КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Белый морок. Голубой берег [Иван Харитонович Головченко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Белый морок. Голубой берег

БЕЛЫЙ МОРОК

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Он бежал, как можно бежать только раз в жизни. Ало таял свет в его глазах, расплавленным металлом наполнялась грудь, а он изо всех сил мчался по утренним киевским улицам и переулкам. Редкие прохожие, завидев его окровавленное, в грязных потеках лицо и растерзанную одежду, в страхе отшатывались прочь и испуганно указывали на потайные дорожки на задворках, и он нырял из подъезда в подъезд, метался со двора во двор, мысленно благодаря прошедшую зиму за то, что сожрала в печах едва ли не все городские заборы.

Пожалуй, этот невзрачный с виду паренек и сам не ведал, откуда у него столько сил после многокилометрового ночного перехода по весеннему бездорожью. Не переводя дыхания, перемахнул Паньковскую, Тарасовскую. Вот и топкая, в ухабах и лужах Жилянская осталась позади, а он все бежал и бежал, не оглядываясь. В каменных чащах омертвевшего города уже давно угасло эхо выстрелов, уже и шаги горластых преследователей прервали свою стремительную скороговорку по мостовой, а он все не останавливался.

Остановился лишь на глухом пустыре у дремлющей Лыбеди. С минуту, а может чуть побольше, остолбенело стоял среди пожухлых, вытрепанных еще жгучими зимними ветрами бурьянов, неистово хватал легкими упругий, приправленный горьковатыми запахами первой зелени воздух. Казалось, у него не хватит сил не только сделать хотя бы шаг, но и разомкнуть набрякшие усталостью веки. Но вот он качнулся, как-то боком, едва переставляя ноги, двинулся к зарослям у воды. И лишь в самой чаще тяжело плюхнулся на намытый весенним половодьем валежник.

И замер.

Вот так и лежал. Долго лежал. У ног его грустно бормотала, словно жаловалась на свои прадавние кривды, всеми забытая Лыбедь, из голубой выси солнце щедро сыпало ему в затылок из теплых своих пригоршней радужные блестки, а он продолжал лежать на выполосканном ливнями валежнике не шевелясь. И если бы в ту пору кто-нибудь увидел его, наверняка бы решил: этот человек уже пристал к тому берегу, где нет ни земных радостей, ни горя. До самого вечера он ни разу не открыл глаз, и лишь когда тени воровато выползли из своих укрытий и украдкой двинулись по земле, он медленно поднял голову. Оперся на локоть и настороженными глазами принялся шарить по Батыевой горе, зеленевшей поодаль за железнодорожной линией в легком весеннем уборе. Затем подошел к Лыбеди, опустился на колени и долго отмачивал студеной водой засохшую на лице кровь.

«Ну, Павел, пора! — сказал сам себе, когда поднялся на ноги. Застегнулся, разгладил мокрыми ладонями измятую, заскорузлую одежду. — Как бы там ни было, но ты должен передать донесение… Должен!..»

С пустыря его путь пролегал на Соломенку, к Мокрому яру, где у Батыевой горы жалась запасная конспиративная квартира Петровича. Без крайней необходимости он не имел права появляться в ней, но после всего, что произошло утром у квартиры связного подпольного горкома Тамары Рогозинской… Теперь только на Соломенке он мог надеяться на встречу с Петровичем.

Прилыбедьскими пустырями и тесными переулками он добрался до Мокрого яра, но подойти к заветному жилищу не решался. Что, если и там засада? Что, если и оттуда придется бежать, как от Тамары Рогозинской?

Двигался медленно с каким-то недобрым предчувствием под раскидистыми, туго налитыми молодой, буйной силой осокорями, что, выстроившись вдоль давно не метенных тротуаров, горделиво поблескивали в лучах вечернего солнца мелкой клейкой листвой, изредка озирался и все соображал, все прикидывал в мыслях, как лучше запутать след в случае встречи с гестаповцами.

Неожиданный скрип калитки — он инстинктивно рванулся к ближайшему домику. Но увидел худенькую девчушку лет четырнадцати, которая, побрякивая пустыми ведрами, бежала к колодцу, и успокоился. Более того — искренне обрадовался этой встрече. Догнал девочку в вылинявшем голубеньком платьице и спросил с улыбкой:

— Напиться можно?

— А почему бы нет? Воды для всех хватит… — Но в больших, водянистых от голода глазах вспыхнуло подозрение, перемешанное с любопытством.

Помог ей достать из колодца воду. Потрескавшимися губами припал к ведру, хотя пить ему нисколько не хотелось.

— Вот это вода! Отродясь такой не пивал. Холодная… Спасибо, спасибо. — Он вытирал рукавом капельки с подбородка, стремясь завязать с девочкой разговор. — За такую воду не грех и плату брать. Давай я поднесу немного?

— Сама управлюсь, — ответила девочка неприветливо и потянулась тоненькими ручонками к отшлифованным ладонями ведерным дужкам.

Он перехватил ее руки, сказал почти умоляюще:

— Подожди, сестричка, просьба к тебе… — И заколебался: надо ли посвящать ее в тайну? Но иного выхода у него не было. — Ты Ковтуна хорошо знаешь?.. Миколу?..

Девочка испуганно отшатнулась, как будто от удара, враждебно стрельнула большими, враз потемневшими глазами.

— Чего же ты? Я только спрашиваю: знаешь ли?

— Ну и что?

— Да понимаешь… Мне позарез надо увидеть Миколу. Дружки мы с ним фронтовые. Не могла бы ты…

Она крутнула головой, не дала закончить:

— Не могу! Нет, нет!

Он не стал уговаривать. Утомленно провел ладонью по небритому лицу, с укором глянул ей в глаза, вздохнул и повернулся, чтобы уйти. Уже сделал шаг, как девочка вдруг схватила его за руку. То ли поняла, кем на самом деле приходится этот человек Ковтуну, то ли ее поразил глубокий кровавый порез через весь висок. Она схватила его за руку и прошептала:

— Нету больше дядька Миколы. Его еще на той неделе немцы… Примчались на машине, а он по ним из окна стрелять… Тут такое поднялось, такое! Дядько Микола до вечера отстреливался. А немцы тогда — огонь под крыльцо…

Огонь под крыльцо… Тугая удушливая волна окутала его с головы до ног, чем-то острым пронзило грудь… Показалось: на землю откуда-то валом хлынул густой белый туман и в нем потонули и Батыева гора, и тихая улочка над ручьем, прозывающаяся Мокрым яром, и могучие осокори вдоль давно не метенных тротуаров. Перед глазами был только охваченный пламенем домик, из окон которого все реже и реже звучали выстрелы…

— Вы туда не ходите, — из далекого далека донесся до его слуха горячий шепот. — И вообще не очень тут… Вчера полицаи схватили одного на нашей улице. И знаете, что с ним сделали?

Но он так и не понял, что сделали полицаи с задержанным. Неужели и Петровича постигла беда? Неужели и его?.. А может, Петрович все-таки уцелел?.. Его все же не покидала надежда, хотя и было совершенно ясно: фашисты напали на след подпольного горкома партии. Засада на квартире Тамары Рогозинской, разгром жилища Миколы Ковтуна… Так вот почему Петрович не прибыл на Стасюков хутор!

— Печальны твои вести, сестрица. Но спасибо тебе и за них. — И, понурившись, медленно поплелся прочь от Мокрого яра.

Он получил строгий приказ: пробраться в город, на основной или запасной (последнее — в крайнем случае) конспиративной квартире встретиться с Петровичем, устно передать донесение комиссара и немедленно возвращаться на Стасюков хутор. И вот оказалось, что обе конспиративные квартиры провалены, связные погибли. Как быть?.. Другой на его месте, наверное, не раздумывая, отправился бы в обратный путь с сознанием честно выполненного долга. Но он не спешил уходить из города. Что ждет товарищей, которые должны продолжать борьбу в Киеве? Знают ли они об этих провалах? Что, если кто-нибудь из подпольщиков сунется к Рогозинской или Ковтуну?..

Нет, он не мог уйти в леса, не предупредив друзей по оружию о смертельной опасности. Но как их предупредить? Ведь он не знал ни адресов явочных квартир, ни паролей для связи. Единственное, что было ему под силу, — это сообщить все Косте Зубку, который взял на себя руководство его диверсионной группой после ухода в леса первой партии подпольщиков. «Костя непременно сумеет предупредить руководителей запасного подпольного горкома, а те уже… А может, он и о судьбе Петровича что-нибудь знает? Если случилось самое страшное, Костя должен бы знать». Без дальнейших размышлений и колебаний он направился к центру города.

…Вот и улица Саксаганского. Пятиэтажный дом, в котором с прошлой осени проживала семья Зубков, увидел еще издали. Сколько раз приходилось ему тут бывать, но, странное дело, почему-то никогда не замечал, какое это мрачное и неприветливое здание. Его словно бы умышленно построили на таком видном месте, чтобы создавать гнетущее настроение у прохожих. Мертвым запустением веяло и от запыленных, густо поклеванных осколками стен, и от подслеповатых, наполовину замурованных обломками кирпича окон.

Поравнялся с темным провалом подъезда. Но что-то не давало ему шагнуть туда… Что-то словно бы удерживало его, не пускало в глухие дебри дома. И это был не страх, не отчаяние, просто вдруг пришло в голову попросить кого-нибудь из местных мальчишек вызвать Костю. Огляделся — улица безлюдная. Промерил ее до конца, до самого стадиона, но так и не встретил никого, кто бы за пригоршню махры позвал ему товарища. А вечер все натягивал и натягивал над городом свои серые шатры. Близился комендантский час.

Потеряв надежду на чью-либо помощь, он решительно зашагал к знакомому подъезду. Перешагнул порог — темно, сыро, пусто, как будто в эту мрачную каменную пещеру никогда не ступала человеческая нога. Каждый шаг зловеще отзывался эхом в застоявшейся тишине. Поднялся по захламленным ступенькам на второй этаж, на третий. На четвертом остановился перед захватанной дверью с облупившейся краской. Почему-то не поднималась рука постучать.

Все же тихонько постучал.

Дверь сразу же открылась. Даже удивился, что она отворилась так быстро, будто его тут ждали. В темном прямоугольнике возникла женская фигура с одеревеневшим, обескровленным лицом. Он не сразу узнал красивую, всегда приветливую жену Кости — Марьяну.

— Мне бы зуб вырвать… — произнес негромко прежний пароль, прижимая руку к раненому правому виску. — Я к зубному врачу…

— Вы ошиблись, врач здесь не проживает, — сказала Марьяна с лихорадочной поспешностью и словно бы незнакомому.

— Но мне совершенно необходимо вырвать зуб…

— Не слышите разве: никаких врачей здесь нет!

И в это мгновение он почувствовал — не увидел, а именно почувствовал, — что за дверью рядом с Марьяной кто-то стоит. И не просто стоит, а контролирует каждое ее слово, каждый жест. И сразу понял: засада!

— Ну, извините за беспокойство, наверное, адрес перепутал…

Он торопливо раскланялся. Повернулся, чтобы быстрее выскочить из этого каменного капкана, но вдруг увидел внизу на ступеньках подозрительного субъекта, который, невесть откуда появившись, загородил дорогу. Свалявшаяся, надвинутая на самые глаза шляпа, руки в карманах плаща, напряженная поза. Значит, и тут ждали.

Не помня себя он кинулся по ступенькам вверх, надеясь вбежать в чью угодно квартиру, а уж оттуда попытаться как-нибудь выбраться наружу.

Снизу тоже раздались торопливые шаги.

Взбежал на пятый этаж, и — о горе! — двери всех трех квартир наглухо заколочены досками. Что делать?

А шаги снизу все ближе, ближе…

Увидел в углу железную лестницу и бросился к ней. Сердце чуть не останавливается: что, если и на чердак нет хода? Но, к превеликой его радости, дверь туда не была заперта.

— Стой! — угрожающий голос снизу.

Влетел на чердак. Духота, пыль, темень — лишь в отдалении светлеет небольшое окошечко. Спотыкаясь чуть не на каждом шагу, со всех ног устремился к светлому квадрату. Понимал, очень хорошо понимал, что у него, безоружного и загнанного в тупик, нет никаких шансов на спасение. Никаких! И все же на самом донышке сердца теплилась слабенькая надежда выбраться на крышу, а оттуда — на соседний дом… Только бы удалось перескочить на соседний дом!

С трудом добрался до узенького чердачного окошка. Удар плечом с разгона — рама с треском вылетела на гулкую кровлю.

И сразу же хрипловатый голос от лестницы:

— Стой, каналья!

Не оглядываясь, выпрыгнул на крышу. И замер. Солнце, катившееся к горизонту, ослепило его, и он невольно закрыл ладонями глаза, застыл на месте, чтобы не сорваться вниз. И в этот момент ему вдруг вспомнилось такое же слепящее солнце над горизонтом; отполированные ветрами, спрессованные холодом снега сколько хватал взор; обледеневшая сопка над скованным льдом лесным озером… Именно на той сопке он, тогдашний полковой связист, взял своего первого «языка». Совсем случайно взял. Возвращаясь ночью из штаба полка, сбился с дороги; обессиленный, блуждал по лесу, а под утро притащился на сопку за озером. Заметил меж запорошенных сосен замаскированную землянку или блиндаж и на радостях кинулся туда. Его счастье, что именно в ту минуту оттуда вышли, громко хохоча, два белофинна. Не помня себя метнулся к ближайшему сугробу, зарылся в него с головой… Даже сейчас холодело в груди, когда в памяти всплыло, как торчал целехонький день с обмороженными щеками под носом у финнов, дожидаясь темноты. Наверное, никто бы никогда и не узнал об этой не очень-то славной странице его фронтовой биографии, если бы перед самыми сумерками не потянуло до ветру какого-то длинновязого унтера. Тот выскочил из блиндажа, расстегивая на ходу штаны, и, ослепленный последними лучами солнца, ткнулся к злосчастному сугробу. Ну, и получил удар по темени. Около полуночи Павел доставил его в штаб кирпоносовской дивизии…

«А солнце ведь должно ослепить и гестаповца, — всплыла мгновенно догадка. — Непременно ослепит! Нужно только не прозевать мгновение, только бы не прозевать!..»

Мелко дрожа всем телом, припал к шершавой, проржавленной жести чердачного окошка: ну, подходи, подходи, людолов!

Секунды… Какими нестерпимо долгими иногда могут быть секунды…

Но вот на чердаке послышался треск раздавленного ногами стекла, скрип железа и натужное, прерывистое сопение. А через мгновение из отверстия настороженно высунулась жилистая, костистая рука с крепко зажатым «вальтером». Короткий резкий удар до запястью — и «вальтер» загремел вниз по железу. Следующий удар уже по голове преследователя.

— А-а-а… каналья! — и у окошка осталась только свалявшаяся шляпа.

Павел молниеносно взобрался на гребень крыши с одной-единственной мыслью: быстрее, как можно быстрее на соседний дом! Но пробежал шагов десять и остановился: соседний дом был двухэтажным. Нет, не перебраться на него с такой высоты! К тому же улица уже кишела полицаями. Пожалуй, десятка два их металось по тротуарам, разгоняя случайных прохожих. Один против двух десятков… Он горько усмехнулся и с каким-то безразличием осознал: конец. Однако не смерть его пугала — угнетала мысль, что не сумел никого предупредить о здешних провалах. А комиссар ведь непременно пошлет в Киев другого гонца.

Еще раз взглянул вниз — нет, о спасении нужно забыть! Тогда он приложил ладони рупором ко рту и изо всех сил закричал толпе, медленно разраставшейся на тротуаре вопреки угрозам полицаев:

— Лю-у-уди! Передайте партизанам…

— Молчи! — раздалось совсем рядом.

Обернулся — на согнутых ногах и с широко расставленными руками к нему неторопливо, осторожно подкрадывался гестаповец. В выпуклых глазах — волчий блеск. От такого пощады не жди!

Вот уже между ними шагов восемь, шесть, пять… Однако Павел словно бы не замечал своего преследователя. Стоял с горькой усмешкой на губах и скорбно смотрел на столь родной и уже чужой город. Лишь длинные его ресницы изредка вздрагивали да медленно сжимались в кулаки пальцы.

— Но-о-ож! — раздался отчаянный крик снизу, когда в руке гестаповца хищно сверкнула сталь.

Но Павел даже не вздрогнул. Потому что уже сделал выбор между ножом и пропастью.

Его спокойствие обескуражило гестаповца. Тот, наверное, заподозрил, что парень уготовил ему какие-то силки, и нерешительно затоптался на месте. Этой мгновенной растерянностью врага и воспользовался Павел.

На тротуаре видели, как он молнией метнулся на гестаповца, сбил его с ног, мертвой хваткой вцепился в горло. Видели вместе с тем и то, как фашист всадил нож в своего противника. Партизан громко вскрикнул, однако не выпустил врага из рук. В толпе — крики ужаса. Многие отвернулись, чтобы не видеть, как они сорвутся на землю.

Они и впрямь так стремительно катились по крутой крыше, что, казалось, уже ничто не может их остановить. Еще миг — и… Но когда очутились над самой пропастью, Павел зацепился правой ногой за слегу, с которой еще прошлой осенью взрывная волна сорвала жестяное покрытие. Оба повисли над бездной.

Гестаповец делал отчаянные попытки ухватиться за что-нибудь руками, но объятия… если бы не эти мертвые объятия. А вырваться из них над такой пропастью… И он в отчаянии понял: жизнь его теперь всецело в слабеющих руках смертельно раненного им кареглазого парня. Он готов был выть волком, грызть ржавое железо, только бы высвободиться из ненавистных объятий, но видел: кареглазого ни испугать, ни задобрить, ни перехитрить. Охваченный звериным ужасом, фашист мелко задергался в судорогах, неистово захрипел:

— Пусти… пусти…

На обескровленном, изувеченном мукой лице Павла вдруг прорезалась улыбка: истекая кровью, слабея с каждым мгновением, он торжествовал последнюю победу. И медленно подгибал к животу левую ногу. А когда уперся в живот гестаповца коленом, неожиданно выпрямил ее и разомкнул в тот же миг объятия.

Вдруг глухой удар с хрустом на асфальте.

Павел облегченно вздохнул. И сразу откуда-то хлынул на него густой белый туман, застлал зрение, смыл невыносимо острую боль, погрузил в забытье. Пьянящий, белесый, нежный туман, какие опускаются летними вечерами над тихим Удаем. Через минуту он уже был на необозримых приудайских лугах, куда в детстве любил бегать за калиной и барвинком. До боли знакомый шепот засыпающих ивняков, родные запахи скошенной привядшей отавы… А вон и дуплистые вербы, опустившие седые головы над старым прудом. Только почему среди тех извечных печальниц застыла его мать со скорбно заломленными руками? О ком убиваешься, мама? Кого поджидаешь на краю села?

Железный грохот вспугивает, раздирает в клочки эти видения.

С трудом разомкнул веки — над ним прохладное вечернее небо в кровавых полосах… Тревожный гомон невидимой толпы внизу, осторожное шуршанье по жести… Попытался вспомнить, где он, что с ним, но в голове — удивительная пустота. Боль и пустота.

— Берегись! Подползают! — доносится с улицы предостерегающий крик.

«Ага, хотят взять живым. — В памяти мгновенно всплыло и одеревеневшее меловое лицо Марьяны, и напряженная фигура гестаповца с ножом в руках. — Не выйдет! Это уже не выйдет!..» Он еще раз глянул на украшенное легкими облачками небо, вздохнул полной грудью, потом медленно, как-то нехотя перевернулся на бок и…

И не было у него в этот миг ни страха, ни отчаяния. Была только смертельная усталость…

II

«Ну, где его до сих пор носит? Сколько же можно ждать?! Кому-кому, а Павлу давно бы полагалось вернуться. Подумаешь, проблема — смотаться в Киев. Ведь Павел — армейский разведчик, орденоносец… Так где же пропадает третьи сутки? Неужели не понимает, что будет с нами, если сюда нагрянут немцы? Или, может, и… — В голову Артема гадюкой вползает ядовитая мысль, от которой темнеет в глазах. Но усилием воли он выметает эту мысль: — Нет-нет, с Павлом Верчиком ничего не могло случиться. Но такой он, чтобы могли застукать. И с Петровичем все хорошо! Почему бы это несчастье должно было произойти именно в последнюю ночь его пребывания в городе? Семь месяцев умел водить за нос гестаповских ищеек, а тут в последнюю ночь перед выходом в лес… Видно, Петровича задержала подготовка операции по уничтожению гитлеровского рейхсминистра Розенберга. Ведь эта операция должна стать призывом к действию для всех патриотов. И не только в Киеве!.. Да мало ли что могло его задержать? Хотя… хотя почему задержать? Мог же он отправиться не сюда, на Стасюков хутор, а, к примеру, в Студеную Криницу. Сам ведь советовал: если кто приметит за собой «хвост», пусть пробирается на запасной сборный пункт. Вот вернется из Студеной Криницы Свирид… — И тут снова в голову закрадывается сомнение: — А почему все-таки не вернулся до сих пор Павел Верчик? Тоже случайно задержался в Киеве? Однако не слишком ли много случайностей для одного раза?»

Скрип ветхой двери обрывает невеселое течение Артемовых мыслей. Он весь напрягся, оцепенел: кто войдет, кто?..

Вошел малорослый и узкоплечий хозяин хаты Свирид Стасюк. Переступил порог и остановился под жгучими, нетерпеливыми и тревожными взглядами. Он знал, какой вести ждут от него в этой перекошенной, наполовину вросшей в землю халупе. Но ничего утешительного он не мог им сказать! Снял с головы облезлую шапчонку, оперся сутулой спиной о трухлявую притолоку и устало смежил веки. И этого было совершенно достаточно, чтобы все в хате поняли: на запасном пункте Петрович не появлялся.

Шесть пар глаз уставились на Свирида, однако никто не осмеливался спросить о Петровиче. Что, если Свирид уничтожит их последнюю надежду?

Но вот с лежанки соскочил щуплый, невысокого роста, с мелкими чертами лица хлопец и медленно, как бы робея, подошел к хозяину. Легонько дернул за рукав выношенной свитки:

— Почему же вы молчите, тату?

Свирид вздрогнул, провел темной шершавой ладонью по морщинистому низкому лбу, погладил запавшие, давно не бритые щеки:

— А что тут говорить, Митьку? Никто из Киева не приходил в Студеную Криницу.

— Не приходил… — И Митько опускает маленькую, как у отца, голову. — Совсем плохо дело.

— А разве я говорю, что хорошо? В Блиставице вон, поговаривают, уже каратели появились.

— Каратели? — раздалось со всех сторон.

— Такой слух прошел. — И Свирид, ни на кого не взглянув, хмурый и подавленный, пошел на другую половину хаты, где старая Свиридиха уже готовила ужин.

Свирид ушел, а Митько так и остался стоять у притолоки. С поникшим взором, с опущенной головой. Словно чувствовал какую-то вину перед своими горькими побратимами и ждал упреков.

Но упреков не было. Минуты истекали за минутами, а никто не проронил ни слова. Вот и солнце спряталось за далекими лесами, в хатенку непрошено просачивались сквозь маленькие, подслеповатые оконца сизые сумерки. И от этого тишина стала казаться еще гуще и невыносимее.

— Что же будем делать, Артем? — отозвался наконец из угла крепкий мужчина неопределенного возраста.

На первый взгляд ему можно было дать не больше сорока, но густая седина на висках и резкие продольные складки на выдубленных ветрами щеках убеждали: этот человек истоптал уже немало сапог на жизненных дорогах.

Это был потомственный киевский железнодорожник Варивон Буринда. Правда, среди присутствующих мало кто знал его настоящую фамилию: и в подполье, и здесь, в отряде, его величали то Варивоном, то Серым. Возможно потому, что и его широкое плоское лицо, и мягкие слежавшиеся волосы, и даже спокойные серые глаза казались всегда припорошенными угольной пылью; или потому, что он ничем не выделялся — ни оригинальным нравом, ни остротой ума, ни внешностью и словно бы стремился остаться в тени, на втором плане.

— Так что будем делать, комиссар? — переспросил Варивон Буринда, давая этим понять, что не отступится, пока не услышит ответа.

Вопрошающие взгляды скрестились на Артеме.

Если бы он мог с уверенностью ответить на этот вопрос! Уже не первый день ломает себе голову, но так и не придумал, что же делать в случае, если не появится Петрович. Вот если бы его спросили, как сделать за смену больше сотни замесов или повести бригаду бетонщиков на штурм рекорда… А что касается тактики партизанской борьбы, то тут он явно не мастак.

— А ты что предлагаешь? — спросил в свою очередь Варивона Артем.

— Пора кончать бесплатный курорт! Больше недели жирок нагуливаем — хватит!

— Ты же знаешь, что это не наша вина. У Петровича адреса явок, пароли, утвержденный горкомом план дальнейших действий.

— Но ведь Петровича нет. И неизвестно, когда он прибудет. Так неужели весь отряд должен сидеть сложа руки? Нужно начинать без Петровича…

Не успел Варивон закончить фразу, как вскочил Василь Колесов. И сразу же приковал к себе внимание присутствующих. Этот человек обладал исключительной способностью привлекать к себе всеобщее внимание. Даже когда сидел спокойно, все равно многие поворачивались в его сторону, их привлекала его шевелюра — на редкость рыжая, золотистая, как полыхающий осенним багрянцем придорожный куст боярышника.

— Серый на все сто прав! Нам тут нечего больше сидеть. И так уже целую неделю угробили.

У Колесова, к которому еще в Дарницком лагере военнопленных прилипло прозвище Заграва[1], была привычка говорить про обыкновенные вещи с такою страстью, что казалось, он кого-то обвиняет в тягчайших грехах.

— Слушай, а конкретнее ты не можешь?

— Отчего же, могу… — И вихрем подлетел к столу, за которым тяжело горбился комиссар. — Выходить отсюда надо. И немедленно! Думаете, каратели прикатили в Блиставицу, чтобы подышать чистым воздухом? Пронюхали они что-то, это точно… Нужно выходить в рейд. Ну, а там жизнь подскажет, как быть. Я не прав, скажете?

— В рейд? Не дождавшись Павла?! — то ли спрашивает, то ли возмущается Митько. — Как же это получается? Верчика послали в Киев, а сами драла отсюда?..

— Верчик должен был вернуться еще вчера. Почему он не выполнил приказ комиссара? — вдруг присоединился к мужским и женский голос. — Я тоже за то, чтобы выходить немедленно.

— Клава, держи пять! — протягивает Заграва свою могучую пятерню единственной среди них женщине.

— А что, если Павло с Петровичем под утро вернутся? — не унимается Митько.

Но на его слова не обратили внимания. Взгляды присутствующих направлены на Артема Тарана: какое решение примет комиссар будущего партизанского отряда?

Некоторое время Артем сидел с опущенной головой, в сомнении. Потом повернулся к окну, у которого с погасшей цигаркой в зубах молча горбился остроплечий человек с аккуратно зачесанными назад белокурыми редкими волосами на красивой голове. Неведомо почему, но в группе недолюбливали этого человека и презрительно называли Ксендзом.

— А что скажет Витольд Станиславович? — спросил Артем.

Тот и бровью не повел. Сидел, опершись локтем на источенный шашелем подоконник, и прищуренными светлыми глазами смотрел сквозь мутное стекло, как за лесом медленно догорает предзакатное зарево. Присутствующие колюче глядели на него и ждали. Ждали долго. И только когда молчание уже стало казаться неприличным, Витольд Станиславович великодушно взглянул на товарищей с едкой усмешечкой.

— Тронут вниманием к моей персоне, но, простите, ничего оригинального посоветовать не могу, — сказал он тихо и как-то особенно мягко, словно любуясь каждым своим словом.

— Да кому она нужна, твоя оригинальность! Ты скажи: за или против немедленного похода? — не удержался Заграва.

Витольд Станиславович слегка поклонился Василю и все с той же усмешечкой продолжал:

— Прошу прощения за откровенность, но в таких случаях я всегда руководствуюсь принципом античных мудрецов: когда хочу знать истину, то спрашиваю у женщины и поступаю… наоборот.

Не взгляд — молнию метнула в него Клава и, не скрывая презрения, резко спросила:

— Значит, вы, уважаемый, против?

— Рад, что меня правильно поняли.

— Что ж, благодарю, товарищ Сосновский, — сказал Артем.

— Пожалуйста…

Минутная пауза.

— Так вот, товарищи, я выслушал ваши предложения. — Артем встал, пригладил ладонями свои темные жесткие, в мелких завитках, волосы. — И Варивон, и Василь, и Клава, конечно, правы: пора нам приступать к настоящему делу. Но раз уж так случилось, что промедлили целую неделю, то думаю, что еще одна ночь положения не изменит. Я за то, чтобы подождать до утра.

— Выходит: три на три, — подытожил Заграва с лукавой ухмылкой. — По справедливости надо бы обратиться к третейскому судье. Что, не так?

Артем тоже улыбнулся:

— Ну что ж, давай обратимся.

Он, конечно, понимал, что это не наилучший способ решать подобные проблемы, целесообразнее было бы отдать приказ о времени выступления из хутора и не разводить лишних разговоров, но он также осознавал и то, какие мысли мучают сейчас исстрадавшихся за столько дней напрасного ожидания вчерашних подпольщиков. Поэтому пошел навстречу предложению Загравы, надеясь хоть немного расшевелить людей. И не ошибся.

Люди и впрямь оживились. Полусерьезно-полушутя третейским судьей единогласно избрали хозяина дома старого Стасюка. А чтобы даже невольно не толкнуть его на ту или другую сторону, решили просто спросить: что, по его мнению, лучше — утро или вечер? Так Свирид должен был определить время выступления группы из хутора.

Позвали старика. Коротко пояснили, чего от него хотят. Однако, ко всеобщему удивлению, задача эта оказалась для Стасюка слишком трудной. Он долго и мучительно морщил лоб, переступал с ноги на ногу и все колебался, как будто от того, что он изберет, зависит его собственная судьба.

А присутствующие таили добродушные улыбки.

— Оно, знаете… Попробуй определи, что лучше… Вечер, конечно, щедрее, зато утро — мудрее. Попробуй выбрать… Мое такое мнение: и вечер, и утро хороши, когда на душе рогатые на кулачки не дерутся. И все-таки утро, по-моему, лучше…

— Правильно, тату! — На радостях Митько сгреб старика в объятья. Кто-кто, а он больше всех был заинтересован, чтобы выступление отложили до утра: еще одна ночь пройдет в родительском гнезде. Когда-то снова выпадет счастливый случай побывать дома?!

Комиссар окинул взглядом своих товарищей: ну, теперь все довольны? Витольд Станиславович, как и прежде, равнодушно рассматривал сквозь мутное окно побрызганное первыми звездами небо; Варивон сосредоточенно, даже слишком сосредоточенно прочищал обгоревшей спичкой самодельный ореховый мундштук; Клава зачем-то перепаковывала медикаменты в санитарном саквояжике. Лишь Заграва мужественно признал себя побежденным:

— Ваша взяла, комиссар. Значит, остаемся.

Вскоре неразговорчивая хозяйка пригласила всех к столу. Пока партизаны угощались печеной картошкой, солеными огурцами и настоянным узваром, Свирид наносил в хату ржаной соломы, заботливо разровнял ее на полу у печи, прикрыл рядном. Уверенный, что на приготовленной им постели гости будут спать спокойно и сладко, он потер довольно ладони и неслышно вышел из хаты.

Спать легли вповалку. Определив, кому когда стоять на часах, опустился на солому и Артем. Однако сон бежал от него. Невеселые думы кружили и кружили черным вороньем. Всего неделю провел он вне города, но уже как бы с расстояния лет видел, сколь много они недодумали и недоделали, готовясь к развертыванию партизанской борьбы. Взять хотя бы организацию выхода в лес подпольщиков, которым угрожал неминуемый провал.

На последнем узком заседании подпольного горкома партии было принято решение выбираться из Киева небольшими группами — десятками. Каждый из назначенных командиров десятки получил через связного задание: по условленному сигналу собрать своих людей, вывести в точно назначенный пункт и там ждать дальнейших распоряжений. Для полной безопасности никто из них не знал ни общего места сбора отряда, ни его самых первых боевых задач. Свести воедино все группы мог только одни человек — Петрович, который лично установил с каждым командиром десятки пароль для связи. Такая осторожность тогда казалась разумной и совершенно оправданной: было подозрение, что в руководящий центр киевского подполья проник агент гестапо. Артем тоже одобрял подобную систему конспирации, но сейчас… За дни, проведенные на хуторе, он успел убедиться, что ставка на одного, пусть даже гениального, человека глубоко ошибочна. Вот по неизвестным причинам не прибыл на сборный пункт Петрович, и судьба всего отряда поставлена на карту. А что будет, если он не появится еще с неделю?..

Артем, конечно, знал места сосредоточения десяток и мог бы самостоятельно направить туда гонцов, но он не знал паролей для связи. А без паролей никто из командиров групп и не подумает подчиниться приказам, переданным через посланца. Теперь, чтобы собрать подпольщиков в один отряд, он должен обойти все сборные пункты сам и отдать распоряжения лично. Но для этого понадобится не менее недели. А кто же станет сидеть столько времени на одном месте, когда окрестные села кишмя кишат полицаями? Группам неминуемо придется рейдировать. А попробуй напасть на их следы в лесах! Да и долго ли им, малочисленным, плохо вооруженным, неопытным, удастся продержаться в цепких объятиях полицейских кордонов?

Пухнет, раскалывается у Артема голова. Нет-нет, не заснуть ему нынче! Если б хоть луна еще не заглядывала так нахально в глаза, а то повисла, как назло, напротив самого окна. Ленивая, сытая, самодовольная. Поворочался Артем с боку на бок, поворочался да и прочь из хаты. Может, хоть ночная прохлада остудит голову. Но на дворе тепло, тихо и ясно. Так ясно, что Артем видит село, раскинувшееся на полтора километра по ту сторону огромной балки. Видит серую, утоптанную ленту дороги, что тянется мимо серебристого плеса по дну балки, прямо сюда, к Стасюковой усадьбе.

Внезапно из-за угла хаты донесся легкий треск пересохшей ботвы. И какой-то странный, напоминающий частые вздохи шорох. Артем осторожно заглянул туда — на грядке кто-то копошился. Неужели Митько? Пригляделся — и впрямь Митько! Что же он там делает в такое время?

— Надумал родителям немного подсобить, грядку копаю, — смутился паренек оттого, что сам комиссар застал его за таким далеко не героическим занятием, да еще и на вахте.

Но вместо упреков Артем спросил:

— А еще лопата найдется?

— Уж что-что, а лопата найдется.

Через минуту они уже копали вдвоем. А вскоре к ним присоединилась и Клава. Потом — Заграва с Варивоном. Даже не привыкший к крестьянскому труду Ксендз и тот разохотился подсобить старым Стасюкам.

Копали молча, с каким-то неудержимым задором, будто старались закидать сырой землей черные воспоминания о подневольной зиме в Киеве, Лишь на рассвете, когда весь огород был вскопан и разрыхлен граблями, усталые, но довольные вернулись в хату. Не разуваясь и не раздеваясь, попадали на душистую солому и сразу же уснули праведным сном тружеников.

Однако поспать им долго не пришлось. Не успело еще выкатиться из-за горизонта солнце, как со двора влетел бледный как полотно Свирид и не своим голосом закричал:

— Бегите! Каратели!..

Шестеро как ошпаренные вскочили на ноги.

— Где они? Сколько их?..

— Вон на гребле уже! На машине едут!

Артем припал к окну. По дороге от села двигалась тупорылая грузовая машина. В кузове полным-полно солдат.

— Приготовиться к отходу!

«Удастся ли выскользнуть из хаты незамеченными? — точит Артемово сердце тревога. — До лесу хоть и рукой подать, но двери выходят прямо на дорогу. В машине могут заметить. И тогда схватка неминуема…» Чем она закончится, не трудно было предугадать: чужаков не менее двух десятков, а их только шестеро, и не все вооружены.

— Может, вы через заднюю дверь в сенях?.. — словно угадал Свирид мысли комиссара.

— А есть?

— А как же? Я сейчас открою, — и побежал в сени.

За ним — Клава, Варивон, Заграва. В хате оставались Митько — он лихорадочно шарил рукой по полице[2], кусал тонкие губы и Ксендз. Артем видел, как последний неторопливо натягивает на ногу тесный сапог, и вспыхнул:

— Нашел время переобуваться… Быстрее, быстрее к выходу!

Завизжала, заскрипела давно не открывавшаяся задняя дверь в сенях. Теперь только бы добраться незаметно до лесу.

— Тату, мамо, собирайтесь и вы. Побудете с нами, пока они уедут, а там… — уговаривал Митько родителей.

— Да куда нам, сынок, за вами угнаться? Лишняя морока. Мы уж тут с божьей помощью…

— Тату, послушайте…

— Марш! — как выстрел, звучит команда.

Первым бросился из сеней юркий Заграва. Отбежал шагов двенадцать, упал под старой раскидистой яблоней, оглядел дорогу и только после этого сделал знак рукой: все в порядке, выходите!

Последним оставил Стасюкову хату комиссар Таран. Когда уже намеревался перешагнуть порог, к нему подошла Митькова мать. Сунула ему под мышку что-то мягкое и теплое, завернутое в полотняный рушничок, поспешно перекрестила дрожащей рукой и проговорила сквозь слезы:

— Помогай вам бог! Присмотрите за Митьком… Он ведь у нас последний…

Что мог сказать на это Артем? Нагнулся, молча поцеловал старушку и бросился вслед за товарищами…

Залегли они в размытом рву за лесной опушкой. Прижались друг к другу, изготовили оружие — две винтовки и три пистолета. Сосредоточенные, напряженные лица, расширенные зрачки. Даже у Ксендза, всегда невозмутимого, уши стали похожими на лепестки отцветающего пиона.

Вот до них донеслось урчание мотора, — значит, машина выбралась из балки. Остановится на хуторе или проедет дальше? Замирают, немеют в недобром предчувствии сердца. И вдруг… мотор замолк. Донеслись выкрики, топот, лязг. Значит, каратели появились на хуторе совсем не случайно, значит… они узнали о месте сбора штабной группы?

Долго, ужасно долго тянется время для шестерых в лесном овражке. Что там на хуторе?

И вдруг все вздрогнули — до слуха донеслась автоматная очередь… Вторая… Третья. А потом в ясном небе над верхушками деревьев взвились клубы темного дыма…

III

Скрипел на зубах песок. И жаркое пламя клокотало в груди. И едкий пот неудержимо заливал глаза. И садняще щемило натертое до крови тело. Но они шли и шли. В надвинутых до бровей картузах, во взмокших на спинах ватниках и пиджаках, в стоптанных на бездорожье сапогах.

А в невероятно высоком, по-весеннему голубом небе радужно лучилось солнце. И под его золотистым дождем словно просыпался, оживал после глубокого сна лес. Румянилась, пронималась ароматной живицей кора на соснах, набухали и трескались под напором молодых соков клейкие березовые почки, тянулась ввысь, развертывала свой стрельчатый лист нежно-зеленая трава. Тихо и привольно.

Лесную тишину нарушали лишь непоседы-птицы, с тревожным щебетом свивавшие гнезда. Да еще настороженные, размеренные шаги шестерых путников по шуршащим прошлогодним листьям. Хмурые, молчаливые, мешковатые, эти шестеро казались лишними и совсем ненужными среди праздничного буйства красок, ароматов, птичьих песен. Ни один из них даже взглядом не приласкал синеокий подснежник, учтиво кланявшийся с обочины просеки. Пятый или шестой час шли они без передышки. И никто за все это время не произнес ни единого слова. С тех пор как прозвучали выстрелы на Стасюковом хуторе, слова для них стали ненужными.

Что произошло там, на усадьбе Стасюков, понимал каждый, хотя после отъезда карателей туда ходили только Артем и Заграва. Митько, правда, тоже порывался, но Клава не пустила. Взяла за руку, поглядела в глаза, как глядела когда-то своему Михасю, и не пустила. Зачем ему видеть, что содеяли на родном его подворье фашистские душегубы? Помочь горю все равно не поможешь, так пусть в памяти останется не черное пепелище, а приветливый, всегда уютный и гостеприимный родительский дом среди старых кряжистых яблонь.

А Заграва и Артем ходили. Что они там видели, неизвестно, но вернулись мрачнее осенней ночи. Взвалили на плечи куцые свои пожитки и молча пустились в путь. За ними последовали и другие, даже не спросив, куда ведет их комиссар.

Шли на восток. Кое-где лесной массив пересекали просеки. Преодолевали их перебежками. Когда же тропинка вдруг терялась в чаще или круто сворачивала в сторону, Митько, который с детства исходил с отцом эти места, вел партизан напрямки. Прикрывая лицо руками, шестеро упорно продирались сквозь колючий кустарник.

К вечеру вышли на опушку, вдоль которой катился широкий шлях. За ним расстилались не тронутые плугом поля. А далеко-далеко на горизонте, за неведомым селом, снова виднелся лес, над которым кучились тяжелые сизые тучи.

— Бородянский шлях… Дальше идти опасно, — вытирая рукавом пот с лица, хрипло промолвил Митько.

— Да, полем идти опасно, — согласился комиссар. — Придется ждать сумерек.

Нашли укромное место в кустах терна и шиповника, сняли с плеч узлы, расселись полукругом. И только тогда почувствовали, как устали. А впереди еще дороги и дороги…

Варивон первым делом стал шарить по карманам в поисках курева, Ксендз принялся переобуваться, а Василь, расстегнув ворот сорочки, сладко растянулся на траве, раскинув руки.

— Не дури! Еще простудишься, — накинулась на него Клава.

— Хе-хе, простуда, как и девчата, ко мне никогда не привязывается.

— Земля сырая, а ты потный. Встань, говорю!

— Да я же закаленный. Кто через Дарницкий лагерь прошел…

Клаву так и затрясло. Схватила сапог Ксендза, лежавший рядом, и запустила им в Заграву.

— Ты Дарницкий лагерь не поминай! Слышишь? — На глазах у Клавы слезы. — Тот распроклятый лагерь…

— Бешеная! Нашла к чему прицепиться. Ну и приобрели ж мы на свою голову полцентнера счастья… — И Василь в сердцах швырнул в заросли терна Ксендзов сапог, словно тот был в чем-то виноват.

Ксендз даже не взглянул на Заграву. Молча встал и, осторожно ступая босыми ногами, направился за сапогом. Нашел его, не спеша вернулся и, все так же молча и ни на кого не глядя, сел на землю. Но уже в стороне от других. И всем вдруг почему-то стало не по себе.

— Закурить ни у кого не найдется? Я свой табак, наверное, на хуторе забыл, — заговорил Варивон.

К нему потянулись руки с кисетами: выбирай, чей покрепче!

