КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Сын Валленрода [Януш Красинский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сын Валленрода

I

Они миновали группу немецких, затем польских паломников и сразу же за бугром увидели костел, древние строения монастыря и толпу, растекавшуюся у подножия горы. Свернули на проселок. Здесь, как обычно по храмовым праздникам, уже расположились со своими ларьками торговцы булками, сластями и предметами культа. Не сходя с велосипедов, ребята пробирались сквозь плотную толпу. Харцерская форма вызывала настоящую сенсацию. Вероятно многие видели их здесь впервые. Харцеров узнавали, встречали теплыми улыбками, веселыми, но не лишенными удивления возгласами, провожали взглядами. Они отвечали на приветствия и, осторожно маневрируя, объезжали приветствовавших. Заверяли, что поживут здесь несколько дней до окончания праздника, и приглашали в лагерь, на харцерский костер. Жаркий солнечный день предвещал теплый вечер и приятную встречу при свете яркого пламени. Дорога, огибавшая древнюю, испещренную лишаями стену, вела к лесу. Он вставал темной стеной всего в трехстах метрах от монастырского холма и тянулся до самого горизонта. Ребята, нажимая на педали, быстро преодолели это расстояние, спешились у опушки, выбрали место с видом на луг, где зацветал фиолетовый татарник, и принялись расставлять палатки. В сумерках явились на вечернюю мессу. Стоя по четыре в ряд на паперти, благоговейно внимали праздничной службе. Станислав попал сюда впервые. Храм показался ему слишком мрачным. От стен словно веяло холодом, роспись неяркая, без позолоты и украшений, которыми изобиловало убранство других храмов. Даже изваяния, стоявшие кое-где у стен, поглядывали на паству как будто исподлобья, и хоть так же, как и в его городе, носили немецкие имена, ему труднее было уяснить, что Heilige Peter — это святой Петр, Heilige Johan — святой Иоанн, а Heilige Georg — святой Георгий. Но вот умолк орган, и на амвон вступил проповедник. Зачитал цитату из Библии и начал проповедь. Он говорил по-немецки, и теснившиеся на паперти харцеры слушали его молча, торжественно держа конфедератки на руке, согнутой в локте. Вдруг Станислав заметил, что взгляд проповедника задержался на их дружине. Может, виной тому была излишняя мнительность, но ему показалось, что в этом взгляде таится раздражение. Нет, он не ошибался. Когда ребята дружно склоняли головы и как один истово осеняли себя крестным знаменьем — святой отец грозно хмурил брови. Внезапно он сменил тему. Заговорил о необходимости соблюдать простоту в одежде, о том, что не подобает входить в храм божий в непристойных, богопротивных одеяниях, а выставлять напоказ рогатые шапки — вообще чистейшее святотатство. Нетрудно было догадаться, кому адресовались эти слова. Богомольцы начали оглядываться. Харцеры опустили руки, на которых так торжественно держали свои головные уборы. Станислав сделал то же самое, но кровь закипела у него в жилах. Они бывали во многих храмах, и ни разу немецкий священнослужитель не решался сказать им такое.

Богослужение завершилось крестным ходом, возглавленным прелатом Улицке, которого провели под руки под золоченым балдахином в облаках кадильного дыма. По окончании шествия польские паломники из соседних деревень обступили харцеров. Выражали свое сочувствие, громко или тихо возмущались несправедливостью суждений проповедника и советовали не придавать значения этому инциденту. Но скопление польской паствы вокруг харцеров не на шутку встревожило монахов. Они возбужденно обсуждали появление на храмовом празднике непрошеных гостей.

— Откуда взялись здесь эти язычники? — возмущенно спросил прелат Улицке, когда в темной ризнице ему помогали снимать пышное облачение, пропитанное запахом кадильного дыма.

— Это же католики, отец прелат, — неосмотрительно брякнул один из молодых послушников.

Прелат побагровел от ярости:

— Католики? Ведь это те самые люди, которые в день святого Иоанна устроили языческий шабаш. Полиция едва спасла их от расправы возмущенного населения. Говорят, они там ужас что вытворяли. Какие-то вакхические танцы, скабрезные песни…

— В храме они вели себя безупречно, — сказал проповедник. — Я выставил бы их вон, если бы мог найти хоть малейший повод. Говорят, разбили лагерь.

— Что значит разбили? Собираются здесь остаться? — вспыхнул прелат. — Боже избавь. Немедленно прогнать! Они возбуждают у паствы опасные иллюзии. А кроме того… завтра сюда пожалует следом за ними гитлерюгенд. Того гляди, устроят нам погром в храме за то, что впустили туда обмундированных полячишек. Боже праведный, тяжким испытаниям подвергаешь ты слуг своих. Мало того, что мы вынуждены защищать твою святыню от посягательств язычников, приходится еще испытывать страх перед собственными детьми.

Вечером из монастырских ворот выплыла группа монахов. Они вели под руки пожелавшего лично обойти свою паству отца прелата, уже не столь торжественно облаченного, более доступного, милостивого, интересующегося, как люди расположились на ночь, как творят вечернюю молитву, и готового щедро одаривать своими благословениями. Его тотчас узнали. Повстречавшиеся по дороге паломники при виде прелата преклоняли колени, восславляя в его лице всевышнего, целовали край сутаны или падали пред ним ниц, раскинув руки. Женщины шептали в экстазе: «Прелат Улицке, прелат Улицке…» А он шествовал мимо — воплощение достоинства, чуткости, милосердия. Однако мысли пастыря занимал лишь пылающий костер. Прелат увидел его еще из окна, а теперь пламя, подсвечивающее снизу кроны сосен, неожиданно возникло из-за поворота монастырской стены. Вокруг костра толпилась уйма народа. По подсчетам монахов, которые доносили о малейшем движении в лагере, собралось там около трехсот человек. А громкое пение на польском языке привлекает все новых и новых паломников.

— Откуда в немецком государстве столько варваров? — произнес разгневанным голосом пастырь, всматриваясь в огонь, пляшущий на опушке. В этот момент до ушей его долетели мелодия и слова харцерской песни. Прелат Улицке не говорил по-польски, но, прожив семьдесят лет на землях, где язык этот слышался чаще, чем немецкий, понимал многое. По вечерней росе отчетливо доносился звонкий голос:

Лес, и костер, и вечер,
И ветром песня встречи —
Дружина, пой, дружина,
И будь всегда едина!
Бодрствуй, бодрствуй, будь едина![1]
— Что за дикие вопли! — кипятился прелат. — Брат Герхард, — обратился он к одному из монахов. — Пусть ко мне немедленно явится главарь этих каннибалов!

Когда брат Герхард в сопровождении нескольких монахов направился в сторону пылающего костра, прелата одолели сомнения. Сперва разозлился на самого себя: не оказывает ли он слишком большую честь варвару, допуская его пред свои светлы очи? Хотел даже отменить приказ, но брат Герхард был уже на довольно почтительном расстоянии. И тут прелат вспомнил, что за спиной этих «скаутов-язычников» стоит их национальная организация и находящееся в Лондоне Международное бюро скаутов, с которым последнее время вожди гитлеровской молодежи неизвестно зачем и, пожалуй, безуспешно пытались стакнуться. Вспомнил и о недавнем отказе освятить харцерское знамя. Эта возмутительная история докатилась до самого Ватикана, а пастор, кажется Шмидке, был вынужден оправдываться как мальчишка перед кардиналом Бертрамом. Прелат Улицке от возмущения не находит слов: как мог кардинал, один из столпов немецкой церкви, стать на сторону польских смутьянов?

Наконец-то брат Герхард препроводил «главаря каннибалов». Это был вожатый дружины Дукель, на редкость добродушный и спокойный человек, которого никогда и ничем нельзя было вывести из равновесия. Уходя, он поручил Станиславу следить за порядком у костра и неторопливо последовал за братом Герхардом. Еще во время мессы он подумал о неизбежности встречи с монастырским начальством. Предчувствовал, что объяснение будет не из приятных. Святой отец ждал в окружении своей свиты. Не успел Дукель поздороваться, тотчас на него обрушилась лавина, гневных слов:

— Здесь не место для военизированных организаций! Либо вы немедленно снимете свои мундиры и переоденетесь в гражданское платье, либо свернете лагерь и покинете это святое место. Всевышнему угодно видеть здесь набожных паломников, а не агитаторов великодержавной Польши. Даю вам час времени. Уходите или переоденьтесь и смешайтесь с христолюбивыми немецкими поселянами. А еще… если надумаете остаться… никаких варварских песен. Петь разрешается исключительно по-немецки. Господь не любит варварских языков. Все… Прошу передать это своим боевикам.

Дукель знал, с кем имеет дело, — прелат Улицке был известен своими антипольскими выступлениями, — и с трудом сохраняя спокойствие, слушал его речь.

— Мы не боевики и не военизированная организация, — резко бросил он прямо в скрытое под капюшоном, едва различимое во мраке лицо. — Мы носим на груди изображение той же самой богородицы, что и вы. — Дукель достал из-за пазухи медальон, но прелат Улицке едва скользнул холодным взглядом по овальной бляшке, повернулся к нему спиной и вместе со своей свитой двинулся в сторону монастыря. Дукель спрятал цепочку с серебряной ладанкой и, ощущая ее холодок на груди, направился к лесу.

Когда он входил в лагерь, монахи уже разгоняли собравшихся у костра богомольцев. Словно заботливые ангелы, взмахивая крыльями — широкими рукавами подрясников, они оттесняли своих заблудших агнцев от нечестивого огня. Вкрадчивыми словами осуждали поведение паствы, старались объяснить всю постыдность участия в светских, хуже того, чуждых немецкому народу игрищах.

— Расходитесь, — взывали они. — Возвращайтесь к вечерним молитвам. Не огорчайте господа и пресвятую деву своим отступничеством. Уходите быстрее. Ибо не во славу господа зажжен этот огонь.

И богомольцы волей-неволей расходились.

— Что все это значит? Чего они от нас хотят? Зачем вызывали? — допытывались ребята, обступив Дукеля.

— Мы должны снять мундиры или убраться отсюда.

— Не заставят же они нас ходить нагишом, — возразил Станислав. Как заместитель Дукеля, он минуту назад препирался с монахами, и в голосе его еще чувствовалось возбуждение. — Я католик. И по-моему, имею право молиться вместе с немцами.

— Конечно… — согласился Дукель. — Только сначала сними мундир и смешайся с христолюбивыми немецкими поселянами. Так повелел прелат Улицке.

— Прелат прекрасно знает, что здесь больше поляков, чем немцев. А мундир не сниму. Я ношу его с разрешения немецких властей. Что еще сказал святой отец?

— Всевышнему противны варварские языки. Коробят его наши песни.

Все дружно громкими криками выразили свое возмущение.

— Что будем делать?

— Сам не знаю.

Ребята настаивали, что надо остаться на месте. Дукель был с ними согласен. Монахи, надо думать, не станут выгонять их силой. А если решатся, это не принесет им чести, не подымет их авторитет среди верующих. Паломники и без того ропщут. Оскорблено их национальное чувство. И Дукель дал команду готовиться ко сну. Подойдя к своей палатке, он чуть отпустил растяжки, чтобы в случае дождя не лопнули, и послал четверых ребят за водой к монастырскому колодцу. Они вернулись с полным котлом, повесили его над затухающими углями и подбросили хвороста. Пламя снова весело взметнулось вверх. Но не суждено им было сегодня напиться чаю. Едва языки пламени взметнулись кверху, снова появились монахи. Сбившись кучкой возле лагеря, они долго в молчании наблюдали за харцерами. Наконец один подошел к Дукелю.

— Судя по всему, вы не отдали приказа покинуть земли монастыря…

Дукель ответил, что действительно приказа такого не давал, они решили здесь остаться, и добавил, что харцеры исповедуют ту же самую религию, что и они, монахи, и поэтому имеют право участвовать в храмовом празднике. А одежду сменить не могут, другой у них нет.

— Тогда убирайтесь отсюда! — потребовал монах.

— Мы католики!

— Вы польские националисты! — прозвучал из-под капюшона полный ненависти голос. — Не с богом в сердце пришли вы сюда!

— А выгонять нас — это по-божески? — запальчиво выкрикнул Станислав, подбрасывая в огонь ветку. — По-божески?! На ночь глядя?!

— Господь укажет вам дорогу, — патетически изрек монах. — Уходите отсюда побыстрее! Прелат Улицке шутить не любит!

— И поляков не любит… — добавил Станислав.

Яростно сверкнули глаза из-под коричневого капюшона.

— Прелат Улицке — святой человек. Святотатствует тот, кто его оскорбляет. Убирайтесь отсюда, пока не постигла вас божья кара.

Монахи удалились, зашуршала трава от их длиннополых подрясников. Дукель, Станислав и вся дружина смотрели им вслед, не в силах сдержать возмущения.

У подножия монастырского холма горели костры паломников. Многие укладывались спать прямо под открытым небом — возможно, из-за нехватки квартир, а может, по обету, — остальные предавались духовным песнопениям. Немцы располагались возле храма, одной большой группой, поляки-односельчане чуть поодаль, отдельными кучками. Может, оттого, что они находились ближе к харцерскому лагерю, их было лучше слышно. Истошными, надтреснутыми голосами старухи возносили к небесам Горячие мольбы на запрещенном еще кайзеровской цензурой языке. Это были старинные, передаваемые из уст в уста песни. Они внезапно обрывались на полуслове посланцами прелата, прячущими свои лица под капюшонами. Те сновали в толпе, повторяя наказ своего патрона: пойте, братья и сестры, но по-немецки. Господь не любит варварских языков. Там, где обрывалась песня, воцарялось мрачное молчание. Но кое-где затягивали иную мелодию, начатую монахами. Ведь паломники пришли сюда почтить покровительницу своей деревни, вот и славили ее навязанной песней. И не слишком бы возмущались этим запретом, если бы не пренебрежение монахов к их родному языку. Поэтому в некоторых группах вообще прекращали пение и молились молча.

Харцеры после ухода монахов принялись за свои обычные дела. Они надеялись, что теперь их оставят в покое. Но предсказанная божья кара не заставила себя долго ждать. О своем приближении она возвестила глухим рокотом моторов и яркими вспышками фар. На лесную дорогу из-за монастыря выехала вереница полицейских мотоциклов. Заметив лагерь, шуцманы повернули к нему, дважды объехали вокруг, а затем прочесали его, лавируя среди палаток, как на учениях. Гул моторов, воющих на крутых виражах, разрывал лесную тишину. Кое-где лопнули под колесами растяжки. Укладывавшиеся спать ребята высыпали наружу и с тревогой наблюдали за маневрами полиции. Наконец мотоциклы остановились, и старший наряда вызвал начальника лагеря.

— У вас есть разрешение на установку палаток?

Дукель достал из кармана немного помятую бумажку с печатью полицайпрезидиума и подал старшему наряда. Раскоряченный на седле шуцман сдвинул на лоб очки-консервы, разгладил на руле документ и прочел, подсвечивая себе карманным фонариком.

— Свернуть лагерь!

— Почему?! Надеюсь… разрешение действительно?

— Действительно, но это монастырская земля… Даю вам десять минут.

Дукель пытался возражать. Может отложить до завтра, уже ночь, завтра они переберутся подальше. Но шуцман был непреклонен. Присутствие обмундированной группы беспокоит паломников. Люди чувствуют себя в опасности, принимая скаутов за чужих солдат. Поэтому им надлежит удалиться от монастыря не менее чем на десять километров и впредь здесь не появляться. Продолжать дискуссию было бессмысленно. Ребята начали свертывать палатки. Мотоциклы отъехали в сторонку и погасили фары. Притаившись в лесном мраке, полицейские дожидались повода, чтобы опять с ревом ворваться в лагерь. В угрюмом молчании ребята собирали колышки, складывали полотнища, упаковывали на ощупь рюкзаки. И вдруг тишину нарушил полный возмущения крик:

— Verfluchter! Donnerwetter! — и тут же по-польски: — Проклятье! Разрази тебя гром!

Это бранился попеременно на двух языках паренек, пытавшийся приторочить свернутую палатку к багажнику. Чувствовалось, что он вот-вот расплачется от отчаяния. Станислав первым бросился к нему и понял, что так огорчило и рассердило юношу. Колесо его велосипеда было искорежено мотоциклом. Потерпевший Клюта, не выпуская из рук груду бесполезного металла, продолжал осыпать бранью своих обидчиков, притаившихся неподалеку. Это был первый в его жизни велосипед, купленный накануне поездки, и Станислав прекрасно понимал состояние юноши. Возмущенный до глубины души, он вместе с вожатым попробовал успокоить потерпевшего. Но Клюта словно с цепи сорвался. В исступлении, потрясая останками велосипеда, он метал громы и молнии в адрес своих обидчиков. Стращал их полицайпрезидиумом, самим ландратом и бог знает кем еще, пока не свалился с ног под ударами резиновых дубинок и не был брошен в коляску мотоцикла. Дукель кинулся за ним, любой ценой желая предотвратить инцидент, и сам едва не был схвачен. Попытка освободить задержанного путем переговоров оказалась безрезультатной. Ходатаев грубо одернули, и вожатый вместе со своим заместителем ни с чем вернулись к ребятам. Подавленные, злые и на полицию, и на своего неразумного товарища, они, словно набрав воды в рот, отмалчивались в ответ на расспросы встревоженных ребят. Дело принимало скверный оборот. Начальник польского харцерства в Германии, педагог и юрист, часто повторял на совещаниях: «Не поддавайтесь на провокации. Помните, это наш главный принцип! Пока мы в согласии с законом, они бессильны что-либо предпринять против нас». Теперь наверняка раздуют этот инцидент. Польский харцер, оскорбляющий немецкую полицию — лакомая тема для борзописцев из провинциальной шовинистской прессы. Никто не станет доискиваться причины огорчений какого-то мальчишки. Следовало бы лучше присматривать за этим безответственным сопляком. Но руководство дружины было бы иного мнения о виновнике происшествия, если бы знало причину такого его поведения…

Между тем, лагерь был свернут, дружина приготовилась покинуть несчастливое место. Харцеры в тягостном молчании сели на велосипеды. Перед этим они тщательно загасили костер, подобрали останки велосипеда. По команде вожатого тронулись в путь. Ночь была непроглядная, безлунная. Еще вчера погожее небо подернулось тучами. Редкие звезды, костры богомольцев и светившиеся окна монастыря были для ребят первыми ориентирами. Немного погодя дорогу осветили мощные фары моторизованного полицейского наряда. Шуцманы сидели у них на хвосте, следя за каждым их движением, каждой сменой направления и поведением во время остановок. Около часа сопутствовал им ослепительный, зловещий, словно пронизывающий насквозь, луч света. Многое от этого пробега врезалось в подсознание Станислава Альтенберга, особенно эта яркая световая полоса. Еще долгие годы она преследовала его в снах, гоняясь за ним, донимая ощущением невозможности уйти в отрыв.

Когда он подъезжал к своему дому, чуть брезжило. Ветхое одноэтажное строение, поддерживаемое подпоркой, с залатанной толем крышей, выступило из мрака. Во дворе, к брандмауэру соседнего здания, лепились рядком клетушки-сараи. Отперев висячий замок, Станислав втолкнул в один из них велосипед. Соседские почтари уже начинали ворковать в высокой голубятне. Их приглушенные голоса напоминали бульканье воды в засоренной раковине. Станислав запер сарай и вошел в сени. Дверь ему открыла мать, тщедушная, болезненная женщина, мужественно боровшаяся с нуждой.

— Напрасно вставала, мама. У меня же ключ.

— Это ты? Почему в такую рань?..

Станислав не ответил. Подошел к крану, наполнил кружку и долго пил воду. Гнали вовсю — отсюда и жажда. Не отрываясь от кружки, он огляделся. В кухне у кафельной стенки сушились кастрюли. Это Кася всегда их так расставляет. Теперь она спит на его постели. У них две кровати, и обычно сестра ложится с матерью. Станислав почувствовал, как он устал, поскорее бы лечь и уснуть.

— Чего она тут разлеглась, мама?

— Ты обещал вернуться послезавтра. Она всегда спит на твоей постели, когда ты в ночной смене. Разбуди, пусть переберется…

— Не надо.

Сестра. Глядя на нее, он всегда испытывал нежность. Пожалуй, никого нет на свете дороже сестры. Сколько раз он защищал ее в школе. Однажды даже чуть не исключили: наставил синяков немцу-задире. Тот ударил ее, да еще других подначивал поколотить «польскую жабу». Станислав тогда еще был маловат, но не простил этой «польской жабы». Как она с тех пор выросла. Стройная, высокая девушка… Недавно удалось пристроить ее в продуктовую лавочку к соседу-немцу. А то пришлось бы работать в прачечной, где быстро бы надорвалась, как мать. Значит, есть еще порядочные немцы на свете.

Станислав прилег рядом с сестрой. Та проснулась, недоуменно взглянула на брата, уронила голову на подушку и снова приподняла.

— Сташек?! Ты уже вернулся? Вы были на горе святой Анны?

— Были.

— Ведь праздник и крестный ход только завтра… — удивилась мать.

— У нас крестный ход был уже сегодня. Сперва явились монахи, потом шуцманы. Побили Клюту. Побили и забрали в полицию.

— Побили? За что?! — Касю взволновали его слова. Уже месяца три, как она ходила с Клютой.

— Не обижайся, Кася, но он сопляк. У нас будут из-за него неприятности.

Пришлось рассказать все по порядку. Когда он закончил, ему показалось, что мать уснула. До чего же она устает… Подтолкнул сестру из опасения, что та будет поддерживать разговор, но едва укрылся с головой, чтобы спастись от света, сочившегося в окно, как мать снова заговорила:

— Вот слушаю тебя, и кажется, будто отец твой говорит. Польские мундиры, польская речь… Польша. Другого такого поляка днем с огнем не сыскать.

— Спи, мама, — улыбнулся Станислав и невольно взглянул на свадебный портрет родителей над ее кроватью.

Молодожены, застывшие в неестественных позах с каменными лицами, как обычно на фотографиях подобного рода. Он не был уверен, видал ли когда-нибудь отца. Действительно ли это лицо склонялось над его кроваткой, или представление о нем возникло благодаря фотографиям и рассказам матери: «…было тебе три годика. Касе — год. Одна кроватка на двоих. И он, твой отец, у изголовья в мундире кайзеровского пехотинца. А на глазах слезы — никогда этого не забуду. Да и я заливалась в три ручья. Это был конец его отпуска. Отец поцеловал вас, а вы спали. «Вероника… мне пора возвращаться на фронт. Детей воспитывай в любви к богу и отчизне. И чтобы польскую речь не забывали. Позаботься об этом, если погибну». Обнял меня, поцеловал и вышел… Так быстро, словно боялся смотреть на вас и на мои слезы. Я выбежала следом… Видела, как уходил по дороге. Видела в последний раз. Нет, нет… еще раз его видела. Шел он с винтовкой в руках. И снаряды рвались у него под ногами. А навстречу ему — чужой солдат. С примкнутым штыком. Нет, нет, это уже сон… Часто снилось такое. Но я знала, что это не совсем сон…» О, эти материнские рассказы. Однажды Станислав спросил: как ты догадалась, что это не совсем сон? Она ответила: он же не стрелял. Да… Это походило на правду. Отец не хотел стрелять во француза. И погиб где-то в окопах на Сомме. Откуда французу было знать, что Павел Альтенберг не собирался в него стрелять? Сомма. Это чужое слово вносило некую торжественность в их дом. Торжественность и печаль.

На одном из первых уроков географии, когда учитель показывал детям русло реки Шпрее, Станислав прервал его вопросом: «Господин учитель, а где течет Сомма?» Учитель одернул его, сказал, что это не относится к теме урока, что Сомма — французская река и, если она ему понадобилась, пусть сам найдет на карте. Нашел. Сомма показалась Станиславу очень далекой. Но он когда-нибудь найдет то место, где погиб его отец, Павел Альтенберг. Потом эти мечты представлялись ему все менее реальными. Путешествовали только люди богатые. А он?.. Его семейство, особенно после гибели отца, едва сводило концы с концами. Нужда смиряет фантазии. И Сомма осталась лишь словом — символом, который впоследствии так повлиял на его судьбу.

Несмотря на усталость, он никак не мог уснуть. Осторожно, чтобы не разбудить Касю, ворочался с боку на бок. Польские паломники, прелат Улицке, монахи и полицейские мелькали перед ним, едва он закрывал глаза. Это была ошибка. Лагерь следовало разбить за пределами монастырских владений. Впрочем, кто знал, где они кончаются? Тогда никто бы к ним не придрался, но могло получиться, что никого бы не привлек их костер. Паломники — хорошие ходоки, но ведь странствуют они не по харцерским лагерям. Правда, костер обладал особой притягательной силой, и харцеры были необычными. Носили польские мундиры и пели польские песни, не давали здешним полякам забывать о своей национальной принадлежности. Проклятые монахи, проклятый монастырь… Обосновались на горе, чтобы онемечивать польские деревни.

В комнате было уже совсем светло. По стене скользнул солнечный зайчик — отражение восходящего солнца в окнах соседнего дома. Станислав осторожно приподнялся, взглянул на сестру, откинул ей со лба прядь волос. Она открыла глаза. На белке ее правого глаза виднелось багровое пятнышко. Станислав оттянул пальцами веко и внимательно осмотрел крошечную отметинку.

— Наверно, так и останется, — улыбнулась Кася. — Не беда.

Он ответил ей улыбкой и нежно погладил по голове. Бандиты! Это было ровно месяц назад. Коричневорубашечники вышли из леса и молча спустились с песчаного холма. С минуту постояли у оцепления, перебросились парой слов с шуцманами, те их беспрепятственно пропустили. Станислав хорошо знал этих типов и мог себе представить, что они сказали. Дескать, хотят посмотреть, как танцуют, и никто не вправе им воспрепятствовать. А полиция? Она всегда потворствовала этим дылдам в коричневых рубахах и черных галстуках. И в тот раз тоже… Иначе бы не пропустила. Ведь если кто-то идет на танцы, закусив губы и сжимая в руках палки, разве неясно, чем это пахнет? К тому же было приказано не допускать инцидентов. Но полиции сгодился первый попавшийся довод. Раз уж им так хотелось посмотреть… Известно же, что шуцманы им потакали. Предотвратить беспорядки? Ну, до известной степени… Лучше допустить до этого, а потом… Ограниченное вмешательство. Наверняка существовала возможность такого истолкования приказа. Итак, коричневорубашечники прошли полицейский кордон и попытались смешаться с толпой. Но и у поляков было свое оцепление. Харцеры плотной стеной ограждали собравшихся. И палки у них были не хуже немецких. Полиция — полицией, а самооборона всегда надежнее. Так подсказывал многолетний опыт. Суковатая палка — вещь необходимая, если в любую минуту могут нагрянуть непрошеные гости. А они уже пытались преодолеть и эту преграду.

…Минутное замешательство, стук скрещивающихся палок, и немцы, к их величайшему огорчению, вынуждены отступить. Однако нескольким коричневорубашечникам все же удалось нырнуть в толпу. Остальных не допустили, и все стихло. Люди по-прежнему стояли не шевелясь. Некоторые, находившиеся ближе к кругу, сидели на сухой, вытоптанной траве. Пламя костра отбрасывало багровый отсвет. И человеческие лица были озарены разгоравшимся огнем. Над зрителями, над костром возносился резкий, монотонный, похожий на жужжание огромной мухи, голос скрипки. Ему вторили три дудки, весьма своеобразного тембра, какой-то щипковый инструмент и топот девчат, крутившихся в разудалом танце. Юбки танцовщиц, украшенные зелеными гирляндами, развевались у самого костра, раздували ползущие по смолистой щепе язычки пламени. Станислав поддел палкой и перевернул обугленный горбыль. Взметнулся сноп искр. Подхваченные легким дыханием июньского вечера, они поплыли по темному небу, словно ища места среди созвездий. Девушки дружно, как по команде, отпрянули от огня, не прерывая пляски, а публика наградила их за ловкость аплодисментами. Яркая вспышка пламени выхватила из мрака довольно разнородную толпу — пестрые венки танцовщиц, цветастые шали крестьянок из окрестных деревень, темные костюмы мужчин — участников шествия из города, коричневые рубашки гитлерюгенда, зеленые мундиры харцеров, охранявших порядок, серебристые пряжки туго затянутых ремней и лакированные козырьки полицейского кордона. Хор, стоящий полукругом у костра, зазвенел девичьими голосами в такт музыке:

Сестры, греет огонек,
Вечеринка, вечерочек,
Ой, запляшем ладно в круге,
Ой, споем, споем, подруги!
Ночью хороши погоды,
Не страшны ветра да воды,
Ой, ноченьки, сладки-горьки,
С милыми встречать нам зорьки…[2]
И тут кто-то из коричневорубашечников бросил в огонь коробку с патронами. Боеприпасы сухо затрещали, брызнули во все стороны искры, резко запахло порохом. Негодяи! Попятились от костра танцовщицы, в толпе началась паника. Плакали ребятишки, кричали матери, мужчины требовали, чтобы полиция удалила с народного гулянья банду коричневорубашечников, а те скандировали гортанными голосами:

— Deutschland! Deutschland! Германия! Германия!

Бандюги! Часть зрителей предпочла ретироваться. Особенно жители окрестных деревень. Всегда не слишком уверенные в себе, менее сведущие, чем горожане, а потому и робкие. Они уже давно с опаской косились на полицию. Как убедить их, что гулянье это вполне легальное? Как объяснить им, что оцепление выставлено для того, чтобы обеспечить порядок? Станислав увидел, как они торопливо расходятся от костра, уводят и уносят детей, чтобы не попали ненароком под удар палки, и как исчезают за поворотом лесной дороги, провожаемые яростным ревом коричневорубашечников: «Долой поляков! Поляки в Польшу!» И бросился в тающую толпу, крича: «Мы под охраной полиции! Ничего не бойтесь! У нас есть разрешение ландрата!» Харцеры подхватили его клич. Толпа немного успокоилась. Часть зрителей снова сгрудилась у костра. Хор, ни на минуту не умолкавший, как нарочно запел куплет, слова которого в данном случае звучали несколько парадоксально:

У воды стада гуляют.
В холодке пастух сидит.
Он на дудочке играет,
В чаще леших веселит[3].
Упрямо выкрикивали девчата под аккомпанемент скрипки. С ума сойти. Но никто сейчас не задумывался, что поет. Важно было только не дать запугать себя и хотя бы немного заглушить это «Германия! Германия! Германия!» и «Долой поляков!». Танцовщицы снова пустились в пляс. Гирлянды, приколотые к юбкам, падали под ноги. Путаясь в них, девушки все же держались стойко. Дружно кружились в ритме, заданном пищалками, которые вдруг перекрыл грохот барабанов и рев гитлеровских фанфар. Адская какофония терзала слух. Народное гулянье у костра все более смахивало на аутодафе. Станислав заметил, что среди танцовщиц не было Каси. Да, он не ошибся. Она стояла в сторонке, спиной к танцующим, запрокинув голову, а кто-то из подружек светил ей в лицо фонариком. Обеспокоенный Станислав подошел к девушкам и, перекрывая барабаны, фанфары, народный оркестр, голоса поляков и немцев, выкрикнул: «Что случилось?»

— Уголек попал в глаз, — объяснила ее подружка по фамилии Бер. — Никак не могу вытащить.

Возле Каси появился тоже встревоженный Клюта и предложил свою помощь. Тут над ухом Станислава какой-то немец гаркнул: «Германия! Германия!» Он обернулся, увидал разинутую пасть крикуна и — будучи уверен, что именно этот тип подбросил в костер патроны, затем скрылся в толпе, а вот сейчас без зазрения совести откуда-то вынырнул снова, чтобы поглумиться над пострадавшей девушкой, — замахнулся на него палкой. Тревога за сестру и наглость немца окончательно лишили его самообладания. Коричневорубашечник попятился, чтобы избежать удара, споткнулся и упал навзничь. Тут кто-то сзади ухватился за палку. Резко рванув ее на себя, Станислав обернулся. Перед ним стоял Дукель, устроитель сегодняшнего гулянья. Станислав замер с поднятой над головой палкой, но внутри у него еще все клокотало. Невозмутимый вид Дукеля подхлестывал его ярость. Хотелось встряхнуть его как следует, крикнуть, что едва не ослепили сестру, которая танцевала с разрешения ландрата, но вопреки этому полученному с огромным трудом особому разрешению, когда кто-то подбросил в огонь патроны, полицейский кордон даже не шелохнулся, хоть и явно слышал пальбу, грозившую гораздо более серьезными последствиями, а вот если бы они, харцеры, устроили нечто подобное коричневорубашечникам, у которых тоже бывают свои гулянья, их всех немедленно арестовали бы, и сам начальник харцерства не вызволил бы их из тюрьмы, а фашистская пресса исходила бы ядом, расписывая провокационное нападение представителей национального меньшинства — агентуры «великодержавной Польши». Но от волнения перехватило горло. Впрочем, Станислав понимал, что Дукель все это прекрасно знает и думает так же, как и он. Он ощутил его руку на своем плече и услыхал голос, призывающий к порядку.

— Уймись, Сташек. Еще спровоцируешь скандал.

Скандал… Как будто все, что происходило до сей поры, не было скандалом. Но Альтенберг внял совету, вернулся к сестре. Из обожженного глаза обильно текли слезы. Попытки оказать ей помощь при свете фонарика не дали результата. Уголек впился в роговицу и засел крепко. Станислав с нежностью погладил ее по голове. Он был огорчен и обескуражен. Его вечно донимал страх, как бы с ней не приключилось беды. Пожалуй, с того момента, как на каком-то польском митинге полицейские избили мать.

Между тем гитлеровцы продолжали скандировать. Публика, убедившись, что на гулянье уже не будет порядка, стала расходиться. Постепенно вопли стихли. Коричневорубашечники исчезли с уходом последнего зрителя. Остались харцеры, плясуньи, хор и полицейское оцепление. Старший по чину в сопровождении двух рядовых шуцманов подошел к Дукелю и осведомился, закончилось ли гулянье. Равнодушно выслушав несколько едких замечаний относительно пассивности полиции и получив утвердительный ответ на свой вопрос, он напомнил о необходимости тщательно погасить костер и распорядился снять оцепление.

Как это сказал прелат Улицке? Полиция едва спасла харцеров от гнева населения… Жаль, что святой отец не видел этого собственными глазами. И жаль, что не видел банд коричневорубашечников, бесчинствовавших до поздней ночи. Польские манифестации, шествие по улицам города, а затем народное гулянье привели их в ярость. Гитлерюгенд и нацистские громилы кружили по улицам подобно рою осатаневших ос, ища случая продемонстрировать свою ненависть. Ненависть ко всему, что не принадлежит к высшей расе. В ночь на Ивана Купалу разбушевавшиеся сопляки помышляли о «ночи длинных ножей». Станислав не представлял толком, что творится в городе. Иначе не отпустил бы Касю с подружкой одних. Понял он это, когда слушал их рассказ о визите к доктору Стычню. В девушек бросали камни, пока они добирались до центра. Только там удалось избавиться от преследователей. Они смогли вздохнуть с облегчением, лишь войдя в тускло освещенный подъезд мрачного дома на одной из узких улочек. А боль в глазу становилась все нестерпимее. Кася рассказывала, как они обрадовались, что уже на месте и в них не швыряют камни, а самое главное — наконец-то вытащат уголек. От этого уголька ломило почти все лицо, а внешний мир представал перед глазами каким-то расплывчатым от слез. Кася воспринимала его теперь не зрением, а, как она объясняла с присущим ей юмором, и другими органами чувств. Свидетельством тому — синяк на ноге от камня и звон в ушах от рева коричневорубашечников. Но в подъезде царила уже благостная тишина. «Доктор К. Стычень — внутренние болезни» — гласила дощечка на дверях. Поскорее бы попасть в умиротворяющую домашнюю обстановку. Прийти сюда — было идеей ее подруги, так как в сложившейся ситуации обращаться к немецкому врачу было бы рискованно. Врач, возможно, и не отказал бы в помощи, но ведь в приемной могли быть еще пациенты. Войти туда в ярких и отнюдь не немецких нарядах, в которых они возвращались с гулянья… Да, ее подруга правильно выбрала доктора Стычня. У него преимущественно лечились поляки, а с таким повреждением глаза, вероятно, справится и не окулист.

Доктор уже заканчивал прием. В очереди оставалось всего два человека. Пожилая женщина и молодой мужчина, прячущий лицо в ладонях. К сожалению, особенно они к нему не приглядывались. А что бы это дало? Казалось, этого человека донимает мигрень. И еще они запомнили его пыльник, потупленный взгляд, наморщенный лоб и то, что он скорчился в кресле в углу приемной. Ничего больше… Жаль… А может, лучше для нее? Не следует впутывать сестру в такие дела. Что они еще рассказывали? Ага, что в открытое окно снова ворвались вопли. Настырные, истеричные, вызывающие. Особенно часто повторялось: «Долой грязных польских собак!» Разумеется, не случайно. «Грязные собаки». Это следует учесть. Потом заговорила пожилая пациентка: «Разве есть в этом что-либо предосудительное, что я лечусь у польского врача? Вы тоже немец, верно?» — обратилась она к забившемуся в кресло мужчине, но тот пробурчал в ответ что-то нечленораздельное. Видимо, от боли ему трудно было говорить. Женщина умолкла. Впрочем, ее тут же пригласили в кабинет. Потом настал черед молодого человека. Он снова что-то пробормотал и жестами показал, что уступает очередь Касе. Та поблагодарила и прошла в кабинет. Доктор, хорошо знавший Касину подругу, встретил девушек доброжелательно.

— Вы с народного гулянья?.. Что случилось? О, приближаться к огню опасно. Гулянье… К сожалению, я не смог пойти. Как бросить пациентов? Видел только шествие. Великолепное зрелище. А уж на само гулянье не хватило времени, в эти часы я веду прием. Безумно хотелось полюбоваться польскими танцами, послушать польские песни. Это первое, со времен силезских восстаний, официально дозволенное польское празднество.

Подруга рассказала ему о провокациях, о патронах, брошенных в костер, о пассивности немецкой полиции. Доктор помрачнел.

— Слыхали крики под окнами? Уже несколько дней одно и то же. «Грязная польская собака» — это я. Костер… Разумеется вас не могли оставить в покое. Садитесь в кресло, — обратился он к Касе. — Действительно, уголек засел. Ничего, ничего, удалим. Бандиты… Ведь вы могли ослепнуть. К счастью, ни с кем ничего не случилось. Слышите? Опять… — За окном те же самые вопли: «Долой грязных польских собак!» Доктор начал промывать глаз. — Начальник советовал мне носить с собой пистолет. Надо, мол, быть готовым к любым неожиданностям. Эта банда на все способна. — Доктор наложил Касе повязку и добавил после минутного раздумья: — Но как я, врач, могу носить пистолет? Мой долг — спасать людей, а не убивать. Ну, готово. — Доктор выписал рецепт, объяснил, как менять повязку, и осторожно выглянул из окна. — Как-нибудь проскочите. В случае чего — возвращайтесь. Найдется, где переночевать.

Девушки простились и ушли. В приемной все еще сидел человек, который уступил им очередь. Они еще раз поблагодарили его. Касина подруга убеждена, что где-то видела это лицо. Головой, правда, ручаться не станет, но ей показалось, что это был Богутый. Главарь пригородной шпаны. Вор и поножовщик. Богутый приставал к харцеркам — вот она и запомнила его, своим предположением поделилась с полицейским, который допрашивал ее на следующий день. Тот записал, и на этом дело кончилось. На все вопросы в полицайпрезидиуме давали только один ответ: «Следствие продолжается». Все произошло сразу же после ухода девушек. Подробно поведала о трагедии экономка доктора. Сперва она услышала голос своего хозяина, который пригласил в кабинет следующего пациента. Приглашение прозвучало несколько раз, и экономка поэтому невольно заглянула в приоткрытую дверь приемной. Единственный пациент сидел недвижимо, точно глухой. Старушка хотела было крикнуть, что его вызывает врач, но тут доктор сам показался на пороге кабинета. «Кто-нибудь есть ко мне?» Съежившегося в кресле мужчину он не заметил, но, услыхав кашель, повернулся в его сторону. «Так это вы кашляете? Проходите пожалуйста». Пациент встал, выхватил из кармана пистолет и выстрелил прямо в грудь доктору. Экономка и рта не успела раскрыть. Три пули в область сердца. Его убили не ради ограбления. Кому мешал доктор Стычень? Говорят, он когда-то прятал одного немца, которого преследовал «черный рейхсвер». Этот немец выдал Союзнической комиссии, когда та еще действовала, тайный склад оружия и потом с помощью доктора бежал за границу. Но это было очень давно. Старые счеты или желание запугать поляков? По всей вероятности, и то и другое. Снова наступают недобрые времена. Не только для них, поляков. НСДАП и гестапо не цацкаются и с немцами. Все чаще приходится слышать о странных кончинах, подозрительных самоубийствах, арестах… Бальдур фон Ширах ловко расправился с немецкой молодежью. Когда? В апреле… Гитлерюгенд взял штурмом имперское управление молодежных организаций. Можно себе представить, как это выглядело. Хозяевам пришлось уступить орде боевиков. Без какого-либо декрета, без предупреждения прежнее руководство со свистом вытолкали на улицу, разгромили помещения и заняли их. Несколько человек были основательно помяты. Но это пустяки. Главное, что вожак погромщиков мог спокойно взять телефонную трубку и доложить фон Шираху: «Задание выполнено. Имперское управление в наших руках. Немецкая молодежь может объединяться». Потом фон Ширах собственной персоной в сопровождении свиты, улыбаясь, занял взятое штурмом здание. Вскоре во всех газетах появились огромные фотографии: Гитлер назначает его руководителем всей немецкой молодежи. «Фон Ширах будет подчиняться непосредственно мне», — заявил фюрер. Это звучало угрожающе. К счастью, они, польские харцеры, не принадлежали к немецкой молодежи. Не подчинялись фон Шираху. Все это очень тревожило. Станислав чувствовал, что не уснет. Какая-то тяжесть давила на грудь. Надвигались воистину недобрые времена. Порой охватывала досада, что родился не в Польше. И особенно было обидно, что эта Польша находилась менее чем в пятнадцати километрах отсюда. Там было бы все иначе. Полчаса езды на велосипеде — и ни тебе прелата Улицке с его монахами, ни душегубов Богутого, ни фон Шираха с его нацистскими погромщиками. Но когда его как-то спросили, почему не перебирается через границу, он возмущенно пожал плечами. Этот город был польским городом, и покинуть его было равносильно предательству. Рассвет уже сменило полновесное утро. Солнечный свет залил обычно темную комнату. Увидев, что мать встает, Станислав зажмурился — зачем ейзнать, что, вернувшись, он так и не сомкнул глаз.

На завтрак, как всегда, был ячменный кофе с молоком и хлеб со смальцем. Станислав обильно посыпал бутерброды солью. Мать подала еще сладкий коржик, который Кася испекла вчера вечером. По воскресеньям сестра старалась чем-нибудь скрасить их однообразное меню. Станислав похвалил ее за лакомство, слегка подгоревшее по краям, и потянулся за вторым куском, но тут за окном грянул бравурный военный марш.

— Откуда еще этот оркестр? — возмутился Станислав. С некоторых пор его раздражали немецкие марши, которые все чаще исполнялись по любому поводу.

— Это радио, — пояснила Кася, прищелкивая пальцами в такт музыке. — Пан Курц купил новый приемник. Ужасно им гордится. Вот увидишь, сейчас станет в окне, чтобы покрасоваться. Иногда он действительно бывает смешон.

Станислав пригнулся к столу, пытаясь разглядеть окно соседа, распахнутое настежь. Стоявшие на нем обычно горшки с цветами были сдвинуты в сторону, и на освободившемся месте поблескивал новенький внушительных размеров радиоприемник. Почти в ту же самую минуту над цветами, как и предсказывала Кася, появилась тучная фигура пана Курца, хозяина лавчонки, где продавались моющие средства и продукты. Лавочник сдул пыль с приемника и проверил, прочно ли он стоит. И хотя ящик изрыгал марш на полную мощность, ради форса принялся крутить регулятор.

— Дела у него идут в гору, — сказал Станислав. — Всем им теперь начинает улыбаться удача. Не нахвалятся новым канцлером. Ну и надулся… точно индюк.

— Не говори так, — с упреком промолвила мать. — Это порядочный человек. Сколько раз брала у него в кредит. Никогда не отказывал. Всегда вспоминает вашего отца. И Касю взял на работу.

— А разве я сказал что-нибудь плохое, мама?

Он произнес это уже собираясь выходить. Еще ночью, возвращаясь в город, они условились встретиться возле гостиницы «Ломниц». Дукель должен был уведомить начальника о неудачной поездке на гору святой Анны, и они полагали, что тот захочет с ними повидаться. Кася с матерью собирались в костел. В своих праздничных, но немного поношенных платьях они выглядели степенно и торжественно. Станислав попросил, чтобы обед ему оставили в духовке на тот случай, если задержится, и вышел.

На улицах было по-воскресному пустовато. Изредка проедет пролетка со спешащим за город семейством или подгулявшей компанией. По небу плыли грозовые тучи, но солнце упрямо пробивалось сквозь них и припекало все сильнее. По площади перед немецкой гимназией, мимо которой он проходил, ветер гонял пыль. Она заклубилась под ногами и хлынула к каменным ступеням крыльца. Станислав проводил взглядом серое облако, разбившееся-о дубовые двери гимназии. Недавно к этим дверям он прикрепил кнопками написанное от руки объявление: «Мужская дружина польских харцеров готова соревноваться в следующих видах спорта: футбол, волейбол, баскетбол и т. д. Обращаться по адресу: Станислав Альтенберг, Пекаренштрассе 68». Кнопки не входили в твердое дерево, пришлось забивать их черенком харцерской финки. Свыше двадцати таких объявлений он развесил в разных частях города. Потом отправился к гимназии, проверить, какова будет реакция. У объявления сгрудилась толпа. Не просто учеников, а коричневорубашечников из гитлерюгенда. Пуще всего их возмущала фамилия. «Альтенберг? Немец! Почему немец в польской дружине? А если поляк, то как смеет представитель низшей расы вызывать нас на поединок?» Кто-то завопил, что за такое следовало бы проучить. «На объявлении есть домашний адрес, можно запустить парочку камней в окно. Или устроить засаду у дверей и отдубасить палками. Отучится хамить». Они вырывали друг у друга объявление, предлагая наперебой различные виды расправы. Наконец, послышался чей-то менее воинственный голос: «А может, примем вызов? Разве польская банда устоит против нас, германцев? Дадим им возможность выйти на поле и там разгромим. Лучше всего в футбол. Наша гимназическая команда — лучшая в городе. Забьем десяток голов, а потом самих вышвырнем со стадиона». Станислав стоял неподалеку, делая вид, что кого-то ждет. Он слышал почти каждое слово. Предложение всем понравилось. Коричневорубашечники разошлись, выкрикивая угрозы. А через два дня пришло письмо. Надменное, ироническое. Не беда. Главное — вызов приняли.

В воскресенье состоялась встреча. Команды прибыли на стадион в окружении многочисленных болельщиков. На трибунах загремели трубы, барабаны… Не было недостатка и в нацистских лозунгах: «Вышвырнем поляков в Польшу!», «Немецкие стадионы только для немцев!» Команды выбежали на поле. Сперва соперники, потом они. В бело-красных майках. Враждебные возгласы усилились. Сигнал судьи, — и мяч покатился по полю. Было жарко, это хорошо запомнилось. Первые пятнадцать минут борьба шла у польских ворот. Сбивали с толку враждебные вопли и слабая поддержка польской публики. Не смогли они мобилизовать своих болельщиков. Немного младших харцеров, родственники… пожалуй, это все. Потом разыгрались. Поверили в себя. Мяч переместился на другую половину поля. Первый гол забил Гурбаль. Превосходно, головой в самый угол. Рев на трибунах был подобен реву раненого зверя. Затем еще два гола. Оба в конце второго тайма. Последний мяч забил Станислав. Прошел добрую половину поля, ловко обводя защитников, отдал мяч Гурбалю, а когда получил назад, тут же послал под штангу. Словно сам влетел в ворота, как птица в окно. Заметался в сетке и упал к ногам обомлевшего вратаря. Счет стал 3:0. Изменить результат соперникам не удалось. Еще пять минут игры, свисток судьи, снова яростный рев немецких болельщиков, фигурки выбегающих на доле харцеров, поздравления и покидающая поле боя с поникшими головами — лучшая в городе юношеская команда немецкой гимназии…

Станислав перешел на противоположную сторону улицы. Пылевая буря, поднявшаяся невзначай, так же внезапно улеглась. Альтенберг слышал стук собственных шагов по пустынной мостовой. Когда-то тут было многолюдно, гораздо чаще слышалась польская речь. К сожалению, множество поляков было вынуждено покинуть этот город. После восстаний, плебисцита и усиливающихся репрессий. Но немало осталось. Вопреки всему. Шахтерский город, его город. Почти лишенный зелени, огороженный трубами металлургических заводов, башнями копров и напоминающими редуты насыпями терриконов. Но что может быть прекраснее рдеющего в ночи террикона, действующего копра или дыма, который пышным султаном реет над трубой после победоносно завершившейся забастовки? Станислав прибавил шагу, услыхав где-то рядом возбужденный гомон. За изломом стены черного от копоти углового здания толпилась ватага сопляков в коричневых рубашках и черных галстуках. Один из них верещал визгливым от ярости фальцетом:

— Сорви эмблему! Сорви лилию! Растопчи ее!

— Отстаньте! Отстаньте! — повторил кто-то раздосадованно.

Станиславу голос показался знакомым. Над плотно сбившейся ватагой сопляков он увидал харцерскую шапку Клюты, прижатого к афишной тумбе. Клюта? Значит его отпустили. Чего хотят от него эти волчата? Надо помочь ему вырваться из окружения. Пригрозить, что пожалуется в школу. Это еще как-то действует. Они еще боятся учителей. Добрая старая школа еще внушает им трепет. Правда, в слабой мере. Между тем Клюта снял конфедератку, отколол харцерскую эмблему и швырнул за спину. Жест отчаянья. Но теперь Клюта сможет вырваться из окружения. Все чаще вынуждают их прибегать к жестам отчаянья. Решение оказалось правильным. Коричневорубашечники с дикими воплями ринулись к блестящей медной лилии. Они топтали ее, отталкивая друг друга. Прохожие с безразличным видом обходили эту ораву стороной. Воспользовавшись замешательством, Клюта бросился бежать сломя голову и налетел на Станислава.

— Сташек?

— Куда торопишься? Ты же отдал то, что они требовали. Погляди, как забавляются.

Клюта смотрел на Станислава, потеряв дар речи от изумления. Ему стало не по себе. Начал оправдываться. Дескать, ночь в полицайпрезидиуме, допрос, угрозы, а едва вышел на улицу, откуда ни возьмись — эти волчата. Конечно, нельзя было отдавать лилию, но он сыт по горло. Еще бы побили. Хотелось побыстрее попасть домой. «Сам понимаешь, Сташек…» Альтенберг успокоил его. Лилия не государственный герб и, вдобавок, исключительные обстоятельства. Не беда, получишь другую. А что было в полиции? Ведь он набросился в лесу на шуцманов. Каким образом его отпустили? Клюта боязливо оглянулся.

— Я умею с ними разговаривать. Тогда сдали нервы, но офицер, снимавший допрос, признал, что я был прав. Они были виноваты. Жаль только велосипеда. Я еще подам на них в суд за причиненный ущерб. С ними действительно надо уметь… Лишь бы по закону. Но, откровенно говоря, я думал, что уже не миновать тюрьмы. Это оборотни.

Станислав спросил, не проводить ли его домой. Клюта отказался. Сам дойдет. Волчата что-то еще покричали, но, довольные захваченным трофеем, кажется потеряли охоту нападать. Возможно, их, охладило появление второго поляка. Сгрудившись у афишной тумбы, они разглядывали растоптанную эмблему. Вредная, но не слишком опасная мелкота. Станислав довел Клюту до перекрестка, и они распрощались. Какое-то время он понаблюдал, как удаляется Клюта по пустынному тротуару — измятый (ночевал в полицайпрезидиуме, разумеется, не раздеваясь), в конфедератке, с которой собственными руками сорвал харцерскую эмблему. Альтенбергу было неловко, что увидал в столь унизительном положении парня, к которому была неравнодушна Кася.

Вскоре он подходил к гостинице «Ломниц». Непрезентабельному четырехэтажному зданию в центре города. Здесь помещалось отделение Союза поляков в Германии, редакция «Польского харцера» и штаб отряда. Для немецких националистов это здание было настоящей костью в горле. Они охотно стерли бы его с лица земли. Впервые Станислава привела сюда мать. Еще маленьким мальчишкой. Чисто одетый, взволнованный новой обстановкой, он разглядывал ораву ровесников, сидевших на корточках прямо на пахнущем свежей мастикой паркете гостиной. «Тут говорят только по-польски, — предупредила мать. — Совсем не так, как в школе. Помни об этом». Затем она вышла, а он остался с ребятами. Было действительно интересно. Играли в разные игры и пели песни, которых он раньше не слышал. Но более всего удивляло, что никто ни единым словом не обмолвился по-немецки. Совсем как дома. Станислав бывал там почти каждый день. Эти ребята пришлись ему по душе. Теперь он бежал вверх по лестнице в ту же самую гостиную. В коридоре столкнулся с Дукелем. Вожатый был огорчен его опозданием.

— Ты что, Сташек? Начальник ждет. Он сегодня вернулся из Берлина. Хочет провести перед сбором короткое совещание.

Дукель не дал ему даже рта открыть, втолкнул в гостиную и закрыл за собою дверь. Там уже собрались вожатые других отрядов и их заместители. Всего человек восемь, самые надежные люди. Они сели в конце стола спиной к окну. Против них сидел, склонившись над блокнотом, начальник. Торопливо что-то записывал. На первый взгляд он производил впечатление мелкого канцелярского служащего. На самом же деле был юристом и учителем гимназии. Стоило ему заговорить, как он тут же преображался. За дружелюбной улыбкой, которая никогда не сходила с его губ, крылась твердость, почти одержимость. Он умел негодовать и быть язвительным. Начальник снял очки, закрыл блокнот и оглядел собравшихся. Собственно, все догадывались о причинах, вызвавших совещание. Оно было связано с заметкой, появившейся в немецкой печати более двух недель назад. Разговоров на эту тему было много, но все основывалось на предположениях, и никто не представлял, как развернутся события. Теперь же, по возвращении начальника из Берлина, все ждали вестей из первых рук. Добрых или плохих? Это им сейчас предстояло услышать. Станислав вспомнил, как, возвращаясь однажды с ночной смены, купил утреннюю газету. На первой полосе — сообщения из-за рубежа: поражения войск Хайле Селассие, безработица в Соединенных Штатах, колониалистские притязания Германии в Африке. Усталый и сонный после ночной смены, он пробежал глазами эти сообщения и развернул газету в поисках информации из более близких ему краев. И тут на третьей полосе увидал небольшую заметку, которую сначала счел незначительной. Она носила официальный характер и уведомляла о том, что всем молодежным организациям надлежит зарегистрироваться в имперском молодежном управлении в Берлине. Указывался также точный срок этой регистрации. Десять дней. В течение декады руководители указанных немецких молодежных организаций неукоснительно должны были явиться в Берлин. Внизу стояла подпись: югендфюрер немецкого рейха, Бальдур фон Ширах.

Поскольку было ясно сказано, что касается это немецких организаций, Станислав к сообщению отнесся равнодушно, просмотрел еще несколько заметок, сложил газету и сунул в карман. Но, пройдя метров сто в толпе поднявшихся «на-гора» шахтеров, вдруг уяснил, что все организации на территории третьего рейха являются организациями немецкими. А значит, и харцерская тоже. Ему стало не по себе, и неприятный холодок пробежал по спине. Имперское управление и Бальдур фон Ширах — ведь это же гитлерюгенд! Польское харцерство в Германии… нет! Нет, это невозможно! Альтенберг остановился посреди тротуара и вытащил из кармана газету. «„Все немецкие молодежные организации обязаны немедленно…“ Все немецкие организации, — повторял он про себя. — Все немецкие организации…» Он стоял посреди тротуара, в обтекавшей его лавине шахтеров, и исступленно твердил три этих слова. Во рту был терпкий привкус угольной пыли, в груди — томительная до тошноты тревога. Теперь взгляд его прикован к губам начальника. Да, именно об этом он поведет речь. «Не знаю, все ли присутствующие слышали, что меня вызывал фон Ширах. Вчера я был принят им в Берлине. Харцерское руководство, сказал фон Ширах, не выполнило свой долг. Назначенный Гитлером югендфюрер немецкого рейха глубоко задет этим. Почему Союз польских харцеров в Германии не зарегистрировался в указанный срок? Распоряжение это было опубликовано во всех газетах. И кажется, была ясно указана окончательная дата? Откликнулись все организации за исключением польской. Чем объясняется подобная нерасторопность? Не виной ли тому ваша не всегда организованная, славянская натура?..» В гостиной — напряженная тишина. Что ответил начальник? Станислав на его месте наверняка бы принялся кричать, что ни один поляк никогда не вступит в гитлерюгенд, потребовал бы отменить распоряжение, сказал бы, что поляки все равно будут поступать по-своему, — и, конечно же, такая позиция лишь усугубила бы и без того довольно безнадежное положение. Начальник же — прирожденный тактик. Он подробно рассказывает о ходе аудиенции так, словно передает свой опыт, учит вести дела с немецкой администрацией. Ведь когда-нибудь им придется принять у него эту эстафету. Нельзя раздражать сановника. Распоряжение? Разумеется. Документ был изучен самым внимательнейшим образом, но из него явствует, что распоряжение касается исключительно коренных немецких организаций. Там нет ни слова о национальных меньшинствах. И следовательно, оно не может распространяться на польскую молодежь. Регистрация в вашем управлении, герр фон Ширах, была бы равносильна вступлению в гитлерюгенд. Весьма трудно было бы нам, имея в виду хотя бы нашу культурную обособленность, уместиться в рамках вашей организации. Надеюсь, вы это понимаете? Но фон Ширах не усматривает серьезных препятствий. Польские харцеры пользовались бы у нас особыми правами. Как, например, датские скауты в Германии. Вы, конечно, слышали, что они уже вступили в гитлерюгенд. Почему бы не сделать того же полякам? Пример не должен обязывать, отвечает начальник, и фон Ширах с ним соглашается. Добавляет только с лукавой усмешкой, что пример бывает порой хорошим советчиком.

В гостиной, несмотря на открытое окно, становится нестерпимо душно. Ни малейшего дуновения. Солнце припекает спины. Дукель сжимает плечо Станиславу. «Вам известно об акции группы немецких скаутов из Быдгощи?» — спрашивает фон Ширах. Да, начальник в курсе, слыхал об этом. Они вступили в Союз польского харцерства. «Причем, сделали это добровольно», — подхватывает с улыбкой предводитель гитлеровской молодежи. Но начальник тут же парирует. «Добровольно или по вашему указанию, герр фон Ширах?» «Почему же по нашему указанию?» — удивляется фон Ширах. «Чтобы облегчить нам эту беседу», — раздается в ответ. Теперь улыбаются оба, но нацистский бонза поспешно добавляет: «Вы должны поступить так же. Примеры действительно бывают добрыми советчиками». В голосе его уже проскальзывает угрожающая нотка. Это вынуждает начальника высказаться резче. Польское харцерство в Германии, говорит он, живет в атмосфере запугивания. Немецкие молодежные организации активно этому содействуют. Нет такого мероприятия, которое они не пытались бы сорвать. Не делается ли это с вашего ведома, герр фон Ширах? Ответ уклончив: «Мы не можем отвечать за настроения нашей молодежи. Она раскованна, динамична, спонтанна в своих проявлениях. И это ее право». «Месяц назад, во время этих спонтанных проявлений, — вставил начальник, — был застрелен польский врач в своем собственном кабинете. И убийца до сих пор не задержан. Это тревожная медлительность. Личная безопасность членов нашей организации становится весьма проблематичной». На лице фон Шираха — гримаса недовольства. Убийства случаются в любой стране. Я вызвал вас не для обсуждения проблем уголовной преступности. С этим прошу обращаться в полицию. Я только хотел выяснить, собирается ли польское харцерство в Германии вступить в гитлерюгенд. Это единственная цель нашей встречи. Итак?.. Выдержав паузу, начальник ответил вопросом на вопрос: «Следует ли расценивать этот разговор как нажим гитлерюгенда на Союз польского харцерства в Германии?» Фон Ширах неуверенно качает головой. Нет. Но советует этот вопрос обдумать. Для блага польской организации и с учетом выгод, вытекающих из положительного решения. И дает еще месяц на размышления.

— Скверная история, — вдруг промолвил Дукель. — Пожалуй, дни наши сочтены.

— Почему так считаешь? — перебивает его начальник.

— Я не считаю. Я знаю только, что распущены уже все негитлеровские организации. Сперва расправились со своими, а теперь примутся за нас. Нет двух мнений.

— Ошибаешься, Дукель! — сказал начальник. — Есть еще одна немецкая организация, которая не распущена. Deutsche Pfadfinder, немецкие скауты. В ближайшие дни их представитель направляется в Лондон. Хочет принять участие в Jamboree. Не без ведома гитлерюгенда. А фон Ширах пытается таким способом получить согласие Международного бюро на участие в скаутском слете в Венгрии. Не знаю, получит ли, но некоторое время их наверняка не будут трогать. По этим же самым причинам не посмеют тронуть и нас. Не захотят портить отношений с Лондоном. Пока что мы можем без опасений продолжать нашу деятельность. Именно это я хотел сообщить вам в первую очередь.

Совещание было закончено. Собравшиеся вскочили со своих мест заметно повеселевшими. Несколько слов, завершивших довольно мрачный отчет о переговорах в Берлине, ободрили Станислава. Они обменялись с Дукелем своими соображениями по этому поводу. Оба восхищались начальником, знатоком обходных путей, которыми приходилось продираться сквозь дебри немецкой администрации, изобилующие всевозможными ловушками. Хотя, в сущности, все это было не так уж отрадно. Немецкие молодые социалисты уже томились в лагерях… как они называются… в концентрационных лагерях, и, собственно, надо быть готовым к худшему. А пока — хранить спокойствие, притворяться, что ничего особенного не происходит.

Станислав подошел к начальнику, чтобы доложить о встрече с освобожденным из полицайпрезидиума харцером Клютой. Начальник знал о их неудачном рейде на гору святой Анны и об аресте одного из участников. Он был несколько удивлен известием об освобождении, но воспринял этот факт как доброе предзнаменование. Ведь таким образом подтверждалось предположение о том, что власти волей-неволей заинтересованы в поддержании хороших отношений со скаутским руководством, и нельзя было не порадоваться благополучному исходу инцидента, сулившего массу неприятностей. Если полиция из соображений тактики отпустила парня, который ее крепко обложил, то, пожалуй, дела не так уж плохи.

— Я же говорил, что они вынуждены с нами считаться, — сказал начальник и улыбнулся Станиславу. Ему еще надо было подготовиться к выступлению перед харцерами, которые дожидались на улице. После ночных столкновений с монахами и полицией им полагалось несколько теплых слов.

Дукель построил отряд в две шеренги. Ребята, приветствовавшие своего начальника харцерским «Бодрствуй!», вполне осознавали, какая на их долю выпала роль. Не имея понятия о закулисных интригах, о которых говорилось в гостиной, они подспудно ощущали серьезность положения и знали, что, демонстративно подчеркивая свою национальную принадлежность, испытывают не очень-то благосклонную к ним судьбу. Начальник избегал ложного пафоса. И сумел в скупых словах обрисовать сложившееся положение. «Харцеры! Путем фальсификации результатов плебисцита — да осудит бог все те уловки и махинации, к которым прибегли немцы, чтобы лишить вас этой земли, — вы оказались за пределами вашей родины. Но Польша в вас самих, и никаким плебисцитам у вас ее не отнять. Я знаю, как беззаветно вы верны ей, как самоотверженны. Вы испытываете и будете испытывать давление администрации, полиции и, к сожалению, церкви. Против вас обращено самое страшное оружие — голод и безработица. На каждом шагу вам грозят увольнением. Вам и вашим родным. За то, что хотите быть поляками. За то, что носите польские имена и поете польские песни. От имени нашей отчизны я благодарю вас за стойкость и самопожертвование. Будьте, и впредь верны ей!»

В тесном дворике гостиницы «Ломниц», где в будни раздавали суп безработным полякам, вдруг грянула песня, которую затянул Дукель: «Все Польше отдадим…»

II

По краям беговой дорожки, в которую была превращена временно перекрытая улица, толпилась уйма народа. Начинались состязания на первенство города по бегу. Стартовали спортсмены из различных немецких клубов. На сто, четыреста, тысячу и четыре тысячи метров. Большинство любопытных скопилось у импровизированной судейской трибуны, возле которой была намечена линия старта, а также финиша забега на самую длинную дистанцию. Поэтому здесь и царила давка. Вероника Альтенберг еще издали увидела, что тут не проедешь на повозке. Она возвращалась со стройки, куда возила тес с лесопилки, где теперь работала, и, чтобы не опоздать к забегу сына, была вынуждена явиться сюда вместе со своей упряжкой. Подогнала ее как можно ближе по боковой улице и слезла с повозки. Когда подвязывала лошадям мешки с овсом, подошли двое шуцманов.

— Проезд закрыт, — сказали они, — а стоянка запрещена. Видите, идут спортивные соревнования.

Вероника ответила, что хочет на них поглядеть и только ради этого сюда заехала.

— Мой сын побежит, — пояснила она.

Шуцманы были неумолимы. Где толпа, лошадям не положено находиться. Значит, придется отъехать подальше и оставить лошадей без присмотра…

— А если сын победит, — сказала она, используя последний козырь, — победит в этом состязании, я даже не смогу его увидеть…

Шуцманы рассмеялись. Тот, что постарше, махнул рукой. Ладно уж, пусть остается, но лошадей надо привязать получше. А то вдруг испугаются.

— Фюрер указывает, что все должны интересоваться спортом, — добавил он назидательно и помог ей протиснуться сквозь толпу.

Она очутилась в первом ряду, отделенная от беговой дорожки только веревкой. Шуцман стал рядом. Соревнования уже начались. Пока на короткие дистанции. Вероника высматривала бело-красную майку сына, не очень-то представляя, в какой группе он побежит и когда. Спортсмены то и дело выстраивались на линии старта и срывались с места. Иногда их останавливали и выстраивали снова. Очень это было досадно. Толпа криками подбадривала своих любимцев. Из подвешенного над трибуной репродуктора доносился возбужденный голос судьи-информатора. Назывались какие-то немецкие фамилии, номера бегунов, названия клубов, метры, секунды… Вероника ничего в этом не понимала. Но вот на старте замелькала бело-красная майка, ей даже удалось разглядеть кого-то из товарищей Сташека. Это ее ободрило. Но тут же она расстроилась, так как знакомого ей спортсмена опередили на финише немцы, сам он сошел с дистанции, с трудом переводя дыхание, подавленный неудачей. И тут Вероника услыхала из репродуктора свою фамилию. Альтенберг. Произнесена она была торопливо в длинном перечне других бегунов. Сердце забилось живее, от волнения перехватило горло. Названные диктором бегуны выстроились на старте. Вероника увидела сына. Он делал странные движения, как частенько дома, после утренней зарядки, словно что-то с себя стряхивал, потом по знаку судьи наклонился, прикоснувшись пальцами к нагретой солнцем мостовой. Рядом с ним — Дукель. Они о чем-то переговаривались, но все их внимание было сосредоточено на полоске асфальта, лежащей перед ними. Вероника хотела крикнуть: «Сташек!», чтобы знал, что мать здесь и ободряет его, но, заметив сосредоточенность сына, оробела. Побоялась все испортить своим возгласом и только перекрестилась в надежде, что это ему поможет, потом замерла в ожидании. Стоящий на линии старта человек поднял руку с пистолетом. Бегуны замерли, наклонившись. Они походили теперь на статуи. Раздался выстрел — и замершие на старте бросились вперед плечом к плечу, ровной линией, как отпущенная тетива. Несколько секунд спустя рассыпались по всей мостовой и исчезли за поворотом улицы. Минуты через три показались снова. Сделав круг, приближались к финишу. В первой группе ее сына не было. Вот белую линию пересекает один, второй, третий, еще двое… Сташек! Господи, где-то далеко в хвосте… Готовая расплакаться, она закусила губы. Скорее прочь отсюда, только бы он ее не увидел. Зачем ему знать, что она была свидетелем его поражения. Вероника хотела было затеряться в толпе, но тут поняла, что спортсмены продолжают бег, упорно, неторопливо. Значит, еще не конец. Пробежали только один круг. Она устыдилась своего невежества. И по ее щекам покатились слезы умиления и надежды. Толпа сдержанно вскрикивала. Бегуны снова скрылись за поворотом. Увидав их в третий раз, Вероника еще не поняла, приближается решительный момент или нет. Попыталась определить по лицам немецких болельщиков. Пожалуй, нет. Они вели бы себя более возбужденно. Тем временем беговая дорожка почти опустела. Бежали только трое спортсменов, остальные значительно отстали. Сташек — третий! Да, это он! Но вот уже поравнялся со вторым. Все трое очень устали. И тут подал голос шуцман:

— Мать, который ваш сын?

— Второй, — ответила она, ни на секунду не отрывая взгляда от бегунов.

— Скверно, мать. Этот проклятый поляк его обойдет.

Вносить ясность было некогда. Сташек почти достал немца. Вырвался чуть вперед, потом разрыв стал заметнее. Вероника не сдержала радостного восклицания:

— Сташек! Сташек!

Услыхав ненемецкое имя, шуцман понял свою ошибку. Надо же — принял немца за ее сына! Лицо его побагровело от злости. Он невольно выругался по адресу всех поляков и отошел в сторону, чтобы не слышать этих радостных криков. Кроме нее, кричали теперь и все собравшиеся поляки, а их было не мало. Оставался еще один круг. А может больше? Удержится ли Сташек на своем месте? Не обгонят ли его опять? Только бы остался вторым. Какой был бы успех! А вот и они. Нет, ничего не изменилось. Немец первым, за ним Сташек. Но разрыв между ними меньше. Бегут очень быстро. Как на коротких дистанциях. Да, наверняка, скоро конец. Господи, какие усталые. Вопит репродуктор, ревет толпа, трудно что-либо разобрать. Но вне всяких сомнений — тот, третий, Сташека не догонит. Будет вторым, будет… Нет, обгоняет первого! Кто так кричит? «Вальтер! Вальтер!» Какой Вальтер? Это первый, да он уже позади. «Сташек! Сташек!» А Сташек все больше отрывается от немца. Метр, два, три… Соперник сдал, видно, как шатается. Финиш! Немецкие болельщики внезапно смолкают, а поляки скандируют: «Аль-тен-берг, Аль-тен-берг! Поль-ша! Поль-ша!» В глазах у нее темнеет. Вероника не уверена, хватит ли сил протиснуться к сыну. Перебежала дорогу, смешалась с толпой, с трудом прокладывая себе дорогу. Репродуктор нечленораздельно хрипит: «В забеге на… тысячи метров… поб… Аль… берг из коман… ских… церов… результатом… надцать и две… секунды». Но никто уже не обращает на это внимание. Слышится немецкая брань, свист и восторженные возгласы поляков. Из репродуктора, который вдруг пришел в норму, полились звуки марша «Германия, Германия превыше всего…». Кто-то из толпы бросился ей на шею. Это Кася. «Мама, наш Сташек!» Ничего больше она произнести не в состоянии. Только тянет мать за руку, помогает ей пробраться к победителю. Наконец Вероника может обнять его, расцеловать. От волнения она немеет. Чувствует, как дрожит усталое, разгоряченное тело сына, майка на нем промокла до нитки, и слышит его будто чужой голос.

— Ты пришла, мама? Я же обещал, что буду первым!

— Сташек бегает, как Кусотинский, — говорит Дукель. Он тоже тяжело отдувается, был на финише четвертым.

— Нет, наш Кус неповторим, — возражает Сташек. — Но если потренироваться, может, попытался бы достать его. Подышать ему в затылок. — Он выпускает мать из объятий, некогда нежничать. — Кус делает за восемь минут то, на что у меня уходит почти десять. Но, как я уже говорил, если бы потренироваться…

К нему подошли двое в харцерских мундирах. Начальник, а второго Станислав не знает.

— Наш друг Стемпинский из Польши, из Катовиц, — представил начальник незнакомца. — Хочет поздравить тебя с победой.

Стемпинский пожимает ему руку. Он знает, что Альтенберг не только бегает, как молодой бог, но незаменим и на футбольном поле, особенно в нападении.

— Приезжайте к нам в Катовицы, — сказал он и вручил Станиславу визитную карточку. — Будем рады увидеть вас на беговой дорожке и на футбольном поле.

Под звуки немецкого гимна зрители начали расходиться по домам. Но организаторы соревнований чем-то озабочены. Взвинчены, обмениваются резкими замечаниями по поводу неожиданной победы поляка. Наконец, двое подошли к Станиславу, вымученно улыбаясь, и, промямлив что-то о величии немецкого спорта, вручили ему металлический сосуд. Кубок города для победителя соревнований по бегу. Кубок сильно смахивал на чашу для причастия, если бы не выгравированная на нем огромная черная свастика. Но для Вероники это не имело сейчас никакого значения. Важно, что именно ее сын держал в руках приз, подымая его над головой, он сегодня герой дня и этот большой в их городе день был его днем.


Шахтерская лампочка, прицепленная к борту вагонетки, моталась из стороны в сторону от каждого поворота гаечного ключа. Чертова гайка, проржавевшая насквозь, прикипела намертво. К тому же ее трудно было ухватить. Повернуться негде, опереться не на что. Хуже нет работы по ремонту рудничного транспорта. Ни отрежешь толком, ни отвинтишь. Мастер, немец, подсвечивал второй лампочкой и, как обычно, ворчал. Но грех жаловаться. Герр Ешонек был неплохим человеком. Они вполне ладили. Мастер относился к нему почти по-отцовски. Только зануда, как все старики. А гайка не дрогнула. Станислав на минуту разогнул спину. Они посмотрели друг другу в глаза. У мастера лицо черное от угольной пыли, во взгляде ирония и упрек. Снова принялся язвить, дескать, спортсмен, призов нахватал, а перед паршивой гайкой пасует. Хоть бы чуточку повернул, на миллиметр — что для него, рекордсмена в беге на длинные дистанции, какой-то миллиметр. Ноги у него может и Кусотинского, а руки — не того. Станиславу не нравились такие шутки.

— Что вы имеете против Кусотинского, мастер? — спросил он с вызовом. Ешонек нарочно посветил ему в глаза.

— Я? Я не против. — Оглядел для пущей уверенности темный штрек, словно желая удостовериться, что поблизости никого нет. Но вокруг было пусто. Только из глубины, как из колодца, доносилось тарахтенье вагонеток, съезжавших под уклон. — Я лично не против Кусотинского, не против поляков вообще. Только вы слишком много болтаете о своей Польше. А от этого одни неприятности. Будь осторожен, Сташек, — тон его сделался серьезным. — Еще недавно многое позволялось, теперь не то. Говорю тебе, как честный немец. Будь поляком в душе, а язык лучше попридержи. Такие времена, Сташек. Разговоры о Польше раздражают немцев. И того гляди — бедой обернутся. Не только себя, но и меня подведешь. Зачем, мол, польской морде потакал.

Станислав молча кивнул головой. Мастер прав по-своему, он — по-своему. Тут, под землей, на глубине более трехсот метров, еще можно потолковать кое с кем из немцев. Они тоже не все одобряют. На днях кто-то из них сказал, что Гитлер, этот бездарный художник, неизвестно еще каких натворит художеств. Было это в бытовке наверху. Все притихли, никто не возразил. Но если кто-нибудь донесет, парню несдобровать. Они и со своими не цацкаются.

Наконец, злосчастную гайку удалось отвинтить. Вместе с мастером заменили лопнувшую ось и столкнули вагонетку на главный путь. Пойдет состав — подберет. Управились перед самым обеденным перерывом. Станислав торопливо собрал инструменты в сумку. Мастеру снова не понравилась эта поспешность.

— Куда торопишься? На харцерский сбор? — Альтенберг что-то пробормотал в ответ. Ешонек, видя, что все его предостережения напрасны, в сердцах махнул рукой: — Ох уж эта Польша…

Собственно, это не был сбор. В одном из фабричных клубов проходили отборочные матчи по настольному теннису. С некоторых пор Станислав участвовал в этих играх как представитель своей дружины. Он понимал, что никто из его ребят не попадет на первенство, но рискнуть не мешало. На отборочных играх можно кое-чего добиться. Сам-то он играл, пожалуй, чуть получше середняка. Но пинг-понг не его стихия. Другое дело — футбол или бег. А этот целлулоидный шарик… К счастью, противник у него сегодня далеко не орел. А для польской команды важен каждый выигрыш.

Подъехала клеть — железная клетка, полная шахтеров с нижнего горизонта. Звонок — и клеть пошла вверх. Он торопясь сдал каску, лампочку и инструменты. Оставалось принять горячий душ, переодеться и выйти на свежий воздух. После темных лабиринтов шахты улицы его города казались ему на удивленье празднично многоцветными. Станислав любил контраст между подземным сумраком и ясностью солнечного дня. В этом резком переходе было что-то от извечного круговорота жизни. Тьма и свет, черный уголь и солнце…

Клуб помещался в бараке, у входа Станислава встретил Дукель. Он поджидал друга, чтобы предупредить, что на матч могут прибыть весьма необычные гости — руководитель отдела пропаганды и спорта местного отделения гитлерюгенда и несколько его сотрудников. С полчаса назад звонили из местного отделения, просили зарезервировать для них места. Теперь там все носятся как угорелые, устанавливают дополнительные стулья, наводят чистоту. Не ожидали визита такого сановника. Станислава удивила эта новость. Рядовой матч, откуда такой интерес к нему? Чего здесь ищет этот бонза? Дукель пожал плечами. Немцы тоже ломают голову. Неимоверная загадка. Быть может, попросту каприз сановника. Хочет показать, что вездесущ. Они это иногда любят.

Вошли в барак. Здесь пахло влажной пылью. Двое парней в тренировочных костюмах усердно подметали сбрызнутый водой пол. Озабоченный завклубом мимоходом поздоровался со Станиславом.

— Играете третьим, — бросил на бегу и поспешил отдавать новые распоряжения.

Правда, чуть приостановился, чтобы взглянуть на портрет Бальдура фон Шираха, повешенный минуту назад. До сих пор его не было, но, к счастью, вовремя нашли. Он смотрелся неплохо рядом с портретом Гитлера. Немногочисленные болельщики уже рассаживались на лавках вдоль стен. Никто не покушался на стулья, зная, для кого они предназначались. Немецкие спортсмены захватили стол и, чтобы размяться, перебрасывались, между собой. Альтенберг и Дукель, стоя в стороне, внимательно наблюдали за ними. Наконец, их тоже подпустили к столу. Станислав сделал несколько ударов. Получилось неважно. После возни с гайкой рука больше годилась для работы молотком, чем ракеткой. Удары получались то слишком сильные, то слабоватые. Шарик несколько раз попал в сетку.

— Мне нельзя сегодня играть, — сказал Альтенберг. — Перенапрягся в шахте.

— Не валяй дурака, Сташек. Ты должен выиграть, — услыхал он за спиной знакомый голос. Оглянулся. Это был Клюта. Он широко улыбался и, чтобы подчеркнуть, насколько заинтересован в его победе, поднял вверх сжатый кулак. — Говорят, будет какая-то важная шишка из гитлерюгенда. Ты должен показать, на что способен.

Едва Клюта произнес эти слова, послышался рокот автомобиля. Вскоре в дверях клуба возникла гора мяса, вернее жира, облаченная в нацистскую форму, рыхлая и тяжело сопящая. Пухлой рукой поприветствовала присутствующих и выползла на середину спортзала. Следом вошли четверо или пятеро «унтер-сановников», словно для контраста тощих и перетянутых ремнями. Судя по всему, отдел пропаганды и спорта прибыл в полном составе. Заведующий подбежал к высоким гостям. Проводил на приготовленные для них места и попытался выведать, чем обязан столь неожиданному визиту. Попутно довел до сведения, что не следует ожидать слишком высокого уровня игры, соревнования чисто локального масштаба, и цель их — выявить лучших игроков, которые могли бы выступить в состязаниях на первенство города. Толстяк слушал этот лепет, сверля заведующего глазками, спрятавшимися в складках жира.

— Говорят, тут играют какие-то поляки? — произнес он невзначай.

Заведующий побледнел и принялся торопливо оправдываться, что не было никакого распоряжения, воспрещающего участвовать в играх немецким гражданам иной расовой принадлежности. И лишь поэтому он позволил себе допустить двоих поляков, которые явились, но может приказать, чтобы они немедленно покинули клуб, хотя это было бы нежелательно, ибо их участие мобилизует немецких спортсменов, возбуждает чувство национальной гордости. Толстяк замахал руками, давая понять, что речь совершенно не об этом, он не намерен слушать вздор, после чего плюхнулся на стул и, раздвинув колени, чтобы дать место отвислому животу, досадливо проронил:

— Ладно, ладно. Начинайте.

