КулЛиб электронная библиотека 

Избранные произведения [Ян Кохановский] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Ян Кохановский Избранные произведения

Ян Кохановский (1530—1584).

ТЕКСТЫ

ТРЕНЫ[1]

УРШУЛЕ КОХАНОВСКОЙ

Прелестному, утешительному, необыкновенному ребенку, который, проявив большие зачатки всех добродетелей и девичьих достоинств, внезапно, вопреки человеческим законам в свои недозревшие годы при великом и невыносимом горе своих родителей, угас. Ян Кохановский, несчастливый отец, своей самой любимой дочурке со слезами написал. Нет тебя, Уршуля моя!

ТРЕН I

Потоки горьких слез, все плачи Гераклита,
Скорбь Симонидова, что тернием обвита,
И все страдания, и каждый вздох людской,
Ломанье рук и вопль, сплетенные с тоской:
Неситесь все в мой дом, в мое гнездо родное,
Чтоб девочку мою оплакивать со мною,
Ту девочку, что смерть так беззаконно вдруг,
Усладу дней моих, похитила из рук.
Не так же ли дракон, вокруг гнезда летая,
Соловушек берет и жадно их глотает,
Стремясь насытиться; а в это время мать
Щебечет, бедная, их рвется защищать;
Но тщетно! И она подвластна пасти зверя,
Сама, несчастная, едва спасает перья.[2]
Другие скажут мне: Бесплодно слезы лить?
Что ж не бесплодно там, где дышит власть земли?
Все суетно. Искать, где мягче, где спасенье,
Напрасно, — всюду гнет: жизнь наша — заблужденье!
Кто облегченье даст: скорбь, что всегда со мной,
Иль дерзкая борьба с природою земной?

ТРЕН II

Когда бы мог пером я веселить детей
И песни легкие слагать для их затей,
Я лучше бы сидел у детской колыбели
И песенки слагал, чтоб няньки детям пели,
И чтоб под песни их младенцы засыпали,
И слезы горькие под песни забывали.
Те безделушки петь полезней было б мне,
Чем то, к чему пришел — не сам: наедине
Над девочкой рыдать, над холмиком из глины
И сетовать на гнев жестокой Прозерпины.
Но разве выбрать смог я для себя удел;
Я первый путь отверг, когда в годах созрел
В борении с судьбой мой недозревший гений;
Второй же я избрал под бременем мучений.
Так тяжело теперь, так мысли нелегки,
Какая слава мне в грядущем от тоски?
Не думал петь живым, оплакиваю души,
И мой могильный плач мне только сердце сушит.
Но что же делать мне? Ведь счастье таково,
А мысли с чувствами зависят от него.
Закон бесправия! Ты все неумолимей,
Владычица теней, ты ненасытна ими!
Уршуля, так ли ты, в свой слишком ранний час,
Не научившись жить, должна покинуть нас.
Ты, не успев взглянуть на солнце молодое,
Ушла смотреть на мир, где ночь царит в покое.
Но лучше б не входить ей в этот мир дневной.
Рождение и смерть дана ей в час земной,
А вместо радостей, которые так ждали
Отца и мать, она оставила печали.

ТРЕН III

Ты мной пренебрегла, наследница моя,
И тесной для тебя отцовская земля
Казалась, чтобы ты смогла на ней резвиться,
Ни детский разум твой не может с ней сравниться,
Ни добродетели, не знавшие борьбы,
Но давшие ростки для будущей судьбы.
Веселие, слова и нежные приветы,
Лишь вами я живу, одной тоской согретый!
А ты уж не придешь, дитя мое, ко мне
И не уменьшишь грусть мою наедине.
Что остается мне, один лишь путь мне ведом,
По дорогим стопам идти туда же следом.
Там встречу я тебя в обители твоей,
А ты, ты шею мне ручонками обвей!

ТРЕН IV

Ты, смерть безбожная, глаза мне осквернила,
Когда узрел я смерть моей дочурки милой.
Я видел, ранний плод ты сорвала тайком,
Чтоб надрывалась грудь у матери с отцом.
Нет, никогда бы смерть без моего мученья
Не унесла б ее, без слез и огорченья,
И без тоски в груди, в какие бы года
Не вздумала б ее похитить навсегда;
Но я не чувствовал тогда бы боль такую,
Как вот теперь, когда я плачу и тоскую;
Ведь если бог хотел продлить ей жизнь вдвойне,
Как много радостей она дала бы мне!
Я кончил бы свой век, как требуют законы,
И смог бы я предстать пред ликом Персефоны,
Не ощутив тоски на жизненном пути,
Какую вот теперь я чувствую в груди.
Так Ниобея-мать, увидя мертвым тело
Ребенка своего, сама окаменела.

ТРЕН V

Всё в небо тянется под деревом олива
Вослед за матерью из-под земли стыдливо,
Еще без веточек и листьев восходя
Лишь тонкой порослью, как слабое дитя;
А срежет вдруг ее садовник торопливый,
Смешав с терновником и с буйною крапивой,
Увянет тотчас же и потерявши силу,
У материнских ног найдет себе могилу:
Так вот и у тебя, о дочь, судьба такая.
Ты, у родителей живя и вырастая,
Едва успев расцвесть, дыханьем смерти злой
Овеянная вся, у ног передо мной
Упала мертвая. Зачем, же, Персефона,
Ты поступила так жестоко, беззаконно.

ТРЕН VI

О Сафо польская,[3] певунья дорогая,
Тебе в приданое не только часть земная,
Но лютня звонкая должна бы перейти!
Ведь ты надежды луч зажгла в моей груди,
Слагая песенки и рта не закрывая,
Ты пела целый день, забот совсем не зная,
Как крошка-соловей в кустарнике зеленом
В тиши поет всю ночь над миром усыпленным.
Но рано замер звук, и жизнь твою губя,
Певунья нежная, вспугнула смерть тебя!
Ты не насытила моих ушей словами,
И вот за малость ту теперь плачу слезами.
Нет! уходя от нас, ты петь не перестала,
И мать поцеловав, ей жалобно шептала:
«Уж я не помогу тебе в труде твоем,
«О мать, за этот стол не сядем мы вдвоем,
«Тебе отдам ключи, а мне уж ехать надо,
«Покинуть отчий дом, где жизнь была отрадой.. .»
Так голос твой — и то, что в этот скорбный час
Припомнить не могу, — звучал в последний раз.
Внимала мать словам, — но в ней такая сила,
Что даже эта скорбь ей грудь не надломила.
ТРЕН VII

Одежда скромная, что матерью хранима,
От дочери любимой.
К чему мой скорбный взор ты тянешь за собой
И давишь грудь тоской?
Уж тельце хрупкое не обовьет одежда —
И больше нет надежды! ..
Железный, крепкий сон замкнул ее в объятья.
К чему теперь ей платья
И ленты с пояском, как будто для игры,
Бесплодные дары?
О разве знала мать, что будет день: положит
Тебя на смерти ложе?
Приданое тебе такое сможет дать,
О разве знала мать?
Дала рубашечку и платьице из ткани;
Отец в пылу страданий
Комок земли вложил. Увы, наряд и ты
Как в ларчик заперты.

ТРЕН VIII

Уршуля милая, я одинок отныне,

С тех пор как ты ушла, и дом мой стал пустыней,
Нас много, кажется, а пустота кругом,
Твоя душа ушла — и замолчал наш дом.
Ведь пела ты за всех и громче всех болтала,
Все в доме уголки со смехом обегала,
Ты словом огорчить остерегалась мать,
И тяжкой думою мой разум утруждать.
Ты обнимала мать или отца так нежно,
Твой звонкий смех звучал в их сердце безмятежно.
Но он замолк, и дом остался сиротой;
Кто позабавит нас, развеселит игрой?
Из каждого угла глядит печаль немая
И тщетно сердце ждет, надежду призывая.

ТРЕН IX

О мудрость! Я тебя за дорогую цену
Купил бы, если б мог. Ведь грусть, любовь, измену —
Все горести людей искоренить ты в силах,
И даже в ангелов людей бы превратила,
Которые вдали от горя и печали,
Ни бедствий жизненных, ни страхов бы не знали.
Считаешь ты за вздор плоды людских деяний;
Одну и ту же мысль — в дни счастья, дни страданий —
Всегда таишь в себе: нет страха смерти даже,
И стойко ты стоишь, как часовой на страже.
Богата в мире ты не золотом, не родом,
Но полнотой судьбы и тем, что нам природой
Дано для всех; ведь ты неотвратимым оком
Заметишь бедняка под золотою крышей;
Тем не завидуешь, кто осчастливлен роком,
Когда простой бедняк твои веленья слышит.
Но как несчастлив я! Путь тернием уложен.
A сколько лет я ждал узреть твои пороги;

С последних ступеней — увы! — теперь я сброшен,
И вот среди людей я как один из многих.

ТРЕН X

Куда же делась ты, Уршуля — дочь моя?
В какие дальние отправилась края?
Царишь ли в вышине над всеми небесами
И к сонму ангелов причислена над нами?
Иль в светлый рай взята? Иль как счастливый сон
Живешь на островах? Или тебя Харон
Везет по озеру, и там водой забвенья
Поит, что ты глуха к отцовским огорченьям?
Иль тело сбросивши, забыв и мысль свою,
Ты уподобилась живому соловью?[4]
Или в чистилище пятно смываешь с тела,
Какое, может быть, на плоти уцелело?[5]
Иль в прежний мир ушла, в неведомую даль?[6]
Ужели родилась ты на мою печаль? —
Но где бы ни была, ты сжалься надо мною!
А если вновь предстать не можешь ты земною,
Тогда утешь меня, явись перед отцом
Хоть призрачной мечтой, хоть тенью, или сном!

ТРЕН XI

Да! «Добродетель — вздор» — сказал сраженный Брут;
И люди многие смысл этих слов поймут.
Ведь разве нас спасет и набожное слово?
И разве доброта нас охранит от злого?
Смешает скрытый враг деяния людские,
И не посмотрит он, где добрые, где злые;
Настигнет каждого дыханием своим,
Виновен ты иль нет, — всё рок неотвратим.
И всё же в нас живет та мудрость напускная,
И мы гордимся тем, что тайн судьбы не знаем.
Мы смотрим в небеса, желая видеть в них
Божественный закон, — но взоры глаз людских
Бессильны; мы живем средь легких сновидений,
Что в жизни наяву растают, словно тени.
О скорбь души! Ужель лишиться должен я
Рассудка своего и счастья бытия?

ТРЕН XII

Так ни один отец ребенка не любил,
Так не страдал над ним, теряя столько сил.
Но редкое дитя на этот свет придет,
Чтобы достойным быть родительских забот.
Уршуля так чиста, воспитана, послушна.
Поет и говорит, к стихам неравнодушна;
Родных изобразит, и вид их величавый,
Привычки девичьи и девичьи забавы;
Так рассудительна, и так любви полна,
Так обходительна, стыдлива и скромна.
Уршуля поутру не сядет и за стол,
Пока не выполнит души священный долг;
Она не ляжет спать без материнских ласк;
Не вспомнив мать, отца, не закрывает глаз.
Она спешит к отцу, перешагнув ступени,
Поведать радости, садится на колени;
И каждому в семье готова для услуг,
С наивной детскостью опережая слуг.
Так с самых ранних дней казалась жизнь богатой,
А ей ведь мало лет: ей месяц шел тридцатый..
И вот под тяжестью той радости земной,
Всех добродетелей, еще в часы восхода
Упала не созрев. — О юный колос мой!
Ты не созрел еще, а я, не видя всходов,
Я должен вновь тебя, печальный, в землю сеять,
Зерно надежд зарыть в страдании таком:
Ты больше не взойдешь и, предо мною зрея,
Ты не распустишься живительным цветком.

ТРЕН XIII

Уршуля! Выйди! Встань у гробовой плиты!
Уж не рождалась бы, не умирала ты!
За счастья миг плачу страданьями отныне,
Тоскуя по твоей безвременной кончине.
Обманут я тобой, как мимолетным сном.
Что призраком богатств нас манит, а потом
Исчезнет, промелькнув на краткое мгновенье,
Оставив лишь тоску и горечь сожаленья.
Уршуля милая! Вот точно так же ты
Мне в сердце разожгла надежды и мечты,
А после бросила, и нет теперь покоя,
Все радости мои ты унесла с собою.
Ты у меня взяла души заветной часть,
Осталась лишь во мне любви печальной страсть.
Вот положите здесь ей камень из гранита,
Пусть надпись говорит мне о любви разбитой:
«Тут Кохановская одна лежит в тиши —
«Отцовская любовь — вернее, плач души.
«Ты поступаешь, смерть, наперекор: не я —
«Она скорей должна оплакивать меня».

ТРЕН XIV

О, где ж ворота те? Тот вход, каким когда-то
Орфей сошел в Аид — тяжка была утрата.
Когда бы той тропой туда пройти я смог,
Ища родную дочь, и перейти поток,
Где на ладье Харон плывя отвозит тени
В лес кипарисовый под траурные сени.
Ты, лютня — верный друг, не оставляй меня,
Войдем мы во дворец, в то царство бытия,
Где властвует Плутон! И песней и слезами
Мы взор ему смягчим, пусть сжалится над нами;
Он возвратит нам дочь — ее так страшно жаль —
И укротит во мне жестокую печаль.
Мы все придем сюда — уж так судьба велела;
Но пусть созреет плод, еще вполне незрелый.
Что ж каменную грудь имеет этот бог,
Чтоб человек его и упросить не мог?!
Так я останусь здесь. Меня он не отпустит:
Я совлеку с души покров суровой грусти.

ТРЕН XV

О, лютня звонкая и нежная Эрато,
Вы — утешенье тем, кого томит утрата,
Развейте мысль мою, что омрачила дом,
Пока еще не стал я каменным столбом,
Слезу кровавую сквозь мрамор изливая —
То память скорбных дней во. мне еще живая!
Ошибся, может быть? Кто не терял детей?
Что значит скорбь моя пред скорбью всех людей?
Мать несчастливая! (Быть может, бред безумный
Несчастьем называть всё то, что неразумно),
Где дочери твои и где же сыновья?
Где утешение? И радость где твоя?
Четырнадцать могил твоих детей скрывают,
А ты, несчастная, пока еще живая,
Ты обнимаешь их, суровый холод плит,
Где каждое дитя погубленное спит!
Так и цветы лежат, подрезаны косою,
Иль наземь свалены водою дождевою.
На что надеешься? Кого ты ждешь с тоской?
Зачем не кличешь смерть, чтоб обрести покой?
Неотвратимый лук и стрелы Артемиды,
Что делают, о Феб, нанесшие обиды?
Пусть жалость или гнев, когда виновна мать,
Ей старость пресекут, чтоб больше не страдать!
И снова месть словам, так высказанным смело:
Ведь Ниобея вдруг сама окаменела
И на горе стоит, как мрамор вековой,
Под камнем только скорбь и боль души живой.
Прорезав грудь скалы, слеза одна, другая
Прозрачным родником с вершин скалы стекает,
Где зверь и птица пьют; и скована с тех пор
Она стоит в скале ветрам наперекор.
Над мертвым нет холма, нет мертвого в могиле,.
Могилу с мертвецом в единый образ слили.

ТРЕН XVI

На радость злой судьбе и тем невзгодам,
Что сердце мучают мне год за годом,
Я должен бросить стих и лютни строй,
Чуть не простясь с душой:
Я жив! Иль, может, сон меня терзает,
Из костяных ворот на нас слетает
И, ввергнув в тот или иной туман,
Дарит один обман.[7]
О, заблуждения, безумца думы!
Все знают, что легко прослыть разумным,
Коль воле жизнь подчинена,
И голова ясна.
В достатке бедность благом мы считаем,
В удаче — горем мы пренебрегаем.
Пока у пряхи шерсти есть запас,
Смерть не пугает нас.[8]
Но, если к нам придет нежданно горе,.
Жизнь нелегка, всегда мы с нею в споре,
И смерть уже нам кажется страшна,
Когда близка она.
Тыс плачем, Цицерон, идешь в скитанья,
Хотя и знаешь, что не Рима зданья,
А целый мир отчизна мудреца —
Так тверд будь до конца.[9]
Зачем же ты о дочери жалеешь?
Мысль о несчастье до сих пор лелеешь?
Уже ль достоинством тебе всегда
Казалась и беда?
Ты мнишь, что смерть безверью лишь ужасна,
Сам в вере тверд, но разве не согласна,
Душа твоя от злых обид порой
Покинуть мир земной?
Всех обманув, не обманул себя ты.
Оратор славный! Горестью объятый,
Тревогам дух свой гордый ты вручил,
Как я, лишенный сил.
Ведь человек — не камень, и судьбина
Всех наших мыслей и тревог причина,
И разве легче для души, когда
Она болит всегда.
О, время, только ты даешь забвенье!
Что разум пред тобой, что все моленья?
Дай сердцу жизнь и от печальных дум
Освободи мой ум!

ТРЕН XVII

Бога тронутый десницей,
Должен счастья я лишиться,
И душа уж еле-еле
Держится в усталом теле.
Солнце блещет, поднимаясь,
Солнце гаснет, опускаясь,
Но для сердца всё — мученье,
Нет печали утоленья.
Горю нет конца и краю.
Все я слезы проливаю.
Должен лить их! Боже, боже,
От тебя кто скрыть их может?
Если мы не в волнах моря,
И войны не знаем горя,
Беды все ж идут за нами,
Хоть и разными путями.
Скромно жил я, и едва ли
Обо мне другие знали
И карать мой нрав невинный
Злобе не было причины.
Но десницы бога властной
Мы бежали бы напрасно.
И удар был тем сильнее,
Чем я вел себя хитрее.
Разум мой, в иные годы
Прозревавший все невзгоды,
Ныне слеп, пути не знает...
Плохо разум выручает!
Он порой помочь мне хочет
Снять тоску, что сердце точит,
Но тоска способна разом
Перевесить всякий разум.
Смысла нет, с судьбою споря,
Горем не назвать нам горе,
Тот же, кто в беде смеется,
Лишь безумцем наречется.
Тот, кто слезы презирает,
Уваженье мне внушает,
Но всегда его старанья
Множат горе и терзанья.
Дух мятется мой, тоскуя,
Рад не рад, всё слезы лью я.
И, к печали в довершенье,
Зрю себя я в униженье.
И лекарство то, о боже,
Уж не лечит, а тревожит.
Кто здоровья мне желает,
Пусть другое предлагает.
Я ж смочу слезою вежды,
Так как нет уж мне надежды.
Разум мой давно в смятенье,
Лишь от неба жду спасенья.

ТРЕН XVIII

Мы — дети, непослушные с рожденья:
Коль в счастье мы живем,
Об имени твоем
Не помним, предаваясь наслажденьям.
Не ценим мы, господь, благодеяний,
Забыли, что отнять
Ты можешь благодать,
Когда ответных не найдешь признаний.
Будь строг, чтоб гордости мы не знавали,
Чтоб призывать могли
Тебя, творца земли,
Не в радости, хоть в горький час печали.
Карай нас, как отец! Перед тобою
Смирится человек,
Растаяв, точно снег
От пламенных лучей весною.
Ты нас погубишь карою своею,
Коль станет нас стеречь
Отмщенья грозный меч.
Твой гнев нам был бы адских мук страшнее.
Но ты не хочешь зла, великодушный,
И ради всех скорбей
Простишь своих детей,
Хотя они и были непослушны.
Пускай мои несчетны прегрешенья,
Но, полный доброты,
О зле не помнишь ты
И, верю я, даруешь мне прощенье!

ТРЕН XIX

Как долго горе мне позволить не хотело
В ночи сомкнуть глаза и успокоить тело!
Едва ли не за час, пред тем, как рассвело,
Сон черное свое склонил ко мне крыло.
Мать тенью легкою ко мне тогда скользнула,
И на руках у ней была моя Уршула
Такой, какой ко мне веселой шла она,
Бывало, поутру, едва восстав от сна.
Рубашка белая на ней и кудри вьются,
Румянец на лице, глаза светло смеются.
Я жду, и, наконец, так говорит мне мать:
«Ян, спишь ты? иль тебя тоска гнетет опять?»
Я тяжело вздохнул, и тут мне показалось,
Что я проснулся. Мать вновь надо мной склонялась
И говорила мне: «Ты плачешь, жизнь кляня,
Твой неустанный плач сюда привел меня
Из очень дальних стран. О, сын мой, слезы эти
Проникли даже к тем, кого уж нет на свете.
Я на руке к тебе дочурку принесла,
Чтоб на нее ты мог взглянуть и чтоб прошла
Та боль сердечная, что уменьшает силы
И медленно тебя доводит до могилы.
Так в пламени фитиль становится золой
И пеплом, что на миг сгорает в тьме ночной.
Иль мните вы, что смерть нас разлучила с вами?
Иль солнце уж теперь не греет нас лучами?
Нет! Наша жизнь светла и тем она светлей,
Что дух важней, чем плоть, и властвует над ней.
Земля идет к земле, а дух, нам с неба данный,
Вернется в небеса к отчизне долгожданной.
Не огорчайся, сын! Признай, что я права.
Дочь милая твоя — Уршулочка — жива,
И в облике таком она сейчас пред нами,
Чтоб мог ее узреть ты смертными очами.
Она средь ангелов на небесах сейчас
Сияет, как заря, и молится за вас,
Своих родителей, как и при вас бывало,
Хотя дитя тогда и слов еще не знало.
A если ты скорбишь, что не пришлось узнать
Ей радостей земли, не стоит так страдать.
Что наслаждения! Убогие, пустые,
Здесь на земле у вас они всегда такие,
Что больше в них тоски и горестей в борьбе.
Ты это хорошо узнал и по себе.
Иль радостью с ней жить ты так уж насладился,
Что горем нынешним и пренебречь решился?
Об этом ты молчишь. Я вижу — ты смущен.
Терпи же до конца! Таков судьбы закон.
Не огорчайся тем, что ранняя могила
Тебя с дочуркою любимой разлучила.
Ведь не от радостей, а от печальных дней,
От слез, трудов она сокрылась в мир теней!
Им в мире нет конца. Всё то, что жизнь сулила,
Что человечеству всегда казалось мило,
Испорчено для нас большою долей зла
И страхом перед тем, что жизнь к концу пришла.
О чем же плачешь ты? Что жизнь она не знала?
Что жениха себе с приданым не сыскала?
Не ведала угроз и зависти людей?
Не испытала боль с рождением детей
И, словно мать ее, о детях не сказала
Так, как случается и как всегда бывало:
„Рожать иль хоронить?“. Вот радости земли,
Приправы, что вам жизнь украсить не смогли!
Лишь в небе вечное дано нам наслажденье,
Освобождение от горя и волненья.
Здесь нет уже забот, нет тяжкого труда,
Несчастий не найдешь и не грозит беда,
Болезни кончены, нет старости постылой,
И смерть уж над людьми здесь не имеет силы.
Жизнь длится без конца и в радости своей
Постигли мы добро, проникли в суть вещей.
Не меркнет солнца свет, и день, лаская очи,
Уж не сменяется покровом черной ночи.
Во всем величии мы видим здесь творца.
Вам, смертным, не узреть вовек его лица.
О, сын мой, измени печальных дум теченье,
Помысли о своем грядущем наслажденье!
Ты знаешь, что любовь, что мир способны дать.
Но лучше к высшему все силы обращать.
Дочь милую твою судьба не обделила,
И в жизни девочка прекрасно поступила,
Как тот, кто, в океан пустившись по волнам,
Опасность вовремя успел заметить сам
И к берегу пристал. Не так, как все другие,
Кто в бурях испытал превратности морские:
Мерз до костей в воде и голодал в тоске
И к берегу едва добрался на доске.
Ведь смерти б дочь твоя ничем не отвратила,
Хотя бы и жила так долго, как Сивилла.
Заранее она оставила ваш свет
И оттого пришлось узнать ей меньше бед.
Когда родителей переживают дети,
Им много горького дано узнать на свете.
Дочь замуж выходи — не жить уж ей в дому,
Именью ж суждено уйти бог весть к кому.
Иную силою возьмут — добро бы в польской
Земле — а то в орде наплачется монгольской,
Где у язычников она ярмо несет
И до последних дней всечасно слезы льет.
Но девочке твоей не потерять свободы —
Она на небеса взята в младые годы,
Не зная, как ваш мир и душен, и лукав.
Она ушла, души грехом не запятнав.
Вся жизнь ее была хорошей и безгрешной —
Так не терзай себя тоскою безутешной.
Ошибок, горестей не забывай своих,
Знай — твердость нам нужна среди забот земных
И осмотрительность. Они всего дороже,
Когда уж нет утех, а жизнь, что год, то строже.
Родившись, так живет все время человек,
Что терпит от судьбы удары целый век.
Спасенья нет ему! Все наши начинанья
Мы подчиняем ей, хоть нет на то желанья.
Но беды общие — не знаю почему —
Труднее, чем другим, терпенью твоему.
Дочь смертною была, как ты, и век короткий,
Ей данный, завершить могла кончиной кроткой.
Не может человек владеть судьбой своей,
И трудно нам решить, что было бы мудрей.
От божьей воли мы зависим все, и надо,
Чтоб в ней одной для нас готовилась отрада.
Напрасно слезы лить. Душа покинет свет, —
И возвращенья ей к земной юдоли нет.
А человек так слеп, что року прекословит
И этим сам себе лишь горести готовит.
Позабывает он, что и судьба порой
Способствует тому, чего он ждет душой.
Вот в чем Фортуны власть, мой сын. Коль что пропало,
Тебе жалеть о том и плакать не пристало.
Благодари за то, что удалось сберечь:
Рок и последнее мог от тебя отсечь.
Покорен будь, как все, извечному закону
И сердца не вверяй унынию и стону.
Всё уцелевшее считай своим добром, —
Ведь сохраненное мы прибылью зовем.
Но вот и всё ушло. Как оценить утраты —
Твой бесконечный труд и те года, когда ты
И день и ночь в тиши над книгами сидел,
Презрев соблазн мирских и радостей, и дел.
Пора уже собрать плоды своих свершений
И душу уберечь от скорби и сомнений.
В подобных горестях ты утешал других, —
Ужель не одолеть тебе невзгод своих?
Лечись, мудрец, и сам! Наш врач надежный — время.
Но если в жизни ты не следуешь за всеми,
Лекарства для тебя, конечно, звук пустой,
Не время выручит, а только разум твой.
Что время! Часто то, что душу отягчало,
Оно сменяет тем, в чем счастья есть начало
И прежняя печаль. Разумный человек
Предвидеть должен всё за свой недолгий век.
Былого не зови, гляди вперед с вниманьем
И душу приготовь ко всяким испытаньям.
Гнет человеческих волнений и тревог
Терпи, как человек. Воздаст за это бог».—
И тут исчезла мать. Проснулся я, не зная
Во сне иль наяву звучала речь такая.

ЭПИТАФИЯ ГАННЕ КОХАНОВСКОЙ

Ушла ты, Ганна, вслед за милою сестрой
И преждевременно сокрылась в мрак ночной,
Чтоб сразу пережил отец утраты эти
И думал, что у нас непрочно всё на свете.

ПЕСНИ[10]

Книга первая

Титульный лист первого издания «Песен» (Краков, 1536).

ПЕСНЯ I

Хоть золотом владей, которое (по мифу)
Надежно стерегут и муравьи, и грифы,
Хоть строй свои дворцы не только на земле,
Но и средь волн морских на каменной скале,
Хотя алмазный гвоздь в руках жестоких рока
Способен, твердый сук пробив, войти глубоко,—
Ты сердца всё равно не вырвешь из тревог,
Не разорвешь тенёт, что смерть сплела у ног!
Порядок лучше тот, что у татар раскосых,
Где каждая семья дом возит на колесах,
И грубых гетов[11] быт — завидная судьба:
Там средь широких нив вольней шумят хлеба.
Детей там мачеха, ей не родных, ласкает
И горестных сирот от бед оберегает,
Над мужем не властна, свое добро у ней,
Любовник молодой совсем не нужен ей.
Приданое и честь родительского дома,
Привычки скромные — всё это ей знакомо.
У них не терпят зла, и кто душою крив,
Как ни вертись, умрет, за подлость заплатив.
О, если кто закон убийств избыть захочет,
Набеги отменить — кровавый ужас ночи —
Кто хочет быть отцом отчизны наречен,
Чтоб именем его украсили фронтон,
Пусть прихоть укротит своих деяний громких,
И воздадут тогда ему хвалу потомки.
Не ценим мы добра, охваченные злом,
А, потеряв его, жалеем мы о том.
Но что все жалобы, когда на преступленья
Тупая знать глядит с улыбкой снисхожденья?
К чему нам утверждать статут или закон,
Когда обычай наш хороший отменен?
Ведь зноем не страшат безводные пустыни
Купца-стяжателя, как и страна, что стынет,
Морозом скована. Бывалый мореход
На корабле своем всю землю обогнет.
Лишь нищета страны — позор для человека,
Она толкает к злу, терпеть велит от века,
Отнимет страх и стыд, не даст очей сомкнуть,
В храм благочестия навек закроет путь.
Но разве в общую казну собрать нельзя нам
Поступки добрые в стремленье неустанном,
Ни сбросить в глубь морей причину наших бед —
Каменья ценные, груз золотых монет,
Коль осуждаем грех мы в нашей жизни тленной,
Неправоту свою? Нет, нужно непременно
Искоренить в себе начала зла, порок,
Чтоб каждый, лень забыв, стать тружеником мог!
Ведь шляхтич на коня теперь уж не садится,
На зверя дикого с копьем скакать боится.
Он занят картами иль кружкою пивной,
Костями тешится — запретною игрой.
Во лжесвидетельствах отец находит средство
Дать сыну своему постыдное наследство,
Богатство пышное всем нынче ко двору —
Но знаю я, оно не приведет к добру.

ПЕСНЯ II

Сердце кажется сейчас веселым! —
А совсем недавно лес был голым,
Толстым слоем снег давил на склоны,
Воз по рекам ехал нагруженный.
Но теперь сады листву надели
И луга вокруг зазеленели,
Льды сошли, и по просторам водным
Лодки, барки плавают свободно.
И давно уже весь мир смеется.
Встали всходы, с запада несется
Теплый ветер, вьет гнездовье птица
И поет, заря лишь разгорится.
Человеку радостно бывает,
Коль ничто души не омрачает,
Если без греховного похмелья,
Полон он и смеха, и веселья.
Ни вина ему тогда не надо,
Ни игры на лютне для услады,
В лодке на реке ему привольно,
И душа свободою довольна.
Терпящему совести мученья
В горло уж не лезут угощенья,
Никакая песня не взволнует,
Словно ветер, всё ушей минует.
Совести ты силой не приманишь,
Хоть шелками стены все обтянешь.
Не гнушайся бедным балаганом,
Будь со мною — трезвым или пьяным!

ПЕСНЯ III

Жбан мой — жбан на диво,
Расписной, красивый,
Что в тебе: рыданья, шутки, споры,
Сон, любовь иль дружбы разговоры?
То или другое —
Лей вино густое!
Наклоню тебя я, друг привычный,
Чтоб гостей попотчевать прилично.
И мудрец порою
Рад дружить с тобою.
Встарь ведь и философы пивали,
Да ума при этом не теряли.
Важные персоны
Чтут твои законы.
Речи те, что слышат только стены,
Выдаешь ты тихою изменой.
Шлешь ты и в мученье
Сердцу исцеленье,
И такой удел рабам пасомым,
Что король и гетман нипочем им.
Заменяя бочку,
Нам служи всю ночку.
Мы тебя не выпустим, покуда
Утро звезды не прогонит всюду!

ПЕСНЯ IV

Стрелою золотой — в ней и без яда сила —
Жестокая любовь мне сердце поразила.
Не ведая забот, безмерно я ликую
И в сердце нахожу я радость неземную.
Не в службе рабство, нет, а в том, что ты, как воин,
Обязан угождать тому, кто недостоин.
Спасибо, о любовь, тебе уста сказали
За то, что ты спасла меня от той печали.
Красавица, в тебе, знай, что-то есть такое,
Чему я — рад не рад — служу, лишась покоя,
Обычай красоты всегда с законом сходен:
Кто мог свободным стать, с тобой уж не свободен.
Счастливым быть хочу — другого нет желанья,—
Чтоб чувствовать всегда твое очарованье.
Как было б хорошо, когда б твой облик милый,
И годы пережив, сравняться мог с Сивиллой!

ПЕСНЯ V

Коль послало небо
Сколько нужно хлеба,
Что тебе доходов накопленье,
Города, деревни и именья?
Тот в достатке волен,
Кто своим доволен.
А кто хочет большего на свете,
У того лишь жадность на примете.
Сам к себе будь строгим —
Овладеешь многим.
Так трудней, чем дань взимать с султана
Или с татарвою биться рьяно.
Брал земель немало
Александр,[12] бывало,
А когда он умер, то досталось
Той земли ему такая малость.
Разве оборона —
Власть или корона?
Что душе — красавицы иные
А тоске — монеты золотые?
Руку смерть простерла,
Чтоб схватить за горло,
Ни господ, ни слуг не отличая,
Долг собрать, ни дня не оставляя.
Было бы охоты,
Будут и заботы,
Чтобы денег больше прибывало,
Потому что жадному — всё мало.
Всё придется — верьте —
Бросить после смерти,
А твои былые накопленья
Попадут другому во владенья.
В дом с его дарами
Дверь забьют гвоздями,
А вином твоей заветной чаши
Будут мыть коней потомки наши!

ПЕСНЯ VI

Хоть больно мне, что едешь в путь далекий,
Тебе я не хотел бы слать упреки.
От всей души я лишь добра желаю —
К какому ты ни приплыла бы краю.
Смотри, какой поднялся вихрь могучий,
Какие в небе заклубились тучи?
И мне известно, как опасно море,
Когда несется ветер на просторе.
Язычников суровых дети, жены
Пусть поглядят, как ветер разъяренно
Волнует море. Бьется вал суровый
О скалы, потрясая их основы.
Европы бедной участь так сурова![13]
Она с быком пуститься в путь готова.
Он на спине ее уносит в волны,
Плывет всё дальше, тайной мысли полный.
У ней, несчастной, в сердце страх и горе,
Куда ни бросит взгляд, повсюду море,
Нет берегов, а кормчий ненадежен.
Она рыдает. Взор ее тревожен.
Когда ж на Крит их вынес вал белесый,
В тоске рвала свои Европа косы.
— Тебя, отец мой, — горько причитала —
По глупости своей я потеряла.
Что делать мне в чужой стране, в изгнанье?
Смерть — слишком малое мне наказанье!
Моя беспечность ли всему виною
Иль искушенье встало предо мною,
Что из ворот из костяных выходит
И дивные виденья нам приводит?[14]
И разве лучше плавать средь стихии,
Чем собирать ромашки полевые?
Когда б мне бык сейчас попался в руки,
Бесчестного я обрекла б на муки,
Своих рогов лишился б злобный ворог,
Хотя недавно был он мне так дорог!
Я без стыда дом милый покидала...
Утрачен он. О, где же смерти жало?
О, троньтесь, боги, жаркою мольбою,
Пускай средь львов останусь я нагою.
Но, прежде чем мне плоть источит тленье,
И красота придет в уничтоженье,
Пускай уж волки в ярости и злости
Мои растащут по пустыне кости! —
Отца позоришь ты судьбой такою.
Что ж не спешишь покончить ты с собою?
Свой пояс к ели привяжи скорее!
А если смерть тебе в волнах милее,
То со скалы высокой ринься смело.
Ты сесть за пряжу дома не хотела,
Дочь царская, ты предпочла отныне
У варваров быть жалкою рабыней.

ПЕСНЯ VII

Ну, что поделаешь, придется нам расстаться
И от веселия, от лютни отказаться!
С тобою разлучен, я весь во власти тьмы,
И нет спасенья мне из тягостной тюрьмы,
Пока, красавица, с тобой не встречусь снова
И не узрю лица, столь сердцу дорогого.
Все лица чуждые мне видятся неясно —
Одно твое лицо встает зарей прекрасной,
Над ширью волн морских алея по утрам
И открывая путь сквозь сумерки лучам.
Все звезды малые, перед тобой бледнея,
Ждут, незаметные, чтоб ночь пришла скорее.
Ты для меня — заря. Как счастливы дороги,
Что под прекрасные твои ложатся ноги!
Леса и скалы, вам завидую сейчас!
О, сколько радости готовится для вас,
Когда услышите вы этот голос милый,
Которым навсегда сна меня пленила!
В нем наслажденье мне, и мир мой, и отрада.
На свете ничего другого мне не надо.
Одной надеждой жить теперь мне суждено.
С надеждой пашем мы, ждем, чтоб взошло зерно.
Не будь суровою, избавь от наказанья
Так долго твоего лица не зреть сиянья!

ПЕСНЯ VIII

Пошли тебе господь удачи, счастья всюду.
Твоим при жизни был, твоим по смерти буду.
Так бог судил. Я прав в желаниях моих
И больше нахожу в тебе, чем в ста других.
Не только превзошла ты многих красотою,
Но стала выше всех ты чистою душою.
Как цену придает алмаз всему кольцу,
Так благородная душа тебе к лицу.
С тобой бы я хотел соединиться смело,
Чтоб знать — прекрасна ли душа твоя, как тело.
Но часто на море коварном челн плывет
Не к цели, а куда волна его несет.
Любовь ли мне дала обманные желанья,
Иль ты меня хранишь от разочарованья.
Живу надеждою. Коль было б суждено
Иначе думать мне, я умер бы давно.

ПЕСНЯ IX

Сошлись мы дружным кругом,
Скажи, хозяин, слугам
Пусть подадут к столу нам вина дорогие
И лютню принесут иль гусли золотые!
Мудрец, кто угадает,
Что всех нас ожидает.
То знает только бог, и с неба он смеется,
Коль смертный без конца заботам предается.
Трать мудро свой достаток.
Ведь всё равно остаток
Фортуна заберет — зла иль благосклонна,
И смертным не уйти из-под ее закона.
Ничто ее не тронет.
Стоящего уронит,
А тот, кто попран был вчера ее ногами,
Сегодня встал уже и тешится над нами..
Забавно вещи эти
Идут на белом свете.
Кто разумом найти пытался б объясненье,
Тот так и умер бы в слепом недоуменье.
Что толку в беспокойстве
О вечном дел устройстве?
Достаточно нам знать — не минет человека
То, что судьбой ему назначено от века.
Не может заблудиться,
Кто выдержать решится
И счастье, и беду, не радуясь, не плача,—
Тверд в испытаниях и скромен при удаче.
Но счастье есть, конечно,
Хотя оно не вечно.
Я всё свое отдам, -оденусь в добродетель
И в честной бедности останусь — бог свидетель!
Коль в парус полотняный
Ударит вихрь нежданный,
У неба не прошу спасенья в буре ярой,
Чтоб море жадное турецкие товары
Не схоронило в гневе
В своем бездонном чреве,
Но полон мужества и твердости беспечной,
На утлом челноке плыву сквозь ветер встречный

ПЕСНЯ XI

Меня всегда сторонишься ты, Нета,
Боишься и улыбки, и привета.
В напрасном страхе хочешь ты бежать,
Как серна юная, что ищет мать.
Едва деревья задрожат листвою,
Иль ящерица прошуршит травою,
Уходит в пятки у тебя душа,
И ты к земле вся жмешься, не дыша.
Я не медведь, не яростная львица,
Терзать тебя совсем мне не годится.
Без матери ни шагу со двора,
А замуж уж давно тебе пора.

ПЕСНЯ XIV

Уже снегами горный склон покрыт —
Борей повеет скоро,
Одеты льдом озера,
И стая птиц на дальний юг летит.
Заботам зимним наступает срок:
Подбросим дров в камины,
На стол поставим вина,
Об остальном пускай печется бог!
В грядущем нас неведомое ждет,
И мы гадать не будем:
Напрасно спорить людям —
Судьба легко надежды их убьет.
Веселья мало в наш короткий век.
Любви и наслажденья
Не пропускай мгновенья:
В грядущем не уверен человек.
Олень меняет старые рога,
И век проходит юный,
Замолкнут счастья струны,
И омрачатся жизни берега.

ПЕСНЯ XV

Не сватовство мое, не прегрешенья
Твое ко мне меняют отношенье.
Причины не отыщешь тут иной,
Как то, что, видно, мил тебе другой.
Что мне сказать? И спорить не годится.
Но только не могу я надивиться,
Что постоянству женщин — краткий срок.
Они изменчивы, как ветерок.
Еще недавно я, назло ревнивцам,
Мог почитаться у друзей счастливцем,
Которому ты все могла б отдать, —
И сам в свою не верил благодать.
Сегодня же иной повеял ветер.
Утратил я с надеждой всё на свете.
Какая ж ведьма мне послала сон,
Чей речью я коварной усыплен?
Хочу, чтоб счастье лишь тебе служило,
Кого бы ты сейчас ни полюбила.
Не отвергай лишь дружбы ты моей.
На свете мало преданных друзей.
Краса твоя — для многих ослепленье.
Не верь им — мимолетно увлеченье.
Заходит, всходит солнце, как всегда,
И незаметно уплывут года.
А смерть придет — лишь время пролетело —
И не найдешь, кто схоронил бы тело.
Но я хочу быть другом для тебя.
Ты раньше надо мной вздохнешь, скорбя.

ПЕСНЯ XVI

Король — властелин в королевстве своем,
Но есть господин над самим королем.
Ему покоряться властительный жребий
От века велит на земле и на небе.
Не все с равным счастьем родятся на свет:
Тот ходит в лохмотьях, тот в бархат одет,
Один родословною горд величавой,
Другой превосходит всех доброю славой.
У третьего много друзей. Но расчет
Равно справедливая смерть принесет,
И, кем бы ты ни был, ей в сеть попадешься —
Вельможею ты иль слугою зовешься.
Кто видит, что меч над главою висит,
Тот вряд ли отборными яствами сыт.
От лютни ему не разнежиться в дреме.
Бедняк же без просыпу спит на соломе
Кто малым доволен, тому не страшны
Ни злобная буря, ни грохот волны,
Ни град над посевом, ни засуха в поле,
А в холод и зной только куст недоволен.
Дельфинам становится тесно в морях —
Ведь начали строить и замки в волнах
Вся челядь приняться готова за дело,
А их господину земля надоела.
Заботы и страх донимают людей,
Живущие даже в чертогах царей.
Садись на корабль иль в седло дорогое —
Тебе от заботы не будет покоя.
Но если ни мрамор прекрасных палат,
Ни шелк от сердечной тоски не целят,
Завидны ли нам родовые поместья?
Не лучше ли дом на родительском месте?

ПЕСНЯ XVII[15]

Уж скрылось солнце, и в ночи глубокой
Мне женский голос слышен одинокий.
Вот постою я — и душа узнает,
О чем так горько женщина рыдает.
«Уже десятое проходит лето
С тех пор, как нет слезам моим ответа.
Пока ко мне мой милый не вернется,
Без утешенья плакать мне придется.
Вернулись все к домашнему покою
Из осаждавших горестную Трою,
Лишь я грущу без мужа одиноко
По прихоти завистливого рока.
О, если б по дороге к Спарте, в море,
Погиб Парис, я б не узнала горя,
Я от тоски нашла б освобожденье
И не терпела б тяжкие мученья.
Как птица, потерявшая подружку,
Не сядет на зеленую верхушку,
А по лесам, вдали от шумной стаи,
Всю жизнь свою, печальная, летает.
Так я, несчастная, пока нет друга,
Уже тревог не покидаю круга,
Бегу людей и радуюсь заране,
Что никому не зреть моих рыданий.
Пусть в дни войны тревоги грудь томили,
Но от него хоть вести приходили.
Теперь, когда он в неизвестных странах,
О худшем помышляю неустанно.
Страшат меня теперь морские воды,
Страшат и ветры, злые непогоды,
Страшит всё то, что может быть с несчастным.
О нем, о боги, вас молю всечасно!
И в голову приходит мне порою
(Ведь всюду можно встретиться с бедою),
Что по нему напрасно я тоскую
Что, может быть, он полюбил другую.
Он отплатил бы злом, неблагодарный,
Я стала б жертвой низости коварной.
Ах, лучше с жизнью мне скорей расстаться,
Чем горькой новости такой дождаться!
Нет! Всё ж он мой! Гоню я подозренья,
И он мне не доставит огорченья.
Он сохранит и в темных водах Леты
Своей любви и верности обеты.
Морские ветры, если б знать могли вы,
Что значат сердца пылкие порывы,
Вы б раздували парус Одиссея,
Чтоб дом родной увидел он скорее!»

ПЕСНЯ XVIII

За приглашение благодарю, сосед,
Но знаешь, у тебя мне пировать не след.
Заставишь ты меня пить мерзостное пиво,
А, если откажусь, ты усмехнешься криво.
Всегда ты раздражен. Чуть мухе сесть на лоб —
Ты, крови убоясь, тотчас бедняжку хлоп!
Изводишь ты жену и слуг ругаешь едко,
Тарелки о-пол бьешь, швыряешь табуреткой.
Тут может, черт возьми, достаться и гостям.
Сердись, но воли все ж ты не давай рукам!
Не очень я ценю за пивом нашу встречу.
За тост благодаря, ему я не отвечу.
Перепивать тебя другим не по плечу.
И я уже сдаюсь. Довольно! Спать хочу.
Ты — рыцарь доблестный в единоборстве с пивом,
Но справишься ль в бою ты с недругом кичливым?
Ты думаешь мне честь, коль за меня ты пьешь?
Мне здравица твоя, поверь, что острый нож.
Уж если хочешь чтить, дай полную мне волю,
А я уж никого ничем не приневолю.
Даешь мне рвотное? Не буду принимать!
Зачем вчерашнее мне пиво извергать?
Я знаю, псы твои меня нашли бив зале,
А, если бы я лег, мне б губы облизали.
К чему? Приятели идут к тебе на пир
Есть шпиг полусырой, глодать засохший сыр.
На пиво злы они и с ним бороться склонны
Селедкой, огурцом иль рыжиком соленым.
У них и трезвых-то нет в голове ума,
А на пиру у всех в башке сплошная тьма.
Уж лучше пива им не выставляй ни фляги,
Не то совсем с ума сойдут они, бедняги.
Без объявления войны хозяин сам
Желает, видимо, постыдной смерти вам.
Я вздумал вас мирить, а самому влетело.
Деритесь же во всю! Ведь мне до вас нет дела.
И кружки сыпятся, как град. Ужасный вид!
Тот стонет, у того на лбу синяк горит.
Потом за аркебуз! Не пир — безумцев свора.
Коль то веселье вам, то какова же ссора?
А утром мирятся: «Эй, пива кто нальет?»
Кто может петь, поет, чтоб потешать господ:
«Не забывай меня», — поют певцы хмельные,
«Он в красной шапке был», — вслед тянут им другие.
Услышишь пять басов, двенадцать дискантов,
Есть тенора, альты, но более «козлов».
Все песни проревев, под стол сползает стадо.
И кто-нибудь кричит: «Скорей, на двор мне надо!»
Типун вам на язык, пьянчуги без стыда,
Проказа на лицо! Красавцы, хоть куда!
Под старость вам хромать, не повернуть и шеи.
Кто выживет, тому быть во сто раз пьянее!

ПЕСНЯ XIX

Жаль тебя, бедняжка!
Знать всю правду тяжко.
Но прислушайся, хоть немного,
А потом иди своей дорогой.
Осудить ты вправе
Зеркало в оправе.
Не дает оно тебе покоя.
Ведь лицо в нем не твое — чужое.
Купишь у шотландца
Зеркало без глянца —
Кожа в нем шершавая, а зубы
Уж не блещут, чуть раскроешь губы.
Хитрость притираний
Годы не обманет,
Не сотрут морщин — их много было! —
И венецианские белила!
Стыдно за пирушкой
Быть такой старушкой.
Не танцуй — лишь жалость ты внушаешь
Тем, что молодежи подражаешь.
Роскошью наряда
Не обманешь взгляда.
Выполни хоть все причуды моды —
На тебя твои в обиде годы.
С Зосей не равняйся,
Как ты ни старайся!
Зося в пляске скачет, словно серна,
Ты же в зависти сгоришь, наверно.
Экая досада,
Свет покинуть надо!
Лучше бы тебе сидеть за прялкой,
Чем средь молодых красоткой жалкой!

ПЕСНЯ XX

Веселье хорошо, друзья, в часы досуга.
Пусть каждый кубок свой пьет за соседа-друга.
Голодному плясать не хочется никак,
А, выпив, он готов пуститься натощак.
Пускай здесь никого не называют паном,
И важность за столом, поверьте, не нужна нам.
Прочь привилегии — и вся тут недолга.
И с паном рядышком садится пусть слуга.
Не соблюсти вовек веселости обычай
Тому, кто весь в сетях привычек и приличий.
Жизнь хороша тогда, когда удастся нам
Мешать серьезное и шутку пополам.
Приятно видеть мне, друзья, вниманье ваше,
Но почему вина в моей так мало чаше?
Случалось ли когда, чтоб трезвым был поэт?
Ведь если он не пьет, то в нем и толку нет.
Так пейте за меня! Ведь нет минуты лучшей
Как та, когда, поймав благоприятный случай,
Прошепчешь что-нибудь соседке на ушко.
Пусть будет весело, и на душе легко.
Я даже с мудрецом не мог бы согласиться,
Когда бы медлил он с друзьями веселиться.
Никто не может знать, что кончится наш век.
Что завтра ждет тебя, бедняга-человек.
Так веселись сейчас, почти наш пир прекрасный,
О будущем гадать старался б ты напрасно.
Бог на небе давно решил, чем кончит свет,
Тебе же доступа в небесный нет совет.

ПЕСНЯ XXI[16]

Спишь ты мирно и невинно,
Я ж по улице пустынной
Всё брожу во тьме ночной.
Сжалься, сжалься надо мной!
Слушай, как стучатся в стены
Дождь и град попеременно.
Пробудись, ответь струне,
О, жестокая ко мне!
Я ль похож на вора злого
Средь безмолвия ночного?
Я беру то, что дают.
Черт с ней, с кражей — пусть крадут!
Гордость страсти не пристала.
Так в любви всегда бывало.
Все мы служим красоте
На приличия черте.
Слышишь? Голос мой не может
Твоего достигнуть ложа?
Мне внимайте в тьме ночной,
Тени, камни мостовой.
Внемля лютне Амфиона,
Шли к нему леса со склона,
Скалы складывались в ряд
Для высоких стен, оград.
И под пение Орфея
Ведьмы плакали, жалея
Юношу, что шел в Аид,
Где жена его грустит.
Песней жалобной тревоги
Были тронуты и боги,
И ему возвращена,
Чтоб хранить его, жена.
Не сдержал он только слова
И печаль изведал снова.
Оглянулся на беду —
И опять жена в аду.
Подождать бы нужно было,
Но крепка желаний сила,
Ожиданье мучит нас,
Году равен каждый час.
Долго ль мне бренчать струнами?
Уж давно колоколами
Монастырь весь пробужден.
Я не спал, проснулся он.
Доброй ночи тем, кто слышит!
Пусть венок мой мирно дышит
У калитки средь ветвей —
Друг бессоницы моей!

ПЕСНЯ XXII

Рассудок мой, напрасно ты в тревоге, —
Того, что было, не вернуть с дороги.
Пока не проходило счастье мимо,
Всё, что желал ты, было достижимо.
Теперь же небо скрыто пеленою,
И счастье нас обходит стороною.
Что ж делать? Голову ломать не стоит.
Быть может, время лучшим удостоит?
Не одному тебе и огорченье,
Другим такое ж выпало мученье.
Но те успешней могут притворяться.
Не сердцем — горлом им легко смеяться!
Мне ж остроумья не постичь науки,
Лицо тотчас же выдаст сердца муки,
И ясно мне, что ни к чему тревоги, —
Того, что было, не вернуть с дороги.

ПЕСНЯ XXIV

Слышу я — часы пробили.
Прочь, печаль! Тебе служили
Мы весь день, что был не краток.
Пиру — времени остаток!
Каждый шут веленьем божьим
Здесь упреком нетревожим.
Хоть он мнит себя разумным,
Остается все ж безумным.
Если б кто имел в примете
Всё познать, что есть на свете
Мог сказать бы он немного:
Человек — игрушка бога.
И сановник, и правитель —
Тот же бренный мира житель.
Смерть равно всех уничтожит.
Власть, увы, тут не поможет.
Нету мерзостней любого
Ненасытного скупого:
Накопляя сбереженья,
Он умрет от истощенья.
Если б сыновья с отцами
Были схожи здесь делами,
То, учтя причину эту,
Мир с сумой бы шел по свету.
Бог решает по-другому:
Что один собрал для дому,
То другой вмиг промотает,
Мир голодным не бывает.
Смерть не даст распоряжаться.
Есть ли смысл отцам стараться?
Сын мешки получит разом,
Не наследуя лишь разум.
Брось напрасные старанья!
Это дьявола желанье.
Пусть всё золото без меры
Заберут себе Фуггеры![17]
Принесите лучше вина,
Счастья в них залог старинный.
Боль недавних огорчений
Тает пусть, как снег весенний!

ПЕСНЯ XXV

О, сжалья надо мной, сломай мои засовы,
И брось меня в огонь! Ведь в этот век суровый
Чуть не сошла с ума я, бедная калитка,
От разных беспокойств и дерзости избытка.
Ведь ни одной еще не проходило ночи,
Чтоб мне не знать пинков — что дольше, то жесточе —
От пьяниц и гуляк. На брань что обижаться?
Слова их — звук пустой. Лишь целой бы остаться!
А сколько, помню я, петелек здесь развито,
Засовов сорвано и молотков разбито!
Теперь уж палками стучатся: — Отворяй-ка! —
И запирается на ключ моя хозяйка.
Известно, что терплю не по своей я воле.
Виной распутница, что жизнь проводит в холе.
Не знаю, как могла на белый свет родиться
Такая, честь свою забывшая, блудница.
Обязанность всегда на совесть исполняя,
Всю злость и прихоти ее терпеть должна я.
Иль виновата я в молве о ней постыдной?
В чем правда и в чем ложь — самой ей лучше видно.
И мало, что по мне гуляют палки, шпаги,
Должна еще терпеть я от того бедняги,
Что каждой ночью здесь рыдает надо мною
И спать мне не дает слезливой болтовнею.
«Как госпожа твоя, калитка, ты сурова.
Ведь это мне назло ты держишься засова,
Не пропускаешь в дом и не несешь печальной
Моей мольбы туда, где спит хозяйка в спальне.
Бедняга, в горести своей я, как и прежде,
Лишен возможности поверить хоть надежде.
Мне не придется спать под крышей без тревоги,
Ночь на холодном здесь я проведу пороге.
Жалеет ночь меня за все мои невзгоды,
И звезды яркие, и ветер непогоды,
А ты не тронулась столь горестным страданьем,
Хоть и других гостей не радуешь свиданьем.
Хочу я, чтоб мольба сквозь камень проскользнула,
Словечком над ушком забывчивым порхнула.
Будь сердце у нее из камня — всё ж невольно
Вздохнет она о том, кому сейчас так больно.
Теперь она лежит в объятиях другого,
И бесполезное уносит ветер слово.
Ты так же предо мной, калитка, виновата,
Хотя с тобою я любезен был когда-то.
Неблагодарная, я ль груб бывал с тобою?
Пихал ли я тебя когда-нибудь ногою?
Срывал ли на тебе свое негодованье?
Ты ж равнодушно зришь в ночи мои рыданья!
Нет, лучше в честь твою стихов я нарифмую
И с благодарностью порог твой поцелую.
Ведь сколько раз к тебе я подходил в печали,
Когда мольбы мои святые отвергали!»
Вот так все говорят они в сыром тумане
Ночь напролет, пока петух не загорланит.
Я госпожи моей браню обычай скверный.
Мне жалко бедняка, расплачусь я наверно.

Книга вторая

ПЕСНЯ I

Густые тучи скрыли свод лазурный,
Затмилось солнце, рухнул ливень бурный,
Бегут потоки. Вилия, ярясь
Широко разлилась.
Страшит нас неба частое сверканье
И в черных тучах грома грохотанье.
Леса пригнулись; молнии излом
Всё пепелит кругом.
Корабль построить надо в час опасный.
Быть может, к нам вернется век ужасный,
Когда злой дождь и дни и ночи лил,
И мир весь затопил.
Все шесть недель он лил, не уставая.
Земля, ключи повсюду извергая,
Вздувала реки. Грозный вал морской
На берег шел стеной.
Погибли города с их населеньем
И замки в этом страшном наводненье.
Пастух со стадом жизнь спасти не мог,
Хоть был утес высок.
И рыбы плавали над высью горной,
Где прежде набирали путь просторный
Одни орлицы, что несут к гнезду
Своим птенцам еду.
В те дни и птиц беда не миновала,
Вода зверей повсюду настигала,
А из людей остался жив с семьей
Один лишь старый Ной.
Знать, отягчен был прежний мир грехами,
Что на земле, затопленной волнами,
Один лишь праведник спастись и мог,
Когда был гневен бог.
Ной, получив с небес предупрежденье,
Воздвиг ковчег, огромное строенье,
Которому ни воды не страшны,
Ни бурный плеск волны.
Врасплох застигнутые люди ныне
Уже погибли, утонув в пучине.
Вода и небо — двух стихий простор —
Вот всё, что видит взор.
Когда же божий гнев утих, и воды
Пошли на убыль — кончились невзгоды,
И скалы показали гребень свой
Из глубины морской.
Иссякли лишние ключи, а реки
Уж в берега свои вошли навеки.
Земля на солнце в каплях крупных рос
Сушила шелк волос.
Но всюду трупы страшные лежали,
Скот, люди, звери землю устилали,
В морях качаясь, в реках. Даже бог
Слез удержать не мог.
И он сказал: — Теперь на землю смело
Сходи с семьей, берись опять за дело.
Я вновь одену зеленью поля —
Пускай живет земля!
Пусть будет всё, как до потопа было,
Чтоб вас земля поила и кормила.
Плодитесь, размножайтесь, чтобы мир
Не оставался сир.
Я обещаю каждому на свете:
К вам не вернутся больше беды эти,
И землю вновь не захлестнет волной.
Мир обретет покой.
Дугой я выгну радуги сиянье,
Как знак того, что, помня обещанье,
Я удержу губящую волну
И вас не обману. —
Опомнись, лютня! Ну, твое ли дело
Мысль божества передавать так смело?
Ты лучше у камина подожди,
Чтоб кончились дожди!

ПЕСНЯ II

Мне не нужно, чтобы скалы
Мог пускать я в пляс удалый.
Укрощать волков игрою —
Не бегут леса за мною.
Лишь тебе пою я, Ганна!
Коль почтишь хвалой нежданной,
Превзойду я Амфиона
И лютниста Ариона.
Нет тебя милей на свете.
Пусть по площади, в карете,
Красотой гербов сияя,
Едет чопорно другая —
Я беседую душою
С умной женщиной, с тобою,
И, коль ты похвалишь, пани,
Брань ко мне уж не пристанет.
Ум твой зависть вызывает.
Ветер дереву мешает.
Помоги со злом мне биться —
Нас и зависть убоится.
Если мой порог унылый
Все ж дождется ножки милой,
Я скажу: мой светел жребий,
На седьмом я буду небе.
Ждет тебя мой дом смиренный,
В нем тоскуют даже стены.
Смотрит липа у навеса:
Уж не едешь ли из леса.
Прикажи запрячь скорее.
В путь сбирайся веселее.
Ждут нас светлые недели.
Все леса зазеленели.
Расцвели луга завидно,
Зайцев уж в хлебах не видно.
У селян светлее мысли:
Будет что сплавлять по Висле.
Над рекой резвится стадо.
Пастуху в тени — отрада.
Он на дудочке играет,
Фавнов леса забавляет.
Так спеши, покуда зори
Не успели пасть на море.
Мрак придет, всю землю кроя,
Нам в ночи не знать покоя.

ПЕСНЯ III

Не верь Фортуне и в удачи час —
Свихнуться может колесо как раз.
Ей переменчивость дана с рожденья,
И свойственно ей изменять решенья.
Богатствам, золоту не доверяй!
Предательством мир полон через край.
Свои дары Фортуна отнимает,
Власть над землей — и та не помогает.
Ведь каждый, кто с тобой любезен, шлет
Твоей удаче — не тебе — почет.
Уйдет она — ты сгинешь без привета,
Как тень, которой не хватает света.
Фортуна часто любит быть слепой
И явной лестью портит нас порой.
А мы, губу вздымая выше носа,
На всех взираем свысока и косо.
Но помни — счастье лишь в твоих руках,
Старайся же, чтоб в мыслях и делах
Твое всегда осталось бы с тобою,
И смело спорь с Фортуною слепою.
Лишь добродетель сто веков живет,
Вода не смоет, враг не отберет,
Огонь ее не уничтожит жгучий.
А остальным владеет только случай.

ПЕСНЯ IV

На башне каменной, трехстенной, на засов
Закрытой, вверенной охране злобных псов,
Бродящих у ворот, сидела бы Даная,
Ночных развратников угрозы презирая,—
Когда б Акризий, страж, спускающий собак,
Обманут не был сам Венерой! Вышло так,
Что Зевс стал золотым густым дождем, который
Проник в убежище сквозь все его затворы.
Ведь золото порой и воинов сильней,
Оно скорей пройдет сквозь стены крепостей,
Чем гром иль молния. Погиб и дом пророка,
Когда был жадностью захвачен он глубоко.
И Македонцу все сдавались города,
Подкупленные им без всякого труда.[18]
Пред властью золота начальники бессильны,
Готовы флот они отдать за дар обильный.
Но от больших богатств жди и больших забот.
Чем больше человек сокровищ соберет,
Тем больше жаждет их. И я уж тем доволен,
Что непомерными желаньями не болен.
Ведь чем умеренней в желаньях мы своих,
Тем власть небесная скорей исполнит их,
А с богачами нам не след вступать и в братство,
Чтоб не пришлось потом влачить цепей богатства.
Владыка ль тот, кто рад насыпать через край
В амбары гданский хлеб, жулавский урожай,
А сам насытиться не может этой пищей
И, числясь богачом, по сути тот же нищий?
Есть у меня лесок, луг с ключевой водой,
Жду урожая я с уверенной душой,—
И щедрой Африки владетель не сравнится
С тем, что судьбою мне отпущено сторицей.[19]
Хоть я и не копил подольских пасек мед
И в погребе моем вин сремских недочет,
Хоть нету у меня овечьих стад богатых,
Пасущихся в горах, где зеленеют скаты,
Далек от бедности мой дом, сыта семья.
К чему избыток мне? Судьбой доволен я.
Чрезмерной алчности, по счастью, я не знаю
И пользу большую от бога получаю,
Чем, если б Венгрией, Венецией владел.
А жадности людской неведом ведь предел.
Довольствоваться мы должны той мерой хлеба,
Какую каждому из нас дарует небо.
ПЕСНЯ V

Позор, поляк! Ущерб непоправимый!
Опустошен подольский край родимый.
Язычник нечестивый над Днестром
Добычу делит — пленных под ярмом.[20]
Презренный турок псов спускает своры,
Прекрасных ланей угоняет в горы
С детенышами — и надежды нет,
Что вновь они родной увидят свет.[21]
Кто будет продан в рабство за Дунаем,
Кто для орды простится с милым краем,
Дочь шляхтича (господь, внемли мольбам!)
Должна стлать ложе басурманским псам.
Разбойники, что шлют нам тьму мучений,
Ни городов не строят, ни селений,
Живут в шатрах среди своих степей
И нас, как псы, кусают всё больней.
Так волки любят нападать на стадо,
Когда нет пастуха, плоха ограда,
Когда пасутся овцы кое-как,
И нет надежных возле них собак.
Но как же турок будет нас бояться,
Коль нам в своих делах не разобраться?
Нам могут навязать и короля —[22]
Ведь наша и на то пойдет земля!
Будь зорким, лях, к чему твоя дремота?
Жди от судьбы иного поворота.
Пока от Марса приговора нет,
Не торопись, чтоб не наделать бед!
Теперь на то ты обрати вниманье,
Чтоб злобный враг за все твои страданья
Своею кровью смыл скорей пятно,
Что, как позор, твоей стране дано.
Все на коней! Иль пир для нас помеха?
Иль скудные блюда для нас утеха?
Нет, благородней есть на серебре
И тешить сердце в воинской игре!
Перекуем на талеры тарелки,
Заплатим войску деньги — не безделки.
Без дела бродит по стране солдат,
А мы скупы — хоть нам враги грозят.
Вперед заплатим. Это пригодится.
Ведь с нами может многое случиться.
Сначала выставь щит, а грудь потом.
Что пользы раненому за щитом?
«Поляк умнеет после пораженья» —
Пословица гласит. В том нет сомненья,
И можно новую сложить о том:
«Он глуп перед бедой и глуп потом».[23]

ПЕСНЯ VI

Властительница рифм и лютни золотой,
Несущая покой,
Сама назначь предел рыданьям и печали,
Коль друга милого теперь мы потеряли.
Легко здоровому больного утешать,
Но, коль судьба страдать
Назначит и ему, то человеку ясно,
Что самого себя лечил бы он напрасно.
О воевода наш! Твоей утраты боль
Оплакать нам позволь!
Лишился ты жены, своей подруги верной,
Чьи скромность, доброта вовеки беспримерны.
Когда б ты только мог взять лютню, как Орфей,
И в край подземный с ней
В ладье Харона плыть под мрачным сводом ада,
Куда веселый день вовек не бросит взгляда!
Но не найдешь ты той, кого утешить мог
Забвения глоток![24]
Советую тебе быть твердым, терпеливым,
Когда на свете нет той, с кем ты был счастливым!

ПЕСНЯ VII

Пылает солнца диск, удушлив полдень жгучий,
И пыль повисла тучей,
Мелеет днем река,
И травы о дожде вновь просят облака.
Вино мы охладим; под сводом липы старой
Нам зной не страшен ярый,
Она дает приют,
Благодаря за то, что посадили тут.
О лютня, ты со мной, струны твоей, бряцанье
Утешит в час страданья:
Заботы и печаль
За синие моря умчатся с ветром в даль.

