КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Крыло беркута. Книга 2 [Кирей Мэргэн] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

КИРЕЙ МЭРГЭН Крыло беркута Книга вторая

Кирей Мэргэн (1912–1984) — известный башкирский писатель, ученый-фольклорист. В историю башкирской литературы прочно вошли его роман «На склонах Нарыштау», многие рассказы.

Ведущая тема исторического романа «Крыло беркута» — добровольное присоединение Башкирии к Русскому государству, заключение союза двух братских народов, ставшего поворотной вехой в истории башкирского народа.

Крыло беркута Книга вторая

РОМАН

Часть третья ВЗРЫВ

Эй, прохожий, не важничай, остановись на минутку!

Я был таким, как ты, ты окажешься в моем положении.

Надпись на могильном камне
Тот, кто птицы лишился, на небо глядит,
Кто лишился отчизны, глядит на чужбину.
Благородный воитель стране угодит,
Кровожадный злодей угодит властелину.
Из древнего кубаира

1

Победителей не судят, им славу поют. Войско, взявшее в битве верх, не охают, напротив — возвеличат. Но горе побежденным! Их всюду ждут суд и расправа, презрение и унижение.

К несчастью, столь же стремительно, как весть о победе, летит по белому свету и весть о поражении.

К тому времени, когда жалкие остатки ногайской сотни, разбитой при непредвиденном столкновении с отчаянными защитниками семи кыпсакских родов, вернулись в Имянкалу, весть о случившемся уже достигла ушей хана Акназара.

Юзбаши, изнуренный бешеной скачкой не менее своих «орлов», превратившихся теперь в мокрых куриц, не успел, вернувшись в крепость, не то что перекусить, но даже дух перевести не успел. Едва он сполз с седла, как был извещен, что должен немедленно предстать перед ханом.

Облизнув иссохшие губы, вконец обессилев от страха, юзбаши припал к ногам своего повелителя.

— Великий хан, мы неожиданно столкнулись с сильным войском, на нас напали с трех сторон!..

— Где мои воины?!

— Многие из твоих непобедимых воинов, великий хан, сложили голову на поле битвы. — Юзбаши старался жалобным тоном вызвать сочувствие хана. — Оставшиеся в живых вернулись со мной.

— Где Ядкар-мурза? Он тоже погиб?

— Нет, мой повелитель, он жив. Направился в свое становище. На Слак…

— Негодяй! Собака!

Юзбаши, не совсем понимая, кому адресованы исторгнутые ханом ругательства, продолжал:

— Ядкар-мурза в схватке не участвовал, он, великий хан, предпочел держаться со своими людьми в стороне…

— Что он предпочел — не твое дело! Впрочем, кару вы заслужили равную. Вызвать мурзу сюда!

Юзбаши в порыве отчаяния даже обнял ноги хана.

— Нет на мне вины, великий хан! Я старался, я жизни своей не жалел!..

— В зиндан! В зиндан!

Отправленные за Ядкаром-мурзой гонцы на следующий день возвратились ни с чем: баскака в становище не застали.

— Куда он делся?

— Говорят, уехал в Актюбу, великий хан. Чтобы предстать перед мурзой Юсуфом.

Акназар-хан мгновенно сообразил, чем это оборачивается для него самого. Ядкар, подонок, опередил его! В Актюбе он сообщит мурзе Юсуфу о случившемся в выгодном для себя свете, обелит себя, обвинит во всем его, Акназара, пойдет на все, чтобы склонить могущественного Юсуфа на свою сторону. Мало этого — может прямо оттуда наладиться к великому мурзе Шейх-Мамаю!

Что делать? При таких обстоятельствах ни с кем из приближенных не посоветуешься. Даже визирям открыть свои мысли и заботы нельзя — только унизишься. Надо гордость иметь! Но бездействовать тоже нельзя. Прикинув так и этак, хан решил без промедления отправиться в Малый Сарай, прямиком к великому мурзе Шейх-Мамаю.

Но сначала ему пришлось вызвать из зиндана попавшего под горячую руку юзбаши. Тот трясся от страха, гадая, какую кару приготовил хан. «Хоть бы оказался в добром расположении духа, тогда и наказание, может, смягчил бы», — думал юзбаши. И вдруг, к его удивлению и радости, хан будничным голосом приказал:

— Иди, соберись, отправимся в дальний путь.

Юзбаши не решился спросить, куда поедут, вернее, ни соображения, ни сил у него на это не хватило. Хан прикрикнул:

— Ну, что остолбенел? Не дошло? В путь, я сказал, отправляемся! В дальний путь — в Малый Сарай!

Хан — сидит ли он на троне, охотится ли, путешествует ли — всегда, при любых обстоятельствах должен демонстрировать величие ханской власти. В особенности — отправляясь в дальний путь. При нем должно быть как можно больше телохранителей, гонцов, воинов, чтобы люди еще издалека видели — едет хан, и трепетали при одной лишь мысли о нем. Ради этого, прежде всего, и решил Акназар взять с собой провинившегося юзбаши. К тому же всякое может случиться в дороге. Какая-нибудь свора бродяг может взять да и напасть сдуру на хана. Поэтому его должны сопровождать воины. А воинов кто-то должен возглавлять. Хотя юзбаши и провинился, показав кыпсакам спину, он все же человек, искушенный в воинском деле. В случае необходимости он поведет воинов в бой, обеспечит безопасность хана. Но одного этого мало. Хану не пристало ночевать в пути, где придется, подобно обыкновенному послу или купцу. При нем должны быть люди, которые заранее позаботятся и о ночлеге, и о местах для коротких остановок, дабы хан, проголодавшись, имел возможность подкрепиться достойной его положения пищей. Короче говоря, хана должны сопровождать не только воины-телохранители, но и самые проворные разведчики и самые искусные повара — ашнаксы…

Выехав с толпой сопровождающих из Имянкалы, Акназар сделал первую остановку у горы Каргаул, в своем летнем дворце. Здесь он решил заодно встретиться с ишаном Апкадиром, чтобы хазрет сотворил молитвы о ниспослании успеха путнику и благополучия остающемуся без хозяйского глаза ханству.

Хазрет затею с поездкой не одобрил. Сотворить молитвы сотворил, а потом предостерег своего благодетеля.

— Не кажется ли тебе, уважаемый Акназар-хан, что время для поездки выбрано не совсем обдуманно? — сказал он, сделав нажим не на титуле, а на имени хана. — В мире неблагополучно, как бы тут, пользуясь твоим отсутствием, не натворили бед…

Наибольшую для Акназара опасность представлял собой Ядкар-мурза. Но поскольку его дома не оказалось — отправился в Актюбу, на предостережение хазрета хан махнул рукой. «Не стоит беспокоиться, главный мой враг тоже в пути…»

Успокоенный этой мыслью хан едва не выдал то, что таил в себе, — подумал вслух:

— Он ведь, наверно, не повернул назад?

И в ответ на удивленный взгляд хазрета пояснил:

— О Ядкаре-мурзе говорю. Не вернулся ли он в свое становище? До тебя такие вести доходят раньше, чем до меня…

Ишан сразу уловил скрытый смысл слов хана, но прикинулся простачком, ответил чуть надтреснутым голосом, нарочно прибедняясь:

— Не знаю, уважаемый хан, не могу сказать… Я — божий слуга, о делах ханов и мурз меня не осведомляют.

Хан, вполне понимая, что хазрет хитрит, вступил в игру, поспешил исправить свою оплошность, придав нечаянно сказанному благовидный смысл:

— Кто может присмотреть за ханством, когда я отлучаюсь? Смерть преждевременно отняла у нас мурзу Килимбета. Единственно, на кого можно положиться, — Ядкар-мурза, взявший на себя нелегкие обязанности баскака. А тут на тебе: его, оказывается, тоже дома нет, а?

— Тебе об этом лучше знать, уважаемый хан. Ядкар-мурза, я думаю, известил тебя, куда и зачем поехал.

— Жди известий от свиньи! — вырвалось опять у хана. И опять попытался он исправить оплошность: — Извещать-то меня извещают, да не всегда делают точно так, как сказано. Ядкар-мурза сообщил мне, что съездит в Актюбу, да загостился там, обо всем на свете, видать, забыл…

«Шею бы ему, мерзавцу, в пути себе свернуть, у меня бы гора свалилась с плеч!» — подумал Акназар, а вслух продолжал:

— Кабы он поскорей вернулся, при дворе чувствовали бы себя уверенней. И у меня на душе было бы спокойней.

— Присутствие или отсутствие Ядкара-мурзы, уважаемый хан, положения при дворе особо не меняет, — заметил ишан. — Коль уж ты решил уехать, укрепи здешнюю охрану. Не бери с собой всех воинов. И в летнем дворце людей понадежней оставь, и об Имянкале позаботься.

— Случилось что-нибудь, о чем я не знаю? Есть тревожные вести?

— Все вести, уважаемый хан, до тебя доходят все же раньше, чем до меня.

— Скажи прямо, хазрет, не тяни! Что случилось?

— Из божьего стада пропала овца…

— Ты про свою жену? Не велика потеря! Пропала эта — найдется другая. Возьми вон из дворца одну из наложниц. Сам любую выбери!

— Баракалла! Не к лицу мне это, уважаемый хан. Мне нужна жена, остабика. Люди моего положения, хранители ханских мечетей, живут с тремя-четырьмя женами.

— А кто тебе запрещает? Твое право — в твоих руках. Надо — заведи пять! Десять заведи! Говорю же: одну-две я дам. Только молись о моем благополучном возвращении.

— Да будет удачен твой путь, уважаемый хан! Пусть ангелы раскинут над ним свои крылья! Но все же укрепи свой тыл…

— Что еще тебя тревожит? Есть еще какие-нибудь новости?

— Есть. Дошла до меня угроза спалить ханский дворец у горы Каргаул и подворье ишана Апкадира. Обратить все в пепел.

— Кто грозит?

— К сожалению, уважаемый хан, сообщить свое имя злодей не догадался. Разговор об этом слышали мои шакирды.

Разумеется, хазрет несколько преувеличил опасность. Злоумышленники про ханский дворец не упоминали, грозили спалить прежде всего подворье ишана. Все же эта весть сильно обеспокоила хана. Он прервал путешествие на несколько дней. Вызвав юзбаши, приказал:

— Слетай в Имянкалу! — Хан немного понизил голос, но тон сохранил непререкаемый. — Усиль охрану. Без меня ворота крепости не открывать! Иди! Долго не возись!.. Одна нога тут, другая — там!

Юзбаши обернулся быстро. Но дальнейший путь хана затянулся надолго.

От Имянкалы до Малого Сарая расстояние, конечно, не близкое. Но путешествие по-хански, с удобствами, словно бы еще больше растянуло его. При каждой остановке ставили походный ханский шатер. Доили кобылиц, наполняли молоком бурдюки, приспособленные для навьючивания на лошадей. Хан степенно пил кумыс, жевал неторопливо мясо, а время бежало, день спешил за днем.

Хан Акназар таким вот образом старался избежать дорожных тягот, но до самого конца не выдержал. Дорога все-таки берет свое. То ли собственная медлительность начала удручать хана, то ли путевые хлопоты надоели — почувствовал он беспокойство. Тревожные мысли, умножаясь изо дня в день, закружились в его голове, точно назойливые мухи. Уже приближаясь к Актюбе, хан подумал: «А если Ядкар, не заезжая в Актюбу, направился прямиком в Малый Сарай? Если эта подлая душа предстанет перед великим мурзой раньше, чем Акназар-хан?!»

Хану от этой мысли стало вдруг жарко.

Привстав на стременах, он обернулся назад, рыкнул на сопровождающих:

— Подтянитесь! Заснули, что ли, бестолковые?! Что-то слишком вы разнежились! Поторопите коней!

И не дожидаясь, пока сопровождающие подтянутся, сам погнал коня вперед. В нем вспыхнуло желание поскорей добраться до ворот Малого Сарая. Как только доберется, решил хан, сразу же, никуда не заезжая, нигде не задерживаясь, предстанет перед великим мурзой. Он даже вообразил себя стоящим перед Шейх-Мамаем, мысленно начал разговор с ним…

Однако не все в жизни получается так, как тебе хочется. Вот и задуманный ханом Акназаром разговор не состоялся. В нескольких кулемах от Малого Сарая, уже, можно сказать, подъезжая к нему, хан узнал, что великий мурза Шейх-Мамай покинул этот мир.

Как ни странно, весть эта никакого впечатления на него не произвела. Будто речь шла не о кончине великого мурзы, а о смерти незначительного человека, каких вокруг — тьма. Будто не властелин всей Ногайской орды, не «хан ханов» закончил свой земной путь, а исчез вдруг какой-нибудь раб, скрюченный тяжелой работой. Спокойно, даже равнодушно выслушал хан Акназар вестника. И коня сразу не остановил, лишь спустя некоторое время натянул поводья. Конь тут же встал как вкопанный. Хан задумался. «Доехать или повернуть обратно? Что выиграю, если доеду? Может, лучше пока не мозолить там глаза? Все равно ведь меня не поставят великим мурзой вместо мертвого Шейх-Мамая!»

После смерти и хан, и раб превращаются в труп. Место покойного — в земле, держать его долго среди живых нельзя, попросту невозможно.

Не зря говорят: не медли с похоронами — могила остынет. «Наверно, тело Шейх-Мамая уже лежит в могильной нише, — размышлял хан. — Возможно, уже справили поминки седьмого дня». Не трудно было представить, какая свара идет у опустевшего трона. Не хотелось в нее ввязываться. С другой стороны, и ханам не чуждо любопытство. Хотя бы ради удовлетворения этого чувства стоило посмотреть, что там, у трона, происходит. «Доеду», — решил хан.

Еще до приезда хана Акназара в Малый Сарай вопрос о том, кто займет трон, был решен — повелителем Ногайской орды стал мурза Юсуф… Конечно, не гладок был его путь к верховной власти в орде. Потянулся к ней и малозаметный до этого младший брат Юсуфа Исмагил, Между братьями и началась свара. Однако крымский хан и стоявший за ним турецкий султан были настроены против Исмагила. Пошли слухи, что он пытался тайно снестись с царем урусов. И верхние мурзы его отвергли. Юсуф, кровно связанный с казанским троном, оказался в этот момент самым желательным для них человеком. Что ни говори, а дочь, положенная в ханскую постель, подкрепляет славу отца, возвышает его в глазах сильных мира сего.

Итак, о том, что великим мурзой стал Юсуф, Акназар-хан узнал еще до того, как ступил на камни Малого Сарая. Эту весть он воспринял уже не так спокойно, как весть о смерти прежнего властелина, — в нем воспламенилась надежда на успех. Когда Юсуф сидел в Актюбе, Акназар предпринимал шаги для сближения с ним и теперь мог надеяться на благосклонное внимание своего повелителя, если только баскак Ядкар не успел осведомить его о неудачной схватке с башкирами-семиродцами, представив все в выгодном для себя свете. Но в любом случае, решил хан, нужно скорей преклонить колено перед Юсуфом, поздравить его с восшествием на вершину власти. Кто знает, может быть, раздобрившись, он выделит хороший куш и хану Акназару. Может быть, переведет вместо себя в Актюбу, а там и власть повыше, и возможности шире, чем в Имянкале. Любой ногаец вслед за Малым Сараем назовет Актюбу, неспроста же сам Юсуф долгие годы правил Средней Ордой оттуда. Да-да, надо поторапливаться, авось и удастся предстать перед великим мурзой до того, как сунется к нему Ядкар!

Однако на встречу, от которой так много зависело, нельзя было идти с бухты-барахты. Подъехав к Малому Сараю на склоне дня, Акназар решил остановиться неподалеку от ворот города на берегу речки со странноватым названием Сорочья, отряхнуться от дорожной пыли, умыться — словом, привести себя в надлежащий вид и отправиться во дворец великого мурзы утром, ибо утро, как известно, вечера мудреней.

Он успокоился. Конечно, мысль о том, что Ядкар мог подоспеть сюда раньше, чем он, слегка тревожила, но в конце концов нашлось средство против этой тревоги. Если великий мурза, только что взошедший на престол, переведет его, Акназара, в Актюбу, рассудил хан, то ведь Имянкала достанется Ядкару! Значит, нет ему резона завидовать и строить козни. Значит, проклятый баскак заткнется. Правда, потом он может протянуть свои загребущие руки и к Актюбе. Но это — дело будущего. Там будет видно. А пока что оба они поднимутся на ступеньку выше, и это — главное. Верно сказано: для кого-то смерть — беда, для кого-то — благо. Смерть великого мурзы Шейх-Мамая открыла путь к успеху не только ему, Акназару, но и Ядкару, и некоторым другим ногайским мурзам, начиная с самого Юсуфа.

Такие вот отрадные мысли убаюкивали хана Акназара, когда он, утомленный дорогой, прилег в шатре, поставленном на одну ночь у речки Сорочьей. Он еще раз представил, как рано утром въедет в ворота Малого Сарая, как, почтительно склонив голову, предстанет перед великим мурзой и поклянется быть его верным слугой до последнего вздоха, как великий мурза, в свою очередь, обласкает его словами, от которых сладко тает сердце…

Но всему этому не суждено было сбыться. Утром обнаружилось: хан Акназар мертв.

2

Загадочная смерть хана Акназара, правившего в одном из отдаленных углов ногайских владений, никого в Малом Сарае особо не удивила. Исполнив должный погребальный обряд, труп опустили в могилу на кладбище, предназначенном для ханов и мурз, на том и дело кончилось. Никто не был обвинен в его смерти, никто не сделал даже попытки докопаться до ее причин. Приняли случившееся как заурядное событие, какие происходят в придворных кругах довольно часто. Если что-то и вызывало недоуменные вопросы, так только то, что Акназар, доехав почти до самых ворот города, не въехал в них, а решил переночевать возле ничем не примечательной речки.

Но среди крутившихся в Малом Сарае мурз средней руки были люди, которые желали Акназару смеоти, и не только желали, но и ждали подходящего случая, чтобы желание это осуществить.

Акназар-хан ошибался, полагая, что Ядкар-мурза, возможно, еще не приехал в столицу орды. Давно уже, ощерив свои кабаньи клыки, проявив удивительное при столь неуклюжем на вид теле проворство, прискакал он в Актюбу и, узнав, что мурза Юсуф уехал к тяжело заболевшему великому мурзе, тут же помчался следом. К погребению Шейх-Мамая, правда, не подоспел, но участия в поминках удостоился. Больше того, предвидя грядущие события, сумел в эти суматошные дни втиснуться в близкое окружение Юсуфа, войти к нему в доверие. Наперекор пословице, Ядкар-мурза погнался сразу за двумя зайцами, решил воспользоваться этой же суматохой, чтобы, устранив Акназара, открыть себе путь к имянкалинскому трону. Он не сомневался в том, что в связи с событиями, безусловно важными для всей ногайской орды, Акназар появится в Малом Сарае. Сначала его воодушевляла легкая, на первый взгляд, возможность отправить Акназара на тот свет из дворца великого мурзы. Не так уж трудно подсыпать на одном из предстоящих пиров яду в его чашу (разумеется, чужими руками) либо подстроить несчастный случай, — ведь человек, питающий пристрастие к напиткам, от которых так быстро начинает кружиться голова, может кувыркнуться с крутой дворцовой лестницы и сломать себе шею.

Поздней Ядкара-мурзу осенило, что вовсе не обязательно свершать это рятое дело в пределах дворца. «Акназар сейчас должен быть в пути, — подумал он. — А в пути чего только не случается! Не на медведя, так на волка можно нарваться. Или же на какого-нибудь разбойника…»

У Ядкара-мурзы для такого случая был знакомый разбойник, даже не просто знакомый, а его должник. И мурза нашел, что будет лучше всего, если пересекутся пути Акназара и этого разбойника.

…Одноухий возник перед ханом, по обыкновению своему, внезапно. На одной из последних стоянок Акназар, поужинав, решил прогуляться по берегу ручья, чтобы немного размять ноги, затекшие за день, проведенный в седле. Но едва отошел от шатра на несколько шагов — выросла перед ним человеческая фигура.

— Ассалямагалейкум!

— Хай, чтоб ты пропал! — сдержанно воскликнул хан, стараясь скрыть испуг. — Чего тебе тут надо? Пошел вон!

— Не гони меня так, мой хан, мой султан! Я ведь не раб твой.

Акназар сразу узнал его. Этот одноухий, с отвисшей губой человек, доставлявший людям немало беспокойства, появлялся обычно, когда хан выезжал на охоту, и не единожды выполнял его сугубо тайные и сугубо ответственные поручения.

— Ну, чего тебе?

— Мне-то, мой хан, мой султан, ничего не надо. Решил вот справиться, нет ли какой нужды у тебя самого.

— Нет, надобности в тебе нет, — ответил хан и добавил многозначительно: — Пока…

— Когда же я понадоблюсь?

— Я сам извещу.

— Да как же ты, мой хан, мой султан, меня отыщешь? Коли есть нужда, скажи сейчас. Думаю, в цене сойдемся.

— Я же сказал: нет пока в тебе надобности! Может, вскоре появится… Иди, скажи там, чтоб тебя накормили.

— Вот это другой разговор! — Толстые губы Одноухого растянулись в подобие улыбки. — А то сразу — гнать! Нехорошо ведь так, мой хан, мой султан!

— Где твои помощнички? Или один пришел?

— Они у меня, мой хан, мой султан, очень — хе-хе! — стеснительные. Стараются не попадаться на глаза ни хану, ни рабу. Но когда надо, будто из земли вырастают.

Акназар мог воспользоваться этой встречей, чтобы раз и навсегда покончить с опасностью, таившейся в самом существовании Ядкара-мурзы, но не воспользовался, ограничился неопределенным «пока». Скажи он Одноухому о своей давно назревшей нужде, попроси свернуть Ядкару шею — события в дальнейшем развивались бы, возможно, в несколько ином направлении. Акназар не знал, что разбойник уже подкуплен проворным баскаком, ему это попросту не приходило на ум. Да, скажи хан откровенно, чего хочет, — Одноухий еще подумал бы, у кого сможет вытянуть больше золота, чья голова дороже. Но хан не сказал, допустил ошибку — последнюю в своей жизни.

Одноухий поел, поблагодарил за угощение и ушел, осторожно попытавшись выяснить, когда хан стронется с этого места, когда намерен въехать в Малый Сарай. Перед уходом, оставшись с Акназаром с глазу на глаз, сказал:

— Хуш, мой хан, мой султан! Может, и впрямь вскоре придется опять свидеться.

«Нечестивец! Так и липнет! Уж не задумал ли худое против меня?.. Надо было все ж повернуть разговор в мою пользу, зря не натравил его…» — подумал Акназар, а вслух кинул:

— Хуш! Не пропадай надолго, представится удобный случай — покажись.

— Спасибо, мой хан, мой султан! Хоть завтра же опять навещу.

«Должно быть, эта тварь нуждается в деньгах, — решил хан. — В таких случаях он наживку хватает без промедления. Суну-ка ему немного…»

— На-ка, возьми пока эту серебряную таньгу.

— Благодарю, мой хан, мой султан! Да ниспошлет всевышний стране твоей — богатство, скоту — плодовитость, а тебе самому… тебе самому…

— Ладно, попридержи язык! И помни: возможно вскоре понадобишься мне.

— Клянусь, мой хан, мой султан, коль прикажешь, сейчас же!..

— Потом, потом! Хуш!

— Хуш, хуш, мой хан, мой султан! Наверно, и ты тут надолго не задержишься? Завтра думаешь добраться до Малого Сарая или переночуешь в пути еще раз?

— Это не твое дело! Иди!

— Ухожу, ухожу, мой хан, мой султан! Я ведь только потому спросил, что в Малом Сарае мне показываться нельзя. Стража меня знает в лицо. Лишаться головы мне покуда не хочется, я еще должен доставить это удовольствие кое-кому познатней. Хуш!

Одноухий исчез так же внезапно, как появился, и спустя некоторое время проскакал в отдалении на коне в направлении, противоположном тому, куда ушел.

Он не заставил долго ждать следующей встречи, появился на ханской стоянке на другой же день, вернее, уже на ночь глядя, когда сгустились сумерки. Охранники преградили ему путь.

— Я к хану по важному делу, — сказал Одноухий решительно.

Сразу его, конечно, не пропустили, нужно было для этого получить разрешение самого хана, но и не прогнали, потому что знали — вчера он разговаривал с ханом с глазу на глаз.

Акназар велел пропустить Одноухого в свой шатер.

— Опять я к тебе, мой хан, мой султан, — сказал Одноухий, изобразив улыбку. — Есть дело.

— Что за дело?

— Большое дело, мой хан, мой султан. Никто, кроме тебя, не должен меня слышать.

— Говори. В шатре, кроме меня, никого нет, — разве не видишь?

— Внутри — нет, но снаружи… Прикажи охранникам отойти подальше.

Желая скорей узнать, с чем пришел Одноухий, хан тут же распорядился, чтобы охранники отдалились от шатра на расстояние, на котором можно улышать только крик.

— Ну, говори!

— Прежде всего, мой хан, мой султан, советую: не вздумай закричать. Я пришел по твою душу…

Будь в шатре посветлей, Одноухий увидел бы, насколько растерялся хан и как менялся цвет его побагровевшего вначале лица, пока оно не стало серым с синюшным отливом. Однако в сумеречном свете, проникавшем сверху, через четырехугольную отдушину шатра, невозможно было уловить перемены не только на лице, но и в позе хана. Он замер, будто мгновенно окаменел.

— Слышишь? Я пришел убить тебя. Но шум поднимать не стоит, давай поговорим тихонечко…

— Кто тебя послал? — еле выдавил из себя Акназар.

Кто послал — не трудно было догадаться. Задал вопрос не ради ответа и даже не ради того, чтобы потянуть время, — просто так, неосмысленно спросил.

— Ты сам должен знать — кто. Он прилично заплатил за твою голову.

— Мерзавец!

— Тихо, мой хан, мой султан, тихо! Я же предупредил! Умрешь — не умрешь, — в любом случае желательно обойтись без шума. Шум тебе не поможет: мои люди попроворней и пожилистей твоих охранников.

— Сколько он тебе дал?

— Порядочно, мой хан, мой султан. Десять таньга золотом.

— Я дам… дам двадцать! Убей его самого!

— Вот это деловой разговор! Для нас обоих будет лучше, коль договоримся тихо-мирно.

— Сегодня же отправь его в тартарары! Сегодня же! Я сейчас… сейчас отсчитаю… Раз, два, три…

Дрожащей рукой Акназар отсчитал двадцать монет, протянул их на раскрытой ладони незваному гостю. И сразу в груди хана разлилось тепло, перестала бить дрожь. Хан вздохнул, испытывая глубокое удовлетворение: стрела смерти, нацеленная в него, была теперь обращена к его врагу.

Однако Одноухий не спешил уходить. В голове у него роились противоречивые мысли. Он размышлял, кто в будущем может оказаться для него более полезным — сидящий перед ним хан или тот ненасытный мурза с кабаньими клыками. Кого из них убить, кого пока оставить?..

Он шевельнулся, собираясь встать.

— Сегодня же! — шепотом напомнил хан. — Сейчас же!..

— Сегодня же, мой хан, мой султан, сейчас же, — тоже шепотом ответил разбойник, поднимаясь.

Он сделал шажок к выходу и вдруг, резко повернувшись, схватил хана за горло. Руки, привычные к убийству, напряглись в железной хватке. Акназар и охнуть не успел, не издал ни звука, лишь сучил ногами.

Одноухий вышел из шатра пятясь, будто бы прощаясь с ханом, и никаких подозрений у охранников не вызвал.

А утром из шатра вынесли труп хана.

3

Одноухий крупно задолжал Ядкару-мурзе. Это был не долг, связанный, скажем, с каким-нибудь обещанием, дело обстояло гораздо серьезней: приняв у мурзы людей, предназначенных для продажи в рабство, знаменитый разбойник должен был пригнать взамен скот, но не пригнал.

Поручив ему, давнему своему знакомцу, доставить живой товар на астраханский рынок, Ядкар-мурза обрел на некоторое время душевное спокойствие. Теперь можно было напомнить хотя бы ближайшим башкирским племенам, что баскак Ядкар-мурза послаблений в своей службе не допускает. Он съездил к минцам, побывал у юрматынцев, взбудоражил несколько табынских родов, мимоездом заглянул к горе Каргаул, к летнему ханскому дворцу. Когда-нибудь (скорей бы!) он сам станет хозяином и дворца, и земель, по которым проехал. Повеселев от этих мыслей, в приподнятом настроении баскак ждал возвращения Одноухого.

Но день проходил за днем, самая знойная пора лета, селля, сменилась харысой, порой увядания в природе, за нею последовала караса — черная осень, предвестница зимы, а Одноухий все не возвращался. Нетерпение баскака изо дня в день усиливалось, обернулось беспокойством, — он даже съездил в ту сторону, откуда ждал Одноухого, а тот будто в воду канул.

«Влип, видать, свинья! — решил Ядкар-мурза. — Самому-то ему цена — копейка, рабов жаль, старания мои пропали даром. Надо было договориться с кем-нибудь другим».

Одноухий и в самом деле крепко влип. Правда, остался жив, хотя уже стоял одной ногой в могиле. Можно даже сказать, воскрес из мертвых.

Путь на Астрахань, где предстояло сбыть пленников баскака, оказался, вопреки ожиданиям, чересчур опасным и хлопотным. Пока шли по башкирским землям, до берегов Иргиза, пришлось двигаться лишь по ночам, затаиваясь днем где-нибудь в лесу или на дне глубокой балки. Но и ночные переходы не вполне безопасны, могут обернуться по-разному: ночь скрывает тебя от людских глаз, а от зверя либо такого же, как сам, лиходея и во тьме не скроешься. Поэтому все время приходилось держаться настороже. На землях ногайцев, кочевавших на пространстве от Яика до Идели, опасность еще более возросла. Разбойники, подобные Одноухому, и прочие охотники до легкой добычи бродили тут толпами. Невольники Ядкара-мурзы угодили в руки одной из этих разнузданных толп.

Толпа эта вела себя весьма высокомерно, имея, впрочем, на то некоторые основания. Возглавлял ее подвижный, видной наружности человек по имени Кужак, обязанный своим происхождением семейству крымских ханов. Кужак мнил себя полководцем, а собравшихся под его рукой бродяг — ни от кого не зависящим войском. Не поладив с ханом Сахиб-Гиреем, он оправился по белому свету искать счастья и мечтал теперь завладеть троном в Крыму, в Астрахани или в Казани — словом, надеялся стать ханом. Поэтому, принимая под свою руку бродяг, он все же производил отбор, брал только самых ловких и отчаянных егетов и даровал им звание воинов. Как любое другое воинское формирование, его войско было разбито на сотни и десятки, во главе которых стояли юзбаши и унбаши. Этих Кужак отбирал из числа надежнейших егетов, доказавших свою преданность ему и способных держать в повиновении рядовых воинов.

Именовавшее себя «вольным» войско шло с низовьев Идели вверх по течению великой реки, совершая неожиданные налеты на мирные кочевья и хватая все, что попадалось под руку. Вот на него-то и нарвался Одноухий со своим «живым товаром».

Преодолев немалое расстояние, переправившись через сорок с лишним больших и малых рек, он решил, что можно уже не прятаться днем, можно даже сбыть в пути часть «товара», поскольку все чаще видел купеческие караваны, идущие то в одну, то в другую сторону. Для него было бы выгодней получить приличную плату за рабов еще до Астрахани. Он настолько осмелел, что, завидев встречных хурджунщиков[1], уже не спешил затаиться, напротив — старался обратить на себя внимание и, если путники разговора не затевали, нет-нет да сам начинал навяливать свой «товар».

Однажды с полуденной стоянки, из балки, Одноухий увидел довольно многочисленную толпу всадников, неторопливо ехавших по караванной дороге, и послал к ним одного из своих свирепых помощников узнать, кто они, не торговые ли люди, не заинтересует ли их выгодная сделка.

Всадники оказались частью «вольного войска», с ними был и Кужак.

Несмотря на молодость, Кужак успел навидаться всяких бродяг и сразу угадал, что за торговец предстал перед ним и какой торговлей он занимается.

— Что у вас за товар? — спросил он, обменявшись парой слов. — Кони или двуногий скот?

— Мы, господин мой, гоним двуногий скот. Хозяин велел сказать: коли найдется желающий дать должную цену, можно продать прямо тут.

— А где сам хозяин?

— Сам-то? Сам он там, возле скота.

— А где скот?

— Скот-то? Скот там же, где хозяин.

— Скажи ему, пусть подъедет сюда.

— Нет, господин мой, он не подъедет. Торговец идет к покупателю только на базар, в других случаях покупатель идет к нему. Коли тебе нужны рабы, съезди, посмотри…

Глаза Кужака блеснули. Покупать рабов он не собирался, но ведь можно этот «товар» отобрать! Не лишне будет! Ни приблудившийся воин, ни бродяга, ни раб для него не лишни. А люди, избавленные от продажи в рабство, особо ценны: такие люди, бывает, служат своему избавителю преданней, чем собаки…

Гонит их, конечно, головорез, видавший виды, умеющий защищаться, без хитрости тут не обойтись, это Кужак хорошо понимал, поэтому войско свое сразу в нападение не кинул.

— Скачи к хозяину, скажи — пусть готовит товар. Я подъеду с деньгами, — сказал он посланцу Одноухого.

А своим приказал:

— Разделитесь надвое… Так. Вы не спеша двигайтесь дальше. А вы оставайтесь здесь. Я подам знак — подброшу шапку, тогда оставшиеся кинутся ко мне. Увидев это, и отъехавшие должны повернуть назад…

Взяв с собой несколько человек, Кужак съехал в балку, где его уже ждал Одноухий. Разговор с ним Кужак начал с вопроса в лоб:

— Скажи, кто ты — купец или ловец удачи?

Вопрос развеселил Одноухого, он хохотнул.

— Разве сам не видишь? Будь я купцом, затрясся бы перед тобой со страху. Бродяга я, господин мой, больше того — разбойник!

Кужаку не раз доводилось слышать об одноухом, вислогубом грабителе, прославившемся благодаря необыкновенной дерзости и удачливости, он был даже почему-то уверен, что однажды столкнется с ним лицом к лицу. И вот, судя по всему, это случилось. «Заиметь бы такого подручного!» — подумал Кужак, и желание его, вспыхнув в душе нежданным пламенем, вырвалось наружу.

— Слушай-ка, разбойник! — сказал Кужак, стараясь говорить как можно сдержанней. — Похоже, ты — очень нужный мне человек. Брось свой промысел, перейди со своим косяком ко мне на службу!

Одноухий захохотал.

— А ты кто? Хан?

— Пока не хан. Но не долго осталось ждать — стану ханом. Мне нужны как раз такие, как ты, тертые, отчаянные люди.

— Коль ты подъехал, господин мой, только за этим, продолжай с миром свой путь! Мне и так хорошо.

— Когда сяду на трон, я осыплю тебя золотом, понимаешь? В меду и масле будешь купаться!

— Я, господин мой, сам себе хан. Что хочу, то и делаю. Захочу — с любого шубу сниму, захочу — шкуру спущу, захочу — зарежу, захочу — повешу…

— Ты сможешь делать, что хочешь, и на ханской службе. Никто не запретит, коль я разрешу.

— Нет, господин мой, нет! Кто такой хан? Птица в золотой клетке. А я — птица вольная. В этом моя сила…

Тут Одноухий, уже понявший, что встреча эта ничего хорошего ему не сулит, незаметно подал своим сигнал опасности, и те пришли в движение, взяли оружие на изготовку.

— Уж не собираешься ли ты схватиться со мной?! — вскричал Кужак. — Что ж!..

Он сдернул с головы шапку, будто намереваясь ударить ею оземь, как это делают перед схваткой, но кинул ее не вниз, а вверх. И тут же один из лихих людей Одноухого пронзил ее стрелой. Шапка не вернулась в руки Кужака, подбитой птицей шлепнулась на землю чуть в стороне от него. Одноухий опять хохотнул, взглянул на Кужака победно: видал, мол, каковы мои молодцы?

Но еще не успел он отсмеяться — в балку с криком-визгом ринулись «воины» Кужака, стоявшие неподалеку в ожидании условного знака. Вскоре подоспела, вздымая пыль, и вторая гурьба.

— Окружа-ай! — крикнул Кужак, подняв коня на дыбы.

Справедливости ради скажем: ни один из одичалых помощников Одноухого не выказал страха или растерянности. Завязалась ожесточенная схватка. Но длилась она недолго, силы были неравны. Большую часть разбойников побили насмерть. Оставшихся в живых повязали. Среди них был и сам Одноухий.

Невольники — они сидели на земле, попарно привязанные к длинному волосяному аркану, — видя, что избавились от своего мучителя, заволновались в надежде на освобождение. Бедняги еще не знали, что их ждет.

Кужак подъехал к ним.

— Я дарую вам жизнь! — объявил он. — Я спас вас от худшего, чем смерть, — от продажи в рабство. И принимаю вас в свое войско. Вы должны отплатить мне верной службой! Понятно?

Невольники растерялись. Не зная, смеяться им надлежит или плакать, некоторое время они молчали. Наконец, кто-то отозвался:

— Благодарим тебя, божий посланец! Пусть достанется тебе место в раю!

— Я не божий посланец. Я — Кужак-хан. Понятно?

Может быть, невольники пали бы ему в ноги, если б не были привязаны к волосяному аркану.

— Развяжите их!

Люди, которых должны были через несколько дней распродать, рассеять по неведомым краям, избавившись от ненавистных веревок, поплакали, обнимая друг друга. Кужак приказал накормить их.

Вместе со всеми, кто побывал в руках коварного Ядкара-мурзы, потомился в его зиндане и совершил мучительное путешествие в невольничьей связке, в войско Кужака попали и егеты из племени Мин. Но существенной перемены в их жизни не произошло. Да, они избавились от жестких, шершавых, натиравших тело до крови пут, однако свободы, той свободы, какой пользовались на родной земле, не обрели. По сути дела, они стали рабами Кужака. Назвав воинами, их заставили прислуживать тем, кто пристал к этому сбродному войску ранее.

А Одноухий остался там, где его повязали. Если б он повалялся в ногах Кужака, выказывая покорность, тот, возможно, взял бы с собой и его. Но рассвирепевший разбойник не унизил себя мольбами о снисхождении. Напротив, связанный по рукам и ногам, он бесновался, как угодивший в ловушку зверь, старался уязвить Кужака бранью и даже грозил ему лютой местью.

Кужак поколебался:

— Голову снести этому псу или повесить?

Один из приближенных посоветовал:

— Зачем, хан, руки марать? Заткнуть ему рот и оставить тут. Сам сдохнет.

Так и сделали. Для большей надежности притянули Одноухого за ноги и шею к дереву, рот заткнули его собственной насквозь пропитанной потом войлочной шляпой. Рядом кинули несколько его подручных, раненных во время схватки, но не успевших отдать душу богу. Этих тоже на всякий случай связали и рты заткнули. Остались они, неподвижные и безгласые, на дне балки, выбранной для временной стоянки, посреди неоглядной степи.

Но не зря, говорят, что у разбойника душа сродни собачьей. О таких, как Одноухий, битых и пытанных смертью, говорят. Нет, не сдох он. Один из раненых головорезов очнулся, сумел подкатиться к нему и, приложив отчаянные усилия, помогая друг другу из последних сил, они выпутались из веревок, поднялись на ноги.

Вскоре Одноухий воспрял духом, сбил из бродяг новую свору и занялся прежним промыслом. До поры до времени он откладывал встречу с Ядкаром-мурзой, но неожиданно наткнулся на него в Малом Сарае.

Всю правду мурзе он не открыл. Не стал позорить себя. В самом деле, знаменитый разбойник, а влип, будто мокроносый мальчишка! Мало того, что потерял невольников, — сам оказался в их положении. Как об этом расскажешь? Сказал коротко: не повезло — и все тут. Закрыв глаза, терпеливо выслушал упреки мурзы. Пообещал:

— Долг отдам. За мной не пропадет.

Ядкар-мурза, воспользовавшись случаем, велел убрать Акназара. В счет долга. И даже дал еще несколько серебряных монет — чтоб воодушевить Одноухого и закрепить договоренность.

4

В те же самые дни, когда в Малом Сарае суетились мурзы всей Ногайской орды, съехавшиеся по случаю кончины великого мурзы Шейх-Мамая, по Казани разошлась весть о скоропостижной смерти хана Сафа-Гирея.

Жизнь Сафа-Гирея оборвалась вдруг — во время пиршества в его дворце. Был он пьян.

Печальное событие, несмотря на то, что покинул этот мир не кто-нибудь, а сам хан, особого шума во дворце не вызвало. Лишь строили догадки. Одни полагали, что в смерти повинны давние враги Сафа-Гирея, принявшие когда-то сторону Шагали-хана. Другие подозревали в злодеянии небезызвестную Гуршадну и даже высказывали мысль: а не причастна ли к нему и Суюмбика, хотя она и считалась любимой женой хана? Третьи, наиболее проницательные, самой природой наделенные тонким чутьем, видели в случившемся дело рук красавца Кужака, который начал вращаться при дворе не так давно.

Сафа-Гирей был одним из ханов, продержавшихся на казанском троне довольно долго. Более двадцати лет старался он, чтоб веяли на Казань крымские ветры, и бросал в казанскую почву крымские семена. Однако ни небо Казани, ни ее землю изменить не смог.

Разлучила Сафа-Гирея с казанским троном его собственная смерть, а сел он на этот трон, перешагнув через труп Янгали-хана. Молод был еще тогда, самоуверен, высоко задирал свой резко очерченный, с горбинкой, нос, будто весь мир уже принадлежал ему. Убрать Янгали-хана ему удалось без особых хлопот — было немало желающих помочь. Перешагнув через труп, он завладел не одним лишь троном, — удостоился любви и брачного ложа вдовы убитого — прекрасной Суюмбики, может быть, прекраснейшей среди известных миру ханских жен.

Характер у Сафа-Гирея был властный. Кого устрашив, кого слегка припугнув, правил он ханством твердой рукой. Чувствуя за спиной силу не только ногайского мурзы и крымского хана, но и турецкого султана, он не церемонился с русскими. Раз за разом совершал со своим сбродным войском неожиданные набеги на ближние русские города, гнал в Казань обозы, нагруженные захваченным богатством, и пленников — прежде всего девушек и мастеровых людей. Этим он возвысил себя в глазах своей крымской родни и в глазах ногайского тестя. Там в него поверили и все больше надеялись на то, что Казань, в случае чего, русских к ним близко не подпустит, может быть, со временем и вовсе сведет силу Руси на нет.

Правда, нападения на русские города не всегда оборачивались успехом. Сафа-Гирей и сам получал по носу. Больше того, терпение русских, видно, начало иссякать — направили войско на Казань. Это произошло в год змеи. Русские подступили к стенам Казани, загнали хваленых воинов Сафа-Гирея внутрь города, однако ограничились малым: ушли, спалив на память знаменитые Ханские ворота, через которые ездил только сам хан.

Сафа-Гирей распетушился, тут же затеял новый набег. Эта безуспешная и бессмысленная затея была оплачена множеством жизней. Среди казанцев, уставших без конца воевать, возникло недовольство сумасбродными действиями хана. К голосу тех, кто жаждал мира и спокойствия, присоединился голос сторонников сближения с русскими, — были даже люди, глядевшие еще дальше, им будущее Казани виделось под крылом Руси. Раздались прямые призывы посадить на казанский трон Шагали-хана.

Смута в ханстве разрасталась. Сафа-Гирею пришлось показать, что его рука не только тверда, но и беспощадна. Сначала он расправился со своими личными врагами, «выполол» сторонников Шагали-хана и принялся вылавливать тех, кто питал сколь-нибудь теплые чувства к русским. Затем пришла очередь людей, ни в чем, в общем-то, не повинных, ни к той, ни к другой стороне не примыкавших, а всего лишь считавших, что худой мир лучше доброй ссоры, что набеги на соседей и войны с кем бы то ни было для страны обременительны. Много народу пересажал хан в свои темницы, много голов полетело. В конце концов вся Казань возмутилась. Сафа-Гирея стряхнули с трона и выгнали вон из города.

В 1546 году, году лошади, в конце месяца кукушки, когда задышало небо летним зноем, на казанский трон вторично сел Шагали-хан. С тех пор, как он первый раз поханствовал в Казани, прошло два с лишнимдесятка лет. Но прежней бойкости Шагали не потерял, хоть и постарел. Пообтершись среди разного рода правителей, он, конечно, поднабрался опыта, стал более осторожным, скрытным и коварным. Тем не менее погасить огонь возбуждения, оставленный в городе Сафа-Гиреем, не сумел. Наоборот, подлил масла в огонь и сам едва не сгорел в нем.

Шагали как бы перелистнул страницу истории обратно, немедленно принявшись «выпалывать» сторонников своего предшественника. Дубина ханской немилости обрушилась на всех, кто глядел в сторону Крыма и Ногайской орды, а заодно и на тех же миролюбцев, которые жаждали спокойной, без войн и жертв, жизни.

И на этот раз Шагали просидел на казанском троне недолго. Казанцы, не выдержав введенных им жестоких порядков и беспощадных преследований, опять взбулгачились. Тем временем к стенам города подступил с неожиданно подвернувшимися под руку крымцами и ногайцами свергнутый Сафа-Гирей. Шагали бежал из Казани, успев напоследок отравить во дворце около семидесяти человек.

Устрашив город хоть и немногочисленным, но свирепым крымско-ногайским войском, Сафа-Гирей вернул себе казанский трон и, чтобы восстановить в глазах замороченных дворцовыми переворотами подданных свой авторитет, возобновил набеги на русские города. Предпринял поход на Галич, прощупал Муром. Под Муромом получил по зубам, но, несмотря на неудачу, показал миру, что не намерен прекращать войну с Русью.

Теша душу надеждами на военные успехи и громкую славу, Сафа-Гирей не ограничивал себя и в прочих удовольствиях, даруемых жизнью, вдоволь потешил и грешную плоть. Как всякий уважающий себя хан, он содержал во дворце множество наложниц и любовниц. Девушки, подаренные по какому-либо случаю каким-либо другим ханом или мурзами, рабыни, купленные на невольничьих рынках, молодые пленницы, захваченные во время набегов на русские земли, — кто только не прошел через его руки! В этом деле немало услуг оказала Сафа-Гирею пронырливая Гуршадна, которая в свое время помогла ему проникнуть в опочивальню Суюмбики. Каждую девушку, тем или иным путем попавшую во дворец, Гуршадна самолично осматривала в купальне и, если находила, что та придется хану по вкусу, препровождала к нему, нарядив приличествующим образом. Услуги ее Сафа-Гирей высоко ценил, и Гуршадна превратилась на зависть остальным дворцовым служительницам в одну из самых близких к хану особ, умевших даже, когда нужно, поворачивать течение его мыслей в выгодную для себя сторону. Разумеется, хан не оставлял ее старания без вознаграждения. После каждого удачного набега на соседей ей доставались щедрые подарки и от хана, и от его воинов. Девушек, побывавших в ханской постели и более ему не нужных, она тоже прибирала к рукам, переправляла в свое знаменитое непристойное заведение.

Может быть, жизнь Сафа-Гирея и не оборвалась бы вдруг, если бы он в противоборстве с Шагали-ханом не оперся на бродившее в поисках добычи «вольное войско» своего молоденького родственника Кужака. Ведь и сам он еще был не стар, только-только исполнилось ему тридцать восемь, пошел тридцать девятый год. Бродячее «войско», состоявшее большей частью из крымцев, помогло ему вновь утвердиться на троне, но вместе с Кужаком привел Сафа-Гирей в Казань и свою смерть.

Кужак на некоторое время исчез из виду, а потом опять появился в Казани. Был он крепок телом, ладно скроен и лицом удался. Дворцовые служительницы, молодые придворные красавицы и даже дородные матери семейств не могли налюбоваться им. Можно сказать, не было женщины, которая не заглядывалась бы на него. В конце концов дрогнуло сердце и самой Суюмбики.

В последние годы Сафа-Гирей несколько охладел к ней, его увлечение полученными в дар или плененными юными созданиями все сильней раздражало Суюмбику, самолюбие ханбики страдало. Что ни говори, она ведь не какая-нибудь безродная женщина, не безвестная обитательница ханского гарема, а дочь мурзы Юсуфа! За ее спиной — могущественная Ногайская орда! Нет уж, не может она безропотно сносить такое унижение!

Она, конечно, хорошо понимала, что у всякого порядочного хана должен быть гарем, должны быть любовницы и наложницы. Но нельзя же не считаться с привыкшей к ласке и положению любимой жены ханбикой, нельзя так распоясываться на глазах придворных и дворцовых служек!

Злость на мужа породила желание отомстить ему. Как раз в эту пору, когда в душе Суюмбики было пасмурно, и обратила она взгляд на Кужака. Опрятный, сдержанный егет, приглашенный Сафа-Гиреем для обеспечения благополучия во дворце, покорил избалованное сердце ханбики не только своей привлекательной внешностью и повадками, но и учтивым вниманием к ней.

Как всегда в подобных случаях, на помощь пришла Гуршадна. Вернее, на этот раз Суюмбика сама позвала ее к себе.

— Что-то многовато стало у тебя «ангелиц», Гуршадна-бика, — сказала она после обмена приветствиями. — Слишком много вьется их возле хана.

Гуршадна знала себе цену, знала, как надо держаться, разговаривать и во дворце, и за его пределами, хотя бы даже с послами другого хана, — поднаторела в этом деле более всех дворцовых служительниц. Она сразу поняла скрытый смысл слов ханбики и немного игриво, но не теряя чувства меры, ответила:

— Добыча идет в руки хана по воле всевышнего, а обычай оставлен нам дедами-прадедами.

— Старания твои, Гуршадна-бика, чрезмерны. Как бы не причинили они ущерб делам государственным!

— Нет, нет! Такого хана, как наш, хватит на все. Это же — сокол, настоящий сокол!

— Сокол-то сокол, да ведь и враг его — беркут! Сказала бы ты ему: надо соблюдать осторожность. Возможно, к тебе он прислушается. А начну говорить я — может подумать, что из ревности.

— Наш высокочтимый хан сам знает, что делать. Ты, ханбика, не тревожься о нем. Лучше позаботься о себе…

— У меня нет других забот, кроме как о хане.

— Как это — нет? У прекрасной ханбики должны быть и свои заботы. Вон сколько красавцев вокруг!..

— Замолчи! Я никогда не нарушала верности мужу. Аллах тому свидетель!

— Стоит ли, дорогая ханбика, ссылаться на всевышного? Ему ведь все ведомо. И то, к примеру, как ты обрела любимого мужа.

— Тот грех был совершен твоими руками.

— Верно, моими. Но ради кого? Не ради же меня самой, а ради тебя.

— Аллах должен простить меня. Я просила его об этом в своих молитвах! Я сделала пожертвования сеидам и ишанам! Я размножила Коран!

— Аллах милостив, дорогая ханбика. Дети адамовы грешат и грешат, а он прощает. Не мучайся так из-за единственного греха. Годы твои, ханбика, уходят. Пока красота не увяла, не лишай себя удовольствий.

— О чем ты? О каких удовольствиях толкуешь?

— Вон какого знатного да ладного егета ввел хан в придворный круг! Заметила?..

— Ввел неразумный, ввел…

— Не упусти его, ханбика, на сторону, не проспи свое счастье!

— О всемогущий, помоги мне!

— Он придет к тебе сегодня вечером. Жди…

Энергичная и хитрая Гуршадна провела только что освоившегося во дворце Кужака к постели Суюмбики тем же путем, которым около двадцати лет назад провела Сафа-Гирея. И Суюмбика, мстя своему нынешнему богоданному мужу Сафа-Гирею, приняла Кужака с таким же пылом, с каким около двадцати лет назад, ни во что не ставя тогдашнего богоданного же мужа — молоденького Янгалия, — нырнула в объятия Сафа-Гирея.

Кужак, намного уступавший ей в возрасте, разбудил ее впавшие в дремоту чувства и с каждой встречей все более распалял их. Все сильней и сильней увлекалась Суюмбика молодым своим любовником, теряя власть над собой, и однажды мелькнула у нее мысль — не избавиться ли ради Кужака от Сафа-Гирея. Сначала эта мысль испугала Суюмбику, но понемногу она свыклась с ней. Обида, жажда мести и любовь, слившись воедино, толкнули ее на решительный шаг. С помощью той же Гуршадны убрала и второго мужа.

Яд в чашу Сафа-Гирея был подсыпан, когда он пировал во дворце со своими приближенными. По городу разнеслась весть: хан скончался во хмелю. Народ истолковал ее по-своему: хан упился до смерти.

Отравление Сафа-Гирея не принесло Суюмбике счастья, а только приблизило ее собственный печальный конец.

Кужаку не удалось стать ханом. Не получил поддержки замысел, родившийся в постели Суюмбики в часы любовных утех. Кужака казанцы отвергли самым решительным образом.

Стоявшие за Сафа-Гиреем крымцы и ногайцы лихорадочно искали ему замену. Нужен был человек умный, проворный и решительный, способный держать ханство в твердых руках, а главное — способный в эти неспокойные времена возглавить противоборство с быстро набирающей могущество Москвой.

Нашлось немало охотников завладеть казанским троном и в самой Казани.

Однако находчивей и хитрей всех оказалась Суюмбика. Опираясь на военную силу, собранную Кужаком, она сумела утвердить наследником престола своего двухлетнего сына ханзаду Утямыш-Гирея.

Власть в ханстве перешла в руки Суюмбики, и это еще более приблизило ее жизнь к трагическому исходу.

5

Из Казани было послано спешное письмо крымскому хану Сахиб-Гирею. Кто и какой дорогой послал — Суюмбика до поры до времени не знала. Уведомил ее о письме глава казанского духовенства сеид Кулшариф.

— Ханство наше в опасности, — сказал хранитель веры, — трон лишился сильного и деятельного правителя, но, будем надеяться, Сахиб-Гирей-хан не откажет нам в помощи…

Сеид вошел в покои Суюмбики, не испросив разрешения. В иные времена, при ином стечении обстоятельств Суюмбика осадила бы его выговором или, по меньшей мере, упрекнула бы. Но сейчас ей пришлось стерпеть бесцеремонность сеида.

— Надо было в первую очередь послать гонца в Малый Сарай, — заметила она, стараясь говорить как можно спокойней.

— Возможность сделать это, уважаемая ханбика, оставлена тебе. Ибо здесь ближе всех к Ногайской орде стоишь ты.

И нрав, и повадки Кулшарифа, стремящегося выглядеть одним из благочестивейших сеидов, Суюмбике знакомы давно. Она кинула на него неприязненный взгляд, но вдруг почувствовала удовольствие от того, что этот изворотливый и жестокий по натуре человек томится, вынужденный разговаривать с ней стоя. И долго еще она не предлагала ему сесть. «Если ты — сеид, так я — правительница ханства, — говорил ее выразительный взгляд, — если в твоих руках — мечеть, так в моих — трон!»

— Не следует, уважаемый сеид, забывать, что у казанского трона есть хозяин!

— Нет-нет, уважаемая ханбика! Как можно! Да будет мягка его колыбель!

Он чуточку дерзит, этот сеид, напоминая о возрасте хозяина трона. Дерзит, потому что недооценивает ум и волю Суюмбики, а свою роль в управлении ханством переоценивает. Всем своим видом, даже походкой хранитель веры подчеркивает свою значительность. Мелкий дворцовый служитель, скажем, ходит сутулясь, зыркает глазами туда-сюда, готовый в любой миг переломиться в поясе перед вышестоящим. Сеид Кулшариф вышагивает, держа тело так прямо, будто проглотил посох, и глядя только прямо перед собой. Он несет самого себя, как несут драгоценный сосуд. Да и в самом деле не дешево досталось ему нынешнее его положение. Сколько мертвых тел пришлось перешагнуть на пути к славе и власти! Скольким шейхам, имамам и сеидам укоротил он жизнь! Одному лишь аллаху доподлинно известны тяжкие грехи Кулшарифа, но аллах пока прощает их, принимая, должно быть, во внимание, что сеид усердно служит ему самому.

Менялись в Казани ханы, а Кулшариф каждый раз поднимался выше, упорно карабкался поближе к божьему престолу, кидая под ханские ноги подобных себе, но менее удачливых слуг аллаха. Самое главное — Кулшариф умел приноравливаться к переменам, умел находить общий язык с ханами, сколь бы ни рознились их повадки и устремления, каких бы жертв они ни требовали ради удовлетворения своего тщеславия. К приносимым в жертву Кулшариф никакой жалости не испытывал.

После смерти Сафа-Гирея малолетний его сын был провозглашен наследником трона при прямой поддержке хранителя веры. Поддержку он оказал в расчете на дальнейшее свое возвышение, на усиление своего влияния в ханстве. «Пока несмышленыш подрастет, судьба Казани будет зависеть от меня, — решил сеид. — Хоть и хитра Суюмбика, хоть и искушена в дворцовых делах, женщина есть женщина. Предоставление ей полновластия явится ошибкой и прегрешением перед ханством и верой».

Однако Суюмбика сумела повернуть дело по-своему. Она уверенно взяла власть в свои руки и от имени сына решала все единолично. Не только прежним ханским угодникам, блиставшим снаружи, пустопорожним внутри, но и действительно влиятельным людям вроде Кулшарифа не осталось ничего другого, кроме как взирать на нее, разинув от удивления рты. Лишь слово Кужака, сохранившего доступ в опочивальню прекрасной правительницы, еще значило что-то, но и его Суюмбика близко к трону теперь не подпускала.

Письмо крымскому хану написал сам Кулшариф. Убедившись, что за загадочным взглядом обворожительной ханбики кроется непреклонная решимость ни с кем властью не делиться, хранитель веры возмутился. Он встретился с несколькими знатнейшими мурзами, посоветовался, что и как написать, а потом сам же, договорившись с одним из проворных гонцов покойного Сафа-Гирея, спешно отправил письмо в Крым. Когда гонец, судя по времени, был уже далеко от Казани, Кулшариф нашел, что можно известить о письме Суюмбику — пусть попереживает! Его сообщение она должна была понять так: «Судьба ханства все же не в твоих, а в моих руках!»

…Суюмбика все еще не предложила ему сесть. Стараясь сохранить невозмутимый вид, лишь слегка повысив голос, она продолжала:

— Ты поторопился, уважаемый сеид, надо было посоветоваться с троном!

— Невозможно, уважаемая ханбика, сложа руки ждать, когда Утямыш-Гирей-хан достигнет совершеннолетия! — Кулшариф шевельнулся, переступил с ноги на ногу. — И враги нашей веры ждать тоже не будут.

Видя, что хранитель веры вот-вот повернется к двери. Суюмбика кивком указала на сиденье.

— Ты пришел, уважаемый сеид, по важному, делу, и вести разговор будет удобней сидя. Прошу!

— Благодарю, уважаемая ханбика, но я спешу. Я не побеспокоил бы тебя, если б дело было маловажным.

— Спасибо за заботу обо мне! Однако впредь следует извещать меня о таких делах своевременно!

Кулшариф, направившийся было к выходу, обернулся и, вскинув голову, проговорил назидательно:

— Перед нами стоит коварный враг. Он готовится поглотить нас. Поглотить и уничтожить!

Возможно, он добавил бы еще что-нибудь в том же духе, но Суюмбика, поднявшись с обитого зеленым бархатом сиденья, прервала его:

— Враг Казанского ханства, уважаемый сеид, давно известен. Супруг мой Сафа-Гирей-хан сражался с ним двадцать лет. Не раз топтал он земли урусов, немало неверных побил и полонил, не один их город спалил и разрушил, а Казань стоит!

— Да вознаградит его всевышний вечным блаженством в раю!

— Ни одного похода, даже ни единого малого набега без меня, без моего совета Сафа-Гирей-хан не предпринял. Ты меня понял?!

Никогда еще Кулшариф не видел Суюмбику такой яростной и властной. Непроизвольно попятившись, он пробормотал слова молитвы:

— Уповаю на тебя, всемогущий!

Суюмбика смягчилась, спросила почти ласково:

— Когда отправился гонец?

— Не так давно. Но он — из самых проворных. Быстро обернется.

— Как только вернется, приведешь его ко мне. Крымский хан не чужой для меня человек. Я — его невестка. Понятно? Я — невестка крымского хана!

— Да наделит тебя небо долгой жизнью, уважаемая ханбика! Значит, послав гонца, мы поступили верно. Сам аллах надоумил нас. Да, мы исполнили его волю. Сахиб-Гирей-хан — могущественный правитель мусульманской страны. За ним стоит еще более могущественный султан турков. Они не оставят нас одних, придут на помощь. Аминь!..

Когда Кулшариф, церемонно неся тело на негнущихся ногах, удалился, Суюмбика постояла некоторое время, прижав ладони к бледному лицу. Может быть, ей захотелось вернуть щекам легкий румянец, пропавший из-за глубоких переживаний последнего времени. А может быть, она просто задумалась.

Оторвав руки от лица, правительница обратила взгляд к боковой двери.

— Кто там есть? Войдите!

Вошедшему бесшумно служителю бросила:

— Подготовьте гонца! — И хотя не в обычае правителей разжевывать свои повеления, добавила: — В дальний путь…

В тот же день Суюмбика отправила письмо своему отцу, великому мурзе Ногайской орды Юсуфу. В письме она несколько раз повторила: казанский трон будет передан в надежные руки — в руки его, великого мурзы, внука; но надо обезопасить жизнь дорогого им обоим Утямыш-Гирея. Суюмбика просила отца прислать в ее распоряжение сиреу, то есть полк, ногайских воинов.

Итак, теперь уже два гонца в какой-то мере решали судьбу казанского трона. Но гонец, посланный Кулшарифом в Крым, выполнить поручение не смог. Он не добрался до места, куда был послан. Его перехватил в пути летучий дозор русского войска, следивший вдалеке от своих за передвижениями казанцев. Добычу эту русские сочли столь важной, что письмо вместе с пленником тут же отправили к самому царю.

6

Когда у того или иного трона идет ожесточенная грызня, наверх всплывают самые отвратительные черты человеческой породы, обнаруживаются самые низменные чувства. Сколь бы ни кичились рвущиеся к власти своей принадлежностью к высшему кругу, сколь бы ни козыряли благородным происхождением, постоянные их спутники — низость, дикость и подлость.

Мурза Юсуф давно желал смерти своему старшему брату Шейх-Мамаю и, если б представился случай, ускорил бы его уход в иной мир не задумываясь. Хотя на похоронах он и старался выглядеть глубоко опечаленным, в душе его, конечно, бурлила радость.

Юсуф знал, что верховная власть в орде перейдет к нему, а все ж не без тревоги оглядывался назад. Сзади шел, наступая ему на пятки, его младший брат Исмагил-мурза. Разумеется, Исмагил с вожделением пялил глаза на опустевший трон и готов был — лишь представься такая возможность — столкнуть старшего брата с утеса власти. «Остерегаться надо этого пса, — думал Юсуф. — Для меня он опасней врага веры — царя урусов».

Таким образом, если самым опасным своим врагом в пределах орды Юсуф считал родного брата, то из внешних врагов более всего беспокоил его царь Иван.

Юсуфу представлялось, что своим восшествием на ордынский престол он осчастливил всех правоверных. С его точки зрения, Шейх-Мамай был мягкотелым правителем, никаких решительных шагов против русских не предпринимал и тем самым вынуждал Юсуфова зятя — достославного казанского хана Сафа-Гирея — воевать с ними в одиночку. Юсуф не раз указывал на это. Однако Шейх-Мамай был робок, не решился сам выступить против неверных. Правда, изредка он посылал, чтобы помочь Казани, небольшое войско, послал также несколько табунов лошадей, собранных у башкир, но тем дело и ограничилось. А русские между тем продвигались и продвигались на юг и восток.

«Прежде всего сейчас надо преградить Ивану путь на Казань, — размышлял Юсуф. — Во имя любимой дочери моей Суюмбики, во имя будущего хана — внука моего Утямыш-Гирея я должен оказать Казани ощутимую поддержку. Пусть почувствует царь Иван и ногайскую мощь!»

Юсуф знал: русские неплохо вооружены. И то, что они воюют храбро, было ему известно. И все же тешил себя надеждами на успех. «Коли ты — волк, — мысленно обращался он к царю Ивану, — то я — барс. Против твоей сабли я выставлю бьющее без промаха копье. Владения мои неоглядны. Не занимать мне коней, чтоб оседлать, достаточно и воинов, чтоб воевать. Под моей рукой — несчетные башкирские племена и роды. Да, все они — от Узени до Иргиза, от Иргиза до Яика, от Яика до Иртыша — все теперь под моей рукой!»

В дни, когда осуществилась, наконец, мечта Юсуфа о верховной власти в орде, мурзы, съехавшиеся в Малый Сарай, путались у него под ногами в ожидании своей доли от праздничного пирога. Все на что-то надеялись: на улус поудобней, на место подоходней… Спеша опередить друг друга, они подхватывали и повторяли каждое слово нового великого мурзы, готовы были на каждый его чих отозваться восклицанием «Ярхамбикалла!»[2], в один голос одобряли и превозносили до небес любую его мысль или намерение. Среди них был и Ядкар-мурза. Его трепала лихорадка нетерпения: скорей, скорей сесть на имянкалинский трон вместо Акназара, нашедшего свою смерть у ворот Малого Сарая.

По части угодливости Ядкар-мурза, пожалуй, превзошел всех. Но привлек к себе внимание Юсуфа прежде всего подробным рассказом о землях, где собирал ясак, о тамошних башкирских племенах и взаимоотношениях их предводителей. Там нужна твердая рука, племена эти могут принести великому мурзе гораздо больше пользы, чем приносили доныне, заметил Ядкар-мурза.

Юсуф принял прозрачный намек, казалось, благосклонно, и у Ядкара-мурзы уже не оставалось сомнений в том, что поедет в Имянкалу в звании хана. И все, что имел там Акназар, — ханские визири, какое-никакое ханское войско, ханские охранники, гонцы, ашнаксы, наложницы, даже настоятель мечети у горы Каргаул знаменитый ишан Апкадир с его мюридами и шакирдами, — все, все представлялось Ядкару-мурзе уже принадлежащим ему самому. Он теперь и мысли не допускал, что дело может обернуться как-то по-другому, ибо и в городе шли толки о нем как о будущем хане, перед ним широко распахивались двери и кое-кто из мурз, увивавшихся так же, как он сам, возле великого мурзы, уже спешил поздравить его…

И вдруг прошел слух, что имянкалинским ханом якобы утвержден сын Акназара Ахметгарей. Ядкар-мурза слуху не поверил. «Происки недоброжелателей», — решил он. Мало ли их! Есть же люди, осмеливающиеся без всяких доказательств обвинять его в причастности к убийству Акназара! «Слух пустили мои враги, — отвечал Ядкар-мурза тем, кто выражал ему сочувствие. — Они завидуют мне». Да разве ж это возможно, чтоб на трон, который он столько лет готовил для себя, сел кто-то другой!

Когда слух подтвердился, Ядкар-мурза несколько дней не находил себе места. Чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, пошел побродить на малосарайский базар. Отираясь среди разноплеменного люда — караванщиков из далеких краев, торговцев в кричащих одеждах, ремесленников, сосредоточенно зарабатывавших себе на пропитание среди базарной толкотни — услышал новость: казанский хан Сафа-Гирей покинул этот хлопотный мир. На пиру, говорили, умер. Упал, пьяный, и не поднялся. Хотя Ядкар-мурза не то что прямого, а даже никакого отношения к Казанскому ханству не имел, новость его обрадовала. Подумал: «Наконец-то отправили в тартарары! Долго сидел, задрав нос!..»

Ядкару-мурзе не довелось побывать в Казани. Но он знает: Казань — не Имянкала, велико ее значение, и править там должен достойный этого города хан. А чем взял Сафа-Гирей? Всего лишь тем, что посчастливилось ему родиться в Крыму и оказаться младшим братом хана Сахиб-Гирея. Нет ведь, чтоб на бахчисарайском троне сидел его, Ядкара-мурзы, отец или брат! А будь так — и он, возможно, правил бы большим, влиятельным ханством вроде Казанского, не тужился бы всю жизнь в надежде получить это маломощное ханство на окраине ордынских владений, на далекой башкиркой земле. Впрочем, и надежды на Имянкалу его лишили. Видно, очернили его враги в глазах великого мурзы, сообщив что-нибудь непотребное. Что ему теперь остается делать? Жить до конца дней своих понурив голову? Нет, надо пойти к Юсуфу, пасть перед ним и еще усердней полизать ему пятки — авось и вознаградит…

Великий мурза сам вызвал его. И разговаривал, удалив приближенных, даже визиря.

— Настроение у тебя, Ядкар-мурза, похоже, веселое, — начал Юсуф с хитрецой в голосе. — Что, достиг своей цели?

Ядкар несколько смутился, но не растерялся.

— Нет, великий мурза, напротив — нет у меня повода для веселья.

— Вот как! Не душа ли Акназара беспокоит тебя, а?

— Нет-нет, великий мурза! К смерти хана я не причастен!

— Мне, Ядкар-мурза, известен еще один твой грех, подобный этому.

— Мертвые молчат, великий мурза, и я не могу потревожить их, призвать в свидетели, чтоб обелить себя.

— Не стоит тревожить трупы — вонь пойдет. Не это ли ты хочешь сказать?

— Твоими устами, великий мурза, говорит сама мудрость, и мне нечего добавить к сказанному тобой.

— Так-то уже ближе к правде. Нельзя скрывать правду от великого мурзы.

— Я всю жизнь, великий мурза, верно служил тебе!

— До сих пор — не мне, а Шейх-Мамаю. Но отныне ты должен верно служить мне. Так?

Ядкар, решив, что наступил удобный момент, неуклюже пал к ногам Юсуфа.

— Я вечно буду верен тебе, великий мурза! Я — твой самый преданный раб!

— Встань! Не приличествует мурзе валяться на полу… — сказал Юсуф и, когда Ядкар поднялся, продолжал: — Долго ты пускал слюнки, глядя на Имянкалу. И все же не досталась она тебе, а? Не горюй, я оставлю тебя при себе. Будешь моим советником. И не только советником — моими глазами и ушами. Понимаешь? Мне легче будет держать Ногайскую орду в руках, имея рядом таких верных слуг. К тому же ты хорошо знаешь предводителей многих башкирских племен. Мы должны вести дело с ними умело. Ежели мы всерьез схватимся с урусами, нам потребуется надежная опора. Понимаешь?

— Понимаю, великий мурза. Башкирские земли я изъездил вдоль и поперек, предводителей башкирских племен знаю, как пять своих пальцев. Их надо сжать в один кулак. Нужна для этого крепкая рука. Наши ханы и мурзы, правящие башкирами, чересчур мягкосердечны.

— Зато тебя нельзя было обвинить в этом. Немало башкирских егетов отправил ты в Астрахань, продал в рабство. Это мне тоже известно.

— Я карал непокорных. А за свершение правосудия, великий мурза, не судят.

— Теперь рабы нужны нам самим. Чтобы строить укрепления, ставить крепости! Ковать наконечники копий и щиты! Выстрагивать стрелы! Вырубать боевые дубинки!

— Что-что, а выстрагивать стрелы башкиры умеют. И наконечники копий куют искусно. И дубинки у них — что надо!

— Эти копья вонзим мы в спину московского царя. Эти дубинки обрушатся на его голову! Готовься — совершишь путешествие по башкирским землям. Что положено с них взыскать — взыщешь. Способным к ремеслу задашь работу. Здоровых, выносливых егетов будешь отправлять сюда…

Ядкар едва не подпрыгнул от радости. Шутка ли! От имени великого мурзы он будет распоряжаться жизнью и смертью всех башкирских племен! И все мелкие ногайские мурзы и ханы будут ходить там под его рукой! В той же Имянкале хан Ахметгарей будет плясать под его дудку, а об остальных и говорить не стоит! Всех он зажмет в кулак!..

— Будь внимателен! Смотри, чтоб не проникли на башкирские земли люди царя Ивана.

— Было такое, великий мурза, случалось…

— Что было?

— Один человек, ехавший со стороны Казани, — искал он племя Тамьян, — по слухам, похваливал урусов.

— Вот видишь! Схватили его?

— Как раз для этого и было послано войско Акназара. Но тамьянцы успели скрыться в горах, а войско хана угодило в ловушку кыпсаков.

— Как только отправишься к башкирам, первым делом отыщи этих строптивых тамьянцев! Схвати изменника! Пришлешь его под надежной охраной ко мне!

Ядкар начал готовиться к длительному путешествию. С разрешения великого мурзы из дворцовой охраны выбрал себе телохранителей, из войска отобрал сотню воинов помоложе и покрепче, хорошо их вооружил — кто знает, что ждет впереди, всякое ведь может случиться… Видя, что Ядкар слишком уж вольничает, начальник войска попробовал осадить его.

— Да ты же от этого и выгадаешь, — ответил Ядкар. — Взамен каждого копья получишь пять, а стрел — вдесятеро больше. Так повелел великий мурза!

Ядкар отправился на башкирские земли уже не в звании баскака, а в качестве посланца великого мурзы, его полномочного представителя. Сначала он намеревался глянуть хозяйским глазом на давно знакомые места, провести денек в своем становище на Слаке, в Таштирме. Но на первой же стоянке изменил намерение.

«Пойду вверх по Сакмаре, перевалю за Урал, — решил он. — Надо потрясти бурзянцев, усергенцев, тангаурцев, отрешить их от беспечной жизни. Пусть внесут свою долю в укрепление ногайской державы! А в Таштирму я могу заглянуть и на обратном пути».

7

Поимка неподалеку от Тулы гонца с письмом крымскому хану заставила молодого московского царя встрепенуться.

Конечно, и прежде не ему самому, так его окружению то и дело приходилось, отложив все другое, заниматься Казанью. В год змеи[3] русские подошли под ее стены, можно сказать, поднесли кулак к самому носу Сафа-Гирея, но не ударили. Сожгли Ханские ворота, а в город не ворвались. Объясняется это скорее всего тем, что у пятнадцатилетнего царя Ивана не было еще ни опыта, ни достаточных сил.

В ответ на набеги Сафа-Гирея Москва из года в год предпринимала походы в пределы Казанского ханства. Однако это не отрезвляло воинственного хана, опять и опять зорил он русские города, опустошал русские земли. Пользы ханству это не приносило, наоборот, ослабляло его, ибо при каждом набеге ханское войско теряло какую-то свою часть, понемногу таяло. А главное — эти разбойные по сути набеги усиливали гнев русских, возбуждали ненависть к казанцам также у инородцев, исстари пользовавшихся покровительством русских княжеств.

Походы русского войска пока что не увенчивались крупными победами, порой оно возвращалось назад вовсе ни с чем или даже потерпев поражение. Но повторявшиеся вновь и вновь столкновения противоборствующих сторон учили молодого царя уму-разуму. В конце концов он пришел к твердому мнению, что вместо выставляемых князьями и боярами ополчений надо ему иметь единую государеву воинскую силу, что без этого врага не одолеть.

Приступив к созданию наемного стрелецкого войска, он уже довольно заметно продвинулся вперед в осуществлении своего замысла, когда пришла весть о смерти Сафа-Гирея. И тут царь, умиротворенный этой вестью, приостановился. Как человек, встретивший при подъеме в гору камень, на который можно присесть, решил передохнуть и на некоторое время впал в благодушное состояние. Что ни говори, теперь предстояло иметь дело не с коварным ханом, способным в любой миг вонзить в тебя кинжал, а, судя по всему, с красавицей ханшей по имени Суюмбика. Провозглашение казанским ханом двухлетнего Утямыш-Гирея царь истолковал как доброе для Москвы предзнаменование. Значит, решил он, исходя из собственного опыта, за малолетнего сына будет править мать, а женщина предпочтет войне мир, и, может быть, удастся покончить со столь долгой враждой между Русью и Казанским ханством без кровопролития.

Письмо сеида Кулшарифа крымскому хану Сахиб-Гирею вызвало волнение, подобно камню, упавшему в успокоившееся было озеро, и напомнило, что дующие с востока ветры могут породить и бурю.

«Не забывай, благородный Сахиб-Гирей: враг у нас один, — говорилось в письме. — Не забывай: Казанское ханство необходимо сохранить. Не забывай: защита этой опоры мусульманского мира — наш общий священный долг. Утверди человека счастливорожденного, в чьих жилах течет кровь крымских ханов, для возведения на казанский престол. Пришли с будущим ханом надлежащее войско. Воины должны быть хорошо вооружены. Не забывай: враг наш могуществен…»

Когда толмач, казанский мурза-перебежчик, хоть и коверкая русские слова, а все же довольно точно по смыслу перевел письмо, царь задумался о подписавшем его сеиде Кулшарифе. Толмач от себя добавил, что Кулшариф — самый главный в ханстве мулла, вроде русского митрополита. Стало быть, думал царь, смежив веки, есть в Казани еще и сила, направляемая этим сеидом. Большая сила, ибо ее опора — вера, пусть и поганая, не православная, а вера. Можно Суюмбику одолеть, а этот сеид — орешек потверже. Опасен, весьма опасен басурманский митрополит, и не только тем, что призывает в Казань крымское войско. Он будет все время раздувать огонь войны, подстрекая и самих казанцев.

Мелькнула мысль: надо устранить этого сеида Кулшарифа.

Может быть, не составило бы особого труда подослать к нему убийцу, помогли бы недруги сеида, их и в Казани было предостаточно. Но чутье подсказало царю: убийство Кулшарифа, вызвав ярость его приверженцев и сплотив их, скорей всего не облегчит, а отяготит борьбу с Казанью.

А не удастся ли склонить сеида на свою сторону? Пожалуй, нет. Но не лишне исподволь через тайных посланцев внушать его пастве и всем инородцам, что царь и великий князь московский и всея Руси Иван Васильевич никакой веры не притеснит: кто б какому богу ни молился — на то его воля, пусть молится…

В долгую и глубокую думу погрузило царя случайно перехваченное письмо. И в его душу, обретшую было покой, как бы убаюканную вестями о смерти Сафа-Гирея и провозглашении ханом малолетнего Утямыш-Гирея, снова вселилось беспокойство.

Он решил предпринять новый поход. Надо было спешить, надо было заставить Казань распахнуть ворота до того, как опять утвердятся в ней крымцы либо ногайцы. Пока ханство в руках Суюмбики, добыть победу, казалось, будет проще.

Вспомнился царю предыдущий неудачный поход. Он надеялся поставить Сафа-Гирея на колени, проучить так, чтобы тот больше уже не смог воспрянуть. Поход начался поздней осенью. Вести войско напрямую через леса Мещеры было попросту невозможно. Князья Бельский, Воротынский и другие воеводы, а с ними и выступивший из Касимова Шагали-хан направились во. Владимир, дабы дойти затем до Волги и спуститься до Казани по льду. Но предзимье и начало зимы выдались теплыми и слякотными, войско завязло на раскисших дорогах. Лишь к концу января достигло оно Нижнего Новгорода и встало неподалеку от города на острове посреди реки. А тут опять ударила оттепель, полил сильный дождь. Река начала вздуваться, выступила из-подо льда, хлынула поверх, грозя подтопить остров. Войско спешно двинулось на безопасный берег. В сумятице проваливались в скрытые промоины и тонули люди, ухнули под лед многие пушки, порастеряно, потоплено было и немало пищалей.

Бесславно, на полпути оборвался поход — первый поход с участием самого царя. Повелев повернуть расстроенное войско назад, он уединился в Нижнем Новгороде, несколько дней никого к себе не допускал. Государь, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси (странновато звучит, но именно так, если исключить список подвластных ему земель, именовался повелитель россиян в указах и грамотах) впал в глубокую скорбь и уныние. Стоя на коленях перед образом пресвятой девы Марии, он клал поклоны и плакал настоящими слезами, по-детски горько и безутешно. Да и то сказать, давно ли простился с печальным своим детством восемнадцатилетний монарх!

Один из всесильных в те дни Бельских, боярин Дмитрий вошел к нему, пытался утешить. Царь погнал его:

— Не береди мне душу! Пошел вон!

— Пошто гневаешься, батюшка? — принялся увещевать Бельский. — Гонишь первейшего своего боярина, аки пса! Опомнись, государь!

— Исчезни с глаз моих! — взвился царь. — Твоим недомыслием погублено войско!

Бельский вышел от царя понурый и тут же, призвав немца-лекаря, велел:

— Государь тяжко занедужил, поди к нему!

Лекаря Иван Васильевич послушался, выпил водки, поел и, наконец, забылся — крепко уснул…

И поныне, даже спустя два года, вспоминать о том неудавшемся походе было горестно и больно — все равно, что трогать незажившую рану. Нет, не мог царь допустить, чтоб снова постиг его позор. Теперь он понял: неудачу тогда потерпел потому, что чересчур доверился воеводам вроде того же Дмитрия Бельского, легок был в мыслях, а война оказалась делом нелегким.

Стрельцов, доставивших в Москву плененного гонца с важным письмом, царь щедро наградил. По этому случаю бояре пороптали: не по чину государь жалует, безродных людишек обласкивает, а с родовитыми считается все менее.

И впрямь, готовясь к новому походу на Казань, Иван IV резко изменил свои отношения с родовитыми, безжалостно рвал нити, извечно связывавшие великих князей со знатью, а вернее сбрасывал незримые путы, наложенные на него боярским окружением и не позволявшие действовать самостоятельно, ограничивавшие его власть. Утверждался царь в мнении: высокородный боярин, может, в застолье хорош, а чтоб на ворога идти, надобны люди, способные к ратному делу.

Осенью того же года, года собаки[4], когда был отравлен хан Сафа-Гирей, начался новый поход. На сей раз дошли до Волги благополучно. Тут царь пересел из крытой повозки в приготовленную для него ладью. Знатнейшие из воевод должны были поплыть с ним, но Иван Васильевич вдруг раздумал брать их с собой, оставил на берегу, при полках, отправляемых вниз по течению реки посуху. Дрожащим от обиды голосом Дмитрий Бельский попенял:

— Место нам, Бельским, установлено рядом с государями батюшкой твоим блаженной памяти великим князем Василием Ивановичем, не взяв меня к себе, государь, ты нарушаешь отцовский завет. Одумайся! Кто, к тому же, будет радеть о всем войске, а? Как же без главного воеводы-то?..

— О войске сам буду радеть, — отрезал царь. — А ты в государевы дела не встревай, смотри за своим полком!

Кое-кто из знатных посочувствовал боярину Дмитрию, менее знатные одобряли нововведения государя, а кто-то и позлорадствовал молча: похоже было, что вконец лишились Бельские власти, которую то теряли, то вновь обретали при несовершеннолетнем царе, отчаянно соперничая с его бабкой и дядьями по матери Глинскими.

Погода пока что благоприятствовала походу. Волга несла царскую ладью и барки с припасами, полки поспешали прибрежными дорогами и лишь у переправы через Суру замешкались: мост оказался разобранным, а осенняя вода была высока и холодна.

Царь, пристав к берегу, созвал воевод.

— Кто по своей охоте возьмется навести мост? Да не мешкая!

Воеводы молчали, выжидающе поглядывая друг на друга, — мало среди людей охотников брать на себя лишние хлопоты! Неожиданно подал голос человек, кому в таком кругу и дышать-то должно было неслышно, — осмелел худородный дьяк Ивашка Выродков, выбившийся в дьяки из плотников благодаря одной лишь живости ума. При войске нужен был писарь, вот его и потянули в поход.

— Я возьмусь, государь, коль дозволишь! — сказал громко Выродков.

А царь не удивился, взглянул на него с любопытством, спросил серьезно:

— Много ль времени тебе понадобится?

— Дня за два, государь, можно управиться.

— За день бы, на скорую руку, абы лишь войско прошло! Управишься — отличу, в ладье моей поплывешь!

Воеводы закряхтели, недовольные таким оборотом дела, да что тут скажешь — сами опростоволосились.

Выродков волчком завертелся, а высокородным пришлось, исполняя государеву волю, дать ему из полков и стрельцов, и лошадей, и к любой, даже самой малой его просьбишке, прислушиваться.

Навел Выродков мост за день и, как было обещано, позвал его царь в свою ладью, обласкал и возвысил. Стал Ивашка как бы государевым советником по плотницким делам.

А дел таких под Казанью оказалось по горло.

Казанское войско в битву на подступах к городу не ввязалось — после нескольких коротких сшибок укрылось за каменными стенами. Русские обступили город со всех сторон. Полк Дмитрия Бельского и воинство Шагали-хана царь расположил на Арском поле, за речкой Казанкой, а сам с полком детей боярских решил пойти на приступ с восточной стороны, от озера Кабан.

В одно прекрасное утро по стенам города ударили пушки. Сотрясалась земля, однако стены, немало испытавшие на своем веку, стояли прочно, ядрам не поддавались. Под началом Ивана Выродкова стрельцы споро строили туры — высокие передвижные башни. Туры подкатили к окружающему город рву, до стен оставалось всего несколько саженей, и стрельцы, поднявшись на башни, палили из пищалей поверх стен по улицам города. Казанцы отвечали тучами стрел, делали вылазки, чтобы, захватив туры, поджечь их, и порой это им удавалось.

Команда того же Ивана Выродкова соорудила тараны. Пытались подкатить эти громоздкие сооружения ко всем пяти воротам города и разбить их ударами тяжелых подвешенных на цепях бревен, но безуспешно. Казанцы были тут всегда начеку. Стоило московским стрельцам приблизиться к воротам — на них обрушивались потоки горящей смолы, вынуждая отступить.

Тем временем испортилась погода, полили дожди, опять Ивану IV помешала, по выражению летописца, «мокрота немерная». Низины, где стояли русские, превратились в болота. Единственный путь к спасению виделся в переправе на Горную сторону, на высокий правый берег Волги. Царь то впадал в отчаянье и ни к каким решительным действиям был неспособен, то приходил в ярость, изрыгая проклятья, и посох его гулял по спинам чаще невинных, чем виноватых. Пришлось все же снимать осаду, иначе измученное непогодой русское войско могло оказаться легкой добычей для казанцев, лишиться пушек, пищалей, а много ль навоюешь без оружия!

Таким образом, и на этот раз русский царь не достиг желанного. На правом берегу Волги, возле устья Свияги, поднялся он на вершину холма, и как раз в это время небо прояснилось. Долго смотрел Иван Васильевич на Казань. До нее, казалось, рукой подать, стояла она, устремив к небу минареты, непонятная и недоступная.

И таились в ней коварство и грозная опасность, не единожды испытанные Русью на себе.

Царь, закрыв глаза, поднял лицо к плывущим над головой облакам. Должно быть, он хотел обратить мысли к богу, но вместо этого вдруг сжал кулак, проговорил глухо:

— Быть Казани моей! Быть!

К царю осторожно приблизился кравчий, сообщил негромко: стол готов, пора поснедать. Прежде чем тронуться к шатру, Иван Васильевич еще раз взглянул на Казань. На солнце наплыло облако, и на этот раз загадочный город, тускло поблескивавший мокрыми крышами, показался ему плачущим.

— Плачешь? — усмехнулся царь. — Не так еще поплачешь! Отольются тебе наши слезы!



В застолье разговор шел о возвращении войска в Москву. Кто-то из воевод сказал:

— Хлопотно, государь, войску ходить то под Казань, то обратно. Стоять бы ему поближе…

— Где?

— Да хоть бы в Нижнем Новгороде.

Иван Выродков, став царским советчиком, и трапезовал теперь за царским столом, но в разговоры высокородных встревать еще не решался, помалкивал, хоть и было ему определено место по правую руку государя. Царь сам обратился к нему:

— А ты как думаешь? Скажи мне: как поскорей взять Казань?

— Нелегкое это дело, государь, — отозвался Выродков. — А войску и впрямь несподручно ходить издалека. Вот тут бы его поставить… Висеть все время над ворогом…

— Тут? На голом месте?

— Нет, государь! Зачем же на голом? Сперва в землю надозарыться и крепость возвести.

Бояре враз загалдели, и прорвалась ненависть к возвышенному царем худородному дьяку.

— Ты, выродок, сам из земляной норы вылез, так таперя нас норовишь в норы посовать?!

— Не слушай его, государь, гони в шею! Он измыслил войско наше извести, и тебя погубит!

Царь гневно хлопнул рукой по столешнице:

— Цыц! Расхрабрились на этом берегу! Он — верный мне слуга и думать горазд. Верно говорит: городок надобно поставить, чтоб Казань из него, как на ладошке, была видна. Тогда сломим ее силу!

Все притихли: одни — просто убоявшись государева гнева и немилости, другие — опасаясь, как бы не нажить лишние хлопоты, тут ведь не вовремя высунешься — и как раз наживешь. Были среди воевод и светлые головы, эти сразу поняли, какую выгоду сулит крепость под боком у Казани, но высказать свое мнение не спешили.

— Кто поставит крепость? — спросил царь и сам ответил: — Ты же, Ивашка, и поставишь!

Выродков встал, поклонился степенно — чувствовалась в нем уверенность в себе.

— Как скоро управишься?

— И году, государь, не пройдет, людей бы мне токмо поболе. Мы все загодя в лесах срубим, по матушке Волге на плотах спустимся и тут срубы поднимем…

— Людишек по надобности отберешь из войска. И — ставь городок. С богом!

8

Вместе с другими самого разного рода вестями и слухами из кочевья в кочевье, из племени в племя передавалась весть о том, что какой-то путник, сопровождаемый загадочной женщиной, разыскивает тамьянцев. Дошла она и до Шакмана-турэ. К этому времени племя Тамьян, перевалив через Урал, затаилось в горном распадке у реки Кызыл.

Долгая, тяжелая дорога и неожиданные столкновения в пути разорили и изнурили тамьянцев до такой степени, что, казалось, пройдут годы и годы, пока они придут в себя, оправятся от ударов судьбы. От могущества племени, с которым некогда считались не только в окрестностях горы Акташ, но и дальше, вплоть до берегов полноводного Ика, остались лишь воспоминания. Не тот был теперь и Шакман-турэ, прежде — самоуверенный и высокомерный, правивший племенем твердой рукой и мечтавший подчинить себе мелкие соседние племена и роды. Порастерял он свои былые качества. Если в пору обитания тамьянцев у горы Акташ соседи не без зависти следили, как из года в год росли богатство и слава Шакмана, то теперь досужие люди могли бы последить, как слабеет он, приближаясь к старости, и становится все бедней и бедней. За Уралом почувствовал себя Шакман птицей с подбитым крылом.

И все же, приткнувшись после долгих мытарств в этом урочище, тамьянцы вздохнули с облегчением. Почти чудом избежав полного разгрома, не рассеявшись по белому свету, не потеряв сплоченности, они отыскали сравнительно спокойное место для укоренения, и это явилось для них немалым счастьем. Да, они отметили свой путь могилами близких, да, лишились большей части скота и имущества, но как бы то ни было, племя уцелело. И клич, и птицу, и древо священное оно сохранило, и тамги своей не потеряло. Разве же это само по себе не счастье?

Такими вот рассуждениями утешал себя Шакман-турэ и доволен был тем, что и сам жив, и племя живо — оно не откажет ему на старости лет в поддержке и защите.

А тут еще пришла весть о путнике, разыскивающем тамьянцев. «Кто бы это мог быть? Уж не сын ли?» — подумал Шакман. И встрепенулась его измученная тревогами душа, потеплело на сердце. Старался он не выдавать свои чувства — главе племени при любых обстоятельствах надлежит сохранять выдержку — но нет-нет да мелькала на его лице улыбка — отсвет надежды, уже погасшей было и вдруг блеснувшей опять вечерней зарницей. «Может быть, решил всевышний ниспослать мне на склоне лет моих безмерную радость, может быть, ищет нас мой Шагали! — утверждался в догадке Шакман, и хороший довод, подкрепляющий ее, нашел: — Путник тот не одинок, с ним — женщина. Стало быть, отыскал Шагали жену свою законную, возвращается с Минлибикой, везет племени сноху…»

И сбылась надежда, не обмануло Шакмана вещее отцовское сердце: сын, по которому он так долго тосковал, в самом деле вернулся в родное племя.

Тамьянцы встретили его с искренней радостью. Если даже у акхакалов глаза повлажнели, что уж говорить про старушек! Не было, пожалуй, среди них ни одной, у кого уголок платка не намок. Молодые, правда, выражали радость без слез, зато каждый из егетов, здороваясь с Шагалием, восторженно выкрикивал что-нибудь. Его поздравляли с возвращением, им восхищались: здоров, раздался в плечах, возмужал!

Женщины с любопытством поглядывали на его спутницу, переговаривались: бэй, это ж не Минлибика! Откуда такая, из каких краев, чья дочь? Одним, как бывает в таких случаях, она сразу понравилась, другим — не очень. Молодушки побойчей сразу же попытались сблизиться с ней, завязать беседу. Не добившись от незнакомки ни слова, подумали сначала, что она стесняется, потом решили — гордячка, и отошли, обидевшись.

Шакман, опасаясь испортить настроение милого сердцу сына, не стал в день встречи докучать ему вопросами о странной его спутнице. Шагали ждал разговора о ней, надо же было объясниться, но раз отец не спрашивал, он тоже ничего не сказал. Лишь на следующий день, когда путники, как говорится, отряхнули с себя дорожную пыль, отдохнули, умылись-почистились, Шакман, наконец, осторожно спросил:

— Не нашел?.. — И видя, что сын, не поняв вопроса, удивленно вскинул брови, пояснил: — Ты же поехал искать Минлибику. Не отыскал, спрашиваю, что ли?

— Нет, отец, не отыскал. Зато вот другую встретил. Другую сноху привез тебе.

— Это я и сам вижу. Кто она? Из знатной семьи? Дочь турэ?

— Да нет, не дочь турэ. Но хорошая женщина. Очень отзывчивая, душевная.

— Ну, какая она — жизнь покажет. Пока рановато, говорю, хвалить. Я вижу, не нашей она крови. Что ж ты, думал — среди своих невесты тебе не найдется?

— Об этом я просто не думал, отец. Так уж вышло…

Шагали намеревался рассказать о жене все, ничего не скрывая, но определение «не нашей крови» смутило его, и он от своего намерения пока что отказался. Сказал только, чтобы оправдаться:

— Не все ли равно, отец, какой она крови. Тоже ведь дитя человеческое, как все мы…

— Откуда же она? Из булгар? Из мишарей? Или уж не из чувашей ли?

— Нет.

— Звать-то ее как?

— Можно звать ее Марьям.

— Как то есть «можно звать»? Разве мулла дал ей не это имя?