Белый шарик запрыгал по зеленому столу. Сперва играли два немца, потом Дукель с ничейным результатом, наконец настал черед Альтенберга. После нескольких ударов стало ясно, что противник в худшей, чем он предполагал, форме. В первую минуту допустил несколько непростительных ошибок и, обескураженный, не смог собраться. Но и Станиславу не на чем было показать себя. Он понимал, что игра идет из рук вон плохо. При этом его удивила реакция толстяка-нациста. Герр лейтер был прямо-таки в восторге. Его одутловатую физиономию то и дело озаряла довольная улыбка, он аплодировал пухлыми ручками, а хлопки напоминали хлюпанье маслобойки. Станислав вдруг сообразил, что рукоплескания адресованы не его противнику, немцу, а именно ему. Его охватила тревога. Чего здесь надо этому толстяку? Что кроется за его аплодисментами? Вот опять. Сановнику вторит свита. Краем глаза Альтенберг видел уставившиеся на него маленькие, заплывшие жиром хитрые глазки. Коротко остриженная голова одобрительно покачивалась всякий раз, когда Станислав завоевывал очередное очко, толстяк наклонялся всем своим тучным телом к соседу — коричневорубашечнику, чтобы высказать свое одобрение. Нет, Альтенберг не слышал похвальных слов, но догадался по физиономии гитлеровца, что тот доволен им. Из-за этого потерял два очка. Трудно смотреть одновременно на шарик и на сановника. Черт побери… Случайная неудача тут же отразилась на лице высокого гостя. Да, несомненно. Заплывшие жиром глазенки помрачнели, сановник недовольно прищелкнул языком. Что же это за болельщик, черт побери? Неужели принимает за немца? Быть не может. Ведь на майке вышиты бело-красные полоски и харцерская эмблема. Чтобы окончательно удостовериться, Станислав при первом же удобном случае воскликнул по-польски. Но на гитлеровца это не произвело ни малейшего впечатления. Будто и не слыхал. А едва завоевал следующее очко, снова заулыбался и захлопал. Это были глухие и одинокие хлопки. Они смутили не только Станислава. Опешили все присутствующие в клубе немцы. Сбитые с толку, они обалдело поглядывали на толстяка. Никто и не осмеливался аплодировать противнику Станислава, хотя он не раз этого заслуживал. Матч проходил в мертвой тишине, нарушаемой лишь стуком шарика, учащенным дыханием соперников и одинокими аплодисментами гитлеровца. Станислав с большим преимуществом по очкам победил, наконец, своего довольно слабого противника. Заведующий клубом, он же и судья, объявил результат. Он не посмел сказать, что победитель представляет польскую харцерскую дружину. Назвал только фамилию. Станислав сам восполнил этот пробел, а пухлые ручки, взлетев с толстых колен, наградили победителя горячими аплодисментами. После окончания матча вслед за спортсменами в раздевалку вошел заведующий, приблизился к Станиславу и заговорил, понизив голос. Оказывается, высокий гость, руководитель отдела пропаганды и спорта, который вообще впервые почтил своим присутствием этот скромный клуб, заявил, что, будучи восхищен игрой польского спортсмена и уверен в его победе, он побился об заклад со своими друзьями и, сделав ставку на Альтенберга, не ошибся. Поэтому ему доставит удовольствие отблагодарить его за это выигранное пари и пригласить на дружескую беседу за кружкой пива. Герр лейтер надеется, что победитель сегодняшних соревнований не откажет ему в этом удовольствии. Предложение было ошеломляющим. Станислава отнюдь не привлекала эта встреча, но нельзя было отказываться. Он только выразил свое удивление, заметив при этом, что в городе достаточно более достойных спортсменов, и он просто поражен, что именно ему выпала такая честь. Заведующий клубом поспешил заверить его, что высокий гость знает, кого ему приглашать, и, убедившись, что Станислав согласен, побежал докладывать сановнику. Дукель, который слышал весь разговор, наклонился к другу.

— Иди, иди с ним в пивную, — шепнул он на ухо Альтенбергу. — Только будь осторожен, не облей рубашку. Пиво оставляет коричневые пятна.

Станислав был уязвлен.

— Это я знаю не хуже тебя. А может, тебе известно, что ему от меня надо?

Дукель развел руками. На пороге снова появился заведующий.По его нервозным жестам можно было понять, что герр лейтер ждет у входа. Станислав сунул ракетку во внутренний карман пиджака и неторопливо вышел из барака. Толстяк действительно дожидался, поставив ногу на ступеньку желтого лимузина. При виде Альтенберга лицо его озарила улыбка.

— Вы были в превосходной форме, поздравляю, — сказал он, тряся ему руку, и, не отпуская ее, чуть ли не силой втащил его в машину, а затем сам плюхнулся на кожаное сиденье.

Свита заняла оставшееся пространство. Было тесновато. Никогда еще гитлеровцы так на него не наваливались. С натянутыми до предела нервами, стесненный столь необычным обществом, он чутко ловил каждое слово. Однако ничего, что касалось бы его персоны, не услышал. Герр лейтер пытался шутить по поводу собственных габаритов и возникшей из-за этого тесноты в салоне, свита вымученно улыбалась, а Станислав угрюмо молчал. Он чувствовал на себе взгляды, в которых за деланной благожелательностью таилась, как змея в траве, подозрительность. Вдобавок он впервые очутился в таком шикарном автомобиле. Комфортабельное стеганое сиденье, блестящая фурнитура, из натурального рога ручки — все это вместе вызывало удушье, несмотря на открытый верх и ветер, развевающий волосы. Охотнее всего он выскочил бы на ходу, оставив гитлеровцев онемевшими от неожиданности и злобы.

— У меня в отделе есть ваша листовка, — вдруг промолвил герр лейтер. — Она дала нам обильную пищу для размышлений.

Станислав не сразу сообразил, о чем говорит толстяк.

— Листовка? Понятия не имею ни о каких листовках.

— Та, которую вы расклеивали по городу. С обращением к немецким спортивным клубам. Очень смелая акция.

Только теперь Станислав начал понимать, почему они заинтересовались его персоной.

— Ах, это объявление… Я не знал, что нельзя расклеивать… Это просто была информация для…

— Прежде всего для нас, — перебил его герр лейтер. — Она помогла нам уяснить, насколько скудны наши сведения о силах, скрытых в немецком народе. Я сохранил вашу листовку, так сказать, на память. Ну, вот мы и на месте.

Машина остановилась у сверкающего разноцветными огнями ресторана «Променад». Это было излюбленное место встреч нацистской знати, овеянное легендой «черного рейхсвера», некогда устраивавшего здесь свои конспиративные сборища. Люди из свиты толстяка поочередно высаживались у своих домов, и к концу они остались вдвоем. Герр лейтер, пропуская вперед своего гостя, поплыл к стеклянным дверям. Бряцанье пивных кружек, немецкая речь, запах клубящегося сигарного дыма, вид рассевшихся за столиками подогретых алкоголем военных и функционеров НСДАП легли мрачной тенью на лицо Станислава. Но отступать было поздно. Услужливый официант уже кланялся толстяку, наверняка хорошо зная, с кем имеет дело, тут же предложил свободный столик в укромном уголке у стены, обитой атласом. Скромный пиджачок с коротковатыми рукавами и криво повязанный галстук, как показалось Станиславу, не привлекли внимания. Общество толстяка гарантировало, что ему простятся довольно существенные недостатки его гардероба. Сам Станислав понимал, как разительно отличается он от окружения, и чувствовал себя белой вороной. И поэтому повторял про себя: «Я не напрашивался. Сейчас скажу такое, что пропадет охота приглашать меня еще раз». Они сели за столик с мраморной крышкой. Официант, получив условный знак, скрылся в дверях буфета. Оглядевшись, Станислав приметил, что в этом изысканном и пышно обставленном зале находятся почти исключительно мужчины. Ну конечно, это было место не для развлечений. Тут велись разговоры о коммерческой идеологии и идеологической коммерции.

— Ах, чуть не забыл! — вдруг воскликнул толстяк. — Мы все о пинг-понге и листовке, а ваш успех на беговой дорожке? Это было колоссально! Я наблюдал с трибуны. Прямо-таки полет птицы. Не скрою, это стоило мне нервов. Надеюсь, вы понимаете. По нашей прикидке, не менее трех немцев должны были вас обогнать. Ну, что же, нигде так, как в спорте, не рушатся предварительные расчеты.

Станислав оторвал взгляд от мраморной крышки стола, которую рассматривал с интересом.

— Что касается меня, то я рассчитал не так уж плохо. Почему вы надеялись именно на эту тройку? Я знаю их результаты больше, чем за год. Мои всегда были лучше.

Немец чуть улыбнулся.

— Вас не видели ни в одном из клубов. — Он расслабил узел галстука, сдавливавшего шею. — Вы пришли совсем со стороны. Это в какой-то степени наше упущение, не знаем людей. Мы проглядели вас, зато искренне поздравляем. А вот и пиво, — добавил немец, глядя на лощеного официанта во фраке, который снимал с подноса пивные кружки. — Я хочу выпить за ваше здоровье, Альтенберг, — немец поднял кружку. — За ваше драгоценное здоровье. Я сам всегда мечтал о легкой атлетике. Увы, комплекция… Комплекция не позволяет. Вы не пьете?

Станислав слегка отодвинул кружку.

— Я должен был сказать раньше. Наш харцерский устав запрещает употребление алкоголя.

Немец поднес кружку ко рту, сделал несколько больших глотков, откашлялся, достал из кармана платок и отер пену с губ.

— Да… вы же в этой дружине. Польские скауты. В сущности, это не такой уж плохой принцип: запрещение пить, даже курить… у нас наверху он имел немало сторонников… Даже дебатировался в гитлерюгенде. Но не был введен. Может, и правильно. Чересчур поредели бы тогда наши ряды. Хотите чаю?

— Спасибо… Если можно — лимонада.

— Кстати, относительно харцерства… — снова заговорил немец. — Вы немецкий гражданин, верно?

Станислав понял, что должен теперь держать ухо востро и быть тактичным, насколько ему позволит чувство собственного достоинства.

— Так точно, — ответил он. — У меня немецкое подданство.

— Этого достаточно, — подхватил толстяк. — Немецкий гражданин, подданный третьего рейха и, как мне известно… чистокровный ариец. И надо же — только сейчас встречаемся! Но это все из-за перегруженности на работе. Особенно последнее время. Я уже не говорю о том, что у нас творится в связи с приближающейся Олимпиадой. Берлинские игры должны стать сплошным триумфом немецкого спорта! Скоро начнутся отборочные соревнования. В Бреслау, вы знаете? Съедутся лучшие спортсмены страны. Наша команда не должна уступать другим. Времени в обрез, но мы не упустим талантливых спортсменов. Фюрер нам этого не простит. Что уж тут говорить, Альтенберг. Мы в вас заинтересованы. Чемпион города в беге на четыре тысячи метров, да еще с таким результатом… Нет, вы непременно должны выступить за нашу команду. Вы же патриот нашего города. Надеюсь, я не ошибся?

Нет, он не ошибся. Станислав заверил собеседника в справедливости его предположения. И пояснил, что привязанность к городу у него от матери, которая и слышать не желает об отъезде, хотя многие уговаривали ее перебраться в Польшу.

— Мы с ней считаем, что должны остаться вопреки всем неприятностям, которые здесь испытываем, — закончил он.

Немец испытующе взглянул на него. Он чувствовал, что с этим поляком разговор предстоит тяжелый.

— Да, — согласился герр лейтер. — Подобный шаг требует всестороннего рассмотрения. Немецкое население не благоволит к полякам. Но наш спортсмен, выступающий под немецким флагом… Это совершенно меняет суть дела. Никто не поставит вам в вину происхождение. Если только вы будете с нами. Я верю в ваши способности, как же в них не верить! Может рановато предсказывать блестящую карьеру, но, по-моему… вы пройдете в Бреслау и через год попадете в Берлин. Вам только необходим хороший тренер. Он заставит малость попотеть и выведет на берлинскую беговую дорожку. Вы встретитесь там с Кусотинским. Это дьявольски трудный соперник. Перегнать его способна лишь пистолетная пуля. Встреча с таким мастером — немалая честь. И для вас лично, и для всего нашего города. А пока предлагаю готовиться к Бреслау в качестве представителя немецкого спортклуба из Бойтена. Надеюсь, у вас нет возражений…

Гомон в ресторане, казалось, нарастал. Значит, вот ради чего был затеян этот фарс с матчем в пинг-понг… Он должен был признать, что и местечко для подобного рода предложений выбрано соответствующее. Чтобы не сомневался и сразу же почувствовал себя одним из них. Станислав скользнул взглядом по залу. Серо-голубые мундиры офицеров, коричневые рубашки нацистских бонз, перехваченные портупеями, фашистские эмблемы, непринужденно расстегнутые жилеты гражданских чиновников или агентов полиции, полутьма из-за густого сигарного дыма — все это смахивало на специально для него устроенный спектакль. Ему захотелось немедленно вырваться из этого окружения. Дожидавшийся ответа толстяк впился в его лицо изучающим взглядом. Станислав отпил глоток лимонада.

— Я охотно выступлю как представитель Бойтена, но только под польским флагом, — выпалил он одним духом.

— Это исключено! Выступить вы сможете только под немецким флагом или…

— Половина населения Бытома — поляки, — перебил собеседника Станислав. — И я могу лишь от их имени…

У толстяка даже шея вздулась.

— Я уже сказал — исключено! Согласны выступать в немецкой команде? Пожалуйста, ждем. И не пытайтесь чего-либо добиваться. Не в наших интересах усиливать польскую команду на Олимпийских играх в Берлине. Пусть Польша сама о себе беспокоится. Итак… да или нет? Как понимать это молчание? Нужно, время на раздумья? Хорошо, три дня. Явитесь ко мне в отдел. Отсутствие ответа будет расценено как отказ. — Немец допил пиво, встал, бросил на стол несколько мелких монет и, пропуская вперед Станислава, направился к выходу. — Надеюсь, что вы самостоятельно взвесите мое предложение, не прибегая ни к чьим советам, — добавил он, открывая дверцу автомобиля.

Станислав промолчал. Он был поглощен своими мыслями и даже, не заметил, как уехала машина. Вдруг его осенило, что встреча с нацистским сановником знаменует для него конец беспечной безвестности. Он был выделен из массы оказанным ему вниманием, и возврата назад нет. Отныне за любой свой поступок он мог ожидать наказания или награды. Безразличие властей — привилегия незамеченных. Вот так. Но награды ему не нужны.

Теперь оставалось только предугадывать, каковы будут наказания. С какой стороны нанесут первый удар? А что удар последует, не было ни малейших сомнений. Из освещенных окон ресторана полились звуки ночного оркестра. Альтенберг с облегчением нащупал за пазухой ракетку, так как испугался, что забыл ее в этом заведении для избранных. Она была куплена недавно на скопленные с трудом деньги, не хватало еще так по-глупому с ней расстаться. Ведь он ни за что на свете не вернулся бы в ресторан.

Развитие событии не заставило себя ждать. Вернувшись однажды вечером домой, он застал мать у корыта. На плите в оцинкованной выварке кипятилось грязное белье. Клубы пара заполняли сумрачную комнату. Ничего еще не подозревая, с веселой улыбкой он бросил на стол пакетик любимых Касиных конфет, шутливо дернул сестру за ухо и, обняв мать одной рукой за талию, слегка оттащил ее от корыта.

— Что это ты вдруг взялась за стирку?

Мать вынула руки из корыта, отерла мыльную пену и расплакалась.

— Что такое? Что случилось?

— Маму уволили с работы, — сказала Кася.

Трудно было доискаться причины этого внезапного решения хозяина. Ничего он не объяснил, просто сказал, чтобы больше не приходила и что на ее место взят другой человек. Поначалу они решили, что это какая-то случайность, но через несколько дней с этим же столкнулся и Станислав. Как-то утром он вдруг узнал от своего мастера, что уволен. Ешонек отвел его в контору, и там Альтенберг услышал то же самое от служащего, который выписал ему справку об увольнении. Станислав не узнавал мастера. Они всегда были в добрых отношениях, и немец никогда не скрывал своего расположения к нему. Теперь же он стоял молча, избегая взгляда опешившего, потерянного Станислава, а когда служащий, вручая справку, сказал, что, по его мнению, Альтенберг и так слишком долго здесь работал, Ешонек добавил, заикаясь от волнения:

— Тут нет работы… для таких, как ты. Убирайся отсюда. Лучше всего в Польшу… Пусть тебя свои кормят.

Станислав закусил губы, круто повернулся и вышел. Мастер энергичным шагом последовал за ним. Догнал на лестнице и придержал за плечо.

— Не сердись, Сташек. Я иначе не мог. Это все стукачи. Право, не мог. Но ты сам заварил кашу. Ведь я предупреждал. Говорил, что Польша тебя погубит. Говорил, верно?

Станислав стряхнул с плеча руку Ешонека, сбежал вниз по лестнице. Он был удручен, обижен на мастера и, несмотря на его оправдания, не мог простить того, что тот сказал в конторе. «Такой порядочный старик, такой порядочный старик, — повторял он мысленно. — Вот до чего довели порядочного старика». Бредя по улицам домой, он машинально читал намалеванные на стенах лозунги: «Германия для немцев!», «Поляки, трепещите перед нашим фюрером!» Ему казалось, что даже буквы кричат пискливыми голосами осатаневших сопляков из гитлерюгенда. Пожалуй никогда еще с такой остротой, как сегодня, не испытывал он привязанности к здешним краям, к своей шахте. И шагал, не оглядываясь, словно из опасения, что при виде копров, куда не было возврата, тоска сдавит горло железной хваткой.


Потом были перестановки в харцерском руководстве, вызванные продолжающейся репатриацией в Польшу. В результате этих передвижений Дукель возглавил отряд, а Станислав принял от него дружину. В других условиях он радовался бы этому росту, и синий аксельбант вожатого стал бы для него предметом гордости. Но недавние события лишили его способности радоваться чему-либо. Неожиданное повышение он воспринял как возложенную на него трудную обязанность, а синий аксельбант рассматривал как роковой амулет, который еще пуще осложнит ему жизнь. Но во время скромного торжества в связи с его назначением все же случилось нечто такое, что глубоко тронуло Станислава. Когда в зале польской гимназии затопили камин и дружина вместе с горсткой гостей стала полукругом, чтобы выслушать приказ, и в благоговейной тишине по сосредоточенным лицам заскользили блики огня, а в воздухе пахнуло горящей смолой, внезапно послышалась тяжелая поступь и вошли трое солдат вермахта. Начальник, держа перед собой текст приказа, оглянулся, заметил входящих и спросил по-немецки, не ошиблись ли они адресом, поскольку казармы находятся на другом конце города. Солдаты вместо ответа щелкнули каблуками, как по команде отдали честь и вдруг приветствовали собравшихся харцерским «Бодрствуй!» Полукруг расступился, отблеск пламени пал на лица солдат, и тут Станислав узнал своих харцеров — Гурбаля, незаменимого партнера на футбольном поле, и еще двоих. Их недавно призвали в вермахт для прохождения срочной службы. Теперь и начальник понял свою ошибку. Подошел к ним со смущенной улыбкой. Полукруг рассыпался окончательно, ребята обступили прибывших. Гурбаль заключил в объятия Станислава.

— Видишь, мы даже там узнали, что ты получаешь повышение, и добились увольнительных, чтобы попасть на торжество. В жизни столько не врали, чтобы получить их.

Да, это было очень мило с их стороны. Станислав обнял ребят в грубых суконных мундирах. А увидав у них на груди харцерские эмблемы — кресты и лилии — был растроган почти до слез.

— Это для меня огромный сюрприз, — воскликнул он. — Прямо-таки великолепный сюрприз.

Между тем Гурбаль, поздоровавшись со Станиславом, кивнул своим спутникам и, словно спохватившись, что нарушил субординацию, вытянулся по команде «смирно» перед начальником.

— Старший харцер Гурбаль рапортует о прибытии трех польских харцеров, откомандированных из вермахта на харцерский сбор, — браво отчеканил он.

Несмотря на серьезные мины докладывающего и начальника, принимавшего этот необычный рапорт, все разразились смехом. Далее торжество пошло своим обычным чередом. Только присутствие трех немецких солдат, распевавших вместе со всеми «Не бросим мы земли исконной…», вопреки всей очевидности этого факта казалось чем-то неправдоподобным.

Однако следующий день принес гораздо менее приятный сюрприз.

Утром к дому Альтенбергов подъехала двухколесная тележка. Раздался стук в дверь, и вошел герр Курц с двумя грузчиками. Он с погасшей сигарой в зубах, те двое — с брезентовыми лямками через плечо. Явились они раньше условленного часа, что вызвало в доме небольшой переполох. Мать бросилась к старому буфету и начала торопливо освобождать его. Станислав и Кася поспешили ей на помощь. Они снимали с полок тарелки, чашки, кружки, кастрюли, стеклянные банки, кухонную утварь — вещи необходимые и бесполезные, но словно бы прижившиеся в бездонных недрах этой дубовой громадины, — второпях рассовывая их где попало. Немец наблюдал за этой лихорадочной сценой немного опешивший и словно бы сконфуженный.

— Ну и как, фрау Альтенберг, — заговорил он, когда мать, уже не находя места для посуды, остановилась в растерянности, — все еще не хотите внять моему совету?

— Вы не первый мне советуете, — сухо возразила Вероника. — Лучше иметь собственное мнение.

Грузчики с лямками стояли у стены, в молчаливом ожидании изучая резные карнизы и колонки наполовину опорожненного буфета, а герр Курц несколько нервным движением достал спичечный коробок и долго в нем копался, пока не счел, что в данный момент курить неудобно, закрыл его и снова сунул в карман.

— Собственное мнение… Я знаю, какое у вас собственное мнение. Вы все еще надеетесь, что Бойтен отойдет к Польше. Что вы возьмете упорством этих немцев. Но Польша никогда сюда не вернется, фрау Альтенберг. Здесь великая Германия, и для поляков нет места. Я говорю от чистого сердца, а не потому, что вас выгоняю. Польша за границей, и туда вы должны ехать. Ради собственного блага и блага всего вашего семейства.

Станиславу кровь ударила в голову. С языка уже готов был сорваться резкий ответ, но Вероника опередила сына.

— Герр Курц… Я вам продала буфет за деньги, не за советы.

Немец с важным видом потянулся за кошельком, небрежно отсчитал причитающуюся ей сумму и, найдя свободное местечко на столе, загроможденном кастрюлями, положил отсчитанные банкноты.

— Немцы не любят быть должниками, — сказал он. — Но я всегда буду чувствовать себя в долгу перед вашим супругом.

Мать удивленно вскинула брови.

— Перед моим супругом? Почему?

— Ибо я, уважаемая, как немец, считаю неправильным, что вас лишили пенсии. Ваш муж отдал жизнь за кайзера Вильгельма, и Германия обязана платить вам до конца жизни. Как видите, у меня тоже есть собственное мнение. И я никогда его не изменю. Говорю это при свидетелях, вот они стоят, — он показал на молчаливых грузчиков. — Ваш муж был порядочный человек и хороший ремесленник. Если бы жил… о, напрасно я о нем вспомнил. Еще расплачетесь. Но скажу о другом… Кое-кто, фрау Альтенберг, на меня в претензии из-за вашей дочери. Постоянно допытываются, почему не беру на работу в магазин какую-нибудь немку. И знаете, что я отвечаю? Это дочь солдата кайзера Вильгельма. Ее отца убили французы. И им нечем крыть. Но гораздо труднее бывает отбиться, когда спрашивают насчет вашего сына. Тут уж я не знаю, как отвечать.

— Скажите им, что я сегодня играю против «Керстен-центрум». Это лучшая в городе немецкая команда. Я убежден, что мы ей всыплем. Я сам забью им два гола.

— Сташек, так нельзя, — одернула его Кася. — Герр Курц наш настоящий друг.

— А разве я сказал что-либо плохое? Немцы любят футбол. Надо же им с кем-нибудь играть, верно? А футбольный мяч круглый. Вдруг и они выиграют.

Немец раздосадованно прикусил кончик сигары.

— Тяжелым испытаниям подвергаете вы мои дружеские чувства. Достаточно ли я заплатил вам за этот буфет? — обратился он к Веронике. — Превосходная вещь, хотя уже малость подержанная. Вы сами говорили, что еще ваш супруг покупал. Но если отполировать…

Вероника заверила его, что против цены не возражает и рада, что вещь попала в хорошие руки. Она выгребла на пол еще груду каких-то бумаг, отодвинула ее ногой в угол, чтобы очистить проход для грузчиков, и устало опустилась на край постели. Грузчики сняли верхнюю часть громоздкого буфета и, приладив лямки, потащили к стоящей перед домом тележке. Вскоре вернулись за второй половиной. Герр Курц попрощался и последовал за грузчиками, бдительно следя, чтобы не поцарапали ценное приобретение в узком коридоре. Станислав, стоя у окна, выходящего во двор, хмуро смотрел, как буфет устанавливают на тележку и как его новый хозяин, нервно закуривший сигару, выпускает облака дыма.

— Отцовский буфет. Я просил, чтобы не продавали. И на сколько тебе этого хватит? — Он неприязненно покосился на деньги. — Дней на десять?

— И за десять дней спасибо, — промолвила мать. — А если тратить с оглядкой, то и на две недели растянуть можно.

Станислав оглядел опустевшую комнату.

— Вчера обошел весь город. Нигде нет работы. Всюду только утешают. Не горюй, говорят, Гитлер сказал, что каждый немец получит работу, а он не бросает слов на ветер. Каждый немец, хорошенькое утешение, верно? — Видя, что мать угрюмо молчит, Станислав переменил тему: — Я, серьезно, играю сегодня. С «Керстен-центрум». У них нет никаких шансов.

— Что купить, мама? — перебила его Кася.

— Прежде всего муки. Муки и соли.

Он смотрел, как сестра с готовностью собирается за покупками. Она не была в состоянии обеспечить всю семью и поэтому радовалась небольшой сумме, вырученной от продажи единственной в этом доме чего-то стоящей вещи. И он смутился оттого, что в такую минуту завел речь о предстоящем матче. Кого тут могло волновать, что он сегодня играет в футбол? Но разве его вина, что нигде нельзя получить работу? Ладно. Значит это будет матч-реванш. Надо выиграть. Надо показать немцам, что поляков не так-то легко сломить. Он не знал еще, что нынешний матч — по вине маньяков или фанатиков, только они способны устроить такой непостижимый шабаш, — будет грубо прерван в самом начале.


Был уже первый час ночи, когда Альтенберг вышел из дома. Свет в окнах давно погас, лишь призрачно мерцали газовые фонари. Прикрепленный под рулем фонарик отбрасывал на булыжную мостовую зыбкое светлое пятнышко. Через четверть часа, проехав пустынный город, он очутился возле старой, заброшенной шахты. Миновал ее безжизненные копры и направился в сторону вырисовывающейся на фоне ночного неба горы, которая, как огромный дракон, лежала за городом и лишь временами, после проливного дождя, кое-где курилась едким дымком. Почему обязательно после дождя? — порой задумывался Станислав. Ведь дождь должен погасить то, что еще не погасло. Но это повторяющееся явление так никто и не смог ему объяснить. Никто также не любил туда заглядывать. Люди, знавшие тропинки, пользовались ими, сокращая себе путь в скупку металлолома или на склад фуража. Но большинство обходило террикон стороной. Ведь запросто можно было провалиться в яму там, где под тонким слоем пепла таилась живучая магма. Станислав подъехал к подножию террикона, спешился, выключил фонарик и начал взбираться вверх, толкая перед собой велосипед. Гора поросла кустарником в тех местах, где остыла уже навсегда. У самой макушки террикона, ради предосторожности, он свернул с тропы, которая петляла здесь поверху, и побрел чуть ниже, продираясь сквозь довольно густые заросли. Несколько раз высовывался из-за гребня, чтобы посмотреть на ту сторону. Внизу при свете луны можно было различить забор фуражного склада, а за ним светлую ленту шоссе, перерезанную двумя шлагбаумами, и две сторожевые будки. Возле каждой по часовому. У одной — немецкий, у другой — польский. Теперь следовало спуститься вниз так, чтобы пройти за вторым шлагбаумом. Станислав хорошо знал дорогу. Еще мальчишкой бегал тут со сверстниками без какой-либо надобности, просто так, чтобы похвалиться, что ступал на польскую землю. Это действительно не составляло большого труда. Немало поляков еще получало многоразовые пропуска, благодаря которым они могли ежедневно бывать на той стороне, и видимо поэтому граница охранялась не очень строго. Станислав спустился к подножию террикона, придерживая подскакивающий на ухабах велосипед. Еще метров пятнадцать, и он на той стороне. Но едва вскочил на седло, как тут же услышал резкое: «Стой, кто идет?!» Одновременно из-за забора появился силуэт польского солдата.

— Куда лезешь? Тут граница.

— Знаю, но мне надо пройти.

— Что значит надо? Пропуск есть?

— Нет, но мне надо пройти.

— Это еще посмотрим, — сказал солдат и велел ему идти впереди.

Вскоре они оказались на заставе. Это был небольшой домик, огороженный металлической сеткой. Солдат велел оставить велосипед у входа и ввел Станислава в просторную комнату. Там стояли четыре железные койки, на которых отдыхали сменившиеся с дежурства солдаты. Тот, который привел его, разбудил одного из спавших.

— Пан сержант, я доставил задержанного. Приперся с той стороны.

Сержант выбрался из-под одеяла, сел на койке и потянулся, недовольно ворча. Наконец, смерил более или менее осмысленным взглядом стоявшего у стены Альтенберга.

— С той стороны? Кто таков?

— Польский харцер из Бытома, — ответил Станислав.

— Харцер? Харцеры нам еще не попадались. Это какой-то новый фортель. В следопытов, что ли, играете? Бизона или медведя выслеживаешь?

— Никого я не выслеживаю, — Станислав почувствовал себя задетым этими шутками. — Я должен завтра утром быть в Польше на футбольном матче. Меня просили сыграть за катовицкую команду.

Сержант смотрел все более подозрительно. Спавшие на койках проснулись и, подняв головы, прислушивались к допросу с растущим любопытством.

— Ну, так выбирай же что-нибудь одно, — Продолжал сержант. — Харцер ты или спортсмен? А может, просто шпион? Кто тебя приглашал играть? У них там своя команда.

— Пан Стемпинский, — ответил Станислав, проглотив обвинение. — У меня есть номер его телефона. Это важная фигура в Катовицах. Можете проверить.

Сержант зевнул во весь рот и встал с койки.

— А устав харцерский знаешь? — Он снова взглянул искоса. — Ну, валяй… Пункт за пунктом…

Станислав минуту помолчал, но, видя, что сержант, увлеченный допросом, не даст спуску, торопливо отбарабанил все десять пунктов. Это развеселило солдат.

— Ну-ну, научили тебя, — подвел итоги начальник караула. — Они натаскивают своих диверсантов и шпионов. Давай-ка номер телефона, проверим. Как фамилия твоего друга?

— Стемпинский, — сказал Станислав и назвал по памяти номер телефона.

— Придуманный?

— Нет. Настоящий. Я предпочитаю не носить при себе польских телефонных номеров. Лучше держать их в памяти, — добавил он.

Сержант записал номер, фамилию Станислава и вышел в соседнее помещение. Немного погодя вернулся с нахмуренным челом.

— Пойманных на границе мы задерживаем здесь или передаем немцам. Ясно?

— Позвольте… — испугался Станислав.

— Тихо, не перебивай! Рядовой Касяк, отведи его на ту сторону, — распорядился сержант и спросил Станислава: — Когда должен состояться матч?

— В четыре часа…

— Но это уж твоя забота, чтобы не опоздать. И больше тут не появляйся. Касяк, увести задержанного. Только не говори потом, что удрал. Ясно?

Солдат щелкнул каблуками. Станислав поблагодарил, но сержант только досадливо отмахнулся и велел им побыстрее убираться. Проходя сени, они все еще слышали его ворчливый голос:

— Контрабанда, черт побери. Спортивная контрабанда. Воображают, что я буду им трезвонить по телефону.

Солдат немного проводил Альтенберга, показал дорогу к шоссе, обещал прийти на матч и, вскинув винтовку на плечо, повернул к заставе. Станислав вскочил на велосипед и помчался в сторону Катовиц.

Уже рассвело, когда он въезжал в город. На улицах уже начиналось движение. Альтенберг остановился у почтамта, пристегнул велосипед цепочкой к водосточной трубе и вошел в здание. Работало одно дежурное окошечко: телефон, телеграф и прочее. Станислав оплатил телефонный разговор и прошел в кабину. Взглянул на часы и, убедившись, что еще очень рано, не без колебания набрал номер. После долгого ожидания, когда уже иссякала надежда, в трубке послышался женский голос. Станислав извинился за ранний звонок и спросил:

— Могу ли я поговорить с паном Стемпинским? Он велел мне позвонить ему… Нету дома? Уехал?! А когда вернется? Через неделю я буду за границей. Нет-нет… я не уезжаю за границу, я приехал из-за границы… То есть я завтра возвращаюсь. Он обещал договориться насчет меня со спортивным клубом… Вы ничего об этом не знаете? Тогда извините… Нет, нет… я не в гостинице. Еще не знаю. Остановлюсь, вероятно, там, откуда звоню. Спасибо, не надо. Сюда трудно дозвониться. Как-нибудь выйду из положения. Извините, что разбудил. Хорошо, в другой раз. — Станислав положил телефонную трубку, вышел из кабины и растерянно остановился посреди холла. Перехватив взгляд дежурной, снова приблизился к окошечку.

— Я еще буду звонить через некоторое время, — сказал он.

Это была обыкновенная уловка. Деваться было некуда, и он хотел попросту посидеть здесь на скамье, дождаться открытия спортклуба. Пристроился в уголке, поднял воротник пиджака и попытался перебороть одолевавшую его сонливость, изучая развешанные по стенам плакаты. «Мой фрукты перед употреблением», «Птицы лугов и лесов — твои друзья», «Жертвуй на польский красный крест». До чего же эти лозунги отличались от тех, что пестрели на каждом шагу в его родном городе. Между тем в голове роились тревожные мысли. Вспомнил тот матч. Не предстоящий, на который приехал, а тот, что состоялся недели две назад на стадионе в Бытоме. Настоящее безумие. Потому-то он и перешел границу, решил испытать свои силы здесь, в Польше. Хуже того, что им устроили, не придумаешь. Им и немцам. Ведь и немцы хотели играть. Вышли на поле, и все было как положено. И вдруг эти бандиты… Выросли словно из-под земли. Сгрудились у немецких ворот и молча присматривались. Чувствовалось, что замышляют что-то. Назревал скандал, но никто не думал, что он разразится на десятой минуте матча. Густек завладел мячом. Прорвался и пробил по воротам «Керстен-центрум». Неточно. Мяч, пройдя выше ворот, упал на трибуну. Один из громил схватил его и, словно не замечая ожидающего вратаря, несколько раз подкинул на руке. Затем принялся стучать им о землю. Нашел развлечение! Немецкий вратарь разозлился: «Бросай!» А тот и бровью не повел, продолжал развлекаться. Вратарь снова: «Бросай, хватит шутить!» Но вместо мяча полетела палка. Кто-то из погромщиков залепил ею прямо в голкипера. Тут все стало ясно. И вратарь смекнул, что это не игрушки. А те уже на поле. Некоторые с палками. И прямо на немецких игроков. Поляков точно не видят. Не спеша окружили своих. Напирают, тыкают в нос палки. «С кем играете? С кем играете? С поляками?» Немецкие футболисты начали оправдываться. Они хотели задать полякам трепку. Не видят в этом ничего худого. Однако гитлеровцы придерживались иного мнения. Подталкивая палками своих игроков, они настойчиво теснили их с поля. Наконец, вытеснили. Униженные, с опущенными головами, те поплелись в раздевалку. Поляки остались на поле. Их никто не трогал. Но было понятно, что матч им закончить не дадут. Все поняли, что это их последний матч. Ребята сбились в кучку. Станислав никогда не слышал, чтобы Дукель так ругался. Он словно забыл, что возглавляет отряд и футбольную команду. Дукель смотрел вслед покидавшим поле игрокам и бандитам, которые их теснили, и осыпал весь мир бранью. Потом вдруг помрачнел: «С нами больше не станет играть ни одна немецкая команда. Эти мерзавцы умеют запугивать. Они не дадут своим играть с поляками. Остается только гонять мяч по двору. С малолетками». «Есть еще Польша», — сказал тогда Станислав, вспомнив, что когда-то Стемпинский приглашал его в Катовицы. Но Дукель был крайне удручен. «Польша, — развел он руками. — Польша за границей».

…Еще какое-то время в голове мельтешили обрывки разговоров с огорченными товарищами по команде, объяснения на границе, угрозы сержанта, что он будет отведен на немецкую заставу, потом Станислав незаметно забылся.

Проснулся он от того, что кто-то тряс его за плечо. Перед ним стоял немолодой почтовый чиновник в нарукавниках и повышенным тоном выговаривал, что здесь учреждение и спать не разрешается. Станислав молча встал и покинул почтамт. В начале девятого пришел в спортклуб. Председатель был обескуражен его внезапным появлением.

— А, пан Альтенберг. Мне говорил о вас пан Стемпинский. Минуточку… Вы хотите играть сегодня в нашей команде? Верно. Мы даже предполагали взять вас запасным, ню уже включили кого-то другого. Откровенно говоря, никто не предполагал, что вы явитесь вовремя. Ведь вы живете по ту сторону границы.

— Говорил, что буду, значит буду. О запасном не было и речи. Меня должны поставить нападающим. Я лучший бомбардир в Бытоме. Надеюсь, пан Стемпинский говорил вам об этом?

Председатель растерянно развел руками, потер небритый подбородок.

— Разумеется, говорил. Но ведь могли же вы не получить разрешения на переход границы?

— Я получил, — соврал Станислав.

— Да, это верно… А вот и тренер нашей команды. Пан Буцкий, — обратился председатель к вошедшему. — Приехал Альтенберг. Хочет сыграть в нашей команде.

Тренер был человеком деловым и, очевидно, кое-что слыхал о способностях нежданного гостя. Он сердечно приветствовал Станислава и попросил пройти с ним на склад. Вскоре начнется тренировка, и следовало прикинуть, где лучше всего поставить приезжего. Минуту спустя с бутсами и формой в руках Станислав стал на пороге раздевалки. Встретили его ропотом удивления. Кто-то громко произнес, что сегодня удивительное столпотворение и, видимо, играть будут по двадцать человек.

— Еще один запасной? — спросил кто-то Альтенберга.

— Это зависит от тренера, — ответил он. — Я должен был играть в нападении.

В раздевалке поднялся невообразимый гвалт.

— В нападении? Не может быть! Это уже десятый нападающий. А ты откуда?

— Из Бытома.

— Из Бытома? Ведь это же в Германии. Сбежал?

— Нет. Я там живу.

— А тут что делаешь?

— Пришел играть.

— Здесь. А там не можешь?

— Не могу. Полякам нельзя выходить на поле, немцам запрещено играть с поляками.

На минуту воцарилась тишина, потом кто-то выругался, и, словно по сигналу, посыпались возгласы.

— Братцы. Это не дело! В футбол нельзя?! Даже на поле выйти нельзя немцам с поляками?! Гитлеровцы проклятые! Тогда ясно, почему приходится играть здесь. Как твоя фамилия?

Не без колебаний Станислав представился.

— Альтенберг? — повторил кто-то, и снова стало тихо.

Может, виной тому мнительность, но в этой паузе ему почудился оттенок недоверия. Он весь сжался, ожидая, что кто-либо из ребят вдруг съязвит или бросит ему нелепое обвинение, для маскировки облеченное в форму шутки.

— Станислав Альтенберг, — повторил он, подчеркивая имя. — Я вожатый польской харцерской дружины в Германии.

— Ну, ладно, — сказал кто-то примирительно. — Если тебя тащит сам Буцкий, значит, играть умеешь.

Первая проверка на поле превзошла все ожидания. Уже после нескольких передач ребятам пришлось признать, что они имеют дело с недюжинным игроком. По указанию тренера Станислава атаковали вдвоем и втроем, но не так-то просто было закрыть его. Казалось, глаза У Альтенберга и на затылке, и требовалась неимоверная ловкость, чтобы у него из-под ног выбить мяч. И бегал он быстрее всех. Никто не мог его обогнать. В любой комбинации он оказывался на месте и брал инициативу в атаке на себя. Даже удостоился ненароком вырвавшегося у тренера восклицания: «Хорош, быстрый, очень быстрый!» Дважды ему не удалось прорваться к воротам.

— Снова прозевал голевую ситуацию, — заметил с упреком тренер. — А говорили, что бьешь по воротам, как Вильгельм Телль.

Станислав смутился. Он не знал такого футболиста, проворчал только сквозь зубы, вытирая пот со лба:

— Бить по воротам я, вроде, умею. Только ноги сегодня заплетаются. Не спал всю ночь.

Тренер задохнулся от злости.

— Как это не спал?! И ты хочешь сегодня играть? Что делал ночью? Шлялся где-нибудь?

— Нет, пан Буцкий. Переходил через границу. Вы же знаете, что я с той стороны.

Тренер обомлел.

— Как — без пропуска?

— Без пропуска. Я хорошо знаю дорогу. — Затем, увидев, что тренер внезапно помрачнел, Станислав испугался и поспешно добавил: — Может, зря сказал. Надеюсь, это не помешает играть…

Буцкий подтвердил неуверенным кивком.

— А я-то думал… Впрочем, неважно, что я думал. Ничего не поделаешь. Погоди… еще немного потренируемся, а потом ложись спать. Успеешь выспаться до четырех часов. В дальнейшем постараемся оформить тебе пропуск. Если немцы ничего против тебя не имеют, должны дать.

Станислав с сомнением пожал плечами.


На рассвете следующего дня он осторожно повернул ключ в дверях на Пекаренштрассе. Удалось войти, никого не потревожив. Мать и сестра спали непробудным сном, замотанные каждодневными трудами. Быстро разделся и скользнул под одеяло. С удовольствием ощущал, как расслабляются мышцы. Он действительно выдохся. Двое суток на ногах, почти без сна. Если бы не подремал часа четыре в каком-то клубном помещении, был бы совсем никуда. Определенно не следует переходить границу дважды почти в один и тот же день. В будущем следует после перехода отсыпаться и лишь тогда играть. На этот раз как-то удалось сохранить форму, однако мог бы играть и результативнее. Впрочем… и так хорошо… Сбылась величайшая его мечта. Он показал, чего стоит, на той стороне. Свои увидели его в деле. И отнюдь не с плохой стороны. У него еще кружилась от этого голова. Было чем гордиться. Хотя упоение победой, одержанной на родине, едва не погубило его на обратном пути. Он забыл обернуть носовым платком звонок и какая-то ветка прилепившегося к террикону куста, видимо, хлестнула прямо по металлическому колпачку. Дзынь! Рядом с немецкой заставой. Станислав видел, как пограничник встрепенулся и завертел головой, не понимая, откуда донесся этот звук. Немного погодя он успокоился, но Станиславу пришлось пролежать под злосчастным кустом с полчаса. Потом все пошло гладко. Только действительно надо было вести себя более осторожно. Если бы поймали… Он не знал бы, что сказать. Успех на родине. В Польше. Вопреки усталости Станислав не мог сомкнуть глаз. В памяти оживали совсем недавние сцены. Радостный гул трибун, объятия товарищей по команде, которые догнали его у ворот соперников, поздравления тренера после матча и настоятельное приглашение на следующие игры, потом этот польский пограничник, который сбежал с трибуны, чтобы сказать, что сержант Куртыба, тот самый, что допрашивал его на заставе, сидит вон там, выше, и размахивает газетой, и, наконец, сдержанные комплименты председателя клуба и осторожное предложение переехать в Польшу. Успех за границей, мысленно произнес Станислав. — Успех за границей, — и сам же поразился неясности этой формулировки, ибо все еще не мог разобраться, была ли для него заграницей Германия, где он жил, или Польша — его родина.

Разбудили его звуки утреннего марша. Матери уже не было, Кася собиралась уходить. Она еще работала продавщицей и торопилась, чтобы успеть в лавку до открытия.

— Где был, Сташек? — спросила она, увидев, что брат просыпается. Станислав не ответил. Он все еще боролся со сном и едва мог открыть глаза. Кася не стала повторять вопроса. Он с трудом поднялся с постели, чтобы сбросить сонную одурь, прошел босиком к открытому окну. Глоток свежего воздуха… Еще затуманенным взглядом скользнул по серой стене дома напротив. Пятна от подтеков, проржавевшая водосточная труба и шелушащаяся краска оконных рам, новый радиоприемник на подоконнике соседа рядом со сдвинутыми в сторону цветочными горшками, за ними — герр Курц в белой, накрахмаленной сорочке с расстегнутым воротничком. Заметив Станислава, улыбнулся и переключил волну. Военный марш вдруг заглушили звуки польской речи. Катовицкая радиостанция передавала утренний выпуск последних известий. Герр Курц, гордясь собственной смелостью, улыбнулся еще шире, а Станислав сонно кивнул ему. Польский диктор покончил с зарубежной хроникой и перешел к местным событиям. Назвал сначала две польские команды и стадион, где вчера состоялся футбольный матч, потом, сообщив о победе хозяев поля, информировал радиослушателей, что в последнюю или почти последнюю минуту гол забил игрок, впервые выступающий за катовицкий клуб, — Станислав Альтенберг.

Вздрогнули оба — он и немец. Тот побледнел, окинул Станислава растерянным взглядом и открыл рот, словно хотел сказать: «Нет, это померещилось, или кто-то надо мной подшутил». Не мог же он видеть воочию человека, который должен был находиться сейчас по ту сторону границы. Но когда пораскинул мозгами и пришел к выводу, что не так уж это нереально, побледнел еще сильнее. Мгновенно переключился на прежнюю волну и, словно в доказательство, что ничего подобного не слышал, пустил военный марш на полную громкость и исчез в глубине комнаты. Станислав тоже отпрянул от окна. На секунду его охватило чувство гордости. О нем упомянули по польскому радио. Но тут же это чувство сменил холодок тревоги. Ведь это сообщение было попросту доносом. Невольным, но опасным доносом. Пересохло в горле. Станислав с трудом проглотил слюну и начал торопливо одеваться.

Кася, которая выносила на помойку мусор, вошла в комнату с пустой корзиной. Он схватил ее за плечо.

— Слыхала?

— Что случилось?

— Катовицкое радио передало минуту назад, что я забил у них гол.

— А ты там был? — Она взглянула на брата, встревоженная внезапной переменой его настроения.

— Не задавай глупых вопросов. Черт бы их побрал! — Станислав накинул пиджак. — Если кто-нибудь спросит, я целый день был дома. Слышишь?! Целый день дома. Передай это маме.

Схватил со стола кусок черствого хлеба и кинулся к дверям. Краем уха уловил тревожный окрик сестры, но вдаваться в подробности было некогда.

Станислав бросил ей на ходу, что она знает, как отвечать в случае визита незваных гостей, с хлебом в зубах вывел из сеней велосипед, вскочил на седло и, нажимая изо всех сил на педали, помчался к гостинице «Ломниц».

III

Оживленное уличное движение вынудило его уменьшить скорость. Он с трудом пробирался между автомобилями, экипажами и пешеходами, перебегающими улицу. Голова разламывалась от тревожных мыслей. Побыстрее бы поймать начальника. Ведь Станислав действовал без его ведома, и теперь надо было срочно его обо всем уведомить. Правда, тем самым он признается, самовольничал, ничего не попишешь. Теперь дело уже не в нем. Недавно он предложил отправиться всей командой на ту сторону. Еслизапрещено играть с немцами, они сыграют с поляками у себя на родине. Начальник, пожалуй, не без оснований счел его идею наивной. Как он себе это представляет? Понадобятся пропуска для всей команды. Неужели Станислав считает, что полицайпрезидиум… абсурд. Никто не выдаст им одиннадцать пропусков. Станислав даже не заикнулся, что имел в виду совсем другой вариант. А начальник как в воду смотрел. Не собираются же они переходить границу нелегально. Это недопустимо. Рано или поздно их поймают и обвинят в связях с харцерством в Польше. А хуже этого ничего быть не может. Правовой статус четко определяет место их организации в структуре Союза поляков в Германии и исключает какую-либо зависимость от верхов харцерства в Польше. Гестапо спит и видит такую зацепку. Великолепный повод для показательного судебного процесса! Их организацию тогда распустят в два счета, а сами они определенно угодят в Дахау. Их оружие — лояльность. Лояльностью добиваться для Польши всего, что удастся. Начальник был прав. Что я натворил? Можно считать эту выходку своим частным делом, но разве в таком положении бывают частные дела? Полиция любое происшествие сумеет истолковать по-своему. Вожатый харцерской дружины в Германии нелегально переходит границу с неизвестными целями или что-то в этом роде… Хорошенькая история. Как выкручиваться, если вызовут в полицию? Он вбежал в гостиницу и поспешил прямо в кабинет начальника. Его расстроенный вид встревожил секретаршу. Что случилось? Начальник уехал в Берлин. Вернется через три дня. А что нужно? Она готова помочь. Нет? Только лично… К сожалению, уехал. Где руководитель отряда? Его тоже нет. Дукель в лагере младших харцеров, но с ним можно созвониться. Это не так далеко, и, если проблема серьезная, он может приехать. Нет, звонить не надо. Он сам туда съездит. Станислав не стал делиться с секретаршей своим подозрением, что телефон, вероятно, прослушивается. Даже наверняка прослушивается. Вышел, сел на велосипед и поехал на вокзал. Лагерь находился километрах в сорока от Бытома, и разумнее всего было отправиться туда на поезде. Станислав купил билет и, просидев полчаса в прокуренном зале ожидания, погрузил велосипед на открытую площадку вагона. Осенний ветер и монотонный стук колес действовали успокаивающе. А вдруг никто не обратил внимания на сообщение о матче? И неужели эту фамилию непременно должны связать с его персоной? Ведь может же у него оказаться в Польше однофамилец? Может вообще не стоит придавать этому значения? Надо просто предупредить руководство, чтобы его не застало врасплох внезапное вмешательство полиции. Ведь никакие знаменья на небе и земле не предвещали до сих пор, что его эскапада за рубеж кого-либо заинтересовала. Герр Курц… нет, с этой стороны ничего не угрожало. Каким бы ни был этот немец, но позорить себя доносами не станет. Знали еще ребята из дружины, что он собирался… Вдруг что-то кольнуло в сердце. Нет, это невозможно. Уже сама мысль была невыносима. Она родилась впервые, и он решил побыстрее ее отбросить. При таком оживлении активности гестапо, полиции, гитлерюгенда, существовала вполне реальная угроза, что даже среди харцеров кого-то завербовали… Нет! Нет! Нельзя и мысли об этом допускать! Все они прекрасно знали друг друга, и даже тень подозрения была бы страшной, смертельной обидой. Нет… нет! Они стояли на том, что в гитлеровском рейхе, где насаждалась новая мораль, оправдывающая насилие, вероломство и предательство, их организация являла собой один из немногих здоровых организмов, тесно сплоченный и не поддающийся враждебному проникновению.

Станислав сошел на полустанке, почти в чистом поле. Пахло мазутом и свежескошенным сеном. В липовой аллее густо роились пчелы. Их жужжание напоминало отдаленный гул фабричных цехов. Станислав часто бывал здесь и знал дорогу в лагерь. Проехал деревню и свернул на проселок, ведущий к лесу. Сквозь кроны деревьев просвечивали красные черепичные крыши харцерского лагеря. Вскоре он уже отворял скрипучую калитку деревянной ограды.

— Вы к коменданту? Не ходите туда.

Перед Станиславом стоял молодой человек его возраста в легкой блузе, с увесистой сумкой через плечо. Из сумки торчали аккуратно уложенные пучки трав. Альтенберга удивил его таинственный тон.

— Почему? Что случилось?

Незнакомец понизил голос почти до шепота:

— Не знаю. Там полиция.

Только сейчас Станислав заметил стоящие поодаль, за строением, два мотоцикла с колясками.

— Полиция? А что она тут делает?

— Не имею понятия. Вошли в дом и, кажется, переворачивают все вверх ногами.

Альтенберг направился к дому и осторожно заглянул в открытое окно. В спальне с железными койками он увидел четверых рослых шуцманов и растерянного коменданта лагеря. Стоя спиной к окну, полицейские с пристальным вниманием изучали развешанные по стенам тотемы из корней и деревянные поделки. Это были украшения, выполненные ребятами, и шуцманы сошли бы за посетителей выставки детского творчества, если бы не беспорядочно сдвинутые койки, разбросанные одеяла и вспоротый сенник, в котором один из них копался с подозрительным видом. Станислав отпрянул от окна и вернулся к калитке.

— А где Дукель? — спросил он человека с сумкой. Тот выпрямился и кивнул головой в сторону леса.

— На поляне вместе с детьми. Они ждут там, пока не закончится обыск.

Станислав отправился в указанном направлении. За ольховником раскинулась поляна. На ней сидела в кружок небольшая группа ребятишек лет семи-восьми, в зеленых мундирчиках. Дети швыряли еловые шишки в ямку, выкопанную в центре круга. Увидев приближающегося велосипедиста, они встревоженно зашептались. «Штатский… из гестапо», — услышал он взволнованный голосок. Но некоторые, узнав Альтенберга, успокоились. Дукель был озадачен его появлением.

— Сташек, что тут делаешь?

— Сначала скажи мне, что тут творится?

Дукель бросил многозначительный взгляд на детей.

Они были возбуждены, кое-кто напуган. Правда, старались не подавать виду, но было заметно, что не могут совладать с собой. Дукель сделал ему знак и отвел в сторону.

— Обыск, — сказал он. — На этих днях поступило распоряжение: никаких польских эмблем, никаких национальных вымпелов. Нагрянули с проверкой. Если что-либо обнаружат, закроют лагерь.

Станислав возмутился.

— Как это?! Мы же польские харцеры!

— Именно поэтому… Хотят нас запугать. Этих малышей и местное население. Не могут стерпеть, что не только поляки, но и немцы из окрестных деревень приходят на наши костры.

— А кто издал такое распоряжение?

— Обер-президент Вагнер. Скверно, — Дукель озабоченно потер лоб. — Тут дело даже не в вымпелах национальной расцветки… Это распоряжение открывает перед ними все двери. Полиция, гестапо… Могут входить теперь куда угодно. В любые помещения спортивных, молодежных, культурных и прочих польских организаций. Есть основания. Могут, когда им заблагорассудится, проверить, нет ли там орла или чего-либо подобного. Вот, как сейчас… — Он показал на строения лагеря, где происходил обыск. — Погоди, кажется, уже закончили.

Действительно, из-за ольшаника донесся треск мотоциклов. Поляна вдруг загудела, как пчелиный улей. Самые смелые вскочили и бросились со всех ног к опушке. Станислав побежал следом за ними. Спрятавшись среди деревьев, харцеры наблюдали за отъезжающими мотоциклами… Над проселком, по которому он сюда добирался, поползла туча пыли. Вдоль опушки пронесся боевой клич. Наиболее расхрабрившиеся мальчишки принялись даже швыряться комьями земли, но Дукель призвал их к порядку. Чтобы отвлечь внимание своих подопечных от неприятного визита, он запел:

Шагаем мы полем и лесом,
И с песней нам легче идти…[4]
Мальчишки дружно подхватили тоненькими голосами, как бы бросая вызов всем тем, кто отнимает у них право на свободный выбор родины. С песней они направились в лагерь. Навстречу им быстрым шагом приближался молодой человек, который предостерег Станислава у калитки лагеря. Он торопился сообщить, что полиция убралась. Был взволнован своей миссией и тем, что здесь произошло.

— Уехали. Злые как черти. Искали якобы бело-красные вымпелы и портреты маршала Рыдз-Смиглого.

— Ну, вымпелы они могли бы найти, — сказал Дукель. — А портретов действительно нет. Ах, вы не знакомы, — обратился он к Станиславу. — Это пан Хорак. Всегда приходит на наши костры. Живет здесь поблизости на даче. Ботаник. Собирает разные травы.

— Лекарственные, — уточнил Хорак.

— Я уговариваю его вступить в твою дружину. Все еще не решается. Сегодняшний визит этих господ с мотоциклами окончательно отобьет охоту.

Собиратель лекарственных трав возмущенно запротестовал:

— Почему? Я тоже поляк, и этот обыск для меня почти как личная обида. Он может послужить лишь стимулом…

Станислав горько усмехнулся:

— Если только такого стимула вам не хватает…

Они подходили к дому. Ребятишки распевали: «…Их радостная песня звучит среди лесов…» У порога стоял комендант лагеря.

— Пожалуйста, не ведите сюда детей! Ни в коем случае! — закричал он издали. Альтенберг и Дукель поняли, в чем дело. Следовало сначала застелить развороченные полицией постели. Вид, который являла собой спальня после обыска, мог произвести на детей весьма тяжелое впечатление. Ведь они не заслуживали, чтобы стражи порядка учиняли в их спальне разгром. Дукель и Альтенберг простились с Хораком и, оставив детей во дворе, прошли в помещение. Две женщины уже наводили в спальне порядок. Станислав увлек друга в пустую канцелярию. Только сейчас Дукель сообразил, что Альтенберг приехал сообщить ему нечто важное.

— Что-нибудь случилось? Откуда ты взялся?

— Из Катовиц.

— Как это из Катовиц?

— Неважно. Я был там вчера, играл за городскую команду. Даже забил гол.

— Поздравляю.

— Не в этом суть. Кажется, я влип. Местное радио сообщило об этом матче. Назвали мою фамилию. А я не имел права там быть.

— Ты нелегально перешел границу?

— Да, нелегально.

— И ты уверен, что была названа твоя фамилия?

— Сам слышал.

Дукель поморщился от досады.

— Черт побери! Тебя вызывали в полицию?

— Еще нет. Это было в утреннем выпуске последних известий. Как только услышал, уехал из дома.

Станислав поделился своими опасениями, как бы полиция не использовала его самовольный переход границы, а также рассказал о том, что не застал в гостинице начальника, у которого хотел получить совет, и теперь не знает толком, как оправдываться. Дукель его немного успокоил. Слишком мелкий повод для раздувания политического скандала. Если гестапо будет разгонять организацию польских харцеров в Германии, то вовсе не потому, что некий Альтенберг нарушил государственную границу. Но относительно сообщения катовицкого радио, если только оно до них дошло, придется объясниться.

— Ты должен отпираться, — сказал Дукель. — Не был там. Альтенберг?.. Не знаю. Забил гол?.. Возможно, но такого не знаю. Лучшего ничего не придумаешь.

— Знаю, но как же врать в глаза? Честно говоря, не умею.

— А ты предпочел бы признаться? И обещать, что больше не будешь? Такое сойдет в школе. Полиция не занимается отпущением грехов. Раскаянье для них повод надеть наручники. Прибереги это для другого случая. Ты не совершил преступления.

— Знаю. Но ведь ты сам меня учил: харцер говорит только правду, — горько усмехнулся Станислав. Дукель возмущенно замахал руками.

— Ладно, ладно. Скажешь это в полицайпрезидиуме. Скорей тебе поверят.

Альтенберг решил не мешкая возвращаться в город, но Дукель пригласил его отобедать. Они сели за один стол со все еще взбудораженными событиями дня ребятами, которые громко обсуждали, имеет ли право полиция арестовать харцера за хранение польского вымпела и стригут ли в тюрьме под машинку. Пришлось в конце концов запретить разговоры на эти темы, поскольку разыгравшаяся детская фантазия рисовала все более чудовищные картины. В конце обеда из леса послышалось пение. Ухо Станислава уловило отдельные слова и знакомую мелодию. Ребята встревоженно заерзали. Комендант распек их за неподобающее поведение за столом, однако сам то и дело косился в сторону леса. «Поскачем, поскачем на восток…» — доносились зловещие слова. Припев утонул в невероятном грохоте литавр, барабанов и фанфар.

— Это ничего, — сказал Дукель, желая успокоить ребят, а заодно и Станислава. — Это нас не касается. Просто начался послеобеденный мертвый час в лагере харцерок.

Станислав не сразу уловил взаимозависимость этих антитез.

— Что общего, черт побери, может иметь мертвый час с этим шумом?

— Скорее шум с мертвым часом… Не знаю, — ответил Дукель. — Спроси этих гитлеровцев. Они нарочно разбили свои палатки рядом с нашими харцерками. Устраивают им такие концерты два раза в сутки. После обеда и перед рассветом. Это порядочно отсюда, но ночью кажется, что шумят под самыми окнами. К счастью, дети спят крепко.

Когда Станислав покидал харцерский лагерь, к нему почему-то прицепилась последняя фраза Дукеля. — «…Дети спят крепко… дети спят крепко…» — как маньяк мысленно повторял он, точно у этих слов был еще некий подспудный смысл. И старался от них отделаться.

Между тем соседи из гитлерюгенда по-прежнему трубили, яростно выбивали барабанную дробь, надрывали изо всей силы глотки, горланя свое зловещее: «Поскачем, поскачем на восток…» Станислав попытался представить, что испытывают сейчас осажденные ими девушки. Очевидно, они были невероятно стойкие и смелые, если до сих пор не задали стрекача и не свернули лагерь. Разумеется, их пребывание здесь трудно было бы назвать отдыхом. Они должны были чувствовать себя как колдуньи, которым грозил костер инквизиции. Кася собиралась в такой же лагерь. И хотя он придерживался мнения, что за сохранение польского духа на этих землях женщины обязаны бороться наравне с мужчинами, все же лелеял тайную надежду, что герр Курц не согласится отпустить ее с работы. Его дело — рисковать, лезть на рожон, а сестра… Нет, сестра пусть будет хоть немножечко счастлива. Поэтому-то и не одобрял он ее желания поехать в харцерский лагерь. Неизвестно ведь, что этим гитлеровцам взбредет в голову.

Когда вечером Станислав вернулся домой, Кася чистила картошку на ужин. При его появлении она порывисто вскочила. Очистки посыпались с передника в стоящий возле ног чугун.

— Был шуцман, — сказала она. — Оставил повестку, тебя вызывают в полицайпрезидиум. Сташек, они могут тебя арестовать?

— Не знаю. Пожалуй, нет.

— Я так напугалась, когда увидела эту бумажку. А может, тебе лучше уехать в Польшу? Тут такое творится…

Нежность, которую он испытывал к сестре, мгновенно сменилась возмущением. Он не выносил подобных предложений.

— Что ты болтаешь? Что творится?

— Всякое. Сегодня в конце работы на меня набросились четыре активистки Союза немецких девушек. Приперли к прилавку и давай кричать, что я сестра предателя, что катовицкая радиостанция расхваливала тебя как польского националиста… Видимо, все из-за того матча.

— Союз немецких девушек? Бесятся, гитлеровское отродье!

— Теперь все немцы бешеные, Сташек. Раньше такими не были. Мы с мамой могли бы остаться, а ты… Мы бы за тебя не так беспокоились. Мама не обидится, если ты уедешь отсюда…

— Вы вдвоем это придумали, — произнес он хмуро. — Придумали, только о себе заботясь, а не обо мне. А я отсюда — ни шагу. Разве что заберут силой.

Утром Станислав явился в полицайпрезидиум. Довольно долго пришлось дожидаться в сумрачном коридоре. Бритоголовые арестанты в наручниках, конвоиры, приглушенный шепот вызванных, как и он, людей, которые нервно курили сигарету за сигаретой и торопливо гасили их, прежде чем войти в кабинет следователя. Наконец приоткрылась дверь комнаты, в которую он был вызван. В образовавшейся щели едва виднелось лицо человека, выкрикнувшего его фамилию. Станислав вошел уверенным шагом, не обнаруживая нервозности, отдал повестку и замер в ожидании. Полицейский чиновник, лет двадцати пяти, с надутой физиономией и неестественно блестящими глазами, бережно расправил бланк на столе и показал Станиславу на стул.

— Надеюсь, вы догадываетесь, по какому вопросу вызваны?

Станислав отрицательно покачал головой. Чиновник недовольно прищурился.

— Это плохо. У меня здесь характеристика… Скаут, открытый, искренний, правдивый… Я был убежден, что мы сразу найдем общий язык. А вы меня огорчаете. Вы не можете не знать, почему вас сюда вызвали. Мы никого не преследуем без повода. И каждый должен знать причину этого… приглашения. Итак, скажите честно: знаете или нет?

— Нет, не знаю.

Чиновник раздосадованно прищелкнул языком.

— Правдивость — это черта, которая высоко ценится, как у вас, скаутов, так и у нас, в полиции. Я не знаю ничего дороже правды. И вы этого же мнения, не так ли? Я даже знаю, что бы вы хотели сейчас сказать. Что говорить правду и знать правду — вещи разные. Естественно. Но можно ли найти двух людей, более необходимых друг другу, чем правдивый и ищущий правду? — Надутую физиономию искривила ироническая усмешка. — Собственно, мы… два сапога — пара… Итак, первый вопрос: где вы были в прошлое воскресенье?

— Дома.

— Хорошо. Второй вопрос: как, будучи дома, вы могли забить гол на матче в Катовицах?

— Не знаю, о чем вы говорите? На каком матче?

— На матче Варшава — Катовицы. Там, где вы играли за польскую команду Катовиц и отличились в нападении…

— Я не был в Катовицах, не забивал никаких голов.

Чиновник изобразил озабоченность.

— Вы отказываетесь? Так следует вас понимать? Я, завзятый болельщик, впервые вижу футболиста, который бы отказывался от забитого гола. Послушайте, как только у вас язык повернулся? Итак, серьезно, забили или нет?

— Я уже сказал… Не знаю, о чем вы говорите, — голос уже начал дрожать. Станислав чувствовал, что, если не доведет этого фараона до белого каления, не вынудит его сорваться, не сможет дальше врать гладко и хладнокровно. Но чиновник, словно видевший его насквозь, продолжал беседовать почти светским тоном.

— Мне хотелось бы задать еще один вопрос, но, судя по нашему разговору, это бессмысленно. Вы не слушаете радиопередачи из Катовиц, верно? Большинство поляков… у вас, вероятно, нет приемника?

— Нет. Не имеется.

— Я так и предполагал. А жаль. Вчера утром вы услышали бы приятное для себя известие, что в последние минуты вышеупомянутого матча некий Станислав Альтенберг блестяще забил гол в ворота варшавской команды, решив тем самым исход матча в пользу хозяев ноля. Как вам нравится эта новость?

Чиновник считал, что Станислав на самом деле не имеет представления о передаче из Катовиц, и заранее потешался над его растерянностью. Ошибался. К этому вопросу Альтенберг был вполне подготовлен. Почти два дня, как актер, отрабатывал соответствующую реакцию на всякий случай. И поэтому вскинул брови, как человек бесконечно удивленный, и с притворной озабоченностью наморщил лоб.

— Альтенберг? Станислав? Невероятно! Значит, поэтому я сюда вызван?

Как бы удачно ни была сыграна эта сцена, она нисколько не поколебала уверенности чиновника в том, что личность установлена верно. Он лишь чуть досадливо передернул плечами.

— И бросьте заниматься раздвоением личности. Еще скажете, что в Катовицах, по всей вероятности, живет другой Станислав Альтенберг и тоже играет в нападении. Учтите: не живет и не играет. Впрочем, суть не в этом. Полиция, конечно, не любит, когда кто-либо переходит границу без ее разрешения. Это преступление, не так ли? И вы это преступление совершили. Но нас тревожит другое. Внушает особую тревогу то, что вы, немецкий гражданин, отец которого погиб, защищая Германию, переходите на ту сторону и выступаете в польской команде. Это уже пахнет предательством. Мы не поймали вас на границе и не станем привлекать к ответственности. Хотим только предупредить: не позволяйте себе впредь чего-либо подобного. Это может плохо кончиться. И послушайте меня, заядлого болельщика: советую вам вступить в какой-либо немецкий клуб. Немецкие спортивные клубы очень вами интересуются. Они оценят ваши способности. И не надо будет отказываться от забитых голов или являться ко мне на допросы. Это все, герр Альтенберг. Советую побыстрее принять решение.

Станислав молча вышел. Он не ожидал, что дело примет такой оборот. Был уверен, что после допроса либо попросту посадят, либо, ни в чем не уличив, оставят в покое. Между тем вопрос оставался открытым. Шантаж или только еще одна попытка запугать? Домой он возвращался в совершенно подавленном настроении.


Жизнь течет независимо от личных передряг и глубокие переживания зачастую оттесняются на второй план житейскими мелочами и повседневной суетой. Несколько дней Станислав, несмотря на донимавшую его тревогу, занимался подготовкой торжественного приема в отряд новоиспеченных харцеров. Встречался с ними и со своей дружиной, чтобы совместно составить впечатляющую программу. Сообща запланировали литературную викторину «Знаешь ли ты героев книг Сенкевича?», декламацию отрывков из «Конрада Валленрода», игры для младшего звена и испытание огнем, участники которого должны были доставать руками из очага запеченные в горячем пепле картофелины.

Накануне торжества к Станиславу забежал Дукель, чтобы сообщить, что вернулся начальник и непременно хочет с ними повидаться. Он ждал их в учительской комнате польской гимназии и встретил улыбкой, за которой — как они почувствовали — крылась глубокая печаль или подавленность. Действительно, он привез плохие вести. Сказал об этом сразу, пока не вдаваясь, в подробности. От тревожного предчувствия перехватило горло. Что случилось? Какие новости?.. Вызвал он их в пожарном порядке, зная, что завтра у них торжество. Он, к сожалению, должен срочно выехать в Берлин. Следовательно, будет отсутствовать, поэтому на них возлагается обязанность передать собравшимся то, что он сейчас скажет. Итак, как известно, он был в Ополе. Его вызывали в гестапо к криминальрату Гебхартбауэру. Ознакомили с приготовленной для него официальной бумагой. Это было запрещение носить харцерские мундиры. Да, он внимательно изучил бумагу… документ вполне официальный, скрепленный подписью шефа берлинского гестапо. Впрочем, не следует отчаиваться. Это еще не означает разгона организации. А так, как было сказано, всего лишь запрет ношения мундиров и каких-либо эмблем. И это необходимо объявить на завтрашней встрече. Он, начальник, уверен, что это будет сделано достаточно деликатно. Нельзя допустить возникновения упадочнических настроений и страха. Еще не все потеряно. Мундиры не столь уж необходимы для осуществления нашей деятельности. И возможно, запрет будет отменен. Сам Гебхартбауэр дал это понять. Разумеется, по-своему, в неприемлемой форме. Их предложения всегда неприемлемы. Однако сам этот факт подрывает незыблемость решения Берлина. Впрочем, раз уж он, начальник, об этом упомянул, то скажет несколько слов. Но только к их сведению. Итак, у него есть основания предполагать, что запрет — фортель со стороны гестапо. Довольно явный и грубый. Гебхартбауэр даже не пытался этого завуалировать. Показав ему, начальнику, вышеупомянутый документ, заявил без обиняков, что запрет еще не последнее их слово. Гестапо держит польское харцерство в Германии под неусыпным наблюдением, и вскоре оно попадет в более основательную переделку. Бог с ними, это их старая песня — запугивать. Но тут криминальрат добавил, что при наличии доброй воли с ними нетрудно было бы поладить. Да, это понятно, но в чем же должна выражаться эта добрая воля? Ему разъяснили, что лично он мог бы ее проявить, проведя один деловой разговор с воеводой Гражинским в Катовицах. Разумеется, это предложение его озадачило. Он — с воеводой Гражинским? По какому вопросу? Вопрос оказался довольно простым. Речь шла о немецкой молодежи в Польше. Конечно, не о скаутах, а о гитлерюгенде. Так вот, если бы он, начальник, как-нибудь убедил воеводу Гражинского в необходимости для данной организации права ношения формы и если бы это право гитлерюгенд получил, то само собой разумеется… ясно, что обе стороны весьма в этом заинтересованы. Да, несомненно. Тесно им уже здесь, в пределах рейха, хотят добиться большей свободы действий для своих нацистских пропагандистов в Польше. Что он, начальник, мог бы на это ответить. Заартачился… С польскими властями? Он весьма сожалеет, но у него нет с ними никаких контактов. Он является немецким подданным и, как таковой, может вести переговоры исключительно с немецкими властями. А что касается польского харцерства в Германии… Согласно закону… оно подчинено исключительно властям третьего рейха. Нет, ему нельзя вступать в переговоры с польскими властями. Это было бы правонарушением. Тут на лице гестаповца появилась ироническая усмешка. Гебхартбауэр не преминул выразить свое удовлетворение тем, что он, начальник, столь лоялен по отношению к гестапо. Однако подчеркнул, что предпочел бы иметь дело с теми, кто располагает более широкими связями в Польше. Успешные переговоры с воеводой Гражинским не остались бы без взаимности. Он сам не сомневается, что в случае успеха немецкие власти дали бы согласие на отмену столь неприятного для них, харцеров, распоряжения. А относительно переговоров с польскими властями… Несомненно, на такого рода переговоры гестапо смотрело бы сквозь пальцы… Следовательно, дается шанс. А раз есть такой шанс, могут найтись и другие. И Гебхартбауэру было сказано, что у них, харцеров, без того достаточно трудная ситуация и они не хотят более ее осложнять. И что он, начальник, тоже просит не толкать его на правонарушения. Наверняка это не произвело хорошего впечатления на гестаповца, но он, начальник, тешит себя надеждой, что по этому вопросу ему, возможно, удастся кое о чем договориться с гражданскими властями. Поэтому едет в Берлин и будет хлопотать. Но пока они должны снять мундиры и сообщить об этом другим.

— Весьма сожалею, — добавил он, провожая их до дверей, — это самое неблагодарное задание, какое я вам когда-либо поручал. Не обнадеживайте слишком собравшихся. Не следует впадать в панику, но нельзя умалчивать о серьезности положения.

Стойкость и смелость как младших, так и старших харцеров выявлялась теперь не при выуживании горячих картофелин из очага, а по их реакции на распоряжение гестапо. Никто не ожидал такого сообщения. Сбор начался беззаботно, почти весело. Огонь ярко пылал в очаге, мальчишки и девчонки доверчиво расселись на свеженатертом паркете. Когда Станислав, утихомирив радостно возбужденную аудиторию, объявил, что сейчас руководство сделает важное сообщение, это было встречено шутливыми замечаниями. Для детворы слово «важное» слишком многозначно. Одинаково важна информация о полученной «пятерке» или «двойке», как и о том, что на десерт будет любимое лакомство. Слово «важное» — противоположность всяческой скуке, оттого-то и значит слишком много. Поэтому обращение Альтенберга никого не настроило на серьезный лад. Только когда встал Дукель и, понизив голос, объявил, что хотел бы до начала торжества уведомить собравшихся о распоряжении немецких властей, воцарилась напряженная тишина.

— Довожу до вашего сведения это распоряжение перед вручением харцерской эмблемы — лилии. Ибо считаю своим долгом разъяснить вступающим, что принадлежность к нашей организации сопряжена с большими трудностями. Если кто-нибудь засомневается, еще не поздно будет сказать: нет. Это дело свободного выбора. Слушайте внимательно! — Он пересказал распоряжение, переданное ему начальником, и добавил: — С сегодняшнего дня нам запрещено носить харцерскую форму… Быть может, мы видим друг друга в мундирах последний раз. — Послышался гул возмущения, протесты. Кто-то из девочек заплакал. Трудно было их успокоить. Дукель подождал, пока гомон притихнет. — Однако это не мешает нам продолжать нашу деятельность, — заговорил он снова. — Но я должен задать вопрос: остаются ли верны своему решению те, кто вступил в наши ряды? — Ему ответили хором: «да!» — Я был убежден, что получу утвердительный ответ. Извините, что вообще об этом спрашивал. Благодарю вас за самоотверженность. Ваше вступление в ряды харцеров именно в такой момент придает вашему решению особую значимость. А вот эти лилии, которые, возможно, вам никогда не удастся прикрепить к харцерским конфедераткам.

Дукель вручил эмблемы новичкам, пожимая им руки. Один из них, получив лилию, суеверно подул на нее.

— Запретный плод навлек на наших прародителей гнев божий, но доставил им и немало удовольствия, — сказал новичок. — Может, не будет так скверно, как говорит руководство.

Все рассмеялись. Ребята были благодарны ему за то, что разрядил напряженную атмосферу. Станислав подошел к нему и дружелюбно взглянул в его чуть рябоватое лицо.

— Рад, что ты решился вступить. Научишь нас малость разбираться в травах, ладно? Можем даже ввести харцерский зачет по ботанике…

Новичок с благоговением прикрепил полученный значок к лацкану.

— Могу научить, почему бы нет? — сказал он. — Лишь бы нам не запретили ходить по лугам.

— Не сгущай краски, — досадливо отмахнулся Станислав. — Ведь начинал так весело…

— Это на публику, — возразил собиратель трав. — В частной жизни я не такой уж весельчак.

Станислав пригляделся к нему внимательнее.

— Я понимаю тебя, Хорак, — сказал он. — И тем выше ценю твое решение.


Голова еще была тяжелой от недосыпа, когда его разбудил ослепительный, как блеск стального лезвия, луч солнца. Оно вставало из-за гор. Состав как раз изгибался на повороте, и в окно вагона с минуту был виден дымящий паровоз. На откосах железнодорожной насыпи тлели в сухой траве черные лишаи. Осторожно, чтобы не разбудить соседа, Станислав вытянул одеревеневшие ноги. От ступней к бедрам побежали мурашки, утренний холодок дал о себе знать внезапным ознобом. Он натянул на плечи пальто, которое сползло во время сна. День, еще один день на этой земле. Вернее, уже не день, частица дня. Не более двух часов — вот и все. Возвращение. Кончалось, может, самое прекрасное событие в его жизни. Попадет ли он еще когда-нибудь на тот стадион? Станислав снова представил себе колышущиеся на трибунах волны зрителей, плещущие флаги и транспаранты, подбадривающие крики болельщиков и темную от дождя, убегающую из-под ног ленту гаревой дорожки. Бежали уже четвертый километр. Лидировали только они трое. Остальные — не в счет. Хвост. Он выкладывался до предела. Это был шанс выбиться, показать, на что он действительно способен. Сейчас или никогда. Такая возможность представляется раз в жизни. Вспомнилось досадное чувство одиночества. Стадион, на котором он стартует впервые, город, столь близкий сердцу, а все-таки чужой. Никто его тут не знает. Но теперь узнают. Только бы удержаться в этой тройке. И на этом месте до конца… На большее надеяться нечего. Те двое — впереди. Господи, аж дух захватывает. Прославленные спортсмены. Хватит ли сил удержаться? Первый уже видит недалекую черту финиша и устремляется вперед. Нарастает рев на трибунах. Это их любимец. Все знают, что он вернулся в строй после травмы и по-прежнему недосягаем. Вот оторвался от них и выходит на прямую. Финиширует. Это видно по реакции трибун. Зрители скандируют его фамилию. И второй противник нажимает, но темп не тот. Он устал. Станислав тоже, с трудом хватает ртом воздух, но не отстает от лидера. Нет, не обгонит, но висеть на нем будет. А тот как бы чувствует его тяжесть. Еще метров пятнадцать… Конец. Пересекают финиш почти в одну и ту же секунду. «Варшава приветствует спортсменов со всей страны!» — гласит висящий у него над головой транспарант. Кто-то набрасывает ему на плечи плед, кто-то трясет руку, поздравляя. Это спортсмен, которому он буквально наступал на пятки. Трудно поверить в собственное счастье. Ной. Ной опередил его только на полторы секунды. Как раз объявляют по стадиону: «Станислав Альтенберг из Бытома бросил вызов Ною. У этого никому не известного спортсмена большое будущее!» Но не время слушать судью-информатора, ибо подходит победитель забега, завоевавший лавры чемпиона мира в Лос-Анджелесе. Протягивает руку Станиславу, смотрит на него одобрительно из-под темных, кустистых бровей. «Я вижу вас впервые, — говорит он Станиславу. — У вас превосходный результат. Это приятный сюрприз нынешнего дня. Примите мои поздравления, коллега». Альтенберг смущен и растроган. Благодарит, заикаясь. «Что мой результат, вот вы бегаете… Один немец сказал, что пана Кусотинского может перегнать только пуля. И это верно». Обескураженный чемпион улыбается. «Ну, с немецкими пулями я предпочел бы не состязаться. До встречи на Олимпийских играх». До встречи… А пока возвращение.

Через два часа будут в рейхе. Конец экскурсии, конец официального визита немецкой Полонии в Польшу. Несколько незабываемых дней на желанной родине. Хорошо подышать польским воздухом. До сих пор он бывал только в Катовицах. Но Варшава — совсем другое дело. И не только потому, что столица, а вообще… Может, он представлял себе ее более величественной и огромной, впрочем, говоря начистоту… Он попытался перечислить по памяти самые высокие здания, поскольку ими он особенно гордился. Величие Польши он пробовал мерить высотой ее домов. Итак, банк — как он называется? — неподалеку от Национального музея. Кстати, для осмотра самого этого музея требуется почти полдня; потом дома на площади, где памятник летчика, и те, что возле моста Кербедзя с рекламой мыла «Олень», и здание телефонной компании, и, собственно, вся Маршалковская, и Иерусалимские Аллеи, и столько неоновых огней, и «небоскреб» — восемнадцать этажей, сам считал трижды, стоя на ступеньках Главного почтамта. А еще памятники: короля Зигмунда на Замковой площади и князя Юзефа у могилы Неизвестного солдата (хотя князь ему решительно не понравился: полуголый, без уланского кивера и мундира!), Мицкевича и Коперника, Собеского и Шопена, и только не понятно, почему нет среди них Сенкевича и Матейки. Самой прекрасной книгой из тех, что он читал, были «Крестоносцы», а из картин, которые видел теперь в залах «Захенты», особенно ему понравилась «Битва под Грюнвальдом». Почему эти два человека, запечатлевшие в своих творениях героизм народа, ничего не получили от него взамен? Тут что-то было не в порядке. Зато незабываемое впечатление произвела на экскурсантов смена караула перед зданием военной комендатуры. Они протиснулись сквозь толпу, чтобы лучше видеть. Кто-то на них напустился — чего толкаются, кто-то съязвил, что парни здоровенные, а ведут себя, словно никогда солдат не видели. Им не хватило смелости огрызнуться. Впрочем, тут же полились звуки национального гимна. Перехватило горло. Они стояли как зачарованные, не в силах проронить ни слова. Мелодия, рвущаяся из сверкавших на солнце золотых труб, пронизывала их насквозь, переполняя одновременно радостью и затаенной болью. Как они завидовали тем, кто мог видеть эту церемонию каждое воскресенье! Слышались команды на польском языке, бряцало оружие. Наряд, заступавший на дежурство, чеканя шаг, направился к могиле Неизвестного солдата. Альтенберг и Дукель последовали за ним. Немного погодя, после окончания церемонии, друзья присели на скамье Саксонского парка. По тенистым аллеям прохаживались среди античных статуй няньки с детьми, а напротив, в чаше, обрамленной дельфинами, рассыпал брызги фонтан. Дукель задумчиво смотрел на солдата, вышагивавшего возле вечного огня.