ПЕСНЯ VIII

Как не раскидывай ты, Миколай, умом,
Не угадать, кто станет королем.
Декрет тот Господа является указом —
Он писан не пером, а вырезан алмазом.
Не юг иль север, запад иль восток
Нам короля должны представить в срок.
Назначен будет он самой судьбою
И примирит все партии собою.
Хоть нам соседи важные даны,
Судьбе их домогательства смешны.
Король нам послан ею издалека.
Но он уйдет, нас обманув жестоко.
Златые горы посулили нам!
Гасконцы где? Оружие войскам?
Турниры где, любезные нам прежде?
Всё лопнуло, и места нет надежде!
Судьбе покорен в бурном море флот,
И лишь она победу войску шлет.
Что мятежи ей, сеймы, совещанья?
Меняет все она предначертанья.
Не спорьте и покорствуйте судьбе.
Корону мы повесим на столбе
В открытом поле. Спор оставьте вздорный.
Возьмет ее не мудрый, а проворный.[25]

ПЕСНЯ IX

Верь в судьбы нежданной милость,
Чтобы в жизни ни случилось.
Гаснет солнце не в последний раз.
После гроз лазурь ласкает глаз.
Посмотри на лес зимою.
Он окутан хладной мглою,
Листьев нет, промерзла вся земля,
И под толстым снегом спят поля.
Но весна не за горами.
Стает снег, сойдет ручьями.
И земля, согретая теплом,
В ярких красках расцветет кругом.
Мы с судьбой напрасно спорим.
В жизни радость слита с горем.
Коль предел достигнут, то взамен
Можешь ждать скорейших перемен.
Человек нос задирает,
Коль в делах преуспевает.
А когда придет к нему беда,
Гордость исчезает без следа.
Относить же к переменам
С равнодушьем неизменным.
Ведь в глаза судьба смеется нам:
Даст, возьмет, что хочет — знаешь сам.
Не исчезло безвозвратно
То, что можешь взять обратно.
Час придет — и будет всё иным.
Верящий судьбе — непобедим!

ПЕСНЯ X

Тот славится отвагою в сраженье,
Тот красноречьем, миром в управленье,
Но, коль жена не друг ему всечасно,
Он ждет удач напрасно.
Тот горд заслугами, а тот поместьем,
Иной богатым стал, торгуя с честью.
Но коль жена в хозяйстве не поможет.
Так всё погибнуть может.
Хорошая жена всегда к тому же
Опора, украшение для мужа.
Она в своей заботе неуклонной
Его чела — корона.
Ее движенья ласкою согреты,
Она дает полезные советы,
С чела сгоняет след морщин унылый
Словами ласки милой.
Детей рожает — на отца похожих,
А с ними нас и старость не тревожит.
И видят родственники с огорченьем —
Наследник есть именьям.
Тот трижды счастлив, у кого удачен
Союз был брачный. Но уныл и мрачен
Тот, кто в жене не мог увидеть друга —
Ему до смерти туго.

ПЕСНЯ XI

Храни спокойствие в волненьях рока,
Когда бедой постигнут ты жестоко,
Не возносись надменно над толпою,
Коль счастье побратается с тобою.
Будь сердцем чист в часы труда, веселья,
Ничем не жертвуй в жизни для безделья»
Но иногда, коль посетят соседи,
Пей с ними чашу в дружеской беседе.
Пусть там, где ключ журчит неугомонно.
Накрытый стол поставят возле клёна.
Пей добрый мед, пока полны бочонки,
Добра судьба, а смерть еще в сторонке.
Уйдет всё то, чем мы сейчас богаты —
Деревни, золоченые палаты,
Имущество, что скоплено годами,
Возьмет наследник жадными руками.
Богат ли ты и знатного ль ты рода,
Свободен ты иль раб — всё нет исхода.
Ты обречен. Едва наступят сроки,
Смерть скажет: «Собирайся в путь далекий!»

ПЕСНЯ XII

Сомнений в этом нет, да, дважды нет сомнений.
Здесь добродетели завидуют всегда,
И зависть по пятам за ней, подобно тени,
Готова следовать хоть долгие года.
Пред добродетелью не поднимает взгляда,
Боится, что ее опередит другой
И ближним приписать те недостатки рада,
Которые давно ей свойственны самой.
Но тот, кто жить привык для общего всем дела,
Пусть будет тверд душой! — ему не повредят.
И может продолжать он путь достойный смело,
Когда завистники свой, извергают яд.
Для добродетели от злобы нет урона,
Наград и почестей людских не нужно ей.
Она сама себе — награда, оборона
И самой сущностью всегда сильна своей.
А если в рай тому указана дорога,
Кто любит родину, — мы знаем наперед,
Что зависть у него отнять не в силах много,
Что добродетели сужден в веках почет.

ПЕСНЯ XIV

Владетели богатств, вы всех сильней.
Ревнители людского совершенства,
К вам обращаюсь, пастыри людей.
Над божьим стадом вам дано главенство.
И помнить вы всегда должны о том,
Что на земле посланники вы бога,
Что не о благе вам пещись своем,
А обо всех, чья жизнь еще убога.
Себе людской вы подчинили род,
Но и над вами бог стал господином,
Которому дадите вы отчет,—
Да судит вас судом, для всех единым!
Он суд ведет с бесстрастьем на лице.
Будь ты слугой иль графом по названью,
В сермяге ль ты иль в золотом венце —
За грех свой обречен ты наказанью.
Когда грешу, спокоен я всегда:
Сам за себя отвечу без коварства.
А грех владыки губит города,
Обширные уничтожает царства.

ПЕСНЯ XV

Делит время Феб порою
Между лютней и стрелою.
Не всегда и Марс воюет —
Он порой в сетях горюет.
Не всегда и град летучий
Из нависшей хлещет тучи.
Злую темень с небосвода
Сгонит ясная погода.
Человеку тоже надо,
Чтоб сошла с души досада,
Чтобы сбросить гнет печали,
Чтобы дни счастливей стали.
Всё, что душу угнетало,
Уж давно прошедшим стало.
То, что будет, что настанет,
Всё в руках судьбы, в тумане.
Хватит нам забот докучных —
Повседневных, мелких, скучных.
На судьбу лишь полагайся
И достойно жить старайся.
Жизнь ведя разумно эту,
Следуй мудрому совету,
Чтоб задолго до могилы
Не растратить жизни силы.

ПЕСНЯ XVI

К чему пиры, где ты сидишь, блистая,
К чему в домах обивка золотая?
Нет, роза, хоть красавица она,
Мне не нужна.
Мне мята средь цветов всего милее,
Друзей кружок всех пиршеств веселее,
Там с шутками проводим мы досуг,
Там лютни звук.
О лютня, ты — веселье, развлеченье,
О лютня, ты — в печали утешенье,
Смягчаешь сердце ты богам порой
Своей игрой.

ПЕСНЯ XVII

Нет, этот мир доверья не достоин.
Не может быть за счастье в нем спокоен,
Хотя б на миг, разумный человек, —
Настолько переменчивым стал век.
Что в жизни не обманет веру нашу?
Едва вином наполненную чашу
Ты поднести к губам своим готов,
Толкнут тебя — и ты уж без зубов.[26]
Всегда в движенье беспокойном море.
Зыбь легкая на нем сейчас, но вскоре
Оно поднимет грозные бока,
И пенный вал хлестнет под облака.
Мой компас — добродетель. Воздержанье —
Моей магнитной стрелки указанье.
Пусть чудищами мне грозит Протей,
С пути он не свернет ладьи моей!

ПЕСНЯ XVIII

О, сладостная лира Амфиона!
Разбросанные камни ты со склона
Собрала в груду, чтоб взнеслись надменно
Крутого града стены.
Доныне не известная для мира,
Теперь везде прославлена ты, лира.
Спой песню, чтоб звучала в полной силе,
Жестокой Богумиле!
Она, как жеребенок несмышленый,
Рукою пастуха неукрощенный,
Меня, скача дорогою степною,
Обходит стороною.
Пугала тигров ты, лесов громады
Вела с собой, смиряла водопады,
От струн твоих смутился, страшный с вида,
Сам Цербер, страж Аида.
Сто змей его клубком связались ярым,
Пасть гневная клубится смрадным паром
И, пену ядовитую роняя,
Дрожит губа тройная..
Но уж смеются Титий с Иксионом,
И перестала бочка быть бездонной
При звуках лиры. Все свои обиды
Забыли Данаиды.
Дай Богумиле знать об ядовитой
Жестокости злых женщин, о несытой
Бездонной бочке и жестокой мести
Презревших слово чести
Жилицах ада. Есть ли что гнуснее,
Презреннее для сердца и подлее?
Своих мужей те ведьмы ночью темной
Убили вероломно.
И лишь одна, что в памяти потомства
Останется, сумела вероломство
Сестер, отца, их гнусное деянье
Предупредить заране.
Она сказала: «Муж, прочь сновиденья!
Беги, ищи от гибели спасенья.
Отец мой нож тебе готовит острый.
С ним заодно и сестры.
Они сейчас, как яростные львицы,
И каждая к убийству лишь стремится.
Я милосердней и тебя спасаю.
Беги! Я умоляю.
Пусть от отца еще мне будет хуже
За то, что пожалела я о муже,
Пусть он меня к языческим народам
Пошлет по бурным водам —
Спеши, куда несет случайный ветер,
Под кровом тьмы тебя никто не встретит.
Беги и радуйся тому, мой милый,
Что спасся от могилы!

ПЕСНЯ XIX

Где тот, кто, не прельщен вседневной суетой,
О доброй славе лишь заботится со мной.
Кто хочет, если прах истлеет под землею,
Хоть имя доброе оставить за собою?
Ужели человек тот, кто живет, как скот,
В утробу льет вино, пихает снедь в живот?
Отличье от скота ведь в том у человека,
Что лишь ему даны и речь, и ум от века.
Мысль, нас достойная, должна сквозить в словах,
Имеющая вес и здесь, и в небесах.
Пусть воля добрая ведет нас, а кто может,
Для дела общего свои усилья множит.
В ком красноречья дар, кто разумом остер,
Пусть людям доброе внушает с этих пор,
Наводит всюду лад, предупреждает ссоры
И, вольность чтя, хранит законов приговоры.
А ты, что духом тверд, в решеньях сердца прям,
Сразись с язычником, как подобает нам.
Количество врагов простак лишь уважает,
Победу не число, а мужество решает.
И смелый всюду смел. Свободу он решил
Добыть любой ценой, хоть из последних сил.
Не проиграет тот, кто жизнь отдаст со славой,
И не умрет в тени, в безвестности неправой.

ПЕСНЯ XX

Ты ревность возбудил, епископ благородный,[27]
В других из-за меня, хоть ревновать не сродно.
Уехав в дальний край, ведь я на срок большой
Расстанусь и с детьми, и с горестной женой!
Она не думает, что я с тобою буду
Свободен от забот, докучных мне повсюду,
Что честь жить во дворце всегда мне дорога,
Что в свите у тебя и конь мой, и слуга.
Знать — жив ли я, здоров, вот все ее стремленья,
И дома эта мысль приносит ей мученья.
А вдруг я заболел? Найдется ль средь чужих
Кому заботиться о горестях моих?
По дому общие труды мы делим с нею,
И вдвое без меня ей будет тяжелее
Вести хозяйство в нем, подсчитывать итог
И пестовать детей — всех радостей залог.
Как знать, пускай никто не хочет в том сознаться,
(Хотя не следует во мне и сомневаться),
Быть может, на земле такие зелья есть,
Что заставляют нас забыть и дом, и честь.
Такая музыка и струн таких гуденье,
Которые внушить способны нам забвенье
Детей своих, жены и век служить тому,
Кто, как хозяин, чужд и сердцу, и уму?
Такая мысль жене в любви терзает душу,
Хотя доверия вовек я не нарушу.
Не будь причиною всех этих женских бед —
Напрасны ли они, епископ, или нет!
Как нас ты разлучил, так и сведи нас скоро.
Твоя на это власть. Зависят приговоры
От человеческих желаний. Пусть она
Не будет более со мной разлучена!

ПЕСНЯ XXI

Хоть сердце у жестоких уз во власти,
Но я считаю счастьем,
Что в столь прекрасные был пойман сети;
Грущу, но радостно живу на свете,
И даже в час томленья
Людской молве не придаю значенья:
Ведь той я обладаю,
Которой равной на земле не знаю,
И чту благословенный
Я день, когда к ней в сеть попался, пленный.

ПЕСНЯ XXII

Хочу, чтоб песни, спетые тобою,
И в этот год шли прежней чередою.
Прославь славянский стих, сердца пленяя,
О, лютня золотая!
В былых веках Алкея утешеньем
Была ты. Пел он, яростный, в сраженье
Среди мечей, в ладье пел легкокрылой,
Завидя берег милый.
Воспел он муз и Вакха лирой смелой,
Киприду с сыном, отточившим стрелы,
И Лика[28] чернокудрого, чьи очи
Горят, как звезды ночи.
О, слава Феба, украшенье пира
Богов Олимпа и в печалях мира
Отрада смертных, будь же благосклонной
К моей мольбе влюбленной!

ПЕСНЯ XXIII

Не всегда, краса-София,
Дышат розы молодые,
Не всегда мы так прекрасны,
Как в дни молодости ясной.
Время льется, словно воды,
Что уносят счастья годы.
Надо нам за чуб веселый
Брать его! Затылок — голый.
Март снега растопит смелый,
А у нас, коль волос белый,
Минет и весна, и лето —
Голова вся в снег одета.

ПЕСНЯ XXIV

С крылами сильными я, из двойной стихии[29]
Рожденный на земле, окончу дни земные:
Я выше зависти, и шумом городов
Пренебрегу; вкусив счастливый плод даров
Тот «я» — (Мышковский[30] — друг, мне имя дорогое),—
Как ты меня зовешь — я не умру: не скроет
Меня печальный Стикс в подводной глубине.
Уж кожа падает на голени ко мне,
Верх головы моей трепещет белой птицей,
На пальцах перья вновь готовы распуститься,
И крылья мощные растут из слабых рук;
Быстрее чем Икар свершив полетный круг,
Я берег навещу шумящего Босфора,
И Сырты Киреней, где, отданный просторам,
И музам, птица — я. Так, с песнею поэта,
Я навещу поля, где власть снегов жива;
Узнают обо мне Татары и Москва,
И житель Англии, тот сын иного света,[31]
Испанец иль тевтон, и люди, что у ног
Своих из Тибра пьют глубоких струй поток.
Но в погребальный час не надо жалких стонов,
Напрасных слез, свечей, заупокойных звонов,
Носилок дорогих, несущих в царство тьмы,
И громких голосов, поющих мне псалмы.

ПЕСНЯ XXV

Чего, о боже, ждешь взамен за все щедроты,
За все свои дары, безмерные заботы.
Ты больше церкви всей, ты реешь неустанно
Над сушей, в небесах, над бездной океана.
Не жаждешь золота, ведь всё твое на свете,
Всё, что считать своим земли привыкли дети.
Мы веруем в тебя, всем сердцем чтим святыни,
Иных и больших жертв еще не зная ныне.
Создатель, ты воздвиг лазурный свод над нами,
И золотыми в ночь пронзил его гвоздями,
Ты заложил земли бескрайней основанья,
И зеленью одел нагие очертанья.
Без воли господа сам океан боится
Залить земную твердь, переступив границы,
Вода великих рек не знает иссушенья,
И ночь, и белый день текут в привычной смене..
Весна родит цветы, лучом небес согрета,
Колосья вплетены в венок душистый Лета,
Нам Осень шлет плоды, щедры сады и нивы,
Съедает всё Зима, бесплодна и ленива.
По милости твоей падут на землю росы,
И в зной прольется дождь на пашни и покосы..
И зверя кормишь ты, и род крикливый птичий,
Ты наделяешь всех обильною добычей.
Вовек прославен будь, вовек бессмертный боже,.
Всегда ты будешь добр, свои щедроты множа:
Поможешь людям ты в их жизни быстротечной,.
Пусть мы под крыльями твоими будем вечно!

СВЕНТОЯНСКАЯ ПЕСНЯ О СОБУТКЕ[32]

С каждым днем жара сильней,
Смолк в дубраве соловей.
Дым курится в поднебесье:
Жгут собутку в Чарнолесье.
Гости, дочь, хозяин сам —
Все сошлись к ночным кострам«..
Заиграли громко дудки,
Эху вторят смех и шутки..
На траве сидит народ,
Девушек шесть пар встает,
Красит всех наряд старинный —
Пояс тонкий из полыни.
Любят петь они в кругу,
Петь, танцуя на лугу,
И теперь поочередно
Песней тешатся свободной.
Первая девушка
Сестры! Все огни зажглись,
Хороводы начались,
Руки подадим друг другу,
С песнею пойдём по кругу.
Ночь! Ты краше всех ночей!
Береги нас от дождей.
В ночь Купалы, что ни лето,
На дворе мы ждем рассвета.
Чтится всеми с юных лет
Дедов и отцов завет,
И в канун святого Яна
Жгут огни и пляшут панны.
Дети! Слушайтесь меня
И, обычаи храня,
Праздник празднуйте Купалы,
Как и в старину бывало.
В старину — по будням труд.
В праздник — пляшут и поют,
Урожай бывал богатый,
И полны весельем хаты.
A теперь уж много лет
Отдыха нам в праздник нет.
Проливая пот обильный,
Прокормить себя бессильны.
Или град хлеба побьет,
Или солнце всё сожжет,
Урожаи меньше стали,
А товары вздорожали.
Труд и ночью, труд и днем,
Только мало толку в нем.
Все мы богом позабыты,
От трудов своих не сыты.
Но на сердце нет тревог,
Нам в беде поможет бог,
Радость к нам еще прибудет,
Страшный суд не скоро будет.
Мы сегодня всем селом
Пляшем весело, поем,
До румяного рассвета ,
Будем славить праздник лета.
Вторая девушка
Недостаток свой не скрою,
Танцевать люблю порою,
Но скажите, кто из вас
Не любил пускаться в пляс?
Что ж, я вижу по улыбке:
Нет в словах моих ошибки,
Любят все в часы потех
Бойкий танец, громкий смех.
Всякий праздник в доме нашем
Веселимся мы и пляшем,
Если в бубен звонкий бьют,
Сами ноги в пляс идут.
Парень с бубном, видишь — время,
Отличись-ка перед всеми
И сыграй: мое село
Посмотреть на нас пришло.
Здесь ли та, что сердцу люба?
Что молчишь и скалишь зубы?
Поскорее дай ответ.
Верно, ты не скажешь «нет».
Нашу поддержи забаву
И сыграй ты нам на славу,
Та, что ждет, мой друг, любя,
Наградит за то тебя.
Я живу, тревог не знаю,
И другим так жить желаю:
От забот и от хлопот
Старость ранняя придет.
Там, где песни веселее,
Люди крепче, здоровее,
А иной, хоть дедом стал,
Сердцем молод и удал.
Друг за другом, друг за другом,
Подпевая, мчитесь кругом,
Хорошо ль вела я круг,
Скажет третья из подруг.
Третья девушка
Друг за другом, друг за другом,
Подпевая, мчитесь кругом,
Хорошо вела ты круг,
Песней тешила подруг.
Дар природный человека —
Это смех, а зверь от века,
И большой и малый, нем,
Не смеется зверь совсем.
Тот из смертных, кто в гордыне
Божий дар отвергнул ныне
И забыл весёлый смех,
Совершил великий грех.
С вами в праздник беззаботный
Пошутила б я охотно,
Но какою шуткой вас
Можно рассмешить сейчас?
Где ты скрылся, парень славный,
Что кота тянул[33] недавно,
Эй, постой, в кусты не лезь,
Нет воды здесь/ сухо здесь.
Впрочем, мог бы и на суше
Ты кота тащить за уши,
Одного лишь бойся ты:
Злы и мстительны коты.
Иногда от крысолова
Люди прочь бежать готовы,
Лишь заслышат, как орет
Перед домом тощий кот.
Как ни гладь его порою,
Он поднимет хвост трубою,
Мир с ним плох, война — худа,
Что за тварь! Одна беда!
Но коль с крыши кот сорвется,
Став на лапы не убьется...
Парень сметлив, ловок, скор,
Если он, как кот, хитер.
Удостоен кот почета,
Вещее в нем видно что-то:
Перед тем, как дождь пойдет,
Лапкой морду моет кот.
И к тому ж, ловец умелый,
Тих в засаде, в скоке — смелый,
Кот и ночью редко спит,
Крыс он ловит, хоть и сыт.
Только в этом мало толка,
Кот мой серый, бойся волка:
Волк, быть может, недалёк.
Брысь! Пускайся наутёк.
Четвертая девушка
Для кого цветы рвала я?
Для кого венок вила я?
Для того, кто сердцу мил,
Кто всегда меня любил.
Мой венок надев душистый,
Ты уйдешь тропой тенистой,
Верность мне во всем храня,
Не забудь, смотри, меня.
О тебе я думать буду
В хате, на поле — повсюду.
Даже ночью в сладком сне
Явишься не раз ты мне.
Свет мне кажется унылым,
Если я не вижусь с милым.
Ты ответь на песнь мою,
Нежно мне шепни: «люблю».
Милый, от тебя не скрою:
Не могу найти покою —
Взгляд подруг остер, ревнив
Знают все, что ты красив.
Вы меня не обижайте
И любви не отнимайте.
Сестры! Мне всего важней
Счастие любви моей.
За обиду за иную
Всех обидчиков прощу я,
Но, кто милого возьмет,
Навсегда обидит тот.
Пятая девушка
Ах, за мною целый день
Шимек ходит, словно тень;
Он недавно дал мне слово,
Что в меня влюбился снова.
Если б правда то была,
Я бы стала весела.
Но доверчивым немало
Врал ты вкривь и вкось бывало.
Знаю я твой скверный нрав,
Ты неверен и лукав.
Ты с насмешкою обидной
Многих обманул ехидно.
Но ты ловок и пригож
И везде любовь найдешь,
Стоит лишь намек умелый
Бросить девушке несмелой.
Раньше я была глупей,
Речи верила твоей,
Но прошла пора веселья:
Знаю я, что ты за зелье.
Говоришь: люблю я, мол,
Сам — с другой гулять пошел.
Ты горазд поиздеваться,
Не хочу с тобою знаться.
Хоть ты всюду врать готов,
Знаем мы, кто ты таков.
Коль меня в беде оставишь,
Сам себя тогда ославишь.
Шестая девушка
Все сильней жара дневная,
Влаги ждет земля сухая,
И кузнечик, меж стеблей,
С каждым днём трещит звончей.
Отдыхает в роще стадо,
И ручьям и тени радо,
А пастух своей игрой
Оглашает свод лесной.
Колос клонится высокий:
Скоро урожая сроки,
Страдные настанут дни —
Не зевай, коси и жни.
Яровой — серпом сожните,
Озимой — косой скосите.
Дети тоже любят труд,
Сжатый хлеб в скирды кладут.
Из колосьев нашей нивы
Мы сплетем венок красивый,
С ним придем на панский двор —
Так ведется с давних пор.
Всё зерно сложив в амбары,
Про обычай вспомним старый,
Пусть веселый хоровод
Песни до зари поет.
Эй, сосед, в мое селенье
Приходи порой осенней,
Я гостей немало жду,
Не придешь — к тебе пойду.
Седьмая девушка
Нет тебя тут среди нас:
На охоте ты сейчас
Гонишь зверя сквозь дубравы;
Ты не любишь шум забавы.
Мне веселый хоровод
Мало радости несет,
Сердце радости не чует,
Сердце по тебе тоскует.
Нынче на тропе лесной
Я б хотела быть с тобой,
Позабыв о злой заботе,
Помогла б тебе в охоте.
Если любишь, все пустяк.
Лишь услышу лай собак,
Гончих я спущу со своры,
Заяц загнан будет скоро.
А когда ты бросишь сеть,
Как мне быть, за чем смотреть?
Если дела нет другого,
То займусь я псами снова.
Глушь лесов, опасный скат
Мне пути не преградят,
Зимний вихрь, затишье зноя...
Вынесу без жалоб всё я.
Поскорей, охотник мой,
Возвратись к себе домой.
Как ни тяжко, но повсюду
За тобой ходить я буду.
Восьмая девушка
Вот, волы, ваш луг зелёный,
Вот, волы, ваш ключ студёный
Вот вблизи лесная тень —
Здесь паситесь целый день.
Обойдите всю поляну,
Я следить за вами стану.
И пока цветы я рву,
Вы щиплите здесь траву.
Сколько ярких тут соцветий!
Я цветы к бересте эти
Прикреплю; и мой венок
Будет пышен и высок.
Парни, девки не просите,
Я венка не дам, не ждите!
Раз веночек мною свит,
Значит мне принадлежит.
Я вчера венок дарила,
И теперь мне всё не мило:
Замуж выдают меня,
Не права моя родня.
Вот, волы, ваш луг зелёный,
Вот. волы, ваш ключ студёный,
Вот вблизи лесная тень —
Здесь паситесь целый день.
Девятая девушка
Плачу я, и горе бед
Множит слезы тяжких лет.
Узник, скованный в подвале,
Песнь поет, тая печали.
И отважный мореход,
Вихрем уносим, поет.
Песнь поет и пахарь в поле,
Хоть его печальна доля.
Соловей поет в саду,
В сердце скрыв свою беду.
Боже, как могло случиться? ..
Вдруг из девы стала птица.
Красотой она слыла
И в веселии жила.
Красота ее сгубила:
Всех прельщает то, что мило.
Злой язычник, хитрый льстец,
Ты — предатель, не гонец,
Ты жены сестру родную
В чащу заманил лесную.
Ты язык отрезал ей,
Но она сестре своей
На холстине кровью алой
Всё, что было, описала.
Ясно всем, кто ты таков,
Силы нет у лживых слов,
Зря винишь ты зверя в чаще,
Ты — виновник настоящий.
Хочешь есть — садись за стол,
За жарким слуга пошел;
Кара ждет за преступленье —
Сварен сын женой в отмщенье.
У тебя и мысли нет,
Что ты страшный ешь обед,
Сына плоть сжираешь жадно —
Месть свершилась беспощадно.
Но когда слуга принес
С детской головой поднос,
Выпала из рук злодея
Чаша; он замолк, бледнея.
А жена и говорит:
«Верно, ты обедом сыт?
Месть свою я совершила,
Сына твоего убила».
Муж бросается стремглав...
Но касаткой лёгкой став,
Унеслась она, чернея,
Он — удодом, вслед за нею.
А сестра ее потом
Стала звонким соловьем
И поет теперь нередко
В роще под густою веткой.
Слава богу, край наш тих,
Нравов он совсем иных,
В Польше с самого начала
Зла такого не бывало.[34]
Если б тут не праздник был,
Я б рыдала; мне не мил
Белый свет; утешь, о боже!
Песнь моя на плач похожа.
Десятая девушка
О любимый, о мой милый,
Понапрасну я просила,
Ты остался глух и нем
И к слезам, и к просьбам всем.
Ты теперь в стране далекой,
Я осталась одинокой.
Мне недоля суждена,
И душа моя больна.
Самых тяжких мук достойны
Те, что выдумали войны
И мушкет изобрели
На погибель всей земли.
Что за глупая забава
Смерть искать в борьбе кровавой!
Смерть сама в урочный час
Сыщет каждого из нас.
Быть хотела б я с тобою
И в походе, и средь боя,
Страх свой женский поборов,
Стала б я разить врагов.
Я полна тяжелой думой,
Плачу я в тоске угрюмой.
Я хочу, чтоб ты был смел,
Но вернулся жив и цел.
Помнишь, клялся ты когда-то
Что мне верен будешь свято,
Ты об этом не забудь,
Как пойдешь в обратный путь.
Одиннадцатая девушка
Музыканты у костра,
О Дороте[35] спеть пора,
Так возьмите ж гусли в руки,
Пусть польются песен звуки.
Не сравняется ценой
С золотом металл любой,
Месяц тусклых звезд светлее,
Ты красавиц всех милее.
Как березка, ты светла,
Если косы расплела.
Ликом белым — ты лилея,
Щеки лишь горят, алея.
Нос точеный и прямой,
Чист, как мрамор, лоб крутой,
Брови тонкие чернеют,
А глаза, как угли, тлеют.
Губы ярче лепестков,
Зубы чище жемчугов.
Шея в меру пополнела,
Грудь высока, руки белы.
От твоих приятных слов
В сердце май цвести готов,
Губы алые целуя,
Сахар чувствую во рту я.
В танцах музе ты равна,
И к тому ж еще скромна,
Не горда и не кичлива,
Хоть румяна и красива.
Все любуются тобой,
Я навеки пленник твой,
Славят неустанно струны
Красоту Дороты юной.
Двенадцатая девушка
Как воспеть покой деревни,
Лад ее простой и древний,
И работу на полях
И веселье при кострах?
Всем, кто здесь трудится честно,
Лихоимство не известно.
Здесь обычай старый свят,
Здесь господне имя чтят.
Во дворце иной ютится,
А другой в моря стремится:
Вихри носят моряка,
Вал ярится, смерть близка.
Продает иной советы
И язык свой за монеты,
Кровь и жизнь свою другой
Продает за золотой.
Пахарь вспашет плугом поле,
И себя и деток вволю
Хлебом кормит круглый год
И скотине есть дает.
Будет в ульях мёд в достатке,
Плод в саду созреет сладкий.
Овцы людям шерсть дадут,
Ведь мороз зимою лют.
Жнем хлеба и сено косим
И мешки в амбары носим.
Под вечер, придя с лугов,
Сядем мы у очагов.
Тут начнется смех и шутки,
Песни, игры, прибаутки,
Ценар[36] пляшут бойко там,
В хате топот, шум и гам.
А хозяин вечерами
В ближний лес идет с силками
И с наполненной сумой
Возвращается домой.
Или, сидя у обрыва,
Рыбу ловит терпеливо.
В это время птичий хор
Оглашает сонный бор.
В дол речной спустилось стадо.
Меж дубами, где прохлада,
Песню заиграл пастух,
Диких фавнов теша слух.
Всем покой и отдых нужен,
И варит хозяйка ужин,
Много в доме снеди есть,
Сразу всё не перечесть.
У канавы, за оградой,
Ждёт хозяйка с пастбищ стадо
И, ворота отперев,
Загоняет стадо в хлев.
И отцы и деды тоже
Чтятся теми, что моложе:
Добродетель, страх и стыд
В сердце каждого царит.
День уже, но снова зори
Закатились бы за море,
Коли долго воспевать
Этой жизни благодать.

ФРАГМЕНТЫ[37]

ПЕСНЯ I

Уверен я, и в этом нет обмана —
Случится так, что поздно или рано
Меня на невредимом корабле
Иль на обломке вынесет к земле,
Где всё лишь тьмой объято,
Откуда нет возврата.
Где вечный мирный сон принять готов
Равно и богачей и бедняков.
Но разве есть такой глупец на свете,
Который миновать задумал эти
Опасные пути среди невзгод,
И без потерь пройти сквозь ярость вод?
У всех к тому стремленье,
Но нет еще уменья
Так выбрать путь, чтоб не было на нем
Того, что мы несчастьями зовем.
Коварно море: в нем средь скал известных
Немало рифов и проходов тесных.
Вот восседает Честь в венце златом,
Вот Слава, легким скрытая пером,
Вот Жадность, чьи стремленья
Не знают утоленья,
Вот Роскошь, и Избыток, и Печаль,
И Нищета, которой нас не жаль.
Вот Ложь и Зависть, что сплетеньем петель
Порой окутать могут Добродетель.
Пусть острый риф и миновал пловец,
Он на другом найдет себе конец.
И мудрому случится
Порою ошибиться.
В единый миг он может сесть на мель,
Коль сам господь не обозначит цель.
Великий Кормчий, вечный свет лазури,
Молю, смири неукротимость бури,
Огонь спасительного маяка
Зажги, чтобы могла вести рука
Корабль среди стихии,
Минуя рифы злые,
И после многотрудного пути
Себе покой и мирный сон найти!

ПЕСНЯ II

Как всё изменчиво бывает под луною!
Род человеческий с обычной схож листвою.
Так говорил Гомер.[38] Но мудрые слова
Не всякая хранить способна голова.
У каждого свои надежды и волненья:
Они живут в душе едва ли не с рожденья.
Покуда молодость в расцвете красоты,
К ничтожным мелочам влекут ее мечты.
О смерти, старости она не помышляет,
Здоровьем крепкая, болезни презирает. . .
Безумен разум наш! Не мыслим мы о том,
Что жизнь и молодость проходят чередом.
Коль это ты познал, терпя до окончанья,
Сколь можно, избегай заботы и страданья!

ПЕСНЯ VI

О, Ганна, знаю я, дала бы ты немало,
Чтоб красота твоя вовек не увядала.
Но ты ведь, юная, не думаешь о том,
А если б думала, все шло б своим путем.
Неудержимо жизнь меняется на свете,
Уносит время всё, что на пути ни встретит.
Благоухающий я утром зрел цветок,
А вечер подошел — увял он и поблек.
Деревья, пышною одетые листвою,
Утратят свой убор осеннею порою.
На них похожи мы, но с разницею той,
Что листьев и цветов нам не вернуть весной.
Вернется юность к ним, а тот, чей век уж прожит,
Печати зимних дней согнать с чела не сможет.
Весна его прошла, седым стал человек,
И с головы его уже не стает снег.
Но почему ж олень такой беды не знает?
Истертые рога он каждый год меняет.
И почему змее докучных нет забот?
Ей кожу новую судьба в свой срок дает.
А человек, творца подобие, не в силах
Спастись от старости, от дней ее унылых.
Был царь Фессалии обманом дочерей
Погублен навсегда на склоне дряхлых дней,
Затем, что их любовь, исполненная рвенья,
Желала юности отцу и возрожденья,
Сварили для него волшебных трав настой
И вызвали лишь смерть той выдумкой пустой.
Он брошен был в котел, где кипятились травы,
Чтоб молодость вернуть, волшебницей лукавой;
Но уж живым не встал. Как будто есть трава,
Что возвращает нам на молодость права.
Покуда, Ганна, ты отмечена судьбою,
Дай насладиться мне твоею красотою,
Которой превзойти не может и заря,
Когда она встает, над волнами горя.
Ваятель, портретист, коль есть у вас желанье
Оставить об ее красе воспоминанье,
Возьмите кисть, резец, чтоб дать ее портрет.
Нет, Зевкис, Фидий сам не удивят так свет,
Как это можете вы сделать, если чувство
Внесете до конца в создание искусства.
Я в красках ничего не в силах понимать,
Тем более — вовек мне скульптором не стать,
Но слаженностью строф и ровными стихами,
Надеюсь, я смогу сравняться с мастерами,
И от забвения спасу я образ твой,
Коль музы мне придут на помощь в час благой.
О красоте твоей узнают поколенья,
Когда и нас с тобой возьмет уничтоженье.
Не вечно же и та прекрасною была,
Что Трою некогда на гибель обрекла.[39]
Будь ей лет шестьдесят, и сам Парис,, наверно,
Не стал бы затевать той распри беспримерной.
Но то, в чем жадный век принес ей явный вред,
Благожелательный восстановил поэт.
Зачем же был сокрыт у старца мир от взора.
Ведь ослепил же бог когда-то Стесихора
За то, что оскорбил Елену тот стихом,
Хоть и пришлось ему покаяться потом.
Но я еще не слеп, не обречен туману,
Достойное хвалы хвалить не перестану.
Бог милосердием дарит не всех своим,
Одним дает всегда он больше, чем другим.
Счастливой можешь быть ты, Ганна, без сомненья,
Он оказал тебе свое благоволенье.
В нем и величие, и прелесть красоты,
Как этот звездный мир в просторах высоты.
Прекрасный, стройный мир! Кого б не поразила
Небесная лазурь, где движутся светила,
Кто не дивился бы на лунный свет в ночи,
На солнце, что нам шлет живящие лучи,
Хоть поутру встает лениво, в сонной неге,
Чтоб гаснуть вечером, устав в далеком беге;
На месяц, медленно встающий вслед за ним,
В сияющем плаще, с его венцом златым,
Где нити жемчуга горят неугасимо,
Как драгоценный дар, как память о любимой.
Но и земля творцом чудес не лишена,
Одеждой пышною украшена она:
Вот горы и леса, вот рек разбег широкий,
Цветущие луга, кристальные потоки.
Бог морем охватил обширный круг земной,
Лазурным поясом с серебряной каймой.
И солнце надо всей землей необозримой,
Как великан, стремит свой бег неудержимый —
Треножник ждет его, и огненосный лик,
И быстроногий конь, и златорогий бык.
Вот то, что видим мы. Что ж там, за гранью взора,
Где правит миром Мысль средь вечного простора,
Где блещут красота и образы вещей?
Непостижимо то для разума людей!
Дар божий, Красота, дар редкий и прекрасный!
Коль бог его не даст, искать уже напрасно.
Иное что добыть и может человек,
Ее ж не обретет, хоть бы искал весь век!

ПЕСНЯ VII

Жестокая! Не хочешь ты любить.
Будь ум со мной, я б стал благодарить.
На горе ты мне голову вскружила,
В тебе, как видно, колдовская сила!
Но, видя нрав необъяснимый твой,
Иной бы знал, что мил тебе другой.
На горе ты мне голову вскружила,
В тебе, как видно, колдовская сила!
Ни обещаний, ни отказа нет,
Твои слова — одна забава, бред!
На горе ты мне голову вскружила,
В тебе, как видно, колдовская сила!
Боишься и не знаешь, почему.
Иль, думаешь, укусит? Не пойму.
На горе ты мне голову вскружила,
В тебе, как видно, колдовская сила!
Достаточно с тобою мне хлопот,
Смеются надо мной уж целый год.
На горе ты мне голову вскружила,
В тебе, как видно, колдовская сила!
Надеждой не корми меня сама,
Скажи уж лучше: «Не сходи с ума!»
На горе ты мне голову вскружила,
В тебе, как видно, колдовская сила!

ПЕСНЯ VIII

Едва зарделась ранняя заря,
И день над морем поднялся, горя,
Пришел я на берег в тоске всегдашней.
Там женщина над Вислой в старой башне
Ломала руки, горести полна.
И плача, так сказала мне она:
«Несчастна я, ужасен жребий мой...
В чем провинилась я перед судьбой?
Ах, с мужем ненавистным жить должна я,
Что мерзок мне, как грех иль доля злая.
А тот, кого душе милее нет,
Сейчас вдали и проклинает свет.
Заставили меня сказать слова,
Которых не вмещает голова.
Спросили б сердце! Если не согласно,
То и слова выслушивать напрасно.
Связал меня муж по рукам. Но я
Еще живу, свободна мысль моя.
Дела людские видит божий взгляд,
И знает он, кто прав, кто виноват.
Кому же рассказать мне об обиде?
Но лучше бы никто ее не видел!
Одно я в горькой доле берегу,
Что досыта наплакаться могу.
Судьба ко мне несправедлива, зла,
Что только было, сразу отняла.
Нет родины, и матери не стало,
И в руки я жестокие попала.
Не знать бы мне того и на войне,
Что в мирный день на долю пало мне!
Была б я рада скрыть то, что болит
И принимать всегда веселый вид,
Но нет уж горю радостей нежданных,
А трезвому невнятны мысли пьяных,
И слезы выдают меня сейчас,
Что неустанно катятся из глаз.
Я знаю: муж не любит, не влюблен.
Не упрекаю я, молчит и он,
Лишь хочет, чтобы я покорной стала,
И осуждать его мне не пристало.
Не будет он — уверена я в том —
Душе моей милей и пред концом.
Отмсти мою обиду, милый брат,
За унижение мое плати сто крат,
Будь верен зову крови благородной,
Поверь моей любви, еще свободной!
Иль я умру от этой доли злой,
Иль стану, наконец, твоей женой!»

ПЕСНЯ IX[40]

Кто не поверит мне — поверит пусть глазам,
А, коль присмотрится, увидит это сам.
Такой красы еще на свете не бывало —
Ангелоликая нас всех очаровала.
Рай там, где есть она, а где она пройдет,
Изящно лилия иль роза расцветет.
На радость ей в жару тень расстилают клены,
А солнце не спешит пробить шатер зеленый.
Являя светлый ум с учтивостью, она
Непобедимые сердца пленить должна.
Влечет она к себе магнита тайной силой,
Отрадою лучей, как ясное светило.
Доволен тот, кто мог узреть ее хоть раз.
Завидуя, с нее не сводит долго глаз;
И должен, наконец, признаться поневоле:
Нежнее красоты он не увидит боле.
Свою Елену пусть не хвалит век иной,
Красавицы еще он не знавал такой.
А девы прошлого должны пред ней склониться.
Я знаю — станут ей и в будущем дивиться.

ПЕСНЯ X[41]

Ярый гнев оставь, Юнона,
Глянь, Паллада, благосклонно!
Новый спор Парис решает,
Есть о чем — Венера знает.
Шум молвы растет всё шире.
Красота явилась в мире,
А богиням, знать, пристало:
Краше их Ягнешка стала.
Разве кто с тобой сравнится?
И не вправе ль ты гордиться?
Словно зорьки появленье
Красоты твоей цветенье.
А что весь в твоей я власти,
Я давно считаю счастьем:
Будь спокойна, дорогая!
Верен я, измен не зная,
И, пока живу тобою,
Буду верным я слугою.

ПЕСНЯ XI

К чему кичливость? Не гордись собой.
Тебя хваля, слепым был разум мой.
Любовь меня повергла в заблужденье,
Когда я пел красы твоей цветенье.
Казалось алой розой по весне
Твое лицо накрашенное мне.
В твоих очах мне звезд сияла нега,
И грудь твоя была белее снега.
Улыбкой бурю ты могла смирить
И камень сердца словом лишь пронзить.
Теперь же всё, что так меня пленяло,
Душе обманутой ненужным стало.
Твоя неблагодарность мне ясна.
А ведь душа была тебе верна
И, как меня друзья не убеждали,
Твои глаза всегда мне страсть внушали.
Чего не излечил из трав настой,
Преодолел теперь рассудок мой.
Я ошибался в столь немудром деле,
В том, что к тебе мечты мои летели.
Коль страсть моя тебе не дорога,
Твоей красе я больше не слуга.
Служения тебе отверг я бремя
И верю, что придет такое время,
Когда ты, вспомнив о любви моей,
Оплачешь невозвратность прежних дней.
Знать не хочу я, что с тобой! В забвенье
Я счастлив здесь, в лесном уединенье.

НА XII СТУПЕНЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЖИЗНИ

I
Видно, не для счастья человек рожден,
Если со слезами в мир приходит он.
II
Недолго, детки, тешиться игрой;
Придется жить заботою иной.
III
Что раньше скорлупа в себя впитала,
Тем запахом всегда благоухала.
IV
Год без весны иметь согласен тот,
Кто юности безумств не признает.
V
Охотники мы с самого рожденья:
У сильного слабейший в угнетенье.
VI
Не лучше ль позаботиться о славе,
Чем весь свой век отдать пустой забаве.
VII
Законы — паутина. Средь сетей
Завяз жучок, проскочит воробей.
VIII
Коль счастье медлит, ум грешит порой —
Не разум господин, а рок слепой.
IX
Не тот богат, кому богатств не счесть,
А тот лишь, кто доволен тем, что есть.
X
Когда устами сказана хвала,
Пусть с ними не расходятся дела.
XI
Бедняжка старость, все тебя мы ждем,
А лишь придешь, печалимся о том.
XII
Угнетены печалями своими,
Лишь в порт войдём, смеемся над другими.

НА МУЖЕСТВЕННУЮ ТЕЛЕЗИЛЛУ

Не только славилась ученым ты стихом,
Но и величием души твоей во всем.
О пораженье слух дошел — ты, Телезилла,
Отвагою горя, оружие схватила,
И следом за тобой все женщины вперед
Рванулись — бой принять у городских ворот,
Хоть было ясно всем, что это — пораженье.
Твой подвиг будет жить в грядущем поколенья!

НА ВАРШАВСКИЙ МОСТ

Спасибо королю, что мост построил новый!
Всегда был нужен грош, хотя бы непутевый.
Теперь его пропью. И радуюсь до слез,
Что уж не надо мне платить за перевоз.

МОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ

Кто оградит меня от этих горьких бед?
Душе на свой вопрос не получить ответ,
И мне теперь одно осталось утешенье,
Что после смерти к ней придет освобожденье.
Мы свидимся с тобой на небесах иных,
О благородный дух, причина бед моих,
И если я сейчас ношу, страдая, рану,
Жить перестав, в тот миг и плакать перестану.

ГОРЕСТНАЯ ПЕСНЯ[42]

Кто более меня и плакал и грустил?
Рок, злобствуя, унес всё то, что я любил,
И душу мне одну оставил. Полон муки,
Скорбь тягостных утрат я чувствую в разлуке.
Теперь бы в море стать мне твердою скалой,
О горестях забыв, следить морской прибой,
Фортуна, сделай так, чтоб, став навек безгласным,
Рев бури я б встречал молчанием бесстрастным!
Ах, малую печаль способен ум принять,
Душе с утратою большой не совладать.
Забот и горя груз смягчат жена иль дети?
И нет детей в живых и нет жены на свете!
Всевышний, ты глядишь на землю с высоты
И за мои грехи меня караешь ты —
Людской удел таков. Но ласка всё ж дороже:
Лик обрати ко мне, будь милосерд, о боже!

ЛАСКОМУ,[43] НА СВОИ КНИГИ

Я шлю псалмы тому, кто друг проповедей.
А «Фрашки» я пишу лишь для своих друзей.
«Собутку» — девушкам, и «Шахматы» — ученым.
Вручаю «Песни» я весельчакам влюбленным.
Тебе же, Лаский, то, в чем все мечты твои:
Отвага гетманов и грозные бои!

[ВСТУПЛЕНИЕ К «ПСАЛМАМ ДАВИДА»]

Тебе я первый сноп дарю из урожая,
Мышковский доблестный, всем сердцем признавая,
Что ты ко мне был добр: давно известно свету
Про милости твои, любовь твою к поэту.
Ты был единственным, почтившим похвалою
Творенья муз моих, отвергнутых толпою,
Ты понимал, как друг, что и моим каменам
На свете есть цена — правдивым, неизменным.
Ты мне опорой был, вдохнул мне в сердце пламя,
Я стал соперничать с известными певцами,
И я достиг скалы прекрасной Калиопы,
Где польских пришлецов еще не знали тропы.
Я из Ливана вновь несу тебе творенья —
Дар гусель золотых, Давида песнопенья,
Пять книжек Псалтыря: взгляни же оком друга,
Быть может, развлекут тебя в часы досуга.

ФРАШКИ[44]

Титульный лист первого издания «Фрашек» (1584).

НА СВОИ КНИГИ

Не нужна моей бумаге
Речь о силе и отваге.
Мне и Марс не нужен строгий
С Ахиллесом быстроногим.
Смех веселый с шуткой смелой
Наношу на лист я белый.
Песни, танцы и пирушки —
Вот стихов моих подружки.
Проку в них тебе немного,
Не суди их слишком строго.
Чарки мне за них даются?
Вот и ладно! Пусть смеются!

О ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ

Забавы, фрашки — наши рассужденья.
И фрашками окажутся свершенья.
Нет ничего бесспорного на свете,
И сущая тщета заботы эти.
Честь, деньги, красота, величье славы —
Увянет всё, как полевые травы,
И смех мы над собой услышим едкий.
В мешок нас кинут. Мы — марионетки.

ИЗ АНАКРЕОНТА

Петь хочу я бой кровавый,
Стрелы, меч, доспехи славы —
Купидона славьте, струны,
Сына девы, вечно юной!
Лютню я схватил, готовый
Зазвенеть струною новой,
Чтобы петь про Мериона
И про ловкость Серпедона.
Но, привычкой увлеченный,
Вновь любовь пою, влюбленный,
Бой кровавый, бог с тобою, —
Не тебе я лютню строю.

О ГАННЕ

Сбежало сердце у меня. Не странно,
Что беглеца к себе пустила Ганна —
Ведь часто у нее оно бывало,
Хоть я просил, чтоб в дом не принимала.
Пойду искать! Но мне плохая вера:
Сам с ней останусь. Дай совет, Венера!

НА ГОРДЕЦА

Нет, мне не надо прилагать стараний,
Чтобы тебе понравиться, мой пане.
Заносчив ты. Но мне какое дело?
Гордись собой, пока не надоело!

НА СТАРУХУ

Со мной бы ты кокетничать хотела,
Но ты уже, бедняга, постарела.
Оставь меня! К чему такие позы?
Нужны ль шипы, когда уже нет розы?

ИЗ АНАКРЕОНТА

Защищаться мне напрасно:
Полюблю я — это ясно.
Мне любовь шептала это,
Но не слушал я совета.
Как безумец, дело скоро
Я довел до жаркой ссоры.
И любовь, грозя стрелою,
Встала смело предо мною.
Я надел, как Гектор, латы,
Взял свой щит и шлем пернатый,
Наточил свой меч, как бритву,
Чтоб начать с любовью битву:
Но, лишь враг стрелу направил,
Я бежал, я всё оставил.
Стрел своих любовь лишилась.
Сразу в дротик превратилась,
Сердце мне она пронзила,
И моя пропала сила.
Мне и в латах нет защиты,
Хоть стою щитом прикрытый.
Что мне все теперь удары,
Коль в груди мой недруг ярый!

К ГАННЕ

Когда не знаешь ты, что значит бледность эта,
Ответы невпопад и — верная примета —
Вздох частый, редкий смех — то и понять не в силах,
Что сердце ты мое любовью одарила.

К ПАВЛУ

Наверняка, мой Павел, у соседа
Ты не дождешься вкусного обеда.
Ведь у меня в кладовке паутина,
И в погребе уж на исходе вина.
Но хлеб, согласно поговорке, с солью
Я выложу — и будет нам раздолье.
Здесь много музыки, и песен хватит.
К тому же мне за них никто не платит.
А муза у меня куда как плодовита:
Стихов здесь больше, чем овса -и жита.
Садись за стол, сосед мой, как бывало, —
Ведь ты со мною пировал немало.
Смех — блюдо главное на пире этом,
Но всё должно быть прощено поэтам!

О РАСТОЧИТЕЛЬНОСТИ

Есть дерево на неприступных скалах,
И сладких фиг на нем растет немало.
Но их едят грачи лишь да вороны,
А люди смотрят с грустью затаенной.
Так и у нас: бог весть кто всё съедает,
И лишь к достойным плод не попадает.

СОН

Снилось мне: я убегаю,
Бегу крылья помогают.
Но любовь меня поймала
И в котурнах из металла.
Дай сну, Ганна, толкованье!
О, наверно, предвещанье,
Что, другими увлеченный,
Чуждой страстью ослепленный,
Лишь тебе, уйдя из плена,
Верен буду неизменно.

К ПАНИ

Красива, пани, ты и столько же учтива.
Любуюсь — и стихи рифмуются на диво,
И тем, что нравятся стихи моей стране,
Обязаны они скорей тебе, чем мне.

РАКИ[45]

(К женщинам)
Жена любви достойна, не верь хуле людской.
Она твоя отрада, не змий домашний твой.
Им надо уваженье, не золота мешок.
Любим ты, не носи им свой полный кошелек.
Они всем сердцем любят, измены это грех.
Взгляни — вот их обычай, я знаю женщин всех.
Правдив не только нрав их, сильна их красота.
Сложив хвалу такую, смыкаю я уста.
Моим сужденьям верьте, не стану спорить я,
Таким их нрав я вижу, правдива мысль моя!

НА НЕОТВЕЧАЮЩУЮ

Не нравлюсь — откажи, а люб — иди навстречу,
Но не терзай ушей уклончивою речью!

НА НЕСДЕРЖАВШУЮ СЛОВА

Как на твое надеялся я слово!
Ведь ты сдержать его была готова.
Но слово женщины — всегда, везде — .
Написано на ветре, на воде!

К ПАНИ

Когда бы от души ты говорила,
Меня бы, пани, ты навек пленила.
Но ты меня — сама прекрасно знаешь —
Лишь по привычке «милым» называешь!

НА НАБОЖНУЮ

Коль не грешна, как всех ты уверяешь,
Зачем исповедальню посещаешь?

О СЕБЕ

Я писать лишь шутки стану.
Карты — ох! — ущерб карману.
Но и шутка мне изменит,
Коль в мошне не станет денег.

ИОСТУ

Ты должен мне — так раскрывай мошну,
Не то тебя во «фрашках» помяну!

К ЯКУБУ

За фрашки краткие меня ты обвиняешь?
Твои короче. Но... Ты их не сочиняешь.

ЭПИТАФИЯ КОССУ

Вчера ты пил, сегодня в смертной мгле.
Зачем так гордо ходим по земле?
Что смерти траур, золото, атлас?
Как кур лиса, она таскает нас!

О ЗАВИСТИ

Ни друг, ни золото, ни честь твоя
От зла не ограждают — знаю я.
Проклятой зависти не знать покоя,
Ей ненавистно всё в тебе святое.
Она не съест, но лай ее горяч,
Твоих она все жаждет неудач.
И средство от нее одно — презренье
И мужественно-стойкое терпенье.

О КАХНЕ

Гордится в бане Кахна красотою.
Коль хочешь, мол, рисуй меня такою.
А я скажу: где сядем с ней вдвоем,
Там сразу баня — с паром и полком.

К ГОСТЮ

Не восхищайся этими стихами,
Ведь скажут все: «ты занят пустяками».

К БАРБАРЕ[46]

Пляшешь ты довольно слабо,
Поберечься надо, ба... рбара!
Черт вдохнул в тебя свой жар,
Любит он и тех, кто ста... новится бойким.
Рад выкидывать он штуки,
У тебя ж, Барбара, вну… три много огня.
Береги честь пуще глаза,
Чтоб друзьям не знать от… говорок.
Никому не доверяй,
В дом монахов ты пу… гайся привлекать.
Ты беседовать о деле
Можешь с ними и в по… ле.
Я совет полезный дам:
Доверяйся ду… шам благочестивым.
Не храни в беседе холод,
Гость хорош, когда он мо… литв знает много.
Для беседы с видом кротким
Отложи подальше че... столюбие.
В ход пускай смелее чары,
Хоть ты стала дамой ста… рательной в благочестии.
У тебя душа проста,
Но ты ценишь и шу… струю речь.
Те, что так милы порою,
Все смеются над то... нкими шутками.
Всё пойми сама, резвушка,—
Ты давно ведь по… ложительная женщина.

К ВАЛЬКУ

Мой Вальк, поверь, не стану я сердиться,
Коль ты начнешь над фрашками глумиться.
Когда бы дельное что было там,
Я «фрашками» их не назвал бы сам!

ИЗ АНАКРЕОНТА

Не любишь — тяжело, а любишь — горше вдвое,
Но хуже полюбить без ласки и покоя:
Нет честности в любви, а добродетель — вздор,
И лишь к богатому любовь склоняет взор.
Вам, первым к золоту стремившимся, проклятье!
Примером вашим мир испорчен без изъятья.
Отсюда — кровь, борьба и, что обидно нам,
Погибель скорая влюбленным-беднякам.

К ПОДУШКЕ

Любуюсь благородной тканью белой,
Где столь прекрасное я видел тело.
О, как бы я хотел в своей печали,
Чтоб наши головы на ней лежали
И на пуху, достойном милой Леды,
Вели бы задушевные беседы!
Я продолжать боюсь. И так уж слово
Злой зависти предать меня готово.

НА ОГОРЧЕННОГО

Пускай их ссорятся! — На слуг ты не сердись.
Нет трезвых: ни господ, ни слуг — перевелись.

НА СКУПЦА

Богатство верное зависит от уменья,
Ум множит золото и ценные каменья.
Того лишь богача и должно уважать,
Кому дано с умом богатством управлять.
Плох тот, кто ждет всю жизнь, где бы купить поместье,
А денежки его лежат на прежнем месте.
Один живет в трудах, пчелою среди сот,
Другой, бездействуя, лишь ест готовый мед.

НА НЕУМЕЮЩЕГО ДЕРЖАТЬ СЛОВО

Ты любишь обещать — что уж не ново —
Но, обещав, потом не держишь слова.
Вполне ты «фрашки» заслужил названье,
Но фрашки все ж достойнее вниманья.

К ПАВЭЛЕКУ

Лишь журавли сберутся для отлета,
Не выходи, Павэлек, за ворота.
Клевать тебя начнут — и всё больней
Ведь им покажется, что ты пигмей.[47]

НА МАТУША

Кому здесь что дано — не разберусь я сам:
Усы ли Матушу, иль Матуш тем усам.

НА ПАПСКОГО ПОСЛА

Посланец папы, римского народа,
Ты учишь нас идти, не зная брода.
Нет, направляй нас лучше, чем возница,
Чтоб нам с тобой во рву не очутиться!

НА ПЬЯНОГО

Всегда с рогами Вакх: по той примете
Узнают пьяного легко и дети.
Всегда стоит он, растопырив ноги,
И забияка виден в нем двурогий.

НА ХОЗЯИНА

Тобой посажен на хорошем месте,
Я все-таки иной хотел бы чести.
Расставлено мясных здесь блюд немало,
А мне и соуса едва достало!
На черта ли мне этот пир, приятель,
Когда я здесь не гость, а созерцатель!

НА МАТЕМАТИКА

Он измеряет землю и моря,
Прекрасно знает, как встает заря,
Расчислил ветры, изучил гаданья,
А что рогат, на это нету знанья.

НА ХВАСТЛИВОГО

Что мне хвалить того, кто на обедах
Твердит лишь о сраженьях и победах?
Мне тот милее, кто искусен в пенье
И с девушками пляшет в увлеченье.

О ПРЕЛАТЕ

Во «фрашках» можно бы тут тему дать богато.
Вот как пришлось почтить нам одного прелата.
Немало девушек и молодых людей
Сидело за столом среди других гостей.
Был в этом обществе, пирующем на славу,
И он, податливый на всякую забаву.
Монах с ним справа сел, а с левой стороны
Красотка дряхлая. Вот шутки сатаны!
Девицу во главе стола поцеловали,
И был приказ пустить тот поцелуй по зале,
Чтоб всех гостей он мог по кругу обойти.
Но лишь один прелат остался не в чести.
Старуха дряхлая его поцеловала,
А он монаха вслед. Приятного в том мало!
Прелат еще живым в чистилище попал.
Я б вам, неверящим, того же пожелал![48]

О ГАННЕ

Здесь покрыты лесом склоны,
Под горою луг зеленый,
В ручейке свежа водица,
Есть чем путнику напиться,
Ветер веет еле-еле,
Соловей рассыпал трели.
Но к чему вся та отрада?
Мне одну лишь Ганну надо!

К СТАНИСЛАВУ

Что мне Сивилла ныне предсказала?
Что для троих не хватит одеяла.
И крепко, Станислав, Сивиллин стих
Засел в уме товарищей моих.
Один я в их компании остался,
Кто одеялом бы не согревался.
Они уже в тепле лежат вдвоем,
А я всё мерзну в холоде ночном!

ЭПИТАФИЯ КРЫСКОМУ[49]

Оплакан старыми и молодыми,
Ты чтить свое заставил, Крыский, имя.
Двор в трауре. С тобой хоронит вместе
Он человечность, ум и верность чести.

НА ШЛЯХТИЧЕЙ

Теперешние шляхтичи — позор! —
Себя лишь хвалят и ругают двор.
А в прежнее-то время сколько было
Средь них вояк, рубак — и вспомнить мило!
Что ж людям молодым сейчас дано?
Как в бочку наливать в себя вино!
И слуги изменились. Где причина,
Что больше не отыщешь господина
Такого, как бывали в старину?
Любили те отвагу и войну,
А нынешним еврей с мешками перца
Милей. Для битвы ж не хватает сердца!

К ГОСПОЖЕ

Нет, ты не злою львицей рождена
В пещере, что угрюма и темна,
Не вскормлена ты молоком тигрицы,
К чему ж тебе так гордо заноситься?
Мою покорность отгоняешь прочь,
Ничем не хочешь мне в беде помочь,
Как будто не сама в ней виновата.
Душа моя безумием объята.
Пути уже мне нет теперь назад.
Тебя любить я должен — рад не рад.
Запомни это. Может ведь случиться,
Что надо будет и перемениться.

О СТАШЕКЕ

Когда хоть что-нибудь услышит Сташек,
Он это просит поместить средь фрашек.
Коль всё писать, что говорит бедняга
Давно моя иссякла бы бумага.

К КАХНЕ

Глядеться в зеркало мое тебе не гоже —
Оно лишь всех стыдит, показывая рожи.

О ПИСЬМЕ

Средь болезней самых разных
Не найдешь ты незаразных.
Пани мне вчера писала,
Что три ночи сна не знала.
С той поры живу, тоскуя,
И томлюсь, и сам не сплю я.

ЭПИТАФИЯ ЕНДЖЕЮ ЖЕЛИСЛАВСКОМУ

В харчевне собственной, в вечернем мраке,
Убит был Желиславский в шумной драке
Ватагой пьяною. В речах надгробных
Нам надо пьяниц проклинать столь злобных.

К ПАВЛУ СТЕМПОВСКОМУ

Один ты эту девушку милуешь,
Один с ней шепчешься, один целуешь.
Коль всё себе забрал ты дерзновенно,
То фрашки ты достоин несомненно.

ИЗ АНАКРЕОНТА

Когда бы полный золотом мешок
Нам сроки жизни увеличить мог,
Грошом бы каждым стал я дорожиться,
Чтоб в горький час от смерти откупиться.
Но, так как золото нас не спасет,
То неразумно поступает тот,
Кто лишь в заботах мечется по свету.
Коль ты умрешь, зачем копить монету?
Я жизнь хочу в забавах проводить
И на пирах с приятелями пить.
А если бы Венера так судила,
Со мной сидела б рядом Богумила.

К ЯНУ[50]

Вот, Ян, тебе совет: оставь свои стремленья.
Всё — рано ль, поздно ли, находит завершенье.
Как выходу не быть! Всё, что сегодня мило,
То завтра же стыдом тебя бы охватило,
И наслаждение, сегодня дорогое,
Дешевле завтра же, пожалуй, стало б вдвое.
Предупреждай же то, что время посулило,
Руль поворачивай, переставляй ветрила.
Давно ты красоте и лести знаешь цену.
Пойми, кто верный друг, и отгони измену.
А пани пеной пусть обрыжжет Нереида,
Пусть отомстится ей мой вздох, моя обида!

О ДОКТОРЕ ИСПАНЦЕ[51]

— «Наш доктор спать пошел, отдав поклон.
Не хочет ужина дождаться он».
— «Пускай идет! Найдем его в постели
И станем пить, как прежде пили, ели.
Отужинав, к испанцу мы пойдем!».
— «Пойдем с кувшином, налитым вином.
Впусти нас, доктор, брат родной по вере!»
Он не впустил, зато впустили двери.
— «Одна ведь чарка, доктор, не вредна!»
А он в ответ: «Ох, если бы одна!»
Мы от одной до девяти добрались.
У доктора мозги перемешались.
— «Беда мне пить порядком круговым:
Лег трезвым спать я, встал же — пьяным в дым!»

НА ОГОРЧЕННЫХ

Дав счастье, две беды приложит бог.
Глупец столь слеп, что свой ругает рок.
Кто поумней — добро на свет являет,
А то, что плохо, ото всех скрывает.

НА ФОРТУНУ

Зачем с фортуною входить в расчет?
Храни всё то, что бог тебе пошлет.
Старайся счастье спереди хватать —
Его ведь сзади не за что и взять.

О ФРАШКАХ

В них матерьял — плохой и драгоценный,
Они похожи на иные стены:
С боков кирпич и тесаные плиты,
А посредине мусором набиты.

К ЛЮБВИ

Амур, не целься в сердце! К делу ближе!
Стрелу свою направь гораздо ниже.

К ПАНИ

То имя славное, что я храню в себе,
Я начертал в стихах, и мир их не забудет.
Но если их прочтут потом другие люди
Не ошибусь ли я: счастливей ты в судьбе.
Когда из мрамора я создал бы тебя,
Когда б из золота я вылил образ стройный
(Чего твоя краса и мысль твоя достойны),
Я чести бы тебе не оказал любя.
И камень пирамид и мавзолеев своды
Пред смертью равные повергнуться во прах:
Вода или огонь, и ярость непогоды,
И зависть лет сметет, развеет пыль в веках.
Но слава гения переживет народы:
Ей не страшны года, насилие природы.

О ЛЮБВИ

Скрываться от любви, бежать — всегда напрасно,
Ведь всадник пешего догонит — это ясно.

КОМУ-ТО

Уйди из кухни сам. Что пса оттуда гнать!.
Какого черта здесь ты у стряпух опять?

О ФРАШКАХ

Кто сотню фрашек прочитать решится,.
Тот многих зол уже не убоится.

О ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ

Есть мысль, которая жила еще до века.
Коль, боже, трогает тебя жизнь человека,
Мне кажется — ты сам смеешься в небесах,
Когда ты вниз глядишь на дольный мира прах.
Что не придумаешь для нас — мы все, как дети,
Мятемся в суете на этом белом свете.
Тому сорвут рукав, тот шапку потерял,
Тот в развлечениях давно плешивым стал.
Приходят, наконец, иль смерть, иль невезенье,
И нужно, рад — не рад, бросать увеселенья.
Я радуюсь с тобой круженью бытия.
Пусть расшибают лбы — на них дивлюсь и я.

К МУЗАМ

О музы, чье жилье — парнасские утесы,
Чьи Ипокреною всегда омыты косы,
Быть верным вам всю жизнь — мной избранный удел,.
И с вами я бы век расстаться не хотел.
Что королей казна, их жемчуга и злато?
Лишь добродетель чту я нерушимо, свято
И не хочу, чтоб вы кому-то стали льстить
И милостыню мне у черствых душ просить.
Пусть то, что я пишу, переживет поэта
И память обо мне всегда хранит для света!

К ЯДВИГЕ

Мне сердце возврати, Ядвига, ради бога,
Не будь суровою и не смотри так строго.
Лишь сердце ты взяла. Из сердца одного,
Коль тела нет при нем, не выйдет ничего.
А с жизнью связи я, наверное, нарушу,
Коль лучшее во мне навек утрачу — душу.
Так сердце мне верни, что забрала ты в плен,.
Иль сердце мне свое, молю, оставь взамен.

К ПЛУТОСУ

О Плутос, я дарю тебе кошель пустой.
Держи монеты в нем, носи его с собой.
Он и пустой тяжел. Но — свойство роковое! —
Когда в нем денег нет, он тяжелее вдвое.

ЭПИТАФИЯ СОБЕХУ

Еще при жизни ты сумел снискать у всех
Почтение к своим большим деньгам, Собех.
Я эту истину познал на самом деле:
Не деньги ты имел — они тебя имели!

НА ЛИПУ[52]

Гость и друг, приходи, под листвой отдохни!
Здесь и солнце тебя не увидит в тени,
А подымется вверх, и сиянье лучей
Соберет эту тень под навесы ветвей.
Тут и ветры с полей шлют дыханья свои,
Тут горюют скворцы и поют соловьи.
Как усыпан мой цвет хороводами пчел,
Украшает их мед твой обеденный стол.
Шепот листьев моих — переливчатый шум
Сны навеет тебе, успокоит от дум.
Яблок нет у меня, но любовью цвету
Я, как лучший росток в гесперийском саду.

