КулЛиб электронная библиотека 

Подвиг, 1983 № 23 [альманах] [Борис Яроцкий] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Подвиг, 1983 № 23 (альманах)


© Издательство «Молодая гвардия», 1983 г.



Сергей ОРЛОВ


Сергей Сергеевич Орлов, автор хрестоматийных уже строк: «Его зарыли в шар земной, а был он лишь солдат…», родился в 1921 году на Вологодчине. Рано начал писать стихи. На войну ушел со студенческой скамьи, дважды горел в танке, был ранен: осколок пробил комсомольский билет и медаль «За оборону Ленинграда», хранившиеся в кармане гимнастерки.

Стихи безвременно ушедшего поэта, взятые из его фронтовых блокнотов, и проза, с которыми мы знакомим сегодня читателей, обращены к молодежи.

Мир принадлежит молодым

В Ленинграде отцветают тополя, в воздухе летает белый пух, поднимаясь выше крыш города. По ночам на улицах не зажигается электричество, потому что светло и без него. Над Невой и Финским заливом стоят белые ночи. От зари и до зари по проспектам и набережным, взявшись за руки, в обнимку, веселыми стайками гуляют молодые парни и девушки. Кажется, что в городе только одна молодежь!

Так оно и есть: Ленинград белых ночей — это город молодых. Они его хозяева. Хозяева сверкающих теплоходов, отходящих от голубых дебаркадеров на всю ночь в залив, хозяева проспектов без машин и автобусов, так похожих на дворцовые залы, хозяева ветра, пахнущего лесами и морем, хозяева гигантских портовых кранов, впечатанных в закат четкими линиями стали. Впрочем, я неточен в своих заключениях, ограничивая владения молодежи безлунным блеском белой ночи. И на заре, и под жарким солнцем полдня мир принадлежит молодым.

Когда я был восемнадцатилетним, мне казалось, что он принадлежит людям немолодым: ведь всюду их было больше, чем моих сверстников. Став старше, я говорю иное: мир принадлежит молодым, стоит только выйти на улицу, чтобы убедиться в этом: молодых на свете куда больше, чем нас, сорокалетних. Но, очевидно, те, которым сейчас по восемнадцать, думают так же, как и я в юности. Не собираюсь их разубеждать хотя бы потому, что не считаю себя пожилым.

Мы в своей юности завидовали нашим отцам. Их юность, осененная красным знаменем, летела по фронтам гражданской войны с клинком наголо, и плечи чапаевской бурки закрывали перед нами окоем. Казалось, все героическое, что можно сделать во имя революции, уже сделано отцами, а на нашу долю уже ничего не осталось. Еще бы — отцы завоевали Советскую власть, зажгли домны Сибири и Урала, построили у океана город, назвав его именем своей юности, покорили Северный полюс, и знаки новой романтики нам трудно было увидеть на чистом небе широко распахнутых горизонтов.

После войны молодежь завидовала уже нашей юности. Понемногу отстраивались сожженные города и села — и все героическое, казалось, снова осталось позади. Сейчас парни и девушки, наверное, считают, что романтика была только у первых покорителей целины. Так, наверно, будет всегда. И ничего плохого я в этом не вижу. Просто молодость примеривает свое плечо к плечу, соответствующему своему, но которое с честью сумело вынести трудности времени и тяжесть подвига. Просто пламя, зажженное в крови первых комсомольцев на ветру Октябрьской революции, бушует, не стихая, в их крови на ветру истории…

На что способны эти обыкновенные молодые люди, показал всему миру случай. Ураган, пронесшийся у Курильских островов, не выбирал парней покрепче и познаменитей для того, чтобы проверить крепость их духа и физические силы. Сдается мне, что у стихии были совсем иные планы, если предположить, что ураганы имеют их. Эти четыре парня предстали перед людьми Земли богатырями из народных сказок. Нам, побывавшим на войне, они показались страшно знакомыми ребятами — однополчанами. Все мы помним фотографии четырех героев. На одной из них они были сняты в штатских костюмах. Глядя на этот снимок, я поймал себя на мысли, что эти костюмы идут им больше, чем гимнастерки. Они им очень к лицу.

Наше правительство поставило себе главной задачей и целью добиться всеобщего разоружения. Парней всего мира мы хотим видеть без касок и кованых сапог. Слишком много на земле молодых людей никогда не наденут галстуки и пиджаки. Многим моим друзьям по танковой молодости не довелось это сделать.

Гвардии старший лейтенант Леонид Чайка и гвардии техник-лейтенант Сергей Белокрылов служили в нашем полку в одном экипаже. Обоим было по двадцать лет, но Белокрылов был подчиненным Чайки. Разные по характеру, они все же стали очень большими друзьями. Чайка, быстрый, подвижный, большеглазый, не любил технику и мечтал после войны стать художником. Белокрылов, спокойный, медлительный блондин, обожал технику. В свободное время он всегда копался в машине, что-то регулировал, подтягивал. Инструмент он называл штуковинами, штукенциями и еще разными словечками, произнося их каждое по-особому, но члены экипажа знали, какой именно ключ надо подать механику, когда он кричал: «Дай мне штуковину!»

Иногда друзья ссорились, и Чайка, решая применить свою власть командира, говорил официальным голосом: «Товарищ Сережа!» …Мы любили смотреть на их ссоры, доставлявшие нам немало веселых минут, тем более что очень скоро все между друзьями шло по-прежнему.

Чайка нарисовал только одну картину: на башне КВ, распластав крылья, парила морская птица, от которой он и его предки и получили свою фамилию.

Белокрылов своего слова в технике не сказал. Они оба сгорели в бою под Медведем на новгородской земле.

Я не знаю, каким художником стал бы Чайка, если бы остался жив, что изобрел бы для людей Сережа Белокрылов. Этого не знает никто. А сколько будущих Пушкиных, Гоголей, Ломоносовых, Циолковских погибло на полях сражений?! Молодость отдавала на войне не только жизни, а даже больше, чем жизни, если есть что-нибудь больше жизни. Она отдавала бессмертие, будущее.

Мы часто называем свою молодежь особой в тех случаях, когда сравниваем ее с молодежью на Западе. Я не считаю нашу молодежь особой. Она не особая, а такая, какой должна быть вся молодежь. Особы условия, в которых развивается наша молодежь.

Капиталистический мир отравляет ядом индивидуализма, наживы молодые души. Его искусство твердит о темных силах, которые заложены в человеке от природы, о непреодолимых звериных инстинктах, которые передаются в кровь с молоком матери.

Мы же убеждены в ином: человек рождается с жаждой счастья и творчества, нужно только создать условия для него, то есть построить общество, основанное на иных принципах, в корне отличных от принципов капиталистического «рая», где заповедь «Человек человеку — волк» правит душами.

О четырех парнях, покоривших стихию океана, та пресса писала: «Непостижимо!»

Действительно, с буржуазным миропониманием трудно было разобраться в свершившемся в океане. Ведь, по их понятиям, в парнях должны были проснуться звери. Но наша четверка выросла в ином обществе, где закон жизни: «Человек человеку — друг, товарищ и брат». И все невероятное стало возможным.

Мы строим коммунизм, мы часто называем его образно весной человечества. А что такое весна? Рослые деревья, черные и голые зимой, весной покрываются пухом, листьями и цветами. Семена подорожника и самых невзрачных растений, не имеющих даже собственного имени, дают ростки и становятся листьями и травами. Птицы летят через грозные пространства с южных зимовок к себе на родину, чтобы вить гнезда. Весной у них много хлопот: надо таскать прутья для домиков, они даже дерут пух для подстилки у себя из брюшка. Весна для пахаря самая хлопотливая пора, он пропадает на поле от зари и до зари, так что ему некогда поесть и отдохнуть. А он ждет весну, как свидания с невестой. Потому что без весны он не может стать самим собой, творцом, пахарем, снимающим золотые ароматные плоды осеннего урожая.

Без весны в человеческом обществе люди никогда не услышат плеск морей на иных планетах, человек не развернется во всей неслыханной щедрости своего ума. Жажда счастья и познания погаснет в нем навсегда.

Молодость всего мира стоит за весну. Она стремится к ней так, как птицы стремятся в далекий полет через бури и грозы. Японская девушка, убитая у стен парламента, поднимает своей смертью тысячу молодых на борьбу за лучшее будущее. Молодость не уступит мир тем, кто может превратить земной шар в обуглившуюся на огне ядерных взрывов головешку, она властно берет его в свои руки. Земля, как голубой цветок с лепестками океанов и золотой пыльцой материков, не для того расцвела среди звезд во вселенной, чтобы погибнуть.

Знаки истинной романтики великого творчества начертаны человеческим разумом во вселенной. И носители ее — молодые строители весны человечества.


1961 год

Мир в смотровой щели машины
Встает торчмя, дымясь, пыля.
И падает в разрывах минных,
И поднимается, дымя.
И снова рушится с размаха
Под гусеницы, как волна,
Кусками луга, троп и пахот,
Продымлена и сожжена.
И вражьи черные траншеи
В кустах железных. Взрыв, песок,
Ползут, словно живые, щели
Вдоль, поперек, наискосок.
А мы по ним из пулеметов
С размаха хлещем наугад.
Березовые кости дзотов
Под гусеницами хрустят.
Один мотор ревет, грохочет.
Отбросив шлемофон к чертям,
Из раскаленной пушки в клочья
Рву землю, стервенея сам.
Вся суть войны не в том ли чувстве,
Когда, поймав врага в прицел,
Ты жмешь педаль ножного спуска
И посылаешь выстрел в цель.
Да, сердце злобою зайдется,
Как спиртом яростным взахлеб,
Когда огонь легко взовьется,
Кровь вражья обагрит бугор.
1944 год
Продутые блиндажным сквозняком,
Пропахшие махоркой и газойлем,
Взахлеб мечтали мы о ней, огнем
Очищенной в солдатской нашей доле.
Мы думали о ней не раз, не два,
Ее нам освещало гильзы пламя…
Да, мы имели на нее права,
У нас бои дымились за плечами.
Она была прекрасной до войны,
Ее мы вспоминали, твердо зная,
Что сделать лучше все-таки должны:
Никто при этом нам не помешает.
Мы знали: все, как прежде, будет
                                                   в ней,
Исчезнут только тени недоверья.
Мы стали сами совестью своей,
Подсчитывая Родины потери.
По бревнам молчаливо тек песок,
Чай остывал в железных литых
                                               кружках,
А жизнь, нас собиравшая в кружок,
Витала в воздухе, сыром и душном.
1944 год
Закончится лихое время,
На землю тишь и мир сойдут,
И пахарь бросит в землю семя,
И нивы тучные взойдут.
Забудет он, что был солдатом,
И лишь среди колосьев ржи
Танк, поржавевший и горбатый,
Напомнит вдруг иную жизнь…
Бои с заката до рассвета,
Махорки дым и крови вкус,
В полях безжизненное лето,
В солдатских гимнастерках Русь.
Горячий холод бронебойки,
Ревущий танк и сердца стук.
И огонек над башней бойкий,
И в страшный миг — улыбку вдруг…
1944 год
Долг, атака, честь мундиров наших,
Слава, на войне и без нее нельзя.
Может, потому и стали старше
Лет своих безусые друзья.
Рано облеченные правами
Посылать на смерть и в бой вести,
Мы в расчет того не брали сами,
Что еще и не жили почти.
1947 год
Все, что было давно, то сплыло,
Вспоминать о том не хочу!
Забываю что было силы
И давно про войну молчу.
Говорю молодым, неженатым,
Вы талантливы, вы молодцы,
Не за плату кладу им заплаты,
А за то, что гожусь в отцы.
Да, когда нам было по двадцать,
Не имели деньги цены.
Нам не нужно было кривляться
И не нужны были чины,
Не старались мы делать карьеру,
Только встань под пули, ложись.
Нам все мерилось равной мерой:
Небо синее, смерть и жизнь.
Когда сойдет на землю ночи тьма
И звезд костры зажжет по небосводу,
По площади, вдаль оттеснив дома,
Проходят люди, годы и знамена.
Ударив в берег, оборвется бег
Извечных волн, идущих с края света,
Застынут горы, смолкнут устья рек,
И сникнет время на приколе ветра.
Встают тогда убитые в бою.
На всей земле! Под звездным
                                            небосводом!
Вновь подтверждая, что навек
                                                 в строю
Погибшие в сраженьях за свободу!
Знамена долу клонит вся земля
В печали гордой к вечно юным
                                                   детям,
Что спят небудно на ее полях…
Стань на колени перед их
                                         бессмертьем!
1961 год
Для тех, кому сегодня девятнадцать,
Война — доисторический этап,
И даже мы, по-честному признаться,
Все реже вспоминаем о фронтах,
Стираются во времени детали,
Из памяти уходят навсегда
Бомбежки и пылающие дали,
Берут свое идущие года.
Но День Победы словно был вчера
                                                    лишь,
Я помню весь его, до мелочей,
До той слезы, с которой мой товарищ
Не мог от солнца отвести очей.
И тишина на все земные травы
Легла такая в тот далекий час,
Как в наши дни она над всей
                                             державой
Восходит на рассвете каждый раз.
И мирные в ней зарождались звуки,
Как каждый день рождаются всегда, —
С рассвета заливаются пичуги,
Шумят цветы, и плещется вода,
Звенят негромко солнечные спицы
И ветра синеватые шары.
Как будто день тот начался и длится
Без окончанья в мире с той поры.
А что еще? Чем в душу так запал он?
Тот день, могу сказать для юных вас:
Над миром солнце в чистом небе
                                                   встало,
Как каждый день встает оно сейчас.
1961 год
Материалы подготовлены к публикации Виолеттой Орловой


Марина УСОВА


Родилась в Подмосковье. Будучи школьницей, комсомолкой, занималась следопытской работой, участвовала в III Всесоюзном слете следопытов в Ленинграде.

Окончила факультет журналистики Киевского госуниверситета имени Т. Г. Шевченко. Заведовала отделом военно-патриотического воспитания в республиканской молодежной газете Украины «Комсомольское знамя». В настоящее время — сотрудник «Рабочей газеты», органа ЦК КПУ.

Не просто письма о войне…

В постановлениях ЦК КПСС «О дальнейшем улучшении идеологической, политико-воспитательной работы» и ЦК ВЛКСМ «О проведении Всесоюзной поисковой экспедиции комсомольцев и молодежи, пионеров и школьников „Летопись Великой Отечественной“» большая роль отводится военно-патриотическому воспитанию молодежи и участию в нем ветеранов.

Сегодня мы рассказываем о работе, которую проводит в этом направлении коммунист, кавалер орденов Ленина, Красного Знамени, Красной Звезды, Отечественной войны и ордена Кутузова I степени генерал-лейтенант в отставке Ф. И. Шевченко.


Федору Ивановичу — 80. Но человек он удивительно молодой. И друзей у него молодых много.

Однажды вышел у нас с ним разговор о том, почему, столь почтенный человек, он любит общаться с молодежью. Федор Иванович лукаво улыбнулся. «Да ну их, стариков, — махнул рукой, — ворчат, а с вами я и сам молодею».

Федор Иванович рассуждает: «Я, знаете, как-то встретил такую мысль: кто не узнал науки добра, тому все другие знания только вред приносят. Абсолютно с этим согласен. Надо как можно раньше учить добру еще и потому, что, не зная добра, можно ли его защитить? Добрыми делами крепки и наша партия, и государство, и комсомол. Не зная добра, можно ли пойти за него на подвиг?

Больше всего я люблю общаться со школьниками. Это же самый добрый народ! Знаете, какая у меня переписка с детворой?»

Я попросила Федора Ивановича показать самые интересные письма. И вот передо мной толстая папка, в которой даже одну страничку упустить жалко — так все интересно.

В ней переписка Федора Ивановича с Наташей Тараненко, внучкой погибшего земляка и однополчанина, с комсомольцами Тубельцовской школы на Черкассщине, где он сам когда-то учился, и их комсоргом Ниной Стеценко, со школьниками из города Орехова Запорожской области. Привлекла необыкновенная искренность ребячьих писем Федору Ивановичу.

Знаю, помню по собственному опыту — такая искренность в отношениях с посторонним взрослым человеком сама не рождается. Захотелось понять ее истоки. И я стала читать и перечитывать письма…

Письмо о памяти
Такой для начала простой вопрос: зачем ветеран идет к молодежи? Не правда ли, ответ на него у каждого готов: конечно же, затем, чтобы поделиться пережитым, чтобы оживить для подрастающего поколения страницы истории…

Но, знаете, приходилось мне бывать и на таких встречах, когда интересные люди рассказывали интересные вещи, но не покидало чувство, что делают они это для себя. Ребята слушали. Но, запоминая эпизоды, о которых им рассказывали, не запоминали самих рассказчиков. Я часто думала — почему? Поняла это теперь.

«Уважаемый Федор Иванович!

Мы, пионеры 6-го „Б“ класса ореховской восьмилетней школы № 4, обращаемся к Вам с большой просьбой. Недавно нашему отряду было присвоено имя почетного гражданина города Орехова, героя гражданской войны Авсюкевича Василия Дмитриевича. У нас в гостях побывала его жена Гоарик Сергеевна. От нее мы узнали, что Вы воевали вместе с Василием Дмитриевичем, помните о нем. Поделитесь, пожалуйста, если можете, и с нами своими воспоминаниями.

Пионеры отряда имени В. Д. Авсюкевича».

Федор Иванович рассказал ребятам об Авсюкевиче все, что знал: и какой он был комиссар, и какой товарищ, и каким был в бою, и какие стихи писал, и как через много лет вспоминал своих однополчан. Его письмо из многих страниц нельзя здесь привести полностью, но отрывок я все же приведу, чтобы дать представление о тоне его, о самой манере Федора Ивановича рассказывать неторопливо, с подробностями, с ясно видимым собственным отношением к человеку.

«…Весна 1919 года. 2-е Черкасские пехотные командные курсы. Комиссар Авсюкевич. С первых же дней нашего знакомства мы, курсанты, прониклись уважением к этому человеку. Нас восхищали его исключительная точность, аккуратность. Он обдумывал каждый свой шаг, каждый поступок. Умел находить порой неожиданные формы влияния на людей, но всегда очень действенные.

Помнится такой эпизод. Владимир Тупицын строил роту во дворе для следования в поле на тактические занятия. Рота в строевом отношении была еще недостаточно сплочена. (Причиной этому было то, что в ее ряды только что влилось молодое пополнение.) Это увидел из окна своего кабинета комиссар Авсюкевич. Через несколько минут он в курсантском обмундировании и с винтовкой в руке вышел из здания, подошел к Тупицыну и по всем правилам строевого устава попросил разрешения встать в строй. Командир роты несколько растерялся. Но быстро нашелся и четко скомандовал: „Становитесь на правый фланг!“ Комиссар занял указанное ему место. Наступила тишина. Затем последовала команда командира, и строй двинулся. Комиссар Авсюкевич с винтовкой на плече дал ножку. Командиры взводов скомандовали: „Тверже шаг!“ И курсанты, равняясь на комиссара, так дружно выполнили ее, что и сами удивились своему умению.

На малом привале, за городом, мы окружили комиссара и спрашивали о причине появления его в строю. Как ни в чем не бывало он сказал, что решил проверить строевую подготовку курсов.

— Ну и как находите? — допытывались мы.

— Так себе. Удовлетворительно, — ответил Василий Дмитриевич. — А в строю ведете себя плохо. Строй — святое место. Строиться надо быстро и бесшумно. Никаких разговоров быть не должно. Вне строя вы все — каждый сам по себе, а в строю должны быть — как один.

— И долго вы нас обучать будете? — не унимались курсанты.

— А это насколько у нас найдется умения и способностей продолжать эту нетрудную, но важную часть обучения, — сказал Авсюкевич.

Он тренировал нас дня четыре. Но потом нам стало совестно, и курсанты отправили к комиссару делегацию во главе с коммунистом Степучовым. Явились мы к комиссару и изложили просьбу — заниматься своими делами и не ходить с нами в строю. Василий Дмитриевич оглядел нас, выразил удовлетворение нашим внешним видом, после чего сказал, что занятия совместные, видно, пошли курсантам на пользу, что в роте заметно улучшилась дисциплина.

— У вас ко мне еще что-нибудь? — спросил комиссар.

Надо было видеть, как наш комиссар с трудом удерживался от смеха. А справившись с собой, сказал:

— Ладно. Я и сам вижу, что подзапустил с вами мои дела. Спасибо, что напомнили. Ходить с вами не буду, но при малейшем отступлении от правил строя — не прогневайтесь, не отстану от вас, пока из парней не сделаю воинов. Поклон товарищам.

Должен заметить, что за время совместной службы комиссар курсов ни разу не упрекнул напрасно кого-нибудь из курсантов. Он очень ценил нас, молодых, преданных Советской Республике будущих красных командиров…

…Я весьма горжусь тем, что ваш пионерский отряд носит имя славного человека — Василия Дмитриевича Авсюкевича…

Ф. Шевченко».

Ответ ребят я пробежала сначала по диагонали: был он обычным, со всеми приличествующими случаю словами. Но вдруг…

«Как хорошо, — писали ребята, — что есть люди, которые хранят в памяти героическое прошлое нашей страны, сами активные участники событий, так помнят других…»

Всегда ли мы задумываемся, как проявляется человек в том, что и как он помнит о других людях?

Мы говорим молодым людям: «Помните!» Но разве не лучший урок для них то, как помним сами?

Федор Иванович помнит очень многих. (Судьба свела его с людьми удивительными: работал с Жуковым, знал Карбышева…) Обо всех теперь рассказывает, пишет, стремясь как можно полнее обрисовать эти образы. И как-то забываешь: он ведь сам участник стольких событий, интересных и важных! Он, собственно, и об этом рассказывает. Но не это для него главное. Главное — донести тепло живой памяти о людях и событиях, потому что если не он, то кто же это сделает?

Письмо о мужестве
Наташа в тот год долго болела. Сначала дома, потом в больнице. Вдалеке от родных спасалась только книгами и письмами. Ее то обещали выписать, то назначали новые сроки. И когда перенесли очередной срок, она совсем расстроилась. И написала Федору Ивановичу. Длинное вышло письмо. А в конце вопрос:

«У меня слабый характер. Плачу часто. Как быть мужественной, Федор Иванович? Я бы хотела быть похожей на Вас…

Наташа».

В свое время, знакомясь с перепиской Герцена с детьми, я обратила внимание на строки: «Ты наконец дошел до недовольства собой. — Это первый шаг для выхода из праздной неопределенности. Если ты серьезно вызовешь силу воли… ты начнешь совершеннолетнюю жизнь… человеком, твердо идущим, на твердых нравственных основах».

Ты дошел до недовольства собой… Существование свое человек начинает с самоутверждения и много позже приходит к недовольству собой. И несет первое в себе сомнение самому близкому — отцу, матери, старшему другу… И ждет приговора, и ждет совета, но больше всего понимания.

«Этот важный вопрос мне часто задают, — так начал письмо к Наташе Федор Иванович. — Ответить на него коротко — задача весьма сложная. Но я постараюсь…

Приходит пора, когда девушкам и юношам надо определяться в жизни. Серьезно определиться — это значит наметить свой жизненный путь, выбрать профессию. Но не только. Каждый юноша и каждая девушка должны рассуждать так: я гражданин государства, биться за которое придется с врагами не меньше, а, может быть, даже больше, чем пришлось старшим поколениям. При этом надо иметь в виду, что эта битва может развернуться не на фронтах непосредственно, где в прошлых войнах наша молодежь показала чудеса храбрости. Будущая борьба захватит все сферы нашей жизни. Она явится высшей ступенью той борьбы, которая идет с первых дней существования Советской власти.

Но мужество не является прирожденным качеством человека. Известный советский летчик Герой Советского Союза Алексей Маресьев говорил: „Преодоление трудностей в повседневной жизни — вот истинная школа воспитания воли, мужества, храбрости. И если ты пройдешь эту школу, можно с уверенностью сказать — ты не растеряешься в минуту серьезного испытания в битве с врагом“.

Так что, для того чтобы добиться побед в будущем, чтобы уметь защитить Родину, требуется закалить свой характер, свою волю в повседневной жизни. Для этого надо определить свое место в коммунистическом строительстве, в совершенстве овладеть избранным делом.

И еще. Проявление мужества, героизма не должно стать самоцелью. Прославленная пулеметчица, Герой Советского Союза, старший сержант Нина Онилова, уничтожившая из пулемета при защите Одессы и Севастополя свыше 500 гитлеровских солдат и офицеров, писала в своей фронтовой тетрадке глубоко правдивые слова о подвиге: „Надо понять, зачем ты жертвуешь своей жизнью. Если для красоты подвига, то это очень плохо. Только тот подвиг красив, который совершается во имя народа и Родины. Думай о том, что борешься за свою страну, — тебе будет очень легко“.

Я думаю, у каждого конкретного подвига своя история, но основа у всех настоящих подвигов одна — любовь к Родине.

Ты, Наташа, пишешь: „Я бы хотела быть похожей на Вас…“ — продолжал Федор Иванович. — Что ж, расскажу о себе, поскольку ты задела этот вопрос. Зная себя, должен сказать, что особого мужества я как будто не проявлял. В детстве и вовсе был, что называется, плаксой. А вот когда повзрослел, я уже не знал, что такое слезы.

Начиная лет с 13―14 я стал себя переделывать. И результаты постепенно сказывались.

Я старался всегда говорить правду и оставаться при своем мнений, если был уверен в его правоте. Даже тогда, когда это грозило наказанием.

Много помогло в закалке характера то, что нас с раннего детства приучали к физическому труду, прививали любовь к нему, хотя это для нас, детей, часто было нелегко.

Так вот и жил, так работал. В 17 лет заинтересовался происходившими тогда революционными событиями, а в 1918 году, летом, они захватили меня настолько, что привели в подпольную организацию, руководимую большевиками Ф. Н. Ильиным и К. К. Вихотем.

В 18 лет добровольно ушел в Красную Армию, где часто приходилось быть в довольно сложных положениях — мы вели бои с немецкими оккупантами и гетмановскими „вильными казаками“, с петлюровщиной и григорьевщиной на Черкассщине, под Киевом и Черниговом — с деникинскими полчищами, с белой армией Юденича — под Петроградом, с многочисленными бандами на Украине.

Помнится, как в тяжелейшие минуты, особенно в первых боях, так и хотелось пожаловаться на трудности. Но я тут же твердо говорил себе: „Не хнычь! Тебя сюда никто не посылал, добровольно пошел — вот и терпи, терпи до победного конца!“ — и продолжал вести себя в бою подобающе, переживая вместе с товарищами невзгоды.

В моей закалке огромную роль сыграла среда, в которой я вращался. Примером для меня были наши руководители — командир отряда Ф. Н. Ильин и комиссар К. К. Вихоть. Затем на командных курсах красных командиров я оказался в прекрасном боевом коллективе курсантов и командиров. Среди них было много коммунистов, участвовавших в боях на Восточном фронте в 1919 году. Эта среда плюс беспрерывные боевые действия в сложной обстановке повлияли на формирование и укрепление характера.

Вот так мое поколение, и я вместе с ним, боролось, мужало и в конечном итоге побеждало.

А теперь о тебе, Наташа. Ты пишешь, что очень слаба в смысле характера, про глаза „на мокром месте“ и так далее и что ты желаешь быть мужественной. Это очень хорошо, что у тебя такое стремление. Теперь как раз подошла пора формирования и укрепления характера, о чем я пространно написал выше. Действуй не рывками, а постепенно в закалке характера, силы воли. Желаю тебе успеха.

Одновременно считаю необходимым отметить, что ты себя недооцениваешь. Уже сейчас некоторые факты говорят о том, что характер у тебя есть. Разве упорство, учеба с отличными результатами при таком состоянии твоего здоровья не являются проявлением мужества? Мне кажется, не так уж много найдется восьмиклассниц, совершенно здоровых, всем обеспеченных материально, обучающихся в нормальных условиях, которые бы достигли таких результатов, каких добилась ты. Многие в твоем положении просто захныкали бы — и весь результат. Дальше — активность твоя в коллективе, раздумья над жизненными вопросами — это тоже нельзя не засчитать в твой актив. А кругозор, который, мне кажется, для твоего возраста достаточно широк. Еще плюс. Умение думать, анализировать поступки.

Я с душой пишу тебе такое большое послание. Почему? Да потому, что чувствую, вижу тебя серьезной девочкой и уверен, что мои мысли падут на плодородную почву…

Ф. Шевченко».

Он писал это письмо, а жизнь готовила новое испытание его собственному мужеству. Испытание, которым он тоже поделился с Наташей. Не мог не поделиться, потому что хотел не столько оградить ее от будущих невзгод (от всех не оградишь), сколько подготовить к долгому и трудному жизненному пути, чтобы сумела не сломиться, чтобы сумела выстоять и сохранить в себе себя.

«У каждого из нас в жизни есть свои особенности. И у меня они есть. Помнишь слова Окаемова (играет Борис Чирков) в пьесе „Машенька“? „От жизни тоже иногда устаешь, особенно когда ты один“.

Все ушло от меня постепенно — молодость, здоровье, сила, работа, путешествия. Ушли и мои родные и близкие люди. Подкралась старость. Но, несмотря на все это, я стараюсь не падать духом. Продолжаю трудиться в меру сил и способностей на пользу нашей Родине.

Я считаю так: все, что уходит от меня, приходит к вам, то есть молодому поколению, — и любовь, и работа, и странствия, и радости… И мир, который мы оставляем вам. Надо прямо сказать, что этот мир был плох, когда мы его приняли от наших дедов. Мы его славно перетрясли и застроили. А то, что не успели сделать мы, сделаете вы.

Ф. Шевченко».

Огромного мужества требует, на мой взгляд, такое вот понимание жизни. И может быть, в этом понимании — жестокая привилегия мужественных людей.

Письмо о знании
От церковноприходской школы до военной академии — таков был путь Федора Ивановича к знаниям. Трудный был путь, потому что учиться приходилось в трудное время. Это сформировало его отношение к обучению собственных детей и тех школьников, с которыми общается, — ревностное отношение.

Федор Иванович глубоко интересуется успехами ребят, и особенно младших. Советует читать те или иные книги, сам их высылает. Те, в свою очередь, подробно отчитываются обо всем, что узнали, увидели, поняли. В основном он ими доволен. Но однажды получил очень расстроивший его отчет:

«…За первое полугодие в нашем классе один ученик отличник — Здор Виктор и 7 человек ударников, остальные учатся на 3 и 4. Но среди них есть очень слабые, особенно по русскому языку, плохо пишут диктанты, а также недисциплинированные. С этими учениками очень тяжело работать.

Пионеры отряда имени генерал-лейтенанта Ф. И. Шевченко».

Вначале он ответил традиционно. Написал о том, как трудно сам постигал науку. Написал о чести, о долге. Написал и… оставил в черновике. А отослал через несколько дней другое, где не было ни слова о необходимости грызть гранит науки.

«…Солнце жизни — человеческая мысль! У человека, попавшего в самые тяжелые условия, допустим в тюрьму, в заточение, где нет ни искорки света, ни единого звука — ничего! — у него, у человека, остается мысль!

Примером этому может служить жизнь великого русского ученого, одного из провидцев космической эры, Николая Александровича Морозова. Этот выдающийся революционер, проживший 92 года (скончался 30 июля 1946 года), на протяжении 29 лет был узником самых страшных царских крепостей и застенков. Только в жутких одиночных казематах Шлиссельбургской крепости он провел 21 год (был освобожден во время революции 1905 года). И, несмотря на ужаснейшие условия заключения, Николай Александрович не пал духом. Он сумел использовать все, чего его не могли лишить: мысль, воображение, память. В этих условиях он с огромным энтузиазмом продолжал изучение различных наук.

Именно там, в одиночной камере крепости, в самом конце XIX столетия Н. А. Морозов[1] написал книгу „Периодические системы строения вещества“, где обосновал гениальное предвидение космической эры, предвидение, которое Константин Эдуардович Циолковский назвал потрясающим. Морозов тогда писал: „Двадцатый век будет веком окрыленного человечества, и люди Российской земли проложат дорогу к звездам!..“

Астроном и биолог, геолог и палеонтолог, математик и метеоролог, физик и химик, философ и экономист, Николай Александрович объял своим проникновенным гением почти все „ветви“ современной ему науки.

Уже при Советской власти он много занимался проблемами авиации и космонавтики, изобрел так называемый экваториальный пояс для воздушных шаров и стратосферных парашютов, обеспечивающий плавный спуск гондолы или кабины корабля на землю. Он же создал первый в мире высотный герметический костюм — прообраз современного космического скафандра. Задолго до Энрико Ферми и других иностранных ученых Николай Александрович разработал теорию о космическом, или межзвездном, магнитном поле слабой притяженности, чрезвычайно важную для дальнейшего звездоплавания.

Морозов был пламенным патриотом. В годы Великой Отечественной войны, несмотря на возраст, он вместе с земляками строил укрепления и по-прежнему занимался историей человеческой культуры и общественной психологией, химией и ядерной физикой, противохимической обороной и теоретической космологией…

Мысль — вот что неразлучно с человеком, вот что делает его сильным в любых ситуациях. Она, мысль, питала жизненный подвиг и человека, о котором я вам написал. Хочу, чтобы вы об этом помнили.

Ф. Шевченко».

Е. Богат, обсуждая с французским философом Луи Альтюссером проблемы социального формирования молодежи, спросил, стремится ли он воспитывать в студентах гармонически развитую личность. «Нет, — ответил Альтюссер. — Воспитывая людей, ненужных сегодняшнему обществу, мы увеличиваем число несчастных». Но в таком случае, сказал писатель, вы никогда не сможете изменить сегодняшнее общество. На это философ лишь неопределенно пожал плечами.

Военный человек, генерал-лейтенант в отставке, Федор Иванович Шевченко беседует с мальчишками и девчонками о книгах и фильмах, советует побывать в том или другом музее — учит думать, анализировать, потому что считает: «…полезный нашему обществу человек — это человек многогранный. Только он может развивать и совершенствовать общество». Только такому человеку Федор Иванович чувствует себя вправе передать созданный его поколением мир.

Письмо о любви
Наташа выздоровела. Побывала на свадьбе соседки Оли. Обо всем рассказала подружкам. И кто-то из них вздохнул:

— Всегда вот так: цветы, подарки, тосты, а потом куда все девается…

— И никуда не девается, — возразила Наташа. — Если только, конечно, любовь есть.

И заспорили подружки. И проговорили до поздней ночи. А на следующий день Наташа написала Федору Ивановичу.

«…Мы с девчонками поспорили и решили спросить у вас: есть ли любовь? И что она такое? Какая она? Что вы думаете о современной молодежи и ее любви? Только не посчитайте этот вопрос глупым…

Наташа».

О чем говорят девочки и мальчики в пятнадцать лет, что порою пытаются понять мужчины и женщины в тридцать и даже в шестьдесят? Любовь. Любовь — одна из пружин, движущих миром. Человечество всегда будет стараться понять ее суть, ее законы.

«В письме ты, Наташа, поставила задачу не из простых и легких. Возникший вопрос — сложный, глубоко философский. Постараюсь коротко изложить, как умею, как понимаю.

Восемнадцать лет — пора, когда человек ищет ответы на многие жизненно важные вопросы. Среди них и эти: а что же такое любовь? Какая она?

Любовь у каждого своя. Может быть, потому она и остается загадкой.

Запомнился случаи, о котором я когда-то читал. Прислуга киевского профессора, краснощекая и веселая девушка Мотря, наша с тобой, Наташа, землячка, из села Мошны, и старшина роты из Богунского полка полюбили друг друга. Это было еще в период гражданской войны, когда богунцами командовал легендарный Н. А. Щорс.

Старшина-богунец настаивал на женитьбе. Землячка наша колебалась. Боялась, что этот летучий человек, отпетая башка (а девушкам зачастую такие нравятся), поживет с ней несколько дней, а потом обязательно бросит. На все заверения старшины Мотря отвечала, что она согласится, если любовь их будет навек. Так она и ответила своему любимому старшине письменно тремя словами: „Согласна, если навек“.

Чтобы доказать Мотре свою верную любовь, старшина роты ответил ей тоже тремя словами: „Клянусь, что навек“. К этой записке прихлопнул печать — ротную печать, для верности. И Мотря сдалась.

Сыграли богунцы свадьбу. Мотря со старшиной повенчались во Владимирском соборе в Киеве и зажили дружно. Но на третий день после свадьбы богунцев подняли по тревоге среди ночи. Собирались богунцы куда-то под Житомир в бой. Мотря рыдала. Она решила, что старшина, конечно, никогда не вернется.

Тогда муж Мотри рассвирепел. „Сгоняй всех квартирантов во двор“, — закричал он бойцам и для подтверждения этого приказа выстрелил на лестнице в потолок. (В то время это было модно.) „Давай их во двор, паразитов! Душа с них вон!“ — орал старшина. И испуганных жильцов согнали во двор.

Старшина роты построил свой взвод против толпы жильцов и вышел вперед. Он вывел за руку голосящую Мотрю, остановился, выхватил саблю из ножен, прочертил клинком на льду большой крест и закричал: „Бойцы и свободные граждане свободной России! Будьте свидетелями, крест перед вами кладу на эту родную землю, что не кину свою кралю и до нее обязательно вернусь. И заживем мы с ней своим домиком в селе Мошны, под знаменитым городом Каневом, в чем и расписываюсь и даю присягу“. Он обнял плачущую Мотрю, потом легонько оттолкнул ее и крикнул: „По тачанкам! Трогай!“

Богунец сдержал свою клятву. Изредка посылал коротенькие записки полуграмотной Мотре. А закончилась война, вернулся в Мошны, к любимой жене. Соорудили они домик над рекой Ольшанкой и зажили счастливой жизнью.

У горячего красного конника и любовь была горячая.

А теперь вот другой пример.

2 декабря 1943 года в тяжелом бою с фашистами танк младшего лейтенанта Сергея Матюнина был подбит. Экипаж успел выбраться из машины. Гитлеровцы начали забрасывать танкистов ручными гранатами. Первую Сергей схватил на лету и швырнул в цепь наседающих врагов. Со второй поступил так же. Когда Матюнин поймал третью, она разорвалась у него в руках…

Очнувшись, он узнал, что жить будет, но обе руки пришлось ампутировать. Навсегда потеряно зрение. Матюнин лечился в ряде госпиталей, а потом попал в Казань, в тот госпиталь, где работала медсестрой Люся Орлова, с которой он познакомился в этом городе, еще когда был курсантом военного училища, то есть до убытия на фронт. Люся узнала Сергея. Все поняла. Но после их встречи Сергей твердо сказал: „У тебя все впереди, а я… я даже ложку ко рту поднести не могу. Поеду в интернат инвалидов войны. Там у меня друг — Вася Цапов, тоже слепой. Вместе как-нибудь проживем…“

И Сергей уехал. Люся добилась, чтобы ее послали сопровождающей медсестрой. А потом она заявила любимому человеку, что никуда не уйдет и что жизнь их будет счастливой. Они поженились. Переехали в Казань, где и сейчас живут дружно и счастливо. У них два взрослых сына. У Сергея хороший голос, записался в хор. Слушают люди песни в исполнении бывшего воина. Слушают и верят ему. И всюду рядом с Сергеем его жена. „Люся, — говорит Матюнин, — это моя душа, мое сердце, мои глаза и мои руки“.

Красный конник ушел воевать и за свою любовь. Люся Орлова посвятила жизнь искалеченному войной любимому человеку… Разные судьбы у этих людей, но одно их, безусловно, роднит: от обоих любовь потребовала подвига. Во имя любви.

Но скажете, может: о чужой любви кто не знает историй? Что же, расскажу вам и о своей, личной.

Полюбил я в пору ранней юности девушку, а если точнее, то еще девочку, в родном селе Тубельцы. Позже, уже в гражданскую, когда я почти оказался в руках бандитов, Соня спасла мне жизнь. Мы поженились. Прошли через много лет, пережили много невзгод. Но и солнечных, радостных дней было немало. Однако годы взяли свое. Ушла в небытие и моя Соня. Но любовь-то моя осталась! Она со мной, во мне. Потому что настоящая любовь сильнее смерти. Я в это верю. Любовь не умирает. Иногда, правда, бывает, что она умирает и раньше. Мне кажется, это бывает у тех, кто не умеет любить или беречь свою любовь.

Это мое письмо обсудите с девочками и сообщите свое мнение.

Ф. Шевченко».

Письмо они читали вслух. Обсуждали долго и серьезно. И вот что ответила Федору Ивановичу Наташа:

«Большинство согласились с вашим мнением, а вот несколько девушек твердо стоят на своей точке зрения: любви не существует. Но это в основном девушки, у которых вера в это святое чувство подорвана жизненным опытом. Глядя на них, я поняла, как это плохо, когда находятся такие, из-за которых в 17―19 лет девушка уже не верит ни в какую искренность. Как это тяжело должно быть! Любовь все-таки в большинстве случаев является для человека стимулом хорошего характера да и повседневных его дел. Любящий человек не может быть плохим или злым человеком.

Наташа».

Зерно взошло: любящий не может быть плохим и злым. Оно будет дальше расти — и родятся вопросы: а что же, злые не любят? А если любят, то может ли их любовь принести счастье? И как любить, чтобы сделать человека счастливым?

Вопросов будет много. И всей жизни недостанет ответить на них. Но не это важно. Важно — зерно взошло.

Письмо о достоинстве
Мальчишки мечтают быть водителями автобусов, а девчонки — продавцами конфет. Но вырастают и узнают, что престижен совсем иной расклад. И выбирают: мальчишки — физмат, девчонки — филологический. За исключением призванных на эту стезю талантом, первые становятся слабыми физиками, вторые — бездарными педагогами. В зависимости от трезвости ума они очень или не очень не уважают себя. Но дело-то, которым они вынуждены заниматься, уважаемо!

Дело-то уважаемо. Но оно не их дело. А своего они или не искали, или не нашли, или нашли, но предали. И не оттого, что так хотели, а оттого, что когда-то в них не воспитали… достоинства.

Наверное, не всякий увидит зависимость между этим тезисом и следующим письмом, присланным в свое время Федору Ивановичу тубельцовскими комсомольцами:

«…Вы просите рассказать о наших делах. У нас все по-старому. Прошло комсомольское собрание… Был субботник. Провели пионерскую линейку… Собираем макулатуру.

А больше писать не о чем. Все обыкновенно.

Нина Стеценко».

Федор Иванович эту зависимость увидел. И вот что ответил ребятам:

«Дорогие друзья! С огромной радостью прочитал ваше письмо, в котором вы весьма скромно написали о работе вашей организации. Мне отрадно читать, что вы, комсомольцы, активно участвуете в Ленинском зачете, что ваша организация подготовила и провела вечер встречи с выпускниками, что комсомол школы напряженно трудится над воспитанием своей смены — пионеров путем целого комплекса мероприятий. Я желаю и в дальнейшем успехов в учебе и в многогранной работе, в труде, во всем хорошем и полезном для подготовки себя к жизненному пути!

Видите: как будто и писать вам было не о чем, а на самом деле в вашем письме изложена целая программа деятельности молодежи. Так как же не порадоваться таким вашим достижениям?

Вот только вы поторопились, написав, что „все обыкновенно“. Прочитал я и, честное слово, не смог сдержать улыбки: обыкновенность-то ведь ваша необыкновенная!

Как-то довелось мне прочитать размышления одного литератора о том, чем определяется поведение молодого человека в век кибернетики и автоматики и как относится этот молодой человек к таким понятиям, как подвиг, героизм. Литератор пришел к выводу, что героизм присутствует в нашей жизни, но характер его изменился: все стало будничным, обыкновенным, все в наше время идет по графику, по плану, делается то, что прежде достигалось ценой огромных усилий. И будто поневоле сожалел литератор о будничности нашего героизма. Но вдруг обнаружил, что, ища самородок, он пропускает меж пальцев золотой песок, не замечая будничного труда многих людей. А ведь именно он, каждодневный напряженный труд миллионов, создает все то, что нас окружает. Железные дороги, жилые массивы, заводы-гиганты — все результат того, что каждый день миллионы людей, каждый на своем месте, выполняют самые обыкновенные свои обязанности. И на память пришли слова Михаила Ивановича Калинина. Он говорил, что подвиг, который, как молния, озаряет человека, выпадает не каждому, но добросовестное и инициативное выполнение своих обязанностей — это тоже героизм. Да и Владимир Ильич Ленин не раз подчеркивал важность „героизма повседневной будничной работы“. Так что с этой точки зрения ваше „все обыкновенно“ прекрасно! Очень хочу, чтобы именно с этой точки зрения смотрели на дела организации, на свои дела и вы. И тогда ваши души, ваши сердца не покинет вдохновение, чувство гордости за свершаемое вами и собственного достоинства.

Ф. Шевченко».

Воспитать человека — значит прежде всего воспитать в нем достоинство. Воспитать достоинство можно, только научив уважать свое дело. Но, наверное, поздно начинать перед выпускными экзаменами. Поэтому Федор Иванович делает это каждый день в своих письмах с огромным вниманием, с уважением…

«…Желаю успеха вам в поисковой работе, которую вы ведете по всем направлениям. Я имею в виду не только поиски десантников, но и ту большую работу, которую вы проводите в родном селе по сбору, изучению и обобщению материалов о погибших наших людях в эту страшную войну.

…Я узнал и с удовольствием воспринял сведения о том, что пионерские отряды проводят сборы и особенно интересно прошел такой сбор отряда пятого класса. Знаю, что пионерский отряд четвертого класса готовится к проведению сбора на тему „Если ты зовешься пионером — будь достоин звания его“. Очень хорошо. Очень важно!

Ф. Шевченко».

И к ним самим он, пожилой человек, обращается с, может быть, кажущимся старомодным, но таким трогательным почтением — «уважаемая Нина», «уважаемая Наташа». Ребята приняли его тон, его манеру говорить о своих делах сначала поверхностно, потому что за словами не разобрали чувства, настоящего интереса.

Но постепенно пришли и они. Доверясь, ребята начали вглядываться в себя, ощущать себя иначе — значительными себя почувствовали! А как менялся характер писем…

«…Когда меня только избрали секретарем комсомольской организации, я растерялась, а сейчас чувствую себя уже уверенней. Мне трудно, но, как бы там ни было, я оправдаю доверие…»

«…Дела в школе идут хорошо. Каждый понедельник проводятся линейки, ведутся тетради учета успеваемости…»

«…Сейчас в нашем классе висит вымпел „Лучшей комсомольской группе“. У нас почти все комсомольцы, и мы гордимся такой наградой…»

«…Всесоюзный ленинский субботник прошел хорошо. Все работали очень добросовестно… Посадили 120 фруктовых деревьев и 87 кустарников — целый сад…

Нина Стеценко».

Федор Иванович поощряет всякий их успех. Но и ругает, если видит, что неуспехи — от нерадивости и лени… И однажды получил письмо:

«Мы работали в подшефном колхозе. Трудно было, но, знаете, я сама себе завидовала — так все было здорово!

Нина Стеценко».

Завидовать другим человек учится сам. А попробуйте научить его позавидовать самому себе! Федор Иванович научил. Потому что знает: без этого не под силу им будет самое нужное дело.

Они росли: учили уроки, ходили в походы, читали книги, проводили собрания, собирали металлолом, сажали деревья… Они выросли и задумались о своем будущем так, как, может быть, не задумались бы, не встреться им этот человек, Федор Иванович Шевченко, генерал-лейтенант, с которым обо всем на свете можно посоветоваться. И о призвании тоже.

«…Я мечтаю стать педагогом. Часто на уроках представляю себя за учительским столом и ребят за партами, их глаза, когда они следят за каждым моим словом, каждым движением… Учитель, как вторая мать, которая учит жить честно и по совести… Как вы думаете, получится из меня учитель?

Нина Стеценко».

«…Я хочу с вами посоветоваться, можно? Понимаете, в чем тут дело. У нас очень мало было возможности узнать профессии. Вот сегодня видела по телевизору передачу: брали интервью у учеников-десятиклассников одной из харьковских школ. И почти все отвечают о выборе профессии очень невыразительно: „В институт, может, в технологический, а может, в сельскохозяйственный“.

Вот и у нас так, да и лично у меня. Мама хочет, чтобы я была учительницей, папа вообще ничего не советует, только настаивает, чтобы училась. А я не знаю. Могла бы попробовать поступить: одна специальность (инженер-технолог по качеству) мне будто нравится (будто, потому что я о ней знаю только из газет да книг). Но вот, наверное, учеников пятнадцать нашего класса решили испробовать свои силы: поехать на БАМ, поработать, увидеть все своими глазами, почувствовать, на что способны, потом и выбор профессии будет не вслепую. А поступить я ведь и потом смогу, тем более что буду уже знать свою цель — за нее ведь и постоять тогда можно.

Наташа».

Он отвечал каждому, потому что знал их давно и хорошо. А накануне выпуска написал всем одно большое письмо-напутствие:

«Дорогие мои друзья, юноши и девушки — выпускники! От всей души поздравляю вас с окончанием учебы в школе и желаю счастливого жизненного пути, который начинается после последнего школьного звонка!

На заводе, на стройке, на колхозных полях и фермах для вас начинается особый и славный мир — работа.

Помните, что социализм требует не лодырничанья. Нам нужны не слабосильные неженки, которых первый ветерок сбивает с ног. Нам нужно смелое, сильное поколение, способное отлично работать, смело и современно мыслить, умело, если потребуется, защищать любимую Родину.

Ф. Шевченко».

Вот и все.

Вначале я назвала эти письма уроками. Уроками памяти, верности, мужества, преданности долгу и делу, любви. Но это не просто уроки. Это облеченное в строки душевное тепло, которое только и открывает душу для науки добра, озаряющей ярким светом мечты, заботы, замыслы, надежды, ученье, труд — всю жизнь человека, призывающей и ведущей его к подвигу.


Послесловие автора. Недавно Федор Иванович скончался. Мне, да и всем, кто его знал, не хочется говорить об этом человеке в прошедшем времени. Прошу редакцию оставить материал таким, каким он создавался при жизни Федора Ивановича Шевченко.


Георгий ТЕПЛЯКОВ


Георгий Васильевич Тепляков родился в Пермской области. Участник войны. Автор нескольких книг. Окончил в Харькове филологический факультет. Сейчас живет в Донецке, работает редактором многотиражной газеты «Знамя шахтера» шахты. «Лидиевка».

Человек из песни

(Летопись Великой Отечественной…)

Герасим Ильич Лапин остановился у порога в актовый зал Дворца культуры в некоторой растерянности, держа в руке красные гвоздики, которые вручили ему пионеры при входе в фойе. Подошла пожилая женщина в сиреневой косынке, пригласила в зал:

— Проходите, Герасим Ильич. Ваше место в третьем ряду. Идемте.

— Да-да, спасибо, — закивал головой задумчивый Лапин и поспешно проследовал за контролершей. — Все же успел, — добавил он, как бы оправдываясь за свое опоздание. — На встречу к однополчанам ездил…

Девушку на сцене сменил высокий юноша.

— Слушайте, товарищи потомки, — произнес он торжественно громко. — Слушайте балладу о величии подвига народного, о безграничной печали поседевших в горе матерей, которые тридцать пять лет ждут с войны своих сыновей и не дождутся… Бессмертен подвиг героев. Вечный огонь горит на братских могилах воинов. О героях сложены песни и легенды. Сейчас вы услышите одну из них.

Из-за кулис вышел молодой человек. Остановился в поклоне у края сцены, и под сводами притихшего зала зазвучали слова о незнакомом поселке, где вели неравный бой за высоту простые русские парни.

…Нас оставалось только трое
Из восемнадцати ребят, —
торжественно пел шахтер.

— Двое, только двое остались тогда в живых, — тихо поправил певца Лапин.

Герасим Ильич сидел недвижно, опустив в задумчивости седую голову. Будто сквозь сон, слушал он песню и снова, как наяву, видел страшные картины огневой дуэли — грохот снарядов и мин…

Музыка умолкла, и ведущая сказала в микрофон:

— Песня «На Безымянной высоте» исполнялась по просьбе Герасима Ильича Лапина. Он среди нас…

Зал взорвался аплодисментами. Люди стоя приветствовали ветерана войны, потомственного шахтера.

В перерыве мы познакомились ближе. Семнадцатилетним пареньком Герасим приехал из Орловской области на восстановление разрушенного гражданской войной Донбасса. Трудовую деятельность начинал на горловском руднике № 1, ныне шахта «Кочегарка». А в свободное от работы время успевал ходить в осоавиахимовские кружки и в тире так наловчился бить по мишеням из малокалиберной винтовки, что признали его вскоре одним из лучших стрелков города. Пришла пора — проводили в армию.

После службы Лапин снова вернулся в шахтерский край на укрепление угольного фронта. На старейшей донецкой шахте «Лидиевка» трудились отец и старшие братья — Трофим, Иван и Даниил. Герасим горячо взялся за освоение горняцких профессий. Работал крепильщиком, потом забойщиком, проходчиком, машинистом врубовки, горным мастером…

На следующий день по приглашению Лапина я приехал к нему домой. Тихий, зеленый поселок привольно раскинулся на западной окраине шахтерского поселка Рутченковки, что в Кировском районе Донецка. Неприметный с виду домик Лапина, почетного гражданина Куйбышевского района Калужской области, стоит в тенистом саду по улице Дмитрия Донского, 27.

Герасим Ильич достал из книжного шкафа семейный альбом.

— Вот каким я был, — показал хозяин на один из снимков. С него смотрел молодой солдат с гвардейским значком и орденом Отечественной войны на гимнастерке.

— После выздоровления снимался, — пояснил Лапин и умолк, лицо его стало вдруг суровым. Глубоко вздохнув, добавил: — Что там творилось на Безымянной — жутко вспомнить…

* * *
…Шел сентябрь 1943 года. Войска левого крыла Калининского фронта, в состав которого входила и 139-я Краснознаменная стрелковая дивизия, громя фашистские полчища, с тяжелыми боями продвигалась на запад. С каждым километром сопротивление врага возрастало. Впереди была Десна, за ней — старинный русский город Рославль.

На пути 718-го полка, в составе которого воевал рядовым Герасим Лапин, встала сильно укрепленная противником Безымянная высота с отметкой на полевых военных картах 224,1. По скатам ее проходил передний край обороны гитлеровских войск. Разведчики донесли: фашисты возвели здесь сильную в инженерном отношении линию укреплений с хитроумной системой опорных пунктов — с дотами, дзотами, артиллерийско-минометными позициями и минными полями, которые сплошь были опутаны колючей проволокой.

Слева наступал второй стрелковый батальон. Смело и решительно действовали бойцы. Занимая одну траншею за другой, они сходились в рукопашных схватках: стреляли в упор, кололи штыками, били прикладами. Стремительным ударом с криком «ура!» роты ворвались на улицы осажденных деревень Плотина и Новая. Гитлеровцы не выдержали натиска и отступили. Батальон подошел к высоте.

Вдруг с возвышенности ударили пулеметы. Открыли огонь минометы. Бойцам пришлось залечь. Справа спешили на помощь роты третьего батальона. Решительным ударом они с ходу выбили фашистов из траншеи у леса, но тоже были остановлены бешеным огнем противника.

— Два дня на подступах к высоте гремел ожесточенный бой, — вспоминает Герасим Ильич. — Мы по нескольку раз поднимались в атаку, но, прижатые огнем, падали на сухую, дышащую зноем землю.

Лапин говорил задумчиво, не спеша, называл детали боевой обстановки, словно это происходило недавно. До мельчайших подробностей он помнил тот неравный бой, называл имена и фамилии боевых товарищей. Над его правым глазом начинала подергиваться кустистая бровь.

В записях и документах, хранившихся в Архиве Министерства обороны СССР, так сказано о том бое:

«12.09.43. В 14.50 полк оседлал развилку дорог у высоты с отметкой 224,1. На высоте два танка, одна самоходная установка, „скрипач“ (так называли немецкий шестиствольный миномет. — Примеч. авт.). Из-за высоты ведут огонь две батареи. Подразделения полка вплотную столкнулись с противником и ведут бой. Пехота противника непрерывно контратакует».

Герасим Ильич растолковал эту выдержку:

— Наш семьсот восемнадцатый стрелковый полк накануне, применив тактическую хитрость, овладел сильно укрепленным населенным пунктом Козловка и вышел к упомянутой высоте. Она была господствующей, ее взятие могло резко изменить в нашу пользу положение на этом участке фронта. Отсюда открывался путь к Десне и Рославлю. Враг судорожно цеплялся за каждый бугорок, кустик, ложбинку. Ему нужна была эта высота.

Еще строки из документов:

«13.09, 6.00. В течение ночи по подразделениям полка вели огонь до 10 батарей противника. С высоты обстреливали 4 установки типа „фердинанд“. Ночью мы трижды атаковали высоту 224,1, но безрезультатно».

— Все так и было, — подтверждает Герасим Ильич. — Не давали нам покоя фашисты. Все время держали в напряжении — ясное дело, измотать хотели. Да не на тех напали. Мы все время оставались начеку, следили за поведением врага, хорошо зная, что после усиленной артподготовки он снова пойдет в атаку. Так и оказалось.

Достоверность его слов подтверждает выписка из архива:

«В 14.00 противник контратаковал силою в 100 человек, потерял сорок. Подразделения полка, начавшие наступать в 9.00, успеха не имеют. По подразделениям вели огонь 4 артбатареи. Авиация противника сбросила 40 бомб. Контратаки противника продолжаются».

В последующее время полк еще неоднократно пытался наступать, но нес большие потери и откатывался назад. Тогда у командования третьего батальона созрело решение создать ударную группу с задачей прорваться на высоту и тем самым проложить дорогу туда другим подразделениям.

Группу формировал из воинов-сибиряков младший лейтенант Е. Порошин. В нее вошли 18 добровольцев.

В ночь на 14 сентября она отправилась на боевое задание.

— Я взял шестнадцать гранат и почти тысячу патронов, — вспоминает Герасим Ильич. — Хорошо вооружилась вся группа.

К переднему краю обороны врага ползли по-пластунски. Приблизившись вплотную к гитлеровцам, горстка храбрецов забросала их гранатами, дерзким броском овладела высотой.

Но это было только началом героической драмы. Есть в ней страница, так сформулированная в боевом донесении: «…следовавшая за группой рота при подходе к траншеям была отсечена от 18 человек с флангов…» Не имел успеха и батальон, стремившийся прорваться на помощь. Горстка сибиряков оказалась окруженной во много крат превосходящими силами врага. Их с разных сторон атаковали подразделения двух пехотных полков гитлеровцев, по ним вела массированный огонь артиллерия, на высоту то и дело пикировали вражеские самолеты.

День клонился к вечеру. Становилось прохладнее. Казалось, наступит передышка. Обычно ночью немцы не вели боя — отдыхали. Но в тот вечер враги не думали спать. Помните слова песни?

Светилась, падая, ракета,
Как догоревшая звезда,
Кто хоть однажды видел это,
Тот не забудет никогда.
Во время короткой передышки оборонявшихся бойцов обошел Евгений Порошин, на этот раз в сопровождении парторга Емельяна Белоконова.

Порошин говорил каждому:

— Вести только прицельный огонь. Надо задержать немцев как можно дольше. Наши обязательно придут! Выручат!

А Белоконов добавлял:

— Будем драться до последнего вздоха… Умрем, а высоту живыми не покинем!

— Известное дело — до конца, — твердо отвечали бойцы, еще крепче сжимая в руках автоматы.

Не сговариваясь, мы отложили по одной гранате в сторонку. Для себя. Чтобы в случае безвыходного положения было чем подорваться вместе с наседавшими врагами. Мы не строили никаких иллюзий относительно исхода боя и не искали спасения ни в чем! Верили, что нашим все-таки удастся прорвать вражеский заслон и прийти на помощь. Это придавало нам силы и уверенность.

Среди нас находился Николай Галенкин, уроженец здешних мест. Он еще днем перед наступлением сказал, что расположенный вблизи населенный пункт называется Рубеженка. А в пяти километрах отсюда — его родное село. Можете представить себе состояние человека, который попал в родные места и которому выпала честь освобождать их от проклятых захватчиков? Очевидно, поэтому Николай пошел вместе с нами. Кто знает… Но дрался он люто.

Вдруг совсем рядом фонтаном вздыбилась земля: снаряд разорвался в нескольких шагах перед самым бруствером, в котором лежал Николай. Как только черное облако пыли немного рассеялось, я подполз к нему, думал, неладное случилось.

— Как ты, Коля? — спрашиваю. — Не задело?

— Обошлось, — приподнял он голову, выплевывая изо рта песок. — Ну, фрицы… — зло выругался Галенкин, грозя вскинутым автоматом. — Как там хлопцы, Герасим?

Мне раньше нередко приходила мысль о том, что каждому человеку положено в жизни когда-то сделать самое важное, совершить свой главный подвиг. Мы были к нему готовы. И хотя жизнь у фронтовика связана с каждодневным, а то и ежеминутным ожиданием смерти, он вроде бы свыкается с этим своим положением и, как бы ни было тяжело и страшно, всегда думает об одном — чтобы с наибольшей полнотой исполнить свой воинский долг, клятву.

Фашисты несколько раз переходили а контратаки, но безуспешно: наши автоматы били наверняка. И они вынуждены были откатываться назад, оставляя на поле боя убитых и раненых солдат.

Случалось, что некоторым гитлеровцам удавалось подобраться вплотную к нам. Тогда возникала короткая рукопашная схватка.

Мы тоже несли потери. Были у нас убитые и раненые. Однако они не просили помощи. Каждый оказывал ее сам. Санинструктора с собой мы не брали. Да и возможности заниматься своими ранами почти не выпадало! Малейшее ослабление натиска со стороны врага мы использовали, чтобы набить патронами диски. Нужно было непрерывно вести огонь. Мы понимали, что только в нем наше спасение. Чем дольше продержимся, тем больше будет у нас шансов, что наши все-таки прорвутся и придут сюда.

На правом фланге дрались трое — Ярута, Галенкин и я. Дважды раненный, истекая кровью, Галенкин поднялся во весь рост и бросился на приближающуюся группу фашистов.

— За Родину! — крикнул он, строча из автомата. — Вперед! Победа будет за нами…

Огненная трасса подкосила отважного солдата. Галенкин качнулся и упал, сраженный очередью.

— Коля, — приполз я к нему, поднял его голову. Он посмотрел на меня мутными невидящими глазами и застонал в ответ, силясь сказать что-то важное для него в этот смертный час.

— Возьми мой автомат, Герасим… И патроны… — едва выдавил он и умолк. Пальцами правой руки Николай хотел было сжать на прощание мой локоть и не смог — рука судорожно дернулась и откинулась в сторону.

Мне стало невыносимо больно, я вспомнил, как он рвался в наш ударный отряд. Ему так хотелось принести освобождение своему селу! И вот нет с нами больше Галенкина. Он погиб, не дойдя до родного дома каких-то пять километров…

Но враги не прошли. Их добил гранатами Ярута. В это время разрывная пуля угодила ему в ногу. Дмитрий размотал обмотку, перетянул голень выше раны и продолжал вести меткий огонь по наседавшим немцам.

— В моем сознании запечатлелось, — вздохнув, сказал Герасим Ильич, — как упал прошитый автоматной очередью Александр Артамонов. А чуть позже я видел, как истекающий кровью от нескольких ран Борис Кигель, превозмогая боль, бросился навстречу прыгнувшему на него гитлеровцу. Борис подмял под себя врага, но еще один немец выстрелил Борису прямо в голову. Я вскинул автомат и нажал на спусковой крючок. Оба фашиста рухнули замертво.

Навсегда врезался мне в память еще один леденящий кровь эпизод. На позицию, занимаемую Даниленко, налетело сразу несколько вражеских солдат. Николай просто физически не в состоянии был всех уложить на месте! И пока мы помогали ему огнем, гитлеровцы свалили его с ног, пытаясь задушить. А один из них, не переставая, наносил и наносил Николаю удары ножом. Мы и этих садистов не выпустили живыми: отомстили.

Наши ряды таяли. Умирали коммунисты. Однако живые оставались на своих местах. И каждый дрался за троих. Никто не помышлял о сдаче врагу, не думал просить пощады.

Высота оставалась нашей. Мы все еще продолжали ее удерживать, не собираясь уступать врагу. Мы продолжали отбивать одну за другой бешеные атаки.

Из приказа гитлеровского командования:

«Перебросить на ликвидацию просочившихся в районе высоты 224,1 резервные подразделения 317-го гренадерского и 355-го пехотного полков».

Герасим Ильич продолжал свой рассказ:

— Когда немцы прекращали атаки, обстрел наших позиций начинала артиллерия противника. Мы уже потеряли счет времени. Кажется, шел второй час ночи. На какой-то срок установилась обманчивая тишина. Порывы ветра очистили черное небо от туч и пепельно-серого дыма. Уставшие и голодные бойцы достали из вещевых мешков хлеб и консервы. Подкрепились, перевязали раны. Потом принялись молча набивать патронами диски, знали: утром гитлеровцы повторят, усилят наступление. Так и вышло.

На рассвете послышался зловещий гул. В сером небе вороньем закружили тяжелые «юнкерсы». Замкнув высоту в кольцо, они начали пикировать, поливать сверху свинцом из скорострельных пушек и пулеметов. Мы лежали, вжавшись в землю, слившись с ней, поджидая, когда кончится бомбежка и обстрел.

Все вокруг напоминало кромешный ад. Земля вздрагивала от частых взрывов бомб и снарядов, дыбилась, гудела, нас обдавало комьями глины. Порой не хватало воздуха. Грудь словно сжимало тисками. Пыль стояла над высотой сплошным серым туманом, скрипела на зубах. Казалось, от высоты не останется и следа.

Отбомбив, самолеты улетели, И снова из леска, раскинувшегося невдалеке, высыпали вражеские солдаты. Стреляя на бегу, они лавиной двинулись в нашу сторону. Гитлеровцы думали, что с нами давно покончено, а если кому и удалось уцелеть, с теми легко будет расправиться. Да не тут-то было. Высота снова ожила, заговорила яростным огнем. Атака и теперь не принесла им успеха.

Вдруг со стороны леска застрочил вражеский пулемет. Евгений Порошин, прикинув что-то в уме, взял три гранаты и пополз, прикрываясь кустами и воронками.

Вскоре оттуда раздались один за другим три гулких взрыва, и пулемет замолчал. Долго ждали бойцы Порошина. Но он так и не вернулся обратно. Спасая других, командир группы не думал о себе….

Во время бомбежки Дмитрия Яруту снова тяжело ранило в ноги. Мучаясь от боли, он перевязал натуго обмотками свои раны, чтобы остановить кровотечение, и взялся за автомат. Потом безжизненной плетью повисла его левая рука. Тогда он начал вести огонь по фашистам правой рукой. Вскоре вражеская пуля угодила ему в живот. Дмитрий кивком головы подозвал меня и принялся расстегивать левый карман гимнастерки.

— Герасим, возьми мой партбилет, чтобы не попал немцам. Расскажи про нас…

Больше он ничего не смог произнести. Не стало еще одного стойкого бойца-коммуниста. Я вытащил партбилет боевого друга, положил его рядом со своим. Потом взял автомат и пополз обратно на свою позицию.

Осмотрелся. Склоны высоты почти до самого гребня были изрыты снарядами и бомбами, лишь кое-где выделялись светло-зеленые поляны, изрезанные траншеями и ходами сообщений вражеской обороны. Слева, из полуразрушенного окопа, отчетливо услышал хриплый голос радиста нашей группы.

— Я — «Луна», прием. Как меня слышите? Прием. — Торопливый голос его был сухой и бесстрастный. Он, видимо, думал только о том, что может не успеть. — Передаю боевое донесение. Противник превосходящими силами при поддержке артиллерии беспрерывно атакует высоту 224,1. Да, да. Я — «Луна», понял. Порошин убит. Нас окружили. Патроны на исходе. Дайте подмогу…

В это время снаряд угодил прямо в окоп. Оглушительный взрыв прокатился над полем. Сильной волной Лапина кинуло на дно траншеи. Придя в себя, он пошевелил ногами. Они сгибались, значит, целы. Приподнялся, двинулся к окопу. Место, где сидел радист, было засыпано землей. Внизу, под бревном, разнесенным наполовину в щепы, угадывалось туловище солдата. Его голова и вся грудь были в крови. Рядом валялся разбитый ящик с рацией и автомат.

Тогда оставшиеся в живых бойцы группы передали друг другу команду беречь патроны. И только в крайнем случае применять гранаты. Потом началось затяжное из-за окутавшего высоту пепельно-серого дыма утро. Утро, в которое командир полка с болью донес в штаб соединения: «До настоящего времени сведений о группе Порошина и ее местонахождении не имеем».

А группа продолжала неравный бой. Бой до последнего патрона, до последней взятой из руки убитого товарища гранаты.

В последний миг боя на Безымянной высоте оставалось не трое, как поется в песне, а лишь двое героев — Герасим Ильич Лапин и Константин Николаевич Власов.

Во время очередного артналета почти рядом разорвался снаряд. Лапина отбросило в сторону заросшей кустарником лощины, а земля накрыла его с головой…

— Я очнулся уже днем, — пояснил после паузы Герасим Ильич. — Все тело ломило. Его сковала боль. Я затаился, стараясь ничем не обнаружить себя. До моего слуха доносилась немецкая речь. По моим предположениям, я лежал от врагов в десятке метров, не больше. Мне ничего не оставалось делать, как выждать ночь. Клонило ко сну. Но уснуть, даже вздремнуть на несколько минут я не мог! Боялся, что во сне могу застонать от боли, и тогда фашисты обнаружат меня.

Еле дождался ночи. А когда стемнело, пополз к своим. Наше расположение определил по выстрелам. Так и полз. Только на рассвете следующего дня оказался среди своих.

Ко мне подбежал командир роты старший лейтенант Казаков. Я доложил ему обстановку. Он срочно позвонил командиру полка Салову. Через час меня доставили в штаб полка. Салов и начальник штаба Семашко внимательно выслушали мое донесение. На карте я показал расположение огневых точек противника на высоте.

Сутки спустя наше подразделение овладело высотой вновь — теперь навсегда. Путь к Десне был проложен.

На высоте мы подобрали тела павших товарищей и там похоронили их с воинскими почестями, отдав последний солдатский долг верным друзьям по оружию.

Выписка из донесения командира полка подполковника Е. Г. Салова командованию:

«Несмотря на ожесточенный огонь, группа прорвала оборону, вклинилась в расположение противника и заняла высоту. Противник организовал контратаку в составе 300 солдат и офицеров. Восемнадцать смельчаков вели непрерывный бой в течение всей ночи.

В этом бою противник потерял свыше ста солдат и офицеров.

Заняв высоту, группа сковала значительные силы противника, что дало возможность основными силами нанести врагу жестокий удар с флангов и отбросить его за реку Десну».

Это донесение датировано 21 сентября 1943 года.

* * *
Герасим Ильич часто ездит на Безымянную высоту. За последние годы он побывал там девять раз.

— Еду туда, как домой, — рассказывает Лапин. — Меня многие сейчас знают в селе Рубеженка. Местные жители с большой любовью ухаживают за могилой, в которой похоронены наши ребята. Не узнать нынче те места! Никогда я не забуду ясного майского дня тысяча девятьсот восьмидесятого года, когда меня пригласили на открытие нового памятника павшим героям на Безымянной…

К этому месту, ставшему теперь священным, собрались и съехались тысячи местных жителей. Среди них находились старики и дети, мужчины и женщины. Многие с венками, букетами живых цветов. Сюда прибыли ветераны нашей дивизии во главе с ее бывшим командиром генерал-майором запаса И. К. Кирилловым и ближайшие родственники тех, чьи фамилии навечно высечены на одной из граней памятника. Вот они, дорогие всем имена бесстрашных героев:

Николай ДАНИЛЕНКО

Дмитрий ЯРУТА

Емельян БЕЛОКОНОВ

Петр ПАНИН

Дмитрий ШЕЛЯХОВ

Роман ЗАКОМОЛДИН

Николай ГАЛЕНКИН

Татарий КАСАБИЕВ

Гавриил ВОРОБЬЕВ

Александр АРТАМОНОВ

Илья ЛИПОВИЦЕР

Борис КИГЕЛЬ

Даниил ДЕНИСОВ

Петр РОМАНОВ

Иван КУЛИКОВ

Евгений ПОРОШИН

На памятнике выбита и строфа известной песни. А чуть дальше открыт музей, построен дом приезжих. Здесь всегда бывают люди.