— Сташек, — голос, у него дрогнул, — скажи, почему Бытом — немецкий город? Почему мы не в Польше? — Альтенберг не знал, что ответить. Ведь речь шла не об исторических перипетиях. Дукель знал их лучше него. Это был вопрос, обращенный к судьбе. И он пожал плечами.

— Не знаю. Но верю моей матери. Она часто повторяет: «Я не разбираюсь в политике, не знаю, как и когда, но убеждена — Бытом снова станет польским городом». Они помолчали, наблюдая за чеканящим шаг солдатом, который, сделав «кругом», направлялся теперь в их сторону на прямых ногах, как автомат.

На следующий день с утра — Лазенки: дворец «На воде», жирные карпы, лебеди, которым надоела навязчивая щедрость посетителей, а после обеда — Королевский замок. В суконных шлепанцах они брели по великолепным, обитым парчой покоям, неуклюже скользя по изысканной мозаике паркета. Экскурсовод сыпала датами, и именами, без конца осведомляясь, не хочется ли им узнать еще что-нибудь. Мраморный кабинет, Рыцарский зал, Тронный — всего не упомнишь. Роспись на потолках, ковры, гобелены, мебель, оправленные в золото зеркала, в которые глядятся портреты королей, придворных дам и гетманов, хрустальные люстры, фигурки амуров и уродцев, часы с орнаментом, который, казалось, был гораздо важнее, чем время, которое они показывали, щербатые средневековые клинки и огнестрельное оружие, изготовленное скорее искусным ювелиром, чем оружейником. «Свидетельство великолепия нашей истории», — приговаривала экскурсовод, и это частично оправдывало существование большинства этих малопрактичных предметов. Дальше ход для экскурсантов был закрыт. Они очутились рядом с приватными апартаментами президента Речи Посполитой. Им объяснили, что пан президент в настоящее время отсутствует. Уже несколько дней всецело отдается охоте. Всем, разумеется, известно, что он превосходный охотник. Никогда не возвращается в замок с пустыми руками — то с оленем, то с кабаном, а порой и с медведем. Эта информация была принята с сочувственной улыбкой. У кого не вызовет симпатии подобная слабость главы государства? Станислав поинтересовался, хотел бы Дукель быть президентом?

— Неплохо живется, — сказал он без тени ехидства. — Надоест сидеть в креслах, едет на охоту… — Дукель улыбнулся и тут же погрустнел. — Как по-твоему, Сташек, если Гитлер нападет на нас… на нас — значит на Польшу, отобьемся или нет?

— Одни? Одни вряд ли… Но вместе с французами… они тоже ненавидят Гитлера. Шарахнули бы его с тылу, да так, чтобы дым коромыслом… А что, войны боишься?

Они стояли возле обрамленного тяжелыми шторами окна с видом на Вислу. Экскурсовод объясняла разницу между фарфором и фаянсом, показывая на какую-то роскошную посуду за стеклом витрины.

— Порой мне кажется, что Гитлер затеет войну. Помнишь, у нас радовались, что он принял делегацию Союза поляков в Германии и обещал всем работу и хлеб. А мне запомнилось лишь то, что сказал потом один из членов делегации: «От Гитлера разит мертвечиной». И не могу этого забыть…

Станислав испытующе взглянул на друга.

— Ты думаешь, что скоро начнется?

— Не знаю. Пожалуй, пока нам ничто не угрожает. Если были бы плохи дела, президент не отправился бы на охоту.

— Вероятно, ты прав, — сказал Станислав, и, повинуясь зову экскурсовода, они побрели в следующий зал.

Программа последнего дня пребывания в Польше была развлекательной. Сначала — зоопарк с фотографированием на польском слоне, в чем они себе не отказали, потом луна-парк, спрятавшийся неподалеку за деревьями. У входа гимназисты, потрясая копилками, собирали пожертвования на «Морскую и колониальную лигу». Друзья бросили в копилку по нескольку мелких монет. Станислав, не очень-то разбиравшийся в этих лигах, украдкой спросил Дукеля, на что, собственно, собирают деньги?

— На колонии.

— Трудовые?

— Нет, африканские. Польша должна получить Мадагаскар.

— Мадагаскар? А зачем нам Мадагаскар? Почему никто здесь не собирает на Бытом? На польские школы, на спортивные клубы в Германии?..

Дукель пожал плечами.

— Бросил — пропало… Один-ноль в пользу Мадагаскара.

Потом снова веселились. Комната смеха, тир, «калоши» — электромобильчики, на которых разрешалось таранить друг друга, «американские горы» с их головокружительными многоэтажными перепадами, «чертово колесо» и «гигантские шаги», на которых можно было качаться вниз головой. Кто-то предложил полетать на польском самолете. Все бросились к аттракциону. Разумеется, это была карусель. Ребята торопливо заняли места в коробочках-самолетах. На коротких крыльях — бело-красные квадраты и надписи RWD-6, напоминающие о машине, на которой Жвирко и Вигура перелетели Атлантику. Заскрежетал механизм, приводящий в движение карусель, и вот уже они кружатся в воздухе. Какой-то шутник кричит, что его обстреливают немецкие истребители, и, чтобы избежать воображаемой опасности, принимается раскачивать подвешенную на цепях коробочку. После этого высотного полета отправились на парашютную вышку. Взобрались наверх по винтовой лестнице и в нерешительности остановились на зыбком помосте. Отсюда было видно нагроможденье домов Старого города, зеленые террасы Королевского замка, красные стены Цитадели с крестом у «Ворот Казней» и серебряная чешуя Вислы, перехваченной пятью мостами.

— Сердце крепкое? — осведомился парень, застегивая лямки. — Если слабое, отдашь концы в воздухе.

Станислав успокоил его:

— Не бойся. Если я отдам концы, то на земле. Причем только на силезской. — Преодолев страх, подошел к краю шаткого помоста, дал парню проверить опутывающие его лямки, глянул вниз, на маленькие фигурки людей, которые сновали у подножия вышки, и прыгнул. Чаша парашюта наполнилась воздухом. Вися под ней, подстрахованный аварийным фалом, он плавно опустился вниз. Приземление оказалось жестче, чем ожидал. Он споткнулся и упал на одно колено. Гаснущий парашют накрыл Станислава и пришлось немного побарахтаться под ним, прежде чем подоспели парни из наземного обслуживания. Встал, слегка прихрамывая. Мелькнула мысль, что эти два вида спорта несовместимы. Раз уж он избрал бег, нельзя подвергать себя такому риску. Принимая это решение, он, конечно, и не предполагал, что ему еще придется надеть лямки настоящего парашюта.

Тем временем поезд преодолел поворот и прибавил скорость. Польская земля все быстрее убегала из-под колес. Станислав ощутил спазм в горле. Всего несколько дней, а столько волнений, столько грусти. Его родной город был там, за границей. Откуда же эта боль и нежелание уезжать? Что он там оставлял? Стадион на Агриколи? Полуголого князя Юзефа на коне? Сокровища Королевского замка? Луна-парк с комнатой смеха и слона в зоопарке? Может, смену караула у могилы Неизвестного солдата и кресты возле Цитадели?.. Пожалуй, все вместе. И великое, и малое. Богатство и нищету, старое и новое… Быть здесь и там одновременно: в родном городе и в родной стране — нельзя. Две эти привязанности не примирить. А вот уже разрисованная бело-красными полосами будка пограничной стражи. Польский пограничник скучающим взглядом провожает поезд. Дальше — немецкий стражник всером мундире — это уже рейх. Надписи на немецком языке, пропагандистские плакаты, портреты фюрера… И вдруг — громкая ружейная пальба. Станислав и сидящий напротив него Дукель высовываются из окна. Видят выжженный солнцем луг, который пересекает высокая железнодорожная насыпь. У ее подножия — выпиленные из фанеры зеленые силуэты солдат и большая группа штатских с винтовками на изготовку. Плоские человекоподобные макеты застыли неподвижно у земляного вала, как люди в ожидании расстрела. По команде какого-то типа в полувоенной одежде штатские залегли и открыли огонь. Мишени даже не дрогнули, залпы гремели неустанно. Их неподвластность смерти была убийственной издевкой неодушевленных предметов над нелепым и эфемерным явлением, которое именуется жизнью. Имитируя живых людей, фанерные силуэты с тупым безразличием подставляли себя под пули. Еще один залп… Дукель схватил Станислава за руку.

— Кто это? Что за банда?

— Не знаю. Этого не было. Что-то новое.

— Мишени напоминают…

— Я тоже подумал… польских солдат. Но кто эти штатские? И почему не на полигоне?

Поезд удалялся от странного луга под аккомпанемент продолжающейся пальбы. На станции в Бытоме их ждала Кася. О дне их возвращения она знала из письма и вышла встречать брата. Радостно бросилась на шею. Несколько дней разлуки обострили родственные чувства.

— Все по тебе соскучились, — говорила она, — мама не могла себе места найти, все вспоминала тебя, считала дни, оставшиеся до твоего возвращения. И дружина тоже. Твои ребята дважды заходили к нам, хоть и знали, что тебя нет. Жаловались, что им как-то не по себе, не знают, чем заняться, задумали какой-то велопробег, но без тебя ничего не получается. Все радовались твоему успеху в Польше. Завидуют, что разговаривал с Кусотинским. Ах, даже забыла тебя поздравить…

Станислав обнял Касю и поцеловал. Она была радостно возбуждена, ласкова, смешлива. Вдруг в непрерывный поток ее слов ворвались отголоски далеких выстрелов. Они напоминали те, которые Станислав слышал из поезда. Он привлек сестру к себе.

— Что это? Откуда стрельба? Из окна вагона мы видели каких-то штатских с винтовками. Кася, кто они такие?

Девушка помрачнела.

— Ах, Сташек, что здесь творится. Без конца стрельба, гремят марши, вопли…

— Кто эти люди?

— Дезертиры из польского войска. Польские немцы. Целыми толпами переходят границу. Здесь, конечно, сразу же получают оружие. Отпетые подонки. Держатся так, словно им принадлежит весь город. Даже здешние немцы их не выносят. Саранча…

Он слушал ее объяснения с тревогой. Все это отнюдь не радовало.

— Ясно, — отозвался Дукель. — Диверсантов готовят.

По дороге домой они встретились с таким отрядом, вид у этих молодчиков был действительно кичливый и наглый. Пожалуй, ни одна вооруженная до зубов воинская часть не производила столь зловещего впечатления, как эта, бог весть где собранная, банда штатских. Их полная угрозы песня еще долго звучала в ушах.


Через три недели Станислав со своими ребятами возвращался с велопробега, задуманного во время его отсутствия. Что заставило их отправиться в немецкий протекторат Чехии и Моравии — одному богу известно. Может, те, кто не был с ними в Польше, искали какой-то компенсации. Может, после того как было запрещено носить харцерскую форму, они пытались таким образом продемонстрировать свою национальную обособленность. Короче говоря, кто-то высказал идею, и Станислав с жаром за нее ухватился. Но эскапада оказалась на редкость неудачной. Они влипли в дурацкую историю, из которой с трудом удалось выпутаться. Могло кончиться скверно. Особенно для него. А началось со встречи с небольшой группой чешских ребятишек, бредущей жарким утром по песчаному проселку. Теперь-то он их понимал. Знал, почему вопреки резким понуканиям учителя они едва плелись. До деревни оставалось метров триста, и учитель, который не мог оставить ребят одних, подгонял их, как волк стадо овец. Это был немец, вероятно преподаватель немецкого языка, чего Станислав не предусмотрел. На чешской земле, среди чешских детей, он менее всего предполагал встретить немца. Слишком предавался иллюзиям. Между тем это была уже не свободная Чехословакия, а протекторат. Они отправились сюда, наивно надеясь вкусить свободы, вдохнуть ее полной грудью после удручающей атмосферы рейха, где все страшнее свирепствовал фашизм, а он, оказывается, уже и сюда добрался. Между тем детишки прекрасно знали, почему торопит их учитель. Услышав, что сказал им Станислав, погонщик горел желанием побыстрее добраться до телефона. Мелюзга разгадала его тайные намеренья и старалась тянуть время. Сметливые ребятишки хотели помочь ему скрыться. А он ничего не понимал. Шел рядом с ними, держась за руль велосипеда, все пытался завязать разговор и удивлялся их молчаливости. «Почему не поете? Разве чехи не любят петь? Может, вы меня не понимаете?» «Понимаем», — ответили далеко не все и снова умолкли. Тогда подошел учитель. Вероятно, его удивила эта группа из двадцати с лишним велосипедистов, говорящих на чужом языке. «Кто вы такие? Словаки?» Не зная чешского, они не уловили в двух этих фразах немецкого акцента. А ребята смотрели молча и, как он теперь понимал, предостерегающе. Боялись заговорить и только взглядами давали понять, что лучше не вступать в разговоры. А он выпалил, не задумываясь: «Поляки, из Бойтена. Приехали посмотреть, как вам живется. Гитлер — палач. Он хочет вас задушить. Но вы не поддавайтесь. Так, как мы не поддаемся». Учитель пригляделся к нему внимательнее: «Поляки? Из Бойтена». Не верил или хотел лучше запомнить. «Бойтен — это в рейхе, верно?» «В рейхе, — Станислав еще не почувствовал опасности. — Держитесь… Не поддавайтесь фашистским палачам». Учитель ничего не ответил, а они вскочили на велосипеды и, помахав на прощанье детям, поехали дальше. Тут их догнали резкие возгласы учителя. Он торопил, заставлял бежать. А дети еле-еле плелись. Они устали или притворялись. Бесили его своей медлительностью. Странная это была картина. Взрослый полностью пасовал перед ненавидящими его детьми. Первым понял все Клюта. Подъехал к Станиславу и судорожно схватил его за плечо. «Обалдел, что ли, Сташек?! К чему говорить такие вещи? Ведь ты же не знаешь, с кем разговариваешь. Не нравится мне этот чешский учитель. Смотри, как он теперь подгоняет своих учеников. Вдруг заторопился в деревню. Подозрительно…» Станислав сбросил его руку с плеча и попытался отшутиться. Но, оглянувшись, насторожился. Сильнее нажал на педали и подал знак остальным, чтобы поторапливались. Словно финишируя, промчались по деревне и некоторое время петляли по полям, чтобы запутать след. Через два часа почувствовали себя увереннее и выехали на шоссе. Пока их никто не трогал. Посыпались шутки по поводу внезапного бегства. Только Клюта по-прежнему был не в духе. «У тебя язык без костей, Сташек. Тебе это когда-нибудь дорого обойдется. Они слышат лучше, чем тебе кажется». Станислав одернул его. Клюта все чаще впадал в уныние и паниковал. Его настроения передавались другим, что было нежелательно. Раз он так трусит, не должен оставаться в организации. Станислав сказал ему прямо: «Ты боишься, уходи. Дело житейское. Никто тебя не осудит». Клюта был уязвлен. «Я говорю не страха ради, а желая тебе добра. И ты это знаешь. К чему так глупо рисковать…» Желая добра… Станислава порой мутило от его добрых пожеланий. Известно, что за этим кроется. Кася. Клюта все еще ходил за ней по пятам. Захотелось съязвить на этот счет, но тут пришлось остановиться у железнодорожного переезда, мимо которого, громыхая, катил длинный товарный состав. Наконец вереница вагонов пронеслась, и путевой обходчик поднял шлагбаум. И вдруг они увидели по ту сторону переезда патруль жандармерии. Станиславу сделалось не по себе. Харцеры вскочили на велосипеды и переехали полотно железной дороги. Один из жандармов вышел на середину шоссе. «Стоп. Что за группа? Чехи?» — «Нет, немецкие граждане, группа друзей — туристов». Однако при проверке документов было установлено, что немецкие граждане коренными немцами все же не являлись. Для жандармов это имело принципиальное значение и явилось вполне достаточным поводом, чтобы заинтересоваться этой «группой друзей». «Внимание, туристы! Вы задержаны до выяснения. Следуйте за нами». Это уже было скверно. Жандармы уселись на свои мотоциклы и поехали на первой скорости, чтобы велосипедисты могли за ними поспевать. Клюта едва удерживал руль дрожащими руками. «Учитель… — пробормотал он. — Я это сразу почуял…» На сей раз и Станислав присмирел. Беззаботное настроение сменилось унынием. Раскаленный от зноя асфальт прилипал к покрышкам. Зеленые поля словно потускнели. Деревенеющие ноги автоматически крутили педали, в голове царила полнейшая неразбериха. Отказаться от своих слов… Хорошо, а что это даст? Есть свидетель. Учитель. Уж он все выложит, и его показаний будет достаточно. Интересно, куда их доставят. Раз задержала жандармерия, то, пожалуй, не в полицию. В гестапо? Возможно. Черт побери! Если в гестапо — наверняка лагерь! Этого «палача» ему не простят. Оскорбление фюрера… Концентрационный лагерь. Финал велопробега — за колючей проволокой под током! Он уже достаточно наслушался о лагерях, но лишь теперь впервые из призрачного небытия они отчетливо предстали перед глазами. Головной мотоцикл свернул на проселок. Велосипедисты — за ним. Кавалькада покатила напрямик к видневшемуся вдали шоссе. Теперь слева от него простиралось спелое овсяное поле, метелки не выше колен, зато справа, чуть поодаль поблескивало сквозь заросли водное зеркало. Пруд. Круто огибавшая его дорога была обсажена густым терновником. Чтобы не угодить в глубокую колею, велосипедистам пришлось съехать на ровную, утоптанную пешеходами тропу у обочины. Они ехали теперь впритирку к зеленой стене живой изгороди. Мелкие веточки хлестали по лицу. Вот и поворот. Станислав оглянулся. Замыкающего мотоциклиста еще не было видно, а головной уже скрылся за кустами. Самое время. Станислав рванул руль вправо, вломился передним колесом в живую изгородь, которая тут слегка расступалась, соскочил с велосипеда, втащил его поглубже в заросли и припал к земле. Он даже не почувствовал, как острые колючки царапают лицо и руки. Едущий следом Клюта едва не врезался ему в заднее колесо, закачался, угодил в колею, но сохранил равновесие и снова выбрался на тропу. Лежа в зарослях, Станислав видел, как проехали остальные велосипедисты. Никто из них не заметил его исчезновенья. Теперь лишь бы не засек кто-либо из сопровождающих. А мотоцикл приближался, заваливаясь на бок оттого, что дорога шла по склону. Промелькнули глубоко нахлобученные жандармские каски, хмурые, загорелые лица и настороженные, бегающие глаза гончих псов, — двое высоко на седлах, третий — по плечи утонувший в коляске. На мгновение Станислав как будто встретился с ним взглядом. Но это только померещилось. Густая листва надежно его скрывала. Мотоцикл проехал в нескольких шагах от него, оставляя за собой резкий, запах выхлопных газов, и пропал за поворотом. Вскоре они появились на шоссе. Это была грустная картина. Цепочка велосипедистов, влекомая в направлении маячившего на горизонте городка. Он долго смотрел им вслед, дрожа от волнения. Убедившись, что они не вернутся, он оставил велосипед в кустах и спустился ниже, на берег заросшего осокой пруда, окунул в воду разламывающуюся от жары и тяжких мыслей голову. Засаднили царапины. Но самыми тяжелыми оказались часы ожидания поезда на полустанке, куда он добрался полями, опасаясь выезжать на основное шоссе. Три часа томительных раздумий о судьбе задержанных ребят. Порой хотелось снова сесть на велосипед и поехать туда, в городок, от которого он так старался держаться подальше. Все же победил здравый рассудок. Если кому-нибудь припишут его высказывания, он сумеет их опровергнуть.

Он лежал в траве возле железнодорожного полотна, за развесистой ольхой, стараясь не бросаться в глаза, и в ожидании поезда предавался мрачным раздумьям. Солнце уже клонилось к закату, когда наконец к полустанку подошел поезд. Станислав собирался было сесть в последний вагон, но тут кто-то высунулся из окна и окликнул его. Потом закричали из других окон. У него буквально гора свалилась с плеч. Вся дружина налицо, все до одного. Никого не задержали. От радости его едва не задушили в объятьях.

— Твое счастье, что смылся в кусты. Уж они взяли бы тебя в оборот. Очень им этого хотелось. А как мы там выкручивались, ты не представляешь…

— Где? Где вы были?

— В гестапо. А ты думал нас на обед пригласили?

— Не шутите. Действительно были в гестапо?

— Были. На встрече с твоим учителем. Он весьма сожалел, что тебя нет с нами. Это фашист. Каждому по очереди в глаза заглядывал. Говорил, что узнал бы тебя и ночью. А то, что ты сказал о фюрере, он даже повторить не осмеливается. Спрашивали нас, не сбежал ли кто-нибудь. Никак не могли досчитаться. Сколько вас было, да сколько вас было, — допытывались. А мы свое… Мол, не считали, но все в сборе. Наконец, оставили нас в покое. Запретили только показываться на шоссе и велели возвращаться домой поездом. Повезло тебе, Сташек. Этот немец узнал бы тебя как пить дать…

Повезло. Конец поездке в протекторат Чехии и Моравии. Им не удалось обнаружить даже того, что они готовы были считать видимостью свободы. Фашизм расширял сферу проникновения, щупальца гестапо становились все длиннее и все глубже впивались в тело Европы. Поездка была их лебединой песней. Через несколько дней им предстояло узнать от начальника о решении гитлеровской администрации, окончательно ликвидирующем польское скаутское движение в рейхе.

Между тем в родном городе их ждал еще один мрачный сюрприз. Поезд прибыл на станцию глубокой ночью. Город уже спал, но далеко не безмятежным сном. Нарушал его странный, монотонный рокот, от которого дрожали оконные стекла. Многие вскакивали с постели, распахивали окна, а те, кто жил на главной улице, мог наблюдать за тем, что творилось на мостовой. Ребята, которые с группой пассажиров шли со станции, были внезапно остановлены. Полевая жандармерия оцепила перекресток. Никого не пропускали. Во мраке ночи по мостовой катили грузовики с пехотой, броневики, пушки, платформы с металлическими понтонами, мотоциклы с пулеметами, закрепленными на колясках, штабные автомобили повышенной проходимости и тяжелые танки. Двигалась стальная лавина, начиненная порохом, динамитом, тротилом и всем тем, что только способно крушить, уничтожать и убивать. Жандармы-регулировщики, размахивая белыми и красными кружками на палочках, перекрыли дорогу, ребята, судорожно сжимавшие рули велосипедов, стали невольными свидетелями зловещего парада бронированных полчищ, которые ползли к границам их родины. Казалось, кто-то сдавил клещами горло и вместо воздуха они глотают раскаленный песок. Станислав понимал, что той Польше, которую он любил с детства, а увидел впервые три недели назад, придется подставить свою живую плоть под удар этой стальной лавины. Домой он вернулся мрачный, подавленный.

Мать и Кася не спали. Грохот, здесь, вдали от центра, хоть и приглушенный, не дал им сомкнуть глаз. Они спросили, знает ли он, что это так грохочет в городе, но, услыхав односложный ответ, уже не возвращались к этой теме и умолкли. Когда Станислав лег, ему показалось, что мать плачет. Хотел ее успокоить, но не нашел нужных слов и вскоре незаметно забылся тревожным сном.


Следующий день принес новые тревожные вести. Утренняя пресса, кипя благородным гневом, который в подобных случаях переполнял гитлеровские газетенки, сообщала, что вчера польское правительство отклонило немецкий ультиматум относительно Гданьска. Станислав прочел передовую статью и, возмущенный оскорблениями в адрес Польши, бросил газету на пол. Мать подняла ее.

— Что такое ультиматум? Сташек, что это значит? — спросила она, испуганно глядя на сына.

— Успокойся, мама, — ответил он. — Немцы предлагают Польше неприемлемые условия, и Польша их справедливо отклоняет.

— Хорошо, но что все это означает?

— Ничего особенного, мама. Право же, ничего особенного. Господи, как же тебе это объяснить? Не сегодня-завтра будет война. — Он отвернуться и, сославшись на то, что необходимо срочно почистить велосипед, выбежал во двор.

IV

Харцерскую организацию распустили, польскую гимназию закрыли, часть учителей уехала в Польшу. Это были польские граждане, оказавшиеся без работы. Вместе с небольшой группой харцеров Станислав провожал их на станцию. Они уезжали со слезами на глазах, и со слезами на глазах расставались с ними те, кто по причине своего немецкого гражданства оставался в рейхе. Начальник, тоже преподававший в гимназии, тяжело переживал это расставание. Станислав впервые видел его таким удрученным. В распахнутом пальто, понурив непокрытую голову, с печатью забот и тревог на лице, изрезанном глубокими морщинами, он обратился к отъезжающим с краткой речью: «Прощайте! Больше нам уже не придется открывать учебный год в нашей гимназии. Дети наши пойдут в немецкую школу, но никогда не забудут того, чему мы их научили. И вы, возвратясь на родину, не забывайте тех, кто здесь остался. Не теряйте веры в нас. Что бы ни случилось — мы останемся поляками».

Последние объятия, утешения, которым никто не верит. Отъезжающие размещаются в вагоне, протискиваются к окнам, чтобы сказать еще что-нибудь, но слова застревают в горле, их заменяют грустные улыбки, безмолвные кивки. Поезд трогается, набирает скорость, машущие руки замирают в воздухе, и на перроне воцаряется гнетущая тишина. С отъездом этой горстки учителей у ребят окончательно обрывалась связь с родиной. Они словно очутились в шлюпке, отбившейся от судна в открытом море. Остались вдруг одни, отрезанные от родины, среди враждебной стихии. С перрона уходили в подавленном настроении. Начальник брел к выходу с низко опущенной головой. Казалось, он не видит и не желает никого видеть. Но на привокзальной площади подошел к Станиславу, положил ему руку на плечо и сказал, что должен потолковать с ним с глазу на глаз. Они отделились от остальных провожающих и свернули в менее оживленную улицу.

— Альтенберг, — начальник украдкой огляделся и взял Станислава под руку. — Надеюсь, тебе не надо объяснять, что не сегодня завтра разразится война. — Станислав кивнул головой. — И знаешь, что тогда произойдет? Гитлеровцы набросятся на нас как шакалы. Все может оказаться гораздо хуже, чем мы предполагаем. Беззаконие станет всеобщим непреложным законом, насилие — всеобщей обязанностью. Речь идет о том, чтобы у них не было никаких аргументов. Ни малейшего повода для преследований. Сколько у тебя ребят в дружине?

— Тридцать два.

— А надежных?

— Тридцать.

— Нет. Столько было до сих пор. Теперь придется повысить требования. Нужно нечто большее, чем обычная порядочность.

— Понимаю… Двенадцать.

— Хорошо. Собери их, и пусть пройдут по польским домам. Особенно тем, которые на подозрении у немцев. И пусть проследят, чтобы всюду спрятали или уничтожили то, что может бросить на нас тень. Сделай это немедленно, соблюдая предельную осторожность. В опасности жизнь многих польских семей. Это ваше последнее задание. Дукель передаст тебе адреса. Никого не пропустите. Понятно?

— Понятно.

Они молча обменялись рукопожатием. По лицу начальника едва скользнула улыбка, он смешался с толпой прохожих и исчез за углом. Станислав не знал, что видит его последний раз. Несколько часов спустя собранные по тревоге харцеры разбежались в разные стороны. Одни действовали в городе, другие разъехались по окрестным селам и поселкам. Входили в дома со словами: «Ликвидируйте все, что связано с вашим участием в польских организациях. Торопитесь, за нами следом идет гестапо». На следующий день Станислав принимал рапорты о проведенной акции. Она прошла удачно. Лишь в двух домах никого не оказалось на месте. Но это еще не были аресты. Станислав велел любой ценой отыскать неоповещенных, уничтожил полученный от Дукеля список и отправился в гимназию доложить начальнику о выполнении задания.

Уже несколько дней банды нацистских громил забрасывали здание гимназии камнями и грязью. Возле парадного валялись осколки стекла, битый кирпич, булыжники. Дверная ручка, которую нацисты вымазали нечистотами, была обернута газетой. Станислав вбежал на второй этаж и, пройдя длинный коридор, постучался в дверь квартиры начальника. Но никто не отозвался на стук. Тогда он спустился этажом ниже и забарабанил в дверь Дукеля. Тот открыл не сразу. Бледный, настороженный. Казалось, он ждал совсем Других гостей.

— Сташек, это ты? — глаза его встревоженно бегали. — Уходи отсюда! В любую минуту может нагрянуть гестапо.

— Не преувеличиваешь?

— Нет. Час назад у меня был обыск. Мне запрещено выходить из дому.

Станислав, несмотря на протесты друга, протиснулся в комнату. Здесь царил беспорядок. Одежда была разбросана по полу, все ящики выдвинуты. Хозяин комнаты тщетно пытался что-то поднять, прибрать дрожащими, непослушными руками.

— Может, тебе помочь?

— А как ты мне поможешь? Если решили арестовать, все равно арестуют. Начальника уже забрали.

— Забрали? Куда?

Дукеля поразила наивность этого вопроса.

— Не знаю. К себе. В гестапо. Я видел в окно, как его уводили. Посадили в машину и увезли. Ступай, чего доброго, нас обоих заберут. Впрочем, погоди, — вдруг оживился он. — Есть у меня еще кое-какие материалы… Пустяковые, но я предпочел бы от них избавиться. Возьмешь?

Станислав охотно согласился, но добавил, что если действительно следует поторопиться, чтобы опередить гестапо, то медлить нельзя.

— Все это не так просто, — сказал Дукель. — Они в запломбированном шкафу.

— Хочешь сорвать пломбу?

— Нет. Если согласен помочь, отодвинем вместе эту махину.

— Давай.

Поднатужившись, они с немалым трудом выдвинули на середину комнаты огромный шкаф. Затем с помощью отвертки сняли заднюю стенку. Лавиной хлынули на пол стопки книг. Друзья принялись за кропотливую сортировку.

— «Крестоносцы», «Конрад Валленрод»… это лучше забери, — сказал Дукель. — Не знаю, куда их денешь, но это… — он вытащил большой альбом в кожаном переплете, — это спрячь. Его нельзя уничтожать.

— А что это такое?

— Досье… Я собирал его много лет. Когда-нибудь это очень пригодится.

Станислав открыл папку и остановил взгляд на первой странице: «Доказательства польского характера Силезии». Это были вырезанные из немецких газет объявления поляков, которые под давлением немецкой администрации были вынуждены изменить свои фамилии. Он прочел первое попавшееся: «Ян Корецкий уведомляет, что с сегодняшнего дня его имя и фамилия Иоганн Кортцшмерц». В папке сотни подобных объявлений. Сколько же крылось за ними человеческих трагедий, сколько же этим людям довелось испытать мук нищеты, голода, безработицы, страха перед нацистскими громилами, страха за свое имущество, а порой и за свою свободу или даже жизнь, прежде чем они приняли столь унизительное решение? Он сам частенько задумывался, откуда у него немецкая фамилия. Отец — поляк до мозга костей, последним его желанием было, чтобы дети воспитывались в польском духе. Так может подобно тем, в минуту душевного надлома, слабости… Впрочем, это мог сделать и не отец, а дед или прадед. Ведь Станислав ничего о них не знал.

— Я спрячу папку, — сказал он. — Не беспокойся.

Нашлось несколько учебников топографии. Дукелю также не хотелось оставлять их у себя. Гестапо не раз обвиняло харцерство в милитаризме. Утверждало, что поляки занимаются военной подготовкой. В этом плане занятия по ориентированию на местности были одним из главных аргументов гестапо. Поэтому учебники были отложены в сторону вместе с двумя компасами, биноклем и несколькими туристическими картами Силезии. Станислав убрал все это в рюкзак, который нашел на нижней полке шкафа.

— У тебя что-нибудь изъяли во время обыска?

— Ничего. Пришли якобы искать оружие. Не нашли. Никогда его у меня не было, но боялся, что подбросят. Потребовали только список членов Союза польского харцерства в Германии. Я сказал, что являюсь всего-навсего вожатым отряда, и они обращаются не по адресу. Тогда велели дать список членов отряда. Я показал им…

— Показал?!

— Да. Пепел в зольнике. Я думал, что меня убьют на месте. Кричали: «По какому праву сжег список?! По какому праву…» Я сказал: «Вы разогнали нас, все распалось, к чему хранить столько бумаг». Тогда принялись потрошить этот шкаф. Каждую книгу брали за корешок и трясли. Специалисты. Но вскоре им надоело, слишком утомительная работа. Опечатали шкаф, спросили, знаю ли я, что мне грозит, если сорву пломбу, и пошли. Забирай рюкзак и уходи. Кто-нибудь тебя видел, когда входил?

— Кажется, нет. В крайнем случае скажу, что книги из школьной библиотеки.

— Как знаешь.

Они привинтили заднюю стенку и осторожно, чтобы не повредить пломбу, придвинули шкаф к стене. На улице смеркалось. Поскольку возле гимназии время от времени появлялись патрули гитлерюгенда, Дукель провел Станислава через котельную. Отпирая железную дверь, которая выходила на задворки, он сказал:

— Не знаю, что со мной сделают, пусть поскорее приходят. Хуже нет такого ожидания. Рад был повидаться с тобой. Ну, ступай…

Станислав хотел что-то сказать, но слова увязли в гортани. Он молча пожал руку Дукелю и, закинув за спину рюкзак, выскользнул из здания гимназии.

Впервые в нем проснулся страх. Арест начальника, обыск у Дукеля, обход польских семей, которым угрожал визит гестаповцев, — все это не могло пройти бесследно для Станислава. Мрачная действительность неумолимо налагала свой отпечаток. Но тяжелее всего было то, о чем постоянно твердила мать: «Мне страшно. Одна война кончилась, другая того гляди начнется. Забреют тебя, сынок… Пойдешь в немецкую армию и, как отец, погибнешь за чужое дело». Станислав возмущался: «Я — в вермахт? Никогда! Уж я сумею спрятаться. Дождусь прихода польского войска и вместе с ним — айда на Гитлера». Но бывали минуты, когда покидала его вера в приход польского войска на силезскую землю. А вдруг немцы с ходу вторгнутся на польскую территорию и их не так легко будет оттуда вытеснить? Бои примут затяжной характер, будут продолжаться многие месяцы? Сколько можно скрываться? Неделю… Две… Вот если бы он жил на французской границе… Франция — сила. Немцы не выдержат ее удара. Французская армия легко войдет в рейх, как по маслу. Но Франция далеко отсюда. С некоторых пор Станислава донимали кошмарные видения. Снился ему один и тот же сон: идущие прямо на него мишени, которые видел недавно из окна поезда. Нет, это были не мишени, а настоящие польские солдаты. Они надвигались, а он строчил по ним из пулемета. Видел, как падают, и пытался прекратить огонь. Ослаблял нажим на спусковой крючок, дергал затвор, целился в сторону — все было напрасно. Смертоносное оружие как бы самостоятельно, вопреки его воле, вершило кровавое дело. Он просыпался в поту, близкий к помешательству. Эта боязнь и ночные кошмары побудили его принять решение, мысль о котором он вот уже много лет гнал от себя.


Перейти немецкую границу оказалось гораздо проще, чем он предполагал. Зная размещение находящихся в боевой готовности частей вермахта и постов пограничной охраны, он, как и прежде, быстро нашел слабо охраняемый стык и благополучно проскользнул, избежав встречи с перекрещивающимися лучами прожекторов. Только на польской стороне наткнулся на проволочные заграждения. Раньше их не было. Деревянные рогатки, густо опутанные колючей проволокой, тянулись бесконечной грядой. Станислав пытался поставить ногу, но проволока прогибалась, затягивая его в хитросплетение колючих спиралей. Больно оцарапал голень. Ничего другого не оставалось, как пройти вдоль непреодолимой преграды в поисках какой-нибудь щели. Вскоре обнаружился узкий прогал, за которым снова тянулось сплошное заграждение. Едва влез между рогатками, как раздался зычный голос: «Стой, кто идет?!»

— Свой.

— Какой еще свой? Пропуск!

И это было полнейшей неожиданностью. Никто раньше не спрашивал пропуска.

— Свой, — повторил Станислав. — Перебежчик.

Зычный голос велел ему поднять руки вверх и приблизиться. Никого не видя, он сделал несколько шагов и остановился. Из-за ближайшего к нему дерева блеснул ствол винтовки, одновременно кто-то подошел к Альтенбергу сзади. «Ни с места», — произнес этот второй, тщательно его ощупал и довольно грубо подтолкнул вперед. Наконец, появился тот, что стоял за деревом. Велел Станиславу идти впереди, предварительно пригрозив, что при попытке к бегству не будет с ним цацкаться.

— Понятно, — сказал Станислав. — Отведите меня к командиру.

Молча дошли до заставы, находившейся довольно далеко от места его задержания. Станислава ввели в комнату, которая запомнилась еще по предыдущему переходу. Он узнал почти родной ему дом, хотя с первого взгляда заметил, что среди солдат нет ни одного знакомого.

— Разрешите мне поговорить с сержантом Куртыбой, — обратился он к своим конвоирам.

— А откуда тебе, негодяй, известно, что здесь был сержант Куртыба, — услыхал он у себя за спиной. Оглянулся. Посреди лестницы стоял офицер в звании капитана. Спускаясь со второго этажа вниз, он остановился, чтобы отвести душу. — Эти мерзавцы непрерывно засылают к нам шпионов и провокаторов! Если бы хоть одного сукина сына можно было вздернуть. Дипломатию разводим, черт побери! Повесишь проходимца — скажут, что провоцировал войну. Кто тебя прислал сюда, шпион паршивый?

Не время было обижаться. Станислав старался сохранять полнейшее спокойствие.

— Я не шпион. Я пришел, чтобы…

— Кто из вас, паразитов, признавался в шпионаже? Сплошные польские патриоты, а на километр разит свастикой и Гитлером. Ты тоже, надо думать, силезский повстанец, а? Даже награжден Крестом за храбрость, который стянул у кого-нибудь во время обыска…

— Нет, пан капитан. Я польский харцер… Из дружины…

— Ага… из дружины? Из Bund Deutscher Osten[5]… Фамилия?

— Альтенберг. Станислав Альтенберг.

Офицер иронически усмехнулся.

— Лучше ничего не могли придумать? Харцер Альтенберг… А может, Геббельс или Риббентроп? Ты, конечно, хочешь сообщить мне, где стоят ваши танки? Мы уже сыты по горло такого рода ценной информацией. Скажи своим, что мы на них плевали. Пусть, наконец, пришлют свои танки. Мы лучше знаем, что нам делать с танками, чем с такой мразью, как ты. Обыскать его, — приказал он солдатам, — и препроводить на немецкую заставу.

Станислав почувствовал, как у него подкашиваются ноги.

— Пан капитан, — произнес он сдавленным голосом. — Я поляк. Играл в футбол здесь в Катовицах. Сержант Куртыба, он меня знает, мог бы подтвердить. Я пришел, чтобы вступить в польское войско… Хотел, прежде чем начнется война, к своим… А вы… на немецкую заставу. Они меня расстреляют.

Внезапно вмешался один из солдат:

— Осмелюсь доложить, пан капитан, я видел его на нашем стадионе. Забил красивый гол. Он вроде говорит правду.

— Не вмешивайся! — рявкнул офицер. — Что ты знаешь о войне?! Вчера пальнул футбольным мячом в ворота, а завтра выстрелит тебе в спинку. Выполняйте приказ!

Пограничники принялись выворачивать у него карманы. Он безразлично отнесся к обыску, повторяя сдавленным голосом:

— На верную смерть отправляете. Меня, поляка…

Вывели Станислава с винтовками наперевес. Во время допроса откуда-то приползла туча, и хлынул мимолетный дождь. Когда вышли на улицу, падали уже последние капли. В воздухе, мягком от сырости, пахло влажной листвой. Они шагали по асфальтированному шоссе. До границы было не более полукилометра. В ушах еще звучал иронический голос офицера, и жестокий, прямо-таки неправдоподобный приказ. Ведь это же уму непостижимо: польский солдат ведет его под винтовкой, чтобы передать в руки немецкой полевой жандармерии. Какой-то кошмарный сон, сейчас он проснется, и все будет, как было.

— Позвольте… — услыхал он собственный и вместе с тем словно чужой голос.

Пограничник прервал его на полуслове:

— Молчи. О чем бы ты ни заговорил, все равно шпион или провокатор.

— Так что же мне сказать, чтобы вы мне поверили? Немцы вам не возвращают ваших дезертиров. Им дают оружие, обучают убивать вас. А вы меня…

— Я тебе верю, — сказал солдат. — Ты не похож на тех, которые сюда приходили. Боишься по-настоящему. Это заметно. Мы уже не одного перебежчика завернули. Те подлюги только прикидывались. Верно? — обратился он ко второму солдату. Тот подтвердил нечленораздельным ворчанием. У Станислава затеплилась надежда.

— Отпустите меня?

Солдаты молчали. Они объяснялись жестами, которых он не мог видеть. Только чувствовал, что за спиной у него решается его судьба.

— Отпустите? — повторил Альтенберг с надеждой в голосе и одновременно ощутил прикосновение дула винтовки, как бы приказывающего ему изменить направление.

— Ты должен вернуться туда, откуда пришел. Это все, что мы можем для тебя сделать.

— Я же хотел в Польшу… — начал Станислав, но голос за спиной решительно возразил:

— Нет. Нас могут расстрелять за то, что отпустили шпиона.

— Понимаю. Пустите…

Свернули с шоссе на дорогу, по которой Станислав был препровожден на заставу. Вели прямехонько за проволочное заграждение. Оттуда уже не было возврата. У него оставался только один путь: назад, в рейх. Немного помолчав, солдат задал Станиславу неожиданный вопрос, видимо уже давно его мучивший.

— Скажи, — произнес он не без колебания, — правда ли, что у немцев танки из фанеры?

— Спятил, что ли?! Кто тебе это сказал?

— Был разговор…

— Ерунда. Я недавно поступил на металлургический завод. Там выпускают броню. Из лучших сортов стали.

— И я так думал, — сказал солдат. — Похоже, что дела будут невеселые. Еще нас переживешь. Ну, ладно, проход здесь. Дуй, только на немцев не нарвись.

— Спасибо. Не пускайте их в Польшу.

Альтенберг почувствовал, будто его вынули из петли, и бросился в просвет между рогатками.


Найти Дукеля. Непременно встретиться с Дукелем. Рассказать о своих перипетиях и пытаться уговорить вдвоем перейти границу. Сташек и сам не знал, хватит ли у него духу еще раз попытаться, однако бездействовать не мог. Но вот дома ли Дукель? Ведь ему грозил арест. Два дня назад был обыск. За это время его могли взять десять раз. Может, вообще не собирались упрятать за решетку, просто хотели припугнуть или не нашли у него ничего такого, что послужило бы поводом для ареста.

Здание польской гимназии было погружено во тьму. Разбитые уличные фонари напоминали остовы высохших деревьев. Сташек подошел ближе и спрятался за углом. По другой стороне улицы прохаживался одинокий полицейский. Что он охраняет? От кого охраняет, если вопреки его бдительному присмотру были разбиты фонари, окна и забаррикадирована невесть откуда извлеченным хламом парадная дверь гимназии? Прячась за углом, он с минуту прислушивался к удаляющимся шагам полицейского. Убедившись, что больше никого поблизости нет, он одним прыжком достиг парадного. Несмотря на баррикаду, дверь была приоткрыта. Значит, недавно кто-то входил или выходил. Почему не закрыл за собой? Не задвинул засов? Неужели в доме никого нет? Станислав осторожно проскользнул в вестибюль и на ощупь поднялся по лестнице на второй этаж. Бесшумно заскользил к комнате Дукеля. Вдруг, еще за несколько шагов от двери, услыхал громкий разговор. Говорили по-польски. Это его ободрило. Остановившись у порога, он поднял было руку, хотел постучать, но что-то удержало его. Станислав затаил дыхание, припал ухом к темной щели. Разговор вдруг смолк. Услыхали его? Нет. С шумом полилась вода из крана, звякнул отставленный стакан, кто-то с облегчением вздохнул, вероятно утолив жажду, и раздался незнакомый Станиславу голос:

— Благодарю вас. Со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было. Не пил, не ел. Но это неважно. Самое ужасное как будто позади. Знали бы вы, что такое теперь граница… Она практически непроходима. Сам не знаю, как мне удалось. Битый час висел на немецкой проволоке. Видите мои брюки? Сплошные лохмотья. Можно зажечь свет?

— Если вы считаете, что это необходимо, — послышался голос Дукеля.

В щель, к которой припал Станислав, пробился луч яркого света, чуть рассеяв непроглядный мрак коридора.

— О, теперь я вас узнаю, — сказал незнакомец. — Воевода Гражинский показывал мне вашу фотографию. Я не могу ошибиться.

— В темноте вполне могли бы, если бы вместо меня здесь был другой человек.

— В вашей квартире? Кто бы мог оказаться вместо вас в вашей квартире?

— Допустим, гестапо…

Они помолчали.

— Действительно. Здесь я совершенно потерял голову и все из-за кошмарной усталости. А почему вы сидите в темноте?

— На свет слетаются фашистские погромщики. Они швыряют камни в окно. Итак, я слушаю вас, в чем же тело?

— Извините, я не успел представиться. Капитан Крупинский. А вот документы… Надеюсь, они помогут вам уяснить цель моего визита.

Станислав уловил шелест бумаг, извлекаемых из-за пазухи, потом на некоторое время воцарилась глухая тишина. Вероятно, Дукель просматривал документы.

— У меня есть для вас письмо от воеводы Гражинского, — произнес чужой голос. — Прочтете его потом. Вкратце я сам изложу просьбу воеводы.

— Да, да, я слушаю вас, — сказал Дукель, а Станислав заколебался, стоит ли еще торчать у двери. Пожалуй, лучше уйти. Но он не мог сдержать любопытства.

— Не сегодня завтра Польша объявит Германии войну, — сказал незнакомец. — Надеюсь, это вы понимаете…

— Не совсем, — перебил Дукель. — По-моему, будет совсем наоборот.

— Вы так полагаете? Не будьте наивным, — возразил чужак. — Побеждает тот, кто первым наносит удар. Фактор внезапности должна использовать более слабая сторона. А ею, увы, является Польша. Поэтому надо ударить внезапно и всеми силами. Тогда немцы не выдержат натиска. Но нам нужна поддержка для развертывания диверсионной деятельности в тылу противника. Это подорвет его изнутри. Именно за этим я к вам и пришел. Воевода Гражинский уверен, что вы ему не откажете. Все это изложено в его письме. В вашем распоряжении большое количество людей. Крупный отряд харцеров. Вы должны их собрать. Такая группа в тылу врага равноценна взрывному устройству огромной разрушительной силы. Надеюсь, вы понимаете это. Если у вас мало оружия, подбросим. Сколько надо?

У Станислава захватило дух, он крепче прижался щекой к двери.

— Вы ошиблись адресом, — раздался после долгой паузы голос Дукеля. — Мы не являемся военизированной организацией. У нас нет оружия, и мы не умеем с ним обращаться. Кроме того, харцерство в Германии никогда не готовилось к диверсионной деятельности. Наша организация исповедует совершенно иные принципы. И воеводе Гражинскому это хорошо известно.

— Вы мне не верите, — в голосе незнакомца появилась нота отчаяния. — Пожалуйста, прочтите это письмо. Там вы найдете подтверждение моим словам. Если вы сегодня не выполните эту просьбу, завтра будет поздно. Польша больше не может откладывать начало военных действий. Это повлекло бы за собой трагические последствия. Умоляю вас, соберите своих людей. Не время проявлять недоверчивость. Речь идет о Польше!

И снова голос Дукеля:

— Меня не интересует это письмо. Заберите назад. Я ничем не могу помочь Польше, а тем более вам. Не знаю, кто вас прислал сюда, и не интересуюсь этим. Мне хотелось бы, чтобы вы побыстрее покинули этот дом. Только, пожалуйста, без трагических жестов. И не падайте на стул. Встаньте и немедленно убирайтесь отсюда. Я под домашним арестом, каждую минуту может явиться гестапо, и мне совершенно ни к чему дополнительные осложнения. Вы меня слышите?

Видимо, Дукель сцепился с незнакомцем, так как Станислав уловил пронзительный скрежет стула.

— Вы мне показываете на дверь? — уже трагически вопил незнакомец. — Мне, поляку?! С риском для жизни я пробрался сюда через границу, а вы отказываетесь мне помочь?! Что я говорю — мне, своей родине?! В такую минуту! Польша в смертельной опасности! Неужели это вас совершенно не волнует?! Ну и патриоты! В час тяжелейшего испытания вам безразлична судьба своего народа! Вы хотите его погибели! Готовы бросить на растерзание немецкой солдатне! Польшу, родину! Это трусость! Трусость и предательство! — Голос дрогнул, чужак разрыдался.

Станислав, как и Дукель, испытывавший недоверие к незнакомцу, вдруг заколебался. Ведь этот человек действительно плакал. Правда, вскоре успокоился и, понизив голос, заговорил умоляюще:

— Вы боитесь, я понимаю. Страх убил в вас любовь к отчизне. Вот на что способно гестапо. А воевода Гражинский назвал вас выдающимся сыном польского народа. Не лишайте его последних иллюзий. Если боитесь, назовите кого-нибудь, кто бы мог собрать отряд. Я офицер и готов возглавить ваших людей. Только кто-то должен меня представить харцерам. Передать командование над ними. Мне необходимо установить с ними контакт. Не все же парализованы страхом, как вы. Оружие приготовлено. Завтра его можно получить. Мы ударим с тыла в самую уязвимую точку немецкой обороны. Ради чего же вы работали здесь столько лет? В последний момент предать?! Заверяю вас… Если попаду в лапы гестаповцам, не пророню ни слова, даже если переломают все кости. Умоляю… Выведите меня на связь… Хоть с одним настоящим поляком…

— Организация разбита, нет никаких контактов, — ответил Дукель, и, судя по голосу, волнение его достигло предела. — А списки отряда, которые вас, очевидно, более всего интересуют, давно сожжены. Я говорил об этом в гестапо. Надеюсь, теперь вы отсюда уйдете.

Снова послышалась возня, на сей раз более энергичная. Дукель со всей решимостью взялся за непрошеного гостя. Несколько раз они ударились о дверь. Станислав отпрянул и скрылся за углом коридора. Когда секунду спустя выглянул, Дукель уже вел пришельца к выходу, заломив ему руку назад. Гость почти не сопротивлялся. Запрокидывая голову, на полусогнутых, заплетающихся ногах он плелся, подталкиваемый в спину, и яростно выкрикивал:

— Подлый предатель! Скоро здесь будет Польша! И тебя первым вздернут на фонаре!

Раздались шаги на лестнице, хлопнула дверь, лязгнул засов, и в сумрачном коридоре снова показался Дукель. Он жестикулировал, что-то бормоча. Станислав впервые видел его в таком нервном возбуждении. Дукель стал у порога, взялся за дверную ручку и прислушался. Провожая незнакомца, он обнаружил, что во время этого необычного разговора парадное оставалось открытым, и у него возникло подозрение, не воспользовался ли кто-нибудь этим и не проник ли в опустевшее здание.Ведь он, если не считать сторожа-истопника, был здесь единственным обитателем. Дукель, вслушивающийся в пустоту огромного дома, еще недавно оглашаемого живыми голосами школьников, напоминал жертву кораблекрушения на тонущем судне, с которого волна смыла пассажиров и экипаж, каким-то чудом оставив одного его в живых, но вскоре и он погрузится на дно вместе с разбитым о скалы корпусом. Он хотел было запереться в своей комнате, как вдруг заметил Станислава. Вздрогнул, рванул дверь.

— Кто это?

— Я, Станислав.

— Какой Станислав? Ах… это ты. Что тут делаешь?

— Я пришел…

— Вижу. Я запретил приходить. Чего тут ищешь?

Станислав долго не мог собраться с духом и ответить. Слова готовы были сорваться с языка, но холодный недружелюбный тон Дукеля обескураживал, отбивал охоту говорить с ним. Он даже не решился протянуть ему руку.

— Я был сегодня в Польше, — наконец выпалил Станислав. — То есть на границе. Меня приняли за шпиона, диверсанта и провокатора. Едва не передали в руки немцам. Обложили и прогнали, как собаку.

— На границе? В Польше? Чего ты туда поперся?

Станислав чувствовал, что вот-вот расплачется.

— Я хотел… Франек, я так не могу! Я не пойду в вермахт. Когда начнется война, я надену харцерскую форму, пусть знают, что я поляк, пусть меня сразу застрелят! Знаешь, что мне сказал польский офицер? Что с удовольствием бы меня вздернул. Меня, поляка, повесил бы как фашистского шпиона.

— Это твое личное дело. Я бессилен чем-либо помочь тебе.

Он стоял в освещенном дверном проеме, загородив его телом, словно опасался, что Станислав силой ворвется в комнату. Нет, это уже был не прежний вожак харцеров, это был узник гестапо. И невозможно было пробиться сквозь скорлупу, в которой он замкнулся. Станислав рискнул сделать еще одну отчаянную попытку.

— Я пришел, чтобы предложить… Франек, вот если бы нам вместе… Я готов еще раз попытаться. И проходы помню. Перейдем на ту сторону. Тебя там знают. Ты же возглавляешь отряд… Пограничники не посмеют тебя задержать. Ты же знаешь, на кого можно сослаться. Кому сообщить. Самому воеводе Гражинскому ты известен. Они должны нас принять. Тебя не прогонят, как меня.

Глаза Дукеля вдруг встревоженно забегали.

— Кто тебя подослал?

— Ты спятил, Франек?

— С чего мне спятить? Я просто догадываюсь, в чем дело. И запомни: нет у меня никаких контактов ни здесь, ни в Польше. Мне нечего добавить к тому, что я уже сказал. Больше ничего не знаю. Вы непременно хотите сделать из меня государственного преступника, поймать с поличным. Не выйдет. Не понимаю, зачем вам это? Ведь и без попытки к бегству вы можете сделать со мной все, что вам заблагорассудится.

У Станислава захватило дух.

— Франек, как ты можешь?! Ты же меня знаешь!..

— Я знал тебя. Знал всех, но теперь не могу сказать, что знаю кого-либо.

Дукель повернулся, пытаясь захлопнуть дверь перед носом непрошеного гостя. На лицо его упал луч яркого света. И только теперь Станислав заметил, что у Франека под глазами ссадины и рассечена губа.

— Тебя били…

Дукель отрицательно покачал головой и, немного помолчав, произнес:

— Никто меня не бил. Я упал с подножки трамвая.

— Ты был в гестапо.

— Был, но повторяю, что упал с подножки. Так мне посоветовали. А ты правда не оттуда пришел?

Станислав не ответил. Он понимал, что слова утратили какой-либо смысл и силу убеждения. Лишь молча покачал головой. Это, видимо, подействовало. Дукель взглянул на него чуть доверчивее.

— Зайди, но только на минуту. Я теперь полностью в распоряжении гестапо. Я и мои зубы. — Он отвернул губу и показал окровавленные, беззубые десны.

Вошли в комнату, и Дукель тут же погасил лампу.

— У меня был гость, поэтому я зажег свет. В темноте лучше. Говоришь, прогнали тебя с границы… Не удивляйся. Сейчас никто никому не верит. Минуту назад я выставил за дверь польского офицера.

— По-твоему, это все-таки был польский офицер?

— Так ты подслушивал?

— Да. Не сердись. Случайно получилось. Я собирался постучать, да вдруг услышал ваши голоса. И почему-то не решился войти.

— И все слышал?

— От слова до слова.

Они быстро привыкли к темноте. На улице уже начало развидняться. В окно сочился бледный, едва заметный отсвет грядущего дня. Это был первый день сентября, и солнце всходило довольно поздно. Дукель наклонился к Сташеку и испытующе посмотрел ему в глаза.

— Знаешь, кто это был?

— Не знаю… Кто-то из гестапо.

— Нет. — Дукель склонился ниже. — Это был дьявол.

— Франек, ты что?

— Я не шучу. Это был сущий дьявол. Слышал, чего он от меня добивался? Чтобы я собрал отряд. Он бы его вооружил. О, наверняка… Сколько бы мне удалось собрать? Пятнадцать-двадцать человек?.. Но этого бы хватило. А знаешь зачем? Знаешь, на что ему понадобились пятнадцать наших мальчишек? Чтобы развязать войну. Нет, я не спятил. Знаю, что говорю. Если бы я поддался на провокацию… Они лихорадочно ищут повода. Нужна какая-то ложь, чтобы оправдаться перед мировым общественным мнением. Хотят убедить всех, что иначе поступить не могли. Ибо Польша им угрожает, создает подрывные вооруженные группы. Поэтому ее надо стереть с лица земли. Для этого хватило бы тех пятнадцати мальчишек. Пятнадцати винтовок с отсыревшими патронами. О, если бы я поддался искушению, то я, ты и дюжина наших мальчишек были бы виновниками того, что разразилась война. Не удивляйся, что мне мерещится нечистая сила. Если обыкновенному человеку вдруг предлагают спровоцировать гибель сотен тысяч, а может и миллионов, то можно поверить, что миром правит сатана. Война начнется и без этого. Найдут другой повод, а то и вовсе обойдутся без повода… Но уверен, что не я стяжаю сомнительную славу глупца, который послужил для врагов человечества той искрой, что взорвет гигантскую бочку с порохом. Ступай, не уговаривай меня. Я уже ни на что не гожусь. Весь избит, на мне нет живого места… Но никого не выдал и не выдам. Я способен лишь сказать свое «нет» и повторю его столько раз, сколько потребуется. Что они могут со мной сделать? Двум смертям не бывать, одной не миновать.

Станислав не решился возражать. Молча простился с другом и выскользнул из гимназии. Пройдя несколько шагов вдоль стены, перебежал на другую сторону улицы. Собирался уже свернуть в переулок, как вдруг тишину спящего города разорвал артиллерийский залп. На сером, предрассветном небе засверкали огненные всполохи. Станислав остановился. Канонада не прекращалась. Она гремела, нарастая, как слитный гул сотен барабанов, и ей вторило дребезжание оконных стекол. Повсюду в домах распахивались окна. Возле него грохнулся о тротуар сброшенный кем-то ненароком цветочный горшок. Брызнула земля и черепки. Станислав отскочил в сторону. В оконных проемах появились женские головы в папильотках, мужчины в пижамах и заспанные дети. Все смотрели вверх, в сверкающее огнями небо, что-то взвинченно выкрикивали, звали к окнам тех, кто еще не успел выбраться из постелей. Матери ставили на подоконники хныкающих спросонья ребятишек, что-то объясняли возбужденными голосами: Казалось, эти люди после долгой опустошительной засухи с облегчением приветствовали первую весеннюю грозу. Лишь немногие поглядывали на небо с мрачно озадаченными и встревоженными лицами. Кто-то с высоты пятого этажа, высунувшись почти до пояса, восторженно вопил хриплым голосом: «Der Krieg! Der Krieg! — Война! Война!»

Зловещее возбуждение на какой-то момент передалось и Станиславу. Непрестанный, раскатистый грохот действовал на нервы как звуки неведомой музыки. Тревога и страх сливались с подспудным предчувствием надежды. Ведь буря могла изменить направление. Встречный ветер часто поворачивает грозовые тучи вспять. На миг он представил себе врывающихся на улицы Бытома польских солдат. Но это был только миг. И вот уже болезненно сжалось сердце, невыносимая тяжесть легла на грудь, спазм перехватил горло. Война. Что это значит? Трупы, горы трупов… А что еще? Больше он ничего не смог представить. Гром канонады, треск пулеметов, лязганье танковых гусениц — это все. Остальное — сплошная неизвестность. Куда она хлынет? Куда докатится? Когда и как завершится? Куда загонит его самого, мать, сестру? Кто из них уцелеет, кто погибнет? На эти и десятки иных вопросов не было ответа. А улицу уже запрудила толпа. Штатские, полуштатские, коричневорубашечники… Зарябило в глазах от черных галстуков, нарукавных повязок со свастикой. Женщины, мужчины, молодежь… Толпа росла. Появились вожаки, зазвучали отрывистые команды. Формировалась колонна демонстрантов. Неизвестно откуда появились люди с жердями и топорами. Волокли лестницы. Станислав подумал, что демонстранты намереваются брать штурмом польскую гимназию. И не ошибся. Полетели первые камни. Сиплый голос скомандовал: «Вперед!» — и толпа ринулась к парадному. Кучка подростков в форме гитлерюгенда избрала целью стеклянную доску. С яростью забросала ее камнями. Вскоре от вывески остались только шурупы и дыры в стене. Едва завершили свое дело «камнеметатели», как в атаку рванулись люди со стремянками. Под одобрительные возгласы толпы приставили лестницы к фасаду и принялись отбивать топорами надпись. Буквы падали одна за другой, и всякий раз это вызывало бурю восторга. Женщины и дети подбирали осколки на намять об этом «выдающемся подвиге». Какой-то разгоряченный погромщик схватил Станислава за плечо: «Что стоишь столбом?! Поляков боишься? Они даже не осмеливаются защищаться. Сидят в подвале как крысы. Бери жердь, сейчас высадим дверь!» Станислав стряхнул его руку со своего плеча. Отвяжись, — сказал он. — Там никого нет». Погромщик умолк обескураженный и, полагая, что имеет дело с агентом гестапо, на всякий случай предпочел шмыгнуть в толпу. Однако штурм парадного так и не состоялся. Неожиданно вмешался шуцман, сопровождаемый двумя гестаповцами, и несколько охладил страсти демонстрантов. «Это уже немецкое имущество, — заявил он. — Уничтожать запрещается». Толпа унялась, разочарованно отступила и, не зная, что делать дальше, затянула песню: «Мы Польше нанесем удар смертельный…» Немного погодя люди начали расходиться по домам. Станислав видел еще, как блюститель порядка постучал в дверь гимназии, вызвал Дукеля и приказал ликвидировать следы погрома. Видел, как Франек собирал буквы отбитой надписи, — растерянный, униженный, под градом оскорблений, которыми осыпали его самые неуемные демонстранты.

Между тем взошло солнце, предвещая погожее, жаркое утро, и отголоски артиллерийской канонады утихли. Станислав понял, что это значит. С болью в сердце он минуту вслушивался в приглушенный, замирающий гул. Война отдалялась — покатилась на восток.


Ночью к деревне, лежащей в стороне от Ополя, подъехал черный «мерседес» и, погасив фары, остановился у околицы. Из машины выскочили трое мужчин — двое в гражданском, один в форме гитлерюгенда — и решительным шагом направились к одной из крестьянских усадеб. На полях еще лежал снег, но деревенскую дорогу покрывала грязь, скованная легким морозцем. Войдя во двор, приезжие миновали дом хозяев, подошли к риге и постучали в ворота. После короткого ожидания зашелестела солома, послышались чьи-то осторожные шаги по утрамбованному току и заспанный, немного встревоженный голос:

— Кто там?

— Это я. Отвори. Сташек.

Минута молчания и снова полный тревоги вопрос:

— Кто я?

— Клюта. Не узнаешь меня?

Да, Станислав узнал его. Выбил железную скобу, заскрипели ржавые петли, и он предстал перед приезжими в том, в чем спал: в шерстяных носках и тренировочном костюме. Один из гражданских направил ему в лицо карманный фонарик. От яркого света Станислав заслонился рукой и отступил на шаг.

— Чего светишь в глаза? — возмутился он.

— Это не я, — ответил Клюта.

Пучок света соскользнул с лица, и Станислав смог теперь разглядеть говорившего. Его бывший подчиненный, харцер Клюта, стоял перед ним в мундире гитлерюгенда. Гражданские были ему незнакомы. Он мгновенно понял цель их визита. Но бежать было поздно.

— Станислав Альтенберг?! — осведомился обладатель фонарика и, получив утвердительный ответ, добавил резко: — Собирайся! Сегодня досыпать будешь в другом месте.

Гражданские проверили документы, подвергли личному досмотру и, едва он успел обуться, вытолкнули из риги, предупредив, что за попытку бежать грозит расстрел на месте или военный трибунал. Проходя через двор, он принялся громко протестовать, не надеясь чего-либо добиться, а ради того, чтобы предупредить хозяев, что утром его уже не будет в риге. Но хозяева не спали. Их разбудил стук в ворота, и Станислав заметил в темном окне лицо хозяйки, осторожно выглядывавшей из-за занавески. Он представил себе, как, охваченные страхом, они растерянно мечутся сейчас там, в доме, и, сам понимая, на что обрек этих людей, тревожился, за их судьбу. Они прятали его несколько месяцев, и, кто знает, не кончится ли это для них концлагерем. Станислав остро ощутил свою вину перед ними, и это чувство пересилило страх за самого себя. Угрызения совести были столь сильны и болезненны, что он еще много дней места себе не находил от отчаяния.

Тем временем они вышли со двора и через несколько секунд уже рассаживались в поджидавшем их автомобиле. Клюта распахнул дверцу и гостеприимным жестом предложил ему сесть. Станислав теперь смог обстоятельно разглядеть новый облик своего давнишнего харцера: коричневая рубашка, черный галстук, нарукавная повязка со свастикой и лихо заломленная набекрень пилотка. Да, все это неплохо гармонировало с пухлой физиономией и взглядом, полным собачьей преданности. Маленькая гитлеровская шавка…

— Мразь… — сказал Станислав. — Если бы я знал, что ты такая мразь…

Клюта молча проглотил оскорбление. Подождал, пока Станислав займет место в машине, затем сам сел слева от него. Справа поместился один из гестаповцев. «Мерседес» тронулся. Прежде чем выехать на асфальт, некоторое время тряслись по ухабистому проселку.

— Я думал, что уже не разыщу тебя, — внезапно заговорил Клюта. — Забился в страшную нору. К счастью, мне удалось напасть на твой след.

— На несчастье, мразь этакая… — снова выругался Станислав, но Клюта и на этот раз не повел бровью.

— Обижаешь меня, — сказал он, понизив голос. — Но я тебя понимаю. Знаю, чем всегда была для тебя Польша и мундир польского харцера. Если бы ты знал, сколько я для тебя сделал… Для тебя, Сташек, — Клюта взглянул на сидевшего рядом гестаповца и заговорил еще тише, — и для всей нашей дружины… А теперь отыскал тебя и, помяни мое слово… будешь еще меня благодарить.

Станиславу захотелось кое-что сказать насчет этой «нашей» дружины и якобы причитающейся Клюте благодарности, но сдержался. Двое гестаповцев в машине, не считая водителя, плюс один гитлеровец при полном параде — все-таки многовато, чтобы позволить себе беззаботно высказывать вслух свое личное мнение.

Клюта не унимался:

— Ты допустил огромную ошибку, уклоняясь от службы в армии. Непростительную ошибку. Может, ты даже не отдаешь себе отчета в собственных действиях… Это же квалифицируется как дезертирство в военное время. Знаешь ли ты, чем это пахнет? Сташек, я не собираюсь тебя запугивать. Хочу только, чтобы ты знал, что я для тебя во имя нашей дружбы… Я не бросаю друзей в беде. И не бойся. Все уладится. Впрочем, я все уже уладил. Ты еще удостоишься чести служить в армии фюрера. А Польши уже нет. Тебе не придется воевать с поляками. Теперь надо всыпать французам. Вот зловредный народ. Не мешает сделать им небольшое кровопускание. И я скоро пойду в армию. Может, встретимся на фронте. Или в Париже… Было бы неплохо, Сташек, верно?

Станислав поглядывал на него искоса, мрачно.

— Давно служишь в гестапо?

Клюта снова бросил взгляд на гестаповцев. Они сидели как манекены, будто их и не было. Вероятно, так было предусмотрено сценарием. Слушали, прикидываясь, что ничего не слышат.

— Я не из гестапо, — сказал Клюта. — Я только выполняю свой гражданский долг.

— А в гитлерюгенде давно?

— Семь лет, — оживился Клюта, довольный тем, что за такое долгое время никому не удалось его раскусить. — Почти с момента вступления в нашу дружину.

— Вступил по заданию?

— Нет. По собственному желанию. Мне очень хотелось попасть в эту дружину. Там было действительно интересно. Но я быстро понял, к чему меня призывает мой долг, и вступил в гитлерюгенд. Не смотри на меня так, ведь кто-нибудь другой на моем месте… Сташек, я, право, не знаю, что бы было. Помнишь историю с чешскими детьми и немецким учителем? Ты сболтнул и удрал. И хорошо, что удрал, но не думай, что меня об этом не спрашивали. Случилось с тобой что-нибудь после этого? Сам знаешь, что ничего. А твой переход через границу… Забиваешь в Польше гол, а потом утверждаешь, что вовсе там не был. И что сказать полиции, если из самих Катовиц передают по радио твою фамилию? Представляешь ли ты, как я тогда выкручивался? Нет, я не говорю, что лгал, — он снова покосился на гестаповцев. — Говорил, как было. Но ведь об одном и том же можно говорить по-разному. И волос не упал с твоей головы, Сташек. И не упадет… Рад тебя видеть. Я сам вызвался поехать за тобой. Разве кто-то другой в подобной ситуации пожелал бы показаться тебе на глаза? Но перед тобой я чист и ни в чем упрекнуть себя не могу. А как я ценю тебя. Мировой вожатый, мировой спортсмен… И благодаря мне у нас тебя тоже ценят.

— Понимаю, — сказал Сташек. — Мразь добросердечная.

На сей раз Клюта запротестовал.

— Пожалуйста, не называй меня так. Я не заслужил… И скажу больше. Из-за нашей дружины я порой терял покой и сон. Всегда мечтал о том, чтобы мы все вместе перешли в гитлерюгенд. Это был бы наилучший выход. Такие ребята, как наши… И не было бы обысков, арестов и прочего… Я надеялся, Сташек, договориться с тобой об этом. Только не хватало смелости. Я не знал, как тебе объяснить, как подойти к тебе. Ты ведь слепой фанатик, к тебе так просто не подъедешь. Но я надеялся, что ты когда-нибудь поймешь… Погоди, не перебивай… Знаю, по ошибался. Ты бы никогда не внял убеждениям. Пока была Польша, ты был от нее как в угаре. Я это понимаю. Поэтому от тебя не отступился. Ведь я сам польского происхождения. Но теперь, Сташек, теперь от Польши действительно остался только угар. Угар развеется, не останется ничего. Нельзя преклоняться перед тем, чего уже нет. Забудь о Польше. Она исчезла бесследно, тебе уже не за что сражаться. Großdeutschland, великая Германия, Сташек, вот великое дело.

— Ты выдал Дукеля?

Клюта вдруг умолк, сообразив, что изъясняется слишком напыщенно.

— Дукеля не было нужды выдавать. Да он и не прятался. И не скрывал, что возглавляет отряд. А сейчас демонстрирует свою враждебность к рейху и фюреру, и ему невозможно помочь. Его не спасти. Сташек, он одинокий человек, ни родных, ни близких, ему опостылела жизнь. Ему некого и нечего терять. Он волен поступать, как ему заблагорассудится. Но ты не должен идти по его стопам.

— Куда вы меня везете?

— В гестапо. Всего-навсего для короткой беседы. Спросят, во-первых, почему уклонялся от призыва в армию, а во-вторых, не хотел бы ты, несмотря на это, стать немецким солдатом. На первый вопрос ответишь, что сам не знаешь почему, а на второй, что переборол страх и, как гражданин третьего рейха, готов служить. Иного выхода нет, Сташек. Ты действительно гражданин третьего рейха. Освобождает от воинской повинности только военный трибунал. Ты скажи так, как я советую. Больше тебя ни о чем не спросят. Получишь справку и явишься на призывной пункт с опозданием, но по уважительной причине. Нигде, и упоминания не останется о том, откуда мы тебя извлекли. Армии нужны смелые люди. Мы прогуляемся еще раз по Франции. С песней на устах, Сташек. Только не сорвись, иначе погубишь себя и всю семью. Идет война, теперь не до шуток. Тебе известно, как я отношусь к твоей сестре. Мне не хотелось бы по-глупому потерять ее, хотя, когда я последний раз заходил к вам, Кася сказала, чтобы я ей на глаза не показывался. Она еще прозреет. Теперь все зависит от тебя, Сташек. Помни, что уже немало семей, относившихся враждебно к немецкому народу, было справедливо наказано, отправлено в концлагеря. А оттуда, говорят, нет возврата.

К гестапо подъехали затемно. Клюта вышел раньше, попрощался с напускной сердечностью под холодными взглядами гестаповцев. Еще раз призвал Станислава воздерживаться от необдуманных шагов, припугнул последствиями и выразил надежду на скорую встречу.

Альтенберг впервые оказался в этом доме. Хмурые физиономии стражников, черные мундиры и черепа над козырьками фуражек невольно внушали трепет. Несмотря на царящую здесь тишину, из каждого угла сумрачного коридора веяло жестокостью и кровью. Он почувствовал себя животным, пригнанным на бойню. Любой предмет, попадавший в поле зрения, казался орудием пытки, предвестником неминуемой смерти. Двери, бесконечный ряд дверей… Впервые в жизни они внушали ему страх. Любая распахнутая дверь и захлопывающаяся за ним — могла означать исчезновение с лица земли. Кася, мать — за этими дверями, нет! Ему почудилось, что он слышит их крики. Пронзительный крик боли, заглушаемый тяжелой лапой гестаповца. Нет! Двери кончились, и за поворотом показались бетонные ступени. Вниз, в подвал. Снова дверь, но уже другая, железная, за решеткой, которую перед ним распахивают. Да, все ясно. Отсюда уже не выходят. Спустя секунду его втолкнули в темную камеру и задвинули засовы.

Он был один. Один со своими мыслями. Со своей тревогой за судьбу матери и сестры, наконец, за свою собственную… Дезертир. Дезертир в военное время. Он не питал иллюзий. Теперь их действительно не было… Вероятно, захотят еще выбить из него какие-нибудь сведения о дружине, харцерских руководителях, а потом сделают то, что положено делать с дезертирами. Захотят… но не тут-то было! Молчать… Молчание — его последний долг. Вдруг он уяснил смысл разглагольствований Клюты. Наверняка речь шла о том, чтобы он не пытался упорствовать в своем молчании. И знал, что о нем известно гораздо больше, чем он предполагает. Клюта. Семь лет в гитлерюгенде! Почему же никто не догадывался? Взять хотя бы историю с монахами, с полицией, с велосипедом… Его арест и столь быстрое освобождение. Все шито белыми нитками. А они воспринимали это как дипломатические манипуляции. Дескать, гитлерюгенд предпочитает пока не обострять отношений с харцерством. А Клюту освободили просто как осведомителя. Сейчас это уже не имело значения. В крайнем случае можно написать на стене камеры: «Меня выдал гестаповцам бывший харцер Клюта 3 марта 1940 года — Станислав Альтенберг». Такая надпись приносит некоторое облегчение. Но у него отобрали все острые предметы, и в камере не было ничего, кроме параши.

Около полудня Станислава вызвали наверх. Подвели к одной из дверей, которые внушали ему панический страх, втолкнули в комнату. Сидящий за письменным столом человек в черном мундире молча показал на стул и жестом велел сесть. Сделал знак стражнику, чтобы тот удалился, и с минуту, не произнося ни слова, разглядывал арестованного.

— Ты немецкий гражданин, — заговорил гестаповец. — И тебе принадлежит почетное право служить в армии. К сожалению, ты оказался трусом. Пытался удрать. Как видишь, такие номера у нас не проходят. В твоей биографии имеется также довольно подозрительная страница. Но ты еще сопляк, и мы прощаем тебя. Мы прощаем тебе и последнюю безответственную выходку Дадим тебе возможность реабилитироваться. Можешь отличиться в боях с французами. И отомстить за смерть своего отца. Мы знаем, где он погиб и за что. У меня только один вопрос: будешь ли ты верен долгу немецкого солдата?

Станислав молча смотрел на гестаповца. Он не ожидал, что ему напомнят о смерти отца. И вдобавок в такой связи. Первым его желанием было крикнуть, что отец погиб вовсе не за то, о чем они думают, его попросту погнали на фронт, под пули. Но Альтенберг сдержался. И голос гестаповца помог ему в этом, голос, лишавший дара речи. Удивительно знакомый, где-то уже слышанный. Лицо Станислав видел впервые, но голос слышал. Наконец, вспомнил. Это был голос польского офицера. Мнимого посланца воеводы Гражинского. Это был тот самый человек, который требовал, чтобы Дукель организовал диверсионную группу. Умолял помочь полякам. Теперь он изъяснялся по-немецки, но голос был тот же самый. Не изменился.

Станислав смотрел на этого человека, который, по словам Дукеля, явился затем, чтобы вызвать войну, смотрел и пытался понять, сколь велика должна быть жажда убийства, если обуреваемый ею ради достижения своей цели соглашается даже корчить шута.

Между тем гестаповца разозлило слишком затянувшееся молчание.

— Тебе предоставляется право выбора, — резко бросил он. — Мы в гестапо никого не принуждаем вступать в сделку с собственной совестью. Напротив, наш долг способствовать тому, чтобы люди выражали свои подлинные взгляды. Итак, я спрашиваю, хочешь ли ты быть немецким солдатом и верно служить фюреру?

Станислав прекрасно понимал, на что обрек бы себя и семью, если бы отказался от предложения гестаповца. Он сказал «да», хотя никогда еще произносимое им слово не возбуждало в нем большего протеста. Против этого слова восставало все в нем. Когда он, разбитый и подавленный, возвращался домой с сознанием, что вскоре должен будет поделиться с близкими своими перипетиями, в ушах немолчно звучал голос гестаповца: «Ты немецкий гражданин, и тебе принадлежит почетное право служить в армии… Ты немецкий гражданин, и тебе принадлежит…» И невозможно было отделаться от этого голоса.

Через несколько дней Кася и мать провожали его на вокзал. День был солнечный, но еще прохладный. Дворники сгребали в городских цветниках прошлогоднюю листву, которой утеплялись на зиму розы, пахло влажной после дождя землей. В воздухе ощущалось приближение весны. Мать судорожно хваталась за его рукав. Кася то и дело заглядывала в лицо, словно желая лучше запомнить брата. Обе беззвучно плакали. Когда он предъявил в кассе повестку о призыве и получил бесплатный билет, мать достала из сумочки фотографию отца и сунула ему в руку.

— Возьми, — сказала она. — Он там погиб, но тебя предостережет в трудный час.

Станислав хорошо знал, что тут не может быть никаких параллелей, однако, уважая ее право на иллюзии, принял этот жест с надлежащим трепетом. Спрятал фотографию в бумажник и поцеловал мать в лоб. Она заплакала в голос. Поезд уже стоял у платформы. Шла посадка. Множество новобранцев отбывало вместе с ним в том же самом направлении. Немецкие семьи тоже прощались со своими отпрысками. Кое-где слышался женский плач и суровые наказы отцов, чуждых телячьих нежностей, желающих своим сынкам всегда быть мужественными. Повсюду слышалось «Хайль», кто-то упоминал фатерлянд, провозглашались здравицы в честь Гитлера и угрозы по адресу французов. Гомон голосов сливался с тяжелым сопением паровоза. Мать просила писать почаще, а Кася беспокоилась, как бы не раскрошился кекс, который она испекла и положила ему в котомку. При этом сама понимала нелепость своих слов, а он их почти не слышал.

Станислав обнял мать и сестру.

— К чему эти слезы, мама? Война долго не протянется. У французов мощнейшие укрепления. Немцы поломают себе зубы и угомонятся. Подпишут мирный договор, и делу конец.

— Дай-то бог, Сташек, дай-то бог. Лишь бы ты только домой вернулся. Помни, ты должен вернуться… И… — тут она понизила голос, — не убий, Сташек. Помни, никого не убивай, ни единого человека…

Он утвердительно кивнул, зная, что это для него непреложно как десять заповедей. Приближалась минута отъезда. Немецкая речь зазвучала громче. «По вагонам. Отправление!» Мать бросилась ему на шею, он почувствовал ее слезы на своих щеках, потом слезы сестры, холодные от ветра, горькие, и сам чуть не расплакался. Вырвался из объятий и вскочил на подножку вагона. Поезд тронулся. Толпа дрогнула и медленно потекла вслед за покатившимися вагонами. Сквозь многоголосый гомон и невообразимую мешанину восклицаний, исполненных подлинного отчаяния и высокопарных трескучих лозунгов, пробивались два голоса — матери и Каси, — кричавших по-польски:

— Возвращайся, Сташек, возвращайся! И помни… ни единого человека!

V

Каптенармус наметанным глазом точно определил его размер.