— Кому что, а курице просо. — Заграва уже тут как тут со своими шуточками. — Рабочий человек о хлебе думает, а разные там чадители-курители лишь бы дымок из ноздрей пустить. Смехота! Не так, скажете?.. И что они находят в этом смердючем зелье?

— Зелен ты понимать, каким пальцем земля сделана, — отозвался Варивон, наслаждаясь Митьковым самосадом. — Хлеб хлебом, а хороший табачок…

При этих словах Артем вдруг опрометью кинулся к своей торбе и стал торопливоее развязывать. Вынул сверток, завернутый в чистенький полотняный рушничок, и протянул его Митьку:

— Возьми. Это мама передала…

Митько бережно, обеими руками принял сверток. Развернул — пышки. Горько улыбнулся и стал угощать побратимов последним материным подарком. Пышки были чуточку не пропеченные, но проголодавшимся путникам они показались вкуснее свадебного каравая. А Митько не смог проглотить и кусочка. Только поднес ко рту, как в памяти возникло такое родное, такое любимое лицо со скорбными глазами… И черные клубы дыма в утреннем небе привиделись… С какою-то болезненной ясностью вдруг постиг Митько, что уже никогда-никогда не встретит его мама у покосившихся стареньких ворот. И никогда не угостит его батько янтарным сотовым медом, который всегда держал в коморе для гостей. До сих пор парнишка находился как бы в трансе, в полузабытьи, а вот сейчас все постиг до конца. И от острой боли сжалось, защемило сердце, а поперек горла встало что-то давящее и горячее. Он прижался лицом к рушничку, согнулся и мелко-мелко задрожал…

Его не утешали. Те, что много выстрадали на своем веку, никогда не утешают, ибо знают: каждый сам должен осилить свое горе. Пусть потужит, пусть свыкнется с тяжелой утратой.

После долгого молчания заговорила Клава:

— Я тоже думала, что не переживу своей утраты… Если бы кто сказал мне, что на моих глазах псы растерзают Пилипка… Ему бы теперь семь исполнилось. С осени бы и в школу… Не пойдет!.. Ни Пилипко, ни Михась… — Клава говорила, ни на кого не глядя, ни к кому не обращаясь. Просто чужое горе вновь растравило ее собственные незалечимые раны. И она не смогла удержать в наболевшем сердце черные воспоминания. — Даже не верится, что в один день я потеряла и сына и мужа… Если б вы только знали, что это был за день! Ветер, изморось, холодище… Мы с Пилипком по колено в грязи бредем обочиной размокшей дороги в Дарницу. Мне передали, что там в лагере умирает мой Михась, и я сразу же кинулась туда. Но в Дарнице целых шесть лагерей оказалось. И в каждом пленных — как буряков в кагате. Где искать Михася, у кого спросить?.. Но свет не без добрых людей. Помогли такие же несчастные, как и я. А Михася тогда уже и родная бы мать не узнала. Истощенный, оборванный, с гниющей раной. Перекинулась я с ним словом-другим через колючую ограду и назад, к управдому и учителям, с которыми он до войны в одной школе работал. Надо было как можно быстрее оформить документы для освобождения его из плена. Ох, люди, люди, какими они бывают бездушными! Все же добыла справки и поручительства, — все, что было в доме, продала, а поручительства достала… Пилипко, когда я собралась за Михасем в Дарницу, кинулся ко мне со слезами: возьми да возьми меня к татусю. И я, безумная, сдалась на его просьбы… Лагерь, в котором сидел Михась, был обтянут двумя рядами колючей проволоки. Внутренний ряд — густой, высокий, а наружный заметно обшарпанный. Видно, женщины, приходившие сюда сотенными толпами, голыми руками поразрывали кое-где проволоку. Добрались и мы с Пилипком до лагеря и давай просить пленных, чтобы разыскали нашего папку. И они, спасибо им, позвали. Среди тысяч похожих на тени невольников Пилипко первый завидел отца. Я и опомниться не успела, как он проскользнул между обвисшими рядами проволоки и с радостным криком кинулся к отцу. А в зоне, между рядами колючей проволоки, сторожевые псы… Часовые натравили их на ребенка… — Клава мучительно застонала, закрыла лицо и закачалась из стороны в сторону, словно укачивала свое неутешное горе. Немного погодя заговорила снова: — Михась с другими пленными бросился было за проволоку на помощь Пилипку, но их всех из автоматов… Больше я ничего не помню. Очнулась в хатенке какой-то, куда меня оттащили… Я даже не знаю, где их могилки.

— Я тоже не знаю, где могила моих дочек, — как бы продолжил скорбную Клавину повесть всегда молчаливый Варивон. — Двойня у меня была: Василина и Даринка. Прошлой весной десятилетку с похвальными грамотами кончили, в университет мечтали поступить… Их обеих как заложниц в один день расстреляли. Я тогда как раз в рейсе был. А вернулся домой — по квартире ветер гуляет, жена на полу мертвая лежит. Соседи мне все рассказали… Слышали, может, как прошлой осенью кто-то телефонные провода, связывающие Киев с Берлином, перерезал? Вместе с другими заложниками и мои дочки тоже сложили головы. Ну, а жена от горя… Разрыв сердца…

Замолк Варивон… И словно бы еще плотнее печаль повисла над онемевшим лесом. Даже солнце, что весь день светило с ясного неба, как-то испуганно скрылось в сизых, отягощенных ливнями тучах. И все вокруг сразу помрачнело, поблекло, поникло.

— А я родного брата живьем в землю закопал. В Дарницком лагере военнопленных… — заговорил Василь Заграва. — С тридцать третьего года мы не виделись с Романом. После смерти родителей жизнь развела нас по разным дорогам. Меня, как малолетку, отправили в патронат, а пятнадцатилетний Роман пошел на заработки в Донбасс. Так мы и потеряли друг друга. И только через восемь лет в Дарницком лагере… Лучше бы совсем не встречаться, чем так встретиться! — Василь заскрипел зубами, как от нестерпимой боли, зажмурил глаза и глухо застонал. — В плен я попал на Трубеже. За несколько дней до этого наш полк спешно подняли по тревоге и направили на помощь защитникам Киева. Но лишь только эшелон доставил нас на Киевский вокзал, как из Ставки поступил приказ оставить столицу Украины и прорываться на Полтаву. Ну, мы и двинулись на восток. Не мне вам рассказывать, что это был за поход в окружении. Забитые войсками дороги, беспрерывные налеты бомбардировщиков, паника… На третий день фашисты обнаружили в районе села Борщив огромные скопления наших войск и бросили туда чуть ли не всю свою авиацию. Волна за волной, без перерывов, проносились над нами вражеские самолеты, нанося бомбовые удары. До полудня от нашего оборонного рубежа не осталось и следа, все было уничтожено, а тем, кто остался в живых, путь к отходу оказался отрезанным. Бомбардировщики в щепки разнесли не только мост через Трубеж, но и шоссейную насыпь через плавни. Вот тогда-то и двинулись на нас немецкие танки. Что там творилось в тот проклятый день! А мне, можно сказать, повезло. Странно, но в том кровавом пекле меня ни пуля не задела, ни трясина не засосала. С группой однополчан я ночью перебрел плавни, но выбраться на левый берег… Куда ни ткнемся — везде вражеский дозор. Ну и пришлось почти двое суток киснуть по горло в болоте. Без пищи, без воды, промерзшие до костей, вконец обессиленные… Только на третью ночь удалось незаметно выбраться на берег. Но уже ни у кого не было сил, чтобы сделать хотя бы сотню шагов. Кое-как доползли до чахлых кустарников на опушке леса и упали, сморенные мертвецким сном. А проснулись уже пленными…

Голос Василя внезапно задрожал, прервался. Уставившись невидящим взглядом в землю, Заграва долго сидел в тяжелой задумчивости. И все вокруг молчали. Наконец он медленно поднял голову, бросил на партизан полный скорби взгляд и протянул, ко всеобщему удивлению, к Варивону руку за окурком. Неумело зажал его в пальцах, осторожно поднес к губам и с такой жадностью затянулся, что в груди у него захрипело, а на глазах выступили слезы.

— Вот так, значит, попал я в плен. А уже через неделю был в Дарницком фильтрационном лагере. О том лагере киевляне достаточно наслышаны, так что мне не нужно о нем много говорить. Одно скажу: ничего кошмарнее я никогда не видел и не слышал. Фашисты согнали туда пленных видимо-невидимо, а ни воды, ни пищи, ни отхожих мест… Даже лечь не всем хватало места. А среди нас было много раненых. Ежедневно сотни и сотни людей гибли от ран и истощения. И никто их не подбирал. Мертвые лежали вперемешку с живыми, а живые часто завидовали мертвым. Но через какое-то время гитлеровцы всполошились: видимо, опасаясь вспышки эпидемий, они создали санитарную и похоронную команды из еще крепких физически пленных. Не знаю, как это произошло, но я тоже попал в санитары. И, может, именно потому и остался на свете. В наши обязанности входило подбирать трупы и выносить за территорию лагеря, откуда похоронники увозили их в выкопанный в лесу ров. Но от всего этого угроза эпидемий не уменьшалась, так как кандидатов на тот свет с каждым днем становилось все больше. Наступили холода, пошли дожди, а баланда, которую нам давали раз в день, доставалась далеко не всем. И вот тогда лагерное начальство объявило, что начинается отправка в стационарный госпиталь всех больных и тяжелораненых, которые не могут двигаться самостоятельно. Вскоре к проходной прибыли грузовые машины, и нам, санитарам, было приказано отобрать для отправки первую партию доходяг. Но попробуй это сделать, когда охотников вырваться из этой смердящей ямы оказалось целое море. Просят, умоляют, заклинают… Тогда в дело вмешался шарфюрер Кольбе, который нами командовал. Он приказал сначала очистить от больных восточную зону, заверив, что ни один из них не останется в лагере. Кольбе сам определял, кого следует увозить. Ну, а мы носили этих «счастливцев» к проходной. Потом он посадил на машины с десяток добровольцев якобы для сопровождения раненых… Но мы и тогда все еще оставались слишком наивными, чтобы догадаться, какое черное дело замыслили палачи. Весь день продолжалась отправка в таинственный госпиталь, но что можно было сделать за день, когда на одного здорового в зоне приходилось по двое-трое больных. Вечером мы еще только подходили к главному скоплению больных — к оврагу, который служил невольникам отхожим местом. И вот перед последней ходкой над зловонной ямой, где вповалку лежали в ожидании смерти те, что уже не могли выбрать себе места получше, я случайно увидел до предела истощенного светловолосого бойца с очень знакомым лицом. Мне показалось… Сначала я не поверил собственным глазам, но все же стал пробираться к этому человеку… А когда вплотную подошел, закричал не помня себя — передо мной был Роман. Я бросился к нему, обнял… Мы плакали от радости, что наконец-то встретились, и от горя, что нам выпала такая судьба. Я обратил внимание, что Роман почему-то все время смотрит вниз, не поднимает на меня глаз, И я, глупец, упрекнул его за это. Он как-то сразу сник, еще ниже опустил голову, а затем резко повернулся ко мне. И я увидел… увидел, что Роман слепой. Откуда же мне было знать, что еще в бою у Горыни ему выжгло глаза, а в Дарницкий лагерь он попал прямо с госпитальной койки… Я предложил ему немедленно отправиться в госпиталь для пленных, но Роман отнесся к этому предложению равнодушно. «Моя звезда, Василек, уже отсветила. Лучше береги себя и отомсти за меня». Все же я его уговорил. Взял на руки и быстро, быстро к проходной, где Кольбе лично осматривал отобранных к отправке. Роман был так истощен, что Кольбе без колебаний дал согласие положить его в машину. Тогда я стал умолять его разрешить мне сопровождать брата. Когда Кольбе услышал это от переводчика, он громко захохотал. А потом махнул рукой: мол, езжай. И мы поехали. Правда, меня несколько удивило, что машины не свернули на Бориспольское шоссе, а пошли в глубь леса. Но даже тогда я еще ничего не заподозрил. Обо всем догадался, лишь когда они остановились у глубокого рва, окруженного со всех сторон пулеметами. И я зарыдал от бессильной ярости. Конвоиры приказали сбрасывать раненых на дно рва, но некоторые из сопровождающих наотрез отказались выполнить приказ. Их расстреляли первыми. Я обнял Романа, решив не оставлять его, что бы там ни было. Но он сказал… нет, он просто приказал мне: «Не ищи себе гибели. Мне ты уже ничем не поможешь, но ты должен выжить, чтобы отомстить за всех нас!» Это была его последняя воля, и я не мог не выполнить наказ брата. Когда раненые очутились во рву, конвоиры дали нам лопаты и велели засыпать их землей. Засыпать живьем… Боже, что там поднялось! Крики, стоны, выстрелы, проклятия… Не знаю, как я не сошел с ума! Хотя я, видимо, все-таки с ума сошел!.. Как только из-под земли перестали доноситься стоны, надо рвом поставили и тех, кто сопровождал тяжелораненых, кто закапывал живых в могилу. Верно, чтобы не осталось свидетелей…

И рассказывает, рассказывает Заграва, как при первом же выстреле свалился в ров, сбитый с ног упавшим товарищем, как, дождавшись ночи, выбрался из-под груды трупов, как потом блуждал по лесам, пока добрался до Киева. И удивляется сам себе: почему это вдруг на него нахлынуло такое непреоборимое желание, даже не желание — потребность высказать людям свою боль? И слушатели дивятся: никак не узнают в этом измученном, опаленном жизненными грозами парне недавнего весельчака и балагура Заграву. Но в то же время чувствуют, что именно эти горькие исповеди как-то сразу сроднили их, сделали ближе и роднее друг другу.

Только Ксендз, как и прежде, оставался в стороне от этого братства. Когда Василь окончил свою исповедь, все, не сговариваясь, обернулись к Сосновскому в надежде, что и он расскажет о себе. И… ужаснулись: Ксендз, опершись плечом об узел, полулежал, безвольно откинув голову. Восковое лицо, крепко сжатые веки, а главное — на тонких губах не змеится ехидная усмешечка.

Клава — к нему. Схватила за руку, считает пульс. И только тогда Ксендз открыл глаза.

— Что с вами? Вам дурно? — тревожилась Клава.

Вместо ответа — знакомая усмешечка. Правда, не та ненавистная всем саркастическая усмешечка, а скорее плохо скрытое проявление горечи.

— Может, спирту глоточек?

— Растроган вашим вниманием, но спирт мне ни к чему, — через силу стал подниматься Ксендз.

Он явно стеснялся своей слабости, опустил голову и медленно побрел в чащу, подальше от друзей.

— Почему он нас сторонится? — неизвестно к кому обратилась Клава. — Что за человек этот Сосновский?

— Не трогайте его. Ему тоже несладко, — сказал Артем хмуро.

— А что с ним стряслось?

— Об этом поведает когда-нибудь он сам. Могу одно сказать: горя он хлебнул немало.

И никнут, опускаются головы от скорбных воспоминаний, и кружит печаль над тихой опушкой.

Но вот где-то совсем поблизости затрещал сушняк под чьими-то поспешными шагами. Внезапная тревога перечеркивает огненным пером воспоминания, руки привычно тянутся к оружию. Через минуту из кустов, как из пламени, вырывается Сосновский. Всегда спокойный, уравновешенный, даже равнодушный, он сейчас чем-то взволнован.

— Что случилось, Витольд Станиславович?

— Там немец… Убитый… — почти прошептал Ксендз.

Комиссар вскочил на ноги:

— Покажите!

Все двинулись за Ксендзом. И в какой-нибудь полусотне шагов увидели в мелком окопчике мертвого фашиста. Разутый, без оружия, без шинели, он лежал, уткнувшись лбом в землю. А поодаль валялась его растоптанная фуражка.

— Чиновный фриц был, царство ему небесное, — как всегда, первым заговорил Заграва. И, заметив на плечах мертвеца блестящие погоны и знаки различия на рукаве, добавил: — В гауптштурмфюрерах ходил. Эсэсовец!

— А прикончили его со знанием дела: ударом под лопатку, — сказал Варивон.

Клава нагнулась над трупом, долго разглядывала:

— Смерть наступила три дня назад.

Мужчины переглянулись: значит, трое суток назад здесь были партизаны. Да, да, партизаны! Кто же еще мог прикончить этого душегуба? Да к тому же в таком месте! Гитлеровцы, как известно, поодиночке в лесах не ходят, этого гауптштурмфюрера, наверное, привели сюда откуда-то и… Теплеет в груди у каждого: что ни говори, а если знаешь, что поблизости есть надежные друзья, на сердце всегда теплее.

— Вот что, товарищи, — обратился к группе Артем. — Задерживаться здесь нам никак нельзя. Этого офицера фашисты, ясное дело, разыскивают. Не исключена возможность, что они с минуты на минуту заявятся. Нужно как можно скорее уходить.

— А с ним, простите, как же быть? — кивнул Ксендз на мертвеца. — Я уверен, что когда его найдут черномундирники… А это может случиться, как вы сами сказали, с минуты на минуту… Когда его найдут, то неминуемо пустят по нашим следам дрессированных псов. Не знаю, кого как, а меня такая перспектива не прельщает. Подумай над этим, комиссар.

Думает, думает комиссар. Сосновский всегда молчит, а если уж скажет, то как узел завяжет. Попробуй возрази! Если фашисты действительно явятся сюда в ближайшие часы, то псы легко возьмут след группы. А тогда… Вывод напрашивался сам собой: фашисты не должны найти своего собрата. По крайней мере в ближайшие дни. Но как им помешать? Проще всего закопать труп, но нет даже плохонькой лопаты. Сжечь? Слишком рискованно. Огонь в лесу неизбежно привлечет внимание. Совсем рядом шлях…

— Вы правы, Витольд Станиславович, оставлять так труп нельзя, — согласился комиссар. — Надо хотя бы мусором его присыпать.

Бросились сгребать сушняк, таскать хворост. Никто никого не подгонял, но спешили все. Так спешили, что даже не заметили, как низкие облака растеклись от горизонта до горизонта и стал накрапывать дождь. Лишь когда он припустил вовсю, густой и теплый, с удивлением подняли головы к небу.

— О, нам везет, — подставляя ладони под дождь, радовался Варивон. — Ливень смоет наши следы. Теперь и через поле можно идти смело.

— А далеко идти? Где ждет нас Одарчук?

Слово за Митьком. Он местный житель, проводник, кому же лучше него знать.

— Километров двенадцать будет. Это — если идти прямиком.

Двенадцать километров через леса и поля… Но даже Ксендза с его натертыми ногами эти километры не пугают. Только бы удачно завершился поход. Втайне все почему-то надеялись, что в группе Ефрема Одарчука они непременно встретят Петровича и Павлуся Верчика.

Молча взвалили на плечи узлы и так же молча направились меж кустов к бородинскому шляху. А по их следам мягко ступала босыми ногами дождливая весенняя ночь.

IV

— Товарищ комиссар, нету… Одарчука в лесничестве нету… — доложил запыхавшийся от бега Митько, только что вернувшийся из разведки.

Пятеро стоявших под рассеченным молнией дубом, вблизи просеки, точно окаменели: вот так встретились с группой Одарчука! Неужели и в лесничестве успели побывать каратели?..

Один Артем не хотел, просто не мог поверить, что бывалый в переделках Ефрем не сумел вывести сюда, на Дымерщину, своих хлопцев. Возможно, для кого-нибудь другого это задание и оказалось бы непосильным, а для Одарчука, который прошел партизанскую академию еще в годы гражданской войны… Нет, в такое Артем не мог поверить! Поэтому сердито прервал Митька:

— Постой, постой! Как это — нету? Где же ему еще быть?

Тот уже немного отдышался и четко ответил:

— На операцию отправился…

— Вот тебе на! На какую еще там операцию?

— Откуда же мне знать, если я Одарчука и в глаза не видел.

— А почему ты так долго болтался? — незлобиво укорил Заграва. — Мы тут уж чуть не закоченели. Не правда, скажете?

— Попробовал бы сам быстрее. Думаешь, легко было втолковать хозяйке лесничества, что я не подослан полицией?

— Ну, ты ж хоть того… убедительно втолковал? — скалил зубы беззаботный, как всегда, Заграва.

— Да замолчи, Емеля! — хлопнула его по губам Клава.

— И когда Одарчук должен вернуться? — не обратил внимания на выходку Василя комиссар.

— Хозяйка сказала: не раньше чем на рассвете.

Вокруг вздохи облегчения: значит, встреча все-таки состоится. Правда, они не знали, как дотянуть до рассвета. Дождь и не думал утихать, а на них нитки сухой не осталось.

— Надолго, наверное, запомнится нам эта ночка, — стуча зубами, произнес Ксендз.

— А ты думал, в партизанах будет как у тещи на блинах? — подхватил Заграва, всегда готовый побалагурить. — Привыкай, уважаемый, под дождем стоя спать. Такой сон, говорят, нервную систему здорово укрепляет. Ну, и еще кое-что…

Однако Заграва не верил, что кому-нибудь удастся заснуть на мокрой земле под таким сильным дождем. Пока шли, холод не очень донимал, сейчас же добирался острыми когтями до самых костей. Если бы хоть в хлев какой можно было забиться, а под открытым небом…

— Вот что, Митько, веди в лесничество, — приказал комиссар. — Не пропадать же нам тут…

Вот это команда! Все проворно двинулись в темень за проводником. И вскоре оказались на обнесенной крепкой изгородью одинокой усадьбе среди леса. Даже ночью нетрудно было заметить, что здесь живет заботливый и работящий хозяин. Рубленый пятистенок, добротный хлев под дранкой, свинарник, крытый колодец. Война будто умышленно не коснулась огненным крылом этой усадьбы.

На их стук из дома глухо раздалось:

— Кто еще там?

— Да это я, Митько. Разве не узнаете?

— Ого, да я вижу, вас шестеро.

— Все свои… Отворяйте.

Женщина отворила. Без особой радости, правда, но открыла.

— Что скажете, полуночники?

— А что говорят поздние гости, когда на дворе ненастье? — взял на себя переговоры Артем. — Не пустите ли погреться?

— Что с вами поделаешь, коль вошли. Грейтесь, — и принялась занавешивать на ощупь окна.

Зажгла каганец. Партизаны увидели, что и в доме достаток не меньший, чем во дворе. Пузатый сундук, обитый железом, гора подушек чуть не под самый потолок на широченной деревянной кровати, поставец трещит от посуды, на стенах иконы с позолотой. И в каждом пробудилось любопытство: кто же она, эта дебелая и еще довольно красивая молодица? А полнотелая хозяйка сложила на груди крепкие загорелые руки и стала исподлобья бесцеремонно разглядывать промокших, усталых гостей.

— Скажите, вы тоже… партизаны? — не скрывая разочарования, спросила она.

— Что, не похожи? — не удержалась Клава.

Хозяйка неопределенно пожала плечами:

— Гм… Не мне судить, но вот хлопцев батька Калашника за версту видать, кто они такие. При оружии, все, как один, здоровы, так и ржут… И по ночам делом настоящим заняты, не ищут теплого угла.

— Это про какого же батька Калашника речь? — удивился Артем.

Она всплеснула руками и осуждающе покачала головой:

— И они еще себя партизанами величают… Да батька Калашника вокруг и старый и малый знает!

«Значит, Одарчук уже успел перекрестить себя в Калашника. Ну и позер!»

С Ефремом Одарчуком Артем познакомился недавно, хотя еще задолго до войны наслышался о его чудачествах. Говорили тогда о нем как о неисправимом задире, анархисте, который ни с кем не считается. Несмотря на свои годы, он был холостяком, ни на одной работе долго не удерживался, ни надлежащего образования, ни определенной специальности не имел и не очень стремился учиться. Единственным, к чему у него лежала душа, было военное дело. Но то ли из-за плохого здоровья, то ли по какой другой причине Ефрема еще в двадцатые годы по чистой демобилизовали из армии. Этим разговорам Артем и верил и не верил. И лишь недавно, уже в подполье, сам убедился, какой это странный, чудаковатый человек.

Безрассудно храбрый, по-юношески горячий и несдержанный, Одарчук в первые же месяцы оккупации Киева сгруппировал вокруг себя отчаянных парней и на свой страх и риск подносил фашистам такие пилюли, от которых те долго не могли опомниться. А когда подпольный горком установил с его группой связь, сразу же поручил ей одно из самых сложных и важных заданий — добывать на периферии и доставлять в город для семей подпольщиков харчи. И Одарчук исправно поставлял продукты, хотя эта деятельность приносила ему явно мало удовольствия. Весной он самовольно со своими дружками записался в школу железнодорожной охраны и через две недели взорвал ее со всеми потрохами. Конечно, после всего этого Одарчуку оставаться в городе, было небезопасно, и Петрович поручил ему вывести группу в лесничество на Дымерщине. Но относительно того, чтобы называть Ефрема батьком Калашником… «Хотя от него можно и не такого ждать. Но уж если ему это прозвище так нравится, пусть покрасуется».

— Вы не беспокойтесь, — сказал он пышногрудой молодице. — Вернутся ваши постояльцы, и все станет на свои места.

— Еще чего не хватало — беспокоиться! Забот у меня других нет, по-вашему?

— Кстати, как вас величать?

— До сих пор кликали Мокриной Опанасовной.

— Так вот, Мокрина Опанасовна, нам бы немного подсушиться. Проклятый дождь до последней нитки промочил.

— Ну, это уж извините: для гуляк дождь, может, и проклятый, а для хлебороба… От дождя никто не раскисал, а без него зимой придется зубы на полку класть. А подсушиться, конечно, можно. Вот затоплю, и сушитесь себе на здоровье.

Пока она разводила в печи огонь, пришедшие по очереди отжимали над ведром одежду и развешивали на жердочке. Потом уселись рядом на полу, прижимаясь голыми спинами к теплой печке. Один Заграва вертелся вокруг хозяйки, рассыпая свои солоноватые шуточки. А полнотелой молодайке Василевы побасенки пришлись явно по вкусу, она заметно смягчилась, стала похихикивать, игриво постреливать из-под темных бровей лукавыми глазами, а вскоре появилась с ведерным чугуном узвара и румяной житной паляницей величиной с большое сито.

— Угощайтесь пока этим, а как вернутся Калашниковы орлята… — и многозначительно подмигнула Василю.

— Да с такой работой мы и без посторонней помощи управимся, — не остался и тут в долгу Заграва. — А ну, братва, докажем, на что мы способны!

Налегли. И не заметили, как опорожнили чугун. Мокрина только головой покачала и вынесла пустую посудину в соседнюю комнату. А вернувшись, велела укладываться. Ночь с вами, мол, провозишься, а утром работа из рук валиться будет. Клаве предложила лечь на печи, а мужчинам на полу. Невелики цацы! А они после такой дороги рады были примоститься хоть под шестком, но знали: одному из них придется натянуть мокрую одежду и опять идти под дождь. Только кому?..

— Первым на часы встану я, — сказал Артем и потянулся рукой к жерди. — Меня сменит Варивон, потом заступать Василю…

— Да оставьте вы с этими торгами, — неожиданно вмешалась в разговор Мокрина. — Сюда и днем полицаев за ухо не затянешь, а ночью и подавно. Думаете, они так глупы, что в ненастье в лес попрутся? Говорю вам: ни разу еще сюда ночью не совались. А сунутся… Вы уж положитесь на меня.

По всем правилам они должны были выставить охрану, но положились на хозяйку. Впервые с тех пор, как вышли из Киева, легли спать, не выставив охраны.

Сколько проспали, никто не помнил, но проснулись все как по команде. Проснулись от топота за стеной. Казалось, цыганский табор подкатил сюда со шляха. Ржание коней, лязг железа, раскатистый смех, гомон…

Мокрина вихрем вскочила с постели и к двери:

— Орлята слетаются! Вставайте быстрее, горемыки, батька Калашника встречать! — и вылетела босиком в сени.

Они принялись торопливо одеваться. Но попробуй спросонок натянуть на плечи влажную одежду! Едва успели разобрать, где чья рубашка, как в светлицу с хохотом и гиком ввалилась голосистая ватага. Впереди — дородный, высоченный мужчина в смушковой папахе, в длинном, чуть не до пят, блестящем плаще явно с чужого плеча. На груди — полевой бинокль, на боку — новенькая кобура, на другом — сабля.

— О, у нас гости, кат[3] бы их побрал! — крикнул он, как на выгоне. — Хлопцы, вы только посмотрите, кто прибыл! Наконец-то, наконец… А то мы уж невесть что думали…

Разгоряченные, голосистые хлопцы, от которых несло конским потом, дегтем и еще чем-то очень напоминавшим самогон, враз притихли, присмирели и с удивлением таращились на непричесанных полусонных пришельцев. А те в свою очередь с нескрываемым любопытством мерили калашниковцев взглядами с ног до головы. Так вот какие они, орлята батька Калашника! Все как на подбор — рослые, широкоплечие, в одинаковых смушковых папахах и добротных сапогах. А главное — опоясаны вдоль и поперек патронными лентами, обвешаны трофейными гранатами с длиннющими деревянными ручками; вооружены карабинами, автоматами, а кое-кто и пистолетом в придачу. Выходит, правду Мокрина говорила: таких и за версту ни с кем не спутаешь! Только где они все раздобыли?

— Артем, что же ты стоишь как вкопанный, кат бы тебя взял! Не рад встрече? Или, может, не узнаешь?

Комиссар неопределенно пожал плечами.

— Вас и впрямь узнать трудновато. Особенно тебя, товарищ Одарчук, — акцентируя на слове «товарищ», ответил Артем.

— Тогда разрешите представиться… Хлопцы! — Хищно сверкнув глазами, он так гаркнул, что даже стекла в рамах зазвенели.

Видно, этот неистовый окрик означал команду строиться, так как Ефремовы молодцы встали в ряд, задрали вверх подбородки и замерли. Одарчук придирчиво оглядел строй и, шагнув к Артему, лихо поднес правую руку к виску:

— Товарищ комиссар отряда! Вверенная мне боевая группа в составе десяти человек уже неделю как прибыла на сборный пункт и, не дождавшись посланца из штаба, самостоятельно приступила к разгрому врагов отечества. За это время нами проделано…

— Об этом, Ефрем, потом, — прервал Артем холодно. Ему показалось совсем неуместным посвящать в столь секретные дела Мокрину, которая с горделивым видом стояла у печи, сложив на груди крепкие руки. Кроме того, его раздражала, даже бесила напыщенность Одарчука. К чему весь этот театр?

Но он видел, что его группа с искренним восхищением смотрит на увешанных всяческим оружием Ефремовых орлят. Что уж говорить о Митьке или Заграве, когда даже равнодушный ко всему Ксендз и тот оставил возню со своими злосчастными сапогами и пялил глаза на Одарчука. Для них, прозябавших целую неделю без дела на Стасюковом хуторе, Одарчук конечно же герой. Однако Артем понимал: слишком дорого может обойтись отряду такое геройство. Но не стал заводить об этом речь: еще будет время, выпадет случай.

— Вижу, вы не сидели тут сложа руки. Что ж, спасибо, Ефрем, за добрые дела, — И он шагнул к Одарчуку с распростертыми руками.

Обнялись. И тут Артему ударило в нос водочным перегаром. «Вот тебе и раз! Неужели Одарчук ходил на операцию пьяным? Этого только не хватало!..»

— А теперь, комиссар, прошу познакомиться с моими гони-ветрами. Орлы, кат бы их побрал! Это мой заместитель Гнат Омельченко. Не парень — огонь!.. Это — пулеметчик Ребро, а это — мастер по снятию вражеских патрулей Петро Косица…

Артем здоровался за руку с орлятами и замечал в глазах у каждого нездоровый блеск. «Подвыпивши, сучьи дети! Пьяными на операцию ходили, у самогона храбрости занимали… Вот так герои! Ничего, я до вас доберусь!»

— Что же, товарищи, поздравляю вас с рождением нашего партизанского отряда! Отныне больше не существует разрозненных групп и все присутствующие здесь переходят под единое командование.

— А где же хозяин, Артем? — спросил Одарчук встревоженно. — Я что-то не вижу Петровича.

— Петровича пока нет, — уклонился от прямого ответа Артем. — Командовать отрядом временно буду я.

Одарчук как-то сразу увял. Неведомо зачем все поправлял на себе то бинокль, то саблю, то папаху. А хата постепенно наполнялась гомоном и смехом. Как оказалось, многие из группы Артема были знакомы с одарчуковцами еще в Киеве. Невозмутимый Ксендз, например, узнал своего бывшего напарника по работе в типографии и теперь расспрашивал, каким образом тот очутился в партизанах, не удалось ли им прихватить с собой из тайных полицейских ящиков какие-нибудь оккупационные документы.

— Документы? Ха-ха-ха… Вот попадешь в ночную перепалку — увидим, очень ли потянет бумаженции собирать. Все фашистские документы вон там, — и он показал рукой в небо. — Выгляни в окно: наверное, зарево еще и сейчас расцвечивает горизонт.

В другом углу Варивон допытывался у одного из молодцов, как их группе удалось столь капитально вооружиться.

— Вообще-то это военная тайна, но вас можем научить, — с видом победителя отвечал тот. — В таком деле, кровь из носа, надо запомнить: главный поставщик оружия для партизана — фашист. Достаточно только трахнуть его по черепу в удобный момент — и оружие твое. Вот на полицая больших надежд возлагать не стоит. У здешних полицаев, кроме допотопных пукалок, ничего стоящего не возьмешь. Чтобы автоматик, к примеру, или револьвер… Вон видишь, какая классная пушка у батька Калашника на поясе висит?

— Штука подходящая.

— И не говори! Так мы эту штукенцию вместе с биноклем у эсэсовского начальника реквизировали. Недалеко отсюда, на бородинской дороге… Как? Вообще-то это военная тайна, но для вас… Засели, значит, на опушке и поджидаем: по той дороге, как нам сказали, фашисты частенько слоняются. Ну, с час бока отлеживали, вдруг видим — драндулетик жмет. У батька же нашего не голова, а настоящая канцелярия, перед этим он велел поперек дороги колоду пудов на восемь выкатить. Ясное дело, драндулетик остановился. Шофер вылез, чтобы это бревно откатить, ну, а мы из кустов… Шах-шарах — и все готово! Ловкость рук и никакого мошенства! Как оказалось, эсэсовского начальника подцепили. Правда, длинноногий был, стерва… Еле-еле Омельченко в лесу его настиг…

— Выходит, это вы гауптштурмфюрера в окопчике у дороги прикончили?

— А что было делать Омельченко, если тот гитлеряка прямо в окопчик шлепнулся. А вы что, его видели? Ну и как работа?

— За такую работу руки надо отбивать. Кто же бросает труп у дороги? Хотя бы кое-как закопали!

— Закопали? Ха-ха-ха… У нас, вишь, похоронной команды нет. Но спасибо за совет, теперь организуем. Ты бы не мог ее возглавить? Протекцию составлю без магарыча.

— Погоди зубы скалить. Не до смеха бы вам было, если бы фашисты нашли там своего.

— Ну, ты лучше меня не пугай, а то я ужас какой пугливый…

— Брось кривляться! Подумай, что было бы, если бы по вашим следам фашисты пустили собак.

— Собак? Ха-ха-ха… Вот это насмешил! Мы же всем кагалом на его драндулетике сюда и прикатили.

— Тем скорее бы вас разыскали. В лесу ведь не скрыть следов машины.

— Но нас ведь никто и не искал…

— Потому что мы этого эсэсовца трухой присыпали.

Но в центре внимания, как всегда, был Заграва. Согнувшись в три погибели, он чуть не ползал по полу возле высоченного парубка, одетого в куцые галифе с кожаной нашивкой на седалище, и все допытывался:

— Нет, ты правду скажи: для чего эта кожа на таком месте нашита?

— Чудак человек! Разве я ее сам нашивал? Об этом надо бы у начальника полиции спросить, у которого я эти штаны реквизировал.

— Так я тебе и поверю, — Василь лукаво щурит глаза. — Ты уж лучше сознайся, что в бою в подшитых кожей штанах не только надежнее, но и…

Взрывается дружный хохот.

— А полицай, видно, предусмотрительный был. Знал, что для боя нужно. Ха-ха-ха…

— Только не помогли ему и штаны с кожей! Ги-ги-ги…

— Хлопцы, давайте проверим, выдержали ли они…

Вконец сконфуженный Сашко вырвался из тесного круга, который собрал, балагуря, Заграва, и к двери. Но она заперта: там закрылись комиссар с Одарчуком. О чем они говорили, для всех осталось тайной, но вышли оттуда сосредоточенные, задумчивые. Орлята встревоженно переглянулись, когда увидели, что у их батька на тонком с горбинкой носу блестит пот. К тому же их удивило, что на Одарчуке не осталось доброй половины оружия.

— Мокрина, приготовь что-нибудь закусить, — хмуро бросил он хозяйке. — Огурчиков не помешало бы из погреба, помидоров… Только чтоб одна нога там, а другая тут. Ясно?

Мокрина понимающе кивнула и вышла. Как только ее шаги стихли на крыльце, на середину хаты выступил Артем:

— Товарищи, нужно срочно готовиться к выступлению.

— Прямо сразу? Без передышки?

— Отдыхать будем после войны, а сейчас…

— Но к чему такая спешка? Мы ведь только с операции…

— До восхода солнца нам необходимо добраться до места сбора группы Пушкаря.

— А далеко до того места?

— Да, километров двадцать будет.

— Всего? Так, может, лучше после отдыха? У нас ведь кони, успеем.

— Молчать, кат бы вас забрал, когда комиссар говорит! Вас что, учить надо? — взорвался Одарчук, метнув на своих хлопцев лютый взгляд. Потом обернулся к Артему и жестко сказал: — Товарищ комиссар, разреши мне повторить твое распоряжение. — И, не ожидая ни согласия, ни возражения, отчеканил: — Ну так вот: из лесничества выступаем немедленно! И без разговорчиков! Пока завтрак появится на столе, подготовиться всем к походу. Ясно?

О, такой разговор орлята понимали хорошо! Без слова, без звука рассыпались кто куда. Запрягали копей, проверяли оружие, прилаживали на себе одежду, обувь.

— Господи, да куда же это вы в такую рань? — озадаченно залепетала Мокрина, вернувшись в хату с ведром соленых огурцов. — Ефрем, ты что надумал? Зачем хлопцы запрягают коней?

— Как — зачем? Выступаем, — не удостоил хозяйку даже взглядом Одарчук.

— На день глядя? Побыли хотя бы до вечера… Или, может, я чем не угодила?

— Оставь эти разговорчики! Что же нам, всю войну возле тебя сидеть? Побыли, и хватит. При случае еще заедем.

— Когда же это будет?

— Жди. Только гляди у меня, язык на три замка запри! — И Ефрем бесцеремонно сунул ей под нос огромный жилистый кулачище.

Но кулак не произвел на Мокрину ни малейшего впечатления. Она еще немного повздыхала, покачала грустно головой, а потом кошачьим шагом подступила к Ефрему, мягко взяла его руку и прошептала тихонечко:

— Может, ты расщедрился бы на какую-нибудь лошаденку? Вы себе еще не одну добудете, а мне… Много ли одними руками наработаешь? А придете, есть ведь всем подавай…

Одарчука даже передернуло от таких слов:

— Да ты дурная или сумасшедшая? Тебя же полицаи на первом суку повесят, когда ту лошаденку завидят.

— Пусть еще сначала завидят. Я ее, кормилицу, так укрою, что и сам черт до нового пришествия не отыщет. Если уж ваш драндулет сумела спрятать, так лошадь и подавно сумею. Ты только оставь.

Одарчук зырк-зырк на Артема, но тот будто ничего и не слыхал. Стоял себе спиной к молодице и молча завязывал свой «сидор».

— Ну и нахрапистая же ты баба, кат бы тебя взял! Как привяжется… Бес уж с тобой, оставим тебе буланую кобылу. Но гляди у меня, чтобы легковушка была в целости и сохранности. Всем, кто из Киева прибудет, приют непременно дай. И встречай как положено!

— Можешь не учить, сама знаю.

— Мы изредка нарочного будем присылать, так что будем в курсе здешних дел. Пароль помнишь?

— Еще с восемнадцатого, Ефрем.

— Ну, лады. А теперь ставь перекусить.

Мокрина моталась по хате, как перед собственной свадьбой. Через несколько минут на столе выросла гора пирогов, появились три кувшина с ряженкой, две огромные миски соленых огурцов, сковорода с жареным салом и колбасой. Напоследок она поставила пузатую четверть с синеватой жидкостью.

— Угощайтесь, дорогие гости, чем бог послал, угощайтесь…

Все молча уселись вокруг стола, но никто почему-то не осмеливался первым приняться за еду. Поглядывали друг на друга, глотали слюну и молчали. Наконец Одарчук схватил четверть за горло, протянул Артему с усмешкой:

— Давай, комиссар, наливай перед дальней дорогой.

Тот неопределенно пожал плечами:

— Да видишь ли, Ефрем, не подобало бы…

— Тогда я на правах хозяина, так сказать, — с облегчением проговорил Одарчук. — Гости же как-никак в доме. Да и хлопцы мои сегодня по рюмке заработали. И по изрядной! Видел бы ты их в бою…

— Надеюсь, что еще увижу. А вот выпивать перед дорогой запрещаю! И вообще…

Орлята метнули на своего батька растерянные взгляды: что же это такое творится? Кто смеет отобрать у них честно заслуженную чарку первака? Но Одарчук молчал. Гонял бугристые желваки, хмурился и молчал, видимо не зная, как выйти из положения.

— Выпьем, друзья, после победы. Сполна! — обратился с улыбкой Артем к орлятам, чтобы прекратить тягостное молчание.

— Если доживем! — добавил кто-то.

— Не мы, так другие доживут. И непременно выпьют!

— Какое утешение!.. — недовольный голос из-за стола.

— Хлопцы! — хватил кулаком по столу Одарчук. — Прекратить базар, кат бы вас побрал!

Смолкли, присмирели орлята. В хате стало так тихо, что слышно было, как шуршит под печью мышь.

— Ну что ж, не будем зря терять время. В дорогу так в дорогу! — промолвил Одарчук и выскочил из-за стола.

За ним встали орлята, так и не притронувшись к еде.

V

Размеренно ступают кони по размокшей, напоенной влагой земле. Будто на ощупь, тяжело катятся в темном ущелье лесной дороги нагруженные доверху возы. На них, опершись спиной о спину, дремлют партизаны. Только одинокий тоскующий голос тянет грустную песню:

Гомін, гомін по діброві,
туман поле покриває,
туман поле покриває,
мати сина призиває…
Песня до краев наполняет сердце Артема щемящей тоской, бередит давно, отболевшие воспоминания. И словно из тумана перед ним начинает выплывать знакомая криница с низеньким, уже трухлявым срубом за сельскими левадами под скрипящим ясенем. А возле того ясеня — сгорбленная мать в старенькой сорочке и изъеденной молью запаске[4]. Но как ни силился Артем, так и не мог разглядеть ее лица. Он видел только узловатые, покрытые темными трещинками, изуродованные непосильным трудом пальцы маминых рук, которые нервно теребили на груди концы вылинявшего платка. И тихий, подточенный безнадежностью голос:

— А может, ты все-таки не уезжал бы, сынок… Как же я здесь одна?