НА ВЕНОК

Из руты Климеку венок сплетает Грета,
Чтоб юношу пышней украсить в дни расцвета.
В ней чувство, как венок. Все зеленеет вновь.
Хоть и завянет он — всё будеть жить любовь!

НА РОЗУ

Венера выбрала цветок беспечно —
Ведь красота его недолговечна.
С восходом солнца расцветает он,
А к вечеру уж лепестков лишен.
Рви розу, девушка, в ее расцвете
И помни — скоротечно всё на свете.

К СТАНИСЛАВУ МЕГЛЕВСКОМУ

Пан Меглевский, я, признаться,
Вправе над тобой смеяться,
Вспоминая добродушно
О хозяине радушном.
Я по струнам ударяю,
Ту же песню распеваю:
«Пью я, друг мой, без заботы
С прошлой, кажется, субботы».
«Не сердись! На самом деле
Со среды на той неделе».

О КОЗЛЕ

Напившийся Козел во тьме ночной
Никак не мог дойти к себе домой.
Прохожего спросил он у порога:
— Скажи, где к моему шинку дорога?
— Кто ты такой? — Козел, вам не во гнев.
— Козел? Так спать иди скорее в хлев!

НА ПЕТРА

Спросил я не за тем, каким пойдешь путем,
Чтоб той дорогою нам шествовать вдвоем,
А чтоб попутчиком тебе не оказаться.
Ты глупостью своей мне надоел, признаться!

К ЯНУ

Ян, верь мне, другу:
Коль за услугу
Нету награды,
Думать не надо
Нам об обиде —
Бог правду видит
И награждает
Тех, кто не знает
Лжи и обмана.
Пусть неустанно
Ждешь ты от рока
Доли жестокой,
Тверд будь душою,
Гордой скалою
Стань пред волнами,
Бурей, громами,
Чтобы их сила
Дух не сломила!
С бедами споря,
Вынеси горе,
В мире смятенном
Будь непреклонным
В мужестве встречном.
Знай, что не вечно
Служит Фортуна
Дерзости юной
И не бросает
Тех, кто страдает.

О КАПЕЛЛАНЕ

Княгиня мессы ждет. Пошли за капелланом,
Но дома нет его: он трудится над жбаном.
Вот в красной рясе в храм бредет неспешно онг
Она — ему: «Мой ксендз, как долог был ваш сон!»
Услышав сей упрек, ксендз даже удивился:
«Какой еще там сон! Я вовсе не ложился!»

К ДОКТОРУ

Разумно ль это, я еще не знаю,
Но доктору я фрашки посылаю.
Хочу похвастаться умом своим,
Хоть «фрашкой» сам я окажусь пред ним.
Ужель ты не поймешь мои творенья?
Избавь меня от этого сомненья!

К ХОЗЯИНУ

Хозяин, у тебя бывать всегда я рад,
Но слаб я столько пить — к тому ж еще подряд!
Когда за тостом тост ты пить мне предлагаешь,
То этим ты меня из дома изгоняешь.

О ПРОПОВЕДНИКЕ

У проповедника однажды так спросили:
«Что ж не живете вы, как нас всегда учили?»
(А у него была служанка). — «Есть расчет!
За проповедь мою заплатят мне пятьсот.
Не взял бы за нее я тысячи и боле,
Когда б мне жить пришлось, как вас учу в костеле!»

К ПЕТРУ КЛОЧОВСКОМУ

С тобой в Италию не ехать мне опять:
Поедешь сам. А мне лишь о себе гадать:
Носить ли латы мне, ксендза ли облаченье?
Жить дальше при дворе? Или отбыть в именье?
Тебе, пока ты юн, Италия нужна.
Свободу, радости ты должен брать сполна!
Не плохо в юности, забот еще не зная,
Увидеть Альп хребты, широкий ток Дуная,
И город, выросший среди морских зыбей,
Узреть бегущий Тибр средь вековых камней.
В Неаполь поезжай! Средь рощ, полей богатых
Там ветви золотой искал Эней когда-то.
Там есть и вход в Аид, и грозная скала,
Откуда истину Сивилла изрекла.
Итак, счастливый путь! Будь крепче, веселее
И отвези привет для моего Анджея,[53]
Скажи ему, что я тоскую всё о нем
И жду его к себе в гостеприимный дом!

К ФРАШКАМ

Какая мне от вас есть польза, фрашки? В чем?
Я слушать не хочу о чем-нибудь плохом.
Уж если вам чужой обычай не годится,
Ругайте лишь дела, не называя лица.
А при хвале — хвалить не надо без конца,
Чтобы во мне самом не видели льстеца.
Есть люди, что хвалы заведомо стыдятся
Затем, что нечем им, как видно, похваляться.

ЖЕРТВА

Лаиса зеркало Венере отдала —
Не хочет видеть в нем, что есть и чем была.

С ГРЕЧЕСКОГО

Красавицы Тимас здесь прах похороненный,
Пред свадьбой ставшею добычей Персефоны.
Ее ровесницы, в знак полных скорби дней,
Обрезали себе волну густых кудрей.

К ДЕВУШКЕ

Тебе убытка нет — коль хочешь это знать!
Дай то, что уж потом не в силах будешь дать.
Придут года морщин, и зеркало всечасно
Напоминать начнет, что ты уж не прекрасна.
Услышать от друзей минувшей красоты:
Не «Станичка, душа», а «Будь здорова, ты!» —
Благочестивая, верна заветам строгим,
У храма будешь ты давать гроши убогим.
Срывай же лилии, чтоб кудри убирать —
Еще ты можешь петь, смеяться и плясать.
Ведь скажут в свой черед те, что свежей, моложе:
«Тебе — кудель, а нам — цветы на брачном ложе!»

К ДОКТОРУ[54]

Мне фрашек не носи, услышанных тобою
В епископском дворце за чашей круговою.
Есть много и своих. А ты бы, доктор, мог
Серьезных мыслей там набрать себе мешок.

К ВОЙТЕКУ

Ты задал мне вопрос: тоскливо ль одному?
Тоскливее с тобой — к несчастью моему!

С ГРЕЧЕСКОГО

Когда б громада волн равнины затопила
И выпила б весь Рейн тевтонских полчищ сила,
Всё так же б на холмах могуществен был Рим
И Цезарь вел войска, вовек непобедим!
Так держатся дубы могучими корнями,
А их иссохший лист уносится ветрами.

НА ФРАШКИ

Что делать? Лишнее вино вредит здоровью,
В игре есть проигрыш и повод к суесловью.
Надеждой не купить взаимную любовь,
А безответная лишь иссушает кровь.
Кому как нравится, спешите неустанно
К игре, любви, вину! А фрашки — дело Яна.

К ВОЙТЕКУ

Давно уж сблизиться тебе пора бы с пани:
Пусть каждый задевать друг друга перестанет.
Хвалю за то, что ты, ценя любовный пыл,
С ним в полном дружестве отныне жить решил.
Спеши! Уж близко ночь. А в тьме сближенье это
Продлится, вижу я, до самого рассвета.

О СТАРИКЕ

Приап[55] от старика не отступал в кровати,
А молодой жене всё это было кстати.
Не ведал отдыха муж бедный по ночам,
Жену он утешал, но изводился сам.
Всё ж был он вылечен искусными врачами.
Жена, узнав о том, вдруг залилась слезами:
«Была мне. на руку недавно хворь твоя.-
Теперь ты стал здоров, но заболела я».

О ГОСТЕ

Хозяйку выругал гость в надписи заборной,
И кто-то, прочитав, сказал: «Прошу покорно,
Вот после этого гостей и принимай!
Наверно, женщину прибил тот негодяй».
Слуга же в надписи получше разобрался:
«С хозяйкой, видно, гость иначе рассчитался!»

К БАРТОШУ

Ты, Бартош, лыс, но клинышек бородки
Испанской оценить должны красотки.
А девушки неласковы с тобой,
И хитрой ты им кажешься лисой.
Не ценят красоты твоей трещетки!
Мне жалко лысины и той бородки.

К АНАКРЕОНТУ

Ты, Анакреонт, — предатель!
Меры нет тебе в разврате:
Пьешь, влюбляешься. С тобой
Сам испорчусь я, друг мой.
Но свои я струны строю
Так, чтоб пить вино с тобою—
Без тебя веселья нет.
Слышишь ты меня, поэт?
Радуйся, старик лукавый!
И у нас почтен ты славой.

ОБ УВАЖЕНИИ

Жизнь без приятелей? Она — тюрьма,
Где не нужна и с золотом сума.
Не так, как хочется, дела вершатся
И должен ты один со всем справляться.
Никто не даст совета, не спасет,
А коль тебе нежданно повезет,
Никто не делит радость на пирушке,
И ты один тоскуешь в комнатушке.
Все люди подозрительны. С тобой
В глаза — милы и злобны за спиной.
Не слышишь правды, предостережений,
Когда на лбу растут рога оленьи.
Нет, жизнь такая, боже, мне не впрок.
Дай мне любовь, возьми мой кошелек!

К ДОКТОРУ[56]

Не нужно хитрости, чтоб знать заране,
Куда ты, доктор, ходишь на свиданье.
Ты с ней ведешь беседу до темна,
И завтра пахнет мускусом она.

С ГРЕЧЕСКОГО

Ни в старой прелести мне нет, ни в молодой.
Одну жалею я и сторонюсь другой.
Гроздь перезрелая зеленой не дороже.
Всех лучше зрелая. И с женщинами то же.

К АНДЖЕЮ[57]

Совета жду, Анджей! (Доверю все тебе,
Что есть печального сейчас в моей судьбе).
Ты можешь видеть сам, что презирает пани
Мои старания, хотя весь год страданий
Я верен, предан был. Она, коль разум есть,
Мое служение могла б принять за честь.
Какие нес дары! Что стих — то серенада!
Стыжусь, что отдавал я больше ей, чем надо.
Звал цвет ее лица румяною зарей,
Она же мазалась подкраской покупной!
Безмерные хвалы я нес к ее подножью,
Она ж за мой порыв мне отплатила ложью.
Пока горячий гнев живет в груди моей,
Спаси меня, мой друг, и вырви из цепей!
О, если бы ты знал, какой неблагодарной
Была та женщина в любви своей коварной!

С ГРЕЧЕСКОГО

Не думай, милый гость, что, кончив путь земной,
Певица Митилен, лежу я под землей!
Могильный памятник — созданье человека, —
Давно уж прахом став, не доживет и века.
Но, если хочешь знать ты о стихах моих,
Где есть дыхание прекрасных муз живых,
Знай — я не умерла, пока вещают струны
И лютен, и кифар о Сапфо, вечно юной.

К ЮСТУ

Что полон ты ко мне расположенья,
Сказал твой брат и ввел меня в смущень?.
Тебя, как друга, хвалят все кругом,
И это мне свидетельство о том,
Что стою я тебя. Ты с теми дружен,
Кто добродетелью стал людям нужен.
Чтобы и ты о чувствах знал моих,
Тебе я этот посылаю стих —
Залог того, что по твоим заслугам
Хочу я быть тебе всегдашним другим.

К СТАНИСЛАВУ ПОРЭМБСКОМУ[58]

Коль хочешь знать, твоих идиллий строй
Мне по душе, Порэмбский дорогой.
В них для меня такая прелесть скрыта
Что, мнится, то творенья Феокрита.

С ГРЕЧЕСКОГО

Услышав сына крик, которого дракон
Уже успел схватить, лук натянул Алькон
И не дал промаха. Стрела пропела тонко
И змею в грудь впилась, чуть не задев ребенка.
Отец повесил лук на дуб, среди ветвей,
В знак счастья высшего и меткости своей.

К МАРТИНУ[59]

Философы твердят — у них нежнее уши —
О том, что в небесах поют так дивно души.
Как истинный простак, во всем им верю я,
Но все ж, Мартин, милей мне музыка твоя.

К НЕЗНАКОМОМУ

Попасть ко мне в тетрадь — тебе в том проку мало!
Одни лишь шутки в ней рука моя писала,
Но коль стерпеть готов насмешки над собой,
Мне имя назови, укрась им список мой.

К АНДЖЕЮ[60]

О, как же был жесток тот, кто на много дней
Задерживал тебя, мой дорогой Анджей,
Когда лишь ты один мог дать мне утешенье
В минуту моего ужасного мученья.
Вгрызалось в сердце мне немало злых забот,
Которые лишь друг, друг истинный, поймет.
Когда б тебя всего он отпустил, мне вскоре
Не трудно было бы свое осилить горе.
Но отпустил он так, вняв горестной мольбе,
Что душу он твою оставил при себе.
Ты это чувствуешь? Взываю я напрасно,
С душой твоей уже я разлучен, несчастный.
Я утешения хотел внимать словам,
Но, вижу, утешать себя я должен сам.
Чтоб излечить меня и обратить к покою,
Иди в обратный путь и возвратись с душою.
Боюсь я все ж того, что в рвении своем
Ты там останешься и мой забудешь дом.

К СТАНИСЛАВУ[61]

Где ты скрываешься, скажи, брат Станислав?
Я перестал искать, от поисков устав.
Ты сам мне обещал застольную беседу,
Но нет тебя, и я один иду к обеду.

О БЕКВАРКЕ[62]

Если б лютня говорила,
Так она б провозгласила:
«Дуйте в дудки, кто желает.
Бекварк пусть на мне играет!»

К ВЕНДЕ

Всегда приятен луг со свежею травою,
Веселый ручеек, журчащий нам весною,
Сметана в летний зной и окорок зимой,
Что был копчен в дыму, висел не в кладовой.
И плющ хорош в венке. Но что милей свирели,
Когда средь рощи ты в честь Ганки сыплешь трели!

ОБ АЛЕКСАНДРАХ[63]

Обрек несчастьям Трою Александр,
Разрушил царство персов Александр,
Кровь школярам испортил Александр,
Поляков перессорил Александр.

К ГАННЕ

На пальце у тебя брилльянт, а в сердце — камень.
Ты перстень мне даешь. Вдохни же в сердце пламень!

МИКОЛАЮ ТШЕБУХОВСКОМУ[64]

Когда б позволил бог нам душами меняться,
Для друга со своим здоровьем расставаться,
Те годы, что еще мне суждены судьбой,
Тебе я отдала б, супруг мой дорогой.
Но так как смерть для нас не удлиняет срока,
Замены не берет и всех казнит жестоко,
Я плакать по тебе, я в горе жить должна,
И радость вся моя с тобой схоронена.

К ДОКТОРУ МОНТАНУ

Где девять прочих сел, об этом я не знаю;
Быть может, все они в каком-то дальнем крае.
Мы лишь «Десятое»[65] недавно посетили,
Туда от Люблина езды всего полмили.

К ВЕНЕРЕ

Венера, не буди надежды прошлых дней:
Смеяться станет враг над участью моей.
Свободу верную сомнительной усладе
Я предпочту всегда, на ветреника глядя.
Ведь были ни к чему заботы дней былых,
Поддельную любовь я покупал за них.
Венера, замолчи, не верю речи сладкой,
Ловушку, верно, ты готовишь мне украдкой.
Влюбившись, я спою про горе и печаль,
Но ты насмешлива: тебе людей не жаль.

К ДЕВУШКЕ

Когда тебя здесь нет, когда ты бродишь где-то,
Тоскую и томлюсь, жду твоего привета,
Не светит солнце мне, пока ты не со мною,
Придешь — и яркий день блеснет порой ночною-

О НАСЛАЖДЕНИИ

На свете не сыщешь отрады,
В которой не крылись бы яды,
Увы, наслаждения нет,
Где б горький не виделся след.

НА ИСТОРИЮ ТРОИ

С прадедовских времен любви познали цену.
Отважен был Парис: чтоб получить Елену,
Которую ему Венера обещала,
Он пересек моря, он не боялся шквала.
Плывя домой, забыл погоню и проклятья,
Не думал и о том, что в битве лягут братья,
Что город будет взят, отец лишится трона,
Что кровью за любовь заплатит он, влюбленный

К АННЕ

Тебя весь день напрасно ждал вчера я
И вот, тоску и скуку отгоняя,
Я написал негладкий этот стих:
Услышишь в нем ты голос дум моих,
Сердечных мук и горести глубокой,
Ах, Анна, я тобой обманут был жестоко.
Вел счет часам, бродил в саду один,
Что медлишь ты, не мог понять причин.
Хотел читать — не шли на ум науки,
Хотел сыграть — но мертвы были звуки.
Тогда перо рукой дрожащей взяв,
Я стал писать: отца не сломишь нрав,
Дочь — ветрена. .. Тут сон пришел к постели,
Утих мой гнев, надежды улетели.

К ПРИЯТЕЛЮ

Всегда одно и то же должны желать друзья,
А если нет согласья, то им дружить нельзя,
Со мною спорить станешь — отпора я не дам,
И тотчас мне ты скажешь: «Прости, я был упрям».

К АНДЖЕЮ ТШЕЧЕСКОМУ

Поишь меня вином. Господь воздаст за это.
Заботы тяжкие забыл я до рассвета,
Что грызли сердце мне, я не томим тоской,
Как всякий, кто гоним был злобою людской.
Но знаю хорошо, умчится наслажденье,
И утром трезвый ум развеет наважденье.
Мой друг, приветствую я беззаботный миг,
Всю силу крепких вин я лишь теперь постиг.

НА НЕОБДУМАННЫЙ СТИХ

Тому, кто необдуманный велит писать мне стих,
Пошлю я строки худшие: пускай читает их.

НА БУДИВИСКИЕ ПЧЕЛЫ[66]

(Его милости виленскому воеводе)
Рои бесчетных пчел, избрав твой славный дом,
Туда носили мед, летая день за днем.
Какой хороший знак! Сама судьба сулила:
Твоих потомков ждет богатство, слава, сила.

К ГОСТЮ

Охотишься в лесу ты даже ночью темной.
Иди же к нам сюда! Скорей в приют укромный!
Дичь в кладовой тут есть, не надо и хлопот,
И даже пчелы в дом приносят сладкий мед.

К ПЧЕЛАМ

Ответьте на вопрос, о труженицы-пчелы,
Зачем летите вы не в улей — в дом веселый?
Ответ
Хоть пьяница всегда секрет свой бережет,
Откроемся тебе: мы чуем в доме мед.

К ДОКТОРУ

Тебя архидоктором звать можно смело:
От хвори умеешь ты вылечить тело,
Но ты и в забавах прославлен давно:
Ты любишь веселье, красавиц, вино.

О ФРАШКАХ

Напрасно девять лет таил я фрашки строго,[67]
Как над трактатами, корпел над ними много,
В усердии своем хватил я через край:
Все фрашки — пустяки, как их ни поправляй.

О НОВЫХ ФРАШКАХ

Мои все фрашки — вздор, вошли другие в моду
И им растет хвала, я вижу, год от году.
Их на пергаменте строчит писец пером
И сыплет золотой на них песок потом.
На пестрых ленточках внизу орел висит,
Но скажет Аристарх: тут пышен только вид.[68]

К АННЕ

Тот в короли нежданно вознесен,—
А, может быть, монарха выше он,—
Кто сиживал с тобою рядом, Анна,
Твоим лицом любуясь непрестанно,
Твой слыша смех — а этот смех так мил,
Что он с ума не раз меня сводил.
Когда к тебе я обращаю взоры,
Слов не найти, и молкнут разговоры,
Язык мой нем, в груди огонь разлит,
В глазах — темно, и шум в ушах стоит,
Мой лоб в поту, дрожу, объят волненьем,
И мертвый пасть готов к твоим коленям.

О ЛЮБВИ

Тот удивления достоин и похвал,
Кто первый рисовать любовь ребенком стал.
Он знал, что человек теряет ум от страсти,
Сокровища отдаст, ловя былое счастье.
Не зря и крыльями дитя украсил он,
Любовь изменчива: то мир, то гнев и стон.
Он в знак внезапных бурь вручил амуру стрелы:
Сумеет каждого сразить стрелок умелый.
Во мне живет амур, в груди торчит стрела,
Но, верно, выпали все перья из крыла
У этого божка: для передышки срока
Он мне не хочет дать и мучает жестоко.
Но что за радость жить в моих костях сухих?
Сумеешь ты приют найти в местах иных.
На новичках в любви попробуй лучше силы.
А я? Я тенью стал, печальной и унылой.
Утратишь тень мою — замолкнет песен звук,
Кто воспоет тебя, стрелу и меткий лук.
Взгляд черных глаз твоих и жар щеки румяной,
Походку легкую, скажи мне, гость незваный?

О РИМЕ

Пока над всей землей царил счастливый Рим,
Все дань ему несли, он славен был и чтим.
Когда ж лишилась сил могучая держава,
Зажгли все племена огонь войны кровавой.
Великий город пал, но римлян жив язык:
Остался плод ума, промчался власти миг.

НА ХМУРУ

Напрасно фрашкой ты кормить его хотел —
Он на моих стихах давно собаку съел.

МОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ АННЕ

За ту приветливость, с которой ты встречала
Всегда гостей, хвалы достойна ты немалой,
За праздники твои, что были так просты,
Достойна пережить столетних дедов ты.
Но смерть, завидуя веселью и успехам,
Тебя из наших рук похитила со смехом.
Теперь ты воды пьешь забвения реки,
Мы плачем над тобой, исполнены тоски.
О девы, юноши, нет больше Анны с нами,
Почтите славный гроб венками и цветами.

К МИКОЛАЮ МЕЛЕЦКОМУ[69]

Напрасно, староста, поишь меня, поверь,
Всё то, что я таил, скажу в глаза теперь:
Ты думаешь, с тобой я потому лишь дружен,
Что воеводы сын в приятели мне нужен,
Что наряжаешься ты в золотой кафтан,
Что окружён толпой блестящею дворян?
Всё ни к чему: гербы, крестьяне, выезд шумный.
«Мельчает знатный род», — так молвил грек разумный.
Владеет золотом и низкий ростовщик,
С той разницей, что он к почету не привык.
Но чем же мне тогда пришелся ты по нраву?
Стремишься ты затмить бесстрашных предков славу.
Бог подарил тебе избыток юных сил;
Разумно тратя их, ты родине служил.
Ты чтишь и бедняка, приветлив и спокоен,
Когда почета он и ласк твоих достоин.
А в этом главное. И нет в ином цены:
Иное улетит, как призрачные сны.

К ВОЕВОДЕ

Сейчас не та пора, о воевода, нет,
Чтоб ныне вспомнить мне привычки прошлых лет
И забавлять тебя стихами, как бывало,
Подумать об ином теперь бы не мешало,
Окинуть взором мир. Повсюду ветра вой,
Жестокий вихрь несет беду и страх с собой.
В нависших тучах град, грома и бурь порывы,
Крестьянин молится, страшась за сад и нивы.
Пастух укрыл свирель под плащ и гонит в дол
Мычащие стада к оградам дымных сел.
В избе курят травой, смятеньем все объяты,
Терзает и меня сегодня страх проклятый.
Не удивляйся же, что струн умолк напев:
Настал тревожный час, небес бескраен гнев.
Но не исчезли в нас надежды и стремленья,
Ведь всё свершается в естественном движенье:
Сегодня — вихрь и гром, а завтра над землей —
Лазурный небосвод, луч солнца золотой.
Счастливый миг придет: не раз, тая печали,
Мы силой разума невзгоды побеждали.

К МОНТАНУ

О время, ты красу Лаисы иссушило,
Лаиса зеркало Венере возвратила.
А я к тебе, Монтан, семь банок шлю пустых,
В них нету мускуса, и мне не нужно их.

МОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ СТАНИСЛАВУ ЗАКЛИКЕ ИЗ ЧИЖОВА[70]

Похоронили здесь Заклику Станислава,
Сын доблестных мужей, он сам отмечен славой.
Он годы юные провел в чужом краю,
Он сердцем доблестным был верен королю.
Своей родной стране отдал остаток жизни,
Принес он много жертв прославленной отчизне.
Он даром ей служил — просить возможно ль платы
От той, богатством чьим бывают все богаты?
Бессмертия залог — великие дела,
Все прочее, как дым, как тающая мгла.

К ДРУГУ

Увидел раз во сне Зарьядрес лик прекрасный
И полюбил с тех пор Одату пылко, страстно.
Стремился юноша чрез все преграды к ней,
Пока не сочетал их браком Гименей.
И то же самое со мной случилось, верно,
Я не встречал тебя, но буду рад безмерно
Увидеться с тобой. Хоть в час ночной ко мне
Ни разу не пришел ты в лучезарном сне,
Мой добрый славный друг, скажу, что книга эта
Живет в моей душе, как яркий отблеск света.
И сердце и мой ум скорей тебя поймет,
Чем если б, прилетев из роговых ворот,[71]
Ты в предрассветный час ко мне явился ныне,
Когда Титан велит коней ловить в долине.
Тебя причислить к тем давно уже пора,
Кому желаю я и счастья и добра,
А дружбы узел туг. Слабее он едва ли
Крепчайших тех узлов, что музы завязали.

К ФРАНТИШЕКУ[72]

Ни сам Улисс, ни молодой Язон,
Хоть славят их сказаний древних строки,
Не посетили зимний край далекий,
Где ты бывал. Неведомых племен
Познал ты жизнь и нравы и закон.
В стране полночной снег лежит глубокий.
Там круглый год царит мороз жестокий,
В жилищах там всегда огонь зажжен.
И, верно, там средь сумрачных полей
Живет красавица, колдуний всех сильней,
Она пришельцев обратит в свиней.
Искусством чар с младенчества владея,
Могла б она по прихоти своей
Медведицею сделать и Цирцею.

НА ВАРШАВСКИЙ МОСТ[73]

О Висла буйная, напрасно ты в тревоге
Шумишь и пенишься и не даешь дороги.
Король тебя смирил, и способ был так прост:
Над пеною валов он перекинул мост.
Мы и сухим путем отныне будем дома;
Пересечем волну без весел и парома.

НА НЕГО ЖЕ

Вот славный берег тот, где общий сейм сторон —
Поляков и Литвы навеки учрежден[74]
По воле короля. Он, не жалея сил,
Два края, две страны мостом объединил,
Он реку покорил могучею рукой:
Нет спору, длинен мост, и путь всегда сухой.

НА НЕГО ЖЕ

«Скорей садись в челнок, опасно по стремнине
Во мраке ночи плыть», — на перевозе ныне
Нам больше не кричат. Хоть на дворе темно,
Пока монета есть, я буду пить вино.
Спи перевозчик, спи в челне пустом и старом
Я по мосту пройду, в челнок не сяду даром.

К ГОРАМ И ЛЕСАМ

Вершины гор, одетые лесами,
Смотрю на вас влюбленными глазами.
Я вспоминаю молодости дни,
Когда беспечность мне была сродни.
Где не был я потом? Знал радость, горе,
Переплывал бушующее море,
Во Франции, в Германии я жил,
В Италии я видел грот Сивилл.
Сегодня школьник, завтра — рыцарь в латах,
Сегодня я среди дворян богатых,
У короля. А завтра стал ксендзом
В капитуле[75] — и не монах притом
С двойною лентой,[76] в серой рясе братства.
Мечты! Имею право на аббатство.
Таков Протей! То стал драконом он,
То в дождь, в огонь иль в тучу превращен.
Что дальше? Я уж сед. Но я душою
Лишь с тем, кто шел вперед одной тропою.

К БОГУ

Знает бог лишь мысли человека —
Он к добру ведет его от века,
Спорить с тем, что он решает сам,
Не удастся даже мудрецам,
Истреби, господь, непослушанье
И свои в нас утверди желанья.

К ГОСТЮ

Гость, пред тобою лик прославленной Дидоны,
Отважный, гордый лик, в красе изображенный.
Такою я была. Но дух высокий мой
И доблесть дел моих чернили клеветой.
Энея никогда при жизни я не знала,
В дни Трои, в Африке я вовсе не бывала.
На ложе Ярбаса не соглашаясь лечь,
Я в грудь направила себе смертельный меч.
Марон, зачем чернишь меня ты клеветою,
Позоришь жизнь мою ты этой ложью злою?[77]

ИЗ АНАКРЕОНТА

Нет, мне золота не надо!
Только в том моя отрада,
Чтобы кубок полон был,
Чтобы друг со мною пил,
Чтобы слуги не ленились,
В виноградниках трудились.
Что же больше нужно мне?
Этим счастлив я вполне.
Мне ли должность каштеляна?
Предпочту вино из жбана.

ИЗ АНАКРЕОНТА

Лишь возьму я чашу в руки —
И уж нет на свете скуки.
Мню себя я богачом,
Не забочусь ни о чем,
И, венчая лоб цветами,
Не якшаюсь с господами.
Пусть, кто хочет, меч берет,—
Мне ж слуга вина нальет.
Всё же лучше быть мне пьяным,
Чем лежать на поле бранном!

НА ЛИПУ

Мой просвещенный гость, коль ты в тени моей
Спасение нашел от жара летних дней,
Есть лютня у тебя и жбан в воде прохладной,
И весело тебе сидеть в тени отрадной,
Не нужно мне вина иль масла из маслин —
Ведь летний дождь и так свежит листву вершин.
Нет, лучше уж стихом почти меня свободным,
Чтоб стало завидно и деревам бесплодным,
И тем, что плод дают. Стих мне всего милей.
Плясали же леса, когда играл Орфей!

НА ЛИПУ

Увяла, гость, на мне зеленая листва,
И видно, как сквозит сквозь ветви синева.
Ты знаешь, отчего лишилась я покрова?
Виною не мороз, ни ветра вой суровый.
Ужасные стихи мне слушать довелось,
И вот от смрада их лишилась я волос.

О ЛЮБВИ

В покое Прометей, но вместо Прометея
Среди кавказских гор вишу, прибит к скале я.
Орлица сердце мне без устали клюет,
Но плоть его опять, для новых мук, растет.
И Андромеде был дарован миг спасенья,
И я за грех чужой терплю весь век мученья.
Уж близко чудище, разинувшее пасть.
Куда же мне бежать? Как отвратить напасть?
Персей и Геркулес, от гибели спасите,
И, коль пришел мой час, свой подвиг повторите!

К ЛЮБВИ

К чему, любовь, всю жизнь так истязать меня?
Иль хочешь, чтобы я не видел больше дня?
Ужель тебе не мил стихами я своими,
Которые твое повсюду славят имя:
От моря хладного до самых жарких стран,
Где вечный зной царит и от жары туман?
О, если так, убей меня стрелой своею,
Чтоб славящий богов, подобный в том Орфею,
Я пал, сражен с небес трезубцем грозовым.
За то, что, страсть храня, был данником твоим?
Но ведь не каждая твоя смертельна рана,
И можно госпоже быть верным неустанно.
Пусть так желаешь ты, велит судьба моя,
Уехать не хочу — и в горе счастлив я.
Будь злой иль доброю — мне от того не хуже,
Но разреши всю жизнь любить одну и ту же!

К ЛЮБВИ

Где это яблоко, бесценный этот плод,
Что удержал побег, стремительный полет
Атланты резвой? Где и пояс тот счастливый,[78]
Что покорял сердца и мысли горделивых?
Тебя зову, любовь, помощница средь бед,
Чьей благосклонностью извечно мир согрет!
Ты сковываешь гнев враждебной нам стихии,
Летишь на дно морей и в выси голубые,
Ты укрощаешь львов, смиряешь зубров пыл,
И не один герой, любя, смиренным был.
Спаси меня! Пронзи стрелою золотою
Ты сердце девушки безумной, что порою
Так быстро от меня летит, что мне бегом
И взором не догнать ее в полете том!

К ЛЮБВИ

Мать амуров окрыленных,
Радостей, забот влюбленных,
В колесницу сядь скорей,
Правь упряжкой лебедей,[79]
Опустись с небесной чаши
В мир на берег Вислы нашей,
Где алтарь дерновый вновь
Ставлю я тебе, любовь!
Жертвы ты не жди кровавой!
Что жестокий дар для славы
Той богини, чей удел
Всем служить для мирных дел?
Возожгу я для куренья
Дальних жарких стран растенья,
Дам и родины цветы
Всех оттенков красоты.
Вот фиалки, вот лилеи.
Майоран, листы шалфея,
Розы — их прекрасней нет! —
Белый, желтый, алый цвет.
Я хочу тебе молиться,
Кипра пышного царица;
Или слей в одно сердца,
Иль порви цепь до конца.
Иль возьми ты нас обоих
Под ярмо свое златое.
Чтоб служить могли вдвоем
Мы тебе, пока живем.
Мать амуров окрыленных,
Радостей, забот влюбленных,
Пусть в дорогах бытия
Будет вечной власть твоя!

К ДЕВУШКЕ

Коль радуешься ты, желаешь бессердечно,
Чтоб я из-за тебя терзался мукой вечной,
Что мне на то сказать? По правде говоря,
Иного стою я, жестокая моя.
Ничем я заглушить не мог мученья эти,
Хоть суждено страдать, как никому на свете.
Что ж надобно тебе? Или не веришь ты,
Как страсть сильна моя? Бессонница, мечты
И эти в высоте горящие светила —
Свидетели того, что ты меня сразила.
Ужель не хочешь ты иметь меня слугой?
Вот если бы любовь судил рассудок мой,
Такого б никогда не вынес я презренья,
Отверг и страсть свою, и красоте служенье.
Что ж было бы потом? Верна себе любовь:
Хоть видит лучшее, бежит за худшим вновь.
Ты ж хочешь погасить надежд моих желанье
И на смерть обрекла меня без состраданья!

К ПОЭТАМ

Как некогда Хирон с натурою двойной —
Муж сверху, а внизу конь с крепкою спиной —
Был рад принять в лесу, где в глушь уходят тропы
Героя, отпрыска прекрасной Каллиопы,
Когда шли рыцари на корабле своем
К Колхиды берегам за золотым руном, —
Так, благородные поэты, вас встречаю
И, словно тот Хирон, гостям я предлагаю
От всей души сейчас убогий ужин свой:
Кувшины с молоком и окорок свиной.
Со снисхождением мой скромный дар примите,
Я так же, как Хирон, лесной трущобы житель.
Вот сыр и окорок, вот блюдо спелых слив!
Хотите — будет петь вам лютни перелив.
Готов я быть для вас приветливым Хироном,
Похожим на него и лишь хвоста лишенным!

К АББАТУ

Невыгодно, аббат, с епископом играть!
Едва твой выигрыш стал быстро убывать,
Монет набрал ты в рот — мол, видишь, невезенье!
Но твой епископ был совсем иного мненья,
Хвать по щеке тебя! Монет раздался звон.
И хорошо, что их — не зубы — вышиб он!

О ВОРОТНИКЕ

Кто б сказал нам сразу, смело:
Воротник к плащу приделан
Или плащ к воротнику
В каждом рыцарском полку?

К СОСЕДУ

Ну, рассмейся, мой сосед!
На пиру ты рыж — не сед.
Заслонил большим стаканом
Ты свой рот — и всем видна нам
Рыжей масти борода..
Вот и крикнули тогда:
— Кто же этот ковш с успехом
Оторочил рыжим мехом? —

К РЕГИНЕ

Ты — королева (так зовут тебя).[80]
Нельзя мне говорить с тобой. Скорбя,
Обычаев я все же не нарушу
И лишь в письме тебе открою душу.
Надеюсь я, царица красоты,
Что все же благосклонной будешь ты.
Листок-счастливец, вестник тайной муки,
Тебя она возьмет, читая, в руки,
Задержит на тебе свой милый взгляд,
А этого здесь многие хотят!
И, может быть, — вот счастьем что зовется! —
Устами розовыми строк коснется.
О, если бы иметь мне силу чар,
Чтоб самому в свой превращаться дар!

К ЯНУ

Еще придет твой час, терпи, коль можешь, Ян!
Злым недругам твоим отмстится их обман.
Карать предательство и злобу — в божьей власти,
А вся твоя вина в такой невинной страсти.
Иль ты не знал людей? Ты думать был готов,
Что от терновника не надо ждать шипов,
Что перестанет волк губить овечье стадо,
Что у змеи вовек не обретем мы яда.
Злым людям зря ты нес слова добра, любви —
Как будто и не знал, что зло у них в крови.
Вини же сам себя. Страдаешь ты от раны
Затем, что лишь добром платил за все обманы,
Что был доверчив ты и что тебе в ответ
Платили только злом. Неблагодарный свет!
И лучше было бы забыть про огорченья —
Ведь часто сами мы родим себе мученья.
Другие есть пути, чтоб отомстить за зло,
А вечно длить печаль — для сердца тяжело.
Будь мужем — что бы нас порой ни огорчило.
А жалобы врагов — лишь слезы крокодила.

К ЕРЕТИКАМ[81]

Зачем, еретики, вам быть у нас в костеле?
Обряды наши вам забава — и не боле.
Коль месса вам плоха, процессии смешны,
Вы сами от грехов свободны быть должны.
Из глаза вынь бревно, не говоря ни слова,
И уж потом ищи соринку у другого.
Ты хвалишь проповедь наставников своих,
А сам идешь туда, где больше дел святых.
Ни с чем вернешься ты, хотя б, себе в угоду,
Крестил колокола иль освящал нам воду.[82]

К ПАВЛУ

Когда бы не был ты, мой Павел, знатным паном,
Когда б меня не знал в кафтане домотканом,
Тебе бы я служить готов был — всё равно.
Хоть это при дворе казалось бы смешно.
Я добродетель чту и счастье уважаю
И всем сокровищам всегда предпочитаю.
Причина? Деньги есть и у плохих людей,
Но с добродетелью хорошие дружней,
И если б мы тельца златого почитали,
Евреям кланяться мы все усердно б стали.

К СТАНИСЛАВУ ВАПОВСКОМУ[83]

Не лестью и не златом подношений,
Как в нынешние повелось года,
А тем, Ваповский, что ты прям всегда,
Стремишься ты достигнуть повышений.
Таков обычай прежних поколений.
Простой жупан в почете был тогда,
Как и парча, что носят господа.
В тот век ходили и без украшений;
Зато в конюшне добрый конь стоял,
Копье и панцирь на стене висели,
А сабля сбоку. Трезвый шляхтич спал
На свежем сене, не искал постели,
Был смел в бою. А Польша, хоть бедна,
Неверных била, доблести полна!

С ГРЕЧЕСКОГО

Свободные волы в свой теплый хлев бегом
Спустились с пастбища под проливным дождем.
А бедный Тиримих один, вдали от дома,
Под дубом мертв лежит, сражен трезубцем грома.

О HETE

Красой своей горда, не отвечает Нета
Хоть благодарностью простым словам привета.
Повесишь у ее дверей из роз венок —
Она его сорвет, чтоб затоптать в песок.
Морщины старости, придите к ней скорее!
Придется ей тогда невольно стать добрее.

К МАГДАЛЕНЕ

Прекрасное лицо яви мне, Магдалена,
Лицо, где пламень роз алеет неизменно,
И локон золотой, и блеск очей своих,
Подобных нежному сиянью звезд ночных,
И милые уста с жемчужными зубами,
И груди полные под легкими шелками,
И ручку белую, которой суждено
Взять сердце в плен мое, безумное, давно.
Чего же жажду я? Чего я добиваюсь?
Я власти над собой, тебя узрев, лишаюсь.
Я нем, в груди — огонь, в ушах — немолчный шум,
А ночь двойною тьмой слепит глаза и ум.

К ФРАШКАМ

О фрашки милые, мой дар необычайный,
Лишь вам заветные я поверяю тайны.
Добра ль ко мне судьба, иль давит горем грудь,
Едва ли, думаю, найдется кто-нибудь,
Кто мог бы отгадать, исполненный терпенья,
Какие кроются за вами помышленья.
Скажите, чтобы он не тратил зря забот,
Иначе в лабиринт[84] такой он попадет,
В такую сеть дорог, что нитка Ариадны
Не выведет его из ночи непроглядной.
Ведь даже мастер сам, что лабиринт воздвиг,
Чтоб заточенным был в нем человеко-бык,
Не выбрался на свет, покуда, сделав крылья,
Не взмыл под небеса — и то не без усилья.[85]

О ЛЮБВИ

Огонь с водой мирить — напрасное старанье.
Чужды во всем любовь и самообладанье.
Уж лучше б с недругом и дела не иметь,
Но нам любовь везде раскидывает сеть.
Кто хочет показать, что тверд всегда душою,
Тот повод лишь дает смеяться над собою.
Что хвастать нам в любви серьезностью лица,
Честней уж быть тогда безумным до конца.
Конечно, я готов с Телефом согласиться:
От боли надобно нам болью и лечиться.

К ЛЮБВИ

Я проиграл, а ты, любовь, ты победила —
Ведь ты на смерть меня чуть-чуть не осудила.
Ясна ошибка мне — надежды лгут всегда.
Душа моя горит от горя и стыда.
Вела меня к концу ты лестью неустанной,
Чтоб в нужный срок сразить коварно и нежданно.
И я сражен тобой. Жестокая стрела
Мне будет памятна — она мне боль дала.
Вся жизнь в твоих руках. Не явишь сожаленья —
И я пропал, любовь, не вынесу мученья.
Ведь слезы, что всегда из глаз моих текут,
Меня, жестокая, к могиле приведут.
Победный столб поставь, развесь на нем трофеи,
Что у меня отнять могла ты, не жалея!
Совсем немного их, и выгоды в них нет —
Тиранства твоего на всех заметен след.
Ты всё себе взяла. Возьми ж, как он ни жалок,
И с головы венок увянувших фиалок.
И лютню отними, и песни вместе с ней,
Которые слагал я в горький час скорбей.
Ночного спутника, свечу возьми с собою,
Возьми перо мое, оружье боевое.
Осталось что? От слез весь вымокший платок
И в нем кольцо, что я, как видно, зря берег.
Пуст кошелек мой: в нем не заводился злотый.
Взять больше от меня не сможешь ничего ты.
Освободи, любовь, избавь от доли злой.
С ушами целыми хочу уйти домой![86]

О ДУШЕ

Скажу — хоть удивлю вас истиной такою:
Нельзя нам обойтись всего одной душою.
Одной бы в теле быть, другой — в тугой мошне.
Без этой трудно жить, без той — трудней вдвойне.

К ГРАЦИЯМ

Несчастные стихи и струн печальных стоны
Вам, грации-друзья, дарю я, побежденный.
Опустошила так любовь меня, что я
Не существую сам. Здесь только тень моя.

К ДОКТОРУ

Что, доктор, общего меж фрашкой и тобой?
Ты удивил меня, друг, просьбою такой.
Гонца за фрашками прислал ты издалека.
Я их вручу ему, чтоб не навлечь упрека.
Но слишком важен ты для болтовни моей,
И потому тетрадь мне возврати скорей.
Своим безделкам я, конечно, цену знаю,
Во фрашках докторов я часто вспоминаю.

НА ДОМ В ЧАРНОЛЕСЬЕ

Господь, труд этот мой, но с помощью твоей,
И милость на него ты до конца пролей!
Дворцом из мрамора владеют пусть другие,
Пусть ткани там висят на стенах дорогие.
Я, господи, живу в своем родном гнезде.
Мне совесть чистую и силу дай в беде,
В достатке дай мне яств, людей благоволенье,
Покой и старости благое завершенье.
Чарнолесье. Литография по рисунку Наполеона Орды.

К ГОСПОДУ

Всё в мире лучшее да будет нам дано,
По просьбе или так, без просьбы, — всё равно.
А зло ты, господи, отбрось от человека,
Хотя о нем просить он и привык от века.

О ФРАШКАХ

Здесь несерьезное смешалося с серьезным,
Кому что нравится, тому купить не поздно.
Пусть каждый, взяв свое, остаток даст другим.
Довольны будут все здесь выбором своим.
Я ж, как купец-богач, товар свой в шумной лавке
Для иноземцев сам раскинул на прилавке:
Вот кольца черные, турецкий шелк, атлас
Браслеты Генуи и бисер — всё для вас!

К ВОЕВОДЕ

Я не пришел к тебе сегодня на обед,
И оттого двойной мне причинен был вред:
Во-первых, дома ел, а во-вторых, наверно,
Мою небрежность ты мог счесть высокомерной.

К СТАНИСЛАВУ

Брат Станислав, тому, кто до полночи пьет,
Вопроса праздного друг сам не задает.
Ведь, если б дорожил он собственным досугом,
Ложился б раньше спать, не пьянствовал бы с другом.

К СОФИИ

Нет, не София ты, которую когда-то,
Лет семь тому назад, хранил я в сердце свято!
Красивой та была, изящною во всём,
И что ни сделает, бывало — всё с умом.
Насмешкой била в цель, и все ее желанья
Не оставлял никто, конечно, без вниманья.
Кто ж ты? Что ни начнешь, все выйдет невпопад —
И голос не людской, и сумасшедший взгляд!
Уж шутки не смешны, и гнев уж не пугает,
A скажешь что кому, он тотчас отругает.
От прежнего в тебе лишь имя. Но должна
Ты быть, мне кажется, вторично крещена.
О, быстрые года, завистливые сроки,
София уж не та, когда вы так жестоки!

К ГОСТЮ

Гость, раз уж начал ты, то до конца читай,
А не поймешь — молчи и на себя пеняй!
Ведь это проповедь, особая в обедне, —
И люди не поймут ее, и проповедник.

МОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ КОТУ

Пока ты, серый кот, питался лишь мышами,
Не ввязывался зря в охоту с ястребами,
Тебя ласкали все, и нравом был ты прост.
Ласкают — поднимал, мурлыча, твердый хвост.
Но вздумал вдруг искать ты пищи поприятней
И подбираться стал к соседней голубятне.
Погиб, бедняга, ты. На дубе ты висишь.
В восторге голуби, и радуется мышь.

ЗДОРОВЬЮ

Здоровье — жизни цвет!
Кто вспомнит о тебе
И о твоей судьбе,
Пока болезни нет!
Хваля твой каждый шаг,
Все только мысль таят:
Нет в мире лучше благ,
Чем радость бытия,
И слава, и почет,
Каменья, жемчуга,
И радость юных дней,
И дар земных красот,
Всё, всё, чем дорога
Бывает жизнь людей,
Прекрасно в мире, но...
Когда тебе дано
Здоровье без забот.
Ведь если ты без сил,
И мир тебе не мил.
О мира ценный плод!
Вот мой убогий дом!
Ты поселился в нем!

МОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ ПЕТРУ

Охоты памятник на твердом основанье,
Столб каменный, стою я над тобой в молчанье.
Здесь всё, что надобно охотнику иметь:
Собаки, стрелы, конь, растянутая сеть.
Но это лишь — увы! — резца изображенья.
Зверь в безопасности. И спишь ты сном забвенья.

О ШУТЕ

Блох принесете мне, — сказал с усмешкой шут, —
Я ж погашу свечу — меня не видно тут.

О МАРЕКЕ

Он плачет не о том, что надо умирать, —
За службу звонарю придется грош отдать.
Чтоб тратить заодно, он, денежки жалея,
И сыну приказал скончаться поскорее.

К СТАРОСТЕ

Мой добрый староста, боишься фрашек ты,
Но опасения подобные пусты.
Тебе ль завидовать, попав в мои записки,
Епископам, что спят в костеле у Франциска.[87]

К ПРОПОВЕДНИКУ

Лишь с проповедью ты расстался бесконечной,
Хозяин нас к столу стал приглашать сердечно.
Но, чтоб не шла еда другой еде во след,
Пришлось нам сразу съесть и ужин, и обед.

К ХОЗЯИНУ

Ты будь хозяином. Пей в меру, не спеша,
Пусть знают свой предел и тело и душа.

К ВАЦЛАВУ ОСТРОРОГУ[88]

Я пьян. Кто виноват: стихи или вино?
Ужели так вину нас одурять дано?
Мой дорогой Вацлав, прости мне мысль шальную:
Я собственный портрет, должно быть, нарисую,
И средь епископов повешу в божий дом.[89]
Я не поместьями богат — своим стихом.
Здесь, видно, все пьяны. А я других пьянее,
Кто счастьем — я ж вином. Прости мне, Адрастея!

МАЛЕНЬКОМУ РАДЗИВИЛЛУ, НА КОТОРОГО ВОЗЛАГАЮТСЯ БОЛЬШИЕ НАДЕЖДЫ

Расти, мой Михник так, чтобы судьба судила
Достойным предков быть из рода Радзивилла,
Чтоб не в богатстве лишь, ни в чести родовой,
А в мужестве ты им подобен был душой
И передал всё то, что предки завещали,
Сынам своим, чтоб те потомству передали!
Расти, чтоб добрым быть в дни мира, и вдвойне
Быть страшным для татар-язычников — в войне.
Расти, красавец, так, чтоб вырасти быстрее
И деда радовать отвагою своею,
Чтоб сидя на коне, владеть стрелой, мечом
И попадать в кольцо без промаха копьем,
Чтоб яростней рука потом татар разила,
Как то привычно всем потомкам Радзивилла.
О, парки добрые, протягивая нить,
Позвольте мальчику такую жизнь прожить!

К ГРАФИНУ

Служил я краковским когда-то воеводам
И стол их украшал, сверкая пред народом.
Сейчас к Глосковскому я приведен судьбой.
Кому ж, как не ему владеть моей красой?

К АДАМУ КОНАРСКОМУ, ПОЗНАНСКОМУ ЕПИСКОПУ[90]

Епископ славный наш, тебя, как никого,
Украсил герб Хабданк,[91] честь рода твоего.
Служа отчизне ты, как завещали предки,
Отдал ей всё добро — не только перстень редкий.
И делу общему, как самый верный друг,
Умел всегда служить, не покладая рук.
И папские дворцы тебя послом видали,
И уши цезаря твоим речам внимали.
Твой голос слушала французская земля,
Откуда ты привез к нам, в Польшу, короля.
Готовы чтить тебя всегда мы похвалою,
Чтоб делу общему служил ты всей душою.
И не именьями ты род прославишь свой,
А тем, что, славой горд, пренебрежешь казной.

МОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ СПИНЬКОВОЙ ОТ МУЖА

Коль после смерти мы способны жить душою,
О Ганна, слышишь ты, как я зову с тоскою.
Покуда на земле ты в радости жила,
Ценя дары небес, не знать ты не могла
Мою любовь к тебе, всегдашние заботы.
Теперь, когда с землей покончила ты счеты,
Я лишь рыданьями могу твой прах почтить,
О добродетелях твоих всечасно слезы лить.

МОЛИТВА О ДОЖДЕ

О, ниспославший нам всё то, чем мы живем!
Земля, что засухи обожжена огнем,
Взывает о дожде, и влаги просит с неба,
Полям сгорающим, крестьянам, ждущим хлеба,
Дай им дожди из туч, чтобы они могли
Деревья напоить и грудь сухой земли:
Ты, иссякающий из скал родник подземный,
Яви свои дары с их силою целебной,
Как травам ты даешь полночную росу,
Как умножаешь рек и силу, и красу.
Питаешь без конца ты жаждущее море,
Откуда жизнь берут созвездия и зори.
Захочешь — сгинет мир в подводной глубине,
Захочешь — и сгорит он, как перо, в огне.

К МИКОЛАЮ ФИРЛЕЮ[92]

Ты «фрашек» рукопись имеешь, Миколай.
В печатном виде их тебе еще подай?
К позору ль, к славе ль то моей, мне непонятно?
Не веришь, что себя увидишь и печатно?
А ты подумал ли, тщеславьем обуян,
Что в шутках не совсем уместен каштелян?
Мне ж фрашкописцем слыть не страшно: не умею
О мужах и боях создать я эпопею.

К МУШИНЬСКОМУ СТАРОСТЕ

Ты, мой староста, вполне
Разбираешься в вине.
Лишь с горы ты съедешь малой,
Тут и Венгрии подвалы.
Что ж, крутя свой длинный ус,
Покажи бывалый вкус,
Наливай мне, да полнее,
Знаю тоже толк в вине я.
Не стыжусь, что я — поэт.
Ведь ученых ценит свет.
Ты и сам, друг, без сомненья,
Оказать им рад почтенье.
Что сапфир им? Что рубин?
Лучше дай им добрых вин!
Будешь смело вместе с нами
Ты парить под облаками.
Пьяным мы тебя стихом
И на небо вознесем!

МОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ КОНЮ

Могильным мрамором, в тоске душой скорбя,
О белогривый конь, хозяин чтит тебя.
Достоин был бы ты, похищен смертным часом,
На небе, среди звезд, соседствовать с Пегасом.
Бедняга, ты летел, как ветер, без дорог —
И всё же убежать от смерти ты не мог.

ЗАГАДКА[93]

Зверь есть в мире одноглазый.
Страха он не знал ни разу.
Бей хоть пулею в него,
В глаз нацель — всё ничего.
Рявкнет он в ответ, как гром,
И расправится с врагом.

МОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ ГОНСКЕ[94]

Тебе уж не шутить, бедняга, перед нами,
Не ездить на коне, не забавлять словами,
Не прятать в рукаве дробинки для ребят,
Что, как щенки, порой вокруг тебя юлят.
Ты за морем сейчас, остришь ты под землею,
У Персефоны, там, где всё объято тьмою.
Смеются души — кто неловко так острит?
Таких теней еще не видывал Аид.
Но мы, припомнив смех, недавно всем нам милый,
Шуту жалеть земли не станем для могилы.
И в клетках балахон над прахом водрузим,
И гуся медного поставим мы над ним,
Чтоб каждый, подходя к склонившемуся вязу,
Что Гонска здесь лежит, мог догадаться сразу.

ЕМУ ЖЕ

Все восемьдесят лет — а это срок немалый —
Смерть слова дельного от Гонски ожидала.
Дождаться не могла, шута взяла во мрак,
Куда уходят все — и умный, и дурак.
Нам будет памятен он шуткою всегдашней,
Пока на свете есть гусь дикий и домашний.[95]

О МУДРОСТИ

Цель мудрости не в том, чтоб дерзко человек
Мог мир умом объять — наш слишком краток век.
Успей лишь совершить достойное. Напрасно
И дня не потеряй. То было бы ужасно.

К ДЕВУШКЕ

Не покидай меня, красотка молодая!
С румянцем щек твоих и голова седая
Всё ж согласуется. Когда плетут венок,
То рядом с розою вплесть могут и вьюнок.
Не покидай меня, красотка молодая!
Я сердцем не старик, хоть голова седая.
Я полон сил еще — чеснок, идущий в рост:
Головка белая и весь зеленый хвост.
Не покидай, прошу! Что может быть вернее?
Ведь чем старее кот, тем хвост его прямее.
Хоть дуб кой-где засох, хоть с желтизною лист,
Но корень ведь здоров — и дуб могуч, ветвист.

НАДПИСЬ НА КАМЕННЫЙ СТОЛБ

Коль посмотреть на жизнь, невольно скажешь: есть
В ней то, чего наш ум не в силах и прочесть.
Разумно ль, что добро лишь доброму дается,
Плохому же одно плохое достается?
Просчет здесь налицо. И божий приговор
У многих вызывал сомненья и укор.
Давайте лучше жить лишь с совестью в расчете:
Вся жизнь заключена и в счастье, и в заботе.

НА СЛОВАРЬ МОНЧИНЬСКОГО[96]

Не всё же школа да указка в руки,
Самим пора дойти нам до науки.
От этой книги много пользы нам,
Она латинским учит нас словам.
Не чванься, ментор, пред учениками —
Твой ум они отыщут в ней и сами.

НАДГРОБНАЯ НАДПИСЬ СТАНИСЛАВУ ГЖЕПСКОМУ[97]

То место, где твой прах лежит сейчас в могиле,
Достойно, чтоб его слезами мы омыли.
Ученость, разум, честь, обычаи страны
С тобою, Гжепский, здесь навек погребены.
Мир доблестей твоих высоких не забудет
И траур по тебе носить он долго будет.
Ты умер, но пока земля еще стоит,
Ты именем своим повсюду знаменит.

НЕЛЬЗЯ ПЬЯНСТВОМ ДОБИВАТЬСЯ ДРУЖБЫ

Извольте, я свое скажу вам мненье,
В чем доброе я вижу поведенье.
Скажу заране, не ищу друзей
Средь тех, кто кружку рад налить полней.
И вряд ли дружба может зародиться
Там, где лишь ссора шумная гнездится.
Услышишь ли разумные слова,
Когда шумит без толку голова?
Чти добродетель и к себе будь строже.
Хороший друг всего для нас дороже.
Кто приобрел его, тот весь свой век
Счастливый и богатый человек.
Но, как известно, с первых дней творенья
До наших лет — лишь в виде исключенья
Отметить можем мы среди людей
Прославленных историей друзей.
И все средь пьяниц ищут дружбы вечной!
Поистине пусты мы и беспечны.

ЗА ЗДОРОВЬЕ

Хозяин наш пьет за здоровье,
Вставайте же гости! А это за чье?
Король! Ну так чашу держи наготове,
Мы встанем и выпьем ее.
А вот королева! Ну как же не встать пред тобой,
Не выпить? Пусть следует эта за той.
Теперь королевна! Ты видишь, я встал и стою.
Скорей подавайте мне чашу мою!
Епископ! Вставайте! Сидеть не годится!
Иль лучше не будем садиться.
А эту за маршала! Значит готово! —
Так встанем и выпьем же снова!
А эту за графа! Вставай перед ним! . .
Когда же ногам отдохнуть мы дадим?
Вот держит хозяин уж новую чашу!
Ведь знаем повинность мы нашу.
Эй, хлопец, скорей убери-ка скамью,
Я лучше уж так до конца простою!

КРЕСТЬЯНСКАЯ ПРИБАУТКА

— Пей, староста, вино! — Зачем? И так я пьян.
— Да пей же, пей еще! — Спасибо, добрый пан,
Я больше не могу, ведь человек боится,
Что лишнее сболтнет: хмель может расшалиться.
— Вздор! Пей и говори, не подбирая слов,
Как говорили все во времена отцов.
— Тогда бывало так, что пили мы друг с другом,
И кружка полная ходила общим кругом,
А нынче только спесь и хвастовство кругом,
Всяк пыжится, кричит, да мало толку в том.

О ХОЗЯЙКЕ

Просил он пани жаркими мольбами. . .
О чем просил, вы догадайтесь сами.
Она же добродетельной была
И гостю речь окончить не дала.
Велела в бане с мужем быть скорее,
И намекнула — будет там виднее.
Вот оба в бане. Обнаженный муж,
Как молодой Адам, красив и дюж.
Он вправе, словно воин пред сраженьем,
Гордиться доблестным вооруженьем.
Гость поглядел, смутясь, на эту плоть:
— Не всех так щедро одарил господь!
И прочь скорей — мол, в бане слишком жарко.
Кто ж с лютней может превзойти Бекварка![98]

О СЛУГЕ

Хозяин дал слуге распоряженье
Красотку привести для развлеченья.
Проходит час, другой. Остыл обед,
Хозяин ждет, а гостьи нет как нет.
Взглянул в окно — под липою густою
Слуга с ней бойко тешится игрою.
— Я привести ее велел в свой дом,
А ты на ней поехал сам верхом! —

ПОЭМЫ

САТИР, ИЛИ ДИКИЙ ЧЕЛОВЕК[99]

Писано для польского короля Сигизмунда-Августа[100]


Титульный лист первого издания поэмы «Сатир, или дикий человек» (Краков, около 1564 г.).

Вступление
Прости, мой господин (вот титул для свободных!),
Нет у меня даров достойных, благородных.
Но жертвенным быком всегда ль мы бога чтим?
Обходимся порой и ладаном простым.
Поэтому и ты поспешное творенье
Прими и окажи свое благоволенье
Лесному чудищу. Не ставь ему в укор,
Что смело забрело на королевский двор.
Сатир мой неказист и безобразен даже,
Не знаю я и сам, что за слова он скажет.
Ему обычаи не нравятся у нас,
Хулит он дерзко власть, ругается подчас,
Лишь прошлые года готов почтить хвалою,
Хоть слишком давнею те стали стариною.
Но, вижу, он меня толкает рогом в бок:
Мол, хватит болтовни, пришел и делу срок!
Сатир
В том виде, как сейчас: уродливый, рогатый,
С широким низким лбом, с копытами, косматый,
Считался богом я века тому назад,
И дом мой был всегда там, где леса шумят.
Но в Польше не щадят леса — отраду мира,
Их рубят. Выгнали несчастного Сатира.
Куда ни глянешь — пни. Бук нужен столярам,
Сосна дает смолу, дуб служит кораблям.
И должен я бежать от дровосеков жадных,
Пещеры покидать и сумрак рощ отрадных,
Под старость там себе убежища искать,
Где люди без толку не станут лес срубать,
Стремясь разбогатеть. Не раздобыть уж вскоре
Жердин — согреть жилье, поставить кол в заборе!
Да что там говорить! Гляди во все концы:
В стране лишь пахари, да жадные купцы!
Всё дело — на волах тащиться спозаранку,
Везти по Висле хлеб, потом доставить к Гданьску.
В Подолии уж нет поляков. У татар
Ценней кривой клинок, чем наш лесной товар.
Иные времена! А в старину, бывало,
Все одинаково бедны. Богатых мало.
Крестьянин целый день трудился за сохой,
А шляхта рыцарской лишь тешилась игрой.
Семь лет тогда вели войну, не отдыхая,
Всем зной был нипочем, и даже стужа злая.
Одной лишь славою был человек богат
И не носил цепей, что золотом звенят.
А если иногда дни мира наступали,
То воинских забав они не отменяли.
Войны могли все ждать хоть с завтрашнего дня
И, значит, берегли оружье и коня.
Служилый люд тогда сбирался в поле дружно,
Знал хорошо, что так для государства нужно,
То было школою воинственных затей,
Откуда смелых шло немало в строй людей.
Поэтому страна росла. Ее граница
К простору двух морей могла распространиться.
Родились вольности отсюда и права,
Речь Посполитая была сильна, жива.
Но не жалеете вы дней былых наследства,
Забыли, как хранить, как множить королевства.
Презрели предков вы и край родимый свой
И Польшу вывернуть готовы вы порой.
Не меч вы, а соху доверили солдатам,
Вы шпагу отдали на вертел поварятам,
Шлем стал гнездом для кур иль меркой для овса,
Когда хозяйских дел пришла к вам полоса.
Ваш конь — тяжеловоз, волы — конвой почетный,—
В конюшне, в стойле все они стоят охотно.
А командир ваш знай на пахаря кричит,
И сбоку у него не сабля — плеть висит.
Ну, прав я или нет? — скажите это сами!
Смеется кто-то там над этими словами?
Считает, видно, он, что в прошлые года
Таким богатым край наш не был никогда?
Что ж, предки золота так много не имели,
Да вряд ли и иметь они его хотели,
Но мужеством своим немало областей
Добыли, покорив властительных князей.
И кто б поверить мог, что Киев всеобильный
Едва вмещался в круг объездов семимильных,
Сверкали золотом верхи его церквей
И весь из белых он был выстроен камней.
Представить трудно вам величье тех строений.
От прежней красоты в нем нет теперь и тени.
Что предков мужество могло для вас добыть,[101]
Успели в наши дни в ничто вы превратить.
О Пруссии молчу. Вы видели и сами,
До Гданьска каждый год гоня товар плотами,
Высоких замков ряд, богатство городов,
Мосты надежные, валы вдоль берегов.
Все это не создашь, коль денег маловато.
Так значит, жили там хозяева богато.
И что ж, тех богачей побил бедняк-поляк,[102]
Затем что рыцарства дух в Польше не иссяк.
А вы, вы шляхтичи, чем помогли вы краю?
О временах былых уж я не вспоминаю.
Татары грабили вас много лет подряд,
И в Турцию рабом шел ваш же кровный брат.
Какой-то господарь сомнительной породы —
Два раза повергал вас в сущие невзгоды.[103]
Взял Полоцк приступом московский царь[104] и шлет
Вам письма, что себе он Галич заберет
По праву давнему.[105] Я был бы вместе с вами,
Но не считается он с вашими правами.
Еще что вспомнить? Швед нагнал на вас испуг,
Лифляндию у вас забрал чуть не из рук.[106]
Когда б не Висла, как от брауншвейгцев скрыться?[107]
Поморью ведь пришлось их силе покориться.
Вот ваших плод богатств! Вот ваших дел итог
С тех пор, как на соху сменили вы клинок!
Но, братья, это лишь начало. Очень скоро
Побольше испытать придется вам позора,
Коль маску с вас сорвут, и каждый здесь поймет,
Что позабыл поляк про доблестный свой род.
Нет оправданья в том, что Турция спокойна,—
То хитрость, может быть, готовящая войны.
Когда на море гладь и ветра вовсе нет,
То, значит, натворит оно немало бед.
Не знаю, можно ли вам немцев счесть друзьями
И что за обиход сложился между вами,
Но, что они следят за Польшей, вижу сам,
И цель у них одна — подкрасться ближе к нам.
Что ж, выдирайте пни, судов постройте больше,
По Висле на плотах гоните лес из Польши,
На уголь жгите бор, топор пускайте в ход,
Все говорят: «поляк» от «поля» род ведет.
Я буду рад, когда придется вам спасаться —
Вы, вижу по всему, не станете сражаться.
У вас ни конницы нет, ни надежных лат,
А биться никому нельзя ведь наугад.
Богатство может вас обречь жестокой муке.
Зачем забыли вы о рыцарской науке?
Поместья ваши все зависят от нее
И не они одни — а вольность, бытие.
Пусть долг по-своему здесь каждый понимает,
Пусть пишет хорошо и складно речь слагает,
Поможет ли тот ум, что взят с чужих страниц,
Коль нет у вас солдат надежных вдоль границ?
Чем больше золотом соседям вы грозите,
Тем их скорей сюда невольно приманите.
Но я и тех богатств не вижу среди вас.
Я б рад был, если б вы одумались сейчас.
Но вижу до сих пор немало богатеев,
Что дедово добро спускают у евреев.
А это ведь нужда, коль недочет во всем.
Тем более нужда, что покидаешь дом.
Хоть вы хозяева, а все же, между нами,
Давно мне кажетесь простыми бедняками.
И роскошь вам вредна. Она, что ей ни дашь,
Как море, поглотить достаток хочет наш.
К ней в пасть провалятся — могу сказать заране —
Не только поле, сад, но с ними и крестьяне.
Такой уж это гость! Дай волю — в свой черед
Он даже самого хозяина пожрет.
Поставишь сотню блюд — сосед поставит втрое,
Ты напоишь его, а он — тебя с слугою.
Ты в рысьей шубе, он — в собольей. Шапку шей
Хоть золотом, а он одет еще пышней.
Кафтан его других просторней и богаче,
Сто злотых стоит он, никак нельзя иначе.
А коль оденется порою, как гусар,
То мех воротника на нем горит, как жар.
«Мосьпане»[108] позабудь сказать ему в гостях ты —
Обидится. Знать, ты из рода глупой шляхты.
Всё в карты проиграв, пан глазом не моргнет
И, выходя, слуге последний грош швырнет.
Льстецы — вот двор его, совет — плуты да воры.
К чему привратники? На страже — кредиторы.
И этот человек от вас не ждет услуг.
Он разоряет вас и обращает в слуг.
Куда достойней жить умели предки ваши.
Их бедность пышности подобной много краше.
Кто б замок уступил? Построить мог бы храм?
Кто б город королю без денег отдал сам?
А в прошлые века такие люди были,[109]
Что благу общему себе в ущерб служили.
Теперь же короля любой введет в обман.
Так что же для него какой-то ксендз-плебан.[110]
Нет у ксендза вина в его старинной чаше,
Он не получит шерсть по прежней мере нашей.
«Папист он!» — «Почему?» — «Таков уж вывод твой».
А мне подумалось: мои рога виной.[111]
Но мне не хочется спор начинать о вере,
Признаться, в сих делах профан я в полной мере.
Коль не согласен ты, в Тридент[112] направь свой путь.
Там красноречием легко тебе блеснуть,
Нет, не того привык я звать христианином,
Кто, спором увлечен, к речам пристрастен длинным.
Приятнее мне тот, кто волю бога чтит
И в словопрениях совсем не знаменит.
Поляки некогда, внимавшие молитве,
Свой обнажали меч в знак, что готовы к битве.[113]
И не боялись то, что нужно, говорить.
Что я рогат, о том уж не тебе судить.
Поляк былых времен, чужд выводам случайным,
Умом и не дерзал проникнуть в божьи тайны.
Он говорил: «Я здесь поклялся на кресте
Лишь господу служить в душевной чистоте
И клятву я сдержу, всегда готовый к бою,
Хотя б и должен был расстаться с головою».
Такой еретика смирить всегда готов
И, что мне нравится, не любит лишних слов.
Я вере не учен ни в Лейпциге, ни в Праге,
Женевских пастырей не следую отваге,[114]
Отшельники меня учили с давних пор,
Которые живут среди лесов и гор.
Они единого мне показали бога,
И к вере истинной легла моя дорога.
А мыслить и не так случалось мне о том
В те дни, когда себя считал я божеством.
Вакх ласков был со мной. И где б ни пировали,
Как гостя и меня обычно приглашали.
И Ариадне с ним поладить я помог.
Но как отнесся бы сейчас ко мне тот бог!
Да, нет былых богов, их царство миновало,
А нам пришлось в лесах спасаться, как попало.
Крещенье принял я, пришел в ваш край и в нем
Я нравы добрые нашел почти во всем.
В те годы жадность та еще мне не встречалась,
Которая потом на долю вам досталась,
И не о выгоде вы думали своей,
А славу берегли, — она всего важней.
Искали же ее не в пиршественном круге,
А в доблестных делах и подлинной заслуге.
Поскольку алчностью тот не был век богат,
То не был у него в чести и адвокат.
И жили в те года не догмами — душою,
Следя за тем, чтоб все дружили меж собою,
Теперь же вкус такой пришел у вас к деньгам,
Что честь и здравый смысл укрылись по углам,
И так уж стали вы на тяжбы тароваты,
Что в выгоде всегда суды и адвокаты.
А помните ли тех, кто, видя произвол,
С подозреваемым не разделяли стол?
Но скатерть резали, ножом блюда кололи,
И должен уходить был лишний поневоле.[115]
А нынче плут предаст, убьет иль украдет —
Он важное лицо, везде ему почет.
Одни лишь женщины, приученные с детства,
От матерей берут достойное наследство,
И добродетельной с распутной не смешать —
За что на них всегда есть божья благодать.
А вы что от отцов в наследство получили?
Лишь то, что ложь порой презрением казнили.
Отцы в былом, гордясь правдивостью своей,
Сумели научить тому же сыновей.
А тот, кто сам правдив, тот должен правду слушать,
Ведь этот дар с небес нисходит в наши души.