— Отличная выправка, парень, — сказал он, выдавая Станиславу вещевое довольствие. — Ты образец немецкого солдата. — Альтенберг принял комплимент с каменным лицом. Придерживая переброшенные через плечо вороха обмундирования и белья, новобранцы расходились в расположения своих рот. Это были просторные, высокие помещения, перегороженные шкафами, в каждом отсеке стояли по две двухэтажных койки, столик, табурет и настольная лампа с металлическим абажуром. Еще до посещения склада Станислав занял место в одном из таких отсеков. К нему присоединился какой-то блондин с расплющенным боксерским носом. Он прибыл почти одновременно с Альтенбергом, их группы объединили еще на вокзале и повели в город. Раз… два… три… четыре… левой… левой… — до сих пор звучало в ушах. Прогулочка. Все еще в штатском, непривычные к воинским порядкам. Несмотря на усилия унтер-офицеров, которых послали за ними на вокзал, новобранцы ломали строй, мотали головами вверх-вниз, и поэтому колонна скорее напоминала фуру с огурцами на ухабистом проселке. Вдобавок ритм марша нарушали путавшиеся в ногах сумки и чемоданы. Было их человек триста, и такой колонны оказалось достаточно, чтобы на какое-то время приостановить уличное движение, которое имело довольно специфический характер. Броневики, грузовики, понтонные платформы на конной тяге, мотоциклы с колясками, штабные «козлы» и санитарные автобусы — весь арсенал военно-транспортных средств полностью оккупировал небольшой городок. Да и тротуары все были заполнены военными. Штатские терялись в этой массе всевозможных мундиров. Но тем не менее с любопытством поглядывали на шествующих по мостовой новобранцев. Да, любопытно поглядеть на такое пестрое сборище, особенно незадолго до его полнейшего преображения. Часа через два их не отличишь друг от друга, и такими — да простится ему — их будет брать на мушку неприятель, удивляясь, что место отправившихся к праотцам в атакующей цепи занимают с виду совершенно такие же солдаты. Но пока что они все еще были шагавшей в ногу толпой, разношерстным сбродом. Он сам — в кепке, кургузой теплой куртке и узких брюках, заправленных в носки, — походил на собравшегося в дорогу велосипедиста. На боку болталась харцерская котомка с лямкой через плечо, глаза тревожно бегали по сторонам. Смущало обилие новых впечатлений. Узкие, извилистые улочки городка, превращенного в военный лагерь. Вполне приличные. Когда-то здесь было тихо и уютно. Теперь гудит, как в пчелином улье, нет — как на полигоне. На стенах, между балконов, увитых цветами, воинственные лозунги. Особенно возмутил его призыв: «После Варшавы — Париж!» Станислав плюнул в сердцах. «Гады, гады!» Его теперешний сосед, шагавший впереди, оглянулся. Черт с ним, пусть слушает! Наверняка не понимает. Ну, а если и поймет, не свяжет с лозунгом. Вот еще призыв, но иного рода: «Служи во славу фюрера и отечества!» Это начертано уже на воротах казармы. За стеной шестиэтажное, подковой, здание из темно-красного кирпича. Kaserne. Казарма. Пересчитали, проверили списки. «Hier, здесь!» С учебного плаца путь лежал в расположения рот и на вещевые склады. Клетушка. Прежде чем отправят на фронт, придется какое-то время пожить здесь. Две двухэтажные койки в отсеке. Значит, придут еще двое. Налицо пока один в полосатом костюме. Только что вернулся со склада. Тоже с охапкой обмундирования на плече, в руках поясной ремень и пилотка. В соседних закутках уже идет переодевание. Люди разуваются, сбрасывают кальсоны, жилеты, свитера. Пестреют на спинках коек штанины штатских брюк, рукава разноцветных рубашек, подтяжки. Все меньше гражданских, все больше солдат. Некоторые уже разгуливают по проходу с глуповатыми улыбками. Озираются по сторонам, расправляют плечи, втягивают живот, выпячивают грудь, допытываются друг у друга, как выглядят в новом воплощении, впрочем, заранее ожидая положительного отзыва. Но показательнее всего смех. Нелепый утробный гогот, полный самодовольства. Серое мундирное сукно почему-то внушает чувство гордости.

— Гражданскую одежду можно отправить домой в посылке, — раздается голос обер-ефрейтора. — Оберточная бумага и почтовые марки продаются в солдатской лавке.

— Думаешь, это барахло еще когда-нибудь пригодится? — спросил «полосатый». Он вытащил ремешок из своих безукоризненно отглаженных штатских брюк и с отрешенным видом взглянул на Станислава.

Господи, этот парень говорит по-польски! Откуда он тут взялся? Приехал с эшелоном из Пруссии. Как попал сюда? Альтенберг пригляделся к нему внимательнее.

— А ты намерен обосноваться здесь навсегда?

Франт спустил брюки до щиколоток, обнажив волосатые ноги.

— Здесь, пожалуй, нет. Скорее на каком-нибудь французском кладбище.

— Глупости болтаешь! — возмутился Станислав. — Ты поляк?

— Если говорю по-польски, значит, поляк. А тебя я еще по дороге раскусил. Ты громко ругался. И выдал себя. Ни один поляк, разозлясь, не скажет Scheiß, а только «дерьмо», хоть бы в совершенстве знал немецкий.

— Ты прав. Как тебя зовут?

— Пеля. Антоний Пеля.

— А откуда ты?

— Из Польши. С Поморья.

— Из Польши? — Станислав недоверчиво покосился на соседа. — И получил повестку? Ведь призывают только родившихся в рейхе.

Они принялись облачаться в полученные со склада доспехи. Фланелевое белье, шершавые суконные шаровары со шнуровкой на икрах, куртка с металлическими пуговицами. Пеля с явным неудовольствием оглядел немецких орлов, отштампованных на пуговицах.

— Они считают, что я тоже родился в Германии. Поморье — это рейх. Хотя еще несколько месяцев назад находилось в пределах Польши. Тут, видишь ли, такая история… Появляешься на свет божий, высовываешься из колыбели и видишь: Польша… Ну, думаешь, порядок — родился поляком. И вдруг через двадцать лет тебе заявляют, что родина твоя — рейх. И ты немец. Нет, отвечаешь, извините… Разве память у меня отказывает? Польский столяр мастерил мне колыбельку, более десяти лет я ходил в польскую школу и польский фараон врезал мне дубинкой за то, что я кричал: «Долой Пилсудского! Да здравствует генерал Галлер!» Так при чем же тут рейх? А они свое. Ты немец, получай повестку и не канителься. Тогда я на это: дескать, немцам не являюсь, а в вермахт пойду как поляк.

— Поляк в вермахт? — возмутился Станислав.

— Не понимаешь. Я знал, что поляков не брали. И дело выгорело. Меня отправили назад. Однако через месяц получил новую повестку. Попробовал еще раз попытать счастье, сорвалось. Дело уладили полюбовно. Как поляк я получил двадцать пять горячих, а как немец — направленье в часть. И вот я здесь. А ты?..

— Я из рейха. Из Бойтена.

Пеля поглядел на него сочувственно.

— Поляк из рейха… Значит, Полыни и не понюхал.

— Чуть-чуть. Как-то пару дней на экскурсии… Бывал в Катовицах. Знаешь Катовицы?

Но вместо ответа Пели прозвучало громкое: «Выходи на построение! Быстрее! Быстрее!» Обер-ефрейтор носился по отсекам и выгонял всех в коридор. Его нельзя было узнать. Как будто он возненавидел их, едва они переоделись в военную форму. Метался от одного к другому и с такой яростью ругал за медлительность, с таким бешеным озлоблением заставлял бросать все и мчаться сломя голову, что, казалось, впал в буйное помешательство. Но настоящий бедлам начался в коридоре. Выбегая туда, новобранцы попадали как бы в засаду, устроенную умалишенными. Вдоль коридора выстроилось с дюжину унтеров, которые при виде выбегающих солдат подняли невообразимый гвалт. Это напоминало остервенелый лай собак, готовых сорваться с цепи. Сыпались отборные ругательства. За каждым изломом стены таился погонщик, вдруг обнаруживавший себя утробным рыком. Солдат гнали все быстрее, осыпая все более изощренной бранью. Казалось, погонщики замышляют против них нечто страшное, вот-вот набросятся, переломают кости. Но все это делалось по инерции, чисто автоматически. Унтера-погонщики, в сущности, бранились безлично, ругали всех и никого. С единственной целью: запугать, унизить. Тем не менее подгоняемые чувствовали себя как в адском котле для самых отпетых грешников, который еще к тому же низвергается куда-то в недра преисподней. И они мчались вниз по лестнице, рискуя переломать ноги, толкали друг друга и съезжали со ступеньки на ступеньку, кто на скользких подошвах, кто на собственном заду. Наконец, под аккомпанемент несмолкающих воплей их построили на плацу. Это была огромная бетонированная площадка, расчерченная белыми полосами. Вдоль них и положено было выстраиваться. «Смирно! Вольно!» И снова разнос — за нечеткое построение. Но апогея вопли погонщиков достигли в тот момент, когда новобранцы, получив приказ взобраться на стену, скучились возле нее. Стена четырехметровая, гладкая, даже ногтями уцепиться не за что. А им и невдомек, что следовало просто подпрыгивать по-обезьяньи на потеху унтерам. За это неведение они жестоко поплатились: около часа ползали по раскаленному бетону.

Со строевых занятий Станислав вернулся совершенно выдохшийся и подавленный. Даже говорить не хотелось с новым знакомым. Сразу же после отбоя разделся и, еле живой, бросился на койку. Но уснуть не мог. Все еще слышал вопли унтеров, видел их багровые, озлобленные лица, заново переживал оскорбления. «По какому праву? — повторял он мысленно. — По какому праву?» Ночью ему снился страшный сон. Он решился на побег. То ли в Польше, то ли во Франции. В полученном вчера снаряжении бежал по полю, где недавно отгремела битва. И громко кричал, что он поляк и не желает воевать за фюрера. Никто его не слышал, никто не отвечал. Поле было завалено убитыми людьми и лошадьми. Это был глас вопиющего в пустыне. Вдруг он оступился в огромную воронку. На дне этой глубокой ямы, вырытой в песке бомбой, теплился костер, возле которого сидела кучка французских и польских солдат. Увидав его, они вскинули винтовки. Он хотел выкрикнуть то, что кричал минуту назад, но не смог издать ни звука. Последним усилием выхватил из-за пазухи две ленточки — белую и красную. Стволы винтовок отпрянули. Спустившись еще на несколько шагов, он сказал: я поляк. Один из сидящих рассмеялся. Встал и вырвал у него из рук ленточки. И тут Станислав узнал в нем офицера с польско-немецкой границы. Того самого, который принял его за диверсанта и велел отвести к немцам. Солдаты снова направили на него винтовки. Лишь один сидел неподвижно, положив винтовку на колени и опираясь о нее локтями. Это был отец. Он смотрел на Станислава, словно не узнавал его. «Отец! — воскликнул он. — Отец! Скажи им, что я поляк!» Подбежал к нему, схватил за плечи и хотел встряхнуть. Но отец выскользнул из рук и опрокинулся навзничь. Он был мертв.

Проснулся Станислав от удара в спину. Это Пеля, свесившись с верхней койки, ткнул его кулаком.

— Не вопи… Проснись… Успокойся.

— Что он кричит? — полюбопытствовал сосед с другой койки.

— Что-то насчет войны, — уклончиво ответил Пеля.

— Война необходима… Для блага немецкого народа, — назидательно изрек сосед.

— Возможно, — сказал Пеля. — Но ему снилось, что французы нам врезали.

Сосед, сбитый с толку, умолк и повернулся на другой бок. Станислав увидел, как сквозь туман, свесившегося с верхней койки Пелю, немца, натянувшего на голову одеяло, табуретки с аккуратно сложенным обмундированием, подкованные сапоги, выстроившиеся рядком, сплющенные пилотки о немецкими орлами и, желая побыстрее отдалиться от этой картины, являвшейся как бы продолжением сна, снова закрыл глаза.


Первую неделю занятия проводились исключительно на казарменном плацу. Ходили и бегали с полной боевой выкладкой, собирали, разбирали и чистили оружие, овладевали искусством шагистики, и за любую ошибку — пробежка в противогазе. После такой пробежки глаза наливаются кровью, волосы слипаются от пота, жжет в груди и деревенеют от кислородного голодания конечности. К брани уже привыкли. Ругали их за все: за нехватку шипа в подошве, за недобритый волосок на подбородке, за колики в животе от казенного супа или за то, что споткнулся в строю. Но не это было самым скверным. Хуже всего была гнетущая тишина. Война шла уже более полугода, а из сообщений с фронта явствовало, что там, собственно, ничего не происходит. Что делают французы и англичане? Почему не наступают? Для того ли они объявляли войну, чтобы сидеть сложа руки? Ни Станислав, ни его новый друг не могли ответить себе на этот вопрос.

Через неделю они получили первую увольнительную. Впервые очутились в военной форме на улицах городка. Выход этот ничем не напоминал воскресных прогулок в родном краю: не встречались здесь ни прифрантившиеся по-праздничному семейства, которые прохаживаются неторопливым, степенным шагом, ни детские коляски с заботливо склоняющимися над ними матерями, ни влюбленные пары, которые проплывают в многозначительном молчании — голова к голове, рука в руке. Здешние прохожие топали по тротуарам подкованными подметками, слышались грубоватые мужские голоса, утробный гогот и плоские остроты. Даже девушки проходили твердым, отработанным на строевых занятиях шагом, в пилотках, сдвинутых набекрень, затянутые в мундиры, связистки или медперсонал. Никто никому не кланялся, не спрашивал о здоровье, только рьяно козыряли старшим по званию, заботясь о том, чтобы приветствие вполне соответствовало уставным требованиям и приветствуемый не устроил приветствующему головомойку за какое-либо мелкое отклонение от правил. И только деревья на улицах не изменяли своих извечных привычек. Как всегда весной, пригревшись на солнышке, цвели, благоухали и выпускали из липких почек веретенообразные трубочки листьев. Когда друзья очутились на рыночной площади, в окружении старых домов, сотрясаемых потоком тяжелой военной техники, Пеля предложил заглянуть в ближайший кабачок.

— Выпьем за то, чтобы черт побрал мундиры, которые нам пришлось надеть. Надеюсь, ты не против?

— Что за вопрос…

Вошли. В заведении, как и всюду, было полно солдат. Хозяин торопливо наполнял стоявшие рядком рюмки. Такого наплыва посетителей он не помнил. Льстил подвыпившим солдатам и с жаром вместе с ними провозглашал тосты в честь фюрера, фатерлянда и победы над Францией. Друзьям удалось найти место в укромном уголке.

— Выпьем за наши успехи на фронте, — сказал Станислав, подняв наполненную рюмку. — За наши личные успехи. Чтобы мы перешли линию Мажино. Вдвоем. Только вдвоем. — И без улыбки, испытующе взглянул на друга.

В глазах Пели мелькнула тень тревоги, может, дажеподозрительности. Он опустил взгляд и долго, раздумывая, смотрел в рюмку.

— Может, лучше не говорить об этом преждевременно, — наконец произнес он.

— Ладно, — согласился Станислав. — Но выпить-то, надеюсь, не откажешься?

— Пожалуй, да, — тост заметно озадачил его, так как он поднял рюмку не слишком уверенно. — Тогда, может, за то, чтобы мы вообще дошли куда-нибудь.

Друзья выпили и, заметив, что к их столику намерены присоседиться два уже основательно захмелевших «камрада», которые громогласно обсуждали проблему превосходства военнослужащих над штатской шантрапой, покинули переполненный кабачок. Водка не подняла настроение. Станислав вышел на улицу задумчивый, хмурый и не очень-то расположенный бродить по городу. Хотелось попросту сесть в поезд и вернуться в родной Бытом. Настроение было скверное, просто жить не хотелось — немилосердно мучила тоска по дому. Остановился у какой-то витрины. За стеклом лежали огромные шарикоподшипники и всевозможные измерительные приборы: микрометры, циркули, штангенциркули, складные метры и ватерпасы. Но не это привлекло его внимание. Витрину украшало большое зеркало, а в нем он увидел себя. Всего… почти с ног до головы. Над измерительным инструментом, рядом с пирамидой, сложенной из блестящих шарикоподшипников, он впервые увидел себя столь отчетливо в этой до чего же чуждой ему форме. Он стоял в оцепенении и смотрел. И думал, что ведь он полжизни боролся за то, чтобы сохранить мундир харцера. А теперь…

— Полжизни, — произнес он вслух.

— Самому себе не нравишься? — спросил Пеля, тоже разглядывая себя в зеркале.

— Нравлюсь, — саркастически усмехнулся Станислав. — И ненавижу себя.

В зеркале позади них возник еще солдат. Они услыхали за спиной его голос:

— О ля-ля, ребята. По-каковски разговариваете?

Друзья оглянулись и увидели невысокого ефрейтора с пакетом пряников в руке. Он отправлял их один за другим в рот.

— По-польски. А что, не нравится?

— Нет, почему же… — ответил ефрейтор с полным ртом. — Каждый говорит по-своему. Вы поляки?

— А чего спрашиваешь? Может, и ты поляк?

— Нет, француз. По происхождению.

— Француз? Что же ты тут делаешь?

— То же, что и вы.

— Мобилизованный?

— А что… Думали — доброволец? Подданный рейха. Живу у самой французской границы. Здесь, черт побери, сплошные немцы.

— А кому быть?

— Да, это ясно… Но хоть бы один француз… Хочешь пряник?

— Французы по ту сторону фронта, — промолвил Пеля.

— Знаю. Поляки тоже. А мы по эту сторону. Такая судьба. Я не жалуюсь, — добавил ефрейтор как бы для перестраховки. — Порядок есть порядок. Если бы я был французским немцем, то, возможно, попал бы во французскую армию. Верно? Черт побери, я никогда не был в Польше. Говорят, прекрасная страна. Наполеон там проезжал. Даже успел подцепить польскую дамочку и оставить с ребенком. Говорят, была красотка — первый сорт…

— Как тебя зовут? — прервал Станислав этот поток красноречия.

— Петер Леру. Вернее, Пьер Леру. У нас дома всегда уважали поляков. Отец даже знал одного. Вместе воевали под Верденом. За Германию. Поляк погиб, а отец вернулся без ноги. Глупо пострадать от своих, верно?

Станислав почувствовал, как что-то стиснуло горло. Вспомнились рассказы матери, отцовская фотография в бумажнике. Сомма.

— Прогуляешься с нами? — предложил он ефрейтору. Тот не заставил себя упрашивать. Он производил впечатление человека неприкаянного.

— Трудно тут с кем-нибудь найти общий язык. Если я предлагаю выпить вина, то они — пива. И при этом чертовски оглушительно ржут. А я ничего смешного не вижу. Есть тут один кабачок, стоило бы туда заглянуть. Pour une bouteille. Je vais payer…

— Что ты сказал?

— Угощаю. Ставлю бутылку и плачу.

Свернули в боковую улочку. Леру шагал впереди, оживленно рассказывая о какой-то девушке, дочери хозяина заведения. Недавно он договорился с ней о встрече, а она не пришла на условленное место. Ему же хотелось с ней повидаться и снова попытать счастья.

— Во время войны девушки должны быть сговорчивее, — заявил он. — Ведь сейчас мужской век — короткий.

— Непонятная война, — сказал Станислав. — И немцы, и французы стоят на месте. Почему никто не наступает?

Леру украдкой оглянулся:

— Торопиться некуда. Нам и так трижды повезло. Были назначены три срока. В ноябре, в середине января… но погода подвела.

— Погода? — усмехнулся Пеля.

— Не смейся. Наша основная ударная сила — люфтваффе…

— Наша, говоришь? — вырвалось у Станислава.

Леру смутился, но продолжал осторожничать.

— Мы же в вермахте, n’est ce pas?[6]

— Ясное дело, — поддакнул Пеля, также ради предосторожности. — А что с третьим сроком?

— Третий был назначен на конец февраля. Да опять помешал самолет, приземлившийся в Мешелене…

— Какой еще самолет?

— Наш… То есть немецкий. С двумя майорами… Отказал мотор и они совершили посадку в Бельгии. Разумеется, вынужденную и попались вместе с планами наступления. У бельгийцев и голландцев тут же было объявлено состояние боевой готовности… Вот фюрер и отменил наступление. Но когда-нибудь действительно начнется.

— Откуда ты все это знаешь?

— Я служу при штабе переводчиком.

Это немного смутило друзей. Переводчик при штабе… Черт его знает, что это за птица. Стали вести себя сдержаннее. Но Леру по выходе из кабачка, где, возможно, хватил лишку, то ли расстроенный тем, что не встретил там свою девушку, то ли из-за опасений за Францию, которые им вдруг овладели, скис совсем и разоткровенничался. Снова принялся рассказывать об отце, о том, как мать пережила его увечье и как он сам, будучи еще ребенком, не мог примириться с тем, что его старикан на всю жизнь остался калекой. Когда подошли к казарме, Леру вдруг обнял Станислава и объявил, что хотел бы научить их каким-нибудь французским словам.

— Хорошо, — согласился Пеля. — Скажи, как по-вашему хлеб?

Леру пренебрежительно отмахнулся.

— Du pain, но это ерунда, — сказал он. — Я научу вас вот чему: Ne tirez pas. Je suis Polonais.

— Что это значит?

— Не стреляйте. Я поляк. Запомните. Это может вам пригодиться.

Возвращаясь из увольнения в город, друзья повторяли вполголоса французские слова.


Едва Станислав вернулся с занятий, кто-то выкрикнул его фамилию. Он был уверен, что вызывает начальство, чтобы устроить нахлобучку. Были основания так думать. На строевой подготовке к нему придрался унтер-офицер. Заметив, что Станислав не участвует в общем хоре, подошел и рявкнул ему в самое ухо: «Laut! Громче!» Это была песня о победе над Францией, особенно ненавистная Альтенбергу. После этого он подхватил мелодию, спел два такта и снова умолк. Но унтер взял его на заметку. Еще раз рявкнул свое «laut!» и, видя, что это не дает никаких результатов, приказал Станиславу выйти из строя, надеть противогаз и петь в нем, шагая позади подразделения. Правда, дабы соблюсти устав, унтер немного погодя приказал ему отставить пение, но противогаза снять не дал до самого расположения роты. Солнце в тот день припекало немилосердно, и, когда наконец разрешили стянуть воняющий резиной и затрудняющий дыхание намордник, Альтенберг был на грани обморока. На подгибающихся ногах приплелся в душевую и сунул голову под кран с холодной водой. Тут и услыхал, что выкликают его фамилию.

— Альтенберг, к дежурному офицеру!

Станислав вытер лицо, коротко подстриженные волосы, бросил полотенце Пеле и, полный дурных предчувствий, поспешил по вызову.

— Сестра приехала навестить тебя, — сказал офицер, вручая увольнительную записку. Станислав был растроган. Кася…

Она ждала за углом коридора, взволнованная, недоверчиво озираясь вокруг.

— Сташек! Сташек! — только и смогла произнести она. Слезы заблестели у нее на глазах. Он сам едва не расплакался.

— Кася!.. Касенька… Приехала… — Ее теплая щека была ему теперь дороже всего на свете.

Он схватил сестру за руку, повлек за собой. Вскоре они очутились за оградой военного городка. Она шла, склонив голову ему на плечо.

— Боже, как ты выглядишь в этой форме! Ну, да не беда. Главное, что вижу тебя. Я уж думала, нам не дадут повидаться. С трудом нашла твои казармы.

— А как мама?

— Плачет днем и ночью. И все повторяет, что растила тебя для Польши, а немцы забрали. Бедная мама. Собиралась ехать сюда, да я отговорила. Может, рассердишься на меня, но по-моему, так лучше. Сердце бы у нее не выдержало. Сама не знаю, как перенесу это ужасное расставанье, — она крепче прижалась к плечу брата и расплакалась.

Они шли в направлении города, крепко держась за руки. Ну прямо влюбленная парочка. А вокруг гудела военная техника, стучали кованые сапоги, звучали воинственные песни, — и весь этот многоголосый шум, вся зловещая спешка нацелены были на овладение в совершенстве искусством убивать, а они с Касей казались персонажами какого-то идиллического фильма. Дома утопали в отцветающих вишневых садах. Пахло нагретой солнцем землей, свежим сеном. Весна сорокового года была погожей и жаркой. Природа проснулась рано. Только не было слышно пения птиц. Их распугал бой барабанов, посвист полковых флейт, гул моторов, лязг стальных гусениц, зычные команды, ружейная пальба, взрывы петард и боевых гранат. По дороге они зашли в лавочку выпить лимонада. Утолив жажду, побыстрее оттуда ретировались, так как толпившаяся у прилавка солдатня немедленно начала приставать к «очаровательной фрейлейн». Никогда еще его так не раздражали мужчины, заигрывавшие с сестрой. Она пыталась рассказать ему о житье-бытье в Бойтене. О том, кто еще мобилизован в армию, кого отправили в концлагерь, и о том, чего она еще ему не говорила, — как громилы Богуты разыскивали его, когда он скрывался, и грозились прикончить, а теперь почти поголовно служат в гестапо, держатся еще заносчивее, всех бросает в дрожь, когда, получив увольнительную, они появляются в городе. Но Станислав не желал этого слышать. Его интересовали только вести из дома. С радостью узнал, что мать после длительного перерыва снова получила работу и что Кася не жалуется на своего хозяина, который после отъезда Станислава даже несколько раз приходил утешать ее. Старый, порядочный немец. Вслух хвалил Гитлера, но качал при этом головой, словно желая сказать, что не все одобряет, а однажды у него даже вырвалось, что фюрер, мол, не вечен… Дома все нормально… Это самое важное. И этим они обязаны ему, его правильному решению. Станислава бросало в дрожь от одной мысли, что все могло быть иначе, что мать и сестра могли томиться в концлагере, стать жертвами «стихийного» гнева немецкой общественности в лице Богуты и ему подобных. Он крепче прижал ее к себе.

— Ты приехала вовремя. Через неделю-другую нас тут, вероятно, не будет…

— Отправят на фронт? — спросила с тревогой Кася.

— А куда же еще? Не думай об этом и не бойся. Не пропаду. Они тут все уверены в победе. Но это еще бабушка надвое сказала. Франция и Англия… Гитлеру не сладить с двумя такими державами. Немцы ослеплены, а я найду какую-нибудь лазейку. Ведь не раз переходил границу, перейду и через линию фронта.

— Я боюсь за тебя, Сташек. Ты горячая голова. Выучи хотя бы несколько французских слов. Надо бы прислать тебе словарь.

Станислав грустно улыбнулся.

— Самые необходимые слова я уже знаю. Ne tirez pas. Je suis Polonais.

— Что это значит?

— Не стреляйте. Я поляк.

— Я боюсь за тебя, — повторила Кася. — Не знаю, как у тебя получится. Не знаю даже, возможно ли такое. Но желаю тебе удачи. Только… — в ее глазах мелькнул испуг. — Как потом известишь нас? Как мы узнаем, что ты остался жив?

Он беспомощно развел руками.

— Не знаю. Вы должны верить.

Кася смотрела на него с болью, словно хотела сказать, что жестоко оставлять их в неведении в тот момент, когда он будет подвергаться величайшей опасности. Ведь они не смогут глаз сомкнуть в предчувствии беды, и некому будет разубеждать их, что ничего страшного не случилось. Кася поняла вдруг, что однажды брат бесследно исчезнет и нет такой силы, которая могла бы это предотвратить. Губы и подбородок у нее задрожали, на глазах выступили слезы. Она горько расплакалась.

Приближался час отъезда. Станислав проводил сестру на станцию. Чем ближе минута расставания, тем труднее говорить. Они молча прохаживались по перрону в ожидании поезда. Когда состав прибыл, Кася бросилась на шею брату. С трудом он освободился от ее объятий и почти силой заставил сесть в вагон. Поезд тронулся. Станислав пошел рядом, ускоряя шаг. Кася стояла в открытом окне, не в силах даже махнуть ему рукой.

— Маме ничего не говори! — крикнул он. — Скажешь, когда будет нужно.

Она кивнула головой и высунула из окна руку, чтобы он мог дольше ее видеть. Но поезд вскоре исчез за насыпью. Станиславом овладели мрачные мысли. Он не мог отделаться от предчувствия, что видел сестру в последний раз.


…Значит, его уже вытащили из-под проволочного заграждения, где он залег с тарелкой противотанковой мины, которую Пеля собирался подсовывать под французский танк непременно без взрывателя и поэтому называл предстоящие учения сплошной бессмыслицей. Конечно, что касается их, поляков, то они своего образа мыслей не изменят. Это ясно. Мыслей не заглушить воплями унтер-офицеров. Ничего не изменит и присяга на верность рейху и фюреру. Они должны приносить ее через день. Пеля решил встать во второй или третьей шеренге, прикусить язык и не произносить ни слова. Намеревался вдобавок после каждой фразы мысленно повторять: «Нет». Но он, Станислав, не желал стоять даже в последнем ряду. Поэтому и лежал под колючей проволокой, с разодранным бедром, безразлично прислушиваясь к окрикам унтер-офицеров. Они приказывали вернуться после выполнения учебного задания. Горячая струйка крови стекала под колено, впитываясь в грубое сукно солдатских штанов. Эта рана — только начало. Главное — вливание. Флакончик он припас еще дома. Флакончик И шприц с иглой. Говорят, это делал его отец в первую мировую войну, как и многие другие. Старый, испытанный способ. Керосин. Станислав вытащил из кармана узелок со шприцем. Насадил иглу, сунул в горлышко флакона, отвел поршень. Серая, мутная жидкость заполнила шприц. Станислав завернул порванную штанину, решительным движением вонзил иглу в зияющую рану и нажал поршень. Керосин вызвал резкое жжение. Слишком много вводить нельзя, могут разоблачить. Опять послышались голоса унтер-офицеров. На этот раз выкрикивали его фамилию. Еще слегка нажал на поршень, извлек иглу и выпустил остатки жидкости на землю. Потом саперной лопаткой выкопал в сыпучем, прогретом солнцем песке ямку, сунул туда шприц с флакончиком, аккуратно закопал и прикрыл куском дерна. Потревоженную рану жгло. Теперь он мог ответить на зов унтер-офицеров. «Я здесь! Идти не могу!» Вскоре подошли к нему какие-то двое. Разрезали ножницами проволоку, помогли встать. Потом санитарная машина, санчасть… высокая температура, озноб… Ночью — беспамятство. На следующий день он был уверен, что умрет. Словно сквозь туман видел хлопотавших возле него врачей. Говорили о заражении крови, гангрене и удивлялись, что поверхностная рана дает такие осложнения. Никто не догадывался о подлинной причине. Через три дня кризис миновал. Как-то вечером Станислава навестил Пеля. Сказал, что его трудно узнать. Вполне возможно. Его же основательно измотало. Все-таки был большой риск. Едва не отправился на тот свет. Если бы знал, ни за что бы не сделал вливания. Только чудом избежал смерти. Теперь все в порядке. Помаленьку выздоравливает. «Был на присяге?» — спросил Пелю. «Был, но как говорил тебе: ни звука. А знаешь? Двое отказались в открытую». — «Не может быть!» — «Да. Некий Гавранке. Подошел к генералу и заявил: «Herr General… Hawranke Romuald meldet, dass er Pole ist und den Eid nicht leisten wird… Гавранке Ромуальд докладывает, что он является поляком и присягать не будет…» И тут же другой: «Leider, Herr General, aber ich habe schon geschworen. К сожалению, господин генерал, я уже присягал». Этот, вероятно, был с Поморья и служил в польской армии. Обоих забрала полевая жандармерия. Да что с тобой? Чего тебя так скрутило?» — «Не знаю. Видимо, из-за отравы». — «Какой отравы?» — «Керосина». — «Выпил?» — «Что-то в этом роде». Действительно, что же со мной творится? Ведь из санчасти уже выписали. Так точно… За две с лишним недели до отправки на фронт. Откуда же эта боль? И невыносимый шум в голове? Пожалуй, минуту назад был без сознания. Или во власти какого-то невероятно тяжелого сна. Почему не открываются глаза? Почему запрокидывается голова? И отвратительное чувство падения… Отъезд, это он помнил. Пассажирские и товарные вагоны, а до этого выдача недостающего снаряжения, бесконечные проверки подразделений. В день отъезда получили алюминиевые бляшки с номерами. Солдаты повесили их на шеи. Медальоны смерти. В каждом подразделении были созданы похоронные команды. «Теперь по крайней мере известно, кто будет нас закапывать». Это сказал Пеля. Как обычно он старался все превратить в шутку. Но эта подготовка к смерти в рядах чужого воинства отнюдь не настраивала Станислава на шутливый лад. Лучше не испытывать судьбу. У смерти тонкий слух. Лучше не поминать ее всуе… Пожалуй, это были последние дни апреля. В Саарбрюккене перевели вагоны на другой путь. К обеду они уже выгружались на каком-то полустанке. Пограничная зона — фронт. В сущности, почти ничего нового. Весна в разгаре и тишина, как в оздоровительном лагере, разве что военных многовато. На полях зеленеет озимь. Кое-где крестьяне косят траву, по дорогам тянутся возы с высокими боковинами, нагруженные сеном, на горизонте, словно воткнутые в землю пики, — шесты плантаций хмеля. Прямо-таки идиллия, но можно было также заметить замаскированные сетками и ветвями орудия, прикрытые соломой танки и змеящиеся среди холмов ходы сообщений. Огромные доты линии Зигфрида остались далеко позади. Деревня, где они разместились, была уже забита войсками. Рота заняла какое-то большое хозяйство. Военная техника стояла во дворе вперемешку с сельскохозяйственными машинами. Чердак обширного амбара, где солдаты расположились на ночь, благоухал свежим сеном, только что привезенным с окрестных лугов. Пьянящий аромат напоминал харцерские походы. И атмосфера была все еще какая-то дачная. Лишь порой зарокочет в небе разведывательный самолет или воинская автоколонна протащит над проселком облако пыли. Подымали их чуть свет. Вели к лежащему в стороне от деревни оборонительному рубежу, где солдаты сооружали дзоты, рыли окопы и полевые нужники. Тяжелая, скучная работа. Но было в этом и нечто ободряющее. Если немцы столь активно окапываются, значит, ждут мощного контрнаступления. Лишь более опытные солдаты знали, что такова обычная судьба сапера. Копай, где стоишь, если даже через час предстоит двинуться дальше.

По вечерам к ним заглядывал Леру. Однажды принес любопытные новости. Крестьянин, у которого он стоял на квартире, рассказал ему, что в сентябре тридцать девятого года соседнюю деревню занимали французы. И пробыли там с неделю. Это всего несколько километров отсюда. Французы в рейхе! Вошли как нож в масло. А немецкая печать об этом ни словом не упомянула. Беженцы, тамошние жители, рассказывали о громадных французских танках и значительных силах пехоты. Французы запросто вышвырнули немцев из деревни. Говорят, была паника. Жаль, что он этого не видел. Потом беженцам велели возвращаться. Французы сами отступили. Почему? Леру развел руками. Стратегия. Нет, это непостижимо. Какая стратегия? Почему не продвигались дальше? Почему не пошли на Берлин? Ведь главные немецкие силы были связаны тогда в Польше. Почему не воспользовались удобным моментом? Не знаю, отвечал Леру. Знаю только, что тогда был отрезан весь немецкий выступ. От Spicheren до Горнбаха. Французы полностью выпрямили линию фронта. А почему отступили, не знаю. Стратегия. Нет. Станислав не мог примириться с этой мыслью. Польша тогда крайне нуждалась в помощи. Ему решительно не нравилась такая стратегия. «Что мы, рядовые, в этом понимаем?» — успокаивал его Пеля. Но никакие аргументы его не убеждали. В ту же ночь — боевая тревога. Разбудил их пронзительный вой сирены. Они бросились с чердака в щели, специально выкопанные за амбаром. Едва смолкла сирена, загремела зенитная артиллерия. Скрещивались лучи прожекторов, скользя по черному небу, в котором тяжело стонали бомбардировщики. Когда Станислав из любопытства высунулся наружу, фельдфебель злобно на него прикрикнул: «У тебя только одна голова, растяпа!» Он пригнулся на дне щели в ожидании первой порции бомб. Между тем неприятельские самолеты надсадно гудели над щелью. Близость их до того взвинчивала нервы, что казалось, вопреки темноте летчик видел их как на ладони и смертоносный груз, который вот-вот на них обрушит, не пролетит мимо цели. Станислав мог поклясться, что слышит, как кто-то рядом шептал молитву.

Но вскоре гудение стихло. Смолкла и зенитная артиллерия. Только лучи прожекторов еще ползали по темному бархату неба. Кто-то сказал: «Полетели на Берлин». Одновременно завыла сирена, объявляющая отбой. Солдаты неторопливо расходились по своим квартирам. Первым заметил листовки Пеля. Они летели почти бесшумно, как стая белых бабочек. Когда начали рассыпаться по земле, поляки бросились к ним, хоть это и было запрещено фельдфебелем. Подобрали несколько штук, сунули за пазуху. На чердаке, прикрывшись одеялом, прочли одну при свете карманного фонарика. И словно их обдало холодной водой. Тоненькая бумажка, пахнущая свежей типографской краской, призывала немцев, военных и гражданских, прекратить войну. Разъясняла, что ни Англия, ни Франция не желают кровопролития и правительства этих государств убеждены в том, что имеется возможность для достижения договоренности и заключения прочного мира с Германией. На чердаке все ознакомились с содержанием листовок. Посыпались смешки и ядовитые комментарии. Англия не хочет воевать, а Франция предлагает потолковать. Потолкуем… Что-то в нем тогда надломилось. Он готов был бить кулаком по лежавшей на простыне бумажке с печатным текстом. Кусал губы от бессильной злобы. «Листовки разбрасывать! Вот для чего нужны французам бомбардировщики». С соседних коек послышался громкий смех. «Великолепная острота. Кто это сказал? Альтенберг. Лучшая острота нынешнего вечера». И снова подняли по тревоге. На этот раз в полном боевом снаряжении. Погрузились на машины. Поехали. Никто не знал — куда. Но все повторяли, что стоит запомнить этот день. Десятое мая. Да, пожалуй, стоит. В четыре часа утра загремела артиллерийская канонада. Они стояли у какой-то главной магистрали, по которой катила лавина военной техники. Прежде, чем включились в этот железный поток, услыхали гул пролетающих пикировщиков. Это уже было наступление. На шоссе Станислав увидал первых убитых немцев. Двое лежали в канаве, один в коляске мотоцикла, искореженного снарядом. Глубокая воронка на проезжей части вынуждала машины сбавлять скорость. Водители осторожно объезжали ее. Убитые были черны от копоти, а на соседних деревьях висели клочья их обмундирования. Потом ему довелось повидать всякое, но эта картина навсегда запечатлелась в памяти. Станислав не испытывал никакого удовлетворения от того, что убитые были немцами. Может, они вчера высмеивали глупые листовки, потешались над бомбардировщиками, набитыми макулатурой, над Англией и Францией, которые, объявив войну, еще искали каких-то путей к согласию, а теперь эти люди являли собой зрелище, от которого пересыхало в горле и слова протеста готовы были сорваться с языка. Нет! Железо, начиненное тротилом, слишком безрассудно, чтобы решать споры между людьми. Потом был канал Рона — Рейн. Они довольно ловко навели понтонный мост под Милузой. Французская артиллерия отнюдь не облегчала им выполнение задачи. Рвущиеся в воде снаряды дырявили понтоны и сметали с них в реку работавших саперов. Милуза. Еще до взятия города он видел толпы беженцев. В основном женщин и детей. Коляски со скарбом и младенцами. Чудом уцелевшие люди, узнав, что дорога перерезана, возвращались домой. Но то, что натворили пикировщики, могло привидеться только в кошмарном сне. Теперь он понял слова Леру: «Наша основная ударная сила — люфтваффе». Да. В этом легко было убедиться на дорогах. Мертвые лошади и люди, целые семьи, скошенные из пулеметов или разметанные по полю взрывной волной. Не добитые летчиками, обезумевшие от горя матери над останками своих детей, изрешеченные пулями детские коляски, велосипеды с лежащими рядом обезглавленными ездоками, мужские и дамские велосипеды, а то и совсем маленькие, под стать своим маленьким, потерявшимся во время паники или пригвожденным к земле владельцам, которые, не успев ими толком натешиться и обратившись вместе с родителями в бегство от призрака гитлеровской оккупации, тщетно пытались уйти из опасной зоны. Станислав не мог понять виновников этих преступлений. Ведь они летали днем и хорошо видели, по ком ведут огонь. Нет, верилось с трудом. Значит, это были те же самые элегантные летчики, которых он часто встречал на улицах города в седлообразных фуражках, с шикарными кортиками на ремешках — исключительно ради форса, необычайно галантных с женщинами и так выгодно отличающихся от эсэсовцев и бесцеремонных гестаповцев? Тяжелое впечатление производили сгоревшие или взорванные деревенские дома и городские здания. На месте деревянных строений дымились пепелища и печные трубы возвышались как надгробья. Если бомба падала возле кирпичного дома, нередко оставалась торчащая над грудой развалин единственная стена, с уцелевшими от взрывной волны картинками, контурами стоявшей возле нее мебели, повисшими в воздухе ваннами, унитазами, раковинами и яркими обоями детских комнат, запачканными неловкой ручонкой малыша. Никто не задумывался, есть ли в подвалах этих домов заживо погребенные люди, не задыхаются ли они под развалинами, не нуждаются ли в помощи врача те, кто выкарабкался из-под завалов. Колонна победителей должна стремительно продвигаться вперед, а перед сопровождающими их саперами поставлены более неотложные задачи. Необходимо расчищать проходы в минных полях и наводить все новые и новые мосты, так как прежние обороняющаяся сторона разрушила. Не менее мрачное зрелище — пленные французы. «Это не армия, — повторял глухо Пеля. — Это не армия». И он был прав. Станислав молча кивал головой, соглашаясь с ним. От разочарования и горечи он лишился дара речи. Это было странно, неожиданно. Французские солдаты, взятые в плен, напоминали, скорее, пастухов или странников. Они брели под слабым конвоем, опираясь на посохи с резными рукоятками. Вместо форменных головных уборов — пестрые кепки, шеи обмотаны шарфами с длинной бахромой. Обвешанные флягами с вином, они бряцали ими, как африканские колдуны. У некоторых на ногах были деревянные сабо. Позднее Станислав узнал, что немцы, когда надо было преодолевать болота, тоже надевали эту незаменимую в такой местности обувь, однако деревяшки на ногах не придавали французским солдатам воинственного вида. Были среди них и такие, что, проходя через город, демонстративно выкрикивали: «La folle guerre pour le Dantzig polonais!» Он запомнил, эти слова и при первой же возможности попросил Леру перевести. «Они кричат, что это безумная война, из-за польского Гданьска, кретины». Но на здании вокзала в Милузе ждал сюрприз иного рода — карта Польши и надпись: «La Pologne héroïque!» «Героическая Польша!» Можно свихнуться от этих противоречий. Станислав иначе представлял себе французов. А тут одни, отступая, разрушают коммуникации и взрывают мосты, отстреливаются до последнего патрона, а другие демонстрируют свое нежелание воевать, решительно бросают оружие и выкрикивают эти глупости о польском Гданьске.

Под Бельфором — еще один поучительный эпизод: словесный поединок командира роты с французским аристократом. Станислав оказался случайным его свидетелем. Было приказано занять часть особняка для размещения личного состава. Они вошли в огороженный высокой стеной старинный парк, куда доступ преграждали массивные железные ворота с надписью: «Attention aux chiens de garde!» «Внимание! Злые собаки!» Автоматная очередь разогнала остервенело лаявших догов с лоснящимися пятнистыми боками, и, миновав шеренгу античных изваяний, охраняющих главную аллею, солдаты взбежали на мраморную лестницу. Тогда этот старик-аристократ в тужурке стал в дверях и загородил проход. Высокий, прямой, монументально-величавый, он заговорил на чистейшем немецком языке: «Что вы здесь ищете?! Вход запрещен. Где ваш офицер?» Солдаты обескураженно остановились. Тут же подошел командир. Отдал честь пожилому господину, а француз заявил взвинченным голосом: «Прошу немедленно покинуть эту территорию: это частное владение. Никакие военные не имеют право становиться здесь на постой. Французское правительство гарантировало неприкосновенность частных владений. Ни один французский солдат не осмелился сюда проникнуть. Право частной собственности является международным правом, и я не пустил бы к себе никого, даже по личному приказу самого генерала Гамелена. Германия также обязана с этим считаться». Офицер сохранял олимпийское спокойствие. Лишь позволил себе заметить, что сейчас идет война. Но это еще пуще раззадорило француза. Если господину офицеру скандал из-за польского Гданьска угодно называть войной, то это его личное дело. Но как бы ни называли эту бессмысленную пальбу, он, француз, здесь хозяин и только ему решать, кто имеет право входить в особняк. Разумеется, он охотно выделит несколько гостевых комнат для, высших офицеров, но требует немедленно убрать нижних чинов. И выражает надежду, что его правильно поймут: раз сюда был закрыт доступ французским солдатам, он не может делать исключения и для немецких. Наиболее правильным ответом французскому аристократу была пощечина. Этого он вполне заслуживал. Старик побледнел, худыми руками заслонил лицо, опасаясь следующего удара, забормотал что-то и умолк. «Вы получили не за то, что запрещали войти сюда моим людям, — сказал командир. — Они и так войдут. А за то, что не пускали французских солдат». Ей-ей, он этого заслуживал. Боль в ноге усилилась. И все еще нельзя было поднять неимоверно тяжелые веки. Откуда-то издали доносился грохот. Это, пожалуй, Бельфор. Город-крепость. Он прикрывал подступы к Бургундским воротам. Когда это было? Вчера, позавчера?.. Первая добрая весь за всю эту кампанию. Наступление приостановлено. Может, теперь начнут французы? Хотя силы там небольшие. Так их информировали. Две французские стрелковые дивизии, гарнизон крепости, вторая бригада спагов и поляки. Это особенно взбудоражило Станислава. Их предупредили, что следует ожидать ожесточенного сопротивления. Бельфор овеян славой 1870 года. Но теперь превосходство на стороне немцев. Седьмая немецкая армия взаимодействовала с танковым корпусом Гудериана. Станислав уже видел немецкие танки в деле. Тяжеловесные французские громадины на гусеничном ходу не имели никаких шансов на успех. Они передвигались как мухи в смоле. Вот бы англичане подбросили какие-нибудь подкрепления. Наверняка подбросят. Будет еще очень жарко. И пусть. Только бы немцы не пошли дальше. Позавчера? Нет, пожалуй, нынешней ночью. Был получен приказ разминировать предполье. Обеспечить безопасный проход танкам. Не знаю, сказал он тогда Пеле, представится ли когда-нибудь еще такой же случай. Тот понял. Однако заколебался. «Боишься?» «Нет. Только это дезертирство, — ответил Пеля. — Fahnenflucht. Ты сбежишь, а твои близкие останутся. И за все заплатят». Станислав возразил, что уже подумал об этом. Ведь у них в штабе свой человек. Пьер Леру. Он оформляет похоронки, и что ему стоит выписать, например, такую: «Ваш сын, Станислав Альтенберг, пал за фюрера и фатерлянд». Подобная формулировка освободит его близких от ответственности. Конечно, это жестоко, но лучше, чем Освенцим. Он уже договорился с Леру, тот согласен. Обещал, что, если они не вернутся, отправит соответствующее уведомление их родным. Пеля позеленел. «Нет, нет… чтобы моим да такую бумагу — никогда! Ни за что на свете!» Испугался, что мать не перенесет такого удара. Станислав опасался не меньше его. Но иного выхода не было. Вдруг подвернется возможность… Каким-то образом удастся успокоить семью — он пытался убедить друга, хотя сам в это не верил. Какой тут мог подвернуться случай? Пеля потирал лоб, бубня вполголоса стандартную формулировку похоронки, применительно к себе и своему семейному положению: «Антон Пеля, ваш сын и брат, пал за фюрера и фатерлянд». Да, это было во сто крат труднее самого побега. Вскоре их повезли на грузовиках в направлении Бельфора. Высадили на опушке леса. Под прикрытием артиллерии двинулись уже своим ходом к обороне противника. За лесом простиралось поле, засеянное гречихой. Миноискатели обнаружили там первые мины. Саперы шли уступом, их редкая цепь часто останавливалась, чтобы извлечь и обезвредить треклятые тарелки. Беззвездное небо изредка освещали французские ракеты. Немецкие снаряды с присвистом пролетали высоко над головой. Дальше — заболоченный луг, кочковатый торфяник, островки непролазного кустарника. В лозняке друзья попытались отстать. Замерли в напряженном ожидании, не заметил ли кто разрыва в цепи. Нет, ни единая душа не заметила. Не слышно никаких окриков. Впрочем, кто бы осмелился кричать под носом у противника? Посидели минут пятнадцать на мокром торфе. Вероятно, цепь ушла вперед… Теперь можно двигаться в избранном направлении. Они были одни на ничейной земле.

Впереди темнела стена леса. Там наверняка противник. Только как подобраться незаметно поближе, чтобы французы услышали их голос? Ползти или идти в полный рост? С белым платком на палке? Смешно. Тьма — хоть глаза выколи. Двинулись на четвереньках. Есть там кто-нибудь на опушке леса или нет никого? А может, их уже взяли на мушку? Ведь могли обнаружить в мутном мерцании падающей ракеты. И ждут, чтобы подошли поближе. Одно движение пальца — и скосят их как миленьких… Нет. Пока тихо. Хоть бы какое-нибудь движение на той стороне. Пора подавать какие-то знаки. Лишь бы не напороться на проволочные заграждения. Ножницы есть, но кто им позволит резать безнаказанно. Это же не полигон. На проволоку вешают консервные банки. Дотронешься — бренчат. «Они нас укокошат, — взволнованно шепчет Пеля. — Как пить дать укокошат, прежде чем доберемся до леса…» «Заткнись! Если хочешь, можешь вернуться». Впрочем, он сам заколебался, не вернуться ли? Всегда можно сказать, что заблудились. Но лес уже близко. Может, там поляки? Еще пятьдесят метров. Локти и колени ободраны до крови. Наконец, добрались. Пусто. Если бы были окопы, то сразу же за крайними деревьями. Нет… ни следа. Станислав и Пеля, тяжело дыша от усталости, присели под деревом. Сквозь пелену облаков проглянула луна. Торфяное болото, которое они преодолели, залило призрачным лунным светом. Наконец-то! Неподалеку от опушки того же самого леса — группа всадников. Плоские каски, короткие карабины, встревоженно пританцовывающие лошади. Спаги — Станислав видел их однажды. Немцы боялись их больше французов. Спаги не любили брать в плен. Станислава бросало то в жар, то в холод. Он даже не знал, понимают ли они по-французски. И пригодятся ли выученные на память фразы. Погибнуть от сабли спага, даже не добравшись до французских частей… Беглецы укрылись за стволами деревьев. Всадники постояли еще с минуту, наблюдая за лугом, потом исчезли в лесной чаще. Станислав и Пеля с тревогой прислушались к топоту копыт. Но арабская кавалерия поскакала в противоположном направлении. Одновременно из глубины леса послышался возглас: «Жюль, давай сюда». Крик повторился несколько раз, Станислав ничего не понял, но кричали, несомненно, по-французски. Сердце подкатило к горлу. Пора! Теперь надо действовать с предельной осторожностью. Затрещал валежник под чьими-то ногами, зашелестели раздвигаемые кем-то ветки. «Ты где, Марсель?» — раздался другой голос. Они увидали француза. Он шел в их сторону, небрежно волоча по земле винтовку. «Я здесь, Жюль», — француз вертел головой, высматривая своего спутника. Надо подождать, пока они сойдутся вместе. Наконец и второй показался из подлеска. Как странно и чуждо прозвучали их собственные голоса: «Не стрелять! Мы поляки!» Оба француза остолбенели как громом пораженные. Опасаясь, что они не поняли, Станислав крикнул еще раз. Французы продолжали стоять столбом. Альтенберг пошел прямо на них с поднятыми руками. За ним осторожно высунулся из-за дерева Пеля. При виде их первый француз отпустил ремень своей винтовки и медленно поднял руки вверх. Второй стоял словно окаменевший, не зная, как ему быть. Спустя минуту и он бросил винтовку и тоже вскинул руки: «Не стрелять! Не стрелять! Конец войне!» Сукины дети! Фронтовые бродяги! И надо же было на таких нарваться. Видимо, давно искали случай сдаться в плен. И счастье им улыбнулось, черт побери! Наткнулись на двух «немцев», которые не имели ни малейшего желания их убивать, да, видно, так испугались внезапной встречи, что даже подняли руки вверх. Дело дрянь. Ведь ясно же было сказано: «Мы поляки!» Не поняли или обалдели от страха? Вдруг французы загалдели, перебивая друг друга и размахивая руками. Они явно требовали, чтобы Станислав и Пеля взяли свое оружие и доставили их куда следует. Станислав попытался вступить с ними в переговоры, растолковать жестами, кто, кого и куда должен отвести, но это было совершенно бесполезно. Французы почти умоляли, чтобы их побыстрее увели отсюда. Недотепы. Первым поднял свой автомат Пеля и разразился потоком отборнейших ругательств. Станислав еще не видел его таким разъяренным. «Давай, давай, неженки! Шагом марш в немецкий плен!» Французы перетрусили, но с заметным удовольствием подчинились приказу. Он погнал их перед собой тем же самым путем, который так нелегко дался ему со Станиславом. Как все это было нелепо и противно. Альтенберг плелся за ним словно побитая собака. Какая ирония судьбы! Они приведут в часть пленных французов! Вдруг что-то со страшной силой грохнуло, полыхнуло, и порыв горячего ветра свалил его с ног. И одновременно — острая боль в бедре. Нет, это была не противопехотная мина. Вокруг уже рвались снаряды, один за другим или несколько сразу, ослепляя вспышками. Вздыбленная артналетом земля обсыпала его с головы до ног. В этом адском грохоте, от которого лопались барабанные перепонки, Станиславу казалось, что какая-то разбушевавшаяся враждебная стихия стремится похоронить его заживо. Во рту и в горле было полно песка, глаза щипало от дыма, а боль в ноге отдавалась во всем теле. Он был уверен, что это конец. Какие-то черные громадины пронеслись мимо него с оглушительным лязганьем. Потом, еще две — чуть в стороне. Он скорее догадался, чем разглядел. Танки Гудериана. Плотнее прижался к земле. Она дрожала, как стальная плита под ударами молотов. Он не помнил, сколько это продолжалось. Пятнадцать минут, час или добрую половину ночи. Уже светало, когда огонь французской артиллерии притих, вернее, чуть отдалился и превратился в мерный глухой рокот. Кто-то потряс его за плечо: «Станислав, ты живой? Сташек, отвечай!» Это был Пеля. Друг приставил ему ко рту горлышко фляги, обжигающая, смешанная с песком струя потекла в горло. Станислав поперхнулся. Боль в ноге сделалась нестерпимой. Он едва не потерял сознание. Перед глазами замаячили силуэты французов. Они подползли к нему поближе и принялись громко выражать свое сочувствие. Один разрезал ему штанину, достал свой индивидуальный пакет и попытался наложить повязку. Станислав оттолкнул его, не стерпев боли. «Проклятые французы! Мы поляки! Скажи им, Пеля, что мы Polonais». Пожалуй, только теперь до них дошло. Перевязывавший француз заглянул ему в лицо, удивленно спросил: «Вы поляки? — Обратился к дружку: — Жюль, они поляки?» Они обменялись еще какими-то словами, которых он не понял. Вероятно, обсуждали это удивительное открытие и то недоразумение, которое произошло в лесу. Вид у них был заискивающий, сконфуженный, словно они поняли, что допустили непростительную ошибку. Один из них, по-видимому желая оправдаться, потерянно развел руками. «Конец войне, конец Франции». Сквозь кроны деревьев недалекого леса уже просвечивало солнце, когда вместе с Пелей они укладывали его на импровизированные носилки.

…Он насилу открыл глаза. Костел не костел? Во весь потолок огромная аляповатая картина — полунагие женщины глядятся в озерцо, в стороне лежат на траве овечки, кротко поглядывая на свисающего с ветвей змея, рядом, на скале, косматый и горбатый полукозел-получеловек с дьявольской усмешкой играет на флейте или свирели. Прямо над головой — как фантастическая сосулька — огромная хрустальная люстра. Станислав перевел взгляд ниже и увидел около двадцати коек-раскладушек, с лежащими, как он, ранеными. Возле них бесшумно хлопочут две женщины в белом. Kriegslazarett — военный госпиталь, — мелькнуло в сознании. И, пожалуй, тот самый особняк, который они недавно занимали. Следовательно, он вернулся в ту же самую точку, из которой вышел. Пройдя по кругу, снова очутился там, откуда мечтал вырваться любой ценой. Дьявольский заколдованный круг!

— Вы давно проснулись?

— Минуту назад, сестра. Что со мной?

— Осколочное ранение. Довольно глубокое, но без повреждения кости. Осколок удален. Все в порядке. — Она поправила одеяло и подушку.

— Почему я так долго спал?

— Общий наркоз. Нельзя было иначе.

— До чего же тут чудно́. — Он показал глазами на потолок.

Сестра улыбнулась.

— Французский дворец. Не очень подходящий для госпиталя. Но мы скоро перевезем вас в Бельфор.

— В Бельфор?

— Да. Ждем только, чтобы наши ребята его заняли. Говорят, там есть настоящий госпиталь. Если не разбомбят, мы сможем там устроиться. Но вы об этом не думайте. Главное — полнейший покой. — Она еще раз улыбнулась, выяснила, что ему ничего не нужно, и ушла.

Заботливая, готовая явиться по первому же зову сестра милосердия. Она мечтает об улучшении условий для раненых. Хочет даже, чтобы уцелел французский госпиталь. Все ради своих подопечных.

В распахнутые настежь огромные окна гостиной, превращенной в госпитальную палату, врывались косые лучи солнца. Подсвеченные ими пылинки беспокойно мельтешили, словно приводимые в движение тяжелым, неустанным, далеким гулом артиллерийской канонады. Бельфор. Первая французская крепость, которая упорно сопротивлялась.

«…Мы сможем там устроиться». Трудно было отделаться от ощущения, что слова сестры милосердия звучат как окончательный приговор Франции.

VI

Kameradschaftsabend[7] проводились каждую субботу. Военный госпиталь в Бельфоре был поврежден незначительно, и можно было собираться в большом зале столовой. Это было единственное место, где офицеры сидели за однимстолом с рядовыми. Здесь солдатам сходило с рук такое, что никогда не допускалось в другой обстановке. По традиции на этих вечерах позволялось отпускать шуточки в адрес начальства. Никто не имел права обижаться, хотя остроты подчас бывали весьма грубые, критиковалась манера обращения командиров с подчиненными. Разумеется, до определенных пределов. Среди солдат встречались острословы, умевшие балансировать на грани допустимого, прирожденные шутники, выходившие сухими из воды даже тогда, когда позволяли себе далеко не безобидные выпады против наиболее жестоких офицеров. Им удавалось рассмешить не только собравшихся, но и объект шутки. Тут уж веселью не было границ. Станислав не обладал такими качествами и вообще не горел желанием участвовать в подобных развлечениях. То, что ему хотелось сказать о некоторых офицерах, шуткой никак не назовешь, да и вслух произносить было опасно. Поэтому он прослыл угрюмым молчуном, лишенным чувства юмора. Возможно, так оно и было. Падение Франции, капитуляцию Парижа он пережил не менее болезненно, чем сдачу Варшавы. Никакого просвета на затянутом тучами горизонте не видел, и это все более угнетало его. Где-то за Ла-Маншем лежала никем еще не побежденная Англия. Ее могущественный флот блокировал европейское побережье, а ее в свою очередь блокировали немецкие подводные лодки. В целом же там ничего не происходило. И вот вместо военных действий — товарищеские вечера. Сегодня для разнообразия должны были выступать немецкие артисты, приехавшие из Берлина. Места за столиками торопились занять выздоравливающие с забинтованными головами и руками в гипсе. Обильный ужин с французским вином. На эстраде известные немецкие актеры и актрисы. Гвоздь программы, как объявили, — сочинитель блиц-стихов — Blitzdichter.

— Декадентская, прогнившая французская культура должна уступить место нашему национальному духу, — заявил конферансье. — Его воплощают наши художники, артисты, поэты. Я имею честь представить одного из них. Одного из наших выдающихся поэтов — Ганса Кнапке. Прошу назвать какое-нибудь слово, а наш замечательный импровизатор тотчас же сочинит соответствующее стихотворение. Итак, начинаем.

— Жанна д’Арк! — заорал кто-то в конце зала.

— Жанна д’Арк! — поддержали другие.

— Хорошо… Есть предложение взять Жанну д’Арк, — взывал конферансье, затягивая время, чтобы сочинитель мог собраться со своим «национальным» духом. — Все ли согласны с Жанной д’Арк?

Зал захлопал в ладоши.

— Прекрасно… Итак, Жанна д’Арк… Пожалуйста, наш дорогой поэт… Пожалуйста…

Тучный, лысоватый, невысокого роста тип в темном костюме, с плотоядной улыбкой на физиономии подождал, пока зал успокоится, и выпалил четверостишие:

Жанна д’Арк идет с револьвером
и в наши добрые чувства не верит.
Приди к нам в казарму, девочка, ну-тка,
получишь от нас в подарок малютку.
Взрыв хохота, выкрики в честь национального поэта, и нескончаемые аплодисменты. Станислав стремительно поднялся из-за стола и вышел в коридор. Остановившись у открытого окна, он смотрел на убегающую вдаль улицу. По ней двигались подавленные, испуганные жители города. По обеим сторонам мостовой шел патруль полевой жандармерии, останавливая и обыскивая прохожих. Откуда-то издалека доносилось резкое, полное угрозы «Halt! Halt! Hände hoch!»[8] Он вдруг почувствовал, что кто-то стоит у него за спиной. Это была медсестра. Та самая, которая так заботилась об этом госпитале. Она положила ему на плечо руку и спросила, как он себя чувствует. Он так внезапно вышел из зала, что ей показалось, что… Нет, нет. Ничего особенного. Просто он терпеть не может поэтов и их бездарных виршей. Она удивилась и даже почувствовала себя задетой. Поэзия… Без нее нельзя жить. Поэзия — это цветок души. Есть, например, стихотворение неизвестного немецкого поэта «Лорелея». Она декламировала его в школе, и у нее слезы сами собой катились из глаз. А это, о Жанне д’Арк, не такое красивое, зато очень смешное. Игривая шутка для настоящих мужчин. Она захихикала. Странно, что ему не понравилось. А может быть, он просто не любит француженок? Ее это не удивляет, хотя они хорошенькие и умеют флиртовать. Но очень ветреные и не умеют по-настоящему любить. Любовь для них — только развлечение. Немки гораздо преданнее. И неправда, что им не хватает фантазии в любви. Они умеют расшевелить немецких мужчин, которые часто бывают очень неповоротливы. Она вновь захихикала. Станислав ответил, что охотно даст ей себя расшевелить, и предложил прогуляться. С большим удовольствием, но надо подождать несколько дней. Ему пока нельзя далеко уходить. А болтаться тут, во дворе, не имеет смысла. Они пойдут гулять далеко, чтобы скрыться от посторонних глаз. Может быть, ей удастся научить его ценить поэзию. В любви она необходима. Станислав окинул ее оценивающим взглядом. Миловидная, пухленькая, в его вкусе. И всегда относилась к нему заботливее, чем к другим. Он и сам не раз заглядывал к ней в комнату медсестер поздними вечерами, во время ее ночных дежурств, но визитеров было слишком много, и ему никогда не удавалось остаться с ней наедине. Теперь же этот короткий разговор обещал интересную интрижку. Он охотно согласился с предложением скрыться от чужих глаз, но не изъявил желания учиться любви к поэзии. Он опасался, что она начнет его пичкать какой-нибудь немецкой националистической ерундой. «Вы, наверное, предпочитаете романы?» — спросила она. Он кивнул головой в знак согласия. Тогда она поинтересовалась его любимой книгой. Подумав, он назвал «Крестоносцев». «Крестоносцы»? Этой книги она не знала. «Кто ее написал?»… «Был такой писатель, лауреат Нобелевской премии». Она задумалась. «Не знаю, может быть, я ошибаюсь, Нобель, кажется, был еврей». Он покачал головой, он об этом не слышал. Но тот, кто написал эту книгу, не был ни немцем, ни евреем. И никогда не сочинял глупых стихов о Жанне д’Арк. Медсестра удивилась. «Не был немцем? Кем же он был? Итальянцем? Нет?.. Тогда испанцем, — пыталась угадать она. — Тоже нет? Зачем же читать книги наших врагов?» На это ему нечего было возразить. Какое-то время они молча смотрели в окно. «Франция — прекрасная страна, — сказала она, желая прервать молчание. — Только французы противные. Смотрят на нас как на волков. А мой отец рассказывал, что они такие общительные, гостеприимные…» Станислав взял ее за руку без особой нежности.

— Сестрица, мы в них стреляли, — заметил он.

— Они в нас тоже, — сердито сказала она.

У него пропало желание разговаривать дальше. Он пообещал себе, что на предполагаемой прогулке будет говорить только о луне. Она довольно далеко, и до нее еще не добрался немецкий национал-социализм. Он надеялся также, что полная грудь и свежие сочные губы вознаградят его за сдержанность речи.

— Я спрошу завтра врача, когда мне можно будет пойти с вами гулять.

Она ответила очаровательной, безыдейной и вненациональной улыбкой.

Она отдалась ему во время не такой уж дальней прогулки. Без особого сопротивления обнажила тело в зарослях крепостного рва под немилосердно палящим солнцем. Они сходились там еще не раз на несколько безумных минут, когда не существует ничего, кроме учащенного дыхания, запаха пота, белизны нагих тел и влажности алчных губ. Когда он вернулся в свою часть, она несколько раз приезжала к нему. Принялась даже строить планы на будущее. Война кончается, говорила она. Вот только заставим капитулировать Англию, и можно будет подумать о себе. Она не на шутку привязалась к Станиславу и начала мечтать о тихой жизни в собственном доме. Однажды она не явилась на место встречи. Назавтра он узнал, что госпиталь свернули, а медперсонал отправлен эшелоном, похоже, что в Югославию. Бесспорно, там они были нужнее.

В свободное время Станислав с Пелей отправлялись в город. Иногда их сопровождал Леру. Они заходили в ближайшее бистро выпить кальвадоса. Когда жестокость войны превышает сопротивляемость твоей психики, а ты по природе своей не палач, да еще тоскуешь по дому и не видишь конца военной авантюры — хочется забыться, хотя бы на время. Для этого есть бордель «nur für Soldaten»[9]. И алкоголь. Но вход в бордель по талонам, и попасть туда не так легко. К тому же нет ничего глупее и унизительнее, чем стоять в очереди среди томящихся в нетерпеливом ожидании солдат, которые, чтобы убить время, рассказывают нелепые, сальные анекдоты. В столовой казармы большой выбор вин и водок, обильная жратва и надоевшие друг другу морды. Поэтому лучше сбежать в бистро.

Кальвадос без закуски, разве что несколько жареных каштанов или горсть арбузных семечек. А иногда подвернется девица, которая пойдет куда угодно за банку консервов или буханку армейского хлеба. Правда, она все время будет дрожать от страха, опасаясь мести французских парней, которые стригут наголо тех, кто путается с врагом. Не всегда это девицы легкого поведения. Голод вынуждает отдаваться за кусок хлеба и матерей, думающих лишь о том, с какой жадностью накинутся на добытую еду их дети. В таких случаях солдат, если он еще не окончательно очерствел, чувствует себя отчасти мужем, старается проявить заботу и покровительство, ему не чужда бывает мысль — не он ли отправил на тот свет кормильца этой семьи. Связь с женщиной, едва сдерживающей свою ненависть, горька, лишена страсти и нежности, но все же лучше, чем в борделе, более интимна и не требует спешки. Да, лучше всего матери. Они никогда не обманут, не будут искать новых связей, придут и завтра, и послезавтра, всегда, когда у тебя будет время и буханка хлеба.

Хозяин бистро заметил, что Пьер говорит по-французски, как настоящий француз, и спросил, откуда тот так хорошо знает язык.

— Что ж тут странного… Я окончил Сорбонну, — соврал Пьер и горько рассмеялся.

С того времени для них всегда находилась горсть каштанов на закуску. Однажды по дороге в бистро они попали в уличный котел. Отряд эсэсовцев в касках перерезал мостовую и оба тротуара, полностью перекрыв движение. Задержанные прохожие, преимущественно старики, женщины и дети, не зная намерений известных своей жестокостью эсэсовцев, пытались повернуть назад и скрыться в прилегающих улицах. Но с другого конца улицы подъехала длинная темно-зеленая машина, из которой высыпал второй отряд и преградил путь. Толпа оказалась в ловушке. Остановилась, заколыхалась и, теснимая эсэсовцами, с тревожными криками начала медленно отступать к первому оцеплению. Трое «немцев» могли, разумеется, пройти через цепь загонщиков, но из любопытства остались в толпе. Эсэсовцы расчистили часть улицы, образовав нечто вроде сцены. Задержанные прохожие оказались невольными зрителями. Подъехал грузовик с брезентовым верхом и остановился на опустевшей части улицы. На одном из тротуаров установили пулемет. Рослый эсэсовец в каске, сдвинутой на глаза, растянулся на мостовой и припал к пулемету, словно фотограф, нацелившийся на объект съемки. Объектом была обгоревшая стена дома.

— Что тут происходит? — спросил Станислав эсэсовца из оцепления. — Зачем задержали людей?

— Казнь. Расстрел заложников, — ответил тот. — Вчера было совершено нападение на немецкий пост.

Между тем эсэсовцы откинули задний борт грузовика. Понукаемые окриками конвоиров, из него начали выпрыгивать люди. Это были мужчины в потертой гражданской одежде, многие в рабочих комбинезонах. Спрыгнув, они падали лицом на мостовую. Двое эсэсовцев поднимали их на ноги и грубо толкали в сторону обгоревшей стены. Когда подняли первого заложника, стало ясно, почему он не мог удержаться на ногах. У всех руки связаны сзади, глаза заклеены полоской пластыря, а рот неестественно открыт, губы судорожно сжимают что-то, напоминающее пингпонговый мячик. «Какая-то кость, что ли? — подумал Станислав. — Что они держат во рту? Вон и другие заложники чем-то давятся. Не сами же засунули себе какой-то кляп?» Он посмотрел на Пелю, который с ужасом следил за спрыгивавшими с грузовика людьми. «Что у них во рту?» Пеля впился пальцами в его плечо и с трудом выдавил: «Гипс! Гипс!» Да, это был гипс. Немцы залили рты гипсом, чтобы заложники молчали. Не могли выкрикнуть слов протеста, слов прощания… Он почувствовал, что давится сам, и хотел уйти, зная, что не в силах будет смотреть на то, что сейчас произойдет, но ноги отказались повиноваться. Словно в кошмарном сне, они вдруг налились свинцом, и Станислав не мог бы двинуться с места, даже если бы ему грозила смертельная опасность. Тем временем из темного нутра грузовика вывалился еще один заложник. Станислав невольно считал. Седьмой, восьмой, девятый… Еще один. Этому конвоир подал руку. Станислав увидел обнаженные, выкрученные за спину руки и длинные, прямые волосы. Боже мой! Женщина! Прыжок, и раздирающий душу стон толпы. Нет, не женщина — девушка. Маленькая, едва заметная грудь, тонкие ноги, прикрытые короткой юбкой, блузка в цветочек. Конвоир подвел ее к стоящей у стены шеренге, замешкался, словно хотел что-то сделать для нее, но, ничего не придумав, быстро отошел к грузовику. Лежащий за пулеметом немец вновь прицелился. Лязгнул затвор. «Внимание» — и гробовая тишина. «Огонь». Пулемет затрещал, словно град ударил по жестяной крыше. Заложники, скошенные пулеметной очередью у стены, задергались в конвульсиях. Они упали, как падают только сильные, здоровые люди, внезапно настигнутые смертью. И вот они лежат. Следы от пуль на обгоревшей стене, словно ссадины, и красные струйки крови, стекающей на тротуар. Молчит парализованная толпа — свидетельница казни. Вот опять появляются конвоиры. Быстро и ловко подбирают убитых. К месту расстрела задом осторожно подъезжает грузовик с открытым бортом, облегчая задачу тем, кто будет грузить недавних пассажиров. Конвоиры с грохотом забрасывают тела, которые занимают места в кузове, откуда их только что выталкивали. Спектакль окончен. Эсэсовцы строем направляются к своим автомашинам. Пулеметный расчет деловито собирает уже ненужное здесь оружие. Урчат заведенные моторы, чадят выхлопные трубы — и временно перекрытая улица может вернуться к нормальной жизни. Потрясенная толпа бросается к месту казни. Женщины пропитывают кровью казненных носовые платки. Непонятно, откуда у стены появляются букеты цветов. Слышатся плач и проклятья: «Les assassins! Les assassins!» Эти слова выкрикивают старухи, глядя на трех окаменевших немцев. «Что они кричат? — спрашивает Станислав. — Что это значит?» Пьер еле выдавливает из себя: «Идем отсюда! Идем! Они кричат, что мы убийцы». Но сам еще задерживается. Отламывает веточку липы и украдкой бросает к стене. Это все, что он может сделать для своих соотечественников. Но и это весьма рискованный жест. Они быстро уходят, преследуемые взглядами, полными ненависти. От кошмарного впечатления трудно избавиться. Заложники… Что такое заложники? Что включает это понятие? Некий условный смертный приговор. А условие лишь одно: совершит или не совершит преступление кто-то другой. Заложников арестовали под случайными предлогами, они могли бы жить, если бы кто-то другой не напал на немецкий пост. Как можно расплачиваться жизнью за действия других?! Выходит, можно. Такова логика и мораль гитлеровцев. Не важно, кто в ответе. Важны только месть, устрашение побежденных. Десять за одного, сто за одного… И вдруг раздается рев немецкого офицера. Они напоролись на него неожиданно. Занятые увиденным, не заметили вовремя. Офицер взбешен тем, что они не приветствовали его, как положено. «Почему не отдаете честь?!» Козырнув, они замирают по стойке «смирно». Пьер мямлит что-то в оправдание, извиняется, говорит, что они видели расстрел, а это непривычное зрелище. Объяснение никуда не годится, оно только ухудшает дело. Офицер орет во всю глотку: «Что значит непривычное зрелище?! Французский бандит у стены — это зрелище вы увидите еще много раз. Вы в армии фюрера, а не в «Армии спасения». Пусть расстреливают хоть сотню, солдат не имеет права забывать свой обязанности. Немецкое приветствие важнее жизни ста французских бандитов. Причем, отдавая честь, надо говорить «Хайль Гитлер!». Станислав вытянулся в струнку. «Осмелюсь доложить, — отчеканил он, — что нас учили отдавать честь молча. Так написано в уставе». «Заткнись, — рявкнул офицер, — НСДАП знает лучше, каким должен быть устав. Нет такого устава, который запрещал бы приветствовать фюрера. Запомните это. А я вас тоже запомню». Он приказал назвать номер части и отпустил. «Гитлеровская собака, — выругался Станислав, когда офицер отдалился. — Нацистская сволочь. Все-то они лучше знают. И человеческая жизнь для них ничто. Повезло еще, что этот гад не видел ветки, брошенной Пьером! Взял бы он нас в оборот, не дай бог…»

Они заколебались, идти ли им сегодня в бистро. Вдруг и там они услышат проклятие: «Les assassins». Но сейчас для них не было ничего нужнее алкоголя. И они пошли. В бистро почти пусто. Друзья уселись в темном углу на скамье и заказали кальвадос. Хозяин, конечно, уже знал, что произошло в городе. Он молча принял заказ. Минутой позже принес три рюмки, поставил перед ними, избегая смотреть в глаза. Царила почти гробовая тишина. Сидящие у противоположной стены трое французов пили, не произнося ни слова. Двое играли на механическом бильярде. Стук шара, выбрасываемого пружиной, и невыразительный тихий голос, подсчитывающий очки. Станиславу вдруг показалось, что все вокруг ненастоящее, притворное. И этот бильярд, и гнетущее молчание. Возможно, он ошибался. Но и владелец бистро обслуживал посетителей без всякого интереса, хлопотал только для видимости, мысли его были явно далеко отсюда. Время от времени в бистро входили какие-то люди, вполголоса обменивались с хозяином несколькими словами и исчезали, ничего не заказывая. Родня, быть может, поставщики? Нет, Станислав неплохо разбирался в подобных разговорах. Такими отрывочными, как бы ничего не значащими фразами обычно заключаются нелегальные сделки. Спекуляция или же… Ему не хотелось думать об этом.

Хозяин поставил на поднос несколько рюмок, наполнил их и отнес на стол, за которым сидели французы. Расставляя рюмки, он нагнулся и начал что-то им шептать. Французы украдкой посмотрели в их сторону. «Что он им сказал?» — спросил Станислав Пьера. «Не знаю, не слышал. Наверное, предупредил, чтобы они не говорили громко, потому что я знаю французский». Вошел еще один француз, поздоровался с сидевшими за столиком, изучающим взглядом окинул трех «немцев» и заказал кальвадос. Выпил залпом, отставил рюмку и опять посмотрел в их сторону. На этот раз приглядывался значительно дольше. Затем что-то сказал остальным, и они долго и оживленно шептались. Потом опять подозвал хозяина. Посовещался с ним, после чего тот, нехотя, без внутренней убежденности, подошел к Леру. «Тот человек, — сказал хозяин, — спрашивает, не согласились бы вы выпить с ним по рюмке. Он тоже учился в Сорбонне, но, понимаете, расчувствовался…» «О, это была шутка, — ответил Леру. — Я никогда не учился в Сорбонне. А французский… просто знаю». Хозяин передал его слова французу. Но тот все равно подошел к ним. «Не в Сорбонне дело, — сказал он. — Я видел, как вы положили ветку у стены. Это прекрасный жест со стороны немца. Сегодня в городе траур. Я хочу выпить за здоровье тех, кто проявил сочувствие к расстрелянным. В этом, надеюсь, нет ничего такого, что было бы против совести немецкого солдата». Пьер немного испугался этого предложения, но пригласил француза присесть к ним на минутку. Француз пододвинул табурет, уселся напротив и распорядился принести четыре рюмки. Он был похож скорее на офицера запаса, чем на выпускника какого-либо факультета Сорбонны. Короткий пиджак с узкими рукавами, плотно облегающий шею воротник рубашки без галстука и коротко постриженные волосы. Они молча выпили. «К сожалению, закусить нечем, — сказал француз, отставляя рюмку. — В городе голод. Франция, такая плодородная страна… Со времен революции у нас не было голода. До чего может довести война».

— Finie la guerre[10]. Со временем все утрясется, — изрек Леру.

Француз посмотрел на него холодно.

— Non, la guerre ne finit pas. Mais, il faut manger…[11] Немцы раздают населению суп. Суп и хлеб. Километровые очереди. Но делают это только для того, чтобы заснять в кино и показать своим семьям в Германии, как они человечны. Это не удовлетворяет потребностей города. Армейская кухня не накормит наших жителей. А пайки смехотворные. Людям нечего есть, хотя у них есть деньги, драгоценности. Они охотно обменяют их на продукты. Важна каждая буханка хлеба. Мы купим любое количество.

Пьер ответил, что от их нормированных порций мало что остается, а кроме того, они не спекулянты. Он весьма сожалеет, но не видит никаких возможностей чем-либо помочь. Станислав, которому перевели содержание разговора, вдруг обратился к Леру:

— Скажи ему, что это пока неточно, но не исключено, что кое-какие банки найдутся.

— Ты с ума сошел?! Какие банки?

— Консервы. Я говорю серьезно, переведи ему. У меня есть одна мысль.

Леру перевел, высказав и свои сомнения по этому поводу. Но француз ухватился за предложение Станислава, как утопающий за соломинку.

— Мы хорошо заплатим, — подчеркнул он.

— Повтори ему, что мы не спекулянты, — сказал Станислав. — Нам не нужны их ценности. Пусть придет сюда завтра в это же время. Я объясню, что надо будет делать.

— Ты сошел с ума, — сказал Пьер, когда они вышли из бистро. — Хочешь впутать нас в аферу. Где ты возьмешь консервы?

— Со склада.

— Какого склада?

— Бывшего французского гарнизона. Ведь все это лежит в форте. Я не одну ночь стоял там на часах. И не один вечер провел там с моей Schwester. Самое тихое место, какое я только знаю.

Леру неодобрительно покачал головой:

— Дело темное. Я не хочу иметь с этим ничего общего. А это бистро — какой-то притон. Будь осторожнее. Сегодня они хотят купить продовольствие, а завтра спросят, нет ли у тебя лишнего оружия.

У Станислава на кончике языка уже вертелся ответ, что, если бы ему предложили такую сделку, он согласился бы не колеблясь. Но сдержался и промолчал.

В лучах заходящего солнца вдали на скале виднелся огромный лев — герб Бельфора, символ мужества, много раз проявленного городом. Гордая, величественная фигура производила ныне в оккупированном городе гнетущее впечатление. Жалкая в своей гордыне, безжизненная, беспомощная скульптура, на которую бросали равнодушные взгляды проходившие мимо завоеватели. Трое «немцев» шли узкими улочками, вслушиваясь в свои шаги, будящие гулкое железное эхо. После недавней казни они, пожалуй, впервые осознали, как враждебно и угрожающе звучат эти шаги для жителей города. Навстречу шел мальчишка лет десяти, согнувшийся под тяжестью корзины. Станислав дружески помахал ему рукой и остановил его. Мальчик не на шутку испугался.

— Спроси его, как пройти к форту.

— Зачем? — удивился Пьер. — Ведь мы знаем дорогу.

— Неважно. Спроси его.

Пьер, пожав плечами, выполнил просьбу Станислава. Подросток, преодолев страх, начал объяснять, указывая направление свободной рукой. Станислав положил ему на голову ладонь и слегка сжал ее, словно нащупывая что-то, а другой достал из кармана пачку сигарет.

— У тебя есть старший брат? — спросил он, продолжая внимательно ощупывать голову подростка.

— Есть.

— Возьми для него.

— Брата нет дома, — быстро переводил Пьер. — Брат в немецком плену.

— Все равно возьми.

Мальчик нерешительно посмотрел на него, взял сигареты и поспешно удалился. Когда они обернулись, он был уже довольно далеко. На мгновение остановившись, он глянул исподлобья назад и бросил в их сторону пачку сигарет. Солдаты молча посмотрели друг на друга. Им было не по себе.

— Знаешь, я словно вижу наших хлопцев с Поморья, — сказал Пеля. — Вижу их… после кровавого воскресенья в Быдгощи. Презрение и ненависть в глазах. Зачем ты щупал его голову?

— Сам не знаю, — уклончиво ответил Станислав. — Ничего еще не знаю. Посмотрим.


