КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Второй закон Джаги-Янкелевича [Александр Шаргородский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Александр и Лев Шаргородские Второй закон Джаги-Янкелевича

ЯНКЕЛЕВИЧ вышел с кофейником в руках, подошел к столу, налил не спеша в чашечку пахучий напиток, сел в кресло и со смаком отхлебнул.

ЯНКЕЛЕВИЧ. А-а-а!.. (От удовольствия он даже зажмурил глаза). Михаэ! (он посмотрел в зал).

По-французски это что-то вроде «délicieux», а по-русски — «потрясающе»… Что-то вроде… Приблизительно. Кто может перевести слово «михаэ»…

Он поставил чашечку на стол, начал рыться по карманам, достал трубку, набил ее табаком, чиркнул спичкой и затянулся.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Амайхл! (Он вновь от удовольствия закрыл глаза). Вы помните, что такое «михаэ»? Так «амайхл» — это два «михаэ»…

Он встал с кресла, вышел на авансцену, еще раз затянулся, с наслаждением выпустил дым и как-то просто спросил.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я, конечно, извиняюсь, но скажите мне — у кого-нибудь из вас есть телохранитель? Что вы смеетесь? Конечно, при условии, что в зале случайно нет президента, английской королевы или Ротшильда…

И при условии, что вы простой, небогатый, если хотите — даже бедный, и, если хотите — еврей… Не улыбайтесь, встречаются и бедные евреи, получающие пособие 1500 франков в месяц. И не говорите мне, что на такие деньги нельзя прожить. Я живу — и даже кушаю бананы, правда, просроченные, и еще имею… телохранителя!

Что вы хотите — человек никогда не знает, что ему может понадобиться, словно путник, не догадывающийся об истинной цели своего путешествия…

М-да… Тогда, в первый год моей французской жизни, сразу после эмиграции, мне нужно было все: новые туфли, старый комод, подержанный холодильник, какая-нибудь допотопная кофеварка — все, что угодно, но только не телохранитель.

Вы спросите, зачем телохранитель русскому эмигранту с еврейским носом, получающему дотацию на зубы? А?.. Я знаю…

И тем не менее однажды утром я почувствовал, что прежде всего мне необходим именно он.

Хотя охранять, как вы видите, было нечего.

Семьдесят лет, семь болезней и 1500 пенсии. Ну, ну…

ЯНКЕЛЕВИЧ вернулся к столу, сел и со смаком отпил кофе.

ЯНКЕЛЕВИЧ. В то утро, как всегда, я листал газету и пил кофе с круасанами… Что вы хотите, надо же хоть в чем-то быть французом… Там я тоже пил кофе, но это был пишахц, а не кофе…

Оказывается, они из него вынимали кофеин… Он был им нужен в военных целях… И поэтому они делали кофе обрезание… Обрезанный кофе! Это все равно, что необрезанный раввин.

И я, конечно, кофе не пил. И не читал газет — потому что им тоже сделали обрезание. Они делали обрезание всему, что только можно было обрезать. Но вы только не подумайте, что там (он указал пальцем наверх) — одни евреи. Им-то как раз и запрещается его делать…

…Так вот, в то утро я, как обычно, листал вашу необрезанную газету.

ЯНКЕЛЕВИЧ развернул газету и начал читать.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ой вей! Такое — о женщине! (Он перевернул страницу).

Вей змир! И это — о президенте! (Он перевернул еще несколько страниц). Азохунвей! Из мужчины — женщина!

ЯНКЕЛЕВИЧ оторвался от газеты и посмотрел в зал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Пожалуйста, не обращайте внимания на мои «охи» и «ахи». Это было время, когда я еще не привык к вашим газетам. У вас резали, убивали, жгли, насиловали, критиковали правительство и самого президента. Ничего подобного у нас не было! Естественно, в газетах…

Даже если бы всю страну накрыло цунами — в газетах царил бы мир и покой.

Но даже у нас не делали из мужчины женщину. Из него могли сделать все — бифштекс, котлету, полного идиота — но женщину?..

Этому не научились даже они.

Поэтому-то я «охал» и «ахал».

Он снова развернул газету и начал читать вслух.

ЯНКЕЛЕВИЧ. «В городе Сан-Диего некий Харрис выпустил на свободу дельфина Сима, который, как утверждают, мог прекрасно рассказывать анекдоты.» По-моему, правильно сделал. Не успевает человек обнаружить у кого-нибудь разум, как он сразу старается подчинить его своей глупости. (ЯНКЕЛЕВИЧ перевел взгляд).

«Требуется женщина с хорошей рекомендацией для ухода за детьми».

Ну, женщиной я бы еще стал… Тут это возможно. Но с хорошей рекомендацией… (Он вновь затянулся и произнес в зал).

И вдруг, совершенно неожиданно, я наткнулся на объявление, которое изменило мою судьбу. Если только ее можно изменить в 70 лет… Я его помню наизусть. До сих пор. Пожалуйста:

«Телохранитель с большим стажем, лучшими рекомендациями, с отличием окончивший Академию карате, предлагает свои услуги. Телефон 2805684».

Вы знаете, я обомлел. Мне почему-то вдруг до смерти захотелось иметь рядом с собой этого гиганта… Может быть, потому, что к тому времени меня уже никто не охранял. Да… С тех пор, как умерла Роза, а мой сын с семьей остались там — никто меня больше не охранял на всей этой земле. Может быть, кроме закона… Но, согласитесь, иногда этого мало. Согласитесь, человека должен кто-то охранять.

И какая-то безотчетная сила потянула меня к телефону и заставила набрать номер этого члена академии карате.

ЯНКЕЛЕВИЧ снял трубку, набрал номер и услышал гудок. А потом низкий голос в трубке произнес.

ГОЛОС. Аллё!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Аллё! (он искал, что бы ему такое сказать)

ГОЛОС. Кто говорит?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (довольно уверенно) Говорит ЯНКЕЛЕВИЧ.

ГОЛОС. Какой ЯНКЕЛЕВИЧ?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (откашлялся, оглядел комнату, семейное фото, висевшее на стене и вдруг обрел силу) «ЯНКЕЛЕВИЧ и сын»! Фирма!

ГОЛОС. Очень приятно. По какому вопросу?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Э-э… По вопросу охраны тела ЯНКЕЛЕВИЧА. Вы занимаетесь охраной тела?

ГОЛОС. (обрадованно) Да, я, совершенно верно. Вам требуется охрана для ЯНКЕЛЕВИЧА и сына?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Пока что для одного ЯНКЕЛЕВИЧА.

ГОЛОС. С большим удовольствием.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Мсье ЯНКЕЛЕВИЧ может вас принять сегодня… (он посмотрел на часы) в 11 часов.

ГОЛОС. Простите, а с кем я говорю? Разве не с самим мсье ЯНКЕЛЕВИЧЕМ?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (после паузы) Нет… С его… камердинером. Мсье ЯНКЕЛЕВИЧ будет вас ждать в Люксембургском саду, в 11 часов, у Шопена.

ГОЛОС. У кого?

ЯНКЕЛЕВИЧ. У Шопена… Вы что, не знаете Шопена?

ГОЛОС. Не очень…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, это и не важно. Для большей точности — в руках у него будет «Правда».

ГОЛОС. У Шопена?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Боже мой, у мсье ЯНКЕЛЕВИЧА.

ГОЛОС. Понятно. А что такое «Правда»?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вы не знаете, что такое «Правда»?! Орган ЦК КПСС! (он спохватился). Но в руках у него будет «Monde». «Monde». Вы слышите? В руках у Шопена будет «Monde»!

ГОЛОС. Теперь понятно. А у кого же будет «Правда»?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Никакой «Правды» не будет! Будет ЯНКЕЛЕВИЧ с «Monde»!

(ЯНКЕЛЕВИЧ повернулся к залу)

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что вы хотите, я все еще был там, в России… А там, когда мы шли встречаться с незнакомым человеком, мы все держали в руках «Правду». Потому что если б вы держали в руках «Monde», вы б уже ни с кем ни встретились…

ГОЛОС. (в трубке) Аллё!.. Аллё!.. Куда вы пропали?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (вновь в трубку) Дела! Когда такая фирма — приходится разрываться! Итак: Люксембургский сад, Шопен, ЯНКЕЛЕВИЧ с «Monde». Вы будете с пистолетом?

ГОЛОС. (удивленно) Зачем?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я знаю… Во всяком случае, мсье ЯНКЕЛЕВИЧ будет со шрамом.

ГОЛОС. С каким шрамом?

ЯНКЕЛЕВИЧ. С небольшим, не пугайтесь. Под левым глазом.

ГОЛОС. На него уже нападали?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не то слово! Он вам все расскажет при встрече. ГОЛОС. Ясно… А я буду в очках.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (удивленно) Вы плохо видите?

ГОЛОС. В дымчатых…

ЯНКЕЛЕВИЧ. А… Только прошу не опаздывать. ЯНКЕЛЕВИЧ этого не любит. Точность — вежливость королей.

ГОЛОС. (испуганно) Он что — король?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Некоронованный, если хотите.

И он повесил трубку и обратился в зал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. А чем я был не король?.. Я, если вы заметили, еврей, а тогда, в той антисемитской стране, все евреи вдруг стали королями, а еврейки — королевами. Представляете — больше двух миллионов королей! Вы можете спросить — чего вдруг мы все стали королями? Я вам скажу. А потому, что впервые за всю историю советской власти евреям разрешали покинуть пределы этой беспредельной страны. И только им и больше никому другому из равноправных народов. Тем самым марксистско-ленинская философия в полном согласии с Торой признала евреев избранным народом, то есть королями. Вы знаете, как выпускали этих королей? Королей продавали. И не в рабство, как продают обычно — на сей раз на свободу. И как продавали! Вы помните, сколько взяли братья за бедного Иосифа? Тридцать серебренников! Что это по сегодняшнему курсу доллара? Евреев же продавали за прецизионные станки и золотую пшеницу, за бокситы и компьютеры, за баранину, говядину и даже свинину. Евреи стали драгоценностью, дороже алмазов и жемчугов и даже стойкой валюты, и рассматривались наравне с золотым фондом страны.

Если вы думаете, что все другие народы не мечтали стать золотым фондом — вы глубоко ошибаетесь. Но их никуда не выпускали, и они завидовали евреям, их собакам и кошкам, их пернатым и грызунам, потому что даже эти твари могли уехать, а они — нет!

Ни русских, ни латышей, ни узбеков, ни представителей всех прочих наций не выпускали и не продавали ни за что, даже за детант, даже за безъядерную зону в Европе — не могла же, в самом деле, монолитная и сплоченная партия остаться одна!

Бикицер — чтобы уехать, надо было, хочешь — не хочешь, «становиться» евреем или его ближайшим родственником. Евреями стали объявлять себя антисемиты и юдофобы, магометане и почитатели Будды и даже один из членов Политбюро, вдруг обнаруживший, что в его жилах течет немного еврейской крови. Так, на всякий случай…

И вся страна днем и ночью охотилась за еврейскими женихами и невестами… Это было счастливое время. Могли жениться или выйти замуж все евреи — поверьте мне — косые и шепелявые, подслеповатые и кривые, и даже импотенты, и даже с небольшим горбиком… И даже с большим… Между нами, я вам скажу, что наконец-то восторжествовал великий ленинский принцип дружбы народов — все вдруг захотели дружить — и все с евреями. Старики, по сравнению с которыми я — мальчик, женились на румяных красавицах. Они подмигивали им своим единственным глазом, который не мигал уже более пятидесяти лет, и те страстно бросались им в объятия. Ну, теперь скажите — мы были короли или нет? И я, по-вашему, не король?

Короче, я чисто выбрился, выбрал самый лучший костюм — это не трудно, когда он у вас единственный — взял «Monde» и пошел к Шопену. Академик меня уже ждал.


ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ внимательно изучал ЯНКЕЛЕВИЧА. Он приблизился, два раза обошел вокруг него и, наконец, остановился.

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. Простите, это Шопен?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Шопен.

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. А это — «Monde»? (он указал на газету).

ЯНКЕЛЕВИЧ. «Monde».

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. Значит, вы — мсье ЯНКЕЛЕВИЧ! (он протянул руку) Джага!

ЯНКЕЛЕВИЧ. ЯНКЕЛЕВИЧ.

Они пожали друг другу руки.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ого! (он даже подул на ладонь).

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. Простите… Совсем забыл… Я обычно не здороваюсь за руку.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Почему?

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. Могу повредить. (он согнул правую руку в локте) Попробуйте!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что?

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. Бицепсы.

ЯНКЕЛЕВИЧ осторожно пощупал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ай-я-яй! Сталь!

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. Поднимаю коня. Тяжеловоза! (он поднял ЯНКЕЛЕВИЧА левой рукой и подержал некоторое время в воздухе).

ЯНКЕЛЕВИЧ. Поставьте меня, пожалуйста, на землю. Я боюсь высоты.

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ опустил и вытянул в его сторону левую руку.

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. Попробуйте!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Верю! Безоговорочно верю.

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. Первое место на конкурсе культуристов во Флоренции. Меня сравнивали с Давидом. Мы стояли рядом, на одной площади. Вы помните площадь Синьории?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что за вопрос!

ТЕЛОХРАНИТЕЛЬ. Вот там был конкурс. На фоне Давида. И я победил.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Это понятно. А какое место занял Давид?

ДЖАГА широко улыбнулся.

ДЖАГА. Я вас сразу узнал. Только очень богатые люди одеваются так скромно. Как сказал ваш камердинер — некоронованные короли…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Он любит пошутить.

ДЖАГА. Да, да, я понимаю… Но если б вы знали, как просто одевался Онасис.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вы его знали?

ДЖАГА. И очень близко. Я был в ближней охране, по левую руку… По левую я был от Картера и Элизабет Тейлор, а по правую от Жоржа Помпиду.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (поражен) И вы их всех охраняли?

ДЖАГА. Еще и как! Помпиду, например, я спас жизнь.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Постойте, постойте — мне казалось, что он умер.

ДЖАГА. Но сначала я ему спас жизнь, а потом он уже умер. От болезни.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Значит, от болезней вы не охраняете?

ДЖАГА. Пока нет…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Жаль…

ДЖАГА. Но зато от покушений… Правый удар у меня смертельный.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (чуть отступив) Вей змир! И левый тоже?

ДЖАГА. Не всегда. В основном только калечит. Но вы можете быть спокойны — я буду бить правой.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (задумался) Знаете что… Бейте лучше левой.

ДЖАГА. Почему?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Как вам сказать… Зачем нужны из-за меня жертвы. Нейтрализовать — да, это я еще понимаю… Но убивать… Я вас прошу — положите, пожалуйста, правую руку в карман.

ДЖАГА. Прямо сейчас?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Никто не торопит. Можно во время охраны.

ДЖАГА. Ну, если вы настаиваете… Хотя это будет несколько непривычно.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Чего вдруг? Я, например, всегда ношу руки в карманах.

ДЖАГА. Да, но во время охраны… Жирар молился на мою правую руку. И Тэйлор тоже. Однажды на нее бросилось шесть человек…

ЯНКЕЛЕВИЧ. (испуганно) Изнасилование?!