— Сейчас у меня много друзей, — говорит Лапин. — Веду переписку с женами, детьми павших боевых товарищей. Посылаю весточки родным и близким, которых помогла разыскать песня.

Действительно, в личном архиве Лапина сотни писем, открыток, телеграмм, бандеролей из разных уголков нашей страны, многие приходят из-за границы. Хочется привести выдержки из наиболее характерных.

— Эти письма дороги мне не только как воспоминание о боевой молодости. Они вселяют в сердце радость, что ты не зря живешь, что подвиг павших во имя победы над фашизмом рождает у людей добрые чувства…

Герасим Ильич, вспомнив, должно быть, о чем-то важном, бодро подхватился со стула и тотчас вышел в коридор. Вскоре он вернулся с объемистым мешком. Опустив его на пол, начал торопливо выкладывать тугие пачки писем.

— Эти получены в прошлом году. — На лице хозяина светилась довольная улыбка. Он взял наугад одно из них и протянул мне.

«Здравствуйте, Герасим Ильич! Пишет Вам учительница из далекого сибирского города Ленинска. Я знаю, насколько Вы заняты, но все же очень прошу ответить. И вот почему. Ведь Вы — ветеран войны, прославленный герой Безымянной высоты, гордость ребячьих сердец, знаете, какое огромное воспитательное значение имеют рассказы фронтовиков. Я веду в школе клуб „Патриот“, для нас будет большим счастьем получить Ваши воспоминания…»

Из Славянска отозвался бывший начальник штаба 718-го стрелкового полка подполковник запаса В. А. Федоров. А из Уфы — начальник штаба дивизии полковник в отставке М. Ф. Семашко. Нашелся в Москве и командир полка, Герой Советского Союза полковник запаса В. И. Гришаев.

Герасим Ильич подошел к высокому сундуку в углу. Приподняв обитую полосками железа тяжелую крышку, пояснил:

— Здесь тоже письма…

Пишут ему матери, потерявшие на войне сыновей и мужей, студенты, воины Советской Армии, школьники.

Многие спрашивают о Константине Николаевиче Власове. Его считали погибшим в том бою, и, согласно записям в книге погребений, он был «захоронен в братской могиле № 24 десятым справа». Но герой Безымянной остался жив! Оказалось, когда у него кончились боеприпасы, он решил последней гранатой взорвать себя и окруживших его гитлеровцев. Выдернул чеку, а взрыва не последовало. В этот момент Власова схватили озверевшие фашисты, избили на допросе и отправили в рославльскую тюрьму.

О дальнейшей судьбе отважного воина нам рассказывает справка партийного архива Института истории при Центральном Комитете Компартии Белорусской ССР, в которой сообщается:

«Власов Константин Николаевич, 1911 года рождения, военное звание сержант, служил рядовым партизаном в отдельно действующем отряде „Мститель“ Минской области с 5 октября 1943 года до 5 июня 1944 года. В партизаны прибыл из Бобруйского лагеря военнопленных, совершил побег во время транспортировки пленных по железной дороге».

После войны К. Н. Власов многие месяцы провел в военных госпиталях, вылечился и вернулся в родной Новосибирск. В августе 1978 года его не стало.

Трогательное письмо прислали красные следопыты русской средней школы имени М. Горького из г. Джетысай Чимкентской области Казахской ССР. В нем есть такие слова:

«Мы, Ваши внуки, сверяем жизнь по Вашему поколению. Ветераны войны — люди большой воли, твердых характеров, подлинной душевной красоты. Из каждого Вашего теплого письма мы черпаем добро, мужество, разум. Низкий поклон Вам и благодарность за стойкость и красивую любовь к детям. Для нас подвиг солдата всегда будет служить путеводной звездой!»

«…Сегодня мы собрались на торжественную линейку, — пишут выпускники средней школы Курганской области. — Через все школьные годы прошел с нами подвиг 18 коммунистов-сибиряков. Скоро мы уйдем из школы и рады, что герои Безымянной высоты вдохновляли нас в учебе. Теперь имена отважных будет носить новый пионерский отряд школы».

Герасим Ильич подошел к шкафу и протянул одну из книг, которую недавно прислали ему из Болгарии. Это учебник русского языка для 7-го класса средней общеобразовательной политехнической школы. На 57-й его странице под указателем «Двадцатый урок» напечатан рассказ «На Безымянной высоте». Учебник выпущен в Софии издательством «Народна просвета» и входит в обязательную программу для изучающих русский язык в школах Болгарии.

В последнее время Герасиму Ильичу особенно часто приходят письма с видами разных городов на конвертах. Их шлют комсомольцы, отличники учебы школы имени Христо Ясенова из Етрополя, которые единодушно избрали Лапина почетным членом клуба интернациональной дружбы.

Подвигом восемнадцати отважных интересуются и красные следопыты школы имени Димитра Благоева из Троян, пионеры ряда других болгарских городов и сел. И в каждом письме — восхищение мужеством советского солдата, теплые сердечные слова, проникнутые признательностью в дружбе, навеки связавшей наши братские народы.

Положив пачку писем на край стола, я увидел в стопке книг томик стихов в желтой ледериновой обложке с емким названием «Не забывай». На титульном листе — дарственная надпись известного советского поэта: «Дорогому Герасиму Ильичу — герою нашей песни о Безымянной высоте. Мих. Матусовский, 24 октября 1966 г.».

В дверях показалась Екатерина Егоровна, жена Герасима Ильича.

— Скоро час, Герасим, — напомнила она. — К пионерам не забыл?

— Нет… Школа рядом. Успею. — Он глянул на часы, поднялся и стал собираться. И, как бы извиняясь за прерванную беседу, развел руками: — Не могу детям отказывать! Им надо знать, какой ценой был завоеван мир на земле…

Накинув на широкие плечи пиджак с орденами и медалями, Герасим Ильич бодро вышел из дома, разрешив мне продолжить знакомство с его друзьями по переписке.

«Уважаемый Герасим Ильич! В комнате боевой славы нашей части создан уголок участников битвы на Безымянной высоте, а также учрежден приз имени „Восемнадцати ребят“. Он у нас вручается лучшей комсомольской организации части, которая добивается высоких показателей в боевой и политической подготовке. Постоянная переписка с Вами помогает нам еще выше поднять воспитательную работу среди воинского состава моряков-комсомольцев. С уважением к Вам Охмуш Николай».

Здесь уместно привести рассказ Михаила Львовича Матусовского, лауреата Государственной премии 1977 года о том, как была создана полюбившаяся всем песня, в основу которой положен действительный случай — подвиг на Безымянной высоте.

— Узнал я об этой неравной схватке воинов, — вспоминает поэт-песенник, — от редактора дивизионной газеты «Сталинский призыв» Николая Чайки во время одной из поездок в части 2-го Белорусского фронта. А потом, много лет спустя, режиссеру Владимиру Басову, снимавшему на студии «Мосфильм» кинокартину «Тишина», понадобилась песня-воспоминание о погибших, о фронтовой дружбе, о верности, песня-памятник тем, кто не дошел до Берлина, не увидел Красного знамени над рейхстагом, не услышал мирной тишины, тем, кто на алтарь Победы положил самое дорогое — жизнь.

Владимир Басов обратился к ленинградскому композитору Вениамину Баснеру и ко мне с просьбой, чтобы мы написали такую песню. Петь ее должны были герои фильма, два верных фронтовых друга, вернувшихся с войны и начинающих привыкать к новой жизни, к годам мирной «тишины».

Мы сперва даже растерялись: какую нужно написать песню для таких людей, которые испытали все и заглянули в глаза самой смерти. Мы предлагали режиссеру, чтобы он включил в картину какую-нибудь песню того времени: «Землянку», или «Синий платочек», или «В лесу прифронтовом». Ведь в военные годы было сложено немало прекрасных песен! Но режиссер стоял на своем: «Это сделать проще всего. Но мне нужна новая песня, понимаете, новая». Тогда и припомнилось мне это сражение где-то в глубине России, вдалеке от больших городов и великих рек.

Песня давалась нам с трудом. Композитор Баснер и я сознавали всю ответственность, которая ложится на нас, осмелившихся сложить песню об этих замечательных людях, о том, что всем нам дорого и свято. Нам хотелось, чтобы каждый, слушая ее, вспоминал своих близких и друзей, оставшихся на речных переправах, на ближних подступах к городам, у подножия многих высот, на долгом пути к 9 Мая 1945 года. Позже Михаил Матусовский дополнил песню еще двумя четверостишиями:

На склонах обагренной Волги,
На берегах Москвы-реки
В своих дубленых полушубках
Стояли вы — сибиряки.
Да будет не забыт ваш подвиг,
Как не забыты будут те,
У незнакомого поселка
На безымянной высоте.
С тех пор прошли десятилетия. Пройдут века. Но память о героях из песни останется как дань глубокого восхищения мужеством и беспримерной отвагой советского народа, отстоявшего в единоборстве с фашизмом завоевания Октября.

Нам пишут:
В двадцать первом выпуске «Подвига» с удовольствием прочитали повесть Александры Бадьиной «Аэростатчица». Я и многие мои подруги юности тоже служили в этих войсках. Мы прибыли сюда из уральских городов: Перми, Александровска, Свердловска, Кизела, Березников… Только из последнего отправилось служить более 100 девушек-комсомолок.

Когда наши войска дали под Москвой отпор фашистам, аэростатчицы рассеялись по разным частям. Я некоторое время служила с мужем, но пришли мы в Германию порознь: я с 1-м Украинским фронтом, он со 2-м Белорусским. Как фронтовик и читатель «Подвига», мой муж присоединяет слова благодарности автору Александре Бадьиной.

Ветераны Великой Отечественной — Александра Степановна Рукавицына (бывшая Плетнева), Фокей Трифонович Рукавицын

Пос. Яйва Пермской области


Василий КАШИН


Василий Николаевич Кашин семнадцатилетним юношей ушел воевать с гитлеровцами. На фронте принят в члены КПСС, отмечен правительственными наградами.

Ныне сержант запаса, работает сменным мастером на металлургическом заводе Каменск-Уральска. Ведет большую военно-патриотическую работу среди молодежи.

Записки солдата-комсомольца «Вперед, уральцы!» — его первая литературная работа.

«Вперед, уральцы!»

Записки солдата-комсомольца
В июле 1943 года наш Уральский добровольческим танковый корпус был переброшен в леса под Сухиничи. Служил я тогда в 30-й мотострелковой бригаде корпуса, и было мне, комсомольцу, от роду восемнадцать лет.

После нескольких дней очень напряженных учений нам поставили боевую задачу: скрытно выдвинуться к переднему краю и сменить в окопах наши части.

Выдали НЗ (сухари, кусок сала, сахар, пшенную кашу-концентрат), а перед дорогой привезли ужин. Уже побывавшие на фронте солдаты советовали поесть как следует: когда еще придется отведать горячего? Прислушиваться к их советам я сразу по зачислении в часть взял себе за правило. Это же мне и отец наказывал, воевавший в первую мировую: «Наблюдай, сынок, как действует обстрелянный солдат. А что говорит — прислушивайся. Это он тебе свой опыт передает. За него, за солдатский-то опыт, кровью платят…»

Ночью начали марш. Наш второй батальон — на машинах, а первый батальон продвигался пешком.

В ночном небе время от времени слышался гул моторов, тревожную темноту прорезали то и дело трассы зенитных пулеметов. Я все ловил себя тогда с удивлением на одной мысли, наблюдая за этими трассами: неужели так медленно пуля летит? Ведь знал, что на самом деле не так медленно, что это лишь ее след, но как-то успокаивался: значит, смогу, успею увернуться.

Что и говорить, боевого опыта у нас еще никакого не было, обстрелянных солдат среди нас находилось немного.

Выгрузились под Сухиничами. Каждому было выдано по три круглых диска к автомату и по пятьсот патронов в вещмешок. По три гранаты-«лимонки». И по одной противотанковой гранате на случай прорыва танков противника. Ко всему этому уже не расставались с шинелями, плащ-палатками и противогазами. А кроме того, с лопатками и котелками, потому что кормились из походных кухонь и никаких столовых.

Были мы соединением особым, добровольческим. Все ушли в корпус по собственному желанию, еще и пройдя строгий отбор. Например, по Каменск-Уральскому, где я работал до службы, рассматривалось две с половиной тысячи заявлений о приеме в корпус, но зачислено было лишь двести сорок добровольцев. Отбирали самых здоровых, самых крепких, преимущественно спортсменов.

Перед рассветом расположились в бору и замаскировали машины. С восходом солнца погасли в стороне фронта осветительные ракеты, и передний край угадывался теперь лишь по гулу канонады. Невольно подумалось: «Ну вот, Василий, и ты сюда наконец-то добрался, чтобы помочь своим, которые сейчас там, где вся эта канонада…»

А между тем далеко отсюда, в двух тысячах верст, располагалось мое родное село Шутино Катайского района и тогда Челябинской, а не как нынче — Курганской области. Село было большое, с церковью. Отец мне рассказывал, что организовывалось оно из высланных за волнения откуда-то из Центральной России, то ли из Калужской губернии, то ли из Курской. Дед отца рубил первые избы в Шутине. А мой дед уже родился здесь, на уральской земле.

Мой отец побывал на той германской. Как рассказывал, была сила в руке, и его всегда ставили, когда идти в штыки, в первой цепи. Несколько раз сходился он на штыки и говорил мне, что ближнего боя германец не держал — отступал всегда. Кончил отец войну в плену, в каком-то городке под названием будто бы Лифендорф. После войны вернулся в Шутино. Женился. Мать из соседней деревеньки Крестовки, очень набожная. Помню, заставляла меня молиться, водила в церковь, пока я однажды не сбежал оттуда. Отец меня поддержал, и мать больше ходить в церковь не принуждала. Было нас у отца с матерью шестеро сыновей. Две девочки умерли малолетними, до двухлетнего возраста. Брат Иван, 1920 года рождения, когда началась война, погиб. Пришла на него похоронная в августе 1941 года. Григорий, 1922 года рождения, как и Иван, служил перед войной срочную, тоже в августе пришло извещение, что он без вести пропал. Следующий я, Василий, 1924 года рождения. За мной братья — Федор (1926 года), Илья (1929 года) и Александр (1933 года).

Закончив пять классов школы, я учиться дальше отказался. Тянуло работать к машинам: тракторам, грузовикам, на комбайны. Однако вначале отец определил меня в пастухи, в подпаски, вернее. Лишь в 1940 году допустили меня к технике — доверили плугарить.

Вообще же страсть к машинам у меня никогда не утихала. Не учился, прав никаких не было, а водил трактор и грузовик.

…Ближе к вечеру подошла в лес кухня с горячим. Бегали к ней повзводно. В это время нас впервые обстреляли — не обстреляли, а все же неподалеку от кухни разорвалось друг за другом два снаряда: один метрах в двухстах, другой ближе. Жертв не было, но повар заволновался, и горячее досталось не всем. Сбылось для некоторых предупреждение фронтовиков: всякое может случиться и когда еще удастся отведать горяченького…

Я же для себя отметил по этим двум разрывам, что и артобстрел, как и бомбежка, вроде бы не представляет ничего особенного. И даже попотешился в душе над отцовскими воспоминаниями о первой мировой войне, что он, мол, никак не мог привыкнуть к артобстрелу. И еще сделал практический для себя вывод: услышишь лёт снаряда, успеешь спрятаться, в общем, и снаряд сможешь обхитрить.

А уже оставалось около суток до того момента, когда мною будет постигнута одна из первых фронтовых заповедей: «свой» снаряд солдат никогда не слышит…


Ночью, снова на машинах, мы совершили теперь уже небольшой марш, и снова остановились на дневку в каком-то леске, судя по всему, недалеко от переднего края: теперь не как на прошлой дневке, когда слышали лишь сплошной гул, можно было разобрать отдельные выстрелы пушек. В эту дневку нас не бомбили и не обстреливали. Из любопытства я снова прокрался к опушке, чтобы поглядеть в сторону переднего края: что там? Но ничего впереди не увидел. Передо мной лежало поле худосочной, в военное время посеянной ржи, кое-где виднелись воронки. Я прокрался к одной из воронок с краю, поглядеть, какая она в действительности. Когда впрыгнул в нее, задел обо что-то железное. Вздрогнул, схватился за автомат. Разглядел — каска немецкая! Взял ее в руки, осмотрел и потом выбросил из воронки. Здесь, в воронке, меня отыскал мой товарищ Григорьев. В воронке мы с ним и перекурили. Он заметил, что я какой-то взволнованный, встревоженный.

— Ты что? — спросил.

— Каску немецкую нашел, — отмахнулся я.

Спокойный, очень уравновешенный Григорьев промолчал. А я не стал ему больше объяснять, о чем подумал, что пережил, увидев немецкую каску посреди худосочного, искореженного снарядами ржаного поля: вот родная твоя земля, Россия, а на ней был чужой человек, в этой вот каске, топтал ее своим сапогом. Это было горькое, сильное, острое чувство, не покидавшее меня больше за всю войну ни на мгновение. Сколько я их потом перевидал, таких касок? Множество. Но та, первая, все еще перед глазами, как воочию ее вижу до сих пор…

А после ужина взводный повторил нам задачу, и рота пошла на позиции.

Сперва молча и быстро, кое-где переходя на бег, миновали мы поле с худосочной рожью, изредка разбитое снарядами, и спустились в глубокий овраг.

В овраге встретилось много наших. По верхнему же краю оврага были отрыты окопы, в которых никого, однако, не оказалось. Пока командиры уточняли маршрут, мы разговорились со старожилами оврага и узнали от них, что они из 16-й гвардейской дивизии. Я познакомился с одним сержантом (имя и фамилию его уже забыл). Оказался он с Урала из Пермской области. Я сказал, что из Свердловской, что тоже уралец. Но части своей называть не стал, потому что нас предупредили — об этом молчать. Да мы и сами понимали, что появление на передовой нашего свежего корпуса должно оставаться в тайне. У земляка-сержанта я не утерпел спросить, кивнув на верх оврага:

— Ну как там?

— Как… Жарко. — И я запомнил при этом его улыбку. Еще он пояснил, что вот уже двое суток они пытались наступать, но не смогли выбить противника из траншеи, а теперь их отводят. Попытался и ободрить меня, сказав, что перед нами, мол, противник не устоит, потому что у нас, мол, и вооружение и обмундировка справные, и вообще видно, что часть добрая, неусталая.

Но вот появился комвзвода Филиных и скомандовал двигаться.

Мы выбрались из оврага и, пригибаясь, снова побежали в ночь. Изредка пролетали трассирующие пули. Теперь не как на ученьях: стреляли в нашу сторону.

Бежать трудно: я невольно обратил внимание, что вся земля в воронках. Они встречались через 8—10 шагов. Но главное, что я почувствовал, — это сильный, удушливый запах гари. Запах переднего края, где горит все. Впоследствии я к нему привык не привык, а как бы перестал его замечать, но тогда он поразил меня, этот всепроникающий запах какого-то всеобщего пепелища.

В одном месте, по дороге, мы наткнулись на нашего убитого. Связного, наверное. Он лежал на спине, автомат рядом.

— Может, и нас это ждет? — У кого-то не выдержали нервы.

— Так ведь не на блины к теще собрались! — разозлился на него другой.

Добрались до хода сообщения, и младший лейтенант Филиных развел нас по ячейкам. Впереди была уже «ничья» земля, а за ней противник.

В эту ночь меня назначили наблюдателем, и я остался в траншее. Остальные из отделения ушли в блиндаж на отдых.

Прежде всего устроился в ячейке, примерился, как стрелять, если б был приказ. Артиллерия нас не беспокоила. Лишь изредка со стороны немцев постреливали из автоматов. Но пули проходили высоко над головой. Несколько раз я осторожно высовывался из окопа, чтобы разглядеть, что впереди, но впереди ничего разглядеть пока не удавалось.

Во время моего дежурства по траншее прошел комсорг батальона лейтенант Привалов. Хорошо запомнился он мне еще по первым дням в корпусе.

В комсорги выбирали мы его по предложению замполита батальона, капитана Низового. При выборах он и рассказал, что работал инженером, кажется, на заводе, когда началась запись добровольцев в корпус, подал заявление, прошел, как говорится, «по конкурсу». С первого взгляда он нам пришелся по душе как-то, а впоследствии и вовсе стал всеобщим любимцем, потому что всегда бывал среди молодежи — на отдыхе, в поле на учениях или в классе на занятиях. Невольно думалось: да когда же он спит? Умел он и не просто общий разговор вызвать, какой-нибудь спор или обмен мнениями, а поговорить с каждым лично и на откровенность. Меня, еще когда стояли под Сухиничами, долго расспрашивал: а почему я все-таки пошел добровольцем?

Обладал он таким свойством: всегда на виду, всегда появлялся в самые нужные мгновения. Он и в дороге от Свердловска до Москвы успел провести два собрания. Особенно запомнилось мне, как на втором Привалов подчеркнул, что мы — соединение добровольческое и за нашими действиями весь рабочий Урал будет следить с пристальным вниманием и надеждой.

Вот и в первую же ночь на переднем крае Привалов появился в нашей траншее бодрый, аккуратный, легкий. Зашел ко мне в ячейку. Спросил:

— Не страшно?

— Нет, — говорю. Осмотрелся: вокруг ракеты взлетают — наши и противника трассы время от времени рассекают темноту. Действительно, ничего страшного. Более того, с гордостью в тот момент подумал, что можно уже и в письме домой написать — я на настоящем фронте. Вслух сказал: — Чего ж тут страшного? Красиво даже.

Привалов улыбнулся, взглянул на меня пристально и опять спросил:

— Задачу свою хорошо уяснил?

— Все ясно.

Привалов выглянул из-за бруствера, посмотрел в темноту и сказал, как бы сам с собой рассуждая:

— Главная наша теперь задача в том, чтобы каждому из нас заслонить по десяти метров выжженной земли, а в этих десяти метрах вся огромная наша Родина. Выстоит каждый из нас на этих десяти метрах выстоит и Родина. Всего десять метров, и через них никто не должен пройти — ни солдат, ни машина. Такая наша теперь солдатская с тобой задача. Либо они через нас перешагнут, либо мы…

Остаток моего дежурства прошел без происшествий. Я спустился в блиндаж, хотел уснуть. Но не спалось от волнения, и я снова вышел в траншею, а затем и в ячейку.

Уже было довольно светло. Просматривалось поле перед траншеей, за которым где-то в двухстах метрах стояла немецкая оборона. Прошли по позиции командир роты Тищенко с нашим взводным младшим лейтенантом Филиных и связным Иваном Зуевым. Заглянув в мою ячейку, Тищенко справился:

— Как настроение, Кашин?

— Бодрое, товарищ старший лейтенант! — ответил я по-уставному.

— Нервы?

— Железные! — Я попробовал улыбнуться.

— Молодец, — сказал удовлетворенно Тищенко и перешел к следующей ячейке.

Несмотря на то что отвечал я ротному столь лихо, сердце у меня, признаться, билось в тот момент так, что я думал, Тищенко (между собой мы звали его Саша) слышит, как оно стучит, и потому спросил про нервы.

В эту ночь, хотя и обещали, горячего нам в окопы не доставили. Едва мы успели позавтракать сухарями из сухого пайка и водой из фляжек, как услыхали далекий тяжелый рокот моторов. Только-только показалось солнце. Как помнится, начался день 27 июля 1943 года.

Невольно подняв на этот гул голову, я увидел — уж так мне показалось — настоящую тучу бомбардировщиков. Они прошли над нами и обрушились на наши тылы.

От самолетов отделялись странные длинные предметы, как оказалось, контейнеры. В воздухе они раскрывались, разбрасывая вокруг десятки мелких бомб. Лично я успел насчитать что-то до полусотни бомбардировщиков, прежде чем открыли огонь наши зенитки. Немного погодя увидел, как у одной из машин вырвался из-под крыла дым, бомбардировщик начал разворачиваться, хотел, видимо, дотянуть до своих, но резко пошел вниз, в нескольких метрах пролетел над нашей траншеей, опахнув жаром и вонью, врезался в ничейную полосу и взорвался. Над нами промчалась упругая, хлесткая, горячая волна от взрыва.

Наконец первая группа отбомбилась по тылам, вернулась за горизонт, и только вздохнули мы с облегчением, что все, мол, пронесло, как появилась вторая группа машин. Эти зашли на нас, на первую линию.

Вот уж когда не стало никакой возможности поднять голову, и мы затаились по своим ячейкам. Вдобавок одновременно с авиацией на нас обрушили свой огонь артиллерия и минометы. Не помню, сколько продолжалось это. Я только время от времени шевелился, проверяя, не захоронили ли меня в землю живым. И всякий раз радовался, что еще нет, что под силу из-под завала выбраться…

Надо сказать, что самочувствие при первой бомбежке было у меня отчаянное. Вот когда вспомнил я слова отца, что он никак не мог привыкнуть к обстрелам. Правда, к артогню я за войну не то чтобы привык, а психически научился переносить его стойко. Все-таки если ты в земле, то как-то успокаиваешься, что бьют по тебе вслепую, не видя. Хуже огонь минометный, как бы накрывающий. А вот бомбовый удар всегда особенно нервирует, потому что кажется, будто сверху тебя все равно видно и никуда не спрячешься, никуда не денешься. И хоть за время войны у меня, признаться, не возникало мысли, что лично меня могут убить, при бомбежках я все же невольно подумывал: а вдруг эта бомба «моя», вдруг ранят? Да, пусть после бомбовых ударов потерь оказывалось, как правило, поменьше, чем после артналетов и минометных обстрелов, но конец бомбежек всегда встречал я с неизмеримым удовольствием…

Наконец закончился первый налет. Стало тихо как будто; едва выбрался я из-под земли, как услыхал новый гул машин. По привычке уже быстро оглядел небо и вначале растерялся, ничего не увидев. А гул все приближался. Лишь когда догадался выглянуть из траншеи, то за пылью и дымом разглядел, что движутся на нас танки, количество которых от неопытности и волнения я в первом бою не сосчитал. Перед моими глазами были только десять моих метров, полоса черной, изрытой, обожженной земли, по которой никто не должен перешагнуть через меня, покуда я жив. О том, что рядом могут погибнуть товарищи и моя полоса расширится до тридцати, сорока, полусотни метров, я как-то в первый фронтовой день не думал. Опыт пришел позднее, когда прежде соображаешь, сколько техники идет на весь твой взвод, кому особо следует помочь, в каком направлении сосредоточить огонь. Но все это потом. А тогда…

Танки ползли на нас. У меня почему-то была полная уверенность, что надо только действовать в точности, как нас обучали, и свои десять метров я удержу, должен удержать. Страха во мне не было, была лишь тревога: сдержу ли? Я скорехонько приготовил противотанковую гранату и стал ждать.

Танки приближались. Несколько раз я оглядывался: не появятся ли на подмогу наши тридцатьчетверки, но нет, не видно.

А немецкие машины все ползли. Остановятся, сделают один-два выстрела и снова вперед. Временами, когда чуть рассеивались в некоторых местах пыль и дым, можно было даже различить, что на их броне автоматчики. Вот уже из танков открыли и пулеметный огонь, а мы не отвечаем.

Стрелковый огонь с немецкой стороны был довольно плотным, прижимающим в траншее. Хоть я и в каске, а казалось мне, будто пули вот-вот хлестнут по ушам — горели они у меня, и невольно я тронул их несколько раз — целы ли?

Вот увидели мы уже, как за танками стали появляться будто из-под земли крохотные фигурки, и догадались, что, наверное, прошли танки свою траншею и пехота эта из нее. Не помню, чей услыхал я голос:

— Огонь!

Прежде всего я выпустил, с облегчением чувствуя, что внутренняя скованность и напряженность меня покидают, длинную очередь из автомата по борту левого от меня танка, с каким-то даже восторгом заметил, что автоматчики поспрыгивали с брони, и, конечно же, мне почудилось, что не менее половины их (то есть мною лично уничтоженных!) с земли не поднялось. Вторую, короткую, более прицельную, очередь выпустил я по бежавшему впереди противнику и увидел, что он упал. Возможно, что я еще не поразил ни одного врага, вполне вероятно, эти падения были лишь солдатскими приемами, чтобы, пользуясь складками местности, переползти пять-шесть метров и возникнуть как из-под земли на новом участке. Но эти их падения придали мне много уверенности и боевого воодушевления.

А левый от меня танк вдруг медленно начал разворачиваться и направился прямо на мою ячейку. Я автомат отложил, взялся за гранату, как вдруг шедшая на меня машина окуталась черным дымом и остановилась. Из нее начали выпрыгивать танкисты.

Мищенко и Казаков, мои соседи справа, открыли огонь. Поддержал их и я. Почти тотчас наши накрыли наступавших минометным огнем, и немцы дрогнули…

Пробежал но траншее возбужденный Филиных:

— Молодцы, молодцы, ребята! Первый бой выстояли, с первой победой вас! — каждого старался приободрить он.

Тогда, все еще не остыв от горячки боя, я подумал удивленно: «Все, оказывается, просто! Выполнили задачу — и уже победа!» И сделал для себя совершенно практический, необходимый вывод: «Пойдет у тебя, Василий, война! Выстоишь! Жить можно…»

Остальной день запомнился мне смутно, потому что было одно и то же: мы отбили еще пять-шесть атак, даже более яростных, потому что доходило дело до гранат, которыми удавалось противника останавливать в двух-трех десятках метров от ячейки.

В этот день наши танки к нам так и не подтянулись почему-то, и в наступление мы не перешли.

К вечеру прошел сильный ливень, прибивший пыль. В сумерках стрельба потихоньку стихла, и мы наконец-то получили возможность передохнуть. Только тогда и узнал я, что в нашем взводе потери составили пять человек. Убитых я не видел. Да и смотреть на них мне не хотелось: среди них был Казаков. Вспомнилось, в машине он утешал меня: «Пуля, увидишь, сама отвернет».

И еще погиб наш плясун Мищенко. Вспомнилась дорога на фронт. Иногда на остановках мы выходили из теплушек на перрон, тотчас появлялась гармошка, и начиналась пляска. И заводила Мищенко вприсядку шел по кругу. Уже под Москвой на какой-то станции нас окружили жители, и я запомнил, как сказала одна женщина, глядя на Мищенко, сказала с удивлением:

— Ведь, может, на смерть идут, а как веселятся!

Никак не спалось в эту ночь после первых боев. Я вышел из блиндажа, зашел перекурить в свою ячейку. Немного погодя заглянул ко мне наш взводный, младший лейтенант Филиных. Закурил тоже, спросил:

— Что ж не спишь, разве в наряде?

— Не спится, — ответил я и вдруг с удивлением посмотрел на младшего лейтенанта: за один жаркий день он стал совершенно своим, солдатским, словно рабочий на заводе, вернее бригадир, такой же рабочий, только опытнее.

— А спать надо научиться, — проговорил Филиных, — отдыхать необходимо научиться. В любых обстоятельствах. Не научимся — из-за усталости не дойдем до Берлина. — И улыбнулся.

Шутил он, конечно, да тогда я и не думал, что вот лично мне удастся дойти до Берлина, удастся принять участие в его взятии, пройти по его улицам. В ту ночь до Берлина еще были впереди тысячи километров обожженной, истерзанной фронтовой земли, пахнущей трупами и гарью.

Около получаса я все же подремал, прежде чем всех нас подняли до свету и поставили нам новую боевую задачу: с подходом наших танков, которые нынче обязательно подойдут, атаковать противника, выбить его из первой траншеи, а затем и из второй.

Еще в темноте среди нас появились саперы, проделали проходы для машин.

Передний край в это утро, можно сказать, затих. Лишь изредка со стороны противника постреливали на всякий случай. Мы все по ячейкам готовились в атаку, но вышло все по-другому: танков наших не слышно было, а вот от немцев прилетел диковинный, с двумя фюзеляжами, самолет, закружился над нами. На огонь зениток «рама» словно не обращала никакого внимания. Покружилась и улетела. Вскоре появились бомбардировщики плотной большой группой. Я, как и прошлым днем, успел насчитать всего три десятка, а потом пришлось поглубже скрыться в ячейке. Бомбежка эта показалась мне более яростной. И артобстрел тоже. Да так, видно, и было, потому что зарыло меня поглубже в этот день. В общем, едва мне удалось откопаться, как послышался уже знакомый рокот — это слева шли на нас танки.

И все повторилось, только в этот раз немцы повели себя иначе: часть танков остановилась и начала обстрел, а другая часть поползла в атаку. Пехоту мы отсекли, но танки пошли дальше. Я опять схватился за гранату, потому что опять в сторону моей ячейки свернул один танк. Но до меня он не дошел. Почти на том же месте, что и вчера, танк подорвался на мине. Танкисты начали выпрыгивать, и мы с новым соседом, Сосновских, открыли огонь. Один из них упал. Мне, конечно же, показалось, что это я его подбил. Для надежности еще выпустил по нему очередь. Он дернулся, ноги у него мелко задрожали, и он затих. Что ж, возможно, этот танкист и был первым, лично мною выведенным из строя солдатом противника…

Танк загорелся, танкисты разбежались, и мы с Сосновских получили возможность осмотреться. Оказалось, что часть танков все же прошла нашу траншею. Выстрелов наших пушек мы не слышали, но две или три машины загорелись вдруг, и тогда остальные стали откатываться, пятясь, продолжали вести огонь.

Еще не успели они отойти за свои позиции, как вся, наверное, какая была, артиллерия наша открыла огонь и сплошной черной стеной встала перед нами земля. Это была первая наша артподготовка, какую мне удалось увидеть. Продолжалась она около двадцати минут и еще не стихла, как я различил новый гул моторов. Уже привычно стал оглядывать небо и землю в стороне противника и испугался было, ничего не заметив. И тут только сообразил, что это наконец-то подходят долгожданные наши танки, наши тридцатьчетверки.

Я приготовил оружие и гранаты, зачем-то потуже подтянул ремень, ожидая красной ракеты, по сигналу которой мы должны устремиться вперед. Уже в трех-четырех метрах от меня переползла тридцатьчетверка, а ракеты нет. На мгновение мне почудилось, что я проворонил сигнал, но только тогда сообразил: не может того быть — ребята и слева и справа в ячейках.

В этот момент и увидел ракету. Почти тотчас, не знаю, как в этом грохоте и различить-то было, но услыхал я голос командира роты Тищенко:

— Вперед!

Сколько раз представлял я, как выпрыгну по этой команде на бруствер в настоящем бою, сколько раз исполнял это на учениях, а вот когда дошло до дела, почувствовал — не могу вроде бы, невозможно это сделать — выбраться из спасительной земляной ячейки!

Лишь заметив, что Сосновских выкарабкался уже из траншеи и начал пристраиваться к танку, я поспешил чтобы не отстать.

За танком мы побежали втроем — Сосновских, я и Борисенко. Но бежали недолго — вокруг начали рваться мины, мы все попадали на землю и залегли кто где. «Ура!» наше само собой стихло — да и понятно: под мины в открытом поле попали все мы впервые.

Лежа я продолжал осматриваться: залегли все, но никто не отползал к окопам.

Вероятно, повели немцы и сильный противотанковый огонь. Я увидел, как вспыхнула соседняя тридцатьчетверка, услыхал, как проскрежетала, срикошетировав, бронебойная болванка по башне нашего танка, за которым мы залегли.

Я не сразу обнаружил наши штурмовики, которые уже обрабатывали позиции немцев впереди. Лишь тогда обнаружил, когда внезапно начал стихать минометный огонь. И тотчас взревели танки моторами, и, верно, передали команду по рации. Как ни был я оглушен, но снова услыхал знакомый голос Тищенко:

— Вперед! Вперед, уральцы!

И мы поднялись с криком «ура!» и побежали к траншее. Теперь казалось, что огонь из нее вели слабый…

Не добежав 15―20 метров, на ходу облюбовав воронку и прыгнув в нее, я метнул гранату. Когда услыхал, что она взорвалась в траншее, снова вскочил, добежал до бруствера, упал, как нас обучали, на землю, раза два перекатился. Еще падая, увидел фашиста, зажавшегося в уголке метрах в пяти. Не вставая, выпустил по нему очередь и лишь тогда сообразил, что он уже убитый. Не утерпел, чтоб не подбежать и не заглянуть в лицо — ведь это был первый, лицом к лицу в боевой обстановке увиденный мною враг. Любопытство могло обойтись мне дорого, потому что вдруг из-за поворота, пятясь и ведя вдоль траншеи огонь, появился живой немец. Я успел выстрелить первым, едва он стал поворачиваться ко мне… Уже не разглядывая, побежал, за первым поворотом наткнулся на Филиных, устремился дальше, но он схватил меня за плечи, тряхнул, прокричал в ухо:

— Стой! С траншеей кончено!

Я оглянулся. Позади шел по траншее Сосновских, вытирая и размазывая по лицу грязь…

В этой нашей первой удачной атаке мы потеряли из состава роты 11 товарищей. Здесь же, на только что отвоеванной земле, мы захоронили их и еще нескольких танкистов в общей братской могиле. На дно могилы разостлали шинели, положили всех рядом, во всем, в чем были, забрали только документы и оружие, и сверху тоже прикрыли всех шинелями. Тищенко выстроил нас, и мы дали прощальный залп из автоматов. Сколько ни пришлось мне в дальнейшем пройти боев и хоронить своих, мы каждый раз надо всеми братскими могилами отдавали павшим эту последнюю воинскую почесть — прощальный залп. При любой погоде, в любых условиях…

Устали мы здорово, но отдохнуть не пришлось. Немного погодя созвали командиров взводов, а еще через несколько минут мы получили новую боевую задачу: выйти к реке Орс и захватить переправу. Наш взвод идет первым.

Бегом, под обстрелом, добрались мы до какой-то лощины. Командир роты старший лейтенант Тищенко был все время с нами.

Преодолели мы, наверное, сотню метров, и тут нас накрыли минометы. Мы не останавливались. Но вот я увидел, как рядом с Тищенко разорвалась мина. Тищенко упал, и мы залегли в ожидании. Первым, ползком и перебежками, добрался до Тищенко наш взводный, младший лейтенант Филиных. Не знаю до сих пор, убит или ранен был Тищенко (так хочется, чтобы не убит). Командование ротой принял тогда на себя Филиных. Несмотря на то, что огонь ни на мгновение не ослабевал, Филиных снова поднял нас, первым оторвавшись от земли:

— Вперед, уральцы!

Мы последовали за ним, на ходу маневрируя под разрывами снарядов и мин. До переправы уже недалеко. Ее мы еще не видели, но один раз я заметил, как впереди блеснула река. Начался стрелковый огонь. Мы продвигались все медленнее, хоть и знали, что от нашей атаки зависит успех танкового прорыва.

Как выбыл из строя Филиных, я не знаю. Из воронок мы вели ответный огонь по окопам на противоположном берегу реки, стараясь отсечь немцев от переправы, стоявшей пока в целости. И вдруг я услыхал голос Якова Сосновских:

— Рота, слушай мою команду! Вперед, вперед, ребята!

Да, в этом своем бою я сполна узнал, как много для солдата означает вот эта, вовремя поданная команда «вперед!», подхваченная кем-то, первым поднимающимся с земли под огнем. Конечно, Сосновских мог и не заменять, он был рядовым, а в строю у нас еще оставались сержанты. Но он был коммунистом и знал, что нам необходимо было во что бы то ни стало добраться до реки через открытое пространство. И он поднял нас.

Мы уже подбегали к реке, когда я увидел, как Сосновских упал. Вначале мне показалось, что он просто запнулся, потому что тут же приподнялся и закричал:

— Вперед, вперед!

И вот когда упал опять, я сообразил, что он ранен. Тотчас увидел я и пулеметчика на противоположном берегу реки: тот вел огонь в горячке и азарте, чуть ли не по пояс выставившись из окопа. Мне подумалось отчего-то, что это он поразил Сосновских. Я прыгнул в воронку, постарался толком прицелиться и после первой же своей очереди увидел, как пулеметчик вскинулся из окопа вверх и вывалился на бруствер.

Минометный огонь усилился. Ребята, теперь уже под командой сержанта Голушко, продвинулись вперед. И пока я занимался пулеметчиком, начали наскоро окапываться у реки. Я оглянулся на Сосновских: он в этот момент неуверенно поднимался на ноги. Пока я подбегал к нему, Сосновских сделал в сторону несколько неловких шагов, все лицо его было в крови. Я стащил его в воронку. Гимнастерка на груди вся пропиталась кровью. Я перетянул его наскоро бинтом поверх гимнастерки, чтобы хоть как-то остановить кровотечение, и пополз к своим, готовившимся форсировать реку.

После боя Сосновских подобрали санитары. Врачи в госпитале говорили, что в живых он остался чудом, потому что пуля прошла в нескольких миллиметрах от сердца. За этот бой он был награжден медалью «За отвагу». Встретились мы с Сосновских снова лишь через двадцать лет после войны.

Реку мы форсировали после штурмовки нашей авиацией обороны противника.

Позиция немцев находилась шагах в тридцати-сорока за мостом. Едва мы очутились на их берегу, как без каких-либо команд привычно и быстро устремились на штурм. Забросали окопы гранатами. Скатились в них через брустверы. Я свалился в то место траншеи, из которого бил пулеметчик. Из-за поворота на меня выскочил немец, от кого-то отстреливавшийся. Я выпустил очередь, но он успел увернуться, скрыться за поворотом снова. Схватился было за гранату, чтобы метнуть ее за поворот, но там коротко прострочили, и мне навстречу выбежал кто-то из наших. За моей спиной тоже показался кто-то наш, стрельба в окопах стихла, и мы поняли — взяли. Тут же у реки появились саперы, следовавшие, оказывается, непосредственно за нами. Но только сунулись они к мосту, как их отсекли пулеметным огнем. Мы еще и не сообразили — откуда, потому что нас в траншее не обстреливали. Все увидели: доброволец из нашего взвода Федор Юровских выскочил из окопа и пополз вперед. Тогда и мы, остальные, заметили на краю рощицы, довольно близко от нас, замаскированный, то ли для засады оставленный, то ли подбитый, танк — он и держал переправы под огнем.

Затаив дыхание следил я, как ползет Федор. К счастью, из танка его не замечали. Вот Юровских уже совсем рядом. Мне показалось, что пора бросать гранату. А он все полз. Вдруг совсем потерялся из виду. Прошло несколько долгих мгновений, пока наконец не раздались один за другим два взрыва. Танк замолчал. Саперы получили возможность разминировать мост, который противник не успел взорвать. Кто-то дал условную ракету, и буквально откуда ни возьмись на полной скорости выкатили к переправе танки. На них, прижавшись к броне, сидели десантники. Танки пошли в прорыв, и мы скоро потеряли их из виду. Следом за ними начала переправляться техника. И так до самого вечера. Когда же неподалеку от нас заняла позицию зенитная батарея, мы почувствовали себя как бы в глубоком тылу…

Ночью замполит батальона капитан Низовой привел к нам делегацию рабочих с Урала, кажется из Челябинска. Когда начало светать, я рассмотрел делегатов, увидел, что одежда у них по-солдатски перемазана землей и глиной, что они небриты. Однако выглядели весело, возбужденно, наперебой рассказывали о том, что, пока к нам добирались, несколько раз попадали под бомбежку и артобстрелы. И все спрашивали, как, мол, у вас.

Когда рассвело, гости собрались вручить нам подарки от земляков. Мы решили прежде всего угостить гостей завтраком — солдатской кашей. А кухня не пришла ни ночью, ни к утру. Собрали у всех пакеты концентратов, сало. Соорудили костерок. Когда каша уже вскипела, появились бомбардировщики. Командовал за ротного сержант Глушко.

При появлении самолетов мы забыли про костерок с кашей, вместе с делегатами поспрыгивали в траншею.

— А ну кашу сховайте! — образумил нас невозмутимый Глушко.

Выпрыгнули обратно, подхватили с костерка ведро.

Глушко еще успел аккуратно притушить землей костерок, и уже под летящими бомбами, под вой пикирующих машин и выстрелы зениток скакнул в траншею лихо, ловко, по-солдатски. И… угодил сапогом в ведро. Всех охватило неудержимое веселье, хотя сверху и сыпались бомбы. То-то недоумевал кто-нибудь со стороны, слыша этот дружный солдатский хохот в траншее, забрасываемой бомбами! Жаль, что не слышали его пилоты противника, было бы им над чем задуматься…



Перед завтраком нам вручили подарки — кому что. В моем свертке оказались, например, две банки рыбных консервов, печенье, шерстяные носки, два носовых платка и… бутылка водки! Водку я припрятал на аварийный случай, а консервы отдал на общий завтрак.

А моему товарищу Григорьеву попал среди гостинцев кисет, обшитый кружевами, с вышивкой: «Дорогому уральскому добровольцу». В кисете уже и махорка была, даже наодеколоненная. Закурил Григорьев «козью ножку», потом передал кисет следующему. И пошел он по кругу. Закурили с нами и делегаты, уральские рабочие, какими в большинстве все мы недавно являлись сами…


Быть заводским рабочим я не мечтал — тянуло к земле, к трактору, если уж на фронт не берут. Когда в августе 1941 года на брата Ивана пришла похоронная, я бросил все, съездил в район, прорвался к военкому-майору. Он выслушал меня, но остался непреклонен:

— Детей на фронт не берем!

Вернулся в Шутино не солоно хлебавши.

И вдруг в конце сентября 1941 года вызвали в сельсовет. Бежал в Совет и радовался: а что, если мою просьбу удовлетворили и направляют на фронт? Ведь есть уже один у нас случай. Когда началась война, Федя Акулов написал в Москву письмо с просьбой, чтобы его допустили воевать. Прошло время, и получил ответ — вся деревня бегала читать письмо. После него Федю взяли в армию добровольцем. Уезжал Федя счастливый, и мы с уборки сорвались, с полей примчались его провожать как на праздник. У нас в деревне единственная была тогда машина-полуторка. На этой единственной нашей полуторке, груженной хлебом, Федю и отвезли в район. Потом, уже находясь в Каменске, я узнал, что пришла на него похоронная. Никак не верилось, что он погиб, что не совершил, не успел совершить какого-нибудь громкого подвига. После войны только стал я думать иначе: что каждый погибший на переднем крае солдат уже совершил такой подвиг, ибо отдал для победы самое ценное — жизнь. Но тогда было очень обидно за Федю. Да и сейчас. Как и за всех, кто погиб, до сих пор больно…

В общем бежал я к сельсовету и думал…

Однако издали, кроме парней, увидев и девчонок собравшихся, понял — не то что-то предполагаю. Так и вышло: нас направляли в города для обучения специальностям промышленных рабочих.

Уезжать не хотелось: мечтал если на фронт не берут, то поработать на земле. Но тем не менее собрались как на праздник, наряженными. Я в косоворотке, в широченных штанах, заправленных в хромовые «жимы», в добром зимнем пальто с воротником из овчины.

Ехали на санях по первому снежку до района. Там и получили назначения — мне в Каменск-Уральский.

В Каменске девчонки наши попали на трубный завод, проработали войну токарями-операционниками. Мы же, ребята, должны были освоить профессии электролизников для алюминиевого завода.

Несколько ребят все же пробились на фронт. Помню, получали от них письма… Однако я из чувства дисциплины остался.

Рабочие в цехах нас встретили очень хорошо, много помогли, да и нам самим в старании нельзя отказать было. К сожалению, не помню точно, когда нас выпустили на самостоятельную работу. Только запомнил, что меня — без экзаменов и сразу с высоким, пятым, разрядом…

Одновременно с выпуском из ФЗО вступил я и в комсомол.

Перешли в заводское общежитие, располагавшееся в том же доме, только в соседнем подъезде. Жили по 20―30 человек в комнатах.

Работали в электролизном цехе по восемь часов, в свободное время шли на другой конец города (это около 10 километров) на трубный завод, чтобы проведать наших шутинских девчонок. Держались мы с ними дружно — свои.

Весной, кажется в мае 1942 года, мы с одним нашим парнем, Иваном Нужиным, оказались на заводской доске Почета. Нас незадолго до этого фотографировали, но для чего, не сказали. И вдруг кто-то приходит и говорит: «А Иван с Василием на заводской доске Почета!»

Мы не поверили вначале. Специально пошли проверить. Пришли в парк. Обождали, чтоб никого у доски не оказалось. Подходим. Читаем. И верно: Нужин, Кашин — лучшие рабочие завода. Повернулись, пошли от волнения бог знает куда. Вернулись, опять проверили. Так и есть: Кашин и Нужин «лучшие из нескольких тысяч»…

Лето 1942 года, что и говорить, было для страны тяжелым. И много о том написано. Скажу, что перенесли мы тяжелые вести стойко: жарче работали. И в работе думалось, что вот так же поднажмут наши там, на фронте, как мы здесь, и сдвинется дело, не может не сдвинуться. И еще думалось, что мы — здесь и наши войска — там одно дело делаем, так что рано ли, поздно, а победа придет…

Вроде бы успокоился я в своих мечтах, утихомирился.

И вдруг… Лежу на койке в общежитии, а кто-то газету вслух читает: мол, по решению уральских обкомов формируется строго добровольческое соединение — Уральский танковый корпус. Ушам своим не поверил — да ведь теперь пусть попробуют не взять! Вскочил, выхватил газету. Несколько раз перечитал сообщение. Так все и есть!

Но не сразу добился я зачисления добровольцем.

…Делегация из Челябинска покинула наши окопы часа через полтора-два. Увел ее лейтенант, а капитан Низовой остался с нами, потому что теперь он был нашим комбатом: из строя вышли капитан Костырев и его заместитель старший лейтенант Кривобоков.

Эти первые дни беспрерывного боя, победного, наступательного, дорого обошлись нам: мы потеряли двух комбатов, трех командиров рот, трех командиров взводов только в нашей роте и многих, многих солдат. Тяжкую цену давали мы за победу…

О многом думалось в ту ночь перед Бариловом, после первых суток короткого отдыха на передовой. За эти несколько дней и меня могли уже убить добрую сотню раз. Невольно приходила мысль, что если с такими боями будем идти до Берлина, то выдержит ли земля этакое напряжение? Вперед забегая, скажу, что после Курско-Орловской операции подобных упорных боев на моем пути не встречалось. Там, в боях на Курско-Орловской дуге, враги были еще солдатами рослыми, в основном молодыми, физически крепкими. После помельчали, и мы по-солдатски почувствовали — резервы у Гитлера кончаются…

Ненадолго я все же задремал. Очнулся, почувствовав, что кто-то трясет меня за плечо. Открыл глаза, вижу — передо мной доброволец Балашов. Оказывается, нас от взвода послали за завтраком. И писать бы об этом не стоило, если б на обратном нашем пути не стали мы свидетелями такого вот события.

…Уже подходили к своим. Светало. И услыхали мы отчаянную впереди стрельбу. Не сразу разобрали, что это немцы палят по паре журавлей! Что ж, фронт есть фронт. Иногда и так приходится добывать еду. Но мы были дома, а немцы чужими в этом доме. То, что положено своему, незваному гостю никак невозможно простить. С надеждой, что птицы улетят все же, следили мы за их полетом. Но одного журавля немцы все же сбили. Немного погодя, когда мы уже забрались к себе в окоп, стрельба возникла снова — это вернулась одинокая теперь птица, потеряв друга. Сделала круг, покричала, зовя, и ушла в нашу сторону. Ее сбить немцам уже не удалось…

В этот день нам предстояло, отразив атаку противника, освободить Барилово. Чем же запомнился мне этот день, рядовому Уральского танкового корпуса? Стал я очевидцем танкового боя, в котором с нашей и немецкой стороны сошлись, как говорили потом, до трехсот машин. А вначале казалось, что день обычный.

В наших окопах разместились бронебойщики ПТР, и на душе повеселело — если пойдут танки, то уже не одни мы впереди со своими гранатами. Справа от меня занял к тому же позицию Виктор Кирьянов — комсорг роты ПТР, знакомый мне по комсомольской работе. Было с кем и словом перекинуться.

Как водится, переждали бомбежку, артналет, приготовились встретить танки. И верно, они не заставили долго ждать. Шли двумя цепями. На танках второй цепи и десант проглядывался.

На глазах у меня ранило Кирьянова, когда танки накрыли нас осколочными. Уже раненный, перешиб Виктор гусеницу двигавшегося на нас танка. В этот момент Виктора снова ранили, и он умолк. А танки подползли метров на 100―150.

Несмотря на плотный противотанковый огонь, первая цепь прошла вплотную к нашим позициям. На моем направлении «тигр» оказался в 10―15 метрах от ячейки. Помню, он был в грязи, а гусеницы его ярко сверкали. Я бросил одну гранату, кто-то еще две. Чья попала — не знаю. Первую цепь машин мы задержали, но двигалась вторая, с десантом. Комплекты гранат все уже израсходованы, во всяком случае, на нашем направлении.

К счастью, из глубины обороны появились и наши тридцатьчетверки. И началось! Машины сошлись лоб в лоб на ничейной полосе. Мы увидели чисто танковый бой, в котором пешему человеку делать нечего. Впрочем, за всю войну последующую я таких боев больше не видел.

Танки наезжали друг на друга, расстреливали друг друга в упор. Мы же вели огонь из окопов по метавшимся в дыму десантникам и танкистам противника, покинувшим подбитые машины. Казалось, горит все поле…

Много лет спустя я с удивлением прочитал в воспоминаниях некоторых добровольцев, что в тот день постоянно шел мелкий дождь. Но я не запомнил дождя.

Лязг гусениц, рокот моторов, раскаты орудийных выстрелов — все это продолжалось около трех часов. Немецкие танки то откатывались назад, то переходили наши траншеи. Мы же, окутанные дымом и гарью, зарывшись в землю, ожидали появления противника с любой стороны. Наконец наша техника пересилила. Следом за тридцатьчетверками перебежали мы перепаханное гусеницами, залитое горящим топливом поле, на котором всюду возвышались черные, гудящие от пламени машины.

С ходу прошли с техникой до реки Нугрь, и здесь танки остановились, потому что река оказалась глубокой для форсирования с ходу, а мы для начала, скорехонько закрепляясь, стали окапываться.

Первым форсировал Нугрь под прикрытием огня взвод старшего сержанта Ефимцева. На наших глазах ребята переплыли Нугрь и завязали в траншее рукопашную.

Когда мы переплыли реку, то отчетливо были слышны сквозь треск автоматных очередей крики немцев и ругань наших ребят. Мы поспрыгивали в траншею справа от Ефимцева. На счастье, траншея в этом месте пустовала. Но за первым поворотом на меня выбежал враг, которого я опередил, выпустив очередь. А следом выскочил наш доброволец Кустов и, увидев, что немец мертв, выругался. Он его хотел взять живым, потому что нам дали такой приказ, а я о нем позабыл. Также нам приказали изымать у убитых документы и письма, чтобы установить номера частей, действующих перед нами. Мы обыскали убитого и наткнулись на кисет! Тот самый кисет, с надписью «Дорогому уральскому добровольцу!», который достался Григорьеву. Мы еще все по кругу закуривали из этого кисета. После перекура Григорьев так и не нашел его. Двух суток не прошло, а кисет с берега Орса перекочевал к немцу на берегу реки Нугрь! Я кинулся искать Григорьева, которого из виду потерял, и не нашел. Мне сказали, что Григорьев погиб еще перед Нугрью… (Кисет этот я взял себе, и прошел он со мной все боевые дороги от Курска до Берлина, а затем до Праги.)

Окончательно закрепились мы на берегу реки, когда переправился к нам весь батальон. Однако вперед идти без техники бессмысленно, мы лишь отбивались огнем стрелкового оружия, да пушки поддерживали нас с противоположного берега.

На участке нашей роты вперед выдвинулся для прикрытия расчет пулеметчика Орлова. Огонь вел удачно. Немцы никак не могли организовать атаку и решили забросать Орлова минами. Орлов замолчал. Меня послали передать ему, чтоб отходил. Когда я дополз, то обнаружил, что второй номер убит, а Михаил ранен в голову. Перевязав его, я предложил переменить позицию. Но он отходить отказался, увидев, что пулемет цел:

— Зачем? Ты что, с ума сошел? Отсюда мы их всех перещелкаем!

Я остался с ним за второго номера. Еще атаку мы отбили, но нас снова накрыли минами. Михаила вторично ранило в грудь. Опять перевязка. Он еще попробовал вести огонь, но силы иссякли. И снова мины. Пулемет разбило. Теряя сознание, Михаил наказал мне: «Напиши моим, что и как…» (Наказ его я исполнил, написал его сестре, получил от нее два письма, а потом наша связь оборвалась. Кстати, Михаил Орлов посмертно награжден орденом боевого Красного Знамени.)

Я же так и остался на позиции Орлова, потому что из-за огня обратно не было никакой возможности выбраться. Нас больше не атаковали, но обстреливали нещадно и постоянно. Все время я боролся со сном, навалившимся на меня из-за усталости: сколько за день пережито! Танковый бой, форсирование Нугри, взятие траншеи. Кроме того, за все дни на передовой если и спал, то в лучшем случае час-полтора в сутки. А сколько таких суток уже прошло?

Время от времени выливал из фляжки на лицо воду, чтобы прийти в себя. Тут заметил, что наша техника стала переходить Нугрь.

За танками ворвались мы в деревню, которую немцы не успели сжечь — это, запомнилось мне, была первая сохранившаяся от разрушений деревня. Здесь мы начали окапываться и заночевали, отбив две или три атаки.

В полной темноте со стороны противника открыли сильный огонь. Наши окопы мгновенно ожили, мы изготовились к бою, но столь же внезапно перестрелка затихла. Прошло еще минут двадцать, и вернулась на нашем участке разведгруппа. Та самая, что ночью уходила в тыл немцам! Возвратились они с «языком», и нам стала понятна причина перестрелки.

Бой в то утро немцы так и не начали. Начали мы, и довольно поздно — часов в десять. Наступали после артподготовки в качестве танкового десанта — на броне.

Вскоре нас отвели из первой линии в глубину. Здесь к нам прибыл новый комбат — капитан Ишмухаметов. Он поставил нам новую задачу: скрытно проникнуть через линию обороны противника, пробраться в село Злыня и вызвать панику. Выделялась наша рота, насчитывавшая человек 30―40, не больше. Капитан приказал тщательно подготовиться и подкрепиться.

Выступили в полной темноте и шли долго. Потом выждали, когда станет достаточно светло, и по команде капитана Ишмухаметова с нашим привычным «ура!» ворвались в Злыню…

Сперва я увидел двух фашистских солдат, что-то спешно упаковывавших у сарая. Меня они не замечали. Открывать огонь из автомата я передумал: кто знает, сколько их еще там? Для верности бросил гранату и только потом подбежал к сараю. Там я увидел, что верно поступил: немцев оказалось трое. Двух убило гранатой, а третий, раненый, бросился на меня было с ножом, но я встретил его автоматной очередью. Когда сообразил, что они тут делали, меня бросило в жар: тряпьем набивали огромный чемоданище. Большинство вещей оказалось женскими. До сих пор я видел немцев только с оружием в руках, а в тот раз впервые увидел мародерами и грабителями…

Внезапное наше появление в тылу, как мы и рассчитывали, вызвало панику, а с фронта ударили и основные наши силы.

Мы перебежали первую улицу, залегли в огороде в картошку. Беспрерывно вели огонь по выскакивавшим через окна и двери солдатам. Убежать, по-моему, удалось мало кому.

После третьей ли, четвертой перебежки наткнулись мы на противотанковую батарею, наполовину разогнав, наполовину уничтожив прислугу. Кто-то предложил выбросить замки, подорвать пушки гранатами. Я высказал мысль, что, может, забить стволы землей? И пушки целы, и огонь вроде из них вести невозможно. Со мной согласились. Едва успели мы это проделать, как мимо пробежала группа капитана Ишмухаметова, и капитан на бегу крикнул, чтобы немецкие танки мы пропустили, а вот пехоте уходить не давали.

Перебежав на соседнюю улицу, мы увидели поджигателей: немцев с факелами и на автомобилях. Безо всяких команд мы открыли по ним огонь — сердце не выдержало.

Немецких танков не видели — сразу появились наши, без десанта. Мы тотчас за ними пристроились. В центре села наш танк подбило, он загорелся, а мы залегли. Однако выскочивший из машины танкист в дымящемся комбинезоне и с автоматом закричал:

— Вперед, вперед! Что легли?! — и побежал через площадь.

Мы поднялись за ним.

Пробежал танкист недалеко. Он упал у меня на глазах, а мы пошли дальше. Кто он такой, не знаю, стался жив или погиб?

Мы полагали, что скоро освободим Злыню, однако немцы опомнились, и уличные бои на окраинах продолжались до одного-двух часов дня. Но вот противник из Злыни выбит все же. Танки отогнали его, наши пошли дальше, а мы остановились в Злыни.


В церкви и на площади обнаружили склады боеприпасов и догадались, отчего с таким особенным упорством противник здесь оборонялся.

Появились на площади и первые местные жители, первые советские люди, которых мы освободили. Ко мне подошла какая-то старушка с девочкой-малышкой на руках, годиков пяти. Одеты они были в рванье, и я тотчас невольно вспомнил про огромный чемодан, который немцы набивали женской одеждой. Старушка плакала, словно не веря, что перед нею живой русский солдат, все трогала мою гимнастерку и твердила:

— Как давно мы вас не видели… Как давно мы вас не видели…

В вещмешке у себя я отыскал кусок сахару и дал девочке. Малышка схватила его обеими ручонками. Я едва сдержал слезы и отвернулся.

В это время послышался гул моторов. Увидев несколько идущих на Злынь бомбардировщиков, все попрыгали кто куда: и солдаты, и женщины, и дети. Налет был коротким, на площадь упало всего две или три бомбы. Когда я выбрался из укрытия, то увидел прежде всего… старушку. Она лежала от меня в нескольких метрах, вся истерзана осколками. Неподалеку от нее лежала и девочка, все еще держа в ручке подаренный мною кусок сахара. Тут уж сдержать слез я не мог…

На некоторое время мы расположились в Злыни на отдых, чтобы привести себя в порядок и пополнить снаряжение. Вот когда наступила для нас непривычная тишина. Лишь в эти дни мы обменялись друг с другом первыми боевыми впечатлениями.

Много наслушался я разных рассказов про то, как кто и где воевал, что с кем случалось. Больше всех других запомнился мне рассказ про Марию Гойко, нашего санинструктора, которую я хорошо знал еще по периоду формирования корпуса. Рассказывали, что во время боя за Злынь, когда Мария перевязывала одного нашего раненого товарища, на нее наткнулся немецкий офицер, хотел, видимо, взять ее в плен. Наставил пистолет, но стрелять не стал. Заметила Мария его, когда было уже поздно хвататься за автомат. Рядом с раненым лежала саперная лопатка. Этой лопаткой Мария и раскроила офицеру череп. Мы, уже «понюхавшие» фронта, вроде бы убедились, что война дело не женское, а вот наша Мария, оставшись с вооруженным мужчиной один на один, победила!

Для солдата важно умение не теряться и владеть всеми видами оружия. Еще на формировании каждый из добровольцев получил ножи с черными рукоятками, изготовленные специально златоустовцами. Бывало, что крепко выручали нас на фронте эти ножи. В августе 1943 года под деревней Семеновкой автоматчики из моей 30-й бригады сошлись в рукопашной. Много говорили после этого боя о добровольце Магометове, который уничтожил, вооруженный одним ножом, двенадцать фашистов. Забегая вперед, скажу, что нож этот и мне спас однажды жизнь. 8 мая 1945 года, за день до конца войны, меня, оглушенного взрывом, только что взятого в плен, вели куда-то, не изъяв второпях из-за голенища сапога златоустовский нож…

Не помню, как и пролетели эти два-три дня отдыха. Мы получили приказ войти в состав танкового десанта к железной дороге Брянск — Орел и перерезать ее в районе станции Шахово. Население Злыни собралось с вещами уходить с нами: люди решили почему-то, что мы отступаем, и оставаться под немцем еще раз не хотел никто. С большим трудом успокоили мы женщин и детей…

За ночь на танках вышли мы к новым исходным позициям. После артподготовки и штурмовки самолетами переднего края противника нас подняли в атаку. Овладели первой траншеей быстро, с ходу, под прикрытием танков. Останавливаться не стали и преследовали противника до железнодорожной станции, возле которой нас встретил сильный противотанковый огонь. На этой позиции мы отбили две или три атаки, пока наши танки не перегруппировались для нового штурма. С их помощью ворвались на станцию, забитую горящими эшелонами. На сохранившемся указателе я успел прочесть — «Шахово».

Здесь произошел один забавный эпизод. Мы увидели, что в нашу сторону на малой скорости двинулся немецкий танк. Приготовились к отражению его атаки. Но странно было, что идет один-одинешенек, безо всякой поддержки и не открывает огня. Мы пропустили этот безмолвный танк, который уже в тылу остановили наши танкисты. Тогда и выяснилось, что танк без экипажа. Экипаж, видимо, выскочил из машины на ходу, а танк продолжал движение…

Когда выяснилось недоразумение с немецким танком, комсорг лейтенант Привалов, теперь заменивший очередного нашего комбата, поставил новую задачу, и, разместившись на броне машин, батальон двинулся вперед.

Не помню, какой населенный пункт отбили следом за станцией Шахово, помню лишь, что все дома были в нем сожжены дотла. Ни одного местного жителя мы не встретили, всюду стояли обгорелые печи.

В этом бою погиб наш новый комбат, бывший комсорг и любимец солдат. Глядя на лежавшего на земле Привалова, грудь которого была залита кровью, вспомнился разговор с ним в траншее ночью, накануне первого боя:

— …Выстоит каждый из нас на десяти метрах, выстоит и Родина… Такая теперь наша солдатская с тобой задача. Либо они через нас, либо мы…

Привалов выстоял на своих десяти метрах. Через него не прошли. И Родина выстояла. И наградила посмертно нашего комсорга-лейтенанта орденом Отечественной войны I степени…


Спустя всего какой-нибудь час снова мы шли в атаку на немецкие траншеи. Но мне до них судьба добраться не позволила.

На всю жизнь запомнил я взрыв, каких видеть мне еще не приходилось до того дня, — будто подо мной рвануло и меня разнесло на части. Очнулся метрах в десяти от тихой стальной машины. Бой шел где-то далеко в стороне. Удивился: лежу слева от танка, а сидел на броне справа. Надо мной склонился танкист какой-то, вливает мне в рот воду из фляжки. И сразу я почувствовал, что не хватает воздуха, что задыхаюсь.

Танкист, увидев открывшиеся глаза, удовлетворенно сказал:

— Оклемался, значит. — И объяснил: — Это мы на мине подорвались, и тебя через башню перекинуло…

Я попробовал пошевелиться — не смог. Спросил:

— Руки, ноги целы хоть?

— Целы, — улыбнулся танкист, — контузило тебя.

Верно, шевелю ногами — двигаются. Ага, и правая рука шевелится. Только левая никак не слушается. Я думал, что ушиб это, но, как выяснилось, переломилась ключица.

Здесь меня подобрали санитары.

Ни разу не встречал я больше ни танкиста, приведшего меня в чувство возле подбитого танка, ни широколицей доброй медсестры Клавы. Живы ли они? Но до конца дней своих буду помнить и благодарить их хоть за маленькое, но бесценное участие в моей судьбе.


Виктор ПОТИЕВСКИЙ


Виктор Александрович Потиевский родился в 1937 году в Москве. Закончил среднюю школу, военное училище. Служил на Крайнем Севере, был комсомольским работником. Майор запаса. Работал на телевидении в городе Петрозаводске в молодежной редакции, на Онежском тракторном заводе. Ныне — ответственный секретарь Карельского республиканского отделения Общества любителей книги РСФСР.

Автор нескольких сборников стихов. Активно печатается в центральных газетах и журналах.

Член Союза писателей СССР.

Живет и работает в Петрозаводске.

Серебряные травы

Памяти комсомолок-разведчиц

Героев Советского Союза

Анны Лисицыной и Марии Мелентьевой

посвящается

1
Когда вековечные звезды
Становятся так высоко,
Что светится сумрачный воздух
И дышится очень легко, —
Как будто незримой рукою
Зажжен, осветляя простор,
Внезапно над черной рекою
Рождается алый костер.
И пляска летучего света
Вдруг высветит на тропе
Двух девушек, два силуэта,
Идущих навстречу судьбе.
Навстречу седому рассвету,
Который войной опален,
За линию фронта. В разведку.
Сквозь гулкую толщу времен.
2
Тропа сквозь осеннюю мглу
Ведет этих девушек смелых.
Кружить бы им в платьицах белых
На ярком весеннем балу.
Но звезды мигают, сгорая,
И сосны шумят над горой.
Холодная осень сырая,
Задымленный сорок второй.
Притихли полночные ветры,
Боясь распугать тишину.
И круто заломлены ветви.
Как судьбы людские в войну.
Разведчицы быстро идут,
Шуршат облетевшие листья.
И хвойные лапы нависли,
И сумрак ветрами продут.
Повсюду преследует их
Пронзительный взгляд полицая,
И рвется туман, повисая
На плоских штыках часовых.
Их снова встречает река,
Бурлит, возвращению рада.
Последняя эта преграда,
Как черная ночь, глубока.
3
Чернеет густая вода,
И в омуте плещется месяц,
Течение крутит и месит
Осколочки первого льда.
И тяжесть воды ледяной
Как будто вливается в душу
И липкими пальцами душит,
И тянет за черной волной.
А Свирь широка и быстра…
Как трудно достичь середины!
А рядом совсем — белофинны,
Последний дозор у костра.
А волны в пучину зовут,
Качается мгла, нависая…
Все чаще под воду ныряя,
Две девушки дальше плывут.
4
Марийкина
                      мама
                                  одна.
И смотрит на давнее фото,
Как будто забытое что-то
В душе обновляет она.
И горестно ей и тепло
На снимок глядеть пожелтевший.
Как будто бы лет улетевших
Над ней промелькнуло крыло.
Как женщина эта седа!
Глядит. И от памяти сникла.
Они —
           по ту сторону снимка —
Остались в лесу. Навсегда.
И смотрят спокойно с портрета
С улыбкой в сегодняшний день.
Давно фотография эта
Уже пожелтела. И тень
Легла на картон довоенный —
Тень времени,
                      отзвук войны…
А ей через годы и стены
Шаги их живые слышны.
На стол она снимок кладет.
И сходит с крыльца по ступеням.
И гаснет заря постепенно.
И память в былое зовет.
Желтеет и вянет листва,
Ветшает с годами бумага,
Слабеет уверенность шага,
Но боль, как и прежде, остра.
Душа неразлучна с бедой,
И вечно далекое — близко,
Оно у плиты обелиска
И в женщине этой седой.
5
Царапает льдинка висок,
И мечется ветер бездомный,
Речная пучина бездонна,
И берег тревожно высок.
Волна за волною — подряд.
А берег молчит каменистый,
И ищут разведчиц фашисты —
Костры над рекою горят.
Ни звука. Ни плеска. Нельзя!
И надо доплыть до победы —
Туда, где спокойны рассветы, —
Горячее сердце неся.
И плыли, не глядя назад,
Не зная обратной дороги.
Но вот неожиданно ноги
Свело у одной из девчат.
И в сердце вливается страх:
Немного, немного осталось…
Но это уже не усталость,
А камень висит на ногах.
А звезды еще высоки —
Кружатся в ночном хороводе…
Последние силы уходят
В холодную воду реки.
Последние искры борьбы
В тяжелой воде угасают,
И в черной ночи утопает
Тропинка девичьей судьбы.
И хочет подруга помочь —
И обе уходят под воду…
И крутит и мутит погоду
Осенняя мрачная ночь.
Увы, не доплыть им двоим,
Не выйти уж вместе на берег,
А жизнь сантиметрами мерит
Все то, что отпущено им.
И слезы как капли дождя,
И зубы впиваются в руку, —
Чтоб криком не выдать подругу,
В бездонную мглу уходя.
Во имя победы, любви,
Во имя презрения к смерти,
Звучат над речной крутовертью
Два слова: «Марийка, плыви!»
И просьба в словах. И приказ.
Вот так же без стона, без крика
В порыве отваги великой
Отцы погибали за нас.
Без звука — ни слова врагу! —
В застенках они умирали, —
Как яркие искры, сгорали…
…Очнулась на берегу.
Одна. Только ветер и холод.
И лес что-то шепчет во мгле.
И сумрак, густой и тяжелый,
Прижал ее к мокрой земле.
Цеплялись кустарники колко.
А тропы старались помочь…
Сумела дойти комсомолка
К своим. Через черную ночь.
Но утром, туманным и ранним,
И ночью, оставшись одна,
Все думала думу об Анне
И слезы глотала она…
Кто может предвидеть судьбу? —
Не знала Марийка, конечно, —
Что тьма будет снова кромешной,
Что кровь запечется на лбу.
Что той же осенней порой
Найдет ее
                    черная пуля.
И будет в немом карауле
Прощаться с ней
                      ельник сырой.
6
За маленькой школьною партой
Был начат недолгий их путь.
С тетрадки
                  и с контурной карты,
С улыбки застенчивой чуть.
И с первой отметки. И с первой
Линейки на школьном дворе.
С букетов и алых и белых —
В той детской и давней поре.
Весной, когда почки трещали,
Закат становился багров, —
В героику их посвящали
Под свет пионерских костров.
И в галстуках алых, как маки,
Они у костра поклялись,
И пламенем верности ярким
Сердца их навечно зажглись.
…Огонь
             двух сердец
                                над горою,
Не гаснет в полуночной мгле,
На вечную память героям,
На вечную славу земле.
Горят они ночи и дни
Во мгле и в полуденном свете, —
И все мы сегодня в ответе
За вечные эти огни.
И здесь, возле той переправы,
Под этим священным огнем
Серебряно светятся травы,
Сияют и ночью и днем.
И воздух, и сумерки плавя,
И жгучие искры кроша,
Трепещет летучее пламя,
Как будто живая душа.