О, если бы он знал тогда, что слышит мамин голос в последний раз! Только ведь дети непростительно беззаботны, им и в голову не приходит, что родители не вечны. Не почувствовал тогда близкой беды и Артем. А ровно через полгода получил письмо, в котором односельчане сообщали, что схоронили его мать.

То ли соседи поскупились на пятак, то ли, может, не догадались вовремя послать телеграмму, но он так и не проводил свою пеньку в последнюю дорогу…

Вернись, силу, додомоньку,
Змию тобі головоньку…
Ржавым гвоздем впивается Артему в мозг тоскующий голос, вливается ядовитым ручьем в душу, в груди становится тесно и душно.

«А она ведь так не хотела, чтобы я оставлял ее одну… Верно, предчувствовала свою близкую кончину. Почему же я не понял этого? Почему хоть не приголубил ее на прощанье, не сказал теплого слова?..»

Из густого тумана снова выплывает знакомая криница за сельскими левадами под скрипучим ясенем, ссутулившаяся мать. Словно чужими глазами увидел он вдруг себя, вихрастого восемнадцатилетнего, страшно решительного и страшно уверенного в исторической значимости своего призвания. Что значили темные, безыдейные материнские доводы для него, секретаря сельской комсомолии, который сагитировал свою ячейку отправиться в полном составе на ударную стройку пятилетки?

— А кто же будет строить Днепрогэс? Ядолжен идти, мама, обязательно должен!

Она только тяжело вздохнула, как вздыхала не раз в прошлом, провожая старших сынов на войну, и потянулась дрожащей рукой ко лбу своего последнего сына. Заметив этот позорный для матери комсомольского секретаря жест, Артем вспыхнул и, не помня себя от стыда, бросился к бугру, где его уже ждали с пожитками за плечами будущие строители Днепрогэса.

«А она ведь и не думала удерживать меня. Она только хотела благословить крестом, как благословляют все матери своих детей перед дальней дорогой. А я и в этом ее не уважил. Боялся, чтобы, боже сохрани, не заметили комсомольцы, какая она у меня набожная. Не обнял, не поцеловал на прощанье, улепетнул, как вор из чужой хаты. От родной-то матери… И откуда мы беремся, такие бессердечные?»

Мені, мамо, змиють дощі,
а розчешуть густі терни,
а висушать буйні вітри… —
стонет, надрывается одинокий голос в темноте.

— Да замолчите вы там! — невольно вырывается у Артема.

Песня обрывается, как полет подстреленной птицы. И сразу жуткая тишина наваливается на лес, ложится камнем на плечи. Словно даже перестали падать с мокрых ветвей гулкие капли и не вздыхала под копытами коней раскисшая дорога.

— Что же это, уж и петь нельзя? — прозвучало во мраке, словно выстрел.

Через мгновение перед Артемом вырастает силуэт всадника.

— Крутую кашу завариваешь, комиссар! Зачем обижаешь людей? Тебе с ними воевать и воевать, — гневно чеканит Одарчук.

— Не до песен мне сейчас, Ефрем…

— А ты не только о себе думай, комиссар. Я, к примеру, всю гражданскую с песней прошел и никому не позволю на нее замахиваться. Никому, понимаешь!

Не дожидаясь ответа, он неожиданно затянул хрипловатым простуженным голосом:

А вже літ за двісті,
як козак в неволі…
— Ге-ей, ге-ей! — подхватили всем скопом орлята на переднем возу.

Голосистое эхо мигом покатилось по притихшему лесу, откликнулось в разных концах удаляющимися вскриками.

— Да что они, одурели? — возмутилась Клава. — А если немцы близко?

— Вольница, черт бы их побрал! — сплюнул в сердцах Заграва. — Комиссар, прекрати этот сумасшедший концерт! — дернул он Артема за рукав, хотя еще недавно восхищался бесшабашными одарчуковцами.

Артем понимал: тут обычным приказом не обойтись. Норовистый, болезненно гордый, задетый за живое за столом у Мокрины, Одарчук, наверное, ждет случая, чтобы расквитаться, а орлятам только этого и надо: они во всем готовы потакать своему буйному батьку. И если сейчас же не положить этому конец, раскола в отряде не миновать. Артем соскочил с телеги, схватил за узду Ефремова коня. От внезапной остановки Одарчук клюнул носом в гриву и замолк. Стихли как по команде и его хлопцы.

— Тебя что укусило? — спросил Артем негромко, когда они немного отстали. — Для чего мутишь воду?

— Об этом я тебя хотел спросить.

— Брось крутить. Лучше честно признайся: платишь за невыпитую самогонку?

— А хотя бы и так! — дерзко парировал Одарчук. — Разве мои хлопцы не заслужили по чарке?

— Медяками платишь им за отвагу.

— Еще посмотрим, чем будешь платить ты.

— Никому я платить не собираюсь! Мы пришли сюда не на заработки. А дешевый авторитет лично мне не нужен.

— Могу заверить: никакого авторитета ты у хлопцев не завоюешь, коли тебе даже песня поперек горла встала…

— Да будь же ты человеком! — с болью воскликнул Артем. — Пойми: это у меня очень личное… Неужели у тебя песня никогда воспоминаний не вызывала? Таких, что сердце бы кровью обливалось?

— О сердце ты лучше женщинам рассказывай, а не мне.

Артем сокрушенно покачал головой: нет, не желает Одарчук примирения!

— А я думал, ты настоящий большевик…

Ефрема так и передернуло от этих слов, так и заколотило:

— Не тебе, слышишь, не тебе судить, какой я большевик! Обо мне скажут могилы беляков, которых я сотнями рубал от Донца до Стыра еще в гражданскую!

— Что и говорить, твои прошлые заслуги известны. Но все же они не дают тебе права сеять сейчас в отряде смуту. Только этого нам еще не хватало! Я уверен, если бы ты знал, над какой пропастью мы сейчас находимся…

— Да куда уж нам! — высекает искры Одарчук. — Один ты тут правоверный и башковитый.

— Эх, Ефрем, Ефрем… — Артем выпустил из рук поводья и медленно пошел за телегами.

Одарчук, подпрыгивая в седле, следовал за ним. Разгоряченный, наэлектризованный, как грозовая туча. Глаза его гневно сверкали, нервная дрожь билась в груди. Но прошла минута-другая, и медленно пригасал блеск глаз, стала утихать в груди дрожь. А вскоре и совсем утихла. И тогда у Ефрема проклюнулось сомнение: а справедливо ли он обошелся с Артемом? Ведь тот не заслужил твоих упреков, высказанных сгоряча. Ну, цыкнул на Омельченко, который от самого лесничества выворачивал всем душу печальной песней, но что в этом страшного? В другой раз Ефрем и сам непременно прервал бы не то что песню, а даже разговор на незнакомой дороге. «И дернула же меня нечистая сила за язык!» Нечто похожее на раскаянье горячим клубочком шевельнулось в его сердце. Но Ефрем был не из тех, кто способен мужественно признать свои ошибки. Сколько помнил себя, никогда и ни при каких обстоятельствах не признавал себя неправым. Такое упрямство часто отталкивало от него друзей, порождало немало неприятностей, и все же это так ничему и не научило Ефрема. Вот и на этот раз самолюбие не позволило ему извиниться перед Артемом, хотя он и осознавал: после всего, что произошло, им трудно будет ужиться в одном отряде.

Видимо, это понимал и Артем, потому что после продолжительной паузы сказал:

— Никогда не думал, что наша встреча будет такой… И вообще, все совсем не так, как думалось. Неудачи, одни неудачи…

— Перемудрили вы там, в горкоме, кат бы вас забрал! — бодро сказал Одарчук, словно бы ничего и не произошло. — Хоть убей, не пойму: для чего понадобилось рассредоточивать отряд по нескольким районам? Поручили бы это дело мне — я с красными знаменами вывел бы сюда всех подпольщиков!

— Теперь легко быть умным. Если бы беда не настигла Петровича…

— Какая беда? Почему ты сразу об этом не сказал?

— Что же я мог сказать, если конкретно сам ничего не знаю? Просто сердцем, понимаешь, сердцем чувствую: с Петровичем что-то стряслось. Я неделю ждал его на Стасюковом хуторе — и тщетно. А он не мог не явиться, он передал через Ковтуна, что остается в городе только на одни сутки. Неужели в последние часы…

— К лешему эти гадания! Нужно гонца в Киев послать.

— Посылал. Однако гонец тоже не вернулся.

Затих, присмирел Одарчук. Дошли и до него теперь Артемовы тревоги.

— Что ж ты думаешь делать?

— Прежде всего свести воедино наших людей. Если только это удастся. Неделя — немалый срок, боюсь, что группы не смогли оставаться на одном месте и начали рейдировать. Разыскать же их среди лесов…

— Разыщем, кат бы их побрал!

— Будем надеяться. Кроме того, нужно непременно наладить связь с запасным подпольным горкомом. Должны же мы наконец узнать, что творится в Киеве.

— Слушай, а может, прямо отсюда пошлем в Киев связного? Есть подходящая кандидатура: сквозь игольное ушко проскользнет и следа не оставит. Урка бывший, кат бы его взял.

Минутное раздумье.

— Нет, встретим Пушкаря, тогда уж и пошлем.

Но Одарчук не так легко отступался от своих намерений. Не достигнув ничего лобовой атакой, он начал обходной маневр:

— А какого лешего нам переться всем скопом к Пушкарю? Наметь место сбора, и мои хлопцы…

— Никуда Пушкарь не пойдет: пароль для связи с ним знает один Петрович. Теперь, чтобы собрать все группы, я лично должен встретиться со всеми командирами и устно отдать распоряжения.

— Ничего не скажешь, блестящая перспектива! — Одарчук круто выругался. — И надо же было так намудрить…

«Он прав, перемудрили мы с выходом в лес, — мысленно согласился Артем. — Так законспирировались, что теперь не можем сами друг друга найти. И зачем было распылять людей по стольким сборным пунктам, устанавливать для каждого командира группы отдельный пароль? А сейчас гоняй с отрядом десятки километров, рискуя каждое мгновение напороться на карателей… Но почему отряд должен платить кровью за чьи-то просчеты? Я первый голосовал за этот план выхода в леса, я и должен расплачиваться за свою недальновидность».

— Ты коня можешь мне одолжить? — неожиданно обратился Артем к Одарчуку.

Тот с готовностью выдернул ногу из стремени, но спросил:

— А зачем?

— Хочу как можно быстрее объехать пункты сбора.

— Один?

— Да лучше бы с проводником. Вообще ты прав: зачем гонять отряд, если я могу значительно быстрее объехать сборные пункты?

Сердито заскрипело седло под Одарчуком, угрожающе звякнули стремена.

— Спасибо, комиссар, очень правильно ты меня понял. Только зачем тебе моя кляча? Бери уж лучше эсэсовский автомобиль, что у Мокрины в укрытии отдыхает, и гони куда знаешь: глядишь, до полудня все сборные пункты и облетишь.

Артему понравилась эта идея. Автомашиной и впрямь можно объехать до полудня все сборные пункты. Но только как проскочить через полицейские заслоны на дорогах?

— Так что — повернем назад, к Мокрине?

— Я не возражаю. Шофера бы только хорошего.

— Брось смешить! — возмутился Одарчук. — Где это видано, чтобы комиссар оставлял свой отряд и пускался бог знает в какие концы? Если уж все так сложилось, будем расхлебывать эту кашу вместе. Вот так-то! — Он изо всех сил стеганул своего гнедого и провалился в темноту.

Прибавив ходу, Артем догнал телеги. Молча прыгнул на свою подводу, умостился между Варивоном и Ксендзом. Единственным его желанием было, чтобы ему не задавали никаких вопросов. Они, видно, почувствовали настроение комиссара и не стали докучать расспросами. Слегка покачивались на ухабах и молчали. Он тоже покачивался и молчал, думая о близкой встрече с Пушкарем, о дороге на Макаровщину, где гонца от Петровича ждали группы Ляшенко и Мажары…

А где-то за горизонтом уже занимался рассвет и стал воровато прокрадываться лесными тропками и просеками. И еще крепче стиснула дремота в своих объятиях все живое. Недвижно застыли всегда дрожащие листья на осинах, вытянулись, замерли травы на полянах, крепкий сон сморил партизан на возах. И, как ни гнал его Артем от себя, сон подбирался то таинственным шепотом, то, чуть уловимой, песней. И уже слышалось ему издавна знакомое:

Гомін, гомін по діброві,
туман поле покриває.
Туман поле покриває,
мати сина призиває…
Вскоре из сизых сумерек показалась женская фигура. Артем сразу узнал мать. Она привиделась такой, какой запомнилась еще с той далекой поры, когда погожими летними вечерами выносила его, маленького, в сад, укладывала спать под яблоней на сене, а сама устраивалась рядом и все смотрела, смотрела на звезды со скорбной улыбкой. Артем тогда не понимал, что интересного находит мама в тесном пустыре неба, усыпанном мерцающими светлячками. Только значительно позже, когда в его сердце пробудилось нежное чувство к отчаянной Насте-трактористке, ожило для него ночное небо и он постиг, почему так жгуче вглядывалась мать в Чумацкий шлях, почему так рано увяла ее красота. И все чаще стал тогда являться ему в снах погибший под Танненбергом отец, которого он знал только по рассказам. «Ох, тату, тату!» — вздыхает Артем. И вдруг почувствовал, как мать взяла его за руку и повела меж высокой ржи к маячащему на горизонте кургану; ему и сладостно, и немного тревожно шагать за нею босыми ногами по разогретой солнцем степной дороге…

— Тпруу! Приехали! — резкий окрик внезапно раскрошил вдребезги и рожь, и курганы.

Артем всполошенно разжал веки. Дождя как не было. Над головой ясное небо. Раннее солнце продирается сквозь отяжелевшую листву, шаловливо пронизывает тонкими лучиками плотный туман в неглубоких ложбинках. Вокруг, позевывая, разминаются после продолжительного сидения на возах партизаны.

— Вставай, комиссар, лес кончился, — подъехал усыпанный солнечными блестками Одарчук.

Артем слез с телеги и в сопровождении Митька и Ефрема пошел туда, где за стволами деревьев небо опускалось до самой земли.

Сразу же за опушкой расстилались тощие, побитые песчаными плешинами поля; далеко-далеко за ними, справа, виднелся поселок, над которым возвышалась высокая труба сахарного или кирпичного завода.

— Знакомые места, кат бы их побрал, — весело сверкнул глазами Одарчук.

— До войны тут бывал?

— Позапрошлой ночью! Мы здесь так погостили…

— А где же Таборище? — спросил Артем Митька.

— По-моему, вон там, — показал паренек в ту сторону, где за песчаными полями, у самого леса, виднелось несколько хатенок.

— Так это и есть Таборище? Тьфу ты, нечистая сила! — хлопнул себя по бедрам Ефрем. — Знал бы, что Пушкарь там, еще в позапрошлую ночь наведал бы его.

Прищурив глаза, Артем неотрывно смотрел на далекие хатки, мысленно прикидывая, как лучше к ним добраться. Ехать сейчас, когда так светло, прямиком через поле?.. Разве попытаться в обход?

— Чего раздумываешь, комиссар? Трогаем! Как раз на завтрак к Пушкарю и поспеем.

— Не хотелось бы идти всем скопом по открытой местности.

— Тогда поручи это дело мне. Чихнуть не успеешь, как я с хлопцами там буду.

— А ты лично с Пушкарем знаком? Нет?.. Ну, так нечего тогда тебе и соваться на хутор.

Одарчук часто-часто заморгал, побагровел, будто по лицу его крапивой хлестнули: ему — и вдруг такое недоверие?..

— Плохо ты меня знаешь, комиссар, — в голосе прорываются перекаты приближающейся грозы. — Прикажи только: связанным сюда Пушкаря доставить — доставлю. Не веришь?

— Нет, отчего же, в это я охотно поверю. — Всем своим видом Артем старается погасить пламя в груди Ефрема. — Только зачем связанным? С друзьями вроде бы и не к лицу так поступать… Вообще бы нам не мешало разведать, что там происходит.

— Могу и разведать.

— Ну что ты! Такая мелочь и Клаве под силу. К тому же, как мне кажется, они давно знакомы с Пушкарем.

— Клаве? — отшатнулся Одарчук. — Так она же баба…

— Тем лучше. Меньше подозрений вызовет ее появление в Таборище.

Ни слова не проронил больше Одарчук. Потоптался немного на опушке, посопел и, надутый, повернул к подводам. Артем видел, как Ефрем переживает его отказ, однако менять свое решение не стал. Подозвал Клаву, изложил ей план встречи с Пушкарем.

— Будь умницей и постарайся не задерживаться… — сказал он на прощанье. И потом долго смотрел ей вслед, пока она не скрылась за холмами.

Была дана команда отдыхать. Но сдать никто и не думал: все с затаенной тревогой ждали возвращения Клавы. Лежали на телегах, тихонько переговаривались о том о сем, а думали о ней. И все поглядывали на солнце, что слишком уж медленно поднималось над деревьями.

— Не нравятся мне эти бабьи разведки, — подошел к Артему через час изнервничавшийся Одарчук. — Говорил тебе: давай я махну… Может, сейчас разрешишь туда смотаться? Что-то подозрительно долго она там задерживается.

На душе у Артема и без Ефремовых упреков было несладко. Чтобы избежать перепалки, он молча встал и зашагал к опушке, где с вершины береста уже давно просматривал окрестные поля Василь Заграва, и ну сновать туда-сюда меж деревьев, будто пытался убежать от невеселых мыслей, осиным роем кружившихся в голове.

— Идет, идет! — послышался радостный возглас дозорного.

Артем и сам рассмотрел вдали женскую фигуру и не помня себя бросился ей навстречу. Легка дорога, когда спешишь к близкому человеку! Когда до Клавы оставались считанные шаги, он остановился. Остановилась и она. Усталая, измотанная, с бледным лицом, Клава даже не взглянула на Артема, не шевельнула губами, а лишь смахнула пот со лба и незрячими глазами уставилась куда-то вдаль. Так и стояли они посреди поля в тревожном молчании.

— Пушкаря не жди, комиссар, — проговорила наконец Клава.

Артем рванулся к ней, схватил за руку, изо всех сил сжал в своих сильных ладонях: как это «не жди»?

— Погиб Пушкарь… вся его группа погибла…

Закружились перед глазами Артема холмы, расплылись горизонты, померк день. Погиб Пушкарь… Вся группа погибла… Но не верит Артем, просто не может поверить, что всегда осторожный и рассудительный Пушкарь, который спас жизнь стольким киевским подпольщикам, погиб со своими товарищами в первые же дни пребывания в лесах.

— Как это случилось?

— Видимо, провокация. Он все время ждал от нас связного. Грубчак говорит: очень волновался. А в позапрошлую ночь… Перед этим прошли слухи о появлении какого-то партизанского генерала. Грубчак говорил: в позапрошлую ночь на рассвете в соседнем селе поднялась стрельба, вспыхнули пожары… Пушкарь, наверное, решил, что там гостит партизанский генерал, и на радостях кинулся с хлопцами туда. Но на околице села их встретили каратели. И всех из пулеметов…

— А кто это видел? Откуда такая точность?

— После всего каратели выставили на обозрение трупы погибших возле церкви. Весь день сгоняли туда из окрестных сел старых и малых. Грубчак тоже вынужден был пойти…

Медленно, словно в чугунном ярме, возвращались назад Артем с Клавой. А на опушке их с нетерпением ожидали партизаны.

— Где же твой хваленый Пушкарь? — бросился к ним Одарчук.

Как от близкого выстрела вздрогнул Артем. Настороженно повел вокруг глазами, зацепился за белозубую, такую неуместную сейчас усмешку Одарчука и чуть не задохнулся от гнева. «Он еще и усмехается… Погубил Пушкаря, а теперь еще и усмехается…» — одна-единственная мысль точила ему мозг, а пальцы сами сжимались в каменные кулаки. На мгновение Артем вспомнил, что такое с ним уже было когда-то в Кичкасе, когда бетонщики из соседней бригады принесли весть о трагической гибели Насти; вспомнил, как рассыпались в щепки под его кулаками стулья в общежитии, как вылетали из окон рамы. Он с ужасом подумал, что не сможет сдержаться, пока не раскрошит, не утопит в кровавой юшке эту белозубую усмешку.

— Артем, что с тобой? — заметив неладное, бросилась к нему Клава и повисла у него на руке.

И он опомнился. Тряхнул головой, заскрипел зубами, а затем глухо произнес:

— Подготовиться к походу! Отправляемся на поиски группы Ляшенко…

VI

Предвечерье…

В голубой задумчивости поник Бугринский лес. Ни плеск волны на озерке, отороченном густыми зарослями ольхи, ни птичья перекличка не всколыхнет настоянной тишины, повисшей серебристой дымкой на косых солнечных лучах… Даже ветер — этот извечный шалун и непоседа — притих в белокипенной чаще цветущего терновника, словно боялся потревожить терпкий сон вконец измученных усталостью людей, которые лежали вповалку под лобастым глиняным бугром. Над ними в печали клонили головы длиннокосые березы и могучие дубы, точно убаюкивая их, нашептывали чуть слышно грустный речитатив.

Спите, спите, честные и мужественные… Немало дорог пройдено вами по опаленной черными грозами родной земле, но самые тяжелые и самые крутые еще впереди. И не всем вам суждено одолеть те дороги: для кого-то они оборвутся завтра, а для кого-то — в считанных шагах от грядущей Победы. Впереди еще бои, и бои, и многотрудные переходы; впереди утраты, от которых будут останавливаться сердца… Но все это — впереди. А пока что спите, честные и мужественные, спите… И пусть привидятся вам легкие и добрые сны. Уноситесь на крыльях воображения к отчим порогам, припадите пылкими губами к своим любимым, склоните головы перед изгоревавшимися матерями, приголубьте яснооких Оксанок и Павликов, наглядитесь на них… Ибо не за горами то время, когда многим из вас — очень многим! — придется переступить Великую межу бытия. Спите, спите…

И партизаны спят. Крепко и сладко, как спят только честные труженики. Лишь один из них уставился в безоблачное небо широко раскрытыми глазами. Это комиссар еще не сформированного отряда Артем Таран.

О, если бы кто знал, какой невыносимой болью полнилось его сердце! С невероятными трудностями делал свои первые шаги вверенный ему партизанский отряд. Две недели уже прошло, как подпольщики оставили город, а к выполнению основного задания, по сути, еще не приступили. Всё поиски да сборы. И те несколько стихийных налетов на полицейские посты, которые совершил Одарчук, только породили тьму-тьмущую слухов в округе, но положения никак не изменили. Раньше предполагалось, что их отряд, отряд киевских подпольщиков, своими планомерными действиями расшевелит население, вдохновит его на смертный поединок с оккупантами, сплотит и поведет за собой. Но за две недели они даже не смогли собраться вместе, а потеряли почти половину людей. Исчезновение Петровича, разгром группы Пушкаря, да еще и Лаврин Мажара со своими хлопцами словно сквозь землю провалился…

«Куда же все-таки мог запропаститься Лаврин? — наверное, в тысячный раз спрашивает себя Артем. — Вернулся в Киев? Напоролся на карателей?.. Так об этом непременно прокатился бы слух по окружающим селам. Но о группе Мажары — нигде ни слова. Не может же быть, чтобы ее накрыли где-то в глухой чаще без единого выстрела… А вдруг и Лаврину не удалось выбраться из Киева?..»

Внезапно до Артема донесся едва уловимый запах миндаля. Этот горьковато-терпкий, пьянящий аромат всегда будил в нем щемящее воспоминание о том незабываемом майском вечере, когда перед восемнадцатилетним Артемом раскрылось величайшее из таинств. Вот и сейчас он на мгновение увидел себя среди буйно расцветшего соседского сада у левады, над которым повис легкий сиреневый ароматный дым. Увидел Настю-трактористку в алой косынке и хромовых сапожках, сжигающую обрезанные отцом сливовые и вишневые прутья. Жгучие карие глаза, лукавая улыбка… Улыбка была настолько реальной, что Артем даже вскочил на ноги. Огляделся — но ни цветущего сада, ни Насти… На берегу озерка увидел простоволосую Клаву в желтой мужской майке, с оголенными красивыми руками; она развешивала белье. Пошел к ней не спеша, удивляясь, когда это Клава успела выстирать свои кофты и платки, выкопать под терновником яму и развести в ней костер.

— Чего поднялась? Спала бы еще.

— Какой там сон, когда у хлопцев со вчерашнего дня крошки во рту не было.

— Им сейчас не до еды. Притомились.

— Еще бы! На таких, как у нас, харчах конь ломовой с ног свалится, не то что человек. Плохи дела, Артем. Вот погляди, сколько пшена осталось… Пятерых едоков как следует не накормишь, а тут двадцать четыре изголодавшихся. Отощают ребята. Надо что-то придумать, Артем.

Надо что-то придумать… А разве он не думает? Разве не из одного котелка со всеми хлебает? Разве не знает, как туго приходится им с харчами? Третьи или даже четвертые сутки в отряде никто не видел куска хлеба, не говоря уже о мясе или молоке. С тех пор как они соединились с группой Данилы Ляшенко и начали изнурительные поиски Мажары, питались больше божьим духом, чем дарами грешной земли. Но что можно было изменить? Если бы удалось хоть на неделю-другую где-нибудь расположиться лагерем да наладить выпечку хлеба в близлежащих селах… Но во время многокилометровых переходов об этом нечего и думать. Где еще добудешь пищу? Не просить же по дворам! Да и что выпросишь, когда сами крестьяне почти пухнут от голода после всех продовольственных поборов и реквизиций. Однако Клава права: надо что-то придумать.

— Хорошо, сегодня же помозгуем над этим вопросом.

— О соли не забудьте. Соли — кот наплакал.

— Не забудем, — обещает Артем, хотя хорошо знает: с солью дела совсем плохи. Где ее добудешь, если в села уже давным-давно нет никакого подвоза? Вот если бы удалось потрясти продовольственный склад немецкого гарнизона… Только для такой операции у них мало и сил, и опыта. Но без соли конечно же никак нельзя.

— Может, ты прикинула бы, Клава, что нам вообще наиболее необходимо? Мы бы уж единым махом…

— Что ж тут прикидывать? Термосы не помешали бы! В ненастье, например, или во время перехода, когда костер не разложишь, термосы были бы настоящей находкой. Да и вообще горячую воду всегда нужно при себе иметь. На случай, если кто заболеет или… — она вдруг запнулась.

— Правильно говоришь: о раненых в первую очередь надлежит заботиться. А они будут… И, наверное, скоро.

— Значит, необходимо и спирт раздобыть. Желательно также шоколад, сахар, табак про запас иметь. Я уж не говорю о медикаментах: как хотите, а бинты, хирургический инструмент добудьте хоть из-под земли.

— О, я вижу: у меня прекрасный помощник по хозяйственной части объявился, — попытался пошутить Артем. — Так и запишем.

— Погоди записывать! Я сюда пришла совсем не для того, чтобы с кастрюлями и чугунами возиться.

— Но ведь и это кому-то надо делать.

— Охотников на кухню после первого же боя будет хоть отбавляй, попомнишь мое слово. А я — врач, мое место возле раненых и больных.

— Хорошо, об этом мы еще поговорим.

— А разве мы не поняли друг друга?

— В принципе. Но, кроме принципа, есть еще и логика.

Клава сердито сверкнула черными глазами, но ничего не ответила. Молча принялась промывать пшено, а он неторопливо пошел вдоль берега, не зная, куда и зачем. Просто не мог оставаться на одном месте. В последние дни с ним вообще происходило непонятное. Словно бы он потерял нечто очень важное и большое, и от этой утраты в груди беспрестанно мучительно ныло. Прежде решительный и уравновешенный, Артем незаметно для себя стал неуверенным и подозрительным. Как смертельный недуг, его изнуряла мысль, что во всех бедствиях и неудачах отряда партизаны обвиняют его. Правда, об этом пока еще никто и словом не обмолвился, но таинственные шушуканья во время переходов, как бы невзначай брошенные в его сторону косые взгляды, частые и ничем не оправданные взрывы гнева у Одарчука…

Артему казалось, что Ефрем никак не может смириться с положением подчиненного и на каждом шагу выставляет напоказ его, Артема, невежество в военном деле. И что всего ужаснее — Одарчук в большой степени был прав. За время, проведенное в лесах, Артем ясно увидел, какую ошибку он допустил, согласившись взять на себя обязанности комиссара отряда. Для такого дела нужен был человек понимающий, бывалый, авторитетный, а он… Да, он умел горячим словом расшевелить и повести за собой хоть на край света сельскую комсомолию, знал, как зажечь в лютую стужу на штурм мировых рекордов свою бригаду бетонщиков, мог по три смены кряду не сходить с трудовой вахты, до черных мотыльков в глазах грызть гранит науки на голодный желудок, но вот что касается военного дела… Если говорить откровенно, то он никогда серьезно о войне не думал. Еще с ударных днепрогэсовских дней влекли его тайны искусства зодчих, и он все силы отдавал изучению нелегкой строительной науки. А если и клеймил поджигателей войны на партконференции или на институтском семинаре, то больше потому, что так было заведено, повторял вслед за другими, что воевать будем на чужой территории и малой кровью. Даже в подполье он оказался, можно сказать, случайно.

До середины сентября Артем оставался в Киеве, возглавляя при штабе 37-й армии специальное подразделение, которое возводило на окраинах города бетонированные оборонные сооружения. А когда из Ставки пришел приказ об отступлении, тронулся на восток. Но выбраться из вражеского кольца, которое плотно замкнулось вокруг киевской группировки советских армий, ему не удалось. В трубежских болотах, неподалеку от села Борщив, он попал в такую адскую круговерть…

После продолжительных мытарств на оккупированной территории Артему пришлось возвращаться назад в Киев. На какое-то время он нашел приют у своего бывшего научного руководителя Дмитра Крутояра, а когда случайно встретился на улице с давним другом по рабфаку Кузьмой Петровичем, то перебрался по его настоянию на Соломенку. Ну и конечно же без рассуждений включился в работу, которой отдавал себя без остатка Петрович. Сначала оборудовал на квартире у безногого Миколы Ковтуна подпольную типографию, потом совершал подкопы к кабелю Киев — Берлин для подслушивания разговоров оккупантов, устраивал в завалах тайники для оружия. А когда весной подпольный горком стал формировать из подпольщиков партизанский отряд, Артему предложили принять на себя обязанности его комиссара. Без особенного энтузиазма принял он это предложение, но все же принял. А теперь вот горько раскаивался, что не хватило у него тогда ума трезво оценить свои возможности и отказаться от непосильной ноши.

Артему никогда не приходилось воевать во вражеском тылу, о партизанах он знал лишь по рассказам старых рубак да из прочитанных книг. О, эти книги! Сколько тысяч страниц написано о блистательных подвигах лесных рыцарей, о романтике их борьбы! Конечно, немало в том было правды. Однако сейчас Артем хорошо понял: во многих книгах почему-то умышленно замалчивались теневые стороны жизни партизан; за эти две недели он убедился, что в их жизни есть, так сказать, оборотная сторона — серые будни, о которых некоторые не любят говорить, но которые поглощают не меньше сил и энергии, чем открытая борьба с врагом. Ведь кроме ночных вылазок партизаны должны где-то спать во время ненастья, что-то есть, что-то надевать и обувать. А где брать оружие? Медикаменты? Каким образом наладить надежные связи с местными патриотами? Одним словом, сотни и сотни проблем!

На узенькой полоске луга, прижатого к озерку ольховыми зарослями, где паслись стреноженные кони, Артем набрел на толстую дубовую колоду, неведомо кем и когда оставленную у самой воды. Выжженная солнцем, выстуженная ветрами, потрескавшаяся, она лежала, наполовину увязнув в земле, как укор равнодушию и бесхозяйственности. «И кому пришло в голову тащить ее сюда сквозь кустарник?» — заинтересовался Артем. Долго смотрел на могучую, но уже подточенную временем колоду, потом сел на нее, нагнулся, чтобы зачерпнуть ладонью воды. И тут из синей глубины на него глянуло какое-то страшилище: жесткие, как проволока, волосы на голове всклокочены, скуластое лицо давно не брито, глаза в темных впадинах. «Вот так дожил! Глядишь, скоро и звери начнут от меня шарахаться… Сегодня же нужно побриться. Всем, непременно всем! Как бы там ни было, а мы не должны терять человеческого подобия!»

Он хотел было встать и пойти за бритвой, как вдруг на плечо легла чья-то рука. Оглянулся — Ляшенко. Невысокий, худощавый, как всегда приветливый и ласковый, с улыбающимися серыми глазами. Казалось, этот человек никогда не знал в жизни ни горя, ни нужды. Из-за этого добродушия и мягкости он больше походил на пасечника или садовника, чем на недавнего кадровика-штабиста, боевого друга командарма Дубового.

— Не спится? — голос у Данилы мягкий, приглушенный.

— По правде говоря, не до сна мне.

— Все соображаешь, как с Мажарой встретиться?

— Да сколько же можно?

— Что поделаешь: ему одна дорога, а нам — десять.

Ляшенко присел рядом. Вынул из кармана кожаный кисет, стал скручивать цигарку.

— Не понимаю, хоть убей, не понимаю, куда мог деваться Мажара! — взялся мастерить самокрутку и Артем. — Словно сговорились все! Там Петровича ждали, теперь — Лаврина. Две недели потеряли только на сборы. Да с такой оперативностью… Иногда мне думается, что Мажара вообще не выходил из Киева…

Ляшенко как-то горько кривит губы, неопределенно пожимает плечами.

— А что же ему в Киеве делать? Ждать, пока гестаповцы петлю на шею накинут? Нет, это ты напрасно о нем так…

— Ничего дурного я не имею в виду. Просто могло же его что-то задержать в городе.

— На другой бы день выбрался. Мажару я еще со времен гражданской войны помню. Он хитрее старого лиса. Такому и сам черт не страшен. По-моему, он подождал связного, а потом, почуяв неладное, завязал узелок. Ты не очень о нем убивайся, Мажара не пропадет.

— У него же в группе всего семь человек. Если каратели нападут на их след, в порошок сотрут.

— Не сотрут. Говорю же тебе: Мажара хитрит. Это его испытанный прием. Вот увидишь: скоро объявится живой и здоровый.

— Но ведь мы не можем ждать его столько времени, просто не имеем права.

— Нас никто и не принуждает ждать сложа руки. Ты извини, но если уж откровенно… Хочешь знать, что я сделал бы в первую очередь? Стал бы налаживать связи с населением. Мы будем слепыми и глухими до тех пор, пока в каждом селе, на каждом хуторе не найдем надежных помощников. Я уверен, что эти помощники сами нащупают группу Мажары и укажут ему к нам дорогу.

— Что ж, ты прав. Связи с населением — залог наших успехов. И все же в первую очередь я решил послать в Киев нового связного. Должны же мы наконец знать, что там творится. Да и Мажара, если он не в городе, то, наверное, тоже направит своего связного в запасной горком партии. Вот таким образом мы и найдем друг друга.

— Это идея! — оживился Ляшенко. — А кого думаешь послать в Киев?

Артем нервно пригладил руками свои жесткие волосы.

— Знать бы кого! Для такого дела нужен особый человек. Если уж Верчик Павло, армейский разведчик, не смог…

— Я знаю такого человека.

Артем схватил Ляшенко за рукав и спросил почти шепотом:

— Кто?

— Он… перед тобой.

Руки Артема тяжело упали на колени.

— Для тебя и здесь работы хватит.

— Но ведь это, всего на два-три дня.

— И не проси!

Ляшенко сразу сник, стал каким-то тихим и беззащитным.

— И все же я непременно должен побывать в Киеве! — сказал он после длительного молчания. — Я должен наконец знать, ушла моя Талочка на хутор или нет. Понимаешь, еще весной хотел отправить ее под Коростышев — там у меня свояк проживает, — она заболела. Так и оставил ее больную одну… Веришь, вот уже который день места себе не нахожу. Словно предчувствую что-то недоброе. Пойти бы узнать, тогда бы и силы прибавилось. Пока вы тут мозоли подлечите, я бы успел…

Артем не сомневался, что у Ляшенко действительно прибавилось бы сил, если бы он убедился, что единственная его дочь в безопасности. И в другое время Артем, не задумываясь, отпустил бы его, но сейчас…

— Ты нужен здесь.

— Что же, спасибо и на этом. — Данило встал, одернул по старой привычке гимнастерку.

Встал и Артем.

— Да пойми ты, не могу я сейчас посылать тебя в Киев, — ласково заглянул он в затуманившиеся Даниловы глаза. — Хочешь знать — почему? У меня есть намерение сложить с себя обязанности командира отряда. Сегодня же!

Ляшенко удивленно заморгал глазами, словно не веря услышанному.

— Не спец я для такого дела, — продолжал Артем. — Вы с Одарчуком люди военные, вам и карты в руки. А я уж комиссаром при вас…

— Нет, ты это серьезно?

— Даже в лучшие времена я не умел шутить, а теперь…

— Выходит, ко всему ты еще и малодушный человек!

— При чем тут малодушие? По коню и всадник. А какой из меня всадник? Поэтому я так полагаю: если ты не ощущаешь в себе искры божьей к какому-нибудь делу, честно признай это и сойди с дороги. Народ непременно найдет достойных вожаков и не осудит, не заклеймит презрением того, кому эта ноша оказалась не по плечу. А я лично не ощущаю в себе таланта полководца. И готов об этом открыто заявить.

Теперь Ляшенко смотрел на Артема с нескрываемым уважением. Он и прежде уважал этого искреннего, хотя кое в чем и нерешительного человека, но после только что услышанного… Ему было и совестно, и больно, что упрекнул Артема в малодушии. Нет, малодушные неспособны на такое! И все же он не смог согласиться с решением Артема.

— Я тоже за то, чтобы по коню был и всадник: здесь мы единомышленники. Но подумай, какие будут последствия. Верю, ты решился на такой шаг из самых искренних побуждений, однако как это расценят люди… Не забывай, они только начинают привыкать к суровой партизанской жизни. Самое главное сейчас, чтобы они поверили в своих командиров. Сам посуди: как воспримут они твое отречение? Петрович исчез, ты отрекся… Ох, трудно вселить веру в бойца, когда он заметит, что изверились его командиры! А впереди ведь еще бои и бои…

Гнетущее молчание.

— Одарчук не хуже меня поведет их в бой. У него опыт за плечами. Он еще в гражданскую съел на этом зубы.

— Знаю. Только сейчас не гражданская. Ефрем — первоклассный рубака, но нынче с саблей далеко не уедешь.

— А я и саблей не владею.

— Так возьми себе в заместители Ефрема. Ну, а я уж со штабом. Втроем будем нести этот нелегкий крест, пока наладим связь с подпольным горкомом партии. В конце концов, только горком компетентен решать такие вопросы. А там гляди… — Ляшенко хотел еще что-то сказать, но поблизости затрещал сушняк под чьими-то ногами.

Это шел к озеру Одарчук. Раздетый до пояса, мускулистый, он выглядел очень молодо. Увидев Артема и Ляшенко, крикнул:

— Что за черная рада, кат бы вас побрал?

— Да вот предлагаю Артему тебя в заместители.

— В заместители? — По губам Одарчука скользнула саркастическая усмешка. Он многозначительно вздохнул и с иронией в голосе спросил: — Ну и что же, комиссар, берешь меня под свою высокую руку?

— Только после вступительных экзаменов, — попытался свести все в шутку Артем.

Но Одарчук в таких случаях шутить не любил.

— А я свои экзамены еще в гражданскую сдал. И экзаменаторы у меня были что надо… Действовать, уважаемый, надо, действовать, а не размышлять. И так уже две недели протранжирили. Да за это время знаешь сколько можно было дел провернуть? По-моему, не таким способом надо Мажару разыскивать. Две-три громкие операции, и слава о нас полетит быстрее ветра. И не мы за Мажарой, а он за нами станет бегать, кат бы его взял. А то шляемся по лесам, остерегаемся собственной тени…

— Что ж, Ефрем, этой речью ты засвидетельствовал, что стратег из тебя порядочный.

— Не шути! Я, может, в гражданскую полком командовал. И неплохо! Вон под Шепетовкой столько гайдамаков нашинковал, что похоронники за неделю не могли зарыть. Если бы в армии остался, глядишь, уже в генералах бы ходил…

Минутная пауза.

— Так вот, товарищ Одарчук, — уже совершенно серьезно сказал Артем. — Будите людей, пусть побреются, приведут себя в порядок, Пока светло. Сегодня я должен огласить приказ о распределении между нами обязанностей до прибытия Петровича.

В знак согласия тот кивнул головой и трусцой побежал к глинистому бугру. А через минуту оттуда послышался его голос:

— Подъем! Всем побриться, привести себя в порядок и подготовиться к построению! Подъем, кат бы вас побрал!

Заспанные, измученные переходами и голодом партизаны по двое, по трое плелись к озерку, но там сразу преображались. Брызгали друг на друга водой, озоровали. Нашлось даже несколько смельчаков, отважившихся переплыть озеро. Всплески, смех, гам. И даже резкий двойной свист, долетевший издали, не насторожил никого из купавшихся. Все знали: сигнал тревоги — три коротких посвиста, а это, видимо, сторожевой пост сообщает о возвращении из разведки кого-то из своих.

Только Артем, Одарчук и Ляшенко бросились к глинистому бугру. Там, среди деревьев, они увидели Митька Стасюка. Наверное, пробежал он немало километров без передышки — чуть держался на ногах, был мокрый, расхристанный…

— Что с тобой?

— Беда, комиссар…

Парня усадили на землю, дали воды.

— Кажется, напал на след… Мажары. — Грудь Митька ходила ходуном, он никак не мог отдышаться. — Из Миколаевщины я… Там вчера женщину повесили… Якобы на Житомирском шоссе поймали…

Трое переглянулись: в группе Мажары были женщины.

— Еще узнал… там, в холодной, сидят несколько партизан… Их тоже не сегодня завтра повесят…

— Выручать надо! Слышишь, комиссар, немедленно выступаем на выручку! — заволновался Одарчук. — Завтра будет поздно.

— Немцев в селе много? — спросил Артем.

— Немцев нету. Одни полицаи. Человек пятнадцать. Присланные откуда-то. Говорят, позавчера их там кишмя кишело, а сейчас — только человек пятнадцать… В бывшей школе засели… Там и холодная с партизанами…

— Далеко до Миколаевщины?

— Да если хорошим ходом — часа три…

— Поблизости села есть?

— Сел нет. Житомирское шоссе неподалеку.

— А леса?