Он видел, как подростки перебросили через стену веревочную лестницу, с обезьяньей ловкостью влезли по ней и исчезли по ту сторону. Им было лет по двенадцати, не больше. Проворные, отчаянные французские гавроши. За стеной они были уже в безопасности. Он хорошо знал это место, там ни одной живой души не встретишь. Больше всего беспокоила решетка. Расстояние между прутьями он тщательно измерил и передал размеры французу из бистро. Не должны были застрять. Но сомнения не покидали его. Если ребята не просунут сквозь решетку свои черепушки — все усилия пойдут прахом. Станислав попробовал представить себе, как они пролезают в узкую щель. Прошло уже десять минут, как мальчишки исчезли из его поля зрения. По плану должны пробыть там не более четверти часа. Да, но ни у одного из них, конечно, нет часов. А может, им дали… Все равно пробудут там до тех пор, пока не наполнят мешки. Нужно еще учесть и жадность. Жадность изголодавшихся. Наверняка нагрузят больше, чем смогут поднять, и будут из всех сил стараться дотащить тяжеленные мешки до стены. Прошло больше двадцати минут, прежде чем он услышал, как упала первая банка. Она мягко упала на траву, за ней посыпались следующие. Значит, добрались! Молодцы ребята! Из заросшего травой крепостного рва выскочили еще трое и торопливо начали наполнять свои мешки. Дети. Ни одного взрослого. Так условились. Безопаснее для обеих сторон. Если попадутся — что с них взять, просто-напросто голодные дети. Влепят несколько горячих по заднему месту, и все тут. Вермахт — это не СС и не гестапо. Не поставят же детей к стенке.

Два мешка уже сволокли в ров и спрятали в зарослях. Банки продолжали сыпаться. Ночь была довольно ясной, и он отчетливо видел все происходящее из-за угла длинной стены форта. Наконец над стеной показалась голова одного из мальчишек. Они возвращались. Станислав вздохнул с облегчением. И тут же уловил отдаленный голос часового на соседнем посту. Кого черт несет? Проверяющий. Это легко понять по голосу часового, который бесстрастно выкрикнул «Halt! Parole!», а услышав пароль, что-то затараторил, докладывая офицеру, торопливо и сбивчиво, как испорченный механизм. Мальчишки как раз стягивали со стены веревочную лестницу. Двое вернулись из рва подобрать оставшиеся банки. Всего их было пятеро. Они спокойно завершали свое дело, уверенные в том, что все уже обошлось. Через две-три минуты уберутся, но раньше здесь может появиться проверяющий. Любой ценой задержать его! Не допустить, чтобы он вышел за поворот стены. Лучше всего сесть, прислониться к поваленному дереву и… Да, это единственный выход. Ноги вытянуть, чтобы тот заметил издалека… винтовку меж колен, каску на глаза — все. Станислав застыл в ожидании. Клюнуло. Проверяющий, конечно, заметил «спящего», ибо вдруг он замедлил шаг и постарался подойти бесшумно. Вот ведь сукин сын — ишь как подкрадывается! Словно большой комар, который хочет впиться в ухо — сначала жужжит, потом вдруг умолкнет и бесшумно готовится вонзить жало. Сукин сын, думает, что я его не вижу. Еще три осторожных шага, и, сдерживая дыхание, офицер склоняется над Станиславом. Протягивает руку, хватает винтовку и вынимает затвор. Умело, даже не звякнул. Словно слизал масло с булки. И ставит винтовку между ног «спящему». Только бы ребята успели уйти. Офицер спрятал затвор в карман и отступил на несколько шагов. Сейчас этот сукин сын закашляет. Так и есть. Раз, второй… Хочет разбудить и преподнести сюрприз. Теперь надо вскочить на ноги. Пусть радуется, что застал врасплох, поймал. Станислав изобразил замешательство, навел винтовку на офицера.

— Halt! Wer geht?! Parole!

Но офицер не намерен называть пароль, Он идет прямо на дуло винтовки.

— Почему не стреляешь, ты, паршивый пес?! Почему не стреляешь? Если не слышишь пароль, должен стрелять! Это твой собачий долг! Стрелять даже в генерала. Ну, нажимай на спусковой крючок!

— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, что у меня выпал затвор.

— Ах, выпал затвор! А где он у тебя был? В заднице? Затвор сам выпал из винтовки? Знаешь, кто его у тебя стащил? Чемберлен, английский премьер. Как раз здесь прогуливался. Как спалось? Что снилось? Не снилось тебе, что получаешь пулю в лоб от французского бандита? Я научу тебя спать, собака! Ты у меня получишь мягкую постель в штрафной роте.

— Так точно, господин лейтенант! Так точно!

Его крик должны услышать ребята, собирающие банки. Должны услышать, черт возьми, должны услышать, ведь если они не услышат, дело может обернуться очень скверно. Офицер оставил его с винтовкой без затвора и направился в караульное помещение. Станислав знал, что сейчас его сменят, и в свою часть он уже не вернется. Штрафная рота. Офицеры держат свое слово. Он выглянул за угол, чтобы убедиться, успели ли ребята скрыться в зарослях рва. У стены никого не было.

Станислав никогда уже не встретил того француза, с которым познакомился в бистро. Когда он заглянул туда спустя несколько недель, проведенных в штрафной роте, то не застал там даже прежнего хозяина. Совсем другой человек хлопотал за стойкой. На вопрос о предшественнике он пожал плечами.

— Продал бистро и пропал. Им уже интересовалась немецкая полиция. Говорили, сбежал в Виши, а оттуда в Марокко. Подозрительный был тип. И его клиенты тоже. Что-то замышляли против маршала Петэна. У меня с ними ничего общего. Купил заведение, и все тут. Очень хорошее место. Недалеко от центра и от казарм. Я неплохо говорю по-немецки, и посетителей у меня хватает.

— Wollen Sie un calva? Setzen Sie sich[12].

Станислав отказался сесть за столик и выпил стоя у бара.


Stellungswechsel означало немедленную передислокацию без указания, куда отбывают. Это происходило всегда одинаково, и неизменно этому сопутствовало одно и то же: выдача дополнительного обмундирования и сухого пайка, осмотр оружия. Солдаты привыкли к частым перемещениям и обычно без особого волнения готовились в путь. Но на этот раз ходило много слухов, которые будоражили воображение. Британские острова? Форсирование Ла-Манша? Давно уже говорилось о вторжении в Англию. А может, Югославия? Война там еще не окончилась. Рассказывали об укрывающихся в горах бандах, которые то и дело нападают на воинские части. Что же это за банды, для усмирения которых нужна регулярная армия? Чаще всего, однако, повторялось слово «Россия»…

Часть Станислава стояла в это время в Голландии. Там проводились интенсивные учения, и все время им твердили, что миру угрожает коммунизм. Показывали даже какой-то фильм об Октябрьский революции и свержении царя. Солдаты вышли из зала под впечатлением увиденного, но один из них тихо сказал, что с французским королем поступили так же, однако Франция вовсе не была благодарна интервентам, желавшим восстановить в ней прежние порядки.

Погожим июньским днем тысяча девятьсот сорок первого года нагруженный солдатами и воинским снаряжением эшелон отошел от станции Арнем. На перроне не было провожающих. Чужой, враждебный город тайком наблюдал за передвижением неприятельской армии. Возможно, он догадывался о затеянной немцами новой большой авантюре и не желал отъезжающим ни доброго пути, ни успехов. Наоборот, город питал скрытую надежду, что где-то там, на просторах Восточной Европы, найдется, быть может, кто-то, кто собьет с них спесь и наконец даст отпор темной силе.

— Альтенберг, куда едем? — спросил кто-то из однополчан.

Купе переполнено. Солдаты теснятся на полках, пристраивают ранцы, бряцая притороченными к ним стальными касками.

— Понятия не имею… — сказал Станислав.

Он смотрел в окно на пустой перрон, на набитые солдатами составы на соседних путях.

— Ну да! Держу пари, что через две недели будем в Москве.

Станислав не ответил. Поезд тронулся, клубы паровозного дыма ворвались в купе, от едкой гари слезились глаза. Станислав закрыл окно, вытер со щек слезы и на запыленном стекле вывел пальцем большими буквами: НЕТ.

VII

Лес, долго тянувшийся по обеим сторонам шоссе, наконец оборвался, и машина выехала на открытое поле. Лишь кое-где виднелись рощицы, покрытые жухлой листвой, и такие же увядшие фруктовые деревья в приусадебных садах. Машина подскакивала на ухабистом шоссе, изрытом во время военных действий гусеницами танков и снарядами авиационных пушек. Тут и там стояли подбитые боевые машины с заржавевшей броней, у обочин валялись остовы воинских грузовиков, уничтоженных с воздуха. Осенние ливни, смыли облупленную краску с мертвой техники, а брызги грязи покрыли ее серыми струпьями. Моросило. Мелкая водяная пыль хлестала по лицу. Станислав в застегнутом на все пуговицы непромокаемом плаще качался на заднем сиденье открытой машины. Впереди, рядом с водителем, маячила ватная куртка с выведенными на спине масляной краской буквами KG и шапка-ушанка с опущенными, болтающимися на ветру наушниками. Kriegsgefangene Качаев. Военнопленный на особых правах, со знанием немецкого языка. Его привилегированное положение заставляло Станислава держаться с ним настороже. Качаева он знал около месяца, но ни разу не позволил себе поговорить с ним непринужденно. Ехали молча. Показались первые городские строения и развалины. Славута — небольшой, но довольно оживленный до войны город, один из важнейших железнодорожных узлов на Украине — сильно пострадал в дни боев. Некоторые улицы превратились в ущелья между валами битого кирпича, а из выгоревших изнутри домов, хоть пожар и уничтожил их несколько месяцев назад, тянуло отсыревшей от дождей гарью. Миновали разрушенные кварталы в районе вокзала и остановились в одной из боковых улиц, возле четырехэтажного дома, фасад которого пестрел отметинами от осколков.

— Ja, das soll hier sein[13], — сказал Качаев, вылезая из машины.

Станислав взял винтовку на ремень и последовал за пленным. В подъезде они наткнулись на осторожно спускавшуюся по лестнице древнюю старуху. Качаев преградил ей дорогу.

— Федор Федорович Леонов здесь живет?

Старуха подняла трясущуюся голову, взглянула на пленного и его конвоира, беззвучно пошевелила губами и, придерживаясь за перила, попыталась с ними разминуться. Качаев повторил вопрос.

— Я не знаю, — промолвила она наконец. — Может, и здесь, но в квартире никого нет. Все убежали от немцев. Они по ту сторону фронта. А Федор Федорович в немецком плену.

— Недавно вернулся, — сказал Качаев. — Должен быть дома. На каком он этаже, мать?

— Я же сказала, что там никого нет. Даже дощечка с фамилией снята с двери. — Старуха поглядела на них оторопело.

— Пошли посмотрим, — обратился Качаев к Станиславу по-немецки. — Старуха ничего больше не скажет.

Уже на втором этаже в глаза им бросился след от снятой дощечки. Постучали сперва осторожно, потом настойчивее. После долгого ожидания послышался скрип половиц. Кто-то двигался по квартире.

— Он там, — сказал Качаев. — Наверно, пошел к окну, увидал нашу машину и теперь боится отворять.

В этот момент шаги приблизились и из-за двери донесся глуховатый мужской голос:

— Кто там?

— Переводчик доктора Борбе, главного врача Шепетовского лагеря, — отчеканил официальным тоном Качаев. — Вы доктор Леонов?.. Откройте, герр Борбе прислал меня за вами. У нас есть тяжелораненый. Необходима срочная операция.

Щелкнул замок, и дверь слегка приоткрылась. В щели показалась голова с еще не отросшими седоватыми волосами.

— Прошу. Войдите, пожалуйста.

Доктор проводил их сумрачным коридором в просторную, пустоватую комнату и на минуту исчез, чтобы одеться. Помещение, где их оставил, было, вероятно, его кабинетом. Толстый слой пыли на письменном столе свидетельствовал о том, что Федор Федорович с момента возвращения еще к нему не подходил. В углу громоздился хлам, который не успели выбросить после генеральной уборки. На оконных стеклах виднелись следы бумажных полос. Их клеили крест-накрест на случай бомбежек, а потом не очень аккуратно сорвали, чтобы не пугали напоминанием смертельной опасности, грозившей с неба. На старом комоде с выдвинутыми до половины ящиками — откуда, по всей вероятности, домочадцы доктора, убегая, торопливо вытащили самое необходимое — лежали в беспорядке книги. К одной была прислонена небольшая фотография. Станислав подошел к комоду, чтобы лучше разглядеть карточку женщины с двумя детьми — мальчиком лет двенадцати и девочкой не старше восьми. Мать, красивая брюнетка, улыбалась несколько манерно.

— Не понимаю, почему прислали за мной, — послышался голос из соседней комнаты. — Ведь у вас есть свои врачи.

— Это уже не мое дело, — возразил Качаев, — герр оберартцт велел доставить вас любой ценой. Видимо, он доверяет вам, как специалисту, больше, чем другим. Я рад, что мы застали вас дома.

— Не разделяю этой радости. Я спал после ночного дежурства всего часа два. — Доктор вошел в комнату уже одетый. — Не знаю, буду ли способен оперировать.

— Скажите об этом оберартцту Борбе. Насколько мне известно, случай весьма серьезный. В равной степени как по характеру ранения, так и ввиду положения, занимаемого раненым.

— Напрасно вы это говорите. Я предпочел бы оставаться в полнейшем неведении. Das ist meine Familie[14], — обратился он к Станиславу, заметив, что тот внимательно разглядывает фотографию. — Эвакуировались, и даже не знаю, живы ли.

— Наверняка живы, — сказал Станислав. — Вести о мертвых приходят быстрее, чем о живых. Если бы случилось что-нибудь плохое, вы знали бы уже об этом.

— Этим и утешаюсь, — проговорил Федор Федорович, и в голосе его прозвучала нотка благодарности за доброе слово. Благожелательнее взглянул на молчавшего до сих пор немецкого солдата в сером клеенчатом плаще. — Пошли. Я готов. — Он накинул потертое демисезонное пальто и, пропустив пришельцев вперед, захлопнул за собой дверь.

Машина, ожидавшая у подъезда, резко рванула с места. Некоторое время ехали молча. Станислав украдкой поглядывал на врача. Еще неделю назад, думал он, доктора Леонова гоняли, как и всех, по лагерному плацу, травили овчарками и кормили гнилой свеклой. Он укрывался обрывком одеяла, спал на завшивленных нарах, где такая теснота, что не повернуться с боку на бок, и маялся животом от подобранной в поле сырой картошки. А когда выяснилось, что он врач, его перевели в лазарет, где лечат нарывы и флегмоны «шварцпомадой» — универсальным лагерным средством от всех телесных повреждений. Усталое, изрытое морщинами лицо Леонова внушало доверие. Интересно, как ему удалось выбраться из этого ада, подумал Станислав, а вслух сказал:

— Поздравляю с освобождением из лагеря. Это мало кому удается.

— Да, — согласился Федор Федорович. — Меня освободили ввиду нехватки врачей. Мы теперь на вес золота. Доказательство тому и ваш приезд. После освобождения всего два дня был без дела. Потом определили в городскую лечебницу. Тружусь там за троих. Война — не только раненые. Прежде всего эпидемии. Впрочем, вы имели возможность видеть это в лагере. Там, где был я, в Ровно, ежедневно погибало несколько десятков пленных. Не считая расстрелянных. Хотя тут виновата не только война. Но я предпочел бы не оценивать отношение немецких военных властей к своим пленным.

— Я также, — подумав, сказал Станислав, а Федор Федорович посмотрел на него без удивления, потом наморщил брови, словно раздумывая, правильно ли его поняли.

Через некоторое время вдали показалась Шепетовка. Не доезжая до города, машина свернула на боковую дорогу. Это был размокший, глинистый проселок, взбирающийся довольно круто в гору. Колеса вязли в глубоких колеях, буксовали, зад машины заносило то влево, то вправо. Они медленно ползли вверх вдоль кладбищенской ограды, за которой виднелись старые могилы. Машина преодолела уже половину подъема, когда грохнул выстрел. Одновременно сквозь пролом в кладбищенской ограде выскочил какой-то человек. Скатился с высокого откоса и, пригибаясь к земле, пробежал по канаве. Заметив машину, он остановился в нерешительности, потом снова взбежал на откос. Но не удержался и съехал вниз вместе с пластом размокшей глины. Видя, что ему уже не добраться до заросшего кладбища, он решил махнуть через дорогу. Вскочил на ноги и промелькнул перед самым радиатором. Но канава по ту сторону проселка оказалась мелкой и не скрывала его. Только метрах в пятнадцати от дороги виднелись густые заросли терновника и дикой розы. Туда-то он и устремился. В ту же минуту на краю откоса возникла фигура немецкого солдата с винтовкой на изготовку. Он что-то яростно кричал беглецу, словно надеялся, что тот помедлит, чтобы конвоиру было сподручнее целиться. Между тем беглец мчался во весь дух к спасительному кустарнику. Когда до укрытия оставалось всего несколько шагов, немец снова выстрелил. На сей раз не промахнулся. Беглец бросился вперед, как вратарь, берущий низовой мяч, и рухнул лицом в грязь.

— Alle mit mir![15] — крикнул солдат, встревоженно оглядываясь. Наверняка боялся, что сбегут остальные. На откосе показались двое пленных. Взволнованные случившимся, они спустились на проселок следом за своим конвоиром.

Конвоир, разозленный побегом, догнал медленно ползущую машину, ухватился за спинку сиденья и рявкнул в ухо Станиславу:

— Почему не стрелял, растяпа?! Большевик к тебе под колеса лезет, а ты спишь!

Станислав не остался в долгу.

— Отвяжись, ублюдок! — крикнул он. — У меня дело поважнее, чем твои пленные. С тремя не можешь справиться, растяпа недоделанный.

— Так ведь этот грязный пес выскочил из фуры с мертвецами, — пытался оправдаться конвоир. Ему не давала покоя мысль, что пленный, притворившийся покойником, едва не перехитрил его.

Машина взобралась на гребень холма. В глубине кладбища, в одной из боковых аллей, виднелась фура, в которую была впряжена гнедая заморенная лошаденка. Из-под брезента торчали босые ступни мертвецов, уложенных как поленница. Это были пленные. В лагере они мерли от голода, изнурительной работы и эпидемий. Рядом с фурой высилась гора свежевыкопанного песка. Лошадь разгребала мордой опавшие листья в поисках травы. Доктор и Станислав оглянулись. Двое пленных под надзором конвоира тащили убитого.

Разумеется, не появись столь внезапно автомобиль, пленный наверняка бы сбежал. Все трое, не исключая Качаева, молча переживали свою невольную причастность к происшедшему. Федор Федорович с мрачным лицом приглядывался к Станиславу, стараясь понять его поведение. Почему немец внезапно погрустнел, почему небезразлична ему эта смерть и почему, наконец, он не стрелял? Однако доктор был слишком поглощен тем, что случилось, и предстоящей операцией, чтобы глубоко вникать в душевное состояние какого-то немецкого конвоира. Только водитель не унывал.

— Вот болван, — сказал он, имея в виду солдата, охранявшего фуру. — Мертвец у него удрал. И еще в претензии, что мы за ним не гнались. — Водитель громко рассмеялся и переключил скорость.

Однако никто не разделял его веселости. Мрачная шутка угодила в глухую стену молчания.

Вскоре из-за гребня холма показались первые вышки лагеря военнопленных. Поехали вдоль колючей проволоки, за которой виднелись ряды деревянных бараков. Часовой при виде машины поспешно открыл ворота. Не задерживаясь, проехали дальше и, сделав круг по лагерному плацу, остановились у лазарета. Вероятно, машину заметили еще издали, поскольку в дверях барака уже стоял уведомленный об их приезде старший врач Борбе. Станислав выскочил первым и, вытянувшись по стойке «смирно», доложил о своем прибытии и выполнении задания. Борбе небрежно вскинул руку и обратился к вышедшему из автомобиля Федору Федоровичу.

— Герр доктор Леонов?.. Извините за эту поспешность. Я наверняка вас разбудил. Но у нас тяжелый случай. У капитана Кроне огнестрельное ранение легкого в области сердца. Мои коллеги хирурги в отъезде. Я могу рассчитывать только на вас. Надеюсь, вы сможете оперировать?

Они проследовали в барак, а Станислав вернулся к машине. Шофер обещал подбросить его к караульному помещению, но с отъездом не спешил. Подняв крышку капота, копался в моторе. Вскоре из лазарета вышел Качаев. Велел водителю примерно через час подать машину к бараку, чтобы доставить доктора Леонова домой. Воспользовавшись случаем, Станислав спросил переводчика, согласился ли русский врач оперировать. Качаев сделал неопределенный жест рукой. Из его слов явствовало, что еще продолжаются переговоры. Состояние раненого крайне тяжелое, и Федор Федорович опасается, как бы тот не умер под ножом. Он вполне справедливо считает, что оперировать должен немец. Говорит, что у него, как и всякого честного врача, есть свои принципы, но кто этому поверит, если раненый умрет. И он прав. В случае неудачи могут заподозрить в преднамеренных действиях. Вдобавок он травмирован тем, что видел по дороге. Так и заявил главному врачу. Исключительно смелый мужчина. Говорит без обиняков. И правильно. То, что он был свидетелем гибели пленного, может обернуться против него, если умрет гауптман Кроне. Герр Борбе ему верит, но Федор Федорович все еще не решается. Говорит, что врачу нельзя вникать в обстоятельства ранения пациента. Но ясно, что Кроне получил эту пулю не на дуэли, а в какой-то акции против его, доктора Леонова, соотечественников. И это может стать для него, врача, отягощающим моментом. Не будь состояние раненого таким тяжелым, он не проявлял бы подобной щепетильности. «Не знаю, герр конвоир, — признался в заключение Качаев, — как бы я поступил на его месте».

Тут раздался окрик старшего врача:

— Качаев! Кувшин крепкого кофе! Самого крепкого! Живо!

— Слушаюсь, Herr Oberarzt! — откликнулся переводчик, потом обратился к Станиславу: — Похоже, что доктор дал согласие. Герр конвоир, не могли бы вы подбросить меня на кухню. Получилось бы быстрее.

Альтенберг велел Качаеву сесть в машину, а сам вернулся пешком в караульное помещение. Между тем рабочие команды выходили из лагеря. У ворот каждую колонну останавливали, тщательно пересчитывали, и она следовала по назначению под охраной конвоиров. Все это повторялось изо дня в день, но привыкнуть к этой картине было невозможно. Станислава раздражала постоянная крикливость его «коллег», упивавшихся своей властью над людьми, чье поведение не давало никаких поводов для придирок. Пленные понимали, где они находятся, и помнили свой долг. Они составляли единую, сплоченную семью и то, к чему их вынуждали, делали с достоинством. Именно это и бесило конвоиров. Немцев пугало также кроющееся под маской отрешенности нежелание признавать себя побежденными, уверенность, что все переменится к лучшему и пленение — дело временное. Вот и пытались сломить их криком и прикладом, травили овчарками. Поэтому Станислав неохотно возвращался в казарму или караульное помещение. Лучше всего он чувствовал себя, когда ему одному поручали небольшую команду, с которой он, соблюдая предосторожность, устанавливал взаимопонимание. Альтенберг всегда держал для пленных сигареты и водил их такими путями, чтобы они могли добыть картошки, буханку хлеба, а то и поймать заблудившуюся курицу. В лагере его уже знали, и всякий раз, принимая новую команду, он видел, что это встречается людьми с удовлетворением. «Опять этот немец с кротким взглядом, хорошо», — переговаривались пленные, предвкушая новые снабженческие операции. Но теперь Станислав размышлял о Федоре Федоровиче. Этот украинец почему-то внушал симпатию. Альтенберг не желал добра гауптману Кроне, который со своими солдатами прочесывал леса в поисках беглых пленников, создавших вооруженные отряды, но предчувствовал, что этот врач, если операция сегодня пройдет удачно, сможет еще сыграть важную роль в жизни лагеря. И радовался, что именно ему выпало на долю доставить его в Шепетовку.

Станислав все чаще подумывал о том, как бы завести знакомство с порядочными людьми — русскими и украинцами, которые, как он догадывался, действовали тут в подполье. Военная форма уже достаточно опротивела Альтенбергу, и он все больше ею тяготился. Но, чтобы избавиться от ненавистного немецкого мундира, требовалось прежде всего завоевать доверие. Действовать надо было крайне осторожно. Подозрительность и недоверие были главными принципами этой игры, обязательными для обеих сторон. Слишком дорого могла бы обойтись доверчивость. Качаев… Заслуживает ли он доверия? В последнем разговоре он показал себя весьма толковым. Но человек толковый и заслуживающий доверия — далеко не одно и то же. Вспомнился вопрос начальника харцерства накануне войны, сколько у Станислава ребят, на которых можно положиться? А когда он ответил, что тридцать, «Тридцать было, — возразил начальник. — Сколько теперь?» Да, он был прав. Среди пленных тоже встречаются мерзавцы. Об этом надо помнить постоянно, держать ухо востро и вести себя внешне, как все немцы, одновременно продолжая стараться рассеять подозрительность русских. Возможно, такая задача была бы по плечу лишь опытному разведчику или самому дьяволу… Ах, он готов побрататься и с самим дьяволом, лишь бы сбросить проклятый мундир!

О результатах операции Станислав узнал от Качаева, которого встретил в тот же самый день после вечерней поверки. Поверка проходила под проливным дождем. Потом пленные разбежались по своим баракам и на балках под крышей развесили одежонку. Впрочем, высохнуть у нее не было никаких шансов, и ее обладателям наверняка предстоял завтра выход на работу в сырой робе, а персонал лазарета и Борбе могли ожидать нового потока больных. Кроме тифа, людей начал косить грипп. Голодные и истощенные, они легко заболевали, а наиболее слабые — мерли. Качаев, который также промок до нитки, на минуту забежал в караульное помещение. Ему одному, из немногих привилегированных, это разрешалось, и он вместе с солдатами проклинал поверку и непогоду. Станислав протиснулся к нему между отряхивающими свои плащи конвоирами.

— Как здоровье гауптмана Кроне? — спросил он.

Его интересовал Леонов, чья судьба, несомненно, зависела от исхода операции, однако он предпочитал именно так сформулировать вопрос.

— Гауптман Кроне на пути к выздоровлению, — ответил Качаев, выжимая намокшую шапку. — Доктор Леонов извлек у него пулю из-под лопатки, и жизни его ничто не угрожает. У Федора Федоровича золотые руки. Герр Борбе сказал, что воздает должное его мастерству и смелости. Доктор Леонов еще не знает этого, но его, по всей вероятности, назначат главным врачом городской больницы в Славуте и… заместителем оберартца в нашем гросслазарете. Это энергичный человек. Герр Борбе надеется с его помощью справиться с тифом. Немецкие власти требуют ликвидировать эпидемию. Боятся, что она перебросится на армию.

— Я рад, что гауптман Кроне хорошо себя чувствует, — сказал Станислав. — Он кавалер Железного креста. У доктора Леонова была воистину нелегкая задача. Видимо, теперь он не жалеет, что шел на риск. Если он еще тут появится, скажите ему, что конвоир, который сюда его доставлял, поздравляет его с удачной операцией.

Качаев заверил Станислава, что охотно передаст поздравление доктору при первом же удобном случае и, воспользовавшись тем, что дождь слегка унялся, побежал в свой барак. Произошла смена часовых, и Станислав тоже отправился отдыхать. Укладываясь на железной койке, он не мог отделаться от предчувствия, что доктор сыграет какую-то роль в его судьбе.


Побеги случались во всех командах. Даже наиболее строгие и усердные конвоиры не могли устеречь людей, готовых рисковать головой. Не подлежало также сомнению, что побеги готовятся не в одиночку, а с помощью всей команды. Не помышлявшие о побеге в тот день устраивали невообразимую кутерьму. Держались так, что потерявший голову конвоир не мор разобраться, кто из них вдруг юркнет в ближайшие кусты. Когда начинал сгонять в кучу наиболее дерзких, кто-то внешне нерасторопный неожиданно бросался наутек и исчезал. Конвоиры боялись этих побегов. Кроме необходимости давать объяснения начальству и связанных с этим неприятностей, каждый побег отмечался в послужном списке галочкой, определенная сумма которых была чревата отправкой на фронт. Станислав и это учитывал. Он знавал солдат, которые не могли стрелять в безоружных. Долго они тут не задерживались. Зато образцовые конвоиры окопались в лагере прочно. Твердо убежденные, что меткий выстрел в беглеца надежно гарантирует от отправки на передовую, возвращение откуда было делом весьма проблематичным, они не жалели патронов. Игра, которую он вел, запросто могла завершиться для него в окопах Подмосковья или Крыма. Впрочем, это была не только игра. Он рисковал во имя моральных ценностей, которые чтил с детства, и солидарности с теми, кто противостоял фашистской идеологии смерти и разрушения.

В одной из команд, которую ему довольно часто поручали конвоировать, Альтенберг приметил пленного по фамилии Музалев. Это был мрачноватый с виду, но не лишенный чувства юмора уроженец Кольского полуострова. Судя по его рассказам, был он инженером-геологом, однако в этом не признавался. Высокий, крепкого сложения, с внушающим доверие взглядом, он пользовался у пленных непререкаемым авторитетом. Нетрудно было догадаться, что он — душа команды. Часто пленные собирались возле него, перешептывались с ним о чем-то в сторонке. Станислав не вмешивался, напротив, продлевал перерывы насколько было возможно. Пленные это почувствовали. Когда подходил к ним со словами: «Кончай перерыв» — вставали и брались за работу.

— Вы хорошо усваиваете русский язык, — сказал ему как-то Музалев. — Это трудный язык для немцев.

Они стояли неподалеку от циркулярной пилы, и ее вибрирующие завывания резко отдавались в ушах.

— Для немца любой язык труден, — ответил Альтенберг. — За исключением немецкого.

— А вы делаете успехи. Врожденная способность к языкам?..

— Возможно. Особенно к славянским. Даже удивляюсь, откуда это у меня, — улыбнулся Станислав. — Сами ко мне пристают. А ты, Музалев… можешь со мной не хитрить… Ты офицер?

Музалев посмотрел на него испытующе.

— Наших офицеров давно расстреляли. — Он швырнул окурок в кучу сырых от дождя опилок. — А почему интересуетесь?

— Вижу, что руководишь этой группой. Вероятно, это твои бывшие подчиненные.

Музалев пожал плечами.

— Никем я не руковожу. Я пленный. Умею рассказывать, видимо, поэтому и слушают. Была бы какая-нибудь газета, мы бы почитали.

Он явно хотел уйти от этой темы. Альтенберг не настаивал.

— Постараюсь, — сказал он. — Только, если тебя поймают…

— Ясно, — перебил Музалев. — Скажу: нашел в уборной на лесопилке.

— Правильно. Именно там и будешь ее всегда находить. — Станислав подозрительно огляделся. Пленные таскали бревна, управляющий лесопилкой сидел за стеклянной стеной конторы, склонившись над счетами, а главный мастер хлопотал возле циркулярной пилы. Поблизости никого не было. — Послушай, Музалев… — снова заговорил он.

— Слушаю вас, герр конвоир?.. — Пленный сдвинул ушанку на затылок и замер в ожидании дальнейших указаний.

Станислав замялся. Он хотел предложить Музалеву бежать. Однако предварительно следовало сказать ему многое. А именно, что он, Альтенберг, вовсе не из немцев, попал сюда не по своей воле и непременно должен сбросить эту ненавистную форму. А поскольку сделать это сам не может, просит помочь. Он охотно уйдет в лес, где засели сбежавшие из лагеря. Будет вместе с ними бороться, плечом к плечу. На него можно положиться. Если надо, он с готовностью умрет. Лучше умереть, чем служить Гитлеру. Он больше не хочет фигурировать здесь в роли охранника, врага. Пусть он, Музалев, передаст кому следует. Станислав был уже готов это выложить, да вдруг заколебался. Ведь им отпущен всего-навсего один пленный. Не слишком ли маленькая цена, чтобы заслужить доверие?

— Слушаю вас, герр конвоир… — повторил Музалев, так и не дождавшись распоряжений. — Вы хотели что-то сказать?

Станислав поправил на плече винтовку, висящую вверх прикладом, растоптал обломок коры.

— Да, да… Все в порядке. Получишь газету.

Русский поблагодарил и принялся за работу. Подъехали новые возы, и пленные побежали их разгружать. Длинные сосновые бревна с грохотом покатились на землю. Запахло свежей смолой. И для пленных, и для Станислава это был запах свободы, манивший на волю. Они в равной степени были заточены. Их задерживает здесь колючая проволока, подумал он, а также вот эта винтовка, и его страх перед жандармерией, и невозможность найти свое место среди людей, близких ему и одновременно чужих. Он даже не имел права обижаться на них. Убеги он, с какой стати они были бы обязаны прятать его от преследователей? Ничто не давало ему права требовать от них помощи.

В лагерь возвращались обычно перед наступлением сумерек. После нескольких погожих дней дорога подсохла. Листья на деревьях увяли и превратились в хрупкие, шелестящие на ветру свитки, а придорожный бурьян торчал из кюветов, как ржавая проволока. Последние дни октября порадовали пленных теплом. Станислав шел, прислушиваясь к мерной поступи своей команды. Тупо смотрел на зеленый ватник с намалеванными желтой краской буквами Kriegsgefangene. Военнопленный. С болью думал о своей нынешней роли. Что он тут делает? Что делает в чужой армии, на чужой, вероломно захваченной земле? Зачем ведет шестерых пленников прямехонько за колючую проволоку? Почему не позволяет им бежать? Почему не может решиться уйти вместе с ними в лес? Там полно партизан. Он хочет к ним присоединиться. Но вдруг его примут за шпиона? Как тогда, на польской границе? Почему советский офицер должен быть доверчивее польского? Это же война. Тут некогда разбираться. Главное — безопасность отряда. Нет. Еще не время. Сперва надо установить контакт, заслужить доверие. Пока они сами не позовут, ему нельзя покидать этого проклятого поста. Действовать на собственный риск было бы равносильно самоубийству.

Они прошли уже полдороги, когда размышления его прервал внезапный, торопливый топот. Кто-то бежал. Музалев? Нет, его сосед. Перепрыгнул канаву и припустил бегом в сторону ельника. Станислав опомнился. Мгновенно прикинул расстояние, отделяющее пленного от зарослей елового молодняка. Безумец, подумал он. Крикнул вслед раз-другой «halt!» и, намеренно замедляя каждое свое движение, снял с плеча винтовку. Тут беглец запутался в дикой малине и упал как подкошенный. Станислав выругался, вскинул винтовку и приказал пленному вернуться: «Komm! Komm zurück!» Но тот уже не раздумывал. Вскочил на ноги и, приняв самоубийственное решение, снова бросился к ельнику. Промазать с сорока метров невозможно. Цель сама лезла на мушку, спина беглеца маячила как мишень — всаживай пулю в любую точку на выбор. А до ельника еще добрых пятьдесят метров. Нельзя стоять до бесконечности раскорякой, с прикладом у плеча и пальцем на спусковом крючке. Оставшаяся пятерка следила за каждым его движением. Даже они видят, что винтовка нацелена прямо в спину беглеца. Затаили дыхание, сейчас грянет выстрел. Если промажет, они почувствуют его слабость и завтра сбегут от него все. Сухой, громкий выстрел разорвал воздух. Вся пятерка вздрогнула при виде падающего беглеца. Он лежал. Не шевелился. Станислав тоже стоял без движения. Винтовка, сделавшись невыносимо тяжелой, скользнула вниз. Надо крикнуть пленным. Пусть вместе с ним идут туда, где лежит беглец. Станислав не узнает собственного голоса. К горлу подкатывает ком. Как это случилось? Как могло случиться? Ведь прежде чем нажать на спусковой крючок, он поднял ствол винтовки на несколько сантиметров выше цели, и пуля должна была пройти по крайней мере в полутора метрах над головой беглеца. Малинник, сквозь который надо пробираться, выше пояса. Колючие ветки цепляются за полы шинели. Там, дальше, в кустах лежит убитый им человек. Отсюда не видно, но через минуту товарищи вынесут его из зарослей и потащат, истекающего кровью, в лагерь. «Помни: не убий… Помни…» Господи, как это могло случиться? Вдруг в кустах малины кто-то всполошился, как испуганная птица, и помчал к ельнику. Значит, прикинулся убитым. Но у Станислава уже нет сил притворяться вторично. Винтовка бесполезным грузом отягощает повисшую руку. Он не в состоянии прицелиться даже для виду. Пленный в три прыжка достиг ельника и скрылся в чаще. Команда потянулась к дороге. Пленные прикинулись пай-мальчиками, исполненными раскаяния, и опасливо косились на конвоира. Вероятно, они полагали, что их дружок облапошил немца. Стояли молча, не смея проронить ни слова. Станислав уже успел успокоиться. Он догадывался, что они думают, и это было ему на руку.

— Далеко не уйдет, — сказал Альтенберг, глядя на ельник, в котором исчез беглец. — Получил пулю под лопатку. Завтра его притащат в лагерь. Weitergehen, marschieren! Продолжать движение, шагом марш!

Команда тронулась с места. Станислав услышал шепот. Пленные были совершенно сбиты с толку.


Свободный от службы день в Шепетовке. Небольшой украинский городок и до войны не был особенно шумным. Теперь же, под оккупацией, он словно заледенел. Одно питейное заведение «только для немцев» и два или три для местных жителей. Там в военной форме лучше не показываться. Встретиться условились на окраине, у железнодорожного виадука. День был холодный и солнечный, исполненный неуверенности и ожидания. Они встречались уже с некоторых пор. Волосы у Люси черные, густые, а глаза огромные, чуть испуганные, окруженные тенями. Она немного опоздала. Станислав не спрашивал о причине, зная, что работа у нее тяжелая. Она отдежурила ночь в лагерном лазарете и наверняка не выспалась. Девушка прижалась щекой к его плечу.

— Почему сегодня утром так холодно со мной разговаривала? — спросил он.

— Холодно? Нет… Только, знаешь, эти бабы с солдатской кухни… Мне не нравится, как они на нас смотрят.

— Знаю. Позоришься с фрицем.

— Не говори так. Ты необыкновенный немец… — Люся умолкла, и они на минуту задумались. Ветер гнал по земле опавшие листья с придорожных деревьев, под ногами они хрустели, как яичная скорлупа. — Ты говорил, что у тебя неприятности.

Он нетерпеливо поправил поясной ремень с кобурой.

— Пришлось докладываться коменданту лагеря. Он напомнил мне, что я давно не был на фронте. Сказал, что забыл, как стреляют, и посоветовал потренироваться. Беглецы, живые или мертвые, должны присутствовать на вечерней поверке. У меня же не хватает одного.

Она порывисто схватила его за руку.

— Бежал кто-нибудь?

— Бежал. Я открыл огонь, но безрезультатно. Как камень в воду. Вечером прочесали малинник. Никаких следов крови. Майор фон Графф был очень недоволен.

Люся встревожилась. Значит, пошлют на фронт? Пришлось ее заверить, что пока это лишь предостережение. Но если побеги участятся, наверняка не миновать фронта. Сжимая ему руку, она спросила: то, что он сделал, то есть дал возможность пленному… не совершено ли ради того, чтобы между ними ничего не разладилось. Улыбнувшись, он заметил, что она переоценивает свою роль. Он не из лучших стрелков, вот и все. Девушка с сомнением покачала головой. Ответила, что другие, конечно, стреляют гораздо лучше него. Однажды она видела, как стреляли в беглеца. Это было ужасно. Она и не предполагала, что человека, находящегося на таком расстоянии, можно сразить запросто. До конца жизни не забудет эту картину.

По дороге проехал грузовик, набитый жандармами. Серо-зеленые каски блеснули на солнце. Люся проводила их испуганным взглядом.

— Собственно, кто ты такой, Станислав?

Ощущая руку девушки на своем плече, он раздумывал, как ответить ей.

— Я спортсмен, — ответил наконец Альтенберг. — Играл в футбол, бегал на длинные дистанции. Имел шансы участвовать в Олимпийских играх.

Она досадливо отмахнулась.

— Не об этом речь.

Ей хотелось знать, каков он на самом деле и много ли есть еще немцев, похожих на него.

— Наверняка много, — Станислав крепче прижал ее к себе. — Если только гестапо не прикончило их в лагерях.

Да, у фашистов были концентрационные лагеря для немцев. Девушка слушала, потрясенная. А он подумал, что еще, чего доброго, она принимает его за немецкого антифашиста, который чудом избежал участи большинства своих единомышленников. Но не стал рассеивать ее возможных заблуждений. До сих пор Станислав также не признавался ей, какое она произвела на него впечатление, когда он увидел ее впервые. Это случилось вскоре после того, как он был откомандирован в Шепетовский лагерь. Альтенберг проходил с группой пленных мимо солдатской кухни. У входа стояли женщины из обслуги. И среди них она — в белом медицинском халате. Его поразила ее красота. Следуя за пленными, он с интересом на нее поглядывал. Вдруг она окликнула какую-то девушку, тащившую на кухню котел. Та остановилась, и — Станислав не поверил собственным ушам — они говорили по-польски. Даже голова пошла кругом от радости. Полька! Ему мучительно хотелось заговорить с ней. Родной язык, которым он так давно не пользовался, казалось, готов был прорваться наружу лавиной слов. Станислав с трудом сдержался. Полька… Надо с ней познакомиться. На следующий день, после поверки, он ждал ее возле лазарета. Здорово было бы окликнуть ее по-польски. Но Альтенберг не сделал этого. Военная форма лишала его смелости. Какое впечатление мог бы произвести на польку немецкий солдат, говорящий по-польски? «Я жду вас уже полчаса, барышня», — сказал он. Она испугалась. Тогда он пояснил, что пришел не по служебному делу, а просто так. В глазах ее все еще таился испуг. Перебросилась с ним парой слов по-русски и тут же убежала, сославшись на какие-то неотложные домашние хлопоты. Несколько раз он ее подкарауливал. Ускользала черным ходом, а когда Станислав разгадал этот маневр, наготове всегда были заранее придуманные отговорки. Станислав поймал себя на том, что постоянно думает о ней. Она казалась ему все прекраснее в своей недоступности. Его восхищало, что она держится с таким достоинством. Рассеять бы недоверие, обратиться к ней на ее родном языке. А вдруг в ответ услышит из ее уст безжалостное: «Ага, фольксдойч. Вы хорошо говорите по-польски?» Нет, ни за что на свете. Проклятая форма!

Однажды, когда уже без надежды на успех он пытался договориться с ней о встрече, девушка ему улыбнулась. В этой улыбке промелькнуло какое-то участие. Люся призналась, что разговаривала о нем с одним из пациентов. Больной хвалил его. Сказал, что Станислава пленные называют «немцем с добрыми глазами». Это ее позабавило. «Что тут смешного?» — удивился Альтенберг. Девушка помедлила с ответом. Они все еще стояли возле госпитального барака, откуда тянуло резким запахом карболки. Наконец, после долгих уговоров, Люся выпалила одним духом, глядя на него с вызовом: «Словно речь о волке. Волк с добрыми глазами». Она рассмеялась и умолкла, сожалея о собственной откровенности. Станислав взял ее под руку и повел по лагерной дороге. Она не возражала. Сгущались сумерки. На сторожевых вышках вспыхнули прожекторы. Их ослепляющие лучи скользили по натянутым струнам колючей проволоки. Миновали строго охраняемые ворота. «Молодец, Альтенберг, — услыхал он знакомый голос часового. — Хороша девчонка!»

Теперь они спускались с шоссе на проселок. Станислав хотел поцеловать ее, но она, слишком поглощенная тем, о чем они говорили, мягко его отстранила.

— Со вчерашнего дня у нас новый начальник, — сказала она. — День был очень тревожный. Мы боимся. До сих пор все были свои: врачи, военнопленные, ну и мы, по вольному найму. Теперь вдруг кто-то со стороны. Бог знает, кто такой. Говорят, был главврачом в Славуте. Недавно освобожден из лагеря, но сюда приехал на машине Борбе. Его ставленник. Собирается вводить новые порядки. Конечно, нововведения необходимы, только смотря какие. Уже приказал выделить один барак специально для сыпнотифозных. В сущности, это хорошо, но никто туда не имеет доступа. Понимай как хочешь. Велел установить вокруг дощечки с надписями: «Зона заражения тифом» — и предупредил, что выдаст в руки оберартца каждого, кто осмелится нарушить запрет. Врачи опасаются, как бы он там не устроил душегубки. Есть подозрения, что Борбе получил какие-то секретные инструкции от гестапо и хочет воспользоваться им, как исполнителем. Его рекомендовал оберартцу бургомистр Гиляс, законченный мерзавец. Выслуживается перед немцами. Извини меня, — спохватилась Люся. — Я имела в виду гестапо.

Станислав весь обратился в слух. Он догадывался, о ком разговор.

— Как зовут этого врача?

— Федор Федорович Леонов. Говорят, получил самые широкие полномочия от Борбе. Является официальным его заместителем. Недавно оперировал какого-то гауптмана и спас его в безнадежном состоянии. Отсюда и внезапное повышение.

— Твои врачи убеждены, что имеются какие-то специальные инструкции гестапо?

— Не знаю. Они так полагают. Особенно настораживает всех самоуверенность доктора Леонова. Значит, у него есть основания. А ведь вы отнюдь не заинтересованы в сокращении смертности среди пленных. Скорее наоборот. Сам видишь, как с ними обращаются. Ты странное исключение. — Люся покраснела. — Я не украинка, не русская, но испытываю огромное уважение к этим людям. Помогаю им от чистого сердца. Ведь они жертвуют собой во имя родины. А вы обращаетесь с ними, как с преступниками.

Люся спохватилась, что, пожалуй, наговорила лишнего, чмокнула его в щеку. Притворная нежность. Подозрения в адрес Леонова глубоко задели Станислава. Он не знал, что думать об этом. Ведь он был в здешних краях чужаком и предпочитал полагаться на интуицию тех людей, которые лучше разбирались в местных делах. Тем не менее все это представлялось ему маловероятным. Гросслазарет был подчинен командованию вермахта, гестапо тут не пользовалось особыми правами. Кроме того, доктор Леонов в такой роли… Попросту гипертрофированная подозрительность, присущая людям, которые не уверены в своем завтрашнем дне. Наконец, одному богу известно, не намеренно ли создает Федор Федорович вокруг себя именно такую атмосферу, чтобы ради каких-то, лишь ему известных целей укрепить свои жизненные позиции в глазах немцев. Поэтому не следовало рассеивать ничьих заблуждений. В лужах, мимо которых они проходили, отражались их темные фигуры. Он в немецкой солдатской шинели, она в кургузом, потертом пальтишке.

— Будь осторожнее. Много говоришь.

Она ответила, что ее главным образом волнует судьба пленных, поскольку за себя ей бояться нечего. Потом вдруг остановилась и повернулась к нему лицом.

— Я не знаю… Может, нам не надо встречаться.

— Почему?

— Ты немец…

— Это тебе давно известно.

— Да. Но все думают, что однажды тебе придется… Ты вооружен. Побеги не могут продолжаться до бесконечности. Промахнешься еще раз-другой. А потом ненароком вспомнишь о матери, майоре фон Граффе, о фронте, подумаешь — стоит ли рисковать, если тут можно отсидеться. И тогда… сам понимаешь, — она отпрянула, дрожа всем телом. — Я не смогу. Я пошла с тобой, услыхав, что ты не такой, как другие. И это правда. Но здесь нельзя быть другим. Нельзя не убивать. А я не хочу услышать от тебя, что другого выхода не было. Знаю, что когда-нибудь скажешь: «Роковой выстрел… зачем этот человек убегал?» — Она отступала все дальше, не замечая, что ноги ее тонут в грязи. Станислав взял девушку за руку, она дрожала, как в лихорадке.

— Что ты говоришь, Люся? Это был бы мой предпоследний выстрел. Затем я выстрелил бы вот сюда. — Он ткнул себя большим пальцем под подбородок. — Клянусь тебе.

Она с минуту смотрела на него, не понимая этого жеста. И вдруг поняла. Глаза ее широко раскрылись, в них отразился испуг. Она испугалась за него. С плачем бросилась ему на шею. Руки их сплелись, поцелуи были горьки от слез и горячи. Он подхватил ее на руки и поднял высоко над землей. Девушка крепко обняла его за шею. Унося ее на руках, он чувствовал, как ветки с сухими листьями хлещут его по лицу. Потом, запутавшись в каких-то ползучих растениях, Станислав упал. А когда прикоснулся к ней, ему показалось, что окружавший их жухлый кустарник вдруг полыхнул жарким пламенем.


Однажды, во время очередного свидания, она вдруг помрачнела и, припав лицом к его груди, сказала, что не может мириться с тем, что умирает столько молодых людей. Люся имела в виду войну вообще, а в частности — своих пациентов. Пожаловалась, что невозможно слушать, как они просят уведомить семьи об их смерти. В большинстве случаев семьи эти находились за линией фронта, в чем сами умирающие не всегда отдавали себе отчет и вручали ей перед смертью письма, которые она не в состоянии кому-либо передать. Она знала десятки адресов, совершенно в данный момент недоступных, и копила их в памяти, словно в каком-то бесполезном архиве.

— Это ужасно, когда нельзя сказать близким, что умираешь.

Станислав прекрасно это понимал. Он и сам не знал, какая судьба его ждет, куда его загонит и удастся ли ему самому, расставаясь с жизнью, передать хоть одно слово семье. Альтенберг сказал это Люсе, добавив, что может именно поэтому самым тяжелым для него делом является вывоз покойников из лагеря. Время от времени ему приходится этим заниматься.

— Да, знаю, — почему-то оживилась девушка. — И часто тебе дают такие задания?

Станислава удивил ее внезапный интерес именно к этой его служебной повинности.

— Зачем тебе это знать? — спросил он.

Сначала она попыталась уйти от ответа, но, прижатая к стене, призналась.

— Знаешь, нынче ночью умрет один пациент…

— Как это умрет? Откуда тебе известно?

— То есть не совсем… — заговорила она сбивчиво. — Он сам только сегодня узнал об этом…

— Значит, вы говорите больным, что они умрут?

— Ах нет, но сегодня ему выпишут свидетельство о смерти. Ему нельзя дольше оставаться в лагере. Это политработник… если его кто-нибудь выдаст… сам понимаешь…

— Ага… И вероятно, он должен выехать вместе с тем, кто действительно…

— Вот именно… — Она понизила голос. — Может, не следовало говорить этого, но я знаю, что тебе можно доверять. Для тебя это небольшой риск. Он уже не числится среди живых и будет знать, когда соскакивать с повозки.

Станислав подумал, что девушка кем-то проинструктирована.

— Кто-нибудь поручал тебе договориться со мной?

Люся решительно покачала головой.

— Они о тебе почти ничего не знают. Вроде не похож на других, вот и все. Поэтому и выбрали день, когда ты дежуришь.

— Кто они?

Люся смутилась.

— Врачи. Надеюсь, нет ничего плохого в том, что они спасают человека?

— Смотря для кого. Это доктор Леонов?

— Не могу сказать.

— Правильно.

Станислав понял, что за охранниками ведется наблюдение. И поэтому установлено, кто когда вывозит покойников на кладбище.

— Значит, ты знала, что завтра — мой день.

Девушка утвердительно кивнула.

— Вы больше не подозреваете доктора Леонова?

— Нет.

— Как разобрались? Ведь сама же говорила, что все его боятся.

Она достала из сумочки гребешок, чтобы привести в порядок волосы.

— Не знаю. Все изменилось после того, как Федор Федорович велел наложить гипсовый панцирь одному моряку.

Играя пряжкой своего ремня, лежащего рядом, Станислав спросил, какое это имеет отношение к делу.

— Он весь покрыт татуировкой, — пояснила Люся. — А летчиков и моряков расстреливают с ходу. Гипс наложили на его морские узоры. Но тому офицеру, о котором я тебе говорила, не поможет никакой панцирь. Ему действительно нельзя задерживаться в лагере. Он будет обязан тебе жизнью. — Она крепко стиснула руку Станислава. Он ответил ей тем же.

— Зря беспокоишься. Твой покойник будет жить. Передай это Федору Федоровичу.


На рассвете он был возле морга. Сбитый из досок сарай со скрипучей дверью, запиравшейся на засов. Пахнет хлорной известью. Набралось уже более дюжины покойников. В последнюю минуту притащили на носилках еще два трупа, прикрытые мешковиной. Станислав подумал, что один из них — непременно тот, о котором предупреждала Люся. Попытался представить себе, что он может сейчас чувствовать. Прежде всего страх, страх при каждом вздохе. Обнаружат, что живой, и убьют. Он почти ничего не знал до последнего момента. Так по крайней мере утверждала девушка. Врачи боялись провала. Лишь изо дня в день проставляли все более высокую температуру. Политрук заметил это вчера утром и запротестовал. Не знал, то ли это недоразумение, то ли из него нарочно делают больного. Ему уже надоел госпиталь. Попал сюда из-за обычной простуды, а теперь чувствует себя лучше и хотел бы вернуться в команду. Какой идиот проставил ему сорок градусов? Рассердившись, он подозвал врача, чтобы высказать ему все. И тогда врач назвал его «товарищ политрук». Тот встревожился. Сказал, что никакой он не политрук, но врач гнул свое. Заметил, что дальнейшее пребывание в лагере сопряжено с большой опасностью. Пленный рассмеялся. Что значит дальнейшее пребывание? Не собираются ли предложить ему путевку в санаторий? Нет, нечто вроде смерти. Смерти? Да. Конечно, если он на это решится. Дело рискованное, но верное. Умереть и освободиться. Итак, если он согласен, то может умереть нынешней ночью. Ему выпишут свидетельство о смерти, а завтра утром вывезут вместе с теми, кто действительно скончался. Условный сигнал он услышит в самом подходящем месте. Один из пленных-могильщиков ударит лопатой о лопату. Тогда он должен спрыгнуть с фуры и бежать куда глаза глядят. Многим это уже удавалось. Теперь он лежал здесь, среди трупов, сдерживая кашель, вызываемый едким запахом хлорки. Станислав поражался его выдержке. Прежде чем подъехала фура, явилась медсестра со свидетельствами о смерти. Это была женщина средних лет с усталым, озабоченным лицом. Медсестра Оксана. Она уже не раз вручала ему эти небольшие листки бумаги — последние следы бытия, которое завершилось. Станислав внимательно их пересчитывал. На каждом виднелась печать оберартца Борбе и его личная подпись. Если спросить ее сейчас, какое из свидетельств принадлежит тому, который должен спрыгнуть с фуры, вот бы поразилась. Станислав сказал, что все сходится, и велел пленным погрузить тела на фуру. Действовали они ловко, желая побыстрее покончить с этим печальным заданием.

— Сегодня нет дождя, — проговорила Оксана по-немецки. — Вчера бы промокли.

Она явно старалась занять его разговором, чтобы на всякий случай отвлечь внимание от мертвецов и наверняка заодно подбодрить находящегося среди них живого.

— О да, — согласился он. — День обещает быть погожим.

Пленные прикрыли груз брезентом и взяли лопаты, прислоненные к стене сарая. Поехали. Остановились еще на минуту у ворот, где Станислав предъявил часовому свидетельства о смерти, заверив, что внимательно пересчитал трупы. Все же пришлось откидывать брезент. Часовой глянул мельком и подал знак продолжать движение.

Фура, тарахтя по мостовой, покатила вдоль колючей проволоки. Серый рассвет рассеивал сумрак уходящей ночи. Над полями стлался туман. Въехали в предместье. Деревянные домишки с резными крылечками, лай собак… За перекрестком моторизованный патруль полевой жандармерии. Два жандарма возились с колесом коляски, приподнятой домкратом, а третий стоял в сторонке и курил сигарету. Когда проезжали мимо него, он проводил взглядом фуру и с презрительной миной швырнул под ноги одному из пленных окурок, ожидая, что тот бросится на добычу. Пленный хорошо его понял. Шагнул в сторону и с силой растоптал окурок. При этом его лопата столкнулась с лопатой другого могильщика. Раздался громкий стук. На фуре кто-то осторожно пошевелился. Секунду спустя из-под брезента выпала человеческая фигура и на полусогнутых приземлилась прямо у ног Станислава. Осознав свою роковую ошибку, «воскресший» медленно поднялся с земли. В одном нательном белье, босой. Он торопливо озирался по сторонам, ища, куда бы скрыться. Никаких шансов у него не было. Конвоир, мотоцикл и жандармы, а вокруг открытая местность. На мгновенье он встретился глазами с Альтенбергом. Тот гаркнул «стоять» и ткнул его стволом винтовки в спину. Следовало любой ценой предотвратить побег. Жандармы, которые заметили происшедшее, уже приближались к фуре.

— A, das ist ein Verstorbene. Покойник. Почему он вдруг ожил? Проверь-ка, может, там больше таких? Лучше штыком.

Станислав возразил, что это умершие от тифа и он предпочел бы не прикасаться к ним даже острием штыка. И заверил жандармов, что, если бы даже там еще оказался кто-то живой, уж он позаботится, чтобы тот попал по назначению вместе с остальными. Слово «тиф» подействовало отрезвляюще. Жандармы немного попятились и ограничились советом, чтобы он немедленно навел порядок, поскольку «воскресший», того гляди, смоется и разнесет заразу по округе. Станислав ответил, что беглеца предпочтительнее отвести на кладбище, где уже вырыта могила. Он следует туда с повозочным и двумя могильщиками, так может прихватить и четвертого человека. Жандармы с ним согласились и, оживленно обсуждая необычное происшествие, вернулись к своему мотоциклу. Фура покатила дальше, скрипя колесами. Человек, выпавший из-под брезента, плелся за ней босиком, дрожа от холода и волнения. Вскоре за холмом показались поблекшие деревья кладбища. Пленные, не догадываясь, что Альтенберг понимает по-русски, лихорадочно перешептывались. Речь шла прежде всего о случайном столкновении лопат. Тот, который не хотел поднять окурок, проклинал жандармов и неуместное проявление своей гордыни. Какая непростительная оплошность! Хоть самому в яму ложись!

Пленные понизили голос. Видимо, уговаривают «воскресшего», чтобы он все-таки попытался бежать. Он что-то отвечает, дрожа от холода и стуча зубами. Сомневается в успехе. Повторяет свою фамилию. Хочет, чтобы ее запомнили. Лейтенант из Тулы. Просит передать жене, Татьяне, что на этом кладбище… Мечтал вернуться, да не вышло… Так пусть же она приедет сюда когда-нибудь с детьми. Он будет ждать в сырой земле. Двое пленных с лопатами понимающе кивают, но отнекиваются. Сами не знают, доживут ли до утра. Здесь люди гибнут, как на фронте. Теперь дорога взбирается на пологий склон. Переговаривающиеся замолкли. Станислав шел в нескольких метрах от них и оглядывался вокруг, выискивая какую-нибудь высокую точку у обочины. Тихо, ни души. Фура уже поворачивала к кладбищенским воротам. Запавшие могилы в густом бурьяне, почти облетевшие деревья… Альтенберг подошел к пленным.

— Постойте, лейтенант…

Остановились все трое, оглянулись на окрик. «Воскресший» дрожал от холода в одном белье. Взглянул отрешенно и поднял руки.

— Да, понимаю. Стреляй!

— Ничего ты не понимаешь, — сказал Станислав, — и не должен понимать. Беги. Быстрее сматывайся.

«Воскресший» не верил ему. Стоял потупясь и дрожал. Станислава тоже бросило в дрожь от холода. Те двое, с лопатами, смотрели на него исподлобья, хмуро, озлобленно.

— Удирай, все равно убьет, — сказал один из них «воскресшему».

Станислав почувствовал, как кровь ударила в голову.

— Молчи! — бросил он резко. — Молчи сейчас и потом все молчите, если хотите дожить до утра. А ты, лейтенант, беги. Беги, говорят тебе.

Человек в нательном белье встретился с ним глазами, потом метнул взгляд на заросли, тянувшиеся неподалеку. Ему, видимо, было уже все равно. И вдруг припустил так, что засверкали босые ступни, поскользнулся на замерзшей луже и с размаху вломился в гущу терновника. Станислав смотрел, как он с трудом продирается сквозь путаницу ветвей. Подождал, пока беглец совсем исчезнет, потом снял с плеча винтовку и дважды стрельнул вверх. Лошадь, испуганная выстрелом, рванула фуру и с грохотом потащила в кладбищенские ворота.


После побега «воскресшего» прошло несколько дней. Все это время Станислав ждал какого-нибудь отзвука. Не залег же лейтенант под теплой периной у какой-нибудь вдовушки. Он должен был добраться до партизан или подпольщиков, у которых необычные обстоятельства побега не могли не возбудить живейшего интереса. Там, у кладбища, Станислав полностью открыл свои карты и был уверен, что его правильно поймут. По крайней мере четыре человека были свидетелями того, что он совершил. Надо надеяться, они понимали, что он рисковал головой. И готов был еще пойти на риск, но с той стороны никто не отзывался. Это упорное, глухое молчание удручало. Вдобавок, пропала Люся, которая хоть что-то могла объяснить. От Качаева узнал, что она больна гриппом и на работу выйдет только через несколько дней. Станислав даже не знал ее адреса. Затянувшееся молчание нагоняло на него апатию. На четвертый или пятый день в лесопилке к нему подошел Музалев. С едкой усмешкой и обидой в голосе сказал, что не обнаружил сегодня в условленном месте обещанной газеты. Станислав уловил иронию и с трудом сдержал вспышку гнева:

— Не беспокойся. Мы еще не взяли Москву.

Музалев потер рукой небритый подбородок.

— Это видно по вашему лицу, — нагло заявил он. — А газета… Уж больно вы приучили меня к чтению…

Альтенберг закусил губы, но обещал принести газету в ближайшее время. Пленный поблагодарил его, но не ушел.

— Что еще, Музалев?

Тот нерешительно откашлялся.

— Собственно… Видите ли… Впрочем, вы такой отзывчивый. Сами понимаете, что такое тоска по дому.

— Что ты хочешь этим сказать?

Музалев кивнул головой в сторону леса.

— Ностальгия.

— Что? Бежать надумал?

Тот слегка пожал плечами.

— Разве можно назвать побегом то, что делается с вашего согласия?

Станислав пригляделся к Музалеву внимательнее.

— Полагаешь, что я могу тебя отпустить?

— Не полагаю, знаю. Если бы не знал, не обращался бы квам с этим.

Они посмотрели испытующе друг на друга.

— Послушай, — сказал Станислав, — у меня сбежало уже около десяти. В последнее время мне начали грозить отправкой на фронт. Я не боюсь передовой. Не в этом суть. Может… Я мог бы делать для вас что-нибудь более полезное, чем ежедневно приносить тебе газету. Я тебя, Музалев, отпущу. Давно уже думал об этом. Но запомни и скажи где надо. Я тоже хочу уйти отсюда. — Грохот перебрасываемой древесины заглушал его слова. Краем глаза он наблюдал, как пленные берут по две доски и, раскачав, забрасывают на штабель. — И еще одно. Будет хорошо, если оставишь следы крови. У меня репутация плохого стрелка. Хоть один раз попасть было бы очень кстати.

— Вы собираетесь меня ранить?

Станислав отрицательно покачал головой. Холодный ветер сдувал с досок опилки. Пришлось прищуриться, чтобы не засорило глаза.

— Нет. Сойдет куриная кровь. Только не оставь после себя перьев.

Музалев рассмеялся.

— Я знал, что с вами можно договориться. Есть еще просьба.

— Какая?

Музалев поправил на шее фланелевую портянку, которая заменяла шарф, и застегнул ватник.

— Речь не обо мне. О другом человеке.

— А ты? — удивился Станислав. — Хочешь тут остаться?

— Никто здесь не хочет оставаться. Но этот человек должен уйти как можно скорее. По жене истосковался, — Музалев обнажил зубы в улыбке.

— А ты не тоскуешь?

— Моя за линией фронта. Ей и так подождать придется… Это надежный человек… Скажет, что нужно. Он с неделю в нашей команде. Грузин. — Музалев показал глазами на пленного, бросавшего доски.

— Грузин? — переспросил Станислав. — И у него здесь жена?

Музалев прикрыл замешательство плутоватой улыбкой.

— Жена всегда старается быть поближе к мужу.

— Ясно, — сказал Станислав без особой убежденности. — Передай, чтобы попытался бежать сегодня. Только пусть не забудет оставить следы крови.

— Ладно, будет истекать кровью, как зарезанный баран.

Музалев ушел, довольный. Станислав видел, как он подзывает грузина, дает ему стальной скребок и они, усевшись верхом на бревне, принимаются очищать кору. Альтенберг встревожился. Он доверял Музалеву. Но то, что сказал ему, было равносильно окончательному переходу на ту сторону. И вызову, брошенному гестапо.

В сумерки того же самого дня грузин исчез в темной гуще кустарника. Станислав трижды пальнул ему вслед и, громко ругая беглеца, выместил свою притворную злобу на остальных пленных. Бранясь, он пригрозил, что будет стрелять в каждого, кто хотя бы протянет руку к лежащей в канаве картофелине. На следующий день собаки обнаружили следы крови, оставленные грузином, но это не спасло Станислава от явки к фон Граффу. К счастью, еще в двух командах также случились побеги, причем у наиболее ревностных конвоиров. Следовательно, он не был одинок. Между тем Станислава занимал вопрос, почему Музалев сам не воспользовался возможностью бежать, а уступил ее другому. Как-то во время обеденного перерыва заговорил с ним.

— Скажи, почему твой грузин так торопился покинуть лагерь? На генерала не похож. Полковник?

— Нет, Herr Post. Оружейник, — возразил Музалев.

— Я предпочел бы, чтобы его называли часовщиком, — сказал Станислав, подумав.

— Так точно! Часовщик.


На одной из утренних поверок переводчик оберарцта Борбе сообщил Альтенбергу, что медсестра, с которой он, герр ефрейтор Станислаус, так охотно встречается, вернулась после выздоровления в лазарет и расспрашивала о кем. Было уже некогда повидаться с Люсей. Команды под надзором конвоиров выходили на плац, освещенный качавшимися на ветру лампами. Еще пересчитывали тех, кто оставался в лагере. Это были повара, врачи, старшины бараков и прочая обслуга. Станислав успел только шепнуть Качаеву, что будет ждать Люсю вечером в привокзальном буфете. Переводчик понимающе кивнул и вернулся в строй. Станислав вышел со своими пленными, довольный тем, что возобновляется прерванный роман.

Вечером, поставив винтовку в пирамиду, он заглянул в расположение взвода, взял плитку пайкового шоколада и, притворившись, что не слышит шуточек слишком догадливых сослуживцев, торопливо покинул казарму. Погода была скверная. В буфете он с трудом нашел местечко у стойки. Было полно солдат и полицаев. Станислав заказал кружку пива и ждал, поглядывая в темное окно, по которому струились потоки дождя. В гомон пьяных голосов то и дело врывался грохот посуды, которую поспешно убирали со столиков. В густом, как студень, воздухе стоял кислый запах пива и скверных пайковых сигарет. Когда он допивал вторую кружку, в приоткрытых дверях показался темно-зеленый берет Люси. Какой-то солдат, увидав девушку, загоготал сиплым от водки басом. Станислав подошел к ней. Она была бледна, истощена болезнью. Не хотела и минуты оставаться здесь. Он спросил, куда они пойдут в такую погоду. Люся ответила, что к ней. Мать уехала погостить к родне, и поэтому она может пригласить его. Станислав обрадовался. Заплатил за пиво, и они вышли. Дождь не прекращался. Пока добрались до ее дома, при тусклом свете газовых фонарей, успели почти насквозь промокнуть.

— Опять простудишься, — сказал он. — И исчезнешь надолго с горизонта.

Она возразила, что ничего с ней не случится, сейчас вскипятит чайник и погреется возле своей любимой кафельной печи. Он признался, что не прочь полюбоваться ею, когда она, разомлев от тепла будет потягиваться, как кошечка. Люся игриво рассмеялась. Поднялись на четвертый этаж по крутой и темной лестнице и вскоре уже снимали мокрую верхнюю одежду в тесной прихожей. Он привлек ее к себе, она не сопротивлялась. Позволила себя поцеловать, но тут же вырвалась и принялась расчесывать влажные волосы.

— Пройди в комнату, — попросила она. — Сегодня мы будем вести себя серьезно.

Станислав спросил, что случилось. Глядя на его отражение в зеркале, она старалась побороть нервную дрожь.

— Мне так хочется, чтобы было все по-человечески. Знаешь, как в книжках пишут. Сперва встречаются, а потом связывают свои судьбы навсегда. Я глупая, верно? — Она повернулась к нему лицом. — Но то, что сейчас, совсем не напоминает книжки. Знаю, что мы скоро расстанемся.

Он взял у нее из руки гребенку, которой она хотела его причесать.

— О чем ты говоришь?

Люся потащила его за руку в комнату, зажгла свет, достала из буфета три чайных чашки и аккуратно расставила на столе. Стол был большой, массивный, накрытый вязаной скатертью в цветочек. Станислав удивленно спросил, почему три чашки?

— Я узнала от Музалева, что тебе обязательно надо с кем-то поговорить.

Альтенберг подозрительно поглядывал то на нее, то на чашки.

— А ты какое имеешь к этому отношение?

— Никакого. Просто организовала встречу, — Люся улыбнулась.

— С кем? — Он испугался, еще, чего доброго, попадет из-за нее в какую-нибудь нелепую историю.

Она это почувствовала.

— Не бойся. Он серьезный человек. Ну, а что может быть дурного в дружеской беседе? Поговорим о погоде, если ты сочтешь это необходимым, и других тем не будем касаться. Присаживайся. — Она взглянула на часы. — Сейчас пожалует наш гость. О боже!

Заключительный возглас касался светомаскировки. С наступлением темноты окна зашторивались, и это строго контролировала полиция. Люся торопливо опустила черную бумажную штору и вышла в кухню приготовить чай. Станислав сел на податливый, урчащий пружинами диван и пододвинул поближе поясной ремень с кобурой, минуту назад небрежно отброшенный. Сделал он это машинально, понимая, что носит военную форму, которая отнюдь не пользуется здесь популярностью. Вскоре послышался стук в дверь, кто-то вытер ноги у порога, и мужской голос, как будто знакомый, принялся расспрашивать Люсю о здоровье, извиняться за позднее вторжение. Та заверила гостя, что все в порядке, что она его ждала. Наконец дверь приоткрылась, и Станислав увидал доктора Леонова. Он шагнул в комнату, слегка горбясь, остановился, словно в недоумении, и подошел к Альтенбергу.

— О, мы, кажется, где-то встречались… По-моему, это вы доставили меня первый раз в лагерь?

— Да, я. У вас прекрасная память.

Доктор не спускал с него глаз. Остриженные в плену волосы успели отрасти, но выглядел он постаревшим.

— Это был довольно серьезный момент в моей жизни. В подобных ситуациях многое запоминается. Помните, что еще тогда произошло?

— Да, помню. Был убит убегавший человек.

— Вот именно. Я многое повидал на своем веку, но это меня потрясло. Он выбегал с кладбища, а тут наш автомобиль. Насколько я понял, вы не торопились применить оружие. Вероятно, потом у вас были неприятности?

— Нет. Никаких, — ответил Станислав, и это была правда. — Оберарцт Борбе очень обрадовался, что я вас доставил вовремя.

— Ну, да, — сказал Леонов. — Он прежде всего беспокоился об этом гауптмане. Очень опасная операция. Я мог бы поплатиться жизнью. — Доктор умолк и задумался.

Разговор оборвался. Станислав вынул из кармана помятую плитку шоколада, протянул Люсе и сказал, что это к чаю. Она понюхала шоколад сквозь обертку и с довольной улыбкой ушла на кухню, понимая, что их надо оставить вдвоем.

— Надеюсь, вы не в претензии, что я заглянул сюда мимоходом? Люся сказала, что вы зайдете вечером, а мне уже давно хотелось с вами познакомиться. Она моя сотрудница и очень молода, я до некоторой степени по-отцовски опекаю ее. Если бы я не слышал о вас много хорошего, решил бы, что вы хотите вскружить ей голову.

Тема, которую неожиданно затронул доктор, неприятно озадачила Станислава. Но тут же он почувствовал нарочитую банальность «отцовских» рассуждений Федора Федоровича. Леонов попросту пытался окольным путем подойти к главной теме разговора.

— Я желаю ей добра, и коль скоро у вас с ней роман, мне не хотелось бы, чтобы она страдала. Вы немец и, мне думается, человек реалистически мыслящий. Ей не нужен этот роман. И вам тоже…

Станислав не знал, как отвечать. Он сознавал, что от этого разговора зависит его судьба, и не мог скрыть волнения. Достал пачку, сигарет и протянул доктору. Федор Федорович отказался. Станислав закурил один, сжимая слегка дрожащей рукой зажигалку.

— Я предан ей, — произнес он, пытаясь продолжить разговор. — Я не могу обмануть ни Люсю, ни ее друзей.

По лицу доктора скользнула тень заинтересованности.

— Рад слышать это от вас, — сказал он. — Люся — необыкновенный человек. Меня восхищает ее самоотверженность. Условия работы в лагерном лазарете просто убийственные. Но ради своих больных она готова на все. Вы ей нравитесь, и, думаю, не случайно. Не удивляйтесь, что говорю об этом. Я врач, мое призвание — заботиться о человеческой жизни, — Федор Федорович испытующе посмотрел в глаза. — Немцы насаждают философию человеконенавистничества. А вы… вы, не имея ничего общего с медициной, в ряде случаев ставили человеческую жизнь выше своего служебного долга. Это поразительно. И дает право мне, врачу, видеть в вас союзника, борющегося за жизнь против смерти. Вероятно, это следствие ваших убеждений. Может, вы коммунист?

Станислав нервным жестом стряхнул пепел.

— Нет. То есть я никогда не был членом КПГ. Впрочем, немецкие коммунисты уже восемь лет томятся в концентрационных лагерях.

Доктор Леонов отогнал рукой табачный дым.

— Да, знаю. Читал об этом еще до войны. Помню… Поджог рейхстага, судебный процесс… У нас много писали об этом. Но вернемся к нашему разговору… Что же отличает вас от ваших соотечественников? Может, это соображения религиозного плана? В Германии, насколько мне известно, много сект. Вы не принадлежали к одной из них?

Станислав чувствовал, что доктор намерен во что бы то ни стало разгадать его тайну. Конечно, проще всего открыться. Проще, но гораздо мучительнее. Он решил хранить свою тайну до тех пор, пока не сбросит немецкого мундира и не подтвердит в бою свою национальную принадлежность.

— Разумеется, — сказал Станислав. — Сект было много. Только опять-таки все кончилось концлагерем.

Доктор Леонов раздосадованно щелкнул пальцами.

— С приходом Гитлера к власти в Германии все кончилось и кончается концентрационными лагерями. Но ведь кто-то, черт побери, уцелел. Где-то кого-то не выдали… Кто-то ускользнул от гестапо, остался на свободе, а сейчас служит в армии, как и вы. И не желает отрекаться от своих убеждений. Притаился и вопреки массовому безумию старается сохранить лицо и душу человека. А вы… Вы выпустили из лагеря несколько пленных. Чего ради? Не скажете же, что это результат домашнего воспитания, человеколюбия, которое привил вам кто-то из родителей. В вашем нежелании применять оружие есть нечто большее, чем обычная гуманность. Самый гуманный немец не станет общаться с пленными. Будь они хоть англичанами. Разве что коммунист.

— Значит, получается, что я один из них, — улыбнулся Станислав.

Федор Федорович был слишком увлечен решением загадки, чтобы ответить улыбкой на улыбку.

— У вас немецкая фамилия, верно?

— Да, Альтенберг.

— Вы не еврей?

— Нет.

— Быть может, мать у вас русская или украинка?

— Нет. Пожалуйста, не утруждайте себя. Загадка проще, чем вам кажется… Но еще не время раскрывать карты. Когда-нибудь все объясню. В более благоприятной обстановке.

Доктор недовольно умолк. В комнату вошла Люся с чайником в руках. Разливая чай, она встревоженно поглядывала на молчащих мужчин. Ей хотелось знать результат разговора, но расспрашивать она не осмеливалась.

— Если я правильно информирован, — заговорил Леонов, — вы стремились к этой встрече. — Станислав утвердительно кивнул. — Чего вы хотите от Люси? — доктор снова вернулся с «отеческому» тону.

— Чтобы понадежнее спрятала мое обмундирование.

— А потом?

— Переправила к партизанам.

Федор Федорович поднес чашку ко рту и засмотрелся в золотистое зеркальце чая.

— Я врач, не партизан. А кроме того, ваше присутствие в лагере нам необходимо. Вы можете помочь во многих наших трудных акциях. И потеря такого доброжелательного человека, как вы, была бы весьма ощутима.

— Я сделал для Люси все, что мог, и готов на большее, — начал Станислав, но она перебила его:

— Ты сделал это не для меня, таковы твои убеждения. Сам же мне говорил. — Она не поняла подтекста его высказывания, и Станислав осуждающе взглянул на нее.

— Федор Федорович за то, чтобы я подольше оставался с тобой, и я останусь в лагере, пока будет возможно. Но в случае провала я не хотел бы оказаться один.

— Это я гарантирую, — заверил Леонов. — Мы сделаем все, чтобы своевременно вам помочь. Однако сейчас — пленные для нас проблема первостепенной важности.

Станислав спросил, есть ли у доктора какие-либо конкретные предложения. Тот ответил, что в лагере имеется около тридцати человек, которые должны побыстрее оттуда выбраться. Конечно, продолжал доктор, всех их не вывезешь на фуре, как недавно лейтенанта. Но есть одна идея, осуществимая только с помощью Станислава. Речь идет о разборке старых конюшен, находящихся рядом с лагерем. Для расширения лагеря необходим строительный материал. Немцы любят разрушать то, что построено другими. Поэтому будет нетрудно увлечь этой идеей фон Граффа. Разговор с комендантом он берет на себя, а пленные сделают то, что им положено: разберут конюшни и заодно сократят количество обитателей лагеря. Но нужен хотя бы один охранник, который владел бы должным образом сложением и вычитанием. Если бы он, Альтенберг, пожелал бы заняться подобного рода арифметикой, все было бы проще простого.

— Через несколько дней, — продолжал доктор, — я ознакомлю вас с планом, и мы вместе обсудим детали. Операция будет проведена таким образом, что после нее вы сможете остаться в лагере. Если все-таки возникнут непредвиденные осложнения, мы о вас позаботимся.

Станислав выразил готовность принять участие в этой акции, но добавил, что предпочел бы знать точно, когда сможет окончательно покинуть лагерь. Доктор развел руками.

— Я буду с вами откровенен, Альтенберг. Давайте условимся: это будет тот день, когда вы почувствуете, что земля горит под ногами. — Он поднялся со стула. — Рад, что мы познакомились поближе. Люся предупредит вас, когда мы сможем встретиться снова. Да… чуть не забыл. У вас есть большой друг, лейтенант Троицкий. Лейтенант просил поблагодарить вас. Он обязан вам жизнью. А Корджоквидзе, который так тосковал по жене, не нарадуется свободой. Приглашает вас после войны в Грузию. У нас уже много ваших друзей. — Доктор пожал руку Станиславу, простился с Люсей и вышел.

Альтенберг мог бы поклясться, что, кроме шагов доктора, на лестнице раздались шаги еще двух пар ног. Это его не удивило. Бдительность и доверие должны здесь сопутствовать друг другу.


Разборка старых конюшен продолжалась уже несколько дней. И все эти дни, хотя никто из охраны не докладывал о побегах, на вечерних поверках недоставало двух-трех человек. Комендатура лезла из кожи вон, чтобы распутать эту головоломку. Пленных пересчитывали вдоль и поперек, проводились специальные инструктажи конвоиров — все напрасно. Стало расхожим чье-то меткое замечание, что где-то появилась «дыра в кармане», но никто не представлял, где именно… А тем временем с рассвета и до темна между конюшнями и лагерем продолжалось неустанное движение. Конюшни находились всего в ста метрах от расположенной на краю лагеря солдатской кухни, ворота которой всегда тщательно охранялись. В порядке исключения, чтобы ускорить темп доставки стройматериалов, этими воротами было разрешено пользоваться пленным, которые носили бревна и доски с места разборки. Они тащили свой груз мимо дымящихся котлов и бетонированных ванн для мойки картофеля и сваливали в кучу уже на территории лагеря.

Однажды Станиславу заменили прежнего напарника Бруно Вагнером. Даже среди самых отпетых он считался «грозой пленных». Его знали многие команды. Вагнер любил пускать в ход приклад и стрелял без предупреждения. Эта внезапная замена обязывала Станислава действовать осторожнее. Следовало считаться и с тем, что его самого могли в любую минуту перебросить на другой участок. Таинственные побеги, подоплека которых была известна ему одному, постоянно вызывали перестановки при распределении постов. Во время обеда, когда пленные, сидя на бревнах, доедали баланду, а Бруно Вагнер отправился в умывальную выполоскать котелок из-под жирного гуляша, Станислав подозвал Музалева и спросил, в состоянии ли он обеспечить большее, чем обычно, число «сменщиков».

— Сколько надо?

— С дюжину.

— Слишком большой риск, Herr Post, — сказал Музалев.

Станислав ответил, что берет это на себя. До темноты еще часа четыре. А четыре часа — куча времени. Вполне достаточно, чтобы всех заменить. Лишь бы Музалев привел людей. И пусть они укроются поблизости, в бане или уборной, безразлично где, но чтобы могли явиться по первому же зову. Музалев отправился выполнять задание. Через полчаса пленные возобновили свое шествие с бревнами через территорию кухни. «Подменщики», то есть надежные ребята, работавшие в расположении лагеря, незаметно присоединялись по одному к команде носильщиков, пополняя ее постоянно тающие ряды. Они заменяли тех, кто, проходя через кухню, внезапно исчезали в прилегающем к ней дровяном складе. Станислав громко считал входящих. Но это был только первый этап. Затем следовало дать им возможность перейти на территорию разборки.