Шагали отвел взгляд, не ответил отцу. Шакман, помолчав, продолжал:

— Так-то, с виду, она вроде бы благонравная. Только дичится что-то, а? Ни к кому не подходит, не разговаривает…

— Стесняется еще она, отец. Пообвыкнет — заговорит.

На этом первый разговор о женщине «не нашей крови» оборвался. Предводителя племени ждали неотложные дела, хлопот, связанных с устройством тамьянцев на новом месте обитания, было у него все еще по горло.

Идет к концу караса — черное предзимье. До того, как скуют землю холода, надо слепить какие-никакие жилища. Заботясь обо всех, и о себе нельзя забывать. Надо бы сразу поставить хороший дом, да племени не до этого. И нет уже у Шакмана прежнего авторитета. Правда, племя он все же уберег от гибели, от распада, привел сюда, и соплеменники, памятуя об этом, не откажутся сообща поработать на него. Но попозже. А покуда у всех своих забот невпроворот. Те, кто в силах, нарезают дерн, выкладывают земляные избушки. Семьи послабей просто роют что-то вроде нор на склоне горы.

Но выложить избушку или вырыть пещерку еще не значит подготовиться к зиме. Каждой семье нужна печка с котлом, дрова для печки нужны… Начнешь считать, что нужно, загибая пальцы, — пальцев на руках не хватит. У каждого — куча, даже не куча, а гора всяких житейских нужд.

Потому-то все трудились с темна до темна. Дружно народ трудился.

— Покой нам нужен! — говорили акхакалы. — Лишь бы не напали на племя какие-нибудь недруги, не налетели злыдни, охочие до барымты. Тогда выживем. Первую зиму перетерпим, а там, с божьей помощью, окрепнет племя. Потихоньку наберет прежнюю силу.

Шагали тоже засучил рукава, принялся, как все, за работу. Правда, не сравнить было его положение с положением большинства тамьянцев. Что ни говори, его отец оставался самым состоятельным в племени человеком. Шакман сумел довезти в своем обозе до Кызыла даже легкие деревянные щиты — части двух шестигранных удобных для разборки и сборки лачуг. Это изобретение ирехтынцев приобрели для него еще задолго до переселения там, у горы Акташ. Были у него и войлочные юрты, и целый воз шкур, предназначенных для утепления юрт осенью и весной. Так что его семейству не пришлось ломать голову над тем, как на новом месте укрываться от непогоды. Надо было только построить до зимы надежный бревенчатый дом. Не мог же глава племени удовлетвориться земляной избушкой!

И народ это понимал, либо же сказалась привычка ставить интересы предводителя выше собственных — за строительство для Шакмана взялись всем миром раньше, чем он рассчитывал.

Поручив женщинам с ребятишками нарезать дерн, углублять пещеры, а если нужда в этом уже отпала — тут подмазать, там подгладить, мужчины отправились валить лес. Потом, навозив бревен, на едином дыхании подняли сруб; натесав досок, настелили пол и потолок, покрыли крышу лубьем. Отделывать дом ради красоты ни времени, ни желания ни у кого не было, да Шакман на этом и не настаивал. Сказал: «Для первой зимы и так сойдет».

9

Подготовка к зиме шла своим порядком, все показывало, что тамьянцы стараются обустроиться как можно основательней, что не передохнуть они тут остановились, а может быть, навсегда. Настроение в племени потихоньку менялось к лучшему. Только в поведении привезенной Шагалием молодушки заметных перемен не было. Как молчала она в день приезда, так и теперь молчала. При этом чувствовалось в ней какое-то беспокойство, какая-то угнетенность, будто потеряла что-то и никак не может отыскать. Как она объяснялась с мужем — для всех оставалось загадкой.

С утра до вечера она сама, без подсказок, работала и работала, не поднимая головы. Ухаживала за скотиной, доила корову, за водой к роднику ходила, поесть-попить готовила, стирала — словом, безмолвно выполняла все обязанности, которые в любом семействе ложатся на плечи молодой невестки. Никакого труда, пусть и самого тяжелого, не чуралась, лишь старалась делать, что надо, в одиночку, держаться подальше от людей, не исключая даже золовок и сношенниц.

Множились в племени толки о ней.

— Немая, видать, бедняжка. От рождения, должно быть. И где только нашел ее наш егет!..

Понятно, говорилось это из сочувствия, из сожаления, что ничем тут нельзя помочь.

Женщины высказывали догадки:

— Может, хворая она. Лицо — бледное, совсем белое, а под глазами синё. Болит у бедняжки что-то, не иначе…

Шакман позвал сына, чтобы обстоятельно поговорить с ним. Начал мягко, издалека:

— Ждал я, сынок, твоего возвращения, в четыре, как говорится, глаза тебя высматривал. И племя ждало, сам видишь — радо.

— Спасибо, отец, что помнили обо мне!

— Я уже в годах, сынок, тяжеловато стало тянуть воз племени, пришло, думаю, время снять с шеи этот хомут.

— Ты еще крепок, отец. Но смотри сам. Это не моего ума дело, не могу дать тебе совет.

— И все же — кому я должен передать заботы о племени? Кто потянет этот воз?

— Мало ли кто! У тебя есть сыновья.

— Есть сыновья. Три сына. Но опорой души, наследником я считал лишь тебя одного. Я хочу вручить судьбу племени тебе. Ты, конечно, по молодости сглупил, отправившись искать свою пропавшую жену. Надеюсь, больше такого легкомыслия не допустишь. Странствия, наверно, пошли тебе на пользу. Ты повидал мир, много узнал. Без этого юноша не может стать зрелым мужчиной.

— Верно, отец, я всякое повидал. И не жалею об этом. Не потому, что сам навлек на себя множество бед, а потому, что был верен долгу мужчины и мужа.

— Ежели бы ты не сглупил, жизнь наша, может, обернулась бы по-другому. Все равно ведь не нашел Минлибику.

— Найду — не найду, а искать я должен был. К тому же, как сам ты говоришь, полезно было мир повидать. Не нашел Минлибику — много другого нашел.

— Как же, нашел! — кольнул сына Шакман, вдруг рассердившись. — Хоть бы звук какой твоя находка издала! Языка, что ли, у нее нет?

Рано или поздно Шакман должен был вернуться к незаконченному разговору о странной своей снохе. И вот, когда речь зашла о ней, его голос зазвучал резче, требовательней.

— Почему же нет! — ответил Шагали. — Со мной ведь она разговаривает.

— Знаю, донесли мне, что вечерами, оставшись вдвоем, вы шепчетесь на каком-то чужом, непонятном языке. Что за язык? По-каковски вы разговариваете?

— Мы-то? Да всяко бывает…

Видя, что на обеспокоенном лице отца начинают проступать признаки гнева, Шагали торопливо добавил:

— Она, отец, уже понимает по-нашему и старается теперь говорить со мной только по-башкирски.

— Вон оно как… А раньше на каком языке говорила?

— На своем. На языке урусов.

Шакман вытаращил глаза.

— На языке урусов?! — невольно вскрикнул он. Глянув по сторонам — не слышал ли кто? — продолжал уже вполголоса: — Выходит, ты привез дочь кяфыра[5]?

— Да, она — дочь уруса. Но душа у нее добрая, ты не беспокойся, отец!

— Мало того, что она не нашей крови, еще и не нашей веры!

На лбу Шакмана выступил пот. Он был одновременно и взбешен, и растерян. Возникло желание накричать на сына, отхлестать его по щекам, проучить, как набезобразничавшего мальчишку. Усилием воли он взял себя в руки. Ведь перед ним сидел не прежний зеленый юнец, а бывалый человек, прошедший невесть какие испытания, отведавший и пресного и кислого, наверняка набравшийся ума-разума, — короче говоря, уже совсем другой Шагали, которому предстоит стать вскоре предводителем племени. Подумав об этом, Шакман обмяк и сказал даже просительно:

— Отправь ее, сынок, обратно. Пусть уйдет она от нас.

— Куда я ее отправлю? Нет у нее никого, и отца, и мать угнали армаи хана.

— Какого хана?

— Казанского, Сафа-Гирея. Какого же еще!

Давняя неприязнь к казанским ханам всколыхнулась в душе Шакмана, вызвав неожиданно для него самого жалость к снохе.

— Она скиталась в надежде отыскать отца с матерью, — добавил Шагали.

— Вот и хорошо, пусть и дальше ищет. И пусть всевышний поможет ей!

— Я спас ее от многих бед, отец, поэтому стал единственным близким ей человеком. И она мне близка.

— Одумайся, сынок! Коль акхакалы узнают, что ты женился на уруске, не быть тебе предводителем племени. Пусть уйдет она от нас, пусть уйдет!.

— Не может она уйти, отец! Не может разлучиться со мной. Сам подумай: куда ей идти? На первом же шагу нарвется на какого-нибудь двуногого зверя!

— О аллах! — вздохнул Шакман, не зная, как быть. — Хоть в веру-то нашу она перешла?

Шагали не смог солгать отцу. И вообще он не любил врать.

— Нет, — сказал он, чуть помедлив: неожиданный вопрос смутил его. — Нам это как-то в голову не приходило.

— Вот ведь! Выходит, и никах вы не свершили? Не по закону живете?

Шагали пожал плечами.

— Выходит… Но все равно, отец, она — моя жена.

— О аллах мой! — вздохнул Шагали опять. — Дожил я до такого, что и во сне не приснится…

Проговорили они допоздна. Ночью Шакман не сомкнул глаз, маялся, не находя себе места. Утром созвал акхакалов, сообщил о своем намерении передать власть сыну Шагалию. Акхакалы восприняли его с пониманием.

— Годы сильнее нас, — сказал один из белобородых. — Тут уж ничего не поделаешь. Видим: тяжело тебе стало. Правильно сделаешь, коли сам, пока жив-здоров, уступишь место тому, к кому душа лежит. Одно вот только: о снохе твоей, которую Шагали привез, прошел слух…

— Какой еще слух?

— Недобрый слух, турэ. Не от Адамова, мол, она корня.

— Что-что?!

— Да вот, говорю, о снохе твоей толкуют: речью человеческой не владеет, не подослана ли, мол, нечистой силой. Люди ведь издревле верят: юха там или еще кто из шайтанова отродья может явиться в облике красивой девушки, чтобы очаровать того, кто приглянулся, и навредить роду человеческому.

У Шакмана в глазах потемнело. Предчувствовал он, что может зайти речь о безродной его снохе, и заранее обдумал разговор с акхакалами, но никак не ждал такой напасти. Надо же: в постели его сына, опоры его души, спит юха!

— Какой мерзавец додумался до этого? — выкрикнул Шакман охрипшим вдруг голосом. — Кто говорит?

— Кто додумался — далеко искать, турэ, не надо. Слух родился в близком твоем окружении. Из уст которой-то из твоих старших снох он вылетел.

Шакман почувствовал некоторое облегчение. А то совсем было пал духом. Испугался, что раздуют акхакалы это дело, отвергнут Шагалия. Их тоже не трудно понять: затурканы обрушившимися на племя невзгодами, у каждого вдобавок — своя печаль, посидеть, поразмыслить некогда. Вынесут приговор, не подумав как следует — и крутись потом! Но раз слух исходит из его, Шакмана, собственного семейства, положение меняется. Можно все объяснить склонностью снох к пустословию.

В душе Шакмана вскипела злость на старших сыновей: распустили жен! «Вот ведь до чего доводит злоязычие! Придется приструнить этих сорок», — подумал он. И как-то помимо его воли, как было уже однажды, затеплилось в нем доброе чувство к молчаливой Марьям.

Шакман проглотил стоявший в горле комок и без обычной властности в голосе, даже несколько заискивающе принялся убеждать акхакалов:

— Неправда это, старики! Бабьи выдумки! Не верьте этой несусветной чуши!

— Да ведь поневоле поверишь, — отозвался один из стариков. — И впрямь, больно уж странная эта молодушка. Что-то тут не ладно.

— Нет! — вскричал Шакман и, сам удивившись своей горячности, немного помолчал. — Ни в чем она, старики, не повинна. Сноха моя чиста, как ангел!

Теперь он уже не мог отступить от сказанного, должен был изо всех сил защищать сноху, отвести от нее подозрения. Он приготовился к этому. Но сам же он и насторожил акхакалов — сначала необычным для его властного характера просительным тоном, потом — излишей горячностью.

— Слуху этому, турэ, я не верю, — сказал старейший из них. — Выдумка это, будто она не от Адамова корня. Пустое мелют. Но вот ведь что остается: не нашей, говорят, она крови, чужая она нам.

— Да что же в ней чужого? — Голос Шакмана потеплел. — Как все — дитя человеческое. Враги, казанцы, ввергли ее в беду. Сын мой спас несчастную и привез сюда.

— Бэй, не из урусов ли она?

— Она-то?.. Она… Она… Да, сын мой сказал — из урусов, — признался Шакман. Он окинул всех быстрым взглядом, попытался определить по выражению лиц, не допустил ли непоправимую ошибку. — Сноха моя — дочь знатного уруса, ихнего турэ.

Тамьянские акхакалы, конечно, знали, что обычай не запрещает предводителям племен вступать через своих детей в родство с владетельными людьми иной крови. Это сближает народы. В ту пору, когда племя жило у горы Акташ, ходили разговоры о том, что сын предводителя гайнинцев женился на удмуртке. Потом предводитель не то таныпцев, не то кампанцев таким же образом породнился с главой марийского племени. И об этом было много разговоров. Правда, насчет того, чтобы кто-то из башкир породнился с у русом, тамьянцам слышать не доводилось. Но на это есть свои причины. Во-первых, до страны урусов и на самом быстроногом коне не скоро доскачешь. Во-вторых, на пути к ним стоит Казань, воюющая с ними. А так обычай, хоть к нему обращаются и не очень часто, не отвергает родства ни с каким народом. Как раз на этом и сделал упор Шакман, защищая сноху, и не ошибся. Акхакалы смягчились, но у них возникали все новые и новые сомнения и вопросы.

— А никах они свершили? — спросил старейший. — Приняла ли килен[6] нашу веру?

— Никах-то? Свершили, — слукавил Шакман. — Да-да, свершили в пути. А раз так, само собой получилось, что она перешла в мусульманскую веру.

— Чем это подтверждается? — продолжал допытываться старейший. — Есть какие-нибудь доказательства?

— Как же, как же! Есть! Она и щеки по-нашему, по-мусульмански поглаживает, — кинулся врать напропалую Шакман, — и «бисмиллу» не хуже, чем мы с тобой, знает. Кроме того, имя сменила: Марьей, оказывается, звали, теперь — Марьям. Мусульманское имя-то!

Видя, что акхакалы все еще в чем-то сомневаются, Шакман добавил:

— Коли уж не верите, возьмем да свершим никах снова. Найдется какой-нибудь мулла. На худой конец, набредет проситель-дервиш. Мало ли их по белому свету бродит!

— Что ж, это не помешает. Маслом, турэ, кашу не испортишь. Так-то будет лучше, — заключил старейший.

* * *
При разговоре с отцом Шагали невольно вспоминал пережитое за время разлуки с соплеменниками. В самом деле, сколько нового и важного он узнал, сколько людей повидал, какие только приключения и испытания не выпали на его долю! Долгий, полный неожиданностей путь закалил его характер, он сам чувствовал, что заметно возмужал и поумнел.

Неизгладимый след в душе Шагалия оставили дни, когда он, нежданно-негаданно угодив в войско Сафа-Гирей-хана, оказался участником похода на Муром. Хотя с тех пор немало уже воды утекло, злосчастный поход помнился ему так ясно, словно дело было не далее как вчера.

…Завидев Муром, воины хана пришли в возбуждение, возбуждение передалось и Шагалию. Протрубила труба, отчего и его конь заволновался. Кто-то что-то пронзительно выкрикнул, что — Шагали не понял. Воины хана подхватили крик, завыли и, подхлестываемые этим тысячеголосым диким воем, устремились в сторону города.

Устремились, но цели не достигли. Муромцы заранее подготовились, ждали их в удобном для себя месте. Встретили малой силой и вдруг насели из засад с боков и сзади. Громыхнули пищали — Шагали знал, что это такое. Зазудели стрелы. Потом пошли в ход копья, сабли, дубинки. Шагали успел заметить в руках одного из русских невиданное им до того оружие — косу, привязанную к концу длинного шеста. Войско хана смешалось. Вместе со всеми Шагали повернул коня, чтобы оказаться лицом к напавшим сзади. И тут же русские опять ударили им в спину. Опять зазудели стрелы, одна из них пронзила плечо Шагалия. Он потянул повод, хотел выбраться из толпы дерущихся насмерть казанцев и муромцев, но удар тяжелой дубинкой вышиб его из седла. Мир бешено завращался и обрушился на него. Наступила тьма.

Очнулся Шагали ночью. Тьма стояла уже другая — пронизанная светом звезд. Рядом с собой Шагали разглядел несколько неподвижных тел. Рядом витал дух смерти. Мысль об этом привела его в ужас. Чуть позже он думал о смерти уже спокойней. Жаль было только, что умрет, так и не отыскав Минлибику, — долг чести останется неисполненным. И еще одно рызывало сожаление: умрет на чужой земле, никто в племени не будет знать, где он зарыт.

Он закрыл глаза. Полежал, стараясь ни о чем не думать. Но не давала покоя боль. Болело все тело, а возле левого плеча жгло нестерпимо. Он застонал. И как будто в ответ послышался еще чей-то стон. Стон этот раздался очень близко, почти у самого изголовья Шагалия. Он попытался приподнять голову, взглянуть туда. Не смог. Стоны повторились. Немного погодя тот, другой раненый, пробормотал слова молитвы — призывал аллаха на помощь. Шагали обрадовался: он тут не одинок, есть еще одна живая душа. Радость породила надежду: может быть, вдвоем-то перехитрят смерть? Собрав все силы, он сделал еще одну попытку приподняться. Боль не позволила. В глазах потемнело…

Утром пришли русские, чтобы предать мертвых земле. Обнаружив раненых, смастерили носилки, переправили всех в город, уложили на солому в большом каменном строении. Придя в себя, Шагали различил среди голосов товарищей по несчастью голос Шарифуллы, егета из булгар. В поле ночью как раз Шарифулла и призывал на помощь аллаха. Шагали его голоса тогда не узнал, а теперь узнал и опять обрадовался. В Казани они подрались из-за коня, вот и все знакомство, а все ж — знакомец!

Боль, терзавшая тело Шагалия в том каменном строении, казалось, будет всю жизнь терзать и его память. Но любая телесная мука со временем забывается, если на смену ей приходит радость выздоровления. Так уж мы устроены. И Шагали потом чаще вспоминал не о том, что перетерпел, а о том, как склонялась над ним, беспомощным, пожилая добросердечная женщина. Она накладывала на его рану какие-то листочки, поила его из глиняной плошки парным молоком. От нее запомнил Шагали первые русские слова.

Посмотреть на раненых приходили многие муромцы. Сначала смотрели только издали, с опаской. Иные бранились: «Антихристы, басурмане!» Понемногу отношение к пленникам менялось. Шагали запомнил слова, смысл которых узнал позже. «Гля-ка, и красивые среди них есть!» — сказала удивленно одна девчонка. Куда уж как красиво выглядели грязные и худые, исстрадавшиеся люди! И все же бросалась, должно быть, в глаза обаятельная сама по себе молодость егетов вроде Шагалия. Может быть, к нему более, чем к кому-нибудь другому, относилось сказанное девчонкой.

Воины хана, попавшие в плен невредимыми, были отправлены на разные тяжелые работы: кому выпало лес валить, кому землю копать, кому камень добывать. Раненых же, когда они пошли на поправку, до полного выздоровления раздали по муромским дворам. Чтоб хоть по малости искупали работой свою вину. Шагалия выбрала дородная женщина с трубным, непохожим на женский, голосом. Сначала ее не подпустили к пленникам:

— Пускай муж придет!

— Я — вдова Выродкова, вы должны меня знать! — накинулась женщина на тиунов[7] муромского наместника. — Мой сын — на государевой службе! Кого хочу, того и возьму!

— Испроси дозволения у князя, — отвечали ей. — Отдавать басурман бабам не велено.

Сходила Выродкова к князю, нет ли, но когда она пришла второй раз, тиуны поперек ее пути уже не встали. Она деловито осмотрела еще не разобранных пленников, некоторым пощупала руки — жилисты ли, наконец, остановила выбор на Шагалие:

— Возьму этого!

У Выродковой был крепкий двор, подняла она свое хозяйство благодаря сыну, выбившемуся в Москве в дьяки, — на его деньги завела торговлишку съестным, преуспела и теперь держала с десяток слуг и служанок. Они пекли хлеб, варили хмельное питье на продажу. На Шагалия они вначале смотрели настороженно, как на пойманного в лесу зверя. Дня через два-три попривыкли к нему, стали заговаривать с ним, даже пошучивать.

— Как звать-то тебя? — спрашивали его.

Шагали уже кое-что понимал по-русски, да и как не понимать, когда нужда заставляет! И этот вопрос ему был понятен.

— Шагали, — отвечал он.

— Шагайли?

— Шага-ли.

— Один хрен. В общем, шагать да шагать тебе придется, брат.

Но больше ему пришлось бегом бегать, чем шагать. То и дело раздавался трубный хозяйкин голос:

— Шагалейка, лошадь запряги!

— Шагалейка, воды принеси!

— Шагалейка, дров наколи!

Работа была не слишком уж тяжелая, рана у Шагалия зажила, перестала болеть, он окреп и чему только не научился! И дрова рубил-колол, и хлев чистил, и возы грузил-разгружал. Стали брать его и на луга — сено косить, и в поле, на жатву, когда ячмень подоспел, а то и подальше брали, в лес — хмель собирать. Правда, глаз с него не спускали, да и сам он пока на побег не решился бы, — куда и как, не оглядевшись, не запасшись всем, что нужно, наладишься?

Хозяйка была довольна им, и остальные к нему привыкли. Поначалу, как нехристя, за один стол с собой слуги его не сажали, а потом ничего — и из одной посуды с ним ели. Он чувствовал себя все свободней, все уверенней говорил по-русски и уже мог ответить на шутку шуткой. Через год девки стали с ним заигрывать, особенно осмелела одна, по имени Дашка, и как-то, балуясь, Шагали обнял ее.

— Ой, что ты, хозяйка же глядит! — испугалась Дашка, мягко оттолкнула его, а по глазам было видно, что нисколько она не рассердилась, в глазах светилось веселое любопытство.

Если б хозяйка не довела Дашку до слез, обругав за бесстыдство, накричав, конечно, и на Шагалия, возможно, молоденькая служанка и пленник пошли бы в своих отношениях дальше. Но их бессознательное влечение друг к дружке на этом оборвалось. Попыток сблизиться больше они не делали. К тому же вскоре Шагалия увезли в другие края.

Как раз в те дни Москва, опасаясь новых набегов Сафа-Гирея, разослала гонцов с царским указом: всех пленных татар перегнать в глубинные города, подальше от Казани. За Шагалием пришел тиун со стражником. Хозяйка затрубила:

— Это как же? Зря, что ли, я на него тратилась? Поила-кормила, зипун ему купила! Кто мне за это заплатит, а? Кто заплатит?

Не обращая внимания на крик вздорной бабы, Шагалия повели к месту сбора пленников. Там ему на шею, как всем, повесили бляшку с цифирькой. Там же он услышал: погонят под Углич, лес рубить.

Наверное, пошагал бы и он к далекому Угличу, если б не приехал в это время в Муром по государеву делу дьяк Иван Выродков. Мать вцепилась в него: «Оставь мне Шагалейку!» Дьяк перечить родительнице своей не стал. Получив согласие наместника, пришел к толпе пленников с толмачом из мишарей.

— Кто тут Шагалейка?

Шагали отозвался.

— Выходи, вернешься к хозяйке!

Шагали, растерявшись, топтался на месте, теребил в руке медную бляшку.

— Не слышишь? Выходи живей!

Шагали вышел из толпы, оглядываясь, будто собирался спросить: «А они?»

— По отцу чей будешь?

Шагали не ответил, не понял вопроса.

— Отца твоего как зовут?

— Отца-то? — оживился Шагали, преодолев наконец удивление и растерянность. — Отец мой — Шакман-турэ, глава страны тамьянцев.

— Как-как? Что за страна, что за глава?

— Этот человек врет, нет такой страны, — высказал свое мнение толмач.

— Как это — нет?! — загорячился Шагали. — Тамьян — одно из самых больших племен в наших краях!

— Может быть, может быть, — поспешил согласиться толмач. — Но мне эта ветвь татар не известна.

— Нет, мы — не татары, мы — башкиры, — поправил его Шагали. — Тамьян — башкирское племя.

Сообщение это заинтересовало Выродкова.

— Почему же ты пришел сюда с татарами? Почему служил Сафа-Гирею?

— Я искал свою жену, с которой соединен никахом, и угодил в его войско…

Слова Шагалия вызвали смех, но выслушав его объяснения, Выродков посерьезнел, спросил озабоченно:

— Можешь доказать, что ты — сын предводителя башкирцев?

— Не верите — спросите вон того егета, он знает…

Шагали указал на Шарифуллу.

— Верно, верно! Его отец — турэ. По-вашему — кынязь, — охотно подтвердил Шарифулла, когда его подозвали. Он догадался: тут можно что-то выиграть — и неожиданно соврал:

— Я тоже из племени Тамьян. Да-да, он — сын турэ, знатный человек, а я… Я — его слуга, охранник… — Видя, что Шагали не собирается опровергнуть его выдумку, Шарифулла попросил его жалобным голосом: — Не оставляй меня одного, господин мой, не бросай!..

Чутье подсказало Ивану Выродкову, что эти двое — важная для него находка, что сам царь может заинтересоваться ими, ибо хочет без крови склонить инородцев к себе.

Толпу пленников — бывших воинов хана — погнали в сторону неведомого им Углича. Шагали как башкирский княжич и Шарифулла как его слуга были отправлены в Москву в крытой повозке под надежной охраной.

После Мурома Москва на Шагалия особого впечатления не произвела, она только еще отстраивалась после пожара, да и это впечатление выросший в степи егет не смог бы толком передать своему соплеменнику — их язык не располагал еще словами, выражавшими понятия, обычные для жителя русского города. Москву трудно было сопоставить даже с Казанью, о которой тамьянцы имели хоть какое-то, пусть и сказочное, представление. Москва стояла за пределами их сказок — это был неведомый для них мир.

Несколько недель Шагали с Шарифуллой прожили в Москве, томясь от безделья и скуки. Им ничем не досаждали, просто кормили и поили, никуда не выпуская. Наконец их допросил какой-то дьяк, после этого Шагалия несколько раз сводили к широкобородому осанистому человеку, — толмач называл его боярином[8]. «Очень большой турэ», — понял Шагали. Несмотря на то, что в избе было тепло, боярин прел в тяжелой шубе. Он дотошно расспрашивал о племени Тамьян и соседних племенах, об их обычаях, о том, чем промышляют башкиры, чем кормятся.

Потом об этом же расспрашивал Шагалия сам царь Иван.

Шагали, когда его предупредили, что он увидит государя, царя и великого князя московского и прочих, и прочих земель, живо вспомнил, как предстал перед восседавшим среди райской роскоши Сафа-Гирей-ханом, и ожидал увидеть опять нечто подобное же. Царь Иван сильно удивил его. Оказался он молодым мужчиной с жидкой рыжеватой бородкой и пронзительным взглядом, возрастом чуть старше Шагалия. В помещении с низеньким потолком, куда ввели Шагалия, никакой роскоши не было. Царь сидел на деревянной лавке (Шагали уже знал, как это сиденье называется) просто и легко одетый, — толмач рядом с ним выглядел куда нарядней. Разговаривал царь ласково, Шагали не слишком робел, только толмач волновался и потел, переводя государевы слова:

— Я отпускаю тебя в твое племя. Скажешь отцу: государь московский и всея Руси держит сердце токмо на Казань, а на иные народы не держит. Казань я возьму. А вы идите под мою руку, не страшитесь. Кто придет по своей воле, тем вольно жить, как жили. Скажи своему племени: землями и водами вашими владеть вам самим. Веру вашу никто не притеснит. Ясаку платить в мою казну вполовину, нежели ханам. И за малое будет вам мир и благоденствие. Доведи слова мои и до иных племен…

Шагали выхватил из всего этого главное: кочевья не отберет, обещает мирную жизнь.

Царь Иван не ограничился лишь тем, что сказал. Была заготовлена и размножена писцами грамота на языке тюрки — залог верности обещанию. Толмач прочитал ее вслух:

«Все народы, племена и роды, слушайте и уразумейте. Я царь, государь и великий князь московский и прочих земель Иван Четвертый Васильевич, сию грамоту учинил…»

Долго, как показалось Шагалию, читал толмач.



Царские послания, завернутые в мягкую кожу, Шагали спрятал за пазуху. Позже дали ему татарский бешмет, шапку и кошелек с серебряными монетами. Знакомый дьяк сказал:

— До казанских пределов тебя со слугой довезут, не чиня препон и обид. Казани тебе не миновать. Там оберегись сам.

10

Добравшись до Казани, Шагали с Шарифуллой простились возле Аталыковых ворот.

— Ну, спасибо тебе, туган[9]! — растроганно проговорил Шарифулла, приложив обе руки к груди. — Кабы не ты, не знаю, как обернулась бы моя судьба, где пропадала бы в эти дни моя головушка.

— Самому тебе спасибо! — ответил Шагали. — Ты был мне хорошим товарищем. Жаль, что остаток пути придется пройти в одиночестве. Трудно будет.

— Хоть и трудно будет, путь твой известен: к своим. А мне вот невесть куда идти!

— Бэй, разве ты не собираешься вернуться в родные края?

— Сначала поищу тут старшего брата. Может, отыщу. Тогда уж вдвоем вернемся.

— Да, я совсем забыл: ты же ушел из своего племени, чтоб разжиться лошадью. Как же теперь?

— Ведь и ты отправился искать жену, а вернешься без нее. Так и я.

— Жена — не лошадь, другую такую не найти. А лошадь где угодно можно раздобыть.

— Э, туган, нигде ее на дорогу не выставляют, сам знаешь.

Шагали дружески хлопнул Шарифуллу по плечу.

— Айда в наши края! У башкир коней много!

— За доброту твою, туган, спасибо, за приглашение — еще одно! Но… Времена меняются, может, и у вас коней уже поубавилось. И потом, говорю же — брата попробую отыскать, авось и найду.

— Тогда — будь здоров!

— Будь здоров, Шагали, будь здоров!

Спутники, чье знакомство, начавшееся когда-то с драки, превратилось в плену в душевную близость, разошлись, искренне сожалея о том, что теряют друг друга. Шарифулла пошел искать мастеровых людей, у которых надеялся узнать, где его брат, Газизулла, работает на хана. А Шагалию надо было пройти через город к Арским воротам.

Он шагал по казанским улицам как человек, давно уже привычный к ним, не озирался по сторонам, дабы не привлечь к себе внимания, не вызвать подозрений. Постоял немного только перед ханским дворцом, потому что много было зевак и помимо него. Подумал: «Кто, интересно, там теперь сидит? Все тот же Сафа-Гирей или кто другой? Может, тезка мой, Шагали-хан? Коли Сафа-Гирей, здорово было бы войти к нему, плюнуть в лицо и сказать: «Ты — лжец, ты обманул меня!» Только невозможно это…»

Шагали набрался ума-разума — это был уже не тот наивный юноша, которого вон там, у дворцовых ворот, отдубасил свирепый великан из ханской охраны. «Ладно, — думал Шагали, мысленно обращаясь к Сафа-Гирею, — и вздули меня из-за тебя, и сам ты меня надул, но придет и твой черед…» Он даже погрозил пальцем дворцу и, быстро оглядевшись — не заметил ли кто? — торопливо пошагал в сторону базара.

Казанский базар… Он встретил Шагалия уже знакомой ему толкотней и шумом-гамом. Все было то же, что и тогда, когда он попал в это многолюдье впервые. Ряды ремесленников — сапожников, шапочников, гончаров… Бухарцы, показывающие тонкие шелка, атлас, драгоценную парчу… Армяне, торгующие дорогими коврами и изделиями из кожи… Чего только нет на базаре! Все, что душе угодно, можно купить, были бы только деньги! Кстати, Шагали теперь хорошо знал силу серебряных кружочков, позвякивавших у него в кармане. Ему весело было думать о них и — в особенности — время от времени совать руку в карман, чтобы пощупать монетки. Он чувствовал себя ровней торговцев — хозяев базара. Разница была лишь в том, что ни продавать, ни покупать он не собирался. Просто смотрел. Если бы ему захотелось, он мог бы купить что-нибудь. Но никакие товары ему не нужны. Сейчас ему нужно дойти до Арских ворот и выбраться из города. Далеко-далеко ждет его родная земля, ждут отец и мать, ждут сородичи…

Он немного поглазел на базарные зрелища и направился к воротам, через которые, на беду себе, некогда вошел в этот город. Но вдруг остановила его мысль: а не найдет ли он тут спутников? Мог же приехать сюда какой-нибудь башкирский турэ. Даже его отец! Ведь отец побывал в Казани однажды и потом не раз порывался приехать! Нет, не стоит спешить, надо покрутиться на базаре…

Еще одна мысль осенила Шагалия, когда он очутился возле переулка, где прошлый раз попал в неприятную историю. Вон непристойный дом с каменным крыльцом, на который он и его товарищи присели отдохнуть… В переулке, как и тогда, было безлюдно. Шагали понаблюдал за домом и приблизился к нему. Да, здесь они сидели. Потом вышла хозяйка дома, — запомнилось ее имя: Гуршадна, — и подняла крик. Из-за ее спины выглядывали любопытные девушки. Теперь Шагали знал, что это были за девушки. Разными путями попали они в рабство и угодили в заведение Гуршадны. Несчастные девушки! А если хозяйке заведения продали и Минлибику? Тогда у Шагалия не хватило ума хотя бы попытаться выяснить это. «Но и сейчас еще не поздно! — решил он. — Зайду!..»

Он решительно распахнул дверь, вошел, ступая твердо, как человек, уверенный в себе.

Послышался девичий голос:

— Абыстай, к нам гость!

Откуда-то выплыла Гуршадна, — Шагали узнал ее сразу, хотя хозяйка заведения заметно ожирела.

— Добро пожаловать! Добро пожаловать!

На миг Шагали растерялся, не зная, что сказать. Не мог же он открыто сообщить, с какой целью пришел, — Гуршадна просто выставила бы его, осмеяв и осрамив, как в прошлый раз. К счастью, он тут же нашелся.

— Сперва я должен осмотреть ваш товар, — сказал он, все более смелея. — Выбрать по вкусу.

— Что ж…

Гуршадна ввела его в комнату, где сидели кучкой разряженные девушки и, указывая пальцем то на одну, то на другую, принялась нахваливать их:

— Этой красавице восемнадцать лет. Привезена из Бухары. Эта — из Персии. Эта — из-под Казани, из булгар…

Слушая хозяйку вполуха, Шагали вглядывался в лица рабынь. Нет, похожей на Минлибику среди них не было.

Он обернулся к Гуршадне:

— Тут все? Или еще есть?

— Мало тебе? — удивилась Гуршадна-бика. — Ни одна не приглянулась? Не гневи аллаха! Таких красавиц нигде больше не сыщешь! Это же райские девы, да и только!

— Так других нет?

— Иль тебе нужны из кяфыров? — ухмыльнулась хозяйка. — Я решила — ты мусульманин, поэтому показала мусульманок. Кого ты желаешь? Из тех, кто поклоняется кресту? Или язычницу? И такие найдутся!

Гуршадна, должно быть, даже зауважала разборчивого «гостя»: так может держать себя только богатый человек. Повела его в соседнюю комнату, тыча опять пальцем, показала других «райских дев». Но и здесь Минлибики не было.

Внимание Шагалия привлекла забившаяся в угол светловолосая рабыня, она показалась ему самой печальной в этой обители печали. Гуршадна уловила его взгляд.

— У тебя, уважаемый, острый глаз: заметил еще не укрощенную кобылку! Она у меня всего несколько дней. Дочь уруса. Из Галича.

— Из Галича? Как ее звать? — чуть не вскрикнул Шагали.

— Марья ее имя. Девица — что надо! Видишь, какая красавица! Прелесть!

Шагали, не отрывая глаз от светловолосой, задал неожиданный вопрос:

— Как зовут твоего отца?

Гуршадна-бика всплеснула руками, закудахтала:

— Зачем тебе имя отца-то? Ведь не жениться на ней собираешься, хи-хи-хи!

Отсмеявшись, она кивнула в сторону Марьи: мол, как, понравилась?

— Как отца твоего зовут? — повторил Шагали.

— Платоном звали, — обронила девушка и отвернулась.

— Вот она… Она мне по душе, — объявил Шагали.

Гуршадна, взяв предварительно плату, отвела его в «гостевую», следом втолкнула упирающуюся Марью и захлопнула дверь. Девушка осталась стоять у двери, прижавшись к косяку. Шагали довольно долго молча смотрел на нее. Наконец, проговорил:

— Значит, Марьей тебя зовут…

— Слыхал же…

— А отца — Платоном… Марья, дочь Платона…

— Не трогай моего отца! — вскинулась вдруг девушка. — Какое тебе до него дело!

— Я знаю его. Встретились однажды…

Марья кинула на Шагалия хмурый недоверчивый взгляд, потом встрепенулась, заговорила взволнованно, засыпала его вопросами: где, когда, как? И забыла, видно, зачем ее втолкнули в эту комнату, раскрылась в разговоре, рассказала о себе, о том, что пережила.

Отца с матерью она потеряла, вернее, угнали их в полон армаи Сафа-Гирея, а через несколько лет подросшая Марья и сама угодила в неволю. Вместе в двумя другими русскими девушками хан подарил ее жене своей Суюмбике. Сперва работали девушки на черном дворе, спустя пять лет Марью поставили мыть полы, прибираться в дворцовых покоях, стало легче, да недавно, задумавшись, сплоховала она, уронила любимую пиалу ханбики,привезенную купцами будто бы из далекой страны Китай. Пиала разбилась. Ханбика, разгневавшись, отдала провинившуюся рабыню Гуршадне. Марья тут руки хотела на себя наложить, но одумалась, побоялась великого греха. Хоть и не жизнь в этом доме, а должна жить…

— Я уведу тебя к твоему отцу! — воскликнул Шагали. — Хочешь?

Марья недоверчиво покачала головой.

— Кто знает, жив ли он. Целый век я его не видела…

— Жив! Я ведь с ним, как сейчас с тобой, разговаривал! Правда, давно… Сколько тебе, Марья, лет?

— Мно-ого! Я уже старая. — Марья, может, сама того не замечая, грустно улыбнулась и почему-то зарделась. — Двадцать три года мне либо двадцать четыре. Я уж счет потеряла.

— Двадцать три… Двадцать четыре… Верно! Сходится с тем, что твой отец мне говорил.

Шагали примолк, вспоминая подробности разговора с паромщиком на берегу Сулмана и с жалостью глядя на стоявшую перед ним девушку, и вдруг, вскочив с тахты, на которую присел было, приказал голосом, не допускающим возражений, как, бывало, его отец, Шакман-турэ, приказывал:

— Пошли! Я уведу тебя!

Марья замерла в нерешительности, хотела и не могла ему поверить.

— Пошли! — повторил Шагали.

— Кто же меня отсюда отпустит? Я ведь не вольная…

— Я куплю тебя, поняла?

Гуршадна-бика, когда Шагали сообщил ей о своем намерении, ответила угодливо и слегка игриво:

— Ах-хай, уважаемый, хватит ли у тебя денег! Товар у меня дорогой.

— Тебе, абыстай, нужный мне товар даром достался. Ни денежки ты за него не заплатила.

— А это уж не твое дело, уважаемый. Теперь я ее хозяйка. Я!

— Ну, за сколько ты ее отдашь? Говори скорей!

— Ладно, уважаемый, с тебя, я гляжу, много не взять. Уступлю за двадцать серебряных таньга.

Шагали вытащил кошелек, отсчитал двадцать монет. Гуршадна, видя, что «гость» сразу согласился с названной ею ценой, даже побелела с досады — продешевила! Очень уж этому странному человеку захотелось купить ее рабыню, зря не запросила побольше! Гуршадна запричитала, надеясь набавить цену:

— Мне мои красавицы недешево обходятся. Сколько я на них трачу! Кормлю, пою, наряжаю…

— Наверно, они немалый доход тебе приносят, а то не держала бы.

— Да выгоды-то от них меньше, чем трат. Одних только пожертвований мечети сколько я сделала, чтоб аллах простил их грехи.

— Теперь у тебя одной заботой станет меньше: за эту делать пожертвования не придется.

Как ни крутила Гуршадна, Шагали ни денежки не прибавил, чувствовал: сделка эта для нее выгодна — не упустит. В конце концов она приняла двадцать монет, и Шагали, взяв собравшую свои вещички в узелок Марью за руку, повел ее на улицу. Остальные девушки, слушавшие его разговор с хозяйкой затаив дыхание, горестно завздыхали вслед. Одна из них тоскливо воскликнула:

— Увел бы кто-нибудь отсюда и нас!

И зарыдала. Тут же послышалась брань Гуршадны.

Проходя через базар, Шагали купил шерстяную накидку для Марьи, заплечный мешок для себя и запасся съестным. Вскоре, миновав Арские ворота, они вышли на дорогу, по которой Шагали — как давно это было! — пришел в Казань в надежде отыскать пропавшую жену.

Путешествие до Сулмана растянулось на много дней. В эти дни Шагали относился к Марье как к сестре. Никакого груза он ей не дал — несла только свой легонький узелочек. Время от времени Шагали завязывал беседу, расспрашивал о том о сем. Марья, хоть и прожила в Казани восемь лет, разговаривать по-тюркски не научилась. Как было научиться, если с ней не разговаривали, а только приказывали — сделай то, сделай это! Понимать слова она понимала, а речью не овладела. Шагали за меньшее время научился изъясняться по-русски, правда, обращаясь в затруднительных случаях к словам родного языка. Поэтому речь у него получалась очень забавная, и лицо Марьи нет-нет да освещалось робкой улыбкой.

Вечерами, устраиваясь на ночлег, Шагали подбадривал ее:

— Теперь уже осталось идти немного. Еще один — два — три дня, и…

Проходил день, другой, третий, и он опять подбадривал спутницу, как ребенка:

— Совсем мало осталось. Еще немножко…

Долгим оказался путь и тяжелым. Но самое тяжелое, самое неожиданное и горькое ждало их на переправе через Сулман. Паромщика Платона там уже не было. Не удалось даже узнать, куда, в какие края его отправили.

— Наша судьба — в руках людей хана, — сказал новый паромщик, тоже из русских. — Куда они захотят, туда и отправят. Невольники мы, невольники!

Он переправил Шагалия с Марьей на левый берег реки и ушел в свой шалаш, пожелав им спокойной ночи. А какой уж тут мог быть покой! Шагали чувствовал себя виноватым перед Марьей. Сколько волнений ей доставил — и на тебе! Кабы не уверил он ее, не подумав о последствиях, разве пошла бы девушка сюда, где никого, ни единой родной души у нее нет? Как же теперь быть?

Шагали отыскал поляну, где он с товарищами на пути в Казань тушил под кострищем баранину. Да, вот она самая! Тут Шагали впервые увидел русского, тут угнанный из Галича паромщик поведал о своей печальной судьбе и назвал имя дочери…

Марья опустилась на землю и некоторое время сидела неподвижно, будто неживая, потом тихо заплакала. Шагали, растерявшись, неловко подсел к ней, попытался успокоить, но его слова лишь еще сильней возбудили девушку, она разрыдалась.

— Куда я теперь? — причитала она, рыдая. — Кому нужна? Господи, за что караешь?..

— Ну, не плачь уж! — пятый ли, десятый ли раз повторил Шагали. — Какая от слез польза? Хочешь, я возьму тебя с собой в наши края? А? К башкирам. У нас возле Акташа весело. Лесов много. И река есть…

— Я боюсь… — отозвалась Марья, всхлипывая. — А без тебя мне будет еще страшней. Схватят и опять повезут туда… Не бросай меня, Шагали! Я пойду, пойду с тобой! Пригожусь, наверно, для какой-нибудь работы. Отдашь кому-нибудь в служанки.

— Нет, — сказал Шагали, — коль пойдешь, так не служанкой, а хозяйкой. Хужабикой моей. Да, невесткой моего племени станешь!

Марья ничего на это не ответила. Просто ткнулась лицом в его грудь. Шагали обнял ее, поцеловал в мокрую щеку. Марья, стараясь сдержать бившую ее дрожь, прошептала:

— Ты… не побрезгуешь мной?

— Не говори так! На тебе нет вины!

Марья снова заплакала и опять долго не могла успокоиться. Но теперь это были слезы облегчения.

— Я рабой твоей буду, — проговорила она и легла, положив голову на голенище его сапога. — Я — раба твоя.

— Ты будешь моей женой. Женой… — он едва не сказал «по никаху», — казалось, это придаст больше убедительности его словам, но, сообразив, что в их положении вряд ли возможен мусульманский обряд бракосочетания, смутился.

— Ну, успокойся, — сказал он, помолчав, и опять обнял Марью. — Что бы ни пришлось еще пережить, переживем вместе.

Под одним из пышных кустов, росших у края поляны на берегу Сулмана, устроились они на ночлег, и куст этот заменил им юрту уединения, зеленая трава послужила постелью, пестревшие рядом цветы и окружавшие поляну деревья стали свидетелями их ласк. Волны Сулмана набегали на берег, будто пытаясь подглядеть тайну молодой пары, и, не удовлетворив любопытства, откатывались. Ночь, открывшая Шагалию и Марье сладкую муку близости, как бывает в таких случаях всегда и везде, показалась им очень короткой. Когда они, утомленные пережитыми за эти сутки горестями и радостями, забылись в глубоком сне, на востоке забрезжила желтая полоска рассвета.

Утром они продолжили путь, чувствуя себя мужем и женой. Таким образом, тут, на берегу Сулмана, Шагали наконец по-настоящему принял на себя груз забот женатого человека. Через несколько дней, встретив башкир, он купил пару коней и седла. Но долго еще пришлось ему искать родное племя.

11

Над Казанским ханством сгущались тучи. Нагоняли их ветры, дувшие то с юга, из Крыма, то с юго-востока, из ногайских степей. Если же небо все-таки начинало светлеть, налетал ветер из-за Черного моря, из владений турецкого султана. Вдобавок чувствовались временами дуновения из-за Урала, из холодных пространств Сибирского ханства. Но самый сильный, устрашающий ветер дул с северо-запада, со стороны Москвы.

В эту смутную пору, когда казанская знать, сбиваясь в предчувствии бури в кучки, суетилась вокруг шаткого трона; когда владетельные крымцы и ногайские мурзы строили хитроумные планы и объединяли усилия, дабы не упустить казанский трон из своих рук; когда и сибирский хан порывался помочь оказавшемуся под угрозой крушения ханству, надеясь стать еще и его хозяином; когда московский царь Иван IV, готовясь сокрушить это враждебное Руси ханство, неотступно следил за тем, что там происходит, — как раз в эту пору в лесах под Угличем звенели топоры, спешно ставились срубы и отделывались бревна для возведения близ Казани русского городка.

Невелик был по замыслу городок, а хлопоты породил великие. В нем людям жить, стало быть, нужны теплые избы. Нужны амбары для припасов. Хоть небольшая церковь нужна для вознесения молитв к божьему престолу и рядом — площадь для оглашения государевых указов. Все это должно быть обнесено крепостной стеной со сторожевыми башнями, чтобы дозорные несли в них недреманную службу и, коли враг предпримет нападение, загодя углядели опасность.

Дьяк Выродков, сам в молодости немало помахавший топором и нежданно возвысившийся до круга ближних государевых советчиков, ставший благодаря сообразительности главным, как мы сказали бы теперь, инженером русского войска, управился со срубами ранее обещанного срока. К весне, еще до ледохода, последнее затесанное для крепостной стены бревно легло в последний плот, связанный на берегу Волги, — разлившись, она сама поднимет плоты и понесет туда, где встанет городок. В Москву с вестью об этом поскакал гонец.

Иван IV, получив весть, не стал советоваться с Думой, хотя предстояло серьезное дело и решение надлежало утвердить по правилу «царь указал, а бояре приговорили». Видеть ему было несносно чванливых и завистливых бояр, пекущихся более всего не о государстве, а о том, как бы древний чин не был нарушен и кто-то из худородных не обошел местом высокородного. Заведут тягомотные разговоры, а городок надо ставить напротив Казани без промедлений.

Кого туда послать со стрельцами, дабы оборонить дело, покуда городок будет ставиться?

Решил было послать воеводу князя Андрея Курбского, отличавшегося живым умом, ратным чутьем и смелостью, позвал его, но от решения своего при разговоре отказался.

— Готовы ли твои стрельцы выступить? — спросил царь.

— Не мои, государь — твои стрельцы ждут твоего слова.

«Разумен, ох, разумен! — восхитился в душе царь. — Придержу, пожалуй, его под рукой, может понадобиться для дела поболее».

— Городок срублен. Мыслю — надобно его на Свияге-реке, в двадцати верстах от Казани поставить. Кого же туда послать?

— Твоя, государь, воля. Разумею, кто зачал дело, тому и доводить.

— Ивашке Выродкову городок ставить, а кто оборонит? Путь опасен, и там ворог покою не даст. Кого воеводою с полком послать? Ежели Адашева, а?

Князь побледнел. Он ожидал, что царь назовет его, Курбского. Городок возвести — не войну выиграть, а все же дело это славы ему добавило бы. Но, выходит, лишается он такой возможности. Царь Алексея Адашева, дворянина худородного, хочет выделить. Умен Алексей, ничего не скажешь, по уму и в силу входит, однако же за себя досадно!

— Твоя, государь, воля, — повторил Курбский, огорченно вздохнув.

— Воеводою пошлю Адашева, — заключил царь. — А ты, князюшка, тут войском займешься, к походу изготовишь. К осени, даст бог, всей силой на Казань навалимся да и одолеем!

Курбский лицом посветлел.

— Благодарствую, государь, за честь!

…Несмотря на то, что весеннее солнце, припекая то с одного, то с другого боку, рушило накатанные за зиму дороги, Алексей Адашев до половодья подоспел со стрелецким полком под Углич.

Стояли, как нередко бывает в начале весны, погожие дни. Леса ожили, наполнялись птичьими голосами. Ели и сосны, сбросив с ветвей снежную тяжесть, ловили посвежевшей хвоей животворное тепло, отяжелели почки берез и даже лип, распускающих листья несколько позже. На берегу реки влажный ветерок раскачивал гибкие побеги тальника, усыпанные серебристыми барашками. Там, где снег сошел пораньше, уже пестрели на земле белые цветочки красы весенней — подснежников, уже цвела местами мать-и-мачеха.

Подсыхали, щетинились бледной еще травкой пригорки, теплый воздух растекался по низинам и буеракам, где покуда не стаял снег. На лесной опушке заметно для глаза струился легкий парок — знак того, что отогревшаяся почва задышала, налилась плодородной силой. Дыхание это бередило сердца стрельцов. Государева надобность оторвала их от своих хозяйств, от огородов, и, радуясь весне, они в то же время томились, тосковали по работе на незасеянной-незасаженной землице. И тоска изливалась грустной песней:

Тяжела судьба стрелецкая,
Стрелецкая, молодецкая…
Однако не было в песне безнадежности, утешала она молодцев, и, может быть, верилось им, что донесет ее вольный ветер и до родных изб, утешит и близких.

Не плачь, любушка, раскрасавица,
Мила женушка, слезы вытирай.
Не плачь, матушка, рассердечная,
Слезы горькие ты не проливай…
Оборвав песню, пронзительно заиграл рожок, привел в движение раскинувшийся возле леса стан. Поспешили люди каждый на свое место, определенное службой. Кто-то сердито матюкнулся, кто-то ответил тем же, еще кто-то рыкнул на сквернословов, сотники покрикивали на нерасторопных, — словом, шумно стало. Общий сбор не затянулся надолго. И боязнь прогневать воеводу подгоняла, и весеннее настроение добавляло прыти — живо стрельцы заняли свои места в строю. И вот уже разнесся над ним зычный, бодрый голос воеводы Адашева:

— Великий государь наш Иван Васильевич в надежде на вас, стрельцы!..

А немного погодя:

— В путь, стрельцы! В добрый путь!

Куда лежит путь — воевода не сказал: все, от сотников до рядовых стрельцов, знали, куда. И то, что не пешим и не конным походом пойдут, знали. Слова воеводы означали лишь одно: приспело время трогаться. «Господи, благослови!.. В последний бы разок воевать!» Наверно, такая или примерно такая мысль мелькнула в голове каждого из ратников.

Как издревле принято, утром, по холодку, хотя на сей раз и не имело это значения, тронулись в путь. Полая волжская вода понесла караван из двадцати плотов, к которым жались большие и малые струги и челны.

Тяготы пути ведомы тому, кто идет, тяжесть груза — тому, кто несет, утверждает присловье. Правда, в этом своеобразном путешествии никому не пришлось обливаться потом, неся груз на себе по неоглядной степи, или отбиваться от комаров и прочей кровососущей мерзости, продираясь через сырые леса. Однако и водный путь доставил множество хлопот. Бешеная вода несла вывороченные с корнями деревья, уберечься от них было трудно, — попав под плот, они рвали связки. Несколько кошм рассыпалось еще до Костромы. Пришлось людям кидаться в холодную воду, ловить бревна и снова их связывать. Ни единой плахи, предназначенной для будущего городка, не упустили. Однако кое-что из съестного ушло на дно. Заплатили-таки дань половодью несмотря на то, что вода уже убывала. И человеческими жизнями заплатили: в суматохе неожиданной схватки с бедой утопли три ли, четыре ли стрельца.

Плавание из-за этого, конечно, не прервалось. Но первое столкновение с опасностью, породив беспокойство, усилило среди стрельцов чувство сплоченности. Беспечность, царившая при отплытии из-под Углича, уступила место напряженному вниманию.

Несла и несла все более расширявшаяся Волга караван плотов. С желтого рассвета до вечерних сумерек трудились плотогоны и только тогда, когда очертания высокого берега начинали расплываться в сутемени, спешили причалить к нему. Плоты, ткнувшись ребрами в береговую глину, отдыхали до следующего рассвета, людям же отдых доставался покороче: пока они, разложив костры, впервые за день варили горячее хлебово, прибрежные уремы и осокоревые рощи замирали в тишине, весь мир вокруг оказывался во власти покоя. На служивых эта благодать нисходила в последнюю очередь. Кто попроворней, тот успевал соснуть несколько часов, а неповоротливые и того лишались.

Жизнь на плоту меняет обычные представления. В человеке понемногу притупляется чувство времени и расстояния, его охватывает безразличие к тому, сколько он плывет и где проплывает, берега, вызывавшие поначалу любопытство, наскучивают и больше не привлекают внимания. С ратниками воеводы Адашева случилось то же самое, они потеряли счет дням, проведенным на плотах, и никто не представлял, сколько еще времени предстоит плыть. Просто очень долгим и утомительным для всех оказался путь по Волге, и конца ему не было видно.

Убывало съестное, пришлось затянуть пояса потуже. Без еды вдоволь и вовсе заскучали да и слабеть начали утомленные путешествием стрельцы. Может, из-за этого, а может, оттого, что предстоящие дни грозили еще большими лишениями и тяготами, умолкли разговоры. В безмолвии, извиваясь громадной змеей, двигался караван все дальше на юг, и зловещей казалась тишина — предвестница уже близкой опасности.

В середине месяца кукушки, на исходе душного, благодатного лишь для комаров дня, причалил, наконец, головной плот возле устья быстроструйного притока Волги — Свияги-реки, и весь долгий хвост каравана приник к обрывистому берегу. Без лишнего шума-гама принялись разгружать и разбирать плоты, таскать сырые, тяжелые плахи и набухшие в воде бревна на холм, приглянувшийся царю в прошлом году. Тужились до потемнения в глазах, кряхтели тихонько, но никто не бранился и не жаловался, каждый понимал: надо спешить, время дорого.

Как только ступили на берег в намеченном месте, воевода отошел в тень, все перешло опять в ведение Ивана Выродкова. Он обмерил холм, обозначил пределы городка, указал, по какой черте ров копать, по какой — острог ставить, где башни возводить, — первым делом надо было огородиться, обезопаситься. Уже потом избы одну за другой начали поднимать. Через три недели городок собрали — будто он тут и стоял…


Сообщение о том, что на противоположном берегу Волги, примерно в одном переходе от Казани, замечено какое-то движение, какая-то подозрительная суета, дошло до Суюмбики, когда на холме у Свияги были уже вкопаны в землю первые столбы частокольного тына. Правительница, которую, как говорится, каждый шорох настораживал, обеспокоилась, велела позвать Кужака.

Кужак заставил долго ждать себя, явился не сразу, к тому же и беспечное выражение его лица очень не понравилось Суюмбике. Кинув на любовника гневный взгляд, она процедила сквозь зубы:

— Что происходит на том берегу Идели? Почему твои дозорные спят?

Кужак, стараясь сохранить невозмутимый вид, успокаивающе махнул рукой — стоит ли, дескать, волноваться из-за каждого пустяка.

— Кажется, там торговый караван пристал.

А может, толпа каких-нибудь бродяг остановилась…

— Немедленно выясни, что за люди там объявились! Пошли самых быстрых своих разведчиков, — распорядилась Суюмбика тоном, не допускающим возражений.

Разведчики вернулись, конечно, с худой вестью: пришли урусы, строят крепость.

— На моей земле?! — закричала Суюмбика. — Кто позволил? Кто допустил?..

Кужаку еще не доводилось видеть ее в таком гневе, и с ним самим в таком тоне она говорила впервые.

— А ты где был? — накинулась на него «любимая ханбика». — Где твои дозоры? Где воины?.. Гнать! Гнать их! Порубить, перевешать! Сжечь, что успели построить, пеплом развеять!

Кужаку ничего другого не оставалось, как склонить перед повелительницей голову и удалиться. Вскоре Суюмбике сообщили, что он переправляется с воинами на Горную сторону, на правый берег Волги.

Время между тем работало на русских. Когда Кужак со своими свирепыми крымцами добрался до устья Свияги, перед ним предстал оплот из толстых, вкопанных в землю стоймя, впритык друг к дружке бревен, над оплотом высились семь боевых башен. Это была уже настоящая крепость. Но из нее не доносилось ни звука.

Кужак сначала покричал издали, чтобы выяснить, почему неприятель не подает признаков жизни, потом приказал приблизиться к стенам, осыпать затаившихся за ними врагов стрелами. И тогда с одной из башен громыхнула пищаль[10].

Тут же загромыхало с двух других башен. Кужак, явившийся для того, чтобы нагнать на пришельцев ужас, потеряв несколько человек, помчался со своими крымцами обратно в Казань. Время было упущено, и сил для разгрома русских у него явно не хватало.

Неожиданно возникшая на безымянном холме крепость осталась стоять, гордо устремив в небо островерхие башни.

12

Ядкар-мурза совершил длительную поездку по землям башкирских племен, но уже не в роли баскака, выколачивающего ясак в окраинном ханстве Ногайской орды, а в качестве знатного лица из самого Малого Сарая, специального и наделенного большими полномочиями посланца великого мурзы.

От первоначального намерения направиться в сторону Имянкалы он, как было уже сказано, отказался. Тамошним башкирам он известен именно как баскак. А баскак, что ни говори, есть баскак — не высокопоставленный представитель властелина орды. Так что до поры до времени показываться в окрестностях Имянкалы не стоит, решил Ядкар-мурза. А вот племена, подвластные Актюбе — совсем другое дело!

С этими племенами он покуда вплотную не сталкивался. Знал только, что многочисленны они и многолюдны. Крупнейшие из них — Бурзян, Усерган, Тангаур, Кыпсак… Впрочем, с семиродцами-кыпсаками Ядкар-мурза очень даже хорошо знаком — еле ноги от них унес. Но теперь-то он может прижать их надменного, слишком много позволяющего себе предводителя Карагужака. Захочет — и прижмет!

Таким образом, посланец великого мурзы повернул коня к владениям Актюбы.

После того как великий мурза Шейх-Мамай отправился в лучший мир, Актюба на некоторое время осталась без хозяина. С переездом мурзы Юсуфа в Малый Сарай освободившееся место должен был занять его младший брат Исмагил. Однако оказалось, что Исмагил желает большего. Он тоже потянулся к ордынскому трону. Между братьями произошла свара. На безмене судьбы перевесило счастье старшего брата. Тут решающим обстоятельством явилась кровная связь Юсуфа с Казанским ханством, а главное — то, что он держал сторону противников Москвы. Поэтому-то выдвижение Юсуфа охотно поддержал крымский хан Сахиб-Гирей и молча одобрил турецкий султан Сулейман. Оскорбившись или решив выждать подходящий момент для достижения вожделенной цели, Исмагил отказался от Актюбы. Правителем туда был послан сын Юсуфа Галиакрам.

Правду сказать, своего вялого, вечно позевывающего сына Юсуф недолюбливал и доныне недолюбливает. Хотя с виду Галиакрам ничем не хуже других мурз, прославился он безмерной трусостью. Не считаясь с тем, что он — сын могущественного правителя и братишка могущественной казанской ханбики, придворные в Актюбе потешались над ним, не упускали случая кольнуть его, высмеять, оставить в дураках. Юсуфу доносили о таких случаях, и он задумывался, как бы отправить этого полнотелого, круглощекого, но трусливого и неумного юношу куда-нибудь на дальнюю окраину, подальше от злых языков.

Отказ Исмагила от Актюбы обеспокоил Юсуфа — будет все время дышать в затылок. Но то, что для сына нашлось приличное место, обрадовало его. «Пускай, — решил, — не бередит тут душу, пусть себе ханствует там. Только глаз с него нельзя спускать, придется подсылать к нему надежных мурз».

Знает все это Ядкар-мурза, всю подноготную дворцовой жизни знает. Поэтому возлагает теперь большие надежды на Актюбу. Конечно, немалая честь — быть приближенным властителя орды, но при нем ты — лишь тень, а при Галиакраме, хоть он и сын великого мурзы, сильная личность может стать хозяином положения.

Может быть, он уже во время этой поездки потормошил бы Актюбу, показал себя. Но в пути услышал Ядкар-мурза от встречного новость: как раз в тех краях, куда он направляется, разъезжает важный турэ. Это встревожило его.

— Что за турэ? Кем послан? По какому делу?

— Из Кашлыка[11] послан ханом Кучумом. Имя турэ — Байынта, — отвечал встречный.

Это сообщение дало мыслям посланца великого мурзы новое направление. Вот что было любопытно: отца сибирского хана Кучума звали тоже Ядкаром! Ядкар-мурза, чуть ли не всю жизнь промечтавший об имянкалинском троне, занятый осуществлением планов овладения им, прежде о Сибирском ханстве всерьез не задумывался. Он знал, конечно, что существует где-то далеко такое ханство, что живут там люди, многими чертами схожие с подданными Ногайской орды, часто слышал и имя кашлыкского хана, но как-то это в одно ухо влетало, в другое вылетало, не затрагивая его внимания — и без того забот и хлопот хватало. А теперь вот Ядкар-мурза заинтересовался, переспросил:

— Кем, говоришь, послан?

— Кучум-ханом.

— И зовут его?..

— Байынта.

И возникло у Ядкара-мурзы ощущение, что кашлыкский трон совсем близко, хоть подойди и сядь на него. Его это ощущение развеселило. Обнажив в улыбке свои кабаньи клыки, он продолжал расспрашивать:

— С войском пришел этот Байынта или просто путешествует? Цель у него какая?

— Трудно сказать, достопочтенный мурза. Но раз он послан ханом, неспроста, наверно, ездит. Кроется, наверно, за этим что-то. Хитрость какая-нибудь.

— Один он или следуют за ним сопровождающие?

— Опять же не могу сказать точно, сам не видел. Однако, раз он — турэ, должны быть при нем охранники и слуги. И воины должны быть на всякий случай, не иначе…

Ядкар-мурза мысленно перебрал своих сопровождающих: охранники чутки, слуги проворны, воины искусны и злы — готовы, подобно волчьей стае, накинуться хоть на отару овец, хоть на людей. Сила у него немалая, пусть его путь и путь загадочного посланца сибирского хана пересекутся. Вперед! Ядкару-мурзе какой-то там Байынта-турэ не страшен. Не избегать встречи надо, а искать ее. Да-да! Но не ради схватки, а… Мурзу захватила неожиданная мысль: через этого Байынту вступить в связь с Кучум-ханом, привлечь его на сторону противников царя Ивана и тем самым оказать орде неоценимую услугу. Ядкар-мурза почувствовал себя настоящим послом, выражающим волю державы.

Владения Ногайской орды и владения Сибирского ханства какой-либо чертой не разграничены. Иные башкирские племена даже не знают, кому они подвластны. Платят ясак то баскаку великого мурзы, то баскаку сибирского хана — кто первым подоспеет. Или, коль повезет, никому не платят. Цель Байынты, видимо, заключается в том, чтобы укрепить власть хана на землях, прилегающих к Уралу с восточной стороны. Тут его интересы и интересы Ядкара-мурзы схлестываются. Но можно этими интересами пока пренебречь ради большого выигрыша. Можно пока не трогать племена, которые встретятся в пути — не стоит их злить до того, как будет достигнуто задуманное, решил Ядкар-мурза.

Однако не скоро он вышел на след посланца Кучум-хана.

Разыскивая Байынту, он поднялся к верховьям Яика. Башкиры, называвшие себя китайцами и куаканцами, а также обитатели племен помельче, вроде Кубаляка и Тиляу, были несколько удивлены необычным поведением хорошо вооруженных людей из самого Малого Сарая. Они не наносили ущерба хозяйству, не отбирали скот и имущество, а потому не возникала необходимость в отпоре им. Ядкар-мурза лишь расспрашивал, какие дальше живут племена, и при одном из разговоров услышал о племени Тамьян, которое появилось в этих краях не так давно в плачевном состоянии, но благодаря сплоченности быстро оправилось.

Сообщение это взволновало Ядкара-мурзу, он даже слегка привскочил в седле. «Вот куда непременно придется заглянуть! Наконец-то проучу я их!» Он тут же направился бы к новому месту обитания тамьянцев, если б не пересилило желание встретиться с Байынтой. Коль уж потратил столько времени на поиски посланца сибирского хана, повернуть в другую сторону, не повидавшись с ним, было бы равносильно отказу от охотничьей добычи, которую оставалось только подобрать.

Ядкар-мурза разослал по разным направлениям конных гонцов. Одни из них разведали берега озера Чебаркуль, другие добрались до долины Миасса, третьи побывали у склонов Иремели. В конце концов обнаружили Байынту на стоянке у подножья горы Атас.

Байынта ногайских гонцов не принял, решил — какие-нибудь бродячие грабители, имя Ядкара-мурзы ничего ему не говорило. Потом он все же встревожился, но со стоянки не снялся, лишь поднял на ноги своих утомленных походом, не успевших насладиться отдыхом воинов и принялся ждать, что последует дальше. Он, конечно, предпринял это путешествие не один, с ним действительно были и охранники, и слуги, и воины — все при оружии.

Ядкар-мурза посылать к нему кого-либо еще для предварительных переговоров о встрече не стал. Обрадовавшись, что тот, кого он искал, наконец найден, он сел на коня, заторопил свою свиту:

— Живей, живей!

Два вооруженных отряда встретились в конном строю и остановились в некотором отдалении друг от друга. Ядкар-мурза выехал с двумя телохранителями вперед, Байынта сделал то же.

— Ассалямагалейкум! — крикнул Ядкар-мурза.

— Вагалейкум ассалям!

— Я — посол великого мурзы ногайцев.

— Слышали.

— Я послан повелителем ногайцев для наведения порядка в здешних башкирских племенах.

— Здешние башкирские племена подвластны Сибирскому ханству.

— Нет, достопочтенный, здесь — владения Ногайской орды!

— Кто это сказал?

— Я говорю. По повелению великого мурзы Юсуфа.

— Для великого хана Сибири Кучума слова ногайского мурзы — не указ!

Выкрикивая это, Байынта несколько раз взмахнул копьем, показал, что готов вступить во имя своего повелителя в поединок. Ядкар-мурза, привыкший брать верх в тайной борьбе, а не в открытых схватках, скажем, на поясах или в рукопашных боях, вступить в поединок не мог. Против дородного и, судя по всему, искусного в бою Байынты он был попросту неповоротлив и, значит, слаб. Но слабость свою он тоже не мог показать, поэтому, стараясь выглядеть человеком, не раз вступавшим в такие поединки, ответно взмахнул копьем. Байынта, будто этого только и ждавший, тронул каблуком коня. Его аргамак скакнул вперед. Ядкар-мурза, напротив, осадил своего коня назад и пронзительно закричал:

— Коль дорога тебе жизнь, не трогайся с места!

— Принимай бой! Иль трусишь?

— Мне жаль тебя, Байынта! К тому же, коль я лишу тебя жизни, кто предстанет перед твоим ханом, чтобы передать ему важную весть?

Байынта вернул коня на прежнее место.

— Что за весть?

— Прости, достопочтенный, то, что предназначено для ушей хана, не сообщают всем. Приглашай в свою юрту.

— Что ж, тогда спешимся.

Байынта соскочил с коня, кинул повод телохранителю и неторопливо пошел в сторону Ядкара-мурзы, которого должен был теперь встретить в качестве гостя. Ядкар-мурза, как обычно, сполз с седла с помощью слуг и двинулся, сопя, ему навстречу. Только что петушившиеся посланцы двух повелителей поздоровались, подав друг другу руки.

В походной юрте Байынты, когда они остались с глазу на глаз, речь шла о московском царе, усиливающем нажим на Казанское ханство. Ядкар сообщил, что его поездка связана с необходимостью создать войско, способное противостоять этому нажиму.

— Царь Иван хочет проглотить Казань, — говорил он, прихлебывая кумыс. — Коль он возьмет Казань, то придет на ногайские земли. Не устоит орда — потянется к Сибири. Надо остановить его! Дать ему хорошенько по зубам! Ежели выступим все вместе, укоротим ему руки.

— Это и есть твоя важная весть?

— Что может быть важней этого?!

— В твоих словах, достопочтенный, ничего нового для Кучум-хана нет. У русы до нас не дотянутся. А коль Казань с ордой проявят слабость и царь Иван покусится на Сибирь, то пожалеет об этом. Наш хан сумеет взять его за горло.

— Дай аллах! Но следовало бы сделать это сейчас.

— Каким образом?

— Пусть хан сибирский пошлет нам коней. И воинов пошлет — при оружии, с копьями, сукмарами, луками и стрелами.

Байынта молчал в раздумье. Воспользовавшись его молчанием, Ядкар продолжал:

— Пусть не жалеет коней. Пять тысяч пусть пришлет, десять тысяч! А воинов…

— Воины потребуются нам самим. Это хан не примет. Коней, может быть, пошлет, коль найдет нужным.

— Побольше!

— Сколько — он решит сам.

— После победы мы рассчитаемся. Даст аллах, вернем вдвое, втрое больше.

— Великое Сибирское ханство, достопочтенный, нужды в конях не испытывает.

— Доведи до хана: беспечность опасна. Царь Иван и силен, и хитер. Он уже засылает лазутчиков и в вашу сторону.

— Лазутчиков? К нам? Кто их видел?

— Лазутчик на то и лазутчик, чтоб не попадаться на глаза.

— Но кто-то, должно быть, видел. Иначе, достопочтенный, ты не говорил бы об этом.

— Посланец царя Ивана побывал в нескольких хорошо знакомых мне башкирских племенах.

— Схватили его?

— Он скользкий, как налим. Не сумели схватить, выскользнул из рук. Оказывается, он сейчас в этих краях.

— В этих краях? Где?

— В племени Тамьян.

— В племени Тамьян? Но ведь оно появилось здесь совсем недавно, не успело еще обустроиться. До того ли тамьянцам, чтобы принять подозрительного чужака?

— Зря, думаешь, Тамьян перекочевал сюда? Племя это само подозрительно. Явилось невесть откуда, из пределов Казанского ханства, и на всем своем пути сеяло смуту. Коль оно остановилось на вашей земле, ради собственного спокойствияпрогони его обратно, слышишь?

Байынта глядел на собеседника задумчиво, будто прикидывая, верить или не верить ему. Откровенно говоря, этот надоедливый гость начал раздражать его. Он решил завершить беседу.

— Ладно, спасибо, я доведу, достопочтенный, твои слова до хана. Хуш!

На этом разговор и закончился.

13

В Казани все более усиливались распри. У входа в ханский дворец запаленно сновали слуги и охранники, во дворце ругались меж собой сеиды, мурзы и беки, готовые при любом удобном случае сожрать друг друга. Имам ханской мечети сеид Хатиб Кулшариф надрывал горло, призывая к священной войне с царем Иваном — газавату. Стоящие за Кужаком крымские беки поддерживали его. Суюмбика старалась не встревать в стычки, большей частью слушала споры молча, а душа у нее пылала. Она ненавидела Кулшарифа, предпочитавшего видеть на троне ставленника крымского хана, вместе с тем вынуждена была временами поддакивать своему коварному врагу. Как ни смотри на него, пренебречь его мнением невозможно, ибо он — один из влиятельнейших людей ханства. И призывы Кулшарифа к газавату представляются вполне своевременными. Но газават газаватом, а пока что Суюмбика может опереться лишь на силу, сосредоточенную в руках Кужака. В борьбе за сохранение своей власти она надеется лишь на верность возлюбленного.

При всем при этом некоторые придворные придерживаются мнения, что судьбу Казани следует решить без кровопролития, по-мирному. Их немного, но они есть. Только они помалкивают. Вернее, побаиваются. С одной стороны, размахивая кораном, их пугает адскими муками тот же Кулшариф, с другой — нагоняет страх свирепый Кужак. Единственный человек из их среды, не поддающийся страху, — мурза Камай. В последние дни он вновь и вновь заводит речь о необходимости жить в мире с Русью. Ни перед кем не смущаясь, открыто высказывает свое мнение и во дворце, и за его пределами. Дворцовые служители обходят мурзу Камая стороной. Боятся угодить в руки воинов Кужака. У него во всех уголках дворца есть свои глаза и уши.

Казань полна слухов, Казань тревожится, гудит в предчувствии грядущих бед.

А город, возникший возле устья Свияги, под самым носом Казани, принимает стрельцов и ратников, прибывающих из глубин Руси — их уже не сотни, а тысячи. Русские подвозят оружие, и не только пищали: Кужакова разведка углядела и пушки.

Внутри городка продолжается строительство. В Казань поступила весть: там появились кузницы и еще какие-то строения непонятного назначения.

Городок, казавшийся поначалу кочкой, о которую можно невзначай споткнуться, грозил теперь сбить с ног. Кулшариф взывал:

— Надо немедленно обратить гнездо кяфыров в пепел и прах!

Конечно, можно было бы в недоступном глазу русских месте переправить войско через Идель и неожиданно напасть на городок. Вполне вероятно, что нападение оказалось бы успешным — стерли бы городок с лица земли. Но казанцев одолевали сомнения: а вдруг как раз в это время царь Иван ударит по воротам Казани? Как ей выстоять без войска? Нет, распылять силы никак нельзя.

— Нельзя забывать, что урусы непременно подступят к Казани, — горячился Кужак. — Я готовлю войско, чтобы взять царя Ивана за горло у стен города!

В тот самый момент, когда в ханском дворце шел шумный разговор о городке на Свияге, его участникам было сообщено: в Казань прибыло посольство из… Москвы.

— Что за посольство?

— Князь Оболенский с Шагали-ханом.

Весть эта заставила Суюмбику вздрогнуть.

Мысли правительницы заметались: «Естественно, что для переговоров послан князь-урус, но что значит появление здесь Шагали-хана?..»

Однако послы не подлежат казни. Послов должно выслушать.

Оказалось, послы прибыли с предложением царя завершить длящуюся долгие годы войну без нового кровопролития.

— О желании нашего великого государя казанцы были уведомлены еще при жизни хана Сафа-Гирея… — Князь Оболенский говорил неторопливо, дабы толмач успевал обдумать его слова и точно передавал их смысл. — Однако хан Сафа-Гирей не внял разуму, поставив превыше безрассудство…

Сеид Кулшариф взвился:

— Не тревожь душу покойного! Сафа-Гирей-хан, чье место ныне в раю, обладал державным умом!

Князь с присущей послам выдержкой продолжал негромко:

— Я прибыл, чтобы передать предложение своего государя великой ханше Суюмбике. Важно ее согласие…

Прозрачный намек заставил Кулшарифа приглушить голос, однако он все еще не унялся, опять перебил посла:

— И ханбика наша, слава аллаху, не из тех, кто забывает установления правой веры.

Суюмбика спокойно, будто ничего не произошло, спросила:

— Какие условия ставит царь урусов?

— Государь, царь и великий князь московский и всея Руси Иван Васильевич ставит условия не тяжкие: ханство сохраняется под крылом Москвы, хан казанский должен присягнуть на верность московскому государю. Хана выбрать вольны вы сами, однако занять трон он может токмо с согласия русского царя.

Приглашенные на встречу с послами, придя в возбуждение, забыли о приличиях. Поднялся гвалт:

— Это как же?

— Выходит, править нами будет царь Иван?!

— Своими руками отдать ханство ему?!

— Нет и нет!

— Не спеши, надо подумать.

— Да-да, ямагат! Не лучше ли так, чем лить кровь человеческую!

— Нет, нет и нет!

— Коль он придет с войском и возьмет верх, мы все, ямагат, пропадем и Казань зачахнет!

Наряду с решительно отвергавшими условия русского царя были люди, воспринявшие их благосклонно, с надеждой на перемены к лучшему. Возможно, колеблющиеся примкнули бы к последним, если бы сам князь Оболенский не испортил дела.

— Государь наш в доказательство искренности своих намерений прислал к вам Шагали-хана, уже сидевшего на казанском троне, — сказал князь. — Коль вы сочтете это приемлемым, он может остаться у вас хоть с сегодняшнего дня.

И тут все сразу примолкли. Каждый из сеидов, мурз, беков, только что кричавших и чуть ли не вцепившихся уже в воротники друг друга, прежде всего подумал о том, что его ждет, если на трон опять сядет Шагали-хан. Большинству его возвращение ничего доброго не сулило, для многих это обернулось бы печальным концом. Поэтому все свидетели этого тяжелого разговора в душе отвергли ставленника русского царя.

Молчание нарушила Суюмбика.

— Скажите царю Ивану: у казанского трона есть хозяин, — проговорила она, сохраняя обычную свою сдержанность. — Коль вы забыли, напомню: наш законный хан — Утямыш-Гирей.

Опять поднялся шум-гам.

— Есть у нас хан! Есть!

— Казанское ханство никогда не покорится царю урусов!

Над этими криками взвился голос Кулшарифа:

— Газават! Газават!

Придворные шумели, а Суюмбика, глядя на Шагали-хана, думала брезгливо: «До чего же он мерзок! И опять тянется к трону, старая головешка! Если б и впрямь он вернулся на трон, мне было бы невыносимо тяжело. Наверно, пришлось бы стать его женой. Ради сына… Аллах уберег меня от этой доли».

Русское посольство выбралось из Казани благополучно. Послы не подлежат казни.

14

Встреча с Байынтой воодушевила Ядкара-мурзу. «Я, вне всякого сомнения, заслужил похвалу великого мурзы, — думал он. — Может быть, Юсуф вознаградит мои старания и щедрым подарком. Надо поскорей вернуться в Малый Сарай».

Придя к такому решению, Ядкар-мурза счел нецелесообразным тратить время на розыск тамьянцев. В душу посланца сибирского хана кинуто семя подозрения к ним. Возможно, их погонят обратно, и тогда они уж наверняка окажутся в его, Ядкара-мурзы, руках.

Неплохо было бы, конечно, воспользовавшись этой поездкой, поближе познакомиться со всеми здешними племенами, выяснить, кому они платят ясак, чем промышляют. Говорили знающие люди, что в долинах Миасса и его притоков обитает много больших и малых башкирских племен. Называли племена Айли, Хальют, Макатай, Сызгы, Упай. Там же рассеяны отдельные роды многолюдного и ветвистого племени табынцев. Велико и племя китайцев — корни его уходят до самой Исети. Даже в долинах Тобола и Ишима кочуют какие-то башкирские роды, но в те места, наверно, крепко вцепился сибирский хан.

Если бы не грозила опасность Казани, если б не возникла необходимость послать войско на помощь ей, можно было бы утвердиться за Уралом, собрать всех башкир под крыло Ногайской орды. Сколько бы тогда скота, сколько сапсаков меда, сколько мешков, даже не мешков, а возов пушнины — серебрящихся собольих, бобровых, норковых шкурок смог получать Малый Сарай каждый год сверх теперешнего!

Кабы не эти «бы»! Много заманчивых возможностей, да неосуществимы они покуда. Столкновение с Сибирским ханством пока невыигрышно. Вот когда будет одержана победа над царем Иваном, придет время повернуть копье против сибирского хана. Впрочем, и теперь можно считать: зауральские кочевья будут полностью принадлежать повелителю ногайцев.

Уже сама по себе значительна цель — высказать все это великомумурзе Юсуфу. Да, не стоит тут задерживаться. Ядкар-мурза возвращается в Малый Сарай не с пустыми руками. Свершено благое дело, накоплены драгоценные мысли. К тому же на обратном пути будет выполнено и прямое поручение повелителя: кого-то Ядкар-мурза прижмет, на кого-то нагонит страху, чтобы послали сильных и ловких егетов в ногайское войско. Заодно еще раз напомнит о могуществе великого мурзы и покажет, что Ядкар-мурза близок к нему как никто другой во всей орде…

…Оставалось три-четыре кулема пути до Актюбы, когда случилось нечто непредвиденное. У речки Талкас, где расположились на ночлег, Ядкар-мурза обгладывал ляжку запеченного под костром барана, запивая мясо подоспевшим в тороке охранника кумысом и предаваясь сладостным мечтам. В это самое время выставленный в дозор воин прискакал с тревожной вестью:

— По нашему следу идет какое-то войско!

— Откуда тут может взяться войско да еще ночью?

— Не знаю, мурза, — ответил дозорный. — Похоже на войско. Все на конях и с оружием.

Ядкара вдруг охватил страх, душа в пятки ушла: возможно нападение! Более всего на свете не любил он ввязываться в бой. Посмотреть на схватку со стороны — пожалуйста, а чтоб самому лицом к лицу схватиться с врагом — нет уж! Он вскочил и, успокаивая самого себя, подумал вслух:

— Наверно, это какая-нибудь свора грабителей. Войско движется только днем.

Но грабители — не грабители, а на всякий случай надо приготовиться к встрече. Коль нападут, куда денешься? Войско, по крайней мере, придерживается хоть мало-мальского порядка, можно предугадать его действия. А для бродяг, бандитов никаких законов, никакого порядка не существует. Эти даже опасней!..

Мурза тут же поднял на ноги своих охранников и воинов. Пока те отыскали своих отпущенных на выпас коней и оседлали их, пока собрали разбросанные вещи и оружие, прошло порядочно времени. Между тем преследователи приблизились, уже слышались в темноте конский топот, крики, свист.

Ядкар приказал двум своим гонцам:

— Попробуйте узнать, что за люди.

Гонцы вернулись без ясного ответа.

— Мы покричали им, кто такие, — не говорят. Сами спрашивают, кто мы такие.

— Сказали им?

— Нет. Раз они не говорят, мы тоже промолчали.

— Сообщите им, что здесь расположился могущественный мурза Ногайской орды Ядкар! Скажите — с войском. Пусть не путаются тут.

Но и это ни к чему определенному не привело. Гонцы мурзы услышали в ответ хохот и воинственные возгласы. Ядкар при таких обстоятельствах счел за лучшее быстренько сняться с места, уйти куда-нибудь, оторваться от неведомого противника.

— Уходим! — объявил он, стараясь скрыть растерянность. — Я не хочу тратить силы моих воинов на случайную схватку!

Только тронулись — загадочный враг двинулся следом. Один из воинов, выполнявший обязанности хвостовых дозорных, прискакал к Ядкару.

— Мурза-агай, те не отстают от нас.

— Как не отстают?

— Держатся примерно в ста шагах.

Ядкар неожиданно для самого себя закричал:

— Быстрей! За мной!

Он сильно ударил каблуками в бока своего аргамака, конь скакнул вперед, едва не сбросив седока, понес галопом. Проскакав какое-то время, Ядкар перевел его на рысь, кинул скакавшему рядом охраннику:

— Узнай, едут или отстали.

Охранник еще не успел развернуть коня, как Ядкар сам услышал: преследователи с гиком, свистом догоняли их.

— Не останавливаться! — крикнул Ядкар и снова бросил аргамака в галоп.

Охранники и воины устремились за хозяином, все более впадая в панику. Так мчится обезумевший с испугу табун. Кони в темноте спотыкались о неровности почвы, и кто-то, не успев и охнуть, вылетал из седла, кто-то, затаптываемый, оглашал степь душераздирающим воплем. Иные, опасаясь такого же конца, сворачивали в сторону от этой ошалевшей толпы и, оторвавшись от нее, исчезали во тьме. Ядкару-мурзе не приходило в голову остановиться, чтобы навести порядок, подобрать упавших или хотя бы дождаться отставших, не до того было. Единственно, о чем он думал — доскакать до какого-нибудь леса или уремы и скрыться среди деревьев.

Если бы он знал, что преследование затеяла из озорства ватага егетов — всего-то человек десять, если бы, тем более, знал, что возглавляет ее молодой предводитель кыпсаков Карагужак, то ему не составило бы труда прихлопнуть дерзкую ватагу. Карагужак свое имя его людям не назвал, зато, услышав имя мурзы, воодушевился: «Вот случай проучить его за нападение на кыпсаков, за мою рану!»

Прикинув возможность налететь на стоянку мурзы, Карагужак, человек неглупый, тут же и откинул эту мысль. Силы были явно неравны, может быть, — один к десяти. Дождаться утра, вызвать мурзу, согласно обычаю, на поединок? Это было приемлемо. Но люди мурзы повели себя трусливо, кричали издали, пытаясь выяснить, с кем имеют дело, и насмешили этим егетов Карагужака, а потом мурза вдруг поднял своих людей и увел. Карагужак сначала подосадовал — не пришлось взять злодея за горло в честном поединке, но догадавшись, что тот попросту испугался, решил созорничать.

Бывает, маленькая кошка обращает в бегство громадную собаку, напугав ее своим визгом. Егеты Карагужака постарались произвести как можно больше крика-визга. И тут уж не как собака от кошки, а как овечья отара от волка, помчалось славное воинство Ядкара-мурзы. Предводитель кыпсаков был удовлетворен: хоть и не победу одержал, а все же взял верх над силой, во множество раз превосходящей его ватагу.

Лишь на рассвете, свернув в небольшую урему, Ядкар-мурза перевел дух и обнаружил, что потерял многих своих воинов и слуг. Даже двух своих телохранителей не досчитался. Одни, вылетев из седел и приняв смерть под конскими копытами, остались лежать в степи, другие, оторвавшись от своих, ускакали невесть куда.

Преследователей не было видно. Неожиданно появившись, так же вдруг они и исчезли. Будто из земли возникли и в землю ушли.

Только убедившись, что более никто и ничто не нарушит спокойствия, Ядкар-мурза сполз с седла на землю. Дали коням немного отдохнуть, сами подкрепились, не разжигая костров, и невесело, точно плененное войско, уже не торопя коней, двинулись дальше, в сторону Актюбы.

15

Карагужак, погостив у тамьянцев, возвращался домой. Как только зажила его рана, полученная в схватке с войском Акназар-хана, он решил отыскать Шагалия, оказавшего добрую услугу не только ему самому, но и всем кыпсакам.

Первым делом надо было установить, где выбрало себе место обитания племя Тамьян, тогда, само собой, найти Шагалия не составило бы труда. Карагужак намеревался вернуть оставленный им драгоценный залог, — возможно, Шагали сочтет необходимым показать послание царя Ивана еще кому-нибудь.

Карагужак не мог покинуть племя надолго — времена тревожны, в мире не все благополучно.

Поэтому сначала он послал за Урал нескольких надежных егетов из своих разведчиков. Егеты узнали, где остановились тамьянцы, побывали в племени, повидались с Шагалием, передали ему привет от Карагужака и приглашение в гости.

То ли Шагали принял это за обычное выражение вежливости, то ли не захотел разлучаться с близкими, от которых так долго был оторван, то ли помешало ему что-то непредвиденное, — в гости он не приехал. Карагужак, выждав немного, снарядил к нему гонца с повторным приглашением. Но и на этот раз друг не приехал — велел передать «спасибо» и приглашение самому Карагужаку.

Предводитель кыпсаков оказался скорым на подъем. Оставив батыров охранять покой племени, он выбрал себе в спутники десяток юношей, и ватага эта, погоняя предназначенный в дар тамьянцам скот, отправилась за Урал. Подоспели как раз ко дню, на который Шакман-турэ по случаю передачи власти сыну назначил празднество.

Увидев, что гости прибыли не с пустыми руками, Шакман, как это свойственно людям пожилым, расчувствовался, а когда пригнанные кыпсаками коровы и овцы присоединились к его небольшому теперь стаду, даже прослезился.

— Должно быть, ямагат, мы не погрешили против установлений Тенгри, он наградил нас за верность заветам предков, — проговорил он, утирая слезы.

— Верность эту сын твой подтвердил на поле битвы, и Тенгри тому свидетель, — сказал в ответ Карагужак. — Я был в долгу перед Шагалием и перед небесами. Примите этот скот как чистосердечный дар. Да расплодится он в ваших новых владениях и поможет восполнить то, что вы потеряли, перебираясь сюда!

— Есть еще на свете настоящие егеты! — воскликнул Шакман, обнимая гостя. — Не перевелись на башкирской земле добрые люди!

Таким образом, на этот день выпала двойная радость. После долгих дорожных мытарств, после тяжкой зимы, пережитой на новом месте, племя получило наконец возможность сбросить с себя груз душевной усталости. Соскучившийся по увеселениям народ всколыхнулся. Молодежь с упоением занялась устройством различных игр, состязаний в силе и ловкости, скачек — какой же праздник обойдется без байги! Старики ударились в песнопения и беседы о минувшем. И, как часто бывало прежде, у горы Акташ, в котлах, подвешенных над кострами, распространяя дразнящий запах, варилось мясо. У праздничных скатертей стояли кадки с кумысом.

Более всех был взволнован Шакман. Безмерно гордый тем, что у его сына появился такой прекрасный друг, он твердил, обращаясь к акхакалам:

— Младший сын оправдал мои надежды! Судьба племени, почтенные, в надежных руках!

При этом он не отходил от Карагужака. Оказывая ему знаки внимания, рассказывал, что пережили тамьянцы. Времена, говорил Шакман, ныне нелегкие, забот о племени стало невпроворот, и как хорошо, что вернулся Шагали! Чрезмерная словоохотливость старика даже притомила гостя.

Воспользовавшись тем, что Шакману понадобилось заглянуть в юрту, Карагужак шепнул Шагалию:

— Я привез с собой оставленный тобой залог. Хочу вернуть его, как бы сделать это без лишних глаз?

— Какой залог? — не сразу понял Шагали. — A-а, ты о том письме…

— Да-да! Я берег его и вот, пока, думаю, жив-здоров, надо-ка вернуть…

— Показал еще кому-нибудь?

— Нет. Правду сказать, не решился. Не простое ведь письмо. Притронешься — руку обжигает, начнешь читать — сердцу жарко.

— Потому я и оставил его тебе, что не простое…

— Благодарю за доверие! Я переписал письмо. Для себя. А это, думаю, может тебе понадобиться.

— У меня есть такое же. Оставь то у себя, выпадет случай — отдашь надежному человеку. Ты ведь с Бурзяном живешь рядом и до усергенцев от вас недалеко…

Вернулся Шакман, помешал Шагалию досказать свою мысль, секретный разговор двух молодых предводителей прервался. Вскоре вниманием и хозяев, и гостя завладел праздничный майдан: там разгоралась байга[12]. Но досмотреть ее до конца не довелось.

Получилось точно так же, как при первой женитьбе Шагалия. Только было, завершив борьбу на поясах и встретив бегунов, выпустили на конях мальчишек-наездников, как напротив майдана, на пригорке, появилась толпа вооруженных всадников. Стало не до состязаний, внимание всего племени обратилось туда.

Это неожиданное событие привело нового предводителя тамьянцев в некоторую растерянность. Он взглянул на отца, на гостя, на сидевших кружком акхакалов, проговорил неуверенно:

— Что делать: призвать племя к оружию или немного подождать?

— Надо сначала выяснить, кто такие, — ответил Шакман, проглотив подступивший к горлу комок. — Войско это или просто проезжие? Добрые у них намерения или собираются напасть?

Кто-то закричал:

— О всемогущий! Лишь бы не напали!..

Засуетились старушки, собирая вокруг себя внучат. Народ начал подтягиваться к юрте предводителя. Тем временем от толпы отделились два всадника, подскакали к взволнованным, настороженным тамьянцам.

— Где ваш турэ?

Шагали выступил вперед.

— По какому вы делу?

Отвечая вопросом на вопрос, он нашел верный тон: и не грубо вышло, и достоинство главы племени не пострадало.

— К вам прибыл посланец великого повелителя Сибирского ханства Байынта-турэ. Нужен предводитель племени.

— Я предводитель.

— Байынта-турэ прибыл к тебе по важному делу.

— Прошу его пожаловать сюда.

Радостное чувство, вызванное в племени приездом Карагужака, гостя желанного, с появлением другого, незваного, гостя угасло. Байынта вызвал совсем иное чувство, — такое, будто в дразнящую вкусным запахом шурпу вдруг угодил таракан. Настроение у всех упало, праздник был испорчен.

Народ притих, приуныл, разошелся по юртам, по земляным избушкам и пещерам, вырытым в склоне горы. Лишь возле гостевой юрты царило оживление: новый предводитель племени Тамьян впервые принимал ханского посланца. Впрочем, что бы он ни делал в этот день в качестве главы тамьянцев, все было впервые, все было для него внове.

Как часто жизнь несправедлива: предназначенное одному достается кому-то другому! Вот и угощением, приготовленным для Карагужака, придется, видимо, ублажать Байынту. Кто ведь знает, по какому такому делу он заявился!

