мчаться через препятствия, настигать зверя и пронзать его копьем.

Анна скакала вместе со всеми. Сидя по-мужски на небольшой, но быстроходной кобылице с плавным степным бегом, она вдыхала всем своим существом упругий осенний воздух, бивший в лицо, и запах лесной свежести. Ветер шумел в ушах, и от его шума сердце наполнялось ликованием. Порой нежная паутина прилипала к щеке. Рядом мчалась Елизавета и улыбалась сестре, разделяя ее радость. Святослав кричал им издали, оборачиваясь и сверкая глазами:

— Ликует стрелец, настигающий зверя! Так и я!

И они махали ему рукой.

Как и надеялись охотники, псы загнали несколько вепрей в глубокий овраг, где приходилось скакать с осторожностью, из опасения покалечить коням ноги. Анна заметила, что брат Святослав не расставался с Гаральдом, с которым он подружился в последние дни, покоренный его щедрыми дарами в виде двух огромных серебряных блюд. На одном полунагая женщина высыпала из рога изобилия плоды и цветы, на другом юный Давид пас овец и играл на кифаре. Тяжкое серебро мелькнуло в памяти Анны, но блеск металла тотчас погас: Святослав очутился перед огромным черным кабаном. Перед другим, таким же клыкастым, стоял Гаральд. Оба они в охотничьем порыве соскочили с коней и обнажили мечи, не имея копий, которыми лучше всего поражать этих зверей.

— Святослав! — крикнула Анна, не подумав, что может отвлечь внимание брата. К счастью, опытный охотник не обернулся на окрик.

В эти мгновения Ярославна находилась на самом краю оврага, едва сдерживая свою Ветрицу, под копытами которой осыпались комья земли, и хорошо видела все, что происходило внизу. Рядом с усилием натягивал поводья Филипп, чтобы не свалиться вместе с конем в глубокий провал.

Вепри, если они не ранены и не боятся за своих детенышей, предпочитают обычно искать спасения в бегстве, но стены оврага оказались слишком обрывистыми, чтобы им возможно было взобраться наверх, и загнанным зверям ничего не оставалось, как вступить в смертный бой. Псы с громким, но уже хриплым лаем, не прекращающимся ни на одно мгновение, и в остервенении, ничего равного которому нет на земле, смело бросились на добычу. Вепри выставляли страшные клыки; из мокрых разверстых пастей исходило огненно-зловонное дыхание… Вот один из особенно неистовых псов уже завыл и покатился с распоротым брюхом, обагряя кровью траву. Остальные собаки отшатнулись, умолкли на миг и потом с новой яростью продолжали драку. Среди этого смятения охотники ждали удобного случая, чтобы расправиться с опасными животными в заманчивом единоборстве. Но вдруг один из кабанов, черный, как бы опаленный адским огнем, покрытый невероятной щетиной, расшвыряв в последнем усилии собак, летевших от него в разные стороны, как жалкие щенки, изловчился и, понуждаемый ужасом смерти, прыгнул на торчавшее корневище, послужившее для него мостом, чтобы выбраться из оврага. Ни Святослав, ни Гаральд не могли помешать ему, так как обоим пришлось сражаться с другим свирепым зверем. А выбравшийся из оврага вепрь, неожиданно почувствовав себя на свободе, уже помчался с торжествующим хрюканьем в соседний орешник. Пока Гаральд убивал мечом второго кабана, собаки прыгали и пытались взобраться на корневище, но оно обрушилось, засыпая псов землею… Уже запахло мускусной кабаньей кровью. Оставленные без присмотра кони, встревоженные этим запахом, умчались, закусив удила, в другой конец оврага, вызвав всеобщий переполох и сердитую брань Святослава.

Едва вепрь очутился в орешнике, как Анна, даже не отдавая себе отчета в том, что делает, тут же повернула Ветрицу и кинулась за зверем в погоню. С нею не было ни оружия, ни псов, и охотница вспомнила об этом уже во время преследования кабана. Он мчался теперь к дубовой роще, и кобылица, легко выбрасывая ноги, скакала за ним сквозь ореховые кусты. Иногда Ярославна видела среди низкорослых папоротников подпрыгивающую спину зверя. Вепрь то скрывался в кустах, то вновь появлялся на очередной лужайке.

Однако Анне стала мешать неровность почвы, и расстояние между нею и кабаном увеличивалось с каждым мгновением, а впереди уже манила дубрава, где зверь жаждал найти спасение. Лишь теперь девушка услышала, что кто-то скачет позади. Она обернулась на миг. Это был Филипп. Ярл мчался на расстоянии полета стрелы…

Анна даже успела рассмотреть оскаленные желтые зубы белого жеребца. Филипп скакал, несколько склонившись набок, чтобы лучше видеть Ярославну, и голубой плащ развевался над ним, как крылья огромной птицы. Дева еще раз оглянулась, и ей показалось, что она прочла в глазах ярла любовь. От этого взгляда, полного мужского любования, ее сердце возликовало. Во время скачки Анна потеряла зеленый плат, которым были повязаны закрученные косы, и теперь волосы рассыпались у нее по плечам, вздымаясь от встречного ветра золотым руном, и если бы Филипп находился поближе, она могла бы услышать, как ярл шепчет пересохшими от волнения губами:

— Валькирия! Валькирия!

Вепрь стремительно бежал к роще, и приходилось удивляться, что его короткие ноги способны на такую быстроту и столь неутомимы, но потом вдруг бросился в сторону, спустился в лощину и пропал из поля зрения. Когда Анна выехала на открытое место, зверь уже исчез. В то же мгновение ее догнал Филипп.

— Где вепрь? — спросила Анна, едва справляясь со своим дыханием.

Ярл придержал коня.

— Разве найдешь его теперь среди дубов?

Лошади их очутились рядом. Белый жеребец почувствовал нежность к молодой серой кобылице и стал кусать розовыми губами ее холку. Должно быть, он ощущал сладостный запах пота Ветрицы, потому что неожиданно заржал от обуревавших его чувств. Но Филипп безжалостно вздыбил его и, изо всех сил натягивая поводья, заставил повернуться несколько раз на одном месте, и тогда скакун снова подчинился власти человека. Анна с невольной улыбкой восхищения смотрела на ловкого всадника.

Не тревожась более об ушедшем вепре и уже не думая о наслаждениях охоты, Ярославна ехала, сама не зная куда, без всякой цели, по тропинке, едва видной среди редких и поэтому казавшихся особенно величественными дубов. Красота каждого из них была создана природой по особому замыслу, как красота человека. Деревья застыли в солнечной тишине; они созерцали мироздание, в котором существовали сотни лет. Им не было дела до того, что происходит в мимолетном времени людской жизни.

В мире людей все казалось хрупким и бренным и не могло устоять против бури. Анна тоже чувствовала себя былинкой, что несется в потоке неизвестно в какое море. Ее душу наполняли неведомые доселе ощущения, каких она еще никогда не испытывала в жизни, самые радостные, какие только существуют на земле, и самые печальные, когда хочется умереть. Она не могла бы выразить их на скудном человеческом языке. Это все возможно передать только первым поцелуем, молчаливым взглядом, шепотом в лунную ночь.

Филипп тихо ехал позади, на расстоянии полета стрелы. Хотя он и был всего лишь варяжский наемник, смотревший на женщин как на временную утеху воина, но чувствовал сейчас, что ему не надо приближаться к Ярославне. И вдали от него Анна спрашивала себя: что же она делает? Разве она не дочь могущественного князя? Что ей до этого варяга, который сегодня служит здесь, а завтра в другой стране? Она повела плечом. Но оглянулась, и снова ее охватила сладкая грусть.

После погони за вепрем, когда порой захватывало дыхание, во рту у Анны пересохло, и ей захотелось пить. Это родилась огненная, ни с чем не сравнимая жажда. По некоторым признакам можно было догадаться, что где-то поблизости протекает ручей: там, где долина понижалась, росли ракиты, любящие близость влаги. Анна, даже не спросив, желает ли ярл следовать за нею, повернула коня в ту сторону. Вскоре она с радостью заметила прозрачную струйку воды, торопливо бежавшую по белым камушкам, как это часто бывает в местах, где растут дубы. Трава в ложбине, по которой протекал ручей, еще оставалась зеленой, и и из нее с кряканьем вылетели дикие утки, в отчаянье вытягивая длинные шеи, но на лужках и под дубами злаки уже поблекли и все было усеяно желудями — привольное пастбище для диких свиней. Кое-где последние цветы, колокольчики и еще какие-то, названия которых Анна не знала, робко, поднимали синие и розовые головки. Над ними хлопотали вялые осенние пчелы, осторожно опускались на цветы, счастливо склонявшиеся от этой ноши, и, неловко перебирая лапками, точно сердясь на свою немощь, собирали остатки летней сладости. Листья на ореховых кустах совсем пожелтели, и по сравнению с ними дубы казались покрытыми великолепной зеленью. С них шумно падали желуди и порой тихо слетал побуревший лист. Золотые и розовые осины трепетали в предчувствии зимы.

Анна, держа коня за повод, спустилась к ручью. В одном месте вода лилась через камень и казалась особенно прозрачной. Девушка стала черпать ее рукою, пила из горсти и так делала до тех пор, пока не утолила жажду. Рядом наклонился к струе Филипп. Но он не черпал воду, а лег на землю и жадно пил, как зверь, — прямо из ручья.

Вероятно, им обоим было здесь хорошо. Ни она, ни он не беспокоились о том, чтобы предпринять поиски дороги, вовремя вернуться к охотникам. Известно, что влюбленные — как дети, а звуки рогов, очевидно, не долетали в эти чащи. Филипп ушел в орешник, и Анна видела, как он рвал с кустов орехи, и потом принес их полную шапку.

В нерешительности, не зная, что сказать друг другу, они сидели под дубом, и рядом лежала красная шапка с орехами. Филипп срывал только самые крупные гроздья. Анна вынимала орех из побуревшего гнезда, клала в рот, зажмуривалась на мгновение и с сухим треском разгрызала скорлупу молодыми зубами, чтобы вынуть из нее шершавый спелый орешек.

— Может быть, мы услышим звуки рогов? — спросила она.

Но вокруг стояла благостная тишина. Ярл сидел рядом и молчал. Вспомнив рассказ Гаральда о Царьграде, Анна сказала ему:

— Расскажи мне еще о царице Зое.

Благодаря родству с Гаральдом и своему знатному происхождению Филипп уже двадцати лет от роду сделался начальником отряда дворцовой стражи, набранной из северных варягов, из которых многие были седоусыми воинами. В те дни взошел на престол Константин Мономах.

— О царице Зое мне известно не многое, — ответил Филипп.

— Расскажи мне о ее красоте.

Однажды Филипп стоял на страже в Священном дворце, и мимо прошла с приближенными женщинами и евнухами императрица, ставшая уже старухой. Она посмотрела на красивого варяга, стоявшего у двери, как статуя, выставив вперед правую ногу в высоком желтом сапоге. Императрица вздохнула и проследовала дальше, оставляя за собой легкое облако благовоний. Кто знает, если бы эта короткая встреча произошла двадцать лет тому назад, Филипп, может быть, надел бы на голову императорскую диадему? Но после дворцовых нарядов его поджидала в своей опочивальне пылкая жена старого патрикия, посланного с важным государственным поручением в далекую Армению, и молодой варяг не думал ни о каких диадемах.

— О царице я знаю не многое, — повторил он.

— Все говорят, что она красавица.

Ярл стал припоминать черты лица Зои.

— Она белокура и голубоглаза. Не очень высокого роста. Скорее это приятная полнота, чем худоба. Даже теперь у царицы сохранилась нежная и белая кожа, но от волнений сгорбилась спина и трясутся руки.

— Ты часто видел ее?

— Я видел ее иногда во дворце или на Ипподроме, во время торжественных выходов.

— Что такое Ипподром?

— Ипподром — место, где происходят конские ристания и всякого рода развлечения. В этом огромном здании помещаются сто тысяч зрителей. Люди сидят на каменных скамьях и смотрят на колесницы, на плясунов, на ученых медведей. Когда же на трибуне появляется император, все приветствуют его рукоплесканиями и громкими криками. Потом народу раздают хлеб и вино.

— А что такое трибуна?

— Ответить на твой вопрос могу так. Трибуна походит на то помещение с шелковой завесой, где ты слушаешь с братьями церковные службы.

Анна уловила легкий шум и, подняв голову, увидела, что на соседнем дубе прыгает с ветки на ветку проворная белка. Не опасаясь людей, она спокойно уселась на суку и, держа орех в лапках, с уморительным старанием принялась грызть его, чтобы полакомиться вкусным плодом. Анна помахала рукой, желая спугнуть зверюшку, чтобы полюбоваться на ее легкие прыжки в воздухе. Белка, оставив орешек, внимательно посмотрела вниз маленьким, черным и блестящим, как бусинка, глазом, но преспокойно продолжала заниматься своим делом, может быть убедившись, что у этих пришельцев нет тех страшных орудий, что посылают смерть в виде пернатых стрел. Угадав мысль Анны и желая сделать ей приятное, ярл громко крикнул, и лесной зверек, уронив в испуге орех, молниеносно исчез среди листвы.

Ярл молчал, переводя глаза с Анны на дуб и обратно, а потом, видя ее вопрошающий взгляд, затуманенный мечтами об этом далеком городе, в котором живут прекрасные царицы в жемчужных диадемах, продолжал свой рассказ:

— Мне передавала жена одного патрикия, что Зоя в молодости не любила пышных облачений из парчи, как у епископов, а предпочитала носить легкие шелковые одежды, приятно обрисовывающие тело. С малых лет все у нее было направлено на то, чтобы нравиться. Ее опочивальня до сих пор напоминает лавочку торговца восточными ароматами. Одна рабыня месит какое-нибудь миндальное тесто для притираний, другая варит в медовом соку пшеничные хлопья для освежения лица, третья приготовляет в медном тазу новую смесь благовоний.

— И ты видел все это?

Ярл пожал плечами.

— Видел, когда приходилось проверять стражу у покоев императрицы. Но о многом я узнал от жены патрикия.

— Кто эта женщина?

Ярл в смущении пояснил:

— Одна патрикианка… Живущая там…

— Приближенная царицы?

— По положению своего мужа ее неоднократно приглашали к царскому столу. Эта женщина рассказывала мне, что Зоя всегда была очень зябкой и больше всего на свете любила тепло, меха и жаровни с раскаленными угольями, на которые в Константинополе льют аравийские благовония. Император оказался желчным человеком. Зое стало скучно с ним, и она влюбилась в юношу, которого звали Михаил… Говорят, он краснел, как девочка, когда влюбленная до безумия императрица, забавляясь, усаживала молодого человека на трон и украшала его чело диадемой. Однажды Гаральд видел такую картину. И многие другие воины.

— А ты?

— Нет, я этого не видел.

— Что же было потом?

— Потом? Вскоре император Роман умер, утонув в купели. Кто знает, может быть, его утопили по приказанию Зои? И тогда Михаил сделался императором. Достигнув же высшей власти, он резко переменился в своем отношении к любовнице. Ведь Зое уже перевалило за пятьдесят лет. А этот баловень судьбы был молод. Справедливость требует сказать, что он отличался и некоторым величием духа. Прошло немного времени, и Михаил опасно захворал. Но перед тем, как окончить свой жизненный путь, пожелал принять монашеский чин. Когда уже настал час зажигать светильники и петь стихиры, чтобы постригать его, оказалось, что иноческая обувь еще не сработана башмачником. И можешь себе представить! Василевс не захотел идти к богу в пурпуровых кампагиях. Это такие высокие башмаки, присвоенные царскому званию. Он предпочел пойти босыми ногами по каменному полу, изнемогая от лихорадки. Очевидцы рассказывали мне, что в монастырь явилась и Зоя. Пешком, в покаянной одежде. Она пожелала еще раз взглянуть на того, кто вызвал в ее душе такую бурю.

Сочинять стихи Филипп учился у Гаральда. Но он не обладал даром певца. Зато рассказывать ярл умел не хуже своего начальника и видел во время своих странствий немало.

— Еще я узнал о Зое от того царедворца, о котором Гаральд говорил на пиру. Этот человек намного старше меня. Он писатель, занимает высокое положение во дворце, но мой руководитель верно заметил, что любопытство Пселла не знает границ. Поэтому он водит дружбу не только с важными людьми, а даже с простыми воинами, в надежде узнать от них о том, что происходит в священных палатах во время ночной стражи. Он и со мной был всегда любезен. Впрочем, сам не скупился на всякие истории. О Зое однажды царедворец выразился так… Это происходило в цирке… Позволь, как же он сказал тогда? Да, будто бы характер царицы напоминает бурное море, волны которого то поднимают корабль к небесам, то низвергают в морские пучины. Запомнил эти слова. Он прав… Зоя никогда не знала предела своим страстям. Во всяком случае, всем известна ее расточительность. В один день царица способна потратить на женские украшения или шелковые одежды целый кошель золота.

— Теперь она стала женой Константина?

— Да, ведь ты слышала, как Гаральд рассказывал об этом на пиру. Хотя входы и выходы во дворце охраняются днем и ночью воинами с оружием в руках, но смерть проникает туда безвозбранно, и юный Михаил тоже умер, пораженный болезнью, как мечом. Царскую корону возложил на свое чело другой Михаил, по прозванию Калафат. Тогда на престолвзошел Константин, и Зоя в третий раз сделалась императрицей. Впрочем, это не принесло ей счастья. У нее оказалась соперница…

— Склирина!

Мария рассказывала Анне об этой любимице отца, но ограничивалась пристойными словами или намеками, чтобы не унизить его царственное достоинство.

— Склирина. Он сделал любовницей племянницу, из знатного рода Склиров. Ее сопротивление Константин победил подарками, а также своей красотой. Это случилось, когда царь был еще простым смертным и томился в изгнании, где она разделила его участь и утешала в несчастье.

— Разве эта женщина красивее Зои?

— Может быть, Склирину нельзя назвать красавицей… Но Пселл уверяет, что в ней бездна очарования. Так однажды он разглагольствовал перед всеми. Будто бы она любит читать стихи, и особенно того певца, который прославил подвиги некоего воина по имени… Ахиллес или как-то в этом роде. Пселл даже называл имя того скальда, но я забыл. Знаю только, что он был слепец. Он воспел красоту одной гречанки… Ее звали Елена. Из-за этой жены в отдаленные времена вспыхнула какая-то ужасная война.

— Троянская война. Разве ты не читал в книге?

— Я не читаю книг.

— Что же произошло?

— Когда Константин стал императором, он женился на Зое, чтобы укрепить свои права на престол, но все его помыслы были направлены на возлюбленную. Сначала он поселил Склирину в загородном доме. Затем решил построить великолепный дворец для нее, а потом переселил к себе, и Склирина появляется теперь на всех церковных выходах рядом с ним и императрицей.

— И Зоя терпит это?

— Перемены судьбы так утомили царицу, что она уже относится ко всему с полным равнодушием.

— Разве возможно подобное во дворце? — изумилась Анна.

— Многие сначала негодовали, потом привыкли. Кроме того, у Склирины такая благородная душа, что люди охотно прощают ей грехи. Теперь эту наложницу в глаза и за глаза называют царицей. Жена патрикия…

Анна с недоумением посмотрела на Филиппа:

— Все та же самая? Почему ты так часто вспоминаешь эту женщину? Как ее зовут?

— Феодора… Она относилась ко мне… как сестра или как благодетельница. И вот рассказывала, что во время одного выхода Пселл, отличающийся большой ловкостью в придворном поведении, назвал Склирину Еленой, намекая на красавицу, которую прославил слепец…

— Елену Троянскую?

— Кажется, так. Склирина услышала и улыбнулась царедворцу. За это он получил от Константина очередное звание и кожаный мешочек, полный золотых монет. Но я опасаюсь, что Склирина поражена каким-то недугом.

— Откуда тебе известно это?

— Об этом тоже мы узнали от Пселла. «Посмотрите, — сказал он как-то Гаральду и мне, когда мы явились, чтобы приступить к запиранию дворцовых дверей, а он в тот вечер почему-то задержался в Священном дворце, — посмотрите, как пылают у Склирины ланиты! Это недобрый знак!» В это время Склирина, скромно потупив глаза, прошла мимо нас.

Между тем погода неожиданно изменилась. Начавшийся таким блистательным утром, сияющий день потемнел, и солнце спряталось за облаками. С запада наползали низкие черные тучи. Анна посмотрела на них и подумала, что может пойти дождь. Только теперь она вспомнила о Святославе, о сестре и стала прислушиваться, не трубят ли рога. Нет, вокруг стояла та зловещая тишина, что бывает перед бурей. Ярославна как бы очнулась, заторопилась и в тревоге спрашивала ярла, что им теперь делать. Филиппу хотелось побыть наедине с дочерью конунга, однако, повинуясь ее желанию, он старался сообразить, в какую сторону надо ехать, чтобы присоединиться к охотничьему стану. Поглядывая время от времени на небо, ярл и Анна сели на коней и поднялись из ложбины. Им казалось, что стоит только пересечь дубраву, и за нею уже будет тот овраг, где убили вепря. Теперь отроки, вероятно, зажгли там костры и жарили его мясо. После охоты требовалось накормить людей и псов. Но, очевидно, зеленоглазая Фрейя, покровительница влюбленных, желала, чтобы Анна и Филипп заблудились. Когда они наконец выбрались из дубравы, перед ними неожиданно выросла другая роща! А листья дубов уже зашумели под крупными каплями дождя. И вдруг налетела гроза. В мире стало совсем темно, тотчас синяя молния сверкнула среди деревьев и раскатистый гром наполнил на несколько мгновений страшным грохотом гулкое лесное пространство, хотя начиналась осень и время Перуна миновало.

— Милый Филипп! Что с нами будет! — вскрикнула Анна.

Кони прибавили ходу. В поисках спасения от бури всадники углубились в рощу, под сень величественных дубов. И тогда, как это бывает только в книжных повествованиях, Ярославна увидела перед собой бревенчатую избушку.

— Здесь кто-то живет! — с тревогой произнесла Ярославна.

Опережая Анну и успокаивая ее улыбкой, в которой блеснули его белые зубы, Филипп подъехал к хижине. Два передних зуба у ярла были крупнее других, и это придавало его лицу несколько хищное выражение, даже когда он улыбался.

У избушки, глядя в черную дыру раскрытой двери, грубо сколоченной из нетесаных досок и перекладин, ярл крикнул:

— Эй, кто тут прячется от людей?

В ответ на голос из хижины вышел бедно одетый простолюдин, в длинной холщовой рубахе без всяких вышивок и в таких же домотканых портах с заплатами на коленях. У человека была всклокоченная борода, а руки почернели от копоти. В искривленных от труда пальцах он держал секиру и с недоумением смотрел подслеповатыми глазами на неожиданно явившихся к нему незнакомцев, осторожно проводя пальцем по острию топора. Но, увидев, что молодой воин при мече и в нарядном плаще, а девица в красных сапожках, понял, что это знатные люди, каким-то чудом занесенные в лесную трущобу, где никого не было, кроме диких зверей.

— Кто ты? — строго спросил ярл. — Или ты волхв?

Как многие скандинавы, Филипп хорошо говорил по-русски.

— Я не волхв, — ответил, нахмурившись, поселянин.

— Добро. Ты разбойник?

— Нет, я не разбойник.

— Тогда что же ты делаешь в дубраве?

Всякая бедная одежда, заплаты, босые ноги немедленно вызывали в душе у этого знатного человека подозрение, недоверие и вместе с тем желание повелевать.

— Я добываю себе пропитание рубкой дерев, — отвечал поселянин.

— Это княжеская дубрава, и здесь никому не позволено рубить деревья.

— Я рублю только сухие деревья или поваленные бурей.

Филипп привык разговаривать со смердами с высоты, сидя в седле, однако почел, что уже достаточно проявил себя, и слез с коня. Анна тоже последовала его примеру, так как дождь пошел сильнее.

Она сказала дровосеку:

— Нам надо укрыться у тебя от бури.

— Да, начинается непогода, — почесал голову лесной человек. — Только в моей хижине темно и дымно.

Анна с опаской заглянула в дверь. В маленькой избушке было действительно черно от копоти, хотя и чисто; в ней едва могли бы поместиться три человека. В углу виднелся сложенный из грубых камней очаг, и на нем, в котле, подвешенном на железном крюку, готовилось грибное варево; в другом углу дровосек устроил из свежих веток подобие ложа; перед очагом стоял чурбан. Это составляло все убранство избушки, если не считать ларя с причудливой резьбою, за которой хозяин хижины, вероятно, коротал долгие зимние вечера при свете лучины.

Дым из очага уходил в отверстие, проделанное в тростниковой крыше. Дыру зимой приходилось затыкать. В хижине было тепло. Еще Анна заметила, что на деревянном гвозде висела сеть для ловли птиц.

— Ты — красавица, — неожиданно сказал дровосек, разглядывая Анну.

Она рассмеялась, и этот смех пробил лед между страшным человеком с секирой в руке, у которого бог знает какие были мысли на уме, и дочерью могущественного князя.

— Для чего ты рубишь деревья? — спросила Анна.

— Дрова готовлю.

— Где же дрова?

— Ношу каждое утро вязанку в город и там продаю, а на полученные медные деньги покупаю пшено и хлеб и так живу.

— Где твоя жена? — опять спросила Анна.

— Жену мою застрелил стрелой злой печенег.

— А дом?

— Дом сгорел, а когда был мор, умерли и дети, и их похоронили в скудельнице.

— И ты остался один?

— Один.

Потом с видимым страхом прибавил, подняв корявый палец и прислушиваясь:

— Слышишь, как Перун гневается? Найдите в моей хижине приют, пока не отшумит буря, а коней я привяжу к Дубку.

— До Киева отсюда далеко? — спросил Филипп.

— Если выйти в путь, когда солнце еще не поднялось над лесом, то придешь в святой Киев до того, как оно станет на полдень. Сколько это будет, я не считал.

— Когда перестанет дождь, покажешь нам дорогу, — сказал ярл.

— Сделаю все, что ты мне повелишь, — согласился смерд.

— Как тебя зовут? — полюбопытствовал на всякий случай Филипп.

— Анастас.

— Крещен ли ты? — спросила в свою очередь Анна.

— Верую в святую троицу.

— Почему же ты Перуна вспоминал, языческого бога?

— Так осталось у нас от прошлого. Гроза — Перун, молния — его семя.

Но, желая из благоразумия переменить разговор, дровосек прибавил:

— Если хотите утолить голод, то у меня варится грибная похлебка. А вот хлеб. Похлебка же моя сварена с душистыми травами.

— Есть ли ложки у тебя?

— Две ложки.

Дровосек засуетился у очага, где огонь уже угасал. Смерд налил поварешкой варева в деревянную миску и достал две таких же ложки с искусно вырезанными ручками в виде птичьих голов с раскрытыми клювами.

Анна проголодалась и стала есть из одной миски с Филиппом грибы, и никому из них не пришло на ум предложить поесть и Анастасу. Дровосек взял секиру и вышел на дождь, может быть не желая мешать молодым людям забавляться любовью. Вид у этого человека был такой дикий, что его в самом деле можно было легко принять за, волхва. Анастас оброс волосами, руки его огрубели и стали похожи на корневища. Но в этой дикости таилась добрая человеческая душа, испытавшая страдание. Однако Анна подумала об этом лишь много лет спустя, когда уже ничем нельзя было отблагодарить хозяина хижины за те блаженные минуты…

Обжигаясь, Анна стала есть похлебку, и вместе с нею, держа в одной руке ложку, а в другой кусок ячменного хлеба, пристойно утолял голод Филипп. За едой Ярославна вспомнила историю некоей книжной красавицы. Оставленная мужем и жестокосердно изгнанная из родительского города к лесным зверям, она воспитывала сына в такой же бедной хижине, по соседству с медведями и волками.

Гроза утихла, но дождь не прекращался. Его шум как бы отделил избушку от всего мира. Дровосек пропал в лесу, и Анна чувствовала себя на краю света. Горьковато пахло дымком. Ярославна явственно ощущала вещи, что находились вокруг, но ею постепенно овладевала какая-то истома. Все ее существо тянулось к воину, с которым она очутилась наедине. А ярл строго смотрел в сторону, опустив голову, точно страшился того, что должно было совершиться. Оба молчали некоторое время, прислушиваясь к дождю, и, чтобы нарушить эту тишину, Анна попросила Филиппа:

— Расскажи мне еще что-нибудь!

Ярл вздрогнул и погладил рукою лоб. Его холодное северное сердце медленно разгоралось в любви, но даже оно теперь закипело.

— Что тебе рассказать?

— О себе.

— Могу удостоверить, что наш город древний. Я сын упландского ярла Эрика, сына Ульфа.

— Жив твой отец?

— Нет, он рано погиб в одном морском сраженье, а мать не вынесла разлуки с ним и умерла, когда я еще был ребенком, и меня воспитала старая Элла. Старуха верила в древних богов и учила меня в детстве, что выше всех на небе бог Один и его сын Тор, воитель. У него есть другой сын, которого зовут Тир. Это — бог воинской мудрости. Элла говорила, что самое счастливое для всякого воина — умереть на поле битвы, чтобы попасть в Валгаллу.

— Я не знаю, что такое Валгалла, — покачала головой Анна.

— Я объясню тебе. Это — небесный дворец, где пируют умершие с оружием в руках. Хотя в нем пятьсот дверей, но в них происходит вечная давка. Столько воинов погибает на полях сражений ежечасно! И тогда Один посылает за их душами прекрасных Валькирий. Они сидят рядом с пирующими в Валгалле. Те же, что умирают на постели, идут в мрачное царство Геллы. Так называется богиня смерти. Но у Одина много детей. Среди них — Бальдер, бог милосердия, и Фрейя, богиня любви. Вот что рассказывала мне старая Элла. Говорят, она была колдуньей…

— Но разве боги существуют? Есть только христианский бог! — воскликнула Анна.

— Не знаю, что выдумка и что правда в словах Эллы. Но так она говорила. Будто бы боги враждуют между собою, и, когда они сразятся друг с другом, весь мир погибнет в огне. Солнце потускнеет, земля уйдет в море, блестящие звезды упадут с небес, и все будет снова как при сотворении мира, когда ничего не было. А что существовало, то нельзя назвать ни землей, ни морем, ни песком, ни ветром, ни бурей.

— Никогда не видела моря, — вздохнула Анна.

— Придет час, и увидишь.

— Почему я увижу море?

Филипп усмехнулся:

— Может быть, станешь женой датского короля? Или короля Британии? Путь к ним — на корабле.

Но Анне не хотелось думать в эти минуты о королях. Ей ничего не надо, кроме этой бедной хижины!

— Расскажи мне еще о том, что тебе говорила Элла, — просила она.

— Я узнал от нее много любопытного. Как первая травка пробилась на земле. Солнце бросало свои левые лучи на луну, а правые на зеленую лужайку. Тогда боги разделили день на утро, полдень и вечер, а мраку дали название ночи. Уже тогда люди жили на земле. Она постепенно устраивалась. На ней шумело огромное дерево. Под ним рождались и умирали азы.

— Азы?

— Предки всех людей.

— Так верят в твоей стране?

— О, теперь многие уже стали христианами. К нам приходят проповедники из Рима. Те же, кому не хочется расстаться со старыми верованиями, уплывают на отдаленный остров льдов. Там холодно, но нет церквей.

— Еще расскажи мне что-нибудь!

Анна взяла в свою руку пальцы Филиппа, длинные и белые, чтобы лучше рассмотреть золотой перстень. На кольце не было никакого камня, но его украшало изображение какого-то крошечного зверька.

— Что это? — спросила она.

— Выдра… Хочешь послушать об этом кольце?

— Хочу.

Рассматривая свой перстень, как будто бы увидев его впервые, Филипп стал рассказывать:

— Это случилось очень давно, когда боги еще жили на земле как простые охотники.

— Как могут быть боги охотниками?

— Так говорила старая Элла.

— Хорошо… Это случилось, когда боги были охотниками…

— Когда боги были охотниками. Пришлось как-то Одину и еще другому богу, которого звали Локки, проходить мимо водопада. Может быть, мимо того, что шумит в стране Карелы. У воды лежала выдра и, зажмурив глаза, пожирала пойманную рыбу. Локки метнул камень из пращи и убил ее. Довольные охотничьей удачей, боги пошли дальше и к вечеру добрались до хижины одного прославленного чародея, у которого попросили ночлега. Перед тем, как сесть за стол, они показали хозяину убитую выдру; кудесник узнал в ней своего сына, знаменитого охотника, что обладал способностью превращаться в различных зверей и в таком виде охотился на зайцев или ловил рыб. Разгневанный хозяин хотел предать гостей смерти, но Один упросил его не делать этого и обещал уплатить столько золота, сколько можно положить на шкуру выдры. Локки отправился в лес, поймал карлика, которому была известна тайна клада, спрятанного на дне реки, и с его помощью нашел сокровище. Он отдал все золото волшебнику, а себе оставил только одно-единственное кольцо. Оно приносило счастье всем, кто его носил. Но чародей узнал об утаенном перстне и наложил на него заклятие. С тех пор кольцо приносит смерть.

— Это самое? — показала Анна пальцем.

— Говорят, кольцо принадлежало Локки. Мне оно досталось от отца, а отец получил его от своего отца… Все они погибли на поле битвы.

— Почему ты носишь перстень, если он означает смерть?

— Разве не все люди смертны? Лучше погибнуть в сражении, чем от мучительной болезни.

— Брось его в глубокую реку! — убеждала Анна ярла. — Или лучше — отдай мне!

— Зачем тебе кольцо?

— Я брошу его в Днепр.

— Не хочу, чтобы ты прикасалась к нему. Этот перстень принесет тебе несчастье.

— Но ты же сказал, что все люди смертны.

— Мое кольцо приносит человеку смерть еще задолго до того, как его волосы станут серебряными.

— Я не хочу, чтобы ты умер до того, как твои волосы станут серебряными!

Филипп с удивлением посмотрел на Анну. От этих слов на него повеяло непривычной теплотой. Точно он почувствовал очень близко женское дыхание. Так сказать могла только русская дева!

Ярославна сидела на обрубке дерева, ярл — на ложе из березовых веток. Дровосек стерег коней или бродил в лесу с секирой в руке. Гроза уже отшумела, дождь стал понемногу стихать, время приближалось к вечеру. Когда молодые люди насытились и еда перестала занимать их, и Филипп рассказал все, что хранила его память, оба умолкли. Это было страшное молчание. Филипп слышал, как взволнованно дышала Анна, и от сознания, что девушка в его власти, все наполнялось в мире сладостным туманом. Такие встречи бывают только в сагах.

Жизнь скитальца, какую ему приходилось вести, помешала Филиппу обзавестись семьей. В Константинополе ненасытная в похоти Феодора научила его всем тайнам греческой любви. Но он расстался с нею без сожаления. Ведь в каждом завоеванном городе или в том, который варягам поручали охранять от нападения врагов, можно было без затруднения найти красивую рабыню. А нежность Анны хотелось сравнить с розой, что он видел однажды в императорском саду. Но разве дочь конунга создана для того, чтобы стать чьей-нибудь наложницей. За прикосновение к ней грозила смерть. Это означало бы нарушение клятвы, данной на обнаженном мече, а клятвопреступнику нет пощады ни от небесного, ни от человеческого суда. Сердце у него билось так сильно, что он слышал его удары в ушах, как грохот молота о наковальню. И вдруг Анна увидела, что Филипп смотрит такими глазами, какими еще никто никогда не смотрел на нее…

Ей стало страшно и сладко, как тогда, когда она ехала на коне и ярл любовался ею… Еще слаще! И хотелось, чтобы эта волна счастья поднималась все выше и выше, чтобы так продолжалось бесконечно. Но она была неопытна в любви, не знала, что любовник ждет знака, ожидает помощи и одобрения, если не решается удовлетворить свое огненное желание.

Филипп взял маленькую горячую руку Ярославны в свои, и, в предчувствии чего-то приближающегося как гроза, она позволила это. Ярл привлек Анну к себе, и, чтобы не упасть, девушка должна была упереться руками в его грудь.

— Не надо! — прошептала она. — Чего ты хочешь от меня?

Теперь в хижине царила богиня любви. Тысяча арф наполняла вселенную грохотом музыки. Никогда Ярославна не слышала ничего подобного. Было сладко и печально гладить золотые локоны ярла…

И вдруг, почуяв своих в дубраве, конь Филиппа призывно заржал, и в ответ послышались звуки рога и топот подков. Варяг вскочил и подошел к двери.

— Ярл Святослав сюда скачет, — сказал он глухим голосом.

Анна тоже выглянула из хижины. В лесном сумраке мчался брат в сопровождении отроков. Она даже не успела подумать о том, что сказать о своем недостойном поведении, как Святослав уже остановил коня у самой двери. Увидев жеребца и Ветрицу, привязанных к дубу, князь догадался, что сестра и Филипп в избушке.

Хмельной от выпитого на привале меда, он спросил, гордясь своей книжной мудростью, но с тревогой во взоре:

— Сестра, или ты забыла о светильниках благоразумных дев?

Князь начитался книг, собирая в них, как пчела, словесную сладость. Соскочив с коня и отстраняя Филиппа, он с беспокойством окинул взглядом внутренность хижины. Видимо убедившись, что ничего непоправимого здесь не произошло, Святослав обратился уже к ярлу:

— Почему вы здесь?

— Заблудились, брат, — ответила за варяга Анна, покраснев.

— Заблудиться легко, труднее выбраться на истинный путь, — проворчал князь, строго глядя на сестру.

Она покраснела еще больше и опустила глаза.

— А ты о чем помышлял? — опять спросил Святослав варяга.

— Я следовал за Ярославной. Не мог оставить ее.

— Надо было на звук рогов ехать.

— Не слышали. Дождь заставил нас в хижине укрыться.

Филипп смотрел князю прямо в глаза, и Святослав понял, что лучше поверить ярлу, или прольется кровь. Он сухо бросил Анне:

— Садись на кобылицу. Сестра беспокоится о тебе.

Анна видела, что Филипп расстегнул кожаный пояс и, вынув из него золотую монету, положил на чурбан.

Оказалось, что становище охотников находилось совсем близко. Но это Фрейя кружила влюбленных по дубравам…

После того дня Анна видела Филиппа только издали, на княжеском дворе или в церкви, когда тайком смотрела из кафизмы на молящихся. Не было ни пиров, ни охот. Вскоре наступила зима, и Елизавета уехала с Гаральдом в далекую Упландию, а Филиппа послали с отроками на полюдье в северный край. Весной ярл вернулся, привез гору вонючих мехов, возы меда и воска. Ярослав назначил его начальником охранной дружины, и Анна подумала, что, значит, Святослав ничего не сказал отцу. Сестра тоже молчала как рыба. Но ведь Филипп даже не поцеловал ее тогда, как это случается в книгах, в которых пишут о любви…


Мать ушла в опочивальню к отцу, потому что ей не терпелось узнать подробности о послах. Анна, сидя на постели, с бьющимся сердцем окликнула рабыню:

— Инга!

Но на длинные ресницы рабыни уже слетел сон.

— Инга!

— Я здесь, Ярославна, — встрепенулась девушка.

— Скажи, — шепотом спросила Анна, — ты видела ярла Филиппа?

— Видела.

— Инга!

— Что, Ярославна?

— Любишь ли ты меня? Сделаешь ли то, что попрошу?

Прислужница затрепетала, как птичка. Рабыни знали, что их молодая госпожа тоскует по Филиппу, ловили ее влюбленные взгляды, тайком обращенные к молодому скандинаву. Что теперь она замыслила сделать?

Но Анна тяжело вздохнула, вспомнив, что ярл не умеет читать. Бесполезно было посылать ему письмо. Попросить Ингу, чтобы передала на словах о том, что переживает Ярославна? Тогда весь Киев будет знать о ее любви, может быть, станет смеяться над нею. А ведь ей суждено стать королевой Франции.

6

Перед тем как принять послов франкского короля, Ярослав позвал митрополита Феопемпта на совещание. Оно происходило в глубокой тайне, в присутствии двух любимцев: княжича Всеволода и пресвитера Иллариона, которого старый князь очень уважал за благочестие, ученость и беспокойство о Русской земле. На другой же день на торжище стало известно, что греческий митрополит недоволен приездом посольства и укорял Ярослава за его стремление выдавать дочерей замуж за латынян.

Ярослав не питал большой нежности к константинопольским владыкам и только ждал удобного случая, чтобы избавиться от Феопемпта и поставить на его место своего любимца Иллариона. Митрополит вызывал неудовольствие князя склонностью к соглядатайству, а также покровительством корсунским купцам, товары которых находили беспошлинное убежище за каменной стеной митрополичьего двора, неподалеку от храма св. Софии.

Дело было, конечно, не только в этом. Достойно удивления то упорство, с каким Византия навязывала славянам мысль о всемирной власти василевса. Даже сами греки знали, что это была совершенная фикция. Но она утешала константинопольских идеологов среди той печальной действительности, какая их окружала.

На совещании митрополит Феопемпт имел неосторожность еще раз напомнить Ярославу, что он должен чтить греческого царя как своего духовного отца. Но даже этот богомольный князь хмурился в праздник положения риз, установленный в память победы греков над руссами, когда буря разметала скифские ладьи. Феопемпт доказывал князю:

— В этот день в христианских церквах празднуется не победа греков над русскими, а христиан над язычниками.

Обычно из Константинополя присылали на Русь епископов, знавших славянский язык, и князь и митрополит понимали друг друга. Но Ярославу были не по душе подобные рассуждения. Только постоянный, не покидающий его ни днем, ни ночью страх перед мыслью, что, убегая апостольской церкви, он может погубить свою бессмертную душу и обречь ее на вечные муки, удерживал князя от разрыва с греками. Были у князя причины и более земного характера: он собирал в виде дани огромное количество пушного товара и обычно сплавлял его в Херсонес и Константинополь, а ссора с василевсом лишила бы его этой возможности. Митрополит Феопемпт тоже отправлял туда меха, полученные в Полоном, отданном ему в кормление, и на этой почве у князя и греческого митрополита расхождений не было. Но Феопемпт был сребролюбец и прятал свои деньги в тайнике, Ярослав же на вырученные от продажи мехов деньги покупал товары, доставляемые из Царьграда, — парчу и шелк, бумагу и благовония, вино и сухие фрукты. Из Греции приходили художники, учителя четырехголосого пения, строители церквей, и им тоже надо было платить. Без этих людей Русь еще не могла обходиться. Это связывало русских князей по рукам и ногам, и Всеволод, наделенный пониманием политической обстановки, многому научившийся у греков, старался смягчать напряженное положение и не доводить дело до кровопролития.


Но одно из вооруженных столкновений с царьградскими греками произошло незадолго до описываемых событий. Анна была тогда еще совсем юной и вместе с сестрами смотрела с высокой башни, как при огромном стечении народа, собравшегося на Подолии, многочисленные ладьи и челноки, полные русских воинов, отплыли воевать в далеком море.

Иллариона и многих других книжников на Руси раздражали выспренние слова царьградских витий, вроде той речи, что в самоупоении по поводу победы над печенегами произнес Иоанн Евхаитский, друг и покровитель Михаила Пселла. Греки свысока смотрели на «варваров», и, оскорбленные таким пренебрежением, горячие головы толкали Ярослава на необдуманные действия, забывая о том, что у царя есть хорошо устроенное войско, много золота и, наконец, страшный греческий огонь. Предприятие представлялось весьма рискованным, однако пока не было другого способа заставить греков считаться с молодым русским государством, а сказания о счастливых походах под стены Царьграда подогревали славолюбие даже у такого рассудительного человека, как Ярослав.

Поводом для войны послужило убийство в Константинополе богатого русского купца. Но уже заблаговременно были срублены огромные деревья и выдолблены челноки, чтобы в случае надобности спуститься в них в полноводье по Днепру до того места, где река так узка, что через нее перелетает печенежская стрела. Дальше открывался путь в Русское море, а за ним лежала греческая страна.

Во главе киевских воинов и наемных варягов отправился в поход старший сын князя, Владимир, которому тогда едва исполнилось двадцать пять лет. Но при нем находился старый и опытный воевода Вышата. Владимира послали с расчетом, чтобы слава победы осталась за представителем княжеского рода, хотя это был человек мало пригодный для подобных предприятий и, кажется, более интересовавшийся загробными тайнами, чем воинскими подвигами, прилежно читавший пророческие и тайноведческие книги. С таким вождем русские воины пошли с одними секирами в руках против медных труб, изрыгающих греческий огонь.

Благополучно миновав пороги, русские ладьи спустились к морю, поразившему никогда не видевших его хлебопашцев своей огромностью и непрестанным движением. Все здесь было ново для жителей Киева, Переяславля или какого-нибудь тихого Листвена: соленый воздух, раковины, медузы, дельфины. Странные рыбы попадались в русские сети, и невиданные деревья росли на каменистых берегах. Воины говорили князю:

— Кто советен с морем? Высадимся на берег и будем ждать греков.

Это были мирные люди, приплывшие сюда на утлых челнах, потому что такова была воля князя. Но они относились ко всему с осмотрительностью и опасались непривычной стихии.

Однако жадные до военной добычи наемники, которых манил полный сокровищ Константинополь, настаивали:

— Что доброго можно найти среди скал? Пойдем на ладьях под Царьград, как ходили некогда Олег и Игорь.

О походе Олега, прибившего к вратам царственного города свой щит, гусляры пели песни, победа казалась молодым воинам легко достижимой, заманчивой, обещающей богатую добычу.

На совете Вышата выступал против морского боя. Однако молодой князь, весь во власти пророческих видений, послушался варягов, и его ладьи двинулись из устья Дуная в греческие пределы. Воины гребли изо всех сил, не предполагая, что они уже стремятся к своей гибели. В Константинополе своевременно получили известие о приближении скифов, как называли русских в панегириках императорам, и в дальнейшем все произошло так, как это обычно описывалось в монастырских хрониках, где на помощь ромеям неизменно приходили небесные силы. Обманув царскую стражу, Владимир Ярославич ворвался под покровом ночной темноты в Пропонтиду и наутро выстроил ладьи в одну непрерывную линию против царственного города, желая устрашить врагов числом княжеских воинов. На рассвете русские с волнением увидели совсем близко купол св. Софии и великолепие дворцовых зданий…

По своему обыкновению, греки вступили в переговоры. Владимир, — вероятно, по наущению варягов, — потребовал по фунту золота на человека. Такие условия мира оказались явно неприемлемыми для Константина Мономаха.

Целый день греческие корабли не решались нападать на русские ладьи, по-прежнему выстроенные в одну линию. Только с наступлением темноты Феодоркан, друнгарий царских кораблей, начал морское сражение. Камнеметательные машины и греческий огонь сделали свое дело. Но здесь уже начинаются легендарные события. Поднялась ужасающая буря, и патриарх утверждал, что это божий гнев возмутил доселе спокойное море. Чудовищные волны, как щепы, разметали русские челны. С большими потерями Владимир Ярославич стал отходить. Но когда Феодоркан увлекся погоней, русские, используя свое превосходство в маневренности и быстроходности, снова вступили в бой, потопили несколько неприятельских кораблей и четыре галеры захватили. Феодоркан в этой битве был убит…

Во время бури корабль Владимира пошел ко дну, так что он и воевода Вышата вынуждены были пересесть в ладью Ивана Творимича, одного из военачальников. Многие другие челны погибли, и находившиеся в них люди утонули в морских пучинах. Около шести тысяч человек, побросав тяжелое вооружение, мешавшее плыть, добрались до берега и стояли там, намереваясь сухим путем вернуться на Русь, хотя никто из воевод не хотел идти с ними.

Тогда старый Вышата сказал:

— Я пойду с вами. Останусь ли жив или погибну, но разделю вашу участь!

Когда буря утихла и в Константинополе поняли, что она сокрушила силы варваров, император Константин Мономах послал вдогонку за оставшимися в море скифскими ладьями четырнадцать быстроходных кораблей, вооруженных огнеметательными трубами. Но Владимиру удалось отбиться от греков и, нанеся царскому флоту некоторый урон, беспрепятственно возвратиться в устье Днепра.

Трагичнее было положение тех, кто находился с Вышатой. Его воины, измученные голодом и прочими лишениями, так как оставались без всяких припасов и почти без оружия, шли берегом моря. Вскоре отряд оказался окруженным греческими войсками, в числе которых были закованные в железо всадники. Русские мужественно защищались, и многие пали на поле сражения, предпочитая смерть позору плена. Только восемьсот человек попало в руки врага живыми, и среди них насчитывалось немало раненых. Одержав эту легкую победу над безоружными, ромеи ослепили пленников и самого воеводу Вышату, а некоторым, кроме того, отрубили правую руку.

Лишь незадолго до приезда франкских послов, когда отношения с Царьградом вновь наладились, слепцов отпустили на родину. Мир был скреплен браком Всеволода Ярославича на дочери Константина Мономаха. Вместе с нею прибыл на Русь митрополит Феопемпт.


Подворье митрополита, обнесенное высокой каменной стеной, напоминало крепость или молчаливый монастырь. Здесь было много черных монахов и строго соблюдался распорядок константинопольской жизни. Феопемпт обитал в больших палатах. Внутри стены дома были украшены мрамором и благочестивыми картинами. Всюду здесь слышалась греческая речь, и во время литургии поминали василевса и его благоверную супругу. Обязанности привратника тоже выполнял греческий монах, и если у кого-нибудь возникала потребность попасть к митрополиту и он стучался в его ворота, то сначала приоткрывалось небольшое окошечко, забранное решеткой, и оттуда посетителя внимательно оглядывали черные, как маслины, глаза; только убедившись, что за дверью стоит известный человек, привратник отворял низенькую калитку. Большие ворота широко растворялись лишь тогда, когда митрополита посещали представители княжеской семьи или привозили из Полоного оброк на повозках — зерно, дрова, различные овощи, кур и прочую живность.

Когда патрикий Кевкамен Катакалон, совершив небезопасный путь через пороги, прибыл в Киев, он, как и все приезжающие из Константинополя, остановился в покоях митрополита. Вместе с письмом василевса патрикий доставил из Константинополя богатые дары, всякого рода шелковые и парчовые одежды, серебряные сосуды, благовония. Но в действительности это был очередной соглядатай, и Ярослав догадывался, что царедворцу предписано разузнать, с какой целью прибывают франкские послы. Константин Лихуд, вершивший при Константине Мономахе всеми делами в ромейском государстве, ибо сам император предпочитал предаваться ноте в обществе худенькой Склирины, поручил патрикию по возможности помешать браку еще одной дочери русского князя с королем латинской веры.

Патрикий Кевкамен Катакалон сидел в кожаном кресле, украшенном медными гвоздиками в виде звездочек, устало свесив руки с подлокотников. На длинных пальцах патрикия поблескивали драгоценные перстни. Но его сегодня обуревало дурное настроение, и он не считал нужным изображать на лице приятную улыбку, как привык это делать в Священном дворце или при встрече с Ярославом, с которым ему хотелось во что бы то ни стало установить дружественные отношения. Патрикий сердился на митрополита за неловкое поведение во время вчерашнего совещания с князем, когда этот медведь в монашеском одеянии расстроил все его хитросплетения.

Вчера они с митрополитом посетили русского архонта, как в Константинополе называли всех владетельных князей. Беседа завязалась по поводу приехавших в Киев франкских послов, и Катакалон, осторожно нащупывая почву, пытался убедить Ярослава отказаться от брака Анны с латынянином, намекая, что василевс беспокоится о спасении ее души, которая легко может запятнать себя ересью, и что патриарх придерживается такого же мнения, исключительно в заботах о русских братьях и сестрах во Христе. Патрикий знал, что Ярослав иногда сам называет себя царем. Поручение надо было высказать, принимая во внимание неимоверную гордыню русских, в особенно мягких выражениях, а митрополит, постукивая пальцем по столу, брюзжал:

— Греческий царь будет недоволен подобным браком.

Это был слон в лавке горшечника, и не успел патрикий вмешаться, как русский князь резко ответил:

— Пусть греческий царь не вмешивается в мои дела, как и я не вмешиваюсь в его помыслы.

Собственно говоря, беспокоился по поводу брака Анны не столько василевс, сколько Константин Лихуд. Когда логофет дрома — сановник, ведавший сношениями с иностранными государствами, — представил обстоятельный доклад о положении дел на берегах далекого Борисфена, как в константинопольских дворцовых службах упорно называли Днепр, и сообщил василевсу о латинском посольстве, прибытие которого в Киев грозило упрочением связей между Руссией и католическим Римом, тот в раздражении ответил:

— Не докучай мне подобными пустяками!

Но это отнюдь не были пустячные события. За резкими словами Ярослава скрывалось намерение князя и вообще русских правителей не идти на поводу у Константинополя. Надлежало использовать самую тонкую лесть, чтобы успокоить гордость киевского архонта. Только хотел патрикий еще раз напомнить об исключительно братских чувствах василевса к могущественному христианскому владыке, как митрополит опять испортил все дело.

— Если есть един Христос на небе, то должен быть и единый царь на земле, — сказал он поучительно.

Ярослав в явном гневе возразил:

— Пусть царь правит в своей земле, а я в своей. Каждая страна имеет пастыря. Твое же дело, святой отец, молиться о нас и помогать мне мудрыми советами в церковных делах. Однако я не потерплю, чтобы кто-нибудь думал, что он господин мне.

Сидевший за столом Всеволод, еще бледный после болезни, вежливой улыбкой пытался смягчить резкость отцовских слов.

Катакалон, чтобы не обострять и без того напряженное положение, поспешил согласиться:

— Твои слова разумны!

— А если тебе, святой отец, мало того, что ты получаешь от меня, — продолжал Ярослав, не обращая внимания на льстивые слова патрикия, — то я дам тебе вдвое против прежнего. Мехов и прочего.

Феопемпт облизнул старческие губы. Всем было известно его сребролюбие.

Катакалон негодовал на этого высокопоставленного церковного глупца, который не умеет щадить самолюбие россов. А между тем разве не составлены по поводу их гордости даже поговорки? В голове у патрикия тут же мелькнула школьная загадка о мученике. Первые три буквы — насекомое, дающее людям сладость. Если отнять в имени мученика эти буквы, то получишь название надменного племени скифов… Фло-рос![6]

Теперь митрополит не знал, как загладить свою вину перед царским посланцем, и смотрел на него заискивающими глазами. Старик очень скучал в скифской глуши, в покоях, где он жил, как в осаде. По своей немощи Феопемпт уже не мог помышлять о трудном и далеком путешествии в царственный город и о встрече с патриархом, и ему очень хотелось послушать, какие перемены в Константинополе, о чем думает патриарх. Но Катакалон не забывал, что ему придется во всем дать отчет Лихуду, и поэтому предпочитал расспрашивать, чем отвечать на вопросы. Полезно знать, о чем говорят в княжеском дворце и на рынках.

А Феопемпт уныло жаловался на трудность епископского служения в полуязыческой стране:

— Молятся по ночам в овинах бесам, в рощах колдуют или у реки. Целуют сияние месяца на воде. Попы служат божественную литургию, наевшись накануне омерзительного луку, и смрад исходит из их уст на священные потиры…

Устремляя орлиные взоры в далекое будущее, патрикий интересовался более важными вещами.

— Архонт все так же не любит ромеев? — спросил он, не дослушав митрополита и небрежно рассматривая свои хорошо подстриженные ногти.

— Не любит. Ромейские обычаи не приемлет. Я увещевал его: не казни злодеев смертью, ибо сказано — «не убий». Наказывай их ослеплением. Но он говорит, что такого никогда не было на Руси. Его мнение, что лучше убить человека, чем лишить зрения.

— Не любит ромеев, — тянул задумчиво Катакалон, о чем-то размышляя и не слушая болтовню митрополита.

— Около него этот нечестивец Илларион. Все нашептывает князю про греческих человеков. Будто бы Ярослав хочет меня в монастырь заточить, а его сделать митрополитом.

— Подобное было бы весьма нежелательно, — встрепенулся патрикий. — Убеждай князя, что отрыв от греческой иерархии чреват гибельными последствиями. Доказывай, что без апостольской церкви нет спасения в загробной жизни… Увы, чем другим мы может держать скифов в повиновении?

Наступило молчание.

— Надо пообещать архонту какое-нибудь придворное звание, — вздохнул патрикий, — ведь отец его носил сан кесаря.

— Я говорил Ярославу, что василевс награждает чинами за приверженность к греческой церкви.

— Что же он ответил?

— Ответил, что не нуждается в этом.

Катакалон опять вздохнул. По всему было ясно, что едва ли удастся ему выполнить возложенное на его плечи ответственное поручение. Душу охватывала тревога при мысли, что предстоит возвратиться в Константинополь с пустыми руками, не привезя ничего, кроме расписок в получении императорских даров. Патрикий уже видел перед собой своего недоброжелателя, чувствовал на себе его презрительные взгляды. Не потому ли логофет и отправил несчастного Катакалона на берега Борисфена, что заранее был уверен в неудаче подобного посольства?

В те дни в Константинополе делил правление со стареющей Зоей легкомысленный Константин Мономах; василевс по-сыновнему относился к августе, которую уже можно было назвать старухой, ежедневно внимательно расспрашивал василиссу о ее ревматизмах и запорах, но в своих объятиях даже мысленно сжимал одну Склирину. Целью существования на земле император считал жизнь, полную наслаждений и огражденную от всего, что угрожает страданиями или может заботами омрачить у человека хорошее настроение. Константин не выносил никакого длительного труда, торжественные церемонии наскучили ему до крайности, и он предпочитал им хорошую пирушку в присутствии красивых женщин и образованных собеседников; старое вино и редкостные яства были ему милее всякого коленопреклонения, однако выше всего он ставил любовные утехи. Государственные средства таяли в его руках, как снег от лучей весеннего солнца. Катакалон был осведомлен обо всем этом и, будучи одним их тех, чьим разумом, опытом и ревностью держалась среди бурь ромейская держава, не мог одобрить такое поведение. Золота в священной сокровищнице становилось все меньше и меньше, несмотря на крайнюю бережливость казначея, умолявшего о сокращении расходов.

Но Константин мало считался с благоразумными советами и продолжал швырять деньги на ветер: построил великолепный дворец, вырыл пруд посреди вновь разбитого сада, где огромные деревья, яблони и розы были посажены в одну ночь, и бродил по садовым лужайкам со Склириной. Пруд был так искусно скрыт в зелени кустарника, что не подозревавший о его существовании посетитель, шедший по дорожке, усыпанной разноцветными камушками, заглядевшись на румяные яблоки или на павлинов, легко мог упасть в воду, к величайшему удовольствию благочестивого императора. В этом пруду Константин купался в жаркую пору. Он и не подозревал, что найдет там свою смерть.

Кевкамен Катакалон считался одним из самых способных вельмож Священногодворца, отличился на полях сражений, принимал участие в военных действиях в Сицилии, где встретился с Гаральдом, которого варяги прозвали Смелым, и делил с ним боевые успехи. Патрикий был посвящен во все дворцовые тайны и находил, что по своим заслугам вполне достоин занять место логофета дрома или даже стать советником императора, каким сделался сей набитый книжной трухой хитрец Константин Лихуд. При одном воспоминании об этом человеке Катакалон почувствовал необходимость излить душу хотя бы перед митрополитом.

Когда Феопемпт опять стал расспрашивать о константинопольских делах и василевсе, Катакалон, позабыв о присущей всякому благоразумному мужу осторожности, вдруг сам начал откровенничать.

— Благочестивый не вмешивается ни во что, и всем распоряжается Константин Лихуд. Хотя и делает вид, что только выполняет высочайшие повеления. Если Лихуда о чем-нибудь просят, он спешит к василевсу, склоняется к нему и почтительно шепчет ему что-то, как будто спрашивает, какова будет воля благочестивого, а на самом деле только беззвучно шевелит губами, и василевс даже не знает, о чем идет речь. Между нами говоря, он, вероятно, думает в это время о своей возлюбленной.

— Как можно сказать такое о василевсе, — покачал головой митрополит. — Он помазанник божий.

— Его увлечение ни для кого не тайна в Священном дворце и во всем Константинополе; сама Зоя знает об этом и подсмеивается над влюбленным супругом.

Митрополит, которому было лестно, что надменный царедворец делится с ним своими наблюдениями, сочувственно покачал головой.

Катакалон уже не мог остановиться.

— Или бывает так, что находящиеся у ступенек трона спрашивают о чем-нибудь василевса, и Лихуд отвечает за него, делая вид, что преклоняет ухо к устам благочестивого.

Константин Лихуд, доверенное лицо императора, трудился, не зная отдыха ни днем, ни ночью, писал за василевса повеления и законы, назначал людей на должности, а в ночное время объезжал столицу, высматривая, нет ли чего-нибудь подозрительного в сей обманчивой ночной тишине. Даже на пирах и театральных представлениях его не покидала озабоченность, так как он замечал все предосудительные высказывания и развязные жесты собутыльников или актеров. За его спиной Мономах мог спокойно развлекаться со своей Склириной, и дела государства не терпели никакого ущерба. Но зависть и честолюбие ослепляли патрикия Кевкамена Катакалона, и он искренне считал Лихуда ничтожеством.

Чтобы переменить скользкую тему, патрикий стал рассказывать о новых постройках в Константинополе, о ценах на хлеб и оливковое масло. Митрополит полюбопытствовал:

— А как цены на меха?

— Это мне неизвестно, — с кривой усмешкой ответил Катакалон, зная о торговых предприятиях светильника церкви. Феопемпт уже успел навязать ему целый ряд всяких дел и хлопот.

В свою очередь, желая выйти из неприятного положения, так как он заметил усмешку на устах патрикия, Феопемпт спросил:

— Больше всего мне хотелось бы знать, что думает о нас, трудящихся на русской ниве, святейший патриарх.

Катакалон пожал плечами. Он недолюбливал и патриарха за его высокомерие, пренебрежение к дворцовым чинам, но больше всего за дружбу с Константином Лихудом.

— Боюсь, что святейшему, занятому более приятными вещами, чем заботы о русской митрополии, некогда подумать о тебе.

Феопемпт огорчительно посмотрел на собеседника, как бы спрашивал его, что он хочет этим сказать.

— С утра патриарший дом полон звездочетов и продавцов редких жемчужин, — продолжал Катакалон в том же тоне.

— Что ты говоришь! — нахмурился митрополит и в знак протеста даже поднял обе руки, как бы отталкивая от себя подобное искушение.

Катакалон понял, что сказал лишнее, и прикусил язык. Нет, положительно печень у него не в порядке, а от нее и эта раздражительность, мешающая спокойно говорить обо всем, что касается Лихуда или патриарха.

— Всем известно, — наставительно произнес митрополит, — что наш патриарх — человек знатного происхождения и вполне независимый, не опасающийся противоречить даже василевсам, если этого требует польза церкви. В своей же частной жизни — великий постник. Говорят, он спит, как простой монах, на жесткой постели и принимает самую простую пищу. А ты говоришь о каких-то жемчужинах.

Понимая, что он пересолил, Катакалон кисло улыбнулся:

— В конце концов, я ничего не сказал. Может быть, эти жемчужины он приобретает для украшения священных риз?

— Это другое дело.

Чтобы загладить свою горячность, патрикий прибавил:

— Во всяком случае, это человек редкого ума.

— Я тоже такого мнения, — с удовлетворением закивал головой митрополит.

Катакалон тут же стал успокаивать себя, что едва ли старый брюзга, надавав ему столько поручений, захочет написать о его опрометчивых словах в Константинополь, хотя бы тому же патриарху, и вслух не без ехидства заметил:

— Зато во время церковных служб мы любим пышные облачения, и епископы трепещут перед нами!

Митрополит даже подался вперед в кресле.

— А разве не подобает страшиться патриарха? Говорят, он одним движением бровей потрясает небеса и горы. Что в этом плохого? Особенно в наши трудные дни, когда все полно непокорства.

— Может быть, ты и прав, — зевнул Катакалон, которому уже надоели эти бесплодные препирательства.

— Всем известно, — поучал Феопемпт, — что святейший предпринимает борьбу с еретиками, готовыми даже признать, что дух святой исходит и от сына! Куда же дальше идти?

Митрополит разволновался, стал шумно дышать, как все люди, страдающие сердечным недугом. Потом, цепляясь за стол, подошел к окну и некоторое время смотрел на двор и снова вернулся на свое место. Ноги у него опухли, он передвигался с трудом.

Чтобы поговорить о другом, Феопемпт спросил:

— Некогда приходилось мне встречаться с Михаилом Пселлом. Где ныне он? Все так же велеречив этот писатель панегириков?

Разговор принял более приятное направление. Катакалон был в хороших отношениях с философом.

— Пселла я знаю давно, неоднократно беседовал с ним и получал от него знаки дружбы.

— Тоже умнейший человек.

Патрикий в задумчивости развел руками:

— Не знаю, что и сказать тебе… Пселл ведь из очень бедной семьи, хотя и уверяет, что в его роду были консулы и сенаторы. Вероятно, воображаемые. Но в уме ему действительно нельзя отказать, и это поистине образованнейший человек! С девяти лет он начал учиться в школе Сорока Мучеников, а потом изучал риторику, поэтику и философию. Беседовать с ним огромное наслаждение.

— И как высоко Михаил поднялся на лестнице придворных должностей!

— Да, ныне он уже советник царя.

— А начал служение с должности писца в Месопотамской феме.[7]

Катакалон с удовольствием стал рассказывать о своем знакомом:

— Как тебе известно, он много пережил в личной жизни. Дочь у него умерла. Он принял в свой дом приемную. Хотел выдать ее замуж. А жених путался с комедиантками. Одно время Пселл решил даже скрыться за стенами монастыря. Но потом, как он сам говорит с улыбкой на устах, его снова увлекли в круговорот жизни «сирены столицы».

— Это неплохо сказано! Сирены столицы! Хе-хе!

— Ведь он большой поклонник гомеровского мира, любит Платона. Считается у нас великолепным стилистом.

— Слог — это великий дар. Но этот писатель играет словами, как фокусник на ярмарке мячами.

— Да, Пселл с одинаковым удовольствием пишет торжественные панегирики василевсам и какое-нибудь пустячное сочинение вроде «Похвалы блохе». Ты помнишь, как начинается этот трактат? «Поистине удивительно, что в то время, как все подвергаются блошиным укусам, прекраснейший наш Сергей избегает их жал». Ха-ха-ха!

— Человеку дан такой прекрасный талант, а он тратит свой дар на подобные пустяки, — морщился Феопемпт. — Или его увлечение философией! Неужели Пселл не понимает, что, читая Платона, он подвергает опасности свою душу?

— Хоть философ и друг мне, — опять рассмеялся Катакалон, — но должен тебе по совести сказать, что ради одного красиво построенного периода этот муж способен погубить и собственную душу.

— Сие весьма печально, — промолвил Феопемпт, не понимавший, что такое шутка. Презирал он и всякие бесплодные упражнения ума и всячески препятствовал просвещению порученной ему скифской паствы, считая, что людям, недавно приобщенным к христианству, книги могут принести лишь вред, сея в неопытных душах сомнение, ибо родят у человека пытливость к земному и могут поколебать веру в святую троицу. — Паче всего надлежит помышлять о вечном спасении, — прибавил сокрушенно митрополит.

— Только безумцы могут мыслить иначе, — вяло ответил Катакалон.

Ему стало совсем скучно в этих покоях, пропахнувших церковными курениями, смешанными со зловонным дыханием больного митрополита.


В ожидании приема у русского короля, как в своих разговорах послы называли Ярослава, они знакомились с городскими достопримечательностями, главным же образом с церквами и рынками, удивляясь богатству и многолюдству Киева. Епископов обычно сопровождал в странствиях по городу неутомимый Людовикус, которого и здесь многие встречные узнавали и расспрашивали о его делах. Митрополит Феопемпт наотрез отказался встретиться с латынянами под тем предлогом, что он в эти дни пишет срочное послание патриарху, требующее полного уединения и сосредоточенности ума. Зато Илларион с видимыми удовольствием всюду ходил с послами и хвалился пред ними киевскими храмами. Особенно изумляла послов церковь св. Софии, поражавшая при медленном приближении к ней своей огромностью и пятнадцатью золотыми главами. Внутри она казалась созданием ангелов, сияющая мозаиками и позолотой, росписью и подвешенными на цепях светильниками, дивно сработанными русским медником.

Готье Савейер покачивал головой… Мрамор… Воздушные своды… Паникадила…

— Какое величие… — бормотал он, а Илларион ревниво следил за впечатлением, какое производила на епископа эта красота.

Епископы поднимали взоры к повисшему в воздухе куполу и должны были признаться, что ничего подобного не видели раньше. На огромной высоте витал мозаичный Вседержитель в пурпуровом хитоне и голубой хламиде, и вокруг него летали среди легко перекинутых сводов крылатые херувимы. На главной арке зрению представлялась трогательная сцена Благовещенья. Эта далекая поэтическая мысль и вымысел книжника напоминали о земных женщинах, трудившихся дома и на полях. Люди верили, что все так и было и что дева Мария в тот день занималась изготовлением пряжи для завесы иерусалимского храма…

В алтаре взоры посетителей прежде всего привлекало мозаичное изображение богоматери в лиловом покрывале с тремя золотыми звездами на челе и в пурпуровых башмачках, женственно выступающих из-под длинного царственного одеяния. Она вздымала руки над всем миром, и на стене виднелась надпись на греческом языке, которую Илларион перевел послам: «Да поможет ей господь от утра и до утра…»

В этом изображении зрителю представлялось что-то тревожное. В огромных широко раскрытых глазах Софии скрывалась тайна. Или это и явилась миру София, мудрость, художница земли? Епископы невольно умолкли и, пораженные великолепием видения, не задавали больше суетных вопросов.

Ниже мозаист изобразил сцену евхаристии. Христос причащал апостолов хлебом и вином, и можно было явственно рассмотреть трепетные руки, протянутые к чаше, и складки одежд, взволнованных порывом умозрительного ветра. Всюду блистало золото, как бы напоминая о богатстве и могуществе русского князя.

Работы по расписыванию храма еще продолжались. В некоторых местах франкские послы видели живописцев, устроившихся на помостах, на которых стояли горшочки различной величины с красками. Как объяснил Илларион, это были мастера, вызванные из Греции. Но им помогали, перенимая искусство живописания, здешние отроки; они растирали краски, давали советы художникам, так как лучше, чем греки, знали русский мир, и даже иногда брали в руку кисть. Все трудились с большой поспешностью, торопясь закончить работу прежде, чем высохнет свежая штукатурка на стене, и на деревянных помостах царило большое оживление. Наверху, где помещалась кафизма, два иконописца клали последние краски на картине «Тайная вечеря»; было занимательно смотреть, как оживали лики участников этой странной трапезы и оставались темными черты Иуды.

Дольше всего помедлили послы перед изображением семьи Ярослава. По словам Иллариона, ее написал под западной аркадой какой-то юный русский художник. На главном месте восседал Христос. С одной стороны князь подносил ему подобие киевского храма, с другой простирала руки в христианском благоговении Ирина. Оба они были в золотых коронах. За Ярославом стояли сыновья, за Ириной — дочери, со свечами в руках. Все были в пышных греческих одеяниях.

— Которая из них Анна? — спросил Роже, долго рассматривавший изображение.

Людовикус указал перстом на высокую деву в парчовом наряде, стоявшую впереди сестер на южной стене храма.

Епископ Готье изумлялся больше всего красоте мозаик. Илларион объяснял, почему они сияют цветами радуги:

— Для зеленого цвета подбирается двадцать пять оттенков, для коричневого — двадцать три. И так для прочих. Кроме того, художник располагает камешки не прямо, а под некоторым наклоном, поэтому они освещаются по-разному и тем самым принимают различную окраску. Вот почему все это так прекрасно!

Что касается епископа Роже, то его особенно поражали огромные средства, затраченные на постройку и украшение храма, на покупку церковных сосудов. Он покачивал головой, когда Людовикус сообщил ему, что мраморные колонны доставили сюда из Херсонеса. На порогах их с невероятными трудностями перетаскивали берегом при помощи катков. Кирпичи русские научились делать и обжигать уже давно. Так рассказывали Илларион, весь сиявший гордостью за Русскую землю. Его слова тут же переводил Людовикус, так как священник не знал латыни, а епископы не изучали греческого языка.

При церкви находилась палата, где происходили суды, помещалось книгохранилище, куда желающие могли прийти и читать книги. Готье с любопытством рассматривал их, но, к его огорчению, они были написаны на славянском или греческом языках.

Осматривая храмы и торжища, епископ Роже не забывал о поручениях короля. Генриху очень хотелось получить в приданое за невестой мощи папы Климента. Между прочим, когда посольство покидало Францию, на одной из остановок в пути, а именно в Реймсе, прево[8] находящейся в этом городе церкви св. Марии, по имени Одальрик, тоже убедительно просил епископов разузнать, действительно ли находится в той стране, куда они едут, где-то на границе с Грецией, город Церсона. Благочестивый прево слышал, что там в день, посвященный памяти мученика, море отступает от острова, на котором стоит гробница святого, чтобы паломники могли пройти к ней посуху. Роже стал наводить справки относительно этого необыкновенного чуда.

Людовикус, принимавший участие во всех церковных разговорах, хотя его душа, если верить слухам, уже давно была продана сатане, по поручению епископа стал расспрашивать Иллариона, но тот ответил, что ничего не знает о подобном удивительном явлении, хотя бывал проездом в Херсонесе, когда направлялся в Константинополь.

— Где же находятся мощи прославленного мученика? — добивался Роже.

— Глава его положена в церкви Успения, которую у нас называют Десятинной.

— Чего же мы ждем! — воздел руки епископ.

И в этой церкви воздух был необычайно гулким, благодаря вделанным в стены кувшинам, которые называются голосниками, так как делают особенно звучными человеческие голоса и церковное пение. Этот воздух напоминал почему-то о горных высотах.

Илларион подвел епископов к каменным гробницам, находившимся недалеко от алтаря, и произнес с благоговением:

— Здесь покоятся великий наш царь Владимир, создавший эту красоту, и супруга его, греческая царица Анна…

Епископы некоторое время помолчали перед гробницами таких знаменитых людей. Камень был украшен крестами и пальмовыми ветвями.

— Просветитель нашей земли! Новый Константин! — шептал Илларион, и так же тихо его слова переводил Людовикус.

— А где же мощи святого Климента? — тоже шепотом спросил епископ Роже.

Илларион показал рукой на серебряный ковчежец на престоле. Епископы с завистью посмотрели на это сокровище. В те дни монастыри и церкви всеми правдами и неправдами собирали останки святых, бедренные кости, челюсти, зубы, даже отдельные волосы. Роже прикидывал в уме, сколько могла стоить подобная реликвия. По крайней мере триста золотых! Конечно, расходы по ее покупке оправдались бы от приношений паломников в течение одного или самое большее двух лет. Дело было верное. Но продаст ли Ярослав эти мощи? Сделает ли он такой подарок королю? Гм… Похитить? Нет, русские могли заподозрить послов, произвести розыск и отрубить виновным головы. Епископ с досадой вздохнул.

Здесь Илларион оставил франков, так как к нему прибежал княжеский отрок и шепнул что-то на ухо, и епископы в сопровождении того же Людовикуса отправились на Подолие. Для этого пришлось спуститься с горы к реке. Уже издали доносился шум огромного торжища. Кричали продавцы и покупатели, ржали кони, мычали коровы, блеяли овцы, издавали неприятные крики непривычные для франков верблюды, уходившие с тюками товаров на безобразных горбах в далекие страны. Место, где происходили купля и продажа, со всех сторон окружали обнесенные прочными частоколами торговые дворы. Здесь были расположены, по словам Людовикуса, немецкий, польский, еврейский кварталы, обитали арабы, моравы, итальянцы и хазары; тут же находились подворья новгородских купцов и варягов.

Епископы не знали, на что же обращать свое внимание. В темных подвалах, в вонючих лавках, под легкими деревянными навесами и просто на рядне громоздились всевозможные товары: блистающее холодным огнем оружие, черные кольчуги, меха, огромное количество горшков, кувшинов и мисок, деревянных кадушек, ложек. В глиняных корчагах продавали мед и вино, конопляное масло и перец, а еще дальше торговцы разложили веретена, шиферные пряслица к ним, знаменитые русские веревки, лучше которых ничего не может быть для корабельных снастей и охотничьих перевесов.

Направо находился скотный рынок, налево — житный, где покупали пшеницу, горох и ячмень.