ДЖАГА. Не знаю. Я никогда не спрашиваю, зачем нападают. Но все шестеро вскоре оказались в больнице.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Но они хотя бы выжили?

ДЖАГА. Спасли, но двое хромают до сих пор. Я хотел бы также отметить, что я работаю не только руками, но и ногами, зубами, подбородком и криком.

ДЖАГА дико закричал. ЯНКЕЛЕВИЧА закачало, и он упал.

ДЖАГА. (поднимая ЯНКЕЛЕВИЧА). Обычно таким криком я валю нескольких.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (оправляясь) Верю… Но больше не кричите. Я не переношу крика. С детства. Я падал, когда кричал мой сын, а не только вы. Охраняйте, пожалуйста, тихо, без шума, без гвалта. Договорились?

ДЖАГА. Но это боевой японский клич! Очень эффективный.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не люблю криков разных народов.

ДЖАГА. Хорошо… А голову вы любите?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (не понимая) Простите, в каком смысле?..

ДЖАГА. Очень хорошо при ударе снизу. Вот так.

ДЖАГА продемонстрировал, и ЯНКЕЛЕВИЧ снова упал.

ДЖАГА. (поднимая) Ну как, нравится?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я знаю… Вы могли мне выбить последние зубы.

ДЖАГА. Можете не волноваться. Зубы летят только у покушающихся… (он оглядел ЯНКЕЛЕВИЧА). Простите, вы очень богаты?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (разводя руками) К сожалению… Но, простите, зачем вам это надо знать?

ДЖАГА. Чтобы почувствовать, насколько реально нападение…

ЯНКЕЛЕВИЧ. (ужасаясь) Нападение?! С чего это вдруг на меня будут нападать?

ДЖАГА. Зачем же иначе я вам тогда нужен?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (вспоминая) Ах!.. Ну да, конечно! Эти проклятые нападения… Вы знаете, я их ожидаю каждый момент. Просто не хочется о них думать.

ДЖАГА. Я понимаю… И что же вы все-таки предполагаете — покушение, убийство?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (замахав руками) Что вы, что вы — только не убийство, я вас умоляю.

ДЖАГА. А чтобы вы хотели?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что бы я хотел… Я знаю… Несильный толчок, нехорошее слово. Или похищение, скажем. Но ненадолго.

ДЖАГА. С какой целью?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что?

ДЖАГА. Похищение.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Кого?

ДЖАГА. (не понимая) Вас!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ах да, конечно… С целью выкупа, зачем же еще… Но выкуп не давать! Запомните, выкуп — ни в коем случае.

ДЖАГА. Даже в случае смертельной угрозы?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Послушайте, мы же договорились — никакой смертельной угрозы!.. И во всех случаях — фигу им, а не выкуп! (он показал кукиш).

ДЖАГА. (с уважением) Вы смелый человек. Если не секрет, чем вы занимаетесь?

ЯНКЕЛЕВИЧ задумался.

ДЖАГА. Если не хотите — не отвечайте.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Нет, нет, почему же…

И он опять задумался.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (оглядываясь и понизив голос) Видите ли… Я торгую… (он осекся) этим…

ДЖАГА. Чем?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Э… э… Оружием. (и он сам испугался).

ДЖАГА. (присвистнув) Ого! И каким?

ЯНКЕЛЕВИЧ. С-средним.

ДЖАГА. Что значит — средним?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Как что? Среднего радиуса действия.

ДЖАГА. Это примерно сколько?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я знаю… Километров пятьсот-шестьсот… Я же не пробовал.

ДЖАГА. То есть, если мы будем стрелять отсюда, то ракета упадет на Марсель?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Почему? Чего вдруг она должна упасть на Марсель?

ДЖАГА. Мне казалось, что Марсель находится примерно в этом радиусе.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Очень даже может быть… Но почему мы должны из Парижа бомбить Марсель? И вообще, я не продаю оружие Франции, я продаю только свободолюбивым странам.

ДЖАГА. А что, по-вашему, Франция — не свободолюбивая?

ЯНКЕЛЕВИЧ. О чем вы говорите! Франция — свободная, а не свободолюбивая. Свободолюбивые — это те, которые любят свободу, но у которых ее нет… Вы ухватываете разницу?

ДЖАГА. Ага, понимаю…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Свободолюбивым странам и Израилю.

ДЖАГА. Почему Израилю?

ЯНКЕЛЕВИЧ. А почему свободолюбивым? Им можно, а Израилю — нет? Вы что — антисемит?

ДЖАГА. Я? С чего вы решили?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вас не смущает, что вы будете защищать еврея?

ДЖАГА. Почему вы об этом спрашиваете?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Потому что большинство любит на нас нападать, а не охранять…

ДЖАГА. Вы думаете, любят нападать только на евреев? На всех любят нападать.

ЯНКЕЛЕВИЧ. И все-таки еврей требует большей защиты… Поверьте, я был евреем почти семьдесят лет.

ДЖАГА. Не знаю. Я не был евреем… Но человеку нужна защита. Любому человеку.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Даже телохранителю?

ДЖАГА. Когда он остается один.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Это случается?

ДЖАГА. Если ему некого защищать.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Да, когда некого защищать и не о ком заботиться — это плохо… Мне тоже, знаете ли, бывает одиноко.

ДЖАГА. Даже вам?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Почему «даже»?

ДЖАГА. При ваших деньгах.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Дорогой мой, деньги — скучный собеседник. Иногда сидишь, пересчитываешь эти миллионы — и до того тошно…

ДЖАГА. Ну?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не поверите… Хоть вой на луну.

ДЖАГА. А сын?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (вздрогнув) Откуда вы знаете?

ДЖАГА. А как же… Фирма «ЯНКЕЛЕВИЧ и сын».

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ах, да… (ЯНКЕЛЕВИЧ покачал головой). К сожалению, фирма расколота: ЯНКЕЛЕВИЧ здесь, а сын — там… Дома…

ДЖАГА. У вас есть сын. А у меня нет даже дочки… Никого.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что вы говорите?! У такого мужчины!

ДЖАГА. Все было как-то некогда. Все время уходило на чужих… А как бы я защищал своих!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Могу себе представить.

ДЖАГА. Они бы у меня жили бы сто лет, и никакая бы напасть не коснулась бы их во всем этом мире!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Да-а… Защищать — это любить.

ДЖАГА. Вы правильно понимаете… Разрешите, я вас угощу кофе?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Меня?!

ДЖАГА. Ну да.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Миллионера! Кофе! Нет уж, разрешите мне. И не каким-нибудь пустым кофе, а обедом! Шикарным обедом.

ЯНКЕЛЕВИЧ обратился в зал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. У меня всегда был длинный язык. Там это гораздо страшнее, чем здесь. Но и тут — пригласить человека на шикарный обед, когда в кармане сто франков до конца месяца… Ну-ну!.. И мы зашли в фешенебельный ресторан. Когда нет денег — почему-то идут в фешенебельный… Я заказал фаршированную рыбу- ее не было. Я попросил «гепекелте флейш» — и его не было. Форшмак? — Нет!Скажите, что это за фешенебельный ресторан, когда в нем нет ни «Флейш», ни «фиш»? Короче, я предложил заказать ему. И он начал заказывать. Он заказывал, а я считал, он заказывал, — я считал… И когда он кончил — заказать себе уже не составляло труда. Он взял на девяносто пять, а я на пять выбрал себе кофе. Черный.

ДЖАГА и ЯНКЕЛЕВИЧ сидели за столиком.

ДЖАГА. (удивленно) Просто кофе?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Да! Я из простой семьи и люблю простой кофе.

ДЖАГА. На обед?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Иногда. Мы были так богаты, что у нас на обед не всегда было и кофе… Я ведь из «штэтэлэ».

ДЖАГА. (не понимая) Из чего?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Из Мозыря. Был такой городок, полный евреев… Городок остался, а евреев — нет.

ДЖАГА. Как это? Куда они делись?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Куда деваются евреи… Их убили… Маму, папу, сестер. Всех.

ДЖАГА. Почему?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Потому что их никто не охранял, мсье ДЖАГА. Вот видите, что бывает, когда не охраняют людей… А их во все века никто нигде не охранял. И потому им жилось хорошо только на тех землях и в тех странах, где их не было… А там, где они были, вне зависимости от основной профессии, мой дорогой ДЖАГА, они служили «козлами отпущения». И нигде в мире не было такого многочисленного стада козлов этой редкой породы, как там, где я жил.

ДЖАГА. Вы не из Франции?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не совсем…

ДЖАГА. И столько добились здесь. А я вот тут родился — а миллионером не стал…

ЯНКЕЛЕВИЧ. А хицн паровоз! А кто им стал, кто?.. Все это сказки о миллионерах! Никто им не стал! (он поймал удивленный взгляд ДЖАГИ). Конечно, кроме меня…

ДЖАГА. А почему вам удалось стать, как вы думаете?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я знаю… Что-то во мне, наверное, есть… Какая-то сила, способная делать деньги… Может, я акула (ЯНКЕЛЕВИЧ рассмеялся), Волк… Не знаю. (он поднял чашку) За тех, кто охраняет людей! (они выпили). А то, что вы не стали воротилой — не жалейте. Ей-богу — сплошная морока. Сначала не знаешь, как заработать, потом — куда деть… Во что вложить, кому загнать бомбу, где достать…

ДЖАГА. Вы и бомбами торгуете?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Редко. Две-три штучки в год. И маленькие. Хлопот не оберешься — достань бомбу, переправь, продай. Кошмар!

ДЖАГА. А что всего труднее?

ЯНКЕЛЕВИЧ задумался.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Между нами — достать. Но я справляюсь и с этим… Я умею доставать. В Москве я доставал белугу и севрюгу, в то время, как во всей стране не было рыбы. Поверьте — добыть белугу там труднее, чем бомбу здесь.

ДЖАГА. (удивленно) Вы бывали в Москве?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (опомнившись) Инкогнито…

ДЖАГА. Продавали оружие?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Им?! Этим хазейрем? За кого вы меня принимаете? Просто послушал Рихтера, прошелся по Арбату — и домой!

ДЖАГА. Зачем же тогда «инкогнито»?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вы не понимаете? Чтобы они не знали, что я торгую оружием. Чтобы они думали, что я простой еврей, какой-нибудь там бухгалтер.

ДЖАГА. И вы ездили туда без охраны?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, конечно! Какая у бухгалтера может быть охрана? Там без охраны, тут без охраны — так и живем…

ДЖАГА. (удивленно) Как? И тут?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. (спохватившись) Последнее время… Вы не представляете, какой у меня был чудесный охранник.

ДЖАГА. И где же он?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Как будто вы не знаете, что время от времени происходит с охранниками…

ДЖАГА. Ч-что?

ЯНКЕЛЕВИЧ. А-а… Их убивают. А мы остаемся…

ДЖАГА разлил вино.

ДЖАГА. Так вашего… что… убили?

ЯНКЕЛЕВИЧ. При покушении. Он прикрыл меня своей грудью.

ДЖАГА прекратил есть.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Кушайте, кушайте… Всего семь пуль. (ДЖАГА подавился). А потом был еще один… Я его очень любил…

ДЖАГА. (привставая). Что, тоже убили?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. (печально) Сама умерла. Ее звали Роза.

ДЖАГА. Женщина?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. И какая! Никто меня так не защищал, как она.

ДЖАГА. Вы — как Кадаффи. У него тоже женская охрана.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Послушайте, только не надо нас сравнивать! Я надеюсь — вы его хотя бы не охраняли?

ДЖАГА. Что вы?! Ваша Роза была каратисткой?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Нет, нет… музыкант. Она учила детей играть на флейте. И какие у нее были глаза… А сердце!

ДЖАГА. Вы любили ее?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не представляете, как… Обожал… Я обожал ее, мою Суламифь.

ДЖАГА. Суламифь или Роза?

ЯНКЕЛЕВИЧ. По паспорту она была Роза, но для меня она была Суламифь. Если хотите, Соломон писал про нее… Потому что волосы ее были, как стадо коз, сходящих с горы Галлаадской… Потому что стан ее был подобен серне или молодому оленю на горах Бальзамических…

ДЖАГА непонимающе и с интересом смотрел на ЯНКЕЛЕВИЧА.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что вы на меня так смотрите? Разве запрещено любить своего телохранителя?..

ДЖАГА. Не знаю… Наверное, можно. Меня никто не любил.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (улыбаясь) А Тейлор?

ДЖАГА. Она меня даже не видела. Я шел чуть сзади…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Жаль. А мне вот повезло. Единственный человек, которого я любил — это был мой телохранитель… Вы не представляете, как мы с ней намучались, когда выезжали.

ДЖАГА. Откуда?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Оттуда… Вам лучше этого не знать… Бедная, как ее мучили… чтобы уехать — надо было исключиться из партии. Они ее исключали шесть раз…

ДЖАГА. Из какой партии?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Как из какой? Коммунистической! Какой еще? Там другой нету!

ДЖАГА. Кошмар! Ваш телохранитель был коммунистом?

ЯНКЕЛЕВИЧ. А что вас так удивляет?

ДЖАГА. Простите, но разве вы не опасались…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Чего? Я ведь тоже был коммунистом. Один коммунист охранял другого. Что здесь такого?

ДЖАГА. (совершенно одурев) Вы были коммунистом?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Трижды.

ДЖАГА. Как это?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Время от времени меня принимали и время от времени исключали…

ДЖАГА. Миллионер, торговец оружием — и коммунист?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Во-первых, с чего вы взяли, что коммунисты не торгуют оружием? А, во-вторых, я тогда еще не был миллионером.

Я был молодым — это лучше… Мы были молоды, красивы, веселы… Нам все на свете было нипочем, даже партия. Тем более, что она обещала лучшую жизнь, и скоро, и для всех… И мы вступили. Кто в молодости не делает глупостей? Вы что, не делали в молодости глупостей?

ДЖАГА. Я делал, но другие.

ЯНКЕЛЕВИЧ. У каждого свои глупости… Мы же тогда не подозревали, что через сорок пять лет надо будет оттуда смываться… Кто тогда знал… Вы знали?

ДЖАГА. (очумело) Н-нет…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, вот видите… Короче, сколько вы берете?

ДЖАГА. За что?

ЯНКЕЛЕВИЧ. За охрану бывшего коммуниста?

ДЖАГА. Я-а?..

ЯНКЕЛЕВИЧ. Да, вы!

ДЖАГА. Даже не знаю… Даже… С голландской королевы я брал, например… это…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Послушайте, я не голландская королева. Я — ЯНКЕЛЕВИЧ. Сколько вы возьмете за охрану ЯНКЕЛЕВИЧА?

ДЖАГА. В-вы… Вы тоже важная птица.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Но не королева!

ДЖАГА. (задумавшись) Скажем…д…две…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Чего?

ДЖАГА. Ну, этих… как их… тысяч…

ЯНКЕЛЕВИЧ повернулся к залу.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Полтора месячных пособия на охрану никому не нужного тела. Если так пойдет и дальше — так вскоре и это не надо будет охранять.

ДЖАГА (ЯНКЕЛЕВИЧУ) Простите, вас что-то смущает?

ЯНКЕЛЕВИЧ. С чего вы взяли?.. Это за какой период?