Игорь ДРУЖИНИН


Игорь Александрович Дружинин родился в Иванове в 1922 году. В комсомол вступил в средней школе.

С первого дня Великой Отечественной и до 1946 года — в рядах Советской Армии. Рядовой, сержант-артиллерист, старший лейтенант, сотрудник газеты «Героическая красноармейская».

За бои награжден орденом Красной Звезды и шестью медалями.

Закончил пединститут и по настоящее время учительствует в средней школе. Коммунист. Отличник народного просвещения. Заслуженный учитель школы РСФСР.

Урок для сердец

Да здравствует пламя жизни!

Николай Островский
Был, как говорится, обычный школьный день.

— Ребята! — сказал я на уроке. — В понедельник проведем сочинение по роману Фадеева «Разгром». А затем у нас встреча с Николаем Островским. С его романом «Как закалялась сталь».

Мне очень хотелось сказать еще, что сам я рад этой встрече. Что с этой книгой, с Павкой Корчагиным, мое поколение прямо со школьного порога встало в солдатский строй. Немногие из нашего 10-го «Б» вернулись с войны. На песчаных холмах Прибалтики, в украинских степях, у предгорий Карпат и Альп похоронены мои однокашники, мои товарищи. Свою короткую жизнь они прожили честно и погибли в боях, как солдаты.

…С Юрием Зайцевым мы сидели за одной партой. В знойный, незабываемый август сорок пятого года в бою за перевал на Большом Хингане Юрий закрыл грудью амбразуру японского дота. Однополчане нашли в его вещмешке томик Островского. Когда я узнал о подвиге Юрия, то сразу вспомнилась предвоенная весна. Урок литературы. Споры о поэзии. Юрий читал тогда строфы из поэмы К. Симонова «Победитель»:

Пусть каждый, как найденную
                                        подкову,
Себе это слово на счастье берет:
Суровое слово,
Веселое слово,
Единственно верное слово —
                                         вперед!
Быть может, с этим словом он и бросился на японскую амбразуру, закрыв ее своим телом? Он погиб, чтобы пришла Победа.

Короче говоря, я к этой теме готовился давно. Всю мою жизнь.

Но все-таки мне чего-то не хватало для самого первого урока. Для начала. Для зачина. Возможно, потому, что из головы не выходила случайно услышанная в перемену фраза: «И роман читали, и фильм смотрели… И на спектакль ходили… Куда уж больше? И без уроков известно — Корчагин герой, с него надо брать пример…»

Я не успел разглядеть, кто сказал. Может, Вадим Серебряков со своей неизменной иронической улыбочкой… Или острая на язычок Люся Трофимова. Да и неважно кто! Ведь остальные не возразили. Промолчали. Неужели все согласились?

Так. Можно ли роман Николая Островского только «пройти»? Да и вообще, проходят мимо чего-либо… А тут мимо пройти нельзя, нельзя!

И вот в один из вечеров, когда я — в который уже раз — перебирал свои материалы об Островском, позвонил почтальон. Принес заказное письмо из Перми. Я удивился: в Перми у меня знакомых не было. Но прочитал первые строки и уже не мог оторваться от письма. Помнится, долго ходил по комнате и перечитывал страницу за страницей. Просто не верилось, что мне так повезло. Это было то, чего мне не хватало. Это был мой «зачин», лучшее начало большого разговора с выпускниками.

Вот что писал мне из Перми Анатолий Осипов:

«24 января случайно услыхал по радио отрывок передачи для детей и юношества „Мы — корчагинцы!“. К сожалению, фамилию автора мне не удалось разобрать (в это время кто-то зазвонил в передней и я поехал открывать. Да, поехал, так как одиннадцатый год передвигаюсь только на коляске. Но об этом — после!). В тот же день я послал письмо в Москву, в радиокомитет, где просил сообщить адрес автора передачи. Так я узнал о Вас. А пишу потому, что не могу не писать. И у меня к Вам масса вопросов.

С чего начать? Наверное, все-таки следует познакомиться. Немного о себе…

Мне 37 лет. Из них около 20 провел в постели: паралич ног. Обострилась давняя болезнь — поврежденный в детстве позвоночник. Что же я успел сделать за свою жизнь? Не очень много, но кое-что все же сделал. Был в комсомоле. Кончил заочную школу взрослых. Вступил в партию. Весной пятьдесят третьего года сдал (на дому) вступительные экзамены в Пермский пединститут. Стал учиться на историко-филологическом факультете. Заочно. Правда, читать и писать приходилось лежа на спине, держа на весу толстые книги. Уставали руки. Но с этими неудобствами можно было мириться. Главное — жизнь наполнилась большим содержанием. В 1960 году получил диплом учителя. Начал писать лекции для молодежи, для общества „Знание“. Поддерживаю связь с Пермским обкомом ВЛКСМ и другими общественными организациями. Дел хватает!

Когда было очень трудно, на помощь приходили друзья. Хорошие советские люди. И одним из них был Павка Корчагин. В своей буденовке и с маузером на поясе он кричал мне: „Держись, братишка! Нам ведь тоже нелегко приходилось. Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай ее полезной!“

Друзья помогли мне и в самом главном — в работе над моей книгой „Корчагинцы пяти континентов“.

Несколько лет собирал (и собираю сейчас) фактический материал буквально со всего света. О людях, которым Павка Корчагин помогал в беде, по-братски уделяя им частицу своего мужества.

Поиски ширились с каждым днем. Откликнулись друзья Павла Корчагина и за рубежом. Из Варшавы прислали бандероль с газетными и журнальными вырезками. Из Лейпцига пакет фотодокументов. Из Будапешта — фотомонтаж спектакля „Павел Корчагин“, поставленного народным театром. Из Ханоя — толстая рукопись. Все это нужно было прочесть, со всем ознакомиться. Переводы с польского, чешского, болгарского, немецкого и испанского делал сам. Документы на китайском, корейском и вьетнамском языках перевели студенты Ленинградского университета и Института восточных языков в Москве. Рядом с нашими советскими корчагинцами плечом к плечу встали Павкины братья со всей планеты.

Написано уже много. Спешу кончить книгу к годовщине Ленинского комсомола.

Теперь Вам понятно, почему меня так заинтересовала радиопередача по Вашему материалу?

Что я хочу от Вас?

Во-первых, разрешите использовать Ваш очерк в моей книге.

Во-вторых, очень бы просил Вас рассказать подробнее о своих учениках. О выпускниках. О девушках и юношах, вступающих в большую жизнь. Ведь мои поиски и находки — для них, для молодого поколения, которому передается эстафета борьбы за светлое будущее человечества. Пусть внимательней посмотрят вокруг: я уверен, что они увидят много замечательных людей — корчагинцев нашего времени. Я буду очень благодарен ребятам, если они помогут мне в моих поисках. Буду рад их письмам, рассказам о себе и товарищах, стихам, фотографиям, газетным вырезкам. Верну в сохранности.

Желаю Вам и вашим десятиклассникам удач и побед. Очень жду Ваших писем!

С дружеским приветом Анатолий Осипов».


Когда я прочитал письмо, в классе воцарилась напряженная тишина. Всего несколько секунд, но они мне показались невероятно долгими. С надеждой и нетерпением я вглядывался в лица старшеклассников.

Поправляет свои всегда поломанные очки комсорг класса Никита Морозов. Не было урока, чтобы он не поднял руку и, слегка картавя, не сказал: «А вот мое мнение, ребята…» — «Ну что же ты сейчас молчишь, Никита?» — мысленно спрашиваю я его. Вадим Серебряков по привычке рисует кораблики в тетради. По этим корабликам я его тетради без подписи узнаю, по борту точечки-иллюминаторы, а над трубой — дым. Вид у него отсутствующий и несколько высокомерный: «А какое мне дело до всех до вас?..» Неужели его совсем не задело письмо из Перми?

У Нины Смирновой тоже открыта тетрадь. Но у нее наверняка не кораблики — какая-нибудь физическая формула. Или задача, на которой споткнулся весь класс. Физика для нее — «жизнь», как выразилась однажды сама Нина. О чем думает она сейчас? Жаль, больна Лена Желудова — она не стала бы отмалчиваться: сколько раз с ее запальчивых, взволнованных высказываний разгорались споры на уроках литературы.

Я с тревогой взглянул на часы: время-то идет. А там звонок. И уйдут на математику, на химию те, к кому обращал свое письмо Анатолий Осипов. Неужели все насмарку, все напрасно? В чем же мой просчет, моя ошибка?

Внезапно в тишине прозвучал неторопливый голос Вадима Серебрякова: «Не о чем писать-то — вот в чем загвоздка. Где они — ваши корчагинцы? Я лично не встречал. Были комсомольцы двадцатых годов. Были строители Комсомольска-на-Амуре. Молодогвардейцы были. А сейчас? Чего одни наши комсомольские собрания стоят… Скучища! В билете штампик „Уплачено“ — и считают, что ты комсомолец. Вот мы читаем: „Сталь закаляется при большом огне и сильном охлаждении“. А нас опекают как маленьких. Какой уж тут огонь!»

Вадим досадливо мотнул головой и пустил во всю страницу завиток пароходного дыма.

Такой отклик на письмо Осипова ошеломил меня. Пожалуй, впервые за долгие годы учительства я растерялся. Растерялся не от слов Вадима, а от молчания класса.

И тогда, совершенно неожиданно для меня, для всех десятиклассников, заговорила Таня Рыжова. «Тихоня, слова не вытащишь», — жаловались на нее педагоги. «Из племени воздержавшихся», — называл Таню Никита Морозов. А тут… Ребята разом повернулись к Рыжовой, словно впервые увидели девушку.

— Стыдно, Вадим! Разнылся… Ничего дальше собственного носа не видишь. Комсомольские собрания скучны… Так это от нас зависит. Я считаю, что надо Осипову ответить. Сегодня же. И мы поможем ему. Поможем найти корчагинцев. Да разве сам Толя Осипов не корчагинец?

— Постой, Татьяна! Не передергивай! Я про Осипова ничего не говорил. Человек — что надо! Но пойми — это же нетипичный случай. Не спорю, исключительные обстоятельства формируют исключительный характер. Это редко… А я про остальных. Про нас… О массовом, типичном…

— Массовый, типичный — нетипичиый! — гневно взорвалась вдруг Нина Смирнова, захлопнув свою тетрадь. — Научились красивым фразам. А за ними пусто. Лучше открой глаза да оглянись вокруг. Кто целину поднял? Кто плотины на Ангаре и Енисее строил? Кто в космос прорвался?

— Мы грамотные, газеты читаем, — поспешил на выручку Вадима его Друг Володя Лоповок. Но Лоповка прервала Лиза Борисова, заядлая спортсменка, с чьим мнением юноши в классе считались:

— Погоди, Володька, не до шуток… Татьяна умно сказала: сегодня же надо Осипову ответить. Человек к нам с открытым сердцем, а мы хнычем: «Где корчагинцы?» Для чего за примерами ходить далеко? Вот рядом с тобой, Вадим, Алла Захарова сидит. Сколько она помогла! Как сама занимается… Мечтает о медицинском и обязательно поступит. Ей я, не задумываясь, свою жизнь доверю.

Вадим неуклюже выбирался из-за парты:

— Все-то вы путаете. Она для себя занимается. А речь-то о большом идет. О подвиге. О героизме. Хорошо учиться — это еще не подвиг.

Ему возразили немедленно и дружно:

— Прежде чем совершить подвиг, нужно быть честным во всем. Честно жить. Честно делать порученное тебе дело.

— Время для подвига придет само. Вспомни Ульяну Громову, Кошевого.

— Сравнил… Тогда была война. Великая Отечественная…

— Есть подвиг — жизнь и подвиг — мгновение. Что выше? Молодогвардейцы не думали о подвиге, они просто не могли жить иначе. Они не могли не бороться… А все способны сейчас на такое?

— Точно, Люся! Некоторые продали совесть за транзистор, за модерновые тряпки!

— Это ты загибаешь! Транзистор — чудо техники! А модно одеваться не криминал…

— Братцы! Пора на математику. У нас контрольная…

Ребята поспешно бросают книги в портфели. Но страсти не утихают. Спор продолжается на ходу.

— Ты, Лоповок, брюзжишь как старик: не та, мол, пошла молодежь…

— И буду утверждать: не та!

— Но ведь жизнь не стоит на месте!

— А почему обязательно корчагинцы? Есть просто порядочные люди.

И уже в коридоре:

— Обыватель тоже порядочен.

— Ну, мы этот разговор еще продолжим! Он только начался…

Впервые за много лет я забыл заполнить журнал. Кажется, я его совсем не открывал… Я снова и снова переживал каждое слово ребят, разбирался в хаосе впечатлений. Я не знал: удался урок или не удался? В одном я не сомневался: начинать надо было только так. И ребята правы: мы еще продолжим этот разговор…

Детство мое прошло на окраине текстильного города. Прямо у дома начиналось поле, густое, заросшее лебедой, сурепкой и маленькими белыми ромашками. Там мы гоняли футбольный мяч, и две низкорослых бывалых сосны служили нам воротами. За полем шумел лес. Когда-то на его опушке брали для строительства песок. Дожди наполнили глубокие ямы водой. Годы затянули ямы зеленоватой ряской, окружили осокой. По берегам запрыгали пучеглазые лягушки. Но в жаркие летние дни мы отважно плюхались в мутную воду, пугая жуков-плавунцов и головастиков. Затем, лежа на горячем песке, часами вели свои ребячьи беседы. Чаще всего о путешествиях. Мечтали о больших городах, о широком море, о тропических зарослях, где цветут невиданной красоты цветы и в лианах порхают колибри. От таких разговоров наша окраина казалась неприглядной, скучной. Чем становились старше, тем реже бегали на опушку купаться. А лес, что в детстве представлялся огромным и непроходимым, насмешливо называли Козьей рощей. Перед войной на поле построили фабрику, ямы засыпали, лес вырубили. Вскоре ничего не напоминало нам места детства. Мы же спешили в жизнь и не жалели о них.

Много лет спустя я попал однажды на выставку картин современных русских художников. И в тихом, немноголюдном зале увидел полотно, которое заставило меня вздрогнуть и остановиться. Что-то невероятно близкое и знакомое было в картине. Так неожиданно встречаешь на улице человека — и тебе уже нет покоя. Смотришь назад, роешься в памяти и с трудом удерживаешь себя, чтобы не побежать следом, не спросить имя…

Я долго не мог отойти от картины. Пытался разобраться, почему так взволновал нехитрый пейзаж никому не известного художника. И вдруг на меня словно пахнуло ароматом полыни, жарким летом далекого детства: передо мной была наша окраина — с футбольным неказистым полем, с желто-зелеными канавами на опушке реденькой рощи. Я узнавал обросший мхом валун на развилке дорожек и старую развесистую черемуху над покосившейся скамейкой.

К этому времени я уже порядком постранствовал по земле: видел заморские города и страны, океаны и горы, тропические джунгли и северные сияния. Но то, что оживало передо мной на полотне, было самым дорогим и красивым, родным до боли. Я уходил и снова возвращался к картине.

Вот так получилось и с романом «Как закалялась сталь». Его действительно читали все. Смотрели фильмы и спектакли. Слушали передачи по радио. Книга казалась старшеклассникам простой и ясной: «Роман что надо! Сила… Только о чем тут спорить?» Письма же Анатолия Осипова помогли взглянуть на знакомые страницы новыми глазами. Пусть вначале всего «чуть-чуть». Но и это «чуть-чуть» будоражило, тормошило, беспокоило, возбуждало споры, вело на поиски.

Пожалуй, никогда до этого на уроках так откровенно не раскрывался внутренний мир старшеклассников. Юность говорила с юностью.

«Привет вам, мои молодые товарищи! Борьба продолжается. Каждый из нас на посту и делает свое дело. Разве это не счастье — дожить до такого времени, когда некогда дыхнуть, когда каждая минута дорога. Нужно только понять и почувствовать всю героичность того, что мы с вами делаем. Тогда никакие трудности не смутят нас», — писал в своем очередном письме Анатолий.

— Да! Только так надо жить. Чтобы дыхнуть некогда! — горячилась Лена Желудова. Она не была на первых уроках — болела. И теперь наверстывала упущенное в споре. Наверстывала со всей искренностью своего неуемного характера. — Мы же без жалости, без смысла убиваем время. Даже слова нашли какие-то дурацкие: заколоть урок, поболтаться часок. Словно у каждого несколько жизней: одну можно на черновик писать, как сочинение, другую набело. А жизнь дается один раз — это не только фраза для заучивания наизусть. Она и впрямь дается один раз. Вот о чем стоит подумать.

— Интересно получается, — задумчиво произнесла Таня Рыжова. — Первый раз я роман прочитала еще в пятом классе. Теперь вот перечитала. И словно другая книга. Что мне прежде нравилось? Как Павел с Тоней дружил. Как Жухрая освобождал. Теперь внимание на другое обращаешь. Павка рано узнал несправедливость. На себе испытал. И возненавидел зло, насилие, подлость. Тут вот говорили: он, не раздумывая, бросился выручать Жухрая… Но в Павкином характере уже было стремление идти навстречу опасностям. В этом суть! Возьмите Толю Осипова… Разве мог бы он справиться с болезнью, писать книгу, если бы рос слюнтяем и хлюпиком. Знал, почем фунт лиха, когда умерла мать, один поднимал сестренок… Характер с детства воспитывается.

— А гражданская война? Узкоколейка… Сам Жухрай говорил: «Вот где сталь закаляется!» — стоял на своем Вадим Серебряков.

— Но слабые душой убегали со строительства, — гневно бросила Лена Желудова. — И нечего ждать исключительных обстоятельств. Будь самим собой — настоящим…

На каждом уроке с нами рядом был Анатолий Осипов. Его судьба, его будущая книга входили в судьбы выпускников, а он жил их интересами, раздумьями, спорами. Заочные встречи с Анатолием духовно обогащали комсомольцев. Давали крепкую зарядку, когда в классе мы читали энергичные, бодрые, а порой и колючие строки. Он становился для нас верным товарищем, с которым всем можно поделиться. Мы полюбили Толю за упрямый характер и неиссякаемую жизнерадостность, за прямоту, за хорошую шутку. Знали, что в квартире Осипова часто бывают мальчишки из пермских школ. Особенно коллекционеры марок: ведь из многих стран мира идут письма Анатолию. Мальчишки помогают разбирать почту, тянутся к маркам, а Толя радуется находкам — в его книгу о корчагинцах будет вписана не одна глава.

Написанные страницы Толя выносил на суд выпускников. Книга «Корчагинцы пяти континентов» создавалась на наших глазах.

В строй героев-корчагинцев вводил комсомольцев 344-й школы пермский коммунист Анатолий Осипов.

«Впервые я повстречал Павку в грозные для нашей Родины дни — осенью сорок первого года. Один из сверстников дал книгу с необычным названием „Как закалялась сталь“. Дал с условием: завтра, перед уходом в школу, заберет ее. Я читал эту удивительную книгу всю ночь. С той поры Павка стал моим лучшим другом. Нет, он никогда не был просто героем из книги. Он — человек! Да еще какой… Я еще не знал, какое место займет Павка в моей жизни, но был покорен его нравственной красотой и силой.

Теперь на полках моего шкафа уже около двадцати пухлых папок. В них тысячи писем, советские и иностранные газеты, журналы, фотодокументы — итог многолетних поисков. Тут же стоят книги Николая Островского (и о нем самом) на разных языках. Это подарки зарубежных друзей.

…И появилось у меня неодолимое желание поделиться своими находками с людьми, рассказать, кем стал Павка Корчагин для меня и для тех, кого во всем мире называют корчагинцами.

Мысль о книге пришла как-то сама собой, в короткую майскую ночь. Я никак не мог заснуть, а перед глазами в смене времен и событий проходили герои моих писем. Я слышал их голоса. Я жил их судьбами. Наконец перед рассветом не выдержал, взял лежавший на краю стола кусок толстого картона. На картоне десятка полтора бумажных листов, прижатых резинкой, чтобы не падали. Это моя „парта“. На ней за долгие годы болезни я писал и студенческие конспекты, и письма друзьям, и стихи. И вот, лежа на спине и держа левой рукой на весу свою „парту“, при первых проблесках нового дня вывел авторучкой на верхнем листе бумаги название своей будущей книги — „Корчагинцы пяти континентов“. Немного подумав, приписал вторую строчку: „История поисков и находок, радостей и открытий, а также интересных встреч с хорошими людьми“».

«…Работаю в две смены. Очень тороплюсь. Первый вариант Пермское издательство одобрило, но вернуло на переработку. По сути дела, пишу сейчас всю книгу заново. А это 12―15 печатных листов. Иногда печатный лист „выдаю“ за две недели, включая и перепечатку — сам стучу на машинке. Если темпы не собьются, книга будет представлена в срок — к юбилею Николая Островского… Причем жду материалы от вас… Обещали!»

«От вас» — это от моих учеников. Обещали!

А раз обещали — надо слово держать!..

— А я предлагаю всем взять одну тему, — категорически заявила Лена Желудова. — Одну тему: о корчагинцах. Но пусть каждый напишет ее по-своему: «Герои вокруг нас!»

— Для всех принимаем, — сказала Таня Рыжова, выразительно посмотрев на Серебрякова. И все почему-то повернулись к Вадиму.

— А я не согласен, — тихо произнес Вадим.

— А ты всегда не согласен, — засмеялся кто-то.

— Брось из себя Базарова корчить!

— Погодите, ребята! — Голос Серебрякова задрожал от обиды. — Я же серьезно.

— Ну если серьезно, то говори! Чем тебе наша тема не нравится? — в упор спросила Лена Желудова.

— Не нравится, — упрямо повторил Вадим. — Почему обязательно герои? Ведь рядом с нами разные люди. Есть и не герои… И совсем не герои… Что ж, выходит, о них вовсе не надо писать?

В тоне и поведении Серебрякова класс уловил что-то необычное и замолчал. Многие переглянулись. Лишь в темных глазах Лены Желудовой горел недоверчивый огонек:

— Отвергать-то ты мастер… «Не согласен…» «Не нравится…» Давай тогда свою тему.

— И дам, — нахмурился Вадим. — Отчего бы не сказать проще!.. Ну хотя бы так: «Люди вокруг нас».

— А что? Неплохая идея, — с расстановкой произнес Никита Морозов.

— Просто хорошая, — загорячилась, рассыпала скороговоркой слова Катя Лапшина. — Мне вот очень хочется про свою бабушку написать. Да, не смейтесь — про бабушку. Хотя она ничего героического не совершила. Но если бы вы знали, какой это замечательный человек… Когда она приезжает к нам, словно все другие лучше и добрее становятся… И так всю жизнь — только добро несла людям…

— Ладно, о чем спорить! — решительно сказал Никита, поправив очки. — Будем писать о людях вокруг нас.


Сочинения выпускников были прежде всего поисками самих себя. За каждой строкой виделась беспокойная юность, которая жадно тянулась к сильным и мужественным характерам, стремилась познать людей и себя. Я бережно храню все работы 10-го «Б». Иногда вынимаю из папки наугад несколько тонких ученических тетрадей — и словно опять мы вместе на уроке, опять ведем откровенный разговор о времени, о жизни, о себе…


«…Раньше я никогда серьезно не задумывалась о своем будущем. Оно казалось мне невероятно далеким и непостижимо огромным. А я далеко не заглядывала. Жила как многие мои подруги: завтрашним днем, субботой, каникулами… Вот будет воскресенье — поедем с ребятами на лыжах. Кончу седьмой класс — с родителями в Крым. Надо подготовиться к контрольной по физике. Надо сходить в кино: говорят, неплохой фильм. Так неделя за неделей… А сейчас какая-то странная тревога охватила меня. Не дают покоя слова Островского: „Будущее принадлежит нам!“ Нам — значит, и мне. Значит, мое будущее уже началось. А что я сделала для него?»


«…Еще в детстве я знала, что у моего отца есть боевые награды. Любила рассматривать их. Но тогда они были для меня всего лишь красивыми вещами. Никак не связывалось в уме: отец и подвиг. Всегда кашляет, жалуется на болезни. Да и работа такая, что я и говорить про нее стеснялась — охранник в заводской проходной…

Но вот совсем недавно… Отца серьезно ранили… ударили ножом. Пьяный хулиган пытался похитить с завода ценную деталь, а отец задержал его, и, раненный, доставил в милицию. Я пришла к отцу в больницу, а у него полно народу — заводские, друзья-фронтовики. И я слышала, как в коридоре говорили врачу: „Он у нас и в батальоне таким был. Всегда первым шел…“ Вернувшись домой, я открыла ящик, где лежали отцовские награды… И долго смотрела на них. Только совсем-совсем по-другому…»


«Я хочу написать о своем брате. Он ленинградский студент. Про таких часто говорят: „Обыкновенный“. Но если бы меня спросили, на кого бы хотел походить, ответил бы, не задумываясь: на брата…

После десятилетки он не поступил в вуз — не хватило полбалла. Пошел работать на завод. Не для того чтобы год провести, как некоторые. Наоборот: „Может, это к лучшему. Инженер должен знать и токарное, и слесарное, и фрезерное дело“. На следующую осень призвали брата в армию. Служил он в Заполярье и в письмах все книг просил: по математике, химии и физике.

Демобилизовавшись, в тот же институт сдавал. И так сдал, что его даже комиссия отметила: „Очень подготовленный товарищ“. Каждое лето Виктор ездит со студенческой строительной бригадой в Среднюю Азию. Возводит хозяйственные здания для совхозов. Возвращается черный, как закопченный. Жара там до пятидесяти. Ветры сухие, песчаные. Песок на зубах, песок в глазах, рот пересыхает от жажды… А ночи холодные, чуть ли не мороз.

Однажды ребята не выдержали. Решили остаться в палатках. Он пошел один. Сам делал раствор, поднимал его на второй этаж, сам укладывал кирпичи. Ну конечно, все за ним — и сделали в этот день больше обыкновенного. Брат об этом никогда не говорил — мне по секрету друзья Виктора рассказали. И сообщили мне, что Виктора единогласно избрали командиром институтского строительного отряда на будущий год, маршрут — на Урал.

Я их спросил:

— Если в ваш институт поступлю, меня с собой возьмете?

— А сначала покажи себя, каков ты есть человек, — отвечают…»


«…Спорим о подвиге. Ищем героев. Рассуждаем об исключительных и типичных обстоятельствах. Все верно. И в то же время нет-нет да и возникает в душе досада. Почему стали бояться таких слов, как „порядочность“, „вежливость“, „честность“… Я бы так сказала: настоящий человек начинается с уважения к другому человеку. Пусть он не совершит никакого выдающегося поступка: не бросится в огонь спасать ребенка, не напишет книгу — все равно к нему потянутся люди. За советом, за помощью. Только из таких и рождаются истинные герои. Эгоист, думающий лишь о себе, не способен на мужество. Он может сделать что-либо напоказ, чтобы выделиться — „показать себя“. Но это не подвиг! Подвиг всегда для людей…»


А это быстрый, нервный, словно устремленный вперед почерк Лены Желудовой…

«…Теперь я знаю, чего мне не хватает. Терпения… Хочу ухватить разом все: интересную книгу, радость встречи, горечь прощанья, тишину ночной комнаты и яростный рев стадиона, волшебство звуков, непривычное сочетание красок — как, например, это:

Зеленое с белым,
Зеленое с белым и серым
И отблеском желтизны…
Скажите, видели ль вы,
Как искорки белого снега
Ложатся на зелень травы
Под желтым осенним кленом?
Мучаюсь над стихом и бросаю его неоконченным: боюсь пропустить отсверк вечернего троллейбуса, вспышку электросварки, знакомые шаги за окном и что-то еще, неведомое мне.

Одно время я хотела быть учительницей. Помню, в первом классе надо мной склонилась женщина с ласковыми глазами. Она заботливо поправила мою руку: „Вот так тебе будет удобнее!“ Я отвела ее ладонь и продолжала выводить свои каракули. Но на другой день Алла Константиновна опять подошла ко мне… И так все четыре года… Она ни разу не повысила голоса, хотя я нередко выводила ее из себя. Как-то я вошла в класс, а учительница посмотрела на меня и говорит: „Иди домой и ложись в постель — у тебя температура“. Я действительно тогда была больна. Алла Константиновна навестила меня после уроков, принесла малинового варенья. Вот тогда я заметила, как она слегка прихрамывает на левую ногу, как тяжела сумка с тетрадями. Выздоровев, я под разными предлогами стала помогать учительнице носить тетради. И хотя многое делала по-своему, уже не сердилась на ее ободряющее: „Делай вот так!“

В квартире у Аллы Константиновны были одни книги и тетради. По крайней мере мне так казалось. Как ни зайдешь к ней, она за столом. Читает. Пишет… Потом мне часто недоставало ласковых глаз моей первой учительницы, ее тихого, доброго голоса. Я узнала, что муж и дети Аллы Константиновны погибли во время блокады. А она всю войну сберегала книги в библиотеке. Какие-то редкие книги. Ни одна не пропала, не попортилась… А хромота от осколка мины: была на окопных работах…

Я все чаще думала о том, что буду учительницей… Как Алла Константиновна.

Но хватит ли у меня терпения? Терпения десятки, сотни раз подойти к малышу и сказать ему: „Делай вот так!“ Терпения — каждый день проверять тетради. Терпения — на всю жизнь! Может, я и ошибаюсь, но, когда мы говорим о подвиге, я невольно вспоминаю Аллу Константиновну…»


…Я чувствовал: десятиклассникам не терпится услышать, что же они написали… Думал: это будет радостный, светлый урок. Как праздник… И вдруг!..

— Я не хочу, чтобы мое — вслух, — с трудом справившись с волнением, сказала Вера Иванова. — И не потому, что там личное. Просто оно плохое! Не удалось.

— А это уж мы посмотрим! — выкрикнул Лоповок. — Дадим коллективную оценку.

— Не нужно мне никакой оценки, — тихо произнесла Вера. — Я сама знаю, что оно плохое. Неискреннее… Я о дружбе писала. Хотела вначале про наш класс, потом побоялась… И выдумала двух хороших людей, которые умеют дружить и любить…

— Право на вымысел… — начал было Никита Морозов, но его оборвала Лиза Борисова:

— Не философствуй, комсорг! Вера очень правильно сказала. Я и сама про это думала. Верка молодец, что созналась. А некоторые таких красивых слов накрутили, что и взаправду решишь: «До чего же идейный, передовой товарищ!» Но ведь он сам знает, что это только возвышенный треп…

— И хуже всего, — вздохнула Таня Рыжова, — хуже всего, что мы знаем… Знаем, кто искренне пишет, а кто «выдает» и «толкает» высокие мысли. И молчим. Боимся портить отношения…

— Но это же чудовищней, чем треп! — возмутилась Лена Желудова. — Знать и молчать! Как предательство!

— А вы прямо говорите, — требовательно выкрикнул Лоповок. — Нечего вокруг да около…

— И скажу! — Таня повернулась к классу. — Сейчас скажу. Вчера вот мы слушали сочинение Шухова. Даже похвалили… В самом деле, написал интересно. Нашел сапера — Героя Советского Союза. Рассказал про его подвиг. Призывал жить по-корчагински… И себя не забыл: «Я, мол, беру пример, и все такое прочее…» Но ведь многие знают, что Андрея зовут «Гобсеком с Ивановской улицы». Что он самый настоящий ростовщик — дает деньги в долг с процентами.

Для меня это было так неожиданно, что я растерялся.

Бросилось в глаза бледное и злое лицо Андрея Шухова.

— Клевета, — проговорил он срывающимся голосом. — Это еще доказать надо…

— Чего доказывать, — морщась, словно от зубной боли, сказал Вадим. — Ты мне билет в кино покупал за сорок копеек, а потребовал полтинник. И с Борьки Павлова из 10-го «А» — полтинник. Светлана, при тебе это было?

— Было, — подтвердила тоненькая Светлана Невзорова. Помолчала немного и печально добавила: — Он авторучку Тае Васильевой продал… А ручка-то моя… В классе забыла.

— И вы молчали! — Нина Смирнова даже руками всплеснула от изумления. — Как же вы могли? Я вот, честное слово, ничего не знала… Надо же — совесть на гривенники разменять.

— Я тоже ничего не знала. Он у нас в физическом кружке старостой. Его очень Максим Иванович хвалит, — сказала Вера Иванова.

«Не один Максим Иванович», — подумал я, вспомнив, как красиво оформил Андрей нашу литературную газету «Молодые голоса». Особенно удалась ему заставка: зеленые веточки на фоне Володарского моста через Неву. И я тоже похвалил его.

Поднялся встревоженный Никита Морозов.

— Ребята, нельзя же так! Об этом на комсомольском собрании надо. А сейчас у нас урок. Не на тему заговорили…

— А по-моему, на тему, — воскликнула Лена Желудова.

Все десятиклассники посмотрели на меня.

— Как раз на тему, — подтвердил, не колеблясь, я.

…Вместе с комсомольцами 344-й шел к выпускным экзаменам и наш друг Анатолий Осипов. Казалось, он рядом с нами на сочинении, в кабинетах физики, химии и математики. Он радовался успехам комсомольцев — ребята не забывали писать ему в Пермь.

И конечно же, он был с нами на выпускном вечере. Взволнованно звучал со сцены нарядно украшенного зала голос Лены Желудовой. Она читала выпускникам письмо Толи Осипова:

— «Дорогие юные ленинградцы!

Пламенный вам привет с берегов уральской реки Камы из города Перми от вашего старшего товарища — коммуниста Осипова.

Поздравляю вас с окончанием школы. Вы теперь выходите на орбиту самостоятельной трудовой жизни. Скоро каждый из вас скажет о своих делах:

Радуюсь я —
        это мой труд
Вливается
        в труд
              моей
                 республики.
Трудиться, приносить пользу советскому обществу, приближать прекрасное завтра — коммунизм — это же, товарищи, очень здорово! Это, по-моему, самое большое счастье! Этого счастья желаю вам в первую очередь!

Друзья мои! Вы порой спрашивали меня: „Как найти свое место в жизни? Как воспитывать в себе черты корчагинского характера?“ Что ответить на такие вопросы? Ведь известно, что каких-то готовых рецептов или формул для жизни нет. Но, мне кажется, есть главное, без чего трудно найти свою, правильную дорогу.

Это главное — большая и светлая цель, к которой стремится человек, это сокровенная мечта, что озаряет ему путь немеркнущим светом. Это упорный, настойчивый труд, огромная радость труда.

Хочется пожелать каждому из вас, каждому выпускнику, иметь свою заветную мечту, быть всегда в душе романтиком, творцом, открывателем, кем бы вы ни стали, где бы вы ни были. Призвание обретается в работе, в поисках, в деяниях, а черты корчагинские воспитываются в коллективе, в преодолении трудностей, в беспрерывном движении вперед.

О себе я скажу лишь то, что очень спешу закончить свою книгу для молодежи „Корчагинцы пяти континентов“. У меня много хороших друзей, и дух коллективизма прибавляет мне сил. И хотя не первую весну встречаю, глядя из окна, я никогда не чувствовал себя одиноким, а тем более лишним, человеком за бортом…

На пороге новой жизни желаю вам, дорогие юные друзья, настоящего человеческого счастья, оптимизма и твердости духа, творческого вдохновения в труде и учебе!»


Как ответ на это послание коммуниста, как присягу перед строем сверстников, комсомолка читала свои стихи:

Друг мой!
Ровесник!
К тебе мое слово!
Мы говорим по душам.
Думы о жизни, о будущем
                                      снова —
Так уж положено нам…
Мы оставляем родимую школу.
Свой начинаем полет.
Нам, открывателям и новоселам,
Ветер попутный поет.
Где-то в тайге будет город
                                      заложен,
Хлынет в пустыню река…
Сделаем нашу планету моложе,
Мир утвердим на века.
Жизнь свою надо прожить
                                не напрасно.
Видите тень на стене:
Это Корчагин под знаменем
                                      красным
Снова летит на коне.
Примем от наших отцов эстафету
В смелые наши сердца.
Будем верны их солдатским
                                       заветам
Всюду, везде, до конца!
Юных на гребень века выносит —
Это великая честь.
«Где вы, корчагинцы?» —
Родина спросит.
Каждый ответит: «Здесь!»
…«Можно закончить книгу, но нельзя досказать до конца историю о младших Павкиных братьях и сестрах. Эта история не имеет, да и не может иметь конца. Только продолжение!

И продолжит ее самый умелый и самый правдивый рассказчик — наша замечательная действительность, каждый день которой открывает нам все новых и новых корчагинцев!

Ведь время корчагинцев — это сама наша жизнь во всем разнообразии борьбы за светлые, солнечные идеалы грядущих поколений.

А жизнь бесконечна!»

Анатолий Осипов

«Корчагинцы пяти континентов»

Вместе со своими воспитанниками я сердечно поздравил Толю Осипова с выходом в свет книги. Первая книга. Победа мужества и стойкости человека над страшной болезнью, ее жестоким приговором. Многое хотелось сказать Анатолию.

Но я уже знал характер друга. Не восторженных одобрений ждал он, а суровой товарищеской критики.

И все же я не мог не написать Анатолию, что мои выпускники уходят в жизнь вместе с «Корчагинцами пяти континентов», что переписка с ним, наши споры, сочинения и раздумья стали для каждого хорошим уроком. Открытым уроком познания жизни и становления характера.

Из далекого Заполярья писал военный моряк Вадим Серебряков: «Послал требование в пермский магазин „Книга — почтой“. Ответили, что тираж давно разошелся. „Это здорово!“ — как любил говорить наш друг Анатолий Осипов. Не смогли бы найти для меня один экземпляр? Вернее не для меня — для моих флотских друзей. Отличных парней, что никогда не оставят в беде… Теперь-то я на многое смотрю по-иному. Судьба Анатолия Осипова и наша дружба с ним заставила меня крепко задуматься о людях. О своем отношении к ним…»

«…Я понял, — признавался Володя Лоповок, — что спорить о корчагинцах, писать сочинения о героях легче, чем жить по-корчагински. Мне еще нечем похвастаться, хотя времени пролетело немало. Но жаловаться и опускать руки не собираюсь. Буду драться со всеми неудачами. До победы!»


Многим выпускникам помогло в жизни равнение на корчагинцев.

Лена Желудова не смогла сразу поступить на факультет журналистики. Пошла работать в Публичную библиотеку — в газетно-журнальный отдел. Ночами писала — упрямо, одержимо. Черновики грудой ложились на стол, прежде чем находилась нужная строка. По коротким наброскам угадывалось, как нелегко даются стихи, статьи, очерки:

Я измеряю комнату шагами,
Всю ночь хожу по лунному лучу.
Как трудно справиться
С обычными словами,
Но только я другого не хочу!
Однажды при встрече Лена созналась: «Были минуты, когда хотелось на все махнуть рукой. Приходила соблазнительная мысль: „Чего мучиться? Не лучше ли в торговый, как советуют родные?..“ Но я вспоминала стихи на выпускном вечере, и делалось очень стыдно. Я чувствовала, что никогда не прощу себе отступничества, измены…»

Лена первой узнала о новой книге Анатолия Осипова. Радостная, позвонила мне: «Он первую премию на литературном конкурсе получил».

Я в тот же день поздравил друга с успехом. Вскоре почта принесла мне бандероль с экземплярами документальной повести «Над речкой Ивой».

Меня снова поразило упорство и трудолюбие Анатолия. Я представлял, чего стоило ему создание этой повести. Тысячи просмотренных архивных материалов. Поиски первых комсомольцев. Запись их воспоминаний. Тщательная проверка каждого факта, каждой даты. По документам. По чудом сохранившимся протоколам комсомольских ячеек и партийных собраний. По статистическим сводкам. По выцветшим подшивкам газет. Иначе нельзя. Это история. Пусть всего небольшая страница ее. Но в ней нельзя поступиться против правды ни одной строкой.

Много замыслов и творческих планов у нашего друга. И он снова делится ими со мной и с моими учениками.

Но какие бы темы ни увлекали Анатолия Осипова, он по-прежнему верен своей главной книге — летописи подвигов корчагинцев нашего времени.

«Пароль мужества» — так называется новая документальная повесть пермского коммуниста. Ее, передавая из рук в руки, читают и перечитывают нынешние мои воспитанники.

«Пароль мужества» — так можно озаглавить рассказ и о самом Анатолии Осипове — нашем друге, нашем современнике.


Сергей БОБРЕНОК


Сергей Тихонович Бобренок — защитник Брестской крепости. В бои с врагом вступил, находясь в 17-м погранотряде, позже ставшем Краснознаменным…

После войны по совету Сергея Сергеевича Смирнова стал заниматься журналистикой. Более 30 лет собирает материалы об однополчанах.

Автор многих публикаций.

Дуб Алексея Новикова

От автора. …Вот уже и сын мой Сергей Сергеевич (Сергей — в честь писателя-патриота С. С. Смирнова) служит на заставе, названной именем А. Кижеватова — бывшего любимого моего командира.

Честно и достойно служит сын Сергей, комсомолец. И в этой преемственности — глубокий, важный для Отчизны смысл. Сыновья наши, молодые строители и защитники Родины, сильные и духом и телом, крепко держат оружие в руках. Священной этой преемственности и посвящаю свой рассказ.


Каждый из бывших солдат носит в себе свой нерукотворный музей. У каждого есть свое хранилище совести, пережитого, есть свои мемориалы, дорогие, до последнего вздоха, места.

Одно из таких святых мест для меня — небольшая роща над Бугом. Выше всех деревьев в той роще дуб-великан. Он прописался у самой границы, на берегу реки. Говорят, что ему больше трехсот лет. Его могучая крона как бы реет над семьей своих сыновей, внуков и правнуков — совсем еще молодых дубочков.

С первых дней войны в ближних селах Брестчины и Люблинского воеводства Польши живет в народе легенда о старом дубе. И передают из уст в уста, из поколения в поколение рассказ о подвиге советских пограничников. А старый дуб не только свидетель подвига, но и прямой участник событий тех. Он прикрывал обширным стволом, как щитом, героев. Под шершавыми наростами, в живом теле дерева, как в зарубцованных ранах бойца-ветерана, наверняка хранятся чугунные осколки мин и свинец пуль.

На скромном памятнике у подножия дуба надпись: «Склони голову перед светлой памятью верного сына Родины! 23 июня 1941 года в неравном бою с немецко-фашистскими захватчиками здесь героически погиб бесстрашный пулеметчик — пограничник Алексей Новиков».

Долго имен героев никто не знал. Не знали, откуда они родом, где жили, кого любили. Не знали более двадцати лет. Сегодня дуб-великан называют в народе дубом Алексея Новикова. И в рассказ, героическую быль, ставшую со временем красивой легендой, внесены дорогие имена.

…Юго-западнее Бреста, в районе станции Дубица, располагались 4-я пограничная комендатура и 15-я застава. Они занимали массивное двухэтажное здание метрах в пятидесяти от реки.

На рассвете двадцать второго июня пограничные дозоры засекли на противоположном берегу подозрительные скопления немецких солдат. А когда в предрассветном небе, где-то высоко над головами пограничников раздался гул сотен самолетов, прозвучала команда:

— К бою!

Бойцы немедленно заняли свои участки в двух рядах окопов с пулеметными ячейками, приготовились к обороне. Младший сержант Алексей Новиков с ручным пулеметом и рядовой Николай Ставицкий выдвинулись к переправе и залегли у дуба на опушке небольшой рощицы. Более удобное место трудно сыскать: отсюда открывался хороший обзор, а сам дуб-великан стал надежным укрытием. В его стволе давно образовалось емкое дупло, в котором свободно могли поместиться два человека. В дупле — два отверстия, напоминающие амбразуры. Из этой хорошо замаскированной огневой точки просматривалось и простреливалось все побережье.

На заставу и комендатуру обрушилась лавина снарядов внезапного артиллерийского обстрела. Запылали казармы, подсобные помещения, неистово заржали раненые, всполошенные взрывами кони.

Алексей услышал канонаду, представил, как в грохоте разрывов погибали его товарищи. Первое его страстное желание: бежать туда, на помощь родной заставе. Но он не смел, не имел права без приказа оставить свой пост. И отправил на заставу своего напарника, а сам с ручным пулеметом полез на дуб и стал наблюдать за рекой. Перед ним расстилалась широкая луговая пойма с редкими кустарниками лозняка в высокой некошеной траве. Река медленно и плавно катила свои порозовевшие от первых лучей солнца воды. Над ней низко клубился теплый молочный пар.

А справа, и слева, и позади Алексея грохотало и кипело. Столбы черного дыма взметнулись над комендатурой, заставой, над станцией Дубица.

Иногда слышался колокольный звон.

На том берегу у переправы появились вражеские солдаты. Они поспешно волокли по песчаному спуску понтоны, несли резиновые лодки, бросали их на воду, усаживались, вскакивали уже на ходу. Лодки быстро устремлялись к нашему берегу. Ручной пулемет удобно лежал на толстой дубовой ветке. Алексей прижался к прикладу и медленно повел стволом пулемета. В прицеле враги видны особенно четко и резко. Новиков ждал, когда лодки приблизятся к невидимой черте на воде, которая обозначала государственную границу. Вот первый понтон с солдатами пересек эту черту — нажат спусковой крючок. Пулемет заговорил размеренно, огненный язычок затанцевал в раструбе пламягасителя. Из подбитых лодок выходил воздух. Вражеские солдаты прыгали в воду и плыли обратно. Вскипевшая вдруг река уносила убитых и раненых.

Алексей знал, что за этим десантом последуют еще и еще. Немцы не успокоятся. Ведь отсюда прямой путь к железной дороге и шоссе у станции Дубица, выход к деревне Медно, Брестской крепости…

Вместо очередного десанта враг начал минометный обстрел. Но, чувствовалось, стрелял вслепую. Мины рвались в рощице, в кустарниках поймы. Алексей немного спустился и забрался в дупло.

Кончился обстрел. И, словно дождавшись последнего взрыва, снизу позвали:

— Товарищ младший сержант!..

Это возвратился Ставицкий. Алексей вылез из дупла.

— Ну что там?!

И, еще не услышав ответа, понял, что там плохо. Лицо у Николая серое, передергивалось от затаенной боли, в глазах стояли слезы.

— Нет заставы… Сгорела дотла!.. Я принес ящик патронов…

— Как нет заставы? — переспросил Алексей, уже веря, зная, что ее действительно нет.

— Они знали координаты… Били из орудий без пристрелки. Расстреляли нашу заставу…

— Наши части не подошли?..

— Нет там никаких частей.

— Будут, — уверенно сказал Новиков, — 75-я стрелковая дивизия у Малориты, а 28-й полк еще ближе, сам знаешь. Надо только продержаться. Мы с тобой, Коля, застава. Понял? Есть наша застава… — И, переводя дыхание, вдруг сказал, положив руку на плечо напарника: — Называй ты меня просто Алексей…

— Есть, товарищ младший сержант…

В воздухе протянулся тонкий, нарастающий вой. Мина разорвалась невдалеке от дуба. Алексей вскрикнул — осколок резанул его плечо.

— Алексей Александрович! Вы ранены? — Ставицкий помог Алексею забраться в дупло, перевязал плечо индивидуальным пакетом. Он знал, что младший сержант до армии был учителем, а учителей привык называть только на «вы» и по имени-отчеству.

Фашисты вели плотный минометный обстрел по небольшой площади. Трава почернела вокруг, кустарник обгорел и был посечен осколками, берег покрылся воронками от взрывов. Но могучий дуб надежно укрывал бойцов. Они стояли, прижавшись, в дупле. Полый ствол дуба усиливал звук, как резонатор.

Над их головами, над дубом с угрожающим гулом прошли бомбардировщики. Алексей из своего укрытия насчитал девять. Девять «юнкерсов».

— У нас тоже есть авиация, — сказал он, ободряя не то себя, не то товарища. — И танки и артиллерия. Все, что надо. Главное — продержаться.

— А заставы нет… И непонятно, что за нами, — отозвался Николай.

— Понятно! — стоял на своем Алексей. — За нами Дубица, Брест, Минск, Москва. И моя деревня Грязнуха… Ты где родился?

— В Ростове…

— И Ростов за нами. Родина. Понял?

Ответ товарища покрыл грохот близких разрывов.

Потом новые вражеские десанты. Но Алексей огнем своего пулемета воздвиг стену на середине реки, по линии границы. Он стрелял то из дупла, то с земли, то забирался на дерево. На выбор бил из своей винтовки Николай Ставицкий. И вражеские лодки разбивались о стену огня, гибли солдаты, поспешно спасались.

Снова осколки мин глухо забарабанили о ствол дуба. Где-то уже далеко за полдень с того берега раздался громкий голос, усиленный мегафоном:

— Иван! Сдавайся!..

— Вот идиоты, — улыбаясь удовлетворенно, проговорил Алексей, — просят Ивана, а где его взять?

— Обхохочешься с ними, — ответил Николай повеселевшим голосом. — Допекли мы их, видно, товарищ командир.

— А ты говоришь, нет заставы. Есть, вот она — мы с тобой, Коля…

Затишье выдалось продолжительным. Николай набивал патронами пулеметный диск.

— А как учителем стали, товарищ младший сержант?

— С ранних лет мечтал. В 1938 году окончил Пермское педагогическое училище. В поселковой школе вел младшие классы, преподавал географию. Любил свое дело. Сельские дети — народ любознательный… Ну а ты чего успел до службы?

— Да, пожалуй, мало успел, хотя уже и двадцать один год. Образование начальное. Поваром работал, кулинаром. Но тут, на границе, тягу почувствовал к науке большую. Приеду домой — учиться буду…

— Выстоять бы только… Ты вот что, Коля. Сходи на заставу, пока тихо. Может, уцелел кто или помощь подоспела. Да и патронов захватишь про запас…

Ушел Ставицкий.

Новиков выполз из дупла подышать, осмотреться. И тут запоздалая мина хлопнулась почти рядом. Яркая молния ослепила глаза, свалил взрыв. Острая боль парализовала Алексея. А с того берега уже стаскивали в воду новые надувные лодки. Младший сержант оторвался от земли, дополз до пулемета. С трудом установил его на сошки. Дрожали руки. Мушка все соскальзывала с нижнего обреза передней лодки, плясала, непокорная, по каскам, расплывчатым фигурам в серо-зеленых мундирах. Передняя лодка уже ткнулась тупым носом в берег. По черной, еще дымящейся траве бежали, все приближаясь, десантники. Алексей собрал все силы, превозмог свою боль и сам себе отдал команду:

— О-огонь!

Потом одного гитлеровца нашли у самого дуба. Остальные десять убитых врагов лежали ближе к Бугу.

Новиков ощупал себя — снова задело левое плечо.

«Невезучее оно у меня, — подумалось. — Так вот почему дрожал при упоре локоть».

Алексей забрался в дупло, втащил за собой пулемет. Зубами и одной рукой кое-как перевязал плечо куском гимнастерки. Набивать диск трудно, неудобно.

«Не вовремя отослал Николая… Только бы вернулся… Снова гады сажают мины… Теперь знают, где я…»

Ставицкий вернулся, волоча за собой на веревке обгоревший ящик с патронами. До спасительного дуба оставалось совсем немного. Ударило по ногам. Сумел доползти до дерева. Теряя сознание, втолкнул ящик с патронами в нижнее отверстие дупла. Последняя помощь товарищу.

— Алеша! — впервые окликнул командира по имени Ставицкий, как казалось ему, громко, в полный голос. — Алеша!..

Еще один осколок настиг пограничника. Новиков видел, как застыл неподвижно, припал беспомощно пробитой головой к почерневшей траве его дружок.

— Николай! Коля!.. Не умирай! — звал, заклинал Алексей и не слышал собственного голоса в грохоте взрывов. Знал, что зовет напрасно. В висок угодило, чего уж там.

Алексей остался один. И еще долго призывал товарища:

— Коля! Коля!..

Потом заплакал, тихо, как в детстве, всхлипывая и глотая соленые слезы. Это был его первый бой, и первая утрата друга, убитого на его глазах, и он не знал, что он уже герой.

Впрочем, бывает, что и герои плачут.

Уже смеркалось. Солнце после бесконечного знойного дня сползало с задымленного, в багровых сполохах небосклона. Реку заволакивало реденькой кисеей тумана, сквозь которую плохо виделось. Или это слезы замутили глаза? Немцы так и не начинали своей новой атаки. Алексей по-хозяйски разложил гранаты поближе к правой руке, выдвинул и установил пулемет так, что только приклад находился в дупле. Теперь по-настоящему почувствовал, как злость, огромная, всепоглощающая, закипела в нем, заставляла забыть о боли и слабости.

— Гады, ах гады!.. Расстреляли заставу!.. Колю убили!.. За что?! — шептал он в исступлении. И видел своим затуманенным взором верных товарищей, друзей боевых. Убиты они, не стало их. Убиты…

Немцы пошли еще в одну атаку, последнюю в этот долгий, самый длинный в жизни Алексея день. Он бил, бил их из пулемета и пел охрипшим голосом. И «Розпрягайте, хлопцы, коней», и «Сулико», и «Катюшу», и, конечно же, любимую всеми на заставе «На границе тучи ходят хмуро…».

Живет застава! Живет!.. Их не стало, его верных товарищей, дружков закадычных, их не стало…

Но память снова вернула их ему. Живыми. Они встали рядом… Убитые, но живее живых, живущие где-то рядом с сердцем и уже бесконечно далекие. Они встали тесным кругом, плечо в плечо, как на последней поверке. И их юные лица добры и открыты, внимательны и заботливы.

— Ты что же, Алешка? — спрашивают они. — Ты что это болеть вздумал? Нам некогда отлеживаться, нам нельзя болеть, никак невозможно — погляди, сколько их, проклятых, прет. Взбодрись!

Ему больно, дышать нечем, но в изголовье стоят друзья. И тут пришла к нему ясность, легко стало дышать, и он нашел силы встать в полный рост. Глаза были сухими, и в груди гулко и гордо билось сердце: он выстоял, он выстоит до конца.

Фашисты так и не смогли высадиться у Дубицы в первый день войны. Они форсировали Буг на фланге, у поселка Домачево, и бросили против пулеметчика спецгруппу. С тыла.

Алексей выбрался из дупла, припал разгоряченным телом к шершавому, узловатому корневищу дуба. Остро ощутил терпкий запах остывающих в предвечерье и нагретых за долгий день листьев и коры. И вдруг рядом коротко и жалобно пискнул птенец. Порыв сквозящего ветерка колыхнул листву, тени от нее затрепетали перед глазами, как рябь на воде. Снова тихонько и жалобно пискнул птенец. Тогда Алексей присмотрелся и увидел его совсем близко, беззащитного и бесконечно одинокого в этом вдруг изменившемся мире.

На израненной листве, на обгоревшей траве, на огромных просторах Прибужья медленно умирало, истекало кровью солнце.

— Видишь, я тоже один, — пожаловался птенцу Алексей и потянулся к нему. Птенец не сделал попытки бежать, сопротивляться. Ища защиты, шагнул доверчиво в протянутую ладонь пограничника. Покорное доверие птенца умилило Алексея.

— Иди, дурашечка, сюда, тут тебе будет надежней.

Алексей сжался от острой, пронзившей его внезапно мысли. Эта мысль была о матери, что вот так же, как он сейчас птенца, прижимала его, еще крохотного, к груди, оберегала от всех бед жизни.

— Обещал не один приехать после службы. А с чудесной девушкой… привезти вам дочь, мама, а себе жену, подругу… Не будет у вас невесточки, простите…

Вспомнился Алексею маленький домик на окраине деревни, дружная их трудовая семья лесорубов. Вспомнил, как мальчонкой с отцом и двумя братьями валили лес, как усталые возвращались в жарко натопленную хату, где у накрытого стола встречали их радостно мать с сестренкой.

— Прошу к столу, кормильцы, работнички мои дорогие…

До боли ярко привиделся отец, заговоривший почему-то словами из недавно полученного письма:

— Здравствуй, дорогой наш сын Алексей Александрович!.. Скажу тебе, что не было в нашем роду худых работников, и ты, дорогой наш сын, старайся, глядишь, и мне спокойнее будет…

— Не подведу, батя, постараюсь… — шептал Алексей и все вслушивался, вслушивался в родные голоса.

Так бывает, должно быть, когда уж очень устремится душа к прошлому, когда всю память всколыхнет, перевернет…

Его натренированный за годы службы, обострившийся от постоянной опасности слух уловил угрожающие шорохи. Ползли к нему с тыла, окружая. Алексей, не поднимаясь с земли, метнул через голову гранату: после взрыва услышал вопли и стоны. И злая радость охватила его. Он стрелял из пулемета по метнувшимся от него немцам, и жгло его единственное желание: побольше набить фашистов за товарищей, за мамину обиду, за несостоявшуюся мечту — зеленоглазую девушку. Сейчас в этом, простом и жестоком желании заключался весь смысл его жизни — побольше набить. Новиков целился, сам себе подавал команду, нажимал на спусковой крючок и чувствовал, что никакая сила не заставит его уйти отсюда, что стрелять он будет до самой смерти.

Пуля затаившегося где-то на опушке леса снайпера ударила ему в грудь, между сосками. А немцы уже бежали, растворились, как тени в вечерних сумерках. Будто его толкнули — и он рухнул, не удержавшись, на ложе пулемета…

Грудь тупо болела. Он ощупал ее: пальцы стали липкими. Птенец шевельнулся под сердцем, и Алексей нашел силы передвинуть его подальше от крови, от боли.

— Живи, малыш, живи…

Алексей часто впадал в забытье, а когда приходил в себя, тревожило одно: как дома? Держится ли граница? Подошло ли подкрепление?

Немцы, ободренные долгим молчанием пулемета Новикова, попытались еще раз захватить этого непокорного русского. Алексей ухитрялся оживлять оружие. Он не слышал звука своих выстрелов, только по толчкам в руке чувствовал: стреляет. Беспорядочные, неприцельные очереди отпугнули гитлеровцев. Ночью они не посмели подобраться к страшному для них, губительному доту над Бугом — дубу-великану. А пулемет Новикова стрелял последними патронами.

Утром второго дня войны гитлеровцы подобрали беспамятного Алексея, отнесли к лодке. От толчков пришло сознание к младшему сержанту. Волны, ударяя в борт, отдавались острой болью в простреленной груди и разбитом плече. Пограничник сделал попытку приподняться, чтобы выброситься за борт, но не смог оторвать от дна даже головы. Его внесли во двор монастыря Яблечно и положили на траву.

Солдаты толпились вокруг него, кричали друг другу, что это тот самый, с дуба, который перебил целую роту… Через переводчика немецкий офицер попытался допрашивать пограничника.

— Имя, номер части, какие силы в тылу комендатуры?

Алексей с презрением смотрел на врага и не отвечал ни на один вопрос. Он еще и сейчас чувствовал толчки в руке, как при стрельбе из пулемета. Чувствовал, что истекает его последняя кровь. Ждал смерти спокойно, при ясном сознании. Он сделал все, что мог. Немцы позвали местных жителей — Александра Мамчура и Евгения Горбовца — и велели оказать помощь раненому. Но боец умирал. Мамчур наклонился над умирающим и услышал шепот:

— Как там… у нас?

— По всей границе стреляют, — поспешно бросил Мамчур.

Пограничник нашел в себе силы улыбнуться. Держатся! Стоят его друзья, непокоренные!

К Алексею подошел настоятель монастыря архимандрит Христофор.

— Облегчи свою душу. Исповедуйся, сын мой…

— Я комсомолец, — ответил пограничник. Потом, в забытьи, шептал непонятные слова, называл какие-то имена, медленно, но четко произнес:

— Из Дубицы я… Новиков… Алексей… Кого увидите из наших — передайте… Я честно…

То ли шепот умирающего был едва слышен, то ли подвел древнего архимандрита слух, но запомнилось Христофору имя Александр, вместо Алексея. Это на долгие годы затруднило поиски, но легенда о подвиге пограничника «с дуба» родилась еще тогда, на рассвете 23 июня 1941 года.

При последних словах Алексей рванул слабеющей рукой ворот гимнастерки. И тогда случилось то, что и по сегодня в монастыре называют чудом: из-под гимнастерки пограничника выпорхнул птенец. К жизни!

— Птицей вознеслась прекрасная душа убиенного… — печально и торжественно перекрестил тело советского солдата, комсомольца, безбожника, героя архимандрит. Он был очень старый человек, много смертей повидал на своем долгом веку, но с таким мужеством, силой непокоренного духа встречался впервые.

Пораженный мужеством солдата, немецкий офицер приказал похоронить его на монастырском дворе. Захоронили по старому славянскому обычаю, опустив тело воина без гроба в могилу посреди цветочной клумбы, под печальный перезвон колоколов.

А за Бугом, над Брестской крепостью, гремели орудия, отдавая прощальный салют младшему сержанту пограничных войск Алексею Александровичу Новикову.

Заботливые и благодарные руки местных жителей высадили на могиле советского солдата алые розы. Цвета его горячей крови.

Был он младшим сержантом 15-й заставы, 1920 года рождения. В Центральном архиве погранвойск сохраняется характеристика: «В политических вопросах разбирается отлично. Морально устойчив. Идеологически выдержан. Дисциплинирован. Вежлив. Аккуратен. Авторитетен.

Активно принимает участие в общественно-массовой работе. Физически развит хорошо. Школу младшего начсостава окончил с оценкой „отлично“. Стажировку прошел отлично…»

За мужество, проявленное в бою с немецко-фашистскими захватчиками, Алексей Новиков посмертно награжден орденом Отечественной войны I степени. Его имя присвоено одной из пограничных застав над Бугом. Возле дуба-исполина воздвигнут памятник воинам-героям. На заставу имени Алексея Новикова приезжали его мать, сестра, братья Василий и Анатолий. На эту встречу пришли и польские пограничники. Вместе они посетили братскую могилу советских солдат близ города Бяла-Подляска Польской Народной Республики, где захоронены и останки Алексея Новикова. У костра дружбы семья Новиковых передала орден Отечественной войны на вечное хранение пограничникам. Братья Алексея Новикова, передавая погранзаставе дорогую реликвию, заявили:

— Пусть орден Алеши постоянно напоминает молодым воинам о мужестве павших, зовет на подвиг.

Каждый год 22 июня бьют колокола старого монастыря над мирной пограничной рекой. Призывают: помните!

К ставшему легендарным дубу со всех концов нашей страны, из дружеских нам пределов идут люди, чтобы поклониться героям, сильным духом, верным Отчизне до последнего, смертного часа. Чтобы из живительных родников легенд и сказаний, рожденных благородной памятью народов, обновить запас сил, мужества, любви.

Я знал Алексея Новикова. Служил с ним в одном пограничном отряде — 17-м Краснознаменном. Вместе кончали школу младшего начсостава. Рядом, над Бугом, встретили кровавый рассвет…

Каждый, кто прошел войну, носит в себе свой нерукотворный музей. У каждого есть хранилище совести, пережитого, есть свои мемориалы и дорогие до конца дней места.

Для меня одно из таких святых мест до последнего дыхания — роща над Бугом и дуб-великан, более трехсот лет стоящий в окружении своих сыновей, внуков и правнуков.

Ныне — дуб Алексея Новикова.


Александр ПОДОБЕД


Александр Иванович Подобед родился в 1930 году под Минском. С 12-летнего возраста связным принимал активное участие в партизанском движении в Белоруссии.

В комсомол принят в 1945 году. В послевоенной школе стал секретарем бюро ЛКСМБ. Являлся комсомольским активистом и на фабрике, где работал, а вечером учился.

Награжден медалями «За отвагу», «За Победу над Германией в 1941―1945 годах» и другими. Окончил Московское Краснознаменное военное училище имени Верховного Совета РСФСР, юридический институт. Юрист, член Союза журналистов СССР.

Печататься начал с 1947 года. Автор двух книг и многих публикаций.

Провал агента «Загвоздика»

Повесть
Капитан Шульце, начальник 318-й абвергруппы, получил из Берлина приказ. Этот совершенно секретный приказ, как и все предыдущие, адресовался не только ему, но и командиру 201-й охранной дивизии.

Отпустив подчиненных и оставшись один в кабинете, Рейнгольд Шульце не спеша вскрыл пакет. Судорожно старался предугадать содержание очередного послания. Предательски дрожали пальцы. Как себя ни настраивал на спокойный лад, из этого ничего не получалось.

У него возникло опасение, будто в столице рейха уже полностью осведомлены о всех неудачах возглавляемой им группы. В Берлине-то спокойнее. Там, судя по всему, не представляют, что значит воевать в Белоруссии…

«В течение оставшихся дней покончить с деятельностью партизанских банд в вашем районе», — гласил первый пункт приказа. Шульце горько усмехнулся: легко сказать — покончить! Можно подумать, что он до сих пор ничего не делал, что карательные акции им не предпринимались. Другое дело — что они дали? Партизаны смело вступали в бой, а когда силы становились слишком неравными, отстреливаясь, уходили в глубь лесов и болот, а потом появлялись снова, да еще в большем количестве, чем прежде.

«В течение оставшихся дней…» — повторил Шульце. У него, привыкшего к пунктуальности, такая неопределенная формулировка в первый момент вызвала недоумение. Но, поразмыслив, он вычислил: «оставшиеся дни» — это как раз те, что остаются до начала еще одного решающего наступления… Такая догадка подтверждалась и следующими пунктами этого документа.

Далее строжайше предписывалось принять все меры к полному исключению любых актов диверсий и саботажа на железной дороге, станциях, разъездах, обеспечить бесперебойное движение воинских эшелонов на фронт и с фронта.

Шульце по привычке потер мочку правого уха, встал, прошелся по кабинету. Очевидно, фюрер что-то затевает… Спохватился, потянул дверь, проверил, закрыта ли? Снова опустился в кресло, удобно вытянув под столом ноги.

Да, судя по всему, решающего наступления осталось ждать уже недолго. Скорей бы! Тогда и он, капитан Шульце, вздохнет свободнее, почувствует себя тверже, увереннее на этой проклятой земле белорусской. Она хоть и за сотни километров от фронта, но покоя ни днем ни ночью.

Капитан вдруг испугался собственного вывода: леса-то почти закрыты для немцев! Больше того, появились целые районы, где полностью функционирует Советская власть. Гауптман поежился.

И разве только партизаны не дают покоя Шульце и его коллегам? А подпольщики? Сколько времени абвергруппа занимается их розыском — и все безрезультатно. Шульце уже твердо убедился: костяк подпольщиков наверняка составляют опытнейшие большевистские разведчики. Что только абвергруппа не предпринимала — даже напасть на их след не удалось. Это и ставило под угрозу все благополучие Шульце и даже его семьи.

Итак, «директору» штаба «Валли-3» Геллеру, руководителю из Берлина, Шульце не мог доложить ничего нового. Еще в прошлый раз ему ясно дали понять: если он не покончит с большевистским подпольем, может сам поставить крест на своей карьере. И не помогут никакие связи с влиятельными лицами. Он это хорошо понимал. Полученное секретное распоряжение о вербовке провокаторов и лазутчиков из местных жителей и военнопленных до сих пор не выполнено. Правда, в последние дни все же удалось кое-что сделать по подготовке отдельных полицаев к засылке к партизанам и подпольщикам. Но об этом «кое-что» Шульце решил пока умолчать. Еще неизвестно, чем увенчается такая попытка.

Он знал крутой нрав «директора», который всегда ждал только ощутимых результатов. До чего ж хорошо, находясь в Берлине, вытягивать жилы из таких, как он, Шульце. А с кем приходится иметь дело ему? С белорусским народом? Что за народ! Дикий, лапотный, из болот и лесов, этот народ не склонился перед великой империей. Вся цивилизация, интеллигентная Европа стала на колени перед фюрером. А здесь второй фронт. Шульце из школьных учебников даже не помнит ее, эту Белоруссию. А как дерутся! Мертвые опасны. Оживают! Выбираются из могил.

— Нн-еет! — вскочив с кресла, раскаляясь, заорал Шульце. — Мы сотрем эту Белоруссию с лица земли, распашем города, а оставшихся в живых превратим в своих рабов!

Поостыв, задумался. Хорошо, что подчиненные не слышат.

Шульце вновь сел за стол, нажал потайную кнопку. В кабинет вошел дежурный и, щелкнув каблуками, замер у двери.

— Капитана Зегерса ко мне!

Дежурный исчез.

«Взвалю всю вербовку агентов на Зегерса, — решил Шульце, — пусть возится с ними. Тогда не останется времени плести интриги против меня».

Зегерс вошел без стука. Это покоробило шефа, однако от замечания воздержался. Приняв деловой тон, предложил:

— Давайте, Зегерс, еще раз уточним план засылки наших людей к партизанам и подпольщикам…

Сам Шульце план этот знал наизусть. Но мог ли он лишить себя удовольствия еще раз унизить своего заместителя, поставив его в положение экзаменуемого школяра?

Зегерс понял это. Внешне же остался невозмутимым. Вытянувшись перед столом, за которым восседал Шульце, пункт за пунктом изложил все задачи, разработанные для тех, кому предстояло «внедриться» к партизанам и подпольщикам. В задачах предусматривалось: выявление численности партизанских отрядов и подпольных групп, их расположение, фамилии руководителей, связи… Неясным по-прежнему оставалось только одно, но самое главное: кто и как эти задачи будет выполнять?