За столами меняльных лавок сидели жирные скопцы, седобородые евреи и величественные арабы, красившие бороды в огненно-рыжий цвет. Арабские купцы привезли из Багдада зеленую кожу, искусно сплетенные уздечки с разноцветными кистями, украшенные бляхами седла, ценные клинки мечей. Немецкие купцы торговали сукнами. Они придавали им синий цвет с помощью травы, которая называется «вайда». Греки доставили в Киев шелковые ткани и все необходимое для писания — бумагу и чернила, и люди рассматривали эти сокровища, проверяя на ощупь добротность цветистых материй, стучали пальцами по звонким глиняным сосудам. Взад и вперед бродили праздные гуляки, пришедшие сюда послушать, о чем говорят торгующие. Всюду царило оживление. Поучительно ходить по торжищу, смотреть на чужестранцев и приторговываться к товарам, показывая цену на пальцах. Персты, поднятые целиком, указывали на гривны. Затем человек как бы отсекал половину указательного пальца на левой руке другим пальцем, и это обозначало полгривны. Впрочем, многие продавцы говорили здесь на всех языках мира, счет же при помощи пальцев велся для большей верности.

Когда епископы были в самой гуще толпы, какой-то бородатый славянин — судя по одежде, украшенной меховой выпушкой, не из бедных людей — поднялся на опрокинутую бочку и стал что-то кричать, поворачиваясь во все стороны. Некоторые из прохожих тотчас столпились около него и, задрав носы, слушали призывы. Епископы, на которых большого внимания здесь никто не обращал, так как в толпе встречалось много польских и ирландских монахов, остановились в недоумении и ожидали от Людовикуса объяснений.

— У этого человека убежал раб. Теперь он делает оглашение… Таков закон. Владелец раба предупреждает, что если кто спрячет беглеца в своем доме, или даст ему кусок хлеба, или хотя бы укажет, по какой дороге ему лучше всего идти, чтобы скрыться от преследования, то заплатит судье столько же, сколько за убийство человека.

— Значит, находятся люди, которые дают беглым рабам кусок хлеба и помогают им скрыться от владельца? — сделал вывод епископ Готье не без некоторого удовольствия.

— Так бывает, — ответил Людовикус.

Но епископ Роже не мог одобрить подобную чувствительность. Он сказал:

— Если все рабы разбегутся, кто же будет обрабатывать нивы благородных людей?

Взволнованный хозяин убежавшего раба продолжал кричать во всю глотку.

— Чего он хочет? — обратился Готье к Людовикусу.

— Просит помочь в поимке беглеца, напоминает о награде за содействие.

— Велика ли награда? — задал вопрос Роже.

Людовикус объяснил, что за поимку раба полагается одна гривна.

— Это много?

— Гривна — большая серебряная монета.

— Что же можно приобрести за нее?

— Лошадь, например, стоит здесь две гривны. Если кто задержит двух беглых рабов, получит возможность приобрести для своего хозяйства коня. Это неплохо.

— Не малая награда, — вздохнул Роже, точно сожалея, что не может ловить беглых рабов.

— И часто они здесь убегают?

— Нередко, потому что многие из них были в прошлом свободными поселянами, но сделались рабами, поступив на работу.

— Почему?

— Наймит становится рабом за всякую малость. За порчу плуга или небрежное отношение к волам. Также за самовольную отлучку. А раньше эти люди жили на свободе. Понятно, что при первом удобном случае они убегают. Ведь положение раба здесь тяжелое. Господин может даже убить провинившегося.

— И не отвечает за это по суду?

— Если господин убьет раба в трезвом состоянии, не отвечает, а если в пьяном — несет ответственность за убийство.

— Странно, — рассмеялся Готье.

— Считается, что если он убьет раба в трезвом состоянии, то за дело; под влиянием же опьянения господин может ошибиться, неправильно истолковать поступок раба. Здесь тоже встречаются большие крючкотворы.

Но разговор был прерван новым событием. Теперь уже орали два человека, что-то вырывая друг у друга из рук. Расторопный, несмотря на свою тучность, Готье успел рассмотреть, что предметом жаркого спора является добротный плащ синего цвета.

— Что им нужно? — спросил он у переводчика.

— Человек в меховом колпаке уверяет другого, что эта одежда, которую он продает, украдена и принадлежит ему, и требует возвратить ее.

— А другой?

— Другой доказывает, что купил плащ.

Лица у обоих спорящих были искажены от злобы и негодования.

— Как же они разберутся в этом деле? — поинтересовался епископ Роже.

Людовикус, уже наблюдавший подобные сцены на всех ярмарках Европы, пожал плечами:

— Вероятно, дело закончится в суде.

Спорившие кричали:

— Это мое!

— Нет, мое!

— Зачем же ты продаешь плащ?

— Еду в Курск, деньги нужны на дорогу.

Вокруг споривших собралась толпа зевак, везде одинаково жадных до подобных зрелищ. Пройдя еще немного, епископы очутились на том месте, где продавали рабов. Опустив головы, в жалких рубищах, босые и, видимо, голодные, эти люди ждали своей печальной участи. У некоторых, с особенно злыми глазами, руки были связаны за спиной веревками.

— За что их продают? — с сокрушением спросил Готье.

— Я говорил. Может быть, за порчу плуга. В интересах хозяина совершить такую сделку.

— И они не имеют возможности выкупиться на свободу?

— Откуда у них средства? А этим пользуется владелец, имеющий право обратить неоплатного должника в рабство и продать его за большие деньги.

Около выставленных на продажу любопытные переругивались со злыми холопами, стерегшими достояние своего господина. А к рабам уже присматривался восточный купец в чалме, поглаживая бороду. Такой товар считался выгодным, на этой торговле люди легко наживались. Но с невольниками было немало хлопот. Случалось, что эти богопротивные разбойники предпочитали удавить себя, чем отправляться в цепях в Константинополь и влачить там позорное существование.

— Из Константинополя невольников иногда везут в Египет и делают из них евнухов, — равнодушно заметил Людовикус.

Поглядев некоторое время на несчастных, епископы стали вновь подниматься в город. По дороге Людовикус, хорошо знавший Киев, показывал им достопримечательности:

— Вот Бориславлев двор…

— Чудин двор…

— Здесь живет Путята…

За дубовыми частоколами стояли высокие хоромы с птицами и фантастическими узорами на оконных наличниках.

7

В тот день Анна с печалью любовалась Днепром, на пороге расставания с родиной. Это происходило в Вышгороде, куда Ярославна поехала на конях с братьями Всеволодом и Святославом и немногими отроками, чтобы, может быть, в последний раз побывать в городе, где прошло ее милое детство. Братья сопровождали Анну, не желая расставаться со своей любимицей на целый день.

Поселение назвали Вышгородом потому, что неведомые люди построили его в отдаленные времена на горе, на берегу Днепра, в нескольких поприщах от Киева, куда из вышгородских ворот вели две дороги: одна по берегу реки, другая в объезд, лугами и рощами. Град окружали прочные бревенчатые стены и башни.

Анна сидела с братьями на ковре, постеленном строками на склоне зеленого холма, неподалеку от деревянной церкви, в которой почивали князья Борис и Глеб. Илларион стоял. Никто из княжичей, и даже Анна, не предложил ему сесть: они были знатного рода, а он — простой монах, хотя и кладезь учености и неиссякаемый источник красноречия.

Опираясь обеими руками на деревянный посох, от долгого пользования ставший гладким, как слоновая кость, пресвитер вспомнил книжные слова:

— «Стенам твоим, Вышгород, я устроил стражу на все дни и ночи. Не уснет она и не задремлет…»

Ярославна, подпирая голову рукой, смотрела на Днепр. Следуя за ее взглядом, все повернули головы в ту сторону. С горы открывался чудесный вид: весь склон был в цветущих деревьях, а внизу струилась величественная река, голубеющая вдали; воды ее разделялись на рукава, образуя острова и заливы с серебристою водою и розоватыми отмелями. На востоке за Днепром тянулись широкие луга, на западе зеленели весенние дубравы, а на полночь темнели непроходимые дебри, в которых водились всякие звери, от легконогих оленей до яростных туров.

Сооруженная на холме пятиглавая деревянная церковь была произведением рук местных древоделов, которые в большом числе населяли город. За кладбищенской оградой росли плакучие березы, стояла тишина. Сидевшие на ковре продолжали разговор о книжной премудрости. Илларион, изучавший риторику, объяснял Святославу:

— Что говорит Георгий Хировоск об образах? Прежде всего он отличает иносказание…

— Или аллегорию, — поднял палец Всеволод.

— Или аллегорию. То есть замену умозрительного понятия каким-нибудь видимым образом. Когда, например, слово «дьявол» заменяется словом «змея». Превод же…

— Или метафора, — с улыбкой похвастал своим знанием греческого языка Всеволод.

— Или метафора, — опять покорно повторил Илларион, — есть прием для украшения речи. Когда какое-нибудь слово приводится в переносном смысле, ради красоты. Такая метафора имеет четыре образа. Первый образ, когда одушевленный предмет заменяется одушевленным. Например, писатели охотно называют кесаря пастырем. Пастырем не стад, а человеков. Или когда неодушевленное заменяется неодушевленным, если мы, например, уподобим бытие морю…

Святослав кивал головой, в знак того, что понимает объяснения.

Анна охотно допускала, что подобные вещи необходимо знать всем, кто хочет читать книги с пониманием, но сегодня ей было не до риторики, и она пропускала мимо ушей ученые рассуждения Иллариона, думая о другом…

Когда монах закончил свои объяснения об образах Георгия Хировоска, беседа прервалась. Люди некоторое время любовались красотой окружающего мира. Потом Всеволод, находившийся сегодня в угнетенном настроении, спросил Иллариона:

— Скажи, почему иногда неспокойно на душе?

Илларион, перебирая пальцами седеющую бороду и глядя вдаль, не сразу ответил:

— Неспокойно на душе, когда какая-нибудь печаль тревожит человека. Но печаль земная мимолетна. Каждый час ее может сменить радость.

— Возможно ли изгнать печаль из души? — спросил Всеволод.

— Возможно.

— Чем ты изгоняешь ее?

— Постом.

— Как же ты постишься?

— Монаху надлежит вкушать пищу один раз в день. В понедельник, среду и пяток — сочиво, в прочие дни — рыбицу и меду по чаше в день. И лишь когда трижды зазвонят в церкви, то есть в воскресенье, мясо разрешается есть. В великий же пост сухоядение…

— А мед?

— Меду не пить.

Святослав рассмеялся, обращаясь к Всеволоду:

— Знаю, как монахи умерщвляют свою плоть. Посмотри, какие они толстые в монастырях.

Священник громко вздохнул и пошел к кладбищу, пояснив, что хочет посмотреть, как горят лампады. Был случай в старой церкви: пономарь ушел спать, не погасив лампады на ночь, и бревенчатое строение сгорело дотла.

На сердце у Анны лежал камень. Куда бы она ни пошла, всюду на пути ее стояли монахи, епископы. Они говорили о посте и покаянии, а ей хотелось жить, быть счастливой. Она вся наполнялась радостью, как глупая птица на зеленой ветке, вспоминая о Филиппе, хотя знала, что судьба разлучит их навеки, и когда думала об этом, то радость ее угасала, как задутая ветром свеча. Уже третий день она не видела ярла, которого Ярослав неожиданно отправил с дружиной на реку Рось, где, по слухам, снова появились печенеги. Анна понимала, что никогда уже не повторится та встреча, во время грозы, в лесной избушке, и все-таки ей хотелось еще раз посмотреть на прекрасного воина, прежде чем расстаться с ним навеки. Каждый день она ждала, что послышится перед городскими воротами звук трубы и ярл прискачет, живой и невредимый, выполнив с победой данное ему поручение, или, может быть, вернется раненный печенежской стрелой.

При одной этой мысли у Анны темнело в глазах. Она спросила Святослава, прилегшего рядом с нею на ковре:

— Нет вестей с Роси?

В глазах у брата мелькнул лукавый огонек. Анне пришло в голову, что он, может быть, все-таки рассказал родителям о том, что произошло в дубраве, и отец или, скорее, мать со злым умыслом послали молодого воина под печенежские сабли.

Святослав ответил, не желая огорчать милую сестрицу:

— На Роси стоит тишина. С тех пор как отец прогнал печенегов и огромное их число в Сетомле потопил, остальные убежали в степь и бегут где-то там до сего дня. Они теперь как пугливые волки в летнюю пору. Весть о них оказалась ложной.

— Почему же не возвращается дружина?

— Дружина вернется в свое время. Но что тебе до того? — строго спросил Святослав, поднимаясь на руках. — Разве не за тобой приехали франкские послы? Забудь о Филиппе. Ты станешь королевой. Можно позавидовать твоему жребию.

Анна закрыла лицо руками.

Всеволод тихо сказал ей:

— Разве слезами поможешь? Таков наш удел. Нам рубиться с печенегами, тебе ехать в дальние края.

На яблоне, под которой Анна нашла с братьями приют, среди розоватых цветов, тронутых иногда пятнышком пурпура, гудели трудолюбивые пчелы. Всеволод, которому хотелось сегодня рассуждать о высоких материях, глядя на пчелиную суету, покачал головой:

— Пчела собирает мед, пахарь трудится на ниве…

Анна подняла глаза к яблоневым цветам, и у нее тоже мелькнула мысль, что в словах брата — истина: маленькая пчела трудится изо всех сил, а она проводит время праздно.

За цветущими деревьями, по другую сторону церкви, была видна зеленая долина, усыпанная желтыми цветами. Далеко за долиной, на самом краю земли, синел лес.

— Там франкская земля? — спросила Анна Всеволода, показывая маленькой рукой на запад.

— На заходе солнца. Но путь туда не близок — через Польшу, Чешский лес, немецкие страны. Потом лежит Франция, где ты будешь королевой. А еще дальше — Британский остров. Говорят, что все на нем круглый год покрыто туманами и люди не могут найти во мгле дверь собственного жилища.

Анна долго смотрела в ту сторону, куда ей предстояло уехать.

— А что на востоке? — спросила она.

— Восточные страны — жребий Симов. Сим — один из сыновей Ноя. Там живут неведомые народы. На полдень же — Иверское царство и стоит город Ани, откуда приехал к нам врач Саргис. За синим морем возвышается Царьград, и в нем — местопребывание патриарха. Еще дальше плещется другое море, и за ним лежит Африка, где протекает река Нил. В ней водятся крокодилы. В нильских тростниках дочь фараона обрела осмоленную кошницу с Моисеем. Еще дальше обитают блаженные эфиопы. Они как птицы небесные — не сеют, не жнут и не собирают в житницы, а питаются плодами райских деревьев. Там никогда не бывает зимы. Туда летят перелетные птицы. В Эфиопии, как в раю, люди ходят нагие.

Анна всегда удивлялась учености брата, остроте его ума, которым он был в состоянии объять все мироздание.

— Почему же у нас так холодно зимою? — спросила она.

— Зима приходит к нам из-за лукоморья. Далеко на полночь стоят высокие горы, и за ними прячутся холодные ветры. Когда они дуют, идет снег и вместе со снегом с небес падают в Югре маленькие олени, а потом расходятся по всей земле и подрастают в дубравах. Не знаю, правда ли это?

Анна смотрела вдаль, занятая своими мыслями. Вышгород, Вышгород! Никогда она больше не увидит этот священный город! Многих людей она встретит на своем пути, но никогда уже не улыбнется ей Филипп. В отчаянье, чтобы не вскрикнуть от горя, она закусила руку…

К тому часу, когда должен был состояться прием послов франкского короля, обширная, но не очень высокая гридница в киевском дворце наполнилась шумом голосов. Потолок ее представлял собою синие своды, усыпанные золотыми звездами, как небо в морозную ночь. Суета усиливалась с каждой минутой. Во двор въезжали и въезжали бояре. У самых почтенных и старых отроки вели коней под уздцы. Потом, кряхтя и разглаживая бороды, дружинники поднимались в гридницу. Среди русских нарядов и темных монашеских одеяний, еще больше оттенявших пестроту разноцветных одежд, обращал на себя внимание греческий плащ Катакалона — короткий, красный, с золотыми украшениями на груди, обозначавшими его придворное звание.

Стены приемной горницы были обиты малиновой тканью, уже потемневшей от свечной гари. Под сводами висели хоросы, или светильники, украшенные всяким великолепием. На некотором возвышении с тремя ступеньками стояли два обитых парчой трона и рядом с ними низкое сиденье, предназначенное для Анны, имя которой в тот день не сходило с уст у людей. Для франков приготовили такие же седалища без спинок и подлокотников, чтобы послы не отваливались непринужденно во время приема. Евнух Дионисий, немало лет проведший в Священном дворце, распоряжался на подобных церемониях с полным знанием дела.

Скамьи для бояр и знатных дружников, обитые красным скарлатом, поставили вдоль стен, а впереди, на почетном месте, — кресло для митрополита. Старик уже сидел в нем с черным посохом в руке и, видимо, был недоволен, что позволил привести себя сюда преждевременно. За ним стояли в черных одеяниях пресвитеры и монахи.

Сыновья Ярослава тоже находились в горнице. Скамья для них была приготовлена у задней стены, за тронами, но им, конечно, хотелось побеседовать с друзьями. Всеволод только что оставил судилище, где разбирал вместе с писцом, по поручению отца, различные тяжбы. Святослав, увидев брата и зная, что он занимался судебными делами, по своей склонности к книжным выражениям, воскликнул с громогласным смехом:

— Се грядет новый Соломон!

— Здравствуй, брат, — сказал Всеволод. — Утомился до крайности. От зари судил и разрешал.

Он улыбался, хотя у него был вид уставшего человека. Отвечая на приветствия со всех сторон, молодой князь вынул синий платок и стал вытирать высокий белый лоб. Бояре знали этот плат — с изображением шафранного солнца, пылающего красными языками, на котором, как на широком и смеющемся человеческом лице, можно было рассмотреть глаза, нос и рот.

— Сколько люди зла творят на земле! — сказал он.

— Какие жалобы судил? — уже серьезно спросил Святослав.

— Жалоб было много. У Бориславлева тиуна тати похитили бобровый мех, и он жаловался на смердов из соседнего селения, но вирник побывал на селе и явственно видел, что следы вели на большую дорогу, где проходят торговые люди, терялись там. Ты же сам знаешь… При таких обстоятельствах нельзя заставить смердов уплатить вознаграждение. Борислав будет недоволен…

— А еще что?

— Драка была с дрекольем в руках, и после драки с убитого сняли одежду и оставили лежать в наготе на улице… Разбойник лишил жизни княжьего мужа Никифора…

— Никифора? Из Переяславля?

— Никифора из Переяславля. Того самого Никифира, что прошлой зимой своего раба зарубил мечом.

— Где же разбойник?

— Разбойник убежал, и его дом, с женой и детьми, отдали на поток и разграбление.

— А еще что?

— Дуб кто-то срубил, служивший межевым знаком на ниве… Охотничий перевес в дубраве испортили и украли из него диких птиц. Один злодей зажег гумно у боярина Андрея…

Лицо Всеволода вдруг покрылось морщинками от еле сдерживаемого смеха.

— Еще одна жалоба была. Пес проказы делал и из чужой клети мясо унес.

— Убили пса?

— Нельзя убить, если соблюдать закон. Пес не подрывал землю, чтобы лезть в клеть, а через дверь проник, не запертую по людской оплошности.

— Блажен муж, иже и скотов милует, — сказал Святослав и оставил брата, считая, что вполне удовлетворил свое любопытство.

Всеволод осмотрел собравшихся и, увидев сидевшего в кресле митрополита, улыбнулся ему сыновней улыбкой. Княжич с малых лет умел ладить с греками и поспешил к иерарху. Феопемпт сидел опустив голову, скучный, как старый скопец, неизлечимо больной, хотя и обуреваемый жаждой власти над человеческими душами. Он все еще не мог успокоиться при мысли, что явился на собрание задолго до выхода князя и тем унизил свое пастырское достоинство.

Около митрополита стоял красивый, нарядный патрикий Кевкамен Катакалон. Всеволод приблизился к грекам и заговорил с Феопемптом по-гречески. В это время мимо проходил ярл Магнус, недавно прибывший на Русь высокий рыжеусый воин с такими дерзкими глазами, точно он искал ссоры с каждым встречным. Магнус приветствовал Всеволода по-свенски, и княжич ответил ему на этом же языке. Стоявший поблизости в скромном монашеском одеянии Илларион восхитился:

— Поистине он пятиязычное чудо!

Всеволод ушел, и Катакалон тоже покинул митрополита. Поблескивая ласковыми глазами, патрикий уже подобострастно справлялся у Святослава о его здоровье и давал врачебные советы:

— Избегай по возможности того, чтобы попадать в лапы лекарей. Даже если у больного пустячная болезнь, врач непременно станет убеждать, что недуг требует применения дорогостоящих лекарственных трав, и будет до бесконечности затягивать свои посещения, чтобы получить побольше денег. Поэтому позволь тебе посоветовать: коль хочешь быть здоровым и избавиться от своих болячек, ешь до сытости только за обедом, но избегай ужинов, и пусть пища никогда не отягощает твой желудок. Постись, и ты обойдешься без услуг эскулапов. Если желаешь принимать что-нибудь приносящее пользу человеку, то пей полынь, а коль страдаешь желудком, принимай настойку из ревеня. Бросай кровь три раза в году — весной, зимой и в месяце септембрии — и будешь здоров…

Святослав угрюмо слушал грека. Мучительные нарывы на шее сегодня особенно напоминали о себе, возможно после обильной выпивки на вчерашней пирушке у воеводы. Никакие средства не помогали в его болезни: ни мази, которые прописывал ему армянский врач Саргис, ни припарки старой колдуньи, ни молитвы. Когда в Вышгороде происходило торжественное перенесение гробов с останками Бориса и Глеба в новую церковь, митрополит взял руку последнего, на которой почерневшая, высушенная в песчаной почве могилы кожа пристала к кости, и благословлял ею присутствующих. Однако Святослав почел, что этого недостаточно, и стал прикладывать реликвию к темени и шее, где у него болели нарывы. Спустя некоторое время князь почувствовал, что его беспокоит нечто в волосах, и нашел на голове ноготь с пальца Глеба. Ярославич был очень обрадован подобным благоволением небес, но, увы, даже ноготь мученика не исцелил болячек.

Видя, что князь Святослав в дурном настроении, Катакалон отвесил придворный поклон и не стал больше докучать этому вспыльчивому человеку.

Святослав слышал, как через минуту грек уже говорил тучному воеводе, в доме которого остановился ярл Магнус, приехавший наниматься на службу к Ярославу:

— По-моему, не следует предоставлять другу кров у себя в доме. Лучше найти для него какое-нибудь подходящее помещение и посылать туда все необходимое, пищу и вино. А если ты поселишь его у себя, то послушай, что может произойти. Во-первых, ни супруга твоя, ни дочери не будут чувствовать себя свободными в своем собственном доме. Если им потребуется выйти по какому-нибудь делу из женской половины, твой приятель будет вытягивать шею и устремлять на них любопытствующие взоры. В твоем присутствии он, пожалуй, потупит главу, якобы из скромности, но станет подсматривать, какая у твоей жены походка, какие ноги, как она поворачивается и подпоясана, начнет разглядывать твоих дочерей с головы до ног, а потом будет рассказывать об этом на пирушке приятелям и тихо посмеиваться. Еще найдет плохим твой стол. Если же подвернется удобный случай, постарается делать любовные знаки хозяйке или будет смотреть на нее бесстыдными глазами и, может быть, даже соблазнит ее.

Воевода слушал, и красное лицо старого ревнивца становилось багровым. Катакалон знал, что Магнус испытывал вожделение к красивой воеводиной жене. Но греку хотелось поссорить приезжего варяжского ярла с киевскими правителями и переманить его на службу в Константинополь, где имя Магнуса привлекло бы в гетерии василевса сотнискандинавов, в оружии которых в настоящее время весьма нуждалось ромейское государство.

Рядом румяный боярин со смешком рассказывал, как некий дружинник вырвал у другого клок бороды в драке и что они судились сегодня у Всеволода. Слушатели смеялись.

Испортив настроение воеводе, Катакалон уже выискивал новую жертву. У него было столкновение на пиру с Чудином, жена которого отличалась мотовством, и патрикий решил, что ныне представляется удобный случай отомстить надменному боярину за его грубые слова. Дело происходило вчера, за столом у воеводы, где патрикий заметил, как Магнус переглядывался с хозяйкой. Выпив лишнее, Чудин сказал настолько громко, что Катакалон не мог не слышать:

— Греки на золото глаза пялят!

Теперь Катакалон подошел к Чудину и начал с ним разговор о незначительных вещах. Потом, переведя речь на семейную жизнь, стал расхваливать его жену:

— Жена твоя — сокровище. Это как у Соломона. Уверен, что светильник ее не угасает всю ночь, что своими благопотребными руками она прядет шерсть, издалече покупает все необходимое для хозяйства и бережет каждую медную монету…

Боярин смотрел на грека непонимающими глазами. Он славился богатством, однако не был наделен быстрым разумом. Соль разговора он постиг, когда греческий хитрец уже отбыл в Константинополь.

Но вошел скопец. С улыбочкой на тонких губах, довольный, что настал и его черед, Дионисий окинул взором собрание и не очень сильно, но с приличествующей данному случаю настойчивостью трижды ударил о пол деревянным посохом с шаром из слоновой кости. Все знали, что жезл был знаком его должности. Разговоры стали стихать…

Скопец произнес скрипучим голосом:

— Братие и дружина…

Еще в дни великого Владимира, когда из Царьграда приехала впервые на Русь греческая царица, при киевском дворе создался некий церемониал и выход князя к народу обставили известной торжественностью. Так же это происходило и теперь. Впереди шел меченоша, держа перед собою в обеих руках обнаженный княжеский меч — символ власти. Хранитель печати выступал с огромной печаткой из сердолика. Оба в красных плащах заморского покроя, гордые выполнением своих почетных обязанностей.

За ними следовали Ярослав и княгиня Ирина. Плащ князя сверкал серебряной парчой, и на голове поблескивала драгоценными каменьями царская диадема. Он редко извлекал ее из ларя, но каждый раз эта вещь выводила из себя митрополита и приезжих греков. На княгине тоже было пышное одеяние, расшитое золотыми цветами. Позади, опустив долу глаза, бледная и от этого еще более прелестная, чем всегда, как бы плыла в тяжелых константинопольских одеждах Анна, перекинув конец верхнего одеяния, которое по-гречески называется лор, через левую руку.

Седоусый знаменосец нес над головой князя голубой шелковый стяг, на котором был изображен не древний знак княжеского рода, а искусно вышитый разноцветными нитками крылатый архангел в сказочных доспехах и в легких сапожках, в каких можно ходить только на картинах.

В наступившей тишине князь и княгиня заняли троны, и Анна опустилась рядом с отцом на свое место, уже привычным женским движением руки оправляя складки парчовой одежды. Потом она вскинула глаза на собрание бояр, даже обернулась туда, где сидели братья, горделиво выставляя красные сапоги. Рядом с Всеволодом Ярославна увидела Марию, улыбавшуюся ей, как сестра. Но ярла Филиппа нигде не было!

Все знали, что великий князь не любитель подобных выходов и пышности, и непривычная диадема не очень величественно покоилась на его голове, но сегодня князь уступил Дионисию, доказывавшему, что франков надо встретить во всем торжестве, чтобы они рассказывали потом своему королю о великолепном приеме.

Послов уже вводили в горницу. Епископы явились точно на собор — в парчовых и кружевных, странных для киевлян, облачениях, с посеребренными посохами, проросшими, как жезл Аарона. Их усадили вместе с сеньором де Шони на сиденьях посреди помещения, и рыцарь изо всех сил старался принять соответствующую обстоятельствам позу. Позади стояли кучкой прочие рыцари, оруженосцы, монахи и слуги. Один из оруженосцев, с белокурой челкой и удивленными на всю жизнь глазами, нес тяжелый серебряный ларец с дарами или, может быть, с посланием короля. Но, видимо, в нем хранилось какое-то сокровище, судя по тому, с какой важностью юноша держал ковчежец в вытянутых руках. Другие оруженосцы и служители принесли мечи прославленной франкской работы, куски шелка, серебряные сосуды, без которых не обходилось ни одно приношение даров.

Анна не заметила ни ларца, ни мечей, ни серебряных сосудов. Даже епископы в своих причудливых одеяниях, непривычно бритые и поэтому особенно чужие, то возникали перед нею как во сне, то исчезали в горестном потоке лихорадочных мыслей. Ярославна сидела как приговоренная к казни, и приветственные речи доносились до ее слуха откуда-то издалека…

Иногда в поле зрения Анны выплывало из тумана какое-нибудь отдельное пятно… Сусальные звезды на синих сводах… Парчовое облачение франкского епископа и его двойной подбородок… Чернобородое лицо греческого царедворца, взиравшего на франков с нескрываемой неприязнью и с чувством своего огромного превосходства над невежественными латынянами… Восковой лик митрополита с беззвучно шевелящимися губами… Самодовольная красная рожа варяжского воеводы…

Только не было видно милого лица Филиппа.

Многие заметили бледность Анны, закушенную губу. Но, видимо, ее строгий вид, красота, умение держать себя и скромность произвели благоприятное впечатление на послов. Епископы тихо переговаривались с усатым рыцарем, и все трое с удовлетворением кивали головами, рассматривая красоту королевской невесты.

8

Три месяца спустя, расставшись в слезах и древних причитаниях с больной матерью, стареющим отцом и братьями, Анна навеки покинула Русскую землю. Все плакали, как будто бы провожали путешественницу на кладбище. Даже легкомысленный Святослав вытер пальцами крупную слезу, упавшую на светлый ус. Филипп по-прежнему был в отсутствии, гонялся где-то под Родней за призрачными печенегами.

Сами не зная почему, рыдали рабыни, даже остававшиеся в Киеве, хотя отъезд Ярославны ничего не менял в их судьбе. Некоторые уезжали в чужие края вместе с Анной. Отечески благословлял свою ученицу пресвитер Илларион, увещевая ее не забывать русскую веру на чужбине.

Дальний путь Анны во Францию лежал через Польшу. Ярославу хотелось, чтобы она навестила по дороге тетку Доброгневу, муж которой, польский король Казимир, хорошо знал семью Генриха. Казимир некогда жил в Париже и Бургундии, числился некоторое время монахом знаменитого аббатства в Клюни и говорил по-французски. Он мог дать Анне много полезных советов.

В Эстергоме королевой была сестра Анастасия, светлоглазая, простодушная толстушка, тем не менее пленившая сердце Андрея, когда он еще молодым принцем приезжал в Киев в поисках убежища во время угорских неурядиц и запомнился киевлянам своими многочисленными пуговицами; ее тоже хотелось навестить на чужбине. Поэтому путь для Анны избрали следующий: Гнезно, Краков, Прага и от этого города поворот в сторону, на Эстергом. Отсюда до самого Регенсбурга следовало плыть по Дунаю в ладье, а затем, через Вормс и Майнц, уже лежала прямая сухопутная дорога во Францию.

Придерживаться такого направления посоветовал Ярославу многоопытный Людовикус, уверявший, что для принцессы Анны всего удобнее и приятнее совершить путешествие в Париж, направляясь через Регенсбург. Ехать в Угры южной дорогой представлялось ему опасным, так как в степях снова появились кочевники. Можно было, конечно, ехать во Францию северным путем, через Новгород, а далее по Варяжскому морю, но там не исключалась опасность встречи с морскими разбойниками, не щадившими ни пола, ни возраста, путь же на Регенсбург, каким пользовались купцы, охранялся от разбоя, потому что пошлины приносили большой доход местным владетелям, и это обстоятельство устраивало и их и торговцев.


Первые впечатления у Анны от путешествия были довольно смутными. Иногда зрение ей застилали слезы, и она не могла во всей отчетливости рассмотреть рощи и поля, мимо которых проезжала. Но первоначально местность мало отличалась от Руси, если не считать, что вокруг стало больше болот и топей. По обеим сторонам малоезженой дороги лежала покрытая лесами польская страна, много потерпевшая во время недавнего восстания поселян. Видимо, земля здесь не отличалась особым плодородием, но земледелец трудолюбиво пахал ее деревянным оралом, запряженным парой широкорогих волов. Особенно больших городов в пути не попадалось, чаще встречались мирные деревни, около которых широко раскидывались сельские кладбища и неизбежно стояли каплица и шинок, а в базарные дни происходили торжища, чтобы крестьяне могли купить необходимые товары. Но, видимо, не всегда простой народ имел довольно денег, чтобы приобрести горсть соли, железный топор или что-нибудь подобное. Сеяли здесь главным образом рожь и просо, разводили лен и коноплю, выращивали на огородах репу. Анне говорили, что вместе с христианством в Польшу пришла виноградная лоза, так как для таинства причастия требуется вино, однако она нигде не видела виноградников. Зато всюду, в селениях и на дорогах, встречались упитанные монахи, и у них был довольный вид.

Анна смотрела с высоты коня или с повозки на все, что попадалось на пути, и думала, что жизнь везде одинакова: люди трудятся, добывают хлеб, родят детей, умирают. Местные жители смотрели на проезжающих исподлобья и были неразговорчивы. Анна еще в Киеве слышала, как один польский купец с содроганием рассказывал о недавнем восстании рабов и кметов. Мятеж произошел при короле Болеславе, которого прозвали Забытым. Сначала поднялась на Поморий против короля необузданная знать, прикрывая свою жадность восстановлением попранного язычества, а в действительности защищая свои привилегии. Но их мятежом воспользовались крестьяне и стали избивать господ и духовенство.

Купец сокрушался:

— Об этом не можно говорить без стона и плача. Язычники подняли руку на епископов и монахов. Некоторых они убили мечом, а других, якобы заслуживших более позорную казнь, умертвили камнями. Злодеи разоряли и сжигали церкви и дома богатых. К счастью, вернулся в Польшу добродетельный король Казимир и усмирил язычников.

При воспоминании об этом рассказе Анне становилось не по себе на польских дорогах, если ночь застигала в пути, когда вокруг была кромешная тьма, не блестело ни одного огонька в затихшем придорожном селении. Но наутро она убеждалась, что у здешних смердов покорный вид, и ее страхи рассеивались вместе с болотными туманами. Снова мимо тянулись поля, рощи, селения. Люди здесь причащались облатками, и это казалось странным. Анна смотрела на встречных с сожалением, как на заблудших овец.

В тот час, когда путешественники прибыли наконец в Гнезно, на землю уже опускалась ночь. К счастью, городские ворота оказались незапертыми. В те годы царило большое согласие между Польшей и Русью, и никто не опасался нападения, а кроме того, по поводу очередного праздника в честь св. Адальберта стражи выпили больше меры и мирно храпели у ворот, завернувшись в овчины, сжимая в руках длинные копья. Но в темноте было видно, что город окружен высоким валом, на котором грозно возвышались бревенчатые башни с островерхими крышами.

— Видно, добрый князь правит здесь, — сказал боярин Борислав, сопровождавший Анну в далеком путешествии, рассматривая спящих воинов.

Чтобы служить Анне и помогать ей советами, в дорогу пустились румяная жена боярина, две подруги Ярославны — Елена, дочь Чудина, и Добросвета — и молодая, но добродетельная вдова Милонега. Сопровождали Анну в числе отроков Янко и Волец, ехал молчаливый монах Василий. Ведь Анна хотела и на чужбине слушать утрени и обедни на славянском языке. Отправлялись в далекое королевство многочисленные слуги и служанки. Некоторые из них убежали по пути, но конюх Ян с таким же усердием заботился о конях княжны, как и на вышгородской конюшне.

В Гнезно в этот час на улицах было пустынно и темно. Жители спали, запершись в молчаливых домах от разбойников и ночных татей. Тревожно перекликались городские псы…

Никто не знал, как проехать к королевскому дворцу. Уже хотели будить стражей, как вдруг из мрака вынырнули двое прохожих. Судя по гуменцам, это были монахи. Святые отцы возвращались, очевидно, с какой-то пирушки, потому что во всю глотку горланили латинские вирши. Рассмотрев в темноте епископов, они умолкли и охотно согласились проводить приезжих к королевскому жилищу. Всадники, а за ними и скрипучие повозки, на которых Анна везла подарки своему будущему супругу, двинулись за монахами, бодро шествовавшими впереди. Колеса поскрипывали, точно жаловались на долгое странствие.

Анна дремала, но сквозь полусон слышала, как здоровенные монашеские кулаки стали колотить в дворцовые ворота. В пути отцы уже успели расспросить, с кем имеют дело, и проявляли рвение.

После переговоров со стражей воротные створки отворились, и повозки въехали одна за другой на широкий двор, в глубине которого темнело дворцовое здание. Монахи исчезли, вскоре в одном из окон зажегся свет, потом мелькнул в другом, третьем… Дворец стал как бы открывать сонные глаза…

Анна постепенно привыкла к темноте, и теперь она рассмотрела длинную палату, построенную наполовину из кирпича, наполовину из дерева; окна внизу были большие, на верхнем жилье — поменьше.

На каменное крыльцо с пузатыми столбами вышел седобородый монах со слюдяным фонарем в руках и высоко поднял его над головой, стараясь осветить хотя бы часть двора. Потом спросил громким голосом:

— Что это есть за люди?

Так же громко боярин Борислав ответил ему:

— От князя Ярослава.

— Имеем догадку, епископы едут?

— Послы франкского короля.

Монах поспешил обратно во дворец.

Боярин Борислав бывал в здешних местах, когда привозил в Гнезно Марию-Доброгневу, сестру Ярослава, королю Казимиру и когда принимал участие в войне против ятвягов.

Анна со скукой сидела на повозке, укутанная из-за ночной сырости в меховые покрывала. Возы и всадники заполнили двор, по которому сновали слуги и монахи. На черных деревьях хлопало крыльями и шумело воронье, разбуженное огнем факелов. При их свете, когда ветер раздувал пламя, дворец как бы возникал из темноты и вновь пропадал в ночи.

В ожидании, когда можно будет за путевые лишения вознаградить себя пищей и сном на соломе, Янко и Волец завели знакомство с каким-то польским воином. Это был высокий белоусый человек, картинно опиравшийся на копье.

Он отвечал на расспросы:

— Наш король человеколюбив и усердно молится богу.

— Значит, и вы христиане? — спросил Янко.

— Христиане, — без большого воодушевления ответил воин, — платим десятину. Если курка снесла десять яиц, одно отдай в церковь. И многие другие пошлины платим.

— Куда же идут деньги?

— То нам неведомо. Может, на кормление монахов? Их у нас в Польше как ворон развелось.

Белозубые отроки рассмеялись.

— И у нас в Киеве попов немало, — сказал Волец.

Каждый из троих имел свою собственную судьбу, двое говорили на своем языке, третий — на своем, но они поняли друг друга, ибо беседовали без лукавства. Когда боярин позвал русских отроков и те скрылись во мраке, воин посмотрел им вслед и промолвил:

— То разумная была речь.

Утомленная дорогой, как в полусне, Анна наблюдала суету, царившую на дворе и служившую доказательством, что люди здесь обрадовались приезду гостей. Во дворце, судя по мельканию огней в окошках, просыпалась жизнь. Наконец опять появился седобородый монах, и под его отеческим присмотром полусонную Анну, высвободив из мехов, повели по лестнице. Рядом шествовали епископы Рожи и Готье, выражавшие свое удовлетворение, что попали в город св. Адальберта. За ними поднимались боярин Борислав, рыцарь Шони, приближенные женщины. На дворе остались только оруженосцы и конюхи, в ожидании приказа, куда поставить повозки с ценным грузом и где поить коней и епископских мулов. Те же самые любезные монахи и расторопные слуги увели животных, и вскоре ячмень весело захрустел на лошадиных зубах, а конюшни наполнились фырканьем и теплыми конскими вздохами.

Очутившись в горнице с черными дубовыми перекладинами на потолке, Анна огляделась по сторонам. На побеленной стене виднелось огромное распятие, вырезанное из дерева. Изможденный Христос в терновом венце повис на кресте. Ребра, казалось, готовы были разорвать кожу. Художник сделал эту вещь с простодушной наблюдательностью и желая передать в скульптуре человеческое страдание, которое он не раз наблюдал вокруг себя в обыденной жизни. В дальнем углу стояла статуя девы Марии, в тусклой позолоте, но тоже сделанная из дерева. Ее вырезал из мягкой липы, видимо, другой резец. Она выражала спокойствие, и смутная улыбка играла у нее на устах. Епископы молились. Потом все ждали некоторое время прихода короля.

Вскоре бесшумно отворилась низенькая дверь в железных украшениях в виде копий и разводов. Шурша шелком, в горницу стремительно вошла полная женщина. Это была королева. Она раскрыла объятия племяннице, и обе заплакали. Мария помнила Анну девочкой и изумилась, увидев перед собой рыжеволосую красавицу в парчовой шапочке, опушенной мехом, какие носят русские князья и княгини. Мария же надела наспех белое шелковое платье немецкого покроя, а темные волосы повязала желтым платком. Она была высокогруда, и щеки ее еще пылали от жаркой подушки.

Но в дверях уже стоял король Казимир, в черном, напоминавшем монашескую сутану, одеянии, высокий и худощавый, с такой короткой бородой, что лицо его казалось давно не бритым. Он тоже поднял радостно руки и воскликнул:

— Дочь моя!

Несколько минут ушло на знакомство с епископами, с которыми Казимир был рад говорить по-французски. Впрочем, разговоры ограничились расспросами о дороге и здоровье. Король вспоминал Париж, Шалон, Мо. Милые и некогда посещенные города. В это время Мария расспрашивала Анну о Киеве. Видя, что Ярославна расплакалась, король оставил франков и, подойдя к девушке, погладил ее по голове. Шапочка с бобровой опушкой лежала на столе.

— Не плачь! Ты увидишь благословенную французскую землю!

Потребовалось некоторое время, прежде чем удалось растолкать храпевших в поварне кухарей и их помощников, чтобы приготовить для Анны и епископов поздний ужин, как того требовали законы гостеприимства. После дня пути верхом на коне или тряски по ухабистым дорогам на неуклюжих повозках путешественники проголодались и с большим аппетитом поглощали холодное мясо, пироги с потрохами, белые сыры с тмином, колбасы, вареные яйца, маковое печенье, запивая все это медом из глиняных кубков, так как серебряные чаши хранились у виночерпия под замком, а он отлучился в предместье по своим делам, чтобы на ведать какую-то вдовицу.

Анна не отставала в еде от других, и королева подкладывала племяннице лучшие куски, да заодно и сама поужинала вторично. Как и следовало ожидать, с особым старанием налег на ужин епископ Готье, при деятельной поддержке рыцаря Гослена де Шони. Говядина и куски жирного пирога исчезали у них в глотках, как в бездонной пропасти, а слуги, едва успевая лить мед в чаши, уже протягивали им с деревянной улыбкой другие яства и новые куски мяса, положив их на ломти пахучего пшеничного хлеба, и епископ порой даже стонал слегка в припадке чревоугодия, настолько все казалось вкусным после дороги.

Казимир до яств не дотронулся. Некогда он жил в том самом бургундском монастыре, где поддерживал строгий устав прославленный аббат Одилон, и король с тех пор сохранил привычку быть умеренным в еде. Должно быть, глядя на Анну, отправляющуюся в Париж, он вспомнил свою молодость, а так как все пережитое в юные годы человеку кажется прекрасным, то ему взгрустнулось. Но, подпирая рукою голову, Казимир утешал Анну:

— Не плачь! Ты увидишь страну, защищенную со всех сторон от сильных ветров, плодородную и обильно орошаемую реками. Там никогда не бывает зимних бурь и всюду на холмах виноградники. Неплохое винцо пьют монахи в Бургундии!

Казимир скучал в своем королевстве. Стоило отъехать пятьдесят миль от Гнезно, как уже начинались непроходимые топи и дебри, в которых хоронились языческие селения. На Поморий жили дикие пруссы. Они самоотверженно спасали потерпевших кораблекрушение, но убивали христианских проповедников. Здесь то бури, то снег, то завывание ветра в трубе. В плохую погоду королю вспоминались те дни, когда он был молодым монахом в Клюни, переписывал латинские книги в тихой скриптории,[9] беседовал с суровым аббатом Одилоном, знавшим толк в строительных вещах, о категориях Аристотеля.

Прошлое Казимиру казалось заманчивым: ведь хорошо там, где нас нет. Он забывал, что во Франции такие же леса и болота покрывали половину страны, так же непролазны дороги в осеннюю пору и живут такие же невежественные крестьяне в деревушках недалеко от городов, славящихся своими епископскими библиотеками. Но ведь до того, как стать монахом, Казимир был некоторое время рыцарем. Может быть, он вспоминал и какие-нибудь приятные встречи с красотками, королевские пиры в парижском дворце, странствия и придорожные харчевни, где хозяин подает на стол форели, пойманные в соседней речке, или гусиную печенку и легкое вино, развязывающее языки в дружеской беседе. Когда король перебирал в памяти подобные картины, ему казалось, что он живет на краю света, куда редко заходили даже паломники. Приезд гостей доставил ему большое удовольствие.

Анна сидела с королем и королевой за отдельным столом, и они могли без помехи говорить обо всем, что их касалось. Мария засыпала племянницу вопросами о Киеве, о брате, о гробнице своей матери, царицы Анны, покоящейся под сводами Десятинной церкви. Ее именем Ярослав и назвал вторую дочь, ныне ехавшую в чужую страну.

Когда Анна утолила голод и даже епископ Роже отдал дань пирогам с потрохами, королева предложила путешественникам отправиться на покой. Для них приготовили мягкие перины и соломенные постели. Княжеские отроки и оруженосцы весело устраивались на сеновале, и Янко уже завел знакомство со смешливой служанкой.

Глаза Анны смыкались от усталости. Ночь далеко ушла в царство созвездий, и в городе давно пропели петухи. Вскоре дворец наполнился храпом…

Анна провела в Гнезно немало дней, прежде чем пуститься в дальнейший путь, хотя епископы торопили ее. Но король так занимательно рассказывал о Франции, сидя с Анной на скамье королевского сада!

— Генриха я знал еще юношей, видел его иногда во дворце. Он высок и дороден, не очень живой в движениях, но и не медлительный, и полагаю, что из него получился теперь мужественный рыцарь. Помню, что он с удовольствием говорил о конях и оружии. По-видимому, король сведущ в воинских делах. Мне сообщали, что он особенно настойчив в осаде городов и за это его прозвали градоразрушителем. Но к книжному искусству Генрих относится с полным равнодушием, не в пример своему покойному отцу, который непрестанно читал латинскую Библию.

— Епископы говорили, что отца его звали Роберт и что это был святой человек, — вздохнула Анна. Ее весьма волновали рассказы о той семье, в которой ей надлежало жить.

— Все считали его святым. Это действительно был благочестивый и добрый человек. И король, каких мало на земле. Но он думал и о земном, построил в Париже каменный дворец. Ты будешь жить в нем, когда станешь французской королевой.

— Тебе приходилось там бывать?

— В Париже?

— Во дворце.

— Неоднократно. Он огромен. В нижних этажах устроены очаги с каменными навесами для отвода дыма и трубами. Если заглянуть в них, то увидишь небо. Там жарят туши быков или доставленных с охоты вепрей. Дворец стоит у самой Сены, и вода совсем близко протекает под его круглыми башнями из красивого белого камня. Припоминаю, что на берегу реки растут дуплистые ивы, а лужайки усыпаны весной желтыми цветами. Впрочем, ты сама скоро увидишь.

— Еще расскажи нам что-нибудь о Франции, — попросила королева, любившая две вещи на земле: вкусные яства и занимательные беседы.

Казимир вздохнул, вспоминая молодость.

— Роберт построил немало замков, потому что, несмотря на свое благочестие, был заботливым человеком. Копил для преемников земли и сервов. Если они поднимали мятежи, он жестоко карал их. Между прочим, этот король очень любил председательствовать на соборах. Даже в церковь ходил в золотой короне.

Казимир улыбнулся, собираясь рассказать нечто забавное.

— Вот послушайте! Это было в Этампе. Анна, ты непременно побывай в этом городе. В окрестностях его произрастает великолепная пшеница! Так вот, в Этампе происходило празднество по случаю построения королевой Констанцией (так звали супругу Роберта) нового дворца. Шел пир. Какой-то нищий сумел пробраться в пиршественнную залу и уселся под столом в ногах у короля, и этот снисходительный человек не только не прогнал его, а даже бросал этому попрошайке время от времени добрый кусок мяса. Вероятно, никогда этот плут не ел такого количества пищи, как в тот вечер. Но представьте себе, вместо благодарности предприимчивый бродяга отрезал ножом от одежды короля золотое украшение весом в шесть унций и проворно убежал. Констанция была вне себя от гнева, а король только смеялся…

Казимир говорил по-польски, Анна — на русском языке, но они понимали друг друга, как Янко и Волец польского воина.

— А еще был такой случай, — давился смехом Казимир, — какой-то клирик похитил во дворце серебряный подсвечник, но придворные уличили его в краже и тотчас сказали об этом королю. Что же им ответил этот незлобивый человек? Он молвил: «Очевидно, светильник нужнее ему, чем нам. На что он мне? Оставьте вора в покое!»

— Да, это, вероятно, был очень добрый король, — вздохнула Анна.

— Однажды Роберт раздавал собственноручно деньги прокаженным в Орлеане и даже лобызал некоторых из них, хотя от болящих исходило ужасающее зловоние.

— И ты сам видел это?

— Не видел, но читал в латинских хрониках. Еще я узнал кое-что о Роберте из поэмы, сочиненной неким Адальбероном. Этот епископ рассказывает в своих стихах о трех сословиях. Он утверждает, что каждому назначено особое место. Рыцари должны сражаться с врагами, епископы — молиться, а крестьяне — работать и добывать все необходимое для своих сеньоров и пастырей. Таким образом, каждое сословие выполняет свое назначение на земле. Разве не справедливо все это устроено божественным промыслом?

— Не только справедливо, но и мудро, — подтвердил епископ Роже, присутствовавший при беседе.

Анне тоже казалось, что жизнь на земле нельзя устроить по-иному.

— В противном случае, — продолжал епископ, — что сталось бы со всеми нами, не способными добывать пропитание своими руками и, больше того, не имеющими для этого свободного времени, которое мы должны посвящать молитве и заботам о народном благе…

Но Казимир поднял многозначительно перст.

— А что сказал король Роберт, прочитав эти строки? Вот что он сказал: «Поистине нет никаких пределов для страданий бедняков!» Подумайте только! Этот чудак ради любви к ближнему пренебрегал даже собственным благополучием. И ради кого? Ради каких-то холопов.

Потом Казимир стал рассказывать о Констанции:

— Эта королева была полна страстей и в припадках гнева не знала границ жестокосердию, что не помешало ей выкормить своим молоком девятерых младенцев. Она приехала в Париж из Прованса. Оттуда уже недалеко до Италии. Мужчины там бреют подбородки и напоминают пестрыми одеяниями скоморохов, а женщины любят употреблять румяна и тоже падки на яркие одежды. Когда Констанция явилась в Париж, на ее платья косились. Характер у нее был отвратительный.

Казимир понизил голос:

— Во время спора с каким-то еретиком Констанция выколола ему жезлом глаз! Но тебе, Анна, вероятно, хочется узнать побольше о женихе? Напрасно ты краснеешь.

— Епископы рассказывали брату Всеволоду, что франкский король представительный воин.

— Во всяком случае, он высокого роста, и у него приподнятые плечи, что говорит о большой силе. Мне приходилось видеть, как он сидит на коне. Пальцы его ног, вдетых в стремена, красиво опущены вниз. Так ездят только отличные всадники. Да, может быть, король Генрих и не обладает замечательной красотой и ничего выдающегося в его внешности нет, но полон собственного достоинства. И не забудь, что это очень богатый король. Лично ему принадлежат не только многие замки и селения, но даже многонаселенные города. А кроме того, всякого рода угодья, обширные леса, обильные рыбой пруды. Охоты короля находятся в Венсене, Санлисе, Марли…

Король увлекся рассказом, забывая, что эти красивые французские названия ничего не говорят Анне. Но он продолжал:

— Никто, кроме короля, не имеет права охотиться в его лесах. Они кишат дичью. Королевские псарни славятся породистыми собаками. Немалый доход приносят Генриху также монетные дворы и мельницы. В Санлисе я видел прекрасные луга, которые он сдает в аренду. В пользу короля идут мытные сборы, и говорят, что во Франции уже введен налог на пашни и виноградники. Что ж, это законно! Когда-то вся земля принадлежала королю, и если ты сеешь и собираешь жатву, то плати налог! Не мешало бы и в Польше завести подобные порядки. Королевские житницы в Орлеане и Пуасси полны зерна…

Казимир перечислял прочие доходы короля Франции:

— Вино Генриху доставляют с виноградников Орлеана, Ребрешьена, Рюеля. Отличные виноградники у него и в Монтрей. В Париже у короля обширные винные погреба. Ты не будешь бедной королевой, — рассмеялся он, потрепав Анну по щеке.

Генрих I не обладал большими способностями или прилежанием в изучении наук, не считался сведущим в богословии или музыке, как его образованный отец, король Роберт, но слыл деятельным человеком, готовым трудиться день и ночь, и терпеливым, как самый обыкновенный скуповатый крестьянин. Недаром некоторые утверждали, не считаясь с фантастической генеалогией, выводившей род Капетингов от Сидония Аполлинария, потомка римских императоров, что далекие предки короля были овернские поселяне, и это даже вызывало у простых людей симпатию к новому царствующему дому.

Невеселая и мало чем примечательная юность Генриха прошла в переполохе гражданской войны, осветившей заревом небеса Иль де Франс. Так называлась королевская область, расположенная по обоим берегам Сены, покрытая лесами и пересеченная скверными дорогами. Капетинги только по титулу были королями Франции, поэтому всячески стремились расширить границы своих владений. Однако всюду у них на пути возникали неуклюжие замки вассалов, уже превращавшиеся в те времена из бревенчатых башен в грозные каменные твердыни. Генрих тоже строил крепости, если находил для этого средства, и вскоре милые холмы Франции, приятно голубеющие в вечерний час для усталого путника, покрылись мрачными сооружениями. Таков, например, был замок Тонэр, где некий добрый кюре Фреттье плакал однажды в сумерках, перед ужином, когда ему неожиданно открылись в видении страшные судьбы Франции. Мало чем отличался от этого укрепления и замок в Пуасси. За зелеными рощами возвышались башни Пюизе. А дальше уже вставали неприступные стены Санса и розовый замок в Мелэне.

Подражая Карлу Великому, французский король называл себя государем «божьей милостью», носил пышные латинские титулы, но, невзирая на это, его власть признавали только немногочисленные сеньоры. Со всех сторон Иль де Франс окружали области могущественных феодалов, иногда превосходившие по размерам владения короля. На этом основании некоторые герцоги и графы считали свои домены независимыми. Такими и являлись фактически Бургундия, Аквитания, Фландрия, Анжу и Шампань. Король даже не решался посещать эти земли, чтобы ненароком не очутиться в неприятном положении. В большей степени чувствовали над собою руку французского короля на севере — графы Вермандуа и Куси, в долине реки Луары — графы Невера, Оверни, Ангулема, Турени, а еще дальше — виконты Альби и Нима, хотя власть Капетингов в этих двух южных городах была скорее номинальной, чем действительной. С большим основанием французский король мог рассчитывать на духовных вассалов — архиепископа Реймского и епископа Санса, Руана, Лиона, Тура и других городов. Некоторые из них, как, например, пастыри Лана и Бове, носили графский титул.

Как это вошло в обычай у представителей новой династии, не очень-то прочно восседавших на троне Франции, Генриха короновали еще при жизни отца, в 1027 году, на троицу, в Реймсе. Но корона едва держалась на его голове.

Король Роберт, будучи слабовольным и бесхарактерным человеком, поглощенный всецело соборами и церковной музыкой, мало внимания обращал на государственные дела. Он был учеником знаменитого Герберта д'Орийяка. Отличный латинист, книголюб, по примеру некоторых римских императоров бравший книги даже в походы и путешествия, король чувствовал себя на соборах, на которых осуждались еретики, как рыба в воде, и при этом правителе, несмотря на его благодушие, во Франции пылали христианские костры и пахло жареным человеческим мясом. Однако в житейских делах Роберт предпочитал плыть по течению.

Его первой женой была итальянская принцесса. Впрочем, Роберт вскоре оставил ее, горячо полюбив Берту, графиню Шартрскую, мать пятерых детей. Но папа, грозя отлучением от церкви, заставил короля развестись с нею: Берта приходилась родней королю, хотя и очень дальней. Король подчинился требованиям Рима и женился на Констанции, дочери графа Арльского.

Город Арль всегда славился красотой своих женщин. Красивая пламенная арлезианка привезла в Париж черные как смоль косы и легкий запах чеснока, а кроме того, сильные страсти. В борьбе со своими врагами новая королева не останавливалась даже перед убийством. Роберту она показалась малоприятной особой, и он отправился в Рим, чтобы лично просить папу о позволении развестись с Констанцией и жениться на оставленной Берте, прельстившей короля своим кротким нравом, хозяйственностью и плодовитостью. Ничего из этого ходатайства не вышло.

В скрытой борьбе за корону, которая уже давно велась в королевской семье, симпатии короля Роберта были скорее на стороне Генриха, законного наследника. Но любимцем Констанции оказался младший сын, как и отец Роберт по имени. Энергичная королева отличалась большой настойчивостью в проведении своих планов, и, когда король умер, она сделала все от нее зависящее, чтобы устранить Генриха и посадить на трон своего любимца, возможно более приятного на своему характеру, чем угрюмый старший сын.

Вспыхнула гражданская война. На стороне королевы в борьбе приняли участие такие могущественные вассалы, как граф де Блуа и сеньор де Пюизе, а интересы Генриха защищали герцог Нормандский, граф Анжу, граф Фландрский. Войска Констанции захватывали королевские города, граф де Блуа взял Сане. Генриху ничего не оставалось, как искать спасения в бегстве. Он ушел в Нормандию, в Фекан, куда прибыл в одну темную ночь в сопровождении всего только нескольких приверженцев. Но герцог Роберт, по прозванию Дьявол, дал беглецу воинов, коней, оружие и средства для продолжения войны, получив за эту услугу французскую провинцию Вексен, что открывало нормандцам дорогу на Париж. Генрих с новой энергией продолжал борьбу и разрушал один за другим ненавистные замки враждебных графов.

Между тем в самый разгар военных действий королева Констанция умерла. Младший брат тоже вышел из игры, получив в наследственное владение богатую лозами Бургундию. Однако у Генриха оставался еще один страшный противник в лице брата Эвда, и граф де Блуа тоже не желал прекращать борьбу с истекающим кровью законным королем Франции. Тем не менее Генриху в конце концов удалось отобрать город Сане, затем он заточил мятежного брата в орлеанскую темницу и несколько упрочил свое положение.

В это время Роберт Дьявол, следуя благочестивому обыкновению тех лет, возымел желание побывать в Палестине и перед отъездом просил Генриха быть опекуном своего малолетнего сына Вильгельма, того самого, что позднее стал завоевателем Англии.

Только что миновал тысячный год, когда погрязшие в грехах народы и за десять веков не успевшие приготовиться к царству небесному, с трепетом ждали конца мира. Однако первое тысячелетие прошло без особых потрясений, и люди снова приступили к своим ежедневным занятиям. Впрочем, все-таки кое-что осталось от этих переживаний: укрепилась власть церкви, обновились побеленные благодетелями базилики, грешники вспомнили о Иерусалиме. Толпы пилигримов потянулись по далеко не безопасным дорогам на восток. Этим порывом одинаково были охвачены и герцог Роберт, и русский игумен из города Чернигова Даниил, несколько позже тоже посетивший Палестину и оставивший трогательное описание своих странствий, в котором сравнивал черниговскую речку Сновь с Иорданом.

В тысяча тридцать пятом году, на обратном пути в Нормандию, Роберт Дьявол умер в Никее и был там похоронен в церкви св. Марии. В его отсутствие Генрих честно выполнял взятые на себя обязательства, и это подтверждается поведением короля в битве при Валь-эс-Дюн, происшедшей в тысяча сорок седьмом году. Нормандские поэты приписывали победу в этом сражении храбрости французского короля, выступившего против мятежных вассалов малолетнего Вильгельма.

9

Прошло еще два года. За это время благополучно закончились переговоры с Ярославом, и его дочь отправилась в далекое французское королевство. Но Марии не хотелось расставаться с племянницей, и она под всякими предлогами затягивала ее отъезд из Гнезно. В конце концов Ярославна покинула Польшу и, перевалив лесистые Судеты, очутилась в Чехии. Там она впервые увидела горную красоту: в долине любовалась высотами, а на перевале смотрела на крошечные домики внизу и людей, напоминавших муравьев. В Праге посольство остановилось только на отдых, и церкви этого богатого города, его каменные дома, лавки и красная кирпичная синагога проплыли перед Анной, как в дорожном сновидении…

Приближалась осень с ее дождями, распутицей и темными ночами. Анна спешила добраться поскорее до Эстергома, намереваясь провести зиму у сестры Анастасии, хотя Генрих торопил послов и очень огорчился, получив известие, что приезд невесты откладывается на несколько месяцев. Однако приходилось запастись терпением. Итак, свернув с большой дороги, посольство прибыло в Угрию, и в Эстергоме начались бесконечные беседы с Анастасией, воспользовавшейся случаем, чтобы излить сестре свою душу. Анна слушала ее и расспрашивала. Ее удивляло, что в этой земле люди не сеют пшеницу, а разводят коней и продают их. Как и в Польше, мужчины здесь брили бороды, но отпускали длинные усы и гордились ими, считая, что это лучшее украшение для мужа. Они были храбрые воины и пламенные сердца, но невежественные люди, так как над книгами в Угрии склонялись только аббаты, а рыцари предпочитали книжным занятиям конские ристания и охоты. Некоторые из знатных юношей пытались нашептывать Анне любовные признания, однако она отвергала мольбы, больше всего страшась покрыть позором имя будущей королевы Франции. Впрочем, все ее спутники, от благоразумного епископа Роже, опасавшегося гнева короля, до последней служанки, следили за каждым ее шагом. Лишь Милонега, ставшая в пути наперсницей Анны, говорила ей порой на ушко, что некий красивый воин сто раз проезжал мимо дома на огненном коне, поднимая красноречивые взоры к тому окну, за которым обитала Ярославна, и от этих рассказов становилось веселее на душе. По вечерам вдова расчесывала княжне косы, они тихо беседовали, как две подруги, а Анна стала доверять прислужнице свои девичьи тайны.

Наступила зима… В огромных очагах запылали тяжкие поленья. Морозы в тот год были особенно суровыми, волки выходили из дубрав, и люди прятались от жестокой стужи в теплых горницах. Мир наполнился ледяным воздухом, в серебряных кубках искрилось янтарное вино, от которого рождается в сердце сладкая грусть. Где-то находился в этот час Филипп, голубоглазый воин? На каком пиру сидел? Какую красотку целовал? Или, может быть, уже стрела ему пронзила грудь и он раскинулся на поле битвы, на ложе храбрых?

А вокруг звенели песни, обильно лилось вино. Анна подумала, что такая жизнь понравилась бы Святославу, любителю всякого веселия. Навсегда у нее осталось от этой страны воспоминание о быстрых поездках в санях, под звон бубенцов в конских гривах.

Но как только пришла весна, растаял снег на полях и дороги стали проезжими, Анна рассталась с милой сестрицей Анастасией и направилась в Регенсбург.

Сначала поплыли в ладьях по Дунаю. Король Андрей снабдил посольство всем необходимым для водного путешествия, и Анна испытала много удовольствия, когда на обоих берегах Дуная сменялись один за другим живописные пейзажи, рощи, торговые города, каменные монастыри и замки. Она наблюдала изумительные закаты над водою и восходы солнца. Если в пути попадались встречные ладьи, люди на них переставали грести, желали счастливого странствия, а на самом деле высматривали, какие товары доставляются в Регенсбург.

Это была часть того древнего торгового пути, где в харчевнях и на постоялых дворах пахло пряностями, как в лавке херсонесского торговца. После Регенсбурга купцы снова передвигались на повозках, и владетели расположенных на этой дороге городов, графы и епископы, стремились извлечь выгоду из благоприятного положения своих земель, поэтому всюду здесь стояли рогатки и заставы, особенно на мостах и переправах, и взимался соответствующий мытный сбор. То же самое было и на Дунае, и, например, в Баварии торговые суда могли проходить мимо Энса только до благовещенья, а после этого праздника обязаны были причаливать к городским пристаням, разгружать товары и продавать их на ярмарке, продолжавшейся до троицы, уплачивая положенные пошлины в пользу местного епископа. Налоги были довольно высокие: как указывалось в мытном уставе, с повозки, нагруженной вином или хлебом, торговцы вносили двенадцать денариев сбора. Еще выше облагались шедшие из Руссии меха, и тем не менее люди охотно занимались здесь торговлей, так как она приносила огромные барыши.

Товары на ярмарках раскупались в несколько дней, ибо у богатых баронов появилась большаяпотребность в красивых материях, серебряных изделиях и пряностях, без которых пища казалась пресной. Чтобы иметь возможность приобретать эти вещи, они мало-помалу заменяли крестьянские оброки денежным обложением.

Видную роль в этой торговле играли купцы из Регенсбурга, так называемые «руссарии», то есть торговцы русскими товарами, главным образом мехами, за которыми они ездили на Русь, а также моравы и ломбардцы, в особенности же евреи. Как уже упоминалось, в Киеве наряду с немецкими, польскими и итальянскими подворьями в те годы существовал и большой еврейский посад, куда русские книжники ходили устраивать прения с седобородыми раввинами и где позднее автор «Слова о полку Игореве», может быть, впервые прочитал в переводе «Иудейскую войну» Иосифа Флавия и заимствовал у него две или три метафоры. Повсюду на этом торговом пути стояли молитвенные дома, в том числе кирпичная синагога в Праге, бывшая центром иудейской учености. Около нее находилось знаменитое кладбище с каменными плитами в виде скрижалей. На других могильных памятниках виднелись семисвечники или пальмовые ветви, напоминавшие о далекой Палестине.


Наконец ладьи приплыли в Регенсбург, богатый город, перед которым заискивал сам император, зная, что здешние банкиры могут в трудную минуту снабдить его значительными суммами денег и даже золотыми монетами арабской и константинопольской чеканки. Средиземное море в те годы находилось во власти сарацинских кораблей, и морская торговля Европы с богатым Востоком замерла; даже греки, торгуя с Северной Италией, вынуждены были пользоваться не удобным сообщением по морю, а сухопутными дорогами. Херсонес тоже направлял свои товары в Регенсбург через Киев и Прагу, и этот торговый путь связывал столицу Руси с западным миром. На севере такой связью служило Варяжское море.

В Регенсбурге путешественники остановились в аббатстве св. Эммерама, где русскую принцессу, ехавшую со знакомыми аббату епископами, приняли с большим почетом. Приором монастыря был известный в ученых кругах автор «Комментариев к житию св. Мариана», друг епископа Готье Савейера, с которым он сблизился в прошлом году за чашей доброго венгерского вина и за долгими вечерними разговорами о мудрости Аристотеля, когда посольство направлялось по этой же дороге в Киев. Прежде всего старый аббат спросил, удалось ли посольству приобрести мощи св. Климента. Он сам надеялся выпросить у епископов хотя бы небольшую косточку для своего монастыря, которой было бы вполне достаточно, чтобы обогатить аббатство. Но послам пришлось огорчить его: по наущению Иллариона и митрополита Феопемпта, как разузнал длинноносый Людовикус, Ярослав не пожелал расстаться с такой святыней, как глава мученика, и аббат был крайне раздосадован этим известием.

В аббатстве текла размеренная жизнь. Анна видела, как в положенные часы монахи шли попарно в церковь, опустив головы и засунув руки в широкие рукава коричневых сутан. Вскоре после этого из капеллы раздавались довольно нестройное пение и сладостные звуки органа. Анна наблюдала все это из окна соседнего дома, принадлежавшего богатому купцу, который торговал русскими мехами и имел дела с Ярославом, поэтому почел за честь дать приют под своей кровлей такой знатной особе, как Анна, не говоря уже о том, что это случайное обстоятельство могло ему послужить в будущем к большой торговой выгоде. В ограде же аббатства проживать женщинам не разрешалось. Впрочем, некоторые местные плутовки, кажется, знали дорогу в монастырь через потайную дверь в ограде с той стороны, где тропинка спускалась к Дунаю. Эта дверь порою приоткрывалась, и какая-то тень проскальзывала в монастырскую тишину, среди которой старый аббат писал свои благочестивые комментарии.

Епископ Готье настоятельно советовал Анне совершить прогулку по городу, в котором было немало достопримечательного. Сам же дни и ночи проводил в монастырской библиотеке, где хранились весьма редкие манускрипты. Ему нравилось сидеть там, под сводами каменного потолка, поглядывая через окошко в сад. Здесь помещалась и скриптория. Два или три монаха прилежно переписывали в течение многих часов книги, то макая тростник в чернильницу, то осторожно соскабливая острым ножом допущенные ошибки. Такой нож вручался каждому писцу, ибо дьявол стремится рассеивать человеческое внимание, когда люди занимаются перепиской книг благочестивого содержания.

Город действительно был богат и застроен каменными домами. Он славился вышеупомянутым аббатством св. Эммерама, замечательной церковью св. Марии и мощами Дионисия Ареопагита. Но немалую известность и уважение снискали горожане и производством шерстяных изделий.

Однажды в сопровождении своих приближенных женщин Анна отправилась посмотреть город, главным образом капеллу св. Марии. Она знала со слов Готье Савейера, что ее построили, подражая той церкви, которую соорудил в Аахене Карл Великий, доставивший из Италии не только планы для строительства, но и мраморные колонны и серебряные светильники. Несмотря на похищение этих столпов, дородный епископ весьма чтил память императора как латиниста и законодателя. Но после киевских храмов Анну эта сумрачная церковь с раскрашенной статуей мадонны не удивила…

Весна была в разгаре. С холмов сбегали вешние воды. Снова поплыли вверх по Дунаю, а когда потом ладьи сменили на повозки, Анна поняла, что Русская земля осталась далеко позади. Теперь путь лежал среди гор Франковии, и в пути часто попадались шумные водопады, производившие большое впечатление на Ярославну.

В один из этих дней путешественники настигли повозку, нагруженную какими-то товарами и тщательно укрытую грубым холстом. Одно из колес повозки сломалось, и она беспомощно накренилась набок, загородив проезд. Около воза суетились и размахивали руками чернобородые восточные купцы. Когда всадники и возы посольства под крики и ругательства конюхов объезжали потерпевших крушение, один из них подошел к сеньору де Шони, который, очевидно, показался ему самым важным человеком в этом шумном поезде, и обратился с такой просьбой:

— Добрый господин! Мое имя — Яков Шайя. Ты, вероятно, слышал обо мне?

Рыцарь надул губы.

— Впервые слышу такое знаменитое имя!

— Тогда позволь сказать тебе, что я честный торговец и направляюсь с братом Соломоном в город Вормс. Мы везем туда некоторое количество перца. Но, как видишь, в пути нас постигло несчастье. Скажи своим слугам, чтобы они выдали нам одно из ваших запасных колес, и мы заплатим за него по справедливой цене.

— Вот еще что придумал, — рассердился Шони.

— Сегодня пятница, — продолжал торговец, — приближается субботний отдых, и нам надо торопиться, чтобы попасть в соседний город до закрытия ворот…

— Значит, вы иудеи?

— Мы иудейской веры.

— А зачем вы Христа распяли? Ага! Вот у вас и сломалось колесо!

Рыцарь с довольным видом тронул коня шпорами, и обоз снова двинулся в путь.

Торговец печально вернулся к покривившейся повозке. Это происшествие было единственным событием на скучной дороге. Анна оглянулась и увидела, что купцы с огорчением рассматривали поломанное колесо.

На другой день в пути разразилась такая гроза, что путешественникам пришлось искать приюта в первой попавшейся харчевне. Она представляла собою закопченное дымом строение, сооруженное кое-как из кусков дерева и глины под соломенной крышей, уже позеленевшей от времени. При корчме находился двор, загаженный конским навозом. Тут же несколько распряженных повозок задрали к небесам оглобли. Неизвестные люди перекликались между собою на немецком языке, укрывшись чем попало от непогоды. Мокрые лошади уныло повесили головы, косой дождь лил как из ведра, и среди двора дымил погашенный костер, а на дороге в лужах лопались водяные пузыри.

Спутники поспешили увести Анну в харчевню, чтобы спасти ее от потоков воды, низвергавшейся с небес среди молний и раскатов грома, и усадили в том углу, где было почище. В харчевне собралось немало людей, говоривших на всех языках Европы. Они с любопытством смотрели на русскую княжну, едущую в Париж, чтобы стать королевой Франции, так как весть об этом со слов какого-то болтливого конюха быстро распространилась из уст в уста. Но присутствие около Анны вооруженных людей удерживало путников от назойливых вопросов.

За стеной шумел дождь. Когда сверкала молния, затянутое бычьим пузырем оконце на мгновение становилось розоватым. Анна благодарила судьбу, что на пути попалось это благословенное убежище. Хозяин, человек с рыжей бородой и с огромным брюхом под кожаным передником, уже предлагал свои яства — рыбную похлебку и копченых гусей. Словоохотливый епископ Готье, всюду совавший свой любопытствующий нос и никогда не устававший наблюдать окружающий мир, тотчас вступил с трактирщиком в разговор, расспрашивая его на своем плохом немецком языке о Майнце, ввиду того, что на пути в Киев епископы миновали этот город и не имели случая в нем побывать.

Трактирщик охотно объяснял:

— Майнц — очень большой город. Но только часть его застроена домами, а значительное пространство отведено под хлебопашество.

— Он расположен на Рейне?

— На Рейне, в страна франков.

— Гм… Что хорошего в этом городе? — расспрашивал епископ.

— В нем в изобилии произрастают всякие овощи. Майнц славится также вином.

— Приятное вино?

— Отличное. Но немало в городе и другого богатства. У тамошних менял ты найдешь даже монеты, чеканенные в Самарканде. Там также много лавок, торгующих пряностями, доставленными с Востока.

— А есть ли в Майнце монастыри, славящиеся своими библиотеками? — опять спросил епископ.

Хозяин харчевни с глупым видом вытаращил глаза.

— Это мне неизвестно, — отвечал он.

Впрочем, епископ сам устыдился своего наивного вопроса и поспешил перевести речь на более понятные для трактирщика предметы.

— Какие же пряности продают в Майнце?

— Самые разнообразные. Перец, гвоздику, нард. Купцы привозят их из очень далеких стран. Где живут единороги.

Так как епископа интересовали не только книги, но и все, что касалось стола, то он стал допытываться:

— А еще какие пряности?

Трактирщик подумал и ответил:

— Имбирь.

— Не скажешь ли мне, где теперь живет кесарь?

— Кесарь живет не в Майнце. Он пребывает в Ингельхейме. Но в настоящее время находится в Госларе. Так мне говорил один проезжий купец из Вормса.

Сидевший неподалеку бродячий монах, до сего времени молчавший, видя добродушие прелата, удостоившего беседою простого трактирщика, выдвинулся вперед.

— Приветствую вашу эминенцию! — сказал он епископу.

Готье прищурил глаза, польщенный таким титулованием.

— Если не ошибаюсь, твое имя — Люпус?

— Смиренный брат Люпус.

— Ты сопровождал нас в Киев?

— Сопровождал, но побуждаемый всякими делами, оставил посольство и вернулся в Регенсбург.

— Что же ты хочешь сообщить мне?

— Могу подробно рассказать вашей эминенции об императоре. Ибо всего только три дня тому назад покинул монастырь в Госларе, где предавался благочестивым упражнениям для спасения души. Этот монастырь построил ныне здравствующий кесарь и подчинил его епископу Адальберту.

— Куда же ты направляешься?

— В монастырь св. Мартина, куда меня пригласил аббат Бруно для переписки книг.

— Это похвально, брат Люпус, — сразу подобрел епископ. — Но ты упомянул имя Адальберта, епископа Бременского. Где он находится в настоящее время?

— В настоящее время он находится в Майнце. В этот город теперь съезжаются многие епископы, ибо вскорости предстоит собор, на котором будут разбирать проступок епископа Шпейерского.

— Достопочтенного епископа Сибико?

— Вот именно.

Можно было подумать. Что нет на земле ни одного епископа, которого бы не знал брат Люпус.

— Ничего не слышал о проступках епископа Шпейерского, — сказал искренне удивленный Готье.

— Однако о скандале говорят на всех базарах. Некоторые утверждают, что этот прелат обольстил замужнюю женщину…

Толстяк закашлялся, но у него не хватило решимости оборвать болтливого монаха. Брат Люпус продолжал как ни в чем не бывало:

— Одни болтают, что епископ обольстил ее, другие же, что, напротив, она воспылала к епископу страстью, внушенной дьяволом, который и помог ей соблазнить святого мужа. Кто прав, кто виноват — покажет расследование. Интересное дело! Хотелось бы присутствовать на таком судоговорении.

— Лучше скажи, как мне повидать епископа Адальберта, — спросил Готье, чтобы перевести разговор на другую тему и не касаться скользкого вопроса о прелюбодеянии такого светильника церкви, как Сибико.

— Нет ничего легче. Епископ Бременский в настоящее время тоже находится в Майнце.