Мне странно, что, презрев обычай прежних дней
И новый полюбив, вы в простоте своей
Хотите, чтоб король судьею был на троне,
Как встарь, всех ваших ссор и мелких беззаконий.
Он это бремя нес без ропота в те дни,
Когда согласие всем было вам сродни,
И ссоры вы судить соседям доверяли,
А короли о них частенько и не знали.
Теперь же развелось немало здесь сутяг,
Что тяжбой каждый свой сопровождают шаг.
Им беспокоить сейм привычно пустяками,
А шляхтич — рад не рад — тащись за господами!
Суд терпеливее быть должен во сто крат,
Чтоб всех вас выслушать, решить, кто виноват.
Или к обычаям вернитесь тем, что были,
И к правосудию, которым прежде жили,
Иль новый обиход, коль дорог вам свой век,
Введите, чтобы был доволен человек.[116]
Мне говорят: Сатир иметь не в праве мненье.
Я кончу, и у всех есть право возраженья.
Коль убедят меня, я буду очень рад,
Здесь каждый в меру сил свой излагает взгляд.
Я очень вас прошу мне первому дать слово,
Не буду времени я тратить дорогого.
У вас же, если кто ораторством томим,
Не в силах уж найти конца речам своим.
Вот доказательство: что сейм решал в недели,
То и в полгода вы распутать не успели.
А Полоцк потому и отнят был у вас,
Что вместо боя вы совет вели как раз.
Но воздержаться я хочу от порицанья.
Скажу, что нужно мне, и погружусь в молчанье
Я не могу понять, что заставляет вас
Слать сыновей своих в Германию сейчас.
Ведь вправе школами и сами вы гордиться,
Из отдаленных стран съезжались к вам учиться.
Но простаками вы сочли учителей,
Григорианцами[117] их сделайте скорей,
Отняв у них и то, что им еще осталось!
Десяток гривен в год платить им — это малость![118]
Платите, не скупясь — и школы, может быть,
Не стыдно будет вам с сорбоннами[119] сравнить.
Коль воспитанье вы возьмете твердо в руки,
К вам Падуя придет, чтоб изучать науки.[120]
Детей в краях чужих учить влечет вас честь.
Там есть хорошее, но и плохое есть.
Вдруг людям молодым понравится плохое?
Судите по себе. Вам любо всё чужое.
Я глуп, но все-таки о том могу судить.
Ведь Польшу не могло ничто так изменить,
Как нравы стран чужих, как их образованье.
Сказал бы больше я, да утомлю вниманье.
У края каждого есть собственная стать,
И надобно детей к ней сразу приучать.
Ведь, если новое придется им по нраву,
Они построят жизнь по этому уставу.
«Уж не в лесу ль ты сам учился?» — «Да, в лесу,
И в памяти своей я многое несу,
Что от кентавра мне пришлось узнать, Хирона,
Который воспитал Ахилла благосклонно.
В пещере жил Хирон, среди густых лесов,
И превзошел умом мудрейших докторов.
Коль хочешь выслушать, то я, без промедлений
Припомню что-нибудь из мудрых поучений».
— «Сын мой, пока еще под кровом ты моим,
Печалью, горечью не будешь ты томим.
Но годы подойдут, столь властные над нами,
Простишься ты со мной, с прекрасными лесами,
Как молодой орел вспорхнешь ты из гнезда,
И не придется мне учить тебя тогда.
Так будь внимателен, чтоб вредная затея
Тебя не увлекла, дурное в душу сея.
Ведь наслаждения, как рой докучных мух,
Облепят жизнь твою и увлекут твой дух
От доблестных задач, со злобностью лукавой
Подсахарив всё то, что кажется забавой.
Запомни же слова, что говорит старик,
Чтобы не знать беды в нежданный трудный миг1
Знай, богу ведомо всё, что случится с нами.
Он добродетель чтит, но он же строг с грехами.
Поэтому, коль ты замыслил что-нибудь,
Знай, что заранее ему твой ведом путь —
Ко благу он ведет или к преддверью ада —
От этого тебе иль кара иль награда.
То не пустой совет. И в том есть смысл, поверь,
Что ходит по земле на четвереньках зверь,
А человек лицо вздымает к небу гордо
И движется вперед уверенно и твердо.
Бог, без сомнения, тем объяснить хотел,
Что зверь и человек живут для разных дел.
Зверь создан, чтоб искать всё время пропитанья,
И в этом для него весь смысл существованья,
А человек с его небесною душой
Заботится о том весь краткий век земной,
Чтобы на родину, на небо, возвратиться
И там среди теней бесплотных поселиться.
Дитя, не подражай тому, кто пренебрег
Своим призванием, презрел небес залог,
Подобен зверю стал и, не внимая небу,
Живет своим страстям единым на потребу.
Будь добродетельным, хоть тот и труден путь.
Всё, что утрачено, ты сможешь вновь вернуть.
За добрые дела получишь ты по праву
Награду от небес, заслуженную славу.
Поскольку знатным ты рожденьем вознесен,
И подданных тебе, конечно, даст закон.
Будь тверд в правлении, смирив слепые страсти,
И пусть разумной все послушны будут власти.
Знай, в человеке есть скопленье сил живых,
Враждующих всегда в стремлениях своих.
То жадность, вспыльчивость и нежеланье дела,
Безмерная печаль и радость без предела.
Над ними разум встал, как гетман — наблюдать,
Чтоб верх из них никто не думал одержать.
Власть поручи ему, отдай в распоряженье
Себя, чтоб диктовал тебе он все решенья.
Знай, если вверишься губительным страстям,
То в неизбежные впадешь ошибки сам.
Здоровье короля не крепостные стены
И не копейщики хранят от перемены,
А подданных любовь, доверье их во всем.
Чего нельзя достичь ни страхом, ни мечом,
Дает нам доброта, взаимопониманье.
Побольше доброты, любви и состраданья!
Люби друзей своих, за каждый их совет
Будь благодарен им. Ведь это не секрет:
У королей любых сокровищ есть немало,
Одной лишь правды им всегда недоставало.
Не слушай льстивых слов, неискренних похвал,
И знай, что речь льстецов вредней кривых зеркал.
Ты сам, твои дела показаны в них ложно,
Не так, как честному увидеть было б можно.
Цени достоинство. Ведь в нем страны оплот.
Пусть злым грозит беда, а добрых ждет почет.
И — что важней всего, живи и сам примерно!
Тогда тебе платить любовью будут верной.
Поскольку одному со всем не совладать,
Себе помощников ты должен подобрать,
Но строго взвесь сперва их склонности, уменье,
Затем, что хоть иной и знатного рожденья,
Но коль не знает он ни моря, ни светил,
Ему бы корабля никто не поручил.
Старайся не давать места тому, кто жаден
И в вымогательствах безмерных беспощаден.
Где правосудие продажно, там и зло.
А к богу много просьб невинных жертв дошло!
Ты к миру обращать все должен помышленья,
Но так, чтоб быть всегда готовым для сраженья.
Когда по звездам мне случалось что прочесть,
Я грекам тотчас же давал об этом весть.
Предательство и кровь я вижу в тьме далекой:
Враг на берег морской спускает лес высокой,
Постройкою ладей он новых занялся,
Стругает весла он и чинит паруса,
Сокровища лишить нас хочет без пощады,
Быть может, лучшего сокровища Эллады.
Достигнет цели он, но всё-таки потом
Не знаю, кончится ль поход его добром.
Вооруженный грек, лишь разойдутся вести,
В начавшейся войне найдет исход для мести.
Париса не спасут ни струн влюбленных строй,
Ни красота его, ни локон завитой.
Лишь в бегстве, как олень, он обретет спасенье,.
И хвастаться ему уж нечем, без сомненья.
С другими должен ты участвовать в бою,
Храня завет отцов, и долг, и честь свою.[121]
Так привыкай уже к трудам войны, к походам,.
Чтоб в трудные часы не уступать невзгодам,
Стреляй из лука в цель, учись владеть мечом,
Преследовать врага, спасать себя щитом,.
Переплывать поток, ров перепрыгнуть смело,
Легко вскочить в седло, вести коня умело.
Учись переносить и холода, и зной,
Довольствуйся подчас лишь хлебом да водой!
Всем этим овладев, тебе подумать надо
О том, как самому стать во главе отряда,
Как место лагеря надежнее избрать,
Как лучше и хитрей в сраженье двинуть рать,
Как разместить войска по полю боевому,
Чтобы один отряд мог помогать другому,
А, коли в замке враг и труден подступ в лоб,
Готовь мешки с землей, устрой кругом окоп.
Умей срывать валы, разбить тараном стены,
Вести глухой подкоп со рвеньем неизменным!
Всё это нелегко со слов усвоить нам.
На опыте войны пойми, что нужно, сам.
Вот почему в те дни, как станешь ты взрослее,
Доспехи бранные возьми себе скорее,
Как предки некогда, прославь себя мечом
И смерти не страшись — мы все в свой час умрем.
Ведь лучше на войне быть сильным и бесстрашным
И славу мужеством себе стяжать всегдашним,
Чем в бесполезности, в тени окончить век,
Не испытав того, чем счастлив человек.
Где счастье, нам ли знать! И не в мече вся сила.
Но должен ты пройти всё, что судьба сулила.
Награды час придет. В грядущих временах
Напишет кто-нибудь о всех твоих делах
И, золотым пером сложив свое сказанье,
Прославит в нем твои достойные деянья,
Чтоб ты бессмертным был в родной своей стране,
Пока есть зверь в лесах и солнце в вышине».
Так старец тот хвалил и ум, и добродетель.
Он внука поучал, и я, тому свидетель,
Внимал его словам, не думая о том,
Что может речь его мне нужной стать потом.
Да, вот каков мой ум! Пугаете киркою?[122]
Ответить я могу лишь правдою простою.
Похлеще бы найти слова — я был бы рад,
Чтоб дать вам нагоняй, что пронял бы до пят
За то, что губите свое же вы хозяйство.
Я от подобного спешу уйти зазнайства.
Пусть всё у вас идет обычным чередом,
Не торопитесь лишь упорствовать в плохом!
К сатиру
Сатир, не позабудь со мною повидаться
Пред тем, как в лес родной ты будешь возвращаться.
Как отнеслись к тебе, узнать хотел бы я.
Не всем же дерзкою казалась речь твоя.
Одни тебя хулят, другие одобряют —
Ведь мысли разные у разных лиц бывают.
Сам обвинять тебя я лишь в одном готов:
Ты б мог для критики набрать похлеще слов!

ШАХМАТЫ[123]

Посвященные его милости пану Яну Кршитофу, графу из Тарнова, войницкому каштеляну

Титульный лист первого издания поэмы «Шахматы» (Краков, 1564).

Вступление
О той. войне я начинаю речь,
Которой не нужны ни лук, ни меч,
Ни аркебуз, ни панцири, ни латы,
Без шишек там обходятся солдаты,
Не выезжают на поле в седле,
И битва происходит на столе.
Два короля стоят друг против друга,
Два войска равных — с севера и с юга,
Стан белых и стан черных — грозный вид!
Чей гетман лучше, тот и победит.
Тебе, мой граф, дарю сие вступленье.
Прими несовершенное творенье,
Пока я лучшего не написал,
Чтоб удостоиться твоих похвал!
Тебе порой игра напомнит эта
Течение военного совета,
Где лагерь должно ставить войсковой,
Как направлять свои отряды в бой,
Как создавать условия победы,
Как отступать, когда постигнут беды.
Всё, что могу, я расскажу, пока
Построят деревянные войска.
Коль есть досуг, почти своим вниманьем
О шуточной войне повествованье.
Не вечно мечет стрелы Аполлон,
Бывает, что берет и лютню он!
* * *
Дочь короля датчан, принцесса Анна,
Красавица, имела нрав столь странный,
Что датских отвергала женихов,
И претенденты из чужих краев
Стремились к ней — красе ее дивиться
И благосклонности к себе добиться.
Двор полон был всегда гостей чужих —
Поляков, немцев, чехов. И средь них
Придворных выделялось только двое,
Что вхожи в королевские покои —
Божуй и Федор. Их высокий род
Дал им и сан завидный, и почет.
Они просили втайне, неустанно
У короля руки принцессы Анны,
Решив между собою с давних пор,
Что поединком свой окончат спор.
Равно любя обоих, на признанья
Король давал одни лишь обещанья,
Но, так как просьбам не было конца,
Не выдержало сердце у отца,
И он, позвав соперников, впервые
Им указал на шахматы резные,
Сказав: «Решайте спор, как на войне.
Кто победит, тот зятем станет мне».
И оба, радуясь великой чести,
Спросили лишь о времени и месте.
— «Здесь, в замке, через две недели». — Так
Король ответил им. То добрый знак.
Позднее каждому он сам направил
Лист с объяснением игры и правил.
Они для знающего не нужны,
Но новички усвоить их должны.
Доска — всему основа. Здесь раздолье
Фигурам: шестьдесят четыре поля
Все белые и черные поля
Идут попеременно, грунт деля,
На них два войска по границам луга,
Став в две шеренги, смотрят друг на друга:
И каждое с шестнадцати полей
Грозит врагу, сомкнув ряды тесней.
Ладьи на флангах. Кони с ними рядом.
Затем слоны с их боевым нарядом.
Центр — королева. Ей король сосед.
Квадрат она взяла себе под цвет.
Пехота выстроилась перед ними,
Очистив место с клетками пустыми.
У каждой из фигур особый ход.
Скакать никто ей права не дает
Через других. Лишь конь берет преграды
Одним прыжком — и из любой ограды.
Ладье свобода большая дана —
Вперед, назад и вбок разит она.
А конь лишь на три поля может взвиться
И каждый раз на новый цвет садится.
Поля доски, что вкось идут, сполна
Отведены движению слона.
Но всех могущественней королева
Затем, что бьет направо и налево.
Она, как слон, летит наискосок,
И лишь коня ей недоступен скок.
Король обычно держится на месте,
Но он всегда своей защитник чести,
Ступить с собою рядом не дает
И тех, кто подвернется, смело бьет.
А коль грозит опасность, то «в чулане
Скрывается, очистив путь заране.[124]
Ход пешки прям, но колет пешка в бок
И может сделать лишь один шажок.
Но с первого же шага ей раздолье —
На третье сразу попадает поле.
Когда же до конца дошла, жива,
Имеет королевы все права.
«Гардэ!» лишь объявить нельзя ей с бою
Затем, что пешкой шла сюда простою.
Нелишне помнить: если бой идет,
Фигуры ходят только в свой черед.
Нельзя двум сразу. И, заметим кстати,
Сразив врага, в его встают квадрате.
Игре конец, когда, окончив роль,
Не в силах отвратить угроз король.
Но коль в силках он, войско всё в смятенье,
А шаха нет — то нет и пораженья.[125]
Так излагали правила листки.
И раньше это знали игроки,
Но их они прочли, готовясь к бою,
И долго упражнялись за доскою.
А срок пришел — уселись на коней,
Не дожидаясь из дворца вестей.
Порой надежда грудь им согревала,
Порой их опасение терзало.
И каждый ждал с волнением в крови,
Как разрешится этот спор любви,
И думал: коль ни с чем уйти придется,
Со мной соперник многим разочтется!
Но вот по повеленью короля
За стол все сели, трапезу деля.
На тот обед сошлось гостей немало,
Которым судьями быть надлежало.
Окончен пир, и скатерть убрана,
И для игры доска принесена.
Король, подумав, начал обращенье:
Заранее он просит извиненья,
Что не давал ответа до сих пор.
Пусть меж собой они уладят спор,
А сам судить никак он не решится,
Кто Анне более в мужья годится.
«Судьба покажет, кто из них двоих
Для дочери достойнейший жених.
Пускай следящие за их игрою
Рассудят беспристрастною душою,
Коль будет что неясно, а в ином
Молчанье сохраняют за столом».
Фигуры расставляя в нетерпенье,
Два игрока готовятся к сраженью.
Божую белая досталась рать,
А Федор должен черными играть.
Друг против друга королей персоны.
На головах у них блестят короны.
К ним королевы-жены стать должны,
Та с правой, эта с левой стороны.
Ксендз рядом с королевой — исповедник,
Второй же — королевских тайн наследник.
Два рыцаря в доспехах на конях,
И каждому из них неведом страх.[126]
Подобны башням, строгие фигуры
С обоих флангов строй замкнули туры.
Пехота выстроилась налегке —
В порядке всё на шахматной доске,
И жребию решать пора настала,
Кто битве должен положить начало.
Божуй по пешке в кулаках зажал
И требует, чтоб Федор выбирал.
Тот вправо указал движеньем смелым
И этим присудил начало — белым.
Теперь призвать бы дев мне с Геликона!
Им ведомы великих войн законы
И хитрости враждующих сторон,
Когда бывал и сильный побежден,
Когда бессчетно люди под клинками
В сраженьях расставались с головами.
Без вас боюсь пуститься, музы, в путь —
Уж слишком море грозно высит грудь.
Ладью и парус сами снарядите,
Меня, где будет трудно, замените!
Принадлежал Божую первый ход
И смело пешку выслал он вперед,
Ту, что пред королевою стояла,
И хуже для противника не стало.
Ответил тем же черных властелин —
Им выставлен такой же дворянин.
Не хочет уступить один другому —
Стоят, грозят друг другу по-пустому.
Сразить врага никто б из них не мог —
Опасна пешка лишь ударом в бок.
Соседки их, в сражение вступая,
Бессильны — как одна, так и другая.
Вдруг черная, кидаясь смело в бой,
Ударила по линии косой,
Врага лишая сразу жизни, чести
И гордо на его вставая месте.
Опасности не видела она
И вмиг была другою сражена.
Игра в разгаре. Уж король с досады
В «чулан» укрылся, выставив засады.
Настало время вынестись коням.
Они разили черных здесь и там,
И пешек уж немного уцелело,
Лишь белые коней пустили в дело.
Пока Божуй бил пешки наповал,
Удар покрепче Федор замышлял.
Он резвого коня бросая всюду,
Бед мало приносил простому люду
И, прочно став, дал в боевой пыли
Шах королю — с угрозой для ладьи.[127]
Божуй несет потери в гневе яром —
Фигуры обе под одним ударом.
Он короля убрал, а конь лихой
Покончил тотчас с белою ладьей,
И это белым был ущерб немалый —
Ладья по-королевски б воевала!
«Но знай, коню мне надо отомстить.
Имей сто шей ты — ни одной не быть!»
Так с белыми, тесня везде вояку,
Отрезав помощь, он пошел в атаку.
Бедняга-конь, зарвавшийся в пылу,
Объятый страхом, был зажат в углу.
Соседей перебила королева.
Куда бежать? И справа враг, и слева.
И конь на месте был сражен копьем.
Расстался Федор — рад, что лишь с конем!
А белым королем уж гнев владеет.
Он видит — правый фланг его слабеет.
Чтоб мстить, он и не то отдать бы мог!
Так тур, теряя в битве правый рог,
Всё мчится, кровью алою залитый,
А чащу наполняет рев сердитый.
Король метался в полном забытьи,
Увидев, что лишился он ладьи.
Кто подвернется, он того хватает,
Сечет, разит и удержу не знает
И, если бы противник был слепым,
Всем войском поступился бы своим.
Но Федор, чтоб расчесться с сумасбродом,
Внимательно следит за каждым ходом,
И, к королеве устремив пути,
Велит к ней ближе пешке подойти.
Он скрыть свое намеренье умеет
И, сделав ход, о нем как бы жалеет,
А сам удар готовит на слона.
(Но хитрость та не всем еще видна).
Был загорожен пешкой путь открытый,
Вперед ее он двинул без защиты.
Божуй приметил пешку и, хоть он
Каким-то недоверьем был смущен,
Ее коснулся, дав всю волю гневу.
А Федор хвать за перья королеву!
«Стой! — говорит Божуй, — ты хитрый враг,
Но дворянин играет ведь не так!
Верни добычу. Жди, пока схожу я.
С тобой играть иначе не рискую».
А Федор: «Если ход вернуть, тогда
Не кончим и до Страшного суда!
Фигуры ты коснулся? Я жалею,
Но тотчас же ходить ты должен ею».
«Условья не было, — Божуй в ответ,—
Пускай решит свидетелей совет!»
По правилам — отнюдь не по приказу,
Коснулся — и ходи фигурой сразу,
Хотя в условьях нет статьи такой,
Вернуть немедля королеву в бой!—
Решил совет — обдумай все сначала,
Потом ходи — как в старину бывало!
И королеву возвращать пришлось.
Тут Федор, чуть удерживая злость,
Готов свернуть был доску с королями,
Да только стыдно стало пред гостями*
Но, хитрость прежнюю в душе храня,
Он приказал слону скачком коня
Напасть на королеву. Взгляд Божуя
Сказал ему: «Играй, но не плутуя!
В другом нам покажи, чем ты силен!»
Тот промолчал и, видимо, смущен,
Ксендза[128] на поле прежнее поставил.
Свидетели следят, чтоб не слукавил,
Как будто не случалось им подчас
Ходить двумя фигурами зараз,
Коль это выгодно. Игра в разгаре.
Легко ль противникам! Как на базаре
Гляди, да в оба! Стали слон с конем
У белых, клетку пропустив, рядком.
Угрозу пешки черной видят оба.
Кого-то доведет она до гроба?
Обоим хочется бежать скорей.
Но кто из двух для короля милей?
Конь — ценная фигура: прыть и ноги,
Ему никто не преградит дороги.
Где шах конем, там много жди вреда.
Там должен уходить король всегда.
А он меж тем злой умысел питает —
Ладью иль королеву осаждает.
Не менее в бою опасен слон —
Чувствительно порою ранит он.
Конь бьет вблизи, а слон же издалека,
Способен в тыл врага залезть глубоко
И может сделать столь опасный ход,
Что лучше с ним считаться наперед. —
Так знатоками выяснено в споре.
Конь в тесноте сильней, слон — на просторе.
Поэтому, презрев врагов возню,
Божуй дал предпочтение коню.
Слона же пешка малая сразила.
Теснят врага, у белых крепнет сила.
На королеву метит черный конь,
А слон ему ответствует: не тронь!
Ладья же белых, грозно и сурово
Ступив вперед, на фланг напасть готова.
Конь белых королеву хочет сбить,
Надеясь, что ее не защитить.
Но он ошибся все-таки в расчете:
Слон черных ждет его на повороте.
Хоть в пешке слон и видел западню,
Он так сумел ударить по коню,
Что лопнул панцирь, и в одно мгновенье
Стрела вонзилась в грудь до оперенья.
Повержен конь, но тотчас белый слон
Презренной пешкой из пращи сражен,
Погибшей в свою очередь, однако. . .
«Что бьешь ты королевских слуг, собака!»
В смятении и тот, и этот строй,
И разгорается все жарче бой.
Ладьи всё время сыплют стрелы с башен,
Удар слонов безжалостен и страшен,
По полю мчатся кони. Нет угла,
Где схватка менее была бы зла.
Дворяне, слуги мечутся тревожно,
И распознать их лишь по цвету можно.
Фортуна, смелость помогают им,
Успех то к тем приходит, то к другим.
Убивший гибнет сам. Кипит сраженье,
То тут, то там удача иль смятенье.
Так волны моря, поднимая рев
В раздоре двух столкнувшихся ветров,
Друг друга ломят с силой неизменной,
Скалистый берег обдавая пеной.
Вот королева белая мечом
В бою жестоком всё разит кругом,
Снесла слона и мчится всё бесстрашней.
Она взяла ладью с высокой башней,
Клинком сверкая, вправо, влево бьет.
А вкруг нее теснится черный сброд.
Она же рвется дальше в схватке скорой
Чрез строй преград — возы, валы, заборы,
Король же черных, видя, что сплошал,
Защиту наилучшую избрал:
Он выслал королеву в ярких латах,
И вновь она разит врагов проклятых.
Один смят с тыла, спереди — другой.
Уж жертв немало за ее душой!
Уж белым плохо. Черные бьют кони
Их здесь и там в неистовстве погони,
Секут ряды: здесь пешка сражена,
А там, глядишь, добрались до слона.
Кто может дать в словах изображенье
Того, как яростно кипит сраженье?
Повсюду груды деревянных тел,
И длится бой, в котором каждый смел.
Смешав ряды, грызутся, словно звери.
У белых, черных — равные потери.
В пехоте, в коннице войска равны.
А обе королевские жены,
Лук с огненной стрелой сгибая туго,
Стоят, насторожась, друг против друга.
И шага не уступит ни одна,
Пока стрелой не будет пронзена.
Два короля, на страже пленных оба,
Глядят, чтоб те, кого скосила злоба,
Уже из мертвых не могли восстать
И в эту битву ринуться опять.
Но, неизвестно хитростью какою,
Вновь белые коня вернули к бою,
Того, коня, что был сражен ксендзом
И кончил дни свои пред королем.
Он на доску поставлен незаметно
И к вылазке готовится ответной.
Так ведьмы, свежий труп добыв, скорей
В Фессалии сзывают всех чертей,[129]
Фальшивую вдыхают душу в тело,
Чтобы вторично жизнь его согрела,
Чтоб говорило, видело оно,
Как всем на этом свете суждено.
Воскресший конь — в воинственном задоре.
Но Федор хитрость обнаружил вскоре,
Противнику он молвил: «Ты смышлен!
И Петровин тобою воскрешен?»[130]
Что это так, свидетелей немало.
От этих слов Божую жарко стало.
Ему уж не до смеха. И при всех
Смолчал он — ведь божиться было б грех!
С доски пришлось коня снимать скорее.
«Иди в могилу! Будет так вернее!»
Не верят уж друг другу игроки
И не отводят взора от доски.
А королевы, в чисто женской злобе,
Разя врага, неистовствуют обе.
Друг против друга встав, они сейчас
С властителей своих не сводят глаз.
Вот белая, зайдя коварно с тыла,
Мгновенно негритянку поразила,
Но праздновать победу не смогла —
Ей в грудь самой уже вошла стрела.
Глядели оба войска в озлобленье
На королев своих уничтоженье,
И долго вопли слышались вдали,
Когда тела поверженных несли.
Уже непримиримые отряды
На гетманов шатры рвануться рады.
Но осторожность нужно соблюдать —
И та, и эта поослабла рать,
Хотя и не вконец иссякла сила,
И каждая часть войска сохранила.
У черных есть король, ладья и слон,
Конь резвый и двухпешечный заслон.
У белых столько же на ратном поле,
Но — к пользе их — одною пешкой боле.
А остальной отряд весь перебит,
На доску глянешь — сердце защемит!
У королей осталось мало свиты,
Двор опустел, придворные убиты.
Грустя о королевах, короли
На ложе в одиночестве легли,
И каждый, хоть тоскует о подруге,
Но всё же размышляет на досуге
О том, как лучше защитить страну
И новую найти себе жену.
Король в доспехах белых речь вначале
К служанкам держит,[131] что поближе стали:
Их доблесть боевая всем видна,
Но только та достойная жена,
Которая, уйдя из злой неволи,
Всех раньше станет на последнем поле.
Три белых пешки тотчас налегке
Пошли, держась друг друга, по доске.
Одна из них, исполненная рвенья,
Других опережает в наступленье,
Кричит, чтоб только дали крылья ей,
И до конца дойдет она скорей,
Нет на пути преград в борьбе упорной:
Жену себе искал властитель черный.
К концу доски соперницы спешат,
Глядит на них тот и другой отряд.
Вот черная уже осталась сзади
И просит помощи себе в досаде.
А между тем явились слон с конем,
Круша остатки белых напролом.
Но спасся конь, ладья оборонилась.
А пешка своего уже добилась:
Как только стала на конце доски,
Корона облегла ее виски.
И белые тогда возликовали,
А черные еще мрачнее стали.
Король их в самый угол оттеснен,
Нападки королевы терпит он.
Чтобы ему расстаться с головою,
Пути ему отрезаны ладьею.
Она все подбирается к нему
И в вечную повергнуть хочет тьму.
Дела у чёрных плохи — гибель скоро.
Уже всем ясно окончанье спора.
«Сдавайся!» — Федору Божуй кричит.
Того досада горькая томит.
Он видит, что от мата нет защиты,
Предвидит он позор, стыдом убитый.
А между тем и солнце уж зашло.
Сознаться в пораженье тяжело.
Божуй торопит — нет уже исхода.
— «Что ж! Одного нам дожидаться хода?»
Но было решено прервать игру,
Чтобы окончить завтра поутру.
Все, расходясь до нового сраженья,
Отметили фигур расположенье:
Король почти соседствует с ладьей,
Что высится на клетке угловой,
Конь встал пред королем на пятом поле.
А пешка не шестом — там ей раздолье.
Другая рядом — с правой стороны,
Защищена слоном своей страны.
За пешкой и слоном король Божуя
Взор не спускает с черных, торжествуя,
И вражьему властителю ладьей
Уже грозится с линии второй.
А королева, встав за тем же рядом,
На черного слона косится взглядом.
Так был расставлен шахматный народ.
За черными остался первый ход.
Король поставил стражу. Отдых нужен.
Все гости отправляются на ужин.
Но ест немного Федор, мало пьет,
Ему зевота часто сводит рот.
Хоть пьют его здоровье — в утешенье —
Он чувствует и горечь, и смятенье.
И на покой противников скорей
Разводят, ставя стражу у дверей.
В тревоге Анна. Сон зовет напрасно.
Кто будет победителем — неясно.
К обоим благосклонная, она
В кого-то, уж наверно, влюблена.
Чтоб знать, на чем игра остановилась,
Она со старой няней сговорилась
И вместе с ней потайным ходом в зал
Прошла, где стол с фигурами стоял.
Ее по голосу узнала стража
И пропустила, не окликнув даже.
Склонилась тотчас Анна над доской,
Всмотрелась зорко в каждый ратный строй;
Дела у черных — хуже быть не может,
Ход белых их защиту уничтожит.
Но, к счастью, черным надо начинать
И можно им решенье подсказать.
«Конечно, конь хорош в разгаре боя,
Не плох и слон для воинского строя,
А всё ж идти на жертву есть расчет.
Тогда и пешка до конца дойдет».
Ладью поставив к королю рогами,[132]
К себе уходит Анна со слезами.
Меж тем печален Федор — проиграл.
Божуй ликует: час удач настал.
Один всё ждет — скорей бы рассветало,
Другой — чтоб дольше ночь еще стояла
Но всё идет обычной чередой:
Восток уж пламенеет золотой.
Облекся Федор нехотя в одежды.
И знает, что уж нет ему надежды.
Однако продолжать игру идет —
Бог весть, куда фортуна повернет!
Пока еще не решено на небе
Жить дальше иль в могилу лечь — твой жребий.
Никто не встретил Федора. Смущен,
При входе в зал шаги замедлил он,
Улыбкою прикрыть стараясь горе,
Ничем себя не выдать в разговоре.
За шахматы садятся игроки,
И Федору не победить тоски.
Мат близок. Вдруг он видит в удивленье:
Ладье дано иное направленье,
На короля повернута она.
«Кто был здесь? Шутка, право, не смешна!»
Доносит стража: королевна Анна
Явилась полночью сюда нежданно,
И, руку протянув к доске свою,
Чуть повернула черную ладью.
Божуй спросил: «А что при том сказала?
О будущем, знать, муже загадала?»
Она сказала: «Конь в бою хорош,
И с доблестным слоном не пропадешь.
Есть смысл порой с фигурою расстаться,
А пешки могут до конца добраться».
«Все это так! — Божуй нашел ответ.—
Давно об этом знает целый свет.
Отважный всадник саблей бой решает,
В ладье сидящий[133] глупым не бывает,
И Федор всем пожертвовать бы мог,
Когда б удачи видел в том залог.
Пехоте лишь пешком ходить пристало,
Коня, ладьи судьба ей не послала».
Ответил Федор: «Хорошо шутить,
Когда рассчитываешь победить!»
А сам на столик положил он локти
И думает, покусывая ногти.
Помыслил он: «Причем тут конь? К чему
Считаться со слоном мне? Не пойму.
Отдать ценнейшее? Но что же это?
Иль суть вся в пешках? Не найду ответа.
Зачем же ею тронута ладья?
И это не напрасно — вижу я».
Он думает и скрыть не в силах вздоха.
Божуй ему: «Что, брат? Знать, черным плохо?»
Но Федор уж не слышит ничего,
Все мысли он собрал вкруг одного
И, взвесив их, по долгом размышленье,
Так королю сказал: «Судьбы свершенье
Уловке подчиняется простой.
Хорош иль нет тот способ, но порой
Фортуна лишь тому дается в руки,
Кто тверд душой и в радости, и в муке.
А кто удачей ослеплен всегда,
Тот раскисает, лишь придет беда.
Начнем игру! Смотри, Божуй. Я знаю,
Ты слишком рано радуешься раю.
Не думай, что сказал я наугад —
На третьем ходе ты получишь мат!»
Король подсел поближе, весь вниманье.
Двор ждет, какое будет окончанье.
Дают сигнал. Ладья одним прыжком
Становится пред самым королем.
Что делаешь, глупец! Готовясь к бою,
С последней расстаешься ты ладьею?
И королю иного нет пути,
Как до конца с ней ссору довести.
Обороняться надо поневоле,
И он ладью сбивает тотчас с поля.
А вслед ей пешка. Он назад прыжок —
Другая пешка целит прямо в бок.
За черными победа. Завершенье
Игры повергнуло всех в изумленье.
За Анной послано. Теперь она
Судьбы веленьем — Федору жена.
Соперник даже пира не дождался,
Домой уехал — и не попрощался.
Пора и мне! Покой я берегу
И должен отдохнуть на берегу,
Я Виды подражал умелым одам,
Что долго плыл по итальянским водам,
О той войне ведя искусно речь,
Которой не нужны ни лук, ни меч.

МУЗА[134]

Для муз и для себя пою. Кого ж на свете
Могли бы радовать простые песни эти?
Все ищут выгоды, презрев порою честь,
Хватая лишний грош. В том смысл, конечно, есть.
Что толку от стихов? Одни пустые звуки!
Ведь только богачу дается счастье в руки.
Он всё имеет: власть, и деньги, и чины.
Речист, красив. Ему все уступать должны.
Затем и золото повсюду хвалят хором.
Поэт же одинок, играет за забором
С кузнечиками в лад, когда в лугах они
Приветствуют июль и солнечные дни.
Но все ж грядущие оценят поколенья
Часы моих трудов и ночи вдохновенья.
За равнодушие теперешних времен
Посмертно буду я с лихвой вознагражден.
Давно заботится прекрасный сын Латоны,
Чтоб уцелел мой прах, потомством сбереженный.
Пусть до простых людей и не дошел мой глас,
О музы, к вам меня уже вознес Пегас,
Вас буду вечно чтить, вы для меня родные,
И я иным путем иду, чем остальные.
Вы отличить меня сумели на века
И, из толпы изъяв, взнесли под облака.
Отсюда вижу я — спокойно, слава богу, —
Тщету людских надежд, ошибки и тревогу.
Иду за вами вслед, о золоте забыв,
Что жемчуг мне, хоть он и дорог и красив?
Не стоит доверять ценою дорогому.
Сперва оно с тобой, потом уйдет к другому.
Люблю поэта труд. Пусть зависть, гнев тая,
Провалится, чтоб мог еще при жизни я
И позже заслужить людское одобренье,
Хоть что-то сохранить от тьмы уничтоженья.
Вас, музы чтимые, мольбы мои зовут.
О, помогите мне начатый кончить труд!
И рыбам в силах вы дать голос лебединый,
О, Зевса дочери, род славный и старинный,
У грозного отца, на небе, за столом
На пиршестве богов в чертоге золотом
Приятным голосом под струн своих звучанье
Ведете о былых вы днях повествованье,
О том, как Энкелад, Мимант, Ред и Тифон,
Всесильный Бриарей, гигант Порфирион[135]
С другими братьями пытались взять чертоги,
Где издавна блаженствовали боги,
И, горы взгромозди, добрались до высот,
Таранами дубов стуча в щиты ворот.
Но тщетно. Хоть и был ужасен натиск рьяный,
Бессмертным ли страшны восставшие титаны?
Вот Марс с мечом в руке, в доспехах боевых —
И сталь их гладкая, вся в отблесках живых.
Вот рядом с ним Вулкан и грозная Юнона,
Паллада со щитом у царственного трона,
Прекрасный Аполлон, величьем осиян,
Он в битве до конца опустошил колчан.
Юпитер, наконец, разгневанный и ярый,
Взял в руки молнии, громовые удары,
Что бьют без промаха и недруга разят,
Хотя б сквозь пласт земли он скрылся в самый ад.
Ударил громом он, и молниею длинной
Самоуправцев сверг в глубокие низины,
Где придавили их обломки грузных гор,
И там они лежат в могиле до сих пор.
Богам поете вы. В дни мира золотые
Приятно вспоминать опасности былые.
Восславлено добро. Коль не воспеть его,
Как подлость скрытая, оно для всех мертво.
От матери, друзей уж не одну Елену
Далеко увезли, тая в душе измену.
Не первым за жену вступился Менелай,
И Агамемнон вел ладьи в далекий край.
Не раз разрушена в веках бывала Троя,
И Гектор не один пал смертию героя.
Но этих подвигов совсем не знает свет
Затем, что не воспел их ни один поэт.
Хотя Гомер стяжал немеркнущую славу,
Последующий век поет свое по праву.
Стихом соперники в Элиде почтены,
И олимпийские воспеты бегуны.[136]
Кто мог бы Турна знать с его обличьем гордым,
Камиллу смелую иль Лавса с духом твердым,
Палланта и раздор в Италии племен,
С троянским сходственный, когда бы не Марон?[137]
Не менее славны, не менее воспеты
И те, кого давно латинские поэты
Почтили песнями, что золота ценней.
О том же могут петь поэты наших дней.
Мне зависть говорит: «Ты, стихотворец, знаю,
Богатым хочешь стать». — Нет, ведьма, не желаю.
Когда б мне ничего не завещал отец,
И бедность не умел терпеть я, наконец,
Мышковский Петр[138] добром делился бы со мною
И щедрою всегда мне б помогал рукою,
Но не затем, чтоб я был лишь одним из слуг
Иль ехать на коне мог в свите через луг,
А лишь затем, чтоб я, нуждой не угнетенный,
Свободно пел и чтил лишь творчества законы.
Об этой милости, о сестры,[139] надо вам
Правдиво передать грядущим временам,
Да и ему сказать, что ждет его награда.
Нам похвалу, себе при жизни слышать надо.
А я вам приношу смиренно дань свою
И благодарно жизнь вам в руки отдаю,
Чтоб в день, когда душа земле оставит тело,
Как пламень, мысль моя сквозь облака летела.

ОТВЕТ ФРАНЦУЗУ, ИЛИ КУКАРЕКАЮЩЕМУ ПЕТУХУ[140]

Ночь эту, галл, ты бы мог провести спокойно меж нами,
Не подвергая себя опасности грозной средь мрака.
Стойте, мужи! Для чего бежать вам? Тринакрия[141] ль это,
Памятной ставшая тем, что была в ней резня роковая?[142]
Ты от сарматов[143] бежишь, из страны, что с гостями радушна,
Что из невзгод выносить не может только тиранов
-Или надменных людей. Сарматию думал прельстить ты,
Ныне ж бежишь из нее, словно оводом был ты ужален.
Стойте, мужи! Разъясните, какая для бегства причина.
Холод вам страшен, морозы? Ужели так галл устрашился
Северной нашей зимы со льдом ее чистым и снегом,
Тот самый галл, что свой род от бесстрашных троянцев выводит,
Галл, что недавно грозился, вступая на трон королевский,
Сразу Москву сокрушить, а татарские дикие орды
За каменистый Рифей,[144] к берегам ледовитого моря
Силой оружья прогнать? Так вот она, галльская доблесть!
Но, прежде чем до Москвы доберешься ты, галл горделивый,
Прежде, чем в Скифии[145] ты свои палатки раскинешь,
Нужно будет тебе одолеть большие поляны,
Лед обширных озер, засыпанных снегом глубоким,
Реки наши пройти, за собою ведя свое войско.
Должен ты будешь сражаться не только с Москвой иль Ордою,
Но и в походе своем победить суровые зимы,
Силу Борея смирить, что ни в чем не уступит и Австру.[146]
Ныне же мерзнешь ты дома, бездейственный галл, и понуро
Корчишься возле камина. Когда 6 ты был позван войною,
Что бы ты делал? Бежал бы, хотя еще враг твой далеко.
О, надменные галлы! Как вас не назвать каплунами[147]
(Так называли этруски).[148] Ищите поласковей неба
И возвращайтесь скорее к родной вам обрывистой Иде,
Где так хрипло звучат для вас барабаны и флейты,
Дикие крики и пляс на горе, посвященной Кибеле.
Верные слуги Кибелы, собой ее свиту умножьте,
«Матерь богов» окружите толпою скопцов, ей покорных.[149]
Нам же нужны те мужи, что Борея, зимы не боятся.
Прежде чем убегать из нашей страны неприютной,
Долго покрытой снегами и льдом, оковавшим озера,
Вместо того чтобы в лед превратиться, как встарь Ниобея
Стала утесом, войди как гость в наши теплые хаты
И отогрей у огня свое омертвевшее тело.
И, милый галл, не гнушайся натопленной жарко избою,
Где спит с ребенком жена, а рядом свинья, поросята.
Да, мы не только телят — петухов в своем терпим жилище.
Весь домашний наш скот помещен в таких же закутах,
Чтобы жестокий мороз не сгубил наших спутников верных.[150]
Ты в легкомыслии нас упрекать соизволишь и в чванстве?
Кажется мне, что ты хочешь, о галл, — и с понятною целью —
Нам приписать недостатки, от века присущие галлам,
Как цвет черный присущ вороне, а лебедю — белый.
Хочешь ты с нашим народом хоть частью грехов поделиться»
Пользуясь тем, что нашелся народ, чьи обычаи схожи
С вашими, галл. Но подумай — вот минут немалые годы,
Может быть, даже столетья, и много за всё это время
Тибр воды унесет с равнины в Этрусское море,[151]
Прежде чем галл доказать всё то сумеет сарматам,
Что и о галлах самих известно уж целому свету.
Вот и теперь в неприглядном вы миру являетесь виде.
Вам короля захотелось нам дать. .. Но боюсь, что пространным
Будет об этом рассказ. Уж пускай нас рассудят потомки!
Путь себе покороче желает избрать моя муза,
За убегающим галлом отправиться хочет по следу.
«Дремлют в хмелю за столом. . .»[152] Правда, все крепко мы спали,
(Мог ли кто ожидать, что подобное дело свершится!)
В час, когда ночью глухой вы изволили лезть через стены
И, опустивши поводья, бежать. Ведь никто не увидел
Вашего бегства. Оно не замечено было и стражей.
Всё же я, галл, признаю — да и сам отрицать ты не станешь, —
Что принимали мы вас с восторгом, как боги и люди
Могут только принять: было всюду в честь вас ликованье,
Пир в каждом городе шел, и сармат, украшаясь венками,
Знатного гостя встречая, под лютню плясать не стыдился
И за здоровье твое до дна выпивал свою чарку —
Всё для того, чтоб тебе показать наше доброе сердце,
Искренность нашу, чтоб ты, прибывший к нам издалека,
С нами на пиршестве мог сидеть с самым дружеским чувством.
Неблагодарный беглец! Радушие наше ты, варвар,
Счел за порок и не только на нас — на стихи свои так же
Льешь, словно пьяница горький, всё время пивную отрыжку,
Ежели я ошибался (а я в самом деле ошибся),
Неблагодарных и злых принимая с открытой душою,
Всё же следует мне во всем быть признательным небу,
Что я ошибся на родине, а не в отечестве галлов.
Там за то, что захочешь вином утолить свою жажду,
Кровью платят своей, и прославленный пир королевский
Жизни стоит порой.[153] Там, когда ты задремлешь с похмелья,
Можешь совсем не проснуться, и сон твой окончится смертью.
А окровавленный труп без стеснения бросят в окошко.
Как бы ты поступил, если б выбор тебе был предложен:
Брошенным быть за окно иль, опившись вином на пирушке,
Мирно скатиться под стол на потеху беззлобных соседей?
Но, как мог ты узнать так быстро убожество наше,
Я, уважаемый галл, не в силах понять и доныне.
Были недолго вы здесь, и вам некогда было разведать,
Что здесь у нас за плоды и какими владеем морями,
Руды какие есть в Польше, какие за крепкой стеною
Есть у нас города. Если 6 ты здесь подольше остался,
Мог на объезд всей страны потратить хоть бы полгода,
То, если даже тебе, взращенному в полном довольстве,
В пышности даже и в неге, среди непомерных излишеств,
И не понравился б край наш, ты б всё ж убедился воочью,
Что и без помощи галлов могла бы стать Польша счастливой.
В чем же причина того, что считаешь ты нас бедняками?
Генриху трон предложив в Сарматии, думали галлы,
Что, пустившийся в путь с королем в этот край, непременно
Здесь, на севере нашем, добудет богатство и славу,
В золоте станет купаться, найдя перемену фортуны,
Чтим будет всеми, как первый советник, стоящий у трона,
Будут сарматы дивиться на галлов, на славных героев,
Золотом их осыпать, соревнуясь всё время друг с другом.
Видят герои теперь, что надежды их были напрасны,
Что, как и прежде, они лишь в драных штанах щеголяют.
Как же им упрекать наш народ в нищете, в недостатке,
Словно лисица, что видит под крышей кладовки колбасы
И, не добравшись до них, говорит: «Это только веревки!»
Галл! Возражает тебе поляк, северянин привычный,
На твой озлобленный стих отвечая стихом ядовитым.
Что ж, улетай, словно птица! И пусть никогда уже солнце
Тучей не будет закрыто, и наш небосвод не темнеет!
Пусть никогда уж ты больше не ступишь на нашу границу,
Пусть отдалят от нас боги навеки такую возможность!
Пусть и к тебе, и ко мне они благосклонными будут!
Если ж с мольбою своей ты от них ничего не добьешься,
Вместе мы будем просить, чтоб ты Польши вовек не увидел.
Ну, а уж если вам, галлам, безмерно так хочется власти,
То от великой Германии надо вам взять королевство,
Чтоб, удостоенных скипетра и королевской короны,
Тайно бегущих на родину вместе с исчезнувшим саном,
Видел вас Рейн, как недавно вас видела польская Висла!

ПАМЯТНОЕ СЛОВО ГРАФУ ЯНУ ТЕНЧИНЬСКОМУ, БЕЛЬСКОМУ ВОЕВОДЕ И ЛЮБЛИНСКОМУ СТАРОСТЕ[154]

Пусть будет этот стих тебе мной посвящен,
Тенчиньский, славный граф, вкусивший смертный сон
Столь неожиданно, в расцвете юной силы,
И нас заставивший лить слезы у могилы!
Иные мавзолей здесь станут воздвигать,
Лик твой из меди лить и в мраморе ваять,
А я твой прах стихом хочу почтить сердечно,
Что милостью богинь живым пребудет вечно.
Тенчиньские — твоя высокая родня.
От них, как бы из недр троянского коня,[155]
Великие мужи для Польши выходили,
Что дома и в боях всегда ей славой были.
Об этом ведают и прусские поля,[156]
И Варна, где войска во славу короля
С такою яростью безумной шли в сраженье,
Что им нельзя в вину поставить пораженье.[157]
От предков ты отстать и юным не хотел,
Ты видел много стран, свершил немало дел,
Великих королей ты изучал деянья
Средь воинских забав и в мирном процветанье.
Хотя ты для войны и слишком юным был,
Владыке Франции ты шпагой послужил,[158]
Когда его сыны в раздорах веры бились
И, чуть не умертвив друг друга, помирились.[159]
Любил науки ты и книги мудрецов,
И не был ослеплен богатствами отцов,
Судьбою одарен был знатным ты рожденьем,
Других превосходил умом и обращеньем.
Лишь возвратился ты домой в страну свою,
Как к шведскому тебя послали королю.[160]
Там в качестве посла ты послужил отчизне,
А для себя обрел хлопот немало в жизни.
Я, дева знатная,[161] не удивлен тобой!
Тебе понравился гость из страны чужой.
Он красотой своей достоин был Тифона
И мог бы место он занять Эндимиона.
Немало из пучин всплывающих наяд,
Вздыхая, на него свой обращало взгляд,
Свое бессмертие отдать ему желая.
Но тщетно. Он летел к брегам иного края.
Так некогда Тезей смерть Минотавру нес,
Задумав край родной освободить от слез.
Летел он по волнам, вскипающим сердито,
Покуда не предстал перед владыкой Крита.[162]
Там, рядом с матерью сидящая своей,
Дочь самого царя глядит: «Вот он — Тезей!»
И ложе, словно мирт, Еврот[163] сокрывший тенью,
Разносит аромат цветов и трав весенних.
Тогда лишь отвела она горящий взор,
Когда в ее груди уж запылал костер,
Проникнув до костей и всю ее сжигая,
Жестокую любовь ей в сердце поселяя.
Венера, властвуя в Анконе,[164] ты с высот
Нам вместе с радостью немало шлешь забот.
Какую страсть зажгла ты в девушке, влюбленной
И гостя красотой нежданно ослепленной!
Внезапной робостью она сейчас полна,
Бледнее золота вдруг сделалась она,
Узнав, что, доблестно идя на Минотавра,
Тезей иль встретит смерть или венок из лавра.
Напрасно и мольба с ее слетела губ.
Так, в Татрах, вырванный с корнями старый дуб
Упал и с грохотом тяжелого паденья
Лес повалил вокруг и смял кустов цветенье.
Тезей чудовище отважно победил,
Хоть Минотавр из всех старался биться сил.
Со славой вышел он из ночи неприглядной,
Из тайн предательства — по нити Ариадны.
Тенчиньский в наши дни Тезеем был твоим.
Как древности герой, он смел, непобедим,
Всегда готов встречать мечом врага колонны —
Идет ли пеший строй иль грозно мчится конный.
Он, видя, как тебя охватывает страсть,
И сам к твоим ногам уже готов был пасть,
Вы были общими охвачены мечтами,
Одной и той же вас любви сжигало пламя.
Посольства первые послал друг другу взор,
И тайный пыл сердец стал явным с этих пор.
Беседе было так положено начало.
Он стал твоим слугой, и ты ему внимала.
Когда же час настал, и Греции герой
Свой парус распустив, собрался плыть домой,
Сказала ты: «Мой гость, коль речь твоя не ложна,
Тебя и мужем мне назвать бы было можно.
С собой ты не берешь меня в свои края,
Но делу общему, друг, покоряюсь я.
Счастливый путь! Встает разлука между нами. . .
Я буду ждать, пока не изойду слезами!»
Но дальше говорить печаль мешала ей.
И слезы, словно дождь, катились из очей.
Тенчиньский, сам глаза украдкой вытирая,
Сказал, сердечную тоску превозмогая:
«Спокойней, панна, будь! Когда бы вихрь морской
И волны на меня обрушились стеной,
Корабль мой задержать им не пришлось бы в море!
Я к берегам твоим опять пристану вскоре».
Сказав, поцеловал ей руку и потом
Взошел на свой корабль, встал за его рулем.
Вот якорь подняли, канаты отвязали,
И путь направили гребцы в морские дали,
О дева, не своди с возлюбленного глаз —
Быть может, видишь ты его в последний раз!
Владеет нами рок. Все, старый или юный,
Зависим мы во всем от прихотей фортуны.
Глядела дева вдаль, следя за кораблем,
Вот парус точкой стал в тумане голубом,
Вот он совсем пропал. Ее в семью родную
Служанки увели почти полуживую.
А ты, Тенчиньский, плыл, стрелой любви пронзен,
Поверх морских пучин ветрами увлечен,
И плаванье твое благополучным было,
На прусский берег ты привел свои ветрила.
Вдоль Вилии потом ты продолжал свой путь,
Что тихою волной утеса точит грудь,
К Вилейке ближе всё стремясь, к своей сестрице,
Чай шум уже давно летит поверх границы.
Ты прибыл к королю и дал ему отчёт
В делах посольства. Всех твой радовал приход,
Все были во дворце приветливы с тобою,
Ты покорил сердца своею добротою.
Когда ж у нас поля и броды — всё кругом
Холодная зима покрыла крепким льдом,
Недолго при дворе ты находился чинном,
С посольством вновь король тебя отправил к финнам.
Небезопасен путь. Хоть морем он пролег,
Но нет на том пути для корабля дорог:
Сегодня стужею окованные волны
Вихрь завтра разнесет и разбросает челны.
К тому ж невдалеке готовил войско враг,
Но видно бог хранил в пути твой каждый шаг.
До цели скоро он довел тебя желанной,
До финской гавани и принца Иоанна.[165]
Отсрочки не терпя, тот со своим двором
Простился и, тебя забрав проводником,
К границе польской сам поплыл с тобою вместе,
О дочке короля мечтая, о невесте.
Он дело завершил. Но, Катарина, нас
Ты, знать, покинула тогда в недобрый час.
Все ж с божьей помощью воссядешь ты в столице
Того, кто до сих пор томит тебя в темнице![166]
Тенчиньский же, успев в дворце отпировать,
Уехал в Люблин свой, чтоб старостою стать.
За многие свои отмечен превосходства,
Он там же получил позднее воеводство.
Друг, помни — встречу ты невесте обещал,
Когда из Швеции по морю уезжал.
Нет, не забудешь ты! Любовь алмазом пишет
Слова, которыми всечасно сердце дышит.
Лишь кончил ты дела в родной стране своей,
Как занялся и тем, что для души важней,
И, имя божие на помощь призывая,
Собрался в ту страну, где дева молодая.
Друзей немалое число с собой ты взял.
От казимировых, глядящих в небо, скал[167]
До Гданьска Вислою ты мог спуститься вскоре,
Чтоб свой дальнейший путь свершить в открытом море.
Не знает человек, что выбрать, предпочесть,
И счастье он порой готов за горе счесть.
От бога не было тебе благословенья,
Был труден переезд, он дал лишь огорченья.
Опасен был твой путь. Уйдя в морской туман,
Следил за берегом флот короля датчан,
Готовился напасть.[168] И ждал он в нетерпенье
Кому с Фортуной Марс окажет предпочтенье.
Верх взял извечный рок, несчастный жребий твой.
Ты, благородный граф, с отважною душой
Поднялся на корабль, храня в груди признанье
Любви, что выносить не в силах ожиданья.
И трижды твой корабль в морской пускался путь,
И трижды должен был назад он повернуть.
Потом все ж двинулся, глубоко роя волны
И парус развернув, попутным ветром полный.
Но не успел закат на небе отпылать,
Как вихрь обрушился на всю морскую гладь.
Завыл он, засвистал и, путникам на горе,
За валом гнало вал разгневанное море.
На палубе кричат. От туч всё гуще мрак,
И ветры борются сшибаясь — страшный знак!
С восточным — западный, а тот, что дует с юга,
Схватился с северным — и все теснят друг друга.
Швыряет, бьет корабль по прихоти волны,
И словно рушится он в пропасть с вышины,
Но и поверх валов средь этой бездны дикой,
Не видно никому, где Город их Великий.[169]
Крутя песок, вода бьет в днище корабля,
И уж не в силах он послушаться руля.
Средь разъяренных волн, кипучей круговерти
Во власти бури он плывет навстречу смерти.
Не уставая, шторм трепал корабль всю ночь.
Но занялась заря, прогнало тучи прочь,
Стал ветер утихать, и пенистые волны,
Примолкнув, обрели опять покой безмолвный.
Поднялось солнце. Вновь в путь двинулась ладья
Под парусом тугим. И вдруг два корабля
Открылись сбоку. «Гэй! Готовь оружье к бою! —
Дал капитан приказ. — Померимся с судьбою.
Еще не знаем мы, кто грозный наш сосед.
Всё будет хорошо, коль ждет нас в море швед.
Но коль датчанин, то я встречи не желаю.
Мы попадем в беду — я вас предупреждаю».
И шведский так тогда проговорил посол:
«Известно было мне, когда я к Гданьску шел,
Что корабли датчан здесь где-то недалеко.
А если это так, мы все умрем до срока».
Тенчиньский же тогда ответствовал ему:
«Ну что ж? Должны мы быть готовы ко всему!
Мужайтесь же, друзья! Решенье в божьей власти.
Я не покину вас ни в горестях, ни в счастье».
Еще не кончил он, как каждый был готов
Там, где указано ему, встречать врагов.
Тем временем свой флаг уж подняли датчане,
И стало ясно то, в чем сомневались ране.
Что, муза, добавлять? Пословица твердит:
И Геркулес в борьбе двоих не победит.[170]
Борта прострелены, и руль, и парус сбиты.
Захвачен в плен корабль, лишившийся защиты.
Король датчан спешит у нашего спросить:
Со шведом он в войне, но как с Тенчиньским быть?
Ответил наш король, что он без промедленья
Готов Тенчиньскому добыть освобожденье.
Переговоры шли, но — горестный удел!
Не вынеся тревог, Тенчиньский заболел,
Впал в немочь тяжкую. Но сбросить с плеч заботы
И горе не дает завистливая Клото.
Как часто, бедный, ночь, покоящую нас,
Томясь, он проводил, сомкнуть не в силах глаз.
А если и порой задремлет — просыпался
Затем, что ряд ему видений представлялся.
Грудь пламенем ему всё лихорадка жгла,
Сушила кровь его и жизни сок пила.
Пропал и вкус к еде, и всякое желанье.
О горе, о любви гнетут воспоминанья.
Уж меры нет тоске, и нет в нем больше сил.
И перед смертью так он к небу возопил:
«О боже, с чем теперь тоска моя сравнится?
Безжалостный король томит меня в темнице.
О, почему не мог я сгинуть средь пучин,
Раздавлен не был я краями тяжких льдин,
Когда плыл в край чужой, и волны предо мною
Нагромождали лед губительной стеною?
О смерть жестокая! Свободным бы хотел
Я умереть. Но мне сужден иной удел
И горе высшее. Неумолим ты, боже!
Мои надежды — прах. Ничто мне не поможет.
Забудь о золотом расшитых тканях, мать!
Невестки и меня тебе уж не видать!
Готовь мне лучше гроб! Знать, горькая судбина,
Завидуя, тебе вернуть не хочет сына.
Где ты, любимая, в каких сейчас краях?
Как умер бы легко я на твоих руках
И небу отдал бы себя без стона даже,
Коль сестрам обрывать не нужно было б пряжи!
Но счастье не пришло, а тщетные мольбы
По морю разнесло велением судьбы,
И должен я (позор, любовь, тебе за это!)
В чужом краю встречать конец свой без ответа.
Кто друг мой, бросит пусть мой охладелый прах
В пучину, чтобы мог я на ее волнах
Доплыть туда скорее, к милому пределу.
Живому не везло — пусть повезет хоть телу!»
Он, всё сказав, умолк, вздыхая тяжело.
В глухой тоске к нему забвение пришло.
Он умер в забытьи, без сил. Цветок средь луга
Так гибнуть обречен под острой сталью плуга.
Хор северных богинь над юношей рыдал,
И темные леса, и выси острых скал.
Прах в Польшу привезли, где все о нем грустили,
И с честью там его средь предков схоронили.
Три строчки выбиты на гробовой плите:
«Тенчиньский здесь лежит, сказав — прости! — мечте
О ложе царственном, обещанном заране.
О пустота забот! О тщетный пыл мечтаний!»
Вкушай же вечный мир, о благородный прах!
Блаженствует твоя душа на небесах.
Коль нравиться могу стихами я своими,
То славным и твое в веках пребудет имя!

ДРАМА

ОТКАЗ ГРЕЧЕСКИМ ПОСЛАМ[171]

Посвящение
Была представлена в театре перед его милостью королем и ее милостью королевой в Уездове под Варшавой дня 12 января господнего года 1578, на празднестве у его милости пана подканцлера коронного.

«Благодетелю моему, его милости, Яну Замойскому[172] из Замостья, Подканцлеру коронному, etc., etc. Его милости слуга покорный.

Только вчера я получил оба письма сразу, которые Вы, Ваша милость, написали мне по поводу этой трагедии. Поскольку я не знал до сих пор ничего о Ваших письмах, я надеялся, что вместе со всеми отсрочками задержана и присылка моей трагедии, или что еще вернее, она должна остаться при мне и быть отдана моли на съедение или же на кульки в аптеку. Прочитав Ваши письма, я увидел: у меня не остается возможности сделать поправки, потому что всё время я должен был insumere[173] на переписку. Quidquid idest[174] — я полагаю, что вышел вздор, да и Ваша милость скажет, вероятно, то же — посылаю вам трагедию смело, хотя вещь и не заслуживает внимания, ведь я еще прежде говорил Вам, что она не написана ad amussim[175] — в драме я не мастер. Кроме того, некоторые вещи не для польского уха. Inter caetera[176] в трагедии есть три хора, один из них написан в подражание греческому, который, как известно, весьма своеобразен. Не знаю, хорош ли будет мой хор по-польски. Но не стану рассуждать далее: в этом как и во всём, Вы будете гораздо лучшим arbitrium,[177] чем кто-либо другой. С готовностью я бы praesens[178] преподнес Вам свое творение, но здоровье не позвохяет мне сделать этого. С досадою мне придется пропустить и свадебные торжества Вашей милости, если salus[179] так мне ныне прикажет. Отдаюсь благосклонному суду Вашей милости. Писано в Чарнолесье декабря 22 дня лета господня.

Вашей милости слуга покорный Ян Кохановский».
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Антенор.

Александр, которого зовут также Парисом.

Елена.

Старая пани.

Гонец Париса.

Улисс, Менелай - греческие послы.

Приам, троянский король.

Кассандра.

Ротмистр.

Пленник.

Хор троянских девушек.


Место действия — Троя.