— Почти до самых хат подступают.

— Ночью дорогу туда найдешь?

— В лесу я никогда не сбивался с дороги.

— Нельзя ждать ночи, комиссар! — горел нетерпением Одарчук. — Нужно немедленно седлать коней! Поручи это дело мне, я со своими хлопцами… — У Ефрема на щеках заиграли желваки.

Артем тщательно пригладил ладонями свои жесткие волосы и сказал:

— Вот что, Ефрем, вели хлопцам поужинать чем есть и собираться в дорогу. Только без суеты и шума. Тут останутся те, у кого с ногами неладно, и женщины. А их оружие… Ну, да сам понимаешь. Выступаем, когда начнет смеркаться.

VII

— Пришли… — Митько вздыхает с таким облегчением, будто сбросил с себя непосильную ношу.

Пришли… Нет, ни один из спутников Митька не решается поверить услышанному. Слишком долго ждали они этой вести, чтобы так сразу поверить.

— Впереди Миколаевщина! — торжественно объявляет Митько и останавливает своего гнедого.

Восемнадцать вооруженных всадников окружают своего проводника тесным кольцом и наперебой забрасывают вопросами:

— А тебе, случаем, не приснилось?

— Где же она, твоя Миколаевщина?

Но обычно застенчивого Митька сейчас не сбить с панталыку. Гордый тем, что сумел по бездорожью, темной ночью вывести отряд на эту опушку, он только довольно улыбается:

— Миколаевщина за оврагом. До крайних хат уже рукой подать.

Партизаны умолкают. Пока добирались сюда по лесной глуши, о предстоящем бое словно и не думалось, а вот остановились… Что-то ждет их в Миколаевщине?

— Который час? — неожиданно спрашивает Артем.

— Да уже третий.

— Привал! Всем отдыхать, но отсюда — ни шагу!

По двое, по трое партизаны молча ложатся под соснами на прохладную, увлажненную росой траву, упираются ногами в шершавые стволы: после двухнедельных маршей у всех первая забота — ноги. Только командирам не до отдыха. В сопровождении Митька они проваливаются в темноту. Минуют вытоптанный коровами выгон, узенькой неровной полоской облегающий опушку, выходят на косогор.

— Овраг, — шепчет Митько и останавливается. — На той стороне уже левады. А дальше — сады. Присядьте, может, увидите.

Приседают. И действительно видят темные купы деревьев, вырисовывающиеся на фоне звездного неба. Митько шепотом рассказывает, как лучшедобраться до сельского майдана, где разместились в здании школы полицаи.

— Майдан слева от нас. Если идти напрямик, огородами, то и километра не будет.

— А куда ведут дороги из Миколаевщины? — интересуется Ляшенко.

— Та, что влево, к Житомирскому шоссе, а другая, кажется, к райцентру.

— До шоссе отсюда далеко?

— Да километров шесть, а может, и меньше.

— А до райцентра?

— О, туда далеко. Но сколько точно — не знаю.

— А телефон к школе проведен? — спрашивает Артем.

— Должен быть…

— Довольно вам! — поднимается на ноги Одарчук. — И так все ясно. Пора начинать музыку!

— Начнем, — успокаивает Ефрема комиссар. И спрашивает: — Как вы смотрите на то, чтобы выслать разведку?

— На какого лешего! Только время потеряем, кат бы его взял.

— А если там что-то изменилось? К примеру, полицаи опять в Миколаевщину вернулись?

— Вот передушим гадючье отродье, тогда и увидим, изменилось что или нет. Хватит разглагольствовать, айда быстрей к школе!

Одарчук буквально сгорал от нетерпения быстрее броситься в бой. И это не из желания похвалиться своею отвагой, просто он был рожден для военных сражений. Ляшенко, напротив, сидел молчаливый, сосредоточенный и незаметный. Со стороны могло показаться, что он только обрадовался бы, если бы эта операция вообще никогда не начиналась. Но это только казалось. На самом же деле он напряженно обдумывал, взвешивал все услышанное и увиденное, стараясь найти единственно правильное решение.

— Разведку, по-моему, высылать сейчас не стоит, — поддержал он Одарчука. — Что существенного может она добыть за считанные минуты? А вот поднять тревогу в селе может. Нет, не надо нам выпускать из рук главный козырь — внезапность нападения.

Артем молча кивает головой: выпускать такой козырь из рук было бы преступно. Но что касается разведки… Правда, чего-то исключительного от нее не ждал, просто хотел предусмотреть неожиданности, которые всегда возникают в подобных делах. А это ведь первая операция отряда! И Артему очень хотелось, чтобы она завершилась успешно. Ведь среди вчерашних подпольщиков немало таких, что совсем не нюхали пороху. И даже те, кто прошел боевое крещение на фронте, не могли считать себя настоящими партизанами. Ибо одно дело — бой на фронте, где ты чувствуешь всегда локоть друга, а другое — бой партизанский, где тебя всюду окружает враг. Поэтому для Артема важно было не только выиграть эту операцию, но и вселить в людей веру, что оккупантов надо бить не числом, а умением.

— Как, по-вашему, лучше ударить по ним? — обратился Артем к спутникам. Кому, как не им, бывалым командирам, принадлежит решающее слово.

— Очень просто, — загорается Одарчук. — Рванем через левады и сады на майдан и гранатами по окнам! Не успеют глаз продрать, как мы их всех разом…

— А как быть с лошадьми?

— Что с лошадьми? Посадим на них самых смелых, и пусть прокладывают дорогу.

— Это через сады и огороды? — роняет Ляшенко как бы между прочим.

Одарчук проглатывает язык.

— Коней лучше бы тут оставить, — рассуждает вслух Ляшенко. — С лошадями в кустарниках одна морока. Да и стук копыт или случайное ржание может насторожить часового… Кроме того, я советовал бы перекрыть дороги из села и перерезать телефонные провода. Это под силу четырем бойцам: по два в каждый конец села. Кстати, именно их и следует посадить на коней. Ну, а основная группа незаметно пробирается к майдану, берет в кольцо школу, снимает часового и накрывает сонную полицайню со всем гамузом. Только я решительно против того, чтобы применять гранаты. В подвале школы партизаны, а неизвестно, какое там перекрытие. Одним словом, я против фейерверка.

— Сразу видно: штабист, — хихикнул Одарчук. — Такую академию развел… Да поручите это дело мне. Я без мудрствований лукавых, как раз плюнуть, раздавлю это гадючье гнездо. За каких-нибудь полчаса и руки умоем, кат бы вас побрал!

Возможно, Одарчук и в самом деле за полчаса бы расправился с полицейским выводком, однако Артем предпочел план Ляшенко.

Вернулись на опушку. Артем сразу же стал разъяснять партизанам план будущей операции, почти каждому ставил конкретную задачу. Ведь отряд, кроме освобождения мажаровцев из плена, должен был пополнить запасы оружия, патронов, продовольствия, одежды, медикаментов.

— Прости, комиссар, но не забудь и о документах подумать, — раздался голос Ксендза. — Без образцов фашистских документов нам туго придется.

— Да, да, необходимо и фашистские документы добыть, — спохватился Артем.

— В Миколаевщине и кони должны быть, — сказал кто-то из темноты. — Может, и коней прихватим, а?

— На месте решим, — ответил Артем. — А сейчас я хочу напомнить: это наша первая операция и совершить ее мы должны так, чтобы потом никому не пришлось краснеть. Силы противника, по предварительным данным, не так уж и значительны, но все может статься. Поэтому полагаюсь на вашу выдержку, отвагу и находчивость!

И вот уже тронулись на перекрытие дорог из Миколаевщины четыре всадника. Как только они растаяли в океане мрака, оставил опушку и отряд. Вслед за Митьком миновали выгон, спустились на дно оврага, где в прошлогодней траве плескалась вода, вышли на левады. Глухо, темно, как в заброшенном погребе. Невольно возникает беспокойство: не нарушить бы тишину, не выдать себя преждевременно!

Наконец и сады. Теперь будь особенно бдителен, партизан! До хат — считанные шаги; в какой из них друг, а в какой враг! Затаив дыхание полтора десятка человек с зажатым в руках оружием на цыпочках ступают между деревьями. Осторожнее, осторожнее!

Дорогу пересекает какая-то ограда. Останавливаются — тын. За тыном стелется безмолвная улица, сжатая темными рядами построек.

— А где же майдан? — шепчет на ухо Митьку Артем.

Тот нерешительно вертит головой и растерянно отвечает:

— Да должен быть поблизости…

Минутная пауза.

— Заграва!

— Я!

— За мной! И ты, Митько. Остальным ждать тут. — И Артем с двумя другими идет вдоль тына.

Словно на чужих ногах, плелся Митько позади комиссара. В лицо ему жарко плескалось невидимое пламя, перед глазами плавали пестрые круги. «Какой позор! Заблудиться в садах! В лесу не сбился с дороги, а тут — заблудиться! Что это со мной! Да если бы комиссар еще прикрикнул на меня или выругался, было бы легче, а то ведь ни словечка не вымолвил, на розыски майдана отправился сам. Почему это он так?»

Митько не заметил, как они впритык подошли к ветхой, скособоченной хатенке с единственным, не закрытым ставней окошком. Комиссар подал знак затаиться. И, когда Митько с Василем прижались спинами к обитой досками стене, тихонько постучал в окно.

Из хаты отозвался женский голос:

— Кто там? Что надо?..

Артем тихо попросил хозяйку выйти во двор. Она, наверное, сообразила, что за гость прибился к ее жилищу, мигом бросилась к двери. И еще из сеней запричитала:

— Ой, сыночки мои горькие! Как же это я сразу не догадалась? Наверное, подручные батька Калашника?..

— Тс-с! — прошипел Заграва, когда она, босая, раздетая, появилась на пороге. — Фашисты в хате есть?

— Да господь с вами! — тоже шепотом зачастила она. — Где это видано, чтобы в таких развалюхах фашисты квартировали?

— В селе много полицаев?

— Да хватает, чтоб их лихая година побила! Тутошних, правда, только четверо, да пришлых принесло. В школе гнездятся… Ох, как вы вовремя, сыночки! На утро же душегубы назначили вешать партизан. Мало им того, что вчера какую-то девчоночку сгубили, так утром еще собираются…

— Где сейчас арестованные?

— В подвале школьном. Боже, как их там мучают… Только совсем недавно крики и стоны стихли…

— Сколько в школе полицаев? По селу часовые расставлены?

— Откуда мне знать? Я ведь туда ни ногой… Хотя погодите. Вон у Кондрата, побей его лихая година, спросите. — И старуха показала рукой на хату, горбившуюся по другую сторону улицы. — Кондрат же из ихней братии. Если его тряхнуть как следует, все расскажет.

— Ведите нас, мамо, к нему. Только чтобы без шума!

— Да уж положитесь на меня. У меня у самой два сыночка в армии. — Она как была, босая, с непокрытой головой, так и пошла с партизанами через улицу.

Пришли на соседний двор. Притаились на крыльце добротно срубленной хаты. Старуха подергала дверь, потом застучала в окно:

— Кондрат, слышишь, Кондрат! Отвори.

Долго никто не отвечал. Наконец послышалось сердитое:

— Кого еще там черти носят? Ты, Палажка?

— Да я же, я. Выглянь-ка на минутку, Кондрат.

— Не могла утра дождаться?

— Да выходи побыстрее, дело спешное…

— Иду, будь ты неладна!

Одним прыжком Заграва очутился на крыльце. И только открылась дверь, дуло его карабина уперлось в грудь полицая.

— Ни звука, не то пуля в пузо!

— Это хлопцы батька Калашника, — радостно пояснила старушка. — Покалякать с тобой пришли!

— Калашника?! — так и присел Кондрат. — Дак я ж… Я ни в чем не виноват… Люди добрые, поверьте. Я не хотел, они силой… Палазя, голубушка, скажи им… Я ж не хотел, они силой…

— Кончай свою музыку!.. — сердито перебил Василь. — Сейчас с тобой будет командир говорить. Но не вздумай хвостом вилять! И не ори!

Полицай съежился и согласно закивал головой.

— Сколько фашистских прихвостней в школе? — спросил Артем.

— Мало, человек десять. Другие на машинах еще позавчера на облаву отправились.

— Как они вооружены?

— Револьверы есть, винтовки… Нет, вру, пулемет есть. Стоит на входе.

— Как охраняется школа? Сколько часовых?

— Один, ей-богу, один. Если надо, покажу.

Какое-то мгновение Артем колебался. Потом строго спросил:

— Не врешь? Выманишь часового?

— С места мне не сойти! Детьми клянусь… Пощадите только, и я его своими руками…

— Идем!

— С радостью, с превеликой радостью! Штаны только натяну…

— И так сойдет, — преградил ему дорогу в хату Заграва. — Не в театр собираемся!

Кондрат заподозрил что-то неладное, бухнулся на колени и давай целовать пыльные сапоги Артема.

— Смилуйтесь, люди добрые! У меня же дети!.. И не виновен я, силой меня в полицию забрали. Никого я даже пальцем не тронул… Палазя, ну скажи, родная!..

— Да оно будто и не слышно было, чтобы он кого обидел, — неведомо почему завсхлипывала и Палажка.

— Слушай, ты! — Артем схватил полицая за ворот, поднял на ноги. — Мы не бандиты! Если твои руки не обагрены невинной кровью… Короче, если ты делом докажешь, что не продался фашистам…

— Что угодно сделаю! Вы только прикажите… Самым святым клянусь… не враг я советской власти. Сам в гражданскую кровь за нее проливал и теперь бы помогал партизанам чем могу… Заставили меня… Или в полицию, или на каторгу…

«А может, и впрямь он по принуждению или от дурного ума в полицейском гадючнике очутился? — шевельнулось у Артема. — Вообще этот Кондрат мог бы нам здорово помочь… Бросаться на приступ школы, не сняв часового… А Кондрату легче легкого выманить того из засады. Ну, а в случае чего… Хотя вряд ли он на это пойдет: ведь знает, что первая пуля его будет…» И Артем решился на рискованный шаг. Оставил Митька и Палажку у Кондратовой хаты, чтобы там раньше времени не подняли шума, и повел с Загравой бесштанного полицая к своим.

Там уже возник переполох. Встревоженные длительным отсутствием комиссара, партизаны во главе с Одарчуком, не внимая возражениям Ляшенко, готовились отправиться на розыски.

— Как же это называется, кат бы его побрал! — набросился Одарчук на Артема. Но, увидев незнакомого, заговорил уже совсем другим тоном: — А это что еще за привидение господне?

— Помощника привели, берется часового выманить из засады.

Артемова идея всем пришлась по душе. Без лишних разговоров двинулись к полицейской берлоге. Через несколько минут уже были на майдане. Залегли в придорожной канаве. Прислушались. Одарчук упросил Артема, чтобы тот поручил именно его хлопцам снять часового.

— Можешь быть спокоен, все будет в ажуре!

— Что ж, как говорится, с богом! — горячо пожал комиссар Ефрему руку. — Но в случае чего…

— Не учи ученого… Только бы этот безбрючник выманил часового. Ну, а ежели пикнет…

Прихватив Кондрата, они исчезли в темноте. Теперь уже Артем должен был ждать. Долго, ох как долго тянется время. Кажется, прошел уже не один час, а от Ефрема ни слуху ни духу. И от этого еще сильнее давит тишина. И дышать трудно. И острыми когтями сжимает все в груди противный холодок…

Вдруг с противоположной стороны майдана долетел грохот, звон разбитого стекла. И в следующее мгновение выкрик:

— Ни с места, гады!

Без команды партизаны вскакивают на ноги и мчатся к школе. По гулким деревянным ступенькам вбегают в небольшой, чуть освещенный керосиновой лампой коридорчик. Там с руками, сведенными на затылок, стояли в одном белье, упершись лбами в стену, несколько полицаев.

— Товарищ комиссар! — рявкнул распаленный Одарчук. — Вся полицайня захвачена без единого…

— Как наши? Все живы-здоровы?

— Без единой царапины! Кстати, помощничек у нас оказался молодчиной: часовой и не трепыхнулся!

— Где Кондрат?

— А вон, тоже у стенки.

На радостях Артем приказал вывести Кондрата из шеренги пленных полицаев и дать ему штаны какого-нибудь карателя. Кондрат, бледный как смерть, низко кланялся и благодарно лепетал, заикаясь:

— Теп-перь вы убедились, что я не-е с ни-ми?..

— Об этом потом. Заграва!

— Я здесь!

Кондрат опять за свое:

— Командир, что в-вы с-собираетесь со мной д-делать? Я так с-старался…

— Да не дергайся ты как телячий хвост, в пекло к чертям не отправим, — гигикает опьяненный успехом Одарчук.

— Командир… Не гони от себя, теперь мне все равно больше некуда… — сыплет скороговоркой Кондрат, будто торопится на пожар. Куда и девалось его заикание. — Если я останусь в селе… Мало ли какой народ тут есть!.. А я вам не раз пригожусь… Возьмите в отряд… Разве я не доказал?..

— Ладно, возьмем, но об этом после. Сейчас тебе такое задание: веди наших хлопцев по домам местных полицаев, пусть всех до единого выловят!

— С радостью, с превеликой радостью! — Кондрат кланяется так, словно у него вовсе нет хребта.

— Заграва! Бери человек пять и катай с Кондратом. Но гляди у меня!

Не успел Василь уйти, Артем обратился к Одарчуку:

— А что с невольниками? Мажары среди них нету?

— Варивон никак с замком в погреб не сладит.

— А ключи? У них же должны быть от подвала ключи, — брезгливо кивнул Ляшенко на полицаев.

— Должны. Но сейчас эти вурдалаки ничего не помнят. С перепоя даже свои имена позабыли. Нализались как свиньи. Лучше пойдем Варивону поможем.

— Хорошо. А ты, Данило, организуй охрану пленных и сними с виселицы повешенную, — бросает Артем уже на ходу. — Будем ее при всем народе хоронить.

Еще хотел распорядиться, чтобы позвали сюда Митька, но под рукой никого не оказалось. Каждый был занят делом: одни собирали трофейное оружие, другие упаковывали постели полицаев и мундиры. Ксендз тщательно очищал ящики служебных столов местных правителей. Нескольких парней пришлось направить к амбарам и конюшням общественного двора. «Ничего страшного, — решил Артем. — Позовем Митька попозже. Вернется Заграва, и позовем».

Вышли с Одарчуком на крыльцо. Занималось утро. На фоне блеклого неба четко вырисовывалась сельская колокольня, была видна виселица, мрачно возвышавшаяся над майданом. Село спало, не догадываясь, какие события происходят у школы.

— Ну, как тут у тебя? — спросил Одарчук Варивона.

— С голыми руками к такому замчищу лучше и не подступать.

Замок на дубовой двери и впрямь был пудовый, а в руках у Варивона один только нож. Однако общими усилиями оторвали скобу, дверь со скрипом распахнулась. Одарчук приложил рупором ладони ко рту и крикнул в черную пасть подземелья:

— Эге-ей! Кто тут? Выходите, вы свободны!

Но в ответ ни радостных возгласов, ни слов благодарности.

«Опоздали… Неужели опоздали?» — похолодело у Артема в груди.

Из школьного коридора принесли керосиновую лампу. Одарчук первым ступил в холодное подземелье. А через минуту послышался его отчаянный голос:

— Гады! Кары на вас нету, гады!..

Артем и Варивон, шедшие за ним, окаменели. Кирпичные стены подвала были сплошь забрызганы кровью, цементный пол склизкий, загаженный, а воздух как в мертвецкой. У Ефремовых ног без малейших признаков жизни лежала голая девушка со связанными над головой руками, вся в синяках и ранах. В углу, в темной луже, корчился худенький подросток. И больше никого.

— Так вот почему эти выродки не могли «вспомнить», где ключи от погреба! — заскрипел зубами Варивон. Выхватил из-за голенища нож, метнулся к неподвижной девушке, осторожно, чтобы не поранить, разрезал веревку, которой были связаны ее маленькие, почти детские руки. Так же осторожно поднял ее голову, откинул с распухшего лица черные пряди волос, заглянул в остекленевшие глаза и припал ухом к изрезанной груди.

Артем и Одарчук замерли: жива или нет? Больше всего сейчас на свете они хотели, чтобы Варивон сказал: «Дышит!» Но он опустил голову девушки, устало сунул нож за голенище, сник.

— Воды… — внезапно раздался чуть слышный хрип из угла.

В одно мгновение все трое очутились возле парнишки, подхватили его на руки. Он застонал. Но и стон их обрадовал: жив мальчонка, все-таки жив! А он раскрыл тяжелые веки, уставился на своих освободителей, но на изувеченном его лице не отразилось ни радости, ни удивления.

— Воды… Горит все…

— Сейчас, голубчик, сейчас — И Варивон опрометью бросился к лестнице.

— Посадите… Дышать тяжело…

Его посадили.

— Кто ты? Откуда?

Мальчик назвался Иваном Забарой.

— А вы?.. Кто вы такие?..

— Да разве ж не видно? Партизаны!

— Не из бригады генерала Калашника? — сразу оживился Забара.

Одарчук метнул на Артема торжествующий взгляд: слышишь, мол, о Калашнике земля слухом полнится.

— Можешь считать, что так, — сказал Артем.

Забара судорожно сжал его руку и, захлебываясь, зачастил:

— Мы с Розой спешили к вам… Роза — дочка нашего командира, Давида Боруховича. Люди его Бородачом называют… Наш отряд попал в беду, мы к вам за помощью… Но нас тут схватили… — Каждое слово давалось Забаре с огромным трудом, но он говорил и говорил, как это всегда делают люди, чувствующие свой близкий конец. — Если увидите генерала Калашника… наш командир просит принять его с отрядом в бригаду… Он сейчас в Кодринских лесах… Ничипор Быкорез из Нижиловичей дорогу покажет… Не забудьте: Ничипор Быкорез из Нижиловичей… Когда встретите Боруховича… Хотя о Розе лучше не говорите, из всей семьи она одна у него осталась. Скажите только: тут нас предал Кондрат…

— Какой Кондрат? — так и подбросило Артема.

— Есть здесь такой… Уверял нас, что не враг советской власти, а как до дела дошло… Отомстите за нас…

— Раздавлю гада! — взревел Одарчук и рванулся вон.

— Погоди, — остановил его Артем. — Сначала нужно помочь Забаре. Принеси одеяло и поторопи Варивона с водой. Кондрат от нас никуда не уйдет.

— Не надо одеяла, — прошептал Забара. — И вообще мне уже ничего не надо. Наверное, легкие отбили на допросах… А Розу… — И он заплакал.

— Вешать гадов! На куски рвать! — кусал губы Ефрем.

В погреб поспешно спустился Варивон. Лицо у него было словно из глины вылеплено — темное, застывшее, кружка с водой мелко вытанцовывала в руке.

— Что случилось? Говори! — бросился к нему Артем.

— С Данилом беда… И зачем ты его послал снимать повешенную? То дочка его… Талочка.

— Что ты несешь? Она же в Киеве.

— Была в Киеве. Шла в Коростышев, а ее на шоссе схватили…

Сник, сгорбился Артем, опустил голову Одарчук, притих и Забара.

«А Данило будто предчувствовал беду. Так рвался в Киев… И почему я его тогда не отпустил? Почему?» — укорял себя комиссар, сжимая руками виски.

Вдруг среди утренней тишины сухо щелкнул выстрел. Затем еще несколько.

Артем бросился к лестнице.

— Забирайте их и — за мной!

Возле школы замешательство. Партизаны не знали, кто и по кому стрелял, слышали только женский вскрик да какой-то топот.

«А что, если в село вернулись каратели?» — тревожно подумалось Артему.

— Приготовиться к отходу! — крикнул он оторопевшим партизанам. — Где Ляшенко?

Ему не успели ответить, как из-за церкви выскочил Заграва. Запыхавшийся, подбежал к Артему, закричал:

— Гадюку ты подсунул мне, комиссар! Зверь последний тот Кондрат!

— Что он натворил? — А сердце вот-вот остановится от недоброго предчувствия.

— Митька погубил! Попросился с семьей попрощаться и… топором Митька по голове…

— Где он? — затряс кулаками над головой Артем.

— В канаве уже. Пытался бежать, так мы… Но Митька, Митька…

Артем почувствовал, как зашатался, раскололся на множество осколков мир в глазах. Только бы не сорваться в пропасть, внезапно раскрывшуюся перед ним… Только бы не сорваться… Уперся рукой о стену школы, произнес деревянным голосом:

— Созывайте народ! Немедленно созывайте всех на майдан!

VIII

— О-ох! О-ох!.. О-ох!.. — захлебывается в исступлении, рвет медную свою грудь церковный колокол.

Стоголосое эхо загнанным зверем мечется по пустынным улицам села и затихает далеко-далеко в лесах.

Зашевелилась в тревожном ожидании Миколаевщина. Осторожный скрип дверей, приглушенные голоса, тяжелые вздохи. Кому понадобилось бить на сполох до восхода солнца?..

— На майдан! Всем быстро на майдан! — носятся по селу в сизых сумерках незнакомые всадники.

И покатилось от хаты к хате:

— Видать, Бородач снова объявился…

— А может, генерал Калашник?..

— Ну, отольются теперь душегубам наши слезы!

— Они, говорят, Кондрата порешили…

— И Прохора Кныша, говорят, на расправу потянули.

— А нас зачем на майдан созывают?

Гудит, надрывается церковный колокол, шугают, носятся коршунами над селом всевозможные догадки, а на майдане — ни души. Всяк норовит не прийти туда первым: научены ведь!

— Да что они, оглохли все? — сплевывает в сердцах Одарчук и спускается с колокольни.

Еще издали приметил у школьного крыльца похожего на жердь Ксендза. Всегда нелюдимый и незаметный, он сейчас горячо доказывал что-то нахмуренному Артему, размахивая перед его лицом пучком бумаг.

— …Это — совершенная бессмыслица. Расстрелять ты всегда успеешь, а если переправить их в лес да допросить… Скажи на милость, что мы потеряем, если расстреляем их позже? Такие залетные пташки могли бы многое поведать!

«И этот с козами на торг! Только таких еще поводырей нам не хватало!» — возмутился Ефрем и ускорил шаг. С первой встречи он невзлюбил Сосновского и при всяком удобном случае подчеркнуто выражал ему свою неприязнь. Вот и сейчас бесцеремонно оборвал Ксендза, оттиснул плечом от Артема:

— Слушай, комиссар, может, направить хлопцев по дворам? Сколько же можно трезвонить?

Артем даже не взглянул на него, стоял подавленный и мрачный.

— Кого послать? У хлопцев и так работы по горло.

Одарчук огляделся: послать и впрямь некого. Заграва остался сторожить в коридоре пленных карателей и местных фашистских прихвостней. Варивон возле умирающего Забары. Несколько человек запрягали реквизированных на общественном дворе лошадей и укладывали на возы трофеи. Остальные копали под высокими вязами у дороги последнее пристанище для замученных.

— Так, может, я сам…

— Еще чего! — как бы стряхнул с себя задумчивость Артем. — Силой никого тащить не станем. Кто захочет, придет без лишних напоминаний. Ты лучше вот что: иди порасспроси у тех бандюг, кто они и откуда сюда попали. Товарищ Сосновский утверждает, что нами захвачен штаб карательного батальона специального назначения.

— Рогатый бы с ними говорил! К стенке таких — и весь сказ!.. — сплюнул Одарчук и сверкнул гневным взглядом на невозмутимого Сосновского.

— И все же поговори, поговори…

Ефрем пошел выполнять приказание. В тесном коридорчике, в котором все в таком же положении — с руками на затылке, лицом к стене — стояли каратели, его встретил напряженный как тетива Заграва:

— Ну как? Скоро уже там?

— Скажут. Пришли мне для разговора их главаря, — и рванул на себя дверь ближайшей классной комнаты.

— Тут один местный все время требует, чтобы ему свидание с командиром дали…

— Требует? — Одарчук даже присвистнул. — Он еще смеет требовать?! А ну, покажи этого паршивца.

— Это очень важно. Понимаете, очень важно, — раздался глухой, но спокойный голос из угла.

И было в этом голосе столько уверенности и достоинства, что Одарчук даже оторопел. Удивленно повел на Василя глазом и произнес уже с любопытством:

— Чего же он хочет?

— А бес его знает. Мне не говорит.

— Уверяю вас, у меня очень важное дело. Прошу немедленно отвести меня к вашему командиру.

Каратели, до сих пор безмолвно подпиравшие лбами стену, заволновались, бросая полные ненависти взгляды на неказистого, невзрачного с виду местного старосту, который настойчиво просил аудиенции у партизанского командира. Заграва прилип спиной к входной двери, еще крепче сжал автомат и сказал сквозь зубы:

— Эй вы, шкуры продажные! Еще одно движение — и я продырявлю всем спины!

Подействовало. Предатели сразу же притихли, втянули головы в плечи. Только староста будто и не слышал предупреждения:

— Если вы настоящие партизаны… По советским законам даже преступник имеет право на последнее слово.

— Ишь какой грамотный! Но у нас свои законы! — отпарировал Одарчук.

— Может, все же выслушать его, — нерешительно посоветовал Заграва.

Ефрем почесал затылок:

— Что ж, пусть войдет, — и перешагнул порог классной комнаты.

Судя по всему, здесь еще вчера размещался кабинет какого-то начальства. Правда, партизаны уже успели в нем как следует похозяйничать — ящики стола вынуты и начисто очищены, стулья опрокинуты, на полу — клочки от портретов фашистских главарей. Одарчук присел на краю стола.

Вошел староста, плотно прикрыл за собой дверь.

— Ну, чего ты хочешь?

— Извините, но я должен знать, с кем говорю, — сказал тот с достоинством.

— Не много ли чести для такого мерзавца?

— Я не мерзавец. Старостой меня выбрали люди с благословения партизан. Моя фамилия Кныш. Прохор Кныш. А кто вы?

Одарчук выпятил грудь, напустил на себя важности и, не глядя на Прохора, произнес:

— Батько Калашник привык представляться в бою. И только оружием!

Кныш удивленно захлопал глазами, на его желтушном, измученном лице просияла радостная улыбка:

— Господи! Неужели судьба послала нам самого Калашника! Товарищ дорогой, да я…

— Пес тебе товарищ, а не я!

— Послушайте, я еще с гражданской войны член партии, хотя в тридцать седьмом… В это гадючье гнездо я вошел по просьбе Бородача…

— Подобные басни рассказывай простачкам, а Калашника еще никому не удалось обвести вокруг пальца. Слышишь, никому!

— Да разве ж я?.. Самым святым клянусь!

— Довольно! Тут уже один клялся, а потом улучил момент — и Митька топором…

Кныш тяжело вздохнул, но сдаваться не собирался:

— Что ж, и такое бывает. Но ведь всех под одну гребенку стричь нельзя… В такой заварухе ой как легко допустить ошибку, а исправить ее…

— Ошибку? И ты еще смеешь говорить об ошибках?! — Одарчук не терпел возражений. — Да после всего, что вы тут натворили, ироды проклятые, ошибок быть не может! Пусть никто из вас не ждет пощады! Никто!

После этих слов Кныш сник. На его изнуренном, видимо желудочной болезнью, лице проступили смертельная усталость и полное равнодушие ко всему. И если он и продолжал защищаться, то уже без надежды на успех:

— Понимаю: в такой сумятице… и впрямь трудно различить, где друг, а где враг. Но чтобы сгоряча пускали кровь своим… Не подумай, Калашник, что я за собственную шкуру дрожу, нет, я свое, можно сказать, уже отжил сполна. И сейчас меня беспокоят дела куда важнее, чем собственная жизнь… — Кныш говорил спокойно, рассудительно, хотя в голосе его теперь звучали нотки обреченности. — Вот ты во мне подозреваешь врага. Но признайся по совести: разве ты не надел бы полицейскую шинель, если бы этого потребовала обстановка? Скажи: обойдешься без своих людей во вражеском стане? Молчишь?.. Так позволь я отвечу: без таких, как я, ты будешь слеп и глух, как трухлявый пень в пуще. Каратели за неделю-другую выследят тебя, заслав провокаторов, и прижмут к ногтю. А кто станет твоим помощником, верной опорой в фашистском гадючнике, если ты и грешных и праведных валишь в одну кучу?

— Обо мне можешь не беспокоиться, я и без твоих советов как-нибудь обойдусь!

— О тебе лично я и не беспокоюсь. Я беспокоюсь, что такие, как ты, могут причинить святому делу во сто раз больше беды, чем немецкие пушки и пулеметы. Уничтожать самих себя — это самое легкое дело, только оно еще никому не приносило лавров…

Одарчук исподлобья зыркал на Кныша и нервно покусывал губу. Говоря по совести, ему нечего было возразить этому болезненному на вид человеку; мысленно он соглашался, что без преданных людей, которые стали бы глазами и ушами партизан в фашистской среде, нечего и думать об успешной борьбе с оккупантами. Но Ефрем принадлежал к той категории людей, которые даже самый искренний совет склонны были расценивать как кровное оскорбление. Если бы это сказал еще Артем или Данило, он, может, и смолчал бы великодушно, но стерпеть поучения какого-то задрипанного сельского старосты конечно же не мог.

— И это все, что ты хотел поведать?

Прохор только развел руками.

— Так какого же черта ты разинул пасть? У меня нет времени выслушивать твою болтовню. Или выкладывай все, что знаешь, или вон отсюда!

— Что ж тут выкладывать… Бородач, который подтвердил бы, кто я и как попал в старосты, далеко отсюда, а мои слова стоят для вас, видимо, меньше собачьего лая. Об одном бы только просил: не полагайся, человече, лишь на свои чувства, послушай, что говорят обо мне крестьяне. Они же не первый год меня знают. А человеку, даже великому и мудрому человеку, свойственно ошибаться. Хочу, чтобы моим судьей был народ.

Упоминание о Бородаче несколько отрезвило Ефрема, у него даже мелькнула мысль, что этот Кныш и в самом деле партизанский ставленник. Но только на миг мелькнула. Он вспомнил, что содеяли каратели в погребе с посланцами Бородача, и выкрикнул с ненавистью:

— Не тебе меня учить, как жить на свете.

Прохор скорбно усмехнулся, покачал головой и повернулся к выходу. От порога бросил:

— И все же, вижу, никакой ты не батько Калашник.

— Ну, ну, полегче на поворотах!.. Кто же я, по-твоему?

— На бандюгу больше похож, — отрезал Кныш и вышел.

— Блюдолиз немецкий! Гад ползучий! Думал, я так и раскисну от твоих небылиц?.. Не на того нарвался.

Взбешенный Ефрем подошел к окну, за которым уже протирало ясные глаза утро. Распахнул раму с намерением позвать Артема и рассказать о Кныше, но передумал.

Под ветвистыми вязами у дороги, где скорбно зиял темный провал ямы, толпились крестьяне. Стоя с непокрытой головой на холмике сырой земли, Артем произносил речь, поднимая время от времени над головой плотно сжатый кулак. Сквозь всхлипывания и женские стоны до школы доносилось:

— …Зловещая и насквозь преступная цель! Беспощадным террором и неслыханными репрессиями гитлеровцы стремятся сломить нашу волю к борьбе, убить веру в победу. Но они забывают при этом святую истину: никакими виселицами и пытками невозможно превратить в раба того, кто хоть раз дохнул воздухом свободы. Кровавые расправы и страшные пытки только усиливают нашу ненависть к врагу, утраивают наши силы в борьбе. Жертвы фашистского произвола зовут всех честных людей к мести. Именно в этом должен каждый из нас видеть свою первую, свою священную обязанность!..

«Ну и мастак на речи! Как по писаному шпарит, — даже позавидовал Одарчук Артему. Но в последующую минуту его кустистые брови сошлись вместе. — Сам речи произносит, а я сиди тут… Неужели его уж так интересуют эти пьяные ублюдки? Разговор с ними может быть только один: короткими очередями из автомата!..» Чтобы быстрее избавиться от неприятного поручения, он, не поворачивая головы, крикнул:

— Заграва, давай сюда бандитского вожака!

— Он здесь! — подал голос из коридора Василь.

Одарчук круто повернулся. На пороге с низко опущенной головой стоял высокого роста, плотный верзила. Ефрем не видел его лица, но интуитивно почувствовал: говорить с таким будет нелегко.

— Ну, чего глаза прячешь? Умел гадить, умей и ответ держать. Что за птица? Откуда взялся? Давай выкладывай! Да побыстрее, у меня нет времени на разные антимонии.

Вошедший молчал. Стоял по-прежнему с низко опущенной головой и заложенными за спину руками.

— Что, язык с перепугу проглотил? Или хочешь дурачком прикинуться? Только со мною шутки плохи!

Здоровяк, видимо, и не думал отвечать. Всем своим видом показывал, что глубоко презирает партизанского командира, от которого зависела его судьба. От этого откровенного презрения в груди Ефрема вспыхнуло недоброе пламя.

— Слушай, ты! Калашник еще никому не позволял глумиться над собой. Если сейчас… — Он чувствовал, что не так, совсем не так требовалось разговаривать с бандитом, но как именно, не знал. И мысленно проклинал Артема, взвалившего на него эту неприятную миссию. — Говори, кто ты и кем сюда послан, иначе…

Предводитель карателей молчал.

У Одарчука потемнело в глазах. Не помня себя он рванулся к бандитскому атаману и со всего размаха ударил в лицо. Ефрем смолоду славился своими пудовыми кулаками, редко кто мог устоять на ногах от его удара, а этот даже не качнулся. Ефрем вторично саданул карателя в подбородок, да так, что даже в локте у самого что-то хрустнуло. Бандит вздрогнул, поднял голову и впился в своего противника полными ненависти глазами. Под этим взглядом Одарчук попятился к окну:

— Иннокентий… ты?!

Тот, кого назвали Иннокентием, харкнул кровью на пол и прохрипел:

— Узнал, значит? А чего же скис? Показывай дальше, чему тебя Советы научили.

— Откуда ты тут? Кто бы подумал… Говорили ведь, тебя еще в гражданскую, еще под Крутами…

— Рановато похоронил меня, названый братец. Вражьи пули, как видишь, миновали.

— Где же ты пропадал? — Ефрем явно не знал, как себя вести, о чем говорить.

— Где был, там нет. Главное, что вернулся на землю прадедов.

— Почему же не подавал о себе вестей?

— Кому?.. Водиться с конокрадами не в моей натуре.

Конокрад… О, сколько раз недруги Ефрема выхватывали из своих ножен этот ржавый меч, чтобы в подходящий момент нанести ему удар в самое сердце! Ни в лютых сечах гражданской войны, ни в ожесточенных схватках со скрытыми врагами революции не склонял Ефрем головы, а вот перед этим мечом… Десятки раз подло кололи ему глаза этим «конокрадом», когда не хватало силы или храбрости выйти на честный поединок, но Ефрем так и не научился обороняться от таких ударов. Единственное, чему он научился, это молча сносить горькое и незаслуженное оскорбление. «Сколько же можно? — спрашивал он себя. — Разве я не искупил грехи юности, не смыл их собственной кровью? Почему даже полицейская морда нахально глумится надо мной?» Его лицо стало серым, потом на щеках проступили багровые пятна. Как очумелый бросился он с кулаками на старшего брата, готовый растерзать его, втоптать в землю, но в нескольких шагах остановился, опустил руки, страшно заскрипел зубами. Разве можно выбить кулаками из памяти то, что не вытравили даже десятилетия?

…Произошло это давно, очень давно. Тогда семья Одарчуков жила у серебристоводной реки Псел, где старый Онуфрий Одарчук арендовал клочок песчаной земли у известного степного магната Воздвиги. Бывший крепостной, Онуфрий надрывался, из кожи лез, чтобы дать своим сводным сыновьям образование и таким образом оторвать их от ненавистной мачехи-земли, которая, по его твердому убеждению, никогда не была ласкова к тем, кто ее пестовал своими руками. И старший напористо продирался по тернистым тропам науки, а младшего, Ефрема, не очень влекли книжные премудрости. Его чаще можно было видеть в поле, в бору или у реки, чем за учебниками. Он пас за харчи сотенные табуны породистых лошадей Воздвиги, носясь верхом по степи до первого снега. Онуфрий только кряхтел да чесал затылок: и откуда у мальчишки такая любовь к конскому хвосту?

А любовь у Ефрема к лошадям и в самом деле была какая-то болезненная. Особенно к чистокровному донскому рысаку Бурану с белыми чулками на стройных передних ногах и смолянистой гривой. Горячий и норовистый, Буран никого не признавал, кроме бедняцкого сына. На что уж кавалеристы, которые зубы съели, объезжая жеребчиков, и те не могли подвести его под седло. А подросток Ефрем состязался на Буране с ветром. Правда, многочисленные ссадины и шрамы на теле свидетельствовали, чего это ему стоило.

Однажды осенью ко дворцу Воздвиги прикатил дилижанс с представителями военного ведомства, закупавшими породистых лошадей для царской кавалерии. Стремясь как можно выгоднее сбыть свой живой товар, хитрый Воздвига во время осмотра табуна подарил гостю огненного Бурана. Хилый пожилой полковник, когда увидел резвого дончака с меловыми чулками на передних ногах и смолянистой гривой, как будто сбросил с себя невидимый груз лет. Еще бы, такой рысак способен был украсить даже княжескую конюшню! Купчую составили в тот же день. Воздвига, как и приличествовало шляхетному пану, поставил изрядный магарыч. Пировали всю ночь, а когда полковник собрался в путь, словно гром ударил с ясного неба: управляющий имением в смертельном страхе сообщил, что Буран исчез. Где только его ни искали, у кого ни спрашивали, но найти не смогли.

Взбешенный представитель военного ведомства пригрозил аннулировать купчую, если рысака не приведут немедленно в конюшню. В холодном поту, чтобы избежать скандала и развеять всякие подозрения полковника, Воздвига настрочил бумагу такого содержания: если за сутки Буран не будет разыскан, то четверть панского табуна переходит в полную собственность господина полковника. Он вручил бумагу покупателю, а слугам велел оповестить по окружным селам и хуторам, что десяток лошадей на выбор получит тот, кто приведет на господский двор Бурана или изловит конокрада.

Дошел этот слух и до Онуфрия Одарчука и засел в его голове ржавым гвоздем. Уж кто-кто, а Онуфрий сразу догадался, где и зачем пропадал прошлой ночью его Ефрем. Не сказав никому ни слова, он оседлал своего хромого и подался в степь, а к вечеру на Больбином болоте в зарослях ольшаника натолкнулся на Бурана, стреноженного Ефремовым поясом из сыромятной кожи. В первую минуту у Онуфрия даже руки зачесались распутать жеребца и погнать на пастбище. Но попробуй к нему подступиться… Да и не таким был Онуфрий, чтобы разминуться с добром: ведь за Бурана обещан десяток коней на выбор! Одно лишь беспокоило — не заподозрят ли в краже его самого. Как доказать, что на Бурана он набрел случайно? По своему горькому опыту знал: даже если станет грызть землю, и то не убедит пана, что непричастен к уводу коня. А тогда… тогда лучше уж самому лезть в петлю, чем ждать, пока Воздвига вымотает жилы и втопчет в землю, как втоптал уже не одного. Однако и с добром, которого уже касался пальцами, не хотелось расставаться! Смертельно не хотелось! И Онуфрий решился на страшный шаг.