— Людей среди полицаев подобрали? — спросил Шульце.

— Я вам еще вчера докладывал, — ответил Зегерс, — подходящих кандидатур нет. Одни просто трусливы. Других партизаны уже достаточно знают по карательным акциям.

— Плохо ищете, — прервал Шульце, — действуйте активнее. И не останавливайтесь ни перед чем. Надо — арестуйте, мучайте, пригрозите смертной казнью. В конце концов найдется же такой, который для спасения своей шкуры предаст мать родную. И больше, дорогой Зегерс, никогда мне не говорите, что таких людей нет. Они всегда были, есть и будут.

В ответ Зегерс щелкнул каблуками, вскинул подбородок, давая понять, что указание шефа понял и выполнит.

Шульце вдруг более мягко спросил:

— Когда из рейха прибыли Сметанин и Драгун?

— Вчера в 23.00.

— Где разместили?

— На «Зеленой». Как условились.

— Из местных жителей их кто-нибудь видел?

— Никак нет. Все было сделано, как предусмотрено.

— О прибытии доложите в «Валли-3».

— Уже доложено, — ответил Зегерс с затаенным злорадством. — «Валли-3» характеризует Сметанина и Драгуна как весьма перспективных.

— Это мне известно, — небрежно заметил капитан.

— Отъявленные рецидивисты, — ровным голосом продолжал доклад Зегерс, — в рейхе они сидели в концлагере. В тридцать девятом году гестапо выпустило этих бандитов и передало в распоряжение абвера. О них докладывали лично адмиралу Канарису.

— Господин Зегерс! — вскочив с кресла и побагровев до корней волос, закричал Шульце. — Я запрещаю в моем присутствии непочтительно отзываться о людях, чьи заслуги признаны адмиралом Канарисом.

— Но… господин капитан! Я считаю долгом своей чести доложить вам все известные мне подробности об этих русских. Особенно о Сметанине. Абвер на них делает большую ставку. Не зная деталей, вы рискуете… Впрочем, господин капитан, — он сделал многозначительную паузу, — …вы и сами знаете, чем может это кончиться…

Шульце понял, что переиграл. Вяло опустился в кресло.

— Нервы. Нервы, дорогой Зегерс. Уж лучше на фронт, чем в этой дыре… Прошу вас, продолжайте.

— Оба отличились. Особо в акциях по уничтожению русских и других славян в рейхе и Франции. Местные условия и обычаи белорусов изучили превосходно.

— Каким образом? — тихо спросил Шульце, давая понять, что стычки как бы не было.

— Родители — помещики из здешних мест. По наследству, по крови, должно быть. А главное — в рейхе прошли, кроме тюрьмы и концентрационного лагеря, отменную подготовку в специальной школе. Изворотливы, быстро ориентируются в любой обстановке, хитры, чрезвычайно коварны и жестоки.

— Ладно, — оборвал Шульце. — Пусть два дня отдыхают, осваиваются. Прикажите непременно ознакомиться с местностью. Сметанина направьте в полицию, Драгуна — в охранное. И чтоб легенда выдерживалась от буквы до буквы. И побег к партизанам, и все прочее чтобы выглядело достоверно. Если потребуется, то разрешаю им ликвидировать какого-нибудь раззяву из полицейских. В случае чрезвычайных обстоятельств разрешаю пустить в расход двух-трех полицейских. Но преподнести это надо Сметанину и Драгуну как акт нашего исключительного доверия… Это дело тоже поручаю, Зегерс, вам. Под вашу полную ответственность. Все. Вы свободны.

«А ведь неплохо придумано, — сказал самому себе Шульце, оставшись один. — Надо только сообщить „Валли-3“, что операцией непосредственно занимается Зегерс. В случае неудачи все шишки ему. А если удача? Тогда напомним, кто задумал операцию, разработал и, наконец, кто, черт возьми, ею руководил!» Шульце хотелось добиться успехов и выйти живым из этой мясорубки. Выжить. Любой ценой, но выжить. Кто останется жить, тот и герой. Надо реально смотреть на вещи. Не упустить случая продвинуться по служебной лестнице. Магда, его Магда бесконечно спрашивает, когда же он наконец получит чин майора. Напоминает, что на Восточном фронте всякий может отличиться. Эх, Магда, Магда! Правда, она уже спасла его два раза от Восточного фронта с помощью своего любовника фон Экмана, полковника имперской безопасности. На этот же раз и Магда не поможет.

Шульце поднялся, в задумчивости прошелся по кабинету. Остановился у сейфа, куда убрал приказ, пришедший из Берлина. Перед мысленным взглядом вновь возникли грозные строки. Покончить с партизанами, покончить с подпольщиками. А кто они, эти подпольщики? Наверняка люди с опытом, профессиональной подготовкой.

Капитану Шульце, его заместителю капитану Зегерсу, возглавлявшим 318-ю абвергруппу, и в голову не приходило, что не партизанский отряд особого назначения, не многочисленная подпольная организация со спецподготовкой противостоит им, а всего лишь небольшая группа сельских комсомольцев, руководимая 18-летней Фрузой Деньковой. Шульце опять-таки не знал, что два дня спустя после поступления в 318-ю абвергруппу грозной бумаги из Берлина и прибытия из рейха двух «перспективных» головорезов, обольский подпольный комитет комсомола провел заседание, на котором выступил Варкиянов — комиссар партизанского отряда имени К. Е. Ворошилова.

Заседание проходило в деревне Ушалы, в доме Деньковых. Ближе к вечеру сюда по одному, по двое прибывали подпольщики. Кто-то принес гармонь, чтобы заседание в случае необходимости выдать за обыкновенную вечеринку.

Солнце уже скрылось за лесом. В притихшей, а вернее, в притаившейся деревне ни души. Будто она вымерла. В доме у Деньковых полумрак. Окна плотно закрыты льняными занавесками. На заседании, кроме Варкиянова, присутствовали: Фруза Денькова, Наташа Верман — секретарь Сиротинского подпольного райкома комсомола, Володя Езовитов, Мария Лузгина и еще пять членов подпольного комсомольского комитета. Знакомство времени не заняло. С членами комитета Варкиянов встречался и прежде. За охрану он тоже не тревожился. Она была поручена Николаю Денькову, брату Фрузы, партизану, уже испытанному в боях. Помогать ему будут его родители Савелий Михайлович и Марфа Александровна.

— Начнем, пожалуй, — сказала Наташа Верман, — слово Фрузе Деньковой.

Из-за дощатого стола, накрытого домотканым абрусом,[2] поднялась хрупкая девушка. Она машинально одернула платье и, пылая лицом, обратилась к друзьям:

— Наша комсомольская организация выросла не только количественно, но и качественно. Начали мы с семи человек, теперь нас более двадцати. Ряды патриотов растут с каждым днем. Во всех населенных пунктах нашего района хлопцы и девчата готовы воевать с фашистами. Это наш боевой комсомольский резерв. Недавно повстречалась мне одна девушка. Просила помочь связаться с партизанами. Хочет, говорит, бить врага. Я спрашиваю: «А чем бить будешь, кулаками, что ли?» А она в ответ: «Нет, автоматом!» И что вы думаете? У нее, оказывается, и в самом деле есть автомат. Нашла и припрятала… Такие факты, конечно, радуют, — продолжала Фруза, — но нельзя забывать о другой стороне дела. После диверсий на железной дороге гитлеровцы задумали подослать к нам и к партизанам провокаторов. Мы должны быть к этому готовы. Может, нам воздержаться от приема новых ребят в нашу подпольную организацию? Надо усилить конспирацию, быть предельно бдительными. И еще надо, чтобы…

Речь Фрузы прервал сигнал, поданный внешней охраной.

— Спокойно! — сказал Варкиянов. — Всем оставаться на местах, приготовить оружие.

Володя Езовитов выскочил в сени, столкнулся с Савелием Михайловичем. Тот зашептал:

— В деревне появились унтер из «охранной» и с ним двое полицаев.

— Как же вы узнали их? Темень ведь.

— Э, сынок. Тех-то, окаянных, я и за сто верст учую. И куда заглянули — тоже знаю. Вошли во вторую от края хату. Там самогон имеется. А они до него дюже охочи.

— Спасибо, Савелий Михайлович, у вас прекрасный слух и отличное зрение, — сказал Езовитов, — продолжайте наблюдать за ними.

— Я уже сказал своему сыну. Он командует — я исполняю.

— Хорошо, Савелий Михайлович, доложу комиссару.

— Доложи, доложи!

Заседание продолжалось. Когда Фруза закончила доклад, Варкиянов попросил слова. Говорил комиссар обстоятельно.

— Дела комсомольской организации добрые, но следует помнить, что после каждой успешно проведенной операции вести борьбу с врагом еще труднее. Фашисты предпримут все, чтобы найти и схватить подпольщиков. Ради этого они пойдут на любые провокации. Надо решительно воздержаться от всяких контактов с неизвестными лицами, надо обо всем подозрительном, необычном сразу же сообщать комитету и командованию отряда… Задача на первый взгляд кажется простой, — продолжал Варкиянов, — однако можем ли мы совсем отгородиться от людей? Можем ли закрыть доступ в свои ряды настоящим патриотам? Нам известно, многие честные люди пытаются наладить с нами связь. Есть среди них и бойцы, из-за ранений отставшие от своих частей. Как им не помочь? А в то же время мы располагаем и такими сведениями: из Германии фашисты привезли сюда своих агентов. Под видом советских бойцов, бежавших из плена, они должны осесть в окрестных деревнях, чтобы потом внедриться в наши ряды…

Снова раздался сигнал тревоги.

— В чем дело? — спросил выскочивший на крыльцо Езовитов.

— Вышли из хаты, — сообщил Деньков-старший. — Слышишь, болтают? Не иначе, как самогону набрались.

— В нашу сторону не свернут?

— А холера их ведает? Кажется, поворачивают оглобли обратно. Думаю, не свернут. К ночи пугливыми делаются. Если свернут, Николай заметит. В одну минуту сообщим. Силы-то не ахти какие.

— А как там «тылы»?

— Старуха на посту, — ответил Савелий Михайлович, — она у меня как солдат. Пока разводящий не прибудет, с поста ни шагу.

— Пока в порядке, — доложил Езовитов, вернувшись в дом.

— Будем заканчивать, товарищи! — сказал Варкиянов. — Наш совет таков: проверьте всех, кого за последнее время вы приняли в свою организацию. Все. А теперь расходиться. По одному, по двое…

Фрузу Варкиянов попросил задержаться.

— Хочу еще раз вернуться к нашему разговору, — сказал ей комиссар. — Избегать контактов с неизвестными людьми надо тоже умело. Совсем быть нелюдимыми негоже. Во всех случаях надо держаться естественно, никакой подозрительности не выказывать.

И последняя просьба. Уже совершенно секретная. Берегите «Фридриха»! При всех обстоятельствах он должен быть у абвера вне подозрений. Помните и о том, что на него могут напасть и партизаны. Им-то неизвестно, что он наш друг. Судить будут по мундиру. Словом, оберегать «Фридриха» — целиком ваша задача. Вы его нашли, вы за него и в ответе.

* * *
Ночь выдалась на редкость тихой. Ни малейшего шороха, ни дуновения ветерка. В такой безмятежный час даже не верилось, что на всей земле советской полыхает война, льется человеческая кровь.

Варкиянова, его товарищей, возвращавшихся со встречи с юными подпольщиками, и такая ночь не радовала. Тяжким грузом давила ответственность за малоопытных бойцов. Никем не замеченные, они выбрались из деревни, беспрепятственно миновали вражеские посты. До полянки в лесу, на которой должен был ждать их партизанский разъезд с оседланными лошадьми, осталось не более трех-четырех километров.

Еще немного — и можно распрямиться, перевести дух, поставить оружие на предохранитель, в полный голос обменяться мыслями… Но Борис Кириллович Варкиянов именно сейчас старался не думать о скором отдыхе. По опыту, накопленному за месяцы партизанской борьбы, он знал: опасность подстерегает именно в те минуты, когда кажется, что она миновала. Поэтому он шел теперь с особой осторожностью, до предела напрягая зрение и слух.

Предчувствие Варкиянова не обмануло. Он первым уловил близкий хруст валежника. Услышали его и Николай с Наташей. Все трое мгновенно замерли. Что это? Кто наступил на хворостину? Может, какой зверь?

По знаку Бориса Кирилловича Наташа и Николай залегли, приготовились к бою. Хруст повторился. И на этот раз еще громче. Припав к земле, Варкиянов и его спутники разглядели на фоне уже слегка посветлевшего неба фигуру фашистского солдата, вышедшего из кустов и направлявшегося к дороге, что вела к лесу. Из кустов же донесся приглушенный разговор.

— Засада, — зашептал комиссар. — Скоро она, наверное, будет снята, поскольку светает…

Борис Кириллович огляделся. Окончательно сориентировался и приказал Наташе и Николаю переместиться влево, к овражку и там занять оборону.

В напряженном ожидании прошло еще несколько минут. И вот в кустах послышалась команда. Из-под валежника, хвороста, лапника стали вылезать гитлеровцы. Потягиваясь, зевая, лениво переговариваясь.

— Их, пожалуй, не меньше взвода, — прикинул Варкиянов.

— Для нас троих и этого будет немало, — отозвался Николай.

— Надо выстоять до подхода нашего разъезда, — сказала Наташа.

Мысль Бориса Кирилловича работала напряженно. Он понимал, что разумнее всего было бы избежать неравной схватки. Но что тогда станет с партизанским разъездом, который вот-вот здесь появится? И если враг заметит его первым?

Итак, решение принято: вступать в бой! Внезапность стоит многого.

А гитлеровцы, закинув автоматы за спину и растянувшись в цепочку, не спеша идут к оврагу.

— Николай, — указал Денькову комиссар, — видишь солдата с пулеметом? Это твоя цель. Бей без промаха. Офицеров я беру на себя. А ты, Наташа, стреляй по тем, кто к нам ближе. И приготовьте гранаты.

Комиссар открыл огонь первым. Автоматная очередь оказалась удачной. Деньков тоже не промахнулся. Уцелевшие фашисты залегли. Оторопев, они палили во все стороны. Некоторые из фашистов попали под пули своих. Но взвод есть взвод: бой затягивался.

И вот он — партизанский разъезд. Разведчики правильно оценили обстановку и густо ударили по фашистам.

Лишь немногим гитлеровцам удалось скрыться в лесу, но оттуда они предпочли не подавать признаков жизни.

Захватив трофейное оружие и документы офицеров, Варкиянов, Деньков и Наташа с разъездом углубились в ельник.

* * *
Получив исчерпывающие инструкции, Сметанин — «Загвоздик» — готовил группу к «побегу» в партизаны. Первый этап операции «Лес», как ее нарекли Шульце и Зегерс, начинался в ночь с 27 на 28 апреля, когда люди «Загвоздика» несли караульную службу. В наряде их находилось четверо. Четвертый являлся «чужаком» — объектом для ликвидации. Убрать его предписывалось Сметанину.

Всем троим по разработанному абверовцами плану надлежало без промедления выйти в район Козьянских лесов и с повинной явиться к партизанам. Для быстрейшей и надежной легализации в партизанском отряде Сметанин-«Загвоздик» должен был любыми средствами завоевать доверие командования. Если не появится иной возможности — создать обстановку, при которой убийством обоих сообщников по «побегу», якобы пытавшихся вернуться в полицию, окончательно реабилитировать себя.

И вот спустя два с половиной часа все по тому же сценарию Шульце и Зегерса в полиции возникла тревога. Причиной тому послужило исчезновение трех полицейских и бездыханное тело четвертого. Оружия при нем не оказалось. Поскольку начальник полиции Экерт не посвящался в операцию «Лес», он немедленно доложил Шульце о чрезвычайном происшествии. Шульце приказал начальнику полиции немедленно прибыть для объяснения.

* * *
— Стой! Руки вверх! Бросай оружие! — раздался оклик партизанского дозорного из лесной чащобы.

— Да мы к вам, к партизанам. Намаялись, аж падаем, — заговорил «Загвоздик», пытаясь снять из-за спины вещевой мешок.

— Руки! — властно приказал дозорный. — Два шага вправо и не шевелиться.

— Да я хотел мешок снять, все плечи оттянул — патроны, гранаты.

— Сами скажем, когда надо будет, а сейчас стой и не шевелись.

— Хорошо, что встретили, — канючил «Загвоздик», — сутки на ногах, всю дорогу пехом, во рту ни росинки. Погони боялись. След крутили… А кто мы такие, товарищ хороший, так это по нашей форме видно — полицейские. Нам скрывать нечего. Мы перед Советской властью рук не замарали.

— Ладно, ладно, разговорился, — одернул его партизан. — Ваня! Давай-ка пощупай господ полицейских.

— Ну, чего стоишь, как дева невинная, ноги шире. Вот так. Аа-а, ножик? Зачем? — спрашивал Ваня.

— Дык мы там одного кокнули, своего, на посту.

— Ладно, Ваня, завяжи им глаза, чтоб по лесу не зыркали. И в штаб. Там разберутся, кто такие. Ваня, в случае чего не церемонься.



В штабной землянке находился заместитель командира отряда по разведке Тиконов. Он выслушал рапорт о задержании трех неизвестных с оружием, запасом патронов и гранат без запалов. Тиконов срочно приказал посыльному вызвать в штаб командира и комиссара, а задержанных под охраной рассредоточить по одному в землянках.

* * *
6 мая. В обусловленном заранее месте, у развилки дорог, справа, у третьего столба полуразвалившегося забора, Мария Лузгина изъяла немецкую стреляную гильзу. Девушка понимала: радоваться еще рано. Поэтому гильзу не прятала. В руке держала. Наготове. Чуть что — отбросить ее в сторону.

— Смотри, Маша, — расставаясь с ней, наказывала Фруза. — Это тебе не с Володей прогулка, а очень ответственное и боевое задание подпольного комитета комсомола. Оттого, как ты с ним справишься, будет зависеть жизнь многих наших товарищей.

Когда Мария Лузгина подошла к нужной сосне, Фрузы там не оказалось. Что случилось? С опаской осматриваясь, Маша ничего подозрительного не приметила. Но в сознание стали закрадываться смутные и дурные предчувствия. Только бы не заплакать. И вдруг от вывернутой сосны отделилась Фруза. Маша на радостях даже побежала подружке навстречу.

— Машенька!

— Фруза!

— А я за тобой, Маша, наблюдала из леса. Ты действовала как настоящий конспиратор. Молодец.

— На, держи. — Разжав кулачок, Маша открыла на ладони гильзу.

Из гильзы Фруза извлекла туго свернутую бумажку.

— Ты читай, а я понаблюдаю за лесом, — сказала Лузгина.

В бумажке той чернилами по-русски, почти каллиграфическим почерком, с некоторыми грамматическими погрешностями сообщалось: «28 апреля в один из партизанских отрядов заброшены под видом советских патриотов трое полицейских. Один из них агент абвера Сметанин, прибывший из Берлина со спецзаданием. Двое других — полицейские. Полицаи будут фигурировать под своими подлинными фамилиями. Агент абвера — под кличкой „Лев“, а фамилия — Загвоздик. Приметы агента: 26―28 лет, рост 181 см, плотного телосложения, немного сутуловат, шатен, короткая стрижка волос, лицо продолговатое, нос прямой, брови средние, глаза зеленые, уши большие, подбородок широкий с ямочкой.

Особые приметы: над правой бровью тонкий шрам, заметным становится при покраснении лица. Безупречно владеет приемами борьбы, отлично стреляет с правой и левой рук, мастерски бросает нож, обладает исключительной выносливостью, продолжительное время может находиться без пищи, воды и сна, не теряя при этом физической силы. Умеет быстро и ненавязчиво приспосабливаться к людям, прекрасно разбирается в человеческих слабостях, наблюдательный и чрезвычайно осторожный. Я был в Полоцке. По прочтении сжечь. „Фридрих“».

— Маша, у тебя есть спички или кресало?

— Нет, Фруза. У нас и дома уже давно спичек нет.

— Маш, подойди ко мне поближе и постарайся запомнить слово в слово все то, что я тебе прочту. Я так волнуюсь, что могу что-нибудь упустить, забыть…

Из леса они вышли врозь. Лузгина получила задание от Фрузы: срочно разыскать Машу Дементьеву и направить ее, если она чувствует себя хоть чуть-чуть лучше, к ней, Деньковой. Надо было как можно скорее, чрезвычайно срочно, передать сообщение «Фридриха» в партизанский отряд. Теперь вся надежда на Машу Дементьеву — партизанскую связную.

В Ушалах Дементьева появилась к вечеру. Уставшая, похудевшая, еще не оправившаяся от болезни.

— Машенька, как чувствуешь себя? Как твое здоровье? — прижимаясь к ее щеке, расспрашивала Фруза.

— Да так. Вроде бы лучше. Хожу, гуляю понемногу. Ходить быстро разучилась, а так все в ажуре, как мама говорит. Спасибо, что не забывали, навещали. Мама уж очень рада.

— Что ты, Машенька. Какие тут благодарности.

— Фруза, да ты уж говори, не томи. Не зря ведь позвала.

— Маша, милая. Я даже не знаю, как и начать. Все сама вижу, все понимаю и могу твердо сказать, что тебе еще лежать надо.

— Нет, Фруза. Лежать мне больше нельзя. Я и так залежалась. Ходить мне надо. И коль до тебя дошла, жить буду, — улыбнулась Дементьева.

— Есть для тебя задание, Маша. Срочное, важное, очень даже важное. А кроме тебя, выполнить его некому. Не сможет никто. Дороги не знают. Плутать начнут, фашисты схватить могут. Допустить этого нельзя никак. Одним словом, Машенька, на тебя одну только и надежда. Даже проводить тебя некому.

— В отряд надо? Да?

— Да, Маша, в отряд.

— Я согласна. Говори, что надо, и в дорогу.

— Маша, спасибо. До утра ждать никак нельзя. Каждая минута дорога!

— Говори же, не будем терять времени. При деле я и поправлюсь скорее. Говори.

— Постарайся только все хорошо запомнить, что я тебе буду говорить. Обязательно все надо запомнить.

Через несколько минут Дементьева повторила сообщение «Фридриха».

— Хорошо, Маша! Запомнила все хорошо. Это тебе на дорогу, — протянула торбочку с едой Денькова.

— Фруза, скажи маме, чтоб она не беспокоилась.

— Хорошо, обязательно. Провожу тебя до Глубокой балки, а оттуда зайду к вашим. Да, вот еще что. Возьми-ка мой браунинг.

* * *
Превозмогая слабость, дважды за долгий путь теряя сознание. Маша Дементьева только к вечеру добралась к партизанским постам.

— Стой! — негромко прозвучал голос дозорного.

— «Багульник», — ответила Маша, изнемогая от слабости.

— «Брусника», — послышался отзыв, — проходи.

— Одна я не доберусь. Помогите мне. Постарайтесь пройти так, чтобы никто нас не заметил.

— Хорошо. Савушкин! Остаетесь за старшего. Я в штаб.

— Слушаюсь!

* * *
— Маша, что с вами? Вы больны? — обеспокоился комиссар Варкиянов.

— Да так, немножко… Все пройдет… Я от Деньковой…

— Савушкин, срочно крепкого чаю с малиной и мятой.

— Слушаюсь!

— Огольцов! Пулей за врачом.

— Слушаюсь!

— Борис Кириллович, я действительно заболела. Поэтому слушайте внимательно… Наблюдательный и чрезвычайно осторожный, — закончила она свой доклад, и в этот момент в землянке появился врач.

— Спасибо тебе, дорогая, спасибо. Сама не знаешь, какой ты совершила подвиг. И как ко времени подоспела… Доктор! Делайте что хотите, но эту девушку поставьте на ноги, — сказал Варкиянов.

— Огольцов!

— Я!

— Срочно, но спокойно и без беготни, попроси в штаб командира, начальника штаба и заместителя командира по разведке, но чтоб ни одна живая душа ни гугу.

«Так-так, — оставшись один, рассуждал комиссар. — Видать, Шульце припекло. Ну что же, операцию „Лес“ будем продолжать».

* * *
Приход командира, начштаба и зама по разведке оторвал комиссара от раздумий. Когда он пересказал им все, что сообщила о «Загвоздике» Маша, первым их желанием было схватить лазутчика.

— И судить его всем отрядом! — сказал Бестеров, порывисто вставая с табуретки.

— Погоди, не горячись, — остановил командира Варкиянов.

— Чего ждать? Пока гадюка уползет?

— А к чему, собственно, ей уползать, если специально приползла? — принял сторону комиссара заместитель командира отряда по разведке. — Давайте присядем и рассмотрим эту новость под разными углами.

Командир нехотя согласился. Присел рядом с комиссаром. Пытливо заглянув в лицо своего зама, дал «добро»:

— Ну, давай, разведчик, раскладывай свои «углы».

— Попробую! — Тиконов, в недавнем прошлом лейтенант погранвойск, по-деловому стал излагать соображения.

— Итак, вариант первый. «Загвоздик» схвачен, судим и казнен. Этого он, бесспорно, заслужил. А дальше что? Абвер рано или поздно узнает, что их агент провален. Попытается заслать к нам другого, но уже сделает это тоньше, хитрее. Удастся ли нам и тогда выявить и обезвредить и его?

— Гарантировать это трудно, — согласился командир, — но непременно врага обнаружим.

— Это точно, — поддержал Бестерова начальник штаба отряда. — Чего ж на войне врага бояться.

Выдержав паузу, Тиконов продолжал:

— Теперь вариант второй. «Загвоздик» остается в отряде и живет вровень со всеми. Ходит в секреты, в засады, даже в разведку…

— Эк, куда хватил! — перебил командир. — Так он и со своими хозяевами в открытую встречаться начнет.

— Ну и что же? Мы ему даже поможем. Только дадим не то, что он ищет, а то, что сочтем нужным. Материал о себе для абвера мы специально подработаем и постараемся, чтобы он попал в его руки.

— Я понял, куда лейтенант клонит! — оживился начальник штаба. — С этим «Загвоздиком» мы сможем загвоздить фашистам отменный кол.

— Подожди, не торопись, — остановил разведчик начштаба, — я еще не все «углы» расставил. Итак, убежден, что ни сегодня, ни в ближайшее время «Загвоздик» из отряда не уйдет. Тут опасного для нас нет. Мы знаем, что он шпион, но он-то не знает, что нам это ведомо. Крайне важно, чтобы он и впредь ничего не заподозрил. Теперь главное. Шпион, находящийся под наблюдением, — наполовину безвреден. Остается сделать его максимально полезным.

— А ведь ты прав! — восхищенно заметил командир. — Ну и голова у тебя! Я предлагаю, — продолжал командир, — всех троих зачислить в отряд бойцами, но распределить по разным ротам. Будем назначать их в дозоры и секреты, но обязательно с нашими товарищами. И тут не следует переигрывать, слишком выказывая доверие вчерашним полицаям. «Загвоздик» ведь в случае подозрения или промаха ни перед чем не остановится. Любой недобор или перебор враз учует. Сейчас главная задача — установить, каким образом будет он поддерживать связь со своими хозяевами и здесь со своими попутчиками по «побегу». Ведь не пришел же он в отряд с рацией?

— Рация не обнаружена, — подтвердил зам по разведке. — Полагаю, что «Загвоздик» будет выходить на связь в ближних деревнях. Там абверовцы наверняка подготовили для него связных, а может, и посолиднее кого-либо.

— Скорее всего что так, — кивнул начштаба, — и пусть «Загвоздик» на этих связных выйдет. Под нашим контролем, разумеется. И вот еще что: надо подобрать в «дружки» и «опекуны» «Загвоздику» надежных хлопцев — двух-трех. Умных, смекалистых, таких, чтобы, не переигрывая, создали ему условия для связи и постоянно держали его в поле зрения.

— Подберем, — сказал Варкиянов. — Есть такие у меня на примете. Думаю, для начала подключим одного человека, а по ходу операции «Лес-два» будем вводить новых. Но вот вопрос: допустим, «Загвоздик» к нам «внедрился» и наладил связь со своими. А дальше что? Снабжать его дезинформацией? Надолго ли этого хватит? Не лучше ли использовать его раз-два, но для самого главного?

— Что, комиссар, имеешь в виду? Уж не мост ли?

— Именно…

— Резонно, резонно! Но такое дело еще обмозговать надо, рассмотреть, как говорит главный разведчик, под всеми углами. А пока скажи, кого «Загвоздику» в «опекуны» прочишь?

— Думаю, что лучше Павла Губаря никто другой для первой роли не подойдет.

— Ты что это, комиссар, никак мои мысли прочитал? — изумился командир. — Как раз я тоже о Губаре подумал. А что ты скажешь, лейтенант?

— Кандидатура подходящая.

— Добре. Потолкуем с Павлом сегодня же. Только не здесь, а где-нибудь в затишке. Да, вот еще. Это тоже по твоей части, сразу же займись подбором еще двух-трех бойцов. Время не терпит.

* * *
Павла Губаря в отряде звали еще и Губой. Он на это, однако, не обижался, потому как сам же дал повод к такому прозвищу. А произошло это так. Когда отряд только сколачивался и бойцы, знакомясь друг с другом, рассказывали о себе всякие истории, зашел разговор о том, кто, где и как встретил войну. Когда об этом спросили Павла, то он, человек характера открытого, общительного, остался верен себе. Широко улыбаясь, признался:

— Война застала меня, братки, знаете где? На «губе»!

— Это как на «губе»? — не понял Яковец, в прошлом колхозный счетовод, так и не призванный в армию по причине «стопроцентного плоскостопия». Другие бойцы тоже попросили объяснить.

— Так вы не знаете, что такое «губа»? — удивился Павел. — Сразу видно, что кадровую не служили. «Губа» — это гауптвахта. Понятно?

— А за что же ты туда угодил?

— Из-за любви, — ответил Губарь и, уловив недоумение товарищей, пояснил: — Приглянулась мне одна дивчина. В увольнении встречался с нею. А пятнадцатого июня, за неделю до войны, уезжала она на все лето в Ленинград. Ну я, понятно, дал слово проводить ее. Ведь день-то был воскресный. А с утра приказ: в увольнение — никого! Как быть? Махнул я в самоволку. Да неудачно — на патрулей нарвался. Ротный наш был строг — десять суток выдал, на всю катушку отмотал, значит. Срок свой я, сами понимаете, не отсидел. На седьмые сутки война. Так я с «губы» прямо в бой. А потом окружение, ранение…

— Вот же какая у тебя, Губарь, «губа» получилась! — не без ехидства заметил Яковец. — Фамилии твоей соответствует.

С того разговора и прилипло к Павлу прозвище Губа. Новые бойцы, пополнявшие отряд, принимали это за фамилию. Некоторые считали его человеком, у которого прихрамывает дисциплина. Да он и сам это не старался опровергать. Перед начальством не тянулся, в спорах с товарищами порой был горяч. А главное — его находчивость нередко граничила с озорством, за что ему не раз доставалось от комиссара. Иные проделки Павла потом долго вспоминались в отряде, веселили бойцов. Получив приказ схватить и доставить в партизанский лагерь одного старосту, чрезмерно усердствовавшего в сборе продовольствия «для нужд германской армии», он устроил для сельчан и партизан настоящий спектакль. Зашел в хату старосты, когда тот сел щец похлебать. Зашел спокойно, точно в гости. Староста, увидев партизана, обомлел, с места двинуться не мог. А Павел отведал из чугунка щей и, убедившись, что они не слишком горячи, надел старосте чугунок на голову. Потом поднял это живое чучело из-за стола, взял под руку, вывел на улицу и, не торопясь, прошелся с ним по селу.

В таком же маскараде доставил Губарь старосту в отряд. Все сбежались поглядеть на диковинку. Поднялся смех. Даже Варкиянов не удержался. Но затем все же спросил Павла:

— Зачем спектакль устроил?

— Чтобы он, гад, наши тропки не увидел. Ему положено было глаза завязать, а мне платок марать не хотелось. Да и вести эту погань в таком вот футляре сподручнее. Захочет — все равно не убежит.

«Спектакль», затеянный Губарем, продолжался. Его второе действие началось, когда попробовали освободить голову старосты от «футляра». То ли голова у него распухла, то ли еще что… В общем, как ни тянули посудину, как ее ни крутили — не снималась. И тут, конечно, многие поспешили с «советами». Кто-то предложил разбить чугунок кувалдой (вместе с башкой предателя, разумеется), другой — посоветовал оторвать этот чугунок вместе с башкой. Кончилось дело тем, что партизанам пришлось расколоть чугунок на голове старосты.

А что «выдал» Губарь во время налета группы партизан на небольшой фашистский гарнизон! Когда часть личного состава была перебита, а часть разбежалась, взял Губарь из штаба портрет фюрера и прикрепил на дверцу уборной. А в качестве противовеса пристроил на внутренней стороне дверцы две гранаты-«лимонки». С расчетом, что, если потянуть портрет, из запалов выдернутся кольца.

И что получилось? На другой день в гарнизоне появилась рота фашистов. Прибыло и абверовское начальство. Увидев портрет фюрера в непотребном месте, офицеры разъярились. Самые усердные кинулись снимать портрет. И тут обе гранаты рванули…

Вот каким был Павел Губарь, или Губа! Смелый, смекалистый, рисковый. Комиссар ценил Павла. За лихостью его он разглядел еще острый ум, проницательность, способность точно рассчитывать каждый шаг. Кому же еще поручать «шефство» над «Загвоздиком»?!

Павел сразу же уяснил суть задачи, которую ему поставили. Даже пошутил:

— Друзей у меня много. А вот со шпионом «дружить» не доводилось. Но коль нужно для дела — «подружимся», повоем в две глотки с этим волчиной.

* * *
Первая боевая задача, которую «доверили» «Загвоздику», была не из сложных. Вместе с пожилым малоразговорчивым партизаном по фамилии Олешкевич с рассвета и до заката пробыл он на посту в непосредственной близости от лагеря. А через день на этом же посту и вместе с тем же Олешкевичем пробыл «Загвоздик» еще и ночь. В полдень, когда оба они уже отдохнули, комиссар спросил Олешкевича, как новичок нес службу?

— Нормально, — ответил тот.

— Ну коль нормально, то поручим ему что-нибудь потруднее, — сказал комиссар. — Парень молодой, выдержит.

Через ночь «Загвоздика» послали на охрану партизанской тропы вдалеке от лагеря — у выхода из леса. А в старшие определили Павла Губаря. С ним «Загвоздик» почувствовал себя вольнее, нежели с замкнутым и суровым Олешкевичем. Павел на «Загвоздика» исподлобья не глядел. А когда оба залегли в низком, густо разросшемся ельнике, окаймлявшем лесную опушку, Губарь предложил сторожить тропу поочередно.

— Как это? — не понял «Загвоздик».

— А очень просто. Пока ты ведешь наблюдение, я дремлю. А через пару часов меняемся. Ну как? Согласен?

— Ладно ли это будет? — засомневался «Загвоздик». — А вдруг проверка? Что тогда?

— А ничего. На то ты и в секрете, чтобы ты все и всех видел, а тебя никто. Разумеешь? А, во-вторых, если кто и нагрянет, глаза открыть всегда успеешь. Самое главное, чтобы ты сам не уснул. Тогда нам хана. Крышка, брат.

— Ну ладно, — согласился «Загвоздик». — Пусть будет по-твоему.

— Добре. Так ты, Тереха, первым и дрыхни. Смотри только, не храпи. Ночью все за версту слышно.

Два часа, минуту в минуту, бодрствовал Губарь, всматриваясь в ночную темень. Потом растолкал дремавшего «Загвоздика» и, наказав ему глядеть в оба, растянулся под низко нависшими еловыми ветвями. Его дыхание стало ровным и редким, как у крепко заснувшего человека. И «Загвоздик», даже если бы придвинулся к Павлу вплотную, навряд ли заподозрил бы его в притворстве.

Павел же, бесспорно, обладал артистическими данными. Он не переигрывал, спящего изображал вполне натурально. Но слух его был чуток, улавливал каждый шелест. И задумай «Загвоздик» что-либо сотворить — Губарь бы засек это.

Но «Загвоздик» ничего не сотворил и той относительной свободой в действиях, что предоставил ему не слишком дисциплинированный напарник, даже не попытался воспользоваться. Так потом Павел и доложил заместителю командира отряда по разведке.

— Видно, очень уж хитер этот бандюга, — заключил свой доклад Губарь. — Ничем себя не выдал. Даже меньше разговаривать стал, вся его бойкость пропала. Натянут пока он.

— А ты думал, что он уже с первого раза выкажет себя? Разве и он тебя не проверяет? Короче говоря, продолжай действовать как обусловлено. Главное, держись с ним естественно и во сне не забывай, что это твой жестокий враг, от которого можно ждать чего угодно.

Через неделю «Загвоздика» назначили на охрану лагеря в паре с «Совой», Иваном Рубцовым. Лишь на вторую неделю в старшие ему опять дали Губаря. Павел встретил его уже как человека свойского. Обрадовался, по плечу хлопнул. Ну а порядок службы в секрете установил прежний: один начеку, другой в дремоте. Попеременно. И так до прибытия смены.

А докладывать начальнику разведки Губарю опять было нечего.

— Может, следует придумать что-то другое? — предложил Павел. — Послать, скажем, «Загвоздика» в деревню вроде бы как на разведку.

— Рано еще. Он не поверит такому скорому доверию с нашей стороны. Это может даже насторожить его. Лучше продублируем еще раз, другой. Только попробуй ему дать еще больше простора. Предложи ему, скажем, подежурить за тебя…

И Павел придумал. «Простор» «Загвоздику» предоставил самый широкий. Только они снова залегли в секрет на всю ночь, как Губарь зашептал:

— Ты, Тереха, вижу я, свой парень, друга не выдашь. Потому прошу тебя — выручи!

— А чем?

— Давай-ка эту ночь пополам поделим. Двух часов-то мне не хватит. Я, понимаешь, хочу к одной девахе спикировать. Отсюда недалечко. Но пока дойду до хаты, пока обратно вернусь — не уложусь я… Так ведь и у нее побыть надо хоть сколь-нибудь. В общем, раньше двух не вернусь. Зато как вернусь — будешь дрыхнуть до утра? Лады?

— Лады-то лады, да только что я скажу, если проверка нагрянет?

— За это не ручаюсь. Нагрянуть могут. Такое бывало. Тогда трибунала не миновать… Рискну. Была не была. Главное, чтобы ты был человеком, никому не проболтайся. А то комиссар и без того ко мне цепляется. Говорит, боец ты храбрый, но дисциплину не уважаешь. А чего ее уважать-то? Я уж лучше себя буду уважать. Хоть и война, а годы свои молодые терять мне охоты нет.

Пообещав еще «Загвоздику» трофейный пистолет, Павел уговорил-таки его скоротать полночи в одиночестве. Неведомо было Терентию, что в этом же ельнике затаились партизаны. Они были начеку, от них не укрылось ни одно движение «Загвоздика».

Как только силуэт Губаря скрылся за ближайшими кустами, «Загвоздик» из своего укрытия поднялся и шагнул в темень ночи.

— Желторотик, меня провести вздумал. Не таких асов в Париже на тот свет пускали, — скрипя зубами, шипел «Загвоздик».

К дому своей «девахи» Губарь подошел минутой раньше, а в семи-восьми метрах, за углом хлева замер «Загвоздик».

Что же будет дальше?

Дверь на условный стук открыла молодая женщина. «Загвоздик» это определил по голосу.

Задерживаться смысла не имело, и «Загвоздик» засек время и пустился в обратный путь.

Возвратился Павел от «девахи», как и обещал, ко времени. Размягченный, ободренный, прошептал, дыша сивушным перегаром:

— Ну и деваха попалась, скажу я тебе, Тереха! Пламень! Кабы не война, ей-ей женился бы. Первача хочешь? Это она для тебя дала. Гляди — целую флягу нацедила.

— Спасибо, на службе не пью, а в детстве мама возбраняла, — разминая ноги, ответил «Загвоздик» и потянулся к часам.

— Делу учила твоя мама. Ну да ладно, после выпьем. И чесночком закусим. Тогда никто не догадается.

К полудню в штабной землянке собралось командование. Зам по разведке доложил: трижды «Загвоздику» предоставлялась свобода действий, но он воспользовался этой возможностью только сегодня. Проверил, куда уходил Губарь. Наблюдение провел в высшей степени конспиративно.

— Вот-вот должны последовать и другие действия, должен же он хозяевам дать знать о себе, — сказал командир. — Может, у него есть связные в отряде, кроме двух дружков?

— Пока не выявлены, проверяем, — сказал зам по разведке, — «Загвоздик» активен, много общается. Анализируя его поведение, можно отмечать порою излишнюю скромность, а порою некую браваду. То ли он чего-то ждет, то ли заметил что-то у нас.

— А как те двое?

— Нормально. Ничего подозрительного, ведут себя вполне сносно.

— Так что же будем делать? Очевидно, надо подумать, каким путем активизировать его действия?

— Пусть Губарь повторит свой «визит» к подружке, — сказал начальник штаба. — Да пусть еще ненароком выболтает «Загвоздику» что-нибудь. Ну, к примеру, что нам надо пополнить боеприпасы и командование готовит налет на Восинский гарнизон.

— Собственно говоря, тут уже не болтовня, а предательством попахивает. Мы ведь в действительности заканчиваем разработку плана налета на этот гарнизон, — констатировал заместитель командира отряда по разведке. — Но в этом плане мы предусмотрели возможные вариации, в том числе и участие в нем «Загвоздика». Вся суть операции «Лес-два» будет сводиться к широкой дезинформации противника. Если, конечно, «Загвоздик» к тому времени наладит связь с Шульце. План командиром утвержден. Детали будут корректироваться в ходе операции.

— Как вы заметили, главным в этом звене является связь «Загвоздика» с Шульце, — подытожил командир, — нам это чрезвычайно важно.

На другой день, ближе к вечеру, Павел отозвал «Загвоздика» в сторону и спросил:

— Ты никому не проболтался, что я ночью в деревню бегал?

— Еще чего выдумал, — ответил с напускным безразличием.

— Я почему спросил? Знаешь? Потому что начальство распорядилось в караул меня. Отсюда в деревню не сбегаешь. Сразу схлопочешь, что и жить не захочется. Хорошо, что комвзвода оказался рядом. Вообще-то служба везде не мед. Зато во внешней охране в деревню сбегать можно. Сегодня я ее позарез увидеть должен. Душа горит. А то скоро жаркое дело предстоит. В Восино двинем, фрицев да бобиков-полицаев твоих колошматить.

— Почему же моих? — обиделся «Загвоздик».

— Да ты не сердись. Я это так, по привычке. А на то, что ты в полицаях прежде ходил, мне наплевать. Мне важно, каков человек стал сегодня, а не каким был вчера.

С наступлением сумерек Павел и «Загвоздик» снова затаились в секрете и все на том же месте. Дождавшись темноты, Губарь шепнул:

— Ну, брат Тереха, я пошел к Ольге.

— Давай дуй, — отозвался «Загвоздик», — только аккуратнее и не задерживайся лишне.

Оставшись один, он еще с полчаса лежал неподвижно, затем выполз из ельника и, низко пригибаясь, побежал по заросшей пахоте в деревню Зеленое поле.

Утром зам по разведке в штабной землянке докладывал:

— До деревни «Загвоздик» добрался за тридцать минут. Обратно и того быстрее. Двигался быстро, но осторожно, иногда останавливался, прислушивался. В деревне не плутал, шел, видно, по известному адресу. Направился прямо к хате Алексютовича. Дверь ему открыли тут же. Вышел из хаты через десять минут.

— Значит, к Алексютовичу наведался? — переспросил Варкиянов. — Сюрприз! Мы этого типа чуть было в отряд не приняли. Не знаю, что нас от этого удержало? Мне лично не пришлась по душе его угодливость.

— В отряд не взяли, а на примету взяли, и это хорошо, — заметил командир, — значит, не ошиблись. Ну а теперь партизанским судом судить будем. Правда, придется пока повременить.

— Придется, — кивнул начштаба, — а пока надо познакомиться с ним поближе. Подызучить малость. Не исключается, что «Загвоздик» придет к нему еще не раз.

— Придет, говоришь? А может, и не придет, — сказал командир. — Но не в этом суть. Надо, чтобы он полностью убедился, что мы поверили ему до конца. Поэтому возьмем его в рейд на Восино. Сдается мне, что «Загвоздик» о нем уже предупредил хозяев через Алексютовича. А те, понятное дело, позаботятся, чтобы нас там встретить.


«Апостолу».

Внедрение идет по плану. Первая стадия проверки пройдена. Допущен к охране партизанской базы. Установил контакт с партизаном Павлом Губарем. Губаря активно изучаю с целью использования его в наших интересах. В ночь на 26 мая вышел на связь с Алексютовичем. Алексютович трус. Связь с ним прекращаю. Прошу инструкции через дупло лесника.

От Губаря стало известно, что в ближайшие две недели (сроки сообщу дополнительно) партизанами планируется нападение на гарнизон в Восине. Драч и Заглядько идейные большевики. Боевой дух партизан высок. Ощущается недостаток в боеприпасах. Прошу проверить Ольгу — подругу Губаря. Дом, где она живет, знает Алексютович.

Тщательно проверьте вскрытие упаковки этого донесения.

«Лев».

«„Директору“ штаба „Валли-3“ Геллеру.

Почтительнейше докладываю: в ночь на 26 мая сего года известный вам агент „Лев“ вышел на личную связь с Алексютовичем. „Лев“ сообщает, что внедрение идет по плану. Первая стадия проверки пройдена. Допущен к охране партизанской базы. Установил контакт с партизаном Павлом Губарем. Губаря активно проверяет с целью использования его в наших интересах. В отряде ощущается нехватка боеприпасов. В ближайшие две недели (точные сроки будут сообщены дополнительно) партизанами планируется нападение на воинский гарнизон в Восине. Мною разработан план захвата партизан в районе Восина с помощью 201-й охранной дивизии. Прошу вашей санкции.

Преданный фюреру и вам капитан Шульце».

* * *
Спустя несколько дней, как-то под вечер, Губарь отозвал в сторонку «Загвоздика» и по «секрету» сообщил ему: давай, Тереха, готовься к походу.

— Ты что меня разыгрываешь, к какому еще походу, разве что в Восино?

— Нет, не в Восино. Восино само собой, — ответил Губарь. — Пойдем на железку. Паровозик или там эшелончик с фашистами ковырнуть надо. Понимаешь, немцы полотно сузили, подогнали под свои вагоны, а теперь прут к фронту технику.

— Вот как! — неопределенно заметил «Загвоздик».

— Дело тонкое, сложное, а главное — нам чертовски повезло. Включили нас в состав группы подрывников вместо раненых ребят.

— Ну что ж, рвать так рвать, чтоб чертям на том свете тошно стало. По правде сказать, я рад, хотя понятия не имею, что мне там делать придется. Но это настоящая, мужская работа, а то все охрана да охрана, — выказывал одобрение услышанной новости «Загвоздик», — руки чешутся по настоящему делу. Понимаешь, Губа? Чешутся.

— Чего же не понять? Понимаю. А работа, думаю, найдется, раз берут. Дело в том, что я тоже иду с подрывниками впервые. Нас ведь идет целая группа. Человека четыре-пять. Они, знаешь, асы. Дело свое с завязанными глазами делают. Ребята что надо. Одним словом, готовься, — похлопывая «Загвоздика» по плечу, наставлял Губарь. — Откровенно скажу тебе, я давно хотел попасть к подрывникам. Об этом все ребята мечтают. Но вот как тебя включили, понять не могу. Я, конечно, не против, ты это знаешь, я даже рад, что ты рядом будешь.

— Можешь не сомневаться, доверие оправдаю. Если увидишь комиссара или начштаба, так и скажи — костьми ляжет, а доверие командования оправдает.

— А чего мне говорить, сам возьми и скажи. Языка у тебя нет, что ли?

Через два дня группа подрывников из пяти человек собралась в землянке начальника штаба для получения инструктажа. В группу вошли, кроме Губаря и «Загвоздика», Иван Рубцов, Петя Игнатенко и Коля Подоляко. Действительно, на боевом счету этих троих подрывников уже было по два вражеских эшелона, спущенных под откос, и по нескольку взорванных автомашин.

Инструктаж получился кратким, так как все вопросы, связанные с выходом на чугунку, уже были продуманы и проработаны заранее до деталей. Основная цель этого инструктажа заключалась в том, чтобы познакомить друг с другом подрывников и в первую очередь с «Загвоздиком». Всю эту операцию начальник штаба провел очень тонко, и она не вызвала у «Загвоздика» никаких подозрений.

На третьи сутки группа вышла к намеченному участку железной дороги. Подоляко, Губарь и «Загвоздик» входили в группу охраны, и их задача заключалась в обеспечении безопасности Рубцова и Игнатенко. Им же предстояло быстро и незаметно проникнуть к полотну железной дороги, заложить мину натяжного действия, закрепить ее, тщательно замаскировать, проверить шнур и так же скрытно отползти, затаиться и терпеливо выждать появление поезда. Но не успел Рубцов замаскировать мину, как послышался стук колес приближающегося состава.

Рубцов все отчетливее слышит нарастающее гудение рельсов. Сомнений нет, поезд идет без зажженных фонарей и с несколько замедленной скоростью….

И вот под колесами взметнулось пламя. Оглушительный взрыв. Паровоз, выворачивая шпалы, зарывался колесами в насыпь. Передние и задние вагоны сошли с рельсов, а два из них завалились.

Ночную тишину разрывали пулеметные, автоматные и винтовочные выстрелы. Слышались команды, ругань солдат. В сторону леса светлячками летели трассирующие пули.

Группа подрывников уходила на базу. Дело сделано.

Командование отряда отметило приказом успех группы Рубцова. Все получили сутки отдыха. Распорядок дня в эти сутки их не касался. Можно было спать, читать книги, чинить собственную одежду, обувь. Одним словом, личное время.

Следующие сутки для «Загвоздика» и Губаря начались с обычного наряда: охранять дальние подступы к лагерю.

— Учтите, — сказал комиссар, — я надеюсь на вас. Губарь боец неплохой, да только выдержки у него не всегда хватает. Если начнет выкрутасы — одерните немедленно. Вы же все-таки кадровую прошли. Командиром отделения были. Так, кажется?

— Так точно, — выпалил «Загвоздик».

Похвала комиссара и обрадовала и насторожила «Загвоздика». Неужели комиссар что-то заподозрил в поведении Губаря? А может, все это игра? Как ни странно, но очередная встреча с Павлом вернула «Загвоздику» равновесие, успокоила его. Узнав, что им обоим снова идти в секрет, Павел откровенно обрадовался.

— Хорошо, когда идешь на пост со своим парнем, можно сказать, с другом, — говорил он Терентию, — тогда и служба не в тягость. Ты, Тереха, меня понимаешь? Махну-ка я к Ольге. Небось заждалась девка…

— Ох, домахаешься ты, Губа, с этой девкой! — ворчливо заметил «Загвоздик».

— А чего время терять? Фрицы сюда не сунутся. А со случайным ты и один справишься. Продержишь на мушке до моего прихода, а там разберемся. Хочешь, тебе бабу найду? Подружка есть, моя говорила…

— Нет, мне не до баб, мне прежние грехи искупать надо!

— А разве не искупил? Разве тебя обошли в чем?

— Нет, не обошли. Так вот я и должен эту веру оправдывать. В общем, ты меня не соблазняй. Сам как хочешь. А я с поста не уйду.

С поста, однако, «Загвоздик» ушел и в эту ночь. Все повторилось по прежнему сценарию. После того как Губарь «махнул» к «бабе», «Загвоздик» выждал минут двадцать, затем выполз из ельника и, крадучись, ежеминутно озираясь, добрался до дупла лесника. Этот вариант «Загвоздика» подкупал тем, что расстояние до дупла было наполовину ближе. Да и вероятность случайной встречи со «своими» людьми меньше. К тому же «Загвоздик» с первой встречи возненавидел Алексютовича.

Для бойцов партизанского отряда измененный маршрут «Загвоздика» оказался пренеприятной неожиданностью, и дело чуть-чуть не закончилось провалом. Только по чистой случайности «Загвоздик», потерянный специальным нарядом, снова оказался в поле их зрения, пройдя в нескольких шагах от притаившегося Рубцова.

Утром заместитель командира отряда по разведке доложил командованию:

— После ухода Губаря, минут двадцать спустя, «Загвоздик» покинул пост секрета. Однако в деревню к Алексютовичу на этот раз он не пошел. Не стал следить и за Губарем. «Загвоздик» направился прямо к бывшей усадьбе лесника. Этот его финт, — продолжал Тиконов, — чуть было не испортил наш замысел. В лесу «Загвоздик» ориентировался свободно. Как будто по этим стежкам он хаживал с детства. Нигде не плутал, уверенно отыскал нужное дерево. На высоте трех метров из дупла извлек два предмета. Можно предположить, что он извлек два предмета. Дважды что-то запихивал в свои карманы. После его ухода в дупле мы обнаружили донесение на имя «Апостола» и пустой разорванный бумажный пакет. Вероятно, — продолжал Павел Павлович, — судя по оттиску, внутри этого пакета находился какой-то тяжелый предмет и, возможно, инструкции. Только что удалось благодаря нашему алхимику-криминалисту, школьному учителю Василию Жичко вскрыть упаковку, заклеенную особым составом, и снять копию с донесения шпиона. Оригинал возвращен на место. На все это мероприятие «Загвоздик» потратил не более 20 минут. Как видим, быстро. Тайник мною осмотрен. Должен доложить, что подобран он удачно во всех отношениях. Можно им пользоваться как днем, так и ночью.

Во время отсутствия Губаря пост блокировался дублерным дозором. У дерева с дуплом ведется наблюдение.

— Похоже, что «Загвоздик» акклиматизировался и начинает действовать? — рассудил начштаба.

— Сомнений в этом нет, — ответил Тиконов.

— У тебя все? — не отрываясь от блокнота, спросил командир у Тиконова.

— Нет! Еще прошу две-три минуты.

— Давай!

— Возвращаясь от Ольги, незамеченный Губарь увидел, что «Загвоздик» разглядывал какую-то бумажку. Потом «Загвоздик», отмечает Губарь, был в хорошем настроении, похвалил Павла за точность и, сославшись на усталость, попросил разрешения вздремнуть.

* * *
«Апостолу».

В ночь на 3 июня сего года на железнодорожном участке Полоцк — Витебск взорван воинский эшелон с мотопехотой. Эта акция проведена группой подрывников, в которую входили: известный вам Павел Губарь, я, Подоляко, Игнатенко и Рубцов. Непосредственные исполнители были Рубцов и Игнатенко.

Отряд постоянно пополняется новыми бойцами. Партизаны вооружены автоматами, винтовками, карабинами, пулеметами и даже двумя пехотными минометами.

Командованию партизанского отряда стало известно, что гарнизон в Восине приведен в боевую готовность: усилены посты охраны, дополнительно построены два дзота, заминированы подходы к гарнизону с южной стороны. Дата нападения на гарнизон пока не установлена. Полагаю, что сроки нападения будут оттянуты.

Считаю необходимым напомнить об ускорении внедрения в отряд Драгуна.

Мне стало известно через партизана Ляпушкина, что северо-восточнее «нашего» отряда, в 5―8 километрах, находится база еще одного отряда. Точное место дислокации, его название, фамилии командного состава мною устанавливаются.

Со стороны командования и рядовых партизан недоверия к себе не замечаю. Прошу срочных инструкций.

«Лев».

* * *
— Товарищи! Обращаю ваше внимание на некоторые моменты из сообщения «Льва», — ровным голосом начал Бестеров. — Первое. Противнику будет известно, что мы готовим нападение на гарнизон в Восине, но они не знают даты. Время и дату операции мы должны сохранить в строжайшей тайне. Пока.

Второе. В скором времени в наш отряд должен быть внедрен немцами агент Драгун. Необходимо с помощью комсомольской подпольной организации установить его личность до появления в отряде.

И третье. Следует немедленно разобраться с Ляпушкиным. Если он просто болтун — провести с ним беседу. Этим вопросом, Пал Палыч, придется заняться тебе.

Это по сообщению «Льва». Но самое главное для нас — узнать, что изъял из дупла «Загвоздик». Спрятал или уничтожил? Если спрятал, то где? — Все посмотрели на Тиконова.

— Люди работают, надо немного подождать, — сказал Павел Павлович.

— Это хорошо, если уже что-то делается, — заметил командир, — держите меня в курсе дела.

— А как же, Виктор Иванович, обязательно, — ответил Тиконов.

— Тогда с этим вопросом, будем считать, тоже разобрались. И последнее — это мост! — раздельно и даже с некоторой торжественностью произнес командир отряда. — На очереди у нас Большой мост.

* * *
Железнодорожный мост, стальная ферма которого круто горбилась над рекою с мягким названием Оболь, был пока для партизан целью недоступной. За многие месяцы боевых действий отряд уничтожил около двухсот вражеских солдат и офицеров, десятки автомашин, пустил под откос шесть эшелонов. Но Большой, как нарекли его местные жители, мост оставался невредимым. Дважды пытались партизаны подобраться к нему, но безуспешно. С восточного берега подхода к мосту не имелось — там к самой насыпи подступало болото, непроходимое даже летом.

Не позволял выйти к мосту и западный берег — крутой, всхолмленный. Там фашисты укрепились так, что без артиллерии их не взять. По обеим сторонам насыпи, в которую упиралась мостовая ферма, они заложили мины, а на буграх и в самой насыпи построили дзоты. Куда ни сунешься — сразу под перекрестный огонь попадаешь.

Командир, комиссар, начштаба и зам по разведке не один час просидели над схемой охраны этого злополучного моста, которую с большим трудом и великим риском удалось составить партизанским разведчикам. Однако никакого конкретного решения пока принять не могли. Получалось как по известной поговорке: «Куда ни кинь — всюду клин». А тем временем по мосту проходили вражеские эшелоны, направлявшиеся к фронту.

Раздосадованные неудачами, партизаны не раз пробовали подрывать железнодорожный путь в трех-четырех километрах от моста. В большинстве случаев это удавалось. И тогда летели под откос составы с живой силой и техникой. И тогда на несколько часов, а то и на сутки прерывалось движение на всей магистрали. Но потом фашисты путь восстанавливали, расчищали его от обгоревших, искромсанных вагонов и платформ.

А если бы удалось поднять на воздух мост! Такое представлялось партизанскому командованию лишь мечтой на данном этапе, но из планов не исключалось.

С появлением «Загвоздика» мысль о подрыве Большого моста обрела очертания вполне реальной, хотя, конечно, чрезвычайно сложной задачи.

Обсуждалась эта задача со всей тщательностью и, как любил выражаться Тиконов, под разными углами. Но в основе каждого была заложена одна и та же идея — при «помощи» их же «Загвоздика» вынудить гитлеровцев изменить охрану моста в наиболее выгодном для партизан варианте.

И вот после мучительного поиска решение принято. Выполнялось оно под завесой строгой тайны, которая, однако, временами и с целью приоткрывалась для глаза вражеского лазутчика.

* * *
Уже четыре недели минуло с той поры, как в партизанский отряд заявились полицаи-перебежчики Терентий «Загвоздик», Иван Драч и Алексей Заглядько. К ним понемногу привыкли, их меньше корили за прошлое. Драч и Заглядько старались служить исправно, искупить свою вину. И все же иной раз они ловили на себе косые взгляды бойцов, особенно тех, кто возрастом был помоложе. Люди же зрелые, успевшие познать жизнь в разных ее изгибах и изломах, относились к бывшим полицаям несколько проще, без явного недружелюбия, но и без особых симпатий.

Павел Губарь, хотя и молодой годами, ситуацию своим природным умом понимал правильно. «Загвоздика» он и вовсе взял под свое покровительство. А когда бойцы спрашивали его, чего он так возится с этим самым, «который из полицаев», он объяснял, что сочувствует ему как хлебнувшему горе по самые ноздри.

Поэтому не приходилось удивляться, что и «Загвоздик» тянулся к Губарю. Правда, с некоторых пор он стал искать расположения и Кати Таранец, исполнявшей в санчасти отряда всю «черновую работу». Катя же особой симпатии к Терентию не выказывала, но тем не менее его не отталкивала. Ей, женщине внешности неброской, выглядевшей старше своих тридцати лет, явно льстило внимание такого «видного из себя» мужчины, каким казался ей «Загвоздик». К тому же в своих ухаживаниях Терентий границ не переступал, был вежлив, охотно брался носить ей воду из ручья, что протекал неподалеку от санчасти, ныряя в густой орешник. Там и дупло рядом, рукой подать… В общем, все свое свободное время «Загвоздик» коротал в обществе Губаря или Кати.

Однажды в обеденный час Павел и Терентий пристроились с котелками на песчаном бугорке у тропинки, проторенной к штабной землянке. Мимо них скорым шагом и с озабоченным видом прошли трое: комиссар Варкиянов, зам командира по разведке Тиконов и какой-то старик, обутый в резиновые сапоги с подвернутыми голенищами. Всех троих «Загвоздик» засек периферийным зрением, сделав между тем вид, будто целиком поглощен едой.

Губарь тоже их заметил. И скрывать этого не стал. Наоборот, проводив всех троих взглядом, тихонько присвистнул и незлобно выругался:

— Вот тебе на! Принесла нелегкая этого водяного! Теперь, значит, про село забудь, теперь готовься комарье кормить.

— Ты о чем? — спросил «Загвоздик», отрываясь от котелка.

— А ты не видел, что ль, кто сейчас с комиссаром и главным нашим разведчиком прошагал? Нет? Так вот — сам дед Устин!

— Кто же он такой?

— Дед Устин? Он, скажу я тебе, истинный водяной. Раньше когда-то лесником был. Так он, должно быть, еще тогда все тутошние болота облазил. Лучшего проводника во всей округе не найти. Фашисты сожгли его усадьбу, надругались над дочерью и убили… И уж раз он прибыл сюда, значит, быть нам болотными солдатами. Сдается мне, что мы вскорости опять к «железке» подадимся, рвать ее будем, черт меня побери, в клочья. Вот это работа!

— Откуда ты это взял?

— Ты, видно, еще мало знаешь здешний край. Где самые большие болота, где самая трясина? У железной дороги. Особенно у Большого моста. Там без верного провожатого… Только шагнешь — затянет по уши…

* * *
В два часа ночи связной разбудил начальника штаба и комиссара и передал приказ: срочно прибыть к командиру.

Ночь их встретила сыростью и прохладой. Как и вчера, как и многие месяцы назад, могуче шумел бор. Стояли, где положено, часовые.

В командирской землянке было светло, особенно после кромешной темени. Под низким бревенчатым потолком, затянутым пятнистыми немецкими плащ-палатками, висела восьмилинейная лампа. Суконный фитиль, очищенный от нагара, горел ровным пламенем. А приспособленный от фары «опель-адмирала» абажур отражал на стол мягкие лучи тепла и света. За дощатым столом, добротно сколоченным партизанскими плотниками, вдоль которого стояли две широкие лавки, отполированные партизанскими штанами, уже сидел, а может, и вовсе не уходил отдыхать заместитель командира по разведке Тиконов. Напротив него, подперев кулаком подбородок, сидел командир и что-то читал. Здороваться не стали, ведь только разошлись. Расселись без приглашения. Понимали: будить командир их без причины не станет.

Виктор Иванович поднял глаза. Секунду-другую подумал, а потом сказал:

— Давай, Пал Палыч, докладывай. Спать не даешь ни мне, ни им. — И, улыбнувшись одними глазами, посмотрел на комиссара и начштаба.

Тиконов взял листок бумаги и ровным голосом начал читать.


«Льву».

Ваше донесение через Алексютовича получено. Упаковка в порядке. Приветствуем ваш первоначальный успех и надеемся на его закрепление.

Считаем необходимым установить точное место «вашей» дислокации (составьте схему и привяжите к местности). Укажите пофамильно командный состав и количество личного состава, вооружение, боеспособность, порядок и систему охраны (днем и ночью), скрытые подходы к базе, минные заграждения (если они имеются).

Закрепляйте доверие с Губарем, подбирайте других (трусов, физически слабых, с неустойчивой психикой, подвергшихся дисциплинарным наказаниям). Подготовьте убийство (для закрепления вашей благонадежности) Драча и Заглядько, а также составьте план ликвидации командования отряда.

С этой целью вам передан браунинг с тремя обоймами, пули которых обработаны специальным ядом. Через некоторое время вы получите мину с часовым механизмом повышенной разрушительной силы. Ольга — лицо реальное. Занимаемся.

Геллером вам объявлена благодарность, я присоединяюсь, уверен в нашем успехе.

«Апостол».

— Как видите, товарищи, — сказал командир, — все это уложилось на четвертушке страницы. А сколько вводных? Разобраться бы?

— Вот тебе и на, — вставил комиссар, — вот уж действительно апостолово послание.

— Да-а! Подумать есть над чем, — сказал начштаба.

— Ну что, Пал Палыч, зачитай-ка заодно и послание «Апостолу», только не от Матфея, а от «Льва», то бишь «Загвоздика».

Тиконов зачитал короткое донесение «Льва» «Апостолу». Вот его текст.

«Апостолу».

Материал получил. Приступаю к реализации. Благодарю за поздравление. Три часа назад на базе появился некий дед Устин (бывший лесник). Известно, что он досконально знает здешнюю местность, особенно непроходимые болота. К немцам лют. Партизаны готовят нападение на железную дорогу в районе Большого моста. Нападение на Восино временно откладывается. Для отвода глаз ухаживаю за санитаркой Катей Таранец.

«Лев».

— Все, Пал Палыч?

— Пока все, Виктор Иванович, — подкручивая фитиль в лампе, улыбаясь, сказал Тиконов.

— Мне хочется сказать тебе спасибо. Раскрутил ты эту пружину, прямо скажу, как настоящий чекист. И людей подобрал что надо, и расставил их лучше не придумаешь. Все четко, все как должно быть, — продолжал командир, — пока все материалы, как их называют апостолы и львы, идут через дупло, то бишь через нас. Это хорошо. Но ведь не исключено, что кое-что может пройти и мимо?

— Не исключено, — утвердительно ответил Тиконов. — Конечно. Он ходит на задания, общается с людьми. Не отнимешь и определенных личных способностей. Общительный, выдержанный, умеет сыграть под простачка, этакого парня-рубаху. Все это тоже что-то значит. Каждому не скажешь, кто он и что он. Вон Катя, из санчасти, втрескалась в него, как говорится, за уши не оттянешь. А ведь человек она хороший, нам преданный.

— Да! — стукнув себя по лбу, вдруг спохватился Виктор Иванович. — Чуть не забыл. Скажи-ка нам, Пал Палыч, что ты решил делать с его браунингом? На войне оружие для каждого привычно, вроде бы ложка. Однако, как подумаю об отравленных пулях, дрожь пробирает. А как ты, комиссар, смотришь на такие штучки?

— Да что сказать, Виктор Иванович. Скверно я смотрю на это.

— А ведь скоро и мина появится, — съязвил начштаба.

— Да ты уж не пугай, — опять заговорил командир. — Хотя и правда. А там еще Драгун… Ну ладно. Теперь всем спать. Утром жду конкретных предложений. А ты, Пал Палыч, подумай все же, как эти пули обезвредить.

— Где там спать. Ночь прошла уже. Скоро подъем, — сказал Тиконов. — А насчет пуль что-нибудь придумаем.



Командир вынул из брючного кармана часы, щелкнул крышкой, взглянул на циферблат и сказал:

— Нам еще осталось по два часа и пятнадцать минут. Спокойной ночи, товарищи! — погасил лампу и, не раздеваясь, лег на топчан.

* * *
В эту же ночь Шульце доносил:

«„Директору“ штаба „Валли-3“ Геллеру.

Считаю себя обязанным доложить, что от агента „Лев“ поступило донесение о появлении у партизан некоего деда Устина, которому как бывшему леснику и досконально знающему окрестную местность предназначается роль проводника диверсионных групп через сильно заболоченные участки, считающиеся у местных жителей абсолютно непроходимыми. Есть предположение, что партизаны будут готовить диверсию на железнодорожной магистрали. Возможно, вблизи моста через реку Оболь.

Преданный фюреру и вам капитан Шульце».

* * *
Перед ужином все свободные от наряда и заданий партизаны пошли в баню. За шутками-прибаутками, за анекдотами незаметно пролетело отпущенное для таких дел время.

Ужин прошел организованно и быстро. Одни бойцы уходили в наряд, другие — на задания, третьи готовились к заданиям. Каждый боец знал, что от него требуется, что должен делать, где быть.

Павел Губарь оказался провидцем. После ужина, когда «Загвоздик» вновь вошел в роль добровольного помощника санитарки Кати, за ним прибежал посыльный из штаба и велел срочно прибыть в штаб.

У штабной землянки «Загвоздик» встретил Губаря и еще четырех бойцов отделения, командиром которого числился Павел. Сюда же подошел заместитель командира отряда по разведке Тиконов. Задача, которую он поставил вызванным к штабу, казалась простой. Надо было доставить важный груз в район, расположенный на значительном удалении от лагеря.

— Идти как можно быстрее, — добавил Тиконов, — иначе к утру не успеем вернуться в лагерь.

Важный груз, о котором сказал Тиконов, представлял собой довольно увесистые вещмешки и рюкзаки, туго набитые какими-то брикетами, по форме напоминавшими кирпичи. Пристраивая на спину мешок, «Загвоздик» чуткими пальцами ощупал содержимое. «Похоже, что толовые шашки», — подумал он.

Точно такой же груз взвалили на плечи остальные. Только у Тиконова в противогазной сумке было что-то другое, завернутое в ветошь. «Скорее всего запалы», — решил «Загвоздик».

Путь, по которому зам по разведке повел группу, дорогой или даже тропой назвать было нельзя. Казалось, в этих местах вообще не ступала нога человека. Приходилось пробираться сквозь дебри, где каждый шаг стоил большого труда.

За два часа пути даже такой атлет, как Губарь, выбился из сил. Наконец Тиконов разрешил сделать привал. Бойцы тотчас освободились от груза, присели. Самый молодой выразил вслух сожаление, что из-за спешных сборов никто не догадался прихватить фляжку с водой.

— Потерпите малость, — сказал Тиконов. — Скоро воды будет вам с избытком.

Действительно, вскоре после привала вышли к ручью. Напившись, двинулись по его берегу, спустились в низину, где под ногами захлюпала болотная жижа, зазвенели тысячи комаров, видимость упала до двух-трех метров.

Всю дорогу, шагая следом за Павлом, «Загвоздик» разглядывал груз, мерно покачивавшийся за его широкими плечами. То был старый, потертый, с разлохматившимися лямками рюкзак. Клапан одного из его кармашков, почти оторвавшийся и державшийся лишь на нескольких нитках, болтался из стороны в сторону. «Загвоздик» даже разглядел на нем пятно, похожее на чернильное. Наверное, до войны с этим рюкзаком ходил в турпоходы какой-нибудь школьник из старших классов.

Правда, сейчас его занимал не школьный рюкзак, а содержимое. Куда несут этот груз, для каких целей? Что? Куда? Зачем? Грунт под ногами стал совсем топким. Чтобы не увязнуть и не попасть в трясину, пришлось подтянуться друг к другу вплотную. Опорой и щупом каждому служил березовый кий.

С большим трудом добрались они наконец до островка, сплошь покрытого разросшимся кустарником. Там, оказывается, их уже ждали: комиссар Варкиянов, три бойца-подрывника.

Из разговора Варкиянова с Тиконовым агент узнал, что комиссар со своей группой прибыл сюда часом раньше, и за это время они успели сделать немало — соорудили в кустах шалаш, отрыли яму да еще заготовили впрок жердины для передвижения по болоту.