Антенор
Давно предполагал и говорил я,
Что тяжких столь обид и оскорблений
Не вытерпят воинственные греки.
Так и случилось. Их послы у нас,
И домогаются они того,
Чтобы была им выдана Елена,
Которую когда-то Александр
Из Греции — коварный греков гость —
Увез от мужа, по морским волнам
Ее доставив в наш троянский город.
Коль мужу мы ее вернем, то нам
Мир обеспечен, если же ни с чем
Послы уедут, в тот же самый день
До нас домчится весть о том, что грек
Уж высадил войска на побережье.
Здесь Александр, предчувствуя беду,
Чинит интриги, дружества заводит,
Подарки шлет — и я не обойден,
Хотя мой дом и всё, что есть от предков,
Не продается. Выносить на торг
Я веры не хочу своей. Ведь тот
Не верит в собственную справедливость,
Кто золоту доверил речь свою.
И можно ль дальновидным называть
Того, кто делу общему на гибель,
Берет подарки, чтобы самому
Остаться в целости, коль все погибнет?
Сейчас совет. Сегодня хочет царь
Послов отправить. Александр? Да он!
Александр, Антенор Александр
Мне обещали многие помочь.
Жду от тебя поддержки, Антенор,
Когда начнется спор с послами греков.
Антенор
Рад буду, благородный королевич,
Служить тому, кого ждет справедливость,
Что благом может быть для государства.
Александр
Нельзя отказывать, коль просит друг.
Антенор
Да, коль о праведном он просит деле.
Александр
Тебе чужое ближе, чем свое,
А это завистью уж отзывает.
Антенор
Коль служат другу более, чем правде,
То это от пристойности далеко.
Александр
Рука руке, нога ноге — подмога.
Друг должен быть поддержкою для друга.
Антенор
Наш лучший друг — пристойность. Заставлять
Ее служить себе не вправе дружба.
Александр
Друг познается, говорят, в беде.
Антенор
Беда же там, где ущемляют совесть. -
Александр
Приятелю помочь — причем тут совесть?
Антенор
Но много лучше, коль поможешь правде.
Александр
А помощь грекам — разве это правда?
Антенор
Тот грек мне, кто стоит за справедливость.
Александр
Я вижу, ты меня бы осудил?
Антенор
Пусть каждого его же судит совесть.
Александр
Послы, я слышал, у тебя гостят?
Антенор
Мой скромный дом открыт всем честным людям.
Александр
Особенно, когда они с дарами.
Антенор
Нужны мне деньги для суда. Чужую
Жену похитил я, и будет суд.
Александр
О том не знаю. Но дары ты взял
От греков. Знать, моих уж стало мало!
Антенор
Даров чужих и жен я не желаю.
А ты так и живешь, как говоришь,
Беспутно. Не прийти нам к соглашенью.
Александр
Жалею, что к тебе я обратился.
Помогут боги, я и без тебя
Найду того, кто мне окажет помощь.
Антенор
Такого же, как ты.
Александр
Хотя 6 и так!
Хор
Если 6 у юности разум был, —
Сколько б земли ни таила сил,
Сколько бы в недрах ни прятала жемчуга, золота —
Всё только б тем доставалось, чье сердце так молодо!
Легче казалась бы жизнь людей,
Если бы юность была умней,
Юные вечным дышали б тогда наслажденьем,
Не подвергали бы подданных горьким мученьям.
Но безрассудно их нрав упрям,
Он угождает одним страстям.
Слава, здоровье, богатство — всё ими утрачено,
Родины ж горе ничем никогда не оплачено.
Боже, покорен и ты судьбе,
Силы такой не дано тебе,
Чтобы юность и разум послать одновременно, —
То иль другое обычно бывает потеряно.
Елену вижу я. О чем в минуты эти
Бедняжка думает? Сейчас пойдет в совете
Последний спор: должна ль остаться здесь она
Иль к мужу в Спарту путь держать обречена.
Елена
Как будто в зеркале всё стало ясно мне:
Не может счастлив быть добычею вполне
Бесчестный Александр. Настанет день — и вскоре
Познает греков месть он сам — себе на горе.
Он словно хищный волк, похитивший овцу,
Бежит, а пастухи в догонку беглецу
Пустили свору псов и, бросив по дороге
Добычу, должен он, пока уносят ноги,
Спасая жизнь свою, в густой скрываться лес.
О, если б знать, каким мой будет переезд?
На шее чувствую своей петлю тугую,
Средь греческих людей, быть может, поплыву я.
С каким среди родных предстану я лицом?
Как я, бесстыдная, приду к тебе, в твой дом,
Мой милый муж?! И как, признанье роковое
Произнеся, тебе в тот миг взгляну в лицо я?
Уж лучше б не бывал Парис у нас в стране
Спартанской. И чего недоставало мне?
Из дома княжьего в дом княжий там вошла я,
Богами красота дана мне неземная,
Потомство мне дано, и мой был светел век,
Пока не отнял всё коварный человек.
Отчизна далеко. Друзей не вижу боле.
Где дети? Живы ли? А я сама в неволе,
Как пленница, живу. Выслушивать должна
Упреки грубые, злословью отдана.
Какие испытать мне суждено тревоги,
Какие горести — то ведают лишь боги.
Старая пани. Елена Старая пани
Не огорчай себя, дитя родное.
На свете так всегда бывает: радость
Сменяется печалью. Жизни ткань
Идет в две нити. Наши наслажденья
Неверны и мгновенны. А заботы
Исчезнут лишь, когда захочет бог.
Елена
Сплетается всегда неровно, друг мой,
Для нас венок. В нем больше огорчений,
Чем радостей находит человек.
Старая пани
Но ближе к сердцу принимаем мы
Свои печали, а не то, что к благу.
И потому нам кажется, что горя
На свете больше, чем того, в чем счастье.
Елена
О боже! Ведь на свете больше злого,
Чем доброго. Смотри — у человека
Один лишь способ есть, чтобы родиться,
А чтоб погибнуть — способов не счесть,
Причем таких, что их нельзя предвидеть.
Здоровье тоже у него одно,
Но смертен он, и жизни угрожает
Бесчисленное множество болезней.
Богиня, что владеет всем на свете,
В своей руке всё держит и всем правит —
Фортуна — утверждает, как и я,
Что меньше блага в жизни, чем того,
Что называют злом. Она сама
Одних обогатив, других ввергает
В пучину нищеты. Не от того,
Что зависть говорит в ней или скупость,
А просто потому, что нет у ней
В запасе блага. Вот тому пример:
Коль хочется кого-нибудь добром
Ей одарить, у одного возьмет,
Чтобы отдать другому. Я всегда
Готова повторить: добра на свете
Гораздо меньше, чем бывает зла.
Старая пани
Ну, меньше, больше или в равной мере —
Не велика нам польза знать о том.
Богов мы просим, чтобы человек
Познал как можно менее несчастий.
Несвойственно нам вовсе жить без горя.
Но что-то долго нет вестей с совета.
Я знаю, Александр без промедленья
Даст знать, как кончатся переговоры.
Нам, женщинам, пристойнее быть в доме,
Чем там, на площади, среди мужчин.
Хор
Владетели богатств, вы всех сильней,
Ревнители людского совершенства,
К вам обращаюсь, пастыри людей,
Над божьим стадом вам дано главенство.
И помнить вы всегда должны о том,
Что на земле посланники вы бога,
Что не о благе вам пещись своем,
А обо всех, чья жизнь еще убога.
Себе людской вы подчинили род,
Но и над вами бог стал господином,
Которому дадите вы отчет —
Да судит вас судом, для всех единым!
Он суд ведет с бесстрастьем на лице.
Будь мужиком иль графом по названью,
В сермяге ль ты, иль в золотом венце —
За грех свой обречен ты наказанью.
Когда грешу, спокоен я всегда,
Сам за себя отвечу без коварства.
А грех владыки губит города,
Обширные уничтожает царства.
Гонец, Елена Гонец
Весть добрую несу я госпоже.
Я знаю, что она уже давно
Ждет вестника, свое терзая сердце
Слезами и тревогой. Вот она
Выходит из дому. О королева!
Перед тобой гонец с хорошей вестью.
Елена
Дай бог, чтоб ты мне доброе принес!
Гонец
Послов сейчас отправили ни с чем,
И с нами ты, как прежде, остаешься.
Елена
Ты слышал или сам в совете был?
Гонец
Сам был свидетелем всему. Оттуда
Велел мне Александр идти к тебе.
Елена
Еще не вижу, отчего могла б
Утешиться я. Все же мне скажи,
Как было дело.
Гонец
Я скажу, ты слушай.
Как только начался совет, король сказал:
«Привыкнуть я не мог без обсужденья с вами
Решать свои дела — а если и решал,
То уж теперь о том не помню. В этом деле,
Что сына моего касается, боюсь я
Предаться крайности своей любви отцовской.
Хоть неспроста у нас в народе говорится:
Кровь — это не вода,[180] я общему совету
Готов последовать, коль он разумен будет.
Как порешите вы, так я и сам решу.
Сын в Греции добыл себе жену, обманом,
Не знаю как. Теперь послы за ней явились.
Отдать ее иль нет? Вот что решить нам нужно».
Тогда встал Александр и начал речь такую:
«При первой жалобе послов, размыслил я
И дал себе отчет во всём. Но не хочу
Вас утруждать сейчас ненужными словами.
Как выйти из беды, надеюсь лишь на бога,
На доброту отца, на ваше лишь сужденье,
Известно вам давно, какую жизнь я вел.
Всегда пиры чужды мне были городские,
И я предпочитал среди густых дубрав
Гнать диких кабанов иль быстроногих ланей.
Вовек я не считал постыдным для себя
Спать в шалаше лесном, быть пастухом у стада
И в эти дни совсем не думал об Елене.
Я даже имени ее тогда не слышал.
Когда ж меня судьей избрали три богини,[181]
Сама мне отдала ее Венера в жены,
Исполнив свято то, что прежде обещала.
Все люди у богов обычно просят счастья.
Так неужели им я должен пренебречь?
Я принял дар благой и был им благодарен.
И я уверен в том, что божество, меня
Столь наградившее, пребудет благосклонным
И то, что мне дано, позволит удержать.
Ведь если силою я взял себе жену,
То как же греки некогда Медею
Могли украсть из близкого нам дома?
Не вправе разве я уловкой на уловку
Ответить вероломным?
Когда я виноват, то и они виновны.
Коль выкупа хотят, дадут пусть выкуп сами,
Как оскорбители. А там мою жену
И самого меня, отец, им можешь выдать.
Во искупление вины. Но пусть не мнят,
Что правы и что мы виновны перед ними
И искупить вину должны. Нет, никогда
Они нам этого уж доказать не в силах,
И я не думаю, чтоб ты и сам, отец,
Мог позабыть их зло и давние обиды, .
Что нанесли они тебе и государству,
Еще развалины повсюду на земле,
Еще поля лежат заброшены, пустынны —
След греческих мечей, след вражеской руки.
А если этого ты сам не помнишь твердо,
То позабыть о том могла ль сестра твоя,
Отец, которая еще до этих пор
Живет у них в плену, коль все еще жива.[182]
Король, обиды той не в силах искупить
Ни сам твой сын, Парис, ни гордая Елена».
Тут кончил Александр. И шепот пробежал
По залу. Точно так при наступленье лета
На старой пасеке гудят средь улья пчелы,
Царицу вновь избрав и улететь желая
От старой матки, чтоб избрать иную жизнь
И новый дом. В их улье шум и распри.
Такой же точно шум был и среди совета.
Как только он утих, речь начал Антенор:
«Для правды, о король, не нужно долгих споров.
Когда там, в Греции, был гостем Александр,
Он у хозяина, презрев гостеприимство,
Жену похитить смел, себе ее присвоил.
Да если б просто он невольницу забрал,
То и тогда бы был виновен. Но жену
Забрав любимую и оскорбив тем мужа,
Он трижды виноват. Сгорая от стыда,
Муж просит возвратить ее. И мой совет:
Несправедливости не множить оскорбленьем —
И порознь тяжелы они, и тяжки вместе.
Сейчас через послов, потом уже мечом,
Но греки будут все ж Елены добиваться.
Не должен Александр отстаивать ее,
Коль брак его несет отчизне разоренье
И кровь сограждан. Хочет угодить
Своей богине он — пусть двух других страшится,
Он их своим судом разгневал и унизил.
Уже давно была похищена Медея,
И дела нам уж нет до этого. Известно,
Что греки до сих пор не дали возмещенья
Обиды нашей. Те молчали, кто был должен
Об этом думать. Я не знаю, вправе ль мы
Обидою чужой свой оправдать поступок.
Ведь нам важнее знать, что в давние года,
В дни предков, край родной опустошали греки.
Но и тогда, король! — (ведь правда всем известна)
К упадку нашему нас привели одни
Несправедливости — я должен опасаться,
Чтоб нас не покарал и ныне божий суд.
За наше зло отмстить всегда ведь могут греки.
И должен я тебя, король, предостеречь.
Тем более, что ты и в прежнем пораженье
Едва ли не погиб, свой искупая грех
И тяжкий грех отца, достойный осужденья».
Он замолчал. И с ним согласен был Эней,
Как и Панфей, Тимет, как Ламп с Укалегоном.
Все так же мыслили. Один Икетаон
Иначе рассуждал, держа такую речь:
«Так, значит, мы плясать должны под дудку греков?
Они, как вижу я, велят себя бояться.
А я и впрямь страшусь. Теперь они Елену
Велят нам выдать. День придет — и наших жен,
Детей потребуют. Не знает утоленья
Желанье власти. Так порою в наводненье
Река из берегов выходит, чтоб потом
Залить кругом поля. И вовремя, о мужи,
Вам надо избежать рогов, чтобы потом
Не биться попусту, когда ярмо наденут.
Ждут справедливости от нас, грозя войной.
Дай нам, иль мы возьмем — вот весь их разговор!
Я справедливость им воздам, но не позором.
Позорящий меня мне дорого заплатит,
Коль выгоды меня лишит и оскорбит.
Издавна „господин“ зовут друг друга греки,
А нас лишь „варвары“, „рабы“. Но господин
Не тот, кто в Трое рос или Пелопоннесе,
А тот, кто держит меч. И только меч решит,
Кто и кому во всем покорен. До тех пор
Равны друг другу мы. И пусть надменно грек
Не думает, что он уж так безмерно грозен,
Как кажется ему. Коль мнят они обидой
То, что от них увез Елену Александр,
То пусть тогда они дадут пример и сами
Сознаются в своей неправоте, поймут,
Что должен он им мстить, ведь первые они
Явить насилие посмели. Александр
Обманом не увез от них сестру и брата,
Медею и Абсирта.[183]
Здесь Антенор сказал — нам до того нет дела!
Нет, дело есть! Они за одного вступились,
Пошли на нас войной, чтоб всех поодиночке
Сгубить нас. Это им, конечно, не удастся.
Бойцы здесь в Азии не хуже чем в Европе.
Так говорили встарь, так скажут все и впредь.
Что ж короля сестры касается, то это
Есть нечто большее, чем просто память
Обиды давней. Кровь троянцев благородных
За это грекам всем достойно мстить должна.
Я не советую вам отдавать Елену,
Пока с Медеею не разрешен вопрос».
Так он нам говорил. Но после уж никто
Не продолжал речей. Все на одном сошлись:
«Прав, прав Икетаон!» — И те, что были в креслах,
И те, что просто так стояли. Все согласны.
— «Прав, прав Икетаон!» Уже не раз вставал
Укалегон, но шум сказать и слова не дал.
Напрасно маршалы, стуча жезлом, кричали:[184]
«Вниманье! Держит речь сейчас Укалегон!»
Не помогли жезлы. Укалегон пытался
Укалегонов звать — но разве кто услышит?[185]
И кто-то голосом воскликнул громовым:
«Что толку зря болтать! Расступимся! Тогда
Увидим, чья взяла». Едва сказал он, как
Все встали и пошли, кто влево, а кто вправо.
Когда ж раздвинулись, то ясно стало всем:
За Александра все, а прочих только горсть.
Просили короля, чтоб сделал по закону:
Решенье произнес согласно с большинством.
И тот: «Я был бы рад увидеть в вас единство,
Но если вышло так, что нет его сейчас,
Я только с большинством могу и согласиться.
Пусть благу общему решенье наше служит.
Елену в Трое мы оставим, а Медею
Пусть греки отдадут, как выкуп за нее».
И после этого позвать послов велели.
Меня же Александр скорей к тебе отправил,
Чтоб рассказать о том. Я думаю, послы
Сейчас уже в пути обратном. И твой муж
Давно уж ждет тебя. Итак, не будем мешкать!
Елена
Речь хороша твоя. Иди! Я за тобою.
Хор
Рассказ ей по душе, а я им не доволен.
Какая может быть и для нее в нем радость?
Но вот уже идут послы, повесив нос.
Наверно, им отказ пришелся не по сердцу.
Улисс, Менелай Улисс
О, бестолковая страна! О, боль утраты!
Не уважают здесь ни правды, ни закона,
Ценою золота здесь можно все купить;
Интригами того сумел добиться мот,
Что гнусные его деянья и распутство
Все смеют защищать от мала до велика!
Здесь правду ни во что не ценят, не предвидя
Того, к чему всегда ведет плохой совет.
Совсем не чувствуют, не понимают люди,
Какою язвою стать может в государстве
Распутство юношей. И стыд, и добродетель
Для них уже ничто. Легко ль тут быть хорошим?
Разрушена семья, скудеет государство.
Могу сказать, что вред (сама увидишь, Троя!)
От них большой: они своим примером губят
Других. Ты лишь взгляни, как много тунеядцев
Идет за ними вслед. Они же от безделья
И роскоши своей жиреют, точно свиньи.
Из стада этого едва ли кто и годен
Служить своей стране. Как вынести доспехи
Тому, кого и шелк порою тяготит?
Как на часах стоять тому, кто даже в полдень
С постели не встает? Как вынесет удары
Тот, кто всё время пьян и тем себе расстроил
Здоровье до конца? И, чувствуя себя
Столь слабыми, они еще к войне взывают!
О, если б нам всегда таких врагов иметь!
Менелай
Светила вечные, ты, щедрая земля,
И море шумное, и сонм богов бессмертных,
Великих, малых — всех! Вы видите, что я
Лишь справедливости желаю от троянцев —
Отмщения хочу за горькую обиду.
Они ж, мне отказав, ответили насмешкой —
И боль от этого на сердце тем сильней.
В своей обиде я и бесконечном горе
Взываю, боги, к вам! И всей душой прошу я
Отмстить за мой позор, за это оскорбленье!
О, дайте мне схватить за горло Александра
И кровью вражеской клинок мой напоить,
Бесчестной кровью. Он обидою моей
Давно уж сыт и всё ж ее доныне жаждет.
Хор
Плывунья с парусами,
Дочь островерхой Иды,
Ладья из бука! Сына
Приама ты носила
По зыби волн соленых,
По тихому теченью
Струи Еврота![186]
Что принести могла ты
Его прекрасным сестрам,
Кассандре, Поликсене,
Дары какие?
По следу за Еленой
Как за рабой-беглянкой
Погоня устремилась
Так это ли подарок,
Которым благодарно
Бессмертная богиня,
Венера заплатила,
Когда пастух на Иде
Средь трех богинь бессмертных
Ее пред всеми выбрал?
Купил ценой раздоров
Ты брак свой, сын Приама!
Я не хочу несчастий,
Но ссоры сам пожнешь ты.
Великая Киприда,
Не нужно мне чужое.
Хочу делить я сердце
С избранником единым.
Кто хочет — просит больше.
Сгубила многих жадность
Лишь овладевший страстью
Способен жить в покое.
Настанет скоро время —
Разбойника разбойник
Найдет, от сна пробудит,
Внесет тревогу в сердце,
И грозно грянут трубы,
День боя возвещая,
И, подступив под город,
Враг выроет окопы.
Антенор, Приам Антенор
Великий наш король! Ты моему совету
Не пожелал внимать. Елену не хотел
Ты грекам возвратить, войны зажженный факел,
Пока еще пожар не вспыхнул, погасить!
Я вовремя тебя, король, предупреждаю.
Опасность впереди, и нам грозит война.
Сомненья в этом нет, как в том, что я здесь рядом.
Ты видел, как послы сейчас прощались с нами?
Нам пишут старосты[187] с границ, что войско греков
В Авлиду[188] перешло. Нельзя и сомневаться;
Они идут на нас. Иначе бы послов
Не отправляли б к нам, не говорили б так
Про свой урон. И мы, не мешкая, должны,
Пока у нас в руках морское побережье,
Припасы, войско дать всем гаваням и замкам,
На линии границ.[189] Пусть ленные князья
Готовятся к боям. Найми скорей солдат,
Пошли разведчиков. На суше и на море
Усиль свои посты, чтоб греки не могли
Застигнуть нас врасплох. Вот мой тебе совет!
Приам
Как ясно видишь ты врага перед собою!
Наверно ты его боишься, Антенор?
Антенор
Король, не вредно нам его сейчас бояться.
Боязнь рождает в нас готовность, осторожность.
Когда приходит враг, сражайся иль беги,
А третьего судьба нам не дает решенья.
Приам
И, правда, надо мне скорей принять все меры,
Чтоб дело, невзначай, до бегства не дошло!
Антенор
Но что за женщина сейчас подходит к нам,
Вся побледневшая, с распущенной косою?
И как она дрожит, и как вздыхает тяжко!
Зрачки расширены. То хочет говорить,
То замолкает. ..
Приам
Дочь, моя бедняжка дочь,
Кассандра! Вижу я, опять ее душой
Владеет Аполлон. Послушай прорицанья!
Кассандра
Ах, зачем ты меня, Аполлон, напрасно терзаешь?
Вещим духом меня одарил ты, но людям доверья
К этим словам не внушил. И всегда говорю я на ветер.
Все предсказанья мои у людей возбуждают не больше
Веры, чем сказки иль сны, мечты мимолетной созданья.
Разве понятны кому одержимое сердце, забвенье
Жизни, текущей вокруг? И бога пророческий голос
Может ли людям помочь? Душа моя чувствует тяжесть.
Порабощение тем, что бог ниспослал мне нежданно.
Тщетно борюсь. Надо мной сейчас совершилось насилье.
Я уж собой не владею, сама не своя я отныне.
Где я?.. О боги, скажите! Не вижу я белого света.
Ночь, внезапная ночь, пеленой мне глаза застилает.
Вижу я в небе два солнца, две Трои я зрю пред собою.
Вот по глубокому морю к нам Лань[190] на ладье подплывает.
О пастухи, защищайте свои берега, не пускайте
Эту распутную гостью ступить на отеческий берег.
Как несчастна земля и как залив тот несчастен,
Где пристанет та Лань. О, как несчастны те чащи,
Где она сядет в тени или ляжет на мягкие травы.
Все следы этой Лани и все ее логова будут
Залиты кровью. Она нам пожары несет, разоренье,
Опустошенье на нивах. О родина милая! Стены
Трои, которую древле воздвигли бессмертные руки,
Горестный ждет вас конец! Тебя же, о брат мой любимый,
Страж благородный отчизны, опора великого дома,[191]
Вдоль троянской стены повлекут фессалийские кони.
В час же, когда твое навеки остывшее тело
Наш несчастный отец сложить захочет в могилу,
Будет за золото он его выкупать от убийцы.
Доблестный дух благородный! Я знаю, что вместе с тобою
Наша погибнет отчизна. Вам вместе лежать под землею,
Рядом в могиле одной. Но и ты, Ахиллес трупокупец,
Гибель скоро найдешь, пораженный насмерть стрелою,
Что негеройской рукой в тебя будет пущена скоро.
Что же потом? Ствол лежит, а из пня поднимается ветка,
Новая свежая ветка и, вновь воскрешая надежды,
Быстро к небу растет. Но что там за конь одинокий,
Роста гигантского встал, на недавнем поле сраженья?[192]
Не вводите его в конюшню, молю, не вводите!
Бьет копытом тот конь и кусается. Сжечь его надо,
Если не хочется вам от него погибнуть в пожаре.
Стражи, не спите! Уж ночь надвигается. Всюду опасность:
Встанет великий огонь, такой высоты необычной,
Что озарит, словно день, широкую эту окрестность,
Завтра уже ничего нельзя будет видеть во мраке.
И не надейся, отец, на помощь богов всемогущих,
Жертвы напрасно б ты стал на алтарях приносить им!
Следом бежит за тобой жестокого льва порожденье.
Острые когти вонзит в тебя этот львенок свирепый,
Кровью насытит твоей он сразу голодное горло.[193]
Всех твоих сыновей перебьет. Дочерям же — неволя.
Часть же их умертвят на могилах у греков. В угоду
Мертвым. И матери их, так страшно детей потерявшей,
Уж не рыдать суждено, а выть от безмолвного горя!
Хор
Скорей, скорей пойдем и отведем с собою
Страдалицу. Пускай немного отдохнет! ..
Антенор, Приам Антенор
Король, в ее словах достаточно всё ясно.
Тебе и всей твоей стране они вещают
Погибель близкую. Богами заклинаю
Во всём поверить им и не считать их сказкой.
Приам
Не то еще порой вещала эта ведьма,
Чтоб испугать меня! И всё ж мне стало страшно,
Мне сон моей жены сейчас пришел на память:
Когда еще она беременной была
И злой сын Александр в ее таился чреве,
Ей снилось на заре, пред самым разрешеньем,
Что факел родила она.
Антенор
Я тоже помню
Об этом, знал и я о разных предсказаньях.
Тогда шла речь о том, что принесет ребенок
Погибель всей стране. И это близко ныне.
Приам
Ты помнишь хорошо — мной отдан был приказ
Младенца не кормить. Оставлен был он в чаще
Добычей для волков, чтоб даже кости прахом
Рассеялись в ущелье.[194]
Антенор
Уж лучше б сгинул он, чтоб нам всем не погибнуть.
Кто это? Пленник? Он одет, как воин греков.
Ротмистр,[195] Пленный Ротмистр
Вы держите совет, а там, на побережье,
Готовят греки бой. Вчера с полдневным солнцем
Отряд пяти галер вступил на берег Трои.
Людей он в плен не брал, не жег окрестных хижин,
Но скот, что в поле был, весь захватили греки.
У нас же в тех местах немного было войска.
Пытались мы врага прогнать, но не пришлось.
Оставили мы их в покое. Часть убита,
И только этот был захвачен нами в плен.
В расспросах показал, что греческого войска
До тысячи галер в готовности, в Авлиде,
Где греки ждут послов, отправленных сюда.
И если те назад вернутся без Елены
(A я уж видел сам — они ни с чем вернулись),
Все войско их должно идти прямой дорогой
На Трою. Правда ли?
Пленник
Всё правда, что сказал он.
Ротмистр
И Агамемнон их ведет?
Пленник
Брат Менелая.
Приам
Вели, чтоб пленник был в надежном спрятан месте!
Да, это, Антенор, иное, чем гаданья
Иль женский сон! И всё ж, пророчества, виденья
Твердят нам об одном. Мы завтра, рано утром,
Посовещаемся, как быть нам с обороной,
И не уйдем, пока всё не решим.
Антенор
Бесспорно
Она нужна, но мне противно эго слово
И без пророчицы. Всегда мы в обороне.
Не оборона нам нужна. Нужна война!
Уж лучше бить самим, чем выжидать событий.

ПРОЗА

ПРОРОЧЕСТВО[196]

Мирянин. Отец мой, почему вы думаете, что грядущее сулит Речи Посполитой лишь одни бедствия?

Плебан. Не только я, сударь, все люди — простые и вельможные— говорят, что мы накануне гибели. Хотя я не могу толком объяснить причин нашего падения, но таково общее мнение и пренебрегать им, разумеется, не следует. Люди уже давным-давно заметили, что если они в чем-нибудь единодушны, то вряд ли возможно ошибиться. Отсюда пошла пословица vox populi vox dei.[197] В своих рассуждениях философы прибегают к самым различным уловкам — они открывают истину так, как кто-нибудь разматывает запутанный клубок ниток, и стремятся доказать существование творца прежде всего тем, что почитают и признают его бытие даже самые невежественные народы.

Мирянин. Правда, люди почему-то утратили уверенность. Я тоже огорчен этим. Но не лучше ли оставить в стороне пророчество и поговорить о чем-нибудь поважнее?

Плебан. Беседовать о будущем, сударь, значит предсказывать. Один бог властен изменить порядок вещей, на всё его воля. Я же скажу тебе то, что думаю о Речи Посполитой. Государства гибнут, как всё на свете, или по внешним или по внутренним причинам. Внешние причины — нападения и вторжения врага. Внутренних причин гораздо больше, они, как ручьи, впадают в одну реку и приводят целые страны к гибели. В тяжкую годину государство может погибнуть от смуты, как рухнула Римская империя, или в борьбе с неприятелем, как недавно пала Византия. Что касается внешних врагов, то никто из нас не слеп настолько, чтобы не видеть, какие соседи окружают польскую землю и сколь опасны они для Речи Посполитой. Тем, кто считает себя нашим союзником, мы мало верим, а врагам не можем сопротивляться. Прежде чем вести речь о наших раздорах, вспомнить, что говорил о гибели государств величайший пророк: «Omne — inquit — regnum in se divisum desolabitur».[198] Эти слова порождены не столько пророческим предвидением, сколько знанием обычных и неизменных причин падения всякого государства. Города и государства основаны на единогласии, а гибнут от противоречий и раздоров, ибо contraria contrarius facillime dissolvuntur.[199]

А теперь вернемся к нашим временам. Разве мы сами не ослабляем Речь Посполитую вольным толкованием законов и различными религиями? Что касается законов, то не секрет, с какими спорами и ссорами, с каким трудом мы выполняем всё, что решили на пиотрковском сейме. Мы даже не хотим замечать, что противные стороны погрязли в усобицах. Если бы мы не были едины не только в светских, но и в духовных делах, то и в споре о вере разделились бы на враждующие лагери. Какое смятение внесли бы эти распри среди людей! Войны между христианами и язычниками происходили только от различия религий. Войска христиан и полки крестоносцев так храбро сражались за Иерусалим и Константинополь с турками и сарацинами, словно они бились не столько за веру Христову, сколько за самого Христа. Когда мы покинули неверных, то естественные распри, происходившие от различия вероисповеданий, обратились против нас самих. Мы не преследуем турок ни на Балканах, ни в Азии, но боремся между собой, ведем кровавые битвы (боже, сжалься над нами!), и всё это из-за различия в вере. Будь проклят тот, кто разрушил святые узы, всякое единство! Он достоин того, чтобы все государства, если мила им безопасность, издали против него и подобных ему преступников особые законы. Вера и право (благодаря усилиям новых теологов) направлены к общей цели: к сохранению мира и укреплению государств. Кто нарушает веру и право, тот вредит государству. Вера и право нужны для укрепления страны, никто не сомневается в этом. Подобное ты слышал как от меня, так и от других ксендзов в костеле. Уже давно господь послал на землю сына своего и пророков, чтоб мы постигли его и прославили. Если все мы будем веровать в бога, то не только удостоимся вечного блаженства, но оставим своим потомкам сильную и крепкую Речь Посполитую. Нам не следует быть низкого мнения о доброте господа к человеческому роду и думать, будто мы обречены только страдать в этой юдоли ради его славы. Господь начертал людям истинную дорогу, идя по ней, мы можем не только уповать на райское блаженство, но и спокойно и счастливо жить в этом мире. Истинная дорога — наша вера, его святые заветы.

Нет ничего противного нашей вере в «Сне Сципиона» Цицерона, где сказано, что всего приятнее богу человеческое общество с устроенным порядком — государство. Бог любит род людской и рад видеть в нем свое подобие, всё доброе и прекрасное, что есть у людей. Он не только ликует, глядя на добродетель, но как внимательный гость, приглашенный в бедный дом, велит нести за собою дары, отчего возрастает уважение как к нему, так и к хозяину. Господь, зная, что в таком собрании людей все в безопасности, своим явлением и светом укрепил государство и спас его. Не то государство едино и сильно, где люди боятся законов и страшатся кары, а то, где люди ради добра сеют благо; они не поступают дурно, ибо веруют. Отсюда следует, что государство основано более на вере, чем на законах; законы имеют власть только над телом человека, вера господствует как над плотью, так и над духом. Вера направляет человеческие помыслы, властвует над душой и телом человека. Законы же не простираются так далеко, ибо они сами не крепки без веры. Тот, кто расшатывает веру наших предков (возвращаюсь к началу разговора), тот подрывает основы государства. Такой человек плох уже потому, что он бесчестит своими делами государство, благословленное и укрепленное самим господом. Мне думается, что на этой мысли надо остановиться и вспомнить о печалях нашей родины. Я делаю это потому, что есть люди, не желающие понять, какую опасность для Речи Посполитой представляет спор о вере. Они сеют раздоры и способствуют упадку своего отечества. Но разве смогут такие люди почитать творца, когда государство будет разрушено? Ты знаешь, как тяжко приходится сейчас христианам в Египте, Азии, Византии и других странах, завоеванных язычниками? Выбросив из церквей святые иконы, неверные посвятили христианские храмы своему Магомету.

Мирянин. Спросить бы у них, кого бы они предпочли — Магомета или папу?

Плебан. Я не сомневаюсь, что нашлось бы много таких, которые кричали бы Пилату: «Dimitte nobis Barabbam».[200] Пора поговорить о главном — почему я опасаюсь за нашу Речь Посполитую.

Мирянин. Думается и мне, что пора.

Плебан. Плохо, что все отступили от добрых старых обычаев (на это жалуется и Сатир), предались излишествам, распутству, похоти, алчности и прочим грехам. Послушай, что говорят мудрые люди о такой перемене. Цицерон восхваляет один стих у Энния: «Moribus antiquis stat res Romana virisque» — что значит: «Римское государство сильно обычаями и мужами старых времен». Цицерон замечает, что по краткости и справедливости этот стих можно сравнить лишь с прорицанием оракула, ибо без доблестных людей и справедливых законов нельзя было создать и сохранить Римское государство, столь славное и обширное. А всё оттого, что там никогда не забывали заветов предков и почетные граждане всегда заботились о поддержании давнего порядка. Если сравнить государственное устройство со старинной картиной, то можно сказать, что мы не только не обновили поблекшие краски этой картины, но собственной рукой стерли ее очертания. Что же осталось у нас от тех древних обычаев, которыми, по Эннию, держалось Римское государство? Мы не только не следуем им, но даже забыли об их существовании. А что можно сказать о людях? Мы не только должны признать утрату добрых нравов после смерти великих мужей, но и понять — отнюдь не несчастье, а наши проступки — причина тому, что государство существует у нас только на словах, а в действительности мы его потеряли. Энний, человек уважаемый в своей стране, считал, что своевольные и преступные люди — разрушители государства. Если был прав Энний, говоривший, что Рим крепок старыми обычаями, то не ошибался и Цицерон, предсказавший гибель государства после падения старых обычаев. Еще во времена Цицерона римляне презрели заветы отцов, и это привело их к смутам. Тогда погибло столько людей, что даже вспомнить страшно. Наконец, у них появился тиран, которого они никак не могли свергнуть. Кончилось тем, что от большого и славного государства не осталось и тени. Нам не следует легкомысленно относиться к нынешним усобицам и расточительству, нельзя забывать те обычаи, каких придерживались основатели Речи Посполитой. Мы должны помнить правило: regna iisdem artibus conservantur, quibus ab initio parantur.[201] Из старых реестров мы узнаем, сколько стоили принадлежности королевского ложа, сколько стоила подкладка королевского кафтана, во что обходились вина, подававшиеся королевским гостям. Сейчас каждый готов потешаться над этим. Столь скромны были польские короли, ныне бедный мирянин постыдился бы так жить. Каким же достатком располагал простой человек, если короли были неприхотливы? Вероятно, в те времена считали, что счастье и слава не в пышных обедах и чужеземных винах, а в трезвости и рыцарских добродетелях. Когда сравниваешь жизнь древних польских королей и скромный достаток их подданных с теперешним мотовством, то не знаешь, чему дивиться — то ли тому, как предки радели о силе Речи Посполитой, то ли тому, как мы толкаем ее к гибели. Все историки прославляют Курия Дентата за то, что он, сидя у костра, пек себе репу и даже не пожелал взглянуть на богатые подношения, которыми хотели самниты купить перемирие. Так же поступали встарь польские короли, а об их подданных и говорить нечего — они жили в курных избах и наводили страх на своих врагов. Однако оставим старые обычаи, вернемся к нашим нынешним делам — они заставляют меня, как некогда Цицерона, глубоко призадуматься. По-моему, государство можно сравнить с человеческим телом. В народе говорят: человек перед смертью изменяется. Это происходит оттого, что его помыслы, как утверждают врачи, sequuntur temperaturam corporis,[202] и, пока температура постоянна, человек держится прежних привычек. Когда же начинают портиться и мешаться жидкости, необходимые для жизни человека, его поведение изменяется. Тело и душа, как уже было сказано, связаны между собою. То же происходит и с государством: пока тверды и незыблемы его устои, народ исполняет свой долг и обязанности. Как только начнет слабеть государство, закачается всё его здание, сразу же меняются обычаи. Стоит перестать карать за преступление — появятся разврат и своеволие. Когда начнут продавать первые должности в стране, не удивляйся тому, что жители сделаются алчными и скупыми. Если дурно воспитывать молодых людей, ими овладевают мотовство и леность. Там, где не вознаграждается добродетель, гаснет рвение к государственной службе. Наконец, если люди перестают понимать разницу между добром и злом, появляется больше дурных людей, чем хороших. От рождения мы более склонны к пороку, чем к добродетели, коли ничто не удерживает нас от него. От зла нас должны остерегать закон и его блюстители. Если этого нет, с нами случится то же, что с лягушками, просившими царя, — об этом все знают еще от Эзопа. Он сказал в двух словах то, о чем другие философы написали множество книг. Небрежение власть имущих порождает contemptus legum;[203] те, кто не желает жить по закону, подпадают под власть тирана — последнюю узду для своевольных. По той же причине пали гиганты, с которыми боролся Зевс. Дурные и своевольные нравы — вот причина гибели государства. Причину дурных обычаев следует искать прежде всего в греховной природе человека и в беспечности власти, то есть в легкомыслии сановников, правящих государством. Они не могут удержать своевольных и преступных людей, и алчным стремлением разбогатеть сами подают дурной пример своим ближним.

Мирянин. Что же более всего вредит Речи Посполитой — алчность или расточительность? Коли говорить о мотовстве, то, по-моему, этот порок более опасен; недостаток алчного человека, по-моему, в том, что он хочет хорошо жить.

Плебан. Было бы не так страшно, если бы алчный стремился только к хорошей жизни. Однако его ничто не может удовлетворить: сколько бы он ни имел, ему всё мало, следовательно, нельзя оправдать алчного тем, что он хочет хорошо жить. Он приобрел богатство, а насытиться им не может. Его никогда не радует достаток. Он хочет не только хорошо жить (для чего следует наслаждаться тем, что имеешь), но и иметь как можно больше сокровищ, не давая их другому. Вот почему справедливо изречение: Avaris nisi cum moritur nihil recte facit — скупого красит только смерть. Жадные люди вредят Речи Посполитой: она может быть сильной лишь тогда, когда ее народ придерживается добродетели и строгих правил. Алчность — их враг. Нет ни одного такого позорного преступления и такого отвратительного поступка, на который не толкнула бы человека алчность. Она порождает ложь, отравление, убийства, измену государям, захват крепостей и городов неприятелем. Как-то македонскому царю Филиппу рассказали об одной на редкость неприступной крепости — он спросил: не может ли туда пройти осел с мешком золота, намекая на то, что при помощи денег можно взять любую крепость. Когда Югурта оказался пленником Рима, он богато одарил первых римских граждан, окупил свою вину драгоценностями и был отпущен на свободу. Вспоминая о Риме, Югурта говаривал: «Продажный город, его гибель близка, если найдется покупатель!» То же говорил и Понтий Самнитский (о нем вспоминает Цицерон): «Если бы судьба не прятала меня, когда римляне начали принимать дары, я бы сломил их могущество золотом». Здесь уместно напомнить и о нашей королеве:[204] желая удержать ее от возвращения в Италию, издали эдикт, по которому всякий, кто сопровождал ее, терял что-нибудь: шляхтич — честь, слуга — голову. Это было разумное решение. Строгое исполнение его облегчило бы нашему королю хлопоты по поводу получения княжества Бари, наследства его по матери. Но эдикт просуществовал лишь одну ночь. Наутро стало известно, что королеву не только мог сопровождать любой человек, но и что король возместит траты всякому, кто поедет с нею. Откуда такая перемена? Какими ухищрениями удалось достичь подобного? Трудно сказать — дело происходило ночью, те же, кто знал об этом, вероятно, умерли. Но королева громко сказала спутникам во время пути: «Si voluissem, et filium mihi vendidissent».[205] Эти примеры показывают, какой опасности подвергаются король и государство, когда подданным золото дороже жены, детей, отчизны и бога. Если бы все расточительные люди были похожи на того мота, который на вопрос: «Что ты станешь делать, когда останешься без денег?» ответил: «Буду играть на лютне, заработаю себе на кусок хлеба», если бы они оставались такими, было бы совсем не плохо. Но хуже тем, qui sua perdiderunt, cum deest, aliena sequuntur.[206] Они сеют раздор в государстве, стараясь обогатиться во время смуты. Так даже во время пожара не все гасят пламя. Вспомни Катилину: когда он расточил в пиршествах всё свое состояние, то решил захватить власть. Поскольку Катилина не любил интриговать, то уехал из Рима, собрал войско из подобных себе людей, начал сражение и по воле божией проиграл его. Он был убит, и вместе с ним погибло множество уважаемых граждан — как его сообщников, так и его врагов. Расточительные люди вредят себе и наносят ущерб государству. Та же опасность угрожает государству от людей распущенных и своевольных, презирающих законы, ни во что не ставящих сан и волю короля. Если он попытается пресечь их самоуправство, они выступают против него, подстрекая к тому же и других граждан. Когда им не удается это, распущенные и своевольные люди предают отчизну «и короля, переходят к неприятелю и становятся врагами своей родины. Таких случаев было немало в истории. К подобным преступлениям приводит и чрезмерное честолюбие. Где не могут ничего сделать с помощью интриг, там прибегают обычно к насилию или сговору с недругами отчизны. И всё это ведет государство к гибели. Я думаю, теперь тебе понятно, как дурные и своевольные обычаи вредят стране.

Мирянин. Я понял и готов слушать дальше.

Плебан. Прискорбно, что в дни бедствий и раздоров у нашего короля нет сына. Пусть этот сын был бы лишен права наследовать корону, но существовала бы хоть маленькая надежда, что мы изберем в короли того, чьи отец, дед и прадед у нас царствовали и не станем искать другого.

Мирянин. Да, это важно, об этом не раз говорили на сеймах. Но как всегда, говорили одно, а делали другое.

Плебан. Кого же предлагали?

Мирянин. Каждый своего.

Плебан. Так будет и впредь. Одному господу известно, наступит ли единодушие. Сохрани нам, боже, нынешнего короля! Сколько дурного есть на свете! Еще наши предки для того, чтобы Речь Посполитая в tempore interregni[207] сохранила свою силу, предусмотрительно сделали приматом архиепископа Гнездненского, дали ему право созывать сейм, на котором избирают короля, и право короновать избранного. Но имеет ли сейчас власть архиепископ? Станем ли мы его слушать? Говорят, он — слуга антихриста, не приведи нас господь подчиняться ему. Если нам придется отступить от старинного обычая, освященного нашими предками (дай боже, чтобы я ошибся), то прежде чем мы изберем одного, у нас, пожалуй, объявится несколько владык. Но есть и иные беспорядки. Наше обширное королевство окружено сильными врагами, а гетмана в нем нет: место старосты не пустовало бы так долго. Мы слишком беспечны. Недаром сказал один итальянец: «Sorte in Polonia vivitur».[208] В часы бедствий мы будем ждать счастливого случая, дай боже, чтобы он представился нам! Многие наши крепости в запустении, мы позволяем им разрушаться, не чиним их. Где спасемся мы с женами и детьми в лихую годину? А ведь мы уже проучены падением Полоцка, который мы потеряли из-за слабости укреплений. Дай боже нам так же легко взять его назад, как мы отдали его. Но сомневаюсь в этом. Слушай дальше. Мне вспомнились стихи из какой-то старой комедии, которые приводит Цицерон. Уместно их вспомнить: они повествуют об упадке государства. Один спрашивает: «Quaeso, qui vestram rempublicam tamcito amisistis?»[209] А другой отвечает ему: «Proveniebant oratores novi, stulti, adolescentuli».[210]

Мирянин. Не о наших ли послах это сказано?

Плебан. Да, если ты хочешь называть их oratores.

Мирянин. А то как же? Разве не пишут в канцелярии: oratori nostro — нашему послу?

Плебан. Правда, так пишут, но здесь (я думаю, ты и сам понимаешь) это слово не значит «посол». Из Цицеронова стиха ясно: горе государству, коль правят люди, подобные тем, о которых сказал поэт. Еще хуже, когда их много и о них говорят: «Proveniebant oratores».[211] Есть у Гомера один стих. Я помню только его смысл: плохо, если правят многие, пусть будет один царь. А Цезарь сказал, умирая: «Multitudo medicorum occidit principem».[212] Упаси боже, чтобы сказали так о Речи Посполитой.

Мирянин. Я согласен с тобой. Плохо, когда правят многие. Аучше, когда правителей мало и когда они умные.

Плебан. Ты согласен с Платоном, что перемена в музыке вызовет изменения в государстве?

Мирянин. Мне это трудно понять.

Плебан. Все древние философы считали, что музыка владеет человеческими умами. Они учили детей разным наукам и музыке, учили не столько для развлечения, сколько для насаждения хороших обычаев. Потом музыку перенесли в церковь, чтобы она поддерживала огонь веры в человеке. Но этого не видят новые пророки, которые думают, что надо пускаться в пляс, когда слышишь орган. Они хулят костелы перед простыми людьми: музыка, мол, нужна до тех пор, пока мы слуг прекрасного пола не превратим в слуг слова божьего. Уже древние знали: каждой страсти соответствует своя мера или, как они говорили, гармония. Рассказывают о том, что Александр, едва заслышав боевую трубу, покинул пиршественное ложе и ринулся в битву. Однажды Пифагор увидел разгневанного юношу, который рвался в дом к гетере. Пифагор приказал заиграть (как они говорили) spondaeum,[213] это усмирило юношу, и он спокойно пошел домой. Когда изменится та музыка, которая руководит нашими мыслями, вслед за нею изменятся обычаи, а за обычаями — законы. Знаменитый музыкант Тимофей не был изгнан из Афин (об этом сообщает историк) только потому, что он прибавил к своему инструменту еще одну струну. В наше время не одну, а целых девять струн прибавили к лютне, но песни так далеки от «Богородицы», как скверные обычаи от благого закона. Так, если верить Платону, изменения в музыке ведут к изменениям в государстве. Только поэтов Платон не хотел терпеть в государстве, ибо они при желании могли владеть страстями человека.

Мирянин. Я ничего не имею против Платона: говорят, он был ученый человек. Но ты, видимо, хотел мне сказать что-то еще?

Плебан. Я не знаю, что сказать еще. Тебе, разумеется, известно о том, что почти во всех королевствах появились ереси и от них даже пострадала истинная вера. Недавно так было во Франции, в Нидерландах, и я боюсь, как бы не перекинулся этот пожар к нам, ибо similes causae similes effectus[214] приносят. Надо молить господа, чтобы он укрепил нас. Я уже совсем собрался закончить свою речь, но мне вспомнился еще один случай. Я расскажу его и на том мы прекратим беседу. Эта старая история не обещает нашему королевству ничего хорошего. В ее правдивость я так глубоко верю, как будто сам был ее очевидцем. В Познани есть большая епископская зала. Перед тем, как ее заново перестроил и украсил епископ Чарнковский, на ее стенах были нарисованы все польские короли. Впрочем, это, наверное, сохранилось до сих пор. Так вот, рядом с королем Сигизмундом осталось место для одной картины. Когда на свободном месте захотели нарисовать портрет нашего нынешнего короля, то увидели надпись, сделанную на извести каким-то острым орудием: «Hic regnum mutabitur».[215] Никто не знает, кем это написано, и как можно было забраться к самому потолку. То ли писавший поступил так потому, что осталось место только для одного короля, то ли здесь вмешались какие-то другие силы. Однако самое главное в надписи; имеет она значение или нет, не скажу. Могут быть различные предположения. Только господь в силах обратить всё во благо. Я сказал всё, что думаю о Речи Посполитой. Теперь тебе известно, почему я боюсь за нее. Правда, следовало бы еще разок поразмыслить и поговорить в другое время. Сказать сейчас иначе я не могу. Кроме того, ведь не пойдешь же с этим в типографию!

Мирянин. Ты объяснил, что для нас, поляков, настали нелегкие времена. Скажи мне: ждут нас в будущем такие же огорчения или мы можем надеяться на лучшее?

Плебан. Если не верить в бога и не почитать добродетель, то напрасно ждать чего-нибудь хорошего.

Мирянин. Но скажи мне, как избежать бедствий?

Плебан. Что говорят об этом на сеймах?

Мирянин. Больше всего спорят о том, какие брать налоги.

Плебан. Да и от налогов мало проку: в Польше уже нет ни коней, ни денег, оскудела и Литва.

Мирянин. Ты только хулишь — это просто. Мудрый должен указать путь к порядку.

Плебан. Я не смогу указать путь — это мне не по силам. Далеко до мудрых простому плебану. Со временем я скажу, что думаю о будущем. Мне сдается, что я уже много сказал, а ты много услышал.

Мирянин. Верно. Если ты еще когда-нибудь захочешь побеседовать со мной, я с радостью послушаю тебя.

АПОФТЕГМЫ[216]

С глупым шутки плохи

Познаньский епископ Чарнковский, будучи удручен своей подагрой, часто, во время острых болей, повторял одни и те же слова: «О господи, лучше умереть».

Случилось так, что около больного епископа не было никого, кроме слуги, татарина Камрады. Тот, услыша причитания своего пана, предложил ему: «Ты, милостивый пан, прикажи дать мне коня и отпусти к своим, на волю, а я тебя зарежу, как ты этого просишь».

Епископу стало не по себе: он понял, что тут было не до шуток и сказал: «Хорошо, Камрады, но сначала позови сюда кого-нибудь, я прикажу, чтобы после моей смерти тебя хорошо вознаградили и отпустили на волю».

Татарин вышел и позвал слуг. При виде их пан облегченно вздохнул и велел немедленно заточить татарина в башню, а сам после этого стал осторожнее относиться к своим словам.

Нельзя сажать двух котов в один мешок

Один знаменитый канцлер любил говорить: «С каждым соглашусь, но только не с алчным человеком, ибо он хочет, а я тоже хочу».

Неуместная шутка

Тот же канцлер напоил мускатным вином одного сандомирского каноника. Когда на другой день ему сообщили, что каноник умер, то он не мог ответить ничего другого, как только то, что за покойником осталась еще одна чарка невыпитого вина.

Невольное примирение

Архиепископ Гамрат был сердит на ксендза Крупского. Довелось ему как-то ехать из Краковского замка, а ксендзу в замок, и почти у самого дома архиепископа они разминулись. Конь ксендза Крупского имел одну особенность: если ему навстречу попадался другой конь, он поворачивал обратно и следовал за ним. Удержать его при этом было невозможно. То же случилось и на этот раз. Ксендз Крупский хотел проехать незамеченным, но его конь вдруг повернул обратно и поскакал вслед за конем архиепископа и никакими силами его нельзя уже было остановить. К великому ужасу ксендза оба коня одновременно подъехали к архиепископскому дому. Архиепископ, увидя перед собой растерянное лицо ксендза, страшно рассердился, но затем, сообразив в чем тут дело, простодушно рассмеялся и пригласил ксендза Крупского к себе на обед, где и помирился с ним.

Ненужные церемонии

Когда за столом в доме плоцкого епископа Мышковского пили за чье-либо здоровье, он всегда просил, чтобы тост поднимали сидя; но, если все-таки требовалось вставать, то пусть по крайней мере встают только те, кто пьет и за кого пьют, ведь как-никак, у них имелась причина для вставания. «Но, — сказал он, — когда пьют двое за здоровье друг друга и в это время встанет третий, то это должно будет означать то же самое, как если бы он произнес: „Выпейте за мое здоровье“».

И важному пану не все прощается

Коронный канцлер Оческий всегда сердился на того, кто, кушая за его столом, грязнил скатерть. Пан Вольский, черский каштелян, обедая у канцлера, случайно обронил несколько капель вина на стол. Хозяин, как обычно, дал понять, что ему это не нравится. Тогда пан Вольский, приказав своему мальчику-слуге положить на стол грош, сказал: «Пусть отдадут прачке, чтобы выстирала скатерть».

Пища не по вкусу

Один ясновельможный пан, побывав в Риме, подарил кардиналу своего слугу, татарина Баранчуха. Когрда, несколько лет спустя, встретил татарина в Риме знакомый и спросил его, как он живет, тот ответил: «Плохо: ем траву, как баран», желая сказать этим, что ему не по нутру итальянский салат.

О том же

Один поляк, первый раз в своей жизни отправляясь учиться в Италию, пробыл там лето, а зимой приехал обратно домой. Когда его отец спросил, почему он так скоро вернулся, ответил: «Всё лето меня кормили травой, и я боялся, что зимой начнут кормить сеном».

Памятливый король

Король Сигизмунд имел такую привычку: когда он мыл руки, то перстни со своих пальцев давал держать кому-либо из придворных. Однажды, садясь за стол, он вспомнил, что не получил их обратно, а тот, кому он их дал, не напомнил ему о них.

Год спустя, король снимал свои перстни с пальцев перед умыванием; а за ними протянул свои руки тот придворный, которому король передал свои первые перстни. Но король отдернул руки, говоря: «Подайте мне вначале те перстни, которые я вам давал держать год тому назад».

Не очень-то фамильярничать с большим паном

Тот же Король Сигизмунд никогда не садился за трапезу один и всегда приглашал какого-нибудь пана или несколько панов составить ему компанию. Ксендз Наропиньский знал об этом и, как правило, не дожидаясь приглашения, первый садился за королевский стол. Желая проучить бесцеремонного ксендза, король спросил его как-то перед обедом, в тот самый момент, когда Наропиньский усаживался за стол: «Ксендз Наропиньский, а вы мыли руки?» — «Да, милостивый король». — «Отлично, теперь ступайте домой обедать».[217]

Королевское остроумие

Тот же король Сигизмунд играл в карты. На руках у него оказалось два короля, но он заявил, что у него их три. Когда игроки его спросили: «А третий где?» — он ответил: «Третий король это я!» — и снял банк.

Ненадежный должник

Архиепископ Гамрат был человеком расточительным и, как водится в таких случаях, имел много долгов. Когда ему напомнили о кредиторах и посоветовали подумать о предстоящих платежах, он на это ответил: «Хватит с меня и того, что я долго думал, где достать денег, а теперь пусть мои кредиторы думают, как я смогу с ними расплатиться».

О том же

Архиепископ Гамрат был должен X... определенную сумму. Когда X. . . потерял надежду, что сможет получить свои деньги обратно, он решил каждый день приходить к архиепископу на обед. Если его спрашивали: «Куда идешь?» — он отвечал: «Иду свои пятьсот злотых отъедать у архиепископа Гамрата».

Лжецы

В Польше, сказал Станьчик, нет наибольших лгунов, чем архиепископ Гамрат и краковский епископ Мачеевский. Первый утверждал: «Всё знаю», а не знал ничего; другой же говорил: «Ничего я не знаю», а всё знал.

Неожиданный ответ

Один какой-то сельский шляхтич через несколько недель после женитьбы застал жену в постели. Она ждала ребенка. Снимая плотно зажатые на окнах ставни, он начал нервничать. А жена на это: «Успокойся, — говорит, — успокойся, ведь не твой же».

Монахи и жена

Семеньский, из Радомской земли, жил недалеко от сечеховского монастыря. О нем говорили, что он был очень ревнив. Однажды в его доме кто-то умышленно завел разговор о набегах татар. Каждый, выражая тревогу, стал высказывать мнение, куда можна укрыться с детьми и женой. Спросили и Семеньского: «А ты куда со своей?» Сидящий с ним рядом подсказал: «Да некуда, кроме как в монастырь», на что Семеньский ответил: «Кто его знает, кому в таком случае придется обороняться первым: татарам от стен или монахам от жены».

До судного дня

Пан Дембеньский, коронный канцлер, имея поручение от короля перенести на неопределенный срок одно неотложное дело, которое должно было рассматриваться в присутствии короля, выразился следующим образом: «По такому-то и такому-то делу милостивый король выносит свое решение и т. д. и т. д., а другое дело откладывает до судного дня», вместо того, чтобы сказать: «до судебного дня». Он этим, видимо, хотел пошутить над привычкой короля откладывать решение дел.[218]

ПРИЛОЖЕНИЯ

В. Б. ОБОЛЕВИЧ. ЯН КОХАНОВСКИЙ И ЕГО ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ

Жизненный и творческий путь великого польского поэта Яна Кохановского связан с бурной эпохой польского Возрождения, с развитием реформационного движения в стране, с расцветом гуманизма, национальной литературы, науки и искусства.

Эпоха Возрождения, или Ренессанса, охватывала значительный период — с XIV по первую половину XVII в. — и была обусловлена постепенным развитием в странах Европы товарно-денежных отношений. В эту эпоху закладывались основы будущей мировой торговли, ремесленное производство перерастало в мануфактурное, являвшееся в свою очередь предпосылкой для возникновения крупной промышленности. Вместе с развитием товарно-денежных отношений в недрах феодализма зарождалась и новая культура — культура Ренессанса.

По словам Энгельса, это был «величайший прогрессивный переворот, из всех пережитых до того времени человечеством, эпоха, которая нуждалась в титанах и которая породила титанов по силе мысли, страстности и характеру, по многосторонности и учености».[219] Среди видных деятелей эпохи Возрождения трудно назвать человека, который не совершил бы далеких путешествий, не говорил бы на четырех или пяти языках, не блистал бы в различных областях творчества.

Эпоха Возрождения была одной из тех переломных эпох, когда под влиянием развития производительных сил и зарождения новых производственных отношений коренным образом менялось старое феодальное мировоззрение и оформлялось новое отношение к миру, человеку, природе и религии. Это была эпоха великих открытий и изобретений, расцвета гуманизма, светской национальной культуры и. литературы в различных европейских странах.

Свою эпоху Возрождения переживает и Польша в XVI в.

В отличие от других европейских стран, культура польского Ренессанса складывалась в несколько своеобразных экономических и социально-политических условиях и наряду с общеевропейским характером имела свои национальные черты.

Главной особенностью польского Возрождения являлось то, что реформация и гуманизм переплетались между собой и развивались одновременно, в связи с чем творчество передовых писателей и публицистов носило боевой, наступательный характер и содержало элементы сатиры, пародии и шаржа в раскрытии общественно-политической и нравственно-бытовой жизни высших слоев польского общества. Кроме того, борьба протестантов за церковь, независимую от римского папы, шла рука об руку с борьбой гуманистов за национальную культуру и письменный польский язык.[220]

Немаловажную роль в формировании польской культуры эпохи Возрождения сыграло установление в Польше необычной для многих. европейских стран структуры государственного устройства и специфическое развитие городов, сельского хозяйства и торговли.[221]

В течение XVI в. Польша стала настоящим «хлебным амбаром Европы», снабжая западноевропейские страны сельскохозяйственными продуктами.

На базе роста феодально-крепостнических отношений, обострения эксплуатации крестьянства и перехода к отработочной ренте, шляхта укрепила свое экономическое положение и обеспечила себе политическое господство в стране. Начав еще в XV в. борьбу против мещанского сословия, высшего духовенства и магнатов, она сумела добиться неприкосновенности личности и земельной собственности (постановления 1422, 1430, 1433 гг.), освобождения от государственных податей, привилегий на высшие духовные должности и полного господства в судебных органах (постановление 1496 г.).[222] Кроме этого, шляхта получила право беспошлинного ввоза товаров из-за границы и вывоза своих сельскохозяйственных продуктов, что нанесло удар посреднической торговле купцов. Наконец, шляхте было предоставлено исключительное право производства и продажи спиртных напитков (так называемое право пропинации). Все эти привилегии дали возможность шляхте повысить свои доходы, усилить политическое влияние в стране и подорвать основы дальнейшего экономического роста городского сословия — мещан.[223]

В условиях экономической и политической слабости городов установление абсолютизма в Польше было невозможным. Противоречия между магнатами, шляхтой и духовенством тоже не могли быть использованы королевской властью в целях своего усиления. Ни одна из прослоек класса феодалов не хотела допустить установления в стране абсолютистских порядков, и Польша постепенно превращалась в сословную монархию — дворянскую республику (Речь Посполитую).

* * *
Противоречия между светскими и духовными феодалами создали благоприятную почву для распространения в польском господствующем классе реформационных идей.

Начавшись еще при Сигизмунде I Старом (1506—1548), реформационное движение продолжало распространяться при Сигизмунде II Августе (1548—1572). В противоположность реформационному движению в Германии и Швейцарии, которое охватило широкие народные массы, польская реформация ограничивалась узкими кругами светских феодалов и небольшого слоя городского населения, преимущественно немецкого. На польских землях не было ни гражданской войны, ни «Варфоломеевской ночи». Тем не менее магнатов и шляхту пугала перспектива развития в стране народной реформации, идеологами которой явились так называемые «ариане», или «польские братья».[224] Среди ариан было много выходцев из ремесленников и крестьян. Прогрессивно настроенные ариане требовали, чтобы в Польше не было разделения на «князей и подданных», «шляхту и простолюдинов», а был для всех один «равноправный закон». Они выступали против барщины и крепостного строя: по их мнению «истинному христианину не должно иметь крепостных», ибо «это — язычество господствовать над своим братом», пользоваться его «потом и кровью».[225]

Распространение таких идей тревожило польских феодалов. Поэтому, укрепив несколько свои экономические и политические позиции за счет духовенства, они стали отходить от реформации и возвращаться в лоно католицизма. Этому способствовала начавшаяся при короле Стефане Батории (1576—1586) военная экспансия на Восток, открывшая перед шляхтой и магнатами возможность новых захватов украинских и белорусских земель.

Однако реформационное движение 20—60-х годов XVI в. в Польше, возникнув на базе борьбы за землю и феодальную ренту между светскими и духовными феодалами, сыграло большую роль в развитии национальной культуры и литературы, подорвало господство латыни и содействовало утверждению польского письменного языка.

Расцвету национальной культуры благоприятствовало также распространение в Польше гуманистических идей.

Гуманизм как антифеодальное идеологическое движение в Европе эпохи Возрождения представлял собой светское направление в философии, науке, искусстве, литературе. Гуманисты всех стран обратили свое внимание прежде всего на изучение литературных, художественных и научных памятников античности, в которых они находили подспорье для идеологической борьбы против средневековой схоластики и аскетизма. Они считали, что человек имеет право на земные радости, чувство, наслаждение.

Всесторонне развитая личность, гармонически сочетающая богатую духовную культуру с нормальным физическим развитием, — вот идеал гуманистов, которые жили «всеми интересами своего времени» и пробуждали в современниках «жизнерадостное свободомыслие».[226]

Проникновение в Польшу идей гуманизма началось еще в XV в. Первоначально проявляясь в трудах отдельных представителей науки и литературы (Длугош, Остроруг, Каллимах, Чолэк, Гжегож из Санока), они затем привились при королевском и магнатских дворах, а к середине XVI в. получили уже широкое распространение в тех же, что и реформация, слоях общества, — среди шляхты и мещанства.

Польский гуманизм эпохи Возрождения выдвинул множество выдающихся ученых, скульпторов, архитекторов, художников, публицистов и писателей. Среди них первое место принадлежит таким гениальным представителям польской науки, искусства и литературы, как Миколай Коперник, Вит Ствош и Ян Кохановский, которые внесли огромный вклад в сокровищницу мировой культуры.[227]

* * *
Польские гуманисты-протестанты, принимая горячее участие в реформационном движении, в своих научных, публицистических и литературных трудах затронули ряд актуальных проблем современности. Наиболее злободневным вопросом, которому они уделили большое внимание, был вопрос о бесправии низовых сословий и тяжелом положении крестьян.[228]

Желая облегчить участь плебейской бедноты, Анджей Фрич Моджевский — один из самых прогрессивных публицистов того времени[229]— в своей брошюре «Закон о помиловании или наказании за убийство» (1543) подверг резкой критике всю господствующую в стране систему судопроизводства. Согласно государственному законодательству— шляхтич, убивший шляхтича, подвергался тюремному заключению и выплачивал штраф в сумме 120 гривен, а за убийство нешляхтича ограничивался уплатой 10 гривен. В то же время убийство нешляхтичем шляхтича каралось смертной казнью.

Такая социальная несправедливость вызывает глубокое чувство негодования у автора, и он призывает бесправные сословия встать на защиту своих интересов: «С вами, не имеющими ничего общего с управлением Речи Посполитой, желаю я поделиться этой жалобой и печалью... На эту, как бы беседу мыслей моих, задумал я пригласить вас, находящихся за сценой Речи Посполитой и живущих далеко от королевского двора по деревушкам, местечкам и хуторкам».[230]

В 1538 г. сейм принял решение, предписывающее горожанам продать в течение четырех лет принадлежащую им земельную собственность. Это решение, узаконенное в 1543 г. и направленное против польских городов, еще больше ограничивало права мещан и одновременно давало шляхте возможность за бесценок приобретать их земли, увеличивать собственные фольварки.

Против этого закона выступил Моджевский в другой своей брошюре— «Речь правдивого Перипатетика»,[231] опубликованной в 1545 г.

В этом законе Моджевский усматривал новое наступление шляхты на города, хозяйственное и политическое значение которых он вполне оценивал. Во время своих заграничных путешествий Моджевский видел, какую огромную роль играли горожане на Западе в развитии экономики и централизации своих стран, поэтому горячо защищал их права. В других государствах, говорил он, каждому дано право честными средствами достояние свое улучшать и новое приобретать. Сожалеть нужно, что Речь Посполитая не желает подражать западным государствам.

Эти мысли о притеснении господствующим классом низовых сословий Моджевский всесторонне развивает в своем главном труде «Об улучшении Речи Посполитой».[232] Беря под защиту крестьян и мещан, он обрушивается на реакционные круги магнатов и шляхты с их классовым эгоизмом, критикует существующие феодальные порядки в стране.

С той же страстью осуждает социальную несправедливость и единомышленник Моджевского — крупнейший до Кохановского поэт-гуманист Миколай Рей. В своей сатире «Разговор между тремя лицами»[233] он требует, чтобы не взваливали все тяготы на плечи крестьян: ведь плохо обстоит дело с тем возом, говорит Рей, за который отдувается одна только лошадь, когда только одну ее секут кнутом: ищите путей, чтобы бедный человек мог отдохнуть, перевести дух.

В защиту крестьян выступают и другие гуманисты: Бернат из. Люблина, Ян Кохановский, Шимон Шимонович, Лука Гурницкий,. Себастьян Фабиан Клёнович.

Наряду с решением социальной проблемы перед гуманистами-протестантами стояла и другая актуальная задача — воспитание и образование молодежи. В противовес кафедральным, монастырским и приходско-церковным школам, находившимся под опекой католического духовенства, протестанты повсеместно стали создавать народные школы и гимназии, куда принимались на равных условиях дети всех сословий. Целью этих школ было воспитание «добрых христиан» и «полезных отечеству граждан».