Собравшиеся у скатерти в гостевой юрте выжидательно смотрели на него. Посланец хана не заставил ждать долго. Отправил в рот сочный кусок мяса, прожевал и, вытирая жирную руку о полу своего еляна, взглянул на Шагалия.

— Скота у тебя, кажется, много?

— Скота? Скорее — мало. Что есть, что нет…

Шакман поспешил пояснить:

— Мы ведь совсем недавно приткнулись здесь. Порастеряли скот в пути.

— А чье же стадо я видел? Не ваше, что ли?

— Стадо-то? — уже уверенно перехватил нить разговора Шакман. — Вот он, друг наш, в дар пригнал.

— Не в дар! Не в дар! — воскликнул Карагужак, до сих пор не вставивший в разговор хозяев с Байынтой ни слова. — Я в долгу. Большом долгу…

Байынта медленно повернул голову на толстой шее, обратил взгляд на Карагужака.

— Что за долг? И кто ты будешь?

— Он — мой гость, — сказал Шагали поспешно. — Предводитель племени Кыпсак.

— Не слышал о таком племени. Где ваши кочевья?

— По ту сторону Урала.

— Что не переберетесь сюда? Раз друзья, жили бы рядом, под крылом Сибирского ханства.

— Он и так не забывает нас, мы навещаем друг друга, можно сказать, как родные, — заметил Шагали.

— Гость твой вернул долг очень кстати. Скоро сбор ясака. Отошлешь половину стада хану…

Шакман беспокойно шевельнулся, хотел, видно, возразить, но Байынта не дал ему раскрыть рта.

— Вы знаете, что эти земли принадлежат Сибирскому ханству? Здесь — владения великого повелителя Сибири Кучум-хана. Он получил их в наследство от отца, Едигер-хана, а Едигер-хан — от своего отца Кутуй-хана. Понятно?

Никто на вопрос не ответил. Байынта, глядя на Шагалия, продолжал:

— Ты пришел сюда без разрешения и живешь, затаившись. О долге своем перед ханом не вспоминаешь, об уплате ясака и не помышляешь. Спрятался в горном распадке и думаешь — не заметят. Сколько лет уже не платил?

— Мы же недавно пришли сюда! — сказал Шакман подавленно. — Сам видишь: еще и не обустроились.

— Это ни о чем не говорит. Может, пришли пять лет назад, а может — десять!

Байынта обвел всех победоносным взглядом и повторил:

— Отправьте хану половину стада. Пришлю баскака…

Посланец хана сделал движение, означавшее, что разговор окончен и он намеревается встать. Но остался сидеть, вспомнил: не все еще сказал. Опять обернулся к Шагалию:

— На твое племя пало подозрение. У вас скрывается лазутчик из стана наших врагов.

Все сидевшие в юрте разом вскинулись.

— Лазутчик?

— Упаси бог!

— Нет-нет! Наверно, он скрывается в другом месте, этот самый лазутчик!

— Я хорошо знаю, куда он направился! — повысил голос Байынта. — К вам, в племя Тамьян. Может, и сейчас он здесь. Ты, турэ, гляди в оба!

Шагали расхрабрился:

— Сам видишь, высокочтимый: справа от меня сидит отец, слева — гость. Какой тут может быть лазутчик?

На лице Карагужака мелькнула лукавая улыбка. Он ее мгновенно погасил и, как бы поддерживая Байынту, сказал:

— Упаси, конечно, бог, но ни за что нельзя поручиться. Надо, надо глядеть в оба! Недавно в наших краях разъезжал подозрительный человек…

— Вот видите! — подхватил Байынта. — Враг коварен. Ишь до каких мест добрался! Это происки царя Ивана! Чуете, чем дело пахнет?

Шакман даже вскочил, принялся заверять:

— Коль появится подозрительный человек, мы тут же схватим его! Отправим, скрутив руки-ноги, прямо к самому хану!

Байынту проводили следующим утром. Хотели в честь Карагужака возобновить праздник, гость возразил:

— Оборвавшийся аркан можно связать, однако это будет уже не тот аркан — узел появится. Не беспокойтесь из-за меня. Я уж тоже тронусь в путь.

Вскоре уехал и он. Прощаясь, обнял Шагалия, сказал:

— Теперь буду ждать тебя. Непременно навести! И жену привези!

Тамьянцы долго, с легкой грустью, обычной при расставаниях, смотрели вслед удаляющимся кыпсакам.

Карагужак торопил коня, однако, выехав с узкой конской тропы на широкую дорогу, придержал его, подумал немного и повернул не в сторону дома, а как раз в противоположную сторону. Кинул своим егетам:

— За мной!

С десятком спутников он помчался вслед за посланцем сибирского хана и догнал его без особого труда. Байынта, увидев скачущих вдогон всадников, из предосторожности послал им навстречу двух своих охранников — узнать, кто такие.

— Кто едет? — прокричали охранники.

— Скажите: предводитель племени кыпсаков желает переговорить с посланцем хана Байынтой.

Байынта встретил Карагужака, не скрывая удивления, спросил грубовато:

— Что стряслось?

— Я должен вручить тебе одну очень важную вещь.

— Что за вещь?

— Она предназначена для передачи великому повелителю Сибири хану Кучуму.

— Хы! — выдохнул Байынта, глядя на Карагужака с подозрением. — Почему же ты не отдал ее там, у тамьянцев?

— Там нельзя было, господин мой! Об этом никто, кроме тебя, не должен знать.

— Что же это за вещь?

— Умеешь ли ты читать? — спросил Карагужак, уклоняясь от прямого ответа.

— Не вижу в этом надобности.

— Жаль! — слукавил Карагужак, вздохнув с облегчением. — Вещь, о которой я говорю, — очень важное письмо хану.

— От кого?

— Я получил его от надежных людей. Они узнали, что ты прибыл в эти края, и велели мне передать письмо тебе из рук в руки.

— Что ж, давай, коли так…

Карагужак осторожно, точно горячий уголек, вытащил из-за пазухи кожаный сверточек и протянул Байынте.

— Письмо необходимо вручить самому великому хану Кучуму. До этого больше никому нельзя показывать.

Должно быть, в душе Байынты уже зародилась сладостная надежда удостоиться похвалы повелителя: ведь он доставит ему послание государственной важности от какого-то другого хана или высокородного мурзы! Поэтому непритязательный вид сверточка даже несколько разочаровал его.

— И это все? Письмо там, внутри?

Все же он развернул мягкую кожу и, убедившись, что в нее действительно завернута бумага с непонятными ему значками, решил поощрить Карагужака:

— Прекрасно! Кучум-хан не забудет твою услугу. Надеюсь, будешь оказывать нам такие услуги и впредь.

— Постараюсь, господин мой! Может, и я приведу свое племя в эти края. Под крыло великого хана Кучума.

— Прекрасно! Прекрасно! Так и надо!

— Пока прощай, господин мой! Кучум-хану — наше почтение!

И опять Карагужак торопил коня. Он был доволен: отвел подозрение от друга. А до него самого Кучум не дотянется. «Только надо скорей уйти в горы, — думал он. — Как бы Байынте не встретился человек, умеющий читать…»

Перевалив через Урал, уже в степи, он случайно вышел на след Ядкара-мурзы и снова созоровал.

16

Когда мрачный Ядкар-мурза спешился у дворца в Актюбе, молодой правитель Галиакрам был занят увлекательным делом: разглядывал купленные недавно у бухарских купцов ткани — хотел выбрать парчу себе на еляны и вышитые разноцветными нитками оторочки для камзолов.

Он, конечно, отложил это занятие, чтобы принять посланного отцом мурзу должным образом. Пусть, решил он, Ядкар, вернувшись в Малый Сарай, вспоминает о проведенных в Актюбе дняхс удовольствием. Галиакрам обдумал, что для этого нужно. Он устроит пиршество, будет из собственных рук угощать знатного гостя кумысом и тающим во рту курдючным салом, а для увеселения его души выставит певцов. Пусть и домристы пощипают струны сладкозвучных домр, пусть кураисты, призванные на дворцовую службу из башкирских племен, поиграют на своих густоголосых трубочках, пусть посостязаются меж собой сказители. Словом, молодой хан готов был раскрыть все возможности дворца, доставшегося ему от отца, не пожалев для гостя, если он пожелает, даже наложницу из ханского гарема.

Однако Ядкар отверг все это. Он был в плохом настроении. Он был зол на весь белый свет — и на своих услуг, и на дворцовых служителей, и на башкирские племена, и на саму Актюбу.

— Беспечно живешь, — сказал он Галиакраму. — В ханстве бесчинствуют разбойники. А ты не видишь и не слышишь. Что за люди напали на меня ночью, а? Не знаешь? Я знаю: башкиры. Почему не обуздаешь их? Я доведу это до сведения твоего отца, нашего повелителя великого мурзы Юсуфа!

Ядкар принял решение вызвать в Актюбу предводителей подвластных ей башкирских племен. Пришла было в голову мысль самому проехаться по их становищам, тряхнуть их как следует, но от этой мысли мурза тут же и отказался. «Я теперь не баскак, чтоб за ними бегать. Пусть предстанут передо мной тут, прочувствуют, под чьей рукой живут».

Встречаются среди предводителей племен и родов охочие вращаться в высших кругах. Есть повод, нет ли — то и дело угодливо стучатся они в ханские ворота. Но в большинстве своем предводители не любят отираться возле ханов и высокопоставленных мурз, стараются не попадаться им на глаза, предпочитая тихо-мирно жить подальше от них. Эти, коль не позовут их специально на какое-нибудь торжество либо по случаю иного важного события, сами не приедут. Немало и таких, кто не очень-то спешит, даже получив вызов. Или найдут отговорку, или явятся, когда надобность в этом уже отпадет. Наконец, в последнее время появились упрямцы, которых никакими вызовами в правящий город не вытащишь. Начали вольничать, воспользовавшись сменой правителей.

«Ослаблены поводья власти, недопустимо ослаблены!» — думал Ядкар-мурза.

Он не очень-то надеялся, что вызов предводителей башкирских племен в Актюбу сразу же добавит им усердия в исполнении долга перед ордой. Все же счел необходимым постращать их и разослал гонцов. Однако гонцы возвращались ни с чем. Усерганский турэ Бикбау оказался в отъезде. Глава бурзянцев Искебей явно спрятался от гонца. Тангаурскии турэ Тевкей пообещал приехать, но не спешил выполнить обещание. Чего уж оставалось ждать при таких обстоятельствах от кыпсакского предводителя Карагужака! Ядкар сам был свидетелем сражения кыпсаков с Акназаровым войском и об упрямстве Карагужака слышал не раз, поэтому послал за ним пять человек, чтоб хоть за ворот его притащили. «Вот кого надо прижать! — решил мурза. — Ничего, научу я тебя сгибать и поясницу, и колени». Он заранее порадовался, представив строптивца стоящим перед ним, Ядкаром-мурзой, на коленях. И тут же озабоченно подумал: «Только эта свинья, наверно, не приедет. Найдет какую-нибудь причину. Или спрячется. Если не приедет, пошлю воинов. Отыщут. Акхакалов его возьмут за горло. Все вверх дном в племени перевернут!»

Но, как ни странно, Карагужак прискакал в Актюбу немедленно. Другими предводителями, как говорится, еще и не пахло, а он, оставив коней у дворцовых ворот, уже предстал с двумя своими батырами перед Ядкаром.

— Приехал по твоему вызову, мурза, — сказал он, сопроводив свои слова легким, без подобострастия, наклоном головы, скорее даже — кивком. — Я — Карагужак.

Ядкар, готовый наткнуться на любого другого предводителя, не был готов к встрече с Карагужаком — не ожидал столь скорого его приезда. Он даже вздрогнул, услышав это имя.

— Карагужак, говоришь?

— Да. Глава племени кыпсаков, чья священная птица — беркут, древо — вяз, Клич — «Туксаба»…

— Не нужно об этом, не нужно… Проходи, турэ!..

Мурза жестом указал место напротив себя на ковре, расстеленном на полу поверх грубой кошмы. Карагужак словно бы жеста не заметил, медлил у входа. Ядкар-мурза в некоторой растерянности не сразу нашел, что еще сказать. Наконец изобразил улыбку — выставились наружу его кабаньи клыки — и, стараясь казаться ласковым, повторил:

— Проходи, турэ!.. Наслышаны мы и о твоем племени, и о тебе самом. Очень кстати приехал. Прошу! Садись!..

— Благодарю!

Карагужак прошел к ковру, сел, скрестив ноги под собой. Два его батыра остались стоять у входа. Два охранника мурзы замерли за его спиной.

— Да, наслышаны, турэ, наслышаны. Говорят, племя твое богато, сам ты — смел…

— Не удивительно, мурза. Ветер веет, слухи разносит…

К щекам Ядкара прихлынула кровь. Дерзок Карагужак! Сдерживая ярость, мурза лишь чуть-чуть повысил голос.

— Рассказывают, ты разбил войско хана Акназара. Верно это или пустой слух?

— Обычай у нас, мурза, такой: кто идет на нас с дубинкой, того мы с дубинкой и встречаем, — спокойно ответил Карагужак. — Предками завещанный обычай.

— Мо-лод-цы-ы! — протянул Ядкар, деланно засмеявшись. — Вломили, значит, воинам Акназара, кхе-кхе-кхе! Дубинкой! Опозорился хан. Вот бы посмотреть тогда, как он выглядел, кхе-кхе-кхе!..

Карагужак тоже рассмеялся, но не в угоду мурзе, напротив — рассмешило его кудахтанье Ядкара. А потом, вспомнив, как мурза со своим воинством улепетывал ночью от десятка кыпсакских егетов, и вовсе развеселился, чуть не задохнулся, стремясь подавить смех.

Ядкар, обеспокоившись, что разговор принял нежелательное для него направление, напустил на лицо серьезность.

— Твое счастье, что Акназар-хан покинул этот мир. Будь он жив — не оставил бы дела так, послал бы войско побольше…

— Да упокоится его душа в раю! На мертвых зла мы не держим. Убийца его не найден? Не слышно?

Ядкар сохранил невозмутимый вид, не почувствовал, как случалось прежде, сухости в горле.

— Нет, не слышал. Убийца имени своего не сообщает, следы заметает.

— Это уж так, уважаемый мурза. Но я думаю — кто-то нацеливался на место хана. Хотел завладеть Имянкалой.

— Возможно, возможно. Бывают и такие люди… Но обратимся к делу. Знаешь, для чего я тебя вызвал?

— Полагаю, не для того, чтобы отомстить за Акназар-хана. Мне ведь Имянкала не нужна. Племени Кыпсак нужны мир и благополучие.

— Вот об этом-то я и хлопочу! По повелению великого мурзы Юсуфа я прибыл сюда с заботой о благополучии Ногайской орды и подвластных ей башкирских племен. Что нужно, чтобы оберечь спокойствие великой Ногайской державы? Нужно собрать войско. Нужны кони, нужно оружие, нужны крепкие воины. Понимаешь?

— Намерения у тебя, уважаемый мурза, я гляжу, благие. Пусть сопутствует тебе удача!

— С тебя, Карагужак-турэ, я много не возьму. В племени твоем семь родов. Дашь по сто коней от рода. И по десять… нет, по двадцать воинов. Каждый, конечно, должен быть вооружен. Всего, стало быть, получается семьсот коней и дважды по семьдесят — сто сорок мужчин.

Карагужак решительно поднялся, ответил стоя:

— В семи наших родах, мурза, мы сейчас не наберем и семи коней. Что касается воинов, то их и вовсе нет. И коней, и людей мы потеряли в битве с войском хана Акназара…

Тут к уху мурзы склонился его охранник, прошептал:

— Господин мой, кыпсакский турэ похож на одного из всадников, которые преследовали нас той ночью…

Ядкар-мурза глядел на Кужака, вытаращив глаза, по лицу пошли красные пятна — признак вскипающей в нем злобы. А Карагужак продолжал как ни в чем не бывало:

— Коль не веришь, можешь поехать сам, убедиться. До кыпсакских кочевий отсюда недалеко — всего два-три кулема пути.

— Придется поехать, Карагужак-турэ! — Голос мурзы звучал теперь властно. — Не обойтись без этого. Скажи-ка, где ты был ночью пять дней назад?

— Кто — я?

— Не обо мне же речь! Ты! Ты! Где был?

— В племени своем, уважаемый мурза. Я не могу отлучаться из племени. Только вот сейчас…

— Есть у тебя доказательства?

— Доказательства, мурза, нужны не мне, а тебе. Приедешь — расспросишь людей на месте.

— Приеду, турэ, приеду! Все вверх дном в твоем племени переверну! Понял?

Ядкар-мурза тоже поднялся и даже сделал угрожающий шаг в сторону Карагужака. Тот приблизил руку к висевшему на поясе ножу. Батыры, стоявшие у двери, повторили его движение.

Дело до схватки не дошло. Как раз в это время вошел служитель и прокричал:

— Уважаемый мурза, прибыл гонец из Малого Сарая, от великого мурзы Юсуфа! Просит разрешения войти!

— Пусть войдет!

Влетел запыленный, запыхавшийся гонец, облизнул пересохшие губы и громко объявил:

— Великий мурза страны ногайцев повелел: мурзе Ядкару немедленно прибыть в Малый Сарай!

17

Долина Шады, междуречье Большой и Малой Узени — места благодатные, богатые травами, чем и привлекают к себе внимание многих кочевых племен. Если лето не засушливо, если выпадают время от времени дожди, в степи, не говоря уж о речных поймах, зелень не переводится. После теплого дождя рассияется небосвод и принимается за дело солнце: взглянув по-хозяйски на только что омытые животворной влагой тугаи и луга, словно за уши вытягивает из земли робкие еще ростки; проходит день — другой, и растеньица, набрав силу, уже выкидывают трубчатые стебельки, собираясь вскоре зацвести. Усердно щиплет сочную траву скот, тучнеет на глазах, начинает сыто взыгрывать. И не только скот, но и всякий зверек степной, и птица небесная сыты в эту пору, ни единую тварь не обделяет изобильное лето своими щедротами.

Оживление, царящее в природе, передается и человеку. Сытостью порождается радость, радостью — жажда деятельности. Наступает срок племенных собраний — йыйынов с веселыми состязаниями и играми.

К сожалению, в последние годы такое лето стало редкостью, а потом дожди будто и вовсе забыли об этих краях, случилась долгая засуха.

Племя Канлы, приткнувшееся в долине Узени в благополучную для нее пору, оказалось в тяжелом положении.

Когда племя, обитавшее прежде у берегов Булукты, прикочевало сюда вслед за своим истощенным на тебеневке скотом, заканчивался год змеи, приближался суливший сытость год лошади. Решили дождаться тут весны. Наступила она, к счастью, рано. Лето выдалось благоприятное, и племя, намеревавшееся лишь перевести дух, так в этих местах и осталось.

В долине Булукты до смерти надоели канлинцам ногайские баскаки, однако и на новом месте племя не обрело покоя: тут живо унюхал добычу баскак астраханского хана. Не удалось племени избавиться от извечного ярма — ханского ясака. Хорошо еще, что год лошади порадовал плодородием. И последовавший за ним год овцы, затем и год обезьяны канлинцы прожили сносно. А год собаки принес воистину собачью жизнь. Выжгла травы засуха, начался падеж скота, свирепствовал баскак.

Канлинцы не любили подолгу жить на одном месте. А теперь они оказались еще и перед необходимостью покинуть край, который поначалу показался им очень привлекательным, да и на самом деле позволил быстро оправиться после тяжелой зимней перекочевки, предстояло снова отправиться на поиски места понадежней и поспокойней.

Весть об этом дошла до Малого Сарая. Великий мурза Юсуф сказал, не придавая этому особого значения:

— Пусть вернутся под мою руку. Нечего им тесниться в астраханских владениях. Ногайская земля просторна, всем места хватит.

Орда не так уж много выиграет от того, что под ее крылом станет одним племенем больше. Одним племенем меньше — тоже вроде бы не велика потеря. Однако зачем упускать на сторону людей, издревле живших под ногайской властью? Астраханский хан и без того слишком расхрабрился, старается прибрать к рукам как можно больше башкир. Так что возвращению племени Канлы надо даже поспособствовать.

Придя к такому заключению, Юсуф рещил направить к канлинцам кого-нибудь из своего окружения. Вопрос, кого послать, разрешился сам собой: пришлось совершить путешествие к Узени младшему брату великого мурзы Исмагилу.

Как раз в эти дни в Малый Сарай прибыл посол царя Ивана. Цель посла была туманна. Может быть, царь направил его в надежде вбить клин между ордой и Казанским ханством. Может быть, надеялся даже склонить ногайцев на союз против Казани. Все может быть. Одно, во всяком случае, очевидно: Москва в последние годы глаз с орды не спускала. И послов не раз присылала. На этот раз послала удачливого в сношениях с иноземцами, внешне сдержанного, но весьма любознательного и изворотливого боярина Петра Тургенева.

Несмотря на далеко не дружелюбные отношения между ордой и Русью, посла в Малом Сарае встретили учтиво. Великий мурза мудро рассудил, что проявление неуважения к послу преждевременно насторожит московского царя, и, отложив другие свои заботы, оказал Тургеневу должные знаки внимания. Боярин вручил послание своего государя, в котором царь Иван заверял, что никакого зла в сердце своем к Юсуфу не держит, а напротив, хочет согласия с ним и мира. Выслушав послание, Юсуф велеречиво ответил в том же духе. На этом прием и закончился. От себя посол ничего не добавил. Однако отъезжать не спешил. Юсуф удивился: «Почему медлит? Послание вручил, ответ получил. Что еще ему надо?»

Вскоре посол все объяснил сам, высказав желание поближе — ради установления дружбы — познакомиться с жизнью и обычаями страны. Трудно возразить против такого желания. Что ж, пусть знакомится, решил великий мурза. Пусть даже совершит путешествие по землям орды. Но такого гостя в поездку без догляда не отправишь. Нельзя. Да и по правилам гостеприимства кто-то должен его сопровождать. Кого с ним послать? Тут-то великого мурзу осенило: есть же у него братец Исмагил! Пусть-ка, чем путаться тут и мутить воду, поездит с послом царя Ивана!

Вызвав Исмагила, Юсуф преподнес ему предстоящую поездку как государственную необходимость, причем, сделал это в присутствии своих визирей и советников. Дескать, смотрите: хотя младший брат завидует мне, я его не отталкиваю от себя, не отчуждаю от важных державных дел, доверяю поездку с послом из вражеского стана.

Исмагилу, доверительно сообщил великий мурза, предстоит убить одной стрелой двух зайцев.

Первый заяц — этот несвоевременный гость, посол Тургенев. Надлежит обратить поездку на пользу орде, ублажить посла гостеприимством, увлечь охотой и осторожно в разговорах с ним вызнать, с кем еще из повелителей народов сносится царь Иван, каковы его замыслы, велико ли его войско. Не лишне позвенеть возле уха посла золотом и, коль удастся подкупать его, дабы иметь в его лице тайного осведомителя в самой Москве.

Второй заяц — беспокойное племя Канлы. Следует направиться с послом в места, где сейчас обитает это племя, то есть в междуречье Большой и Малой Узени, и заодно подтолкнуть канлинцев к возвращению под ногайскую власть. Пусть поселятся в любом уголке ордынских владений, по своему выбору. Они подпрыгнут от радости, коль услышат, что великий мурза ногайцев установит для них ясак, вдвое меньший против взимаемого астраханским ханом. На первых порах, пока племя обустроится, можно брать и поменьше. А потом будет видно…

…Один из взятых на прицел зайцев достался Исмагилу очень легко. Уговаривать канлинцев не потребовалось. Их акхакалы уже утвердились в намерении переселиться, оставалось лишь прийти к единому мнению, куда, в какую сторону двинуться. Обещание великого мурзы Юсуфа облегчить ясачное бремя, услышанное из уст его родного брата, положило спорам и колебаниям конец: решили вернуться под крыло орды.

Но другой заяц обернулся волком. Нет, верней сказать, он обладал лисьей хитростью. Стрела, предназначенная для него, угодила в самого Исмагила.

В каком башкирском племени не устроят в честь гостя празднество, а если гость знатный, то и байгу?! И в племени Канлы обычая этого придерживались твердо. Обычай требует: от себя оторви, сам останься голодным, а уважь гостя угощением. И народ даже тогда, когда валит его нужда с ног, перед гостем в грязь лицом не ударит, в байге встряхнется, себя покажет.

Послу из далекой страны хотелось увидеть именно байгу. На праздничном майдане душа у каждого — нараспашку. Тут наблюдательный человек может получить ясное представление о народе — каков он внешне и что у него на уме, как он себя ведет и к чему стремится. Как раз это и было нужно послу. Он хотел поглубже изучить жизнь страны, с которой не ему, так другим русским предстояло иметь дело и впредь.

По ходу байги Тургенев задавал через толмача вопрос за вопросом. Малтабар-турэ, предводитель племени Канлы, любивший покрасоваться, был покорён любознательностью чужеземца и отвечал ему охотно. Когда Малтабар отходил, этот труд брал на себя Исмагил.

Вдруг посол поразил Исмагила, заговорив по-татарски, — оказалось, он сам знает этот язык.

— Почему у них такая странная речь? — спросил Тургенев. — Похожа на татарскую, но я не все понимаю.

— Так ведь они не татары. Это — башкирское племя, — ответил Исмагил, глядя на посла в изумлении.

— Башкиры, как я слышал, «хекают». Татары говорят «су», «сыср», башкиры — «хыу», «хыйыр»[13]

— Верно. Но тут говорят «сыу», «сыйыр»… И не по-татарски, и не совсем так, как говорят другие башкиры.

— Это похоже на речь инглизов[14]!

— Верно, — опять подтвердил Исмагил, хотя не имел никакого понятия об упомянутом послом языке.

Тем временем канлинцы показывали свое искусство. После борьбы, стрельбы из луков, бега наперегонки и скачек, требующих незаурядной силы, ловкости, выносливости, настала очередь песен и плясок. Особое удовольствие гостю доставила молодежь стремительным танцем охотников. Рассыпалась приятная слуху дробь нагрэ[15]. Принаряженные егеты с колчанами на боку, с луками в руках выскочили на майдан, образовали круг и запрыгали, захайткали, изображая всадников. Затем все разом устремились к центру круга и, сталкиваясь головами, склонились к земле — будто бы там появился какой-то зверек… Барабан звенел все яростней, добавляя огня в движения егетов. Танцевали они довольно долго, показывая повадки охотников, то скачущих верхом по широкой степи, то метко стреляющих в пролетную птицу, то преследующих быстрого либо юркого зверя, и опять же все разом, с криками кинулись врассыпную, выбежали с майдана.

— Интересно! Удивительно! — приговаривал гость, наблюдая танец. «Из таких парней получились бы отменные воины, — думал он. — В наше бы войско их! Хоть на Казань идти, хоть от крымцев отбиваться…»

* * *
Племя Канлы тронулось в путь. Миновав несколько петляющих по привольной степи речек, огляделись в пойме Каралыка. Местность не понравилась. Завернули к берегам Камалыка — тоже не то. Наконец облюбовали берега Улустана[16].

Гости следовали за канлинцами, коротая время в неторопливых беседах. Исмагил то и дело хвастался тем, что владения Ногайской орды неоглядны, что ей подвластны десятки башкирских племен, а также племена мангытов, киргизов, казахов. Тургенев рассказывал о Руси, о том, что стоит на русской земле множество городов и окруженных каменными стенами крепостей, что особой красотой отличается московская крепость, называемая Кремлем, — в этой крепости живет царь. Как бы вскользь посол упоминал о растущем могуществе царского войска, о пушках и пищалях, грохочущих, как гром небесный, и поражающих с гораздо большего расстояния, чем луки.

Когда зашла речь о царе, Тургенев — опять же вроде бы вскользь — заметил:

— Щедр государь мой Иван Васильевич. За верную службу награждает превелико. А уж коли служит ему кто из противостоящего стана, того особливо жалует, ничего не жалеет.

— Это как же? — невольно заинтересовался мурза. — Разве так может быть? Из противостоящего стана лишь в плен можно угодить.

— А бывает — и по своей воле на нашу сторону переходят. Возьмем Шагали-хана. Ему отдан городок Касимов.

— Так это когда еще случилось! Еще при отце царя Ивана!

— Это, конечно, верно. Однако государь мой великодушней своего отца. И щедрей. Вот не так давно перебрался к нам Аккубак. Он из рода астраханских ханов. Ему отдан город Юрьев. Предстанешь перед государем, к примеру, ты — он и тебя встретит радушно… И пошлет правителем в один из самых больших городов…

Ничего Исмагил не проронил в ответ. Он думал о другом — о том, как стать повелителем неоглядных ногайских земель. Будто угадав его мысли, Тургенев сказал негромко:

— Коль приблизишься к царю, скорей исполнишь свои желания…

Посол вернулся к этому разговору вечером на берегу Улустана. Племя готовилось к предстоящей ночи. В наскоро огороженных загонах мычали коровы, блеяли овцы. Подростки верхом на неоседланных конях носились по степи, перекликаясь меж собой. Вспыхнули костры, загорелся огонь во временных лачугах, наскоро собранных на случай дождя. Обычный для стоянки кочевников вид…

Царский посол и сопровождающий его мурза беседовали, сидя у костра, зажженного перед гостевой юртой.

— Надо бы, надо сблизиться!.. — проговорил задумчиво Тургенев. — К слову сказать, и в стольный город ваш ездить из Москвы далековато. Вот ведь какие красивые места есть у вас! Поставить бы тут, скажем, крепость, а? Неплохо бы, по-моему, было. А потом и ханскую ставку сюда перенести, а? Я бы на твоем месте так и сделал…

Исмагил и на этот раз промолчал. Однако предстала перед его мысленным взором заманчивая картина крепости в долине Улустана.

Костер догорел, подернулся пеплом. Шум-гам на стоянке понемногу утих, и донесся из степи крик какой-то птицы. В небе замигали звезды. Будто мурзе Исмагилу они подмигивали, дразнили его, подзуживали.

Засыпая, он подумал: «Нет! Я не продажный, я не поеду к царю урусов… Я должен стать повелителем своей страны. А потом… Потом — построить тут, на берегу Улустана, городок. Потом… перенести ставку… Потом… будет видно…»

18

Пока посол царя Ивана Петр Тургенев путешествовал по стране ногайцев, в Малый Сарай из другого путешествия вернулся Ядкар-мурза.

Он не мог ясно представить себе, зачем великий мурза вызвал его столь спешно. Неспроста, разумеется, вызвал. Может быть, решил послать куда-нибудь правителем? Куда? В Имянкалу? Но там сидит сын покойного Акназара Ахметгарей. Юсуф его не тронет. По крайней мере, в ближайшие годы. Ведь он хотя бы покуда должен выглядеть справедливым властелином. Впрочем, исамого Ядкара-мурзу Имянкала уже не привлекает. С переездом в Малый Сарай желания у него возросли. Ему нужно ханство, где и народу побольше, и возможности пошире. Вот досталась бы ему Актюба! В самый бы раз она пришлась, да занята. Хоть и безвольный, а Юсуфовой крови человек туда посажен. Самое лучшее — создать бы новое ханство на землях зауральских башкир, пока не дотянулся до них Кучум. Зажать их в крепком кулаке! И хана искать не надо — Ядкар-мурза готов принять эту тяжесть на свои плечи. Ни в чем тот край не уступит другим ханствам Ногайской орды!..

Ему не пришлось долго ждать. Едва вошел во дворец — повели к великому мурзе.

— Тебя ждет большое дело, — сказал ему Юсуф. — И большая слава. Выбор аллаха, Ядкар, пал на тебя…

Ядкар-мурза некоторое время ничего не понимал. Даже заподозрил неладное. Если бы, положим, Юсуф решил посадить его на такой важный трон, как актюбинский, или сам додумался до создания ханства за Уралом, и то не заговорил бы столь торжественно. Странное, очень странное начало разговора! Тем не менее Ядкару не оставалось ничего иного, как выставить, изображая улыбку, свои клыки и пробормотать:

— Слово великого мурзы, хана ханов, для меня равно воле аллаха!

— Не богохульствуй!

— Аллах — в небесах, а на земле, великий мурза, его наместник — ты! Им назначенный!

Будь человек хоть трижды велик — и то, наверно, не устоять ему против лести.

— Собирайся! — сказал Юсуф ласково. — В дальний и хлопотный путь. — Помолчав, добавил: — В Казань. Дело поначалу — тайное…

Ядкар застыл с раскрытым ртом, не зная, что сказать в ответ: услышанное сильно огорчило его.

— Ты что, не понял?

— По… понял, великий мурза, — выдавил из себя Ядкар, запинаясь. — Стать послом великого мурзы Ногайской орды — огромная для меня честь. Я… я готов отправиться по твоему повелению не только в Казань, а хоть в логово аждахи[17], даже в Москву!

Юсуф рассердился.

— Глупец! Не в Москву — в Казань, говорят тебе, в Казань поедешь! И не послом, а ханом станешь. Ханом!

Ядкар почувствовал сухость во рту, как бывает, когда человек слышит дурную весть, а все же сделал глотательное движение, словно бы попытался проглотить слюну, — кадык у него задвигался. Сердце застучало бешено — вот-вот выпрыгнет из груди, мясистая щека непроизвольно задергалась. Мурза был ошеломлен. Такой милости, такого подарка он не ждал.

Судьбу казанского трона, лишившегося после смерти Сафа-Гирея надежного хранителя, решал, конечно, не один Юсуф. Пришлось вступить в переговоры с крымским и астраханским ханами. К переговорам подключился и турецкий султан Сулейман. Между Малым Сараем и Астраханью, Малым Сараем и Бахчисараем сновали гонцы, успевая совершить путь туда и обратно за пять-шесть дней. Крымский хан Сахиб-Гирей тянул казанский трон в свою сторону, а Юсуф, как дед наследника трона — малолетнего Утямыш-Гирея, доказывал, что право опекать Казань принадлежит Ногайской орде. В ходе препирательств Сахиб-Гирей взял да и объявил казанским ханом брата своего Давлет-Гирея. Юсуф тоже не дремал: склонив на свою сторону астраханского хана Касима, известил Бахчисарай о том, что до совершеннолетия Утямыш-Гирея назначает казанским ханом высокородного ногайского мурзу Ядкара. Завязался опасный спор; в стане, противостоящем Москве, могла начаться кровавая междоусобица, что было бы на руку царю Ивану. Султан Сулейман решительно пресек эту возможность: столкнув с крымского трона Сахиб-Гирея, заменил его Давлет-Гиреем. Путь в Казань открылся для Ядкара.

Юсуф возлагал на него большие надежды. Ядкар хитер, изворотлив, рука у него, когда нужно, достаточно тверда, и, главное, он — свой человек. Все эти качества Юсуф нашел вполне подходящими для хранителя ханского трона. Он понимал, что решением своим наносит жестокую обиду Суюмбике, но будущее Казани поставил выше переживаний своей дочери. Как ни прикинь, женщина остается женщиной, ей присуща слабость. Лучше было бы, конечно, послать туда человека, который мог бы стать ее мужем. Ядкар для этого не подходит, ибо состоит с Суюмбикой хоть и в отдаленном, но кровном родстве. Их супружество, даже в случае взаимного согласия, явилось бы прегрешением перед лицом аллаха. Впрочем, аллах, возможно, и посмотрел бы на это сквозь пальцы, да есть страна, есть людской суд. Не стоит дразнить народ, и без того возбужденный, как муравейник перед грозой.

За этим малым исключением, Ядкар во всем соответствовал представлениям Юсуфа о достоинствах хана. Только вот надо было поскорей и негласно проводить его, а затем утвердить на троне. Успеть сделать это до того, как царь Иван предпримет новый поход на Казань…

Ядкар, когда дело прояснилось и для него, попытался сделать вид, будто принимает назначение как нечто само собой разумеющееся, но все-таки встал, приложил руку к груди напротив бешено колотящегося сердца.

— Клянусь, великий мурза, ради твоего благополучия я готов спуститься даже в ад!

— Трон, коль не умеешь на нем сидеть, ничем не лучше ада. Ты должен превратить ад в рай. Понял? И ради меня, и ради себя. То есть ради нас.

Ядкар, воздев руки, воскликнул неестественным голосом:

— Аллах — свидетель, я, великий мурза, всегда был твоим верным и надежным слугой!

Он уже почувствовал себя человеком, гордо въезжающим в широко распахнутые ворота Казани.

— Помни: коль сделаешь хоть шаг против моей воли, пощады тебе не будет. Слышишь? Тут же сброшу с трона!

— Буду предан тебе вечно, великий мурза! Воля твоя для меня навеки свята! — вновь поклялся Ядкар и подумал: «Дай сесть на трон, а там посмотрим. Укреплюсь, и как бы тебе самому не пришлось клясться в преданности мне…»

Юсуф продолжал:

— Должен быть беспощадным и ты. Никого не жалей. Надо держать всех в крепко сжатом кулаке, чтобы решить нашу священную задачу…

Слушая наставления Юсуфа, Ядкар все более проникался ощущением будущей власти и сам себе виделся уже могущественным повелителем, нагоняющим и на ближнее, и на дальнее свое окружение страх и трепет. Поэтому он даже прервал наставника:

— Верь, великий мурза: я выполню эту задачу — поставлю царя Ивана на колени!

— Ты должен оберечь дочь мою любимую, Суюмбику. Она воспитывает моего внука…

— Царь Иван будет валяться у моих ног! Я его… я его…

— Дай-то аллах дожить до этого дня!

— Я возьму его за горло! Сверну ему шею!

Юсуф, смежив веки, пробормотал какую-то молитву, мазнул ладонями по свисающей сосулькой бородке.

— Да раскинут ангелы свои крылья над твоей дорогой! Аминь!

А Ядкар все не мог успокоиться, все петушился:

— Я предам его позорной смерти — повешу!..

19

В Москве учитывали возможность появления в Казани хана со стороны. Царь полагал, что там опять попытаются посадить на трон крымца. «Много лет Казанью правил Крым, — думал он, — и ныне Сахиб-Гирей не захочет выпустить ее из своих рук».

В суждениях царя была большая доля правды. Послы, побывавшие в Малом Сарае, считали, что среди ногайских мурз не видно, кого можно было бы посадить на казанский трон, да и не выигрышно это для Юсуфа, пока ханством правит его дочь. Ну, а Касим, хан астраханский, — не потянется ли к этому трону он? Нет, духу у него не хватит. Стало быть, остается только Крым, рассудил царь.

Крымский ставленник в Казани для Москвы был бы, конечно, опасней Суюмбики. Напрашивался вывод: надо воспрепятствовать исполнению замыслов Сахиб-Гирея. Царь решил послать специальное войско, дабы оно, обойдя Казань, перекрыло дороги из Крыма и никого оттуда к городу не подпускало.

Хотя Москва посягательств на казанский трон со стороны Ногайской орды не ожидала, великий мурза Юсуф учел возможность появления на дорогах русских заслонов. Он дал Ядкару более пятисот хорошо вооруженных воинов, но посоветовал избегать в пути стычек, проскочить к Казани незаметно. Ядкар, впрочем, и сам в драку не рвался, а по части тайных передвижений давно, как говорится, насобачился. И на сей раз в беспечности никто не смог бы его обвинить. Выступив из Малого Сарая без лишнего шума, вскоре он делал со своим войском переходы лишь по ночам, был насторожен, как кошка, подкрадывающаяся к добыче. Однажды все же едва не столкнулся с русскими, слишком близко подошли к ним, но сумели счастливо разминуться. Ядкар въехал в Казань целым и невредимым…

Суюмбика предчувствовала: либо сами казанцы, либо крымцы попытаются лишить ее власти. И могут лишить. Если это произойдет, ей, видимо, придется стать женой третьего по счету казанского хана. «Хоть бы оказался он человеком не очень старым», — думала она порой, в минуты душевной усталости, когда поражение в борьбе за сохранение власти казалось ей уже неизбежным. В случае дворцового переворота более всех устроил бы ее на троне Кужак. Он красив, молод, полон сил, связан, хоть и дальним родством, с крымскими ханами — ханская кровь в нем течет! Что еще надо? Коль суждено ей уступить власть кому-то — почему бы сильным мира сего не остановить свой выбор на Кужаке?..

Годы никого не щадят, не щадили они и Суюмбику. Увядая, она все еще предавалась сладостным мечтам, ведь в мечтах женское счастье продлевается так легко! Ночами, стараясь не попадаться на глаза дворцовых служителей, в ее покои пробирался Кужак, и она кидалась в его объятья, чтобы забыться, отрешиться от томительных мыслей, тревог и забот. Но наступало утро, и вновь представала перед нею суровая действительность с ее бесконечными противоречиями и не знающими снисхождения законами. С каждым днем становится ясней, что русский царь опять появится под стенами Казани. Неспокойно в самом ханстве. Во дворце мало на кого можно положиться, за ней подглядывают, ее тайная связь с Кужаком ни для кого уже не тайна, и в городе молва винит ее в том, что своими любовными утехами она позорит трон…

Суюмбика вынуждена была сообщить о своем шатком положении отцу, великому мурзе ногайцев Юсуфу, попросить у него поддержки войском. В письме, пересланном с надежным человеком, она откровенно рассказала и о том, что в ханстве неспокойно, и о том, что многие в ее окружении готовы вцепиться ей в горло, лишить дорогого Юсуфова внука Утямыш-Гирея права на трон. «А самая большая опасность в том, — сообщала она, завершая письмо, — что царь урусов точит саблю, собирается овладеть Казанью. Сделай, уважаемый отец, что возможно, не откажи в помощи! Аллах не забудет твоего милосердия!»

Узнав о прибытии в город мурзы Ядкара с пятью сотнями ногайских воинов, Суюмбика приняла это за присланную отцом подмогу и мысленно побранила его: «Мало прислал, скупой старик! Дочери не поверил!..» Она решила вызвать мурзу к себе, подробно расспросить, как обстоят дела в Ногайской орде, затем отрядить к отцу послов с просьбой спешно оказать более значительную помощь. Но тут явился дворцовый служитель и сообщил, что ее вызывают в тронный зал.

Вызывают? Её?! Правительница побледнела, однако, стараясь скрыть смятение, даже не спросила, кто вызывает и чем это объясняется. Придя в себя, первым делом она послала за Кужаком — пусть незамедлительно прибудет во дворец! — и с помощью служанок переоделась: надела платье и камзол, в которых выходила к придворным в случаях, когда предстояло говорить от имени хана Утямыш-Гирея, беспечно спавшего в эти минуты в золоченой кроватке. Одевалась Суюмбика неторопливо и потом немного потянула время, чтобы наверняка подоспел Кужак.

Войдя в сопровождении придворных дам в тронный зал, Суюмбика сразу увидела его: Кужак стоял со своими охранниками неподалеку от противоположных дверей. Взгляды их встретились, лицо Суюмбики на миг осветилось радостью, но тут же посерьезнело. Зал был полон придворных, собрались, кажется, все, кому надлежало присутствовать в этом зале при торжественных церемониях. Надменно вскинув голову, с уверенностью, присущей людям, наделенным властью, Суюмбика подошла к трону и села.

— Великий наследник казанского трона Утямыш-Гирей-хан слушает вас! Кто и почему несвоевременно беспокоит его? Время приема послов назначается ханом!

— Великая ханбика, есть важная весть: она — в послании твоего отца, преславного мурзы Юсуфа.

— Я счастлива получить послание своего отца!

— Речь в послании идет о судьбе ханства. Оно должно быть прочитано вслух…

Суюмбика поняла: ее судьба решена. И не в ее пользу. Иначе не посмели бы вызвать — вызвать! — ее. Иначе просто вручили бы письмо отца ей…

Только теперь, наконец, увидела она Ядкара-мурзу, стоявшего со своей свитой на правой стороне зала. «Так вот на кого пал выбор!»

— Читайте… — разрешила она упавшим голосом.

Снова краешком глаза посмотрела на Ядкара-мурзу. Боже, до чего непригляден! Толстое, коротенькое тело, из-под верхней губы выглядывают два зуба… Никакого сравнения с Сафа-Гиреем не выдерживает…

Мысли эти отвлекали Суюмбику, она была не в состоянии внимательно выслушать послание от начала до конца, лишь самое главное, заставив себя усилием воли сосредоточиться, уловила:

«…из необходимости оберечь мусульманскую страну от поражения в войне с царем кяфыров я, повелитель ногайцев, и повелитель Крыма в согласии меж собой утверждаем на казанском троне Ядкар-хана из рода прославленных мурз и ханов…»

Хотя Суюмбика, казалось, и была готова услышать что-то в этом роде, в глазах у нее потемнело. Она привыкла к положению полновластной ханбики и надеялась, все еще надеялась, что право ее сына на трон позволит ей сохранить власть и связанные с властью радости жизни до самой смерти. Но надежда рушилась. Суюмбика, чтобы не покачнуться, стиснула обеими руками подлокотники трона, чуть-чуть повернула голову влево — обратила побелевшее лицо в ту сторону, где стоял ее возлюбленный. Кужак напрягся. Суюмбика догадалась: лишь шевельни она пальцем, подай знак — и Кужак быстрей барса метнется к Ядкару, блеснет нож… Знака она не подала. Она была умна, эта женщина, и даже в такую страшную для нее минуту сознавала, что от резни, устроенной во дворце в тот момент, когда судьба ханства и без того висит на волоске, пользы для себя не извлечет, а Кужак может погибнуть. Нет, это недопустимо, она нуждается в живом Кужаке, в его сильных руках, его жарких объятьях. «Мой милый, мне теперь особенно нужна твоя любовь, твоя поддержка, — мысленно обратилась она к возлюбленному. — Я буду ждать тебя вечером».

А если не придет?..

Она, испугавшись этой мысли, широко раскрыла глаза, лицо исказилось, потеряло обычную свою миловидность, но лишь на какой-то миг, и, посерьезнев, стало надменно-холодным.

Медленным взглядом обвела Суюмбика толпу придворных — зрителей унизительного, бесконечно горького для нее самой действа. Для них происходящее сейчас — лишь зрелище, может быть, даже забавное. Как ненавистны ей все они! И эти спесивые мурзы, готовые лизать подошвы любого хана, дармоеды, считающие себя высокородными и потому — обладающими правом совать нос не в свои дела. И эти служители веры, сеиды с их деланым благочестием. И эта Гуршадна, нажившая богатство на торговле грехами, готовая услужить за деньги кому угодно… Всем бы им, всем наплевать в поганые рожи! Жаль, не поснесла им головы при жизни Сафа-Гирея!..

Душа Суюмбики пылала, но ни единой искорке не дала она вырваться наружу; ни единым движением не выказала слабости. Она поднялась с трона, выпрямилась, предстала гордой, величественной, и все свидетели ее крушения в невольном порыве склонились перед ней.

Она ничего не сказала, — сохраняя величественную осанку, твердой поступью направилась к выходу.

На возвышение, где стоял трон, взошел последний казанский хан — Ядкар[18].

20

Суюмбика не подпустила Кужака к вершине власти, а все же до того, как ханский трон занял Ядкар, возлюбленный правительницы держал себя так, будто именно он — хозяин Казани, делал все, что заблагорассудится. Его бесшабашные воины частенько причиняли населению обиды и ущерб. Казанцы злились, жаловались друг дружке, но далее этого не шли. Все знали, кто стоит за спиной Кужака.

В городе он мог если не покарать, то хоть куснуть любого своего противника. Только вот русские, считавшиеся главными врагами ханства, были ему не по зубам. Распетушившись на манер Сафа-Гирея, Кужак попытался совершить набег на русскую глубинку, однако столкнулся с шедшими со стороны Углича к устью Свияги стрельцами и был побит. Хорошо еще, его воины оказались прыткими и по части бегства, а то от «вольного» войска остались бы одни воспоминания.

Кужак предпринял этот набег, чтобы возвысить себя в глазах Суюмбики. Потерпев неудачу, он принялся нагонять страх на мирное население ханства, и все ради той же цели. Показать себя человеком сильным, твердым, умеющим держать народ в крепкой узде — вот что нужно было Кужаку. Ханство нуждается в сильной личности, способной устрашить, и Суюмбика в конце концов поймет это, полагал он.

Когда его тайная связь с правительницей получила огласку, он стал еще жестче, злей. Теперь он даже подчеркивал, что тыл у него прочный. С другой стороны, он счел не лишним слегка припугивать и «возлюбленную ханбику», дабы потихоньку приручить ее, полностью подчинить своей воле. Но Суюмбика была и умней, и хитрей Кужака, сумела превратить его самого в прирученного барса, слепой силой которого могла воспользоваться как угодно и когда угодно.

Разделяя с ним постель, она не собиралась делиться властью. В конце концов, Кужак начал намекать на унизительность своего положения. Суюмбика пропускала его намеки мимо ушей, ничего не меняла. И однажды с языка Кужака сорвалось, что их счастью мешает Утямыш-Гирей. Писклявый мальчонка, объявленный ханом, и в самом деле стоял поперек его пути, мешал осуществлению его честолюбивых намерений.

Слова Кужака заставили Суюмбику вздрогнуть. Человек, в чьих объятиях она лежала, желал смерти ее ребенка! Иная мать, обыкновенная женщина, наверное, на ее месте возмутилась бы или разрыдалась. Суюмбика не заплакала, даже не упрекнула Кужака, сделала вид, что пропустила мимо ушей и это. Замкнула испуг и тревогу в себе.

Но утром она распорядилась перевести сына в одну из глубинных, труднодоступных комнат дворца и усилила охрану своих покоев. И сделала это так, что ответственность за безопасность ребенка легла и на Кужака.

— Дорогой мой, — сказала она, — ты знаешь, у меня много недругов. Дай мне с десяток надежных охранников из твоих людей.

Кужак выполнил просьбу ханбики, простодушно отобрал и передал в ее распоряжение самых, на его взгляд, усердных егетов. В их число попали и молодые башкиры, отбитые им по пути в Казань у Одноухого.

Натерпевшиеся от безжалостного Одноухого егеты, попав в «вольное» войско Кужака, вскоре заметно переменились, ожили. И не столько еда досыта сказалась на них, сколько радость избавления от продажи в рабство. Конечно, вынужденная служба в Кужаковом войске не означала, что они стали свободными, далеко еще было им до полной свободы, но лучше уж быть рабом с оружием в руках, чем рабом на привязи. Пусть и дальней зарницей, а блеснула надежда вернуться когда-нибудь на родную землю, к отцу-матери, к близким. Повеселели егеты и не только внешне переменились — обрели уверенность в себе и прежнюю хватку, пробовали потягаться в сноровке даже с бывалыми воинами. Заметно выделился среди своих товарищей Ташбай, ни одна его стрела не пролетала мимо цели, и боевой дубинкой — сукмаром — владел он на зависть.

Сам Кужак все внимательней приглядывался к проворным, крепкотелым парням из племени Мин и еще до Казани взял их в свою охрану. «Познавший неволю либо очень мстителен, либо очень надежен. Мстить мне у них нет причин, напротив, они должны быть благодарны — я избавил их от продажи в рабство. Значит, могу положиться на них», — рассудил он.

Укореняясь в Казани, а в особенности в дни дворцовой заварухи после смерти Сафа-Гирея, Кужак чаще всего держал возле себя этих егетов.

В ответ на просьбу Суюмбики дать ей надежных охранников он уступил ей Ташбая с товарищами, а с ними и Аккусюка, служившего в свое время в ханской охране в Имянкале.

Ташбай поначалу воспринимал доверие, оказываемое ему Кужаком, с большой радостью «Говорят, он стремится стать ханом, — размышлял Ташбай. — Коль и вправду станет, может, отпустит нас…» Поэтому старался, чтоб ни его самого, ни его товарищей ни в чем нельзя было упрекнуть.

Утешала мысль, что жизнь, благодарение небу, пока мирволит им. «Не занесен над головой сукмар, не зудят вокруг стрелы. Одежда — от Кужака, еда — от ханбики, — жить можно. Лишь бы аллах не послал смерть до возвращения в родные края…»

Словом, доволен был Ташбай своей службой. Только вот после перевода во дворец начали задевать его подковырки товарищей: «Ну и как оно — охранять ханбику в час любовных утех?.. Ты уж смотри в оба: как бы высокочтимого Кужака в ее постели не накрыли!»

Ташбай беззлобно отбивался: «Я же не у постели стою, а у двери. И не ханбику, а ее сына охраняю, сына!» Все же как-то пожаловался Аккусюку, что служба у них и впрямь срамная.

— Придержи язык! — одернул его Аккусюк. — А если бы в рабство угодил — что бы тогда?.. Радоваться надо!

— На лице — радость, а в душе — гадость, — поморщился Ташбай. — Муторно мне что-то стало. Может, о бегстве подумаем, а?

— Несешь пустое! Куда побежишь?

— Ясно куда — в родные края. Тянет, брат, туда, ох, как тянет!

— Едва успеешь вернуться — баскак Ядкар сцапает. Сцапает и опять отправит…

— Так-то оно так… А может, коль все вместе вернемся, свернем проклятому шею?

— Я бы первым за глотку его взял! Оторвал бы голову и собакам кинул!

— Все равно я когда-нибудь доберусь до него, вот увидишь! — пообещал Ташбай. — Сколько слез из-за этого злыдня люди пролили!

Они помолчали. Даже упоминание имени баскака подействовало на них угнетающе.

— Придется, браток, пока потерпеть, — заключил Аккусюк. — Ничего другого, как ждать, нам не остается.

— Куда денешься! Такая уж у нас доля — жить, стиснув зубы, — вздохнул Ташбай. — Лбом камень не расшибешь.

Примирившись покуда с судьбой, они продолжали службу во дворце. И вдруг — сногсшибательная новость: троном завладел Ядкар.

Какой Ядкар? Уж не тот ли, не баскак ли подлый? Выяснилось — он самый.

Аккусюк с Ташбаем не в состоянии были говорить об этом спокойно: глаза горят, кулаки сжаты.

— Слышал? Баскак Ядкар тут объявился!

— Мало что объявился — ханом стал!

— Снесу я ему голову вот этой секирой!

— Легко сказать, да не подступиться к нему — кругом своих людей расставил.

— Ты уже пробовал, что ли, подступиться?

— Пробовать не пробовал, но прикинул… Он же, гад, жизнь мне сломал. Сам человека убил, а на меня свалил!

— А разве с нами не то же сделал?

— Нет, все-таки раскрою я ему башку! Повесят так повесят, а отомщу!..

На этот раз более хладнокровным оказался Ташбай, он принялся успокаивать товарища:

— Не горячись, брат, не горячись! А то до его головы не доберешься, а свою сложишь. Должен выпасть удобный случай, чтоб сразу и смыться в родные края можно было, понимаешь?

— Мне все равно, — отмахнулся Аккусюк. Родни у меня нет, приткнуться негде.

— Найдется, где приткнуться, не беспокойся! Отправимся вместе в долину Кугидели. Оженим тебя там. Только бы вырваться из рук Кужака!

— Как бы, знаешь, не угодить до этого в руки Ядкара. Тогда, считай, кончились для нас светлые денечки. Потому и надо поскорей спровадить его в преисподнюю, давно его там ждут!..

Томила Ташбая с Аккусюком жажда мести, но не дано было утолить ее. Обострялись в Казани столкновения разнородных сил и интересов, волновалось житейское море, и одна из волн вышибла наших егетов из дворца, положила конец их сравнительно благополучному существованию.

21

Расставшись с Шагалием у ворот Аталык, Шарифулла направился в ту часть города, где обитал мастеровой народ — плотники, кузнецы, каменщики, чеканщики по серебру, сапожники, портные, шапочники. Но к кому бы он ни обратился, смотрели на него не то чтобы недоверчиво, а скорей с некоторым недоумением. Каждый раз он начинал разговор с одного и того же вопроса:

— Не знаешь ли, уважаемый, человека по имени Газизулла?

— Что за Газизулла?

— Мастеровой он, вроде вас. Плотник. Где-то тут должен жить, коль не уехал в родные края.

— И-и, милок, мало ли на свете сынов адамовых с таким именем! Каждому свое чадо дорого, вот и нарекает Газизом[19]… — принимался рассуждать иной, но ничего о старшем брате Шарифуллы сказать не мог.

Кое-кто спешил отмахнуться:

— Иди, иди своей дорогой! Нет тут такого.

Один пожилой кузнец навел на след — вспомнил:

— Его и еще несколько человек взяли на работы при ханском дворце.

— Когда?

— Давно уж, не могу даже сказать, сколько лет прошло.

Шарифулла прикинул: с тех пор, как он поступил на службу в войско Сафа-Гирей-хана, тоже немало воды утекло, значит, брата могли взять на дворцовые работы. Может, он, разжившись деньгами на покупку лошади, уже отправился домой, в долину Шунгыта. Повезло, выходит, ему, в хорошее, прибыльное место попал, не мытарился, как братишка, невесть где, в чужой стране.

А может, он еще тут? Шарифулла предпринял попытку проникнуть к мастеровым, работавшим в кремле, — не удалось. Обескураженный неудачей, пошел на базар, потолкался в ряду ремесленников, занятых изготовлением всякой необходимой в обиходе мелочевки прямо на глазах покупателей. Заговорил со стариком, добрым с виду и словоохотливым, рассказал о своей заботе.

— Человеку, угодившему на ханскую службу, уже не вырваться оттуда, пока не умрет или не одряхлеет, — сказал старик. — Проще, конечно, коль умрет. Предадут земле, и все тут. Ну, а того, кто ослаб, выкинут за ворота, и такому бедняге не позавидуешь.

— Брат мой был еще крепок, не должен бы так скоро сдать…

— Э, туган, могучие, как львы, мужчины — и те на ханской службе скрючиваются. Кем он был-то, брат твой? Каким ремеслом владел?

— Плотничал он, дома и всякие другие строения ставил, даже мечеть построил.

— Ха-ай, туган, коли так — не жди его. Такого человека хан не отпустит. Видать, суждено ему там и смерть свою встретить.

Ничего утешительного Шарифулла в разговорах со случайными собеседниками не слышал, а все же, сколь бы ни убеждали его в тщетности поисков, надежды он не терял. Напротив, крепла в нем уверенность, что брат — тут, рядом, и он снова делал попытки проникнуть в ханскую крепость либо расспросить кого-нибудь из тамошних обитателей, но даже близко к воротам его не подпускали.

Кто-то сказал ему:

— А может, твой брат вовсе не там. Может, угодил на тяжелые работы — камень, к примеру, ломает, или улицу мостит, или городскую стену укрепляет…

Шарифулла с этим не согласился. Подобные работы — доля, главным образом, несчастных, с которых не спускают глаз — пленников, рабов.

Утром вооруженные плетками надсмотрщики выводят их из ночлежек, заставляют трудиться весь день, вечером опять загоняют в те сырые, душные ночлежки. Нет, не место Газизулле среди них. Как ни суди, он — мастер, значит, должен быть среди особо ценимых ханом людей. Ведь он даже мечеть построить может. Скажем, среди булгар такие мастера редки — раз-два и обчелся. Потому-то ему и обещали, что хорошо вознаградят за усердие — вернется домой с лошадью, да не одной.

Пока тыкался Шарифулла в безрезультатных поисках туда-сюда, прошло порядочно времени. Пора было ему самому где-то пристроиться. «Придется наняться к какому-нибудь богачу, а то схватят еще армаи хана, — решил он. — Лучше держаться подальше от войска. Хватит, сыт по горло…»

Но и работу искать пришлось ему довольно долго. Вид, что ли, у него был неприглядный — к кому бы ни обратился, тут же, без всяких разговоров, отказывали. Лишь хозяин платной бани, построенной на берегу Булака, за городской стеной, заговорил с ним, наконец, по-человечески, дотошно порасспрашивал и сказал:

— Ладно, поработаешь у меня. Дрова будешь рубить, баню топить, вечерами — пол и полки мыть. Но помни: только из жалости тебя беру. Коль прознает кто-нибудь из ханских доносчиков, что ты жил в плену у урусов, не миновать беды. Тебя уведут и голову снимут — все, отмучился. А ежели мою баню прикроют? Как мне быть, а? Даже на день ее закрыть — и то какой убыток! И так уж армаи этого недорезанного Кужака частенько уходят, не заплатив. Понял?

— Понял, Тагир-абзый.

— Я тебе не Тагир-абзый, а уважаемый Мухамет-Тагир-эфэнде. Понял?

— Понял, уважаемый Мухамет-Тагир-эфэнде.

— Что ты понял?

— Ну, это самое… Что армаи Кужака частенько не платят за помывку.

— Что-что? Кто не платит?

— Ну, эти… армаи Кужака.

— Какого еще Кужака?

— Ну, опять же этого самого… недорезанного Кужака.

— Это кто же тебя такому научил, а? Где ты таких слов нахватался?

— Так, Мухамет-Тагир-эфэнде, сам же ты вот только что сказал…

— Нет! Не мог Мухамет-Тагир-эфэнде сказать такое! Ты, егет, соображай, когда говоришь. Понял? Держи язык за зубами, иначе потеряешь его вместе с головой. Кхх — и нету!..

Хозяин бани движением руки показал, что значит «кхх», и продолжал:

— На тебе — одежда уруса. Скинь ее. Вон возьми мой старый бешмет. Пользуйся моей добротой. Я не жаден — не то, что всякие там мелкие базарные торговцы. Даже своей одежды не жалею для того, кто усерден в работе. Понял? Иди, наколи дров. Натаскай к утру воды. Чуть засветает — ты должен быть уже на ногах. Пока солнце взойдет и немного поднимется, баня должна быть готова. Понял?..

Шарифулле, как выяснилось, предстояло работать на пару с изможденным пожилым человеком. И прежде, оказалось, работников при бане было двое, но один не выдержал тяжелого труда, упал, когда колол дрова, замертво. Судя по пепельному цвету лица, по теням под глазами и синюшным губам, и у этого здоровье было неважное. Будь что будет, решил Шарифулла Человек, говорят, чтобы добыть еду, готов ра ботать и в аду, а коли надо, то и в самой люто части ада.

На первых порах Шарифулла работал с превеликим старанием, и за себя тянул, и за больного своего товарища. Со временем и его стало покачивать от усталости, примерно месяц спустя сник егет.

Зато и всякого народу он навидался. Частенько приходили, чтобы отмыться от дорожной пыли и пота, чужеземные торговцы. И от городских ремесленников — сапожников, шапочников, чеканщиков, гончаров, кузнецов, плотников — отбою не было. Порой шумной оравой набивались в баню воины хана — эти ни с кем и ни с чем не считались, все вверх дном переворачивали. После них Шарифулле с товарищем приходилось все заново мыть и чистить — и в бане, и в предбаннике. Понятное дело, этим армаям, особенно крымцам, ни словечка поперек не скажешь. Приводили они в расстройство чувств не только Мухамет-Тагира-эфэнде, но и пришедших помыться горожан: кого походя толкнут, кого ни за что ни про что бранным словом обидят или еще как-нибудь унизят, оскорбят.

Поутру приходили в баню большей частью люди пожилые и степенные. У каждого под мышкой — сухой березовый веник. Намочит человек свой веник, распарит над горячей каменкой и ахает-охает на полке — наслаждается. Люди познатней, из мурз и сеидов, являлись в сопровождении слуг. Задача слуги — раздеть хозяина, охлопать, положив его на полок, веником, спину потереть, а то и все тело обмыть, окатить чистой водой, полотенцем осушить и облачить в чистые одежды. Мурз, приходивших без сопровождения, нередко приходилось парить, омывать и даже одевать Шарифулле. Не совсем, конечно, даром: кто горстью астраханских орехов отблагодарит, кто каленых семечек отсыплет, иной, на худой конец, отыщет в кармане облепленный соринками сушеный плод хурмы — диковинки из далекой Бухары.

Нелегка и хлопотна была работа в бане Мухамет-Тагира-эфэнде, но одной своей стороной она нравилась Шарифулле: и в предбаннике, и в помывочной, и даже в парной обсуждались городские новости. Разный люд разные приносил вести — и добрые, и худые. Из услышанных Шарифуллой вестей самой худой для него оказалась вот какая: один из ремесленников в разговоре, завязавшемся в предбаннике, упомянул плотника Газизуллу, отправленного за какую-то провинность в дар другому хану. Расспросив этого человека, Шарифулла узнал, что отправлен был его брат в Имянкалу.

Да, множество вестей стекалось в заведение Мухамет-Тагира-эфэнде, — впрочем, для краткости будем именовать его, как именовали и казанцы, просто баней Тагира. Человек, склонный к чистоплотности и к тому же любознательный, мог получить в ней обильную пищу для размышлений.

Спешили на смену друг дружке вести, иные тут же и забывались, но одно оставалось неизменным: жаловались люди на тяжелую жизнь. Если в самой жизни что-то и менялось, то лишь в худшую сторону.

В последние годы сильно придавило народ бремя поборов — ради, как объявлялось, усиления ханского войска, ради возведения в ханстве различных укреплений, ради ограждения Казани от вражеского нашествия. И попробуй черный люд возмутиться, попробуй слово поперек сказать — нагрянут ханские армаи и последний кусок изо рта вырвут. Живущих и без того в вечном страхе людей пугали, объясняя причину усиления поборов: «Царь урусов собирается напасть на нас. Вере нашей и жизни нашей грозит опасность. Чтобы не вошел враг в Казань, каждый мусульманин должен пожертвовать излишками как съестного, так и одежды».

В бане Тагира не было конца сетованиям.

— Осталось только подстилки у нас отобрать, этак скоро уж и спать будет не на чем, — жалуется какой-нибудь ремесленник.

— Богато живешь, на подстилке спишь! — отвечает ему, посмеиваясь, собеседник — бедняк из бедняков. — У меня вот ребра не балованные. Сплю — снизу армяк, сверху тот же армяк. Что же я-то им отдам? Жену разве…

— Как же, нужна им твоя лядащая старуха! — подхватывает кто-то еще. — Они к молоденьким привыкли! Их Гуршадна-бика «угощает».

— Придет царь Иван — будет им «угощенье»!

— Пугают нас этими урусами, пугают — душу всю вымотали! Придут, так скорей бы, что ли!..

Шарифулле такие смелые слова нравятся. «И впрямь, — думает он, — завели привычку: как что понадобится для казны там или хана, сразу — «урусы придут!». А ведь есть на свете люди, которые урусов близко знают, даже из одной плошки с ними едали. И ничего страшного! Такие же, как мы, люди: по две ноги, по две руки. В добром доброго умеют видеть, в злом зла не проглядят. Так что не бойтесь, агаи, нечего тут бояться. Коль придут, сами увидите».

Высказать свои мысли Шарифулла, понятно, не может. Прав хозяин, найдется доносчик — и армаи Кужака тут же нагрянут, заберут, исполосовав для начала плетками. Прощайся тогда с головой! И Мухамет-Тагиру-эфэнде, пожалуй, несдобровать.

Люди приходили в баню, парились, мылись и уходили, а их недовольство как бы оставалось, скапливалось. Шарифулла, слушая разговоры недовольных, чувствовал, что и в городе нарастает возмущение народа.

Подливали масла в огонь «вольные» воины Кужака. И казанцы уже не только высказывали недовольство, но и перешли к решительным действиям. Пошли слухи, что будто бы по ночам неизвестные смельчаки начали нападать в глухих переулках на одиноких Кужаковых армаев, будто бы у них отбирают оружие и самих избивают нещадно или, связав руки-ноги и заткнув рот, оставляют лежать до утра.

Были такие случаи, нет ли, но Казань все более возбуждалась, страсти кипели, и настал день, когда они, взбурлив, выплеснулись через край.

Гурьба Кужаковых воинов шла по базару. Зная их повадку прихватывать что плохо лежит, купцы торопливо прятали дорогие товары, а ремесленники, видать, не захотели или не успели прибрать то, что сделали своими руками и выставили на продажу. Один из армаев попытался мимоходом умыкнуть выставленное жестянщиком ведро, но только взялся за него, как жестянщик, завопив на весь базар, уцепился за свое изделие. Армай вырвал ведро, жестянщик упал, но тут же вскочил и кинулся на грабителя. Тому на помощь подоспел другой армай, сбил жестянщика с ног. Жестянщик опять вскочил и саданул по голове обидчика подвернувшимся под руку камнем. Сам он успел только увидеть, как брызнула кровь, — остальные армаи подмяли его, принялись пинать и топтать.

На вопль набежал народ — кто с палкой, кто с камнем в руке. Армаи, видя, что дело обернется для них худо, пустились наутек. Народ — за ними. Крик-шум усиливался, и чем яростней он звучал, тем больше людей присоединялось к распалившейся толпе. Народ, вооружаясь на бегу всем, что подвертывалось под руку, заполнил ближние улицы.

Сквозь ор и гвалт прорывались выкрики:

— Гнать Кужака!

— Скоро без штанов оставит нас, поганец!

— Пусть убирается со своими армиями из Казани!

— Зажирели тут!

— Не нужны нам ханы со стороны!

— Пусть свой хан у нас будет!

Расплескалось недовольство по улицам и переулкам, даже перед дворцовыми воротами пошумел народ.

Тагирова баня в этот день обезлюдела. Воспользовавшись случаем, Шарифулла отпросился в город. Вскоре оказался он в шумной толпе, направлявшейся в сторону кремля. Настроение окружающих передалось и ему, раз-другой и он закричал. Вдруг сердце у него замерло, а потом бешено заколотилось: Шарифулла заметил впереди долговязую фигуру, показавшуюся очень и очень знакомой. Человек этот шагал, выкрикивая, как все, что-то сердитое и временами вскидывая над головой зажатый в руке топор. Шарифулла пробился к нему, глянул сбоку в лицо и глазам своим не поверил: в толпе шагал тот, кого он так давно искал, — его старший брат Газизулла.

22

Чутким материнским сердцем Суюмбика улавливала, что угроза жизни ее единственного ребенка, невинного Утямыш-Гирея, все более нарастает. Теперь она боялась покушения не только со стороны Кужака, но и со стороны Ядкар-хана. Пусть это было и наивностью, но она старалась спрятать сына как-нибудь понадежней. И чем больше старалась, тем тревожней становилось у нее на душе. Дни теперь казались ей мучительно долгими, ночи — полными опасностей, у нее расстроился сон, пропал интерес к еде.

В это томительное время она порой раскаивалась, что не приняла предложенные Москвой условия примирения. «Согласись я — сеиду Кулшарифу пришлось бы уняться, — размышляла Суюмбика. — Куда ему деваться? Урусы вернули бы в Казань Шагали-хана, и он, конечно, попросил бы моей руки. Я, оставшись ханбикой, сумела бы возместить жертву, принесенную этому старикашке. Главное — была бы спокойна за будущее Утямыш-Гирея…»

Так, в переживаниях и размышлениях, отсчитывала Суюмбика день за днем. Ее былая красота поблекла, на лице все заметней проступали черты уже немолодой женщины, на лбу и у глаз прорезались морщинки. Однажды, глянув в зеркало, она обнаружила у себя на голове несколько седых волосков. Ее охватила злость, возникло желание кого-то обругать, отхлестать по щекам, отомстить за то, что жизнь так скоротечна и к тому же зря подчас тратится.

Обидно, но невозможно остановить жизнь ни на миг. Течет она, неотвратимо приближая старость, и в ханском дворце, и в ночлежке рабов. И смерть никого не обходит — ни хана, ни раба. Все перед нею равны, лишь судьба у каждого своя.

В общем-то Суюмбика не могла пожаловаться на свою судьбу. Досталась ей жизнь неспокойная, но и счастье она познала. Одно лишь то, что была любимой женой яростного Сафа-Гирея, чего стоит! Нет, на минувшее она пожаловаться не вправе, только вот грядущее тревожит.

И печально еще, что поговорить доверительно, отвести душу в тягостные минуты ей не с кем. Единственно, кто порой утешает ее и дает хитроумные советы, — Гуршадна-бика.

Суюмбика решила позвать свою советчицу, послала за ней служанку.

«Одна у меня осталась надежда и опора — сын, — думала она в ожидании Гуршадны. — Я должна уберечь Утямыш-Гирея! Только о нем думать! О себе — забыть! Всласть пожила, хватит. Грех пенять на всевышнего — не скупился он, щедрой рукой меня одаривал. И в любви не обделил, сначала совсем еще юного Янгалия дал. Потом годами счастья с Сафа-Гиреем одарил. После его… После его смерти раскрыл для меня объятья молодого, пылкого Кужака… Что дальше будет — лишь ему ведомо…»

Гуршадна-бика долго ждать себя не заставила. Принесла целый ворох уличных и базарных новостей, слухов, сплетен. В последнее время старая сводница сильно огрузнела, таскала свое тучное тело, переваливаясь с ноги на ногу и тяжело дыша. Суюмбике вдруг вспомнилось, что так же тяжело дышит и Шагали-хан. Это затрудненное дыхание, это пыхтенье, присущее чересчур ожиревшим, вислобрюхим людям, дает знать, что жить им осталось немного. «Видно, и твой конец уже близок, — подумала Суюмбика, мысленно обращаясь к Гуршадне. — Как ни старалась ты стать хозяйкой жизни, напрасными окажутся твои старания».

Гуршадна посоветовала ей:

— Надо тебе, ханбика, покуда уехать из Казани. Либо к отцу, либо…

— Ну! Куда еще?

— Коль отец не примет или сама к нему не захочешь поехать, остается Крым.

— Нет, в Крым мне нельзя.

— Почему нельзя? Ты же — невестка крымского хана. В сыне твоем Утямыш-Гирее течет кровь и тамошних ханов!

— А я думаю — не уехать ли совсем в другую сторону, — призналась неожиданно Суюмбика. — Зовет меня царь Иван, за Шагали-хана сватает.

— За Шагали-хана?! — Гуршадна в изумлении даже по ляжкам себя хлопнула. — За этого вислобрюхого? Ты погляди, к кому старик кривоногий потянулся! И время-то ведь какое выбрал!

Поскольку Гуршадна обладала такими же качествами, что и Шагали-хан, Суюмбика нашла его внешность не столь уж и отталкивающей.

— Царь Иван прислал мне письмо, — пояснила она. — В письме сказано, что я буду там не пленницей, а ханбикой, что ждут меня хан, мир и покой.

— Ай-хай, не хитрит ли царь Иван? Зачем-то ведь это ему нужно. Зачем?

— Не знаю. Потому я и решила посоветоваться с тобой. Об этом больше никому ни слова, слышишь?

— Нет-нет, ханбика, дальше меня это не пойдет! Если даже твоя тайна вернется к тебе, облетев весь город, не думай, что она сорвалась с моего языка. Не забывай, что нет у тебя в этом дворце человека ближе меня. Каких только твоих тайн я не храню!

— Спасибо тебе за это. Всякое случалось, Гуршадна-бика, все ты умеешь: и концы в воду прятать, и подсыпать, что надо…

— Аллах свидетель: я всегда и всюду оберегала твою честь!

— Но ведь и вознаграждалась за это. С пустыми руками от меня не уходила, верно?

— Я ханству, слава аллаху, ущерба не причиняла. Все ханы, можно сказать, прошли через мои руки, и только на пользу делу.

— Руки у тебя, Гуршадна-бика, золотые, что и говорить!

— Я служу ханству, потому что и сама — ханского роду-племени. Я ведь — веточка от древаславного Мухамет-Эмин-хана. Дочь Ибрагим-хана!..

Похоже было, Гуршадна-бика, увлекшись, собралась перебрать имена и события, связанные с ее родословной. Суюмбика перебила ее:

— Вернемся к письму царя Ивана.

— К слову сказать, и сам царь Иван, должно быть, слышал обо мне, — подхватила Гуршадна. — Я посылала письмо его отцу, князю Василию. Он сам первым ко мне обратился. По тайному делу. Тогда царь Иван еще мальчонкой был. А теперь вон в какую силу вошел! Ты поезжай-ка к нему, поезжай! Послушайся его, не прогадаешь…

— С чего это ты вдруг? Вспомнила что-нибудь важное?

— Не вспомнила, а сообразила, дорогая ханбика! Царь-то Иван так и так снова на Казань пойдет. И все равно этого кривоногого на казанский трон посадит.

— Это я и сама чувствую. А вдруг он как-нибудь иначе повернет?

— Не повернет. У него для этого дела никого, кроме Шагали-хана, нет. Урусы думают: коль ты станешь женой Шагалия, он тут крепче будет сидеть. Вот с ним ты и вернешься в Казань. А там, даст аллах, опять возьмешь все в свои руки. Был бы только сын твой, Утямыш-Гирей, жив-здоров.

— Я тоже так думаю, Гуршадна-бика. Одно лишь меня беспокоит…

— Ты о Шагали-хане? Пусть он тебя не смущает. Зажмурься и иди за него. Не гляди на внешность. Пожелаешь, так во какие красавцы будут увиваться возле тебя! Положись на Гуршадну!..

— Да оградит меня аллах от греха! Я не об этом, Гуршадна-бика. Я позвала тебя по делу поважней: на случай отъезда надо обезопасить мои драгоценности…

Тут Гуршадну-бику бросило в жар. Она замерла с раскрытым ртом, забыв, что собиралась сказать. Перед ее мысленным взором блеснули сокровища Суюмбики. «Великое, должно быть, богатство скопила она в своем ларце, — соображала старуха. — Ведь сколько набегов на города урусов совершил Сафа-Гирей-хан! Сколько дорогих подарков привез своей гордой ханбике!»

Стараясь не выдать голосом внезапно нахлынувшее волнение, Гуршадна-бика проговорила:

— Ну да, ну да!.. С собой ведь не возьмешь — невесть что в пути может случиться…

— Я решила оставить драгоценности у тебя, — продолжала Суюмбика открыто и очень серьезно. — Более некому доверить. Ты должна будешь припрятать их так, чтоб… Чтоб никто не унюхал!..

— Бог ты мой, конечно, припрячу! Уж так, даст аллах, припрячу, так припрячу!..

— Но вот что, Гуршадна-бика: не вздумай сама к ним потянуться! Я вернусь в Казань. Скоро вернусь! Шагали-хана я приручу, помни об этом. И про то не забудь, что за Шагали-ханом будет стоять царь Иван. А царь Иван — ты, наверно, слышала — не только могуществен, но и крут…

…Набитый золотыми и серебряными украшениями, бриллиантами, жемчугами и прочими драгоценностями ларец Суюмбика тайно, ночью, отнесла в дом Гуршадны сама. Ее сопровождал лишь один молодой охранник, — случаю было угодно, чтобы им оказался наш Ташбай. Гуршадна выкопала в подполе небольшую яму. Суюмбика своими руками опустила туда обернутый кожей ларец и выровняла накиданную сверху землю. Ташбай при этом, конечно, не присутствовал.

Вернувшись во дворец, Суюмбика позвала Ташбая в свою спальню.

Оказавшись среди ночи с глазу на глаз с ханбикой в комнате, убранство которой составляли богатые ковры, крытые атласом перины и подушки, Ташбай пришел в замешательство. «Уж не хочет ли она соблазнить меня? — испуганно подумал он. — Говорят, будто бы перед этим они пьют тут с Кужаком какой-то любовный напиток. Коль нальет — откажусь!..»

Суюмбика ласково взглянула на него.

— Тебе, егет, выпало стать моим близким помощником. Как тебя звать?

— Ташбаем.

— Хорошее имя. Выходит, ты тверд, как камень[20]. Егеты из Крыма такими и должны быть — каменными и железными!

— Я, ханбика, не из Крыма.

— Не из Крыма? Откуда же?

— Я — башкир.

— Чудны дела всевышного! Как же ты оказался в войске Кужака-эфэнде?

— Кужак-эфэнде перехватил нас в степи. Спас от продажи в рабство. И взял с собой сюда.

— Бедняжка! — с необычной для своей натуры жалостью пропела Суюмбика. — Такой молодой, а немало уже горя, видно, ты пережил!

— Спасибо Кужаку-эфэнде, он избавил нас от худшего, чем гибель.

— Скажи, ты хотел бы побывать в родных тебе краях?

— Разве это возможно? Ведь Кужак-эфэнде не отпустит!

— Я скажу ему. А ты хочешь?

— О, ханбика!.. Как не хотеть! Только боюсь — меня там опять схватят.

— Не схватят, никто не схватит. Ты поедешь в качестве… ну, совсем другого человека. И одежду получишь другую. Но за это ты должен помочь мне.

— Чем я могу помочь?

— Ты сначала должен поехать прямиком в Малый Сарай. Там — свидеться с моим отцом, великим мурзой Ногайской орды Юсуфом. Тебя допустят к нему, скажешь — из Казани, по поручению его дочери Суюмбики…

Какие мысли мельтешили в голове егета, с детской непосредственностью ловившего каждое слово, Суюмбика не могла знать. Она негромко, доверительно продолжала:

— Я полагаюсь на тебя. Как на своего, на близкого человека. Не подведешь?

— Не подведу, ханбика!

— На, возьми, это — деньги, в дороге они тебе могут понадобиться. — Суюмбика протянула небольшой кисет. — Потратишь по своему усмотрению. А этот сверточек нужно передать моему отцу. Ему в руки. Ты понял?

— Понял, ханбика…

— Вот и хорошо! Я доверяю тебе свой секрет и хочу, чтобы ты живым и невредимым вернулся сюда, служил мне, став одним из людей, которым я могу верить…

В кожаном сверточке лежало письмо Суюмбики. Как обычно, она делилась с отцом своими печалями и упрекала за то, что Юсуф не оказал ей в должное время должную помощь. И опять просила поддержать Казанское ханство войском — ради сохранения трона, предназначенного его внуку Утямыш-Гирею.

Она была хитра, эта женщина, и на сей раз тоже осталась верной своей натуре, повела двойную игру. Попросить войско попросила, но насчет намерения выйти, согласно желанию царя Ивана, замуж за Шагали-хана отцу не сообщила, утаила от него свой замысел.

23

Увидев нежданно-негаданно младшего брата, Газизулла едва не выронил топор, которым размахивал над головой, — так удивился и обрадовался.

— Шарифулла! — вскрикнул он, остановившись.

— Абзый[21]! Абзыкай мой!..

— Ты как сюда попал?

— Искал тебя!

— Как ты узнал, что я тут?

— Да не знал я! Просто так шел — за народом.

Толпа, обтекая взволнованных встречей братьев, не давала спокойно разговаривать, идущие мимо люди невольно толкали их то сзади, то сбоку. Кто-то сердито заметил:

— Нашли место для беседы!

— И не говори! — отозвался другой. — Будто сто лет не виделись.

— Да, сто лет! — огрызнулся Газизулла. — Ой, как давно Сафа-Гирей, будь он неладен, нас разлучил!

Услышал это человек, бросивший упрек, нет ли — другие услышали.

— Коли так, беги, хватай этого окаянного хана за ворот! — насмешливо посоветовал мимоходом какой-то ремесленник.

— Теперь все храбрые! — пробурчал еще кто-то. — А пока Сафа-Гирей-хан был жив, даже имя его произнести боялись!

— И не скажи!

— Ну что вы тут торчите?! Отошли бы в сторону!..

Братья вынуждены были выбраться из толпы. Неожиданная встреча, должно быть, спутала их мысли, некоторое время они стояли, не находя, что сказать, лишь радостно оглядывали друг друга.

— Ты… ты живой, значит… — проговорил Газизулла, проглотив подступивший к горлу комок. — А я уж думал — погиб.

— Живой пока…

— В аул наш не случилось заглянуть?

— Нет. Искал тебя, чтоб вместе отправиться.

Газизулла снял топор с плеча, приставил к ноге, сдвинул свою замызганную шапку на затылок, тяжело вздохнул.

— И никаких вестей оттуда не слышал?

— Нет. Я ведь сюда только недавно вернулся. В плену был.

— Иль к урусам угодил?!

— Угодил… Остался лежать, раненый, под Муромом, они и подобрали. С одним башкиром я там сошелся, крепко он мне помог.

— Башкиром? А я ведь у башкир жил! Как его звать-то? Где он?

— Шагалием звать. Он к своим ушел. Может, благодаря ему я и жив остался. Для урусов ведь мы — враги. Но на тех, кто в ханское войско попал со стороны, не по своей воле, они смотрят совсем по-другому. Шагали меня выдал за своего земляка, тем и спас…

Толпа уже прошла, улица опустела. Шарифулла, рассказывая на ходу о пережитом, повел брата к Тагировой бане.

Газизулла, в свою очередь, рассказал о том, что пережил он:

— Сафа-Гирей отправил меня в Имянкалу к тамошнему ногайскому хану. Не в рабство, а на время, поработать. Обещали землю, лошадь дать, когда вернусь. Не одного меня — многих туда отправили. Были и плененные мастера. В Имянкале — хвать, и всех — под запор. Заклеймить не заклеймили, а все равно и мы, вольные, оказались вроде как рабами. И спереди — охранник, и сзади — охранник, чуть что — плетками ожгут… Землю мы копали, майдан камнем замостили, всякие строения возводили. Потом заставили нас мечеть построить. Ну, думаю, теперь в родную сторонку отпустят. А вместо этого Акназар-хан дал мне пятьдесят плетей и в яму велел посадить. Очухался я в яме, тут им опять мастер понадобился — вытащили, велели работать. И опять — те же охранники и те же плетки… Ждали уж мы, когда совсем околеем, да налетели однажды башкиры и вызволили нас. Видать ногайский хан им тоже сильно досаждал. Налетели, значит, все — вооруженные, схватились с ханской охраной, разогнали ее. Один егет распахнул дверь нашего зиндана, кричит: «Выходите!» Мы растерялись. Егет опять: «Вам говорю, живей выходите! Дуй, кто куда хочет! Да больше в ханские когти не попадайся!» Ну, мы и разбежались, кто куда. Тот егет еще крикнул: «Поминайте добрым словом Биктимира!». В красном углу сердца храню я это имя. Век не забуду…

То ли заново переживая все, что выпало на его долю в Имянкале, то ли задумавшись о своем избавителе-башкире по имени Биктимир, Газизулла помолчал.

— Да, браток, такое довелось отведать, что и врагу не пожелаешь, — заключил он свой рассказ.

— Вот ведь как получилось: Шагали звал меня с собой, к башкирам, я остался тут, чтоб отыскать тебя, а ты, оказывается, был там…

— Так-то оно так, да ведь не в гостях был. Кабы я среди башкир подольше вольно пожил, может, и стал бы для них своим… Но долго оставаться там я не мог. Опасно это было. И не только для меня самого, но и для тех, кто давал мне приют. Человек тебя пожалеет, приветит, а ты на него беду навлечешь! Нельзя так, браток. На добро добром надо отвечать. Я спешил. Хотел было в свой аул вернуться, да как с пустыми руками вернешься, зачем? С голоду помирать? Повернул сюда… Но ладно об этом! Расскажи, что ты повидал. Как там урусы? Говорят, царь Иван все ближе к Казани подступает. Что он с нами сделает, коль сюда придет — вот о чем надо подумать.

— Да что он сделает! Таких, как мы, наверно, не тронет.

— Ай-хай! А ежели он прижмет даже позлей, чем Сафа-Гирей?

— Не знаю… Мне так не показалось.

— А с чего ж тогда ты прикрывался этим твоим башкиром?

— Так ведь, абзыкай, войско Сафа-Гирея урусам житья не давало. Поэтому они татар ненавидят.

— Мы не татары, мы — булгары.

— Для них тут разницы нет. Воин Сафа-Гирея — значит, враг. На человека из другой страны, угодившего в казанское войско не по своей воле, они смотрят по-другому, я тебе уже говорил об этом. Попавшего со мной в плен Шагалия они вскоре отличили… Ладно еще, с его слов и меня посчитали башкиром.

— Выходит, и нам, булгарам, пощады не будет… А говорят, будто бы царь Иван объявил: народам, которые сами отойдут от Казанского ханства под его крыло, уменьшит ясак. И они будто бы смогут жить так, как хотят. Будто бы обещал оставить им их земли и воды и мечетей не трогать, — вера, мол, у них сохранится своя…

Глаза Шарифуллы хитровато блеснули.

— Это верно, абзый. Верно, что царь Иван так пообещал.

— Когда, где? Кто слышал?

— С человеком, слышавшим это, я и жил там, и вернулся оттуда.

— Прямо твоему башкиру сам царь и сказал?

— Не только сказал — бумагу дал. Письмо. И не одно…

— Посмотреть бы на это письмо хоть одним глазом! Тогда бы я поверил. А так что? Пустые слова!

— Есть у меня, абзый, есть письмо! Шагали и мне оставил. Вот…

Они уже стояли во дворе бани, забранном высокой оградой. Шарифулла, настороженно глянув по сторонам, вытащил из-за пазухи кожаный сверточек, развернул и протянул брату лист бумаги, испещренный знаками письма. Газизулла, конечно, не мог понять, что значат эти знаки — не умел читать. Он повертел листок и даже погладил его рукой, будто шкурку пушного зверька.

— А ты давал кому-нибудь прочитать? Знаешь, что тут сказано?

— Нет, не давал. Опасно ведь, абзый. Заметит недобрый человек, донесет — недолго и в зиндан угодить, да еще с исполосованной спиной.

— То-то и оно! Ладно еще, коль в зиндан посадят, а то ведь и повесить могут. Слово «урус» тут прямо-таки в дрожь вгоняет…

Газизулла опять помолчал.

— Как же с этой бумагой быть? — подумал он вслух. — Порвать, сжечь? Жалко! Может, в ней что-нибудь нужное нам сказано. Узнать надо!

Поскольку даже и в самой Казани умеющие читать были редки, братья надумали последить за посетителями бани. Коли у человека на голове чалма или феска, значит, разбирается в письме. Можно кого-нибудь из таких людей остановить в укромном месте и заставить прочитать, что царь Иван пишет.

Но как назло, посетителей в этот день оказалось мало. Лишь к вечеру появился человек в феске. Когда он помылся и пошел в город, Газизулла последовал за ним, затем догнал и затащил в тихий переулок.

Человек в феске оказался не то глуповатым шакирдом, не то начинающим хальфой[22]. Услышав, что речь идет о письме, он попробовал поторговаться:

— Известно всякому: письма бесплатно не пишутся.

— Не написать надо, а прочитать, — пояснил Газизулла.

— И бесплатно не читаются, ибо драгоценно слово начертанное…

Однако, увидев вынутый Газизуллой из-за пазухи сверточек, человек в феске сам выразил нетерпеливое желание поскорее прочитать чужое письмо.

— Ну, давай, давай, коли так, — заторопил он и выхватил листок. — Посмотрим, что тут. Бисмиллахирахман иррахим!..

Человек в феске старательно, будто ученик, показывающий учителю, сколь он усерден, прочитал нараспев на языке тюрки:

«Почтенные мусульмане, грамота сия великим падишахом Русии, Иваном-царем Васильевичем того ради учинена, чтоб шли вы без стеснения и опаски под мое крыло. Я веру вашу и обычаи ничем не притесню, а жить вам по-своему и молитвы творить по-своему. И землями вашими и водами владеть вам по вашему же разумению. И ясаку на вас положу поменее. И скоту вашему, и скарбу вашему убытку не быть. Идите все по своей воле под мое крыло, и будет вам воля. Сие великий падишах Русии, царь Иван Четвертый Васильевич собственной рукой затвердил».

Прочитал человек в феске письмо и тут же каким-то неестественным голосом выкрикнул:

— Аллах велик и всемогущ! Газават! Газават!

Газизулла сердито выдернул письмо из его руки.

— Не ори, дурак! Людей же перепугаешь. Народ еще сбежится.

Человек в феске не внял его словам, продолжал:

— Аллах велик, да поможет он нам! Газават! Газават!

Газизулла взял шакирда ли, хальфу ли за горло, чуть-чуть придушил. Тот затрясся, задергался.

— Будешь еще орать?

— Нет, эфэнде, нет, не буду… Отпусти! Он хороший, очень хороший…

— Кто хороший?

— Царь урусов. Только отпусти!

— А кто у тебя, безмозглого, спрашивает, хороший он или нет? Не вздумай опять заорать. Слышишь?

— Слышу, эфэнде, слышу. Да распахнутся перед царем Иваном врата рая!

— Это и без тебя решится. Все в руках божьих, верно?

— В божьих, эфэнде, божьих.

— Так чего ж ты, раз в божьих, горло дерешь?

— Не буду, эфэнде, не буду! Я только хотел сказать, что царь урусов — хороший человек.

— Вот заладил! Что же в нем хорошего-то?

— Этого я не знаю, эфэнде. Знаю только то, что черным по белому написано.

— Тут и впрямь много хорошего написано. Земли и воды обещает, понял? Волю обещает. Ясак убавить обещает. А что нам дал казанский хан? А? Шиш мы от него получили!

— Верно, эфэнде, верно: шиш получили.

— Ну и дурень ты, оказывается! А еще читать умеешь! Откуда у тебя это уменье?

— Аллах меня им наградил, эфэнде. Я каждый день все пять намазов творю, ни одного не пропускаю. Встал на путь служения аллаху.

— Ну, иди, коли так. И зря больше горло не дери. Слышишь?

— Слышу, эфэнде… Хуш!

— Постой-ка! Вздумаешь болтать про письмо — шею сверну. Держи язык за зубами. Понял?

— Понял, эфэнде.

— А теперь пропади с моих глаз!

Человек в феске, как говорится, мгновенно скрылся и мгновенно же вернулся в переулок со стражником. Но «врага ханства» там уже не было.


Человек в феске довел историю с письмом царя Ивана до сведения сеида Кулшарифа. В городе усилились слежка, обыски. Сыщики и стражники обошли все переулки, все вызывавшие хотя бы малейшее подозрение уголки. Добрались и до Тагировой бани. Похватали много ни в чем не повинных обывателей. Но того, кого искали, не нашли.

Газизулла с Шарифуллой исчезли. Будто сквозь землю провалились.

24

Казань жила всякого рода толками, слухами, предсказаниями, догадками. Слух рождался за слухом, будоража народ. Вдруг и Казань, и ее окрестности облетела поразительная новость: оставшаяся не у дел ханбика решила уехать в город Касимов, выйти замуж за Шагали-хана, иначе говоря — принять покровительство царя Ивана.

До самого последнего момента Суюмбика держала свои намерения в секрете, мало кто при дворе был посвящен в ее планы. Ханбика тайно снеслась с Москвой и, лишь получив весть, что за нею прибудет специальный царский посол князь Оболенский, официально объявила об отъезде. Даже такие придворные, как Камай-мурза, с кем Суюмбика порой советовалась, были удивлены ее решением. Кое-кто искренне жалел ханбику, выражал ей сочувствие. Сеид Кулшариф хранил молчание, пожелав в душе, чтоб обратного пути ей не было: «За грехи свои наказана…»

Внешне Суюмбика нисколько не переменилась. Тщательно, как всегда, одевалась и, не смотря на зрелый уже возраст, выглядела миловидной, привлекательной женщиной. При разговорах с Гуршадной она даже шутила и от души смеялась.