…На рассвете следующего дня почерневший от бешенства Воздвига, всю ночь безостановочно прошагавший по своему кабинету, нечаянно взглянул в окно и застыл от изумления. То, что он увидел, было похоже на фантастический сон. По пыльной дороге старый Одарчук вел за уздечку Бурана, который тащил за собой на длинной веревке связанного по рукам и ногам окровавленного Ефрема. Даже Воздвигу, не ведавшего чувства жалости к окружающим, и то поразила жестокость Онуфрия. А когда тот, передав на расправу гайдукам приемного сына, заикнулся о награде, обещанной за поимку жеребца, Воздвига осатанел совсем: «Ирод ты, а не отец! За какой-то десяток лошадей отдать на гибель своего сына!» Схватил пятиаршинный кнут-восьмихвостку и принялся что было силы хлестать им Онуфрия. Бил, пока тот не вырвался и не убежал со двора… Воздвиге только того и надо! Теперь и Буран найден, и десять лошадей остались на конюшне. На радостях он приказал развязать своего бывшего батрака и великодушно отпустить его на все четыре стороны.

До восхода солнца Ефрем с трудом добрался до околицы села и несколько дней отлеживался и отплевывался кровью в бурьянах, над глинищами. А когда оклемался, пошел куда глаза глядят, поклявшись никогда больше не возвращаться в родной дом! Где только ни носило с тех пор Ефрема, но жало той первой большой кривды время от времени всюду настигало его и больно ранило сердце. Так и на этот раз…

— Зря ты затаил на отца злобу. Он тебе плохого не хотел, — начал Иннокентий после продолжительной паузы тихим, каким-то домашним голосом. — Отец думал сделать тебя счастливым, когда тащил к Воздвиге. Ничего особенного там с тобой не случилось бы. Посуди сам: решился бы Воздвига учинить самосуд над несовершеннолетним? Не так он был глуп, чтобы из-за какого-то сморчка идти на каторгу в Сибирь! Ну, высекли бы, как положено, может, даже нагайкой избили, но ведь спина у тебя не из фарфора — до свадьбы зарубцевалась бы. А десять лошадей в хозяйстве…

Говорил Иннокентий рассудительно и свысока, как разговаривает старший брат с младшим. И эта спокойная рассудительность насторожила Ефрема. Еще с детства Иннокентий отличался утонченным коварством и незаурядной хитростью, и Ефрем, признаться, всегда его побаивался.

— Вот что, давай не будем ворошить прошлое, — сказал он холодно. — Лучше расскажи, как ты очутился вместе с фашистскими головорезами? Кто прислал сюда вашу банду? Зачем?

— А тебе не все равно?

— Не все равно, коли спрашиваю. И вообще ты не очень… Не думай, что если приходишься мне братом… Выбрось это из головы!

— Угрожаешь? Зря. Я не из пугливых.

— Я не угрожаю, а приказываю.

— Ах, приказываешь… А кто ты такой?

— Не доводи до греха! Прикончу, как пса бешеного! — не сказал, а скорее простонал Ефрем. Почувствовал, как горячая дрожь охватывает тело, и думал, как сдержаться, не дать волю чувствам.

Увидев бешеные, налитые кровью глаза названого брата, Иннокентий про себя отметил, что ему удалось достичь своего: вывести Ефрема из равновесия. Но в то же время понял,что подливать сейчас масла в огонь рискованно. Одно неосторожное слово — и тот, не раздумывая, разрядит в тебя всю обойму. Поэтому пустил в ход свое испытанное оружие.

— Ладно, все расскажу, — примирительно сказал он. — Но какие гарантии?..

— Тебе гарантии нужны? — совсем разъярился Ефрем. Не помня себя подскочил к Иннокентию, сунул ему под нос пистолет: — Вот мои гарантии! Ясно? Десятка пуль не пожалею!..

Иннокентий кисло усмехнулся:

— Ну, в это я охотно поверю.

Ефрем наставил пистолет Иннокентию в грудь:

— Еще одно слово, и… отвечай, раз спрашиваю! Считаю до двух. Раз… два…

— Так вот ты как заговорил! Что ж, теперь буду знать, на что способны неблагодарные выкормыши. А вот в восемнадцатом ты совсем другим тоном со мной разговаривал. Или, может, забыл тогдашнюю нашу встречу? Так я могу напомнить. — Он с наигранным почтением поклонился Ефрему, потом оперся рукой о край стола, левую положил на грудь, как это делают на сцене провинциальные артисты перед тем, как начать свой номер. — Морозная рождественская ночь… Внезапный налет красных на глухой полустанок под Полтавой… Перестрелка… Сечевики из Богдановского куреня убивают под одним большевиком коня… При падении этот молодчик вывихнул себе ногу и не смог убежать. Сечевики обещают отпустить пленного на все четыре стороны, если он выдаст дислокацию, сообщит, сколько войска у Муравьева. Однако новоиспеченный герой предпочитал красиво умереть, чем выдать тайну. Когда его повели на расстрел, его догнал хорунжий из штаба. Дал конвоирам расписку и забрал смертника с собой, чтобы доставить якобы полковнику Болбачану в Полтаву. Вывез его в чистое поле и сказал, перед тем как отпустить…

— Перестань! — крикнул Ефрем. — И без тебя помню!

— А если помнишь… — Иннокентий снова нагнулся в поклоне. — Русские в таких случаях говорят: долг платежом красен. Пока есть время и возможность — отплати добром…

— И не подумаю! Тебя надо судить!

— Вон как! — На припухшем лице Иннокентия не отразилось ни страха, ни разочарования, только голос стал вдруг глуше: — Что ж, вольному воля, поступай как знаешь. Только запомни: после моей смерти и тебе не сносить головы. Да, да, да, это не пустые слова, не угроза, это — неизбежность. Думаешь, нынешние твои сообщники потерпят тебя в своей среде, когда узнают, кем я тебе прихожусь?.. А они узнают это, и к тому же очень скоро! Все мои бумаги попали к ним.

Давящий, удушающий клубок подкатил к горлу Ефрема. «А что, если они и вправду узнают? — спросил себя, леденея. — А может, Артем уже знает все? Ксендз, наверное, успел донести. Я ведь видел, как он совал Артему под нос какие-то бумаги у школьного крыльца…»

— Думаешь, они тебе поверят? — заметив минутную растерянность брата, спросил Иннокентий.

— Не тебе обо мне заботиться! Слышишь, не тебе!

Иннокентий укоризненно покачал головой:

— Эх ты, душа байстрюцкая! При чем тут ты, я? Я о роде нашем несчастливом тревожусь. Ты последняя ветка одарчуковского дерева. А если они заподозрят тебя… Мы с тобой можем умереть, но чтобы род прекратил свое существование… Неужели не понимаешь, что земля нас не примет, если мы это допустим!

О возможной трагедии своего рода он говорил с такой неподдельной грустью, что, казалось, даже школьные стены преисполнились к нему искренним сочувствием. Не остался равнодушным к тем словам и Ефрем. Как ни крути, а где-то на самом дне его сердца теплилась все же капелька тепла к названому брату. К тому же Ефрем был слишком добросердечным и искренним, чтобы догадаться: Иннокентий сейчас менее всего думал о судьбе своего рода. «Как выскользнуть из петли?» — вот над чем билась мысль этого хитреца. Он понимал, что пока остается с глазу на глаз с братом, у него есть хоть мизерная надежда на спасение, а уж когда ввалятся сюда его сообщники… Десяток наифантастичнейших вариантов спасения перебрал он в уме, умышленно затягивал разговор, но тщетно. Ни угрозы, ни уговоры, ни призывы на Ефрема не влияли.

— Послушай, брат, лично мы ведь никогда не были врагами. А о том, как жили, что делали, к чему стремились, пусть судят потомки. Главное — было бы кому судить. Давай отбросим все мелочное и поразмыслим над главным. Но, ради всего святого, не подозревай меня бог знает в чем! В моем положении нет надобности хитрить. Думаешь, я не понимаю, что моя песня спета? Прекрасно понимаю. И, если говорить честно, совершенно смирился с этим. Поверь, смерть меня ничуть не пугает. Так жить, как жил я все эти годы на чужбине… Ох, брат, брат, если бы ты знал, сколько я перестрадал, сколько всего передумал вдали от отчего края! Один бог ведает, как часто у меня возникала мысль наложить на себя руки. Так разве ж после всего этого следует бояться смерти? Единственное, чего я боюсь, — погибнуть по-червячьи. Я не сумел достойно жить, так хочу хоть умереть достойно. Умереть так, чтобы смертью своей искупить хотя бы частичку грехов перед родной землей. Потому прошу тебя… — Иннокентий неожиданно плюхнулся на колени, протянув умоляюще к Ефрему руки: — Прошу, как никого никогда не просил: расстреляй меня собственной рукой! И непременно на глазах партизан. Это мое последнее желание…

Что угодно мог ожидать Ефрем от Иннокентия, но только не такого. «Расстреляй меня собственной рукой!» То ли от неожиданности, то ли, может, от боли, внезапно пронзившей сердце, он попятился к окну. Еще несколько минут назад он без колебаний был готов всадить в затылок этому озверевшему бандиту не одну пулю, а сейчас…

— В конце концов, мне безразлично, кто накинет петлю на мою шею, — Иннокентий, видимо, догадался, что происходит в душе Ефрема, и поспешил развеять его сомнения: — Но хотелось бы, чтобы это сделал именно ты. Спросишь — почему? Скажу. Своей смертью я хочу спасти тебе жизнь. Ты сравнительно молод, тебе еще жить да жить, ты смог бы родить сыновей и продолжить наш род… И именем будущих твоих потомков заклинаю: пристрели меня собственной рукой!

Будто после нескольких стаканов первака, все плывет у Ефрема перед глазами. Чтобы не пошатнуться, он тяжело оперся плечом об оконный наличник, крепко сжал губы. И такое смятение поднялось в его всегда непоколебимом сердце, что он и не знал, как унять эти неведомые доселе чувства. А Иннокентий не унимается:

— Что же, брат?.. Не думал я, что ты такой нерешительный.

— Не мучь меня, ирод! — И Ефрем с такой силой рванул на себе ворот сорочки, что пуговицы разлетелись во все стороны. — А пока суд да дело, выкладывай, выкладывай, каким образом ты тут очутился!

— Что ж, это можно. Кто-кто, а ты должен знать обо мне всю правду. — Иннокентий, не спрашивая разрешения, устало присел на край стола, сложил на груди руки и глухо начал: — Конечно, я не стану рассказывать о всех моих мытарствах по заграницам, долгий и слишком печальный получился бы рассказ. Скажу только, что не было мне удачи с тех пор, как ветры вымели меня из родного края. Если бы ты мог представить те беды, что выпали на долю твоего старшего брата!.. Единственное, что удерживало меня от самоубийства, так это надежда хоть на старости лет вернуться на Украину. Я жил этой мечтой. Собственно, это была не мечта, а какое-то безумие надежды, неизлечимая болезнь. Именно тоска по родине и толкнула меня в специальную секретную школу под Берлином, где рейхсминистр Розенберг готовил из таких бедолаг, как я, руководящий состав групп особого назначения на востоке. Два года провел я за колючей проволокой в той школе, а потом…

— Чему вас там учили?.. Сколько было слушателей? Где они нынче? — не скрывая любопытства, спрашивал Ефрем.

— Чему учили?.. — Иннокентий как бы невзначай бросил взгляд за окно. — Разве же об этом двумя словами расскажешь? Программа была разнообразная и обширная. Господин Розенберг, видимо, возлагал на нас большие надежды, если кормил и одевал два года. Особое внимание уделялось изучению экономического и политического положения в Советском Союзе. Не чуждались мы и военного дела…

— Так это, выходит, была шпионская школа?

— Не совсем так. Нас называли авангардистами. В случае войны с Советами мы вслед за действующей армией должны были ступить на родную землю и начать выкорчевывать большевизм. Этой цели и была подчинена программа. Кроме того, нас уч… или… — Иннокентий схватился за грудь и стал медленно клониться набок.

Ефрем подбежал к нему, подхватил под руки:

— Что с тобой?

— Сердце, — после небольшой паузы прошептал Иннокентий посиневшими губами, — давнишняя история…

— Может, воды?

— Пройдет. Открой только окна, задыхаюсь…

Ефрем без промедления раскрыл и второе окно, что выходило прямо на церковный двор. После нескольких глубоких вдохов Иннокентию стало лучше. Он сел и, не ожидая напоминаний, стал рассказывать дальше:

— Так вот, прошлой осенью я был направлен в Киев в распоряжение филиала министерства оккупированных восточных областей. Тут меня принял рейхсамтслейтер Георг Рехер и поставил задачу сформировать батальон особого назначения. Вскоре с сотней вражески настроенных к Советам головорезов я был в Святошине. Там несколько недель учил их борьбе с партизанами, а потом меня снова вызвал пан Рехер. Вызвал и приказал перебазироваться в южные районы генерал-комиссариата, разыскать отряд некоего Калашника…

— Калашника?.. — схватил Ефрем Иннокентия за ворот.

О Калашнике Ефрем был много наслышан. С прошлой осени это имя гремело чуть ли не по всей Украине. Как отцовское завещание, передавались из уст в уста волнующие легенды о подвигах этого неуловимого мстителя. Говорили, что Калашник то ли из чекистов, то ли из бывших армейских командиров, попавших под Уманью в окружение, но не павших духом; не сдался в плен, а собрал отчаянных хлопцев и махнул с ними по вражеским тылам. Он всегда появлялся там, где оккупанты меньше всего его ждали, молниеносно разбивал вражеские гарнизоны и освобождал из концлагерей военнопленных, нещадно карал предателей, раздавал людям награбленное фашистами добро, сжигал тюрьмы, разрушал мосты и железные дороги. Ефрем мало размышлял, где в тех слухах пролегала граница между правдой и вымыслом, так как очень хотел верить, что неуловимый Калашник вот-вот раздует пламя всенародной войны с оккупантами… Верил и настойчиво искал тропок к прославленному герою. Вместе со своими давними приятелями Гнатом Омельченко и Петром Косицей ходил даже под Умань и более месяца крутился по селам и хуторам между Росью и Тикичем, но встретиться с Калашником так и не удалось. Где его только не искали, у кого не спрашивали, но возвратились в Киев ни с чем. То ли Калашник махнул на Левобережье, то ли люди намеренно не указывали к нему дороги, оберегая от провокаторов. С тех пор Ефрем со своими хлопцами отдался подпольной работе, однако ни на минуту не забывал своего прежнего намерения. Но не встречался ему человек, который бы мог проводить к легендарному партизанскому командиру. И вдруг эти признания Иннокентия!

— Ну и что же? — с замирающим сердцем спросил Ефрем.

— А ничего.

— Я спрашиваю: что вышло из той затеи?

— Пшик вышел.

Неизвестно почему, но Ефрему показалось, что брат хитрит, умышленно что-то недосказывает. И очень важное.

— Только не крути! Выкладывай все начистоту!

— Зачем мне крутить? Калашника эсэсовцы не могли найти, а мне с моим больным сердцем… Это ведь дьявол какой-то, а не человек. Не успеешь принять решение, он уже о нем знает. Ну и конечно же оставляет в дураках преследователей. Больше месяца я носился с сотенным отрядом по полям и лесам, но так и не застукал его нигде. Из-под самого носа он ускользал незаметно. Мы гонялись за тенью, пока не узнали…

— Что узнали?

— А то, что этот окаянный Калашник со своей группой слонялся по краю под видом карательного эсэсовского отряда. Его разбойники были одеты в мундиры немецких солдат и разъезжали на краденых немецких машинах. Ну как же их было распознать? А они сразу распознавали карателей и расправлялись, где и когда хотели…

— Вот это молодцы! Вот это придумали! — не удержался от похвалы Ефрем.

И у него зародилась мысль: переодеть и своих хлопцев в немецкие мундиры и мотнуться с ними на спрятанной у Мокрины в тайнике эсэсовской машине. Кто догадается, что в ней партизаны? А пока догадаются, можно такого натворить… Только бы не помешал Артем.

— Где же он, этот вездесущий Калашник?

Иннокентий неопределенно пожал плечами:

— Об этом лучше у него спроси. Если же удастся встретить, поклонись и от меня…

И опять Ефрему показалось, что Иннокентий что-то скрывает, недоговаривает.

— Послушай, ведь меня нелегко…

На площади прогремел дружный залп.

Ефрем подлетел к окну. Возле только что насыпанной могилы под шатрообразными вязами — поникшая толпа, два коротких ряда партизан с поднятыми над обнаженными головами винтовками и автоматами. «Кат бы меня побрал! Хлопцы последние почести отдают убитым, а я тут с поганцами… Пора кончать болтовню!»

Круто обернулся и от неожиданности даже раскрыл рот: Иннокентий лежал на столе, раскинув жилистые руки.

— Опять сердце?

— Воды! — скорее догадался, чем расслышал, Ефрем и без слов метнулся в коридор к Заграве: — Вода есть? Дай поскорее воды!

Василь и бровью не повел. Стоял на широко расставленных ногах у входной двери и не спускал глаз со спин карателей.

— Загляни в их берлогу. Должна быть там…

Ефрем поспешил к отдаленной классной комнате, где еще вчера гнездились каратели. Среди невероятного хаоса разглядел в углу на табуретке ведро с водой. Но кружку отыскать не мог. «Обойдется и без кружки», — подумал и помчался назад. И как же он был поражен, когда, возвратившись, не увидел на столе бесчувственного Иннокентия. Тихо, пусто. Только сквозь раскрытые окна долетает снаружи тихий женский плач. «Бежал… Перехитрил… Как мальчишку обвел вокруг пальца!.. И как я мог ему поверить? Даже окна для него распахнул… Ну, погоди же, паскуда! От меня никто еще не убегал!»

Изо всех сил он грохнул ведром об пол и с пистолетом в руке подскочил к окну. Но Иннокентия уже и след простыл. Только возле свежей могилы цепенела печальная толпа крестьян да похаживали у подвод молчаливые партизаны. Как быть?

Не чуя под собой земли, Ефрем бурей ворвался в коридор. Каратели, видно, заподозрили неладное, тревожно засопели, зашевелились, втягивая головы в плечи. Какое-то мгновение он вне себя таращился на их спины, а потом, разъяренный, подскочил к Заграве, вырвал у него из рук автомат и дал очередь по сгорбленным спинам.

Крики, предсмертные хрипы…

К школе бросились партизаны.

— Что ты натворил? Что ты натворил? — вскричал Артем, увидев кучу окровавленных тел в коридоре. И медленно стал подступать к Одарчуку. Лицо окаменело, в глазах студеный металлический блеск.

Ефрему почему-то подумалось, что комиссар умышленно все так подстроил, чтобы на глазах у всего отряда унизить его, Ефрема, убрать с дороги. Неспроста же именно его послал в эту душегубку. Точно знал, кто вожак банды, и послал… Невыносимая обида, перемешанная со злостью, пронзила сердце.

— Их нужно было судить! По всей строгости закона! — донесся до сознания Ефрема откуда-то издалека голос комиссара.

— Плевать на законы! Для меня существует один закон: бей гада, где только встретишь. Мы с ними нюни, а они — через окно и драла…

— Что? Сбежал? — заволновались партизаны.

— От меня еще никто не убегал! Орлята, по коням! — И Ефрем выскочил на улицу.

Четверо хлопцев бросились за ним вслед.

— Вернись! Приказываю всем вернуться! — крикнул комиссар вдогонку.

В ответ донеслось:

— Приказывать будешь потом! А пока он не успел далеко уйти… я должен его поймать. Живым или мертвым!.. Ждите нас за селом, на опушке. Мы скоро…

IX

— Что, не видно Одарчука? — в который уже раз приходит на опушку Артем.

Но все время ответ один и тот же:

— Не видно, комиссар.

— А из селян тоже никого?

— Никого.

С минуту Артем переминается с ноги на ногу под приземистым дубом, будто пытается втоптать в землю вместе с окурком свои невеселые думы, потом спускается на дно неглубокого, устланного золотистой хвоей оврага, умащивается рядом с Загравой и прикипает усталыми глазами к косогору на противоположной стороне. Там среди садов под прямыми лучами солнца греют трухлявые соломенные крыши белоликие хатки Миколаевщины. На улицах, во дворах — ни души. Словно предчувствуя беду, село притаилось, совсем обезлюдело. Лишь над школьным пепелищем, этим недавним полицейским логовом, подожженным Данилом Ляшенко перед уходом отряда в леса, легкий ветерок все еще расчесывает рыжеватые космы дыма.

«Каким же олухом надо быть, чтобы столько пропадать в бегах! Полдня торчим на этой опушке, а Одарчука будто нечистая сила языком слизнула. Есть ли у него хоть капля здравого смысла? Дальше нам тут никак нельзя оставаться, — кусает Артем губы. — Да и из села что-то никто не показывается… Неужели так и не найдется охотников вступить в отряд?»

И тут в его памяти возник беззубый от старости дедусь-горбун в вытертой и замасленной до блеска шапчонке и латаном-перелатанном армяке. Он протиснулся сквозь толпу после того, как Артем произнес над свежей могилой речь-призыв вступать в отряд, чтобы сообща мстить оккупантам. Протиснулся и встал впереди односельчан, отвечавших на призывы Артема тяжкими вздохами, не выражая, однако, желания примкнуть к партизанам.

— Зря выворачиваешь людям душу, добрый человек, — сказал дедусь. — Не тешь себя надеждой, никто сейчас не присоединится к твоему отряду. Кто и хотел бы — не пойдет. У каждого ведь если не жена с детьми, так мать дома. Вы побыли — и нет вас, ушли, а им, беднягам, здесь оставаться… Заскакивал сюда весной Бородач, тоже звал к себе. Нашлись тогда охотники. А вскорости — каратели в село. Думаете, хоть кто-нибудь из партизанской родни уцелел? Где уж там, до третьего колена в землю втоптали. Так что тут теперь все ученые… Если хотите, скажите, где вас найти, может, и прибьется кто… А сейчас лучше не будоражьте людям души…

«Выходит, горбун знал, что говорил. Кто отважится среди бела дня у всех на глазах пойти с партизанами после того, как каратели уже раз учинили свою расправу?» Артем лег на бок, зажмурил глаза, подставив лицо солнцу.

— Что-то не спешат, комиссар, селяне вступать в наш отряд, — процедил сквозь зубы после длительного молчания Заграва. — Как-никак, а на теплой печи житуха куда уютнее, чем под открытым небом, да еще под пулями.

— Не будь злым, Василь. У каждого ведь семья…

Заграва будто только этого и ждал:

— Семья? А разве Митько меньше рисковал, когда давал нам приют в своем доме? Или разве у Данилы не так душа болит о дочке? А ведь они без всяких уговоров взялись за оружие, а не стали отсиживаться за чужими спинами… — Василь внезапно замолк, опустил голову, отвернулся.

Артем понял, почему Заграва отвернулся. Ни для кого в отряде не было секретом, что Василь всем сердцем привязался к тихому и добродушному Митьку Стасюку. Что-то по-детски чистое и волнующее было в этой кратковременной дружбе неказистого с виду, застенчивого сына полесского края и сметливого, непоседливого воспитанника городской окраины. И теперь Василь тяжело переживал гибель друга.

— Значит, не теми словами разговаривал я с крестьянами на майдане, — сказал Артем, чтобы отвлечь его от невеселых мыслей.

— Слова, комиссар, были правильны. Просто мало еще эти люди горюшка хлебнули от фашистов.

У Артема не было желания продолжать этот спор. Он понимал: то не Василь, то горе его говорит.

— Подожди немного, будет и на нашей улице праздник. Не за горами уже время, когда крестьянство скопом повалит в партизаны.

— Повалит, когда немчура свои настоящие зубы покажет. Только не будет ли это слишком поздно?

— Терпение, прежде всего — терпение, Василь. Наша с тобой обязанность не озлобляться, не предавать анафеме тех, кто стоит сейчас в стороне от борьбы, а разъяснять свою линию, завоевывать массы на свою сторону.

Заграва ничего не ответил. Сплюнул со зла, знобко повел плечами. Но было видно: Артемовы слова не пошатнули его убеждений.

Долго сидели молча. Смотрели на безлюдную Миколаевщину и молчали.

— Тебе надо бы отдохнуть, — заговорил наконец Артем. — Кто сейчас должен заступать на пост?

— Никто. Я просил Данилу не высылать смены. Хочу побыть один…

«Ему и впрямь лучше побыть одному. Большое горе, говорят, в одиночестве легче переносить», — подумал Артем, поднялся и медленно зашагал в глубь леса.

До поляны, где отряд расположился на вынужденный привал, от наблюдательного пункта идти недалеко. Через каких-нибудь десять минут Артем увидел нагруженные телеги, под которыми вповалку спали партизаны. Чтобы не разбудить их невзначай, он не стал укладываться рядом, а лег поодаль в тени.

Над лесом стояла сонная тишина. Казалось, все живое замерло в этот полуденный час. Даже кони и те, сморенные истомой, изнеможенно опустили головы. И если был здесь кто-то, кого не сморило тепло, так это — Артем. После бессонной, проведенной в тревогах ночи ему необходимо было отдохнуть хотя бы с часок. Ведь отряд должен был, как только вернется Одарчук, идти к Бугринскому озеру, а оттуда сразу же — в тяжелый и далекий рейд к Кодринским лесам, где стоял лагерем со своими людьми Бородач. Так что Артему непременно надо отдохнуть. Но как только он смыкал отяжелевшие веки, в висках начинало натужно стучать и, точно из тумана, выплывал Митько. Улыбающийся, с добрыми, застенчивыми глазами, в ветхом, изношенном пиджачке на худых плечах. И тут же вырастали Иван Забара, Роза…

«Сколько потерь, сколько потерь! Как дорого дался нам первый успех!.. Хотя где он, этот успех? Главный бандит ускользнул, никто из крестьян не пожелал к нам присоединиться… Кустарщина, невежество и невезенье! С первого же дня одни неудачи. Эх, не случилось бы беды с Петровичем, не пришлось бы нам сейчас хлебать горькую юшку… — И мысли его в тысячный раз возвращаются к жилищу безногого Ковтуна над Мокрым яром, где в последний раз виделся с Петровичем. — Сегодня же непременно направлю в Киев нового гонца. Должны же мы наконец точно узнать, что там произошло. Но кого послать? Варивона? Заграву? Или, может, Клаву?..»

— Так, значит, у Митька никого не осталось? — внезапно долетает от телег приглушенный голос.

— Говорили же тебе: его родителей каратели постреляли на наших глазах.

И опять:

— Так, значит, его и вспоминать некому будет?

— Может, ты перестанешь чепуху городить?.. — Артем сразу узнал прокуренный, хрипловатый бас Варивона. — Кто знал Митька, тот никогда его не забудет. Не такой он был человек, чтобы его забыть…

— Каких людей губим, каких людей! — вырывается из чьей-то груди стон отчаянья.

И над поляной воцаряется гнетущая тишина. Все понимали: на партизанских дорогах не обойтись без утрат, неимоверно тяжких утрат, однако сердцем никто не мог согласиться, что Митько Стасюк ушел от них навсегда.

— По-глупому все-таки потеряли хлопца, — как бритвой, рассек тишину нервный, визгливый голос — Если бы не комиссар… Он ведь ткнул Митька чертям в зубы!

Кто-то возражает:

— А кто знал, что такое стрясется?

— Надо было знать! Кому много дано, с того много и спроса. Что это, к черту, за командир, который разбрасывается своими бойцами, точно шелухой от семечек! Я бы такого командира… Батько Калашник ни за что бы не сунул Митька в капкан!

— Не очень носись со своим горластым батьком. Еще посмотрим, на какую стежку он хлопцев подбил. Знаешь, что в армии за такие штучки делают?

— Про армию давай лучше забудем: в лесу свои законы. А об Одарчуке не тебе судить! Пока вы по хуторам пирожки уминали, мы с Одарчуком не одному гитлеровцу бока пощупали. И, как видишь, без единой царапины. А нынешний наш вожак смаленого волка в глаза не видел, а Митька угробить успел…

— Ох ты и умник! Хотел бы я поглядеть, как бы ты поступил на месте комиссара.

— А что, таким лопоухим бы не был! Меня какой-нибудь смердючий полицай в дураках бы не оставил. И вообще я не стал бы слоняться по глухим закуткам, а искал бы встречи с гитлеровцами. А этот только и знает, что по лесу да по лесу. Ну, пусть бы уж сам слонялся в чащобах, так ведь и другим руки вяжет!

По голосу Артем не мог узнать говорившего, да это, в сущности, его мало интересовало. Главное, он убедился: им недовольны. Этот визгливый говорун вряд ли решился бы высказывать только свои личные мысли, в отряде у него, несомненно, были единомышленники. Артем догадывался, кто они.

— И вообще, кто он такой, этот Таран? Кто назначил его нашим командиром? — не унимался все тот же голос — Молчите? Так я скажу: самозванец он. Нам нужно выбрать себе достойного вожака. И немедленно!

— Правильно! — поддержал визгливого еще один голос.

— Слушай ты, Косица! Говори, да не заговаривайся! — взрывается гневом прокуренный, хрипловатый бас. — Артем, конечно, не святой, но пришивать ему бог знает что… Я не позволю порочить этого человека! Тем более за глаза! Это подло!

— Подло? Почему подло?.. Будь он сейчас тут, я бы в глаза ему выложил все, что о нем думаю. Потому что надоело мне бесцельно шастать по чащам! И не мне одному. Если и дальше так пойдет…

Говоривший осекся.

— Ну, чего же замолк? Говори, коли такой смелый.

— Ты не поп, а я тут не на исповеди, чтобы душу выворачивать. Но коли уж на то пошло, могу сказать: мы не отсиживаться в лес пришли! Не знаю, кто как, а я пришел сюда, чтобы громить фашистское отродье. И если кому-то с такими, как я, не по пути… Мы в примаки к Тарану не набивались, с Тараном нас никто не сватал, нам и разводиться не нужно. Разойдемся, будто и не сходились!..

«Разойдемся, будто и не сходились!.. Разойдемся, будто и не сходились!..» Как кузнечные молотки, гулко стучат эти слова у Артема в висках, от них трещит, раскалывается голова. «Разойдемся, будто и не сходились!..» Значит, над отрядом нависла опасность. И самым скверным было то, что она нагрянула оттуда, откуда ее Артем менее всего ожидал. Правда, он уже не раз замечал, как Одарчукова вольница украдкой косится на него, но мало придавал этому значения. Не на крестины же собрались, при чем тут взаимные симпатии или антипатии? А оказалось, одарчуковцы уже давно замыслили расколоть отряд.

«Им, видите ли, не по вкусу бродить по лесам… А кому это по вкусу? Конечно, устроить несколько фейерверков намного легче, чем поднять народ на борьбу. К тому же разве не ясно, что подобные фейерверки только на руку врагу? Разрозненные, малочисленные, плохо вооруженные группки вчерашних подпольщиков вряд ли в состоянии нанести серьезные удары по оккупантам, а вот стать сравнительно легкой их добычей, несомненно, могли. Как не понимает этого Ефрем? Пусть бы горячие головы молодых кружились от мелких успехов, но ведь Ефрем?.. Ефрем обязан это понимать. А он…» И вдруг Артема пронзила зловещая догадка. По своей натуре Артем был человеком искренним, откровенно ненавидел недоверчивых и подозрительных, однако сейчас, как ни старался, не мог избавиться от мысли: случайно ли главный каратель ускользнул из Ефремовых рук? Почему Ефрем сразу же не поднял тревогу, а сначала прикончил в коридоре безоружных пленных? Почему забрал с собой только старых дружков?..

Он еще не успел ответить самому себе на эти вопросы, а уже тучей наплывали новые и новые. Настоящий ливень вопросов! В отчаянии закрыл глаза, стиснул пальцами виски и с болезненной поспешностью стал перебирать в памяти утренние события. Вот перед ним свежая братская могила… Скорбная толпа крестьян… Партизаны с поднятыми над головами винтовками… Потом возник школьный коридор, заваленный трупами предателей. Как наяву, увидел Артем напрягшегося, точно перед прыжком, Одарчука с упертым в живот автоматом. Бледное, перекошенное яростью лицо, намертво стиснутые губы, набухшие кровью глаза. Тогда в поведении Ефрема ничто не показалось Артему подозрительным… А сейчас…

Под телегами, как и прежде, продолжалась приглушенная словесная перестрелка, но до сознания Артема уже мало что доходило. Неизвестно, сколько бы он вот так лежал с закрытыми глазами, если бы вдруг не донесся крик:

— Комиссара! Немедленно комиссара!..

Вскочил на ноги и сразу же увидел простоволосого Ксендза, продиравшегося сквозь кусты шиповника к телегам с пучком бумаг в поднятой над головой руке.

— Что случилось?

— Невероятное, комиссар!

Крик Ксендза поднял на ноги всех. Взгляд на Ксендза, взгляд на Артема — и глаза в землю: выходит, комиссар был рядом и слышал их разговор! На суровых лицах блуждали растерянность, стыд, раскаянье…

— В чем дело, товарищ Сосновский? — Артем взял Ксендза под руку и, слегка подталкивая, повел в глубь леса, подальше от людей.

— Только что перечитывал документацию… Ту, что захватили в школе. Знаете, кого мы там сцапали? Невероятно, просто невероятно! Вот — пожалуйста! — и ткнул Артему под нос жесткие листы, разукрашенные красными печатями с орлами. — Тут сказано, что предводителем в батальоне особого назначения был… Кто бы вы думаете?

— Да говори уж!..

— Родной братец нашего Одарчука. Иннокентий!

— Что?! Ты понимаешь, что говоришь?

— Извини, комиссар, но я не люблю гадать. Для меня главное — факты. А их, как видишь, совершенно достаточно, чтобы сделать определенные выводы…

И все же Артему было нелегко, ох как нелегко сделать эти выводы. Не привык он выносить поспешные приговоры людям даже при наличии на первый взгляд неоспоримых фактов. Особенно после того, как незадолго до начала войны нечестивцы и подлецы чуть не загнали в могилу его научного руководителя и старшего товарища Дмитрия Крутояра. И все же переутомление, ночные тревоги, Случайно услышанная перепалка между партизанами сделали свое дело. Артем поверил, что Одарчук далеко не тот, за кого стремился себя выдать. Правда, где-то на самом донышке сердца ворошилось сомнение: «А вдруг это ошибка? Может ведь произойти такое фатальное стечение обстоятельств… Нет, здесь нужно еще хорошенько подумать. И прежде всего — послать в Киев надежного человека».

— Об этих бумагах пока ни слова! Ясно?

— Зачем обижаешь, комиссар? Я не привык к предупреждениям!

— Ну, прости! — и Артем пожал Ксендзу руку.

Потом круто обернулся, вложил в рот два пальца — над опушкой прозвучал сигнал боевой тревоги.

X

Они ехали молча. В притихшем, захмелевшем от дремоты лесу изредка слышалось лишь посапывание коней да порой похрустывал под копытами пересохший валежник. С каждым шагом короче становилась их дорога, а они все молчали. Даже в мелколесье, клином сбегавшем под гору к разбитому еще осенью тракту, не было произнесено ни слова. Молча спешились, молча привязали коней и долго-долго смотрели на багряные отблески горизонта, куда, выгибаясь меж холмами, уходила грунтовая дорога.

— Что ж, Артем, мне пора…

Он вздрогнул. Все время ждал этих слов, и все же вздрогнул. Слишком уж не хотелось ему посылать эту женщину в далекий и опасный путь. Но иного выхода не было.

— Будь умницей, Клава. На тебя — последняя надежда…

Артем сердцем чувствовал: в такую минуту надо было сказать что-то иное, но нужные слова почему-то затерялись в памяти.

— Не надо, Артем, все ясно, — сказала она с чуть заметной улыбкой.

Благодарно посмотрел он ей в глаза и вдруг заметил, что они совершенно такие же, как у его Насти. Сколько уже дней Клава была рядом, они делили горести неудач и трудности походов, а он лишь теперь, перед разлукой, обнаружил это удивительное сходство. И сразу же что-то давно забытое, похороненное шевельнулось в сердце, защемило. Не успел опомниться, как перед глазами встала Настя. Серебристый бисер инея на пушистых ресницах, лукавые искорки в бездонных глазах…

— А гонца к пожарищу Стасюкова хутора пришли, как и договорились. Думаю, за неделю-полторы успею выяснить обстановку в Киеве, — она протянула руку.

Он снял со своего плеча сумку с харчами из куцых партизанских запасов и отдал ей:

— Возвращайся с добрыми вестями.

— Это уж какие будут…

Короткое прощанье. Без громких пожеланий, без поцелуев и вздохов. Просто они еще раз посмотрели друг другу в глаза, пожали руки и расстались.

Согнувшись под ношей, Клава медленно пошла по обочине тракта походкой предельно уставшего человека, который возвращается к голодным детям с выменянными в селах продуктами. Со стороны она и впрямь казалась обыкновенной меняльщицей, которые тогда сотнями бродили по глухим деревням в поисках хлеба.

Артем смотрел ей вслед, а видел Настю. Вот так же устало, чуть ссутулившись под ледяным осенним ветром, вела она свою бригаду на ударную смену в тот памятный вечер тридцать первого года. А потом — внезапный стук в дверь среди ночи, меловое лицо секретаря комячейки, краткое, как телеграмма, сообщение: Настя сорвалась с плотины в днепровскую стремнину… И Артему вдруг подумалось, что Клава сейчас тоже пошла в последнюю свою дорогу. И до боли захотелось крикнуть ей вдогонку, вернуть, пока не поздно. Однако долг, тяжкий долг командира, вынудил его заглушить жалость. Он молча смотрел ей вслед, пока она не исчезла за холмом. И только тогда вскочил на коня. И уже из седла увидел вдалеке под раскинувшимся ясенем Заграву.

«Как он тут очутился? Столько километров промерил за нами следом? И зачем, спрашивается?..» Ему показалось, что глаза Василя полны слез. Конечно, на таком расстоянии, да еще в вечерних сумерках, трудно было разглядеть лицо, и все же ему показалось, что Заграва плачет. «Боже, а что, если Василь ее любит… И как это я раньше не заметил? Почему было не отправить его провожать Клаву?»

Коря себя за слепоту, Артем подъехал к Заграве. Тот хотя бы глазом повел в его сторону. Как и раньше, грустно смотрел на разбитую дорогу меж холмами, за которыми исчезла Клава.

— Ты как сюда, пешком?

— На крыльях, — ответил тот недружелюбно.

— Может… сядешь на Клавиного?

Василь молча взобрался на покладистого, привычного к хомуту коня, реквизированного в Миколаевщине. Тронулись через кустарники.

— Вот так и сиротеет наша группа… — сказал Заграва, когда углубились в лес.

— Почему же сиротеет? О Клаве нечего тревожиться. Документы ей Ксендз нарисовал надежные, а женщина она сообразительная, умная.

Заграва вздохнул: мол, Павлусь Верчик тоже был не из глупых.

— А она… надолго?

— Дело покажет.

На этом и прервался разговор.

К лагерю они добрались, когда уже совсем стемнело. Но спать там никто и не думал. Сбившись после ужина в кучку под глинистым бугром, партизаны тихонько разговаривали, наверное, о предстоящем рейде. Никто не знал, куда их собирается вести комиссар, но все почему-то сходились на одном: этот рейд будет особенно тяжелым и опасным. И все же не трудности пугали, совсем нет: людей угнетала та разительная перемена, которая произошла с комиссаром после разговора с Ксендзом в Миколаевщине. Что нашептал ему долговязый молчун? Почему отряд так внезапно отправился к лагерю, не дождавшись Одарчука?..

Лишь только Артем появился над озером, разговор сразу стих. Головы партизан повернулись в его сторону: скажет или не скажет, куда и почему с такой поспешностью перебазируется отряд? Раньше ведь перед каждым переходом разъяснял.

— К выступлению готовы? — спросил Артем, ни на кого не взглянув. — Тогда в путь! Предупреждаю всех: дорога будет долгая и нелегкая. Кого не устраивает такая перспектива, может оставаться. И вообще, кому порядки в отряде поперек горла, кому надоели походы по лесам, пусть катится на все четыре стороны… Разойдемся, будто и не сходились!..

Тишина как над братской могилой. Но теперь она была красноречивее любых слов, теперь ни у кого не оставалось сомнений, что комиссар слышал разговоры в лесу под Миколаевщиной.

— Ну, так я жду. Кому со мной не по пути, пусть заявит об этом откровенно. Или смелости не хватает сказать правду в глаза?

Все ниже клонятся головы. Десятки глаз исподлобья мечут искры в сторону Петра Косицы: ну, чего ж молчишь? Говори, если ты такой смелый! И вот зашуршали пересохшие листья под чьими-то ногами, к Артему подошел партизан.

— Видно, произошло недоразумение, комиссар, — загудел прокуренный бас Варивона. — Откуда ты взял, что нам с тобой не по пути? Таких, слава богу, среди нас не найдется. Все с тобой!..

Попыхивая цигаркой, Варивон пошел запрягать лошадей, за ним по одному, по два потянулись и остальные. Минуту спустя под бугром остались лишь Артем и Данило Ляшенко. Какое-то время они молча стояли друг перед другом, но в молчании том таились признаки близкой грозы.

— Что все это значит? Я хочу знать, зачем ты разваливаешь отряд, комиссар? — спросил Данило.

— Поздно спохватились, друг, над отрядом уже давно навис ржавый меч.

— А конкретнее можно?

— Отчего же нет? Отряд стоит перед угрозой раскола. Не смотри на меня такими глазами. Это не догадка, а факт.

— Что за глупости! Кто навеял тебе эти бессмысленные опасения?

— К сожалению, они не навеяны, Данило. Под Миколаевщиной я сам стал невольным свидетелем того, как орудуют тихой сапой некоторые архигерои.

— Кто они? Я хочу знать! — Ляшенко пришел в такое неистовство, что Артем даже испугался назвать имя своего обвинителя.

— В конце концов, это неважно. Главное — отряд отправляется. Да разве ты не слышал, что болтали сегодня во время вынужденного привала?

— Во время привала я бродил по лесу.

— Тогда тебе необходимо знать, как аттестуют меня в отряде. Самозваным командиром, который явился сюда, чтобы спасать свою шкуру. Другие рвутся бить фашистов, а я и сам ничего не делаю, и отряду руки связываю, на окольные пути сбиваю. Ну, а вывод, конечно, один…

— Вот оно что, — хмурит Данило брови. — Но почему я узнаю об этом последним? Почему ты не сказал сразу?