Груз, доставленный группой Тиконова, Варкиянов велел уложить поаккуратнее в яму, плотно выстланную ветками. Тут «Загвоздик» еще раз ощупал содержимое мешка. Да, сомнений нет — на островок, окруженный болотом, доставлена взрывчатка.

Перед обратной дорогой Тиконов разрешил бойцам немного отдохнуть. Губарь растянулся меж кустов. Его примеру последовали остальные. Расслабив натруженное тело, «Загвоздик» в то же время напряг до предела память, закрепляя в ней приметы пройденного пути. Случись ему возвращаться в лагерь в одиночку — он плутать бы не стал. Но вот где находится этот островок, куда доставлен столь важный груз, понять труднее. Мысленно развернув перед собой карту района, которую он во всех деталях изучил и запомнил перед «побегом» из полиции, «Загвоздик» не мог даже приблизительно определить, где он в данную минуту находится.

Загадка разрешилась внезапно и притом очень просто. Чуткий слух «Загвоздика» уловил вдруг отдаленный шум. Быстро нарастая, он перешел в перестук колес, сопровождаемый пыхтеньем паровоза. Выходит, где-то поблизости железная дорога! Только подумал об этом «Загвоздик», как шум поезда обратился в гулкий грохот. Стало ясно: состав вышел на мост. А мост в округе только один — Большой мост.

Попрощавшись с комиссаром, дедом Устином и подрывниками, Тиконов повел свою группу в обратный путь. Пройденный налегке, путь этот показался значительно короче. И в лагерь вернулись до восхода солнца.

— Вот бы сейчас в баньку, — заговорили бойцы, — вот бы здорово. — Мокрые, грязные, усталые. Тиконов по просьбе Губаря разрешил группе отправиться к ручью и там привести себя в порядок. Когда группа уже подходила к ручью, к Губарю подошел «Загвоздик».

— Губа, я забегу к Кате, можно?

— Можно. Давай, Тереха! — И, хлопнув его по плечу, Павел вдогонку крикнул: — Желаю удачи!

* * *
«Апостолу».

Группа партизан в количестве четырех человек, в которую входил и я, во главе с заместителем командира отряда по разведке Тиконовым, сегодня ночью доставила взрывчатое вещество (скорее всего тол) в район Большого моста. ВВ укрыто на болоте в отрытой яме. В месте укрытия заряда видел комиссара отряда Варкиянова и проводника по имени Устин, о котором сообщено мной в предыдущем донесении, а также трех человек из команды подрывников.

В связи с тем, что до настоящего времени Большой мост с восточного берега реки, где подступы к нему из-за болота считались недоступными для диверсии, охраняется только дозорами, считаю необходимым в срочном порядке принять меры по усилению охраны на этом участке.

«Лев».

* * *
Всем, кто ходил вместе с Тиконовым в столь трудный поход, разрешили отдыхать весь день. Не тревожили их и ночью. Но к полудню весь лагерь пришел в движение — партизаны готовились к маршу и бою. Отделенные и взводные командиры проверяли у бойцов оружие и экипировку. Отдельной группой собрались минеры. С ними занялся сам командир отряда. Туда же подошел и вездесущий дед Устин. Прутиком он вычерчивал на песке какую-то схему, которую «Загвоздик», находившийся поодаль, разглядеть, естественно, не мог.

Чем же было вызвано в лагере такое оживление? Что замыслило партизанское командование? Виктор Колесник, командовавший взводом, в котором Губарь числился командиром отделения, на второстепенные и малозначащие вопросы, заданные Губарем в присутствии «Загвоздика», никакой ясности не внес. Губарь лишь констатировал:

— Понял, Тереха? Готовится боевая операция. — Поколебавшись, доверительно добавил: — Такой крупной операции отряд еще не проводил.

Проверив у Губаря и «Загвоздика» оружие и все снаряжение, взводный сказал: «Отдыхайте покуда!» И это «покуда» растянулось до вечера. А вечером Губаря вместе со всеми взводными и отделенными вызвали в штаб. Возвратился он оттуда с видом человека, которого унизили и обделили. Отозвав «Загвоздика» в сторонку, поделился обидой:

— Как другу скажу я тебе, Тереха, что рад буду уйти в другой отряд. Затирают меня здесь, к делу настоящему не допускают. Варкиянов сейчас опять сказал, что моя храбрость и находчивость без настоящей дисциплины стоят недорого. А в итоге что получилось? Всем воевать, а нам с тобою, да еще таким, как мы, в жмурки играть…

— В какие жмурки? Не пойму я что-то тебя, Губа.

— Сейчас, Тереха, поймешь. Тебе-то я все выложу. Тем более что это скоро не будет тайной и для всех. Так вот слушай и мотай на ус. Задумало командование не этой ночью, а следующей взорвать Большой мост. Здорово? Раньше дважды пробовали — вернулись не солоно хлебавши. А почему? Все потому, что к мосту с запада лезли. Но черта с два туда подойдешь. Там, знаешь, немцы такого наворочали! И дзоты поставили, и проволоку, и мин понатыкали. Теперь же командование поумнело — решило с восточного берега действовать. Немцы нас оттуда не ждут. Там же болота с трясиной — до самой насыпи. Там и шагу не сделаешь — сгинешь. Это если без провожатого. Но провожатый нынче у нас имеется — дед Устин. И он-то берется по болотам провести. Правда, немногих — одних лишь подрывников. А нам больше и не нужно. Подрывники вложат в мост свою начинку и назад уже не по болоту — там в спешке и с дедом Устином в трясину недолго угодить — а прямо по рельсам. Пройдут километра полтора и там, у разбитой будки путевого обходчика, их почти весь отряд встретит и прикроет.

— А почему же так много — почти весь отряд?

— А потому, что наши хлопцы, которые в подрывниках, как только уложат в мост свой заряд, будут, стало быть, ждать поезда, с фрицами малость поиграют: стрельнут из автоматов и по рельсам ходу дадут. Ну а фрицы, понятное дело, всполошатся, в преследование пойдут. А у будки их засада и встретит. Уж им тогда не до моста будет. Здорово придумано?

— Здорово, если все так и получится.

— Ты что же, сомневаешься в успехе?

— Нет, конечно. Только вот думаю, а что будет, если подрывников немцы еще на подходе к мосту заметят?

— Не должны, Тереха, заметить. Об этом как раз нам с тобой и придется позаботиться. Нам, видишь ли, тоже дело определили. Только я, скажу тебе откровенно, считаю его липовым. Мы, как решил командир, должны выйти к мосту с западного берега и там раньше всех тоже шумнуть как-то, чтоб немец заволновался и стрелять начал из своих дзотов. Тогда и мы поддадим немного. В общем, задачу определили нам, скажу прямо, пустяковую. Оттого-то и обидно. Сам посуди, все будут драться по-настоящему, а нам с тобой быть, как назвал Варкиянов, в группе отвлекающего маневра.

— Отвлекающий маневр тоже важен, — вставил «Загвоздик», чтобы продолжить с Губарем разговор.

— Знаю, что важен… Так не о том же речь. Просто обидно, что к самому главному меня не подпускают. Хотел на подрывника поучиться — так нет же, отказали, заявили, что выдержки не имею. Взводным командир отряда хотел сделать — так опять же комиссар отсоветовал, сказал, что с дисциплиной не лажу. Да и сейчас, знаешь, что он при всех сказал? Губарю самое подходящее дело — пошуметь перед немцами, отвлечь их внимание от восточного берега, чтоб там легче было самое главное сделать. Слышь, Тереха, там будет самое главное! Я начал было спорить, так Варкиянов мне пригрозил. «Будешь, — сказал, — пререкаться, — то и от отвлекающего маневра отстраню, назначу дедами командовать, которые тут, в лагере, останутся».

Ну да ладно, хватит об этом, — продолжал Губарь, успокаивая себя. — Чего уж душу себе травить? Завалюсь-ка я, пока нечего делать, в наш шалаш, подрыхну с запасцем. А вообще-то я, знаешь, Тереха, что хотел бы сейчас? К милахе своей заявиться в гости. Да далековато она. Не дойти. Тебе-то, брат, проще, у тебя Катя считай что под боком. Не знаю, что там у вас слаживается…

— Вот хорошо, Павел, что ты о ней мне напомнил. Я же обещал ей вечерком заглянуть. Воды натаскать и все такое прочее.

— Ну, так дуй к ней, пока «труба не заиграла»…

Губарь, зевая, полез в шалаш. «Загвоздик» же, пригладив льняные пряди, поспешил к санчасти.

«Апостолу».

В ночь на 22 июня партизанами намечена операция по уничтожению Большого моста… Во время операции их базовый лагерь останется под охраной малочисленной группы людей преклонного возраста, раненых и женщин.

«Лев».

Изучив донесение «Льва», Шульце от радости потирал руки. Еще бы! Уж на этот раз, черт побери, подцепим товарищей партизан да и подпольщиков под самые жабры. На этот раз мадам Фортуна сама упадет в его объятия…

А этот предатель из русских действительно лев по хватке. Серьезный мужчина. Но рейху не нужны слишком серьезные русские. Погибнет и «Загвоздик» в лесной перестрелке — нет ничего проще… Но за славой потянется и мой дорогой коллега — господин Зегерс, подсадная уточка из Берлина. Что же, с ним мы поделимся. Но пирог буду резать я!

Намечтавшись всласть, Шульце начал строчить донесение Геллеру.

«„Директору“ штаба „Валли-3“.

Капитан Зегерс доложил, в ночь на 22 июня партизанами, сообщает агент „Лев“, намечена операция по уничтожению Большого моста. Одновременно ими планируется заманить наши охранные подразделения в ловушку. К месту операции доставлена взрывчатка.

Для предотвращения взрыва Большого моста и уничтожения бандитов мною предлагается для вашей санкции следующий план:

1. Часть мостовой охраны перевести на восточный берег. Там устроить засаду для захвата группы партизанских подрывников.

2. Для уничтожения основных сил партизан, которые сосредоточатся у бывшей будки путевого обходчика, устроить нашу засаду, в состав которой привлечь минометчиков из охранной дивизии и спецкоманду полевой жандармерии.

3. Одновременно совершить внезапный налет на базовый лагерь партизан. Для этого использовать в полном составе две роты 201-й охранной дивизии и все наиболее преданные нам наличные силы местной полиции.

Этих сил и средств, выделенных в мое распоряжение, вполне достаточно для успешного осуществления намеченных контрмер. О завершении операции по ликвидации отряда партизан и уничтожении их базового лагеря доложу незамедлительно.

Прошу вашей санкции.

С нами фюрер и бог.

Преданный фюреру и вам капитан Шульце».

* * *
Уже совсем стемнело, когда «Загвоздик» возвратился от Кати, вполз в шалаш, где отдыхали Губарь и другие бойцы.

— Это ты, Тереха? — сонным голосом окликнул Павел. — Долго же ты, однако, Катю воспитываешь! И чего в ней нашел? Не краля же…

— Так ведь на безрыбье и рак рыба.

— Это тоже верно… Ну да хватит трепаться, спать давай.

В это же время Тиконов в штабной землянке докладывал:

— Расставшись с Катей Таранец, он пошел к шалашу своего отделения кружным путем.

— Через орешник, значит? — уточнил начштаба.

— Да, там задержался. Дело в том, что «Загвоздик» в орешнике оборудовал довольно-таки неплохой тайничок. При каждой оказии его совершенствует. Донесения же пишет в санчасти.

— Не для мины ли? — спросил командир.

— Вполне возможно, — ответил Тиконов, — но сейчас он готовится к предстоящим событиям.

— Выходит, рыбка клюнула окончательно?

— Похоже, похоже…

— А ты как думаешь, старшой? — повернулся командир к начштаба.

— Не сомневаюсь. Уверен даже в большем: приняв от «Загвоздика» донесение, этот самый Шульце не удержится от соблазна, чтобы одновременно с засадами на восточном берегу реки предпринять еще нападение на наш лагерь. Наверняка пошлет своих егерей наш лес прочесать. Поэтому считаю необходимым усилить пулеметами группу, подготовленную для прикрытия лагеря. Схему охраны базы «Загвоздик» передал, кажется?

— Значит, предлагаешь и тут, на подходе к лагерю, устроить фашистам засаду?

— Это просто необходимо. Они сами просятся.

— Добре, — согласился командир, — на том и порешим. Меня же более всего вот что беспокоит: сумеют ли подрывники пройти по кромке западного берега. Там же немцы наверняка много мин установили.

— Первыми туда пойдут минеры, — ответил начштаба, — специалисты они опытные, толковые, все армейской выучки. А потом же Губарь со своей группой неподалеку будет, под шум, что он устроит, подрывники сумеют все сделать основательно.

— Добре! — заключил командир. — А теперь всем отдыхать.

Оставшись один, командир сомкнул веки. Если бы кто его увидел в этот момент, то подумал бы, что он дремлет. На самом же деле мысль его работала напряженно. Он снова и снова «проигрывал» предстоящую операцию. Что сделают фашисты, исходя из донесений своего агента? Поспешат сами устроить засады? Одну у разбитой будки путевого обходчика. Другую посадят у самого моста, чтоб схватить подрывников, как только те выберутся из болота. А чем должны ответить им партизаны? Гитлеровцев, ожидающих появления из болота подрывников, надо подержать в этом ожидании как можно дольше. Для этого нужно, чтобы ребята, засевшие у другого края трясины, погромче пошуровали жердинами по воде, создали соответствующий фон.

А как быть с фашистами, которые окружат разбитую будку? Их надо опередить с прибытием и потом взять в плотное колечко.

А самое первое слово — за Павлом Губарем. Это ему вызывать огонь на себя, прикрывая подрывников, которые там же, на западном берегу, пойдут к мосту у самой реки. А еще Губарю и Подоляке придется держать на прицеле «Загвоздика», чтоб тот не выкинул чего-нибудь. Его надо довести до конца, а потом судить.

Кажется, предусмотрено все, все детали учтены. Но ведь может же возникнуть и непредвиденное? Конечно, может. Тогда каждой группе придется действовать по обстановке. И значит, правильно решили, чтобы все группы возглавили представители командования. С подрывниками пойдет комиссар. У хлопцев, которым «шуметь» на болоте, старшим будет Тиконов. Группу, что засадой прикроет подход к лагерю, возглавит начштаба. Ему, кадровому командиру, это с руки. Ну а сам он, командир, возьмет под свое начало всех, кто будет окружать и громить вражескую засаду вблизи разбитой будки путевого обходчика.

* * *
По распоряжению командира отряда побудку в это утро сделали на час позже. Зато, когда скомандовали «подъем», лагерь стал походить на потревоженный муравейник. Бойцы, собираясь в поход, сновали от шалаша к шалашу, от землянки к землянке, окликали друзей, подшучивали. Потом разбирали оружие, снаряжение, строились. Сперва поотделенно, потом повзводно.

За час до обеда лагерь стал пустеть. Первыми покинули его подрывники, потом ушли и остальные.

— А мы чего тут торчим? — спросил Губаря «Загвоздик».

— Нам, Тереха, не к спеху, — объяснил Павел. — Всем болотами хлюпать, а мы — посуху. Так что давай, братка, опять залезай в шалаш и сном запасайся. Для солдата, если начальство его не беспокоит, это, скажу я тебе, самое пользительное времяпрепровождение.

«Загвоздика» уже сутки, а точнее, с того момента, как он узнал о готовящейся партизанами операции, терзала одна мысль: как бы покончить с партизанами и их командованием одним махом? Правда, на этот счет он пока не успел получить соответствующих инструкций, но донесение «Апостолу» ушло. Проверил. Дупло пустое. Значит, связной забрал. Как ни старался «Загвоздик» проследить за выемкой его донесений из дупла, так ни разу и не удалось. То группа партизан на задание шла — помешала, то подвижной дозор, то время не позволяло. Хотелось «Загвоздику» связного повидать в лицо, хотя бы издали.

Ну, если и не всех прихлопнуть, то уж группу Губаря, Драча и Заглядько обязательно… «Поперек горла они у меня, — скрежетал зубами „Загвоздик“… — Перестрелять пятерку Губаря в этом шалаше — и баста. Никто и не услышит. Потом по одному всех оставшихся в лагере: караульных, раненых в санчасти, заодно и Катьку-дуру… и захватить весь лагерь… Только как одному его удержать? Эх, был бы Драгун!..»

— Я воевать хочу, я хочу громить врага, понимаешь ли ты это, Губа? А ты меня спать укладываешь. Разве это дело? Когда, может быть, наши боевые товарищи уже кровь проливают.

— Да успокойся. Что ты разошелся, Тереха? Будем воевать, будем фашистов бить так, что перья полетят. Знаешь, так аккуратненько. Ты думаешь, что мы забыли о тысячах замученных в фашистских застенках наших, советских людей? Ты думаешь, Тереха, что партизаны забыли о сожженных селах, повешенных патриотах? Земля наша советская горела и гореть будет под ногами оккупантов. Можешь быть в этом уверен.

— Ты меня не так понял, Губа. Я тоже, чтобы беспощадно уничтожать врага… за убитых там… за расстрелянных…

— Ну а коли так, значит, договорились. Спать не хочешь, так полежи. Отпустил бы тебя к Катерине, да уже поздно. Она тоже ушла. Не догонишь.

— Как ушла? — встрепенулся «Загвоздик», будто на гвоздь накололся. — Как ушла? Она мне ничего не сказала.

— Понятное дело. Не сказала, значит, сама не знала, что пойдет.

— А ты-то, друг называешься. Сам, выходит, все знал, а мне ни слова? Конспираторы.

— Друг не друг, а если напрямоту, могу сказать тебе. Не знал я. Случайно увидел ее в строю, а точнее, в телеге или на телеге, как тебе угодно, с санитарной сумкой. Не стал говорить, чтобы зря не расстраивать тебя.

— Ну ладно. Может, еще и свидимся с Катькой, а может, уже и нет. Бой ведь впереди, кто кого.

— Понятно, Тереха. Не на прогулку собрались. Видел, сколько раненых в санчасти? Ну так вот, были и убитые.

«Загвоздик» как-то притих, потянулся на нарах, закрыл глаза. Сейчас в мыслях он был далеко — в кабинете самого Шульце. Успел ли капитан среагировать на его последнее донесение? Должно быть, среагировал. Наверное, сейчас поднял на ноги всех, отдает приказы, распоряжения.

«Загвоздик» вспоминал. Прощаясь с ним, Шульце тогда протянул ему в серебряной с позолотой пудренице маленькую ампулку… «Загвоздик» и сейчас видит эту сценку, как будто вот он, рядом стоит с крохотной ампулкой в протянутой руке.

— Цианистый… так, на всякий случай… возьмите… — А «Загвоздик» выкатившимися глазищами молча смотрит на Шульце… «За кого этот идиот меня принимает?»

— Так, на всякий случай, — снова повторяет Шульце, — если пытать начнут…

— Да перестаньте, господин Шульце, — чуть не выкрикнул «Загвоздик», но вовремя спохватился. А еще добавил: — Я этими штуками никогда не пользовался…

— Оно и видно, — ухмыляясь, сказал Шульце, закрывая коробочку.

Нет, это не сон. Так было. Интересно, какая ему награда за это выйдет? Ведь более полутора месяцев пробыть среди партизан и ничем себя не выдать, заслужить их полное доверие и выведать все их замыслы — такое сумеет не каждый даже из тех, с кем он, Терентий Сметанин, более полугода обучался в специальной школе, находившейся в маленьком курортном городке на юге Германии.

Думы о своих заслугах, о предполагаемых наградах — это, наверное, как колыбельная. Они тоже убаюкивают. И «Загвоздик» не заметил, как и в самом деле задремал. Разбудил его Губарь:

— Вставай, Тереха! Порубаем сейчас по полному котелку и будем в путь собираться.

Вместе с Павлом и «Загвоздиком» в группу отвлекающего маневра были включены еще четверо. И каждого Губарь проверил с неожиданной для своего характера дотошностью. Осмотрел все оружие, снаряжение. Потом еще заставил каждого пройтись и пробежаться, прислушиваясь при этом, все ли подогнано так, чтоб не звякало и не стучало.

— Не к теще на блины идем, а на боевое задание, — внушал каждому Павел, — значит, все должно быть без изъянов. Любой огрех может жизни стоить.

Наконец, построив группу, он объявил:

— Задача наша такая. Без шума выходим к реке. Там нас будет ждать лодка. На ней переправляемся через реку и потом незаметно пробираемся к Большому мосту. Режем проволоку, подползаем поближе к дзотам и окапываемся.

— Как это — подползаем? — недоуменно спросил кто-то из бойцов. — Там же мины… По ним, что ли, поползем, тем более ночью?..

— Мины пускай вас не беспокоят, их я возьму на себя, — ответил Губарь.

— А когда окопаемся, что делать будем?

— А когда окопаемся, тогда и скажу. Уж больно нетерпелив ты, как я погляжу.

— Да ну тебя! Всегда ты голову морочишь своими секретами…

— А как же! А вдруг враг подслушает? В нашем деле, брат, конспирация уже полпобеды.

— Да не томи, Губа. Здесь все свои, чего скрывать.

— Ладно. Так и быть, скажу. Надо будет огонь фрицев вызвать на себя.

— Вот как! — протянул боец.

— Но отвечать на огонь только по моей команде! Впрочем, на месте еще об этом поговорим. Есть еще вопросы?

— Есть. Для чего нужна будет эта перестрелка?

— А для того чтобы поиграть фашистам на нервах, чтоб поменьше глядели они на другой берег, где будет делаться самое главное. Ясно?

— Ясно.

— Тогда в путь!

Путь оказался вовсе не таким коротким, как ожидал «Загвоздик». Долго шли лесом, потом спустились в овраг. На дне его, куда солнечный свет едва пробивался, остановились на привал. Отдохнув, свернули в узкую ложбину, прошагав по которой, неожиданно вышли к реке. Там, в ивняке, укрывшись за его зеленым занавесом, ниспадавшим к самой воде, группу ожидал белобрысый паренек с утлой рыбацкой лодчонкой.

— Сколько голов сможет взять на борт твой фрегат? — спросил паренька Губарь.

— Кроме меня, двоих.

— А нас шестеро. Значит, придется тебе, хлопчик, три рейса сделать.

«Лодочник» кивнул. Первым «рейсом» переправился сам Павел и партизан с дегтяревским пулеметом. Вторым — «Загвоздик» и боец Подоляко. Им уже приходилось вместе ходить на боевое задание. Он досконально знал, что за «партизан» «Загвоздик». Но вел себя словно артист.

В ожидании третьей, последней, пары все присели. Упершись руками о прибрежный песок, «Загвоздик» ощутил под ладонью лоскуток плотной материи. Взглянул на него и оцепенел. Лоскуток оказался клапаном от рюкзака, который тащил на себе Губарь, когда на болотный островок доставлялся толовый запас.

Еще не совсем веря своим глазам, «Загвоздик» тщательно осмотрел находку. Ну да, это он! Тот самый клапашок с пятном, похожим на чернильное. Но как он попал сюда? Ведь «Загвоздик» сам видел, что рюкзак с этим, тогда еще не оторвавшимся клапаном уложили в яму, вырытую на островке. Значит, кто-то другой взял рюкзак и тоже переправился с ним через реку? А зачем? Не означает ли это, что и весь подрывной заряд с того болота что на восточном берегу, переправлен теперь сюда, на западный? Но в таком случае к чему партизанам этот «водяной» — провожатый дед Устин? И вообще, разве не могло статься и такое, что этот рюкзак, освободив от тола, использовали потом для каких-то иных целей?

В поисках разгадки «Загвоздик» не заметил, как переплыла через реку и третья пара. От тревожных мыслей его оторвал Губарь:

— Чего, Тереха, приуныл? Пора двигать дальше! А то, видишь, вечереет уже.

Дальнейший путь продолжали в прежнем порядке. Впереди шел Губарь, за ним пулеметчик, потом «Загвоздик», а за ним партизан Подоляко и еще двое бойцов. Шли вдоль Оболи, по береговому склону. В иных местах крутизна становилась едва ли не отвесной. Тогда приходилось карабкаться, цепляться за кусты.

Но вот Губарь, взяв левее, вывел группу наверх, на гребень склона. Отсюда на фоне темневшего неба все разглядели дугообразный силуэт мостовой фермы.

— Теперь близко! — шепнул Павел товарищам. — И чтоб ни кашля, ни чиха…

«Загвоздик» занервничал. Он начал понимать, что тут что-то не то. Потрогал браунинг. Все в порядке — на месте. А мысль сверлила мозг… тут что-то не то…

Спустившись с прибрежного взгорка и несколько отдалившись от реки, вышли на стежку, едва проглядывавшую меж кустов. И вдруг совсем рядом раздался тихий посвист. Все замерли. Из ближних кустов вынырнул парень с автоматом за плечом и, подойдя к Губарю вплотную, горячо зашептал:

— Выручай, Павло! Неладное у нас случилось. Устьянцев сорвался и ногу повредил. Комиссар велел встретить тебя и передать, чтобы ты нам кого-нибудь в помощь дал.

— Ильюша! — тихо позвал Губарь одного из бойцов, замыкавших группу. — Пойдешь вот с ним. — Павел показал на парня, что так неожиданно вынырнул из кустов.

Было уже темно. Разглядеть лицо парня «Загвоздик» не смог. Но и фигурой и повадками он походил на одного из подрывников, что двое суток назад вместе с Варкияновым и дедом Устином встретились ему на болотном островке.

Никаких сомнений быть уже не могло. «Загвоздик» понял: взрыв моста готовится тут, а не на восточном берегу. От этой мысли перехватило дыхание, застучало в висках. Продолжая машинально идти за партизаном-пулеметчиком, он мучительно думал, что же теперь ему делать? Как предупредить немцев, что партизаны изменили план своей операции? Неужели партизаны, распознав в нем абверовского шпиона, с самого начала ввели его в заблуждение, заставляя передавать Шульце дезинформацию? Эту мысль «Загвоздик» отбросил. Реально ли?

«Конечно, нет! Это противоречило бы элементарной военной логике. Если бы его заподозрили, — рассуждал „Загвоздик“, — то не взяли бы на такую ответственную операцию. Лес, ночь, ведь и сбежать можно. Не такие же они дураки. В землянке заперли бы, приставив часового».

Он прикидывал, мучительно ломая голову: где находится их группа, сколько задействовано человек, чем будет заниматься вторая группа, услышат ли выстрелы?

Лес, ночь. Вряд ли услышат. Действовать… Надо действовать… Предупредить, пока еще не поздно… Но как? Остается одно — как-то отколоться от губаревской группы и возможно быстрее добраться до торфозавода или любого ближайшего гарнизона — там немцы, там свои люди, там есть связь с Шульце…

«Загвоздик» было свернул с тропинки в кусты, взялся за живот… Но тут как тут Подоляко.

— Что с тобой? — участливо спросил он «Загвоздика».

— Брюхо что-то схватило, — прошептал «Загвоздик», — вы идите, я догоню.

— Нет, нельзя. Ночь. Места тебе незнакомые, кругом болота. Чуть что, и поминай как звали, — сказал Подоляко, — давай, мы подождем. Только по-быстрому… не тяни.

— Кажется, прошло, — виновато сказал он и пошел со всеми дальше. Симуляция «медвежьего недуга» не удалась. Партизаны глядели в оба.

А тем временем едва приметная стежка вывела группу к луговине, противоположный край которой был опоясан колючей проволокой. Луговину пересекли уже ползком. У «Загвоздика» по-прежнему лихорадочно работала мысль, как бы отстать, скрыться, скорее сообщить немцам о новом плане партизан. Но и здесь партизаны никаких шансов ему не оставили. Вперед пополз Губарь, рядом — пулеметчик и остроглазый Подоляко.

«Надо выждать, черт побери. Подыскать случай… Пройдем минное поле… даже лучше, ближе к дзотам…»

У проволочного заграждения затаились, прислушиваясь. Все спокойно. Тогда Губарь и еще двое бойцов достали из вещмешков ножницы и сразу в трех местах перерезали проволоку. Дав знак всем оставаться на месте, Павел пополз дальше. Вернулся минут через пятнадцать — горячий от пота, с трудом сдерживавший учащенное дыхание.

— По одному и строго за мной, — прошептал он, — иначе на мины нарветесь…

Последовав за Губарем, доползли до второго ряда проволоки. И опять пошли в ход ножницы, опять были сделаны проходы в трех местах. А затем Павел снова уполз вперед, осторожно исследуя грунт саперным щупом. Вернулся. И снова все поползли за ним, ни на сантиметр не отклоняясь.

Проделав и преодолев проходы и в третьем ряду проволочного заграждения, отползли, стали окапываться. Песчаный грунт малая саперная лопата брала легко. Кстати прогромыхал по мосту длиннющий состав. Перестук его колес еще долго заглушал звуки, что, конечно, помогло партизанам поглубже зарыться в землю.

«Загвоздик» маялся: что же предпринять? Выстраивались два варианта. Первый: через несколько минут Губарь должен собрать всех своих подчиненных и отдать новые указания. Этот момент решающий. Его не упустить и успеть разрядить браунинг. Каждому по пуле, успокаиваясь, рассуждал «Загвоздик». По секунде на каждого — четыре секунды… Нет! Не пойдет. Долго. Две-три секунды на четыре человека. Только так можно спастись и известить хозяев…

Одновременно он следил, что вытворял Губарь. А вытворял Павел нечто необычное. Достав откуда-то шнур, привязал один его конец к проволоке, затем приполз и стал дергать. Проволока зазвенела. В тот же миг сверху, от моста рванулся к ней луч прожектора, высветил проходы. Туда же потянулись огненные трассы пулеметных очередей. Гитлеровцы били из всех трех дзотов, что возвышались перед Губарем и его бойцами. Били по проходам, взрыхляя там пулями землю.

Партизаны же, находясь вне обстрела, молчали. Нацелив оружие на амбразуры, озарявшиеся вспышками, ждали команды.

Стрельба подхлестнула «Загвоздика». Вот и второй вариант. Как начнут огонь по амбразурам, он выберется из своего окопчика и ползком, ползком к ближайшему дзоту. Второй вариант рискованнее, но третьего уже нет. Итак, рывок к дзоту, заорать погромче парольную фразу «Молния валит лес!». Услышат ли ее в дзоте? А мины? Эх, жить-то как хочется. Возможно ль проскочить это проклятое минное поле? Бр-р-р… «Нет, в клочья мне еще рановато превращаться. Чтоб все-все околели, проклятые, и немцы и русские». Ему, Терентию, в чьих жилах течет кровь аристократа, так вляпаться! «Шансов почти никаких, — подвел он печальный итог своих умозаключений, — так стоит ли рисковать? Жизнь бы сберечь, а перед хозяевами выкручусь. Не впервой. Есть ведь первый вариант еще, черт меня побери, — обрадованно произнес „Загвоздик“, — что же я голову ломаю?»

Он достал из потайного кармана браунинг, дослал патрон в патронник, курок поставил на боевой взвод. Оружие положил в правый карман брюк. Прятать, по его расчетам, уже нет смысла. Опять взялся за саперную лопату. Но копать не стал. Только сейчас обратил внимание, что его окоп расположился впереди других. Криво ухмыльнувшись, подумал: Губарь не такой уж тюфяк.

«Загвоздик» прикидывал расстояние до ближайшего фашистского дзота, жадно ловил говорок, шумок, доносившийся ветром.

Подоляко, подползая к его окопу, негромко позвал:

— Терентий, к Губарю давай, инструктаж…

— Есть к Губарю, — подчеркнуто по-уставному, так же тихо произнес «Загвоздик». И с винтовкой пополз к темневшей метрах в пятнадцати ложбине. Собрались все четыре бойца во главе с Губарем. Сидели за валуном.

— Вот и настал мой час, — прошептал словно молитву «Загвоздик».

Губарь между тем не тянул. Напомнил, кто по каким дзотам ведет огонь. Предупредил, чтобы без его команды стрельбы не открывали.

Едва успел Павел произнести «по местам!», как «Загвоздик» выхватил браунинг и, направив ствол на Губаря, раз за разом жал на спусковой крючок. Тот щелкал, а выстрелов не следовало. Что ж это? Быстро — новую обойму! Но сильным болевым приемом Подоляко выбивает оружие из его рук. Оторопели от неожиданности Ушакевич и Сокол. «Загвоздик» же с зажатой в левой руке финкой подмял под себя Губаря. Увернувшись от удара, Павел успел схватить запястье врага. Сокол, сжимая зубы, вцепился в ногу «Загвоздика», что есть силы подворачивая ее в коленном суставе. Но противник не вопит благим матом, не просит пощады, не валится в обморок от боли. Что за чертовщина!

У самого Сокола уже дрожали мускулы рук, пот застилал глаза, а пощады враг не просил. Хлестала кровь из раны Губаря. Еще не очухался от сильного удара под дых Подоляко. «Загвоздик», рыча и сопя, пытался вырвать свою руку с финкой.

Вокруг сцепившихся во весь рост, забыв об опасности, бегал Ушакевич, не зная, что предпринять. Поскользнувшись на малой саперной лопате, он схватил ее и саданул по голове «Загвоздика». В одну секунду все стихло.

Резанули очереди вражеских пулеметов. Теперь уже рядом звыкнули пули. С моста полетели осветительные ракеты…

«Загвоздик» безжизненно отвалился в сторону. Его кулаки разжались. Поднял голову оклемавшийся Подоляко. Удивленно смотрел Сокол, выпуская ногу «Загвоздика». Секунду-другую неподвижно, вверх лицом лежал Губарь. Приподнявшись, спросил:

— Все в порядке?

— Все, кроме тебя, — ответил Ушакевич, бинтуя рану Губаря.

— Ну что, ребята, первая схватка выиграна? — повеселел Павел. — Но действовали мы не лучшим образом. Если бы не подпилили боек, перестрелял бы он нас как баранов и не успели бы глазом моргнуть. Думаю, что после операции нам будет о чем поговорить.

Сокол повернул на спину «Загвоздика» и приложил ухо к груди.

— Как, дышит?

— Кажется, жив.

— Ничего, отойдет. Сила звериная. Свяжите руки и ноги, да покрепче. Как придет в себя — кляп в пасть затолкните… А теперь по местам!

К ячейкам добирались по-пластунски. С восточной стороны над лесом взвилась красная ракета, за ней — вторая, застучали пулеметы, автоматы. Хлопки винтовочных выстрелов, уханье рвущихся гранат — все слилось, спрессовалось в один грохот.

Красные две ракеты — сигнал общей атаки.

— Наши ударили! — радостно крикнул Губарь. — Теперь и нам черед пришел! Огонь!

Их очереди рванулись к амбразурам дзотов. Лишь Подоляко из своей снайперской стрелял по вспышкам одиночных выстрелов. Без особого труда он разделался и с прожектором. Потом повернул ствол на амбразуры дзотов.

Хотя боевая активность гитлеровцев заметно сникла, не слышалось и могучего «ура!». Партизаны умышленно предусмотрели это.

* * *
В клочьях пламени поднимались в воздух куски стальной фермы Большого моста. И этот взрыв стал салютом мужеству и партизан, и юных подпольщиков-комсомольцев.

«„Директору“ штаба „Валли-3“ Геллеру.

Почтительнейше доношу. Как вам известно, руководить операцией „Лес“ было поручено непосредственно капитану Зегерсу. Общий план этой операции мною был одобрен, однако капитану Зегерсу было указано на необходимость тщательного контроля и перепроверки донесений агентуры, в том числе и агента „Лев“.

Слепо доверяя донесениям засланного к партизанам агента „Лев“ и не утруждая себя, как мною установлено, их перепроверкой, капитан Зегерс допустил в своих решениях, как и во всех своих последующих действиях, грубейшие просчеты, дезинформируя меня положением дел. В результате на завершающем этапе операции „Лес“ была значительно ослаблена охрана моста на западном берегу реки Оболь. В завязавшемся бою при больших потерях бандитов им все же удалось взорвать Большой мост.

Основываясь на донесениях того же агента „Лев“, капитан Зегерс предложил опрометчивое и непродуманное решение по устройству засады близ бывшей будки путевого обходчика и по уничтожению базового лагеря партизан, якобы оставшегося без охраны. В результате команда, направленная на акцию, сама подверглась внезапному нападению партизан, прибывших туда значительно раньше. Наша команда попала в окружение и понесла потери. Группа же егерей и местных полицейских, направленная на ликвидацию партизанского лагеря, которую Зегерс решил возглавить лично, также попала в засаду и потеряла более половины своего состава. В числе убитых — командир ягдкоманды обер-лейтенант Брюнер, лейтенанты Мюллер, Ридерманн. Кроме того, вынужден доложить, что партизанам удалось захватить значительное количество оружия, в том числе три миномета, шесть пулеметов и много боеприпасов.

Судьба агента „Лев“ неизвестна.

Исходя из обстоятельств, капитан Зегерс мною от занимаемой должности отстранен до вашего указания.

Преданный фюреру и вам капитан Шульце».

* * *
После успешной операции партизаны еще долго не отдыхали. Разобрали трофейное оружие. Из-за одних только минометов сколько хлопот прибавилось! Потребовалось подобрать в минометные расчеты людей, обучить их…

Вместе с другими ранеными поправлялся и Павел Губарь.

Шпиона «Загвоздика» казнили перед всем отрядом.

Партизанское командование особо тепло благодарило комсомольцев-подпольщиков, помогших успешно завершить боевую операцию.

Приближалась осень. Дожди, бездорожье, холода… Отряд готовился к новым схваткам с врагом.

Подпольная комсомольская организация тоже готовилась к еще более жестокой борьбе с оккупантами.


Владимир ГАЛЛ


Владимир Самойлович Галл родился в Харьковской области в 1919 году. С 1934 года — член ВЛКСМ.

С августа 1941 года, после окончания Московского института истории, философии и литературы, участвовал в битвах под Москвой и на Курской дуге, в освобождении Варшавы и Берлина. В марте 1944 года принят в члены КПСС.

1 мая 1945 года пошел добровольно парламентером в крепость Шпандау (Берлин).

Автор ряда публикаций.

Боевые рейсы агитмашины

В годы войны мне довелось служить в политотделе одной из армий. Боевой задачей всех политработников нашего отделения была активная и наступательная контрпропаганда среди войск противника. Сюда входило и разоблачение чудовищной лжи о «русских варварах», об «ужасах русского плена», о «происках Кремля против немецкой нации и молодежи» и прочих вымыслах ведомства Геббельса.

Нашим оружием являлась правда о советском народе и его армии. О целях войны, которую мы вели против гитлеровских захватчиков, о гуманном отношении к пленным. С помощью листовок, через окопные рупоры и мощные громкоговорящие радиоустановки (а иногда как парламентеры) мы старались донести слова этой правды до солдат и офицеров фашистского вермахта, призывали их сложить оружие, сдаться в плен.

Судьба свела меня на этой работе с людьми, о которых я сейчас вспоминаю с большой теплотой. Все мы были очень многим обязаны начальнику политотдела нашей армии полковнику Михаилу Харитоновичу Калашнику, опытному партийному работнику. (Позже генерал-полковник Калашник был заместителем начальника Главного политуправления Советской Армии и Военно-Морского Флота.) Известный писатель Эммануил Казакевич, ныне умерший, служил офицером разведотдела штаба армии и тесно сотрудничал с нами.

Давняя дружба связывала меня с недавно скончавшимся бывшим переводчиком нашего отделения Поарма лейтенантом Конрадом Вольфом, сыном выдающегося немецкого писателя-коммуниста Фридриха Вольфа. Вольф был известным кинорежиссером, лауреатом Национальной премии и президентом Академии искусств ГДР. Его автобиографический фильм «Мне было девятнадцать» посвящен последним дням войны.

Мне тоже хотелось бы сейчас, спустя сорок лет после начала войны, вспомнить о том, что произошло в самом конце ее, на рубеже войны и мира, на одном из участков фронта.

* * *
Вечер 1 мая 1945 года… По шоссе Берлин — Бранденбург с большой скоростью мчится на запад маленький трофейный «опель». В машине двое: майор Василий Гришин и автор этих строк. На землю опустились поздние весенние сумерки, но мы едем с погашенными фарами: вроде бы близится мир, да война-то не кончилась.

Позади остался западноберлинский пригород Шпандау. Здесь несколько часов назад нам удалось склонить к капитуляции гарнизон осажденной цитадели.

Начальнику политотдела полковнику Калашнику (именно он стал организатором операции «Цитадель Шпандау») нелегко было послать нас парламентерами! Дело назревало более чем рискованное: в крепости засели эсэсовцы. Но другого выхода не оставалось.

Уже исчерпаны все средства и методы агитации, все возможности, однако эсэсовцы упорно отказывались капитулировать. И вот мы стали парламентерами. Все шло, как в приключенческом фильме: и подъем по веревочной лестнице на балкон крепости, и драматические переговоры внутри цитадели с офицерами-эсэсовцами. Конечно, ту мирную победу в дни войны — победу без выстрела — завоевали не только мы двое. Нам очень помогли товарищи по политотделу армии, экипаж нашей агитмашины МГУ (мощная громкоговорящая установка), главное — успеху способствовала общая обстановка на фронтах.

Пока мы занимались цитаделью, политотдел переместился далеко вперед на запад, вслед за наступающими частями. Теперь мы догоняли его. Огромное напряжение последних дней внезапно спало, сменилось усталостью и радостным чувством выполненного долга…

А вот и деревня, где расположился политотдел армии. Уже совсем стемнело. Прежде всего мы направляемся к полковнику Калашнику. Кратко докладываем ему, что задание командования выполнено: цитадель капитулировала, кровопролитие предотвращено. Лицо Михаила Харитоновича, обычно суровое и строгое, светлеет. Он встает из-за стола и крепко обнимает нас…

В соседнем доме, где разместилось наше отделение Поарма, мы попадаем в объятия друзей. Они уже немного навеселе (ведь сегодня 1 Мая!). Нас усаживают за скромный праздничный стол, поздравляют с успешным выполнением опасного задания, с благополучным возвращением из Шпандау, поднимают бокалы (точнее говоря, жестяные кружки) за наше здоровье… Веселье в полном разгаре!

Вдруг из закутка, где стоит наш служебный радиоприемник, в комнату вбегает лейтенант Вольф. Он любимец всего отделения, самый младший из нас не только по званию, но и по возрасту: ему девятнадцать лет. По поручению командования Кони занимается радиоперехватом. Сейчас у него какой-то радостно-растерянный вид. Еще неокрепшим, да к тому же дрожащим от волнения голосом он старается перекрыть радостный шум:

— Ребята, Гитлер капут!

Бурный взрыв смеха раздается в ответ на эти слова. Они давно и хорошо знакомы нам как пароль для перебежчиков на листовках, обращенных к немецким солдатам. И кому же неизвестно, что Гитлеру не сегодня-завтра капут? Для этого вовсе не надо сидеть на радиоперехвате. Но Кони сердится, что мы его не поняли:

— Да нет же, Гитлер действительно капут. Только что я поймал специальную сводку ОКВ (верховного командования гитлеровского вермахта). Под траурные звуки фанфар диктор замогильным голосом сообщил, что «фюрер добровольно ушел в мир иной».

Гремит радостное «ура!». Начальник агитмашины капитан Саша Цыганков провозглашает тост:

— За скорую победу!

Утро 2 мая выдалось пасмурным. Моросит мелкий дождь. Саша Цыганков и Кони Вольф отправляются на агитмашине в Шпандау: хотят посмотреть, как выглядит цитадель после капитуляции. Через несколько часов они возвращаются, встревоженные, взволнованные, и рассказывают нам.

Недалеко от Шпандау агитмашину остановили на перекрестке, чтобы пропустить механизированную колонну, быстро идущую из Берлина на запад. Колонна большая (танки, самоходные орудия, грузовики). На перекрестке образовалась «пробка». И вдруг танк, идущий во главе колонны, развернул орудийную башню и открыл огонь по скоплению машин. Вслед за ним открыли огонь и другие танки и самоходки. Это было настолько неожиданно и непонятно, что в первое мгновение все растерялись. Но водитель смог быстро развернуть машину и отвести ее в безопасное место. Конечно, ни о какой дальнейшей поездке в Шпандау уже не могло быть и речи…

Рассказ Саши и Кони поражает нас. Как это возможно? Ведь там же глубокий тыл. И Берлин уже взят нашими войсками! Вскоре мы получаем ответ на эти недоуменные вопросы. Полковник Калашник вызывает к себе всех работников политотдела армии и сообщает, что сегодня утром около тридцати тысяч солдат и офицеров окруженного и готового сдаться берлинского гарнизона прорвались через Шпандауский мост и движутся сквозь тылы наших войск на запад в надежде соединиться с отступающими частями вермахта. Конечно, это акт отчаяния, безумная авантюра, заведомо обреченная на провал, но она может причинить советским тылам много бед!

Немцы движутся по шоссе, у которого расположена наша деревня. Возможно, вечером они появятся здесь. Полковник приказывает всем офицерам быть в полной боевой готовности, принять тщательные меры маскировки. Но если немцы все же обнаружат нас и завяжут бой — обороняться до конца.

Наступает вечер. Дождь усиливается и хлещет по-осеннему. Низкие тучи нависли над селением. Стало совсем темно. Мы залегли на обочине, у шоссе. Рядом со мной — Кони. У каждого из нас на поясе пистолет и по две ручные гранаты. Рядом с нами немцы-антифашисты Ульмер и Эльман, уполномоченные национального комитета «Свободная Германия», наши товарищи по борьбе.

Вдоль шоссе вытянулись дома со старательно затемненными окнами. Из одного, где расположилась редакция армейской газеты «Фронтовик», приглушенно доносится знакомый голос диктора. Это радио Москвы передает приказ Верховного Главнокомандующего о взятии Берлина. Через несколько минут Москва будет салютовать войскам нашего 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов артиллерийскими залпами. И небо озарится вспышками разноцветных ракет…

А что ожидает через несколько минут нас? Во всей этой ситуации есть что-то парадоксальное. Но нам сейчас не до парадоксов!

На шоссе слышится какой-то неясный шум, он все более усиливается. Уже можно различить рев танковых и автомобильных моторов. Мы замираем, прижимаемся к мокрой земле. Мимо нас проносятся темные силуэты танков, самоходок, бронетранспортеров, грузовиков. Мы явственно слышим обрывки немецких фраз. Постепенно весь этот шум ослабевает и затихает где-то вдали. Колонна проехала, так и не заметив нас. Из окон редакции слышится радио, передающее залпы праздничного салюта.

3 мая. На голубом небосводе ярко и безмятежно сияет солнце, будто не было накануне ни дождя, ни туч. Меня вызывает к себе полковник М. X. Калашник. Склонившись над картой, разложенной на столе, он делает на ней какие-то пометки красным карандашом. Затем обращается ко мне:

— Артиллерия Резерва Главного Командования, брошенная в район прорыва, уже рассеяла вражескую колонну на отряды и группы, которые спрятались в лесах и рощах. Наши стрелковые части доколачивают их. Однако командование хочет избежать ненужного кровопролития. Вам задание: отправляйтесь на агитмашине вот сюда: здесь скопилось особенно много немцев (он показывает место на карте). Объясните им всю бессмысленность дальнейшего сопротивления. Постарайтесь убедить их сдаться в плен.

Полковник на мгновение умолкает.

— Не скрою от вас: задание очень опасное. В числе прорвавшихся много фанатиков-эсэсовцев, которым нечего терять. Они способны на все. Может быть, мне не следовало посылать вас: только позавчера вы ходили парламентером в цитадель и лишь чудом остались в живых. Но именно потому, что вам все-таки удалось склонить гарнизон крепости к капитуляции, я и надеюсь, что вы это задание тоже выполните успешно. Возьмите с собой Вольфа. Я не разрешил ему идти парламентером: это было слишком опасно и для него (в нем сразу же узнали бы немца), и для вас. А теперь пусть едет. Желаю удачи!

В голове у меня мелькает тревожная мысль: «Нельзя испытывать судьбу дважды». Но приказ есть приказ. По какой-то странной ассоциации мне вдруг вспоминаются слова из песни «В лесу прифронтовом»: «И что положено кому, пусть каждый совершит!..»

Отправляемся втроем: водитель агитмашины, Кони и я. Поездка в район прорыва проходит без особых происшествий. Прибыв на место, мы с Кони устанавливаем агитмашину на холме, репродукторами к дороге, и попеременно, подменяя друг друга, ведем передачу. За дорогой какие-то канавы, ручей с переброшенными через него ветхими мостками, заболоченный луг, еще дальше перелесок.

Репродукторы далеко разносят наши голоса, призывающие фашистов сдаваться в плен. И они сдаются, конечно, не столько потому, что мы так уж убедительно агитируем, сколько потому, что их положение действительно безвыходное. Вылезают из канав, переправляются вброд и по мосткам через ручей, тащат под руки раненых. Идут по одному, по два, по три, целыми группами! Грязные, оборванные, голодные, с потухшими глазами.

Перейдя ручей, они с поднятыми руками приближаются к агитмашине, бросают оружие и отходят в сторону. Вскоре возле машины вырастает целая гора оружия — автоматов, карабинов, пистолетов. Даже несколько фаустпатронов! А в стороне скапливается толпа пленных. С каждым часом она увеличивается. На грузовике к нам подъезжает майор Э. Г. Казакевич. Он обещает прислать солдат для конвоирования пленных и машину для транспортировки трофейного оружия.

Приближается вечер. Начинает темнеть. Мы собираемся уже закончить передачи, но у перелеска появляется новая толпа немцев. В бинокль различаем крупную группу. Пожалуй, самая большая из всех, которые сегодня сдались нам в плен. Решаем провести еще один, последний, «заход» передачи и усталыми, охрипшими голосами отдаем команду через микрофон.

Вначале все идет гладко: немцы переходят через ручей и направляются к нам. Но затем происходит нечто неожиданное: вместо того чтобы поднять руки и идти гуськом, они рассыпаются цепочкой и приближаются к нам боевым порядком. Обходят холм с флангов, охватывают его клещами… В течение дня все шло так тихо и мирно, без малейших происшествий, что мы немного «размагнитились», утратили чувство опасности. И вдруг такая угрожающая ситуация!

Пленные, стоящие невдалеке, конечно, заметили и поняли, что происходит. Они как будто не собираются нападать на нас с «тыла», но и не выражают намерения взять оружие и вместе с нами отражать атаку. В их толпе чувствуется какое-то движение: одни взволнованно перешептываются, другие смотрят на нас с любопытством и даже насмешкой. Атакующие между тем подходят все ближе и ближе.

Я говорю Кони:

— Будь нас здесь трое или двое — ничего не изменится. Уходи, пока еще есть возможность!

Кони отрицательно качает головой:

— Нет, Володя, я остаюсь с вами.

Уже после войны я видел фильмы, где в подобной же ситуации младший друг тоже хочет остаться. Тогда старший на правах командира приказывает ему, и тот уходит, сдерживая слезы. Конечно, бывало и так. Но у нас происходило иначе: я не приказываю, и Кони остается. А ведь ему только девятнадцать! Семнадцатилетним юношей вступил он добровольцем в ряды Советской Армии и вместе с нами, плечом к плечу, прошел трудными дорогами войны от предгорий Кавказа до предместий Берлина. Еще под Новороссийском его приняли в члены Ленинского комсомола. Принимая из рук помощника начальника Поарма майора Николая Суркова комсомольский билет, Кони поклялся, что не пожалеет сил для того, чтобы в борьбе с нашим общим врагом — немецким фашизмом — оправдать высокое звание комсомольца. И он сдержал свою клятву, всегда вел себя так, словно не ведал страха. Вспоминаю эпизод. Однажды в феврале 1945 года в окруженном нашими войсками Шнайдемюле мы с ним выехали на передовую, которая находилась в самом центре города. Поставив агитмашину у какой-то полуразрушенной стены, спустились с микрофоном в подвал. Из этого, как нам казалось, надежного укрытия мы и начали вести передачу. По традиции сперва был передан в качестве «музыкального вступления» какой-то шлягер, кажется «Розамунда». Как всегда, немцы в этот момент огонь не открывали: видимо, с удовольствием слушали любимую песенку. Но когда мы, сменяя друг друга у микрофона, стали призывать немецких солдат прекратить бессмысленное сопротивление, сдаться в плен и этим спасти свою жизнь, — вот тут-то начался ад кромешный. В тот квадрат, где стояла агитмашина, обрушился град снарядов и мин. Наши голоса, хотя и усиленные репродукторами, тонули в грохоте разрывов.

Наконец передача закончилась и — опять по традиции — зазвучал бравурный мотив очередного шлягера. Обычно, услышав уже первые звуки «музыкального финала», гитлеровцы прекращали обстрел. Подобной реакции мы ожидали и сейчас, тем более что звучала очень популярная среди немецких солдат «Блондес Кетхен». Но на этот раз обстрел не только не прекратился, но стал еще более ожесточенным. Снаряды и мины ложились все ближе и ближе, от их разрывов дрожали стены дома. Очевидно, нас засекли и взяли в артиллерийскую вилку. Каждую минуту можно было ждать прямого попадания, от которого не спас бы и массивный свод подвала. А наверху, как в насмешку, из репродукторов лилась веселая мелодия. Необходимо было немедленно выключить проигрыватель наверху, в машине. Но наш звукооператор, молодой старшина, впервые выехавший на передачу, растерялся. Тогда Кони, не раздумывая, выскочил из подвала, и в следующее мгновение песня оборвалась на словах — «красотка Кетхен не успела доцеловать своего дружка»… Через несколько минут умолкла и вражеская артиллерия: ориентир был потерян. Когда мы вышли из подвала, Кони стоял на подножке машины и сметал с крыши обломки битого кирпича…

Это было три месяца тому назад.

А сейчас мы — водитель, Кони и я — стоим втроем перед нашей агитмашиной и смотрим на приближающуюся вражескую цепь. Нервы напряжены до предела. Немцы совсем близко. Кажется, еще секунда — и они бросятся на нас, сомнут и уничтожат. Но вдруг опять совершается что-то неожиданное. Очевидно, по команде, которую мы не слышим, они свертывают цепь, выстраиваются гуськом и с поднятыми руками подходят к нам.

Впереди шествует (именно не идет, а шествует) морской офицер в форме капитан-лейтенанта. Он останавливается в нескольких шагах от нас, молодецки отдает честь, с театральным пафосом отстегивает от пояса офицерский кортик, протягивает его мне как старшему по званию и удаляется, четко печатая шаг. Его солдаты, молча и хмуро, без всякой патетики, бросают свои автоматы на груду оружия и тоже отходят в сторону. Ну и дела…

(С того памятного дня прошло 37 лет, но я до сих пор не могу понять, зачем капитан-лейтенанту понадобился этот спектакль с атакой? Чтобы пощекотать нам нервы? А может быть, он действительно хотел боя, но, не встретив сопротивления, в самый последний момент передумал?)

Подъезжает грузовик с конвоирами. Они складывают трофейное оружие в кузов, выстраивают пленных и уводят их в тыл, в лагерь. Майор Эммануил Казакевич выполнил свое обещание.

На агитмашине мы возвращаемся в Поарм. Обмениваемся впечатлениями с друзьями, которые ездили на другие участки прорыва. Они тоже хорошо потрудились, собрав большой «улов» пленных!

В последующие дни, которые пролетают быстро, события сменяются с кинематографической скоростью. На нашей старенькой агитмашине мы выполняем различные задания: отправляемся осматривать спрятавшуюся среди лесов научно-исследовательскую лабораторию фирмы «Телефункен», где на опытном заводике уже разрабатываются первые модели радиолокаторов; едем в японское посольство, которое находится почему-то не в Берлине, а на загородной вилле в районе Потсдама, и интернируем его персонал; везем в штаб армии обнаруженную в какой-то деревне актрису Ольгу Чехову, которая живет в Германии.

По всему чувствуется, что война вот-вот кончится. Вечером мы пишем и переводим листовки, готовимся к агитпередачам, а по ночам ездим на передовую и ведем эти передачи. В том, что немцы иначе, нежели прежде, реагируют на наши тексты — не открывают ружейный и минометный огонь, а слушают их внимательно, — мы тоже ощущаем приметы близкой победы. Но особенно явственно это видно по поведению пленных.

Вспоминаю, как я впервые допрашивал пленного в 1942 году на Украине. Это был дюжий краснощекий немец в добротной, хотя и запачканной, униформе. Оправившись от первого испуга и поняв, что его не расстреляют, он преображается. Трусливо-заискивающий тон сменяется нагловато-надменным. Всем своим видом он хочет дать понять, что хотя лично ему не повезло — он попал в плен и должен отвечать на вопросы, — но в мировом масштабе это ничего не меняет: фюрер, конечно, победит, в этом не может быть никаких сомнений!

А вот теперь, 6 мая 1945 года, в деревне Премниц, возле города Ратенов, я допрашиваю последнего пленного (конечно, я еще не знаю, что это самый последний пленный, но уверен, что один из последних). Передо мной стоит щуплый юнец, обшарпанный и растерянный. Сбивчиво и несвязно он рассказывает, что в части, где он служит, царит страшная неразбериха… Из уст в уста передаются самые невероятные слухи о фюрере, о Гиммлере и Геринге, о положении на фронтах… Командир части издал приказ отступать на запад, пробиваться к американцам, чтобы сдаться им в плен… Никто не знает, что нужно делать, но все знают, что войне скоро конец…

Да, войне действительно конец.

Утро 7 мая мы встречаем в Ратенове. В этом сравнительно небольшом городе много оптических заводов, и его недаром зовут «городом оптики». Политотдел армии разместился в нескольких домиках. День проходит в обычных хлопотах, и ничто не предвещает сенсации. Но внезапно Кони Вольф отрывается от радиоприемника и кричит срывающимся от волнения голосом:

— Только что передано сообщение о том, что в Реймсе подписан предварительный протокол о капитуляции. Завтра в Берлине командующие союзными войсками и представители вермахта подпишут акт о полной и безоговорочной капитуляции фашистской Германии. Это победа, мир!..

Трудно описать, что творится с нами. Мы обнимаемся, целуемся. Через мгновение эта новость облетела всех работников политотдела. Они выбегают па улицу, поздравляют друг друга. Радостно смеется наш «комсорг» — помощник начальника Поарма по комсомолу майор Николай Сурков. Улыбаются начальники других отделений Поарма — подполковники Скуратовский, Спартак, Гавриков… Многие не могут сдержать навернувшиеся на глаза слезы. А ведь это люди несентиментальные, прошедшие всю войну от начала до конца, «от звонка до звонка». Долго, очень долго они, как и миллионы других советских людей в военных гимнастерках и рабочих спецовках, шли навстречу этому «последнему звонку», приближали его, как могли. И вот наконец-то он прозвенел…

Многое менялось в программе нашей агитмашины, но работу свою она продолжала…


Василий КОСТИН


Василий Николаевич Костин родился в 1927 году в селе Ильинское-Хованское Ивановской области. Во время войны был бойцом истребительного батальона. Окончил энергетический институт. В настоящее время работает старшим инженером в Иванове, принимает активное участие в военно-патриотическом воспитании молодежи. Член Союза журналистов СССР. Автор двух книг прозы.

«Фроляйн»

Рассказ
В ресторане одной из ленинградских гостиниц ужинала группа западногерманских туристов. За столом сидели четверо мужчин — трое пожилых и молодой. Они ели, пили, делились впечатлениями от экскурсии по городу.

Толстяк баварец, владелец магазина, потягивая пиво, ворчал:

— Пискаревский мемориал, конечно, впечатляет. Но это памятник русским! А где кладбища немецких солдат, погибших здесь?

— Оккупантам памятников не ставят, — ответил ему высокий немец, у которого вместо левой руки болтался пустой рукав. Его звали Пауль Таубе. — Как я понимаю, в этом есть своя логика, свой здравый смысл…

Толстяк презрительно вскинул на Таубе заплывшие жиром глазки:

— Мне, ветерану вермахта, прискорбно слышать это именно от вас. Вы же тоже ветеран! А рассуждаете, как, гм…

Таубе усмехнулся и, пригладив рукой рассыпавшиеся седые волосы, ответил:

— Я вас понял. Неужели обязательно надо считать коммунистом каждого, кто выступает за мир? По-моему, одного Пискаревского кладбища, где покоится более шестисот тысяч человек, погибших в блокаду, достаточно, чтобы возненавидеть войну.

— Но вы тоже воевали! А значит, тоже в ответе? — не сдавался баварец.

— Я, господа, себя не оправдываю. Я, увы, пришел сюда с оружием и пострадал за это. Здесь, под Ленинградом, зарыта моя рука, оторванная взрывом. Мне еще повезло, я уцелел! А вот от других порой оставалась только рука или только нога. Какая-то дьявольская насмешка над людьми чудилась мне, когда я видел, что вместо человека хоронили его руку или ногу… Вот потому-то я теперь выступаю и буду выступать против новой войны. За мир, и только за мир.

— Не считайте, что я жажду войны, — ответил толстяк. — Но не надо забывать и интересы нашей Германии. Задним числом легко рассуждать!

— Вы думаете, я прозрел только после войны? — возразил Таубе. — Если хотите, это началось раньше — когда мы еще побеждали. Именно тогда я, искренне веривший в планы фюрера, впервые усомнился в нашей победе над Россией.

— Ну, в это никто не поверит! — сказал один из собеседников, невысокий головастый человек с большими залысинами. — В те годы все мы, немцы или, по крайней мере, большинство, искренне верили и в фюрера, и в нашу победу.

— Расскажите, пожалуйста, как такое произошло с вами, — тихо попросил молодой человек, сидевший рядом.

— В другой раз, и не здесь! — ответил Таубе, допил пиво и вместе с остальными, нехотя поднявшимися, пошел к выходу.

Таубе взял ключ у дежурной, сел в своем номере за стол и начал было читать «Правду», купленную еще днем в киоске. Но вскоре отложил газету: чтение не шло на ум. Недавний разговор разбередил душу.

В этот момент в дверь постучали, и в комнату вошел молодой немец, сосед по столику, с бутылкой вина в руке.

— А, Вилли, проходите, — обрадовался Пауль.

— Господин Таубе, не хотите ли выпить со мной стаканчик? Приличное грузинское вино. Не хуже нашего рейнвейнского!

— Вы истинный немец: ходите в гости со своей выпивкой, — улыбнулся Таубе. — Что ж, давайте выпьем… А закуска найдется у меня. Присаживайтесь. — Таубе подвинул гостю коробку конфет и два чистых стакана.

Вилли ловко откупорил бутылку и разлил багряный напиток.

Таубе сделал несколько глотков, почмокал губами, к чему-то прислушиваясь в себе, и сказал тоном знатока:

— Настоящее сухое. Отличный вкус! Такое вино грешно закусывать даже хорошей конфетой.

— Господин Таубе, — Вилли слегка смутился. — Я вам уже говорил, что как студент-филолог изучаю русский, хочу специализироваться на переводчика… А чтобы быть хорошим переводчиком, надо хорошо знать страну, ее народ, не правда ли? Вот почему я приехал посмотреть Россию. Именно поэтому меня заинтересовали ваши сегодняшние слова за ужином. Если можно, расскажите, пожалуйста, что же произошло с вами в начале войны? Почему вы еще тогда усомнились, как сами выразились, в нашей победе?

Таубе внимательно посмотрел на собеседника, но ответил не сразу. Он медленно допил вино, медленно поставил стакан и наконец сказал:

— Я, Вилли, никому не рассказывал эту историю. Никому! Но сейчас, если вы просите, пожалуй, расскажу. Судьбе было угодно, чтобы именно в этом городе я неожиданно встретил одного человека… Это так потрясло меня, что я вновь в эти дни пережил ту старую историю.

…Это случилось в первый день тысяча девятьсот сорок второго года. Я был в ту пору молодым, очень уверенным в себе лейтенантом и командовал диверсионной группой. Нам тогда удалось проникнуть ночью в глубокий тыл противника и успешно выполнить особое задание. Оставалось лишь вернуться к себе в часть.

Долга зимняя ночь, но и ее нам не хватило, чтобы незаметно дойти до намеченной стоянки в заброшенной охотничьей избушке. До цели оставалось километра три, не больше, но предстояло еще обогнуть по берегу небольшое лесное озеро. И тут мы наткнулись на непроходимую чащобу. Можно было, конечно, идти по льду. Но уже забрезжил серый рассвет, и выходить на открытое пространство в тылу противника стало опасно…

Стоя за толстой сосной, я с трудом различал в бинокль лежащий передо мной водоем. По ветру летели косые струйки снега: казалось, что на всю округу накинули белую маскировочную сетку!

Озеро больше походило на реку — продолговатое, с крутыми берегами, заросшими деревьями и кустарником. Проскочить бы это опасное место, как подсказывало мне чутье, и можно наконец отдохнуть, потому что за ночь люди вымотались до предела…

Неопределенность и смутная тревога уже начинали раздражать меня, надо было на что-то решаться: или отсидеться в лесу, или выйти на лед. В ту самую минуту я услышал легкий скрип снега и скосил глаза.

Из-за елей показалась знакомая кряжистая фигура лыжника, фельдфебеля Штумпке. Он, как и все разведчики группы, был одет в белые штаны и белую куртку с капюшоном, низко нахлобученным на лоб и затянутым под подбородком. Тяжело дыша, Штумпке остановился рядом и доложил:

— Господин лейтенант, везде тихо. А озеро нам не обойти! Бурелом такой, что с топором не пробиться.

Я не любил рисковать там, где в этом не имелось необходимости. Конечно, было бы лучше вернуться и миновать этот чертов бурелом! «Господи, сколько здесь зря гибнет леса, спелой перестойной сосны и ели… — подумал я тогда. — Вот победим, наведем и здесь порядок. Ведь древесина так нужна Германии!»

Я глянул на фельдфебеля и, заметив его ухмылку, подумал: «Он решил, что командир струсил. Болван…»

Я, стиснув зубы, коротко бросил: «Пошли!» — и повернул назад, скользя по своей, уже почти занесенной, лыжне. Ухмылочка исчезла с лица Штумпке.

На небольшой полянке, сбившись в кучу, нас ждала группа. Я коротко объяснил обстановку и добавил: «Главное, быстрее пересечь открытое пространство. Лес — наше убежище. Пойдем рядом, двумя группами».

Когда вышли на крутой берег, я еще раз глянул в туманную мглу. Двигавшийся рядом Штумпке, словно разделяя мои опасения, тоже пристально посмотрел в темное пространство и подтвердил: «Никого!»

— Вперед, — негромко приказал я и первым ринулся вниз с откоса. Зашуршал снег, засвистел в ушах ветер. По плотному, присыпанному свежим снегом насту лыжи скользили легко.

Но вдруг на противоположном склоне, на фоне леса, я заметил движущиеся фигурки: они быстро катились нам навстречу.

Это было так неожиданно, что я в первую очередь удивился не столько этим, невесть откуда взявшимся лыжникам, сколько тому невероятному стечению обстоятельств, что именно в тот момент, когда я оттолкнулся палками и покатился вниз, кто-то другой в ту же секунду тоже оттолкнулся и помчался мне навстречу.

Между тем чужая группа шла спокойно. «А если свои?» — вдруг мелькнуло в голове. Но я тотчас отверг эту мысль. Наш выход был санкционирован армейским командованием, встреча с кем бы то ни было не предусмотрена, а значит, исключалась. Скрыться бы в лесу, как рекомендовалось в таких случаях! Поздно. Ни повернуть, ни уйти…

— К бою! — крикнул я. — Одного взять живым!

Солдаты привычно рассыпались в цепь. Я поддал палками и стал заходить русским во фланг. Их было раза в два больше, из-за спин торчали длинные винтовки. Это ободрило — в ближнем бою автомат надежнее. Теперь все решала быстрота. По тому, как противник засуетился, как схватился за оружие, я понял, что он тоже не ожидал встречи.

И вот две группы сошлись. Я затормозил и первым дал очередь. Навстречу тут же блеснул огонь, возле уха просвистела пуля, холодком отдалась в сердце. И я инстинктивно упал в снег.

— Бей их, гадов! — послышался звонкий голос одного из русских, и почти одновременно сбоку рванула граната. Краем глаза я заметил, как один из моих солдат рухнул в снег. «Ах, зелень! Новобранцы», — ругнулся я, а фельдфебель споро выхватил гранату и швырнул под ноги бегущим на него русским. Те упали.

Бой на льду не стихал: стучали автоматы, хлопали винтовки, рвались гранаты. И вот уже люди сошлись в рукопашной. Белые — на белом. Белые фигуры против одетых в такое же одеяние белых фигур! Выстрелы, взрыв, яростные крики, предсмертные стоны…

В разгар схватки я успел заметить, как на Штумпке, бежавшего чуть впереди и сбоку, навалилось сразу двое русских. Прийти на выручку не удалось — на меня с винтовкой наперевес легко и решительно бежал небольшого роста солдат-малявочка. Нас разделяло всего несколько шагов…

Я вскинул автомат, но выстрелить не успел: откуда-то сбоку, явно отвлекая внимание на себя и даже рискуя собой, подскочил в невероятном прыжке длинноногий нескладный русский. Над моей головой мелькнул приклад винтовки.

Но русский оступился, и это меня спасло. Я сумел увернуться от смертельного удара и тут же нанес ответный. Он был так силен, что оружие выпало у меня из рук, а высоченный солдат, в коротком, до коленей, маскхалате, рухнул на снег с глухим стоном.

И тут солдат-малявочка, которого заслонил собой тот парень, пришел в себя и ринулся вперед, угрожающе нацелив штык в мою грудь.

Я был безоружен. Испугался, не скрою, так, что меня мгновенно, с головы до ног, охватила холодная испарина. Но тут само собой произошло то, что часами отрабатывалось при подготовке наших диверсантов: я сжался, словно пружина, и в нужный момент кинулся под ноги солдатику.

От неожиданности тот упал, выронил винтовку. Мы сцепились, покатились. Меня схватили за горло, но я почувствовал, что противник явно слабее. Мне удалось вырваться и подмять малявочку. Я вытащил нож и уже взмахнул рукой, чтобы одним ударом решить все, как вдруг замер: из-под серой цигейковой шапки вылезали девичьи кудряшки, а налитые ненавистью огромные глаза были в длиннющих ресницах.

«Фроляйн!» — прохрипел я изумленно и опустил руку.

Вскочив на ноги, я подобрал валявшийся в трех шагах автомат, сунул нож в ножны и огляделся. Было тихо. Никто не шевельнулся: ни один из двух десятков людей, неожиданно столкнувшихся на этой ледяной арене!

Помню, я не сразу пришел в себя после нечеловеческого напряжения, охватывающего в сражении. Я снова оглядел поле боя, унял наконец нервную дрожь в коленях, успокоил колотившееся сердце и подумал: «Неужели я один живой? Господи! Ну, значит, судьба…» Сама мысль о том, что меня, молодого, сильного, еще не пожившего на свете, могли вот тут, несколько минут назад, убить, — показалась чудовищной.

Девушка, опираясь на руки, безуспешно пыталась подняться. Я помог ей. Она с ужасом огляделась по сторонам, отыскала взглядом лежащего на спине, без шапки, высокого солдата, подошла к нему и скорбно опустила голову. Я понял, что она сломлена. Вид этого побоища мог сломить и мужчину!

— Ты ранена? — спросил я по-русски, вспомнив, что нужен «язык» и что хорошо бы доставить пленную в часть.

Она отрицательно покачала головой.

Я обыскал ее: вынул из карманов документы, круглое зеркальце, гибкую роговую гребенку… Документы положил в карман, остальное выбросил. Потом велел ей надеть лыжи и идти впереди, показав при этом рукой на запад.

Девушка изучающе глянула на меня. В глазах ее были страх и одновременно злость. Мне показалось, что она вот-вот снова кинется на меня. Но безоружная фроляйн была вынуждена подчиниться и побрести в указанном направлении.