ДЖАГА. П… пожалуй… за м-месяц, а?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Месяц?! С меня хватит три часа в неделю. В парке.

ДЖАГА. А остальное время?

ЯНКЕЛЕВИЧ. А остальное время я работаю. И полностью защищен. Я в каске, в бункере и в пуленепробиваемой тройке-жилет, брюки, пиджак… Три часа в неделю — это сколько?

ДЖАГА. Скажем… это… д…две…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Опять две?!

ДЖАГА. Так не этих же… не тыщи… сотни…

ЯНКЕЛЕВИЧ. (что-то прикидывая) Подождите, подождите… М-да, наверное, и трех часов не получится. Где же это я найду при современной международной обстановке три часа?! Не, я сошел с ума — война в Иране, гражданская война в Сальвадоре, Ближний Восток — и всем подавай оружие… А я, видите ли, собираюсь прогуливаться… Два часа! Максимум — полтора! Полтора — это сколько?

ДЖАГА. (угрюмо) С-сто.

ЯНКЕЛЕВИЧ. А-а! Сто — так сто! Пятьдесят — и по рукам!

ДЖАГА. (неловко) Ну вы и жмот!

ЯНКЕЛЕВИЧ. А вы что — не знаете, что евреи жмоты? А грэйсэ открытие! Вы не знаете, что перед отъездом надо исключаться из партии, вы не знаете, что можно любить телохранителя и что евреи — жмоты! К тому же, мой дорогой, если вы не забыли — я миллионер. Еврей-миллионер — то есть жмот в квадрате! Что же от меня ждать?

ДЖАГА. Ладно. Пятьдесят — так пятьдесят.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вы только не обижайтесь, но при всех моих миллионах я трачу максимум тысяча пятьсот франков. И ни сантима больше!

ДЖАГА. В день?

ЯНКЕЛЕВИЧ. В месяц! (ДЖАГА удивленно смотрит на него). Да, да — в месяц, и не смотрите на меня, как царь на еврея.

ДЖАГА. Но как же вы на них живете?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (разводя руками) Что поделаешь — жмот… Значит, договорились — полтора часа в неделю, суббота… Все равно мне запрещено в этот день работать.

ДЖАГА. Кем?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Библией, мой дорогой. А именно в субботу самый большой рынок…

ДЖАГА. Если хотите, я мог сходить за вас, купить, что надо…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не базар, а рынок. Ракетно-ядерный…

ЯНКЕЛЕВИЧ выложил на стол последнюю сотню, встал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, пока…

Он пошел. И за ним двинулся ДЖАГА.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не надо меня провожать, ДЖАГА. Охрана начнется со следующей субботы.

ДЖАГА исчез, а ЯНКЕЛЕВИЧ прошел на авансцену.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я ждал этой встречи, я ждал этой субботы, как ждет ее настоящий еврей. Впервые в жизни меня должны были охранять. Хотя, если честно признаться, меня уже охраняли, да еще и как! Уверен — никого из вас так не охраняли… Даже Ротшильда. Меня охраняли со сторожевыми вышками, с автоматами, с прожекторами, с проволокой, по которой прогуливался электрический ток, с волкодавами, которые могли бы разорвать мамонта, если бы они не вымерли…

Поверьте, если бы здесь так охраняли ваших президентов, то не убили бы ни Кеннеди, ни Ганди, ни Садата. Но, видимо, они почему-то не хотели такой охраны…

Я сидел в лагерях три раза, и хотя, как я уже упоминал, там было несколько рядов колючей проволоки, рвы, наполненные водой и волкодавы — мне туда попасть ничего не стоило…

Потому что — и это я вам тоже уже говорил — у меня был длинный язык. Вы будете смеяться, но все три раза я сидел за анекдоты… Два раза — за то, что рассказывал, и один раз — за то, что слушал. Поверьте — те, что я рассказывал — были гораздо смешнее и остроумнее, но больше всего мне дали за тот, который я слушал…

Ну, скажите — где справедливость?

Я уже многое забыл, но эти анекдоты я помню, будто слушал и рассказывал только вчера. Если вы не против, я могу их рассказать и вам, пока тут за них не сажают.

Начнем с того, который я слушал. Я не очень смеялся, но мне он стоил четыре года.

Значит, так.

У Сталина пропала трубка. Такая же, как у меня. Он вызывает Берию:

— Что это у тебя все пропадает, Лаврентий?.. Это его так звали, Берию.

Он побледнел и через два часа звонит: Арестованы сорок семь человек. Следствие ведет мой первый заместитель.

Через час Сталин спохватился — исчезла счеточка для чистки трубки…

В конце дня Берия доложил:

— Арестованы восемьдесят пять подозреваемых. Следствие веду лично.

На следующее утро уборщица нашла все потерянные вещи.

Сталин звонит Берии:

— Можешь больше не искать, Лаврентий, вещи нашлись…

— Жаль, Иосиф Виссарионович, — огорчился Берия, — все, кроме одного, сознались…

Вот и все. Ну, так стоит он, по-вашему, четырех лет?.. Если уж давать такой срок — то за мой анекдот… Хотя мне за него дали всего три. Что вы хотите — так они понимают в юморе…

Послушайте:

В первом классе учительница рассказывает о том, как живут дети в Советском Союзе.

— Это такое счастье — жить в СССР, быть советскими детьми, о которых заботятся. Дети в Советском Союзе имеют прекрасные квартиры, отлично питаются, у них много красивых игрушек…

Вдруг с задней парты раздался отчаянный рев…

— Витя, что с тобой?

— Хочу в Советский Союз…

Третий, возможно, и не стоило бы рассказывать, поскольку мне за него дали только «два». Но он мне так нравится, что я вам его все-таки расскажу. Это «амайхл» и «михаэ» вместе взятые.

Вызвали одного гражданина в КГБ.

— Почему хотите уехать в США? — спросил следователь.

— Да вот дядя у меня там. Он оглох, ослеп, почти парализован. За ним некому ухаживать. И потом, у него еще два универмага — ими тоже управлять надо.

— Так вы напишите дяде, чтобы он продал эти универмаги и приехал к вам, — посоветовал следователь. — Мы тут о нем вместе позаботимся.

— Вы меня неправильно поняли, — ответил тот гражданин, — мой дядя действительно оглох, ослеп, он почти парализован— но он еще не сошел с ума!

Ну-ну… Я в общей сложности девять лет отсидел — а вы смеетесь… Над чем вы здесь смеетесь — за то мы там сидим…

И я тоже сидел — как и всякий порядочный человек. И никто за меня не боролся — ни ООН, ни “Amnesty International” и во всем мире не было ни одного «Комитета в защиту ЯНКЕЛЕВИЧА».

И никто не кричал «Свободу ЯНКЕЛЕВИЧУ!», потому что у всех было достаточно своих «янкелевичей». Никто, кроме Розы… Она была моя “Amnesty International”.

Нет, она не собирала подписей, не выходила на манифестации — потому что не она хотела поехать ко мне, а я к ней. Она — писала. Писала и писала. В Верховный Совет, в Верховный Суд, в Прокуратуру и лично товарищу Кагановичу.

…Вы видели когда-нибудь товарища Сталина на мавзолее? Так справа от него всегда стояла эта сволочь. Все метро в Советском Союзе носили его имя. И хотя метро под землей — эта сволочь до сих пор ходит «по». Так вот, Роза писала «правой сталинской руке». И причем на «идиш». Потому что этого мерзавца звали Лазарь Моисеевич.

— Майн таэре Лэйзер, — писала она на идиш…

Но Лэйзер не ответил. Видимо, заседая в Кремле, он подзабыл язык своего голоштанного детства.

Тогда Роза взяла лист бумаги и снова написала.

— Лэйзер, — писала она уже без «майн таэре», — мы родились в одном местечке. Мы бегали вдоль одной и той же реки. И воровали яблоки в одном и том же саду. Но потом наши пути разошлись — ты угодил в Кремль, а мой таэре муж — в тюрьму. Но можешь мне поверить — он не хуже нас с тобой. Зай гезунд. Твоя Рейзел.

Лазарь как воды в рот набрал.

Роза, конечно, понимала, что была война в Корее, неурожай и империализм — и у Лэйзера времени, естественно, было мало. К тому же обнаружилось дело врачей-евреев в белых халатах, и Лэйзер должен был в первую очередь спасать их.

В стране было три миллиона евреев — и всего один в Кремле. Лэйзер не мог разорваться!..

Поэтому Роза просто тактично напомнила.

— Лэйзер, таэре, мой муж тоже аид. Хотя и не врач. Поборись за него тоже.

И в этот раз пришло письмо. Но не от Лэйзера — из милиции.

Розу срочно вызвали в местное отделение.

Ее провожали туда всей семьей. Некоторые считали, что она скоро передаст мне личный привет…

Принял ее румяный майор.

— Вы писали нашему любимому Лазарю Моисеевичу? — спросил он.

— Лэйзеру? — переспросила Роза.

— Это Лазарь Моисеевич, — строго поправил майор.

— Для вас! — сказала Роза, — а для меня вообще Лазик. Если б вы видели, как он воровал яблоки, вы бы…

— Что?! — побагровел майор, — Лазарь Моисеевич воровал?

— Это не ваше дело, — заметила Роза, — между нами, он был даже в меня влюблен.

Румяный майор после этого заявления побелел и предложил, наконец, Розе стул. Причем свой.

— Я вас слушаю, — произнесла Роза, располагаясь за майорским столом.

— Видите ли… — заикаясь, начал майор.

— Бикицер, — отрезала Роза, — Лэйзер выпускает моего мужа или нет?

— Раиса Филипповна, — вновь начал майор.

— Меня зовут Рэйзел Хаимовна, — поправила моя Роза.

— Рэй-зул Ху-у… Хаимовна, — замялся майор.

И тут моя Роза вспылила.

— Послушайте, — прикрикнула она на майора, — вы можете мне, наконец, сказать, что велел передать этот голоштанник?!

И вы знаете, что он ей ответил?

Он ответил — Лазарь Моисеевич просил вам передать, что если вы не перестанете писать, то не муж поедет к вам, а вы поедете к мужу…

То, что я вам говорил.

— Это не Лэйзер, — сказала Роза, — это ганеф.

И она ушла, хлопнув дверью. Слава Богу, что майор не был евреем и не знал еврейского языка. Даже страшно представить, куда бы она поехала, если бы он хоть что-то понимал…

Впрочем, она всех наших руководителей, кем бы они ни были и какой бы пост не занимали — называла одним простым словом «ганеф». И, что самое интересное — после смерти каждого из них оказывалось, что она была права…

После провала с Кагановичем Роза начала слать мне в лагерь посылки, чтобы я там не умер, и было за кого бороться.

Боже, чего только не было в этих посылках — сгущенное молоко, головка латвийского сыра, баночки паштета, вобла и свиная грудинка.

Этих посылок ждал не только я. Их ждал весь лагерь. И между нами — даже начальник.

Потому что начальник очень любил все, что делала Роза, особенно «лэках». Даже будучи антисемитом, он обожал еврейские национальные лакомства.

Начальник, конечно, боролся с этим. Но увы… Его желудок был сильнее идеологии. По-моему, из-за этой его странной любви в лагере было гораздо больше евреев, чем в других…

Я знал: когда, закрывшись у себя в кабинете, он жадно поглощал кулинарные изделия моей Розы — можно быть спокойным — ни наказаний, ни шмонов, ни карцеров в лагере не предвиделось. Правда, из-за этой его страсти мне пришлось отсидеть в лагере лишний месяц…

Но когда приходила посылка — в лагере был общенациональный праздник.

Я не обижал никого — ни воров, ни «медвежатников», ни троцкистов, ни правых, ни левых, ни бундовцев, ни врагов народа. Печенка и сыры Розы как-то незаметно объединяли все партии и направления, политических и уголовников, врагов народа и его друзей.

Мне даже казалось, что только постоянная нехватка продуктов питания в стране привела к столь резкому обострению классовой борьбы…

Наевшись, все классы успокаивались, и в лагере царил мир и покой. И даже часовые на своих вышках могли отставить карабин и немного полюбоваться луной…

Но посылки — посылками, а я продолжал сидеть.

И тогда Роза пошла на центральный вокзал, отстояла огромную очередь, взяла билет и поехала в Москву, в Кремль, к товарищу Сталину.

К сожалению, я не могу сказать вам точно, что именно произошло — то ли товарищ Сталин испугался Розиных вопросов, то ли международная обстановка, то ли просто время пришло — но он сдох! И встреча, увы, не состоялась…

И Роза вернулась домой. И, как все считали — ни с чем. И все, конечно, ошиблись.

— Все в порядке, майн кинд, — сказала она нашему сыну, как только сошла с поезда.

— Он таки успел тебя принять? — удивился тот.

— Мой дорогой, — ответила ему Роза, — он успел сдохнуть. И это гораздо важнее… Когда умирает отец — это горе. Когда умирает отец народов — это счастье!.. Мазл-тов, мой сын, что мы все осиротели! Скоро приедет твой папа!

И я таки скоро приехал. Что вы хотите — она была ясновидящей.

— Мне повезло, — сказал я, обнимая Розу. — Какое это счастье, что он так неожиданно умер.

— Неожиданно? — переспросила она. — Майн таэре, я для этого должна была поехать в Москву.

И она презрительно взглянула на меня — на человека, который думал, что Сталин умер сам по себе…


И тут на сцене, широко улыбаясь и поигрывая бицепсами, появился ДЖАГА.

ЯНКЕЛЕВИЧ оторопел.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что, уже суббота?

ДЖАГА. Да, время бежит.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я очень рад вас видеть. Я так ждал встречи с вами, что не заметил, как пробежали три дня.

ДЖАГА. Если честно признаться — я тоже.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Мой дорогой, я ждал этой субботы, царицы субботы, как и должен ее ждать настоящий еврей.

ДЖАГА. Я — католик, но я ждал ее точно так же.

ДЖАГА вдруг дико закричал и взмахнул правой рукой, разрезав со свистом воздух.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что с вами? В чем дело?..

ДЖАГА. Вы что — не видели субъекта?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Видел, ну и что? Зачем так махать?..

ДЖАГА. Как это — зачем? Он находился в опасной близости.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Да, но взгляните, как вы его напугали… Старый человек вынужден так быстро бегать! И потом — спрячьте вашу правую руку — мы же, кажется, договорились.

ДЖАГА послушно спрятал руку, и они начали прогуливаться.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Так вы, значит, спасли голландскую королеву?

ДЖАГА. И… и английскую.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну…?!

ДЖАГА. Да, меня за это даже чуть пэром не сделали…

ЯНКЕЛЕВИЧ. А почему же «чуть»?

ДЖАГА. Увы, я из простой семьи, из Прованса.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Из Прованса? И такое необычное имя?

ДЖАГА. Индийское. Телохранителю больше подходит ДЖАГА.

ЯНКЕЛЕВИЧ. ДЖАГА… И мама вас тоже звала ДЖАГА?

ДЖАГА. Тогда я еще не был телохранителем. Мама звала меня Жан-Жак.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Боже, как меня!

ДЖАГА. Вы тоже Жан-Жак?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Нет, я Хаим-Мендл.