Подвергая критике систему средневековой схоластики, гуманисты-протестанты на передний план выдвигали преподавание светских наук, пригодных для практической жизни. Они утверждали, что разум дан на то, чтобы освещать путь человеку, а отвлеченная логика схоластов учит только «как правду делать неправдой». Общество честных и добродетельных друзей, примеры из жизни знаменитых людей древности, прославившихся умом и доблестью, а также естественные науки, основанные на изучении живой природы, — вот что, по их мнению, является лучшей школой для юношества.[234]

Взгляды протестантов по вопросу воспитания и образования молодежи наиболее ярко выразил Миколай Рей в своей дидактической поэме «Изображение жизни честного человека» (1558).[235] В поэме говорится о том, как некий ученик древнего философа Гиппократа, наслушавшись его учения о правде, отправляется отыскивать ее по свету. Он путешествует от одного философа к другому — от Гиппократа к Диогену, Эпикуру, Анаксагору, Феокриту, Платону, вплоть до Аристотеля — и каждый из них излагает ему свою систему этики. Причем примеры, которыми оперируют античные философы, взяты из жизни и быта польского народа, преимущественно из жизни шляхты и носят поучительный характер. В этом произведении Рей старался убедить читателя в том, что набор различных сведений, отвлеченных, абстрактных, на чем строилась вообще вся схоластическая наука средневековья, является абсолютным вздором; нужны человеку только те знания, которые украшены добродетелью, приносят пользу обществу и государству. Рей отзывается с пренебрежением о существующей системе образования, жалуется на то, что детям силой, посредством побоев вбивают в голову ненужные знания, далекие от практической жизни.

Кроме Рея, проблеме воспитания и образования молодого поколения посвящают свои труды многие знаменитые ученые и писатели того времени, в том числе выдающиеся гуманисты Анджей Патриций Нидецкий, Анджей Фрич Моджевский, Ян Кохановский и др.[236]

Развитие национального самосознания и патриотический подъем среди широких кругов польской общественности требовали решения еще одной неотложной задачи: ликвидации господства в стране латыни — языка католической церкви. В эту борьбу прежде всего включились гуманисты-протестанты. Желание подорвать основы космополитической культуры католического Рима и противопоставить ей самобытную национальную, и притом светскую культуру и литературу побудили их всецело обратиться к родному языку. Еще в XV в. один из представителей зарождающегося гуманизма — Ян Остроруг — в своем «Мемориале» (записки, дневник) высказал мысль о том, что польский письменный язык должен занять главенствующее место во всей системе государственного управления, а все иностранцы, если они «хотят жить в Польше» — то «пусть учатся говорить по-польски».[237] А теперь, выражая настроения широкой общественности, Миколай Рей во всеуслышание заявил: «Так пусть же знают другие »[238]

народы, что поляки не гуси и свои язык имеют».

Польскому письменному языку посвящают свои исследования многие ученые-филологи. Создаются школьные пособия и словари. Петр Статориус пишет первую грамматику польского языка; Станислав Мужиновский (псевдоним — Ян Секлюцьян) издает «Польскую орфографию»; Ян Мончиньский составляет латино-польский словарь; Ян Урсинус Недзьвецкий публикует свой труд «Грамматическая методика», в которой делает первую попытку установления польской грамматической терминологии.

О польском языке высказывают свои суждения крупнейшие писатели— Миколай Рей, Ян Кохановский, Лука Гурницкий и др.[239]

Формированию национального письменного языка способствует развитие книгопечатания в Польше. Первая типография открылась еще в 1476 г., но она действовала нерегулярно и печатала исключительно латинские тексты. Наиболее крупная типография была основана Яном Галлером в 1505 г. Вместе с научными и литературными произведениями Галлер печатал учебники и тем самым содействовал распространению образования в Польше.

В 1510 г. в городе Кракове открылась типография Флориана Унглера, где появилась в 1513 г. первая книга на польском языке — перевод Берната из Люблина с латинского под названием «Духовный рай». Вскоре интенсивную издательскую деятельность развили и другие видные книгопечатники: Иероним Ветор, братья Шарфенберги и особенно протестант Мацей Вежбента.

Большие заслуги принадлежат им в распространении среди прогрессивных кругов польского общества лучших образцов переводной плебейской средневековой литературы. К числу таких произведений относится «Беседа царя Соломона мудрого с грубым и непристойным Мархолтом», которая появилась на польском языке в 1521 г. Перевод был сделан Яном из Кошичек по непосредственному заказу книжника и печатника Иеронима Ветора. Выбор текста не был случайным. Всё ухудшающееся положение крестьян и горожан, растущие противоречия между шляхтой и магнатами способствовали популяризации такой литературы, в которой высмеивались чванство и глупость «сильных мира сего», показывалось, как «грубый и непристойный» простак Мархолт обводит вокруг пальца могущественного царя Соломона, превосходит его умом и мудростью.

Произведение написано сочным языком, изобилующим грубоватыми шутками, пословицами, поговорками, что еще больше усиливает его народный колорит. Вслед за этим сочинением появилось в переводе того же Яна из Кошичек второе не менее популярное для того времени произведение: «Веселый и смешной ветрогон, его рождение, жизнь, поступки и удивительная кончина».

Содержанием произведения являются похождения легкомысленного юноши-весельчака, его шутки и проказы над людьми высшего светского общества. Он высмеивает их нравы, подшучивает над признанными официальными властями авторитетами, издевается над схоластами, смеется над корыстью светских и духовных магнатов.

Большим успехом пользовались и другие переводы произведений средневековой литературы: «Римские истории», «История о семи мудрецах» и авантюрный роман «Об Александре Великом, короле македонском» и др.[240]

Читателя привлекали фантастические повести о геройских подвигах, о преодолении трудностей, встречаемых на пути, о неизбежном возмездии злым и порочным силам, о торжестве справедливости, которой угнетаемые и эксплуатируемые не могли ждать от существующих порядков.

Заслуги первых книгопечатников заключались в том, что они содействовали развитию национального письменного языка и на раннем этапе своей деятельности пропагандировали лучшие образцы светской литературы, которая звала к борьбе с насилием, воспитывала любовь к благородным качествам человека, разоблачала всё дурное и пошлое.

Содействуя развитию национальной культуры и польского языка, гуманисты одновременно развернули активную идеологическую борьбу против средневекового аскетизма. Главную роль в этом отношении сыграла художественная литература. Средневековым церковным произведениям — молитвам, проповедям, житиям святых, гимнам, мистериям — гуманисты противопоставили новую светскую литературу разнообразных жанров: стихотворные диалоги, прозаические повести, эпические поэмы, сатиры-пасквили, эпиграммы, фиглики, фрашки, анакреонтические песни, элегии, идиллии (селянки) и любовную лирику.

Но творчество польских гуманистов не было однородным. Одни из них принадлежали к придворно-аристократическому лагерю, другие— к демократическому.

Отличительными чертами первого направления был культ античности, эстетизм. К этой группе примыкали такие поэты, как Миколай Хуссовский, Анджей Кшицкий, Ян Дантышек, Клеменс Яницкий. Все они писали на классическом латинском языке, переводили древнегреческих и римских поэтов, сочиняли в честь своих придворных покровителей многочисленные панегирики, воспевали любовь, дружбу, природу, минутные радости и легкую беззаботную жизнь.

Во главе этого течения стоял Клеменс Яницкий — крестьянин по происхождению, увенчанный лавровым венком в Риме как лучший латинский поэт.

В противовес придворной поэзии, гуманистическая литература демократического направления носила сатирический, обличительный характер и стремилась к правдивому отображению жизни. Она вскрывала социальные противоречия, ставила важные вопросы современности и поднималась до критики существовавшего в Польше феодально-крепостнического режима. Вследствие этого творчество демократических писателей приобретало яркие национальные черты. Их произведения, предназначенные не для узкого круга просвещенных господ, а для широких масс польского народа, писались преимущественно на родном языке. Лучшими писателями этого направления были — Бернат из Люблина, Ян из Кошичек, Мартин Бельский (он же историк), Аноним Протестант, Миколай Рей, Лука Гурницкий и др. Все они оказали большое влияние на развитие литературы XVI в. и подготовили почву для расцвета творчества крупнейшего поэта польского Возрождения — Яна Кохановского.

* * *
Родился Ян Кохановский в 1530 г. в селе Сицине, расположенном недалеко от города Радома.

Отец поэта, типичный шляхтич-землевладелец средней руки, был полностью поглощен хозяйственными делами и мало обращал внимания на воспитание детей. Заботу о них он поручил своей жене — отзывчивому другу и умной наставнице..

Детство Яна протекало в сельской местности. Мальчик внимательно присматривался к обычаям, нравам, быту крестьян, и жизнь родного села становилась ему близка и понятна. Он видел, что крестьяне трудились от зари до зари на себя и на пана, жили бедно, одевались скромно; многие ходили в груботканных дерюгах, носили лапти, ноги окутывали онучами; редко у кого были сапоги или ботинки. Только по воскресным дням они доставали свои лучшие национальные одежды, и тогда село приобретало праздничный вид: мужчины расхаживали в пестрых сермягах, полосатых штанах, ярких жилетах, белых кафтанах, красных кушаках и шляпах с пучками лент; женщины ходили в высоких черных башмаках, зашнурованных до самых краев белых чулок, в зеленых бархатных корсажах, вышитых кофтах, цветных юбках; голова украшалась чепцом, повязкой, а у девушек— платочком, лентами, заплетенной косой, венком из полевых цветов; на шее висели бусы из янтаря и кораллов; на пальцы надевались дешевые перстни с простыми камнями; на плечи накидывался платок домашнего изделия.

В эти дни Сицина шумела, веселилась, хороводила. Девушки и парни стайками бродили по селу, пели, играли, водили хороводы, смеялись. Их бойкая речь пересыпалась пословицами, поговорками, шутками.

Но будни были мрачные, невеселые: Кохановский не раз наблюдал, как панский управляющий плеткой понукал к работе крепостных и видел, что крестьяне часто ели впроголодь и ютились большими семьями в жалких глиняных халупах, врытых в землю. Дым из печи распространялся по всей хате, покрывал стены изнутри смолистой сажей и выходил в прорубленную в крыше дыру. Двери были настолько низкими, чю приходилось сгибаться, чтобы пройти в жилище.. В сенях находились корова, свиньи, гуси, куры. Было тесно, сыро, неприветливо, убого.

Были в селе и благоустроенные избы — «светлицы» — бездымные, с каменной трубой, окнами, стенами, выбеленными с внешней стороны, построенные из дерева или кирпича. Но такие дома принадлежали зажиточному слою села — кузнецам, мельникам, органистам, пробощам (священникам), панским экономам.

Жили в селе и мелкие шляхтичи. Как и в каждой польской деревне, они мало чем отличались от простых крестьян. У них не было крепостных, и свои небольшие земельные наделы они обрабатывали собственными силами.. Богатая и средняя шляхта с ядовитой насмешкой говорила об их хозяйствах, что если собака сядет на таком клочке земли, то хвост ее окажется на соседнем участке.

Мелкая шляхта жила в глиняных или деревянных избах, которые отличались от крестьянских только тем, что имели крыльцо при входе и шляхетский герб. Одевалась шляхетская беднота почти так же, как и крестьяне. Но желая показать свое дворянское достоинство, шляхтич носил саблю без ножен, а иногда в ножнах из кожи. Женщины держали себя, как маленькие «ясновельможные пани»: в костел они приезжали на бричках, чтобы подчеркнуть свое благородство и более высокое положение в сравнении с другими. Мужчины обычно старались говорить о делах общественных, принимали участие в работе местных сеймиков, хотя не брезговали пить в корчме с крестьянами, даже входить с ними в семейные связи.

Вся эта окружающая обстановка, среда, быт и нравы сельской жизни (характерные вообще для всех польских деревень того времени) становились предметом наблюдения любознательного Яна. Мальчик часто выходил на улицу, где собирался деревенский люд, участвовал в масляничных увеселениях, шумных торжествах, бывал в поле как участник праздника жатвы. Именно в это время он впервые запечатлел в своей памяти тяжелый труд крестьян, их обычаи, песни, забавы, хороводы, игры, которые впоследствии нашли яркое отражение в его знаменитой «Свентоянской песне о собутке» и других произведениях.

Окончив школу, Кохановский в 1544 г. поступил в Краковский университет, именовавшийся также академией. Перед взором четырнадцатилетнего подростка предстали новые картины беспокойной жизни польской столицы времен короля Сигизмунда Старого и королевы Боны. Кохановский видел, как пестрой толпой теснились у подъезда королевского дворца прибывшие из разных стран служилые люди, послы, живописцы, поэты, актеры; всматривался в нарядные костюмы вельмож, чопорные, самодовольные лица придворных сановников, степенные, важные осанки епископов; любовался чудесными каменными особняками патрициев, стройными колоннадами магнатских домов с лепными фигурами, цветной орнаментовкой и поражался убогостью жалких халуп ремесленников и подмастерьев. Перед ним предстал овеянный легендами и славой древний город, полный ярких контрастов: труда и праздности, богатства и бедности, излишества и недостатка, блеска и убогости, лоска и нищеты. Пестрота нарядов и украшений; разноголосица языков, жаргонов и диалектов; разнообразие фигур и лиц, жестов и мимики, поведений и поступков; игра тонов, красок и движений — всё с жадностью впитывалось любопытным взглядом молодого поэта, оседало в его памяти, концентрировалось и обобщалось, разжигало воображение, рождало образы, картины, укладывалось в определенные сцены будущих творений.

Не менее сильное впечатление произвела на Яна Кохановского прославленная Краковская академия, которая, хотя и утратила былое значение, всё еще оставалась центром просвещения и науки. Сюда, как и прежде, во времена Ягелло, приезжали пополнить свои знания не только поляки из отдаленных городов и местечек, но и чехи, венгры, немцы, датчане, шведы.. Здесь собирались студенты, бакалавры, магистры и даже доктора Венского, Парижского и других университетов, чтобы послушать лекции знаменитых польских ученых.

Реформационное движение в стране и расцвет гуманизма во многом воздействовали на изменение системы образования в высшей школе. Увеличилось число профессоров-гуманистов, расширилось изучение античных авторов, древнегреческого языка, математики, внедрились новые предметы преподавания: стихосложение, римское право, ораторское классическое искусство.

Старые ученые, закоренелые теологи, стремились всячески противодействовать нововведениям, но их усилия были безуспешны: свежий ветер гуманизма заполнил аудитории Краковской академии.

Горячие споры между католиками и протестантами, кипучая деятельность краковского кружка реформаторов, возглавляемого Фричем Моджевским, смелые выступления ариан, гуманистические веяния в науке и литературе — всё это содействовало формированию демократических взглядов Яна Кохановского. Его симпатии к протестантам возросли еще больше, когда он, после окончания Краковского университета и кратковременного пребывания в Германии, направился в Крулевец (1551) — центр реформационного движения. Он общался с активными деятелями реформации, зачитывался пламенными статьями Моджевского, увлекался произведениями Рея, писал стихи, участвовал в бурных дискуссиях, литературных диспутах.

В 1552 г., желая пополнить свои знания, Кохановский выехал в Италию.

Поездка за границу для шляхетской, магнатской и мещанской молодежи была в то время обычным явлением. Где только ни побывали польские студенты! Их видели во всех университетах Германии, Швейцарии, Франции, Бельгии, Голландии, Австрии, Чехии, Испании и Англии. Путешествовали они группами и в одиночку, на коне и пешком, с саблей на боку и с книгой под мышкой. Знали их придорожные города, монастыри и альпийские постоялые дворы. Они слушали всех знаменитых ученых; зачитывались классическими авторами, итальянской поэзией, сочинениями «еретиков»; вступали в споры по жгучим вопросам политики, искусства, литературы; посещали древние города, могилы поэтов и героев; странствовали по Средиземному морю; направлялись к берегам Палестины; пробирались в страны Востока. Они завязывали контакты с людьми различных национальностей, обменивались культурными достижениями и научной мыслью.

Жажда знаний и новых впечатлений, желание ближе познакомиться с поэзией и искусством европейского Ренессанса потянули и Яна Кохановского за границу. Он поступил в Падуанский университет, где подружился с польским писателем Лукой Гурницким; здесь же юноша близко сошелся со своими земляками — прославленным гуманистом-филологом Анджеем Патрицием Нидецким и Яном Янушевским, который впоследствии выпустил в свет первое издание собрания сочинений Кохановского.

В Падуанском университете Кохановский слушал лекции известного ученого — грека Франца Робортелло, автора нашумевшего трактата по эстетике «О возвышенном» и комментария к «Поэтике» Аристотеля.. Внимание молодого поэта привлек и гуманист Антонии Мюрэ, прославившийся своими исследованиями древнеримских и древнегреческих поэтов, прозаиков, драматургов — Катулла, Тибулла, Проперция, Горация, Лукреция, Вергилия, Сенеки, Ювенала, Марциала, Цицерона, Гомера, Гесиода, Пиндара, Софокла и Еврипида. В Падуе Кохановский изучил древнегреческий язык, литературу итальянского Возрождения и сам написал на прекрасном классическом латинском языке цикл дружеских посланий, любовных песен и элегии.[241]

Из Италии Кохановский направился в Париж, где встретился с крупнейшим в то время поэтом Пьером Ронсаром — главой французской поэтической школы, так называемой «Плеяды». Единомышленники Ронсара, выступая поборниками национальной, светской культуры, писали свои произведения на французском языке. Кохановский, поддавшись общему национальному патриотическому подъему французских гуманистов, создал первое свое стихотворение на польском языке — «Гимн богу». Как рассказывает легенда, кто-то из поляков привез это стихотворение из-за границы и прочел его в тесном кругу своих друзей. Находившийся среди них Миколай Рей был так поражен и очарован красотой, чудесным звучанием и внутренней эмоциональной силой гимна, что невольно сорвался с места и, отдавая дань новому могучему таланту, торжественно воскликнул:.

Ему я должное в науке отдаю
И песнь славянскую как дар передаю.
Это стихотворение уже тогда принесло Кохановскому широкую известность на родине и поставило его имя рядом с именем Рея.

Странствование молодого поэта по чужим странам длилось более десяти лет. Только два раза он ненадолго возвращался в Польшу по случаю смерти отца, а потом матери и снова отправлялся в далекий путь. Он побывал в Риме, Неаполе, Марселе и в городах Нидерландов.

Касаясь юношеских лет, проведенных за границей, поэт писал о себе:

Вершины гор, одетые лесами,
Смотрю на вас влюблёнными глазами.
Я вспоминаю молодости дни,
Когда беспечность мне была сродни.
Где не был я потом? Знал радость, горе,
Переплывал бушующее море,
Во Франции, в Германии я жил.
В Италии я видел грот Сивилл.
На родину Кохановский вернулся в 1559 г. С этого времени начался новый, так называемый «придворный», период жизни и творчества поэта.

После смерти Сигизмунда Старого королем был избран Сигизмунд-Август. Его двор, немного итальянский по обычаям и церемониям, но польский по духу, стал настоящим двором эпохи Ренессанса. Среди придворных и сановников королевской канцелярии было много высокообразованных людей.

В сенате и сейме задавали тон воспитанники Краковского и Падуанского университетов, а рядом с ними стояли те, которые восприняли новую, протестантскую веру в Виттенберге, Лейпциге и Женеве. Многим гуманистам, читателям Цицерона и Ливия, казалось, что на польской земле возродился римский сенат и стала повторяться древнеримская и древнегреческая история: в Кракове расхаживали «патриции» и «плебеи», шляхетский «трибунал» вел ожесточенную борьбу с «узурпаторами» и грозил смертью «тиранам». Сквозь призму древности смотрели поклонники Горация и Вергилия на собственные взаимоотношения и всячески старались подражать античности.

Духовная культура Возрождения находила всё больше и больше сторонников. Ее центрами становились дворы светских и духовных магнатов.

Появлялись десятки и сотни меценатов. Резиденции таких крупных сановников, как Мацеёвские, Падневские, Мышковские, Фирлеи, Тенчиньские, Замойские, Радзивиллы, превращались в очаги науки, литературы, искусства. По инициативе и на средства богатых просвещенных вельмож создавались книгохранилища, типографии, издавались научные и литературные труды античных и современных авторов. Придворные поэты получали от своих покровителей земельные наделы, дорогие подарки, денежные вознаграждения. При магнатских дворах состоял целый штат польских и иностранных живописцев , медальеров, гравировщиков, скульпторов, архитекторов. Они создавали замечательные образцы искусства польского Ренессанса: костелы, алтари, замки, дворцы.

Изменялся и быт зажиточной шляхты и магнатов. Обладая огромными богатствами, они потянулись к роскоши и беспечной жизни. Появились цветистые, красочные наряды, пышные кафтаны, драгоценные камни, парча, золото. Их дворцы и замки состояли из многочисленных апартаментов: стены комнат отделывались лепными украшениями из гипса, полы покрывались мрамором. В середине зала обычно красовался большой серебряный фонтан, откуда били благоуханные воды, а во время пиршеств — вино. Роскошью, блеском отличались не только жилища и одежда, но и экипажи. Шляхта и магнаты не скупились на дорогую сбрую, упряжи, сверкающие драгоценными камнями; седла, чепраки, попоны покрывались бархатом, атласом, бордовым итальянским сукном со всевозможными украшениями; многие даже красили хвост и гриву лошадей в яркие цвета, что считалось в то время признаком роскоши. Частым явлением стали увеселения, карнавалы, игры, танцы. Тон всему задавали магнаты. Им служил многочисленный штат придворных. Между ними были зажиточные шляхтичи, жившие при панском дворе на собственном содержании, служившие только ради своей карьеры и личной славы; их считали панской дружиной. Менее богатые получали от вельможи содержание и назывались просто придворными. Каждый магнат заводил при своем дворе штат наподобие королевского. У него были маршалки, старосты, ключники, канцлеры, гувернеры, пажи, личный секретарь, ксендз-капеллан и доктор-иностранец. При ясновельможном пане непременно находился шут, который развлекал своего хозяина и позволял себе резкие выходки против придворных. Его обычно называли «Станчиком» (в честь знаменитого шута Станислава, служившего при трех королях — Альбрехте, Александре, Сигизмунде I Старом), чьи остроты и злые эпиграммы распространялись по всей стране.

Пробудился также в светском обществе интерес к изящным манерам, утонченности. Уже никто не нуждался в советах средневекового поэта Слоты, который в свое время поучал полуневежественную шляхту «как вести себя за столом», требуя от «почтенных рыцарей»,, чтобы они «садились за стол в хорошем расположении духа», «не хватались за многие кушанья сразу», «не тащили большие куски в рот», «не чавкали», «не сидели словно неотесанные волы, уткнув носы в тарелки»; «держались непринужденно», «поддерживали общий разговор и были внимательны к дамам».

Конечно, Миколай Рей и Аноним Протестант жаловались на излишества в еде и питье, на ссоры, скандалы и даже драки во время пиршеств, тем не менее шляхта и магнаты теперь стали проводить время лучше, благороднее, следили за соблюдением этикета и обычаев. Они любили послушать музыку, стихи и песни прославленных лютнистов, певцов, поэтов, поспорить (с той страстью, как это описано в «Польском придворном» Гурницкого) о философии, науке, искусстве, рассказать новый анекдот, повеселиться, посмеяться.

Канцлер Ян Замойский свою свадьбу с Гризельдой Баториевой превратил даже в пышный забавный карнавал: шумные толпы в масках бродили по улицам Кракова с факелами в руках, разыгрывали отдельные сцены из античной мифологии, пели, шутили, смеялись всю ночь напролет.

На приятельских пирушках, в тесном кругу друзей магнаты и шляхта с восторгом слушали сатирические диалоги, эпиграммы, легкие анакреонтические песни, веселые фрашки, которые становились их излюбленными поэтическими жанрами.

Повысилась в высшем светском обществе и роль женщины. К ее голосу прислушивались короли, князья, магнаты; она во многом содействовала развитию искусства, литературы; о ней поэты слагали стихи — стройные, изящные, возвышенные. Это уже не те наивные по методу изображения человеческих переживаний стихотворения.

о любви, в которых средневековые поэты так выражали глубину своих чувств:

Ах, милый боже, вот больно, когда холоп
Палкой тебя по макушке — хлоп!
Но пожалуй в стр раз еще больней,
Коль девице твоей другой милей.
Жизнь изменялась, кипела, бурлила. Росли многочисленные литературные кружки, политические организации, партии, группировки. Реформационное движение продолжало свое развитие, хотя и намечались уже более активные действия сторонников контрреформации. Религиозные споры возникали на каждом шагу: на сейме и сеймиках, при магнатских дворах, в костелах, кружках, школах, частных домах шляхты и мещан.[242]

Шляхетский кальвинизм и мещанское лютеранство развивались с неослабевающей силой. Рядом с ними, разбросав по всей Польше свои ячейки, наступали ариане, атакуемые со всех сторон. Активизировалась деятельность католических и протестантских публицистов: выходили в свет полемические брошюры, пасквили, памфлеты. Тридентский собор побудил к решительным выступлениям противников реформации. Католики направили в Польшу свой беспощадный, хорошо вооруженный средствами инквизиции авангард иезуитов. Во главе контрреформации стал кардинал Хозъюш и его сподвижники— общественно-политические и литературные деятели: Кромер, Карнковский, Соколовский, Гурский и др.

Такова в основном была обстановка к моменту возвращения Яна Кохановского на родину.

Поэт некоторое время находился на службе при дворе у люблинского воеводы Яна Фирлея, активного деятеля реформационного движения, тесно сошелся с поэтом Анджеем Тшическим — приятелем и биографом Миколая Рея, а также завязал близкие отношения с другими сторонниками прогрессивного лагеря. Открыто Кохановский не примкнул ни к одной из этих групп, но его симпатии к протестантам проявились во многих произведениях этого периода.

Вскоре поэт сблизился с подканцлером — краковским епископом Филиппом Падневским и его преемником Петром Мышковским. По их настоянию и при их содействии он поступил на службу к королю Сигизмунду II Августу в качестве «секретаря его королевской милости».

Кохановского первое время увлекла беспокойная шумная жизнь двора: он принимал участие в торжествах, карнавалах, увеселениях, пирах; выступал с речами по вопросам политики и морали; писал едкие сатиры, поэмы, лирические стихотворения, шутливые, беззаботные фрашки; путешествовал с монархом по разным городам страны, выполнял посольские поручения и защищал интересы королевской партии на предсеймовых съездах.. Но постепенно, под напором реакционных сил контрреформации, прогрессивная направленность политики Сигизмунда II Августа ослабевала. Падневский и Мышковский использовали имя Кохановского в целях защиты церкви. «Опека» меценатов стала тяготить поэта: она связывала руки, убивала творческую инициативу. Кохановский признавался сам, что он «не любил взвешивать каждый жест своих покровителей» и «больше всего ценил личную свободу». К тому же постоянные интриги, низкопоклонство, лицемерие, лесть, сутяжничество, тунеядство придворных, высокомерие, самодовольство и чванство вельмож вызывали в нем глубокое чувство омерзения. И поэт решил покинуть двор Сигизмунда II Августа. Он отказался от всех пожалованных ему королем доходов и уехал в свое имение Чарнолесье.

О настроении Кохановского в этот период свидетельствует поэтическое послание «Маршалку»,[243] в котором поэт рассказывал о причинах своего решения оставить службу при королевском дворе. Кохановский писал: «Я не мечтал ни о чинах, ни о церковной митре. Порядочность — вот мой титул. Я знал: доходы мои станут меньше, зато будет мысль моя не связана и сердце свободно».

В Чарнолесье Ян Кохановский поселился в 1570 г. и прожил там остаток жизни.

Молодость уходила, на висках пробивалась седина. Пора было подумать о семье, о домашнем очаге. Надежды на таинственную Ганну (кто была она — неизвестно), которой поэт слагал бессонными ночами свои многочисленные стихи, видимо, были потеряны. Осталось только грустное воспоминание о первой горькой любви:

Когда не знаешь ты, что значит бледность эта,
Ответы невпопад и боль души поэта,
Вздох частый, редкий смех — то и понять не в силах,
Что сердце ты мое любовью одарила.
Кохановский женился на шляхтянке Дороте Подледовской. В спокойной обстановке, среди прекрасной сельской природы, в кругу семьи и друзей началась новая для поэта жизнь. Хозяйственные дела и напряженный творческий труд поглотили его целиком. Однако, живя в Чарнолесье, вдали от шумной столицы, Кохановский по-прежнему интересовался важнейшими вопросами общественно-политической жизни страны.

В 1572 г. умер Сигизмунд II Август. Начались годы бескоролевья. Из многочисленных претендентов на польский престол королем был избран французский принц Генрих Валуа. Но он недолго процарствовал: 18 июня 1574 г. Генрих Валуа бежал из Польши в связи с освободившимся троном во Франции. Находившийся в его свите французский поэт Филипп Депорт оклеветал польский народ, в одном из своих стихотворений. Всё это возмутило Кохановскога до глубины души, и он дал гневную отповедь Депорту в своем произведении «Ответ французу, или кукарекающему петуху».

Новый период бескоролевья обозначился острой борьбой, распрями и раздорами между различными политическими группировками. Росла анархия в стране. В 1575 г. крымские татары напали на Подолье и опустошили его. Кохановский не мог равнодушно смотреть на происходящие события и в своей песне о разорении Подолья татарами призвал поляков к единению, к сплочению общих сил против врага.

В 1578 г. королем избрали Стефана Батория. Между его канцлером Яном Замойским и Яном Кохановским завязались тесные взаимоотношения, которые вскоре переросли в теплую дружбу. Это нашло свое выражение в целом ряде стихотворений, посвященных поэтом Замойскому — как меценату, покровителю науки, искусства, литературы.

Кохановский работал упорно и плодотворно. Всё, что создано им лучшего, было написано в его уединенном имении.

Чарнолесье стало символом поэтического вдохновения для писателей многих поколений: Юлиан Урсын Немцевич в 1817 г. написал пьесу «Ян Кохановский в Чарнолесье», в 1825 г. он посвятил поэту лучшие страницы своей повести «Ян из Тэнчина»; Клементина Гоффманова в 1845 г. нарисовала образ поэта в сентиментальном романе «Ян Кохановский в Чарнолесье», а пятьдесят лет спустя Габриэля Запольская создала драму «О Чарнолесском чародее»; писатель Польской Народной Республики Юлиан Тувим назвал книгу своих стихов «Голос из Чарнолесья», и современный драматург Александр Малишевский написал в 1952 г. пьесу «Дорога к Чарнолесью», за которую был удостоен Государственной премии.

Кохановского иногда называют просто «поэтом из Чарнолесья». С задушевностью и теплотой говорил поэт о своем скромном доме:

Дворцом из мрамора владеют пусть другие,
Пусть ткани там висят на стенах дорогие.
Я, господи, живу в своем родном гнезде.
Мне совесть чистую и силы дай в беде,
В достатке дай мне яств, людей благоволенье,
Покой и старости благое завершенье.
В эти годы спокойной семейной жизни и плодотворного творческого труда неожиданно постигло поэта большое горе: умерла его любимая трехлетняя дочь Уршуля, а вслед за ней вскоре смерть похитила и другого ребенка — Ганну.[244]

В 1578 г. Кохановский выехал в Литву, затем побывал в Кракове и вернулся в родное Чарнолесье, откуда выезжал уже всё реже и реже. Последнюю поездку Кохановский совершил в город Люблин, где он и скончался 22 августа 1584 г. Его современник Иоахим Бельский, сын знаменитого историка и поэта Мартина Бельского, кратко записал в своей «Хронике»: «На сейме в Люблине умер Ян Кохановский герба Корвин — великий польский поэт, какого еще в Польше не было и какого трудно ожидать в будущем».[245]

* * *
Творческое наследие Яна Кохановского многообразно и богато. Им созданы стихотворные послания, приветствия и поэмы («Знамя», «Муза», «Сатир, или дикий человек», «Согласие», «Шахматы», «Сусанна», «Борода» и др.), четыре книги «Элегий», две книги «Песен» и «Фрагменты», три книги «Фрашек», девятнадцать «Тренов», крестьянская идиллия, или селянка «Свентоянская песнь о собутке», переводы «Псалмов Давида», несколько прозаических произведений («Пророчество», «Предосудительная история о Чехе и Лехе», «Изложение добродетели», «О пьянстве, которое является непристойной вещью», «Апофтегмы»), одна драма («Отказ греческим послам») и ученый трактат, посвященный польскому языку («Польская орфография»).

Из поэм наибольший интерес представляют «Сатир, или дикий человек» и «Шахматы».

«Сатир» был написан в 1563 г., после возвращения Кохановского из-за границы, в момент тесного сближения с епископами Падневским и Мышковским.

Эта поэма до сего времени мало исследована. В ее оценке существует удивительная разноголосица суждений. Одни усматривают в ней «политическую неопределенность»,[246] «идейную несамостоятельность»,[247] даже «реакционность»[248] взглядов автора, «остроумную парафразу политических речей Падневского»,[249] «защиту католической церкви»[250] и, наконец, «антиреформационные высказывания, написанные под диктовку Мышковского».[251] Другие, наоборот, указывают на прогрессивный характер поэмы, видя в ней «осуждение консерватизма шляхты»,[252] призыв к «коренным реформам судопроизводства» и воспитания и образования молодежи в «духе требований Фрича Моджевского» и гуманистов-протестантов.[253]

Но, анализируя поэму и останавливаясь на раскрытии в ней культурно-нравственных явлений жизни шляхты и религиозно-политической борьбы, исследователи, как правило, обходят центральный вопрос, волновавший всех передовых польских гуманистов того времени, в том числе и Кохановского, — вопрос о крепостничестве, о тяжелом положении крестьян, с жизнью и бытом которых поэт познакомился еще в селе Сицине.

Конечно, можно предположить, что Падневский и Мышковский заказали Кохановскому эту поэму, надеясь использовать имя поэта в своей политической игре. Но Кохановский в «Сатире» пошел дальше намерений и желаний своих покровителей: он разоблачил существующие порядки в стране и осудил упадок нравов в высшем обществе. С сожалением и горечью говорил поэт о том, что шляхта и магнаты «в старое доброе время» были хорошими, гуманными хозяевами, оберегали границы государства с оружием в руках и думали о благе родины, а теперь постоянно враждуют между собой, сутяжничают, распутничают и в погоне за наживой плетью понукают своих крестьян к работе:

А командир ваш — знай на пахаря кричит,
И сбоку у него не сабля — плеть висит.
И поэт призывает «вельможных панов» покончить с «дикими нравами», жить в мире и заботиться о человеческом достоинстве:

То не пустой совет. И в том есть смысл, поверь —
Что ходит по земле на четвереньках зверь.
А человек лицо вздымает к небу гордо
И движется вперед уверенно и твердо.
Весьма своеобразна композиция поэмы: там, где Кохановский обличает социальную несправедливость и современные ему нравы, он прикрывается речью Сатира — козлоногого бога лесов античной мифологии, — и эта речь полна гнева, иронии, страсти, протеста. Когда же поэт рисует положительный идеал жизни, он предоставляет слово мудрому кентавру Хирону, отличавшемуся большим умом и ученостью. Речь Хирона спокойна, рассудительна и насыщена афоризмами, поучительными изречениями.

Наряду с серьезными произведениями («Сатир», «Муза», «Знамя», «Согласие»), поднимавшими важные вопросы общественно-политической жизни страны, Кохановский создал шутливую, поэму «Шахматы» (1564).

С момента прибытия из Италии королевы Боны (жены Сигизмунда Старого)[254] и ее многочисленных придворных шахматы приобрели в Польше большую популярность. В шахматы играли в дворцовых салонах и частных домах: они стали любимым развлечением шляхты, магнатов, мещан.[255] О шахматах с восторгом отзывался Гурницкий в своем «Польском придворном», им воздвиг бессмертный памятник и Ян Кохановский. Его поэма не имела и не имеет себе равной в мировой литературе по раскрытию «шахматного» содержания и высокой степени поэтического мастерства.

В этой поэме Кохановский рассказал забавную историю о двух молодых князьях, Божуе и Федоре, которые сражались в шахматы за руку и сердце прекрасной дочери датского короля Тарсеса.

Поэт картинно изобразил весь процесс игры, дал подробное описание расстановки «белых» и «черных» фигур, которые вели себя на шахматной доске, как живые люди в бою. Яркая сцена «битвы» полна динамики, действия. Положение фигур меняется ежеминутно. Игроки и наблюдатели возбуждены до крайности: они волнуются, бросают реплики по ходу игры. Атака, защита, стратегические уловки, потери и выигрыши — всё это обрисовано поэтом детально, рельефно, с большим чувством юмора и художественным мастерством.

На протяжении длительного периода поэму Кохановского рассматривали только как перевод произведения итальянца Марка Иеронима Виды «De ludo scacchiorum» — об игре в шахматы, написанного на латинском языке. Но достаточно сравнить эти два произведения, чтобы убедиться, насколько они далеки друг от друга и по содержанию, и по форме, и по художественному выполнению. Епископ Вида действие своей поэмы перенес на Олимп, в мир античной мифологии, в то время как поэма Кохановского отражает современные нравы и обычаи придворных короля Сигизмунда II Августа.

Мечислав Яструн в своей книге «Поэт и придворный», посвященной жизни Кохановского,[256] рассказывает о шахматном поединке между поэтом из Чарнолесья и итальянцем Ветелло. Они оба были неравнодушны к одной придворной красавице и испытывали друг к другу неприязненные чувства. Их игра, переживания, окружающая обстановка во многом напоминают живые сценки поэмы.

На основе этого Яструн делает вывод, что в «Шахматах» Кохановский воспроизвел свои личные чувства и впечатления.

Другие исследователи (например, Генрих Галле) пошли еще дальше: они увидели в поэме «скрытый политический намек». По их мнению, датский король Тарсес — это король Сигизмунд II Август; королевна Анна — его сестра Анна Ягеллонка; Божуй и Федор, добивавшиеся руки дочери короля, — датский королевич Магнус и московский царь Иван Грозный.[257]

Но и те ученые, которые склонны приписывать Кохановскому заимствование сюжета у итальянца Виды, не отрицают своеобразия поэмы. Так, например, Юлиан Кшижановский пишет: в поэме «весьма забавные описания боев деревянных рыцарей выдержаны в серьезном тоне героического эпоса, вследствие чего рассказ получил. . . определенную юмористическую окраску. Но одновременно польский поэт обнаружил много самостоятельности, оригинальности и хорошего литературного вкуса: с одной стороны, он освободил замысел итальянца Виды от древней классики, переместил игру с Олимпа в датский дворец и заменил мифологические образы современными ему героями, а с другой стороны, введя мотив соперничества двух юношей, добивающихся руки прекрасной королевны, поэт создал увлекательный рассказ, по замыслу и исполнению связанный родством с другими популярными образцами тогдашней новеллистики. И, что самое существенное, он совершил то, чего не в состоянии был сделать ни один из его непосредственных подражателей (ни Коберницкий, ни Кмит): он озарил свою поэму блеском неподдельного юмора, обаянию которого не может не поддаться и современный читатель».[258]

Поэма Кохановского «Шахматы» пользовалась и до настоящего времени пользуется огромной популярностью: она как при жизни поэта, так и позже издавалась отдельной книгой, входила в сборники, публиковалась в хрестоматиях.

Не меньший интерес представляют произведения Кохановского «малого жанра» — его лирика и главным образрм «фрашки», которым поэт сам придавал большое значение. Они более ярко, нежели все другие его сочинения, выражают индивидуальность поэта. Их тематическое разнообразие и богатство содержания очень удачно определил поэт XIX в. Людвик Кондратович.[259] Он говорил, что среди фрашек есть и молитва, и нежное объяснение в дружбе, и философские размышления, и горькая ирония, и сатира, и невинная шутка над собеседниками.

Целую портретную галерею своих друзей и знакомых создал Кохановский в своих фрашках. К столу поэта, где были сыр и ветчина, музыка и поэзия, хмельное пиво и мед, слетались гости, как пчелы. Тут был и Конрад, который «любил делать долги», всегда «мало говорил», но «много ел», и над которым так часто острил Кохановский, хотя и любил его; здесь был и степенный Валек, которому не нравились «безделушки» Кохановского за их тон легкий и свободный; и малый Павэлек, которому поэт не советовал осенью выходить на двор из «опасения», чтобы его не заклевали журавли, приняв за пигмея; и приземистый усатый Матвей, который скорее «принадлежал своим усам, а не усы ему»; тут был и рыцарь в епанче с исполинским воротником; и тот доктор «Испанец», который «ложился всегда трезвым, а вставал пьяным»; и Сляка с длинным носом, который служил ему вместо компаса; и пан Козел, тот самый, который, будучи пьян, не мог найти своего дома и получил совет, что ему как козлу, не помешает отправиться ночевать в стойло; тут был и Станислав Ваповский, с которым поэт балагурил о древних заздравных кубках; и Гуска, дурачившийся всю свою жизнь и умерший на восемьдесят пятом году жизни, не сказавши ничего путного; и Аулус, из-за угощения хваливший стихи поэта; и кокетливая Кахна в трауре и с поддельным румянцем на лице; и поэт Лука Гурницкий — все, все они толпятся перед очами читателя свободно и непринужденно.

Но наибольшую популярность получили фрашки, посвященные знаменитой чарнолесской «Липе». Это было огромное ветвистое дерево, под которым в жаркий солнечный день могло укрыться в тени большое общество. И поэт от имени липы приглашал своих друзей:

Гость и друг, приходи, под листвой отдохни;
Здесь и солнце тебя не увидит в тени,
А подымется вверх, и сиянье лучей
Соберут эту тень под навесы ветвей.
Тут и ветры с полей шлют дыханья свои,
И горюют скворцы, и поют соловьи.
Как усыпан мой цвет хороводами пчёл!
Украшает их мёд твой обеденный стол.
Шепот листьев моих — переливчатый шум
Сны навеет тебе, успокоит от дум.
Яблок нет у меня, но любовью цвету,
Словно лучший росток в гесперийском саду.
И под этой густой листвой поэт в кругу своих друзей действительно не раз читал фрашки, написанные им раньше, и слагал новые, в которых восхвалял радости земной жизни и любви, духовную и физическую силу, здоровье человека:

Нет в мире лучше благ,
Чем радость бытия.. .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ведь если ты без сил,
И мир тебе не мил.
Во фрашках Кохановского звучали и острые сатирические мотивы, направленные против безнравственности и распущенности придворных, магнатов, шляхты и высшего католического духовенства; поэт видел, как одни трудились, а другие, жадные к богатству, пожинали их плоды. Во фрашке «Мужицкая прибаутка» крестьянин говорит, что раньше, «во времена отцов», жилось легче, да и нравы были иные:

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тогда бывало так, что пили мы друг с другом,
И пан беседовал с крестьянином, как с другом.
А нынче всюду спесь и всё иначе стало,
Сам видишь: звону много, толку мало.
Наряду с оригинальными фрашками, отражавшими жизнь и быт польского общества XVI в., Кохановский создал и ряд таких, в которых слышались отзвуки стихов Анакреонта, Марциала, Катулла, Проперция и современных ему итальянских и французских поэтов — Бэмба, Маро, Ронсара, с поэзией которых он познакомился в период своего пребывания за границей.

Все фрашки Кохановского необыкновенно просты по форме, ясны по содержанию. Многие из них напоминают эпиграмму, пародию, сатирический портрет, дружеский шарж, веселый анекдот, изречение, афоризм, написанные разговорно-бытовым языком. Самое ценное в них — бодрость, жизнерадостность, правдивость, оптимизм, народность.

Другим жанром, характерным для лирического творчества Кохановского, были «Песни» и «Фрагменты». Центральное место в этом цикле стихов занимает любовная лирика. В ней господствуют в основном два мотива: воспевание возлюбленной и жалобы на неразделенную любовь. В цикле «Песен» и «Фрагментов» отводится значительное место и песням застольным. Они характерны своим радостным настроением. Вино, любовь и лютня — вот их основное содержание. В цикл песен вплетаются и такие, темой которых главным образом являются лирические размышления поэта. В них поэт высказывает свои затаенные мысли: люди испытывают непостоянство и изменчивость человеческой судьбы; необходимо пользоваться всеми благами жизни и оставаться бодрым и стойким даже в беде; человек — игрушка в руках судьбы и смерти, перед ними все равны; излишество в деньгах, в золоте ведет к порокам; добродетель человека — в духовном равновесии, в умеренности, в добропорядочной семейной жизни.

И, наконец, этот многообразный цикл песен содержит в себе мотивы гражданской лирики, где воспевается любовь к родине и осуждаются пороки высшего общества, несущие гибель польскому народу и государству. Поэт с болью в сердце говорит:

Во лжесвидетельствах отец находит средство
Дать сыну своему постыдное наследство.
Богатство пышное всем нынче ко двору,
Но, знаю я, оно не приведет к добру.
Для песенной лирики Кохановского чрезвычайно характерна также тема природы: замечательны его картины весны, морской бури.

Художники-гуманисты обычно на своих полотнах изображали человека на переднем плане, а позади — писали пейзаж, отвечавший его настроению; такой композицией живописец подчеркивал связь и гармонию человека с природой. Эту гармонию мы находим и в песнях Кохановского.

Но лучшим произведением песенного цикла является знаменитая «Свентоянская песня о собутке». Талант Кохановского развернулся в ней во всей своей широте. Если в ранних латинских элегиях Кохановский находился под сильным влиянием античных образцов, то здесь он освобождается от этого влияния. Главная причина — обращение поэта к истокам народного творчества. «Собутка» состоит из 12 песен, которые поют 12 девушек — каждая по очереди. В основу этой крестьянской «селянки» (т. е. идиллии) легли предания глубокой древности о «собутке» и связанные с нею песни, которые часто распевали крестьянские девушки во время танцев у костра или бросания венков в воду. Именно эта народная основа и дала всему произведению свежесть, простоту, напевность, обаяние и эмоциональнопоэтическую выразительность. Замечательна глубина психологических характеристик в этом произведении. Каждая девушка имеет не только свою тему (восхваление праздника, светлые чувства любви, жалобы на неверного возлюбленного, сетование на тяжелые условия подневольного труда и т. п.), но и выражает эту тему своеобразно в соответствии со своим характером.

Значение «Собутки» состоит в том, что Кохановский впервые в польской литературе на основе народной поэзии сумел так ярко и правдиво раскрыть глубину переживаний и благородство женщины из простого народа. Подлинной человечностью, гуманностью веет от всего этого цикла стихотворений.

По ясности и глубине выражения человеческих чувств «Свентоянская песня о собутке» во многом напоминает . «Трены», которые являются вершиной творчества Кохановского в лирическом жанре.

«Трены», или «плачи», появились еще у древних греков и римлян. Самой простой их формой выражения были надгробные надписи, эпитафии. Со временем создавались и более сложные поэтические произведения «скорбного» содержания. Гораций и Проперций в своих стихах оплакивали смерть меценатов, вельмож, знакомых, приятелей и родных. Овидий тосковал даже о гибели любимого попугая, Катулл горевал о «серокрылом воробушке» своей возлюбленной.

Этот род «слезной» поэзии расцвел заново в эпоху Возрождения и прежде всего в Италии. Свое горе об утрате Беатриче изливал в канцонах Данте, о Лауре в сонетах скорбел Петрарка. Оплакивали своих покровителей и ранние польские поэты-гуманисты — Гжегож из Санока, Чолэк, Каллимах. Сам Кохановский, перед тем как написать «Трены», создал многочисленные эпитафии на смерть видных государственных деятелей и своих товарищей по странствованиям, забавам и пирушкам. Сочинял поэт и скорбные элегии, даже поэмы (о Яне Баптисте Тенчиньском; о гетмане Яне Тарковском ; о гуманисте Станиславе Фогельведере; о жене воеводы Костки и др.).

Многие надгробные надписи, эпитафии и элегии-плачи Кохановского очень примитивны, поверхностны, носят подражательный характер и написаны, видимо, по заказу меценатов и знакомых. В них нет чувства, подлинной поэзии.

Совсем иное явление представляют собою «Трены». Их появление связано с реальным жизненным фактом, с преждевременной смертью Уршули— любимой дочери поэта. Потрясенный до глубины души, Кохановский «со слезами на глазах» писал:

Уршуля милая, я одинок отныне,
С тех пор как ты ушла и дом мой стал пустыней,
Нас много, кажется, а пустота кругом,
Твоя душа ушла — и замолчал наш дом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты обнимала мать или отца так нежно,
Твой звонкий смех звучал в их сердце безмятежно.
Но он замолк, и дом остался сиротой.
Кто позабавит нас, развеселит игрой?
Из каждого угла глядит печаль немая,
И тщетно сердце ждёт, надежду призывая.
О «Тренах» существует огромная литература. Но многих исследователей до сего времени интересует не сам факт отражения в них специфических сторон жизни польского общества эпохи Ренессанса, не выражение самобытности таланта Яна Кохановского, а вопрос, связанный с влиянием на поэта античных образцов, поэзии итальянского и французского Возрождения. На каждом шагу можно встретиться с новыми открытиями о заимствовании Кохановским какого-нибудь отдельного образа, художественного сравнения, мысли, темы из произведений Гомера, Софокла и др.

Кшижановский, например, указывая на то, что «Трены» по своему значению, идейной глубине, эмоциональности, художественному выполнению «можно сравнить только с „Божественной комедией“ Данте и сонетами Петрарки», одновременно делает неожиданный обобщающий вывод: «При всем разнообразии мотивов, составляющих поэтическую ткань „Тренов“, чувствуется в них общая основа монолитной античной культуры, необыкновенно тонко перенесенной на польскую почву и в сферу личной жизни поэта».[260]

Но все эти рассуждения о «заимствованиях», «влияниях» не только затрудняют понимание подлинно национального характера «Тренов», но и сильно преувеличены.

Безусловно, в «Тренах» Кохановского можно встретиться с гомеровским образом дракона, пожирающим птенцов, с мыслями Платона и Вергилия о переселении и очищении после смерти человеческих душ, с упоминанием о страдающей Ниобее и т. п.

Но в те времена повального увлечения античностью вся мифология, философские концепции древних мудрецов и основы классической поэтики служили для гуманистов художественными средствами, обычной формой выражения мыслей, чувств, настроений современников, отображения общественно-политической, культурно-бытовой и умственной жизни своего времени.

Столь же преувеличены высказывания литературоведов о подражательном характере «Тренов» и в области строфики, ритмики, стихотворных размеров, заимствованных якобы у античных авторов, итальянских и французских поэтов-гуманистов (Петрарка, Ронсар и др.). Об этом лишний раз говорит интересная работа крупного знатока эпохи Ренессанса Казимира Будзыка «Ян Кохановский — творец польского стиха», публикуемая в настоящем сборнике избранных произведений польского поэта.

В своей статье Будзык убедительно доказывает оригинальность поэтических форм «Тренов», возникших прежде всего на славянской народно-песенной основе.

Если в ранних латинских элегиях и некоторых фрашках Кохановский действительно воспроизводил художественные образцы античных авторов, а также итальянских и французских поэтов-гуманистов, то в «Тренах» он выступил как самобытный, глубоко национальный поэт.

«Трены» Кохановского, связанные идейно-тематическим единством, явились большой новостью для современников и превзошли все известные в то время шедевры «скорбной» поэзии.

В своих лекциях по славянским литературам Адам Мицкевич отмечал, что он не знает «ни в одной литературе ничего, что могло бы сравниться с „Тренами“. В них простота и трогательность сербских песен, но с более глубоким и сильным чувством. Такой строгий и такой величественный в „Псалмах“, в „Тренах“ Кохановский доходит до самого простого, самого прозаического тона и одновременно умеет сделать его высокопоэтическим».[261]

В «Тренах» наиболее выразительно проявилось дарование польского поэта.

Раскрыв психологически правдиво эволюцию переживаний человека в большом горе (взрыв отчаяния, поиски утешения, постепенное затихание боли, признание законов природы и примирение с жизнью), Кохановский одновременно дал яркие зарисовки быта и семейных отношений средних кругов польского общества XVI в. Всё здесь жизненно и колоритно.

Сам образ Уршули предстает перед нами, как живой. Мы видим раскрасневшееся, смеющееся личико трехлетней девочки, ее вьющиеся кудри; узнаем о ее привычках, забавах, детских играх; наблюдаем, как она по утрам приходит на молитву в белой рубашонке, наполовину заспанная, потом бегает, скачет, резвится, весело щебечет, изображает взрослую пани, подражает во всём старшим, играет в «хозяйку дома», важно шагая за мамой с ключами в руках; мы видим ее нежность к родителям, слышим звонкий смех, милые неприхотливые песни.

Атмосфера чарнолесского дома тоже обрисована яркими реалистическими чертами: образы отца, матери, бабушки, прислуги, их занятия; беглые зарисовки сельской жизни: пение птиц, жатва, сенокос, широкие поля, цветы, тающие снега, колыбельные песни нянек, пение прях, беседы о женихах, свадьбах, толки о татарах, турках— всё это реальные детали, характеризующие колорит польской жизни того времени.

В истории польской литературы «Трены» Кохановского сыграли огромную роль. Они создали целую школу подражателей, которые писали различного рода «жалобы», «плачи», «скорбные песни». «Треномания» охватила многие поколения писателей XVI, XVII и XVIII вв. Первым подражателем Яна Кохановского был известный поэт Клёнович, написавший в 1585 г. «Надгробный плач на смерть Яна Кохановского». Однако такой художественной выразительности, какую мы видим в «Тренах», еще никто не достигал в польской литературе.

Говоря о творчестве поэта, нельзя пройти мимо его драмы «Отказ греческим послам» (1578), явившейся первой «светской» пьесой польского Возрождения.

Основываясь только на том факте, что в драме использовано Кохановским известное древнее предание о похищении троянцем Парисом прекрасной Елены, многие ученые считают пьесу «несамостоятельной», лишенной национальных черт. Спасович, например, прямо говорит: «Не имея никакой связи с жизнью народа, эта драма стоит совершенно одиноко в литературе».[262]

Но заимствование фабулы не мешает пьесе быть оригинальной. Шекспир, Мицкевич, Крашевский, Сенкевич и другие писатели не раз обращались к древним хроникам, брали оттуда факты, темы, сюжеты, но их произведения не утрачивали своей самостоятельности.

Пьеса Кохановского, несмотря на наличие в ней мотивов древнегреческой легенды, отображает современные поэту события.

Кроме имени, образ Елены у польского поэта не имеет ничего общего с образом Елены Гомера. Ее характер наделен Кохановским чертами добродетельной польки. Она представлена женщиной, насильно увезенной от мужа, которого она любит; Парис, похитивший Елену, изображен как типичный магнатский интриган, готовый ради личной выгоды пожертвовать интересами родины; троянский царь Приам, всё откладывающий «до завтра», — это Сигизмунд II Август, получивший у современников прозвище «Доютрэк» (т. е. любитель откладывать все дела до завтра); демагог Икетон — сеймовый демагог из шляхты; троянский совет — польский сейм с его бурными дебатами, разногласиями, ярко выраженной политической борьбой.[263]

В пьесе «Отказ греческим послам» Кохановский отразил польские нравы, а в образах героев типизировал черты, характерные для политических группировок того времени. Драма Кохановского имеет национальный характер и выражает патриотические идеи автора.

* * *
Творчество Кохановского сыграло большую роль в развитии польской литературы. Оно ввело в польскую поэзию не только новое содержание, но и породило новые художественные формы. Кохановский первый ввел в польскую литературу сонет, терцины (строфу из трех строк), секстины (строфу из шести строк) и белый стих. Его язык приблизился к разговорному и впитал в себя народные элементы.

Известный поэт Польской Народной Республики Леопольд Стафф так писал о даровании Яна Кохановского в одном из своих стихотворений:

С тех пор как ты, краса и гордость наша,
В тени душистой липы чарнолесской
Под лютню пел чарующие фрашки.
Венчая ритмы рифмой королевской,
Четыре века стих твой услаждает
Людские души медом золотым,
И липы в Польше все благоухают,
Ян Кохановский, именем твоим.
Современники Яна Кохановского и его потомки высоко оценивали художественное мастерство и светлый моральный облик польского поэта. Уже в 1562 г. Миколай Рей, восторженно отзываясь о Кохановском, воскликнул: «Тибулл... я не знаю, умел ли он так блистать добродетелью».[264]

Не менее горячо высказывались о Кохановском и другие его современники, выдающиеся гуманисты — Янушевский, Бельский, Хейденстейн, Ожельский, Гурницкий, а после смерти поэта — Клёнович, Мясковский и Папроцкий. Последний писал: «Ян Кохановский пел таким стихом, какого, по-видимому, не знал Геликон, и если бы боги могли говорить по-польски, они удовлетворились бы беседою только с Кохановским».[265]

Последующие поколения писателей — Княжнин, Бродзинский, Мицкевич, Словацкий, Кондратович, Сенкевич, Ожешко, Конопницкая, Тувим и многие другие с неменьшим уважением говорили о поэте, находя в его творчестве живой родник «золотого» языка польского Ренессанса.

Из всех поэтов Польши Ян Кохановский первый заставил почувствовать силу славянской поэзии, соперничая с западноевропейскими корифеями эпохи Возрождения.[266]

К. БУДЗЫК. ЯН КОХАНОВСКИЙ — ТВОРЕЦ ПОЛЬСКОГО СТИХА

1

Яна Кохановского можно охарактеризовать как писателя, который первым в польской литературе сделал успешную попытку решить историческую задачу своего времени: подняв родную культуру на небывало высокий для той поры уровень, Кохановский занял место в одном ряду с лучшими представителями мировой культуры тогдашней эпохи. Среди других деятелей польской литературы Ян Кохановский выделяется своим необыкновенным поэтическим талантом и вместе с тем сильно развитым чувством национального достоинства, столь характерного, впрочем, для людей, живших и творивших в тот замечательный период. То, чего Коперник добился в естественных науках, а Моджевский в общественной мысли, достиг Кохановский в поэзии. Польские писатели эпохи раннего Возрождения выражали свои идеи чаще всего при помощи средств, почерпнутых из чужого арсенала. Они писали на латыни, так как латинский язык был в то время единственным отшлифованным языком, и заимствовали литературные жанры у иностранных авторов, с трудом приспосабливая их к тем новым задачам, какие ставила перед писателями польская действительность. Кохановский решительно отверг подобный путь развития. Используя богатые ресурсы родной речи, он внес замечательный вклад в развитие польской литературы, он довел литературу до уровня, который был до той поры в Польше никому не известен и еще долго не превзойден в будущем. Кохановский добился того, что поляки-современники, гордясь величием его поэзии, перестали считать себя второстепенными мастерами, которые живут заимствованиями из чужих источников, и в полной мере оценили свои собственные возможности. Представители литературы польского Возрождения почувствовали себя наряду со стихотворцами других стран создателями и владыками поэтической сокровищницы всего мира. Анонимный автор «Протея» вполне сознавал ту пропасть, которая отделяет его творения от поэзии Кохановского. Но это не помешало ему выразить восхищение и чувство национальной гордости по поводу великолепия поэзии Кохановского, несмотря на то, что сам он предпочитал идти вслед за Реем и Тшицеским:

Хочу им следовать, хоть должно предпочтенье
Лишь Яну отдавать — он силой песнопенья
И лютнею своей с потомком говорит,
Почти, как древние, он ныне знаменит.
Не жаждет славы он; блистать ему не мило —
Столь сильный ум певцу природа подарила.
Пусть греки замолчат за итальянцем вслед.
Кто лучше может быть, чем польский наш поэт?[267]
Высказывания самого Кохановского свидетельствуют о том, что он чувствовал не только свой талант, но и сознавал то великое новаторство, которое благодаря его таланту могло дать столь блистательные результаты.

Несмотря на творчество Берната из Люблина, Клеменса Яницкого и Миколая Рея и, следовательно, несмотря на принципиальный перелом в литературе, совершенный в области художественного метода, Кохановский был лишь отчасти продолжателем своих выдающихся предшественников. По отношению к Яницкому Кохановский даже тогда сохранял свою оригинальность, когда непосредственно использовал его поэтический опыт. Кохановский был на голову выше Яницкого, так как безупречно владел тем доступным для каждого поляка материалом, каким в литературе является язык. Если же вести речь о Бернате и Рее, то нужно сказать, что Кохановский действительно являлся продолжателем тех художественных традиций, которыми они завоевали себе право гражданства в поэзии, однако Кохановский умел писать наредкость изящно; он всегда умел создать качественно новые произведения, хотя, правда, возникновение подобных произведений было во многих случаях облегчено творческой деятельностью его предшественников.

Как известно, перелом в польской литературе эпохи Возрождения, совершенный до Кохановского, заключался главным образом в изменении направления развития литературы, которую до тех пор всячески сбивала с реалистического пути господствующая идеология средневековья. Но при всём этом читательский опыт учит, что существует какое-то важное различие между баснями Берната и фрашками Кохановского, между «Краткой беседой», «Купцом» или «Жизнью Иосифа» и «Отказом послам». Отметим также, что ни у Берната, ни у Рея невозможно найти стихотворения, похожего на песни Кохановского или на «Трены». С точки зрения читательской, Кохановский — поэт едва ли не современный, его произведения мы читаем ныне с большой легкостью, чего нельзя сказать ни о Рее, ни тем более о Бернате из Люблина. При чтении их творений ощущается, что они написаны давно, что в них идет речь о каких-то событиях старины. Это проистекает по следующей причине: оба они стремятся в первую очередь дать собственные обобщения и собственные оценки действительности. Благодаря этому обстоятельству мы чаще всего можем наблюдать действительность лишь через призму мировоззрения самих поэтов. У Кохановского дело обстоит иначе. Он дает читателю возможность рассмотреть любую деталь независимо от того, представляет ли собой эта деталь отображение современности, или это внутренняя реакция автора на явления внешнего мира, или, наконец, это простой эпизод из личной жизни поэта. Обобщение возникает обычно как домысел читателя, сами же подробности выглядят сегодня так же, как и несколько веков назад. Тайна вечной молодости поэзии Кохановского заключается именно в том, что поэт дает читателю возможность занять собственную позицию по отношению к описываемому миру; детали этого мира не изменили в принципе своего характера на протяжении столетий.

Ощутимое различие между творчеством Берната из Люблина и Рея, с одной стороны, и поэзией Кохановского — с другой, является результатом не только неодинаковой силы таланта, но также и результатом иного творческого метода. Новый метод художественного изображения мира мог возникнуть лишь благодаря редкостной поэтической интуиции: Кохановский умел подмечать и запоминать множество подробностей, но выбирал только те из них, которые заключали в себе ценность обобщения, не нуждаясь в назойливых толкованиях поэта. Бернат и Рей показывали читателю лишь часть картины, направляя его внимание только на те моменты, осветить которые входило в их непосредственные задачи. Кохановский отказался от этого ограничения и продемонстрировал в своих произведениях всё, что ему самому удалось заметить, но отнюдь не то, что он с какой-то конкретной целью хотел бы внушить читателю. В связи с этим Кохановский необычайно увеличивал познавательную ценность своей поэзии и, что не менее важно, вынудил читателя всегда активно относиться к созданной картине, которая должна была говорить сама за себя даже в том случае, если ей не сопутствовало определенное толкование. Читатель получал для личной проверки мнение поэта. Кохановский не стремился авторитетным тоном навязать свои суждения читателю, он просто приводил для сравнения свою собственную точку зрения. И лишь в поэзии «чарнолесского» периода на первый план выдвигаются произведения, в которых ощущается улыбка поэта, его задумчивое, озабоченное чело или накипающее в сердце чувство.

Очевидно, что новый подход к изображаемой в стихах действительности мог иметь место лишь после того, как были найдены новые выразительные средства в существовавшем до той поры языковом материале. Тут недостаточно было одного только разговорного языка, который был введен в поэзию в известной мере Бернатом из Люблина и в еще большей степени Реем. Следовало обратить внимание на различные стили в пределах самой разговорной речи. Рей пользовался преимущественно повествовательным стилем, подчеркивая зрительную сторону передаваемых событий. Кохановский еще более приблизил картину к глазам читателя. Он совершил это, подчеркнув ее неповторимость, ее своеобразный облик. Рей подает виденные им факты в некоей «живописной» манере, но читатель сознает, что так происходит всегда, что и сама живописность и типичность изображения могут быть подтверждены, если у кого-нибудь родится к тому желание. Рей точно так же, как и Бернат из Люблина, мог каждый раз вручить читателю готовое обобщение, потому что оно вытекало непосредственно из характера описаний и подразумевалось само собой. Кохановский сознательно отходит от такого метода. Его поэтические картины не дописаны. Они вызывают более сильное эстетическое наслаждение, так как мобилизуют читателя на самостоятельную их расшифровку, позволяют ему принять участие в самом творческом процессе. Художественная тенденция Кохановского заключается в индивидуализации изображения, в увеличении познавательной ценности поэзии. Персонажи и ситуации перестают быть рабами моральной формулы, и потому открываются возможности для более тонкого их понимания. Нужно, правда, оговориться, что это понимание согласовано с намерением поэта, но в то же время оно зависит и от культурного уровня данного читателя. Читатель стихов Кохановского никогда не может ограничиться пассивным чтением, он должен самостоятельно, на свой манер, досказать то, что было лишь намечено. Поэзия Кохановского выполняет идейную и воспитательную задачу в большей степени, чем вся предыдущая польская литература, перегруженная, как мы знаем, назойливым дидактизмом. Кохановский влияет при помощи лирического освещения картины, он апеллирует не столько к убеждениям читателя, сколько к его сердцу и чувству прекрасного.