— Приходилось ли тебе, брат Люпус, видеть этого замечательного пастыря?

— Приходилось, и я мог бы много рассказать о нем, но ведь опасно пускаться в это море событий, где все полно опасных мелей и преисполнено подводных камней зависти. Я опасаюсь, поверит ли мне ваша эминенция. Ведь как ныне бывает на земле? Похвалишь кого-нибудь, даже за глаза, и люди скажут, что ты льстец. А если осудишь, объявят зоилом.

— Ты выражаешься, как хороший ритор, — усмехнулся епископ и сложил сплетенные пальцы на животе.

— За свою жизнь я столько переписал книг самого разнообразного содержания, что научился говорить, как это полагается в образованном обществе.

Епископ Готье Савейер много слышал об Адальберте, ревностном служителе на винограднике божьем, о его уме, богатстве, щедрости и просветительной деятельности в Дании и среди славян. Но все это были неточные сведения, полученные из третьих рук, а брат Люпус уверял, что неоднократно лицезрел архиепископа. Монах не мог остановить потока своего красноречия:

— Говорят, он весьма знатного происхождения. Во всяком случае, наружность его привлекает взоры. Архиепископ Адальберт красноречив, удачлив в своих предприятиях, богат. Поговаривают даже, что он властолюбец и якобы намерен создать второе папство в Гамбурге, чтобы под своим духовным руководством, как под крылами орлицы, объединить все немецкие епархии и Скандинавию. Под духовным ли только? Ведь ни для кого не тайна, что у него есть один большой порок. А именно — любовь к славе. Архиепископ честолюбив до крайности. Этим он снискал себе немало врагов, а, как известно, честолюбие — плохой советник в делах смирения. Однако мы должны быть осторожными в осуждении этого пастыря, ибо сказано, что каким судом ты судишь ближнего, таким и тебя будут судить.

— А его многие осуждают?

— Многие… И надо сказать, что среди его врагов самый опасный из всех — саксонский герцог Бернард. Когда архиепископ построил в Гамбурге крепость, герцог тотчас же возвел против нее свою твердыню. Эти замки до сего дня смотрят друг на друга, как два злых ворона.

— Такое творится в Германии!

— Ты еще не знаешь всего, — всплеснул руками монах.

— А Адальберт?

— Что Адальберт? Это щедрый человек, хотя и тратит деньги на всяких шарлатанов и комедиантов. Но в гневе он способен поколотить противоречащего ему, как это случилось недавно с одним приором. В такие минуты все бегут от Адальберта, как от вырвавшегося из клетки льва. Зато, когда он в хорошем настроении, его можно гладить, как ягненка, и корыстолюбивые люди пользуются этим. На меня же враги и завистники наговорили ему столько неправды, что я вынужден был покинуть Бремен.

— Переписывал там книги?

— Переписывал книги и выполнял другие работы. Однако я не жалуюсь. Ведь судьба человеческая превратна. Поэтому и мне много пришлось претерпеть на своем веку за любовь к истине. Людей, не желавших льстить, выпроваживали из архиепископского дома, как прокаженных. Впрочем, известно, что истина редко пребывает во дворцах. Одним словом, этот пастырь, ничего не любя, кроме мирской славы, растерял в настоящее время все свои добродетели. Запомнился мне такой случай. Однажды Адальберту для чего-то понадобились деньги, и он не постеснялся взять из бременской церкви священные сосуды и кресты. Кажется, чтобы уплатить королю за какое-то графство. И, конечно, обещал в самом скором времени сторицею вознаградить церковь. Но так и не выполнил своего обещания. А расплавлявший эти вещи золотых дел мастер рассказывал мне, что когда он ломал чаши и кресты, то при каждом ударе молотка слышал плач младенца… Сколько набожности заключалось в этих предметах, а святотатственная рука клала золото в мешки светских князей, и из него делали всякие ожерелья. Да, оно теперь украшало не церкви, а греховные прелести их жен и даже любовниц…

Готье, внимавший брату Люпусу с огромным интересом, при этих словах стал жевать губами, что у него служило признаком неудовольствия. Болтун не знал меры. Но епископ Роже, слушавший до сих пор рассеянно, занятый какими-то хозяйственными размышлениями, вдруг завопил:

— Монах! Кто дал тебе право осуждать такого прославленного пастыря, просветительные подвиги которого известны всем? Или ты пьян, как свинья?

Брат Люпус прикусил язык. Дело в том, что он действительно только что осушил кувшин крепкого пива.

— Зачем ты вводишь людей в искушение! — негодовал Роже. — Смотри, чтобы я не надавал тебе оплеух!

Люпус не знал, куда ему деваться. Впрочем, епископ был намерен сохранить слова болтливого монаха в памяти. Бедняге представляется, будто бы на него сыплются удары несправедливой судьбы? Однако он рассказал немало. О, рано или поздно королю придется столкнуться с епископом Адальбертом, и тогда этот гордец будет стоять перед ним в парчовых облачениях как бы нагой, со всеми своими слабостями и недостатками.

Три дня спустя Готье встретился с Адальбертом в Майнце. Епископ находился среди приближенных Генриха. Император принимал послов в ингельхейском дворце. Анне не хотелось встречаться с человеком, который в прошлом отверг ее руку. Потом она подумала, что унизительный Отказ был получен не от самого Генриха, а от его отца, кесаря Конрада, ревностного латынянина, и успокоилась. Теперь же император не спускал с нее глаз. Кроме того, оба епископа в один голос убеждали будущую королеву не уклоняться от этой встречи, что может оказаться полезной для правителя Франции.

Анна уже знала о столкновении, которое недавно произошло между двумя Генрихами. На какой-то остановке ей рассказал обо всем Людовикус.

— Когда кесарь отправился в Италию, чтобы короноваться в Медиолануме, французский король решил, что настало удобное время добиться возвращения того, что он считал своим достоянием, и потребовал, чтобы кесарь отдал ему дворец в Аахене, якобы некогда принадлежавший его предкам. А также Лотарингию. Объявили большой сбор вассалов. Со всех сторон в Реймс потянулись всадники, пешие воины, повозки, нагруженные оружием и припасами. Все уже было готово, чтобы начать войну. Но, по-видимому, графы не оказали должной поддержки французскому королю, и от справедливых требований пришлось отказаться до лучших дней.

Вспоминая этот рассказ, Анна еще больше сжимала рот, когда глядела на кесаря. Напрасно он искал улыбку на ее лице. Перед ним стояла гордая красавица, едва кивнувшая головой в ответ на его приветствие. Генрих Третий, достигший в те годы вершин власти, вскипел от негодования. Но сдержал себя. Ведь это отец послал опрометчивый ответ на предложение русского короля! Пристыдив себя за недостойную вспышку гнева, кесарь молча теребил черную бороду, невольно представляя себе в эти минуты свою пышную супругу, с которой ему было так скучно в ингельхеймском дворце, в холоде императорской опочивальни…

Кесарь, высокий и темноволосый, вошел в залу с надменно поднятой головой, с усталым взглядом полуприкрытых веками глаз.

Людовикус шептал епископу Готье:

— Один из образованнейших людей нашего времени. Читает философские книги. Наполовину монах, наполовину тиран. Вероятно, ему мало доставляет удовольствия общество этих краснорожих баронов.

Готье с любопытством рассматривал императора. Но вскоре его внимание привлек к себе другой человек, вдруг появившийся из-за спины кесаря. Это был облаченный в пурпур красивый епископ, с полным, почти круглым лицом, но с орлиными глазами и породистым носом. Нарушая правила дворцового этикета, прелат стал рядом с императором, как равный ему.

— Кто он? — спросил шепотом Готье Людовикуса.

— Да это же и есть Адальберт, — прошептал переводчик.

— Архиепископ Адальберт!

— Он самый.

Красивый старец с отеческой улыбкой взирал на Анну. Потом сказал:

— Дщерь во Христе! Знай, что я не чужой тебе. Мать моя была в родстве с Феофано и великим Оттоном, а Феофано, прекрасная константинопольская царевна, приходилась родной сестрой твоей бабке.

Анна отлично знала, что бабкой ее была Рогнеда, от которой она, может быть, и унаследовала свои рыжие волосы, а не греческая царевна. От гречанки родилась Мария, ныне польская королева. Но по молодости лет Ярославне льстило, что люди считают ее отца потомком прославленных царей, и она тщеславно поднимала голову.

— Смотри, — шепнул Людовикус епископу Готье, — у кесаря борода, как у Аристотеля.

— Ученость заключается не в бороде, — отвечал епископ. — Ведь если бы это было так, то самым ученым считался бы козел.

Готье стало скучно. На приеме люди обменивались пустозвонными фразами, а ему чрезвычайно хотелось побеседовать с кесарем о философских предметах, и особенно с епископом Адальбертом, но случая для этого в тот вечер не представилось.

В честь Анны в огромном императорском дворце устроили пир, на котором никто не веселился в присутствии мрачного кесаря, почти не прикасавшегося к чаше с вином. На другой день происходил турнир. Эти состязания только что начали входить в обычай — примерные бои рыцарей с притупленными копьями в руках, и здесь Анна впервые увидела на щитах гербы. Вставших на дыбы хвостатых львов, черных тощих орлов на золотом фоне, кресты, лилии, короны… Некоторые рыцари, в знак того, что они сражаются не за себя, а за честь возлюбленной, изображали на своем щите ее герб.

Генрих, полный сознания своей власти над Германией, но меланхоличный, потому что всякая власть есть суета сует и жизнь человеческая бренна, усадил Анну рядом с собой и, видимо, любовался ею. Они сидели на балконе. Внизу, на обширном замковом дворе, выстроились рыцари в полном вооружении, в кольчугах и блестящих шлемах.

Кесарь спросил Анну:

— Что изображено на твоем щите?

Людовикус, с лисьей шапкой в руке, перевел вопрос.

Анна подумала и ответила:

— Золотые врата…

Она тут же решила, что если будет надобность в каком-либо знамени, то изберет для него прославленные киевские ворота.

Но турниры не понравились Анне. Русские, угры или печенеги лучше сидели на коне и мчались как птицы, а здешние громоздкие бароны тяжко влезали на откормленных жеребцов и без большой ловкости выбивали друг друга копьями из седел. Один из таких бойцов умер от удара в то место, где в груди рождается вздох. Толпа рыцарей столпилась вокруг упавшего с лошади, и Анна видела только, как убитого понесли на плаще во дворец. Но это не помешало продолжать состязания, и еще один рыцарь упал с коня и сломал себе ногу. Прочие очень смеялись над неловким. Несчастный скрежетал зубами, а какой-то барон Стоял над ним, упираясь руками в колени, и смеялся:

— Ха-ха! Как ты меня рассмешил своим падением!..

Месяц апрель был на исходе. Путешествие приближалось к концу. Анна неизменно двигалась на запад и на своем пути часто видела высокие замки. После долгой и скучной зимы сеньоры имели обыкновение в это время года выезжать на первую охоту. В полях, где веял теплый ветер, лаяли псы. Когда какой-нибудь барон узнавал, что мимо его владений проезжает целый отряд, он скакал туда, не будучи в силах справиться со своим любопытством, и, видя, что перед ним знатная дама и епископы, стягивал с головы шляпу и просил посетить его дом. Иногда посольство пользовалось гостеприимством таких сеньоров, грубоватых и пахнущих лошадиным потом; их замки напоминали не то разбойничьи притоны, не то крепости в только что завоеванной земле, где людям еще некогда подумать об удобствах, о бане, о чистой сорочке, о цветах в саду, а приходится спать на соломе, не раздеваясь, не выпуская из рук оружие, рядом с конями и собаками. В таких замках было много вооруженных людей, охотников, псарей и конюхов, и Анна не знала, что и ей придется жить приблизительно в подобной же обстановке. В более богатой, конечно, и где была возможность встречаться с образованными людьми. Но ни сами бароны, ни их дородные супруги ничего особенно тяжелого в этом образе жизни не видели и во время пребывания гостей в их замках возмещали неудобства своего жилища обильным угощением и бочонками пива.

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

1

Успешно выполнив в Киеве королевское поручение, послы возвращались в Париж. Епископы, худощавый Роже и тучный Готье Савейер, ехали обычно на своих ушастых мулах впереди обоза. Шалонский пастырь размышлял в пути о судьбах галльской церкви или о каких-нибудь хозяйственных предприятиях, добродушный толстяк вспоминал латинские стихи и мечтал о том часе, когда можно будет полакомиться нежным французским цыпленком и запить его кувшином доброго реймского вина. Ехавший позади рыцарь Гослен де Шони вообще не утруждал себя размышлениями…

Так продолжалось в течение многих дней, с остановками и привалами. Но медленно уплыли назад франконские горы, умолкли водопады, остался за спиной многоводный Рейн. И вдруг в одно туманное утро огромным цветком раскрылась перед глазами прекрасная Франция. Она была такой же лесистой и заболоченной страной, как Польша или Лотарингия, но Анне представилась в особом свете: воздух здесь казался необыкновенно приятным для дыхания, нигде так не зеленели лужайки, после нагромождения гор и скал небольшие холмы приветливо возвышались на долинах, и все было полно соразмерности.

Возможно, первые хорошие впечатления Анны объяснялись тем, что стояло чудесное утро. Наступила весна. Французские девушки бродили по полям и, напевая песенки, собирали жонкили, чтобы украсить на троицу двери своих хижин. Ярославна улыбнулась им и прошептала:

— Здравствуй, Франция!

В тот день епископы задержались в придорожном монастыре, где аббат слезно просил их мудрых советов по поводу тяжбы с соседним бароном, и Анна, в сопровождении спутников, отправилась вперед, с любопытством глядя по сторонам.

В селении, под вековым дубом, сидел на мешке, набитом соломой, прево и отправлял правосудие. Перед грозным судией стояли поселяне и поселянки; некоторые из них держали в руках гусей или уток, как бы уже приговоренных к смертной казни. На деревенской площади происходил петушиный бой. Зрители поощряли пернатых драчунов неистовыми криками, петухи наскакивали друг на друга, взлетали один перед другим, нанося противнику жестокие удары клювом или шпорами, и окровавленные перья устилали землю. С утра топилась печь для выпекания хлебов, расположенная подальше от жилья, чтобы предотвратить пожары. Несмотря на праздничный день, многие сервы трудились, подрезали лозы или шли за плугом с колесами, который величественно влекла пара серых волов с черными влажными носами, а над плетеными соломенными ульями, непохожими на славянские липовые борти, деловито гудели пчелы. На лугах паслись курчавые овцы. Стадо розовых свиней бодро искало под дубами прошлогодние желуди, и пастух, опираясь на длинный посох, смотрел с блаженно-глупой улыбкой на проезжающих. У дороги бежали босые девушки с цветами в руках, и молодые оруженосцы перебрасывались с ними шутками, радуясь, что все благополучно вернулись в свою страну.

Анна медленно ехала на кобылице, любуясь холмами и лужайками, в изобилии покрытыми желтыми цветами. На пути попалась роща. Из-за деревьев доносилось голосистое женское пение. И вдруг за поворотом дороги — еще одна деревня: две дюжины бедных хижин, крытых косматой соломой, кучи навоза, плетни, покосившаяся каменная капелла. На лугу стояли кружком молодые и старые поселяне в коричневых или зеленых платьях и пели, отбивая такт ногами и хлопая в ладоши. За материнские юбки цеплялись деревенские дети в рубашонках. Щурясь от солнца, сгорбленный старик с палкой в руке смотрел на женщин.

Анна, выехавшая вперед, остановила кобылицу и прислушалась. Поселянки пели:

Porcoi me bait maris, Laisette?
Je ne li ai rienz mefait,
Ne rienz ne li ai mesoit
Fors c'a — coller mon amin, Seulette!
Но они уже заметили богато одетых путешественников, задержавшихся на дороге, и те певицы, что стояли спиной к Анне, обернулись, а некоторые даже показывали на нее пальцами. Пение тотчас прекратилось.

Шони приложил руки корабликом ко рту и крикнул:

— Что же вы умолкли? Пойте!

Не зная, кто этот сеньор, крестьянки переглядывались и фыркали от смеха. Наконец самая смелая затянула высоким хрипловатым голосом:

Et c'il me lait dureir,
Ne bone vie meneire,
Je lou ferai cous clameir…
— Что они поют? — спросила Анна Людовикуса.

— Песенку про Лизетт.

— Что они поют о ней?

— Муж бьет Лизетт. Она спрашивает, почему он ее бьет. Уверяет, что ничего плохого ему не сделала. Только обняла своего дружка.

Анна рассмеялась.

— А потом?

— Потом Лизетт грозит наставить мужу рога, если тот не перестанет ее бить…

Ярославна не знала, что такое — наставлять рога. Людовикус объяснил:

— Если жена с другим любится, то во Франции говорят, что она мужу рога наставляет.

— Как у быка?

— Как у оленя, — усмехнулся переводчик.

Никогда Людовикус не видел более милостивой госпожи, чем дочь киевского князя, и более снисходительной к нижестоящим.

Анна легко соскочила с лошади и направилась по тропинке к селению. Ее сопровождали рыцарь Шони, Людовикус и другие. Вскоре к ним прибежали даже молодые конюхи, бросив на произвол судьбы повозки. Но женщины на лугу, сообразив, что перед ними, очевидно, какая-то очень знатная дама и даже, может быть, сама вавилонская принцесса, слушавшая их простые песенки, застыдились и не хотели больше петь. Одна из них даже закрыла лицо передником.

Гослен де Шони, разгладив усы, чувствуя себя петухом на птичьем дворе среди этих свежих и чисто вымытых ради праздника крестьянок, требовал:

— Пойте! Или я высеку вас розгами!

Певицы смеялись, взволнованные весной, шутками рыцаря в великолепном красном плаще. Ободренные хорошим настроением своего господина, конюхи тоже стали пересмеиваться с деревенскими красавицами, и те отвечали им не менее игриво.

Анна посмотрела еще некоторое время на поселянок и вернулась на дорогу, где верный Ян терпеливо держал под уздцы ее кобылицу. Обоз снова двинулся в путь, и подковы зацокали по каменистой дороге. Но еще долго доносились звонкие голоса молодых крестьянок, певших во всю силу своего глубокого дыхания…

Вскоре присоединились на дороге к остальным и епископы, догнавшие обоз на старых, но довольно еще бодрых мулах. Роже, тоже внимавший пению, ворчал:

— Поют кантилены и пляшут эстампиды. Лучше бы занимались изготовлением пряжи!

Анна спросила, чем недоволен епископ. Людовикус перевел его слова и объяснил, что кантиленами называются народные песенки, а эстампиды — деревенские танцы, когда люди стоят кружком.

— Вроде наших хороводов, — сказала Ярославна.

Когда епископы и сопровождавшие их вооруженные всадники проезжали мимо стоявших у дороги поселян, те стаскивали войлочные колпаки с лохматых голов и не надевали их, пока не удалялся самый последний конюх, которому очень льстило такое уважение. Крестьяне считали, что лучше проявить некоторое терпение, чем иметь неприятности и вызывать страшный гнев господ.

Так же поступали встречные путники и пилигримы. Некоторые из них даже опускались на колени, с намереньем получить пастырское благословение.

Анна видела, что одежда у этих бедняков не лучше, чем у киевских смердов. На французских поселянах были залатанные домотканые рубахи, главным образом коричневого цвета, узкие порты из такой же материи и короткие плащи с капюшонами, чтобы работать даже в дождливую пору. Некоторые, вероятно, брились под большие праздники, а в остальные дни ходили заросшие ужасающей щетиной, и эти колючки еще более подчеркивали их бедность.

А ветерок на легких крыльях доносил веселую песенку…

2

Послы торопились в Париж, желая поскорее передать, как некое драгоценное сокровище, невесту из рук в руки королю и получить от него заслуженную похвалу. Но встреча Генриха с Анной состоялась еще до прибытия во французскую столицу, недалеко от города Реймса.

Когда весть о благополучном возвращении посольства достигла ушей короля, находившегося в те дни в парижском дворце, им овладело такое нетерпение, что, не медля ни единого часа, невзирая на то, что день уже клонился к вечеру, Генрих помчался в сопровождении немногих спутников по реймской дороге навстречу невесте, под легкомысленные шуточки графа Рауля, из любопытства присоединившегося к королю в этой сумасшедшей скачке среди ночи.

А между тем Ярославна приближалась к своей судьбе. Дорога поднялась на холм, и с возвышения Анна увидела, что навстречу, поднимая облако пыли, стремительно скачут всадники. Красные и синие плащи широко развевались. У нее сжалось сердце, когда Людовикус не без волнения сказал ей, что это, может быть, сам король спешит к ней, горя нетерпением поскорее увидеть будущую супругу.

Анна придержала лошадь. Так же поступили и все ее спутники… Колеса перестали скрипеть. Нелепо двигая локтями, епископы выехали вперед, чтобы встретить короля и дать ему первый отчет о возложенном на них ответственном поручении. Сложив ладони и вздымая очи горе, они молились, и Анна заметила, что даже Готье Савейер бормотал что-то себе под нос. Но сеньор Гослен де Шони не выдержал, ударил коня шпорами и, сорвав с головы шляпу, помчался навстречу приближавшимся в облаке пыли всадникам. Все видели, как он на всем скаку остановил коня, и человек, в котором уже нетрудно было теперь признать короля, тоже натянул поводья, и его белый жеребец от неожиданности встал на дыбы. Подъехали королевские спутники. Генрих обменялся немногими словами с Шони и направился шагом к епископам, поджидавшим его на холме все в той же благочестивой позе. Не обратив большого внимания на пастырские благословения, он искал глазами ту, ради которой прискакал сюда как мальчишка, едва останавливаясь на несколько минут в придорожных харчевнях, чтобы выпить кубок вина и наскоро съесть деревенскую яичницу.

У Анны колотилось сердце. Она представляла себе жениха совсем другим, более красивым и молодым, а перед нею тяжеловато сидел на коне довольно мрачного вида сорокалетний человек с неказистой бородой. Но она уже знала от Милонеги, что красота не нужна для мужчины, а требуется от него сила мышц, желание повелевать и мужество в сражениях.

Увидев Анну, порозовевшую от волнения, но не опустившую гордые глаза, так как ей тоже хотелось получше рассмотреть того, с кем суждено было разделить жизнь до гробовой доски, Генрих неловко улыбнулся, не зная, что сказать невесте. Анна сидела в седле боком, свесив на сторону длинные ноги. Она была в русском сарафане из синего шелка, с косами, перекинутыми на грудь, рыжеволосая, с глазами цвета лесных орешков. Король с удивлением увидел, что на голове у нее странная шапочка из серебряной парчи, опушенная бобровым мехом. Грудь у невесты, по его мнению, была недостаточно ощутимой. В досаде Генрих даже нахмурился на мгновение, но вспомнил, что русские принцессы славятся плодовитостью, и вновь улыбнулся. Людовикус уже подбежал к Анне и с непокрытой головой, сияя лысиной, вертя в руках лисью шапку, не без страха приготовился выполнять обязанности переводчика.

Волнение по поводу встречи с королем охватило даже простых конюхов: конечно, они надеялись получить по горсти серебряных монет и увидеть своих близких, покинутых на продолжительное время, но разволновались они еще и потому, что этот человек олицетворял для непросвещенных людей, никогда не слышавших об универсалиях,[10] прекрасную Францию, идея которой, как во сне, жила в их сердцах. Так объяснял их поведение ученый епископ Готье.

Уже приехавшие с королем рыцари, как один, сняли перед Анной шляпы — черные, зеленые, серые — из добротного войлока и бесцеремонно глазели на нее. Как все было странно! Как далеко осталась Русская земля!

Король тоже смотрел пронзительным взором на Анну. Епископ Роже что-то нашептывал ему на ухо, и Генрих терпеливо слушал. Но вот слезы покатились из широко раскрытых глаз Ярославны по нежной щеке, и одна из них блеснула, как драгоценный алмаз.

— Что с тобой, госпожа? — шепотом спросила Милонега. — Посмотри, разве не король твой стоит перед тобою?

Всхлипывая как ребенок, Анна улыбнулась будущему супругу, и тогда точно новое солнце просияло сквозь слезы над французскими зелеными лужайками.

Генрих, чье суровое сердце было согрето этой женской прелестью, спросил:

— Утомлена в пути?

Людовикус, глядя то на короля, то на Анну, с возможной точностью перевел его слова. Уставшая смертельно Анна, сама не зная почему, отрицательно покачала головой.

— Король Ярослав и мать твоя здоровы? — опять задал Генрих вопрос.

Анна отвечала на вопросы односложно. Сказав еще несколько слов, король круто повернул коня и ускакал со своими рыцарями, поднимая на дороге пыль, которую весенний ветер медленно относил в сторону. Анна видела, что Генрих еще раз оглянулся на нее. То же сделал и один из всадников, летевших вслед за королем. Это был красивый, не очень высокий, но крепкий человек лет тридцати, с надменным выражением лица. Нижняя губа у него несколько отвисла. С его плеч падал широкими складками длинный красный плащ, на зеленой шляпе, поля которой были небрежно загнуты на затылке, трепетало ястребиное перо. Рыцарь опять повернул голову и посмотрел на Анну зоркими глазами, скаля белые зубы.

Смущенная таким вниманием, Ярославна спросила Людовикуса:

— Кто этот человек?

С явным уважением и завистью низкорожденного торгаша к знатному и богатому сеньору он ответил:

— Граф Рауль. Могущественный владетель многих замков и земель…

Дорога то спускалась в долину, то снова поднималась на возвышенность. Поселяне выходили из бедных хижин с мотыгами в руках, чтобы вскопать свой участок земли. На деревьях ползали зеленые гусеницы. Анна с отвращением смотрела на них, когда ветка была близко от головы.

Весть о том, что к королю приехала невеста из далеких краев, быстро распространилась из селения в селение. Со всех сторон на дорогу стекались люди, с соседних виноградников бежали крестьяне и крестьянки, вдруг оборачивались назад всем телом и обеими руками звали других, приглашая их поспешить. Анна ехала в буре приветствий, и женщины что-то кричали будущей королеве, пяля глаза на ее странный наряд, какого они еще никогда не видели в этой стране. Народ радовался приезду Анны, точно надеясь, что теперь трудная жизнь станет легче, а урожаи обильнее.

Белая дорога, все так же извиваясь среди зеленых холмов и темных дубрав, вползла на очередной холм, и оттуда открылся вид на некий город. Анна увидела каменные башни и стены, а за ними петушков на церковных колокольнях, поблескивавших на солнце.

— Это Париж? — спросила она.

— Реймс, — ответил, просияв, Готье Савейер. — Здесь некогда учил в епископской школе Герберт… В этих стенах прошла моя юность…


В Реймсе господином был архиепископ Ги. Это для него и для капитула церкви св. Креста трудились проживающие в городских предместьях ткачи, кружевницы, золотых и серебряных дел мастера, позолотчики, свечники и кузнецы. В городе стояли и другие церкви, поэтому всегда ощущалась надобность в облачениях, свечах и потирах. Немало насчитывалось в Реймсе и лавок всякого рода, в которых продавались привозные товары, в том числе перец и пряности, требовавшиеся в большом количестве к столу капитула. Реймское вино считалось одним из лучших виноградных соков Франции.

Анна явилась в Реймс в дни, когда в городе открывалась ежегодная ярмарка, и поэтому харчевни и гостиницы были полны торговцев. Среди множества людей Анна въехала в мрачные городские ворота, и поезд направился к дому архиепископа, где приготовили покои для королевской невесты. Вонючие улицы показались Анне тесными и темными. Места за стенами не хватало, верхние ярусы домов выступали над нижними, не позволяя солнцу заглянуть в переулки. Под ногами у всадников иногда хрюкали свиньи, пробиравшиеся сюда в поисках вкусных отбросов и дынных корок, и нечистоты из ночных горшков выливались из окошек на прохожих.

В Реймсе должна была состояться брачная церемония и коронация Анны, хотя еще ни одна французская королева не удостоилась подобной чести. Однако Генрих считал, что такой обряд только упрочит права его наследника, рожденного от матери, чье чело помазано священным миром.

Всю зиму в хижинах ткачих и вышивальщиц изготовлялась торжественная одежда для будущей королевы. Слепя глаза, искусные мастерицы шили голубое платье, сотни раз примеряя его на высокой и бледной девушке Жанне, грустной швее из Сен-Дени, которую никто не хотел полюбить.

Верхнюю хламиду, украшенную тонкими кружевами, сделали из материи вишневого цвета и усыпали золотыми лилиями, излюбленным цветком французских королей. Говорили, что она представляла собою чудо швейного искусства. Лучшие башмачники в королевстве смастерили для королевской невесты красивые туфельки из голубого шелка, осыпанные жемчужинами. Накануне коронации эти одежды привез из Сен-Дени приор королевского аббатства, чтобы возложить их на алтаре реймской церкви св. Креста, где со времен Хлодвига происходило коронование французских королей. Но уже с первых дней пребывания Анны во Франции король столкнулся с упрямым характером супруги. Она решительно отказалась присягать, положив руку на латинскую Библию, и заявила во всеуслышанье, что клятву принесет только на славянском Евангелии. Очарованный ее прелестями, Генрих уступил под ворчание епископов.

Анна привезла эту книгу с собой, среди прочих своих книжных сокровищ. Незадолго до того, как она проезжала через Прагу, в соседнем Сазавском католическоммонастыре была сделана попытка ввести богослужение на славянском языке. За такую крамольную затею на монахов посыпались из Рима громы и молнии, а монастырскую библиотеку, составленную из книг, написанных кириллицей, папа повелел предать сожжению. Однако какому-то непослушливому монаху удалось спасти в складках своей сутаны Евангелие, по преданию переписанное рукой самого Прокопия, весьма чтимого в Чехии святого. Эту книгу Анна и получила в дар, когда однажды посетила бенедиктинский монастырь…

Бракосочетание происходило в аббатстве Сен-Реми, а церемония коронации — в церкви св. Креста.

Анне казалось, что все это она видит во сне… От латинских, не очень благозвучных, но громких гимнов, от непривычно тягучей музыки органа, от обильного фимиамного дыма у нее кружилась голова. Пышные одежды как бы отделили ее от всего мира, и в опьянении своим торжеством Анна готова была теперь поверить епископу Роже, утверждавшему высокопарно, будто бы она самим небом послана Франции, чтобы осушить слезы несчастным и напитать голодных. Вдруг комок слез подступил к горлу. Новой королеве страстно захотелось снискать любовь всех этих людей, взиравших на нее как на высшее существо в мироздании.

В самый торжественный момент коронования вдруг Анна почувствовала на своих плечах тяжесть хламиды — пышного красного одеяния на белой подкладке и отороченного русскими горностаями. Эти белоснежные шкурки считались символом чистоты.

Из узкого церковного окна падал луч солнечного света и как мечом разрезал голубоватые облака клубящегося фимиамного дыма. Наступила минута, когда надлежало принести королевскую клятву. Анна со страхом приблизилась к алтарю и увидела широко раскрытую знакомую книгу, написанную славянскими письменами…

Потом было приятное ощущение тяжелой золотой короны на голове. Если бы ее видели в этот час отец и мать, милые сестры и братья! Анна подумала еще об одном человеке… Но вокруг теснились незнакомые люди, епископы шуршали парчой облачений. Среди этого множества лиц мелькнул гордый лик графа Рауля.


По окончании коронации в архиепископском дворце устроили пир. По изволению небес жизнь на земле устроена так, что люди, носящие на голове корону или митру, не могут довольствоваться обыкновенной похлебкой, какую варят в доме простолюдина, а насыщают себя под звуки виел и бульканье вина, изливающегося из кувшина в серебряную чашу, за столом, уставленным вкусными и изысканными яствами, сильно сдобренными перцем и специями. Поэтому Анну ничего не удивляло: ни обилие блюд, ни множество свечей, которых в доме реймского архиепископа было не меньше, чем в церкви, ни жадность, с какой пирующие пожирали мясо. Все это мало чем отличалось от киевских пиршеств.

Если к королеве обращались с приветственными словами или с поздравлениями или спрашивали что-либо о ее далекой стране и она недоумевающими глазами смотрела на короля, улыбавшегося в бороду, то к ней спешил на выручку ожидавший только знака Людовикус, человек без роду и племени, но по воле судьбы очутившийся на сборище самых знатных графов и видных епископов. Когда сидевший за столом граф Рауль вдруг поднялся с чашей в руке и что-то сказал громким голосом, Людовикус, низко поклонившись, подбежал и зашептал Анне за спинкой ее сиденья:

— Сиятельный граф просит разрешения пить здоровье королевы!

Анна вспомнила, что впервые увидела этого человека, когда произошла неожиданная встреча с Генрихом. Перед глазами вновь возникла картина на реймской дороге. Рыцарь пришпорил коня и вскачь догонял короля, придерживая на голове шляпу с трепетавшим на ветру ястребиным пером… Может быть, это были пустые слова, сказанные из любезности или под влиянием винных паров, но на приветствие нужно было как-то ответить. Анна посмотрела на супруга, и тот благожелательно улыбнулся ей, хотя на графа взглянул без большой нежности. Однако она поняла, что разрешается одарить улыбкой этого надменного вельможу. Его взгляд напомнил о синих глазах другого воина. Улыбка получилась растерянной. Рауль выпил вино до капли и опустился на скамью, поклонившись королеве, хотя пренебрег сделать поклон королю, и его лицо тотчас затерялось среди множества других, разгоряченных едой. Анна еще не знала, что этот человек считался одним из непокорных вассалов, с которыми боролся Генрих. Однако у графа Рауля де Валуа и де Крепи, сеньора многих других владений, насчитывалось не менее воинов, чем у самого короля, графский замок в Мондидье слыл неприступным, и королю Франции, со всеми его горделивыми латинскими титулами, ничего не оставалось, как сделать вид, что за столом все обстоит благополучно.

На Анне было узкое светло-голубое платье французского покроя, тесно обтягивавшее грудь и бока, и этот цвет очень шел к ее рыжим волосам, заплетенным в две косы. Украшением одеяния служил золотой пояс, небрежно охватывавший бедра. Его длинный конец свешивался спереди и подчеркивал красоту Анны, образуя узел немного ниже живота, что с непривычки стесняло молодую королеву. Но так одевались во Франции все знатные женщины. Еще напоминала о себе порой тяжелая корона, в которой неудобно есть мясо фазана.

В тот вечер приглашенным на свадебный пир были предложены различные супы, крепко заправленные перцем, а также морские и речные рыбы, из которых особым вниманием пользовались жирные карпы из королевских прудов в Марли и нежнейшие форели горных речушек. Кроме того, на стол подавали в огромном количестве говядину, оленину, козье мясо, раков, фазанов, голубей, круглые сыры с аппетитно прилипшими к ним соломинками, от которых они казались еще более соблазнительными, и много других яств, не считая пшеничного хлеба. Каждый отрезал сыра столько, сколько хотел. Но женщины предпочитали миндаль и орехи.

К яствам, по выбору гостей, оруженосцы и пажи наливали в кубки красное или белое вино, доставленное в погреба архиепископа из соседних аббатств, где монахи знали, как ухаживать за виноградной лозой. Жирная, наперченная пища требовала залить жар пылающих глоток, и сидевшие за столами не ленились подставлять свои чаши под струю живительного сока, называя пажей по именам, так как все здесь знали друг друга и кто чей сын. Вино пили из серебряных кубков, а самые почетные гости — из стеклянных бокалов, какие изготовляются в Италии; перед королем же и королевой стояли позолоченные тяжелые чаши на высоких ножках, украшенные драгоценными каменьями. В этом занятии женщины не отставали от мужчин, и почти все они, как на подбор, отличались завидным здоровьем, деревенским румянцем, мощными сосцами и обычно обладали крикливым голосом. Все это были деятельные и бережливые хозяйки старых замков, всеми силами помогавшие мужьям приумножать имение, и верные дочери католической церкви.

Несмотря на присутствие короля и молодой королевы, за пиршественными столами вскоре стало весело и шумно. Ежеминутно раздавались взрывы громкого смеха. Это рыцари с успехом рассказывали соседкам скабрезные истории про аббатов и монахинь, и некоторые епископы тоже хохотали вовсю, придерживая руками колышущиеся от веселья животы. Уже предприимчивые руки ловили под столом горячие женские колени, особенно заманчивые под шелком платья. В опьянении люди вели себя так, как будто это был последний день их жизни.

Большим успехом на пиру пользовались Елена и Добросвета, и целая дюжина рыцарей готовы были, в подражание королю, жениться на этих красивых русских девушках, хотя и ни единого слова не понимавших по-французски. Подруги сидели за столом рядом, искали одна у другой защиты и, как умели, отбивались от смелых поклонников.

Королева вскоре покинула пиршественный зал, чтобы удалиться в опочивальню. Анну повела туда почтенная и весьма любезная особа, что-то наставительно шептавшая смущенной новобрачной, и Анне казалось, что это гудит над головой большая муха. За ними следовала по пятам Милонега, и когда она помогла Анне снять узкое платье, то вдруг расплакалась и повторяла, обнимая ноги своей Ярославны:

— Госпожа! Госпожа!

— Что ты плачешь по мне, как по умершей? — прикрикнула на прислужницу королева. — Разве не участь каждой женщины иметь мужа и рожать детей?

Так с детства была воспитана Анна, в полной уверенности, что красота имеет государственное значение, хотя, может быть, не могла бы выразить эту мысль точными словами.

От вина, от всех волнений в голове у Анны стоял туман. Когда новобрачная поднималась по лестнице в опочивальню и подумала о том, что будет там, у нее подкосились колени. Но Анну поддержала сопровождавшая ее женщина, которой, очевидно, было препоручено приготовить королеву к брачной ночи.

Всхлипывая, наперсница замолчала. Ее русский наряд напоминал Анне о прежней жизни, потонувшей в прошлом. И вдруг она ясно представила себе синие глаза Филиппа, хижину дровосека под дубами и руки молодого ярла, впервые коснувшиеся тогда ее тела…

— Не плачь, Милонега, — сама едва сдерживая слезы, сказала Анна. — Разве и ты не испытала все это?

— Но ведь я знала тебя еще девочкой, — говорила вдова, вытирая уголком платка влажные глаза, — а сегодня ты станешь женой и зачнешь во чреве.

Милонега и Берта де Пуасси, как звали почтенную женщину, раздели королеву, осторожно положили голубое платье на скамью и, когда новобрачная осталась в одной белоснежной сорочке из тончайшего льняного полотна, повели ее к высокой постели. Кровать была старинная, под желтым шелковым балдахином, вырезанным фестонами, а простыня прохладной и пахнущая какими-то незнакомыми приятными травами. Под кроватью стоял ярко начищенный для сегодняшнего случая медный ночной сосуд.

Берта еще долго шептала что-то королеве. Муж графини, преданный королю душой и телом, был одним из тех, кто не покинул Генриха в тяжелую минуту и сопровождал его в Нормандию.

Анна легла, сжимая руки между коленями. На столе горел масляный светильник. В углах, за ларями, прятался мрак. Королева потом узнала, что в этих сундуках хранились хартии, служившие неопровержимым доказательством прав Генриха на французскую корону.

Берта и Милонега покинули горницу, с тревогой оглядываясь на королеву, и Анна оставалась некоторое время в одиночестве, то готовая вскочить с постели, то впадая в какое-то полузабытье. Но вскоре на лестнице послышались твердые мужские шаги, и сердце у Анны забилось учащенно.

Опустив голову в низенькой двери, в опочивальню вошел король и остановился, глядя на Анну, укрытую меховым одеялом. Потом снял одной рукой корону, сделанную в виде венка из золотых лилий, и со стуком положил ее на стол. В этом движении мало торжественности, но за целый день корона надоела, и приятно было от нее избавиться наконец. Он опять подошел к двери и задвинул железный засов. Анна отвернулась, чтобы не видеть, как Генрих будет снимать одежды. Но король приблизился к кровати и, опираясь обеими руками о постель, долго смотрел в лицо супруги. Из его рта шел винный дух. Даже не приглядываясь к мужу, она заметила, что рот у него был мокрый и раскрыт от тяжелого дыхания. Но Анна знала, что все это неизбежно, и вино, которое заставили выпить сегодня, сделало ее способной перенести любое испытание.

Король сказал несколько слов (которых не поняла Анна, и пояснила это движением рук) и сел на скамью, чтобы самолично снять обувь. Морща лоб от напряжения, он упирался носком одного сапога в каблук другого, весь уже во власти плоти и зная, что сейчас будет сжимать в объятиях это молодое и нежное тело…


Перед отъездом в Париж королева пожелала осмотреть архиепископский дворец. Король не расставался с нею, счастливый и гордый, что никто до него не побывал в том раю, который открыла ему Анна в первую брачную ночь. Он был полон самых приятных надежд на продолжение рода.

Показывал дом архиепископ Ги, еще не старый человек, бритый, как почти все французские клирики, наделенный большим ртом, как бы созданным природой для того, чтобы произносить обличительные проповеди, взывать к небесам или в гневе выкрикивать приказания на поле битвы. Рядом с ним Готье казался особенно благодушным.

Дворец представлял собою высокое, похожее на замок здание, с длинными переходами и каменными винтовыми лестницами; всюду здесь были какие-то закоулки, тайники, узкие как щели горницы, низкие своды над головой. На стенах, побеленных, пропахнувших сыростью, не замечалось никаких украшений, но в некоторых помещениях стояла непривычная для Анны мебель с прихотливо вырезанными ножками. Королеве показали также знаменитую «абаку», которую смастерил для Герберта какой-то безвестный реймский столяр по указаниям самого епископа. Герберт, образованнейший человек своего времени и учитель Готье, имел случай видеть подобные счетные приспособления по ту сторону Пиренеев, где он очутился в молодости, чтобы изучить у арабов астрологию.

«Абака» имела вид обыкновенного деревянного ящика, разделенного на много частей. Анна насчитала двадцать семь отделений, в которых лежали роговые бирки. Готье объяснил, что, перекладывая их из одного отделения в другое, можно производить различные сложные вычисления. Но в дальнейшем выяснилось, что ни Готье, ни архиепископ в эти тайны арифметики не посвящены. Как всегда при разговорах, переводил Анне Людовикус. В свое время этот неутомимый путешественник побывал и в Испании, провел три года в сарацинском плену на каком-то райском острове, где, как уверяли некоторые, принял мусульманство и только поэтому вновь обрел свободу. А затем, неизвестно какими путями, он очутился в Херсонесе, оттуда перебрался в Константинополь, и потом всю жизнь ездил между Киевом и Регенсбургом, и судьба забрасывала его неожиданно то в Новгород, то в Париж. Этот человек говорил по-арабски, по-немецки, по-славянски, по-каталонски.

Если Готье не был силен в арифметике, то оказался на высоте, когда понадобилось рассказать Анне о прославленном Герберте Орийякском.

— Известно ли тебе это чудо премудрости? — спросил он королеву.

Когда Людовикус перевел ответ Анны (конечно, впервые слышавшей это имя), епископ с видимым удовольствием стал объяснять:

— Герберт д'Орийяк, величайший ученый, в конце своих дней сделался папой. Под именем Сильвестра. Но до этого состоял аббатом и епископом и писал книги. До сих пор можно с пользой для себя читать такие его сочинения, как, например, прославленные «Речи» или «Житие св. Адальберта». Всю жизнь этот человек изучал науки. В юности он побывал даже в Кордове. А ведь библиотека кордовского халифа насчитывает около шестисот тысяч книг! Одно только описание их составляет сорок четыре тома!

Епископ рассказывал, Людовикус переводил, остальные слушали, однако с трудом представляли себе, что на земле можно собрать такое количество книг.

— Можно еще отметить, — продолжал Готье, — что все это редкие списки. Переводы Аристотеля на арабский язык, астрономические и медицинские трактаты, сочинения арабских математиков.

— Какие книжные сокровища! И как печально, что ими владеют безбожные сарацины! — заметил король.

— Печально, но поучительно, — осмелился возразить Готье. — Если агаряне чтят гений Аристотеля и других эллинских философов, то кольми паче мы должны изучать древность!

Впрочем, король, равнодушный к науке, интересовался житием Герберта лишь как занимательным рассказом.

— Мне говорили, что этот ученый муж мог превращать обыкновенную медь в драгоценное золото, — сказал Генрих, и видно было, что только это и интересовало его в истории Герберта.

— Возможно, что он научился подобным превращениям в Испании, где изучал алхимию, как я уже имел случай доложить тебе. Но из Испании Герберт, так тогда звали папу Сильвестра, отправился в Рим и там встретился с семьей германского императора, поручившего ему воспитание своего сына.

— Оттона, — подтвердил король.

— Оттона, будущего императора. Я имел случай беседовать с одним итальянским аббатом, часто видевшим этого кесаря. Об Оттоне можно говорить разное. Но думаю, что мало рождалось на земле людей, в такой степени обуреваемых мечтами о прекрасном, как он, и в этом выразилось, вероятно, влияние Герберта. Став императором. Отгон назначил своего учителя аббатом, а затем епископом древнего города Равенны. Отсюда он перебрался в Реймс и под конец жизни сделался папой.

Позвякивая связкой ключей, архиепископ Ги сказал:

— Кстати, у меня хранятся некоторые книги папы Сильвестра. Не хотите ли посмотреть на них?

Архиепископ отпер тяжкий дубовый шкаф, и, заглянув в его чрево, все увидели пыльные манускрипты. У Готье задрожали руки от волнения. Он вынул из шкафа одну из книг, переплетенную в потертую свиную кожу, и воскликнул:

— Вот «Георгики» Вергилия! Раскроем же эту замечательную поэму!

При виде книжных украшений ученый епископ просиял. На них, в годовом обороте сельских работ, художник изобразил маленьких человечков, что брели на ниве за волами, или сеяли, далеко закидывая руку, или срезали виноградные гроздья, как бы взвешивая их сладкую тяжесть. Так, по крайней мере, представлялось воображению епископа Готье Савейера, когда он рассматривал картинки, и в ушах у него, видимо, звенели неповторимые стихи о жатвах и сборе винограда.

— Третий, а может быть, четвертый, пятый раз держу эту книгу в руках и неизменно испытываю от сего великое наслаждение, — сказал епископ. — Герберту переписал ее и украсил рисунками какой-то искусный равеннский писец. Папа тратил огромные деньги на покупку книг и в письмах к друзьям никогда не забывал упомянуть, чтобы ему присылали редкие манускрипты. Особенно он любил латинских поэтов.

— Что лично я не могу одобрить, — заметил архиепископ Ги, недружелюбно косясь на упитанное лицо этого легкомысленного пастыря, занимавшего короля подобными ничтожными разговорами.

Не желая сердить архиепископа, влиятельного человека в королевском совете, который мог повредить ему перед королем, Готье со вздохом согласился:

— Ты прав, достопочтенный. Сначала священное писание, а потом уже поэты и философы.

— Философия есть служанка теологии! — наставительно поднял палец архиепископ.

— Кто же станет спорить с этим! — якобы воодушевился Готье. — Но чтобы познать с пользой для души священное писание, необходимо быть знакомым с философией, хотя бы для того, чтобы опровергать учения ложных мудрецов. Следовательно, нужно знать латынь. Постичь же ее можно, только читая поэтов. Так замыкается круг. Вот почему в школе у Герберта мы изучали Вергилия. Но его любимыми книгами были Боэций и Сенека. Разве не может христианин искать в этих книгах утешения в трудную минуту жизни?

— Утешение в часы душевных сомнений, или когда смущают мысли о смерти, христианину надлежит искать в Псалтири, — строго возразил архиепископ.

Как большинство князей церкви, Ги не отличался большой ученостью, считая, что для спасения души достаточно малого знания и большой веры. Зато он неплохо сидел на коне, хорошо разбирался в породах гончих псов, удачливо охотился на оленей и вепрей и при случае мог, подвязав шпоры и опоясав себя мечом, с успехом вести верных вассалов против какого-нибудь дерзкого графа, захватившего его стадо тонкорунных овец.

— И в этом я с тобой согласен, — опять вздохнул Готье в ответ на слова архиепископа о Псалтири. — Но мы в юности изучали грамматику и риторику. О моя юность! С какой жадностью мы пили из источника знания! Грамматику мы проходили по Донату, а потом уже пускались в необъятное море Присциана…

Королю, видимо, наскучила эта ученая болтовня, и, заметив это, Готье оборвал свои разглагольствования на полуслове. Разговор принял другое направление. Заговорили о хозяйственных вещах, о тлях, вредящих виноградникам, о ссоре двух аббатов по поводу каких-то прудов для разведения рыб. Генрих до того увлекся этим событием церковной жизни, что на некоторое время оставил королеву. Анна осталась с Людовикусом, и этот человек, полный лукавства и ехидства, стал рассказывать вполголоса о папе Сильвестре.

— Этого папу обвиняли в сношении с дьяволом…

Анна широко раскрыла глаза. Ей стало вдруг страшно среди этого мрачного и холодного дворца, где уж крались по винтовым лестницам таинственные тени, хотя до ночи было еще далеко.

Прикрывая рот сложенной пополам лисьей шапкой, Людовикус не стеснялся передавать слухи, ходившие всюду о странном наследнике святого Петра, не опасаясь об этом рассказывать еретической королеве, о которой уже было известно, что она отказалась присягать на латинской Библии.

— Вот что мне говорили в Испании… Якобы Герберт, когда он изучал там чернокнижие, похитил у какого-то сарацинского волшебника магическую книгу…

Анна не знала, что такое чернокнижие или магические книги. Ее душевный мир был полон солнца, а домовые, ушедшие от креста в овины, представлялись ей добрыми стариками, осыпанными мукой.

Людовикус шепотом объяснял ей:

— Магические книги содержат тайны, помогающие господствовать над миром. Обладающий ими всемогущ и может медь превращать в золото.

Анна внимательно слушала, пока король обсуждал с епископами ссору двух аббатов.

Все так же держа лисью шапку у рта, торговец тихо говорил:

— Проснувшись ночью и обнаружив пропажу, волшебник бросился в погоню за похитителем, руководствуясь указаниями небесных светил. Звезды правильно определили дорогу, по которой убегал Герберт. Но он спрятался от сарацина под мостом, ухватившись руками за балку и повиснув в воздухе, а наука волшебников ведь бессильна в нахождении людей и предметов, находящихся между небом и землей.

От этих слов Анне стало еще страшнее.

— И такой человек стал папой?

— Под именем Сильвестра.

— Хотя занимался волшебством?

— Уверяют даже, — с опаской оглянулся Людовикус по сторонам, — что он заключил союз с Вельзевулом. Будто бы папа продал ему душу и за это получил обещание от сатаны, что не умрет до тех пор, пока не отслужит мессу в Иерусалиме. Папа ни за какие блага не поехал бы в Палестину.

— Но все-таки умер.

— Умер. Однажды он служил мессу в римской базилике Иерусалимского креста. Этого оказалось достаточно, чтобы настал его смертный час.

— Откуда ты знаешь все это?

— Мне рассказывал об этом некий бродячий монах по имени Люпус. Он был с нами, когда мы направлялись в Киев, а потом куда-то исчез. Однажды мы пили с ним пиво в одной регенсбургской харчевне, и тогда-то он и рассказал мне эту историю.

— И это все правда?

Людовикус не ответил на этот вопрос, но в глазах его зажглись какие-то странные огоньки. У Анны забилось сердце. У нее мелькнула страшная мысль: не сатана ли в образе Людовикуса искушает ее, рассказывая о пастыре церкви подобные ужасы? Но король уже заметил взволнованное лицо жены и спросил ее:

— Что с тобой?

— Ничего.

Генрих подумал, что причиной бледности королевы были перемены в ее жизни.

3

Королевский дворец в Париже напоминал своими мощными стенами и скупо прорезанными окнами крепость. Строитель его, благочестивый король Роберт, неустанно помышлял о высоких вещах и сочинял гимны, перекладывая их на нотную музыку, но, должно быть, в глубине души не так-то уж был уверен в любви парижского народа, если решил возвести эти стены толщиною в шесть локтей. Все здесь было мрачно и дышало недоверием. Но еще более делали дворец похожим на замок или темницу три круглые башни под высокими остроконечными крышами из свинцовых плиток. В одной из них хранились за семью замками королевские сокровища, в другой жил медикус, тайно составлявший гороскопы и в положенное время пускавший королю кровь. Наконец, в третьей башне, в вонючей подземной тюрьме, держали пленников, а в верхнем помещении производили допросы и пытки преступников и еретиков; там до утра пылал горн, в котором королевские палачи накаливали железо, чтобы допытаться святой истины у врагов короля, и порой пронзительным голосом выла ведьма, брошенная в подземелье по доносу благочестивой соседки и признавшаяся под пыткой, что колдовала над облаткой, взятой в рот во время таинства причащения, чтобы использовать ее в своих сатанинских целях. Иногда запоздалый рыболов, возвращаясь с реки с дюжиной серебристых рыб в свою невзрачную хижину, слышал глухие, полные ужаса крики, вылетавшие из высокого окна, забранного решеткой и озаренного страшным адским светом. Дома, лежа в постели, он рассказывал шепотом сонной подруге о том, чему только что был свидетелем, но уставшая за день жена думала, что бедняга выпил с приятелем пива в кабачке «Под золотой чашей», и засыпала, повернувшись на другой бок.

Дворцовые помещения были обширны, но неуютны. Зимой требовалось топить очаги с утра до ночи, чтобы прогнать сырость каменных зал, где тихо бродили, поджав хвосты, королевские псы и в углах пахло собачьей мочой.


Если король отсутствовал, Анна поднималась иногда в сопровождении графини Берты и Милонеги на дворцовую башню, куда вела каменная винтовая лестница. Отсюда открывался вид на весь Париж, и его окрестности лежали вокруг как на ладони. Внизу протекала зеленоватая Секвана, и над водою склонялись старые ивы. Город был обнесен стенами, наполовину каменными, наполовину дубовыми. Все пространство внутри укреплений застроили высокими, но узкими домами, среди которых кое-где возвышались белые церкви.

Графиня Берта, приставленная к особе королевы, показывала Анне местоположение примечательных зданий. Прошел год с тех пор, как Ярославна вступила на французскую почву, и она уже понимала многое из того, что ей говорила графиня.

— Там церковь святого Якова… А еще дальше, правее, — святого Петра. Вот стоит госпиция святой Екатерины, или, иначе, Дом милосердия. Там призревают калек и болящих. Видишь два бугра? Это предместье святого Жермена д'Оксеруа и святого Евстафия. На север лежит предместье святого Мартина на Полях, а на юг — святого Северина и Юлиана Милостивого…

Анне казалось, что нельзя шагу ступить, чтобы не встретиться на земле с каким-нибудь святым, мучеником, блаженным. А в то же время в мире было столько грехов и злодеяний, и дьявол бродил поблизости от монастырей и дворцов.

Анна уже побывала в этих церквах, скромных и полутемных, со скупыми окошками в цветных стеклах, через которые небо и весь мир казались страшными и как бы охваченными безмолвным пожаром. В приделах стояли деревянные, раскрашенные в голубой и розовый цвета статуи девы Марии. Колоколенки церквей строились в виде башен с большеголовыми медными петушками на крышах.

Это мало походило на киевскую Софию, даже на капеллу в Регенсбурге, которую Анне удалось повидать. Солнечный луч редко проникал в темные парижские церкви. Но полумрак вызывал в душе молитвенные настроения, напоминал о тишине смерти, и, когда Анна спускалась в крипты,[11] ей казалось, что она уже стоит одной ногой в могиле.

Вскоре после приезда во Францию монах Василий, молчаливый человек родом из Переяславля, умер. Но так как Борислав и его жена, выполнив возложенное на них поручение, поспешили возвратиться из латинских стран в Киев, а Елена и Добросвета не замедлили выйти замуж за французских рыцарей и уехали в отдаленные замки, то около королевы никого уже не осталось из своих, кроме Милонеги и конюха Яна. Вдовица продолжала быть ее наперсницей, а Ян самоотверженно ухаживал за кобылицами королевы, и, когда Анна награждала его за усердие, конюх отправлялся в соседний кабачок, где над входной дверью висела позолоченная деревянная чаша, и сквозь пьяные слезы вспоминал навеки покинутую отчизну. Дорожку в эту харчевню показал ему королевский истопник по имени Фелисьен.

На зеленоватой Секване плыли ладьи торговцев и челны рыбаков. Вдали голубела гора Мучеников. На низком правом берегу тянулись предместья, как бы выжатые за городские ворота жилищной теснотой. Они доходили до развалин аббатства св. Мартина, разрушенного в страшные годы норманнских нашествий. Анна уже знала, что там была расположена деревушка, где королевские псари воспитывали охотничьих собак Генриха. Ниже стояли водяные мельницы. Древняя римская дорога, продолжавшая улицу св. Мартина, уходила далеко на юг, минуя заросшие плющом руины на холме св. Женевьевы. Графиня Берта говорила Анне, что этот путь, как стрела, пересекает Луару и что так можно дойти до самой Испании. Дорога, бежавшая в противоположную сторону, на север, извивалась как змея. Ее прокладывали не римляне, а путники и вьючные животные, применявшиеся ко всем особенностям почвы и огибавшие всякую возвышенность. Она вела в Реймс, и Анна часто вспоминала, как ехала по ней мимо предместий, когда впервые въезжала в Париж, на коне, в парчовом греческом наряде, привезенном из Киева, и в опушенной мехом шапочке, с которой не хотелось расставаться, так как этот убор напоминал о русской стране. Такие шапки даже в летнее время носили ее братья. Анна перекинула две рыжие косы на грудь, а на плечах у королевы тяжко повисла та самая хламида, в которой она короновалась. На маленьких ногах виднелись усыпанные жемчужинами красные башмачки.

Рядом с Анной красовался Генрих, в шляпе с радужным петушиным пером, и все могли убедиться, что король в отличном настроении. За ним ехали братья, рыцари, оруженосцы. Пажами служили ему юноши лучших фамилий Франции, прислуживали за королевским столом и выполняли различные поручения, прежде чем стать рыцарями и сражаться на полях битв. Серую кобылицу Анны вел под уздцы паж, сын графини Берты, время от времени поднимавший на королеву глупые, восторженные глаза. На повозках везли под надежной охраной подарки Ярослава — меха, оружие, серебряные сосуды, греческие материи. Всем желающим разрешалось обозревать эти сокровища; и вокруг возов теснились башмачники, хлебопеки, продавцы рыбы, торговцы пряностями и солью, краснорожие бродячие монахи, воины и пялили глаза на королевское богатство.

Народ запрудил узкие улицы столицы. Женщины и дети смотрели на шествие из окошек. Но у Большого моста, где были расположены лавки еврейских купцов, купля, продажа и торговая суета не прекращались даже в этот знаменательный день. Однажды Анна видела, как скоморох ловко ходил на руках, перекинув через голову тощие ноги в зеленых тувиях, может быть тоже имея намеренье почтить своим искусством новую королеву. Время от времени Генрих бросал в толпу горсть медных и серебряных монет, и тогда, к великому удовольствию не только молодых пажей, отнюдь не отличавшихся большим разумом, но даже седоволосых графов, начиналась такая потасовка ради закатившейся в грязь монетки, что люди забывали о торжественности обстановки.

В этот полный шума и волнений солнечный день французский народ радостно приветствовал свою новую королеву криками, в надежде, что она будет не такая, как другие. Вокруг была беспросветная жизнь. Хотя в бедных хижинах еще хранились воспоминания о том волнительном годе, когда сервы, презрев покорность богу и властям предержащим, восстали на сеньоров и попов, вообразив, что могут жить по-иному и не платить оброк. За это им отрубали руки и ноги. Но никакими муками нельзя задушить в человеке стремление к счастью и свободе.


Анна почти никогда не оставалась наедине с мужем. За столом, во время поездок по королевским владениям, на охоте, в королевском совете, в котором королева принимала участие наравне с Генрихом, хотя плохо разбиралась в тех делах и тяжбах, что обсуждались в ее присутствии, — всегда и в любой час их разделяли чужие люди. Даже в опочивальне часто появлялись у постели то сенешаль, то есть королевский дворецкий, с докладом по неотложным вопросам, то вестник с сообщением из замка Тийер, то старый псарь с известием о болезни любимой собаки короля, второй день отказывавшейся от пищи, или еще о чем-нибудь. Перед тем как лечь в супружескую постель, Генрих обычно сидел, в одной рубахе, босой, перед зажженным камином и, мешая, как простой истопник, железной кочергой уголья, хрипловатым голосом рассказывал королеве о своих трудах, и мало-помалу Анна стала жалеть этого человека, которого враги теснили со всех сторон, как волки одинокого пса у овчарни.

Только что вернувшись из очередного набега на графские селения, недалеко от Блуа, протягивая озябшие руки к огню, король говорил жене:

— Сегодня мне сопутствовала удача! Благодаря богу, мы спалили не одно селение, а граф спал, как медведь в своей берлоге. Но жаль, что жатва была уже увезена с полей.

Анна радовалась королевским успехам, которые все считали победой, так как граф не осмелился выйти в поле и, значит, признал себя побежденным.

— В память такой победы я решил восстановить разрушенное аббатство святого Мартина. Думаю, что это произведет хорошее впечатление в Риме. Надо поскорее отстроить церковь, одарить ее священными сосудами и собрать монахов. Пусть молятся за Францию. Мы наделим их землей и отпишем в пользу аббатства пять или шесть селений, и сервы будут разводить для монастыря скот и работать на нивах.

Анна лежала в постели, вытянув руки поверх одеяла из беличьих шкурок, привезенного из Киева. В этом мире, где человек человеку волк и люди помышляли с жадностью о выгоде, одинаково в Париже и в Киеве радость человеческой жизни нарушали войны, моры, болезни, страдания. Анне больше нравилась та жизнь, что описывалась в книгах, в прочитанных трогательных историях о любви, какой ей не суждено было испытать на земле. Анне с детства внушили, что судьба помазанников не такова, как у обыкновенных людей. По вечерам Генрих рассказывал о непокорных вассалах, о не доставленном вовремя продовольствии, о постройке очередного замка. А между тем существовала на земле любовь до гроба, счастье свидания с любимым, песня влюбленного менестреля…

Почесывая бок, король жаловался:

— Каждый день новые неприятности. Никто не хочет думать о бедной Франции, и всякий считает, что прежде всего ему надо приумножить свои владения. Вот опять граф Рауль угнал у Верденского епископа восемнадцать коров и не желает их возвращать. Я вынужден был исполнить просьбу епископа и послал сказать Раулю, что недопустимо обижать церковных пастырей, даже требовал, чтобы он немедленно вернул животных. Граф ответил посланцу, что не боится ни короля, ни громов церкви. Этот наглец знает, что у меня не хватит сил наказать всех нарушителей божеских и человеческих законов, а ведь от этого королевское имя терпит ущерб. Но не могу же я объявить Раулю войну из-за восемнадцати коров, хотя бы и принадлежащих епископу. И так во всем. Мои графы больше походят на разбойников, чем на подданных христианского короля.

Анна представила себе, как воины графа Рауля угоняли в замок Мондидье пестрых епископских коров, задиравших хвосты и несущихся во всю прыть под уколами воинских пик, и невольно рассмеялась.

— Чему ты смеешься? — спросил король.

— Я смеюсь над тем, какую великую победу одержал граф Рауль над восемнадцатью коровами.

— Дело не в восемнадцати коровах, а в епископе.

— Верденский епископ толще нашего Готье. Зачем ему коровы?

— Речь идет не о толщине епископа, а о том, что он мой вассал и я обязан его защищать.

Париж уже давно погасил огни и отошел ко сну, почесываясь от блох, пересчитывая на сон грядущий жалкие денарии, раздумывая о завтрашних торговых делишках, мало заботясь о том, что будет с Францией. Только уставший, как сторожевой пес, король, беспокоясь о своих доменах, тем самым помышлял и о многих тысячах французских деревень, и спавшие в этот час тяжелым крестьянским сном сервы считали, что он их единственная надежда на спасение. Анна видела, как Генрих метался из одного конца своих владений в другой, строил замки, воевал, терпел поражения, снова начинал борьбу, одерживал победы, и она испытывала уважение к этому упрямцу.

Король, опустив голову и как бы рассуждая сам с собою, говорил:

— Чего они хотят от меня? В строю — триста рыцарей и три тысячи лучников и копейщиков. Что я могу сделать, располагая такими силами? А на большее у меня нет средств. Можно позавидовать твоему отцу. У него горы золотых монет. Он может нанимать на службу норманнов, у него тысячи конных воинов. Напиши ему, чтобы он дал нам денег на наемников.

Анна отрицательно покачала головой.

— Почему ты не хочешь? — спросил король.

— Отец не пришлет ни одной золотой монеты. Над нашей страной нависли черные тучи. Разве не слышал ты, что рассказывали купцы?

Король продолжал делиться с королевой своими заботами:

— Плохие новости из Рима. Папа обвиняет меня в том, что я торгую епископскими местами. Но ведь это приносит немалый доход королевству. А если французский король будет богат, то это к выгоде всей страны. Где я возьму денег, чтобы кормить воинов? Как барон поставляет своей деревне кюре, так и король должен поставлять епископа и вручать ему пастырский перстень и посох. Само собою разумеется, за определенную мзду. Они богатые люди.

Анна приподнялась на постели и угрожающе спросила:

— А если папа отлучит тебя от церкви?

Генрих уронил голову на руки. Что он мог ответить на этот страшный вопрос? Людям становилось не по себе при одной мысли, что им придется гореть в аду. Загробные муки представлялись грешнику столь ужасными, что порой он как бы чувствовал на своей коже долетавший из преисподней жар. Король Франции и последний конюх были равны в этой детской вере. Не говоря уже о том, что отлучение или запрет совершать в церквах богослужения подрывали королевскую власть. Народ послушно брел туда, куда его вели монахи.

Огонь в очаге вдруг вспыхнул с новой силой и еще раз напомнил о геенне. Но мучительный вопрос не давал Генриху покоя. Как бы защищаясь перед невидимыми обвинителями от возводимых на него жалоб, он рассуждал вслух:

— А разве в Риме не торгуют престолом Петра? Мне рассказывали пилигримы. Папа Бенедикт без стеснения продавал свой сан всякому, кто больше заплатит. Когда ему удалось продать тиару, он тут же посвятил покупателя в первосвятительский чин и удалился из Латерана. Тем временем враги избрали другого папу. Но Бенедикт решил, что нет никаких оснований для спора, так как церковных доходов вполне могло хватить на троих, и в Риме тогда правили одновременно три папы. А иногда богатые женщины делали папами своих любовников или прижитых в распутстве детей…


Как обычно, утром истопник Фелисьен принес дрова и стал растапливать очаг. Анна, еще лежа в постели, охотно разговаривала со стариком, который всегда сообщал ей что-нибудь занятное. Она привыкла к этому человеку и не опасалась его. Старый Фелисьен тоже привязался к своей доброй и странной королеве, столь не похожей на других дам. Много говорил ему о госпоже — не столько словами, сколько знаками — конюх Ян, когда они сидели вдвоем у трактирщика Жака, на улице Юлиана Милостивого, где в зимние вечера над воротами поскрипывала на ветру вывеска в виде позолоченной чаши.

Фелисьен стоял на коленях перед очагом, выгребал погасшие уголья и по своей привычке рассказывал королеве страшные вещи.

— Слыхала ли ты, госпожа, что случилось в Орлеане? Не слыхала? А в этом богоспасаемом городе волк ворвался среди бела дня в церковную ограду, схватил веревку от колокола зубами и стал звонить к вечерне. Недоброе произошло потом в Орлеане. Вечером того же дня запылал большой пожар, и в огне погибло много домов. Об этом мне сообщил некий монах Люпус, недавно пришедший оттуда в Париж. Вот какие дела совершаются на свете, а мы ничего не знаем.

Анна со всех сторон слышала рассказы о чудесах, о кометах, плывущих по небу и исчезающих с пением первых петухов, о черных эфиопах, выходивших по ночам с неописуемым зловонием из раки какого-то лжесвятого.

Иногда епископ Готье, которому король поручил обучать Анну всему, что надлежит знать французской королеве, читал ей хронику Рауля Глабера. Епископ знал немало историй об этом монахе, прозванном за отсутствие растительности на лице Бритой рожей. Беспутный бродяга, если верить его писаниям, часто встречался и запросто беседовал с дьяволом. Первый разговор имел место в аббатстве Шампо, где в то время находился этот неутомимый путешественник и сочинитель нескромных стишков. Ночью, перед заутреней, вдруг у ложа монаха появилось отвратительнейшее существо. Козлиная борода, острые уши и мерзкий, как у крысы, хвост. Потрясая постель Рауля, дьявол завопил:

— Тебе не придется долго валяться! Скоро утащу твою душу в адское пекло!

Глабер побежал искать спасения в монастырской церкви, так как около святого алтаря сатанинские чары теряют силу, и лишь таким образом спасся от постыдной кончины.

Подобная же история произошла с Глабером в другом аббатстве, недалеко от Дижона. Сатана разыскивал там в монашеской опочивальне какого-то бакалавра и принял за него Глабера. Только с большим трудом Раулю удалось на этот раз избежать гибели.

Анна вспомнила эти страшные рассказы и, пользуясь тем, что было солнечное утро, когда дьявол уходит в преисподнюю, с волнением спросила Фелисьена:

— Видел ли ты когда-нибудь сатану?

Старый истопник стал в ужасе креститься.

— Страшное ты говоришь, милостивая госпожа! Никогда в жизни не видел, и пусть сохранит меня святая дева от такого видения! Но сатана рыщет вокруг нас. Мне рассказывали недавно про одного воина. Не помню, где это происходило. Воин лежал после кровопролитного сражения в госпиции и очень страдал от раны. Вдруг является к нему некто и спрашивает: «Узнаешь ли меня, Жером?» Так звали воина. «Нет, — ответил воин, — не узнаю. Кто ты?» — «Неужели ты не видел на поле битвы епископа Лотарингского?» — спросил посетитель. А надо тебе сказать, милостивая госпожа, что Жером в те времена сражался за немецкого короля, против лотарингцев… И тут бедняга вспомнил! Того, кто приставал к нему с вопросами, Жером уже лицезрел некогда в пылу ужасного сражения! Только тогда этот человек был в золотой митре. В одной руке держал крест, а в другой меч. Однако лицо у епископа…

— Лицо у епископа?

— Было то же самое, какое воин видел теперь перед собою! В госпицию явился дьявол.

— Зачем ему понадобился воин?

— А вот послушай. Жером спросил: «Зачем ты пришел ко мне? Исчезни! Рассыпься!..» Но сатана сказал: «Я тот, у кого власть над всем миром. Моими стараньями возведен на трон кесарь Конрад. Я явился, чтобы исцелить тебя».

— И он исцелил его?

— Ах, в том-то и дело, что воин в страхе сотворил крестное знаменье, и тогда сатана исчез и растаял как дым.

— Что сталось с воином?

— Он умер от раны.

Старик обернулся и,удостоверившись, что в помещении никого нет, кроме этой не совсем здравой умом королевы, к которой он чувствовал полное доверие, зашептал:

— А кто знает? Может быть, он мог бы жить до сего дня, если бы вошел в соглашение…

— С кем?

— С ним…

— Как ты можешь говорить подобное? — возмутилась Анна.

— А разве не все равно для несчастных, кто будет повелевать, бог или сатана? Вот мы молимся в церквах, но бог не помогает нам. Опять был неурожай, и черви пожрали земные плоды, и все тяжелее бремя бедняков. Сеньор требует свое, оставляя поселянину только каждый третий сноп, а как можно прокормить жену и детей таким количеством хлеба? Спаси нас, добрая королева!

Старик упал на колени перед постелью и простирал руки к королеве, как будто бы она была сама святая Женевьева.

— Король заботится о вас, — сказала Анна. — Он день и ночь думает о Франции.

— Скажи ему, чтобы он облегчил наши страдания. Если король не сделает этого, кто же другой позаботится о нас? Сеньоры воюют между собою, топчут поля и виноградники. Или вепри выходят из леса и разрывают наши огороды. Я истопник, но сыновья мои трудятся на нивах. Вчера пришел из Жизора старший сын, именем Жак. Он рассказал, что люди графа похитили у него поросенка и двух куриц и ничего не заплатили, а это — все достояние семьи. Когда сын попытался возвратить похищенное, его беспощадно избили. Где же справедливость, моя госпожа? Будь милосердной, упроси короля, чтобы он покарал графа и вернул Жаку поросенка и двух кур.

Вечером Анна передала королю о том, что слышала от истопника. Генрих, по обыкновению перемешивая кочергой уголья в очаге, ответил ей:

— Не слушай этих еретиков. То коровы, то курицы… Я не намерен ссориться с графом Жизорским из-за поросенка и двух кур. У меня есть заботы поважнее.

Но Анна чувствовала, что за словами старика, поведавшего о своей беде, скрывалось большое горе.

Епископ Готье продолжал читать Анне французские книги. Чаще всего это была все та же страшная хроника Рауля Глабера. Но теперь королеву интересовали не столько появления сатаны, сколько сведения о том, что случилось в последние годы на французской земле. Особенно потрясали ее описания бедствий, выпавших на долю Франции, когда королевство посещал голод. Меру зерна продавали в такие времена за чудовищные деньги. Люди питались листьями одуванчика, ели древесную кору, собак, кошек и даже человеческие трупы.

Держа в пухлых руках переплетенную в свиную кожу книгу, епископ Готье прочел однажды королеве своим размеренным голосом, от спокойствия которого еще страшнее казались человеческие страдания, о людоеде:

— «Близ Макона, в лесу, называемом Шатене, стоит уединенная церковь, посвященная св. Иоанну. Какой-то злодей построил около нее хижину, где убивал всех, кто искал у него убежища на ночь. Случилось однажды, что к нему зашел путник со своей женой и попросил ночлега. Заглянув в угол хижины, он увидел там черепа мужчин, женщин и детей и, в крайнем смущении, побледнев как смерть, хотел удалиться, но кровожадный хозяин силою пытался удержать его. Однако страх смерти придал путнику силы, и он благополучно явился с женою в город, сообщил графу Отгону и всем жителям о том, что видел в Шатене. Тотчас послали воинов, чтобы проверить показания спасшихся от смерти. Люди пришли в лес и нашли чудовище в его логове, а в хижине — кости сорока восьми зарезанных и пожранных им жертв. Злодея привели в город и сожгли, и я самолично присутствовал при его казни…»

Анна подумала, что, вероятно, этот лишенный растительности на лице человек много повидал на своем веку, если был очевидцем подобных событий. Действительно, в хронике Рауля Глабера находилось немало других страшных записей. В Турносе один преступник осмелился продавать на базаре пироги с человеческим мясом. Его тоже сожгли, а обгорелый труп закопали вне кладбищенской ограды, но некий нечестивец вырыл ночью мертвеца и в свою очередь был казнен. Находились злодеи, показывавшие детям яблоко или кусок хлеба и заманивавшие их в лес; там они убивали детей, а трупы убитых пожирали, как дикие звери. В тот год в огромных ямах хоронили по пятьсот человек, но не хватало даже таких могил. А между тем дождь продолжал лить много дней подряд, поля покрылись водой или заросли сорняками; на улицах появились волки, привлеченные трупным зловонием, и люди не знали, когда же наступит конец их несчастьям…

Во всем мире было мрачно и безнадежно. Вавилонский принц, как Рауль Глабер называл египетского халифа, разрушил храм Христа. Мир жил как в подземелье. В соборной крипте слышались рыдания. Это плакали люди, потерявшие веру в бога и готовые обратиться за помощью к сатане. Но дьявол не обращал внимания на души бедняков, а денно и нощно бродил около королевских дворцов или у ворот богатых монастырей, где розовощекие аббаты запивали жирное мясо орлеанским вином и пели непристойные песни. Везде, во всем мире, в келий киевского монастыря и в скриптории турской школы, сатана раскидывал свои сети и улавливал человеческие души. Недаром по школьному уставу учителю разрешалось ходить ночью с учеником на двор только с зажженным фонарем и непременно в присутствии третьего лица, потому что монашеское одеяние не спасало человека от содомских пороков. Дьявол толкал людей на злодеяния и внушал им сладострастные мечты…

Король поднялся с табурета, потянулся с удовольствием и затряс бородой в длительном зевке, широко раскрыв рот. Проверив, хорошо ли заперта на ночь дверь, он лег в постель рядом с королевой. Последние вспышки огня в камине озаряли ее лицо розоватыми отблесками…

4

Когда наступала зима и на Секване, делавшейся совсем черной, плыли хрупкие льдинки, напоминая Анне о далекой родине, она сидела у очага, проводила дни за книгой или слушала епископа Готье. Тучный мудрец вел обучение королевы по урокам Алкулина, называвшего себя в переписке с Карлом Великим латинским именем — Флакком Альбином. Но в этих беседах с кесарем или Пипином Коротким обычно спрашивал ученик, а отвечал учитель, толстяк же заставлял отвечать на свои вопросы Анну и тем самым укреплял ее разум.

— Что такое небо? — спрашивал он ее со всей доступной ему любезностью.