В один из вечеров служанки под ее приглядом приготовили к отъезду то, что она нашла нужным взять с собой: шелковые и атласные платья, бархатные и парчовые камзолы и еляны, головные уборы, украшенные золотым шитьем и кистями.

В общем-то никогда не скупившаяся, Суюмбика в эти дни была особенно щедра. Раздала свою слегка поношенную одежду прислуге, которой предстояло ехать с ней, одарила кормилицу Утямыш-Гирея, выделила долю и прислуге, остающейся в Казани: «Помолитесь за меня, пожелайте мне скорого возвращения».

Прибытие направленного царем Иваном посольства во главе с князем Оболенским и многочисленной посольской охраны вновь взбудоражило весь город. По Казанке поднялась вверх по течению предназначенная для ханбики, разукрашенная затейливой резьбой ладья, причалила неподалеку от ханского дворца. В это время наследник казанского трона Утямыш-Гирей беззаботно восседал на руках няньки, а его озабоченная мать раздумывала, как ей обставить прощание с Казанью.

Князь Оболенский не торопил Суюмбику, хотя и заметил при встрече, что путь предстоит не близкий и желательно, конечно, совершить его, пока стоят погожие дни.

— Я ведь не на один день уезжаю, князь, — ответила Суюмбика. — Надолго уезжаю. Поэтому должна попрощаться не спеша.

Сказав «надолго», она испуганно подумала: «Не пришлось бы это слово на миг, когда ангелы произнесли: «Аминь!» Нет, ненадолго — даст аллах, скоро вернусь».

— Должна попрощаться не спеша, — повторила Суюмбика, стараясь отогнать тревожные мысли. — Нелегко мне, князь, — расстаюсь с городом, который я люблю. Здесь прошла моя молодость. Здесь покоится мой дорогой супруг…

Она чуть не сказала: «…покоятся два моих супруга». Так уж устроен человек: лезут в голову всякие ненужные мысли, когда ему вовсе не до них. Она упомянула «дорогого супруга» и тут же внутренне напряглась, вспомнив минувшую тяжелую ночь, проведенную с Кужаком. Чтобы скрыть душевную смуту, Суюмбика вынуждена была улыбнуться Оболенскому.

— Ваша воля… — сказал князь.

— Я должна проститься с могилой моего любимого мужа Сафа-Гирей-хана, — продолжала Суюмбика, а мысли ее все еще были заняты минувшей ночью, бурным разговором с Кужаком. «Вот с кем тяжелей всего мне расстаться. Ах, взбалмошный мой Кужак! Разбушевался, бедняжка…» Кужак бушевал: «Я твоему Шагали-хану голову оторву!» Еле успокоила его: «Где б я ни была, когда б ни вернулась, я — твоя и только твоя!» И как сладостно было примирение после ссоры!..

Сафа-Гирей был похоронен возле придворной мечети, где покоились тела самых знатных людей ханства. Его усыпальница выделялась, как выделяется среди старых зданий недавно построенный дворец. Придворные часто видели Суюмбику около усыпальницы мужа, но долго там она не оставалась: постоит, бывало, немного, будто бы творя молитву, и уйдет. А теперь, перед отъездом, пришлось задержаться надолго, притом стоять на коленях.

Суюмбика попросила сеида Кулшарифа сотворить возле усыпальницы молитву за упокой души Сафа-Гирея. Сеид, хотя и знал, что ханбика невоздержанна в плотских утехах и в мыслях греховна, просьбу ее не отверг. Неудобно, нельзя было отказаться от службы, связанной с именем божьим. К тому же учел сеид, что суры корана над могилами, если еще и побольше слушателей собрать, прозвучат весьма впечатляюще и с немалой пользой для него самого. Словом, Кулшариф исполнил свой долг старательно, не просто заупокойную прочел, а затеял целое действо и так играл голосом, что даже бухарцы, строгие ревнители ислама, нашли бы это богослужение вполне удовлетворительным.

Суюмбика долго стояла перед усыпальницей мужа на коленях, а поднявшись, вдруг увидела в стороне безмолвную толпу народа. Она не знала, что Кулшариф распорядился открыть для верующих доступ в кремль, и не слышала, как за ее спиной собралась эта толпа. Всякая неожиданность пугает человека. Суюмбика испугалась, ноги у нее будто стали ватными. Уж не задумано ли что-нибудь недоброе против нее и ее сына?..

— Что за люди? Зачем они здесь? — спросила она так тихо, что только Кулшариф услышал.

— Их привлекло заказанное тобой моление. — Чуть подумав, хранитель веры счел нужным добавить: — Они пришли послушать священные суры корана, ибо эти суры — суть откровения, озаряющие душу божественным светом.

Испуг прошел, глаза Суюмбики радостно блеснули, словно получила она очень приятную весть. «Нет, уважаемый Кулшариф, — мысленно возразила Суюмбика, — не твое блеяние пришли они слушать, а чтоб на меня посмотреть, со мной попрощаться!»

Она хорошо знала, как следует вести себя в подобных обстоятельствах, и верно угадала, чего ждет от нее толпа зевак. Им нужно зрелище и нужно впечатляющее слово! И она должна воспользоваться случаем, чтобы усилить в народе сочувствие к себе, оставить в его памяти глубокий след. «Такой случай, может быть, больше никогда не представится, — подумала она. — Народ Казани должен услышать от своей прекрасной ханбики незабываемые слова, которые и после ее смерти передавались бы из уст в уста».

Выражая всем своим видом сдержанную гордость и целомудрие, Суюмбика шагнула к усыпальнице, встала на то место, где только что в молитвенном усердии воздевал руки Кулшариф. Постояла некоторое время недвижно, дала толпе возможность полюбоваться стройной своей фигурой и громко для нее же, для толпы, произнесла:

— Прощай, Сафа-Гирей, любовь моя! — Помолчав, — не потому, что не находила слов (все уже было обдумано), а чтобы произвести на слушателей как можно большее впечатление, — Суюмбика продолжала: — Великодушная Казань не забудет тебя! — Тут в ее голосе послышалось будто бы еле сдерживаемое рыдание. — Никогда не забудет! Ты был соколом на троне, соединил славу с милосердием, доблесть с беспощадностью к врагам веры нашей и страны нашей…

Нанизав на нить красноречия множество такого же рода достоинств покойного хана, Суюмбика рассчитанно пала на землю, якобы забилась в плаче, то вскидывая, то обессиленно роняя голову, запричитала:

— Зачем ты оставил свою любимую ханбику страдать здесь? Возьми меня к себе! Возьми!..

Одна из служанок и охранник кинулись к ней, подняли с земли. И лишь они заметили, что глаза ханбики, как ни странно, сухи.

А что касается народа… Он, бывает, суров, порой — жесток, но он и жалостлив. Он может справедливо покарать, но умеет и прощать. Еще недавно народ осуждал Суюмбику за ее легкомысленную связь, проклинал за то, что позволила чужакам из Крыма топтать казанские улицы, бесчинствовать, грабить, терзать ни в чем не повинных людей, но узнав о горестном ее положении, о предстоящем отъезде на чужбину, не мог не посочувствовать ей. Возбуждению жалости в народе поспособствовали и распущенные служителями веры пугающие слухи. Говорили, будто бы ханбику с вожделением ждет сам царь Иван. Будто бы намерен он лишить ее своей веры, заставит креститься и молиться ложному богу, заточив в зиндан не зиндан, а в крепость по названию «монастыр». И всякое другое говорили, что жалило сердца простодушных казанцев. А когда те, кто увидел Суюмбику у могилы Сафа-Гирея и услышал ее плач, наперегонки понесли по городу все более приукрашиваемые свидетельства очевидцев трогательного события, воображение доверчивого народа и вовсе распалилось.

Провожать Суюмбику поднялась, можно сказать, вся Казань. От ханского дворца до кремлевских ворот по обе стороны дороги выстроились ремесленники, базарный люд, путники, случайно оказавшиеся в этот день в Казани. За воротами прихлынула к появившейся в сопровождении служанок ханбике толпа женщин. Толкаясь, переругиваясь и плача, женщины проводили ее до Казанки, где, ткнувшись носом в берег, ждала ладья.

Решив усилить в сердцах казанцев сочувствие, вызванное лицедейством у могилы Сафа-Гирея, Суюмбика перед тем, как сесть в ладью, крикнула провожающим:

— Не забывайте меня, родные мои, вспоминайте, когда на душе у вас будет тяжело!

Ее надежда на то, что скоро вернется и снова завладеет казанским троном, ни на капельку не убавилась, но сказать об этом набежавшему на берег народу она не могла, да и не считала нужным. Пусть в его душе останется жалость, сострадание к ней! Когда понадобится, она воспользуется этим чувством.

Из толпы женщин, в особенности оттуда, где сбились в кучки сердобольные старушки, все слышнее доносились плач и стенания. Суюмбика подлила масла в огонь.

— Прощайте, дорогие мои! — проговорила она слегка дрожащим, с отзвуком рыдания голосом, уже испытанным у могилы мужа. — Прощай, лучезарная Казань! Не забывай свою любящую, свою несчастную ханбику! Не дай врагам открыть твои ворота, не дай им ступить на близкие моему сердцу улицы!..

Еще какие-то прощальные слова говорила Суюмбика — народ не все расслышал. Кто-то плакал, кто-то что-то выкрикивал, кто-то даже свистел.

Суюмбика и взятые ею с собой няньки, ашнаксы, слуги и служанки заняли свои места в ладье. Гребцы взмахнули веслами, и провожаемая гомоном собравшихся на берегу казанцев ладья поплыла в сторону Великой Идели — Волги. Следом тронулось русское посольство.

25

Выйдя из кремля, Ташбай оказался в чужом, непривычном ему мире. До сих пор он был человеком подначальным, что он должен делать — решали другие, он к этому привык. А теперь ему предстояло думать, решать, действовать самому, и самостоятельность смущала его, как смущает поначалу новая одежда. Веря и не веря тому, что может идти, куда хочет, опасливо поглядывая по сторонам, Ташбай дошел до базарной площади. Не встретит ли среди съехавшихся из далеких краев людей кого-нибудь из родных мест или, по меньшей мере, не услышит ли весть, долетевшую оттуда — вот какая мысль привела его на базар.

Ташбаю не довелось видеть казанский базар во времена, когда торговля процветала и эта площадь кишмя кишела разноплеменным народом. Не тот теперь стал базар. Не только гостей из дальней дали, но и приезжих из селений, расположенных под самым, что называется, носом Казани, заметно поубавилось. Многие предпочитали сидеть в это смутное время дома. Одни, зная повадки Кужаковых воинов, боялись ограблений, других пугали доносчики: сорвется ненароком с языка острое словцо о нынешних порядках — отведаешь плетей. Только взятые нуждой за горло ремесленники да коробейники сновали туда-сюда, надеясь обменять свой нехитрый товар на хлеб, на соль, на молоко… Да еще воинов толкалось несчетно. Куда ни глянь — армай.

Хотя торговля захирела, нельзя сказать, что суеты на базаре стало меньше. Просто нет теперь солидных купцов и степенных покупателей, любивших неспешно пройтись вдоль торговых рядов, посмотреть, где что продается, затем, вновь и вновь возвращаясь к приглянувшемуся товару, поторговаться не столько, может быть, ради выгоды, сколько ради красноречия. Теперь обе стороны, и продающая, и покупающая, перекинувшись парой слов, спешат дальше. Все охвачены каким-то беспокойством. В последнее время это беспокойство заметно возросло. Однако базар остается местом, куда люди идут, чтобы узнать новости и обменяться мнениями. Базар невнятно гомонит. А если вслушаться — одни сочувственно толкуют о Суюмбике, другие выражают недовольство Ядкаром, незванно-непрошенно севшим на Казанский трон, третьи костерят постылых Кужаковых армаев, нет-нет да задевая едким словцом имя и самого Кужака.



Стоят люди кучками, галдят, спорят — горячатся, а то и за грудки хватаются, но, завидев поблизости ханских стражников или армаев, тут же расходятся. Шум, спор, галдеж возникают уже где-нибудь в другом уголке.

От жалостливых разговоров базарного люда о Суюмбике у Ташбая вдруг сердце защемило. Ему захотелось объявить всем: «А я ее близко знаю! Я ханбику и ее сына охранял! Она мне тайное дело поручила и выпустила на волю, только я поручение еще не выполнил, вот надо отправляться в путь…» Но не то что объявлять — думать об этом было опасно. Бывает, думаешь, думаешь — и проговоришься!

Ташбая порадовало, что о Суюмбике люди говорят доброжелательно. Он испытывал к ней теплое чувство еще тогда, когда состоял в охране Кужака. Кужак ведь его и человеком-то не считал, даже, может быть, и не догадывался, что охранники тоже нуждаются в каких-нибудь развлечениях, удовольствиях, и видеть хоть издали статную, красивую ханбику было для Ташбая одним из редких удовольствий. А после того, как Суюмбика доверилась ему и освободила от власти Кужака, душа егета отозвалась искренней благодарностью к ней.

Порадовало его и то, что Ядкар-хана казанцы дружно бранят, больше того — ненавидят. «Выходит, злодей везде остается злодеем, он и тут успел себя показать». Услышав разговор о хане, Ташбай приостанавливался, его так и подмывало подать голос, тоже ругнуть подлого баскака, оказавшегося на казанском троне.

Имя Ядкар-хана напомнило Ташбаю об оставшихся в дворцовой охране товарищах. Там трое его соплеменников-минцев, один егет из племени Бурзян, один — из племени Тамьян… Там и Аккусюк, пострадавший из-за коварства того же Ядкара. «Сильно зол Аккусюк на хана, как бы сгоряча не сгубил себя!..»

Перед уходом из кремля Ташбаю не удалось повидаться с ними, попрощаться. И в обычные-то дни они виделись редко, такая уж у охранников служба: пока один чью-то дверь сторожит, другой спит, как убитый, после бессонной ночи, третий — на побегушках. А тут счастье выпало, впереди — воля, Ташбай полетел в город выпущенной из клетки птицей. Только на базарной площади спохватился: а как же они, его товарищи, с кем вместе он бедовал? И как же он сам без них? Как в столь неблагополучное время отправишься в путь без спутников?

Выходило — он не готов уйти из Казани. Не отпускала еще его Казань, взбулгаченная, жившая в ожидании каких-то, неясных пока, перемен в своей судьбе.

Никого из родных краев в базарной толчее Ташбай не нашел. Потеряв полдня впустую, пошел назад, к кремлю. Надо было все-таки повидаться с товарищами. Может, они решатся на побег? Но то, что не удалось утром, теперь оказалось вообще недостижимым. Медную бляшку — знак принадлежности к дворцовой охране — у Ташбая перед уходом отобрали, поэтому обратно его попросту не пропустили. Он даже попытался подкупить охранника, стоявшего у ворот, сунул ему деньги. Тот деньги взял, живенько спрятал, а пропустить не пропустил.

Что делать? Говорят, растерянная утка задом наперед ныряет. Ташбаю пришло в голову обратиться за помощью к Гуршадне-бике. Ведь он побывал в ее доме с самой Суюмбикой, отнес загадочный сундучок. Зная, что он — человек, удостоенный доверия ханбики, Гуршадна-бика должна помочь ему!

Но владелица непристойного заведения занимала еще и должность смотрительницы ханского гарема. Застать ее дома было нелегко. В эти полные беспокойства дни она предпочитала дому дворец. Кто знает, вдруг туда придет какая-нибудь важная весть, а она останется в неведении! Как-никак она тоже ответственна за состояние дел во дворце, в ее руках — особое богатство, особое достояние ханства. В случае чего, а прямо сказать, так в случае осады Казани врагом или даже вступления его в город, она должна сберечь это богатство, позаботившись, конечно, и о сохранении своего знаменитого заведения.

Словом, не смог Ташбай повидаться с Гуршадной-бикой. Толкнулся он туда, толкнулся сюда и в конце концов оказался возле Тагировой бани.

К бане его привела все та же мысль о товарищах. Увидев гурьбу дворцовых охранников, направлявшихся к окраине города, Ташбай последовал за ними. Подумал — на озеро Кабан идут купаться, а те свернули к Булаку. Попариться, выходит, захотелось. В баню с ними он не мог попасть. Когда моются охранники хана, никто более туда не допускается, такой порядок. Пришлось ждать, когда выйдут.

Присесть было не на что, Ташбай растянулся на травке в сторонке от входа. Его тут же заметил охранник, оставленный, должно быть, стеречь вещи остальных.

— Эй, ты что тут разлегся? Что высматриваешь? Дуй отсюда!

— Я жду, когда вы выйдете. — Ташбай поднялся, приблизился к охраннику. — Дело есть…

— Какое у тебя может быть дело к ханской охране! Иди, иди, проваливай по-хорошему!

— Правду говорю — дело есть, — продолжал Ташбай, подойдя, вместо того, чтобы проваливать, еще ближе. — Ты охранника по имени Аккусюк не знаешь?

— Нет! Не слышал о таком! Катись, говорят, тебе, отсюда!

— Да не гони ты, погоди!..

Ташбаю хотелось сказать: «Совсем недавно я был в таком же, как ты, положении. Не важничай, мы ведь с тобой — свои люди». Но скажешь, так вряд ли поверит. Из дворцовой охраны просто так не отпускают. От этой службы только смерть избавляет: либо сам помрешь, либо повесят. Ну, могут еще на войну отправить. А если обнаружится, что ты ускользнул каким-нибудь иным путем, вернут и для начала посадят в каменную темницу…

— Слушай, я серьезно. Я тебе денег дам… — Ташбай хлопнул рукой по карману.

Охранник, глянув на него свысока, будто бы нехотя согласился:

— Ну, давай… Сразу бы сказал! А то — «дело есть»! Кто нынче даром дело делает? Не тяни, не тяни, живей!..

Только спрятав серебряную таньгу, охранник принялся выяснять, за что ее получил.

— Как, говоришь, его звать-то?

— Аккусюк! Аккусюком его звать. Там он у вас, в дворцовой охране. Есть там и другие мои знакомцы, но найти их будет потрудней, а этот — видный такой…

В этот момент дверь предбанника распахнулась, выскочил еще один охранник.

— О чем разговор? — весело полюбопытствовал он.

— Да вот егет о своем знакомце спрашивает.

— А что со знакомцем стряслось?

— Ничего не стряслось. Просто, говорят, новый хан в гости его позвал.

— Хы! Угощает, значит.

— Угощает. То, говорят, кулаком по башке, то плеткой по спине…

— Славное угощение!.. — подхватил второй охранник, человек, видать, словоохотливый.

Видя, что разговор сводится к пустому зубоскальству, Ташбай попытался повернуть его к своему делу.

— Мы с ним из одних мест. Вот собрался я туда, в родные края, и думаю: может, надо что от него родичам передать или отцу-матери просьбу какую…

— Ты соображаешь, что говоришь? — возмутился только что зубоскаливший охранник. — Как мы его отыщем среди стольких людей? Да ежели и отыщем, как он к тебе вырвется? Голова-то у тебя хоть немножко работает?

— Ты уж так, сразу, поперек не вставай, — принял сторону Ташбая первый охранник. — Зачем человека надежды лишать? Он деньги дает…

— Деньги? — заинтересовался словоохотливый охранник, бросив на Ташбая недоверчивый взгляд. — Золото? Серебро?

— Коль надо, я и тебе дам, — сказал Ташбай и вытащил из кармана еще одну монету. — На, возьми, пожалуйста!

— Вот это — что надо! — одобрил охранник. — За деньги не то что земляка твоего — иголку в стогу сена можно отыскать! Как, говоришь, его зовут?..

В это время шумно вывалились из бани другие охранники.

— Кто тут деньги раздает? — закричал один из них. — И про нас не забудьте! Мы тоже — рабы божьи!

— На, туган, возьми и ты.

— А мне?

— На и тебе!

— А мне?

— На!..

Он роздал все свои деньги, оставив себе на всякий случай лишь пару монет.

— Пользуйтесь на здоровье!

Охранники смотрели на него с некоторым удивлением: уж не тронутый ли слегка этот егет? Кто-то из них сказал нерешительно:

— Возблагодарим, что ли, братцы, всевышнего?

Все взмахнули руками, мазнули ладонями по щекам:

— Аллахи акбар!

Охранник, который первым увидел Ташбая и пытался отогнать его от бани, теперь сказал миролюбиво:

— Будь спокоен, постараемся отыскать этого… как его, Аккусюка. Не забудь, братва, — Аккусюк!

— Уж, пожалуйста, скажите ему: пусть найдет возможность заглянуть сюда, к этой бане.

Я буду ждать тут. Может, охранники, вот как вы, захотят помыться, и он с ними придет, может, один сумеет выбраться…

Оставив Ташбая у входа в баню, новые его знакомцы шумной гурьбой ушли в город.

Ташбай нисколько не сожалел о том, что раздал полученные от Суюмбики деньги. Прежде он никогда не имел денег, не умел обращаться с ними, и мешочек с серебром тяготил его: вдруг потеряет или украдут! Теперь он почувствовал облегчение. Хорошо, что деньги достались таким же, как он сам, бедолагам. Кто-кто, а уж Ташбай на себе испытал всю тяжесть подневольной жизни в ханской охране. Все равно деньги разошлись, распылились бы, а так хоть людей порадовал! И самое главное — это, может быть, поможет ему вызволить товарищей. Пришлют Аккусюка, так с остальными связаться будет не трудно. Об одном только он не подумал: коль Аккусюк найдет возможность прийти и как-нибудь удастся вызволить других, денег на дорогу не осталось. Но ничего, все образуется, лишь бы они оказались на свободе.

Да, надо ведь еще найти себе приют, да такой, чтоб не спускать глаз с бани, раз уж назначил встречу возле нее. Надо все время крутиться рядом с ней. Как быть? А просто: поклониться хозяину бани, наняться к нему на работу!

…Мухамет-Тагир-эфэнде, оглядев его с головы до ног, спросил:

— Откуда ты пришел?

— Ниоткуда. Тут живу.

— Врешь, небось! Знаю я вас! Воровал? У меня не своруешь, не надейся. Порядок у меня такой: с темна дотемна — на ногах. Понял? Иди, берись за дело!..

В ожидании Аккусюка Ташбай проработал около недели. Измотала его эта работа похлеще, чем охранная служба. Наконец, терпение у него лопнуло — плюнул на баню и пошел в город.

А в городе произошло или должно было произойти что-то необычное. Из переулков на улицу, по которой шел Ташбай, стекался народ. Вскоре он уже шагал в толпе, стараясь понять, куда направляются люди, зачем, чего хотят. Но понять что-либо по обрывкам разговоров было трудно, и он обратился к человеку, шагавшему рядом:

— Что, агай, случилось? Куда люди идут?

Тот почему-то не ответил, отозвался другой — долговязый, пожилой мужчина:

— Хан устроил зрелище для народа, велено посмотреть.

— Как это — «устроил зрелище»?

— Разве ты, сынок, не знаешь, как устраиваются ханские зрелища? Берут, к примеру, тебя, надевают на шею петлю и вздергивают на столб, чтоб все увидели твой светлый лик.

— Что — повесили кого-нибудь?

— Именно, сынок. Сам вот увидишь.

— А за что? За что повесили-то?

— На хана, говорят, руку поднял, на нашего высокочтимого нового хана.

— Как поднял?..

— Ну, как… Убить нацелился, да не сумел, бедняга.

— Почему?

— Ты, егет, прямо-таки как дитя!.. Ума, выходит, не хватило, вот почему!

И Ташбай, и человек, отвечавший на дотошные его вопросы, замолчали. Верней, пришлось прервать беседу. Где-то впереди люди остановились, а идущие сзади напирали, толпа уплотнилась. Долговязый дядька с Ташбаем выбрались в сторонку. Ташбай не вытерпел, опять спросил:

— А где его схватили?

— Там, где кинулся на хана, где же еще!

— А с чем кинулся?

— Не с топором, наверно. Он сам был в охране, — пояснил дядька и, понизив голос, добавил: — Я бы на его месте хороший нож всадил…

У Ташбая сердце сжалось в недобром предчувствии. Неужто?.. Он не успел додумать, собеседник потянул его вперед:

— Гляди, вон он, человек, поднявший руку на самого хана!..

Ташбай взглянул туда, куда указал дядька, и замер. На перекладине виселицы, поставленной на площади перед воротами ханской крепости, висело, покачиваясь, очень знакомое ему тело.

— Аккусюк! — вскрикнул Ташбай.

— Молчи! — дернул его за рукав спутник и потащил назад. — Ты знаешь этого человека? — негромко спросил он, немного погодя.

— Да. Мы с ним…

— Ш-ш-ш! Смывайся-ка поскорей отсюда. Как бы «ханские глаза и уши» не сцапали тебя!

Ташбай уже двинулся было по той же улице в обратную сторону, как дядька догнал его.

— Пошли-ка вместе, а то и впрямь голову потеряешь…

К ним присоединился еще один человек, все время безмолвно следовавший за смелым незнакомцем.

26

Устроенное ханом страшное зрелище потрясло Ташбая, долго он не мог прийти в себя. Мир для него померк. Бледный, в лице ни кровинки, шагал он, с трудом превозмогая внезапную слабость, охватившую все тело, точно после тяжелой болезни. Может быть, он разрыдался бы, как ребенок, но постеснялся заботливого своего спутника. Отвернувшись от него, Ташбай проглотил стоявший в горле комок, сказал горестно:

— Говорил я ему: не горячись! Не послушался…

— Откуда ты его знаешь?

— Да как не знать! Мы вместе угодили в ловушку. Там, в охране, есть и другие мои товарищи…

Ташбай рассказал, что пришлось им пережить. Два его спутникаслушали, не перебивая, лишь сочувственно поглядывая на него.

— Надо же! — воскликнул старший из спутников, когда Ташбай закончил свой рассказ. — Кто бы мог подумать, что на казанской улице мне встретится егет из башкир! Я ведь недавно вернулся из ваших краев. В Имянкале горе мыкал, на тамошнего хана работал. Вроде вас в неволе жил… Хотел по пути домой в Казани маленько разжиться, да видишь, какие тут дела! Кругом грызня да резня. Что ни день — секут да вешают. Куда теперь податься? Ладно еще вот брата встретил. Много лет не виделись. Оба нарадоваться не можем. Вместе домой уйдем…

— Счастливые, значит, вы, — вздохнул Ташбай. — А я — когда еще доберусь до родных мест… Товарищей бы вызволить! Что я один могу?

— Нельзя тебе тут оставаться. Никак нельзя, раз вы с Аккусюком приятелями были. Дознаются — не миновать беды. В каменоломню отправят, камня им сейчас много надо. Сам видишь — стены укрепляют, войска царя Ивана боятся. Так что уходи! А то айда с нами, махнем к нам, на Горную сторону, в долину Шунгыта!

— А что мне там делать?

— Переждешь, пока эта заваруха кончится. Станет поспокойней — поворачивай оглобли, куда хочешь. Так, Шарифулла? Ты что все молчишь?

— Так, Газизулла-абзый.

— Но надо все хорошо обдумать. Когда тронуться в путь. Где через Идель переправиться. И на этом, и на том берегу рыщут ханские псы. Лучше всего, по-моему, переправиться ночью. Так, Шарифулла?

— Так, абзыкай, так! Я во всем с тобой согласен. Только бы вместе быть, больше не разлучаться!

Газизулла, оказывается, жил у старого своего знакомого — плотника. Чтобы не стеснять хозяина, устроил себе лежанку в дровяном сарае, — благо, погода стояла теплая. Поздней к нему перебрался Шарифулла. А теперь туда же они привели и Ташбая.

Случайно встреченные на улице люди отнеслись к нему как к родному, и Ташбай быстро сблизился с ними. Помогло сблизиться и то, что старший из братьев знал милые сердцу Ташбая места, охотно поддерживал разговоры о долинах Караидели и Агидели, а младший как о лучшем своем друге вспоминал о башкирском егете, с которым сошелся в плену. Шарифулла показал оставленное ему другом письмо, рассказал, о чем идет в нем речь, и о том рассказал, как Газизулла, заставив человека в феске прочитать это письмо, едва не попал в беду.

А у Ташбая за пазухой лежало другое письмо, доверенное ему Суюмбикой. Мысли о невыполненном обещании и о товарищах, которым не смог помочь, не давали ему покоя. Он долго колебался, прежде чем согласился отправиться с новообретенными друзьями на Шунгыт.

Через несколько дней после знакомства, ближе к вечеру, они вышли втроем из города и пошагали в сторону Волги.

Волга… Великая могучая Идель…

Неоглядно разлившись весной, в половодье, напомнив о своем могуществе, теперь она уже вошла в берега, и напоенная ею земля вспенилась зеленью. С утренней зорьки до вечерних сумерек в прибрежных зарослях и рощах не умолкают птичьи голоса. Деловито, по-хозяйски отсчитывает кому-то лета кукушка. Она и впрямь хозяйка этой поры — идет к концу месяц кукушки. Месяц кукушки года мыши.

Удивительно равнодушна природа к жизни детей адамовых, нет ей дела до них, у нее свои законы. На левобережье Волги, на лобастом взгорье у Казанки шумит город, кипят страсти, а Волга течет себе бесстрастно и течет. Там, в городе, хватают людей, бьют, режут, вешают; люди ссорятся, матерятся, плачут, пытаются куда-то сбежать от всего этого, мечутся, будто рыбы, угодившие в мотню огромного бредня. А Волга течет себе и течет, плавно покачивая свесившиеся к самой воде ветви ивняка.

На правобережье тоже неспокойно. Даже, пожалуй, мало сказать — неспокойно. Изо дня в день нарастает, усиливается тут, на Горной стороне, движение. Особенно оживленно возле устья Свинги, день деньской стоит над речкой звон, как перед сенокосом, когда отбивают косы. Люди куют, проверяют, точат оружие, готовятся к предстоящему большому походу. Звучит разноязыкая речь — переметнулся к русским Камай-мурза, собирает войско против Ядкара, сзывает недовольных им казанцев.

А Волге нет дела до того, кто к чему готовится, кто против кого сабли точит. Течет она и течет, величаво, невозмутимо…

Когда трое наших путников подошли к Волге, уже стемнело. На берегу — ни души. Ночь опустилась тихая, но не по этой причине тихо у реки. Не слыхать и не видать лодочников, обычно ночующих у костров и готовых доставить вас хоть к самому шайтану. Куда они подевались? Что случилось? Или уж от ханских армаев попрятались?

Паромщики ночью не работают. А если б и работали, эти трое не смогли бы переправиться на пароме. На паромной переправе торчат ханские псы, ловят беглецов, подозрительных и, отлупив, заворачивают обратно. Так что нужна лодка. И нужно еще упросить лодочника. Ни у одного из троих нет ни единой монетки. На два таньга, оставленные Ташбаем на всякий случай, купили еды. Вот когда он пожалел, что поторопился раздать деньги, не оставил себе побольше!

Но чу! Послышался скрип уключины. На поблескивающей в свете звезд волжской глади проступили очертания лодок. Одна, две, три… Дальше, кажется, еще темнеют. На одной из лодок кто-то негромко проворчал:

— Говорил я тебе — надо повыше подняться! А ты — ниже да ниже! Невесть куда приплыли!

— Да вон же они! Вон люди стоят!.. Эй, вы что там застыли? Айда скорей сюда!

Путники обрадованно кинулись к лодке, ткнувшейся в гальку. Но сидевший на носу лодки человек, хотя и сам позвал, встретил их неприветливо.

— А где ваше оружие?

— Какое оружие?

— Бэй, разве вы не в Камаево войско? Тогда проваливайте!

— Постой, постой, не гони их!.. — вмешался другой, выпрыгнув на берег. — Вы кто? Уж не ханские ли доносчики?

Тут и третий подоспел.

— С доносчиком разговор короткий: камень на шею — и в воду! Пускай оттуда доносит!

Выпрыгнули на берег и гребцы. У всех было оружие: у кого топор, у кого дубинка, у кого длинный нож. Один из приплывших быстренько обшарил одежду Ташбая.

— У этого оружия нет.

Обыскали и Газизуллу с Шарифуллой.

— Не похожи вроде на ханских псов… Вы куда направляетесь-то? — спросил лодочник, первым заметивший их.

— В аул свой, туган, — ответил Газизулла. — На Шунгыт. Жить в городе никакой возможности не осталось.

— А эти кто?

— Братья мои меньшие. Денег у нас, туган, нет, есть нечего, совсем мы оскудели. Ты уж, пожалуйста, переправь нас!

— Ладно уж, перевези их, — поддержал Газизуллу человек, пригрозивший камнем на шее. — Там с ними разберутся. А мы вверх погребем, своих искать.

Хоть и изрядно поволновавшись, ступили наши путники на правый берег Волги.

На другой день в Камаевом стане, рядом с русским городком на Свияге, подошел к ним ночной знакомец.

— Я ведь сперва и вправду принял вас за своих, — сказал он, улыбнувшись. — Из тех вы, подумал, кто к Камаю-мурзе идет. А потом гляжу — в руках у вас ничего нет. И на Ядкаровых псов вроде не похожи… Не надумали прибиться к нам? А то останьтесь! Сюда много народу валит. Ночью человек двести переправились. Двести!

— Нет, друг, — помотал головой Газизулла. — Ни к кому пока не охота прибиваться. Пускай пока хан с царем сами воюют, мы домой пойдем.

— А я останусь! — решил неожиданно Ташбай. — В Казани мои товарищи маются. Надо же их выручить! Пойду туда вот с ними.

— Твоя воля, Ташбай-туган. Прощай, коли так. А мы уж пойдем…

— Прощай, Газизулла-агай, будь здоров! И ты, Шарифулла, будь здоров! Спасибо вам за все!

И они расстались.

Однако Газизулла с Шарифуллой, не дойдя до дому, повернули назад. В пути повстречались они с гурьбой булгар, шагавших как раз из их родных мест и как раз к устью Свияги. В ответ на вопрос: «Куда идете?» — им наперебой принялись объяснять:

— В город урусов.

— Царю Ивану решили поклониться.

— Чтоб под свое крыло нас взял…

— Что ж, может, это к лучшему, — заметил Газизулла.

— Кто знает… Но слышали мы — живущие неподалеку от нас чуваши поклонились. И черемисы Горной стороны на Свиягу ходили. Что же нам остается? Как иначе потомкам булгар выжить? Царь Иван, говорят, обещает: землю вашу не трону и скот не трону, и веру не трону… Сам, говорят, так сказал.

Что царь Иван сказал, что пообещал — никто лучше Газизуллы с Шарифуллой не знал. Шарифулла мог бы даже похвастаться, вытащить из-за пазухи царский залог, да много ли проку от того, что покажешь письмо людям, не умеющим читать? Для них письмо — загадочная бумага, и только.

Не полез Шарифулла за пазуху, лишь огорченно вздохнул. А старший брат решительно взмахнул рукой:

— Будь что будет, пошли обратно! Как все, так и мы!

27

Смутное время в Казани растянулось на многие недели и месяцы. Едва в одном углу шум-гам уляжется — уже в другом шумят…

Чтобы утихомирить взбаламутившуюся страну, надо, считают умные люди, поразить ее какой-нибудь сногсшибательной новостью либо как-то обмануть. Если из этого ничего не выйдет, остается исполнить желания недовольных. Но слишком уж противоречивы были желания казанцев. Одни требовали прогнать пришлого хана и посадить на его место своего, казанского, другие — позвать опять из Касимова Шагали-хана, — лучше, дескать, он, чем этот коварный чужак Ядкар.

Высказывалось, выкрикивалось и такое мнение: пусть сядет на казанский трон царь Иван — и никаких ханов!

От крика и размахивания кулаком на улице пользы, конечно, мало. А все же пошумит человек, отвлечется от вечных своих забот, забудет хоть ненадолго о голодных детишках, о жестокой нужде — и на душе вроде становится легче. Чувствует человек некоторое удовлетворение, и какая-то, хоть и туманная, надежда у него появляется. Оттого и шумит народ, кричат люди, подбадривая криком друг друга.

Когда происходят беспорядки, может их прекратить случайность или неожиданно раздавшийся решительный голос. Мятущийся, не видящий ясной цели народ волей-неволей оборачивается на этот голос.

Вот и в Казани если и не положить конец уличным волнениям, заварухам, бестолковщине, то приутишить на некоторое время шум-гам помогло случайное происшествие. Вернее, нашелся человек, сумевший воспользоваться этим происшествием в своих интересах.

Дело было так.

Какой-то ремесленник из толпы, собравшейся перед дворцовыми воротами, крикнул, обратившись в сторону ханской обители:

— Что, струсили? Выходите сюда!

Другой ремесленник осадил крикуна:

— Ну, чего зря орешь?

— Бэй, пусть услышат, пусть выйдут к нам!

— Как же, выйдут, жди! — встрял в разговор третий. — Только и забот у них, что о тебе!

Разговор подхватили еще несколько человек.

— Что толку, коль и выйдут?

— Не начнут, небось, хлеб раздавать!

— Держи карман шире.

— Он лучше красоткам хлеб скормит, наложницам своим, чем тебе дать.

— Это ты о ком?

— Как о ком? О хане нашем.

— Ямагат! — воззвал некто добропорядочный. — Будем справедливы! Какие могут быть у нашего хана красотки? Он ведь только-только сел на трон!

Толпе будто этого лишь и не хватало, взвились сердитые голоса:

— Ишь, защитник нашелся! Не бойся, не обидят твоего хана! Красоток ему заранее приготовили.

— Гуршадна-бика давно позаботилась.

— У нее полон дом «ангелиц».

— И не говори!

— Пользуется нашей бедой! Сколько можно? Город из-за нее в грехах погряз.

— За ее грехи аллах карает нас!

— Что стоите? Разорим ее гнездо!

— Пошли!..

Распалившаяся толпа всполошила обитательниц заведения Гуршадны. Несколько человек решительно вошли в дом. Сбившиеся в кучку девицы встретили их в прихожей визгом и плачем.

— Где ваша хужабика?

— Мы не знаем! Нет ее!

— Выметайтесь из этого дома! Хватит в грязи купаться!

Девицы, давно уж отвыкшие делать что-либо по своей воле, лишенные чувства собственного достоинства, прянули, словно испуганные овцы, в угол, сбились еще плотней. Плач усилился.

— Уходите, говорят вам!

— Куда мы пойдем?

— Куда хотите! К отцу-матери, к родне…

Девицы завыли, запричитали.

— Нет у нас родни… Больше негде жить…

— Не трогайте нас!

— Куда идти, кому мы нужны?

— Ууу!.. Ууу!.. Ууу!..

Один из вошедших кинул досадливо:

— Да пускай остаются! Нам хозяйка нужна. Гуршадну бы найти…

— Где она? Где хозяйка?

— Мы не знаем! Ууу!..

В это время дверь одной из комнат распахнулась и оттуда вышел хорошо одетый, важный господин. Не дожидаясь вопросов, он заговорил с подрастерявшимися людьми с улицы.

— Вам Гуршадна-бика нужна? Нет ее дома, ушла.

— Куда ушла?

— Должно быть, в ханский дворец. Видите же, нет ее.

— А ты сам кто будешь? — осмелел один из людей с улицы.

— Я-то? Войсковой турэ Япанча. Не слыхали про такого? Юзбаши Япанча.

— Что ты тут делаешь?

Вопрос, конечно, был наивный. Но именно это и помогло хитрому юзбаши с блеском выйти из щекотливого положения. Ведь наивные люди так легковерны!

— Я пришел, чтоб наказать Гуршадну, — нашелся он и пошел врать напропалую: — Жаль, не застал дома, а то свернул бы этой старой греховоднице шею! Она сбивает моих воинов с благочестивого пути. Повесить ее мало!..

Таким образом, черное предстало белым, постыдное посещение непристойного заведения — порывом праведника. Не успели разинувшие рты простаки решить, верить ему или не верить, — ловкий юзбаши, следуя правилу кузнецов ковать железо, пока горячо, устремился на улицу и с крыльца обратился к толпе:

— Ямагат! Я, юзбаши Япанча, так же, как вы, ищу правду. Так же, как вы, я жажду справедливости. Но нет у нас правды, нет честности, справедливость растоптана! Город наш, друзья, на пороге гибели. Надо спасать Казань. Сегодня же, сейчас же взяться за это!..

Со всех сторон посыпались вопросы:

— Как спасать-то?

— Где она, справедливость, как ее найти?

— Кто путь укажет?

— Соберитесь под мою руку! Я укажу вам путь! — вошел в раж Япанча. — Коль будете верны мне, мы победим!

— А кого победим-то? Чего добьемся?

— Чего добьемся? Своего хана на трон посадим? Ясно? Из своих! Чтобы правил Казанью по справедливости. Не нужен нам чужак! Ни крымцы не нужны, ни Шагали. Ни ногайцы, ни урусы. Мы тут хозяева. За мной, народ Казани!..

И значительная часть толпы последовала за Япанчой. Кто-то искренне поверил ему, кто-то сомневался, большинство же пошло просто из любопытства. Так сообразительный юзбаши нашел, что называется, у себя под ногами добровольное войско и повел его на Арское поле, к юртам своей сотни.

За несколько последующих дней, показав небывалое доселе проворство, Япанча сумел привлечь в свой стан еще немало казанцев, уставших от бестолковых заварух и стремившихся к какой-нибудь определенности. Войско новоявленного предводителя выросло до пяти сотен, а вскоре под его бунчуком собралось около тысячи человек.

Но Япанча почему-то не спешил предпринять какие-либо действия. И разношерстный народ, угодивший под его власть, заволновался. Изгнать из Казани Ядкара, изгнать отирающегося в ханском дворце Кужака с его головорезами, посадить на трон обещанного справедливого хана — опять и опять требовал народ.

Именоваться войском просто так, неизвестно для чего, люди не желали. Не видели в этом смысла. И потихоньку начали разбредаться. Уходили под каким-нибудь благовидным предлогом и не возвращались. Иные смывались по ночам — и по одиночке, и по двое, по трое. Стало это обычным делом. Видя, что «войско» тает на глазах, Япанча спешно собрал не успевших уйти.

— Не уходите! — воззвал он. — Казани грозит большая, чем прежде, опасность! Войско урусов стоит теперь под самым городом. Коли они возьмут Казань, и страна наша, и вера будут порушены. Царь урусов первым делом заставит нас креститься. Женщин отправит в зиндан по названию «монастыр». Мечети наши снесут, вместо них построят свои молельни. Надо прогнать врага! Лишь после этого ханство обретет покой. И только тогда на казанский трон сядет справедливый, милосердный, благочестивый хан. Наш хан!

28

И мурза Юсуф, и недавно занявший крымский престол Давлет-Гирей, и астраханский хан Касим, и турецкий султан Сулейман хорошо понимали: царь Иван от цели своей не отступится, опять придет под стены Казани, попытается взять ее не штурмом, так измором. Но никак не могли они предположить, что это будет последняя осада, войне, думали, конца еще не видно, предстоят новые и новые схватки. Узнав о попытках русского самодержца овладеть Казанью без кровопролития, султан Сулейман развеселился и даже погрозил воображаемому царю Ивану пальцем:

— Шалишь! Каков хитрец, а? Хочет, взяв Казань без боя, сохранив все силы, нацелить войско против нас. Ну нет!..

При последней встрече с Давлет-Гиреем султан наставлял:

— Казань ворота ему не откроет. Придется Ивану стянуть туда все войско. Тут ты и набежишь на Москву…

Предстоящий набег на Москву готовился тщательно. Султан отправил в Бахчисарай янычаров с несколькими пушками.

Замысел был такой: когда все русское войско двинется в сторону Казани, Давлет-Гирей возникнет под городом Тулой, где к нему присоединятся воины, посланные Малым Сараем и Астраханью. Из Тулы прямиком — на Москву. Пока царь Иван вернется назад, Москва уже падет. С утомленным, а может, и потрепанным под Казанью войском Иван Москву отбить не сможет, только остатков сил лишится. И окажется, что ни трона у него нет, ни войска. Вот во что обойдется ему Казань!

Первую часть замысла Давлет-Гирей осуществил без больших затруднений: дошел до Тулы. С вечера он дал своему войску возможность отдохнуть. Утром янычары, дабы вызвать в городе переполох, ударили из пушек. Но пушечный гром, прогремевший в войске Давлет-Гирея впервые, более удивил самих крымцев, нежели защитников Тулы. Ужасающий грохот на обнесенный толстыми стенами город особого впечатления не произвел. Городские укрепления, конечно, слегка дрогнули, но не рухнули. Одна за другой пушки выплевывали тяжелые ядра, а стены как стояли, так и остались стоять.

Пальба из турецких пушек продолжалась почти весь день. Тула не отвечала. Солнце уже клонилось к закату, когда войско Давлет-Гирея с двух сторон пошло на штурм хранивших загадочное молчание каменных укреплений. И тогда из бойниц полыхнули огнем пищали туляков. Провожаемые грохотом выстрелов, крымцы отошли назад.

На следующий день Давлет-Гирей повторил попытку взять Тулу приступом. Но с тем же «успехом». Его войско отскакивало от каменных стен, точно сушеный горох.

Еще несколько дней прошло для крымцев безрезультатно. Больше того, боевой пыл первых дней в войске угас, усиливалось ощущение безнадежности этого дела. В предчувствии катастрофы воины начали подумывать о возвращении в Крым.

Предчувствие оказалось не напрасным. Со стороны Москвы на помощь Туле спешил стрелецкий полк князя Курбского.

Посланная им ертаульная команда[23] сумела пройти незамеченной в Тулу и донесла, что вражье войско весьма многочисленно, вооружено даже пушками, еще не утомлено, однако, сбившись под стенами города, бездействует.

Весна уже сменилась летом, дни становились все длиннее. Полк Курбского разделился и, пользуясь недолгой в эту пору ночной темнотой, пошел в обход Тулы с двух сторон. Князь не дал стрельцам и малой передышки. На рассвете они, не смотря на усталость, дружно ударили по врагу. Одновременно раскрылись городские ворота, и кинулось в бой стоявшее в Туле войско.

Давлет-Гирей-хан, уверенный в своем могуществе, подкрепленном грозной силой стамбульских пушек, поначалу воспринял эту неожиданность спокойно, а потом впал в растерянность. Теснимые со всех сторон воины хана заметались, и никаким криком-ором уже невозможно было остановить их. Первыми, бросив пушки, ударились в бегство янычары. За ними последовали крымцы.

Оторвавшись от преследователей, Давлет-Гирей попытался привести свое войско в чувство. Он еще не потерял надежду навести порядок, вернуться назад и отомстить русским за позорное для него начало дня. Однако русские сами опять налетели и, наскакивая то слева, то справа, выкашивали воинов хана, пока это, в конце концов, не превратилось в беспощадное побоище. Сам Давлет-Гирей с янычарами и оставшимися в живых крымцами насилу сумел спастись бегством. Рука турецкого султана, протянутая к Москве, была, таким образом, отсечена под Тулой.

Курбский не мог надолго задержаться в Туле. Отразив здесь врага, князь, назначенный на время казанского похода воеводою государева полка правой руки, должен был немедля выступить вдогон за основными силами русского войска. Да и просто по-человечески хотелось князю поскорей услышать похвалу Ивана Васильевича, ибо подтвердил он свою преданность государю и право занимать одно из первейших мест у его престола.

Хоть и дальше, но удобней было бы пойти надежными дорогами через Рязань. Однако в нетерпении своем князь решил двинуться напрямик через Мещерские леса.

Он допустил ошибку. Стрельцам, не получавшим после выступления из Москвы передышек, попутно разгромившим крымцев, пришлось теперь идти через труднопроходимые леса и болота, через реки и речки без мостов, по бездорожью. И многие из тех, кто вышел живым-здоровым из кровавой схватки с врагом, погибли на этом тяжком пути: кого поглотили затянутые зеленой ряской трясины, кто пал от болезни, кто, отстав, заблудился и принял мучительную смерть от голода.

Когда князь Курбский со своим полком, преодолевшим неимоверные трудности, дошел до Ивангорода[24], другие воеводы давно уже были возле государя. И при них вместо ожидаемой похвалы услышал князь из уст Ивана Васильевича брань нещадную. Да и заслужил. Впрочем, не лишил его царь полка и воеводского места.

— Великий государь, — сказал Курбский, понурясь, — предстоящее дело вину мою умалит и покроет. Полк мой в сражении, покажет усердие в служении тебе, государь, и отечеству.

Шел месяц желтого листа — харыса[25]. У Ивангорода сосредоточилось стопятидесятитысячное русское войско.

29

Битва за Казань продолжалась пять недель.

Царь Иван предпринял сперва еще одну попытку добиться цели без кровопролития, послал в Казань гонцов с сообщением о возможности мирного соглашения. Ядкар-хан с сеидом Кулшарифом отвергли его условия.

— Чтоб мы сами позволили растоптать мусульманское ханство?! — вскричал Кулшариф. — Нет и нет! Будем биться до последней капли крови! Газават! Газават!

— Мало того, что склонил под свою руку Горную сторону, хочет еще и в Казань посадить послушного хана и завладеть всей страной! Нет-нет!..

— По-ихнему — нет, так по-нашему — быть! — сказал царь, когда его посланцы вернулись с ответом. — Поглядим, чья возьмет!

Стопятидесятитысячное войско пришло в движение, тронулось к волжским перевозам. Переправить через великую реку огромное войско с десятью тысячами коней, оружием, тяжелыми пушками и припасами к ним, громоздкими передвижными турами и штурмовыми лестницами было непросто, но благо — никто со стороны казанцев никаких помех не чинил. Сотня за сотней, полк за полком, ступив на левый берег, направлялись в заранее определенные им места, и Казань постепенно была взята в осадное кольцо. И по-прежнему город ничего не предпринимал, замер в тревожной тишине, предвещающей смертную схватку.

И только городскими стенами были разделены теперь два войска, вобравшие в себя несметное множество науськанных на противостоящую сторону людей, отчего эти люди превратились в две дикие, исключающие одна другую, не ведающие милосердия силы.

Так же, как осажденное войско, состоявшее не из одних лишь казанцев, но и крымцев, ногайцев и угодивших разными путями на ханскую службу марийцев и удмуртов, пестрым было и осаждающее войско. Под стенами города стояли, главным образом, русские стрельцы, пушкари и прочие ратники, но были среди них и наемники — немцы, фряги и ляхи[26]; под русскими стягами готовились к битве татарский полк Шагали-хана, а также чуваши и марийцы Горной стороны, недавно ставшие по собственной воле подданными царя Ивана. В полку, в котором сошелся такой вот разноплеменный люд, был даже выросший на берегу Асылыкуля башкирский егет — наш многострадальный Ташбай.

О начале битвы возвестил пушечный гром. Поставленные против всех пяти городских ворот пушки ударили тяжелыми ядрами по каменным и дубовым укреплениям казанцев, затем к воротам хлынули русские воины, однако из крепостных башен и со стен осыпали их стрелами — пришлось отойти. Вновь и вновь повторялись попытки захватить ворота, и каждый раз защитники ворот, разя нападающих стрелами, забрасывая камнями, обливая горячей смолой, вынуждали их отхлынуть.

К воротам начали придвигать туры, построенные службой Ивана Выродкова «фряжским обычаем» — с бойницами на трех уровнях. Пушкари получили возможность ударить через верхние бойницы по улицам города — поверх стен.

Казанцы предприняли отчаянную вылазку, чтобы захватить и сжечь туры. Свидетель схватки, русский летописец так передал свои впечатления: «От пушечного бою и от пищалнаго грому и от гласов и вопу и кричяния от обоих людей и от трескости оружии и не бысть слышати другу друга». Русским удалось отстоять туры, больше того — продвинуть их еще ближе к стенам города. Не выдержала пушечных ударов, рухнула башня Аталыковых ворот. Но других зримых результатов покуда не было.

Странной и бессмысленной казалась Ташбаю такая война. Подхваченный общим порывом, он кидался вместе со всеми к городским воротам, вместе со всеми отступал, это повторялось изо дня в день, и он не мог понять, зачем это нужно. Случалось его землякам на берегу далекого Асылыкуля схватиться с врагами. Налетали иногда на племя любители барымты. Но схватка происходила не по таким, как тут, уму непостижимым правилам. Там все было ясно: появились враги — пришли в действие луки. Туча острых, метких стрел кого угодно заставит дрогнуть и отступить. А уж если враг не повернет коня назад, приходит очередь ближнего боя — с копьем против копья, с дубинкой против дубинки. И дерись досыта. Вот где бой! Вот что можно назвать войной!

Впрочем, пришлось Ташбаю принять участие и в «правильной», по его представлениям, схватке. Япанча, сколотивший несколько сотен на Арском поле и затаившийся в лесу, предпринял набег на стрельцов с тыла. Это неожиданное нападение обернулось гибелью немалого числа русских. Урон мог бы оказаться и большим, если б не был быстренько поднят стоявший неподалеку конный полк. Конники сшиблись с нападающими, сбоку ударила по ним еще и часть полка князя Бельского. Нападение пресекли, хотя полностью побить войско Япанчи и схватить его самого не смогли — он опять скрылся в лесу.

Среди поднятых для отражения набега Япанчи воинов был и Ташбай. В эту схватку, в которой все для него было ясно, егет вступил не без азарта. Горяча коня ударами каблуков, он помчался с копьем наперевес навстречу одному из напавших, кольнул его, потом — второго, а когда нацелился на третьего, у него выбили из рук копье. Он мгновенно схватил висевшую на поясе боевую дубинку, замахал ею, но тут его самого ударили сзади копьем. Он не почувствовал боли и, наверное, еще некоторое время размахивал бы дубинкой, устремляясь вперед, если б вражеское копье не вывернуло его из седла. Ташбай полетел на землю.

Яростный топот и крики удалялись от него. Сгоряча он еще порывался вскочить, поймать своего коня и кинуться опять в бой, но оттого ли, что рана оказалась серьезной, или оттого, что неловко упал и сильно ушибся, сдвинуться с места он не смог. Облизав пересохшие губы, Ташбай раз-другой закричал. Но лишь после того, как его товарищи по оружию, загнав войско Япанчи в лес, повернули обратно, раненых подобрали и на носилках стаскали в предназначенный как раз для них шатер. Лекарь-немец, осмотрев и перевязав рану Ташбая, сказал:

— Карашо! Чирис тфа недель пудиш стороф!

Ташбай, конечно, ничего не понял.

Из шатра перевели его в одно из наскоро поставленных на берегу озера Кабан дощатых строений — ночами стало уже холодновато, да и днем частенько начали накрапывать дожди, чувствовалось дыхание осени. В эти долгие из-за вынужденного безделья дни или разбуженный ночью занывшей раной, Ташбай не раз задумывался о своих земляках, угодивших вместе с ним в этот переживающий невзгоды город, о товарищах своих по несчастью. «Где они теперь? Какие еще удары обрушила на них судьба?»

Свое состояние Ташбай находил сносным, рана быстро заживала. Досадно было только, что из-за нее не удастся, пожалуй, добраться самому до Ядкар-хана, схватить его и выставить перед всем честным народом, разоблачить злодея, отомстить за пережитые по его вине мучения.

Тем временем осада Казани продолжалась. Ухали пушки, стрельцы, засев в турах, обстреливали из пищалей городские улицы, тысячи ратников изо дня в день безуспешно пытались овладеть воротами города.

Видя, что дело затягивается, царь призвал немца Вольфсона, который, благодаря чужеземному званию «инженер», значительную часть пути к Казани проплыл в царском струге.

— Ну, где твои бочки с порохом? Взорви ты эту окаянную стену! Взорви, не мешкая! — заговорил царь, едва немец вошел в его шатер.

— Но я объясняли, великий государ: надо делайт… как это… подкоп. Нет подкоп — нет взрыв, то есть нет… как это… польза.

Царь сам упустил время, надеясь обойтись без канители с подкопом — при такой-то силище, казалось, возьмет город приступом. Теперь немец, доказывая очевидное, высокомерно улыбался. Не будь он чужеземец и — главное — не будь нужен, уж поучил бы его скорый на расправу Иван Васильевич, как на великого государя должно глядеть. Показал бы, где раки зимуют. Но пришлось сдержать гнев.

— Ладно, — сказал, — к делу приступай. Людишек дам, сколь надобно.

Узнав о его решении, несколько воевод зароптали: вместо того, чтобы усилить натиск, государь отвлекает войско на долгую ненужную работу. Пришли к царю с кляузой на Вольфсона, разгалделись:

— Удумал немец под землей копать в эдакую-то хлябь!

— Да он, государь, до зимы нас тут продержит, всех сгубит!

— Воистину, не нам, а врагу пособить хочет! Погибель войску нашему умыслил!

— Повесить его, каина, за измену!

Слушал царь сначала молча, а потом дал наконец волю гневу, облаял воевод за «беспонятливость и несмысленность», велел позвать опять немца и при нем указал: ежедневно по очереди выставлять в ведение господина инженера Вольфсона по сто человек от полка, да слушаться его, не изощряясь в отговорках.

Еще в Москве умные советники убедили царя в том, что, возможно, придется подвести под казанскую стену подкоп и взорвать ее, ради этого и взял он с собой чужеземца — в русском войске такое дело было внове.

Первым послать людей на копку выпало полку Курбского. Князь недолюбливал нанятых царем чужеземных лекарей, поваров и брадобреев, считал их бездельниками и дармоедами, Вольфсона тоже учтивостью не жаловал, но стрельцов к нему послал без промедления — помнил, как получил от государя вместо похвал нагоняй.

Стрельцы, вооруженные кто топором, кто кайлом, кто лопатой, врылись в землю в низине неподалеку от Булака и повели подземный ход в сторону Аталыковых ворот. Сырую, тяжелую глину выволакивали сначала в ведрах, бадейках, позднее приспособились вытаскивать в мешках.

По ночам другие ратники перетаскивали глину в окружающий город ров, чтобы местами засыпать его и пододвинуть туры вплотную к стенам. Казанцы восприняли это как естественное при осаде дело, решили: «Видать, царь Иван пришел на этот раз надолго».

Землекопы менялись каждый день, и так же, сменяясь, спускались с ними под землю плотники, они ставили через каждые два шага подпорки, чтобы не обрушился свод. Беспрерывно из подземного хода вытаскивали глину, а навстречу несли деревянные стойки и брусья. И днем, и ночью безостановочно шла жаркая работа.

А наверху в Казань по-прежнему летели пушечные ядра. И наскоки на ворота не прекращались. Но надеясь на подкоп, царь приказал поубавить перестрелку, не тратить зря припасы.

Подкоп продвигался, конечно, не так быстро, как хотелось. Примерно через две недели после начала работы царь, потеряв терпение, вызвал Вольфсона и задал лишь один вопрос:

— Когда?

Немец держался невозмутимо.

— В свой… как это… время, великий государ!

Через несколько дней царь опять вызвал его.

— Когда?

— Часы, государ, не бьют… как это… до срока.

В часах, и не только в часах, Вольфсон знал толк. Пришлось царю набраться терпения, не обидел немца ни словом. Ждал.

И вот однажды — день уже клонился к вечеру — Вольфсон сам сообщил:

— Подкоп подведен… как это… под вражий гнездо. Когда великий государ хочет взрыв? Сегодня? Завтра?

Царь вскочил.

— Сегодня. Сей же час!

Однако на совете с воеводами согласился, что разумней отставить взрыв на завтра. На ночь глядя можно потерпеть неудачу, наделать бед себе.

Никто этой ночью не спал. Подсыпали земли в ров, перекидывали мосты. Передвигали ближе к стене туры. Взрыв взрывом, а надо быть готовыми ворваться в город одновременно с разных сторон.

С вечера закатили в подкоп бочки с порохом. На рассвете их открыли и в одну из бочек вставили заженную свечу. Свеча догорит, огонь коснется пороха и… Что будет дальше, никто ясно представить не мог. Впрочем, тем, кто открыл бочки и поставил запальную свечу, недосуг было думать об этом — дай бог унести ноги!

Царь с ближними воеводами вышли из шатра. Все взгляды обратились в сторону Аталыковых ворот.

— Сейчас, — сказал Вольфсон, — сейчас вы получайт… как это… большой подарок.

И начал негромко считать: «Айн, цвай, драй…»

Время тянулось мучительно долго, даже, казалось, совсем остановилось. Все, затаив дыхание, ждали взрыва.

Но взрыва все не было.

Воеводы, кто с беспокойством, кто со скрытым злорадством начали поглядывать то на царя, то на немца. Кто-то в нетерпении принялся постукивать рукоятью плетки о голенище. Царь нахмурился, заиграл желваками.

Небо заметно светлело. Взрыва не было.

Почему?

Воеводы, словно ожидая ответа на этот страшный вопрос, разом обернулись к немцу, даже придвинулись к нему.

Немец что-то бубнил себе под нос, продолжал считать, что ли. Взрыва не было.

— Иуда! — выдохнул царь. — Продажная душонка! Обманул? Врагам моим продался? Погань!..

Царь пришел в неуемную ярость. Схватил немца за горло, но тут же отпустив, выкрикнул сипло:

— Вздернуть христопродавца! Повесить!

Немец в ужасе вытаращил глаза, зачастил дрожащим голосом:

— Найн, великий государ! Нет повесить! Ждать! Ждать! Момент! Момент!..

Его схватили и, заведя руки за спину, потащили куда-то, дабы исполнить волю великого государя, но тут земля под ногами слегка дрогнула. Все взгляды опять обратились к городу. Там Аталыковы ворота с остатками разрушенной башни и прилегающей частью стен беззвучно поднялись в воздух и начали рассыпаться. И лишь спустя какое-то время, может быть, миг, показавшийся долгим, донесся грохот взрыва.

Дожидавшееся этого мига русское войско хлынуло через пролом на казанские улицы. Одновременно, пока ошеломленные казанцы пришли в себя, ратники по приставным лестницам кинулись на крепостные стены. Вскоре всюду кипел бой. Обе стороны дрались отчаянно, казанцы — будем справедливы! — защищались мужественно.

Уличные схватки, то усиливаясь, то немного притихая, продолжались весь день. Через пролом и распахнутые теперь ворота прибывали и прибывали свежие силы русских, тесня казанцев со всех сторон. Когда русские добрались, наконец, до ханского дворца, противостоять им было уже некому.

Пока на улицах города шли жаркие схватки, опять напомнил о себе таившийся в лесу Япанча, напал на стрельцов с тыла. И опять нападение быстро отбили. Для воодушевившегося русского войска это был комариный укус.

Наутро улицы очистили от трупов, готовя путь для торжественного вступления царя в павший к его ногам город.

И вот час торжества настал. Через ворота, получившие с этого дня название Царских, в улицу, вдоль которой с обеих сторон выстроились ратники, вплыло знамя с изображением двуглавого орла. За знаменосцами, гордо и твердо ступая, шел сам царь, за ним следовали воеводы, в их числе поспешал, пыхтя, кривоногий, тучный Шагали-хан.

30

Ядкар-хан был пленен неподалеку от дворцовой мечети.

Воины полка князя Полоцкого, первыми ворвавшись во дворец, не нашли в нем никого, кто выглядел бы ханом, и кинулись осматривать другие здания. Но и там ни хана, ни его приближенных не обнаружили. Кому предназначено было сбежать — уже сбежал, кто предпочел затаиться в городе — уже затаился. Предусмотрительные люди заранее попрятали свои богатства, что можно было закопать — закопали.

Сеид Кулшариф с ближайшим своим окружением заперся в мечети. Воспользовались его убежищем и некоторые не успевшие скрыться мурзы, беки и даже воины. Они все еще не думали сдаваться, метали с минарета в русских камни, поражали их через окна оставленными на черный день стрелами. Где Ядкар-хан, жив он или пожертвовал жизнью во славу казанского трона — не знали и в мечети.

Рядом с мечетью стояло небольшое служебное строение. В нем воины из полка Полоцкого наткнулись на сидевшего на земляном полу, вроде бы свихнувшегося человека. Странно вел он себя: то что-то выкрикивал, как бы кого-то проклинал, то бил себя кулаком по лбу, то посыпал голову сгребенным меж ног в кучку грязным песком, то принимался рвать реденькие свои волосы. Был он к тому же до смешного толст — как говорится, поперек себя шире. Но воины потоптались около него, сдерживая смех, — грех смеяться над несчастным, — и уже собрались было, махнув рукой, уйти, как вдруг странный человек, обратясь лицом к ним, что-то сказал. Среди воинов был чуваш, немного понимавший и татарскую, и русскую речь. Он перевел:

— Этот человек сказал: «Стойте!»

Воины остановились. А странный человек, понизив голос, проговорил:

— Отведите меня живым-здоровым к царю Ивану, получите за это от него большой подарок…

Чуваш передал смысл его слов.

— Что-что? Подарок? — удивился один из воинов. — За этого тронутого? Ох, умру!..

— Нужен ты царю, как же! — сказал другой. — Прямо заждался он тебя.

— Видать, крепко досталось бедняге, — пожалел «тронутого» третий. — Не забудет теперь царя Ивана.

— Не перед царем, а перед богом собирается он предстать, — сказал воин со знаком десятника. — Не видите разве, какие у него глаза? Пошли!..

Но не успели они выйти — «тронутый» повторил:

— Стойте! Доставьте меня к царю Ивану! Я правду говорю: он наградит вас. Я — казанский хан! Ядкар-хан! Понимаете?

Пока воины переглядывались, не зная, верить или не верить услышанному, дверь распахнулась, в строение влетел парень нерусского обдирания и, торжествующе вскрикнув, кинулся с боевой дубинкой в руке на хана.

Его перехватили. Парень, пытаясь вырваться, забился в руках воинов.

Это был Ташбай. В нем клокотала ярость, зародившаяся в далекой долине Кугидели и копившаяся потом — в ногайской степи, на невольничьей тропе, по которой гнали его в Астрахань, и на пути сюда, в Казань. Но не о тех путях-дорогах вспомнил он, когда увидел злодея, обрекшего его с ровесниками на муки, — вспышка в памяти осветила покачивающееся под перекладиной виселицы тело Аккусюка, и словно бы шевельнулись мертвые губы Аккусюка: «Расшиби этому гаду голову!» Не смог Ташбай выполнить просьбу товарища.

— Пустите меня! — кричал он. — Отпустите!

Но чем яростней рвался из рук воинов, тем крепче его держали.

— Кончились отпущенные ему дни! Дайте снести голову злодея!

Чуваш объяснил, из-за чего неистовствует, чего хочет парень. Десятник усмехнулся:

— Это и без тебя сделают. Коль и впрямь он — хан.

— Государь сам решит, — сказал чуваш. — Айда, отведем его к государю.

— И судьба хана в руках божьих, и судьба холопа…

Ядкара повели сначала во дворец к воеводе. Двум воинам пришлось придерживать Ташбая.

Князь Полоцкий, когда к нему подвели плененного, отмахнулся было:

— Государь повелел схваченных в бою басурман казнить! Отведите к остальным!..

Но узнав, что перед ним — Ядкар-хан, в лице переменился и сам подошел к нему. Тут же кликнули толмача. Князь, разглядев пленника поближе, поморщился брезгливо: и лицо, и одежда хана — грязней некуда, будто нарочно его в пыли вываляли. «Свинья, прости господи, чище!»

Хан первым подал голос:

— Отведите меня к царю Ивану!

Князь гневно выкатил красноватые после бессонной ночи глаза.

— Государя тебе так величать надлежит: государь, царь и великий князь московский и всея Руси! А ныне — и царь казанский!

Ядкар, выслушав толмача, слово в слово повторил сказанное князем.

— Так-то!

По чину и месту своему в войске князь Полоцкий должен был представить плененного хана верхнему воеводе князю Воротынскому. Но кто, скажите, выплюнет уже попавший в рот лакомый кусок? Или же кто выпустит из рук уже схваченное богатство, сам отдаст его другому? Князь Полоцкий, пекшийся более о собственной выгоде, нежели о славе русского войска, конечно же, не упустил возможности отличиться, решил доставить бывшего казанского повелителя прямо к царю, минуя Воротынского. (Воротынский, узнав об этом, процедит сквозь зубы: «У-у-у, сволочь, пес!..»)

Царь был еще за городом, довольствовался шатром, служившим ему и жильем, и думной палатой.

Князь Полоцкий, заторопившись, не дал хану даже лицо ополоснуть. Ядкар, тяжело сопя, взобрался на коня без посторонней помощи. В пути через толмача попросил князя:

— Скажи царю Ивану: я по своей воле сдался его войску. Сам сказал, чтоб отвели к нему.

Князь опять возмутился:

— Государь, царь и великий князь московский и всея Руси Иван Васильевич с тобой в бабки не играл! Это тебе не какой-нибудь Давлет-Гирей! Заруби на носу: величать государя по уставу!

— Да-да, скажи… — тут Ядкар послушно повторил титулы царя, — я по своей воле… сам пожелал… из уважения к нему…

Вокруг царского шатра кишмя кишел вооруженный люд, но Ядкар и глаз не поднял, не в состоянии был смотреть на кого-то там и думать о чем-либо другом, кроме как о своей дальнейшей судьбе. «О, всемогущий, — мысленно взмолился он у входа в шатер, — смягчи душу лютого врага моего хоть каплей милосердия!..»

Князь Полоцкий ожидал, что государь, если и не возвысит его за важную весть сразу же, не посадит рядом с собой, то спасибо скажет и посулит награду. Но царь и спасибо не сказал, и наградить или приблизить князя к себе не пообещал. Услышав имя Ядкар-хана, он вскочил с места, охваченный,как ребенок, любопытством и нетерпением.

— Где хан? Где? Покажи мне его?

— Я того ради поспешил привезти его, великий государь, чтоб он преклонился перед твоим преславною победой осиянным престолом, — напомнил князь.

Царь спохватился, вспомнил, кто он есть, зачем пришел с войском под Казань, и, посерьезнев, опустился на смастеренное Выродковым затейливое сиденье с высокой спинкой — походный, можно сказать, трон.

Ввели плененного хана. Вернее, не ввели — едва подняли полог, прикрывающий вход в шатер, он пал на четвереньки, и толстое, напоминающее бочонок тело словно бы покатилось на катках к ногам царя.

Царю хан представлялся статным, широкоплечим мужчиной с присущим восточным людям пронзительным взглядом черных глаз или уж, по крайней мере, человеком, наделенным, благодаря знатному происхождению, величавой осанкой и благородными манерами. То же, что он увидел, привело его даже в некоторую растерянность.

Ядкар-хан обнял ноги победителя и принялся целовать его измазанные глиной сапоги. Хотя Ядкар обдумал у входа в шатер, что скажет, как поведет разговор, чтобы вымолить жизнь, все приготовленные заранее слова вдруг вылетели из головы, и он, продолжая облизывать сапоги, издавал только какой-то страдальческий стон.

— Пощади меня, великий царь! — выдавил он наконец из себя. Титулы царя, несмотря на старания князя Полоцкого, хан тоже начисто забыл.

Что при этом чувствовал царь? Тяжелое детство и отрочество, когда он, предоставленный самому себе, предавался жестоким забавам, мучил животных, оставили в его душе глубокий след, привили ему странные, на взгляд здравомыслящего человека, наклонности. Еще в те годы, попадая изредка в боярское застолье, он испытывал, например, жгучее желание дернуть того или иного боярина за бороду или щелкнуть ему по носу. Исполнить желание он не мог, и понемногу накапливалась в нем озлобленность. Сострадание ему было неведомо, жестокость он воспринимал как нечто естественное. На смену отроческим выходкам и желаниям пришли другие, поопаснее. Титул первого русского царя, полученный семнадцатилетним юношей, державные заботы, борьба с Казанским ханством притушили склонность к злому озорству. Теперь, на двадцать третьем году жизни, он был уже зрелым не по возрасту человеком и становился все более властным и суровым государем. Эти перемены в его характере, в поведении почувствовали на себе не только безрассудно издевавшиеся над ним прежде бояре, но и любимая жена Анастасия…

И все же нет-нет да всплывало в душе Ивана Васильевича что-то из детства и отрочества, возникали странные, несолидные мысли.

Вот и сейчас, увидев безобразно толстого, не то подбежавшего на четвереньках, не то подкатившегося, подобно бочонку, бывшего казанского хана, он как-то несерьезно, по-детски подумал: «А что, коль пнуть его в лоб? Далеко ли откатится?»

Нет, не вызвал Ядкар сочувствия. Это недостойное человека, тем более — хана, самоунижение скорее вызывало удивление и досаду.

Царь, нахмурившись, повелел:

— Умойте его. Поесть дайте. Повезем на Москве показывать. Аки чудище — в клетке…

31

Разбуженный взрывом, от которого земля по всей округе дрогнула, Ташбай едва не свалился со сколоченной из досок лежанки. Он живо вскочил и кинулся вслед за другими ранеными к выходу.

Увидев, что вместо гордо высившихся прежде ворот в городской стене зияет огромный пролом, куда уже устремились русские воины, Ташбай с гурьбой своих взволнованных соседей по лечебнице побежал в ту сторону.

Но не пробежал и половину пути — выдохся. Сделал еще несколько шагов и, обессиленный, присел на подвернувшийся кстати пень.

Он долго смотрел на Казань, понимая, что там завязались кровавые бои. Огорченно вздохнул. Кабы не ранили, он, конечно, тоже был бы там, несомненно добрался бы до ханского дворца и шарахнул чем-нибудь по башке ненавистного Ядкар-хана. Для того ведь и отстал от Газизуллы с Шарифуллой в Ивангороде, как раз для того, чтобы с русским войском вернуться в Казань и своими руками казнить злодея. «Не вышло, — вздохнул он опять. — Ладно, зато в город все-таки ворвались. И дворец разгромят, и Ядкара с трона сшибут…»

Подумав о дворце, Ташбай, само собой, задумался и о своих товарищах: «Заставил их Кужак воевать с урусами или, может, удалось им как-нибудь сбежать, спастись?»

Мысли о дворце напомнили еще об одной важной вещи: Суюмбика перед отъездом спрятала в доме Гуршадны загадочный ларец. Тяжеленький был ларец, хоть и небольшой, Ташбай все удивлялся этому, когда нес. Поздней-то он догадался, что Суюмбика спрятала свои драгоценности. Вот бы отыскать этот сундучок да увезти в свое племя! Он раздал бы украшения ханбики минским девушкам — пусть покрасуются, пусть пришьют золотые и серебряные монеты к своим нарядам. Да разве отыщешь! Дом у Гуршадны большой, где спрятан ларец — неизвестно. Да к тому же в осадные дни могли его перенести в другое место, спрятать понадежней…

Вздохнув третий раз, Ташбай поднялся, направился обратно к лечебнице.

Он позавтракал, потом и обеда дождался. Подкрепившись, почувствовал себя вполне бодрым. Даже рана не очень болела. А утром быстро выдохся с непривычки; долго лежал без движения — и вдруг побежал. После обеда, никому ничего не сказав, ушел тихонечко в город. На улице подобрал дубинку убитого и — к ханскому дворцу.

Во дворец не попал — у входа уже стояла русская стража. Обошел дворец кругом, надеясь наткнуться на живых ли, мертвых ли товарищей. И вдруг, заглянув в одно из неприметных строений возле мечети, увидел Ядкар-хана. И откуда силы взялись — точно барс к своей жертве, метнулся к самому злому своему врагу, чтобы отомстить наконец за все пережитое, насладиться местью. Не дали… Увели вражину, не позволив расшибить ему голову.

Вскоре русский юзбаши (сотник по-русски), к которому привели Ташбая, порасспросив через толмача, что да как, велел отпустить парня. Ташбай переночевал в знакомом ему еще по службе у Кужака закутке, утром побродил по городу все в той же надежде отыскать неведомо куда подевавшихся товарищей, снова вернулся к кремлю. Охраны у ворот кремля не было. Ни души. Егету неожиданно пришла в голову мысль подняться на сторожевую башню и крикнуть оттуда, объявить миру, что нет больше Ядкар-хана, пал проклятый, свергли злодея.

Он тут же поднялся на башню, но намерение свое — крикнуть — исполнить сразу не решился. Взглянул на город сверху. Увидел: вдоль одной из улиц, с обеих ее сторон, зачем-то выстроились русские воины.

Потом обратил взгляд к востоку. Там, у горизонта, сквозь дымку проступала, точно обозначая край земли, темная полоска леса. Но и за тем лесом простирался мир с другими лесами, полями, лугами, грядами холмов и гор. В той дальней дали, кажущейся просто синей, дымкой, — родная земля Ташбая, веселое озеро Асылыкуль, долины Кугидели и Агидели… Успела ли долететь туда, до его родины, весть о свершившееся в Казани?..

Ташбай набрал полную грудь воздуха и закричал:

— Нет больше Ядкара! Нет! Нет! Нет! Пришел конец проклятому!

Скорее всего, никто его не услышал: как раз в этот момент неподалеку ухнула пушка. Потом еще, еще…

По небу города, обретшего после долгой войны тишину, опять прокатились громы. Но не по городским стенам и не по домам били пушки. Пушечный гром гремел во славу победы, в знак того, что рухнуло ханство, причинившее Руси много бед и горя. Русское войско встречало в Казани царя.

Закрыв глаза, Ташбай считал:

— …три, четыре, пять…

А пушки ухали и ухали.

Происходило это на второй день месяца караса года мыши[27].

Часть четвертая ДОРОГИ

Судьбу мы не можем выбрать. Путь, которым предстоит пойти, выбрать можно, и не исключено, что он обернется как раз той самой судьбой…

Мустай Карим
Лишь зрячий оценит сияние дня,
Лишь всадник узнает повадки коня,
Лишь тот, кто не падает духом в пути,
До цели неблизкой сумеет дойти
И путь многотрудный свой так завершит:
Вернувшись, привет передать поспешит.
Безымянный сэсэн

1

Акхакалы племени Юрматы предупреждали Татигаса, и не раз.

— Напрасно, — говорили, — пригрел ты, турэ, этого бродягу Биктимира. С тех пор, — говорили, — как он появился, нет у нас на душе покоя. Ввергнет он и тебя, и племя в беду…

Татигас-бий — ни «да», ни «нет» в ответ. Тем не менее акхакалы чувствовали, что молчанием своим он не отвергает услышанного, улавливали на лице предводителя признаки раздумья, колебаний и продолжали выкладывать на ворох подозрений все новые и новые доводы.

— Ночами, — говорили акхакалы, — выезжает он на какой-то, не иначе, как на худой, промысел. Случается, и по двое суток где-то пропадает. Вернется — конь весь в поту, сам с ног валится. Нельзя его к молодежи допускать, может, упаси аллах, испортить. Прогони ты его, турэкей! Прогони!

А Татигас-бий все ни «да», ни «нет». Были у него осведомители и помимо встревоженных акхакалов. О том, что Биктимир увлекся подозрительными ночными поездками, а иной раз исчезает и на несколько дней, предводитель племени знал давно, однако делал вид, будто ничего не видит и ничего не слышит. Молчал, хотя и был обеспокоен. Спросите почему, а потому, что не хотел терять Биктимира.

Этот дюжий, жилистый, а оттого и необычайно выносливый, скуластый, со все замечающим взглядом мужчина средних лет и его жена Минзиля, случайно попавшись на глаза Татигасу, явились для него неожиданной находкой, прямо-таки даром небес. Минзиля оказалась искусницей в приготовлении кумыса, а уж сам Биктимир… Что и говорить, редко встречаются такие умельцы: он и лук может выгнуть, и стрелы выстрогать, и дубинку боевую как раз по руке вытесать, а главное — железо ковать, наконечники для копий и стрел выковывает играючи…

Биктимир, перенявший умение работать с железом в племени Тамьян, возле Акташа, у такого же, как сам, «подобранного на дороге», и впрямь оказался для юрматынцев настоящей находкой. Другого такого мастера днем с огнем по всей округе ищи — не сыщешь. Ни один умный турэ не захочет лишиться столь выгодного человека. И Татигас-бий не спешил с ответом акхакалам, хотя чувствовал какую-то неясную опасность, связанную с Биктимиром.

Наконец, опять выслушав совет акхакалов, он сказал:

— Ладно, посмотрим… Но ведь никакого вреда племени он не причинил. И от него, и от его жены — только польза!

Он старался выглядеть спокойным, но клубочек его сомнений и беспокойств рос, усиливалось ощущение опасности, и неспроста: обнаружилось, что «даром небесным» заинтересовались сыщики имянкалинского хана и мюриды обосновавшегося у горы Каргаул ишана Апкадира.

Живи Биктимир в приютившем его племени тише воды, ниже травы — может, никто и знать бы о нем не знал, но сам он испортил дело, попал из-за собственной неугомонности под слежку.

Еще до встречи с юрматынцами завязался в его сердце узелок ненависти к ишану Апкадиру. Потому-то, собственно, и нашел он удобным для себя остановиться в этом племени, в долине Ашкадара. «Отсюда на добром скакуне до горы Каргаул можно вмиг домчаться, — рассудил он. — Слетаю раз-другой, пощекочу ишану ребра, огляжусь и махну в другое место, а на прощанье спалю его гнездо, пущу пеплом по ветру».

Поглядеть со стороны — смирный, покладистый, старательный в работе, думал он о мести неотступно. И не одного только ишана Апкадира имел в виду Биктимир. Много недругов оказалось у него в этом несправедливом мире, много жестоких обид перетерпел он от них, в особенности после того, как вступил в возраст егета. Досталось ему и от баскаков, и от прочих ханских псов — спина вся иссечена, вся в багровых рубцах. И ловили его как зверя какого-нибудь, и едва не похоронили. Но раз сумел вывернуться из вражьих ловушек, раз остался жив, то и решил твердо: отомстит своим обидчикам.

Коль уж возникнет в душе человека жажда мести, не даст она покоя, завладеет всеми его помыслами, всем существом и будет томить и томить, — не избавиться от жажды, не утолив ее. Так случилось и с Биктимиром. Как-то незаметно для него самого еле тлевший в нем уголек жизни обернулся полыхающим пламенем. Ненависть вернула ему, уже лежавшему на краю могилы и ко всему равнодушному, желание жить, дала силы подняться опять на ноги, отправиться в путь.

«Я еще покажу им! — мысленно грозил он, не совсем отчетливо представляя поначалу, кому грозит. — Отняли у меня счастье, молодость отняли! Теперь придется вернуть долги!»

Постепенно безликие враги обретали лица. Сперва «должники» предстали перед мысленным взором Биктимира в образах ханских армаев. Это ведь они, они скрутили его, когда он защитил отца! С этого все и началось. Потом они же засекли его почти до смерти. Вот отыскать бы их и по одному, по одному… Впрочем, ясно было как день, что тех самых армаев не разыщешь. А мстить всем армаям… Слишком много их. Тем не менее сжатый при мысли о ханских псах кулак не разжался, а напротив — сжался еще крепче.

Круг врагов Биктимира армаями не ограничивался. За ними стояли ханские слуги, стояли баскаки, науськивавшие этих двуногих псов на людей. Да и не только науськивавшие — баскаки и сами не ленились взмахнуть плеткой, чтоб ожечь человека, будь то егет вроде Биктимира или старик вроде его отца. Вот баскака-то уж непременно он отыщет. Суртмак свое получил, а Салкей жив. Должен Салкей и сам узнать «вкус» плетки, со свистом вспарывающей спину. А то ведь дешевле зайцев стали для него дети адамовы.

Особое место среди «должников» Биктимира занял ишан Апкадир, воспользовавшийся горем Минзили, чтобы стать ее хозяином, — именно хозяином, а не мужем называет она подлого хоросанца, если заходит речь о пережитом. Не виновата Минзиля в случившемся, а все ж… Мысль о том, что этот гнусавый святоша спал с ней, будто кипятком ошпаривает. Нет ему прощения, нет!

Далее идет тамьянский турэ Шакман. Правда, сделал Шакман в свое время доброе дело, приютил беглого егета, даже имя «Биктимир» он дал (так оно и «прилипло» вместо прежнего). Но когда Биктимир опять угодил в руки ханских псов, Шакман отрекся от него. Больше того, в угоду баскаку Салкею на глазах согнанного на майдан народа взмахнул плеткой, да не только взмахнул — оставил на спине Биктимира несмываемый след. Он, этот след, и поныне жжет спину.

Представляя, как отомстит своим врагам, Биктимир испытывал неизъяснимое удовольствие. Однако невозможно одним махом осуществить все, что так легко дается воображению. Вскоре он понял: для исполнения задуманного потребуется немало времени. Надо было спешить, чтобы добраться, пока руки-ноги целы и сила еще есть, до всех своих обидчиков.

Начать он решил с ишана. До горы Каргаул не очень далеко, и угнездился там воистину враг. Только вот с наскоку или мимоездом с таким врагом не рассчитаешься. Надо сначала приглядеться, с какого боку можно ударить наверняка. Биктимир собрался уж было съездить, слегка «пощекотать» ишана, но узнав, что через юрматынские земли прокочевало племя Тамьян, заколебался. Пришла ему в голову мысль: «А не отправиться ли по следу тамьянцев? Когда-нибудь так и так придется встретиться с Шакманом. Может, воспользоваться тем, что турэ в пути?»

Однако эту мысль сам же и отверг: нет, надо сперва покончить со счетами-расчетами у горы Каргаул. А потом уж можно будет безоглядно кинуться вслед за тамьянцами и проучить Шакмана.

Так решил Биктимир и приступил к исполнению своего решения. Для первого раза он поджег баню ишана. К сожалению, посмотреть, как она полыхает, не удалось. Пока по лесу поднимался на склон горы, откуда намеревался понаблюдать за суетой на подворье «должника», пожар успели потушить. В другой раз он угнал в лес несколько коров из «святого стада». Вернулся к жене лишь двое суток спустя. На ночь глядя ускакал, ночью и вернулся. В третий раз…

Когда он надолго исчез в третий раз, любопытный народ пытался выведать у Минзили, где пропадает ее муж. «Да на охоте, наверно», — отвечала Минзиля. Ей, конечно, не поверили. До юрматынцев дошли, да и по всей округе разошлись слухи о загадочных происшествиях в хозяйстве ишана. Хотя никто своими глазами не видел «баловника» в деле, многие догадывались, кто насылает на служителя аллаха мелкие пока что неприятности.

Ворох слухов, предположений, догадок изо дня в день нарастал, а все же Татигас-бий никаких мер, чтобы пресечь исчезновения Бикти-мира, не принимал. Правду сказать, сдержанность Татигаса объяснялась и его опасениями за собственное благополучие. «Человек, осмелившийся досаждать ишану, не постесняется поднять руку и на меня, — думал он. — Придется, видно, распрощаться с Биктимиром, но по-хорошему, тихо-мирно, а пока — гладить его по шерсти…»

Удобный случай, чтобы расстаться с Биктимиром по-хорошему, все как-то не выпадал.

И «тихо-мирно» не получилось. В жизни племени произошли давно назревавшие события: юрматынцы схлестнулись с армиями хана Ахметгарея. После столкновения, в котором участвовал и Биктимир, в племя он не вернулся.

2

Не успело еще в Имянкале остыть место хана Акназара, задушенного перед самыми воротами Малого Сарая, как занял его другой хан. Имянкалинский трон по наследству не передавался, правитель Ногайской орды мог по своему усмотрению назначить новым ханом кого угодно, тем не менее счастья этого удостоился сын Акназара Ахметгарей. Сел он на трон вместо отца с превеликой радостью и воодушевлением.

Порядки, установленные Имянкалой для башкирских племен, новый хан ужесточил. Несмотря на молодость, он чувствовал: шаткое положение Казани предвещает наступление беспокойных времен, а потому надо ради спокойствия в своем ханстве держать башкир, начиная с их предводителей, в крепкой узде. «Надо, — решил Ахметгарей, — почаще созывать башкирских турэ. Да, так я лучше буду знать, кто чем дышит, чем занимается».

Созвать предводителей племен, считал Ахметгарей-хан, дело не такое уж трудное. Что ни говори, есть в ханстве мечеть и есть у мечети имам — Апкадир-хазрет. Конечно, башкиры в мечеть не очень-то рвутся, но когда возникает необходимость быстренько созвать предводителей по важному делу, можно напомнить и насчет обязанностей верующего, выдвинуть дополнительный довод.

После открытия мечети, при жизни Акназар-хана, Апкадир-хазрет попытался вменить всем турэ в обязанность еженедельный сбор на пятничную молитву. Те воспротивились. Нашли такую обязанность чересчур тягостной. «Чем, — говорили, — ездить каждую неделю в такую даль, мы уж лучше пожертвования сделаем. А больно надо, так потихоньку у себя эти самые мечети построим».

Неплохо было бы, если б заставили предводителей приезжать по пятницам — ишан Апкадир внушал бы им в своих проповедях, что нужно, а заодно выяснял их умонастроения. Не вышло. Ишан, рассердившись, пугал адскими муками:

— Нет в вас благочестия, ждет вас на том свете казнь нескончаемая! Каждому мусульманину надлежит за день пять раз обратить к аллаху молитву, а вы раз в неделю сотворить ее ленитесь!

Слушатели хмуро молчали. Ишан продолжал:

— Да, пять сроков у дня, пять молитв! Утренний намаз — раз, полуденный — два, послеполуденный — три, сумеречный — четыре и поздний вечерний, то есть перед сном — пять. Понятно?

— Коли мы одними молитвами займемся, кому же за хозяйством присматривать? Кому воз мирских забот тащить? Ты, хазрет, приближен к аллаху, ты уж за нас и молись, — сказал кто-то.

— Молиться надлежит каждому мусульманину! Каждому!

— Ты, хазрет, сам подумай: весь день — за намазом намаз, а кто должен за нас работать? Так ведь ни кола ни двора ни у кого не останется, с голоду перемрем!

— Ежели пять сроков намаза для вас тяжелы, то в единственную-то на неделе пятницу собраться тут можете?

— Нет уж, хазрет, не уговаривай! Раз-другой за год завернем и ладно!

Словом, махнули башкирские турэ рукой на ишана.

Когда сел на трон Ахметгарей, таким вольностям пришел конец. Теперь сам хан рассылал гонцов с приглашением в мечеть, да все чаще и чаще. И баскак зачастил в главные становища подвластных ханству племен. И Ахметгарей-хан намеревался объехать все племена. Не один, разумеется, — со своими армаями.

— Царь урусов все ближе подступает к Казани, — объяснил он специально созванным на пятничную молитву предводителям племен. — Возьмет Казань — завладеет всей Иделью. Завладеет Иделью — пойдет на земли Ногайской орды. Великий мурза Юсуф повелел протянуть Казани руку помощи!

Ишан Апкадир подкрепил слова хана ссылками на коран.

— Пророк наш Магомет сказал: объявите кяфырам, идущим войной на мусульман, войну священную — газават! Ежели урусы, упаси аллах, захватят ваши кочевья, каяться будет уже поздно. Мечеть они сожгут. На веру нашу начнутся гонения. Страницы святой книги — корана — они кинут под ноги и потопчут. Отцов ваших и матерей, и детей ваших осквернят крещением и заставят молиться в молельнях, называемых церквями. Мы, мусульмане, должны остановить их. Газават! Газават!

Призыв к священной войне не воспламенил башкирских предводителей. Чем чаще слышали они такие призывы, тем больше настораживались и мрачнели. Не о газавате болела у них голова. Непомерно возрос их долг перед ханом, набавлялся и набавлялся ясак. Как избавиться от этой беды — вот чем были они озабочены.

Ханы менялись, а жизнь на башкирской земле не улучшалась, напротив, становилась все тяжелей. Люди нового хана обшарили все становища, пересчитали в стадах весь скот, не упустив даже какого-нибудь ягненка, но и увеличенным после этого ясаком не довольствовались, старались урвать и сверх того.

Вместо Ядкара, ставшего казанским ханом, Ахметгарей-хан назначил баскаком своего родича Бусая. Собака, говорят, черная ли, рыжая ли, — все одно собака. Новый баскак ни в чем не уступал прежнему, обирал народ, дабы ханская казна не пустовала, и для себя кое-что придержать не забывал. Выполняя последнее повеление великого мурзы Юсуфа, превзошел Бусай в усердии даже недоброй памяти предшественника, в каждый дом, в каждую лачугу сам заглядывал, и плакали люди навзрыд всюду, где он побывал.

Отобранный в племени Юрматы и сбитый в огромное стадо скот Бусай угнать сразу же не смог — людей у него было маловато, а племя открыто роптало. Уехал, оставив при стаде охранников, в летнюю ставку хана, к горе Каргаул, чтобы вернуться с вооруженными армиями и проворными погонщиками. Пока съездил, злость юрматынцев выплеснулась наружу. Накинулись они скопом на оставленных баскаком охранников, намяли им бока и прогнали. Когда вернулся Бусай с армиями, встретили его с боевыми дубинками и копьями в руках.

Столкновения этого Татигас-бий не видел, был вызван наряду с другими предводителями племен на пятничную молитву в ханскую мечеть.

Он и прежде творил молитвы кое-как, не вникая в смысл, а на этот раз и вовсе все перепутал: душа была не на месте.

Бусай своей безудержной алчностью вызвал в племени негодование, Татигас-бий, чувствуя это, сначала лишь ухмылялся, — ничего, думал, неплохо даже, если племя покажет зубы, чуть-чуть пошумит — со смирных больше берут. Но увидев, что дело может зайти слишком далеко, бий встревожился. Как раз в это время в племени снаряжали в путь-дорогу егетов, которых предстояло отправить в ханское войско. Как бы вооруженные егеты не насумасбродили, беспокоился Татигас. «Можно показать зубы, — думал он, — но взбунтоваться против хана — это уж чересчур. Пришлет, упаси бог, войско, все в пепел обратит. Кара за бунт падет в первую очередь на голову предводителя племени…»

Татигас-бий сожалел, что приехал на пятничную молитву, оставив племя в возбуждении. «Коль начнется заваруха, кто, кроме меня, сможет их унять? — продолжал он свои тревожные размышления. — Как ни суди, чтобы держать народ в повиновении, турэ нужен, турэ!»