Я нашел свои лыжи, ранец и стал обходить лежащих на льду. Отряд русских состоял из молодых, восемнадцати-двадцатилетних парней, одетых в ватные брюки, куртки, маскировочные халаты. Вооруженные винтовками, гранатами и ножами, новобранцы дрались не ахти как умело. Но отчаянно — таких опытных германских солдат положили!

Из наших жив был только здоровяк Штумпке, но и он уже еле-еле дышал и прямо на глазах затих. Рядом с ним уткнулись в снег двое русских… «Нелегко нам достанется победа. Ох, нелегко!» — подумал я тогда.

В сумке своего помощника я нащупал запасную обойму, сунул ее в ранец и горько вздохнул: «Бедный Ганс, двоих тебе сегодня одолеть было не дано».

— Фроляйн, быстрее! — приказал я, догнав пленную. Но она словно не слышала: еле брела. «Ладно, сойдет и так, — решил я. — Все равно днем идти опасно! Придется ждать темноты. Успеть бы незаметно дойти до избушки…»

Когда миновали озеро и свернули в лес, я пошел впереди, прокладывая лыжню, но то и дело оглядывался на пленную, опасаясь, как бы она не скрылась.

Путь к желанной избушке на берегу речки я рассчитал точно и вышел прямо на нее, хотя эта лесная хижина утонула в снегу и была незаметна даже вблизи.

Она оказалась пуста. Война обошла ее: печь была цела, даже стекла в единственном, облепленном паутиной оконце не выбиты. Я внимательно обследовал подступы к избушке, а затем внутри и убедился, что здесь давно не было людей. Поколебавшись, решился даже затопить печку: благо под навесом были сухие, как порох, березовые дрова — дыму они почти не давали.



Девушке я показал на деревянные нары в углу. Потом набрал снега в алюминиевый котелок, поставил его к огню, сел возле печки на пол и с наслаждением вытянул гудящие ноги.

Я смотрел на небольшой ровный огонь, видел, как оседает снег в котелке, и тут только вспомнил, что наступивший день — первый день нового года, что еще перед выходом на боевое задание я решил отметить его вместе со своими солдатами именно в этой избушке…

После пережитого есть не очень хотелось, но выпить за погибших товарищей по оружию надо. Я достал из ранца фляжку со спиртом, сало, сухари. Отвинтил колпачок, налил в алюминиевую кружку шнапса и выпил за фюрера, за Германию, за победу.

Мирно потрескивали дрова, и я вспомнил родной дом в далеком предгорье Альп, отца и мать, молоденькую сестру. К отцу я был особенно привязан! Старый егерь, служивший в заказнике, он с детства пристрастил меня к лыжам, к охоте, научил разбираться в следах. Это да еще военные награды отца, полученные за участие в первой мировой войне, и определило мою судьбу.

Я легко прошел по конкурсу в лучшую офицерскую школу, с отличием окончил ее, а успехи в познании русского языка привели к тому, что попал на Восточный фронт. Конечно, в новогоднюю ночь старики вспомнили сына, помолились за него…

Я снова налил из фляжки, выпил за здоровье своей семьи и подумал: «Господи, неужели доведется еще раз увидеть и обнять их? Сегодня — уцелел. А завтра?»

Так обидно было умереть, не пожив, даже не любив как следует! Девушка, с которой я встречался еще курсантом, погибла в тылу при бомбежке.

Нет, умирать я не хотел. Да и кому хочется? Даже вот пленная, что хмуро смотрела на меня, тоже, конечно, хотела жить. Ради этого она может пойти на все!

Слегка захмелев, я налил в кружку спирта и великодушно предложил ей:

— Выпей.

Она покачала головой.

— Выпей, сегодня ведь Новый год!

Она внимательно посмотрела мне в глаза и опять покачала головой. Тогда я усмехнулся и залпом опрокинул следующую порцию.

Подождав, пока закипела вода, я бросил в кипяток несколько кубиков прессованного кофе со сливками и сахаром. Его набралось две кружки. Одну я выпил сам, вторую протянул пленной.

— Пей, иначе не дойдешь. А жить всем хочется!

Она, наверное, поняла, что если с пути выбьется из сил, то я вынужден буду пристрелить ее. Поэтому взяла кружку, по-детски сложив трубочкой губы, подула на нее и медленно выпила.

Дрова в печке прогорели, угли подернулись серой пленкой золы. Я согрелся, после еды у меня поднялось настроение. В молодом здоровом теле быстро проходила усталость.

— Как тебя звать?

Она упрямо молчала.

— Ну, ну, — снисходительно сказал я, — сейчас мы это узнаем…

Я вынул из кармана небольшую книжечку и прочитал вслух: «Иванова Антонина Макаровна… Член Ленинского комсомола…»

— Антонина, женщина должна знать свое: кирхен, киндер, кюхе… — назидательно сказал я. — Понимаешь? Церковь, дети, кухня. А не комсомол… Коммунистов мы вообще расстреливаем! Вступить в комсомол, наверное, велели? А зачем ты взялась за оружие? Тебя заставили, да?

Она дерзко ответила:

— Я добровольно пошла защищать Родину! Для всех нас, а комсомольцев — тем более это священный долг!

— Вам уже нечего защищать, фроляйн! Немецкие войска под Москвой. Ленинград в кольце блокады.

— И все-таки мы победим! Наше дело правое!

Я усмехнулся, но утверждающе кивнул. В офицерской школе нас учили, что надо считаться с психологическим фактором: человек, защищающий свою страну, становится храбрее, опаснее. Но это чувство можно подавить более сильным — страхом смерти. Желание жить заставляет людей пойти на все.

Она метнула на меня дикий взгляд и закусила губу. А я улыбнулся своей неотразимой для женщин, как мне говорили друзья, улыбкой и сказал:

— Мне нравится твоя прямота. До сих пор девушки лишь любили меня. Ты первая, кто ненавидит… Но… между любовью и ненавистью — один шаг! Ты любила кого-нибудь? Может, этого… длинного, который заслонил тебя?

И по тому, как у нее мелко задрожала нижняя губа, я понял, что угадал. «А она совсем еще ребенок», — подумал я, довольный своим психологическим опытом. И, не то жалеючи, не то играючи, неожиданно для себя, предложил:

— Хочешь, я полюблю тебя? Тебе будет со мной хорошо…

— Нет! Нет! — Она вся сжалась на своих нарах.

Я рассеянно посмотрел в печку — за разговорами не заметил, как прогорели даже угли, — встал, задвинул вьюшку. Потом поднял с пола автомат, подошел к окну, подышал на наледь и прильнул к оттаявшему кружку: косые струйки поземки уже надежно замели лыжню.

Успокоенный, я вернулся к печке, сел на пол, положил рядом оружие и прислонился к теплым около дверцы кирпичам. Покосившись, увидел, что пленная бочком прилегла на досках.

«Надо и мне поспать, — решил я. — Часа через три можно будет уходить. К темноте как раз доберемся до линии фронта!»

И задремал. Но сквозь сон все же слышал, как девушка долго вздыхала, шмыгала носом, должно быть, плакала. Но не встала: я тотчас бы уловил скрип шатких половиц. Наверное, она понимала, что ей не уйти незаметно…

Проснулся я внезапно от тишины. Посмотрел на нары: девушка лежала, подложив ладошку под щеку, — сон, видимо, сморил ее. Грудь вздымалась ровно, лицо — чистое, здорового цвета, на тугих щеках даже румянец выступил.

Нет, девушка явно была недурна! Я по-мужски чувствовал ее чистоту, нежность и беззащитность. Именно это привлекало, возбуждало. Меня охватило неодолимое влечение. Ведь я мог сделать с ней все, даже убить! Во все времена, тогда понималось мне, с пленными женщинами поступали как вздумается.

Но насилия я не хотел. Пусть она сама обнимет меня. Я ведь был недурен собой, офицер… Мне хотелось потом рассказать друзьям об этом необыкновенном романе с русской в глухом вражеском лесу, и они, конечно, подивились бы моей смелости. К тому же не сегодня, так завтра или меня, или ее могли убить. Зачем же терять то, что шло в руки?

Я снял с себя кожаную меховую шапку с козырьком, пригладил кудри, тихо, на носках, подошел к нарам, нагнулся над девушкой и припал губами к ее полураскрытым во сне губам.

Она тотчас проснулась.

— Не надо! — закричала испуганно. — Лучше убей!

— Могу, — зло сказал я. — А могу и отпустить, если будешь благоразумной!

В этот миг до моего слуха донесся подозрительный шорох за стеной. Я оставил девушку, шагнул к печке и поднял с пола оружие. Осторожно, сбоку, подошел к окну. Постоял, прислушался. Но за стеной был слышен лишь шум ветра.

Я снова подышал на стекло, посмотрел в глазок и все понял: на крыльце лежала свежая куча снега. Это рухнул от тепла и ветра снеговой подол, свисавший с крыши! На поляне около дома все так же гуляла метель, ломая и засыпая снегом темные елочки-подростки…

Я постоял еще с минуту, послушал и облегченно вздохнул, предвкушая удовольствие. Ложная тревога не остудила меня. «Все равно девушка кому-то достанется, — словно оправдываясь, рассудил я. — Так лучше мне».

Рассохшиеся половицы громко заскрипели под моими ногами. И в эту минуту из темного угла за печкой послышался слабый звук: не то стон, не то крик.

Я опустил автомат на пол и подошел к нарам. Русская лежала лицом вниз, прижав руки к груди.

«Испугалась и думает, что спряталась, глупая», — подумал я, взял ее за плечо и, почувствовав, что она не сопротивляется, перевернул на спину. Рука девушки бессильно упала. Я дотронулся ладонью до высокой груди пленной и попал во что-то мокрое и липкое.

Кровь! Я быстро распахнул ватник и увидел, что тонкий, как шило, перочинный нож глубоко вошел в сердце пленницы. Глаза девушки были плотно прикрыты веками, опушенными длинными темными ресницами. Крепко сжатые губы искривились от боли. А может, от ненависти?

Как бы подчеркивая свершившуюся трагедию, внезапно утих ветер. В щелях избушки и печной трубе перестала свистеть метель. Замерли деревья в лесу. Природа словно застыла! Потом внезапно ветер снова засвистел, опять закачался, зашумел лес и повалил еще гуще снег.

Слушая негодующий вой метели, я друг разозлился на себя: «Почему не обыскал ее как следует? Конечно, нож она спрятала в валенке! Могла убить и меня… Впрочем, нет, не сумела бы. И тогда предпочла себя…»

Тяжело дыша, я опустился на пол около печки, вытер пот со лба и минут пять сидел неподвижно. На душе было муторно, но угрызений совести я не испытывал — война уже ожесточила меня. Но не чувствовалось и удовлетворения! Полная опустошенность. Девушка победила меня. Откуда такая воля? Даже я, мужчина, не решился бы на подобное…

Глянув в угол, на неподвижное тело, вдруг особенно остро понял, что оказался на чужой земле, что меня в любую минуту может настигнуть смерть. От этой мысли холодок пробежал по спине. Нет, оставаться здесь, рядом с мертвой, я не мог и стал лихорадочно собираться: надел шапку, вскинул за плечи ранец, повесил на шею автомат, взял лыжи, вышел на крыльцо, сам не зная зачем, плотно прикрыв за собой дверь.

Озираясь по сторонам, встал на лыжи, защелкнул крепления, взял в руки алюминиевые палки. Но перед тем как тронуться в путь, еще раз оглянулся на приземистую, занесенную снегом избушку и подумал о русской, о непонятной, потрясшей меня силе духа, таившейся в этой хрупкой фроляйн.

Вот тогда-то я впервые усомнился в успехах фатерланда.

Я оттолкнулся и, согнувшись, пошел по рыхлому свежему снегу. А через минуту уже скользил между деревьями и вскоре скрылся в разыгравшейся метельной мгле…


Взволнованный воспоминаниями, Таубе вынул платок, вытер вспотевший лоб и сухо закашлялся.

Вилли, раздумывая над услышанным, провел пятерней по своим длинным, закрывавшим уши волосам и, прервав наконец молчание, сказал:

— Случай, конечно, необыкновенный. Но, как я понимаю, на войне всякое бывало? Она по своей природе — жестокость…

— Вот именно, — согласился Таубе. — На войне всякое бывало, но и после войны тоже… Представляете, Вилли, я встретил ту фроляйн здесь, в Ленинграде, в этой самой гостинице, где мы живем!

— Вы не ошиблись? Узнали ее через столько лет?

— У меня хорошая зрительная память — бывший армейский разведчик! Но и я сначала сам себе не поверил. Пока не убедился, так сказать, документально…

Вы, конечно, не обратили внимания на местную доску Почета? Обратите. Она висит на первом этаже. На ней вы увидите фотографию этой женщины и подпись: «Дежурный администратор Антонина Макаровна Иванова-Шелехова».

Шелехова — фамилия по мужу. Я осторожно разузнал об этом у нашей уборщицы. Она-то и подтвердила, что Антонина Макаровна воевала, чудом осталась жива, что ее, смертельно раненную, нашел в лесной избушке русский старик охотник. Антонина Макаровна долго лежала в госпитале, потом снова попала на фронт, была санитаркой…

— И вы не поговорили с ней?

— Нет, — ответил Таубе. — Не решился! Мне было бы стыдно посмотреть этой женщине в глаза. Не только за себя, за всех нас, германских «ветеранов». За эту проклятую войну…


Геннадий ДУГИН


Войну Геннадий Ксенофонтович Дугин встретил двадцатилетним лейтенантом, охраняя от воздушного противника Бакинские нефтепромыслы.

Окончил Военно-инженерную академию связи имени Буденного и до 1972 года находился в рядах Советской Армии. Был подполковником запаса, принимал активное участие в военно-патриотическом воспитании допризывной молодежи в комитете содействия при горвоенкомате. В 1979 году Издательство ДОСААФ выпустило его книгу «Недопетая песня». Сейчас там же готовится к печати следующая — «Грозные годы».

«Мы имя героя поднимем, как знамя!»

(Красный следопыт)

…16 октября 1941 года, в полдень, на одном из участков Северо-Западного фронта яростной контратакой наших бойцов враг был отброшен на западный берег Безымянной речушки.

На полковой медпункт стекались раненые. Медсестра Тамара притащила на плащ-палатке еще одного и устало заправила под шапку-ушанку мокрую прядь волос.

— Сержант Калнин, — услышала она голос полкового врача. — Садитесь в машину — там тяжелораненые — и доставьте их в медсанбат.

Тамара заглянула в кузов санитарной машины, пересчитала бойцов, села в кабину и строго скомандовала:

— Поехали!

У шофера под бурой от табачного дыма кромкой усов дрогнули в улыбке губы. Он выкинул в снег остаток самокрутки, посмотрел на курносую кареглазую медсестру и отчеканил:

— Есть!

Тамара смущенно улыбнулась.

— Да ну вас, Федор Иванович! Ехать же надо…

— Это точно, сержант, ехать надо.

Он поправил на голове шапку и завел мотор.

Машина вышла из перелеска на широкое поле. Шофер высунулся из кабины, посмотрел вверх и прибавил скорость. Вдоль дороги замелькали припорошенные снегом воронки, обгорелые автомашины, покореженные взрывами орудия, танки.

«Тут и нашим досталось!» — подумала Тамара и прислушалась, боясь не заметить из-за шума автомашины гул фашистского самолета.

— Скорее бы в лес, — вздохнула она.

— Да-а, мы здесь как букашка на блюдечке! Ну да ничего, не впервой…

Вскоре показался лес. Ровная издали стенка распалась, по обе стороны дороги побежали ели, сосны, березы, оплетенные у земли черным подлеском.

«Хорошо-то как! Тихо», — подумала Тамара, закрывая глаза.

— Клюешь? — спросил Федор Иванович.

— Вздремну немножко. Ночью дежурила, а утром сами знаете, что началось.

— Вздремни, вздремни. Дорога быстрей пролетит…

Он говорил что-то еще, но она уже не слышала.

Проснулась Тамара от резкого толчка. «Что это он так тормознул?» — Девушка недоуменно глянула на шофера. Широко раскрыв глаза, тот сползал с сиденья. Из-под шапки по виску текла кровь.

Тамара рывком открыла медицинскую сумку, сняла с головы Федора Ивановича ушанку и обмерла: рана была смертельной.

Автомашина, накренившись, стояла в кювете. Мотор не работал. Пламя лизало капот, подбиралось к кузову…

И тут в уши ворвался рев самолетов и стук пулеметных очередей.

«Там же раненые!» — испугалась Тамара, силясь открыть дверцу кабины. Она не поддавалась — ее заклинило. Калнин потянулась к другой дверце, через мертвого водителя, толкнула ее и сквозь пламя вывалилась в канаву.

А огонь уже коснулся брезентового тента…

— Ой, мамочка, люди сгорят!

— Спокойно, сестра, спокойно, — донесся из кузова хриплый командирский голос.

Тамара, взяв себя в руки, откинула задний борт машины и начала принимать раненых. «Один, два, три…»

— Родненькие, скорее! Скорее!

Рев фашистских самолетов нарастал. Пулеметные очереди хлестнули по дороге, по автомашине.

«Двенадцать. Значит, там еще трое…» — Тамара забралась в кузов.

— Сейчас, милые, сейчас, — успокаивала она, подтаскивая их к заднему борту, а потом выгружая на дорогу.

— Сестренка, ложись в снег! У тебя спина горит! — приказал тот же хриплый голос.

Боль жгла спину, нога. Тамара опрокинулась навзничь. Снег под ней зашипел. Тамара увидела серое неприветливое небо и в нем три «мессершмитта». Пикируя из-под облаков, они друг за другом набрасывались на расползающихся в разные стороны раненых. Крылья переднего самолета замерцали бледно-оранжевыми вспышками.

Тамару охватил гнев. Она вскочила, выбежала на дорогу и закричала:

— Изверги! Что вы делаете? Они же раненые!!!

И тут, словно услышав ее, из облаков вынырнул краснозвездный истребитель. Он ловко зашел последнему фашистскому самолету в хвост и поджег его. Два других «мессера» кинулись к «ястребку», но тот мгновенно ушел в облака.

Когда вражеские самолеты скрылись, Тамара бессильно опустилась на обочину. Обожженное тело снова охватила нестерпимая боль. «Что же делать? Что же теперь делать?» — пыталась сообразить девушка.

И тут рядом послышался стон. Тамара глянула на бледное безусое лицо — под ногой красноармейца кровянился снег. Девушка склонилась к бойцу. «Видно, ранили только что, кость перебили, гады», — чуть не плакала Тамара, накладывая жгут.

— Ничего, сероглазенький, до свадьбы заживет… — утешала она парнишку. — Потерпи немножко, потерпи… Ну что стонешь? Вон комиссару хуже, а молчит!

— Он синий, должно, помер…

— Не помер, еще поживу, — послышался глухой голос. — А ты и вправду не стони, к боли не прислушивайся. Легче станет!

Закончив перевязку, Тамара осмотрела остальных. «Надо перенести их с дороги. А то вдруг фашисты снова налетят? И так уж троих добили…» — думала она, оглядывая лес.

Неподалеку, плотно друг к другу, стояло несколько разлапистых елей, снега под ними не было. «Вот туда и перетащу…»

Девушка попыталась поднять сероглазого красноармейца, но обожженную спину охватила нестерпимая боль. Даже в глазах потемнело!

«Нет, так не смогу», — поняла Тамара и, взяв солдата за воротник шинели, потянула волоком. В глазах замельтешила багровая метель. Девушка сцепила зубы и зажмурилась так, что сквозь сжатые веки просочились слезы.

Перетащив раненых, Тамара опустилась рядом. Распухшие, искусанные губы кровоточили. Оглушающая боль в спине и ногах мутила сознание.

— Устала? — услышала голос комиссара.

Тамара посмотрела на него. На ввалившихся, покрытых рыжей щетиной зеленых щеках и на ровном, будто без переносицы, носу отчетливо проступили веснушки. «Не довезу, — подумала она и горько усмехнулась своей мысли: — Не довезу? На чем?»

— Нельзя тебе уставать, — снова заговорил комиссар. — Замерзнем мы! Беги за помощью… А я тут посмотрю…

Тамара тяжело поднялась. Северный ветер звенел одинокими стылыми листьями, гнал серые облака.

— Постой… Возьми у меня в кармане… Может, пригодится!

Тамара перевела взгляд на забинтованные руки и грудь комиссара, потом достала его наган.

— Теперь иди, — приказал он.

Девушка пошла, а комиссар, увидев ее багряные спину и ноги, зажмурился, с трудом одолевая стиснувший горло спазм.

— Птаха малая, как же ты дойдешь? Нет, надо самому, — прошептал он, поднимаясь. Но закружилась голова, деревья куда-то поплыли, и комиссар медленно осел на землю.


Тамара вышла на дорогу. Ноги не слушались, сердце билось натужно, кровь стучала в виски. «Плохо дело, — со страхом подумала девушка. — Так можно и не дойти… А как же раненые?»

Прошло больше часа. По сторонам дороги, словно в тумане, один лес и лес. Тамара шла неровно: то пробежит несколько шагов, то еле переставляет ноги.

Споткнувшись, она упала и долго лежала неподвижно. Затем все же попыталась подняться, но сил не хватило. Тогда Тамара закрыла глаза и поползла, ощущая дорогу локтями и коленями. «Какие холодные и жесткие кочки!»

Вдруг девушка очнулась. Над ней, закрывая полнеба, возвышался фашистский летчик… Черное дуло пистолета глядело Тамаре прямо в лицо…

Снова донесся гул вражеских самолетов, офицер вскинул голову. Тамара с трудом дернула из кармана наган комиссара. Гулко раскатился выстрел. Фашист упал.

Преодолевая слабость, девушка поднялась и с трудом пошла дальше. Потом снова упала, поползла…


А в это время по другой дороге, пролегавшей поблизости, шла с передовой легковая машина. Генерал задумчиво смотрел на скользящее мимо белое поле и думал: «Рано заснежило!»

Вдруг он подался вперед и указал на что-то шоферу.

— Смотри, кто это там? Ну, видишь? Останови-ка машину!

«Виллис», скрипнув тормозами, застыл. Генерал и водитель подошли к потерявшей сознание девушке, у которой на спине чернело обгорелое белье и багровели пузыри обожженной кожи.

Генерал легко поднял Тамару и понес к машине. Водитель сдернул с себя фуфайку и осторожно прикрыл спину Тамары.

— В санбат гони! — приказал генерал.

Машина понеслась. Генерал смотрел на сединки в обгоревших волосах Тамары и думал: «Без сознания, а ползла… Непостижимо!»

В приемно-сортировочном пункте медсанбата девушка пришла в себя:

— По дороге на Михайловку, у сожженной автомашины, тяжелораненые… Скорее…

И снова впала в забытье.

Хирург, хлопотавший около нее, распорядился:

— Посмотрите ее документы.

Старшая медсестра достала из кармана гимнастерки тоненькую книжечку.

— Комсомольский билет. Боже мой! Да она еще совсем девочка! Семнадцать лет…

Полтора месяца врачи боролись за жизнь Тамары Калнин, но спасти ее не удалось. Она скончалась 2 ноября 1942 года в госпитале города Кирова и там похоронена.

За выдающийся подвиг во время эвакуации раненых Калнин награждена орденом Ленина.

Приказом Министерства просвещения РСФСР восьмилетней школе № 1 города Опочка, в которой училась героиня, присвоено ее имя.

Пионеры свято чтят память бывшей ученицы своей школы. Каждое утро 2 ноября в школе № 1 имени Тамары Калнин начинается торжественной линейкой.

«Мы имя героя поднимаем, как знамя!» — рапортует пионерская дружина, также названная в честь отважной комсомолки.

И их клятва не расходится с делом.

Публикация Веры Дугиной

Нам пишут:
В московской средней школе № 58, что по улице Гарибальди, состоялся очередной сбор ветеранов альпинизма. Одна из главных особенностей этого вида спорта состоит в том, что он имеет большое прикладное значение для боевых действий. Так называемая горная война велась не только во времена Суворова, а и гораздо раньше. И побеждал в ней всегда тот полководец, который уделял должное внимание альпинистским навыкам своих подчиненных. Истина эта оказалась злободневной и в тяжелую пору сражений с фашистами.

Гитлеровское командование придавало альпинистской и горнолыжной выучке специальных формирований несколько даже преувеличенное значение. С ними, егерями частей «Эдельвейс», и скрестили, как говорится, шпаги некоторые участники сбора, о котором я пишу.

Уже само восхождение на покрытые льдом с отвесными скалами вершины невозможно, если альпинист не настраивает себя на подвиг во имя товарища по связке, попавшего в беду. А действия восходителя в горах в военную пору — подвиг вдвойне.

Вот старший лейтенант запаса Александр Игнатьевич Сидоренко, заслуженный мастер спорта, участник легендарных восхождений. Он сбрасывал фашистский стяг с Эльбруса-Западного, служил старшим инструктором альпинизма в 900-м горнострелковом полку. Награжден боевыми орденами и медалями. Беседует с ним старший лейтенант запаса Андрей Александрович Малеинов, заслуженный тренер СССР, мастер спорта. В прошлом инструктор горной подготовки 18-й армии. На этом сборе Андрей Александрович развернул выставку своих живописных работ о высокогорье, о дальних краях нашей Родины.

Здесь же Артем Сергеевич Поясов, зачинатель альпинизма в СССР; Август Андреевич Летавет, действительный член Академии медицинских наук СССР, лауреат Ленинской и Государственной премий, орденоносец, заслуженный мастер спорта СССР, руководитель ряда научно-спортивных экспедиций в Центральный Тянь-Шань и Памир. Марго Георгиевна Ткавадзе — участница первого восхождения на Казбек при Советской власти; Виталий Михайлович Абалаков; Михаил Иванович Ануфриков; Павел Филиппович Захаров — словом, те люди, чья слава вызывает у молодого поколения желание во всем походить на них, строить с них жизнь. Перечень славных имен можно было бы и продолжить.

Тем не менее история отечественного альпинизма имеет немало «белых пятен». Для сбора материалов, проливающих свет на мирные и боевые восхождения, в той же школе учрежден Музей славы альпинизма. Пользуюсь случаем и обращаюсь с просьбой к читателям «Подвига» — присылайте нам любые материалы по альпинизму. Называю адрес: 119871, Москва, ГСП, Г-270, Лужнецкая набережная, 8. Комитет ФиС. Отдел альпинизма.

Борис Романов, заслуженный мастер спорта СССР, председатель Федерации альпинизма СССР, кандидат медицинских наук, участник Гималайской экспедиции


Петр КУРОЧКИН


В 1941 году Петр Миронович Курочкин окончил Тамбовскую авиашколу Гражданского воздушного флота. В годы Великой Отечественной войны был летчиком и командиром ночного авиационного подразделения, воевал на шести фронтах, принимал участие в Курской битве. Из 2636 боевых вылетов 192 совершил в глубокий тыл противника, в районы действия партизанских отрядов.

После войны окончил педагогический институт, высшую партийную школу при ЦК КПСС. Ныне трудится в ЦК профсоюзов работников культуры. Первые рассказы об авиации и однополчанах опубликованы, в газетах и журналах.

Операция «Дети»

Вася-Василек и другие
Мы, летчики, вывозили советских детей, собранных партизанами, в наш тыл. Гитлеровцы — через полицаев и предателей — очень скоро узнали об этом и стали распространять слухи о гибели этих машин при перелете через линию фронта.

Ложь пошла гулять по селам и деревням. Тех ребят, у которых имелись родители, стали прятать. Иногда мы прилетали на условленные площадки, а детей не было…

Но скоро люди убедились, что фашисты лгут. В партизанские отряды прилетали те же летчики, которые совершали первые эвакуации детей, и никто, оказывается, не погиб. Их знали партизаны по фамилиям и именам, они привозили письма спасенных детей родителям, которые читались не только ими, но и многими людьми в самых удаленных районах партизанского края.

…В эту ночь мы должны прибыть в расположение незнакомой нам бригады, действовавшей в лесах юго-западней Пскова, которой командовал некто со странной фамилией Марго.

Стояли последние жаркие дни бабьего лета. Я должен был лететь в паре с Иваном Суницким. А пока мы отдыхали в сарае, рядом со стоянкой самолетов.

— Давай поспим, — сказал Иван, ложась со мной на телегу.

— Жарко… Как думаешь, в эту ночь будут дети?

— Будут, обязательно будут. И даже очень много!

— А если много, то как увезем всех?

— Ты ж летчик, Петька! А это значит… — пропел Иван в ответ.

Его спокойствие и уверенность подействовали на меня. Мы задремали.

— Ну и красоту я видел сейчас…

— Во сне, что ли? — поинтересовался Суницкий.

— Белые облака в ярких лучах солнца… Дивно!

— Днем, над облаками, будем летать после войны. А пока полетим ночью, — трезво заключил Иван.

Садилось солнце, небосвод был ясный, но горизонт слегка заволакивало дымкой. Приближались сумерки. Техники выкатывали самолеты из укрытий, проверяли моторы. Так обычно начиналась наша рабочая ночь…

— Все самолеты звена к полетам готовы, — доложил Суницкому старший авиатехник Владимир Волков.

Иван хитро подмигнул мне:

— Бери, Петя, пример с нашего звена!

— И у нас полный порядок, — ответил я.

Старший техник звена Григорий Дебелергов встретил меня рапортом. Летчики Лобженидзе, Савин, Долгов и Баландин уже были у своих самолетов.

— Можно без доклада. — Я обошел самолет — его уже успели отремонтировать, — погладил ладонью перкалиевую поверхность.

— Заправил оба бака? — спросил Дебелергова, который всегда обслуживал «флагманскую» машину.

— Оба, под самое горлышко, — ответил Григорий. — Туда боеприпасы, а оттуда ждем детей…

— Гранаты и снаряды не взорвутся?

— Все закрепили намертво. Взрыватели упакованы отдельно, в ящики…

— Ну пора!

Встречный ветер помог оторвать от земли тяжелую машину.

Высота 2500 метров… Скоро линия фронта. За пять-восемь километров до нее перевожу самолет в горизонтальный полет. Осмотревшись и уточнив координаты, сбавляю обороты до минимальных, чтобы на приглушенном режиме работы мотора неслышно спланировать за линию фронта.

Восемьсот метров. Пятьсот… Все! Передовая осталась позади. Правый вираж… Стрелка компаса приближается к западному курсу. Стоп — так держать!

Я благополучно долетел до цели и приземлился на площадке, на которой увидел партизан и детей.

От группы взрослых отделилась коренастая фигура в полувоенном френче, с автоматом. Мы пожали друг другу руки.

— Вы и есть рекордсмен по перевозке детей? — спросил партизан, улыбаясь.

— А с кем я говорю?

— О Марго слышал? Это я, собственной персоной.

Так мы познакомились с командиром 5-й Калининской партизанской бригады Владимиром Ивановичем Марго.

Ребята стояли у костра — оборванные, исхудавшие. Рано повзрослевшие дети тяжкой военной поры. Многие из них стали сиротами. На их глазах гитлеровцы жгли дома, расстреливали и вешали родителей. От ужаса они разбегались по лесам, жили одичавшими группами, питаясь грибами, ягодами, кореньями, пока их не находили партизаны.

Я поднял на руки мальчонку, поглядел в исхудавшее, сморщенное личико, и у меня навернулись слезы. Сколько же бед вынес этот постаревший раньше времени мальчуган? Вернется ли к нему когда-нибудь прежнее доверие к людям и доброта? Мальчик уперся ручонками в мою грудь. Извиваясь, как зверек, он старался вырваться.

— Ребята, это наш дядя летчик Курочкин, — сказал командир. — Он прилетает к нам, чтобы помочь скорее прогнать проклятых фашистов. Вместе с ним вы отправитесь сегодня на Большую землю. Там вам будет лучше, чем здесь, в лесу, в землянках. Вы станете учиться, вас будут хорошо кормить и одевать. Вы забудете, что такое война. Растите и постарайтесь потом быть полезными своей Родине!

— Кто из вас полетит со мной первым? — спросил я.

Дети тесней прижались друг к другу и молчали. Тогда я поднял на руки самого маленького:

— Тебя как зовут, мальчик?

Вместо ответа малыш обвил мою шею ручонками и крепко прижался. И снова, как в тумане, поплыли в глазах костры и лица партизан.

— Как все-таки тебя зовут? — переспросил я.

— Васей, — едва слышно прошептал мальчик.

— Вася-Василек… А у меня есть брат! Его тоже Васей зовут, ему десять лет. А тебе сколько?

Мальчик растопырил все пальчики на руке.

С опаской потянулись к самолету остальные ребята. Я отомкнул крышку задней кабины и поместил туда пять мальчиков и трех девочек. Все притихли: никто из них еще не летал на самолете! Василька же посадил на колени одной девочке, которая выглядела постарше остальных.

— Ничего страшного, ребята! Сейчас мы взлетим, а через два часа сядем у своих. Все будет хорошо, — сказал я, а сам суеверно подумал: «Дай-то бог!»

— А ты куда, дядя? — всполошился Василек, увидев, что я собираюсь закрыть кабину.

— Я здесь буду, за перегородкой, — постучал по тонкой фанере. — А вы держитесь вот за эти ручки и друг за друга. Договорились?

Я закрыл колпак пассажирской кабины, защелкнул замки крепления на борту фюзеляжа, простился с партизанами и полез на свое место.

Чихнув, выбросив облачко белого дыма, заработал мотор, и я порулил на линию взлета. Держась за консольную часть нижней плоскости, по земле бежал добровольный помощник, разворачивая самолет.

Загрузка превышала расчетную почти вдвое, но мотор работал мощно и устойчиво. По бокам взлетной полосы пылали костры: это почему-то вселяло уверенность в благополучном взлете.

Помахав на прощание рукой, плавно двигаю вперед сектор газа. Мотор ревет, но перегруженная машина двигается не сразу. Наконец она стронулась с места и начала разбег. Метров через тридцать я почувствовал, что она слушается рулей.

Хвостовая часть оторвалась от земли, линия капота приблизилась к линии горизонта. Подъемная сила крыльев уже способна была держать машину в воздухе! Точечным движением ручки управления я оторвал самолет от взлетной полосы и устремился вверх.

Стрелка высотомера поползла по цифрам. Сто метров… Еще пятьдесят… Хватит! Я облегченно вздохнул и откинулся на сиденье, чтобы размять занемевшую спину.

Осторожно склонив машину в вираж, доворачиваю до курса девяносто градусов. Над линией фронта немцы подняли такую стрельбу, что сразу вокруг стало светло. Забили автоматические пушки «эрликоны».

Я увеличил обороты и разогнал самолет до ста шестидесяти километров в час: так, что зазвенели расчалки. Рисковать жизнью детей я не имел права и поэтому старался как можно быстрее пролететь опасную зону передовой.

Скоро самолет мягко коснулся посадочного поля нашего базового аэродрома и, сбавляя скорость, побежал в темноту…

На востоке начинала разгораться слабая, скрытая плотной облачностью заря. Зарулив на стоянку, я выключил мотор. Стало слышно, как шипят и потрескивают выхлопные патрубки…

Только теперь я почувствовал усталость. Опустив руки на колени, некоторое время сидел, не в силах пошевельнуться. К самолету подошли Дебелергов и моторист Елисеев, осветили фонариком кабину. Пришлось подниматься.

Я спрыгнул с плоскости и открыл кабину, где ютились мои юные пассажиры. Полет утомил и ребятишек! Они спали, устроившись кто как мог…

— Гриша, — обратился я к Дебелергову, — ребят кто примет?

— Докторша уже обо всем позаботилась.

Врач полка — Вера Исидоровна — приготовила для спасенных детей палатку с постелями. Там они пробудут до утра. Потом их накормят и отправят дальше в тыл.

Несмотря на ранний час, к самолету сбежались летчики — те, кто полетит за малышами завтра. Мы осторожно, чтобы не разбудить, вытаскивали ребят из кабины и передавали из рук в руки.

Многие впервые встретились с детьми, вывезенными из фашистского тыла. В сумрачном свете наступающего утра особенно выделялись их бледные лица, жалкая одежонка. Конечно, партизаны старались перед эвакуацией одеть их в самое хорошее! Но дети все равно выглядели не лучше беспризорников…

Подошел командир авиаполка Владимир Алексеевич Седляревич. Я доложил ему о благополучном выполнении задания.

— Сколько, говоришь, вывез? — переспросил комполка.

— Восемь.

— Не много ли для По-2?

— Товарищ командир, именно столько их было на партизанской площадке. Дети не сразу решились лететь, их пришлось убеждать. А когда они согласились, стало ясно, что брать надо всех.

— Ну а если было бы десять человек?

— Очевидно, поступил бы так же… Я убедился, что на По-2 можно летать с двойной перегрузкой.

— Хорошо. Пока отдыхайте. В двенадцать дня проведем разбор этого полета.

У меня подкашивались ноги, слипались глаза. Когда я подходил к своей землянке, то уже спал на ходу…

На разборе полета Владимир Алексеевич Седляревич сообщил, что против нас действует отряд из двух истребительных эскадрилий 4-го флота люфтваффе. В отряде имеются тяжелые двухмоторные истребители Ме-110, оборудованные для ночных полетов, и обычные Ме-109, которые за час до рассвета вылетают на свободную охоту.

Зачитал он также приказ, перехваченный у гитлеровцев:

«Службой воздушного обеспечения замечена активизация легкой русской авиации в тылах нашей 18-й полевой армии. Самолеты обеспечивают вооружением партизанские отряды, которые усиливают борьбу, совершают диверсии на железных дорогах, нападают на гарнизоны и крупные населенные пункты. Сложность борьбы с русской авиацией усугубляется тем, что полеты совершаются ночью или днем в условиях плохой видимости и тяжелой облачности.

Однако наша цель — пресечь эти действия, не дать возможности русским летать, как дома.

Приказываю:

Усилить подготовку летчиков для работы ночью.

Организовать начало полетов примерно за час до рассвета с тем, чтобы перехватить русские самолеты на обратном пути. Усилить зенитными орудиями гарнизоны, находящиеся в зонах действия красной авиации, чтобы по всему маршруту создать ожесточенный и непрерывный огонь.

Легкий самолет, именуемый у нас „русской фанерой“, приравнять к боевым истребителям, состоящим на вооружении Красной Армии. За каждую уничтоженную машину соответственно выплачивать летчикам денежное вознаграждение, представлять к орденам, содействовать в продвижении по службе.

Командир 1-й эскадры 4-го флота военно-воздушных сил генерал авиации Хюбе».

В те дни началась наша основная боевая работа по спасению детей. Каждый полет в тыл врага представлял собой сложную задачу со многими неизвестными.

С наступлением сумерек самолеты один за другим взлетали в ночное небо. Последними ложились на боевой курс к партизанским кострам самые опытные летчики и командиры — Иван Суницкий, Михаил Колобков… Мы успевали выполнить два-три рейса за ночь, перевозя по 20―30 детей.

В моем подразделении было восемнадцать самолетов. Все экипажи молодежные. Мужественные комсомольцы пренебрегали опасностью, каждый из них готов был на все для выполнения поставленной задачи.



…День угасал. Из-за туч показалось солнце. Око садилось за чистый горизонт, обещая назавтра хорошую погоду.

Получив разрешение на очередной вылет, я пошел к своему самолету. Как из-под земли вырос Гриша Дебелергов. Он с шиком поднес руку к виску:

— Товарищ командир, самолет к ночному боевому полету готов!

— Вольно, — сказал я и встретился с напряженным взглядом механика Феди Елисеева, совсем юного, почти мальчика. — Ну что, воин?

— Мы установили в центроплане еще один бензобак, запасной, на всякий случай…

«Милые вы мои технари, — подумал я. — Работают, не зная отдыха, и, наверное, беспокоятся за меня и моих пассажиров больше, чем я сам…»

Григорий недовольно шевельнул плечом. Он хотел сказать об этом перед самым вылетом: преподнести, так сказать, сюрприз…

Значит, шансы на успех у меня увеличиваются! Я надел шлем, полностью застегнул комбинезон, полез в кабину. Моторист ухватился за пропеллер.

— Контакт!

— Есть контакт!

— От винта!


После возвращения на базу ко мне подошел командир первого авиазвена ночных экипажей Сергей Борисенко и спросил:

— Ну как, довез малышей?

— А ты спроси вот у этого партизана, — показал я на стоявшего рядом со мной худенького мальчугана, с любопытством следившего за посадками самолетов.

— Не страшно тебе было лететь? — спросил у парнишки Борисенко.

— Не-е, интересно! — ответил мальчик. — Огоньки за окном бегут… Такие беленькие, зелененькие… Красиво!

— Да… — только и нашелся пилот. Он-то отлично знал, что это были за огоньки!

— А зовут тебя как? — спросил Сергей.

— Коля Петров из деревни Боровики. Нас четверо братьев! Я первым полетел, а они завтра. Просили написать, как добрался.

— Пиши, пиши! Завтра ночью отвезу твое письмо, а взамен привезу к тебе братьев. Только постараюсь, чтобы огоньков они не видели. Обойдемся без них!


Наш полет, о котором рассказывал Коля, действительно получился сложным.

Под натиском карателей партизаны оставили аэродром. В назначенное время я не обнаружил в заданном квадрате обещанных костров. Долго кружил над лесом, хотел было уже возвращаться домой, как вдруг далеко в стороне заметил «огненный треугольник».

Оказывается, после тяжелого боя партизаны нашли в себе силы подготовить для меня новую площадку: они очень беспокоились о детях.

Я благополучно приземлился, забрал ребят, но замешкался с вылетом. При пролете линии фронта, когда начало светать, самолет обнаружили. Вот тогда и увидел Коля красивые «огоньки» трассирующих очередей…


При перевозке детей произошла и еще одна любопытная история. О ней долгое время говорили в полку.

Наш самолет под управлением Ивана Тутакова потерпел аварию при посадке на партизанском аэродроме.

На помощь ему вылетел командир эскадрильи капитан Дроздовский. На борту самолета находился авиатехник Дегтярев.

В те дни партизаны вели ожесточенные бои с карательной экспедицией. Фашисты оттеснили бригаду Сидоренко в глубь леса и захватили аэродром. Аварийный самолет пришлось сжечь.

На другой день партизанам удалось вернуть потерянные рубежи, в том числе и площадку для приема самолетов. Но помощь летчику уже была не нужна. Николай Дроздовский и Василий Дегтярев возвращались ни с чем.

— Не возьмете с собой раненого партизана или детей? — спросил у летчика начальник штаба бригады.

— Не можем, — объяснил пилот. — Задняя кабина полностью загружена. Разве что техник возьмет что-нибудь себе а руки?

Тогда партизаны — уже перед самым взлетом — протянули Василию сверток. В полете Василий понял, что держит грудного ребенка. Прислонил к лицу, почувствовал исходящее от него тепло…

— Я стал прижимать ребенка к сердцу, словно предчувствуя беду, — рассказывал потом Василий.

Дегтярев не ошибся: атаковал «мессершмитт». Начался неравный поединок.

При каком-то маневре Василия подбросило так, что он ударился головой в центроплан. Шлем вместе с очками сорвало с головы, но техник не выпустил ребенка из рук.

Потом его швырнуло обратно в кабину. Только тогда Дегтярев понял, что при взлете забыл застегнуть привязные ремни: руки были заняты малышом. Не чувствуя боли, он ухватился правой рукой за сиденье, а левой продолжал крепко держать крохотного пассажира.

Экипажу все-таки удалось благополучно пересечь линию фронта и спасти ребенку жизнь!

Поединок с «мессершмиттом»
Я посадил свой ночной самолет на луг. Когда-то здесь была пашня, но с приходом немцев ее забросили, она заросла травой, и По-2 на посадке прыгал по бороздам, будто телега по ухабам.

Партизанский отряд расположился в лесу, за большим топким озером, заросшим осокой и камышами.

От деревни ничего не осталось: ее сожгли каратели. Только черные печные трубы торчали… Население жило в подвалах. Женщины, старики, дети таскали на себе плуги, как могли обрабатывали землю, молотили снопы цепами, как в старые времена.

Они сами едва сводили концы с концами, а еще и партизан кормили!

Даже в разрушенную дотла деревню часто наезжали каратели. Чтобы не навлекать на мирных жителей беды, партизаны старались появляться здесь как можно реже.

Когда стало известно, что за детьми прилетит самолет, посадочную площадку пришлось выбрать все же на лугу у деревни — других подходящих ровных мест в округе не было.

Ребятишек привезли на подводах. Сопровождающий — пожилой, бородатый мужчина, бывший колхозный конюх — заранее выложил костры ромбом, как условились. На вопрос, сколько он привез детей, ответил смущенно:

— Да забрал сколько было! Пятнадцать душ.

Я аж крякнул. Пятнадцать… Столько не поднимал По-2 ни в какие времена!

— Где ж я их рассажу?

— А где хочешь, человек хороший, — решительно заявил партизан. — От них тут спасу нет. Чуть бой — лезут в самую жарь…

Я глядел на столпившихся ребятишек с состраданием и болью в сердце: им было от семи до двенадцати лет.

— Они такого навидались, не дай бог взрослому! — добавил партизан, почувствовав мою растерянность. Потоптался еще минуту и, наклонившись, прошептал, будто передал военную тайну: — Каратели, слышь, обложили и с Пудовки, и с Жадова… Так что кровушка прольется немалая, язви их в душу!

— Ну ладно, сажайте, — решился я. — Только по росту. Сначала — кто постарше, маленьких — на колени…

Дети с помощью взрослых быстро забрались а кабину. Закрыв крышку с окошечками из плексигласа и защелкнув замки, я похлопал самолет по фюзеляжу: «Ну, милый, не подкачай!»

Он долго бежал по лугу. Наконец на последних метрах луга с трудом оторвался от земли: дальше текла речка.

Мотор работает на полных оборотах, а самолет никак не поднимается выше. Или мне это показалось? Конечно, показалось. Вот уже лес, а я — выше сосен. Значит, кой-какую, но набрал высоту…

Решил подниматься выше и выше. Если что случится, у меня будет запас высоты и, следовательно, времени. Секундная стрелка, подрагивая, описывает круги по циферблату. Трещит мотор. На крыле изредка сверкают отблески пламени от выхлопной трубы.

С полукруглого козырька в лицо бьют мелкие капли мороси: я попал в облако и скоро, по-видимому, окажусь выше. Буду держать его про запас. При малейшей опасности спрячусь там, как пехотинец в окопе.

Наконец вижу звезды. Такое множество звезд бывает только в августе! Они горят так близко, так ярко, что, кажется, протяни руку и снимай одну за другой…

Неожиданно облачность кончилась, подул сильный ветер, сразу сократив скорость самолета. И тут же под верхними плоскостями заскользил свет.

Тревожный луч то вспыхнет и кольнет сердце, то погаснет, как бы давая надежду проскочить опасную зону. Но нет, фашисты услышали рокот мотора. Снова вспыхнул луч, за ним — второй. Самолет попал в перекрестное освещение. Через секунду заговорят пушки…

Еще два луча запылали на фюзеляже и плоскостях По-2. Бросаю самолет в сторону. Но прожекторы не отрываются. Начинаю виражить. Бесполезно! Если бы не дети на борту, можно было более решительно бороться с врагом. Но боюсь напугать ребят перегрузками.

Пока главное — это не дать зенитным расчетам зафиксировать движение самолета по скорости, высоте и направлению полета. Все время работаю педалями, ручкой управления, но, кажется, делаю различные фигуры пилотажа помимо воли. Только бы скрыться, только бы вырваться из огненной ловушки!

Ветер бьет в лоб. Принимаю решение развернуть самолет в противоположную сторону. В два раза увеличиваю скорость. Потом выполняю змейку, чтобы не попасть в перекрестие прицелов.

Но прожекторы, будто злые псы, цепко держат мой самолет. С разворота вхожу в пике, затем вытягиваю машину к горизонту, делаю горку, швыряю перегруженный самолет из одного поворота в другой, снова пикирую…

Вдруг словно невидимая рука выключила рубильник — свет погас. Ослаб и огонь зениток. Осмотревшись, быстро набираю высоту. Вырвался!

Но, оказалось, судьба готовила новую ловушку. Сначала сквозь треск мотора я услышал посторонний звук. Потом увидел, как где-то в стороне вспыхивает фара и быстро, словно комета, передвигается по небу. «Мессер»… Его наверняка вызвали с земли…

«Мессершмитт» — это пострашнее прожекторов и зенитного огня! Он в любую секунду может подойти и расстрелять меня, как спортсмен тарелочку. У «мессершмитта» есть все: скорость, мощность мотора, оружие, бронезащита… А у меня ничего этого!

Мелькнула мысль: может, не заметил? Но вот фара вспыхивает уже с другой стороны. Значит, «мессер» ходит кругами, ищет…

Убираю газ, но, видно, слишком резко. Тяжело груженная машина сразу проваливается в пустоту. Нет, так быстро терять высоту нельзя… Едва заметными толчками двигаю сектор газа вперед: его надо установить в таком положении, чтобы мотор работал с достаточной мощностью, но и не выбрасывал много огня из выхлопных патрубков.

Перекладывая самолет с крыла на крыло, осматриваюсь, верчу головой на все 360 градусов, как говорят авиаторы. Мне необходимо увидеть противника первым.

Гитлеровец на миг включил бортовую фару и по касательной пошел вниз. Теперь он будет искать меня на фоне звездного неба.

Вот бы сейчас погасить игривую яркость звезд… Сколько людей во все времена и с разных широт смотрели на звезды, восторгались ими. И наверное, не было ни одного человека, кто хотел бы их погасить. Ни одного, кроме меня в эту минуту!

Свет, как кнутом, ударил сзади, снизу. Нашел все-таки. Пот заструился по лицу. Мгновенно всплыла в памяти справка о «мессершмитте», которую давали нам ребята из разведотдела: две пушки, четыре пулемета, коллиматорный прицел Цейса… Только за одну секунду они изрыгали около трех килограммов пуль и снарядов, начиненных взрывчаткой, зажигательной смесью и бронебойными сердечниками!

Но стервятник не успел открыть огонь. Оторопев от неожиданности, фашист не вовремя нажал на гашетки, и машина пронеслась мимо. Скорость Ме-109 в шесть раз превышала мою. И все же он уже обрадован, что нашел По-2. Теперь будет расстреливать, как приговоренного, прижатого к каменной стене…

Мысленно стараюсь представить действия врага. Сейчас он бросит машину через крыло и пойдет в лоб со снижением, зная, что мне остается только уходить вниз. Черта с два! Я до упора толкаю сектор газа вперед и лезу вверх. Машине будто передалась моя воля: она тоже хочет уцелеть.

Гитлеровец включил фару. Точно, идет вниз со снижением… А меня уже там нет! «Мессер» опять окажется далеко и, даже возвращаясь с боевым разворотом, потеряет какое-то время. Минута, но выиграна.

Если бы не смертельная опасность, наш поединок походил бы на игру в прятки. Я прячусь — он ищет. Интересно, кольнула бы его совесть, если бы он узнал, что у меня на борту дети? Впрочем, чем этот фашистский летчик лучше других, которые спокойно расстреливали, вешали и детей, и женщин, и стариков?

Длинная тень пронеслась рядом, оглушив грохотом моторов. Как это плохо — быть безоружным! Когда я летал на Р-5, в кабине сидел стрелок со «шкасом». Сейчас бы он не промахнулся… А у меня нет ничего, чем бы я мог хотя бы отпугнуть «мессершмитт»!

Гитлеровец повернул истребитель назад и врубил посадочную фару. Режущий свет — как во время сварки — ослепил. Я наклонил голову к приборной доске, но перед глазами все равно плыли красные круги.

Тявкнули пушки. Я хорошо представил рой трассирующих снарядов, которые в одно мгновение развалят мой самолет на куски…

Однако охотник-истребитель проскочил мимо, едва не отбив мне верхнюю плоскость. Вихревой поток вздыбил машину. Почти инстинктивно я сбросил газ и стал снижаться, круче и круче склоняясь к земле.

И снова возникла тревожная мысль: выдержит ли мое фанерное сооружение бешеную скорость?

Сквозь пронзительный звон расчалок слышу многоголосый плач детей. От злости прокусываю до крови губу: будь же ты проклят, фашистское отродье!

Однако где же «мессер»? Сейчас он должен быть с левой стороны и значительно выше меня. Немецкий летчик, видно, опять потерял мой самолет и теперь, нервничая, бросает истребитель из стороны в сторону — яркий луч «мессершмитта» то загорается, то гаснет…

Смотрю на компас. Необходимо быстро сориентироваться. Хоть Гриша Дебелергов и приспособил запасной бензобак, все равно горючего в обрез, на блуждания его не хватит. И тем не менее разворачиваю самолет в сторону. Ведь гитлеровец знает, куда я лечу, и будет искать меня впереди! Я же постараюсь обойти это место.

А за тонкой перегородкой на разные голоса ревут дети… За спинкой сиденья есть окошечко. Отодвигаю фанерную задвижку, кричу:

— Порядок, братцы! Потерпите маленько!

Слова мои прозвучали неубедительно, но ребятишки затихли. Вряд ли они видели вражеский истребитель и едва ли осознали, насколько близко были от смерти, когда самолет попал в огненный сноп луча. Но что-то почувствовали по моим шараханьям…

А беда еще не прошла. «Мессер» ведь мечется где-то рядом! Теперь обозленный гитлеровец начнет палить из всех пушек издалека, едва завидев самолет. Что же предпринять? Уйти вниз?

Бывали случаи, когда вражеские истребители загоняли меня к самой земле. Я снижался в лощины, в пегие, под цвет машины, болота, скрывался в просеках. Одно неверное движение, миг растерянности, неточность в управлении грозили катастрофой. На крутых виражах, казалось, задевал деревья.

Нет, сейчас, ночью, далеко за линией фронта и с ребятишками на борту, на такой рискованный полет я пойти не мог…

На тускло освещенных приборах нервно дрожали и не могли успокоиться стрелки. Звезды исчезли. Надвигались облака, под прикрытием которых я доворачиваю самолет на свой курс. Домой, как можно скорее домой! Бензиномер показывает четверть бака. Если он с допуском, как это делают иногда техники-прибористы, то горючего хватит.

Облачность помогла набрать высоту, но вскоре самолет вынырнул из нее. И тут же в рокот мотора опять врывается гул упорного «мессершмитта». Он как будто караулил меня здесь!

На машину обрушился поток огненных трасс. Я почти до отказа отжал ручку от себя. Самолет клюнул носом, раскручиваясь в штопор. Я пробил облачность и сразу попал в клещи двух прожекторов зенитной батареи. Из огня да в полымя! Очевидно, немцы прислушивались к звукам, которые шли с неба, и были начеку. Как только я вывалился из облаков, они включили прожекторы.

Почему же зенитки не стреляют? Ах да, они же знают — в воздухе свой — и боятся задеть его. Что ж, попытаемся воспользоваться этим обстоятельством…

Закрыв глаза, потому что был ослеплен, даю мотору форсированный газ. Только инстинкт и навыки помогли мне в эти секунды справиться с самолетом.

Помаленьку раскрываю глаза. Так… От прожекторов ушел… Я в облаках… То там, то здесь вспыхивают пятна. Это снизу втыкаются в облачность яркие лучи света: бегают, ищут.

Они изрядно напугали меня, но зато помогли восстановить ориентировку. Последняя зенитная батарея могла быть только на железнодорожной станции Борки. Следовательно, до линии фронта осталось километров сорок, то есть двадцать минут лета. Так мало и так много! Потому что на войне и минута бывает последней…

Самое главное — «мессершмитт» опять потерял мой самолет с бесценным грузом — спасенными ребятишками. Возможно, у немецкого аса кончилось горючее, и он улетел заправляться. По спине, по груди струится пот. Приподнимаюсь на сиденье и хватаю ртом стылый влажный воздух.

У передовой фашисты еще раз обстреляли самолет из зенитных пулеметов. Но сонно, не зло… Так, как облаивают сторожевые псы, когда им не хочется вылезать из будки.


А потом был свой аэродром. Стартех авиазвена Дебелергов по привычке обежал самолет, осматривая его на глазок: снаряды «мессершмитта» опалили нижние и верхние крылья в нескольких местах, но почему-то не подожгли машину.

— Ничего, залатаем, — успокаивает Григорий и хлопает по гулкому крылу. — На этой «лошадке» еще летать да летать!

— Вылезайте, ребятки, приехали…

Это я своим перепуганным пассажирам.

Так закончился тот полет. Один из многих полетов за нашими ребятишками. За будущим любимой Отчизны.

Литературная запись Евгения Федоровского


Галина ГРОМОВА


Галина Михайловна Громова — профессиональный журналист: была ответственным секретарем районной газеты в поселке Думиничи Калужской области. Потом редактором многотиражной газеты в Туле. Постоянно занимается военно-патриотическим воспитанием и поисковой работой.

Член Союза журналистов СССР.

Это надо живым!

«…А на утро третьего дня Александра с Минаковым повели на расстрел. К проходным воротам чугунолитейного завода гитлеровцы стали насильно сгонять население. Фашисты хотели устрашить советских людей расправой над партизанами…

Козлова и Минакова поставили у каменной стены. В середину кольца, образованного гитлеровскими солдатами, вошли четыре палача с автоматами. Офицер что-то недолго говорил. Но Александра Козлова ничего не слышала. Она впилась глазами в лицо Саши. Все в ссадинах, кровоподтеках, оно и сейчас было прекрасно: гордое, непокорное. Александр Павлович заметил жену в толпе и кивнул ей.

Когда автоматчики по команде офицера вскинули оружие, Козлов громко крикнул палачам:

— И вы не уйдете отсюда, гады! Всем вам будет смерть на нашей земле!..»


Это строки из очерка журналиста Бориса Клунникова. Небольшая вырезка из газеты. Рядом — удостоверение к медали «За боевые заслуги», комсомольский билет № 06953501 с четкой надписью на первой странице: «Зачислен навечно в списки Думиничской комсомольской организации». Под фотографией справка: «Козлов Александр, секретарь подпольного РК ВЛКСМ. Партизанская кличка Овод. Расстрелян немцами у заводской стены в 1941 году».


Школьный музей думиничской средней школы № 1 имени генерал-майора Никифора Васильевича Корнева… Я перехожу от стенда к стенду, от витрины к витрине. Сквозь поблескивающее стекло с пожелтевших фотографий смотрят на меня юные лица: Александр Козлов, Семен Прохоров, секретари комсомольских организаций; Дмитрий Марченков, один из многих, погибших под Думиничами солдат; Герой Советского Союза Лазарь Паперник; Петр Лягинский и Михаил Сидякин — партизаны; Алексей Олесик и Валерий Москаленко — чекисты…

Сберечь для живущих образы тех, кто отдал жизнь за свободу и счастье нашей Родины, — девиз следопытов школы.

Вот позеленевший от времени патрон… В нем найдена записка с разбегающимися карандашными строчками: «Нас осталось четверо, но мы не сдадимся. Григорьев, Семенов, Братко, Глазов».

И они не сдались, они дрались до конца, как дрались сотни наших бойцов, павших при освобождении Думиничей. Многие из них остались лежать у высоты под деревней Поляки…

Раньше на подступах к высоте лежало болото. Потом оно отступило, обнажив следы войны.

Придя сюда, следопыты увидели останки сотен советских бойцов. Их похоронили с воинскими почестями. А обнаруженные солдатские медальоны помогли узнать о беспощадном бое, который вели здесь воины 233-го стрелкового полка и 83-й гвардейской Городокской Краснознаменной ордена Суворова стрелковой дивизии.

По адресу в одном из медальонов нашли родных Дмитрия Марченкова. Поиск ширился. С помощью военкоматов, архивов устанавливались имена павших, разыскивались их родные и однополчане. В переписке, при встречах с ветеранами следопыты знакомились с боевой историей дивизии, подвигами ее героев. Походы на места боев обогащали музей все новыми находками.

Однажды в школу пришло письмо, поразившее воображение ребят. Свободное от адреса поле конверта наискось прочерчивала старательно выведенная надпись: «Товарищ почтальон, очень прошу вас срочно доставить письмо в школу. Дело касается погибшего».

Почтовые штемпели рассказали, что письмо пришло в рекордно короткий срок. В нем следопытов просили узнать и рассказать о судьбе экипажа пикирующего бомбардировщика, сбитого в районе Думиничей.

Начался поиск. Следопыты расспрашивали старожилов, упорно выискивая свидетелей трагедии. И вот что выяснили.

…28 августа 1941 года над Думиничами промчался пылающий самолет. Подбитая машина неслась к земле, оставляя за собой черный шлейф дыма. Убит стрелок-радист. Тяжело ранен штурман. Ранен и сам командир. Кабина полна дыма, слезятся глаза, нечем дышать.

Летчик из последних сил старается удержать в воздухе падающий самолет. Тщетно. Удар о землю. «Надо скорее вытащить из пылающей машины товарищей… скорее!..»

Но сознание ускользало…

Когда подбежавшие жители подобрали обгоревших летчиков и доставили их в больницу, было уже поздно.

Вскоре на поселковом кладбище появился небольшой холмик. Под ним вечным сном заснули первые воины, похороненные в Думиничах. Фронт еще не пришел сюда. Тяжкие годы войны и фашистского нашествия только начинались! А в тот день плакали матери, провожая в последний путь чужих сыновей…

Только после поиска следопытов на могиле появились имена: летчик-лейтенант Леонид Пакулевский, штурман-лейтенант Иван Будник, стрелок-радист сержант Федор Ляшко.

Черным днем родные Пакулевского получили скорбную весть. «Летчик-лейтенант Пакулевский Леонид Ильич пропал без вести 30 августа 1941 года». А вскоре почта принесла запоздавшее письмо. Уже мертвый сын говорил отцу:

«…Ну а если придется погибнуть, то помни, что я никогда не опозорю нашей фамилии. Я буду драться за народ до последнего. Ты должен гордиться этим. Ты должен гордиться, что твоим сыновьям выпала честь защищать Родину от самого злейшего врага человечества — фашистов. Передай мой призыв — бить врага беспощадно всем моим братьям и товарищам… Твой сын коммунист и красноармеец Леонид Пакулевский».

Велик скорбный список пропавших без вести. В тяжких боях, сражаясь до последнего вздоха, гибли герои, и подчас некому было свидетельствовать об их верности долгу и Родине. Поэтому велика заслуга армии следопытов, вырывающих у безвестия имена преданных Отчизне сынов. Ведь около тридцати лет семьи Пакулевского, Будника и Ляшко не знали подробностей гибели близких им людей.

Без вести пропал для родных и Савелий Петрович Сребаль… Искала могилу Дмитрия Марченкова его сестра… Будто в воду канул отчаянный комсорг Семен Прохоров из легендарного партизанского отряда Медведева… Не раз киевлянка Нинель Корнева расспрашивала мать о том, как погиб ее отец, генерал-майор Никифор Васильевич Корнев… И слышала тихий ответ: «Не знаю!»

Думиничские следопыты рассказали наконец родным о гибели героев.

Все труднее становится искать: стираются даты, уходят из жизни ветераны боев. Но трудности не гасят энтузиазм следопытов. По просьбе Софьи Кубангельдыевой из Ашхабада найдена могила ее отца Амана Пальванова, погибшего в 1942 году. Приехал поклониться могиле сына и ростовчанин Дмитрий Степанович Мамыркин. На Смоленщине следопыты разыскали могилу своего земляка Александра Ксенофонтова.

9 мая 1979 года музей думиничской средней школы № 1 отметил свое пятнадцатилетие. Давно покинули школу ее первые следопыты: Геннадий Пискарев, Любовь Саенкова, Лариса Хламкина, Александр Ратников, Светлана Жебелева, Тамара Капитонова, Владимир Устинов и другие. Нет в школе и первого руководителя следопытов, организатора музея Е. Н Гришкиной, учительницы истории М. А. Мельниковой.

Но начатое ими дело живет. С таким же энтузиазмом работают в совете музея Галина Гришук, Ольга Ляхова, Татьяна Портнова и многие другие. А руководит ими теперь следопыт-ветеран Светлана Николаевна Жебелева.

Поиск продолжается!


Владимир МАТВЕЕВ


Владимир Васильевич Матвеев родился в Тбилиси в 1925 году, вырос в станице Николаевской, на Тереке, учился в Москве. Затем — Карельский фронт, служба на Севере, учеба в Военно-политической академии имени Ленина, служба на Краснознаменном Северном флоте. С комсомолом связан с 1939 года, был на выборных должностях. В 1971 году за активную работу по военно-патриотическому воспитанию молодежи награжден Почетной грамотой ЦК ВЛКСМ. Автор нескольких поэтических сборников. Член Союза писателей СССР.

Стихи

У вечного огня в Йошкар-Оле
Над парком звезды первые повисли,
Мерцая робко в предвечерней мгле, —
И в прошлое меня уводят мысли
У Вечного огня в Йошкар-Оле.
За Ладогой в боях («Назад —
                                           ни шагу!»)
Стояли мы под орудийный лай
За Волгу и за Малую Кокшагу,
За всю страну — и за Марийский
                                                     край.
Кто мог забыть свой отчий дом,
                                        свой город?!
В землянке дымной, лежа на полу,
Однажды слушал я в ночную пору
Рассказ негромкий про Йошкар-Олу.
Я там побыть надеялся едва ли,
Но парни, опаленные войной,
В мечтах таким красивым рисовали
Послевоенный город свой родной!
В Йошкар-Олу ребята не вернулись —
Погибшим не увидеть никогда
Ни старых зданий, ни новейших
                                                   улиц…
И я приехал все-таки сюда.
Я вижу город гордого размаха,
Он даль раздвинул властною рукой —
И скоро станет Малая Кокшага
Большой, в гранит одетою рекой.
Чтя память тех, кого сразили пули
В борьбе за мир и счастье на Земле,
Застыли комсомольцы в карауле
У Вечного огня в Йошкар-Оле.
Улица Сафонова в Североморске
Она не продрогнет на холоде —
Мы греем сердцами своими
Ту главную улицу в городе,
Что носит Сафонова имя.
На Кольский залив устремленная,
Она в неусыпном дозоре.
Земля эта
                 помнит
                               Сафонова,
Могила которого —
                                в море.
У пирса,
            где ветер стремительный
На крыльях незримых взлетает, —
Фигура матроса,
                           что бдительно
Отчизну свою охраняет.
Соратник бессмертного сокола,
Он взглядом полмира объемлет
И видит с недвижного цоколя
И небо,
               и море,
                             и землю.
Под стать ему
                       в море идущие
И в небо летящие
                           люди.
И наше
               земное
                            грядущее
О прошлом
                   вовек
                             не забудет.
Просторы туманами курятся,
Там песня о славе пропета…
Не зря эту главную улицу
Зовут
          Океанским проспектом.
Встреча в Москве
Года бегут —
                      и моряки, увы,
Как корабли, бывают в переплавке…
Я — запасник.
                   По улицам Москвы
Иду в сугубо штатской безрукавке.
И вижу вдруг:
                     гурьбой навстречу мне
С осанкой гордой («Не пыли,
                                          пехота!»)
По солнечной веселой стороне
Идут матросы Северного флота.
И ветер мне почудился тугой,
И улица прибоем зазвучала,
И не асфальт столичный под ногой,
А гулкие приморские причалы…
Я возвращаюсь в молодость мою
На заполярном флоте океанском —
И честь североморцам отдаю,
Забыв о том, что сам-то я —
                                в гражданском…

Борис ЯРОЦКИЙ


Борис Михайлович Яроцкий родился в 1933 году в Ворошиловградской области. Около тридцати лет — в рядах Вооруженных Сил СССР. Многие годы работал военным журналистом… В настоящее время — старший преподаватель Академии бронетанковых войск имени Маршала Советского Союза Р. Я. Малиновского.

Борис Яроцкий — автор книг «Мое горнило», «Первая получка», «Лейтенантская молодость», «Ракетия», «Дмитрий Ульянов» и других.

Вступительный экзамен

Повесть
(Героика армейских будней)

Тревога
Просто и буднично начинались учения! Было 22 часа 5 минут. Казарма притушила огни. После напряженного дня солдаты засыпали. Старшины рот, обойдя длинные ряды коек и дав последние напутствия дежурным, расходились по домам. На посты прошагала очередная смена караула. В воздухе кружился легкий снег. Было тихо и уютно. Каждый житель гарнизона, засыпая или только готовясь ко сну, думал об одном: вот и день позади, колготной, беспокойный и все же мирный.

В этот самый момент — в момент блаженства в общем-то хорошо прожитого дня — неправдоподобно пронзительно завыла сирена. От такого всегда неприятного звука дрогнули деревья. В пасмурное небо взмыли сонные грачи: они только вчера прилетели вместе с теплым мартовским ветром. Освещенные уличными фонарями, птицы были похожи на обугленную бумагу, подхваченную внезапным стремительным вихрем.

Первыми в парк боевых машин прибежали механики-водители. Один за другим оживали танковые двигатели. Экипажи привычно занимали свои места, докладывали о готовности. Командиры запрашивали разрешение следовать на загрузку боеприпасов.

Освещая подфарниками дорогу, танки исчезали за воротами КПП, направляясь в район сосредоточения. Командир полка получил задачу. Начался марш в предвидении встречного боя…

Лавина тяжелых машин катилась по пустынной ночной дороге. Белыми светлячками обозначены цифры многочисленных приборов. Под гусеницами оставались километры заснеженной русской земли.

Сколько раз, выводя свой полк на учения, майор Коренюгин возвращался к мысли о войне, которая гремела по этим лесам и перелескам. Войну уже мало кто помнит. В полку найдется, пожалуй, лишь несколько человек, родившихся перед войной. И сам он о войне знает от старших. Воевал отец. Он служил в пехоте. Мама говорит, что он, Сережка, очень похож на отца: высокий, плечистый, с темными, как спелый терн, глазами…

При мысли о войне, но уже не прошлой, а той, что может случиться, Сергей Иванович Коренюгин испытывает волнение. Из рассказов фронтовиков он знает, что в атаке не думаешь о том, что тебя сожгут, мысль занята другим, главным: проскочить губительный огонь, подавить цели и стремиться вперед, только вперед. Команда «Вперед!» стала его девизом. И сейчас этой командой он подгонял командиров батальонов, как можно быстрее отводя полк от места постоянной дислокации, подальше от эпицентра возможного ядерного удара.

Фосфорическим огнем светятся шкалы топопривязчика. Каждый момент командир знает, где находится колонна. Через офицеров связи из батальонов поступают доклады.

Где-то на юго-востоке, в далекой, уверенно-спокойной Москве, глубокая ночь.

Все дальше от городка уходит полк, ревом дизелей сотрясая невидимую в темноте зябкую слякоть марта. В эти самые минуты стремительного движения командир полка услышал:

— «Волга», я — «Иртыш». Потерялся восемьсот пятнадцатый.

Коренюгин отмечает на карте участок пути, где следует первый батальон. 815-й — танк этого батальона.

Пройдено два крутых поворота. Танк могло занести. Но где?

— Обратите внимание. Квадрат сорок четыре двенадцать.

Танкисты осмотрели крутые откосы. Ничего. Танк словно растворился.

Выслушав неутешительный доклад, Коренюгин отметил время: 3 часа 34 минуты. Мела поземка, разглаживала снег тщательней самого старательного дневального. И тем не менее командир полка рассудил: танк не стреляная гильза, не затеряется. В конце концов командир 815-го сержант Свиданин слышит радиопереговоры. Если ничего особенного не случилось, отзовется.

815-й упорно молчал. И это затянувшееся молчание сеяло в душе командира тревогу.

Где танк?
В 3.55 Коренюгин вышел на связь с генералом Сподобиным. После доклада между командиром полка и командиром дивизии произошел следующий разговор:

Сподобин: Ваши предположения относительно восемьсот пятнадцатого.

Коренюгин: По всей вероятности, авария произошла на одном из поворотов.

Сподобин: Вы не допускаете, что экипаж задержался где-нибудь в деревне, вне маршрута следования?