— Вращающаяся сфера, — без запинки отвечала Анна.

— Что такое день?

— Возбуждение к труду.

— Что такое солнце?

— Украшение небес, счастье природы.

— А еще что?

— Распределитель часов.

— А что такое луна?

— Подательница росы, свет ночи, предвестница погоды.

— И это верно. А что такое звезды?

— Путеводительницы морехода, краса ночи.

— Истинно так. А теперь скажи, что такое дождь?

— Дождь есть зачатие земли, кончающееся рождением плодов.

— Что такое ветер?

— Колебание воздуха.

— Что такое земля?

— Кормилица живущих.

— Что такое весна?

— Художница земли.

— Что такое лето?

— Спелость плодов.

— Что такое осень?

— Житница года.

— А зима?

— Изгнанница лета.

— Теперь скажи мне, что такое год?

— Колесница мира.

— Кто везет ее?

— Ночь и день, холод и жар.

— Кто ее возницы?

— Солнце и луна.

— Сколько они имеют домов?

— Двенадцать.

— Кто живет в них?

Анна сжала руки, чтобы напрячь память, и, закрыв глаза, ответила:

— Овен, Телец, Близнецы, Рак, Лев, Дева, Весы, Скорпион, Стрелец…

Анна запнулась, и Готье подсказал:

— Козерог…

Анна закончила перечень:

— Водолей, Рыбы…

Готье, уставший не менее Анны, тяжело вздохнул. Горница, где Анна изучала науки, со сводчатым потолком, побеленная, но без всяких украшений, была для Анны самой любимой в этом скучном дворце. Около очага, где дотлевало большое обугленное полено, стояли два деревянных, потемневших от времени кресла и таких же два табурета. Для удобства на них клали подушки из красного сукна. Под окнами тянулась вдоль стены длинная дубовая скамья. В одном углу горницы блистал медью тяжелый окованный ларь, в котором хранились королевские архивы, в другом бросалось в глаза каждому входящему высокое сооружение вроде церковного аналоя. На нем лежала раскрытая огромная Псалтирь в серебряном окладе. Книга была предусмотрительно прикована цепью, чтобы дьявол не похитил это драгоценное утешение христиан в часы печали. Рядом находился дубовый наклонный пюпитр, клирики на нем писали хартии, когда здесь происходили королевские советы. Сам король садился за стол только для того, чтобы принимать пищу, и подписывал дипломы, или, вернее, ставил на них свой «сигнум» в виде креста, не сходя с трона.


В парижском дворце текла размеренная жизнь. Никаких событий, но много суеты. Генрих часто бывал в отсутствии, потому что даже в зимнее время на границе с Нормандией чувствовалось напряженное состояние, и там приходилось возводить новые замки, а старые, разрушавшиеся от времени, приводить в надлежащий вид. Весной обычно начинались военные действия. Но если не шумела война, то с наступлением теплых дней король и королева, а вместе с ними двор, все придворные чины, от сенешаля до последнего псаря, отправлялись в какой-нибудь отдаленный домен. Дороги во Франции находились в таком состоянии, как, впрочем, и повсеместно в Европе, что легче было людям добраться на конях и мулах до запасов продовольствия, собранного в огромном количестве в королевских замках, в житницах и погребах, чем привозить всякую живность, вино, сыры, колбасы, мед, соленую и копченую рыбу и прочее в Париж. Когда двор, как прожорливая саранча, пожирал эту снедь, перебирались в другой замок или город, и король пользовался случаем, чтобы попутно разбирать судебные тяжбы, проверять отчеты вороватых прево, посещать монастыри с прославленными мощами мучеников. А за это время пополнялись на зиму запасы в кладовых парижского дворца.

Двор отправлялся в путь на конях и мулах. На повозках и вьючных животных везли все необходимое для короля и королевы — одежду и посуду, оружие и принадлежности для писания. Кавалькада всадников растягивалась на целое лье. Остановки происходили в каком-нибудь попутном аббатстве, которое в такие наезды превращалось на несколько дней в разворошенный муравейник. По древнему обычаю, аббатства обязывались в любое время года предоставлять королю и его людям пропитание и убежище, пока он не покинет монастырскую ограду. В то время как Генрих и его супруга проводили время в благочестивой беседе с аббатом, монахи, как в дни нашествия неприятеля, переворачивали вверх дном весь монастырь, чтобы достать нужное количество съестных припасов и вина и накормить ораву бездельников и тунеядцев, а потом с прискорбием подсчитывать расходы и убытки. Впрочем, король обычно жертвовал в пользу монастыря какой-нибудь ценный церковный сосуд или дарил ради спасения своей души еще одно селение, с нивами и сервами.

В тот год объезд королевских владений начался с города Санлиса. Анна много наслышалась о его красотах, чудесном лесном воздухе и замечательных охотах и с удовольствием отправилась в это путешествие.

В дороге было шумно и весело. При дворе всегда находились расторопные менестрели, умевшие хорошо играть на виеле и распевать веселые песенки. Жонглеры развлекали королеву и ее приближенных дам всякими забавными шутками и рассказами о любовных проделках неверных жен и распутных монахов. Король считал такое времяпрепровождение бесполезным и рано уходил спать в полевой шатер или монастырскую келию с распятием на стене, а королева оставалась у костра, где-нибудь у реки или на опушке благоуханной рощи.


Оглушительно квакали лягушки…

Теплая ночь была подобна черному плащу. Пахло речной сыростью, дымом, примятой травой. Лягушачий хор с каждым мгновением становился все сильнее, настойчивее, напряженнее. Крики этих земноводных наполняли окрестность, как будто бы их глотки захлебывались от радости жизни и от полноты самоутверждения в мироздании.

Длинноносый оруженосец унылого вида бросил в костер охапку хвороста, взятого без спроса под монастырским навесом, и огонь вспыхнул с новой силой. Сухие сучья весело потрескивали. Пламя озарило сидевшую на ковре королеву, кидало трепетные блики на другие молодые лица, на стреноженных коней, пасшихся в отдалении на лужайке.

Генрих уже давно храпел в отведенной ему келий, спал у его двери сторожевой оруженосец, почивал сном праведника епископ Готье, уснули аббат и монахи. С королевой остались лишь молодые женщины и рыцари. Анна обещала супругу, что поднимется «вслед за ним в монастырь, расположенный на высоком берегу, но ее не привлекала монастырская тишина, и она задержалась у костра. Необыкновенная ночь растревожила людей своим теплом, травяными запахами, голосами лягушек.

Как всегда в подобных случаях, менестрель пел, но на этот раз неудачно. Он охрип во время недавней перебранки с каким-то драчливым оруженосцем, и, кроме того, смущала близость аббатства, в котором почивал король. Тогда все стали просить королеву:

— Расскажи нам какую-нибудь повесть!

Иногда Анна вспоминала на таких собраниях северные саги или песни старых гусляров, услышанные на киевских пирах. Их запоминали менестрели, и кое-что сохранилось в их стихах. Сама того не подозревая, Ярославна сеяла на французской земле русские семена.

— Что же мне рассказать вам? — улыбнулась королева.

— Про неверную жену!

Слушатели и особенно слушательницы готовы были в десятый раз внимать занятным историям.

Анна лукаво погрозила пальцем особенно восторженной девице, которой рано было знать подобные вещи.

— Ну хорошо. Расскажу вам про неверную жену…

Все старались устроиться поудобнее на ковре или просто в траве. Длинноносый оруженосец лежал на животе, нелепо подняв ноги в желтых башмаках, и грыз былинку. Никто не заметил, как в соседние кусты тайно пробрался, задирая полы сутаны, молодой монах, присел там и тоже приготовился слушать дьявольские соблазны.

Анна начала так:

— Жил в Скандинавии знатный воин Греттир… Но его предательски убил некий Онгул и, чтобы спастись от мести родственников убитого, убрался поскорее в Константинополь и поступил в царскую стражу, охранявшую днем и ночью дворец. Однако об этом узнал Тростейн, брат Греттира, и поспешил продать все свое имение и отправился вслед за убийцей. Царем в те годы был Михаил. Оба скандинава сделались его телохранителями, какими были многие норманны. Сначала они не признали друг друга. Однако вскоре предстоял далекий поход, и надлежало произвести осмотр оружия. Каждый воин показывал свой меч и копье. Онгул протянул редкостной работы клинок, некогда принадлежавший Греттиру. «Почему зазубрина на лезвии?» — спросил его Тростейн. «Я рассек некоему противнику череп…» Тут брат Греттира понял, с кем он имеет дело, взял из рук Онгула меч, как бы для того, чтобы получше рассмотреть оружие и полюбоваться искусством кузнеца, и в то же мгновение убил злодея…

Но это было только вступление в легкомысленную историю о неверной греческой жене. Лягушки умолкли на некоторое время, за исключением одной, самой басистой, и потом дружно возобновили свои старания… Этот шум не мешал рассказу; наоборот, он как бы наполнял его жизнерадостностью, несмотря на пролившуюся кровь. Впрочем, то была кровь предателя…

— Тростейн поступил так, как этого требовал священный обычай. Он только отомстил за смерть брата. Но в Греции существуют строгие законы. Убийство во время смотра, в присутствии царя, считается оскорблением величества и карается смертью. Тростейна бросили в темницу, и в ожидании казни он томился в каменной башне. Там он встретил одного товарища, тоже приговоренного к смерти и находившегося в совершенном унынии. Чтобы ободрить приятеля, Тростейн стал петь. У него был такой мощный голос, что содрогались тюремные стены, и песню его услышала одна благородная греческая женщина, проходившая случайно мимо темницы со старыми евнухами и служанками. Ее звали Спес, она была замужем за одним малопочтенным вельможей. К тому же старик не отличался красотой и большим мужеством, а жена его находилась в расцвете лет. Поэтому нет ничего удивительного, что она захотела выкупить осужденного красавца, которого увидела за решеткой в высоком окошке. Но Тростейн отказался покинуть тюрьму без товарища. Спес уплатила за обоих положенное количество червонцев, и молодой скандинав отправился в дом своей благодетельницы…

И это было только началом занимательной истории о неверной жене.

— Втайне от мужа Спес поселила воина у себя, поблизости от опочивальни, и, когда супруг отлучался по своим делам или уходил во дворец на царские приемы. Тростейн тотчас являлся через потайную дверь к пылкой возлюбленной…

Молодые оруженосцы и скромные на вид женщины, — а больше всех притаившийся в кустах монах, потому что он слышал подобное впервые, — с нетерпением ждали продолжения этой поучительной повести.

— В то время в Греции жил Гаральд, сын Сигурда, и от него-то я и узнала все, что случилось с Тростейном…

Приложив палец к губам, Анна порой подыскивала не приходившие ей на ум французские выражения, но голос у нее был приятный, и все слушали этот рассказ с наслаждением.

— Тростейн водил дружбу с Гаральдом и был богат, как епископ, потому что Спес не скупилась на золотые монеты для своего возлюбленного. Однако муж гречанки сокрушался по поводу изменившегося отношения со стороны жены и ее непонятной расточительности. В конце концов он догадался о причине и решил уличить неверную супругу. Но Спес ловко выходила из самых трудных положений. Один раз она спрятала любовника в ларе и преспокойно уселась сверху. Муж напрасно искал всюду счастливого соперника и потребовал, чтобы жена поклялась, что в опочивальне никого нет. Спес поклялась…

— Как же она осмелилась сделать такое, раз любовник был у нее? — ужасалась одна из присутствующих молодых особ.

— Но ведь любовник был не в опочивальне, а в ларе! — рассмеялась королева. — В другой раз Тростейн успел проскользнуть в потайную дверь. В третий раз слуги вынесли его вместе с ковром, который нужно было почистить от пыли, и супруг ничего не мог поделать, хотя многие видели, что у Спес бывает какой-то мужчина. Тогда ревнивый старик потребовал от жены страшной церковной клятвы, что она верна ему и бережет хозяйское добро. Лукавая красавица отвечала, что она только и хочет этого, так как не желает оставаться дольше под подозрением и испытывать от людей такой позор. На следующий же день супруги пошли к епископу. Но хитрая жена условилась со своим возлюбленным, как надо действовать. Тут следует упомянуть, что в день присяги была дождливая погода. Направляясь в сопровождении супруга и многочисленных спутниц и спутников в церковь, Спес подошла к широкой луже на дороге. Поблизости стояло несколько нищих, просивших подаяния. Один из них, уже старик, отличавшийся высоким ростом и белой бородой, почему-то напомнившей мужу паклю, учтиво предложил госпоже перенести ее через это препятствие. Спес согласилась. Но вот что произошло! Когда нищий дошел до середины лужи, он зашатался под тяжестью ноши и упал, уронив Спес на землю, а сам, лежа в грязи, в растерянности хватался руками за колени и бедра госпожи. Та наконец поднялась и в негодовании грозила побить неловкого, но окружающие, и даже сам супруг, вступились за несчастного старца, ни в чем не повинного в данном случае. Она сжалилась над ним и щедро наградила, высыпав из кошелька горсть золотых. Затем Спес явилась в храм и в присутствии множества народа торжественно поклялась, что никто никогда не прикасался к ее телу, кроме мужа и того нищего, который тоже стоял в толпе, и что она никому не давала денег, кроме этого старика. Все признали очистительную клятву удовлетворительной, и муж спокойно возвратился в свой дом…


В пути Генриху захотелось побывать и в том аббатстве, где приором был его дальний родственник Радульф. Отправив повозки и большинство слуг в Санлис, король и королева свернули с большой дороги и в сопровождении немногих приближенных направились в монастырь, славившийся рыбными яствами. Обычно в подобных случаях посылался гонец — предупредить приора или сеньора о намерении короля провести несколько дней под их кровлей, чтобы хозяин мог достойным образом приготовиться к встрече дорогих гостей. Но на этот раз решение Генриха было непредвиденным, монастырь отстоял всего в нескольких лье от санлисской дороги, и сюзерен появился в его ограде совершенно неожиданно.

А между тем в тот день на аббатском дворе с самого раннего утра началась суматоха: монахи и соседний барон приступили к дележу наследия некоего рыцаря. Все совершалось на основании его законного завещания, в силу которого имение покойного, только что покинувшего земную юдоль и не оставившего после себя наследников, переходило в равных частях к дому божьему и барону Марселю де Жуанво, в благодарность рыцаря за его защиту и покровительство. Часть наследства, завещанная святым отцам, была оговорена условием, что каждую пятницу должна служиться месса с поминовением усопшего жертвователя.

Дележ наследства начали без особых затруднений. Сравнительно легко удалось договориться относительно земельных владений умершего рыцаря, и сам настоятель, невзирая на свою дородность, обошел с посохом в руке каждый югер, совместно с бароном и измерителем. Затем без больших споров поделили крупный и мелкий скот и его приплод. Не вызвала разногласий и дележка коней. Но когда дело дошло до сервов, задача оказалась более трудной.

Обширный монастырский двор был полон народа и монахов. Сюда согнали еще на рассвете сервов покойного рыцаря, чтобы осмотреть каждого и определить его ценность и годность к работе. Радульф, неизменно с посохом в руке, стоял на крыльце рефектория, откуда весьма удобно озирать весь двор. Сервов делили по семействам, и таковых оказалось двадцать два, число весьма удобное для подобного предприятия, однако не во всех семьях насчитывалось одинаковое количество детей, и в этом и заключалась трудность. Поминутно раздавались вопли, споры, плач женщин и детей. В воздухе чувствовалось напряжение, которое создается только в минуты несчастий, но монахи не видели в происходящем ничего особенного и пересмеивались между собою по поводу прелестей той или иной поселянки.

Было решено, что для соблюдения справедливости, без которой ничего не должно совершаться на христианской земле, а также для уравнения в дележе пятилетний мальчик из одной семьи, отошедшей к барону, будет передан аббатству. Барон скрепя сердце согласился с таким постановлением, тут же записанным на пергамене. Второй трудный вопрос возник в связи с младенцем, еще лежавшим в колыбели. Он принадлежал к семье, отходящей к аббатству; по числу делимых годовалых детей его следовало отдать барону. Однако младенца нельзя было отнять от груди матери, и аббат предлагал оставить его на материнском попечении, пока дитя не подрастет. Но Жуанво всегда ожидал какого-нибудь подвоха со стороны этой жирной лисы и опасался, что потом не получит своего законного добра.

Мать ребенка, о котором шел спор, принесла его завернутым в жалкое тряпье. Когда дитя плакало, она с горестным вздохом вынимала прелестную розоватую грудь, полную сладостного молока, и, доверчиво держа ее в ладони у всех на виду, кормила сына под похотливыми взглядами монахов. Казалось, она еще не совсем ясно понимала, какая участь ожидает младенца, и простодушно смотрела куда-то вдаль. Зато другая поселянка, пятилетний мальчик которой был предназначен для передачи монастырю, крепко обнимала своего сына и не хотела с ним расстаться. Однако дюжие монахи быстро справились с нею. Рыжеусый барон, здоровый пятидесятилетний человек с сизым лицом, тоже привел с собой конюхов, готовых выполнить любое его приказание. Все это были сильные парни, с недельной щетиной на щеках и ржавшие как жеребцы, когда барон отпускал непристойную шутку по поводу толстого зада какой-нибудь крестьянки.

— Лучше убейте меня! — кричала несчастная мать, цепляясь за ноги монахов. — Неужели нет больше правды на французской земле!

Черноглазый эконом, судя по его манерам человек благородного происхождения, отечески и от доброты сердца уговаривал беспокойную женщину, доставлявшую столько хлопот при разделе наследства:

— Ну, чего ты вопишь, как свинья, которую собираются резать? Твой сын не прогадает. Вы всего испытаете у барона, он весьма скаредный человек, а твой шалун будет работать на монастырь и, следовательно, для самого господа бога. Барон заморит вас голодом, а монастырские погреба полны всякого добра, и, кроме сред и пятниц, мы неизменно едим мясо.

Но мать ничего не хотела слышать и голосила на все аббатство.

Приор, толстый старик с бегающими глазами и, по рассказам, великий стяжатель, крикнул с крыльца:

— Уймите вы, наконец, эту валаамову ослицу!

Дюжий монах подошел к женщине и стал трясти ее за плечи, приговаривая:

— Дура! Заткни свою глотку!

Рядом с несчастной стоял ее муж, унылый и сгорбленный поселянин, до того убитый всем происходящим, что у него не хватало духу сопротивляться насилию. Другие сервы тоже мало чем отличались от него по своему виду, ветхой одежде и косматым головам.

Сеньор был недоволен дележом. Спор разгорался. В ожидании окончательного решения монастырский писец обмакнул заостренный тростник в чернильницу и равнодушно ковырял в носу. Барон выговаривал аббату:

— Предположим, что через год ты отдашь мне двухлетнего младенца. Что я буду с ним делать без матери?

Но Радульф с улыбочкой опытного рабовладельца успокаивал его:

— Ты и не заметишь, как он подрастет и будет прилежно пасти твоих уток.

— Лучше отдай мне того, которому исполнилось пять лет.

— С удовольствием отдал бы тебе его, но надо во всем поступать по совести. У тебя и так оказалось больше молодых и сильных сервов, чем у меня. А я забочусь о божьем деле.

— А как же мы поступим со стариками и старухами? — спросил барон, окончательно потеряв надежду переспорить этого упрямого сребролюбца.

— Сколько их? — поморщился аббат.

— Девять человек.

— Ты спрашиваешь, как мы поступим со стариками и старухами? — задумался на несколько мгновений Радульф.

— Вот именно.

— С ними мы тоже поступим по-хорошему.

— Бери их себе, — великодушно предложил барон. — У тебя в монастыре всегда найдется для них какая-нибудь подходящая работа. А я только буду зря их кормить.

— Что же, я готов. Беру вот этого, например, — показал аббат перстом на маленького, но еще довольно бодрого старичка с красным носом. — Мы сделаем его звонарем, он будет созывать монахов на молитву. И этого беру. С бородавкой на носу. А прочие пусть идут, куда хотят.

Охваченные смутным ужасом, старухи и старики заволновались, не представляя себе, какая их ожидает участь.

— Люди, — обратился к ним аббат елейным голосом, — мои братья и сестры во Христе! Отныне вы свободны! Возьмите посох и суму и пойдите на поклонение в какой-нибудь монастырь, славящийся чудными святынями, прося в пути подаяния у добрых жителей, и господь не оставит вас. Так поступали сами апостолы.

Беззубый старик с палкой в руке зашамкал:

— Куда же я пойду, святой отец! У меня не хватает сил вернуться в нашу хижину. Вот и сюда я еле-еле доплелся, и то потому, что меня понукали конюхи барона. Разреши мне закончить свои дни у сына.

Аббат почесывал ногтем щеку, что-то соображая.

— Ну ладно, — произнес он, — оставим и тебя. Пусть все знают, что мы всегда готовы приютить в доме божьем убогих и нищих.

— И меня! И меня! И меня! — завопили жалобно старухи, падая на колени. — Оставь и нас при детях наших.

— Нет, всех мы не можем взять. Но господь…

Радульф не успел закончить фразу. Во двор прибежал взволнованный монах и сообщил ему, что к монастырю приближается король.

Лицо аббата сразу же сделалось озабоченным. А когда он обратил взор к воротам, где в это мгновенье Генрих показался, как некое видение, озабоченность на лице аббата сменилась притворно радостной улыбкой. Он оставил барона и все земные дела и поспешил навстречу высокому гостю.

Увидев, что в монастырь явился не кто иной, как сам король, сервы тотчас бросились к нему, жалуясь на свои горести. Но понять что-нибудь в этих воплях было невозможно, и король приказал оруженосцам:

— Очистите мне дорогу!

На поселян посыпались удары. Когда более или менее удалось навести порядок и были слышны только всхлипыванья женщин и плач детей, аббат пояснил:

— Милостивый король, мы только что производили с бароном дележ одного незначительного наследства, поступая строго по закону, а эти бездельники не желают подчиняться воле своего покойного господина.

Женщина, младенца которой постановили передать барону, хотя бы и по истечении года, вдруг осознала положение, как безумная, кинулась к королю и уцепилась рукой за его стремя, другой прижимая к себе плакавшего ребенка. Ее платье распахнулось, и полная млека и меда грудь лучше всяких юридических доказательств свидетельствовала о материнских правах.

— Добрый король! — взывала она. — Защити нас! Они хотят отнять у меня единственного сына.

На дворе вдруг наступила тишина, какая бывает перед грозой.

— Кто отнимает у тебя сына? — нахмурив брови, спросил король.

— Он хочет взять его у меня, — закричала бедняжка, указывая пальцем на аббата.

Генрих посмотрел на Радульфа:

— В чем дело?

— Милостивый король, — стал оправдываться аббат, прижимая ладони к жирной груди, — эта глупая поселянка все перепутала. Я не имею никакого отношения к младенцу, поскольку он принадлежит барону. Напротив, только благодаря моим заботам его оставили у матери хотя бы на один год…

Король перевел взгляд на барона. Тот, — по жадности или по той причине, что не был наделен большими мыслительными способностями, — не соображая, что все это может обратиться к его же невыгоде, поспешил подтвердить:

— Да, ребенок принадлежит мне. Но так как он молочный, то мы решили из христианских побуждений оставить дитя на один год у матери. Затем я возьму его. Очень прошу тебя сказать аббату, чтобы он не обманул меня.

Генрих без большой симпатии смотрел на барона, но, вероятно, все этим и кончилось бы, если бы Анна, грациозно сидевшая на своей серой в яблоках кобылице, не почувствовала жалости к молодой женщине. Дотронувшись до руки мужа, она сказала тихо:

— Не позволяй отнять ребенка у матери. Ты — король и должен защищать обиженных и гонимых.

Королева только вчера сообщила Генриху о своей беременности, и он теперь готов был сделать для супруги все, чего бы она ни попросила. Вчера старая повивальная бабка долго осматривала королеву и увидела, что она в положенное время родит сына.

Король вспомнил о словах старухи и сказал, сурово глядя на аббата и сеньора:

— Пусть ребенка навсегда оставят у матери. Так я повелеваю.

Служитель господа не терпел никакого ущерба от этого распоряжения; выходило даже, что он на одного серва получал больше. Возведя руки к небесам, Радульф возгласил:

— Поистине так всегда поступали христианские короли!

Но барон, смотревший с перекошенным лицом на жирного аббата и считавший, что это он является виновником неприятного решения короля, запротестовал:

— Король, младенец принадлежит мне по закону. Это право уже закреплено записью в хартии. Через год младенца должны передать мне.

Генрих обратил к нему помрачневшее лицо, помолчал немного, что-то вспомнив, потом произнес сквозь зубы:

— Не ты ли, барон, одним из первых покинул меня в этой несчастной битве под замком Пюизе? Припоминаю теперь.

Лицо сеньора налилось кровью, и он отступил на шаг. Казалось, еще мгновение, и с ним будет удар. Но Жуанво молча проглотил обиду, ведь у него было слишком мало воинов, чтобы противиться королю. Генрих тоже знал это и с нескрываемым презрением смотрел на своего вассала.

Снова раздались крики и вопли. Другие женщины тоже просили о королевской милости. Опять посыпались палочные удары и зуботычины, чтобы расчистить путь к дверям аббатского дома, где королевская чета хотела отдохнуть после утомительного путешествия верхом на коне, под лучами полуденного солнца.

Епископ Готье, находившийся около королевы и не без любопытства наблюдавший за тем, что происходило на монастырском дворе, с грустью качал головой. Анна вопросительно посмотрела на него. Он пролепетал:

— Прав был благочестивый король Роберт, когда утверждал, что страдания бедняков можно сравнить только с муками Израиля в египетском пленении…

Слова епископа достигли и слуха короля, но он сделал вид, что ничего не слышит. Восстановление справедливости на земле Генрих считал бесплодным занятием. Для этого не хватило бы и тысячи лет. Единственное, что волновало его в этот час, было сообщение Анны. Теперь надлежало принять все меры, чтобы оградить здоровье королевы. Ничто не должно повредить плоду в ее чреве. Она носила в себе наследника французской короны.

5

Санлис со своими пятью высокими башнями представлял собою довольно живописное зрелище. Расположенный на возвышенности и окруженный дубравами, он напомнил Анне Вышгород. У нее сжалось сердце, когда она подумала об этом русском городе на берегу Днепра и о проведенной там юности.

Узкая щебнистая дорога, поднимаясь на холм, извивалась среди древних развалин, заросших плющом. На пути протекала струившаяся по белым камушкам быстрая речка с прозрачной водой. Через нее был переброшен старый каменный мост. Таких горбатых мостов Анна не видела на Руси, но белые камушки и вода как хрусталь тоже напомнили о вышгородских ручьях.

Она спросила короля:

— Как называется река?

Генрих ответил:

— Нонетт…

Людовикуса уже не было около Анны. Впрочем, теперь королева могла обходиться без переводчика.

Она заглянула с моста в воду. В реке блеснули серебристые рыбешки. Лесной воздух был сладостен, как везде на земле, где произрастают дубы, привлекающие бури и молнии.

Санлис, сильно укрепленный городок, стоял в стороне от больших дорог, среди дубрав и сельской тишины. Некогда на этом месте процветала богатая римская колония, и в дни Генриха еще существовали руины древних храмов и небольшой арены. Камни и мраморные плиты этих зданий использовали для строительства королевского дворца и церквей, которых в Санлисе возвели значительно больше, чем требовалось по числу жителей. В этом городе состоялся тот знаменитый съезд графов, на котором Гуго Капету, предку Генриха, предложили французскую корону, поэтому король весьма благоволил к санлисцам и дарил местным церквам золотые и серебряные богослужебные сосуды. Дворец в Санлисе стоял на северной стороне, у самой крепостной стены. Это было довольно неуклюжее сооружение с башнями, так как оно уже составляло часть городских укреплений.

Санлисские леса славились обилием всякого зверя, но теперь король не разрешал Анне охотиться, а сам часто уезжал в Париж, и она скучала в одиночестве. Иногда королева медленно поднималась на замковую башню. К ней прилетал свежий ветер, приносил издалека протяжные звуки рогов. Анне сказали, что это охотится на оленей граф Рауль де Валуа, сосед, позволявший себе иногда преследовать добычу в королевских владениях.

Однажды граф явился в Санлис. В тот день король собирался в очередную поездку. Он сказал пажу, длинноносому мальчику с мочальными волосами:

— Пусть оруженосцы снарядят меня.

Король ехал в город Сане, чтобы показать свою сильную руку маленькому вассалу, осмелившемуся не доставить в Санлис дары, установленные обычаем еще во времена блаженной памяти отца и ныне уже освященные правом давности. Король решил, что в случае упорства со стороны барона примерно накажет его, и поэтому собирался в поход с большим отрядом конных воинов, в глубине души надеясь, что при одном его появлении непокорный будет просить о пощаде.

Два опытных оруженосца хлопотали вокруг короля и с трудом натянули на плотное королевское тело длинную кольчугу. Железные поножи были уже на ногах у Генриха. Для защиты головы в рыцарском вооружении на нее надевалась отдельная кольчужка, сверху клалась круглая железная шапочка, и только поверх всего водружался кованый конический шлем с короткой пластиной для защиты лица. При таком вооружении можно рассчитывать, что голова не пострадает от удара боевым топором или мечом. Две перчатки, тоже сплетенные из железных колечек, прикреплялись к рукавам кольчуги крепкими ремнями.

Король поставил ногу на скамью, чтобы коленопреклоненный оруженосец мог привязать позолоченную шпору, и в этом положении, повернув голову, увидел, что без доклада, как брат к брату или равный к равному, в горницу входит Рауль де Валуа.

На лице графа играла приятная улыбка, но с нею плохо вязалась надменность, проглядывавшая неизменно в этих синих жестоких глазах. Анна, стоявшая рядом с Генрихом и с женской тревогой наблюдавшая, как мужа снаряжают в поход, опять вспомнила, что такие же васильковые глаза были у ярла Филиппа. Но у варяга их туманила нежность, а у графа они сверкали насмешливым огоньком, и поэтому плохо верилось, что улыбка Рауля выражает искреннее почтение к своему сюзерену.

На пороге гость сказал:

— Проезжал недалеко от королевских владений. Захотелось узнать, как здоровье короля и королевы.

Рауль все так же почтительно улыбался, но Генрих с раздражением подумал, что его владениями являются не только Санлис, а вся Франция, от Прованса до Фландрии. Взгляды короля и графа скрестились. Несколько мгновений, пока оруженосец, припадая к шпоре, старался завязать заскорузлый ремешок, не слушавшийся пальцев, король молча рассматривал высокомерного вассала, прикидывая мысленно, что его привело в санлисский замок и почему он явился сюда в неурочный час.

Рауль с запозданием снял шляпу и приветствовал хозяев:

— Добрый день моему королю, добрый день моей королеве!

— Добрый день! — ответил король.

— Приехал спросить, не пожелают ли мой король и моя королева поохотиться завтра в лесах Мондидье. Или я помешал, приехав без предупреждения?

Граф посмотрел на королеву.

Анна опустила глаза, но Генрих с деланной любезностью ответил:

— Граф Рауль всегда желанный гость в моем доме. Но почему ты не известил своевременно о своем прибытии? Тогда я мог бы достойно встретить тебя. А теперь ты видишь, что я должен ехать. Ты, вероятно, заметил на дворе оседланных коней.

Оруженосец, покраснев от усилия, привязал наконец непокорную шпору. Король встал и, двигая руками, попробовал, хорошо ли прилажено вооружение.

Видимо, слова сюзерена не смутили графа Рауля. Он еще раз повторил:

— А я так надеялся, что король и королева примут участие в завтрашней охоте.

Граф вопросительно посмотрел на Анну, надеясь, что она не откажется от забавы. Но за нее ответил король:

— К моему большому сожалению, я не могу приехать к тебе, а по древнему обычаю королева Франции не выезжает на охоту без короля. Впрочем, моей супруге сейчас не до того…

— Почему? — удивился граф.

— Королева должна беречь себя, ибо теперь она носит в своем чреве наследника французской короны.

Генрих произнес эти слова с нескрываемой гордостью.

Рауль не ждал подобных откровений, и даже этот надменный человек растерялся, когда король с победоносным видом посмотрел на него. Граф хотел, по своему обыкновению, пошутить, но не посмел при взгляде на королеву и принес поздравления.

— А ты, граф, опять обижаешь моих епископов, — прибавил Генрих, поднимая руки, чтобы оруженосцам было удобнее опоясать его мечом. — Зачем ты отнял у епископа Роже две пары волов на его собственном поле?

Рауль рассмеялся, показывая желтоватые и неровные зубы хищника и плотоядного человека.

— Епископы и монахи слишком заботятся о земных благах. Пусть они трудятся с мотыгами в руках. Тогда скорее спасут свою душу. А их волы работают теперь на такого грешника, как я.

— Не боишься, что Роже пожалуется папе? — спросил король, показывая этими словами и тоном, каким они были произнесены, что по своему положению граф Рауль де Валуа и де Крепи, а также носитель многих других титулов, ближе ему, чем епископ Шалонский.

— Пусть жалуется.

— Смотри, как бы тебя не отлучили от церкви!

— Пусть отлучают, но не советую папе появляться близко от Мондидье. Я его повешу на первом попавшемся суку.

Рауль рассмеялся, и от этого сатанинского смеха Анну на мгновение охватил какой-то неизведанный озноб. Но она еще раз осмелилась взглянуть на человека, который никого и ничего не боялся на земле.

Генрих отправился в поход, и вместе с ним покинул дворец граф Рауль. Анна, наблюдавшая из окна, видела, как глубоко внизу, на замковом дворе, муж сел на коня и выехал из ворот. Она заметила также, что граф поднял голову и смотрел туда, где находилось ее окно. Муж не обернулся. Он считал, что такое поведение неуместно для короля.


Вскоре граф Рауль снова посетил Санлис и даже привез с собою жонглера. Это был долговязый смуглый юноша, по провансальской моде гладко выбритый, но с длинными волосами, подавшими ему на плечи. Его звали Бертран.

Скитаясь с виелой за плечами по Франции, Бертран забрел однажды в Мондидье. Вечер еще не наступил, но надлежало заранее подумать об ужине и ночлеге. Несмотря на свою молодость, жонглер, человек, видавший виды, исколесил весь Прованс, немало побродил по дорогам Франции и Бургундии, то находя случайное пристанище в каком-нибудь замке, то забавляя простых людей в тавернах и на ярмарках, и добывал себе пропитание песнями и всякими веселыми штуками.

В Мондидье Бертран приплелся пешком, проиграв неделю тому назад в Париже, в харчевне «Под золотой чашей», мула бродячему монаху по имени Люпус, и поэтому чувствовал себя несколько смущенным. Кроме того, он устал… Но решил, что проведет ночь в первом попавшемся доме, а наутро отправится на базарную площадь и там поправит свои делишки.

Между тем солнце уже склонялось к западу. На улицах городка было безлюдно: очевидно, жители сидели за вечерней трапезой. Бертрану тоже захотелось есть. Он окинул взглядом малоприветливые домишки, кое-как построенные из дерева и камней, белую церковь и замок сеньора, красовавшийся на возвышенном месте. Первым существом, которое он встретил на улице, была сгорбленная старуха с вязанкой хвороста на спине. Жонглер спросил у нее с веселой прибауткой, где здесь проживаютдобрые люди, у которых можно переночевать на соломе, а заодно и съесть миску бобовой похлебки. Но старая женщина посмотрела на него дикими глазами и вдруг замычала. Она оказалась немой. Бертран почесал затылок, сдвинув шляпу на нос, и свистнул, а старушка с хворостом на спине побрела своей дорогой. Тогда Бертран решил постучать в дверь дома, который показался ему более богатым, чем другие. Наверху отворилось оконце, и чей-то голос окликнул путника:

— Кто там стучится в мою дверь?

Бертран, привыкший расплачиваться за все — за еду, за ночлег и за прочее — песнями и шутками, с воодушевлением ответил, задирая голову к окошку:

— Я жонглер Бертран, умею играть на виеле, петь песни, ходить по канату…

Но не успел он закончить эти слова, как наверху показалось покрасневшее от гнева лицо. Сомнений не было: оно принадлежало местному кюре!

Священник, грозя жонглеру здоровенным кулаком, бранил его:

— Прочь от моего дома! Какой добропорядочный христианин пожелает иметь дело с подобным нечестивцем!

Бертран со смехом ответил:

— Извини, преподобный отец, что помешал тебе забавляться с твоей толстушкой!

— Бродяга! Несчастный скоморох! Служитель дьявола! Вот я тебе сейчас покажу… — надрывался кюре, тем более пришедший в негодование, что в глубине горницы Бертран действительно успел рассмотреть белозубую мордочку и круглое голое плечо какой-то красотки.

Одним словом, ничего не оставалось, как удалиться, и жонглер поплелся дальше. Свернув в глухой переулок, густо поросший травой, он постучался в другую дверь, однако и в этом доме его ждала неудача: в хижине лежал на деревянном одре покойник. Тут людям было не до музыки и веселья. Огорченный Бертран побродил некоторое время, очутился у реки и здесь увидел приятный уединенный дом, к которому вела через лужок заманчивая тропинка. Недолго думая жонглер заглянул через плетень во двор. На пороге стоял хозяин, человек с рыжей бородой. Он спросил:

— Что тебе нужно, вертопрах?

Глядя на это страшное лицо, Бертран не знал, как приступить к делу.

— Друг, полагая, что у тебя доброе сердце…

— Ну?

— Хотел просить… Не пустишь ли меня переночевать на твоем чердаке?

Рыжебородый отрицательно покрутил головой.

— Тогда, может быть, укажешь какую-нибудь харчевню в здешних местах?

В ответ незнакомец грубым голосом произнес:

— Возвратись на свои следы. Вскоре ты увидишь дом кюре под высокой крышей. Сверни около него в переулок и так дойдешь до таверны дядюшки Оноре.

Бертран поблагодарил и побрел указанной дорогой. Великан с красной рожей, как у мясника, крикнул ему вслед:

— Скажешь там, что тебя прислал палач, и тогда они хорошо накормят…

Он хрипло рассмеялся, а юноша невольно ускорил шаги.

Прошло некоторое время, прежде чем жонглер разыскал таверну. Это было довольно убогое строение с подслеповатым окошком, крытое соломой, как и полагается быть подобного рода притонам. Над дверью висел на шесте старый кувшин с отбитым краем, служивший вывеской для путников. Уже начинало темнеть, но в трактире засиделись какие-то забулдыги, и огонь в очаге еще не погас. Предусмотрительно нагибая голову в двери, Бертран вошел в низкое помещение и увидел висевший на цепи, точно закоптевший на адском пламени котел с похлебкой, заманчиво пахнувшей чесноком. Зная, чего обычно ждут от него люди, он бодрым голосом начал:

— Я жонглер Бертран, умею играть на виеле, петь песни, ходить по канату, подбрасывать и ловить три яблока…

Как бы то ни было, в тот вечер зубоскал наелся до отвала, попил неплохого винца и пощипал пухленькую служанку Сюзетт. Она только что вернулась откуда-то в довольно растрепанном виде, и ее лицо показалось Бертрану знакомым. Девица же не могла отвести глаз от черных кудрей провансальца и, когда ужин пришел к концу, даже обещала волнующим шепотом, что поднимется к нему на сеновал, как только погасят в харчевне огонь и все улягутся спать. Тогда и выяснилось, что Бертран видел красотку в окошке у того самого кюре, с которым поругался несколько часов тому назад. Сюзетт, по ее словам, относила служителю алтаря кувшин вина — дар набожного трактирщика в благодарность за поминовение недавно умершей супруги — и на некоторое время задержалась в священническом доме за рассматриванием поучительных картинок, а затем немедля вернулась проворными ногами к исполнению своих обязанностей. Бертран не очень-то поверил рассказам милой девицы, но он не был ревнивцем и провел ночь неплохо, хотя кто-то весьма настойчиво и даже слезливо взывал несколько раз под окном:

— Сюзетт! Почему ты не пришла?

Голос ночного прохожего жонглер где-то слышал, но так как оказался очень занятым в тот час, то не стал выяснять, кто стоит на улице.

Когда же в мире расцвело утро, Бертран проснулся в одиночестве и немедленно отправился на расположенную поблизости базарную площадь. Там уже повизгивали доставленные на продажу поросята, мычала корова, по приказу прево приведенная на веревке каким-то незадачливым сервом за неуплату долга сеньору, пахло свежеиспеченным хлебом, яблоками, петрушкой и вообще всем, чем полагается благоухать базарам.

По привычке Бертран тут же начал свои зазывания:

— Почтенные жители! Я жонглер, умею играть на виеле, ходить по канату…

Его призывы нашли самый теплый отклик. Ведь не так-то часто заглядывали жонглеры в скучный посад. Люди были готовы оставить даже свои базарные делишки и послушать нечто не похожее на их монотонную, как деревенская пряжа, ежедневную жизнь в навозе и помоях.

— Умею подбрасывать и ловить три яблока, рассказывать пастурели и фабльо, так что вы останетесь довольны и не поскупитесь на медяки для бедного, но веселого…

И вдруг язык Бертрана прилип к гортани… Он заметил, что из толпы на него смотрит выпученными глазами тот самый кюре, которого вчера видел в обществе Сюзетт. Не успел жонглер сообразить, как ему при данных обстоятельствах поступить, а этот весьма внушительного вида представитель церкви, к тому же вооруженный палкой и, вероятно, выяснивший неверность слишком доброй девушки, уже орал на весь базар:

— Ага! Вот где ты теперь развращаешь христиан! Не позволю похищать лучших овечек из доверенного мне господом стада!

И, размахивая увесистым жезлом, ринулся в бой.

Бертран, который далеко не был трусом, но никогда в жизни не дрался со священниками, решил, что ему ничего не остается, как спасаться бегством. Он так и поступил, перепрыгнув через тележку, полную репы, напугав до смерти поросят и весьма удивив своим поведением благопристойную грустную корову. Но служитель алтаря во что бы то ни стало хотел покарать легкомыслие и порок и погнался за жонглером с площадными ругательствами, точно был не духовным лицом, а королевским сержантом.

Соперники сделали так три или четыре широких круга по базару, каждый раз вызывая искреннее недоумение у вышеупомянутой коровы, которая никогда не испытывала пламенных страстей. А между тем известно, что ревность — ужасное чувство и от него не спасает даже сутана. Дело кончилось бы, вероятно, весьма плачевно для Бертрана, принимая во внимание его слабую грудь и железные кулаки кюре, но, по счастью, наш жонглер обладал очень длинными ногами. Кроме того, местные жители хорошо знали проделки своего духовного пастыря и быстро сообразили, в чем дело, тем более что сама Сюзетт не замедлила явиться на базар и, подбоченясь, с любопытством смотрела на состязание в беге. Недолго думая крестьяне забросали преследователя репой и всем, что подвернулось под руку. В довершение греха во время этого чудовищного переполоха какой-то парень ловко сделал кюре подножку, и дородный блюститель морали во всю длину распластался на пыльной площади. Негодующие крики сменились дружным хохотом, и, воспользовавшись этим заступничеством, жонглер удрал в харчевню, где он надеялся обрести защиту у трактирщика, во всяком случае мог рассчитывать на его покровительство, в полном убеждении, что песенки и прочие трюки далеко не бесполезны для привлечения народа в подобные заведения. Так оно и оказалось. Священник не осмелился явиться в таверну, и Бертран мог спокойно передохнуть.

А день был воскресный, и после обеда в харчевню набилось немало народу. Кто пришел залить горе на последний грош, кто тайком от жены пропивал базарную выручку, а те, что побогаче, собрались здесь, чтобы за свои собственные деньги получить удовольствие и послушать, о чем говорят люди. На этот раз все с одинаковым увлечением рассказывали друг другу об утреннем происшествии на базаре.

Успокоившись немного после приключения и получив заверение от Сюзетт, что она ни за что на свете не променяет такого красивого юношу, к тому же умеющего играть на виеле, на борова в сутане, Бертран поднялся из-за стола и обратился к собравшимся с привычным своим представлением:

— Я жонглер Бертран, умею играть на виеле…

Разговоры немедленно прекратились, наступила тишина.

Видя, что присутствующие готовы его слушать, Бертран начал так:

— Почтенные жители! С вашего позволения, я расскажу для начала историю жонглера, попавшего в рай…

Некоторые из поселян, сидевших за грубо сколоченными столами или у перевернутых вверх дном бочек, одобрительно переглядывались и подталкивали друг друга локтями, предвкушая предстоящее удовольствие, даже те, кто уже имел случай послушать эту трогательную историю.

— Жил-был некогда в городе, который называется Сане, — начал звонким голосом Бертран, — жонглер, вроде как я, самый хороший человек на земле, не любивший спорить из-за денег. Бедняга ходил из селения в селение, с ярмарки на ярмарку, из одного замка в другой, пел, плясал, играл на виеле согнутым в виде лука смычком, хорошо умел подбрасывать и ловить яблоки, бойко сочинял стихи, искусно бил в бубен, с большой ловкостью показывал карточные фокусы, мог рассказывать всякие веселые небылицы и не думал о завтрашнем дне, а жил как птицы небесные и все заработанные тяжелым жонглерским трудом денарии тут же пропивал с друзьями или проигрывал в кости. Поэтому у него ни гроша не было за душой. Случалось даже, что он не имел чем заплатить за выпитое вино, и тогда ему приходилось закладывать свою скрипку. А бывало и так, что наш приятель ходил под дождем в одной рваной рубахе и босой. Но несмотря на все невзгоды, жонглер — не знаю, как звали этого человека, — всегда чувствовал себя жизнерадостным и свободным, как ветер. Он пел, плясал и молил бога лишь о том, чтобы каждый день превратился в воскресенье, так как известно, что в праздник люди идут в харчевню и готовы заплатить жонглеру за полученное удовольствие. Однако все кончается на этом свете, и однажды жонглер умер где-то под забором, и когда он подох, то за все свои прегрешения и беспутную жизнь очутился в аду. Как вам уже говорил, вероятно, кюре, в геенне пылает вечный огонь, и если кто мне не верит, то может спросить об этом у него…

— Нет, приятель! Ты лучше сам спроси! — послышался веселый голос.

— Он тебе объяснит, — поддержал насмешника другой, очевидно вспомнив об утреннем состязании.

Понимая, что надо как-то отбиться от шуток, Бертран с деланно постным лицом сказал:

— Сам-то кюре предпочитает рай. Мы с ним встречались там!

Раздался хохот, явно выражавший одобрение находчивости жонглера, и все взоры обратились к Сюзетт, которая очень мило покраснела и закрыла лицо передником. А жонглер продолжал:

— Как это ни странно, хотя и подтверждается многими достоверными свидетельствами, но на адском огне поджариваются главным образом не жонглеры и даже не разбойники, а папы и епископы, короли и графы. В одной компании со всякими ворами и клятвопреступниками. Кстати, в тот день дьяволу требовалось отлучиться из преисподней: он только что получил известие, что в Риме окочурился еще один папа, а в Германии дышит на ладан сам император, и оставалось лишь приволочь эти ценные души в пекло. Также и какой-то король собирался отдать душу…

Все ожидали, что жонглер скажет «богу», но он после некоторой паузы закончил фразу:

— …сатане.

Опять в трактире загремел здоровый деревенский смех.

— Итак, Вельзевул очень спешил. А тут ему случайно попался на глаза жонглер, только что явившийся на место своего нового назначения. Сатана крикнул: «Эй ты, болван! Будешь вместо меня поддерживать огонь под котлами. До тех пор, пока я не вернусь. Да не жалей смолы и прочих горючих средств». При этих словах враг рода человеческого подскочил, ловко стал перебирать в воздухе копытцами, издал неприличный звук и с шипением исчез…

Вновь взрыв хохота. Эти простодушные люди, с трепетом проходившие мимо кладбища, где в полночь мертвецы вылезают из могил, и пугавшиеся крика филина в ночной роще, теперь забыли все страхи, сидя в харчевне за кувшином пива.

— Но как только дьявол отлучился по своим делам, апостол Петр был тут как тут. Он отлично знал повадки жонглера и прибыл в преисподнюю, чтобы сыграть с ним в зернь. «На что же мне играть, святой отец!» — с грустью ответил грешник, выворачивая пустые карманы. Ясно, что бедняга перед смертью пропил все деньги и явился в ад без единого гроша. Но хитрый апостол сказал: «Ничего! Ты будешь играть на души грешников, которые тебе доверил сатана». — «А ты?» — «Я буду ставить червонцы». — «Вот здорово!» — обрадовался жонглер. «Если тебе повезет, — заметил апостол, — ты будешь богачом, а если я выиграю, то заберу в рай души моих пап и епископов». — «Ладно!» — согласился жонглер. У бродяги уже руки чесались поскорее попробовать свое счастье. «Но вот беда, — завопил он едва не плача от горя, — у меня ведь костей нет!» У него их черти отобрали, так как сами с большим удовольствием резались в эту игру. «Не беспокойся, — ответил наместник Христа, — кости у меня найдутся. В раю зеленая скука, мухи дохнут, и мы иногда поигрываем по маленькой с апостолами Павлом и Фомой». Одним словом, у Петра за пазухой оказалось все необходимое для забавы — кожаный стаканчик и три костяшки.

— Хороши апостолы, — покрутил головой какой-то доверчивый поселянин. Перед ним стоял кувшин с пивом, и, по-видимому, эти минуты в харчевне были для бедняги самыми счастливыми за продолжительное время.

— Они все такие, — поддержал его другой крестьянин, почесывая поясницу и несколько ниже.

Бертран продолжал:

— Сели играть. Первым выбросил костяшки жонглер. Двойка, тройка, шестерка. У апостола двойка и две тройки. Выиграл наш беспутный приятель. Бросили еще раз. У грешника — тройка, четверка и пятерка, а у Петра — три тройки…

Слушатели с затаенным дыханием следили за воображаемой игрой, всей душой желая выигрыша грешнику. Некоторые даже шепотом повторяли числа костяшек.

— Апостолу нужно было втянуть жонглера в игру, а кости он принес фальшивые. Вскоре у него посыпались шестерки!

— И там обманывают бедных людей! — вздохнул сидевший за пивным кувшином.

— Да! При умении кубики всегда ложились шестерками и пятерками. Бросит жонглер — в лучшем случае у него тройки и четверки, кинет апостол — шестерки! Таким образом Петр и действовал без зазрения совести. «Да ведь ты мошенничаешь, святой отец!» — не выдержал жонглер. «Как ты смеешь говорить такое наместнику Христа!» — вознегодовал ключарь рая. «А почему у тебя все время шестерки?» — «Потому, что я бросаю с молитвой, а ты сквернословишь и поминаешь дьявола». Ну, долго ли, коротко ли они играли, но в конце концов апостол выиграл все нужные ему души.

— Даже трудно поверить, что так может вести себя апостол Христов! — огорчался поселянин, сидевший за кувшином с пивом.

Жонглер повысил голос:

— Но возвращается сатана. И что же он видит? Петр сидит у него в аду, как дома, и выигрывает последнего епископа…

— Какого? — спросил один из слушателей.

— Этого… как его… — замялся рассказчик.

— Наверное, епископа Реймского Ги, что недавно помер.

— Или Турского… Тоже скончался на днях…

— Кажется, того самого, — подхватил Бертран. — Одним словом, в котле почти уже никого не осталось. Конечно, сатана рассердился и выгнал апостола вместе с жонглером. Так наш прощелыга и очутился в раю вместе с праведниками и ангелочками…

Все остались очень довольны рассказом. Кто нес жонглеру кружку пива, кто совал в руку медную монету. Ведь люди понимали, что это тоже труд — ходить без устали по дорогам в дождь и холод и забавлять бедных сервов веселыми историями.

— А есть еще рассказ про аббата, — захлебываясь от смеха, стал припоминать один из поселян, у которого нижняя челюсть вытянулась в виде башмака, — как он своего любимого осла на христианском кладбище похоронил…

— Знаю, знаю, — замахал на него обеими руками сосед, такой же лохматый, как и человек с длинным подбородком. — Аббату здорово попало за такую вольность…

— А он тогда уверил епископа, что осел ему десять червонцев в завещании отписал…

Крестьяне наперебой рассказывали друг другу:

— Тогда другое дело. Какой достойный осел! Какой умница! Его надо в святцы записать!

— Хорони его сколько хочешь!

Оба смеялись до слез, забыв все свои невзгоды, а Бертран ругал их в душе, что болтуны из-под носа утащили у него такой выигрышный рассказ.

— Ну, если вам известна история с похоронами осла на кладбище, то в таком случае спою песенку про бедного мужика, которого не хотели пускать в рай…

Бертран старательно настроил виелу, склоняя к струнам красивое и вдохновенное лицо, взял смычок и наиграл ритурнель. Потом высоким голосом пропел два первых стиха:

Был один крестьянин хвор,
Утром в пятницу помер…
Еще несколько скрипучих звуков виелы — и снова стихи:
Но архангел в этот час
Не продрал опухших глаз.
Дрыхал он без задних ног,
Душу в рай нести не мог…
В это самое мгновение кривая дверь, певшая на крюках не хуже виелы, отворилась, и на пороге показался богато одетый человек, и не кто иной, как сам местный сеньор, граф Рауль де Валуа. На нем было приличествующее его званию длинное одеяние темно-зеленого цвета и меховая шапка; на желтых сапогах виднелись шпоры, а в руках он держал плеть. На груди у графа поблескивала золотая цепочка, на которой висела греческая монета. Из-за его спины выглядывала широкая рожа оруженосца.

Бертран не видел вошедшего и повторил:

Дрыхал он без задних ног,
Душу в рай нести не мог…
Но появление в харчевне сеньора вызвало явное замешательство. Крестьяне, сидевшие поближе к двери, неуклюже подняли зады со скамеек и стащили с голов шляпы и колпаки, похожие на вороньи гнезда. Пение умолкло, музыка прекратилась. Посреди харчевни, с кувшином вина в одной руке и кружкой в другой, кабатчик высоко поднял ногу, как бы намереваясь сделать еще один шаг, но не двигался с места. Он повернул голову к сеньору и раскрыл рот не то от изумления, не то от страха.

Граф некоторое время молча озирал сборище поселян, подбоченясь и презрительно кривя губы. Потом изрек:

— Так, так! Пьянчужки! Вместо того чтобы трудиться в поте лица, как предписано в священном писании, они хлещут пиво, а потом будут уверять, что им нечем уплатить оброк.

— Милостивый сеньор, — начал было трактирщик, — ведь сегодня праздник и…

— Молчи, болван, — гневно оборвал его граф. — Сам знаю, что наступил воскресный день, так как присутствовал на мессе. Но трудиться можно и в воскресенье. А за твои дерзкие слова пришлешь мне в замок десять модиев вина…

Кабатчик едва не выронил из рук кувшин на земляной пол.

— А это что за человек? — спросил сеньор, показывая плеткой на жонглера. — Откуда он появился в моих владениях?

Бертран бесстрашно приблизился и, сняв учтиво шляпу, сказал:

— Я жонглер Бертран…

Граф прервал его представление коротким мановением руки.

— Жонглер? Отлично. Что эти олухи понимают в твоих песнях? Лучше приходи в мой замок, и у тебя будет каждый день сколько угодно мяса и вина.

— А денарии? — спросил Бертран, поблескивая зубами.

— Будут и денарии, — ответил граф.

Так случилось, что Бертран поселился в замке Мондидье. Но он не знал тогда, чем все это кончится.

Вот каким образом Бертран очутился в замке Мондидье и в тот вечер приехал с графом Раулем в санлисский дворец, чтобы развлекать скучающую королеву. Пока же сеньор сидел за королевским столом, он угощался в помещении для оруженосцев, уже пронюхавших о его шашнях с полногрудой Алиенор. Никто их вместе не видел, но эти шалопаи отпускали такие шуточки, от которых у жонглера мурашки бегали по спине. Он знал, что от него только мокрое место останется, если слухи о чем-нибудь дойдут до ушей графа.

Между тем наверху шла приятная беседа. Поговорили и о сыре, поданном на деревянной доске. Этот продукт доставляли к королевскому столу из Бри, где произрастают ароматные травы, придающие особый привкус молоку, и живут опытные сыровары. Рауль тоже нашел, что такую пищу приятно запивать красным вином.

После ужина, когда все насытились, сеньор просил у королевы разрешения позвать менестреля, как для пущей важности называли Бертрана в Мондидье.

Анна увидела довольно красивого юношу, но со столь худыми ногами, что его тувии выпятились на коленях, как пузыри. В руках он держал виелу и смычок. По всему было видно, что молодой человек готов развлекать благородных слушателей, но старался сохранить независимость по отношению к господину, чей хлеб он ел.

— Бертран, — обратился к нему граф, подобревший после обильной еды, — выбери свою лучшую песню и спой нашей королеве!

Рауль выпил изрядное количество вина, глаза его потемнели, и, может быть, этот необузданный человек уже испытывал вожделение к странной северной женщине, у которой такие маленькие руки и ноги. Глядя на Анну, он тут же вспомнил кулаки своей супруги, самолично раздававшей зуботычины конюхам и звонкие оплеухи служанкам.

Анна поблагодарила своего гостя и приготовилась слушать. Король сидел с мрачным видом, недовольный в глубине души, что посещение Рауля помешало ему заняться некоторыми хозяйственными делами. Нужно было, кроме того, проверить оружие в санлисском замке и камни для пращей, заготовленные на всякий случай. От вина и съеденной не в меру говядины Генрих испытывал тяжесть в желудке, рыгал иногда и все более и более погружался в сонливое состояние. Рауль всегда раздражал его своей красотой, заносчивостью, происхождением от Карла Великого. Пока этот красавчик ссорился с епископами, он сам метался из одного замка в другой, собирал по денарию деньги, чтобы заплатить нормандским наемникам, трудился от зари до зари. А между тем вассалы с каждым днем все неохотнее слушались короля Франции…

Бертран с робкой улыбкой смотрел на королеву. Менестрель никогда не видел Анну, а только слышал о ее изумительной красоте. Ему было не по себе. В обществе такой благородной дамы он никогда не посмел бы петь про грубых мужланов. На этот случай у него были припасены стихи о храбрых рыцарях, сражавшихся с драконами, чтобы освободить красавицу, о старом императоре Карле, о его путешествии в Палестину за святынями. Но прежде чем он успел настроить виелу, Анна сказала:

— Юноша, спой нам какую-нибудь песню про любовь!

Обратившись к своему сеньору и как бы спрашивая его совета, Бертран предложил:

— Не спеть ли мне песню о Тристане и Изольде?

— Это ты хорошо придумал, — одобрил граф.

Бертрану стало грустно, что между ним, безвестным жонглером, и этой королевой лежит целая пропасть. Несмотря на все свое легкомыслие, на неспособность подумать о завтрашнем дне, в душе жонглер таил какую-то тревогу, отличавшую его от других людей. Бертрану страстно захотелось сделать нечто такое, что вызвало бы улыбку на устах королевы. Печальная и молчаливая, она не походила ни на одну женщину на свете, и какой земной казалась теперь ему графиня, с ее жарким телом, сильными руками и громким смехом.

— Позволь, милостивая королева, моему менестрелю спеть песню об Изольде, — сказал Рауль.

Покраснев, Бертран прибавил:

— Я ничего не знаю на земле прекраснее этой песни!

Анна дважды медленно кивнула головой. На королеве было ее любимое платье из голубой материи, с золотым поясом, небрежно охватывавшим бедра.

Жонглер поудобнее устроился на табурете. Слуги убирали остатки ужина — недоеденные куски хлеба, оловянные тарелки с колючими рыбьими костями — и звенели посудой. На столе остались серебряные чаши на высоких ножках — наследие какого-то покинувшего сей мир епископа.

Бертран старательно провел смычком по струнам. Раздались негромкие, но приятные звуки, оттенявшие красоту молодого голоса. Менестрель пропел начало повести о двух любовниках:

Твое дыхание — весенний ветер,
Слезы — соль моря,
Мысли твои — облака,
Что плывут печально по небу,
А глаза — цветы на лужайке…
У Бертрана был действительно чудесный голос, столько раз побеждавший женскую неприступность. Анна с удовольствием слушала, склонившись головою на плечо дремавшего супруга, как бы прося у него защиты в опасные минуты жизни, когда певец поет о любви и рядом сидит этот ужасный человек с синими глазами, не боящийся ни бога, ни короля. Генрих с видимым удовольствием подставляя плечо, чтобы королева могла найти опору. Ему и в голову не приходило, что кто-нибудь может помышлять о ее ласках, но он чувствовал сегодня какое-то смятение в сердце Анны, непонятное для него: ведь все было благополучно, житницы полны зерна, и несчастные сражения уже отошли как будто в область прошлого. Однако вскоре король задремал, согретый едой и вином.

Музыка ритурнели напоминала журчанье ручейка. Бертрану хотелось сегодня превзойти самого себя. Ему поднесли с королевского стола полную чашу, но он так любил эту песню, что она опьяняла его без вина. Каждый раз он пел ее по-иному, заменяя одни образы другими, рождавшимися где-то в самой глубине сердца, куда не хотела или не могла заглянуть графиня Алиенор.

В дальнем углу сада
росло одинокое дерево,
и под ним струился ручей.
Он пробегал под замком,
под тем помещеньем,
где женщины жили,
где женщины пряли
прекрасную пряжу…
Самые простые слова: дерево, ручей, пряжа, дуб… Но кто-то дал певцу такую власть, что из этих простых слов слагалась возвышенная песня, волнующая душу. Под звуки виелы они складывались в историю о любви двух сердец. Воображение, подогретое вином и печалью, рожденной внутренней тревогой, помогало Анне представить себе и одинокое дерево в саду, и прихотливо вырезанные дубовые листья, и волны пряжи, и серебряный ручей, и шевелившиеся от движения струй зеленые водоросли, и суетливого водяного жучка. Анна припомнила вдруг запах речной воды, нагретой полуденным солнцем, когда над склоненными ивами трепещут зеленые стрекозы.

Смутно чувствуя, что он создает особый мир, в который могут проникнуть только люди, способные на нежные чувства, Бертран рассказывал в песне историю двух сердец. Но даже граф Рауль подпер кулаком щеку и в какой-то редко слетавшей к нему грусти, может быть впервые в жизни подумал, что на свете существуют более важные вещи, чем ночные набеги, охота или мытные сборы на каменных мостах.

В этот быстрый ручей
Тристан бросал кусочки коры.
Теченье несло их в жилище Изольды.
Так условленный знак
извещал королеву,
что возлюбленный ждет
ее под развесистым дубом…
Анна смотрела куда-то вдаль. Над песенным замком Тинтагель поднималась огромная зловещая луна. При лунном освещении замковые башни казались еще более молчаливыми. Король Марк спал в своей опочивальне. В саду стояла тишина. В этот час, прижимая руки к сердцу, едва живая от волнения, Изольда спускалась по лестнице и пребывала под ночными деревьями, пока звуки медного рога не возвещали о рождении розовой зари…

Менестрель пел:

Но однажды злой карлик,
что знал семь свободных искусств
и по волшебной книге
магию изучавший,
к дубу привел короля,
когда влюбленный Тристан
уже бросил кусочки коры
в стремительный ручеек.
Теперь никакая рука
не в силах была
остановить теченье событий,
чтобы Изольда могла
не прийти на свиданье…
Волнение Анны достигло предела. Граф Рауль не спускал с нее глаз, а Генрих, которому помешал дремать зазвеневший голос Бертрана, сидел с недовольным видом, — скучный человек с козлиной бородой. Нижняя губа у него жалко отвисла. Но певец позабыл о нем и даже о графе; ему казалось, что Тристан — это он сам, а королева — Изольда, и пропел взволнованно:

Боже, храни на земле
счастливых любовников!
Так всегда Анна зарождала в мужских сердцах любовь, как будто явилась в этот грубый мир с другой планеты.

6

По прошествии нескольких месяцев беременность королевы сделалась столь заметной, что Генрих оставил жену для государственных дел. Король готов был выполнить любое желание супруги и одарить ее новыми угодьями, скрепив хартию подписями графов и епископов; он весь сиял, глядя на округлявшееся чрево Анны, но теперь мог на некоторое время позабыть о супружеских обязанностях и отдать все свои силы возведению замков, чем стал пренебрегать в последние годы, а между тем вновь начинались военные тревоги.

В отсутствие короля Анна находилась в парижском дворце под наблюдением бродивших за нею по пятам приближенных женщин. Графиня Берта не спускала с королевы глаз. Анне не позволяли одной сходить по крутым каменным лестницам — таково было повеление короля, опасавшегося, что неловкий шаг может повлечь за собой падение будущей матери и тем причинить вред плоду. Но она сама со страхом готовилась к непостижимой тайне рождения ребенка, и каждое ее движение было исполнено осторожности.

Теперь королева никогда не оставалась в одиночестве и вечно выслушивала благоразумные наставления и советы не утомлять себя чтением, каковое вообще более приличествует епископам и медикусам, чем королевам. Все эти приближенные женщины смотрели на книги Анны с нескрываемым подозрением. Один бог знал, что в них написано непонятными славянскими буквами! Это весьма попахивало ересью.

По утрам Анна часто беседовала с Милонегой о Киеве, вернее, вслух представляла себе, что может происходить там, и Милонега делила эти мысли с любовью. Казалось, что у наперсницы не было своей жизни, все свои помышления она посвящала Ярославне.


Анна не стеснялась своего живота, однако не встречалась теперь даже с епископом Готье, рассказывавшим такие занимательные истории. Епископ, назначенный канцлером, составлял в круглой башне латинские хартии, изысканный слог которых обращал на себя внимание знатоков, или утешался за чтением Сенеки. Несмотря на огромное брюхо, этот человек напоминал своими речами сладкоголосого соловья среди ревущих ослов.

Однажды Милонега доложила госпоже, что ее желает видеть какой-то чужеземный купец, прибывший в Париж с Руси, по его словам — с важными известиями. Анна разволновалась и потребовала, чтобы путешественника тотчас же позвали во дворец. К ее удивлению, купцом оказался тот самый переводчик Людовикус, который сопровождал посольство, получил сполна все, что ему причиталось по соглашению, и потом исчез бесследно, заявив, что намерен теперь заняться торговлей мехами. И вот он вновь появился во дворце, такой же чернобородый, лысый, с неизменной лисьей шапкой в руках и сияющий от удовольствия, что увидел королеву. Но Анна решила, судя по невзрачному виду этого головного убора, что дела у Людовикуса далеко не блестящие.

Анна сидела в кресле, не скрывая материнскую полноту в широких складках зеленого шелкового платья. Тут же восседали с достоинством две приближенные женщины — графиня Берта и еще одна благородного происхождения старуха, в свое время родившая на свет шестнадцать детей и потому очень опытная в этом деле. Как обычно, Милонега, не менее взволнованная, чем Анна, стояла за креслом королевы. У нее тоже сжималось сердце при мысли о вестях с Руси. Нет ничего страшнее для человека, чем разлука с родной землей.

Людовикус, обернувшись к слуге, который держал в руках небольших размеров серебряный ларец, произнес повелительным тоном:

— Подай мне это!

Слуга протянул требуемую вещь.

Держа ящичек перед собой как некую драгоценность (впрочем, ларец был действительно тонкой работы, с крышкой как на церковных ковчежцах и с украшениями в виде фантастических зверей), торговец вкрадчиво произнес:

— В нем хранится письмо к тебе от князя Святослава. Берег послание как зеницу ока.

Щеки у Анны запылали. Она на мгновение увидела перед собою надменного брата, синий плащ на красной подкладке и вспомнила громкий голос, напоминавший некоторым рычание льва…

— Давно ли ты оттуда? — спросила Анна, считавший, что недостойно для королевы с поспешностью читать письма.

— Всего четыре месяца, как я покинул Киев.

— Все ли благополучно в княжеском доме? Все ли здоровы?

— Все здоровы, милостивая королева. Обо всем написано в письме.

Людовикус с поклоном протянул ларец королеве, но, как в императорском дворце, его предупредили руки приближенных женщин. Обеим хотелось услужить королеве.

— Откройте крышку! — приказала Анна.

В ларце оказалось послание Святослава, написанное его собственной рукой. Анна хорошо разбирала буквы, четкие и ясные, как характер брата. Святослав извещал сестру, что на Руси стоит тишина. В заключение он писал, что посылает ей в подарок меха черно-бурых лис, бобров и горностаев, и желал здоровья и долголетия.

— Где же меха? — спросила Анна, с удивлением заметив, что руки у слуги Людовикуса пусты.

Людовикус упал на колени. Вслед за ним с грохотом стал на четвереньки перепуганный насмерть слуга, который, видимо, кое-что знал о судьбе этих подарков.

— Добрая королева! В дороге с нами случилось несчастье. Уже недалеко от конца этого путешествия, когда ночь застигла наш караван между Вормсом и Майнцем, мы подверглись нападению разбойного барона. Его люди разграбили наши повозки, забрали и твои меха, а нас тяжко избили и одного из моих спутников лишили глаза. Только с огромным трудом, даже с опасностью для жизни, мне удалось сохранить этот ларец с посланием, которое для тебя дороже всяких сокровищ.

Анна задумалась над письмом, уже не обращая внимания на оправдания Людовикуса и не огорчаясь по поводу пропажи мехов, так как больше заботилась о небесном, чем о земном. Письма из Киева приходили редко и каждый раз переворачивали ей душу. Когда она говорила об этом, Генрих спрашивал ее с удивлением:

— Разве ты не королева Франции?

Но невозможно было заглушить тоску по Русской земле.

Людовикус и его похожий на горбуна слуга продолжали стоять на коленях. Анна сказала:

— Встань!

Людовикус поднялся, помогая себе руками, чтобы вызвать жалость у госпожи. Слуга так и остался стоять в нелепой позе, и никто уже не замечал его.

— Еще какие вести привез ты? — тихо спросила Анна.

— Добрые вести! Все благополучно в твоей стране. Злаки произрастают обильно, реки полны рыб, леса кишат дичью всякого рода. Меха в хорошей цене. Народ трудится на нивах и прославляет светлых князей.

Анна стала расспрашивать о своих. Матери уже не было на земле. Но как жили болезненный отец, братья? Людовикус давал на все вопросы исчерпывающие ответы, как будто бы от него не было тайн в киевском дворце.

— Что еще тебе сказать? Кажется, все важное сообщил. Вот разве о молодом ярле. Был в Киеве начальник охранной дружины, забыл его имя… Но на свете столько варягов…

Анна догадалась, что купец говорит о том воине, которого она встретила однажды. Сердце у королевы болезненно защемило, хотя она уже не думала об этом человеке, промелькнувшем в жизни, как стрела.

— Князь Святослав рассказал мне о нем…

— Где же теперь молодой ярл? — с печалью спросила Анна. — Помню, этот воин ушел с дружиной на печенегов. Вернулся ли он тогда?

— Вернулся.

Ей стало легче дышать.

— Молодой ярл победил печенегов и возвратился с добычей в Киев, но не остался там, а уплыл в Константинополь и поступил на царскую службу. Он где-то погиб недавно в греческих пределах. Кажется, это случилось в битве под Антиохией.

— В битве под Антиохией, — горестно повторила Анна, и этот далекий, чужой город вдруг приобрел для нее печальную славу.

Королева сжимала пальцами подлокотники. Ярл Филипп больше не живет на земле! Тот, что снился ей порой в ночных видениях… И перед ней вновь возникли образы того полного волнений дня, когда она принимала участие в охоте на вепрей в вышгородских дубравах и во время дождя очутилась в закопченной хижине дровосека. Годы текли как вода, все растаяло как дым. Но васильковые глаза остались в памяти навеки. Сколько раз по приезде во Францию, когда Генрих уезжал куда-нибудь под город Сане или в приморские туманы Нормандии, она вспоминала не о муже, а об этих глазах и плакала о погибшем счастье.

Теперь Анна оставила суетные мысли, готовилась к своему материнству. И все-таки вдруг стало темно кругом. Она со вздохом поникла и упала бы с кресла, если бы ее не поддержали заботливые руки Милонеги. Все были в смятении. Однако госпожа справилась со своим недомоганием, чтобы расспросить Людовикуса о подробностях. Их беседу понимала только наперсница, хотя графиня Берта уже вытягивала шею, сверля острым взором загадочное лицо королевы. Толстая старуха сидела, глупо раскрыв мокрый рот.

Анна спросила:

— Известно ли, где похоронен воин? Осталась ли после него вдова?

Людовикус не мог ответить на эти вопросы. Анна спросила его в последний раз:

— Откуда же об этом известно брату Святославу?

— И этого я не знаю. Может быть, какой-нибудь человек пришел из греческой земли в Киев и сообщил о том, что произошло. Все любили молодого ярла.

— Да, это был поистине благородный воин, — сказала Анна, поникнув головой.

Опасаясь, что предательская слеза выдаст ее тайну, королева отпустила купца и велела наградить его.


Прошел еще один месяц. Когда же случилось то, к чему предназначила женщину природа, и Анна, к великой радости короля, родила здорового и невероятно крикливого младенца, епископы Роже и Готье, в течение многих лет остававшиеся советниками Генриха, пришли к нему и спросили:

— Как ты пожелаешь, чтобы назвали твоего сына?

Отец чувствовал себя на седьмом небе. Едва сдерживая наполнявшую его сердце радость, он ответил:

— Спросите у королевы!

Сам Генрих в этот час не имел желания думать о чем-либо, и ни одно имя не приходило ему на ум, кроме имени отца. Но Робертом звали и мятежного брата. Кроме того, королю хотелось сделать приятное супруге. Ведь она в муках родила сына, пусть и наречет его, как пожелает. У Генриха никогда не было силы противостоять Анне в важных решениях. Так же он уступил ей, когда она захотела присягать на странной славянской книге. Едва епископы ушли в королевскую опочивальню, король сказал окружающим с привычной своей грубоватостью:

— Пусть назовут моего наследника как угодно, лишь бы французская корона держалась у него на голове!

Прелаты явились к Анне. Королева прижимала к себе сына, и младенец сосал грудь. Умиленная наперсница стояла у изголовья постели. После подобающих в таких случаях изъявлений верноподданнических чувств епископ Готье, наставник и духовник Анны, с молниеносной быстротой отпускавший обычно все ее прегрешения, спросил:

— Король прислал нас узнать, как хочешь ты, чтобы нарекли новорожденного?

Счастливая мать посмотрела куда-то вдаль, видя перед собой нечто скрытое от зрения остальных людей, и тихо сказала:

— Хочу, чтобы его нарекли Филиппом! Пусть будет таким его имя.

— Филиппом? — недоумевал Готье.

Епископы переглянулись.

— Но почему ты пожелала дать сыну это странное имя? — упрекал королеву изумленный Роже. — Ни один французский король не назывался так. Разве не более достойно назвать его, например, Робертом, в память благочестивого отца нашего короля? Или в честь славного предка дать ему имя Гуго?

Но Анна оставалась непреклонной. Она ответила:

— Робертом я назову второго сына.

— Однако это весьма удивит короля, — настаивал Роже.

— Я желаю, — твердо повторила королева, — чтобы младенца назвали Филиппом!

Роже был очень удручен. Но его друг вздохнул и с присущей ему мягкостью сказал:

— Не настаивай. И не будем утомлять королеву. Филипп — прекрасное имя! Если память не изменяет мне, именно этот апостол проповедовал Евангелие во Фригии, недалеко от тех областей, где родилась супруга короля. Мне приходилось также слышать, что русские правители ведут свой род от македонского царя Филиппа. Может быть, в честь его и хочет назвать наша госпожа наследника французского престола?

Анна движением головы подтвердила слова епископа.

Прижимая к груди сына, блаженно улыбаясь, она закрыла глаза и больше не произнесла ни слова. Епископы поняли, что они здесь лишние, и на кончиках пальцев покинули опочивальню, что не представляло больших затруднений для худощавого Роже, но не так-то легко удавалось дородному Готье, неуклюже балансировавшему руками и размышлявшему о тайне имени Филипп. В эту минуту он напоминал медведя, что танцует на ярмарке.

Однако в разговоре с Генрихом Роже вновь выразил свое недоумение по поводу непонятного решения Анны и сообщил королю, что Робертом она хочет назвать лишь второго сына.

Королю это чрезвычайно понравилось.

— Второго сына? Не успела родить одного, как собирается рожать второго!

— Так сказала королева.

— Прекрасно! Пусть будет так, как ей угодно.

Сияющий от радости, что наконец-то провидение смилостивилось над Францией, послав ему законного наследника, он повторил свою шутку:

— Пусть моего сына назовут любым именем, лишь бы французская корона прочно держалась на его голове!

Епископ Готье, любезнейший из людей и не последний царедворец, прибавил с улыбкой:

— Можно быть уверенным, что твой наследник прославит Францию!

Генрих милостиво взглянул на льстеца, тотчас решив повидать супругу.

Все помыслы короля были направлены на укрепление его дома, который еще совсем недавно колебала буря гражданской войны. Теперь у него есть сын! Он думал также о приумножении богатства. Ведь деньги дают возможность нанимать большое число норманнских рыцарей, ковать оружие, строить неприступные каменные замки. Только хорошо вооруженный и сытно накормленный воин способен с успехом сражаться. Ячмень, а не трава, пища мирных волов, делает рыцарского коня способным нести всадника в грохот сражений.