Стоя на коленях на молитвенном коврике, Татигас отбивал, как все, поклоны, но не молитва была у него на уме. Задумавшись, он перебрал в поклоне, ударился лбом об пол и едва не вскочил на ноги. Глянул по сторонам, смущенный своим неловким движением, и вновь, уже осторожно, склонился к полу. Почему-то в этот миг вспомнился ему перечеркнутый шрамом лоб Биктимира. Бий непроизвольно пощупал свой лоб. Шишки не нащупал, но вспомнившийся некстати Биктимир совсем испортил настроение Татигаса. «Хай, чтоб тебе пропасть! — разозлился бий. — Надо поскорей избавиться от него! Взять да послать его с каким-нибудь поручением к Бусаю! Баскака он ненавидит, не выдержит — шумнет и сам влипнет…»

Да, не в состоянии был Татигас вникнуть в смысл хоть какой-нибудь части молитвы. Он делал то же, что другие, сгибался, разгибался, приникал лбом к полу, а мыслями был не в мечети, нет, — был среди своих разгоряченных соплеменников. «А может, и хорошо, что я уехал? — подумалось вдруг. — Случись там что — есть оправдание: вызвали в ханскую мечеть. То есть, коль и произойдет заваруха, то произойдет, когда предводитель племени был не по своей воле в отъезде. Скажем, отлупят там слуг хана, завернут назад. Кто зачинщик? Известно, Биктимир. А кто такой Биктимир? Да проезжий… Не-е-ет, не юрматынец он, сторонний человек, случайно в племени оказался… Вот ведь как складно получается! Можно всю вину на него свалить…»

Вылетали из уст ишака-Апкадира священные слова Корана, влетали в уши Татигаса, но не вдумывался в них бий, думал о племени: «Может, ничего там и не стрясется?» И тут же: «Нет, пусть уж какая-нибудь малость случится! Показать, что племя способно постоять за себя, надо! Не худо будет, коль выбьют зубы двум-трем армаям. Да, без меня… Пока я тут, в ханской мечети… Вот как раз на такой случай и нужны люди вроде Биктимира!»

Пока Татигас размышлял о том, что не лишне слегка припугнуть слуг хана, пятничный намаз завершился. После богослужения Ахметгарей-хан припугнул его самого.

— Уважаемый Татигас-бий, говорят, в племени твоем стало неспокойно. Верно ли это? — спросил хан, напустив на лицо слащавую, не сулящую ничего доброго улыбку.

Услышав то, о чем сам только что думал, от хана, Татигас струхнул не на шутку. «Должно быть, получил весть… — решил он. — Не дошло бы дело до большой беды!» Потер лоб, собираясь с мыслями, ответил, стараясь скрыть испуг:

— Когда я уезжал сюда, великий хан, было спокойно. Разве лишь без меня там что произошло… Пока я был здесь…

Чего он добился, нажимая на свое отсутствие в племени, стало ясно сразу же.

— Не только без тебя, Татигас-турэ, но и при тебе, и давно уж, говорят, нарушается порядок.

— Аллах тому свидетель, великий хан, нет в племени Юрматы ничего такого, что нанесло бы ущерб ханству!

— Нет? А может, есть? Подозрительные, скажем, люди…

Татигас растерялся. Хан опять напустил на лицо слащавую улыбку, сказал победно:

— Вот видишь! Прячешь, оказывается, у себя в племени каких-то бродяг! Почему не передаешь их в руки моих армаев?

«Нажил я себе с этим Биктимиром беду! И впрямь, выдай его — не попал бы я в такое положение. А может, еще не поздно? Может, сейчас — самое подходящее время?» — подумал Татигас-бий, но в ответе хану уперся на своем:

— Аллах тому свидетель, великий хан, нет у меня подозрительных людей!..

Старался он выглядеть перед ханом спокойным, а сердце колотилось бешено. И билась в голове мысль, что надо, вернувшись домой, сразу же сказать Биктимиру: «Уйди из племени, пока цел, пока не схватили…» Пусть уйдет, пусть не мозолит глаза!

Только не удалось бию сказать эти слова, не успел сказать.

Полагая, что Татигасу хитрости не занимать, Ахметгарей-хан сам решил схитрить. Бий отбивал поклоны в мечети, а в это время Бусай уже мчался к юрматынцам с армаями. Хан, согласившись с его доводами, дал ему ногайскую конную полусотню, чтоб не только стадо оттуда угнать, но и страху на строптивых нагнать, заодно и тех, подозрительных, схватить. Татигасу сообщить об этом «забыли». Хан намеренно задержал его и после намаза, завел долгий разговор.

Между тем в племени Юрматы разгоралось пламя гнева. Как было уже сказано, оставленных Бусаем охранников юрматынцы побили и прогнали. Зачинщиком этой заварухи и в самом деле явился Биктимир. Предвидя, что Бусай вернется с армаями и погонщиками скота, Биктимир собрал егетов, которых готовили к отправке в ханское войско. Он, конечно, тоже вооружился: взял лук с полным колчаном, копье, привесил к поясу дубинку. К ним присоединились мужчины средних лет. Когда баскак и ханские армаи примчались к сбитому для угона стаду, их встретили люди, полные решимости защитить свое достояние.

— Убирайтесь! — крикнул кто-то. — Скот мы не отдадим!

Биктимир, вскинув копье, пошел на Бусая. Стоявшие за ним юрматынские егеты, издав воинственный крик, кинулись на армаев, Баскак резко дернул поводья, конь его прянул в сторону и попятился. Армаев, привыкших к тому, что при одном лишь их появлении люди испуганно втягивали головы в плечи, неожиданный отпор привел в смятение. Но некоторые из них быстро пришли в себя и, замахав плетками, направили коней на защитников стада. Те, хоть и пешие, не дрогнули. Подбадривая друг друга крикомором, выставили вперед копья. Одного размахивающего плеткой даже достали длинным копьем. Остальные вынуждены были отступить.

Бусай понял: с полусотней армаев юрматынцев не одолеть. И ускакал со своим войском в ханскую ставку.

Но разъяренный народ этим не удовлетворился. Когда Татигас-бий, удрученный разговором с ханом, вернулся домой, племя Юрматы гудело, как только что посаженный в колоду пчелиный рой.

«Сам я, раззява, виноват! — обругал себя Татигас. — Надо было пораньше взяться за ум. Кого остудить уговором, а кого и наказанием. По меньшей мере, вовремя избавиться от этого бедового Биктимира. А теперь поди обуздай их!»

Как не перепрудить вышедшую из берегов реку, так не унять разъяренный народ. Но можно через широкий проран направить реку либо часть ее вод в другое русло и предотвратить беду, которой грозит половодье. Конечно, для этого надо потратить немало сил, да что поделаешь!

Над племенем нависла беда, в этом не было сомнений. И Татигас решил повернуть реку жизни юрматынцев в другое русло. Быстренько собрал акхакалов и, не советуясь, объявил:

— Надо уходить!

— Куда?

— В пути обдумаем, старики, а сейчас поднимайте племя. Снимаемся, уходим отсюда!

— Как же это, турэ, не обдумав-то? Надо решить хотя бы, в каком направлении двинуться.

— Тенгри не лишит нас своего покровительства, дорога укажет направление. Древо наше священное не засохло, птица не сбита, тамга не стерта, клич не утерян! Актайлак!

Несколько растерянные акхакалы поколебались, но воспротивиться воле предводителя не решились. Священный клич племени прозвучал, как гром с ясного неба, и рассуждать, правомерно ли воспользовался им Татигас, у акхакалов не было времени. Они и сами думали, как спастись от грозящей юрматынцам беды, — ведь хан не оставит смуту без последствий. И впрямь, единственная возможность спастись — в перекочевке в иные края. Акхакалы в конце концов утвердились в этом мнении, одобрили решение предводителя и довели его до сведения всего племени.

Но, к их удивлению, племя не подхватило священный клич. Юрматынцы в большинстве своем отвергли решение предводителя и акхакалов.

— Не уйдем отсюда! Не бросим землю, завещанную предками!

— И обида наша еще не отмщена!

— Раз уж поднялись, всыплем как следует ханским армаям!

— Призови, турэ, священным кличем на битву!

Такая вот случилась неожиданность. Впервые племя отказалось повиноваться своему предводителю. Татигас-бий не знал, что и делать. Наорать на всех, чтоб замолкли? Прогуляться плеткой по спинам крикунов? Но первое было бесполезно, второе, по крайней мере в эти дни, — неосуществимо. Да и понимал бий: ни ором, ни наказаниями бунтующий народ повиноваться не заставишь. Оставалось только ждать, когда он сам утихомирится. И Татигас набрался терпения.

С улицы доносились до него возбужденные возгласы, гомон. Кто-то призывал всех мужчин вооружиться. Кто-то торопил егетов: скорей — в седла! Упоминали Бусая и бежавших с ним армаев: мол, погодите, мы до вас еще доберемся!

Часто слышался зычный голос Биктимира, порой перекрывавший все другие голоса.

Под этот шум-гам повскакали юрматынские егеты на коней и умчались в сторону горы Каргаул — Татигас-турэ и рта раскрыть не успел.

Самое удивительное тут вот в чем: егеты отправились в набег, не услышав клича племени и не повторив его, как велит извечный обычай, многократно. Выкрикнуть священное слово «Актайлак» первым вправе был только Татигас. Возбужденная молодежь не то чтобы не дождалась, когда турэ сделает это, а попросту никто в суете не вспомнил о кличе — забыли.

Нарушение обычая, известно, ни к чему хорошему не ведет. Правда, Татигас попытался успокоить себя тем, что случившееся, с одной стороны, даже выгодно для него. Если придется держать ответ перед Ахметгарей-ханом, есть оправдание: «Не я послал, клич племени не прозвучал».

Акхакалы дали случившемуся свою оценку:

— Допущено неуважение к священному кличу! Тенгри может разгневаться на нас, старики!

— Еще предками нашими сказано: начнешь без клича набег — укоротишь свой век. Навлекли эти безумцы на себя беду!

— Сложат они там свои головушки…

— Это одно дело. Падет беда и на племя. Тенгри суров…

Но беда восставших заключалась не столько в том, что отправились они в набег без клича, сколько в том, что не было у них ясной цели. Ради чего помчались они к горе Каргаул? Чтобы наказать Бусая, намять бока армаям, побуйствовать? А дальше что? Никто не имел об этом никакого представления.

Неподалеку от летней ханской ставки налетели они на слабенькую заставу (как потом выяснилось, хан в это время был в Имянкале). Немногочисленную внешнюю охрану юрматынцы вмиг раскидали, хотя она защищалась, правду сказать, стойко, и ворвались в огороженные пределы ставки. До заметавшихся с криком-визгом женщин им дела не было. Воспользовавшись растерянностью внутренней охраны и армаев, разгоряченные егеты пососкакивали с коней, кинулись ко дворцу, двери — настежь, и пошли крушить начищенную до блеска утварь, набивая заодно шишки подвернувшимся под руку дворцовым служителям. Шум, звон, топот, и над всем этим — зычный голос Биктимира:

— Где баскак Бусай?

Егеты, оставшиеся снаружи, обезоруживали не успевших прийти в себя армаев; тех, кто пытался оказать сопротивление, вязали по рукам и ногам. Внутри дворца охранники сопротивлялись дольше. Оказались они людьми попроворней и посмелей армаев, даже поодиночке схватывались с двумя-тремя юрматынцами, а потом сбились в кучу, готовясь дать решительный отпор.

— Не упорствуйте зря! — крикнул им Биктимир. — Коль хотите остаться в живых, выдайте нам Бусая!

Видя, что охранники заколебались, Биктимир повторил:

— Нам нужен баскак, слышите? Приведите его сюда, вас не тронем!

Охранники пошептались меж собой, и двое из них направились куда-то в глубь дворца. Вскоре привели Бусая. Руки у него были связаны за спиной, но шел он сам — охранники не волокли его, как бывает в таких случаях, и даже не подталкивали. Всем своим видом баскак выражал презрение к окружающим. Лишь капельки пота, выстулившие на лбу, выдавали его волнение и, может быть, страх.

Биктимиру представлялось, что он с удовольствием, досыта отхлещет баскака плеткой, но когда этот человек с искаженным от злости лицом предстал перед ним, желание бить вдруг пропало.

— Ну, что будем с ним делать? — спросил он, обернувшись к своим товарищам. — Вот он, пес, причинивший вам столько бед! Делайте с ним что хотите, он в ваших руках.

Юрматынцы молчали. Баскак презрительно кривил губы. Биктимир, разозлившись, заорал на него:

— На колени!

Бусай и не пошевельнулся.

— На колени, собака! Проси у народа помилования! А то…

Биктимир поднял сжатый кулак. Баскак остался стоять, как стоял.

— Так, значит? Не хочешь встать на колени?..

Увесистый кулак скривил баскака на один бок. Второй удар сбил его с ног.

Сбить-то его с ног Биктимир сбил, а удовлетворения, получаемого при отмщении врагу, не почувствовал. Наоборот, возникло чувство неловкости, какой-то неясной вины.

Как будто уловив это чувство, один из юрматынских егетов сказал:

— Не надо, Биктимир-агай, бить. У него же руки связанные…

Биктимиру вдруг стало жарко. Он покраснел, и только благодаря густому загару на темном и без того лице никто, наверно, этого не заметил. В самом деле, ударить пленника, да еще со связанными руками, — не подвиг.

— Куда же его девать? — спросил другой егет, кивнув на пытавшегося встать баскака. — Запереть, что ли? Или отвезти в лес да бросить?..

— Делайте, что хотите, — махнул рукой Биктимир. — Мне он не нужен. Хоть заприте, хоть в лес отвезите…

Решили пока что посадить в ханский зиндан.

Хотя Бусай лишь два раза получил по уху, кулак Биктимира, видать, оказался для него тяжеловатым, — никак баскак не мог распрямиться, шагал пошатываясь, — вот-вот, казалось, упадет…

Подумал Биктимир, подумал и первым направился к зиндану. Осенило его: там ведь узники хана томятся!

Место, где хан содержал узников, скорей напоминало пещеру, чем строение. В склоне горы было вырыто углубление, обложено камнем — вот и темница. Едва Биктимир распахнул железную дверь — из темницы шибануло такой вонью, что хоть беги. Запахи пота, исходящего из десятков тел, мочи, кала настоялись на пещерной сырости, и можно было только удивляться, как люди ухитрялись там не задохнуться.

Истощенные, вялые узники не трогались со своих мест, иные лишь прикрыли глаза руками, защищаясь от ударившего снаружи света.

— Выходите!

Должно быть, Биктимира не поняли, — никто не спешил выйти.

— Вам что, ханский зиндан понравился? Айда на волю! Пользуйтесь случаем, пока дверь открыта!

И тут все зашевелились, заспешили, высыпали наружу и замерли, не зная, что делать, кого благодарить. Опять же Биктимир потормошил их:

— Идите, идите! Разбегайтесь, пока ханские псы не нагрянули! В лес бегите, а там — в какое-нибудь племя…

В опустевший зиндан втолкнули Бусая, захлопнули дверь. Пускай теперь он подышит…

Потом Биктимир выпустил на волю рабов, среди которых был и наш знакомый — мастер Газизулла.

Вот ведь как иногда жизнь оборачивается. Ханский зиндан ждал самого Биктимира. Произойди восстание юрматынцев на неделю позже, может быть, его схватили бы и заключили в эту самую пещеру. Но не успели слуги хана порадовать повелителя еще одним узником. Разлился половодьем гнев народа, поднял на своей высокой волне Биктимира, и посадил он вместо себя в зиндан баскака Бусая.

3

Татигас-бий проснулся утром позже обычного. Поездка в мечеть и нахлынувшие затем волнения сильно утомили его. Вчера, едва коснувшись головой подушки, будто провалился в небытие и вот, проснувшись, еще потирая спросонья глаза, кликнул слугу, попросил кумысу. А тот в ответ: Минзиля как ушла вечером к Ашкадару доить кобылиц, так в становище и не вернулась.

— Муж, что ли, прискакал да забрал ее? — спросил бий. — Куда они направились?

Слуга ясно ответить на эти вопросы не мог. Вспомнил только, что несколько дней назад Биктимир дотошно расспрашивал о тамьянцах, особенно у тех, кто видел Шакмана своими глазами и даже разговаривал с ним.

— Очень хорошо! — сказал Татигас.

Что тут хорошего — слуга не понял, да и вникать не стал, не его дело оценивать высказывания бия. И сам бий не сразу, а лишь поразмыслив, прояснил для себя смысл этих слов: «Очень хорошо!»

Хорошо было, что Биктимир ушел из племени Юрматы, и неплохо, коль этот возмутитель спокойствия направился к тамьянцам. Татигас-бий мысленно погрозил заносчивому Шакману-турэ: «Погоди, Биктимир еще научит тебя отличать кислое от пресного — нахлебаешься с ним бед!» Думать об этом было приятно.

Но сразу обнаружились и неприятные последствия ухода Биктимира с Минзилей. Оказалось, бию нечем промочить горло.

— Вечером она кобылиц не подоила, — объяснил слуга.

— Хай, бестолковый! Я же у тебя не молока прошу, кумысу мне налей, кумысу!

— Так они весь готовый кумыс с собой забрали, турэкей, нисколько не оставили…

Вот тут-то Татигас-бий понял, кого он потерял. Во-первых, ушла из племени мастерица по части изготовления кумыса. Ну, ладно, ей-то замена найдется — ушел превосходный кузнец…

— Они и двух кобылиц угнали, турэ, — добавил все тот же вестник.

— Каких кобылиц? Кто позволил?

— Да никто не позволил, угнали — и все. Люди в становище толкуют: Биктимир, мол, двух иноходцев в свое время привел, каждый десятка кобыл стоит…

— Чтоб им ничего лучше этих кобылиц в жизни не увидать! — ругнулся Татигас и повернул разговор к другому: — А эти-то вернулись? Все живы?..

Определенного ответа турэ не получил. Никто еще не знал, все ли егеты, ускакавшие к горе Каргаул, живы. Возвращались они поодиночке, по двое, по трое — не скопом.

…Неожиданно взметнувшееся пламя обычно быстро спадает — сгорел хворост, и нет уже пламени. После того, как за баскаком Бусаем захлопнулась железная дверь, ярость юрматынцев угасла. Цель, воспламенившая их, достигнута: армаи обезоружены и частью повязаны, Бусай посажен в ханский зиндан. Другой цели у них не было. Вдобавок куда-то пропал Биктимир. Выпустил на волю рабов и точно сквозь землю провалился. Никто не мог сказать, куда он делся. Поневоле у егетов рождалась мысль: «Уж не пристукнул ли его из-за угла какой-нибудь ханский слуга? Так, глядишь, всех нас по одному повыдергают…»

Мысль эта вслух не высказывалась, но она как бы носилась в воздухе, порождая растерянность и даже робость. Кто-то из юрматынцев молча сел в седло, направил коня к воротам. Стоило подать пример — все безмолвно ему последовали.

Кони шли неторопливо, чувствуя неуверенность и подавленность всадников. Но вдруг один из скакунов застриг ушами, фыркнул. Остальные кони насторожились, словно учуяли хищника, сбились с ноги и без понуканий сами перешли на легкую рысь. И неспроста они встревожились. Вскоре со стороны Имянкалы показались скачущие во весь опор армаи — судя по всему, ногайская сотня. Размахивая над головами плетками, с гиком-визгом армаи устремились на юрматынцев. Потерявшие сплоченность юрматынские егеты и не подумали схватиться за копья или дубинки — кинули коней врассыпную, стремясь поскорей умчаться подальше от опасности, скрыться.

Никто не попытался собрать их, призвать к схватке, да и преследование длилось недолго.Прискакавшим из Имянкалы армаям нетрудно было бы выловить рассеявшихся по лесу егетов, и тогда, считай, большинству юрматынцев вряд ли довелось бы вновь увидеть родную землю. Но, к их счастью, вниманием армаев завладел пожар, заполыхавший в летней ханской ставке.

Крик-шум вокруг ханского дворца поднялся похлеще давешнего. Пламя перекинулось в ставку со стороны мечети, из подворья ишана Апкадира. Судя по тому, что огнем почти одновременно занялись дом, клети и другие ишановы строения, пустил гулять «красного петуха» человек решительный, пустил обдуманно.

Армаи, прекратив преследование, поспешили к горящим строениям, да что проку! Размахивать плетками в башкирских становищах и на яйляу, сбить одним ударом с ног строптивца, нагнать страху на мирных пастухов, довести до бешенства их собак — это они могли, этим занимались большую часть жизни. Но на пламя пожара с плеткой или там с дубинкой не накинешься. Да и вода, которую таскали бадейками, оказалась против такого огня бесполезной. Строения, срубленные из отборных сосновых бревен руками угодивших в ханские когти рабов и подневольных мастеров, превращались на глазах армаев в груды жарких углей. Огонь, не интересуясь, кем и для кого были возведены все эти строения, слизнул их и на подворье ишана, и в ставке хана. Уцелела только полупещера, использовавшаяся в качестве темницы. Но удушливый дым с угаром проникли и в нее. Распахнув остуженную несколькими бадейками воды железную дверь, армаи вынесли из зиндана тело задохнувшегося в нем баскака Бусая.

Погоняльщик армаев — унбаши, — увидев пепельно-серое лицо и вытаращенные в предсмертной муке да так и застывшие глаза баскака, даже испуганно попятился. «Нашел, что искал», — пробормотал он себе под нос, но спохватившись, что за такие слова могут и голову оторвать, сказал громче, для стоявших рядом армаев:

— Погубили беднягу!

— Да ведь сам, вроде, умер, — несмело возразил один из армаев.

— Как сам? — повысил голос унбаши, радуясь, что на слова, которые он пробормотал невзначай, никто внимания не обратил. — Это дело рук тех, что ускакали давеча от нас.

— Они вверх по Уршаку кинулись. Минцы, должно быть.

— А я подумал — юрматынцы.

— На лбу у них не обозначено, кто из какого племени. Да еще все выглядели одинаково, будто в ханское войско снарядились. Минцы, я думаю, баскака убили.

— Да ведь он сам задохнулся!

— А кто его запер? Они заперли, они самые!..

А «они самые» в это время пробирались вразброд, замирая при каждом подозрительном шорохе, в сторону дома.

Нет наверно, ничего хуже, срамней, чем такое вот возвращение домой. Если даже охотника, вернувшегося без добычи, встречают колкими шуточками, насмешками, то что ждет воинов, не сумевших добыть победу над врагами родного племени? После бесславного возвращения они стыдятся показываться на людях, готовы неделями сидеть, не выходя никуда.

Тень позора легла и на юрматынских егетов.

Поднялись они дружно, сбились в крепкий кулак, кинулись вслед за обидчиком-баскаком и его армаями без страха в сердце. А чем кончили? Прокрадывались в родное становище поодиночке, чтобы затаиться в темных уголках.

Но никто из близких ни в чем их не упрекнул. Наоборот, встретили сочувственно. Старушки благословляли их. Мужчины постарше заглядывали навестить и намекали: нет причин вешать нос. Хотя прямо это и не говорилось, народ сошелся в мнении: «Хорошо, что потрепали ханских псов. Коль опять полезут, надо подняться, как поднялись егеты».

Среди вернувшихся не было только Биктимира. Верней сказать, он тоже вернулся, но ненадолго. Забрал Минзилю и снова — в путь. Он был возбужден и весел, ибо мог поехать в любую сторону — в степи, в горы и леса, — лишь бы это была земля, по которой рассеяны башкирские племена, — его родина. Он чувствовал себя свободным и радовался, что может поехать, куда заблагорассудится, вдобавок не один — с женой.

Правда, в племени Юрматы ничто не стесняло его свободы, никто у него над душой не стоял, никто не погонял. Татигас-турэ предоставил ему возможность жить по своему усмотрению, чем возвысил мастера в глазах всего племени и, главное, добился его усердной работы без всякого принуждения.

Биктимир стал для юрматынцев своим человеком, мужчины не упускали случая заглянуть мимоходом в его кузницу на берегу Ашкадара, перекинуться парой слов, а то и специально приходили посоветоваться по житейским делам. Другой на его месте жил бы себе спокойно да благодарил судьбу. Но спокойная жизнь была Биктимиру не по вкусу, шалая душа тянула его в сторону от такой жизни, звала кому-то отомстить, что-то разрушить, спалить, пустить пеплом по ветру.

Минзиля пыталась урезонить его, однажды воскликнула сердито: «Господи, до чего же упрямый!» Биктимир тоже рассердился: «Муллу своего гундосого жалеешь?» И добавил: «Сильно скучаешь, так привезу тебе его голову…»

После этого Минзиля уже рта не раскрывала, чтобы перечить, даже думала: «Пусть бы уж разорил гнездо ишана, может, успокоился бы…»

Нет, все равно не успокоился Биктимир, кинулся невесть куда и жену с места сорвал.



Хоть и неохотно покинула Минзиля становище юрматынцев, в пути вздохнула облегченно и порадовалась, что уезжают подальше от проклятой горы Каргаул. «Ну, теперь, когда спалил подворье ишана, душа у него, наверно, успокоилась. Не будет теперь оставлять меня по ночам одну ради своих опасных затей». Так думала незлопамятная Минзиля и не знала, что муж в мыслях далеко от нее — в племени Тамьян и что его увесистый кулак нацелен в Шакмана-турэ.

Биктимир решил отыскать тамьянцев, но задерживаться у них не намеревался. Лишь встретится с Шакманом в каком-нибудь укромном местечке и… Пожалуй, не кулаком надо его ударить, а ожечь плеткой раз-другой. Ах, как сладостна будет такая месть! След, оставленный Шакмановой плеткой на спине Биктимира, сразу перестанет ныть!

Но…

Не суждено было Биктимиру испытать сладостное чувство отмщения, нить его мечтаний оборвалась еще до того, как доехал он до становища тамьянцев: от первого же встречного узнал, что Шакман-турэ умер.

Неподалеку от становища увидел он недавно насыпанный желтый могильный холм и вздрогнул. Пришла ему на ум странная мысль, что это вовсе не могильный холм, а сам Шакман-турэ выставил, сгорбясь, спину, — на, дескать, бей!

Закрыв глаза, чтоб не видеть могилу, Биктимир дернул повод, повернул коня назад.

4

Шакман-турэ скончался неожиданно.

Не собирался еще он покинуть этот хлопотный, полный тревог и вместе с тем соблазнов мир, в мыслях своих и близко не подпускал к себе старуху-смерть. Да и кто ее, костлявую, ждет с раскрытыми объятиями? Бывает, иной решит покончить счеты с жизнью, сам призовет смерть, а в последний миг спохватится, отчаянно забьется в ее безжалостных руках, пытаясь вырваться…

Конечно, Шакман сознавал, что все люди смертны, знал: придет день, когда безносая сдавит горло и ему. Блюдя обычай, он высказывал смирение перед неизбежным, но в глубине души лелеял детскую надежду на бессмертие. Хоть и бессмысленна эта надежда, мнилось ему: вот онто как раз обладает правом, каким не обладает никто другой.

С годами все более повышалась в его глазах цена земного существования — пусть и нелегкого, неуемно беспокойного. Чем старше он становился, тем явственней ощущал, как быстро течет время, как оно, унеся молодость, подтачивает его силы, — и пенял на судьбу: «Ты жестока и несправедлива! — За что терзаешь детей адамовых, сокращая их дни, грозя лишить света, ввергнуть в могильный мрак? Чем они провинились?..»

Думая о несправедливости судьбы, он окидывал взглядом окружающий мир. Если не считать перемен в природе, связанных с временами года, мир почти не менялся.

Небосвод и тогда, когда маленький Шакман скакал по берегу Шешмы верхом на палочке, был таким же: то безмятежно ясным, то пугающе хмурым и всегда — загадочным. Он такой же и теперь — клубятся ли облака, чтобы сгуститься и пролиться благодатным дождем, сияет ли, наделяя землю живительным теплом, солнце, серебрится ли во мгле ночи ломтик месяца.

На земле тоже все как прежде. Новые места, куда пришло племя, точно так же, как окрестности горы Акташ, кишат всякой живностью. В листве деревьев щебечут птицы. Пастбища пестры от цветов. Привычно журчат родники, образуя ручьи, и те, будто не желая расстаться с краем, их породившим, извиваются, петляют, пока не вольются в реку, стремящуюся, как говорят знающие люди, к далекому морю.

А горы? Не сама ли вечность высится в образе гордых вершин? Ничто их не стронет с места, никакие грозы, никакие бури. Горы неизменны, время не властно над ними. И тем обидней, что человека сгибает оно и валит с ног, не дав достичь заветных целей.

Не успел достичь их и Шакман-турэ.

Может, жил бы он и жил еще потихоньку, не ударь по сердцу, уже изрядно потрепанному непокоем прежних лет, весть о происшедших в последнее время больших событиях. Акхакалы меж собой поговаривали: неподходящими, должно быть, оказались эти места для Шакмана, слабеет что-то, может, снова подняться и двинуться дальше в полуденную сторону?..

Только дело-то было не в новых местах.

Узнав о взятии Казани русским войском, Шакман-турэ испытал сначала мстительную радость. Но та же весть вызвала в нем и глубокое беспокойство.

Сколько лет с надеждою обращал он мысли свои к Казани! Сколько унижений претерпел, стараясь угодить ей, — конечно же, не без корысти! Но не принесли его хлопоты пользы, напротив — вынудил бессердечный хан увести племя с земли предков, из междуречья Шешмы и Зая. И потому не то что вновь отправиться в Казань — слышать о ней не хотел Шакман-турэ, а узнав о падении хана, позлорадствовал: «Нашлась и на тебя управа! Туда тебе и дорога!»

Однако сильно удивило Шакмана то обстоятельство, что царь Иван, свергнув своего врага, не посадил на трон кого-нибудь другого. А чем был бы плох Шагали-хан? Ну и посадил бы его Иван на ханство! Нет же! Боярина своего, как доносит молва, наместником оставил.

Неспроста он это сделал, ох, неспроста! Уж не собирается ли двинуть войско и на башкирские земли?

Потерял Шакман покой. Закралось в сердце сомнение — и точит и точит… Старался успокоить себя: «Нет-нет, сюда царь Иван руку не протянет, Ногайская орда не даст».

Шакману ли не знать, как сильна орда! Уже успело племя натерпеться и от нее. И вот ведь несуразица: от ордынских же мурз жди защиты! Сама мысль об этом была унизительна, рассердила Шакмана. «Да провались они к шайтану! — думал он. — Пусть царь урусов их растопчет. Пусть они воюют — мы только выгадаем. Тамьянцы опять войдут в силу и не только над ближними мелкими племенами вроде Кубаляка и Кувакана, но и над табынцами, над катайцами возьмут верх. Всех подомнут. И будет сын мой Шагали править обширной, многолюдной страной».

Поистине счастливая мысль! Надо внушить ее сыну, решил Шакман. Сначала поговорить с ним с глазу на глаз, кинуть ему в душу горячий уголек, зажечь его, а потом собрать акхакалов и затвердить замысел. Нет, не так прост Шакман, чтобы отступиться от мечты всей жизни. Все же добьется он своего!

Разве не проявил он дальновидность, переложив заботы о племени на плечи сына? Пусть привыкает к власти. Не всякий правитель решится на такое. Правда, Шакман последнее слово оставил за собой. Лишь отошел в сторону, чтобы последить, как у Шагалия получится. В случае нужды мог воспользоваться своей верховной властью.

Шагали испытывал некоторое неудобство под неослабным отцовским надзором и сам навел на разговор, задуманный Шакманом.

— Ты не беспокойся, отец, — сказал, оставшись однажды наедине с отцом. — Я ведь немало в жизни повидал, не собьюсь с пути…

— Да, ты уже опытен, тут у меня сомнений нет. Но еще не ясно мне, куда твой путь выведет.

Сказано это было с явным намеком: утаиваешь, сын, какие-то мысли, не все они мне ведомы. И Шагали откровенно ответил:

— Путь мой клонится к краям, где я побывал…

— Что?!. Хочешь вместо ногайцев посадить себе на шею урусов?

Шакман побагровел. Догадывался он, что у сына на уме, а все же признание это ошеломило его.

— Нет! — закричал он. — Нет, не о том я пекся всю жизнь! Ни перед кем ты не должен сгибать спину, пусть другие сгибаются перед тобой — вот твоя цель! Иди к ней!

Шагали, дабы умерить гнев отца, осторожно напомнил:

— Еще дедами-прадедами нашими замечено, что иногда лучше сделать крюк, чем идти напрямик.

— Лучший путь тот, который ты сам пробьешь. Сам!

— Племя наше, отец, ослабло, и ты знаешь это. Чтобы сохранить его, чтобы вконец не разметали нас бури, мы должны укрыться под чьим-нибудь крепким крылом.

«Ишь ты, рассуждает разумно, — подумал Шакман. — Я не ошибся, доверив ему судьбу племени. А все же надо быть настороже, нельзя чересчур ослаблять поводья…»

— Тамьян ни перед кем не должен склонять голову! Слышишь?

— Так-то оно так, отец, но мы подобны пловцам на быстром течении. Волей-неволей приходится выбирать один из двух берегов.

— Куда же ты хочешь плыть? Где он, твой берег?

Шагали глубоко вздохнул.

— По-моему, лучше будет, коль обратимся лицом в сторону урусов…

У Шакмана щека задергалась. Конечно, сразу же после возвращения сына он почувствовал, куда того клонит. Но Шагали до сих пор откровенно об этом не заговаривал — то ли побаивался, то ли не хотел портить отцу настроение, ведь и так вызвал его недовольство, выбрав в жены чужачку. Лишь впрягшись в воз забот о племени, Шагали счел возможным раскрыть тайник своей души.

— Царь Иван обещает нам мир и спокойствие, — добавил Шагали. — Земли и воды ваши останутся за вами, жизнь свою устроите по своему желанию, сказал он.

— А еще что? Что еще обещает? Заставить нас поклоняться кресту? Отнять нашу веру? И ты, нечестивец, сам хочешь напроситься на это? — Шакман дышал учащенно.

— Нет, отец, царь Иван сказал: веру вашу и обычаи ничем не притесню.

— Ложь! — закричал Шакман. — Ложь это, ложь!

— Есть, отец, бумага, на которой он затвердил свое обещание.

— Где она? Где ее искать?

— Искать нет нужды, я ношу ее за пазухой. Я получил ее из рук самого царя Ивана.

Шакмана будто ударили чем-то тяжелым, в глазах у него на миг потемнело. Не помня себя, он сдернул висевшую на стене плетку и, вскинув ее, пошел на Шагалия.

— Мерзавец! — хотел крикнуть Шакман, но вместо крика из горла вырвался только хрип. — Продался?..

Может быть, славная плетка, не раз на своем веку учившая уму-разуму безусых неслухов и даже взрослых мужчин, прогулялась бы и по спине любимого сына ее владельца; может, показала бы, что Шакман не только строгий турэ, но и суровый отец, однако невозмутимый вид Шагалия остановил старика. И рука у него опустилась. Что ни говори, перед ним стоял не младшенький его сынишка, а новый предводитель племени Тамьян.

— Продался! — прохрипел опять Шакман, хлопнув рукоятью плетки по голенищу. — Прислужник царя Ивана!..

В голове старика мельтешили мысли одна ужасней другой. А вдруг и впрямь его сын продался царю Ивану? Уж не для того ли урусы подсунули свою девку, чтобы подкупить его? Может, сам царь Иван и подарил ее?.. Как же это он, Шакман, гордившийся своей проницательностью, не учуял опасности прямо у себя под носом? И от кого ведь исходит опасность! От сына, которого он любил более всех на свете, на которого возлагал все надежды, которого столько ждал, томимый тоской! Позор, позор!..

Шакман вдруг так ослабел, что свалился на нары. Шагали тут же приподнял его, подложил под голову подушку.

— Не трогай меня!.. Не надо!.. — еле слышно противился Шакман. — Иди, позови акхакалов! Всех до единого…

— Успокойся, отец, — уговаривал Шагали, поправляя подушку. — В акхакалах пока нет надобности. Ты, видно, нездоров. Коли надо, позовем попозже.

— Нет, вели позвать сейчас же!

Шакман решил объявить, собрав акхакалов: «Сын мой Шагали не оправдал надежд, доверять ему судьбу племени Тамьян никак нельзя! Надо сегодня же отстранить его от власти, прокричав заветное слово перед юртой со священной тамгой!» Да, но кого же тогда поставить во главе племени? Старшего сына? Среднего? Они грызутся меж собой и в то же время готовы вместе сожрать Шаталин. Разве можно довериться им. Погубят племя…

Пока Шакман лежал, одолеваемый сомнениями, Шагали выполнил отцовскую волю, велел позвать акхакалов, хотя и считал это ненужным. Зная, о чем поведет речь отец, он готовил ответ, но не как виновный в чем-то человек, а как предводитель племени. Возможно, пользуясь случаем, он Даже распорядится кое о чем…

— Собрались? — спросил Шакман, приподняв голову с подушки. — Все тут?

— Собрались, старший турэ, — отозвался один из акхакалов. — Никак захворал ты — позвал к себе домой?..

Слова «позвал к себе домой» отрезвили Шакмана. Созывать акхакалов должно в самую большую, считающуюся общеплеменной юрту со священной тамгой — изображением крюка — на двери. Шакман всегда неукоснительно соблюдал этот обычай. Неудобно же советоваться по важным, касающимся всего племени делам там, где спишь. Неспроста возник обычай, передаваемый от поколения поколению. Как же теперь быть?

— Тебе, старший турэ, можно уже отрешиться от забот, пожить спокойно, главное — здоровье, — заметил другой акхакал. — Судьба племени, благодарение небесам, в надежных руках, вручили ее твоему любимому сыну, которого ты так ждал… И невесту ему ты нашел подходящую, да, очень удачно женил — с сильным племенем мы породнились. Случись что — опора крепкая…

— И друзей у него, у нашего молодого турэ, все больше, — подхватил еще один акхакал. — Кыпсакский турэ Карагужак сам приехал и скот пригнал…

— Дела у нас, благодарение небесам, идут на лад.

Шакман с помощью сына поднялся, сел. Молча обвел всех взглядом. И понял: если он предложит опять сменить предводителя племени, предложение явно будет отвергнуто. Поэтому он, отказавшись от своего первоначального намерения, задал непростой вопрос, на который вряд ли мог получить немедленный ответ.

— Царь урусов избавил мир от казанских ханов, — заговорил он, дыша тяжело, с каким-то присвистом. — Теперь, думаю, возьмет за горло великого мурзу ногайцев. Затем направится на Астрахань. После Астрахани, наверно, повернет сюда, начнет потихоньку прибирать к рукам эти края. Понимаете, к чему идет дело?

Акхакалы, не догадываясь, куда Шакман клонит, принялись успокаивать его:

— Не-ет, не придет он в наши места!

— Да и придет, так что поделаешь. От судьбы не уйти.

— Кто знает, может, и к лучшему будет, коль придет.

— Все в руках божьих — и судьба наша, и мы сами…

— А с чего ты, Шакман-турэ, об этом заговорил?

Шакман опять обвел акхакалов взглядом, на миг задерживаясь на каждом, и кивнул на сына:

— Спросите вот у вашего молодого турэ — объяснит. Он самому царю Ивану руку пожимал, хоть с виду и прост…

Хотел Шакман этим кольнуть, унизить сына или, напротив, возвысить — акхакалы не поняли. Выждав немного, он велел Шагалию:

— Ну, показывай, что это за бумага!

Акхакалы в некотором недоумении поглядывали то на отца, то на сына. Шагали медлил.

— Может, потерпим немного, отец? — сказал он. — Не тот сегодня день. Оставим на другой раз. Выберем день повеселей и свершим это дело не торопясь…

— Где он?

— Кто?

— Талисман твой. Бумага, говорю, твоя загадочная где?

— В надежном месте, отец. Ты не беспокойся.

— Давай, выкладывай!

Шагали улыбнулся, но все заметили, что улыбка у него какая-то нарочитая. Он обернулся к две ри и властно — точь в точь отец! — крикнул:

— Эй, кто там есть! Войди-ка!

И с той же, отцовской, властностью в голосе приказал вбежавшему слуге:

— Слетай за муллой. Пусть сейчас же придет.

Слуга обернулся быстро.

— Нет его в юрте. И в становище нет.

— Куда делся?

— Куда-то, говорят, в другое племя уехал.

Шагалию не хотелось знакомить акхакалов, в особенности отца с важной бумагой при таких вот нескладных обстоятельствах. С хранимым в запазушном кармане царским письмом он осторожно ознакомил кое-кого на стороне, а сделать это в своем племени не спешил. Ждал удобного случая, вернее, времени, когда достаточно укрепит свое положение главы племени Тамьян. Он намеревался огласить письмо на каком-нибудь празднестве, когда народ будет в приподнятом настроении. И то, что муллы, единственного человека, умевшего читать, под рукой не оказалось, его только порадовало. Но перед отцом он разыграл огорчение.

— Видишь, отец, ничего не выходит. Мулла куда-то уехал. Больно уж он у нас разъезжать любит. Как ни хватись — где-то на стороне. Когда надо, сроду его не отыщешь…

— Хай, окаянный! Что за люди пошли! — возмутился Шакман.

Шагали понял, что слова эти касаются и его самого, но сделал вид, будто разделяет возмущение отца.

— И не говори, отец! Не везет нам с муллами.

— Как только покажется, приведешь его сюда!

— Ладно, отец, будет, как ты велишь. Не волнуйся. Ты ложись, отдыхай, а мы пока что разойдемся.

Не лег, а слег Шакман-турэ и подняться уже не смог. Шагалию в первые дни покою не давал: как придет в голову что-нибудь — посылает за сыном. Пять-шесть раз на дню справлялся, не вернулся ли мулла, и злился: «Чтоб ему пусто было!». А мулла Кашгарлы все разъезжал где-то. Так и умер Шакман-турэ, не успев ознакомиться с важной бумагой, привезенной сыном из далекой, сказочно далекой Москвы.

5

Не было, наверно, в этом мире никого, кто ушел в мир иной исполнив все свои желания. И у Шакмана-турэ оставалось еще множество незавершенных дел, неосуществленных замыслов.

Но одно большое желание, возникшее в конце жизни, он успел исполнить: еще раз женил Шаталин. Сам нашел и высватал невесту. В интересах племени. Передавая власть, он хотел увидеть во главе племени не просто своего сына, а сына степенного. Турэ с двумя женами — это, сами понимаете, не турэ с одной-единственной женой. Мысль об этом зародилась у него в первые же после возвращения Шаталин дни. Но пришлось подождать, пока улягутся суды-пересуды насчет невестки-чужеземки. А главное, чтобы покрепче укорениться на новом месте, надо было основательно оглядеться, узнать, какие племена обитают вокруг, как сложились их судьбы, завязать знакомства. С этой целью Шакман объездил окрестные земли, побывал во многих близлежащих племенных и родовых становищах. Да и его самого не обходили вниманием: наезжали то с ногайской, то с сибирской стороны путники и турэ разных степеней, добавляя хлопот и волнений.

Знакомясь с незнакомыми племенами, Шакман приглядывался к девушкам на выданье, искал подходящую для Шагалия невесту. Сын предводителя, который сам вот-вот получит власть из отцовских рук, умный, смелый егет, вернее, уже зрелый мужчина, конечно, должен был жениться на девушке из знатного рода. Поэтому Шакман прежде всего обращал взгляд на предводительские семьи. Но они одна за другой разочаровывали его. Вступление в родственные отношения с кем-нибудь из табынцев пользы не сулило: племя большое, да разрозненное, каждая ветвь в свою сторону тянет, а коли не хватает в племени согласия, лучше с ним не связываться. Китайцы показались какими-то диковатыми, слишком замкнутыми. Услышав, что у предводителя племени Бурзян Иске-бия есть молоденькая красивая дочь, Шакман решил съездить к нему.

В общем-то бурзянцы встретили Шакмана и его спутников приветливо. Конечно, Иске-бий не раскрыл тут же объятия, больше того — разговаривал несколько высокомерно, и объяснялось это тем, что племя у него многолюдное и сильное. Все оно, как не раз уже доводилось слышать Шакману, ставит себя выше остальных племен, соответственно держится и предводитель. Да и кто из предводителей более или менее видных племен не смотрит на соседей свысока, не вынашивает мысль подчинить их себе? Разве сам Шакман-турэ не был таким же? Его высокомерия на десятерых хватило бы!

Дочь Иске-бия ему понравилась: действительно, и молоденькая, и красивая, и благонравная. Решил, ни с кем не советуясь: высватает ее за сына!

Решить-то решил легко, да договоренности достигли не скоро. Бурзянская сторона долго думала, колебалась. Пришлось раз-другой пригласить Иске-бия с его престарелым отцом в гости. Сам Шакман наезжал и по приглашениям, и без приглашений, продолжал затянувшиеся переговоры.

Особенно упорствовал отец Иске-бия Дусенбий.

— Породниться с Бурзяном почтет за счастье любое племя, любой турэ! — разглагольствовал старец, устремив вверх указательный палец, обладавший удивительной способностью крючком загибаться назад. — Ибо Бурзян — это, почтенный Шакман, то яйцо, из которого вылупился башкир. Какое племя самое древнее? Бурзян! Какое племя самое сильное? Опять же Бурзян. Кто против нас, к примеру, усерганцы? Мелкота. Или же кыпсаки… Семиродцы, дескать! А у Бурзяна двенадцать ответвлений. Ну-ка, скажи: чье племя больше, а?..

Шакману оставалось только согласно кивать головой. Мог бы он кое-что сказать, чтоб старец заткнулся, да не время было и не место! Хоть и поступаясь гордостью, хоть и сжав зубы, вел он дело к благоприятному для себя исходу. А бурзянцы все колебались. Или цену себе набивали, ставя на пути Шакмана все новые и новые препоны. Тот же Дусен-бий нашел зацепку:

— Да ведь сын твой, говорят, где-то долго странствовал и, говорят, испортился. Какую-то чужеземку в жены себе привел…

— Аллах всемогущий! — воскликнул Шакман, стараясь урезонить старца. — Ну и что, что странствовал? Вернулся же! Разве егет может стать настоящим мужчиной, не испытав себя в трудном пути, не повидав мир?

— А жена эта, жена?

— Ну и что — жена? Ее молодость уже прошла. Человеку, который вот-вот станет предводителем, нужна и молодая жена. Та — для хозяйства, эта — для душевной бодрости. Ведь на его плечи лягут заботы обо всем племени.

В конце концов переспорил Шакман бурзянцев. Дали согласие. По поводу калыма и приданого споров не было, быстро договорились. И свадьбу решили сыграть побыстрей, пока ничто не нарушает благополучия ни той, ни другой стороны.

Вернувшись после завершения переговоров в свое становище, Шакман не застал сына дома.

— Куда ускакал?

— На охоту.

— Один, что ли?

— Нет, гурьбой поехали. И Марью с собой взял.

— Уж не может без нее и шагу шагнуть! — рассердился Шакман. — Тьфу! Зачем жену на охоту брать, людей смешить? Женское ли дело охота? Ну, прямо околдовала она его, окаянная!

Шакман уже примирился с тем, что Шагали привез в племя чужеземку, но принимать ее в своем доме в качестве невестки!.. С этим он никак свыкнуться не мог. Как только услышит имя «Марья» — сдвинет брови, нахмурится, проворчит что-нибудь себе под нос, а то и ругнется.

Воспользовавшись отъездом Шакмана к Иске-бию, Шагали выехал с табунившимися возле него егетами на охоту и, словно назло отцу, назад не спешил. День прождал Шакман; другой прождал. Ждать дальше стало невмочь. Выяснив, в каком направлении уехал сын, велел оседлать своего коня. Хотел отправиться на поиски, да тут охотники, наконец, сами объявились. Вернулись они с богатой добычей, и все племя, считай, высыпало им навстречу. Среди всего прочего привезли егеты завернутую в огромную шкуру лосятину — совсем недавно завалили и освежевали сохатого. Значит, быть угощению для всех! Поднялась праздничная суета. Проворные молодки принялись таскать воду в большой медный котел, подвешенный на треноге у речки. Охотничьим рассказам и расспросам, казалось, не будет конца. Только Шагалию не удалось принять участие в общем веселье, не дал ему отец такой возможности, позвал в свою юрту.

— Тебе, будущему турэ, не приличествует такое легкомыслие! — начал он недовольно.

— Так ведь в охоте, отец, нет греха!

— Греха нет. Но надо же знать меру! Нельзя забываться! Такое ли сейчас время, чтоб пропадать на охоте, а?

— Племени, по-моему, никакая беда — тьфу-тьфу! — не грозит.

— Слава богу, не грозит. И пусть не грозит. Пусть беды держатся подальше от нас либо обходят стороной! Но есть важные дела, которые надо свершить, пока все обстоит благополучно.

Предчувствуя неприятность, Шагали сказал осторожно:

— Важные дела, отец, в твоем веденьи.

— Верно, в моем. Но речь идет о тебе. О твоем будущем. Понимаешь?

Не дождавшись ответа, — что, собственно, мог сказать в ответ Шагали? — Шакман продолжал:

— Я высватал тебе невесту. Во какая девушка! Единственная дочь бурзянского турэ Иске-бия.

Шагали не очень удивился. О том, что отец приглядывает для него вторую жену, он знал. Разговор об этом заходил не раз. Но не ожидал Шагали, что все решится так скоро и, главное, без него самого. Он подавленно молчал.

— Готовься! — приказал отец. — Завтра утром отправимся в путь. Куй, говорят, железо, пока горячо…

Отец говорил о предстоящей свадьбе, а перед глазами Шагалия стояла Марья. Что она скажет? Как примет эту весть? Впрочем, ясно — как. Она будет оскорблена, унижена. У мусульманина могут быть и две, и три, и четыре жены, лишь бы сумел прокормить их. У русских — другое дело, это Шагали хорошо понял. Марья, наверно, заплачет. У нее и так судьба тяжелая, зачем еще это?..

В этот день Шагали был задумчив, ни с кем не разговаривал. Отведал угощения из общего котла, посмотрел немного, как поет-пляшет, веселится молодежь и, оседлав коня, уехал один в степь. Проездил просто так, без всякой цели, до сумерек. Ночевать в свою юрту, к жене, не пошел. Прикорнул на сеновале. Рассвет встретил на ногах.

К поездке он не приготовился. Шакман-турэ, не находя себе места, поразмахивал плеткой, порычал и стих. Куда ему было деваться? Без жениха ехать на свадьбу смысла нет.

— Вы поезжайте, — предложил Шагали, — я следом подъеду.

Шакман, конечно, не согласился. Как нельзя во время свадьбы оставлять невесту одну, так нельзя и жениха предоставлять самому себе. Еще беда какая-нибудь случится!

— Не дури! — закричал Шакман. — Кого хочешь обмануть? Будущего тестя Иске-бия? Или отца? Глупец!

Самым трудным для Шагалия было объясниться с Марьей, вернее, убедить ее, что оказался в таком неловком положении не по своей воле. Он сильно привязался к ней, она к нему — тем более. Возможно, всепоглощающей любви между ними и не было, но обойтись друг без друга они уже не могли, даже короткая разлука томила их. Шагали не мог представить свою жизнь без нее — Марья стала не только женой, но и товарищем во всех его делах, вплоть до охоты, человеком, с которым он делился думами, как с самым близким другом.

Да, и на охоту он брал ее с собой. На зайца ли отправлялся, на лисицу, на волка ли, за дикими козами или лосем гонялся с егетами, даже когда на медведя шел, она была рядом — надежная спутница, помощница, охранница. Марья ловко держалась в седле, понимала его с полуслова. Кстати сказать, она перестала дичиться, как-то сразу заговорила по-башкирски, видно, годы, проведенные в Казани, помогли ей в этом, ведь татарская речь, которую она запомнила, очень схожа с башкирской.

Марья и в хозяйственных делах оказалась сноровистой. Наперегонки с другими невестками доила коров, стригла овец, пряла, ткала холст, не чуралась и такой тяжелой работы, как валянье войлочных чулков и кошм. Оглянуться не успеешь — воды натаскает, дров нарубит, баню истопит… Словом, все, что ложится на плечи невесток, делала она, ничуть не тяготясь. И в лачуге с приготовлением еды справлялась играючи.

— Ты не старайся лишку-то, — сказал однажды Шагали. — Не хватайся за все. Ты ведь знаешь кто? Жена человека, который скоро станет предводителем племени, Байбисой будешь. Готовься.

А Марья все равно старалась. Что не умеет — спросит и тут же научится. А тому, что умеет, девчонок охотно учит. Подивила она тамьянских женщин тем, как стирает. Они ведь как делали? Опустят белье в воду и меж рук трут. А Марья попросила Шагалия вырезать ребристую доску и давай тереть белье на ней! Быстрей получается. Поначалу тамьянские девчонки сбегались поглазеть на это зрелище, потом привыкли.

Как все тамьянские молодушки, Марья спускалась к речке, колотила там белье на камне вальком, потом полоскала, зайдя в речку поглубже, где вода чище. Подол платья при этом, чтоб не замочить, приподнимала, подтыкала за поясок, оголяла полные белые икры. Иные пожилые женщины осуждали ее:

— Нет у этой килен стыда! Подол выше колен задирает…

Как раз в таком виде и застал ее Шагали, спустившись к речке после тяжелого разговора с отцом.

Марья полоскала белье, стоя по колени в воде. Пополощет вещь на быстринке, выжмет и кинет в широкую деревянную чашу, оставленную на берегу…

Шагали подошел тихонько, сел на бережок, залюбовался тем, как сноровисто работает жена. Марья стояла к нему спиной и не сразу его увидела. Он подумал вдруг, что ее оголенные почти до плеч руки белы, будто очищенная репа, и очень красивы. Да и вся она красивая, на глазах расцвела. За время жизни в племени Тамьян Марья заметно переменилась, окрепла, налилась силой, щеки зарумянились. Наверно, сказалось на ней то, что нашла в лице мужа жизненную опору и обрела душевный покой. Может быть, и природа на нее так подействовала. Короче говоря, не сравнить стало ее с худой, печальной и замкнутой девушкой, какой предстала она перед тамьянцами впервые. Девушка превратилась в крепкотелую женщину.

Вспомнилось Шагалию ее прошлое. Первая встреча в заведении Гуршадны вспомнилась… Увел он ее, пообещав доставить к отцу. И как горько, потерянно она плакала, когда они дошли до переправы через Сулман и не обнаружили паромщика Платона. До сих пор стоит перед глазами: сидит она на берегу, прикрыв лицо руками, содрогается в плаче… Вот тогда и вошла Марья в его сердце. И была ночь у величавого Сулмана, открывшая им сладостную муку близости. Их первая ночь. Никогда не забудет ту ночь Шагали, будет хранить в памяти пуще любого сокровища…

«А теперь опять она загорюет, — думал Шагали уныло, глядя на жену. — Сам ввергну ее в огонь…»

Марья обернулась, чтобы кинуть очередную выжатую вещь, и увидела его.

— Бэй! Ты, оказывается, тут…

— Да, — сказал Шагали.

— И что это ты тут сидишь?

— На тебя гляжу.

— В последний раз?..

— Иди-ка сюда, — позвал Шагали, стараясь скрыть смущение. — Надо поговорить.

— Я знаю…

К удивлению Шагалия, Марья держалась как ни в чем не бывало, будто не огорчена даже. Она кинула в деревянную чашу его скрученную жгутом рубаху.

— Что толку от разговора, раз у вас такой обычай…

— Но ведь, Марья, ты все равно останешься моей, а я — твоим…

— Ладно, Шагали, ты не расстраивайся. От судьбы не уйти.

Марья снова принялась за свою работу. Шагали не находил, что еще сказать. Он уже шевельнулся, чтоб встать и уйти, но тут Марья, разбрызгивая воду, подошла поближе.

— Когда свадьба?

— Отец говорит — надо ехать. Сейчас же…

— Возьмешь меня с собой?

— Куда?

— Ну, куда… На свадьбу. Возьми, а? Не оставляй меня одну. Я не буду мешать. Прикинусь сестрой твоей либо за енгэ сойду. А то ведь как я тут без тебя?.. Возьми!..

Шагали не смог отказать, пообещал взять ее с собой и слово сдержал, несмотря на возражения отца.

Бурзянцы поначалу не знали, кто она. Лишь когда свадебное угощение в женской юрте уже заканчивалось, как-то догадались и попеняли, но дело далеко не зашло, потому что скандалить самим бурзянцам было невыгодно. Что проку шуметь, коль никах уже свершен, девушка объявлена женой Шагалия? Пока не стряслось что-нибудь похуже, надо было проводить молодушку к тамьянцам и попраздновать у них.

Когда свадьбу продолжили на жениховой стороне, вновь возник разговор об этом. В юрте Шакмана в присутствии акхакалов обоих племен Иске-бий высказал обиду. Но рот ему сразу же заткнули.

— Обычай не запрещает мужчине при вторичной женитьбе брать с собой на свадьбу первую жену, — сказал один из тамьянских акхакалов. — Тут как сама жена пожелает, от ее воли зависит…

— Турэ племени Тиляу, говорят, поехал на третью свою свадьбу с двумя женами, — добавил другой акхакал. — Жены его там, говорят, чуть не передрались, кхе-кхе-кхе! А коли жена ведет себя тихо-мирно, какой от нее вред?

Спутник Иске-бия, сидевший рядом с ним по правую руку, попытался оправдать недовольство своего турэ:

— Да ведь девушка наша еще очень молода. Только шестнадцатый год ей пошел. Цветочек нежный на зеленом лугу, право слово. Каково ей-то было!

— И не говори! — поддержал его гость, сидевший слева от Иске-бия, и ляпнул, не подумав: — Ей бы егета помоложе, так нет же…

И сам же, сообразив, что глупость сморозил, испуганно втянул голову в ворот чекменя. Все гости обеспокоились, поглядывали на Шакмана, как он? Иске-бий поспешил сгладить неловкость:

— Жених нам, слов нет, достался достойный, дай ему аллах долгую жизнь! И видный, и хваткий…

Он хотел сказать еще что-то, но один из тамьянцев прервал его:

— Отдать девушку за какого-нибудь мальчишку, у которого еще под носом не высохло, — только осрамить ее. Жених должен быть постарше…

— Да-да! — в один голос отозвались бурзянцы.

— Зять в годах — тестю товарищ.

— Истинно так! Тесть с зятем — дружная пара, коли разница в возрасте невелика.

— Да-да, девушка угодила в хорошие руки! Бывалый человек ей достался. Отцу ее, можно сказать, ровесник. Такое не часто случается, только на долю счастливых девушек выпадает.

— Ну, не совсем уж ровесник, — уточнил кто-то из тамьянцев. — Коль посчитать, так наш Шагали, наверно, года на два моложе, а?

— Ладно, не ломайте голову из-за пустяков!

— Так интересно ведь… Ну-ка, посчитаем все же! Когда Шагали родился? В год зайца?

— В год зайца.

— С того года прошло двенадцать да еще двенадцать лет, всего, значит, двадцать четыре. Прибавим из нынешнего круга семь, получается — тридцать один. Да, тридцать второй год пошел Шагалию. А уважаемому Иске-бию исполнилось тридцать четыре…

— И как ведь складно выходит: мужу исполнится тридцать два, жене — как раз половина…

— Да оставьте вы это! — вмешался в разговор Шакман-турэ. — Прошу, угощайтесь! Ешьте, ешьте!.. Эй, скажите-ка там кураистам, пусть войдут! Под звуки курая и еда лучше идет…

Свадебные торжества и на бурзянской, и на тамьянской земле прошли без особых происшествий. Невесту перевезли благополучно. Вскоре власть в племени Тамьян была передана молодому турэ с двумя женами.

Довольный всем этим Шакман остался при сыне вроде бы как главным акхакалом с решающим голосом. Да жаль, недолго после свадьбы прожил.

6

Говорят, перед смертью вспоминаются человеку все его былые грехи и дурные поступки. Так ли это, нет ли — у мертвых не спросишь. Живые же предполагают, что дело обстоит именно так. Поскольку Шакман еще не собирался распрощаться с белым светом, на подобного рода домыслы он не обращал внимания. Но когда тяжелая болезнь уложила его в постель, начал он вспоминать, что доброго он за жизнь свою сделал и сколько зла людям причинил. Понятно, ставил он себя в ряд добродетельных людей, и, если всплывало из глубин памяти что-то постыдное, старался, зажмурившись, отогнать неприятное воспоминание, отвергнуть обвинение. Только не удавалось ему это. Прошлое представало то в виде непростительного греха, то в образе человека, которого он обидел, ударил, либо человека, на чью жизнь он посягнул. Его обступали виденья и, томя и без того ослабевшее сердце, приближали час переселения в мир, где властвует вечная тьма.

Шакман, когда оставался один, даже рукой взмахивал, пытаясь отделаться от видений и призраков: «Уходите! Не крутитесь около меня! Я не виноват! Я не творил зла по своей воле. Только ради племени старался. Чтобы усилить его. Чтобы стало оно могущественным и, приняв слабых под свое крыло, защитило их от неприятностей и бед. Разве это не благие намерения?..»

Призраки исчезали, но один призрак или чей-то дух упорствовал, не уходил. Шакман чувствовал его у своего изголовья.

«Должно быть, ждет от меня жертвоприношения», — решил Шакман.

После перекочевки на новое место ему часто стал сниться покойный отец. Он принес жертву духу отца — зарезал козленка и успокоился. А вот теперь начал тревожить его, больного, обессиленного, дух другого человека, о котором он и думать-то забыл. Это был дух Асылгужи, уже давно умершего и похороненного на берегу далекой Меллы. Да, бывший предводитель племени Ирехты, удостоившийся тарханства, напомнил ему о себе.

Шакман совершил по отношению к Асылгуже великий грех. Теперь он понял: бывший ирехтынский турэ лишает его покоя, то ли желая отомстить, то ли требуя жертвоприношения, то ли призывая к себе, на тот свет. Во всяком случае, дух давно забытого человека не явился просто так. Что же делать? Как от него отделаться?

Чем хуже чувствовал себя Шакман, тем больше мучили его мысли об Асылгуже. Он метался на нарах, попробовал сесть. Это не помогло. Тогда, цепляясь за стену, он поднялся на ноги. Почувствовав, что упадет, — колени дрожали, — опустился на место. Вытянулся на кошме, закрыл глаза. Натянул на голову покрывало, сшитое из лосиных шкур. Призрак не исчезал.

Едва не задохнувшись под покрывалом, Шакман не выдержал, закричал и велел заглянувшему слуге позвать Шагалия.

— Сынок, — проговорил он каким-то замогильным голосом, когда Шагали пришел, — сядь-ка рядом, хочу тебе что-то сказать…

Шагали, привыкший за последние дни к капризам больного отца, послушно сел рядом. Честно говоря, он уже устал выслушивать его наставления. Еще до болезни отец поднадоел ему своими советами к месту и не к месту. А заболев, Шакман и вовсе разошелся. Вызовет, и пошло: делай так, не делай эдак, держи племя в жестких руках, никого не слушай, живи своим умом. Другой вызов — и опять поучения, но уже противоположного толка: слушайся акхакалов, советуйся с ними, не обижай народ… Видно, начала изменять старику память, стал забывать, что говорил полдня назад. В один из последних вызовов все предыдущее отверг: турэ, дескать, должен быть злым, решительным, хитрым. «Ни перед кем не склоняй голову! Пусть другие склоняются перед предводителем тамьянцев, понял? Я к этому стремился. Старался прибрать к рукам всю округу. Но не достиг желанного. Ты теперь должен исполнить мои желания, ты!..»

«Наверно, и на этот раз позвал, чтобы повторить свои набившие оскомину советы, — подумал Шагали. — Сколько можно талдычить об одном и том же?! Видать, мысли у отца уже путаются. Раз так, недолго протянет…»

А Шакман тем временем продолжал:

— Я позвал тебя, сынок, для очень важного разговора…

— Ты лежи, лежи спокойно, — сказал Шагали, видя, что отец зашевелился, пытаясь приподняться. — Очень уж ты неспокоен, а тебе покой нужен. Ты старайся ни о чем не думать. Забудь обо всем.

— Не-е-ет, сынок, — протянул Шакман. — Я должен тебе сказать… У меня есть тайна. Только тебе я могу ее раскрыть… — Он помолчал, дыша тяжело, через сжатые зубы. — Тайна, которую можно открыть перед смертью. Я не могу унести ее с собой… на тот свет…

«Да какая у него может быть тайна? И впрямь, похоже, смерть близится. Бредить вроде начал…» — думал Шагали.

— На мне лежит грех, сынок. Я — убийца!..

«В самом деле бредит, — решил Шагали. — Гонца, что ли, за муллой послать? Может, облегчит ему душу молитвой…»

— Грех, великий грех принял я на себя…

— Зачем передо мной-то каяться? Вот вернется мулла — ему и скажешь.

— Нет, не нужен мулла. Только ты должен знать об этом. Тебе одному скажу…

— Успокойся, отец! Подать тебе воды?

— Не надо. Ты слушай: я — убийца ирехтынского предводителя Асылгужи. Я его погубил. Но не для своей выгоды и не из зависти…

Шагали смотрел на отца, не зная, верить или не верить услышанному.

— Да, не подумай, что я свою выгоду искал. Я все делал, чтобы усилить наше племя. Значит, не со зла убил и не из зависти. Не частное это дело…

Даже в минуты покаяния Шакман все-таки лукавил. Завидовал он в свое время — да еще как! — Асылгуже, удостоившемуся звания тархана. Горло ему из-за этого готов был перегрызть.

— Я так думал: коль умрет Асылгужа, племя Ирехты лишится ханского покровительства, и я сумею подчинить его Тамьяну…

— Не догадались они?.. — спросил Шагали, чтобы как-то отозваться на слова отца.

— Нет. Тайну знала только одна старуха-ворожейка. Она и лечить умела. Травами. Асылгужа ее обидел, прогнал из своего племени. А когда приболел, позвал обратно. Я ей намекнул: есть и ядовитые травы… — Шакман помолчал, отдышался. — Не сам я… Ее рукой отравил. Может, она и сама отравила бы, зла на него была, да, видать, греха побаивалась. А раз я посоветовал, она и решилась. Грех-то на меня пал…

Шагали сидел недвижно, пораженный признанием отца. Шакман дышал все тяжелей. Все же, собрав остатки сил, он продолжал:

— Сынок, тайну эту — никому… Проглоти! Иначе тень на племя ляжет. Тебе самому трудно будет. Умеешь хранить тайны?

— Думаю, что умею, отец.

— Хорошо… Прошу тебя: после похорон… Когда предадите мое тело земле…

— Да что ты, отец! О чем говоришь!

— После похорон принеси жертву… духу Асылгужи… Угости все племя жертвенным мясом. А то его дух возьмет меня на том свете за горло… Ты слушаешь?..

— Слушаю, отец.

— Прощай, сынок… Прости мне… обиды…

— И ты, отец, меня прости!

Услышал Шакман эти слова сына, нет ли — уже не узнать. Он вдруг вытянул ноги, откинул руку, издал странный звук, что-то вроде: «У-ы-ых…» — и замер.

Шагали некоторое время смотрел на него растерянно, не зная, как быть, что предпринять. Потом вскочил, закричал отчаянно:

— Отец! Нет! Нет!..

За дверью, оказывается, как раз собрались акхакалы, пришли навестить Шакмана. Услышав крик и поняв, что случилось непоправимое, они вошли в юрту. Один из акхакалов принялся утешать Шагалия, остальные в скорбном молчании присели на нары к ногам умершего.

На следующий день поднялась предшествующая похоронам суета. Старушки-знахарки окропили юрту, в которой лежал покойник, отваром душистых трав. Молодые мужчины отправились копать могилу. Несколько стариков занялись приготовлением погребальных лубков: могильную нишу надлежит закрыть, дабы не попала в нее разрыхленная земля, не придавила тело покойного. Ребятишки с почтительного расстояния следили за хлопотами взрослых, надеясь в душе, что на предстоящих поминках их тоже чем-нибудь оделят. Проворные гонцы помчались с печальной вестью в соседние племена.

Словом, все племя Тамьян пришло в движение. Шагали вновь и вновь напоминал сам себе: «Надо сразу же после погребения отца исполнить его последнюю просьбу: совершить жертвоприношение духу Асылгужи-тархана. Кто знает, может, и впрямь духи преследуют грешников. Этот, упаси бог, еще и ко мне привяжется!»

7

Куда запропастился мулла Кашгарлы — никто не знал. Поискали его в ближней округе — не нашли. В обычные-то дни тамьянцы, кормившие уже второго приблудного служителя аллаха, вполне могли обойтись без него. Но умер их турэ, и понадобился мулла.

Надо же выполнить похоронный обряд, должна прозвучать заупокойная молитва. Покойник торопит, а муллы нет…

Покойник не считается с тем, что у живых — затруднения, у него свой резон: обязаны похоронить, не затягивая дела надолго, и все тут. Задержишь его лишку — неприятностей не оберешься, а то и беды он начнет на тебя накликать. Поэтому тамьянцы не могли ждать, когда объявится их непутевый мулла. Решили, махнув рукой на мусульманский обряд, предать тело покойного земле по обычаям предков.

Хотя погребальная яма потребовалась просторная, выкопали ее быстро, для здоровых, способных горы свернуть мужчин большого труда это не составило. Устраивая вечное ложе для своего умершего вождя, постарались они от души, сделали все как надо. Тем временем старики обрядили покойного: надели на него украшенный узорным шитьем елян, который он при жизни носил по торжественным дням, на голову натянули шапку из меха выдры, с красным бархатным верхом, на ноги — сафьяновые ичиги. Приготовили, чтобы положить рядом с ним в могилу, богатырский — полтора размаха по тетиве — лук, узорчатый колчан с несколькими стрелами, треххвостую плетку, свитую из семи ремней, дубовый сукмар и всякую обиходную утварь на случай нужды в ней и на том свете. Но вот дело дошло до коня, и тут старики несколько растерялись.

Лошадей у Шакмана было много. Какую из них принести в жертву? Сомогильником хозяина, безусловно, должен стать его любимый конь, верный его спутник при жизни. В молодости у Шакмана такие кони были, но теперь их уже нет: у того сердце не выдержало бешеной скачки, этот состарился и попал в общеплеменной котел либо был выставлен перед акхакалами в качестве особо ценимого угощения. Вообще век у коня короткий, а если конь знаменит, то его жизнь так же, как жизнь батыра, чаще всего обрывается трагически.

В последние годы Шакман-турэ привязанности к какому-либо определенному коню не выказывал. Правда, выделял он одного гнедого скакуна, считая его лучшим в своем косяке. Согласно существующему с незапамятных времен порядку следовало бы заколоть этого скакуна. Что ни говори, турэ, долгие годы возглавлявший племя, заслуживает, чтобы с ним похоронили если не любимого, так лучшего коня. Воскресни, скажем, Шакман на какое-то время — многие в угоду ему высказали бы такое мнение. Но мертвые не воспрети сают, а живые находят более разумным угождать живым…

Было замечено, что гнедой скакун приглянулся молодому предводителю. И, может быть, из желания угодить Шагалию, а может, просто жалея прекрасного скакуна, один из акхакалов осторожно сказал:

— По-моему, какого коня мы ни выберем, ошибки не будет. Ибо, почтенные, Шакман-турэ столь долго возглавлял нас, что все в племени стало близким его сердцу. Да, какого коня ни положим рядом с ним, он на том свете на нас не обидится.

Все обернулись к теперешнему главе тамьянцев: что скажет по этому поводу он? Шагали ничего не сказал. Его молчание восприняли как знак согласия со сказанным и выбрали Шакману-турэ в сомогильники коня средней руки — скакуна серой масти.

Скакун этот в свое время был неплох. И самое главное: не ветром его придуло в тамьянский табун, и не во время набега ради мести или добычи был он захвачен, а получен Шакманом в дар от предводителя соседнего племени еще там, у горы Акташ. Стало быть, принесение в жертву именно этого коня не унизит его хозяина, рассудили акхакалы. И все же… Хоть и нет писаного закона хоронить со знатным человеком любимого или первостатейного коня, есть освященный веками обычай. Вот обычай-то и нарушили акхакалы, а потому чувствовали себя неловко, старались не смотреть друг на друга, отводили взгляды.

Впрочем, никто их ни в чем не упрекнул.

На глазах всего племени свалили серого скакуна, зарезали и бережно опустили в могилу, положили рядом с хозяином.

Молчание Шагалия при выборе жертвенного коня не означало согласия с предложением сберечь гнедого скакуна, зарезав серого. Просто он был слишком подавлен, оттого и молчал — и когда копали могилу, и когда готовили тело отца к погребению, и когда серый скакун принял почетную, с точки зрения людей, смерть. Прощание с отцом вызвало в нем двойственное чувство. Конечно, ему было тяжело — тяжелей, чем другим. В то же время похороны как-то облегчили ему душу, освободили от мучительных мыслей и переживаний. Если, с одной стороны, потеря самого близкого человека ввергла его в горе, с другой — он не мог не порадоваться тому, что отец унес с собой в могилу и свой великий грех, свою постыдную тайну, которую открыл перед смертью ему, Шагалию.

Шагали всегда ставил отца превыше всех людей на свете. Сперва любил его бескорыстно и преданно, как могут любить только дети. Когда стал постарше, любовь сменилась искренним почитанием. В плену он скучал прежде всего по отцу. После того, как вернулся, сопровождаемый Марьей, в родное племя, его уважение к отцу, хотя отношения с ним немного натянулись, еще более возросло. В племени ни для кого не было тайной, что Шакман-турэ и прежде, на Шешме, и на новом месте сильно тосковал, ждал сына, связывая с ним все свои надежды. Это очень тронуло Шагалия. Правда, покипятился отец из-за Марьи — чужая, дескать, кровь, но когда кто-то из акхакалов попробовал заикнуться об этом же, защитил сноху безоговорочно: «Никакая она не чужая, наша теперь, своя, такая же, как все!» Шагалия всегда восхищало умение отца брать на себя ответственность за то, что происходило в племени, и решительно разрубать сложные узлы, завязанные жизнью.

Он думал об этом у края погребальной ямы, и был миг, когда ему захотелось высоко поднять тело отца и крикнуть: «Запомните, хорошенько запомните его! Своими мудрыми советами он направлял на верный путь и меня, и всех вас!»

Шагали взглянул в сторону столпившихся отдельно плакальщиц. Впереди, как велит обычай, стоят мать и старшая жена покойного. Они, словно состязаясь в плаче, причитают напевно:

— Зачем ты покинул нас? Зачем осиротил?..

— Дни наши без тебя будут темны, ночи — холодны…

— Ведь был ты лучезарным солнцем, согревавшим нас, месяцем был ясным, разгонявшим ночную тьму!..

Каждый раз, когда они прерывают древний печальный напев, чтобы перевести дыхание, раздаются стенания старушек-плакальщиц.

— Эй! Эй! Эй-й!.. Посмотри на нас, посмотри, словом ласковым подбодри!

Мать со старшей женой продолжают:

— Ты храбрейшим из храбрых был, сын дорогой, мне тебя не заменит никто другой…

— Ты, как сокол средь птиц, как тулпар[28] средь коней, выделялся отвагой и силой своей…

— Эй! Эй! Эй-й!.. Посмотри на нас, посмотри!..

— Ты в битвах твердой рукой разил тех, кто бедами нам грозил…

— Безутешна моя любовь: мы ведь были с тобой словно око и бровь…

— Эй! Эй! Эй-й!..

Должно быть, причитания женщин проняли всех собравшихся у могилы, мужчины горестно вздыхали. Печальные слова плакальщиц взволновали и Шагалия, у него на глазах навернулась влага, он шмыгнул носом, отвернулся от сгрудившихся рядом акхакалов, чтобы скрыть от них проявление слабости, сморгнул слезы и вдруг увидел своих жен.

Марья с Айбикой стояли, прижавшись друг к дружке. У Шагалия в сердце потеплело, он, кажется, даже чуть улыбнулся. То, что жены-соперницы стоят на виду у всех будто две подружки, безмерно обрадовало его. «Айбике, наверно, доводилось видеть такие похороны, а для Марьи это — необычное и интересное зрелище, — подумал он. — Но странно: Марья безмолвно плачет, а у Айбики глаза сухие, она погружена в свои мысли».

Он не удивился бы, если б было наоборот.

Вообще-то Шагали посоветовал им обеим во время похорон посидеть дома. Решил, имея в виду жертвоприношение у могилы: на Марью оно может произвести тяжелое впечатление, потому что она впервые столкнется с чуждым ей обычаем, Айбика же слишком еще молода, неизвестно, как себя поведет.

Тем не менее, увидев их, он обрадовался. Вон ведь какие дружные, будто две горлинки… Помимо всего прочего присутствие Марьи с Айбикой на похоронах как бы придало ему самому больший вес, большую значительность, напомнило всему племени, что он — турэ, имеющий двух жен, — этим все сказано.

Шагали на некоторое время отвлекся от жен, а когда снова взглянул на них, обнаружил справа от Айбики Юмагула — сына своего старшего брата, то есть племянника своего, и почувствовал укол ревности.

Он отвел взгляд к отцовской могиле, попытался сосредоточиться на похоронах, но мысль о том, что Юмагул пристроился рядышком с Айбикой, не давала покоя. «Ишь ты какой! — ругнул он про себя Юмагула. — Нечего к ней липнуть, енгэ она твоя, енгэ!»

Впрочем, как раз в этом-то и заключалась опасность. Как раз между молоденькими енгэ и такими вот племянниками и случается баловство. Не зря поговорка утверждает, что один глаз молодой жены косит на мужнина племянника, другой — на заезжего странника. Конечно, всякое может случиться, когда девушку отдают замуж за старика, но Шагали ведь еще не стар. И все же…

Шагали, чтобы отделаться от встревоживших его мыслей, заставил себя думать о Марье и в самом деле немного успокоился.

А потом ему вдруг вспомнилась тайна, открытая отцом перед смертью. Пусть даже Юмагул умышленно встал рядом с Айбикой — ну и что? Это же сущий пустяк, пылинка в сравнении с великим грехом, взятым на душу отцом, подумал Шагали. Шутка ли — убить человека просто из зависти! Да, из зависти, хотя отец пытался уверить — прежде всего, может быть, самого себя — в том, что подослал отравительницу к Асылгуже-тархану в интересах племени.

Было бы, наверное, лучше, если б Шакман-турэ унес тайну в могилу, ничего не сказав сыну. Тогда Шагали сохранил бы прежнее высокое мнение о нем. Но Шакман своим неожиданным признанием это мнение опроверг, породил в душе Шаталин мучительную раздвоенность. Только подумает Шагали о какой-либо хорошей черте отца — тут же вспоминается тайна, сводящая все его достоинства на нет, и возникает тягостное чувство, на светлый, созданный еще детским воображением образ самого близкого человека накладывается тень злодея.

И во время похорон эта проклятая тень маячила перед его мысленным взором. Шагали старался не думать об отце дурно, припоминал его добрые дела и поступки, а под конец даже зажмурился в надежде, что так тень исчезнет. Нет, не исчезла. Напротив, она сгустилась, начала расти, расти и накрыла всю толпу, собравшуюся у могилы…

Шагали открыл глаза, когда погребальную яму уже начали засыпать. Один из акхакалов тронул его за локоть:

— Кинь, турэ, в отцовскую могилу лопату земли. Должен был по обычаю начать ты, но ты задумался…

Он молча взял протянутую кем-то лопату, принялся сталкивать в яму землю из высившейся рядом кучи. Комки сначала гулко барабанили по лубкам, которыми было защищено тело покойного, потом стали падать на мягкое — почти неслышно, и вот уже на месте, где, словно пасть, готовая поглотить кого угодно, зияла погребальная яма, возник могильный холм.

Участники похорон, расходясь, оглядывались на него кто опечаленно, переживая утрату, кто с естественным для живых суеверным страхом перед приютом мертвого.

А новый, теперь полновластный, глава племени ни разу не оглянулся, будто уходил не от священной для нынешних и будущих тамьянцев могилы, а с дурного, недостойного уважения места. В юрту свою он вошел, чувствуя полную душевную опустошенность. Сегодня он похоронил не только отца, но и сыновнюю любовь к нему. Долго еще будет мучить его стыд за отцовский грех.

Таким образом, Шакмана предали земле без заупокойной молитвы. Акхакалы, испытывая в связи с этим некоторое смущение, высказывали мысль, что можно и, пожалуй, даже нужно исполнить на могиле мусульманский обряд задним числом. И свеженасыпанный могильный холм, хорошо видный с горного склона, где раскинулось становище племени, словно бы напоминал об этом.

Но тот, кто должен свершить обряд, то есть мулла, все не объявлялся.

А потом как-то не до молитв уже стало, навалились на всех житейские заботы и хлопоты. Да и могильный холм осел, оброс чахлой травкой, стал похож на съежившуюся от холода скотину и не так бросался в глаза. Лишь изредка привлекал он теперь внимание прохожего, как бы говоря от имени Шакмана-турэ: «Каким я был человеком и в каком теперь, погляди, оказался положении!»

8

Не зря Шагали обеспокоился на похоронах, увидев Юмагула рядом с Айбикой. Вскоре оглушил его новый удар судьбы, подтвердилось, что и впрямь «один глаз молодой жены косит на мужнина племянника…»

Впервые свою нынешнюю енгэ Юмагул увидел, когда дед, Шакман-турэ, взял его с собой в поездку в племя Бурзян. Пока дед знакомился с предводителем племени и угощался у него, Юмагул с присущим тринадцати-четырнадцатилетним подросткам любопытством оглядывал становище бурзянцев — дворы, где разновеликие юрты стояли вперемежку с деревянными строениями. В это время из красивой, отличавшейся от прочих резной двустворчатой дверью юрты вышла молодушка с сапсаком для кумыса в руке.

— Ах-ах! — воскликнула она. — Гость-то наш тут один скучает! — И обернувшись к двери, позвала: — Айбика! Выйди-ка, милая, выйди-ка!

Из юрты выскочила девочка примерно тех же, что Юмагул, лет, может, лишь чуть-чуть помладше. Увидев незнакомца, она повернула было обратно, но молодушка остановила ее.

— Вот егет, гость наш, не знает, куда себя девать. Покажи ему, чем Бурзян богат. К роднику своди, к реке, луга наши покажи.

— Что он — девочка, что ли, чтоб я с ним ходила! — буркнула Айбика.

— Ничего, ничего! Тебе можно. Ты ведь еще не сговоренная невеста…

Видя, что девочка смущена, Юмагул и сам засмущался, хотел сказать: «Не надо, не беспокойтесь из-за меня», — но Айбика опередила его, упрекнула молодушку:

— Ну тебя, енгэ! Вечно что-нибудь выдумываешь!.. — И, не глядя на Юмагула, добавила: — Он и сам, наверно, не захочет ходить со мной. Я ведь не мальчишка!

— Что же делать, раз наших мальчишек дома нет? Со вчерашнего дня все — на охоте. Как отправятся охотиться, так про все на свете забывают… А он, видишь, как заблудившийся жеребенок, не знает, куда податься…

Юмагулу, конечно, не понравилось, что его сравнили с заблудившимся жеребенком. Он обиженно проворчал:

— Я не заблудился, просто осматриваю ваше становище. И я — не жеребенок.

— Конек, что ли, молодой? — засмеялась молодушка. — Тогда бы тебя в косяк перевели, а ты, я вижу, еще в стороне от косяка… Идите, идите, погуляйте. Вы друг для дружки — самая ровня.

Будь Юмагул года на два старше — взрослые допустили бы его в свой круг, «в косяк», пригласили бы вместе с дедом на угощение к предводителю племени. Но пока приходилось мириться с положением «жеребенка».

Молодушка, сведя таким вот образом двух подростков, ушла по своим делам. Девочка и переданный на ее попечение юный гость стояли, не решаясь взглянуть друг на дружку, не зная, как дальше быть. Но сколько можно так стоять? Кто-то из них должен был начать разговор, а нет, так оставалось только молча разойтись.

Скорее всего они и разошлись бы, если б неподалеку в кустах не свистнула какая-то пичуга. Они обернулись на этот свист, улыбнулись, и улыбка помогла преодолеть отчужденность, сблизила их. Юмагул тоже тихонечко свистнул, пичуга отозвалась. И гость, и хозяйка разом засмеялись.

— Никак ты знаешь птичий язык? — сказала Айбика, уже дружелюбно глядя на Юмагула. — Ну-ка, свистни еще раз!

Юмагул воодушевился, свистнул и раз, и другой, но пичуга больше не отзывалась. Тогда он принялся посвистывать, подражая другим птицам.

— Фьють! Фью-тю-тю! Фюит-ти-ти!..

Юмагул умело воспроизводил посвист и голоса многих птиц. Айбика с детской непосредственностью, заинтересованно слушала его.

— Еще! Еще! — требовала она. Девочка и сама попробовала посвистеть, но у нее не получалось так здорово, как у Юмагула.

Тем временем поднялся шум-гам, бурзянские мальчишки вернулись с охоты. Айбика, даже не попрощавшись, скрылась в своей юрте.

Вот и все, что произошло между ними.

Два года спустя Юмагул приехал в становище бурзянцев в свите жениха на свадьбу дяди своего, Шагалия. Не насвистывал он на этот раз птичьи песни и Айбику увидеть не довелось. Когда другие веселились, участвуя в свадебных торжествах, в праздничной байге, он потерянно бродил, не находя себе места. Никак он не мог представить девочку с ясным лицом, с загоревшимися тогда от восторга глазами в роли нынешней невесты, больше того — своей будущей енгэ. Он не мог решить, жалеть ее должен (ведь дядя, Шагали, казался ему уже старым) или радоваться тому, что Айбика переедет в становище тамьянцев. Ночью в юрте, специально поставленной для сопровождающих жениха егетов, лежа рядом со своими утомленными празднеством, дружно храпевшими товарищами, он долго не мог заснуть, все думал и думал об Айбике — жалел ее.

Вскоре Айбику привезли в становище тамьянцев. Встретили ее торжественно, — когда сходила с повозки, подушку под ноги подложили, потом подхватили под руки и увели в гостевую юрту. На праздник «открытия лика» собралось все племя. Две разбитные енгэ, встав у входа в юрту, припевкой напомнили народу, что даром ничего не дается, что лицо молодушки можно увидеть, лишь преподнеся ей подарок — курмялек:

Брови зря не хмурьте —
Не подпустим к юрте!
Коль взглянуть хотите,
Курмялек несите!..
Юмагул стоял в толпе своих сверстников. Из юрты тоже слышалось пение, там другие енгэ шутливо наставляли молодую:

Ты, невестушка, гляди,
Мужа рано не буди!
Ни корота, ни сметаны
У свекрови не кради!..
Слова эти показались Юмагулу обидными, он густо покраснел, будто ему самому посоветовали не красть, и покосился на товарищей: не заметили ли? Настроение у него вдруг испортилось, и он счел за лучшее тихонечко выбраться из толпы и уйти.

Не увидел он Айбику в этот день, и в последующие несколько дней возможности ее увидеть у него не было, потому что отлучился из становища — со сверстниками, вступившими в возраст егетов, отправился на облавную охоту. Но все время думал он о своей енгэ, представляя ее в образе девочки с горящими от восторга глазами.

После возвращения с охоты Юмагул и его товарищи спустились к реке напоить коней. Тут он и увидел идущую с коромыслом и ведрами Айбику. Она набрала воды чуть выше по течению и, не глядя на егетов, скромно потупившись, направилась обратно. Юмагул негромко свистнул — как та, известная лишь им двоим, пичуга. Услышала Айбика его свист, нет ли — ничем она это не выдала, не оглянулась, даже головы не подняла. Он снова свистнул, подражая птице, и заметил, что Айбика вдруг будто споткнулась, замедлила шаг, ведра на коромысле закачались. Юмагул смотрел ей вслед, пока она не скрылась в своей аласык — летней кухне.

Когда хоронили деда, Юмагула к этому серьезному делу и близко не подпустили, пришлось ему с прочими «молодыми коньками» держаться в сторонке. Даже перед самым погребением он стоял позади толпы, обступившей могилу, не решаясь пробиться поближе. Неподалеку от него скучились девушки и молодушки. Юмагул и сам не заметил, как оказался возле них. Глядь — в двух шагах стоит Айбика. Без всякого умысла, подчинившись необъяснимому внутреннему толчку, Юмагул осторожно протиснулся к ней. Он не смотрел на Айбику, и она не повернула головы, не взглянула, кто встал рядом, но, должно быть, краешком глаза увидела — кто. Выражение ее лица не изменилось, но она чуточку отклонилась от Юмагула, прижалась к стоявшей с другой стороны Марье.

Но вот могилу ушедшего в иной мир Шакмана-турэ начали закапывать. Толпа, стараясь ничего не упустить в этом зрелище, в едином порыве придвинулась к погребальной яме, уплотнилась. Юмагула притиснули к Айбике. И тут он, набравшись храбрости, взял ее за руку. Айбика руку свою не отдернула, не было в тесноте возможности отдернуть. Юмагул легонько сжал эту мягкую, горячую руку. Немного выждав, опять сжал. Она не возмутилась, напротив, чуть-чуть шевельнула пальцами, отвечая на пожатие, и рука ее, как послушный ребенок, доверилась руке Юмагула. Так они стояли, пока не вырос могильный холм, — не глядя друг на дружку, но чувствуя согласное биение двух взволнованных сердец. Они разговаривали без слов — в таких случаях нет надобности в словах.

Когда толпа вновь пришла в движение, немного раздалась, Айбика осторожно высвободила руку. Юмагул не удерживал. Толпа начала расходиться. Айбика с Марьей отошли от Юмагула, направились в сторону становища, Юмагул присоединился к гурьбе своих сверстников.

В следующий раз они встретились опять случайно. Не на радость — на беду свою встретились…

Айбика шла с ведром в руке по извилистой тропинке, ведущей через урему из становища к загону для скота. Юмагул, сам того не ожидая, столкнулся с ней на повороте тропы. Оба остановились как вкопанные. Айбика покраснела, потупилась. Юмагул, стараясь унять нахлынувшее вдруг волнение, сорвал с ветки листочек, взял в зубы. Дальше все происходило как бы помимо их воли. Юмагул шагнул к ней, взял за руку — ту самую, мягкую, горячую, породившую в нем какую-то неясную надежду. Айбика опустила ведро на землю, принялась в растерянности поправлять другой рукой волосы. Егет притянул ее к себе, неловко обнял.

Айбика сначала не очень решительно воспротивилась, уперлась руками ему в грудь, пыталась мягко оттолкнуть, а потом сама приникла к нему, и оба они замерли. Ни он, ни она не проронили ни слова. Тишина нарушалась лишь их учащенным дыханием, да два сердца бились так громко, что казалось — кони топочут в бешеном галопе. Ими овладело незнакомое, не испытанное доселе чувство, которое обыкновенными словами не объяснить. Оно поглотило их и понесло куда-то — в мир, известный только счастливым.

Блаженное состояние, когда двое влюбленных забывают обо всем на свете, к сожалению, не бесконечно. К их сожалению. Они не понимают, почему должны выйти из сладостного забытья, вернее, у них не хватает сил для этого. Но миг отрезвления все же наступает, и тогда обе стороны — и он, и она — чувствуют себя неловко. Чтобы преодолеть смущение, кто-то должен нарушить молчание, заговорить первым. Обычно падает это на долю егета.

Вот и Юмагул почувствовал, что должен что-то сказать, ну, хотя бы прошептать имя любимой. Он уже раскрыл было рот, как вдруг услышал за спиной шаги. Оглянулся и обомлел: размашисто шагая по тропе, из-за поворота вывернулся Шагали — его дядя, ее муж.

Юмагул, конечно, тут же выпустил Айбику из объятий, но слишком поздно. И грешники, и свидетель греха на миг остолбенели. Первой сорвалась с места Айбика: забыв о своем ведре, закрыв лицо руками, побежала в становище. Юмагул остался стоять, где стоял, готовый принять наказание. Но Шагали не ударил и ничего не сказал. Молча повернулся и пошел назад.

Айбика тем временем бежала к становищу, и билась в ее голове мысль: «Лишь бы не покалечил он меня! Господи, лишь бы не покалечил!..»

Не раз доводилось ей слышать: молодых женщин за такую, как у нее, вину мужья наказывают нещадно, стегают плеткой, таская за косы. Она не сомневалась, что Шагали поступит так же, и, заранее примирившись с этим, молила бога об одном: чтоб муж не превратил ее в калеку.

Однако Шагали и пальцем ее не тронул. Даже не обругал. Ни в чем не обвинил. Просто не подходил к ней.

Он был не в себе, но не смог бы объяснить, что за чувство его томит: ревность, злость или уязвленное самолюбие?

По существующему исстари порядку он ночевал у своих жен поочередно. Этой ночью была очередь Айбики. Шагали не пошел в ее юрту. Устроился спать в избе. Но заснуть не мог. Вышел заполночь на свежий воздух, постоял, разглядывая звездное небо, и направился к юрте Марьи.

9

Письмо, переправленное предводителем кыпсаков Карагужаком в Кашлык, дойдя до рук хана Кучума, произвело такое впечатление, будто в ханский дворец ударила молния и перевернула в нем все вверх дном. Из-за этого даже произошли перемены в судьбе кое-кого из придворных, река их жизни потекла совсем в другую сторону.

Карагужак, вручая письмо верному слуге хана Байынте, не предполагал, что оно вызовет в столице Сибирского ханства переполох и большие перемены. Намерения у него были скромные: подшутить над Кучум-ханом, ну, заодно и припугнуть его слегка. А то чересчур уж осмелел, пытается прибрать к рукам все башкирские племена, обитающие у восточных склонов Урала, даже в глубь Урала начал баскаков своих засылать пусть-ка, решил Карагужак, дойдет до Кашлыка: в случае чего башкиры могут обрести покровителя в лице русского царя, а это ничего хорошего Кучуму не сулит.

Письмо вопреки ожиданиям Карагужака не припугнуло Кучум-хана, а привело его в неистовство. Он рычал на дворцовых служителей и своих визирей, не принял прибывшее в Кашлык посольство.

Хан пришел в раздражение уже оттого, что прочитать доставленное ему загадочное послание тотчас же оказалось некому. При дворце отирались два человека, умевшие читать и писать, но оба они как раз в это время ради подношений сверх ханских щедрот творили молитвы где-то на стороне. Кинувшимся на поиски дворцовым служителям первым подвернулся под руку недавний шакирд из города Кашгара, именовавший себя теперь муллой Кашгарлы. Бухнувшись перед ханом на колени, этот молоденький мулла принял поданную ему бумагу, пробежал по ней взглядом и застыл с разинутым от удивления ртом.

— Ну, что молчишь? — рыкнул Кучум-хан. — Или тебя за твои молитвы угостили чем-нибудь столь вкусным, что ты и язык проглотил? Читай скорей!

— Тут, великий хан, я не нахожу слов, достойных твоего священного слуха…

— Вот как? Ты лучше меня знаешь, что достойно моего слуха, а что — нет? Читай!

Мулла Кашгарлы заунывно, точно шакирд, читающий вслух коран, принялся читать письмо.