Под вечер, остановив на минуту движение, Станислав подозвал Вагнера. Тот до сих пор стоял за ограждением, между кухней и конюшнями, и осипшим, сорванным от крика голосом подгонял носильщиков. Альтенберг предложил ему поменяться местами. Пусть немного постоит здесь, в воротах, и посчитает входящих и выходящих, а он займется теми, кто по ту сторону. А кроме того, ему хочется заглянуть на кухню. Там всегда есть, чем поживиться. Только прояви находчивость. Вчера, например, обломился кусок баранины с чесноком, которую жарили для комендатуры. Сегодня, кажется, готовят свинину. Наверняка что-нибудь для них припасли. Бруно понимающе осклабился. И встал у ворот в ожидании конца обеденного перерыва. Станислав прошел на кухню. Работавшие там женщины готовили ужин. Две из них резали раскатанное на длинном столе тесто. Альтенбергу показалось, что они трудятся старательнее, чем обычно, словно желая отвлечь его внимание от дверей дровяного склада, где за поленницами пряталась уже добрая дюжина пленных. Тут же из котлов выпустили лишний пар, и кухня уподобилась бане. Прошел старший повар — немец в белом халате и форменной пилотке. На какую-то долю секунды Станиславу почудилось, что тот намеревается свернуть к дровяному складу, и его бросило в жар. Нет, проследовал дальше. Одна из женщин, резавших лапшу, наклонилась, достав откуда-то два объемистых свертка, положила на край стола. Станислав мимоходом ловко сгреб их и рассовал по карманам. Возле огромного котла, из которого валил пар, он наткнулся на истопницу. Они встретились взглядом. В ее глазах был почти ужас. Лишь она одна знала доподлинно, что сейчас творилось в дровяном складе. Руки ее дрожали от волнения. Она прищурилась, давая ему понять, что пока еще все в порядке, и с чрезмерным усердием снова принялась ворошить кочергой пылавшие в топке поленья. Успокоенный, Станислав вернулся к Вагнеру.

— Все нормально, — сказал он. — Можем начинать.

Бруно отсчитал и пропустил на кухонный двор десять человек, перепоручая их уже Станиславу. Прежде чем они вышли на дорогу, ведущую к конюшням, Альтенберг бегло пересчитал их. Двенадцать! Он даже не заметил, когда присоединилась лишняя пара. Погнал команду бегом к полуразрушенным строениям. Потом Станислав видел, как носильщики с бревнами на плечах косились на эту сверхкомплектную пару, когда она полезла в кучу старого толя, сорванного с крыш.

— А ты, Музалев? — спросил он, когда уже последний беглец затерялся в темных недрах конюшни.

Музалев покачал головой:

— Для меня не хватило подмены. А в команде все должны быть налицо. — Он вымученно улыбнулся.

Было ясно, что ему приказано остаться здесь. В лагерь он возвращался несколько приунывший. Впрочем, как и остальные. Помогли товарищам обрести свободу, а теперь волокли обломки разобранной конюшни с тоской и отвращением.

В тот вечер поверка тянулась более двух часов. Пленных пересчитывали до бесконечности. Старшины бараков, взбодренные комендантом, снова и снова перетряхивали жилые помещения и, возвращаясь бегом на плац, докладывали, что никого там нет и все до одного присутствуют на построении. Майор фон Графф не находил себе места от бешенства. Как все?! Недоставало шестнадцати человек. Шестнадцать человек вдруг испарилось! Куда они делись? Никто не мог ответить на этот вопрос.

— Команды возвратились в полном составе, — докладывал начальник караула. — Сегодня не было ни одного побега.

Этот доклад привел коменданта в исступление.

— Я не спрашиваю, были ли побеги! Меня интересует, где эти шестнадцать! Не растаяли же они от дождя. Команды в полном составе… Это еще хуже! Значит, им удалось выбраться из лагеря. Что в это время делали часовые?! Спали или были пьяные?! Тут, вероятно, есть подкоп. Не могли же они перелететь через проволоку!

Майор потребовал, чтобы конвоиры еще раз отчитались о своем дежурстве. На сей раз он задерживался дольше перед каждым из них, задавая каверзные вопросы. Когда слушал доклад Станислава, в глазах его появилась тень холодной иронии.

— У тебя уже сбежало несколько человек.

— Так точно, герр комендант. — Альтенберг почувствовал, как кровь стынет у него в жилах. — Но сегодня не было ни одного побега. Ефрейтор Вагнер может это засвидетельствовать. Команда носильщиков вернулась в полном составе.

Бруно Вагнер подтвердил. Сказал, что считали вдвоем и у них даже мышь не проскользнула бы. Он всегда хвастался своей бдительностью. Станислав ничего не добавлял от себя. Знал, что мнение Вагнера наиболее убедительно для начальства. Майор хорошо знал своих людей. Он кивнул, давая понять, что больше вопросов нет, и занялся следующим охранником. У Станислава кровь отхлынула от лица и ноги словно налились свинцом. И если бы вдруг дали команду «разойдись», он не смог бы двинуться с места.

Ночью его мучили кошмары. Ужин с Вагнером в кругу однополчан, с которыми они поделились организованным провиантом, и несколько рюмок водки, которую выставили приглашенные, не рассеяли его тревог. Он был уверен, что комендант прикажет начать расследование. Ему снилось гестапо, женщины из кухонной обслуги, отчаянно кричавшие под пытками, что они никогда не видали спрятавшихся за поленницами людей, и прикрытые толем тела пленных, которые были расстреляны со сторожевых вышек в тот момент, когда пытались скрыться. Они словно обвиняли его.

Утром Станислава разбудили стоны Вагнера. Он перепил накануне и канючил, чтобы ему дали порошок от головной боли. У кого-то нашлось лекарство. Вагнер высыпал порошок в рот, запил водой.

— Я, видно, подохну, прежде чем мы возьмем Москву, — стонал он.

— Здесь не подохнешь. Сам еще будешь ее брать, — сказал кто-то и добавил, что после вчерашнего происшествия фон Графф постарается всех их отправить на передовую. Никто не возразил. Угроза фронта повисла в воздухе. Станислав знал, что теперь они станут следить друг за другом, в надежде, что вдруг удастся обнаружить виновника побегов.

В течение дня, кроме обысков в бараках, ничего необычного не произошло. По договоренности с Музалевым они прервали переброску пленных на волю. Команда носильщиков работала, как и остальные, стараясь не обращать на себя внимания.

Вечером Станислав встретился с Люсей. У нее была для него новость. Пленные, которых он вывел из лагеря, благополучно выбрались из города. Леонов передал ему благодарность от имени беглецов и лично от себя, правда выразив недовольство по поводу его излишней лихости. Альтенберг и сам понимал, что пересолил. Признался также Люсе, что боится гестаповцев. Если они займутся лагерем, разоблачат подпольщиков в два счета. Люся сказала, что Леонов тоже этого опасается, хотя и знает, что фон Графф примет меры, чтобы не допустить сюда гестапо.

— Почему? — удивился Станислав. — Откуда ты это взяла?

Люся ответила, что так заявил сам фон Графф. Оказывается, нечто подобное он высказал в присутствии оберарцта Борбе, а тот поделился с доктором Леоновым. Мотивы довольно простые. В лагере не все так, как должно быть. Комендант и Борбе занимаются коммерцией с Федором Федоровичем.

— Коммерцией? — снова удивился Станислав.

— А ты не знал? Они уже давно продают нам разные продукты, одежду, одеяла. Доктор Леонов считает, что так можно помочь населению бороться с голодом и приближающимися холодами. Впрочем, не за все надо платить золотом или водкой. Они же заядлые картежники. И уже многое проиграли в покер. Доктор Леонов нашел им нужных партнеров. Да и сам уже здорово навострился играть. Эти побеги наверняка покроет Борбе. Спишет беглецов как умерших, и делу конец. Комендант не любит гестаповцев. Однажды сказал, что там, где они появляются, все попадают под подозрение. Вероятно, он имел в виду и себя. Пока тебе нечего бояться гестапо, но умоляю — будь осторожен. Я все сильнее о тебе беспокоюсь, — она прижалась к нему, как испуганный ребенок. И он, снедаемый опасениями, заботливо обнял ее за плечи.

— Передай доктору, — сказал Станислав, — что мы временно прекратили переброску. Пусть малость притихнет.

Она взглянула на него так, словно он подарил ей несколько дней счастья.


Перевод М. Васильева.

VIII

Гроб был сколочен из неструганых досок. Лежа в нем, Станислав подумал, что именно такие гробы делают для умерших бродяг, которых хоронят за счет города и которых никто никогда не провожает на кладбище. Сейчас требовалось много таких гробов. Война не щадила семьи, и многие умирали в полном одиночестве. Поэтому для Станислава без труда нашли этот ящик с неплотно прибитой гвоздями крышкой. Гвоздями… Не слишком ли их сильно заколачивали? Ему сказали, что неожиданностей быть не должно, ну, а если вдруг… У него тогда не будет времени возиться с крышкой. Он сорвет ее одним махом и соскочит с фуры. Шансы уйти от погони минимальные, хотя две гранаты, да упирающийся в бок в этой тесноте автомат… Можно попытать счастья.

Холодище. Он уже в морге промерз до костей, пока ждал фуру, и теперь его бил озноб. Да еще эта тряска по выбоинам мостовой. Каждый толчок отдавался сильной болью во всем теле, будто все внутренности у него были отбиты. Единственное, о чем он мечтал — оказаться в сидячем положении. Когда закрывали крышку гроба, Станислав боялся, что задохнется. Однако воздуха оказалось в избытке. Он поступал внутрь узкими леденящими струйками через дыры в тех местах, где, может быть, специально были выбиты сучки. Только кладбищенский запах смолы… «Похороны» без траурной процессии. И слава богу… Возница мог смело подстегивать коня и как можно быстрее прогромыхать через город. Только бы выбраться за городскую заставу. За ней он почувствует себя в бо́льшей безопасности. Цокот конских копыт глухо отдавался в гробу. Немцы обещали десять тысяч марок за его голову. Знает ли об этом возница? Вряд ли. Он знает, что должен вывезти за город человека, и ничего больше. Вот бы прикатил вместе с ним к зданию гестапо… Десять тысяч марок! Целое состояние. Запертый в этом гробу, он даже не знал, куда его везут. Вроде все-таки в направлении кладбища. Какой парадокс! До недавнего времени он сам вывозил на кладбище такие «останки». Вот уж, действительно, сегодня пан, а завтра пропал.

А началось все с этого кинофильма. Только выпал первый снежок. Лагерь военнопленных в снегу — это мрачное зрелище. Повсюду серые, скорчившиеся от стужи фигурки людей. Казалось, что на морозе они еще с большим отчаянием борются со страшной своей судьбой. Будто птицы, безнадежно ищущие корм под холодным белым покровом. И нечеловеческий голод в их глазах. Тогда на плацу, где проводили поверку, начали возводить подмостки. Станислав был уверен, что это виселица. Сооружение сильно на нее смахивало. Его спросили об этом, но он не смог вразумительно ответить. Решил сам разузнать. Пленные, занятые на постройке, объяснили, что сооружают экран. «Какой экран?» — «Экран для кинофильмов». Станислав стоял и смотрел, как утрамбовывают землю вокруг врытых глубоко балок. «Но повесить на нем тоже можно, — сказал какой-то остряк, — поперечная балка выдержит», — и посмотрел на Станислава так, словно именно его хотел увидеть болтающимся на перекладине. Затем, пытаясь скрыть свою ненависть, добавил: «Покажут смешной фильм, чтобы мы не думали о голоде».

Станислав видел, как на следующий день после ужина всех пленных выгнали из бараков на плац. Кино в лагере? Его самого заинтересовал этот спектакль. Что фон Графф собирался показать этим голодным, измученным людям? Он встал в стороне возле врачей, которых тоже выгнали из лазарета. Заиграла музыка, вспыхнул луч проектора, прорезая мелко падающий снег. На экране заставка киностудии «Дефа» и нервно подрагивающие снежные тени. Да, это было бы действительно смешно, если бы не ситуация, в какой демонстрировался фильм.

Вот на экране возникла толпа мужчин в свободно распахнутых легких пальто, в белых рубашках и праздничных костюмах. Только на голове у них шапки военнопленных. С узлами в руках они садятся на какой-то станции в роскошные вагоны экспресса «Митропа». Под звуки бравурной мелодии, наигрываемой на гармонике, занимают мягкие места в комфортабельных купе. Паровоз дает гудок, и в окнах мчащегося поезда замелькали раздольные украинские поля и леса. Выглядывающие из окон пассажиры потягивают отборное немецкое пиво и угощаются сладостями. Поезд проезжает чистенькие немецкие городки, вдали высятся живописные горы, виднеется небольшая тирольская деревушка. На станции толпа неизвестно откуда здесь вдруг взявшихся украинских и русских девчат бросается приезжим в объятия. Все вместе они проходят танцующим хороводом вокруг горного озера, по которому плавают благородные лебеди, а с проплывающей ладьи хор тирольцев самозабвенно выводит тирольские трели, машет руками, радостно их приветствуя.

Станислав посмотрел на пленных. Они сидели перед экраном в угрюмом молчании. Часовые на сторожевых вышках нацелили на них стволы пулеметов. На колючей проволоке в ползущих лучах прожекторов искрился кружевной иней. Мрачная действительность, и бесстыдное киновранье. У Станислава появилось желание запустить чем-нибудь в это белое натянутое полотно. Он выругался по-немецки. «Ja, das ist eine Latrine»[16], — согласился с ним кто-то сбоку. Это переводчик главного врача Борбе, стоя среди врачей, недоверчиво качал головой. Кто-то на него шикнул. Станислав также умерил охвативший его гнев. Что это все должно означать? С какой целью показывают пленным эту экскурсию в райские кущи? Смертельно измученные, голодные, они мерзли ради того, чтобы увидеть этот «художественный шедевр» гитлеровских кинематографистов?

Конец сеанса. Слово взял комендант лагеря фон Графф. Он великолепно почувствовал откровенную фальшь этого фильма и теперь подыскивал слова, чтобы как-то сгладить произведенное им ужасное впечатление. Все это они поняли по мукам переводчика. Из отрывочных, сумбурных фраз он старался слепить более или менее вразумительную речь. Правда, вскоре оратору удалось найти нужный тон. Он объяснил, что каждый вид искусства имеет право на преувеличения, что художники всегда, в силу своей артистической натуры, приукрашивают действительность, хотя, как всем известно, она намного суровее. И самое страшное, конечно, это неволя. Но власти третьего рейха предоставляют им выход. Они могут покинуть лагерь и выехать на работы в рейх. То, что их ожидает в Германии, — это не сказка, какую они только что видели, а всего лишь свобода, и это уже само по себе намного лучше, чем заживо гнить в лагере. Их ждет там лучшее питание и сносные условия труда. Каждый, кто захочет выехать, получит большой паек и теплую одежду. С завтрашнего дня лагерная регистратура начнет принимать заявления. Чем быстрее они решатся на это, тем быстрее будет сформирован транспорт в Германию.

Станислав снова посмотрел на пленных. Никакой реакции. Глухое упорное молчание. У фон Граффа на этот счет не должно возникать никаких сомнений. Солдат остается солдатом даже в плену, и покупка сомнительной свободы — это просто измена. Снег повалил хлопьями, и комендант, исчерпав тему, закончил свою речь. Пленные, бормоча под нос ругательства, разбежались по баракам.

С этого все и началось. Несколько дней спустя Станислав встретился с доктором Леоновым. Тот снова вроде бы случайно заглянул к Люсе. На этот раз он без обиняков приступил к делу. Разговор зашел об этом транспорте. Точнее, о подготовке вагонов для его формирования. Надо было их подготовить таким образом, чтобы военнопленные, записавшиеся выехать, не попали впросак. Все это они возьмут на себя, сказал Леонов, но необходимо организовать должный «надзор» со стороны охраны. Кто-то из конвоиров должен позволить им действовать. Полчаса не слишком ревностного отношения к своим обязанностям вполне было бы достаточно. «Риск минимальный. Если вы за это не возьметесь, найдем иной выход. Но этот нам кажется наиболее удобным».

Впервые Леонов был с ним так откровенен. После истории с «командой носильщиков» он уже пользовался у него полным доверием. Станислав, разумеется, не собирался отказываться, сразу понял, что затевается большая операция, и сказал, что готов помочь, только как быть с самими военнопленными. Он видел их реакцию на фильм и знает, что пока подали заявления на выезд всего несколько человек и кое-кого из них довольно жестоко избили. В лагере существует как бы круговая порука, и каждый, кто дает согласие на этот выезд, — предатель. Пленные не пойдут на то, чтобы оставить лагерь, и из-за такой их позиции эшелон вообще не будет сформирован. «И этот вопрос пусть решают сами военнопленные, — сказал Леонов. — Давайте лучше потолкуем о вагонах».

Эшелон тем не менее формировался довольно долго. Не так-то легко заставить людей отказаться от своих убеждений. Легче попытаться воздействовать на их души изнутри. Для этого всегда можно подыскать нескольких агитаторов. Фон Графф хорошо все это обмозговал. Ему удалось сколотить небольшую группу. Он сам даже был поражен достигнутыми результатами. Ему бы никогда и в голову не пришло, что несколько подкупленных лишней порцией супа пленных способны переубедить такое большое количество закоренелых врагов рейха. Лагерная регистратура с трудом вместила всех добровольцев. Фон Графф, вероятно, вправе был восхищаться эффективностью своей искусной пропаганды. Хорошо еще, что он не задавал себе вопроса, каким образом эти его агитаторы внушают военнопленным такое доверие. Да и сам Станислав едва не обманулся, если бы как-то раз не увидел среди агитирующих Музалева.

— Что, и ты тоже собираешься в рейх?

Тот хитро улыбнулся.

— При чем здесь рейх? — ответил он вполголоса. — Просто я хочу попасть в этот поезд.

Значит, никакие это не агитаторы фон Граффа. Во всяком случае, некоторые из них. Их выслушивали и не осыпали ругательствами. На месте фон Граффа он счел бы такую реакцию несколько странноватой. Но до фон Граффа — как, впрочем, до каждого, кто приводит в движение пропагандистскую машину, — «доходили» исключительно внешние эффекты.

Несколько дней спустя эшелон начали готовить к отъезду. Станиславу удалось попасть в команду, доставлявшую в вагоны необходимое оснащение. Железнодорожная компания «Митропа», разумеется, подвела. Она не подала ни спальных, ни обычных пассажирских вагонов, как это предусматривалось сценарием прокрученного в лагере фильма. Просто подогнали товарные вагоны для перевозки скота с мощными засовами на дверях, чтобы никто не смог открыть их в пути. Поэтому в вагоны сносили солому для спанья, ведра для воды и параши. Человек, как известно, пищу не только потребляет, но и переваривает. До обеда все должно было быть готово. Перед наступлением темноты «добровольцы» должны находиться в вагонах. «Добровольцы». Они записались на этот поезд, зная, что им не придется даже выехать со станции.

Теперь все зависело от Станислава. Прежде всего надо было достать разводные ключи. Их заранее припрятали среди штабелей досок, сваленных по другую сторону железнодорожного полотна. Часть команды в сопровождении двух конвоиров направилась на склад фуража за вязанками соломы. Станислав следил за ними, пока они не скрылись за привокзальными строениями. В это время его группа должна была вносить в вагоны заранее доставленные сюда параши. Станислав подал знак Музалеву. Тот спрыгнул с ведром за доски. Копался он довольно долго, так как запрятали ключи, по-видимому, основательно. Наконец вернулся, неся в руках несколько длинных, как пищали, стальных палиц. Пленные разобрали их между собой и залезли под вагоны. Работали в спешке, слышались ругательства и скрежет заржавевших болтов. Только бы не вылез случайно кто-нибудь из железнодорожной охраны. Ослабить болты в двадцати вагонах — это работа не менее чем на полчаса. А те, что носили солому, оборачивались за десять минут. На первый раз пора кончать. Вот-вот появятся здесь. Музалев собрал людей из-под вагонов, и они, как ни в чем не бывало, снова стали вносить параши в вагоны.

«Сколько?» — «Три». Три вагона — это чертовски мало. В следующий заход должны сделать пять. Иначе не успеть. «Но болты будто приварили, покрыты сплошной ржавчиной». — «Ну и что с того?! Отвинчивайте хоть зубами! Сами сядете в те вагоны, что не успеете обработать!» — «Не шутите, Herr Post. На предательство не пойдем. Нас за это сапогами забьют насмерть». — «Тихо, прячь ключи, идут».

— Как дела?

— Все в порядке.

— Параши уже в вагонах. Давайте сюда солому.

— Альтенберг, погаси сигарету, а то еще пожар устроишь.

— Да, да, ты прав.

Сейчас главное — унять дрожь в руке, пока гасишь окурок. Скорей бы уж уходили. На болтовню совсем нет времени. Хорошо. Ну наконец-то отвалили.

— Музалев, под вагоны!

Когда команда вернулась с соломой, они обработали восемнадцать вагонов. Мама родная, а что делать с оставшимися двумя?! За соломой ведь больше не пойдут. Будут торчать возле поезда до обеда. Принялись вместе грузить в вагоны вязанки соломы. Чертова подстилка! Все равно на ней никто не будет спать. От соломенной крошки першит горло. Как же развинтить эти два вагона при чужих конвоирах? Ведь не пошлешь же их на это время пить пиво. Минуточку… пиво. Ну конечно… пиво. Его продают там, в привокзальном ресторане. Да, он сам может им его принести.

— Не хотите ли пивка?

Какой же, немец откажется от пива.

— Конечно.

Хорошо, тогда он сейчас принесет. Станислав отправился за пивом. Принес шесть бутылок. У конвоиров заблестели глаза.

— Лучше войти в вагон, — предложил Станислав, — а то еще кто-нибудь увидит, что пьем на посту.

Они послушались его совета. Оставив все команды под надзором Станислава, немцы взобрались на платформу. Полетели пивные крышки, сбиваемые о двери. Станислав наблюдал, как они пьют, прикрывая большим пальцем горлышко бутылки, чтобы не упустить пену. Стоя в открытых дверях вагона, конвоиры время от времени выглядывали наружу. Этого было достаточно, чтобы продолжать работу. Они не могли видеть того, что делается под вагонами. Когда Станислав поменялся с ними местами, все уже было сделано. Теперь и он мог выпить пива. Он отковырнул крышку и сделал большой глоток. Холодный пенящийся напиток подействовал успокаивающе.

По соседнему пути пропыхтел паровоз, выпуская клубы едкого дыма. Под каким-то предлогом в вагон взобрался Музалев.

— Ты чего здесь ищешь?

— Ничего.

Он вытащил что-то из-под куртки и сунул под ворох соломы.

— Что ты там прячешь?

Музалев пожал плечами:

— Как это что, разводной ключ.

После обеда отъезжающих повели на погрузочную платформу. Группами по сорок человек — такими партиями грузились по вагонам — они маршировали через город. Шли молча, не веря в свою судьбу. Они знали, что впереди их ждет тяжелое испытание, но о деталях не имели ни малейшего представления. Только немногие были посвящены во все. Остальным скажут только после опломбирования вагонов. Ветер кружил по улицам, обжигая лица сухим снегом. С платформы донесся гудок паровоза. Ночь в Шепетовке обещала быть неспокойной.

Вечером Станислав вернулся в казарму. Было уже поздно, и его коллеги укладывались спать. Кое-кто еще дожевывал раздобытый провиант. Аппетитно пахло копченой грудинкой. Бруно Вагнер храпел. Кто-то зачмокал, чтобы прервать его храп. Да, вам всем будет не до сна, подумалСтанислав. Сегодняшней ночью начнется большая облава. Вас поднимут по команде и погонят в город. И вы будете убивать. Будете стрелять в безоружных людей, которым захотелось вырваться на свободу. Господи, скорее бы уж сбросить с себя этот мундир!

Станислав разделся и залез под одеяло. Хоть бы соснуть полчасика. Но он не смог сомкнуть глаз. Там, на платформе, стояли закрытые на засов вагоны. С минуты на минуту из них должны высыпаться несколько сот военнопленных. Разводные ключи — единственное оружие, какое есть у них в руках. Правда, еще внезапность. Они без труда справятся с несколькими охранниками. Через отверстия в полу вагонов они вылезут, словно из-под земли. Это будет даже похуже десанта. Но главное начнется потом. Воинская часть попытается перекрыть им дорогу. Стычка неизбежна. Но на войне как на войне. Военнопленный не перестает быть солдатом. Часть из них, наверное, прорвется. Гибнут все одинаково — с оружием в руках или без него.

Усталость от напряжения взяла свое. Станислав не мог потом вспомнить, в какой момент уснул. Его разбудили отдаленная стрельба и крик дежурного офицера: «Alle aufstehen! Alarm!»[17]. Он торопливо вскочил. Еще не придя в себя после сна, в спешке натягивал мундир. Его охватило волнение. Все конвоиры повскакивали с коек, не понимая, что происходит. Вместе со всеми он выскочил в коридор к стойкам с оружием. Офицер так вопил, словно через минуту должны были появиться советские танки: «Antreten! Schnell, schnell!»[18].

Все построились перед казармой. Командир охраны сказал, что совершен побег и что они должны стрелять в каждого, кого увидят на улице. Вдали нарастал треск пулеметов. Глухо рвались гранаты. Командир, словно приберегая под конец самую важную новость, добавил: «Партизаны атаковали город». Да, это следовало предвидеть. Кто-то должен был прийти военнопленным на помощь.

Их разбили на патрульные группы и погнали в город. Станислав попал в пятерку Бруно Вагнера. Они должны были прочесать район вокзала. Ночь была темная, хоть глаз выколи. Где-то со стороны воинской части выпустили несколько ракет. Они неторопливо опускались на землю, как стекающие с оконного стекла капли дождя. Их яркий свет отражался в темных окнах домов, придавая синеву недавно выпавшему снегу. Он гулко скрипел под ногами. Свернув за угол приземистого дома, они заметили человека. Он отчаянно колотил в дверь. Это был военнопленный. Что его погнало сюда? Почему не бросился вместе со всеми в сторону леса? Наверное, ему перерезали дорогу и вынудили бежать в противоположном направлении. Он увидел патруль и еще сильнее втиснулся в дверной проем. Бруно прибавил шаг. Он знал, что у пленного нет никаких шансов спастись. Насколько же приятнее убивать с близкого расстояния. «Komm hier, — сказал Бруно. — Komm hier…»[19] Но именно в этот момент дверь приоткрылась. Беглец протиснулся в образовавшуюся щель и скрылся. Они бросились к двери. За ней стояла какая-то старуха. Бруно и двое солдат проскочили мимо нее и натолкнулись на лестницу. Лучи фонариков осветили темные ступеньки. Слышно было, как охранники грохочут сапогами, взбегая на второй этаж. Станислав задержался возле старухи. Он знал, что, если они не настигнут беглеца, весь гнев обрушится на нее. «Geh nach Hause», — сказал Станислав. «Домой, скорее!» — повторил он по-русски. Но женщина стояла как вкопанная. В этот момент раздался звон разбитого стекла, стук упавшего тела и бешеный вопль Бруно. Он понял, что случилось. Преследователи скатились вниз по лестнице. «Du alte Hexe!»[20] — прорычал Бруно и ударил женщину прикладом. Смерть беглеца привела его в бешенство. Он замахнулся во второй раз, но Станислав придержал его. «Не издевайся над стариками!» — сказал он. Бруно был вне себя от злости. Погибший пленный его уже не интересовал. Он даже не захотел взглянуть на него. «Здесь нет стариков, — вопил он, — здесь все бандиты!» У Станислава еще никогда не было такого острого желания всадить ему пулю в живот. В это время приотворилась дверь в коридор, из нее выбежал босой ребенок в короткой рубашонке. Обхватив старуху за ноги, он с плачем просил не убивать его бабушку. Остальные солдаты из их патрульной пятерки также с неодобрением отнеслись к чрезмерной ретивости Бруно. И поспешили скорее убраться из этого несчастного дома. Бруно предоставилась еще одна возможность удовлетворить свой звериный аппетит. К утру, когда они проходили мимо какой-то пекарни, откуда долетал кисловатый запах свежевыпеченного хлеба, Станислав заметил человека, сидящего на козлах хлебного фургона с накинутым на голову мешком вместо капюшона. Так обычно накрывали голову пекари, и никто из всего патруля не обратил бы на это внимание. Но только не Вагнер, от острого глаза которого не укрылись стеганые ватные штаны, какие носили военнопленные, и армейская обувь. Он приказал вознице слезть с козел, сбросить мешок и повернуться к нему спиной. На стеганой куртке виднелись большие буквы, выведенные желтой масляной краской: «KG. Kriegsgefangene»[21]. «Bist du ein Bäcker»[22], — спросил Бруно тоном, полным иронии. Военнопленный, по-видимому, знал несколько слов по-немецки. «Ja, ich bin»[23], — ответил он. Затем дрожащим голосом попытался объяснить, что купил эту куртку у одного из военнопленных. «Das ist möglich[24], — подхватил Станислав. — Это вполне возможно. Эти большевики постоянно чем-нибудь торгуют». «Ja, das ist möglich, — повторил Вагнер, — но пусть он предъявит свои документы». Задержанный сказал, что оставил их в пекарне. Пусть ему позволят войти туда на минуту и он сейчас же их принесет. Бруно согласился при условии, что они войдут в пекарню вместе. Он пропустил его вперед, а сам пошел следом.

Станислав, рассчитывая, что он каким-нибудь образом сможет помочь задержанному, тоже вошел в темный коридор пекарни. Он мог еще попытаться уговорить Вагнера забрать военнопленного с собой в лагерь. По пути, быть может, подвернулась бы подходящая возможность для побега. Но у парня сдали нервы. Едва они вошли в темные сени пекарни, как пленный бросился к двери, ведущей во двор. Бруно не зря считался превосходным стрелком. Он уложил его одним выстрелом. Парень, которому, по-видимому, едва исполнилось двадцать лет, ухватился за дверную ручку и, распахнув всей тяжестью своего тела дверь, рухнул на пол. В тесном коридоре запах хлеба смешался с пороховым чадом. «Пекаришка, — произнес Бруно с довольной ухмылкой. — Вот кто, оказывается, печет здесь хлеб».

Отзвуки партизанского сражения под Шепетовкой давно уже смолкли. Патрули возвращались в казармы. Донесения об операции по вылавливанию военнопленных были неутешительными. Несколько человек застрелены, около десятка вернули в лагерь. Их ждала виселица. Никто не знал, сколько погибло при соединении с партизанским отрядом.

Украинские полицаи продолжали рыскать по городу. Они вламывались в квартиры, перетряхивали все вверх дном в самых неприметных сараях и строениях. Одна только цифра не подвергалась сомнению. Более пятисот военнопленных пробились в партизанские отряды. Станислав сам не мог в это поверить. Разве без него ослабили бы эти болты и выбили доски из пола вагонов? Он не мог с уверенностью ответить на этот вопрос. По плану, в соответствии с которым разрабатывалась операция, ему отводилась одна из ключевых ролей. Он имел все основания гордиться и быть довольным собой.

В тот же самый день были получены радостные сообщения с фронта. Под Москвой началось контрнаступление. На первой странице «Фёлькишер беобахтер» появились не встречавшиеся ранее заголовки: «Отчаянная оборона советской столицы», «Группа армии «Центр» отходит на заранее подготовленные позиции». В ноябре того же года был уже освобожден Ростов. Сейчас немецкие автоматчики и передовые бронетанковые части Гудериана отступали от Москвы. Говорили о формируемых советских армиях, которые неожиданно нанесли удар и продвигались вперед. Впервые с начала войны Станислав читал такие сводки. Он почувствовал радостное волнение. Фронт, однако, проходил все еще далеко от Шепетовки.

Через два дня после побега военнопленных были повешены все пойманные. Казнь состоялась на рыночной площади притаившегося от страха городка. На площадь согнали случайных прохожих, на экзекуции должны присутствовать и зрители. Сначала фон Графф похвалил украинских полицаев, которые помогали вылавливать беглецов, за хорошую службу и вручил коменданту полиции пригоршню ручных часов. Якобы принадлежавших повешенным. Так по крайней мере шептали в толпе.

Станислав случайно забрел на это ужасное зрелище. Идущие на казнь не проронили ни слова. Он хорошо знал еще по Франции причины этого молчания. Они стояли под петлей с загипсованными ртами.

И все же раздался один протестующий голос. В глубочайшей тишине, когда толпа замерла, стиснув зубы, по площади разнесся зычный бас дьячка, стоящего недалеко от Станислава. Он проклинал эту казнь, Гитлера и весь немецкий народ. Никто не пытался его унять. После окончания экзекуции он спокойно проследовал мимо расставленных шпалерами жандармов, провожаемый растерянными взглядами. Станислав, вспоминая потом этот эпизод, так и не мог объяснить, почему дьячка не задержали. Он растаял в переулках городка подобно призраку.

В тот же день Станиславу было приказано явиться к коменданту лагеря. Входил он в комендатуру с недобрым предчувствием. Фон Графф сидел за письменным столом, склонившись над какими-то бумагами. При виде Станислава лицо его передернуло.

— Альтенберг?

— Так точно, господин майор.

Майор посмотрел на него холодным пронизывающим взглядом.

— Батальон большевистских военнопленных выскользнул позавчера из поезда и ушел в лес.

— Так точно, господин майор.

Фон Графф с нарастающей злостью цедил сквозь зубы:

— Я говорю, что у меня из-под носа улизнул из лагеря батальон красных бандитов, а ты мне гаркаешь «так точно». Это все, что ты можешь в связи с этим сказать? Под твоим надзором находилась команда, готовящая транспорт в дорогу…

— Так точно! Я не отходил от поезда ни на минуту. С шести часов утра до двух часов дня. В вагоны было доставлено все, что необходимо. Никаких происшествий за время работы не произошло.

— Та-а-ак! Кто-то там хорошо поработал, чтобы ослабить эти болты. Кто во время твоей смены лазил под вагонами?!

— Возле транспорта никого не было, господин майор. Кроме военнопленных и нас троих.

— Тем хуже, господин Альтенберг, — майор протянул руку к лежащему на столе листку бумаги. — Это донесение от полиции. Тебе есть смысл его прочитать.

Станислав взял в руки бумажку.

«При осмотре места происшествия, — он с трудом сдерживал дрожь в пальцах, — было установлено следующее: вагоны, в которых должны были поехать добровольцы на работы в рейх, имели незакрепленные доски в настиле полов. Было установлено, что на болтах, крепящих эти доски, имеются свежие следы от разводного ключа. Поскольку поврежденные головки болтов обнаружены под вагонами, то совершенно очевидно, их отвинчивали снаружи. В целях прояснения этой загадки арестовано несколько железнодорожников. Предварительные допросы указывают на то, что этот преступный акт был совершен до погрузки военнопленных, по-видимому, во время подготовки вагонов к отправке. Дальнейшее расследование продолжается…»

Горячий ток крови накатился снизу и ударил в голову. Станислав положил листок на стол. Фон Графф ни на секунду не спускал с него глаз.

— Мы уже несколько недель ищем дыры в нашем заборе. Не через вас ли, случайно, уплывает этот поток красноармейцев? Господин Альтенберг, — майор старался выдержать иронично-любезный тон, — молитесь, чтобы полиция отыскала виновных среди железнодорожников. И чтобы оказалось, что эти болты ослабили еще до того, как подали поезд. В противном случае я вам не завидую. А до выяснения вопроса вы побудете в уединении.

Станислав попробовал протестовать, но вошли двое солдат и выпроводили его из кабинета. Через час на приказарменной гауптвахте появились и два других конвоира. Станислав встретил их появление с некоторым облегчением. Если подозревают сразу троих, это означает, что пока в этом деле немногое известно. У обоих состоялась такая же, как и у него, беседа с фон Граффом, и они не могли прийти в себя от негодования. Их, немецких патриотов, смеют подозревать в сотрудничестве с большевиками?! Кто-то, возможно, и ослабил крепление этих досок, но какое они имеют к этому отношение?! Эта полиция слишком много себе позволяет. Сует нос не в свои дела. Пусть этим займется жандармерия или гестапо. По какому праву эти ублюдки бросают подозрения на немецких солдат?! Станислав возмущался вместе с ними, скрывая свой страх, от которого сжималось горло. Эти украинские полицаи взяли след в правильном направлении. Он их боялся. Они могли кое-что вытянуть из железнодорожников. Ведь кто-нибудь из них мог видеть, как пленные манипулировали под вагонами. Достаточно одного такого свидетельства. И тогда конец. Никакой пощады.

Утром караульный принес завтрак: кофе, хлеб, масло и ломтик сыра. Станислав с трудом проглотил два кусочка. Около полудня почувствовал острую боль. Невыносимая резь в животе. Видимо, на нервной почве, но ему казалось, что у него заворот кишок. Его коллеги по гауптвахте начали звать врача. После долгого ожидания появившийся караульный сообщил им, что весь медперсонал лагеря выехал с утра в гарнизон. После атаки партизан на Шепетовку у врачей было работы по горло. «Тогда пришлите кого-нибудь из лазарета», — попросил тот конвоир, который наиболее энергично колотил в дверь. Приблизительно через сорок минут Станислав услышал быстрые шаги в коридоре. Вошли двое: неизвестный ему военнопленный в белом халате и Качаев. Решили, что без переводчика не обойтись, и его придали в помощь врачу. Выбор пал на Качаева. Станислав до сих пор не знал, что он в действительности из себя представляет. Сейчас он вел себя так, будто Станислава видел впервые. Официальным тоном переводил все, что ему говорили. Станислав наблюдал за ним исподлобья.

Лежа на железной койке с обнаженным животом и выполняя указания обследовавшего его врача, Станислав прикидывал, в какой степени можно доверять этому человеку. Сейчас ему, как никогда, требовалась его помощь. Понизив голос до шепота, он вынудил Качаева приблизиться поближе и склониться над ним. «Скажи Люсе», — прошептал он по-русски в тот момент, когда врач прикладывал к груди холодный стетоскоп. На большее у него не хватило ни смелости, ни возможности. Ему и так, в общем, казалось, что с точки зрения безопасности девушки эти два произнесенных им слова были лишними. Переводчик воспринял его просьбу с бесстрастным выражением лица.

Они оставили Станиславу какие-то капли, обнадежили, что ничего серьезного у него нет, и вышли из камеры. Однако к вечеру появились вновь. Врач-военнопленный путано объяснил, что заболевание не такое пустячное, как могло показаться вначале, и что он должен провести дополнительное обследование. У Станислава взяли кровь из вены и сделали какой-то укол. Затем вручили коробочку с порошками. «Боли могут повториться, — сказал врач. — Если это случится, обязательно примите порошок и запейте водой». Движением глаз он старался обратить внимание Станислава на содержимое коробочки. «Да, понимаю, — сказал Станислав, засовывая коробочку в карман. — Большое спасибо».

Они вышли. Когда, устав от болтовни, его коллеги улеглись на своих койках, Станислав вынул из кармана коробочку. Пальцами нащупал внутри клочок бумаги. На ней на корявом немецком языке было нацарапано несколько слов:

«Сохранять спокойствие. Гестапо не будет. Транспорт на фронт. Надо убежать из поезда. Сообщим, куда вы затем должны направиться. Записку проглотить».

Два дня спустя их освободили из-под ареста. Да, Леонов был неплохо информирован. В тот же вечер, стоя на поверке и слушая зачитываемые фамилии, Станислав был единственным, кто с нетерпением ждал, окажется ли и он в этом списке. Назвали всех троих. На Восточный фронт. Более двадцати конвоиров, вышедших из строя, стояли перед комендантом, угрюмо опустив очи долу. Фон Графф счел уместным произнести несколько возвышенных слов. Он выразил сожаление, что должен расстаться с такими закаленными воинами, столь безупречно несшими службу в тылу сражающейся армии. Но долг каждого из них состоит в том, чтобы принять личное участие в сражениях. Фон Графф напомнил, что всегда, когда ему приходилось делать подобный выбор, он не колеблясь отбирал самых достойных. И на сей раз поступил так же. Названным лицам выпала честь сражаться за фюрера и отчизну, а остающиеся в лагере могут только позавидовать той большой славе, какую они стяжают, захватив Москву.

После этой накачки они возвращались в казармы молча. В этот день с утра была почта. И Станислав получил письмо от матери. Он начал читать: «Мой дорогой Сташек!» Она писала, что его последнее письмо ее очень обрадовало. Как хорошо, что он все еще служит в этом спокойном и безопасном месте. К сожалению, она не знает, что это за место и что он там делает, так как многие фразы в письме были вымараны чернилами до такой степени, что ничего нельзя было понять. Но не важно, где он служит, лишь бы только ему не надо было подвергать опасности свою жизнь. Она ведь ему верит и знает, что он в любой ситуации сохранит человеческое достоинство. Кася тоже приписала несколько слов. Обе по ночам часто плачут и т. п. … Письмо навеяло грусть на Станислава. Вскоре ему придется прервать с ними всякую связь.

Маменькин сынок Ухмер, с которым он сидел на гауптвахте, также закончил читать длинное, на трех листах, послание.

Попав в число отправляемых на фронт, он совсем пал духом. Вертя в руках письмо, Ухмер взглянул украдкой на Станислава.

— Из дома?

— Из дома.

— От матери?

— Да.

— О чем пишет?

— Радуется, что я нахожусь в спокойном месте и не подвергаю свою жизнь опасности.

Ухмер отреченно покачал головой.

— Конец со спокойным местом. Комендант сказал, что выбрал самых лучших, но я-то знаю… Надо было чаще и поточнее стрелять. Хотя бы ради матери. Из-под Москвы не так-то просто вернуться, это не Париж.

— Надо было стрелять так, как Бруно, — сказал Станислав. — У военнопленных нет матерей.

Ухмер неуверенно посмотрел на него. Он не мог понять, говорит ли Станислав серьезно или с издевкой.


Так, значит, идея отправки охранников на фронт родилась из страха фон Граффа перед гестапо… Это, несомненно, помогло Станиславу выйти сухим из воды. Жандармерия, эти чертовы болты со следами разводного ключа, вырванные из пола доски, всякие подозрения о помощи в побеге «добровольцев» — все это было уже в прошлом. А сейчас полное боевое снаряжение в зубы, тяжело пыхтящий паровоз и ряды набитых солдатами вагонов. Солдатами армии «Центр». На открытых платформах танки, зачехленные брезентом пушки и холодные бетонированные круги, а на них задранные кверху стволы скорострельных зенитных пулеметов. Впереди паровоза три платформы с галькой. Это мера предосторожности на случай заложенной под рельсы взрывчатки. Настоящая крепость на колесах.

Посадка производилась под недремлющим оком жандармов. Станислав надеялся увидеть еще раз Люсю, но охрана эшелона не пропускала никого в расположение станции. Последний раз он виделся с ней в привокзальном ресторане. Она молча сжимала ему руку, а он курил сигарету за сигаретой. Безумно хотелось напиться до бесчувствия. Люся умоляла его с нескрываемым страхом: «Станислав, ты забудешь адрес, не пей, ты забудешь адрес!» Она назвала адрес, как только они встретились: «Славута, Одесская, дом три, Андрей Воронюк». И сообщила пароль. По ее настоянию, он несколько раз его повторил. На поверхности столика Люся нарисовала пальцем приблизительный план, чтобы он легче нашел улицу. Это была самая окраина города и попасть туда не так трудно. «Только бы тебе повезло, — твердила Люся. — Будь осторожен. Я боюсь за тебя». Когда они вышли из ресторана, она повисла у него на шее и не могла оторваться. Она знала, что, если даже он вернется в Шепетовку, они уже не смогут встречаться. Вернется ли? Станислав посмотрел на толпившихся перед поездом солдат. Разве можно убежать из такой крепости на колесах? «Альтенберг!» Станислав оглянулся. В вагоне за его спиной стоял Ухмер. Нижняя челюсть у него тряслась словно его лихорадило. Еще мгновение — и он расплачется. «Мы должны держаться вместе. Мы обязаны преодолеть это испытание, Станислав, ты меня слышишь?» Когда же он успел воспылать к нему такой симпатией? Видимо, страх перед передовой пробудил в нем потребность в сердечной дружбе. «Ты прав, Ухмер, мы обязаны». В вагоны грузилось еще какое-то подразделение из местного гарнизона. Их тоже там неплохо прочесали. Скрипит снег под солдатскими сапогами, слышится учащенное дыхание, изо рта вырываются клубы пара, и с грохотом летит в вагон боевое снаряжение. «Зиг хайль! Зиг хайль», — скандируют где-то рядом. Чуть поодаль кто-то наигрывал на гармонике. «Тебе так везет, моя дорогуша…» — вторили мелодии мужские голоса.

Наконец паровоз дал гудок и колеса монотонно застучали по рельсам. Дорога навстречу смерти началась. Но смерть бывает порой нетерпелива. Посреди ночи с неба посыпались бомбы. Они взрывались с грохотом рядом с мчащимся эшелоном. Крышу вагона, в котором ехал Станислав, прошила пулеметная очередь. Посыпались щепки, раздались стоны раненых. Поезд резко затормозил, и Станислава отбросило к стенке. Кто-то отодвинул дверь, солдаты, торопясь, вываливались в поле. Станислав вскочил и одним прыжком вылетел наружу, опустившись в мягкий снежный сугроб. Вверху, в темном небе, слышался рокот невидимых самолетов. Кто успел, тот заполз за колеса вагонов.

Станислав выбрался из сугроба и, не обращая внимания на взрывы, от которых взлетали фонтаны снега, побежал в открытое поле. Канонада на мгновение стихла. Бомбардировщики, сделав очередной круг, начали новую атаку. Как можно быстрей оторваться от поезда! Подальше от поезда! Проклятый снег мешает бежать! Ноги вязнут в нем, как в болоте. Опять началось… Остервенело бьют в небо зенитные пулеметы. Искрящиеся снаряды словно нити коралловых бус уносятся во тьму ночного неба. Ответ не заставляет себя ждать: воют пикируя самолеты, трещат бортовые пулеметы и темноту разрывают ослепительные вспышки бомб. Одна, две, три, четыре… Станислав упал плашмя на землю, рот полон снега, в глазах полыхает пламя. Вот до чего вымотался. Все вокруг стало оранжевым… собственные ладони, небо, снег. Он посмотрел вверх. Нет, это не от усталости. В небе горели три солнца. Три раскаленных солнца повисли над отстреливающимся поездом. Подвешенные на парашютах осветительные ракеты потихоньку несет ветер. Яркий свет залил снежное поле. Длинные тени мечутся в поисках укрытия.

Самолеты в третий раз заходят на атаку. Станислав закрыл глаза, прощаясь с жизнью. Еще одна лавина пронеслась над ним как огненная метель. Блуждающие вдали фигурки исчезли из поля зрения. Гул моторов отдалился, стихла стрельба из зенитных пулеметов. Ракеты медленно приближались к земле. Со стороны поезда донеслись слова команды. Собирают убитых и раненых. Скорее зарыться в снег! Пока не погаснут эти лампы в небе, ему нельзя двигаться с места. Кроме команд, слышны также призывные крики. Станислав мог бы поклясться, что слышит голос Ухмера: «Альтенберг! Альтенберг!» Он, собственно, и сам уже не знал, показалось ли это ему, или он просто хочет услышать его голос. Возможно, хотелось верить, что этот парень остался жив.

Наконец, «апельсины» в небе погасли. Темная, беззвездная ночь накрыла все вокруг. Станислав осторожно выполз из-под снега. Надо быть начеку. Солдаты из поисковой команды передвигались по полю с фонариками. Лучше пока не вставать, а ползти. У него от холода окоченели руки. Он растер их снегом до боли. Свои рукавицы он оставил в вагоне. А надо было держать в кармане. Станислав заполз за какой-то пригорок. Отсюда его уже не видно. Рано или поздно они закончат поиски. Если рельсы целы, эшелон сразу двинется дальше.

Запыхтел паровоз. Бомбы не попали в поезд. Как долго они там копаются. Только бы не отдать богу душу на этом морозе. Наконец отправляются. Станислав высунулся из-за пригорка. Застучали колеса, поезд набирал ход. Он выждал еще минуту, затем выпрямился во весь рост. Впереди расстилалось открытое поле. Где-то неподалеку должно пролегать шоссе. Он побежал, не понимая, зачем это делает. Быстрее добежать до железнодорожной насыпи! Силы его были на исходе. Он споткнулся и упал в сугроб. Измученный, задыхающийся, вскарабкался он на насыпь. Перед ним лежали убегающие в темноту пустые рельсы, а в висках безостановочно билась только одна мысль: «Я убежал из вермахта! Я убежал из вермахта!»

Станислав сам не знал, как он сумел выжить в ту кошмарную ночь. Он набрел в конце концов на шоссе и пошел по нему, не имея представления, куда оно его приведет. Встречаемые дорожные указатели обозначали населенные пункты, названия которых ему ни о чем не говорили. Станислав прибавил шаг. Ему было все равно, куда идти, лишь бы только поймать какую-нибудь автомашину. Иначе он замерзнет от холода. Начинало светать, когда ему подвернулся воинский грузовик. По сигналу Станислава водитель остановился. «Куда едешь?» Шофер назвал совершенно не известный ему пункт. «Подходит, мне туда же».

В теплой кабине Станислав отошел. Ефрейтор в спущенной на уши пилотке подозрительно приглядывался к нему. «Чего ты здесь делаешь? Кругом открытое поле». Станислав объяснил, что он из эшелона, попавшего под бомбежку. Поезд ушел, прежде чем он успел в него сесть. Поэтому теперь ему надо отметиться в комендатуре ближайшего гарнизона. «Считай, что тебе повезло. Получил две недели спокойной жизни. До следующего эшелона. Как ты думаешь, возьмем Москву?» — «Должны. Фюрер сказал…» — «Фюрер не был под Москвой. Я тебя спрашиваю, что ты об этом думаешь?» — «Я? По-моему, мы слегка там завязли». — «Вот именно. Должен был уже состояться банкет в Кремле. Наверное, придется подождать до весны. Что, замерз?» — «Немного». — «Я тебя высажу перед Мозырем. Там стоит часть, но, чтобы до нее доехать, тебе надо будет опять найти колеса».

Лучше и желать нечего. Станислав предпочитал не въезжать в город. После этого он трижды пересаживался. Очередные водители проявляли большую подозрительность. Ему все труднее было прикрываться эшелоном, попавшим под бомбежку. По мере отдаления от места, где это произошло, его рассказ терял всякий смысл. Поэтому каждый раз ему необходимо было придумывать новые истории.

До Славуты он добрался поздней ночью. Иззябший, невыспавшийся и голодный, он вылез из грузовика перед городской заставой, объяснив водителю, что хотел бы еще заскочить к своей девушке, которая живет поблизости. Водитель не возражал, но окинул его недоверчивым взглядом. «Бродяжничаешь», — бросил он Станиславу и нажал на газ.

Несмотря на то что план Славуты Станислав хранил в памяти, все же он потерял ориентировку. Плутал не менее часа, прежде чем попал в нужный ему район. Мимо него проследовал патруль полиции. Полицаи прошли, отдав ему честь. Этих он мог не опасаться. На нем был немецкий мундир, и они не имели права его останавливать. Хуже было бы, наткнись он на жандармов. Пришлось бы отвечать на вопросы: кто, откуда? Потребовали бы предъявить документы… Тогда уж ему не выкрутиться. Не успел он об этом подумать, как послышался размеренный стук сапог. Станислав свернул к первой калитке, нажал ручку. Заперта. Рванул еще раз, поддалась. Он вошел в сад и спрятался за ближайшим сараем. Легки на помине — полевая жандармерия. Жандармы вышагивали, шаря фонариками по штакетнику забора. Еще не затихли их шаги, как из окна дома, стоявшего в саду, высунулся хозяин: «Кто там шлендает?!»

Теперь лучше показаться. Немецкий мундир или испугает, или успокоит хозяина. Это неважно, лишь бы только не поднял шума до того, как те удалятся. Станислав вышел из-за сарая, поправляя брюки. «Ruhe, Vater!»[25] Окно захлопнулось, и наступила тишина.

Это, видимо, где-то здесь, совсем рядом. Залаяли собаки. Как утихомирить этих глупых животных?! Газовые фонари с выкрашенными в синий цвет стеклами светили мертвенным светом. Станислав с трудом прочитал название какой-то улицы. Кажется, одна из тех, которые Люся вырисовывала пальцем на столике в ресторане. Он миновал еще две поперечные улицы и наконец оказался на месте.

В саду стоял деревянный одноэтажный дом с верандой и облупившимися ставнями. Станислав огляделся по сторонам перед тем, как толкнуть калитку, висящую на единственной петле. Никто не должен видеть, как он сюда входит. Он постучал условленным сигналом в ставню. Прошла не одна секунда, прежде чем открылась дверь, ведущая на веранду. На пороге появилась женщина в наброшенном на ночную рубашку пальто. «Вы кого-нибудь ищете?» — «Да, здесь проживает Андрей Воронюк?» — «А в чем дело?» — «Да хочу продать спирт». — «Входите!» Она быстро заперла за ним дверь. В прихожей невысокого роста мужчина зажигал керосиновую лампу. Немцы экономили электроэнергию. «Спирт, говорите? Винокуренный или медицинский?» — «Винокуренный». Все это уже было словесной шелухой. И хозяева, и он знали, о чем в действительности шла речь. «Вас никто не видел?» — «Думаю, что никто».

Пахнет керосином, и в лампе подпрыгивает язычок разгорающегося пламени. Станислава провели на кухню. От кафельной плиты струится тепло. Женщина старалась прикрыть пальто ночную рубашку. Хозяин поставил на стол лампу и подкрутил фитиль. Оба внимательно приглядывались к Станиславу. Его мундир, по-видимому, вызывал у них беспокойство.

— По правде говоря, я уже не верил, что вы придете, — сказал Воронюк. — Этот эшелон отбыл позавчера. Где же вы пропадали все это время?

— Как это где? Добирался сюда.

— Вы с этим эшелоном выехали?

— Я же не мог не ехать. Мне только в пути удалось с ним расстаться. Где-то возле Мозыря.

— Мозыря?! Это почти в четырехстах километрах… Как вам удалось добраться оттуда за один день?

— Не забывайте, что я в немецком мундире, господин Воронюк. Каждая воинская автомашина обязана меня подвезти.

Станиславу показалось, что хозяин ему не доверяет. Возможно, что у него возникли даже какие-то подозрения. Однако Воронюк старался этого не показывать.

— Должно быть, у вас была нелегкая дорога.

— Да, очень.

Воронюк многозначительно кивнул жене. Она вынула из буфета бутылку и поставила рядом с керосиновой лампой. Хозяин налил по полстакана. Станислав расстегнул ремень с болтающейся на нем каской и патронами, снял с плеча автомат и бросил все на пол.

— Если я выпью, сразу же засну. Не спал две ночи.

Хозяин понимающе кивнул головой.

— Мы постелем вам на чердаке.

Женщина нарезала хлеб, намазала его смальцем.

Станислав с трудом себя сдерживал, чтобы не наброситься на еду. Он поднял вверх стакан, чокнулся с хозяином и залпом осушил его. Жадность, с какой он принялся поглощать лежащий на столе хлеб, не осталась незамеченной хозяйкой. «Вы и правда, вижу, убежали из того эшелона», — сказала она. Муж смерил ее уничтожающим взглядом. «Лучше бы занесла наверх постель. Сама слышала, что человек не спал две ночи». Женщина исчезла в дверях неосвещенной комнаты. Видимо, она собирала постель, перекладывала какие-то вещи, он услышал заспанный детский голосок: «Мама!» — «Тихо, спи!» — «Мама, это тот самый немец?» — «Спи, не твоего ума дело!» Воронюк налил еще по полстакана. «За то, что вам повезло!» Станислав одобрительно кивнул головой. Только теперь он начал понимать, что пришло успокоение, прошло напряжение последних дней. От самогона и тепла на лбу выступили капли пота. «Спасибо вам, из вермахта убегают только раз в жизни. Я долго ждал этого момента».

Когда его проводили на чердак, он кинулся на постель, не раздеваясь. Проснулся от скрежета открывающегося в полу люка. Непроизвольно нашарил рукой автомат. Слава богу, лежал возле него. В щель люка просунулась детская головка. Мальчонка лет семи-восьми с любопытством смотрел на него. Станислав наблюдал за ним из-под прикрытых век.

— Влезай! — сказал он. — Как тебя зовут?

— Володя.

— Володя… Не знаешь, который сейчас час?

— Знаю. Пятый час. Вы проспали целый день, — сказал мальчик, наблюдая, как Станислав заводит часы и переводит стрелки. — А сегодня о вас говорили громкоговорители.

Станислав поднял глаза на мальчика.

— Обо мне? Громкоговорители? Ты сам слышал?

— Нет, мама мне сказала. Обещали заплатить тому, кто скажет, где вы, десять тысяч марок. Как много, правда?

— Да, много, — Станислав подозрительно посмотрел на мальчика. — А тебе хочется получить эти деньги?

Володя покачал головой.

— Мне, нет. Я пришел сказать, что вас ищут. Значит, вы опасный человек. Они убьют вас, если сцапают?

— Убьют.

Мальчик, прищурив глаза, думал о чем-то своем.

— Дядя, скажите, а почему они хотят потратить столько денег, чтобы убить вас?

— Да они, Володя, все деньги, какие у них есть, готовы потратить на то, чтобы убивать.

Мальчик покосился на автомат, лежащий на полу.

— Так вы ведь тоже немец.

— Нет, Володя.

Мальчишка был поражен.

— Но вы не украинец. Плохо говорите по-нашему.

— Нет, не украинец.

— Кто же вы?

— Когда-нибудь я тебе скажу.

Мальчик постоял еще какое-то время в нерешительности.

— Я уж, пожалуй, пойду. А вы ничего не бойтесь! Это мой чердак. Я всегда здесь играю. Здесь с вами ничего не случится.

— Спасибо тебе, Володя! Приходи еще!

Мальчик спустился по лестнице, осторожно закрыв за собой люк. Некоторое время спустя появился Воронюк. Он принес котелок с супом и картошку с салом. Станислав почувствовал, что хозяин чем-то расстроен. Наверное, из-за этих громкоговорителей.

Но дело оказалось не в этом. Только что вернулась от Леонова жена Воронюка с плохими известиями.

— Вы должны остаться здесь еще на некоторое время. Вам должны сделать документы. Доктор не может принять вас в больницу, пока не будут готовы бумаги.

— В какую больницу? — удивился Станислав. — Меня должны переправить в партизанский отряд. Чего я не видел в больнице?

— Не знаю. Доктор хочет вас там спрятать, пока все не успокоится. Там самое надежное место.

— Самое надежное место в лесу, — сказал Станислав. Его встревожило неожиданное изменение в планах Леонова. Зачем ему нужны документы да еще эта больница? — Сколько времени я должен здесь оставаться?

— Дня два-три.

— Три дня, — повторил Станислав. — Да за три дня они перевернут вверх тормашками всю Славуту.

Воронюк и сам был удручен.

— Знаете, Альтенберг, я получил такой приказ, и мы ничего не можем изменить. Я больше боюсь, чем вы. На моих руках жена и сын. Но я ведь не гоню вас сейчас на улицу. Скольким людям вы спасли жизнь.

Станислав пожал плечами.

— И потому у вас не нашлось для меня места в лесу.

Его переполняли тревога и горечь. Большой косматый паук спустился с балки и пополз по его плечу. Станислав смахнул его на пол и попробовал растоптать. Паук проворно запрятался в щель между досками и исчез.

— Доктор Леонов готовит для вас хорошие документы, — сказал Воронюк, ему хотелось хотя бы этим фактом отодвинуть грозившую опасность.

— Хорошо. Я буду рад, если мы продержимся эти три дня. — Станислав присел на какой-то ящик и молча принялся за обед.

На следующий день в полдень раздался сильный стук в дверь. Так могла ломиться только полевая жандармерия. Они ввалились в дом в сопровождении полицая-переводчика. У Станислава перехватило дыхание.

— Мы разыскиваем бандита, который выдает себя за немецкого солдата.

Понятно… Дезертирство — это постыдное явление, позорящее армию и фюрера.

— Бандита? — спросила спокойно жена Воронюка с хорошо наигранным изумлением. — В моем доме?

— Мы проверяем все дома.

— Пожалуйста, у меня никого нет. В доме я одна с сыном. Муж еще не вернулся с работы. Пожалуйста, пожалуйста…

Станислав услышал, как по квартире загрохотали тяжелые сапоги.

— А что там, на чердаке?

Воцарилось молчание. У жены Воронюка, должно быть, отнялся язык. Неожиданно зазвенел тоненький голосок Володи:

— Это мой чердак. Я там всегда играю. Если бы там был немец, то я… то я бы выбил ему глаз из рогатки.

— Что он говорит? — спросил один из жандармов.

Полицай перевел Володины слова. Станислав, лежа на животе, прижав ухо к полу, услышал громкий шлепок, короткий отрывистый вскрик мальчика и грохот опрокинувшегося ведра.

— Du kleine Schweinehund![26] Когда-нибудь тебя поставят к стенке.

Жандармы, посовещавшись между собой, вышли. Хозяйка бросилась к двери и заперла ее. У Станислава не хватало смелости приоткрыть люк посмотреть, как мать и сын стараются прийти в себя после нервного потрясения. Проводив жандармов, они не проронили ни слова. Станислав слышал только, как жена Воронюка поставила на место перевернутое ведро. Наведение порядка имело существенное значение для восстановления душевного равновесия.

На следующий день вечером появился посланец от доктора Леонова. Он принес сверток, оттуда извлек полушубок, меховую шапку, сильно поношенный костюм и пару сапог с собранными в гармошку голенищами. Станислав переоделся, спрятал свой мундир и спустился с чердака.

— Вот ваши бумаги, — сказал посланец, подавая ему фальшивые документы. — Теперь вас зовут Петр Николаевич Шульга. Вы учитель немецкого языка. Профессия совсем неплохая и подходит вам по всем статьям.

— Да, она вполне меня устраивает.

Станислав испытывал огромное облегчение. Наконец дело сдвинулось с мертвой точки. Он внимательно просмотрел документы. На столе между тем появился самогон.

— За нашего учителя! — предложил Воронюк.

Станислав поднял стакан.

— Я хочу за Володю! Если бы не ваш сын, — обратился он к Воронюкам, — мне не понадобились бы ни эта одежда, ни эти документы. Володя! — позвал он.

Мальчик вышел из соседней комнаты, смущенный и гордый, что его позвали.

— Мы еще рассчитаемся с тем жандармом, который тебя ударил, — сказал Станислав. — И посмотрим, кого придется ставить к стенке. Твой отец, я и твоя мать обязаны тебе жизнью. Не знаю даже, как я смогу тебя отблагодарить. За твое здоровье, Володя!

Станислав прижал мальчика к своей груди. Воронюк поднял свой стакан как можно выше, его жена расплакалась. Только посланец доктора Леонова, присоединившись к тосту, не понял, чем заслужил такое внимание к своей себе маленький парнишка. Он ведь не видел, как себя вел мальчуган, когда в дом нагрянули жандармы.

Когда они выходили от Воронюков, с темного неба валил хлопьями густой снег. Провожатый вел Станислава боковыми улочками в сторону больницы. У одного из перекрестков он остановился перед афишной тумбой. Слабый свет уличного фонаря освещал наклеенные на ней объявления. «Взгляните-ка сюда!» — воскликнул он. Станислав посмотрел в указанном направлении. Среди всевозможных распоряжений была наклеена огромная афиша на немецком и украинском языках. На самом видном месте посредине афиши красовалась его фотография, где он был отчетливо изображен, только вот почему-то, как ему показалось, замазали немецкий мундир, который был на нем.

«10 000 немецких марок тому, кто схватит или укажет местонахождение бандита, выдающего себя за немецкого солдата…»

Станислав стоял недвижимо перед афишной тумбой, будто у него вдруг отнялись ноги.

— «Бандита!..» — повторил он с возмущением.

— Не придавайте этому значения, — произнес провожатый. — Для них все бандиты. А оценили они вас исключительно высоко, если учесть, что сегодня человеческая жизнь не ставится ни в грош. — Он потянул Станислава за рукав полушубка. — Идемте! Боюсь, что ваши документы не слишком помогут, если кто-нибудь захочет посветить вам фонариком в лицо.

Через пятнадцать минут они входили в больницу. В хирургическом отделении дежурная сестра заполнила на Станислава больничную карту. «Фамилия, имя?» — «Петр Николаевич Шульга». — «Профессия?» — «Учитель». — «Диагноз?» — «Аппендицит». Ему выдали больничное белье и пижаму, от которой разило фенолом, и поместили наконец в двухместную палату в конце длинного коридора.

Утром, когда его соседа увели на обследования, вошел доктор Леонов.

— Как спалось, господин Шульга?

— Благодарю, хорошо.

— Покажите, где у вас болит? — попросил доктор и, не дожидаясь ответа, откинул одеяло и надавил пальцами его живот. — Вот здесь, не правда ли? Но больно не тогда, когда я нажимаю, а в момент, когда убираю пальцы. Пожалуйста, запомните — боль вы испытываете вот в этом месте. Теперь еще поднимите вверх левую ногу. Больно, правда? И совсем не больно, когда вы поднимаете правую ногу. Пожалуйста, не перепутайте ноги. Слепая кишка находится у вас вот здесь, а больно вам, когда вы поднимаете не эту, а другую ногу. При этом вы ощущаете очень резкую боль. В больнице никто, кроме меня, не будет вас обследовать, но, на всякий случай, запомните то, о чем я сейчас говорил.

— Хорошо, доктор. А что будет со мной дальше?

— Вы побудете здесь какое-то время.

— Как долго?

— Мне трудно вам ответить. Пока не закончат вас разыскивать. Немцы теперь свирепствуют. Весь город фактически окружен. У городских застав все обязаны предъявлять документы. Больница — единственное место, где вы можете спать спокойно. Прошу вас не выходить из палаты и как можно меньше говорить. Хотя вы и преподаете немецкий, ваш акцент чересчур привлекает к себе внимание.

— Почему сразу меня не переправили в лес?

— Я уже вам сказал. Слишком велик риск. Они там, в лесу, тоже были бы рады видеть вас у себя как можно быстрее. После успешной работы с вами они возлагают на вас большие надежды.

— Я также, — сказал Станислав, нетерпеливо крутя пальцами пуговицу пижамы.

Потянулись долгие госпитальные дни. Станислав решительно не годился на роль симулянта. Уставившись в потолок, он мысленно переносился в родной дом. Какая судьба уготована матери и сестре после этого его побега? Их наверняка не оставят в покое. Выселят из города или отправят в лагерь? О, только бы не это!.. Только бы не в концлагерь! Станислав гнал от себя эту мысль.

На третий или четвертый день в палате снова появился Леонов. Под внешним спокойствием в его голосе угадывалось беспокойство. Сказал, что на следующий день на рассвете Станиславу организуют переброску в лес.

— Отлично! — воодушевился Станислав. — Значит, розыск прекращен?

Леонов ответил, что егопо-прежнему ищут, но в больнице дольше оставаться нельзя.

— Что-нибудь произошло непредвиденное?

Леонов сжал губы.

— Вчера арестовали Люсю. Вероятно, разнюхали, что вы с нею встречались. Они надеются вытянуть из нее показания, касающиеся вас. Люся мужественная девушка. Пока ее допрашивает полиция. Но, если ее передадут в руки жандармерии, она может сломаться. Никому не ведомы пределы человеческой выносливости. А у них есть свои методы. Поэтому мы должны с вами расстаться, господин Шульга. Сегодня ночью вас прооперируют.

Станислав подтянулся повыше на своей койке.

— Меня оперировать?! А что будет с Люсей?!

— Если она будет молчать, я попробую договориться с полицией. Они рассчитывают на обещанную за вас награду, поэтому не побрезгуют и частью названной суммы. А стирать белье немецкому солдату — это еще не преступление. Только не спрашивайте меня, что произойдет, если она не выдержит. Тогда только вы выйдете из этой истории целым и невредимым. Значит, как я сказал… ночью у вас приступ и вы попадаете на операционный стол. С этим вашим аппендиксом. И слушайте меня внимательно, — операция закончится неудачно. Вы скончаетесь на столе. Вы в общих чертах обо всем этом уже знаете. За город вас вывезут в гробу. Увы, ничего другого более подходящего я не вижу.

Станислав смотрел, как Леонов нервно крутил в руках стетоскоп.

— Надеюсь, вы не будете меня кромсать?

Федор Федорович нетерпеливо махнул рукой.

— Бросьте ваши шутки!


…Таким образом, в гробу, куда ему пришлось улечься в больничном морге, под крышкой был приготовлен потрепанный костюмишко, сапоги с голенищами в гармошку, шапка и полушубок и еще неизвестно каким образом попавший в больницу его немецкий мундир. До чего же омерзительно это сукно! Мундир преследовал его как собственная тень. Похоже, ему уже никогда от него не избавиться. Но там, в лесу, Станислав нужен со всей своей экипировкой. Он это понимал. Если бы сейчас ненароком открыли гроб, то в нем обнаружили бы учителя Шульгу в старом полушубке и меховой шапке и запасной «костюм», предназначавшийся для совершенно иных, чем эти похороны, целей. Для каких же? Еще не время об этом думать. Сначала необходимо выбраться за пределы города.

Тем временем «похоронная процессия» приближалась как раз к границе города. «Все должно пройти без сучка, без задоринки. На фуре вывозят трупы каждое утро, и никогда не возникало никаких трудностей». Но одно дело — заверения Леонова, и совершенно другое — лежать неподвижно в этом ящике. Станислав почувствовал, как его начинает душить кашель. Сейчас ему только этого недоставало. До этой минуты совсем не першило в горле, а теперь так дерет, будто он проглотил перец. Это все нервы. Требуются поистине нечеловеческие усилия, чтобы удержаться от желания откашляться. На лбу выступили капли пота, перед глазами поплыли красные круги. Он не выдержал и коротко, сдавленно кашлянул. Стук железных колес на сей раз заглушил этот звук.

Но вот фура притормаживает. Уже отчетливо слышны голоса немецкого патруля. Остановились. Конь беспокойно топчется на месте, в то время как возница хлопает рукавицами о полушубок. То ли от холода, то ли просто нервничает. Должно быть, тоже от страха душа ушла в пятки. Но почему они не трогаются? Почему никто к ним не подходит? Видимо, пробка. Понаехало автомашин, все ждут своей очереди на досмотр.

Настойчиво сигналя, их повозку объезжает какая-то автомашина. Шофер от души клянет все на свете. Армии должны отдавать предпочтение — поэтому он поносит последними словами гражданский транспорт, перегородивший дорогу. Не переставая сигналить, немец пробивается вперед силой. Возница съезжает на обочину. Слышен скрип колес обгоняющих их крестьянских повозок. Наконец и они сдвигаются с места, проезжают несколько метров и снова останавливаются. Впереди перед ними, должно быть, целый караван.

Станислава опять донимает кашель. Он сунул рукавицу в рот, как кляп, и впился в нее зубами. Лучше задохнуться, чем допустить, чтобы вырвался хоть единый звук. Снова их фура рванулась с места. Теперь отчетливо слышны окрики немецких жандармов, перетряхивающих двигающуюся перед ними повозку. Кажется, прошла целая вечность! Их педантизм при досмотре может для него плохо кончиться. Жандармы приказывают вознице слезть с повозки и показать поклажу. «Weiter gehen!»[27]

Теперь настает их черед. Стучат подбитые гвоздями сапоги, затем ударяют каким-то железным предметом по крышке гроба. Неужели они собираются ее приподымать?! Сколько их там собралось? Хотя какая разница. Если ему даже повезет здесь, они все равно догонят и пристрелят его в поле. В этот момент их конь, облегчаясь, начинает поливать, словно из пожарного шланга, мостовую. Тоже нашел подходящее место. Жандарм проклинает и животное, и возницу.

— Ein Verstorbene?

— Да, покойник, — отвечает возница без запинки на ломаном немецком.

— Passierschein![28]

Значит, еще требуется какой-то пропуск. Наверное, свидетельство о его смерти. Станислав слышит, как возница вертится на козлах. По-видимому, предъявляет документ, удостоверяющий его личность, и разрешение на провоз «товара». Мгновение полной напряжения тишины, кто-то снова ударяет два раза железкой по крышке гроба — вот уж действительно сама смерть стучится, — и затем резкий голос жандарма: «Ja, weiter gehen. Schnell!»[29] Подстегнутый кнутом конь переходит в галоп. Гроб от резкого толчка съезжает в конец фуры и подскакивает как пустой орех. Подальше от города! Станиславу кажется, что он превратился в мешок с внутренностями. И только сердце парит в воздухе словно огромное крыло… Еще быстрей! Задохнувшийся от сдерживаемого до сих пор кашля, Станислав грызет рукавицу, чтобы не крикнуть во весь голос, что сейчас… только сейчас он окончательно вырвался из вермахта.

Минут через тридцать-сорок повозка остановилась. До него долетают какие-то голоса. Говорят по-русски.

— Привез?

— Привез, — ответил возница. Он слез с козел, приподнял крышку гроба: — Пан Шульга, похороны закончились.

Станислав выбрался из гроба. Фура стояла в лесу. Тяжелые гроздья снега свисали с еловых ветвей, а в ушах звенела пронзительная тишина лесной чащобы. Двое мужчин, так же как и Станислав, в полушубках и бараньих шапках, наблюдали, как он соскакивает на землю. Один из них подошел поближе.

— Herr Post Stanislaus…

Станислав заглянул под космы бараньей шапки.

— Музалев?!

— Так точно, Herr Post! — Впервые они обнялись. Музалев крепко держал его в своих объятиях. — Я уже был уверен, что вас задержали у городской заставы. Мы торчим здесь два часа. А это лейтенант Троицкий. Вы его не узнали? Помните — на кладбище.

— Это тот, который выскочил на жандармов…

Второй мужчина тоже приблизился и робко протянул руку.

— Я никогда этого не забуду. Не знаю даже, как оплатить свой долг. Моя семья, Herr Post…

Станислав пожал ему руку.

— Не называйте меня так. Теперь я уже не конвоир. И забудьте, что я им когда-либо был. Куда поведешь, Музалев? Хотелось бы как можно быстрее…

— Хорошо, — прервал Музалев. — Где твой мундир?

— Лежит в гробу. Меня снарядили на эти похороны ничуть не хуже, чем мумию. Не забыли положить даже зубную щетку.

— Не знаю, были ли у мумий щетки, но мундир тебе понадобится. — Музалев дыхнул в замерзшие ладони. — Одуха хочет тебя видеть при полном параде.

— Кто такой Одуха?

— Командир отряда. Он ждет тебя.

Возница вытащил из гроба мешок и подал Станиславу.

— А что делать с табличкой? — спросил он.

— С какой табличкой?

— Ну, с той, на которой ваша фамилия, — он махнул рукой в сторону повозки. — Что я должен с ней делать? Установить на могиле или закопать вместе с гробом? Это уж вам решать, живой вы или мертвый.

— Я? — засмеялся Станислав. — Прежде всего я свободен. Все остальное не имеет никакого значения. Но лучше, пожалуй, закопай.

Возница потер нос рукавицей.

— И я так подумал, — сказал он. — Не годится человеку иметь при жизни собственную могилу.

Они оставили на дороге фуру с гробом и взмыленным конем и углубились в лесную чащу. В сумерках, после почти целого дневного перехода, им повстречался наконец партизанский дозор. Назвав пароль, они через пару минут вошли в погруженную в ночную темноту деревню и сразу направились к одной из хат, где их ждали. В сенях ударил в нос запах теста и приятно пахнуло теплом от хлебной печи.

В комнате за столом сидело несколько вооруженных мужчин. Над стоящим перед ними горшком клубами поднимался пар, кто-то разливал суп в глиняные тарелки. Перед одним из сидящих лежала карта. Но ему было не до нее, так как он колдовал ножом над большой буханкой хлеба. На спинке стула висел автомат. Заметив вошедших, он попридержал нож.

— Музалев? А где немец?

Музалев выпрямился по стойке «смирно» и доложил о прибытии специального патруля и ефрейтора Альтенберга из охраны лагеря для военнопленных в Шепетовке.

— Это товарищ Альтенберг, — указал он на Станислава. — Немец-антифашист, которому многие из наших обязаны своей жизнью и свободой.

Офицер перестал резать хлеб и положил нож на стол.

— Товарищ, говоришь? На товарища он, может, и похож, а на немца нет. Я же просил, чтобы он был в мундире, — повысил он голос, — а ты мне приводишь какого-то украинского хло́па.

— Разрешите доложить, товарищ майор, мундир здесь, вот в этом мешке, — вырвалось у Станислава.

Огромная буханка ржаного хлеба припечаталась к поверхности стола.

— Он говорит по-русски? По-русски мы все умеем. А мне нужен настоящий немец, чтобы лопотал по-немецки не хуже самого Геббельса.

— Ja. Selbstverständlich. Ich habe gesagt, dass mein Uniform in diesem Sack ist[30], — отчеканил Станислав.

— Вот это уже лучше, — сказал сидящий за столом офицер.

Он молча присматривался к Станиславу. Средних лет мужчина, на полном, землистого цвета лице подергивался уголок рта, нервный тик. Музалев рассказывал, что эсэсовцы уничтожили всю его семью. Может быть, поэтому он и не решился ввести сюда Станислава в немецком мундире, посчитав более удобным представить его в том виде, в каком он появился перед ним там, на повозке. Сейчас чувствовалась некоторая неловкость в создавшейся ситуации.

— Станислав Альтенберг, — докладывал он, — в течение нескольких месяцев сотрудничал с доктором Леоновым. Даже лейтенант Троицкий…

— Так точно! — с готовностью подтвердил Троицкий. — Герр Альтенберг…

— Довольно! Знаю. Мне уже об этом рассказывали. — Одуха оперся локтями о стол. — Странный немец, которого я не понимаю. Да вот только… действительно ли не понимаю. Вы все поете мне о его заслугах и, что еще хуже — еще хуже, говорю, — они и впрямь имеют место. Неужели действительно это так сложно понять?

Станислав спокойно выдерживал его полный подозрительности взгляд. У него был наготове свой железный аргумент, который он приберегал на самый конец. Одуха сознательно рассуждал вслух, ставил, как он считал, затруднительные для «немца» вопросы.

— Интересно, как и чем немец может завоевать наше доверие? Он не застрелил Троицкого. Это я могу понять. Отпустил нашего оружейного мастера. Это уже любопытно. Выпустил тридцать человек через ту конюшню… Интересно, как это ему удалось? Ну, и с этим поездом… Если бы я тогда не подошел к Шепетовке, знаешь, что бы было, Музалев? Они бы там всех вас прикончили.

— Все это было предусмотрено планом, товарищ майор, — вставил Музалев.

— Правильно, было, но вот он, — Одуха показал на Станислава, — он об этом ничего не знал. И это застало их врасплох. Держать военнопленных в лагере — это очень накладно. Тиф не желает косить всех подряд, а кормить и охранять их надо. Есть разные способы избавиться от такой обузы. И при случае еще обеспечить будущему дезертиру наше доверие. Плохо ли иметь одного такого в лесном отряде, с которым они не в состоянии справиться. Я знаю, что доктор Леонов за него ручается, — Одуха несколько отклонился от темы. — Он поверил ему и пока в этом не раскаивается. Но я командую не какой-нибудь подпольной организацией, а огромным партизанским отрядом. Жизнь целого отряда доверена мне. Один неверный шаг — и вас нет. Всех перебьют! Всех до одного! Немец в нашем отряде… Да, он антифашист. Прекрасно, но какой он сам вкладывает в это смысл? Что привело вас к нам, герр Альтенберг? — Майор вскочил из-за стола. — Мотивы вашего перехода? Короче, что вами движет? Почему вы решили работать с нами?

В какой-то момент Станислав почувствовал, как его лоб покрылся испариной. Ему не дали даже времени расстегнуть полушубок. Великоватая шапка съехала на глаза. Он сдвинул ее на затылок.

— Потому что я не немец, — произнес Станислав.

Одуха замер, от его ответа.

— Мне об этом никто не говорил… — Он окинул взглядом окружающих. — Музалев, почему мне никто об этом не докладывал?

— Я сам до сих пор держал это в тайне, — сказал Станислав.

— А зачем? С этого и следовало начинать.

Станислав видел, как задергался у Одухи уголок рта.

— Вы правы. Однако решиться на это непросто.

Одуха нахмурил брови.

— Боялись гестапо?

— Нет, презрения. Лучше уж ненависть, чем презрение.

В прищуренных глазах Одухи появился интерес.

— Вы австриец?

Станислав покачал головой.

— Швейцарец?

— Нет.

Майор не мог скрыть своего нетерпения, губы его гневно сжались.

— Да кто же вы, черт возьми?!

— Поляк.

Наступило длительное молчание.

— Поляк… — повторил Одуха. Он сел и откинулся назад, прижавшись спиной к спинке стула. — Поляк в немецкой армии. Впервые такое слышу. А какого дьявола и откуда ты в ней взялся?

Станислав вкратце обрисовал, каким образом он попал в вермахт, вспомнил также о Польше, границе, рейхе, проблемах гражданства…

Одуха опустил ложку в остывший уже суп и несколько секунд помешивал его в задумчивости.

— Ваши слова звучат убедительно, — сказал он, — и как-то объясняют ситуацию. У меня никак не укладывалось в голове, что в отряде будет немец. Поляк — это совсем другое дело. Да, странный поляк — но это лучше самого странного немца. Как же ты, Музалев, ничего об этом не знал? Вроде даже пиво с ним пил, и неужели тебе ничего не бросилось в глаза? Да поляка можно сразу распознать. Заруби себе на носу на будущее: прежде чем ты откроешь рот, чтобы что-нибудь сказать, поляк уже будет иметь об этом совершенно другое мнение. Но конечно, не здесь. Здесь он будет выполнять то, что я скажу. Ну, а теперь присаживайтесь.

— Слушаюсь, товарищ майор!

Одуха снова принялся нарезать хлеб, раздавая ломти сидящим вокруг. Музалев шепнул Станиславу на ухо, что это излюбленное занятие майора. Любит нарезать хлеб. На столе появился самогон. Одуха поднял стакан.

— За удивительного немца, который оказался поляком!