7

Филипп подрастал, играя с побрякушкой, и Анна смотрела на него как на самое себя. Это была своя собственная плоть, и, когда сын хворал или ему было больно и он плакал, Анне казалось, что болит ее живот, ее грудь и плечи покрываются красными пятнами таинственной болезни.

Король по-прежнему часто покидал Париж, иногда оставляя супружеское ложе среди ночи, и потом неожиданно возвращался, порой тоже в ночные часы, и тогда внутренний двор замка наполнялся грубыми мужскими голосами и звоном оружия. Генрих со вздохом ложился в постель, согревался теплом супруги, засыпал и храпел до утра. Пробудившись, он рассказывал королеве о том, что произошло во время очередного набега, и Анна не знала, кто больше враг королю Франции — немецкий ли кесарь, или собственные графы. Ей представлялось, что французское государство — здание, построенное на песке: в нем каждый сеньор жил как независимый властелин, и король только делал вид, что власть его простирается от моря до моря.

На Руси отец был одинаково господином в Киеве и в Тмутаракани, в Ладоге и Новгороде… А в Полоцке? Нет, видно, везде на земле происходит то же самое. Непомерная жадность вельмож, стремление к золоту, ненасытное желание собрать в своих житницах и погребах возможно больше пшеницы, ячменя, хмеля, вина, льна, мехов, пряжи, меда… Везде графы хотят одеваться в дорогие одежды и владеть породистыми конями, драгоценным оружием. Она сама носила красивые платья из шелка, ела на серебряных тарелках и пила из золотой чаши…

Впрочем, иногда поднималась на миг завеса над страшным миром, и Анна видела нищету, человеческие страдания, жалкую покорность бедняка своей судьбе. Но как возможно изменить участь этих людей, если у них даже не хватало ума, чтобы обмануть прево? Однако епископ Роже ворчал:

— Сервы? Они хитрые бестии. Их надо держать в повиновении, иначе они захотят каждый день есть мясо. И мало ли чего захочется им?

Кто прав? Генрих смотрел на свое назначение просто. Помазанник был убежден, что самое важное для Франции, чтобы корона сохранилась на многие века за его родом. Как-то он разговаривал с нею в постели, наедине, без посторонних:

— Король один, а сеньоров много. Бедняку выгоднее, чтоб только я выжимал из него соки. Хе-хе! К тому же мои вассалы жадны, берут дважды у поселян сверх положенного по закону, притесняют их бесчисленными работами и доводят до того, что люди бегут куда глаза глядят. Тем самым графы наносят ущерб не только себе, но Франции. Они не видят дальше своего носа.

Анна рассказала:

— От епископа Готье слышала я басню. Была где-то в Греции курица, несшая золотые яйца. Но жадному хозяину показалось мало получать всякий день несколько унций золота, и он распотрошил птицу, чтобы сразу завладеть сокровищем, что находилось в ее внутренностях.

Король рассмеялся.

— Курица подохла, но никакого богатства в ее потрохах не оказалось, — закончила свой рассказ Анна. — Это, конечно, только басня, а бывает подобное и с людьми.

Она лежала на спине, смотрела на шелк балдахина над головой, на котором знала каждую складочку материи… Везде одно и то же. Но, кажется, в Киеве все-таки еще не установили такого множества налогов. Во Франции же человек шагу не мог ступить, чтобы сеньор тотчас не потребовал с него пошлину.

— Почему так жадны графы? — спросила Анна. — Ведь нельзя унести богатство с собой в могилу.

Король сам взимал налоги где только возможно. Поэтому стал защищать вассалов:

— Всем нужны деньги. Появилось много дорогих товаров. Нужно купить шелк для жены, свечи для пира, перец и прочее. Вот почему у каждых городских ворот, а иногда даже при переходе с одной улицы на другую установлен мытный сбор. Но я опять скажу тебе, что если бы жители платили одному королю, то разорения для народа было бы значительно меньше.

Анна знала, что королевское прево грабят народ не менее беспощадно, чем графы, однако промолчала. Ей приходилось читать в книгах, что страдальцы на земле получат награду на небесах. Это успокаивало ее, хотя она сама не страдала… Значит, будет лишена вечного блаженства? Королева гнала прочь печальные мысли. И все-таки иногда приходило в голову, что не все благополучно вокруг. Так, до слуха ее доходили страшные рассказы о манихеях. Будто бы в Сауссоне жители слышали по ночам, как из некиих глубоких подземелий доносились чудовищные вопли:

— Хаос! Хаос!

В кромешной темноте людям было боязно выйти из дому, а утром, несмотря на тщательные поиски, обнаружить ничего не удавалось.

Об этом Анне рассказывал епископ Роже, не один год боровшийся с манихейской ересью.

Королева расспрашивала его:

— Как это возможно, чтобы они не нашли подземелья? Следовало запомнить место, откуда доносились крики, и с наступлением утра осмотреть там каждый дом. Или выйти ночью с факелами и всюду искать.

Но епископ разводил руками:

— Делали, как ты говоришь, но безрезультатно. Ведь сатана покровительствует манихеям. В чем сущность их учения? Объясняя, почему на земле добро перемешалось со злом, они утверждают, что мир создавали одновременно бог и дьявол. Свет и тьма! И они поклоняются злому началу, сиречь сатане!

В другой раз епископ Готье прочитал ей в хронике Рауля Глабера о других еретиках. В 1017 году, полном всяких несчастий, вдруг объявилась ересь, проникшая во Францию из Италии. Якобы ее распространяла в Орлеане какая-то обольстительная женщина, увлекшая в свои сети не только темных людей, но и ученых клириков. Среди последних оказались двое монахов, отличавшихся чистотою нравов. Одного звали Лизой, другого — Гериберт, по прозвищу Девственник. Сущность же ереси заключалась в таких нелепых заблуждениях, что хронисту даже трудно передать их в благопристойной записи. Например, эти злодеи смехотворно утверждали, что земля и небеса и все то, что мы видим вокруг себя, в том числе звезды, существуют вечно и, следовательно, никем не сотворены; даже осмеливались отрицать троичность божества и лаяли, таким образом, подобно псам, на непреложные истины. Собор, созванный по этому поводу покойным королем Робертом, постановил, что если еретики не раскаются, то умрут на костре. Однако они в своей дерзости не только не убоялись предупреждения, но даже хвалились, что выйдут из огня невредимыми. Чтобы вернуть их к разуму, король повелел развести недалеко от городских ворот большой огонь. Безумцы же кричали, что сами жаждут взойти на костер, чтобы доказать правоту своего учения. Тогда было предано казни тридцать человек. Как только пламя стало жечь осужденных, эти глупцы завопили, что испытывают адские муки, ибо дьявол покинул их. Некоторые из стоящих у костра пытались спасти несчастных, но помощь уже запоздала, и скоро их тела превратились в пепел…

Присутствовавший при чтении епископ Роже уверял королеву, что после сожжения нечестивых еретиков католическая вера во Франции заблистала еще более ярко.


Но вскоре произошло очень важное событие в христианском мире, а именно — разделение церквей. О том, как это случилось, до Анны доходили самые разнообразные вести. В Париже порицали константинопольского патриарха. Но так как в ее семье особого благоговения к патриархам не испытывали, то королева отнеслась первоначально к происшедшему спокойно. Когда король спросил ее, как она намерена поступить после раскола, Анна, по примеру библейской Руфи, ответила:

— Я буду молиться так, как молится французский народ.

Однако по временам в душе Анны просыпалось беспокойство, и, как всегда в подобных случаях, она обратилась за разъяснениями к епископу Готье.

Епископ, устроив поудобнее тучное тело в кресле и пожевав губами, как имел привычку делать в затруднительных положениях, начал издалека — с завещания Христа апостолу Петру пасти христианское стадо. Потом перешел к соперничеству пап и константинопольских патриархов.

Анна помнила рассказы Людовикуса, бывавшего в Риме, о папе Сильвестре. Смущаясь, что заводит разговор на такую тему с духовником, она поделилась с Готье своими сомнениями в благочестии этого папы. К ее великому удивлению, епископ, позванный, чтобы успокоить женскую душу, вдруг подался вперед, как будто желая сообщить нечто любопытное, и с весело заблестевшими глазами сказал:

— Да, папа Сильвестр едва ли сподобится быть причисленным к лику святых. Но зато это муж большой учености. Он никого не отравлял и не отличался жадностью. А вот папа Сергий, — правда, это происходило некоторое время тому назад, — так тот начал пастырскую деятельность с того, что отправил на тот свет двух своих предшественников. Папа открыто жил с дочерью одного знатного человека. Ее звали Мариетта. А после него папа Иоанн, тот самый, что утвердил на кафедре реймского архиепископа пятилетнего мальчика, состоял в преступной связи с матерью Мариетты. Впрочем, его тоже задушили в тюрьме…

Анна, ожидавшая получить отповедь за свои сомнения даже от такого терпимого человека, как Готье, всплеснула руками. Но епископ, точно конь, закусивший удила, сообщал новые подробности о папах и как бы летел в пропасть, точно ему доставляло необъяснимое удовольствие обнажать страшные раны церкви.

— Еще был один папа, — страшным шепотом говорил он, облизывая, как в жару, толстые губы, — Иоанн Двенадцатый, внук Мариетты. В пятнадцать лет он уже стал сенатором Рима, а через год — папой! Этот юноша был так же порочен, как его бабка, и превратил Латеранский дворец в лупанар. Добродетельные женщины прятались от него как от огня, и тем не менее он имел немало любовниц из знатных жительниц Рима, принуждая их всякими способами к сожительству. Во дворце он завел, в подражание магометанским эмирам, гарем, устраивал там чудовищные оргии, не стеснялся поднимать чашу во славу сатаны и однажды рукоположил своего любимца в епископский сан не в церкви, а на конюшне. Кардиналам он запросто отрубал носы и уши. Но это уже отошло в область преданий, а вот в тысяча тридцать третьем году, если мне не изменяет память, на папском престоле сидел двенадцатилетний мальчик. Когда он умер, в его домовой капелле нашли магическую книгу с формулами для вызывания духов и обольщения женщин…

Анна не выдержала и воскликнула:

— Епископ! Что с тобою? Опомнись!

Готье в самом деле как бы потерял разум. Он умолк и стал вытирать рукою капли пота, выступившего на его большом лбу. Потом вдруг горестно сказал:

— Кажется, я действительно нездоров…

И с опасением оглянулся, чтобы удостовериться, не стоит ли кто-нибудь за его спиной.

Никого, кроме Анны, в горнице не было. Старик вынул платок, но уронил его на пол. Анна, видя, что епископ тянется за ним, однако никак не может дотянуться до пола, с легкостью встала и подняла упавшую вещь, не считаясь со своим королевским званием.

— Да наградят тебя небеса, — шепотом сказал Готье.

— Но что с тобой? — опять с тревогой спросила Анна.

— Прошу тебя, не обращай большого внимания на мои слова, — расслабленным голосом произнес Готье. — Все мы — грешники. Зато могу тебя уверить, что в наши дни папы отличаются редкими добродетелями и над Римом веет дух святости.

Анна хранила в ларце письма, полученные от папы Николая. Он называл ее в этих письмах верной дочерью церкви, передавал свое пастырское благословение. И подписывался: «Епископ Николай, раб рабов божьих…»

Епископ Готье стал каяться и сокрушаться:

— В аббатстве Клюни и во многих других монастырях католическая религия процветает, как вертоград. Оттуда уже раздаются голоса, призывающие к покаянию и очищению.

— Но то, что ты рассказал мне о папах… — не могла опомниться Анна.

Готье сидел с поникшей главой, опустив руку с зажатым в ней красным платком.

— Полагаю, — заметила Анна, — что подобные вещи немыслимы в Константинополе, где цари блюдут добрые нравы.

Готье махнул рукой.

— А патриарх Кируларий? Разве не обвиняют этого человека в тирании, в смертоубийстве, даже в некромании…

Видя недоумение, написанное на лице у Анны, он пояснил:

— Он якобы раскапывал могилы…

Анна закрыла уши руками. Первоначально она хотела прогнать епископа, потерявшего в своих речах всякую меру приличия, но, увидев, в каком угнетенном состоянии его дух, пожалела старика.

— Люди в пылу споров клевещут друг на друга, — сказала королева. — В Киеве мне приходилось слышать, как греческие царедворцы рассказывали братьям о патриархе. Много говорили о нем странного. Будто бы он даже считает себя равным царю. Однако никто не обвинял его в подобных злодеяниях.

Со слов одного из папских легатов Готье тоже знал, что Кируларий совсем не похож на других греческих архиереев, во всем покорных воле императора. Но если бы епископ поближе познакомился с Михаилом Пселлом, позднее описавшим константинопольского гордеца в наделавшей много шума «Хронографии», то, к своему удивлению, открыл бы, что патриарх, вводя в искушение малых сих, всюду носил в кармане монашеского одеяния обугленный томик Порфирия, спасенный в последнюю минуту из какого-то церковного костра, и был способен, как восторженная женщина, часами любоваться редкими жемчужинами и раковинами или услаждать свой слух пением серебряных птиц, щебетавших в его дворце посредством механического дыхания. Епископ признал бы достойным удивления, что в это жестокое и грубое время, когда многие правители, духовенство и даже ученые люди весьма напоминали ослов и волков в овечьей шкуре, жили на земле люди вроде Кирулария, способного понять и оценить нежную красоту жемчужины!

Но Готье было сейчас не до тонких восприятий: он ругал себя за длинный язык, который рано или поздно мог уготовить ему что-нибудь вроде монастырского заточения на хлебе и воде, что далеко не прельщало этого чревоугодника. Увы, таков был его характер: часто из чувства противоречия он говорил лишнее, а потом трепетал. Сейчас епископ тоже опасался, что королева пожалуется на него. Но Анна сокрушенно сказала:

— Ты слишком много размышляешь о вещах несказуемых, и это помрачило твой разум.

— Разум мой близок к безумию, — сказал епископ и заплакал, закрывая трясущимися руками лицо.

Анна смотрела на него с состраданием.

— Успокойся, — сказала она. — Мы все несчастны в этом мире, и еще неизвестно, обретем ли блаженство в будущем. Но что теперь будет с нами? Почему христиане не могут жить в мире между собой?

Епископ Готье, видевший в житейской темноте то, чего не видели другие, кого он называл ослами, размышлял некоторое время, пытаясь ответить на вопрос королевы.

— Если мне не изменяет память, — вздохнул он, — то, кажется, у Григория Богослова я прочел, что в Константинополе последний раб занимается догматикой, меняла, взвешивая монету, объясняет прохожему, чем ипостась отца отличается от ипостаси сына, а булочник на вопрос, хорошо ли выпечен хлеб, в задумчивости отвечает покупателю, что сын сотворен из ничего. А наши менялы и булочники, наоборот, считают, что не их дело заниматься богословием, и верят, что бог награждает трудолюбие и бережливость. Как же ты хочешь, чтобы люди понимали друг друга? Впрочем, если бы константинопольские булочники встретились с парижскими хлебопеками и объяснились хотя бы при помощи знаков, они, наверно, поняли бы, что у них нет никаких причин жить во вражде.

— Разве это возможно? — сказала Анна, не очень-то ясно представлявшая себе, к чему все это говорит Готье.

Епископ сказал:

— Не знаю. Может быть, для этого еще не настало время. Но я уверен, что мне удалось бы договориться с патриархом.

Анна посмотрела на своего толстого учителя и подумала, что это похоже на истину, потому что, несмотря на свою дородность, епископ Готье был способен к тонкому пониманию вещей. Многие люди жадно пожирали мясо, старались на пиру больше выпить вина, хватали похотливыми руками женщин. А этот толстяк, хотя тоже большой любитель покушать, как будто бы стоял на очень высокой горе.

В тот же день вечером епископ Роже пристойно рассказывал королю о какой-то тяжбе, имевшей место в Константинополе. Ему самому это судебное дело стало известно со слов пилигримов, побывавших в греческой столице. Король доверчиво слушал.

— Там протекала река, и на ней была построена водяная мельница, — докладывал Роже, — а ты сам изволишь понимать, как целесообразно для сельского хозяйства обилие воды и такое строение. Ведь при наличии его можно молоть зерно на месте. Вот из-за этой-то мельницы и началась распря между одним монастырем и каким-то местным жителем, не помню его имя. Так как судьи долго не могли прийти к какому-нибудь окончательному решению, то постановили при рассмотрении дела, что мукомольня будет принадлежать монастырю, если шелковая завеса, какие бывают в церквах у схизматиков, останется неподвижной; если же она придет в движение, то в таком случае тотчас передается тому человеку, который судился с монастырем. Вынеся такое постановление, судьи отправились в храм и стали ждать. Но сколько они ни ждали, завеса не шевелилась. Таким образом, дело было разрешено божьим судом. Мельница перешла к монастырю.

Король и королева спокойно выслушали рассказ. Но епископ Готье, который сидел со сплетенными на животе пальцами, вдруг прыснул от смеха.

Это было так неожиданно и странно и даже неприлично, что все посмотрели на него.

— Брат мой, — обратился к нему Роже, — что тебя так рассмешило?

Готье заерзал в кресле. Потом сказал, будучи не в силах скрыть лукавый огонек в маленьких умных глазах:

— Меня нисколько не удивляет, что на такое решение относительно церковной завесы охотно пошел монастырь, но как согласился на это бедный греческий житель, этого я не могу постичь.

Но король сказал, что все случается на свете. Анна тоже не поняла, что хотел сказать Готье. Ей было известно, что во Франции часто происходят божьи суды в тех случаях, когда человеческий разум бывает бессилен разрешить какую-нибудь тяжбу и мудрые судьи предоставляют решение на волю небес, зная, что господь неизменно помогает правым. Чаще всего при таких затруднениях прибегали к испытанию водой, как к самому верному способу. Так именно судили недавно одного человека в Суассоне. Обвиненного в каком-то преступлении допустили к святому причастию, а потом раздели, связали у него правую руку с левой ногой и тотчас бросили в ближайший пруд. Прево считал, что, если подсудимый будет тонуть, значит, он не виновен, а если останется на поверхности воды, то, видимо, даже стихия не хочет принять его, как никуда не годную солому. Анне рассказывали, что человек оказался осужденным несправедливо, потому что стал тонуть, но, к сожалению, его не удалось вытащить из глубокого пруда. Она вспомнила, что и тогда так же лукаво блестели глаза у епископа Готье.

У Анны почему-то стало тревожно на сердце. Она посмотрела на своего учителя и усомнилась на мгновение: не дьявол ли это в епископской сутане? Но неужели сатана способен явиться людям в таком благодушном образе? В ужасе она закрыла лицо руками.

— Что с тобой, королева? — спросил встревоженный Готье.

Анна ничего не ответила.

В те годы одинаково на Руси и во Франции пересекали небо кровавые кометы, и люди выходили по ночам из своих жилищ, чтобы следить за ними, предчувствуя новые несчастья. В этом страшном мире, как беспомощная птичка, трепетала душа Анны.


Годы текли как вода. Еще один караван торговцев доставил в Регенсбург на хорошо укрытых от непогоды повозках русские меха, греческие материи, пряности. Еще одна группа благочестивых паломников побывала в Иерусалиме и после всяких мытарств благополучно возвратилась в Прованс, или в Лотарингию, или в Аквитанию. Еще один папский посланец, для удобства передвижения тоже надевший на себя костюм пилигрима, то есть короткий шерстяной плащ с капюшоном, и взявший в руки посох с привешенной на нем выдолбленной дыней для воды, перевалил через Альпы и, пройдя с непостижимой быстротой Бургундию, достиг ворот Дижона, Мелэна и Парижа. Впрочем, он пользовался иногда в пути услугой какого-нибудь попутного всадника, соглашавшегося везти пилигрима на крупе коня, в надежде, что такое благодеяние зачтется ему, когда настанет час расплаты за прегрешения. В пути странник прибегал к гостеприимству придорожных монастырей и харчевен и поэтому не отягощал себя ни сумой, ни кошелем с деньгами, который легко могли отнять на большой дороге разбойники. И вот один из таких пилигримов, питаясь, как птица небесная, подаянием, принес во Францию известие о разделении церквей.

Едва ли эта новость особенно потрясла французский народ, до крайности измученный войнами, засухами, неурожаями и другими бедствиями. Тем не менее, лишь только Генриху стало известно о событиях в Константинополе, он прежде всего подумал о том, какую пользу можно извлечь из них в трудной борьбе с папским Римом.

Король не чувствовал большого доверия к христианскому усердию епископа Готье, хотя никто лучше его не знал писание и не мог составить латинскую хартию. Сам король, не в пример своему просвещенному отцу, латынь знал плохо, но хвалебные отзывы об учености епископа Готье доходили до него со всех сторон, впрочем вместе с язвительными намеками, что этот епископ охотно продаст любой из двенадцати членов символа веры за жирного зайца, приготовленного в сметане. А королева относилась к мудрому наставнику с большой нежностью, и ради нее король смотрел сквозь пальцы на нерадение епископа. Как бы то ни было, по получении известия о разделении церквей, Генрих немедленно вызвал из Шартра молодого епископа Агобера, прославленного канонической строгостью. Однако королева настояла, чтобы в этом совещании принимал участие и Готье Савейер.

Епископ Агобер начал с того, что стал засыпать проклятиями константинопольского патриарха, которого он обвинял во всех смертных грехах.

— Я вызвал тебя, — сказал король Агоберу, — чтобы ты просветил наше невежество и рассказал о церковной смуте.

В глубине души Генриху было совершенно безразлично, кто в этой темной истории прав, кто виноват.

— Разве не известно тебе, король, что натворил в Константинополе этот сатана?

Кое-что король уже слышал, но предпочел притвориться ничего не знающим.

— Какой сатана? — спросил он.

— Константинопольский патриарх.

— Что же он натворил?

— Велел закрыть латинские храмы в Константинополе, где бескровная жертва правильно совершалась на опресноках, а не на квасном хлебе, как у греческих еретиков. А кроме того, кто же посмеет теперь не признать, что дух святой нисходит и от сына?

Но вопрос о квасном и пресном хлебе тоже не очень волновал короля. И даже не мучила его проблема о нисхождении святого духа. Ему хотелось узнать о положении, которое создалось на Востоке. Пока Агобер рассказывал о церковной распре, о том, как папские легаты спорили с патриархом и взаимно проклинали друг друга, король слушал рассеянно. Но когда епископ напомнил, что греческий император нуждается в помощи папы, так как изнемогает в борьбе с сарацинами, Генрих с огорчением вздохнул. В Константинополе сжигали на костре книгу некоего Никиты Стифата и происходили другие события, однако король чувствовал, что за этим спором кроется какая-то иная причина.

— Что же все-таки произошло в Константинополе? — спросила молчавшая до сих пор королева.

— Единая церковь распалась, — горестно произнес Агобер.

Вдруг епископ Готье, любивший забираться в дебри теологии, не совсем уместно заявил:

— Но ведь уже на Трульском соборе, если мне не изменяет память, был подтвержден Халкидонский канон о равенстве старого и нового Рима. Меня, собственно говоря, заинтересовало в его постановлениях другое. А именно — запрещение изображать Христа в виде агнца, и я иногда спрашиваю себя, в чем тут дело. В том ли…

Агобер не выдержал и возопил:

— Как можешь ты в такое время, когда святой отец лишился власти над половиной мира, а церковь — значительных доходов, рассуждать об изображении агнца!

Готье смущенно замолк.

Агобер, зная благоволение королевы к этому болтуну, не решился на более резкие выражения, но в душе обругал канцлера последними словами.

К своему глубокому сожалению, королю Генриху из подобных епископских споров никакого полезного вывода сделать не удалось. А он собирался сегодня воспользоваться удобным случаем и обратиться к Шартрскому епископу за некоторой суммой денег, необходимых для построения военных машин, которые не сегодня-завтра могли понадобиться при осаде замка Тийер, поэтому милостиво улыбался шартрскому прелату. Королева сидела с опечаленным лицом. Жизнь походила на море, взволнованное бурями, и Анна со страхом плыла в нем, как утлый челн среди пучин.

8

Несмотря на большое душевное потрясение Анны, когда она поняла, что с разделением церквей будет жить в ином мире, чем тот, в котором оказались ее близкие, королеве представлялось, что все так и останется до скончания века: жизнь с Генрихом, заботы о детях, материнское умиление перед первым детским лепетом, женские радости и слезы…

Вспыхивали и утихали непродолжительные, не очень кровопролитные и мало славы приносившие французскому королю битвы, то под городом Сансом, то где-то на границе с Нормандией. Шумел латинскими спорами очередной собор. Вырастала еще одна церковь в тихом, но уже богатеющем от торговли и ремесел городе. Анна почти не участвовала теперь в этом потоке событий, а только олицетворяла величие Франции своей царственной красотой, и люди с улыбками взирали на королеву, не причиняющую никому зла. Человеческое бытие представлялось таким неприглядным, что простодушные женщины даже находили утешение в мысли о приятной жизни королевы. А между тем Анна стала явственно замечать на каждом шагу бедность и угнетение. О многом рассказывал ей старый истопник Фелисьен. Однако епископы и монахи утверждали, что все в мире совершается по замыслам провидения, а если и бывают бедствия, или довольно частые неурожаи, или мор, то это лишь испытания, посылаемые людям, чтобы направить род человеческий на истинный путь. Следовательно, какое малое значение имели все эти беды по сравнению с вечным блаженством! Плохо знакомые с богословием, крестьяне мрачно слушали, переглядываясь друг с другом и почесывая в затылках.

Даже Анна, несмотря на всю свою гордыню, поддавалась уговорам о необходимости смириться пред небесами. Но она чувствовала, что в мире клокочут подземные страсти, и убедилась в этом, когда ей пришлось присутствовать на соборе, где предали анафеме ересь Беренгария Турского. Всюду было страдание — в крытых тростником хижинах, в башенных подземельях, на базарах, где в голодные годы продавали пироги с начинкой из человеческого мяса. А между тем французский народ еще не был в состоянии выразить свое стремление к истине и справедливости, и за него это делали еретики, высказывавшие его затаенные мысли.

Собор, созванный королем для осуждения ереси Беренгария, состоялся в Париже, в самой обширной зале королевского дворца. Подражая отцу, большому любителю теологических дискуссий, Генрих председательствовал на нем. Анна тоже сидела рядом с мужем, как некая безмолвная свидетельница церковных страстей.

Епископы восседали на скамьях, на которые, в заботе об их бренных телах, слуги положили мягкие подушки, ибо многие из прелатов отличались крайней худобой или достигали преклонного возраста. Они явились на собор в митрах, в парче, но, невзирая на торжественную обстановку, ради которой король и королева надели в тот день золотые короны, некоторые из присутствующих вели себя бурно, поминутно вскакивали в гневе с сидений, воздевали руки, как бы призывая небеса в свидетели своей правоты, и даже плевались, брызгали слюной и грозили противникам кулаком.

Диспут от евхаристии продолжался уже не один час, а Беренгарий, на котором тяготело обвинение в ужасающей ереси, во дворец не являлся, что вызывало негодование участников собора. Какой-то неизвестный Анне горбоносый епископ с красноватым лицом и круглыми, немигающими, как у ночной птицы, глазами встал и заявил:

— Что же мы медлим и не осуждаем еретика и всех, кто с ним?

Генрих обвел взглядом собрание, желая знать, какое впечатление произвели на присутствующих слова сердитого старика, со вздохом заметил, что многие из них негодуют на Беренгария. Но король все-таки медлил с осуждением шартрского ученого, надеясь, что в последнюю минуту он предстанет пред судилищем и сумеет себя защитить. Генриху желательно было обойтись без крайних решений, в надежде, что Беренгария можно будет использовать в борьбе за независимость французской церкви.

Во время перерыва, в ожидании, когда начнутся прения, святые отцы обменивались друг с другом всякими частными соображениями. Анна слышала, как сидевший поблизости от нее, на почетном месте, толстый Готье сдержанно спорил с каким-то аббатом, имени которого она не знала, и, по-видимому, о вещах, не имевших прямого отношения к собору. С неизменной своей улыбкой, разливавшейся по всему лицу и даже двойному подбородку, Готье с убеждением говорил соседу:

— Существует только реальное множество вещей, то есть отдельные предметы, образующие окружающий нас мир, а все общее и единое не имеет существования за пределами нашего разума.

Как бы для большей убедительности епископ Готье даже постучал, хотя и с большей пристойностью, по своему лбу.

К счастью для Анны, собеседники выражали свои мысли на французском языке, и королева, скучавшая на этом шумном собрании, плохо понимая все то, что в пылу полемики говорилось по-латыни, была довольна, что может следить за беседой двух ученых мужей.

Она спросила шепотом короля:

— Как зовут этого аббата?

— Какого? — переспросил Генрих.

— Того, что беседует с Готье.

— Лафранк.

— Он не французский аббат?

— Все епископы и аббаты, сидящие здесь, должны считать себя сынами Франции, — с недовольным видом ответил король.

— Откуда он приехал?

— Из Нормандии.

— Разве он нормандец?

— Нет, итальянец. Из Павии.

Анна посмотрела еще раз на соседа Готье и только тут заметила, что у него южная синева на бритых щеках и огненные глаза.

Лафранк, видимо, чем-то взволнованный, мотал головой, готовясь возразить Готье. Епископ говорил ему:

— Только наш разум обобщает все разрозненные явления в единое целое.

— Не в нашем жалком и ограниченном уме они обобщаются, — услышала Анна ответ аббата, — а в универсалиях, которые существовали раньше вещей. Все же множественное лишь представляется нашему познанию. Как в сновидении.

Готье, в последнее время благоразумно избегавший споров, старался мягкими движениями рук умерить горячность собеседника.

Анна уже не понимала, о чем идет речь, так как спорившие перешли на латинский язык. Потом снова до нее стали долетать отдельные французские фразы, которые она едва воспринимала в шуме епископских голосов.

— Но и в учении об универсалиях не следует впадать в крайность, — предупреждал Лафранк.

— Позволь, позволь, — не сдавался Готье, — ведь ты же не станешь отрицать, что все разумно существующее познается разумом.

— Полагаю, что это справедливо.

— Следовательно, мы можем сделать вывод, что…

— Не согласен, не согласен, — отбивался Лафранк.

В свою очередь Готье отстранял от себя какое-то обвинение и даже выставил перед собой обе ладони.

Но Лафранк прибег к авторитету великих мыслителей.

— Эриугена Скот… — начал он.

— Эриугена Скот этого никогда не говорил, — возразил Готье.

— Говорил!

— Не говорил!

Дальше до слуха Анны донеслись такие слова Лафранка:

— Это познание великий Эриугена представлял себе как последовательное нисхождение от наивысшей реальности, единства и общности — к небытию, множественности и раздельности или как обратное восхождение от небытия, множественности и раздельности к единому и всеобщему бытию…

Анна ничего не поняла из этих слов, сказанных с большим убеждением, и посмотрела на Готье, надеясь прочитать на его лице, какое впечатление произвели слова аббата на ее учителя. Видимо, епископ был не менее Лафранка осведомлен об учении Эриугены Скота, потому что на лице у него ничего не отразилось, кроме скуки.

— На первой ступени этого познания… — продолжал Лафранк.

Анне тоже стало скучно. Но закончить фразу нормандскому аббату не пришлось: в зале произошло какое-то движение, Лафранк оторвался на мгновение от своего собеседника и увидел, что в дверях появился Беренгарий. Это случилось так неожиданно, что разговоры смолкли и все взоры обратились на еретика.

— Вот он, волк, разоряющий нашу овчарню, — сказал Лафранк.

Анна тоже посмотрела на дверь, точно за ее черным зиянием был не знакомый каменный переход, а некий таинственный мир, в котором живут люди, подобные Беренгарию. На пороге стоял довольно высокий и худощавый человек лет сорока пяти, в священническом одеянии, свежевыбритый, с тонзурой в венке каштановых волос. Подняв голову, Беренгарий смело озирал залу и всех находившихся в ней и не смутился, даже встретив суровые взоры короля. Анне показалось, что еретик на одно мгновение задержал свой взгляд на ее лице и что глаза его вдруг стали печальными.

За Беренгарием можно было разглядеть еще двух монахов, засунувших руки в широкие рукава коричневых сутан и смиренно потупивших взоры, хотя, по-видимому, то были не единомышленники еретика, а стражи или ангелы-хранители, доставившие в целости и сохранности заблудшего брата на собор, чтобы он мог покаяться в своих прегрешениях.

В наступившей тишине раздался глуховатый и даже немного гнусавый голос короля, обратившегося к Беренгарию с нахмуренным лицом:

— Почему заставляешь ждать себя? Или воображаешь, что ты наш учитель, а мы твои ученики?

Слова короля были покрыты гулом одобрения. Епископы по-стариковски закивали головами.

Беренгарий опустил глаза и почтительно произнес:

— Только многочисленные недуги помешали мне явиться сюда в указанный час…

Участники собора пришли в крайнее волнение: заявление Беренгария только подлило масла в огонь, так как никто не поверил, что этот наделенный крепким здоровьем монах болен. Лафранк не мог больше усидеть на месте, другие обменивались между собою замечаниями, писцы уже приготовились за своими пюпитрами, чтобы записывать обвинения, возводимые на ересиарха, и его оправдания…


Анне уже были известны эти обвинения. За несколько дней до созыва собора король, зная, что епископ Готье и Беренгарий учились в одной школе, — искушенный в латыни монах и пламенный юноша, — потребовал, чтобы толстяк рассказал ему и королеве о турском еретике.

— Кто он, этот человек, заставивший всех говорить о себе? — недоумевал король. — Благородного он или низкого происхождения?

Готье стал рассказывать:

— Беренгарий происходит из почтенной семьи. Это мне доподлинно известно, хотя я не знал ни его отца, ни мать. Сначала этот способный человек учился в Туре, в той самой на весь мир прославленной школе, которую основал не кто иной, как сам Алькуин. Позднее Беренгарий перебрался в Шартр. Там я и встретился с ним, когда тоже перешел из Реймса в этот город, и мы даже случайно оказались в школе на одной скамье, внимая нашему незабвенному учителю Фульберту. Но должен предупредить, что я никогда не считал Беренгария своим другом. Тем более что по летам я значительно старше его…

— Не опасайся ничего, — успокоил его король, — говори все, что знаешь об этом странном монахе.

Готье покашлял, из вежливости поднеся к устам согнутый указательный палец, и уже смелее продолжал свой рассказ:

— В те годы мы были молоды с Беренгарием и беседовали только о высоких материях, но помню, что в своей жизни он отличался независимостью и крайней гордыней.

Король внимательно слушал. Человек, пишущий богопротивные книги о тайной вечере и споривший с папами, мог ему пригодиться в сложной игре с ненавистным Римом. Анна догадывалась о мыслях короля. Ведь он делился с нею неоднократно своими планами и спрашивал совета.

— В тысяча тридцатом году, если мне не изменяет память, — рассказывал епископ, сцепив на внушительном животе пухлые пальцы, — Беренгарий снова возвратился в Тур и был назначен смотрителем школы при аббатстве святого Мартина. Надо вам сказать, что до него там учил такой превосходный грамматик, как Рюжиналь. Однако по-настоящему школа расцвела только тогда, когда ее возглавил Беренгарий. Он преподавал теологию, и ныне эта школа затмила своим сиянием все другие рассадники науки, даже реймское детище Герберта.

Епископ старался понять, почему король уделяет так много внимания беспокойному Беренгарию, и, когда ему показалось, что постиг причину, решил говорить о турском монахе в хвалебном тоне. Впрочем, в глубине души Готье находил, что некоторые положения еретика вполне заслуживают того, чтобы задуматься над ними, хотя и остерегался высказать подобную мысль вслух, опасаясь навлечь на себя обвинение в единомыслии со школьным товарищем. И без того в жизни было много беспокойства и забот. Ведь даже пара хорошо зажаренных цыплят стоила больших усилий: для этого требовалось ласково поговорить со старшим королевским поваром, последить, чтобы шустрый поваренок почаще поливал птиц жирным соком, а по правде говоря, положа руку на сердце, есть в жизни вещи и поважнее цыплят.

— Нужно тебе сказать, милостивый король, что Беренгарий человек, полный ума, красноречив, как Цицерон, и способен часами произносить пламенные речи. Кроме того, он первостепенный диалектик, поэтому всегда утверждал, что диалектика есть мать всякого знания. Помню, в одной из своих речей Беренгарий сказал, что риторика украшает, музыка поет, арифметика считает, астрономия изучает движение небесных светил и только диалектика учит познавать истину во всей ее полноте.

Король мысленно обозвал епископа пустомелей, но терпеливо продолжал слушать его.

— К тому же Беренгарий получил обширное медицинское образование.

— Продолжай, — поощрял епископа король, обдумывавший под его рассказ какие-то свои планы.

— Мне приходилось бывать в его доме, — продолжал Готье, — потому что Беренгарий отличается большим гостеприимством. Стол у него всегда обилен и полон самых разнообразных яств, и нигде, не считая, конечно, королевского дворца, я не ел так хорошо зажаренного поросенка, как у него. Во время ужина у Беренгария велись речи, полные неизъяснимой сладости, но никогда я не слышал, чтобы там произносились еретические мысли.

— Не выгораживай еретика, — произнес король.

— Я, конечно, бывал не на всех его собраниях.

— А кто еще посещал Беренгария?

— О, у него было много друзей и учеников. Считает его старым другом епископ Манский Гильдебер, тоже человек немалой учености, дружит с ним епископ Санлисский Фролан…

Король старался запомнить эти имена.

— Фролан называет Беренгария своим сеньором. Почитает Беренгария епископ Лангрский Гуго и глава метцкого капитула Полин. Но особенно расположен к нему епископ Вандомский Губерт. Он сделал его архидиаконом одной церкви, и тогда Беренгарий отказался от должности хранителя монастырских сокровищ в аббатстве святого Мартина и передал это место младшему брату.

— У него есть брат?

— По имени Гюбальт.

— А это что за человек?

— Ничего особенного собой не представляет. Итак, передав должность хранителя, Беренгарий продолжал учить в турской школе.

— А что ты скажешь о епископе Брюноне? — прервал король разглагольствования епископа.

— Анжерский епископ Евсевий Брюнон? — замялся Готье, отлично понимая, что он в данном случае поступит как Иуда, если скажет лишнее об этом очень молчаливом и облаченном в белоснежные ризы прелате, с которым только вчера пил вино и беседовал о многих интересных вещах, в том числе о преследовании, какому несправедливо, по мнению Брюнона, подвергается бедный Беренгарий. Но почему король спросил именно о нем? Значит, считает анжерского пастыря единомышленником еретика?

— Епископ Брюнон? Затрудняюсь высказаться по этому поводу. Может быть, он и разделяет некоторые убеждения Беренгария. Хотя мне доподлинно известно, что этот человек безукоризненной чистоты, добрых нравов и правильных христианских убеждений…

— В чем же противоречит турский монах учению церкви? — спросила Анна.

В королевском дворце, где воздух был наполнен грубыми голосами, громким смехом и топотом сапог, Готье Савейер отличался от других царедворцев тонкостью ума, деликатностью улыбки. Пускаясь в опасное плаванье по еретическим волнам, где весьма легко пойти ко дну и погибнуть, епископ приятно улыбнулся королеве, прежде чем излагать положения Беренгария, опровергаемые святой церковью и какие он сам, хотя и покинувший епископскую кафедру ради легкой жизни в королевском дворце, должен был бы всячески осуждать.

Он горестно развел руками:

— Беренгарий восстает против принятого церковью учения Пасхалия Радбертуса, утверждающего, что причастие, то есть хлеб и вино, сохраняя лишь внешний вид хлеба и виноградного сока, субстанционально превращаются в момент пресуществления в плоть и кровь Христа… Напротив, Беренгарий отстаивает учение некоего Ратраленуса. По мнению последнего, пресуществление хлеба и вина не совершается и сущность или субстанция этих вещей не изменяется, а под влиянием общения с Христом претерпевает изменение лишь духовное состояние причащающегося.

Не привыкший к богословским диспутам король потирал рукою лоб, стараясь понять, в чем же различие двух мнений. Анна тоже с трудом следила за словами епископа, но догадывалась, что приходит конец ее детской вере. Ныне она уже попала в мир, где во все вмешивается беспокойный человеческий разум.

— Но на этом еще не кончилась чреватая бурями распря между двумя учеными мужами. Лафранк, аббат нормандского монастыря в Беке, поднялсяна защиту догмата пресуществления и выступил против турского монаха. Тогда-то Беренгарий и написал свое нашумевшее сочинение, в котором утверждал, что если его считают еретиком, то таковыми надо полагать и Августина или Амвросия, ибо у них он почерпнул эти мысли. Следует отметить, что книга написана довольно убедительно, хотя слог у Беренгария тяжеловат и сух. Но Лафранк отправился в Рим, чтобы поставить папу в известность о том, что происходит в Галлии.

— Папой тогда еще был Лев? — спросил король.

— Совершенно верно, Лев Девятый. Он отлучил Беренгария от церкви. Непослушный монах удалился в Шартр и написал там дерзкое послание святейшему отцу.

Король, видимо, слушал такие подробности не без удовольствия.

— Как тебе известно, это произошло всего несколько месяцев тому назад, — закончил Готье и, вынув из кармана сутаны красный платок, стал вытирать вспотевшее чело.

Рассказ епископа о Беренгарий взволновал Анну. Она не могла бы выразить свои переживания точными словами, как это умел делать Готье, но всем своим существом чувствовала, что не в силах разорвать путы, которыми связали ее душу люди в монашеских одеяниях, угрожающие ей вечными муками за гробом и требующие смирения и покаяния. А вот нашелся человек, восставший против них. Король же подходил к вещам с более житейской точки зрения. Он хотел знать, с какими людьми ему приходится иметь дело, и спросил:

— Чем прославлен Лафранк?

— Лафранк? Он написал трактат в защиту евхаристии, под названием «О плоти и крови». Беренгарий ответил на него своим сочинением, о котором я тебе говорил. Оно называется «О тайной вечере»…

Король подивился в душе умению монахов писать подобные книги.


Теперь Анна с любопытством смотрела на человека, поднявшего в жизни Франции такую бурю, и вспоминала рассказ Готье. По всему было видно, что он не ошибался, когда говорил о гордыне Беренгария. Этот мятежник стоял перед высоким собранием не как грешник, пришедший сюда, чтобы в смирении покаяться перед епископами, а как борец за свои пагубные измышления. Лицо его выражало решимость и непреклонную волю, хотя монах и склонил голову набок, как бы в большой душевной печали. Анна заметила также, что епископ Брюнон, сидевший недалеко от дверей, уже по-братски улыбался своему единомышленнику, поддерживая тем твердость в его душе. Зато Лафранк в негодовании вскочил со своего места и, забывая, что тут находятся более почтенные люди, чем он, по сану и по возрасту, обратившись лицом к королю, а руки простирая в ту сторону, где стоял разоритель церкви, вскричал:

— Доколе же мы будем терпеть, чтобы этот волк в овечьей шкуре…

Его слова потонули в шуме негодующих голосов. Только на лице короля ничего не отразилось. Он выжидал, какой оборот примут события.

Но аббат уже взывал ко всему собору:

— Пусть этот безумец изложит свои заблуждения, и мы разобьем его жалкие доводы!

Начались многословные прения. Анна не внимала спорящим, тем более что речи произносились по-латыни. Беренгарий страстно отстаивал свои убеждения, но никто не произнес в его защиту ни одного слова; молчали даже подозреваемые в принадлежности к ереси Санлисский епископ Фролан, называвший турского монаха своим сеньором, и лангрский пастырь Гуго. Вандомский епископ предпочел заболеть и на собор не явился. Готье пожевывал губами, мысленно вздыхая о слабости человеческой плоти. Только Брюнон поднялся в минуту самых жестоких нападок на еретика и сказал:

— К заблуждениям человеческим, если они порождены стремлением сердца убедиться в истине, надо относиться со всем возможным милосердием…

И уронил голову.

Король подумал, что надлежит использовать эти слова, чтобы не допустить вынести слишком суровое решение. Однако страсти накалились до предела. Особенно неистовствовал Лафранк.

Оправдываясь, Беренгарий заявил с гордо поднятой головой:

— Не верю в возможность божественного произвола, ибо даже такой произвол несовместим с законами природы, установленными самим богом…

Анне показались эти слова убедительными. Но Лафранк завопил:

— Место для таких — на костре!

Король уже не думал о том, чтобы использовать учение Беренгария. Легче брать неприятельский замок приступом, чем председательствовать на подобном соборе! Он видел, что все были против этого непокорного человека. Генрих наклонился к королеве и сказал, почти не разжимая зубов:

— Что я могу сделать? Пожалуй, он в самом деле будет гореть на костре.

Анна строго посмотрела на мужа. Он боялся таких взглядов и отвел глаза в сторону. Но Анна прошептала:

— Не запятнай себя опрометчивым поступком.

— Разве ты не слышала, какие обвинения возводят на этого безумца. Они кричат как одержимые.

— Громкие голоса еще не доказательство истины.

— Чего же ты хочешь от меня?

Анна подумала и, наклонившись еще ниже к мужу, сказала:

— Пусть его осудят на заключение в темнице.

— Это хорошее решение. А потом мы увидим, как поступить.

Генрих вздохнул с облегчением.


Король был в отсутствии. В тот вечер трапезу Анны разделили епископ Готье и Милонега. Ужин приходил к концу. Епископ, в самом благодушном настроении, допивал вино из стеклянного бокала и даже любовался, прищурив один глаз, рубиновым цветом напитка на огонь свечи в серебряном подсвечнике. Это доставляло большое удовольствие епископу, научившемуся у латинских поэтов пить сок виноградной лозы со смакованием, а не лить его бессмысленно в глотку, как это делают грубые рыцари или бродячие монахи. Попивая винцо, он отвечал на недоуменные вопросы королевы по поводу его разговора на соборе с аббатом Лафранком.

— Он утверждает, что универсалии существуют в реальности, — горестно говорил Готье.

Анна слушала его, пытаясь пробраться в чащу этих хитросплетений. Милонега думала о чем-то своем, рассеянно доедая кусок пшеничного хлеба.

— Но скажи мне, милостивая госпожа, — издевался Готье над невидимыми врагами и даже хихикнул от уверенности в своей правоте, — скажи мне, где находятся эти универсалии! Пусть покажут мне их, как Фоме Неверному. Я не поленюсь карабкаться на самую высокую гору, если они там, чтобы прикоснуться к ним, потрогать руками, убедиться в их существовании собственными глазами!

Епископ глотнул вина и, с осторожностью ставя хрупкий бокал на стол, сказал, глядя вдаль:

— А по-моему, это только пустой звук, дуновение ветра. Постигаешь ли ты мои слова, госпожа?

Анна ответила, что постигает. По взволнованному лицу королевы можно было заметить, что ее радует восхождение по лестнице мудрости. Еще одна ступенька преодолена, чтобы приблизиться к пониманию вещей! Каждый раз, когда она слушала Готье, у Анны было такое ощущение, точно она поднималась на высокую гору, откуда открывается вид на земные красоты. Она не читала книг, что тихо, храня какую-то тайну, стояли на полке у епископа, — ни аристотелевского трактата «Об истолковании», ни сочинений Боэция или Сенеки, но умела как никто внимать словам Готье Савейера, и старик любил развивать перед королевой свои затаенные мысли, если поблизости не торчали лопоухие соглядатаи.

Бокал был пуст, епископ умолк и поставил его на стол. Погруженная в созерцание мира, который медленно раскрывался перед нею, королева не догадалась позаботиться о том, чтобы подали еще один кувшин вина; но, заметив, что епископ грустно рассматривает искусное произведение итальянского стеклодува, встрепенулась и позвала чернокудрого полусонного пажа. Мальчик стоял у двери, бессознательно придав своему телу милую позу.

— Гильом, — сказала королева, — ты принесешь из погреба вина и потом можешь удалиться. Вижу, твои глаза слипаются от дремоты.

Смакуя реймское вино, рождающее у глупца сонливость или желание затеять драку, а у мудреца — щедрость мысли и яркость восприятия, и не опасаясь, что его осудят здесь за ересь, епископ Готье, предавший по слабости плоти Беренгария Турского и Брюнона, с которыми у него было много общего в помышлениях, но уже предчувствовавший в ослином реве глупцов какие-то далекие рассветы, рассказывал королеве обо всем, что ему приходило в голову.

— Тебе известно, милостивая госпожа, что я учился у прославленного Герберта. Потом изучал теологию у Фульберта Шартрского и от обоих узнал многое. Но разве может человеческий разум постичь и вместить все знание мира? Есть город в Испании. Он называется Кордова. Дома и мосты в нем построены из камня, а вода в сады халифа проведена по свинцовым трубам. Говорят, в Кордове двести тысяч домов. Книгохранилище халифское не знает себе равных. Будто бы этот властитель способен уплатить тысячу червонцев за рукопись, если она имеет какую-нибудь ценность. А какие там ученые и звездочеты! Якобы арабские математики измерили расстояние до Солнца и Луны… Хотелось бы побывать в этом городе, но с каждым днем силы мои слабеют.

Анна с грустью посмотрела на учителя. Его тучное тело напоминало развалину.

— Один человек, имя которого я не припомню сейчас, — вздыхал Готье, — сообщил мне, что где-то очень далеко на Востоке, в стране, которая называется Бухара, не то умер, не то еще живет некий замечательный ученый. Его зовут, если мне не изменяет память, Авиценна. Будто бы он написал трактат под названием «Книга о выздоровлении»… Говорят, что прочитавший это сочинение может продлить свою жизнь до бесконечности.

— Ты хотел бы жить возможно дольше?

— Да, как папа Сильвестр.

— Ах, никому не хочется расставаться с земным существованием!

— Нет, у меня особые соображения.

— Все люди смертны… Но о чем ты хотел сказать?

— Увы, по моим великим прегрешениям мне уже уготовано место в аду. А там препротивно. Вот почему я не спешу покинуть сей мир. Впрочем, может быть, я встречу в преисподней некоторых грешников, с которыми будет занятно побеседовать. Например, Аристотеля! Хе-хе!

Анна не знала, говорит ли епископ серьезно или шутит под влиянием выпитого вина. Самой же ей не хотелось думать о смерти.

— Я вспоминал об этом бухарском ученом, когда мы с тобой беседовали о Беренгарии. Как и наш турский еретик, он утверждает, что мир вечен и никем не сотворен.

— Откуда они знали друг друга?

— Едва ли Беренгарии читал Авиценну. Я сам только случайно услышал об его книге. Но это носится в воздухе.

— Разве не осудил собор подобные мысли? — строго спросила Анна, опасаясь, что Готье опять станет говорить предосудительным образом.

Однако епископ успокоил ее плавными движениями рук:

— Не опасайся ничего! Я отвергаю эту ересь. Хе-хе!

Королева не очень-то поверила ему, видя, как поблескивают у старика глаза. В них светились лукавые огоньки. Но каким образом он мог соединять в себе огромную ученость с неизменно веселым настроением? Она же читала книги о любви, и такие повести родят в сердце печаль.

Когда тучный епископ удалился, Анна подумала, что иногда бессмертная душа пребывает в жире и все-таки она как жемчужина, а во многих красивых телах души как пар. Значит, имеет значение не телесная красота, а духовная? Но чей-то голос, — может быть, то был голос вездесущего сатаны, — шептал ей, что важнее всех книг и философий любовь. Анна сплела пальцы и потянулась так сильно, что хрустнули суставы. В окно она увидела, что над Парижем поднималась огромная луна.


Как обычно, Милонега помогла Анне раздеться и уложила ее в постель. В такие часы, заплетая рыжие косы, Анна имела обыкновение разговаривать со своей наперсницей о всяких житейских пустяках.

— Знаешь ли ты, как поживает Елена? — спросила она Милонегу о подруге детства, что жила теперь в далеком замке, народив мужу кучу детей.

— Елена живет, как все живут.

— Как все?

— Хлопочет по хозяйству. Плачет порой в своей каменной башне.

— Откуда ты знаешь?

— Говорил Волец.

— Волец? Где ты видела его?

— Волец приезжал в Париж. Продал коров и купил новую кольчугу.

— Что он еще говорил тебе?

— Говорил, что у него два сына.

— А Янко?

— Янко хворает. Его на охоте олень рогами бодал.

Милонега принесла тюфяк, набитый шерстью, и, положив его на пол у двери, улеглась на нем, как она всегда делала, когда короля не было во дворце. Но вскоре во внутреннем дворе послышался звук подков о камень, раздались громкие голоса.

— Милонега! — позвала королева свою любимицу.

— Что, госпожа? — очнулась от сна Милонега.

— Король вернулся.

Теперь Анна уже хорошо различала голос мужа, бранившего какого-то оруженосца за нерадивость. На лестнице загремели знакомые шаги. Милонега вскочила и отодвинула на двери засов. Генрих вошел в спальню, и преданная прислужница проскользнула мимо него на лестницу.

Король провел день в Марли.

Анна спросила:

— Удачная была охота?

— Два вепря.

— Сам затравил?

— Одного сам, другого граф Рауль.

— И он был с тобой?

— Был.

— Не голоден ли ты?

— Не голоден.

— Где же вы ели?

— В Марли.

— Ты очень устал?

— Нет. После охоты мы отдыхали у прево.

— Граф говорил о чем-нибудь?

— О тебе.

— Что же он говорил обо мне?

— О твоей красоте.

Королева тихо рассмеялась.

— Чему ты смеешься?

— Твоим словам. Какое ему дело до меня?

— Ты — королева. Граф должен почитать тебя и твою красоту.

Генрих разделся и лег рядом с супругою. От него пахло потом и лесной сыростью. Они поговорили еще некоторое время, король рассказал, как он удачно загнал зверя, потом, щадя целомудрие королевы, погасил масляный светильник…

Король уснул и спал до утра. Но Анна долго лежала с открытыми глазами. Пропели петухи. Ей захотелось, чтобы поскорее наступил рассвет.

9

Текли годы, отмечаемые только празднованием пасхи и троицы или удачной охотой. Но для Анны и короля они были полны событий. После Филиппа у королевской четы родился сын, которого назвали Робертом, а еще год спустя — третий сын, Гуго. Генрих благодарил небеса, что не ошибся в плодовитости королевы, и очень восхвалял ее разум и рассудительность. Анна нередко принимала участие в совете, ставила наравне с супругом свое имя на хартиях и дипломах. Иногда она подписывалась под ними по-русски.

Когда это произошло впервые, Генрих очень удивился. Однажды ему подали на подпись какую-то хартию. По своему обыкновению он поставил латинскую букву «S» и перечеркнул ее небрежно наклонной палочкой.[12] Настала очередь королевы подписать документ. Анна взяла тростник, обмакнула его в чернила и стала собственноручно выводить на пергамене свое имя, хотя обычно это делали клерки. Король, нахмурясь, следил за рукой жены. Королева написала: «Ана реина»…[13]

— Почему ты начертала такие странные слова? Кто может прочитать это? — недоумевал Генрих.

— Пройдет много лет, какой-нибудь книжник прочтет мою подпись и будет спрашивать себя, что за странная королева жила на свете… — тихо ответила Анна.

Король, привыкший к причудам супруги, ничего не сказал.

Но это не было причудой. Анне казалось, что, подписывая хартии славянскими буквами, она как бы освящает своим именем единение двух народов. Снова предстояла война, тучи заволакивали небосклон, а Франция не имела верных друзей. Только отец мог прислать Генриху воинов и табуны боевых жеребцов, помочь золотом.

Кроме Анны на королевском совете присутствовали епископ Готье Савейер, уже некоторое время выполнявший обязанности канцлера, а также граф де Монморанси, граф де Пуасси, рыцарь Гвиберт и другие лица, случайно оказавшиеся поблизости. Приложил руку к хартии и епископ Роже. Он шепнул своему ученому другу:

— Почему, собственно говоря, мы не скрепляем подпись короля на различных государственных документах полностью начертанными именами, а только условным значком?

Готье усмехнулся.

— Ты можешь объяснить это? — настаивал Роже.

— Вероятно, так стали делать, чтобы не поставить в неловкое положение какого-нибудь графа или рыцаря. Ведь далеко не все из них способны нацарапать свое имя на пергамене.

…Но назревали события огромного исторического значения, и на этих страницах своевременно было сказано, что еще до того, как Анна явилась во Францию, нормандский герцог Роберт, по прозванию Дьявол, следуя примеру многих благочестивых людей, возымел желание совершить паломничество в Иерусалим. Отправляясь в далекое путешествие, он просил короля Генриха быть в его отсутствие опекуном малолетнего сына, будущего покорителя Англии. Роберт умер в Палестине. Однако и после его смерти французский король продолжал честно выполнять опекунские обязанности, деятельно охраняя юного нормандского герцога от разнузданных баронов. В 1047 году, в битве при Валь-эс-Дюн, Генрих пролил свою кровь, и в песнях об этом сражении нормандские поэты прославляли благородную самоотверженность короля Франции. Однако Вильгельм мужал, и вскоре его отношения с опекуном испортились. Дело дошло до того, что король даже перешел на сторону врагов юного герцога и поддержал восстание его вассалов. Именно к этим годам относится засада в Сен-Обен, когда под нормандскими боевыми топорами погиб цвет французского рыцарства и сам Генрих едва избежал смерти. Битва произошла спустя несколько месяцев после того, как у Анны родился Филипп.

После сен-обенского разгрома положение короля Франции не стало более прочным: подняли голову собственные непокорные вассалы, а денег для набора нового войска — тех же воинственных нормандцев — не хватало. Приходилось подумать о будущем. Для упрочения короны за своим потомством Генрих решил, по примеру отца, короля Роберта, короновать Филиппа заблаговременно.

Коронация состоялась в Реймсе 23 мая 1059 года, и о ней хронист написал несколько сухих латинских строк, но для Анны она превратилась в событие, полное волнений. Это было, вероятно, самой большой ее материнской радостью. Совершал церемонию архиепископ Реймский Жерве, в присутствии двух папских легатов — епископа Безансонского Гуго и Эрманфруа, титулярного епископа Сиона.

Хотя Филиппу едва исполнилось семь лет, но Генрих пожелал, чтобы древний обряд совершили полностью. Король опасался всего. Ведь в противном случае враги могли оспаривать в будущем священные права Филиппа и на престол, сославшись на какое-нибудь упущение.

За несколько дней до этого события, захватив с собой малолетнего наследника, король и королева отправились в Реймс. Парижские швеи и башмачники уже смастерили для Филиппа скроенную на его рост шелковую тунику, такие же башмачки и детскую мантию из пурпура. Золотых дел мастер сделал для него корону по образцу настоящей, скипетр и другие царственные инсигнии. Но меч для совершения коронации решено было использовать тот самый, которым опоясывался Генрих.

Архиепископ Жерве почтительно объяснял Анне:

— В ночь с субботы на воскресенье особо приставленные к этому делу стражи будут бдительно охранять базилику, чтобы в нее не проникли ни злодеи, ни бездомные нищие, ни волшебники. Как тебе известно, помазаннику положено войти в храм среди ночи и молиться в ночной тишине о благоденствии своего царствования. Но, принимая во внимание возраст нашего принца, сделать это невозможно. Поэтому вы прибудете в церковь в первом часу, когда раздастся звон колокола к утрене. В церкви для вас приготовят три трона. Когда же наступит третий час, явятся монахи из монастыря Сен-Реми и принесут священную скляницу…

Анна вспомнила, как аббат Сен-Реми нес эту реликвию под красным балдахином, когда короновалась она сама. Скляница была сделана в виде птицы, в память той белой голубки, что принесла священное миро непосредственно с небес.

Когда король и королева и сын их Филипп, которого они вели за руки, вступили на порог базилики, архиепископ Жерве и весь капитул встретили королевское семейство с горящими свечами в руках. Архиепископ истово покропил Филиппа, пухлого мальчика с розовыми щеками, святой водою, и будущий монарх морщил детский нос, когда брызги падали с кропила ему на лицо.

Дальше церемония протекала, как ей надлежало протекать.

Архиепископ Жерве, по обычаю, просил перепуганного Филиппа:

— Обещай предоставить нам, епископам и капитулу сего храма, и сохранить за нами все канонические преимущества…

Генрих, опасавшийся, что во время коронации может произойти какое-нибудь выступление против его дома, поспешил ответить за сына:

— Обещаю! Обещаю также всем защиту от несправедливости, хищений, вымогательств…

Он запнулся. Архиепископ тихо подсказал:

— И неправедного суда!

— И неправедного суда! — поспешно повторил Генрих. — Обещаю требовать от судий милосердия…

Снова наступило неловкое молчание. Жерве, не глядя на короля, шепнул:

— Истреблю на моей земле…

— Истреблю на моей земле еретиков, осужденных церковью…

— Да поможет мне бог! — подсказывал архиепископ.

— Да поможет мне бог!

Заглушая эти слова, раздались торжественные, очень громкие звуки латинского гимна.

Архиепископ стал читать длинную древнюю присягу:

— «Я, король Франции, обязуюсь помнить, что тремя королевскими добродетелями являются благочестие, справедливость и милосердие…»

В церкви было множество народа, потому что на торжество, чтобы сделать его всенародным, позвали даже ремесленников и торговцев, хотя благородные и косились на них с неприязнью. Пользуясь давкой и теснотой, некоторые рыцари нескромно прижимались к соседкам, и знатные дамы, оборачиваясь, поощряли их улыбками.

В душном церковном воздухе слышался голос архиепископа, произносившего за малолетнего Филиппа древние слова королевской присяги:

— «Клянусь судить без лицеприятия, взять под свою защиту вдов, сирот и чужестранцев, наказывать татей и прелюбодеев…»

После каждого обещания Генрих отвечал за сына:

— Клянусь!

— «Клянусь не предаваться в благополучии гордыне, с терпением переносить невзгоды, принимать пищу только в часы, указанные обычаем для трапезы…»

Церемония была длительная и скучная, люди устали, но многие с удовольствием наблюдали за поведением маленького Филиппа в этом своего рода театральном действе. Зрителем подобных представлений приходилось быть не всякий день. Присутствующие видели, как король и королева подвели сына к алтарю и Анна с материнской заботой посмотрела на лежавшие там детские одежды. Наклонившись к ребенку, она сняла с него тунику, и мальчик остался в одной длинной полотняной рубашке. Архиепископ развязал у испуганного Филиппа ворот, взял золотой иглой немного мира в склянице и совершил старинный обряд, сначала коснувшись иглой чела, потом груди, наконец правой и левой руки.

Присутствующие неистовыми голосами затянули:

Так помазали на царство Соломона!

Увы, это было еще не все. На мальчика стали надевать коронационные одеяния, и Анна шептала ему раздраженно:

— Подними же руки!

Наконец Филипп послушался матери и сделал, что она просила. В таком положении Анне было легче надевать на сына узкое одеяние из негнущейся парчи.

Затем герцог Аквитанский Ги опустился перед своим будущим повелителем на колени и привязал к ногам Филиппа крошечные золотые шпоры…

Одним словом, король вздохнул спокойно, когда раздались клики:

— Мы все желаем, чтобы Филипп царствовал над нами!

Генрих обменялся с женой понимающими взглядами. Анна сияла красотой тридцатилетней женщины. Даже придворные дамы любовались ею. Среди присутствующих находились представители графа Анжу и маркиза Фландрии, многие другие графы и бароны, и в числе их — Рауль де Валуа. Некоторые наблюдательные кумушки заметили, что граф не сводил глаз с королевы.

На алтаре лежала широко раскрытая книга — то самое, написанное славянскими буквами Евангелие, на котором несколько лет тому назад Анна присягала на верность Франции. Она подвела сына к алтарю, показала, как надо положить руку на украшенную золотом и киноварью страницу… Филипп покорно выполнял все, что от него требовали.

Эрманфруа, титулярный епископ Сиона, чрезвычайно гордившийся своим званием, прикрыл рот рукой и сказал Готье:

— Позволительно ли французскому королю присягать на Евангелии, написанном славянскими письменами? Ведь они непонятны для него.

Готье, по своей привычке подсмеиваться над самыми святыми вещами, добродушно ответил:

— Наши короли не больше смыслят и в латинских книгах.

— Как ты можешь говорить так… — обиделся за помазанников божьих Эрманфруа, епископ Сиона.

Увы, святой град уже находился во власти сарацин, и только этот пышный титул еще напоминал о намерениях Рима, не оставившего надежду при удобном случае завладеть Иерусалимом.

— Впрочем, Филипп немного знает язык матери, — добавил Готье.

Старик любил маленького принца, который часто задавал ему вопросы, свидетельствующие об уме и любознательности, а порой и непозволительно дерзил. Но епископ не был злопамятным человеком.

Эрманфруа умолк, поджимая тонкие губы. Он вообще с презрением относился к этому обжоре и даже подумывал иногда, не сообщить ли папе, что епископ Готье Савейер больше интересуется латинскими поэмами и каплунами, чем благом церкви. Впрочем, он даже не догадывался, о чем думал толстяк в эти священные мгновения, когда, может быть, решались грядущие судьбы Франции. В свою очередь не подозревая о предательских планах собеседника, Готье благодушно взирал на церемонию, сцепив пухлые пальцы на парчовом брюхе. Просвещенный епископ спрашивал себя мысленно, будут ли сегодня на пиршественном столе знаменитые на все королевство архиепископские цыплята. Реймское вино тоже способно доставить смертному немало радостей, если вкушающий его не пьяница, а в меру приемлет сок благословенной виноградной лозы. Приятно было бы, конечно, сидеть на пиру не с каким-нибудь тупицей, а с соседом, с которым можно поговорить о философии, этой утешительнице всех одиноких и грустных людей. Так размышлял под пение псалмов епископ Готье.

Прошел год. Еще раз весна улыбалась природе и зеленые лужайки покрылись желтыми цветами. Но так как зимою дни слишком коротки для ведения военных действий, долгие ночи утомляют стражей, то опытные военачальники предпочитают начинать войны в марте. Поэтому не было ничего удивительного в том, что французский король выступил в поход против Нормандии в месяце, посвященном римлянами богу войны. Задача заключалась в том, чтобы захватить замок Тийер.

Немало пролилось французской и нормандской крови ради этого важного стратегического пункта, неоднократно переходившего из рук в руки. Завладев замком, нормандцы еще более укрепили тийерскую твердыню — ключ к плодородным долинам Франции — и построили вместо бревенчатого укрепления каменную башню, окружив ее стеною, сложенной из огромных плит и кирпича, и снабдив замковых воинов большим количеством оружия и запасов. Здесь имелось все для того, чтобы выдержать длительную осаду: колодезь с питьевой водой, полные провианта погреба и хорошо оборудованная кузница.

Как всегда во время таких войн, и та и другая сторона старались нанести ущерб противнику, сжигая его селения. И вот еще раз поднялись черные зловещие столбы дыма…

Это по приказу короля Генриха граф де Мартель разорял деревни, расположенные по обоим берегам реки, а сам король неожиданно появился под стенами замка. Но не приходилось и думать о захвате его приступом, хотя желательно было избежать и слишком долгой осады, чтобы на выручку крепости не явились главные нормандские силы. Поэтому военный совет решил построить мощный таран и с помощью такой военной машины пробить в каменной стене более или менее широкую брешь, в которую могли бы ворваться королевские воины.

Король лично руководил постройкой тарана. В его основание, в виде четырехугольника, положили крепкие и чудовищной толщины дубы, а поперек приладили не меньшей величины другие бревна, скрепив их деревянными брусьями, и уже на этой площадке установили при помощи крепких подпор два огромных столба с перекладиной. На ней надлежало подвесить на железных цепях тяжкую колоду, конец которой окован медью в виде головы барана, откуда и название машины. Воины раскачивают подобное сооружение и ударяют медным лбом в стену, постепенно разрушая камень. Это действие очень напоминает бодание барана, который обычно отбегает назад, чтобы тем сильнее нанести удар врагу.

Стоя на высокой башне, осажденные с тревогой взирали на сооружение стенобитной машины. Бойко стучали топоры. Но вдруг плотники оставили работу и все как один повернули головы в сторону реки, откуда в облаке пыли приближался какой-то отряд. Сам король тоже с опасением посмотрел туда, спрашивая себя, что это значит. Однако вскоре уже можно было рассмотреть, что идут люди графа Мартеля. Они уводили во Францию захваченных в недавних стычках пленников, вернее, крестьян из сожженных во время набега неприятельских деревень.

Граф в это время находился вместе с королем и давал ему ценные советы по устройству военной машины. Но оба тотчас поспешили на соседний холм, чтобы удобнее наблюдать за проходящим мимо отрядом. Это было вполне привычное для них зрелище. Впереди конные воины гнали рогатый скот — волов и коров; позади, тоже под стражей, брели длинной вереницей крестьяне и крестьянки. Мужчины держали в руках мотыги, или серпы, или какой-нибудь горшок, женщины несли младенцев; детей постарше они тащили за руки. Один из сервов даже вел на веревке каким-то чудом оставленную в его распоряжении козу, правда, тощую и лохматую. В хвосте отряда ковыляли старики и старухи, которых приходилось подгонять древками копий. Это совсем измотало бедных воинов, и без того утомленных ночным набегом, но кто же станет считаться с простым копейщиком! Большинство пленников, старые и молодые, смотрели в тупом безразличии себе под ноги, уже привыкнув к мысли, что страдание стало их вечным уделом.

Отряд вел рыжеусый рыцарь, весь в медных бляхах на кожаных доспехах и в остроконечном шлеме. Он посмотрел на замок и спокойно продолжал путь. Приложив руки ко рту, граф де Мартель крикнул ему:

— Эй! Ренуар!

Рыцарь натянул поводья. Сообразив, что его зовут, он повернул коня и направился к графу. Подъехав к тому месту, где сооружали таран, Ренуар остановился и, не слезая с коня, ждал графских приказаний. В отсутствие своего начальника отряд расположился на дороге.

Рыцарь был рыж, а лицо его украшал розоватый шрам через всю правую щеку. Приходится сказать, что глаза этого вояки не блистали умом.

Граф де Мартель уперся кулаками в бока и спросил его:

— Откуда гонишь скот?

Рыцарь неопределенно махнул рукой в ту сторону, где еще поднимался за зеленой дубравой бурый дым:

— Оттуда, где монастырь.

— А людей?

— И людей оттуда.

— Сколько?

Рыцарь окинул равнодушным взглядом отряд и сказал:

— Может быть, пятьдесят. А может быть, шестьдесят.

— Не считая женщин и детей?

— Не считая.

— Перепиши всех.

— Где же взять писца?

Граф подумал, что рыцарь прав; в военной обстановке найти писцов было нелегко, а ему даже в голову не пришло спросить, умеет ли Ренуар писать. Водить тростником по пергамену не рыцарское дело.

Мартель с озабоченным лицом кинул взгляд туда, где находились пленники. Воспользовавшись остановкой, они бросились на землю или без стеснения отдавали дань природе, присев на лужайке. Граф в гневе стал выговаривать рыцарю:

— А зачем стариков взял?

И постучал пальцем по лбу.

Ренуар тоже посмотрел на дорогу. Действительно среди захваченных поселян были дряхлые старики и старухи, уже не пригодные ни к какой хозяйственной работе.

— Я дармоедов кормить не намерен! — кричал граф.

Рыцарь что-то соображал.

— Как же мне поступить с ними?

— А как же ты думаешь?

— Перебить их? — недоумевал Ренуар.

— Проще прогнать беззубых на все четыре стороны.

Рыцарь ничего больше не сказал и направил коня к отряду. С холма было видно, что среди пленников началась суета. По приказу рыцаря стариков и старух отделили от остальных. Король и граф смотрели и ждали, как он выполнит приказ. Вдруг конные воины погнали этих никому не нужных людей к реке, подгоняя их остриями пик. С дороги доносилось:

— Уходите! Уходите!

Старики бежали вприпрыжку по полю, усеянному ромашками, и за ними ковыляли кое-как старушки, нелепо размахивая руками и падая порой на землю. Но жало пики снова поднимало неловких, и они опять трусили, пока не исчезли за кустарником. Один из стариков упал и не поднялся. Всадник склонился с лошади, посмотрел на него и потом поехал медленно назад…

Граф сказал королю:

— Этот Ренуар никогда не отличался большой сообразительностью. Не проще ли было не брать беззубых, чем возиться с ними или, может быть, даже принять на себя грех человекоубийства?

— А почему ты раньше не объяснил ему? — хмуро спросил король. — Мы должны думать за глупцов.

Граф процедил сквозь зубы:

— В конце концов…

Вероятно, он хотел сказать, что на свете существуют более важные вещи, чем несколько стариков и старух.

Но сборка стенобитной машины приходила к концу. Когда таран был готов, под него подложили катки и придвинули тяжелое сооружение к внешней стене замка; под прикрытием передвижных дощатых щитов, в которые немедленно застучали нормандские стрелы, французские воины приступили к опасной работе. Раздался первый глухой удар тарана о камень…

Напрасно осажденные метали в воинов короля стрелы, лили на них кипяток и расплавленную смолу, бросали камни… Сооруженные из прочных досок навесы хорошо защищали смельчаков, орудовавших с тараном. Только смола заставила прекратить работу. Однако спустя некоторое время снова послышались тяжкие удары:

Туп! Туп!

Этот звук тупых ударов не могли заглушить ни перебранки с осажденными, ни шум сражения, ни человеческие крики и вопли, когда стрела поражала кого-нибудь. Удары следовали один за другим, как неумолимая судьба:

Туп! Туп! Туп!

Стена содрогалась, но выдерживала упрямство медного лба. Над тем местом, где действовал таран, к небесам поднималось огромное облако каменной пыли. Стоявшие на стене были в крайнем смятении.

Однако в тот день была среда, и назавтра, с девятого часа четверга, наступало божье перемирие. Оно длилось до утренней молитвы в понедельник. В течение этого времени запрещалось пролитие крови, нападение на врагов и, в особенности, на безоружных людей, идущих в церковь или возвращающихся из нее, на всех клириков, а также на дома, расположенные не дальше тридцати шагов от церковной ограды. Между тем Генрих опасался, что во время перерыва военных действий осажденные смогут укрепить стену дубовым частоколом, и поэтому таран продолжал действовать в четверг с утра до вечера.

Комендант замка, старый барон де Болье, человек с длинными седыми усами, в кольчуге, в блистающем шлеме, с мечом на перевязи через плечо, кричал с башни старческим голосом:

— Ваш король антихрист! Разве вы не знаете, что наступило божье перемирие. Никто в эти дни не должен проливать христианскую кровь!

Генрих, сидя на коне, на почтительном расстоянии от замка, куда не долетали стрелы нормандских арбалетчиков, мрачно ждал, когда же наконец рухнет стена и можно будет начать приступ. Уже были заготовлены вязанки хвороста и другие горючие материалы, чтобы в случае надобности выкурить защитников огнем и дымом из их логова.

В шуме сражений удары тарана казались биением какого-то огромного сердца. Но в самый разгар битвы, когда человеческие глотки уже охрипли от криков и проклятий, случилось неожиданное. Над холмом заблестели кресты. Оказалось, что, это явился аббат соседнего французского монастыря. Воины графа Мартеля, по ошибке или из озорства, сожгли одно из селений, принадлежавших монастырю, и старый приор поспешил с перепуганными монахами к замку Тийер с твердым намерением потребовать возмещения за понесенные убытки. Считая неприличным начинать разговор сразу о вещественном, аббат решил напомнить королю о духовном.

— Неужели тебе не ведомо, король французов, — взывал он, — что уже наступило божье перемирие? А посмотри, как поступают твои воины!

Хмурый король снял шляпу под торопливым благословением аббата, державшего в руках серебряный крест. Многие воины опустились на колени. Гул битвы стал затихать, удары тарана прекратились. Барон де Болье воспрянул духом, и стоявшие на стене перестали метать стрелы.

Аббат жаловался Генриху:

— Королевские воины сожгли монастырское селение. Мы бедные иноки, а ты лишаешь нас куска хлеба. Кто же возместит аббатству потери? Где наши сервы? Они разбежались, и я не мог без слез смотреть на пепелище. А все это происходит потому, что ты нарушаешь постановление святых соборов.

— По обычаю, мир наступает с девятого часа в субботу и длится до первого часа понедельника, — мрачно возразил король.

— В других областях! А у нас богу посвящены четыре дня. Четверг — по причине вознесения Христа на небо, пятница — ради крестных мук, суббота — чтобы почтить его пребывание во гробе, а в воскресенье следует воздержаться от человекоубийства в память восстания Христа из мертвых.

— Когда же воевать? — рассердился король.

— В остальные дни недели. Их вполне достаточно для тех, кто хочет проливать кровь. Страшно подумать, что творится на земле! Селения сжигаются, жители уводятся в плен, кони топчут нивы. Кроме того, дороги стали небезопасными, и купцы не имеют возможности торговать, а паломники посещать монастыри. Прошу тебя, останови войну!