ДЖАГА. Почему же «тоже»?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Тоже двойное. И очень схоже. Прислушайтесь: Жан-Жак-Хаим-Мендл, Жан-Жак-Хаим-Мендл… Вы не находите?

ДЖАГА. (неуверенно) Д…да. Очень похоже.

ДЖАГА подскочил, выбросил вперед левую ногу и дико закричал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вей! В чем дело?.. Вы чуть не прибили пожилого еврея.

ДЖАГА. Но он шел прямо на вас!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вей измир, он хотел поздороваться! Он хотел сказать «шабат шолом». Сегодня суббота… Он шел из синагоги. А теперь он бежит, как угорелый. Вы испортили ему весь шабес!

ДЖАГА. Да, но он находился в опасной близости.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну и что с того? Почему вы считаете, что он собирался на меня покушаться?

ДЖАГА. Потому что на тех, кто торгует оружием — иногда покушаются… Зачем вы торгуете оружием? Столько вкусных вещей, а вы продаете какую-то гадость.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Может, вы и правы. Я думаю, что скоро брошу.

ДЖАГА. И правильно сделаете. Почему бы вам неторговать шоколадом? Или сырами. У нас их более трехсот сортов.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Между нами, я не люблю сыра. Я его почти никогда не ем.

ДЖАГА. А бомбы вы едите?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вы правы. Хотя я, наверное, торгую ими не зря. И вы знаете — почему? Потому что мне всегда хотелось их взорвать… Всех этих товарищей справа и слева от Сталина… Потому что они стерли с наших лиц улыбку… Вы знаете, когда я родился?

ДЖАГА. Нет.

ЯНКЕЛЕВИЧ. 7 ноября 1917 года! «Аврора» дала залп — и я родился! Это был сигнал — и, если хотите, я — первый результат революции. Не знаю, как революция, но я родился недоношенным, как Маркс. Это единственное, что нас объединяет, кроме специальности.

ДЖАГА. Вы тоже писали «Капитал»?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Нет, но мы оба были экономистами. Причем он просто Экономистом, а я — старшим, в Министерстве финансов в Минске.

ДЖАГА. (удивленно) Вы работали в Министерстве финансов?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну да, я же сказал. В белорусском.

ДЖАГА. А где это — Белоруссия?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вей измир! Вы не знаете Белоруссии! А где же тогда, по-вашему, Мозырь? А кто дал Шагала? Кто дал Векслера?

ДЖАГА. Какого Векслера?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Изобретателя синхрофазотрона. Откуда, наконец, Любавический ребе?

ДЖАГА. Видите ли — я не еврей…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я тоже не католик, однако я прекрасно знаю, откуда ваш Папа. У каждого свой папа — у вас Римский, у нас — Любавический.

ДЖАГА. У меня — марсельский.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Марсельский?! Такого не слышал.

ДЖАГА. Это мой папа. Я верю в своего.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Между нами — я тоже. Я верю в Мястковского папу. Мой папа — из Мястковки.

ДЖАГА. И до сих пор там?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Майн таэре, он родился сто семь лет назад…

ДЖАГА. Уже пожилой…

ЯНКЕЛЕВИЧ. …И двадцать шесть лет назад умер. Это был красавец с длинной бородой и молодыми глазами. И горячий, как разбойник.

ЯНКЕЛЕВИЧ вздохнул.

ДЖАГА. Он тоже занимался финансами?

ЯНКЕЛЕВИЧ. В какой-то степени…

ДЖАГА. И тоже в министерстве?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не совсем. В их местечке не было министерства… и не было финансов… Может, поэтому он давал всем в долг, хотя никто ему не возвращал. Да он и не просил. Периодически от него приходили письма: «Погода отличная, торговля идет хорошо, Немировский купил новую козу и т. д.» Но в конце была обязательно приписка: «Хаимке, меня опять обокрали».

ДЖАГА. Простите, тут я не совсем понял: он одалживал деньги добровольно или их, так сказать… одалживали без его желания?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Как вы видите, использовались разнообразные формы… да… А часто приходили просто открытки, где, кроме приписки, ничего и не было: «Все хорошо. Меня опять обчистили. Целую, Мойше…» Но, несмотря на это, он всегда был весел. Я думаю, что я пошел в него.

ДЖАГА. Вы?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. А чего это вы так удивились?

ДЖАГА. Вы — миллионер, и, как сами сказали — жмот. Вас, вроде, не так просто обчистить…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Да — я жмот, но веселый. Что вы на меня опять удивленно смотрите? Вам что-нибудь неясно?

ДЖАГА. Нет, почему же… Все ясно. Кроме одного. В Москве вы были инкогнито! А в Министерстве финансов — тоже?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (опомнившись) А как же. (он подмигнул). Как-нибудь я вам все расскажу.

В зал.

А что я ему мог еще сказать? Что всю жизнь проработал бухгалтером, жил в коммунальной квартире с соседкой-антисемиткой, в одной темной комнате, где раньше содержали собаку? Правда, графскую…

И тут ДЖАГА одним прыжком оказался около него, испустил дикий крик и бешено замахал всеми конечностями сразу.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вос тутцах?! Ша! Что такое?!

ДЖАГА. Опасная близость!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что вы заладили — опасная близость, опасная близость! Человек просто приподнял шляпу, хотел мне сказать «шалом»… Вы распугаете моих последних знакомых. Вы что — не видите, что это евреи?

ДЖАГА. Во-первых, не вижу, а, во-вторых — ну и что?

ЯНКЕЛЕВИЧ. А то, что евреи никогда не будут на меня покушаться.

ДЖАГА. Почему? Разве евреи не нападают на евреев?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Как сказать… Во всяком случае — не на меня. Я вас прошу прекратить против них всякие действия, а не то появится статья о росте антисемитизма во Франции.

ДЖАГА. А на самом деле его нет?..

ЯНКЕЛЕВИЧ. Послушайте, все зависит от того, с чем сравнивать. Если с Россией — то нет! (он взглянул на часы) Вей измир! (он даже сел на скамейку).

ДЖАГА. Вам плохо?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Мне хорошо, мне даже очень хорошо, но вместо полутора часов мы прогуляли четыре… Так я вылечу в трубу.

ДЖАГА. Не волнуйтесь. Я охранял вас не больше часа.

ЯНКЕЛЕВИЧ. А что вы делали остальное время?

ДЖАГА. Я считаю только чистое время.

ЯНКЕЛЕВИЧ. А это что такое?

ДЖАГА. Ну… Когда я махал ногами, руками, кричал…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Прекрасно! Тогда мы можем погулять еще полчасика.

ДЖАГА. С большим удовольствием.

ДЖАГА исчез, а ЯНКЕЛЕВИЧ прошел на авансцену.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Мы гуляли еще три и, несмотря на предупреждения, ДЖАГА махал и визжал, и евреи носились по аллеям, как в замедленной съемке…

И я снова стал ждать субботы… В моей жизни появился смысл, но исчезли завтраки — я решил от них отказаться. Вы, конечно, можете спросить: почему? Ну, во-первых, врачи считают это полезным, а, во-вторых, завтракать и содержать личную охрану — непозволительная роскошь.

Тем более, что за долгую жизнь я привык не только не завтракать, но даже и не обедать, а иногда и не ужинать.

Я, кажется, повторяюсь, но хочу вам напомнить, что мы жили в коммунальной квартире. Держу пари, что никто из вас не знает, что это такое. И слава Богу! Достаточно сказать, что каждое утро я стоял в очереди в туалет не менее пятнадцати минут… И то это бывало только тогда, когда у всех был нормальный желудок. Ну, а если у кого-нибудь был, не дай Бог, запор — мы опаздывали на работу. А вы знаете, сколько давали за опоздание? Примерно столько же, сколько за анекдот. За первый… Может быть, поэтому почти у всех был нормальный желудок.

Так что, если хотите — наше общество — идеальное средство от запоров.

Зато в ванну я не стоял ни секунды. Ее просто не было.

В нашей квартире жило шесть семей или двадцать девять человек — интеллигенты и следователи, члены партии и воры, — хотя часто это совпадало, уголовники и ученые, иудеи, христиане, татары и антисемиты.

Как вы понимаете, ни о каком мирном сосуществовании в одной берлоге не могло быть и речи. Достаточно было одной искры, как говорил когда-то Ленин, правда, совсем по другому поводу, чтобы возгорелось пламя. И такое пламя постоянно бушевало в нашей квартире. А искрой могло быть все — долгое занятие туалета, образование государства Израиль, запах щей или конины, короткое замыкание или длинный еврейский нос, или процесс врачей-убийц…

Не знаю, помните ли вы этот процесс, но я его хорошо помню…

Уж лучше б я его забыл…

Тогда врачей-евреев обвинили в отравлении Сталина. Или, если хотите, международное еврейство с помощью своих врачей пыталось отравить отца и учителя всего человечества. То есть, как вы понимаете, готовили не просто убийство, а отцеубийство.

Конечно же, они просчитались, потому что надо быть полными идиотами, чтобы пытаться отравить бессмертного…

Поликлиники опустели. Не потому, что все вылечились или перемерли, а потому, что многие врачи, как и у вас, были евреями. И если уж они подняли руку на великого Сталина — то им ничего не стоило опустить ее на менее великого пациента…

И остался всего один бессмертный — Ленин. Правда, тоже в гробу…

Вот в такое веселое время мы жили. И что для нас было не пообедать или там не поужинать…

Поэтому отказаться от завтрака — было для меня раз плюнуть.

По утрам, вместо завтраков, я читал и думал. Две приятные вещи, которыми мы так редко занимаемся… Возможно потому, что за них не платят.

И вы знаете, я так много думал и так мало ел, что к среде, совершенно неожиданно для себя, открыл закон…

Честно сказать, я даже испугался. Как вы, наверное, догадываетесь, до этого я законов не открывал.

Это был первый закон ЯНКЕЛЕВИЧА…

Открыть его мне было непросто, я думаю — труднее, чем Ньютону. Ему для открытия было достаточно увидеть падающее яблоко, в то время, как я вынужден был проанализировать всю мою жизнь. И знаете, к чему я пришел? Вы не поверите! Оказалось, что вся моя жизнь — сплошная глупость. Ну, подумайте сами — разве не глупость, что я родился там, под сталинским солнцем, когда во всем мире светит обычное?.. Разве не глупость — всю жизнь считать их рубли, когда в мире столько прекрасных валют — например, «крузейро», хотя он и падает.

А то, что идя в атаку во время войны я кричал «За Родину!», «За Сталина» — а не «За Розу!», «За Ильюшу!»… — разве это не глупость?..

И вот — Розы уже нет, а Ильюша там, с женой и внуком. А я вот здесь, один. Разве это не очередная глупость, что я уехал умирать на свободу, а они остались жить там. Потому что эти сволочи их не выпустили… И, скорее всего, я их никогда не увижу…

Ну, так скажите — разве все это не глупость? И как я не крутил, не вертел — получалось, что всей моей жизнью правила глупость, всесильная глупость, и своя первый закон я назвал: «Закон всемирного сохранения глупости». Вот он: «Глупость не исчезает и не возникает вновь, а просто переходит из одного состояния в другое».

Открыв его, я даже немного расстроился. По нему получалось, что бороться с глупостью совершенно глупо.

И на сцене появился ДЖАГА.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, как он вам нравится, мой закон?

ДЖАГА думал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что вы молчите? Вас что-нибудь смущает?

ДЖАГА. Нет, но у меня есть одно маленькое возражение.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Интересно, какое?

ДЖАГА. Вы утверждаете, что глупость не исчезает и не возникает вновь? (ЯНКЕЛЕВИЧ задумался). Мне кажется, что в нашем веке возникло больше глупости, чем за девятнадцать предыдущих.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (качая головой) Согласен, абсолютно согласен. Какую Формулировку предлагаете вы?

ДЖАГА. Очень простую! (ДЖАГА от возбуждения даже разрезал воздух рукой) «Глупость не исчезает, а возникает вновь.»

ЯНКЕЛЕВИЧ. (задумавшись) Возникает и возникает…

ДЖАГА. Не против.

ЯНКЕЛЕВИЧ. И еще «отнюдь». Перед «исчезает».

ДЖАГА. Идет!

ЯНКЕЛЕВИЧ. И как же теперь выглядит наш закон?

ДЖАГА. Примерно, так: «Глупость не исчезает, а только возникает и возникает вновь.»

И первооткрыватели добродушно похлопали друг друга по плечам, затем обнялись и молча стояли, покачивая седыми головами.

ДЖАГА. Какой удивительный день!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Чудесный. Как прекрасно, что природа не зависит от режима. Здешняя весна мне напоминает нашу… Они там изменили почти все, но с весной ничего поделать не могут. В мае начинают цвести деревья… Вы любите весну?

ДЖАГА. Очень.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я тоже… Хотя каждой весной у меня обостряется язва. Но весной я встретил Розу, весной у нас родился сын, и весной мы улетели из этой страны… Это было апрельское солнечное утро. Мы ждали его почти три года… Столько времени нас не отпускали… Нас мурыжили. А Ильюшу с семьей так и не отпустили. И мы полетели вдвоем с Розой…

ДЖАГА. А почему не отпустили вашего сына?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Мы их тоже спросили об этом. И знаете, что они нам сказали? «Придумайте сами себе любую причину, какую захотите».

ДЖАГА. Мне кажется, я знаю эту причину. Они — мерзавцы.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Мы с вами нашли одну и ту же причину. Да… И вместе с тем трудно покидать землю, на которой родился, прожил почти семьдесят, пережил три войны, три тюрьмы и один погром… Или два? Я уж точно не помню…

На таможне нам сказали: у вас было все — квартира, машина, телевизор. Почему же вы уезжаете, жидовские морды?

— Вот поэтому и едем, — ответил я.

ДЖАГА. И вы их не ударили?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Нет. После этого нас повели на личный досмотр. Меня раздели догола. Пришли двое в белых халатах и начали меня осматривать… Я был так взволнован, что вначале даже принял их за врачей… Я никак не мог понять, чего это вдруг они начали заботиться о моем здоровье. Они заглядывали в уши, в глаза, в нос…

— Товарищи, — сказал я, — я совершенно здоров. Если не считать грыжи и язвы, у меня ничего не было. Я пошел в своего отца. Мой отец…

И тут они мне заглянули… Поверьте, мне даже стыдно сказать, куда они заглянули…

ДЖАГА. Что вы говорите?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что слышите. И я им сказал, что это место меня не беспокоит, что я на него не жалуюсь, что у меня никогда не было геморроя. Но они продолжали поиск… И только потом я понял, что они там искали…

ДЖАГА. Что? Что там можно искать?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Камни! Они искали камни.

ДЖАГА. Там?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Именно!

ДЖАГА. Но камни же, насколько мне известно, в печени или в почках. А почки разве там?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Майн таэре, они искали драгоценные камни… Они думали, что мы их перевозим именно в этом месте… Поверьте, даже если бы они у меня и были, я бы их перевез в другом. Но я ничего не взял с собой, ничего, кроме Розы, которую я не прятал. Я был гол, как сокол.

ДЖАГА. И кем стали!

ЯНКЕЛЕВИЧ. (разводя руками) Что вы хотите — случай… (он полез в карман, достал пакет и протянул ДЖАГЕ). Угощайтесь!