Все выпили. Станислав встал. Он понял, что должен сказать несколько слов. Глаза всех присутствующих устремились на него. Он заговорил, с некоторым трудом подыскивая русские слова:

— Мундир, который лежит там, в мешке, я был вынужден напялить на себя два года тому назад… У меня было такое ощущение, будто кто-то ударил меня по лицу. Жег меня… как огонь. Что я мог сделать? Ничего. Уже шла война, тогда я подумал, что попытаюсь во Франции, сумею там дезертировать, сброшу мундир с себя… Под Бельфором я попробовал сдаться в плен. Во французский плен. Но французы сами сдавались. Как-то я вышел навстречу двоим и поднял руки. Они тоже подняли. Я тяну руки выше, а они пытаются поднять еще выше. Я им кричу по-французски «я поляк», а они мне «finie la guerre», то есть «конец войне». И вместо того чтобы они меня, я взял их в плен, — Станислав умолк на минуту, услышав смешки. — Теперь это кажется смешным, но тогда я чувствовал, будто мне клещами сжали горло. Поэтому я хотел бы выпить сейчас за то, что еще не конец и что я не там, не у немцев, а именно здесь… — Голос у Станислава дрогнул и он залпом выпил свой стакан.

Наступила тишина, все были взволнованы. Музалев и Троицкий по очереди пожимали ему руки.

— Ну, ладно, — отозвался Одуха. — Франция опозорилась. Но ты не радуйся, что сбросил с себя этот мундир. Завтра наденешь его снова.

— Мундир не надену, — сказал Станислав. Одуха побагровел от гнева.

— Что значит не надену?! Я, кажется, ясно сказал…

— Так точно, по вашему приказанию надену! Но не мундир, а маскарадное одеяние.

Одуха улыбнулся.

— Ну, не я ли вам говорил, что у поляка всегда наготове другое мнение!


На следующий день Станислав стоял на занесенном снегом шоссе. Рядом немецкий грузовик с открытым капотом возле огромного сугроба. Музалев в немецком мундире чуть ли не распластался на двигателе. Его тоже переодели. Он чувствовал себя довольно неуверенно в этой роли и сосредоточенно копался в моторе. Ну чем не маскарад?

Яркое солнце отражается в автомобильном стекле. С обеих сторон шоссе темнеет стена леса. Воздух застыл в неподвижности. Время от времени с верхушки ели слетает снег и рассыпается мелкой порошей. Птицы, осмелев от неподвижности автомобиля и людей, долбят клювами замерзшие шишки. А где люди? Их здесь больше, чем может показаться на первый взгляд. Залегли за первым рядом деревьев, прижав к щеке автоматы.

Они прибыли сюда на этом трофейном немецком грузовике, потому что главврач лагеря Борбе нуждается в деньгах. В последнее время спустил все до последнего пфеннига. Да, его надо обязательно выручить. Деньги лежат прямо на шоссе. Только сам он поднять их не может. Поэтому они сделают это вместо него. И Борбе получит столько, сколько захочет. В лагере, видимо, снова возросла смертность. Борбе всегда умел на этом подзаработать. Честно, в истинно немецком стиле. Каждому больному отпускается столько лекарств, сколько положено, — но тогда откуда берутся эти излишки?.. Значит, Борбе снова держит умерших в ведомостях живых Это позволило ему добиться немалой экономии. В особенности, если пересчитывать на лекарства. «Резервируя» их для умерших, он может теперь без всякого риска продать солидную партию медикаментов. Одуха охотно их «купит». В лесу легче раздобыть связку гранат, чем бутыль йода.

О сделке договорятся при посредничестве Леонова. Все очень просто. Кассу для гарнизона в Шепетовке перевозят в пикапе. Через несколько минут произойдет «изъятие» этих денег из пикапа, затем их обменяют на старые купюры, потом Леонов «проиграет» их в карты главврачу Борбе. Взамен он получит медикаменты для больницы в Славуте. А уже оттуда они попадут туда, где их с нетерпением ждут.

Но дело не только в Борбе. Штандартенфюрер Ворбс, шеф городской полевой жандармерий, также нуждается в деньгах. Правда, это именно он выиграл в карты у главврача — исключительно сильный игрок, — но и у него большие расходы. Многочисленная семья в рейхе, которую надо как-то содержать. Именно Ворбс может решить вопрос об освобождении арестованной, попавшей в руки украинских полицаев. Ее взяли в связи с расследованием по делу опасного дезертира, но эта девушка, собственно говоря, ничего не знает. Ее держат уже просто так, на всякий случай. При соответствующей поддержке со стороны Ворбса ее можно было бы, в общем, освободить. Тем более что доктор Леонов готов за нее поручиться. Доктор утверждает, что ее мать предлагает за ее освобождение солидную сумму. Пока, в данный момент, этих денег у нее нет, но она уже выехала к своей состоятельной родне и в ближайшие дни может их доставить. Она из очень богатой семьи, и за деньгами дело не станет. Родственники не поскупятся. Судя по всему, деньги для этой семьи — не проблема.

Сколько их может находиться в этом пикапе? Гарнизон большой, и машина курсирует по этой дороге каждый понедельник, доставляет определенную сумму, необходимую на его содержание в течение целой недели. Скоро они пересчитают эти денежки. Пора бы немцам уже появиться: двум мотоциклам с колясками и пикапу с кассой. Возможно, будет горячо. В особенности это почувствуют они двое, ожидающие на шоссе. Им необходимо быть крайне внимательными, чтобы не поймать пулю от своих. Все должно произойти очень быстро, в считанные секунды. Главное, чтобы немцы остановились. Они мчатся всегда на большой скорости. Поэтому надо заблаговременно начать подавать сигналы. Музалев по-прежнему копается в моторе. Это даже забавно: бывший военнопленный облачен в немецкий мундир. Как же он ругался, надевая его. «Я — строевик, — жаловался он, — и никогда не участвовал в диверсиях».

Перистое облако заслонило на мгновение солнце. Неожиданно издалека послышался шум приближающегося автомобиля. Но оказалось, это не пикап, а какая-то другая машина с двумя унтер-офицерами. Они остановились, увидев на обочине грузовик. «Что случилось? Нужна помощь?» Станислав подошел к автомашине. Надо поскорее их отсюда сплавить. Каждую минуту могут появиться те, с деньгами. Тогда все осложнится.

Обе автомашины стоят капот к капоту, унтер-офицеры спрашивают того, кто ремонтирует. Музалев объясняется с ними, как немой, какими-то неопределенными жестами. Что-то надо говорить вместо него: «Слегка перегрелся двигатель». — «Перегрелся? На таком морозе? Наверное, отказало охлаждение». — «Да, к сожалению, но уже все исправили. Сейчас едем дальше». — «Счастливого пути!» — «Всего хорошего!» Уехали. Музалев вытирает пот с лица и чертыхается. Говорит, что дружеское общение с немцами не доставляет ему абсолютно никакой радости. Он чувствовал бы себя намного лучше там, за деревьями, с пулеметом.

Солнце снова показывается из-за тучи, ярко искрится снег, осыпающийся с деревьев. Едут. На этот раз пикап. Перед ним мотоцикл с коляской. Постепенно вырисовываются три куполообразные каски жандармов. Сзади эскортирует пикап второй мотоцикл. Немцы прут, пожалуй, со скоростью сто километров. Большой риск на таком скользком шоссе.

Пора выходить на середину дороги. Они уже совсем близко. Станислав поднял вверх руку. Стоп! Немцы притормаживают, но видно, что с неохотой. Остановились. Первый мотоцикл уже поравнялся со Станиславом. Его двигатель продолжает работать. «В чем дело? Нам нельзя останавливаться», — в голосе жандарма слышится гнев и раздражение. «Поворачивайте назад. Там дальше бандиты. Мы попали под их обстрел, продырявили систему охлаждения». Жандармы недоверчиво смотрят на Станислава: «Бандиты? Откуда здесь им взяться? Вам, видимо, померещилось. Мы не можем ехать обратно. Как-нибудь справимся». — «Как хотите, мое дело предупредить». Жандарм все же забеспокоился: «Это далеко отсюда?» — «Каких-нибудь два километра». — «Есть у них автоматическое оружие?» — «Есть». — «Вальтер, это, может быть, засада на наш автомобиль», — сказал жандарм, сидящий на заднем сиденье.

Неожиданно в их беседу вступают пулеметы системы Дегтярева. Разговаривающий со Станиславом жандарм слегка приподнялся на сиденье и опрокинулся на руль мотоцикла. Сидящий за его спиной немец повалился на бок и сполз на шоссе. На земле он выглядел так, словно неожиданно уснул в удобном глубоком кресле. Станислав отскочил за капот грузовика. Он уже не успел увидеть, что происходит со вторым мотоциклом. Но с ним также не могло произойти ничего неожиданного: жандармов ждала смерть. С той стороны не прозвучало ни единого выстрела. Наступила полная тишина, нарушаемая лишь работающим двигателем пикапа. Но и этот звук вскоре оборвался.

Из кабины выскочили два солдата с поднятыми вверх руками. В них уже никто не стрелял. Из леса спешили к шоссе партизаны. С колясок мотоциклов сняли пулеметы, из пикапа извлекли мешки с деньгами. Пленных немцев привязали к дереву. Музалев опустил наконец капот и сел за руль. Станислав в кабину рядом с ним. Партизаны — в грузовик с брезентовым верхом.

Когда автомобиль сворачивал в лес, на шоссе взметнулись ввысь три столба пламени. Это горели подожженные мотоциклы и пикап. Надо было как можно быстрее убраться с этого места.

Лесная дорога встретила их ухабами и заносами. С не смолкнувшим еще в ушах треском пулеметов. Станислав беспокойно вслушивался в тяжелое надрывное тарахтенье перегруженного двигателя. Да, сражаться в партизанском отряде — это самая нелегкая свобода из тех, которые он хотел бы обрести.

IX

Станислав снова был в Шепетовке. Со времени его побега прошло более восьми месяцев. Дело уже приутихло, и при соблюдении мер предосторожности можно было довольно свободно передвигаться по улицам. В город он попал поездом. В вагон он сел станции за три до города вместе с отпускниками, едущими с фронта. Успел кое с кем познакомиться. Это ему помогло сориентироваться в обстановке. Довольно долгое пребывание в партизанском отряде, где он выполнял серьезные задания, не требующие точного знания обстановки, слегка выбили его из колеи. Несколько рюмок водки с новыми знакомыми позволили восполнить пробелы. Станислав снова обрел боевую форму и почувствовал себя раскованно и непринужденно.

Знойные августовские дни он проводил вблизи станции, иногда в закусочной или зале ожидания. Ночевал на частной квартире. В первый же день своего пребывания в Шепетовке он заглянул в будку путевого обходчика. Это был свой человек, украинец, он должен был сообщать ему о времени прибытия специальных поездов.

— Отец, не купишь ли сигареты? Обменяю на шпик.

— Нет у меня шпика. Последняя свинья сдохла в декабре.

Станислав вытащил портсигар и угостил старика сигаретой.

— Мне бы хотелось взглянуть на спецпоезд.

Старик, несмотря на названный пароль, подозрительно покосился на него.

— Они стоят недолго, — наконец сказал он. — И никому не разрешается близко подходить.

— Все ясно! В котором часу?

— Обычно около полудня. По о прибытии объявляют в самый последний момент. Можете сами удостовериться, герр фельдфебель. Они проносятся через нашу станцию почти ежедневно.

— У тебя все, отец?

Старик жадно затянулся сигаретой.

— Мне больше нечего добавить.

В тот день поезда не было. На следующий день проследовал вечером. Черт бы побрал этого старика. На третий день Станислав крутился возле станции с самого утра. Как обычно — в мундире фельдфебеля. Это звание что-нибудь да значило. Впрочем, дело было не только в погонах. У него на руках были хорошие бумаги. Их передал ему специальный посланец из Москвы.

Почти два месяца тому назад он приземлился здесь на парашюте и исчез. С партизанским отрядом связь не поддерживал. Иногда, правда, в строжайшей тайне наведывался к Одухе. Должно быть, разговор был о нем. Одуха похвастался, что у него в отряде не совсем обычный «немец». Подчеркнул, что абсолютно ему доверяет. Иначе не рискнул бы пойти с ним на контакт.

Их первая встреча произошла несколько дней назад в лесной сторожке. Станислав и этот посланец, Руслан, встретились наедине. Он, видимо, был важная персона. Одуха не случайно позаботился, чтобы их разговор проходил под особо усиленной охраной. В сторожке они провели вдвоем два дня. Беседы велись очень продолжительные. На разные темы. Руслан хотел знать о нем все, curriculum vitae[31]. С малейшими подробностями. Иногда Руслан ставил очень каверзные вопросы. Временами Станислав путался в ответах, хотя скрывать ему, собственно говоря, было нечего. Порой под проницательным взглядом Руслана робел. Тот буквально насквозь прошивал его этим взглядом. А то неожиданно вдруг одаривал улыбкой, подкупающей, но только на миг, и тут же становился непроницаем. На одном пальце у него поблескивал перстень с печаткой, который он постоянно снимал и надевал.

Только на второй день вечером, прикурив сигарету от керосиновой лампы, Руслан коснулся вопроса, который его главным образом интересовал. Речь шла об этих поездах. Он признался, что ему самому не разгрызть этот орешек. Станислав, по его словам, для него дар небесный. Только в немецком мундире, зная порядки в вермахте, можно расшифровать эту загадку. Он, похоже, заранее рассчитывал на согласие Станислава и заготовил на его имя все необходимые документы. Руслан передал их Станиславу, чуть улыбнувшись, и подкрутил фитиль в лампе. Воинская книжка на имя Иосифа Дроппе. Фельдфебель Иосиф Дроппе. Внутри отпускное свидетельство. Станислав внимательно его изучил. Чисто сработано. Внизу печать с орлом и подпись генерала Олендорфа.

Станислав посмотрел на затягивающегося сигаретой Руслана.

— Надеюсь, подпись подделана хорошо.

Руслан нетерпеливым движением руки стряхнул пепел на железную печурку.

— О чем ты спрашиваешь. Это подпись самого генерала.

Он передал Станиславу еще небольшой пакет, завернутый в газету. Это были фельдфебельские лычки, а также награды за кампанию 1941 года на Восточном фронте.

— С этим можешь передвигаться совершенно свободно, — сказал Руслан. — Тебе потребуются еще деньги. На них будешь пить, но значительно чаще угощать. Обрати внимание на вагоны, маркированные буквой «Z». Это специальные поезда. Через десять дней сообщишь мне, что в них везут.

У кого можно разузнать? Кто располагает такой информацией? Распивать с кем-то в вокзальном ресторане в надежде собрать сведения не имело смысла. Там проводили время или отпускники, или военнослужащие из местного гарнизона. Ни те, ни другие не могли иметь об этом ни малейшего представления. Эти поезда, как утверждал путевой обходчик, останавливались в Шепетовке не больше чем на пять минут. Что можно успеть сделать в течение пяти минут? Поезда находятся под усиленной охраной, а вагоны опломбированы. Не лезть же ему в них самому. Он взялся, пожалуй, за невыполнимое задание. Его возможности явно переоценили. Одно дело прикидываться немцем где-нибудь на шоссе, и совершенно другое — расшифровывать военную тайну. Станислав кружил вокруг станции, убежденный, что все это ровным счетом ничего не даст.

Вокзальные часы с римскими цифрами на циферблате показывали пять минут двенадцатого, он, не помня уже в какой раз, вошел в почти пустой зал ожидания. Возле буфета с наполненными пивными кружками стояли три украинских крестьянина и один полицай. Разговаривали вполголоса. Когда Станислав заказывал пиво, они, видимо, сменили тему разговора. Наверное, договаривались о какой-нибудь незаконной торговой сделке или о чем-нибудь в этом роде. Тоже проявляли осторожность. Даже забавно, кто здесь кого должен опасаться? Станислав выпил пиво и остановился перед расписанием поездов. Поезд, следующий из Киева в Ровно, прибывал в 11.23. Станислав делал вид, что кого-то поджидает. Нельзя слоняться по вокзалу в течение трех дней, не обратив на себя внимания. С ним уже здоровались буфетчица, кондуктор, проверяющий у выхода на перрон билеты, и даже немецкий диспетчер, на которого он натыкался пару раз. Кто-нибудь в конце концов может заинтересоваться фельдфебелем, не знающим, как убить свободное время.

Станислав вышел на перрон. Несколько штатских и три немца ждали поезд на Ровно и когда объявят по радио на немецком и украинском языке о его прибытии. Солдаты при виде унтер-офицера, щелкнув каблуками, отдали ему честь. Станислав козырнул в ответ. Семафор пополз вверх, и пассажиры начали собирать свой багаж. К станции, сигналя, подошел пассажирский поезд. Из него высыпали деревенские бабы с кошелками и узлами, закутанные в шерстяные платки. Вылез из вагона какой-то офицер войск СС. У станции его уже, наверное, поджидал автомобиль. Вот он проходит мимо, необходимо козырнуть. И снова перрон опустел. Больше здесь ничего не выстоишь. Зайти опять в зал ожидания? Снова накачивать себя пивом? Нет уж, увольте, с него хватит. Можно, пожалуй, прогуляться перед вокзалом.

На улице обычная суета: проезжают воинские грузовики, громыхают крестьянские подводы, снова двигаются люди в направлении станции. Неожиданно вынырнул зеленый фургон с жандармами, остановился перед зданием вокзала. Около тридцати жандармов выскочили на улицу с автоматами, с низко надвинутыми на глаза касками, некоторые в полном боевом снаряжении. Быстро разбились на группы. Одна направилась в направлении перрона, остальные окружили станцию. Кажется, это именно то, ради чего он здесь находился. Станислав поспешил за первой группой. Жандармы выгоняли пассажиров с перрона.

Станислав протискивался через отходящую толпу, но в этот момент один из жандармов преградил ему дорогу.

— Герр фельдфебель, прошу вас пройти в зал ожидания.

— Я вас не понимаю. Что это значит?

— Через четверть часа вы сможете сюда вернуться.

Станислав изобразил возмущение.

— По какому праву?! — повысил он голос. — Я немецкий унтер-офицер, а вы обращаетесь со мной, будто я украинец…

— Мы здесь по делу высочайшей важности, герр фельдфебель. Прошу нас правильно понять.

— Здесь нечего понимать. Это оскорбительно для немецкого солдата. Я должен буду подать на вас рапорт в штаб.

Жандарм также заговорил на повышенных тонах.

— Прошу вас не настаивать. Есть приказ всем покинуть перрон. Я сожалею, что вы должны присоединиться к этому сброду, но есть указание выпроводить с перрона, если потребуется, даже генерала. Через минуту сюда должен прибыть специальный поезд.

Станислав еще раз попробовал возразить.

— Что это за поезд, из-за которого унтер-офицера убирают с перрона? Мне посчастливилось стоять на перроне, когда прибыл сам фюрер, и никто не посмел мне сказать, что я лишний. Вы сами уже не знаете, кого следует, а кого не следует подозревать.

— Дело касается безопасности армии, герр фельдфебель. Прошу подчиниться, иначе мы будем вынуждены применить силу.

Станислав понял, что больше ничего не добьется. Дальнейшее его упорство к добру не приведет. Всех штатских загоняли в зал ожидания. Он прошел несколько шагов вслед за ними, но перед самым входом свернул вправо. Пройдя вдоль здания вокзала, через выход для прибывающих пассажиров вышел на улицу. Поверх низкой ограды и через открытую калитку он мог видеть бо́льшую часть станции. Полный обзор ограничивали вокзальные постройки и разросшиеся кусты сирени. Жандармов расставили вдоль железнодорожного полотна, с обеих сторон.

Послышался тяжелый перестук колес. Поезд надвигался на перрон, словно огромное безмолвное животное. Не было ни объявлений о его прибытии, ни гудков. Паровоз тянул за собой вагоны почти бесшумно. Казалось, что он затаил извергающее пар дыхание Прибывавший состав осторожно, метр за метром, притормаживал. Крытые товарные вагоны с будками для охранников проплывали мимо, как на заводском конвейере. На задымленных, темно-красных досках технические данные и сокращенные названия городов, к которым были приписаны вагоны: Бремен, Гамбург, Мюнхен… А рядом свежей белой краской… да, конечно, та самая буква: «зет», «зет», «зет»… На одном из вагонов даже два раза: «ZZ». Другая маркировка или просто чрезмерное усердие того, кто их выписывал?

Стоящий ближе всех к Станиславу жандарм окинул его неприязненным взглядом. Но он уже не осмеливался приказать ему отойти подальше. В этот момент раздался легкий лязг буферов, как будто метко пущенный шар угодил в кегли, и поезд остановился. Смена поездной бригады. Жандармы, имевшие при себе полное боевое снаряжение, взобрались на ступеньки будок для охранников. Старая смена сошла с поезда. Станиславу не был виден паровоз. Как некстати разрослись эти чертовы кусты сирени! Еще минута, неожиданный рывок и вновь неторопливо застучали колеса. Поезд отправился в дальнейший путь. Вся операция заняла не более трех минут.

Что в этих дьявольских вагонах? Кто может об этом знать? Жандармы? Они могли присутствовать при погрузке. Но как к ним подобраться? Эти битюги всегда держатся особняком и никогда не болтают лишнего.

Последний вагон скрылся вдали. На перрон снова высыпали штатские. На сегодня это все. А завтра будет то же самое. Самое большее, что он может сделать, — это пересчитать вагоны. Бессмысленное занятие. Из-за кустов сирени, оттуда, где стоял паровоз, вышли три железнодорожника. Паровозная бригада? Кажется, она… Если поменяли охрану поезда, то должны были заменить и обслуживающий персонал. Они идут к выходу. Да, это те, что вели состав. По их лицам видно, что они прямо из будки машиниста: перепачканные, уставшие. Станислав внимательно рассмотрел их при выходе с перрона и двинулся за ними, держась на некотором расстоянии. Железнодорожники перешли на другую сторону улицы. Прямо напротив вокзала небольшое здание. Железнодорожники вошли в ворота дома и свернули налево в какие-то двери. На стене висела таблица немецких железнодорожных линий. Станислав вошел вслед за ними. Здание напоминало внутри гостиницу. Здесь ему никогда не приходилось бывать. Охранник или швейцар спросил, кого он ищет. «Никого, я хотел бы чего-нибудь перекусить». — «У нас? Столовая обслуживает только железнодорожников, но если вы желаете, герр фельдфебель…» Разумеется, Станислав желал.

Трое вновь прибывших отметились в небольшом окошечке. После проверки документов им выдали ключи от номеров, и они сразу же отправились наверх. Задержать их каким-то образом внизу было невозможно. Станислав вошел в столовую. Это было небольшое помещение с пятью или шестью столиками и буфетом. Он поинтересовался, есть ли что выпить? Нет, не держат. Подают только пиво. Ну, разумеется, как он мог забыть, что железнодорожники не пьют. Станислав сел за столик и заказал обед. Принесли фасолевый суп, а на самом деле похлебку. Если железнодорожники действительно захотят что-нибудь съесть приличное, то, несомненно, пойдут в вокзальный ресторан. Вопрос только в том, спустятся ли они сейчас вниз? Станислав поджидал их уже около четверти часа. Наконец спустились двое. Они уселись за соседний столик. Станислав напряг слух, пытаясь уловить каждое их слово. Болтали о всякой чепухе. Ничего стоящего, что представляло бы для него какой-нибудь интерес. Один жаловался другому, что во время последнего рейса у него даже не было времени забежать домой, хотя состав стоял в его родном городе почти полдня. Второй распространялся о бомбардировках. Проклинал англичан. Люфтваффе, по его мнению, должен сровнять с землей Лондон, чтобы бомбежки прекратились раз и навсегда. Его приятель согласился с ним. Только вот, как быть с этим Нью-Йорком и американскими летающими крепостями… Люфтваффе, к сожалению, не залетает так далеко. Правда, есть японцы… но они тоже летают, лишь где-то в Азии.

Станислав решил вмешаться в их беседу, прежде чем они отправятся к себе наверх. Все это скоро кончится, сказал он, обращаясь к ним с кружкой пива в руке. До наступления зимы наверняка Москву возьмут и тогда смогут расправиться с Англией. Восточный фронт связывает огромные силы. Но скоро они там будут не нужны. Англичане не смогут противостоять такой мощи. Ему кое-что об этом известно. Он только позавчера вернулся с фронта и может их заверить в огромной ударной силе немецкой армии. Дайте только немного времени, и мы расправимся с Советами. А потом примемся за этот островок. Вы спрашиваете, как Америка? Без своего авианосца, каким является для нее Англия, она сюда и не сунется.

Слова Станислава подняли у них настроение. Они потянулись к нему с кружками, желая чокнуться за немецких солдат, за фюрера, за победу. Станислав спросил, хочется ли им что-нибудь покрепче? Они ответили, что, в принципе, не прочь, но устали, спят на ходу. Двое суток в дороге — это не шутка. Тогда Станислав предложил встретиться вечером в ресторане. Вечером совсем другое дело. Скорее всего, они придут. Он сказал, что будет с товарищем, который только вернулся с фронта. Им так редко удается поговорить с кем-нибудь, кто приезжает прямо из рейха. Для них, солдат, услышать, что делается на родине, — большая радость.

Железнодорожники пришли. Выспавшиеся, посвежевшие, с заметно улучшившимся настроением.

— А где ваш друг, герр фельдфебель?

Станислав объяснил, что приятель повстречал девушку и предпочел ее общество мужской компании. Его слова не вызвали удивления. Можно только позавидовать товарищу.

— Украинка?

— Да.

— Счастливчик. Украинки не хотят встречаться с немцами. Но бывают, правда, исключения. А вы откуда родом, герр фельдфебель?

Станислав заколебался. Сказать правду? Он все еще опасался за судьбу матери и сестры. Начнись сейчас какое-нибудь расследование, то не так уж трудно будет сообразить, что дезертир Альтенберг и интересующийся спецпоездом силезец являются одним и тем же лицом. Ему пришла в голову мысль выдать себя за поморца. Но тогда легко попасть впросак. Лучше уж придерживаться правды. Тем более что железнодорожники все равно могли догадаться, откуда он, по акценту.

— Я из Силезии, — сказал он. — Из Глейвица.

Один из железнодорожников обрадовался.

— Из Глейвица? Моя жена тоже родом из Глейвица. Мне приходилось туда часто ездить к тестю и теще. Я хорошо знаю те места. Даже собирался там обосноваться. Но жить в этом городе невозможно.

— Почему?! — возмутился Станислав. — Не представляю себе жизни в другом месте.

— Понять можно, — заметил железнодорожник, — вы, силезцы, настоящие патриоты. Отвоевали Силезию для рейха во время плебисцита. За это честь вам и хвала. Но я предпочитаю жить там, где не бывает дыма и нет польских националистов. Регенсбург, Глейвиц… этот край когда-то был настоящей пороховой бочкой. Я предпочел забрать оттуда жену к себе. Она и так, бедняжка, достаточно натерпелась от поляков. Мой тесть своими руками подтасовывал результаты плебисцита. Он мне рассказывал, как ему намяли за это бока польские громилы. Поляки — это дрянной народ. Нас, немцев, они ненавидят.

Станислав не нашелся, что ответить. Все вдруг в нем закипело от гнева. Но он не должен выдавать себя. Сделав над собой невероятное усилие, он назвал тестя замечательным ловкачом и почел за благо побыстрее сменить тему разговора. Наполняя рюмки, он заметил, что всегда воздавал должное немецким железнодорожникам. «На фронте все ясно, — начал он. — Ты стоишь лицом к лицу с противником. Оба вооружены и ведут честную игру: кто успеет выстрелить первым, кто окажется более метким. А железнодорожник?.. Он всегда, по существу, безоружен. Я уж не говорю о бомбежках. Все страдают от них одинаково. Но эти лесные банды… Как с ними прикажете бороться? Какие у вас есть шансы на успех? Взлетаете в воздух, не увидев даже противника».

Станислав понял, что затронул самое чувствительное место. Те развязали языки. Сколько же в них страха и дикой ненависти к этим «бандитам» из леса. Предоставь им возможность, и они сдерут живьем кожу с каждого партизана. Как они только их не называют: убийцы, волки, чертово дерьмо. Станислав поддакивал, как умел.

Особенно опасны мосты. Больше всего на свете они боятся мостов. Когда паровоз въезжает в первый пролет — это то же самое, как если бы им приказали прогуляться по натянутому канату. Не известно, в какоймомент он лопнет. Нет ничего более кошмарного, чем мосты. Снятся им по ночам. Конструкции из спичек. Махонький кусочек тротила под опорный бык — и все летит с треском к чертовой бабушке. Проехать мост, оставить его позади — это значит получить еще несколько часов жизни. Пока не подъедешь к следующему. И тогда все повторяется сначала.

Станислав заметил вскользь, что риск, видимо, зависит также и от качества груза.

— Вы правы, герр фельдфебель. Одно дело везти бревна на стройку или эшелон с солдатами, и совсем другое — боеприпасы или легковоспламеняющиеся материалы. Это самое опасное, что может быть. Чувствуешь себя так, будто у тебя висит бомба за спиной. Один неосторожный шаг и… У железнодорожника всегда при себе проездной билет на небеса. Немного передохнешь в рейхе, хотя и там становится все трудней. Все чаще беспокоят англичане. А потом снова эта проклятая Польша. Сразу начинают пошаливать нервы. Затем Украина и оттуда путь на Крым… Там, пожалуй, хуже всего. В катакомбах полно бандитов. Выкурить их оттуда невозможно.

Второй, молчавший до сих пор железнодорожник чуть заметно усмехнулся.

— Ну, теперь мы приготовили для них сюрприз. Можно сказать, подарочек от железнодорожников. Попрыгают они теперь у нас…

В его улыбке пряталось дьявольское наслаждение.

— Что, дымовые шашки? — заинтересовался Станислав.

Железнодорожник покачал головой.

— Шашки — это хорошо для пчел. Наше угощение немного посильнее.

— Газы?

Снова та же усмешка.

— Это уже ближе, герр фельдфебель. Газ «циклон». Если вдохнул, не успеешь, говорят, даже почесать пальцем в носу.

Станислав почувствовал, как его бросило в жар. Он слышал о «циклоне». Его применяли в лагерях смерти. Он хлебнул глоток водки и закашлялся, пытаясь скрыть свое состояние.

— Вот это здорово! — выдавил он из себя. — Наконец-то сможете спокойно вздохнуть.

Первый железнодорожник не разделял, однако, энтузиазма второго.

— Такой груз нельзя перевозить вместе с боеприпасами, — произнес он. — Дело даже не в том, что я беспокоюсь за свою жизнь. Если произойдет взрыв, нам и так все равно крышка. Не найдешь потом, где голова, где ноги. Но этот единственный вагон отравит все вокруг. Если бы он взорвался, например, здесь, на вокзале… В общем, о чем здесь много говорить… пострадали бы город, гарнизон. Такой вагон должны отправлять вместе с транспортом селедки, консервов, но не с боеприпасами для танков. Это дьявольское оружие.

Станислав спросил, в каждом ли транспорте везут что-либо подобное.

— Ну, что вы, это, пожалуй, единичный случай. Хочу надеяться, что это так. Мне бы лично больше не хотелось везти такое.

Станислав поднял рюмку и предложил выпить за то, что они расстались с этим опасным поездом. Но они возразили, все равно кто-то должен довезти этот груз, но тост охотно поддержали. Они уже немного захмелели и хотели обязательно услышать какие-нибудь новости с фронта. Станислав едва от них отделался. Никогда еще, кажется, он никуда так сильно не спешил, как сейчас. Он уже знал все, что намеревался выяснить, а сведения, полученные об этом суперспециальном вагоне, заставляли его особенно сильно торопиться. Пришлось сказать, что он выпил лишнего, что не хотелось бы возвращаться в нетрезвом состоянии. После чего расплатился и вышел из ресторана.

Еще в тот же вечер ему удалось встретиться с Русланом в небольшом невзрачном шинке на другом конце города. Туда Станислав доставлял свои ежедневные донесения. Когда он вошел, Руслан уже встал из-за столика. Он ждал его около получаса и потерял надежду, что удастся сегодня увидеться с ним. Заметив Станислава, он задержался возле буфета и заказал еще рюмку водки. Появление немецкого унтер-офицера не осталось незамеченным. Гомон пьяных голосов на мгновение смолк. За Станиславом незаметно наблюдали. Хозяин тотчас выбежал навстречу и услужливо подвел к свободному столику. Приняв заказ, тут же исчез. Руслан, опираясь о стойку буфета, также не выпускал его из поля зрения. Выждав минуту, он подошел к Станиславу, вытащил из жилета карманные часы и положил перед ним на столик.

— Wollen Sie kaufen? Das ist eine gute Taschenuhr. Silbern[32]. — Руслан совсем неплохо говорил по-немецки, хотя произношение было неважное. Станислав взял часы и некоторое время молча крутил их в руках.

— Wieviel?[33]

Оба заговорили вполголоса.

— Добрался до железнодорожников, — сказал Станислав.

— Говори по-немецки, — заметил Руслан. — И продолжай рассматривать эти дерьмовые часы. Каких железнодорожников?

— Которые привели сюда спецпоезд.

— Хорошо. Что узнал?

— По-моему, все, что требовалось. Вагоны, помеченные буквой «Z», — это боеприпасы для танков. Есть еще один вагон, маркированный «ZZ». В нем «циклон».

— Что это? — Руслан или не знал такого названия, или просто не расслышал.

Станислав повторил более отчетливо:

— «Циклон». Тот самый, что применяют в Освенциме и Треблинке… газ.

Руслан подозрительно на него посмотрел.

— Армия не занимается газовыми камерами. У тебя слишком богатая фантазия.

— Боюсь, что моя фантазия здесь ни при чем, — сказал Станислав. — Речь идет не о газовых камерах. Этот газ предназначается для борьбы с партизанами. Его хотят закачать в катакомбы.

Руслан беспокойно шевельнулся.

— Ты в этом уверен?

— Я повторяю только то, что говорили железнодорожники. Рассказывая о газе, они были сильно возбуждены. Трудно передать словами всю ненависть, которую они испытывают к тем, кто пускает под откос их поезда. Они верят, что армия с помощью «циклона» расчистит для них дороги.

Оба надолго умолкли. Станислав, не переставая рассматривать часы, неуверенно поглядывал на Руслана. Он болезненно переживал недоверие своего нового шефа.

— Разве это так неправдоподобно?

Руслан взял часы, открыл крышку и стал внимательно разглядывать механизм.

— Я думаю, что такой человек, как ты, должен работать в самом рейхе, — произнес он неожиданно. — Когда-то я сам надеялся… если бы только не этот чертов язык. Он всегда мне давался с большим трудом. Да, то, что ты рассказал, звучит убедительно. Даже более чем… — он защелкнул крышку часов. — Ну, хорошо. Покупай, наконец, эти часы. Ты, наверное, еще не совсем поистратился?

Станислав вытащил пачку банкнотов, пересчитал и положил на столик. Удивленный таким неожиданным поворотом их беседы, он смотрел, как его шеф с хорошо разыгранной жадностью сгребает со столика свои собственные деньги.


Вскоре после этого случилась история с венграми. В течение нескольких дней Станислав приезжал к ним утренним поездом. Слезал на небольшом полустанке и спускался к берегу протекающей рядом речки. Страстный рыболов-любитель. Никогда до этого он не занимался рыбной ловлей. Не умел даже насадить на крючок приманку. Научил его этому несложному искусству Музалев. Рыбалка Станиславу даже пришлась по душе. Трепыхающаяся на натянутой леске рыба давала новые, не известные ему дотоле ощущения.

Ну и сам мост. Два железных пролета на высоких бетонных быках. Он прятался в их глубокой тени от палящих лучей солнца. Никто не осмеливался его здесь тревожить. Однако двое часовых, с которыми он пытался заговаривать, доложили своему командиру о нем. И уже в первый же день под вечер появился офицер. Вроде бы во время обычной проверки постов случайно на него наткнулся. В поведении офицера он сразу же почувствовал некоторую подозрительность. Тот неторопливо приближался к стоящему на берегу Станиславу.

— Я восхищаюсь вашей храбростью, — сказал он по-немецки. — Вы здесь совсем один, а ведь рядом, в лесу, советские партизаны.

Станислав возразил, что он совсем не такой уж храбрый и выбрал это местечко лишь потому, что поблизости есть мост, а поскольку каждый мост, как правило, хорошо охраняется, то ему здесь нечего опасаться. Офицер улыбнулся и посмотрел на вращающийся в водовороте поплавок.

— Поймали что-нибудь?

Станислав вытащил из воды садок с довольно крупной плотвой.

— Пожалуйста, ужин на двоих! — помахал он садком. — Рыбалка — это самый лучший отдых после грохота русской артиллерии. К сожалению, мой отпуск скоро заканчивается.

Офицер успокоился. Сам он говорил довольно бегло по-немецки и должен был, несомненно, отметить безукоризненный акцент Станислава.

— По инструкции никому нельзя находиться под мостом, — сказал он, — но для вас мы сделаем исключение. Желательно, однако, чтобы больше никто вас здесь не заметил. В противном случае у меня могут возникнуть неприятности. Вы, разумеется, понимаете, что я имею в виду?

Станислав прекрасно все понимал. Он поблагодарил и сказал, что в знак признательности охотно поделится уловом. Тем более что ему все равно негде поджарить рыбу.

— Можете это сделать у нас, — сказал офицер. — Мы имеем очень неплохого повара. Дайте ему вашу рыбу, и он поджарит ее на сковороде.

— С удовольствием. Позвольте вам также предложить…

Венгр позволил. Они здесь умирают от скуки. Отдельный венгерский взвод, который забросили куда-то к черту на кулички. Война и скитальческая жизнь им уже осточертели, и они тосковали по дому. Совместный ужин с прибывшим с фронта в отпуск немецким офицером вносил разнообразие в их невыносимо нудную жизнь. Станислав провел с ними несколько вечеров. Вернее с поручиком Самушей из Дьора, который вел себя чрезвычайно тактично, сохраняя в то же время по отношению к нему некоторую дистанцию. До войны он был служащим какого-то банка. От души сожалел, что Станислав не разбирается в тонкостях финансовых операций. Для него не существовало более захватывающей темы для беседы, но здесь, к сожалению, ему не с кем об этом поговорить. Война. Сейчас идет подсчет только на убитых и раненых. Самушу мобилизовали в армию как резервиста, когда он уже давно позабыл о том, что когда-то был офицером. Если бы венгры не рождались сразу со шпорами, из него наверняка не получился бы хороший солдат.

Уже на второй вечер Самуша обратил внимание, что герр Дроппе не похож на типичного немца. Он прямо сказал Станиславу об этом: «Вы не произносите тостов за фюрера и не долдоните без устали о победе. И правильно делаете. Разве не лучше выпить за семью? За жену и детей, которые дома истосковались, думая о нас? Фюрер вполне может обойтись и без нас. А если даже и не сможет… в истории уже столько было разных фюреров. Может быть, я сказал что-нибудь лишнее? Надеюсь, герр фельдфебель, вы не будете за это в претензии на меня? Я очень уважаю немцев, но Гитлер — это совсем другой вопрос. Он привносит в эту войну ненужную жестокость. Война сама по себе достаточно жестока. Она страшна и без демонов устрашения.

От свежеподрумяненной рыбы шло благоухание, а вино, которое Самуша выставил на стол, имело тонкий аромат и чуть сладковатый привкус. Станислав заметил, что он также имеет собственное мнение о войне, но говорить об этом ему было бы намного легче, если бы он был венгром. В целом, однако, он разделяет точку зрения Самуши. В особенности, в том, что касается методов обращения немцев с населением оккупированных территорий. Здесь, действительно, есть что-то нечеловеческое. Может быть, он и не должен этого высказывать, но бывают моменты, когда ему стыдно, что он немец, СС и гестапо ведут себя словно банда головорезов, и ему, Иосифу Дроппе, приятно, что Самуша не отождествляет с ними обыкновенных немецких солдат, к которым он причисляет и себя.

Венгр сориентировался, что они затронули слишком щекотливую тему, и начал осторожно менять направление разговора. Правда, получалось это у него не очень гладко. В глубине души он, видимо, терпеть не мог Гитлера. Станислав пытался мысленно прикинуть, какую пользу могли бы принести венгры, окажись они вдруг «по другую сторону баррикады». Взвод хорошо вооруженных венгров — это сила, которой никак нельзя пренебрегать. Способ, каким Станислав и его друзья собирались привлечь их на свою сторону, можно было назвать в равной степени как жестоким, так и гуманным. Но он не должен был решать моральные аспекты данной операции. В его задачу входило выполнить приказ — и ничего больше.

И тут произошло совершенно непредвиденное обстоятельство, выбившее его из колеи. Утром, как обычно, он сел в поезд, это был день, на который назначили проведение операции. Станислав должен был появиться у реки В назначенный час и заманить обоих часовых одновременно в одно место. Требовалось снять их с моста сразу и главное без шума. Сделать это было довольно просто, после чего Станислав переходил к выполнению более сложной задачи. Предстоял принципиальный разговор с Самушей. При мысли об этом Станиславу становилось не по себе. Как он будет протекать, какой примет оборот? Судьба этих нескольких десятков венгров зависела полностью от результатов переговоров.

Станислав вошел в купе «только для немцев» и взглянул в окно. По перрону бежали опаздывавшие к поезду пассажиры. В купе он был один. Утренние лучи солнца освещали грязное оконное стекло, в купе было душно. Он опустил стекло и жадно втянул свежий воздух.

На перроне появилась какая-то девушка. Дежурный по станции приготовился дать сигнал к отправлению. Девушка стремглав бросилась к ближайшему вагону. У Станислава перехватило дыхание: это была Люся. В легком летнем платье, с заколотыми сзади темными волосами. Раньше он видел ее только в осеннем или зимнем пальто или костюме. А сейчас она выглядела совсем девчонкой. Все дни, что он был в Шепетовке, он только и вспоминал о ней. Но встретиться не имел права. Это было бы слишком рискованно. И вдруг такой случай.

Люся почти на ходу вскочила в поезд, вагона на два позади него. Поезд дернулся и застучали колеса. Как хочется хоть на секунду с ней встретиться, крепко ее обнять, вдохнуть запах ее волос! Сколько же она вытерпела из-за него. Полиция, расследование, полевая жандармерия. Люся выдержала все, не проговорилась. Волна нежности захлестнула его. Он вышел из купе и зашагал по узкому проходу вагона.

Поезд громыхал, ускоряя бег. Ужасная толкотня. Он с трудом протискивался между пассажирами. Пройдя две площадки, он, наконец, добрался до вагона, в который она села. Прошел несколько купе, заглядывая внутрь через дверное стекло. Люсю он отыскал лишь в предпоследнем. И был поражен ее видом. Она сидела, ссутулившись, забившись в самый угол, бледная как мел, глаза полны ужаса, какой-то безумной отрешенности. Станислав отодвинул дверь. Только теперь она его увидела, вздрогнула и еще глубже вжалась в спинку скамьи. Ему показалось, что она его не узнала. Он был в нерешительности, не знал, что сказать. Какие подобрать слова, на каком языке с ней говорить? По-русски? По-немецки? Пассажиры с интересом и беспокойством наблюдали за этой немой сценой.

— Люся, ты меня не узнаешь?

Впервые Станислав обратился к ней на ее родном языке. С обеих скамей уставились на него недоверчивые глаза пассажиров. Еще до его появления они уже обратили внимание на ее странное поведение, и теперь им казалось, что они понимают причину ее страхов. Под их взглядами Люся поднялась и, ни слова не говоря, вышла в коридор. Станислав взял ее за руку. Он почувствовал, как она дрожит.

— Люся, что произошло? — Но она не могла выдавить из себя ни слова. Лишь молча сжала его пальцы. Станислав притянул ее к себе. — Пойдем, у меня свободное купе.

Люся безропотно пошла за ним. Он запер дверь купе, в котором, кроме них, никого не было. Обняв ее, он почувствовал, как она дрожит.

— Что с тобой? Куда ты едешь?

Она с трудом хватала воздух.

— До Славуты… К доктору Леонову.

— Что случилось?

— Ох, Станислав… Они расстреляли всех наших врачей…

— Врачей? Почему?

Вагон швырнуло на повороте. Люся судорожно схватилась за него.

— Фон Графф… Их поставили у барака и расстреляли. Я видела это собственными глазами. Видишь ли, упало бревно… И придавило ему ногу.

— Фон Граффу?

— Нет, одному пленному. На стройке новых бараков. Его доставили, конечно, в лазарет. И доктор Яковлев, тот, который приходил к тебе, когда ты был болен, наложил ему гипс. Не знаю, слышал ли ты… В последнее время из лагеря выпускали тяжелобольных и инвалидов. С этим гипсом у него был шанс выйти на свободу. Но кто-то, видимо, донес. Ну… о том, что с этим бревном все совсем не так. Потому и нагрянул фон Графф… со всей своей свитой. Даже Борбе был бледен, как мел. Он сам и снял этот гипс. А под ним ничего не оказалось… понимаешь, здоровая нога. Переломом кости там и не пахло. Я думала, что фон Графф прикажет нас всех расстрелять. Он орал, что сделает это, — Люся снова начала хватать воздух. — Они сразу же стащили с коек всех с гипсом. И штыками, представляешь… прямо в этот гипс. Поразбивали его вдребезги… результат был известен заранее. Все как один здоровы, никаких повреждений, никаких травм. А Федор Федорович за день до этого внес их всех в список выпускаемых из лагеря. И Борбе уже поставил под ним свою подпись. Поэтому он так и побледнел. Он не сказал ни слова, когда их поставили к стенке. Сначала этих с гипсом, а затем врачей. Это было страшно. Они что-то выкрикивали, но я уже ничего не могла разобрать. Я слышала только выстрелы. Не знаю даже, как мне удалось оттуда выбраться.

Он пытался ее успокоить, но все было безуспешно. Рассказывая, она переживала все заново. Сказала, что пыталась дозвониться до больницы, чтобы связаться с Леоновым, но ей не удалось.

— И ты едешь сейчас к Федору Федоровичу? — спросил он с беспокойством. Она утвердительно кивнула головой. — Это же самоубийство. В Славуте жандармерия и полиция все на ногах. Его, наверное, взяли или дома или в больнице. Ты попадешь прямо в ловушку.

— Возможно. Но я должна его предупредить. Борбе все время твердил, что он ничего не знал и что во всем виноват Леонов. Что Леонов подсунул ему этот список. Мне во что бы то ни стало надо его увидеть. Они сделают с ним то же, что и с теми.

Станислав крепко стиснул ей руку.

— Ты сойдешь вместе со мной, — сказал он. — Я тебя никуда не пущу.

Люся вырвалась из его цепких пальцев.

— Нет, не надо задерживать меня! Я должна там быть!

— Пойми, это безумие!

— Может быть, но я не могу поступить иначе. Если хочешь, едем вместе со мной. В этом мундире тебе будет это нетрудно сделать. Мы вместе войдем в больницу.

Люся была права. В этом мундире он мог бы сравнительно безопасно проникнуть к Леонову или по крайней мере выяснить обстановку. Но как раз через полчаса он должен быть на берегу. Партизаны уже ждали его там.

— Это исключено, — сказал Станислав. — Я готов поехать с тобой в любое другое время, но только не сейчас.

— Боишься?

Станислав оторопел.

— Не знаю, дело не в этом. Я должен выйти на следующей станции. И ты тоже сойдешь со мной.

Она окинула его холодным, полным ненависти взглядом.

— Забыл… Обо всем забыл. И о том, кто тебя вытащил из Шепетовки, кто спрятал от жандармерии… Никто не сделал для тебя больше, чем Леонов. Над ним нависла смертельная опасность! А тебе, видите ли, надо выходить на следующей станции! И это для тебя сейчас самое главное!

Станислав пытался успокоить ее. Он объяснял ей, что ничего не забыл, что сам расстроен, не знает, как ему поступить. Ясно только одно — он не может разорваться и быть одновременно в двух местах. Она должна постараться его понять. Он стольким обязан и так благодарен доктору, что пошел бы ради него и в огонь и в воду, но именно сейчас его ждут в другом месте. И не могут без него обойтись. Он ведь не на прогулку собрался. Ему поручено провести ответственную операцию. Он обязан оправдать их доверие. Ужасно, что его задание и ее поездка совпали по времени, но у него нет другого выхода. Да разве сможет он чем-нибудь помочь? Сама она едет прямо в расставленную ловушку и ничего не сможет предотвратить. Слишком поздно.

Поезд начал замедлять ход. Станислав мягко взял ее за руку. Она снова вырвалась.

— Оставь меня! Я с места не сдвинусь!

Безрассудное упрямство, вызванное перенесенным кошмаром. Станислав сказал, что ссадит ее силой. У Люси из глаз брызнули слезы, Она спрятала руки за спину и забилась в угол, всхлипывая, сквозь рыдания, она говорила о своем горе. Обвиняла его в том, что не сказал ей правду о себе. Что она узнала обо всем только во время следствия. Какой-то угрюмый унтер-офицер жандармерии кричал на нее, что она полька и потому прячет поляка. И не верили ей, что она не знала. Как было трудно, сколько она тогда пережила. А сейчас снова из-за него попадет в руки гестапо.

Станислав силой выволок ее из угла. Она немного успокоилась и позволила вывести себя из купе. Поезд остановился. Не выпуская ее руки, словно она была упрямым обиженным ребенком, Станислав вышел с ней из вагона. Они стояли на маленьком безлюдном полустанке почти в открытом поле. Не отпуская ее, Станислав думал, что ему теперь делать с ней. С собой он не мог ее взять. Не позднее, чем через час здесь разыграются весьма необычайные события.

Станислав решил показать ей дорогу, по которой партизаны будут отходить после операции, наказав ей терпеливо его ждать в каком-нибудь укрытии. Они заберут ее на обратном пути. Люся покорно шла рядом с ним вдоль еще не ушедшего поезда. Решив, что она успокоилась, Станислав отпустил ее руку.

Поезд тронулся. Люся прошла еще несколько шагов, посмотрела на него тем же холодным взглядом, каким смотрела в купе, и вдруг, круто повернувшись, вскочила на ступеньку проплывающего мимо них вагона. Станислав бросился за ней. Ухватившись одной рукой за поручень, он пытался другой вынудить ее спрыгнуть. Стоя на ступеньке, Люся мертвой хваткой вцепилась в поручни. Поезд набирал скорость. Удерживаться на ступеньке раскачивающегося вагона становилось все более небезопасно. Станислав сдался. Он отпустил ее руку, затем поручень и спрыгнул, пропахав сапогами гальку на перроне.

— Люся, прыгай! Люся, не ходи туда!

Она сумела подняться в тамбур и теперь стояла на площадке у вагонной двери. Держа ее открытой, молча глядела в его сторону. Наконец дверь захлопнулась. Станислав какое-то время видел еще ее волосы, развевающиеся в открытом окне, и маленькие, белые девичьи руки.

— Не хо-ди ту-да!

Но она, кажется, его уже не слышала. Поезд с грохотом удалялся. Станислав стоял, сжав губы в бессильном отчаянии. Хвост последнего вагона таял вдали. Он не мог простить себе, что раньше времени поверил в ее благоразумие.

Впереди на перроне стоял начальник полустанка со свернутым сигнальным флажком и с интересом присматривался к нему. Станислав круто повернулся спиной. Внезапно его осенила мысль. На полустанке должен быть телефон. Он нетерпеливо зашагал к начальнику. Подойдя к нему, он сказал, что должен немедленно позвонить. Железнодорожник не сразу сообразил, чего от него хотят. Но затем проводил Станислава в дежурку, покрутил ручку телефонного аппарата и подал трубку.

— Соедините меня с городской больницей в Славуте, — сказал Станислав по-немецки. Сначала в трубке раздалось потрескивание, после чего связь наладилась. — Позовите доктора Леонова, немедленно! — Он довольно долго ждал, глядя в окно на одиноко поблескивающие на солнце рельсы. Наконец до него донесся знакомый голос Федора Федоровича:

— Я слушаю, Леонов…

Станислав обрадовался, что Леонов взял трубку. Но как ему сказать о грозящей опасности? Телефон наверняка прослушивается.

— С вами говорит Шульга. Лейтенант Шульга из Шепетовки. Петер Шульга, вы меня помните?

— Да-да! Конечно! Но я прошу вас мне не звонить. Я арестован. Здесь возле меня сидят двое ваших…

В этот момент связь прервалась. Станислав еще несколько секунд вслушивался в трубку и затем, как будто ощутив наконец ее тяжесть, медленно опустил на телефонный аппарат. Что происходит? Зачем она туда поехала?! Он мрачно кивнул начальнику полустанка и вышел из дежурки. На перроне появились двое мужчин в длинных плащах. Станислав распознал в них людей Одухи. Прибыли сюда перерезать телефонные провода.

Через четверть часа он уже был на берегу и чувствовал себя совершенно разбитым, хорошо понимал, что он не в состоянии сосредоточиться, что не может думать ни о чем другом, кроме как о Люсе, и вошла ли она в кабинет доктора или, может быть, ищет какой-нибудь другой способ связаться с Леоновым. Если бы кто-нибудь успел ее предостеречь!

На берегу, на дозволенном расстоянии от моста, стоял уже другой знакомый ему человек с удочкой. Увидев Станислава, он закинул леску в воду, закрепил удилище в прибрежных камнях и исчез в зарослях. Станислав извлек из укрытия в кустарнике свою удочку, закинул поплавок на воду и двинулся вниз по течению в направлении моста. Если бы кто-нибудь успел ее предупредить!

— Hogy van?[34]

Это часовой на своем посту. Он вышел из-за мостового быка и приветствовал Станислава кивком головы. Так, теперь он должен им заняться.

— Jó, alles gut![35]

— Hőség van[36].

Станислав развел руками, показывая, что не понимает. Венгр объяснил жестами, что очень жарко.

— Да, жарко, — Станислав вытащил из сумки фляжку с водкой и многозначительным жестом протянул часовому. Тот отрицательно покачал головой.

— Nem[37].

— Почему? Пригласи сюда напарника, который на мосту. На одну минутку. Я ведь угощал вас уже пару раз, и вы никогда не отказывались. Почему сейчас «нет»?

Черт бы его побрал! Не желает, и баста. Станиславу казалось, что он приучил их пить вместе с ним за эти несколько дней знакомства. Он и приходил-то сюда главным образом затем, чтобы они к нему привыкли. И вдруг «нет». Черт с ним, пускай не пьет, только бы заманил второго. А то ведь придется убрать силой. Чертов трезвенник! Не понимает, что вынуждает убрать его. Мост они все равно захватят. Но можно и без стрельбы. Из-за никому не нужного выстрела сюда сразу же прибежит Самуша. Попадет в эту ловушку, и начнется тогда потасовка. А стрелять в венгров никому не хочется. Они ведь хотели решить эту проблему совсем по-другому. И вот из-за одного безмозглого трезвенника…

— Ну, давай выпьем… Выпьем. И ты позовешь сюда своего напарника.

— Nem.

Проклятый служака. Ага, не хочет, однако, ссориться с немцем. Показывает жестами, что пойдет позовет другого. Э, нет, брат! Никуда ты не пойдешь. Вы оба должны находиться у меня под боком одновременно.

— Назад, — остановил его Станислав. — Подойди поближе! — Часовой снова не мог понять, чего от него хотят. Увидев направленный парабеллум, он окончательно поглупел. Чего хочет от него этот немец? Он побледнел и непроизвольно потянул руки кверху. Станислав придержал его.

— Nem!!! — уперся венгр.

Надо создать видимость, что здесь ничего не происходит. Часовой на мосту стоит и смотрит в их сторону. Он не должен ничего заподозрить. А этому надо дать фляжку. Пусть ею займется. Отвинтит пробку и нальет себе в кружку. Вот так, прекрасно… а теперь надо выпить. Но так, чтобы второму было видно. «Schnell!» Ах, ты гниль болотная! Перепугался, что его хотят отравить. Давай-ка сюда эту кружку.

Станислав отпил половину и протянул венгру. Ну, наконец-то. Часовой едва не подавился водкой. А теперь надо позвать второго. Ясно? «Kamerad, komm hier». Пусть он слезет с этого моста. Он здесь очень нужен. Бледный от страха часовой повернулся к реке.

— Эй, Енё, подойди сюда на минутку, господин фельдфебель зовет! — крикнул он по-венгерски.

Боже, ну и язык. Что он кричит? Неужели хочет предостеречь? Енё — похоже, что имя. Слава богу, идет. Его фигура мелькает между решетчатыми фермами моста. Наконец он сбегает с насыпи, поправляет на плече ремень автомата. Отерев рукавом пот со лба, он подходит к стоящим на берегу.

— Слушаюсь, господин фельдфебель. Вы меня звали?

— Отдай автомат!

На лице у часового тревожная полуулыбка. Он еще ничего не понимает.

— Это шутка?

Но теперь не до разъяснений. Трое партизан быстрым шагом направились в их сторону. Венгры беспокойно дернулись. Станислав берет у них автоматы и протягивает подошедшим. Один из венгров, торопясь, о чем-то заговорил. Понять его было невозможно. То ли ругается, то ли просит сохранить жизнь. Возможно, боится, что его прикончат здесь в этих зарослях. Как бы его успокоить?

Станислав на секунду задумался, потом ткнул себя пальцем в грудь и сказал:

— Keine Angst. En lengyel[38].

Времени на дальнейшие разговоры нет. Краем глаза он успел заметить, как на узкую перекладину моста вбежали минеры с грузом взрывчатки и, спустившись на мостовые быки, начали закладывать ее под опоры железных конструкций.

Несколько минут спустя Станислав входил в усадьбу бывшего совхоза, где теперь размещались венгерские казармы. В длинном одноэтажном здании безмолвствовала тишина. Он прошел мимо часового и вошел в караульное помещение. Дежурная смена убивала время игрой в карты. Станислав сказал, что хотел бы поговорить с поручиком Самушей.

— Он спит, — сообщил ему кто-то из сидящих, знающий немецкий. — Может быть, скоро проснется. Поиграйте пока с нами в канасту.

— Не могу, срочное дело.

Самушу подняли с постели. Он появился в дверях заспанный, одергивая на себе мундир. Видно, вздремнул после ночного обхода и не скрывал своего недовольства тем, что его разбудили.

— Герр фельдфебель? Входите, пожалуйста, — проговорил он, с трудом подавляя огромное желание зевнуть. — Что за дело ко мне?

Станислав вошел в его комнату и тщательно закрыл за собой дверь.

— Должен вам кое-что сообщить, думаю, что известие весьма важное. Вы обязаны сохранять спокойствие. Я скажу, что вам надлежит предпринимать. Прошу ничего не делать, не согласовав со мной.

Челюсть Самуши в момент зевка замерла неподвижно, и он не смог сразу закрыть рот. В глазах блеснули гневные искорки.

— Это вы мне… указываете, что я должен делать? На каком основании?

— Сейчас объясню. Не могли бы мы присесть?

Самуша указал на стул вежливым, но далеко не любезным жестом. Станислав посмотрел в окно на видневшийся вдали мост, вытер платком потный лоб и, придвинув поближе стул, сел напротив поручика.

— У меня есть к вам одно предложение. Думаю, что подойдет.

— Объясните же наконец, в чем дело? — раздраженно спросил Самуша.

— Дело в мосте, господин поручик. Он заминирован.

Самуша вздрогнул, его губы скривила гримаса недоверия.

— Что вы сказали? Это абсурд! Как вам могло такое прийти в голову? Я прикажу немедленно проверить.

Станислав посмотрел на свои ручные часы.

— Нет необходимости, господин поручик. Это довольно рискованно. Мост тщательно охраняют советские партизаны. Нам с вами трудно сейчас к нему подойти. Даже не знаю, успеем ли мы. Через несколько минут по нему поедет поезд с боеприпасами. Его уже не спасти. В настоящий момент самое главное — это безопасность вашего взвода. Я имею в виду необходимость предотвратить кровопролитие. А также неприятности, которые для вас могут возникнуть со стороны немцев. Ведь вся ответственность ляжет на вас и ваших людей. Немцы так просто вам этого не простят.

По лицу Самуши пробежала тень беспокойства. Кое-что он начинал понимать. И посмотрел на Станислава хмурым подозрительным взглядом.

— Вы… Вы не тот, за кого я вас принимал, герр фельдфебель… Вы являетесь…

Жара в этой тесной, с низким потолком комнате была невыносимой, хуже, чем во дворе. Станислав расстегнул верхнюю пуговицу мундира.

— Я рад, что вы сами все правильно поняли. Это облегчит наш дальнейший разговор.

Самуша вскочил со стула.

— Я прикажу вас немедленно арестовать!

Станислав откинул пошире воротничок мундира, снял пропотевшую пилотку и положил ее на стол.

— Это нисколько не меняет дела. Я бы хотел предложить вам лучший вариант. Если мне не изменяет память, вы не слишком с большим энтузиазмом относитесь к политике Гитлера. По-моему, даже совсем наоборот, у вас довольно критический взгляд на то, что несет с собой немецкий фашизм. Я рассказал о ваших взглядах своему руководству, и оно отнеслось к ним с пониманием. Короче говоря, партизанское руководство отряда охотно видело бы в составе отряда отдельное венгерское подразделение. Оно гарантирует полную неприкосновенность. Оставляя это предложение, разумеется, на ваше личное усмотрение. — Станислав снова взглянул на часы. — После того что здесь произойдет через три или четыре минуты, вы можете оказаться в очень затруднительном положении. Однако вы легко этого избежите, если прикажете своим людям садиться по машинам. Оружие можете оставить при себе. Кроме автоматического. Его вы временно передадите мне. После операции вам его вернут. В вашем распоряжении осталось очень немного времени. На вашем месте я бы уже отдал соответствующие распоряжения. После взрыва немцы могут появиться здесь очень быстро. Партизаны прикроют ваш отход, но ненадолго.

Самуша нервно зашагал по комнате и наконец остановился у открытого окна. Он взглянул на пустое железнодорожное полотно, на виднеющийся вдали мост — массивный и такой, казалось бы, незыблемый, — затем перевел взгляд на реку, спокойно несущую под ним свои воды. Было слышно, как он громко и прерывисто дышит. Станислав с беспокойством посматривал на неторопливый ход секундной стрелки. Он начинал нервничать. А если этот поезд вообще сегодня не прибудет? Каким образом тогда он выкарабкается из создавшейся ситуации? Отпустит ли его венгр или прикажет задержать и передать в руки немцев?

Самуша отвернулся от окна. Его темные брови были гневно сжаты, уголки губ нервно подергивались. Он подошел к столу и на мгновение взгляд его задержался на телефоне. Станислав понял значение этого взгляда. Сняв трубку, он приложил ее к уху и, удостоверившись, что аппарат глух как пень, протянул Самуше. Тот сжал губы.

— Вы удивительно бессовестный человек, — сказал он. — Как я мог позволить вам обвести себя вокруг пальца?.. Я обязан был в первый же день проверить ваши документы.

Станислав положил трубку на место.

— Это ничего бы вам не дало. У меня подлинные документы, подписанные генералом Олендорфом. Если желаете, я могу их предъявить.

Самуша отрицательно махнул рукой.

— Какой прок сейчас от ваших документов? С их помощью не остановить приближающийся поезд. Вы уверены, что взрывчатка заложена правильно?

— Я ни в чем не уверен. Но закладывали не дилетанты-любители. По-моему, они неплохо знают свое ремесло.

Поручик сделал жест, из которого можно было понять, что он нисколько не сомневается в правдивости слов Станислава. За дверью все время раздавались голоса солдат, играющих в карты. Кто-то из них громко засмеялся.

— Чтобы вам черти свалились на голову!.. Вы знаете, что я ничего не имею против советских партизан. Но, бог свидетель… я предпочел бы со своим взводом переждать войну в более благоприятных условиях. Что, по-вашему, я должен сказать своим людям, герр Дроппе? Вы мне скажите, что я должен им сказать? Если бы здесь хотя бы проходила линия фронта. Тогда бы это называлось, что я перешел со своим взводом на советскую сторону. Но вы же приказываете мне идти вместе с моими ребятами в болота. Прятаться в лесах, неизвестно где и неизвестно до каких пор? Партизанский отряд… Это хорошо для крестьян. А мы горожане, регулярная армия… Зачем вы туда нас гоните?!

— Я вас не гоню, господин поручик. Вы можете здесь оставаться. Это было всего лишь предложение.

Венгр бросился как безумный к какому-то шкафчику. Открывая его, он едва не сорвал дверцы с петель, выхватил изнутри початую бутылку вина и разлил по стаканам, расплескав при этом половину содержимого на пол.

— Остаться? Вы, видимо, шутить изволите?! Я знаю, какой это поезд. Да в конце концов неважно какой. Ведь вам известно — военно-полевой суд мне обеспечен. Пусть будет проклят день, когда вы здесь появились! Держите, это ваш стакан. Пейте! Я не могу сейчас выйти к моим солдатам и все им рассказать. Не скажу же я им, что вы взяли меня в плен. Лучше подождать, пока не взорвется мост и не затрясется этот барак. Может быть, тогда они легче меня поймут. За ваше чертово здоровье, герр Дроппе, или как вы там еще по-другому зоветесь…

Станислав взял стакан с вином и поднял его вверх.

— Благодарю!.. За Венгрию… За отдельное венгерское подразделение… — Он не успел договорить. Самуша в этот момент, вероятно, заметил что-то за окном, так как, подбежав к нему, согнулся над подоконником и замер. Станислав также рванулся из-за стола и встал за Самушей.

В полукилометре отсюда из-за поросшего редким сосняком холма появилась темная громада паровоза. За ним по высокой железнодорожной насыпи тянулась, неторопливо извиваясь, длинная дугообразная змейка вагонов. Она проползла по видимой из окна части полотна и исчезла за следующим холмом. Самуша повернулся к Станиславу. Не глядя на него, он осушил стакан до дна и швырнул его за окно. За дверью снова раздался громкий хохот картежников. Над бугром вился нежно-белый дымок невидимого паровоза. Наконец он снова вынырнул прямо у моста. Въехал в его первый пролет. Вагоны, словно проявляя чрезмерную осторожность, по одному втягивались в узкий проход между железными фермами моста.

Им показалось, что они слышат перестук колес по висящим над рекой шпалам. Еще несколько десятков метров… Тяжелая туша паровоза приближалась к противоположному берегу. Какие-нибудь две-три секунды — и он окажется на другой стороне. Вдруг над мостовыми быками взметнулось пламя. Мост осел, как сдвинутая с опор перекладина, и рухнул вниз. Поезд на мгновение замер. Паровоз полсекунды как бы сопротивлялся увлекающей его вниз тяжести вагонов, но вот вся эта железная змея ринулась по наклонной вниз, свертываясь в груду громоздящихся друг на друга вагонов. Прежде чем они услышали первый взрыв заложенной взрывчатки, вагоны начали разрываться на части один за другим, как колоссальная связка гранат. Посыпались выдавленные ударной волной оконные стекла, а с потолка барака белая пыль. Она густо покрыла волосы, брови, мундиры.

От реки накатывался непрерывный грохот. Наконец все утихло, замерло как в глухую ночь. Над взорванным мостом в безоблачное небо тянулся подхватываемый ветром дым. Неожиданно дверь в комнату распахнулась, и на пороге выросла фигура покрытого пылью, бледного от ужаса унтер-офицера. Тыча рукой в окно, он что-то быстро говорил срывающимся от волнения голосом. Самуша гневно оборвал его на полуслове. Докладывать не надо. Он сам видел, что произошло. Отправив унтер-офицера с каким-то поручением, Самуша снял с вешалки плащ, надел его, тщательно застегнул все пуговицы.

— Я готов выполнять ваши приказы, господин… господин Дроппе. Я велел собрать людей со всех постов. Я не могу оставить здесь тех, кто заступил в наряд. На это потребуется время… Черт бы вас побрал! Не могу видеть вашу довольную физиономию. Что я должен делать с автоматическим оружием?

— Прикажите грузить его на ваш вездеход. Мы оба в нем поедем. И… и я прошу вас мне верить. У меня нет причин к самодовольству. Я много бы дал, чтобы находиться сейчас совсем в другом месте. В тот момент, когда я вел здесь с вами переговоры, немцы арестовали очень близкого мне человека. Из-за вас я не смог помочь ей. Поверьте, сегодня у меня один из самых безрадостных дней.

Венгр посмотрел на Станислава в недоумении. В его беспокойных, хаотичных мыслях не оставалось места для чужих забот.

Когда они вышли из барака, солдаты садились по машинам. На соседнем дереве, галдя, устраивались только что всполошенные, но уже в наступившей тишине утихавшие скворцы.


Текст зашифрованной телеграммы гласил:

Руслану. Подтверждаю прием вашего донесения Альтенберга Станислава первым самолетом отправить в Москву. Профессор.

X

Люк открыли, когда самолет сделал третий круг. Воздушный поток резко ударил прямо в лицо, от шума двигателя заложило уши, выпускающий дал команду, но Станислав не разобрал и, оттолкнувшись изо всех сил ногами, отделился от самолета. Ураганный ветер подхватил его и понес как соломинку. Какое-то время Станислав летел, будто им выстрелили из рогатки, после чего начал стремительно падать вниз. Секунда, две, еще чуть ниже — рывок! Станислав дернул кольцо парашюта. Его рвануло раз, еще раз, шелковые стропы натянулись как струны, начался спуск. Его относило чуть в сторону, к темнеющим внизу верхушкам деревьев.

Манипулируя стропами, он выправил направление полета и вскоре коснулся земли. В момент приземления почувствовал острую боль в лодыжке. Неудачное приземление. Нет-нет, он вовсе не суеверен. Просто теперь будет труднее передвигаться. А сейчас, как никогда, он должен быть в отличной форме. Какая дьявольская боль!

Раскрытый купол парашюта осел, сморщился, словно огромный проколотый воздушный шар. Погасив парашют, Станислав расстегнул на груди «карабин» и свернул шелестящий шелк. В каких-нибудь ста пятидесяти метрах от него, на противоположном конце поляны, спустился второй парашют. Прихрамывая, Станислав направился к нему.

Была мглистая октябрьская ночь. Где-то за лесом слышался тяжелый рокот удаляющегося бомбардировщика. Лесную тишину нарушал только шелест мокрой травы под ногами. Станислав доковылял до кустов, на которых распластался второй парашют. Под ним лежал контейнер. Он отстегнул его от парашюта, взял прикрепленную к контейнеру саперную лопату и тотчас принялся нарезать дерн, время от времени вслушиваясь в тишину. Полный порядок: ничто не нарушало молчания леса, никаких подозрительных шумов. Станислав уложил в вырытое углубление оба парашюта, снял комбинезон, засунул его туда же и прикрыл все дерном. Затем натянул на голову помятую шляпу, одернул полы теплой куртки и завязал узлом шарф на шее. Теперь он самый настоящий штатский. Осталось спрятать контейнер. Станислав подыскал место в кустарнике, затащил контейнер в самую чащу и сверху прикрыл мокрыми листьями. Теперь скорее к ближайшей станции. Запомнив несколько ориентиров, чтобы потом без труда отыскать место, где оставлен контейнер, Станислав заковылял через лес.

Не успел он выйти на дорогу, как сразу же наткнулся на какого-то субъекта. Чертовщина какая-то, как это могло случиться? Ведь он все время был начеку, чтобы ни на кого не нарваться, хотя бы в первые полчаса после приземления. И вдруг такая неожиданность — столкнулись чуть ли не лицом к лицу. Человек вылез навстречу из придорожных кустов словно привидение. Станислав схватился за пистолет, но опомнился и обратился к нему по-немецки. Это тоже было ошибкой, о которой он впоследствии пожалел. Но откуда он мог тогда знать? Он же был уверен, что находится там, где должен был приземлиться, и потому принял его за немецкого бауэра. По внешнему виду он вполне на него походил. Но, услышав немецкую речь, «бауэр»перепугался. Обалдело смотрел на Станислава, не понимая, чего от него хотят. Наконец пробурчал, коверкая немецкие слова, что ничего не понимает… Значит, поляк. Станислав по-польски спросил, откуда он. Услышав польскую речь, тот оживился:

— Антоний Кущ, крестьянин. Из здешней деревни.

— Поляк? — все еще не верил своим ушам Станислав.

— Да, пан, поляк.

— А что ты тут делаешь, в эту пору?

Крестьянин подозрительно глянул на него из-под опущенного козырька фуражки. Сказал, что возле леса у него посеяны озимые, а кабаны повадились сюда ходить. Вот он и собирался их попугать, но аэроплан и без него переполошил их. Значит, аэроплан. Это плохо. Станислав спросил, видел ли он самолет. Да, видел. Кружил здесь довольно низко. Вот чертов крестьянин… А что еще он видел? Заметил еще что-нибудь? Тот беспокойно переступал с ноги на ногу. Если бы не темнота, он бы увидел в его прикрытых козырьком глазах неуверенность и страх.

— Нет, пан, больше ничего.

— Правда больше ничего?

Незнакомец решительно покачал головой. Врал, конечно. Не мог не видеть. Иначе и быть не могло. Но крестьянин предпочитал помалкивать. Извечная крестьянская осторожность.

— Деревня польская?

— А какой же ей быть?

В его голосе было неподдельное удивление, и сам тон исключал всякую другую возможность. Тут только до Станислава начало доходить. Не дай бог!..

— Деревня-то как называется?

— Мокшицы.

Мокшицы… Пресвятая богородица! Мокшицы. Нет, здесь что-то не так…

— А как по-немецки?..

Крестьянин с возмущением пожал плечами.

— По-немецки?! Да кто стал бы называть по-немецки? Мокшицы и есть Мокшицы. Всегда были и есть.

В голове у него все перемешалось. Случилось худшее, что он мог предположить. Теперь ему стали понятны изменение курса полета и почему они кружили над лесной поляной. Видимо, летчик не разобрался в ориентирах на земле. Проклятая мгла. А, может быть, он ошибается? С этим крестьянином не легко договориться. Спросить напрямик тоже рискованно.

— Далеко отсюда до границы?

Крестьянин снова замялся.

— До границы?.. До рейха или фатерлянда?

Поначалу Станислав не мог уловить разницы. Что он хочет этим сказать? От нетерпения даже повысил голос. Да не все ли равно? Он спрашивает о границе. Ведь понятно, не так ли?

— Э, нет, пан… Рейх совсем рядом, в нескольких километрах отсюда, а фатерлянд… тот довоенный — далеко, я не знаю.

Да, его худшие подозрения оправдались. Он приземлился на несколько километров ближе, чем было запланировано. Сейчас он ни в рейхе, ни в фатерлянде. Этот крестьянин знает, что говорит. Значит, он в генерал-губернаторстве[39]. Самый центр Польши. Возможно, это было бы совсем неплохо, но при других обстоятельствах, сейчас же — серьезный просчет. Что теперь делать? Куда податься?

Там, откуда он прилетел, все было обговорено. Он знал, что делать и как — то есть на территории Германии. А здесь вдруг граница… И он должен ее каким-то образом перейти. Но пока ему надо найти какое-нибудь пристанище. В такую глухую ночь это непросто. Станислав внимательнее присмотрелся к крестьянину. Спросил, далеко ли до ближайшего немецкого поста. Тот снова подозрительно глянул на него из-под фуражки. Ну никак он не может понять, с кем имеет дело.

— Пешком туда вряд ли добраться, — ответил крестьянин. — Ближайший пост в городе. Если на лошади, то ехать часа два. Лучше идти на станцию.

— Нет, нет… — возразил Станислав. — Я вовсе не собираюсь туда идти. Совсем наоборот, даже рад, что это далеко. А как называется город?

— Пилица. Пан вроде как с неба свалился.

— Вот именно. Значит, ты все-таки видел, а?

Крестьянин снова пожал плечами.

— Откуда мне знать? Теперь с неба такое падает, что лучше будет, если не заметишь.

Да, он прав. Станислав согласился, что сейчас такие времена, что чем меньше человек знает, тем лучше для него. Хотя понятно… не донести опасно, а донесешь, еще больше рискуешь. Так что если даже что и видел, то лучше помалкивай. Кто молчит, тот дольше живет. Вроде, он довольно ясно все сказал, не так ли? А теперь он должен где-то переночевать. В польской деревне для него должно найтись безопасное местечко. В каком-нибудь сарайчике, овине, да все равно где. Лишь бы там не случилось с ним ничего нехорошего. Это накличет несчастье на негостеприимный дом. Но запугивать он не хочет. В Польше он имеет право чувствовать себя в безопасности среди поляков. Ему надо переночевать одну ночь, а потом… там посмотрим.

Ведь, наверное, здесь есть партизаны? Станислав должен был повторить вопрос, так как крестьянин молчал, будто вдруг оглох и не слышал. Не надо было вначале обращаться к нему по-немецки. Он все еще не доверяет ему. Наконец, крестьянин ответил так, как и следовало ожидать, дипломатично… что, может быть, и есть, да откуда ему знать? Действительно, теперь в лесу бродит много разного народа, так что иной раз трудно и от немцев отличить, потому что на них такие же пятнистые маскировочные куртки и точно такие же трофейные каски. Крестьянин, конечно, снова темнил. Но Станислав понимал, и это даже расположило его к крестьянину. Несомненно, он знал что-то о партизанах и только из-за осмотрительности держал язык за зубами. Переночевать у себя, однако, разрешил.

— Как пан хорошо проспится, так и лучше поутру оглядится. А глаз у пана, сразу видно, острый, не то что у меня.

Станиславу ничего не оставалось делать, как довериться ему. Он попросил идти помедленнее. Ныла нога. Он чувствовал, как она все больше распухает в сапоге. Невыносимая боль. После получасового ковыляния Станислав увидел наконец несколько приземистых хат на фоне темно-синего неба. Хозяин сказал, что пойдет впереди. Видно, боялся, как бы их не заприметили вместе. Пусть идет, как хочет. Лишь бы поскорее стащить с ноги этот сапог. Они свернули с дороги на межу. По-видимому, его проводник хотел пройти к своему дому задами. «Может быть, я зря позволил ему идти впереди, — подумал Станислав. — Еще не ровен час убежит. Нет, вроде останавливается и оглядывается. С такой ногой не мудрено потерять его из виду». Превозмогая боль, Станислав ускорил шаг. Еще чуть поднажал, и он уже смог разглядеть редкие деревья приусадебного сада, в нос ударил резкий запах навоза, радостным лаем залилась собака, почуявшая хозяина.

Хозяин приоткрыл ворота овина. Они вошли внутрь. Станислав посветил фонариком, увидел скирды сена и соломы, стоявшую в глубине телегу, ощетинившееся ножами колесо соломорезки… И неожиданно в памяти всплыло: «Сташек, открой, это я, Клюта. Все образуется… Польши уже нет. И ты еще будешь гордиться, что служишь в армии фюрера». Станислав стряхнул эти воспоминания, как дурной сон.

— Пан Кущ… — он направил луч фонарика прямо в лицо хозяину, — если меня вдруг здесь найдут немцы, я не хотел бы тогда оказаться на вашем месте.

Крестьянин зажмурился от слепящего света фонарика.

— А чего бы им здесь искать, пан? Сына у меня уже забрали. Второго бог не дал. Пусть бог сам судит их за его смерть. Принести вам что-нибудь поесть?

— Нет, не надо. Лучше что-нибудь попить. И не запирайте ворота на засов. Пусть будут открыты.

Станислав выпил молока, которое спустя некоторое время принес хозяин, вскарабкался на сено, стянул с больной ноги сапог и ощупал лодыжку. Хорошего мало, — нога сильно распухла. Теперь он пожалел, что не попросил принести воды. Весьма кстати был бы холодный компресс. Он мог бы и сам выйти к колодцу, но не хотел показываться во дворе. Как-нибудь потерпит до утра.

Станислав вынул из сумки коротковолновый передатчик, затемнил фонарик голубым светофильтром и при его тусклом свете передал донесение: «Ошибка летчика. Приземлился в генерал-губернаторстве вблизи города Пилица. В ближайшие дни буду пытаться перейти границу. Ищу контакта с партизанским отрядом. Необходима ваша помощь. Стах». Не прошло и четверти часа, как он принял ответ: «Выходите на связь с левыми группировками. Требуйте немедленной помощи, как можно быстрей перейти в рейх». Перейти в рейх, просто великолепно. Только как доставить туда взрывчатку? Переслать почтой или отправить багажом? А еще лучше с наклейкой: «Осторожно — динамит!»

После полудня во дворе появилось несколько вооруженных людей. Партизаны. Услышав заливистый собачий лай, Станислав рассмотрел их сквозь щель между досками. Значит, хозяин чуть свет сообщил о нем, не сказав ему ни слова. Что это за люди? Как с ними разговаривать?

Они быстро окружили овин, видимо ожидая, что он будет сопротивляться. Хозяин даже не вышел из хаты. Решил делать вид, что он здесь ни при чем. Ну как же, проходили мимо, обнаружили… чистая случайность. Станислав слез с копны сена, отряхнулся и ждал, когда они войдут внутрь. Ворота в овин приоткрылись. Вошли двое. Один одет по-деревенски, другой — в полувоенной форме. Совсем молоденький, не старше двадцати лет. Бледный, пилотка набекрень, в начищенных офицерских сапогах. Заметив Станислава, грозно насупил брови.

— Подхорунжий Алек. С кем имею честь?

— С парашютистом.

На его бледном лице появилось раздражение и злость.

— Это мне известно. Откуда вы?

— Из-за Вислы.

В овин протиснулись еще двое и принялись внимательно обшаривать взглядом углы.

— Мне приказано проводить вас к командованию. Личное оружие при вас?

— Разумеется.

— Прошу отдать.

Станислав вынул пистолет, передал подхорунжему и спросил, считать ли ему себя арестованным? Нет, скорее задержанным. Они хотят знать, с кем имеют дело и с какой целью его сюда забросили. Эта территория под их контролем, и они обязаны знать, кто на ней находится.

— Вас двоих сюда забросили?

— Нет. С чего вы взяли?

У него есть сведения, сказал подхорунжий, что приземлилось два парашюта, и он хотел бы знать, что случилось с другим. Не в лесу же он ночевал. Второй тоже здесь, в этой деревне?