Эти новые присущие поэзии Кохановского тенденции требовали обогащения палитры стихотворца, нужны были более тонкие средства для передачи нового поэтического содержания. Уже Бернат из Люблина отказался от одного из окостенелых правил средневековой версификации: от правила о строке — предложении. Средневековая сентенция привела к возникновению в стихе раз и навсегда данных отрезков, в которых построение предложений было обусловлено конструкцией стихотворной строки. Строфа состояла преимущественно из двух рифмующихся строк, она всех вполне устраивала в выполнении дидактических задач, поставленных перед тогдашней поэзией. В период Ренессанса потребовала своих прав конкретная действительность, в поэзию вторглись новые образы и картины, и внезапно стало ясно, что средневековая строфа не в состоянии вместить в себя новое поэтическое содержание. Построение фраз все более разнородных, как с точки зрения их размеров, так и с точки зрения стилистической важности, нарушило старое поэтическое правило и создало новое. Вместо стремления к совпадению отрезков стиха с отрезками предложения возникло стремление освободить стих от прежних стеснительных правил. Возникли стихотворные отрезки, равные по количеству слогов. До этого размеры отрезков бывали различны, поэтому такая версификационная система называлась относительной силлабикой. А теперь возникла абсолютная силлабика, в ее рамках была дана полная свобода интонационному движению стиха:

Niezwykłym i nie leda piórem opatrzony
Polecę precz, poeta, ze dwojej złożony
Natury: ani ja już przebywać na ziemi
Więcej nie będę; a więtszy nad zazdrość, ludnemi
Miasty wzgardzę. On, w równym szczęściu urodzony,
On ja, jako mię zowiesz, wielce ulubiony
Mój Myszkowski, nie umrę, ani mię czarnymi
Styks niewesoła zamknie odnogami swymi.
Даже окончание строфы не помешало тут полной свободе предложения, которое построено согласно логической, образной и эмоциональной конструкции стиха. Глядя на это с точки зрения нового, реформированного таким способом стихосложения, следует признать, что Кохановский довел до конца то, что у его предшественников приняло уже довольно определенные формы. Поэт придал роль версификационных сигналов факторам в значительной степени формальным; точно соблюдая новые правила, он получил возможность употребить все семантические и изобразительные средства языка для усиления художественного эффекта, получил возможность так тонко распределить эти средства, что они сумели выразить всю сложность отдельных ситуаций, передать всю гамму лирических звучаний. Кохановский сохранял один и тот же ритм в стихотворении благодаря последовательному повторению одного и того же количества слогов, благодаря четкой рифме, постоянному ударению в клаузуле и благодаря обязательной цезуре. В распоряжении поэта осталась возможность располагать по своему усмотрению ударения вне клаузулы, а также свободное движение интонации, которая не считается, когда это необходимо, ни с клаузулой, ни с цезурой. Если даже поэт подчиняет интонационное построение стиха цезуре, то он всегда оставляет себе возможность закончить это построение произвольной группой ударений. И наоборот: когда интонация свободно переливается через клаузулу, ударение в самой клаузуле почти всегда подчинено одному и тому же правилу — ударение падает почти всегда на предпоследний слог. Таким образом, свобода поэтического слова, приобретая всю силу экспрессии, никогда не доходила у Кохановского до анархии стиха. Чтобы в этом убедиться, достаточно привести любой отрывок из творчества поэта, где на первый взгляд можно было бы, казалось, обвинить Кохановского в вольности, граничащей с анархией:

Żniwa swego pierwszy snop tobie ofiaruię,
Cny Myszkowski, którego dobrodziejstwem czuję
Uwiązane swe serce; bo komu jest tajna
Twa łaska przeciwko mnie i chęć niezwyczajna?
Трижды поэт переступает через клаузулу и один раз через цезуру, но, несмотря на всё богатство интонаций, нельзя отнести эту строфу к разряду нескладной прозы. Появление абсолютной силлабики обогатило палитру поэзии. В эпоху относительной силлабики наиболее обычные отступления от образца, а именно на +1 или — 1 слог вынуждали рассматривать 7-, 8-, 9-сложный стих как один поэтический размер. Стабилизация силлабического стиха давала вместо одного размера три размера, а в цезурованных стихах порой и пять размеров. В эпоху абсолютной силлабики 13-сложный стих 7 + 6 и 8 + 5 — это не одна и та же конструкция, а два совсем различных размера. (Не упоминаю о случаях еще более сложных). Вряд ли следует объяснять, как в связи с этим увеличились возможности выражения экспрессии, не использованные предшественниками Кохановского, хотя сами они в значительной мере способствовали возникновению таких возможностей.

2

Идейное значение версификаторской изобретательности Кохановского может быть выяснено лишь тогда, когда мы познакомимся с происхождением стихотворной формы религиозных песен и поймем их отношение к стихотворной форме несомненно существующей в то время народной песни. Чтобы решить эту проблему, нужно провести обширную подготовительную работу и целую серию детальных исследований. В настоящий момент по необходимости придется ограничиться лишь постановкой вопроса и выдвижением на первый план ряда положений наиболее общего характера.

Сама постановка вопроса о происхождении стихотворных форм поэзии польского Возрождения — ив том числе вопроса о народной поэзии и, в частности, народности стихотворных форм у Кохановского — является по существу лишь повторной попыткой поставить эту важную проблему. В 1916 г. Ян Лось писал следующее: «У нас до сих пор нет исследований, из которых можно было бы уяснить, заимствовал ли Кохановский типы стиха из чужеземных литератур, сам ли их создал или подражал в них ритмам народной песни, ибо ясно, что сходство между его стихами и народной песней не может быть случайным; заслуживает внимания и то обстоятельство, что стихотворные размеры, заимствованные у иностранных литератур, наверняка с легкостью нашли бы подражателей среди преемников Кохановского. Если же предположить, что народ взял их у Яна из Чарнолесья, то оказалось бы удивительным, что народ был более склонен к этому подражанию, чем поэты, воспитанные на Кохановском, и что народ подражал именно тем стихотворным размерам, которые в литературе просвещенных слоев не возбудили страсти к подражанию. Мало того, на основании материала, проанализированного в работе исследовательницы Виндакевич (Rozprawy Filologiczne, Akad. Umiej., XLII, r. 1913, 175—269), можно сделать только один вывод: область народной лирики была, пожалуй, единственной, на которую письменная литература не оказала почти никакого влияния».[268]

В защиту оригинальности народной песни, в защиту ее поэтического строя Лось почерпнул из творчества Кохановского следующие аргументы.

Из двух типов 14-сложного стиха, употребленного Кохановскимг 8 + 6 и 7 + 7, первый, кроме Кохановского, мы встречаем лишь в народной поэзии, а второй более распространен среди народа, чем в письменной литературе.[269] В 13-сложном стихе Кохановский, кроме обычной формы 7 + 6, употребляет и народную 8 + 5, которая в народных песнях имеет члененный вариант: 4 + 4 + 5. В своем фундаментальном труде Лось высказал мысль о том, что по 10-сложнику типа 4+6 можно судить о влиянии народного стихосложения на письменную поэзию. Десятисложник 4+6 совершенно не известен в европейских литературах и появился в поэзии образованных кругов лишь в первой половине XVI в.

К вопросу о народности стихотворных форм эпохи польского Возрождения и более раннего периода следует подходить с особой осторожностью. В сущности, мы очень мало знаем об устной народной поэзии XV в., однако мы обладаем записями того времени, которые бесспорно свидетельствуют о существовании народной песни, созданной на основе абсолютной силлабики, а также о цезурованном стихе, который позже войдет в национальную поэзию благодаря писателям, в основном благодаря Рею и Кохановскому. Мы могли бы привести запись народной песни, сделанную в 1460 г. Размер этой песни подчинен всем законам абсолютной силлабики, строка цезурованная типа 4 + 6, который, согласно Лосю, с наибольшей убедительностью доказывает влияние ритмов народной поэзии на стихотворные размеры письменной литературы. Это — cantilena vulgaris, стихотворение о женитьбе (Nie wybiraj, junochu, oczyma), оно было опубликовано впервые более чем полвека тому назад, но не замечено и не использовано исследователями.

Материалы, свидетельствующие о народном происхождении стихотворных размеров поэзии польского Возрождения, были собраны тем же самым Лосем в его фундаментальном труде,[270] но ни сам автор, ни один исследователь после него не извлекли из этих материалов соответствующих аргументов в подкрепление данного тезиса. Лось ограничился лишь формулировкой основного положения и зафиксировал тот факт, что некоторые размеры народных славянских песен находят себе соответствие в латинских средневековых песнях. Лось насчитал в песнях славянских народов около 40 размеров, в то время как в латинских церковных песнях он обнаружил их только 16. Знаменитый исследователь утверждал, что в дальнейшем «те размеры, которых не знала латинская средневековая поэзия, постепенно и с опозданием входили в орбиту художественной литературы».[271] На основании этих наблюдений Лось делает вывод, что стихотворные размеры национальных литератур, не известные латинской средневековой поэзии, «могли появиться в национальных литературах путем заимствования их из чужих популярных песен (с самыми ранними из них мы встречаемся, впрочем, лишь в XVII в.), но могли появиться также и под некоторым влиянием народных песен. Воистину странным оказалось бы предположение, что поэты, к примеру поэты XVI в., будучи неравнодушны к популярным заграничным творениям, полностью игнорировали бы родные народные песни».[272] Рассуждение Лося целиком справедливо, хотя в то же время неполно. Совершенно очевидно, что стихотворные размеры польского Возрождения могли прийти в литературу непосредственно из народной песни, даже тогда, когда соответствующие формы были известны латинской религиозной поэзии средневековья. Как для эпохи Возрождения в целом, так и для польского Возрождения, в частности, характерен разрыв с традицией религиозной литературы и стремление взять за основу традиции народной литературы. Эта сильная тенденция, решающая в значительной степени идейную сущность новой эпохи, должна была создавать самые благоприятные условия для влияния народной песни на поэзию просвещенного общества. Единственное, хотя и важное затруднение, состоит тут в том, что для подробных исследований в этой области слишком мало фактического материала. Мы попросту не знаем, какие стихотворные формы существовали в польской народной поэзии эпохи средневековья и раннего Возрождения, и поэтому нам трудно представить себе даже масштабы возможных влияний народной песни на письменную поэзию.

Отрывки сохранившихся текстов того времени крайне убоги и так мало надежды на новые открытия, что в подобной ситуации возникает необходимость воспользоваться вспомогательными материалами. Стоит обратить внимание на то, что в таком же положении находятся, с одной стороны, языковеды, а с другой — историки, реконструирующие особенности хозяйства и даже особенности общественного строя древних эпох на основе случайно найденных предметов и реалий. Лингвисты, в свою очередь, создают целые грамматики тех языков, которые не оставили никаких непосредственных следов в литературных памятниках. Достаточно вспомнить, что язык праславянской эпохи был довольно обстоятельно реконструирован при полном отсутствии непосредственной документации. Эти факты должны вселить бодрость в исследователей народных песен, ведь о существовании песен даже в самые отдаленные времена мы можем говорить с такой же уверенностью, как о существовании языка. Лось собрал в своих «стихах» материалы для такого рода реконструкции, хотя и не сделал из него никаких выводов. Он ограничился лишь тем, что составил список стихотворных размеров славянских песен. Лось писал: «Мы не станем вдаваться в рассуждения, все ли размеры имеют одинаковую давность, все ли они польского происхождения, все ли они праславянские».[273] Это не являлось целью Лося, но собранный им материал дает возможность ориентировочно сформулировать несколько предположений.

Реконструкция грамматических элементов праславянского языка исходит, как известно, из тезиса, что в определенный период предки нынешних славян составляли единую языковую и этническую группу. Сама реконструкция состоит в сравнительном анализе живых в настоящее время языков и сохранившихся от прошлого литературных памятников. Сохранившиеся народные славянские песни представляют собой несравненно более бедный материал, чем тот, которым располагают языковеды. Однако следует учесть, что он в принципе отвечает тем же самым требованиям, что и языковые памятники. Мы обладаем определенными знаниями о живой еще песне славянских народов и имеем определенный запас старых записей. Лось зарегистрировал в своей книге стихотворные размеры народных сербских, болгарских, моравских, польских, украинских и русских песен. Понятно, что полнота и бесспорность материалов, собранных одним только Лосем, не может соперничать с результатами аналитической работы многих поколений языковедов-славистов. Тем не менее материал этот нельзя назвать односторонним, и сделанные из него выводы, хотя и не будут безупречны, не должны оказаться неверными в своей основе.

Зарегистрированные Лосем стихотворные размеры народных славянских песен представляют все три существующие национальные группы: западную, восточную, южную. Скуднее всего представлена западная группа, в которой мы находим лишь польский материал. Не хватает по меньшей мере песен чешских или словацких. Мы не знаем также песен верхне- и нижнелужицких. Из восточной группы недостает лишь белорусских песен. Лучше всего представлена южная группа, где мы видим песни моравские, сербские, болгарские. Воспользовавшись сравнительным методом, с таким успехом примененным языковедами, попробуем определить, какие из стихотворных размеров польской народной песни могут претендовать на праславянское происхождение. Причем следует указать, что те стихотворные размеры, которые характерны лишь для польской народной поэзии, нельзя с уверенностью отнести к эпохе праславянского един-

ства. То же самое можно сказать и о тех размерах, которые присущи одновременно песне польской и русской, польской и украинской, а также польской, русской и украинской. К последним трем группам принадлежит восемь размеров: польские и украинские— 1)9(5 + 4), 2) 10(6 + 4), 3) 13(5 + 5+3), 4) 13(6 + 7); польские и русские— 1) 11 (4 + 2 + 3+ 2), 2) 14 (7 + 7); польские, украинские, русские— 1) 13 (7 + 6), 2) 17 (5 + 5 + 7). Весьма любопытно отметить, что из этих восьми размеров едва лишь один— 13 (7 + 6) — характерен одновременно для песни сербской, польской, украинской и русской, а также латинской средневековой песни. Все остальные не находят себе соответствия в латинской поэзии.[274] На этот вопрос могло бы пролить свет исследование чешской народной песни. Вполне возможно, что именно оттуда поляки переняли те ритмы народных песен, которые впоследствии заимствовали и другие славяне. С другой стороны, если чехи этих форм не знают, следует предположить обратное явление: проникновение стихотворных размеров с Востока на Запад. Особую группу составляют стихотворные размеры, которые присущи только песням польским и сербским или же песням польским, сербским и болгарским. Это следующие размеры: польские и сербские — 1) 11(5+6), 2) 12(3 + 3 + 3 + 3), 3) 12(4 + 2 + + 4 + 2), 4) 13(4 + 4 + 2 + 3), 5) 14(4+4 + 4 + 2); польские, сербские и болгарские — 7(3 + 4). И тут чешские народные песни могли бы разрешить загадку. Если бы чехи этих форм не знали, следовало бы признать местное происхождение всех этих размеров, оставив вопрос в стороне о размере 11(5+6). Весьма знаменательно, что, кроме этого 11-сложного стиха, латинские церковные песни всех вышеперечисленных размеров не знают. Мне думается, нужно усматривать праславянское происхождение в первую очередь у тех стихотворных форм, которые присущи всем трем славянским группам: западной, южной и восточной. Таковыми являются, по Лосю, следующие размеры: 1) 7 (4 + 3), 2) 8 (4 + 4), 3) 8 (5 + 3), 4) 10(4 + 6), 5) 10(5 + 5), 6) 12(6 + 6), 7) 14(4 + 4 + 6). В песнях сербских, болгарских, польских, украинских и русских мы видим два таких размера: 1) 12(4+4 + 4) и 2) 13(4 + 4 + 5). В песнях болгарских, польских и украинских мы находим: 11 (4 + 4 + 3). Среди этих 10 ритмов, могущих претендовать на праславянское происхождение, насчитывается 5 ритмов, которых не знает латинская религиозная песня: 1) 7(4 + 3), 2) 8(5 + 3), 3) 12(4 + 4 + 4), 4) 13(4 + 4 + 5), 5) 14(4 + 4 + 6). К этим пяти следует прибавить еще вышеупомянутый 10-сложник (4 + 6), известный, правда, и латинской церковной песне, но зафиксированный в письменной поэзии лишь во второй четверти XVI в.; следует указать, что этот размер существовал ранее в польской народной песне. Одно из двух: или этот размер славянского происхождения, или на его возникновение повлияла латынь; тут можно предположить влияние светской латинской поэзии вагантов, о которой мы знаем, что она проникла также в Польшу.

Еще более неясной представляется судьба 11-сложника типа 5 + 6. Его наличие в сербских и в польских народных песнях, казалось бы, свидетельствует о его праславянском происхождении. Однако этот размер мы находим и в латинских религиозных песнях, хотя он впервые появился в Польше лишь в 1522 г., а именно в тот период, когда влияние латинской версификации шло на убыль. Но и тут нельзя исключить влияния латинской светской поэзии, которой занимались бродячие студенты и школяры. В конце концов, в данном случае можно говорить о смешанной генеалогии, поскольку иностранное влияние могло активизировать польские элементы, т. е. в конечном счете элементы народные.

На основе нашего анализа можно сделать ряд выводов: 1) если польская народная песня насчитывает 25 размеров, зафиксированных Лосем,[275] то латинская религиозная песня насчитывает едва 16;

2) в польской народной песне есть 19 размеров, не известных латинской религиозной песне; 3) среди 16 размеров латинской религиозной песни насчитывается 10 таких, которых не знает польская народная песня; 4) из 6 размеров, известных польской народной песне и латинской религиозной песне, насчитывается пять таких, которые могут претендовать на праславянское происхождение, так как они представлены во всех славянских группах. Следует учесть и тот важный факт, что все народные сербские песни (но только не хорватские), болгарские и русские были изолированы от влияния латинской церковной песни. Как видно из этого, несомненное влияние латинской версификации на польскую народную песню ограничивается 13-сложником, так называемого литературного типа 7 + 6. Во всяком случае, вне критики оказывается теория, утверждавшая,, что не могла существовать силлабика на польской почве, что она появилась единственно под влиянием латинской средневековой поэзии.

3

Как следует рассматривать в связи со всем этим ритмику стихов Кохановского? Без детального анализа ритмики тогдашней западноевропейской поэзии, по крайней мере поэзии итальянской и французской, решить подобную проблему, разумеется, нельзя.

Пока что мы ограничимся тем, что попытаемся определить, какие размеры чарнолесской поэзии являются польскими, т. е. в конечном счете народными, и какое влияние на поэзию Кохановского могла оказать стихотворная форма латинских религиозных песен.

Почти наверное можно утверждать, что версификация латинских народных песен не влияла на поэзию Яна из Чарнолесья. Подобный вывод напрашивается сам собой из того факта, что стихотворные размеры латинских песен были игнорируемы еще ранее польской анонимной религиозной песней XV и первой половины XVI в. Они почти совсем не проникли в поэзию Кохановского. Непосредственные связи с латинской религиозной песней обнаруживает лишь предшественник Кохановского — Секлюциан. Однако чрезвычайно характерно, что Кохановский не принял тех новшеств, которые ввел последний.

Версификация латинской народной песни не влияла непосредственно на Кохановского. Ее опосредствованное влияние следует исключить в тех случаях, когда в запасе ее ритмических схем нет соответствий для размеров Кохановского. Одновременно сравнение размеров Кохановского с ритмикой старых народных польских песен позволит подтвердить польское происхождение этих размеров. Возьмем следующие ритмы из поэзии Кохановского: 1) 5, 2) 6,

3) 13 (8 + 5), 4) 14 (8 + 6). Их польское происхождение не может ставиться под сомнение фактом их возможного существования в тогдашней итальянской или французской поэзии, так как 5-, 6- и 14-сложный стих мы находим еще ранее в польской религиозной песне XV в. Тринадцатисложный размер (8 + 5), кроме своих притязаний на праславянское происхождение, подтверждает свою народность еще тем, что довольно часто фигурирует в «Песнях — танцах — паванах» начала XVII в., как раз в тех произведениях, связь которых с народных творчеством бесспорна. Часто с этим размером мы сталкиваемся и в «Роксоланках» Шимона Зиморовича, где можно встретить много заимствований из народной песни.

К этому пока что скудному перечню мы можем присовокупить следующие размеры чарнолесской поэзии: 1) 10(4 + 6), 2) 10(5 + 5), 3) 11(5 + 6), 4) 12(6 + 6). Эти размеры имеют некоторые общие признаки: 1) вероятность праславянского происхождения (наиболее сомнительную для 11-сложника типа 5 + 6); 2) возможность происхождения от поэзии латинской, средневековой; 3) факт сравнительно позднего их появления в польских литературных памятниках; 4) их присутствие в литературных произведениях XVII в., связь которых с польской народной песней является бесспорной («Песни — танцы — паваны» и «Роксоланки»). Первый и четвертый признаки роднят эти размеры с размерами, недавно перечисленными, один уже этот факт благоприятствует признанию их польского происхождения. Вторая особенность — возможность их латинской генеалогии — не противодействует принятию данного тезиса, хотя ничем его и не подкрепляет. Последняя особенность (факт сравнительного позднего их появления в Польше) служит по существу источником аргументации для тезиса о польском происхождении этих размеров и должна, как мне думается, перевесить чашу весов. Все перечисленные размеры появились в польской письменной поэзии в третьем или начале четвертого десятилетия XVI в. Размеры 10(5 + 5) и 12(6+6) были применены поэтом эпохи гуманизма Клерикой в светских произведениях. Почти невероятно, чтобы Клерика перенял эти ритмы непосредственно из латинской поэзии, еще прежде чем они сумели проникнуть оттуда в польскую религиозную песню. Под словом «прежде» мы подразумеваем период наиболее сильного влияния латинской религиозной песни на польскую религиозную песню. Если допустить, что дополнения к «Богородице», датируемые второй половиной XIV и XV в., состоят не из 6-сложного, а из 12-сложного стиха (6 + 6), то наша аргументация в пользу народного происхождения размера (6 + 6) будет только подкреплена этим фактом. Приведем мнение музыковеда, который категорически склоняется к признанию народного происхождения 12-сложника (6 + 6): «Не подлежит сомнению, что эти размеры с подвижными декламационными ударениями обязаны своим происхождением танцевальным ритмам польского народа. Танцевальный характер этого отрывка (автор анализирует музыкальную сторону строки: Tam radość, tam miłość) выступит ясно, если мы ускорим темп. В силу своей музыкальной основы песня легко могла дойти именно туда, где в действительности был ее источник».[276] Если бы эта аргументация оказалась недостаточно убедительной для 12-сложника (6 + 6), тогда она служила бы поддержкой для тезиса о польском происхождении того 6-сложника, о котором шла речь еще выше. Что касается размеров 10 (4 + 6) и 11 (5' + 6), то об их польском происхождении я говорил раньше в другой связи и теперь отсылаю к предыдущим выводам.

Следующая группа размеров Кохановского состоит из размеров: 1) 9 (5 + 4), 2) 12 (7 + 5), 3) 14 (7 + 7). Можно с уверенностью сказать, что происхождение этих размеров — не праславянское. Правда, они не свойственны также и латинской религиозной средневековой песне. Языковые памятники в отношении этих ритмов не дают никаких указаний, поэтому разговор о них придется отложить на более позднее время.

Остается рассмотреть еще несколько размеров, ведущих свое происхождение, по-видимому, от латинской поэзии, т. е. в конечном счете от эпохи средневековья. Это: 1) 7, 2) 8, 3) 13(7 + 6). В данном случае следует исключить гуманистические западноевропейские влияния, так как все три размера с давних пор широко применялись в польской религиозной поэзии, а 13-сложный размер, по всему вероятию, проник в XV в. в польскую народную песню. Подобная гипотеза имеет под собой то основание, что 13-сложный размер типа 7 + 6 уже в XV в. встречается в религиозных песнях, мелодии которых, согласно мнению историков музыки, ведут свое происхождение из народа. Я имею в виду «Псалтырь Иисусов» 1488 г. Тот же самый Яхимецкий утверждает, что мелодия, на которую поется 13-сложник имеет несомненно народный характер, что в ней ощущается танцевальная основа, точно так же, как и в дополнениях к «Богородице».[277]

В противовес стихотворному размеру 13 (7 + 6) полностью чужды народной песне бесцезурные размеры: 7- и 8-сложник. Лось пишет: «8- и 7-сложных стихов без цезуры в фольклоре славянских народов почти не встречается».[278] Однако известно, что эти ритмы типичны для религиозных средневековых песен, в особенности песен наиболее древних. Польская религиозная поэзия тоже изобилует стихами, где применяются оба эти размера. Можно утверждать, что эти размеры сами по себе чужды народной песне славянских народов. Тень сомнения на их славянское происхождение накладывает и то обстоятельство, что более чем 6-сложная строка бывает обычно двучленна. Характер мелодии народных песен требовал цезуры, и потому эти размеры не могли повлиять на народный стих, в котором 7-, 8-сложные строки имеют форму: 4 + 3 и 4 + 4. В 8-сложном стихе принцип симметричного деления строки мы можем наблюдать и в латинских религиозных песнях.

Последним ритмом чарнолесской поэзии, о котором мы старательно избегали говорить, является трудный для объяснения 11-сложник типа 4 + 7. Его особенность заключается в том, что исключена возможность его праславянского происхождения, так как его можно обнаружить лишь в русских народных песнях. Однако неизвестно, как следует отнестись к выводам, которые напрашиваются сами собой в связи с его присутствием в средневековых латинских песнях. Его литературная судьба в Польше тоже весьма своеобразна. Предшественники Кохановского, не исключая и анонимных авторов польских религиозных песен, совершенно не употребляют этого ритма. После Кохановского его использовал в 1590 г. Себастьян Грабовецкий в своих «Духовных стихах». Трудно сказать, было ли это заимствованием из Кохановского или же в такой форме проявилось непосредственное влияние версификации латинских религиозных песен на одного из главных поэтов контрреформации. Потом мы встречаем этот размер лишь в поэзии Норвида. Знаменателен тот факт, что этого ритма избегают «Песни — танцы — паваны», а также «Роксаланки», несмотря на то, что на те и на другие заметно повлияла чарнолесская поэзия. У самого Кохановского этот размер является редчайшим исключением.

Все эти рассуждения дают основания для следующих выводов. Бесспорное праславянское происхождение можно признать за пятью стихотворными размерами чарнолесской поэзии: 1) 5, 2) 6, 3) 10(4 + 6), 4) 13(8 + 5), 5) 14(8+6). Для размеров: 1) 10(5 + 5), 2) 11(5 + 6), 3) 12(6 + 6) — это можно считать весьма вероятным. Не народное, а стало быть, в конечном счете, латинское и средневековое происхождение имеют размеры: 1) 7, 2) 8, 3) 13 (7 + 6). Генеалогия следующих четырех размеров Кохановского совершенно не ясна: 1) 9(5+4), 2) 11(4 + 7), 3) 12(7 + 5), 4) 14(7 + 7).

Подтверждение этим выводам можно получить, сопоставив ритмику Кохановского с ритмикой современных народных и популярных песен. Возьмем сначала те размеры, происхождение которых, руководствуясь изложенными выводами, следует считать средневековым, латинским. Это: 7, 8, 13 (7 + 6).

Действительно следует признать, что бесцезурный 7- и 8-сложный стих чужд не только современной польской народной песне, но и старинной народной песне. Запись полноценного 7-сложника конца XIV в. дает нам двучленность размера: 4 + 3. Это подтверждается и народной колядкой светской тематики, адресованной хозяину-помещику, из сборника так называемых «Сельских забав», изданного в 1543 г. в Унглеровской типографии: «А czyj że to nowy trzem. . .» Дальнейшее подтверждение этому дает не сохранившийся доныне сборник колядок XVI в., описанный Затэем[279] и содержащий зачины народных несен, которые служили для указания колядок. Первая строка одной из песен этого сборника такова: Szła dzieweczka po wodę. Следует отметить, что мы обязаны Кохановскому записью целого двустишия народной песни, имеющей 7-сложный размер 4 + 3. Стоит привести этот отрывок, в котором можно увидеть отношение поэта к народному стихосложению. Фрашка, содержащая эту запись, сама отчасти имеет тот же размер:

Meglewski, na mą duszę,
Zawżdy sie rośmiać muszę
Wspomniawszy na naszego
Gospodarza dobrego.
Ja sobie brząkam w stronę,
Pieśń przyśpiewając onę:
«A dla twojej ochoty
Jeszczem tu od soboty».
«Panie, nie życz mi szkody,
Jeszcześ tu ode śrzody».
Как мы видим из этой фрашки, 60% строк имеет размер 7 (4 + 3), который несомненно заимствован из народного стихосложения. Иные произведения Кохановского, написанные 7-сложным стихом, проявляют в той же самой мере или немного слабее уже отмеченную нами тенденцию.

Еще более ясно вырисовывается эта тенденция в отношении 8-сложника. Народная форма этого стиха двучленна: 4 + 4; мы можем подтвердить этот факт на материале XV и XVI вв. Со второй половины XVI в. ведет свое происхождение обрядовая брачная формула, выдержанная безо всяких отступлений в этом размере:

Miłuj, miła, miłuj wiernie,
Miej go w sercu zawżdy pewnie. . .
Упомянутые выше «Сельские забавы» 1543 г. также содержат запись народной песни этого ритма. Колядка обращена к хозяйке-помещице: «А ta pani ślicznie chodzi. . .» Несмотря на то, что Кохановский написал 8-сложным бесцезурным стихом значительную часть своих произведений, мы сможем зафиксировать и тут уже отмеченную выше тенденцию. Причем, в 8-сложных стихах еще более, чем в 7-сложных, Кохановский претворял в жизнь принцип, присущий народному стихосложению. Так, например, «Собутка» содержит 73.9% строк, имеющих членение, свойственное народному ритму: 8 (4 + 4).

Несколько особую проблему представляет собой литературный тип 13-сложника: 7 + 6. Я уже говорил, что этот размер существовал в польской народной поэзии в конце XV в., о чем свидетельствует «Псалтырь Иисусов», где мы встречаемся с мелодиями, заимствованными из народных песен. Латинское происхождение этого размера возможно, но не бесспорно. Лось утверждает, что размер 7 + 6 можно найти в сербских, польских, украинских и русских народных песнях. На основании этих данных можно считать, что размер 7 + 6 появился в поэзии в XV и XVI вв. отчасти под влиянием латыни, отчасти под влиянием народной песни. Во всяком случае, несомненна популярность этого размера в народе во времена Кохановского, который в одну из своих песен включил следующую строфу:

Nazajutrz sie jednają: przedsię go nalewaj,
A kto z nieżadnym głosem, przed pany zaśpiewaj:
«Chciejże pomnieć, a dobrze baczyć, namilejsza!» —
«W czerwonej czapce chodził», — zda mi się cudnejsza.
Процитированная поэтом первая строка народной песенки «Chciejże pomnieć. . .» имеет как раз этот 13-сложный размер типа 7 + 6. В сущности, ритмическая структура этой строки народной песни может быть выражена как 4 + 3 + 6. Вероятнее всего, что это специфически народная форма, так как мы находим ее и в собранных Затэем «Зачинах» народных песен: «Zagrajże mi taneczek Tomickiego Piotra...» Мы вновь можем отметить тот немаловажный факт, что Кохановский отходит в некоторых песнях от классической формы 7 + 6 и отдает предпочтение (достигающее даже 85% строк) структуре: 4 + 3 + 6. В религиозных песнях XV в. 13-сложник сохраняет в этом отношении знаменательную нейтральность.

Фрагменты народных песен, сохранившихся в чарнолесской поэзии, были уже издавна известны. Однако исследователи, как правило, недооценивали их значения для понимания народности поэзии Кохановского, а порой становились жертвами дезориентации. Так,, например, Синко уже давно обратил внимание на народное происхождение известного отрывка из VI трена: («Juz ja tobie moja matko służyć nie będę. ..»). Несмотря на это, в комментариях к изданию «Польских произведений» Кохановского мы читаем: «Мы затрудняемся сказать, заимствовал ли Кохановский данное четверостишие из свадебных песен или сочинил его по образцу этих песен».[280] Предположение Синко не было поддержано полонистами, которые со своей стороны могли бы подкрепить гипотезу известного филолога фактическим материалом. Ведь шестой трен написан 13-сложным стихом народного типа: 8 + 5, который полностью претендует, как мы видели, на праславянское происхождение; поэтому данный размер игнорировала поэзия просвещенных слоев общества. Его народное происхождение не может подлежать сомнению. В народной песне мы чаще всего наблюдаем члененную форму 13-сложной строки 4 + 4+5 или 4 + 4 + 2 + 3. Следует подчеркнуть, что такое членение встречается и у Кохановского. Смешивая обе разновидности этого размера, и народную, и литературную, Кохановский бесспорно отдает предпочтение той форме, которая господствует в народном стихосложении. Пять произведений, написанных 13-сложным размером[281] и насчитывающих в общей сложности 174 строки, содержат 127 строк, т. е. 73% строк, выдержанных в народном ритме 4 + 4 + 5. В одном из произведений количество этих строк доходит до 87.5%. Следует поэтому подчеркнуть, что, кроме Кохановского, ритм 4+4 + 5 можно обнаружить в «Песнях — танцах — паванах» и «Роксоланках», сборниках, созданных, как уже было сказано, под сильным влияние1и народной песни. Помимо того, размер 8 + 5 один единственный раз появляется еще у Шажиньского.

Поговорив о 13-сложном стихе народного типа 8 + 5 или 4 + 4 + 5, мы можем перейти теперь к обсуждению той категории размеров чарнолесской поэзии, происхождение которых мы считаем наверное или почти наверное праславянским. Это, как мы уже видели, в группе I: 5; 6; 10 (4 + 6); 13 (8 + 5); 14 (8 + 6); и в группе II: 10(5 + 5); 11(5 + 6); 12(6 + 6). Сопоставление этих ритмов с ритмами отрывков или полных текстов старинных польских песен, как народных, так и популярных, подтверждает вышеизложенные выводы. В упомянутом собрании «Зачинов» народной песни XVI в. И. Затэя и в изданных Ю. Кшижановским популярных песнях из лютневой табулатуры[282] Николая Стшешковского (1553)[283] мы находим все только что перечисленные размеры за исключением 10-сложника типа 4 + 6. Этот размер был, однако, зафиксирован в отрывочной 6-строчной записи cantilena vulgaris, сделанной около 1460 г.: «Nie wybiraj, junochu, oczyma». Польское происхождение одного из этих размеров — 11 (5 + 6) подтверждает сам Кохановский, приводя во фрашке «О смерти» строку из народной песни:

Śmiesznie to rzekła jedna białagłowa
Słuchając pieśni, w której są te słowa:
«Rada bym śmierci, by już przyszła na mię»; —
Proszę, kto śmiercią, niech go też mam znamię.
Через два года после смерти Кохановского вышла из печати «Первая книга фрашек» Мальхера Пудловского, который процитировал там другую популярную песню, выдержанную в том же ритме. Происхождение размеров 9 (5 + 4), 11(4 + 7), 12 (7 + 5), 14 (7 + 7) по-прежнему остается неясным. Наиболее загадочен 12-сложник типа 7 + 5, загадочен потому, что в популярных песнях из лютневой табулатуры Стшешковского мы находим его в необычайно вычурной строфе: 12аа ббб 10вв. Такой строфы и такого 12-сложника не знает вся существующая до сих пор польская поэзия. Этот размер не встречается также в народной песне ни у одного из славянских народов. Поэтому данный размер скорее всего чужой, может быть, итальянский. Кохановский написал двадцать произведений этим размером; по-видимому, он опирался на живую традицию, одним из проявлений которой могло быть стихотворение из сборника песен лютневой табулатуры Стшешковского. Мы видим, что нет никаких фактов, которые говорили бы в пользу польского или народного происхождения этих размеров. Подобный негативный результат по сравнению с результатом, полученным недавно при помощи сравнительного метода, делает еще более правдоподобным позитивный вывод о польском и народном происхождении уже ясных с этой точки зрения размеров Кохановского. Я хотел бы видеть в этом также положительный итог контроля, которому подвергся сравнительный метод благодаря дополнительному материалу. И если это так, то в дальнейшем с возрастающей уверенностью можно применить этот метод по отношению к трем последним размерам, происхождение которых иначе выяснить невозможно.

Три оставшихся ритма — 9 (4 + 5), 11 (4 + 7), 14 (7 + 7) — обладают одной общей чертой. Все они засвидетельствованы в польской народной песне, мы также встречаемся с ними в украинской или русской народной песне. Если бы генеалогия этих размеров была западноевропейской, то нельзя было бы ожидать такого совпадения. Поэтому прежде чем будут произведены детальные на этот счет исследования, происхождение всех трех размеров следует считать славянским, точнее говоря средне- и восточнославянским. Следовательно, в Польше их можно считать размерами народного происхождения, появившимися благодаря внутриславянским связям, объединявшим славянские народы в эпоху их обособленности, которая наступила после исчезновения праславянского единства.

Для этой гипотезы нам дает основание неопровержимый факт тесных связей древнепольского и древнерусского народного творчества. Как много народных песен почти одинаковой формы мы сможем найти еще и сегодня в фольклоре польском, украинском, белорусском: и русском! Эту гипотезу подтверждает также новая точка зрения на народность мещанской лирики и «Роксоланок» Зиморовича. Несмотря на открытые заимствования произведений этих двух жанров из стихотворных произведений Кохановского, как «Песни — танцы — паваны», так и «Роксоланки» обнаруживают сильное влияние восточнославянских народных песен. Это ощущается главным образом в области ритмики.

В высшей степени знаменательно, что «Песни — танцы — паваны» начала XVII в. и их современницы «Роксоланки» демонстрируют в общей сложности такое богатство и разнообразие ритмики, которое намного превосходит возможности ритмики поэзии Возрождения во второй половине XVI в. У Кохановского мы находим очень большое количество стихотворных размеров, а именно 15, однако в этих двух сборниках их имеется в три раза больше, причем 26 из них были совершенно не известны до той поры польской поэзии. Среди этих 26 размеров мы обнаружим ряд размеров, с которыми можно встретиться в настоящее время и в польских, и восточнославянских народных песнях, но там окажутся и такие, которые не известны польской народной песне, но которые зато бытуют в восточнославянской народной песне. Из списка стихотворных размеров народных славянских песен, составленного Лосем, мы можем уяснить себе, что 9-сложник (3 + 3 + 3) характерен для украинской свадебной песни, именно этот размер мы встретим в «Роксоланках», которые тоже представляют собой свадебные песни, а их автор — несомненно поэт польский — был gente Ruthenus, как это тогда называли. Еще одним доводом в пользу славянского происхождения этого размера является присутствие его в произведениях Мицкевича и Словацкого, т. е. поэтов несомненно знакомых с восточнославянской народной песней. В таком же положении находятся следующие размеры польской мещанской лирики и «Роксоланок»: 1) 11(3 + 5 + 3), 2) 11(6 + 5), 3) 12(5 + 7), 4) 12(8 + 4), 5) 16(5 + 5 + 6), 6) 16 (8 + 8), 7) 17 (5 + 5 + 7), 8) 19 (6 + 6 + 7). Все эти размеры выразительно свидетельствуют о влиянии ритмики восточнославянской народной песни на мещанскую лирику и на «Роксоланки». Существуют и такие размеры, которые, не указывая на направление влияний, свидетельствуют в то же время о взаимных связях. Но мы не всегда сумеем — даже ориентировочно — определить характер и хронологию этих связей. Однако некоторые из них восходят безусловно к эпохе праславянского единства, а иные несомненно принадлежат к более позднему времени.

Наличие восточнославянских влияний в ритмике чарнолесской поэзии не должно никого удивить, хотя до сегодняшнего дня этот факт оставался незамеченным. Подобные влияния уже заметны в песне, обращенной к богородице и датированной XV в.: «О Maryja, kwiatku panieński», которая написана 9-сложным стихом типа 4 + 5.

4

Совершенно особые проблемы возникнут перед нами, если мы займемся вопросом о том, какое значение имело поэтическое творчество Яна Кохановского для формирования строфики современной польской поэзии. Создав ряд новых строфических типов, Кохановский обогатил поэзию в чисто количественном отношении, но не это обогащение является главной его заслугой, хотя подобный факт следует рассматривать как один из существенных результатов его писательской деятельности. Самое важное заключается в том, что Кохановский произвел в области строфики изменения чисто качественного порядка.

Одной из важнейших перемен, которая происходит в поэзии в первой половине XVI в., польская литература обязана книгопечатанию. Появление типографий создало условия для победы национального языка в письменности, что в свою очередь привело к изменению способа распространения и способа усвоения поэтического материала. Поэтический текст до той поры усваивался памятью и был передаваем из уст в уста при помощи мелодии песни или мелодекламационного речитатива. Кохановский, будучи прежде всего поэтом лирическим, перенес поэтические приемы, характерные для песни, в область поэзии, предназначенной главным образом не для певца, а для читателя. (Исключение составляют «Псалтырь», отчасти «Собутка» и некоторые песни). Следует отметить, что это новаторство Кохановского легко обнаружить как раз с помощью сопоставления его строфики со строфикой его предшественников. Как известно, Бернат из Люблина оперировал одной лишь строфой, состоящей из четырех строк, всюду с одинаковым 8-сложным изосиллабическим размером. Рей, творчество которого лишь хронологически в некоторой мере современно Кохановскому, а по существу предшествует чарнолесской поэзии, применял 10 различных строф, но применял их крайне редко, за исключением 8-строчной строфы сравнительно позднего «Зверинца». Зато в стихах Кохановского мы встречаемся с 58 различными строфами, причем поэт создает их с чрезвычайной легкостью и применяет весьма свободно. Достаточно сказать, что около половины всего запаса строф употреблено Кохановским один-единственный раз.

Появление лирических стихов в печатных книгах в период существования песни, предназначенной только для певца, находится в тесной связи с процессом формирования абсолютной силлабики. Относительная силлабика была вполне допустима в песне, так как главную роль играла там мелодия, ее ритм опирался на такты, а не на слоги. Правда, слоговое неравенство в тексте, предназначенном для пения, должно было сводиться к минимуму, иначе оно нарушило бы правильное чередование тактов. Полная асиллабика была возможна лишь в литературных песнопениях, основанных на немензуральной музыке. В этой музыке отсутствовал принцип одинакового количества тактов, в ее основе лежала лишь смена мелодии (так называемый cantus planus). Поэтому победа абсолютной силлабики над асиллабикой является по существу победой музыки светской, а, значит, в тогдашних условиях музыки народной над музыкой церковной. Правильная силлабика строфики Кохановского явилась вероятнее всего следствием отрыва текста стихотворной строфы от мелодии. Необходимо отметить, что Кохановский стремился к ритмической правильности, которая присуща была несенным произведениям даже тогда, когда они были построены по принципам относительной силлабики. Подчеркиваю это с единственной целью, чтобы не создалось впечатление о мнимом превосходстве абсолютной силлабики письменной поэзии над относительной силлабикой поэзии песенной. И после Кохановского относительная силлабика сохраняется в поэтическом тексте песен. Она является характерной чертой таких, например, произведений, как «Роксоланки» Шимона Зиморовича, как «Песни — танцы — паваны». Уместно будет вспомнить, что относительная силлабика до сегодняшнего дня сохранилась в польской народной песне и нет ни малейших оснований рассматривать ее как нечто более примитивное по сравнению с абсолютной силлабикой письменной поэзии. Обе системы с успехом выполняют одну и ту же задачу в области ритмики, хотя каждая из них делает это в совершенно иных условиях. Новаторство Кохановского состоит в том, что он первый полностью осознал принципиальную разницу, связанную с теми условиями, в которых находился стих в противоположность песне, что он первый сделал из этого необходимые выводы. Значение его новаторства было бы велико даже в том случае, если бы поэт ограничился перенесением в область письменного творчества той строфики, которая уже сложилась в народной песне. Ясно, что новаторство Кохановского еще более значительно оттого, что он перенес в свою поэзию ряд строфических типов, не известных народной песне.

Новаторство Кохановского не было порождено одним только стремлением к оригинальности, его реформы нельзя характеризовать, как те новшества, которые лишь формально усложнили поэзию. Новаторство Кохановского в высшей степени весомо с точки зрения идейной, так как выражает отрицательное отношение поэта к средневековым традициям, утвердившимся в польской религиозной поэзии XV—первой половины XVI в. Мы уже знаем, что ритмика Кохановского по своему происхождению чаще всего славянская, польская. В отношении строфических конструкций этого сказать нельзя, так как ясно, что Кохановский в области строфики был лишен той широкой народной базы, которую он имел в области ритмики. Поэтому ритмика Кохановского — решительно антисредневековая по своей сущности — не ведет непосредственно своего происхождения от народной поэзии, это касается в особенности строф, состоящих из строк с различными стихотворными размерами; такие строфы специально создавались поэтом. Вся эта проблема весьма сложна и нуждается хотя бы в кратком разъяснении.

Следует начать с заявления о том, что в нашей науке существует в этой области немало белых пятен и почти нет работ, которые бы занимались детальным исследованием существующего материала. Единственным и потому незаменимым источником по истории польской строфики является уже не раз упомянутая книга Лося, а также ценная работа X. Виндакевич, посвященная изучению польской народной поэзии.[284] Новый шаг вперед можно будет сделать лишь в результате систематического изучения картотеки строфики, составленной коллективом исследователей Варшавского Института литературных исследований Академии наук под руководством М. Длуской. Так же, как и прежде, я постараюсь опираться в своих рассуждениях главным образом на материалы Лося и Виндакевич, сверенные частично с этой картотекой и пополненные путем собственных, наблюдений.

Если мы сопоставим друг с другом имеющиеся в наших руках материалы, то невольно возникнет предположение, что народной песне эпохи Кохановского была присуща крайне примитивная строфика, основанная по преимуществу на изосиллабическпх или относительно изосиллабических двустишиях. Четверостишие возникло на самой элементарной основе, т. е. путем парного сочетания 2-строчной строфы. В польской народной песне, известной нам по записям XIX в., соотношение между 4-строчной и 2-строчной строфой выглядит как 5: 24.[285] Для творчества Кохановского аналогичная пропорция будет иметь следующий вид: 15:4, в мещанской лирике начала XVII в.: 18 : 2. Этот факт наталкивает на мысль, что наиболее сложные строфы являются продуктом более позднего периода, хотя в то же время совсем не обязательно считать, что они возникли под влиянием строфики письменной поэзии, напротив, многое говорит за то, что они появились как продукт самостоятельного развития народной поэзии, перенимая скорее самое тенденцию, чем ее готовые результаты. Еще одним аргументом в пользу позднейшего происхождения сложных строф народной поэзии является то обстоятельство, что лишь в редких случаях мы смогли бы документально засвидетельствовать связь народной строфики с книжной поэзией XV и XVI вв., тогда как в области ритма подобные связи весьма обширны. Из 58 строф Кохановского мы найдем в народной песне 5, в лучшем случае 7 строф, причем две из них не польского происхождения (сапфическая строфа и строфа, построенная на основе 13-сложного стиха типа 7 + 6). В религиозных песнях первой половины XVI в., обнаруживающих большое родство с народной песней в области стихотворных размеров, эти отношения вырисовываются еще яснее. В религиозных песнях первой половины XVI в. насчитывается около 50 строф, из них только 3 мы найдем в народной песне, в том числе, разумеется, и сапфическую строфу. Пути развития строфики религиозных песен XV—первой половины XVI в. говорят также о том, что сложные строфические типы были заимствованы из иностранной поэзии и потому не могли привиться на польской почве. Из числа 20 строф религиозных песен, находивших себе применение до XV в., в арсенале религиозных песен первой половины XVI в. мы едва сумеем найти несколько строфических типов.

Вопрос о народности поэзии Кохановского в отношении строфики отодвигается на второй план. Зато возникает проблема новаторства Кохановского в этой области. Любопытно также поговорить о тех средствах, которыми оперировал поэт, создавая новые строфические типы. Новаторство Кохановского в области строфики не может подлежать сомнению, ясно видна и та решительность, с которой поэт, отбирая материал, отбрасывал большинство строф из арсенала тогдашней религиозной поэзии. Во всей письменной поэзии первой половины XVI в. мы найдем около 50 строфических типов, — в основном это количество набирается за счет религиозной поэзии, — в то время как Ян Кохановский употребляет 58 различных строфических типов. Характерно, что из многочисленных строф Кохановского только 7 мы обнаружим в современной ему религиозной поэзии, еще одна (восьмая) зафиксирована в религиозной песне XV в., причем похоже на то, что в XVI в. эта строфа исчезла из литературного обихода.

5

Характеристика строфики Кохановского, а также выяснение проблем, связанных с ее происхождением, облегчены в известной степени благодаря работам С. Добжицкого[286] и Ж. Ланглада,[287] которые, впрочем, в ряде частностей нуждаются в существенных поправках, Вновь следует подчеркнуть ориентировочный характер нижеследующих выводов, которые окончательно проконтролировать можно будет лишь после того, как появится комментированное издание всей польской поэзии периода до Кохановского.

Те строфы, которые Кохановский заимствовал из родной поэзии, можно разделить на две категории: 1) строфы, заимствованные из современной ему поэзии; 2) строфы, взятые Яном из Чарнолесья у его предшественников. На девять строф, не являющихся оригинальным созданием Кохановского, приходится две таких, которые без сомнения не намного опередили его творчество. Это — строфа, употребленная Реем в «Краткой беседе» — 10 (4 + 6)аабб, а также сапфическая строфа, заимствованная более или менее непосредственно из античной поэзии. Строфа Рея, как мы видим, основана на 10-сложном стихе народного типа. Когда около 1460 г. впервые была записана народная песня, использующая этот размер, тогда еще, по всей вероятности, не существовало 4-строчной строфы. Сохранившийся отрывок содержит 6 строк, скорее всего это были 3 двустишия. Трудно сказать, сам ли Рей создал данную строфу на базе народной песни или же перенес ее оттуда целиком в свою поэзию. Можно предположить второе, аргументируя это тем, что в период «Краткой беседы» Рей почти не пользовался строфическими конструкциями и до периода «Зверинца» не проявлял никакого интереса к строфике. Следует предположить, что и в народной песне строфика лишь в тот период начинала выходить за рамки двустишия, и в этих условиях Рей, возможно, зафиксировал для нас первый этап медленно развивающейся строфики народной песни; Кохановский применил эту строфу четырежды.[288]

Вопрос о возникновении сапфической строфы в Польше был запутан благодаря ошибочной датировке «Песни о потопе» Кохановского. Тот факт, что первоначальный текст этой песни оказался в числе текстов, датированных самое раннее 1558 г., был принят в качестве достаточного основания для датировки песни. В действительности «Песня о потопе» появилась около 1570 г.;[289] следовательно, не может быть и речи о том, что Кохановский самостоятельно ввел сапфическую строфу в польскую литературу. В 1547 г. мы встречаем эту строфу у Секлюциана, в 1551 г. — в так называемом пулавском канционале (рукописном), в 1559 г. — у А. Тшического, а в 1567 г.— у Рея. Лишь теперь следует в порядке очередности назвать «Песню о потопе» Кохановского. Можно считать, что самая первая песня Кохановского, написанная этой строфой (Песни, II, 18), возникла ранее «Песни о потопе», но по всей видимости, уже после «Северной песни» Тшического. Так или иначе, но Кохановский весьма успешно способствовал делу обогащения польской строфики, начатому еще до него, благодаря обращению к классическим традициям. Во всём своем творчестве Кохановский пользовался этой строфой 16 раз, в то время как иные строфы, связанные с классическими, или гуманистическими, итальянскими и французскими традициями появляются в чарнолесской поэзии самое большее 5—6 раз.

Остальные 7 строф, заимствованные Кохановским у предшественников, уходят своими истоками в давнишние традиции польской религиозной песни; одновременно они связаны и с народной поэзией. Перечисляю ниже эти строфы в порядке частоты их употребления Яном из Чарнолесья:

13(7+6)аабб — 43 раза

8 аабб — 42 »

11(5+6)aaбб— 29 раз

11(5+6)аа — 4 раза

7 аабб — 2 »

8 ааббвв — 2 »

6 аабб — 1 раз.

О связях укоренившейся в религиозных песнях традиции с народным стихосложением мы можем говорить здесь по крайней мере по двум поводам. Во-первых, 6-сложный размер, по всей видимости, имеет праславянское происхождение. Народность этого размера (независимо от вопроса о его праславянском происхождении) доказывают рифмованные пословицы, состоящие из двустиший, которые приводит в XVI в. в своих сочинениях Бернат из Люблина. Следует также указать, что из 19 известных зачинов народной песни XVI в. из выше упомянутых работ И. Затэя три имеют 6-сложный размер. К сожалению, мы ничего не знаем об их строфике. Прибегнув к самой осторожной формулировке, можно выдвинуть предположение, что Кохановский именно потому и заимствовал эту строфу из религиозной песни, что он нашел к этому оправдание в народной песне. В том же духе мы можем говорить и о народности сравнительночасто применявшейся Кохановским строфы: 11(5 + 6) аабб. Четырежды примененное двустишие 11 (5 + 6)аа указывает на направление развития тогдашней народной строфики. И тут мы вновь сможем привести отрывки из народных песен XVI в., где встречается этот размер. Одним из отрывков мы обязаны даже самому Кохаяовскому; он был включен в вышеприведенную фрашку «О смерти». Нельзя отрицать, что во всех этих случаях народная строфика могла совпадать с латинской строфикой или с нормами строфики религиозной песни на польском языке. Но, с другой стороны, нельзя забывать и о том, что светская поэзия периода до Кохановского уже перешагнула за двустишие, и потому нет оснований говорить о влиянии 4-строчной строфы религиозной песни на создание 4-строчных строф у Кохановского. Элемент четверостишия мы без труда сможем найти и в тогдашней популярной или народной песне.

Из семи приведенных строф лишь четыре мы сможем обнаружить в религиозной песне XV в.; это следующие строфы: 1) баабб; 2) 8аабб; 3) 13 (7 + 6)аабб; 4) 8ааббвв. Остальные три нам известны по первой половине XVI в.; они могли возникнуть и несколько раньше: 1) 11 (5 + 6)аа; 2) 7аабб; 3) 11 (5 + 6)аабб. По всей видимости, их появление следует связать с XV в. или же с первой четвертью XVI столетия. Последнее наиболее правдоподобно.

В строфике Кохановского наиболее широко применяются строфы самые простые как по своему строению, так и по своим составным частям, восходящие к польским народным образцам. Это вытекает из той основной задачи, которую Кохановский в свое время решал и которая состояла в том, чтобы перенести в письменную поэзию завоевания популярной и народной песни, частично уже примененные в польской религиозной песне. Из всех строф данного типа, примененных Кохановским в своих произведениях, только 6 строф можно встретить в тогдашней религиозной песне. (Речь идет об изоритмических 4 2-строчных строфах с парной рифмовкой). Отметим кстати, что сапфическую строфу и строфу Рея мы не включаем в число этих 6 строф. С применением этих строф написано 69.1% всех строфических произведений чарнолесской поэзии. Что же касается остальных строфических типов, то они были созданы поэтом в процессе напряженных творческих исканий. Создавая новые строфы, Кохановский твердо решил отбросить все сложные строфические формы, которые польская религиозная песня средневековья заимствовала из латинской религиозной средневековой песни или создала под ее влиянием.

Видно с первого взгляда, что Кохановский с большой последовательностью стремился ввести в польскую поэзию всё, что ему казалось ценным среди достижений классической литературы и передовых в то время гуманистических литератур: итальянской и французской. Было уже подчеркнуто, что Кохановский не подражал тогдашней моде, не ограничивал круга заимствований одной или несколькими строфами, напротив, впитав в себя огромное богатство иностранной строфики, он производил отбор с учетом нужд тогдашней польской литературы и способности поляков воспринимать те или иные конструкции. В той группе строф, о которой в настоящее время идет речь, наибольшее признание со стороны Кохановского получили два строфических построения, оба взяты из классической поэзии: сапфическая строфа, употребленная им 16 раз, и элегический дистих, встречаемый в чарнолесской поэзии в двух вариантах (13а 10а или же 13а 10а 13б 10б) — в общей сложности 10 раз. Кроме того, мы можем упомянуть лишь 1 строфу (по-видимому, итальянского или французского происхождения) баа 1166, примененную Кохановским 5 раз. Из остальных 37 строф данной группы 1 или 2 раза употреблялось 36 строф, а 1 строфа появилась 3 раза. Эти цифры дают нам представление о необычайной по тому времени интенсивности поэтических исканий Кохановского, который никогда не останавливался на достигнутом и стремился внедрить в польскую поэзию лучшие достижения всей прошлой и современной ему литературы. Желание приспособить чужеродные элементы к потребностям польской поэзии, заботу стихотворца о том, чтобы они без труда могли быть восприняты польским читателем, мы видим главным образом в трех характернейших моментах. Во-первых, Кохановский никогда рабски не следовал избранному образцу, он считался с природой польского языка и отбрасывал то, что не соответствовало привычным возможностям польского слова. Этот факт неоднократно подчеркивался и прежде. Во-вторых, Кохановский заимствовал главным образом те строфы, которым был присущ поэтический размер, свойственный польской литературе. Исключение составляет сапфическая строфа, а также близкая к ней 3-строчная строфа, имеющие в качестве добавления 5-сложную строку, которую нельзя встретить в изоритмической строфике. Независимо от этого в строфике, выходящей за Пределы 2- и 4-строчного изоритмического стиха с парными рифмами, отсутствуют следующие 3 размера: 12 (6 + 6), 12 (7 + 5) и 13(8 + 5). И, наконец, в-третьих, Кохановский сообразовывает заимствованные им строфы с особенностями польской строфики, в которой, как мы видели, преобладает парная рифмовка. Этот процесс можно проследить, например, на строфе 43-го псалма из «Псалтыря», сравнивая перевод Кохановского с очень близким к нему во всех отношениях французским переводом Маро. Приняв 6-строчную строфу, Кохановский отбросил сложную рифмовку абаабб и заменил ее тремя парными рифмами: ааббвв. Так выглядят почти все изоритмические 6-сложные строфы Кохановского, из которых лишь одна имеет рифмовку, присущую правильной секстине: абабвв. Шесть остальных стихотворений имеют парную рифму.

Как я указывал выше, Кохановский, создавая новую польскую строфу, обращался к трем источникам: к поэзии классической, в основном латинской, и к поэзии гуманистической, итальянской и французской; в двух последних большую роль играли народные элементы. Говорил я и о том, что Яну из Чарнолесья были ближе всего классические традиции — он довольно часто пользовался сапфической строфой и элегическим дистихом в двух вариантах: 2-строчном и 4-строчном. Элегический дистих натолкнул Кохановского на создание двух типов 2-строчных строф: 13а 7а и 13а 8а. С принципом построения сдвоенного дистиха можно еще связать строфы: 10а 106 86 и 11а 10а 11б 10б 11е 10е 11г 10г и 13а 11а 13б 11б, хотя на их возникновение мог повлиять весьма частый в поэзии Горация и итальянской лирике прием смешения размеров. Возможно, что с сапфической строфой следует связать трудную для иного понимания 3-строчную строфу: 11аа 56. Хотя эта конструкция отличается от сапфической строфы лишь отсутствием одной строчки, всё же подобная строфа представляет собой довольно радикальное нарушение образца. (Если принять, разумеется, сапфическую строфу за образец). На принципе построения сапфической строфы основываются две следующие строфы: 11ааб 10б и 13ааб 106. Как мы видим, тут сохранен общий принцип сапфической строфы, но изменены кое-какие детали. Подытожив всё это, можно сказать, что Кохановский дважды непосредственно заимствовал классические образцы и в девяти случаях воспринял их, творчески переработав.

Разграничение в строфике Кохановского влияний итальянских и французских источников затруднено, с одной стороны, тем, что уже в самих итальянской и французской литературах в тот период часто переплетались взаимные влияния, с другой стороны, тем, что эта проблема находится вне компетенции полониста, а доступ к детальным разработкам по этой теме не всегда бывает легок и возможен. Поэтому я коснусь лишь некоторых сторон данной проблемы, разговор о которых не очень сложен и не требует детальных исследований.

Непосредственное заимствование образцов итальянской строфики мы наблюдаем в чарнолесской поэзии, по крайней мере в пяти случаях. Это: секстина (11абабвв), терцина ( 1 1абабвб...), один из трех сонетов (11абба абба вгв гег), а также две строфы итальянской баллады: рипреза (11а 11бб) и 6-строчная станца (7в 11в 11г 76 11б). Осмыслив самостоятельно строфу итальянской рипрезы, Кохановский создал две следующие строфы: 13а 13бб и 13а 11а 13бб. Таким образом, в творчестве Кохановского насчитывается в общей сложности 7 строф, которые мы с уверенностью можем связать с итальянской поэзией.

Непосредственное влияние французской строфики сказалось на следующих 4 строфах Кохановского: 1) сонет 11 абба абба вгв гдд, 2) сонет 11абба вггв дед ежж, 3) 11абба — сонетный катрен, использованный, кроме того, Ронсаром и Маро, и, наконец, 4) 11абаб — строфа, которую мы найдем также у Маро и у Ронсара.

К числу неразграниченных итало-французских заимствований Кохановского в области строфики можно отнести 10 следующих строф: 1) 6аа 11бб, 2) 7аа 11бб, 3) 7аа 13бб, 4) 8аа 13бб, 5) 11аа 7бб, 6) 13аа 11бб, 7) 11а 7а 7б 11б, 8) 13а 7а 76 13б, 9) 76 8а 7б, 10) 11а 7б 7б 11а. Впрочем, скорее всего мы имеем тут дело с оригинальными попытками поэта создать новую строфу, опирающимися в известной мере на принципы, воспринятые им у западной поэзии. У нас есть серьезное доказательство того, что Кохановский стремился к полной свободе, к независимости от тех образцов, которые он считал достойными подражания и заимствований. К вышеприведенному примеру из перевода «Псалтыря», выполненного Маро, мы можем добавить еще 1 строфу Кохановского, являющуюся сплавом охарактеризованной в пункте втором строфы (7aa 11бб) со строфой, издавна известной (11аабб), Соединение дало такой результат: 11аабб 7вв 11 гг.

С итало-французскими заимствованиями Кохановского в области строфики следует также связать и уже совершенно ассимилированные на польской почве секстины. Вот они: 1) 7ааббвв, 2) 8ааббвв, 3) 10ааббвв, 4) Нааббвв, 5) 13ааббвв, 6) 14ааббвв. По тому же принципу группировки парных строк построены еще 2 строфы, которые следует упомянуть вместе с этими псевдосекстинами: 14ааббввгг и Нааббввггдд.

* * *
Краткое рассмотрение стиха Кохановского в двух аспектах показывает, что новые стихотворные размеры и новые строфы Ян из Чарнолесья почерпнул из тех самых источников, из которых их почерпнула поэзия польского Возрождения. С одной стороны, это была струя народной поэзии, с другой — последние достижения гуманистической культуры. Не всегда эти два течения совпадали. У нас было много писателей и творческих деятелей, которые, пропагандируя передовые идеи, поворачивались спиной к художественным формам народного творчества. В связи с этим область их влияния ограничивалась, их произведения не становились общим достоянием. Недаром величайший польский поэт Адам Мицкевич писал так, чтобы его произведения могли быть понятны крестьянину. Еще раньше в известной мере это удалось Яну Кохановскому. Исследование механизма столь значительного явления позволит не только познать законы, управляющие литературой, но и уяснить себе те нормы, усвоение которых должно повлиять практически на литературу нашего времени.

СЛОВАРЬ ИСТОРИЧЕСКИХ ЛИЦ АНТИЧНОСТИ, МИФОЛОГИЧЕСКИХ ИМЕН И НАЗВАНИЙ, ВСТРЕЧАЮЩИХСЯ В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ ЯНА КОХАНОВСКОГО


Агамемнон — царь Микен и Арголиды, предводитель греческих ахейских войск в троянской войне, брат Менелая (см. «Илиаду» Гомера).

Адрастея (миф.) — богиня мести. Аид (миф.) — подземное царство. Акризий — см. Даная.

Александр Македонский (356—323 гг. до н. э.) — крупнейший полководец и государственный деятель древнего мира, царь Македонии.

Алкей (VII—VI вв. до н. э.) — греческий поэт-лирик.

Алькон (миф.)—греческий герой; метким выстрелом из лука он убил змею, обвившуюся вокруг его сына, но стрела даже не поцарапала мальчика.

Амфион (миф.) — легендарный поэт и музыкант; игрою на лире он очаровал камни, из которых сами собой созидались стены.

Амур — см. Купидон.

Анакреонт (570—478 гг. до н. э.) — греческий лирик, в стихах которого преобладали мотивы любви и наслаждения.

Андромеда (миф.) — дочь царя Эфиопии; отданная морскому чудовищу на съедение, она была спасена полюбившим ее Персеем.

Антенор — троянец, герой произведения Гомера «Илиада». Он изображен как честный, справедливый и разумный государственный деятель.

Аполлон (миф.) — бог света, наук и искусств.

Ариадна (миф.) — дочь Миноса, могущественного царя острова Крита. Минос держал в громадном дворце Лабиринте заложников, и их пожирало ужасное чудовище Минотавр, с туловищем человека и головой быка. Герой Тезей решил убить Минотавра. Помогла ему в этом Ариадна. Она дала Тезею меч и клубок ниток. Тезей, убив чудовище, смог найти обратный путь из дворца при помощи клубка, который он разматывал, пробираясь по запутанным проходам Лабиринта.

Арион (VII в. до н. э.) — знамени' тый поэт-лирик с острова Лесбос.

Артемида (миф.) — богиня охоты у греков.

Атланта (миф.) — дочь царя Скиры. Чтобы получить руку красавицы Атланты, необходимо было победить ее в беге. Соревнуясь с царевной, Гиппоменус бросил на дороге яблоко, полученное от богини любви Афродиты; Атланта задержалась, чтобы поднять яблоко, и таким образом была побеждена.

Ахилл (Ахиллес, миф.) — главный герой греков в троянской войне. Он — воспитанник мудрого кентавра Хирона (см. Хирон); сражался против Трои; в отмщение за смерть друга Патрокла убил героя троянцев — Гектора.

Борей (миф.) — название северного студеного ветра у греков и римлян.

Брут, Марк Юний (82—42 гг. до н. э.) — римский республиканец, возглавивший заговорщиков, убивших Цезаря.

Вакх (миф.) — бог винограда и виноделия.

Венера (миф.) — богиня любви и красоты.

Вергилий (70—19 гг. до н. э.) — римский поэт. Главные его произведения— поэмы «Энеида» и «Георгики» (поэма о земледелии), а также «Буколики» (пастушеские песни).

Вулкан (миф.) — бог огня и кузнечного дела.

Гектор — главный герой троянцев, убитый Ахиллесом (см. «Илиаду» Гомера).

Геликон (миф.) — гора в Беотии (область Греции), по мифу — местопребывание муз.

Геракл (миф.) — см. Геркулес.

Гераклит (ок. 530—470 г. до н. э.) — греческий философ-материалист, основатель античной диалектики.

Геркулес (миф.) — легендарный герой, прославившийся своей необыкновенной силой.

Гесперид (миф.) — сад, где росли деревья с золотыми яблоками.

Гименей (миф.) — бог брака у греков.

Гипокрена (миф.) — живой источник у горы муз Геликона (см. Пегас).

Гомер — народный греческий поэт, которому приписывается создание великих эпических поэм «Илиады» и «Одиссеи».

Грации (миф.) — три сестры, богини изящества и красоты.

Г рифы (миф.) — крылатые львы с орлиными головами.

Данаиды (миф.) — дочери аргосского царя Даная. За убийство своих мужей в брачную ночь они были обречены в подземном царстве вечно лить воду в бездонные бочки.

Даная (миф.) — дочь царя Аргоса Акризия. Она была заперта в башне отцом, которому прорицательница предсказала, что сын Данаи будет его убийцей и займет его место на троне.

Дентат Манлий Курий (III в. до н. э.) — известный римский полководец, победитель самнитов, живших в центральной части Апеннинского полуострова. Он прославился своим бескорыстием и простотой жизни.

Дидона — героиня поэмы Вергилия «Энеида».

Елена — см. Парис.

3евкис (ок. 468—400 г. до н. э.) — знаменитый греческий художник, живший в Афинах.

Зевс (миф.) — верховное божество, царь богов. Его дочери — музы, покровительницы искусств.