— У тебя и своего горя…

— Оставь мое горе в покое! — резко оборвал его Ляшенко. — Предупреждаю: ни в каких поблажках я не нуждаюсь. Я — солдат и прошу об этом помнить. Всегда!

Артем обнял Данилу за плечи, слегка привлек к себе:

— Брось обижаться! Мне надо было все как следует взвесить, обдумать…

— А куда решил вести отряд?

— В Кодринские леса. Иван Забара перед смертью успел сообщить: там находится со своими людьми Бородач.

— Кто он, этот Бородач? Какой у него отряд?

— Об этом мы сможем только на месте узнать. Мне известно лишь одно: Бородач настойчиво ищет с нами связи.

— А далеко туда?

— Да, наверное, километров около сорока будет.

Ляшенко сокрушенно покачал головой:

— Неблизкий путь… А почему такая спешка? Люди ведь только что из похода. Разве не видишь, едва на ногах держатся.

— Отдыхать будем после победы. А сейчас… Нет, ты уж прости, но я не собираюсь им руки связывать. Мы сюда пришли не отсиживаться!

— Ох, Артем, Артем! Не прими мои слова за поучения, но озлобление еще никому и никогда не было добрым союзником. Я понимаю: тебе больно. Но при чем тут отряд? Ты можешь презирать меня или еще кого-то, но не имеешь права так относиться ко всем. Вообще тебе надлежит о себе забыть. Командир должен заботиться прежде всего о людях.

Что тут возразишь? Правильно сказано: настоящий командир думает в первую очередь о подчиненных. Но Артем потому и торопился с отходом, что заботился не о себе. Да, партизаны предельно утомлены, подавлены смертью товарища, разладом в отряде, но если Одарчук замыслил худое, лучше уйти отсюда как можно скорее. Вдруг к утру сюда заявятся каратели?

— И Ефрема нет… Ты подумал про Ефрема? Мы обязаны его дождаться. Запомни: тому нет прощения, кто бросает друга в беде.

— Друга?! И ты называешь его другом?!

— А как же иначе? Да, Ефрем учинил глупость, пустившись самовольно в погоню за карателем… За это его нужно строго наказать, но бросать его на произвол судьбы… Представь себе, с каким настроением выступят в поход партизаны, если мы бросим Одарчука… Нет-нет, этого допустить нельзя! Как хочешь, а я отсюда никуда не уйду, пока не дождусь Ефрема!

— А что, если Одарчук вернется с карателями?

— Это с какой же стати? Что ты хочешь этим сказать?

— Тебе не кажется подозрительной такая долгая погоня за одним карателем? — ответил Артем вопросом на вопрос. — И вообще вся эта история с побегом?

— Если быть откровенным… Не могу понять, как мог выбраться из школы бандит.

— Если бы это был рядовой бандит! Из рук Одарчука ускользнула важная фашистская птица. Не кто-нибудь, а командир специально сформированного где-то под Берлином карательного батальона!

— Вон как! — У Данила от удивления даже дыхание перехватило. — А откуда это известно? Ефрем ведь всех подлюг уложил в коридоре.

— А скажи, пожалуйста, для чего он это сделал?

— Наверное, сгоряча. Он ведь от гнева дуреет.

— А может, из расчета? Знаешь, кем ему приходится командир карателей?.. Родным братом!

Ляшенко покачнулся, как от неожиданного удара, оперся спиной в глинистый обрыв.

— Не верю! Не могу поверить!

— Спроси у Витольда Сосновского. Он, к счастью, успел прихватить все штабные бумаги. Они-то и раскрыли тайну.

Ляшенко долго стоял с поникшей головой. Теперь ему стали понятны и сомнения Артема, и раздражительность, и стремление как можно скорее оставить обжитое место у озера.

— И все же я не верю, чтобы Ефрем пошел на предательство, — выдавил он наконец.

— Я тоже буду рад, если это так, однако отряд вынужден отсюда перевести. И предостеречь Бородача о возможной беде. Одарчук ведь слышал последние слова Забары.

— И все-таки я не гнал бы отряд аж до Кодринских лесов. Что мы знаем о том крае? Сначала разведчиков бы туда направить, а потом уже принимать окончательное решение.

— Пожалуй, ты прав… Тогда сделаем так: ты поведешь людей к Студеной Кринице, а я подамся на разведку к Бородачу.

— Почему именно ты? Другие найдутся.

— Не сомневаюсь. Но с ними долгая песня. Пока посланцы туда да обратно… А я уже завтра обо всем с Бородачом договорюсь. Одним словом, жди меня в Студеной Кринице. А тут оставь засаду. Непременно!

— Все ясно, комиссар, без дела сидеть не будем.

— Значит, договорились. А теперь — в дорогу! — И Артем протянул Ляшенко руку.

— Возьми надежных хлопцев. Без них может оказаться не сладко.

— Возьму. Заграву и Варивона возьму…

XI

Три всадника останавливаются среди поля. Но никто из них уже не приставляет к уху ладони, не всматривается до рези в глазах во влажную тьму.Зачем эти осторожности, когда вокруг ночь и тишина? Такая густая и непроглядная тьма, что они и на близком расстоянии еле-еле различают друг друга…

— А может, лучше дождаться утра, Артем… — не то спрашивает, не то советует глухой Варивонов бас. — Чего доброго, еще сами в беду попадем. Тьма ведь как деготь!

Артем вздыхает. Он уже подумывал, что хорошо бы где-нибудь переждать до рассвета. Зачем изнурять и себя и коней, когда нет никакой надежды добраться к утру до Нижиловичей? А напороться в такую темень на вражеский пост и вправду легче легкого. Уже не первый час блуждают они в кромешной тьме, сбившись с направления, и кто знает, куда выведет их слепой случай. Так что разумнее, конечно, дождаться рассвета где-нибудь в безопасном месте. Однако какая-то непостижимая сила настойчиво гнала Артема вперед.

— Был бы Митько! — вырывается из груди Василя. — Он бы с завязанными глазами нас привел…

Ему не перечат. Да, с проводником им не пришлось бы столько блуждать. Пока небо еще не затянуло тучами, они кое-как ориентировались по звездам, но после полуночи исчез и этот ориентир. Попробуй определи, где восток, а где запад, когда темень такая, что не видно пальцев на вытянутой руке. Были бы компас да карта, но о такой роскоши эти трое не могли и мечтать.

— До села бы добраться… Должны же быть здесь села, — тихо проговорил Артем. — Там и дорогу можно спросить, и пересидеть…

Снова пустились наобум. Ехали не торопясь, прислушивались, не долетит ли собачий лай, не разорвет ли тишину горластый петух? Но только пырей шелестел под конскими копытами да изредка вспархивали напуганные перепела. Где же они, эти села?

Но вот поле кончилось. Овраг. Кони неохотно спускались по косогору, настороженно прядали чуткими ушами. Что там, внизу? Из оврага тянуло застоявшимся болотом, перепревшей травой. Почуяв воду, они оживились, прибавили ходу и вскоре вынесли всадников к небольшой кринице с низеньким деревянным срубом. Партизаны сами напились досыта, напоили коней. Куда же дальше? Выбираться на противоположный склон или следовать оврагом?

Решили ехать по оврагу. Все же лучше, если рассвет застанет их не на равнине.

Дорога, дорога… Слепая и тревожная партизанская дорога.

Они потеряли даже малейшую надежду набрести на человеческое жилье, когда Заграва, ехавший впереди, вдруг воскликнул:

— Мостовая! — и соскочил с коня.

Артем с Варивоном тоже спешились. Опустились на колени и щуп-щуп вокруг себя: не ошибся ли Василь? Нет, не ошибся — под ними была мостовая. Добротная, отшлифованная тысячами и тысячами ног, колес, копыт. Они ползали по влажным прохладным камням, ощупывали их дрожащими пальцами, а над головой сытыми шмелями сонно гудели телеграфные провода.

— Эге-ге, да это же шоссе на Житомир!

— Ты уверен, Варивон?

— Не сомневаюсь!

Облегченно вздохнули. Значит, все же вырвались из объятий черной пущи! Как бы там ни было, а теперь хоть не придется кружить волчьими тропами! Вдоль шоссе ого-го сколько сел и хуторов, до какого-нибудь непременно удастся добраться. Главное теперь — не терять из виду телеграфных столбов.

Болезненной синевой пронималось небо на востоке, когда партизаны въехали на окраину неизвестного селения. Остановились на краю огородов, в вишеннике.

— Давайте я махну на разведку. С молодицами у меня разговор хорошо вяжется, — с деланной веселостью предложил Заграва. — Вы и оглянуться не успеете, как я все разузнаю.

Однако после вчерашнего трагического случая в Миколаевщине Артем и слушать не хотел, чтобы Василь пошел один. Мало ли что может произойти. К облюбованной неказистой хатенке направились втроем. Коней привязали в саду, а сами — во двор. Заграва потопал к порогу, а Артем и Варивон изготовили оружие, притаились поблизости за тыном.

Тихий стук в окно. Короткий скрип наружных дверей. И приглушенный шепот:

— Полицаи в хате есть?

— Да господь с вами! Голопупенков целая орава, а полицаев…

— Как называется село?

— Ситняки.

— А про Нижиловичи слышала?

— Почему бы нет? Это по соседству.

— Как туда пройти?

— Дорогой люди ходят. А ты кто такой будешь?

— Человек, как видишь. Из трудтранспорта, что в Германию отправляли, сбежал, к корешу в Нижиловичи добраться бы да пересидеть, пока уляжется кутерьма после побега. До восхода солнца можно туда добраться?

— Если ноги хорошие, то отчего же!

— А как туда проскочить побыстрее?

— Напрямки, конечно. Как выйдешь в поле, — она показала рукой, — прямо и прямо, до самого леса. А в лесу забирай влево. Не так уж туда и далеко, но для нездешнего…

— Ну, спасибо и на этом…

Но они не кинулись сразу в поле, для полной уверенности решили спросить еще кого-нибудь. Но и в другой хате сказали: лучше всего добираться полем, а дальше через лес. И они направились к лесу. А навстречу им уже мчал на седогривых конях хмурый рассвет.

…Вот кончилась выбитая дождями и выстеганная ветрами стерня, над головой зашумела нежная листва. Начался лес. Наконец-то! Теперь можно и дух перевести. Но трое всадников и не подумали ослаблять поводья. Около часу продирались они сквозь зеленые чащи, пока не вынырнули на опоясанную грунтовой дорогой опушку. Впереди замаячило село. Обыкновеннейшее, ничем не приметное полесское село.

— Вот и добрались, — устало сказал Артем, вытирая рукавом вспотевшее лицо. — Только туда не сунешься сейчас… Успеть бы на часик раньше…

— Ты что, комиссар? Неужели придется торчать тут до ночи? И из-за какого-то часа!

— А может, попробовать средь бела дня встретиться с Ничипором Быкорезом? — не то спрашивает, не то предлагает Варивон. — Так торопиться и… Обидно же!

Еще бы не обидно! Артему самому не терпится поскорее встретиться с хозяином явочной квартиры здешнего партизанского отряда, но как это сделать? О том, чтобы отправиться на свидание с Быкорезом втроем, не могло быть и речи. В селе не то что троих пришлых — пса приблудного сразу приметят.

— Послушай, а что, если попытаться вызвать Быкореза сюда? — сверкнул крепкими зубами Василь.

— Попробуй вызови, — скептически усмехнулся Варивон.

— Вон видишь стадо? За пригоршню махры пастух сбегает за ним, я уверен. Что, не так?

Идея Василя показалась заманчивой: пастушку и в самом дела ничего не стоит позвать Быкореза за село.

— Но согласится ли Быкорез идти в лес неведомо к кому? Откуда ему знать, что мы за люди, — засомневался комиссар.

— Согласится или не согласится, а попытаться следует. И знаете, как я его сюда выманю? — Василевы глаза хитро постреливают то на Артема, то на Варивона. — Передам, что его вызывает Иван Забара. А к Забаре он выйдет наверняка.

Варивон недовольно качает головой.

— Негоже обманывать хорошего человека. Что подумает о нас Быкорез, когда узнает о смерти Забары?

— Тогда предложи другой план.

— Если бы он у меня был.

— Ну, значит, сделаем, как предлагаю я. А потом объясним ему. Должен ведь он понять! А теперь я пошел! — И, не дожидаясь согласия, зашагал по полю.

Василю повезло. Двое пастушков-подростков оказались парнями сговорчивыми и сметливыми, без лишних расспросов согласились позвать дядьку Ничипора. И не за какую-нибудь там плату, а просто так. Пока Заграва балагурил со старшим, младший помчался в село и вскоре вернулся в сопровождении кряжистого старика.

— Так где же Забара? — растерянно заморгал старик припухшими веками.

— Я от него, — и Василь шепнул на ухо пароль для связи.

Быкорез успокоился и зашагал с Василем в лес. Радостное знакомство, пожатие рук. Но на просьбу Артема проводить их к Бородачу развел руками:

— Откуда вы взяли, что я могу проводить? В лагере Бородача я никогда не был и дорог туда не знаю. Единственно, что в моих силах, — это свести вас с его связным.

— А когда это будет?

— Может, завтра, а может, и послезавтра. Когда заявится, тогда и сведу.

— А нам что — жди?

— Что поделаешь, придется ждать.

Однако было видно, что старик знает, хорошо знает дорогу к партизанам, только не хочет показывать.

— Ну, вот что: бросайте играть в жмурки! Мы должны предупредить Бородача об опасности. Карателям известно, где они находятся! — взорвался Василь.

— А вам откуда об этом известно? — настороженно прищурился Быкорез.

Артем по старой привычке пригладил обеими руками жесткие свои волосы и тихо заговорил:

— Вчера наш отряд совершил налет на Миколаевщину. Слышал о таком селе?.. Так вот, там, в полицейском застенке, мы нашли Ивана Забару и Розу…

— Так вы, может, от генерала Калашника?

Трое переглянулись и в один голос:

— Можешь считать, что так.

— Почему же сразу не сказали? Бородач неделю назад послал гонцов на розыски вашего отряда. Значит, вы встретились с ними?

— Лучше не знать таких встреч, — тяжело вздохнул Варивон. — Розу мы нашли мертвой, а Забара… Перед смертью успел сообщить, что он из группы Бородача, которая базируется в Кодринских лесах. При этом был один мерзкий тип.

Ничипор помрачнел, опустил голову.

— Так вот какие дела…

— Медлить нельзя! — уже тоном приказа произнес Артем. — Нужно как можно скорее предупредить Бородача об опасности. Завтра может быть поздно!

Быкорез долго думал и наконец решился:

— Раз такое дело, пойдемте. Вы уж извиняйте, что я сразу не того… Но ведь, сами понимаете, время теперь такое.

…Солнце висело уже над верхушками деревьев, когда четверо путников, едва держась на ногах, вышли к заплесневевшему лесному болоту. Передний, кряжистый и приземистый, остановился, приложил ко рту лодочкой ладони и закрякал по-утиному. Раз, другой, третий. В ответ — легкий свист, а вскоре зачавкало болото и из ольховых зарослей появился странный человек. Он был худой, бог знает сколько времени не бритый, в грязных лохмотьях, ну нищий из нищих!

— Это гонцы от генерала Калашника. Веди их быстро к командиру, — сказал ему Быкорез.

Какое-то мгновение тот стоял словно оглушенный, потом повернулся и, не говоря ни слова, исчез в чаще. Быкорез успокоительно улыбнулся своим спутникам: ничего, мол, не волнуйтесь, он вернется. И действительно, тот вернулся и сказал:

— Бородач просит к себе.

— Ну, доброго вам знакомства, — стал прощаться Быкорез. — Веди их, Микола, к Бородачу и скажи: его гонца будем ждать каждый понедельник в условленном месте…

Тот, кого назвали Миколой, велел привязать коней в зарослях и только после этого повел гостей по настилу из валежника через вязкое болото. Постепенно они выбрались на сушу, под крутой косогор, поросший кустами ивняка и калины.

— Вот мы и пришли, — коротко молвил Микола и показал на косогор.

И тут все трое заметили, что на руках Миколы не было ни единого пальца.

— Послушай, друг, — тронул его за плечо Заграва. — Где это тебя так?

— Да уже тут, — неохотно ответил тот. Он раздвинул зеленые ветви, и прибывшие увидели узкий, похожий на нору, вход в пещеру, вырытую в косогоре. — Кто из вас первым будет говорить с Бородачом?

Первым, конечно, должен был встретиться с ним Артем. Вслед за Миколой он с трудом протиснулся в узенький проход и очутился в слепой каморке. Удушливый сырой воздух, ржавые сумерки. Слабенький язычок пламени, робко трепетавший в стенном углублении, не разгонял застоявшегося мрака. Лишь некоторое время спустя Артем разглядел лежавшего под лохмотьями на куче сосновой хвои человека. Рядом с ним полулежал, опершись на локоть, другой человек. В мерцающем свете каганца трудно было рассмотреть его лицо. Артем видел только слежавшиеся, давно не чесанные пряди жестких волос на голове, длинную черную бороду и лихорадочно блестевшие глаза.

«Что это — партизанский лазарет? Командирская землянка или окраинная застава? Кто эти люди? Почему сидят в душном сыром подземелье?..» — терялся в догадках Артем. Торопясь в Кодринские леса, он, ясное дело, не полагал, что в отряде Бородача его встретят с фанфарами, но надеялся увидеть радостные лица партизан, ощутить их горячие объятия, искренние пожатия рук. А тут — на тебе…

— Что же ты стоишь, человече? В ногах правды нет, подходи, будем знакомиться, — подал голос бородатый.

— Я хочу видеть командира отряда.

— Он хочет видеть командира! Кхи-кхи-кхи!.. — Бородатый зашелся сухим, трескучим кашлем. В его груди надрывно свистело, хрипело, он дергался в мучительных конвульсиях, прижимая костлявую руку ко рту.

Беспалый Микола встревожился, бросился к бородатому, опустился на колени с жестяной банкой в культях:

— Воды глотните, дядьку Давид, воды!

Хлебнув воды, Давид притих. Тяжело дыша, какое-то время лежал неподвижно на спине, потом опять приподнялся на локоть, вытер рукавом пот со лба и протянул Артему дрожащую руку:

— Будем знакомы… Давид Борухович, а по-здешнему просто Бородач. А ты кто будешь?

Артем отрекомендовался.

— Из Киева, значит. Недавно выбрались в леса?.. — Только глухой не услышал бы в его голосе разочарования. — А как же генерал Калашник? Вы о таком слыхали? Кхи-кхи-кхи… Хотя кто ж о нем не слыхал? Сейчас везде только и разговоров что о подвигах Калашника. Говорят, видимо-невидимо войска доставил сюда на самолетах из Москвы…

Услышанное и удивило Артема, и в то же время обидело. Какую-нибудь неделю «погулял» Одарчук по хуторам, по селам, а слухов пошло — за год не переслушать! И генерал, и самолеты, и войск видимо-невидимо… Ну, пусть бы женщины услаждались разными баснями, но чтобы партизаны развешивали уши… Однако не стал развеивать легенду про Калашника: если она так нравится людям, пусть себе верят на здоровье!

— Калашник делает свое дело.

— Что же у него за армия?

— Армия что надо! — отделался шуткой Артем. — Главное: фашистов умеет бить.

— Да, слышали, слышали про его дела…

— Скажите, а вы давно из города? Как там сейчас? — это уже заговорил Микола, засовывая в карманы искалеченные руки.

— Ничего утешительного сказать не могу. Очень тяжелые дни настали для Киева.

Микола снова:

— Может, и нехорошо допытываться, но скажите: вы, случаем, не поддерживали связи с городским подпольем?

— А что?

— Да, видите ли, я из подпольщиков… Может, приходилось слышать о группе «Факел»?

О, об этой загадочной группе Артем наслышался предостаточно!

— Нашим руководителем был Иван Кушниренко.

С Кушниренко Артем не был лично знаком, но от Петровича не раз слышал, что это человек исключительной отваги и изобретательности, образцовый организатор, хотя по молодости несколько эгоистичен и честолюбив.

— Это не тот, случайно, что военную комендатуру выкурил прошлой осенью с Крещатика?

— Тот самый.

— А ты как же здесь очутился?

— Мне еще зимой Кушниренко приказал подготовить опорную базу в лесах для молодежного партизанского легиона.

«Опорную базу для молодежного партизанского легиона? — удивился Артем. — Почему же Петрович ни разу об этом не заикнулся? Не знал?.. Наверное, не знал. Иначе не стал бы распылять людей по разным селам и хуторам, когда стало известно, что в подпольный центр проник гестаповский агент и было принято решение выбираться в леса. Но почему Кушниренко самолично взялся за это дело? Почему не поставил в известность Петровича? Нам бы сейчас ох как пригодилась эта опорная база!»

— Ну, где же она, ваша база?

— На хуторе Заозерном была… — махнул рукой Микола. — Еще весной каратели хутор на ветер пустили.

— Мы после стычки как раз на тот хутор набрели… кхи-кхи-кхи… — вступил в разговор Давид. — На пожарище наткнулись на него, — показал на Миколу. — Почитай, мертвого нашли. Двое суток пролежал на морозе… кхи-кхи-кхи… с простреленной грудью. Просто диво, что он отошел. Три месяца провалялся в этой норе, а все же встал. Правда, пальцев на руках и ногах недосчитался.

— Простите, но вы, часом, не знаете, как там Кушниренко? — опять заговорил Микола. — В городе или, может, в леса отправился со своим легионом?

Опять для Артема загадка: почему Петрович, который лично подбирал кадры для партизанского отряда, не пожелал взять с собой Кушниренко? Ведь Иван еще с зимы, оказывается, рвался из города.

— Ничего определенного вам сказать не могу, но вот вернется из Киева наш посланец…

— У меня к вам просьба: с первым же посыльным передайте мой отчет Кушниренко. Он, наверное, думает… Я же до сих пор не дал о себе знать.

— Хорошо, передадим.

Микола проворно подчистил фитиль самодельного каганца — в землянке сразу посветлело. Только теперь смог Артем попристальнее разглядеть лицо Бородача. Оно показалось ему очень знакомым. Решительное, волевое, с высоким лбом и выразительными черными глазами. Но где, когда видел он этого человека раньше?

— Что, припоминаешь, где мы с тобой встречались? Кхи-кхи-кхи… — Видимо, и Бородач узнал Артема. — Давай подскажу. Наводнение на Днепре помнишь? А ударные бригады на сооружении защитных дамб?

— Вот так неожиданность! Кто мог подумать, что встречу тут бывшего бригадира «водяных»! А еще говорят: мир широк.

— На этом свете… кхи-кхи-кхи… не так легко разминуться. Но скажи: как ты нашел нашу нору? Наверное, моих гонцов встретил?

— Без них сюда, конечно бы, не попал… — сказал Артем и запнулся.

— Где же они? Почему я не вижу Розу, Заберу?..

Вот и дождался Артем вопроса, которого боялся больше всего. Что ответить Бородачу?

— Я прибыл без твоих гонцов, Давид, — попробовал уклониться Артем.

Но это еще больше встревожило Боруховича:

— Ты что-то скрываешь, товарищ Таран. Не возражай, по глазам вижу. Впрочем, можешь и не говорить, я и без слов все понимаю. Ванько и Роза хорошо знают, в каком положении мы здесь остались, они бы на крыльях прилетели, если бы все было в порядке. А они не вернулись… Тому, кто провел в лесу более восьми месяцев, не нужно объяснять, почему не возвращаются в свой лагерь партизаны… Ты только расскажи, как это случилось.

Рассказать о событиях прошлой ночи Артему не хватало мужества.

Неизвестно, сколько бы длилось мучительное молчание, если бы на помощь Артему не подоспел напарник Бородача, до сих пор лежавший под лохмотьями без малейших признаков жизни.

— Хлеба…

Артем мигом сунул руку в карман. Вынул кусок замусоленного сахару, кусок зачерствелого хлеба и протянул больному.

— Хлеба ему нельзя, — деревянным голосом произнес Бородач. — Мы уже несколько дней, кроме болотной воды, ничего во рту не держали. А лейтенант Кобзев тяжело ранен в живот…

— Так почему же он тут умирает? Его лечить надо! — и удивился и возмутился Артем. — Где твои люди, Давид? Почему они бросили вас?

Бородач скорбно покачал головой:

— Где мои люди?.. Все мои люди, товарищ Таран, перед тобой.

От неожиданности Артем даже охнул.

— Что, надеялся встретить большой, сплоченный отряд, а попал к кучке никудышных калек? Не суди строго, отряд у меня был. И немалый. В лучшие дни… кхи-кхи-кхи… больше пятисот штыков насчитывал. А сейчас, как видишь, трое нас осталось.

«Пятьсот штыков — а сейчас трое осталось. Куда же мне с двумя десятками, если Бородач с такой силой не выстоял?!»

— Что затосковал, товарищ Таран? — произнес Давид после паузы. — Соображаешь, как с такими калеками быть? Не терзайся, обузой для вас не станем. Сам хорошо знаю, что значат для отряда раненые. Единственная просьба: помоги выбраться из этой могилы.

— К чему эти слова? — обиделся Артем. — Тут вас никто не оставит. Меня одно только беспокоит: как быть с лейтенантом? Ему лечение, покой необходимы, а в нашем отряде…

— Помоги добраться до Миколаевщины, мы там с лечением сами устроимся.

— А почему именно в Миколаевщине?

— Там у нас надежные люди. Не раз в трудную минуту выручали и сейчас, надеюсь, не откажут. Да и о Розе, может, что-нибудь узнаю, она туда пошла с Иваном…

— Кто же там такой надежный, если не секрет?

— Что за секрет… После всего сказанного от вас не может быть никаких секретов. Староста села в Миколаевщине свой человек. Ну, и на Кондрата положиться можно… Кхи-кхи-кхи!

— На Кондрата? — Артем вскочил на ноги, как с раскаленной сковороды.

— Вы что, знаете его?

— Собаки бешеные лучше бы с ним знались! Гад ползучий тот Кондрат!

— Что он натворил? Говорите же, говорите!

— Проводника нашего, Митька Стасюка, топором зарубил. Сначала другом прикидывался, в помощники набивался, а потом…

Давид ткнулся лицом в сжатые кулаки, закрыл глаза лейтенант Кобзев. Они поняли, почему не вернулись Роза и Забара…

— Что ж, пора и в путь, — сказал после некоторого молчания Артем.

Однако никто не шевельнулся.

— Оставаться тут нельзя. Как бы утром не нагрянули каратели…

— Это с какой же стати? Сюда и зверь без проводника не попадет, — возразил Давид.

— Боюсь, каратели попадут. Но об этом — в дороге. А сейчас будем трогать.

XII

Из Кодринских лесов Артем возвращался преисполненный жаждой решительных действий. Если до сих пор у него были сомнения и колебания, как поскорее собрать воедино немногочисленный отряд киевских подпольщиков и вывести его на широкую дорогу борьбы, то на безымянном островке среди болот они исчезли, развеялись дымом. Судьба словно умышленно свела его с человеком, который, сам того не ведая, снял с его глаз пелену, заронил в душу зерна великих решений. После горькой исповеди Давида Артем как в зеркале увидел себя со всеми своими ошибками и просчетами.

И, наверное, от сознания, что наконец принято четкое решение, на сердце у него стало светло и легко.

Шли долго. Артем вздохнул полной грудью и оглянулся, и ему вдруг показалось, будто он уже бывал в этих местах. Чахлый кустарник, глухая просека, приземистые сосны. Артем не сомневался: впереди, за клином толоки, сбегавшим к болоту, — Миколаевщина. Он мог бы безошибочно показать поляну, на которой отдыхали после первой своей операции партизаны, овражек, что служил Заграве наблюдательным пунктом, ну и конечно же расколотую сосну, под которой он, Артем, невзначай услышал о себе крутой разговор.

— Объявляй привал, комиссар, приехали, — подал голос Варивон и с ходу плюхнулся животом на землю.

Остановились.

Варивон удивленно качает головой:

— Надо же, как раз на старое место попали! Ну и ну!

С помощью Артема слез с коня Бородач. Оперся спиной о ствол гибкой березки и принялся растирать затекшие ноги. Очнулся вдруг и лейтенант Кобзев. Носилки осторожно опустили на траву.

— Спать… очень хочу спать, — едва слышно прошептал он.

— Скоро… скоро отдохнешь. Добрались все же до Миколаевщины.

— Вот и хорошо. Только что-то здесь горелым пахнет… Дышать тяжело…

После этих слов все вдруг почувствовали запах гари.

— Наверное, пастушки вчера костер не загасили, — высказал догадку Варивон.

— Слушай, комиссар, — стремительно вскочил Заграва, — пока совсем не рассвело, надо бы в село на разведку смотаться. Кто его знает, как там.

— Надо бы…

— Ну, так вы побудьте здесь, а я мигом.

— Я советую к Кнышу обратиться, — заговорил, сдерживая кашель, Бородач. — Прохор введет в курс дела… Его хата — третья от церкви, справа. А чтобы он тебя признал, скажешь: «Кузнец старост ожидает…» Он поймет, что к чему.

Заграва и глазом не повел. Слушал Давида, крепко сжав губы, будто и не знал, что стряслось с Прохором Кнышем, а когда тот кончил, поправил на себе одежду и проворно зашагал к селу.

Немое, напряженное ожидание…

Пятеро путников молча лежат, раскинув руки, на росистой траве под поредевшими, поблекшими звездами, и ни один не решается нарушить молчание. Да и о чем сейчас говорить? О близкой разлуке? Но и без слов ясно: как только вернется Заграва с добрыми вестями, Бородач со своими больными побратимами надолго осядет в тайниках Миколаевщины, а Артемовым спутникам пролягут новые, неизведанные дороги.

— Так какие же у вас планы на будущее? — первым начал Артем.

— Что говорить о планах, сначала на ноги надо встать, — ответил Давид чуть слышно.

— Тут вы хоть в безопасности будете?

— Где теперь безопасно? Прохору я верю как себе, но мало ли что может случиться.

— А как с Миколой? Ты и Миколу возьмешь с собой? — спросил Варивон.

— Пусть Микола выбирает сам.

— Что же мне выбирать? Теперь я никому не нужен. Без пальцев ложку с трудом держу, не то что винтовку. Какая от меня польза… — Голос хлопца задрожал и прервался.

— Ну, это ты брось, — насупил брови Артем. — В такой схватке каждому найдется место в строю, была бы охота. Я знал человека без обеих ног… Кто бы, ты думал, был связным подпольного центра в Киеве? Безногий. Наденет суму нищего через плечо и айда по городу. Где даже мышь не проскочит, он и там прошмыгнет. Кому в голову придет подозревать калеку! А ты: без пальцев никому не нужен…

— А вы возьмете меня в отряд?

— Грех было бы отказать!

— Спасибо… — только и смог прошептать Микола.

Пламенело небо на востоке, розовые отсветы все ярче поблескивали на влажной листве деревьев, а Заграва не возвращался. Пятеро на опушке переговаривались о том о сем, только не о Василе, а думали об одном: не случилось ли чего с их посланцем?

Но вот где-то за выгоном в овражке зашлепали чьи-то быстрые шаги, а через минуту вынырнула и знакомая фигура. Тяжело дыша, подбежал к товарищам Василь. Все ждали его доклада. Но он молчал.

— Ну, что там? — не выдержал Артем.

— Беда, комиссар! Нет больше села.

— Как это — нет? Куда же оно девалось?

— Сожжено дочиста. Одни только печищи… да разрытая могила…

И тут все, не сговариваясь, вскочили на ноги. Даже лейтенант Кобзев силился приподняться на локоть.

— Веди! — приказал Артем ледяным голосом.

— Не надо! Там ни одной живой души.

— Веди! Веди! — в один голос потребовали и другие.

Артем с Варивоном поспешили за Василем. Никто из них не знал, зачем они так спешат к пожарищам, но бежали, не замечая ни ухабов, ни кочек, бежали, будто и не они всю ночь мерили долгие километры. Миновали болотистую луговину, взобрались на пригорок и оцепенели: вместо аккуратных, приветливых хаток — остовы обгорелых печей, вместо обнесенных тынами усадеб — сплошные пепелища, по которым утренний ветерок гоняет рыжие буруны. Даже деревья обгорели и зловеще торчали черными вениками.

— А виселицу оставили. Все уничтожили, а виселицу оставили… — упали Василевы слова в жуткую тишину.

Лишь теперь Артем заметил, как над сплошным пожарищем хищно высится виселица. Да еще несколько старых железных крестов на кладбище, за разрушенной церковью.

— Неужели совсем никого не осталось?

— Никого… Нелюди, даже братскую могилу не оставили в покое.

Не сговариваясь, они направились к тому месту, где совсем недавно был майдан. Без единого слова стали насыпать холмик над братской могилой погибших партизан. Потом молча пустились в обратный путь. Солнце уже стелило золотистые ковры, но в глазах у них было черно.

— Эге-ей, постойте! — неожиданно прозвучало где-то сзади.

Обернулись. Вдогонку им ковылял махонький человечек. Артем сразу узнал в нем горбуна с плоским морщинистым лицом, в вытертой и до блеска замусоленной ушанке. Они смотрели на него как на воскресшего, а старик стоял, и обильные слезы катились по его щекам.

— Что же вы так поздно? — беззвучно шептали его губы. — Почему не пришли тогда, когда вас так звали?

— Как это случилось? Когда?

— О люди, разве ж можно про это рассказать! — обхватил старик голову руками. — Вы тогда побыли и ушли, а к вечеру каратели нагрянули. Из тех, что вы не добили. Ну и началось… Не приведи господи никому такого пережить. Пальцы детям на глазах матерей отрубали, глаза выкалывали, огнем жгли и все допытывались, сколько вас было да куда направились. Только кому это было известно? Тогда они все село в церковь согнали. С кладбища я видел, как они сначала хаты поджигали, а потом и церковь с людьми не миновали… Ах, как там звали вас!..

Артем смотрел на старика, слушал его взволнованный рассказ и чувствовал, как ледяные клещи нещадно сжимают сердце.

— Не рви себе душу, Артем, — тихо молвил Варивон, поняв, почему посерело лицо комиссара. — Не наша в этом вина…

— Кто ж говорит, что ваша? Все они, они!.. — Старик гневно затряс над головой маленькими кулачками. — Вам только один упрек: мало уничтожаете это отродье. Больше, больше надо!

Заграва словно только этого и ждал:

— Так нам еще и упреки? Мы места себе не находим, лучших людей теряем, а нам, оказывается, еще и упреки?! А почему же землячки твои, когда мы в отряд их звали, не пошли к нам, чтобы уничтожать это отродье? Поохали, поахали, затылки почесали и по домам. Мол, пусть другие кровь проливают, а мы на готовенькое… Не так, скажешь?

— Твоя правда: был за ними грех, — виновато опустил голову старик. — Но сейчас никого не нужно уговаривать, сами вас разыскивают.

— Дураки всегда задним умом крепки, — не мог уняться Василь.

— Да погоди ты со своей руганью, — утихомиривал Василя Варивон. И обратился к старику: — Это ты о ком говоришь? Кто нас разыскивает?

Старик всплеснул руками:

— Да о ком же, как не о наших, из Миколаевщины. В лесу за оврагом они скрываются. Как только каратели на село налетели, Матвей Довгаль смекнул, что к чему, и позвал сельчан. Так десятка два мужиков и отправились за ним в овраг. Вы уж не попомните лиха, подождите, я им подам знак. Они так хотели найти вас… Я скоро…

— Ладно, подождем на опушке.

Как только Артем утвердительно кивнул головой, старик на удивление быстро засеменил к оврагу.

Тронулись в путь и партизаны. Добрались до опушки, уселись полукругом возле больных и стали думать-гадать, где же теперь найти надежное пристанище. Возвращаться в Нижиловичи Артем отказался наотрез, а в других селах у Бородача не было надежных людей.

— Так, может, к моей тетке Мокрине? — несмело предложил Микола. — Она, правда, не близко, но если другого места нет…

— К какой это Мокрине? Не к той, случайно, что в Бабинецком лесу проживает? — уставился в удивлении на него Заграва.

— К той самой. А вы что, бывали там?

Артем недовольно посмотрел на Василя и глухо сказал:

— Туда не пойдем. Куда угодно, только не туда.

— Почему? — спросил Микола. — Она хоть и норовистая, но добрая. Это точно. Да и дядько Евдоким… он всю гражданскую у красных воевал. Наша группа не раз на его хутор переправляла из Киева семьи коммунистов, и всегда обходилось без провалов.

— Дело не в Мокрине, — успокоил хлопца комиссар. — Беда в том, что не только мы знаем туда дорогу…

Вскоре появился старик в сопровождении группы мужчин. Были тут и бородатые дядьки, и зеленые юнцы с наганами, с обрезами, охотничьими ружьями, но были и безоружные. Бросалось в глаза, что люди не обуты, с непокрытыми головами, в нижних сорочках. Видимо, пришлось им оставить хаты с такой поспешностью, что было не до сапог и пиджаков.

— Ну, вот и привел пополнение, — как к давнишнему приятелю обратился старик к Артему. — Ты не смотри, что кое у кого пуп сквозь драную сорочку проглядывает, хлопцы наши не робкого десятка. Принимай в свой кош — не пожалеешь. Вот, к примеру, Матвей Довгаль — все моря обходил, самого Нептуна за бороду таскал.

Наверное, старик не пропустил бы возможности поведать о доблести каждого земляка, если бы Заграва не спросил, кивнув на босоногое и голопузое пополнение:

— Они что, немые все или оглохли?

— Да господь с тобой, с чего бы?

— Так передай им, что наш комиссар не любит, когда с ним через адвокатов разговаривают. Дошло?

Дошло не только до старика. Через мгновение от толпы отделился статный русый, с тяжелым подбородком парень, по-военному подошел к Артему и, приложив руку к виску, отчеканил:

— Товарищ отрядный комиссар, семнадцать жителей недавно уничтоженного карателями села Миколаевщина, которым удалось избежать зверской гибели, твердо и бесповоротно решили стать партизанами. Просим принять нас под свое командование. От их имени клянусь, что никто и ни при каких обстоятельствах не сложит оружия, пока на нашей земле останется хотя бы один фашист. Рапорт отдал бывший флотский старшина Матвей Довгаль…

Первое пополнение… Сколько Артем мечтал об этой минуте, как ждал ее после выхода из Киева, и вот она пришла. Пришла! Семнадцать вчерашних смертников просятся в отряд. Артем разглядывает новичков, их решительные мрачные лица, и на душе у него понемногу светлеет. Первое пополнение… Потом переводит взгляд на бледного неподвижного лейтенанта Кобзева, на Бородача, на всегда незаметного Варивона и останавливает его на Заграве, который прячет и не может скрыть радостной улыбки.

«Вот видишь, Василь, пришел и на нашу улицу праздник! — так и говорят его глаза. — А это, считай, только начало. Скоро люди потянутся к нам, как весенние ручьи. И наше первейшее дело — не дать этим ручьям расплескаться по лужам, а соединить в одно могучее русло…»

— Коммунисты среди вас есть?

Поднялось три руки.

— Комсомольцы?

Этих тоже негусто.

— Кто служил в армии?

Таких оказалось немало.

— Что же, товарищи, бить гитлеровских захватчиков — святой долг каждого честного человека. Но давайте сразу навсегда договоримся: наш отряд — не место для тех, кто хочет пересидеть опасность в лесу, и не вольница, где каждый будет делать то, что ему захочется. Мы взялись за оружие, чтобы отомстить врагу за горькие обиды, чтобы защищать народ, который временно оказался в неволе. Впереди у нас — испытание смертью, но и в самых сложных обстоятельствах каждый должен помнить: мы полпреды советской власти на оккупированной территории. Поэтому любое проявление анархии, своеволия командование отряда будет рассматривать как тягчайшее преступление со всеми вытекающими отсюда последствиями. Наши основные заповеди: абсолютная преданность Родине, высокая сознательность и железная дисциплина. Так что подумайте над моими словами, и, кому не по душе такие порядки, давайте лучше разойдемся сейчас, как будто и не сходились никогда…

Артем сказал это больше для порядка, ибо нисколько не сомневался, что после всего пережитого миколаевщане сделали окончательный выбор. Однако произошло непредвиденное: из толпы выступил парень с сухим, болезненным блеском прищуренных глаз и обратился к Бородачу:

— Что это за комедия, дядьку Давид? Мы хотели в твой отряд, а тут… Почему за тебя тут другие распоряжаются?

— О, Прохорович! — радостно раскинул руки Бородач. — Здравствуй, родной! Да подойди-ка поближе…

Но юноша словно и не слышал этих слов.

— Ты знаешь, кто они? — показал он взглядом на Артема.

— Конечно, знаю. Посланцы генерала Калашника.

Прохорович часто-часто заморгал воспаленными веками и стал медленно пятиться от Артема.

— Брехня! — внезапно резанул тишину его пронзительный голос. — Бандюги они, а не посланцы генерала Калашника.

Шарахнулась, точно ее ударили откуда-то сверху, толпа, встревоженно загудела.

— Что с тобой, Петро? Как смеешь такое плести?

— Смею! И они хорошо знают, что смею! Пусть расскажут, как они и Кондрата, и…

— Ах ты ж! — рванулся к Петру Заграва, но Варивон успел схватить его за полу пиджака. — Почему не говоришь, как твой подлый Кондрат зарубил топором нашего Митька? Почему, спрашиваю?

Тот только моргал удивленно глазами.

— Что все это значит, Петро? — заговорил Бородач. — Если бы я не почитал так Прохора Кныша… Думаю, ему стыдно будет за своего сына…

— Не будет! Уже никогда не будет! Они, — он с ненавистью ткнул пальцем в Артема, — они и его убили…

— Ты рехнулся? Подумай, что говоришь!

Петро обхватил голову руками, зашатался и простонал:

— Ваша правда, дядьку Давид, рехнулся. Они ведь батька в школе убили, а каратели маму в церкви сожгли… В один и тот же день. Я знаю: батько по вашему приказу стал старостой, а они… За что его убили? За что?.. И батька, и Кондрата…

— Про Кондрата молчи! Иначе я… — изменился в лице Заграва и приставил к животу автомат.

Но в тот же миг на него из толпы ощетинились дула обрезов, охотничьих винтовок, наганов.

— Что, правды испугался? — почувствовав поддержку, осмелел Петро Кныш. — А мне бояться нечего. Я все, все про вас расскажу!

Артем видит, как лицо Давида становится белее мела, жесткими и беспощадными делаются глаза.

— Неужели все это правда?..

Над опушкой залегает такая тишина, что слышно, как шушукается в верхушках деревьев листва и гудят над выгоном шмели. Два десятка выжидающе-враждебных взглядов скрещиваются на Артеме: ну, говори, говори! Но странно, он молчит, оставаясь совершенно спокойным. Хорошо представляет, что произойдет, когда миколаевщане услышат из его уст подтверждение обвинения Кныша, и все же остается до странного спокойным. Только обида, невыносимо острая и обжигающая, что приходится так позорно расплачиваться за чужие грехи, тоненькими сверлышками мучительно ввинчивается в сердце.