— Вот о чем ты заботишься больше, чем о мире, — негодовал король. — Сокрушаешься, ибо паломники не несут тебе свои денарии? Уходи отсюда и не мешай мне карать врагов. Твое дело — молиться, мое — воевать.

Напрасно аббат грозил церковными карами и даже вечными муками. В пылу борьбы адский пламень перестал казаться королю таким страшным, каким представлялся порой в часы раздумий. Необходимо было покончить с этим осиным гнездом. Иначе дорога на Париж оставалась открытой для врага. Замок Тийер запирал долину Эвра как на ключ.

В субботу, когда надлежало вспоминать о пребывании Христа в гробнице, неутомимый таран сделал свое дело. Стена рухнула с ужасающим грохотом, и французские воины устремились на приступ. В конце концов им удалось ворваться в башню, где началась резня в каждом закоулке. Защитники крепости были перебиты. В ожесточении битвы и некоторые женщины, из тех, что обитали в замке со своими мужьями, погибли или подверглись насилию.


Когда тесную замковую лестницу очистили от трупов и выбросили их через бойницы во двор, Генрих поднялся на закопченную пожаром башню и окинул взором окрестности. Казалось, он смотрел не только на завоеванную область, а и на двадцать лет тяжелой борьбы. Битвы его были по большей части неудачны, им не хватало блеска и славы больших сражений, воспетых и увековеченных в памяти народа поэтами. Чаще всего дело ограничивалось небольшими стычками. Только сражение при Валь-эс-Дюн и переход у Бервиля наполнили историю Франции некоторым громом. Но что великого мог совершить король, имея в своем распоряжении триста или четыреста рыцарей и две или три тысячи пехотинцев и арбалетчиков! Даже удивительно, что и с такими незначительными силами ему удавалось более или менее успешно бороться с феодалами за объединение Франции. Правда, уже начали оказывать поддержку королю богатеющие города.

В первые годы этой затянувшейся войны Генрих с грехом пополам сколотил сильную коалицию для борьбы с Вильгельмом, герцогом Нормандии. Под знамя короля стали Бургундия, Овернь, Анжу, Шампань и Гасконь. В то время как сам Генрих вместе с преданным ему графом де Мартелем разоряли области вокруг Эвра, брат короля грабил города и селения, расположенные на нижнем течении Сены. В таких случаях сеньоры кое-как отсиживались в своих замках, но беззащитные крестьяне очень страдали от меча и огня, поэтому при первых признаках войны забирали имущество и убегали в леса и болота. Но король и его брат слишком увлеклись легкими победами, а в это время Вильгельм собрал прекрасно вооруженное войско. Силы Генриха были разбросаны. Вассалы не спешили на помощь. В 1054 году французские рыцари потерпели от нормандцев жестокое поражение под Мортемаром. Три года спустя упрямый Генрих предпринял еще одну попытку сокрушить Вильгельма и вторгся в самое сердце Нормандии, стремясь захватить город Байе, где теплились древние норманнские традиции. Однако разгром под Варавилем разрушил все планы короля, и ему пришлось снова отдать врагам стоивший столько крови французам замок Тийер.

В дни, когда произошло варавильское сражение, Анна находилась в Париже, переживая большую тревогу. Надеясь услышать победные трубы, она часто подходила к окну и прислушивалась, не возвращается ли король. Но за окошком стояла тишина. Париж мирно засыпал. А Генрих где-то скитался по щебнистым дорогам Нормандии, под холодными осенними дождями. Королева снова опускалась в кресло и закрывала лицо руками. Напротив нее вздыхал епископ Готье Савейер…

Третий день шумел проливной дождь, какие бывают только в Нормандии. В сопровождении немногих спутников французский король возвращался тайком в Париж после поражения под Варавилем. Рядом с ним трусил на муле шартрский епископ Агобер. Королевство очутилось на краю гибели, и верный друг разыскал Генриха на ночной дороге, чтобы утешить его и помочь советами. Стояла ночь. Королевский конь ступал по лужам. Дождь шумел и шумел в придорожных деревьях. Со всех сторон лежала непроницаемая тьма. Только иногда вспыхивала молния и вдруг озаряла то сухое дерево у дороги, то хижины, то церковь молчаливого аббатства. Король вытирал рукой мокрое лицо и говорил епископу с горечью:

— Я верую в троицу… Но, может быть, сатана сильнее бога и побеждают те, кому он помогает? Скажи мне, есть дьявол или нет его?

Несмотря на шерстяной плащ с куколем, епископ Агобер промок до последней нитки и едва поддерживал под дождем тягостный разговор. И все же, будучи разумным человеком и понимая душевное состояние короля в эти минуты, ответил кротко:

— Если есть бог, то существует и сатана.

— И архангел не смеет поразить его огненным мечом?

Король, мало обращавший внимания в этом несчастье на погоду, привыкший во всяких превратностях фортуны переносить голод и холод, желал сегодня знать, помогает ли сатана тем,кто припадает к нему с мольбой. Чтобы победить Вильгельма, Генрих готов был продать даже бессмертную душу.

— Настанет день, и бог сокрушит силы ада, — опять наставительно сказал Агобер. — И тогда сатана погибнет постыдным образом.

— А в ожидании этого он пакостит Франции?

— По своим непостижимым замыслам господь терпит козни дьявола для нашего испытания.

— Вместо того чтобы помочь мне.

В отчаянье от всего того, что произошло, Генрих заскрежетал зубами.

Епископ со вздохом произнес:

— Умоляю тебя, мой король, не относись к подобным вещам с легкомыслием.

— Но разве христианский король не возвращается еще раз в Париж с позором? Несмотря на молитвы епископов и монахов и на святыни, заключенные в рукояти его меча…

— Будь осторожен! Сатана неистощим в злобных выдумках против христиан. Опасайся попасть в его западню! Потому что мы часто даже не знаем, в каком образе он является и какие мысли нашептывает в часы сомнений.

Среди ночи сам епископ, в остроконечном куколе плаща, на ушастом муле, казался королю странным привидением. Как однажды и у его супруги во время беседы с Готье, у Генриха мелькнуло подозрение: не дьявол ли едет с ним рядом под личиной Агобера? Но он отогнал искушение.

Епископ продолжал скорбным голосом:

— Чувствую великое смятение в твоем сердце. Однако не надо падать духом, это недостойно французского короля. Ты взял на плечи тяжкое бремя, тебе еще многое надлежит совершить, чтобы Франция была счастливой…

Генрих неоднократно видел на полях битв, как умирали люди. Настанет и его час. О, неужели и королям грозят вечные муки, о которых ему прожужжали все уши монахи? Помазанник божий метался, как загнанный зверь, между страхом перед геенной и необходимостью выполнять трудное королевское дело.

Епископ Агобер поддерживал короля в борьбе за независимость галльской церкви, но многие другие прелаты выполняли волю далекого Рима. Генрих знал, что по единому слову папы они отлучат его от церкви и запретят богослужения в церквах. Тогда народ может отвернуться от законного государя.

— Какая мерзкая погода, — проворчал Агобер.

Король ничего не ответил. Перед ним возникло вдруг красивое лицо Анны… Что она делает в эту дождливую ночь? Читает свои странные книги? Или беседует с болтливым толстяком? Или, может быть… Но никто никогда не видел, чтобы в опочивальню ее входил кто-нибудь в ночные часы, кроме короля.

Вновь особенно ярко вспыхнула молния. В сиянии небесного огня король увидел на мгновение недалеко от дороги засохшее, черное дерево с безлиственными ветвями и на одном из суков — висельника с судорожно искривленными голыми ступнями. Тотчас вновь наступила кромешная тьма и загремел чудовищный гром…


В Париже тоже в продолжение нескольких дней шел дождь. Наутро Анна выглянула в окно, но увидела только дымы из труб, мокрые крыши, потемневшую реку, ивы, склонившие в тумане длинные ветки к воде. Небо было затянуто хмурыми облаками. Природа точно позабыла о солнце.

Это происходило в той самой горнице, где Анна обычно беседовала с епископом Готье. Огромная, написанная киноварью Псалтирь на деревянной резной подставке, предусмотрительно прикованная цепью, наклонный стол с глиняной чернильницей, обитый медью ларь с хартиями…

Анна опустилась на подушку сиденья. На королеве было узкое платье из зеленой материи без всяких украшений. Она догадывалась, что зеленый и голубой цвета лучше всего оттеняют золото ее волос. Но груди уже стало тесно в этом одеянии. Своими сосцами королева вскормила трех сыновей и дочь Эмму, умершую в младенческом возрасте. Роберт тоже умер…

Все-таки королева была еще очень хороша собою. В этой простой и невысокой горнице с очагом из красных кирпичей и обыкновенными побеленными стенами она казалась не похожей на других женщин и наделенной особенной судьбой.

В другом кресле, сложив на животе пухлые ручки, скромно устроился Готье Савейер. Пользоваться таким сиденьем — а не табуретом — в присутствии королевы епископу разрешалось из уважения к его учености, а также принимая во внимание дородность пастырского тела. Мудрый наставник с удовольствием взирал на Анну. Но на него действовали не чары красоты, к которым он оставался совершенно равнодушным, а стремление этой женщины понять смысл вещей, на что весьма редко оказывался способным и мужской ум.

Происходила очередная беседа королевы с учителем, одна из тех, что приоткрывали для нее среди мелочных забот суетной жизни высшие области мира, в каких жили Готье и ему подобные. По-прежнему она впитывала слова поучения, как пустыня — пронесшийся над песками дождь. В тот день они занимались повторением пройденного. Речь шла о семи свободных искусствах. Еще раз епископ разъяснял с отеческой улыбкой:

— Грамматика учит нас говорить членораздельно, диалектика помогает открыть истину, риторика украшает нашу речь, арифметика считает, астрономия изучает течение небесных тел, музыка поет, а философия приносит утешение. Это и есть семь свободных искусств.

— И начало их грамматика?

— Она — как бы мать всего. На картинах ее изображают в виде царицы, покоящейся под древом познания добра и зла. На голове у нее корона, в правой руке она держит нож, служащий для подчистки сделанных писцом ошибок, а в левой — розгу, чтобы наставлять нерадивых.

Анна вздохнула, вспомнив Всеволода и Святослава, и подумала, что, вероятно, братьям было бы приятно слушать подобные наставления.

Когда Анна впервые приступала к учению, Готье сказал:

— Мы начнем изучение грамматики с басен Эзопа. С подобной книгой в руках легче всего постичь тайны латыни. Я имею отличный перевод. Затем придется перейти к другим книгам.

— А изучив грамматику…

— Изучив грамматику, мы приступим к риторике, и я научу тебя составлять латинские хартии. Что не лишнее для королевы.

Во время этих бесед у Анны было такое чувство, что у нее вырастают крылья. Она сказала со вздохом:

— Сладостно познавать мир.

— Человек познает как ангел, — заметил епископ, — умозаключает как человек, ощущает как животное, прозябает как растение…

— Прозябает как растение… — задумчиво повторила Анна.

— Мы познаем все, что живет и что не живет. Но жизнь — как древо. Корни древесные — материя, ветви и листья — все преходящее, цветы — наши души…

— А плоды?

— Плоды — добрые дела.

Это было непонятно, но прекрасно, и в глубоком волнении Анна сжала руки.

Разговор их прервали звуки трубы. Анна вскочила и стала прислушиваться, приложив розоватый палец к устам. Звук трубы повторился, такой же тягучий и унылый.

— Это возвращается король, — сказала Анна.

— Он возвращается с победой, — утешал ее епископ.

— Но, может быть, он ранен? Почему так печально звучит труба?

Король возвращался в Париж после поражения под Варавилем…

10

Пришло время, и в самом разгаре приготовлений к новой войне с Вильгельмом, которого во Франции называли Побочным, а история назвала Завоевателем, король Генрих I скончался. Печальное событие произошло 4 августа 1060 года в замке Витри-о-Лож, недалеко от Орлеана.

Король уже давно чувствовал недомогание, хотя как будто не было причины думать о близкой развязке. Во всяком случае, он не почел нужным вызвать супругу из Парижа даже в тот день, когда не мог уже встать с постели. А между тем ему очень хотелось побеседовать с королевой наедине, и о многих важных вещах. Анна часто помогала ему дельными советами. Правда, порой они казались ему довольно странными, напоминали те химеры на колокольнях, что начали вырезать из камня во Франции, но разве вина королевы, что жизнь требует не мечтаний, а точных расчетов и больших денежных средств.

Когда Генрих думал о смерти, а такие мысли стали посещать его на ложе болезни в этом вдруг притихшем замке, он утешал себя мыслью, что Франция не останется без кормчего. У нее будет законный король, именем Филипп, а рядом с ним останется умная мать, и в государственных делах им обоим поможет своим мечом преданный кузен Балдуин Фландрский.

Генрих уже давно собирался возвратиться в Париж, но неотложные дела требовали его присутствия в угрюмых пограничных замках, над которыми по вечерам кружилось шумное воронье.

Узнав о болезни возлюбленного короля, епископ Агобер, преданный королевский советник, поспешил в Витри-о-Лож и немедленно отправил гонца в Париж, считая, что необходимо предупредить королеву.

Агобера сопровождал врач Жан, по прозвищу Глухой, худощавый, бритый, как епископ, человек в красном колпаке и длинном черном одеянии до пят. По отзывам больных, которых пользовал медик, он понимал толк в клистирах и рвотных средствах. Благоприятное или неблагоприятное течение болезни Жан определял по цвету мочи.

Вместе с врачом явился его ученик, красивый юноша и, судя по черным кудрям и смуглому цвету кожи, итальянец. Он привез мешок с сушеными травами и прочими таинственными снадобьями, а под мышкой держал какую-то медицинскую книгу.

Врача тотчас привели к больному. Король лежал со страдальческим выражением лица; голова его покоилась на зеленой подушке, утопая в ней, как камень; нос у Генриха посинел и заострился, а борода, уже седеющая, сбилась в неприятный клок волос. Епископ Агобер, стоявший у ложа, на котором раньше спал кастелян, сказал нарочито бодрым голосом медику:

— Постарайся поскорее вылечить нашего короля!

Генрих кисло посмотрел на вошедшего, однако Жан поклонился и приступил к обследованию болящего: сначала положил руку на лоб короля, пощупал запястье, стараясь определить по пульсу, насколько сильна лихорадка. Но жара не было. Ощущался лишь страшный упадок сил, изнеможение, усталость от земных дел. Врач подумал, что, может быть, причиной болезни является в данном случае тлетворный печеночный гумор, или, говоря языком непросвещенных людей, желчь, как это часто бывает у стариков, и, задрав королю на голову холщовую рубаху, помял то место, где у человека помещается печень. Король поморщился и сказал:

— Там у меня болит.

Епископ Агобер с испугом посмотрел на медика.

Врач сидел некоторое время у изголовья больного в большом смущении, не зная, какое применить здесь лечение. Даже у графов или епископов недомогания не такие, как у простых людей, а перед ним лежал больной король…

Генрих делал все, что от него требовали, высовывал покрытый белым налетом язык, поворачивался на другой бок и рассказывал подробно, что он испытывает при испускании мочи, но это ничего не дало для определения болезни. Жан снял с головы красный колпак и потер растерянно лоб, но потом опомнился и снова принял важный вид.

Уповая на свою счастливую звезду, ибо всякому известно, что если человеку суждено умереть от какого-нибудь недуга, то он умрет, а если определено исцелиться, то он выздоровеет и без дорогих лекарств, врач решил дать королю то средство, которое он прописывал страдающим желтухой и которое даже возвращало старцам мужские силы, чем они были очень довольны.

Около часу времени потребовалось на приготовление лекарства. Медикус начал колдовать над пучками трав, выбирая одни, откладывая за ненадобностью в сторону другие; в это время молодой итальянец с веселыми глазами что-то толок с приятным звоном в медной ступе.

Но, занимаясь своим делом, юноша почтительно расспрашивал медика о заболевании короля и о том, какие снадобья собирается прописать он больному. Жан Глухой лишнего не говорил, отделываясь сведениями общего характера, которые, по его мнению, могли помочь Антонио, как звали ученика, в распознавании болезней.

— Главное, — говорил Жан под бодрый звон пестика в медной ступе, — обращай особое внимание на биение сердца. Как бьется сердце, так бьются и все жилы. По пульсу ты можешь определить род пищи, принятой накануне человеком. Если ты легко определяешь биенье жилы и даже на глаз замечаешь, что удары ее сильные, то такой пульс считается опасным. Если же удары сотрясаются, то такой пульс — острый. Хуже всего, когда пульс бывает слабым. Но обычно он — двух родов: у молодых — тупой, влажный, у стариков — острый, сухой. Весной у всякого человека пульс становится сильнее. Вино тоже увеличивает силу пульса, ускоряет его больше, чем всякий другой напиток, и это тебе необходимо запомнить.

Ученик, повернув лицо в сторону врача, слушал, одновременно действуя пестиком.

— Какой пульс у короля? — спросил он.

— Слабый, сухой.

— А если сделать кровопускание?

— Подумай, что ты говоришь, — рассердился медик. — Кровопускание еще больше ослабит пульс. Наоборот, надо укрепить силы короля. Для этого я и составляю это лекарство.

Генрих покорно проглотил снадобье, поднесенное ему в плоской серебряной чаше, и врач предупредил короля, что он ни в коем случае не должен пить до завтрашнего утра, иначе лекарство превратится в желудке в пары и может повредить.

Уже наступал вечер. С часу на час ожидали прибытия королевы из Парижа. Больной все так же молча лежал на постели, и никто не знал, о чем он думает в своем одиночестве. Даже на вопросы епископа Агобера Генрих отвечал неохотно. Но вскоре его стала мучить жажда, и он попросил воды. Находившийся в это время у ложа недужного медик стал уговаривать короля потерпеть до утра, и тот уступил.

Однако ночью, когда епископ отлучился на некоторое время, а медик, человек уже в летах, задремал в отведенной ему горнице и у постели короля оставался один оруженосец, сын графа де Пуасси, Генрих велел ему принести поскорее воды. Юноша не знал, как поступить. Его предупредили, что болящему нельзя пить до утра. Но король таким не допускающим возражений тоном повторил свое приказание, что оруженосец не посмел ослушаться на этот раз и сделал так, как ему было сказано. Больной с жадностью осушил чашу и попросил еще воды…

Казалось бы, все обошлось благополучно. Ночь прошла спокойно, и король даже уснул. Оруженосец тоже захрапел, растянувшись на полу, так как его молодое тело требовало отдыха. Но когда рано утром проведать страждущего явились епископ Агобер и Жан Глухой, они с ужасом увидели, что король мертв.

Епископ зарыдал, упав на колени перед ложем смерти, а медик снял красный колпак, и на лысине у него появились капельки пота. Увы, непоправимое совершилось. Ничего не оставалось, как закрыть усопшему глаза и прочитать латинскую молитву. И тут взор врача упал на пустую чашу, стоявшую на столе. Он взглянул на оруженосца, на котором лица не было, и понял, что произошло. Схватив юношу за руку, Жан потащил его вон из горницы и за дверью стал допытываться:

— Ты дал королю воды, несчастный?

Оруженосец молчал, тяжело дыша.

— Говори, ты дал королю воды?

Вышедший из горницы Агобер всплеснул руками.

— Ты погубил нашего господина! — воскликнул он.

Врач стал расспрашивать оруженосца, сколько воды выпил король. Путаясь от страха в словах, юноша рассказал, как все произошло. Однако епископ не поверил ему.

— Ты лжешь! Это враги подослали тебя, чтобы ты подсыпал яду в питье короля.

Все уже забыли о предупреждениях лекаря.

Не очень соображая по молодости лет, в каком отчаянном положении он очутился, Пуасси тем не менее клялся, что сам пил эту воду без всякого вреда для себя. Она была чистая и прозрачная, принесенная из замкового колодца. Конюхи видели, как он доставал ее, приводя в движение вертушку с черпалом на веревке. Но по лестнице уже поднимались, услышав о трагическом событии, графы и рыцари, которые тотчас же схватили оруженосца и увели в темницу, где несчастный должен был оставаться до тех пор, пока не прибудет королева.

Агобер вернулся в горницу, где находилось тело короля, и долго смотрел на лицо усопшего, такое хмурое при жизни, а теперь совершенно спокойное. Смерть есть естественное завершение бытия. Поэтому недостойно и бесполезно для разумного человека предаваться чрезмерному горю даже по поводу кончины близких людей. Епископ вздохнул и пошел распорядиться относительно гроба и всего, что полагается совершить в подобных случаях. На молодого Пуасси надели железный ошейник, и он плакал, как ребенок, в зловонной подземной темнице.

В это время с замковой башни донеслись звуки рога и послышались крики стража, увидевшего на парижской дороге всадников. Он еще не знал о том, что король умер, и весело орал, приложив ладони ко рту, стоявшим на замковом дворе и обсуждавшим событие:

— Скажите королю, что его супруга спешит к нему. Она уже приближается к замку!

На него замахали руками, чтобы он замолчал.

Тяжело дыша и сдерживая рукой биение сердца, Анна поднялась по винтовой лестнице. Ей уже сообщили о том, что произошло. Наверху царственную вдову встретил опечаленный Агобер. Склонив главу набок и разведя руками, епископ пытался утешить королеву.

— Где король? — тихо спросила Анна, как будто бы Генрих был живым.

— Милостивая королева…

— Где он лежит?

— Здесь, — показал Агобер на дверь, в которую приходилось входить согбенным. — Но покорись воле…

Не слушая епископа, Анна отворила страшно скрипнувшую дверь и увидела труп. У изголовья усопшего горели две церковных восковых свечи…


Генриха I похоронили в аббатстве Сен-Дени, находившемся много лет в личном владении королевской семьи. После положенных молитв и псалмов гроб опустили в яму, вырытую в церкви, недалеко от алтаря. Для этого пришлось вынуть из каменного пола несколько плит. В могиле Анна рассмотрела прах земли — обыкновенный желтоватый песок, но уже столетие не орошаемый дождями и потому такой сухости, что в нем трудно было завестись даже гробовым червям. Потом каменщики снова положили прислоненные к стене плиты на старое место и замазали щель известью, старательно очищая испачканные пальцы о собственную одежду… Опечаленная Анна возвратилась с двумя сыновьями во дворец.

По завещанию короля Анна стала опекуншей сына, малолетнего короля Филиппа, вместе с Балдуином. Покойный король не доверял своим графам, способным при первом же удобном случае вновь начать гражданскую войну и устранить Филиппа от престола. К счастью для малолетнего короля и его матери, в первые годы ее регентства никаких волнений не произошло: титул короля Франции действовал на людей как некое магическое заклинание, и ни один граф не посмел поднять руку на помазанного священным миром отрока… Тем более что Балдуин был могущественным сеньором, а Филипп очень рано стал проявлять недюжинные способности и стремление к самостоятельности. Он даже мальчиком неохотно выслушивал нарекания матери, хотя относился к ней с нежностью. Но едва успела Анна оплакать мужа и обдумать создавшееся положение, как увидела, что Филипп уже не ребенок, а твердо заявляющий о своих правах король, такой же красивый юноша, каким был ее брат Изяслав, хотя и расположенный к полноте. Иногда королева смотрела на Филиппа и спрашивала себя, неужели это тот самый младенец, что плакал, когда она отнимала его от груди.

С юных лет Филипп отличался острым умом, подозрительностью, недоверием к людям, презрением к их слабостям и неразборчивостью в средствах для достижения какой-нибудь дальновидно поставленной перед собою цели. Как и у Генриха I, у него было мало воинских сил, но с самого начала своего правления юный король заставил слушаться себя, и в этом отношении ему помогала мать, так как трудно было избежать сетей ее очарования и не сделать того, чего она хотела. Еще ребенком, играя у ног матери в той горнице, где она имела обыкновение беседовать с епископом Готье о возвышенных предметах, Филипп привык к словам, каких никогда не произносят ни в походе, ни на судилищах обыкновенные люди и даже графы. Но, изучая науки и хорошо зная латынь, юноша без большого уважения относился к болтовне ученых мужей, которые, по его мнению, переливали из пустого в порожнее. Филипп предпочитал песни менестрелей и проделки жонглеров, и никогда еще во Франции не сочиняли столько стихов, как в годы его царствования. Он любил окружать себя молодыми людьми, которые видели в нем не только короля, но и предводителя в веселых проказах и любовных похождениях. Филипп пробовал таким образом прочнее привязать к себе своих сподвижников. Юный король трезво смотрел на окружающий мир, и его язык был резким, а выражения часто площадными. Но суждения короля давали повод думать, что французское проникновение в суть вещей соединялось у него со спокойным русским умом. Филипп никого не щадил в своих высказываниях, ибо считал, что каждый должен отвечать за свои поступки, и в этом отношении не делал исключения даже для самого папы, чем весьма огорчал королеву.

Во время одной трапезы произошел такой случай. За столом сидел Готье, еще более располневший за последние годы. Кроме королевы, епископа и Филиппа, никого на этом ужине не было. Как обычно, разговор шел о предметах, какие с юности интересовали Анну: о сказочном мире, таинственным образом существовавшем в книгах.

Продолжая беседу, Готье поучал:

— Диалектику надо считать искусством искусств и наукой наук. Тот, кто обращается к ней, взывает к разуму. Какое ее самое ценное свойство? А вот… Она дает нам возможность соединять понятия и разделять и снова указать каждой вещи принадлежащее ей место…

Епископ на минуту прервал свою речь, чтобы опять заняться едой. Он держал в обеих руках до золотистости поджаренную утку, которую уже обглодал наполовину; капли жира запачкали его сутану. Потом продолжал:

— Отправляясь от общего, диалектика нисходит до самых единичных явлений, с тем чтобы снова возвыситься до всеобщего, следуя по тем же самым ступеням, по которым происходит нисхождение.

Филипп, с презрительным вниманием слушавший эти рассуждения о возвышенных понятиях, вдруг сказал в гневе:

— Лучше бы ты не обжирался!

Все так же держа птицу, Готье от удивления широко раскрыл рот, поворачивая мясистое, розоватое лицо то к королеве, как бы ища у нее защиты, то к Филиппу.

— Как можешь ты говорить так служителю церкви? — возмутилась Анна. — Подобными словами ты рискуешь погубить свою душу.

Но юный король, уже покончивший со своим цыпленком, вытирая рукой губы, ответил матери:

— Боишься, что он не будет молиться за меня и я не попаду в рай? С меня довольно провести время приятно на земле.

— О небесном ты не помышляешь… — вздохнула королева.

— Кто-нибудь видел, что есть на небесах? Вернулся к нам хоть один человек, побывавший в раю? Мало ли что будут рассказывать епископы, — рассердился Филипп.

— Папа, возглавляющий церковь… — начал было Готье.

— Оставь меня в покое с твоим папой.

Епископ в крайней скорби (у него даже пропал аппетит), впрочем оскорбленный не столько неверием юноши, сколько грубостью его слов, положил недоеденную утку на оловянную тарелку и не знал, что теперь делать со своими руками. Он так и держал в воздухе растопыренные масленые пальцы.

— Кто видел, как пылает адский огонь? — опять ехидно спросил Филипп.

— Сын мой, опомнись! За такие слова тебя могут отлучить от церкви.

Анна вспомнила безбожные речи графа Рауля и его гордыню. Неужели ее сын будет таким же безбожником? Не от него ли он воспринял эту дерзость в отношении к богу и презрение к людям?

Филиппу не сиделось за столом. Ему едва исполнилось четырнадцать лет, но его уже влекли к себе многие тайны жизни, от приближения к которым сердце начинает биться в груди, как кузнечный молот.

Вскоре Анна покинула Париж и переселилась в милый ее сердцу Санлис, где все признавали ее своей госпожой. Филипп уже не нуждался в ее советах. У него были теперь другие советники и среди них — граф Рауль де Валуа.

Каждый раз, когда Анна подъезжала по лесной дороге к Санлису и вместе с рощей кончался лесной сумрак, а на возвышении возникал серый каменный замок и такие же угрюмые городские стены, за которыми поблескивали на солнце петушки колоколен, у нее радостно и грустно сжималось сердце. Как будто очень давно она уже видела все это, или, может быть, такое приснилось ей и вдруг встретилось еще раз наяву на жизненном пути.

Анна знала, что если подняться на самую высокую из этих башен и смотреть в ту сторону, где стоял замок Мондидье, то при ветре оттуда можно было услышать, как трубят охотничьи рога. Они напоминали Анне, что там живет граф Рауль, неутомимый охотник, не упускавший ни одного случая, чтобы преследовать оленей в далеких голубых дубравах.

Почти у подножия холма, на котором возвышался Санлис, стояла в те годы на берегу прозрачной реки, весело струившейся мимо прибрежных деревьев и цветущих кустов, сельская часовня Викентия Сарагосского, пришедшая в крайнее запустение. Как-то, еще при жизни короля, Анна отдыхала здесь, возвращаясь с охоты, и подумала, что настало время восстановить часовню или построить на этом живописном месте аббатство, чтобы потом найти в его ограде место для погребения, когда пробьет и ее час покинуть земную жизнь. Но в дворцовой сутолоке королева позабыла о благочестивом намерении. Теперь она сделалась полновластной хозяйкой здешних рощ и полей, и вдруг перед нею снова возник тот тихий вечер, когда она сидела на покрытой ромашками лужайке и столько хотела совершить добрых дел. Анна решила привести свое желание в исполнение.

Собственными руками, как некогда старый отец в Вышгороде, когда закладывали церковь во имя Бориса и Глеба, королева вырыла лопатой небольшую ямку и положила в нее камень. Ему надлежало быть основанием будущего здания. На этом месте зодчий, горбун, в одежде, напоминавшей монашескую сутану, с печальными, но прекрасными и ласковыми глазами, как это часто бывает у горбатых, должен был возвести храм. Он показывал королеве планы, начертанные на пергамене, и объяснял с улыбкой:

— Всякое строение имеет четыре стены, в знак того, что люди живут в четырех концах земли. Каждый камень определяется четырьмя углами, потому что существуют четыре главных добродетели: мудрость, сила, умеренность и справедливость.

Анна старалась припомнить, существует ли что-либо более важное, чем эти душевные качества, перечисленные строителем, человеком с глазами, полными тайны.

— А любовь? — спросила она.

Зодчий с улыбкой покачал головой:

— Любовь не добродетель, а цемент, связующий два человеческих сердца. И если он замешен правильно, никакая сила, даже смерть, не разъединит их.

Королева нашла, что зодчий очень хорошо сказал о любовном чувстве, и у нее почему-то сделалось легко на душе. По-детски хмуря брови, она стала рассматривать план будущего аббатства, пытаясь постичь начертанные на пергамене тонкие линии, красные и черные.

— Что это означает? — показала Анна пальцем с длинным ногтем.

— Различные части строения. Церковь делится на хор и корабль. Хор — только для духовенства, корабль — для мирян, ибо они еще находятся в море суетной жизни.

Не имея привычки к подобным вещам, Анна блуждала в линиях, как в умозрительном лесу.

— А это? — спрашивала она в недоумении.

— Стены здания.

— Почему же они лежат?

— Все нарисованное на плоскости скорее кажется положенным на землю, чем поднимающимся вверх. Так и стены. Они на чертеже простерты ниц, и телесное око не в состоянии увидеть их. Поэтому все это следует испытывать разумением сердца. Ведь план не есть точный слепок строения, а лишь совокупность знаков, читаемых мыслию. Как лучше объяснить это? Представь себе, будто бы ты смотришь на какое-нибудь строящееся здание с высокой башни. Тогда ты увидишь не только площадь пола, но и стены с внутренней стороны. Как бы некий раскрытый перед тобою ларец. Именно так надо взирать на план.

— Где ты научился такой строительной премудрости? — удивлялась королева.

— В Клюнийском аббатстве. Камнестроению учил меня один итальянский зодчий. Он принес чертежи из монастыря, расположенного на реке Фарфе, недалеко от Рима, и показал, как надо возводить свод. Распределение всех частей храма этот строитель производил на примере Ноева ковчега и скинии завета.

— Как же надо приступать к возведению церкви?

— О, это великая тайна. Не осуди меня за подобный ответ, но даже тебе я не имею позволения открыть ее.

— Жаль. Тогда бы мне было легче понять твои замыслы, — грустно улыбнулась королева.

— Я предварительно сделаю подобие храма из послушного пальцам воска. Со всеми церковными частями и в полном соответствии с подлинным зданием. Постараюсь вылепить эту модель с красотой, достойной ангелов и сонма святых.

— Но воск недолговечен.

— Когда он растает от солнца, храм уже будет создан из прочного камня. А такое подобие поможет тебе обсудить соотношение отдельных частей, их число и порядок, поверхность каменных стен и прочность сводов и крыши.

Все-таки Анне было досадно, что она не в состоянии проникнуть в тот творческий мир, где горбун создавал в своем воображении прекрасные громады.

Строитель продолжал объяснять:

— Смотри! Здесь мы поставим статую девы Марии, а в этом месте — купель для крещения младенцев, наполненную водою.

Королева спросила:

— И все это ты узнал, изучая скинию?

— Читая мысленно ее чертеж на плоскости. Скиния была как прямоугольник, длиной в тридцать локтей, шириной — в десять. В одном конце находилась за четырьмя колоннами святая святых. Подножие их из серебра, главы — из золота. Между ними — пурпуровая завеса. Вокруг ограда, чтобы козы и ослы не могли проникнуть в святилище. Так я начал строительную науку…

— Странное создание человеческих рук эта скиния…

— Еще более скрыто чудес в храме Соломона. Когда великий зодчий Хирам строил его, он сообщил каменщикам тайные слова. Мастерам — одно, подмастерьям — Другое, ученикам — третье. При получении платы за труд они шептали на ухо выдающему деньги свое слово, и каждый получал положенное ему.

Королева вздохнула, еще раз очутившись перед загадками мира, и, легко ступая мягкими башмачками по тропинке, отошла к строителям. Горбун долго смотрел ей вслед. Анна научилась у греческих цариц делать походку привлекательной, и женская красота наполнила сердце горбуна неизъяснимой печалью.

Время текло как вода. Среди санлисских лужаек прелестным видением вырастала изящная церковь. Но она была прочным созданием человеческих рук. Сияя черными, как ночь, глазами, горбун говорил Анне:

— Колонны необходимо сделать достаточно мощными, чтобы они могли до скончания века выдержать тяжесть сводов.

Теперь уже приходилось высоко поднимать голову, чтобы посмотреть туда, где работали каменщики.

— Внизу будет усыпальница, — объяснял строитель.

Анне опять пришла в голову мысль, что, может быть, именно здесь назначено ей лечь под тяжким камнем гробницы, на которой молодой каменотес выбьет ее имя и годы рождения и смерти. Но среди такой красоты, на берегу этой струящейся по белым камушкам прозрачной и веселой реки, не хотелось думать о печальном. Вокруг все было усыпано белой кашкой. Над цветами боярышника гудели пчелы. В роще трижды прокуковала кукушка и умолкла…

По совету епископа Готье, в новое аббатство Анна пригласила на жительство монахов регулярного ордена Августина, у которых куколь цвета крови.

По-прежнему королева приходила каждое утро на место строительства. В такой час травы еще были покрыты обильной росой, тропинка извивалась среди белых цветов, склонивших головки под тяжестью ночной влаги. Над синей рощей, завешенной дымкой тумана, уже поднималось солнце. На лужайке дымились костры. Около одного из них растрепанная старуха мешала в закопченном котле деревянной поварешкой варево для каменотесов. Прикрыв глаза ладонью, она долго всматривалась в сторону города и, увидев королеву, радостно воздела руки к небесам.

Работы по возведению церкви не прекращались до наступления сумерек, и каменщики спали у костров, чтобы с первыми лучами солнца взять в руки молоток и резец. Из окрестных селений и даже из отдаленных областей люди пришли сюда, чтобы безвозмездно принять участие в работах по возведению здания. Одни тесали камень, другие лепили кирпичи, третьи замешивали известь, а каменотесы выбивали железом капители колонн. Никто из них не мог вложить в этот труд больше того, что ему было отпущено при рождении; каждый руководствовался в своем искусстве собственным пониманием красоты, поэтому никогда одна капитель не походила на другую: то ее украшал гигантский трилистник, то листья дуба и желуди, которые мастер мог подсмотреть на соседнем дереве, то цветы, какие художник, может быть, видел во сне. Подобное же происходило и с химерами, отгонявшими на колокольне злых духов, и с резьбой на портале. У всех людей явно чувствовалось стремление выразить в этих каменных вещах самые сокровенные мечтания и запечатлеть в них хотя бы малую частицу своего бытия… Те же, кто не умел держать в руках резец или не мог тесать камень, выполняли другие работы: обжигали кирпичи, собирали хворост в соседнем лесу или варили пищу для строителей, но все трудились по мере сил, а когда наступала ночь, под сенью дубрав и на лужайках, покрытых ромашками, слышались любовные вздохи. Это была жизнь.

Анна ежедневно наблюдала за работами. Особенно королеву занимал труд одного юноши, выбивавшего равномерными ударами молотка по железному зубилу женскую фигуру на каменной плите. Это было ее собственное изображение, предназначенное для украшения портала. По мысли художника, она держала в руках подобие храма и как бы препоручала его покровительству богоматери, восседавшей на троне.

Работа казалась на первый взгляд неискусной, почти детской. Но чем прилежнее смотрела Анна на это создание резца, тем более узнавала свои черты. Молодой каменотес трудился с пламенным увлечением и, чтобы длинные белокурые волосы не мешали ему, укрепил их узким ремешком. Иногда он поднимал глаза на королеву, пытаясь передать ее красоту в камне, однако рука его еще не могла с легкостью изобразить окружающий мир и прекрасное, что заключалось в нем.

К церкви примыкала колоколенка. Кузнец из соседней деревни выковал для нее веселого медного петушка, чтобы он раньше всех приветствовал восход солнца.

В 1065 году церковь была закончена, и вокруг аббатства постепенно выросло целое поселение. Анна часто приходила сюда для беседы с монахами, и те всячески намекали на свою бедность. Королева решила передать монастырю водяную мельницу в Гувье, земельный участок в Блан-Мезаль, что неподалеку от Бурже, и еще одно угодье, расположенное в Крепи, а также предоставила аббатству право требовать от жителей Санлиса возы для перевозки монастырских грузов, что имело немаловажное значение для его хозяйства.

Когда Анна спросила у Филиппа, который уже был для нее не только сыном, но и королем, не имеет ли он что-нибудь возразить против ее благочестивых намерений, тот ответил, пожимая плечами:

— Ты можешь поступить как тебе угодно. Эти имения — твое достояние.

Сам Филипп относился к монахам и монахиням без должного уважения, считал первых бездельниками, а вторых — распутницами, и церковные люди платили ему тою же монетой, распространяя о короле всякие небылицы, хотя жизнь его действительно не отличалась большой святостью и воздержанием.

Получив разрешение от сына, Анна привела свое желание в исполнение и сама составила дарственную хартию, ученические ошибки в которой исправил, добродушно покачивая головою, Готье, доживающий последние дни на земле, правда, еще не лишившийся аппетита и растерянно шептавший в часы одиночества латинские вирши, хотя и не думал о том, что на пороге смерти христианину надлежит покаяться и смириться…

Передача дара происходила в трапезной аббатства, в присутствии монахов, стоявших с лицемерно опущенными долу глазами, а в душе ликовавших. Филипп сидел рядом с матерью и откровенно зевал. Королева для вступления в деловую часть хартии взяла несколько строк из «Песни песней», так как любила трогательную историю пастушки Суламифи, возлюбленной царя Соломона, и намекала этим текстом о своей привязанности к вертограду божьему. Она с блаженной улыбкой слушала, как писец, лысый наделенный от природы скрипучим голосом и не постигавший, какую прелесть таят слова, которые читал, громогласно возглашал:

— «Veni de Libano et coronaveris…»[14]

Со дней юности Анна мечтала о такой любви и завидовала смуглянке, чьи перси возлюбленный сравнивал в аравийской пылкости с гроздьями винограда. Это происходило в какой-то райской стране, среди лоз, где бегали проворные лисицы. Об одной из таких любительниц винограда Эзоп написал забавную басню…

— «Ego autem Anna corde intelligens quod scriptum est…».[15]

Анна подумала, что пастушка стерегла зеленый сад братьев от лисенят, а своего виноградника не уберегла…

* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *

1

Как в некоторых поэтических сагах, которые скальды рассказывали в Киеве дочерям Ярослава, все началось с ночного пения петухов. Затем страж на башне протяжно затрубил в рог, возвещая приход утра. Анна проснулась и поспешно подошла босыми ногами к окошку, чтобы удостовериться, будет ли сегодня погода благоприятствовать охотничьим забавам. Глубокий провал замкового двора еще наполняла тьма, но из окна на другой стороне опочивальни королева могла видеть, что на востоке уже занимается розовой полоской заря. Рощи скрывала предутренняя мгла, но в полях еще стлались ночные туманы, а каждому поселянину известно, что это предвещает солнечный день.

Вскоре внизу с веселым остервенением залаяли собаки. Их выпустили из псарни во двор, чтобы хорошенько осмотреть перед отправлением на охоту. Анна прошептала славянскую молитву, которой ее научил в детстве пресвитер Илларион. Милонега принесла кувшин с водой из замкового колодца, и госпожа, подставив сложенные корабликом руки под живительную струйку, умыла лицо. Королева торопилась. Но перед тем, как надолго покинуть дом, необходимо было подкрепиться пищей. Она велела принести кусок холодного мяса на ломте пшеничного хлеба и запила еду молоком.

Все существо Анны охватывала приятная дрожь, когда она представляла себе, что ее ждут знакомые волнения лова, ветер в полях и дерзкие глаза Рауля. Когда Анна думала об этом вассале, ей хотелось потянуться в истоме и смеяться, — чему, она сама не знала. А граф был семейным человеком, его жена, деятельная Алиенор, учила королеву солить впрок грибы. Но разве слушается женское сердце благоразумных советов? Впрочем, с некоторых пор Рауль жил в размолвке с супругой. Что-то произошло в замке Мондидье, и графиня уехала погостить в Париж. Алиенор считалась второй женой графа. От первой у него росли два сына.

Анна спустилась во двор, и все сняли перед нею шляпы. Подошел старый ловчий, служивший еще королю Роберту, и доложил, что все готово к отправлению на охоту. Действительно, лошади были уже оседланы; они грызли удила, фыркали, били копытом о землю. Паж Гийом, счастливый, что сегодня ему выпала эта честь, подвел серую в яблоках кобылицу, которой королева дала русскую кличку Ветрица, в память первой своей лошади. Когда Анна проехала мимо собак, они дружно замахали упругими хвостами, — все как на подбор белые с рыжими подпалинами, с радостными янтарными глазами.

Подковы зацокали о камни улицы, спускавшейся с холма. Над головой на мгновение повис каменный свод, отлично выспавшиеся за долгую осеннюю ночь стражи с удовольствием смотрели на свою добрую королеву. Кавалькада всадников выехала из городских ворот, и за стенами туманное утро как бы приняло охотницу в свои объятия.

Дорога проходила мимо огородов, на которых монастырские сервы уже сняли овощи и разворошили землю мотыгами. Кое-где оставались кочерыжки капусты…

Анна сидела на коне, как в те дни стали ездить все благородные дамы: свесив ноги на одну сторону, удерживая тело в седле легким отклонением плеч. Но некоторые из сопровождавших ее женщин ехали, сидя по-мужски; среди них были благоразумные девы, ушедшие вчера в опочивальни вместе с курами, и неблагоразумные, засидевшиеся за столом. Впрочем, и те и другие имели такой вид, точно провели ночь легкомысленно и не выспались.

За поворотом дороги показалось аббатство. Анна по привычке посмотрела на свое изображение над порталом. Веселые собаки бодро бежали к дубраве, высунув розовые языки, махая хвостами и принюхиваясь к земляным запахам. Позади переговаривались грубыми голосами охотники и псари. Все это, и даже старые рога, окованные избитой от долгого употребления медью, напоминали о Вышгороде и русских ловах. Но когда Анна с высоты кобылицы увидела, как монахи в красных куколях шли попарно в церковь, засунув руки в широкие рукава сутан и опустив благоприлично головы, все снова стало Францией…

Впрочем, сегодня королеве было не до монахов и благочестивых бесед. Она все дальше и дальше гналась за этим туманным утром, догоняла его, а оно как бы удалялось к далеким рощам и уходило в сырые поля. Охотники перебрались по горбатому каменному мосту, построенному еще в римские времена, и очутились в тихой дубраве, где вдруг пахнуло осенней сыростью.

Уже над лесом всходило солнце. Порой утренний луч играл на радужной паутинке, зацепившейся в своем легком полете за дубовую ветку. Кое-где на кустах уже поспели красные и черные ягоды, какие собирают только колдуньи, потому что в этих плодах прозябает страшный яд, причиняющий мучительную смерть. С полей прилетал свежий ветерок, и еще один лист медленно падал на землю. Всюду пахло опавшей листвой, грибной сыростью и лесной гнилью.

На голове у Анны была, как обычно, парчовая шапочка, опушенная бобровым мехом. Привезенная из Киева уже давно пришла в ветхость, но для королевы шили другие, по ее указаниям. Две рыжих косы лежали на высокой груди. Рассеянно отвечая на вопросы, охотница чего-то ждала. Вдруг далеко впереди послышались протяжные звуки рога. Это подавал о себе весть граф Рауль, и Анна поскакала на зов, уже для удобства по-мужски сидя в седле и ловко наклоняясь под ветками деревьев.

Весь день охотники бесплодно преследовали прекрасного зверя. После таких неудачных охот в волшебных сказках появлялись олени с крестом между рогами и вели короля или рыцаря к тому месту, где вдруг открывалось чудесное видение, вроде мраморного дворца, в котором ждала избавителя спящая красавица.

Увы, несмотря на желание Анны, чтобы в ее жизни произошло что-нибудь необыкновенное, ничего не случилось, что могло бы вдохновить певца. Елизавету воспел Гаральд. Может быть, и Филипп сложил о ней стихи послетого, как они расстались и она уехала во Францию. Но где эти песни и кто слушал их? И вот неожиданно вспыхнуло чувство, которое Анна заглушала, пока носила корону. Конечно, Рауль не походил на тех воинов, о которых она читала в юности. О нет, это был жестокий и жадный человек, за всю свою жизнь не державший ни одной книги в руках, кроме молитвенника, и наделенный невероятной гордыней. Современники ужасались, записывая в хрониках, сколько крови пролил и сколько мирных селений сжег на своем веку этот сеньор, владелец неприступных замков в Крепи, Перроне, Вермандуа, Витри и Мондидье, господин многих тысяч сервов. Иногда он вел себя как сатана. Например, в 1066 году лишь потому разграбил во время набега и предал огню город Верден, что епископ верденский не уплатил ему положенной дани в размере двадцати ливров, а до этого угнал у него восемнадцать коров и не возвратил, несмотря на требования короля.

Анна иногда встречалась с этим красивым и гордым графом на судебных разбирательствах, на королевских советах или на пирах. Однако лишь после смерти короля она появилась перед ним как свободная женщина, так же страстно предающаяся охотничьим забавам, как и граф. Рауль дождался своего часа. Но, кажется, впервые в жизни у него не рождались похоть и хозяйственные расчеты, когда он смотрел на Анну или слушал ее беседы с епископом Готье о труднопостигаемых вещах. Королева не походила на других женщин и на его супругу, полногрудую Алиенор. Рауля влекло к Анне, как в глубокую воду. Рауль почел бы за счастье упасть перед королевой на колени и поцеловать край ее платья. Так он и поступил однажды, когда случайно остался наедине с госпожой в одном из дворцовых помещений. Анна отступила на шаг и тихо сказала:

— Не забудь, что я королева Франции!

Но с той поры она ловила рассказы о графе Рауле. Конечно, никто не решался говорить с королевой о жестокости или жадности графа, наоборот, все прославляли его мужество, храбрость и богатство, и Анна более тщательно выбирала платье, опрыскивала свое горячее тело благовониями, если предполагала встретиться с этим уже не очень молодым человеком, хотя уверяла себя, что он для нее такой же рыцарь, как все другие. Она чувствовала на себе взгляды Рауля, но делала вид, будто его поведение докучает ей, а ее сердце наполнялось томлением при одном воспоминании о графе! Не потому ли, что каждой женщине суждено хотя бы раз в жизни испытать подобную бурю любви? Между тем в хищной душе Рауля происходили с годами странные перемены. Некоторые удивлялись, видя, как на лице у него самодовольство и гордыня постепенно сменялись чувством тревоги и даже разочарования. Как бы то ни было, граф узнал о существовании в мире таких вещей, какие невозможно приобрести ни за какие сокровища и которыми нельзя завладеть силой, и впервые усомнился в своем могуществе.

В тот день Анна и граф Рауль сидели на колоде огромного дуба, поваленного на землю пронесшейся здесь много лет тому назад бурей. Спутники и спутницы, принимавшие участие в лове, уже возвратились в Санлис. Невдалеке четыре коня щипали спокойно траву под присмотром графского оруженосца Гуго и пажа королевы, пятнадцатилетнего Гийома. Воспользовавшись случаем, молодые люди играли в кости, и всякий раз, удачно выбросив пятерки и шестерки, Гийом разражался звонким и еще детским смехом.

Королева вдовствовала второй год. Она находилась в полном расцвете своей красоты, между тридцатью четырьмя и тридцатью пятью годами, способная внушить любому человеку пламенную любовь и разделить ее. Несмотря на неудачную охоту, Анна была в хорошем настроении и шутила с графом, не находившим слов, чтобы отвечать на ее острые уколы. Вообразив, что эти шутки дают ему теперь право на обладание, Рауль вдруг протянул руки и, не обращая внимания на юношей, прекративших игру и повернувших головы в ту сторону, где сидела королева, сжал молодую женщину в бесстыдном объятии. Кровь застучала у него в висках.

Королева вырвалась и, тяжело дыша, сказала:

— Знаю, что ты никого не боишься… Но молния поразит тебя, если ты еще раз прикоснешься ко мне!

В этих словах звучало такое убеждение в своей неприкосновенности, что граф опустил руки, как провинившийся мальчишка.

Граф не был достаточно вдумчивым, чтобы понять, что, если бы в эти мгновения на земле стояла темная ночь, прикрывающая женскую стыдливость звездным плащом, а не светил ослепительный день, Анна, может быть, не сказала бы этих горделивых слов и он получил бы все, чего добивался. Теперь же она отвернулась и смотрела на лужайку, где паслись кони. Скорбно сжав губы, королева молчала. Рауль сидел рядом. Он чувствовал ее запах — смесь здорового пота и греческих, благовоний. На Анне было голубое платье, и граф удивлялся вкусу этой красавицы, носившей на охоте одежду подобного цвета. Чтобы скрыть свое смущение, хотя столько графинь были благодарны ему при таких же обстоятельствах за страсть и смелость, он спросил:

— Скажи, почему ты носишь эту странную шапочку из парчи? Ни одна из благородных французских дам не носит такой.

— Разве я похожа на других женщин?

Подняв голову, Анна свысока посмотрела на Рауля.

— Не похожа.

— Вот видишь!

— Она на твоей голове как корона!

— Такие шапочки носят русские принцессы.

— А графы?

— И графы. Разве ты не видел во дворце икону, где изображены наши мученики княжеского рода?

— Нет, я не видел.

— На них такие же шапки.

При французском дворе хорошо знали, что Анна — родственница святых, предстоящих у престола всевышнего, и это обстоятельство еще более делало ее в глазах людей необыкновенной.

Анну давно влекло к этому сильному человеку. Но книги, за чтением которых она проводила порой, как и старый отец, ночи напролет, родили у нее тоску по великолепной любви. А между тем как все просто было на земле: мужчина обнимал женщину, и когда она, воспламененная своим женским естеством или уступая силе и необходимости, отдавалась ему, он удовлетворял свое желание и храпел или тут же покидал любовницу и на пирушке бесстыдно рассказывал приятелям о ее прелестях.

Совсем другая жизнь — в книгах и сагах. Там люди любили друг друга с нежной страстью и были верны до гроба; там прекрасные юноши пели под окнами своих возлюбленных, играя на кифаре; там в садах росли книжные цветы, которые назывались розами, каких она нигде не видела в королевских садах; там женщин сравнивали то с цветком, то с утренней зарей, то с белым лебедем, то с кораблем. Недавно она со слезами на глазах прочла книгу, которую прислал с путешествующим купцом брат Святослав. Она называлась «Приключения Дигениса Акрита». Совсем недавно ее список приобрел в Константинополе русский посланец и привез князю Святославу, а тот, не без любопытства прочитав повесть и даже подивившись описанным в ней подвигам, решил послать сочинение Анне, зная, что она любит читать про любовь. Сам князь предпочитал хроники и философские рассуждения.

Теперь Анна вспомнила об этой истории и сказала со вздохом:

— Мы живем в грубости, как бессловесные. А существуют высокие чувства, которые, может быть, не испытаем до смерти.

— О чем ты говоришь? — не понял граф Рауль.

— Недавно читала я в дождливые дни книгу. В ней рассказывается о необыкновенной любви. Это было в греческой земле, за синим морем. Где греки воюют с сарацинами. Там горы поднимаются до самого неба, а лужайки покрыты лазоревыми цветами.

— Что же случилось там?

— Там жила вдова царского рода. В свое время она произвела на свет трех могучих сыновей, прославившихся своими подвигами, и дочь, блистающую необычайной красотой. Услышав о ней, Амир, цар Аравийской земли, собрал множество воинов и начал войну с греками. Однажды мать молилась в церкви, а в это время Амир увидел прекрасную деву, тотчас же полюбил ее, и увез на своем быстром коне в неприступный замок, возымев желание сочетаться с красавицей браком.

— Как может быть, чтобы сарацин женился на гречанке? Ведь греки христиане?

— Послушай меня с терпением! Братья стреляли лебедей, когда Амир похитил их сестру. Но, вернувшись с охоты домой и обнаружив похищение, они, как три золотокудрых ястреба, полетели на бой с Амиром и после ужасного сражения отбили сестру. Царю ничего не оставалось, как нагрузить триста верблюдов золотом и драгоценными каменьями и отправиться с этими дарами в греческий город, где жила красавица. Там Амир принял крещение от самого патриарха в реке Евфрате и женился на своей возлюбленной. И вот что произошло потом! В назначенное время у счастливой четы родился сын, которого назвали так: Дигенис Акрит. Дигенис — значит двоеродный, так как он происходил от сарацина и гречанки, а что означает слово Акрит, я не знаю. Кажется, пограничный житель.

Граф Рауль с интересом слушал эту историю, в которой принимали участие даже верблюды. Ему никогда не приходилось видеть таких животных, но возвращавшиеся с Востока пилигримы рассказывали, что у верблюдов чудовищные горбы и что они наделены многими желудками, поэтому могут три дня обходиться без водопоя и по этой причине приспособлены для длительного передвижения в безводных пустынях. Все было смутно в его представлениях о мире. Где-то там протекала река Евфрат и был расположен рай, дорога в который уже заросла для людей непроходимыми терниями…

Оруженосец и паж продолжали метать кости. Они могли предаваться этому занятию целыми часами с неослабевающим интересом.

— Но послушай, что произошло дальше! Дигенис вырос и превратился в красивого юношу с черными кудрями. Глаза у него блистали, как две чаши. Он научился читать и писать, красиво говорить и петь, сопровождая свое пение игрой на кифаре. Дигенис изучал также науку о звездах и умел различать полезные для врачевания травы. А когда юноше пришло время сделаться рыцарем, отец подарил ему белого как снег и быстрого как ветер коня, и Дигенис стал предаваться звериным ловам и воинским упражнениям. Он во множестве убивал оленей, вепрей и даже львов, но презирал охоты на зайцев. А потом, подобный розе, садился на коня и возвращался в свой дворец, целиком построенный из мрамора. Гриву его скакуна украшали золотые колокольчики.

— Но разве бывают дворцы, целиком построенные из мрамора? — сомневался граф Рауль.

— Тот дворец, в котором жила Евдокия, дочь греческого военачальника, выглядел еще прекраснее. Когда юный Дигенис Акрит проезжал под окном Евдокии, он брал в руки кифару и пел о том, что юноша, страстно влюбленный в красавицу и желающий обладать ею, но не видящий милых прелестей, тоскует днем и ночью…

— А разве я не тоскую днем и ночью? — перебил Анну граф.

— Он не был таким нетерпеливым, как ты, и добивался обладания любимой нежными мольбами. Только так можно настроить женщину для любви, как многострунную арфу.

— Разве я не обращаюсь к тебе с нежной мольбой?

Анна отстранила графа руками.

— Лучше послушай, что было потом.

— Что же было потом?

— Дигенис Акрит воевал с сарацинами, побеждал полчища врагов и приводил тысячи пленников. Но он не мог забыть прекрасную Евдокию и каждый раз, когда проезжал мимо ее дворца, пел и играл на кифаре. Однажды девушка, забыв об осторожности, спустилась к нему по мраморной лестнице, и Дигенис поднял Евдокию, как ребенка, посадил на своего коня и умчал красавицу.

Анне вдруг захотелось, чтобы и в ее жизни случилось нечто подобное, чтобы и ее увезли в далекие края.

— А кто меня похитит? — прошептала задумчиво Анна, не зная еще, что этими опрометчивыми словами она подписала свой приговор. Королеве в голову не приходило, что граф осмелится снова посягнуть на нее, и уже забыла об осторожности, с какой держала себя возле этого страшного человека. Она не заметила, что граф вновь переживает бурю в своем сердце. Анна мечтала. А Рауль запутался в нежных тенетах Анны, как зверь в охотничьей сети, и чем больше пытался разорвать путы, тем сильнее покоряла его странная женщина, не похожая ни на одну из тех, которых он целовал. Но, не имея привычки размышлять, граф не спрашивал себя, почему же именно к королеве испытывает подобное чувство. А в эти минуты любовь Рауля снова превратилась в телесное влечение. В своей рассеянности Анна не видела, что приближалась гроза… Лицо графа потемнело. Он тяжело дышал.

Наклонив голову, как бык, у которого кровь застилает зрение, граф схватил Анну и, прежде чем она успела крикнуть, легко поднял ее на воздух.

— Гуго! Коня! — прохрипел он.

Оба юноши вскочили на ноги и смотрели, раскрыв рты, на то, что происходит у поваленного бурей дерева.

— Коня!

Голос у графа сделался таким пронзительным, что Гуго, как на поле битвы, бросился стремглав к белому жеребцу, схватил за повод и бегом привел к своему сеньору. Анна теперь отчаянно билась в сильных руках Рауля и с искаженным от негодования лицом взывала о помощи к пажу:

— Гийом! Гийом!

В ужасе от того, что происходит, мальчик, еще по-детски тонкий и хрупкого сложения, сжимал непривычные к дракам кулаки. Он не имел при себе никакого другого оружия, кроме ножа, которым помогал охотникам потрошить туши убитых животных. Но паж победил наконец свое оцепенение и поспешил к королеве, повторяя растерянно:

— Я здесь, госпожа! Я здесь!

Но граф грубо оттолкнул Гийома ударом ноги, и юноша упал. Графский конь, прижавший уши от этой суеты, кружился на одном месте и не давался всаднику, руки которого были отягощены сладостной ношей. В конце концов Раулю все-таки удалось положить Анну на шею коня. Из-под голубого платья, узкого в груди и широкого внизу, чтобы удобнее было ездить верхом, в воздухе на мгновение мелькнули обнаженные ноги, блистающие белизной… Чулки у королевы были красного цвета, подвязанные под коленами золотой тесьмой.

Уже Гийом со стоном поднялся с земли и протянул руку, чтобы схватить стремя, в которое граф успел поставить ногу.

— Что ты уставился на меня, как осел! — крикнул своему оруженосцу Рауль. — Помоги же мне, сатанинское отродье!

Гуго помог господину вскочить на плясавшего коня. Взволнованный жеребец косил черным глазом и с железным скрежетом грыз удила, чувствуя хребтом двойную ношу.

— Гийом! — взывала Анна, продолжая вырываться из объятий графа. — Где ты, Гийом!

Как будто этот пятнадцатилетний отрок мог защитить ее от обидчика!

Верный паж, считая, что он обязан явиться на призыв госпожи, обнажил нож и кинулся на графа, готовый нанести удар, но не смел прикоснуться к самой королеве, отнимая ее у похитителя.

— Хочешь, чтобы я зарезал тебя, как поросенка! — вдруг завопил на юношу Гуго и наполовину обнажил меч…

Холодный блеск оружия напомнил о смерти. Это был боевой клинок, с зазубринами от ударов о железо и человеческие кости; на нем виднелся желобок для отекания крови…

Граф Рауль уже пришпорил коня и помчался в ту сторону, где находился неприступный замок Мондидье. Он крепко сжимал Анну, потерявшую сознание, и даже не потрудился оглянуться на схватку оруженосца с пажом. А Гийом совершенно обезумел, видя, что граф, как вор, похищающий овец во время набега, увез его королеву…

Паж считался сыном благородных родителей, они не простили бы ему такого позора, и, с ножом в руке, он крикнул Гуго:

— Защищайся, или я тебя убью, как собаку!

Оруженосец, двадцатилетний рыжий верзила, длинноносый, с низким лбом в морщинах, то бросал тупой взгляд на пажа, то поворачивал голову туда, где среди деревьев развевался красный плащ графа. Он, очевидно, с трудом соображал, как надо поступить в подобных обстоятельствах, так как никогда не был в таком положении. Но, не придумав ничего лучшего, Гуго выхватил меч и ударил Гийома, не решавшегося нанести первым удар. Паж упал с предсмертным криком, успев поднять руки и закрыть лицо, точно устыдясь, что мир так жесток и коварен. Белый его плащ, недавний подарок королевы, обильно обагрился кровью. Гуго грубо сорвал его с плеч юноши, хотя Гийом еще дышал. Затем оруженосец устремился к коням. Ему хотелось, конечно, как это полагалось по древнему обычаю войны и поединков, завладеть всей одеждой пажа — снять колет, кожаный пояс и обувь, — но он опасался замешкаться. Надо было догонять графа. Гуго вскочил на коня, скосив глаза на истекающего кровью Гийома, и в этом взгляде никто не заметил бы ни злорадства, ни сожаления. Сегодня тебя поразил меч, а завтра, может быть, настанет моя очередь! Пришпорив жеребца, Гуго поскакал вслед за сеньором, уже скрывшимся в дубах. Однако в своем замешательстве оруженосец не забыл захватить коней Анны и пажа.

Спустя некоторое время Гуго удалось догнать графа, конь которого нес двойную ношу и вскоре стал убавлять ход. За дубравой дорога сворачивала к замку Мондидье. Граф, крепко прижимая Анну к груди, оглянулся на мгновение и снова погнал жеребца.

Оруженосца в эти минуты беспокоило лишь одно: отдаст ли ему граф коня пажа, как военную добычу, или возьмет себе. Но плащ, во всяком случае, принадлежал тому, кто победил в поединке, и Гуго даже успел попробовать на скаку добротность материи… Кровь же можно было отмыть в горячей воде с золою.

2

Жизнь в Мондидье была скучной и неудобной. Однако граф Рауль облюбовал этот сильно укрепленный замок, где чувствовал себя в полной безопасности, и именно сюда привез пленницу из санлисских лесов.

Впервые в жизни Анны произошло необычайное событие. Вскоре душа ее успокоилась, и, покорившись вечной женской участи, она уже отвечала на ласки Рауля привычными поцелуями. Но испытывала стыд перед сыновьями. Однажды в Санлис приехала королевская охота, и графа вызвали туда для объяснений. Когда он вернулся после свидания с сюзереном в замок, Анна спросила:

— Что тебе говорил Филипп обо мне?

— Не высказывал никакого неудовольствия. Ограничился легкомысленной шуткой. Ты знаешь его…

Все-таки она некоторое время не решалась встречаться со своим язвительным в суждениях сыном.


Замковый двор в Мондидье напоминал глубокую каменную яму: его сжимали с четырех сторон огромная башня, капелла, помещение для воинов и другое башенное строение, где хранили всякие военные припасы, пики и глиняные, обожженные на огне шары для пращей. Внизу находились погреба, кузница, в которой подковывали лошадей, конюшня, где иногда тоскливо ржали боевые жеребцы, а также печь для выпекания хлебов и поварня с огромным очагом в копоти и саже и высоким дымовым ходом. В главной башне, в подземелье, куда вели двадцать скользких ступенек, зияла черной дырой замковая темница. Там стоял вечный мрак, в изобилии развелись крысы и жабы, и порой отвратительный смрад доносился из узилища до жилых горниц. Если туда бросали какого-нибудь пленника, в надежде получить за него выкуп, или схваченного на месте преступления злодея, ему надевали железный ошейник и засовывали руки и ноги в мучительные колодки. В нижнем ярусе обитали оруженосцы и любимые псы, а в верхних — семья графа. Окна в этих помещениях были скупые, и мутноватое стекло плохо пропускало свет; такое новшество обходилось не дешево, и подобные кругляшки привозили за большие деньги из Италии и Богемии.

Жизнь в замке Мондидье начиналась на заре, когда страж трубил на башне в рог о наступлении нового дня. Раньше всех поднимались слуги и конюхи. Переругиваясь и сквернословя, они приступали к работе и чистили скребницами графских коней. Оруженосцы приводили в порядок оружие. Когда все было в полном порядке, кто-нибудь из них поднимался в верхнюю опочивальню, чтобы разбудить господина и подать ему в медном сосуде воду для умывания. В этот утренний час графиня еще лежала в постели, под одеялом, не скрывавшим округлость ее бедер, но молодые люди опасались задерживать свой взгляд на госпоже, чтобы не навлечь на себя страшный гнев графа. Умываясь, он спрашивал обычно хриплым еще голосом о чем-нибудь важном. Например, о том, ощенилась ли лотарингская овчарка или приехал ли в Санлис король.

По большей части графские оруженосцы, сыновья родовитых рыцарей, были красивыми и стройными воинами, с телами, точно вылитыми из бронзы, с золотыми, падающими на плечи кудрями, и по утрам располневший граф смотрел на них с завистью, а графиня думала при виде красавцев, что и они тоже состарятся, потому что молодость проходит, как сон. Но если воду приносил Гуго, она отворачивалась к стене, чтобы не видеть его наглых и зверских глаз, зная, что этот любимец Рауля, беспрекословно выполнявший любое его приказание, убил бедного Гийома…

Настал еще один зимний ненастный день. Анна сидела у очага, поглаживая белую собаку. Несколько таких длинномордых псов, с высоким пахом и мощной грудью, прислал в подарок Генриху ее отец, и французы называли их по-русски — борзыми. Сегодня Анна в десятый раз прочла книгу о приключениях Дигениса Акрита и скучала, мечтая, чтобы в замок заглянули какие-нибудь бродячие жонглеры или фокусники. Рауль сражался в шахматы с местным кюре. Граф выигрывал партию и потому напевал песенку:

Когда я молод был,
Лизетт я полюбил…
Действительно, черная королева находилась в затруднительном положении, и партнер, игравший черными, в досаде чесал затылок: он проворонил одну фигуру.

Кюре, по имени Антуан, был тот самый служитель алтаря, с которым имел однажды столкновение на любовной почве жонглер Бертран, закончивший свои дни при весьма печальных обстоятельствах. Лиловый нос священника красноречиво свидетельствовал о его склонности к соку виноградной лозы. Этот невежественный человек, с кулаками как кузнечные молоты, хотя и знал наизусть необходимые молитвы, но плохо понимал смысл латинских слов. По настоянию своей супруги, граф однажды приобрел для кюре молитвенник, выменяв его у одной святой женщины за виноградник в шестьдесят лоз. Прижимистая вдовица взяла за книгу не дешево, зная, что достать такую вещь, как латинский требник, трудно, и графу пришлось согласиться на обмен.

Этот Антуан был пьяница, большой любитель игры в кости и развратник, хотя весь его разврат заключался в том, что он напропалую волочился за смазливыми деревенскими девчонками. Однажды обитатели посада, расположенного у подножия графского замка, нещадно побили повесу за такие похождения. Больше всего огорчило кюре в тот день бессердечие графа. Когда, подобрав полы сутаны, он спасся от злодеев бегством и стал жаловаться сеньору на нечестивцев, не пощадивших даже церковного звания, то этот безбожник не только не наказал насильников, а издевался над пострадавшим и хохотал, держась за бока. Впрочем, кюре вскоре помирился с графом за очередной партией в шахматы. Что же касается святости сана, то считалось, что на всяком священнике, будь он трижды грешен, почиет благодать и все совершенные им таинства имеют законную силу. Однако Анна решительно отказалась от услуг легкомысленного Антуана, когда захотела освятить браком преступную связь с графом Раулем.

— Какими глазами я буду смотреть на своих детей и на твоих? — говорила она. — Пусть нас обвенчает достойный служитель алтаря.

Совершил таинство брака аббат Леон, ведавший у графа письменными делами и до глубины души ненавидевший кюре, которого считал последним прощелыгой на свете.

История с этим бракосочетанием наделала много шума. Предварительно Раулю пришлось развестись с женой. Сделать это не представляло больших затруднений для графа, так как ее уже не было в замке. Незадолго до похищения Анны он неожиданно вернулся с охоты, вывихнув ногу, и ему показалось, что жена нежничала с Бертраном. Никто не видел, что произошло затем в замке и в соседней роще, но поселянки, искавшие в лесу грибы, набрели спустя несколько дней на страшный труп. Жонглер висел на суку, полуголый, в окровавленной рубахе, высунув длинный синий язык. Потом оруженосец Гуго появился в той самой куртке, которую носил певец Изольды, а заплаканная Алиенор очутилась у родственников в Париже.

Во время одной из встреч с графом Раулем Анна спросила, давно не видя жонглера:

— Где же Бертран?

— Он навеки покинул мой замок, — ответил граф.

— Почему?

— Разве ты не слышала, что я застал его с моей женой?

Тогда Анна узнала о том, что произошло в Мондидье.

— Ты убил его? — ужаснулась она, когда Рауль стал рассказывать о бегстве жонглера в Прованс.

— Не все ли равно тебе? — равнодушно сказал граф.

— А где Алиенор? Как ты поступил с нею?

— Она уехала к парижской тетке. Пусть подумает там о своем легкомысленном поведении.

Так покинул Бертран нашу землю, полную песен и приключений. Сердобольные крестьяне тайно похоронили его в дубраве, где весной поют соловьи, и после него осталось только несколько песен, с которыми другие менестрели еще много лет бродили по дорогам Франции и Прованса, обольщая где-нибудь на чердаке харчевни или на ночной росистой лужайке хорошеньких поселянок.

Но слухи о том, что произошло с бывшей французской королевой, поползли по всей Европе. Развод графа Рауля и его брак с Анной были незаконными с точки зрения канонических установлений. В дело вмешался Реймский архиепископ Жерве. Встретив как-то графа в королевском дворце, он пытался уговорить нечестивца отпустить Анну и вернуть на супружеское ложе Алиенор, в противном случае угрожая гневом папы.

Рауль с присущей ему дерзостью ответил:

— Наплевать мне на твоего папу!

Он даже прибавил другие слова, какие ни один писец не решился бы внести в свою хронику, настолько они были неуважительны по отношению к наследнику святого Петра. Но что можно было поделать с этим отпетым безбожником! Архиепископ покашлял в кулак и прекратил разговор. Однако не замедлил сообщить обо всем папе Александру.

Поведение графа Рауля вызвало всеобщее негодование. Между тем Алиенор не удовольствовалась обещанием святого отца, что он отлучит прелюбодея от церкви, а отправилась в Рим, имея намеренье лично изложить папе все подробности потрясающего события и добиться от него восстановления своих прав. Но графиня была простодушная женщина. Когда Александр спросил ее, что же представляет собой Анна, ради которой Рауль решился на такой проступок, она ответила:

— Второй такой нет на земле!

Во всяком случае, обрушившиеся на голову графа Рауля анафемы ни в какой степени не помешали ему жить в свое удовольствие, счастливо охотиться и приумножать богатство…

Партия в шахматы продолжалась. Фигуры на черно-белых квадратах меняли положение, следуя незыблемым законам игры, которые не мог нарушить сам господь бог. Рауль не сомневался, что скоро объявит Антуану мат. Черная королева находилась на краю гибели.

Граф весело мурлыкал себе под нос:

Моя Лизетт в истоме
Лежала на соломе…
На скамье, устроенной вдоль стены, где светились окна, сидели рядом сыновья графа Рауля от первой жены, Симон и Готье, ненавидевшие Анну, как только могут ненавидеть мачеху пасынки, хранящие память о матери. Это злое чувство еще больше разжигала старая служанка Эльдвига, уверявшая юношей, что русская еретичка молится богу по-иному, чем это делают французские христиане. Оба исподлобья следили за Анной, державшей в руках книгу с непонятными письменами, может быть даже заключавшую в себе заклинания, какими колдуньи привораживают мужскую любовь, насылают несчастья на добрых людей или вызывают дьявола.

Когда сыновья поднялись по скрипучей деревянной лестнице наверх, граф проводил их взглядом и сказал, обращаясь к Анне:

— Аббат Леон сообщил мне, что архиепископ опять получил послание от папы.

— Что же пишет он?

— Объявляет наш брак недействительным.

Анна закрыла лицо руками. Папские гневные буллы потрясали ей душу. Но Рауль, оторвавшись от шахматной доски, подошел к жене и с нежностью стал успокаивать ее:

— К чему эти волнения? Пусть папа объявляет все, что ему угодно. Мы сочетались браком, и уже никто и ничто не может нас разъединить.

Анна нуждалась в поддержке мужа в эти трудные дни и ответила Раулю на его слова благодарной улыбкой. Ее кружило в омуте страсти. Но она не знала, счастье это или только сладость запретного греха.

Пока граф разговаривал с супругой, хитрый Антуан обдумал очередной ход, который сразу же изменил положение на шахматной доске. Надо прямо сказать, что старый греховодник просто передвинул рукавом сутаны одну пешку. Когда Рауль вновь приступил к игре, он вытаращил глаза: гибель грозила не черной, а белой королеве! Теперь уже кюре потирал руки и бодро пел:

Когда я молод был,

Лизетт я полюбил…

Граф выругался по-площадному и стал спорить с Антуаном, доказывая, что, очевидно, свой предыдущий ход он сделал по рассеянности и его нельзя считать действительным. Раулю в голову не приходило, что можно мошенничать в такой благородной игре, как шахматы, и он ни в чем не подозревал кюре.

Но священник хихикал:

— Нет, господин граф! Прикоснулся к фигуре — значит сыграл!

И затянул гнусным голосом:

Моя Лизет в истоме
Лежала на соломе…
Он поставил около себя на полу кувшин с вином и прикладывался к нему время от времени, чем, вероятно, и объяснялось его приподнятое настроение.

Однако партию пришлось отложить до более удобного часа. Не успел граф сделать ход, как услышал, что у замковых ворот происходит какая-то суматоха. Видимо, кто-то домогался попасть в замок. Рауль прислушался и потом крикнул:

— Гуго!

В провале лестницы, ведущей вниз, показалась взлохмаченная рыжая голова оруженосца. Он без стеснения носил куртку несчастного Бертрана.

— Посмотри, что там происходит! — приказал граф.

Выяснилось, что это очередное посещение купцов. Их было двое: высокий старик в потрепанной лисьей шапке и юркий человечек, какие часто встречаются среди торговых людей, которым необходимо обладать большой ловкостью и предприимчивым умом, чтобы среди всевозможных препятствий пробираться с товарами из одного конца разбойничьей Европы в другой. Торговцы привезли греческие материи.

К своему изумлению, Анна узнала в высоком старце Людовикуса. Переводчик еще жил на свете и занимался торговлей! Впрочем, ничего удивительного в его посещении не было… Просто купец побывал в Киеве и по прибытии во Францию решил разыскать бывшую королеву. Старик не только надеялся получить награду за новости из русской страны, невзирая на то, что таковые были по большей части печальными, и хотя никаких писем на этот раз он не привез, но бедняге также хотелось вспомнить при виде этой благородной женщины лучшие дни.

Купцы разложили товары на полу и, стоя на коленях, разворачивали один кусок шелка за другим. Анна пробовала на ощупь качество материи, но мысли ее были заняты тем, что Людовикус успевал сообщить о событиях на Руси. Вести оказались в самом деле невеселыми. Впрочем, братья уже давно ни о чем другом не уведомляли, как только о смерти и погребениях близких. Еще в 1050 году скончалась в Ладоге мать, по ее просьбе положенная под каменным полом новгородской Софии, построенной старшим братом Владимиром, поэтому считавшим себя чуть ли не вторым Юстинианом или новым Соломоном. Почему она избрала такое место для своего последнего успокоения? Может быть, хотела лежать поближе к своему северному городу, где покоились останки Олафа? Четыре года спустя, разболевшись вельми, умер на семьдесят восьмом году от рождения и отец, великий князь Ярослав. Это случилось в Вышгороде, 20 февраля, на память мученика Феодора Тирона. Некий человек, переписывавший для князя книги, начертал на стене св. Софии:

«Двадцатого февраля скончался царь наш…»

Русские книжники, ум которых туманила гордыня, считали Ярослава царем наравне с греческим.