Чем дальше он читал, тем учащенней дышал Кучум. Когда голос муллы умолк, хан вскочил с места так резко, что стоявшие рядом визири испуганно отпрянули от него. Мулла распластался на полу. Байынта, доставивший письмо и полагавший, что оказал хану услугу, за которую будет щедро вознагражден, попятился к выходу, но бешеный взгляд Кучума остановил его.

— Ты что? Шутки шутить со мной вздумал?!

Байынта кинулся хану в ноги.

— Я… я не знал, мой хан, мой султан, что это за бумага!

— Хану своему изменить собрался, собака?!

— Я не знал, мой повелитель, я не знал!..

— Взять его! В зиндан!

Подскочили два охранника, поставили Байынту на ноги и, заломив руки за спину, приготовились увести.

— Пощади, великий хан! — взмолился Байынта. — Я всегда верно служил тебе, и не было в моих мыслях измены! Мне дали это в пути!

— Кто дал?

— Башкир один… Предводитель племени…

— Какого племени?

Байынта не смог ответить на вопрос, забыл название племени, а именем предводителя тогда не поинтересовался. Принял высокомерно, как подобает представителю могущественного хана, кожаный сверточек и поехал дальше. А теперь вот стоял в крайней растерянности, не зная, что сказать. Не дождавшись ответа, Кучум-хан приказал:

— Отыщи его и доставь сюда!

— Это невозможно, мой повелитель! Он… он… далеко отсюда…

— Вот как? Далеко? Что ж, я сближу вас! Повешу обоих! Рядом! Уведите его!..

Охранники не успели увести Байынту, он ухитрился вывернуться из их рук, опять кинулся хану в ноги.

— Великий хан! — закричал он каким-то придушенным голосом. — Не губи верного своего раба! Может, в письме совсем не то написано. Вели прочитать его другому мулле!

Байынту опять рывком поставили на ноги. Он продолжал умолять:

— Может, этот мулла прочитал неверно, не верь ему, великий хан! Служители веры имеют склонность сочинять небылицы!..

Кучум-хан, должно быть, заколебался. Он кинул злобный взгляд на лежащего перед ним ничком муллу Кашгарлы, ткнул ему в спину посохом.

— Ты верно прочитал? Не соврал? Коль соврал — отправлю на виселицу!

— Аллах свидетель, я прочитал, великий хан, что написано.

Сомнение, вызванное словами Байынты, все же не рассеялось. Хан, найдя необходимым повторное чтение письма, обернулся к одному из визирей:

— Приведите бухарца!

У Байынты на душе немного полегчало, он взглянул на муллу как на поверженного врага. А мулла заскулил:

— Я ни в чем не виноват, великий хан! Так написано. Мы, божьи слуги, в точности повторяем начертанное на бумаге…

Повеление привести бухарца он воспринял как предзнаменование своей смерти, ибо между двумя учеными мужами, чьи пути сошлись в кашлыкском дворце, успело вспыхнуть неугасимое соперничество. Внешне благочестивые, в душе они люто возненавидели друг друга, и каждый не упускал случая наговорить, наябедничать, чем-нибудь напакостить другому. Мулла Кашгарлы, закрыв глаза, забормотал молитву — воззвал к всевышнему в надежде на его помощь. Байынта, напротив, широко раскрыл глаза и облегченно вздохнул.

Он хорошо знал, что мулла из Бухары — враг муллы из Кашгара, стало быть, постарается опорочить его и тем самым поможет ему, Байынте, выкрутиться…

Привели бухарца. Сияя льстивой улыбкой, он опустился перед ханом на колени, успев обежать быстрым взглядом всех присутствующих. Он понял: тут потребовалось его авторитетное слово. Но злополучное письмо привело его в замешательство так же, как муллу из Кашгара.

Бухарец, прочитав письмо про себя, сел на пятки, положил бумагу на колени, протер кулаком глаза и принялся читать опять, кивая головой после каждого слова. Он, кажется, даже забыл, где находится. Привел его в себя раздраженный голос хана:

— Читай вслух!

Если бы знал бухарец о том, что с этой бумагой связана судьба Байынты, а в особенности о том, что жизнь его врага, муллы из Кашгара, висит на волоске, — тут же нашел бы средство, чтобы волосок этот оборвать. Мог бы «прочитать» совсем не то, что написано. Но он не знал, к чему дело клонится, и не нашел ничего другого, кроме как сказать испуганно:

— Тут, великий хан, речь не о тебе… Письмо не тебе послано…

— Это мне известно! Не суйся не в свое дело! Читай, что там сказано!

— Тут, великий хан, сказано… Да, тут сказано… — тянул время бухарец.

— Читай! — рявкнул хан. — Слово в слово!

— «Все народы, племена и роды, слушайте и уразумейте, — начал ученый муж из Бухары дрожащим голосом. — Я, царь, государь и великий князь московский и прочих земель Иван Четвертый Васильевич, сию грамоту учинил, дабы ведомо вам было…»

— Хватит! — оборвал чтение хан и взглянул на Байынту. — Будешь завтра повешен! В зиндан его!..

Весь этот день Кучум провел в глубоком беспокойстве и тревожных раздумьях.

Стоит ли, размышлял он, верить зловещей бумаге? Может быть, это — чья-нибудь шутка? Или же царь Иван, сокрушив Казанское ханство, и впрямь решил устремиться дальше? Смысл письма ясен: «Лучше будет, коль покоритесь мне сами». Но когда один повелитель хочет что-то сказать другому, он направляет посла. Почему царь Иван не прислал посла? Выходит, могущественного сибирского хана он ни во что не ставит! Обращается напрямую к «народам, племенам и родам». Хитер и коварен царь Иван! Вместо послов рассылает лазутчиков с многообещающими письмами. Намерен с помощью тайных поверенных добиться даже большего, чем может дать победа в войне! Сколько их, тайно засланных или подкупленных им людей, в Сибирском ханстве? Кто они? Предводитель башкирского племени, о котором говорил Байынта? А может, и эти грызущиеся меж собой муллы? Да и сам Байынта… Неспроста загадочное письмо оказалось в его руках. Наверное, он тоже… Никому нельзя верить!..

Нет врага опасней, чем шымсы[29]. Поэтому-то в случае разоблачения его непременно предают смерти: либо казнят открыто, в назидание другим, либо отправляют на тот свет без огласки — в зависимости от обстоятельств. На Байынту лишь подозрение пало, и то Кучум решил повесить его.

Один из визирей посоветовал хану не спешить с этим. Кучум, которому любой шаг приближенных казался теперь подозрительным, опять рассвирепел, пошел с угрожающим видом на визиря. Тот, пятясь, поспешил объяснить свою мысль:

— Мой повелитель, казнь Байынты опасности не устранит. А надо ее вырвать с корнем. Да, мой великий хан, как мы тут слышали, опасность коренится в далеком отсюда башкирском племени, к сожалению, не подвластном нашему ханству…

— Ху-уш!.. — протянул Кучум, остывая. — А как, по-твоему, этот корень можно вырвать?

— Есть такая возможность… — визирь осмелел, приблизился к хану и, словно сообщая важную тайну, зашептал: — Пошли туда самого Байынту. Вызови и повели: пусть все-таки доставит сюда того башкира! Не сумеет… Тогда — кхх! — Визирь черкнул большим пальцем себе по шее. — Передай его в руки провидения. Исполнит твое мудрое повеление — значит, спасет себя. Не только оправдается, но и докажет, что верно служит тебе.

— А ежели сбежит?

— Куда, мой повелитель? Бежать ему невыгодно и некуда. Казанским ханством завладел царь Иван. Астрахань с Ногайской ордой — под угрозой. Бежать туда — все равно, что по своей воле кинуться в огонь… Пользуясь благоприятными для нас обстоятельствами, сейчас можно многие башкирские племена переманить, великий хан, под твое крыло. Байынта, коль достанет ума, займется попутно и этим, вернется к тебе с отрадными вестями…

Кучум сел, задумался. Потом резко вскочил с места, кликнул порученца.

— Пусть приведут Байынту!

И движением руки дал визирю знак удалиться.

«Поговорю с глазу на глаз, — решил Кучум. — Может, при разговоре откроется еще что-нибудь…»

Однако осуществить свое намерение хан не смог. Явился смотритель зиндана, упал ему в ноги.

— Пощади меня, мой хан, мой султан! Я не могу привести Байынту…

— Почему?

— Он… Он сбежал, мой хан, мой султан! Сбежал из зиндана…

10

Не скоро привык Шагали к положению главы племени, не всегда еще ясно представлял, что должен сделать, как поступить в том или ином случае. Пока был жив отец, приходилось подчиняться его воле. Управление племенем Шакман-турэ передал, а возможности действовать самостоятельно не давал. Каждый шаг сына упреждал: сделай так, не делай этак…

В последние дни жизни старик особенно надоедал наставлениями. Порой он, правда, давал и дельный совет, но чаще, забыв о только что сказанном, сам себе противоречил. То, например, поучал: «Не спорь с акхакалами, делай так, как они говорят». То: «Выслушивать акхакалов выслушивай, а поступай по-своему».

И Шагали перестал принимать отцовские наставления всерьез, в одно ухо они влетали, в другое вылетали. А после того, как Шакман признался в отравлении Асылгужи-тархана, черная тень злодеяния легла и на все прежние его советы и наставления. Шагали поначалу не понимал, что за чувство вызвало в нем это признание: злость, испуг, стыд? Похоронив отца, он даже почувствовал облегчение, будто вместе с его телом закопал в землю и страшную, опасную для племени тайну, которую никто более не должен знать. Шакман-турэ упокоился на веки вечные, оставив земные хлопоты живым, и, конечно, опасений, что он признается в преступлении еще кому-нибудь, уже не было. Но прошлое свое он с собой в могилу все-таки не унес. Минуло некоторое время, и Шагали опять ощутил тягость на душе. Отцовская тайна словно бы выбралась из могилы и неотвязной тенью следовала теперь за сыном.

Шагали попытался отделаться от нее, выполнив последнюю просьбу отца: принес жертву духу Асылгужи-тархана, досыта накормил соплеменников жертвенным мясом. Но зловещая тень обратно в могилу не убралась. Не давала она покоя Шагалию, возникая вдруг в самый неподходящий момент в самом неподходящем месте. Вернее сказать, это была не тень, а черное пятно, оставленное отцом в памяти сына. Память когтила сердце, когтила до тех пор, пока другая беда, отозвавшаяся пронзительной болью в том же сердце, не заслонила прошлое.

Беда эта, уже не умозрительная, а реальная, омрачившая семейную жизнь Шагалия, заставила его вспомнить, что отец обладал и достойными уважения качествами. И он мысленно обратился к отцу, как, бывало, обращался к нему, когда попадал в трудное положение и нуждался в совете. «Ты говорил мне, отец, что я не должен допускать в племени разлада. Но как быть, если сын моего родного брата, мой племянник, посягнет на мою молодую жену, — ты не сказал…»

Тут Шагали неожиданно подумал: «Как поступил бы отец, если б оказался в моем положении?» Подумал — и стало ему неловко: ведь он поставил на место Айбики собственную мать! Кощунственно допускать такие мысли о матери! «Нет-нет! — отверг свой вопрос Шагали. — Моя мать чиста, ни единого непозволительного шага она не сделала. Впрочем, и ровни ей среди младших родственников отца не было…»

Шагали не раз слышал: то, что приключилось с ним, случалось и с другими. Иные предводители племен и родов принимали при этом крутые меры: скажем, егетов, увивающихся возле их молодых жен, отправляли в ханское войско, будь это даже младшие их братья. Но предводитель тамьянцев отправить своего племянника Юмагула на ханскую службу не мог по той простой причине, что никакому хану не был подвластен. Покойный Шакман-турэ оставил ему в наследство вольное пока что племя. Неплохо было бы избавиться от мокроносого соперника именно таким образом, но не подставишь же ради этого шею племени под ярмо подданства!

Конечно, не мешало бы сурово наказать и Айбику. Вбить в ее глупую голову, что она — замужняя женщина, причем, жена предводителя племени, человека на виду. Да почему-то не поднялась у Шагалия рука, чтоб ударить. В последние дни Айбику стало не узнать — резко изменилась. То ли глубже осознала свою вину, то ли решила выказать благодарность за то, что Шагали не избил. Откуда только проворство такое взялось — веретеном возле мужа завертелась! Прежде игривости в ней не замечалось, а тут, хоть и не очень умело, женские чары начала напускать, угодить старается. Пылинки, как говорится, сдувает с места, куда он собирается сесть. Помучив ее с неделю показным безразличием, Шагали, дабы не возбуждать в племени ненужных толков, пришел ночевать к ней. Едва вошел в юрту и сел на чурбак, поставленный у входа, — Айбика кинулась стягивать его сапоги…

Прощение подействовало на нее самым благоприятным образом. Вполне сознавая свою вину, она сама себе поклялась отныне свято хранить верность мужу. Решила безоговорочно: «Как только увижу Юмагула, бегом побегу подальше от него!»

Но есть у жизни не всем понятные ине поддающиеся объяснению законы. Не только молодушки вроде Айбики, но и женщины постарше, поопытней порой не в силах противостоять им… Спустя несколько дней после того, как Айбика дала себе торжественную клятву, Шагали отлучился из становища — отправился на охоту. Воспользовавшись этим, Юмагул прокрался ночью в юрту любимой. И она не возмутилась, не подняла шума, нет. Напротив, обрадовалась безмерно, молча прильнула к нему. Эта встреча, снова погрузив обоих в счастливое забытье, оставила в их душах более глубокий след.

Юмагул ушел, когда начало светать. Айбика, потрясенная чудом любви, происшедшим этой ночью, маялась, возвращаясь из недолгой сказки в горестную действительность.

11

У каждого турэ — свой норов, свои повадки. Тот больше заботится о благополучии племени, этот — о собственном благоденствии, о приумножении собственного богатства. Но всем обладающим властью присуща одна черта: они не терпят возражений. Нравится им, если гладят их по шерстке, если увиваются рядом угодливые люди.

Не чуждо было это и Шакману-турэ. Угодливость он принимал за преданность, послушных ставил выше строптивых соплеменников. Тем не менее угодливо-слащавая улыбка прибредшего откуда-то с сибирской стороны муллы Кашгарлы уже после первых же встреч стала вызывать у него отвращение. Шакман невзлюбил пришельца, досаждал ему мелкими придирками. Кашгарлы в конце концов не выдержал, смылся как раз в тот момент, когда Шакман слег и мулла должен был вымолить для него у небес долгую жизнь.

Новый предводитель племени исчезновению муллы особого значения не придал. «Вернется когда-нибудь, — думал он сначала. — Скотина — и та возвращается к своей кормушке». Потом и вовсе махнул рукой: «Коль и не вернется, не беда, встарь жили без мулл — и ничего. И с чего отцу вздумалось приваживать их?»

Однако спустя некоторое время Шагали почувствовал, что священнослужитель в племени все-таки нужен, что многие задачи легче решаются, когда ссылаешься на бога. Если, скажем, молодая жена допустит, как Айбика, баловство, можно припугнуть ее божьей карой. Люди уже привыкли к тому, что ни рождение, ни смерть человека не обходится без молитвы. Да, нужен в племени мулла, нужен! Придя к такому выводу, Шагали решил приискать кого-нибудь вместо пропавшего муллы Кашгарлы, на худой конец, какого-нибудь дервиша прикормить, — мало ли их по белому свету бродит!

А тут как будто и случай для этого подвернулся. Прискакал из дозора молоденький ильбаксы, сообщил предводителю:

— Турэ-агай, с тобой путник один хочет повидаться.

— Что за путник?

— Да как сказать… Человек средних лет. Худой такой, скулы торчат. Похоже, мулла проезжий. На голове — чалма…

Шагали даже с места вскочил.

— Давай, зови его сюда!

— Он, турэкей, не хочет заезжать в становище. Просит, чтоб ты к нему подъехал.

— Один он?

— Нет, поодаль женщина держится. Тоже верхом. Жена его вроде бы…

«Что-то хитрит этот мулла, — подумал Шагали. — Цену себе, что ли, набивает?»

Все же, быстренько вскочив на коня, выехал из становища и видит: знакомый, всем тамьянцам знакомый человек его дожидается. Ильбаксы — еще совсем мальчишка, потому, должно быть, и не узнал.

— Биктимир! Ты ли это? — обрадованно вскрикнул Шагали. — Какие ветры тебя сюда забросили?

А Биктимир как-то странно себя повел, не отозвался сразу, замялся в непонятном смущении…

С недобрым намерением вернулся он сюда. Читатель, наверно, помнит, что Биктимир однажды уже побывал тут. Приехал он тогда, чтобы ожечь Шакмана плеткой, как сам Шакман некогда ожег его, связанного, истерзанного. Но не удалось Биктимиру утолить жажду мести, пришлось повернуть обратно, лишь взглянув на свежую могилу обидчика.

Помотались они с Минзилей среди гор и надумали было отправиться в края, где молодость их прошла, но пришло Биктимиру в голову, что должен он все-таки отомстить за обиду — не самому Шакману, так его наследнику. Ведь не только достояние, но и долги отца переходят к сыну.

Вот с чем предстал Биктимир перед новым предводителем племени Тамьян! Шагали прискакал один, без охраны, это отвечало замыслу Биктимира. Он должен был хлестнуть плеткой раз-другой и, пока Шагали опомнится, скрыться в лесу. Потому и оставил Минзилю ближе к лесу.

Но вышло не так, как наметил Биктимир.

Шагали, подъехав вплотную, дружески хлопнул его по плечу.

— Рад тебя видеть, честное слово, рад! Добро пожаловать! Тамьян — не чужое для тебя племя. Молодец, что не забыл нас!

У Биктимира не хватило духу взмахнуть плеткой.

— А там кто? Минзиля? — продолжал Шагали. — Кликни ее! Поехали в становище. Все, кто помнит вас, обрадуются!..

И в самом деле, когда Шагали въехал с нежданными гостями в становище, тут же вокруг них собрался народ. Мокроносая мелкота сбежалась, конечно, просто из любопытства, гости ей были незнакомы, а старшие Биктимира и Минзилю хорошо помнили. И о бедах, выпавших на их долю, знали, но никто речи об этом не заводил, все, видно, сочли разговор о бедах и несчастьях неуместным. Расспрашивали, что в мире нового, как там ханы живут-поживают.

— Казанскому хану, оказывается, шею свернули. Я собирался коня в ту сторону направить, надо было с ханом рассчитаться, да жаль, не успел. Урусы там без меня управились, — шутил повеселевший Биктимир.

12

Потихоньку в душе Шаталин все встало на свои места, и он, вспоминая отца, думал уже не столько о его вине, сколько о притягательных сторонах его натуры. В конце концов, дело дошло до того, что Шагали почувствовал себя глубоко виноватым перед отцом.

Из трех сыновей Шакман-турэ выбрал младшего, чтобы вручить ему судьбу племени. Разве это не стоит благодарности? Разве, став предводителем тамьянцев, Шагали не оказался в неоплатном долгу перед духом отца? К сожалению, не довелось отцу понаблюдать, как сын, обретя самостоятельность, справляется с обязанностями предводителя. За что-то он, наверно, похвалил бы, за что-то, может быть, поругал, втайне гордясь смелыми решениями и решительными действиями любимого сына. И был бы счастлив на склоне дней своих.

Но мало радости доставил Шагали отцу, только забот и тревог ему добавлял. Не послушался его, отправился искать свою пропавшую первую жену. Сколько дорожных мытарств пережил, сколько бед и неприятностей на свою голову навлек — и все равно Минлибику не нашел. Вот, считает Шагали, его первая большая вина перед отцом. Мало этого — без отцовского благословения назвал он женой случайную спутницу. И то, что привезенная им жена оказалась совсем не такой невесткой, какую ждали отец с матерью, усугубило его вину. Акхакалы встретили чужачку недоброжелательно, открыто высказали недовольство. Из-за этого в верхушке племени возникли разногласия, а это опасно, дело могло зайти слишком далеко и кончиться печально. Отец сумел восстановить согласие и защитить Марью. Как не сказать спасибо за это? Но благодарность свою Шагали тогда никак не выразил, не порадовал отца знаками признательности и уважения, — вот еще одна его вина.

Когда толки насчет Марьи попритихли, Шакман-турэ, готовившийся к передаче власти сыну, решил приискать ему вторую жену. Наверно, так было нужно, акхакалы решение предводителя одобрили, но речь сейчас — о другом. Более года потратил отец на переговоры и хлопоты, связанные со сватовством и свадьбой, а Шагали оставался равнодушным к его стараниям, должного внимания ему не уделял. Теперь он сожалел об этом, хотя в запоздалых сожалениях проку нет. Нет-то нет, а что делать, если совесть заныла и чем дальше, тем горше становятся мысли об упущенном!

Как ни посмотри, много доброго сделал для него отец и многому научил. Самое главное — внушал, что более всего должен Шагали печься о сохранении независимости племени. «Старайся, никому не подчиняясь, подчинять себе других, — наказывал он. — Чем многолюдней племя, тем сильней, а чем оно сильней, тем знатней и могущественней ты. Добьешься могущества — и перед тобой склонят головы те, кто послабей…»

Такого рода наказов и поучений Шагали выслушал немало, особенно перед самой кончиной отца. Верней сказать, он делал вид, будто внимательно слушает, а сам в это время о каких-нибудь пустяках думал. Теперь бы ни единого словечка мимо ушей не пропустил, наизусть наставления отца заучивал, терпеливо сносил его ворчание и капризы, да невозможно это. Мертвый не воскреснет, обратного пути из могилы нет…

Все предусмотрел отец, одному лишь не научил — как с женами обращаться. Что с Айбикой делать? Бредит этим юнцом, спросонья его, Шагалия, Юмагулом назвала. И опять Шагали перестал ходить к ней ночевать, заледенело сердце… Может, развестись с ней да выдать замуж за Юмагула?..

Чтоб не думать о неприятном, Шагали вновь принялся перебирать в памяти услышанное от отца. Запомнился совет: «Никому не отказывай в помощи и покровительстве. Не дай племени рассыпаться, разбрестись, наоборот, сплачивай и пополняй его за счет ищущих приюта. Привлекай к себе и, коль представится возможным, даже силой покоряй слабые племена и роды. Возвысив племя Тамьян, и сам обретешь славу могучего беркута. Я заметил: мелкие птицы, спасаясь от своих врагов, жмутся к беркуту. Добейся могущества — и тогда под твое крыло устремятся целые стаи…»



Шагали взглянул вверх, будто решив проверить достоверность отцовских слов насчет беркута и жмущихся к нему птиц. По синему небу, вытянувшись караваном, беззвучно плыли в загадочную даль белые комки облаков. Там и сям мелькали птицы — одни преследовали добычу, другие спешили убраться подальше от хищников.

Размышления Шагали прервали сообщением о том, что на южной окраине облюбованных тамьянцами земель остановилось довольно многолюдное племя. Все еще думая о совете отца, Шагали пробормотал:

— Уж не стая ли под крыло беркута летит?

Ильбаксы, прискакавший с сообщением, ничего не понял, однако был он, видать, из тех, кто за словом в карман не лезет, — тут же нашелся:

— Может, летит, а может, и не летит — об этом, турэкей, разговору не было. Подъехал от них один ко мне: «Скачи, мол, к своему турэ, доведи до него, что я хочу переговорить с ним».

Должно быть, ихний предводитель. Конь под ним — залюбуешься! Шапка на голове — бобровая. И одежда, похоже, дорогая.

— Он имя мое назвал или просто велел сообщить главе племени?

— Сперва спросил, тамьянцы или бурзянцы тут живут.

— Потом? Потом?

— Ну, потом… Велел, значит, тебе, турэкей, передать, что повидаться хочет.

— Хай, бестолковый! Имя мое, спрашиваю, он упомянул или нет? По имени меня назвал или как?..

Ильбаксы и тут нашелся. Хотя человек в бобровой шапке имени Шагалия и не упомянул, егет решил, пользуясь случаем, угодить предводителю.

— По имени, турэкей, по имени! Передай, говорит, Шакману-турэ… Тьфу ты, не так! Передай, говорит, молодому турэ, уважаемому Шагалию, сыну Шакмана, мою просьбу: не сочтет ли он возможным предстать передо мной? Слава его, говорит, далеко разнеслась, вот мне и хочется повидаться…

Шагали сразу понял, что ильбаксы врет, но не прерывал его и, когда тот умолк, не пристыдил. Слаб человек против лести: знает, что тешат его самолюбие неправдой, а все же слушает ее с удовольствием. И Шагали не отверг выдумку хитрого егета, даже подтолкнул его дальше:

— Что еще он сказал?

Ильбаксы, будто угодив колесами в наезженную колею, понесся напропалую:

— Совсем из головы вылетело: он ведь еще спросил, дома ли славный предводитель племени тамьянцев. Да, не в отъезде ли, спрашивает, знаменитый Шагали-турэ сын Шакмана?..

Шагали, наконец, не выдержал.

— Ладно, хватит! Ври, да меру знай! А то как-нибудь разозлюсь и язык твой отрежу. Понял? Передай этому человеку… этому путнику: пусть оставит племя там, где оно остановилось, а сам вдоль ручья поднимется к Говорливому роднику…

Когда Шагали подъехал к названному им месту, человек, пожелавший встретиться с ним, уже поджидал его. Как только Шагали остановил коня, незнакомец молча вынул ногу из стремени, собираясь спешиться.

— Оставайся, уважаемый, в седле, — подал голос Шагали. — Так, я думаю, разговаривать будет удобней.

Незнакомец снова вдел ногу в стремя и, легонько тронув поводья, побудил коня сделать несколько шагов, приблизился к Шагалию.

— Приветствую тебя, Шагали-турэ! — начал он. — Там, за моей спиной, — племя Усерган. Я — Бикбау — глава племени…

— И я приветствую тебя, Бикбау-турэ! Куда путь держите?

— Нам пришлось свернуть с пути, который наметили, и вот я перед тобой, брат. Мы пришли сюда в поисках спасения…

«Сон это или явь? — мелькнуло в голове Шаталин. — Неужто вот так просто, без всяких хлопот, я осуществлю мечту отца? Неужто усерганцы сами напрашиваются под крыло Тамьяна? А может, Бикбау хитрит, что-нибудь недоброе задумал? Или же и впрямь нужда его пригнала?.. Коли хочет его племя присоединиться к нам — что ж, очень хорошо! А если просто помощи попросят — чем мы сможем помочь? Тамьянцы сами нуждаются в помощи…»

Все же весело стало Шагалию, и, как бы желая показаться выше ростом, он чуть-чуть приподнялся на стременах, — пусть Бикбау почувствует, что разговаривает с главой знающего себе цену племени.

— Добро пожаловать, Бикбау-турэ! — проговорил он не без высокомерия в голосе. — Склонившему голову в покровительстве не отказывают. У Тамьяна душа широкая, какое бы племя ни пожелало присоединиться к нам — мы будем только рады.

Теперь уже Бикбау, упершись ногами в стремена, гордо выпрямился в седле, всем своим видом показывая, что и он не какой-нибудь там захудалый турэ, а предводитель древнего и славного племени, что Шагали не так его понял.

— Я не покровительства пришел просить, Шагали-турэ, — заговорил он глухо, стараясь не поддаться обиде и раздражению. — Да, мое племя оказалось в смертельной опасности. Я поднял и увел его из долины Тобола. Сил терпеть, Шагали-турэ, не осталось, измучили нас баскаки Кучум-хана. А теперь бродит по Тоболу, набрав разбойное войско, Байынта из того же Кашлыка, грабит всех подряд. Когда он нацелился на нас, на усерганцев, пришлось уйти. — Бикбау вздохнул, помолчал. — У нас хватило бы мужества схватиться и с ним, и с ханом, но тогда мы все полегли бы. Разве в этом мудрость? Мне людей жаль. Не хочу допустить гибели племени. Мы собрались за одну ночь и ушли. Решили Великой степью, обогнув Урал с полуденной стороны, добраться до верховьев Сакмара… — Предводитель усерганцев опять помолчал, взглянул прямо в глаза Шаталин, словно спрашивая: «Доходит? Понимаешь меня?» — Байынта, негодяй, кинулся в погоню. Чтобы сбить его со следа, затеряться в горах, повернули в эти края. Обрадовались, узнав, что тут обитаете вы, башкиры. Как-никак, свой, подумал я, народ, не станете воевать с нами…

Рассказ предводителя усерганцев взволновал Шаталин.

— Нет-нет! — воскликнул он. — Кто же воюет с тем, кто пришел с миром!

— Вот и я так полагаю.

«Выходит, поспешил я, решив, что он просится под крыло Тамьяна. Просто хочет остановиться по соседству», — подумал Шагали.

— Велико ли твое племя?

— Племя — как племя. Оно ведь что пчелиный рой: благоденствуя, быстро растет, а при такой вот жизни слабеет. Нам нужна передышка, нужен покой. Может, обретем его тут?

— А по долинам Тобола тут не затоскуете? — спросил Шагали и, обеспокоившись, — как бы опять не обидеть предводителя усерганцев, не оттолкнуть! — поспешно повторил: — Добро пожаловать, Бикбау-турэ, добро пожаловать! Небо у нас высокое, земля просторная, речки полноводные. Хватит места и вам. Коль будем держаться заодно, и враги к нам не подступятся. Тот же Байынта стороной начнет обходить.

«Слиться бы нам в единое племя!» — хотел добавить Шагали, но сдержался из опасения, что Бикбау истолкует это как притязание на главенство и возьмет да уведет своих еще куда-нибудь. А надежные соседи тамьянцам нужны, очень нужны — это Шагали только что хорошо осознал.

— Прости! — извинился Бикбау-турэ. — Кабы не этот злодей, не Байынта, не потревожил бы я тебя.

— Плюнь ты на него! Не вспоминай! — посоветовал Шагали. — Сломает он где-нибудь себе шею, вот увидишь. Что ищет, то и найдет…

13

Любой хан и турэ, считающие себя умелыми правителями, имеют всевидящие и всеслышащие «глаза и уши» — в их окружении кишмя кишат явные и тайные осведомители, доносчики, ябеды, короче говоря — шымсы. Это специально прикармливаемое племя вездесуще. Услышит шымсы хоть краем уха что-то, стоящее внимания, и тут же, превратив муху в слона, кинется к повелителю с доносом…

Немалое число всякого рода подонков кормилось этим промыслом при дворе великого мурзы Ногайской орды Шейх-Мамая. При Юсуфе число их не уменьшилось, а скорее возросло. Но Юсуф всех осведомителей и доносчиков, верно служивших его старшему брату, повывел — кого смерти предал, кого в отдаленные улусы выслал — и набрал новых.

Среди этих новых оказался и мулла Кашгарлы, человек, несмотря на малый рост, удивительно гибкотелый и верткий. На его долю выпала судьба, может быть, самая сложная и хлопотная из всех осведомительских судеб.

Служил он сперва в Кашлыке хану Кучуму. Хан быстро уловил главное полезное качество прибывшего с караваном из Кашгара верткого муллы, ибо тот очень подробно и толково рассказал обо всем, что видел и слышал в пути. Кучум оставил молоденького муллу при себе.

Мулла Кашгарлы живо сообразил, какие обязанности на него возлагаются, и вскоре стал надежнейшим осведомителем Кучума. По части наблюдательности недавний шакирд, можно сказать, поверг в прах ученого мужа из Бухары, усердно служившего хану уже несколько лет.

Но так же, как две бараньи головы, по присловью, не умещаются в одном котле, два осведомителя в звании мулл не ужились в одном дворце. Надежды Кучум-хана на них не оправдались. Вместо того, чтобы осведомлять хана о происходящем вокруг, муллы занялись доносами друг на друга. Когда склока слишком разрослась, хан вынужден был развести соперников. Молодому мулле он поручил понаблюдать за барабинскими татарами, вызывавшими в Кашлыке некоторое беспокойство. Стараясь отличиться перед ханом, Кашгарлы проявил немалое усердие. Изъездил Барабинскую степь вдоль и поперек, совмещая молитвы с наблюдениями, и набрал ворох ценных для хана сведений.

Кучум-хан, похвалив муллу, тем не менее во дворце его не оставил, решил отправить в иные, не менее важные для ханства края, до которых все руки не доходили, — к приуральским башкирам. Таким вот образом Кашгарлы попал к тамьянцам. Шакман-турэ, не забывший предательства муллы Апкадира, встретил приблудного служителя аллаха неприветливо. Очень даже холодно встретил. Покрутился Кашгарлы в племени, для виду творя молитвы, а на самом деле внимательно следя, кто откуда приезжает, кто куда ездит, о чем люди толкуют, и, ничего интересного для себя не обнаружив, смылся.

Но и в Кашлык он не вернулся. Не пожелал делиться удовольствием доносить с такой же, как сам, низменной личностью. Ему захотелось поплавать по морю доносов в одиночку, без соперника, мешавшего в полной мере насладиться тайным воздействием на судьбы людей.

Сначала Кашгарлы направился в Актюбу, а оттуда, увязавшись за свитой местного хана, — в столицу Ногайской орды, в Малый Сарай.

Предстать перед великим мурзой удалось ему не сразу. Несколько дней отирался он у входа во дворец и, наконец, увидев выходящего оттуда Юсуфа, кинулся ему в ноги.

— Великий мурза, я имею сведения, которые должен довести до твоего слуха, — сообщил он почти шепотом, стараясь придать своим словам загадочную окраску.

Великий мурза поморщился. Охранники схватили муллу и отбросили прочь с пути повелителя.

— Кто это? — спросил Юсуф. — Как он сюда попал?

— Называет себя муллой, великий мурза! Прибыл, увязавшись за свитой высокочтимого хана Галиакрама. Из Актюбы…

— Наглец! — сказал великий мурза и взглянул на армаев. — Это мой очередной подарок вам. Возьмите его, но сегодня не трогайте… Пусть сначала остудит свой пыл в зиндане…

Дабы разнообразить наказания, великий мурза время от времени делал «подарок» армаям, охочим до мужеложства. Те, конечно, если б и не вытряхнули, то потрясли душу муллы Кашгарлы, но не успели. Наутро Юсуф вспомнил загадочные слова нарушителя порядка и велел привести его во дворец.

— Ты, шайтанова головешка, — начал Юсуф, когда Кашгарлы бухнулся перед ним на колени, — как ты посмел преградить мне путь?

— Молю прощения, мой повелитель! Я хотел сообщить нечто важное, очень важное для тебя…

— Ну, говори! Послушаем, что ты набрешешь!

— Это предназначено лишь для твоих, великий мурза, ушей…

Юсуф движением руки дал своему окружению знак удалиться. Кашгарлы оглянулся на охранников, недвижно стоявших у двери, заелозил, придвигаясь поближе к ногам великого мурзы, и заговорил вполголоса:

— Знай, мой повелитель: царь Иван прислал Кучум-хану тайное письмо. Хочет склонить его на свою сторону…

На Юсуфа это сообщение, похоже, не произвело впечатления. Он молча ждал, что еще скажет мулла.

— Кучум-хан посадил начальника своего войска Байынту в зиндан. Но Байынта сбежал…

Юсуф молчал, лицо его ничего не выражало.

— Байынта собрал верных ему армаев, прошелся с ними по Тоболу, громя племена башкир, и направился к Иртышу…

— И это все? — обронил великий мурза.

— Нет, не все! — заволновался мулла Кашгарлы. — В пути я еще кое-что узнал. Говорят, в смерти хана Акназара повинен Ядкар-мурза…

«Это-то он как прослышал? — удивился великий мурза. — Шустер! Такой пройдоха может оказаться полезным…»

— И еще, — продолжал Кашгарлы, — в Актюбе слышал… Прости, мой повелитель, что осмеливаюсь говорить о твоем сыне, великому мурзе все должно быть известно… О хане Галиакраме толкуют: труслив. На отца не похож, говорят…

— Довольно! — вскричал великий мурза. — Не суй нос не в свое дело! «Говорят!» Кто говорит? Враги говорят! Ты слишком много видишь и слишком много слышишь. Я повелю выколоть тебе глаза и отрезать уши!

Мулла Кашгарлы, надеявшийся на перемену в своей судьбе в лучшую сторону, не ожидал такого поворота. На миг он застыл в растерянности. Придя в себя, распластался по полу и, извиваясь, точно пресмыкающееся, подполз к ногам Юсуфа еще ближе.

— Пощади, великий повелитель! — взмолился он. — Я буду верно служить тебе! Стану самым надежным твоим осведомителем!

— Встань! — приказал Юсуф подобревшим голосом и позвал дворцового служителя.

К изумлению и радости муллы, великий мурза распорядился отвести его не обратно в зиндан, а в гостевую комнату.

— Пусть сводят его в баню, приоденут, накормят!

«Во дворце мне нужен такой человек, — решил он. — Отменный шымсы получится!»

И опять закрутила, завертела муллу Кашгарлы дворцовая жизнь. Смелея с каждым днем, он искусно проникал в ее тайны, старался разобраться в ее хитросплетениях, но в конце концов сам запутался в них.

Отношения между великим мурзой и его младшим братом Исмагилом, внешне вполне благопристойные, были далеко не братскими. Не сумев после смерти Шейх-Мамая стать первым лицом Ногайской орды, Исмагил, что называется, носил на кончике ножа смерть Юсуфа. Были у великого мурзы и другие враги, но прежде всего он должен был следить за каждым шагом младшего брата, знать, не замышляется ли дворцовый переворот, с кем Исмагил встречается, о чем ведет разговоры. Знание это нужно было Юсуфу не менее, чем ежедневная пища. Вот в эту сторону и направил он усердие муллы Кашгарлы.

— Возьми этого ученого мужа в свое окружение, — сказал Юсуф Исмагилу как бы между прочим. — Он справлял во дворце хана Кучума обязанности муллы. Похоже, благочестивый и теперь преданный орде человек. Пусть наберется при тебе государственной мудрости.

Исмагил поколебался, но все же согласился. Кашгарлы стал одним из его приближенных.

Произошло это как раз в те дни, когда в Малый Сарай прибыл для переговоров и, несомненно, разведки посол русского царя Тургенев. Ему была разрешена ознакомительная поездка по владениям орды. Поручив посла заботам Исмагила, великий мурза призвал кашгарца в свою спальню и с глазу на глаз повелел:

— Следи за ними неотступно. Где побывают, что будут делать — все запомни. Не упускай ни единого слова из их разговоров. Слышишь? Коль постараешься от души, исполнишь мой фарман, как надо, награжу званием мурзы.

Поручение великого мурзы Кашгарлы выполнил блестяще. Вернувшись из поездки, опять же с глазу на глаз, ничего не упуская, рассказал, что видел, что слышал.

Юсуф погрузился в глубокое раздумье. Судя по сообщению осведомителя, Исмагил вместо того, чтобы склонить русского посла на свою сторону, то есть договориться об оказании им услуг Ногайской орде, сам склонился на сторону умного и хитрого гостя. Стало быть, младший брат не только дышит ему, Юсуфу, в затылок, но и выискивает возможность быстрей столкнуть его с трона, занять его место. Ради этого он вошел в сговор с соглядатаем русского царя!

«Каин! Преступник! — думал Юсуф, стараясь не потерять самообладания. — Я не позволю тебе продать Ногайскую орду царю Ивану!»

С этого дня великий мурза усилил слежку за младшим братом, но настороженного отношения к нему ничем не выказал, напротив, будто бы проявляя больше доброжелательного внимания, стал чаще приглашать его к себе, чтобы посоветоваться по важным делам. Так или иначе нужно было постоянно держать Исмагила в поле зрения, использовать его ум и силу в своих интересах.

После проводов русского посла Юсуф решил прощупать умонастроение брата. Оставшись наедине с ним, принялся расспрашивать:

— О чем с урусом беседовали?

— О чем? Да обо всем, что приходило в голову. Он свою страну хвалил и нашей степью восхищался, охота, говорит, у вас, оказывается, богатая…

— Не склоняется он на нашу сторону? Ты ведь должен был попробовать… — спросил Юсуф, хитровато щурясь.

Исмагил неопределенно пожал плечами, не ответил на вопрос. Великий мурза повернул разговор к другому:

— Как служит ученый муж? Про этого, про Кашгарлы, говорю. Не мешал тебе в поездке?

— Нет, не мешал.

— Умный человек, верно? Кучум-хан, дурак, не нашел ему применения. Да ладно, пусть тебе послужит, попользуйся его искренним усердием. Я думаю, надо его в мурзы произвести. Как ты смотришь?

— В мурзы? — удивленно вскинул брови Исмагил и, будто учуяв в замысле Юсуфа что-то неладное, задумался. — Зачем ему это? Он же мулла!

— Мулла — не мурза. Звание мурзы дает право заниматься государственными делами.

Разговор этот насторожил Исмагила, вызвал смутное подозрение. После разговора с Юсуфом он вызвал муллу Кашгарлы. Тот остановился в нескольких шагах, склонив голову в ожидании распоряжения.

— Подойди поближе. Знаешь, я выхлопотал тебе звание мурзы…

Кашгарлы сразу сообразил, чьей милости удостоился. Склонив голову еще ниже, поблагодарил двусмысленно:

— Спасибо, великий мурза!

В Исмагиле текла кровь правителей орды, поэтому и он носил титул «великий мурза», но редко к нему так обращались. Кашгарлы тронул чувствительную струнку его души, доставил удовольствие, и лицо Исмагила расплылось в улыбке. Он доверительно положил руку на плечо новоиспеченного мурзы.

— Коль будешь служить мне верно, я тебя еще более возвышу. А замыслишь что против меня — сам знаешь, чем это кончится. Отсеку голову и вложу в твои собственные руки. Понял?

— Понял, великий мурза. Но я и так верно служу и буду служить тебе.

Неожиданно Исмагил принялся допытываться:

— Скажи, зачем ты так часто возле Юсуфа крутишься? А? Зачем он тебя к себе вызывает?

— Он… Он любопытен, — нашелся Кашгарлы. — Я ведь полмира проехал. Из Кашгара — в Кашлык, из Кашлыка — в Актюбу…

— Ну, ты об этом мне не рассказывай, я это знаю…

— Великий мурза Юсуф расспрашивает меня о далеких краях, которые мне довелось увидеть.

— Вот что: отныне все, что услышишь из уст Юсуфа, складывай в сундучок памяти. Будешь все, не упуская ни слова, передавать мне. Ясно?

Кашгарлы не ответил. Почувствовал: по спине мурашки побежали. Никогда еще не попадал он в столь трудное, столь опасное положение и не представлял, как теперь выпутаться из силков, расставленных жизнью. Если он подчинится требованию Исмагила, в конце концов его казнит один из двух враждующих братьев — либо тот, либо этот…

— Ну, что молчишь? Юсуфа боишься?

— Боюсь… Как не бояться? Он — хозяин трона. И потом… Он избавил меня от беды, от срама, не отдал армаям…

— Глупец! Для того избавил, чтоб превратить в своего слугу. Но ты — мой слуга. Учти: рассчитывая на него, прогадаешь. Рано или поздно на трон Ногайской орды сяду я!

…Через несколько дней повелитель орды Юсуф в присутствии придворных возвел муллу Кашгарлы в достоинство мурзы. Многих это удивило. Но искушенные в дворцовых играх люди сочли за лучшее помалкивать.

Кашгарлы довольно долго сновал меж двумя ненавидящими друг друга братьями, служа осведомителем одновременно у обоих. Юсуфу подробно доносил, чем был занят, с кем встретился, о чем вел речь Исмагил. Исмагилу не менее подробно докладывал, что делается в окружении Юсуфа, что сказал, какие решения принял «хан ханов». Иногда, увлекшись, он кое-что добавлял от себя и попадал в неловкое положение, но ловко исправлял свою оплошность. Словом, усердствовал во всю, не обделяя старанием ни ту, ни другую сторону.

После падения Казанского ханства мурза-шымсы приобрел в глазах своих хозяев еще больший вес. В Малый Сарай зачастили посланцы турецкого султана, крымского и астраханского ханов. Все они были озабочены одним: как вернуть потерянную Казань? Опасаясь осведомителей царя Ивана, переговоры вели под покровом тайны, и Юсуф к обсуждению жизненно важного для орды вопроса младшего своего брата по понятным причинам не привлекал, принял меры, чтобы отдалить его от державных дел. Но Исмагил все знал и сам не бездействовал, предпринял попытки связаться с Москвой через купцов и переодетых купцами лазутчиков. В свою очередь, и Юсуф знал, чем занят его брат.

Удостоенный звания мурзы-шымсы чувствовал себя в эти дни шагающим по лезвию бритвы. Но что было делать? В Кашгаре один купец продавал глиняные фигурки двуликой обезьяны. Бывший мулла Кашгарлы, потеряб человеческое лицо, уподобился этой обезьяне, и в конце концов опротивела ему гнусная служба, сам себе он опротивел.

Как спастись от этой тошнотворной, будь она проклята, жизни? Пусть бы скорей началась война с русскими! А она непременно начнется, считал Кашгарлы. Тогда… Тогда и в его судьбе что-нибудь переменится. Да-да, единственный путь к спасению пролегает через поле битвы, решил он.

14

Великий мурза Юсуф, узнав, что его дочь Суюмбика сама отправилась в Московию и стала там четвертой женой Шагали-хана, сильно расстроился. «Зачем она совершила такой шаг? — думал Юсуф. — Может, хитрит? Наверно, не без этого. Неглупая ведь женщина».

Особо обеспокоила великого мурзу участь внука, Утямыш-Гирея. «Может быть, Суюмбика избрала этот путь ради безопасности сына, — продолжал размышлять Юсуф. — А если люди царя Ивана с помощью того же Шагали-хана отберут его у нее? И заточат в какой-нибудь там монастырь, превратят в заложника, чтоб связать руки мне? Ах, Суюмбика, Суюмбика!..»

Не раз предавался поведитель орды горестным размышлениям о дальнейшей судьбе дочери и внука, пока не утешил себя мыслью, что после поражения русского войска под Казанью (это казалось ясным как день) они вернутся назад.

Но вместо вести о победе казанцев пришла ошеломляющая весть о взятии Казани войском царя Ивана, и в глазах Юсуфа потемнело, в сердце закололо. В этот день он ни с кем, даже с самыми близкими, не разговаривал. Лишь на следующий день позвал на совет братьев и других верхних мурз.

— Ну, что скажете? — спросил он хмуро и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Мы опозорены! Когда в Казани правила моя дочь Суюмбика, орда не оказала ей должной помощи. Со всех, со всех нас спросит аллах за это! Наша помощь Ядкару-мурзе тоже была недостаточна. И вот — Казань пала! Кто владеет Казанью, тот владеет Иделью. Теперь царь Иван направит все силы против нас. Утвердившись на Идели, захватит и наши степи. И что останется от Ногайской державы? А? Так что вы мне скажете?..

Из уст «хана ханов» прозвучала правда. Но не вся. А вся она заключалась в том, что орда слаба, русские — сильней. Никто не осмелился встать и открыто сказать об этом. Решили начать подготовку к войне.

Юсуф незамедлительно направил послов в Крым и в Астрахань, разогнал мурз по улусам, по башкирским племенам — собирать войско.

Именно в это время Исмагил, как говорится, потянул повод, поворачивая коня в сторону русских. Участились его встречи с купцами, прибывающими с той стороны. Кашгарлы сообщал великому мурзе о каждом таком случае. Юсуф злился: «Змея! Я еще наступлю тебе на хвост!»

Но не так-то просто было сделать это. Не запретишь же высокородному мурзе покупать необходимые ему товары!

Даже один из визирей заметил, что Исмагил слишком часто принимает в своем дворце купцов, и предупредил Юсуфа:

— Иноземцы, сносясь с мурзой Исмагилом напрямую, через голову хана ханов, преступно нарушают принятый в орде порядок. Я думаю, мой повелитель, купцам, торгующим с Руссией, следует укоротить ноги…

Великий мурза, поразмыслив, отверг совет визиря. Тронешь одного купца — всех напугаешь, торговля захиреет, а она важна, особенно сейчас, когда нужно снарядить большое войско. Это во-первых. Во-вторых, раньше времени насторожишь врага. Надо, напротив, направить в Москву посла, отвести глаза царя Ивана от главного. Пригрозить ему слегка, но так, чтобы о подготовке орды к войне он не догадался, решил Юсуф.

Только кого послать? Для такого дела надобен человек и знатный, и хитрый. Умеющий прятать свои мысли, способный при этом улавливать все, что коснется его слуха, и даже невысказанное. Непросто хорошего посла подобрать. Были прежде толковые мурзы, были, да где теперь их взять? Перебрались в Казань в лучшие ее времена, а иные и к русским переметнулись… Ничего другого не оставалось, как поискать среди своей ближайшей родни. Посол будет и знатен, и неподкупен. «Впрочем, ни в чем нельзя быть уверенным, коль даже единоутробный брат готов предать тебя», — подумал Юсуф.

Исмагил ненадежен. Пожалуй, можно положиться на другого брата, мурзу Кутуша. Этот на сторону русских не склонится, боится их, считает лютыми врагами. Правда, и на Крым с Астраханью особых надежд не возлагает, в отличие от других мурз. По его мнению, надо покинуть Малый Сарай, перенести столицу в менее доступное для врагов место, в глубь башкирских земель, и, укрепившись там, создать Непобедимую орду. Разумно это или неразумно, а Кутуш-мурза орде ради личных интересов не изменит, печется о ее могуществе. Именно такого человека, настоящего ногайца, и следует послать к царю Ивану.

В душе Юсуф уже утвердил на роль посла Кутуша, но прежде чем встретиться с ним самим, пришлось пригласить к себе по старшинству Исмагила, ради приличия предложить эту роль ему.

— Возникла необходимость в очень ответственной и выигрышной для тебя поездке. Поедешь? Во имя благополучия нашей державы, конечно. Во имя безопасности орды, — начал он, незаметно бросив на Исмагила испытующий взгляд.

— Клянусь, мой великодушный брат, мы все — твои рабы! — воскликнул Исмагил, стараясь казаться искренне преданным великому мурзе. — Твоя воля…

Он предположил, что речь идет об увеселительной поездке, скажем, с каким-нибудь высокородным гостем в одно из подвластных орде ханств. Услышав, что надо ехать в Москву, вытаращил глаза.

— В Москву? Клянусь!.. А по какой надобности?

— Доставишь царю Ивану мое послание.

Юсуф ожидал, что брат охотно ухватится за возможность совершить путешествие в Москву, и заранее придумал хитрый ход, чтобы отбить у него охоту. Однако Исмагил сам отказался от поездки.

— Нет, мой высокочтимый брат, — сказал он холодно. — это меня не устраивает.

— Чем не устраивает?

— А тем, мой уважаемый брат, что в случае согласия я унижу себя. Разве может один повелитель, скажем, хан, поехать к другому хану в качестве посла?

— Ты не повелитель, не хан — всего лишь мурза, не забывай об этом!

— Ты прав, высокочтимый хан ханов, я — не повелитель, но я — великий мурза, второе после тебя лицо в орде. Не приличествует мне говорить с царем в звании посла, это нанесет ущерб достоинству нашей державы.

«Лукавишь, проклятый! Самому хочется поехать, по глазам вижу», — подумал Юсуф и, стараясь скрыть радость, вызванную отказом Исмагила, прикинулся озабоченным.

— Кого же пошлем?

— Пусть поедет кто-нибудь из молодых мурз. Для них и дорожная маета не столь тягостна. А мы ведь уже в годах…

Исмагил, намеренно сказав «мы», поставил себя в равное со старшим братом положение, и тот, конечно, не пропустил это мимо ушей. В голосе Юсуфа послышалось раздражение.

— Кого из молодых мурз ты имеешь в виду? Не собираешься ли предложить одного из своих сыновей?

— А что? Чем они хуже других мурз? Пора им приобщаться к державным делам. Кто знает, может, в будущем судьба орды перейдет в их руки…

«Вон куда, собака, метит! Не только себе, но и сыновьям место повыше готовит», — мелькнуло в голове Юсуфа.

— Пошли моего старшего, Кутлубая, — продолжал Исмагил. — И статен, и за словом в карман не лезет. Я ведь его в Бахчисарае воспитывал, вместе с крымскими ханзадами.

— Хорошо, подумаем, — заключил разговор Юсуф. — Сыну пока не обещай…

Его неприязнь к Исмагилу усилилась. Не выходило из головы: «Не только сам — и сыновей на то же нацеливает…»

Вскоре Юсуф пригласил мурзу Кутуша, предложил ему то же самое и был немало удивлен, опять услышав отказ.

«Чего он боится? Дорожных тягот? Или за жизнь свою опасается? — задумался Юсуф. — Может, и этот о троне мечтает? Сидит, затаившись, не принимая ни ту, ни другую сторону, а когда представится возможность, прыгнет, как барс…»

— Коли так, — сказал он властно, — поедет один из твоих сыновей.

— Один из моих сыновей?

— Я, по-моему, ясно сказал! Оба они у тебя здоровяки из тех, про кого говорят: «Такой топнет, так и железо лопнет». Каждому, кто носит звание мурзы, надлежит нести и груз государственных забот. Лучше, если мурза приучится к этому смолоду. Как твоего старшего звать-то? Хайдаром?

— Хайдаром, хан ханов. Мухаметхайдаром. А младшего — Мухаметгалием…

— Младший пока не нужен. Поедет старший. Пусть сегодня же предстанет передо мной. И скажи: пусть его люди начнут готовить все, что молодому мурзе понадобится в путешествии.

Однако Хайдару-мурзе ехать одному не захотелось, упросил повелителя послать с ним и младшего брата. В начале первого весеннего месяца года вола двое молодых мурз в сопровождении охранников и слуг тронулись в путь.

Юсуф намеревался отправить послание царю Ивану в письменном виде, но в ходе подготовки посольства от этого намерения отказался. Бумаге он не доверял, поскольку сам алиф[30] от палочки не отличал, к тому же и в его окружении умеющих читать и писать на языке «тюрки», можно сказать, не было. Кое-как разбирались в письме двое дворцовых служителей да несколько молодых мурз, учившихся в Бахчисарайском медресе, которому покровительствовали крымские ханы. Можно ли довериться, скажем, тому же Кутлубаю, сыну Исмагила? Кто знает, что он там поначиркает? Поди проверь!..

Великий мурза предпочел изустный способ передачи послания. Коленопреклоненному Хайдару-мурзе пришлось запомнить сказанное Юсуфом слово в слово, несколько раз повторив послание про себя, затем еще несколько раз — вслух. Он был избавлен от этого изнурительного труда лишь после того, как доказал, что послание «хана ханов» затвердил крепко-накрепко и может проговорить его безошибочно подобающим случаю голосом.

Посол должен был от имени великого мурзы Ногайской орды сказать московскому царю следующее:

«Послы не подлежат казни. Если даже слова мои покажутся тебе резкими, не казни их, ибо может случиться, что и твоим послам понадобится предстать перед моим лицом. Будь милосерден!

Едино солнце, под которым живем мы — и ты, и я. И аллах един и всемогущ, кара его может постигнуть как меня, так и тебя. Однако грехов на свою душу ты принял больше. Ты заманил в плен мою безвинную дочь и против ее воли отдал в жены Шагали-хану, да поразит его мое проклятье! И внука моего, единственного наследника казанского трона Утямыш-Гирей-хана, несмотря на его малолетство, держишь в плену. Одумайся, иначе всевышний не простит тебе этих тяжких грехов. Верни мою любимую дочь, равно и Утямыш-Гирей-хана, в страну ногайцев. Отправь их ко мне. Если не отвергнешь мою просьбу, я забуду нанесенную мне обиду, если же отвергнешь, станешь вечным моим врагом… И еще скажу: ты, силою оружия захватив Казань, последнего казанского хана также превратил в пленника. И это деяние твое греховно. Не надлежит приравнивать ханов к рабам, никогда этого не было. Снова говорю: одумайся, царь Иван! Одумайся и освободи Ядкар-хана. В нем течет кровь ногайских и астраханских повелителей. Вся жизнь его прошла в служении Ногайской державе. Верни его моему престолу, не гневи бога. Если исполнишь и эту просьбу, я не буду враждовать с тобой и всевышний простит твои прегрешения. А не исполнишь — на тебя вина ляжет.

Послы не подлежат казни. Да наделит аллах слушающего терпением! Повторю: возможно, слова мои вонзятся, подобно стрелам, в твое сердце, но и в гневе не обидь послов. Я, в свою очередь, тоже буду милосерден к твоим послам. Аминь!»

Надо сразу сказать: не суждено было русскому царю услышать это своеобразное послание-увещевание из уст Хайдара-мурзы. Требования и скрытые угрозы хана ханов дошли до Ивана Четвертого, но иными путями.

Добраться-то до Москвы братья Хайдар-мурза и Гали-мурза, хоть и помытарившись в дороге, все-таки добрались. Но, представ перед царем, о поручении великого мурзы и не упомянули. Оба в один голос объявили, что покинули свою страну навсегда.

Сыновья высокородного ногайского мурзы Кутуша, племянники повелителя орды, попросили у русского государя покровительства, обещая верно служить ему. Царь дал ответ не сразу — то ли принял это за юношеское сумасбродство, то ли засомневался, подозревая молодых мурз в чем-нибудь похуже. Лишь спустя несколько дней снова призвал их к себе.

— Коли, — сказал, — намерения у вас честные, помогу утвердиться на Руси. Дам городок на кормление. А коли зло замыслили, пеняйте на себя. Суд у меня скорый!

15

Отправляядвух молодых мурз в Москву, «хан ханов» понимал, что обрекает их на неудачу, что царь Иван ни одно из высказанных в послании требований не выполнит. С какой стати он должен отправить в орду наследника казанского трона? Ведь этим он навлечет беду на свою голову. Стало быть, и Суюмбика там останется. Что касается Ядкара, то сомнений тут и вовсе нет. Какой же победитель, захватив ханство, вернет туда поверженного и плененного хана? Такого история не знает.

Зачем же Юсуф, понимая это, снарядил посольство и направил русскому царю довольно жесткие, заведомо невыполнимые требования? Во-первых, как было уже сказано, затем, чтобы отвести взгляд царя Ивана от главного — от подготовки орды к войне. Во-вторых, чтобы показать, что орда управляется твердой рукой. «Конечно, он мои требования отвергнет, — рассудил Юсуф, — но задумается и поймет, что с ордою шутить нельзя, что великий мурза зубаст…»

Очень хотелось ему поскорей узнать, как царь Иван воспринял его послание. Но за месяцем проходил месяц, уже и год прошел, а молодые мурзы не возвращались. Будто в воду канули. В Малом Сарае по этому поводу строили догадки, рождались всякого рода слухи. Сначала пошли разговоры о том, будто бы в пути случилось несчастье, послы погибли. В эти дни «хан ханов» старался быть повнимательней к Кутушу, чаще стал приглашать его к себе, сажал его рядом с собой, по правую руку, выражал сочувствие по случаю постигшего брата горя.

Слухи множились. Говорили, что молодые мурзы не погибли, а сбежали в Стамбул. Другие утверждали, что кто-то видел их в Астрахани. Ни ясности в это дело слухи не вносили, ни радости не доставляли.

Между тем Хайдар-мурза с Галием-мурзой беспечно и беспечально разгуливали по Москве. Дав им пожить, как хотят, испытав таким образом, царь вновь призвал их к себе и сообщил, что предоставляет им полную волю — могут беспрепятственно вернуться в свою страну. Братья-мурзы упали царю в ноги, умоляя не прогонять их обратно в орду, где они окажутся в тяжелом положении, а считать его, великого государя, преданными рабами.

Убедившись, что молодые мурзы в самом деле не хотят ехать назад, и принимая во внимание их знатность, царь пожаловал им на кормление городок Романов близ Ярославля.

«Хан ханов» узнал об этом от посла, присланного в Малый Сарай из Москвы.

Московские послы никогда не приезжали в орду с пустыми руками. В дар Юсуфу царь прислал атласу на елян и камзол, отороченный дорогим мехом. А за пазухой посол привез завернутое в сафьян царское письмо. В письме, написанном искусной рукой на языке «тюрки», было сказано:

«Я, государь, царь и великий князь московский и всея Руси Иван Четвертый Васильевич, сим письмом довожу до тебя, великий мурза: дочь твою любимую, высокородную Суюмбику я не пленил. Своей волею перебралась она в удел Шагали-хана и ему, Шагали-хану, своей же волей отдалась.

Ты на меня зла не держи. У меня обиды на тебя нет. Жизнь в мире и согласии для каждого из нас двоих благостна и желанна…»

Письмо читал в голос сын Исмагила, молодой мурза Кутлубай, несколько лет постигавший в Бахчисарае премудрость различения говорящих значков на бумаге. «Хан ханов», слушая письмо, думал: «Ишь ты, мира просит! Обиды, пишет, у него нет. Зато у меня есть! Зол я на тебя, царь Иван, сильно зол!»

Относительно судьбы последнего казанского хана Ядкара-мурзы московский царь сообщал:

«За хана Ядкара не тревожься. Живет он в царстве моем яко гость, хоть повинен во многом и превелико. Он противу державы моей, то есть Русии, зло чинил, злобство его и противу ханства Казанского, обернулось. Надлежало преступника божьих и людских установлений лютой смерти предать, однако же не казнил я его, а согласия с тобою ради помиловал. Без понуждения перешел он в веру христианскую, избрав отцом своим духовным митрополита Макария. Принимая веру истинную, Ядкар названный тако ж имя христианское принял — Семен. Оный Семен ныне во браке с женкой Марией из роду бояр Кутузовых живет. На кормление ему городок, Рузой именуемый, пожалован, ибо великодушен я и длань моя щедра…»

Тут Юсуф воскликнул в гневе:

— Нечестивец! Проклинаю его, проклинаю! Гореть вероотступнику в вечном огне!

Когда чтение письма завершилось, царский посол, сидевший, как все, подобрав ноги под себя, на подушке, быстро поднялся и приблизился к повелителю орды.

— Что еще? — спросил Юсуф. — Ты хочешь что-то добавить к услышанному?

— Да, высокочтимый хан ханов. Я должен довести до тебя еще одно важное известие. Твои молодые послы, отправленные в Москву год тому назад, пребывают в добром здравии…

— Мои послы?! Где они, почему не возвращаются?

— Великий государь мой Иван Васильевич повелел сообщить тебе, высокочтимый хан ханов: мурза Хайдар и мурза Гали, оба, пожелали остаться в Государстве Московском. Великий государь мой предоставил им полную волю, однако они отказались вернуться в страну ногайцев.

— И эти!.. — еле выдавил «хан ханов» в новом приступе гнева.

— Принимая во внимание, что они — сыновья высокородного мурзы и твои, высокочтимый хан ханов, племянники, великий государь мой пожаловал им городок Романов близ Ярославля…

— Пропади с глаз моих, свинья! — закричал Юсуф, потеряв самообладание. — Язык твой поганый отрежу!..

— Послы не подлежат казни, высокочтимый хан ханов, — напомнил посол царя, выжав улыбку на побледневшем лице. — Послы произносят не свои слова, а слова своих повелителей. Я кончил. Поручаю себя твоему милосердию.

«Отрубить бы тебе голову и послать ее в дар твоему «великому государю»! — злобно думал в это время Юсуф. — Понял бы тогда царь Иван, с кем имеет дело, понял, что нельзя шутки шутить с властелином Ногайской орды!»

Но пришлось ему, сжав зубы, обуздать свой гнев. Как никто другой в орде, чувствовал он: сколь сладкоречив царь Иван, столь же мстителен и беспощаден. Не надо злить его раньше времени…

Юсуф понимал: схватка предстоит нелегкая. Больше того, она представлялась ему последней в долгой истории войн Великой степи с Русью. Он, разумеется, надеялся победить, — кто же затевает войну без веры в победу!

Представлялось «хану ханов», как он, разгромив войско царя Ивана, въедет в Москву. Первым делом он повелит воздвигнуть на главной площади города большую виселицу. Нет, не для того, чтобы повесить царя, — побежденных царей не вешают, а только берут в плен. Он казнит окружающих царя войсковых турэ, называемых воеводами. И прикажет вздернуть на ту же виселицу сбежавших из Ногайской орды мурз — в назидание другим. С особым удовольствием повесит предателя, принявшего нечестивое имя «Семен». Сколько раз одаривал этого беспутного Ядкара, сколько наставлял! На вершину знатности его поднял, на трон казанский посадил. А он продался! Теперь покажет Юсуф Ядкару, что ему и в жутком сне не снилось. За ноги повесит коротышку, всем в урок!..

Крымский и астраханский ханы, всегда готовые поддержать любого противника Москвы, всячески помогали Юсуфу. Сам он разослал по всем улусам орды, в том числе и по башкирским кочевьям, разворотливых мурз — отбирать в войско крепких молодых мужчин и егетов. Астраханский хан Ямгурчей послал своих людей со множеством лодок вверх по Идели, чтобы помочь ногайцам переправиться через великую реку. Крымский хан Давлет-Гирей обещал несколько тысяч конников, турецкий султан прислал сабли и огнестрельное оружие. В конце концов, приложив немалые старания, «хан ханов» собрал и вооружил многотысячное войско.

Не хватало этому войску сплоченности и четкого порядка, не было и человека, чей опыт, разум и воля могли бы превратить тысячи разрозненных сил в одну всесокрушающую силу. Пока что это была огромная разношерстная толпа, названная войском, поистине орда, способная, правда, хлынуть лавиной, с диким визгом и воем, на врага и одним своим видом устрашить слабых духом. Именно устрашающий ее вид укрепил уверенность Юсуфа в успехе. Тут как будто и сама удача улыбнулась ему: пришли вести, что затаившиеся где-то в окрестностях Казани воины падшего хана поднялись против воевод царя Ивана и к ним, якобы, присоединились восставшие арские люди — марийцы и удмурты.

Ногайское войско, еще не испытанное в битвах, однако уже объявленное славным и непобедимым, возможно, тут же двинулось бы на Москву, да «хан ханов» никак не мог решить, кого поставить главноначальствующим. Сыновья его Юнус и Галиакрам для этого не годились, ибо не обладали ни искусством управления войском, ни живостью ума. Самое подходящее для них — сидеть ханами в спокойных улусах. Есть у великого мурзы братья, но как можно довериться им! Кутуш теперь потянет в сторону своих сыновей-перебежчиков. А Исмагил… Поди, пойми эту змею!

В последнее время Исмагил из кожи вон лезет, стараясь показать преданность «хану ханов», любое его повеление, поступок, вылетевшее из уст слово возносит до небес. Юсуф приказал пресловутому мурзе Кашгарлы быть повнимательней, но Исмагил ничем тайных своих мыслей не выдает. Заметив, что осведомитель отирается поблизости, принимается восхвалять старшего брата.

Юсуф, заподозрив за этим какой-то подвох, даже заботы о войске отставил в сторону. Каждый вечер повторял он один и тот же вопрос:

— Ну, что нового?

Очень хотелось ему до начала войны уличить Исмагила в преступных намерениях, уцепиться хоть за что-нибудь и обезопасить себя. Но Кашгарлы тоже изо дня в день приходил, можно сказать, с одним и тем же.

— Он воинов наставляет. Служите, говорит, моему брату верно. Не уроните, говорит, славу орды. Брат мой Юсуф, говорит, избранный аллахом хан ханов, служить ему — большое для нас счастье…

Хотя Юсуф и не сомневался в том, что мысли Исмагила далеки от произносимых им слащавых слов, расправиться с ним долго не решался — не было для этого достаточного повода. Но в конце концов пришел к твердому решению: до выступления в поход убрать его… Убрать руками мурзы Кашгарлы.

«Он привык видеть Кашгарлы возле себя, — рассудил Юсуф. — Этот верткий человечек незаметно подсыплет яду в чашу с кумысом — и все… Избавит меня от несносной заботы…»

Пришла как раз в это время в Малый Сарай весть о кровавом столкновении между племенем Канлы, прикочевавшим во владения орды, и армиями мурзы, посланного для отбора людей в ногайское войско. Следовало бы покарать дерзкое племя, может быть, даже стереть его с лица земли, но у всякой палки — два конца: суровая кара могла возмутить другие башкирские племена, то есть «палка» могла ударить вторым концом по орде, ослабить ее накануне большой войны. Посоветовавшись с приближенными, Юсуф утвердился в мнении, что дело это надо уладить по-мирному, послав к канлинцам одного из самых высокородных мурз.

— Ты ближе всех стоишь к трону, — мягко, якобы по-родственному обратился великий мурза к Исмагилу, — тебя они послушаются. К тому же ты ведь их давний знакомый…

— Слово хана ханов для меня равнозначно слову аллаха! — напыщенно ответил Исмагил.

Однако с поездкой к канлинцам он что-то не спешил, а «хан ханов» терпеть долее исходящую со стороны младшего брата угрозу своему благополучию был уже не в состоянии. И бывший мулла, ставший мурзой, получил тайный, повергший его в смятение приказ…

Представ, как всегда, бесшумно перед Исмагилом, Кашгарлы не сумел скрыть необычную свою взволнованность.

— Ну, что нового? — спросил Исмагил. — Какие сегодня вести ты мне принес?

— Ничего нового, великий мурза, — ответил дрожащим голосом Кашгарлы, — все идет по-старому.

— По-старому? А что это ты дрожишь? Уж не захворал ли?

— Нет, мой высокочтимый покровитель, не захворал. Это так… просто так…

— Вряд ли… Просто так ничего не бывает. Сегодня ты должен свершить одно очень важное дело, верно?

— Я должен… Я должен…

— Да-да, ты должен делать то, что тебе велят. А сегодня Юсуф повелел отравить меня…

Кашгарлы застыл с раскрытым ртом. В голове промелькнуло: «Как он узнал? Ведь великий мурза Юсуф говорил со мной с глазу на глаз!»

— Ну-ка, — продолжал Исмагил ласково, — что у тебя там за пазухой? Достань-ка…

Трясущейся рукой Кашгарлы вытащил из-за пазухи тряпицу, в которую был завернут яд, подал Исмагилу и сам хлопнулся ему в ноги.

— Высокочтимый! Обожаемый! Я все равно не смог бы подсыпать яду в твою чашу! Духу бы не хватило!..

— Духу бы, говоришь, не хватило? Коли так, коли не можешь споить это мне, придется самому выпить…

Охваченный ужасом. Кашгарлы взвыл. Дав ему повыть некоторое время, Исмагил повторил наставительно:

— Кто-то ведь должен выпить этот яд! Меня отравить ты не смог. Выходит, должен отравиться сам.

Кашгарлы опять взвыл и затем долго еще скулил, валяясь в ногах «обожаемого мурзы».

— Не хочешь? Жизнь свою жалеешь? Страшно? Тогда остается один-единственный путь…

Несчастному кашгарцу блеснула надежда на спасение. Он замер, затаив дыхание.

— Да, у тебя остается единственная возможность спастись, подсыпав яд тому, кто его дал. Ты понял?

Кашгарлы понял, но у него не хватило сил ответить сразу же. Исмагил продолжал:

— Ты споишь это самому Юсуфу. Не моя сейчас очередь, а его. Я должен быть ханом ханов, а не он. Мне предназначен аллахом ногайский трон, а не ему. Мне!

Исмагил немного помолчал и продолжал доверительно:

— Взойдя на трон, я назначу тебя, коль захочешь, главой всего ногайского войска, а не захочешь ведать войском, так станешь моим визирем. Женю на ханской дочке… Видишь, какая заманчивая жизнь ждет тебя! Для этого надо убрать Юсуфа, отправить на тот свет. Там его место. Пусть себе блаженствует в раю, душа у меня широкая, не жаль…

…Великий мурза Юсуф, когда Кашгарлы в условленное время явился к нему и молча опустился на колени, без слов понял, что поручение не выполнено, и заговорил медоточивым, не сулящим ничего доброго голосом:

— Ну как, верный мой слуга, идут дела? Чем порадуешь хана ханов?

Кашгарлы шевельнул бескровными — со страху — губами:

— Пока, мой повелитель, не удалось… Но твое желание будет исполнено…

— Мое желание? А не желание ли коварного Исмагила? А? Ведь он велел тебе отравить меня!

Кашгарлы молчал, его опять кинуло в дрожь.

— Ты не подумал, почему нож не затачивают с обоих краев? Почему лезвие делают только с одного краю? Молчишь? Своей двойной игрой ты приговорил себя к смерти…

Великий мурза хлопнул в ладоши. Пока возле ошалевшего кашгарца возникли безмолвные охранники, он успел подумать: «Все, погиб! Это ясно… Но непонятно, как им удалось узнать про то, что они замыслили друг против друга? Ведь об этом говорилось только мне одному!..»

— Взять! — повелел Юсуф, даже не взглянув более на человечка, которого не столь давно удостоил звания мурзы. — Дарю его вам…

Тело обесчещенного и забитого затем до смерти кашгарца кинули в яму, куда бросали трупы провинившихся подданных «хана ханов». Учуяв поживу, к яме слетелось гнездившееся поблизости воронье. Надсадное карканье, доносясь до дворца великого мурзы, рождало в душах его обитателей смутное беспокойство.

16

Услышав карканье возбужденных добычей ворон, Исмагил-мурза понял: надежда его не сбылась, Кашгарлы убит. Значит, Юсуф оказался более догадливым и проворным, чем представлялось. Теперь и над его, Исмагила, головой, занесен карающий меч. Чтобы предотвратить удар, Исмагил в сопровождении своих охранников предстал перед старшим братом.

— За что его убили? — спросил Исмагил, хотя никто лучше, чем он, не знал причины случившегося. — За что казнили верного моего слугу?

— Твой верный слуга, должно быть, пошел не той дорогой и сам угодил в яму, — уклонился от прямого ответа Юсуф.

«Тебе бы туда поскорей угодить!» — подумал Исмагил и, пытаясь выведать, что известно Юсуфу, продолжал разговор о кашгарце.

— Уж не провинился ли он перед тобой? Не совершил ли какое-нибудь злодеяние?

Юсуф ограничился прозрачным намеком:

— Не успел совершить, но, похоже, был настроен на то… Однако хватит об этом! Обратимся к державным заботам. Ты ведь еще не съездил к канлинцам? Нет?

Исмагил не ответил. Не канлинцами были заняты его мысли. «Прикончить бы его прямо сейчас! — думал он. — Да охранников у него больше. Перебьют моих, не дадут до него добраться…»

— Привези-ка их предводителя Байбыша сюда, — продолжал Юсуф. — Прямо ко мне привези. Скажи ему: не каждому турэ выпадает честь предстать перед ханом ханов. Скажи: хан ханов приглашает тебя как близкого своему сердцу человека…

Давно уж досадовал повелитель орды на дерзкое племя Канлы, не желавшее признавать чью бы то ни было власть над собой. Дикое, необузданное племя! Узнав о сшибке между канлинцами и посланными к ним армаями, Юсуф распалился не на шутку. Намеревался истребить строптивцев полностью. Визири отговорили.

— Не отталкивай, хан ханов, башкир от себя, а напротив — приласкай, — посоветовал главный визирь. — Злая собака двор надежней стережет. Пока не выступили мы против русского царя, привлеки канлинцев на свою сторону — пусть твой двор стерегут…

Великий мурза принял умный совет и решил, возложив важную задачу на Исмагила, убить сразу двух зайцев.

На сей раз Исмагил пообещал отправиться к канлинцам незамедлительно и подкрепил обещание многословным выражением бесконечной преданности «хану ханов», подумав при этом: «Посмотрим, на чью сторону они склонятся…»

После отъезда младшего брата великий мурза Юсуф впервые за последнее время спал спокойно. Он почувствовал себя, пусть и ненадолго, в безопасности. Даже предстоящие яростные схватки с русскими не тревожили его так, как тревожил Исмагил, ибо война сулила ему — по крайней мере, он на это надеялся — славу победителя, а от единоутробного брата исходила угроза смерти.

Исмагил вернулся в Малый Сарай с предводителем канлинцев, однако не для удовлетворения желания Юсуфа, а для исполнения своего замысла. Сначала он вдоволь погостил у Байбыша. Как ведется, канлинцы устроили в честь высокородного гостя байгу, повеселили его душу состязаниями и играми, песнями и плясками.

Байбыш-турэ, довольный тем, что его соплеменники сумели блеснуть своими разносторонними способностями, разговорился, говорил и говорил, а Исмагил молча слушал. Лишь уединившись с хозяином в гостевой юрте, задал вдруг вопрос:

— Что бы ты сделал, если бы какой-нибудь злодей напал на вас?

— Что бы я сделал? Поднял бы племя и кинулся в бой, не щадя жизни. Мы еще ни перед кем голову не склоняли. И не склоним.

— Ай-хай… Ведь поперек твоего пути может встать и очень сильный враг.

— Кто? Кто может встать поперек моего пути?

— Скажем, повелитель орды… Знаешь, зачем он послал меня сюда? Схвати, говорит, этого заносчивого канлинского предводителя, свяжи и привези ко мне. Я, говорит, его уничтожу, а всех канлинцев превращу в рабов…

Байбыш вскочил с места.

— Ну-ка, свяжи! Что ж не вяжешь? Не решаешься? То-то! Племя меня не выдаст! Все поляжет, но не выдаст! Потому что я берегу его свободу. Не подчиняюсь ни одному хану. Понял?

— Не горячись ты, не горячись! Сам подумай: если бы я имел злой умысел, разве раскрылся бы перед тобой, а?

— Так что тебе тогда нужно?

— То же, что и тебе: убрать с пути врага.

— Возьми да убери! Какое мне до этого дело?

— Враг у нас один. Мой враг — и твой враг.

Байбыш задумался. Исмагил продолжал напирать:

— Мы должны убрать врага общими силами. Пока есть возможность…

— Но как? — Уже сам вопрос подтверждал, что предводитель канлинцев готов согласиться. — Убить его?

— А как иначе?.. Если ты не хочешь увидеть, как растопчут твое племя, не хочешь, чтоб тебя повесили, надо упредить…

— Нет, я так не могу, — мотнул головой Байбыш. — Я не убийца! Я никогда не убивал людей, кроме как в честном бою. Когда на меня нападают — другое дело…

— Не всегда враг идет открыто, размахивая плеткой или нацелив копье. Нынешний враг хитер… Он уже приготовил виселицу, чтобы вздернуть тебя.

— Его самого надо вздернуть! — возмутился Байбыш.

— Вот именно! — подыграл ему Исмагил. — В самую точку попал! Надо поскорей избавиться от него!

Исмагил помолчал и заговорил, будто уже о решенном:

— Ты поднимешь племя и поведешь прямиком к Малому Сараю. Я со своими воинами буду держаться рядом. Юсуфа я извещу, что ты в знак покорности согласился предстать перед ним. Во дворец войдем вместе. Твои и мои охранники последуют за нами… А там либо сам ты, либо назначенный тобой человек — кто-нибудь поможет Юсуфу переселиться в райские сады. Лучше помочь… дубинкой. Крови не будет… Заняв трон, я назначу тебя главой ногайского войска. Или визирем. Как пожелаешь…

Байбыш-турэ кивком выразил согласие.

* * *
Племя Канлы осталось за городской стеной. Байбыш-турэ с многочисленной охраной направился ко дворцу великого мурзы. Не все получилось так, как было задумано. Исмагил-мурза со своими людьми почему-то слегка отстал. Дворцовая охрана остановила предводителя канлинцев. Завязалась словесная перепалка. Дальше — больше, обе стороны сначала схватились за плетки и дубинки, а затем и за копья. Вскоре сюда же, получив известие о столкновении, примчались оставленные для охраны племени воины-ильбагары и батыры Байбыша. Сняв заслон, распаленные канлинцы ворвались во дворец. Под горячую руку угодил не только повелитель орды — пали и многие его приближенные.

Когда горячка схватки начала спадать, во дворце появился, наконец, сопровождаемый охраной Исмагил-мурза. Подбадривая криком своих сторонников, он прошел к освободившемуся трону и сел на него. Один из его угодников провозгласил:

— Власть в Ногайской орде перешла к великому мурзе Исмагилу! Слава хану ханов Исмагилу!

Крик, восславляющий нового повелителя орды, подхватили одни лишь его охранники. Канлинцы как-то незаметно исчезли — будто вода в песок ушла.

— Где Байбыш-турэ? Позовите его ко мне! — повелел великий мурза Исмагил. Это было его первое после восшествия на вершину власти повеление.

Кинулись искать Байбыша, но оказалось, что он уже ускакал к своему племени. Там отыскал его гонец, но предстать перед «ханом ханов» предводитель племени Канлы отказался.

— Я знаю, что он скажет, — ответил Байбыш-турэ гонцу. — Доведи до слуха великого мурзы: благодарю его за приглашение, но остаться во дворце не могу. Мое место в моем племени. Мы свершили то, что должны были свершить, и уходим отсюда…

Племя Канлы ушло из-под Малого Сарая на восток. Перебираясь через большие и малые, именитые и безымянные реки и речушки, оно продвигалось в сторону Урала, но чем-то эти края не устраивали Байбыша, он забирал все левее и левее, пока не повернул коня на север, взяв направление на междуречье Кугидели и Уршака. Тут канлинцы, встретившись с башкирами племени Мин, чей говор оказался таким же, как их собственный, и облюбовали долину одной из небольших речек.

17

Еще при жизни великого мурзы Юсуфа его неудавшийся сын Галиакрам прикатил без вызова из Актюбы в Малый Сарай. Упитанный, пышнотелый, как женщина, он бухнулся перед отцом на колени и поцеловал носок его сапога.

— Отец, я не хочу больше оставаться там!..

Юсуф закусил губу, раздумывая, пожалеть дурня или обругать.

— Поднимись! — проговорил он, наконец. В голосе его прозвучали одновременно и укор и прощение. — Не к лицу хану лизать сапоги, даже отцовские… Сядь на подушку!

Юсуф подождал, пока сын, сопя, уселся напротив, и, обращаясь к присутствовавшему при этом главному визирю, подосадовал:

— Не поймешь нынешнюю молодежь! Сажаешь ее на все готовенькое — сиди себе во главе ханства спокойно, без всяких хлопот, так нет же!.. Как теперь быть, а?

— Там, в Актюбе, великий повелитель, не так уж теперь спокойно, — отозвался Галиакрам, осмелев и кстати вспомнив, что отцу нравится обращение «великий повелитель». — Подвластные Актюбе башкирские племена озлобились. То охранникам моим угрожают, то мне самому… От порядка, который был там в годы твоего правления, и следа не осталось. Того и гляди — убьют!

Решив, что сказанное произвело на отца должное впечатление, Галиакрам еще больше осмелел:

— А ведь каждому своя жизнь дорога…

Великий мурза сердитым взмахом руки прервал его.

— Тебе не то что ханство — загон для скота доверить жаль! Иди, можешь валяться на мягкой подстилке сколько душе угодно!

Юсуф сказал это в надежде устыдить слабохарактерного сына. Но Галиакрам воспринял его слова по-своему: значит, отец разрешил остаться при нем. Вот и ладно! Чем сидеть ханом в Актюбе и ждать, когда тебе перережут глотку, лучше жить незаметненько тут, в столице орды.

В Актюбу великий мурза послал другого сына, более решительного, Юнуса. Но и этот, хотя и рвался в ханы, поехал туда не без душевного трепета. Пришлось отправить с ним и часть набранного в немалых хлопотах войска. Впрочем, Юсуф пошел на это не столько ради безопасности сына, сколько ради приведения в покорность начавших вольничать башкир и тем самым — укрепления Актюбинского ханства.

Галиакрам, когда его место занял младший брат, пожалел, что вернулся в Малый Сарай. «Надо было попросить войско, попросить побольше охранников, — думал он, слоняясь без дела по отцовскому дворцу. Но припомнив, сколько, будучи ханом, перетерпел страху, сколько пережил беспокойных дней и тревожных ночей, утешал себя: — Ладно, пускай теперь Юнус посидит на горячей сковородке, он моложе, потерпит… А мне, может, найдут какое-нибудь другое ханство, побогаче и поспокойней. Главное — поспокойней…»

А что, почему бы и не поискать? Неоглядна славная Ногайская держава, неделю скачи на самом быстром коне — до предела ее не доскачешь. Где-нибудь что-нибудь найдется. Не может же могущественный мурза Юсуф обделить старшего сына! К тому же он предпочитает, чтобы его дети жили подальше от него, вернее, правили отдаленными ханствами.

Так примерно рассуждал Галиакрам.

Но долго пришлось ему ждать, потому что все ханства и улусы орды, хоть и велика она, были заняты высокородными мурзами. Каждый из них представлял какую-либо ветвь правящего в Малом Сарае рода. Даже в Казани зеленела одна его ветвь в лице дочери «хана ханов» Суюмбики…

Только вот не выдержала Казань натиска русских, пала. И для великого мурзы Юсуфа, и для всей Ногайской орды это явилось прямой потерей. Правда, в Малом Сарае надеялись, что потерянное смогут вернуть.

Надежду подкрепил слух о том, что где-то — то ли по эту, то ли по ту сторону Казани, словом, наподалеку от нее — некий Мамыш-Берды, предводитель марийцев, будто бы восстал против воевод царя Ивана. У «хана ханов» уши, как говорится, встали торчком и на душе потеплело. Он тут же повелел направить в ту сторону гонца, дабы выяснил, что за человек этот Мамыш, каковы его намерения на будущее и — самое существенное — можно ли на него рассчитывать как на надежного своего сторонника в войне против русских.

Гонец великого мурзы добрался-таки до Мамыша, но тот завернул его обратно, сказав:

— Немало кровушки марийцев выпили казанские ханы, и я не глупец, чтобы склонить теперь вольную мою голову перед ногайским мурзой. Я против царя Ивана не иду, хочу только создать свое ханство.

Хотя гонец вернулся с не очень-то веселой вестью, Юсуфа она не опечалила. Слова Мамыша: «Хочу создать свое ханство» — вызвали презрительную усмешку. «Как же, дадут тебе создать свое ханство!» — вот что значила усмешка великого мурзы. «Мамыш — уже наполовину мой союзник, надо его полностью склонить на свою сторону», — решил он. Но как? Как его уговорить? Визири на этот допрос в один голос ответили: «Мамыш уговорам не поддастся. Марийцы — очень упрямый народ».

Неожиданно задачу великого мурзы облегчил один из бывших усердных слуг казанских ханов, получивший известность под именем баскака Салкея и отдавший поздней предпочтение ничем не примечательному имени старика Салахутдина. Нещадно обирая подневольные племена, в свое время он и сам разбогател, поставил у Меши дом с подворьем, дабы дожить свой век в уединении и спокойствии, а теперь, несмотря на преклонный возраст, опять зашевелился, возмечтав возродить Казанское ханство.

Марийцы, восстав, возвели на той же Меше, верстах в семидесяти от Казани, крепостной городок, обнесенный земляным валом. Салахутдин, решив воспользоваться этим, попытался сблизиться с их предводителем Мамышем, подарил ему прекрасного скакуна огненно-рыжей масти. Мамыш подарок принял, но раскрыть объятия не спешил. Тогда Салахутдин пустил в ход хитрость.

— Я ведь тоже натерпелся от казанских ханов, половину моего богатства они отняли, а то я разве жил бы так! — начал он и, видя, что Мамыш смотрит на него с сомнением, продолжал: — Правду сказать, так я по рождению — тоже мариец. Ханские армаи увезли меня, малолетнего, и дали мусульманское имя. Отец-то с матерью Салкеем меня назвали, а Салахутдином я стал, когда в их руки угодил…

Это звучало правдоподобно, лицо Мамыша смягчилось.

— А как же ты баскаком стал? Казанский хан марийца к себе приблизил! Удивительно!..

— Чему тут удивляться-то? Ханам злые слуги нужны. Не люди, а звери. А я поневоле злым вырос, плетку из рук не выпускал. Что уж теперь скрывать, сек и правых, и виноватых…

— А если бы тебя самого так?

— В том-то и дело! Чтобы тебя не секли, ты должен сечь. Коль уж попал в ханское окружение, свирепствуй! Проявишь слабость — самого прижмут, а в конце концов и повесят. Не хочешь, чтоб тебя повесили, — вешай других… Сначала-то я армаем был. Верную мою службу заметили, и Мухаммед-Эмин-хан назначил меня баскаком, послал взимать ясак с башкирских племен в долинах Ика, Шешмы и Зая…

Бывший баскак Салкей, назвавшийся Салахутдином, может быть, даже излишне разоткровенничавшись, рассказывал о своем прошлом, а Мамыш ломал голову: «Зачем он льнет ко мне? Чего хочет? Заранее старается угодить, зная, что я стану ханом? Но какую пользу может он принести мне? Он преданно служил прежним ханам, можно этому поверить, да ведь теперь-то служить не сможет. Ни к какому делу этого старикашку уже не приставить…»

Хоть и холодно принял Мамыш Салахутдина, старик не отвязался, вновь и вновь приезжал к нему и зазвал-таки к себе в гости, к устью Меши.

Гость, напоминавший своей внешностью скорее обычного охотника, нежели предводителя восстания, сняв пропахший табачным дымом армяк и причесав желтыми из-за курения пальцами растрепавшиеся волосы, не очень охотно сел на подкинутую хозяином подушку, — видно, сидеть на мягком не привык. Держался он настороженно, но, выпив плошку медовухи, расковался и даже расхвастался:

— У моих марийцев руки золотые. Видал, не успел я сказать «хе», как город построили! Каково? Мое ханство будет ничем не хуже Казанского, понял?..

Салахутдин, будто бы поддерживая его, чуть ли не запел:

— Должно быть, в рубашке ты родился, уважаемый Мамыш-Берды! Всем тебя наделил бог: и умом, и отвагой… Коли дела и дальше так пойдут, все окрестные земли подчинишь себе, станешь предводителем множества племен!

— Не предводителем, а ханом! — поправил его Мамыш.

— Намерения у тебя смелые. Очень смелые. Только…

— Что «только»?

— Признает ли тебя ханом народ? Чтобы утвердиться в этом звании, надо состоять хотя бы в отдаленном родстве с ханами. А есть ли в тебе хоть капля ханской крови?..

Старик, конечно, хорошо знал, что Мамыш родом не вышел. Видя, что гость помрачнел, он хитро улыбнулся.

— Но и нет, так не беда. Важно ведь, как говорится, не слыть, а быть. Можно стать могущественным повелителем и не называясь ханом…

— Как это?

— Чтобы предстать в глазах народа поистине великим, посади ханом кого-нибудь со стороны. Крымца там или ногайца… Мало ли выходцев из ханских родов! Посади, значив, и правь от его имени. Это очень удобно. Попытается народ выйти из повиновения — кто покарает? Не ты, а хан… Они ведь, ханы, всякие бывают. И сильные, и слабые. И умные, и глупые. Надо только уметь держать их в руках. Вон Суюмбика — женщина, а вертела ими в Казани, как хотела.

Гость от удивления прямо-таки рот разинул. «Верно ведь, шайтан, говорит! — думал он. — Раз я не ханского роду, другие племена за мной не пойдут. Для виду нужен человек ханской крови. А уж его можно зажать в кулаке!»

Мамыш глубоко вздохнул и взмахнул кулаком, будто уже чувствуя зажатого в нем подставного хана.

— Да! Надо посадить ханом кого-нибудь со стороны! Но кого? Не могу же я позвать скинутого казанцами несколько раз Шагали-хана!

— Нет-нет, Шагали-хан не годится! — воскликнул Салахутдин. — К тому же царь Иван крепко держит его, в пленника превратил и шагу никуда не даст ступить. Вот если бы Суюмбику позвать…

— Суюмбику? На кой она мне нужна?!

— Еще как нужна была бы, да она тоже в плену. В Касимове, у того же Шагали-хана…

— Пускай себе там и остается!

— Зря, уважаемый, так говоришь. В руках Суюмбики — добро, в котором ты как раз нуждаешься…

— Что за добро?

— Не забывай: она увезла с собой сына, наследника казанского трона. Кабы посадил ты ханом Утямыш-Гирея — ха-а-ай, каким мудрым правителем оказался бы! Понимаешь? Малолетний хан играми занят, а ты правишь ханством. Ты — всему голова! Живи, как хочешь, благоденствуй! Эх, будь я помоложе — пошел бы рядом с тобой пристяжным!..

Мамыш вздохнул, опять причесал прокуренными пальцами черные, как ночь, волосы.

— Сперва мне надо подружиться с царем Иваном, а там видно будет…

Под сивыми, будто тронутыми плесенью усами Салахутдина мелькнула усмешка: «Эк тебя занесло! Подружиться с царем Иваном! Да он просто наступит на тебя, раздавит и разотрет…» Но хитрый старик, чтоб не выдать своих мыслей гостю, тут же напустил на лицо серьезность.

— Под твоим началом — тысячи отважных воинов. Пока клокочет в них ярость, не заискивать перед царем урусов ты должен, а войной против него пойти. Ты могуч, и только ты сможешь повалить его. Сверши этот подвиг, и все окрестные племена и народы восславят тебя! Наступят для всех светлые дни!

Мамыш озадаченно заморгал.

— Мне одному не сладить с ним, помощь потребуется…

— Да, нелегко будет, вижу, ты и сам это понимаешь. Но как раз для того, чтобы склонить окрестные племена на свою сторону, и нужна тебе Суюмбика. Постарайся заполучить ее вместе с Утямыш-Гиреем, и тогда…

— Что тогда?

— Тогда дела у тебя пойдут на лад. Казанцы встанут под твою руку. И другие тоже.

— Суюмбика пока неподстреленная птица, а мне подмога нужна уже сейчас.

— В таком случае остается одно: попросить подмогу у великого ногайского мурзы Юсуфа. Пошли к нему гонца. Так, мол, и так, враг у нас общий, оба выгадаем, выступив против него сообща. Войско попроси. Чтобы просьба прозвучала поубедительней, сообщи, что хочешь вызволить из плена его дочь и внука. Тогда он, может быть, войска пришлет побольше. Насколько я знаю, он был очень доволен тем, что Казанью правила его дочь. Пришлет, пришлет! Не откажет тебе. Неплохо будет, коль пришлет и одного из своих сыновей. Объявишь его казанским ханом, привлечешь к себе его именем казанских татар…

Салахутдин, всю жизнь крутившийся возле ханов и поднаторевший в завязывании хитрых узлов, играл на честолюбии Мамыша, якобы стараясь помочь ему бескорыстными советами, а простодушный предводитель марийцев в мыслях укорял себя: «Зачем, зачем я встретил гонца мурзы Юсуфа так холодно? Надо было хоть два-три теплых слова сказать! А попроси подмогу — в каком бы теперь был выигрыше!»