Коренюгин: Исключено.

Сподобин: Что нужно для поиска?

Коренюгин: Организуем своими силами.

Сподобин: Учтите, учебно-боевая задача прежняя.

Коренюгин: Понял.

Сподобин: Кого назначили старшим группы поиска?

Коренюгин: Капитана Штанько, секретаря парткома.

Сподобин: Действуйте.

Танковый тягач с людьми группы поиска несся в обратном направлении. В свете фар кружились разбросанные по косогорам осины и березы. Изредка в отдалении черными копнами виднелись избы. И всюду ни огонька.

Иван Семенович Штанько, сухонький, в очках, внешне невидный собою. Но он, пожалуй, лучше других понимал, что от него требовалось. Хорошо, если с ребятами все благополучно, а если нет… Неясность обстановки заставляла спешить, выжимая из тягача предельную скорость.

За многие годы командирской службы Штанько научился понимать людей. Зачастую, особенно в трудной обстановке, солдат угадывает мысль командира, даже если тот не произнес ни слова. Выполнение общих, в большинстве своем сложных задач приучает людей к четким и согласованным действиям, без которых невозможно завершить ни одно дело.

Капитан Штанько, сын многодетного мелитопольского колхозника, перенял у своего отца удивительную способность видеть и знать, чем живут близкие люди. Для Ивана Семеновича все однополчане были братьями и сыновьями.

Сидя на броне тягача и поеживаясь от встречного ветра, он рассуждал: танк мог завалиться под откос, но тогда его обнаружила бы колонна замыкания, танк мог, как предполагает комдив, свернуть с маршрута куда-нибудь в деревню… Верно! Мог свернуть, чтобы сократить расстояние. Значит…

— Стоп! — командует капитан, и тягач застывает у обочины.

Иван Семенович достает карту, сквозь очки смотрит на желтую извилистую линию, петляющую среди зеленых и синих пятен, обозначающих леса и болота.

Танк мог сделать три вероятных поворота: сразу же за мостом через речку Малютку, за деревней Кирицей и не доезжая торфоразработок. Около всех этих трех пунктов капитан высадил людей. Если танк свернул, то след должен остаться. Затем снял шапку-ушанку и надел шлемофон. Эфир пищал, стучал, свистел, мяукал, летели обрывки песен и музыки. Среди этого хаоса четко и властно выделялся голос «Волги». Полк уже знал о пропавшем танке, и на волну первого батальона переходили командиры рот в надежде услышать позывной сержанта Свиданина.

Самая мощная радиостанция полка почти без пауз настойчиво запрашивала:

— Восемьсот пятнадцатый. Я — десятый. Сообщите ваши координаты.

815-й молчал.

Капитан Штанько начал с наиболее вероятного — с района торфоразработок. Люди искали следы гусениц. Ослепительный луч от переносной фары прощупывал каждую пядь земли. Следов гусениц не было.

А время торопило. Оставив часть группы, капитан Штанько отправился на тягаче в Кирицу. На окраине этой деревни его уже поджидали машина ВАИ и местные жители.

— Вот я и говорю, товарищ командир, — обратилась к капитану женщина в полушубке и валенках, — они проехали часа два назад.

— Кто они?

— Ну машина и танк. Я так понимаю… Вон там за березками свернули на зимник. Я в окно глянула, а из танка искры так и сыплют.

Штанько снова взглянул на карту. Верно! За березками по прямой можно выскочить на дорогу, оставляя в стороне торфоразработки. Но ведь зимник пробит по непроходимому болоту.

Капитан пересел в «газик» ВАИ и вскоре стоял перед полыньей, затянутой пленкою льда. Битый лед, схваченный морозцем, засыпало снегом.

— Здесь они, товарищ капитан, — печально произнес водитель «газика», грузный, по-хозяйски неторопливый солдат.

Осторожно подступая к ледяному крошеву, Штанько осветил фонариком гусеничный след. След обрывался на краю полыньи. Дальше, за полыньей, продолжалась «елочка» от шины грузовика.

— А кто-то проскочил, — сказал Штанько, продолжая светить фонариком.

— Известно, товарищ капитан, — ответил водитель. — Тыловики небось. Они везде проскакивают.

— Могли бы сообщить…

— Могли, конечно. Если б увидели…

Водитель тронул каблуком стеклянную пленку льда. Из лунки выступила, растекаясь, коричневая лужа. С высоты своего большого роста солдат заметил соляр. Радужными пятнами был покрыт весь лед.

— Здесь они…

И солдат и капитан думали об одном. «Живы ли?» — с болью спрашивал себя Штанько и не находил ответа. А солдат, будто сам был свидетелем случившегося, говорил, словно подсыпал соли на рану:

— Не успели ребята… Наверно, передний люк был открыт… Вот и захлебнулись все сразу. Иначе б выплыли… Помните, товарищ капитан, как зимою на Днепре прапорщик Гулин демонстрировал выход…

Штанько помнил, как в январскую стужу на показных занятиях экипаж отрабатывал тему «Вытаскивание танков в зимних условиях из глубоководной преграды». Тогда на виду у батальона танк с экипажем рухнул под лед. Через полчаса машина стояла на берегу, а люди после купели отогревались в палатке. Но то был Гулин, лучший механик-водитель дивизии. Жаль, что он уволился в запас и переехал из военного городка в районный центр. Теперь он мелиоратор, работает на бульдозере…

Солдат прервал нить воспоминаний:

— Товарищ капитан, для верности кинем тросик. А?..

— Можно…

Водитель вынул из багажника трос и бросил его в полынью, вскоре — было слышно — крюк коснулся металла.

— Метра четыре…

Штанько промолчал… А что, если люки были закрыты? Тогда есть шанс, что танкисты живы. Изолирующий противогаз не хуже акваланга. Лишь бы ребята не растерялись, не попытались открыть люки…

Штанько взглянул на часы. Было без четверти пять.

— Едем!

И «газик», развернувшись, устремился в деревню, к тягачу, одиноко скучавшему у дороги. В расстегнутом полушубке, придерживая массивные очки, Штанько прытко нырнул в тягач, переключил рацию на передачу, торопливо заговорил:

— Десятый! Я — «Поиск». Восемьсот пятнадцатый найден затопленным. Координаты сорок четыре ноль восемь. Прием…

Секунда… Вторая… Как вечность… Волнение капитана Штанько передалось всем, кто находился в тягаче. Люди пододвинулись к передатчику, нетерпеливо ждали ответа.

Горячий, пахнущий чужим потом шлемофон был великоват, и Штанько, прижимая руками наушники, старался не пропустить ответа.

— «Поиск»! Восемьсот пятнадцатый в тысяча двухстах метрах юго-западнее Кирицы. Нужны три тягача. Прием.

Как в лесу во время грозы шумят деревья, так в ночном эфире дают о себе знать неумолкающие помехи. Сквозь свист и шум капитан услышал:

— Вам… придается… рота… лейтенанта… Мухлынкина…

— Спасибо.

— Действуйте…

Своим чередом шли учения.

Согласно вводной посредника «противник» ядерным ударом уничтожал роту. Рота лейтенанта Мухлынкина выходила из игры, но волею случая включалась в борьбу за спасение товарищей.

Западня
— Все! Хана! — вырвалось у Михаила Реги, когда машина с большим креном очутилась под водой и застыла сорокатонной глыбой.

На выкрик никто не отозвался. Потопление произошло так стремительно, что ни командир Юрий Свиданин, ни наводчик Ханс Сааг, ни тем более молодой солдат осеннего призыва заряжающий Борис Костоглод не смогли даже обругать механика-водителя, гнавшего танк наперерез колонне, а оказалось — навстречу своей гибели.

Был шок. Но длился он секунды, точнее, секунд пять, не больше. Высокая скорость, ровный гул дизелей, и вдруг такое ощущение, что машина с ходу, не сбавляя скорости, налетела на скирду соломы и скирда, не выдержав удара, взлетела в небо, под гусеницами вдруг распахнулась бездна, доверху наполненная водой. Вместо воздуха мощный компрессор с надрывным храпом всосал ледяную влагу, и двигатель захлебнулся.

Но танк влетел не в полынью. Полыньи бывают на зимних реках и озерах. Полынью можно заметить даже в такую темную мартовскую ночь, как эта. Танк попал в болотный плен, в трясину, которая замерзает лишь в трескучие морозы и оттаивает при первой же оттепели. Огромным вязким телом трясина сдавила теперь уже беспомощную машину. Так, пожалуй, удав сдавливает жертву. В такой ситуации экипажу надеяться не на что.

Это хорошо знал Свиданин, правда, знал из рассказов бывалых солдат, отслуживших и живших в гарнизоне.

Свиданин молчал. И Рега, уже чувствуя страх, повторил:

— Все. Хана…

Теперь, когда машина покоилась на дне болота, механик-водитель с кинематографической точностью, эпизод за эпизодом восстановил в памяти ход событий, предшествовавший этому печальному финалу.

Сразу по команде «Подъем!» он спешно оделся, помня, что здесь главное — аккуратно, без рубцов навернуть портянки (переобуваться будет некогда) и, конечно же, ничего не забыть. Заученно выхватив из пирамиды противогаз и автомат с подсумком, не отставая от ребят, Рега побежал к своей машине. Двери парка были раскрыты настежь, оттуда валил сизый дым сгоревшего соляра — это опередившие его механики-водители уже запускали двигатели. Он отстал ненамного — на какие-то секунды. Рука привычно легла на рукоятку включателя «пуск» — и сразу же, как живое существо, заворковало, вздрогнуло массивное тело машины. Рега не видел, но чувствовал, как ныряет в люк быстрый, как мышь, Борис Костоглод, как грузно вползает не по годам упитанный Ханс. Люк башни для него узок, и Ханс вслух кого-то ругает: дескать, черт то ли мешает ему занять место, то ли сузил отверстие люка.

— Показания? — запросил по ТПУ Свиданин.

— В норме, — ответил Рега.

Показания приборов — он уже их видел — соответствовали готовности.

Потом машины вытянулись в колонну. 815-й согласно боевому расчету занял свое место в замыкании.

Скоро в снежной дымке потонули огни городка.

В окулярах прибора ночного видения голубела зимняя дорога. Колонна двигалась ровно. В машине было тепло. И Михаил Рега с блаженством думал о том, как хорошо вот так бы ехать и ехать до самого утра, а утром добраться до опушки леса, где уже стоит полевая кухня, благоухает запахом гречневой каши и мясными консервами и тихо исходит паром круто заваренный горячий чай.

Но до утра было далеко, а до кухни еще дальше, когда в поле зрения прибора в голубом ореоле показался грузовик, застрявший в кювете.

Грузовик принадлежал хозвзводу, тому самому, без которого не дымит кухня и в котлах не варится каша. По праву замыкающего танк Свиданина выдернул хозвзводовский грузовик, и Михаил Рега в награду от повара Момонта получил ржаной сухарь.

— Грызи, друг, спать не захочешь.

— Если к сухарю добавите сахарку, не засну, уж это точно, — мягко намекнул Рега и засунул сухарь в карман комбинезона.

Пока вытаскивали грузовик, колонна ушла вперед. А потом закрепляли трос. Тоже время потребовалось. И Рега сказал Свиданину:

— У меня, товарищ командир, есть идея. Не махнуть ли нам за грузовиком? Срежем уголок по зимнику — вот и наверстаем упущенное.

— Без разведки?

— Недавно же ходили.

— Ну что ж… Давай пораскинем мозгами…

— Да что тут раскидывать! — подгонял Рега. — Время-то, время!

За темными избами знакомой деревни танк свернул с дороги и по следу хозвзводовского грузовика пошел кидать свои тяжелые гусеницы на оледенелый покров ухабистого болота. Но там, где проскакивает хозвзводовский грузовик, далеко не всегда проходят танки.

Подтаявший к весне зимник не выдержал сорокатонную тяжесть — и болото поглотило машину. Кругом было безлюдье. Властвовала ночь. Подмораживало. Косо летящие снежинки уютно ложились на широкий гусеничный след.

— Все! — выкрикнул Рега, проверяя розетку ТПУ: слышат ли товарищи?

— Миша, побереги нервы, — властно и как будто спокойно отозвался Свиданин; в его приглушенном голосе не только Рега — весь экипаж уловил стальную нотку.

— Тут я виноват… — заикнулся было Рега, но командир экипажа жестко его прервал:

— Потом разберемся, а сейчас — действовать.

Братья
В порядке старшинства Рега был первым помощником командира. С удостоверением механика-водителя 3-го класса он сменил уволившегося в запас безотказного в работе и опасного в спорах сержанта Галямова. Койки Свиданина и Реги стояли рядом, командир и механик-водитель пользовались одной тумбочкой, часто читали друг другу письма, приходившие из дому. Но, несмотря на общность интересов и вкусов, младший сержант Рега и сержант Свиданин по характеру были очень разные. Рега горячий, напористый, если что не получается — себя изведет, но сделает на удивление добротно. Притом, как было замечено еще в учебном батальоне, он все выполняет намного лучше, если кто-то у него учится. Эта черта, отмеченная в характеристике, не ускользнула от Коренюгина, когда он изучал дела вновь прибывших механиков-водителей. Он определил Регу к Свиданину, человеку любознательному, но недостаточно знающему свою машину. Коренюгин не ошибся: в лице Михаила Реги командир экипажа нашел себе хорошего учителя.

В отличие от механика-водителя Свиданин был несколько флегматичен: прежде чем на что-то решиться, любил подумать, или, как он говорил, «лучше пораскинуть мозгами, чем ногами». «Шахматист, да и только», — высказывался о нем Чих, прапорщик с громоподобным голосом. Но после того, как Свиданин однажды предложил и обосновал план воскресника — расстановка людей и техники оказалась идеальной, — тот же прапорщик Чих ахнул: «Гроссмейстер!» Так и стали звать Юрия Свиданина.

И тем не менее, несмотря на большой ум, за Свиданиным, как считали некоторые товарищи, наблюдалась странность, которая, будь он научным сотрудником НИИ, могла бы сослужить ему добрую службу. Свиданин любил экспериментировать. Внес он предложение изменить в машине компоновку некоторых приборов. Предложение рассматривали на совете рационализаторов. Большинство членов совета со Свиданиным не согласилось. Но это его не смутило. На боевых стрельбах, наблюдая за действиями заряжающего, он подсчитал, что заряжающий теряет секунды, доставая снаряды не из баков-стеллажей, а из хомутиковой укладки. Хотя бак-стеллаж, как известно, находится под боком у механика-водителя, а хомутиковые укладки, считай, под рукой у заряжающего. Своими наблюдениями сержант поделился на служебном совещании. И майор Коренюгин занес эту мысль в блокнот с пометкой: «Проверить».

Сергей Иванович, приняв полк, вменил в обязанность своим офицерам после учений и боевых стрельб опрашивать подчиненных, выявлять замечания и пожелания. Если были дельные предложения, авторы их имели право выступать на подведении итогов. Такое же право предоставлялось и авторам критических замечаний с одним обязательным условием: выражаясь языком инструкции, предложить свой способ устранения замеченного недостатка. Иначе, как считал Коренюгин, будет не критика, а критиканство. Критиканов Коренюгин не терпел, но деловую критику, что помогает повышать боеготовность и соблюдать уставный порядок, признавал легко и заинтересованно. С уважением он всегда относился к тем, кто готов был сам реализовать свой же совет, восставая против негодного правила: не советуй начальству…

Тогда, на том памятном подведении итогов, Свиданин предложил изменить конструкцию стального хомутика.

— А что это даст? — едко спросил зампотех полка.

— Пять секунд.

— А во что обойдется переоборудование?

— В сотни рублей. Но зато на новой серии машин…

Зампотех тяжело вздохнул. И этот вздох услышали присутствующие. Выступая в заключение, майор Коренюгин не забыл этого тяжелого вздоха.

— Наш зампотех Аркадий Антонович Никитин поставил под сомнение идею сержанта Свиданина. Честно говоря, я бы сделал то же самое. Если бы, конечно, не пять секунд экономии. А секундами, как и деньгами, не разбрасываются. Время в бою дороже денег. — Тут командир повернулся к Никитину, блеснул глазами-тернами: — А может, все-таки проверим? Может, Свиданин прав?

И проверили. Оказалось, конструкция хомутика Свиданина давала, правда, не пять секунд экономии, а только три. Но три секунды — это тоже время. Предложение Свиданина с письмом командира полка ушло на завод. Хомутик — мелочь, но в бою опоздай на три секунды, да что на три! — за секунду ПТУРС пролетает почти полкилометра — и дуэль проиграна. Кто-кто, а танкисты видели, с какой быстротой вертолетчики ПТУРСами расстреливали танки, правда, только макеты…

Теперь, когда танк Свиданина был в плену болота и полынью уже затягивал лед, а лед засыпало снегом, командир экипажа корил себя, что так легкомысленно согласился с механиком-водителем. Тяга к экспериментированию на этот раз сыграла с ним злую шутку. Да разве только с ним? Что стоило сделать крюк в каких-то двенадцать километров, а не срезать угол? Стыд раскаяния жег. Но тут же было оправдание: не раньше как две недели назад здесь на учениях танковая рота вела атаку, и ни одна машина не провалилась. Довод опровергала новая мысль: танки вели атаку по ледяной целине, и предварительно здесь тщательно поработала инженерная разведка. Сейчас танк провалился на зимнике, а зимник, как известно, от первых же солнечных лучей прогревается больше, чем снежная целина. Это известно…

Свиданин думал. Вместе с ним думали и его товарищи.

Ханс уже было задремал, удобно расположившись, когда машина сделала резкий крен. «Никак подводное вождение?» — подумал спросонья и протер глаза.

В танке, как и до затопления, было темно, лишь ровно и безмятежно светились многочисленные приборы. Почти за два года службы ему столько раз приходилось преодолевать водные преграды! Уже со Свиданиным трижды, но то все летом, притом с затоплением, хотя он считал, надобности в этом не было, просто с учебной целью. И ему, крупному и неповоротливому, приходилось становиться под люк заряжающего, стучать зубами от холода и ждать команду на выход. Так проходило не пять и не десять минут, руководитель занятий давал возможность экипажу осмотреться, а главное — побороть нервную дрожь. Ведь предстояло не просто всплытие, нужно было под водой отцепить и закрепить на крюке трос, чтобы потом соединить его с тросом танкового тягача. Процедура довольно утомительная и неприятная. Из всех боевых команд Сааг больше всего не любил одну: «Приготовиться к затоплению танка».

Без этой команды в танке можно сидеть сколько угодно, были бы баллоны да надежный изолирующий противогаз.

Но командир полка, как уже знал Сааг, ничего напрасно не делал. В летний период обучения он ухитрялся через купель — учебный танк, заполняемый водой, — пропустить все экипажи и весь офицерский состав полка, при этом обязательно устраивал состязания, кто быстрее и лучше организует и проведет спасательные работы. Здесь всегда наводчик Сааг отставал: под водой он был слишком неуклюж. И это скоро заметил майор Коренюгин и через командира роты передал: если рядовой Сааг перекроет норматив с оценкой «отлично» — будет ему краткосрочный отпуск.

Многие товарищи перекрывали, тот же Свиданин — он тогда был наводчиком в другом экипаже, но Свиданину командир не обещал, а ему, Хансу, делал исключение, как бы давая понять: только постарайся, дело-то важнее важного. Сааг понимал — это когда-нибудь пригодится, к тому же стимул — поездка на родину…

А в краткосрочный Саагу нужно было до зарезу. Больше года он не видел родного Вильянди, зеленого городка с развалинами старинной крепости на берегу озера. Столько же не видел он Эльзу, самую красивую одноклассницу. Он ее всегда помнит. Стоит ему закрыть глаза, и перед ним как наяву ее желтоватые, выгоревшие на солнце волосы…

Сколько Ханс ни бился, норматив с оценкой «отлично» ему не давался. И солдат обратился к командиру полка:

— Товарищ майор, обещаю на соревнованиях вырвать штангу в сто шестьдесят килограммов.

— Это для вас просто, — будничным тоном ответил Коренюгин. — Вся прелесть в том, товарищ Сааг, чтобы вашу силу закрепить под водой. Так что все в ваших руках. И я на вас, товарищ Сааг, очень надеюсь.

Майор улыбнулся. Ханс знал, что слово командира полка крепче танковой брони, но сильному солдату хотелось плакать от бессилия: не получается — и все! Сослуживцы рады были ему помочь, но Коренюгин говорил: «У меня такое предчувствие, что Ханс обязательно отличится».

И Саагу казалось, что все, что он делает, майор Коренюгин замечает. А ведь у Коренюгина, кроме рядового Саага, сотни других подчиненных, которые так же, как и он, Сааг, чувствуют на себе пристальный взгляд командира. И Сааг все-таки разгадал загадку, почему его всегда замечает майор Коренюгин. Майор смотрел на него глазами командира батальона капитана Афонина, и глазами лейтенанта Мухлынкина, и глазами прапорщика Чиха, и глазами сержанта Свиданина. Командир полка еще не поощрил Саага отпуском, но солдат все равно любил и уважал майора Коренюгина.

Попытка
Теперь возможность попасть в отпуск могла быть предоставлена. Не хотелось окунаться в ледяную воду, но, видимо, придется.

— Будем действовать, товарищ сержант?

— Будем, Ханс.

— Я готов.

— Хорошо, Ханс. — И к Михаилу: — Сколько до деревеньки?

— Километра два.

— Далековато.

— Ничего, дотопаем. Мороз градусов пять.

И Свиданин скомандовал:

— Проверить противогазы. Приготовиться к затоплению танка.

Такая команда нечастая. Но все понимали: другой быть не могло. Помощь, когда она придет? А бездействовать в боевой обстановке не к чести танкиста. В мертвенно-бледном свете дежурного освещения экипаж принялся выполнять команду. И хотя каждый из них надевал противогаз десятки раз, особенно на занятиях по защите от оружия массового поражения, тем не менее, как впервые, примеряли маски изолирующего противогаза.

— К выходу из танка готов, — доложил Рега.

— К выходу из танка готов, — доложил Сааг.

Наступила продолжительная пауза. В голове Свиданина уже постукивали молоточки; кончался кислород. Но это не вызывало опасений: через несколько минут теплый, обогащенный кислородом воздух потечет в легкие. Нужно только расколоть ампулу, и в коробке противогаза начнется реакция. Свиданин достал плоскую коричневую баночку, отвинтил крышку, в голубоватой вате, словно коконы шелкопряда, покоились ампулы.

— Борис, не слышу доклада.

В синем полумраке с противогазной маской возился Костоглод. Лицо его было покрыто капельками пота.

— Что там?

— Товарищ сержант… маска… великовата…

Рега съязвил:

— Похудел, значит.

— Что ж вы раньше не заявили? — с ноткой угрозы спросил Свиданин.

— Тогда… было нормально, товарищ сержант.

Маска великовата… Свиданин понимал, чем это угрожало. Он не поверил докладу и сам протиснулся к заряжающему, ощупал его маску. Костоглод не обманывал. Но почему маска вдруг стала велика?

— Меряй мою.

— Не буду.

— Меряй!

— А вы… как же?

— Приказываю.

Скользкими от пота руками Костоглод тяжело натянул маску. Маска давила, зато вода не попадет. Свиданин облегченно вздохнул. Рега уже поторапливал:

— Товарищ командир, хватит возиться.

— Михаил, помолчи, — одернул его Ханс.

Он знал: сержант делает то, что нужно. Здесь, конечно, медлить нельзя, но спешить тем более. Нехватку кислорода Ханс еще не ощущал.

Командир и заряжающий обменялись противогазами. Невольно Свиданин взглянул на бирку и прочел фамилию владельца: «Ефрейтор Корзун». Все стало ясно. В спешке Костоглод схватил из пирамиды чужой противогаз, а он, Свиданин, не сумел проверить. «Далеко мне до Саага и Реги», — только и подумал с грустью.



А Рега тем временем поставил рычаг кулисы в нейтральное положение, рычаги управления в исходное, рычаги ручной подачи топлива на нулевую отметку, выключатель батарей оставил включенным.

— Порядок, — доложил он и перебрался в боевое отделение.

Увидев поникшего и опечаленного заряжающего, участливо спросил:

— Ты что тут, земляк, накуролесил?

— Ничего особенного, — за солдата отозвался Свиданин, доставая индивидуальный перевязочный пакет. — Ты, Миша, бинтиком затяни мне маску потуже.

Михаил недобро взглянул на своего земляка-заряжающего.

— Эх ты, схватил какой попало.

— Так точно, — убитым голосом ответил Костоглод.

— За такие штуки надо по шее.

— Прекрати, Михаил! — жестко сказал Свиданин. — Потом разберемся. А сейчас бинтуй, — и ткнул ему в руку пакет.

За полгода своей службы в полку Борис Костоглод, оказывается, всему еще не научился. Так в эти минуты думал он и был недалек от истины. Он помнил, как в дождливый октябрьский вечер на тесном перроне родной станции его провожал отец, инженер мартеновского цеха. Отец говорил: «Ты ж, Борька, не оплошай. Раз идешь в танкисты, помни, чья сталь тебя носит. Не ленись в учебе. Я-то знаю, какие они теперь, танки…»

В письмах отец ни словом не напомнил, какую и для чего он варит сталь, но всегда интересовался товарищами по экипажу, кто они и откуда. И Борис не жалел эпитетов для Михаила Реги, земляка. Рега, по мнению Бориса Костоглода, все знал и все умел, добросовестно учил заряжающего искусству вождения боевой машины. Правда, иногда Рега делал Борису обидные замечания: «Ну и дохлый ты. Сразу видно, что единственный в семье ребенок». Он делал намек на то, что Борис трудно привыкал к наваристому солдатскому борщу, к мясной перловой каше, к жидкому картофельному пюре с томатной подливой. Более или менее сносными были для него компот, чай с тремя кусочками сахара и белый хлеб — когда кусок, а когда и два, если дежурит на раздаче. Мать почти каждую неделю слала Борису посылки, да еще деньгами баловала — ее сын любил вечерами посидеть в солдатской чайной за бутылкой лимонада. И все равно Костоглод был худ — кожа да кости.

Насмешки товарищей, особенно Михаила Реги, заставили его написать матери ультимативное письмо, чтобы она больше посылок не присылала и его не позорила, а за деньгами он не стал являться. Мать была в отчаянии. Зато отец вскоре прислал Борису телеграмму. В ней было одно-единственное слово: «Правильно». Оставшись при солдатских харчах, Борис Костоглод, к удивлению Михаила Реги, начал быстро набирать вес. «Танкист без веса что дерево без корня — первый же ветер повалит», — изрекал Рега, рассматривая в бане фигуру молодого заряжающего.

Полгода спустя Борис ел жирный солдатский борщ, по примеру Михаила Реги вылавливая куски вареного сала и складывая их на хлеб, чтобы потом, присоленные, съесть перед компотом. И тем не менее Борису до смерти хотелось пирожного. Но он воспитывал характер: от вкусного категорически отказывался. И только во сне ел сдобные булочки, мороженое и пил ананасный сок. Рега едко подшучивал над заряжающим, но в обиду никому не давал. В полку задолго до прихода Коренюгина, наверное еще с войны, действовал неписаный закон: члены одного экипажа роднее родных братьев. Поэтому над Борисом подшучивали только в экипаже. И это позволял себе главным образом один Михаил Рега.

Ханс любил Бориса за настойчивость в воспитании характера: был мамин сынок — стал воином. И еще любил он его за то, что тот прочитал массу книг и умел рассказывать о путешествиях. Ханс мечтал после увольнения в запас поступить в Одесское мореходное училище и моряком торгового флота объехать весь мир. О своей мечте он рассказал Борису, и Борис специально для Ханса в полковой библиотеке брал книги. Книги они читали вместе. Хотя Борис был, пожалуй, с детства неравнодушен к химии. По химии, физике и математике он всегда получал отличные оценки и поступал в МГУ на химический факультет, но не прошел. Мечта отодвинулась на два года. Школьные товарищи советовали поехать в Якутск — там, говорят, всех принимают без конкурса. Но Борис сказал: так нечестно. Поэтому поступал сразу в МГУ. Преимущество оказалось за медалистами и за теми, кто отслужил в армии. После неудачи с поступлением Борис дал себе слово отслужить, как положено. И он служил, стараясь подражать Свиданину, Реге, Саагу. У них все получалось. А еще, даже во сне, он видел майора Коренюгина. Борис, конечно, понимал, что майор Коренюгин для него недосягаем. В глазах рядового Костоглода это был человек, за которым никто не замечал слабых сторон. В голосе железо, а в глазах такое внимание, что хочется все делать быстро и добротно.

Борис помнит, как перед Новым годом в полку проводились состязания заряжающих. Машины загоняли в глубокий снег, и нужно было от грузовика до танка переносить на себе боеприпасы. Сначала выявляли лучшего заряжающего взвода, затем роты и батальона. Борис Костоглод даже во взводе не оказался лучшим.

Командиры подразделений ревниво наблюдали за питомцами и соперниками, но в действия заряжающих не вмешивались. Только время от времени щелкали секундомерами, записывали результаты, хотя и доверяли судьям — командирам рот соседнего полка.

В качестве главных арбитров здесь присутствовали майор Коренюгин, замполит и начальник штаба.

В стороне на отдельном столе, покрытом кумачом, ждали победителей призы. Первый — увольнительная в районный центр на вечер отдыха молодежи трикотажной фабрики, вместе с заряжающим эту привилегию получал весь экипаж, второй приз — килограммовый торт, который по заведенному порядку доставался также всему экипажу, вырастившему заряжающего, и третий приз — бланк-заявка со штампом областного радио на исполнение любимой песни экипажа. Почти все заряжающие были солдаты первого года службы. И все они, чтобы утвердить себя в родном экипаже, выкладывались до предела.

Борис Костоглод переживал свою неудачу как большое личное горе. Он видел укоризненный взгляд Михаила Реги, подбадривающую улыбку Ханса, задумчиво-спокойные глаза Свиданина и не видел, но чувствовал, как обнадеживающе смотрит на него майор Коренюгин. И тогда перед тем, как победителям вручить призы, Борис Костоглод, как потом говорил Рега, нахально заявил:

— Товарищ майор, а я умею быстро набивать ленты.

— С какой скоростью?

— Быстрее других.

Командир полка снял меховую перчатку, подул на пальцы — мороз градусов тридцать, — взял мегафон, объявил:

— Товарищи заряжающие! Заряжающий первой роты рядовой Костоглод вызывает на соревнование умельцев набивки пулеметных лент.

Так неожиданно возник новый вид состязания, который пришелся по душе не только заряжающим.

Через полчаса перед участниками соревнования стояли ящики с боевыми патронами и лежали тронутые инеем черные стальные ленты. Все забыли о морозе. Каждый был занят одним: чья возьмет? Командир услал начпрода за призом — килограммовым тортом. Пока начпрод гнал «газик» в гарнизонную пекарню, людьми, как на корриде, владел спортивный азарт. Никто не заметил, как сломались фланги тесного строя, каждый хотел видеть соперников. Набить десять лент, каждая по двести пятьдесят патронов, да еще на студеном ветру, — задача была почти неразрешимой. И тем не менее когда Борис вторым закончил десятую ленту, Свиданин, Рега и Ханс бросились к своему «нахальному» заряжающему, стали растирать ему белые от мороза пальцы. Командир полка, видя эту трогательную заботу, дрогнувшим от волнения голосом объявил:

— Рядовому Костоглоду — и за инициативное предложение, и за второе место — предоставить увольнение в райцентр вместе с членами экипажа.

В субботу полковым автобусом два экипажа отправились в райцентр на вечер молодежи…

И теперь, вспоминая это, было стыдно подумать, как он перепутал противогазы.

Борис Костоглод волновался больше всех: ему еще не доводилось покидать танк не на учебном занятии, а в реальной обстановке, в ледяной купели. Но его ободряло то, что рядом были товарищи, на них он надеялся, на себя — нет.

— Стать по местам. Надеть противогазы. Танк оставляем в следующем порядке: рядовой Сааг — первый.

— Есть.

— Рядовой Костоглод — второй.

— Есть.

— Младший сержант Рега — третий.

Рега не отозвался. Свиданин повторил:

— Младший сержант Рега — третий.

— Возражаю.

— В чем дело?

— Мой противогаз подогнан. Поэтому согласно инструкции…

— Я приказываю!

Рега что-то пробурчал, выражая недовольство.

— Вам ясно, товарищ Рега?

— Так точно!

Всем известно, что командир покидает танк последним. Этот порядок уже давно узаконен инструкцией. И все же… Михаил был прав. Инструкция предусматривает выход первым того члена экипажа, который плохо себя чувствует или у которого поврежден противогаз. Но приказ есть приказ. И Рега ему подчинился.

При тусклом дежурном освещении Свиданин лично проследил, как подчиненные выполняют команды. Заученным движением Рега раздавил ампулу, повернулся к Борису, ободряюще подмигнул: мол, все будет в порядке. Потом ему подмигнул Ханс: в его голубых глазах не было ни тени страха. И это успокоило Бориса: им лучше знать, что они будут делать в следующие минуты. Так думал Борис. Но Михаил и Ханс, этого Борис не заметил, волновались сильней обычного, правда, ни один из них ни словом, ни жестом не подал вида, что волнуется, и это по достоинству оценил Свиданин. Дело обычное, если бы не минусовая температура на поверхности воды. В этой ситуации самое неприятное: быстро коченеют руки. Борис нервничал открыто — страх брал свое. И Свиданин, перед тем как выключить дежурное освещение, дружески похлопал заряжающего по плечу.

В кромешной темноте Ханс нащупал крышку люка, открыл замок и медленно, с нарастающим усилием стал отводить люк вверх, но массивная крышка, продвинувшись на несколько миллиметров, намертво застопорилась. И вот тут-то впервые за двадцать минут ледового плена Ханс ощутил холодок смертельной опасности и сорвал с лица маску.

Свиданин снова включил дежурное освещение, и по округлившимся глазам Ханса догадался: выхода из танка нет…

Прерванная атака
На кратковременной остановке лейтенант Мухлынкин недосчитался одной машины. Обойдя колонну, он убедился, что нет замыкающего — танка сержанта Свиданина.

Обычно в таких случаях Мухлынкин запрашивал по рации и не позже чем через минуту знал, куда запропастилась машина. Но сразу же по сигналу сбора, еще в городке, получили приказ: радиостанции подразделений работают на прием. Поэтому Мухлынкин не имел права вызывать Свиданина, а Свиданин, в свою очередь, лейтенанта. И командир роты резонно подумал: случилась неполадка — есть колонна замыкания с летучкой и тягачом. А вообще-то экипаж может справиться и без чьей-либо помощи. Ребята знающие. Сомнение вызывал только один — рядовой Костоглод, солдат с хорошо думающей головой, таких Мухлынкин уважал и такими гордился, но больно уж слаб физически. Еще был свеж в памяти случай, когда на боевой стрельбе руки его не держали боеприпас и пот ручьями тек из-под шлемофона, заливая воспаленные от напряжения глаза. На заряжающего жалко было смотреть.

— Что с вами? — спросил тогда Мухлынкин.

Вместо Костоглода ответил Рега:

— Интеллигенция, товарищ лейтенант.

— Не вас, товарищ Рега, спрашивают.

— Товарищ лейтенант, — Рега настаивал, чтоб его выслушали, — это следствие неудачного семейного воспитания.

— Товарищ Рега!

Механик-водитель замолчал, а рядовой Костоглод, вытирая рукавом лоб, тяжело заряжал пушку. Каждое движение стоило ему неимоверных усилий. Но солдат перебарывал себя, делал невозможное. И Мухлынкин не решился снять его со стрельбы, заменить другим заряжающим. После, уже на разборе занятий, рядовой Сааг, ничего не скрывая, признался:

— Товарищ лейтенант, Костоглод питается только печеньем.

— Откуда оно?

— Присылают родители.

— Я не ем сала… — объяснил Костоглод.

Ответ солдата разозлил Мухлынкина.

— Так вот, — сурово сказал лейтенант, — раз и навсегда запомните: коль имеете дело с металлом, положенную норму мяса съедайте полностью. Вегетарианцу в танковых войсках делать нечего.

Подобный случай — солдат отказывался есть жирное мясо — в полку не в новинку. Взять хотя бы Хохлакова. С ним в свое время вынужден был заниматься сам командир дивизии. Рега в чем-то был прав. Плоды неудачного семейного воспитания, размышлял лейтенант, отрицательно сказываются на боеготовности.

Тогда, после той памятной боевой стрельбы, лейтенант Мухлынкин поручил младшему сержанту Реге научить Костоглода есть все, что полагается по норме.

Вспомнив этот эпизод, командир роты невольно усмехнулся: расскажи человеку, не знающему армейской службы, удивится: до чего дожили — приучать солдата есть жирное мясо. На войне о жирном куске мяса только мечтали.

«Костоглоду еще потренироваться бы…» — подумал было Мухлынкин. Подумал и обругал себя: что же тут хорошего, если все сделано?.. Уйдут в запас Свиданин, Рега, придут другие, и все начнется сначала.

В раздумье лейтенант вернулся к своему танку, постучал по броне отверткой, на стук из переднего люка выглянул прапорщик Дзиндрис.

— Там в моем чемодане фонарик. Подайте, пожалуйста. Надо будет доложить комбату.

— Что-нибудь случилось, товарищ лейтенант?

— Нет восемьсот пятнадцатого.

— Догонит.

— Все равно доложить придется.

Капитан Афонин — пожалуй, единственный в полку усач — выслушал командира первой роты без восторга, теребя усы, — он уже нервничал — распорядился:

— Если через полчаса танка не будет в колонне, по выходе в район сосредоточения с «Гроссмейстера» снимите стружку.

— Снять стружку, конечно, можно, — согласился Мухлынкин. — Только, товарищ капитан, надо сначала разыскать Свиданина. Может, и снимать не потребуется.

— Не будем философствовать, — сказал Афонин. — Философия к добру не приводит. Наше дело — своевременно наказывать и поощрять.

От старших товарищей Мухлынкин краем уха слышал, что в училище Афонин шел на золотую медаль, да срезался по философии. И вопрос вроде легкий попался — причины современной революции в военном деле.

— Почему же мы приняли на вооружение ядерное оружие? — примерно так спросил преподаватель.

— Значит, было нужно, — выпалил курсант Афонин.

— А вы подумайте, порассуждайте, пофилософствуйте. Ведь в бою это надо помнить.

— В бою, товарищ подполковник, пока я буду философствовать, останусь без танков.

— Тогда не философствуйте, — спокойно сказал преподаватель и выставил курсанту Афонину тройку.

В полку, куда прибыл Афонин, нашлись бывшие однокурсники, они припомнили его ответ по философии и стали за глаза звать комбата Философом.

Обидно. Если б у него была по философии отличная оценка, тогда иное дело: называйте хоть Философом, хоть Мыслителем. И словно в отместку за такое прозвище капитан Афонин не позволял подчиненным вслух рассуждать, тем более когда требовалось действовать.

Майор Коренюгин без нажима, где шуткой, где намеком, давал понять: когда же обиженному оттачивать свои мысли, как не в рассуждениях? Если позволяет обстановка, пусть товарищ выскажется, иначе он замкнется, как улитка в раковину.

Не питал симпатии к Афонину и Мухлынкин, хотя капитан Афонин, ощетинив пышные усы, не однажды повторял: «Подчиненный должен любить начальника. — И добавлял при этом: — Если, конечно, больше некого».

Афонин доложил командиру полка о 815-м. А Мухлынкин тем временем вернулся в роту.

Свиданин колонну не догнал, «стружку» снимать было не с кого. Но волнение комбата передалось и Мухлынкину. Он не сомневался: командир примет единственно правильное решение. И тем не менее лейтенант предчувствовал что-то неладное. Не беда, если танк где-то отлеживается в кювете — на осклизлой дороге такое случается, — ну а если что посерьезней и товарищам надо оказать срочную медицинскую помощь? Тут не опоздай…

За годы службы, глядя на Коренюгина, Мухлынкин научился болеть за людей больше, чем за себя. Впрочем, как ни гляди, а подчиненные — частица жизни командира. Болеть за них — значит болеть и за себя.

Вскоре обстановка изменилась. В черном небе — так не вовремя! — над колонной пророкотали вертолеты, и сразу же лес, дальнее поле, стальные мачты электролиний озарились багровым отблеском. Из раскрытого люка Мухлынкин увидел сигнальные бомбы, медленно спускавшиеся на белых парашютах. На заснеженное поле приземлялись вертолеты. И тут танковый батальон получил приказ: «Слева по ходу движения — десант. Подавить!»

Со звоном закрываются люки. Колонна набирает скорость. Слева и справа мелькает лес. До рези в глазах Мухлынкин всматривается в карту. Лес, лес — на целый километр. А это почти две минуты ходу. За это время десант приземлится, будет готов жечь танки ПТУРСами.

Лес еще не кончился, когда Мухлынкин заметил регулировщика. В большой, не по росту каске и в больших по локоть перчатках регулировщик поднял руку.

— Стоп! — командует Мухлынкин, и механик-водитель прапорщик Дзиндрис останавливает машину.

В регулировщике лейтенант узнает сержанта Калинского — командира отделения.

— Что там?

— Вертолеты, товарищ лейтенант. Капитан Афонин приказал уходить на просеку. — Сержант махнул в сторону осинника, за которым уже видны были вспышки выстрелов.

Головной танк — танк командира роты — круто свернул направо и, обогнув застрявший в снегу «газик» регулировщика, вырвался на открытую местность. Решение пришло само собой. Под светящимися авиабомбами площадка десантирования была хорошо видна издали.

— Атакуем с ходу…

На несколько секунд Дзиндрис приостанавливается, давая возможность остальным танкам развернуться для атаки. И хотя по рации, как и на марше, не было произнесено ни одного слова, будто в роте отсутствовали радиостанции, все экипажи поняли маневр: рота развернулась уступом вправо. Теперь Мухлынкин переключил свое внимание на вертолеты, из которых уже выскакивали десантники и серыми комками рассыпались по полю. Мухлынкину казалось, что его танк слишком медленно приближается к цели.

— Дзиндрис!

— Есть, товарищ командир!

— Опаздываем.

Кто-кто, а Мухлынкин знает, как на разборе учений дотошные посредники, анализируя танковые атаки, чтоб лишний раз упрекнуть командиров в нерасторопности, все выверяют по секундомеру.

Бой — это поединок. Опоздал гусеницами — компенсируй огнем, промазал огнем — нагоняй гусеницами. Побеждают самые быстрые и самые точные. И зачастую к этому посредники сводят все свои расчеты. Впрочем, тут Мухлынкин больше склонен соглашаться с майором Коренюгиным. Тот не устанет утверждать, что бой — это военная теория в действии, и, следовательно, научная организация боя не ограничивается только быстротой и точностью. В бою стреляют. И каждый солдат, под какой бы броней ни был, хочет он того или нет, ждет попадания именно в свой танк. И тут главное искусство танкиста в умении преодолевать чувство собственного страха — ведь враг тоже не из железа! — и, повинуясь воле командира, упреждать врага в искусстве и храбрости.

Коренюгинские идеи созревали в голове Мухлынкина, и Мухлынкин часто себя ловил на мысли, что он опоздал родиться. В учебной атаке всего себя не испытаешь, да и подчиненных тоже. Кроме того, за учебные атаки орденов не дают, а если и дают, то за отличные показатели в боевой и политической подготовке, притом надо удерживать первенство в соревновании в течение ряда лет, а как тут удержишь, когда другие командиры стараются не меньше тебя. Вот и получается: из тысячи отличных командиров рот ордена удостаивается один, ну в лучшем случае два, и то если год юбилейный. Но Мухлынкин, приняв роту, не мыслил уже свое будущее без ордена «За службу Родине в Вооруженных Силах СССР».

Честолюбивые мысли вдруг были прерваны радиограммой:

— «Амур-три», я — «Байкал-десятый». Немедленно выходите из боя. Прием.

«Странная радиограмма», — только и мелькнуло в сознании Мухлынкина. Но догадка, что он сделал какую-то глупость, прервала азарт боя.

— Стоп!

Мухлынкин взглянул в триплекс, увидел свои машины, резко затормозившие, и впереди, в километре от себя, винтокрылые громадины. «Действовал-то правильно», — сказал себе, чувствуя, что волнение от нехорошей догадки сбило ритм сердца, стало жарко.

— Немедленно выходите из боя…

Сделав глубокий вдох, Мухлынкин отозвался:

— Я — «Амур-три». Выхожу из боя. Жду дальнейших указаний.

— Колонной в полном составе прибыть в район деревни Кирица.

— Понял… Деревня Кирица…

— Скорость максимальная. Задачу получите на месте. Действуйте.

В голосе майора Коренюгина Мухлынкин уловил новую, до сих пор не слышанную нотку. Командир был чем-то сильно озабочен. Он торопил: «Скорость максимальная…» Ночью, по обледенелой мартовской дороге — это было ново. Конечно, меры безопасности Мухлынкин примет. Майор в этом был уверен и лишний раз напоминать не стал. Но чем он так озабочен?

По вводной посредника рота попадала под «ядерный удар», понесла невосполнимые потери, полностью теряла боеспособность. Так было по игре. Но реально рота получала новую задачу, не предусмотренную планом учений.

Вся колонна двигалась на запад. Мухлынкин вел свою роту на восток. От включенных фар было зарево, видимое на добрый десяток километров.

Впереди — фиолетовая мигалка «газика» ВАИ. На максимальной скорости шли танки, громом сотрясая леса и перелески. В отдалении предутренними огнями обозначали себя просыпающиеся деревни. Мухлынкин думал о предстоящей задаче. В районе деревни Кирица что-то случилось. Но что?..

Саперы
Когда к месту событий подоспела рота лейтенанта Мухлынкина, танкисты поисковой группы уже растянули трос, но его хватило только на половину расстояния от берега до затонувшего танка. И все же не это тревожило капитана Штанько. С прибытием роты тросов хватало с лихвой.

Тревожило другое. Водолазы, спустившиеся под воду, не смогли добраться до танкового крюка. Мешали какие-то столбы, как потом выяснилось, полусгнившие сосны. Если их растаскивать, зацепляя тросом, можно перевернуть машину — тогда ее не вытащить и целой ротой.

Люди, узнав, что они выведены из учебною боя для спасения экипажа, действовали предельно четко. На берегу при свете прожекторов танки были выстроены для сцепки цугом. Змеиные тела стальных тросов черными тенями легли на болото.

Чтобы протиснуться к корме затонувшего танка и на кормовых крюках закрепить трос, водолазы — лучшие специалисты подразделения сержант Прохоров и рядовой Синюк — на ощупь, в густой, как деготь, тине распиливали затонувшие деревья.

Время бежало в ускоренном темпе. «Только бы не дрогнули ребята», — думали все, кто находился на этом треклятом болоте у ничем не примечательной деревеньки.

Кирица спала… Хотя нет, в домах уже светилось, а на окраине, на задворках, можно было видеть людей, наблюдавших за танкистами. Как вскоре оказалось, колхозники не были праздными наблюдателями. Трактористы пригнали два «Кировца» — танкам на подмогу. Но эти на огромных желтых колесах лошадиные силы так и не понадобились.

Мухлынкин, как только увидел полынью, в которую провалился танк, почему-то вдруг вспомнил экзамен по эксплуатации материальной части. В билете был вопрос: «Эвакуация танков. Классификация застреваний». Мухлынкин наизусть помнил формулировки, которые на лекции записывал под диктовку преподавателя: «В зависимости от технического состояния танка, сложности необходимых подготовительных работ и потребных для вытаскивания тяговых усилий застревания подразделяются на легкие, средние, тяжелые и сверхтяжелые».

То, что произошло с 815-м, к первым трем видам отнести было нельзя. И Мухлынкин, отвечая на билет, говорил, как декламировал: «Сверхтяжелым называется застревание, при котором после проведения больших по объему подготовительных работ для вытаскивания танка требуется усилие, превышающее его тройной вес».

Тогда, характеризуя сверхтяжелое застревание, Мухлынкин не думал, что через несколько лет это общее определение наполнится конкретным, холодящим душу содержанием.

Но что для танковой роты тройной вес одного танка? Пустяки. Но для людей, спасающих своих товарищей, именно это вытаскивание значило многое. И Мухлынкин, сначала было обидевшийся на майора Коренюгина, что аварийную работу поручил не ему, прямому начальнику экипажа, а секретарю парткома, вдруг понял всю меру ответственности, выпавшей на долю капитана Штанько, безупречного авторитета, опытнейшего танкиста.

Теперь шел не просто экзамен. Это была борьба за спасение жизней. Мухлынкин не знал того, что Коренюгин, не получив согласия на личное участие в проведении спасательных работ, не рискнул эту операцию доверить еще недостаточно опытному командиру роты. Здесь нужно было действовать наверняка, без ошибок. И Мухлынкин волей-неволей оказался при капитане Штанько в качестве помощника и стажера.

Обстановка только внешне, может быть, напоминала учебное занятие, но по напряжению и нервному состоянию людей это была всецело боевая работа, немногословная, сосредоточенная, с полной отдачей физических и душевных сил.

И тут впервые за всю службу Мухлынкин увидел своего старшего товарища как организатора боя, увидел и оценил прозорливость майора Коренюгина: так, как Штанько, он, Мухлынкин, не сумел бы действовать и мог, пожалуй, наделать непоправимых ошибок.

Когда после очередного «нырка» на поверхности воды показался сержант Прохоров, прорезиненный рукав его комбинезона был располосован до самого плеча, а из глубоко рассеченной ладони текла черная в свете прожектора кровь, и все, казалось, поняли, что Прохоров «отработался», капитан Штанько будничным голосом спросил:

— Ну, что там, Прохоров?

— На сук напоролся.

— Переодевайтесь. Смените Синюка.

— Есть.

«С такой рукой, куда ему под воду?» — с горечью подумал Мухлынкин и, жалея сержанта, попросил у капитана разрешения на спуск. Как на ребенка, взглянул капитан Штанько на Мухлынкина и без тени рисовки ответил:

— Лучше Прохорова мы с вами, Николай Иванович, не сделаем.

— Товарищ капитан! — вскрикнул Мухлынкин. — Время-то не ждет! Одной рукой много не наработаешь!.. Может, они уже… — Он боялся произнести то страшное слово, которым обозначают границу жизни и смерти.

— Может… — колеблясь, согласился Штанько и пошел в машину, где товарищи переодевали Прохорова.

От непрерывно работающего двигателя в машине было жарко. Прохоров, крупный, мускулистый, сидел голый. Раненая рука уже была перевязана, из-под бинта обрубленными корнями чернели пальцы; здоровой рукой он держал сигарету и жадно затягивался; конечно, в машине курить строго запрещалось, но Штанько сделал вид, что нарушения не заметил.

— Ну как, Прохоров?

— Готов, товарищ капитан.

— Давай, дружочек.

Прохоров, погасив сигарету, стал с помощью товарищей одеваться. Через десять минут он сменил Синюка. Синюк, работавший без передышки, выбрался из комбинезона сухой, только чуточку раскрасневшийся.

Мухлынкин, увидев раздетого солдата, поразился. По комплекции Синюк с Прохоровым — полный контраст: маленький, тощий, правда, жилистый и резкий в движениях, но почему-то именно этого специалиста Прохоров предпочитал другим и в критических ситуациях работал с ним в паре. Объяснение оказалось простым.

Геркулес Прохоров и беспредельно выносливый Синюк дополняли друг друга. Об этом «саперном дуэте» в полку говорили разное, но неизменным было одно: если хвалили Прохорова, то при этом добавляли, что, «конечно, благодаря участию Синюка», и, наоборот, если отмечали ловкость и неутомимость Синюка, не забывали отметить помощь и содействие Прохорова. Так и служили два комсомольца, два сапера, их знала дивизия. И вообще саперов танкисты любят, как может любить человек мастера, который умеет все, не выставляя напоказ черновую работу. Но то, чем славятся саперы, танкисты видят — это служба тяжелая, трудная, зачастую рискованная, в воде, на льду, на холоде, под дождем. В подразделении почти всем солдатам и сержантам по двадцать, а к концу службы они выглядят намного старше.

Звездный час Гулина
С каждой минутой шанс на благоприятный исход уменьшался, и Мухлынкин невольно представил, впрочем, эта страшная мысль копилась исподволь, как грозовое облако в летнюю пору, чтоб на землю ударить молнией, как после отбуксировки танка вскроют люки и вытащат бездыханные тела товарищей…

Из-за крайней избы выскочил незнакомый грузовик. В свете утренней зари он казался розовым. Мухлынкин успел заметить, что грузовик не принадлежал полку и даже Вооруженным Силам. Это был старый, видавший виды «газик». Такие машины обычно дорабатывали свой век в различных гражданских ведомствах третьестепенного значения. Эти «газики» больше ремонтировали, чем водили, но уж если водили, то по таким разбитым, или, как тут говорят, разухабистым, проселкам, где и новая машина досрочно потребует ремонта.

«Газик» затормозил у стоявшего поперек дороги тягача. Из кабины лихо выпрыгнул бородатый человек, подбежал к капитану, козырнул четко, по-военному.

— Товарищ капитан… Иван Семенович, разрешите действовать.

— А вы, товарищ, собственно, кто? — спросил Штанько, большими роговыми очками уставился на незнакомца.

— Это же я… Гулин.

— Верно! — Штанько в бородаче узнал прапорщика Гулина, уволенного в запас, того самого Гулина, который еще не так давно славился как один из лучших механиков-водителей дивизии, на которого все солдаты и сержанты полка смотрели как на космонавта.

И вот теперь перед капитаном Штанько снова стоял дорогой человек, родная душа — Гулин.

— Иван Семенович, прошу…

— Не имею права.

— Тогда я без разрешения…

— Не положено.

— Ведь я солдат… Солдат!

— Знаю.

— Прошу… там же товарищи… наши товарищи!..

И тут Мухлынкин заметил, что капитан Штанько колеблется: ведь Гулин формально не числится в списках личного состава полка, но сердцем как был, так и остался танкистом. «Это же надо, — поражался Мухлынкин, — откуда-то он узнал о попавших в беду ребятах, где-то раздобыл обшарпанный, видавший виды „газик“, явился как по тревоге».

— Товарищ капитан, — вмешался Мухлынкин, — я свяжусь с командиром полка… Не возражаете?

— Сообщите… Гулин вернулся…

Мухлынкин бросился к рации, не вскарабкался, взлетел на броню тягача, схватил шлемофон, услужливо поданный радистом.

— «Волга»!.. «Волга»!..

Выслушав Мухлынкина, Коренюгин переспросил, не ошибся ли тот?

— Гулин, товарищ майор. Честное слово!

— Позовите его к рации.

— Товарищ прапорщик! — во всю глотку крикнул Мухлынкин. — Вас просят.

О чем говорил командир полка со своим бывшим прапорщиком, слышали только радисты. Но, судя по выражению глаз Гулина, и Мухлынкин и Штанько поняли: Коренюгин дал согласие.

Вскоре Гулин был под водой. Прохоров и Синюк, неожиданно получившие мощное подкрепление, словно испили сказочной живой воды. В этот рассветный час промозглого марта солдаты втискивали свои тела в спрессованную торфяную стену ила, тянули за собой неподатливые буксирные тросы.

Первое, что сделал Гулин, очутившись в воде, нащупал броню башни и торцом ломика несколько раз с усилием ударил по металлу. Затем, приложив к броне ухо и затаив дыхание, слушал. Смертельно холодная тишина, как спрут, сдавливала тело. Запах нового комбинезона напоминал Гулину счастливые минуты молодости, когда он, солдат-первогодок, постигал азы аварийно-спасательной службы.

Действуя в опасной ситуации, он не испытывал страха, ему казалось — и он был в этом уверен, — что с ним никогда ничего не случится, надо только исполнять все так, как предусматривает инструкция. Тогда еще его первый командир лейтенант Пятно говаривал: «Инструкцию сочиняли мудрые люди. Для нас она закон». И Гулин действовал, не отступая от писаных правил. Потом со временем, когда поднабрался опыта, почувствовал, что он и сам уже обладает мудростью достаточной, чтобы в существующие инструкции вносить изменения. К советам Гулина прислушивались товарищи и начальники.

Многое он не мог объяснить, но чутье никогда его не обманывало. Специалисты это называют интуицией, а он шутя говорил, что это «сдвиг по фазе в нужную сторону». Наука эту фазу пока не открыла, но ясно было одно: Гулин чувствовал людей и действовал, предугадывая их мысли и безошибочно, особенно в обстановке, где, казалось, думать некогда. И все же, кто не знает: как бы ни были стремительны движения, настоящий солдат всегда успевает подумать, что он должен предпринять в каждый последующий момент.

Так было и сейчас. Прохоров и Синюк увлеклись процессом сцепки. Гулин же поспешил подбодрить ребят. Ведь у них, как он считал, по разумению членов экипажа, шансов на спасение фактически не оставалось. Танк затонул ночью, без свидетелей, танкисты не успели послать в эфир ни одного слова. Это Гулину было известно, и он представил себя на месте Свиданина. Решение могло быть одно: эвакуация. Но люди остались в загерметизированном танке. Значит, Свиданин принял другое решение. Но какое и зачем, можно было строить только предположения.

Гулин снова ударил по броне и снова прижался головой к металлу. И тут в глухой гудящей тишине он уловил ответный звук — удар металла по металлу.

Может, послышалось? Гулин снова ударил — и снова в ответ послышался удар. «Живы!» — крикнул Гулин, на мгновение выпустив изжеванный солдатскими зубами загубник. Теплый ветерок пресного, как мел, кислорода обдал волосатые щеки, дышать стало трудно, и Гулин поспешил освободить левую руку, прижал к губам мокрую от пота противогазную маску. Поймал загубник. «Фу, черт!» — выругал себя за оплошность и почувствовал, как сильно, нарушив ритм, колотится сердце.

Теперь, когда он убедился, что экипаж не просто жив, а ждет спасения, высокую цену приобрела каждая секунда. Гулин поспешил на поверхность, жестами рук давая знать: живы они, живы! С него сняли резиновый костюм, маску он сорвал сам, глотнув морозный воздух, торжественно объявил:

— Шевелятся!

Гулин ничуть не смутился, увидев рядом с капитаном Штанько знакомого полковника — инженера штаба округа. Понял, полковник только что прилетел: невдалеке на белом снегу стоял зеленый, как молодая хвоя, вертолет.

Мало кто знал, что командующий, как только ему генерал Сподобин доложил о происшествии, немедленно выслал своих инженеров.

— Докладывайте, — попросил полковник, и Гулин доложил, что танк под большим креном врезался в полусгнившие деревья.

— Грунт тяжелый, — продолжал Гулин, — если по дну тянуть до берега, крюк может не выдержать. Лучше подцепить за катки… Но тогда упустим время.

— А если подложить бревна? — предложил полковник.

— Это можно… — согласился Гулин. — Сейчас приподнять бы из-под воды башню…

Проинструктированный полковником, Мухлынкин поспешил в Кирицу. В избы заходить не пришлось. Все сельчане были на берегу. К ним обратился Мухлынкин:

— Нужен строительный лес… Под гусеницы.

— Как они там? — спрашивали наперебой.

— Живы. Держатся.

— Тогда, сынок, гоните тягачи, разбирайте хлевушку.

Кто это сказал, Мухлынкин сразу не услышал. Но голос, прокуренный, с хрипотцой, принадлежал человеку бывалому. Колхозник предложил разобрать хлев, где зимовала его корова.

Хозяин вывел из сарая корову и отвел в соседний двор. Тягач, будто нехотя, сдвинул новую, на кирпичном фундаменте постройку, и клубы пара — застоявшегося коровьего дыхания — белым облачком уплыли в небо.

Под широкое днище танка, направляемые руками Гулина, Прохорова, Синюка, руками солдат-саперов, одно за другим ложились просмоленные, сухие и прочные бревна.

В студеной воде Гулин не чувствовал страха: рядом были товарищи… В ту ночь случайно он задержался в конторе мелиоративного участка. Собрались приятели. Впереди была суббота. Домой идти не хотелось. С тех пор как он уволился в запас, прошло немного времени, но он со свойственной ему общительностью быстро вошел в новый коллектив, однако по родному полку тосковал, понимая, что уйти из армии поторопился.

Ночной звонок оторвал приятелей от дружеского разговора. Кто-то из кирицких просил трактор, чтоб вытащить танк. Гулин первым понял, что это значило, не дожидаясь начальника участка, открыл гараж, где стоял «газик», и уехал в Кирицу, предварительно попросив товарищей завести трактора и дежурить у телефона: если понадобится техника — он позвонит.

Говорят, по-настоящему счастлив тот человек, который спасает чью-то жизнь. Гулин был счастлив: он спасал товарищей…

Испытание
Солдат, рядовой или маршал, готовит себя к войне. Будет она или нет, все равно готовит. Ведь победа закладывается задолго до боевых действий. Как боеприпасы, как продовольствие, как горючее.

Это знает министр, знает командующий, знает комдив генерал Сподобин, знает командир полка майор Коренюгин. И все они настраивают людей на военное время. Даже молодые солдаты, и те знают простую, но очевидную истину: чтобы на поле боя не сгореть в машине, надо уметь опережать противника в скорости, в маневре, в выстреле, в сообразительности и, конечно же, в стойкости и мужестве, в стремлении победить во что бы то ни стало. Победа планируется…

То, что выпало на долю экипажа Свиданина, заранее спланированным действием не назовешь. Внезапный болотный плен. Плен под водой. Под снежной пустыней. В ночной темноте. Без свидетелей. Откуда же тогда ждать помощи? В эти долгие, как вечность, минуты крик безысходности и отчаяния мог вырваться из уст каждого пленника, но каждый молчал и думал…

В детстве Михаил Рега любил пропадать на Осколе. Однажды — ему тогда уже было лет десять — он увидел, как саперы вереницей танковых тягачей вытянули из стремнины Т-34. Утонул он в январе сорок третьего при форсировании. Когда из нижнего люка вылилась вода, Михаил забрался в танк. Было боязно: а вдруг там мертвецы? Но внутри никого не оказалось, были только позеленевшие от времени боеприпасы, ржавые автоматы ППС, противогазные коробки, ржавые сиденья. И вдруг на дне, среди рассыпанных патронов, сверкнула гроздь рубиновых камушков. Михаил нагнулся и поднял… орден Красной Звезды. В танке он нашел три гвардейских знака. Заглядывавший в люк сапер сказал со вздохом: «Без вести пропавшие…»

От этого навязчивого воспоминания цепенели мысли, появлялось подспудное чувство вины («Ведь я же вел машину!»), подмывало крикнуть: «Ребята! Простите!» Хотя… за что прощать? Дорога-то была накатана. По ней промчался грузовик. Он-то и натолкнул на решение срезать угол. И все же Рега надеялся вырваться из плена через передний люк. Конечно, он, механик-водитель, выберется, но вряд ли в ледяной воде сумеет воспользоваться передним люком Ханс. Он застрянет, и все… конец. А Борис? Тот окоченеет прежде, чем доберется до люка… Вот Свиданин… он один, пожалуй. Свиданин сумеет перебраться из боевого отделения. Если б они с командиром были вдвоем, тогда рискнуть можно, а так…

Лучше умереть вместе, чем трусливо выбираться одному… В этот момент он почему-то не думал ни о жене, ни о трехмесячном сыне. Правда, мысль было вспыхнула: как Соня встретит известие о его гибели, но тут же погасла…

У Ханса были несколько иные мысли. И он сам удивлялся, что они предельно будничные, обычные. Последний шанс на спасение — всплытие — утрачен. Оставалось мужественно, без истерики ждать конца: кислорода в баллонах было на час, ну, может, чуть больше. В этот оставшийся час, перед тем как потерять сознание, он болезненно думал об Эльзе. Он ее любил, и она знала это. Впрочем, она его тоже любила, писала нежные письма. Писала не только она, но и ее младший братишка — пятиклассник. Он мечтает стать танкистом. Как же теперь? Не откажется от мечты? Может, оставить завещание, чтобы Эльза знала, куда делся Ханс Сааг, ее друг и одноклассник?..

Борис Костоглод почему-то не мог взять в толк, что экипажу хана. Ведь у него, молодого заряжающего, есть командир — сержант Свиданин. И он верил: командир что-то придумает и все останутся живы. Недаром командира зовут «Гроссмейстером» — зовут за умную голову. Свиданину он верил. Верил до той минуты, пока не почувствовал, что кончается кислород (в голове сначала застучали молоточки, а потом кувалды, и был такой гул, что вот-вот голова лопнет). Борис заплакал. Ему стало по-детски страшно. Вот сейчас он потеряет сознание — и все… На похоронах будут отец и мать. Он уже никого не увидит и не услышит. И после, сколько б веков ни минуло, такой он на земле не повторится…

Солдат всхлипнул и, словно в ответ на свои мысли, в тяжелой гудящей тишине услышал:

— Борька… нас выручат… Ты думаешь, майор Коренюгин, он не знает?..

Говорил Свиданин. При упоминании фамилии командира полка отозвался Рега:

— Товарищ майор не даст пропасть… Он командир что надо… Если останемся живы, скажу, чтоб меня судили… Можно было в обход…

— Младший сержант Рега, приказываю не ныть.

— Есть… Только, товарищ сержант, у тебя там баллон, страви трошки. Поговорим перед концом…

Сквозь грохот кувалд, стучавших не переставая, все услышали бодрое шипение. Не раньше, как вчера, этот воздух Рега закачивал компрессором, когда сырой ветер доносил запах молодого березняка. И сейчас, в танке, этот запах, спрессованный в десятки атмосфер и выпущенный на волю, возбуждал жажду жизни. Дышать стало легче, грохот ослаб, но ненадолго.

Говорить по-прежнему было трудно, а молчать невыносимо. И Сааг, чтоб разрядить обстановку, сказал:

— Вот выберемся, так вы, товарищ сержант, выпросите для меня отпуск.

Слушая этот, может, и в самом деле последний в их жизни разговор, Свиданин с нежностью думал о товарищах: они знали, что погибают, но не отчаивались. Все-таки надежда жила: экипаж верил… Но сам Свиданин, осмысливая случившееся, приходил к неумолимому, как приговор, заключению: спасение опоздает. Так подсказывала логика, и тем не менее чутье, которое в нем воспитал полк, внушало обратное: разве товарищи не сделают все возможное и даже невозможное?

То, что ему верят подчиненные, было силой, заставлявшей командира держать в руках баллон и время от времени откручивать вентиль. Свиданин понимал: надо держаться как можно дольше. Кто-то ему говорил, что в таких случаях верили только богу, он верил боевому товариществу. Свиданин не заметил сам, как потерял ориентировку. Сквозь сплошной шум в голове неявственно донесся звук, который никак не укладывался в учащенный ритм пульса. Это были удары металла по металлу. «Галлюцинация, — подумал он и сквозь нарастающую головную боль снова услышал, что удары повторились. — Надо баллон передать Хансу. Он крепче…»

— Товарищ сержант!

Свиданин открыл глаза. В голубоватом свете дежурного освещения — широкое лицо Ханса. Оно было синим-синим.

— Наши!

— Что?..

— Наши… стучат…

Под рукой нет тяжелого металлического предмета. Свиданин в потемках шарит по днищу, где-то тут пустой баллон, натыкается на что-то липкое, догадывается: это вырвало Бориса. Тот лежит, запрокинув голову, глаза полуоткрыты. Он бредит… Наконец находит баллон. Но руки уже его не держат. Ханс бьет баллоном по броне. Снаружи отвечают усиленным стуком. Нет, это не галлюцинация… Это спасение. «Ах, только бы Ханс не торопился стравливать воздух», — теряя нить сознания, подумал Свиданин. Черная пелена закрывает тонкий волосок лампочки дежурного освещения…

Рега тоже услышал удары металла по металлу и тоже, как и Сааг, догадался, что это помощь. И хотя дышать было нечем и он испытывал ощущение холодной бани, полной угарного газа, он крепился, как только мог, несколько раз принимался грызть сухарь, который дал ему прапорщик. От сухаря стало плохо.

Теперь механик-водитель помнил одно: минутой раньше, минутой позже он потеряет сознание — тогда все. Но до этого он боялся себе признаться, что до смерти нужно сделать главное и, пожалуй, самое трудное: побороть страх. Страх, как волна прибоя, то захлестывал, то отступал, коварно сторожил солдата. Страх ждал, когда солдат смалодушничает — пусть даже на секунду, — и тогда руки рванутся к противогазной маске, а затем к люку. Уверенность в том, что он, Рега, выберется из танка, росла, как летящая горная лавина. Он вырвется один. Вот он, люк, над головой, только отведи стопор… Но что тогда потом, в полку? Что?! Оставить в беде товарищей, даже если военный трибунал не найдет состава преступления? Нет, лучше уж четыре трупа, чем одна жизнь, но подлая. Так подумал Рега, понимая, что страх — самое жуткое чувство, созданное природой. И вот это чувство тянуло руку к противогазной маске. А люк, спасительный люк, и в самом деле вот он, над головой… А в полутора метрах товарищи, которым не протиснуться к нему, не вырваться наружу. Когда хлынет ледяная вода, они просто не успеют: холод сделает свое…

Рега еще думал о том, что, если бы он не служил в армии, не знал ни Свиданина, ни Ханса, ни Бориса, не знал бы лейтенанта Мухлынкина и прежде всего майора Коренюгина, он не поборол бы чувства страха. Не думая о предстоящем позоре, он открыл бы люк…

Он уже не помнил, на каком моменте оборвалась его мысль, но сквозь забытье, как сквозь сон, услышал металлический стук и попытался повернуть голову, но невыносимая боль помешала…

Сколько длилось забытье, трудно было определить, но, когда он, Рега, открыл выпирающие из орбит глаза, увидел белое пятно. Сначала оно показалось расплывчатым, круглым, потом приобрело форму квадрата, догадался: это окно. Снаружи сочился вялый дневной свет. На крючке около окна висела объемистая брезентовая сумка, на ней был нарисован красный крест, обведенный на зеленом фоне белым кружочком. У окна — откидной столик. На столике в беспорядке рассыпаны карандаши «Тактика». За перегородкой мышью попискивала радиостанция. Рега догадался: он в штабном автобусе. И вдруг откуда-то сверху, словно с неба, весело:

— С благополучным возвращением, товарищ младший сержант.

Над механиком-водителем склоняется врач — капитан Бокомаз. Он не в белом халате, а в полевой форме, как и все офицеры.

— Ну, с возвращеньицем, — повторяет он и улыбается.

Глаза его с монгольским прищуром смеются.

— Откуда? — шепотом переспрашивает Рега, стараясь понять, что это не сон и не бред, а самая что ни на есть торжественная реальность.

— С того света.

— Остальные где? — окончательно придя в себя, спрашивает Рега.

— Недалеко. Тоже возвращаются…

— Значит, нашли!

Тяжелые веки слипаются, но Рега не спит. Он прислушивается к голосам людей, отделенных от него дюралевой перегородкой, угадывает известного всей дивизии своими остротами капитана Бокомаза. Михаил не заметил, как врач ушел за перегородку, только был слышен его веселый голос:

— Раньше было проще. Учения отрабатывались поэтапно. Первый этап — шумиха, второй — неразбериха, третий — запутывание своих войск, четвертый — поиск виновных и наказание невиновных и, наконец, парад и награждение руководителей. А теперь не поймешь, где учения начинаются, где кончаются, — сплошные марши да встречные бои…

Кто-то вставляет:

— Чтоб не скучали.

Опять Бокомаз:

— И все, представьте себе, на повышенной скорости: не успели утонуть — вытащили.

«Это про нас, — догадывается Рега. — Вот теперь майор Коренюгин всыплет за уклонение от маршрута».