Всеволод уже сообщил в свое время об этих печальных событиях и о том, что на смертном одре отец завещал сыновьям жить в любви и согласии между собою, чтобы не рассыпалась храмина русского государства, и Анна плакала над письмом брата.

У старого отца, дух которого был ослаблен недугом, не хватило решимости оставить верховную власть какому-нибудь одному из сыновей. Кроме того, он опасался междоусобия. Поэтому сыну Изяславу дал Киев и Новгород, надеясь, что он, стоя во главе этих двух городов, сумеет держать в повиновении и другие области. Святослав получил Чернигов и земли по реке Десне. Всеволоду достался Переяславль со всем его богатством и беспокойством. Вячеславу были поручены Суздаль и Белоозерский край, а Игорю — Смоленск.

Теперь Анна узнала подробности печальных перемен. Людовикус, которому разрешили присесть на табурет, рассказывал:

— В час смерти блаженной памяти твоего родителя, князя Ярослава и царя, при нем находился только Всеволод, благороднейший господин. Ты знаешь, что он никогда не расставался с отцом и даже, как я слышал, изъявил желание и после смерти, когда настанет и его последний час, лежать рядом. Это князь Всеволод привез тело отца из Вышгорода в Киев и похоронил его своими руками. Все оплакивали смерть такого просвещенного правителя. Я видел гробницу. Она из красного камня, сделана по греческому образцу, и кресты и пальмовые ветви на ней выбиты искусно резцом.

Людовикус сообщил и о многом другом. За два года до смерти отца умер в Новгороде старший брат, задумчивый князь Владимир, водивший некогда с Вышатой русское войско в греческую землю. В 1058 году скончался в Смоленске брат Вячеслав, а в 1060-м, в год смерти короля Генриха, не стало на земле Игоря, незадолго до смерти переведенного из Смоленска на Волынь. Тогда Смоленск передали Вячеславу, где он и умер вскоре. В те же дни покинул земную юдоль новгородский епископ Лука Жидята.

— На русских границах, — рассказывал Людовикус, — появились в степях новые враги. Никому не ведомо, откуда они пришли и куда идут. Воевода Коснячко говорил мне, что число их как песок морской.

— Что же это за племя? — спросила Анна, горестно подпирая голову рукой.

— Половцы. Кони их подобны птицам. Они налетают, понукая скакунов ногами и бичом, выпускают во врагов стрелы и вдруг поворачивают и мчатся назад, исчезая в облаке пыли. Потом снова несутся в бой с дикими криками. От этого воя у хлебопашцев стынет кровь в жилах. Твой брат Всеволод доблестно вышел против половцев, однако потерпел поражение и вынужден был укрыться за валами Переяславля.

По лицу Анны текли слезы. Уже немало лет прошло с тех пор, как она покинула Киев, а Русскую землю забыть было невозможно. Теперь она поняла, почему брат Всеволод не мог выполнить ее просьбу и не прислал в помощь королю Филиппу наемников-варягов, как обещал. Бывают непреодолимые препятствия. А ведь с помощью Всеволода ее сын мог бы легко сокрушить всех врагов Франции.

— Что еще ты слышал и видел там? — спросила Анна, вытирая глаза голубым платком.

— В Киеве рассказывали мне, что недавно над городом появилась страшная комета и в течение семи дней, от сумерек после захода солнца и до рассвета, плыла на небосклоне, сияя красными лучами.

— Недоброе предзнаменование… — прошептала Анна.

— Такие звезды предвещают людям войны, нашествия иноплеменных.

— Или смерть правителей.

— Или мор…

Так они перечисляли бедствия.

Сердце Анны разрывалось от горя. Русская земля лежала далеко, и она ничего не могла помочь близким. Но Людовикус, постаревший за эти годы, потрепанный жизненными неудачами, уже стал равнодушно относиться к несчастьям, своим и чужим, и не щадил свою слушательницу.

— Еще мне рассказывали в Киеве, что в реке Сетомле… Есть такая река?

Анна кивнула головой.

— Будто бы в этой реке рыбаки выловили сетями младенца столь страшного вида, что об этом невозможно рассказать словами.

— Не знаешь ли, что случилось с князем Ростиславом? — спросила графиня. До ее слуха дошла весть о смерти молодого воина, княжившего в Тмутаракани, но как это произошло, она не знала.

Людовикус одним выражением морщинистого лица дал понять, что в этом далеком городе было совершено подлое преступление.

— Не имеет предела человеческая хитрость, — сказал он.

— Почему так рано покинул землю молодой князь? — недоумевала Анна.

— Он погиб от яда. Могу подробно рассказать об этом.

— Кто же умертвил Ростислава?

— Его отравил греческий царедворец. А по словам многих людей, тмутараканский князь был щедр, благороден по своему характеру и милостив к бедным.

Лицо Людовикуса изображало в эти мгновения искреннее сожаление.

— Ты ведь знаешь, — говорил он, — что Ростислав правил в том странном городе, который русские называют Тмутаракань, а греки — Таматарха. Мне приходилось бывать там в дни моей юности. В этом городе много чужестранцев и у пристаней стоят большие торговые корабли. Да, молодость… Ростислав тоже был молод, любил пиры, красивых наложниц. Но в Константинополе уже зрел злой умысел. Не знаю, по какой причине коварный царь решил избавиться от такого соседа. Может быть, этот молодой князь слишком высокими пошлинами облагал греческие товары?

— Как же они погубили Ростислава?

— В Тмутаракань прибыл царский наместник Армении. Известно тебе, что армянский царь передал грекам свою страну и за это получил земли в Каппадокии?

— Об этом здесь ничего не было слышно.

— Теперь Арменией управляет константинопольский вельможа. Он посетил Тмутаракань, и никто не предполагал, какой он таит в своем сердце сатанинский замысел. По случаю его прибытия устроили большой пир. Как обычно, вино текло рекой… Когда настало время пить за здоровье хозяина, царедворец поднял чашу и провозгласил: «Будь здоров, князь!» И отпил половину. А то, что осталось в ней, протянул Ростиславу, и князь осушил сосуд до дна. Но у грека была зажата под ногтем малая крупинка смертельного яда, и злодей незаметно опустил ее в вино…

Анна не могла удержаться от того, чтобы не вскрикнуть, слушая о таком коварстве.

— Молодой князь умер в ужасных мучениях, — шептал Людовикус, не обратив большого внимания на ее горестное восклицание, — но никому в голову не могло прийти, что его отравил царедворец. Ведь пили-то они из одной чаши!

— Ты тоже присутствовал на том пиру? — спросила Анна.

— Нет, меня там не угощали. В те дни я находился в Херсонесе. Когда грек совершил свое злое дело, он отправился в Константинополь с докладом и за получением царских милостей, а по пути тоже остановился в этом городе. Я тогда покупал перец у херсонесского купца Вениамина Мусхи. Знаешь ли ты Вениамина Мусху? Не знаешь. А между тем его имя известно от Трапезунда до Майнца. Может быть, слышала о его племяннике, Якове Шайя? Он тоже неоднократно возил товары во Францию. Ты могла покупать у него шелк. Но на чем я остановился?

В старости Людовикус сделался болтлив и забывчив.

— Ты начал рассказывать о том, что коварный царедворец оказался в Корсуни…

— Да, да… Там он и нашел свой конец. Я, помню, побывал у Мусхи, закупил у него по приличной цене весь перец, какой нашел на складе, и отправился в свою гостиницу. Для этого мне нужно было пройти через весь город. Когда я приблизился к тому дому, в котором, по словам знающих людей, проживал в свое время ваш царь Владимир, мне преградила путь на площади огромная толпа людей. Из любопытства я подошел к месту происшествия. На земле лежал труп человека в богатом одеянии. Я спросил какого-то словоохотливого горожанина, что тут произошло. Оказалось, что отравитель всюду трубил о своем поступке, видимо, считая его за подвиг, и жители, вообще недовольные царской властью, побили его камнями.

— До смерти? — ужаснулась Анна, прижимая от волнения ладони к щекам.

— Пока он не перестал дышать. Когда я возвращался обратно и опять проходил мимо того места, то убедился, что кто-то уже успел снять с убитого ценные одежды. Предатель лежал нагой, брошенный на растерзание бездомным псам.

Людовикус привез недобрые вести. Черные тучи обложили со всех сторон Русскую землю. Половцы дикими волками рыскали под стенами Переяславля. О многом другом печальном рассказал купец. Но ни от него, ни от других путешественников Анна не могла узнать, что сталось с митрополитом Илларионом. После смерти Феопемпта отец возвел его в этот высокий сан, чтобы во главе церкви на Руси стоял не чужеземец, а русский. Но потом митрополит как бы растаял в тумане. Купцы, приходившие из Киева, были по большей части евреи, мало знакомые с церковными делами, и, конечно, не могли ответить на недоуменные вопросы королевы, а братья так и не написали об Илларионе. Людовикус морщил лоб, стараясь припомнить судьбу этого святителя, но и он ничего верного не сообщил. Не то митрополит умер, не то ушел в монастырь, поссорившись с князьями, не то скрылся где-то в Тмутаракани под именем схимника Никона. Анна очень сожалела, что никто не знал об участи этого замечательного писателя и ее учителя с детских лет.

У ног Анны торговцы развертывали шелковые ткани. Рауль сидел рядом с нею и думал, что если бы захватить эти товары, а купцов выгнать в шею, то шелка и сукон им обоим хватило бы на платья и плащи до конца жизни. Но поступить так он не смел. Весть о грабеже распространилась бы с быстротой молнии по всем дорогам, и никто не привез бы в Крепи и Мондидье ни материй, ни перцу, ни соли. Приходилось платить за все чистоганом. Поэтому графу до зарезу нужны были деньги, и в последние годы он стал требовать от сервов, чтобы известная часть оброка вносилась серебряными денариями, а не натурой. И без того уже некуда стало девать огромное количество солонины, яиц, меду, шерсти и полотна.

Рауль торговался с Людовикусом до седьмого пота и купил для супруги три куска шелка различных цветов. Анна прикладывала к высокой груди нежно-зеленую, шуршащую ткань и спрашивала мужа:

— Это мне к лицу?

Рауль подумал, что никогда не видел на земле подобной женщины.

Но, получив за товары что полагалось, купцы поспешили покинуть замок и направились с громыхающей повозкой в Крепи, надеясь добраться до этого городка еще до захода солнца, и в замке снова наступила каменная скука.

Наутро граф Рауль приказал собрать всех прево. Когда они явились на замковый двор, в недоумении спрашивая себя, зачем их потребовали в такое неурочное время, сеньор спустился по лестнице и заявил среди мертвой тишины:

— До меня дошло, что некоторые из вас выгоняют своих собственных свиней в графские леса, кормят желудями с моих дубов и не платят десятины. Разве вы не должны подавать пример другим? Поэтому замеченные в подобных проступках уплатят пеню в размере десяти денариев. Кроме того, мне известно, что некоторые прево требуют от сервов дары. Если эти глупцы будутудовлетворять ваши требования, то что же у них останется для графа? Я составил список таких вымогателей. Пусть они тоже внесут по двадцати денариев.

У многих управителей лица стали совсем постными, хотя они утешали себя надеждой, что выжмут эти взыскания из опекаемых.

— Требую также, — угрожающе помахал граф в воздухе пальцем, — чтобы вы исполняли возложенные на вас обязанности со всем возможным прилежанием, дабы мое хозяйство не терпело ущерба. Понятно ли это вам?

— Понятно, — мрачно ответили прево.

— Если же вы будете выполнять работу небрежно, то мне ничего не останется, как взять в руки посох и собирать подаяние.

В ответ на эти горестные слова раздался гул голосов. Толстомордые служители уверяли своего господина, что не допустят такого позора.

— А если так, — воскликнул граф, — то не ленитесь и заставляйте трудиться других. Пусть работают не покладая рук. Труд облагораживает человека. Забыл вам сказать, что особенно надлежит смотреть за тем, чтобы боевые кони не застаивались на конюшне. Такое небрежение я наблюдал неоднократно. Впредь я буду строго взыскивать за подобные упущения. Следует также вовремя подпускать жеребцов к кобылицам, а жеребят пригонять не позже как к празднику святого Мартина, память коего мы скоро будем праздновать. Еще я заметил следующее. В некоторых селениях виноград для моего вина давят ногами. Я не мужлан, а благородный граф. Надо, чтобы эту работу производили прилично, особыми давилками…

Перескакивая с одного распоряжения на другое, ибо он не изучал ораторское искусство, Рауль говорил еще о своевременной уплате оброка, мытных пошлинах, поставках меда и воска, приплоде рогатого скота и овец. Головы прево опускались все ниже и ниже. Поэтому они не видели, что Анна со скукой смотрела на эту сцену из высокого окна.

3

Наступило еще одно ненастное утро. Засидевшись накануне за обильным ужином, Рауль и Анна нежились в постели, лениво переговариваясь о всяких незначительных вещах. Торопиться было некуда: за окном шумел холодный зимний дождь, и все хозяйственные работы закончились. Вдруг они услышали протяжные звуки рога, которые показались непривычными для уха. Рауль нахмурил брови, спрашивая себя, какой человек просит у него пристанища, и подошел поскорее к окошку, откуда мог с удобством обозревать часть дороги у самого подъемного моста, довольно неуклюжего и не всегда исправно действовавшего. Но граф весьма гордился этим сооружением из толстых досок и бревен, скрепленных железом. Ни в одном соседнем замке не существовало ничего подобного. А между тем в поднятом положении мост надежно закрывал ворота. В случае же надобности воины опускали его на цепях при помощи вертушек, и тогда всадники и повозки могли беспрепятственно проезжать над широким рвом на замковый двор.

Рауль выглянул в окно и, к своему удивлению, увидел, что перед воротами мокли под дождем два всадника. На довольно ребристом коне, которого без большой натяжки можно было бы назвать клячей, сидел незнакомый рыцарь в сером мокром плаще, в шлеме с широким наносником и угрюмо смотрел на замок. Позади его, на таком же одре, молодой оруженосец, надувая румяные щеки, изо всех сил трубил в рог, окованный медью. По всему можно было предположить, что этот рыцарь не из знатных и беден. С ним уже начали перекликаться с башни сторожевые воины, расспрашивая приехавшего, кто он такой. У Рауля вспыхнуло любопытство к этому неожиданному гостю, и, как бы предчувствуя, что встреча будет занимательной, он крикнул в пролет лестницы, ведущей в помещение оруженосцев:

— Гуго, скажи людям, чтобы отворили ворота и впустили рыцаря. Проводи его к очагу. Пусть путники обогреются у огня.

Послышался грохот шагов. Затем раздался привычный для слуха лязг цепей. Это означало, что воины опускали мост. Пожав плечами, Рауль рассказал Анне, кого разглядел в окно, и плеснул в лицо водой из миски, которую принес Гуго, как всегда тупо взиравший на все, что его окружало…

В те дни Францию и всю Европу потрясло известие о завоевании норманнами Англии. Этому предшествовали такие события. Умер английский король Эдуард. Перед смертью он назначил своим преемником Гарольда Годвинсона, первого советника королевства. Но вот, вселяя ужас в сердца людей, над Англией появилась кровавая комета. Народ выходил на улицы, чтобы смотреть на это страшное чудо, в котором многие видели подтверждение печальных предчувствий. А между тем герцог Вильгельм Нормандский уверял, что Эдуард некогда обещал отдать английскую корону ему, и через Роберта Жюмьежского и аббата Лафранка просил папу разрешить вопрос о престолонаследии. Вскоре они привезли ему священную хоругвь и папскую буллу, благословлявшую вторжение в непокорную Англию, и тогда народ понес Вильгельму все, что мог, а матери охотно посылали в его войско сыновей в надежде получить за это в награду вечное блаженство. Рыцари спешили в Руан толпами. Они приходили из Аквитании, Бургундии, Бретани, Пуату, Анжу и даже Франции. Одни из них соглашались служить на определенном жалованье, другие — ради военной добычи, третьи просили угодья и замки в Англии или жен из знатных саксонских родов. В тихих гаванях Нормандии спешно строились и смолились морские корабли.

Обо всем этом было известно и в замке Мондидье. Граф Рауль и Анна знали, что Вильгельм даже отправил королю Франции тайных посланцев с такими словами: «Ты мой сеньор, и если поможешь мне в сем предприятии, то обещаю поклониться тебе Англией, как если бы я получил ее из твоих рук!»

Граф советовал Филиппу не вмешиваться в это дело. Он говорил на совещании:

— Разве нормандцы слушаются тебя? А если им удастся захватить остров, то они совсем отвернутся от французского короля. И не забудь, что помощь обойдется тебе не дешево.

Несмотря на свою молодость, сын Анны отличался большой осторожностью. Он соглашался с графом:

— А кроме того, попытка завоевать Англию может и не удасться, и тогда английский король будет против нас.

Затем бродячий монах по имени Люпус, случайно забредший в Мондидье и продавший графу за сравнительно недорогую цену три волоса святого Мартина, сообщил, что местом для сбора нормандских кораблей назначено устье реки Див, впадающей в океан между Секваной и Орной. Но с того дня, как корабли вышли в море, сообщения о походе Вильгельма прекратились, так как еще мало людей вернулось с британского острова во Францию…

Вытерев лицо полотенцем, Рауль спустился вниз. Незнакомый рыцарь и его оруженосец сидели у огня, щедро разведенного в широком очаге. Рыцарь был худ, высок, белобрыс, с веснушками на лице, а оруженосец румян и поблескивал черными провансальскими глазами.

— Кто ты такой? — спросил граф рыцаря, и только тут заметил, что одна рука у него оканчивалась деревяшкой, из которой торчал железный крюк.

— Я Жак де Монтегю, бакалавр, — ответил рыцарь. — А это мой верный оруженосец, по имени Шарль, из города Нима.

Догадка Рауля о бедности гостя подтвердилась: бакалаврами назывались рыцари, не имевшие поместья.

Жак де Монтегю, родом из Пуату, волею судьбы попал в Нормандию в тот самый год, когда туда собирались со всех сторон рыцари в надежде на войну и обильную добычу. Вместе с другими он тоже участвовал в знаменитой битве под Гастингсом, и, когда участь сражения была уже решена и нормандцы преследовали разбитых врагов, на дороге, ведущей в Лондон, во время случайной ночной стычки Монтепо отцепил кольчужную перчатку, чтобы поправить шлем, и уронил ее. И тогда какой-то английский воин нанес ему удар мечом и отрубил руку немного выше кисти. Люди часто умирают от таких увечий вследствие обильной потери крови или черного помертвения тела. К счастью для Монтегю, в нормандских рядах нашелся ученый монах, понимавший толк во врачевании ран, и вылечил рыцаря, прикладывая к страшному обрубку собранные на гастингском поле травы. К удивлению окружающих, Монтегю избежал горячки. Рана вскоре зарубцевалась, и мясо закрыло торчавшую из нее кость. Но рыцарь знал, что он уже никогда в жизни не возьмет в руки меч; видя в этом знак свыше, Монтегю решил отправиться в Палестину. Путь в Иерусалим лежал через Нормандию и Францию. Таким образом Жак очутился при дворе короля Филиппа и в течение многих вечеров рассказывал ему о событиях, свидетелем которых ему довелось быть.

Услышав, что храбрый вояка не только сражался под Гастингсом, но даже может рассказать о неудачном походе на Англию Гаральда Норвежского, замужем за которым была сестра матери, король решил, что ей будет интересно послушать обо всем этом, и направил рыцаря в Мондидье, хотя и забыл одарить его в дорогу, будучи занятым в тот час государственными делами. Монтегю вздохнул от огорчения и покинул Париж с пустыми руками, а веселый оруженосец на чем свет стоит ругал скупого короля. К этому времени некий искусный столяр из предместья св. Евстафия уже смастерил для рыцаря Жака деревяшку с железным крюком на конце, и бакалавр, нацепив на него повод, отправился в путь. За этот крюк Жака и прозвали Железной Рукой.

Когда выяснилось, что перед ним рыцарь, только что прибывший из Англии, Рауль возблагодарил небеса, пославшие ему такого редкого гостя. Монтегю тоже был рад пожить в этом на первый взгляд гостеприимном замке, а оруженосец Шарль надеялся подкормить на графской конюшне отощавших скакунов. В тот же вечер, после обильного ужина, Анна услышала рассказ о своей сестре Елизавете.

Скорее это была печальная повесть о Гаральде Смелом. Но разве смерть на поле сражения не лучшее, что может пожелать себе всякий воин?

Отдохнув и обогревшись у огня, съев огромное количество мяса и запив еду кувшином вина, Монтегю пришел в самое приятное расположение духа и на некоторое время даже забыл о несчастье, постигшем его в расцвете лет.

— Обо всем расскажу тебе, прекрасная госпожа, — уверял рыцарь, пряча под столом проклятую деревяшку. — А если о чем-нибудь забуду, о том напомнит мне Шарль, самый верный оруженосец от Прованса до Фландрии.

Можно было предположить, судя по заплатам на тувиях рыцарского сподвижника, что похвалы служили ему единственной наградой. Но темные глаза юноши весело поблескивали. Шарль не унывал. Он тоже выказывал полную готовность служить здешним господам, а пока успел заметить, что на птичнике кормила цыплят смазливая девушка.

— Расскажи о сестре моей Елизавете, — попросила Анна рыцаря, раскрасневшегося от жары и вина.

Жак де Монтегю не спешил. Во-первых, молодой человек испытывал смущение перед этой красивой дамой, во-вторых, чувствовал ответственность за свои слова: ведь только из сообщений таких странников, как он, люди могли получить представление о том, что творится на белом свете. Кроме того, бакалавр уже убедился на опыте, как невыгодно выкладывать слушателям все истории за один вечер. О чем же тогда рассказывать завтра?

Елизавета, старшая дочь Ярослава, покинула Киев еще до отъезда Анны во Францию. Она отплыла с Гаральдом Смелым на корабле в Скандинавию и спустя два года сделалась норвежской королевой. Впрочем, ее супруг правил только половиной страны. Другой половиной Норвегии управлял его родственник Магнус, проведший в юности значительное время при дворе киевского князя. Там он многому научился и славился мудростью и книжным просвещением. С его именем, между прочим, связан древний судебник, знаменитый «Серый гусь», названный так по цвету пергамена, на котором были записаны различные строгие законы. В этом сборнике имелись даже статьи относительно городского благоустройства и правила для гостиниц, составленные по примеру Киева и Новгорода, где были водопроводы и мощеные улицы, а большое количество иноземных купцов требовало забот об их охране и ночлеге.

Гаральд же прославился воинскими подвигами. Скальды любили слагать о нем песни, потому что характер и приключения ярла представляли для этого неистощимый источник. Достаточно было немного приукрасить какое-нибудь малопримечательное военное событие или приписать Гаральду подвиги древних героев, и создавалась новая сага. В одной из них ярл берет неприятельский город, проникнув в городские ворота под видом мертвеца в гробу, в другой в северного красавца влюбляется сама золотоволосая императрица Зоя, хотя он не пожелал ответить ей взаимностью. За отвергнутую любовь царица заточила Гаральда и его товарищей в темницу. Некоторые историки предполагают, что причиной тюремного заключения было нечто другое, в частности не очень разборчивое отношение к военной добыче, считавшейся собственностью ромейского государства. Но сага не удовлетворяется подобными прозаическими темами. Она передает, что, освободившись, варяги проникают во дворец, где в этот час спала невинным сном Мария, юная племянница императрицы. Воины похищают ее (попутно ослепив в ложнице василевса) и, прорвавшись с тремя кораблями сквозь заградительные цепи Золотого Рога, даруют Марии свободу, не прикоснувшись к ней даже пальцем, и благополучно прибывают в Киев.

Так рассказывали скальды, и люди верили этим волнующим похождениям. Но была и добыча, и Гаральд имел обыкновение отсылать ее на хранение Ярославу, чтобы русский конунг мог воочию убедиться в его богатстве. По возвращении же ярла из Константинополя Ярослав отдал за него Елизавету, и, когда теплая погода укротила зиму, варяг увез супругу в Упландию. С тех пор об Елизавете до ее родных доходили только скудные известия. Но Анна знала, что сестра родила Гаральду двух дочерей, Марию и Ингигерду. Сын короля, Олаф, был прижит от красивой наложницы.

— Ты, вероятно, знаешь, прекрасная госпожа, — рассказывал рыцарь, — что после смерти Магнуса Гаральд сделался королем всей Норвегии. Один скандинавский воин, который очутился в наших рядах, а до этого сражался в войске Гаральда, говорил мне, что норвежский король был хранителем гроба Олафа Святого. Будто каждые двенадцать месяцев он стриг Олафу волосы и подрезал ногти. Так меня уверял этот рыцарь. Соответствует ли это истине, я утверждать не могу, но сам наблюдал, что у покойников растет борода.

Анна слушала бакалавра, стараясь не пропустить ни одного слова.

— Храбрый северный воин говорил, что Гаральду стало скучно. У него возникла мысль обессмертить свое имя чем-нибудь необычайным, и тогда он решил предпринять завоевание Англии. Но сначала послушайте, что произошло в те годы в Лондоне. Как вы знаете, после смерти Эдуарда на престол взошел Гарольд Годвинсон, весьма достойный муж. Против него и направил оружие Гаральд. Может быть, желая поддержать супруга в таком трудном и опасном предприятии, твоя благородная сестра Елизавета решила сопровождать его в морском путешествии. Возможно также, что Гаральд, которому все удавалось в жизни, настолько был уверен в победе, что захватил с собой и семью, чтобы поселиться в покоренном Лондоне. Однако, когда настало время вступить ногой на английский берег, норвежский король оставил Елизавету и дочерей на Оркнейских островах, а сам с сыном Олафом произвел высадку.

Анна тяжело вздохнула. Эта была ее кровь и плоть, единоутробная сестра, а вместе с нею счастливое детство, Вышгород, кафизма в Софии и стихи, которые пел на пиру в честь сестры мужественный Гаральд.

— Скандинавский рыцарь, сражавшийся рядом с Гаральдом, рассказал мне, как все случилось. Битва между двумя королями произошла у Стаффордского моста. А надо вам сказать, что оба хорошо играли на арфе и сочиняли стихи. Перед битвой английский король увидел вдали воина. «Кто этот рыцарь в блистающем шлеме и голубом плаще?» — спросил он приближенных. Ему объяснили, что это Гаральд. Тогда Годвинсон написал в виде вызова песню, в которой прославлял мужество саксонских ратников, простых хлебопашцев или ремесленников, вышедших с топорами в руках на защиту своих очагов. Но когда стихи прочли норвежскому королю, он поморщился: «Неважные стишки. Попробую написать получше!» И тоже сочинил песню.

— Ты знаешь слова?

— Нет, моя госпожа, — смутился рыцарь.

— Тебе никогда не приходилось слышать, как ее пели?

— Я слышал, как скандинавский друг пел ее в шатре, но не помню теперь, о чем там шла речь.

— В песне говорилось о том, что герои не ищут в сражениях тишины и не стоят коленопреклоненными за щитами, — вмешался в разговор оруженосец.

— А еще о чем говорится в этой песне?

— Не помню, — ответил оруженосец.

— Но послушайте, что произошло у этого проклятого моста, — с увлечением продолжал Мантегю. — Когда началась битва, в которой воины с обеих сторон сражались как львы, предательская стрела поразила Гаральда в горло — слишком широкий вырез для шеи был на королевской кольчуге. Она носила женское имя. Ее называли «Эмма»…

— И что же сталось с бедным Гаральдом? — горестно спросила Анна.

Она и граф сидели на широких креслах, на которые были положены для удобства набитые шерстью подушки. Рыцарь и оруженосец должны были довольствоваться обыкновенными дубовыми табуретами, ставшими совсем полированными от долговременного пользования.

— Вот что сталось с королем. Он захлебнулся собственной кровью! Так погиб на поле брани, а не на соломе Гаральд, прославленный в песнях воин! После неудачного сражения, потому что со смертью короля ряды норвежских воинов смешались, сын его Олаф отплыл с остатками войска на Оркнейские острова, где твоя сестрица Елизавета томилась в полной неизвестности. Но какие вещи случаются на свете! Послушайте! Скандинавский воин уверял, что Мария, любимая дочь Гаральда, умерла в то самое мгновение, когда погиб король на поле брани. Таким образом, Елизавету посетило двойное горе.

— Не говоря уже о крушении всех надежд, — заметил Рауль.

Все посмотрели на него.

— Ведь Гаральд надеялся завоевать Англию. Жаль беднягу! Но война — подобие игры в кости.

— Поистине это так, — согласился рыцарь.

— Что же дальше? — торопила рассказчика Анна. — Как поступила тогда сестра моя Елизавета?

— Она возвратилась с Олафом и дочерью Ингигердой в свое королевство и перевезла на родину гробы с телами Гаральда и Марии. В знак этого на корабле подняли черный парус. Таков обычай в северных странах. Короля погребли в построенной им самим церкви, в городе, который называется Нидарос. Там он и спит вечным сном. Королем же стал его сын Олаф.


На другое утро, невзирая на плохую погоду, граф Рауль уехал в сопровождении рыцарей и оруженосцев в соседний Санлис. Не прекращался ни на одну минуту дождь, все время налетал бурный ветер.

Анна осталась в одиночестве. Но, покидая замок, граф строго наказал Жаку де Монтегю не начинать своих рассказов до его возвращения, а жене обещал быть дома еще до ужина. Анна знала, что в Санлисе находится сын, король Филипп, приехавший посоветоваться с графом Раулем о предстоящем походе на север. Он помышлял о присоединении к французской короне Фландрии. Слушая рассказы матери о ее стране, Филипп понял, какое значение имеет для государства торговля, а Фландрское графство — это трудолюбивые ткачи, вырабатывающие знаменитые сукна на продажу; следовательно — большие доходы.

Король не решался вызывать графа Рауля в Париж, из опасения, что получит отказ, но не считал удобным и приезжать в Мондидье или Крепи и поэтому избрал местом для встреч с гордым вассалом город Санлис.

Когда Рауль явился в этот тихий город, в королевском замке царила суета; король прибыл неожиданно, к его приезду не готовились, и теперь служанки мыли и скребли полы, а разленившиеся конюхи приводили в порядок лошадей и выбрасывали из конюшен вилами навоз.

Граф вошел в приемную залу. Филипп, совсем еще молодой, высокого роста и предрасположенный к полноте человек, сидел у пылавшего очага и дружески приветствовал гостя. Как всегда, он раньше других дел расспросил о здоровье матери, к которой относился с неизменной нежностью, хотя не видел ее по целым месяцам, точно старая королева жила в другой стране.

— Слышал? — спросил король графа, когда тот уселся на табурете.

— О чем ты говоришь? — не понял Рауль.

— Папа сочинил еще одну буллу против меня. Клянусь громом и молнией! На этот раз святой отец называет короля Франции хищным волком и антихристом!

Филипп рассмеялся не без злости, и Рауль охотно вторил ему.

— За что он на тебя так разгневался?

— За то, что я немного пощипал итальянских купцов.

Граф уже слышал об этой истории, но ему хотелось узнать, как будет рассказывать о нападении на торговцев сам король.

— Как же это все произошло? — спросил Рауль.

— Очень просто. Я возвращался после охоты в замок Марли. Злой, как сатана. Ни одного зайца не затравили. Вдруг навстречу едут торговцы. Несколько повозок. Итальянская речь. Тогда я решил вознаградить себя за неудачу…

Видимо, король не без удовольствия вспоминал об этом приключении, на которое его толкнуло юношеское озорство, зависть к людям, набивающим свои кошели денариями, в то время как у французского короля нет ни гроша в кармане.

— Если бы ты видел, какая началась кутерьма, когда мы налетели на них, подобно ястребам. Только пух летел!

— А купцы?

— Разбежались кто куда. Мы их подгоняли остриями пик в ягодицы. Все выглядело очень забавно.

Королю едва исполнилось двадцать лет. Но Рауль тоже хохотал, как мальчишка. Потом вдруг стал серьезным и заметил со знанием дела:

— Напрасно только вы не прикончили их там, тогда все было бы шито и крыто. Места глухие… А теперь получился скандал на весь мир. Монахи не простят тебе подобное разорение. Товары могли принадлежать какому-нибудь папскому монастырю.

— Не подумал об этом, — скривил губы король.

— Вы их копьями в ягодицы! — не мог успокоиться граф и хлопал себя по ляжкам.

— Да, мы изрядно повеселились. А главное, теперь мои оруженосцы ходят в шелку.

На скамье, поставленной по другую сторону очага, сидели в ряд несколько рыцарей и оруженосцев, одетых действительно щеголевато. Очевидно, они и принимали участие в том грабеже, о котором Рауль и Анна узнали от возмущенного архиепископа Жерве. Анна тоже очень сокрушалась по этому поводу, в страхе, что папа может отлучить сына от церкви. Как оказалось, она была недалека от истины.

Молодой король и граф Рауль сидели друг против друга, как два приятеля, и Филипп, в знак любви к своему надменному вассалу, шутливо ударял его кулаком по колену, и оба смотрели друг на друга понимающими глазами, потому что, несмотря на разницу в летах, были одного поля ягоды — два беспощадных хищника, наделенных сильными челюстями, острыми зубами и неутолимым аппетитом.

Граф сообщил королю об опасениях его матери.

— Все обстоит хуже, чем она представляет себе, — сказал Филипп. — История с нападением на итальянцев еще полбеды. Нет, папа гневается на меня не за разбой, а за облечение епископов пастырской властью. Он считает, что только наследники Петра могут замещать епископские кафедры угодными им людьми. Но мне объяснили законники. Епископов выбирать должен не папа, а клир и утверждать — король!

— В чем еще обвиняет тебя папа?

— В том, что я торгую золотыми митрами. Но чем же прикажешь торговать французскому королю? Соленой рыбой?

Рауль рассмеялся, представив себе, как король продает на базаре щук и карпов.

— А правда ли, что скончался санский епископ? — вспомнил он сообщение случайно встреченного на дороге монаха.

— Да, старый скупердяй отправился в лучший мир.

— Богатый был прелат.

— Богатейший. Третьего дня забрал в его дворце имущество. Серебряные кубки, светильники. Заодно прихватил коней и все прочее.

— А денарии?

— Деньги я оставил для вдов и сирот, — сказал король, и в его глазах мелькнул веселый огонек.

Граф знал, что, по древнему обычаю, наследником французских епископов, если у них не оставалось близких родственников, являлся король, и позавидовал Филиппу.

Вероятно, немало он приволок серебра из Санса!

Так они дружески разговаривали о разных вещах. Но вошел оруженосец и молча посмотрел на короля, вероятно желая говорить с ним с глазу на глаз. По ему озабоченному лицу можно было предположить, что речь идет о чем-то очень важном. Рауль насторожился.

— Ну? — нетерпеливо спросил король.

— Согласен.

— За сколько?

Оруженосец осклабился и прикрыл рот рукой:

— За пятьдесят денариев.

— Уплати! И скажи девице, что ей будет от меня подарок.

Граф Рауль, догадавшийся, о чем шла речь, смотрел на короля неодобрительно.

— Ты недоволен? Разве сам не был молодым? — рассмеялся король.

— Я думал о другом. На что ты тратишь деньги?

— Когда я ехал в Санлис, понадобилось остановиться в грязной придорожной харчевне. Хотя пиво там не плохое.

— У каменного моста?

— У каменного моста. Дочка трактирщика — алмаз в навозе. Но приходится заплатить отцу.

— К чему эти траты? — не понимал граф излишней щедрости короля. — Разве не обязаны красотки любить своего молодого короля всем сердцем? Ты красивый юноша.

Но Филипп, должно быть, от матери унаследовал равнодушие к деньгам.

— Ничего, — сказал он, — поцелуи девчонки будут горячее.

При этих словах короля рыцари, сидевшие на скамье с видом людей, не привыкших утруждать себя мыслительной работой, заржали.

Филипп посмотрел на них и сказал:

— Идите на двор!

Сподвижники короля лениво поднялись и вышли один за другим, неуклюже нагибаясь в низенькой двери.

— Теперь поговорим о государственных делах, — вздохнул король.

Филипп ко многому относился со смехом и шуткой, с презрением к дворцовому окружению; он знал, что каждый из придворных был способен предать его при первом удобном случае. Король смеялся над человеческими слабостями и даже несчастьями, уверяя, что всех рано или поздно постигнет та же участь, от шелудивого пса до могущественного короля. Но когда речь заходила о делах королевства, он переставал шутить. Всем было известно, что, с тех пор как Вильгельм завоевал Англию, французскому королю стало не до шуток. Филипп склонился к графу Раулю, и они начали обсуждать положение во Фландрии…

4

Весь день шел дождь… Но Жак де Монтегю провел время неплохо, валяясь на соломенной постели в помещении для оруженосцев, где большой очаг приятно согревал все члены и очищал затхлый и кислый воздух под бревенчатым потолком. В ногах у рыцаря сидел румяный Шарль, и они с удовольствием обсуждали будущие путешествия.

— Отсюда мы направимся в Шампань и Лотарингию, — мечтал вслух бакалавр.

— Не худо бы заглянуть по пути в Бургундию, — предложил оруженосец. — Мне рассказывали в Париже, что герцог Бургундский — щедрый сеньор и хорошо относится к тем, кто странствует по дорогам с добрыми намерениями.

— Ну что ж, ничто не мешает нам побывать и у него. Бургундские лозы славятся на всю Францию. А оттуда прямой путь в Майнц…

На этом географические познания бакалавра кончались. Дальше уже начинался сплошной туман, среди которого лежали неведомые земли и богатая золотом Руссия. Из случайно подслушанных разговоров паломников и монахов, читающих латинские книги, рыцарь знал, что на русских тучных пастбищах пасутся огромные табуны великолепных скакунов. Еще ему было доподлинно известно, что там живут красивые язычницы и кузнецы делают замечательные кольчуги. Одну такую, из крепких железных колечек, он видел на одном знакомом бароне, который заплатил за нее бешеные деньги. А на плечах у него красовался русский плащ, подбитый соболями. По-видимому, это великая страна. Оттуда доносились слухи о победах князей над каким-то ханом, страшным господином Беглого поля, и над племенами Гога и Магога, или орканами. Где-то там жили также страшные лютичи — великаны ростом и свирепые, как дикие вепри, — оказавшие чудовищное сопротивление императору Карлу. Вообще, по словам многих путешественников, лучше не предпринимать войн против Руссии, ибо это сулит верную гибель…

За Руссией и Орканией находился таинственный Константинополь, а еще дальше стоял на высокой горе Иерусалим. Земля бакалавру представлялась в виде огромной лепешки. Но что находилось в ее отдаленных краях, он совершенно не знал.

Побеседовав с Шарлем и выслушав его восторженные замечания о прелестях большеглазой птичницы, Монтегю спустился на двор, чтобы проведать своего исхудавшего коня. Его поставили вместе с графскими жеребцами, в меру упитанными и с любопытством смотревшими на незнакомого товарища черными выпуклыми глазами, в которых вдруг зажигался в темноте на мгновение дневной свет. Но костлявый одер не обращал на них никакого внимания и с большим усердием пережевывал ячмень, наполняя хрустом конюшню.

Холоп, обнаглевший на службе у богатого сеньора, дерзко заметил рыцарю:

— Плох твой конь. На таком не доедешь и до Санлиса.

Монтегю, привыкший в своей бедности ко всяким унижениям, но не утративший рыцарской спеси, закричал:

— На этом коне я сражался с королем Гарольдом. А ты, дуралей, знай свою скребницу!

Хотя у рыцаря не было правой руки, но он так грозно размахивал деревяшкой с железным крюком под самым носом у конюха, что тот предпочел замолчать и больше не задевал бакалавра.

На конюшне стоял приятный для всякого конного воина кисловатый запах навоза и аромат сухой соломы. Жак с удовольствием вдыхал этот воздух.

Его жеребца звали Буря, хотя он и не отличался большой борзостью. Жак почесал ему холку, и соскучившийся конь положил голову на плечо хозяину, шумно вздохнув. Но потом снова принялся за ячмень.

В соседнем стойле один скакун лягнул другого, и конюх орал:

— Это не лошади, а дьяволы!

От безделья Монтегю поднялся затем на замковую башню и смотрел с нее на соседние поля и рощи, закрытые мглистой завесой дождя. Всюду была вода и сырость. С полей прилетал холодный ветер. От такой слякоти хотелось поскорее спрятаться в теплое помещение, где истопники поддерживали неугасающий зимний огонь, и бакалавр вернулся в башню. Около очага оруженосцы с клятвами и ругательствами бросали кости, проигрывая друг другу последний денарий, или кожаный пояс, или нож, рукоятка которого сделана из ноги серны с черным копытцем, или почти новый шерстяной плащ, отнятый у какого-нибудь зажиточного горожанина в уличной драке. Монтегю стал с интересом наблюдать, как ложатся костяшки.

К вечеру вернулся граф Рауль, промокший под дождем, но, видимо, сохранивший самое приятное воспоминание о встрече с королем. Он заявил, что надо устроить пиршество. Филипп подарил ему два десятка фазанов, пойманных силками, а мясо дичи, полежавшей два дня в погребе, становится особенно нежным. Но уже оказалось поздно собирать гостей из соседних замков, поэтому за стол уселись только обитатели Мондидье, и среди них барон Альфред де Монсор, рыжеусый великан, которого граф всегда оставлял в замке своим заместителем, если уезжал на продолжительное время. Жена барона убежала с красивым, но низкорослым и похожим на задиристого воробья оруженосцем, и с тех пор Монсор пил много вина, не столько от тоски по своей неверной супруге, сколько из-за насмешек по поводу того, что на поприще любви, оказывается, не в росте дело. Но это был мужественный воин и верный до гроба вассал.

Впрочем, в замке было немало и других рыцарей, и двое из них, самые молодые, по имени Эвд и Бруно, такие же бакалавры, как и Монтегю, бросали на Анну влюбленные взоры. Только что входили в обычай гербы, на которых каждый знатный человек изображал какой-нибудь условный предмет, напоминавший о храбрости или благородстве, о силе и могуществе, — например, орла или льва, короны или мечи. Когда Генрих спросил супругу, что она желает избрать в качестве эмблемы, Анна, вспоминая разговор с кесарем, сказала, что на своем гербе просит изобразить Золотые врата. Придворный живописец, расписывавший дворцовую капеллу, намалевал сусальным золотом на красном поле ворота и три серебряных ступени. С разрешения королевы, Эвд и Бруно стали носить такой же герб и, когда Анна переселилась в Санлис, продолжали служить ей. Не оставили они ее и в Мондидье.

Старшие рыцари пришли на ужин со своими полногрудыми женами, к которым немедленно присоседился кюре. Аббат Леон, составлявший для графа латинские хартии, не пожелал сидеть за одним столом с прелюбодеем, каковым считал Антуана, и на пиршество не явился. Аббат метал молнии на голову грешника и грозил, что уведомит обо всем епископа, и кюре помалкивал, хотя и уверял, что переносит эти нападки исключительно из христианского смирения и нежелания прослыть гордецом, ибо гордыня — один из смертных грехов. При этом он многозначительно подмигивал и намекал на такие пороки некоторых аббатов, о каких христианин и подумать не может без омерзения, хотя эти монахи и ведут пред людьми строгий образ жизни. Но какие именно были аббатские грехи, он не сообщал, по своему простодушию будучи не в силах придумать что-нибудь в области разврата, кроме проказ с деревенскими девчонками.

Когда все насытились, граф Рауль обратился к бакалавру Жаку де Монтегю, по прозвищу Железная Рука:

— А теперь, рыцарь, расскажи нам, не торопясь и ничего не упуская, о том, что произошло на полях Гастингса!

— Вернее, на его холмах. Но с чего же начать? — вздохнул рыцарь, медленно обводя взором сидящих за столом.

Зрелище оказалось не из вдохновляющих. Кюре дремал, по обыкновению упившись; один из рыцарей в задумчивости ковырял пальцем в носу, а другой зевал и щелкал зубами, как собака, что ловит мух в жаркую пору. Впрочем, остальные как будто бы выражали желание послушать рыцаря, участвовавшего в такой знаменитой битве. Но какое дело было Жаку де Монтегю до этих людей, раскрасневшихся от вина и мяса, если перед ним сияло красотой милое лицо Анны. Бакалавр был молод, в его душе не утихали нежные чувства, а железный крюк на деревяшке пугал девушек, как дьявольские когти. Сегодня вино еще больше обострило душевную печаль, и рыцарь смотрел на прекрасную графиню с такой скорбью, что она улыбнулась ему, и в благодарность за эту улыбку Жак де Монтегю решил рассказывать о битве под Гастингсом для одной повелительницы здешних мест. Но он знал обычаи суетного света и начал так:

— Позволь мне, сеньор, прежде всего описать наши приготовления к отплытию. Мы не сразу покинули Нормандию. Целый месяц дули противные ветры. Потом разразилась страшная буря и разбила в щепы множество кораблей. Долго после этого море выбрасывало на берег трупы погибших во время кораблекрушения. Малодушные роптали и готовы были покинуть наши ряды. Сам Вильгельм впал в уныние и каждый день с тоской смотрел на вертушку над церковью святого Валерия, в надежде, что порыв воздуха повернет петушка в другую сторону. Наконец двадцать седьмого сентября солнце, до того закрытое облаками, вдруг появилось во всем своем блеске, и на следующее утро, в канун Михайлова дня, ветер переменился. Но герцог рассчитывал совершить неожиданное нападение, поэтому отдал приказ к отплытию только ночью. Когда наступила темнота, тысяча четыреста кораблей подняли якоря и вышли при трубных звуках в море.

Монтегю уже не в первый раз повествовал об этих событиях, и речь его текла очень плавно. Все внимали его хрипловатому голосу. Очнулся даже Антуан и тоже стал слушать. Анна милостиво улыбалась рыцарю, и ее благосклонность вдохновляла его больше, чем вино.

— Впереди двигался корабль Вильгельма. Он назывался «Мора». На мачте горел огромный фонарь, и за этим светильником, как за путеводной звездой, медленно плыли остальные суда. Герцог был уверен в победе, и я видел, как он потирал в нетерпении руки, предвкушая тот час, когда наденет английскую корону.

Граф Рауль понимал кое-что в военном деле. Обращаясь не к рассказчику, а к барону, которого считал единственным достойным собеседником для подобного разговора, он начал объяснять:

— Годвинсон тоже неплохо составил план войны, решив поражать противников порознь. Сначала скандинавов, затем — нормандцев. Первую часть задачи он выполнил великолепно, но в борьбе с последними его постигла неудача. У английского короля не было таких опытных воинов, как у Вильгельма, и его войско составляли главным образом сельские жители. Когда Гарольд Годвинсон победил норвежцев у Стаффордского моста, эти поселяне поспешили разойтись по домам, где их ждали хозяйственные работы. В дни высадки Вильгельма английскому королю уже трудно было собрать вновь саксонское войско…

Рассказчик, обиженный, что его перебили на самом интересном месте, сказал, угрюмо оглядывая собрание:

— Не знаю, что решали короли. Могу рассказать только о том, что видел своими собственными глазами.

Не обращая внимания на рыцаря, граф прибавил, по-прежнему повернувшись к барону:

— У Гарольда не было конницы, а ядро нормандских сил составляли хорошо вооруженные рыцари.

Барон понимающе кивал головой.

Жак де Монтегю помолчал немного, чтобы соблюсти собственное достоинство, потом задрал нос и спросил, ни к кому не обращаясь, а глядя прямо перед собой:

— Могу я теперь продолжать?

— Продолжай, — сказал граф, даже не заметив в голосе молодого бакалавра тяжкой обиды.

Снова послышался неторопливый голос рассказчика:

— Чтобы преградить нам дорогу, английский король выступил к Гастингсу. Между прочим, наши арбалетчики были с бритыми головами, и он думал, что это монахи. Так говорили потом пленные англы. Королевские ратники заняли удобную позицию на холмах, где росло много яблонь, отягощенных плодами, и я видел, как там развевалось красное знамя с изображением змеи. А надо заметить, что Гарольд происходил из простых людей. Об этом тоже рассказывали пленники. Будто бы еще в далекие времена, когда на Англию напали датчане, один из их баронов заблудился в лесу, преследуя врагов, и встретил молодого поселянина, пасшего на лугу отару овец. Он спросил юношу, как добраться до датских кораблей. Но пастух ответил, что не станет помогать врагу. Тогда барон снял с пальца золотой перстень и протянул парню. Соблазненный подарком, поселянин привел рыцаря в свою хижину, спрятал до вечера на сеновале, а с наступлением ночной темноты проводил к тому заливу, где стояли неприятельские корабли. Пастуха звали Годвин. Позднее он сделался благодаря покровительству того барона графом западных саксов. Гарольд был его сыном, а дочь вышла замуж за короля Эдуарда, о котором говорили, что он жил с королевой как брат с сестрой и не имел от нее детей. Но время течет как вода. Умер старый Годвин. Графом западных саксов стал его сын Гарольд. А когда король Эдуард почувствовал приближение смерти, он передал ему корону, как достойнейшему.

— Ты хорошо рассказываешь Жак, — сказала Анна.

Лицо рыцаря, не ожидавшего похвалы из уст прекрасной графини, расплылось в счастливой улыбке; он осушил кубок не спуская с нее взора, а потом с загоревшимися глазами воскликнул:

— Ах, послушай, госпожа, о том, что произошло в Руане. Никогда мне не приходилось слышать более занимательной истории!

Слушатели удвоили внимание.

— Это случилось задолго до смерти Эдуарда. Однажды Гарольд, сын Годвина, отправился в Нормандию, чтобы выкупить у Вильгельма заложников. Но буря бросила его корабль на скалы во владениях графа Понтье. Вместо того чтобы помочь потерпевшим кораблекрушение, он пленил Годвинсона, увел к себе в замок и отпустил только за большие деньги. Так Гарольд очутился в Руане. Там Вильгельм сказал ему: «Знай, что король Эдуард намерен в случае смертельной болезни назначить меня своим преемником. Помоги нормандцам в этом деле, построй в Дувре крепость с колодцем для питьевой воды, и я сделаю для тебя все, чего ты ни пожелаешь, а в доказательство твоей дружбы женись на моей дочери Аделиз!» Испытывая благодарность за гостеприимство и не имея в душе решимости отказать герцогу в его просьбе, Гарольд согласился, хотя тут же решил, что не будет выполнять обещание. Но Вильгельм заставил гостя принести клятву над большим сосудом, тщательно прикрытым парчовой тканью. Потом вдруг отдернул парчу, и под нею оказались все святыни Нормандии. Говорят, Гарольд затрепетал в это мгновение и даже изменился в лице. Вы сами понимаете! Одно дело присягать на зубе какого-нибудь святого или на его ноге, и совсем другое, когда клянешься на собрании многих мощей!

— Да, это страшная клятва, — подтвердил барон де Монсор.

— Но позвольте мне продолжать. О чем я говорил? — обратился рыцарь к своему верному оруженосцу.

— О том, как враги укреплялись на холмах, где ты заметил королевское знамя со змеей, — подсказал Шарль.

— Именно так. Красное знамя со змеей. Но вот наступила ночь. Мы с трепетом исповедовались и причащались, потому что предстояла кровавая битва, в которой многие должны были погибнуть. В нашем лагере наступила тишина. А на вражеской стороне до утра слышались песни. Англы пили пиво у костров и веселились.

Граф Рауль мановением руки пригласил рыцаря прервать рассказ и крикнул:

— Слуги, принесите еще вина!

Но Жак де Монтегю, вытирая пот на лбу, продолжал:

— Наутро началась битва. Даже епископ байеский, брат Вильгельма, был в панцире под облачением. Это он взял жезл и построил конницу в боевом порядке…

— И, невзирая на данную клятву, Гарольд решил выступить против герцога с оружием в руках? — спросила Анна, качая головой.

— Невзирая на клятву, моя прекрасная госпожа.

— Остались ли после короля дети? — полюбопытствовала она.

— Остались… Но они не от королевы, а рождены любовницей, по имени Эдит. Ее зовут также Лебединая Шея.

— Почему?

— За красоту. Шея у нее тонкая и гибкая, как у лебедя.

— Она не погибла?

— Это мне неизвестно, моя прекрасная госпожа. Однако думаю, что Эдит еще живет и оплакивает свою судьбу где-нибудь в укромном уголке земли. Впрочем, речь о ней будет впереди.

Лебединая Шея! Об этой красавице Анна слышала от Бертрана. Жонглера уже не было на свете. Смерть беспощадно уносила родных, друзей, встреченных на Пути певцов, воинов… Анна вздохнула при мысли, что и для нее когда-нибудь пробьет последний час. Все останется на земле, как теперь, а бренное тело станет пищей гробовых червей. Вспомнились две строки из школьной книжки, по которой она изучала грамоту у пресвитера Иллариона:

Геенны меня избави вечныя,

И грозы и черви неусыпающа…

Но Анна улыбнулась рассказчику, и он стал с волнением повествовать о страшной битве под Гастингсом.

— Конное войско разделили на три отряда. Впереди и по бокам шли лучники. Вильгельм ехал на белом испанском жеребце. На шее у герцога были подвешены в серебряном ковчежце те самыесвятыни, над которыми некогда произнес клятву Гарольд Годвинсон.

Анна сжала руки, представляя себе ужас короля англов, когда он узнал об этом.

— Папскую хоругвь, присланную из Рима, нес рыцарь по имени Тустен ле Блан. Я хорошо знавал его, так как мы вместе ночевали в одном шатре. Третьим был с нами обычно певец Талльефер. Вместе мы пошли и в битву. Нормандцы двинулись сплошным строем. Монахи же отделились и поднялись на соседний холм, чтобы молиться о даровании победы. Но Талльефер выехал вперед и запел песню о Ролланде. При этом он ловко подбрасывал копье и ловил его на скаку.

— Ты непременно споешь нам это! — прервала рассказ Анна.

Рыцарь смутился.

— Госпожа! Я никогда не держал в руках арфы, и бог не наградил меня приятным голосом, но я постараюсь напеть слова, какие остались у меня в памяти. Это прекрасная песня!

Рыцарь вдруг поднялся со скамьи, откашлялся и пропел:
Чудная битва! Страшная битва!
Дьявол уносит души врагов!
Трубит Роланд в свой рог Олифант,
Высокие горы тот звук повторяют,
И слышно его за тридцать три лье…
И Карл говорит: «Не рог ли Роланда
Вдали за горами трубит?»
— Голос у него действительно как у козла, — шепнул соседке, внимательно слушавшей рыцаря, ревнивый кюре Антуан.

— Замолчи! — ответила та, толкнув его локтем.

Жак опустился на скамью, положил голову на стол и так оставался несколько мгновений неподвижно, очевидно весь во власти боевых воспоминаний и жалости к самому себе, ибо судьба так жестоко поступила с ним. Лучше гибель в бою!

Анна, сидевшая в кресле против певца, поднялась, изгибая стан, протянула руку через стол и погладила косматую голову Жака де Монтегю, бакалавра. Он вскочил и воскликнул:

— Госпожа! Скажи одно слово, и я умру за тебя!

Но граф Рауль горел нетерпением узнать, что происходило в дальнейшем на поле сражения.

— На чью же сторону стало склоняться военное счастье?

Монтегю не торопясь, так как чувствовал себя в центре всеобщего внимания, стал рассказывать о дальнейшем:

— Сблизившись с врагом на расстояние полета стрелы, лучники выпустили свои оперенные жала, а арбалетчики стали метать железные шипы. Мы тоже подошли вплотную к холмам с намереньем ворваться в неприятельский лагерь. Но англы храбро сопротивлялись и рубили наши длинные копья топорами. Нам пришлось отступить в беспорядке. Что же придумал Вильгельм? Он велел лучникам стрелять отвесно, чтобы стрелы не втыкались без всякой пользы в частокол. Теперь они начали удачно поражать королевских воинов. Одна из них пронзила глаз самому Гарольду! А он вырвал ее из глазницы и остался в строю.

— Это был рыцарь! — восхитился барон де Монсор.

— Мало таких на земле! — поддержал его граф.

— Да! Мы снова пошли в бой, но еще раз вынуждены были отступить с большим уроном. Дело в том, что там находились овраги, скрытые кустами, и многие рыцари падали в них вместе с конями, ломая себе руки и ноги. Даже распространился слух о смерти Вильгельма. Этого оказалось достаточно, чтобы нормандцы обратились в бегство. К счастью, герцог тотчас появился среди беглецов и кричал: «Смотрите, я жив!» И поражал робких копьем. Тогда мы снова вернулись в битву.

У рассказчика пересохло в горле. Помогая себе деревяшкой, Жак не без труда поднял глиняный кувшин с вином и отпил из него добрую половину, а потом вытер рот рукавом коричневой рубахи.

— Видя, что нет никакой возможности взять неприятельское укрепление в лоб, Вильгельм решил прибегнуть к хитрости. Тысяча рыцарей ринулись на частокол, а потом обратились в притворное бегство. Повесив тяжкие секиры на шею, англы преследовали наших, но из засады выскочили другие всадники. Началось избиение врагов. Им трудно было действовать на бегу топорами, которые необходимо поднимать для удара обеими руками. Таким образом и удалось сделать пролом в частоколе. В английский лагерь ворвались конные и пешие нормандцы. Я тоже был в их числе и видел, как под ударами мечей погибли оба брата короля, Гирд и Леофин. В это же мгновение упало английское знамя и накрыло их широким красным полотнищем. Вместо него на холме водрузили папскую хоругвь. Нужно сказать правду, эти мужланы сражались очень храбро, но нас было больше и в наших рядах насчитывалось много опытных воинов в крепких кольчугах. Больше всего повредила англам рана короля. Гарольд истекал кровью и в беспамятстве упал с коня на землю…

Теперь уже никто не прерывал рассказчика. Все смотрели на него с раскрытыми ртами, настолько слушателей захватила картина битвы. Жак де Монтегю снова вскочил на ноги и стал петь, захмелев от вина:

Чудная битва! Страшная битва!
Дьявол уносит души врагов,
Трубит Роланд в свой рог Олифант…
Еще раз бакалавр схватил кувшин и стал выливать его содержимое себе в глотку.

— Когда король Гарольд упал, враги дрогнули, и мы стали избивать их без всякой пощады. Я находился близко от того места, где лежал английский король. Он еще дышал. Но какой-то незнакомый нормандский рыцарь пронзил его копьем, а другой ударом меча отсек ему голову. Третий в дикой ярости стал рубить тело на части и потом разбрасывать ногами кровавые куски. Четвертому уже ничего не оставалось, кроме одной ноги, и он разрубил ее пополам.

Видя недоумение слушателей, потому что даже эти люди с душой волка не понимали такой кровожадной расправы, Монтегю пояснил:

— Нормандцы были в неистовстве, что Гарольд нарушил страшную клятву, которую произнес в Руане над святынями.

— Но ведь он же не знал, что под парчой находится святыня! — пробовала защищать несчастного короля Анна.

— Увы, моя госпожа, — горестно ответил ей Монтегю, — клятва была произнесена, и Гарольд уже не имел права от нее отрекаться. Как бы то ни было, мы победили. Наступала ночь. На холме, где еще недавно развевалось королевское знамя, Вильгельм велел водрузить свое… С тремя геральдическими львами Нормандии… Победители снимали с убитых кольчуги и одежду, собирали брошенное оружие. Все это по праву принадлежало победителю. Затем тела павших, и нормандцев и врагов, оттащили в сторону, чтобы они не мешали живым мерзким видом, и на поле битвы устроили пиршество. Мне не пришлось принять в нем участие. Меня послали преследовать отступающих. В ночном лесу у нас произошла стычка с английскими рыцарями. В темноте мы узнавали друг друга только потому, что говорили на разных языках. Я случайно уронил боевую перчатку и не мог ее найти, и какой-то рыцарь отрубил мне правую кисть. С той минуты я стал жалким калекой…

В подтверждение своих горьких слов он показал страшную деревяшку с железным крюком. Нужно отдать справедливость людям: некоторые отводили от нее глаза.

— Почти все англы погибли. Остальных рыцари настигали на дорогах и убивали. Но наутро, с разрешения Вильгельма, женщины из соседних селений пришли искать среди убитых родственников. Они переворачивали окровавленные трупы, стараясь распознать в лицах мертвецов знакомые черты мужа или сына. Тело короля разыскивали монахи из аббатства Вальтама. Его Гарольд построил, надеясь этим замолить свое клятвопреступление. Будто бы помогла найти Гарольда та самая Эдит, знавшая у любимого каждую родинку. Лебединая Шея! Изуродованный до неузнаваемости, разрубленный на части, нагой, в запекшейся крови, король лежал недалеко от того места, где еще вчера шумели на ветру английские знамена. Это был даже не труп, а жалкие куски мяса…

Так Вильгельм отомстил за смерть Гаральда, за горе Елизаветы. Но по щеке Анны скатилась предательская слеза: она подумала о несчастной Эдит, и когда представила себе красоту этой женщины, ей почему-то пришло на ум влажное поле, усыпанное голубыми незабудками. Однако Рауль, считавший победы и поражения в порядке вещей, ибо сильный побеждает слабого и на этом зиждется земное устройство, спросил:

— Богатая ли добыча досталась герцогу Вильгельму?

— Огромная. У меня тоже оказались три меча, две кольчуги, серебряная чаша, найденная в мешке у одного из убитых мною рыцарей, два золотых перстня. Все это я передал на хранение оруженосцу Роберту. Но его закололи в сражении, и я не знаю, что сталось с моим достоянием. Сам же я преследовал врагов.

— А Шарль? — спросил граф, сурово посмотрев на румяного и беззаботного оруженосца. — Почему он не сохранил твое добро?

— Шарль еще не был тогда моим оруженосцем. Следует, однако, сказать, что особенно повезло тем, кого наградили землями и сервами, принадлежавшими раньше саксонской знати.

— Что же сталось с семьей короля? — спросила Анна.

— Расскажу и об этом, моя госпожа. Королевская семья находилась в Лондоне и в крайнем волнении ждала исхода сражения. Гарольд пал на поле битвы в четверг… Да, в четверг… А в ночь с субботы на воскресенье в Лондоне уже стало известно о поражении и о гибели короля и его братьев. Несчастная мать Гарольда умоляла победителя отдать ей тело павшего с оружием в руках сына, чтобы достойно похоронить его в Вальтаме. Она предлагала столько золота, сколько мог весить гроб с останками короля. Но Вильгельм отказал. Герцог называл Гарольда ненасытным честолюбцем и клятвопреступником, по вине которого погибло такое множество людей. По приказанию Вильгельма воины засыпали останки Гарольда камнями, где-то там, на берегу моря, без всяких христианских обрядов.

— Так закончилась битва под Гастингсом, — сказал граф Рауль в раздумье.

— Да, так закончилась битва под Гастингсом, — повторил бакалавр.

— Тебе не известно, что теперь происходит в Англии? — опять спросил граф.

— Я некоторое время лежал в госпиции у монахов святого Ионна и кое-что слышал от них, пока мне лечили руку. Якобы теперь вся страна в руках Вильгельма. Вскоре после поражения под Гастингсом ему сдался Винчестер. Затем покорился Лондон. Последним подчинился ему город, который называется Экзония. В нем нашла прибежище семья короля. Это морской порт. Но он не был обложен с моря, и поэтому мать короля, вместе с дочерью Гунгильдой и внучкой Гитой, имела возможность уплыть на корабле. Одни говорят, будто эти женщины до сих пор скитаются где-то среди пустынных островов, другие — что они благополучно прибыли в Данию и нашли там убежище.

Анна вспомнила, как много изгнанников находило приют при дворе ее отца. Малолетней Гите следовало бы отправиться на Русь и сделаться там женой какого-нибудь молодого русского князя.

— Но не забудь, — сказала Анна, — что ты обещал нам спеть стихи о Роланде.

Монтегю пел плохо, в его голосе не было той нежности, которая отличала голоса прославленных певцов, но Анне хотелось послушать знаменитую песню.

Монтегю смущался.

— Я не привычен к пению.

— Тогда расскажи об этой песне.

— Разве можно рассказать песню, госпожа? Впрочем… Это происходило давно, когда Карл Великий воевал с сарацинами. Эмир Сарагоссы вынужден был просить у него мира. Карл послал к нему Ганелона, заклятого врага Роланда, и Ганелон из мести предал великого франкского короля. Когда франки покидали Испанию, он предложил Карлу оставить позади Роланда, Оливье и Реймского епископа Турпина, надеясь, что сарацины уничтожат их в Ронсевальской долине.

Но Монтегю не выдержал, встал и пропел:

Горы высоки, во мраке — долины,
ужасны ущелья и черные скалы!
Ныне проходят там франки в унынье,
на целых пятнадцать лье слышен их топот.
Но, обратив свои взоры на север,
они увидали Гасконь! Домен короля!
И вдруг их по дому тоска охватила —
по брошенным замкам, отцовским угодьям,
по благородным супругам и детям,
и никто не сдержался, чтоб не заплакать.
Но более прочих сам Карл сокрушался,
покинув в испанских ущельях Роланда…
Монтегю оборвал песню и снова стал рассказывать:

— Когда сарацины окружили Роланда, его верный друг Оливье предложил трубить в рог, чтобы Карл, уже ушедший в Гасконь, вернулся. Роланд не послушал друга, опасаясь, что потомки обвинят его в трусости. Началась беспощадная битва. Но напрасно Роланд поражал врагов своим мечом, который назывался Дюрандаль. Напрасно Оливье рубил врагов мечом, имя которого Готеклер, — франки погибали один за другим. А когда Роланд затрубил в рог Олифант, было уже поздно, потому что в битву вступили пятьдесят тысяч эфиопов, все люди чернее чернил, с длинными носами. Роланд знал, что погибнет. Он не хотел только, чтобы была посрамлена прекрасная Франция. И все франки полегли до одного. Роланд лежал на поле битвы без чувств. Один сарацин хотел украсть у него знаменитый меч, но Роланд очнулся, ударил вора по шлему, и у злодея лопнули глаза.

— Вот это удар! — закричал какой-то рыцарь.

— Да, меч у Роланда был замечательный. В его рукояти хранились зуб святого Петра, волос святого Дионисия и ноготь святого Фомы.

Сидевшие за столом рыцари покачивали головами от зависти. Рауль сказал:

— Если бы я имел такой меч! Где он теперь, Жак?

— Этого я не знаю. Но в песне говорится, что, когда Карл вернулся в Аахен и невеста Роланда узнала о смерти жениха, она упала бездыханной.

— Кто же сочинил эту прекрасную песню? — спросила Анна.

Монтегю посмотрел на своего оруженосца. Тот сказал:

— Будто бы сочинил ее какой-то монах, но доподлинно неизвестно.


Когда кончилась зима, над замком Мондидье прояснилось небо и снова на зеленых лужайках появились жонкили, граф Рауль и его супруга выехали на соколиную охоту. Они взяли с собой Симона и Готье, а также Гуго, сына Анны, который жил вместе с матерью в замке и часто ссорился с невзлюбившими его отпрысками графа. Но все трое уже входили в возраст, когда молодых людей надлежало обучать искусству обращаться с ловчими птицами.

Отправился в поле и Жак де Монтегю. Рыцарь провел в Мондидье всю зиму, развлекая по вечерам графскую чету рассказами о своих приключениях. Он крайне жалел, что не способен стать менестрелем и услаждать слух благородной дамы звучным пением. Анна просила иногда бакалавра, не может ли он пропеть хотя бы несколько строк из поразившей ее песни о Роланде, но Жак, и без того не отличавшийся приятным голосом, совсем простудил горло, выпив под праздник рождества холодного пива, и с тех пор из его гортани исходили только хриплые звуки. Монтегю проклинал себя, что не догадался заучить наизусть со слов певца Талльефера, увы, погибшего одним из первых в жестокой битве под Гастингсом, всю песню, с начала до конца. Тогда бы он мог по крайней мере рассказывать ее Графине.

После пропахнувшего дымом за зиму скучного замка Анне было приятно вдыхать прохладный, свежий воздух и ехать верхом по весенним лужам, в которых уже отражалось голубое небо. На низких лугах кое-где появились первые незабудки, и при виде этих скромных цветов она еще рай вспомнила про Эдит Лебединую Шею.

Позади ехали два сокольника. На их кожаных перчатках сидели белые птицы. Головы их были прикрыты колпачками, чтобы они не бросились опрометчиво и преждевременно на недостойную добычу, вроде какой-нибудь несчастной вороны или сороки. Охотники ехали, как это полагалось: прижимая локти к телу и сгибая руку под прямым углом. Все считали такую манеру держать птиц самой красивой.

Между тем, когда всадники очутились на широкой равнине, Анна услышала, как один из сокольников, поседевший на этом деле, стал объяснять мальчикам, как надо обращаться соколами. Каждый слушал его соответственно своему характеру: Гуго и Готье — как будущие страстные соколятники, Симон — с явной скукой на лице. Это был богомольный отрок, мечтавший стать со временем монахом. Что ему и удалось впоследствии. Его даже причислили к сонму святых.

Старик подул птице в перья, потом пригладил их морщинистой рукой и сказал:

— Примечайте, что я буду говорить… Из птиц самая красивая — сокол. Перо у него обычно белое. Как у этого. Но бывают и серые. Белые, конечно, красивее. А если их выращивают, вынув из гнезда птенцами, то таких называют глупышами. Но им, воспитанным без матери, трудно линять…

— Чем ты кормишь птицу? — спросил Гуго, глаза которого уже разгорелись от предвкушения будущей забавы.

— Лучше всего ее кормить мясом диких животных, когда оно еще теплое. Или подогревать его. Можно давать и сыр. Только не забудьте, что надо всегда держать ловчих птиц грудью против ветра.

Жак де Монтегю тоже слушал наставления старого охотника. Ему не повезло в жизни. Его отец был бедным рыцарем. Их сюзерен, граф де Пауту, отнял у семьи замок и земли. Вернее, отец Жака должен был перед смертью завещать графу поместье в награду за покровительство сыну. Монтегю сделался одним из графских оруженосцев. Однако вскоре покинул сеньора и отправился вместе с матерью искать счастья у Вильгельма, в город Руан. Там вдова поселилась в монастыре, а Жака вскоре возвели в рыцарское достоинство, и он не мог без волнения вспоминать ночь, проведенную перед посвящением в холодной церкви, едва озаренной светом красной лампады. Бакалавр часто рассказывал об этом Анне.

— Какую же присягу ты произнес? — спрашивала она.

— Меня опоясали мечом, и я должен был поклясться, что не буду ни замышлять против жизни своего сюзерена, ни выдавать его тайн, ни вредить его чести, а, наоборот, во всем оказывать помощь и давать совет… Потом паж привязал мне шпоры.

По молодости лет Жак де Монтегю не получил никакого земельного феода, хотя ему были обещаны в будущем золотые горы. Очевидно, Вильгельм уже тогда помышлял о завоевании Англии.

— Когда я отправлялся на первый пир Вильгельма, мать, вытирая слезы, учила меня, как я должен вести себя за столом. Помню, она говорила: «Не съедай хлеб еще до того, как принесут мясо! Не ковыряй в ухе, не чеши спину, не очищай нос при помощи пальцев, но всегда имей при себе платок».

Анна смеялась.

— Не смейся, госпожа. Моя мать была достойной женщиной и благородного рода.

— Я смеюсь не над твоей достопочтенной матерью.

— А над чем?

— Над тем, что тебя учили не чесать спину.

— Этому каждый должен учиться. Но помню, что в тот день пиршество было великолепное. Мы сидели на скамьях за устроенными на козлах столами, и перед каждым гостем лежал ломоть хлеба, ложка и нож. Так бывает лишь у епископов и во дворцах.

— Даже в Мондидье дают каждому ложку и нож.

— Но разве ты не королева? — сказал Жак де Монтегю, и в голосе его послышалась нежность.

Чтобы не переводить разговора на скользкую почву, Анна спросила:

— Что же подавали на том пиру?

— Оленину, пироги с различной начинкой, жареных каплунов. Потом принесли форелей, лещей и щук. Подавали и другие блюда. Чтобы отбить вкус жира, мясо было приправлено имбирем и мускатными орехами. Я впервые в жизни сидел за таким столом…

В поле веял весенний ветер. Анна с удовольствием вдыхала сырой воздух и, запрокинув голову, следила, как высоко в небе летал сокол, выпущенный на проносившийся над рощей косяк диких уток, прилетевших из-за моря. Птицы отощали в долгом полете, но годились для соколиной науки. Еще мгновение, и сокол камнем упал на тяжко махавшую крыльями утку, и птица, перевертываясь в воздухе, стала стремительно падать на землю. Охотники поскакали туда, где, по их предположениям, должна находиться добыча.

Граф Рауль кричал на скаку Анне:

— Как он налетел! Не разучился за зиму бить птиц!

Все радовались удаче, хвалили удар железного соколиного клюва. Только бледный и молчаливый Симон не был захвачен этой древней, как жизнь, жаждой крови, победы, пищи. Анна видела, как серо-голубой селезень лежал, распластав крылья, и судорожно поджимал желтые лапки. Его голова и перья на спине были окровавлены, кровь текла струйкой из широко раскрытого клюва. Рядом сидел на земле сокол и злыми глазами смотрел на бросившихся к добыче людей. А недалеко, на лужайке, блестевшей весенними лужами, голубели незабудки.

Жак де Монтегю, по прозванью Железная Рука, одевался теперь как щеголь, получив от Анны многочисленные подарки — плащ из белой шерсти, верхнее длинное одеяние с медными пуговицами, кожаный пояс с серебряной бляхой, войлочный головной убор. Хотя от этой одежды бакалавр не стал более красивым. Иногда его звали наверх, разделить ужин с графом и его супругой, так как он занятно рассказывал о своей жизни и о Вильгельме. Обычно же он насыщался вместе с оруженосцами, и им подавали не вино, а домашнее пиво и черный ячменный хлеб. Таково было распоряжение графа Рауля.

На обратном пути в замок к Монтегю подъехал оруженосец Гуго и сказал погруженному в глубокую задумчивость бакалавру, что с ним хочет говорить графиня. Жак тотчас направил своего коня в ту сторону, где рядом с графом сидела на серой кобылице бывшая королева.

— Я здесь, госпожа, — прохрипел рыцарь, снимая шляпу.

— Послушай меня, Жак, — заговорила Анна, как будто бы рядом и не существовало мужа. — Я знаю, что у тебя благое намерение совершить путешествие к гробу Христа. Мне самой хотелось бы побывать там. Однако знай, что когда вернешься или если на твоем пути возникнут непреодолимые препятствия, то ты всегда найдешь в нашем замке кров и пищу. Не забудь об этом во время странствия…

Рядом с Анной ехал граф Рауль и насвистывал какую-то песенку, и рыцарь еще раз удивился той власти, которую красота дает женщине над королями и графами. Анна распоряжалась в Мондидье, как королева, не потрудившись даже спросить у мужа, можно ли дать приют в доме Жаку де Монтегю.

Впрочем, разве не сияла в течение многих лет королевская корона на голове Анны? Бакалавр слышал много рассказов о графине, о ее щедрости, милосердии и любви к книжному чтению. Обычно о ней рассказывали Жаку оруженосцы, знавшие каждый шаг своей госпожи. Сидя за столом, они иногда ссорились, поднимали невероятный шум, и тогда из верхнего помещения спускался по лестнице граф Рауль и грозил, что отошлет невеж на конюшню, чтобы они жили там вместе с конюхами.

Однажды такая ссора произошла у молчаливого Эвда с горячим и скорым на худое слово Бруно, не очень почтительно отозвавшимся о прелестях графини. Жак всегда считал, что женщина создана для того, чтобы удовлетворять желания мужа, и ничего обидного в словах рыцаря не нашел. Но, к его удивлению, Эвд кинулся вдруг к мечу, висевшему на стене, с явным намерением убить товарища. Драчунов с трудом разняли. Глядя на их лица, искаженные от гнева и ненависти, как будто бы люди были оскорблены в самых своих дорогих чувствах, Монтегю впервые понял, что на земле существует не только мужская похоть, а и нечто иное, подобное тому чувству, какое он сам испытывал к графине Анне, но так смутно, что он не мог бы сказать, что это такое.

5

Вскоре Жак де Монтегю, по прозванию Железная Рука, сел на коня, оставил замок Мондидье и в сопровождении верного оруженосца отправился в Бургундию, а оттуда еще дальше, держа путь в далекую Палестину. Анна видела из окна, как рыцарь, которому теперь никто не хотел дать феод, считая его калекой, медленно ехал по извилистой тропинке и вслед за ним, на своей рыжей лошади, следовал Шарль. Бакалавр иногда оглядывался на замок, прикрывая глаза рукою от солнца. Когда раздобревший на графских кормах конь поднялся на холм, за которым дорога направо вела в Шалон, а налево — в Аррас, Монтегю помедлил некоторое время на перевале и затем, точно не решаясь расстаться с местом, где прожил такую приятную зиму, стал медленно спускаться по склону, и вскоре исчез за холмом.