— Чего же ты молчишь, товарищ Таран? Говори!

— Я скажу, — пробует подставить себя под удар Заграва. — Комиссар тут ни при чем…

Но его не желают слушать:

— До тебя еще очередь дойдет. Пусть он ответ держит!

— Ну, скажи, Артем. Мы ждем, — в голосе Давида и сочувствие, и надежда. По всему видно, ему хочется, чтобы Артем возразил, отвел обвинение. Но Артем говорит:

— О расстреле Прохора Кныша я впервые слышу, но если его задержали в то утро… Это могло произойти.

Толпа угрожающе зашумела, заволновалась и медленно двинулась на Артема.

— А ну, погодите! — как взрыв грома, вдруг прозвучал гулкий бас. Варивон, все время стоявший молча, ступил шаг вперед, заслонил собой комиссара и спокойно сказал: — А ну, погодите, говорю! И оружие опустите: мы уже пуганые! Если хотите знать правду, то слушайте. Но без крика.

Миколаевщане заскользили по нему недоверчивыми взглядами, мол, знаем: ворон ворону глаз не выклюет, но все же притихли.

— Наш отряд после перехода отдыхал в Бугринском лесу, когда разведка донесла, что в вашем селе полицаи схватили нескольких партизан и собираются их утром повесить. Мы не тешили себя надеждой, что вы попытаетесь их освободить, поэтому поспешили сюда. Пока вы нежились в постелях, мы примчались на эту опушку…

— Ты нам байки не рассказывай! — слышится голос из толпы. — Говори, почему Прохора убили!

— Так, по-твоему, я байки рассказываю? А сколько ты в лесу находишься, матери твоей черт? Без году неделя? Нет, ты уж послушай эти байки, послушай! Они кровью писаны…

От этих слов толпа сразу же смиреет. Старшие из миколаевщан начинают сердито покашливать в кулаки.

— Пока вы преспокойненько задавали храпака, мы животами своими утюжили ваши огороды, пробираясь к майдану, — продолжает Варивон. — Но попробуй в незнакомом селе определить, где школа, как к ней лучше подступиться, чтобы не поднять переполоха! Вот и стали искать, кто бы проводил туда незаметно. Ну и, на свою беду, набрели на полицая Кондрата.

— Какой он полицай! Просто конюхом был при их управе, — возражает кто-то из толпы.

— А вот услышишь, что за конюх. — И Варивон продолжает не спеша рассказывать, как они сняли у школы часового, как без единого выстрела захватили сонных карателей. И его неторопливое повествование стало понемногу подмывать крутые берега отчужденности: смягчались лица миколаевщан, сами собой опускались руки с обрезами и наганами. — Только слишком поздно мы пришли. Двое партизанских посланцев в школьном подвале… До сих пор мы не говорили никому, но сейчас скажу: в школьном подвале мы нашли замученную дочку Бородача…

— А-а-а… — вскрикнула в отчаянии толпа.

— О-ох! — зашатался Давид и опустился на землю рядом с безмолвным лейтенантом Кобзевым.

— Ее спутник, Иван Забара, перед смертью успел сообщить, что их выдал карателям не кто иной, как Кондрат.

— Гад двуличный! — взревели одновременно несколько голосов.

— Не то слово! — вступил в разговор Василь. — Гадюка одного ужалит и в кусты, а этот… Он Митька, проводника нашего… Выждал удобный момент и топором по темени… Ну, я догнал его во рву за садом — и всю обойму в живот…

— Правильно сделал!

— Собаке собачья смерть!

— А моего батька… За что моего батька расстреляли? Он жизнью рисковал ради вас, а вы… — И в голосе Петра уже ни злобы, ни ненависти, только невыносимая боль и тоска.

— Твоего батька никто не хотел убивать. Это просто… страшная ошибка…

— Ошибка… Но ведь человека нет! И мы хотим знать, как случилось, что от ваших рук погиб честный человек, — сказал за всех Матвей Довгаль.

Но Артем и без него понимал: миколаевщане ждут серьезного и подробного отчета о том трагическом событии. А что он мог им сказать? Что виной всему Одарчук? Но как об этом поведаешь посторонним людям? Да и сумеют ли они все правильно понять?..

— Слова тут лишни, — вступил наконец в разговор Артем. — Одно скажу: я несу полную ответственность и перед партией и перед вами за все то, что здесь произошло, потому что как командир не сумел предотвратить своеволия подчиненных. Я совсем не случайно предостерегал вас от разгула и анархии. Для некоторых это — прописные истины, а мы до них дошли через кровь и муки… Мы уже сыты по горло архигероизмом. Был до недавнего времени у нас в отряде один такой горячий. В то злосчастное утро черт меня толкнул поручить ему предварительно допросить пленных и задержанных. Мы собирались всенародно судить предателей, для того, наконец, и митинг созвали на майдане. Но пока хоронили погибших, тот архигерой самочинно свершил самосуд…

Тишина, тишина.

— Прикончить гада! Прикончить! — закричали все в один голос.

— Э-э, не так он глуп, чтобы ждать, пока его прикончат. Не успел тогда никто и опомниться, как он лыжи из отряда навострил.

— Поймать и — как бешеного пса!

— Нет, до самосуда у нас больше не дойдет! — сказал Артем решительно. — Его судить надо!

Миколаевщане согласно кивают головами. И опускают взоры в землю, переминаются с ноги на ногу, не решаясь посмотреть Артему в глаза. Что могло произойти, если бы они, не разобравшись, дали волю страстям?..

— Ну, кажется, отношения выяснили. Может, будем знакомиться? — примирительно говорит Заграва.

— Познакомимся в деле. А сейчас, кто желает вступить в наш отряд, в два ряда стройся! — скомандовал Артем.

Миколаевщане встали в строй. В стороне остался только Петро Кныш. С минуту стоял с низко опущенной головой, ни на кого не глядя, а потом медленно побрел в глубь леса.

— Петро, не делайглупости! — крикнул ему вслед Бородач.

— Петро! — бросился за ним вдогонку Довгаль.

Но молодой Кныш нырнул в чащу.

Опять стало слышно, как над толокой монотонно гудят шмели. И вдруг голос:

— Хлопцы, умираю…

Первым возле лейтенанта Кобзева опустился на колени Варивон. Поднял ему голову, вытер со лба росинки пота. Тот изо всех сил пытался что-то сказать, но что именно — так никто и не разобрал…

XIII

…Похоронили лейтенанта Кобзева на опушке леса, на взгорке, меж трех молодых берез, чтобы каждое утро туда прилетали ветры с дорог, которые он исходил с боевыми побратимами. Похоронили, насыпали высокую могилу, украсили ее зелеными ветвями и разошлись молча в разные стороны. Заграва пришпорил коня, стараясь засветло добраться до Студеной Криницы, Артем с группой миколаевщан направился к близлежащим селам налаживать связь с тамошними патриотами, а Варивон понес с хлопцами на самодельных носилках больного Давида.

Найти Давиду надежное укрытие вызвался Матвей Довгаль. Он не стал много разглагольствовать, куда да к кому собирается его устраивать до выздоровления, просто подошел к комиссару и сказал:

— Поручи это дело мне. Будет порядок!

Совсем еще мало знал Артем Довгаля, но все же успел убедиться: этот неразговорчивый, несколько флегматичный парень с затаенной печалью в глазах не бросает слов на ветер; если уж за что-то берется, то непременно сделает, и сделает на совесть. Однако для порядка спросил:

— Люди надежные?

— Люди как люди.

— Ты как, Давид?

Тот равнодушно махнул рукой:

— Поступайте как знаете.

Матвей отобрал четырех крепких односельчан, которые должны были попеременно нести носилки, взял еще Варивона и, не дожидаясь темноты, повел свою группу. Осторожно спустились в балку, пошли среди зарослей ольшаника по колено в высокой траве. Над болотом от мошкары было аж серо. Учуяв поживу, ненасытные существа осатанело набросились на людей. Те то и дело хлопали себя по шее, щекам, сердито отплевывались, дымили цигарками. Но тщетно. Мошкара облепляла лица, забиралась под одежду, набивалась в нос, лезла в глаза.

— Да нас тут заживо комарье сожрет!

— Нужно скорее выбираться из этого ада. Будто других дорог мало… — раздавались недовольные голоса.

— А кто на тех дорогах? — отозвался Довгаль. — Что, по карателям соскучились?

Снова воцаряется тишина. Лишь чавкает под ногами болотистая почва, настороженно шушукаются потревоженные кусты и звенит-вызванивает беспокойное комариное царство. Все поглядывают на запад: скоро ли зайдет солнце? Но оно повисло над самым горизонтом и ни с места.

— Куда же мы все-таки движемся? — спросил Варивон Довгаля, когда они прошли около часа.

— В Бантыши. Село такое есть.

Миколаевщане переглянулись между собой и опустили глаза в землю. Словно знали нечто такое, о чем не решались говорить вслух.

— А далеко это?

— До сумерек доберемся.

— В Бантышах у тебя родня или просто знакомые?

— А не все ли равно? — ответил кто-то вместо Довгаля. — Главное, чтобы толк из этого похода вышел…

«Так-то оно так, но с Бантышами у них связана какая-то тайна. Какая? Что они скрывают?» — строил догадки Варивон. Но допытываться не стал.

Нескончаемо тяжелой оказалась дорога вдоль болота. Уже и солнце успело утонуть за пригорками, и синие сумерки залегли в балке, а они все топтали и топтали высокие луговые травы. Но вот балка круто сломалась вправо. За поворотом они увидели окаймленное шатрообразными вербами матовое зеркало пруда. За вербами, на холмах, там и сям виднелись белые хаты.

— Вот и пришли! — сказал кто-то с облегчением.

В зарослях кустарника Довгаль подал знак остановиться:

— Дальше я пойду один.

— А может, подождем, пока там улягутся? Зачем лишний риск? — сказали почти хором миколаевщане. — В Бантышах ведь много полицаев…

— Не рискуют только на кладбище, — отделался шуткой Матвей и через минуту уже был на тропинке.

Он хорошо знал эту неприметную для постороннего глаза, протоптанную с незапамятных времен тропинку, тянувшуюся по взгорью к хатенке. Сколько раз в морозы и ливни приходил он сюда вслед за сумерками и возвращался домой с первыми солнечными лучами! Все тут было знакомое и родное! И облысевший прибрежный спуск, и старый сад с дуплистыми грушами, и калитка во двор, где под раскидистым берестом в затишке примостилась опрятная хатка на две половины с резными наличниками. О, как легко и сладостно ходилось ему когда-то по этой тропинке! А потом… Он и потом частенько наведывался сюда, только чаще в полуночную пору, чтобы не попадаться никому на глаза. И уже не стлалась радостным ковром под ноги сотни раз исхоженная тропка, и не встречал волнующим шепотом сад, и не улыбалась ясными очами хата с резными наличниками. Нежданный, нежеланный, он припадал в отчаянии к такому же, как и сам, печальному бересту у крыльца и ждал, безнадежно ждал ту, что невзначай заронила в его сердце зерна трепетных надежд…

Иногда из-за темных окон слышался женский смех, долетало ласковое мужское воркованье. И от этого в груди Матвея круто поднималась удушающе-тугая волна, красноватая мгла застилала глаза, в голове вспыхивало такое, что руки сами просились испепелить дотла всю усадьбу. Чтобы не натворить беды, нырял с разгона в остекленевший за ночь пруд и плавал там, пока не коченело тело. А потом мрачный, разбитый возвращался домой и зарекался вспоминать о той тропке. «Все! Это уже навсегда! Больше не ступит моя нога в Бантыши! Умерла для меня София, бесповоротно умерла!» Но проходил день, другой, и какая-то неодолимая сила снова гнала его за добрый десяток километров к грустному бересту у крыльца опрятной хаты с резными наличниками. И так неделя за неделей, месяц за месяцем. Пока случилось то, что рано или поздно должно было случиться.

…Тогда тоже был тихий летний вечер. И такие же туманы клубились над прудом. В полночь он прибился к хате с резными наличниками, притаился за берестом и в тысячный раз стал перетряхивать в памяти воспоминания. И вдруг до его слуха донесся сдавленный женский плач. Припал ухом к окну — да, в хате безутешно рыдала София. Не помня себя он бросился на крыльцо, забарабанил в дверь.

— Кто тут? Что случилось? — выбежал на стук растерянный Софиин муж.

Какое-то мгновение Матвей прожигал ненавидящим взглядом долговязого, тонкого в кости бантышского фельдшера Григора Коздобыча, а потом, ослепленный ненавистью, осатаневший, вцепился ему в горло и принялся колотить головой о притолоку. То была их первая встреча с тех пор, как Матвей вернулся из плаваний по далеким морям. Страшная встреча.

Он не помнил, как выскочила на крыльцо простоволосая София, как вырвала из его рук залитого кровью, потерявшего сознание мужа. Лишь утром услышал от людей, что прошлой ночью в семье Коздобычей стряслось горе — бандиты покалечили Григора, а София преждевременно родила дочку. Одного только почему-то не знали люди: кто виноват во всех этих бедах?

После той ночи потускнел, совсем слинял для Матвея белый свет. Как спасения, как награды за все страдания ждал он ареста, но София с Григором не только не спешили подавать в суд на налетчика, но даже не называли его имени. И тогда он решил сам пойти в милицию и рассказать о происшествии. Но на следующий день… на следующий день началась война. Завихрилась, завертелась, пошла наперекосяк жизнь Матвея. Срочная мобилизация, нескончаемые отступления, кровавые бои на днепровских рубежах и, наконец, плен…

Только глубокой осенью ему посчастливилось вырваться из-за колючей проволоки Дарницкого лагеря и добраться домой, но за всю зиму он ни разу не наведался в Бантыши. И сейчас шел с неясной тревогой в сердце: как его встретят?..

Миновал поредевший за зиму сад с дуплистыми грушами, вот уже и калитка осталась позади. По старой привычке подался было к бересту, но спохватился — взошел на крыльцо. Прислушался — в хате не спали. На его осторожный стук в окне блеснула тоненькая полоска света: кто-то выглянул на улицу. Он постучал еще.

Недовольно взвизгнули металлические петли, и в темном прямоугольнике двери показалась женщина в белом.

— Ты? — испуганно вскрикнула женщина и невольно отпрянула назад.

Он молча ступил в сени.

— Зачем пришел? — А в голосе и страх, и гнев, и мольба.

— Григор дома?

— У тебя к нему не может быть никакого дела! Не может!..

— Я пришел к вам…

— Для тебя стежка сюда заказана навсегда. — И София заступила ему путь.

Распущенные мягкие волосы коснулись его руки, и он почувствовал, как глубоко в груди шевельнулось что-то сладостно-щемящее.

— Я должен видеть Григора.

— Не пущу! Не пущу!..

На ее голос распахнулась дверь, и на пороге появился худой, ссутуленный мужчина в расстегнутой полотняной сорочке. Матвей сначала не узнал щеголеватого прежде своего соперника.

— Что тут?.. — заикнулся было Коздобыч, но сразу же догадался, кто перед ним, и прикусил язык.

Через распахнутую дверь Матвей пробежал взглядом по тускло освещенной комнате: в ней почти ничего не изменилось. Тот же резной поставец, те же иконы, деревянная кровать на точеных ножках. Появилось только металлическое кольцо на матице, к которому подвешивают люльку.

— Может, все-таки впустите в дом?

— Входи, коли пришел, — без особой радости, но и без ненависти промолвил Григор и впустил Матвея.

Даже не притворив наружной двери, в хату кошкой скользнула София. Бросилась к запечку, схватила на руки девочку с такими же, как у нее, большими темно-карими глазами и темными кудрявыми волосенками, прижала к груди, будто кто-то зарился на ее сокровище. Григор встал у скамьи, заваленной высушенными грушевыми поленьями, столярным инструментом, только что выточенными ложками.

— Ты что, профессию переменил? — неуверенно спросил Матвей.

— Что профессия, сейчас вон мир меняется.

— И как, получается?

— Как видишь.

Разговор явно не клеился. И Григор, и София хорошо понимали, что совсем не случайно притащился в столь позднюю пору, да еще при оружии, Матвей. Но зачем, зачем?..

— Вы тут одни?

От этого вопроса Коздобыч слегка побледнел, переглянулся с женой.

— Что тебе от нас нужно? — надрывно воскликнула София и заслонила собой мужа. — Мало тебе, что искалечил Григора? Чего ты еще хочешь?

— Я пришел за помощью…

София сразу умолкла, застыл пораженный Григор:

— И ты пришел за помощью именно к нам?

— Да, именно к вам.

— Странно, очень даже странно, — усмехнулся Коздобыч уголками прищуренных глаз. — Просить помощи у врага…

— Враг теперь у всех один — фашисты.

Григор, казалось, пропустил мимо ушей слова Матвея.

— И все же после того, что произошло… Не понимаю, как ты можешь обращаться ко мне за помощью после всего?..

— Потому и обращаюсь, что хорошо тебя знаю, — перебил Матвей. — После всего, что я тут натворил год назад, ты мог упечь меня в тюрьму, ославить перед всем миром — и это было бы справедливо. Но ни ты, ни София не сделали этого. Люди и поныне не знают, кто ваш обидчик… Так к кому же, как не к проверенным людям, могу я обратиться в трудную минуту? Тем более что дело идет о медицинской помощи.

— Ты болен? — И саркастическая, недоверчивая улыбка скользнула в голубых глазах Григора.

— Не о себе прошу. Одному человеку крайне нужна помощь… Партизану!

— Григор! Он хочет погубить нас! — вскрикнула София. — Он заманивает тебя в капкан, чтобы потом донести…

Коздобыч полоснул жену укоризненным взглядом, и та сразу же замолчала.

— Как видишь, врачеванье я оставил. Да и какой из меня исцелитель? Недоучка, сельский фельдшер. Сейчас мое занятие — ложки. — И, вероятно, чтобы убедить нежданного посетителя, опустился на маленькую скамеечку, принялся зачем-то перебирать различные резцы.

— Но в данном случае ты можешь и отложить ложки. Человек помирает. Свой, советский!

На лице Григора — растерянность и смятение. Помирает человек… Как тут быть? Скольким окруженцам, убежавшим из лагерей, военнопленным он уже помог! И приют давал, и раны подлечивал, и указывал глухую дорогу, а вот сейчас…

— Не будет тебе добра, если не поможешь человеку, который защищал твой дом, — уже сурово сказал Матвей. — Мы с тобой можем ненавидеть друг друга, даже враждовать до последнего вздоха, но когда речь идет о святом нашем долге… Подумай!

— Что ты его пугаешь? Он уже пуганый!.. И откуда ты только взялся на нашу голову! — снова запричитала София.

Матвей будто и не слыхал ее слов.

— Сегодня мы уже похоронили одного под Миколаевщиной. И только потому, что не смогли вовремя оказать медицинскую помощь… Следующая смерть будет на твоей совести, Григор. Запомни!..

Только для вида перебирает Григор резцы и стамески, а сам думает тяжкую думу: «Следующая смерть будет на твоей совести…» Может, оно и так. Но больно, невыносимо больно слышать это от своего обидчика. Если бы не Матвей, разве сидел бы он здесь в этакую пору? Давно бы ушел к генералу Калашнику, как ушло уже немало его односельчан. А с отбитой печенью путь его короток: бывает, так прихватит, что свет не мил…

София, видимо, заметила колебания мужа и поднесла ему дочку:

— Подумай о ней. Немчура и ее не пощадит, когда узнает, у кого на поводу пошел ее отец…

— А без повода, думаешь, фашисты обойдут вас стороной? — повысил голос Матвей. — У нас вон тоже были такие мудрецы — от родной матери отворачивались, лишь бы не прогневить чужаков. Только это не помогло. Слышали, что от Миколаевщины осталось?

— Ты хочешь, чтобы и с нами такое же учинили?

— Я хочу, чтобы вы оставались людьми. Понимаю, это — риск, но должен же кто-то рисковать во имя победы.

— А почему ты именно Григора подбиваешь на это? Иди поищи других… Кто поглупее…

От слов жены Коздобыч переменился в лице. Глаза стали жесткими, на щеках и на лбу выступили багровые пятна. Он медленно встал и прошептал:

— София!..

Этого оказалось достаточно, чтобы она опустила голову, съежилась и попятилась к запечью. Матвею даже не верилось, что хилый с виду Григор так прибрал к рукам норовистую и не обузданную когда-то Софию.

— Какой помощи ты ждешь от меня? — обратился Григор к Довгалю.

— Не я — партизаны.

София вскрикнула. Вздрогнул и Григор, часто-часто заморгал, но сразу пригасил волнение и с нарочитым безразличием сказал:

— Пусть будет так. Но что надо конкретно?

— Конкретно? Я прошу предоставить убежище нашему товарищу. Подлечить его, пока выздоровеет. Погибнет человек в походах…

— Куда он ранен?

— Не в ранах дело. Его прямо выворачивает от кашля, видно, болезнь легких.

Григор сверлил взглядом пол, а затем решительно произнес:

— Несите!

Матвей ему поклонился:

— Что ж, спасибо!

— Благодарить меня нечего. Запомни: я это делаю совсем не ради тебя.

— За откровенность тоже спасибо. Но запомни и ты: если хоть волос упадет с головы нашего товарища…

— Можешь не продолжать. С кого, с кого, а с меня спросишь вдвойне. Знаю хорошо!

Какое-то время Матвей молчал, а потом произнес:

— Неплохо, если бы ты подыскал себе помощников. Не может быть, чтобы здесь не нашлось верных людей.

— Это уж не твоя забота.

— Пусть не моя, да нам, может, еще не раз придется обращаться к тебе за помощью. А одному за несколькими ходить не под силу.

— Ты хочешь посоветовать, чтобы я тут открыл партизанский госпиталь?

— Госпиталь не госпиталь, а надежное убежище для раненых устроить надо.

— Хорошо, подумаю. А партизанам передай: на Григора Коздобыча они могут всегда рассчитывать… Так и передай!

XIV

Только через три дня вернулся Заграва из Студеной Криницы. Начинало рассветать, когда он добрался до места расположения отряда в лесу, неподалеку от Миколаевщины. Соскочил со взмокшего коня, пролез в чащу, где на сосновых ветвях спали люди, только что прибывшие из похода по окружным селам, отыскал среди них Артема и, дотронувшись до его плеча, проговорил:

— Вставай, комиссар! Иди Данюху встречать!

Тот мгновенно раскрыл набухшие усталостью веки, вскочил:

— Что, прибыли? — и, не дожидаясь ответа, бросился к поляне.

Заграва — следом. За оврагом с размытыми склонами Артем остановился, стал вглядываться в предрассветные сумерки. Увидел на поляне одинокую фигуру человека и в тревоге спросил:

— А где же отряд?..

— На марше. Там такой отряд, что ахнешь… — причмокнул губами от радости Василь.

Спросонок Артем не понял, на что намекает Василь, но переспрашивать не стал. Поправляя на ходу одежду, поспешил к тому одинокому, в котором скорее угадал, чем узнал, Ляшенко.

— Вернулся? С отрядом все в порядке? А где столько пропадал?

— На твоем месте, комиссар, я расцеловал бы Данюху. И притом в обе щеки! — хитровато сверкнул глазами неутомимый Заграва. — Он такое отколол… Скажу — не поверишь.

— Да говори уж, говори! Что жилы тянешь?

— Группу Мажары разыскал.

— Группу Мажары?.. — Дремота, легким облачком все еще плававшая перед глазами Артема, мигом исчезла. Он не знал, верить Василю или нет. Столько сил и времени было потрачено на розыски этой злосчастной группы, что он даже изверился в возможности отыскать ее.

— И не только Мажару!.. Но скоро сам все увидишь.

На радостях Артем сжал Данилу за плечи, по-мальчишески затряс в объятиях.

— Вот это новость! Не знаю, как тебя и благодарить… А то я, грешным делом, уже думал… Как же ты напал на след Мажары?

— Представь себе, рядом со Студеной Криницей.

— Не может быть! Я ведь сам туда наведывался, гонцов дважды посылал. Если бы Мажара где-то там мотался, кто-то непременно бы напал на его след.

Ляшенко смущенно пожал плечами:

— Напасть на след Мажары не так-то легко было. Я, кажется, говорил тебе, что в хитростях с Лаврином даже старому лису не сравняться. Думаешь, на этот раз он не взнуздал своего испытанного конька? Ровно неделю ждал связного от Петровича, а когда услышал о появлении карателей, немедленно прибег к хитрости… На ту пору недалеко от Студеной Криницы оккупанты начинали лесоразработки, вот и махнул к ним. И не как-нибудь, а с официальной бумагой, которую его грамотеи накатали на бланке киевской горуправы. Рабочие люди, конечно, всюду требуются немцам, и они с радостью приняли мажаровцев. Вот так вся группа Лаврина получила и крышу над головой, и продовольственные пайки, а главное — легализовалась, избежала преследования. Валили лес, а попутно Лаврин все время с помощью местного населения наводил справки о нас…

— Ну и Мажара!

— А как они с Данюхой встретились… Ну точно тебе как в кино! — Заграва дергает Данилу за рукав.

— Да что там особенного? — отмахивается тот. — Встреча как встреча.

— А ты расскажи, расскажи!

Ляшенко пожимает плечами, мол, нашли о чем спрашивать. Но если уж вас так интересует, то слушайте:

— Как мы и договаривались, сразу по прибытии в Студеную Криницу я начал наводить среди крестьян справки о партизанах. Никто ничего определенного о них сказать не мог, а вот о военнопленных, пригнанных недавно на лесоразработки, кое-что узнал. Ну, я и решил позондировать почву, что там за люди, каковы их помыслы. Послал туда Петра Косицу… вернее, он сам напросился в разведку. Пробрался к баракам лесорубов, а там и Мажару встретил…

— Так где же Лаврин? Почему его нет с вами?

Заграва отвел глаза в сторону, нахмурился. Увял, опустил голову и Ляшенко. Артем уставился на него воспаленными глазами и вдруг увидел, как сильно изменился Ляшенко со времени их последней встречи. Словно после тяжелой болезни осунулось его лицо, в темных углублениях, под бровями утонули и угасли глаза. Он весь поник, сгорбился, стал даже ниже ростом, неприметнее.

«Страдает… Ясное дело, страдает: дочь фашисты казнили! А у меня даже слова теплого не нашлось для него», — упрекнул себя мысленно Артем и спросил уже мягче:

— Так почему же Лаврин не пришел с вами?

— Мажара, видимо, не скоро придет, — вздохнул Данило. — Он ранен, тяжело ранен. Мы оставили его в бессознательном состоянии в Студеной Кринице.

— Люди там надежные, — добавил Заграва. — Только бы у него хватило сил побороть смерть.

Артем не стал расспрашивать, как это случилось, лишь крепче сжал губы, свел кустистые брови.

— После встречи с Косицей Лаврин в тот же день пришел в Студеную Криницу, — неторопливо продолжал свой рассказ Данило. — Мы проговорили с ним всю ночь. От него я услышал такое… Но если быть точным, то ничего определенного он мне не сказал, это мои догадки… но не поделиться ими я не могу. — Данило снял с головы фуражку, вытер рукавом пот со лба, расстегнул ворот гимнастерки. — Лаврин, как и я, долго ждал человека от Петровича, а потом принялся разыскивать отряд сам. И людей расспрашивал, и хлопцев по округе гонял. А когда из всего этого ничего не получилось, направил в Киев своего связного, чтобы с помощью подпольного горкома найти дорогу к нам. Он был уверен, что мы держим связь с запасным подпольным горкомом. Но не с радостными вестями вернулся связной. Явочные квартиры как основного, так и запасного горкомов оказались проваленными. Никого из руководства подпольем он в городе не нашел, а от киевлян услышал… Знаешь, там ходят упорные слухи, якобы подполье уничтожено фашистами. Конечно, слухи есть слухи, и близко к сердцу их можно было бы и не принимать, но лично я почему-то опасаюсь, как бы в тех слухах не оказалось хоть частицы правды.

Артем молчал. Стоял, сложив руки на груди, насупленный, с крепко стиснутыми губами. Услышанное его не очень удивило, потому что он уже давно пришел к определенному выводу: с товарищами, оставшимися в Киеве, случилась беда. Чем, как не внезапным провалом, можно было объяснить загадочное исчезновение Петровича в последнюю ночь пребывания в городе? Почему так и не вернулся Павло Верчик, посланный на связь с подпольным горкомом? Где столько времени пропадает Клава?.. Артем ни словом не обмолвился о своих тревогах; в самом дальнем уголке души он еще питал слабую надежду со временем встретить и Петровича, и Верчика, и Клаву.

— В Киеве все в один голос трубят, что подполье предано…

И это не было для Артема неожиданностью. Еще весной он не раз слышал от Петровича, что, по достоверным данным, в подпольный центр пробрался агент гестапо. Собственно, и та поспешность, с которой проводилась подготовка к выходу в леса, была обусловлена необходимостью как можно быстрее вывести из-под возможного удара основные кадры подполья. «Но об этом сверхсекретном решении горкома знал очень ограниченный круг людей. Даже не все члены горкома. И все же гестаповцам это стало известно. Значит, провокатора надо искать среди самых доверенных людей Петровича. Но кто же он? Кто?..»

Скрип колес, отдаленный гомон обрывают невеселые думы Артема. Он бросает встревоженный взгляд на Данилу.

— Свои. К нам ведь, кроме мажаровцев, примкнули тридцать семь военнопленных. Мажара не сидел сложа руки. Занятый на лесоразработках, он осторожно прощупывал пригнанных туда пленных — кто из них чем дышит. Ну, и сумел отобрать надежных хлопцев. Ждал только подходящего момента, чтобы вырвать их из неволи. При встрече мы решили, что сейчас время для такой операции самое подходящее. Со дня на день ждали прибытия на лесоразработки специального охранного отряда из Киева. За полтора месяца там накопилось очень много готовой к отправке в Германию древесины, и фашисты стали тревожиться, как бы партизаны не превратили ее в дым и угли… Провести операцию условились ночью. Я взял на себя уничтожение внешних сторожевых постов и солдатской казармы, а Лаврин должен был разгромить караулку и контору. Не стану хвастать: нам повезло. Ночь выдалась ветреная, предгрозовая, фашисты никак не ждали нашего визита. Одним словом, налет был проведен так молниеносно и неожиданно, что фашисты не успели сделать по нас, пожалуй, и десятка выстрелов. Однако один из этих выстрелов оказался роковым для Лаврина. Мне так и не удалось больше с ним поговорить: хлопцы подобрали его с простреленной головой…

Ясноглазое утро по-детски легко и весело мчится босиком по отдохнувшей за ночь, умытой росою земле, розовой метелкой выметает сумерки, но в глазах у Артема все меркнет. Черно в глазах, черно на душе. Кажется, даже сосны наклоняют к земле свои вечнозеленые головы, никнут в горькой печали нетоптаные травы. Попробуй смириться с судьбой, которая отвела Мажаре такой оскорбительно короткий путь к первому бою!

— Сторожевые посты у тебя, конечно, выставлены? — спросил Ляшенко у Артема. — Ну и хорошо. Я прошу освободить от этих обязанностей прибывших со мной людей. Хотя бы до обеда. Дорога была долгая, пусть немного отдохнут. По-моему, сейчас не нужно ни общего сбора, ни речей. Лучше это отложить на потом.

— Я не любитель парадов. Отложим на потом.

Ляшенко благодарно взглянул на комиссара и зашагал навстречу людскому потоку, выливавшемуся из узкой просеки на поляну. Утренний лес начал наполняться глухим, приглушенным клекотом, и Артему стало даже страшновато: как-то Данило управится с той многоголосой толпой, как заставит ее подчиниться собственной воле? Это ведь не пять, не десять человек, которых можно и перекричать. Но Ляшенко даже и не думал кричать. Он спокойно подозвал к себе несколько человек, так же спокойно и неторопливо, как это присуще людям, уверенным в себе, отдал приказания, которые сразу же стали передаваться из уст в уста, как огонь по сухой хвое. И уже через минуту каждый знал, что ему надлежит делать. Без лишних напоминаний и понуждений прибывшие распрягли коней, стреножили их, пустили пастись, потом закатили телеги в тень и стали устраивать себе под ними постели из веток. Кашевары тем временем распаковали свои не отягченные поклажей торбы, мигом собрали хворосту и принялись разводить в выкопанном ровике огонь.

Артем впервые видел Ляшенко в роли командира и был приятно поражен той легкостью и сноровкой, с которыми Данило распоряжался людьми. «Прирожденный вожак! Такому бы полками командовать, а его… Впрочем, будет еще водить Данило и полки, и дивизии. Вот выкарабкаемся из кровавых пеленок, и гитлеровцы почувствуют его руку!»

Артем не сомневался, что скоро, очень скоро ручьями потечет к ним из городов и сел народ и разрастется, превратится в крупную силу их отряд. Но он понимал также и то, что ему, человеку сугубо гражданскому, не под силу будет управлять этой массой. Ведь для командования многосотенным партизанским объединением нужны специальные знания, опыт, нужен военный талант.

С такими мыслями он и подошел к Ляшенко, когда поляна обезлюдела.

— Почему не ложишься сам?

— Что-то не идет ко мне сон в последние дни. Столько всего навалилось…

— Но надо жить, Данило. Хочешь, ложись на мою постель?

— Лучше расскажи про Бородача. Вам удалось его устроить?

— Миколаевщане помогли.

Ляшенко метнул настороженный взгляд на комиссара.

— Тебе уже известна здешняя история?

— Василь рассказывал. Ваше счастье, что все так обошлось. Сгоряча миколаевщане могли порешить всех до одного.

— И, пожалуй, были бы правы, — грустно усмехнулся Артем. — Эх, Ефрем, Ефрем… У тебя, кстати, никаких сведений о нем?

— Ничего.

— Значит, в Бугринский лес он так и не заявлялся… Правда, я в этом нисколько и не сомневался.

— А что ему, собственно, возле озера делать? Посланные мной в лесничество хлопцы установили, что на следующее утро Ефрем наведался к Мокрине, пересел со своими спутниками на эсэсовский автомобиль и исчез. А нам велел через неделю направить туда связного…

— И ты направил?

— Конечно. Сейчас там Степан Галайда. У него с ногами после переходов плохо. Вот и послал его, чтобы заодно и немного отсиделся.

— Галайду надо немедленно вернуть! Слышишь, немедленно! Если только еще можно вернуть…

Ляшенко удивленно сощурился:

— Не пойму, что тебя тревожит. Я лично уверен: у Мокрины ему ничто не угрожает. Да и не можем мы бросить Одарчука на произвол судьбы. Без связного не скоро найдет он к нам дорогу.

— А ты считаешь, он этого жаждет?

— Не сомневаюсь.

— А вот я сомневаюсь. И боюсь, как бы та встреча не оказалась для нас последней. Что же касается Мокрины… что-то не нравится мне ее союз с Ефремом. С первого взгляда не понравился.

Данилова рука мягко касается плеча Артема.

— Ты просто переутомился. Ничего странного в том нет. Мокрина — это давняя Ефремова му́ка.

— Му́ка? — На губах Артема задрожала саркастическая усмешка.

— Об этом в гражданскую вся наша бригада говорила. Я, конечно, не суеверный, но скажу: Мокрина Ефрему богом суженная, он вырвал ее из зубов смерти. Это было, кажется, весной восемнадцатого. Тогда мы как раз против гайдамаков выступили. Помню, однажды на рассвете Ефрем со своим отрядом ворвался в Кременчуг, а навстречу ему бандюги ведут на казнь толпу обреченных. Ну, Ефрем тех бандюг гранатой в куски, а невольников отпустил по домам. Однако не всех. Приглянулась ему одна красавица, Мокриной звали. Забрал ее к себе. Приписал к отряду, дал горячего коня, острую саблю и повел за собой по огненным дорогам Украины. В труднейших походах не разлучался с ней и адъютанту своему, Евдокиму, строго-настрого приказал, если что случится с ним, Ефремом, беречь и почитать Мокрину как его родную сестру. Наверное, предчувствовал, что придется с нею расстаться… Недаром ведь говорят: даже храбрейшего раз на веку пуля не минет. В кровавых боях под Гуляйполем настигла она Ефрема. Раненого, без сознания, подхватили его на руки боевые друзья и передали санитарам. А вскоре прошел слух, что умер от ран наш бесстрашный рубака. Но не таков Ефрем, чтобы покориться смерти. Выжил! Правда, более года провалялся по госпиталям, но выжил. А когда опять сел в седло, нашей бригады уже не существовало. И не знал он, где искать Мокрину. У всех спрашивал, и все же так и не нашел. И завертелась тогда его жизнь каруселью. Проходили годы, а он все метался с места на место, не заводил ни насеста, ни подруги. И если бы не война… Словом, только недавно встретил он на лесном хуторе Мокрину, уже давно ставшую женой Евдокима. Вот как оно иной раз бывает. А ты: подозрительный союз…

Уставившись глазами на заросли кустарника, Артем молча слушал Данилово повествование и с удивлением чувствовал, как оживает в груди до боли родное, призабытое, а в памяти всплывала девичья фигурка в красной косынке и хромовых сапожках. «Значит, мы с ним друзья по несчастью. Ему тоже не повезло в любви». Но в следующую же минуту перед Артемом возникла обнаженная, распластанная на цементном полу с туго связанными над головой руками девушка, замученная Одарчуком-старшим. И вспомнился обезумевший от горя сын по ошибке расстрелянного Одарчуком-младшим старосты Прохора Кныша…

— И все же своего отношения к Ефрему я изменить не могу, — проговорил Артем ледяным голосом.

— Напрасно.

— А вот это мы еще увидим. Об этом, кстати, я буду говорить на партсобрании. Сегодня же!

XV

Вторую неделю рейдировал отряд в междуречье Здвижа и Тетерева. Не просто рейдировал, чтобы скрыть от врага место своего пребывания, а планомерно готовился к ожесточенному поединку с регулярными гитлеровскими подразделениями. Ночные переходы становились все длиннее, дневные занятия все напряженнее. Останавливаясь на привал где-нибудь в лесу, в болотистых пущах или в глухом овраге, все без исключения бойцы и командиры после короткого отдыха принимались за соленую партизанскую науку. Анализировали по рассказам Ляшенко блестящие операции щорсовцев и примаковцев во времена гражданской войны, извлекали уроки из печального опыта Бородача, учились владеть трофейным оружием и оказывать первую медпомощь раненым, выбирать самые выгодные позиции для отражения внезапных атак и маскироваться на местности, ускользать мелкими группами или поодиночке из плотного окружения, неслышно снимать вражеские патрули. А как только опускались сумерки, опять выступали в поход. На первых порах всем отрядом, а потом группами с тем, чтобы к утру по разным дорогам достичь заранее намеченного пункта сбора. И так день за днем.

И день за днем закалялись, приобретали опыт партизаны. По замыслу командования они должны были не только овладеть основами партизанской тактики, но и досконально изучить междуречье Здвижа и Тетерева. Именно этот район намечался в недалеком будущем как место основных боевых действий отряда. На этом особенно настаивал Бородач, которого Артем навестил вместе с Ляшенко незадолго до рейда.

— Жизнь жестоко отомстит вам, если вы не воспользуетесь редкими выгодами такой местности. С прошлой осени меня всюду носило, но такого края… Вы присмотритесь, какие здесь лесные массивы, какие болота, какое бездорожье! Да тут регулярным войскам гитлеровцев с их техникой абсолютно нечего делать: застрянут как пить дать. А разве карательным экспедициям угнаться за партизанами, когда они научатся по-настоящему рейдировать? В случае же беды отсюда можно перебраться в места еще более безопасные. Но главное не в этом. Подумайте, какое стратегически выгодное положение занимает район междуречья. Он, как меч, нависает над Киевом. Кто будет хозяином в треугольнике Иванков — Радомышль — Брусилов, у того будут фактически ключи от Киева. Ведь все шоссейные и железнодорожные магистрали, соединяющие Киев с западом, пролегают через этот треугольник. Я еще зимой облюбовал его для действий своего отряда, но… Мой вам искренний совет: осваивайте этот район и закрывайте на замок все подходы к Киеву. Вы представляете, какое значение имеют для фронта эти дороги?

И Артем, и Ляшенко понимали это прекрасно. Ни для кого не было секретом, что киевская железная дорога — едва ли не основная артерия, питающая немецкие армии на южном участке восточного фронта. И, ясное дело, если даже время от времени закрывать ее на замок, то это будет весьма ощутимой помощью советским войскам. Правда, они понимали и то, чего будет стоить им это блокирование железной и шоссейных дорог. Немецкое командование предпримет все возможное, чтобы обезопасить их, бросит на уничтожение смельчаков не только карательные экспедиции, но и регулярные войска. Поэтому вывод напрашивался единственный и недвусмысленный: пока есть время и хоть малейшая возможность, нужно усиленно готовиться к предстоящим схваткам с врагом.

И отряд готовился. Рейдировал между Здвижем и Тетеревом, намеренно избегая стычек с оккупантами. За оружием и продовольствием Заграва и Довгаль со своими хлопцами ходили по очереди под Малин, Бышев и даже на Фастовщину, Васильковщину. Основное же внимание уделяли повседневной боевой подготовке и тщательной разведке края. Не было такого дня, чтобы партизанские посланцы не направлялись в отдаленнейшие уголки междуречья. Одни из них имели задание разыскать и установить контакт с тамошним подпольем, другие шли, чтобы разузнать о местонахождении и численности вражеских гарнизонов. Все полученные сведения тщательно собирались, уточнялись и систематизировались Витольдом Сосновским, которого Артем еще в день принятия отрядом присяги назначил своим помощником по разведке.

Выбор Артема был не случаен. Неразговорчивый и нелюдимый Ксендз-Сосновский проявил к этому делу склонность уже во время первой боевой операции, когда сумел захватить все документы карательного спецбатальона. И позже он всегда собирал всяческие разведданные, хотя никто его и не обязывал. Казалось, для Ксендза было наслаждением колдовать над картой, рыться в случайно захваченных немецких документах, по незначительным деталям разгадывать вражеские намерения. Однако приказ о своем назначении он воспринял без видимого энтузиазма. Как и раньше, делал свое дело тихо, незаметно, не проявляя ни особого старания, ни лени. Лишь в конце второй недели похода, когда отряд оказался вблизи села Забуянье, он взял слово на очередной летучке командиров.