ДЖАГА. Что это?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Маца. У нас пасха.

ДЖАГА вяло откусил.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, как? Нравится?

ДЖАГА. Да… Но я думаю, что с молоком и маслом было бы вкуснее.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Скажите мне, откуда в пустыне было масло и молоко?.. Откуда? Ничего этого не было, когда Моисей вел нас к Земле Обетованной.

ДЖАГА. А откуда мука?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Э…э… Мука с неба.

ДЖАГА. Разве оттуда не могло упасть и все остальное?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Послушайте, ДЖАГА, вы, случайно, не еврей?

ДЖАГА. Чего это вдруг?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, вы отвечаете вопросом на вопрос… Не правда ли?

ДЖАГА. Разве?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, вот видите… И потом — с каким аппетитом вы жуете мацу.

ДЖАГА. Я просто проголодался.

ЯНКЕЛЕВИЧ. А ваши глаза… Достаточно только в них взглянуть…

ДЖАГА. Причем тут глаза?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Притом, что у вас печальные еврейские глаза.

ДЖАГА. Не знаю… Может быть… У вас вот, например, греческий нос. А если у еврея может быть греческий нос, почему у француза не могут быть еврейские глаза? Глаза — да, я — нет.

ЯНКЕЛЕВИЧ. И, главное, улыбка. У вас еврейская улыбка… Немного мудрая, немного печальная…

ДЖАГА. Вы так считаете?

ЯНКЕЛЕВИЧ. …полная иронии еврейская улыбка…

ДЖАГА. Боже мой, если вам так хочется — я еврей, еврей.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (после паузы) А как похожи на француза!..

И они оба рассмеялись и похлопали друг друга по спине, а потом молча сидели и жевали мацу. И вдруг ДЖАГА подскочил и издал боевой клич.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Шрай ныт! Вос тутцах?! На кого вы кричите?

ДЖАГА. А что, на него нельзя?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Боже мой, вы что, не видите — это же председатель общины. (председателю) Тысяча извинений, господин председатель! Он вас просто не знает! Я вас еще не познакомил. Он вас не узнал, несмотря на вашу замечательную бороду и удивительный сюртук.

(ДЖАГЕ) Вы что, не видите, что это еврей?

ДЖАГА. Это — еврей?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Послушайте, ДЖАГА, кто же тогда еврей, если не он? (председателю) Извините, он ни черта не понимает в евреях.

(ДЖАГЕ) Прекратите, наконец, махать руками и дайте подойти человеку!

ДЖАГА. Ради Бога! Если вы утверждаете, что он… (председателю) Можете приблизиться!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Подходите, подходите, не бойтесь. Он вас не тронет… (протягивает руку) Шабат, шолом, господин председатель! А это ДЖАГА — мой телохранитель… И, надо заметить, очень добрый. (ДЖАГЕ) Кажется, господин председатель удивляется, что вы меня охраняете.

ДЖАГА. Чего же тут удивляться? Кого ж еще охранять, если не господина ЯНКЕЛЕВИЧА? Как-никак — торговец оружием.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну уж, вы скажете… Не преувеличивайте. (председателю) Может, вы хотите с нами прогуляться? Я вам гарантирую — вы будете в полной безопасности. Не верите? ДЖАГА, будьте любезны, покажите вашу правую руку. Не бойтесь — я разрешаю. (ДЖАГА вынул). Ну, пощупайте… Смелее! Сталь, а? Он ею убивает. Наповал!.. Эй, куда же вы, господин председатель, куда вы бежите?.. Вас же он не убьет!

ДЖАГА скрылся, а ЯНКЕЛЕВИЧ повернулся к залу.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Старый председатель несся, как молодой лось! Вначале я подумал, что он испугался ДЖАГИ, но только потом понял, почему — председатель нес весть! Через час уже все знали, что у ЯНКЕЛЕВИЧА телохранитель и что сам ЯНКЕЛЕВИЧ — торговец оружием.

Скажите, кто из самых мудрых христиан, самых мудрых евреев и даже мусульман мог подумать, что бедный старый бухгалтер, недавний эмигрант из России, получающий мизерное пособие и дотацию на зубы — магнат, воротила, акула и еще черт знает что…

То, что что-то произошло, совершенно не понимая — что именно, я почувствовал в среду, когда пошел к дантисту.

Возможно, это вас удивит, но всю свою жизнь я лечился бесплатно. Ну, то, что там меня лечили бесплатно — ничего удивительного. Там всех так лечат. Где ничего не стоит человек — ничего не стоит и лечение. Это логично. Азохун вэй, как они там лечили. Но, несмотря на все старания врачей — я остался жив…

А потом была Вена, наш первый свободный город, где так дорого стоит человек, а заодно — и лечение… Но не для нас. Для нас — опять бесплатно. Что-то хорошее должно быть и для эмигранта, а?..

В Вену мы с Розой прилетели вечером. И как раскрыли рты в аэропорту — так и не закрывали их до гостиницы… Что вы хотите — когда всю жизнь провел в тюрьме, смотришь на свободу с открытым ртом.

Нам повезло — в тот вечер все паршивые гостиницы были заняты, и нас поселили во вполне приличном отеле «Тюрингерхоф». В общем-то евреям таких отелей не полагалось, но что делать, когда не хватает плохих?..

А наутро мы снова пошли гулять по Вене.

Должен вам сказать, что вообще-то евреи по Вене не ходили — они ездили. Причем зайцем. Ни один еврей не мог отдать за проезд двух кило бананов — столько стоил билет. Мы с Розой зайцем не ездили — но и бананов не отдавали. Мы ходили пешком и сэкономили в общей сложности около центнера бананов.

Мы ходили по Дунаю… может, час, а, может, три, и, наконец, Роза сказала:

— Пошли на Дунай.

— Это Дунай, — сообщил я.

— Этот ручеек?.. Ты сошел с ума! Дунай голубой и широкий.

— И все-таки это Дунай, — повторил я.

— Значит, я поздно приехала, — вздохнула тогда Роза, — я ничего не вижу. Мне он кажется серым. Ты помнишь нашу первую пластинку? Ты помнишь, как она называлась? «На прекрасном голубом Дунае».

А потом она оглянулась.

— И это называется набережная? Ее можно сравнить с нашим Приморским бульваром?

Я хочу заметить, что Роза была из Одессы. Это такой же прекрасный южный город, как и ваш Марсель. Только в Одессе была октябрьская революция, а в Марселе, слава Богу, нет. И есть в этой Одессе сказочный Приморский бульвар, который до революции назывался Николаевским. В честь царя. Правда, сразу после революции его переименовали в «Бульвар Фридмана». Был такой революционер, бегал с шашкой по Одессе…

Однажды мы поехали с Розой на этот бульвар. И я сказал извозчику: пожалуйста, бульвар Фридмана.

И он не знал, где это. И я сказал:

— Николаевский, бывший Николаевский, товарищ.

И он ответил:

— Кто бы мог подумать, что фамилия царя — Фридман…

Весь день мы гуляли с открытыми ртами, и к вечеру у нас заболело горло… Сразу у обоих. И мы принялись полоскать, и клокотанье из нашей комнаты разносилось по всему пятому этажу, где мы жили. Казалось, что в гостинице поселились не люди, а воркующие голуби… Но, несмотря на то, что мы полоскали горло каждые десять минут — оно не сдавалось, и мечтать о новой прогулке не приходилось… На следующий день горло болело еще больше. И из нашего номера вновь началось доноситься клокотанье. К полудню оно прекратилось — кончилась сода. И мы пошли к врачу. В кабинет мы вошли вдвоем и одновременно открыли рты — это напоминало маленький хор. Старенький доктор поочередно заглядывал в наши горла, и, наконец, поставил общий диагноз — ангина. И протянул нам две коробочки. В гостинице мы их раскрыли — это было не полоскание, не таблетки, не пилюли, а какие-то восковые палочки, которые мне напомнили свечи на елке в нашем Министерстве финансов.

— Ну, и что с ними делать? — спросил я.

— Ты что, не слышал, — прохрипела Роза, — три раза в день по одной. И она протянула мне свечу — ешь!

Но я ее долго крутил, осматривал, нюхал…

Ээ… Смелый Янкель! — произнесла моя Роза и храбро откусила полсвечи… Я ел свечу гораздо дольше, и то запивая ее кока-колой.

Должен вам сказать, что даже в Мозыре не было таких мерзких лекарств.

Два дня, строго три раза в день мы жрали эти свечи. Горло продолжало болеть, но к нему прибавился еще и живот. Наконец, свечи кончились, и мы вновь поплелись к врачу.

— Доктор, — сказали мы хором, — мы больше не можем, — у них такой отвратительный вкус.

Доктор взглянул на нас как-то странно.

— Что вы сказали, — спросил он, — какой вкус?

— Даже трудно описать, — сказал я, — необычный какой-то. Немного кисловатый.

Доктор даже подскочил.

— Что вы с ними делали?

— Доктор, — попросил я, — только, пожалуйста, не волнуйтесь. — Все было, как вы сказали. — Три раза в день.

— Но что три раза в день? Что три раза в день по одной? — повторял доктор.

— Да ели! — сказал я. — Что еще можно с ними делать?

— Через рот?!

— А что, — спросил я, — существует еще какой-нибудь способ есть? И доктор объяснил… Он сказал, что свечи вставляют, а не едят, вставляют, и сказал — куда… Опять это место. Что и на таможне… Вы знаете, мы были поражены. Скажите, если болит горло — причем, спрашивается, это место?

— А притом, — объяснил доктор, — что когда болит это место, то принимают через горло…

И тут мы впервые поняли, что на Западе все наоборот…

Ну, а зубы начались уже в Париже… И они, как вы знаете, значительно дороже, хотя бы потому, что горло одно, а зубов — тридцать два. Правда, тогда их уже было тридцать два на двоих. Но и их нам лечили бесплатно — честь и хвала парижскому муниципалитету…

И вот эта бесплатность кончилась в ту самую среду, когда я пошел к дантисту.

Сначала все было, как всегда. Я сел в кресло и раскрыл рот. все было, как в Вене.

— Закройте рот, — вдруг сказал дантист, — лечение закончено.

Я даже подскочил.

— Как? Как закончено? Вы говорили — еще два года. Минимум!

— Вы когда-нибудь видели, чтобы строили мост без денег? — спросил дантист.

— Как без денег?!

— Вас сняли с дотации.

Я обалдел.

— Послушайте, — сказал я, — вы ведь уже начали, нельзя же бросать мост на половине. Как в Авиньоне…

Он улыбнулся.

— Половина туристов едет туда ради моста.

— Но я же все-таки не достопримечательность.

— Это правда. Но вас сняли с дотации. Более того — вы должны вернуть всю затраченную сумму — двенадцать тысяч! Правда, для вас это ничто.

У меня подкосились ноги — вы видите, я весь не стою двенадцати тысяч, не то что мои нержавеющие зубы. И я ему сказал об этом.

И тогда он произнес сакраментальную фразу:

— Самое дорогое в человеке — это зубы.

Вы тоже так считаете?

И я побрел домой с Авиньонским мостом во рту…

Дома меня уже ждало письмо. Я думал — от сына, но это было из налогового управления.

— Скрытие доходов, — предупреждали меня, — уголовно наказуемо.

«Вам бы мои доходы», — подумал я.

Мне угрожали тюремным заключением. Опять. Четвертым, если вы помните… Хотя я не рассказывал анекдотов.

Согласитесь — сидеть здесь в тюрьме, не зная за что, да еще и без зубов — малопривлекательная перспектива.

В это утро я даже решил позавтракать. С горя…

Раз я стал «богатым» — почему бы, спрашивается, не позавтракать?..

Я пил свой кофе, смотрел за окно и думал, что во всей этой прекрасной стране, где так легко и свободно, мне даже не с кем посоветоваться. Не с кем сказать слова. Ни позвонить. Ни зайти…

Вот так неожиданно позвонить в дверь, увидеть родное лицо и сказать:

— Ну что, не ждал, старый хрен?! А ну, вставай, пойдем бродить по каналам…

И идти, и болтать — ни о чем. И обо всем.

Я обрел свободу, но с кем мне на этой свободе общаться?..

Скажите мне — что это за свобода, если можно раскрыть рот, но не к кому обратиться?.. Кроме телохранителя. И что я ему могу поведать? Что меня, миллионера, сняли с дотации на зубы? Ну, ну…

И не было Розы… С ней мне ничего не было страшно. Она бы быстро вставила зубы налоговому ведомству…

Но она ушла, а сын не приехал — и я был один.

ЯНКЕЛЕВИЧ взял портрет Розы и долго смотрел на него.

ЯНКЕЛЕВИЧ. О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна…

Он повернулся в зал.

И мы летали с Розой над зеленым лугом, над голубой рекой. И никому из нас не хотелось опускаться на землю, где зубы, налоги и одиночество… Меня опустили на нее сальвадорские повстанцы… Они ворвались ко мне — черные, бородатые, но не евреи.

— Хуан, Раминес и Кармен, — представились они.

Они мне сообщили, что борются за правое дело и что они победят. Что я мог им ответить? Конечно, «Vanceremos!»

И, подняв правую руку, добавил: «Patria o muerte!»

Вы знаете — они были тронуты, слезы покатились из их глаз прямо на их бороды. Но они взяли себя в руки и сообщили, что у них мало денег.

— Что вы нам можете предложить? — спросили они меня.

— Вей измир, все, что на столе, — сказал я, — кофе, сыр, масло, бананы.

И они таки неплохо поели. Подполье ело и не стеснялось.

Процентов десять моей пенсии пошло на поддержку герильос…

Поев, они поинтересовались, могут ли рассчитывать на мою помощь… И я обещал поделиться всем, что есть. Вообще то, если бы все герильос обращались за помощью только ко мне — с национально-освободительным движением было бы покончено навсегда…

Я не успел убрать со стола — на пороге опять стояли бородатые. Я начал быстро соображать — какое подполье, и на всякий случай быстро крикнул «Vanceremos!» Но надо было сказать «Шолом»! Потому что это были евреи. Хотя тоже просили деньги. Правда, не на подполье, а на кладбище.

— Сколько вы можете нам дать?

— Нисколько, — сказал я, — у меня чудесное здоровье, и я туда не тороплюсь. Кто торопится — пусть тот и дает. Что со мной может случиться, когда у меня телохранитель?..

— Тогда шолом алейхем, — сказали евреи.

— Patria o muerte! (ЯНКЕЛЕВИЧ поднял руку, сжатую в кулак).

И тут раздался телефонный звонок. Я думал, что это сын — кто еще мне звонил все эти годы? Я сорвал трубку.

И ЯНКЕЛЕВИЧ сорвал трубку.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ильюша, родной, ну как, как вы там?!..

ГОЛОС В ТРУБКЕ. Господин ЯНКЕЛЕВИЧ?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ильюша? Это не ты?..

ГОЛОС. Нет, это господин Шац.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Шац? Из Министверства Финансов?! Разве ты знаешь французский?

ГОЛОС. Это другой Шац — председатель общины.

ЯНКЕЛЕВИЧ. А-а, господин председатель, очень приятно… Что же вы тогда убежали?

ШАЦ. Я вообще бегаю по субботам, а что?..