В трудном положении оказался Мамыш-Берды. С одной стороны, он чувствовал, что его войско вот-вот начнет таять — надо что-то предпринять для умножения своих сил. С другой — должен теперь склонить голову перед Юсуфом, чей гонец, нет — посол, не был обнадежен даже каким-нибудь намеком на желание вступить в союз с ногайским повелителем.

Но для долгих раздумий он не имел времени. Надежда на будущий успех взяла верх над колебаниями. Вернувшись в свой городок, Мамыш тут же отправил в Малый Сарай доверенного человека, дав ему двух телохранителей.

— Не забывай там, чей ты посол, — наказал он. — В ноги мурзе Юсуфу не падай, но своего постарайся добиться, понял?

Посол, мещерский татарин с берегов Суры, невесть какими судьбами занесенный к марийцам, выразил на лице горячую преданность Мамышу.

— Будет так, как ты сказал, нойон[31]!

Едва посол Мамыша тронулся в путь, взяв направление на юг, как на запад, направляясь в город Касимов, поскакал гонец бывшего баскака Салкея. Он был опытен и многократно проверен, этот гонец, умел менять обличие и знал, какими путями можно доставить Суюмбике важные для нее вести.

18

Принимая во внимание, что Байынта-турэ, сбежавший с помощью своего родича из зиндана, может превратиться в весьма опасного врага, Кучум-хан учинил розыск, разослал в разные стороны конных армаев, по пять человек в каждой команде. Вернулись они ни с чем, а одна пятерка и вовсе не вернулась, — все пятеро, убоявшись ханского гнева, предпочли сидению в колодках вольную жизнь бродяг. Байынта исчез, где-то залег, затаился.

Объявился бывший войсковой турэ следующим летом в Барабинской степи. Человек, привыкший повелевать, он, конечно, не мог смириться с положением одинокого волка. Кто он — один? Ничтожество, пылинка во вселенной. Он должен был заиметь под рукой людей, покорных его воле, чтобы вновь почувствовать себя лицом значительным и восстановить пошатнувшееся душевное равновесие.

У Байынты было время поразмышлять, и пришла ему в голову мысль сколотить войско из подвластных Сибирскому ханству барабинских татар. Осуществлению замысла помогла случайность: на него набрели пятеро бродяг — те самые армаи, которые были год назад посланы в погоню за ним. О возвращении в Кашлык они теперь и помыслить не могли, а вольная жизнь оказалась не такой уж сладкой, какой представлялась. В той же мере, в какой Байынта привык повелевать, они привыкли повиноваться и потому даже обрадовались, обретя вожака.

Приехав в сопровождении этой пятерки к начальнику одного из улусов, Байынта приступил к делу от имени хана Кучума, — дескать, прибыл для исполнения очередного ханского фармана. Для пущей убедительности объяснил:

— Царь урусов захватил Казань, слыхали? Теперь он поглядывает в нашу сторону. Надо набрать войско для защиты наших священных пределов. Таково повеление великого хана Кучума!

Произнося имя хана, Байынта испытывал такое чувство, какое испытывает человек, невзначай притронувшись к чему-нибудь гадкому, омерзительному. Но что поделаешь! Приходилось чуть ли не через слово повторять не просто противное — ненавистное имя. Иначе, как под страхом ханской кары, оторвать людей от их мирных занятий было невозможно.

Байынта, спешил, опасаясь, как бы кара не постигла его самого. Носился по барабинским становищам и кочевьям, не зная ни сна, ни отдыха. И вскоре, набрав солидное при взгляде со стороны конное войско, повел его к Иртышу.

Конечно, толпу разновозрастных мужчин на разномастных конях войском можно было назвать лишь с большой натяжкой. Что же это за войско, если у большинства воинов нет даже стрел с железными наконечниками и одно копье с железным же наконечником приходится на десятерых? Правда, дубинок, вытесанных каждым на свой вкус, было много. Да еще дикими воплями могло устрашить врага издали это войско, более смахивавшее на ораву разбойников.

Собственно, в разбойников и превратились барабинцы, которых Байынта собрал якобы для защиты священных пределов Сибирского ханства и повел неведомо куда. Им ведь как-то надо было кормиться, многим — приодеться, вооружиться, — вот и пошла толпа гулять, грабя всех, кто попадался на пути, сея тревогу по всему Прииртышью и день ото дня разрастаясь.

Эта необузданная сила, вызвав опасность возникновения беспорядка в ханстве, повергла в тревогу и Кучума. «Дал я промашку! — терзался он. — Байынту надо было казнить тут же, не медля. А теперь вместо того, чтобы, объединившись с ногайцами, укоротить руки царю Ивану, придется послать войско против этого головореза».

Часть его войска и в самом деле выступила из Кашлыка с целью разгромить разбойников, но следом получила повеление хана не спешить. Выяснилось, что Байынта, переправившись на левобережье Иртыша, обирает башкир, обитающих в долине Тобола. Хан решил: пусть ослабит их. Слабых легче держать в повиновении.

Узнав, что Байынта нацелился на племя Усерган, хан даже обрадовался. Это отвечало его желанию. Большинство родов и ответвлений башкирских племен Катай, Сальют, Кувакан признает его власть, там его баскаки особого сопротивления не встречают. А усерганцы строптивы, и руки до них все не доходили. Очень хорошо, что Байынта устремился на них. Хотя он и преступник, в данном случае его действия полезны для Сибирского ханства.

«Может быть, он старается обелить себя в моих глазах? — думал Кучум. — Что ж! Коль он добьется успеха, то есть принудит башкир-усерганцев безоговорочно покориться мне, я, пожалуй, прощу его. И даже награжу».

Придя к такому решению, Кучум послал своему войсковому турэ новое повеление: идти по пятам Байынты и, как только он собьет с усерганцев спесь, утвердить над ними ханскую власть.

На племя Усерган надвигалась грозовая туча, и туча эта, наверно, накрыла бы его, если б деятельный и осторожный предводитель племени Бикбау не учуял, сколь велика опасность. Он быстро поднял соплеменников и увел с Тобола на закат солнца. Грабители, кинувшись вдогон, успели отсечь от усерганского табуна хороший косяк. Потеря для усерганцев была ощутимая, но их батыры отбить своих коней обратно не смогли. Благо, что остальное добро оборонили, заставив разбойную толпу попятиться.

Назад Байынта тем не менее не повернул. Узнав, что сзади подступает ханское войско, прянул со своей толпой в сторону, ушел в край камышовых озер — место обитания разветвленного племени Катай.

Немалый урон нанес Байынта хозяйству ялан-катайцев, хотя и прикинулся их другом и защитником. Ханского баскака он исхлестал плеткой и прогнал, а собранный для хана ясак взял себе.

Наказывая жестокого баскака на глазах измученного поборами народа, Байынта надеялся возвыситься в этих самых глазах, ждал восхвалений. Однако народ безмолвствовал: ему-то ведь не было никакой радости от того, что отобранным у него добром завладел не присланный ханом баскак, а придутый шальным ветром Байынта. Какая уж тут радость! Увидев в лице Байынты силу, поставившую на колени даже ханского баскака, катайцы погрузились в тревожную думу. «Не к добру это случилось, — рассудили акхакалы. — Била нас судьба обыкновенной дубинкой, а теперь, видать, ударитдвуглавой». И была в словах акхакалов, всякое повидавших на своем веку, сущая правда. В самом деле, не судьба, так жизнь занесла над ними «двуглавую дубинку». Не довольствуясь грабежами, Байынта с одной стороны, а войсковой турэ Кучум-хана — с другой, начали натравливать племя на племя, род на род.

Выжав все соки из ялан-катайцев, Байынта со своей сворой поубавил запасы рода Кузгун-Катай, затем перебрался к балакатайцам. Тут узнал он, что ханское войско опять двинулось по его следу.

Байынта должен был выбрать одно из двух: либо, как говорится, забросив хвост на хребет, кинуться в края, куда Кучумово войско не последует, — скажем, в места обитания хантов и манси; либо ударить по преследователям, да покрепче, дабы Кучум почувствовал, что связываться с Байынтой ему не стоит — больше потеряет, чем выиграет.

К решению он пришел, на собственный взгляд, очень даже умному: ударить руками катайцев. Разослал по катайским становищам гонцов с устрашающей вестью — мол, идет на племя враг — и объявил спешно съехавшимся предводителям и старейшинам всех родов и аймаков:

— Я избавил племя Катай от баскаков Кучум-хана, вы сами тому свидетели. Они были с позором изгнаны из владений племени. Коль вы не хотите, чтобы баскаки вернулись и опять помыкали вами, надо отбиться от идущего на вас войска. Я — на вашей стороне. Мои воины будут сражаться с вами, не щадя жизней!

Легко сказать — отбиться, но легкое ли дело — воевать! Хотя и не привыкать было катайцам к схваткам, — не раз отражали они набеги небольших свор охотников до чужого добра и от немалых сил любителей барымты тоже отбивались, — призыв схватиться с ханским войском воодушевления у них не вызвал. Старейшины колебались, думая об опасных последствиях столь серьезного столкновения.

Байынта, добиваясь своего, и пугал, и улещал.

— Знайте, — выдвинул он новый довод, — не вечно я буду так скитаться. Трон меня ждет, ханский трон! Отвергнув Кучума, вы станете самыми близкими мне людьми, и я возвышу вас над всеми племенами башкир!..

И уговорил-таки. Катайцы поднялись на битву.

Но разгромить врага оказалось не так просто, как предсказывал Байынта. Увидев перед собой катайцев, снискавших славу искусных воинов, войско Кучум-хана не дрогнуло, не повернуло назад. Потому не повернуло, что с ним, вернее, впереди него, шли не менее искусные воины племени Табын.

Отношения катайцев с табынцами не ладились с давних времен. Мир между этими двумя многолюдными, разветвленными племенами царил лишь тогда, когда они, кочуя, отдалялись друг от друга. Но в поисках хороших пастбищ некоторые их роды и аймаки кружили в одних и тех же местах, пути их нередко сходились, и тогда возникали ссоры и стычки. Особенно часто ссорились катайский род Кузгун (кузгун-катайцы) и табынский род Барын (барын-табынцы), их отношения натягивались, как тетива лука, с которой вот-вот сорвется стрела. Случится, что отбившийся от стада скот барын-табынцев забредет на яйляу кузгун-катайцев (или наоборот) — жди шума-гама! Приблудившийся скот исчезнет, а тем, кто в поисках пропажи придет по следу, намнут бока.

Поэтому-то племя Табын и приняло сторону Кучумова войска. Получив от тайного осведомителя весть, что Байынта поднял катайцев, войсковой турэ, в свою очередь, созвал табынских старейшин.

— Враг великого хана Байынта, сговорившись с вашими врагами — катайцами, намеревается разгромить ваше племя, — объявил он и глазом не моргнув. — Байынта обещал отдать все ваше достояние китайцам, вас самих отправить в рабство в сторону Бухары, а вы дремлете! Поднимайтесь на битву! Войско хана не оставит вас в беде!

Старейшины нашли, что нет другого выхода, кроме как сразиться с катайцами. Табынцы, тоже не раз испытанные в схватках с налетчиками, собрались без промедлений и вместе с ханским войском выступили в поход.

Схватку на поле битвы завязали батыры табынских родов и аймаков. Издав клич племени:

— Салават! Салава-а-ат! — они устремились на своих недругов. Их угрожающий крик-визг не прерывался ни на миг.

Пришли в движение и катайцы. Прозвучал их боевой клич:

— Тайлак! Тайла-а-ак!

Сшиблись две лавины и как бы прошили одна другую насквозь. Развернулись, снова сшиблись, и все смешалось, закружились всадники, раздавая удары налево и направо, то отступая, то вновь нападая.

Немало в этот день потратила сил и та, и другая сторона, немало крови пролилось. Вылетали из седел, падали пронзенные копьями или оглушенные дубинками батыры, и многие из них скончались не от тяжелой раны, так добитые копытами ошалевших коней. Однако вечером, когда обе стороны выдохлись и отступили, среди подобранных на поле битвы раненых и убитых воинов хана, равно как и головорезов Байынты, не обнаружилось.

На следующее утро битва должна была возобновляться, ибо осталось неясным, кто победитель, а кто побежденный, кто взял верх, а кому выпало покориться печальной участи слабосильного. И все поняли: предстоит биться до тех пор, пока не полягут все батыры одной из сторон. Взяться бы людям за ум, протянуть друг другу руки и предотвратить дальнейшее кровопролитие, но никому ни у катайцев, ни у табынцев не пришло в голову сделать смелый шаг к обоюдной выгоде. Впрочем, такой шаг, наверно, не привел бы к миру, потому что за спиной воинов и того, и другого племени стояло еще по войску.

Итак, битва должна была возобновиться. Но не возобновилась. Ночью исчез Байынта. Тихо снялся со своим разбойным воинством и, прихватив еще и оказавшихся под рукой катайцев, ушел куда-то, должно быть, в леса или горы, куда ханское войско не сунется. Китайских воинов это настолько поразило, и настолько они пали духом, что потеряли способность защитить свое племя. Табынцы беспрепятственно двинулись к становищам сложившего оружие противника, однако поживиться чем-либо им не удалось — кашлыкский турэ не позволил. Он сам обобрал катайцев так, будто кость начисто обглодал, и, забыв о Байынте, поспешил в Кашлык, чтобы обрадовать добычей своего повелителя. Табынцев же, взяв у них всего два десятка лошадей, турэ освободил на год от ясачной повинности, ведь они, как-никак, внесли свою долю в утверждение могущества Сибирского ханства.

Спустя некоторое время после того, как ханское войско ушло восвояси, акхакалы коренного табынского рода, посоветовавшись, пришли к решению направить к впавшим в крайнюю нужду катайцам специального посла. Посол не то что должен был извиниться за бессмысленное кровопролитие, — виновны в происшедшем злодеи, стравившие два племени одного народа, — а просто по-человечески предложить соседям посильную помощь и тем самым снять с табынцев их невольный грех.

В пору, когда люди чуть ли не на каждом шагу оказывались втянутыми в ссоры и распри, такое добросердечное решение было чересчур необычно. Катайцы не сразу поверили табынскому послу. За проявлением великодушия чудилась им какая-то хитрая ловушка. Предводитель племени хотел было надменно отказаться от предложенной помощи. Но слишком уж много было нехваток у разоренного племени — пришлось отбросить сомнения и поступиться гордостью.

Табынцы пригнали скот и на заклание, и на расплод, покорили на этот раз соседей искренней добротой. Катайцы почувствовали себя если и не в зависимости от племени Табын, так обязанными ему избавлением от великой нужды.

А ввергший их в беду Байынта в эти дни «гостил» в племенах, обитающих на Среднем Урале и прилегающих к нему местностях. Ограбив в верховьях Тобола племя Сальют, раздел он, можно сказать, догола временно обосновавшихся в долине Ая куваканцев, затем набросился на мелкие племена, облюбовавшие верховья Миасса. Кидаясь, как уходящий от облавы волк, то влево, то вправо, оказался Байынта на берегу Исети и тут, в долине, отрезанной от остального мира грядами похожих на верблюжьи горбы гор и дремучими лесами, размечтался о создании своего ханства. И вправду, чем он хуже Кучума? Почему бы и ему не править таким же, как у Кучума, государством?

Понятно, создание ханства — не установка юрты в каком-нибудь приглянувшемся тебе месте. Чтобы защититься от недругов, надо построить крепость. А для этого нужны рабы, умеющие строить, нужны мастера. Где их взять? Говорят, много их в Бухаре, да ведь никто их оттуда специально для Байынты не пригонит. К тому же одной лишь крепости мало, на месте, выбранном для ханской ставки, должен вырасти большой и притягательный город. Значит, людям из сотен окрестных племен и родов придется ломать в горах камень и в тысячах повозок — от каждого аймака, скажем, десять повозок — отправлять тем, кто будет возводить всевозможные строения. Но для всего этого опять же нужны умелые руки, нужны мастера…

Эх, иметь бы такое волшебное средство, чтоб ты пожелал — и тут же возник всем на изумление невиданный город! Впрочем, будь Байынта волшебником, — он сперва скинул бы с трона Кучума и, сев на его место, возвеличил Сибирское ханство. Подчинил бы себе и Ногайскую орду, и далекую Астрахань с Крымом. А царя Ивана… Царя Ивана, вызвав к себе, поставил бы на колени, отобрал все его богатства и страну его превратил в страну рабов…

Разматывая нить сладостных мечтаний, Байынта задремывал, и его давно уж не знавшая покоя душа замирала и млела, наслаждалась отдыхом. Но безжалостная судьба напоминала о себе, и Байынта, вздрогнув, открывал глаза, сон отлетал, уступая место реальности.

Нет, построить город он не может, об этом и думать нечего. А что, если овладеть уже построенным городом? Мало ли на свете городов, поставленных теми же рабами и безвестными мастерами! Поискать, так, может быть, найдется такой, где сидит слабый хан и охрана беспечна? По ту сторону Урала, рассказывают, народу видимо-невидимо. И есть, наверно, города, о которых в Кашлыке и не слыхивали…

Загоревшись надеждой на легкий успех, Байынта опять поднял свое раздобревшее на дармовой еде «войско», двинулся через горы на запад. Ограбили по пути башкир двух небольших племен — Хызгы и Тарсак, миновали реки Бисерть, Ирень и вышли на кочевья одного из родов многолюдного племени Тайна. Мул-Гайна, что значит — состоятельные гайнинцы, — так именовал себя этот род.

Мул-гайнинцы ежегодно четырежды, соответственно четырем временам года, меняли место обитания и как раз перегоняли скот с летних пастбищ на осенние, поближе к селению, где предстояло перебороть зиму. Скота у них было довольно много. Но не стада и табуны привлекли внимание Байынты в первую очередь, а укрытое меж холмами от ветров селение. Виднелись там не только деревянные избы, но и каменные хозяйственные постройки. Узнав, что гайнинцы недавно избавились от власти казанских ханов и теперь ни от кого не зависят, Байынта обрадовался, как охотник, выследивший крупную добычу.

Но выяснилось, что за спиной мул-гайнинцев стоят бисер-гайнинцы, а у реки Толвы кочует самый сильный род племени — Тол-Гайна. «Гайнинцев моими силами не одолеть, — сообразил Байынта. — Зубы показывать им не стоит. Но как-нибудь, потихоньку-полегоньку, прибрать к рукам их надо. Никак нельзя упустить такую возможность!»

Узнал он вдобавок, что тол-гайнинцы умеют выплавлять и ковать железо. Редкостное умение! Железо наделяет человека могуществом. Одно дело — выгибать луки и выстругивать стрелы, это многие могут, совсем другое — ковать смертоносные наконечники для тех же стрел или копий. Вот что нужно для создания ханства!

Чтобы присмотреться к племени и решить, с какого боку к нему подступиться, Байынта прикинулся знатным, ханских кровей, путешественником из Кашлыка, а то, что за ним следует столько вооруженных людей, объяснил необходимостью обеспечить свою безопасность. Поверили этому насторожившиеся мул-гайнинцы, нет ли, но глава рода и одновременно племени Айсуак-турэ гостеприимно пригласил мусафира на угощение, — у него и на осенней стоянке был добротно срубленный дом.

Спутникам своим Байынта строго-настрого наказал: вести себя благопристойно, ничего не трогать. Грабеж в его расчеты пока что не входил. Да и Айсуак-турэ еще при встрече с подозрительным гостем ясно намекнул и потом, беседуя с ним, повторил, что род готов постоять за свое добро не на жизнь, а на смерть.

— Изнуряла нас ясачная повинность, — сказал он. — Теперь в Казани хана нет, а от других, кто потянется к нашему добру, отобьемся. Хватит, намаялись!

— Но ни одно племя не может жить само по себе, не повинуясь кому-нибудь, — осторожно возразил Байынта, прожевав жирный кусок мяса, сунутый ему в рот хозяином согласно обычаю, в знак гостеприимства. — Вам придется искать защиту, и, даст аллах, в скором времени примет вас под свое крыло могущественный хан…

Гость не уточнил, кого он имеет в виду. Пусть нахмурившийся хозяин сам подумает и, главное, пусть привыкнет к мысли, что не обойтись им без хана. Именно хана.

— Вы ведь знаете, кто овладел Казанью, — вкрадчиво продолжал Байынта. — Коварный царь Иван захочет наложить руку и на эти края. А коль придут сюда урусы, светлый день обернется для вас темной ночью. Все добро ваше они отберут, жен ваших и детей заставят поклоняться кресту, а вас, мужчин, повязав, превратят в рабов…

Айсуак-турэ покачал в сомнении головой, но ничего в ответ на это не сказал.

Поскольку зашла речь о Казани, разговор коснулся и знаменитой казанской правительницы. Тут впервые Байынта услышал, что Суюмбика по своей воле отправилась в город Касимов и вышла замуж за Шагали-хана.

Прежде, когда доходили до Кашлыка очень любопытные, может быть, и обраставшие домыслами, но в основе своей достоверные рассказы о бурной жизни Суюмбики, Байынта с сожалением думал, что вот кому-то там везет, а у него нет надежды попасть в число любовников прекрасной и страстной ханбики. Услышав об успехе некоего Кужака, получившего не только доступ в постель Суюмбики, но и непререкаемую власть над казанцами, Байынта совсем расстроился и возроптал на всевышнего. Почему такое счастье ниспослано какому-то крымцу, а не ему, не Байынте? Где справедливость? Но всевышний, должно быть, не обратил внимания на его ропот. Суюмбика как была, так и осталась для Байынты яблочком, висящим слишком высоко. Не дотянуться было ему до этого яблочка…

Беседуя с Айсуаком, среди всего прочего узнал Байынта и о том, чем дело у Кужака кончилось. Когда русские ворвались в Казань, бежал он с частью приверженцев в сторону Нукрата, но спастись не смог: потерпел поражение в случайной стычке с небольшим русским разъездом, был схвачен и затем казнен.

«Что искал, то и нашел, — мстительно подумал Байынта. — Вот и хорошо!» То есть сообщение о смерти Кужака нисколько не огорчило его, а, напротив, даже обрадовало. А судьба Суюмбики вдруг озаботила, и в душе шевельнулось нечто вроде ревности к Шагали-хану.

«Шагали-хан, говорят, стар и уродлив, — думал он. — Каково красивой ханбике жить с ним? Невесело, наверно, бедняжке. Может, взять да выкрасть ее? — Удивленный этой неожиданно явившейся мыслью, Байынта спросил себя: — А зачем? — И сам же себе ответил: — Затем, чтобы воспользоваться ее именем и славой. Она связана родством с ханами и мурзами. Что ни говори, это много значит. И к тому же… К тому же ее сын — наследник казанского трона! Коль удастся вырвать их — и мать, и сына — из рук Шагали-хана, то… я женюсь на Суюмбике и, свалив Кучума, создам новое великое ханство!»

Опять размечтался Байынта, и как приятно было ему, давно уже подкладывавшему под голову вместо подушки жесткое седло, как сладостно было представить себя в мягкой постели с прекрасной ханбикой в объятиях! А почему бы и не представить? Ведь удостоился такого счастья проходимец Кужак! И даже безобразный Шагали-хан обнимает ее. Впрочем, завидовать Шагали-хану не стоит. Суюмбика рождена не для этого жалкого старикашки. Суюмбике предназначено быть великой ханбикой, и она, благодаря Байынте, снова станет ею!

Для этого ему нужны воины, много воинов! Если рядом с ним будут несравненная ханбика и наследник трона Утямыш-Гирей, то будет и войско, все здешние племена пойдут за ним. Значит, надо действовать!

Байынта решил для начала выбрать из числа своих людей несколько самых пронырливых егетов и послать в город Касимов, чтобы установить связь с Суюмбикой.

19

Суюмбика все отчетливей осознавала, что ошиблась в своих расчетах. Шагали-хана на казанский трон не посадили, и вообще там, кажется, отпала надобность в каком-либо хане. Надежда Суюмбики на возвращение из Касимова в Казань в качестве полновластной хозяйки не сбылась, и Шагали-хан, к которому она с самого начала не испытывала никакой симпатии, стал ей просто отвратителен. Неестественно красное лицо, рыжая борода, неопрятные усы, вислобрюхая фигура, кривые ноги — все в ее нынешнем муже вызывало брезгливое чувство. Хотя избалованная поклонниками ханбика поначалу и вынуждена была допускать его в свою постель, настоящей близости между ними ни разу не было, а теперь даже при редких посещениях Шагали-ханом ее спальни она уклонялась от исполнения супружеских обязанностей, ссылаясь на плохое самочувствие, на головную боль.

Не только муж был противен ей, но и касимовский дворец, и царившие в нем порядки, и соперницы, то есть другие жены Шагали-хана с их злыми взглядами, — они ненавидели Суюмбику, шпионили за ней и старались при каждом удобном случае, когда рядом не оказывалось свидетелей, уязвить, унизить ее. Такая жизнь для самолюбивой ханбики была ничем не лучше томления в зиндане.

И от города Касимова с его залитыми грязью улицами и кривыми переулками душа ее отвратилась. Она почти перестала выходить из дворца, обрекла себя на добровольное затворничество.

Надо сказать, касимовцы встретили последнюю жену Шагали-хана не очень-то любезно. Здешний народ, в особенности в низах, был настроен по отношению к казанцам враждебно — прежде всего потому, что частые походы на Казань ложились тяжелым бременем на его плечи. Молва возложила вину за эти походы на Суюмбику. Дескать, ради того, чтобы жениться на ней, Шагали-хан без конца собирал войско, из-за нее лилась кровь детей адамовых. Короче говоря, насколько чужд был Касимов Суюмбике, настолько же она сама была чужда здешним татарам.

Эту отчужденность, даже откровенную враждебность касимовцев она чувствовала всюду — шла ли со служанками по городу или гуляла в ханском саду. Каждый встречный бросал на нее недоброжелательный взгляд, иные презрительно кривили губы, а то и плевали вслед. Однажды в переулке у мечети вслед ей метнули камень. Ханбику, привыкшую в Казани к тому, что встречные, увидев ее, поспешно склоняли голову, будто всю пламенем опалило. Насилу добралась она до постели и, уткнувшись лицом в подушку, заплакала навзрыд. После этого и перестала выходить из дворца, заперлась в своей комнате и, предавшись горестным думам, в самом деле занемогла.

Вообще-то она так и так ни с кем, кроме служанок, не общалась. В этом невеселом дворце не с кем было ей поговорить, поделиться своими печалями. Не делиться же с теми, кто следил за ней, за каждым ее шагом!

Впрочем, несмотря на постоянную слежку, ей удалось послать весточку отцу. Упросила купца, проезжавшего в ногайскую сторону, передать на словах: пусть уважаемый и милый ее сердцу отец не забывает свою любимую дочь и внука Утямыш-Гирей-хана, оказавшихся в тяжелом положении; пусть предпримет все возможное, чтобы вызволить их из плена.

Купец поклялся довести мольбу несчастной ханбики до слуха великого мурзы Юсуфа. Но довел ли, нет ли — Суюмбика не знала. Зато Шагали-хану донесли, что жена его разговаривала с купцом, и Шагали-хан запретил ей встречаться с посторонними мужчинами, усилил слежку за ней.

Снова всплакнула Суюмбика и долго стояла у окна, глядя сквозь засиженное мухами стекло на погруженный в дрему город. Остановила взгляд на вонзенном в небо минарете мечети. Он навел Суюмбику на мысль: «Единственное, что я еще могу, — обратиться к богу. Может, я наказана за грехи мои. Надо почаще молиться, надо испросить прощение…»

Касимов, возникший на крутом берегу Оки когда-то очень давно, пережив немало тревог и волнений, в эти дни притих, наслаждался покоем. Будто задремали его неказистые дома, задремала построенная на взгорке мечеть. Объяла город тишина. Лишь муэдзин, увенчанный белой чалмой, пять раз в день нарушал эту тишину пронзительным криком: поднявшись по винтовой лестнице на верхнюю площадку двухъярусного минарета, он призывал правоверных к молитве и восславлял всевышнего:

— Аллахи акбар! Аллахи акбар!

Голос муэдзина могли услышать почти на всех улицах небольшого города, тем не менее мечеть посещали лишь немногие, что свидетельствовало о несколько прохладном отношении касимовцев к ней. Правда, нельзя сказать, что они отвернулись от бога, но и особого пристрастия к молит вам у них не было. Несмотря на старания престарелого имама, который в ежедневных проповедях противопоставлял соблазнам многогрешного мира заботу об очищении души, молитвенного усердия в касимовцах не прибавлялось. К служителям веры они обращались лишь тогда, когда случалась крайняя нужда в этом. Понадобилось дать имя младенцу, свершить никах либо отпеть покойника, так тут уж имам — в красном углу, и карманы его тяжелеют. А в остальное время правоверные заняты ремесленничеством и торговлишкой.

В ханском дворце имам показывается редко, вмешиваться в дела хана он не вправе — это право принадлежит лишь московскому государю. Вот если обнаружится, что хан каким-либо образом нарушает клятву верности Москве, имам может и должен одернуть его. И, бывает, одергивает. Ибо клятва священна.

Тем не менее престарелый имам всю жизнь считался одним из самых близких ко дворцу людей, имел доступ в покои членов ханской семьи. Случится ли у них неприятность, заболеет ли кто — служитель аллаха утешит, снимет с души тяжесть, молитвой и нашептываниями утишит боль.

Потому и Суюмбика, ослабнув духом и занедужив, вынуждена была послать служанку за имамом.

Хотя молодость Суюмбики давно осталась позади, а превратности судьбы и невоздержанность в любви не могли не сказаться на ее красоте, она все еще сохраняла свою женскую привлекательность. Даже в блеклых глазах немощного имама при разговоре с ней загорелся огонек, выдавая греховную мысль. Должно быть, он сам себя поймал на этом — покашлял в смущении.

— Надо тебе, ханбика, походить в мечеть, — сказал имам. — Пророк разрешил женщине сидеть с закрытым лицом в прихожей мечети, внимая словам, доносящимся из святилища, и повторяя их. Поручи дух свой всемогущему, отврати мысли от мирской суеты, самозабвенно погрузившись в молитвы…

После этого разговора к немногочисленным правоверным, пять раз на дню спешившим к намазу в мечеть, присоединились две закутанные с головы до ног в черное женщины. Одна из них оставалась у входа, другая, войдя в прихожую, опускалась на специально постланный для нее молитвенный коврик и молилась, вторя имаму, распевавшему суры Корана в глубине храма.

Искала Суюмбика в мечети утешения, а обрела потерянную надежду на возвращение былой своей власти и славы. Однажды во время послеполуденного намаза возникла возле нее фигура, закутанная, как она сама, в черное. И послыша я шепот:

— Возлюбленная ханбика, я прибыл от сохранивших верность тебе людей…

Суюмбика вздрогнула и едва не воскликнула: «О, всемогущий! Видно, услышал ты мои стенания и прислал вестника радости!»

«Вестник радости», то кладя вместе с ней поклоны, то воздевая руки, сообщал нараспев:

— Япанча-эфэнде собирает у Арского поля войско. Оно из дня в день растет. К мусульманам, поднявшимся против урусов, примкнули племена язычников. Им нет числа. Их предводитель Мамыш-Берды в согласии с Япанчой-эфенде построил у реки Меши городок. Они договорились создать там самостоятельное ханство. Единственный человек, достойный стать ханом, — наш ханзада Утямыш-Гирей. Ему будет возвращен и казанский трон. Береги, ханбика, сына, крепко береги. И готовься к возвращению на нашу священную землю…

Суюмбика, не зная, как выразить радость, обернулась к вестнику, на миг открыла лицо. Вестник сделал то же самое. Это был молодой мужчина. Суюмбика торопливо сдернула с пальца золотое колечко, сунула ему в руку.

— Благодарю, высокочтимая ханбика. Мне не нужна награда, но возьму на память… Я — служитель веры, в свое время был шакирдом сеида Кулшарифа. Стараюсь ради возвращения казанской мечети ее лучезарной славы. Надеюсь, со священных минаретов опять зазвучит священный азан[32]. Я буду навещать тебя. А пока — прощай!..

Суюмбику будто подменили. Сразу выздоровела, оживилась, стала благосклонной к мужу. Обласкав его, выпросила для пригляда за Утямыш-Гиреем еще двух нянек и потянулась к ханской казне якобы для пожертвований. Воскресшую надежду надо было подкрепить подкупом прислуги, охранников, а может быть, и кое-кого повыше.

Резкая перемена в настроении жены удивила Шагали-хана, а потом и насторожила: нет ли за этим чего-нибудь такого?.. Поделился сомнениями с имамом.

— Приближение к богу просвещает женщину, — объяснил имам. — Ханбика стала посещать мечеть, ни единого из пяти сроков не пропускает, искренне верует. Милость аллаха всемогущего безгранична. Должно быть, услышал он молитвы ханбики и озарил ее душу светом благочестия.

А Суюмбика ждала знакомого вестника. Но прошло довольно много времени, прежде чем он опять возник в прихожей мечети возле ханбики. Весть, доставленная им, порушила ее надежду на скорое вызволение из плена.

— Выслушай меня спокойно, ханбика, — начал вестник. — Вышло не совсем так, как задумывалось. Из Ногайской орды к Мамышу прибыл твой родной брат Галиакрам. Он объявлен ханом и поможет вырвать Казань из рук урусов…

Суюмбика не проронила в ответ ни слова. Ни сил, ни соображения не хватило, чтоб сказать что-нибудь. Вернувшись во дворец, опять уткнулась лицом в подушку, заныла, заплакала — иначе не скинуть навалившуюся на душу тяжесть. Обидно было так, будто преподнесли дорогой подарок и тут же отобрали. Вспыхнула злость на Галиакрама. Сидеть бы ему, безмозглому, в Малом Сарае и не высовываться, так нет! Ух, своими бы руками задушила!.. И отцу бы бороду выдрала! Помог, называется, несчастной дочери и сиротке-внуку! Не нашел своему бестолковому сыну тихий улус где-нибудь в другом месте!..

Не потому обозлилась Суюмбика на брата, что стал он ханом каких-то там марийцев (коль сумеет, пусть себе правит ими), а потому, что лишилась она надежды на скорое избавление от унизительной зависимости, от ненавистного мужа. Раз там появился хан, значит, Утямыш-Гирей им уже не нужен и она не нужна…

К счастью, человек быстро приноравливается и к радостям, и к горестям, переживания понемногу теряют остроту, и жизнь снова течет более или менее спокойно. Поручив себя тому же аллаху, Суюмбика возобновила посещения мечети. Вслушиваясь в доносящееся из-за прикрытой двери бормотанье имама, усердно отбивала поклоны и забывалась в молитве.

И опять в один из вечеров, во время сумеречного намаза, в прихожую мечети неслышно, как тень, проскользнула закутанная с головы до ног фигура. Суюмбика встрепенулась: не привез ли ее знакомец хорошую новость? Но к немалому ее удивлению, новый вестник оказался, как он сообщил, посланцем знатного и доблестного предводителя сибирского войска Байынты.

— Турэ мой, — зашептал посланец Байынты, — велел передать тебе, уважаемая ханбика, что под его рукой — тысяча всадников. Он предоставляет это войско в твое ведение. Условие же такое: ты должна стать его женой, связанной с ним никахом. Неправедный Кучум, хан сибирский, будет свергнут. Вместо него трон займет твой сын Утямыш-Гирей. Турэ велел сказать: «Нашему народу нужен повелитель из рода высокочтимых ханов. До того, как сын твой достигнет совершеннолетия, державные дела примем на себя. Коль дашь согласие, я с помощью моих отважных воинов вырву вас, тебя и твоего сына, из плена. После этого, овладев сибирским троном, мы двинемся на урусов и отомстим царю Ивану за Казань. Я буду верным твоим спутником. Мне нужно имя достойного хана, чтобы войско мое стало несметным. В знак согласия пришли какую-нибудь свою вещицу!»

Суюмбика не могла дать согласие сразу же. Нужно было подумать. Назначила новую встречу через два дня. Но уже на следующий день твердо решила: примет предложение Байынты. Да-да, надо согласиться! Может быть, это последняя возможность вернуть счастье — больше таких предложений не будет. Она пошлет Байынте в знак согласия драгоценный браслет…

Самое важное после этого — уберечь от всяких случайностей сына. Все теперь сходится на нем, на Утямыш-Гирее. Он — ее надежда и опора. «Сегодня же заберу его в свою комнату, — думала Суюмбика, возвращаясь из мечети с очередного намаза. — Пусть и няньки спят у меня. Мне теперь не с кем делить постель. Шагали-хана больше и близко не подпущу. Не нужно мне это, единственная у меня теперь радость — мой сын…»

У входа в свои покои Суюмбика увидела русскую девушку Настю, приставленную Шагали-ханом к Утямыш-Гирею. В глазах девушки стояли слезы.

— Что случилось? Уж не заболел ли мой сын?

— Нет, не заболел, ханбика. Его увезли…

— Куда увезли? Что ты несешь?!

— Как только ты, ханбика, ушла в мечеть, охранники хана забрали его, посадили в крытую повозку и увезли. Он так плакал!..

Суюмбика поняла: увезли в Москву. Случилось то, чего она более всего боялась: ее лишили последней опоры, единственной надежды. Шагали-хан, а может быть, сам царь Иван, — кто-то, неважно — кто, — упредил ее ход. Утямыш-Гирея упрячут в какой-нибудь монастырь и будут держать там во имя безопасности Государства Московского. Это не трудно было понять.

На этот раз Суюмбика даже заплакать не смогла. Душа ее омертвела. Нет, вернее сказать — в ней вспыхнул иссушающий душу огонь ненависти ко всему, что ее окружало, ко всем людям, ко всему миру.

Ее лишили смысла жизни. Где, кому теперь она нужна? Молодость ее прошла, красота увяла… Теперь и сына отобрали. Его имя, словно наделенное волшебным свойством, притягивало к себе мысли тысяч и тысяч самых разных людей — приверженцев разгромленного Казанского ханства, надеявшихся на возврат прошлого; мурз, сеидов, войсковых турэ, потерявших власть и силу; искателей шального счастья, мечтающих стать где-нибудь ханами. Они вились вокруг имени Утямыш-Гирея, как мухи вокруг сосуда с медом. Тогда и Суюмбика была нужна им, а теперь никто на нее и не оглянется.

Отомстить, отомстить им всем!..

Суюмбика перестала ходить в мечеть, сосредоточила все внимание на муже. Она не упрекнула его, прикинулась смирившейся с потерей, лишь слегка опечаленной, нуждающейся в утешении женой. И когда Шагали-хан, вспомнив о своих супружеских обязанностях, пришел к ней, ошеломила его такой страстностью, такими ласками, каких он от нее никак не ожидал.

И муж зачастил к ней.

В один из вечеров она встретила его угощением. Попросила стряпуху, которую для отличия от девушки Насти звали Настасьей, испечь блинчиков, вскипятить чаю, принести меду. Приготовила столик. Разлила чай в звонкие китайские чашки, приобретенные еще в Казани.

Шагали-хан смутно заподозрил что-то неладное. Не привык он к такой заботе с ее стороны.

— Что ж ты не отведаешь угощения, мой хан? — спросила Суюмбика, впервые назвав его ханом. — Для тебя ведь старалась. В знак почтения и благосклонности…

— Не слишком ли далеко зашла твоя благосклонность? — пробурчал Шагали-хан. — Хочу знать: ради чего так стараешься?

— Право мужа на почтение установлено аллахом, — ответила Суюмбика. — Я всегда была почтительна к своим мужьям.

— Я знаю, ханбика, как ты относилась к своим мужьям и ради кого старалась! Это всем известно…

— Раз известно, стоит ли ворошить прошлое? Прошу, уважаемый хан, отведай блинчиков, чаю выпей.

Но упоминание о прошлом уже привело Шагали-хана в раздражение. «Я, мужчина, без никаха ни с кем в постель не ложился. А ты кого лишь в своей постели не принимала! Подстилка крымская!..» — с неожиданно накатившейся злостью подумал он.

— Пей! — ласково напомнила Суюмбика. — Выпей, пока чай не остыл.

— Выпить?.. Ты, наверно, так любовников своих угощала! А теперь заскучала по ним и решила с мужем утешиться?

Он умолк, ожидая, что Суюмбика смутится, лицом изменится. А она смотрела невозмутимо, чем окончательно разъярила его.

— Ну, что молчишь? Глядишь на меня, а видишь своего Кужака? Пей сама свой чай!

Жена сохраняла спокойствие. Шагали-хан, грязно выругавшись, схватил свою чашку, сунул ей в руку.

— Тебе, потаскуха, сказано: сама пей!

Суюмбика подняла чашку повыше, подержала, покачивая, словно собираясь плеснуть содержимым в побагровевшее лицо человека, значившегося ее мужем, и вдруг в порыве гнева и ненависти, запрокинув голову, на едином дыхании выпила налитый для него чай.

Шагали-хан раскрыл было рот, собираясь сказать еще что-то, но не успел: Суюмбика, скорчившись, рухнула на пол.

Когда на зов хана прибежали служанки, Суюмбика была уже мертва. Ее подняли, положили на тахту.

Шагали-хан долго стоял, ошалело глядя на покойную. Мелькнула в голове мысль: «Красивая была… И мертвая — красива!»

20

Великий мурза Юсуф, принимая Мамышева посла, старался напустить на лицо надменно-холодное выражение, но скрыть радость не смог. В конце концов он оказал велеречивому мещеряку знаки внимания, какие оказывал лишь послам крымского хана: устроил в его честь меджлис[33] и выезд на охоту в ближайшие окрестности Малого Сарая.

Посол, не знававший прежде ничего подобного, сильно возгордился. Пришло ему на ум: «Зачем мне прозябать на побегушках у этого нищего Мамыш-Берды? Возьму да останусь при повелителе Ногайской орды, попрошусь к нему на службу!..»

Но Юсуф, напоминая на каждом шагу, по сколь важному делу прибыл посол, не давал возможности углубиться в эту мысль.

— Скажи своему турэ: великий мурза Юсуф незлопамятен, — внушал он. — Я следую завету: «Даже тому, кто кинул в тебя камень, ответь прощением и угощением». Мамыш-Берды встретил моего гонца без должного уважения. А я, как видишь, в меру своих возможностей стараюсь уважить его посла…

Едва мещеряк, сидя на пышной подушке, предавался раздумью — Юсуф обрывал нить его размышлений.

— Скажи: дружба с великим мурзой Юсуфом к худу не поведет. У нас один враг — царь Иван. Объединив силы, мы выбьем ему зубы!..

При таких вот обстоятельствах готовые сорваться с языка слова так и не сорвались. Когда Юсуф пообещал послать Мамышу пятьсот всадников, более того — послать, согласно его просьбе, своего старшего сына Галиакрама в качестве хана, мещеряк от намерения остаться в орде отказался. «Галиакрам — не безродный Мамыш, — решил он. — Сын хозяина орды, родной брат знаменитой Суюмбики. При таком хане я не прогадаю!»

Посол, быстренько простившись, уехал. А в Малом Сарае начали готовиться к отправке обещанного войска и хана.

Юсуф не мог нарадоваться: нашел сыну многообещающее место! Заартачившегося было Галиакрама обругал:

— Глупец! Тебе же открывается путь к казанскому трону! Коли этот Мамыш-Берды, дай ему аллах здоровья, разобьет войско урусов, Казань, считай, возвращена и ты — ее хан! Понял, дурень?

Понять, конечно, Галиакрам понял. Но не мог отделаться от опасений за свою драгоценную жизнь, а прямо сказать, так трусил. И все-таки желание стать в будущем хозяином казанского трона взяло верх над малодушием, вынудило его обречь себя на жизнь, более хлопотную и опасную, чем в Актюбе.

Отправился он к Мамышу в надежде стать повелителем ханства, никем пока не признанного, не имеющего ни определенных пределов, ни даже столицы. Несмотря на врожденную трусость, в пути держался довольно-таки раскованно, делал остановки, где хотел и когда хотел, чтобы, подкрепившись, вдоволь поваляться. Так, не забывая побаловать себя обильной едой и отдыхом, добрался, наконец, до городка на Меше.

Тут, получив в свое распоряжение приземистое строение и умостившись в красном углу на горке из подушек, вдруг почувствовал себя очень и очень одиноким. И повелел Мамышу:

— Половину прибывших со мной верных мне воинов поставь на охрану дворца!

— Ты не тревожься, наш уважаемый хан! — сказал Мамыш. — Я об этом позабочусь. А твоя забота — призывать склонившийся на нашу сторону народ к священной битве с русским войском. Во имя будущего нашего ханства, его могущества.

Когда тысяцкие, сотники и десятники Мамышева войска то поодиночке, то кучками прошли мимо Галиакрама, склоняя перед ним голову, в душе его страх на некоторое время уступил место воодушевлению. «Приятно все-таки быть ханом, нет на свете ничего приятней этого, — думал он. — Хорошо, что отец послал сюда меня. Ведь это счастье могло достаться и какому-нибудь другому мурзе».

По случаю прибытия хана Мамыш-Берды устроил празднество. Где-то были добыты бочонки с медовухой, из ближних окрестностей пригнали овец, наварили полные котлы мяса. Нашлись сказители, певцы, плясуны. Напились-наелись, повеселили душу все, а те, кто крутился возле Мамыша и старался теперь поближе сойтись с ханом, и вовсе нажрались и упились до потери сознания.

Дабы хан получил от празднества полнейшее удовольствие, Мамыш подложил ему в постель одну из захваченных в разных краях и превращенных в наложниц женщин. Правда, эту услугу предусмотрительного Мамыша хан с вечера оценить не смог: нахлебавшись крепкой медовухи сверх всякой меры, ничего уже не соображал, к тому же угодники, якобы блюдя обычай, натолкали ему в рот столько кусков жирного мяса, что под конец он уже и дышал еле-еле.

Разбуженный утром ужасной головной болью, Галиакрам раскрыл глаза и видит: рядом спит-посапывает красотка. «Это что еще за?.. — принялся соображать хан. — А я ведь вроде и не попользовался. Экая срамота!»

Хан с досады закряхтел. Тут и красотка проснулась, села и, довольная тем, что спокойно проспала всю ночь, пропела:

— Не угодно ли тебе что, дорогой хан? Скажи, душа моя!..

Судя по выговору, родом красотка была из татар, видимо, откуда-то из-под Казани. Блеклое, дрябловатое лицо, синева под глазами говорили о недоспанных ею ночах. Впрочем, хан не обратил внимания на ее изъяны. Вернее, не в состоянии был заметить такие мелочи. Угнетенный похмельем, терзаясь из-за постыдного для мужчины упущения, он не ответил красотке, лишь постукал со злости кулаком себе по лбу.

Догадливая наложница живо сползла с нар, бегом-бегом принесла чашку медовухи и споила ему. Хану полегчало. Вскоре Галиакрам, испытывая неизъяснимое удовольствие от легких прикосновений пальцев красотки, отправившихся в путешествие по его волосатой груди, опять уснул.

Послепраздничное «лечение» затянулось надолго. Едва хан утром продирал глаза — перед ним появлялась чаша с медовухой либо кумышкой и горка мяса. Хоть и попал Галиакрам не в такой знатный дворец, как у отца, и тем более не в такой, в каком предстояло поселиться в Казани, здешнее окружение ему понравилось. Дни проходили в хмельном веселье. На ночи тоже грех было бы обижаться. Что ни ночь — новая «ангелица».

Предавшись столь приятной и беспечальной жизни, Галиакрам и пальцем не шевельнул для выполнения отцовского приказа. А Юсуф ему перед отъездом приказал: «Как только устроишься там, первым делом постарайся выручить Суюмбику!» Забыть об этом совсем Галиакрам не забыл, но в минуты отвлечения от пьянства и ночных утех оправдывал себя: «С чего это я должен выручать Суюмбику? Пусть себе живет с Шагалием! Никто ее насильно за него не выдавал, сама пошла. Коль наскучил Шагали, пусть позовет своего Кужака. Да, пускай Кужак ее выручит!»

Эти мысли порой он выбарматывал себе под нос, а то, к удивлению наложницы, и выкрикивал:

— Нет! Не нужна ты мне! Нисколько не нужна! Не тяни руку к казанскому трону! Я на него сяду, я!

В конце концов он возненавидел сестру. «Она мой враг, — решил Галиакрам. — Враг, конечно же, враг! И нет врага опасней. Коль Мамыш прогонит урусов из Казани, она не постесняется, посадит на трон сына, а сама опять кинется в объятья какого-нибудь проходимца вроде Кужака. Нет уж, сестрица, не бывать по-твоему! Пропади ты пропадом там, в Шагалиевом гнезде!»

После того, как в «ханскую ставку» начал наезжать бывший баскак, назвавшийся Салахутдином, злоба Галиакрама по отношению к сестре усилилась. Принялся этот старикашка нахваливать Суюмбику. Рассказывать всякие истории, якобы свидетельствующие об уме и благородстве преславной ханбики. И назойливо напоминать при этом, что она — дочь великого мурзы Юсуфа и его, уважаемого хана, единоутробная сестра.

— Постарайся помочь попавшей в беду сестре, — советовал старик. — Сперва отправь к ней тайного посла, подготовь ее. Потом, когда представится возможность, пошлешь за ней войско. Заодно снесут голову коварному Шагали-хану…

Бывший баскак Салкей, ныне Салахутдин, старался пробудить сочувствие к «томящейся в плену», а так называемый хан, прикидываясь заинтересованным слушателем, перетолковывал его слова на свой лад: «Да, верно говорит старая лиса. Надо отправить туда тайного посла. Выбрать надежного слугу. Очень, очень надежного. Проворного и смелого. Послать, чтоб убрал Суюмбику. Именно так! Почему я, будущий хозяин казанского трона, должен терпеть тех, кто грозит моему счастью? В таких случаях не то что сестру — отца родного не жалеют…» — думал он.

А Салкею, будто бы поддерживая его мнение, сказал:

— Благодарю за хороший своет! Я пошлю туда, пошлю надежного человека. Но сам понимаешь, Касимов пока что — во власти урусов. Путь к ханбике закрыт. Можно сказать, на замке. Как его открыть? Коль знаешь, научи…

— Ты прав, путь закрыт, — ответил старик. — Но нет на свете замка, к которому не подошел бы какой-нибудь ключ. Пусть твой посланец сделает подношение имаму касимовской мечети. Святая молитва поможет встретиться с ханбикой. Понял?..

Понял, прекрасно понял претендент на казанский трон хитрого старика и отчетливо представил, как посланный им человек с помощью таинственного имама проникнет в касимовский дворец и положит конец притязаниям его знаменитой сестрицы.

Тут, вдалеке от могущественного отца, попривыкнув в пьяном угаре к странноватому своему окружению, состоявшему, главным образом, из незнакомых слуг и опустившихся рабынь, Галиакрам почувствовал себя подлинным ханом и не преминул бы предпринять какие-то действия для осуществления задуманного убийства, но смерть преградила путь ему самому.

Положение Мамыша все более ухудшалось, среди восставших росло недовольство, участились случаи открытого неповиновения, иные рядовые воины уже осмеливались поднять руку на десятников и даже сотников. Объяснялось это и туманностьюсмысла восстания, и каждодневными проявлениями несправедливости, усугубленными образом жизни «хана», на которого поначалу возлагали большие надежды, а потом махнули рукой. Войско начало разбредаться, люди уходили и затаивались в окрестных лесах. Мамыш попытался навести порядок. Схватили и повесили для устрашения остальных нескольких беглецов, — без толку. Бегство после казни лишь усилилось.

В один из этих напряженных для Мамыша дней Галиакрам потребовал для своих личных нужд десять воинов из числа прибывших с ним.

— Зачем они тебе? — удивился Мамыш.

— Повеление хана не обсуждается, а безоговорочно исполняется, — высокомерно бросил Галиакрам. — Узнаешь, когда исполнишь.

— Нет у меня твоих воинов, господин мой хан, — ответил Мамыш, усмехнувшись. — Были да все вышли. Разбежались.

Мамыш, понятно, врал. Прибывшие с Галиакрамом ногайцы не столько из чувства верности ему, сколько из-за того, что бежать им было далеко, да и нельзя — в орде накажут, бродили тут как в воду опущенные.

— Мне нужно с десяток надежных воинов, — повторил Галиакрам. — Я пошлю их в Касимов. По важному делу.

— Чем глядеть в сторону Касимова, мой хан, позаботься о себе!

Это прозвучало скорее как приказ, нежели совет, и, конечно, не понравилось Галиакраму. Он разозлился.

— Обо мне позаботиться должен ты! Хочешь чего-нибудь добиться, так береги своего хана! Что ты можешь без меня?

Задетый за живое Мамыш, закусив нижнюю губу, бросил на хана свирепый взгляд. Но Галиакрама это не образумило, он продолжал запальчиво:

— А когда ты думаешь начать наступление на Казань, а? Когда изгонишь урусов из этого священного города? Я ведь прибыл сюда не для того, чтобы возглавить толпу бродяг! Великий мурза ногайцев Юсуф послал меня, чтоб я занял казанский трон!

— Ну и займи!

— Да как же я займу, когда твое войско бездельничает, а ты и не думаешь начать поход на Казань!

Не обращая внимания на то, что по лицу Мамыша пошли пятна, Галиакрам продолжал выговаривать ему:

— Отец мой воинов тебе прислал? Прислал. Хана прислал? Прислал. Чего тебе еще надо?

— Надо, чтоб ты заткнулся, душа из тебя вон!

Только тут Галиакрам сообразил, что оказался в отчаянном положении: взбешенный Мамыш надвигался на него.

— Эй-эй! — предупредил хан внезапно осипшим голосом. — Ты поосторожней, а то… Голова ногайского мурзы в тысячу раз дороже головы какого-то там марийца!

— Вот как? Что ж, держи, я вложу твою драгоценную голову в твои собственные руки!..

Мамыш-Берды, вырвав из-за пояса боевой топор, взмахнул им. Галиакрам успел издать душераздирающий вопль. Топор беззвучно вошел в его жирную шею. Струей ударила кровь. Тучное тело хана кувыркнулось на пол.

Мамыш приказал вбежавшим на крик охранникам:

— Отсеките ему голову напрочь!

И сунул топор в руку одному из растерявшихся охранников.

— Ну, что застыл? Отсеки!

Убийство пусть и никудышного хана — дело нешуточное. Мамыша трясло. Чтобы унять дрожь, он потянулся к недопитой Галиакрамом кумышке. Сделав глоток, передал чашу охраннику, который перерубил шею убитого.

— На, пей! — сказал, утирая губы. — Помяни хана! А его голову… Голову посади на кол. Пусть все видят, что с Мамышем шутить нельзя!

21

Молодой имянкалинский хан Ахметгарей, узнав, что летняя его ставка у горы Каргаул разорена, дворец сожжен, крепко подосадовал на самого себя: был неоправданно мягок по отношению к подвластным башкирским племенам. Будь иначе, разве же случилось бы такое? Начальнику своего войска хан приказал установить и покарать преступников.

— Не откуда-то издалека они, наверно, явились, — сказал Ахметгарей. — Совершили злодеяние башкиры из ближней округи.

— Так, так, — подтвердил начальник войска. — Мои воины, подоспевшие к пожару, видели, что преступники утекли вверх по Уршаку.

— Должно быть, минцы! Их рук дело! Вот что: доставь-ка сюда главу этого строптивого племени, Канзафара! Надо проучить его!

— Клянусь, мой хан, доставлю в мгновение ока! Только разреши взять с собой побольше воинов. Сам знаешь, какой там народ.

— Нет-нет! — возразил хан, вдруг придя к мысли, что в столь неспокойные времена чересчур обострять отношения с подданными не стоит. — Не бери с собой воинов. Возьмешь несколько телохранителей — и довольно! На этот раз не воевать я тебя посылаю. Нельзя перегибать палку. Пригласишь Канзафара в гости. Понял? А тут будет видно…

— А ежели они нападут на меня? Как же без воинов-то?

— Не нападут. Башкиры на добро злом не отвечают. А ты ведь с добрым намерением поедешь. Понял? Да, ты поедешь, чтобы пригласить Канзафара в гости к хану.

— Все-таки, мой высокочтимый хан, легче разговаривать, имея за спиной войско.

— Не надо на этот раз войска! Уразумей: ты едешь не как войсковой турэ, а как посол, выполняющий мое поручение. Скажешь от моего имени: хан, мол, желает увидеть предводителя достославного племени Мин Канзафар-бия в своем дворце в качестве уважаемого гостя. Пусть рот от удивления разинет. Сразу с собой и привези его. Для большей убедительности скажи: будут и некоторые другие предводители племен. Скажи, к примеру: такое же приглашение послано Татигасу. Уразумел?

Когда вооруженный «посол» хана предстал со своими телохранителями перед Канзафаром-турэ, минцы как раз были взбудоражены необычайным событием. Нежданно-негаданно, спустя столько времени, вернулся в племя один из четырех егетов, схваченных ни за что ни про что армиями имянкалинского же хана Акназара и угнанных неведомо куда. Удивительны были рассказы Ташбая о своих приключениях. Он не просто слышал, а сам был очевидцем падения подлого Ядкара с казанского трона. Мало этого — при взятии Казани воевал на стороне русского войска!

Акхакалы посоветовали Канзафару:

— Укороти язык этого егета. А то навлечет беду на племя. Дойдет слух до Имянкалы — тут же нагрянут…

Однако бий не спешил с этим, мысли его больше были заняты подготовкой нынешнего общеплеменного собрания — йыйына. Где устроить праздник? Как обычно, у Асылыкуля, рядом с главным становищем коренного рода минцев, или в местах обитания других родов, скажем, у Кугидели либо в верховьях Уршака? Вопрос немаловажный, ибо от этого зависело, откуда и кого пригласить на праздник. Возникло у Канзафара намерение зазвать и самого хана. В конце концов, решил устроить йыйын в долине Кугидели, у озера Акзират, неподалеку от священных могил предков — Урдас-бия с Тысячью Колчанов и его окружения. «Так и Ахметгарей-хану ближе ехать. Глядишь, и приедет», — рассудил он.

Между тем Ташбай все свои потрясающие впечатления уже выложил и тем, кто подходил к нему, чтобы убедиться в достоверности повторяемых его первоначальными слушателями рассказов, он лишь коротко отвечал: «Да, так и было». Хотя в племени все еще жили услышанным от «вернувшегося почти с того света», интерес к нему, подобно к реке после разлива, начал спадать. Может быть, поэтому Канзафар-турэ поругал его за опасную словоохотливость, но не очень строго.

Сорвать бия с места посланцу Ахметгарей-хана труда не составило. Приглашение он принял с удовольствием. «Выходит, молодой хан относит меня к числу знатных предводителей, — подумал он. — Может быть, выгадаю что-нибудь для племени. Да и представляется повод пригласить в гости и самого хана. Может, и вправду приедет на йыйын…»

Акхакалы поддержали его мнение.

— Общение с ханом тебе не повредит, — сказали ему. — Не войско же прислал, а приглашение. Поезжай, поезжай!

В сопровождении двух телохранителей и слуги Канзафар-бий последовал за посланцем хана.

К Имянкале подъехали на склоне дня. Как и полагается при встрече уважаемого гостя, ворота в крепости распахнулись без промедления. Когда Канзафар соскакивал с седла, один из ханских охранников даже заботливо подставил плечо, чтоб он оперся. Другой увел коня в ханскую конюшню. Однако дворцового служителя, который должен был бы выйти навстречу бию и проводить его в гостевую комнату, не было видно. Канзафар удивился. Направляясь к входу во дворец, обернулся к двинувшимся следом охранникам.

— Может, хану не сообщили о моем прибытии?

Вместо вежливого ответа услышал:

— Он ждет тебя не дождется! Шагай быстрей!

Два охранника подхватили его под руки с двух сторон и, подтащив к железной двери, втолкнули в зиндан, устроенный в подвале дворца. Дверь закрылась, лязгнул запор.

Канзафар покричал-покричал, но отклика не получил. Отошел в дальний угол и, приткнувшись там, заплакал. Он ничего не понимал.

Вскоре втолкнули в зиндан и обоих его телохранителей.

Ночь тянулась мучительно долго. Утром предводитель племени Мин предстал перед ханом, но не в качестве гостя, а в качестве узника. Охранник тычком в спину поставил его на колени. Канзафар, задыхаясь от обиды, едва не закричал, но сумел спросить сдержанно:

— Что это, высокочтимый хан? С каких пор в Имянкале так унижают гостей?

Ахметгарей-хан ухмыльнулся.

— Ты не гость! Ты — преступник!

— В чем моя вина?

— Как? Ты не знаешь, в чем твоя вина? А я ждал, что ты покаешься.

— Мне не в чем каяться! Я чист и в делах, и в мыслях. В племени моем, благодарение всевышнему, все благополучно. Никто ни единым звуком не погрешил против ханства.

— Никто?

— Никто, высокочтимый хан. Ни единым звуком.

— А кто разорил мою летнюю ставку, а?

До Канзафара дошли вести о нападении на ханскую ставку, но он воспринял их спокойно, поскольку знал, что минцы к этому делу не причастны. И теперь он облегченно вздохнул: вот, оказывается, в чем его обвиняют!

— Я слышал, дорогой хан, что какая-то толпа бесчинствовала у горы Каргаул. Что эти злодеи там натворили?

— Об этом у тебя надо спросить! Твои там были, минцы. Не сам ли ты их послал?

— Аллах свидетель, мой высокочтимый хан, племя Мин такими делами не занимается!

— Есть у тебя доказательства? Чем подтвердишь свои слова?

— Тем, что все в племени в эти дни были на месте. Никто на сторону не отлучался, и никто со стороны к нам не прибился.

Простодушные ответы Канзафара почти было убедили хана в невиновности минцев, и он подумал: «Может, в самом деле не они? Может, юрматынцы?» Но слова: «Никто со стороны к нам не прибился», — опять ожесточили его. Ахметгарей выпрямился на троне, хлопнул ладонями себе по коленкам.

— Врешь! Никто, говоришь, не прибился, а этот, вернувшийся из Казани головорез, что — не в счет? Он сеет в племени смуту, а ты его покрываешь! Все вы один другого стоите! В зиндан!..

Канзафара отвели обратно в зиндан. Теперь бий понял: Ахметгарей-хан заманил его в ловушку, все было обдумано заранее. Племени грозит разгром, а он, предводитель, лишен возможности что-либо предпринять. И сам, сам виноват! Жил беспечно, не учуял коварства! Хорошо, если в племени узнают, что их турэ попал в беду, и поднимутся всем миром, кинутся на выручку. Тогда Ахметгарей, чтобы дело не зашло чересчур далеко, выпустит его из зиндана. Но племя может и не подняться. Соберутся акхакалы на совет, и кто-нибудь скажет: «Не будем спешить, старики, подождем еще. Наберемся терпения…» На том все и кончится.

Перед мысленным взором Канзафара предстало ужасное зрелище: вот по приказу Ахметгарей-хана выводят его на майдан и начинают полосовать плетками спину… Потом потащат к плахе, чтобы отсечь секирой голову… Или вздернут на виселице… Обвиненного в нападении на ханскую ставку ждет именно такая смерть…

Снова заплакал Канзафар-бий. С детства он был плаксив и доныне не избавился от постыдной для мужчины слабости.

Прошло несколько дней. К хану больше его не водили. Утром и вечером охранник, вынув из стены у двери круглый камень, просовывал в дыру остатки чьей-то еды: небрежно обгрызенные кости, иногда — плошку шурпы. В один из дней Канзафар попробовал заговорить с охранником, просовывавшим эти самые кости и плошки:

— Не сможешь выпустить меня? — И, не дожидаясь ответа удивленного охранника, посулил: — Получишь отменного скакуна! Мало — двух скакунов!..

— Нет! — отрезал охранник. — Менять свою голову на скакуна не собираюсь!

В другой раз Канзафар шепнул ему:

— Не хочешь сам — скажи кому-нибудь, кто сможет. Обоих одарю.

Охранник все же выполнил просьбу, передал его слова дворцовому ключнику.

— Пускай сначала пригонит скакунов, тогда поглядим, — отозвался тот.

— Как же он пригонит, коль в темнице сидит?

— Это уж его забота. Мы что, дураки, чтобы выпустить узника, поверив ему на слово? Ищи его потом!

— Он — предводитель племени. Никуда не денется, в племя свое, наверно, вернется.

— Раз он — турэ, что же соплеменники о нем у не побеспокоятся? Был бы он им нужен, так целый табун, а не то что два-три скакуна пригнали бы, понял?

Ключник, довольный тем, что не поддался соблазну и решительно отверг посулы, важно пошагал по своим делам, смущенный охранник поплелся в свою каморку, а Канзафар-бий по-прежнему сидел, привалившись к неровной каменной стене, в углу зиндана.

Он предпринял еще несколько попыток уговорить уже знакомого охранника, обещал взять его с собой, дать, сколько тот захочет, скота, наделить каким угодно добром, такие возможности он, бий, имеет; пытался улестить и тем, что охранник при желании сможет остаться жить среди минцев, что его, как человека, вызволившего главу племени из беды, встретят с почестями. Однако ни этот охранник, ни кто-либо другой за рискованное дело не взялся. И Канзафар забился в свой угол, умолк.

После того, как бий «приехал в гости», прошло дней пять или шесть, он сбился со счету, потому что спал и дремал урывками и уже не в состоянии был замечать смену дня и ночи. И вот однажды, когда он задремал, за дверью раздались крики, поднялась какая-то суматоха. Канзафар открыл глаза, прислушался. Крики удалились, потом опять приблизились, дверь зиндана загрохотала, — снаружи, похоже, пытались открыть ее, сбивали замок. Канзафар и его товарищи по несчастью, охваченные надеждой на освобождение, бросились к двери, принялись, крича, толкать ее изнутри. Наконец тяжелая железная дверь распахнулась, в глаза Канзафару ударил яркий свет. Первое, что он услышал, падая вперед, было:

— Живы!

Бия подхватили, и он оказался среди своих возбужденных соплеменников. А вокруг трещало, гудело пламя — полыхал пожар, горели деревянные строения.

— Благодарю вас, благодарю! — бормотал, глотая слезы радости, Канзафар-бий. — Теперь скорей домой, надо подобру-поздорову уходить!..

Никто его не понял, может, и не расслышал его слов, а он, приходя в себя, думал: «Теперь орда непременно пришлет войско… Никого из нас не пощадит, коль не уйдем в другие края. Придется, видать, покинуть землю, леса и пастбища, завещанные предками. Наши становища, наши постройки — все, все бросить! Что поделаешь, жизнь — дороже…»

22

Подходя к родному становищу, Ташбай, конечно, волновался. И улыбался, представляя подробности встречи с близкими. Как это бывает при возвращении человека после долгого отсутствия, сначала все немного растеряются. Мать, увидев его, уронит руки, потом радостно вскрикнет… Сестренка, завизжав, повиснет на его шее…

Но оказалось, что и отец его, и мать, сломленные горем, умерли. Сестру отдали замуж в другой род. Даже избу свою Ташбай не обнаружил — разобрали ее, и на опустевшем месте разрослась полынь. Долго стоял егет, вдыхая горький запах.

Старушка соседка, разглядывавшая его издали, подошла поближе, опять оглядела из-под руки и ахнула:

— Аллах всемогущий! Никак, сын покойного Малтабара вернулся? Да и то: даже проданная на сторону скотина, коль суждено, назад возвращается… Ташбай, ты ли это, сынок?

— Я, бабушка Бибинур, я. Вернулся вот…

От нее и услышал Ташбай горестные вести.

Тем временем набежали любопытные ребятишки, разглядывали, разинув рты, его дочерна загоревшее лицо, сильно поистрепавшуюся в пути одежду. Старушка шугнула мокроносых зевак:

— Человека, что ли, сроду не видели? Идите, идите, играйте! — И, обернувшись, к Ташбаю: — Айда, сынок, в мою избу. Что на улице-то стоять? Айда, заходи!..

Приветливая, проворная старушка, обрадованная тем, что первой приветила и первой, в меру своих возможностей, угостит вернувшегося невесть из каких краев сородича, заспешила домой, Ташбай неторопливо пошагал за ней.

Не успела еще бабушка Бибинур споить гостю плошку айрана, как потянулись в ее избу старухи и досужие женщины, — ребятишки живо оповестили становище о возвращении Ташбая. Вслед за ними стали заглядывать мужчины. Хозяйка избы веретеном завертелась. Угощала всем, чем богата. Прежде всего тем же айраном, но не только. Вытащила из своих тайников головки засушенного корота и предназначенные для самых дорогих гостей свертки сушеной же пастилы из черной смородины и рябины.

Человеку для счастья иногда не так уж много надо. Одинокая старушка была счастлива тем, что вот и она оказалась кому-то нужной, что худо-бедно, а может и угостить людей. Глядя на нее и Ташбай призабыл о своем горе, разговорился, стал рассказывать о том, что довелось ему пережить, увидеть и услышать в далеких краях. И самой внимательной слушательницей была его хозяйка.

Если что-то было ей не совсем понятно, она переспрашивала, проясняла непонятное в рассказе и торжествующе взглядывала на остальных слушателей, — мол, слыхали?

— Бедняжка! — вздыхала она, когда Ташбай умолкал. — И помучили же тебя злодеи! Откуда только берутся такие бессердечные люди?.. Ты пей, сынок, молоко-то, пей! Рассказывай, а заодно и угощайся… Вот ведь, выходит, осталась тут предназначенная тебе пища, потому и — благодарение небесам! — вернулся живым-здоровым…

Повесть Ташбая была печальна, местами становилась даже жуткой. Когда он рассказал, как увидел своего товарища повешенным, старухи начали прикладывать к глазам уголки платков.

— Камень вместо сердца был у этого Ядкара-мурзы, камень!

— И не говори!

— Но и сам он не ушел от кары, — продолжал Ташбай, оживившись. — Сшибли его с трона и отправили, куда надо…

— Давно бы пора!

— Тенгри все видит! Тенгри справедлив!

— Сам бог наставил человека, который покарал злодея.

— Святой, должно быть, человек, спасибо ему!

— Ядкара свалил царь урусов, — пояснил Ташбай. — Он, как вам сказать, вроде нашего великого мурзы. Царь взял Казань и отправил Ядкара в свою Москву. В зиндан там, наверно, посадит.

— Вот и ладно! В самый раз злодею!

Если бы Ташбай знал, что последний казанский хан в плену принял по своей воле христианскую веру, женился на высватанной царем дочери боярина и, получив на кормление городок Рузу, живет себе припеваючи, разговор в становище минцев пошел бы совсем по-иному. Однако Ташбай ничего об этом не знал, и его слушатели от души порадовались тому, что баскак Ядкар, немало в свое время помытаривший их, наконец, наказан. Чувство это позже распространилось и на все племя Мин.

Правда, после внушения, сделанного предводителем племени, Ташбай прикусил язык. В самом деле, не известно, как дальше обернется жизнь. Вдруг да царь Иван отпустит Ядкара-мурзу и он вернется сюда баскаком! Всякое может случиться, поэтому надо быть осторожным.

Но то, что уже попало на язык народу, обратно не собрать. Поди собери дождинки, упавшие в Асылыкуль! Рассказанное Ташбаем разошлось не только по племени Мин, но разнеслось и по всей округе. И стали наезжать люди из других племен, чтобы повидать Ташбая. Ну, любопытный юрматынец — не такое уж диво, юрматынские становища — не дальний свет, но прискакали люди даже невесть из какого далека, от предводителя племени Оранлы Авдеяка, того самого Авдеяка, который расколол надвое племя Ирехты. Велел им турэ подробнейшим образом расспросить обо всем, чему Ташбай стал очевидцем при взятии Казани русским войском.

Среди любопытствующих оказался и человек, не привязанный, как потом выяснилось, ни к какому племени. Он соскочил с коня и, помахивая длинной дубинкой, подошел к кучке минцев, возбужденных только что полученной вестью о случившемся в Имянкале.

— Ассалямагалейкум! — зычно поздоровался приезжий. — Нет ли тут, среди вас, батыра, который свернул шею Ядкар-хану? — И когда ему указали на Ташбая, похвалил: — Молодец! Ты настоящий егет! Опередил меня. Сделал то, что собирался сделать я.

— Не я это сделал, агай! — принялся объяснять смущенный Ташбай. — Ядкара сковырнул с трона царь урусов.

— Значит, царь, лизни его собака в губы, перешел мне дорогу! Влез в чужую долю! Больно уж у меня на Ядкара руки чесались, да вот запоздал. Повесил его царь или как?

— Нет, не повесил. Только в плен взял. С собой увез.

— А баскаков не увез? Как насчет ханских псов решил?

— Не могу сказать. Оставил, наверно, ведь много их.

— Всех бы их — под корень! Эх, меня там не было! Первым делом я бы вышиб зубы баскаку Салкею. И с удовольствием по его спине вот этой дубинкой прошелся!

Пока приезжий разговаривал с Ташбаем, вокруг собрался народ. Один из минцев полюбопытствовал:

— Ты, мусафир, из какого племени будешь?

— Я-то? Да не из какого! Я сам по себе. Я да жена — вот и все племя. Вон там она, у сосняка свой узелок караулит.

— Бэй, что ж ты ее в стороне от людей держишь? Позвать надо! Хоть айрану выпьет, — подала голос подоспевшая сюда же старуха Бибинур.

— Ничего, потерпит. Сейчас я вернусь к ней.

— Позови, позови, как тебя… Имени-то твоего я не знаю, не сказал…

— Я, бабушка, богатый: у меня два имени, — улыбнулся приезжий. — Которое тебе сказать? Первое отец с матерью дали, второе — судьба. Правда, первое-то я даже сам начал уж забывать. Биктимиром люди меня кличут…

Биктимир, человек вольный, ни с кем не связанный, направляется в края, где прошли его юность. Услышав о Ташбае, завернул к минцам, чтобы проверить, насколько достоверны передаваемые из уст в уста и, конечно, обрастающие преувеличениями рассказы о его подвигах. И вот, повидавшись с ним, наверно, попрощался бы и продолжил свой путь, но возобновился прерванный его появлением разговор о вероломстве Ахметгарей-хана. Разговор этот заинтересовал Биктимира.

Когда Канзафар-бий угодил с двумя своими телохранителями в зиндан, никто почему-то не обратил внимания на его слугу. Скорее всего потому, что Канзафарова коня принял ханский охранник, а остальных повел в конюшню он, слуга предводителя племени. Несколько дней он крутился возле ханских конюхов, а потом ночью, запасшись с вечера вожжами, перебрался через крепостную стену, вплавь переправился через Агидель и к утру, еле дыша от усталости, добежал до уршакских минцев. Оттуда, уже верхом, его отправили к Асылыкулю. Он-то и взбудоражил становище.

— Выходит, ваш турэ угодил в ханскую ловушку, а вы тут шумите попусту, — упрекнул минцев Биктимир. — Выручить его надо!

— А как?

— Хе! На вашем месте я разорил бы гнездо Ахметгарей-хана. Ныне как раз цена на ханов упала: казанского с трона сшибли, ногайского мурзу Юсуфа на тот свет отправили. Почему же Ахмет — гарей должен сидеть в Имянкале? На вашей земле, минцы!

Нужна была искорка, чтобы народ воспламенился, и эту искорку высек Биктимир.

Ташбай неожиданно даже для самого себя издал клич племени:

— Токсаба-а-а!

Впрочем, раз турэ в зиндане, кто-то ведь должен был выкрикнуть священное слово.

Клич подхватили:

— Токсаба! Токсаба!

Случается, что даже тогда, когда звучит боевой клич племени, происходят заминки. Одни уже вскакивают в седла, а другие бестолково тычутся туда-сюда, суматошатся, ищут висящее перед глазами оружие либо никак не могут отыскать отпущенного попастись коня. На сей раз минцы поднялись, можно сказать, мгновенно. Улицу становища заполнили вооруженные всадники. Старейший акхакал, подняв посошок, как саблю, напутствовал их:

— Сынки! Ахметгарей-хан озлобился на нас. Посадил в зиндан нашего турэ. Вызвольте его, сынки. Пусть поведет вас на Имянкалу Ташбай. Он опытен: Казань брал!..

Так Ташбай вдруг стал войсковым турэ. Биктимир, захваченный яростью и воодушевлением минцев, сам напросился к нему в помощники.

Помчались гонцы в остальные роды, помчались и в соседние племена, чтобы сообщить: минцы поднялись на войну с Ахметгарей-ханом. Пусть они, прислушавшись к голосу чести, решат, как отнестись к этому!

В этот же день, хотя солнце уже клонилось к закату, минцы выступили в поход на Имянкалу.

Имянкала, несмотря на свое окраинное положение в орде, считалась одной из надежнейших ставок ногайских мурз. Каждый из присланных сюда ханов старался укрепить ее. При безвременно почившем Акназаре были обновлены стены крепости. Правда, Акназар из тщеславия нанес ей и некоторый ущерб, прорубив вторые ворота для торжественных ханских выездов, но они открывались редко, все время оставались на крепком запоре, сношения с внешним миром поддерживались через старые ворота. При сыне Акназара, Ахметгарее, был расширен и углублен оборонительный ров, так что крепость стала еще более неприступной.

Поэтому-то минцы взять Имянкалу с налету не смогли. Ринулись было лавиной, как в открытом поле, к воротам, но сами же устроили толчею на узком мосту через ров и, осыпанные стрелами, отступили.

Со слов Ташбая они знали, что русские разрушили казанскую стену взрывом. Будь у минцев чем взорвать, так, может, и они устроили бы подкоп. Или хотя бы иметь оружие, которое изрыгает огонь и достает противника издалека. Вот уж нагнали бы страху на ханских армаев! И души бы из них повытряхивали. Тот же Ташбай своими ушами слышал, как эти штуки грохочут, и своими глазами видел, как бьют врагов наповал. Значит, существует такое грозное оружие. Только минцы его, к сожалению, не имеют.

Они могут поражать врагов издали стрелами с железными наконечниками, а в ближнем бою — копьями. И сабли у них, конечно, есть, и всевозможные дубинки: и с круглыми увесистыми головками на длинных рукоятках, и с деревянными шарами на цепочках — этими они бьют волков и лисиц на верховой охоте. Да, есть кое-что, только нет чего-нибудь такого, чем можно было бы расшибить ворота крепости. Им бы лишь ворваться туда, а уж там не растерялись бы.

И второй раз попробовали они взять ворота приступом, и третий, но снова и снова отскакивали. Проканителились так целый день. Когда надежда на успех приугасла и кое-кто уже начал прикидывать, не лучше ли повернуть назад. Ташбай сказал:

— Ханские ворота открыть — не в тарбаганью нору руку сунуть. Тут, егеты, без хитрости не обойтись. Надо что-нибудь другое придумать.

— Верно! — согласились с ним. — К тому же и кони притомились.

Во многих битвах замечено: если первый порыв не приводит к успеху, воля к победе слабеет. Снова укрепить дух войска может либо очень решительный турэ, либо неожиданная подмога.

Дух минцев укрепило второе.

«Коль всевышний решит дать что-нибудь своему рабу, прямо на дорогу выставит», — утверждает пословица. Вот и минцам не на дорогу, так на пути к победе «выставил». Кто бы мог подумать: прискакали на подмогу батыры племени Канлы, лишь недавно прикочевавшего откуда-то со стороны Малого Сарая.

Еще только-только обозначился рассвет, когда затаившийся в кустах соловей, неуверенно опробовав голос, поднял минцев и канлинцев на ноги. Это был час, когда сон сморил ханских армаев. Канлинцы, опытные воины, сразу поняли, что открытым приступом крепость не взять, хоть тысячу раз на нее кидайся. Горстка самых ловких из них бесшумно подкралась к воротам и вырезала задремавшую внешнюю охрану. Взметнулись арканы с крюками на концах. Спустя какие-то мгновения канлинцы попрыгали внутрь крепости и открыли ворота. Начался рукопашный бой в Имянкале.

Этот утренний неожиданный для обитателей крепости бой развернулся так стремительно, что многие полусонные охранники хана не успели, как говорится, даже пыль с себя стряхнуть. Сам Ахметгарей все же остался жив. С несколькими охранниками он выскользнул из города через Ханские ворота и скрылся. Тем временем схватки с армаями продолжались. Высыпали из дворца и заметались с криком-визгом жены и наложницы хана. Кто-то — вот умный человек! — догадался вымести их всей толпой из крепости, чтоб не путались под ногами. Кто-то подурней — а может, тоже умный? — подпалил несколько деревянных строений. Чуть позже огонь разбушевался и внутри дворца.

Покончив с армаями, сбили замок с двери зиндана, нашли Канзафара и его телохранителей. По соседству обнаружили еще один подвал, где томились другие узники хана. Их, конечно, тоже выпустили на волю. Никто из них не мог сдержать слез. Благодарили, плача:

— Да ниспошлет небо радость и вам!

Канзафар-бий тоже тер глаза грязной, уже столько дней не мытой рукой и твердил:

— Айда, братцы, домой! Уходить надо!

Но разгоряченный народ не слышал его или не хотел слышать. Все были охвачены неистовым желанием бить, ломать, крушить.

Хотя племя Мин вело свою историю от воинственного Урдас-бия с Тысячью Колчанов, воевать минцы вообще-то не любили, военные походы тяготили их. Барымту они считали порождением несправедливости, признавая право лишь на карымту.

Тут надо объяснить разницу между барымтой и карымтой. Барымта — поход или набег на другое племя ради легкой добычи. Напавшие, если не получают отпора, отбирают у своих жертв все подчистую, увозят их добро, угоняют скот.

У карымты — иное качество, иная цель: вернуть племени отнятое достояние. Участвующий в карымте чувствует себя правым. «Свое возвращаю», — говорит он и сражается, не жалея сил, не щадя себя ради блага племени. Чувство правоты ведет его к победе.

Это чувство может возникнуть и в том случае, когда не ставится задача вернуть свое добро, то есть когда поход не имеет характера карымты, а предпринимается для отмщения за обиду, за унижение, оскорбленную честь. Но мститель при всей его правоте — разрушитель. Он получает удовлетворение, лишь ломая и круша все, что имеет какое-либо отношение к его обидчику. Его закон: зло за зло!

Канлияцы, как только с ханскими армиями было покончено, тут же утихомирились. А минцы продолжали буйствовать. Когда Канзафара нашли живым-здоровым, его соплеменники не успокоились, напротив, кинулись громить все вокруг с еще большей яростью. Пожалели только коней. Едва их вывели из ханской конюшни — загорелась и она.

К следующему утру ханский дворец, гордо высившийся на макушке Лысой горы, превратился в груду закопченных камней.

Около ста лет простояла Имянкала как знак могущества ногайских мурз, знак их рассчитанной на веки вечные власти над племенами Мин, Юрматы, Танып, Кудей и другими окрестными башкирскими племенами помельче. Около ста лет копилась, передаваясь от поколения поколению, ненависть к угнетателям. И вот она прорвала запруды. Имянкала перестала существовать. Ногайская орда навсегда потеряла одно из своих ханств.

23

Появлению племени Канлы в этих краях в какой-то мере поспособствовал тот же Ташбай.

Получив возможность вернуться в родные места, он вышел из Казани через Арские ворота и растерялся. В какую сторону идти, чтобы отыскать свое племя? Путь свой в Казань он помнил, но на этом пути было столько поворотов, да и крюк получился такой, что возвращаться по своему следу не имело смысла.

Почему-то он решил, что надо идти на полуденное солнце, шел какое-то время на юг один, потом пристроился к каравану, двигавшемуся в выбранном им направлении. Вести в пути счет дням трудно, сколько дней Ташбай потерял из-за своей ошибки, он и сам не мог бы сказать. Много! Но в конце концов он понял: не туда идет. Хорошо, что у человека есть язык, чтобы спрашивать, а на худой конец — руки, чтобы объясняться жестами.

Он отстал от каравана и у речки Бызаулык натолкнулся на канлинцев. Правда, никто из них не имел представления, где обитает племя Мин, но названия «Асылыкуль», «Кугидель» были им известны. Очень заинтересовали эти названия первого же канлинца, с которым заговорил Ташбай. А заговорил он, как оказалось, с самим предводителем племени Байбышем.

Двигавшееся по степи племя можно было принять за войско: все мужчины вооружены, все на конях. А то, что вместе с войском движутся вереницы кибиток и стада скота, объяснялось просто: поход затеян долгий. Позже Ташбаю открылось своеобразие племени Канлы. Оно привыкло к походной жизни, все его хозяйство было приспособлено не к обычным перекочевкам, а к быстрой перемене мест обитания. Жилье — на колесах, даже котлы подвешены позади повозок так, что можно остановиться и тут же развести под ними огонь. Выше всего ставили канлинцы независимость. Начала прижимать их орда — ушли во владения Астраханского ханства. Оттуда опять вернулись в ногайские степи. Столкнувшись с армиями великого мурзы Юсуфа, отомстили ему за все обиды и — снова в путь…

Интересно вспомнить, как Ташбай познакомился с Байбышем-турэ. Передовые дозорные племени — албаксы — проехали мимо одинокого, к тому же безоружного путника, не задерживаясь. Ташбай обратился к пожилому мужчине, ехавшему в первой из вереницы повозок:

— Откуда, агай, едете?

Мужчина, прикрыв глаза от солнца дочерна загорелой рукой, внимательно оглядел его.

— А тебе зачем это знать? Между прочим, благовоспитанные егеты при встрече здороваются…

Ташбай пошагал рядом с повозкой.

— Желаю вам, почтенный, здоровья! Пусть вам сопутствует удача! Не с Урала ли держите путь?

— А ежели с Урала, что тогда?

— Да ничего особенного. На Урале, говорят, кремня много. Не найдется ли у вас лишний кусочек?

— У вас в племени что — кремней нет?

— В племени-то есть, да я, видишь, один в степи… Как раз к своим возвращаюсь. В плену был. Минцы мы…

— Вон оно как… Хоть мы и не с Урала, кремешок у нас найдется. Да вот, сразу и возьми… Мы — канлинцы. Слыхал про непокорное племя Канлы?

Ташбаю, правду сказать, о таком племени слышать не доводилось, но, чтобы как-то отблагодарить доброго человека, он слукавил:

— Как же, слыхал! Могучее, говорят, племя. Хвалят.

— Кто хвалит-то?

— Да все!

— Язык у тебя хорошо подвешен, — усмехнулся канлинец. — А речь такая же, как у нас.

— Может, мы, минцы, и вы, канлинцы, от одного корня?

— Может быть, может быть, — задумчиво проговорил канлинец и натянул вожжи. Повозка остановилась. Остановилась и следовавшая за ней вереница кибиток.

Подскакал верховой выяснить, в чем дело.

— Сворачивайте к ручью, — сказал собеседник Ташбая. — Сделаем остановку.

— Не рановато ли, турэ? — усомнился верховой, глянув на солнце. — До полудня еще далеко и проехали мало.

— А кто нам указал: проехать столько-то и остановиться точно в полдень? Никто нас не неволит, где хотим, там и приткнемся, когда хотим, тогда и остановимся отдохнуть. К тому же вот интересный егет нам встретился. Я должен побеседовать с ним, подумать…

Так Ташбай узнал, что разговаривал с самим предводителем племени.

Байбыш-турэ еще долго беседовал с ним у костра, расспрашивал, что за местности у Асылыкуля, чем примечательны долины Кугидели и Уршака. Сказал под конец беседы:

— Пути у нас совпали. Присоединяйся к нам. Может, и впрямь мы — от одного корня…

— Да-да! — подхватил Ташбай. — Наверно, вы — ответвление племени Мин!

— Никакое мы не ответвление! — вспылил Байбыш-турэ. — Канлы — самостоятельное вольное племя!

И потом, встретившись с Канзафар-бием, он вспылил, хотя поначалу помнил, что гостю надлежит быть сдержанным. Разговор шел спокойный. Байбыш посочувствовал Канзафару:

— Я ведь полагал, что вы были подвластны Казанскому ханству и теперь свободны. А вы, оказывается, под ордой ходите, тяжелые для вас времена не прошли…

— Что же поделаешь, раз такая судьба выпала, — вздохнул турэ минцев. — Ахметгарей-хана не скинуть, крепко сидит он в Имянкале.

— Так и пускай сидит, а ты подними племя и уйди.

— Уж не для того ли ты пришел, чтобы увести меня?.. — пошутил Канзафар.

— Хе! Увел бы, да не пойдешь со мной: ты привык сидеть на мягкой подушке.

На колкость гостя хозяин ответил колкостью же:

— Ума сидя набираются. Бегать приличествует лишь на охоте. Для благополучия племени прежде всего нужен ум.

— Для благополучия племени прежде всего нужна свобода! — возразил Байбыш. — Невозможно надеть ханское ярмо на шею того, кто не склоняет голову. Не склоняй и ты. Как я!

— Речь у нас одинаковая, а понятия разные, — сказал Канзафар. — Видать, не сговоримся мы с тобой. А я-то подумал: раз канлинцы пришли на нашу землю, значит — решили присоединиться к нам.

Тут-то Байбыш-турэ и вспылил:

— Присоединиться?! Да ноги моей тут больше не будет! Хотел я побывать на вашем йыйыне, показать искусство моих егетов. Не вышло. Кривые у тебя мысли, турэ. Прощай!

Вскоре пришла весть, что канлинцы подались на запад, к берегам Ика.

У Кандрыкуля племя остановилось на несколько дней. Здесь Байбыш получил сообщение: Ахметгарей-хан посадил предводителя минцев в зиндан, минцы поднялись и пошли войной на Имянкалу.

Не раздумывая, без колебаний Байбыш-турэ призвал своих батыров:

— На Имянкалу! Бить Ахметгарей-хана!

24

Как минцам дальше жить — должно было решиться на собрании всего племени.

Йыйын прошел на берегу Асылыкуля, и неплохо прошел. Хотя в смысле угощений от прежних общеплеменных праздников он особым изобилием не отличался, на праздничном майдане царило необычное воодушевление. Крах ненавистной, все время грозившей бедой Имянкалы вызвал в народе ликование. К Асылыкулю поспешили все, кто мог хоть мало-мальски шевелить ногами. Наехало и множество гостей.

По обычаю, предводители племен и прочие знатные гости сбились в кучу около акхакалов. Канлинцы прибыли всем племенем и, разумеется, рядом со знатью им места не хватило, да они туда и не стремились. Смешавшись с минцами, они включились в игры и состязания, почувствовали себя как на собственном празднике. И в большинстве состязаний победа досталась им. В борьбе на поясах взял верх над всеми канлинский батыр. И самым быстрым бегуном оказался канлинец. Не уступили они первенства и в стрельбе из лука.

Один из знатных даже пошутил:

— Чей тут праздник? Минцев или канлинцев? Ведь все ваши подарки достались чужим.

— Почему чужим? — возразил сидевший рядом с ним акхакал. — Канлы — не чужое племя. Они тоже башкиры.

Этот неожиданно начавшийся спор привлек внимание многих. Байбыш-турэ шутку не принял — поморщился. Канзафар-бий подумал о нем: «Неплохо было бы все-таки, если б этот упрямый бык согласился присоединить свое племя к моему». Юрматынский турэ Татигас-бий из зависти решил кольнуть Байбыша:

— Башкиры-то они башкиры, да произошли от калмыков, носивших на шее канглу[34].

Байбыш-турэ гордо выпятил грудь.

— Поэтому мое племя и не склоняет голову ни перед кем! Пуще всего мы дорожим свободой, завещанной нам далекими предками!

Сказанное Татигасом ни для кого из канлинцев не было новостью. Дошедшие до них из глубины веков предания утверждали, что происхождением своим они как-то связаны с калмыками, что начало их племени положили рабы, причем, рабы, оказавшиеся в самом отчаянном положении. Где-то когда-то их пленили в бою и для укрощения надели им на шеи канглу. Канглулы, то есть носящие ярмо на шее, — так их называли, пока они каким-то образом не обрели свободу. Слово «канглулы», претерпев с течением времени изменения, обкатавшись в речи, как камешек в реке, превратилось в «Канлы».

Кто знает, возможно, все так и было. Канлинцы унаследовали от далеких предков неукротимое вольнолюбие, отвагу и естественную воинственность. Не зря другие племена их побаиваются. Не зря астраханские ханы и ногайские мурзы старались приручить их, зажать в кулаке, чтоб можно было в нужный момент кулак разжать и использовать этих отличных воинов в своих интересах.

Участие без зова, без просьбы со стороны минцев в вызволении их предводителя, в разгроме Имянкалы сразу прославило канлинцев и в новых для них краях. Байбыш-турэ, чувствуя это, ловя уважительные взгляды, не скрывал гордости, держался на берегу Асылыкуля так, как должен держаться человек, знающий себе цену.

Праздник между тем продолжался. После борьбы, бега, испытания сил перетягиванием аркана настала очередь состязаний и посложней, и посмешней. Поразить цель из лука с коня на скаку или стоя на вертком бревне, попасть стрелой в неожиданно подброшенную вверх шапку, — это, конечно, непросто, это требует особенного мастерства, ловкости и в то же время порождает настоящий азарт. Всякая удача вызывает восторженные крики, промашка — смех. На майдане — шум, гам, веселье.

Молодежь показывала свое удальство и веселилась, а акхакалы, следя за ее играми, неторопливо беседовали.

— Благодарение небесам, турэ наш вернулся живым-здоровым, а то не видать бы нам этого праздника. Сидели бы горевали… — заметил один из них.

— Ты вот об этом говоришь, а надо еще тому порадоваться, что племя вздохнуло свободно, и возблагодарить Тенгри. Хоть на какое-то время избавились от ясака, — отозвался другой.

— Не спеши радоваться, почтенный, — поддержал беседу еще один акхакал, — ясак, из-за того, что Ахметгарей-хан сбежал, с нас не снимут. Ханы меняются: один умрет, другой сбежит, но тут же третий найдется. Придет с войском…

— Да куда придет-то? Имянкалы нет, пеплом развеялась.

— Все равно придет, найдет — куда.

— Хоть бы немного отдышаться племени, добра нажить…

— Придет, придет. Не с ногайской стороны, так еще с какой-нибудь. Слух был: где-то на землях гайнинцев объявилось войско сибирского хана, вот ведь как…

Канзафар-бий, не спуская глаз с майдана, держал уши торчком, прислушивался и к беседе акхакалов.

— Верно судите, почтенные, — подал он голос. — Тут нас в покое надолго не оставят. Надо что-то предпринять. Либо уйти отсюда, куда глаза глядят, либо…

Байбыш-турэ не дал ему досказать мысль, прервал:

— Уйти вам надо, уйти! Последуйте за канлинцами и будете на свободе. Нет ничего лучше свободы!

Акхакалы покивали:

— Так, так…

— Чем свободней мир, тем душе просторней…

Татигас-бий кинул насмешливо:

— Уж не клоните ли вы к соединению ваших племен? Коль сговоритесь, пригласите на торжество и нас!