Ну и пусть! Жаль, подвел Свиданина. Тот понадеялся на опыт Реги. Но Свиданин, спасибо ему, подсказал закрыть люки. Не предупреди — лежать бы сейчас не в теплых автобусах, а на каменных столах морга…

Из-за перегородки выглянул врач. Это был Бокомаз:

— Ну как?

— Мне бы одежку…

— Будет и одежка… Я на вашем месте отоспался бы.

— Не спится, товарищ капитан… Как остальные? Все живы?

— А что им сделается? Сааг чай пьет, Свиданин спит…

Бокомаз взглянул в окно.

— Должен доложить, идет товарищ Коренюгин.

Рега соскочил с койки. Он ждал и боялся этой минуты. Капитан Бокомаз понял солдата, подал чей-то чужой, почти новый комбинезон…

* * *
Экипаж — четыре человека — всего лишь крупинка брони в стальном щите нашей обороны. Силой обстоятельств эта крупинка могла выкрошиться. Могла!

Командир полка, получив доклад об исчезновении танка, немедленно организовал группу поиска. Командир дивизии для спасения экипажа снял с учений танковую роту. Командующий выслал саперов. Министр отправил реаниматоров. Оказывается, ввиду исключительности случая министру доложили об этом, и он ждал сообщений.

В 7.15 телетайп Министерства обороны СССР принял донесение: «Спасательные работы выполнены. Люди спасены».


Геннадий КОЗЛОВСКИЙ


Геннадий Герасимович Козловский родился в городе Спасск-Дальнем в 1933 году. Закончив артиллерийское училище, служил в армии. Журналистское образование получил в МГУ.

В настоящее время работает в информационном центре. Член Союза журналистов СССР.

История меткой винтовки

Днем и ночью, в трескучий мороз и палящий зной, в обороне и наступлении на огромном фронте от Черного до Баренцева моря вели охоту за живой силой противника советские снайперы, среди которых немало было и совсем молодых парней. Невидимая смерть подстерегала захватчиков на каждом шагу. Раздавался всего один выстрел, и, не успев отдать команду, падал фашистский офицер. Не соединив перебитый провод, утыкался в землю связист. Не наведя перекрестии панорамы на цель, сползал с орудийного лафета наводчик.

С такой фронтовой «профессией» воевал двадцатилетний комсомолец Николай Иванович Галушкин. Да как воевал! Отважный офицер в годы войны лично истребил 418 гитлеровцев. Целый батальон! Среди тысяч советских снайперов такой боевой счет имели немногие. Вот несколько строк из служебной характеристики воина:

«…За время пребывания в полку в должности командира взвода лейтенант Н. И. Галушкин проявил себя дисциплинированным, требовательным, смелым, решительным офицером. Одним из первых явился инициатором снайперского движения в полку и в дивизии. За период нахождения в части он подготовил 156 снайперов, которые в боях с немецкими захватчиками уничтожили до 3000 вражеских солдат и офицеров. За время боевых действий лейтенант Галушкин был дважды тяжело и трижды легко ранен…»

Несколько лет назад в Орле мне довелось встретиться с человеком, писавшим эту характеристику, — полковником в отставке, тезкой прославленного снайпера, Николаем Ивановичем Харламовым. Он-то и рассказал о нескольких боевых эпизодах лейтенанта Галушкина.

В сентябре 1942 года подполковник Харламов был назначен на должность командира 49-го полка 50-й стрелковой дивизии, входившей тогда в состав Западного фронта. Николай Иванович знакомился с бойцами и командирами, вместе с которыми ему предстояло воевать. Надо было пройти и в боевое охранение, выдвинутое на недавно занятую высотку.

— Когда светло, мы здесь не ходим, — сказал суровый комбат. — Режет снайпер.

— А где же ваши снайперы? — спросил новый командир полка.

— Есть один.

— Так пусть выследит и снимет противника.

— Да он уже на позиции. Только найти того никак не может! Наш-то начинающий, а фашист, видно, большой специалист.

Ночи командир полка ждать не стал: он и сопровождающие, пригибаясь, направились по неглубокому ходу сообщения к боевому охранению. Через пару минут пуля немецкого снайпера скользнула по каске шедшего впереди адъютанта.

К счастью, этим и ограничилось. Проклиная гитлеровца, они поползли по раскисшему от дождя дну хода.

Вскоре с нашей стороны раздались три выстрела, а вслед за ними — восторженные крики в боевом охранении, заставившие шедших невольно поднять головы. Противник больше не стрелял.

Вскочив в траншею боевого охранения, командиры стали свидетелями озадачившей их сцены: бойцы тискали в объятиях невзрачного белобрысого парня в маскхалате. Оказалось, что наш начинающий снайпер, Николай Галушкин, по последнему выстрелу соперника засек наконец его. И снял, а заодно и еще двоих гитлеровцев, бросившихся своему на помощь.

На передний край командир полка возвращался вместе с Галушкиным, шедшим отдохнуть, чтобы завтра с рассветом снова уйти на «охоту». По пути и состоялось знакомство. Николай рассказал, что ему двадцать лет, что родом он из Таганрога, родителей не помнит, воспитывался в детском доме. Комсомолец. До войны жил в Кировской области, занимался самым мирным делом — работал киномехаником. Никогда не предполагал, что придется осваивать сложную воинскую специальность — снайперскую.

К зиме Николай Галушкин имел на своем счету уже несколько десятков истребленных гитлеровцев, был награжден медалью «За отвагу» и орденом Красного Знамени. Свидетель боевых успехов искусного стрелка — дневник «охоты». Получая задание, снайпер оставлял дневник у наблюдателей боевого охранения той части, в зоне которой охотился за противником. Вот почему в дневнике Галушкина 418 записей, сделанных не им, а другими людьми.

В декабре 1942 года меткого стрелка пригласили на фронтовой слет снайперов, где правительственная делегация Монгольской Народной Республики вручала ему орден Красного Знамени МНР и особо дорогой для снайпера подарок: меховую одежду для работы в зимнюю стужу.

Николай Галушкин стал мастером своего дела. Командование присвоило ему офицерское звание и поручило готовить специалистов для всего полка, с тем чтобы в каждой роте, в каждом взводе имелись особо меткие стрелки. Молодой офицер энергично взялся за дело.

Вскоре 50-я стрелковая дивизия переправилась на Юго-Западный фронт. Здесь в ожесточенных боях с врагом способности Николая Галушкина проявились во всей полноте. За исключительные успехи решением Военного совета Юго-Западного фронта ему вручили именную снайперскую винтовку. К лету 1943 года личный боевой счет офицер довел до двухсот истребленных гитлеровцев. Вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР о его награждении орденом Ленина. Стал коммунистом.

Весь полк любил и уважал Николая Галушкина за бесстрашие, отзывчивость, душевность. Каждый солдат стремился попасть в его команду. Но офицер отбирал к себе на выучку только смелых, отличных стрелков, терпеливых, выдержанных.

Обучение снайперов Галушкин начинал в тылу. Затем выводил их в первую траншею. Завершал учебу своего рода стажировкой и экзаменом, беря новичка на несколько дней в напарники на «охоту».

Ко времени, о котором пойдет рассказ, положение на этом участке фронта стабилизировалось. Полк окопался на левом берегу Северского Донца, противник — на правом. Наши воины непрерывно вели разведку и огонь на изнурение, не давая врагу покоя ни днем ни ночью. А галушкинские ученики вообще вынудили фашистов прекратить всякое появление на открытой местности в светлое время!

Однажды наблюдатели доложили командованию, что за рекой, в населенном пункте Сидорово, замечено подозрительное передвижение гитлеровцев. Ведут они себя слишком нахально: ездят и даже ходят без всякого опасения.

Дальнейшее наблюдение дало основание сделать вывод, что у противника произошла смена частей и вновь прибывшие еще незнакомы со сложившейся обстановкой.

Командир полка вызвал Галушкина и поставил перед ним задачу.

Лейтенант взял с собой лучших снайперов команды и отправился в район Сидорова. Несколько дней он готовил «рабочие места», изучал противника. Установил, что в одном из домов живут офицеры. Рядом, в конюшне, стоят несколько лошадей. В амбаре на околице расположен какой-то склад, скорее всего боеприпасов. Снайпер ждал подходящего момента.

И дождался! К дому подъехал мотоциклист, слез с машины и направился к крыльцу. Николай сразил его и приказал своим снайперам изготовиться.

На выстрел выскочили два гитлеровца и бросились к конюшне. Но свалились один за другим. Галушкин дал команду вести огонь по дому и складу зажигательными пулями. Склад задымился. Загорелся и дом. Фашисты бросились из огня к конюшне и складу. Выводили лошадей, таскали ящики. К ним на помощь бежали солдаты из других домов. Но склад взорвался. Враги метались в панике. В общем, работы хватило всем снайперам! Они уничтожили тогда около сорока офицеров и солдат противника. С нашей стороны потерь не было.

Не раз Николаю приходилось вести и жаркие дуэли с фашистскими снайперами. Однажды вражеская пуля задела именную винтовку Галушкина. Но сам он при этом остался невредим. А оружие вскоре было отремонтировано.

С началом больших наступательных боев в июле 1943 года в боевых порядках каждого взвода 49-го полка шли мастера меткого огня. Они выбирали наиболее важные цели — офицеров, наблюдателей, пулеметные и орудийные расчеты, снайперов противника — и били их наверняка. Сотни фашистов, сраженных галушкинцами, остались навсегда под населенными пунктами Татьяновка, Пришиб, Сидорово, Голая Долина, Хрестище.

В боях на подступах к городу Славянску, под населенным пунктом Хрестище, Николай Галушкин, взяв с собой своего лучшего друга и напарника — грузина Саджая, наступал с одной из стрелковых рот. Враг яростно сопротивлялся, бросая в контратаки все новые и новые резервы. Бои приняли затяжной характер. Бывали дни, когда Галушкин и Саджая уничтожали по десятку гитлеровцев.

Однажды утром, еще до рассвета, они выползли из траншей, занимаемых ротой, окопались и замаскировались метрах в трехстах впереди от нее, в облюбованном накануне месте — у высоких бурьянов, откуда хорошо просматривалось расположение противника.

С восходом солнца вражеские танки атаковали нашу роту, обходя ее с флангов. За танками пошла пехота. Рота отбивала одну атаку за другой. Но гитлеровцы, неся большие потери, рвались вперед.

Шел ожесточенный бой. Галушкин и Саджая, оставаясь незамеченными, разили врага своими меткими выстрелами. В разгаре боя Саджая получил тяжелое ранение шальной пулей. С перебитой рукой, обливаясь кровью, он не мог стрелять. Николай сделал ему перевязку и приказал ползти к своим. А сам продолжал выполнять задачу.

Вдруг страшный удар по голове лишил Галушкина сознания. Пришел в себя он в зарослях бурьяна. Над ним стояли и курили два вражеских автоматчика. У одного из них висела на ремне винтовка Николая. Галушкин попытался понять, что с ним произошло. Очевидно, атакующие гитлеровцы пробирались к нашей роте по зарослям бурьяна, у которых замаскировался Галушкин, случайно наткнулись на него и, пользуясь грохотом боя, незаметно подкрались и оглушили его. Потом потащили к себе в тыл.

Увидев, что снайпер очнулся, фашисты пинками подняли его и приказали идти вперед. На милость врага Николай рассчитывать не собирался. Тем более что знатный снайпер фронта, конечно же, достаточно известен врагам! И вот теперь этот «невидимка» в их руках, в офицерской форме под маскхалатом, с именной снайперской винтовкой, надпись на которой достовернее и красноречивее всякого документа: «Снайперу Галушкину Н. И., истребившему 135 фашистов. 12 апреля 1943 года».

Мысль работала лихорадочно: спастись или погибнуть сейчас же, не ожидая издевательств и пыток. Но уж если погибать, то принести врагу как можно больше ущерба!

Надо что-то делать… Но что и как? Руки и ноги свободны. Бежать? Нельзя — автоматчики наготове, немедленно пристрелят. Наброситься? Но их двое, да еще такие верзилы. Выхватить пистолет — он в кобуре, под маскхалатом, — и пристрелить? Но на это требуется несколько секунд, а фашисты не спускают глаз с пленного. Оставалось одно: под тем же маскхалатом имелась еще и «лимонка». Бросить ее в автоматчиков? Хотя можно убить и себя. Что ж, лучше смерть, чем фашистский плен. Но как найти удобный момент?

Гитлеровцы вели Галушкина через заросли репейника. Репьи цеплялись к его маскхалату, а еще больше к обмундированию автоматчиков. Выйдя из зарослей, конвоиры скомандовали «хальт!» и принялись очищать себя от репьев. Николай тоже стал приводить в порядок свой «туалет». Не спеша приподнял тужурку, достал гранату, без резких движений вытянул чеку и, рванув в сторону, швырнул «лимонку» в оторопевших врагов. Упал вниз головой под небольшой уклон и выхватил пистолет из кобуры. Прогремел взрыв. Николай жив. Для верности он выпустил из пистолета по пуле в валявшихся автоматчиков и только тут собрался с мыслями.

Немного отлежавшись и осмотревшись, Галушкин стал подниматься. Звенело в голове. Сильная боль в ноге остановила его. Офицер понял, что ранен собственной гранатой. С трудом поднялся, прихрамывая, подошел к гитлеровцу, снял с него свою винтовку, взял его автомат, документы и повернулся ко второму. Повернулся и похолодел: чуть приподнявшись, фашист наводил на него автомат…

Николай выстрелил из пистолета, но опоздал — автоматная очередь коснулась его. Но врага все же добил.

Преодолевая страшную боль, бережно прижимая снайперку, он медленно пополз к своим. Обессилевшего, истекающего кровью, его подобрали однополчане, отбившие все контратаки немцев и продолжавшие наступление.

После госпиталя новые бои. Галушкин все время в родном полку. В нем, 49-м стрелковом, он начал боевой путь. В нем и закончил его в День Победы. Застал офицера этот день под столицей братской Чехословакии. И все эти годы держал он в руках знаменитую винтовку с оптическим прицелом. Ее как ратную награду и увез с собой туда, откуда ушел защищать Родину, — в Киров.

Ныне снайперская винтовка № 53947 на заслуженном отдыхе в Кировском краеведческом музее. Известно, что на заслуженный отдых уходят люди. Но снайпер считал ее своим другом, существом одушевленным.


Юрий КОГИНОВ


Великая Отечественная война застала Юрия Ивановича Когинова семнадцатилетним юношей в Брянске. Когда враги подошли к городу, по решению комитета комсомола его направили в один из формировавшихся партизанских отрядов, в рядах которого он и провоевал до тех пор, пока оккупанты не были изгнаны с родной Брянщины. В 1952 году окончил Петрозаводский государственный университет, долгое время работал специальным корреспондентом центральных газет. Член Союза писателей СССР.

Трубка снайпера

Видавший виды блокнот, с которым лет десять назад я как специальный корреспондент «Правды» ездил по стране… Пометки о встречах на заводах, стройках, в колхозах… А вот страничка особенно памятная.


…Село Зугалай среди пологих сопок. Весной, когда сиреневым пламенем полыхает на них зацветающий багульник, во всем Забайкалье, наверное, не сыщешь мест красивее! Аккуратные глазастые домики, опоясанные желтыми, голубыми, оранжевыми палисадниками, вьются в веселом хороводе вдоль широких и прямых улиц.

А летом солнечный запах тайги, настоянный на хвое, вереске, иван-чае, разносится во все уголки села. И тогда уж не усидеть дома ни одному мужчине: манит тайга на смелую охоту, зазывают на обильную рыбалку хрустальные лесные озера.

Вряд ли найдется во всем Зугалае еще человек, который вставал бы раньше Семена Даниловича Номоконова. «Старость, однако, покоя не дает», — шутит он, когда застают его, пенсионера, во дворе или у колхозных кошар. Но люди знают: не может сидеть без дела бывший охотник, а совсем еще недавно — бригадир плотников.

Вот и сейчас, попыхивая неразлучной трубкой, шагает Семен Данилович по хрустящему снегу. Он уже побывал на скотном дворе, навесил дверцу в загоне, приладил засов. Все чин по чину, как и обещал вчера вечером бригадиру… Дома за три или четыре встретил почтальона.

— Аба Семен, тебе, однако, важное письмо.

— Из армии, от Василия?

— Поднимай выше — должно быть, от самого генерала! Видишь, какой конверт?

Семь сыновей и две дочери у Номоконова. Но многие в селе зовут его уважительным словом «аба», что означает «отец». Такая честь людям особенно знатным.

А уж кто в Зугалае более известен, чем Семен Данилович? Пишут о нем во многих газетах, и сюда, за Байкал, идут к нему из разных мест письма от знакомых и незнакомых людей. Он герой войны. Триста шестьдесят фашистских убийц нашли свою смерть во время боев на Северо-Западном и Ленинградском фронтах от метких пуль снайпера Номоконова.

Однажды московская редакция переслала ему письмо из ФРГ.

«…Из вашей газеты я узнала, — писала некая Луиза Эрлих из Гамбурга, — сколько фашистов уничтожил Семен Номоконов в годы всеобщего смятения. Как я поняла, он, убивая врагов, считал их посредством отметок на своей курительной трубке. Мой сын тоже погиб на войне, как мне сообщили очевидцы, от руки русского сверхметкого стрелка, недалеко от Ленинграда. Спросите Номоконова: может, на его трубке была отметка и о смерти Густава Эрлиха? Может, он помнит, как упал от его пули и этот солдат?.. Что делает сейчас Номоконов, готовит ли новых снайперов?..»

Да, вот такое письмо пришло к нему из страны, которая сама развязала вторую мировую войну, чьи солдаты топтали и нашу землю. Миллионы убийц со свастикой на рукаве ворвались в мирные города и села, убивая всех, кто оказывался у них на пути: женщин, стариков, ни в чем не повинных детей. Вот тогда-то он, сибирский охотник-эвенк, и сменил свою берданку на трехлинейку с оптическим прицелом.

Семен Данилович знает: многим матерям на Рейне и Эльбе пришлось оплакивать своих сыновей, женам — мужей. Но невиновен он, Семен Номоконов, в том, что сын Луизы Эрлих из Гамбурга, наслушавшись фашистских главарей, пришел к нам грабить и жечь.

Эрлих и ему подобные заставили советского человека взять в руки оружие, чтобы защититься. И нет в огромной нашей стране семьи, где кто-то не пролил бы свою кровь на поле брани. Семен Данилович тоже был тяжело ранен. Да не один раз…

«Всю правду, все как есть, надо объяснить этой обманутой женщине из Гамбурга, — разволновался Номоконов. — Не только ей лично написать — всем немецким матерям нужно сказать, как подло обвел Гитлер их сыновей, как пытаются и теперь оболванить молодых людей на Западе».

Держали совет втроем, он и два сына. Старший, Владимир, — бригадир животноводов, тоже снайпер во время войны. И Прокопий, лесообъездчик, а в прошлом — тихоокеанский военный моряк.

Семен Данилович зашагал по комнате, шумно выпустил табачный дым и кивнул Прокопию:

— Пиши… Пиши так: «Я не запомнил всех грабителей и убийц, которые пришли с войной и оказались на мушке моей винтовки. Если бы своими глазами увидели вы, немецкие женщины, что натворили ваши сыновья под Ленинградом, прокляли бы их! В Ленинграде есть Пискаревское кладбище. По вине ваших сыновей там похоронены сотни тысяч жителей».

Он задумался, глянул на Владимира, Прокопия и продолжал:

— А теперь насчет того, готовлю ли я снайперов. «Нет, я не готовлю стрелков. На моей трубке сейчас не пометки о выстрелах, а только следы капель пота. Падают они, когда я плотничаю, помогаю что-нибудь делать в родном колхозе имени Ленина. Но есть у нашего народа надежная и сильная армия, в которой, кстати, служит теперь и один из моих сыновей… Ну а если к нам снова полезут, я, конечно, опять буду учить молодежь метко стрелять».

Вот какое письмо пришло однажды в Ачинскую степь… И вот какой ответ ушел оттуда на Запад…

А потом почтальон принес старому солдату письмо из части, где служит третий сын — Василий: «Приезжайте погостить, посмотрите, как несут солдатскую службу молодые воины», — приглашало Номоконова командование.

Глянул Семен Данилович в угол, где за матерчатой занавеской висел его мундир с погонами старшины и множеством высоких боевых наград — форма Почетного солдата Забайкальского военного округа, — и весело сказал жене, Марфе Васильевне:

— Собирай-ка меня, однако, мать, в поход…

В тот самый день, когда Номоконов добрался до воинского городка, отделение комсомольца младшего сержанта Василия Номоконова находилось в поле.

— Что же, прямо на «передовую»? — предложил Почетному солдату командир. И они направились на стрельбище.

…Грохочущий рев моторов оглашает окрестности. Повинуясь команде, солдаты занимают боевые рубежи: к окопам движутся танки. Их надо без промедления поразить грозным оружием. Но в отделении новички… Справятся ли, не растеряются ли?

Василий Номоконов вспоминает, как год назад он сам первый раз сидел в окопе, а сверху, обдавая грохотом и жаром, налезала на него стальная громада. Он знал, что это своя, советская машина. Представил себе даже знакомое лицо водителя, который сидел за ее рычагами! Но голова как-то сама ушла в плечи, и он, скорчившись, сжался в окопе.

Отполированная сотнями учебных дорог стальная гусеница зависла над траншеей. «А теперь в бой, — сказал себе тогда Василий. — Пусть в танке думают, что я смят и раздавлен. Значит, я приподнимаюсь, изготавливаюсь и бью в моторную группу… Во всем нужен расчет! Именно он помогал когда-то отцу побеждать в смертельных поединках с фашистскими асами сверхметкого огня!»

Однажды на Ленинградском фронте немецкий снайпер выследил момент, когда на передовую приехал командир дивизии. Несколько наших офицеров пали от его пуль. И тогда срочно вызвали Номоконова.

Он пришел, как всегда, неторопливый, малоразговорчивый, в валенках, подшитых по-охотничьи лосиным мехом. Попросил скатить в воронку перед окопами несколько бревен и сам вместе с лесинами съехал туда на боку.

Отлежался, выставил запасную винтовку, дернул за шнурок, привязанный к спусковому крючку. Фашист не выдержал, клюнул на ложный выстрел. Пуля раздробила приклад.

Зато советский снайпер засек в проломе старого сарая своего недруга. Номоконов подтянулся к краю воронки. Но грянул второй выстрел гитлеровца: пуля на кусочки разнесла трубку, с которой ни на один день не расставался Семен Данилович.

И тогда он, привстав на колено, открывшись врагу всем корпусом, выстрелил в пролом сарая. Обламывая доски, фашист грохнулся на землю.

Младший сержант Номоконов много раз рассказывал друзьям об этом поединке своего отца. Теперь надо и его отделению показать, на что способны молодые солдаты. Мужество и в стрелковом и в танковом бою — свойство одного рода!

Машины приближаются… Вот одна уже накрыла окоп Игоря Демиденко, разворачивается, шарит пулеметом по соседним траншеям…

«Кто ближе всех к танку? Кто в зоне недосягаемости огня?» — молнией проносится в голове Василия. И тут из одиночного укрытия поднимается Саша Иванов. Спокойно встает во весь рост и бросает учебную гранату.

«В самое уязвимое место!» — ликуя, отмечает про себя командир отделения.

Николай Кулебякин тоже поражает цель. Метко бьет и Валерий Конышков, и Юрий Тюков, и другие молодые солдаты.

Стальная махина замирает, из люка высовывается лейтенант Рустам Зиатович Яруллов.

— Таких, как вы, я взял бы с собой в настоящий бой, — показывает он ослепительно белые зубы. — Номоконовцы?

— Так точно, товарищ лейтенант! — отвечает Саша Иванов.

Звучит сигнал: «бой» окончен. Солдаты начинают строиться и тут же замечают, что к ним идут двое: командир части и пожилой человек в военной форме.

— Смирно! Равнение на середину! — звучит голос Номоконова-младшего.

— Вольно, вольно… — улыбается командир. — Поздоровайся, Василий, с отцом: прибыл к нам в гости.

Потом Семен Данилович сказал:

— Однако, хочу познакомиться с вашим бойцом, который первым попал в танк. Кем будешь, откуда родом?

— Александр Иванов из Тувы. Окончил техникум, работал мелиоратором. Женат…

— Добро, добро. А танк ты метко поразил! По-снайперски. Куришь? Ну так вот, возьми на память мою трубку. Настоящую, фронтовую. Видишь, одиннадцать точек на ней? Мне ее когда-то командир дивизии подарил взамен той, что фашист пулей разбил. А я, однако, новую раскурю: мне их много присылают в подарок…


Не знаю, как сложилась дальнейшая судьба солдат двух поколений, о которых я здесь рассказал. Прошло немало времени, но уверен: воинская династия Номоконовых не прервется. Сыновей сменят в боевом строю внуки. И каждый будет всегда помнить о том, откуда пошла ратная семейная слава.

Ну а если что — не подведут, конечно. Номоконовцы ведь!


Николай НОВИКОВ


Родился Николай Георгиевич Новиков в Москве в 1930 году. После школы окончил военно-морское училище, служил командиром торпедного катера. Потом работал в Крыму, в газете, параллельно заканчивал факультет журналистики МГУ. Сейчас сотрудник отдела поэзии журнала «Юность», член Союза писателей СССР, автор нескольких поэтических сборников. Много внимания в своем творчестве уделяет молодежи — и сегодняшней, и той, что воевала, что не пришла с войны.

Баллада о планете «Витя»

В 1948 году именем рядового Виктора Заславского, погибшего под Сандомиром, симеизский астроном В. А. Альбицкий, который близко знал этого юношу, увлекавшегося астрономией, назвал одну из открытых им малых планет.

В глубине космических морей,
В леденящей черной бездне мира,
Где восходят Лебедь и Цефей,
Андромеда, Геркулес и Лира.
В обществе болидов и комет
По своей единственной орбите,
Излучая ровный теплый свет,
Малая плывет планета — «Витя».
Кто же он?
Кому такой почет,
В нашем небе — памятник нетленный?
Кто включил рукою дерзновенной
Это имя в звездный обиход,
В каталог
                и пантеон вселенной?
Витя?
Мальчик.
Юный звездочет.
Школьник из Одессы довоенной…
Летний раскаленный Симеиз.
Жарятся курортники на пляже.
У дороги выстроилась стража —
Пыльный лавр и пыльный кипарис.
Вижу я парнишку,
                                что, презрев
Нежных волн соблазн
                                   прозрачно-синий,
В туфлях из практичной парусины
Мимо этих движется дерев.
На крутую Кошку[3] держит путь,
От морского блеска — к блеску
                                                   стекол,
К окулярам, к лимбам телескопов,
Чтоб осмыслить мирозданья суть.
Суть — не меньше!
Он максималист
И на компромиссы не согласен.
Волейбол в кругу — да провались!
А укор приятелей напрасен.
Наверху встречает у дверей
Племя небожителей-ученых,
С той же детской страстью
                                           увлеченных
Тайнами космических морей.
О, предгрозовые времена
Планеризма, и энтузиазма
И мечты наивной,
Но не праздной!
…Рано утром началась война.
Вот и все.
А дальше паренек,
Как из сводок фронтовых известно,
Версты бездорожья и дорог
Прошагал в строю солдатском честно.
Честно фронтовое ремесло
Изучал:
Шагал в огонь и воду,
В восемнадцать — ранен тяжело,
В девятнадцать — возвращен
                                               в пехоту.
Не страдал. Себя не утверждал.
Родину свою освобождал.
И границу перешел уже,
Двинул дальше — помогать Европе…
Оживала по ночам в душе
Прежняя мечта о телескопе.
…Витя, Витя, будет тишина
Над страною, городом и домом.
Подожди, закончится война,
Выучишься — станешь астрономом.
Ты еще ночной развеешь мрак,
Ты еще звезду откроешь, парень,
Ты еще услышишь, Витя, как
Говорит из космоса Гагарин.
Станут жизнью зыбкие мечты,
Только бы довоевать до мира!
Все сбылось бы, Витя, если б ты
Не погиб в бою у Сандомира.
Тяжким был последний этот бой
В горькой Польше — за год
                                           до Победы.
Пал героем…
Над передовой
Проплывали Львы и Андромеды,
Плыл, кровавый испуская свет,
Бог войны в сопровожденье свиты,
Голубыми вспышками ракет
Рассекали тьму метеориты.
Словно небо свой последний долг —
Воинскую почесть — отдавало…
Уходил вперед пехотный полк
В пекло раскаленного металла,
Шел он, оставляя на пути
Пирамидки, крашенные наспех.
Но ждала Победа впереди —
Солнце —
            после стольких дней ненастных
Всех, кто смог дойти.
Ты не смог.
И ясным майским днем
Распахнулось небо для открытий.
Твой учитель — старый астроном —
В честь тебя назвал планету «Витей».
Он плывет, твой памятник,
                                              в зените —
Память о призвании твоем…
Виктор — означает победитель.

Александра АНИСИМОВА


Пятнадцатилетней девочкой встретила Саша Анисимова войну. Защищала Москву в составе отряда противовоздушной обороны… Шестнадцати лет добровольно вступила в ряды Советской Армии, окончила школу военных радистов и по заданиям командования дважды забрасывалась в глубокий тыл врага на территорию оккупированной фашистами Польши (Катовицкое воеводство).

За мужество, проявленное в разведке, Александра Анисимова награждена советскими и польскими орденами, медалями. Она первая советская женщина, удостоенная польского знака «Братство по оружию», учрежденного для высшего командного состава армий Варшавского Договора. В 1965 году Первый секретарь ЦК ПОРП вручил А. Анисимовой Золотой знак «За заслуги в развитии Катовицкого воеводства».

Березонька моя, березка…

До чего же надоел наш промерочный стол — даже иногда во сне снится…

Целую смену — двенадцать часов! — мы с Зоей, моей напарницей, бегаем каждая со своей стороны стола и промеряем остатки грубого солдатского сукна. Из них после выкроят мелкие детали шинелей — воротники, хлястики, подбортики, ли́сточки для карманов.

Нам привозят эти остатки в металлических тележках. Порой их скапливается ужасно много. Тогда мы с Зоей носимся как угорелые, только длинные линейки-метры сверкают!

Бывает у нас и неожиданный отдых, когда вдруг отключают электроэнергию — с ней часты перебои. Тогда разом смолкает тихое гудение моторчиков, от которых работают закройные ножи-ножницы.

Если это случается ночью, то закройщицы подходят к окнам и потихоньку, из-за краешков маскировочных штор, выглядывают на улицу, смотрят на небо: спокойно ли оно, не рвутся ли зенитные снаряды?.. А потом собираются в кабинете начальника цеха, зажигают коптилку и о чем-то тихо разговаривают.

А мы с Зоей обычно сразу как подкошенный валимся на тюки сукна, сложенные чуть в стороне от нашего стола, и тут же, обнявшись, засыпаем. А в дневную смену часто вспоминаем школу и учителей, одноклассников, которые почти все эвакуировались из Москвы.

Сегодня ночью не удалось прикорнуть ни на минутку, и сейчас я мечтаю лишь об одном: скорей домой, скорей в постель. Дни стали такие коротусенькие! Сейчас четверть восьмого, уже должно наступить утро, а в небе вовсю сияет луна. Предательница! Наверное, сверху фашистам хорошо виден весь город…

Ну и морозище! Обжигает лицо, перехватывает дыхание. Белое марево будто опалило все вокруг: воздух, дома… Деревья как-то непривычно неподвижны, словно неживые — застыли окончательно. Ничего, как-нибудь уж справлюсь с морозом!

Расстегиваю верхние пуговицы пальто, разматываю шарф — он у меня чистошерстяной, зеленого цвета. Загораживаю им, как паранджой, лицо. Сквозь густую вязку пешеходная дорожка видна лишь приблизительно. Зато как тепло стало лицу! Редкие прохожие в морозном тумане возникают передо мной словно неясные тени и быстро исчезают. Торопятся… В такой холод не разгуляешься!

А как-то там, на фронте, наши бойцы? Целыми сутками в белом морозном пламени…

Вчера комсомольцы с нашей фабрики отвезли на фронт, на самую передовую, полную машину новеньких, только что сшитых телогреек и ватных стеганых брюк. Я в одну телогрейку, в нагрудный карман, положила кисет и три папиросы у папы выпросила. Кисет сшила сама — синенький, с красной звездочкой. Вот только не успела написать записку…

Ужасно холодно! Лицо закрыто, а руки в варежках закоченели. И коленки деревянные, чужие…

Наконец-то мой дом. Очень страшно в подъезде — свет не горит, и кажется, что кто-то прячется в темных углах. В квартире, как обычно, никого.

Одно название — дом! Такой же холодина, как и на улице. В оконных проемах снегу сантиметра на три. От этого темно-синие маскировочные шторы кажутся еще синее. В коридоре и на кухне сплошная тишина. Жутковато, но я уже почти привыкла.

Хорошо, что папа электромонтер: у нас в комнате стоят целых три электроплитки. Длинные, на коротких ножках-пластинках, как маленькие таксы. Не раздеваясь, включаю сразу всю нашу «отопительную систему», кипячу воду и завариваю полную кружку крепкого-прекрепкого чая. Пью его, почти обжигаясь, но руки и лицо по-прежнему ледяные. Снимать пальто, шапку и валенки еще рано. Да и что могут эти три «таксы»? Ведь не обогреешь ими белый свет!..

Центральное отопление не работает давно. Порой мне кажется, что не только наша квартира, но и весь дом, в котором сейчас живут лишь несколько человек, продрог до основания. И отогреется не скоро. Наверное, после того, как закончится война…

Недавно папа принес домой «буржуйку», которую смастерил сам на заводе. И мне вдруг стало весело. Я засмеялась и сказала: «Здорово! Как в гражданскую войну!» А папа ничего не ответил, даже не улыбнулся.

Пока он ее устанавливал в комнате, пока проделывал в окне отверстие для трубы, я собрала старые газеты и журналы, что нашлись в квартире. Оказалось, этого «топлива» хватило лишь на один раз. Вот когда я убедилась, что правильно говорится: «Все вылетело в трубу!»

С тех пор папа, когда ему удается прибежать ненадолго с завода, приносит с собой какие-нибудь чурки, палки, дощечки.

Раскорячилась «буржуйка» посреди комнаты… Выручает нас, конечно, да уж очень прожорлива! А как кончишь топить — тепло улетучивается быстро. Мне больше по душе электроплитки. Тепло от них не такое сильное, но надежнее, ровнее. И еще я их люблю за то, что на них можно хорошо поджарить хлеб. Если раскаленную плитку выключить и положить на нее ломтик хлеба, то через минуту он покроется хрустящей корочкой с черными подпаленными полосами — так четко отпечатываются спирали. А самое главное — кажется, что поджаренный таким способом кусочек хлеба становится большим по размеру…

У меня, как и у папы, рабочая карточка. На нее дают восемьсот граммов хлеба ежедневно. Но почему-то мне кажется, что до войны каждый грамм выглядел крупнее.

Вроде бы немного потеплело в комнате. А может, это от чая? Да, конечно, и от чая, и от витых спиралек электрических плиток, треугольником расположившихся вокруг меня. Вернее, вокруг дивана, на котором я сижу… И от солнца — огромного, желтого, что светит прямо в глаза.

Необычные, широкими полосами, расходятся от солнца лучи и мягко ложатся на наш сквер: высвечивают на нем цветочные клумбы с пестрым ковром анютиных глазок и алых тюльпанов… Медленно объезжая цветочные клумбы и зенитные орудия, которые я сначала не заметила в солнечных лучах, по скверу едет трамвай и как-то странно стучит — глухо, с перерывами… Стучит у меня за спиной…

Вскакиваю с дивана и бегу по коридору к входной двери. Распахиваю ее и вижу нашу управдомшу Прасковью Петровну, в широком мужском пальто, в двух шерстяных платках и высоких грубых валенках, с противогазом на боку.

— Спала, что ли? — спрашивает она меня.

— Чуть-чуть… Задремала…

Она молча, впереди меня, проходит в комнату, осматривает ее, поворачивается ко мне:

— Мерзнешь?

— Немножко… — отвечаю я, машинально тыльной стороной ладони дотрагиваясь до холодного, как ледышка, носа.

— Немножко… — ехидно повторяет за мной Прасковья Петровна и оглядывает с головы до ног. Я для чего-то расстегиваю пальто и поглубже запахиваю полы, прячу руки в рукава…

— Нужно было тебе с матерью в деревне остаться, — говорит Прасковья Петровна совсем другим голосом, почему-то отвернувшись от меня. — Там бы, глядишь, в школе училась… Не работала бы по двенадцать часов! Рановато тебе рабочим классом числиться…

— Должен кто-то и с папой быть, — защищаюсь я. Не объяснять же каждому мою самую главную цель: разведать обстановку и сбежать на фронт. — Должен кто-то и о нем позаботиться!

— Тоже мне «заботчица», — фыркает Прасковья Петровна и подходит к стулу, на котором стоит наполненный папиным солдатским снаряжением вещевой мешок. Этот мешок перед отъездом в эвакуацию собрала мама на случай, если папа получит повестку в военкомат. Тогда он сможет сразу ехать воевать: все ему собрано, приготовлено.

— Вот кто уж действительно заботится о вашем отце, так это директор завода, — продолжает Прасковья Петровна. — В такое трудное время бережет его на бро́ни! Хороший, видно, человек — директор… Понимает, каково станет вашей матери, если семь сирот останутся на ее руках!

Некоторое время она молчит. Потом качает головой, вздыхает и говорит словно сама с собой:

— А до фронта-то пешком в один день дойти можно…

Я молчу. Почему-то вдруг вспоминаю, что до войны на папином заводе штамповали эмалированные кастрюли. Завод так и назывался: «Красный штамповщик». С тех пор как папа находится на военном положении, никогда не спрашиваю, что они выпускают сейчас. Все равно не скажет!

В кинохронике видела как-то: группа ребят упаковывает в ящики небольшие черные мины. И их цех показался мне знакомым, и папа однажды сказал, что у него в бригаде одни мальчишки…

Прасковья Петровна подходит к окну, пытается открыть примерзшую к раме штору. Но ей удается отодрать лишь маленький уголок. За шторой она видит фанеру, стучит по ней пальцем и спрашивает:

— Вылетели стекла-то?

— Давно! Папа два раза вставлял, да не держатся: как батарея даст залп из четырех орудий — так все стекла на тротуаре. Наша сторона дома ближняя к скверу, к батарее, — объясняю я Прасковье Петровне, будто она этого не знает.

— Выходит, в вашей квартире всегда ночь? Дневного света не видите? — для чего-то уточняет она.

— Не видим…

— На вот, передай отцу. — Прасковья Петровна достает из кармана пальто и подает мне форменный листок. — Получите на складе кубометр дров. Как-то жить надо! А со светом будут перебои.

Я опять молчу. Я уже привыкла, что свет выключают часто. И тогда мои холодные черные «таксы» выглядят, как маленькие уродики.

Прасковья Петровна уходит, а я еще несколько минут стою около кровати. Понимаю, что надо сходить за хлебом, отоварить карточки. Но совершенно нет сил, вялость разливается по всему телу. Пытаюсь взбодрить себя и говорю вслух:

— Весь сон мне перебила! Разве теперь уснешь?

А сама медленно снимаю пальто, шапку, валенки… Забираюсь в ледяную постель, закрываюсь с головой и тут же проваливаюсь в сладчайший, глубокий сон.

Просыпаюсь оттого, что чувствую: теплый воздух согревает мое лицо, проникает внутрь, в самую глубину легких, и я нежусь в этом тепле и даже слышу, как горит огонь…

Открываю глаза и вижу: в комнате светло, сияет люстра, «буржуйка» гудит напряженно, весело, а за столом сидит папа и разливает в тарелки горячий перловый суп. Как хорошо, когда у тебя есть папа!!!

Через несколько минут мы уже вместе обедаем, потом вместе читаем письмо от мамы из деревни. Взглянув на часы и закрывая дверцу «буржуйки», мгновенно съевшей очередную порцию принесенных дощечек, папа спрашивает:

— Когда тебе на работу? В ночь?

— Нет. Завтра утром. У нас пересменок.

— Ну что ж, тогда пойдем в «лес по дрова». Может, успеем до тревоги вернуться…

Он достает с антресолей маленькие санки, в карман пальто кладет моток бельевой веревки. Я завязываю голову шарфом, оставив свободную полоску для глаз, закутываюсь потеплее — путь предстоит дальний.

Мы идем по темным улицам в сторону Минаевского рынка, переходим широкий Сущевский вал и углубляемся в какие-то незнакомые мне дебри. С обеих сторон неровной ухабистой дороги возвышаются затемненные заводские строения, высокие заборы.

Кажется, что мороз немного ослабел за день. А может, я просто отдохнула, согрелась горячей пищей и — самое главное — со мной папа.

В этом пустынном, почти диком месте нам не встретился ни один человек. Но мы удачно сориентировались и в конце концов нашли дровяной склад. Вот уж никогда не представляла, чтобы для Москвы требовалось столько дров!

На огромном пространстве утесами возвышались бревна, доски, какие-то брусья, длинные стволы деревьев с обрубленными сучьями. Отдельно, в стороне, отгороженные высокими тонкими жердочками, стояли две клетки напиленных и расколотых дров.

— Это образцы. В каждом — ровно кубометр, — громким хрипловатым голосом пояснил нам заведующий складом, пожилой человек в длинном драповом пальто и в шапке-ушанке, завязанной под подбородком. Он двигался по складу легко и уверенно. Я не сразу заметила, что левый рукав пальто, пришпиленный большой английской булавкой к карману, пуст.

Папа тихо о чем-то поговорил с ним, достал из бумажника деньги, сказал «спасибо» и пошел за заведующим к высокому утесу, темневшему невдалеке. А мне велел стоять и ждать.

Тьма сгустилась еще больше. Редкие-редкие высыпали на небе звезды. Над городом нависла тяжелая тишина. Словно не только жители, а и сам город и природа замерли в напряженном тревожном ожидании.

Вот наконец появился папа. На маленьких саночках он каким-то чудом уместил большой ствол березы. Я подбежала, сдернула с руки варежку и погладила белую твердую шелковистую кору. И папа не удержался, похлопав по березе:

— Правда, хороша?

— Восторг! Восторг! — закричала я, прыгая вокруг.

— Восторг… — протянул, вздохнув, папа совсем другим голосом. И мне расхотелось прыгать и кричать.

Он нашел невдалеке какую-то длинную палку, показал, как я должна ею придерживать березу, озабоченно поглядел на темное небо.

— Ну а теперь тронемся побыстрее. Успеть бы до тревоги!..

В воротах склада нам встретились двое: женщина и девочка чуть постарше меня. Они тащили за собой какое-то подобие детской коляски. Как в этой развалюхе они повезут дрова?

Плотно прикрученная к санкам, наша березка раскинулась почти во всю ширину тротуара. Но на улицах было пустынно, и мы добирались споро.

Я думала о той минуте, когда «буржуйка» наконец получит настоящее топливо. Она будет доверху набита мелкими березовыми дровами, а я, держа в руках хрустящую бересту, чиркну спичкой и брошу пылающую, сверкающую искрами растопку в самый низ печки. И долго, жарко будут гореть березовые чурбачки, будет тихо гудеть в трубе. И может, хоть немного оттает снег с окон…

Ведь было когда-то, до войны, в нашей комнате тепло, в раскрытые окна светило солнце! Какое светло-светлое было солнце!

Мы проехали уже половину нашей Достоевской улицы, приближались к дому, как вдруг противно, с надрывом заревела сирена. Папа остановился, растерянно взглянул вокруг. Но я сказала ему:

— Беги! Ты успеешь добежать до завода. Я довезу одна.

Он недоверчиво посмотрел на меня, на березу. Но я повторила настойчивее:

— Беги! Не беспокойся, довезу.

И папа побежал на завод. Он ведь был на военном положении.

А я взялась за веревку, которую только что тянул папа. Сначала санки не поддавались — все-таки в березе было больше кубометра. Но потом мне каким-то чудом удалось сдвинуть санки с места и по накатанной дорожке дотянуть их до дома.

У входа в бомбоубежище стояла Прасковья Петровна. Мы вместе ввезли березу во двор, отвязали ее. Прасковья Петровна ушла и вскоре вернулась с пилой и с колуном. Она так и сказала:

— Топора нет. Достала только колун.

— Какая разница! — сказала я, посмотрев на эти предметы. Никогда прежде я не держала их в руках и разницы, естественно, не видела.

— Ну-ка давай попробуем, — сказала Прасковья Петровна, сначала вслушавшись в тишину, окружающую нас. Фашисты, видно, где-то на подступах к Москве: канонада лишь изредка, отдаленно доносилась до нас.

— Давай попробуем, на что годимся, — снова сказала Прасковья Петровна, пытаясь придвинуть березу одним концом к порогу черного хода. Я бросилась помогать ей.

Неумехи мы, неумехи… Сколько раз пила намертво застревала в стволе! С величайшим трудом мы вытаскивали ее оттуда. И наконец-то отпилили один чурбачок. Откинув его чуть в сторону, распрямились, посмотрели друг на друга, готовые рассмеяться, и тут же услышали, как совсем близко, где-то в районе Самарского переулка, заработали зенитки.

— А ну бегом в убежище! — приказала мне Прасковья Петровна.

— Какое убежище? — запротестовала я. — Я — командир звена!

— Не разговаривать! — строго прикрикнула Прасковья Петровна. — Сейчас же в убежище!

Но в это время около нас веером посыпались осколки, громко забухала батарея, стоявшая буквально в нескольких метрах, и мы молнией метнулись в подъезд черного хода, прижались друг к другу.

Прожекторы стремительно бегали по небу, скрещиваясь лезвиями своих лучей, разбегались далеко — за крыши домов и куда-то еще дальше.

— Мне надо быть на посту. Там люди ждут! — волнуясь, проговорила Прасковья Петровна. — А ты будь здесь. Слышишь? И носа не высовывай! Как станет тише — я приду за тобой.

Когда умолкла наша батарея, я вышла из черного хода, установила отпиленный чурбачок и взяла в руки колун.

Я колола, колола, колола… Стучала колуном по березе, по самой середине чурбачка, и не поддавалась береза! Ни единой щепочки не откололось. Ну ни единой же!

И я заплакала.

Мне так ясно представилась наша «буржуйка» — пустая, холодная, простывшая донельзя комната, в которой снять пальто почти невозможно… Я уже столько дней сплю не раздеваясь!

Слезы замерзали, стекая со щек. И вдруг снова, над самым нашим домом, разгорелся воздушный бой. Белыми стрелами прожекторы пронзали черное густое небо, огненные залпы зениток пылали, грохали совсем рядом, почти беспрерывно. Стучали, железно ударяясь о замерзшую землю, осколки снарядов, шипели, горячие…

А я плакала от своего бессилия, оттого, что в такое грозное время, в такой страшной войне я не умею сделать такого простого дела — наколоть дров!

Слезы мешали мне следить за боем, и все-таки я увидела бушующее небо, увидела, как несколько прожекторов, скрестившись в тугой плотный узел, медленно уходили за крыши домов, за Москву. И в центре этого тугого белого узла барахтался, бился очень четко видный фашистский стервятник.

И пожалуй, именно в этот момент я поняла, что это он меня летел бомбить, меня он хотел убить, а мой дом — взорвать! И меня, и березку неподдающуюся. И может быть, только оттого, что сейчас это открылось мне, слезы сразу высохли.

Я смотрела на уже ослепленный дохлый самолет врага, так покорно летящий к своей гибели, и шептала:

— Будет наша победа! Будет…

И не заметила, в какой момент рядом со мной появилась Прасковья Петровна. Опомнилась лишь тогда, когда увидела в ее руках целую охапку мелких березовых ароматных дров.


Роберт МИНАСОВ


Роберт Багратович Минасов родился в 1929 году. После школы служил в ВМС. Потом закончил факультет русского языка и литературы Азербайджанского педагогического института. Печатался во многих центральных издательствах. С 1965 года увлекся военно-патриотической тематикой. Член Союза журналистов СССР, сотрудник газеты «Гудок».

Диалог после ближнего боя

Мамаев курган… Нетленная память о Сталинградской битве…

На черной мраморной лестнице лежат цветы и венки. По воскресеньям сюда приходят тысячи людей: целыми группами, семьями и в одиночку, дети и женщины, сегодняшние солдаты и вчерашние воины.

Перед одним из посетителей отвязывают красную ленту, преграждающую доступ. Коренастая фигура, седая голова, лицо в глубоких морщинах — следы тяжких переживаний. За плечами у него долгий путь сюда. Сорок лет назад он был капитаном фашистского вермахта: в каких-то двух километрах от этого места окопался батальон, который потом под его командованием штурмовал мартеновский цех завода «Красный Октябрь». И вот сейчас он снова здесь, в городе на Волге.

Положив венок на черную мраморную ступень, он выпрямляется и застывает на месте.

Гельмут Вельц стоит перед Вечным огнем. Память его в смятении. В круглом зале тишина…

Несколько месяцев спустя тоже у Вечного огня стоял другой человек, бывший капитан Советской Армии Тимофей Ромашкин. Он тоже стоял молча, прислушиваясь к собственной памяти. В сердце безграничная боль, безмерное горе, память о павших товарищах. Сорок лет назад он тоже был в каких-то двух километрах отсюда. Тоже командовал батальоном, который оборонялся в том самом мартеновском цехе завода «Красный Октябрь».

Два капитана, два комбата сорок лет назад на маленьком пятачке опаленной, в кровь истерзанной сталинградской земли встретились в жестоком бою не на жизнь, а на смерть.

Они могли убить друг друга. Их отделяли 25 метров. 25 метров жизни и смерти, огня и металла. Их разделяли не только метры. Их разделяли убеждения и цели, за которые они боролись. И мы знаем теперь, кто победил в том бою, чьи убеждения оказались правыми.

Они оба выжили, дали жизнь своим детям. Между ними завязался диалог. Диалог после того жестокого ближнего боя.

…Почему он взял с полки именно эту книгу? И чем она привлекла его внимание? Именем автора? Или броским, не без налета интриги названием? А может, и тем и другим вместе?

Тимофей Алексеевич Ромашкин и сегодня, пожалуй, не смог бы однозначно ответить на этот вопрос. Хотя где-то внутренне, видимо, определяющей его интерес, была тема войны. Книга Гельмута Вельца называлась «Солдаты, которых предали»…

В библиотеке одного из одесских санаториев весной 67-го он увидел книгу. Заинтересовавшись, начал ее листать, посмотрел оглавление и застыл пораженный. Одна из глав называлась «Бой за цех № 4».

Сердце Ромашкина бешено заколотилось, он побледнел и едва удержался на ногах. Юная библиотекарша испуганно спросила:

— Что с вами?

— Ничего, ничего…

Он сел, отдышался и залпом прочитал главу. Его поразила точность, обстоятельность, откровенность и беспощадность, с какой автор описывал события тех дней. Ведь в том страшном многодневном бою за мартеновский цех (цех № 4) завода «Красный Октябрь» оборону держал (вместе с подразделениями 39-й гвардейской дивизии и рабочим батальоном) и батальон, где командиром вначале был Иван Бойков, а после его гибели Тимофей Ромашкин. Командиром того немецкого саперного батальона, пытавшегося овладеть цехом, был Гельмут Вельц. Такие ситуации случаются не только в кино…

Прочитав книгу Вельца, Ромашкин решил написать ему письмо. Ответ из ГДР не заставил себя долго ждать. Вельц высказал готовность поделиться с Ромашкиным документами из своего военного архива.

Ромашкин и Вельц в своих письмах и воспоминаниях вольно или невольно, но очень часто обращаются к своим детям, а через них и ко всей современной молодежи. «Будьте такими, как мы», — говорит молодому поколению бывший офицер Советской Армии. «Не будьте такими, как мы», — предостерегает немецкую молодежь бывший офицер вермахта.

Актуально звучат слова Вельца: «Если старшее поколение прогрессивного мира выиграло войну, то молодое должно выиграть борьбу за мир». Нет, это не из книги «Солдаты, которых предали». Это из письма к Тимофею Ромашкину.

Гельмут Вельц думает прежде всего о юных. Он пишет, что выиграть борьбу за мир — историческая задача молодежи. «И мы, — продолжает он, — должны в этом ей помочь».

«Дорогой Тимофей, — обращается он к Ромашкину, — я думаю, что мы… лично можем очень много рассказать. Поэтому я надеюсь, что мы встретимся в Волгограде… Я не хотел бы заканчивать письмо, дорогой Тимофей, не сказав Вам, что я от всего сердца рад и счастлив, что именно Вы, мой прежний противник, сегодня стали моим другом».

…31 января 1943 года Гельмут Вельц был взят в плен, и это стало определяющим во всей его дальнейшей судьбе.

Уже в сталинградском «котле» Вельц пришел к тяжелым, трагическим для него, офицера вермахта, раздумьям. В своем дневнике он записал: «Высокие слова насчет будущности рейха и смысла принесенных жертв уже не вызывают во мне такого отклика, как раньше. Я вижу, куда они завели нас».

И продолжает уже в книге: «Да, я пережил гибель целой армии, душевный паралич, приказ погибнуть. Я видел раздавленных и расплющенных солдат, отмороженные ноги, пустые глазницы, поднятые вверх руки. У меня до сих пор звучат в ушах безумные крики и предсмертные вопли. Я до сих пор чувствую горький запах пожарищ…»

Потрясения, связанные с той битвой, привели Гельмута Вельца в ряды национального комитета «Свободная Германия». Он стал членом Союза немецких офицеров и членом комитета, штаб-квартира которого размещается в доме отдыха «Лунево» на Клязьме. Здесь же он вступает в ряды СЕПГ.

Закономерно, что в мае 1945 года Гельмут Вельц с группой руководящих работников КПГ приезжает в Дрезден и становится бургомистром этого города.

Шли годы. Германская Демократическая Республика отметила его своими высокими наградами. Человек принципиальный, Вельц считал делом чести поделиться своими раздумьями о войне, рассказать о виденном и пережитом, ничего не скрыв, откровенно от начала до конца.

И, рассказывая о бое на заводе «Красный Октябрь», Вельц уже понимает, что здесь столкнулись не просто две противоборствующие силы, но два мира, две идеологии, две морали: людей, сознающих правоту своего дела и ответственных за будущее человечества, а потому готовых пожертвовать жизнью ради победы, и людей, гонимых на Восток авантюрой бесноватого фюрера.

Читая книгу, понимаешь закономерность эволюции Вельца. Сначала сомнение: «С каждым днем солдаты все больше начинают задумываться. Они видят, как вперед бросают одну за другой танковые и пехотные дивизии и как эти дивизии вскоре превращаются в груду металла и шлака, в горы трупов. Они видят, как постепенно падает боеспособность войск. И они задают себе вопрос: к чему эта мясорубка? Они спрашивают себя: ради чего здесь принесено в жертву столько людей?»

Потом прозрение и вступление на путь активной борьбы за новую Германию: «Я начал осознавать, что фашистская Германия должна была проиграть войну, потому что фашистский режим вел войну несправедливую. Он преследовал в ней разбойничьи цели и действовал преступными средствами… нам удалось внезапно напасть на Советский Союз. Только в плену я понял, что эти первоначальные успехи вовсе не означали превосходство немецкого оружия. У меня исчезли иллюзии о войне как рыцарской битве. Война человечеству не нужна, народы должны жить в мире, тот, кто встает под знамя германского милитаризма, шагает к гибели».

Однако вернемся мысленно к тому бою… К тому бою, который беспощадно честно описал в своей книге Гельмут Вельц. Тому бою, память о котором вот уже четыре десятка лет бередит душу Тимофея Ромашкина.

* * *
Сто дней 45-я стрелковая дивизия имени Н. Щорса под командованием подполковника В. П. Соколова вела в Сталинграде ожесточенные бои с немецко-фашистскими войсками.

Ко времени прибытия дивизии на Сталинградский фронт (16―23 октября 1942 года) ход военных событий складывался в пользу противника. Гитлеровцам удалось захватить центральную часть города и выйти к Волге в районе Нефтесиндикат — Купоросное, фашистские войска вышли к Волге и в районе Тракторного завода.

Назрела опасность форсирования противником Волги в районе островов Сарпинский, Голодный, Безымянный. В сложившихся условиях эти острова приобрели важнейшее стратегическое значение.

Военный совет Сталинградского фронта вверил судьбу островов 45-й стрелковой дивизии.

Переправа частей дивизии через Волгу проводилась только в ночные часы на катерах, паромах и лодках под беспрерывным обстрелом врага.

Еще более тяжелые испытания выпали на долю бойцов и командиров в первые дни непосредственного столкновения с противником в Сталинграде. Линия фронта проходила на всем занимаемом дивизией участке в 200 метрах от берега реки. На этой узкой полоске размещались все наши части и подразделения.

Переправившись через Волгу, дивизия сразу же вступила в жестокий бой. Противник, прорвав оборону на участке 685-го стрелкового полка 193-й стрелковой дивизии, рвался к Волге. Удержать завод «Красный Октябрь» стало первостепеннейшей задачей частей дивизии.

Таращанский полк 45-й стрелковой дивизии, не успев занять оборонительные позиции, был атакован двумя батальонами врага, усиленными большим числом пулеметов и пушек. С тыла немцев поддерживала тяжелая артиллерия. Бой носил ожесточенный и кровопролитный характер. Особенно тяжело пришлось первому батальону этого полка, командование которым взял на себя после гибели командира его заместитель по политчасти Тимофей Алексеевич Ромашкин. За четыре дня — с 1 по 4 ноября — непрерывных боев батальон отразил двенадцать яростных атак гитлеровцев. В этих боях первый батальон истребил более 400 гитлеровцев и уничтожил свыше 20 огневых точек врага, улучшил позиции своей дивизии.

Самым решающим боем, окончательно определившим судьбу завода, был бой, завязавшийся 11 ноября 1942 года. К этому дню перед фронтом дивизии стояли 578-й и 576-й эсэсовские полки 305-й немецкой пехотной дивизии и 226-й эсэсовский полк 79-й пехотной дивизии. Эти отборные вражеские полки пополнялись маршевыми ротами, которые гитлеровское командование перебрасывало сюда на самолетах из Миллерова и на автомашинах из Ростова.

Положение частей дивизии осложнялось еще и тем, что прекратилась переправа. Наступили заморозки. По Волге пошла «шуга» — ледяное сало, сквозь которое не пробиться ни на лодке, ни на катере.

Волга в этих местах коварная. Даже замерзает она тут по-своему, по-особенному, не как все реки: наставит от берега до берега торосов, будто «ежей» на танкоопасном участке! Ну а если среди этих торчащих льдин и виднеется полянка, надо остерегаться: не иначе тут майна, или полынья. Ее затянуло ледком, но лед этот опасен, ненадежен.

В 6 часов утра 11 ноября отборные гитлеровские части пришли в движение и ринулись в решительное наступление. На боевые порядки дивизии противник обрушил мощный артиллерийский огонь. Фашистские самолеты совершили в этот день на позиции дивизии больше 100 самолето-вылетов. Гитлеровская пехота предприняла десять отчаянных атак…

* * *
«Приказ на наступление. 11.III.42.

1. Противник значительными силами удерживает отдельные части территории завода „Красный Октябрь“. Основной очаг сопротивления — мартеновский цех (цех № 4). Захват этого цеха означает падение Сталинграда.

2. 179-й усиленный саперный батальон 11.II овладевает цехом № 4 и пробивается к Волге. Ближайшая задача — юго-восточная часть цеха № 4…»

(Из приказа командира 79-й пехотной дивизии генерала фон Шверина.)

«Во что бы то ни стало удержать занимаемые позиции. Не допустить продвижения противника. Назад не отходить. 11.II.42».

(Из телеграммы командующего 62-й армией В. И. Чуйкова командиру 45-й стрелковой дивизии подполковнику В. П. Соколову.)

Два приказа. Исполнители: первый батальон 253-го Таращанского полка 45-й стрелковой дивизии под командованием капитана Тимофея Алексеевича Ромашкина и 179-й усиленный саперный батальон 226-го эсэсовского полка 79-й пехотной дивизии под командованием капитана Гельмута Вельца.

Батальон Тимофея Ромашкина оборонял цех № 4 (мартеновский).

Батальон Гельмута Вельца занимал позиции в соседнем цехе № 3.

А теперь перед вами свидетельства двух капитанов, двух комбатов о событиях этого дня и еще последующих 46 суток бесконечного ближнего боя.

Гельмут Вельц. Смотрю на часы: 02.55. Все готово. Ударные группы уже заняли рубежи для атаки… Невидимые снаряды прокладывают себе путь. Завывая и свистя, они рассекают воздух и рвутся в пятидесяти метрах впереди нас, в цехе (мартеновском). Но наша артиллерия уже переносит огневой вал дальше, вперед.

Тимофей Ромашкин. Немцы будто обезумели. С шести утра десятая атака!

«Практически от полка остался неполный батальон, — говорит командир нашего полка Можейко, — а удержаться надо».

Немцы бьют из пулеметов, что-то орут. Они снова идут в атаку. Я командую: «Залповый огонь из всех видов оружия!»

Гельмут Вельц. Внутри цех (мартеновский) представляет сплошную воронку. Авиация целыми неделями бомбила этот завод. Эскадры бомбардировщиков, пикирующих и простых, сменяли друг друга. Гаубицы, пушки и мортиры переворачивали все вверх дном. Здесь не осталось ни единого клочка целого места.

Открывают огонь русские снайперы. Против них пускаем в ход огнеметы. На несколько мгновений становится светло как днем.

Тимофей Ромашкин. Очередная атака отбита. Мы вновь возвращаемся в мартеновские печи, весьма надежные укрытия. Эту тактику применяли не раз, оставляя наверху лишь наблюдателей.

Солдаты приносят тела убитых медсестер, бывших студенток мединститута Симы Мерзловой и Оли, фамилия которой стерлась в памяти. Девушки выносили с поля боя раненых, и, когда ползли с истекающим кровью старшиной Куликовым, немецкий пулеметчик дал по ним очередь. Сима, умирая, прикрыла своим телом раненого. В ее санитарной сумке, прошитой пулями, нашли дневник и книгу Н. Островского «Как закалялась сталь». И вот сержант Пагорин в минуту передышки приносит нам в печь книгу. Первые и последние страницы ее опалены, истрепаны и запачканы кровью, сажей. При скудном освещении читать эти страницы было невероятно трудно, но это не помешало книге стать организатором нашего мужества и стойкости. В самые тяжелые минуты кто-нибудь находил подходящее место и начинал читать вслух.

А когда в дневнике Симы солдаты обнаружили строки: «Я и Оля решили стать такими, как Павка Корчагин. И мы будем такими», — то наша ненависть к врагу и решимость отстоять цех утроились.

Гельмут Вельц. Через небольшую печь проникает свет. Иду на свет, распахиваю дверь и оказываюсь в другом подвале, несколько большем. В центре горит костер. Вокруг него сидят и лежат около ста пятидесяти солдат.

Впечатление безрадостное.

Изможденные лица, изодранное обмундирование, из брюк вылезают коленки. Залатывать никто и не думает: нет ни времени, ни иголки с ниткой. Поскольку на смену частей нет надежды, процесс разложения воинской дисциплины, видно, идет все сильнее. С сапогами также не лучше, развалились, подметки привязаны тонкой проволокой. Никого это не волнует. Некоторые солдаты, насквозь промерзшие и промокшие, сидят так близко к огню, что того и гляди пламя перекинется на них. Одни тупо уставились на огонь, другие с закрытыми глазами растянулись на животе, подперев голову руками. Храпят совсем выбившиеся из сил, накрыв голову шинелью. В углу о чем-то шепчутся двое. У того солдата, что поменьше ростом, в руках Железный крест с новенькой лентой. Справа в углу делает перевязку фельдшер, поливая раны йодом.

Атмосфера полной безысходности и какого-то странного полусна.

Бой за цех только начинается, а чем он кончится?

Тимофей Ромашкин. Надо контратаковать. Фашисты должны думать, что нас больше, чем на самом деле…

Смотрю на лица бойцов и командиров. Устали… Но готовы в любую минуту ринуться в бой.

Вот неустрашимый офицер Крамзин, который после каждого боя невозмутимо назло врагам громко играет на баяне вальс «На сопках Маньчжурии». Молоденький красноармеец Славин. Это наш летописец. Он выводит неумелой рукой пусть порой наивные, но искренние стихи, которые потом мы все переписываем в свои фронтовые тетрадки…

Пора начинать…

Гитлеровцы обороняют цех № 3 25 пулеметами, шестью минометами и двумя пушками. Все подступы к цеху заминированы. Перед входом сооружены искусственные препятствия — два ряда проволочного заграждения, завалы из железного лома, а сами входы забаррикадированы и также заминированы. За толстенной кирпичной кладкой стены с севера гитлеровцы неуязвимы. Даю команду атаковать с севера.

— Товарищи! — обращается к бойцам командир роты Анатолий Сухарев. — Бандитов винтовками и пулеметами не взять. Приготовить противотанковые гранаты. Ползком вперед!

Плотно прижимаясь к земле, устремились вперед бойцы. Они обгоняют друг друга. Первым у стены цеха оказывается Александр Кириченко, за ним подползают Чектуаров, Иван Таханов, Чехотов, Патрушный…

Чектуаров бросает гранату. Вслед летят десятки других. Оглушительные взрывы, сопровождаемые криками и стонами фашистов, несутся из-за стены. И тогда взвод лейтенанта Гончарова и взвод лейтенанта Шишкина бросаются в атаку. Завязывается рукопашная. Пятьдесят семь немецких солдат и офицеров нашли в этом бою свою могилу.

Гельмут Вельц. Оглушительный грохот: нас забрасывают ручными гранатами. Обороняющиеся сопротивляются всеми средствами. Да, это стойкие парни!

В этот самый момент над цехом как раз взвивается красная ракета, за ней зеленая. Это значит: русские начинают контратаку…

Тимофей Ромашкин. Комсомольцы Похлебин, Моторенко, Урянский, Кузьминых, Шолох неторопливо разложили в мешки 200 килограммов тола, обвязались шнурами, взяли оружие, лопаты, кирки. Саперы поползли к 3-му цеху. Беспрерывно стрекочут пулеметы и автоматы противника. За 25 метров до стены цеха саперы начинают рыть траншею, чтобы безопаснее было добраться до цели. Четыре часа они вгрызаются в мерзлую землю. Но вот тол заложен под стену. Выпускаю красную ракету. 30-метровая стена с грохотом рушится, хороня под своими обломками десятки фашистов.

Пошли вперед штурмовые группы.

Первыми врываются в южную часть цеха старшина Кузнецов со своим взводом. С севера влетает группа старшего лейтенанта Сухарева. На левом фланге электростанцию берет штурмом старший лейтенант Крамзин. В то время как наши штурмовые группы овладели окраинами цеха, бойцы артбатареи на руках перенесли туда свои противотанковые пушки и стали уничтожать огневые точки врага, расположенные внутри цеха.

Гельмут Вельц. Итак, конец! Все оказалось бесполезным. Не понимаю, откуда у русских берутся силы? Просто непостижимо. Бессильная ярость овладевает мной. Первый раз за всю войну стою я перед задачей, которую просто невозможно разрешить.

Тимофей Ромашкин. Уже потом, когда бой окончен, я смотрю на лица погибших товарищей: Кобзев, Масленников, Турыкин, Гречушников… У Гречушникова открытые не мертвые глаза и на бледном лице улыбка. Я поднял его мертвое тело и прислонил к груди. А он, убитый, все улыбался прекрасной мудрой улыбкой.

И я вспомнил, как рассказывали мне о сержанте Тарасове. Когда по Волге уже шла шуга, он вместе с другими саперами переправлял на лодке боеприпасы. Река дыбилась от разрывов фашистских бомб и снарядов. Тарасов, чтобы не падали духом молодые бойцы, беспрестанно шутил, рассказывал смешные истории.

Если солдаты улыбались, Тарасов говорил им серьезно: «Когда смеетесь, поворачивайтесь лицом к фашистам. Они, гады, наблюдают за нами из биноклей. Так пусть видят наши улыбки, пусть бесятся».

Я гладил улыбающееся лицо Гречушникова и думал о том, что он, мертвый, победил.

Гельмут Вельц. Итог уничтожающий! Больше половины солдат убиты или тяжело ранены. Теперь цех снова полностью в руках у русских.

Итак, цех прямой атакой не взять! Осознание этого факта потрясает меня. Ведь такого мне еще не приходилось переживать за все кампании. Мы прорывали стабильные фронты, укрепленные линии обороны, преодолевали оборудованные в инженерном отношении водные преграды, брали хорошо оснащенные доты, захватывали города и деревни. Нам всегда хватало боеприпасов, нефти, бензина, чугуна, стали, цветных металлов и резины. А тут перед самой Волгой какой-то завод, который мы не в силах взять!

Для меня это отрезвляющий удар: я увидел, насколько мы слабы.

Чем это кончится, Сталинград и вся война?

* * *
В одном из своих писем Тимофей Алексеевич спросил Вельца: а что бы он сказал сейчас рабочим завода «Красный Октябрь», если бы встретился с ними?

Гельмут Вельц прислал ответ, содержание которого звучит как политическое кредо автора:

«Сталинград сыграл не только чисто военную роль в Великой Отечественной войне Советского Союза. Для многих немецких соотечественников Сталинград стал поворотным пунктом в их сознании, в их психологии, поворотным пунктом от нацизма к тому строю, который утвердился сейчас в Германской Демократической Республике.

Можно сказать, что Сталинград положил начало существованию нашей Демократической Республики.

Мы поражены волей и решимостью советских людей, построивших на Волге город лучше, чем он был, мы поражены вашими успехами в науке, технике, культуре. И я сделаю все возможное в моих силах, чтобы никогда не повторились трагические дни Сталинграда.

Сегодня есть Германская Демократическая Республика, которая противостоит империализму в центре Европы, есть братский союз с Советским Союзом, и мы будем беречь этот союз и укреплять его, чтобы преградить путь любым военным нашествиям и авантюрам.

Это говорит вам один из тех, кто в 1942 году пришел в Сталинград врагом, а потом понял, что маршировал не туда. Позвольте заверить Вас в искренности моих слов и моих чувств».

Именно эти слова он и сказал рабочим в музее истории обороны завода «Красный Октябрь», когда весной 1973 года побывал в Волгограде.

Долгая беседа завязалась тогда между гостем из ГДР и ветеранами Сталинградской битвы, молодыми рабочими предприятия. Они испытующе разглядывали Гельмута Вельца, задавали ему вопросы. Всем им была знакома его книга «Солдаты, которых предали». Ветераны битвы на Волге хотели еще раз испытать бывшего противника. Почему ты стал тогда солдатом? Как ты попал сюда? Чего ты здесь искал? Когда ты понял, что служишь не своему отечеству, а фашистам? Как стал жить после этого? Что ты представляешь собой? Можно ли верить твоему слову?

На каждый вопрос следовал ответ. Спокойный, четкий, убедительный. Спустя час всем стало ясно: перед ними честный человек. Он заслуживает уважения. Гельмут Вельц — друг советских людей. Верный, надежный друг. Под влиянием убеждений, приобретенных в годы войны, и служения демократическим целям своей родины он сумел преобразить не только свою жизнь, но и образ мыслей.

И лишь одним обстоятельством был огорчен Гельмут Вельц в дни пребывания в Волгограде. Не довелось ему встретиться со своим бывшим противником, а ныне другом — Тимофеем Ромашкиным, который снова, в который уже раз, лежал на больничной койке в далеком Цимлянске.

Вместо эпилога
Было это в знойный августовский день. Мы поднимались в гору от Волги. Тимофей Алексеевич, одетый в гражданский костюм, шел грузно, с частыми остановками, то и дело прикладывая руку к сердцу.

Вот он поднял с земли проржавевший кусок металла, прочертил им воздух с востока на запад, сказал со вздохом:

— Шлаковая гор