Станислав ответил, что второго вообще не было, а если речь идет еще об одном парашюте, о котором им, по-видимому, сказал хозяин, то на нем было спущено его снаряжение. Продовольствие и другие нужные вещи. Подхорунжий с трудом сдерживал душивший его кашель. Он был изрядно простужен.

— Снаряжение? Так, понимаю… Значит, мы и его должны с собой забрать.

— А если я не укажу место?.. — спросил Станислав.

— Тогда сами найдем. Надеюсь, вы в этом не сомневаетесь?

Нет, он не сомневался. Лишь счел необходимым предупредить, что среди его вещей находятся секретные материалы, к которым он никому не позволит прикасаться. Подхорунжий снова закашлялся. Это его уже не волнует. Решать этот вопрос будет сам командир. Ему только поручено доставить задержанного вместе со всем его снаряжением. Поэтому он и требует провести их к месту, где оставлено снаряжение. После выяснения несомненно ему все вернут, включая оружие. Готов ли он отправиться в дорогу немедленно?

— Да, в принципе, готов. Только мне немного трудно ходить. При приземлении вывихнул ногу в лодыжке, каждый шаг причиняет боль. Мне хотелось бы знать, кем я задержан?

— Разве для вас это имеет значение?

— Для меня имеет, разумеется.

— Армией Крайовой, отрядом «Хмурого»… — В этот момент один из партизан, обыскивающих овин, молча показал подхорунжему извлеченный из-под соломы радиопередатчик. — Это ваш коротковолновик?

Чрезмерная серьезность подхорунжего смешила его.

— Нет, эта вещь хозяйская. Но мы, пожалуй, ее тоже заберем с собой, — не удержался он от шутки.

Отыскать контейнер в лесу оказалось делом совсем не легким. Более получаса они безрезультатно бродили в мокром кустарнике. Осенний ветер гнал по небу низкие облака. Моросил дождь. Подхорунжий начал подозрительно поглядывать на Станислава. Он, видимо, решил, что тот водит их за нос. Да и самого Станислава уже охватили сомнения, в том ли месте они ищут? Сейчас все вокруг выглядело совсем по-другому, чем ночью.

Наконец обнаружили это место. Сначала из-под намокшего дерна вытащили комбинезон и парашюты.

Подхорунжий с видом знатока пощупал скользкий мокрый шелк, заметил, что ему хорошо знакома эта ткань… Точно такие же парашюты сбрасывали над Варшавой. Он сам их несколько раз принимал. Получали тушенку. Вкусную тушенку. Но лучше бы боеприпасы. Наконец выволокли и контейнер. У подхорунжего заблестели глаза, когда его вытащили из-под мокрых прелых листьев. Страшно хотелось поскорее узнать, что там внутри. Нелегальная литература или оружие? Ну, а если не литература, как бы пригодилась такая посылочка во время Варшавского восстания. Нет-нет, его не интересуют чужие секреты, но Станислав может хотя бы намекнуть, хорошо бы получить такой контейнер тогда, когда сражались на баррикадах?

— О да… еще как!

Они вытащили контейнер из кустов и подвесили на жердь, чтобы удобней было нести на плечах. Подхорунжий вынул из кармана какую-то тряпку и подал Станиславу. Что это? Обыкновенная повязка. Какая еще повязка? На глаза. Пусть завяжет глаза и не снимает в пути. А то придется связать руки. Таков приказ. Он не должен видеть, куда его ведут. Разве ему непонятно, зачем нужны эти меры предосторожности. Черт бы вас побрал! Может быть, и понятно, но как с ней идти? Они поведут его, взяв под руки, все равно его надо поддерживать из-за больной ноги. Протестовать не было смысла.

Чертова слепота. Станислав то и дело спотыкался о корни деревьев или проваливался в ямки. Спустя четверть часа он скакал уже на одной ноге, как подстреленный журавль. На предложение соорудить для него носилки Станислав ответил отказом. Он же не раненый… Как-нибудь перенесет и эту слепоту, и боль в лодыжке. Поддерживающие его менялись каждые несколько минут. Повиснув на плече подхорунжего, подставившего ему рукав своего стеганого ватника, Станислав размышлял, кем мог быть этот паренек, назвавшийся Алеком. Принимал участие в Варшавском восстании. Видимо, варшавянин. Откуда же он здесь взялся? И как ему не надоест тянуть себе под нос одну и ту же заунывную песню про дождь, автоматы и каски, покрывающиеся ржавчиной. Напевает, кашляет, и снова напевает. Как раздражает этот кашель. Лучше бы полежал несколько дней в постели вместо того, чтобы болтаться по лесу. Иначе расхворается еще больше. Станислав сказал ему об этом. Алек ответил, что лечение ему совсем не помогает. Он начал кашлять еще накануне восстания, так и продолжает кашлять. Вот скоро война закончится, и он поедет в санаторий. А пока кругом немцы, сначала надо с ними расправиться, а потом уже с болезнью.

Станиславу стало его жалко. Идет война, все правильно… Она закончится даже раньше, чем он предполагает. Но временами болезни продвигаются вперед быстрее, чем армии. На его месте он не относился бы с таким пренебрежением к здоровью…

— Да, что там говорить… Как станет хуже, тогда и лягу.

Дождь прекратился, но повязка на глазах настолько намокла, что хоть выжимай. Станислав смахнул с лица стекающую с нее воду. По-прежнему его окружала темнота, и только ветер шумел над головой в листве деревьев. Вскоре он услышал, как партизаны обменялись паролем и отзывом, затем послышались усиленные эхом удары топора и лай собак. Потянуло аппетитным запахом жареного сала. Станиславу дали в дороге перекусить, но очень немного, и теперь он почувствовал, что голоден. Скрипнула какая-то дверь, его подхватили под руки, подняли вверх по ступенькам, и на него дохнуло тепло обжитого дома. Наконец ему разрешили снять повязку, он стоял в небольшой комнате, освещаемой только через прорезь в ставнях. Подхорунжий показал на железную кровать, застланную чистым бельем.

— Можете прилечь. Сейчас принесут ужин, — и вышел, заперев дверь на ключ.

Станислав снял куртку, стянул сапоги и как был, в одежде, бросился на кровать. Он был измотан и чувствовал себя одуревшим после марша с завязанными глазами. Боль в лодыжке все сильнее давала о себе знать. Он внимательно осмотрел комнату: маленький миниатюрный столик, один стул, умывальник, на стене оленьи рога, а под ними — образ Ченстоховской богоматери. Что это — камера или комната для гостей? В общем, грешно жаловаться, ночлег ему обеспечен.

Отряд Армии Крайовой. Что они с ним сделают? Он мало о них знал, борются с немцами, подчинены Лондонскому эмигрантскому правительству — вот, пожалуй, и все. Надо потребовать, чтобы они передали его в отряд Армии Людовой. В этом ему, наверное, не откажут.

Никак ему не везло на польской земле. Тогда, в памятном сентябре, на границе его обозвали шпионом и прогнали назад в Германию. Теперь его задержали и будут выяснять, кто он такой, аковцы. Польша. Насколько проще представлялась она ему тогда, когда он ломал палки в сражениях с горлопанами из гиглерюгенда. Никаких сомнений. Детская непосредственность. А сейчас… Из отверстия в ставнях блеснул красноватый луч заходящего солнца. За окном беспокойно шумел ветер в невидимых отсюда кронах деревьев. Станислав встал с постели и посмотрел через вырезанное в ставнях сердечко. Перед лесной сторожкой шагал часовой с автоматом за плечом. Решили, видимо, не спускать с него глаз.

Но вот принесли ужин: яичница на свином сале, кофе и хлеб. Не успел он еще прожевать последний кусок, как снова появился подхорунжий. Хмурый, сказал он, ждет его. Они прошли по коридору в более просторную комнату. У окна, закрытого шторой, стоял невысокий мужчина средних лет в офицерском мундире в звании майора. Он обратил внимание на его редкие волосы, морщины возле глаз и несколько сонный взгляд. Станислав доложил о своем прибытии:

— По вашему приказанию поручик Стах прибыл!

Командир изучающе посмотрел на него.

— О, я не знал, что вы офицер. Мне никто об этом не сказал. Где кончали офицерское училище?

Станислав ответил, что является офицером по особым поручениям и обязан сохранять в тайне место своей учебы. Майор нетерпеливо щелкнул, пальцами.

— Меня не интересуют подробности. Я только спрашиваю, в какой стране вам присвоили офицерское звание? Осмелюсь предположить, что не в Польше.

— Вы правы. Мне присвоили его там, откуда я прибыл.

— Ну, видите… Значит, в?..

— В Советском Союзе.

— Чем вы можете это подтвердить?

Станислав с неудовольствием вытянул губы.

— Вы, кажется, шутите, пан майор. Диплома я с собой не вожу.

Майор просверлил его насквозь своим пристальным взглядом.

— А жаль. Быть может пригодился бы. Пусть даже и фальшивый.

К чему он клонит? В чем сомневается? Что я не офицер? А разве это имеет какое-нибудь значение? Станислав спросил, не намерен ли майор понизить его в звании только потому, что он не кончил офицерскую школу в Польше. Если он подходит к данному вопросу, руководствуясь именно таким принципом, пусть, обращаясь к нему, называет его псевдоним. Он это как-нибудь переживет.

На лице майора появилось неприязненное выражение.

— Да я нисколько не сомневаюсь в вашем звании. Вы, безусловно, офицер. По этому поводу у меня нет никаких сомнений. Меня несколько смущает ваш акцент. Вы очень хорошо говорите по-польски. Но у вас твердый выговор. Поляки из восточной части Польши говорят совсем по-другому. Разве вы не обращали на это внимания?

— Да, я это знаю. Они слегка растягивают…

Хмурый оживился.

— Вот и я об этом говорю. А у вас абсолютно этого нет. Можно сказать, что вы убереглись от языковых наслоений. Вы говорите по-русски?

— Конечно.

— А по-немецки?

— Да, говорю.

Хмурый вдруг словно бы приуныл.

— Видите ли, мы вскрыли ваш контейнер. Что касается взрывчатки, то здесь вопросов нет. Запасной радиопередатчик… — понятная предусмотрительность. Но мундир… — Он сунул руку за штору и взял с подоконника кожаный бумажник. — Немецкий мундир и эти документы, — он поочередно их вынимал и, как бы нехотя, перебирал. — Фельдфебель Иосиф Дроппе… Ну, обычно в таких случаях настоящее звание не указывается… Отпускное свидетельство, награды за восточную кампанию 1941 года. Вы были под Москвой… Гм, это интересно. В войсках СС или в каких-нибудь других воинских формированиях?

Так вот где собака зарыта. Они открыли контейнер и вытащили на свет божий эти его немецкие портки. Теперь надо выкручиваться и объяснять, Дроппе он или не Дроппе, заброшенный сюда диверсант или немецкий шпион.

— Да, я был под Москвой. Даже в самой Москве. Но это обстоятельство никому не дает права копаться в моих вещах. Вы меня деконспирируете, пан майор. А этого вам делать не следовало.

Станислав произнес эти слова, может быть, чересчур резко, потому что Хмурый неожиданно взорвался:

— Пан Дроппе, я контролирую эту территорию. И не вам указывать, что мне можно, а чего нельзя! Откуда вы прибыли на самом деле? Из Данцига? Из Глейвица? Или обыкновенный фольксдойч из Литзаманнштадта[40]? Для чего вас сюда забросили? Чтобы передавать донесения о передвижениях наших отрядов? Пожалуйста, можете передавать… Но это будет ваше первое и последнее донесение: «В этот момент мне надевают петлю на шею, хайль Гитлер!» Может быть, вы уточните конкретнее… В чем состоит ваше задание?!

Главное — не терять самообладания.

— Задание?.. Этого я вам сказать не могу. Мое задание должно быть выполнено на территории Германии. В результате ошибки летчика меня сбросили на несколько километров дальше от цели. Я должен в возможно кратчайший срок перейти границу. В этом я рассчитываю на вашу помощь. И несмотря на все, продолжаю рассчитывать. Сожалею только, что за моими фальшивыми документами вы не видите, с кем имеете дело.

На лице Хмурого появилась ироническая улыбка.

— Ах вот оно что… Значит, вы хотите попасть в Германию? И я должен вам в этом помочь? Это называется самоподстраховкой возвращения. Не вышло здесь, и шпарь себе назад, чтобы попытать счастья где-нибудь в другом месте. В следующий раз вы, возможно, будете уже себя выдавать за английского парашютиста. Не правда ли? А вы хитрее, чем я думал, пан Дроппе.

Станислав пожал плечами.

— Прошу вас не называть меня Дроппе. Мой псевдоним Стах. И вам следовало бы это усвоить! Если вы сами не хотите мне помочь, то передайте меня какому-нибудь отряду Армии Людовой. Если они сочтут нужным, то и сами меня повесят. Зачем вам брать на себя такую большую ответственность. Только прошу не забыть о контейнере, мундире и немецких документах. Я должен иметь их при себе. Без них я как без рук. Прошу вас об этом, пан майор, во имя борьбы с нашим общим врагом. Вы не имеете права мне в этом отказать.

Майор засовывал в бумажник вынутые оттуда документы.

— Вы пытаетесь натравить нас друг на друга, — сказал он. — По-вашему получается, что я должен подбросить вас своим политическим противникам. Пан Дроппе, мы не прибегаем к услугам гестапо в наших внутренних спорах. Если бы даже я вас туда передал, то, можете не сомневаться… я бы приложил и соответствующую характеристику на вас.

— Ничего большего я не мог бы себе пожелать, пан майор, — парировал Станислав. — Лишь бы вы сделали это как можно быстрее.

Хмурый вернул бумажник и, понаблюдав, как Станислав безразлично засовывает его в карман, зашагал по комнате.

— У нас еще есть время подумать, пан Дроппе, с расстрелом торопиться не будем.

Через два дня майор снова попросил доставить Станислава к себе. На этот раз он уже был настроен намного лучше. Обращаясь к нему, называл поручиком и ни разу не произнес фамилию Дроппе. Майор сообщил, что ему удалось договориться с «Сохой», командиром здешнего отряда Армии Людовой, который обрадовался, получив известия о Станиславе. Какая-то радиостанция, из-за Вислы кажется, энергично разыскивает пропавшего парашютиста. Он не сомневается, что речь идет о Станиславе. Уже договорились относительно места, где его передадут людям Сохи. Он верит, что порученное Станиславу задание касается немецких объектов на территории рейха. Ему только остается пожелать Станиславу успеха и попрощаться. И пусть он забудет, в каком тоне он с ним разговаривал во время их первой беседы. Немцы используют сейчас самые изощренные способы, чтобы уничтожить партизанское движение. И за одну ошибку иногда приходится платить слишком дорогую цену. Что касается его снаряжения, то оно будет ему немедленно возвращено. Кроме взрывчатки и радиостанции. Исходя из соображений безопасности, Станислав, которого передадут Сохе в городе, не сможет забрать их с собой. Ему доставят их на следующий день, с соблюдением строжайшей конспирации. Вопрос этот также согласован с Сохой. Он, наверное, не против такого варианта? Нет, у него нет возражений. Хотя ему не хочется расставаться с радиостанцией, он, однако, полагается на советы тех, кто лучше ориентируется в здешней обстановке. Станислав сказал также, что не обижается на проявленную по отношению к нему чрезмерную подозрительность. И прежде всего, ему приятно, конечно, что в Польше нашлись наконец люди, которые его разыскивают.

Городок, в котором должна была состояться передача Станислава, находился отсюда приблизительно в двадцати километрах. На условленное место встречи Станислава сопровождал подхорунжий Алек. Этот постоянно кашляющий паренек не скрывал своего удовлетворения благополучным исходом дела. Он даже признался Станиславу, что именно он обнаружил злополучный мундир и что эта находка его сильно обеспокоила. Во время Варшавского восстания ему не раз попадались типы, которые зеркальцем подавали сигналы немецким пикировщикам. Если бы и Станислав оказался кем-нибудь в этом роде, то он лично пристрелил бы его без малейших угрызений совести. Сейчас, однако, он рад, что ошибался и что именно ему поручили передать Станислава в надежные руки.

Они дошли до небольшой станции, сели в переполненный поезд и после получасовой езды вышли на перрон. Толпа, состоящая в основном из мешочников и спекулянтов, вихрем пронеслась по станции и исчезла в городских улочках. Когда они вышли на улицу, Станислава поразило, что городок был совершенно обезлюдевшим. Он спросил Алека, неужели все маленькие городки в Польше так обезлюдели. Тот отрицательно покачал головой. В городе происходило что-то непонятное. Алек сам был обеспокоен видом пустых улиц. Ясно, сказал он, что здесь что-то произошло и, прежде чем отправиться дальше, он должен произвести небольшую рекогносцировку.

В этот момент проехало несколько автомашин с жандармами, они поскорее ретировались в зал ожидания. Оставив там Станислава, Алек подошел к билетной кассе. Переговорив с кассиром, он вернулся сильно взволнованный. В окрестных лесах проводилась огромная карательная акция против партизан. В город понаехала масса военных: армейские подразделения, войска СС и жандармерии. Отсюда, из городка, они совершают вылазки в близлежащие деревни, а здесь произвели ночью многочисленные обыски и аресты. С вчерашнего вечера по улицам кружат жандармские автофургоны, вылавливая случайных прохожих. В такой обстановке, заметил Алек, он сам не знает, что им теперь предпринять. Их появление в условленном месте может в данной ситуации плохо кончиться. В то же время возвращение в лес практически исключается. Они сразу напоролись бы на немецких солдат, прочесывающих леса, не говоря уже о том, что они все равно в лесной сторожке уже никого не найдут. Хмурый пробивается, наверное, в этот момент через окруживший его немецкий кордон и, если ему повезет, сразу исчезнет, не оставив никаких следов. Даже удивительно, как они не попали в облаву там, на той станции, где садились в поезд. Алек был в явной растерянности, не зная, как им лучше поступить.

Станислав предложил выйти на условленное место встречи. Не исключено, что кто-нибудь их там ждет или оставил для них какую-нибудь весточку. Он один может этим заняться. Не оставаться же им на улице. Алек пусть его немного подождет, через минуту он вернется. После этого они уйдут с вокзала. Алек не возражал.

Станислав оставил его в зале ожидания, вернулся на перрон и, пройдя вдоль вокзального здания, свернул за угол. Еще выходя из вагона, он приметил это строение, от которого по всему перрону шел резкий запах. Он вошел туда, поставил свою дорожную сумку на унитаз и заперся на крючок. Затем быстро снял с себя штатскую одежду, вытащил из сумки немецкий мундир, сапоги и переоделся. Станислав пожалел, что не сделал этого еще в лесу. Но желание появиться на этой встрече в штатском взяло верх над всеми другими соображениями. Он был сыт по горло всеми этими подозрениями. Бог знает, как бы его снова приняли в немецком мундире. Сейчас у него не было другого выбора. Он не мог идти по городу в штатской одежде. Да и немецкие документы были совершенно не пригодны в здешних условиях. Они хороши были в рейхе, но только не здесь. Первый встречный патруль мог его задержать и отправить на ближайший пост жандармерии. Станислав сунул одежду и дорожную сумку в яму и вышел из туалета.

Но как же теперь поступить с этим конвоирующим его пареньком. Если сам он мог себя чувствовать в относительной безопасности, то как защищать Алека, если его вдруг задержат? Говорить, что он ведет его в комендатуру или в гестапо? Станислав даже не знал, где оно находится. Когда он вошел в зал ожидания, подхорунжий, увидев его, беспокойно заерзал. Вся станция была, забита немецкой солдатней. Станислав подошел к Алеку и громко обратился к нему по-немецки, затем, понизив голос, спросил:

— Ты говоришь по-немецки? Знаешь хотя бы пару слов?

Алек отрицательно мотнул головой.

— С грехом пополам несколько слов. Я изучал английский в подпольной школе.

— Пошел ты к черту со своим английским. Притворяйся, что ты немецкий шпик.

— Хорошо, а как?

— Откуда я знаю? Придумай что-нибудь. Давай вставай и иди рядом со мной.

Они шли по опустевшим улочкам городка. Еще был день, а на улице ни одной живой души. Из окон одноэтажных домиков на них со страхом смотрели, прячась за занавески, женщины. Снова показались грузовики с немецкими солдатами. Впереди у перекрестка стоял патруль жандармерии, регулирующий уличное движение. Они равнодушно посмотрели на Станислава и Алека. Штатский, сопровождаемый немецким унтер-офицером, — эти прохожие не вызывали у них подозрений.

Оставив патруль позади, они перешли на другую сторону улицы и скрылись за углом. Четвертый домик от угла — в нем помещалась кондитерская, войти в которую можно было, поднявшись по деревянным ступенькам. Да, это именно здесь. Станислав вошел в кондитерскую первым. Внутри ни души. На звук висящего над дверью колокольчика за стойкой появилась какая-то старуха. Молча, глазами спросила, что ему угодно.

— Кофе, — сказал Станислав и ткнул пальцем в пирожное.

Не успел он сесть за столик, как вошел подхорунжий. Он сел отдельно и тоже что-то заказал. Они молча жевали, всем видом показывая, что незнакомы. Кофе был с сахарином. Станислав его терпеть не мог — от него пересыхало во рту. Пирожное тоже было на сахарине.

Прошло, наверное, около четверти часа, они уже потеряли всякую надежду, что здесь кто-нибудь появится, и в этот момент звякнул колокольчик над дверью. В кондитерскую вошел уже немолодой мужчина в длинном, чуть великоватом пальто. Не подходя к стойке, сел за третий столик и закурил сигарету. Неожиданно шляпа, которую он положил на столик, упала на пол, он неловко задел ее локтем. Подняв ее с пола, он стряхнул с нее пыль и повесил на подлокотник кресла.

Станислав заметил, как подхорунжий поднялся из-за столика и приблизился к незнакомцу. Значит, все-таки кто-то явился за ним. Пришел, несмотря ни на что. Они довольно долго разговаривали вполголоса. Незнакомец несколько раз подозрительно посмотрел на Станислава, после чего оба поднялись и направились к выходу. Алек взглядом дал знак Станиславу следовать за ними. Немного подождав, он расплатился и вышел. Не упуская их из виду, заметил, что они сворачивают в ворота какого-то дома. Он проследовал их маршрутом. Через минуту все втроем оказались в большой, но нежилой, несмотря на обилие мебели, квартире.

— Меня никто не предупредил, что вы будете в мундире, — сказал незнакомец, который ввел их в этот дом. — Это меня застало врасплох. В городе облава. Вы сами понимаете, увидев вас, я мог всякое предположить. С вчерашнего дня в городе проводятся многочисленные аресты. Но в этой квартире вы будете в безопасности. Она принадлежит начальнику городского бюро по трудоустройству. Он поляк и сотрудничает с нами. Сейчас его нет в городе, и он вернется только через несколько дней. Вы можете здесь переждать облаву. Люди, которые должны были вами заняться, к сожалению, не пришли на встречу. Будем надеяться, что они не угодили в лапы немцев. По всей вероятности, они не добрались до города. А возможно, их задержал Соха. Я думаю, что они здесь появятся, как только все успокоится. В квартире есть запас продуктов. — Он проводил их на кухню. — Их вам хватит по меньшей мере на неделю. В течение этого времени не смейте даже носа высовывать на улицу. Запритесь и ведите себя так, будто здесь никто не живет. Это, пожалуй, все, что я мог для вас сделать.

Он показал, где они могут найти все необходимое, вручил ключи от квартиры, попрощался и ушел. Прятаться в запуганном немцами городке, и при этом никакого контакта с подпольем. Обстановка сложилась крайне безнадежная.

Станислав спросил Алека, с кем они только что беседовали? Тот только развел руками.

— Я его не знаю. По-моему, это он сам.

— Что значит: он сам?

— Начальник бюро по трудоустройству. Хозяин этой квартиры.

— Почему же он здесь не остался?

— Не хочет рисковать. Он выполнил то, что ему поручили, и перебрался в более безопасное место. Он боится попасть в облаву, а кроме того, его напугал ваш мундир. Вряд ли стоит этому удивляться. Да и зачем он нам здесь нужен?..

Конечно, он был прав. Спасибо, что хоть пришел, несмотря на то что творится в городе, на условленную встречу. За окном послышался рокот самолета. В небе уже около часа кружил этот разведчик. Смешной, напоминающий чем-то аиста, но вместе с тем опаснейший самолет немецкой воздушной разведки. Сейчас он выслеживал укрывшихся в лесах партизан. Проклятый сыщик… Если бы иметь под рукой оставленную в лесу взрывчатку… Он бы расправился с этим воздушным доносчиком прямо на полевом аэродроме.

Станислав сказал об этом Алеку, тот посмотрел на него полным недоверия взглядом. На аэродроме? С этим самолетом?.. Это невыполнимо. Почему Алек не верит в его возможности. Он не имеет ни малейшего представления, с какой целью его сюда забросили. Разве может идти в какое-нибудь сравнение этот «аист» с тем, что ему предстояло выполнить там, на территории рейха? Слышал ли он когда-нибудь, что такое «Восточный вал»? Станиславу было доверено собрать информацию о расположении укреплений, а также вывести там частично из строя систему оповещения противовоздушной обороны. А как он в данной ситуации сумеет выполнить это задание? Как пригодились бы теперь несколько зарядов взрывчатки. Тогда в лесу надо было просто засунуть их за пояс. А сейчас он все равно отправится в город. Не может же он сидеть в этой квартире сложа руки, не зная даже, что вокруг происходит? Подхорунжий вынул из буфета яйца и стал их разбивать над сковородой, мурлыча ту же самую монотонную песню:

Может добрый господь так устроит,
Что живым, невредимым вернешься,
Приголубишь головку родную,
Перед сном крепко к милой прижмешься…
Забавный парень. Видимо, была у него где-то эта милая, и его не покидали мысли о ней. Станислав спросил его, есть ли у него родители? Алек открыл газовый вентиль и зажег горелку.

— Не знаю, — ответил он. — Наверное, есть. Немцы вывезли их в Освенцим. Мама, может быть, и выживет, но отец был очень плох. Он долго болел.

— А откуда ты вообще здесь взялся? Каким чудом не угодил в лагерь? Ведь всех военнопленных…

— Да, я знаю…

Оказалось, что Алек, когда немцы окружили их район, а его отряд уже распался, сбросил с себя куртку и повязку повстанца, спустил оружие в канал и позволил взять себя в плен вместе с группой штатских. Их погнали через горящую Варшаву, а затем повезли по железной дороге. На принудительные работы в Германию. Ночью он не растерялся, выскочил из вагона. В него стреляли, но все обошлось благополучно. Два дня после этого скитался по лесам. Наконец наткнулся на патруль Хмурого. Его хотели спрятать где-нибудь в деревне, так как у него была температура, но он воспротивился и упросил, чтобы его оставили в отряде. Он отлежался в какой-то землянке, поправился и остался у Хмурого. Все знают об этом его кашле, и Хмурый специально его сюда послал. При прощании сказал, что если он захочет, то может остаться в городе. Но он все равно вернется в отряд. Пусть только здесь все успокоится.

— Ты должен послушаться Хмурого, — сказал Станислав. — Они справятся и без тебя.

Алек ничего не ответил. Сняв яичницу с огня, разложил ее по тарелкам, отрезал два ломтя хлеба и пододвинул к Станиславу табурет.

— Эта облава продлится не дольше трех дней, — сказал он. — За вами потом обязательно кто-нибудь придет. Ну и, конечно, принесут с собой от Хмурого это ваше снаряжение. Так что можете не беспокоиться. Они уже не раз бывали в окружении.

Пообедали молча. Немецкий «аист» снова протарахтел над городом. Станислав вымыл свою тарелку и вытер руки какой-то грязной тряпкой.

— Послушай, Алек, — сказал он. — Я сейчас выйду в город. Мне надо разобраться в обстановке. Ты здесь посидишь без меня. Вечером я вернусь. Если вдруг что-нибудь будет не так, поставишь вот эту кухонную доску на подоконник. Но так, чтобы я смог ее увидеть с улицы.

Он вскочил с табурета с полным ртом.

— Ну, нет! Я никуда вас не выпущу. У меня приказ передать вас людям Сохи. И пока вас не заберут, вы не двинетесь с места.

Станислав не ожидал такого внезапного сопротивления.

— В чем дело? Разве я все еще в плену?

— А кто говорит, что вы в плену? Просто я отвечаю за вашу голову. Хмурый сказал, что если с вами что-нибудь случится, прежде чем я передам вас Сохе, то он подвесит меня… вам не надо объяснять за какое место.

— Так ты меня уже передал. Этому типу из этой квартиры…

— Он не в счет, — сказал подхорунжий, проглотив последний кусок. — Мне должен дать расписку поручик «Груда». Пока я ее не получу, вы будете сидеть здесь. У вас все равно нет взрывчатки. Не отправитесь же вы на этот аэродром, имея при себе только коробок спичек? — Алек закашлялся.

— Я не собираюсь идти ни на какой аэродром. Я уже сказал, что должен разобраться в обстановке. А ты ложись в постель. Накройся потеплее и согрейся. Это тебе пойдет на пользу.

Алек ответил, что ему уже ничего не поможет — он ведь говорил об этом, — в том числе и теплая постель. Стоит ему только пропотеть, как кашель усиливается еще больше. К тому же он запер двери, ключи хранит при себе и не собирается отдавать. Чертов сосунок! Станислав дал ему честное слово, что вечером вернется. Подхорунжий снова зашелся кашлем.

— Что я буду делать с вашим честным словом, если вас сцапают на улице? Лучше уж вам никуда не выходить.

Станислав разозлился. Какова птичка! Он пригрозил, что поломает Алеку все кости, если тот немедленно не отдаст ему ключи. Эти слова не произвели ни малейшего впечатления. Подхорунжий отступил за кухонный стол, приготовившись защищаться. Приказ есть приказ, и Станиславу, поручику Стаху, должно быть это хорошо известно. Он не знал, что ему на это ответить.

Выглянул через кухонное окно. Со второго этажа были видны захламленный двор, грязные окна соседнего дома, справа — каменная стена, усыпанная сверху осколками разбитых бутылок, а чуть пониже подоконника — покрытая толем крыша дровяного сарая. С нее без труда можно соскочить на землю. Взять да прыгнуть средь белого дня. А если кто-нибудь увидит? Пожалуй, не стоит привлекать к себе внимание. Станислав отошел от окна, подошел к Алеку и схватил его за лацканы пиджака. Обшарил карманы. Ничего. Чертенок! Спрятал, наверное, за голенище сапога. Он тряхнул его изо всей силы.

Алек смотрел на него с издевкой в глазах.

— Что, будете бить? Туберкулезника станете бить? — Алек захлебнулся неестественно-притворным кашлем. Паясничал, прохвост. — Хорошо, если хотите, пойдемте вместе. Я буду идти за вами на расстоянии ста шагов. Вы впереди, а я сзади — как заземление. С заземлением всегда надежнее.

Станислав отпустил его.

— Сыночек, у тебя же нет никаких документов. Разве можно мне с гирей у ноги ходить по городу. В этом мундире я в большей безопасности, чем ты.

Эти доводы подействовали. Как Станислав и предполагал — ключи он спрятал в сапог. Сев на табурет, Алек стянул сапог и вытряхнул их на пол.

— А вы правда вернетесь?

— Я дал тебе честное слово. В конце концов куда я могу деться?

Станислав вышел. Ему показалось, что на улицах стало несколько спокойнее. Штурмовые отряды отправились в леса, и на улицах начали появляться прохожие. Бесцветные лица то ли горожан, то ли крестьян, тарахтят повозки по булыжной мостовой, дети играют в «орлянку» на тротуарах возле одноэтажных домиков и уже вытягиваются у магазинов очереди за хлебом по карточкам. На базаре громкоговоритель, прикрепленный к уличному фонарю, передавал сводку Верховного Главного командования вермахта. Никаких перемен. Линия фронта проходила по Висле. Обе стороны ведут бои местного значения, обмениваются артиллерийским огнем. На Западном фронте немецкая армия укрепляет позиции в Арденнах. Лондон обстреливают ФАУ-2, а над Германией сбивают «летающие крепости». Как обычно, в таком количестве, что могли возникнуть сомнения, не превышает ли число сбитых самолетов весь военно-воздушный флот союзников.

А в остальном — обычная суета небольшого тылового городка. Много, однако, и немецких солдат. Большие здания в городе заняты под военные госпитали, и доставленные с фронта, слегка подлечившиеся раненые, обмотанные бинтами, толпами бродили по узким улочкам. На вокзале беспрерывное движение. Выписанные из госпиталей уезжали в Германию, получив на несколько дней отпуск. Отправиться бы вместе с ними. Но сначала надо получить назад радиостанцию. Взрывчатку можно оставить здесь. Сбросят еще, если он попросит. Но без передатчика он как немой. Если бы не это обстоятельство, ничто больше не удерживало бы его в этом городке. Станислав выпил в буфете пива и вышел на перрон. Там полно было солдат, ожидавших поезда. Большей частью из местного лазарета. Они стояли группками, возбужденно переговариваясь. Станислав подошел к одной из таких групп и включился в разговор. Настроение у солдат довольно невеселое. Ехали к своим семьям и опасались, что не найдут многих в-живых. Особенно, кто был из промышленных округов. Сводки о непрерывных бомбежках вселяли в их души глубокое беспокойство. Назывались города, подвергаемые бомбардировкам: Любек, Дрезден, Кассель… Кто-то заметил, что просто не знает, к кому ехать, месяц назадполучил известие, что вся его семья погибла под развалинами дома. Решил навестить тетку, которая написала ему об этом в письме. И сам еще не знает, ехать ли туда, где все его близкие погребены. Ему советовали не делать этого. Неожиданно из толпы, запрудившей перрон, раздался радостный возглас:

— Stanislaus, mein Gott! Was machst du hier?[41]

Сначала он не узнал его. Вся голова обмотана бинтами, из-под которых еле видны глаза. Но голос знаком. Раненый протиснулся ближе к Станиславу. Чтоб его гром поразил! Только ему этого не хватало!. Перед ним стоял Клюта. Сейчас бросится к нему в объятия, чтобы прижать к своему сердцу. Нет, не бросился. Подошел довольно несмело, словно чего-то боясь. И вообще был непохож сам на себя. Бегающие глазки, робкая улыбка и, вместе с тем, нескрываемая радость от встречи со Станиславом. Клюта… Знал ли он что-нибудь о нем, слышал ли о его дезертирстве? Охотнее всего Станислав растворился бы сейчас в толпе на перроне, сделав вид, что вообще его не узнает, но было уже поздно. С этой неуверенной, даже испуганной улыбкой на лице Клюта уже тряс ему руку.

— Станислав… сколько лет… Не представляешь, как я рад. Честное слово, будто встретил брата.

Станислав совсем не разделял его энтузиазма. Брата… Черт тебе брат. Не мог выбрать другое время. Какого дьявола его сюда принесло? Клюта почувствовал его холодность и еще крепче сжал ему руку. Неужели Станислав все еще на него сердится? Ведь если говорить начистоту, то он не сделал ему ничего плохого. Скорее наоборот… От воинской службы он и так бы не уберегся, а эта ребячья затея переждать войну, спрятавшись в деревне, могла закончиться значительно хуже. Пусть лучше он об этом и не вспоминает. Самое главное, что он жив. И даже в чине фельдфебеля. Кто бы мог подумать? Сам он едва дослужился до ефрейтора. А в общем, это неважно. Все вышло не так, как он когда-то задумал.

Глаза Клюты снова беспокойно забегали. Глядя на него, можно было подумать, что он как будто кого-то ищет. Нет, еще не все потеряно. Русских наверняка остановят на Висле. Немцы — это пока еще сила! Ну, а если говорить правду, то одному богу известно, чем все это закончится. А он, Станислав, что об этом думает? Может, все кончится крахом? Только пусть скажет правду. Теперь-то уж с ним можно быть совершенно откровенным. Он прошел через настоящее пекло и понял, что такое жизнь. Вот, посмотри сюда… Клюта показал на свои бинты. Это работа русской артиллерии. Кому поотрывало головы, а ему достался только осколок. Еле из всего этого выкарабкался. Сейчас он здесь в военном госпитале, но его со дня на день могут выписать. Он получит, наверное, неделю отпуска и… сам понимаешь. Затем надо будет возвращаться на фронт. А по правде говоря, он уже этим адом сыт по горло. Клюта подозрительно осмотрелся по сторонам и оттеснил Станислава в сторону.

На соседнем пути пыхтел, подталкивая вагоны, паровоз. Потянуло сладковатым едким дымом. Немцы проиграют войну, так или нет? Ну неужели Станиславу трудно что-нибудь сказать?..

Станислав не знал, как от него отделаться.

— Ты не заезжал, случайно, в Бойтен?

— Нет.

— Жаль. Хотелось бы узнать, как там.

— Разве ты не получаешь писем?

— Писем?.. Да-а-а… получаю. Но письма и новости из первых рук — это не одно и то же.

Клюта снова посмотрел туда, где был вход на перрон.

— Не расстраивайся. Если мы будем продвигаться вперед такими же темпами, как до сих пор, то к рождеству будем дома.

Прохвост, да он к тому же и шутник…

— Что ты там разглядываешь? Кого-нибудь ждешь?

Что-то похожее на тень страха промелькнуло в глазах Клюты.

— Нет-нет… Только здесь даже негде толком поговорить…

— Поговорить? А о чем?

— Сташек, мы должны держаться друг за друга. Я всегда высоко ценил твою дружбу. И всегда полностью тебе доверял. Потому что, понимаешь… мы все же здесь не где-нибудь, а в своей стране. Мы с тобой свои люди. Можно было бы… Ты понимаешь, наверное, что я имею в виду. Теперь появится та самая Польша. Та, о которой ты всегда мечтал. И мы должны обязательно что-нибудь предпринять. Мы не можем оставаться в вермахте до самого конца. Мы как-никак из Бытома, не так ли?

Станислав не мог поверить собственным ушам. Чтобы Клюта мог так измениться? Патриотом заделался, сукин сын. Несомненно, он собирается драпануть. И подыскивает себе компаньона. А здесь вдруг подворачивается Альтенберг… Свалился как снег на голову. Неужели не провокация? Нет, трясется весь как студень. Уже, наверное, во что-то впутался и сам еще не знает, что из этого получится. Пока только дрожит от страха.

— Ты меня в свои дела не впутывай! Меня они не касаются. Я уже однажды попробовал, ты хорошо знаешь…

Но Клюта не сдавался.

— Сташек, я боюсь. Говорю тебе так, как есть. Я действительно боюсь. С тобой вместе все было бы по-другому. Ты всегда разбирался в таких делах, как и что. Правда, ты ведь уже пробовал. Но тогда это было совсем другое дело. У нас не было никаких шансов. Это ты понимаешь? Сташек, я уже переговорил с очень надежным человеком. Насчет штатской одежды и прочего… Повезло совершенно случайно. Встретил здесь одного знакомого. Ему можно довериться. Кстати, ты с ним тоже знаком.

— Я?

— Знаком, знаком… Ты знаешь его не хуже, чем я.

— Кто это такой?

— Я не могу тебе сказать. Один парень из нашей харцерской дружины. Я на него здесь наткнулся. Оказывается, он тут живет. Сказал, что я могу рассчитывать на его помощь. Нам нельзя упускать такую возможность. Ты ведь, наверное, не хочешь пасть на поле боя за Великую Германию? Да еще в последние недели войны.

— Нет, не хочу. И поэтому должен позвать сюда жандармерию.

Клюта побелел как мел.

— Сташек… ты что? Ты не сделаешь этого?!

— Не сделаю, если только ты заткнешь свою пасть. Проваливай отсюда и забудь, что меня здесь видел. Я не желаю иметь с тобой ничего общего. Я, видишь ли, тоже немного изменился, Клюта. Ты должен был сам об этом догадаться. Разве стал бы я фельдфебелем. Ну, что ты на меня так уставился? Уматывай отсюда! И не забудь отнестись ко мне по-человечески, если попаду в эту вашу польскую неволю.

Станислав бросил остолбеневшего Клюту на перроне и быстро смешался с толпой. На станцию прибыл поезд, направляющийся в Германию. Станислав поднялся в один из вагонов вместе с группой солдат, прошел его от начала до конца и спустился с другой стороны перрона. Перейдя рельсы, он затерялся в улочках городка, накрытого мглистой осенней дымкой.

Он просидел почти до полуночи в какой-то забегаловке. Ему удалось разузнать некоторые подробности о контрольном пограничном пункте, как там проходит проверка. С этим он может столкнуться, если придется пересекать границу с Германией, узнал и о возможности провоза увесистого ручного багажа, поскольку с ним будут два его передатчика. И еще он поближе познакомился с двумя крепко подвыпившими солдатами из госпиталя, договорился с ними встретиться на следующий день и около двенадцати ночи покинул питейное заведение.

Когда он вошел в квартиру, Алек сидел впотьмах на кухне. Услышав его шаги, он поднялся со стула и встал в дверях. Молча наблюдал, как Станислав снял шинель и повесил на крючок в прихожей. Станислав спросил, почему он еще не спит. Неужели не верил, что он вернется? Он ведь дал ему честное слово, а свои слова он не привык бросать на ветер. Подхорунжий молча выслушал его. Вошел вслед за Станиславом в комнату и присел на валик дивана.

— Я разыскивал вас полдня, — сказал он. — Потерял из виду на вокзале.

— Ты выходил в город? Какого черта, хотел бы я знать?! — взорвался Станислав от легкомыслия Алека.

— Я уже вам объяснял. Вы какая-то очень большая шишка, и мне приказано вас охранять.

— И ты сидел все время у меня на хвосте? Шпионил за мной, да?

— Шпионить не шпионил, но глаз с вас не спускал.

Станислав закрыл окно шторой и включил свет.

— Не делай больше этого, а то я тебе намну бока. У тебя нет приличных документов, удостоверяющих твою личность, на случай, если тебя вдруг задержат…

Он только пожал плечами. Документы? А чем они могут помочь? Если задержат, то все равно обыщут. А если обыщут… то… Алек отвернул пиджак, под которым торчали два подвешенных на ремнях пистолета.

— В пальто у меня еще граната, — сказал он. — Я никому не могу позволить к себе прикоснуться. Эта игрушка повышенной чувствительности.

Чертов туберкулезник.

— Неужели ты ходил по городу с оружием?

— Ас чем я должен был ходить? Хотите вы этого или нет, я — ваша охрана.

Станислав рассмеялся.

— Тоже мне охрана. Теряет охраняемого, а затем полдня ищет.

Алек прижал рукой рот, пытаясь сдержать душивший его кашель.

— Поменьше бы смеялись, пан поручик. На железнодорожной станции вас сфотографировали.

Станислав вздрогнул от изумления.

— Сфотографировали?! Кто?!

— Не знаю. Какой-то штатский. Когда вы разговаривали с этим забинтованным немцем, он щелкнул вас сбоку. Я пошел за ним, чтобы отобрать у него пленку. Потому-то я вас и потерял. Не удалось мне его задержать. Повсюду полно немцев. Я собирался потрясти его в какой-нибудь подворотне, но подходящая ситуация не подвернулась.

— Ты уверен, что это меня?.. На станции было столько отъезжающих. Может, просто случайность?..

Алек покачал головой.

— Это не случайность, пан поручик. Этот штатский встретился потом с немцем, с которым вы разговаривали на перроне. Они вошли вместе в вокзал. У штатского был чемодан в камере хранения. Он его получил, и знаете, куда он с ним пошел? В туалет. Я, признаться, подумал, что сумею там поговорить с ним по душам. Но, как на беду, опять полно немцев. Спустя некоторое время он вышел, но уже без чемодана. Тогда туда влез тот, другой, с которым вы болтали. Он сидел там довольно долго, а когда появился, то был уже без бинтов и в штатской одежде. К нему моментально подскочили два типа… Ну, знаете, из тех, что ходят в тирольских шляпах с перьями. Они подхватили его под руки и втолкнули в автомобиль. А тот, который вас сфотографировал, вместе с ними не поехал. Видимо, не хотел показываться своему переодевшемуся приятелю. Он потопал пешком. Я следил за ним до самой комендатуры жандармерии. Так и не подвернулась, как назло, ни одна возможность… Да и вы тоже хороши. Ведь говорил я вам, что не надо выходить на улицу.

Станислав почувствовал, что ноги отказываются ему повиноваться.

— Как выглядел этот штатский?

— Трудно описать. Малый в вашем возрасте. Блондин, довольно симпатичный. Ничего особенного я в нем не заметил. Да, вспомнил, — на лице мелкие оспинки или что-то похожее на это. Пан поручик… мы должны отсюда сматываться. И как можно быстрее.

Должны. Он и без него это хорошо понимал. Если это был кто-то, кто его знал, как утверждал Клюта, тогда его моментально опознают. Мелкие оспинки на лице… Кто же это мог быть? Да в общем, какое это имеет значение? Надо немедленно отсюда исчезнуть! Сесть в первый отходящий поезд и перебраться в другой город. Только вот что делать с этим подхорунжим? Сейчас комендантский час. Его задержит первый встречный патруль. Можно, конечно, и без него. Пусть сам о себе позаботится. Но как затем установить связь с партизанами? Как получить обратно радиопередатчики? Без них он пустое место. Вся его операция рушилась как карточный домик. Операция «Восточный вал». Как сможет он без радиопередатчика сообщать разведанную информацию? Как выходить на связь с центром? Он совершил страшную оплошность. Не надо было оставлять их в отряде. Он переборщил с этой осторожностью. Нет, ни в коем случае нельзя расставаться с этим пареньком. Алек — единственное связующее звено между ним и теми, в чьих руках его радиостанция.

Станислав сказал, что они должны подождать до утра и с рассветом перебраться в более безопасное место. Алек согласился с его решением. Он знал кого-то в Ченстохове, у кого можно будет остановиться. Предложил отправиться именно туда, а не в другое место. В Ченстохове они посидят пару деньков, а затем заново наладят связь. Хмурый не может не выбраться из окружения. Станислав согласился. Для них, пожалуй, это был наилучший выход.

Они съели по куску хлеба со свиным салом и решили вздремнуть в оставшиеся три часа перед дорогой. Станислав повалился на кровать не раздеваясь: в сапогах и своем фельдфебельском немецком мундире, — и, заложив руки за голову, уставился в темный потолок. Подхорунжий беспокойно ворочался на диване. Станислав не мог сомкнуть глаз. Сухой свистящий кашель Алека и неотвязная мысль об аресте Клюты отгоняли сон. Неужели его так взволновал этот арест? Какое, в сущности, ему дело до бывшего гитлеровского доносчика? Но Клюта стоял у него перед глазами. Чего он так нервно и подозрительно оглядывался по сторонам? Его состоянию в тот момент вряд ли можно позавидовать. Несостоявшийся дезертир. Надо же так перемениться. Бывший осведомитель, а теперь дезертир. Переменился, конечно, не потому, что вдруг почувствовал себя поляком. Просто не уверен в своем гитлеровском завтра и боится, что придется за все отвечать. И все же, несмотря на это… Ведь он знал его много лет. И была какая-то частица правды в том, что он уберег его от концлагеря. К тому же ухажер его сестры. Глаз с нее не спускал. Предатель, но был верен ей как пес. Теперь его определенно расстреляют. Военно-полевой суд и пуля в лоб.

Что-то шевельнулось у него в груди. Кто же был тот второй? Если бы он мог заполучить его в свои руки… Ну и мерзавец! Выдал этого сопляка на верную смерть. Принес ему одежду и сам же выдал палачам. Скотина! Оспинки на лице… Он пошел по этому следу. Должно быть, этот рябой здорово обрадовался, когда увидел его рядом с Клютой. Даже не подошел, а только чиркнул фотоаппаратом. Поймал его на пленку. Ее проявят, увеличат — и он предстанет перед ними как живой. Ja, das ist Stanislaus Altenberg, ein Ausreißer![42] Тот самый, за голову которого обещана награда в десять тысяч марок. Сейчас, наверно, предлагают больше.

Неожиданно в памяти Станислава всплыла давняя сценка: вручение харцерских значков и поздравления вновь принятых в дружину. Пожимая руки, он внимательно всматривался в их лица. Мелкие оспинки… Хорак! Да, это, пожалуй, он! Станислав никогда ему не доверял. Хорак впервые появился как раз тогда, когда жандармы производили обыск. Ботаник-любитель. Собирал гербарий.

Так же, как растения, он коллекционировал, наверное, и доносы. Откуда он здесь взялся? По указанию гестапо? Нет, по-видимому, он из отрядов по вылавливанию дезертиров. Их создали совсем недавно. Значит, появилась острая необходимость. Хорак для этой работы подходил по всем статьям. Силезец знал обстановку… Эх, будь у него побольше времени, уж он бы серьезно им занялся. Долго бы Хорак не погулял. А может, его еще уберут Хмурый или Соха? Надо будет, чтобы они обратили на него внимание. Проклятая фотография. Как теперь ему передвигаться там, в рейхе? Каждый жандарм будет знать его в лицо.

Станиславу не давала покоя эта мысль. Она настойчиво возвращалась словно неотступный призрак. Призрак его провала. Он не хотел в этом признаться самому себе, но ясно осознавал: он «сгорел».

Наконец ему удалось уснуть. Это был полусон-полуявь. Его слух улавливал пение пружин под беспокойно ворочающимся Алеком, откуда-то наплывали кошмарные видения. Привиделись какие-то монахи. Они ходили хороводом вокруг горящего костра, выкрикивая, что бог не потерпит огнепоклонников и языческих гимнов. Затем его погнали вперед ослепительные лучи прожекторов. Он мчался от них на велосипеде по световому коридору, стремясь как можно быстрее добраться до польской границы. Но стоящий на посту пограничник, целясь в него из винтовки, кричал, что не впустит в страну ни одного шпиона. Тогда он стал звать своего отца, чтобы тот объяснил, кто он. Однако вместо отца появился польский офицер, который, клятвенно заверяя, что он не гестаповец, стал на коленях умолять, чтобы спасали Польшу. Но было уже поздно. По улице маршировали немцы с лестницами в руках, чтобы сбить золотые польские буквы, гордо сияющие на фронтоне здания польской гимназии. Тогда Станислав убежал в поля, где поранил ногу о колючую проволоку, и, истекая кровью, не смел никого позвать на помощь, боясь, как бы не четвертовали саблями скачущие на лошадях спаги. Кто-то из кавалеристов кричал: «Finie la guerre!», а с неба сыпались листовки, где было напечатано, что никто не хочет войны. Но оказалось, что это совсем не листовки, а свидетельства о смерти, тех, кого он вывозил на фуре из лагеря. Он собрал их целую кипу и начал вручать по очереди военнопленным, уверяя, что они гарантируют им жизнь. Пленные брали эти листки и вручали его матери. Она плакала и улыбалась сквозь слезы. Вдруг к ней подбежал Бруно Вагнер и, ударив прикладом, закричал, что по ее вине с фуры сбежал труп, который он должен был закопать. Станислав хотел броситься ей на помощь, но не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, потому что его положили в гроб и втащили на колымагу, которая покатилась прямо в заснеженное поле, над которым висели три оранжевых солнца, осветивших темную ночь. И, когда попавший под бомбежку поезд тронулся с места, он успел только крикнуть: «Мама, я убежал из вермахта!» — и сразу оказался на чердаке, где маленький украинский мальчик повторял ему уже в третий раз: «Дяденька, вы не бойтесь! Это мой чердак. Здесь с вами ничего не случится».

Его разбудил кашель подхорунжего. Алек стоял возле окна, прильнув лицом к темному стеклу. Опираясь одной рукой на подоконник, он другой прикрывал рот, стараясь приглушить кашель. Начинало светать. В углах комнаты уже четко обозначились контуры стоявшей там мебели: высокая спинка обитого кожей кресла, круглый стол с резными ножками, поблескивающие стекла буфета и массивная глыба кафельной печи с чугунными дверцами. Алек, заметив, что Станислав уже не спит, поднял голову.

— Я услышал мотоцикл, — сказал он. — По-моему, он остановился здесь за углом.

Станислав подошел к окну, стараясь не скрипеть сапогами, и выглянул на улицу. Никого. Еще закрыты железными жалюзи двери соседнего магазина, возле него бидоны для молока. На изогнутых голых ветвях растущего рядом с домом дерева примостилась горлица, и словно из глубины колодца долетает до них ее грудной клекот.

— Тебе, наверное, послышалось.

— Нет, он там.

Станислав уткнулся лицом в стекло, чтобы побольше охватить взглядом мостовую, и вдруг отпрянул назад. С улицы донесся шум моторов. Сначала он увидел два мотоцикла, остановившиеся прямо напротив их окна, затем темно-зеленый, хорошо ему знакомый жандармский фургон. Немцы выскочили из него шпалерами, с автоматами, направленными в окна домов, и рассредоточились вдоль всей улицы. В свете прожекторов поблескивали каски, слышались резкие голоса команд и стук подкованных сапог. Несколько жандармов вбежали в ворота их дома. Послышались их гулкие шаги на скрипящей деревянной лестнице, сразу же глухие удары прикладов в дверь квартиры. «Aufmachen! Schnell!»[43]

Быстрее к кухонному окну. Там уже стоял Алек. Но оконный шпингалет не желал подниматься. Станислав оттолкнул Алека в сторону, рванул изо всех сил раму на себя и выглянул в распахнутое окно во двор. Внизу еще никого не было. Прямо под окном крытая толем крыша сарая, тянувшаяся до каменной стены, за которой находился проход в соседний двор. Станислав вскочил на подоконник, спрыгнул на крышу сарая. Его мгновенно пронзила острая боль в лодыжке, и, припадая на одну ногу, он побежал, услышав, как за его спиной грохнулся на крышу Алек. По прогибающейся под ногами крыше они добежали до стены. Станислав схватился руками за ее края и подтянулся вверх. Неожиданно что-то острое, как лезвие бритвы, рассекло запястье левой руки. Проклятые осколки бутылок! Он совсем о них забыл. Станислав сполз по стене вниз и попытался еще раз, но не смог пальцами левой руки зацепиться за край стены. Пораненная кисть безвольно болталась как плеть. Сухожилие. Осколок стекла перерезал его, по-видимому, на самом сгибе. Теперь он не сможет преодолеть эту преграду.

В этот момент кто-то сзади приподнял его за ногу. Подхорунжий. С его помощью Станислав взобрался наконец на стену. Но с той стороны стены уже появились немецкие каски. Они увидели его. Станислав услышал крик, он был обнаружен. Свет прожекторов слепил глаза. С пистолетом в руке, без шинели, которую он не успел накинуть, с непокрытой головой и окровавленной рукой, Станислав представлял для них прекрасную мишень, пока он не мог решиться, куда ему прыгать. Почему они не стреляют? Они могли бы снять его с этой «стены смерти» одной автоматной очередью… Все дело в этом проклятом мундире! Им трудно набраться храбрости стрелять в «немца». Станислав направил пистолет в один из прожекторов и нажал курок. Глухое эхо отозвалось на выстрел, и вновь воцарилась тишина.

В это время во двор их дома вбежали два жандарма. Подхорунжий залег плашмя на крыше сарая и выстрелил в первого из них. Промах. Держа пистолет обеими руками, Алек начал вновь тщательно прицеливаться, как ученик на стрельбище. Неожиданно раздался выстрел из окна их квартиры. Жандармы уже успели туда вломиться. Подхорунжий свернулся в клубок и покатился по крыше к стене. Станислав видел, как он вдруг приподнялся, выпрямился и швырнул что-то в окно. Это была та самая единственная его граната. Как будто гром ударил внутри квартиры, и полыхнувшее оттуда пламя озарило окна соседнего здания.

Из ворот доносились голоса взбешенных немцев. Он опустился на бутылочные осколки и выстрелил в стоявших во дворе жандармов. В этот момент раздалась автоматная очередь, и острая боль пронзила его руку с пистолетом. Он потерял равновесие, зашатался и то ли упал, то ли спрыгнул со стены на землю. С трудом поднявшись на ноги, Станислав метнулся за железную колонку. Жандармы отступили в глубь ворот. Он попробовал поднять вверх пистолет. Не получилось. Перебитая рука не слушалась.

Нет, он уже не хотел ни в кого стрелять. Никаких шансов выбраться отсюда нет. Сейчас он желал только одного — поднять пистолет к своему виску. Ему это даже удалось. Вот только палец на спусковом крючке омертвевший, неподвижный… Он не мог шевельнуть им. Станислав попытался еще раз нажать, безуспешно. Рука безвольно опустилась вниз.

— Алек!

Он хотел приказать ему, чтобы тот сделал то, что он уже сам не в состоянии был сделать, но в этот момент Алек скатился с крыши возле него, ударившись о землю всей тяжестью своего тела. В голове Станислава промелькнула мысль, что он никогда ему этого не простит, Алек ведь должен был охранять его до конца. Ну, и аковец… Допустил, чтобы произошло самое страшное: он живьем попадает в руки жандармов.

В этот момент из ворот во двор вбежал отряд немецких солдат. К Станиславу приблизился какой-то офицер и выдернул из его одеревеневших пальцев пистолет.

— Bist du Altenberg?[44] Немец-изменник?

Станислав едва понимал, что ему говорят. Он покачал головой.

— Я не немец и не изменник. Передайте это моей матери!

— Was hat er gesagt?[45] — спросил второй офицер, подошедший сзади.

— Ich weiß es nicht[46], — ответил первый. — Он говорит по-польски.


Перевод Л. Волгина.

ПОБЕДИТЕЛИ И ПОБЕЖДЕННЫЕ ЯНУША КРАСИНСКОГО

В нашей стране Януша Красинского знают как кинодраматурга, одного из авторов сценария советско-польского художественного фильма «Помни имя свое», тепло принятого зрителями. Между этой его работой и новым романом — «Сын Валленрода», — который издательство представляет советскому читателю, есть прямая внутренняя связь. Оба произведения обращены к людям, чьи судьбы обожгла и причудливо переплела война. И это не случайное совпадение. В крупных прозаических работах писателя и многих новеллах, в лучших его пьесах и очерках отчетливо просматривается антивоенная, антифашистская направленность.

Особенно ярко она прослеживается в повести Януша Красинского «Тележка» (1966), запечатлевшей трагедию многонациональной колонны узников фашистского концлагеря, которую эсэсовцы угоняют на запад в последние дни войны. Это какое-то апокалипсическое шествие теней на резко контрастном фоне буйного, весеннего расцвета природы. Больных и отстающих добивает охрана, колонну обстреливают и бомбят с воздуха американские летчики. А безымянный юноша по кличке «Польский» все тащит и тащит в полубезумной от голода толпе тележку с продуктами для конвоиров и сторожевых собак. Один за другим гибнут его напарники по каторжной упряжке — представители разных народов Европы. Он же, словно заговоренный от эсэсовских и американских пуль, продолжает свой крестный путь. Очевидно, ему суждено выжить и рассказать о товарищах, погибших в преддверии великой победы…

Еще до выхода книги, в журнальном варианте, повесть «Тележка» была признана заметным явлением в польской литературе, которая, как известно, не испытывала недостатка в художественных и документальных произведениях о гитлеровских зверствах. Дело заключалось не только в смелом для молодого прозаика отказе от преобладавших тогда трактовок лагерной тематики, как в духе любования моральными потерями, которыми якобы неизбежно расплачиваются те, кому посчастливилось выжить, так и от исповедуемой католическими авторами теории «имманентного зла». В книгу о прошлом Януш Красинский сумел ввести непреходящую актуальность — тревогу за будущее. Вспомним хотя бы описание варварской расправы авиации США с колонной смертников. На фоне международных событий, каждодневно разоблачающих агрессивную, гегемонистскую сущность американского империализма, эта сцена представлялась глубоко символичной, ибо напоминала о том, как новые претенденты на мировое господство принимали эстафету черных дел от претендентов обанкротившихся.

Такие сцены не пишутся понаслышке. И действительно, за многими страницами произведений Януша Красинского эстетически переосмысленные частицы его биографии, жизненного пути человека, рано познавшего подполье, бои, плен и фашистские концлагеря. Внеавтобиографичен, по признанию самого писателя, лишь роман «Сын Валленрода». В одном из интервью он прямо указывает на огромную дистанцию, отделяющую его личный опыт от опыта главного героя книги, представителя польского национального меньшинства третьего рейха. Впрочем, вспоминая в другом выступлении историю создания этого образа, связанную с кропотливым изучением всевозможных документальных материалов о злоключениях поляков из Верхней Силезии, которая после первой мировой войны была отторгнута от Польши, романист подчеркивал, что Станислав Альтенберг вскоре зажил в рукописи самостоятельной жизнью. А в подобных случаях, добавим мы, по законам художественного творчества, кроме почерпнутых где-то знаний о предмете изображения, зачастую независимо от художника, оказываются задействованными и запасники его памяти сердца. Думается, именно в результате органического сочетания двух начал — документального и личностного — возник полнокровный, убедительный образ. Тем более что Станислав Альтенберг и Януш Красинский были современниками и у них был общий враг.

Переживания и впечатления военной поры стали для писателя постоянным источником новых тем, сюжетных поворотов, психологических ситуаций и колоритных деталей. В эмоциональной атмосфере его книг, своеобразие и естественность которой определяется той же программной автобиографичностью, неизменно доминирует то явный, то подспудный драматизм. Это вполне закономерный акцент в творчестве художника, принадлежащего к поколению «детей войны», которому гораздо тяжелее, чем людям зрелым, было переносить невзгоды эпохи облав и публичных казней. Кстати, поколение это в Польше понесло ощутимые потери — 1 800 000 человек, среди которых, наряду с жертвами голода, непосильного труда и репрессий, немалый процент погибших в бою. Одиннадцати лет от роду видел будущий писатель героическую оборону Варшавы 1939 года, а на баррикадах 1944-го считался уже «стариком», поскольку среди повстанцев встречались ребятишки и моложе десяти. В промежутке между этими двумя датами, все пять лет оккупации, варшавские «дети войны» не оставались сторонними наблюдателями. Тем более что Януш Красинский был харцером, членом организации польских скаутов, которая уже 27 сентября 1939 года по решению президента блокированной врагом Варшавы ушла в подполье, как резерв возникающего Сопротивления.

Харцерские подразделения именовались теперь по-новому: «пасека», «улей», «рой», и, хоть им поручили в основном задачи, связанные с «малым саботажем», ребята порой оказывались способными на нечто большее, чем пчелиные укусы. Они совершали подвиги задолго до Варшавского восстания, а в восстании принимали участие уже целые харцерские батальоны. Например, еще в марте 1943 года харцеры отбили у гитлеровцев 25 антифашистов, о чем свидетельствует мемориальная доска в Варшаве на улице Длугой.

Варшаву военных лет с полным основанием называют фронтовым городом. Собственно, почти вся Польша была сплошным фронтом, сковывавшим 500 охранных батальонов, на помощь которым во время противопартизанских акций гитлеровцы бросали пехотные дивизий, танки и авиацию. Но, несмотря на огневую мощь и численное превосходство, карательные экспедиции с грозными кодовыми наименованиями «Ураган I», «Ураган II» и т. д. обычно заканчивались провалом. Сопротивление продолжалось. Настоящие патриоты не желали мириться с превращением Польши в опытный полигон фашизма, где оккупанты отрабатывали наиболее эффективные методы германизации и расчистки жизненного пространства для расы господ, изыскивали самые дешевые способы массового истребления людей в лагерях смерти и проверяли на практике рекомендации псевдоученых по обеспечению быстрейшего духовного и физического вырождения славянства, где испытывалось варварское «новое оружие» фон Брауна и методы управления захваченными территориями, с учетом достижений администрации бывших африканских колоний.

Тяжелое положение растерзанной и поруганной страны усугубляло отсутствие единства в Сопротивлении. Оно распадалось на два противостоящих лагеря с четко разграниченной стратегией и тактикой, диктуемой диаметрально противоположной политической ориентацией. Блок левых социалистов, радикального крыла людовцев (крестьянская партия) и беспартийных прогрессивных общественных деятелей во главе с Польской рабочей партией, преемницей КПП, сплачивал массы вокруг идеи нового, народно-демократического государства, дружественного Советскому Союзу, и вопреки материальным и техническим трудностям широко осуществлял силами своей боевой организации Армии Людовой высшую форму Сопротивления — вооруженную борьбу с оккупантами. В то же время, верный эмигрантскому лондонскому правительству, пестрый конгломерат буржуазных группировок, от либерально-христианского толка до махрово-националистического, в целях реставрации досентябрьских порядков вел яростную антикоммунистическую и антисоветскую пропаганду, а его подпольные формирования — Армия Крайова, находящаяся на содержании у англо-американцев, — практически нацеливались не столько на активные действия против фашистских захватчиков, сколько на защиту узкоклассовых интересов буржуазии. Таков был польский вариант общей установки Запада для всех контролируемых им звеньев европейского Сопротивления, предписывающий боевую пассивность «до особого распоряжения» и активное противостояние радикальным силам.

Следовательно, политический климат в оккупированной Польше характеризовался на одном полюсе конструктивным, реалистическим мышлением, а на другом — мелким эгоистическим расчетом, прикрываемым ядовитой демагогией. Сложная напряженная внутриполитическая обстановка, в которой нелегко было разобраться незрелым людям, разумеется, в первую очередь отражалась на польской молодежи. И тут выявляется еще одна привлекательная черта творческой индивидуальности Януша Красинского — объективность.

Писатель не идеализирует, как это случалось с иными литераторами, своих молодых героев. Примером тому — его роман «Дань повседневности» (1959), рассказ «К берегам надежды» (1962) и пьеса «Биваки» (1973). Для писателя персонажи этих произведений — своего рода жертвы трудной эпохи со всеми ее размежеваниями и противоречиями. Но было бы ошибкой истолковывать авторскую позицию расширительно. Речь идет не о военном поколении в целом. Оно выдвинуло тысячи героев коммунистического Сопротивления. Это они ответили делом на первое обращение ППР к польскому народу, призывающее открыть второй фронт — антифашистский фронт в тылу немецких войск. Это от их имени в марте 1943 года говорил польский студент-политэмигрант Болеслав Друждь на пленуме Антифашистского комитета советской молодежи:

«…не сдержать польскую молодежь словами, что еще не время, что необходимо ждать. Мы, молодые, хотим жить и поэтому всюду провозглашаем лозунг борьбы».

Красинский пишет не о бойцах АЛ и не о выходцах из пролондонского подполья, которые, вовремя разгадав скрываемые от низов истинные цели реакционных лидеров, сознательно включились в борьбу за социалистическую Польшу. В центре внимания писателя та хорошо знакомая ему часть молодежи, которая полностью поддавалась манипуляциям идеологов и маленьких наполеонов Армии Крайовой. Отдавая должное бескорыстию и готовности к самопожертвованию юных конспираторов, Красинский подчеркивает их наивность, ограниченность и даже неподготовленность к выполнению боевых задач, их размагниченность выжидательной тактикой аковского руководства.

Старший собрат по перу Красинского — Роман Братный, автор вышедшей в середине пятидесятых годов трилогии о молодых аковцах «Колумбы, год рождения 20-й» (с тех пор и принято называть это поколение в литературно-критическом обиходе Колумбами), — красочно изобразил состояние шока, в которое повергло юношей-конспираторов, воспитанных на культе некой абстрактной Польши, внезапное для них возникновение Польши народно-демократической, и подчас их мучительную адаптацию в условиях новой действительности. Герои Красинского менее эпичны и монументальны. Возможно, оттого, что на них не падает зыбкий отсвет пожаров над восставшей Варшавой, с его порой обманчивыми оптическими эффектами. Им не дано испытать глубокой встряски после капитуляции и вызванного ею душевного кризиса, который многих Колумбов побудил мыслить здраво. Лишенные малейшего стимула к переоценке ценностей, не заработавшие право на все искупительное, как индульгенция, звание повстанцев, они показаны в своих истинных масштабах, определяемых буднями конспирации, с ее пафосом «немогузнайства» и беспрекословного подчинения («Дань повседневности»). В пьесе «Биваки» это уже законченные автоматы, готовые выполнять любой, даже самый нелепый и бесчеловечный приказ. А в грустно-ироническом рассказе «Земля скитальцев», который логически завершает своеобразный триптих Красинского, посвященный Колумбам, мы видим вчерашних конспираторов в жалкой роли перемещенных лиц, чьим «колумбовым открытием» будет давно открытая Канада…

В каждом из этих трех произведений, взятых отдельно, обращает на себя внимание статичность персонажей. Но если рассматривать роман, пьесу и рассказ как единое целое, то обнаруживается постепенное внутреннее движение образов, так сказать, по нисходящей. И это исторически верно. Лишь в этом заданном им направлении и могли двигаться люди, слепо послушные пролондонским политиканам. Герои романа мирятся с предательством командира по отношению к их же товарищу, в пьесе — опускаются до братоубийства, в рассказе — порывают с родиной.

Попутно хочется отметить небанальный, психологический что ли, историзм Красинского. Писатель не принадлежит к дотошным летописцам, стремящимся к всеобъемлющему охвату событий, избегает авторских комментариев историко-аналитического плана. Он, скорее, историк душевных состояний. В их чутком зеркале прежде всего и отражается временной пласт, лишь изредка уточняемый конкретными приметами. И мы можем, например, безошибочно определить, что время действия романа «Дань повседневности» относится к концу 1941 года, периоду стремительного роста и сплочения прогрессивных организаций в единый лагерь, ставший вскоре серьезным соперником на политической арене для представителей лондонского правительства, что и заставило их ради поддержания престижа своих «вооруженных сил» разрешить АК провести ряд частных боевых акций, а пьесы «Биваки» — к лету 1944-го, ознаменовавшегося провалом плана «Буря», который предусматривал захват власти пролондонской кликой в момент отхода гитлеровских войск.

Еще совсем недавно Колумб являлся весьма распространенным персонажем польской художественной и документально-мемуарной литературы. У него было множество горячих апологетов, были и оппоненты, считавшие, что литературная мода на молодых аковцев неправомерно оттесняет в тень конспираторов других возрастных категорий, не говоря уже о бойцах АЛ. Пожалуй, никто из значительных писателей не обошел его своим вниманием. Отсюда обилие серьезных, бесспорных, а также в той или иной мере дискуссионных трактовок популярного образа. Знакомясь с этой обширной галереей, мы, безусловно, отдаем предпочтение Колумбам-бунтарям, наделенным незаурядными волевыми и интеллектуальными качествами, позволяющими подняться над пассивным окружением. Таким, как, например, поручик Пакош, герой романа Ежи Путрамента «Болдын» (1969), который принимает решение о переходе в АЛ в наименее благоприятных для этого условиях. Он не просто меняет свою аковскую кличку «Арнольд» на новую — «Мрачный». Он усваивает и новые духовные ценности, проникается верой в справедливость идей, за осуществление которых предстоит воевать. Обретает способность подниматься во имя них под огнем в атаку. И поднимать других. Но мы также признаем важность, необходимость присутствия в польской литературе антиподов этих бунтарей, вызывающих сожаление тем, что они, молодые, которым должно принадлежать будущее, волею судеб оказались обреченными на проигрыш, примкнув к политическому лагерю, зачарованному днем вчерашним. Колумбов, достойных осуждения, ибо за нехваткой аргументов в идейном споре они предпочитали стрелять. Колумбов Красинского. Они необходимы как свидетельство, в данном случае художника-очевидца, бесперспективности, пагубности слепого фанатизма, присущего определенной части молодых подпольщиков АК. О них необходимо знать сегодня, когда в круглосуточных передачах подрывных радиостанций запада на Польшу «почетное место» занимают всевозможные мифы об Армии Крайовой и польской молодежи навязываются в качестве примера для подражания, как поборники демократии и прав человека, те бывшие аковцы, которые, несмотря на демобилизацию АК в 1945 году и ряд амнистий, не легализировались и упорно вели террористическую деятельность против народного государства.

И еще один существенный штрих творческой биографии Красинского: постоянный поиск положительного героя средствами всех доступных ему жанров. Положительный герой — современник выступает в его очерках, где часто используется форма «группового портрета» представителей какого-либо производственного коллектива. Кстати, о профессиональном уровне Красинского-публициста дает представление очерк о поездке на советский Север «Страна озер — жемчужина нефти», опубликованный на русском языке в коллективном сборнике советских и польских писателей «Книга друзей» (1975). В пьесе «Биваки», выдержанной, по справедливому мнению польской критики, в традициях остросоциальной драмы Леона Кручковского, Красинский создал запоминающийся образ коммуниста Янтара, который раскрывается в полемике с главарем террористической группы пролондонского подполья.

Об интенсивном, трудном поиске положительного героя свидетельствует проза писателя. Если молодой поэт Гончар из первого романа Красинского «Дань повседневности», с лучшими побуждениями примыкающий к конспираторам, не понимая, что тем самым вступает в «братство обреченных», еще слишком неопытен и наивен, чтобы противостоять обрушившимся на него невзгодам, то некоторые персонажи первого сборника рассказов писателя «Какое огромное солнце» (1962) уже наделены цельными, незаурядными характерами, а в цикле новелл, посвященных узникам генерала Франко, встречаются стойкие, сознательные бойцы. С честью выдерживает неимоверно тяжкие испытания юноша «Польский», узник лагеря уничтожения, попавший туда после Варшавского восстания, из повести «Тележка». До конца борется Станислав Альтенберг, духовный сын неистового Валленрода, литвина, внедрившегося, согласно древней легенде, в орден крестоносцев и подорвавшего изнутри могущество этого головного отряда тевтонского экспансионизма.

«Сын Валленрода» — своеобразная, перенесенная из XIV века в XX, прозаическая парафраза знаменитой поэмы Адама Мицкевича «Конрад Валленрод». И в романе героем, находящимся в стане врага, движет ненависть, любовь приносится в жертву борьбе, наконец, одинаков роковой исход: случайное опознание, гибель. Но это не литературная мимикрия. Романист намеренно наделяет Станислава Альтенберга хрестоматийной одержимостью и заставляет переживать хрестоматийные перипетии. Ибо, вводя читателя в мир высоких ассоциаций, стремится поднять, утвердить рядом с героем национальной классики не столько созданный из сплава фактов и художественного домысла собирательный образ, сколько стоящих за ним известных и безымянных его прототипов, равных по одухотворенности легендарному Валленроду.

Уместно будет вспомнить, что история создания поэмы Адама Мицкевича и жизненный путь реально существовавшего силезца Швалленберга, солдата вермахта, а затем советского партизана и разведчика, который послужил Красинскому основным прототипом главного героя книги, удивительно пересекаются… в Москве. Именно здесь в 1827 году была завершена работа над поэмой, начатая в Одессе: московский генерал-губернатор Голицын, в канцелярии которого числился Мицкевич, из уважения к таланту польского поэта предоставил ему возможность целиком сосредоточиться на творчестве. Из Москвы осенью 1944 года Станислав Швалленберг, награжденный орденом Красной Звезды за активное участие в партизанском движении на Украине, отбыл после спецподготовки на свое первое и, как оказалось, последнее задание. И тут же, в советской столице, двадцать шесть лет спустя было положено начало его второй жизни уже как литературного героя.

Весной 1970 года в редакцию газеты «Труд» пришло письмо из Польши от Вероники Швалленберг.Она писала:

«…горжусь тем, что мой сын сбросил фашистский мундир и как поляк-патриот дрался с немецкими захватчиками вместе с советскими партизанами. Сейчас мне исполнилось 83 года, и я бы очень хотела узнать о судьбе моего сына».

Газета оперативно откликнулась на просьбу старой женщины. Вскоре в двух номерах «Труда» был опубликован материал «К выполнению задания приступил…», подготовленный на основании документов, хранящихся в советских архивах. В форме динамичного документально-художественного репортажа воссоздавался и ряд эпизодов, иллюстрирующих подлинный текст боевой характеристики рядового партизана — поляка Швалленберга за подписью комиссара соединения партизанских отрядов Каменец-Подольской области:

«В феврале 1942 года Швалленберг дезертировал из немецкой армии и связался с подпольной организацией партизанского отряда имени Михайлова. За время пребывания в отряде проявил себя как стойкий, мужественный боец за свободу славянских народов. Производя агентурные разведки, Швалленберг С. лично давал сведения о противнике, которые обеспечивали отряду проведение успешных боевых операций без потерь. Занимаясь диверсионными работами, взорвал 5 эшелонов противника, сжег дивизионный продовольственный склад в г. Шепетовке, уничтожил 6000 тонн продовольствия. Вывел 30 военнопленных, с которыми забрал склад вооружения… Дисциплинированный, смелый и решительный в бою».

Цитировалась также радиограмма резидента советской разведки Руслана, который рекомендовал использовать молодого поляка на разведывательной работе, и ответ Центра:

«Швалленберга Станислава первым самолетом отправить в Москву. Профессор».

Выступление «Труда» вызвало большой интерес в Польше. Поиск следов Швалленберга на родной земле продолжили польские журналисты. Их публикации и подсказали замысел романа «Сын Валленрода». Благодаря спонтанной, заранее не согласованной совместной акции публицистов двух братских стран Януш Красинский — прозаик обрел принципиально нового положительного героя-победителя, хоть и не дожившего до победы. К тому же с целым «досье» интереснейших фактов и документов, вплоть до последней его радиограммы. Но Станислав Альтенберг не является точной копией Станислава Швалленберга. Этот обобщенный образ впитал черты многих молодых поляков из Силезии — наследников боевых традиций трех силезских восстаний, потомственных борцов с германизацией своего родного края, отошедшего к Германии после фальсифицированного плебисцита 1921 года. И предельный драматизм судеб этих людей, с детства познававших тяготы расовой дискриминации и прямого террора. И пламенный их патриотизм, сочетающийся со стихийно-реалистическим взглядом на перспективы исторического развития. Не случайно на Восточном фронте мобилизованные в вермахт поляки-силезцы при первом же удобном случае переходили на сторону Советской Армии и выражали желание участвовать в боях с гитлеровцами. Уже тогда они видели в лице СССР гаранта воссоединения своего многострадального края с освобожденной Польшей и ее настоящего союзника. Таков был Алоиз Лёх, рабочий, харцер, штрафник в вермахте и перебежчик, впоследствии автор книги воспоминаний «По трудной дороге», отголоски которой ощущаются в романе «Сын Валленрода». Таков был тоже бывший узник вермахта Ежи Курек, политработник, посмертно награжденный высшим военным орденом ПНР, сослуживец по 2-й дивизии имени Домбровского тогда подпоручика, а ныне генерала армии, Первого секретаря ЦК ПОРП Войцеха Ярузельского. Таковы были сотни других силезцев-перебежчиков, о которых постоянно писала пресса Союза польских патриотов в СССР.

Как-то, отнюдь не преувеличивая возможности художественной литературы, Ярослав Ивашкевич сказал, что только она способна по-настоящему объяснять иные незаурядные явления. Януш Красинский взял на себя нелегкую задачу объяснить феномен Альтенберга. Проследить, как его герой последовательно, вопреки, казалось бы, непреодолимым преградам осуществляет историческую миссию своего поколения. Остается добавить, что роман «Сын Валленрода» вышел в Польше в тот момент, когда начало поднимать голову антисоциалистическое отребье, направляемое с запада. И герой книги Станислав Альтенберг снова вступил в бой за идеалы, которым он отдал свою жизнь.


М. Игнатов

Примечания

1

Перевод М. Зубкова.

(обратно)

2

Перевод М. Зубкова.

(обратно)

3

Перевод М. Игнатова.

(обратно)

4

Перевод М. Игнатова.

(обратно)

5

Союз восточных немцев (нем.).

(обратно)

6

Не так ли? (франц.)

(обратно)

7

Товарищеские вечера (нем.).

(обратно)

8

Стой! Стой! Руки вверх! (нем.)

(обратно)

9

Только для солдат (нем.).

(обратно)

10

Война окончена (франц.).

(обратно)

11

Нет, война не окончена. Но нужно есть… (франц.)

(обратно)

12

Желаете кальвадос? Садитесь, пожалуйста (нем.).

(обратно)

13

Да, это здесь (нем.).

(обратно)

14

Это моя семья (нем.).

(обратно)

15

Все ко мне! (нем.)

(обратно)

16

Да, настоящая выгребная яма! (нем.)

(обратно)

17

Подъем! Тревога! (нем.)

(обратно)

18

Выходи! Скорее, скорее! (нем.)

(обратно)

19

Подойди сюда… (нем.)

(обратно)

20

Старая ведьма (нем.).

(обратно)

21

Военнопленный (нем.).

(обратно)

22

Так ты пекарь? (нем.)

(обратно)

23

Да (нем.).

(обратно)

24

Это возможно (нем.).

(обратно)

25

Спокойно, отец! (нем.)

(обратно)

26

Свинья! (нем.)

(обратно)

27

Проезжай! (нем.)

(обратно)

28

Пропуск! (нем.)

(обратно)

29

Проезжай. Быстрее! (нем.)

(обратно)

30

Да, разумеется. Я же сказал, что моя форма в этом мешке (нем.).

(обратно)

31

Биография (лат.).

(обратно)

32

Не желаете ли приобрести? Хорошие карманные часы. Серебряные (нем.).

(обратно)

33

Сколько? (нем.)

(обратно)

34

Как поживаете? (венг.)

(обратно)

35

Да, все в порядке (венг., нем.).

(обратно)

36

Очень жарко (венг.).

(обратно)

37

Нет (венг.).

(обратно)

38

Не бойтесь. Я поляк (нем., искаж. венг.).

(обратно)

39

Во время оккупации часть польских земель была присоединена к рейху, на оставшейся территории было создано генерал-губернаторство.

(обратно)

40

Немецкое название города Познань.

(обратно)

41

Станислав, мой боже! Что ты здесь делаешь? (нем.)

(обратно)

42

Да, это Станислав Альтенберг, тот самый дезертир! (нем.)

(обратно)

43

Открывайте! Быстрее! (нем.)

(обратно)

44

Ты Альтенберг! (нем.)

(обратно)

45

Что он сказал? (нем.)

(обратно)

46

Я ничего не понял (нем.).

(обратно)

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • ПОБЕДИТЕЛИ И ПОБЕЖДЕННЫЕ ЯНУША КРАСИНСКОГО
  • *** Примечания ***