Сказал он это из желания поерничать, нисколько не веря в возможность объединения канлинцев с минцами, но тут же встревожился: а вдруг?.. Нет, не хотел бы Татигас-бий слияния двух сильных племен по соседству со своим, ибо Юрматы тогда будет выглядеть тщедушным подростком рядом с дюжим мужчиной. Чтобы не осталось места соблазну, предводитель юрматынцев, глянув поочередно на Канзафара и на Байбыша, добавил:

— Можно и соединиться. Только ведь двебараньи головы, как говорится, в один котел не втиснуть. Придется тогда одному из вас стать головой, другому — грудью, что ли…

Канзафар промолчал. Прикусив губу, молчал и Байбыш. Но акхакалы принялись обсуждать высказанную Татигасом мысль.

— Племя с племенем, бывает, сходится, бывает, и расходится. Всяко бывает. Но лучше всего, конечно, жить в дружбе и согласии.

— Коль сойдемся, так птицу священную, скажем, можно принять ихнюю, а древо — наше.

— Клич останется наш, у канлинцев клича нет…

Тут выяснилось, что у племени Канлы нет не только клича, но и птицы, которой бы оно поклонялось, и древа священного, а тамга непостоянна — часто меняется. Байбыш-турэ не выдержал, вмешался в разговор:

— Можно и без всего этого жить. Само название племени «Канлы» любого клича стоит, понятно? Что касается древа и птицы, каждое дерево в лесу — наше и каждая птица небесная — наша, оттого и жизнь племени — полная чаша!

— Бросьте, почтенные, спорить попусту, — призвал старейший акхакал. — О будущем надо подумать.

— Так разве мы не о будущем думаем?

— Ты вот скажи: чем от орды заслониться, где защиту искать? Может, под чьим-нибудь крылом укрыться? В Малом Сарае пока не до нас, там мурзе Исмагилу надо после булгачки утвердиться. Но ведь скоро его армаи и баскаки нагрянут сюда…

Все примолкли, задумались.

Праздник на майдане шел к концу. Состязания завершились, народ разбился на кучки, окружив кураистов, домристов, сказителей, — кому что по вкусу. Канзафар-бий окинул майдан хозяйским взглядом: все ли в порядке? Бросилось ему в глаза, что особенно много народу собралось вокруг Ташбая. Тот, размахивая рукой, рассказывал что-то, должно быть, интересное. Не то чтобы обеспокоившись, а скорее из любопытства Канзафар послал туда своего порученца:

— Узнай-ка, о чем он там толкует.

Порученец, похоже, неверно его понял — привел самого Ташбая.

— Не кончились еще твои байки? — спросил бий. Должен же он был что-то сказать или спросить, раз уж Ташбай предстал перед ним. — И как только язык у тебя не устает!

— Да ведь расспрашивают, турэ. Выпытывают.

— Что выпытывают?

— Про царя Ивана спрашивают. Видел ли, спрашивают, его, каков он, спрашивают, из себя. Небось, одежда у него, говорят, вся из золота да серебра…

— Одежда у царя Ивана, конечно, не чета твоей, — заулыбался старейший акхакал. — Но ты вот что скажи: с умом ли он дело делает? Да не обижает ли народ? А то говорят — силком обращает людей в свою веру.

— Нет, почтенный. Сам я ничего такого не видел и не слышал.

Воспользовавшись случаем, егет снова принялся пересказывать то, что понаслышке знал о царе Иване. Хотя царя Ташбай даже издали не видел, польщенный вниманием знатных слушателей, он настолько увлекся, что выходило так, будто чуть ли не разговаривал с ним самим.

— Слыхали? — обратился Канзафар-бий к сидящим рядом с ним. — Царь Иван обещает веру и обычаи не притеснять. Вот — свидетель, который видел его своими глазами!

— Он, турэ, свое обещание и на бумаге затвердил. Такая бумага была у моего товарища, и один дервиш прочитал ее нам еще до того, как урусы взяли Казань. Там сказано: «Все народы, племена и роды…» Да, так начинается. Дальше я только смысл помню…

— Погоди! — прервал его Канзафар-бий. — Есть такое письмо и у меня, один проезжий тамьянец оставил. Сегодня, я думаю, самая пора прочитать это письмо народу…

Он уже и давеча, сказав: «Либо уйти отсюда, куда глаза глядят, либо…» — хотел завести речь о царском письме, да Байбыш-турэ перебил.

— Найдите-ка нашего шакирда! — распорядился Канзафар-бий.

Один из шакирдов, обучавшихся при Каргалинской мечети, был родом из минцев. На лето он вернулся в племя и сидел в это время за спинами знатных, тихий, как собачонка, ожидающая, когда ей кинут косточку. Найти его не составило труда. Порученцы бия известили народ, что ему следует приблизиться к турэ: сейчас произойдет нечто важное.

— Читай! — сказал Канзафар-бий шакирду, подав ему вытащенное из-за пазухи письмо.

— «Все народы, племена и роды, слушайте и уразумейте. Я, царь, государь и великий князь…» — начал шакирд нараспев, будто читая Коран.

Язык «тюрки», на котором было написано письмо, и без того был трудноват для понимания, да тут еще это заунывное пение вызывало досаду.

— Ты, как тебя, не пой, — остановил шакирда Канзафар-бий. — Читай по-человечески. Или говори по-нашему, что там сказано.

— Тут, Канзафар-турэ, сказано, что веру вашу и обычаи я обещаю хранить и ничем не притеснить…

— Нет, лучше читай!

Растерянный шакирд продолжал чтение запинаясь, по слогам, иначе «по-человечески», то есть в непривычной для него манере, не получалось. Канзафар-бий время от времени, чтобы смысл письма дошел до всех, устремлял вверх указательный палец:

— Понятно? Читай дальше.

— «…Земляки, водами и богачеством вашим владеть вам самим».

— Понятно?..

Таким вот образом усилиями шакирда и предводителя племени царские обещания были доведены до всеобщего сведения.

Канзафар-бий поднялся на ноги, окинул взглядом акхакалов, знатных гостей и столпившийся вокруг них народ.

— Ямагат!

Голос бия прозвучал не так сильно, как ему хотелось, поэтому он повторил:

— Ямагат!

Воцарилась тишина. Народ с небывалым доныне вниманием и надеждой ждал, что скажет Канзафар-турэ.

— Вы слышали: царь Русин призывает нас под свое крыло. Вы слышали: он обещает защитить наши земли и воды. Может, решимся доверить свою судьбу ему, а?

Ответа на вопрос не последовало. Народ молчал. Никто не издал ни звука.

— Вы слышали: он обещает нам вольную жизнь, обещает убавить ясак… Скажите свое слово. Ногайская орда Имянкалу нам не простит. Житья нам тут не даст. Как решим? Уйдем отсюда? Или останемся на родной земле, попросив защиту у Русии?

Народ молчал.

— У вас что — языки отсохли? Говорите!

Послышались неуверенные голоса:

— Как сам считаешь, турэ?

— Как ты, так и мы…

Канзафар продолжал:

— В нынешние тяжелые времена, ямагат, нам одним трудно будет выжить. Чем стать жертвами еще какого-нибудь хана, лучше, по-моему, принять защиту царя Ивана, который сам говорит: «Не страшитесь меня».

— Тебе видней, турэ, — сказал пожилой минец, выступая из толпы вперед. — Только бы не оказалось племя в еще худшем положении.

— Мы тебе верим! — закричали из толпы.

— Позаботься о благополучии племени!

Поднялся старейший акхакал.

— Я думаю, Канзафар-турэ, раз племя тебе верит, должен ты, сам съездить к царю Русии…

Народ опять примолк, чтоб не упустить ни слова старейшего.

— Бумага — одно дело, а разговор лицом к лицу — другое. Да. Коль поедешь и условишься с милосердным царем, глядя ему в глаза, уговор будет надежней. Не так ли, сынки? Верно ли я говорю?

— Верно, почтенный, верно!

— Желания человеческие, сынки, беспредельны. Не все из того, что мы желаем, исполнимо, но, может быть, милосердный царь добавит к своим обещаниям еще что-нибудь. Согласны вы с этим?

— Согласны!

— Благословляем нашего турэ на поездку?

— Да! Да!

— Лишь бы живым-здоровым вернулся! И не забывал там, что племени нужно!

— Итак, мы склоняем голову перед Русией в великой надежде на ее защиту и дружбу…

Столь быстрый поворот в разговоре на общеплеменном совете явился для Канзафара некоторой неожиданностью, но вполне устраивал его.

— Значит, решили? — уточнил он.

— Доброго пути, турэ! — отозвался майдан.

— Что ж, ямагат, в путь так в путь! Благодарю за доверие! Теперь можно и разойтись. Нынешний наш йыйын прошел хорошо, остается пожелать, чтоб и предстоящие порадовали. Спасибо нашим гостям, уважили нас. Дай аллах вот так же встретиться на нашем празднике будущим лётом!

— Да будет так!

Йыйын закончился. Но ни хозяева, ни гости не спешили разойтись-разъехаться. Обсуждали случившееся.

— Небывалое путешествие предстоит тебе, — сказал Байбыш Канзафару, — и неизвестно, чем оно завершится.

— Удачи мне пожелай, удачи!

— Что ж, пусть будет удачен твой путь!

Татигас будто бы шутки ради кольнул Байбыша:

— Коль желаешь Канзафару добра, почему бы и тебе не отправиться с ним? Ведь ты — самый дорогой его гость.

Акхакалы загомонили, приняв его слова всерьез:

— И то правда!

— Да, желательно, весьма желательно!

— Поезжайте вдвоем!

— А можно и втроем!..

Байбыш-турэ отрезал:

— Нет, я не поеду! Канлы ни перед кем не склоняло голову и не склонит!

Прозвучало это укором минцам. Наступило неловкое молчание.

25

Татигас-бий вернулся с праздника минцев в тягостном настроении. Ощущение было такое, будто потерял там что-то, лишился чего-то очень важного. Он долго не мог понять причину своей подавленности. Но, поразмышляв, в конце концов установил ее: неопределенность будущего. Вот именно: минцы обрели надежду на благоприятный поворот в своей судьбе и тем самым открыли его, Татигас-бия, глаза на будущее юрматынцев. Ничего хорошего оно не сулило, надеяться, оказалось, не на что.

Надежда… Она возбуждает дремлющие в человеке силы, связывает его с окружающими, объединяет с ними, направляя к общей цели. Без надежды, говорят, один только шайтан живет, и верно говорят, ибо люди без надежды жить не могут. Человек, потерявший надежду, подобен птице с подбитым крылом. Это же можно сказать и о племени. Племя без надежды — бескрылый беркут…

Беспокойство, овладев мыслями Татигаса, лишило его сна. Дорога утомила его, он чуть раньше обычного лег в постель, закрыл глаза, и со стороны могло показаться, что он спит. Но глава племени Юрматы не спал.

«Времена изменились, — думал он. — Привычный порядок рушится. Все турэ встревожены…»

Бий мысленно перебирал события последнего времени. Пало Казанское ханство. Исмагил-мурза, перешагнув через труп старшего брата, сел на ногайский трон. Поговаривали — он держит сторону царя Ивана. Но неизвестно, куда повернет теперь… Разгромлена Имянкала. На волоске висит Актюба. Когда власть ослаблена, жди междоусобиц. Ногайские мурзы постараются втянуть в них башкир. Беда башкирских племен — в разрозненности. Каждое из них само по себе и потому может стать жертвой любого хищника.

Может быть, минцы избрали самый верный путь. Пожалуй, ничего лучше и не придумать. Иного пути спасения от власти орды нет. Правы были акхакалы, предложившие всем приехавшим на праздник предводителям племен: присоединяйтесь! Стоило об этом подумать, посовещаться, но гордец Байбыш поставил всех в неловкое положение. После его слов затевать разговор было уже неудобно. Получилось бы, что остальные лишены гордости. И он, Татигас-бий, промолчал. Его молчание истолковали как отказ и более уже не настаивали.

А почему бы и не поехать вместе с Канзафаром? Может, утром же отправить к нему гонца, известить о согласии? Нет, это неверно поймут. Прежде всего, задерет нос сам Канзафар. Как же, предводитель племени Юрматы кланяется ему, просит взять с собой!..

Заснул Татигас-бий лишь перед рассветом. Разбудил его голос пастуха.

— Хайт, скотинки! — кричал он, собирая в стадо дойных коров, пригоняемых на ночь в становище.

Недовольно мычали телята, подпущенные к матерям перед дойкой лишь на короткое время и не успевшие насосаться, ответно мычали и коровы, недовольные тем, что их отрывают от детенышей. Но для Татигаса это прозвучало радостной мелодией только что родившегося дня. Как знакома и как мила она его сердцу!

Чу, а это что за звуки?.. Со стороны молчавшей в последнее время кузницы доносился веселый звон железа. Ах, да! Биктимир…

Татигас-бий встретил его у минцев и пригласил погостить в племени. Теперь можно было не остерегаться: Ахметгарей-хан сбежал, Апкадир-хазрет после пожара у горы Каргаул, слизнувшего и мечеть, тоже исчез. Биктимир принял приглашение, приехал вместе с Минзилей и вот, выходит, ни свет ни заря поспешил в кузницу. Соскучился…

Вчерашнего тягостного настроения как не бывало. Татигас-бий торопливо оделся, кликнул охранника.

— Приготовьте коня!

— Которого, турэ?

— Карего иноходца… Нет, рыжего, он выносливей.

— Далекий ли предстоит путь, турэ? Еды сколько положить?

— Неблизкий, неблизкий! За Урал мне надо съездить.

Видя, что охранник не трогается с места, бий прикрикнул:

— Ты что стоишь? Не понял?

— Понял, турэ, но ты не сказал, кого возьмешь с собой.

— Всех троих, с кем был у минцев. Оружие приготовьте. В пути придется несколько раз переночевать… Ну, живенько!

Татигас-бий вспомнил заехавшего к нему однажды Шагалия, сына предводителя тамьянцев. Впрочем, молва донесла, что теперь он сменил отца. «Вот с кем нужно поговорить, посоветоваться, — решил Татигас. — Он виделся с царем Иваном, вдобавок и бумагу от него привез. Коль склонится к тому же, к чему склонился Канзафар, поеду с ним! С ним даже сподручней, он знаком с царем, проще будет разговаривать. Но, конечно, каждый будет говорить от лица своего племени…»

Как ни торопится человек, собираясь в путь, время бежит еще торопливей. Когда Татигас-бий, сопровождаемый тремя охранниками, тронулся в сторону синевших вдали уральских отрогов, возле которых Агидель круто поворачивает на север, солнце стояло уже довольно высоко. Не дожидаясь, пока выедут на торную дорогу, связывающую Актюбу с Имянкалой, бий кинул коня в намет — так велико было его нетерпение. Послушный рыжий скакун мчался вперед, не нуждаясь в понуканиях, но хозяин все равно поторапливал его, то и дело взмахивал плеткой.

Вскоре один из охранников, поравнявшись с бием, напомнил:

— Дело к полудню идет, турэ, жарко становится, не стоило бы так гнать коней!..

Татигас не обратил внимания на слова охранника, а может быть, и не услышал. Мысли его были заняты предстоящей встречей.

Как начать разговор? Нельзя же прямо в лоб сказать: «Айда, поедем к царю Ивану». Может быть, у Шаталия нет никакого желания ехать туда. Побывал, скажет, один раз, хватит…

Весь день, подскакивая в седле, Татигас-бий думал об этом.

Ночевать остановились на яйляу у кыпсаков. Татигас-бий расспросил дружелюбно встретивших его хозяев яйляу, как проехать к тамьянцам. При разговоре выяснилось, что молодой тамьянский турэ женат на дочери предводителя бурзянцев Иске-бия. Это во-первых. Во-вторых, оказалось, что предводитель семиродцев-кыпсаков Карагужак и Шагали — задушевные друзья. Стало быть, у Шагалия есть на кого опереться, есть с кем общаться, и в общении с живущими далеко от него, такими, как Татигас, предводителями, он не очень-то нуждается.

Такой вот неприятный для себя вывод из услышанного сделал Татигас-бий и подумал с горечью: «А у меня нет друга, не с кем в эти тяжелые дни поговорить по душам…»

Тем не менее он поспешил дальше. Углубившись в горные леса, миновав гору Семиколенную и уже приближаясь к местам обитания тамьянцев, узнал он от встречных путников, что Шагали в отъезде, и окончательно расстроился.

— Куда он уехал?

Один из путников махнул рукой за спину Татигаса.

— Туда…

— К Карагужаку, что ли?

— К нему, должно быть. Слух был — собираются вместе поехать к белому[35] царю.

— К какому еще белому царю?

— Бэй, к этому, к Ивану, царю урусов. Он бумагу прислал: айдате, мол, под мое крыло, я ваши земли и воды не трону и ясак не буду брать.

— Нет, не так, — возразил второй путник. — Ясака он обещает брать вдвое меньше, чем ногайцы…

Татигас-бий дальше слушать не стал: обещания царя Ивана ему были хорошо известны. Спросил только:

— Когда он уехал?

— Да вчера, наверно, тут проехал. Шагали-турэ не один к белому царю отправился. С ним — и тесть его Иске-бий, и усерганский турэ Бикбау…

Татигасу вдруг стало тоскливо. Он почувствовал себя обделенным и одиноким. Его племени грозила опасность остаться без надежды.

Он резко повернул скакуна в обратную сторону.

26

Карагужак-турэ сильно обеспокоился. Шагали прислал гонца, предупредил: «Готовься к путешествию. Подъеду к следующей пятнице». Но пятница прошла, а друг не приехал. Хотя насчет «путешествия» условились твердо.

Шагалия задержали переговоры с Иске-бием. Прежде чем поехать к Карагужаку, пришлось объясниться с тестем. «Склонив вольную свою голову перед царем чуждой нам страны, ты совершишь ошибку. Ведь это — измена нашей вере и нашей жизни», — такое вот мнение довел Иске бий до сведения зятя и поначалу упорно стоял на своем.

Шагали подосадовал на себя: принял неожиданное для тестя решение, надо было исподволь готовить его к этому. А теперь вот доказывай свою правоту!..

Какие доводы он выставил?

Да, Тамьян пока что ни от кого не зависит, но кто поручится, что завтра сибирский хан или ногайцы не лишат его независимости? Разве племя уже не оказалось однажды на краю гибели? Баскаки и армаи Кучум-хана ничем не лучше казанских баскаков и армаев. Вон усерганцы на себе это испытали. Тоже вынуждены были бежать. Вы, бурзянцы, укрылись в горных долинах, до вас трудней добраться, а все-таки платите ясак орде. Или возьмем кыпсаков. Что спасло их от разгрома после схватки с армаями Акназар-хана? Цепь случайностей: смерть Шейх-Мамая, отъезд Юсуфа из Актюбы, убийство Акназара, убийство Юсуфа, наконец, падение Имянкалы… У орды просто руки до кыпсаков не доходили. А ведь могут дойти. Племена башкир не способны защитить себя, потому что разобщены, раздерганы по разным ханствам. Надо собраться под одним надежным крылом. Такое крыло сейчас — только у Москвы. Ее могущество растет, падение Казани показало это…

— А как думают другие предводители? — спросил Иске-бий. — Надо бы со всеми соседями посоветоваться.

Это значило, что он зашатался.

— Другие турэ думают так же, как я, — поспешил уверить Шагали.

— Кто, к примеру?

— Предводитель кыпсаков Карагужак.

— Хуш! Еще кто?

— Бикбау-турэ…

Тут Шагали слукавил. Ясной договоренности с предводителем усерганцев у него не было. Но он знал, что Бикбау удручен пережитым в последнее время, внимательно следит за умонастроениями соседей и готов повернуть туда, куда повернут остальные.

— Коли так, что ни суждено, переживем все вместе, — сдался Иске-бий. Не только снял обвинение с зятя, но и сам склонился к поездке.

Правда, он поставил условие: съехавшись возле устья Сакмара, еще раз осмотреться, подумать…

Устье Сакмара — понятие однозначное, там стоит Актюба. Удивительные пришли оттуда вести: Актюба осталась без хозяина. Отправив старшего брата на тот свет и завладев ногайским троном, Исмагил-мурза назначил актюбинским ханом сына своего Кадика. Не прошло после этого и двух недель, как минцы при поддержке канлинцев разрушили Имянкалу. Ошалелый Ахметгарей-хан с горсткой охранников примчался в Актюбу, вызвал переполох. Кадик будто бы сказал: «Отец послал меня сюда на верную гибель. Нет-нет, я тут не останусь». И, погрузив все свои богатства, забрав всех своих охранников и армаев, последовал за Ахметгареем в Малый Сарай. По сути, дела сбежал.

Башкирские турэ не знали, верить или не верить этим вестям. Поэтому осторожный Иске-бий и решил: надо побывать в Актюбе. Может быть, случившееся там все меняет, то есть отпадает надобность ехать к русскому царю. Хотя вряд ли… В Малом Сарае найдутся мурзы, готовые не то что наперегонки к готовому ханскому гнезду побежать, а даже горло друг другу ради власти перегрызть. И все-таки… И все-таки надо человеку, чтобы в чем-нибудь убедиться, все своими глазами увидеть и все, как говорится, своими руками пощупать.

Шагали сообщил условие тестя предводителю усерганцев, который с предложением принять покровительство русского царя согласился без долгих раздумий. Тут же устроив йыйын, Бикбау заручился и согласием племени. Ну, а к Карагужаку Шагали так и так должен был заехать. К устью Сакмара они отправились вместе. Вскоре туда же прибыл со своими людьми Иске-бий, а следом за ним — Бикбау.

Ворота Актюбы в эти дни были настежь открыты, беспрепятственно гуляли по ее улицам степные ветры. В городе сновал народ — из-за того, что хан «осиротил» его, жизнь не прекратилась. Девушки, как всегда, таскали воду из реки, мальчишки теребили собак, старики стояли, опираясь о посошки, разглядывали прохожих, уделяя особое внимание въезжающим в город или отъезжающим мусафирам и купцам. Только егетов и молодых мужчин не было видно в Актюбе, увел их всех с собой Кадик-мурза.

Предводители четырех племен подъехали к мосту через окружающий город ров все вместе, седло к седлу. Поскольку мост был узковат, вперед пропустили предводителя усерганцев, за ним последовали Иске-бий с Шагалием, последним, беспечно насвистывая, проехал Карагужак. Перед распахнутыми Сакмарскими воротами Бикбау придержал коня.

— Въезжай, въезжай! — сказал ему Иске-бий.

— Нет, уважаемый, первым должен въехать человек, у кого на это больше прав.

— А у кого больше прав?

Бикбау указал на Карагужака.

— У него. Тут ведь кыпсакская земля. Он — хозяин, право въехать первым принадлежит ему.

— Твоя правда! Милости просим, Карагужак-турэ!

— Э, я уже столько раз въезжал! Уступаю эту честь вам.

— Ладно, ладно, не заставляй уговаривать себя, не к хану едешь! Теперь ты сам можешь занять в этом городе место хана.

— И впрямь! Трон — пустой, возьмем да посадим Карагужака! Подходящий у нас будет хан, лучше не надо!

Дружно посмеялись. Но шутка шуткой, а Карагужаку приятно было слышать это.

— А что! — сказал он, чуть покраснев от удовольствия. — У ханов на лбу рог не растет, такие же, как мы, люди…

— Доныне ханов из башкир еще не было, — сказал Иске-бий, — посадить одного, так с него и начнется ханский род.

— Коли так, остается только объявить Карагужака здешним ханом!

— Да ну вас! — махнул рукой глава кыпсаков. — Несете пустое! Разве же я сменяю мои зеленые луга, мои леса, мои серебряные ручьи на жизнь в этих стенах! Предложить вам, так и вы не согласитесь. Не с руки башкиру сидеть в ханах. Пускай ногайцы дышат вонью!

Карагужак тронул коня. Спутники последовали за ним.

Предводителей сопровождала целая ватага охранников и слуг с вьючными лошадьми в поводу. Среди сопровождающих была одна женщина — жена Шагалия Марья.

Проехали город насквозь, не остановившись даже у пустого ханского дворца. На другом краю города, у Яицких ворот, суматошились караванщики.

— Шевелитесь! — покрикивал один из них, должно быть, старший. — Скорей надо уматываться отсюда, в городе без правителя невесть что могут натворить!..

Выехав к Яику, наши путники облегченно вздохнули. Узкие улицы, усеянные глиняными черепками, костями, тряпичным хламом и всяким прочим мусором, пыльные каменные ограды, казалось, стесняли дыхание, а тут — привычный простор. То ли притомившись, то ли из-за произведенного городом впечатления никто не произносил ни слова, и, может быть, долго еще ехали бы так, если б не вскрикнула вдруг Марья. Шагали придержал коня.

— Что случилось?

— Конь мой споткнулся, чуть из седла не вылетела.

— Чтоб тебе совсем пропасть! — пробурчал Иске-бий.

Бикбау с Карагужаком глянули на него укоризненно.

— Да разве можно брать женщину в такую дальнюю дорогу! — попытался оправдаться Иске-бий.

— Ну, взял и взял, не отправлять же ее теперь обратно, — заступился за друга Карагужак.

— Пускай едет, никому она не мешает, хлопот пока не доставляла, — добавил Бикбау.

Шагали, подумав, что жена, должно быть, устала, взглянул на солнце и крикнул едущим впереди:

— Эй, почтенные, а ведь уже полдень! Не пора ли сделать остановку? Подкрепиться бы надо!

Те, не отвечая, повернули коней к зеленой лужайке на излучине Яика.

— Вот спасибо тебе, напомнила, что пора пообедать, — сказал Шагали жене.

Марья молча улыбнулась. Она вообще в эти дни старалась держаться понезаметней, редко подавала голос.

Она еле уговорила Шаталин, чтоб взял ее с собой. Как только узнала, что муж собирается в это путешествие, принялась чуть не со слезами на глазах упрашивать: «Возьми и меня! Я не помешаю, наоборот, буду помогать тебе!». А Шагали, правду сказать, намеревался взять Айбику. Две причины были для этого. Во-первых, думал он, тестю будет приятно видеть дочь рядом с собой. А во-вторых, тревожила мысль о Юмагуле. Неравнодушна к нему Айбика. Ну, пока сам дома — жена под приглядом. А как ее, молодую, легкомысленную, одну оставлять? Не будет на душе покоя.

Иске-бий сперва поддержал его намерение взять Айбику: да, конечно, ему будет приятно, ведь единственная и любимая дочь… Но вспомнив присловье: «Дорожная докука — что адская мука», — подумал-подумал и решительно возразил:

— Нет, пусть она, зятек, дома останется. Молодая ведь еще, кости не окрепли. Ей детей рожать, а такая дальняя дорога может повредить…

— Ладно, — сказал Шагали. И, помолчав, добавил: — Тогда старшую жену возьму…

— А ее-то зачем?

— Так лучше будет. Двум женам в одном доме все-таки тесно…

— Ну, сам знаешь.

Пожалел Шагали Марью. Понять ее было не трудно: там — ее родина. Кровь, как говорится, тянет. Кто знает, может, теперь ее отец вернулся из плена, — не встретится с ним, так хоть услышит о нем что-нибудь… Словом, доволен был Шагали тем, что Марья едет с ним. Если б еще мысль о Юмагуле не тревожила!..

Шагали, добрая душа, предложил заехать по пути в главное становище юрматынцев: вдруг да у Татигас-бия возникнет желание присоединиться к ним! Остальные не возражали. Взяли направление на верховья Лшкадара. Но Татигаса на месте не оказалось. Юрматынцы что-то темнили, не сказали, куда отправился их предводитель. Уехал несколько дней назад, и все тут.

Шагалия это несколько расстроило, но товарищам своим он старался казаться веселым. Ехали, как повелось с Актюбы, четверо в ряд, седло к седлу, вели обычный дорожный разговор о том о сем, были внимательны друг к другу, согласно, без препирательств решали, когда и где остановиться на полуденный отдых, где поставить походные юрты на ночь — у понравившегося кому-либо родника или у говорливой речки. Скатерть расстилалась общая для четырех турэ и Марьи.

Нет-нет, да опять возвращался Шагали мыслями к Татигасу, досадно было, что не встретились с ним. Вздохнув огорченно, утешался тем, что есть еще впереди другие племена, есть минцы и молодой их предводитель Канзафар, у которого Шагали погостил, возвращаясь с Марьей в родное племя.

Дорога то ныряла в густой лес, то устремлялась через богатые травами луга. Переправились через Кугидель, и взорам путников открылась вдали гряда подернутых дымкой холмов, а поближе, у подножья поросшей соснами горы, сияло зеркало Асылыкуля. Шагали, конечно, помнил, что главное становище минцев расположено у этого озера.

Он заволновался, предвкушая радость встречи с давним знакомым, но и тут ждало его разочарование: Канзафара на месте тоже не застали. Собственно, огорчаться из-за этого не стоило. Выяснилось, что предводитель минцев, опередив Шагалия и его товарищей, выехал с несколькими своими егетами в ту же сторону, куда направлялись они, то есть в сторону Москвы.

Все же путники наши воспользовались гостеприимством минцев, остановились у них на отдых. И тут из уст акхакалов услышали много интересного. В отличие от настороженных чем-то юрматынцев, минцы держались очень открыто, охотно, со всеми подробностями рассказали о пережитом в последнее время. О том, как Ахметгарей-хан, свалив пожар у горы Каргаул с больной головы на здоровую, заманил их предводителя в ловушку, — пригласив будто бы в гости, посадил в зиндан. О том, как возмущенные минцы кинулись выручать своего турэ и разорили гнездо хана. О том, наконец, как прошел йыйын, как благословили Канзафара на поездку к царю Ивану.

«Канзафар и Бикбау оказались умней меня, — позавидовал Шагали. — Мне-то сразу не пришло в голову посоветоваться с племенем». С акхакалами своими он, конечно, посоветовался, и все соплеменники знают, куда и зачем он поехал, никто слова против не сказал, а все же…

При беседе с минцами Шагали — к слову пришлось — спросил, как здоровье у жены их предводителя. Она, помнилось ему, была нездорова. Да-да, у него на глазах упала в обморок. Шагали тогда даже вскинулся было, чтобы помочь женщине, но Канзафар остановил: мол, и без него помогут…

— Умерла она недавно, — ответили ему опечаленно.

— Сильно, что ли, захворала? Лечить-то пробовали?

— Как не пробовать! Уж откуда только турэ знахарок не привозил! Ничего не помогло. Она, бедняжка, под конец вроде умом тронулась, бредила, какого-то одноухого разбойника проклинала…

— Да упокоится ее душа в раю!

— Да будет так! Аминь!

Уже прощаясь, Шагали справился:

— Не женился еще ваш турэ снова?

— Нет, все некогда ему невесту присмотреть.

— От покойной жены детей не осталось?

— Остался сын. Уразом назвали. Большой уже, в седле сам держится. Турэ его с собой взял.

— Мир, значит, решил показать.

— Турэ сказал: после меня судьба племени перейдет в его руки. Пускай, раз представляется возможность, на царя Ивана посмотрит…

28

Канзафар-бий, собираясь в поездку, думал, что лучше бы отправиться в такое ответственное путешествие не одному, а с кем-нибудь из предводителей обитающих по соседству племен. Ну, Байбыш-турэ отпадает, присоединиться он отказался наотрез. Татигас-бий, может быть, отнесся к решению минцев благосклонней, но промолчал, уехал, ничего не сказав.

Перебирая в памяти имена предводителей башкирских племен, Канзафар-бий вспомнил и тамьянца Шагалия, который переночевал у него проездом и оставил письмо царя Ивана. Судя по слухам, он сменил отца, возглавил свое племя. Вот это был бы подходящий спутник! Он знает те края, куда предстоит ехать, сам разговаривал с царем лицом к лицу. Как он, интересно, сейчас настроен? Жаль, неблизок путь до него, тамьянцы, говорят, обитают сейчас за Уралом.

Самые близкие соседи минцев — юрматынцы. Опять приходил на ум тот же Татигас-бий. Не послать ли к нему гонца? Может, удастся уговорить? Нет, в таком деле, если у человека нет желания, уговаривать не стоит, к русским он должен поехать по доброй воле, с искренним желанием, решил Канзафар-бий.

Да и спешил он, приходилось спешить. Понимал, что ногайские мурзы отомстят за Имянкалу. Наверно, в Малом Сарае уже вынашивают коварные замыслы. Ахметгарей-хан не будет сидеть сложа руки. Великий мурза Исмагил по какой-то линии приходится ему дядей. Ахметгарей-хан попросит у него войско. И дядя, конечно, ему не откажет, ибо потеря Имянкалы — чувствительный удар по орде. Даст войско. Непременно даст. И немалое. Прежде всего оно разгромит минцев. Ногайцам дай только повод! Они готовы даже из-за пустяка, раздув из мухи слона, накинуться на башкир. Это у них в привычку вошло.

Большое войско, коль уж оно двинется в путь, перетрясет все башкирские племена от Яика и Сакмара на юге до притоков Сулмана, до Толвы на севере. Потому-то все предводители встревожились, думают, как защититься, как оберечь достояние и саму жизнь своих племен. А искать защиту, кроме как у русских, не у кого. Все начали поглядывать в их сторону. Неспроста же предводитель племени Оранлы Авдеяк прислал своих людей к вернувшемуся из Казани Ташбаю. О царе Иване, о русских расспрашивали.

Мысли Канзафара обратились к северу. Там обитают ирехтынцы и отделившееся от них племя Оранлы. Впрочем, племя это теперь чаще называют по-другому: Уран. Может, потому, что это короче и похоже на «Урал»? Предводителя уранцев хвалят: «Дельный, смелый человек». Самому Канзафару встречаться с Авдеяком не доводилось, но люди зря хвалить не станут…

А не завернуть ли по пути к Авдеяку? Да, надо с ним встретиться! «Но удобно ли будет, коль нагряну к нему без уговора? — задумался Канзафар. — Пошлю-ка сначала гонца, предупрежу, пусть заранее обдумает мое предложение».

Как ни спешил Канзафар-бий, пришлось немного выждать. Гонец обернулся быстро, только весть привез не такую, какую ждал его турэ: Авдеяк оказался в отъезде, уехал к предводителю гайнинцев Айсуаку.

Ничего другого Канзафару не оставалось делать, как отправиться в путешествие без товарища, если не считать трех егетов из своего племени. Заезжать к гайнинцам ему было не по пути. «Коль вернусь, дай аллах, живым-здоровым, встречусь как-нибудь и с Авдеяком, и с Айсуаком, — решил он. — А то живем и ничего друг о друге толком не знаем».

Доходили до него слухи, что в тех краях, где живут гайнинцы, объявилось войско сибирского хана Кучума. По другим сведениям, это войско послал вовсе не Кучум-хан, а привел какой-то Байынта, намеревающийся создать собственное ханство.

Вот и все, что знал Канзафар-бий о событиях, происходивших в местах обитания племени Гайна.

Между тем в жизни северных башкирских племен возникли свои сложности. Лишь поначалу Байынта прикидывался мирным-тихим. Его так называемое войско должно было чем-то кормиться. Толпа грабителей, точно стая волков, накинулась на тайнинские стада, и рыжебородый Айсуак, турэ рода Мул-Гайна, признанный и предводителем всего племени Гайна, почувствовал себя как на горячих углях.

Айсуак съездил в долину Буя, к Авдеяку, с целью выяснить, не поможет ли сосед избавиться от беды. Тот ответил, что на него самого надвигается беда: некий Мамыш-Берды, устроивший на марийской земле смуту, зарубив присланного к нему из Ногайской орды хана, возомнил себя хозяином и здешних мест, зарится на стада уранцев. Должно быть, ему, так же, как Байынте, надо кормить свое войско, а ближняя округа уже разорена.

Два предводителя быстро поняли друг друга, но не скоро нашли выход из создавшегося положения.

Авдеяк спустя некоторое время ответно навестил соседа. Долго думали, как быть.

— Может, все-таки объединим силы двух племен и прогоним Байынту. Коль вместе ударим, он против нас не выстоит, — сказал Айсуак.

— А вдруг потерпим поражение? Мы не знаем, на что способны его головорезы.

— Не нравятся мне твои слова. Перед битвой следует думать о победе, а не о поражении.

— Но давно сказано: перед тем, как войти, подумай, как выйдешь… Что нужно этому сброду? Что намеревается делать тут Байынта?

— Он-то? Ханство свое, видишь ли, хочет создать. Ни больше, ни меньше. Подмять под себя и нас, и вас, и марийцев, и арцев, за Уралом до хантов и манси добраться. И подомнет, коль будем сидеть сложа руки…

— Тут Байынта, там Мамыш; хоть беги куда глаза глядят!

— Бежавший от волка, говорят, нарвался на медведя. Куда бежать? На юг, чтобы угодить в когти ногайских мурз?

Айсуак, довольный своим ответом, взял бороду в горсть.

— Верно, некуда бежать, — согласился Авдеяк. — Да и отвыкли уже мы от долгих перекочевок, обстроились…

— Некуда, — повторил Айсуак. — Там — ногайцы, там — сибирский хан, там… — он махнул рукой на запад и запнулся.

— Там, хотел ты сказать, хан казанский? Нет уже его, избавились.

— Там теперь царь Иван правит… — закончил свою мысль Айсуак.

— Да, царь урусов… Чужой, неведомый…

— Говорят, он почеловечней этих… — Айсуак кивнул на юг и восток. — С места не сгоняет, скот не отбирает. А что еще человеку нужно?

— Много чего нужно человеку, — ответил задумчиво Авдеяк. — Прежде всего — свобода. Чтобы ходил он по своей земле вольно. И чтобы никто мира не нарушал…

— Верно, все это нужно. Но коль хочешь жить спокойно, нужно еще иметь силу, чтобы противостоять проходимцам вроде этого Байынты. Или иметь за спиной сильного защитника. Но где он, этот защитник, где его искать?

— Выбор у нас невелик: всех «защитников» хорошо знаем, кроме царя урусов. Может, попытаем счастья в той стороне?

Тут вроде бы разговор должен был еще более оживиться, но собеседники замолчали, задумались о будущем — неясном, затянутом дымкой неизвестности. Айсуак опять потянулся к бороде и на этот раз растеребил ее так, что стала она похожей на обмолоченный сноп.

— Надо разведать, — нарушил наконец молчание предводитель гайнинцев, — как живут племена, подвластные царю Ивану. Не лишне было бы даже съездить к нему самому…

— Да-да, не лишне, — подхватил мысль собеседника Авдеяк. — Лучше разговора лицом к лицу ничего не придумаешь. Выяснится, что ждет нас под его крылом — облегчение или еще большие тяготы.

— Верно судишь! Коль окажется, что власть царя нам на руку, можно будет склонить перед ним голову и попросить защиту, а нет, так сказать: «Будь здоров, царь Иван!» — и отправиться обратно. Возьми-ка, Авдеяк-турэ, эту обязанность на себя, съезди к нему!

— Почему я?

— Я не могу надолго покинуть племя, пока тут торчит Байынта.

— Но и я в таком же положении: моему племени грозит бедой Мамыш.

— Мамыш мне представляется не столь опасным, как Байынта с его головорезами…

Немного поспорив, два предводителя пришли к согласию, договорились съездить вдвоем. Пока — для разведки. Решение стать подданными русского царя у них еще не созрело.

Канзафар-бий, повторим, ничего об этом не знал. Он подосадовал, что отправляется в путь, не сумев связаться с Авдеяком. В таком деле лучше было бы иметь товарища. А то и двух-трех товарищей. Чем больше, тем лучше. Ведь коль хорошенько подумать, от поездки к русскому царю в одиночку толку может оказаться мало. Ну, положим, он примет минцев под свое крыло. А вокруг останутся племена, подвластные орде и Сибирскому ханству. Либо вольные, как канлинцы. И все еще хуже запутается. Нужно, стало быть, склонить под то же крыло и соседей, «Как только вернусь, опять пошлю гонца к Авдеяку, — решил Канзафар. — Приглашу его в гости. И Татигаса тоже…»

Хотя Канзафар возглавлял большое, разветвленное племя, далеко от Асылыкуля он не отъезжал, опыта длительных путешествий у него не было. Когда проехали земли ирехтынцев и переправились через Сулман, бий потерял представление, в каком направлении надо двигаться дальше, и полностью доверился Ташбаю. Как-никак, Ташбай — человек бывалый, жил в Казани, общался с русскими, так что не заблудится, не собьется с пути на Москву.

Ташбай вовсю старался оправдать доверие турэ и соловьем заливался, опять рассказывая о своих приключениях. Теперь пережитое даже ему самому представлялось в розовом свете, он стал героем и в соответствии с этим не только сообщал полезные сведения о русских, но и здорово привирал.

— Царь-то? — живо откликался он на чей-нибудь вопрос. — О-о-о! Это, я вам скажу, такой человек, такой человек!.. Конь у него белый, редкостный конь, так и приплясывает, так и приплясывает!.. Узнав, что я из башкир, царь вынес мне из своего шатра плошку ихнего питья, «бражка» называется. От него в носу, как от крепкого кумыса, щиплет…

Путники слушали байки Ташбая, можно сказать, рты разинув. Канзафар-бий, хотя не каждому его слову верил, тоже слушал с удовольствием.

Но самое большое удовольствие Ташбай доставлял своему турэ искренней заботой о его сыне Уразе. Говорит, говорит, а глаз с мальчишки не спускает: как бы в седле, притомившись, не задремал и не упал с коня.

Найденная в лесу «посланница бога» оставила Канзафару лишь этого спокойного, послушного мальчишку. Не повезло им больше с детьми. Жена тяжелела еще не раз, но либо плод погибал в материнском чреве, либо ребенок, едва родившись, умирал на руках старухи-повитухи.

Канзафар вправе был заиметь и вторую жену. Другой на его месте заимел бы, но он не спешил с этим, поверил, что первую жену «выставил на дороге сам Тенгри» и не хотел огорчать ее.

Видя, что Зумайра (под этим именем знали Минлибику минцы) никак не может оправиться от загадочной хвори, жалостливые старушки и енгэ подступали к Канзафару с советами.

— Не губи, — говорили, — зря свою молодость, введи в дом молоденькую, пока полон сил и все в твоих руках. Не приличествует, — говорили, — тебе, турэ, жить с хворой женой.

А одна знахарка попыталась навести тень на плетень:

— Спозналась твоя жена с нечистой силой. Потому и наказывает ее бог: забирает детей из чрева.

Все-таки жалел Канзафар жену. И не просто жалел — защищал от злых языков.

Укрепил его связь с этим миром сын Ураз, светом в глазах и утешением его стал. Неотлучно держал Канзафар-бий мальчишку при себе и в недальние поездки брал. Только перед поездкой к царю Ивану заколебался. Взять с собой — далек и нелегок путь, а оставить… Опасно оставлять единственного сына, надежду свою, на столь длительное время без отцовского пригляда. Всякое ведь может случиться. Тот же Ахметгарей-хан, упаси бог, может налететь на племя в отместку за Имянкалу. Да и в самом племени кто-то друг тебе, а кто-то и враг. Вдруг какой-нибудь завистник покусится на жизнь безвинного ребенка!

Поломав голову, прикинув и так и сяк, все же решил бий взять сына в это долгое и хлопотное путешествие. Мальчишка, конечно, заплясал от радости. Нелегко ему день-деньской качаться, растопырив ноги, в седле. Но зной ли томит, дождь ли вдруг прольется — все он терпит наравне со взрослыми. Все ему интересно: и новые места, и дорожные встречи, и рассказы Ташбая. Горд мальчишка: с отцом седло к седлу едет. Вот и крепится. А ведь и впрямь может не выдержать, заснуть. Потому-то не только сам бий, но и Ташбай все время начеку.

Если вечером Ураз, не дождавшись ужина, засыпает у костра, осторожно будит его, кормит-поит, а потом отводит к отцовской постели тот же Ташбай. И Канзафар не раз уж благодарно подумал: когда вернутся, женит его и введет в круг людей, близких к акхакалам…

Так в дорожных разговорах и хлопотах подъехали они к Казани.

Подъезжают к Арским воротам, а навстречу — всадники в остроконечных башкирских шапках. Канзафар в великом изумлении глаза протер, узнав в переднем всаднике предводителя юрматынцев.

— Татигас-бий! Не ты ли это?

— Я, как видишь. Ассалямагалейкум, Канзафар-турэ!

— И ты в путешествие отправился!..

— Да я уж завершил путь в один конец, теперь вот домой повернул.

И удивленный до крайности предводитель минцев узнал, что Татигас-бий направлялся в Москву, но все решилось в Казани, и он с царской грамотой за пазухой возвращается в свое племя, отныне признающее только власть московского государя.

— Ведь ты вроде не собирался… — сказал Канзафар-бий. В его голосе послышался укор. — Уехал, не сообщив нам…

— Да уж так вышло. Теперь на душе у меня спокойно.

— Выходит, ты оказался тут первой ласточкой из наших краев.

— Нет, не первой, — усмехнулся Татигас-бий. — До меня уже двое побывали.

— Кто да кто?

— Тайнинский турэ Айсуак и от уранцев — их турэ Авдеяк. Они тоже царские бумаги увезли…

29

Татигас-бий, проведя несколько дней в глубоких раздумьях, наконец, утвердился в мысли поехать в Москву. Акхакалы, тревожимые, как и он,неведомостью предстоящего, советовали немного выждать, — посмотрим, мол, к чему придут предводители других племен, торить след к русским врозь опасно, ногайцы могут вырезать племя до последнего младенца. Но Татигас, наказав помалкивать насчет его поездки, подобрал людей с таким расчетом, чтобы и надежную охрану иметь, и верных товарищей, и на исходе самого жаркого летнего месяца росным утром вскочил в седло, готовый двинуться в неблизкий, никем из его соплеменников не изведанный путь.

— Да будет, турэ, дорога твоя удачной! — пожелал ему старейший из юрматынцев и смахнул набежавшую на веко слезинку. — Возвращайся живым-здоровым, с миром для племени.

Татигас шевельнулся в седле, устраиваясь поудобней, и вдруг ударил каблуком в бок своего любимого аргамака. Бий почувствовал, что у него самого душа размякла и вот-вот затуманятся глаза, а главе племени не подобает показывать слабость, — потому и заторопил коня:

— Хайт! Хайт!

Он ни разу не оглянулся, поостерегся: в горле стоял комок, на глазах в самом деле могли блеснуть слезы, вызванные волнением. Скорей, скорей отъехать, дабы не испытывать неловкость.

Скакуну словно передалось настроение хозяина — пошел резвой рысью. И только после того, как раскинувшаяся вдоль Ашкадара земля юрматынцев, и темно-зеленые леса, и отроги Урала подернулись сизой дымкой расстояния, бий перевел коня на размеренный шаг.

И в этот, и в последующие дни Татигас ехал молча. Остановятся ли, чтобы покормить коней и самим подкрепиться, расположатся ли на ночлег, повскакивают ли на рассвете в привычные седла, чтобы продолжить путь, — молчит турэ, никому ни слова не скажет, будто онемел. Вечером посидит у костра, глядя в огонь, погруженный в думы, дождется, когда сопровождающие его егеты, разобрав вьюки, поставят легкую юрту, и едва ляжет на кошму, как тут же заснет.

Каждое утро путников ждало одно и то же: речки, реки, бесконечные равнины с цепочками холмов вдали и дорога, то извивающаяся змеей, то прямая, как натянутый ремень.

Люди переносят долгое путешествие неодинаково. Одни теряют словоохотливость, грустят, у других, напротив, язык развязывается, третьих тянет беззаботно запеть… Да, каждый переносит дорожные тяготы по-своему. Но вот что самое существенное: в группе путников не могут все одновременно предаваться беззаботности, кто-то из них обязательно, по освященному веками канону, должен сохранять бдительность, более того — стать общим слугой или, если хотите, попечителем. Как-то само собой получилось, что в караване юрматынцев эта обязанность легла на плечи Биктимира.

Он вел караван, умышленно клоня к северу, в края, ему знакомые. А когда показались земли, которые занимало в годы его молодости племя тамьянцев, Биктимир вдруг понял, что не хватит у него сил миновать эти места, не остановившись.

Он придержал коня, повел его рядом с аргамаком Татигаса.

— Прости, турэ, не смогу быть твоим спутником до конца, останусь здесь.

Татигас знал, что этот человек, второй раз прибившийся к его племени, опять уйдет своей дорогой. Но почему сейчас?

— Почему? — негромко спросил бий.

— Я много лет жил в тоске по этой земле. Ты позволил доехать с тобой до нее — благодарю!

— Не глупи, Биктимир, не отставай от нас. Давай достигнем цели. Вернувшись, вздохнем свободно, ты и Минзиля навсегда останетесь у нас, и никто больше не будет преследовать тебя.

— Нет, Татигас-агай, я вернулся в страну, где никах соединил меня с моей Минзилей. Вот эти леса приютили нас, — Биктимир указал рукой в сторону горы Акташ, у подножья которой много лет назад располагалось главное становище племени Тамьян. — Эти луга были нашей кошмой. Здесь близкая сердцу земля. И я уж побуду немного на ней. И потом — есть у меня в этих краях свои дела. Надо баскака Салкея отыскать. Слух был: ждет он меня не дождется, спина у него, говорят, сильно чешется…

Бий не обронил ни слова в ответ. «Может, он решил верно. Что нужно человеку, привыкшему жить вольно? Земля, вода и приют…» — подумал Татигас. Но он все же рассердился и резко, не прощаясь, погнал коня вперед. За ним заторопились остальные — кроме Биктимира.

* * *
Подъехали к Арским воротам Казани на исходе дня. Ворота были открыты, но какой смысл въезжать в город вечером? Татигас-бий подумал даже, что надо было направиться, минуя Казань, прямо к Идели, к парому, тогда они смогли бы следующим утром переправиться на другой берег одними из первых.

Впрочем, наутро сожалеть о том, что свернули к городу, не пришлось. Переночевавшим неподалеку от городских ворот путникам-башкирам открылось правило, о котором они не догадывались: оказывается, прежде чем направиться в Москву, сторонние люди, едущие с юга или с востока, должны обратиться к наместнику царя Ивана в Казани князю Шуйскому. И только с разрешения наместника, коль он найдет это нужным, можно предстать перед белым царем.

Татигас-бий быстро разузнал, как попасть к наместнику и, оставив своих спутников в городе, в свободном уголке базара, поспешил к бывшему ханскому дворцу.

«Как же мы объяснимся? — озаботился он, приближаясь к дворцовым воротам. — Я не могу говорить по-ихнему, а князь, наверно, не понимает по-башкирски…»

Но все решилось довольно просто. Хотя народу у дворца толкалось немало, Татигаса не заставили ждать долго. Сидевший у входа служитель, видно, из местных, человек восточный, говорящий по-тюркски, расспросил, по какому делу прибыл бий, тут же скрылся во дворце и, вернувшись вскоре, торжественно выкрикнул:

— Его милость князь Шуйский с товарищем князем Серебряным ждут тебя, бий. Добро пожаловать!

Служитель произносил тюркские слова непривычно для башкирского слуха, словно бы с особым удовольствием нажимая на звук «с», но его можно было понять без особых усилий.

Татигаса приняли с неожиданными для него почестями. Князья Шуйский и Серебряный встретили башкирского бия стоя. Были они оба, несмотря на духоту, в высоких, круглых, как туески, меховых шапках и нарядных зеленых кафтанах. Татигас, одетый в камзол из точно такого же бархата, шагая к ним по каменному полу гулкой палаты, успел краешком сознания отметить, что вот, оказывается, русские тоже любят зеленый цвет.

Наместник повел рукой, указывая на мягкое, обтянутое синим атласом сиденье, и что-то сказал. Один из стоявших позади Шуйского людей сделал шажок вперед и заговорил по-тюркски:

— Князь приглашает тебя сесть. Князь спрашивает, в добром ли здравии ты доехал.

Это был специальный толмач при наместнике — мурза, перебежавший на сторону русских из Ногайской орды и показавший свою верность на царской службе.

Татигас, справившись в свою очередь о здоровье князей, сказал, что он привык говорить стоя. Князья не возразили и тоже остались стоять. Татигас сразу приступил к делу — сообщил, с какой целью он направляется в Москву. Толмач внимательно смотрел на бия из-под припухлых век, будто стараясь припомнить его или запомнить, а вернее — вникая в смысл его слов. Кончив говорить, Татигас-бий облегченно вздохнул. Толмач перевел то, что он сказал. Князь Шуйский, казалось, ничуть не удивился услышанному, даже никаких вопросов не задал. Велел, не глядя на толмача:

— Скажи: намерение его нам по душе. Государь наш Иван Васильевич встретит его с открытым сердцем и любовью. Но скажи также, что он может не утруждаться столь дальней дорогой. Его желание можно исполнить здесь. Мы можем принять его народ под крыло великого государя.

— Как? — воскликнул Татигас-бий, забыв в удивлении, что при таком важном деле приличествует сдержанность. — Можно, говоришь, решить это без царя?

— Государь, царь и великий князь Иван Васильевич дал такое право пресветлому князю, перед которым ты стоишь, — объяснил толмач. — Ежели какой-либо народ просится под крыло великодушной Русии, то наместник волен принять его просьбу и вручить в руки послу грамоту от имени царя. Но для этого посол тоже должен выразить желание народа на бумаге и скрепить написанное своей рукой.

— А это как сделать? — спросил Татигас, несколько растерявшись и в то же время радуясь, что все складывается для него так благоприятно.

Толмач сказал что-то по-русски князю Шуйскому, тот перекинулся парой слов с князем Серебряным. Толмач присел к стоящему рядом столику, на котором лежали листы бумаги и гусиные перья.

— Говори о своем желании, я запишу.

— Так, я уже сказал: мы хотим жить в дружбе с урусами и просим у царя Ивана защиты от врагов наших ради мира и спокойствия на своих землях…

Татигас сразу же высказал и желание закрепить за племенем земли, леса и воды, которые оно считает своими, но толмач поднял руку, прервал его:

— Государь наш все это предвидел и высказал в грамоте, посланной в ваши земли. Получил ли ты ее?

— Хотя в руках не держал, нам она известна. Но не лучше ли услышать это из уст царя?

— Коль ты на этом настаиваешь, князь даст охранную грамоту, и — пожалуйте в Москву!..

— Нет-нет! — спохватился Татигас-бий. — Я хотел сказать, что было бы для меня честью предстать перед белым царем, но коль можно все решить здесь, дальше мы не поедем. Пиши. Напиши о нашем желании, как я сказал…

Толмач, посапывая, довольно долго выводил арабской вязью строчку за строчкой. Лишь один раз поднял голову, спросил:

— Как называются места, где проживает твое племя?

Получив ответ, опять заскрипел пером, потом быстро про себя прочитал написанное и стал переводить вслух на русский язык — для наместника и его товарища:

— Я, Татигас-бий, предводитель племени башкир, называемого Юрматы, своею волею явившись в город Казань, склонил голову перед государем, царем и великим князем Иваном Васильевичем всея Руси, прося могущественного и прославленного государя принять мое племя под крыло Москвы, о чем чистосердечно извещаю государева наместника князя Александра Борисова сына Шуйского с товарищем его князем Василием Романовым сыном Серебряным…

Написанное наместнику, видимо, пришлось по душе, он молча кивнул. Толмач чуть сдвинул бумагу в сторону Татигаса, протянул гусиное перо.

— Надо скрепить твоей рукой.

Бий согласно принял перо и нарисовал на бумаге знак, напоминающий острогу, — древнюю тамгу рода своего и племени юрматынцев.

По лицу наместника скользнула улыбка, он шагнул к бию, протянув обе руки для пожатия его рук…

Тот же толмач опять заскрипел пером, составляя жалованную грамоту:

«Государь, царь и великий князь Иван Вас ильевич всея Руси грамотой сей жалует Татигаса, пришедшего от племени башкир по прозвищу Юрматы, нарекает его, Татигаса, мурзою, повелев племени его вотчинами и впредь владеть, земли бежавших ногаев взять и владеть же с пользою, быть тем башкирам верными царского величества подданными и ясак против прежнего обычая платить вполовину. А обиды им и вере их чинить никому невместно…»

Когда князь Шуйский передал грамоту Татигасу, двери распахнулись и в палату торжественно вошли служилые люди, неся дар послу — нарядный кафтан.

Сделано это было согласно государеву указу. Вопреки совету многих воевод истребить после падения Казани окрестное басурманское воинство и тем обеспечить спокойствие окраин Государства Московского, царь указал: поелику возможно, не мечом, а умом и ласкою склонять инородные племена под его, государя, руку.

30

Шагали и его товарищи у переправы через Сулман встретились с возвращающимся из Казани Канзафаром.

Когда караван четырех предводителей племен подошел к памятному для Шагалия и Марьи месту, близился вечер. Решили переночевать на левом берегу реки, тем более, что паром стоял у правого.

Расположились в сторонке от дороги. Начались обычные хлопоты: кто расседлывал и развьючивал коней, кто ставил легкие юрты, кто спешил разжечь костер и приготовить ужин.

Вскоре Марья расстелила кошму, поверх нее — скатерть, собрала что есть поесть, предводители сели ужинать. В это время паром отошел от противоположного берега. Что за люди переправляются через реку так поздно, издали разглядеть было трудно. Лишь после того, как паром приткнулся боком к причалу и путники начали выводить коней на левый берег, Шагали вскочил с места: в одном из путников он узнал предводителя минцев, хотя после той единственной встречи с ним прошло уже много времени — годы прошли.

Шагали не пошел к давнему знакомцу тотчас же: Канзафар и его спутники, выбрав место по другую сторону дороги, спешили расположиться на ночлег до наступления темноты, — некогда им разговаривать. Лучше, пока они устраиваются, прогуляться по этому незабываемому месту.

Да, памятна, очень памятна для Шагалия переправа через Сулман. Он огляделся. Шелестели листвой кусты и деревья, будто нашептывали о том, что он пережил в далеком уже теперь прошлом. Где-то вон там он переночевал с товарищами, с которыми отправился искать Минлибику, там впервые увидел русского — паромщика Платона с выжженным на груди изображением полумесяца. До сих пор эта тамга — след каленого железа — стоит перед глазами. Потом на своем полном тяжких испытаний пути он встретил Марью. Узнав, что она — дочь того самого паромщика, выкупил ее, рабыню, у хозяйки и привел сюда, пообещав свести с отцом. Но паромщика Платона уже угнали куда-то в другое место. Как тогда Марья плакала!.. А потом была их первая ночь… Да, а где же полянка, где куст, приютивший их тогда?.. Все изменилось. Видно, полянка заросла молодыми деревцами, а старые деревья… Может быть, они высохли и упали. Или срубили их на дрова…

Поискал, поискал дорогой сердцу куст — так и не нашел.

А Марья тем временем не вытерпела, наведалась к минцам. Вернулась грустная.

— Там с ними — мальчик. Такой красивый! Глаза — будто спелые смородинки, ресницы — длинные, зубы ровненькие… Ну, чисто девочка!..

Мечтает Марья о ребенке, да бог все не дает. Вот и, как увидит чужого, чуть не плачет.

Теперь уже Шагали решительно направился к Канзафару.

Как водится, порасспрашивали друг друга о здоровье, порадовались встрече, а потом Канзафар вдруг заважничал. Напомнил о бумаге, которую некогда принял из рук Шагалия, и вытащил из-за пазухи сверток: вот, мол, и мы не лыком шиты, тоже царскую бумагу везем!

— Нет ли у тебя человека, умеющего читать?

— Есть, есть, — сказал Шагали. — Карагужак-турэ в свое время эту премудрость постиг в Каргалинском медресе.

Пригласили Карагужака и двух других турэ.

Канзафар все так же важно развернул сафьяновый сверток, протянул драгоценную бумагу Карагужаку.

— Сделай милость, прочитай!

И, потеряв всю важность, с детской радостью предвкушая впечатление от предстоящего чтения, приготовился заново выслушать ласкающие слух слова.

Карагужак неторопливо, внятно прочитал жалованную грамоту, — содержание ее нам уже известно, такую же получил Татигас-бий, разница заключалась только в имени предводителя и «прозвище» племени. Канзафар опять принял важный вид, кинул торжествующий взгляд на Шагалия: ну как?

— Опередил ты нас, — улыбнулся Шагали. — Молодец! Повидался, значит, с царем… Постарел он, наверно, маленько. Когда я с ним разговаривал, совсем еще молодой был…

Тут-то и выяснилось, что Канзафар доехал только до Казани, самого царя не видел.

— Нет, брат, я на это не согласен, мы получим такие бумаги из его собственных рук! — заявил Шагали. — Ехать так ехать! Доедем до Москвы, и я скажу: «Великодушный царь, помнишь ли меня? Вот я приехал по твоему зову!..»

Поднявшись после беседы, Шагали заметил Канзафарова сына, лежавшего у костра. В ответ на его взгляд Ураз вскинул длинные ресницы, и сердце Шагалия замерло: удивительно знакомым показалось ему лицо мальчишки. На кого он похож? Шагали закрыл глаза, стараясь вспомнить, и вдруг из глубины памяти всплыло: он стоит на рассвете у родника, неподалеку от становища сынгранцев, а перед ним — невеста его Минлибика. Вот точно так же несколько раз вскинула она длинные ресницы, взглянула на него… До чего же мальчишка похож на Минлибику!

Думая о поразительном сходстве, Шагали пожелал минцам спокойной ночи, пошел к, своим, — товарищи его ушли чуть раньше. Канзафар ответно пожелал того же.

Но не сомкнул Шагали глаз этой ночью, и других не порадовала она покоем. Всякое повидавший берег Сулмана стал свидетелем, а вернее, причиной еще одного несчастья…

Марья стояла на крутояре, смотрела за реку. Что она видела там, в уже сгустившихся сумерках? Может, родину свою?.. Шагали хотел окликнуть ее, — пора на покой! — но не окликнул. Как он потом будет казнить себя за это!

Подходя к поставленной проворными егетами юрте, он услыхал за спиной вскрик, потом что-то ухнуло в воду, следом — еще раз.

— Марьям[36]!

Шагали похолодел: Марьи там, где она стояла, не было, берег обрушился. Шагали кинулся к реке, на бегу сбросил с себя елян, не раздумывая прыгнул вниз. Жену нашел быстро. Марья лежала под водой, придавленная глыбой глины. Отчаянным усилием Шагали сдвинул глыбу, поднял жену на руки и — бегом, бегом, через спуск к паромному причалу, понес к стоянке. Изо рта Марьи полилась вода, успела наглотаться, а теперь, должно быть, оттого, что Шагали прижал беспомощное тело к груди, или из-за покачивания, ее рвало.

Все путники всполошились. Шагали положил Марью у костра на подстеленную кем-то кошму. Она была жива, но без сознания.

Всю ночь просидел Шагали возле жены, не в силах чем-либо помочь ей, лишь повторяя:

— Марья… Марьям…

Утром она пришла в сознание. Проговорила еле слышно:

— Больно… Все болит…

Осторожно, подняв кошму за углы, ее перенесли в юрту.

Канзафар со своими уехал, а каравану предводителей четырех племен пришлось постоять еще пару дней. Пытались вылечить Марью отварами целебных трав. Даже Иске-бий расстарался: поймал перепелку, сварил ее в походном казане, в отваре размочил сушенный под бурзянским солнцем корот и принес Марье приятное на вкус, кисленькое питье.

На второй день, переживая из-за того, что задержала путников, Марья сказала мужу:

— Надо ехать. Поправлюсь в дороге. Мне уже лучше.

Поверить этому Шагали не вполне поверил, но, чувствуя себя неловко перед товарищами, согласился с ней.

Уложили Марью в люльку меж двух коней, переправились через Сулман, продолжили путь. После первого же перехода Марье стало хуже, но она крепилась, подбадривала Шагалия: «Вот завтра поднимусь и сама буду кормить вас».

Не поднялась. У реки Иж совсем худо ей стало. Остановились. Сидели, подавленные, не зная, что предпринять. Вечером Марья тихо скончалась.

Похоронили ее возле реки. Шагали выкопал березку с большим комом земли, посадил у могилы. Принес воды, полил. Сделал последний подарок жене — жизнь не баловала ее подарками.

Постоял, слушая лепет березки, и на душе немного полегчало.

Поехали дальше. Мертвым — покоиться, живым — жить.

31

— Хо-о-оу!

Ехали лесом, и не понять было сразу, откуда донесся этот крик. Крик повторился.

— Хо-о-оу! Хо-о-оу!

Иске-бий, принявший после смерти Марьи обязанности старшего в караване на себя, натянул поводья. Караван остановился.

— Заблудился, что ли, кто-нибудь? Ну-ка, покричите!

Один из егетов тоже выкрикнул «хоу», но ответа не последовало. Никто не показывался. Иске-бий тронул коня.

Лишь на выезде из леса догнал их всадник, поприветствовал ехавших сзади. Услышав знакомый голос, Шагали оглянулся.

— А, — сказал, — Биктимир…

Биктимир чуть вскинул брови, удивился: голос у турэ какой-то бесцветный.

Немного погодя, узнав о постигшем Шагалия горе, Биктимир поравнялся с ним, поехал рядом, выражал сочувствие молчанием.

— Куда это ты спешишь? — спросил Шагали.

— Да вот к вам и спешил. Думал, сегодня еще не догоню, но видишь, догнал. Конь у меня быстрый…

— Откуда едешь?

— Да как тебе, турэ, сказать… Встретил минцев, узнал про вас: в Казань едете, Казани вам не миновать. Постой-ка, думаю, догоню. В Казани и мне кое-кого надо повидать.

— Кто тебя там ждет, в Казани-то?

— Да есть знакомые. По ханской службе…

Этой туманной «ханской службой» Биктимир и ограничился, но вечером, когда встали на ночевку, напала на него откровенность — рассказал, чем был занят в последние годы и каких успехов по этой части добился. Умолчал только, ради чего навестил тамьянцев.

Шагали, тогда еще посвященный в кое-какие его намерения, поинтересовался:

— Салкея отыскал? Ты ведь, как я помню, собирался отомстить ему.

— Салкея-то? Отыскал я его, отыскал!

— Отомстил?

— Хо! Еще как! Всыпал я ему плетей!..

Биктимир соврал. Салкея он, правда, отыскал.

Бывший баскак — не иголка в стогу сена, быстро выяснил Биктимир, что живет он под именем Салахутдина в устье Меши, и слетал туда.

Слуги, два здоровенных егета, не сразу пустили его в дом, но хозяин услышал разговор у ворот.

— Кто там? — послышался старческий голос.

— Проезжий переночевать просится.

— Впустите!

Биктимир прикинул: если сейчас же возьмется за плетку, возникнет шум, эти двое навалятся на него. Надо разговор завести, оглядеться.

Впрочем, что слуги! Можно ожечь хозяина плеткой раз-другой и выскочить за ворота, там конь наготове стоит, слуги и опомниться не успеют. Не они помешали Биктимиру, а совсем другое. Вместо запомнившегося ему надменного баскака предстал перед ним тщедушный старик.

— Негде, что ли, больше переночевать? — спросил Салахутдин.

— Да негде вот… А тебя я давно знаю. По встрече в становище ирехтынцев помню.

Старик оживился.

— Из башкир ты, выходит. Да я это и по выговору твоему сразу определил. Не турэ ли какого-нибудь племени?

— Вроде этого. Из их круга…

— Не перевелись еще там у вас разбойники?

— Там-то перевелись, да тут остались… Я пришел отомстить тебе, баскак Салкей!

Биктимир взмахнул плеткой. Салкей в ужасе зажмурился. Плетка со свистом взрезала воздух. Тем все и кончилось. Биктимир повернулся и ушел. Не смог он ударить старика. Вот так всегда: ищет обидчика, томимый жаждой мести, а как дойдет до дела…

Даже неудобно перед людьми. Скажут: больно жалостливый. Пришлось соврать Шагалию.

На следующий день в пути заговорили о Москве.

— Айда с нами до конца, — предложил Шагали Биктимиру. — Оттуда вместе в племя вернемся. Ну сколько можно мотаться без пристанища!

— А что! — загорелся Биктимир. — Поеду, коль возьмете, и в племя тоже. Тамьянцы для меня не чужие. Родные, можно сказать. Только Минзилю по пути заберу — и к вам.

— Вот и ладно.

— Послушай-ка, Шагали, — сказал Иске-бий слегка заискивающим голосом, — что-то притомила меня дорога. Да и беда вот случилась… Может, говорю, повернем обратно из Казани?

— Коль до Москвы ехать, угодим на обратном пути в самую слякоть, — поддержал его Бикбау.

— Эти князья в Казани — они ведь царем посажены, — добавил Карагужак. — Получим грамоты, и достаточно!

— Только не забыть бы, — сказал уже как о решенном Иске-бий, — не забыть бы, чтобы в них ясно написали, какой у племени клич. Надо им, коли сами не знают, подсказать: и древо священное, и птица, и тамга — какие исстари были, пусть такие и останутся.

— А зачем они нужны? — спросил Биктимир. — Клич, к примеру?

— Ну, как же… как же племени без клича?

— Клич теперь может понадобиться только один: из уст белого царя. Или же птица… Птица у него, говорят, тоже есть. Беркут с двумя головами.

— Нет, нам и своя птица нужна. В знак того, что каждое племя будет жить вольно, как птица в небе.

— А древо?

— Древо — напоминание о корнях, о земле, в которой лежат наши предки. Понял? Ну, а тамга… Она нужна, чтоб легче было род от рода отличать, чтоб не перемешались племена…

— А коль и перемешаются, беды не вижу. Вот мы тут — будто все из одного племени. Что в этом худого?..

Шел караван, путники рассуждали о кличе, о тамге, а Шагали думал о своем.

И туда ему однажды уже довелось проехать по этой дороге, и обратно. Что дала она ему, чего он достиг? Мир повидал. Цели, ради которой впервые отправился в дальний путь, он не достиг, зато многое постиг: знает больше и видит дальше других. Только вот семейная жизнь у него не сложилась, как надо. Не нашел Минлибику, знать, не суждена была ему. Теперь и Марьи нет… Осталась Айбика. Да не радость вызывают мысли о ней, а горечь. Сына бы, что ли, ему поскорей родила!..

Не выходит из ума сын Канзафара. Такой славный мальчишка — хоть укради его!

А что, в прежние времена, когда, скажем, был еще молод его, Шаталин, отец Шакман-турэ, когда барымта считалась освященным обычаями делом, можно было бы совершить набег на минцев да и отбить у Канзафара сына. Теперь такое становится невозможным. Тамьянцам и минцам — жить под одним крылом. Канзафар-бий заручился помощью Москвы. Он, Шагали, едет за тем же. И не один. С ним — предводитель племени Бурзян Иске-бий, предводитель племени Усерган Бикбау. И друг его, глава кыпсаков Карагужак. Когда они вчетвером склонят головы перед двуглавым беркутом Русии, окажется, что уже восемь крупнейших башкирских племен присоединились к могущественной стране. За ними последуют и остальные. И китайцы, и табынцы. И племена помельче, такие, как Кайпан, Сальют, Кувакан… Все башкиры соберутся и объединятся под крылом беркута…

— Поторопим-ка, друзья, коней! — сказал Бикбау. — А то едем, едем, а конца не видно.

— Верно! Ведь и обратный путь нам предстоит, — поддержал его Карагужак.

— Знать бы еще, какая нас потом, судьба ждет, — вздохнул Иске-бий.

— Судьбу выбрать мы не можем, — подал голос Шагали. — Но мы выбрали этот путь и будем надеяться, что он обернется для нас желанной судьбой…

1958–1983

С. Сафуанов Мэргэн — значит меткий

(Послесловие)
Случилось так, что в последние дни жизни Кирея Мэргэна я оказался в одной больнице с ним. Я, «ходячий больной», часто навещал его. Ахняф Нуриевич, высокий и статный, с большой седой головой с орлиным носом, всегда аккуратный и подтянутый, даже сейчас, когда он изрядно исхудал и редко вставал с койки, казался мне беркутом, стоящим на уральской скале. Во время наших бесед он несколько раз повторял: «Хорошо, что успел завершить работу». Он имел в виду роман «Крыло беркута», замысел которого зародился у него еще в 1957 году, в дни празднования четырехсотлетия добровольного присоединения Башкирии к Русскому государству.

Но осуществить свой замысел К. Мэргэну удалось не скоро — появились другие творческие планы, повседневные научные и научно-организационные дела (в те годы он работал заведующим сектором литературы и фольклора Института истории, языка и литературы Башкирского филиала Академии наук СССР).

Кирея Мэргэна как писателя занимали главным образом проблемы современности; он писал о тех фактах и событиях, в которых участвовал сам, которые видел и изучал непосредственно в жизни. И пришел он в литературу прямо с ударных строек начала тридцатых годов, с очерками, «списанными с натуры».

Кирей Мэргэн (Ахняф Нуриевич Киреев) родился 11 июня 1912 года в деревне Кигазы Мишкинского района Башкирии. Но детские и юношеские годы прошли в селах Юмраново Октябрьского района Пермской области и Базанчатово Ленинского района, где его отец работал мугаллимом — учителем сельского медресе.

Любовь к литературе К. Мэргэн впитал «с молоком матери». Его родители интересовались письменной литературой тюркского Востока, преданиями, шежере — родословными своего народа. Отец даже сочинял стихи под непосредственным воздействием творчества татарского народного поэта Г. Тукая. (Впоследствии эти стихотворения были обнародованы в литературных и фольклорных сборниках за подписью «Нурмухамет Юмрани».) В семье витал дух выдающегося поэта-романтика Шайхзады Бабича — родственника матери будущего писателя.

Духовно взращенный в таких условиях, Кирей Мэргэн и сам с ранних лет начал пробовать перо. Первые его стихи появились в сборнике, выпущенном татарской газетой «Иген-челяр» в Москве в 1928 г. Юный автор был тогда учеником школы крестьянской молодежи.

В 1932 году, работая каменщиком и бригадиром на новостройках Уфы, куда он прибыл по комсомольской путевке, К. Мэргэн начал регулярно писать стихи и очерки о своих товарищах по труду. А в середине тридцатых годов появились и первые его рассказы. В качестве журналиста он объезжает или проходит пешком почти всю Башкирию. Его увлекает социалистическое преобразование сел и городов республики. В сборниках рассказов «Подарок», «Поиски», «Суетливый человек» он ярко изобразил зарождение нового человека, утверждение новых отношений. Его интересуют острые, контрастные ситуации, неожиданные повороты в судьбах персонажей, проблема взаимоотношения личности и среды. Разумеется, под воздействием вульгарно-социологических взглядов, господствовавших в тридцатые годы, в обстановке всеобщего ликования в период культа личности Сталина и К. Мэргэн не жалел ярких красок для описания достижений, многие из которых, как теперь выяснилось, были мнимыми, и в результате духовный рост многих персонажей его рассказов обрисовывался несколько облегченно.

Настоящие, убедительные характеры мы видим в рассказах «Зифа-апай», «Суетливый человек», «Бабушка Майгуль», появившихся накануне Великой Отечественной войны.

Итак, вдохновляющим источником и движущей силой творчества Кирея Мэргэна стала современная жизнь народа. Это особенно выпукло проявилось в период Отечественной войны и в послевоенные годы. В начале войны писатель работал собственным корреспондентом газеты «Комсомольская правда» по Башкирии. И рассказы его отражали патриотические чувства и дела тружеников тыла, людей, всей душой рвущихся на борьбу с фашизмом. Эти рассказы составили сборник «Наш поход». Попытки же показа воинов-фронтовиков (рассказы «Редактор», «Охотник» и др.) не увенчались успехом, ибо писатель тогда имел представление о войне лишь понаслышке, по косвенным источникам.

В 1942–1943 годах Кирей Мэргэн в качестве военного корреспондента находился в Башкирской кавалерийской дивизии, что дало ему возможность воочию увидеть самоотверженную борьбу советских воинов против гитлеровских захватчиков. Фронтовая действительность дала писателю обильный материал для сборников рассказов и очерков «Башкиры», «Джигиты», «Разведчик Булат и его друг Турат». В дальнейшем писатель долгие годы трудился над романом «Конники», отражающим героическую борьбу славных башкирских всадников. К сожалению, это произведение так и осталось незавершенным.

В послевоенные годы Кирей Мэргэн работал над злободневными темами, связанными с жизнью народа. Он стремился туда, где зарождалось новое, где выявлялись яркие характеры. Он совершил трудное, но увлекательное путешествие по реке Уфе с юными школьниками, в результате создал повесть «Караидель» (в последней редакции, вышедшей в Москве на русском языке — «Тайны Караидели») — произведение о счастливом детстве, разнообразных ребячьих интересах, о дружбе, окрепшей в совместном преодолении препятствий. Поездка в колхозы республики позволила писателю написать повесть «Беспокойное место» о башкирских колхозниках, решивших заняться огородничеством.

Значительным явлением башкирской прозы послевоенных лет стал роман «На склонах Нарыштау», неоднократно изданный и в русском переводе. Здесь впервые в башкирской литературе широко и многогранно были изображены современная жизнь и труд рабочего класса республики.

В основе романа — деятельность нефтяников республики в послевоенные годы, а главные герои — молодые рабочие. Формирование нового, послевоенного поколения рабочего класса отражено в судьбах Сальмана, пришедшего на нефтяные промыслы из ремесленного училища, Марьям, Мурата, Махмута — вчерашних сельских парней и девушек, вооруженных теоретическими знаниями и постепенно овладевающих навыками новой профессии. Все эти герои показаны главным образом в процессе труда, в борьбе за передовые методы в производстве, за новые взаимоотношения и нравственные принципы.

Писатель в конкретных образах показал и те силы, которые способствуют формированию новых прекрасных черт у молодежи — это умудренные опытом мастера-нефтяники старшего поколения (Лебедев и др.), партийное руководство (парторг Ярцев).

При изображении картин производственной деятельности писатель подчеркивал облагораживающий характер труда, его воспитательную роль. Главный герой Сальман, например, имел поначалу лишь абстрактное представление о трудностях производства, но работа на буровой научила его смотреть на сегодняшнее с точки зрения будущего, трезво оценивать обстановку. В процессе труда и в общении с товарищами он постепенно освобождается от позерства и излишней самоуверенности. Простые женщины Кадрия и Гульнафиса, интересы кот орых раньше не выходили за пределы собственного очага, заразившись трудовым энтузиазмом нефтяников, в самый критический для буровой момент устраивают омэ — своеобразный субботник с привлечением других женщин-домохозяек, приходят на помощь своим мужьям и сыновьям.

На сюжете романа «На склонах Нарыштау» сказалось веяние времени. Оно проявилось в социалистическом соревновании среди местных рабочих, между нефтяниками Башкирии и Азербайджана, в рождении нового города на склоне горы Нарыш, но прежде всего — в оптимистическом духе произведения, в теплом отношении автора к изображаемому, в раздумьях и переживаниях героев.

В романе К. Мэргэна изображен новый этап в развитии башкирского рабочего класса — рождение и рост национальных кадров, вооруженных профессиональными знаниями, в условиях более высокого уровня развития науки, техники и человеческих отношений в стране. И атмосфера формирования рабочего класса в Башкирии была уже иная, нежели, скажем, в начале 30-х годов (повесть «Сибай» И. Насыри и очерковая книга «Ишимбай» А. Карная), когда к станкам, буровым установкам становились полуграмотные крестьянские парни и начинали все с азов. В романе же «На склонах Нарыштау» проблематика совсем иная. К. Мэргэн больше говорит о том, как у людей вырабатывались навыки к новому труду, основанному на передовой технике и технологии, о здравом социалистическом отношении к нему, борьбе за передовые методы производства. Писатель показывает непосредственную помощь русских рабочих в формировании нового отряда национального рабочего класса.

Конечно, в романе К. Мэргэна сказалось не только положительное веяние времени. Та эпоха, которая характеризовалась не только успехами в промышленности, в жизни народа, но и атмосферой культа личности Сталина, голым оптимизмом и нежеланием замечать действительные трудности и противоречия жизни, наложила на произведение свой отрицательный отпечаток. В романе довольно ярко чувствуется воздействие получившей в те годы широкое распространение «теории бесконфликтности». Так, разногласия между мастером, добивавшимся (и добившимся) выполнения нормы бурения, но не думавшем о перевыполнении плана, и молодыми рабочими-нефтяниками, которые стремились к более высоким показателям, — пример конфликта между «хорошим» и «отличным». В результате внутренний мир героев не получил широкого освещения. На слабость конфликта и вялость сюжета в свое время указывала и критика.

Выступая на Уфимском пленуме оргкомитета Союза писателей РСФСР в 1958 году с докладом о развитии башкирской прозы, Кирей Мэргэн говорил: «Нам, прозаикам, положено нагружать свою арбу большой и полезной кладью». Развивая это образное выражение писателя, хочется отметить, что самому К. Мэргэну приходилось тянуть не одну арбу. Наряду с «арбой» прозаика он тянул «арбу» драматурга. Еще в годы войны он написал патриотические пьесы «Моя семья» и «Битва», позже, одновременно с романом «На склонах Нарыштау», создал драму «Утро города» — о строителях города нефтяников. На сцене Башкирского академического театра драмы имени Гафури шла его пьеса «Оборванная песня» о судьбе выдающегося поэта-просветителя прошлого века Акмуллы, а также основанные на фольклоре детские пьесы «Дедушкины часы» и «Шомбай». Одновременно он продолжал писать рассказы и повести.

Кирей Мэргэн успешно тянул также тяжело нагруженную «арбу» ученого — литературоведа и фольклориста.

Литературоведческой и фольклористской деятельностью Ахняф Нуриевич начал заниматься еще в сороковые годы. На фронтах Отечественной войны он собрал среди солдат жемчужины народной мудрости и выпустил сборник «Военный фольклор». В дальнейшем, учась в Академии общественных наук при ЦК КПСС, работая в Институте истории, языка и литературы и будучи заведующим кафедрой и профессором Башкирского государственного университета, исследовал творческое наследие башкирских писателей, проблемы социалистического содержания и национальной формы советской литературы. С особенным энтузиазмом он трудился в области фольклористики. Ахняфу Нуриевичу принадлежит заслуга широкой организации сбора и изучения устного творчества башкирского народа. Под его руководством организовывались научные экспедиции в Оренбургскую, Курганскую, Куйбышевскую, Саратовскую, Челябинскую, Пермскую области и многие районы Башкирии. В 1961 году и мне довелось проехать вместе с ним добрую тысячу километров по Оренбургской, Куйбышевской и Саратовской областям на крытом брезентом грузовике, нагруженном палатками, спальными мешками и другим походным скарбом. В каждом селе с огромным интересом встречали непривычных гостей, начинали расспрашивать о Башкирии, Уфе, удивлялись, что гости приехали не петь и плясать, а, наоборот, просить петь и рассказывать самих сельчан…

Кирея Мэргэна больше интересовали эпические сказания. Исследованию этих памятников была посвящена его докторская диссертация. Но они, эти сказания, привлекали, оказывается, его и как писателя, собирающегося писать исторический роман. В них он видел своеобразное отражение многовекового пути народа, его социальные, философские и эстетические воззрения.

Короче говоря, вся предыдущая литературно-творческая и фольклористская исследовательская деятельность Кирея Мэргэна стала подготовительной вехой для создания романа «Крыло беркута». В этом произведении сконцентрированы результаты поисков писателя и как прозаика, и как фольклориста.

В романе «Крыло беркута» показаны жизнь и быт башкир в первой половине и середине XVI века. Это был период, имевший особое значение в жизни народа: в 1557 году башкирские роды и племена послали в Казань, к наместнику Ивана Грозного, своих представителей, выражая желание присоединиться к Российскому государству, и это желание было удовлетворено.

Последовательно освещая трудную жизнь разобщенных территориально и раздираемых междоусобными распрями башкирских племен Тамьян, Еней, Ирехты, Табын и других под гнетом Ногайской орды, Казанского и Сибирского ханств, К. Мэргэн постепенно приводит читателя к мысли, что присоединение башкир к Российскому государству было закономерным, единственно верным историческим актом, спасшим народ от исчезновения.

Одновременно писатель показывает и борьбу за власть вокруг ханских тронов, непрекращающиеся набеги казанского хана на русские земли. Рассказывается о покорении Иваном Грозным Казани и его обращении к башкирам с призывом присоединиться к России.

В этих условиях и созревает мысль в различных башкирских племенах о направлении своих представителей к русскому царю с просьбой принять народ под свое покровительство, то есть под «крыло беркута». В этом отношении интересен разговор Шаталин, ходившего в прошлом в составе войск Казанского ханства в поход против русских и побывавшего у них в плену, с отцом — главой племени Тамьян Шакманом: «Племя наше, отец, ослабло, и ты знаешь это. Чтобы сохранить его, чтобы вконец не разметали нас бури, мы должны укрыться под чьим-нибудь крепким крылом», — говорит он. Это крыло он видит в России: «По-моему, лучше будет, коль обратимся лицом в сторону урусов».

Произведение завершается тем, что главы разных племен независимо друг от друга встречаются в Казани с царским наместником Шуйским и привозят грамоту от имени Ивана Грозного о принятии Башкирии в состав Российского государства. С тех пор, как известно, начинается новая эпоха в истории башкирского народа. «…Россия действительно играет прогрессивную роль по отношению к Востоку, — писал Ф. Энгельс. — Несмотря на всю свою подлость и славянскую грязь, господство России играет цивилизаторскую роль для Черного и Каспийского морей и Центральной Азии, для башкир и татар…»[37]

К. Мэргэн в ярких колоритных картинах изображает социально-политическую жизнь и быт различных башкирских родов и племен в этот исторический момент, раскрывает острые взаимоотношения между ханской властью и предводителями племен, показывает, как посланцы хана — баскаки — обирают народ от имени высшего турэ. Недаром о них говорят: «Скот от зверя можно уберечь, а как от баскака убережешь?» Одновременно К. Мэргэн касается и вопроса о дальнейшем распространении мусульманской религии среди башкир, создает образы представителей духовенства. В романе немало места занимают картины борьбы в ханских дворцах за высшую власть, непрекращающиеся интриги и столкновения за главенствующее положение в родах и племенах, а также раздоры между различными родами, разорительные междоусобные войны и набеги — барымта.

Одновременный показ жизни и быта множества башкирских родов и племен, различных ханств делают роман широкопанорамным. Но следует отметить, что в нем большей частью выведены образы ханов и их приближенных, предводителей племен, мурз, а также грабящих народ сборщиков податей. Представители же простой массы занимают мало места. Запоминаются лишь несколько персонажей из «низов»: действующий на протяжении всего произведения, мстящий притесняющим народ баскакам и племенным биям Биктимир, а также эпизодические образы Ташбая, Аккусюка, Минлибики, насильно увезенной из своего рода и превращенной в рабыню хана, и некоторых других. В результате народная масса предстает в романе безымянной и несколько безликой.

Как указывается в историографической литературе, письменные источники по истории башкир XV — первой половины XVI веков полностью отсутствуют. Крайне мало их и о последующих периодах. А источники на языке тюрки пока еще не изучены[38]. Поэтому Кирею Мэргэну пришлось опираться главным образом на последние исследования историков и всецело принять их версии в объяснении и оценке событий, предшествовавших присоединению Башкирии кРусскому государству и непосредственно связанных с этим важнейшим историческим актом.

Но главным источником, который использовал писатель при создании своего романа, послужили башкирские шежере — своеобразные генеалогические записи, устные предания, бытующие в народе, а также богатое устное народное творчество. Так, события в «Крыле беркута» происходят именно в тех местах, о которых повествует и шежере — в верховьях рек Зай и Шешма, находившихся под владычеством Казанского хана, в Имянкале, построенной на месте слияния рек Агидель и Караидель (Белой и Уфимки), в становищах минцев — на берегах рек Слак, Дема, у озера Аслыкуль, на землях юрматынцев, даже в Зауралье, во владениях сибирского хана Кучума… И имена действующих лиц романа (Шагали, Шакман, Татигас-турэ, Суртмак, Акназар-хан, Канзафар, Килимбет и др.) взяты из шежере и преданий.

Конечно, К. Мэргэн не «переписывает» эти шежере и исторические документы, не воссоздает документальную историю. Исходя из своих творческих целей, он «заставляет» по-своему действовать лиц, упомянутых в древних преданиях и записях. Для писателя важно передать дух эпохи. В этом ему особенно помогает богатый фольклор башкирского народа — и эпические сказания типа «Заятуляк и Хыухылу», и кубаиры безымянных сэсэнов-импровизаторов, и многочисленные легенды, предания и сказки, и песни, пословицы и поговорки, и вековые обычаи, обряды и поверья. Отдельные сюжетные линии романа даже напоминают своей формой произведения устного народного творчества башкир.

Все это дало возможность писателю воссоздать яркие картины и своеобразный колорит эпохи четырехсот-пятисотлетней давности.

В целом, роман «Крыло беркута» настойчиво проводит мысль о том, что политическая раздробленность и междоусобные распри подрывают силу народа, тормозят его социальное, экономическое и духовное развитие; утверждает идею борьбы за единство и сплоченность народа перед лицом опасности исчезновения под натиском чужеземных угнетателей. Художественно убедительно показывается также, что добровольное присоединение Башкирии к Русскому государству было крупным историческим событием, способствовавшим сохранению башкир как самостоятельного народа, его политическому, социально-экономическому и духовному развитию. В этом главная гуманистическая сила произведения.

Первая книга романа «Крыло беркута» была опубликована в 1981 году и заслужила признание у читателей (в 1987 году она вышла и на русском языке в переводе Марселя Гафурова). Публикация же второй книги в журнале «Агидель» завершена была уже после смерти писателя, в феврале 1984 года, а отдельным изданием вышла в 1985 году. Сейчас имеет возможность познакомиться с ней и русский читатель.

Роман «Крыло беркута» стал значительным произведением, заложившим, наряду с романами А. Хакимова «Кожаная шкатулка» и «Переливы домбры», Г. Ибрагимова «Кинзя», Я. Хамматова «Северные амуры» и другими широкоэпическими произведениями, добротный фундамент исторической прозы в башкирской литературе.

…У башкирского народа есть замечательная сказка о Кирее Мэргэне — человеке с добрым сердцем, сильном и мужественном батыре, метком стрелке («мэргэн» — это значит меткий). Почему имя этого сказочного батыра стало псевдонимом известного башкирского писателя, в тридцатые и сороковые годы выпускавшего свои книги за подписью Ахняф Кирей? То ли друзья прозвали его так из-за его большой любви к фольклору, то ли башкирский читатель увидел в нем писателя с острым взором и добрым сердцем?.. Как бы то ни было, этот псевдоним как нельзя лучше отражает суть личности писателя, всем своим творчеством тесно связанного с родным народом.

Суфиян Сафуанов

Примечания

1

Xурджун — сума, вьюк.

(обратно)

2

Соответствует пожеланию «Дай тебе бог здоровья!»

(обратно)

3

Имеется в виду 1545 год.

(обратно)

4

1550 год.

(обратно)

5

Кяфыр (гяур) — иноверец.

(обратно)

6

Килем — сноха, невестка. Так нередко называют и любую младшую по возрасту женщину.

(обратно)

7

Тиун — официальный служитель, мелкий чиновник при воеводе или наместнике.

(обратно)

8

Боярин в описываемое время — высший чин в придворной иерархии великого князя. Боярами тогда называли не всех крупных феодалов, как повелось позже, а только тех, кто заседал в Боярской думе, ограничивавшей власть монарха. Расправы, учиненные Иваном Грозным над боярством, во многом объясняются его стремлением к самодержавной власти.

(обратно)

9

Туган — родич, близкий человек.

(обратно)

10

Башкиры в те времена называли пищали «утаткы-сами», то есть «извергающими огонь». (Прим. автора).

(обратно)

11

Кашлык — столица Сибирского ханства. Расположена была на Иртыше неподалеку от нынешнего Тобольска. В 1582 году взята отрядами Ермака.

(обратно)

12

Байга обычно понимается как скачки, но этим словом обозначается и весь комплекс праздничных состязаний.

(обратно)

13

Хыу — вода, хыйыр — корова.

(обратно)

14

Инглизы — англичане.

(обратно)

15

Нагрэ — музыкальный инструмент, кусок полого древесного ствола, обтянутый с обоих концов кожей, — своеобразный барабан.

(обратно)

16

Улустан — древнее название Иргиза.

(обратно)

17

Аждаха — сказочное чудовище, дракон.

(обратно)

18

Читатель может встретить в исторической литературе и несколько иное написание имени последнего казанского хана: Едигер.

(обратно)

19

Здесь — игра слов. Газиз — близкий сердцу, дорогой.

(обратно)

20

Здесь обыгрывается имя «Ташбай», которое можно перевести как «каменный богач» или «богатый камнем».

(обратно)

21

Абзый (тат.) — обращение к старшему брату или любому старшему по возрасту мужчине.

(обратно)

22

Хальфа — учитель религиозной школы.

(обратно)

23

Ертаул, ертаульная команда (от тюркского слова «иртаул») — войсковой авангард, выполнявший в русском войске функции разведки.

(обратно)

24

Ивангород (Иванград) — первое название Свияжска.

(обратно)

25

Сентябрь.

(обратно)

26

Фряги — итальянцы, ляхи — поляки.

(обратно)

27

2 октября 1552 года.

(обратно)

28

Тулпар — сказочный крылатый конь.

(обратно)

29

Шымсы — шпион, тайный агент.

(обратно)

30

Алиф — первая буква арабского алфавита, которым пользовался мусульманский мир.

(обратно)

31

Нойон (монг.) — крупный феодал, князь.

(обратно)

32

Азан — призыв к молитве.

(обратно)

33

Меджлис — собрание, здесь с гощением.

(обратно)

34

Канглу — деревянное ярмо. Древние монголы надевали канглу на шеи особо опасных для них, непокорных рабов.

(обратно)

35

Определение «белый» в данном случае имеет значения «светлый», «незапятнанный».

(обратно)

36

Имя «Марья» приобрело у башкир нарицательное значение «русская женщина», а в притяжательной форме «Марьям» — «моя Марья» — стало одним из широко распространившихся женских имен.

(обратно)

37

К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч., изд. 2-е, т. 27, с. 241.

(обратно)

38

А. Усманов. Добровольное присоединение Башкирии к Русскому государству. Уфа, 1982, с. 5.

(обратно)

Оглавление

  • Крыло беркута Книга вторая
  • Часть третья ВЗРЫВ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  • Часть четвертая ДОРОГИ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  • С. Сафуанов Мэргэн — значит меткий
  • *** Примечания ***