Ида — гора, расположенная неподалеку от древней Трои в Малой Азии.

Икар (миф.) — сын строителя Лабиринта Дедала. Оба они на крыльях, сделанных из перьев и воска, улетели с острова Крита (см. Ариадна).

Иксион (миф.) — царь фессалийский; за попытку обесчестить богиню Юнону (жену Юпитера), его, привязанного в Аиде к вертящемуся огненному колесу, стегали розгами.

Ипокрена — см. Гипокрена.

Каллиопа (миф.) — муза эпоса, мать Орфея.

Камены (миф.) — см. музы.

Касандра (миф.) — прорицательница, сестра Париса и Гектора, дочь троянского царя Приама.

Кастор и Поллукс — два неразлучных брата.

Катилина, Луций Сергий (108—62 гг. до н. э.) — римский политический деятель, руководитель заговора, направленного против сенаторской олигархии (62 г. до н. э.). Заговор был разоблачен Цицероном.

Кибела (миф.) — мать богов, дочь Сатурна и Геи. Посвященная Кибеле гора находится во Фригии (так называли в древности одну из областей Малой Азии). Из Фригии и ведет свое происхождение культ Кибелы.

Киприда (миф.) — название богини Афродиты по ее родине на острове Кипре.

Клото (миф.) — одна из трех богинь судьбы (мойры), ткущих пряжу жизни человека и обрезающих нить, когда настает время смерти.

Купидон (миф.) — бог любви.

Латона (миф.) — мать Аполлона.

Леда (миф.) — красавица, пленившая бога Зевса. Зевс явился Леде в образе лебедя во время ее купания.

Лета (миф.) — река забвения.

Марон — см. Вергилий.

Марс (миф.) — бог войны.

Медея (миф.) — волшебница, дочь царя Колхиды,' влюбленная в Язона, оказавшая ему помощь в получении золотого руна.

Mерион — один из греческих героев в троянской войне.

Менелай — греческий царь, брат Агамемнона (см. «Илиаду» Гомера).

Минотавр (миф.) — см. Ариадна.

Музы (миф.) — богини-покровительницы различных родов искусства и науки. Муз насчитывалось девять.

Наяды (миф.) — нимфы вод (см. нимфы).

Нереиды (миф.) — дочери морского бога Нерея и Дориды — морские нимфы.

Нимфы (миф.) — низшие божества в греческой мифологии, жившие в реках, морях, лесах, гротах и пещерах.

Ниобея (миф.) — дочь фригийского царя Тантала, сына Зевса. За то, что она хвастала своими двенадцатью детьми перед богиней Латоной и своим происхождением, ее дети были умерщвлены детьми Латоны — Аполлоном и Артемидой; от горя Ниобея окаменела (сохранилась флорентийская группа— «Ниобея с детьми»).

Олимп (миф.) — гора в Греции, на которой, по поверьям древних, обитали боги.

Орфей (миф.) — знаменитый музыкант древней Греции. Его музыка заставляла деревья склонять ветви, камни двигаться, укрощала диких зверей.

Паллада (миф.) — одно из имен Минервы, богини мудрости.

Парис — похититель Елены Прекрасной, жены греческого царя Менелая; поступок этот привел к троянской войне (см. «Илиаду» Гомера).

Парнас — гора в Греции. По представлению древних греков, Парнас служил одним из мест обитания Аполлона и муз. Выражение «взойти на Парнас» означает стать поэтом.

Пегас (миф.) — крылатый конь Зевса; от удара Пегаса копытом на горе муз Геликон якобы забил чудесный источник Гипокрена, вода которого давала вдохновение поэтам.

Персей (миф.) — древнегреческий герой, сын Юпитера и Данаи, победивший чудовищную горгону Медузу.

Персефона (миф.) — то же, что и Прозерпина, богиня, олицетворявшая силы земли, владычица подземного мира.

Пигмей (миф.) — человек-карлик, величиной с кулак.

Пилат — см. Понтий Пилат.

Пифагор (VI в. до н. э.) — греческий философ и математик.

Платон (427—347 гг. до н. э.) — греческий философ-идеалист.

Плутон (миф.) — бог подземного царства у греков.

Плутос (миф.) — бог богатства у греков; он изображался слепым.

Поллукс (миф.) — см. Кастор.

Понтий Пилат — римский прокуратор (наместник) провинции Иудеи в 26—36 гг. По Евангелию, в его правление был казнен Иисус Христос.

Понтий Самнитский (IV в. до н. э.) — вождь самнитов, самого крупного из умбро-сабелльских племен. Самниты жили в центральной части Апеннинского полуострова. В результате самнитских войн (343—290 гг. до н. э.) они были покорены Римом.

Приам (миф.) — троянский Царь, отец Париса и Гектора.

Приап (миф.) — бог плодородия, полей и садов, покровитель чувственных наслаждений.

Прозерпина (миф.) — см. Персефона.

Прометей (миф.) — человек, укравший огонь с неба и за это прикованный Зевсом к кавказской скале, где орел клевал ему печень. Его освободил Геркулес.

Протей (миф.) — морское божество, которому приписывались дар прорицания и способность произвольно менять свой вид.

Сатиры (миф.) — веселые, легкомысленные божества, якобы обитавшие в лесах. Они входили в свиту бога вина и веселья Диониса—Вакха.

Сафо, или Сапфо (VII—VI вв. до н. э.), — греческая поэтесса. Ее лирические стихи проникнуты сильным чувством. Любовная лирика, эпиталамии (свадебные песни), элегии и гимны Сафо сохранились в отрывках.

Серпедон — король Лидии, союзник троян в войне с греками.

Сивилла (миф.) — прорицательница, женщина, предсказывающая будущее.

Симонид из Кэоса (556—467 гг. до н. э.)—греческий поэт-лирик, в творчестве которого преобладают мотивы скорби.

Стесихор (636—556 гг. до н. э.) — греческий поэт; согласно преданию, был ослеплен богами в наказание за то, что порицал Елену.

Стикс (миф.) — подземная река в Аиде, жилище мертвых.

Тезей (миф.) — см. Ариадна.

Телезилла (ок. 510 г. до н. э.) — греческая поэтесса. Когда спартанцы захватили Аргос, она вдохновила своих земляков на борьбу с захватчиками.

Tелеф (миф.) — сын Геракла, раненный Ахиллесом. По совету оракула, он вылечил свою неизлечимую рану ржавчиной того же копья, которое его ранило.

Тимофей (446—357 гг. до н. э.) — известный греческий музыкант.

Титаны (миф.) — название гигантов, детей Урана и Геи, вступивших в борьбу с Зевсом.

Титий (миф.) — сын богини Геи (Земли), великан, титан; за неуважение к Латоне Зевс сразил его молнией.

Тифон (миф.) — муж богини Зари — Авроры, обладал необыкновенной красотой.

Улисс (миф.) — царь небольшого скалистого острова Итаки, пользовался большим авторитетом за свое красноречие, ловкость и хитрость. Он же — Одиссей, главный герой поэмы Гомера «Одиссея».

Фавн (миф.) — покровитель пастухов, бог полей, лесов, лугов и стад. Обычно он изображался в виде человека с рогами, козлиными ногами и козлиной бородой.

Феб (миф.) — он же Аполлон.

Феокрит (III в. до н. э.) — греческий поэт, один из создателей пастушеской, буколической поэзии.

Фидий (490 — ок. 431 г. до н. э.) — ваятель древней Греции, создатель знаменитых статуй Зевса и Афины.

Филипп II (ок. 382—336 г. до н. э.) — царь Македонии, видный полководец и дипломат, отец Александра Македонского.

Фортуна (миф.) — богиня счастья, изображалась с колесом, эмблемой счастья.

Харон (миф.) — перевозчик душ через подземное озеро в Аиде.

Хирон (миф.) — кентавр, полуконь — получеловек; отличался кротостью и мудростью. Аргонавты, отправляясь за поисками золотого руна, посетили Хирона, чтобы получить от него напутствие.

Цезарь Кай Юлий (100—44 гг. до н. э.) — римский полководец, совершивший государственный переворот и сделавшийся императором. Был убит республиканскими заговорщиками во главе с Брутом и Кассием.

Цербер (миф.) — трехголовый злой пес с хвостом и гривой из змей, охранявший вход в Аид.

Цицерон Марк Тулий (106— 43 гг. до н. э. — знаменитый римский оратор и государственный деятель.

Цирцея (миф.) — волшебница, владетельница острова, куда был занесен Одиссей со своими спутниками, которых Цирцея обратила в свиней.

Эзоп (VI—V вв. до н. э.) — полулегендарный греческий баснописец, по преданию — фригийский раб.

Эндимион (миф.) — смертный юноша, возлюбленный Селены, богини Луны.

Эней — герой «Энеиды» Вергилия, легендарный родоначальник римлян; по преданию, Эней спустился в подземное царство Плутона, где, сорвав золотую ветвь с куста Прозерпины, смог свободно посещать подземное царство и беседовать с тенями умерших.

Энний (239—169 гг. до н. э.) — римский поэт, автор эпиграмм, трагедий и комедий, а также народной римской эпопеи «Annales» («Летопись»).

Эрато (миф.) — одна из девяти муз, покровительница поэзии.

Эрот (миф.) — сын Афродиты, бог любви.

Югурта — царь Нумидии. От его имени происходит название югуртинской войны (111—105 гг. до н. э.), войны Рима с Нумидией, окончившейся победой римского полководца Мария.

Юнона (миф.) — жена Юпитера; покровительница браков и рождения у римлян (в греческой миф.— Гера).

Юпитер (миф.) — бог громовержец, охранитель римского государства (в греческой миф. — Зевс).

Язон (миф.) — предводитель аргонавтов, плававших в Колхиду (древнее название западной Грузии) за золотым руном, которым Язон овладел при помощи волшебницы Медеи.

Ярбас — король одного из ливийских племен.

Примечания

1

Трены, т. е. «плачи», написаны Яном Кохановским по поводу смерти своей маленькой дочери Уршули. Всего тренов девятнадцать, и все они связаны между собой идейно-тематическим единством. В конце этого цикла помещена «Эпитафия Ганне Кохановской» — второй умершей дочери поэта. «Эпитафия» продолжает развитие темы тренов:. Трены впервые вышли в свет при жизни Кохановского в Кракове, в Лазаревской типографии, в 1580 г.

(обратно)

2

Это образное сравнение заимствовано Кохановским у Гомера («Илиада», II, 308), где мы читаем о страшном драконе, взобравшемся на платан, под ветвями которого были спрятаны воробьи-птенцы; дракон сожрал их, а мать летала с писком вокруг своих детей; этот же дракон, обернувшись к ней, схватил ее за крыло.

(обратно)

3

Кохановский мечтал увидеть в Уршуле в будущем поэтессу, поэтому он ее назвал «польской Сафо».

(обратно)

4

Допуская, в форме поэтической метафоры, что душа Уршули (которую поэт в VI трене сравнил с маленьким соловьем) могла войти в соловья, поэт излагает миф о переселении душ, о котором он прочел в «Республике» Платона: там душа певца Тамириса избрала жизнь соловья.

(обратно)

5

Мысль заимствована у Вергилия. В VI книге «Энеиды» (стих 735) Вер-, гилий говорит, что души после смерти должны очищаться, если с тела не сошли еще все земные пятна.

(обратно)

6

Мысль заимствована, видимо, у Платона. По его учению, души, скрытые в теле, стремятся возвратиться в первоначальное состояние.

(обратно)

7

Согласно поверьям античной древности, те сны, которые появляются из подземного царства через роговые ворота, исполняются наяву, а те, что вылетают через костяные, являются ложными.

(обратно)

8

Т. е. пока Парка — богиня судьбы — имеет в запасе еще много шерсти для» пряжи нити человеческой жизни, мы не заботимся о смерти.

(обратно)

9

В данном трене Кохановский как бы полемизирует с Цицероном, который учил всегда сохранять во всём равновесие духа, но сам после изгнания его из Рима и потери дочери Туллии пришел в отчаяние.

(обратно)

10

Песни в двух книгах были напечатаны после смерти Яна Кохановского в Лазаревской типографии, в г. Кракове, в 1586 г.

(обратно)

11

Геты — северофракийские племена, в V в. до н. э. жили между Балканскими горами и нижним Дунаем; в IV в. до н. э. геты перешли на левобережье Дуная. В первые века н. э. они составляли часть населения Дакии.

(обратно)

12

Имеется в виду Александр Македонский.

(обратно)

13

Эта песня основана на мифологическом сказании о Европе, дочери Агенора — властителя Сидона. Зевс, влюбившись в нее, принял вид быка и привез Европу на остров Крит.

(обратно)

14

См. «Трены», примечание 7.

(обратно)

15

Вся песня является переложением письма Пенелопы к Одиссею из «Героид» Овидия.

(обратно)

16

Кохановский положил в основу данной песни известный миф об Орфее, который спустился в подземное царство за своей женой Эвридикой; ему запрещено было оглядываться назад; Орфей нарушил данное обещание и за это вторично потерял Эвридику.

(обратно)

17

Фуггеры — фамилия могущественного рода немецких купцов-банкиров. Позднейшим ответвлением этой фамилии была варшавская семья Фукеров.

(обратно)

18

Речь идет о Филиппе II (Македонском), отце Александра Македонского. Он часто использовал для своих целей подкуп; ему даже приписывается поговорка: «Нет такой высокой стены, через которую не перепрыгнул бы осел, нагруженный золотом».

(обратно)

19

Намек на то, что владетели северной плодородной Африки доставляли хлеб римлянам.

(обратно)

20

Кохановский говорит о наезде крымских татар в 1575 г., которые произвели громадные опустошения в Подольском крае.

(обратно)

21

Несмотря на установленный в 1533 г. мир между Польшей и Турцией,, татары — подданные султана — не переставали нападать на Польшу.

(обратно)

22

В 1573 г. турецкий султан пытался воздействовать на выборы короля в Польше, противопоставляя себя кандидатуре Габсбурга.

(обратно)

23

Стихотворение направлено против шляхетской анархии, продажности, шляхты, ее близорукой внешней политики и ее стремления поставить свои личные интересы выше общественных. Именно этим настроением и было вызвано такое резкое осуждение шляхты в заключительной строфе.

(обратно)

24

Имеется в виду глоток воды из Аеты — реки забвения в подземном, царстве теней.

(обратно)

25

Песня была написана в период бескоролевья (1574), после бегства короля Генриха Валуа; она обращена к бецкому каштеляну Миколаю Фирлею. Негодование поэта по поводу бегства короля нашло также свое яркое выражение в латинском произведении «Gallo crocitanti» («Ответ французу, или кукарекающему петуху»).

(обратно)

26

Эта строфа находится в прямой связи с пословицей древних: «многое может совершиться между устами и краем кубка» (у древних римлян: «inter os et offam»), что иллюстрирует сцена из «Одиссеи»; Антиной был поражен стрелой Одиссея в тот момент, когда он подносил к губам чашу с вином (Одиссея, песня XXII).

(обратно)

27

Это стихотворение Кохановский посвятил своему другу Петру Мышковскому (1505—1591), епископу плоцкому, впоследствии краковскому, гуманисту и меценату, которого он посетил в Кракове в последние годы своей жизни.

(обратно)

28

Имеется в виду Ликаон — сын Приама, брат Париса.

(обратно)

29

Из человеческой и птичьей природы, т. е. смертной и бессмертной (миф.).

(обратно)

30

См. «Песни», примечание 18.

(обратно)

31

Этими словами Кохановский хотел сказать, что англичане живут на острове, а не на Европейском материке.

(обратно)

32

Свентоянская песня, т. е. песня в день святого Яна (Ивана Купалы). Собутка — народный обычай разжигать костры накануне праздника Ивана Купалы (в ночь с 23 на 24 июня). В основу этого произведения легли предания глубокой древности о «собутке» и связанные с нею песни, которые чабто распевали крестьянские девушки во время танцев у костра. В связи с этим всё произведение разбивается как бы на самостоятельные 12 отдельных песен, которые поются поочередно двенадцатью девушками. В истории польской литературы «Свентоянская песня о собутке» занимает особое место как новый жанр селянок (т. е. крестьянских идиллий), впервые разработанных Яном Кохановским на польском фольклоре.

(обратно)

33

Провинившегося тянули через воду или грязь, перекрутив его веревкой, на другом конце которой привязывали кота. Впоследствии выражение «тянуть кота» в переносном смысле обозначало выставлять кого-либо на посмешище.

(обратно)

34

Поэт рассказывает здесь миф о Филомеле, Прокне и Tepee. Вплетая этот рассказ в произведение, основанное на польском фольклоре, он опустил греческие имена.

(обратно)

35

Дорота — имя жены Яна Кохановского.

(обратно)

36

Ценар, от немецкого слова Zeunertanz— в XVI и XVII вв. название танца.

(обратно)

37

Фрагменты впервые вышли из печати в Кракове в 1590 г., в Лазаревской типографии.

(обратно)

38

См. это сравнение у Гомера в поэме «Илиада» (VI, 146).

(обратно)

39

Намек на Елену — жену Менелая, которую похитил Парис и увез в Трою.

(обратно)

40

Лицо, к которому обращается поэт в этой песне, раскрывается начальными буквами стиха (акростих): Катарина Янводзинская. Может быть, поэт присоединил своё имя к фамилии женщины (Катарина — Ян — Водзинская), о которой ничего неизвестно.

(обратно)

41

Это стихотворение (акростих) является мадригалом, посвященным Ягнешке Крыской, сестре придворного и дипломата Войцеха Крыского. В первых четырнадцати строках первоначальные буквы составляют ее имя и фамилию: Ягнешка Криская

(обратно)

42

Первоначальные буквы этого стихотворения (акростиха) составляют имя и фамилию: Кристоф Радзивилл.

(обратно)

43

Ольбрих Лаский (1533—1597) — серадзский воевода.

(обратно)

44

Фрашки—«безделушки», «пустячки», легкие по своему характеру, стилю и содержанию стихи. Из трех книг фрашек Яна Кохановского в данное издание вошли наиболее интересные, написанные поэтом в разное время. Первое издание «Фрашек» появилось в 1584 г.

(обратно)

45

Стихотворение «Раки» получило свое название от образного выражения: «словно рак пятится назад». Поэтому каждую строку можно прочесть наоборот; получается отрицание смысла, вложенного в это стихотворение. Таким образом, при обратном чтении мы имеем силлабический стих:

Людской хуле верь, не достойна любви жена.
Твой домашний змий, не отрада твоя оиа.
Мешок золота, не уваженье надо им.
Кошелек полный свой им носи, не ты любим.
Грех это измены, любят сердцем всем они.
Всех женщин знаю я, обычай их вот — взгляни.
Красота их сильна, их нрав только не правдив. Уста я смыкаю, такую хвалу сложив.
Я спорить стану, не верьте сужденьям моим,
Моя мысль правдива, вижу я нрав их таким.
(обратно)

46

Остроумие этой фрашки основано на скрытой рифме: в парные стихи вместо ожидаемого слова поэт вводит обороты с целью замаскировать насмешку над престарелой кокеткой. Эти ожидаемые слова должны были бы звучать следующим образом: баба, стар, внуки, отказа, пускай, в постели, дуракам, молод, четки, старой, шута и т. д.

(обратно)

47

Пигмей — карлик, с которым, по греческому преданию, журавли вели войну. Так в шутку называет Кохановский своего приятеля Павэлка за его небольшой грост.

(обратно)

48

Шутливый намек на сторонников реформации, боровшихся против католического учения о чистилище.

(обратно)

49

Войцех Крыский (ум. в 1566 г.) — юрист, дипломат, придворный Сигизмунда II Августа, описанный Гурницким в сочинении «Польский придворный» как гуманист эпохи польского Возрождения.

(обратно)

50

Эту фрашку Кохановский посвящает самому себе.

(обратно)

51

Кохановский имел в виду в этой фрашке своего друга Петра Ройзьюшаг известного под именем Испанца. Петр Ройзьюш (ум. в 1571 г.) — правильнее Руиз де Морос (по происхождению испанец) — ученый гуманист, латинский поэт, с 1542 г. профессор права в Краковском университете, придворный и юридический советник Сигизмунда II Августа.

(обратно)

52

Это стихотворение Ян Кохановский посвящает своей любимой липе в имении Чарнолесье.

(обратно)

53

Анджей Патриций Нидецкий (1527—1587) — приятель Кохановского, знаменитый филолог-классик.

(обратно)

54

Поэт говорит о своем приятеле Якубе Монтане, который собирал остроумные анекдоты для Яна Кохановского; Якуб Монтан (ум. в 1580 г.), родом из Испании, был придворным доктором краковского епископа Филиппа Падневского.

(обратно)

55

Приапизм — болезнь, которая сводится к постоянному половому возбуждению.

(обратно)

56

Кохановский обращается к своему другу Якубу Монтану (см. «Фрашки», примечание 11).

(обратно)

57

По всей вероятности, фрашка обращена к Анджею Патрицию Нидецкому (см. «Фрашки», примечание 10).

(обратно)

58

Станислав Порэмбский — приятель Яна Кохановского, по всей вероятности, придворный короля Сигизмунда II Августа. Писал стихи, которые, однако, до нас не дошли.

(обратно)

59

Мартин — по всей вероятности, придворный королевский музыкант.

(обратно)

60

Фрашка обращена к Анджею Тшическому (ум. в 1583 г.) — польскому поэту-гуманисту, приятелю Яна Кохановского.

(обратно)

61

По всей вероятности, фрашка обращена к другу Яна Кохановского — Станиславу Фогельведеру (1525—1603) — королевскому секретарю, позднее люблинскому архидиакону.

(обратно)

62

Бекварк (Бакварк) — Валэнты Грэфф (1507—1576), родом из Венгрии,, композитор и знаменитый лютнист при дворе Сигизмунда II Августа.

(обратно)

63

Фрашка посвящена четырем Александрам: Александру — Парису (см. драму «Отказ греческим послам»), Александру — Александру Великому Македонскому; Александру — средневековому монаху, автору схоластических произведений, который в 1209 г. составил латинскую грамматику, служившую до 1514 г. учебником для юношества: «Doctrinale puerorum», и, наконец, сыну Казимира Ягеллоньчика — Александру (1461 —1506) — литовскому князю, королю Польши, в царствование которого была провозглашена конституция, начинавшаяся со слов «Nihil novi» («Ничего нового»), подчинившая окончательно королевскую власть сейму и сенату.

(обратно)

64

Миколай Тшебуховский — гнезненский каштелян (ум. в 1563 г.).

(обратно)

65

«Десятое» — некогда название деревни, в настоящее время предместье Люблина. Монтан получил ее как люблинский каноник.

(обратно)

66

«Будивишки» под Вильно принадлежали воеводе Миколаю Радзивиллу.

(обратно)

67

Гораций в «Послании к Пизонам» (см. «Искусство поэзии») пишет: «. . . пусть рукопись будет положена в глубину ящика (ларца) и сохранена до девятого года».

(обратно)

68

По всей вероятности, имеется в виду Аристарх из Самофракии (ок. 217— ок. 145 г. до н. э.) — александрийский филолог; ему, между прочим, принадлежит исправление текста «Илиады» и «Одиссеи» Гомера.

(обратно)

69

Миколай Мелецкий (ум. в 1585 г.) — хмельницкий староста, позднее подольский воевода и гетман, приятель Кохановского.

(обратно)

70

Станислав Заклика (ум. в 1566 г.) — поланецкий каштелян.

(обратно)

71

См. «Трены», примечание 7.

(обратно)

72

Франтишек — велюньский земский секретарь, ученый, дипломат, путешественник, приятель Кохановского.

(обратно)

73

Мост начали строить в 1568 г. и закончили в 1573 г.

(обратно)

74

Указом люблинского сейма в 1569 г. Варшава была назначена постоянным местом заседаний сейма «обоих народов», т. е. Польши и Литвы.

(обратно)

75

Капитул — в католической церкви коллегия духовных лиц — каноников при кафедральном соборе.

(обратно)

76

Двойная лента — часть облачения католического священника.

(обратно)

77

Согласно «Энеиде» Публия Вергилия-Марона, Дидона была влюблена в Энея и, покинутая им, пронзила себя мечом. По другой версии, которую излагает Кохановский в данной фрашке, она покончила самоубийством, не желая выйти замуж за Ярбаса, короля одного из ливийских племен.

(обратно)

78

Имеется в виду пояс Венеры, возбуждающий любовь (миф.).

(обратно)

79

Намек на богиню любви Венеру—Афродиту, которая ездила в колеснице, запряженной лебедями.

(обратно)

80

«Ты — королева (так зовут тебя)». Здесь игра слов: Регина — женское имя и regina по-латыни «царица».

(обратно)

81

Эта фрашка написана Кохановским против тех протестантов, которые ради своей материальной выгоды подражали в чем-либо сторонникам католической церкви.

(обратно)

82

Освящение воды и крещение колоколов не давали дохода ксендзам.

(обратно)

83

Станислав Ваповский — санокский подкоморий (сановник в старой Польше) и дипломат.

(обратно)

84

Лабиринт — см. «Словарь» на слово Ариадна.

(обратно)

85

Речь идет о Дедале — строителе лабиринта и его сыне Икаре. Они сумели выбраться из лабиринта при помощи сделанных ими же крыльев (миф.).

(обратно)

86

Старопольская поговорка гласит: «от плохой торговли приходишь домой с ушами», т. е. неудачная торговая сделка, происходившая без пьяной оргии, дает возможность вернуться домой невредимым и здоровым.

(обратно)

87

Кохановский намекает на краковских епископов, портреты которых висят в галереях францисканского собора.

(обратно)

88

Вацлав Остророг — каминский каштелян, горячий сторонник и покровитель секты «чешских братьев», последователей идей гусизма.

(обратно)

89

См. «Фрашки», примечание 44.

(обратно)

90

Адам Конарский — гуманист, дипломат; в 1573 г. был членом посольства, которое сопровождало в Польшу короля Генриха Валуа.

(обратно)

91

Намек на легенду о происхождении герба Хабданк. Эта легенда относится ко времени правления Болеслава Кривоустого (1102—1139). Польский посол Ян из Гуры, по поручению Болеслава, направился к германскому императору Генриху V с дипломатическим поручением. Генрих, готовясь к войне против поляков и стремясь подчеркнуть силу и мощь немцев, стал похваляться своими сокровищами перед польским послом. Ян из Гуры, желая показать, что богатства императора не страшат поляков, снял со своего пальца драгоценный перстень и бросил его к сокровищам Генриха. Смущенный Генрих мог только сказать: «Hab Dank» (благодарю). От этого слова и произошло якобы название герба «Хабданк».

(обратно)

92

Миколай Фирлей — бецкий каштелян, позднее краковский воевода.

(обратно)

93

Речь идет об огнестрельном оружии.

(обратно)

94

Гонска — придворный шут Сигизмунда II Августа.

(обратно)

95

Кохановский намекает на имя шута Гонски. По-польски gąska (гонска) значит «молодой гусь», «гусенок».

(обратно)

96

Ян Мончиньский (1516—1587) — секретарь Сигизмунда II Августа, гуманист, знаток латинского, греческого и еврейского языков; автор первого латинопольского словаря.

(обратно)

97

Станислав Гжепский — профессор философии в Краковском университете, автор первого учебника геометрии на польском языке (1566).

(обратно)

98

См. «Фрашки», примечание 19.

(обратно)

99

Поэма «Сатир, или дикий человек» написана Яном Кохановским в конце 1563 г., издана в 1564 г.

(обратно)

100

Польский король Сигизмунд II Август. Годы правления 1548—1572.

(обратно)

101

Намек на походы князя Болеслава I Храброго (992—1025) и Болеслава II Смелого (1057—1079) в Киевскую Русь.

(обратно)

102

Кохановский имеет в виду войну 1454—1466 гг., когда Тевтонский орден, под властью которого осталась восточная Пруссия, потерпел поражение и признал себя польским вассалом.

(обратно)

103

Имеется в виду Яков Базилик Гераклид — греческий авантюрист, самозванец, при содействии польских магнатов в 1561 г. предпринял два похода в Валахию, которые чуть не втянули Польшу в войну с Турцией.

(обратно)

104

В 1563 г. войска Ивана Грозного (1530—1584) взяли Полоцк.

(обратно)

105

Кохановский имел в виду то, что Иван Грозный происходил от киевских князей (Рюриковичей) и поэтому претендовал на галицко-волынские земли, которые были частью Киевской Руси.

(обратно)

106

В 1561 г. часть Лифляндии перешла к Польше. В это время Швеция, заняв Ревель (ныне Таллин) и несколько лифляндских замков, готовилась к активным действиям в Лифляндии против Польши.

(обратно)

107

В период царствования Сигизмунда II Августа брауншвейгский герцог Эрик совершил нападение на Польшу. Под Тчевом он был разбит гданьским каштеляном Яном Косткой.

(обратно)

108

«Мосьпане» — «милостивый пан».

(обратно)

109

С XIV в. короли для пополнения своей казны начали закладывать имущество «короны». Порой это делалось и с городами. Тут речь идет о том, что раньше кредитор короля иногда возвращал город последнему, не требуя денег.

(обратно)

110

Плебан — приходский священник.

(обратно)

111

Намек на епископскую митру.

(обратно)

112

Тридентский собор (1545—1563) — вселенский собор католической церкви,, созванный в целях борьбы с реформацией. На соборе победила партия католической реакции. Последний период собора, который имел в виду Кохановский, относился к 1562—1563 гг.

(обратно)

113

Во время мессы, в момент чтения Евангелия, поляки обнажали наполовину свои сабли в знак того, что они готовы защищать христианскую веру.

(обратно)

114

Лейпциг, Прага и Женева являлись центром реформации; в Лейпциге процветало лютеранство, в Праге — гуситство, в Женеве — кальвинизм.

(обратно)

115

Если в трактир приходил человек, подозреваемый присутствующими в преступлении, перед ним резали скатерть, стучали ножами по тарелкам, чтобы вынудить пришельца покинуть их общество.

(обратно)

116

Во времена Кохановского сеймовый королевский суд — высшая судебная инстанция — уже не в состоянии был рассматривать огромное количество тяжб, возникавших между шляхтичами. Поэтому король в момент кратковременных сеймовых заседаний вынужден был каждый раз откладывать решение этих дел до следующего сейма. Вопрос о реформе судопроизводства был очень актуален, и Кохановский своевременно поднял его в своей поэме. Реформа была осуществлена в 1578 г. путем учреждения так называемых коронных трибуналов, которые специально занимались судебными делами.

(обратно)

117

Григорианцами назывались дети, которые первый год начали ходить в школу, так как первым днем школьного года был день святого Григория (12 марта).

(обратно)

118

Большинство профессоров Краковского университета получало скудное жалованье.

(обратно)

119

Ян Кохановский имеет в виду Сорбонну — знаменитый парижский университет, основание которого связано с именем Роберта де Сорбонна (ум. в 1263 г.), капеллана Людовика IX.

(обратно)

120

Имеются в виду студенты Падуанского университета, одного из крупнейших научных центров эпохи Возрождения. Кохановский этим хотел сказать, что Польша могла стать центром культуры, куда будут приезжать учиться студенты различных стран.

(обратно)

121

Двадцать последних строк посвящены воспоминаниям Хирона о похищении Елены и о Троянской войне.

(обратно)

122

См. начало поэмы, где речь идет о рубке леса.

(обратно)

123

Поэма «Шахматы» была написана в 1564 г. и опубликована в 1585 г. в Кракове, в типографии Мацея Вежбенты.

(обратно)

124

Имеется в виду рокировка.

(обратно)

125

Имеется в виду пат — одно из положений в шахматной партии.

(обратно)

126

Следует предположить, что теперешнему коню соответствовала в XVI в. фигура, изображающая рыцаря, сидящего на скакуне.

(обратно)

127

В современной шахматной терминологии одновременная угроза двум фигурам называется «вилкой».

(обратно)

128

Шахматный слон, вероятно, имел обличие священника, ксендза.

(обратно)

129

Фессалия — область в северной Греции; древние считали, что в Фессалии живет много волшебниц.

(обратно)

130

«Воскрешать Петровйна» — идиоматический оборот в польском языке, обозначает: напоминать давнишнее, давно забытое дело. Петровйн — легендарный краковский горожанин, воскрешенный, согласно преданию, епископом Станиславом Щчепановским, стремившимся доказать свои права на имущество Петровйна.

(обратно)

131

Пешки, которых поэт именует то пехотой, то придворными, получили тут название служанок.

(обратно)

132

Рогами в значении бивнями, так как ладья представляла собой боевого слона с башенкой.

(обратно)

133

Имеется в виду воин, который находится в башенке, прикрепленной к спине слона.

(обратно)

134

Поэма «Муза» была написана Кохановским, видимо, в 1567 г.

(обратно)

135

Имеется в виду борьба богов и титанов, в которой принимали участие и гиганты — сторонники титанов: Энкелад, Мимант, Порфирион — сыновья Геи и Урана, чудовище Тифон — сын Геи и Тартара, и исполин Бриарей.

(обратно)

136

Начиная с 776 г. до н. э. древние греки устраивали в г. Олимпии, находящемся в Элиде на Пелопоннесе, спортивные состязания. Победители в этих состязаниях воспевались поэтами.

(обратно)

137

Турн, Камилла, Лаве, Паллант — герои «Энеиды» римского поэта Вергилия-Марона (см. словарь).

(обратно)

138

Мышковский Петр — см. «Песни», примечание 18.

(обратно)

139

Имеются в виду музы.

(обратно)

140

«Ответ французу, или кукарекающему петуху», написанный по-латыни, является ответом Кохановского на стихотворение французского поэта Депорта «Прощай, Польша». Депорт находился в свите Генриха Валуа, избранного польским королем в 1573 г. и тайно бежавшего в 1574 г. из Польши во Францию с целью занять освободившийся французский престол после смерти брата.

(обратно)

141

Тринакрия — так называли древние Сицилию.

(обратно)

142

В 1282 г. в Сицилии, управляемой Карлом Анжуйским (ок. 1226—1285), произошло народное восстание (так называемая Сицилийская вечерня), завершившееся избиением французских дворян.

(обратно)

143

Сарматы — греческое название иранских кочевых племен. Поляки ошибочно считали себя потомками сарматов и в силу этого часто называли себя сарматами.

(обратно)

144

Рифеем называли древние римляне Уральские горы.

(обратно)

145

Скифией древние греки называли Причерноморье, где обитали племена так называемых скифов.

(обратно)

146

Австр (австральный) — южный ветер.

(обратно)

147

Каплун, галл, петух — все три слова одинаково звучат по-латыни: gallus.

(обратно)

148

Этруски — древнейшее население северо-западной части Апеннинского полуострова, в III в. до н. э. полностью подчинилось Риму.

(обратно)

149

Кибеле (см. «Словарь») служили оскопленные жрецы. В подлиннике игра слов: gallus — наименование оскопленных жрецов Кибелы, gallus — галл, француз.

(обратно)

150

В своем стихотворении Депорт (см.: «Поэмы», примечание 42) высмеивал польских крестьян, ютящихся в своем жилище вместе со скотом.

(обратно)

151

Этрусское море — Тирренское море.

(обратно)

152

Цитата из стихотворения Депорта (см. «Поэмы», примечания 42 и 52).

(обратно)

153

Намек на Варфоломеевскую ночь (на 24 августа 1572 г.), когда в Париже избивали гугенотов.

(обратно)

154

Поэма была написана, видимо, в 1562 г.

(обратно)

155

Кохановский имеет в виду деревянного коня огромных размеров, которого, по преданию, троянцы привезли в свой город, не подозревая о том, что в его чреве скрываются воины греческого стана, стремившиеся хитростью захватить Трою.

(обратно)

156

Намек на знаменитую Грюнвальдскую битву (1410), в которой принимал участие Анджей Тенчиньский.

(обратно)

157

В известной битве поляков и венгров с турками под Варной (10 ноября 1444 г.), кончившейся тяжелым поражением польско-венгерских войск, участвовало двое Тенчиньских.

(обратно)

158

Речь идет о службе у французского короля Франциска II.

(обратно)

159

Намек на религиозные распри во Франции, притихшие на время после смерти Франциска II (1560 г.).

(обратно)

160

Ян Генчиньский был послан с дипломатической миссией к шведскому королю Эрику XIV.

(обратно)

161

Принцесса Цецилия, дочь шведского короля Густава I, сестра Эрика XIV, была обручена с Яном Тенчиньским.

(обратно)

162

Имеется в виду легендарный правитель Крита, царь Минос (см. «Словарь» на слово Ариадна).

(обратно)

163

Еврот — река в Греции (в Спарте).

(обратно)

164

Анкона — итальянский город на берегу Адриатики с храмом Венеры, которая считалась покровительницей Анконы.

(обратно)

165

Тенчиньский был отправлен к финляндскому герцогу Иоанну брату Эрика XIV, в качестве свадебного посла, так как Иоанн должен был сочетаться браком с польской принцессой Катариной, дочерью короля Сигизмунда I.

(обратно)

166

Вскоре после свадьбы Иоанн и Катарина (см. «Поэмы», примечание 67) были заточены в тюрьму королем Эриком.

(обратно)

167

Речь идет о скалах, расположенных поблизости от города Казимеж Дольный.

(обратно)

168

К тому времени, как Тенчиньский предпринял свое путешествие за невестой в Швецию, поляки стали союзниками датчан, ведших войну против шведского короля Эрика XIV.

(обратно)

169

Город Великий — Гданьск.

(обратно)

170

Ряд подвигов Геркулес совершил с помощью своего друга Полая.

(обратно)

171

Единственная у Кохановского драма «Отказ греческим послам» положила начало зарождению в Польше светской драматургии. Эта пьеса, написанная белыми стихами (которые применил в Польше впервые Кохановский), была завершена в 1577 г. и напечатана в 1578 г. В пьесе использован гомеровский сюжет о похищении Парисом прекрасной Елены. К этой пьесе Кохановский предпослал следующее письмо-посвящение.

(обратно)

172

Ян Замойский (1542—1605) — вельможа, меценат, один из покровителей Кохановского.

(обратно)

173

«Посвятить» (лат.).

(обратно)

174

«Чем бы это ни являлось» (лат.).

(обратно)

175

«Ровно, точно; согласно правилу» (лат.).

(обратно)

176

«Среди прочего» (лат.).

(обратно)

177

«Суждение, решение» (в данном случае: «судья»; лат.).

(обратно)

178

«Лично» (лат.).

(обратно)

179

«Здоровье» (лат.).

(обратно)

180

Пословица «кровь — это не вода» в польском языке во времена Кохановского значила: родство — немаловажное дело.

(обратно)

181

Согласно мифологии, три богини — Гера, Афина Паллада и Афродита — просили Париса, чтобы он присудил золотое яблоко той из них, которая всех прекрасней. Парис присудил яблоко Афродите, пообещавшей ему в жены самую красивую из смертных женщин.

(обратно)

182

Речь идет о сестре Приама — Гесионе.

(обратно)

183

У Кохановского неточно, так как Абсирт не был увезен Язоном, он кинулся преследовать похитителя сестры, т. е. Медеи, и погиб во время преследования.

(обратно)

184

Кохановский переносит обычаи польского сейма на совет, состоявшийся в древней Трое.

(обратно)

185

Игра слов, основанная на созвучиях древнегреческого языка: Укалегон — имя, укалегон — человек, не обращающий ни на кого внимания.

(обратно)

186

До устья реки Еврот доплыл корабль Париса.

(обратно)

187

Старосты в древней Трое — анахронизм, подобный тем анахронизмам, на которые указано в 14-м примечании к драме.

(обратно)

188

Авлида — гавань в Беотии, место стоянки греческого флота перед отправлением в Трою.

(обратно)

189

Распоряжение, характерное скорее для польского военачальника, чем для троянского вельможи.

(обратно)

190

Под Ланью в данном случае подразумевается Елена.

(обратно)

191

Кассандра имеет в виду своего брата Гектора, одного из героев Троянской войны.

(обратно)

192

Кохановский имеет в виду троянского коня (см. «Поэмы», примечание 57).

(обратно)

193

Имеется в виду убийца Приама — Неоптолем, сын Ахиллеса.

(обратно)

194

Согласно легенде, устрашенный предсказаниями, возвестившими Приаму, что его сын станет причиной гибели родной Трои, Приам велел унести младенца далеко за город. Там Париса нашли пастухи и вскормили его. Позже, уже взрослым юношей, он был опознан родителями и принят в лоно семьи.

(обратно)

195

Ротмистр (устар.) — начальник отряда; от немецкого Rotte — отряд и Meister — начальник.

(обратно)

196

Даты возникновения диалога «Пророчество» указывались различные: период заседания сеймов в 1564, 1567, 1569 гг., наконец,' 1570, 1572 гг. Впервые этот диалог был издан в 1587 г. в Кракове, в Лазаревской типографии.

(обратно)

197

«Голос народа — голос божий» (лат.).

(обратно)

198

«Всякое, — сказал он, — царство, раздираемое раздором, будет разрушено» (лат.).

(обратно)

199

«Противоречия легче всего уничтожаются под влиянием противоречий» (лат.).

(обратно)

200

«Отпусти нам Варавву» (лат.).

(обратно)

201

«Государства сохраняются теми же самыми средствами, благодаря которым они возникают» (лат.).

(обратно)

202

«Следуют за температурою тела» (лат.).

(обратно)

203

«Презрение к законам» (лат.).

(обратно)

204

Речь идёт о жене Сигизмунда I — королеве, Боне, умершей в 1557 г.

(обратно)

205

«Если бы я захотела, даже продали бы мне сына» (лат.).

(обратно)

206

«Которые утратили собственное имение и, находясь в бедности, польстятся на чужое» (лат.).

(обратно)

207

«В период бескоролевья» (лат.).

(обратно)

208

«В Польше мы живем случайно» (лат.).

(обратно)

209

«Спрашиваю, кто ваше государство так быстро привел к гибели?» (лат.).

(обратно)

210

«Появились новые ораторы, недозрелые глупцы» (лат.).

(обратно)

211

«Появились ораторы» (лат.).

(обратно)

212

«Слишком большое количество врачей убивает и царствующего государя» (лат.).

(обратно)

213

Песнь, отличающаяся спокойным ритмом (лат.).

(обратно)

214

«Каковы причины, таковы последствия» (лат.).

(обратно)

215

«Здесь изменится царство» (лат.).

(обратно)

216

Апофтегма — остроумное и поучительное изречение, афоризм. В словаре Мончиньского (XVI в.) это слово объясняется так: «утонченный рассказ, касающийся великих и знаменитых людей». Такой рассказ напоминал «фацецию» (шутку). Кохановский, получавший от придворных обильный материал для своих фрашек, записывал также остроумные анекдоты, которые он слышал при королевском и епископских дворах; в его бумагах была найдена рукопись апофтегм, которую и издал Янушевский вместе с фрагментами. Особенность апофтегм Кохановского заключается в том, что все они имеют национальный характер.

(обратно)

217

Речь идет о мытье рук перед обедом; так как в XVI в. еще не употребляли вилок, то мясо ели пальцами.

(обратно)

218

У своих современников король Сигизмунд II Август, о котором здесь идет речь, получил прозвище «Доютрэк», что значит «До завтра», из-за его любви откладывать дела, которые ему предстояло решать.

(обратно)

219

Ф. Энгельс. Диалектика природы. Госполитиздат, 1950, стр. 4.

(обратно)

220

По вопросу о польском Возрождении, или «золотом веке» Польши, — как; называют эту эпоху многие ученые — существует огромная литература. Прежде всего следует назвать обширный труд: Kultura Staropolska. PAN [Польская Академия наук], Kraków, 1932. Несмотря на ряд спорных утверждений, сборник в основном дает наглядную картину общественно-политической и культурно-бытовой жизни польского Возрождения. См. также работы: S. Kot i J. Chrzanowski. Humanizm i reformacja w Polsce. Kraków, 1927; Studia z dziejów kultury polskiej. Warszawa, 1949; S. Łempicki. Renesans i humanizm w Polsce.. Warszawa, 1951; К. В u d z у k. O syntezę polskiego Renesansu. Pamiętnik Literacki, 1952, стр. 43. O sytucji w historii literatury polskiej (wybór referatów).. Warszawa, 1951; J. Starzyński. O rewolucyjnym pojmowaniu epoki Odrodzenia.. Pamiętnik Teatralny, 1952, № 4: К. В u d z у k. Z dziejów Renesansu w Polsce Wrocław, 1953; K. B u d z у k. Szkice i materiały do dziejów literatury staropolskiej Warszawa, 1955; W. Markowska. Literatura polska epoki Odrodzenia. Warszawa, 1956; J. Kleiner. Zarys dziejów literatury polskiej, t. I. Wrocław, 1958.

(обратно)

221

Ср.: История Польши, т. I. Изд. АН СССР, М., 1954, стр. 90—171.

(обратно)

222

Об этих законоположениях подробнее см.: К. Rakowski. Wewnętrzne dzieje Polski. Warszawa, 1908.

(обратно)

223

Богатый документальный материал по этому вопросу собран в работах: С. Ку т ш е б а. Очерки истории общественно-государственного строя Польши. СПб., 1907; Б а л ь ц е р. К истории общественно-государственного строя Польши. СПб., 1908; J. P t a ś n i k. Miasta i mieszczaństwo w dawnej Polsce. Warszawa, 1949; S. Herbst. Miasta i mieszczaństwo Renesansu polskiego. PAN, Warszawa, 1954; S. Arnold. Podłoże gospodarczo-społeczne polskiego Odrodzenia. PAN, Warszawa, 1954; Z. Modzelewski. Tło społeczne nauki polskiej w dobie Odrodzenia. Warszawa, 1953.

(обратно)

224

Это течение заимствовало свое название от одной из сект раннего христианства, возглавляемой священником Арием (256—336) из г. Александрии. Последователи Ария на протяжении многих веков стояли в оппозиции к официальной церкви. Арианство было осуждено церковью как ересь.

(обратно)

225

Ср.: S. Kot. Ideologia polityczna i społeczna Braci Polskich, zwanych arianami. Warszawa, 1932; Z. Kormanowa. Arianie polscy. Nowe Drogi, 1949, № 4; J. Dürr-Durski. Arianie polscy w świetle własnej poezji. Zarys ideologii i wybór wierszy. Warszawa, 1948; Z. Ogonowski. Arianie polscy. Warszawa, 1952.

(обратно)

226

Ф. Энгельс, ук. соч., стр. 4.

(обратно)

227

См.: Odrodzenie w Polsce. Wystawa w muzeum narodowym w Warszawie 1953—1954, Wyd. «Sztuka», Warszawa, 1953; Z. Modzelewski, ук. соч.

(обратно)

228

Ср.: J. Tazbir. Reformacja a problem chłopski w Polsce XVI w. Wrocław,

1953.

(обратно)

229

Cm.: L. Kurdybach. Ideologia Frycza Modrzewskiego. Warszawa, 1953; K. Lepszy. Andrzej Frycz Modrzewski. PAN. Warszawa, 1954.

(обратно)

230

Andrzej Frycz Modrzewski. Wybór pism, oprać. Łukasz Kurdybach. Warszawa, 1953, стр. 52—53.

(обратно)

231

Перипатетик — в буквальном переводе с греческого значит «прогуливающийся». В переносном значении — ученик или приверженец древнегреческой философской школы Аристотеля. Название это произошло вследствие того, что, по преданию, Аристотель имел обыкновение излагать принципы своей философии во время прогулок.

(обратно)

232

Andrzej Frycz Modrzewski. Dzieła wszystkie, t. I, O poprawie Rzeczypospolitej. PAN, Warszawa, 1953.

(обратно)

233

Mikołaj R e j. Krótka rozprawa między trzema osobami, Panem, Wójtem a Plebanem. PAN, Wrocław, 1953.

(обратно)

234

Одним из значительных трудов, в котором суммировались сведения предшествующих ученых о польской педагогике XVI в., была работа: S. T у п с а. Szkolnictwo i wychowanie w Polsce XVI w. Kultura staropolska, Kraków, 1932,. стр. 316—351. С того времени, вплоть до 1939 г., появилось всего лишь несколько новых научных исследований, посвященных вопросу развития педагогической мысли эпохи польского Возрождения: S. L е m р i с к i. Polskie tradycje wychowawcze. Warszawa, 1936; L. Kurdybacha. Staropolski ideał wychowawczy. Lwów, 1938; B. Nawroczyński. Polska myśl pedagogiczna. Lwów, 1938 и ряд других небольших работ. В работах последнего времени проблема о воспитании и образовании молодежи в XVI в. стала освещаться несколько по-новому. К наиболее интересным работам по этому вопросу принадлежит монография Суходольского (В. Suchodolski. Polska myśl pedagogiczna w okresie Renesansu. PAN, Warszawa, 1954).

(обратно)

235

Mikołaj Rej z Nagłowic. Wizerunek własny żywota człowieka poczciwego. Warszawa, 1881.

(обратно)

236

См.: B. Suchodolski, ук. соч.

(обратно)

237

Jana Ostroroga żywot i pismo o naprawie Rzeczypospolitej. Warszawa, 1884. стр. 156.

(обратно)

238

W. Markowska, ук соч., стр. 124.

(обратно)

239

Ср.: К. Morawski. Walka о język polski w czasach Odrodzenia. Kraków, 1923; T. Lehr-Spławiński. Język polski. Warszawa, 1947; Obrońcy języka polskiego. Opracował W. Taszycki, PAN, Wrocław. 1953.

(обратно)

240

В. Г. Чернобаев. Начало книгопечатания в Чехии и Польше. «Иван Федоров первопечатник», сб. статей, Изд. АН СССР, М.—Л., 1935, стр. 141— 155; Bibliografia literatury polskiej okresu Odrodzenia (materiały). Opracowali

K. Budzyk, R. Polak, S. Stupkiewicz, PAN, Instytut Badań literackich, 1954, стр. 329—373. И отдельные работы: J. Ziomek. Plebejskie początki Renesansu polskiego, czyli o Bernacie z Lublina. Zeszyty Wrocławckie, Wrocław, 1951, № 2;

L. Bernacki. Pierwsza książka polska. Lwów, 1918; J. Krzyżanowski. Powieść o Marchołcie. Lwów, 1925; K. Piekarski. Fragmenty czterech nieznanych wydań Marchołta. Kraków, 1935; J. Krzyżanowski. Romans polski wieku XVI. Lublin, 1934; J. S. B a n d t k i e. Historia drukarń krakowskich. Kraków, 1826; J. P t a ś n i k. Monumenta Poloniae typographica. . . Lwów, 1922.

(обратно)

241

Ср.: S. К о t. Jana Kochanowskiego podróże i studia zagraniczne. Kraków, 1928.

(обратно)

242

Ср.: К. Morawski. Czasy Zygmuntowskie na tle prądów Odrodzenia. Kraków, 1921.

(обратно)

243

Одни ученые (например, Ванда Марковская) считают, что это послание обращено к маршалку Зборовскому или Вольскому, другие (например, Станислав Лэмпицкий) предполагают, что письмо направлено маршалку Опалинскому.

(обратно)

244

По мнению исследователей «Тренов» Кохановского, Уршуля и Ганна умерли в 1579 г.

(обратно)

245

См.: S. Windakiewicz. Jan Kochanowski. Kraków, 1930, стр. 196.

(обратно)

246

К. Budzyk, Z. Libera, J. Pietrusiewiczowa. Historia Literatury polskiej. Warszawa, 1952, стр. 109.

(обратно)

247

К. Budzyk. Jana Kochanowskiego droga do Czarnolasu. Nowa Kultura, 1953, № 39.

(обратно)

248

J. Ziomek. Jan Kochanowski. Rekonesans. Warszawa, 1953, стр. 29.

(обратно)

249

А. Brückner. Dzieje literatury polskiej, t. I. Warszawa, 1903, стр. 181.

(обратно)

250

W. Nehring. Jan Kochanowski. Petersburg, 1900, стр. 39—40.

(обратно)

251

S. W i n d a k i e w i c z, ук. соч., изд. 1930, стр. 56—57.

(обратно)

252

J. Kleiner. Zarys dziejów literatury polskiej, t. I. Wrocław, 1958, стр. 73; W. Markowska, ук. соч., стр. 153.

(обратно)

253

J. Krzyżanowski. Wstęp do wydania: Jan Kochanowski. Dzieła polskie, Warszawa, 1953, т. I, стр. 15—16.

(обратно)

254

См.: W. Pociecha. Królowa Bona. Poznań, 1949.

(обратно)

255

См.: E. Гижицкий. С шахматами через века и страны. Варшава, 1958 (издана на русском языке), стр. 29—34, 43, 62, 66, 157—158, 185—186, 189— 198, 213—220.

(обратно)

256

М. Jastrun. Poeta i dworzanin. Rzecz o Janie Kochanowskim. Warszawa, 1954; 2-e изд., 1955.

(обратно)

257

E. Г и ж и ц к и й, ук. соч., стр. 219.

(обратно)

258

J. Krzyżanowski. Historia literatury polskiej. Warszawa, 1953, стр. 182—183.

(обратно)

259

L. Kondratowicz. Dzieje literatury w Polsce, t. I. Wilno, 1851, стр. 321.

(обратно)

260

J. Krzyżanowski. Historia literatury polskiej, ук. изд., стр. 202; см. также: J. Kleiner, ук. соч., стр. 86; Т. Sinko. Wstęp do Wydania: Jan Kochanowski; Treny. BN (Biblioteka Narodowa), serja 1, № 1, Kraków, 1927; M. H a r 11 e b a. Nagrobek ŁJrszulki. Kraków, 1927, и общие работы по вопросу о влияниях: Т. Sinko. Echa klasyczne w literaturze polskiej, Kraków, 1923; M. B r a h m e r. Petrarkizm w poezji polskiej XVI w. Kraków, 1927.

(обратно)

261

Adam Mickiewicz. Dzieła, t. IX, Literatura słowiańska. Kurs pierwszy, półrocze II, Spółdzielnia wydawnicza «Czytelnik», 1955, стр. 141 —143.

(обратно)

262

А. Н. Пыпин и В. Д. Спасович. История славянской литературы, т. II, СПб., 1881, стр. 494; см. также: J. Krzyżanowski. Historia literatury polskiej, ук. изд., стр. 202—203; S. Windakiewicz, ук. соч., стр. 185—187; W. N е h r i n g, ук. соч., стр. 65.

(обратно)

263

Ср.: L. Kondratowicz, ук. соч., т. I, стр. 383; J. Kleiner, ук. соч., т. I, стр. 78; W. Markowska, ук. соч., стр. 166—168; А. Brückner, ук. соч., т. I, стр. 183; К. Budzyk, Z. Libera, J. Pietrusiewiczowa, W. Czyszkowski. Historia literatury polskiej. Warszawa, 1957, стр. 112—113; A. C i e ń s k i. Wstęp do wydania: Jan Kochanowski. Odprawa posłów greckich. Wrocław, 1959, стр. 5—8; J. Ziomek, ук. соч., стр. 79—88.

(обратно)

264

А. Brückner, ук. соч., т. I, стр. 181.

(обратно)

265

Т. Sinko. Wstęp do wydania: Jan Kochanowski. Pieśni. BN, s. I, № 100, Kraków, 1927, стр. LXIX.

(обратно)

266

Из многих изданий «Собраний сочинений» Яна Кохановского лучшими являются: Jan Kochanowski. Dzieła wszystkie, Warszawa, 1884; Jan Kochanowski. Dzieła polskie. Warszawa, 1953. Литература о Кохановском богата. В своих библиографических трудах Эстрайхер, Вежбовский и Корбут перечисляют несколько сот исследований, посвященных различным вопросам творчества Кохановского (см.: К. Estreicher. Bibliograf ja Polska; T. Wierzbowski. Bibliographia polonica; G. Korbut. Literatura Polska. Warszawa, 1930). Из работ о Кохановском наиболее ценные: S. Windakiewicz. Jan Kochanowski. Kraków, 1930; 2-e издание: Warszawa, 1947; T. ŁJ1 e w i c z. Świadomość słowiańska Jana Kochanowskiego. Kraków, 1948; J. Krzyżanowski. Jan Kochanowski. Warszawa, 1948; особенно любопытна одна из последних монографий: J. Ziomek, ук. соч.

(обратно)

267

Перевод С. Свяцкого.

(обратно)

268

J. Łoś. Zarys rozwoju wersyfikacij polskiej. Księga pamiątkowa ku czci Bolesława Orzechowicza, t. 2, Lwów, 1916, стр. 24—25.

(обратно)

269

Там же, стр. 23—24. Лось не заметил единичного случая употребления этих размеров в «Жизни Иосифа» Рея.

(обратно)

270

J. Ł о ś. Wiersze polskie w ich dziejowym rozwoju. Warszawa, 1955.

(обратно)

271

Там же, стр. 51.

(обратно)

272

Там же.

(обратно)

273

Там же, стр. 51.

(обратно)

274

Так по крайней мере выглядит этот вопрос в освещении Лося, перечислившего в своем труде размеры латинских песен. Как все исследования того периода, приведенные Лосем данные нуждаются в особом контроле.

(обратно)

275

В это число не входят 6-сложные и более короткие размеры, не рассмотренные Лосем.

(обратно)

276

Z. J а с h i m e c k i. Muzyka polska w rozwoju historycznym. Kraków, 1948, стр. 24.

(обратно)

277

Там же, стр. 26.

(обратно)

278

J. Ł о ś. Wiersze polskie w ich dziejowym rozwoju, стр. 46.

(обратно)

279

Ср.: Studia z dziejów kultury polskiej. Warszawa, 1949, стр. 89.

(обратно)

280

Jan Kochanowski. Dzieła polskie, t. II. Wyd. J. Krzyżanowski, Warszawa, 1952, стр. 327.

(обратно)

281

Там же, Fraszki, II, 97; Pieśni, I, 8; Psalmy. 18 u 122; Tren VI.

(обратно)

282

Сборник музыкальных пьес для лютни, написанных специальными нотными знаками. (Прим, переводчика).

(обратно)

283

J. Krzyżanowski. Nieznane «tańce» z połowy XVI w. Pamiętnik Litelacki, 1938, стр. 28—38.

(обратно)

284

W. Bruchnalski. О budowie zwrotek w poezji polskiej do J. Kochanowskiego. Kraków, 1899. Автор пытается обогнать фактические данные и потому в ряде частностей его работа ошибочна, как и та работа, которую выпустил в свет Добжицкий (S. D о b г z у с k i. Pieśni Kochanowskiego. Kraków, 1906), так как последний исходил из выводов Брухнальского.

(обратно)

285

Подробные исследования несомненно внесут поправки в эти цифры, но я сомневаюсь, что они сумеют коренным образом изменить пропорцию.

(обратно)

286

S. Dobrzycki. Pieśni Kochanowskiego.

(обратно)

287

J. Langlade. Jean Kochanowski. Paris, 1932.

(обратно)

288

Говоря о частом употреблении отдельных строф в поэзии Кохановского, я оставляю в стороне стихотворения, состоящие из одной строфы (в основном, фрашки), так как их строфика не может рассматриваться с разных точек зрения благодаря тому обстоятельству, что избранный образец не повторяется.

(обратно)

289

Ср.: К. Piekarski. Bibliografia dzieł Jana Kochanowskiego Kraków, 1934, стр. 40.

(обратно)

Оглавление

  • ТЕКСТЫ
  •   ТРЕНЫ[1]
  •     УРШУЛЕ КОХАНОВСКОЙ
  •     ТРЕН I
  •     ТРЕН II
  •     ТРЕН III
  •     ТРЕН IV
  •     ТРЕН V
  •     ТРЕН VI
  •     ТРЕН VIII
  •     ТРЕН IX
  •     ТРЕН X
  •     ТРЕН XI
  •     ТРЕН XII
  •     ТРЕН XIII
  •     ТРЕН XIV
  •     ТРЕН XV
  •     ТРЕН XVI
  •     ТРЕН XVII
  •     ТРЕН XVIII
  •     ТРЕН XIX
  •     ЭПИТАФИЯ ГАННЕ КОХАНОВСКОЙ
  •   ПЕСНИ[10]
  •     Книга первая
  •       ПЕСНЯ I
  •       ПЕСНЯ II
  •       ПЕСНЯ III
  •       ПЕСНЯ IV
  •       ПЕСНЯ V
  •       ПЕСНЯ VI
  •       ПЕСНЯ VII
  •       ПЕСНЯ VIII
  •       ПЕСНЯ IX
  •       ПЕСНЯ XI
  •       ПЕСНЯ XIV
  •       ПЕСНЯ XV
  •       ПЕСНЯ XVI
  •       ПЕСНЯ XVII[15]
  •       ПЕСНЯ XVIII
  •       ПЕСНЯ XIX
  •       ПЕСНЯ XX
  •       ПЕСНЯ XXI[16]
  •       ПЕСНЯ XXII
  •       ПЕСНЯ XXIV
  •       ПЕСНЯ XXV
  •     Книга вторая
  •       ПЕСНЯ I
  •       ПЕСНЯ II
  •       ПЕСНЯ III
  •       ПЕСНЯ IV
  •       ПЕСНЯ VI
  •       ПЕСНЯ VII
  •       ПЕСНЯ VIII
  •       ПЕСНЯ IX
  •       ПЕСНЯ X
  •       ПЕСНЯ XI
  •       ПЕСНЯ XII
  •       ПЕСНЯ XIV
  •       ПЕСНЯ XV
  •       ПЕСНЯ XVI
  •       ПЕСНЯ XVII
  •       ПЕСНЯ XVIII
  •       ПЕСНЯ XIX
  •       ПЕСНЯ XX
  •       ПЕСНЯ XXI
  •       ПЕСНЯ XXII
  •       ПЕСНЯ XXIII
  •       ПЕСНЯ XXIV
  •       ПЕСНЯ XXV
  •       СВЕНТОЯНСКАЯ ПЕСНЯ О СОБУТКЕ[32]
  •   ФРАГМЕНТЫ[37]
  •     ПЕСНЯ I
  •     ПЕСНЯ II
  •     ПЕСНЯ VI
  •     ПЕСНЯ VII
  •     ПЕСНЯ VIII
  •     ПЕСНЯ IX[40]
  •     ПЕСНЯ X[41]
  •     ПЕСНЯ XI
  •     НА XII СТУПЕНЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЖИЗНИ
  •     НА МУЖЕСТВЕННУЮ ТЕЛЕЗИЛЛУ
  •     НА ВАРШАВСКИЙ МОСТ
  •     МОГИЛЬНАЯ НАДПИСЬ
  •     ГОРЕСТНАЯ ПЕСНЯ[42]
  •     ЛАСКОМУ,[43] НА СВОИ КНИГИ
  •     [ВСТУПЛЕНИЕ К «ПСАЛМАМ ДАВИДА»]
  •   ФРАШКИ[44]
  •     НА СВОИ КНИГИ
  •     О ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ
  •     ИЗ АНАКРЕОНТА
  •     О ГАННЕ
  •     НА ГОРДЕЦА
  •     НА СТАРУХУ
  •     ИЗ АНАКРЕОНТА
  •     К ГАННЕ
  •     К ПАВЛУ
  •     О РАСТОЧИТЕЛЬНОСТИ
  •     СОН
  •     К ПАНИ
  •     РАКИ[45]
  •     НА НЕОТВЕЧАЮЩУЮ
  •     НА НЕСДЕРЖАВШУЮ СЛОВА
  •     К ПАНИ
  •     НА НАБОЖНУЮ
  •     О СЕБЕ
  •     ИОСТУ
  •     К ЯКУБУ
  •     ЭПИТАФИЯ КОССУ
  •     О ЗАВИСТИ
  •     О КАХНЕ
  •     К ГОСТЮ
  •     К БАРБАРЕ[46]
  •     К ВАЛЬКУ
  •     ИЗ АНАКРЕОНТА
  •     К ПОДУШКЕ
  •     НА ОГОРЧЕННОГО
  •     НА СКУПЦА
  •     НА НЕУМЕЮЩЕГО ДЕРЖАТЬ СЛОВО
  •     К ПАВЭЛЕКУ
  •     НА МАТУША
  •     НА ПАПСКОГО ПОСЛА
  •     НА ПЬЯНОГО
  •     НА ХОЗЯИНА
  •     НА МАТЕМАТИКА
  •     НА ХВАСТЛИВОГО
  •     О ПРЕЛАТЕ
  •     О ГАННЕ
  •     К СТАНИСЛАВУ
  •     ЭПИТАФИЯ КРЫСКОМУ[49]
  •     НА ШЛЯХТИЧЕЙ
  •     К ГОСПОЖЕ
  •     О СТАШЕКЕ
  •     К КАХНЕ
  •     О ПИСЬМЕ
  •     ЭПИТАФИЯ ЕНДЖЕЮ ЖЕЛИСЛАВСКОМУ
  •     К ПАВЛУ СТЕМПОВСКОМУ
  •     ИЗ АНАКРЕОНТА
  •     К ЯНУ[50]
  •     О ДОКТОРЕ ИСПАНЦЕ[51]
  •     НА ОГОРЧЕННЫХ
  •     НА ФОРТУНУ
  •     О ФРАШКАХ
  •     К ЛЮБВИ
  •     К ПАНИ
  •     О ЛЮБВИ
  •     КОМУ-ТО
  •     О ФРАШКАХ
  •     О ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ
  •     К МУЗАМ
  •     К ЯДВИГЕ
  •     К ПЛУТОСУ
  •     ЭПИТАФИЯ СОБЕХУ
  •     НА ЛИПУ[52]
  •     НА ВЕНОК
  •     НА РОЗУ
  •     К СТАНИСЛАВУ МЕГЛЕВСКОМУ
  •     О КОЗЛЕ
  •     НА ПЕТРА
  •     К ЯНУ
  •     О КАПЕЛЛАНЕ
  •     К ДОКТОРУ
  •     К ХОЗЯИНУ
  •     О ПРОПОВЕДНИКЕ
  •     К ПЕТРУ КЛОЧОВСКОМУ
  •     К ФРАШКАМ
  •     ЖЕРТВА
  •     С ГРЕЧЕСКОГО
  •     К ДЕВУШКЕ
  •     К ДОКТОРУ[54]
  •     К ВОЙТЕКУ
  •     С ГРЕЧЕСКОГО
  •     НА ФРАШКИ
  •     К ВОЙТЕКУ
  •     О СТАРИКЕ
  •     О ГОСТЕ
  •     К БАРТОШУ
  •     К АНАКРЕОНТУ
  •     ОБ УВАЖЕНИИ
  •     К ДОКТОРУ[56]
  •     С ГРЕЧЕСКОГО
  •     К АНДЖЕЮ[57]
  •     С ГРЕЧЕСКОГО
  •     К ЮСТУ
  •     К СТАНИСЛАВУ ПОРЭМБСКОМУ[58]
  •     С ГРЕЧЕСКОГО </