ЯНКЕЛЕВИЧ. Нет, ничего… Просто, я подумал, — неудобно бегать прямо в шляпе и сюртуке…

ШАЦ. Как-никак — суббота. Не могу же я в такой день бегать в спортивном костюме.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Конечно, конечно, что за вопрос.

ШАЦ. Господин ЯНКЕЛЕВИЧ, не могли бы вы уделить нашей общине часок?

ЯНКЕЛЕВИЧ. О…общине? Часок?!

ШАЦ. Мы знаем, что вы чрезвычайно заняты… Ну, полчасика…

ЯНКЕЛЕВИЧ. С…с… с удовольствием. Хоть два.

ШАЦ. Премного благодарен. Мы вас ждем сегодня, в девятнадцать часов. (ЯНКЕЛЕВИЧ в зал) Я был очень взволнован. Шутка ли — впервые за все время мне звонили. Да еще из общины. Да еще и председатель.

Появился ДЖАГА.

ЯНКЕЛЕВИЧ. ДЖАГА, я так рад вас видеть. Но, к сожалению, я смогу быть с вами сегодня всего часик.

ДЖАГА. Что такое?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Все время разрывают на части… Ни одной свободной секунды. Вот сегодня — ждут в общине…

ДЖАГА. Я вам завидую. У вас так много друзей, знакомых.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не то слово! Если б не мой бункер — я б не мог работать. Зовут со всех сторон и континентов — парти, обеды, коктейли. Потом этот, как его… гридж…

ДЖАГА. Бридж?..

ЯНКЕЛЕВИЧ. Нет, нет… Гольф, вот… Просто нету сил. Вечно одно и то же: ЯНКЕЛЕВИЧ, мы вас ждем, ЯНКЕЛЕВИЧ — сегодня у нас, ЯНКЕЛЕВИЧ — мы с трудом достали рыбу…

ДЖАГА. (удивленно) Рыбу? Но почему ее надо доставать?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Как, почему? Вы что, забыли? Рыбы уже ого-го сколько, как не достать… Уже минимум лет десять, как нету.

ДЖАГА. Простите, чего нету? Рыбы?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. (вспомнив) Ну да… фаршированной… Но я думаю, что и у вас масса друзей и приятелей… Нет отбоя…

ДЖАГА. Просто задыхаюсь. Постоянные встречи, попойки, обжираловки… В Париже, в Альпах, у моря…

ЯНКЕЛЕВИЧ. И вы все-таки находите время для меня.

ДЖАГА. (разводя руками) Работа. И потом — мне это приятно…

ЯНКЕЛЕВИЧ. (покачал головой и вздохнул) Это, кажется, ваш писатель сказал: «Настоящая роскошь — это роскошь человеческого общения».

ДЖАГА. (неуверенно) Вроде, наш.

ЯНКЕЛЕВИЧ. И это правда. Это — единственное богатство. А я вот вырвался на свободу, могу, наконец, открыть рот, говорить, что пожелаю — а не с кем!

ЯНКЕЛЕВИЧ осекся и действительно открыл рот.

ДЖАГА. Как это не с кем? А ваши друзья?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (печально) О чем? О ракетах и саблях?

ДЖАГА. Да, вы правы.

ЯНКЕЛЕВИЧ. А мне хочется говорить о поэзии. Мне кажется, что вы должны любить Пастернака…

ДЖАГА. Простите, кого?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Пастернака! Помните «Доктор Живаго?»

ДЖАГА. Знаете что — поговорим о чем-нибудь другом. Я вам честно признаюсь — не люблю я докторов! У меня такое ощущение, что все они шарлатаны. Простите, вы на меня не обиделись?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Отчего же… Очень может быть. Я их тоже не очень жалую. Но доктор Живаго… Это совершенно другое…

ДЖАГА. Я вам верю. Встречаются, конечно, и порядочные доктора.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ладно, оставим их в покое. Я вам лучше почитаю одни стихи. Их очень любила Роза.

Он откинул голову, будто демонстрировал шрам — и начал:

Февраль!
Достать чернил и плакать…
ДЖАГА пропал, и ЯНКЕЛЕВИЧ обратился в зал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Когда я вошел в светлый зал еврейского дома — все встали. Даже самые старые. И раздались аплодисменты. Долгие и несмолкающие. (и по радио раздались аплодисменты). И я даже почувствовал себя чуть ли не Любавическим ребе.

ЯНКЕЛЕВИЧ сел на стул, лицом к залу, а со всех сторон гремела музыка, раздавались приветствия, гремели нескончаемые аплодисменты. Он вставал, кланялся, пожимал руки и вновь садился. Наконец, аплодисменты и музыка прекратились, и голос в микрофоне произнес:

ГОЛОС. Слово предоставляется председателю нашей общины господину Шацу.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Шац встал и простер руки к небу. А потом ко мне.

В микрофоне что-то долго пыхтело, откашливалось, и, наконец, прозвучал голос председателя.

ШАЦ. Уважаемый господин ЯНКЕЛЕВИЧ! Вся наша община счастлива вас приветствовать в этих стенах.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (когда смолкли аплодисменты, в зал) Выспались! Я уже здесь три года.

ШАЦ. Первый еврей вступил на эту землю около двадцати веков тому назад…

ЯНКЕЛЕВИЧ. (в зал) Он долго и нудно рассказывал о славной истории, а потом вновь простер руки. Причем не к небу, а сразу ко мне.

ШАЦ. И вот сегодня к нам пришел еще один…

Зал сотрясали аплодисменты. ЯНКЕЛЕВИЧ встал. Аплодисменты перешли в овации.

ЯНКЕЛЕВИЧ кланялся, как премьерша.

ШАЦ. Господин ЯНКЕЛЕВИЧ, не могли бы вы кое-что рассказать о себе?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (разводя руками) Ну что вам может поведать бедный еврей…

Легкий смех пронесся по залу (по радио)

ЯНКЕЛЕВИЧ. …которого к тому же сняли с дотации на зубы.

Смех усилился.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Это при моем-то финансовом положении…

Евреи дружно и добродушно хихикали.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Когда один только верхний мост стоит моих десять пенсий! Вы понимаете?

Звонкий смех поднимался к высокому потолку еврейского дома.

ЯНКЕЛЕВИЧ. И потом — налоговое управление хочет запечь меня в тюрьму. Скажите, с чего мне платить налоги? Вы-то знаете!

Зал дружно гоготал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. А вы, оказывается, веселая община. Я даже не знал. В заключении я хочу сообщить, что вношу свой вклад на расширение еврейского кладбища.

Он долго рылся в брюках и, наконец, нашел монету.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Вот! Пять франков!

По радио было слышно, как ШАЦ от смеха рухнул на стол президиума. Рядовые члены вываливались из кресел.

ШАЦ. Вы любите пошутить, господин ЯНКЕЛЕВИЧ. И мы это очень ценим. Юмор свойственен нашему народу. Но одну вашу шутку мы не понимаем — зачем вам понадобились эти несчастные тысяча пятьсот франков в месяц?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Как? А на что же жить?

ШАЦ опять рухнул. Еврейский дом раскачивало от смеха. И только ЯНКЕЛЕВИЧ ничего не понимал.

ШАЦ. Уважаемый господин ЯНКЕЛЕВИЧ, мы все вдоволь насмеялись и теперь хотели бы перейти к серьезному вопросу. Вы не могли бы помочь нашей общине?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (удивленно) Я уже дал пять франков. Чего же еще?

ШАЦ. Помогите нам построить новую школу для наших детей. В этом деле вы могли бы быть незаменимым.

ЯНКЕЛЕВИЧ. С радостью, но в качестве кого? Взгляните на меня — какой я строитель? Я не умею замешивать бетон и класть кирпич. И ставить окна! В этом прошу на меня не рассчитывать. Но что-нибудь рассчитать, составить там смету или еще что — всегда пожалуйста!

И по радио опять раздался громкий смех, в котором выделялся хохот господина ШАЦА.

ШАЦ. (сквозь смех) Именно смету, тысяч этак на пятьсот! Подумайте, господин ЯНКЕЛЕВИЧ, мы не торопим.

ЯНКЕЛЕВИЧ встал и подошел к рампе.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Весь вечер я думал. Я сидел за кухонным столом и составлял смету. И как я не крутил, не вертел — в пятьсот тысяч строительство не укладывалось. Минимум миллион — без спортивного комплекса. Скажите, а что это за еврейская школа без стадиона и бассейна? Чтобы дети не умели бегать и плавать в этом мире? Никогда! А с комплексом получалось три миллиона. Как не крутите!

ЯНКЕЛЕВИЧ подошел к телефону и набрал председателя.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (в трубку) Господин Шац? Три миллиона — и ни копейки меньше!

В трубке было слышно, как председатель тяжело задышал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что вы молчите? Три миллиона — вы слышите?

ШАЦ. Вы что — опять шутите?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Какие там шутки! Я думал весь вечер! Естественно, со стадионом и бассейном. Вы хотите со стадионом и бассейном?

В трубке слышалось взволнованное дыхание.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Что вы опять молчите? Хотите или нет? Не хотите — как хотите! Три миллиона — или ничего!

ШАЦ. (крича) Хочу, хочу!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Обгерет!

И он повесил трубку и обратился в зал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Звезда моя начала восходить на небосклоне Двадцатого аррондисмана. Тогда я абсолютно не мог понять, в чем дело, но меня стали узнавать на улицах, раскланиваться за километр, сажали на руки детей, приглашали на рауты, я торжественно открыл одну электростанцию, спускал пароход, разбив шампанское, присутствовал на бармицвах, перерезал ленточку новой автострады, свистел на мачте «Маккаби», делился мнениями о войне и мире, о расстановке ракет в Западной Европе, о новом фильме Вуди Аллена и об англо-ливийских отношениях. Слава моя росла, популярность переходила границы, и, наконец, наверно, этого и следовало ожидать… но… но давайте по порядку. На вершине славы меня лишили пособия.

Два дня я как бы этого не замечал, затем денек ничего не ел, и на четвертый позвонил ДЖАГЕ.

ДЖАГА появился подле ЯНКЕЛЕВИЧА.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Привет, мой дорогой ДЖАГА! Простите, что я вас потревожил не в субботу… Просто выдалась свободная минутка, и я вас хотел попросить… пойти со мной в ресторан. Да, именно так… я вас приглашаю в ресторан!

ДЖАГА. Опять вы?.. На этот раз я.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Нет уж, не спорьте, позвольте мне… Садитесь, вот прекрасный столик. (они сели).

ЯНКЕЛЕВИЧ. (в сторону официанта) Два бифштекса и бутылку водки!

ДЖАГА. Простите, разве вы не заметили?… Я вегетарианец.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Такой здоровый?! Но вам необходимо мясо. Чтобы быть в форме.

ДЖАГА. С удовольствием… Но не могу.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Хотя бы маленький кусочек.

ДЖАГА. Нет, нет… Не уговаривайте, только не мяса.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Отлично, тогда рыбу!

(ДЖАГА замахал руками).

Фаршированную, а?.. Да вы только попробуйте, с хреном. Я думаю — здесь она найдется.

ДЖАГА. Тоже не могу, спасибо.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Короче, что вы едите?

ДЖАГА. Бобы, рис, зелень, неважно какую…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Прекрасно! (он повернулся к воображаемому официанту) Мясо, водку и траву с бобами! (в сторону) С ними сложнее, чем с кошерными!.. (официант принес заказ) Мм… какой бифштекс и какие бобы! (ЯНКЕЛЕВИЧ разлил водку и поднял тост) Лехаим! — За жизнь! Лучшего тоста не знаю. (он выпил залпом, а ДЖАГА пригубил и поставил на стол). Нет уж, извините, за жизнь надо пить до дна!

ДЖАГА. У меня язва.

ЯНКЕЛЕВИЧ. У меня две.

ДЖАГА нехотя выпил.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Странный вы какой-то телохранитель. Не едите, не пьете…

ДЖАГА. Не могу. Удар будет неверен. Не попаду в нападающего…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не волнуйтесь. (он разлил) За великий французский народ, давший миру Паскаля, Мопассана и Ив Монтана! (он выпил).

)ДЖАГА отпил опять один глоточек). За великий французский народ извольте до дна! (ДЖАГА послушно выпил) Вот так…

(они посидели, помолчали, хмелея на глазах и любовно глядя друг на друга). Хорошо сидим, Вася, а?..

ДЖАГА. (охмелев) Я…я ДЖАГА.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Так говорят в России… Хорошо сидим, Вася, а?..

ДЖАГА. Х-хорошо, В-вася… (он вдруг взял бутылку и сам разлил. Затем, глядя в глаза ЯНКЕЛЕВИЧА, нетвердо произнес): л…л…лы-ха-им?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Почти… лехаим.

ДЖАГА. Все равно. Хочу выпить за евреев… За великий еврейский народ!

ЯНКЕЛЕВИЧ. (несколько испуганно) Может, в следующий раз?

ДЖАГА. Н-нет! За евреев — немедленно! И до дна. За евреев — до дна!

ЯНКЕЛЕВИЧ обратился в зал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. После тоста за евреев начали происходить странные вещи. Сначала вегетарианец ДЖАГА съел все мое мясо, а я, как козел, жевал траву и закусывал бобами. Потом ДЖАГА заказал сам себе бобы, а я кошерную телятину — и опять он съел мясо, а я жевал траву. А в конце ДЖАГА сообщил, что Жанна Д`Арк была еврейкой.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (ДЖАГЕ) Не может быть!

ДЖАГА. (заплетающимся голосом) Я вас уверяю… (он поднял рюмку) За великую еврейскую женщину — Жанну Д`Арк!

Они выпили, помолчали, и вдруг ЯНКЕЛЕВИЧ откашлялся и затянул «Подмосковные вечера».

ЯНКЕЛЕВИЧ. …Не слышны в саду даже шорохи…

И ДЖАГА вдруг подхватил, но уже по-французски… и так они сидели и дружно пели…

ЯНКЕЛЕВИЧ. (закончив петь) Кстати, ДЖАГА, у меня к вам один вопрос… Смешно, конечно, что с ним обращается миллионер…

ДЖАГА. (пьяным голосом) Не вижу ничего смешного… Мне и Онасис задавал вопросы.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Понимаете ли… Тут подвернулась дешевая партия этих, как их, а…а…авианосцев… Я их всех, естественно, скупил, и остался совершенно без сантима… Я надеюсь, вы догадываетесь, сколько стоит авианосец?

ДЖАГА. (пьяным голосом) Сто миллионов…

ЯНКЕЛЕВИЧ. Приблизительно… А я взял двенадцать… Приблизительно… И, как я уже сказал, остался без сантима. Не

могли бы вы…

И тут пьяный ДЖАГА вскочил, неловко замахал руками и издал какой-то пьяный клич.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ради Бога, только не шумите… Если не хотите — не одалживайте!

ДЖАГА. Да нет, на вас же идут… Это евреи?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Откуда я знаю?..

ДЖАГА. (сурово) Вы — евреи?! (ЯНКЕЛЕВИЧУ )Они говорят — что да.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Раз говорят — значит, евреи. Просто так говорить не станут.