Оруженосец не оглядывался, хотя навеки покинул хорошенькую Лизон. Его уже влекли новые приключения, а бедняжка с утра тихонько плакала в птичнике, куда каждую ночь к ней поднимался по скрипучей лесенке красивый провансалец.

Прошел мало чем примечательный год. Люди, приезжавшие из Нормандии, рассказывали, что Вильгельм окончательно покорил остров и короновался в Вестминстере.

Миновал еще один год, более памятный, потому что был отмечен в жизни замка Мондидье необыкновенно удачной охотой. В течение трех дней убили множество вепрей, оленей и косуль. Об этом лове шли разговоры целый месяц.

В следующем году случайно забредший в посад пилигрим из Рима рассказывал, что греческие мастера построили в некоем городе Венеции замечательный храм, сияющий золотом и мозаиками, и что нигде в Италии нет подобной красоты. Слушая благочестивый рассказ, Анна с грустью подумала о том, как много есть на земле городов, которых она никогда не увидит.

Спустя некоторое время дошли слухи о восстании славян против кесаря. Король Филипп радовался, когда мятежники разрушили Гамбург, считая, что этим нанесен ущерб немецкому могуществу.

Восстания в Германии не прекращались. Доведенные притеснениями до отчаяния, саксы тоже разрушали один за другим замки, построенные на их земле Генрихом III, в том числе прославленный Гарцбург.

В тот год папой сделался Гильдебранд, сын простого плотника, принявший имя Григория VII. Он составил новый молитвенник для священников и стал вводить целибат, или безбрачие, для духовенства и отлучал женатых священнослужителей от церкви. Об этом тоже немало говорили в замке, если, конечно, не было за обедом или ужином чего-нибудь более интересного для разговора — предстоящего выезда на охоту или очередной драки оруженосца Гуго с кюре, которые в последнее время почему-то не ладили между собой. Что же касается охотничьих забав, то Анна уже не садилась на кобылицу: давали себя знать годы, и вместе с возрастом приходила потребность спокойствия. Известную роль сыграл в этом отношении аббат Леон. Он все более и более забирал власть в замке, изгонял из капеллы Антуана, когда тот являлся туда в неподобающем виде, и намекал Анне, что уже настала пора подумать о спасении души…

Минул в вечность еще один год, засушливый и неурожайный, оставивший после себя бедность и голод в селениях. Только города богатели с каждым днем и жены горожан стали одеваться не хуже графинь, а денариев в графских кошелях становилось все меньше и меньше. Гости в замке Мондидье появлялись редко. К Раулю тихими стопами подкрадывалась старость, и он сделался по-стариковски брюзглив. Анна молча выслушивала его ворчание: не все ли равно было теперь, когда лучшее время в жизни прошло, растаяло как дым, и мечты, обуревавшие ее, оказались пустыми призраками. Нет, не мечтания, а она сама обманула себя, ожидая чего-то необыкновенного, хотя вокруг тянулось самое обычное существование…

Граф Рауль все чаще жаловался на боли в сердце, и хотя врач шалонского епископа, крещенный еврей, по его словам учившийся в знаменитой Салернской академии, запрещал графу есть жареное мясо, сало и жирных гусей, а особенно не злоупотреблять вином, тем не менее он съедал за столом по нескольку кусков говядины и выпивал кувшин крепкого вина, отчего его лицо становилось багровым, теряя последние следы былой красоты.

Шел 1074 год… В одну из темных ночей граф Рауль де Валуа и де Крепи скончался, и Анна вторично осталась вдовой. Все продолжало на земле идти своим чередом, по-прежнему кишели дичью санлисские рощи, ржали нетерпеливо кони на графской конюшне, а могущественный сеньор лежал на смертном одре, на том самом ложе под балдахином, на котором ласкал Анну и многих других женщин.

В замке наступила тревожная тишина, запахло фимиамом. Люди говорили шепотом. У изголовья усопшего горели две высоких церковных свечи. Безмолвный рот мертвеца был плотно сжат. Уже никогда эти уста не прикажут ловчим преследовать оленя, а воинам — сжигать селения мятежных сервов. Но и мертвый граф вызывал страх у людей.

Анна стояла на коленях у смертного одра, и ей не верилось, что мужа уже нет больше среди живых, а потом ей начинало казаться, что вообще ничего не было, ни Рауля, ни их встречи и страсти и многих лет успокоенной жизни. Все прошло как сон…

По другую сторону ложа молился коленопреклоненный аббат Леон; сложив ладони рук, он шептал латинскую молитву. Позади него опустился на колени Антуан. Красноносый священник сделал это не без труда, — сказывалось на его раздобревшем теле невоздержание всякого рода. Тут же находились дети покойного графа, Готье и Симон, и сын Анны Гуго, по прозванию Большой. В дверях опочивальни толпились рыцари, оруженосцы, конюхи, псари, воины, служанки. Они тихо переговаривались между собою и старались разглядеть лицо господина, который уже никогда теперь не будет наказывать и гневаться на провинившегося только за то, что недостаточно вычищен скребницей конь или сломалась рукоятка у плуга.

Аббат поднялся с колен и сказал Анне, как бы утешая ее, проникновенным, соответствующим обстановке голосом:

— Твой супруг принял христианскую кончину!

Этим он хотел сказать, что граф успел сделать все, что полагалось благочестивому христианину, чтобы обеспечить себе место в райских садах. Действительно, перед тем как отдать богу душу, Рауль пожелал завещать некоторые угодья аббатству св. Мартина, покровителя храбрых французских воинов, надеясь в предсмертном смятении, что этот святой не оставит его в трудную минуту среди адского пламени. В последние часы жизни перед Раулем промелькнуло лицо графа Эвда де Блуа, построившего ради вечного спасения мост через Луару, по которому путники могли переходить реку, не платя никакой пошлины. Разве за такое деяние святой Мартин не спасал графскую душу, спрятав ее от когтей сатаны в складках французского знамени? Да, никто не знал, где теперь витает и дышит горная душа графа Рауля и что ей уготовано. Казалось бы, не было большего грешника на земле. Но ведь пожертвования и дары церквам и молитвы епископов…

Замковые рыцари и оруженосцы находились в крайнем унынии, сожалея, что уже не будет больше пышных пиров и волнующих ночных набегов на селения соседних сеньоров, когда так весело горят крестьянские хижины и такими заманчивыми кажутся на соломенных постелях заплаканные деревенские красотки. Конец военным утехам. А ведь возможность получить удар мечом и желание пронзить врага заставляют сильнее биться сердце! Молодые оруженосцы опасались, что если графом Валуа станет богомольный Симон, то погонит всех на утрени и вечерни, а если Раулю унаследует младший сын, по имени Готье, то из скаредности заставит обитателей Мондидье есть вареную репу и пить воду из замкового колодца. Антуан тоже вздыхал, в полной уверенности, что его теперь окончательно выгонят, как старую собаку, и на склоне лет он останется без крова и куска хлеба. Встречаясь с ним на лестнице или в каком-нибудь помещении, аббат Леон еще строже поджимал тонкие синие губы.

Неясно было, что станется и с самой Анной. Все любили графиню, но отлично знали о неладах в графской семье. Симон ненавидел мачеху всеми силами своей христианской души, и аббат Леон разделял эту неприязнь.

Анна не отрываясь смотрела на лицо мужа. Смерть сделала особенно хищным орлиный нос Рауля, но рот уже провалился и стал жалким, потому что в последние годы один за другим выпадали зубы, некогда с таким наслаждением разрывавшие твердое мясо вепря. Она не испытывала никакого волнения при мысли, что ведь в объятиях этого человека впервые узнала яростное женское счастье.

Со двора доносились мерные удары резца о камень. Это каменотес уже терпеливо выбивал на плите, под которой должен был лежать владетель сих мест, его титулы:

Граф де Валуа и де Крепи,

Граф де Перрон,

Граф де Вексен,

Граф де Вермандуа,

Сеньор де Бар на реке Об…

Горделивый потомок Карла Великого стал бездыханным, и участь его теперь должна превратиться в прах.

В горнице, где Анна часто беседовала с Жаком де Монтегю и паломниками, возвращавшимися из Иерусалима, стоял ларь. В нем она хранила свои книжные сокровища, привезенные много лет тому назад из Киева. Благодаря стараниям епископа Готье бывшая королева сносно изучила латынь, но не могла привыкнуть к латинским писаниям и предпочитала им славянские книги. Ей доставляло большое удовольствие порой поставить на хартии русскую подпись.

Когда закончилась заупокойная месса, Анна поднялась с колен, оставила на некоторое время замковую капеллу, где стоял гроб, освещенный лампадами и свечами, и тихо побрела в заветную горницу. Присев на скамеечку, она открыла крышку сундука и стала перебирать книги. Под руку попадалось не то, что ей было нужно сегодня, в эти горестные часы. Вот столько раз перечитанные «Приключения Дигениса Акрита», сыгравшие такую роль в ее жизни, в тот день, когда они сидели с графом на поваленном бурей дубе. Вот «Песнь Бояна» — несколько пергаменных листков, сшитых струной, может быть от тех гуслей, на которых играл прославленный певец, этот русский соловей. На каком пиру порвалась она? В Чернигове или в Тмутаракани? Вот «Громовник» Путизла, обитавшего в таинственной пещере недалеко от города Русы. Вот «Александрия», из которой она узнала о подвигах великого героя. Вот Псалтирь с ее красивыми словами. На дне ларя Анна нашла еще одну большую книгу, искусно переписанную в Киеве, с украшениями в виде птиц, хвосты которых причудливо переплетались с заглавной буквой или со сказочным цветком, изображенным киноварью. От нее пахло затхлостью давно не читанных страниц. Но стоило только перелистать их, и уже вставали в воображении величественные образы. Смуглая дщерь фараона с упоительным книжным именем Фермуфь обрела в нильских тростниках плетеную корзинку с младенцем… Началом каких потрясающих событий оказалась эта находка!

Да, был Египет, поражаемый тьмой, песьими мухами, жабами и избиением первенцев. Потом играл на кифаре пророк Давид, царствовал Соломон, влюбленный в пастушку Суламифь… Однако сегодня не эту книгу хотелось прочитать Анне и найти в ней утешение. Она продолжала искать и рыться в своем богатстве. Вот опять попалась на глаза книжечка, по которой она училась грамоте, и в ней стихи:

Геенны меня избави вечныя,
и грозы, и черви неусыпающа…
Наконец она нашла то, что искала. Книга называлась «Златоструй». В ней Илларион черпал вдохновенные слова для своих речей и проповедей, когда учил паству милосердию или прославлял Русскую землю. Пресвитер подарил это творение Ярославне перед ее отъездом из Киева, завещая не забывать на чужбине родную речь. Анна раскрыла наугад книгу и прочла, беззвучно шевеля губами:

— «Ныне они душатся дорогими благовониями, а наутро смердят во гробе…»

И ей показалось, что она слышит гневный голос Иллариона в киевской Софии, где она слушала утрени за завесой кафизмы…


Анна похоронила мужа в Мондидье. Но, зная отношение к себе Симона, ставшего после смерти Рауля графом де Валуа, да и неприязнь многих его приближенных, она покинула замок, с которым было столько связано в ее жизни, и перебралась в Париж, к сыну Филиппу.

Король неустанно трудился на пользу Франции, был деятельным и полным сил, хотя заметно толстел с каждым годом. Заметив однажды, что мать с огорчением рассматривает его молодую, но уже отяжелевшую фигуру, Филипп всколыхнул живот, поднимаясь с сиденья, и беззастенчиво рассмеялся.

— Что ты смотришь на меня? Я стал тучен? Это правда. Скоро мне будет трудно взбираться на коня. Кто тогда поведет в бой французских рыцарей? Брат Гуго?

Король знал, что брат не предаст его.

В парижском дворце наступал вечер. Анна сидела на скамье у окна, смотрела на туманный Париж и размышляла, вспоминая мудрые наставления епископа Готье Савейра. Да, все в мире разумно. Человек родится, живет и в назначенный час умирает. Земное существование не может длиться без конца, и если бы люди не страшились смерти, то и жизнь потеряла бы для них всякую сладость. Уже покинули сей суетный свет отец и мать, многие братья, великий Боян, искусный писец Григорий, слепой воевода Вышата, епископ Готье. Погиб где-то в сарацинской земле Филипп, истек кровью на поле сражения Гаральд, пропал без вести жонглер Бертран. Множество других скосила неумолимая коса.

В тяжелые минуты жизни Анна всегда вспоминала свое детство, Киев, широкий Днепр, Вышгород, пир, на котором скальд пел песню, посвященную сестре Елизавете, о корабле, огибавшем Сицилию. В тот вечер случайно рядом с нею за столом оказался голубоглазый ярл. Но тогда она еще не знала, что ей предстоит дальняя дорога. Опять в представлении Анны возникли огромные Золотые ворота…

Около королевы уже почти никого не было из тех, кто приехал с нею во Францию. Борислав с женою возвратились на Русь. Елена и Добросвета вышли замуж за франков, Янко покинул госпожу и переселился в далекий Арль, а Волец тоже теперь жил в Колумье, под Орлеаном. Только Милонега не расставалась со своей Ярославной, и по-прежнему конюх Ян ухаживал старательно за ее конями.

Но иногда Волец являлся в Париж поклониться королеве. Он тоже стал рыцарем, еще от короля Генриха получил замок в Колумье. После беседы с королевой он обычно сидел долго в горенке Милонеги, вспоминал вместе с нею свой Курск, бревенчатый город, и слезы текли у него по лицу.

Анна часто оставалась в полном одиночестве: Филипп при каждом удобном случае отлучался из Парижа, младший сын Гуго женился на богатой наследнице, дочери графа Вермандуа, чтобы узаконить захват этих земель, и перебрался в замок. Никому теперь не было дела до королевы, и навеки ушли в прошлое годы, когда люди считали Анну счастливой и любовались ее красотой.

Время тянулось в сводчатых залах парижского дворца томительно. Иногда королеву мучила бессонница. А если она спала, то первая мысль Анны утром, по пробуждении, летела к милым сестрам и братьям, и однажды у нее родилось пламенное желание отправить кого-нибудь на Русь, чтобы этот человек посетил близких, своими глазами посмотрел на то, что там происходит, и, вернувшись во Францию, обо всем рассказал.

Но кого послать? Выбор Анны пал на Вольца. Преданный до гроба рыцарь долго вздыхал, крутил головой, когда ему сказали, что от него требуют. Киев был далеко, и Волец не имел большой охоты покидать жену, детей, хозяйство, но не посмел нарушить волю королевы, быстро собрался в путь, и когда сел на коня, чтобы в сопровождении двух слуг пуститься в далекое путешествие, его самого охватила такая тоска по родным местам, что он ни одного дня не промедлил в пути. Горькое желание посетить милый Курск и дорогие могилы подгоняло его как ветром. У него сердце сжималось при одной мысли, что вскоре настанет час и он вновь увидит бревенчатую церковь, а за нею хижину под горой, в которой прошло его детство. В Париже, сидя у окна, с такой же тоской ожидала его возвращения Анна.

Путешествие Вольца продолжалось несколько месяцев, а по истечении времени, которое требуется для такого далекого пути, он вернулся во Францию, и рассказы его были полны волнения. Поездку на Русь он совершил и обратную дорогу проделал с попутными купцами, и ничего достойного упоминания во время этих странствий не произошло, но в Киеве самый воздух был наполнен тревогой, и новые враги угрожали Русской земле. События задержали Вольца дольше, чем он рассчитывал, и Анна уже отчаялась увидеть своего посланца, как вдруг однажды утром он возвратился в Париж и, обливаясь слезами, стал рассказывать королеве о том, что видел и слышал.

Печальные вести привез Волец из родных пределов. Преграждая путь торговым людям к морю, которое называлось Русским, и к солеварням, киевскую область обложили со всех сторон половцы. Еще до приезда Вольца Изяслав, Святослав и Всеволод, как три сияющих солнца, вышли вкупе в поле против страшных врагов. Но князья потерпели жестокое поражение на реке Альте, и ее воды обагрились русской кровью. Изяслав и Всеволод бежали с остатками дружины в Киев, Святослав заперся в Чернигове, где он незадолго до этого построил каменный дворец. Враги волками рассыпались по мирным полям. Они метали огненные стрелы с серным составом, наводившие ужас на непривычных княжеских коней, разоряли селения и сжигали гумна.

При прорыве неприятельских рядов половцы применяли особое построение для своих всадников, так называемый клин, обращенный острием на поле битвы. Выдержать их удар было трудно. Перед битвой они обычно устанавливали возы в виде укрепления, оставляя между ними проходы, чтобы в случае неудачи отступающие всадники могли найти убежище от врага, перевести дух и снова броситься в бой.

В далеких степях было затруднительно гоняться за летучими ордами кочевников, поэтому князья предпочитали захватывать половецкие обозы, отягощенные награбленной добычей, и великая радость веселила сердца, когда удавалось освободить пленных христиан. Но половцы также умели хорошо устраивать засады и производить неожиданные нападения. Пленников они гнали в Сурож и, если несчастные не погибали в пути от голода и жажды, продавали их там, и работорговцы везли людей через Константинополь в Александрию, а благочестивые василевсы взимали с каждого пленника пошлину, обогащаясь на торговле христианскими душами.

Волец прибыл в Киев в те дни, когда Изяслав и Всеволод уже вернулись из гибельного похода. В городе скопилось множество беглецов из пограничных селений. Все это были хлебопашцы, искавшие защиты за высокими киевскими валами. В самом Киеве также насчитывалось немало бедных ремесленников. В гневе люди явились к Изяславу и требовали копья и коней, чтобы прогнать кочевников. Но князь опасался выдать им оружие, а они видели, как горели гумна, полные снопов, и как половцы топтали нивы.

Тогда горожане устроили шумное вече на Подолии, где находился Житный торг, и на сборище поносили последними словами воеводу Коснячко, которого считали виновником всех своих бед. Затем гневные толпы народа поднялись на гору и разграбили двор ненавистного воеводы. Отсюда часть мятежников направилась ко двору Брячислава, а другие пошли на княжеский двор, где в темном порубе томился князь Всеслав, беспокойный человек, посаженный киевским князем за попытку посеять смуту на Руси.

Хотя Волец и родился сыном бедного плотника, но был теперь посланцем королевы Анны и находился среди княжеских дружинников, когда ко дворцу явились взволнованные смерды. Он слышал, как люди требовали от Изяслава:

— Дай нам оружие и коней, и мы еще будем биться с половцами!

Волец рассказывал Анне:

— Князь тогда совещался с дружиной. Я тоже сидел с ними. Вдруг мы услышали крики и гул человеческих голосов. Народ ворвался на княжеский двор, и я своими глазами видел, как князь Изяслав в страхе смотрел на непокорных из оконца, не зная, что предпринять. Они выкрикивали имяВсеслава, желая освободить узника. Тогда Тука, брат Чудин, сказал князю: «Пусть его позовут под каким-нибудь предлогом к выходу из погреба и пронзят мечом!» Но Изяслав не захотел слушать дьявольских наущений.

Анна боялась проронить хоть одно слово в рассказе посланца.

— Почему Всеслав сидел в узилище? Кто посадил его туда? — спрашивала она с недоумением.

— Твои братья схватили его и бросили в яму. Но в то время, когда я находился в Киеве, горожане освободили заключенного и объявили своим князем, а княжеский двор предали разорению и захватили бесчисленное множество серебра и золота. Другие взяли деньги или меха.

— Что же сталось с братьями?

— Князья бежали в Переяславль. И я с ними ушел. Мы с большим трудом пробились сквозь толпу, спасая свои жизни, а все богатство великого князя досталось татям… Многие в тот день из бедных стали богатыми, а богатые — бедняками.

— Где же теперь Изяслав? Где Всеволод? — спрашивала Анна.

— В Переяславле я разлучился с ними, но мне говорили, что князь Изяслав хотел искать помощи у свойственника, польского короля Болеслава.

— Изяслав женат на его дочери.

— Так мне и говорили в Киеве. И будто бы он собирался посылать послов в Рим, к папе. А сам пришел с польским войском против Всеслава.

— Ты видел его, когда он явился в Киев?

— Нет, я задержался в Курске и только по рассказам знаю, что Всеслав вышел с киевским ополчением против Изяслава, но устрашился и, тайно покинув своих воинов, бежал в Полоцк. Тогда киевляне вновь собрали вече и обратились к Святославу и Всеволоду, чтобы они пришли княжить в их городе, угрожая в противном случае сжечь все и уйти в греческую землю.

— В греческую землю? — широко раскрыла глаза Анна.

— Так они говорили князьям.

— И как же поступили мои братья?

— Князь Святослав был в то время в Чернигове, а князь Всеволод в Переяславле. Оба послали просить Изяслава не губить русский город. Однако Изяслав направил в Киев своего сына.

— Ярополка?

— Мстислава. Он — недобрый человек. Этот молодой князь казнил в Киеве семьдесят горожан, а многих других ослепил. Когда потом в город вступал Изяслав, я уже вернулся из Курска и удивлялся, как все трепетали перед князем. Вот что я узрел своими собственными глазами.

— И Всеслава видел?

— Дважды. О нем ходит дурная слава. Будто мать зачала его от волхвования. Знаешь ли ты, что он сделал на Руси еще при жизни блаженной памяти твоего родителя? Предательски напал на Новгород с полоцким войском, взял в Софии паникадила и священные сосуды и даже колокола снял с колокольницы, а тысячи жителей увел в плен. Но светлый князь Ярослав настиг его своей десницей на реке Судомири и отнял добычу.

Волец понизил голос:

— Говорят, что Всеслав — оборотень. Когда князь спасался из Киева в Полоцк, то превратился в серого волка. Может он и по воздуху птицей летать. Однажды князь бежал из Белгорода. Уже тьма тогда опустилась на землю, а он еще до третьих петухов был в Тмутаракани. Если в Полоцке звонят к утрени, Всеслав слышит звон в Киеве…

Анну стал трясти озноб. Страшные дела творились на Руси, русская кровь текла рекой, а братья, вместо того чтобы беречь от врагов достояние предков, тратили напрасно силы в междоусобной войне.

— Изяслав пришел с ляшским королем, — рассказывал Волец, — и велел перенести торг с Подолия на гору, чтобы во дворце было слышно, о чем шумит народ. Все волнения начинаются на торжищах. Там каждый может говорить и кричать, что ему вздумается.

— О чем же кричал народ?

— О том, что стало тяжело жить на Руси.

— Половцы по-прежнему тревожат русские пределы?

— Над половцами твой брат Святослав одержал великую победу. С тремя тысячами воинов разгромил множество кочевников и далеко гнал в степи, а их было более двадцати тысяч. Но другие бедствия постигли Киев. В те дни случился мор, три года тому назад произошел великий пожар, сгорело много домов.

— Живы ли твои в Курске? — спросила Анна, чтобы своим участием в судьбе рыцаря поблагодарить его за службу.

— Никого не осталось. И там свирепствовал мор, и моих погребли в скудельнице.

— Худо нам с тобой, Волец, — сказала Анна.

— Худо нам с тобою, госпожа, — ответил рыцарь.

Над землею пролетали черные годы. Темная ночь стояла на земле, и люди ослепли от слез. Лишь те, кому было внятно книжное чтение, лелеяли в душе надежду, что когда-нибудь настанут лучшие времена. Сверкали молнии, слышался гром приближающейся бури, и пламя светильника металось на ветру, но люди верили, что после непогоды вновь займется над Русской землей светлая заря.

Волец рассказывал средь ночи:

— Но это еще не конец бедам. Князь Святослав и князь Всеволод напали на брата Изяслава. Польский король не оказал ему помощи, ибо за это время Святослав успел выдать за Болеслава свою дочь.

Анна кивала головой. Она знала дочь Святослава еще светловолосой девочкой, и вот она уже польская королева.

— Рассказывали мне в Киеве, что Святослав тоже вел переговоры с папой. А Изяслава король обманул и отнял у него сокровища. Будто бы князь теперь появился где-то в Саксонии, у графа, которого зовут Деде, и этот вельможа хочет везти его к кесарю Генриху, чтобы просить о поддержке в борьбе с братьями за киевский престол. Свою просьбу Изяслав подкрепил дарами — серебряными сосудами, которые ему еще удалось сохранить. Но когда и где это было, чтобы русский князь иноплеменную помощь дарами покупал? Горько узнать мне про это.

Анне стало стыдно за брата. Простой человек, как Волей, не княжеского рода, и имеет гордость. А князь постыдно ползает у ног кесаря…

— Спасибо тебе, друг, что выполнил мою волю, — сказала она, опустив голову. — Я награжу тебя.

— Награды я не ищу. Но сними камень с сердца. Напиши князю Изяславу, чтобы не воевал Русской земли с чужеземцами.

— Уже ты учишь меня, как быть, — с горечью сказала Анна.

— Не я учу, судьба наша учит.

— Какая судьба?

— Чтоб путь был свободный на Руси от моря до моря.

Так Волец понимал величие русского государства. До другого еще не дано было ему подняться. Нивы и гумна, торговые ладьи, плывущие в греческую землю с мехами, медом и воском, счастливые девичьи хороводы… Вот была Русь! Границы ее — Варяжское море на севере, Русское море на юге. А вдали плескался океан…

6

Изяслав скитался по чужим краям, готовый заключить союз с любым королем, лишь бы вернуть себе отцовское наследие и растраченное в этом страшном переполохе богатство — бесчисленные серебряные сосуды. В конце концов он очутился в Госларе. Оттуда граф Деде, на дочери которого Изяслав был в свое время женат, повез его в Майнц, к императору Генриху IV.

Князь много слышал от своей первой супруги и регенсбургских купцов о жизни в немецких землях, но, очутившись в Германии, растерялся. Вокруг все предстало как чужое и непонятное. Люди пили здесь горькое пиво, а не хлебный напиток. К тому же кесарю было не до него: Генрих занимался саксонской войной, и русский князь целые дни проводил в бездействии, не зная, к кому обратиться за помощью и советом.

Юный император принял беглеца любезно. Изяслав, наслышавшийся всяких ужасов об этом правителе, удивился, увидев, что перед ним стоит скромный, высокий, но узкогрудый, черноволосый юноша с большими задумчивыми глазами. Судя по цвету лица, можно было подумать, что кесарь болезненный человек, во всяком случае не обладающий большой физической силой. Из беседы, с помощью переводчика, выяснилось, что Генрих плохо разбирался в том, что происходило по другую сторону Одера, в далеких славянских землях, но смотрел на Изяслава с любопытством и велел графу Деде сделать все, чтобы гость остался доволен пребыванием в Майнце. Граф поселил русского князя в своем доме, делил с ним обильный стол, однако ему было трудно объясняться с Изяславом из-за незнания языка. В свою очередь русский князь не имел никакого понятия о латыни и остался очень доволен, когда к нему приставили поистине вездесущего Людовикуса. Купец успел окончательно поседеть за эти годы, но сохранил прежнюю ловкость и ясный ум. Он получил от графа Деде строгое повеление находиться при незадачливом князе и служить ему проводником в том мире, в котором Изяслав волей судьбы очутился, и от него киевский беглец узнал много интересного о жизни и нравах кесаря.

Отцом кесаря был Генрих III, убежденный христианин и тиран, монах и король одновременно. Когда однажды ко двору явился невысокий черномазый аббат с пламенными итальянскими глазами, хотя и с немецким именем Гильдебранд, Генриху IV было три года. Ему не понравился смуглый незнакомец, и он по-детски обругал монаха, бросив ему в лицо недоеденный кусок хлеба. Гильдебранд улыбался, снисходя к детскому непониманию, и никому тогда в голову не приходило, что настанет время, и этот умный, хотя незначительный и скромный на вид, человек будет папой, и кесарь пойдет по снегу молить у него прощения.

В те дни трехлетнего Генриха помолвили с Бертой Савойской, девочкой такого же возраста. Они должны были сочетаться браком по достижении совершеннолетия. Всем представлялось, что после императора Генриха III, властно державшего в твердых руках кормило правления, с одинаковой решимостью распоряжавшегося в светских и церковных делах, не останавливавшегося даже перед тем, чтобы при случае перевалить через Альпы и показать в Риме силу своего оружия, его сыну обеспечено спокойное царствование. Но когда кесарь умер от чахотки, сторонники папы воспрянули духом и стали ратовать за независимость церкви от императора. В Киеве текла другая жизнь, и там ничего не знали об этой борьбе, а также о том, что в стенах Клюнийского монастыря возникло движение за чистоту нравов в среде духовенства. В этом отношении Людовикус оказывал Изяславу большие услуги, знакомя его с западной жизнью.

Скромно устроившись на неудобном деревянном табурете, потому что людям низкого происхождения не полагается красоваться на широких седалищах, он поведал русскому князю о том, что творится при императорском дворе. Людовикус сгорбился под бременем лет, но не расстался со своей лисьей шапкой, уже сильно потертой и попорченной молью. Изяслав угощал его вином, зная, что оно подогревает преданность и развязывает языки.

— Когда Генриху исполнилось пятнадцать лет, — докладывал Людовикус, — отпраздновали свадьбу с Бертой. Это происходило в Госларе. Но кесарь вскоре оставил юную супругу, заявляя всем и каждому, что один вид жены приводит его в негодование.

— Столь она некрасива лицом? — спросил Мстислав, присутствовавший при беседе. Он слыл большим знатоком женской красоты.

— Супруга кесаря в те годы была прекрасна.

— Почему же он отверг ее? — недоумевал молодой князь.

Как бы намекая, что имеет по этому поводу свое особое мнение, но не находит возможным высказать его, Людовикус прервал речь и широко развел руками с многозначительной улыбкой. Изяслав слушал его со скукой, не видя пока в рассказе ничего такого, что можно было бы использовать в своих целях.

— Впрочем, кесарь примирился с женой, когда она родила ему сына, — добавил переводчик.

Граф Деде считался при дворе великим хитрецом. Он всю жизнь разумно и трезво смотрел на вещи и не имел ни малейшего желания портить свои отношения с императором из-за русского князя, хотя тот и подарил ему редкостные меха лисиц и бобров. Однако граф не догадывался, что в лице Людовикуса, которого сам приставил к Изяславу, в графский дом вползла змея. Уверенный, что не в интересах князя выдавать его немцам, Людовикус раскрыл одну за другой тайны Гослара.

— Говорят, что кесарь был в детстве нежным мальчиком, наделенным блестящими способностями. Эти дарования и помогли ему в совершенстве изучить латынь и все, что требуется для образованного правителя, но порывистость желаний толкала юношу в объятия непотребных женщин.

Изяслав неодобрительно покачал головой. В этой побеленной скучной горнице с черным распятием на стене киевский князь был довольно странной фигурой в своей красной русской рубахе, расшитой золотом вокруг плеч, в синих широких штанах, засунутых в желтые сапоги. Рядом с ним сидел за столом Мстислав, мрачный юноша, с крепко сжатым ртом, свидетельствовавшим о жестокости, которую он, может быть, унаследовал от матери своей, Гертруды.

Но Людовикус, окончательно превратившийся в болтуна, продолжал выкладывать госларские сплетни и в особо сомнительных случаях прикрывал рот рукою, как щитком, ибо известно, что и стены имеют уши.

— Монахи рассказывают о кесаре разное. Будто бы он творит блуд с монахинями и аббатиссами. И не только в разврате его обвиняют. Будто бы он втайне поклоняется египетскому идолу.

От отвращения Изяслав плюнул на пол.

— Я своими ушами слышал, что говорил Рудольф Баварский, когда однажды привез ему отличный голубой шелк. Замечательный шелк! Подобные ткани…

— Так что же сказал этот Рудольф? — мрачно спросил Мстислав.

— Он говорил смеясь, что у кесаря по меньшей мере три любовницы одновременно, а кроме того, он отнимает у мужей красивых жен.

— Может быть, лжет Рудольф и монахи лгут? — недоверчиво заметил Изяслав.

— Возможно, — поспешил согласиться переводчик, не желая перечить князю, хотя видно было, что Людовикусу доставляло большое удовольствие ворошить в доме Генриха все его неблаговидные поступки. Всю жизнь он метался из одного конца Европы в другой, встречал на пути тысячи людей, передавая дальше полученные от них известия о налете саранчи или смерти очередного короля. Ныне жизненное путешествие приходило к печальному концу, а у Людовикуса ничего не было, кроме старой лисьей шапки. Правда, он повидал мир и знал почти всех замечательных людей, от королевы Анны до папы Григория VII, а кроме того, кучу всяких вещей: например, ему было известно, что Берту, жену благочестивого Роберта, изобразили на одном портале с гусиными лапами, что епископ Адальберт пытался разводить виноградные лозы на берегах реки Эльбы, так как церкви нуждались в вине для совершения таинства. Рассказывая об этом, старый бродяга потирал руки и уверял, что пока еще ни одной грозди на этих виноградниках не собрали. Причина такого ехидства лежала в том, что Людовикус одно время пытался торговать бургундским вином и видел в епископе соперника.

Людовикусу хотелось направить мысли Изяслава и его сына на борьбу императора с монахами; по его мнению, русский князь мог извлечь для себя из этих столкновений немалую пользу.

— Самое важное для тебя, — убеждал он князя, — что кесарь и Рим грызутся, как два волка. Папой стал теперь кардинал Гильдебранд. У меня был случай встретиться с ним в Павии. Его тетка замужем за одним из Пиклеони. Это — богатая бинкирская семья. Мне тоже приходилось иметь с ними дело. С помощью Пиклеони один из родственников Гильдебранда, простой учитель латинского языка, несколько лет тому назад сел на престол святого Петра, но кесарь обвинил его в торговле епископскими жезлами и привез из Рима в Кельн. С ним и приехал в числе других монах Гильдебранд. Пребывание в Германии принесло ему большую пользу. Обладая наблюдательным умом, который не упускает ничего важного, он изучил положение в Германии и нрав кесаря. Но теперь он борется за небрачие духовенства. Можешь представить себе, что творится сейчас в наших странах. Ведь епископы не очень-то хотят расставаться со своими женами и наложницами. Значит, у Генриха найдутся союзники даже в церковном мире. Это — одно из слабых мест папы… В конце концов все сводится к борьбе за власть. Григорий хочет отнять у кесаря и франкского короля право вручать епископам посох и перстень. Ты должен учесть все это и подумать хорошенько, нельзя ли сыграть на вражде папы и кесаря.

Приблизительно в таких выражениях объяснял Людовикус запутанное положение в Европе. Изяслав и его хмурый сын внимательно слушали, хотя и не все понимали. Они попали в незнакомый мир.

— Уже бывали случаи, — шамкал Людовикус, — когда Рим помогал земным правителям. Мне доподлинно известно от одного банкира, из тех же Пиклеони, что папа щедро снабжал золотом Вильгельма, когда тот завоевывал Англию. Но, конечно, святой отец потребовал от нормандца присягнуть ему на верность.

— Как же поступил этот правитель? — полюбопытствовал княжич, все-таки лучше разбиравшийся в здешних делах, так как его мать была латинской веры.

— Деньги он брал, а клятву не захотел дать.

Мстислав рассмеялся.

— Это действительно достойно смеха. Вильгельм водил его за нос. Но папа продолжает искать королей, которые были бы покорны ему, и помышляет овладеть всей землей. Почему бы вам не последовать примеру хитрого нормандца? Рим даст вам деньги.

— Какую же награду папа потребует за это? — спросил Изяслав. — Переменить веру?

Людовикус опять развел руками.

— Бог один. А кроме того, кто вам помешает, когда достигнете своей цели, уклониться от уплаты?

— Так русские князья не поступают, — гордо заявил Изяслав.

Но Мстислав рассмеялся:

— С волками жить — по-волчьи выть.

— А ты почему хлопочешь об этом? — опять спросил Изяслав купца.

Людовикус прикоснулся пальцами к груди и с обидой ответил:

— Единственно из желания помочь знаменитому принцу, впавшему в несчастье. Тебе или одному из твоих сыновей необходимо ехать в Рим. Я помогу в этом деле. Найдутся люди, которые окажут вам поддержку. Например, братья Пиклеони.

Изяслав задумался. Ему пришла в голову мысль, что в этом чужом мире нельзя отказываться от услуг такого человека, как Людовикус. У него же самого был лишь один способ снискать расположение — подкуп, серебряные сосуды, а здесь требовалось нечто другое — знание обстановки, тонкая лесть, уловление человеческих слабостей.

Он сказал с горькой улыбкой, обращаясь к Мстиславу:

— Вот, мой сын! Мы гонялись в степях за половцами, и нам некогда было подумать о прочем, а люди в немецких землях живут не так, как у нас.

— Нужно использовать слабые места у врага, — пояснил Людовикус.

— Какое же слабое место у кесаря? — спросил Мстислав.

— Саксонская война. Людовикус стал рассказывать о борьбе Генриха с непокорными саксами.

— Саксония всегда была золотым дном для кесарей. Саксонцы трудолюбивый народ. Из года в год они поставляли немецким королям тысячи быков, свиней, овец, а также огромное количество кур, гусей, яиц, меда, воска, хотя в душе питали надежду на свободу. Чтобы держать их в повиновении, Бенно, знаменитый строитель, воздвиг по повелению Генриха III целый ряд сильно укрепленных замков и среди них неприступную крепость Гарцбург. Но саксонские хлебопашцы восстали, и ты уже слышал, что там произошло. Король прибыл в этот замок, чтобы принять участие в охоте, и как раз в этот день восставшие осадили крепость. Сам Генрих спасся по подземному ходу, а крестьяне взяли град приступом и разрушили в нем церковь. Прах королевских предков мятежники вырыли из могил и развеяли по ветру. Теперь восстание распространилось на всю Саксонию…

Об этом говорили открыто во всех немецких харчевнях. Но Изяслав слушал рассказ о победе крестьян, нахмурив брови.

События напомнили ему о том, что случилось в Киеве, когда народ ворвался на княжеский двор и бедняки разграбили его сокровища. Везде в мире происходило одно и то же, и казалось, что бог не помогает больше правителям и королям.

Людовикус, не догадываясь, что его слова вызвали у русского князя печальные воспоминания, продолжал рассказывать:

— Теперь всех почтенных людей охватил страх. И сами саксонские графы, еще вчера мечтавшие отложиться от короля, уже считают, что лучше его власть, чем гибель от руки мятежников.

Наблюдательный старик был прав: всюду чувствовалось в воздухе беспокойство, и крестьяне только ждали удобного случая, чтобы расправиться со своими угнетателями…


Как только слухи о том, что Изяслав, преемник Ярослава, находится в Майнце, дошли до Парижа, Анна решила отправить к нему посланца. Королева опасалась, что в сутолоке событий и среди развлечений кесарского двора брат может не навестить сестру или замедлить с прибытием во французскую столицу, и необходимо было напомнить о себе. Но никто теперь в ее окружении, кроме Милонеги и конюха Яна, не говорил по-русски. Анна подумала о Вольце. К сожалению, этот рыцарь жил как медведь в берлоге, заперся в Колумье. Впрочем, любой верный человек мог передать Изяславу письмо и получить ответ, а так как время не ждало, то она остановила свой выбор на преданном Бруно, вместе с некоторыми другими рыцарями последовавшем за королевой, чтобы служить ей. Анна щедро снабдила воина в дорогу деньгами и сказала, отправляя его в Майнц:

— Не медли в пути и не задерживайся ни в одной придорожной харчевне. А когда передашь письмо русскому королю, возьми у него ответное послание и тотчас садись на коня. Знай, что я буду ждать твоего возвращения с замиранием сердца, и когда ты вернешься, протруби трижды в рог у дворцовых ворот…

Зашив послание королевы в подкладку одежды и набив серебряными денариями кожаный пояс, на котором висел меч, рыцарь быстро собрался в путь.

Хотя солнце уже давно покинуло меридиан, как ученые называли полдень, Бруно заявил, что не станет ждать завтрашнего утра, а тотчас сядет на коня и пустится в дорогу, чтобы некоторую часть путешествия совершить ночью. Гордый доверием королевы, он так и сделал и в сопровождении слуги Жака, захватив с собою двух запасных коней, отправился в Майнц. Но ему пришлось проезжать мимо харчевни, над воротами которой висела на шесте грубо вырезанная из дерева чаша, некогда покрытая церковной позолотой, и сатана надоумил рыцаря остановиться у таверны, чтобы глотнуть на дорогу вина.

Кроме толстого хозяина с тяжким брюхом под кожаным передником и его служанки, румяной Гертруды, ради которой, если говорить правду, и забрел сюда наш рыцарь, в харчевне находилось несколько посетителей. Среди них — истопник Фелисьен, его приятель конюх Ян, бродячий монах Люпус, вновь очутившийся в Париже, поседевший, как и многие другие, за последние годы, но все такими же вытаращенными глазами глядевший на мир божий, а кроме них два или три горожанина, какой-то подозрительный бродяга со щетинистой бородой, возможно убежавший из темницы злодей, и пономарь соседней церкви, богопослушный человек, однако несколько приверженный к вину. Люди сидели за неуклюжим столом посреди таверны, на длинных скамьях, столь тяжелых, что их даже невозможно было использовать во время драк, случавшихся в этом заведении довольно часто. Но у стены стоял еще один стол, предназначенный для почетных гостей, если они заглядывали сюда, хотя бы ради той же проказницы Гертруды, девицы с совершенно непонятным прозвищем «Два гроша», которое ничего не говорило ни уму, ни сердцу даже догадливых людей. За этим столом старательно выскребывал оловянной ложкой остатки рыбной похлебки из глиняной миски молодой человек, судя по виеле, что лежала на земляном полу у его ног; — жонглер. Бруно уселся напротив него и стал рассматривать незнакомца, не представлявшего собою ничего примечательного. Белобрысая челка, длинный нос между двух глубоких морщин на худощавом лице, тонкая шея с кадыком, коричневая рубаха с фестонами. Но жонглер уже отодвинул миску, вытер рот обратной стороной руки и, обводя взглядом присутствующих, от рыцаря до монаха Люпуса, заявил:

— А теперь я позабавлю вас, друзья!

Бруно остановил его речь величественным мановением руки и крикнул трактирщику:

— Эй ты, олух!

Хозяин харчевни, не привыкший к другому обращению со стороны благородных посетителей, если они оказывали честь его таверне, поспешно явился на зов.

— Кувшин старого вина!

— Твое желание будет тотчас выполнено, почтенный рыцарь. Но только как же…

— Что тебе надо? — нахмурился Бруно.

— Как же с теми тремя денариями, которые ты мне задолжал с самой троицы?

Рыцарь самодовольно рассмеялся.

— Все заплачу, до последнего гроша. Сегодня у меня пояс набит серебром.

Услышав такие приятные слова, проворный хозяин покатился колобком к лесенке, ведущей в погреб, где стояли три бочки с вином, и не мешкая нацедил полный кувшин. Но не сам подал его на стол, а толкнул в бок кулаком нерасторопную Гертруду и сунул ей в руки сосуд. Девица, соблазнительно покачивая бедрами, понесла вино рыцарю, который тут же посадил ее к себе на колени.

— А где же кубок? — спросил он.

Гертруда все той же сонной походкой направилась за кубком.

— Два кубка! — бросил вдогонку ей Бруно. — Жонглеру тоже надо промочить глотку.

В ответ на эти любезные слова молодой человек не очень ловко приподнялся с табурета и потрогал рукой неказистую свою шляпу, некогда черную, но побуревшую от дождей и солнца.

— Что же ты нам споешь? — спросил его Бруно, находившийся в самом благодушном настроении.

— Не знаю, понравится ли тебе эта история, но хотелось бы сегодня спеть песню, сочиненную одним моим другом, которого, возможно, уже нет на земле.

— Тоже был жонглер?

— Жонглер.

— Что же с ним сталось? Умер?

— Может быть, умер, или навсегда ушел в далекие края, или утонул где-нибудь с пьяных глаз. Его звали Бертран, моего друга.

— Бертран! Вот так штука! — изумился рыцарь.

— Клянусь честью!

— С длинными черными волосами? Красивый молодчик?

— Он самый. Значит, ты тоже знавал его?

Рыцарь подумал, что, пожалуй, лучше не говорить лишнего, и ответил с деланным равнодушием:

— Не помню, где-то слышал его песни.

Но жонглера взволновала встреча с человеком, который знал исчезнувшего друга. Он не мог успокоиться:

— Значит, ты встречал Бертрана? Где же это было?

— Где-то в Валуа. Он там ходил по замкам, потом следы его пропали.

— Верно. Он как сквозь землю провалился. Но раз ты знал Бертрана, то послушай его песенку. Это все, что осталось от бедняги. Так иногда бывает с жонглерами: человек уже давно в могиле сгнил, а его стишки гуляют по свету и вызывают смех или слезы…

— Да, грустная история, — согласился Бруно.

— Но, может быть, тебе будет неприятно слушать песню про мужика?

— Я тоже не барон, — со смехом заявил рыцарь. — Мой отец был мельником. Это граф Рауль дал мне рыцарское звание. Пей за мое здоровье! Теперь Бруно пойдет в гору, если выполнит достойным образом повеление королевы!

— Тогда послушай…

Жонглер взял в руки виелу, настроил ее и провел по струнам напряженным, как лук, смычком. Раздались довольно жиденькие звуки. «Бертран играл лучше», — подумал Бруно. Но глаза у жонглера уже задорно заблестели, и, издав еще несколько игривых нот на виеле, он пропел:

Угости меня вином,
я тебе спою о том,
как один мужик был хвор,
утром в пятницу помер.
Но архангел в этот час
дрыхал, не продравши глаз,
душу в рай нести не мог,
на другой улегся бок…
— Здорово! — похвалил Бруно, в то время как за длинным столом люди покатывались от хохота, и даже у конюха Яна, не все понимавшего в этой безбожной песенке, вокруг глаз собрались веселые морщинки.

Ободренный успехом, жонглер снова попиликал на виеле, а потом затянул высоким голосом:

В кущи райские спеша,
полетела ввысь душа.
Там апостол Петр с ключом
говорит: — Ты здесь при чем?
Умирай не умирай,
а простым нет входа в рай!
Но мужик был не дурак
и Петру ответил так:
— Я, как мученик, страдал,

я трудился, сеял, жал,

ты же трижды неспроста

отрекался от Христа!

Песенку прервал восторженный хохот трактирных завсегдатаев. Смеялся даже рыцарь. Жонглер вдохновенно озирал собрание.

Тут смутился страж святой
и скорее за Фомой!
Прибежал Фома к вратам,
мол, сейчас ему задам!
Стал на мужика орать:
— Как ты смеешь бунтовать!
А мужик ему в ответ:
— Почему мне входа нет?
Ну, а кто неверным был?
В рану кто персты вложил?
Тут заткнулся и Фома
от крестьянского ума!
Бертрана уже не было в живых, а вот он смешил людей. Трактирщик хохотал, поддерживая красными лапами колыхавшийся живот. Однако самым звонким смехом обладала Гертруда. Он был подобен серебряному церковному колокольчику. Так по крайней мере казалось простодушным посетителям таверны.

Девица сидела на коленях у Бруно и, когда смеялась, запрокидывая голову, показывала свои жемчужные зубки и нежную белую шею, а ее груди, упругие, как набитые песком жонглерские мячики, готовы были выпрыгнуть из полотняной рубашки, на вороте которой, как нарочно, развязалась тесемка. Не мудрено поэтому, что рыцарь Бруно несколько задержался в харчевне и даже спустился вслед за Гертрудой в погреб, исключительно с намерением помочь бедной девушке цедить вино в кувшины.

Сверху доносилась, порой прерываемая раскатами смеха, песенка Бертрана. Беднягу уже никто не целовал на земле.

Павел прибежал на крик,
непоседливый старик,
топает ногами он,
как разгневанный барон.
Но мужик прищурил глаз:
мол, мы знаем и про вас!
— А Христа кто злобно гнал?
Кто Стефана побивал? —
И апостол в тот же миг
прикусил себе язык.
Пошептались тут отцы
и, надев свои венцы,
к богу все втроем идут,
тащат мужика на суд…
Гертруда томно сказала:
— Бруно, что ты со мной делаешь! Ведь я пролью вино…

Одним словом, когда рыцарь и его слуга после препирательства с городской стражей, начальником которой, к счастью, оказался знакомый сержант, выбрались из парижских ворот, уже давно наступила ранняя осенняя тьма. Двое всадников утонули в ночи вместе с запасными конями, как в море чернил. Створка ворот снова со скрипом затворилась. Выбравшись на шалонскую дорогу, Бруно пришпорил коня…


Анна с нетерпеньем ждала ответа от Изяслава или его приезда. Иногда она плакала по ночам, сидела на постели и простирала руки во тьму, такое у нее рождалось желание обнять брата. Но дни проходили за днями, а Бруно не подавал о себе вестей. Уже истекли все сроки. Анне казалось, что сердце ее не выдержит ожидания и разорвется. По утрам она спрашивала наперсницу:

— Возвратился ли Бруно?

Милонега с печалью отвечала:

— Нет, госпожа! Рыцарь еще не приехал. Наверное, он будет к вечеру в Париже.

Приходил вечер, наступала ночь, но посланец не возвращался и никто не трубил трижды у ворот.

Это было непонятно и странно, и Анна терялась в догадках. Она ни минуты не сомневалась в честности Бруно. Может быть, он умер в пути или его зарезали в какой-нибудь придорожной харчевне во время драки, за игрой в кости? Или неверный слуга убил рыцаря и бежал, завладев конями и поясом с серебряными денариями? И вдруг королева решила, что сама отправится в дорогу, чтобы поскорее повидать брата. Ей даже захотелось посетить в Дании сестру Елизавету, вышедшую после смерти Гаральда за датского короля Кнута. Разве она, дважды вдовица, не была свободной, как ветер? Разве у нее не хватит сил совершить путешествие даже на Русь? До Киева было далеко. Однако если ехать не торопясь и с частыми остановками в монастырях, то и немолодая женщина может совершить такой путь, если около нее будут верные люди.

Когда король Филипп узнал о безрассудном намерении матери совершить путешествие в Майнц, а может быть даже поехать с братом на Русь, хотя сама королева с замиранием сердца думала о таком трудном предприятии, он стал уговаривать ее отказаться от подобного паломничества.

— Что тебя ждет на родине? Одни могилы остались там.

— А братья?

— Они уже стали чужими тебе, забыли сестру. У каждого полно забот. Мы с тобой для них — латыняне.

Но Анна твердо стояла на своем. До нее доходили определенные слухи, что Изяслав находится в Майнце, при дворе кесаря. Королева стала собираться в путь, и ей казалось, что она уже покидает Францию навеки. Предстоящая дорога обещала всякие неожиданности, и перед большим странствием Анне страстно захотелось побывать в Санлисе, где она столько пережила. Королева решила, что отправится туда, хотя эта поездка тоже могла занять пять или шесть дней, а приходилось торопиться, чтобы застать Изяслава в немецкой столице. И вот она еще раз выезжала из рощи на ту долину, с которой открывался вид на каменный город, на аббатство св. Викентия, построенное ею, и римские развалины в плюще. Но теперь Анна ехала уже не верхом, а в повозке. Все же у нее хватило сил ступенька за ступенькой подняться на замковую башню, и с этой высоты королева вновь увидела голубеющие дубравы, где некогда охотилась с графом Раулем на оленей. Может быть, по-прежнему лежал там поваленный бурей дуб, на котором они сидели в день, изменивший ее судьбу…

Это было прощание с греховным прошлым, со сладостными поцелуями, горестное, но успокоительное прощание, потому что каждому цвету, каждому плоду свое время. Жизнь уже не бурлила в ее сердце, и поступь старости полна спокойствия и величия.

В последние годы в санлисском замке обитали только королевские воины, и ничего не было приготовлено к прибытию Анны. Но служанки растапливали очаг на поварне, щипали городских петухов, погибших в тот день в огромном количестве, и с усердием цедили в погребе вино, чтобы в чаше у госпожи не оставалось осадка. Анна, в сопровождении Милонеги, захотела посетить аббатство св. Викентия.

С переселением королевы из Санлиса это святое место захирело, монастырь, не обладавший редкими реликвиями, не привлекал большого количества паломников, и дорога к нему превратилась в тропу. Но было приятно идти по ней мимо знакомых лужаек и старых ив, и все так же струилась по белым камушкам прозрачная Нонетт.

Приблизившись к монастырю, Анна остановилась на мгновение… Белая церковь… Круглый портал с каменным изображением строительницы… Колоколенка с медным петушком… Огороды, засаженные репой… Запустение…

Привратника у входа не оказалось. Когда Анна, никем не замеченная, вышла в монастырский двор, она увидела, что монахи принимают пищу в трапезной. В такой час по уставу полагалось соблюдать тишину, но, к удивлению королевы, из раскрытых окон доносилась болтовня многих голосов, к которой примешивался беззастенчивый стук оловянных ложек. Однако вскоре весь монастырь узнал о прибытии благодетельницы.

Видя радость монахов, Анна растрогалась и объяснила причину своего неожиданного посещения:

— Скоро я покину Францию и, может быть, даже возвращусь в страну, где родилась и где мне хотелось бы покоиться в земле. Кто знает, увижу ли я вас вновь?

Взволнованные известием монахи тут же стали жаловаться на свое бедственное положение, умоляя королеву не покидать их. Одни говорили, что не имеют теплой одежды, чтобы прикрыться от холода в зимнее время, другие жаловались на отсутствие восковых свеч; аббат же сетовал, что трапезная пришла в ветхость и требует перестройки. Анна слушала монахов с огорчением. Прошло время, когда они вели строгую жизнь и добывали хлеб насущный трудами рук своих; теперь обленились, жили тем, что доставляли сервы из пожертвованных селений, и в сердце у Анны стало больше одним разочарованием. В ответ на мольбы приора остаться в Санлисе она покачала головой и промолвила:

— Я только осенний лист, сорванный ветром с ветки…

Королева еще раз взглянула на свое изображение над порталом, вынула из-за пояса белый платочек, обшитый кружевами, на который монахи смотрели как на принадлежность ангельского одеяния, и утерла горячую слезу. Ее не будет на земле, а этот камень переживет века и не перестанет напоминать людям о существовании странной королевы. Потом случится пожар или землетрясение, храм разрушится, и только в какой-нибудь латинской хронике, сочиненной благочестивым книжником, сохранится ее имя, потому что написанное тростником на пергамене — прочнее, чем каменные здания.

Такие же печальные разговоры и мысли ожидали Анну в аббатстве Сен-Дени, где она побывала перед отъездом и где недалеко от алтаря лежал под каменным полом ее супруг, король Генрих. В последний раз она преклонила колени на этом месте и, чтобы утешить огорченных монахов, подарила им редкостной красоты яхонт для украшения статуи мадонны. Но королеве было затруднительно попрощаться с прахом Рауля. Симон, ставший владетелем замка Мондидье, перенес гроб отца в Крепи, где была похоронена первая жена графа, мать его сыновей, и Анна не решилась поехать туда. Дело в том, что Филипп окончательно отобрал у Симона графство Вермандуа и на вечные времена закрепил его за братом, Гуго Большим, женив его на богатой наследнице этих земель. Завершив выгодное предприятие, король с сыновней нежностью облобызал мать и поспешил со своими рыцарями в богатый город Корби, безрассудно отданный Генрихом I в приданое за сестрой Аделью фландрскому графу Болдуину, и заставил корбийцев присягнуть королю Франции. Сын Анны ковал будущее французского государства, и рядом с ним сражался брат Гуго.


Путешествие началось при неблагоприятных обстоятельствах. Уже наступила осенняя пора. Старая королева совершала путь не верхом, а в неуклюжей повозке и, несмотря на подложенные под бока подушки, очень страдала из-за дурных дорог, превратившихся в сплошные выбоины и лужи. Порой колеса по самую ось увязали в грязи, и лошади с трудом преодолевали крутые подъемы.

Анна взяла с собой Милонегу. Сопровождать королеву захотел также Волец с двумя юными сыновьями, только что посвященными в рыцарское звание. Жена у Вольца неожиданно скончалась в прошлом году, и теперь ничто уже не удерживало его от служения королеве, а сыновья готовы были пуститься в любое странствие, лишь бы на пути встречались красивые девушки и веселые приключения. Юноши без большого сожаления расстались со своей каменной башней, где пахло конским навозом и дымом. Сопровождал также свою госпожу в далекое странствие верный Эвд. Он все так же хранил в своем сердце преданность королеве, за которой поехал бы на край света. К сожалению, в одном из поединков в Мондидье ему выбили ударом деревянного копья левый глаз, с тех пор рыцарь окривел. Еще отправился в путь конюх Ян.

По небу ползли низкие растрепанные тучи, с полей прилетал холодный ветер, и мокрое воронье кружилось над голыми деревьями. Когда же наступал вечер и путники, приблизившись к какому-нибудь аббатству или замку, просили о приюте, Анну уже не встречали с такой радостью, как в прежние времена. Многое изменилось теперь, монахи считали ее сына антихристом, графы все больше и больше чувствовали на себе тяжелую руку Филиппа, поэтому не испытывали особенной нежности к его матери. А красота королевы, некогда привлекавшая все взоры, поблекла…

Но, несмотря на все затруднения, поезд Анны, состоявший из нескольких повозок и дюжины всадников, благополучно добрался до столицы немецкого королевства, хотя путешественница чувствовала себя совсем разбитой от передвижения на колесах.

В Майнце, богатом и оживленном городе, Анна остановилась в женском монастыре, настоятельница которого хорошо знала французский язык, прожив долгое время в Бургундии. Это была высокая и худая женщина, скопидомная и себе на уме, а по происхождению баронесса. Принимая Анну, она тотчас же подсчитала, сколько ей будет стоить накормить путников и какую пользу можно извлечь из посещения гостей. Но Анну ожидало здесь большое огорчение.

Знатной путнице отвели келью, чтобы она могла отдохнуть с дороги, — опрятную, чисто побеленную, но холодную. Среди ее белизны особенно четко выделялась черная деревянная кровать с соломенным тюфяком. Похлопывая по нему рукой, аббатисса сказала нравоучительно:

— Мы спасаем здесь свои души от греха и спим на соломе, ибо пуховая постель опаснее чревоугодия.

Устроившись на отдых, Анна начала расспрашивать аббатиссу о том, где же в настоящее время находится двор кесаря и гостит ли у него по-прежнему русский князь Изяслав.

Эмма, как звали баронессу, сначала отговаривалась незнанием, видимо не очень-то довольная прибытием непрошенных гостей, но, когда Анна подарила ей несколько жемчужин для аббатства, сделалась разговорчивее и, взвешивая на ладони жемчуг и как бы мысленно определяя его цену, стала рассказывать о майнцской жизни, видимо полной всяких не очень-то благовидных событий:

— Кесарь еще неделю тому назад пребывал в Майнце, и всем известно, что в его дворце часто видели русского короля, изгнанного злыми братьями. Он привез из Руссии Генриху богатые дары в виде золотых и серебряных кубков. Таких сосудов никто никогда не дарил нашему государю. Но ныне двор переехал в Вормс, и туда же отправился и знатный гость, проживавший в Майнце у графа Деде. Впрочем, этот советник короля тоже находится в Вормсе, где собираются военные силы для борьбы с нечестивыми саксонцами, поднявшими руку не только на своего господина, но и на самого бога.

Отчаянью Анны не было предела. Она уже не слушала болтовню Эммы, а соображала, как поскорее добраться до того города, куда уехал брат. Проведя ночь в холодной келий и подкрепившись козьим сыром и хлебом, Анна на другое же утро поспешила в Вормс, хотя Милонега и уговаривала госпожу не торопиться, а отдохнуть после тряской повозки в этом тихом монастыре. Ведь вормские ворота были недалеко, и королева в любое время могла послать Эвда или еще кого-нибудь, чтобы предупредить князя о прибытии. Но Анна упрямо настояла на своем, и весь поезд снова двинулся в путь, напутствуемый сладкими пожеланиями аббатиссы. Ничего особенного в дороге не произошло, хотя королева прибыла на место назначения больной, и здесь ее как громом поразило известие, что Изяслав уже покинул Вормс.


Прибежище Анна нашла в гостеприимном доме епископа Оттона. Он дважды ездил в Париж в качестве посланца кесаря Генриха III и, узнав, что к ним неожиданно явилась сама вдовствующая французская королева, поспешил предложить ей кров. Как это часто бывает у толстяков, епископ оказался любезным человеком, взиравшим на мир с добродушной улыбкой, и большим любителем семейной жизни. Он напомнил Анне незабвенного Готье.

Видя недомогание путешественницы, ее тотчас уложили в постель, и за больной стала ухаживать полная белокурая женщина, которую Оттон не без некоторого смущения представил как дальнюю родственницу,хотя всем в городе и далеко за его пределами было известно, что эта особа — мать двух епископских детей, уже довольно больших, мальчика и девочки, таких же светловолосых, как она, и пяливших на королеву голубые глаза.

— Где же мой брат? Где мне теперь искать его? — плакала Анна.

— Не предавайся отчаянью! Ты обретешь его! — с участием склонялся к болящей епископ. — Нет никакой причины скорбеть и плакать. Ведь твой брат жив и здоров. Все любили его здесь за благородство и щедрость, но два дня тому назад, после беседы с епископом Бурхардом, весьма влиятельным советником кесаря, и графом Деде, получив много ценных советов и даже заручившись обещанием императора оказать несправедливо обиженному помощь в борьбе с захватчиками престола…

Мысли Анны совсем помутились от жара, как бы сжигавшего ее в лихорадке. Она хотела знать, где искать брата, а Оттон успокоительным голосом бубнил:

— Приобретая великолепное епископское облачение, чтобы возложить на гроб святого Адальберта в городе Гнезно, русский король Изяслав покинул Вормс и в благородном стремлении восстановить справедливость поспешил в Польшу, оставив нам сожаление, что встреча была столь краткой. Но твой брат несет огромную ответственность перед богом за порученную ему страну. Уверен, что он рвался к тебе мысленно, однако голос долга позвал его возвратиться, чтобы покарать мятежников, поднявших руку…

Епископ еще долго подбирал утешения подобного рода, но Анна уже не слушала пустые слова.

— А сын Изяслава? — спросила она, зная, что кто-то сопровождал брата в скитаниях по чужим странам.

— И о нем могу сообщить тебе. Прекрасный молодой граф отправился по поручению князя в сопровождении некоего Людовикуса в Рим, чтобы просить помощи у святого отца. Мы все надеемся, что это путешествие принесет свои плоды.

Он отправился в Рим! Анна с горечью подумала, что никогда еще русские князья не обращались за помощью к папе, вспомнила, едва справляясь со своим знойным дыханием, что матерью Мстислава и Ярополка была Гертруда, даже в Киеве не пожелавшая расстаться с латинством.

— И с ним Людовикус?

— Людовикус. Весьма подозрительный старик, но опытный в житейских делах.

В воспаленном мозгу Анны вихрем проносились невеселые мысли. Необходимо было принять какое-то решение: или поспешить вдогонку за Изяславом, или возвращаться в Париж. Спросить совета? Но у кого? Королева знала, что спутники потребуют возвращения во Францию. Может быть, только Милонега, знавшая ее сокровенные намеренья, помогла бы уехать на Русь. Анна пожалела, что при ней нет больше мудрого епископа Готье Савейера. Он сумел бы найти в ее непреодолимых затруднениях причину и следствие и, согласовав отрицательное с положительным, сделал бы из всего этого вывод, как в данном случае предписывает поступать разум. Но учитель уже не мог давать советы своей доброй королеве, ибо в прошлом году покинул сей мир, как молнией пораженный во время трапезы апоплексическим ударом. Печальное событие произошло в парижском дворце. По словам слуги, подававшего в эту минуту на стол жареного гуся, старик, с налившимся кровью лицом, вдруг затрепетал и, успев прошептать только два слова: «В руки твои…», грохнулся на пол… Потом епископ Агобер, в крайнем раздражении на этого легкомысленного пастыря, часто пренебрегавшего благом церкви, говорил, что еще неизвестно, в чьи руки передал свой дух покойный канцлер, хотя его и погребали со всеми положенными для прелатов молитвами и каждениями.

Анна слишком близко принимала к сердцу интересы Франции и в достаточной мере делила с Генрихом его труды, чтобы забыть, сколько неприятностей доставили королю Рим и преданные папе епископы, эти волки в овечьей шкуре, произносившие сладкие слова, но жаждавшие власти или богатства. Готье не был таков. Он стремился только к тому, что возвышает душу. Странно, именно этот ленивый толстяк и чревоугодник мечтал о прекрасном будущем Франции и уважал только то, что разумно. Но разве она сама не стремилась к истине?

В ушах Анны звенели колокола невидимых храмов, и она тяжело дышала. Да, люди живут как волки, и в этом мире царит злоба. Когда же засияет заря для всех людей после черной ночи? Мысли королевы переметнулись на другое… Башмачки, вышитые жемчужинами… Взяла ли их Милонега в дорогу? В них так покойно ногам. Потом представились большие красивые глаза Изяслава. Он, вероятно, уже не тот. Годы никого не щадят… Она хорошо знала своего брата. Князь считает, что Русская земля — его достояние. Отец думал по-другому и понимал, что правитель есть пастырь, поставленный для того, чтобы защищать вдовиц и сирот, хранить Русь от врагов, что щелкают со всех сторон зубами.

Слуги внесли дымящиеся яства и знаменитое рейнское вино, золотистое на свет и утоляющее жажду, как вода источника. Но Анна отказалась от еды и только отпила немного из чаши. Обеспокоенный епископ послал за врачом.

Вино подкрепило силы Анны. Погладив пылающий лоб, она спросила Оттона:

— Что же обещал кесарь брату?

Ничего утешительного епископ не изрек в ответ.

— Он выслушал русского короля с большим благожелательством, однако в настоящее время ничем ему не может помочь, так как занят войной с саксами. Впрочем, велел Трирскому епископу Бурхарду отправиться в русскую страну и рассудить твоих братьев по справедливости.

Анне было больно слышать, что чужестранец едет на Русь наводить порядки.

— Разве его послушают там? — прошептала Анна.

Епископ широко развел руки.

— Твой брат уверял императора, что послушают.

Опять Анне явственно представился брат Изяслав. Любыми средствами, но вернуть себе власть!

Во рту у Анны пересохло, и она попросила:

— Дайте мне пить!

Зубы стучали о край серебряной чаши. Масляный светильник горел порывисто, и пламя его металось от движения воздуха, бросая на стены и на потолок длинные суетливые тени людей. Около ложа находился епископ со своей белокурой подругой, видимо доброй женщиной, крайне опечаленной душевными страданьями Анны. В горнице стояли также Волец и оба его молчаливых сына, рыцарь Эвд, преданный до гроба той, что озарила грубую жизнь людей своей красотой. Милонега поминутно поправляла подушки. Только конюха Яна не было с королевой. Он где-то разговаривал с конями на конюшне, в темноте, среди теплых лошадиных вздохов.

Явился врач, толстенький человечек с бритым, как у клирика, лицом, в высоком красном колпаке на голове. Эта шапка еще больше подчеркивала самодовольный вид медикуса. А между тем, хотя мантия его из сукна зеленого цвета и падала величественными складками до пят, однако на локтях виднелись заплаты. Одна — черная, другая — синяя, и это говорило о том, что здешние жители отличаются завидным здоровьем. Если же они хворали, то предпочитали обращаться к диакону Губерту, мазавшему, как святой Пантелеймон, от всех болезней елеем. Поэтому Бонифациус, безошибочно определявший по пульсу состояние больного и изучивший гуморальное учение Гиппократа, влачил в Вормсе жалкое существование.

Врач учтиво поклонился епископу и затем попросил, чтобы все отошли от ложа больной, о высоком звании которой его уже предупредили. Для большей наглядности он даже показал короткими руками, как надо это сделать. Присутствующие беспрекословно выполнили требование медикуса. Тогда Бонифациус склонился над больной, внимательно осмотрел ее лицо, пылавшее лихорадочным румянцем, и взял пухлыми пальцами горячую руку королевы. Глядя куда-то в потолок, точно прислушиваясь к чему-то, врач считал удары жилки. Они были частые и резкие.

Епископ подошел к лекарю с озабоченным видом.

— Ignis fibrarum maximus est. Pebris accessio,[16] — грустно сказал ему медикус.

— Una salus est — misericordia dei nostri,[17] — вздохнув, ответил епископ.

На ученых мужей, способных изъясняться по-латыни, все взирали с уважением, смешанным с некоторым страхом. Для малых сих наука была закрытым миром, в который они даже не пытались проникнуть. Всякая книга оставалась для простодушных полной заманчивых тайн.

Бонифациус заметил произведенное им впечатление, и лицо медика стало еще более надменным. Такие мгновения вознаграждали лекаря за бедность и все житейские невзгоды. Красноватый носик между отвисающих щек и плотно сжатый, маленький, как у младенца, рот — все дышало величием философского мышления.

Епископ отозвал его в темный угол и шепотом спросил:

— Чем больна королева? Обыкновенная ли это болезнь или что-либо другое?

Врач захватил рукою пухлый подбородок и о чем-то размышлял.

— Полагаю, что у королевы поражена недугом плевра.

— Болезнь ее в легких?

— Там она гнездится и наполняет все тело жаром и холодом. Да будет тебе известно, что в человеческом организме четыре жидкости. Кровь, лимфа, желтая и черная желчь. От них и зависит здоровье человека. Оно заключается в равновесии этих жидкостей, и когда одна из них убывает, то наступает нарушение телесной крепости.

— Чем же ты будешь лечить королеву? — спросил епископ, практический ум которого не удовлетворился учеными разглагольствованиями медикуса.

— Я еще не знаю, какая у больной мокрота. Но если она будет вначале бесцветной, а на шестой день желтого цвета и на девятый — гнойной, значит, я не ошибся в определении болезни.

— Но какие снадобья ты намерен давать больной?

— Потогонное. Врачи с острова Кос, о которых я читал в трактате «О природе человека», советуют в подобных случаях делать уколы, чтобы удалить гной из легких. Но это весьма рискованное предприятие.

— Как же нам поступать?

— Надо потеплее укрыть больную. Чтобы тело покрылось испариной, и тогда вытереть ее вином, смешанным с уксусом.

— Каким вином, красным или белым?

— Лучше белым, потому что красное оставляет следы на белье…

Пообещав немедленно приготовить потогонное средство, врач удалился, совершенно уверенный во всемогуществе своей медицины. Самое важное было — определить болезнь. А если человек умирал по всем правилам, то это не умаляло торжества науки.

Но жизнь Анны висела на волоске. К полуночи ее дыхание стало хриплым и мучительным. Она металась на постели и прижимала к подушке то правую щеку, то левую…

Почти все покинули королеву. У ложа остались только Милонега и Волец.

Когда время перевалило за полночь, Анна начала бредить, выкрикивала непонятные слова. Потом вдруг приподнялась на кровати и сказала:

— Милонега? Ты здесь?

— Я здесь, — упав на колени перед ложем, ответила наперсница.

— Милонега!

— Что, госпожа?

— Надо торопиться…

— Куда торопиться?

— Пусть приготовит коней… Скажи Яну…

— Что с тобой, госпожа?

— Собери меня в путь…

— Куда же ехать в такой час! — уговаривала королеву Милонега. — Смотри, на дворе — черная ночь. Ветер воет в трубе. Поспи! А завтра настанет утро, взойдет солнце, и мы поедем по следам князя Изяслава…


Всю ночь Анна бредила, призывала к себе сыновей, когда же пропели третьи петухи и уже можно было ждать наступления рассвета, больная очнулась, пришла в себя и села на постели. Рыжие волосы, еще не тронутые сединой, хотя королеве уже перевалило за пятьдесят, упали на плечи обильными прядями. Глаза у Анны горели лихорадочным огнем.

— Милонега! — звала она шепотом верную прислужницу.

— Я здесь, госпожа, — бросилась к ней измученная старуха.

— Неужели я умираю? — спросила Анна.

Она не отрываясь смотрела куда-то вдаль. Милонега, как могла, успокоила больную и опять уложила в постель.

Душа Анны снова погрузилась во мрак. Борьба между жизнью и смертью продолжалась. Анна жила в мире бредовых видений, цепляясь пальцами за ворот рубашки, за шерстяное покрывало, за руки Милонеги.

Король Генрих и граф Рауль, ложе которых она делила, стояли у постели и спорили грубыми голосами о том, кому принадлежит город Крепи, и Анна плакала от бессильного отчаянья, что не может примирить их… Вдруг появился епископ Готье Савейер… Он держал в руках толстую книгу, раскрыл ее и показывал королеве какое-то полное значения место, однако латынь уже перестала быть для болящей понятным языком… Потом возник из тьмы Людовикус и, прижимая к груди лисью шапку, стал говорить о Риме. Что он рассказывал о Риме? Анна махнула рукой, и Людовикус исчез…

Теперь уже вышгородские дубы шумели над голо вой, и Ветрица радостно заржала, почуяв свою всадницу, и все было так ярко, что Анна даже увидела тревожный и полный отраженного сияния глаз кобылицы, вспомнила ее нежные розоватые губы…

Наступил четвертый день. Епископ Оттон с позором изгнал медикуса Бонифация. Ученейший врач горестно брел по улицам Вормса, размахивая руками и бормоча себе под нос латинские слова, и встречные сторонились от него, как от безумца. Был вызван другой врач, старый Рихард, пользовавший Трирского епископа Бурхарда, уехавшего вместе с Изяславом на Русь. Но и этот медик был бессилен перед недугом Анны, хотя иногда сознание возвращалось к королеве, и тогда она просила пить, узнавала Милонегу, жаловалась на ужасную головную боль. Стискивая голову похудевшими руками, Анна медленно вспоминала то, что случилось с нею за последние дни, и даже охватывала мысленным взором всю свою жизнь, от счастливого детства до парижского дворца, точно предчувствуя, что приходит конец.

Было пять часов пополудни. Но день выдался облачный, и в горнице уже стоял сумрак. Анна вдруг приподнялась, села на постели и позвала страшным голосом Милонегу.

— Я здесь, — ответила та в смятении, потому что никогда не видела королеву в подобном волнении. Обезумевшими глазами, в которых мешались печаль и радость, Анна смотрела куда-то вдаль и простирала трепетные руки к чему-то невидимому для других.

— Милонега!

— Что, госпожа? — со слезами в голосе бросилась к ней прислужница.

— Смотри, Милонега!

Старая женщина повернула лицо в ту сторону, куда устремила свой взор больная, точно возможно было увидеть зримое в бреду только Анне.

— Разве ты не видишь, Милонега?

— Ничего не вижу, госпожа!

— Дорога поднимается в гору, а на горе — Вышгород.

— Вышгород! — повторила потрясенная Милонега.

— Днепр внизу голубеет…

— Еще что ты видишь, госпожа?

— Вижу милого брата Всеволода. Он идет ко мне, спускается из города. Узнаю его красную рубаху, с золотым оплечьем… Рядом с ним — король, мой сын, и Гуго…

Но все заволокло туманом… Анна в бессилии упала на подушку. Ей послышались далекие звуки скандинавской арфы. Над королевой веяли прохладой вышгородские дубравы. Вот знакомая бревенчатая хижина. Беловатый дымок все так же струится над тростниковой крышей. Как в тот вечер, Филипп стоял на пороге. Не сын, а другой На нем был длинный голубой плащ. Ярл что-то говорил беззвучными устами и улыбался. Так печально, что душа у нее наполнилась горечью и сердце пронзила острая боль. Молодой воин протянул к ней руки, и Анна могла рассмотреть тонкие пальцы, даже золотое кольцо, которое носил некогда Локки…

Москва, 1960

1

по современному счету приблизительно в пятом часу утра

(обратно)

2

узкие штаны в обтяжку

(обратно)

3

монастырь (лат.)

(обратно)

4

род византийской материи ярко-красного цвета

(обратно)

5

воинские палатки

(обратно)

6

по-гречески фло — пчела, флорос — имя мученика, оставшиеся три буквы в греческом произношении обозначали русских (здесь автор ошибается: в греческом языке слова «фло» нет)

(обратно)

7

область в Византийской империи

(обратно)

8

в данном случае — ведающий церковным хозяйством, вообще же — королевский чиновник

(обратно)

9

помещение для переписки книг

(обратно)

10

общие понятия в средневековой философии

(обратно)

11

подземная часовня

(обратно)

12

так называемый «сигнум», заменяющий подпись

(обратно)

13

в переводе: «Анна королева"

(обратно)

14

Приди из Ливана и увенчай себя… (лат.)

(обратно)

15

Я, Анна, помыслила в сердце своем, как написано… (лат.)

(обратно)

16

очень сильный жар, лихорадка усиливается (средневековая латынь)

(обратно)

17

единственное спасение — милосердие божие

(обратно)

Оглавление

  • Когда пал Херсонес
  •   СЛОВАРЬ МАЛОУПОТРЕБИТЕЛЬНЫХ СЛОВ
  • Анна Ярославна — королева Франции
  •   * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •   * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  • *** Примечания ***