ДЖАГА. Но они не похожи — ни пейс, ни шляп, ни сюртуков… И двигаются на вас.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Не беспокойтесь… Евреи бывают разные — бухарские, шведские, индейские… А вы какие? Сардинские. Очень приятно. Никогда в жизни не слышал… ДЖАГА, нас приглашают в гости сардинские евреи. Это очень почетно… Что? Только меня одного?.. Жаль, но что поделаешь. Одного — так одного… Никогда в жизни не был в гостях у сардинских собратьев.

(ЯНКЕЛЕВИЧ обратился в зал).

И мы двинулись. Никогда я не катил в такой шикарной машине. Там была слоновая кость, яшма, бархат, кожа, черное дерево, бар и кресла, большие и мягкие, как в Большом театре…

Я катил и только никак не мог понять — зачем сардинским евреям приглашать в гости старого еврея из России…

Сардинские евреи были необычные, они как-то очень мало напоминали евреев и, если хотите, не напоминали евреев вообще. Скорее они напоминали пастухов. Впрочем, и первые евреи тоже были пастухами…

Они гнали по заброшенным дорогам, по зигзагам и, наконец, проскочив редкий лесок, остановились у виллы. Я был по-настоящему горд за сардинских соплеменников — такой виллы я не видал даже в фильме «Династия».

Не знаю, слышали ли вы о таком…

Меня провели к мраморному столу. В фарфоровой посуде лежали омары, на серебряном блюде отдыхала форель, на золотом — фазан. Посредине, на треножнике, красовался поджаренный молочный поросенок. Вы знаете, поросенок меня поразил больше виллы.

— Евреи едят свинину?! — удивился я.

— Сардинские, — объяснил один из них, — это то, что нас отличает от других. Евреи появились на Сардинии еще до запрещения свинины.

Этого я не знал, впрочем, как и то, когда запретили свинину.

Они разлили вино и я поднял тост.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (произнося тост) За сардинских евреев! (он осушил бокал) А, есть красную рыбу на фоне белых гор — скажите, мои дорогие сардинские сородичи, разве это не рай? Единственное, о чем я жалею — что здесь нет моего сына с семьей. Он этого никогда не ел. Он даже об этом не мечтал.Единственное, о чем он мечтал, когда был маленьким мальчиком — это были яблоки. Он обожал их. И обожал коммунизм. Да, да… Потому что говорили, что при коммунизме будет все, даже яблоки. Причем, бесплатно. Это им сообщили уже в яслях, и это им повторяла в школе их учительница.

— Дети, — говорила она, — в один прекрасный день вы встанете, пойдете в гастроном, и вдруг увидите, что соль — бесплатно! А через год станет бесплатной горчица. А через два — хлеб…

Скажите, мои прекрасные сардинские евреи, вы когда-нибудь ели бутерброды с горчицей и солью? Это прелесть. В те годы они были у нас очень популярны. И вот — даже учительница мечтала о них… И вдруг мой сын — я не знаю, кто его потянул за язык, он весь пошел в папу, спросил:

— А яблоки, яблоки будут бесплатно?

И учительница улыбнулась.

— Это уж ты хватил, ЯНКЕЛЕВИЧ!

— А за деньги хотя бы будут? — спросил он.

— Смешной, ведь при коммунизме не будет денег, — ответила она.

И тогда мой сын заявил, что в таком случае наша семья уже живет при коммунизме — у нас не было ни яблок, ни денег.

ЯНКЕЛЕВИЧ обратился в зал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Эти сардинские евреи почему-то слушали меня, не перебивая. А я им рассказывал про ту жизнь, где, если и снимают повязку со рта, то только для того, чтобы связать ею руки.

— Ни одна страна не дала такого бандита, как Сталин, — заявил я.

И тут они взорвались! Они были задеты за живое!

ЯНКЕЛЕВИЧ. (голосом мафиози) А Дженовезе? А Лукиано? А Аль Капоне?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (своим голосом) Дети! Младенцы! Что, у вас были процессы? Или коллективизация? Или полное закрытие эмиграции?!

ЯНКЕЛЕВИЧ. (голосом мафиози) Но у нас отрезают головы.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (своим голосом) Сколько?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (голосом мафиози, неуверенно) Восемь, десять…

ЯНКЕЛЕВИЧ. (своим голосом) За какой период? За час?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (голосом мафиози) За год.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (своим голосом) Бирюльки! У нас летели тысячи в день! Лес рубят, щепки летят! Взмах пера — и несколько тысяч — тю-тю! Мигнул — пару тысяч долой! Кивок — и…

ЯНКЕЛЕВИЧ. (голосом мафиози) Ладно, хватит! Кончай пугать! Мы не из трусливых! Или три миллиона — или…

ЯНКЕЛЕВИЧ. (своим голосом) К сожалению, я вижу, что вас эти проблемы не волнуют. А насчет трех миллионов — так я не против.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (голосом мафиози) То есть — вы согласны?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (своим голосом) Конечно. Я ведь уже сказал. Именно три миллиона.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (голосом мафиози) То есть — мы можем звонить в общину?

ЯНКЕЛЕВИЧ. (своим голосом) Что за вопрос… Конечно, звоните.

ЯНКЕЛЕВИЧ вышел на просцениум.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (в зал) Я-то думал, что речь идет о той самой смете, о школе. Я думал, что они — строители…

Надо сказать, что община была встревожена. Все, кроме меня, уже знали, что меня похитили. Но не знали только, кто — АБУ Нидал, «Народный фронт освобождения Камеруна», «Долой Хомейни!»

Лично Шац звонил всюду и все отвечали: «Нет, ЯНКЕЛЕВИЧА не брали».

Евреи не знали, что и подумать, что с ними случается довольно редко.

И именно в этот момент мои сардинцы набрали номер общины.

И ШАЦ сорвал трубку.

Слышен телефонный разговор, который ЯНКЕЛЕВИЧ комментирует в зал.

ШАЦ. (кричит) Где ЯНКЕЛЕВИЧ?!

МАФИОЗИ. Тише… У нас.

ШАЦ. Прошу конкретнее! У кого — у нас? Какая организация?

ЯНКЕЛЕВИЧ (на просцениуме, в зал) Для него это было почему-то крайне важно.

МАФИОЗИ. Объединенный фронт освобождения Сардинских евреев.

ШАЦ. Вос?!

ЯНКЕЛЕВИЧ (в зал) Такой организации община, видимо, не слышала…

ШАЦ. Сардинских? Но причем тут ЯНКЕЛЕВИЧ? И почему так поздно звоните?

МАФИОЗИ. ЯНКЕЛЕВИЧ кушал.

ШАЦ. Но он жив?

МАФИОЗИ. Ну, раз он покушал… Можете убедиться сами.

ШАЦ. Дайте ему трубку!

МАФИОЗИ. (ЯНКЕЛЕВИЧУ) Держите! (ЯНКЕЛЕВИЧ взял трубку).

ШАЦ. Как вы себя чувствуете?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Отлично! Если бы вы только знали, что это за люди! Какой стол, какие виды!..

ШАЦ. Как с вами обращаются?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Я вас не понимаю… Почему такой вопрос? Как с царем!

ШАЦ. (неуверенно) То есть, вам кажется, что все в порядке?

ЯНКЕЛЕВИЧ. Простите, почему вы так взволнованы? У вас что-нибудь случилось?.. Приезжайте — и сами убедитесь! Сейчас я спрошу адрес. (к мафиози) Какой у нас адрес? (в зал) И тут сардинские соплеменники взяли у меня трубку.

МАФИОЗИ. (в трубку) Сначала три миллиона!

ШАЦ. (обезумев) Три миллиона?! Вы с ума сошли! Ваши цены растут, как на дрожжах! Вы лишаете нас школы!

МАФИОЗИ. Ничего страшного. Вы и так образованный народ.

ШАЦ. Полмиллиона — и баста!

МАФИОЗИ. За полмиллиона — пол ЯНКЕЛЕВИЧА… И не торгуйтесь! Чего валять дурака, когда сам ЯНКЕЛЕВИЧ не против!

ЯНКЕЛЕВИЧ. Да, да… Я не против! Я — за!

МАФИОЗИ. Вы слышали?

ШАЦ. Раз так… Мы должны посоветоваться. Я вам перезвоню.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (в зал) И начался совет. Евреи долго думали и решили, что три миллиона за ЯНКЕЛЕВИЧА — это копейки. Во-первых, я эти три миллиона отдам, во-вторых, дам три миллиона на школу, и, в-третьих, на радостях… Они даже не могли себе представить, сколько я дам на радостях… И поэтому позвонили уже через пару минут.

ШАЦ. (голос в трубке в записи) Мы не торгуемся, когда речь идет о человеке. Три миллиона — так три миллиона! Но одно условие — с ЯНКЕЛЕВИЧЕМ обращаться, как с бароном!..

ЯНКЕЛЕВИЧ. (в зал) «Сардинские евреи» были не против. Они отвели мне белый будуар, полный дорогих запахов, они подали мне в постель кофе в старинном византийском сервизе, и, взяв гитары, спели старинные византийские песни. Царь Соломон так не ухаживал за Суламифь, как эти типы — за мной. Завтракали мы в саду, где пели соловьи и летали попугаи. Я был в белом халате, с сигарой во рту и рассказывал сардинским соплеменникам про моего сына…

ЯНКЕЛЕВИЧ взял сигару, затянулся, выпустил дым…

ЯНКЕЛЕВИЧ. И вот, мои дорогие сардинские браться, пришло время, когда ему надо было поступать в институт. Почему, — спросите вы, — пришло такое время? Потому что еврей должен обязательно поступать. Ради этого живет его отец. Мать. Тетя. И даже тетин муж. Это они видят в своих снах и наяву. Об этом мечтают. И об этом просят Бога, даже если они и неверующие. Потому что если они не поступали, если они не кончили институт — то хотя бы должны кончить их дети. А уж если они сами кончили — как же могут не кончить их дети? Короче, так уж получалось во всех случаях, как не крути, что надо было поступать.

Я надеюсь, теперь вы поняли, что институт был для нас таким же обязательным делом, как и служба в армии, которая была необязательной, только если вы поступали в институт.

Вы можете меня спросить — куда поступали евреи? Это было очень просто. Они поступали туда, куда они не хотели. Почему? Потому что там, куда хотели они — не хотели их. Их не хотели в Университет и в Институт международных отношений, их не хотели в Институт тяжелого машиностроения и в Институт легкого. Их даже не хотели в Ветеринарный — потому что они могли отравить корову. И тут нет ничего удивительного — хотели же они отравить Сталина! А, как вы понимаете, для того, кто хотел отравить Сталина — ничего не стоило отравить корову. А при тогдашнем положении с мясом это могло кончиться всеобщим голодом. Впрочем, как и при нынешнем.

Короче, никто не знал, куда поступать, но все говорили, что берет Институт водного транспорта. Было непонятно, почему водный транспорт так нуждался в евреях — может быть, чтобы их всех потом разом утопить, как псов-рыцарей — я не знаю. Могу вам только сказать, что в институт приплыло немало будущих картавых капитанов, большинство из которых не умело плавать и никогда не видело моря.

В общем, как вы, наверно, уже поняли, советскому торговому флоту грозило потопление, так как большинство из них к тому же было в очках, и им ничего не стоило посадить весь прославленный флот на первую же попавшуюся мель.

Не знаю, почему — то ли евреи волновались, то ли еще плохо были знакомы со своей будущей профессией, но они все время путали «боцмана» с «лоцманом», и на вопрос членов приемной комиссии «кем вы хотите стать»? — почему-то отвечали «Кацманом». Хотя ни одного Кацмана среди поступающих не было, а было шесть Перельманов. Но никто из приплывших не выразил желания стать в будущем Перельманом.

Бикицер, их всех собрали в актовом зале, где висели наши вожди — и перед ними выступил сам ректор. Он, видимо, не ожидал, этот старый морской волк, увидеть перед собой такую аудиторию. Он плавал во всех морях и четырех океанах, но за всю свою жизнь не видел такого количества евреев. Ему даже на секунду показалось, что он сбился с курса и заплыл в Израиль. У него потемнело в глазах. Я думаю, что даже встреча с акулой не произвела бы на него такого впечатления. Поэтому говорил он, как вы сами, наверно, догадываетесь, несколько странно!

— Нашему торговому флоту, — сказал он, заикаясь и покачиваясь, — необходимы высококвалифицированные кадры кацманов и лоцманов! Или, вернее, кадры боцманов и шварцманов.

Потом он вдруг побагровел, налился кровью и громовым голосом добавил:

— Короче, нам нужны высококвалифицированные кадры шварцманов и кацманов…

Мне трудно вам объяснить, почему, но мы с сыном были довольны — как-никак, а подтверждался слух, что сюда берут. И кем? Самим ректором. Правда, в несколько странной форме.

Ректор меж тем продолжал кричать.

— Что надо, — кричал он, — чтобы стать настоящим, — он почему-то оглянулся и добавил: — кацманом?!

— Вы знаете, мне его стало даже немного жаль. Немолодой уже, вроде, а так нервничал. И в глазах паника.

Чтобы стать настоящим кацманом, — ответил он сам себе, — надо много. Это трудно. Почти так же трудно, как стать настоящим, — тут он остановился, долго смотрел в зал, на портреты висящих вождей, на переходящее красное знамя, и кончил: — …как стать настоящим шварцманом.

Тут с этим ректором стало происходить нечто странное. Он вдруг выхватил из бокового кармана боцманский свисток, стал, как очумелый, свистеть и орать во все горло:

— Свистать всех наверх!

Мой сын сидел, не шелохнувшись. По-моему, ему показалось, что уже началась первая лекция.

А ректор, меж тем, все свистел и свистал всех наверх, а потом вдруг спрятал свисток и неожиданно спросил:

— Кто знает, какая разница между кацманом и шварцманом? — и опять сам ответил: — никакой! Быть кацманом так же тяжело и почетно, как и шварцманом. Впрочем, — добавил он вдруг, — шварцманом, пожалуй, тяжелее. Но зато кацманом — почетнее.

После этого он обвел весь этот зал, полный евреев, горящим взглядом капитана, покидающего во время шторма свой корабль, и проревел:

— Счастливого плавания вам, будущие кацманы и шварцманы! И почему-то добавил: — И Файзенберги!

Вас, конечно, интересует, что произошло дальше с этим бедным ректором. Ничего необычного — он сел. В переносном смысле этого слова. Говорят, за сионистскую пропаганду.

А всех кацманов и шварцманов и даже Файзенбергов погнали вон… И Роза успокаивала моего бедного сына.

— Чем я могу тебе помочь, — говорила она, — у нас нет денег, чтобы дать взятку. А если б даже и были — я бы все равно не смогла. У меня нет «руки», которая б сняла трубку и позвонила. У меня нет дачи, где бы смог отдохнуть преподаватель, прежде чем принимать у тебя экзамен, и нет шубы, которую могла бы носить его жена после… У меня нет власти, чтобы отменить ненависть, и нет средства, чтобы все любили евреев.

— Не беспокойся, мама, — сказал ей мой сын, — я пойду туда, куда берут. Без блата и денег. И всех. Есть такое место?

— Есть, — ответила Роза, — такое место есть, — это армия.

— Ну, вот. Я стану доблестным защитником.

— Тогда мы проиграем войну, — сказала Роза.

— Может, хотя бы после этого я поступлю в институт?

— В какой, — спросила она, — в китайский? С твоими глазами?

— А почему мы должны обязательно проиграть Китаю? — поинтересовался он. — Разве мы не можем проиграть Израилю?

— Ты ищешь сложные пути поступления, — заметила Роза. — Никто из-за твоего института не развяжет войну. Даже с Израилем.

…И он поступил в Холодильный. Вернее, Роза поступила его туда. Она выступила перед членами приемной комиссии. Она говорила, что у нас дома есть холодильник, что он сам сибиряк, что его папа — то есть я — обморожен, что у нас в квартире всегда страшный холод, что мой сын любит мороженое, что она в сорокаградусный мороз ходит почти без пальто, что мой сын почти «морж» и что он обожает мороженые рыбу и фрукты. Она говорила о холоде с таким жаром, что ледяные сердца членов комиссии растопились.

И вот так, мои дорогие сардинские единоверцы, мой сын кончил Холодильный. И работает на каком-то вонючем холодильнике, где хранят рыбу — и даже не фаршированную.

А они его не выпускают и говорят, что он знает какой-то секрет и что если он приедет сюда — он ослабит их обороноспособность.

Азохун вей им, если секрет хранения тухлой рыбы может ослабить их обороноспособность!..

А теперь скажите мне, только откровенно — вы не могли бы ему помочь? Это мировой парень.

А вы все-таки, как-никак, Фронт освобождения сардинских евреев. Хотя их тут почти и нету. Да и освобождать не от кого. Может, вам стоит расширить зону вашей деятельности? Спасите для начала одного советского. Что вам стоит, а?..

ЯНКЕЛЕВИЧ в зал.

ЯНКЕЛЕВИЧ. И они пообещали. Чего только не сделаешь в ожидании трех миллионов…

В тот же вечер меня неожиданно посадили в ту же самую шикарную машину, отвезли почему-то в лес, выбросили и умчались…

И я никак не мог понять, с чего это вдруг — почему хозяева, принимавшие меня, как барина, ни с того, ни с сего поступили, как хозейрем…

Вскоре я узнал, что они были таки хозейрем.

Но я недолго думал об этом…

Кругом стояли сосны, и вечернее солнце освещало их красные стволы. Пахло хвоей и детством, и я стал бродить по этому лесу. Все тут мне напоминало родные места — и кроны деревьев, и ягоды, и красный вереск.

И солнце было тем же, и его теплые лучи.

И облако, и муравей.

И крики птиц, и мох, и кора на деревьях.

Из такой коры я мастерил когда-то кораблики, с парусами из простынок, которые давала мне мама.

Они уплыли далеко, эти кораблики, и сам я заплыл черт знает куда… Один, на всем корабле.

Я ходил по этому лесу и никуда больше не тянуло меня.

А потом я сел на пригорок, прислонился к теплой сосне, закрыл глаза и уснул.

И ЯНКЕЛЕВИЧ сел.

И дерево детства охраняло меня…

…Я летал с Розой по голубому небу, и мы беседовали друг с другом, и с чайками, и с пролетающим буревестником.

А внизу лежала Белоруссия, где родился я, где родился Векслер, создатель синхрофазотрона, где родился Илья, который ничего не изобрел, но которого не выпускали.

Над Витебском мы повстречали Шагала.

Он тоже летел с женой.

— Смотри, вот он, вот он, — сказал Шагал жене.

— Шолом Алейхем, — поздоровался я.

— Вы живы, господин ЯНКЕЛЕВИЧ? — поинтересовался Шагал.

— Да, я жив, я все еще жив.

— Вы живы?..

— Ну да, почему бы и нет?

— Но где вы пропадали?

— Летал вместе с вами.

— Где вы пропадали, где вы пропадали, — звучал откуда-то голос.

ЯНКЕЛЕВИЧ медленно поднялся.

ЯНКЕЛЕВИЧ (в зал) Я раскрыл глаза и увидел склонившегося надо мной председателя Шаца. Он тряс меня.

— Где вы пропадали? — говорил он.

…А я думал, что это Шагал…

— Летал вместе с Шагалом, — ответил я.

— Но вы живы?

— Вы же видите. Почему бы и нет?

— Мы боялись, что они могли вас убить.

— Кто? Шагал с женой?!

И тут председатель общины побелел. Он обернулся к окружавшим его евреям.

— Они мучали его, — сказал он, — он тронулся, он ничего не понимает… Вы помните, где вы были, господин ЯНКЕЛЕВИЧ?

— Почему бы и нет, — возмутился я, — я вам уже сказал тысячу раз! Я летал с Розой, а до этого был в гостях.

— Ну, вы видите, — сказал Шац евреям в доказательство того, что я мишуге.

— Простите, — сказал я, — но я ничего не понимаю. У вас что-нибудь случилось? В чем дело? Почему паника?

— Только не волнуйтесь, — мягким голосом произнес Шац, — все будет хорошо… Закутайте его в одеяло — и в машину.

И евреи закутали меня в одеяло и, словно дитя, понесли к машине.

И снова Шац повторял — все будет хорошо, все будет замечательно!

— Послушайте, — закричал я, — хватит причитать. Генуг! Что у вас, наконец, произошло?!

— У нас?! — вскипел Шац. — Это у вас, а не у нас! Это вас похитили, а не нас!

— Меня? — удивился я. — Да кому я нужен?

— И убили бы, если бы мы не дали выкуп.

— Какой еще выкуп?

— Сумасшедший, — выпалил председатель, — три миллиона!

Я не мог сдержать смех.

— Три миллиона, — хохотал я, — за меня?! За старый шкаф, выброшенный на свалку — три миллиона?! И вы что — действительно дали?

— А как же?

— С ума сошли! Зачем?!

— Вы нам дороги, — сознался председатель. — И потом, евреи должны спасать евреев.

Вы не поверите — мне захотелось поцеловать председателя…

— Ей Богу, дорогой, — повторял я, — я этого не стою!

— Но он меня успокаивал:

— Стоите, поверьте мне. И гораздо больше!

…Боже, если б это видела Роза, если б она знала, что за жизнь ее Хаимке дали три миллиона! Целую еврейскую школу с бассейном!.. Я был готов для них сделать все! Даже заслонить грудью амбразуру, как это делали во время войны.

Если б это, конечно, понадобилось.

Но Шац сам сказал, что надо сделать:

— Прежде всего — отдать три миллиона. И добавил — а также три миллиона на школу.

Я… я обалдел. Я начал заикаться.

— С удовольствием, — прозаикался я, — но где я их возьму?

Шац стал очень строгим.

— На все свое время, господин ЯНКЕЛЕВИЧ, — сказал он, — и сейчас не время шутить!

Как будто я шутил! Я ему так и сказал:

— Но где мне достать шесть миллионов, когда у меня нет на зубы? Взгляните на мой Авиньонский мост!

И ЯНКЕЛЕВИЧ раскрыл рот.

Шац даже не взглянул! «Не разыгрывайте мишуге, — раздраженно произнес он, — а ракеты? А Калашников? Наконец, авианосцы?»

— Послушайте, — сказал я, — вы же, вроде, умный еврей. Вы что — поверили, что я торгую этой заразой?

И тут председатель раскрыл рот, точно, как я, хотя там и не было Авиньонского моста.

— А-а что, нет? — выдавил он. — А телохранитель? Телохранитель?! Зачем он вам вдруг понадобился, я вас спрашиваю? От чего тогда вас охранять?

— От одиночества, — ответил я ему.

— Но от одиночества не охраняют, — возразил председатель.

— Что вы знаете, — вздохнул я. — Разве вы были когда-нибудь старшим бухгалтером из России, которому не с кем сказать слова? Вы представляете себе еврея, которому не с кем говорить?

За три года вы даже не поинтересовались, откуда у меня шрам?

И тут он вдруг спросил — «откуда»?

— Поздно, — сказал я, — я уже об этом поведал моему телохранителю. Он охраняет меня, и мне кажется, что я охраняю его…

Председатель не хотел слушать. Он перебил меня:

— То есть, у вас нет даже миллиона?

— Можете быть уверены! Ни копейки.

— На какие же деньги, простите, мы вас выкупали?

— Во всяком случае — не на мои.

— Но миллионы!

— Что вы шумите, — тихо сказал я, — я вас просил выкупать? Мне там хорошо было. Если они вам отдадут деньги — я могу вернуться…

— Убирайтесь, — прошипел Шац.

Я надеюсь — вы помните, что я был в машине?

— На ходу, — удивился я, — остановите хотя бы машину…

И они меня высадили, как те хазейрем, хотя, в общем, это были не хазейрем…

И я пошел не домой, а в телефонную будку и позвонил своему телохранителю.

ЯНКЕЛЕВИЧ взял трубку.

ЯНКЕЛЕВИЧ (в трубку) ДЖАГА? Я на свободе. И вы можете меня немного поохранять.

(И высветился ДЖАГА, и они обнялись и хлопали друг друга по плечу и спине, и, как показалось ЯНКЕЛЕВИЧУ, ДЖАГА даже плакал).

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, что вы, ДЖАГА… Все это пустяки. Какие-то три миллиона — и я на свободе.

ДЖАГА. Я не сумел вас защитить. Не могу себе простить.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Это все неважно, друг мой. Пустяки… Некого было защищать. Я ничем не торгую… И встречаюсь с вами потому, что вы единственный человек на всей земле, который слушает мои майсы… (они оба помолчали, глядя друг на друга).

Да, ДЖАГА, вы не поверите… Когда я родился, там, в России, в Мозыре, на моем лице была улыбка. В те годы это была такая редкость. Сейчас, впрочем, тоже…

И все решили, что я раввин, или цадик, или даже мессия…

Но все это была чепуха. Вы знаете, почему я улыбался? Я сразу увидел, куда угодил, и мне захотелось назад. Но назад дороги не было. Я это сразу понял. Чего ж тогда было орать? И я улыбнулся. Это единственный выход из безвыходного положения. Возможно, я даже бы и стал мессией, если бы добрался до Земли Обетованной. Но в нашей стране даже мессиям нужна была для этого виза… И я пошел в шахтеры. Без визы. Еврей-шахтер в то время, кстати, как и в наше, в природе встречался — как чистое железо, то есть довольно редко.

Скажу вам честно — если б не необходимость искупить перед новой властью буржуазное прошлое моих родителей — я бы никогда не спустился под землю. Появиться на этом свете — да еще жить под землей — согласитесь, это уже чересчур!

Но что мне оставалось? Я должен был замаливать грехи моих предков, которые считались богатыми, потому что имели живую куру и ужинали почти каждый вечер…

И я работал — как ломовая лошадь, двенадцать часов в день, в кромешной тьме, с одной лишь киркой в руках… Но если бы вам удалось встретить, дорогой ДЖАГА, свидетелей того далекого времени, они бы вам подтвердили, что в шахте ржали только кони и ЯНКЕЛЕВИЧ.

Смех у меня был громкий, раскатистый, и, может быть, поэтому руководство шахты, вечно боявшееся обвалов, направило меня на учебу в Ленинград, где я и встретил Розу.

Роза никогда не была шахтером и замаливала грехи родителей на земле, а точнее, на кондитерской фабрике, таская пятипудовые чаны со сладким варевом из карамельного цеха в шоколадный и обратно. Работала она, как вы видите, не как я — ломовой лошадью, а совсем наоборот — как вол…

Как вы уже, конечно, поняли, она тоже была из богатой семьи: вместо куры у них когда-то был петух, и ужинали они почти каждую пятницу!

Так уж заведено в этом мире, что богатые женятся на богатых — вы это знаете лучше меня — и вскоре мы поженились, и были счастливы и веселы — ели ржавую селедку, хлеб с горчицей, висели на подножках трамваев, зимой мерзли в своих туфельках, верили в мировую революцию и строили социализм.

У Розы был костюм защитного цвета и косынка, которые она надевала по воскресеньям, правда, нечетным, поскольку по четным их носила ее подруга.

А у меня были ботинки, которые я надевал тоже по воскресеньям, но четным, потому что, как вы уже догадались, по нечетным их носил мой друг, имевший ногу на два размера больше. И так уж у нас получалось, что выйти одетыми празднично одновременно — не выходило!

И так, дни за днями, шла эта веселая жизнь и становилось все веселее, как вдруг меня объявили врагом народа! За анекдот!

И, я думаю, правильно объявили. Скажите, разве друг будет строить своему народу социализм?..

Когда я вернулся из тюрьмы, говорили, что социализм уже почти построен, оставалось чуть-чуть, и я принялся его достраивать, и наверняка бы достроил, и мы бы купили уже себе по отдельному костюму и по паре туфель и вышли бы, наконец, вместе, как вдруг советская власть подарила все это мне бесплатно.

Началась война, и я получил почти новую форму и почти новые сапоги ефрейтора Красной армии.

Розе такой формы не дали, и мы опять не смогли быть вместе.

И я ушел на войну. И когда я уходил — я улыбался. Идти воевать — да еще и не улыбаться?! И потом я знал, что вернусь — не оставлять же Розу одну на этой земле. И я вернулся. Потому что, как считают японцы, не летит стрела в смеющееся лицо.

Впрочем, мой дорогой, и японцы иногда ошибаются…

И опять началась веселая жизнь, даже еще более веселая: ржавая селедка, хлеб с горчицей, висение на подножке, те же холода, те же туфельки и тот же костюм. Правда, они уже были не так новы, но ведь и мы были не так молоды…

И носили мы их одни, потому что ни подруги, ни друга уже не было… А в остальном — все было то же. Только строили мы уже не социализм, а коммунизм.

Впрочем, никто этого не заметил…

Только жизнь становилась все веселее, куда веселее прежней: не хватало дров, пропала картошка, я опять побывал в тюрьме, исчезла селедка, Розу обозвали и послали в Израиль, пропало мясо, меня обозвали и послали в Палестину, сгинуло масло и молоко, и, наконец, нас обоих объявили сионистами.

И нам надоела, мой дорогой друг, эта веселая жизнь, потому что и от веселья рано или поздно устаешь, когда оно длится слишком долго.

Помните: «И о смехе сказал я: «глупость» и о веселии: «что оно делает?»

И мы с Розой уехали — ведь всему свое время под небом — время любить и время ненавидеть…

Они помолчали.

ЯНКЕЛЕВИЧ. Ну, чего же вы молчите?.. Теперь, когда вы все знаете, какого черта вы охраняете меня?..

ДЖАГА пожал плечами.

ДЖАГА. Видите ли… Я такой же телохранитель, как вы — миллионер…

Повисла пауза, а потом вдруг они обнялись и долго и весело хохотали, как двое школьников, убежавших с уроков.

ЯНКЕЛЕВИЧ. (в зал) И мы хохотали и хохотали, а потом пошли вдоль Сены, в сиреневых сумерках Парижа, и где-то там, у моста Мирабо, моста любви, вывели наш второй закон.

ЯНКЕЛЕВИЧ подошел к самому краю сцены и, глядя прямо в зал, медленно произнес:

ЯНКЕЛЕВИЧ. МСЬЕ И ХАВЕЙРЕМ, ПОКА ВОЗМОЖНО — ЖИВИТЕ ВЕСЕЛО!