— Я далек от мысли навязывать кому-либо свои мысли, но, если разрешите, могу высказать некоторые соображения, — начал он, словно извиняясь. — Мы слишком увлеклись рейдированйем. Обстановка требует приступить к более активным действиям. Как видно из немецкой печати, гитлеровские армии перешли в решительное наступление по всему южному фронту. Харьковская операция, бои на Керченском полуострове, под Севастополем… О настоящем размахе этого наступления трудно судить по фашистской пропаганде, но для меня лично ясно одно: советским войскам сейчас очень нелегко. Поэтому целесообразно было бы… Да вы сами хорошо понимаете: условия для этого сейчас благоприятны. Регулярных немецких войск в районе междуречья мало. Не во всех селах выявлены даже полицейские посты, тем более — гарнизоны. Но там, где они есть, в нашем успехе можно не сомневаться. В крае наблюдается нарастание повсеместного отпора оккупантам. Не сочтете же вы случайностью тот факт, что ни в одном из окрест лежащих гебитскомиссариатов даже наполовину не выполнены планы весеннего сева, сбора пожертвований в фонд армии фюрера, отправки рабочей силы в Германию. Установлено, что по лесам прячется немало местной молодежи, которая спасается от немецкой каторги. Надо подумать, как собрать воедино этих беглецов и повести их за собой…

— А как с местными партизанами? — спросил кто-то из командиров отделений. — В этих краях они должны быть.

— Конечно, есть. По крайней мере на след одной партизанской группы мы напали. Но чтобы наладить связь… Это какая-то очень загадочная группа. О ней ходит столько разных слухов! Специализируется якобы на том, что похищает немецких офицеров и высоких чинов из местных предателей. Лишь позавчера они схватили заместителя начальника макаровской полиции. И знаете где? В самом центре Макарова!

Заграва процедил сквозь зубы:

— Подумаешь, геройство! Да кому нужен какой-то там задрипанный макаровский полицай? Гитлеровских псов по одному не выловишь, их надо уничтожать оптом! А это все — фейерверки! Одарчуковщиной пахнет!

— А знаете, об охоте на немецких офицеров я слыхивал еще до встречи с вами, — морщит в раздумье лоб Матвей Довгаль. — Только все те операции население приписывало Калашнику… Слушайте, а что, если в самом деле где-то поблизости действует отряд настоящего Калашника? Пусть не весь отряд, а лишь отдельная группа охотников на вражеских офицеров?..

С Матвеем не спорят, но и соглашаться не соглашаются. Да он и сам мало верит в свое предположение. Разве прославленный генерал Калашник ограничился бы такими мелочами, как похищение всяких там тыловых фашистских крыс!

— А по-моему, это местные герои-кустари! — режет Заграва.

— Не убедительно! — встревает в разговор Артем. — Скажи, ради боги: зачем местным патриотам умыкать тех песьеголовцев, когда их значительно проще уничтожать? Где логика?

Заграва молчит.

— Так может действовать только спецгруппа… Например, чекистская, — замечает Данило.

В Ляшенко стрелами впиваются радостно-удивленные взгляды. А что, если и в самом деле в район междуречья переброшена через линию фронта чекистская группа со специальным заданием?

— Лично я ничуть не сомневаюсь, что советское командование придает Киеву исключительное значение, — возводит Данило свою догадку на крепкие опоры доказательства. — Исходя из стратегических и из политических соображений. Поэтому нет ничего удивительного в том, что под Киевом вдруг появляется загадочная группа, которая охотится на немецких офицеров и чиновных предателей.

— В таком случае эта группа должна поддерживать связь с Центром… — рассуждает вслух Артем. — В таком случае, если бы нам удалось встретиться с этой группой, мы могли бы связаться с Центром…

Повисает какая-то тревожно-сладостная тишина. Слишком неожиданно сваливается на них все это, чтобы в него можно было так сразу поверить. До сих пор они и мечтать не смели о регулярной связи с Большой землей, потому что даже обыкновеннейший приемник был для отряда неразрешимой проблемой. А тут тебе…

— Слушай, дорогой! — Заграва схватил Ксендза за грудки, даже затрещала ткань сорочки. — С той группой нужно как можно скорее встретиться! Понимаешь?

Сосновский высвободился из рук Василя и, посмеиваясь, съязвил:

— Благодарю за мудрое указание. Без него я и в самом деле не знал бы, что предпринять!

— Эх ты, голова садовая! К нему как к другу, а он… Ну, смейся, смейся, коли так весело!

— Смешного тут мало, — встал на защиту Загравы Довгаль. — Василь дело говорит: с этой группой надо любой ценой установить контакт.

— У вас есть конкретные предложения, как это сделать? — спросил Ксендз с преувеличенной любезностью.

Довгаль сконфуженно пожимает плечами:

— Конкретные предложения?.. Надо подумать…

Ксендз с деланной любезностью кланяется Матвею. И бросает колко:

— Вот в этом я с вами согласен: подумать действительно надо.

— Да где уж нам, бедолагам! — вспыхивает Заграва, багровея в лице. — Ты ведь у нас только один способен думать.

Артем сердито зашевелил бровями.

— Опять сцепились! И когда только вам надоест шпынять друг друга? Ну, как дети! Чтобы я больше не слыхал подобной музыки!

Страсти медленно утихают, остается неловкость. Но и она исчезла, когда в разговор вмешался Ляшенко:

— Все в порядке, комиссар. Истина, как известно, рождается в спорах.

— Сейчас не до споров, сейчас дело надо делать. Витольд Станиславович, ваши предложения.

Ксендз удивленно и даже обиженно взглянул на Артема: разве, мол, тебе неведомы мои предложения?

— Расскажите всем, как собираетесь встретиться с загадочной группой.

Тот пожал плечами, начал с заметной неохотой:

— Лично мне вряд ли удастся это сделать, но если взяться всем отрядом… Самые большие надежды я возлагаю на местных патриотов. Нельзя же предполагать, что та группа действует в вакууме, без каких-либо соприкосновений с населением. Им ведь надо же что-то есть, где-то спать в ненастье, у кого-то расспросить про глухую дорогу. Без помощи населения им не обойтись. Так что нам следует разыскивать людей, которые связаны с похитителями немецких офицеров.

— Послушайте, а ведь он дело говорит! — воскликнул кто-то из присутствующих.

— А по-моему, это самый сложный и самый трудный путь к цели, — упрямо держался своего Василь.

— Возможно, — Ксендз принял это возражение совершенно спокойно. — Но зато такой путь и самый надежный. Конечно, носиться полесам в надежде на случайную удачу намного легче… Но кто гарантирует, что нам повезет, что мы случайно встретимся с той группой?.. Можно передавать через надежных лиц призывы к загадочным похитителям, но кто уверен, что они откликнутся на наши призывы?.. Можно еще… Да много чего можно! Но все такие мероприятия, как говорится, половина на половину. А нам надо действовать наверняка. Поэтому я и считаю: самое реальное — положиться на местных подпольщиков. Тем более что за последние дни удалось связаться с патриотическими группами в Блидче, Кухарях, Кодре…

— Непременно побывайте в селе Крымок, — советует Довгаль, — там еще зимой действовала крепкая подпольная организация.

В знак согласия Ксендз кивает головой.

— Все это хорошо, однако на какое время могут растянуться подобные поиски? На месяц, на два? — ни к кому не обращаясь, спрашивает Ляшенко. — А откуда известно, что предполагаемая группа чекистов будет оставаться в этом районе еще месяц? Может, она уйдет отсюда через неделю?

Вопросы Ляшенко повисают без ответа. В самом деле, кто может с уверенностью сказать, до каких пор будет оперировать между Здвижем и Тетеревом та группа? Ясно одно: чекисты пробудут здесь столько, сколько им понадобится для выполнения боевого задания. А какое оно у них? Сколько времени потребуется на его выполнение?

— Слушайте! — внезапно восклицает Заграва. — Кажется, придумал! А что, если ударить по вражеским гарнизонам так, чтобы с них перья полетели! И не откладывая, а прямо с сегодняшнего вечера! Если хорошо за это дело взяться, то за какую-нибудь неделю в междуречье и следа их поганого не останется.

— Ну а дальше что? — это спрашивает Ксендз.

Василь метнул на него презрительный взгляд, ответил его же словами:

— Думать надо, уважаемый! Когда очистим этот район, все подпольщики и партизаны придут к нам сами. И той группе нечего будет таиться, запросто войдем с нею в контакт.

— Слишком уж просто у тебя все получается, — качает головой комиссар.

— А что тут долго мудрить?

Ксендз громко фыркнул и отвернулся.

Заграву так и передернуло. Он оглянулся вокруг в надежде найти поддержку, но тщетно. Артем, насупившись, счищал с сапог грязь; Ляшенко почему-то заинтересовался верхушками сосен: задрав голову, он мечтательно смотрел, как тихонечко раскачиваются под легким ветром, таинственно шепчутся о чем-то их зеленые шапки. Из командиров отделений тоже никто не проявил восторга от предложений Василя.

— Чего ж вы молчите?

Артем устало поднимает голову:

— Разве не ясно? Не подходит такой план. С той группой мы, возможно, и свяжемся, но свой отряд погубим наверняка.

— Почему? Да если мы наладим постоянную связь с Москвой…

— А кто даст гарантии, что та группа прислана именно из Москвы? Это же только мое предположение, — не отрывая взгляда от верхушек сосен, молвил Ляшенко. — А вдруг выяснится, что это местные патриоты?..

— Даже тогда мы не останемся в проигрыше, — не сдается Заграва.

— А о мирном населении ты подумал? — повышает голос Артем. — Неужели после Миколаевщины не представляешь, какую кровавую бойню устроят в междуречье фашисты? Десятки сел уйдут с дымом, реки невинной крови прольются, если мы поднимем такую заваруху.

— Так что же, сидеть сложа руки?

— Брось дурнем прикидываться, Василь! — Артем уже начинал выходить из себя. — Мы прибыли сюда бороться! И мы будем бороться! Но так, чтобы приносить народу пользу, а не кровь и муки. Я за то, чтобы принять план товарища Сосновского. Может, он и не безупречен, но лучшего нам здесь не предложили. Отныне все силы — на установление связей с местными патриотами.

XVI

…Снился Артему Днепр во время половодья. Неудержимый, разгневанный. Берега затерялись вдали, даже горизонт улавливался лишь по темному шву на голубом полотнище неба. Только один раз довелось Артему наяву увидеть таким Славутич — когда прибыл в Кичкас в эшелоне добровольцев на ударную стройку первой пятилетки. И вот через столько лет привиделся во сне ему Днепр, подминающий под себя берега.

И что самое удивительное: он, Артем, неведомо каким путем оказался среди этой разъяренной стихии. Один как перст. Куда ни кинет глаз, всюду бушевала, пенилась, бесновалась мутная ледяная вода. Крутые волны с пенящимися белыми гребнями одна за другой наваливались на него, забивали дыхание, туманили взор. И как он ни барахтался, как ни старался выплыть на спокойные прибрежные плесы, не удавалось: не под силу было состязаться с осатаневшим водоворотом. Ошалевшая стихия забавлялась им, как мелкой иголкой хвои, кружила, вертела, швыряла и стремительно несла в неизвестность. И он все четче и четче осознавал: без посторонней помощи ему не вырваться из этой купели, ибо с каждым мгновением усиливался грозный клекот впереди. То ревели пороги. Словно в предчувствии своей близкой беды, Днепр жаждал отомстить хотя бы одному из тех смельчаков, которые решились накинуть на его могучую шею железобетонный хомут. Артем слышал немало легенд про кровожадность Кодака, Лохани, Дзвинца, а особенно Ненасытца, двенадцатью отвесными скалами пересекавшим реку, поэтому не надеялся проскочить через каменные зубы днепровских порогов. Охваченный отчаяньем, почувствовал, как наливается тяжестью, немеет тело. И отчетливо понял: конец…

— Командир, слышишь, командир! — вдруг донеслось сквозь рев порогов до его слуха. (Многие называли теперь Артема не только комиссаром, но и командиром.) Чья-то рука затрясла его плечо.

С нервной поспешностью Артем схватился за эту руку, раскрыл глаза. Теплая летняя ночь, подернутая сеткой мелкого дождя, монотонный шепот соснового леса. Артем скорее угадал, чем разглядел, Заграву.

— Слушай, командир, с четвертого поста сообщают: в Забуянье — стрельба.

После такого тяжелого сна весть эта не встревожила Артема. Стреляют? Ну и что? Разве стрельба сейчас такое уж диво? Но он был бесконечно благодарен Василю за то, что тот вырвал его из ледяной купели.

— Который час?

— На третий повернуло… Там, говорят, бой.

Поднялся со своей походной постели под соседней телегой Сосновский, бросил в ночь тревожные слова:

— Не Ляшенко ли с Довгалем на карателей напоролись?

— Вот и я так думаю, — ответил Василь.

Острая тревога молнией испепелила в сознании Артема картины сновидений. Он вскочил на ноги. Зачем-то выхватил недавно раздобытую Довгалем ракетницу и застыл в раздумье.

— Нет, не может быть! — сказал после небольшой паузы. — Возвращаться им еще не время. И не таков Данило, чтобы заваривать кашу под боком у отряда.

Однако это никого не успокоило.

— Все могло случиться. Думаешь порой одно, а получается другое, — вмешался в разговор с соседней брички Петро Косица.

— Так что же будем делать, командир?

«В самом деле, что делать? Махнуть рукой на эту стрельбу? А если там истекают кровью в неравном бою Данило и его спутники?.. Немедленно поднять по тревоге отряд и ускоренным маршем отправиться в село? Только что получится, если весь этот тарарам фашисты подняли нарочно, чтобы выманить из леса партизан? От врага всего можно ждать…» Разумнее всего, конечно, было бы выслать разведку, а уж потом решать, что делать. Однако Артем отказался от этой мысли: пока разведчики пробегут в два конца, в Забуянье все закончится.

— Нет, я не верю, я просто не могу допустить, чтобы Ляшенко ввязался в перестрелку. Да и как он мог оказаться в Забуянье? Его маршрут пролегает в десятках километров оттуда.

— Ну, а если беда настигла не Ляшенко, а кого-то другого, разве от этого легче? — говорит Косица, подойдя к товарищам. — Ясно, что там сейчас в беде наши товарищи. Думаете, немцам большая охота поднимать среди ночи ни с того ни с сего такую бучу? А вдруг и Забуянье решили спалить?

— Сомневаюсь, — возразил Сосновский. — Карателям нет никакой нужды поднимать стрельбу среди ночи. Что им, дня мало?

— Так, может, ты откроешь нам глаза на то, что там творится? — недружелюбно обратился к нему Заграва.

— Прости, но я не пророк и открывать глаза никому не собираюсь. Могу только высказать предположение, что в Забуянье напоролась на засаду та самая загадочная группа. Уже несколько дней она не дает о себе знать, и у меня такое впечатление, точнее — предчувствие, что те прослышали о нашем отряде и все эти дни искали к нам пути.

Василь готов был расцеловать Ксендза, простить ему и всегда насмешливый тон, и ехидные усмешечки, только бы исполнилось это его предположение.

— Слушай, командир, — схватил Василь Артема за руку. — Что нам терять в догадках время? Разреши, я со своими хлопцами махну туда и обо всем разузнаю на месте!

Артем и сам готов был кинуться в Забуянье, хотя вероятности встретиться там с посланцами Большой земли почти никакой.

— Буди хлопцев! — говорит он. — Поведешь их, но гляди у меня… Семь раз отмерь, раз отрежь!

— Будь спокоен, командир, дров не наломаю! — И, радостный, нырнул в темноту.

Короткая команда. Лязг железа, дружный топот, скрип колес… В считанные минуты три брички с вооруженными партизанами уже катились по лесной дороге. Ездовыми были миколаевщане, которые знали здешние леса и обещали пробраться до Забуянья кратчайшим путем. Ехали молча: все мысли были там, откуда доносилась стрельба. Ехали с трепетным ожиданием боя. За последние полторы недели им довелось побывать во многих селах и хуторах от Брусилова до Иванкова, но ни одна из этих ночных вылазок не волновала так, как нынешняя. То были будничные, так сказать, вошедшие в привычку рейды с четко очерченными задачами — ознакомиться, к примеру, с местностью, приучить себя к ускоренным переходам, раздобыть для отряда провиант или оружие. А вот сегодняшний внезапный рейд…

— Э-э, вы поглядите, что там творится! — послышался визгливо-нервный возглас Косицы, когда впереди расступились сосны.

Брички мигом вырвались на опушку и круто остановились. Спрыгнув на землю, партизаны уставились в ту сторону, где гигантское пламя разрисовывало кроваво-красными всполохами низкое облачное небо.

— Село жгут, гады!

— А стрельба… Слышите, какая там идет стрельба?..

— Дак чего же мы тут стоим? Спешить надо!

И все без команды бросились напрямки к освещенному пожаром селу. Трещали колеса в выбоинах, дико храпели и становились на дыбы ошалевшие кони, спотыкались и со всего разгона падали на землю Загравины хлопцы, но сразу же вскакивали и, подавляя боль, бежали, бежали, будто и не они только сегодня вечером возвратились из дальнего похода.

Вот наконец и первые усадьбы. На багровом фоне мрачные и молчаливые, как древние курганы-могилы, проступают силуэты хат. Заграва с Косицей бегом бросились к одной из них.

Вызвали на порог перепуганного старика:

— Что за стрельба в селе?

— Да откуда же мне знать? Палят вон, убивают…

— Кто? Немцы, полицаи? Тот только руками развел:

— Теперь столько всякого люда по ночам шляется. Вчера на машинах какие-то прикатили…

Заграва в сердцах сплюнул и позвал Косицу:

— Пойдем! Увидим на месте.

— А может, сначала я со своим отделением? — сказал на ходу Косица. — Разведаем, что к чему, а тогда уже и вы…

Заграва не ответил. Бежал по грядке, путаясь в картофельной ботве, и молчал. Только возле бричек крикнул:

— За мной!

Партизаны ждали этой команды, однако же короткое это «За мной!» почему-то сейчас прозвучало для них как приговор. От самого лагеря они думали о стычке с врагом, искренне стремились приблизить ее, сейчас же, когда этот миг наставал, каждый вдруг понял: впереди межа, переступить которую суждено не всем. Нет, они не боялись, просто их угнетала неизвестность. Но это продолжалось недолго. Только Заграва сделал первый шаг, вся группа дружно устремилась за ним.

Выбрались на пустынную улицу и замедлили шаг. Съежившиеся, настороженные фигуры, зоркие взгляды, а на устах немая тревога: куда-то выведет эта дорога?

До места перестрелки оставалось рукой подать, когда они вдруг остановились. Услышали впереди хриплый крик и остановились. Трудно было понять — команда это или просто невольный стон смертельно раненного, однако стало ясно: дальше идти по улице таким скопом опасно.

Заграва подозвал командиров отделений, приказал им развернуть брички и на всякий случай перекрыть выход из села.

— А ты со своими, — обратился он к Косице, — дуй к центру. Разведай, как там и что. Только без фейерверков. И не задерживаться.

— Ясно! — Петро махнул хлопцам рукой и пустился бегом туда, где вели огненную перепалку пулеметы.

Вслед за Косицей в темноту нырнуло с десяток партизан. Около догорающей хаты неслышно перемахнули через ветхий забор, шуганули, как привидения, в темный настороженный сад. Стремительная перебежка — и вот они уже перед вылизанным красноватыми отблесками майданом. Не сговариваясь, залегли в бурьяне, притаились.

— Идеальное место для наблюдения. Все как на ладони, — слышит Косица шепот скупого на слова Кирилла Колодяжного. И у него легчает на сердце от сознания, что Кирилл рядом. Как-то так уж повелось, что во всех операциях они неразлучны, всегда оказываются рядом.

— Да, место хорошее, — соглашается Косица, не отрывая глаз от громоздкого, похожего на клуб или школу, строения по другую сторону майдана.

В мерцающем свете угасающего пожара ему видны исклеванные пулями стены, провалы окон с выбитыми рамами, сорванные с петель двери. Даже и не знакомому с военными премудростями человеку нетрудно было понять, что это здание подвергалось продолжительному обстрелу. Собственно, стрельба и сейчас не утихала ни на миг. Особенно бесновались пулеметы: один — с крыши каменной коробки с непомерно большими квадратами окон, очевидно, магазина; другой — с противоположной стороны, из-за крыльца крытой железом хаты. Изредка из темных квадратов окон каменной коробки строчили и автоматы. Но только изредка.

«Выходит, вся эта баталия идет между теми, кто засел в доме, и теми, кто их осаждает, — отметил про себя Косица. — Только зачем столько канителиться с осажденными? Выслать бы гранатометчиков, прикрыть их плотным огнем, и тех, что в доме, тогда поминай как звали. А эти…» И тут ему вдруг показалось, что осаждающие не очень-то и стремятся выкурить осажденных из дома. И чем дольше он вслушивался в размеренный, несколько рваный ритм перестрелки, тем больше утверждался в своей догадке: осаждающие умышленно не идут на приступ, а словно бы чего-то выжидают. Осветили осажденный дом и выжидают. Но чего?

— Что за чертовщина? Ни бельмеса не разберу, что тут делается! — сердито сопит на ухо отделенному Колодяжный.

— Я тоже ничего в толк не возьму…

— Не нравится мне все это.

— «Языка» бы взять! — слышит Косица с другой стороны.

«Правда, без «языка» в такой ситуации не обойтись. Это — единственная возможность установить, что тут происходит», — решил отделенный. Вместе с Колодяжным он уже приготовился рвануть за «языком», как невдалеке раздался стон. Потом долетело приглушенное:

— Минуточку, герр шарфюрер, одну минуточку… Сейчас герр доктор поможет…

А вскоре из темени вынырнули двое. В немецкой форме, с раненым на руках. Тяжело дыша, они быстро прошли в нескольких шагах от партизан. И партизаны поняли: каратели! И, наверное, из батальона особого назначения.

Косица толкнул Колодяжного под бок: мол, последи, куда они. Кирилл мгновенно растворился в ночи. А через несколько минут уже докладывал Косице:

— Там, при дороге, крытые немецкие грузовики. Их три, — и показал на темные силуэты, которые партизаны приняли было за придорожные кусты.

Теперь Косице стало ясно: раз здесь, на майдане, хозяйничают каратели, значит, в доме кто-то из наших. Но каким образом они попали в ловушку? Над этим, однако, некогда было ломать голову. Главное состояло в том, чтобы вызволить своих из каменного мешка. Каким путем? Вступать в бой с карателями? Но сколько их и где сосредоточены основные силы?

Перед глазами его ни с того ни с сего вдруг всплыла знакомая с детства окраина города. Морозная лунная ночь, искрящийся снег, застывшие тени, синяя тишина… Они с батьком спешат домой — несут выменянный в селе на последнюю одежонку небогатый харч, которого ждут опухшие от голода мать и младшие братья. Петро давно уже стал уставать и с благодарностью взглянул на отца, когда тот замедлил шаг. Тут он увидел впереди, на перекрестке, троих в масках. Оглянулся — сзади трое таких же. «Банда Товкача! — пронеслось в голове, и он почувствовал, как деревенеют ноги. — Неужели батько ничего не видит?» «Тату…» — раскрыл было рот, но отец внезапно ударом ноги толкнул его в чью-то открытую калитку, а сам с криком: «Бандиты! На помощь!» — бросился к тем троим, что стояли на перекрестке. Пока он, безоружный, боролся с бандюгами, Петру удалось выбраться задворками на соседнюю улицу, а оттуда домой, хотя никто его там уже не ждал. И только много позже Петро понял, что в ту морозную лунную ночь двадцать первого года батько ценой собственной жизни спас его, последнего из рода Косиц.

— Так что же будем делать? — в который уже раз шепчет ему на ухо Кирилл.

— Что-то будем… — бормочет Петро машинально, все еще удерживая в памяти дорогие черты отцовского лица. Опомнившись, позвал: — Хайдаров!

— Моя есть, командир!

На лицах у всех невольные улыбки. Всегда, когда начинал говорить Хайдаров, партизаны не могли не улыбаться. Низенький, круглоголовый, дружелюбный и постоянно веселый, этот сын солнца и пустыни появился в отряде вместе с группой бывших военнопленных, освобожденных Ляшенко и Мажарой из лагеря, и успел обрести признание непревзойденного затейника-юмориста. Во время ночных переходов или полевых занятий, когда даже самые выносливые чуть не валились с ног, Хайдаров рассказывал такие небылицы, что у всех надрывались от смеха животы. Но больше всего его любили и уважали, конечно, за чистую душу, доброе сердце и зоркий, как у степного орла, снайперский глаз.

— Слушай, Хайдаров, пулемет, что на крыше стучит, видишь? Мог бы ты заткнуть ему глотку?

Хайдаров, даже не взглянув в сторону, где буйствовал пулемет, обиженно пожал плечами: мол, к чему эти вопросы, разве я уже не доказал свое умение?

— Так вот, возьми себе в помощники Мотренко, и, как говорится, с богом! А ты, Кирилл, — обернулся Косица к Колодяжному, — прихвати подручного и накрой пулемет за крыльцом. Ну, а потом задайте гадам такого перцу, чтобы не только в носу закрутило, а еще кое-где… Словом, поднимите вселенский хай. Нужна паника… Ясно?

— Ночь темный, фриц темный, а твой намерений ясный, камандир! Моя твоя понял.

— Что-что, а панику поднимем, — Колодяжный стиснул локоть Косицы.

Минута — и Хайдаров с подручным двинули в одну сторону, Колодяжный со своим напарником — в другую. Косица же с оставшимися людьми направился к замаскированным грузовикам.

Шли осторожно. Все время перед глазами Косицы почему-то стоял покойный батько. Без кровинки в лице, словно окаменевший, но напряженный, готовый броситься на вооруженных бандитов, чтобы ценой собственной жизни дать возможность сыну избежать смерти…

Подошли почти вплотную к грузовикам, возле которых суетились какие-то фигуры. Косица подал знак приготовить гранаты и залечь.

Ожидание, ожидание…

«Да когда же замолчат пулеметы? Почему так долго тянут Хайдаров и Колодяжный?» — думал каждый. А пулеметы попеременно, неторопливо высекали огненную дробь по стенам дома.

Но вот у дома гулкое — га-ах! И спустя мгновение, как эхо, у крыльца хаты рванул второй взрыв. И сразу же над селом повисла густая, жуткая тишина. Но лишь на какой-то миг. Потом с обеих сторон дома застрочили автоматы. Партизанские автоматы!

Прикусив губу, Косица вслушивается в их нарастающий клекот. Затем стремительно поднимается на одно колено и что есть мочи кричит:

— По машинам! Партизаны в селе.

И тут произошло то, на что и рассчитывал сообразительный Косица. Ошарашенные, деморализованные неожиданным огневым ударом в спину, каратели, как утопающие за спасательный пояс, сразу же ухватились за эту команду. Оставив свои укрытия, они наперегонки помчались через площадь к машинам, где их поджидали народные мстители. Гром гранатных взрывов, густой стрекот автоматов, предсмертный хрип, проклятия…

Когда в селе подле места пожара зачастили взрывы, Заграва сразу догадался: это Косица! Приказав ездовым оставаться у подвод, он, не помня себя от ярости, рванулся с основными силами к месту боя. «Пошли дурака богу молиться, он и лоб расшибет, — костерил мысленно на ходу Косицу. — Говорил ему как человеку: не делай фейерверков, так нет же, полез в эту кашу. Ну, сейчас ты у меня запоешь, голубчик!»

Внезапно из-за поворота улицы на бешеной скорости выскочил легковой автомобиль с погашенными фарами. Василь каким-то чудом успел отскочить к тыну, а командир второго отделения, богатырского роста Иван Чупира, бежавший следом… Он и вскрикнуть не успел, как оказался под колесами. Машина, не снижая скорости, понеслась наутек, а ошеломленные партизаны не успели даже выстрелить вслед. Но ведь там, куда она неслась, стояли, перегородив улицу, брички. И буквально через мгновенье партизаны услышали глухой удар, треск, звон разбитого стекла, а потом автоматную очередь.

— На помощь ездовым! — скомандовал тем, кто подоспел на помощь, Заграва, а сам устремился к Чупире.

— Мертв! — глухо произнес кто-то из партизан, стоявший на коленях возле недвижного командира отделения.

Василь почувствовал, как в груди круто поднимается густая, удушливая волна, но усилием воли сдержал ее, не дал выплеснуться наружу. Лишь зубами заскрипел и крикнул:

— За мной! Чупиру подберем после!

Когда они выбежали на майдан, там стрельба уже стихла. Лишь отдельные выстрелы то с одной, то с другой стороны испуганно рвали предутреннюю тишину. В мигании догорающих огней увидели мрачный каменный дом с темными провалами вместо окон и дверей, начисто развороченную крышу лавчонки и какие-то странные, похожие на мешки, холмики, множество холмиков повсюду. И ни одной живой души.

Но вот к ним метнулась быстрая тень.

— Стой! Стрелять буду!

— Зачем моя стрелять? Фрица стреляй…

— Хайдаров? Ты что тут делаешь?

Хайдаров приблизился. Он весь был увешан трофейными автоматами и сумками с магазинами, набитыми патронами.

— Секир башка фрицу делаю…

Подошел Мотренко, тоже с богатыми трофеями. Потом, зажимая ладонью рану на шее, из которой сочилась кровь, подошел Кирилл Колодяжный, за ним Пилип Гончарук…

— Что вы тут натворили? — набросился Василь на Колодяжного.

— Разве не видишь? Карателей расчихвостили, — кивнул он на площадь.

— А я приказывал это делать?

Но Кирилла не так легко сбить с толку:

— Совесть приказала, товарищ взводный. И обстановка требовала. Не используй мы момента, неизвестно, продержались бы те, осажденные, в доме. Они почти уже не отстреливались.

— Какие осажденные? Где они?..

Только после этого соратники Косицы хватились: в самом деле, а где же осажденные? Бросились к дому, позвали — ответа нет. Заглянули внутрь — опрокинутые столы, осколки стекла, патронные гильзы, обвалившаяся штукатурка…

— Кого же вы спасали? — пришел в ярость Заграва. — Косицу ко мне!

— Косицу к взводному! Косицу!.. Косицу!.. — понеслось по майдану.

И вдруг от дороги, где пламя с жадностью пожирало подорванные вражеские грузовики, донеслось глухое и скорбное:

— Нет больше Косицы…

Все мигом бросились туда. В багряных сумерках еще издали увидели, как их товарищи склонились над неподвижным телом командира третьего отделения.

— Он вызвал огонь карателей на себя, чтобы дать возможность осажденным выскользнуть из каменной ловушки. И вот…

Заграва глядел на безвольно раскинутые руки Петра, на темную от крови прядь волос, прилипшую к потному лбу, и острое чувство вины перед погибшим товарищем охватило его. Себе-то он мог сознаться, что часто был не справедлив к Косице. И не потому, что тот в чем-то был виноват, а просто не мог забыть, что именно Косица ходил в ближайших подручных у Одарчука.

— Чудин! — позвал Заграва единственного оставшегося в живых командира отделения своей роты. — Будешь вместо меня. Следи за порядком! — Заграва опустился на колени у тела Петра. И через несколько минут: — Возьмите его. Хоронить будем всем отрядом.

Колодяжный, Гончарук, Хайдаров подняли на руки тело друга, и печальная процессия медленно тронулась к подводам.

А там, в свою очередь, произошло следующее. Только Заграва с партизанами бросился на помощь отделению Косицы, как к ездовым подлетел черный автомобиль и с полного хода врезался в бричку. Кто-то из партизан чесанул по нему из автомата.

— А растуды твою!.. — прозвучало в ответ из автомобиля.

Дверца машины резко распахнулась, и из нее выскочил с автоматом в руках, в немецком мундире здоровенный мужичина. Двое ездовых из миколаевщан метнулись в разные стороны, притаились за бричками. А Семен Синило, сподвижник Ляшенко еще по подполью, так и замер на месте:

— Одарчук?!

И, не вырвись у него этот невольный возглас, разъяренный Ефрем наверняка прошил бы его автоматной очередью.

— Синило?! — голос Одарчука прозвучал не менее удивленно. — Так это ты, стервец, стрелял в меня, кат бы тебя взял!

— Кто же знал… Темень такая…

— Вот я тебе сейчас присвечу…

Но в это время из-за брички решительно раздалось:

— Ни с места! Стрелять буду без предупреждения!

— Это кто еще такой храбрый? — остановился в нерешительности Одарчук.

Из машины со стоном, обхватив руками иссеченную разбитым стеклом, залитую кровью голову, вывалился Омельченко.

— Батьку, с Ребром худо… Подстрелили, гады!

Одарчук кинулся к машине. Нырнул в ее металлическое чрево, и оттуда долетел его гневный голос:

— Чтоб у вас руки отсохли, паршивцы! Фашистская пуля Ребра в бою обошла, так вы постарались… Чтоб вам добра не видать на этом свете! — Потом высунул голову и еще громче: — Какого черта стоите? Помогите вытащить…

Синило поспешил на помощь. Вместе с Ефремом и Омельченко они подняли на руки бессознательного Ребра, осторожно положили на бричку, на рассыпанное влажное сено, и стали разрывать на нем одежду, чтобы перевязать раны.

— Руки вверх! — неожиданно раздался рядом властный голос.

Омельченко и Одарчук схватились за оружие. И неизвестно, что бы тут произошло, если бы Синило не предупредил партизан из отделения Чупиры:

— Что вы, хлопцы? Это же Одарчук!

— А хотя бы и матерь божья с младенцем, все равно руки вверх! Эти субчики отделенного убили!

— Не может быть!

— Поди погляди. Чупира недалеко отсюда лежит. У поворота…

Вышли из своих засад миколаевщане, подошли к толпе.

— Получается, этот «батько» всюду свой след кровью окропляет. У нас Кныша ни за что угробил, здесь — Чупиру… Но теперь и мы предъявим ему счет. А ну, чего стоишь, бандитская морда? Сказано: руки вверх!

Никогда и никому еще не удавалось сломить Ефрема, поставить на колени. И сейчас ни за что бы не позволил он этим безусым юношам так дерзко разговаривать с собой, если бы не чувство вины, и даже не столько чувство вины, сколько стремление доказать всем в отряде, что его совесть осталась такой же чистой и незапятнанной, как и в далекие годы гражданской войны. Именно это стремление и вынудило его впервые в жизни наступить на горло собственной гордыне. Синило даже отвернулся, чтобы не видеть, с какой болью поднимает грозный батько вверх руки.

— Мне бы комиссара повидать, — усталым, словно бы даже надтреснутым голосом произнес Одарчук.

— За старшего здесь Заграва.

— Позовите его.

— Сам придет, когда потребуется.

Охранять Одарчука и Омельченко вызвались хмурые и решительные миколаевщане, а двое из отделения Чупиры стали осматривать покореженную машину.

— Э-э, да здесь еще один притаился. А ну, вылезай, голубчик! Быстро!

Однако в раскрытой дверце никто не появлялся.

— Ты еще будешь норов свой показывать! — негодовал кто-то из партизан, толкая ногой затаившегося пассажира.

— Он сам не выберется, связан! — произнес глухо Одарчук.

Хлопцы мигом вытащили связанного. Он был в одном белье, едва держался на ногах и сердито порывался что-то сказать, но ему мешал кляп. Партизаны вытащили кляп, и не без сочувствия кто-то из них спросил:

— Ты кто такой? Как очутился в машине?

— Спросите этих бандитов, — прохрипел тот в ответ. — Развяжите, бога ради, руки!

— Вы что?! — рванулся к связанному Одарчук, но дорогу ему преградило дуло автомата. — Не вздумайте! Это палач, командир карательного батальона… Столько недель я гонялся за ним, пока не заарканил!

Партизаны недоуменно смотрели то на связанного, то на Одарчука: как все это понимать? Однако у них не было времени разбираться, что к чему. Карателя связанным подтолкнули к Омельченко и Одарчуку. Пошли за телом Чуприны. Вернулись вместе с теми, кто нес тело Косицы.

Одарчук, лишь только увидел Заграву, сразу к нему:

— Здоров, Василь! Ну и встречу ты мне устроил, кат бы тебя взял!.. Тут вот, понимаешь, катавасия вышла. Хлопцы меня чуть ли не за самого Гитлера приняли. Ты скажи им…

Но Заграва будто и не слышал его. Ледяным взглядом прошелся по задержанным и, не скрывая презрения, сказал:

— Уже и вырядиться успели…

Одарчук в ответ:

— Будто не понимаешь, для чего? К гадючьей норе с красным флагом не очень-то подберешься. Пришлось под эсэсовцев маскироваться…

— Это ты на суде расскажешь…

— На каком суде? — У Ефрема перехватило дыхание. — Что ты несешь?

— То, что слышишь. Есть решение судить тебя за разбой и измену.

— Какой разбой, какая измена? — воскликнул молчавший до того Омельченко.

К нему мигом подскочил один из охраны:

— Прикуси язык, не то укорочу!

Омельченко опустил руку в карман за оружием.

— А почему это вы их не разоружили? — накинулся Заграва на миколаевщан. И к задержанным: — Немедленно сдать оружие!

— А ты нам его вручал?

— Добром не сдадите — силой возьмем.

Одарчук понял, что сопротивление в такой ситуации бессмысленно. Еще, чего доброго, дойдет и до кровопролития, а этого он боялся больше всего. Тяжело вздохнул, бросил к ногам Загравы автомат, пистолет, магазины, набитые патронами. Оставил в боковом кармане только маленькую яйцевидную гранату.

— Может, их всех связать? — спросил Заграву один из безусых охранявших. — Я тут и вожжи приготовил. Надежнее было бы…

От брички, на которой лежали погибшие партизаны, донесся голос Колодяжного, злой, недовольный:

— Никто не разрешал нам измываться над ними!

— Я тоже против того, чтобы вязать, — решительно заявил Синило. — Будет суд, он и разберется.

И хотя после памятной ночи в лесу под Миколаевщиной Заграва готов был скрутить Ефрема в бараний рог, связать его все же не решился. Приказал посадить всех троих на одну бричку и не спускать с них глаз. Одарчук, правда, просил не ставить его на одну доску с братцем-карателем, не сажать их рядом, но Василь пренебрег этим:

— Ничего с вами не случится. Не испортитесь.

…В лес партизаны возвращались на рассвете. С победой и богатыми трофеями. На месте боя подобрали две телеги отличного оружия, из кладовых фашистских прихвостней изъяли четыре воза муки, картошки, сала, сушеных фруктов. Вдобавок к этому Чудин прихватил из полицейской конюшни десяток откормленных лошадей под седлами… Однако возвращались партизаны без обычного в таких случаях подъема. Хмурые, молчаливые, в глубокой задумчивости, покачивались они на возах, пряча друг от друга глаза. Гибель боевых товарищей, встреча с одарчуковцами камнем легли на их сердца. Далеко на горизонте новый день весело развертывал нежно-голубые шелка по чистому небу, а они, потупив глаза, молчали. От самого села и до леса никто, кроме ездовых, не раскрыл рта. Только когда обоз втянулся в узкую просеку между высокими соснами, стряхивающими со своих зеленых ресниц звонкие капли росы, неожиданно раздалось злорадное:

— Что, добился своего? Героем хотел стать? На вымощенной костями брата дороге в рай захотел въехать? Нет, теперь тебе одна дорога — на виселицу! — это шипел в ярости каратель, сидевший спиной к спине с Ефремом.

— Напрасно радуешься, тебе ее тоже не миновать! — огрызнулся Одарчук.

— Для меня это не новость. От таких, как ты, смешно было бы ждать иного. Но знай: умирать я буду легко, с сознанием своей правоты. Для людей, защищающих идею, никогда не считалось позором принять смерть от врага. А вот быть повешенным на суку своими… Или, думаешь, они учтут твои былые заслуги?..

Партизаны ждали, что ответит Ефрем. И это нездоровое, отравленное сомнениями внимание бывших товарищей совсем подкосило еще недавно бесстрашного и решительного рубаку. Он до боли стискивал пальцы рук, кусал губы и молчал. Как, ну как он может доказать, что его совесть чиста и не запятнана злыми умыслами, что случай с Кнышем и Чупирой — следствие стечения трагических обстоятельств? Сумеют ли понять все это его товарищи, захотят ли понять?..

— Слушай, ты! Закрой пасть! Иначе… — вдруг Ефрем с каменными кулаками стал медленно поворачиваться к Иннокентию.

— Ага, боишься, чтобы я не проговорился, как ты меня выпустил на волю через окно в Миколаевщине?

— Ложь! Подлая ложь!

— Хороша ложь! А как бы я без твоей помощи смог оттуда выскользнуть? Ты ведь сам открыл мне окно…

— О боже! — простонал Ефрем. Закрыл лицо и стал клониться, клониться, пока не уперся ладонями в колени. Он еще мог бы снести позор с обезоруживанием, мог сдержаться, чтобы не дать сдачи безусым парням из охраны, но стерпеть коварную издевку врага перед лицом партизан было свыше его сил.

— Да заткните глотку этому гаду! — не выдержал и Кирилл Колодяжный. Он ехал на вороной кобыле рядом с бричкой, на которой совершали свой последний путь Петро Косица и Иван Чупира. — Василь! Наведи наконец порядок!

Но Заграва только махнул рукой. Тогда Кирилл без долгих раздумий ударил кобылицу под бока. От неожиданности та вздыбилась, захрипела и ветром помчалась по просеке.

— Ты куда?

Кирилл даже не оглянулся. Припав к гриве лошади, мчал и мчал по просеке. Только за болотистым овражком, где была стоянка отряда, осадил кобылу. Увидел Артема, который, заглядывая в маленькое зеркальце, прислоненное к шершавому стволу сосны, готовился бриться, и к нему.

— Ну, что там? — спросил живо Артем.

— Можно сказать, порядок. Карательный отряд в Забуянье разбили…

— Потери?

Кирилл опустил голову и глухо вымолвил:

— Двое, если не считать Ребра…

— Погоди, погоди! А Ребро тут при чем?

— А при том, что бой с карателями затеяли… Знаешь, кто те загадочные похитители немецких офицеров? Никакие они не посланцы Большой земли, а хлопцы Одарчука. — И через пятое на десятое Кирилл поведал о ночной операции, о встрече с Одарчуком, захватившим в плен командира карательного батальона. — А теперь этот гад мучит Ефрема, издевается над ним. А миколаевщане только хихоньки да хахоньки. По приказу Загравы они обезоружили Одарчука и Омельченко и везут сюда под конвоем в одной бричке с карателем… Это безобразие, командир! Я требую твоего вмешательства… Ефрем доказал, что он честный человек. Если в чем и провинился, то это разберет партийный суд. А чтоб те молокососы зубы над ним скалили… Я протестую, чтобы с Ефремом обращались как с бандитом!

— Да никто его бандитом не считает, — успокаивал Артем Колодяжного.

— А Заграва? Думаешь, я ничего не понимаю…

— Судьбы здесь вершит не один Заграва. Если Ефрем действительно все это время охотился за своим братцем… Можешь не сомневаться, коммунисты по справедливости разберутся в этой истории. А сейчас иди умойся, ты весь в крови.

Пока Кирилл перевязывал рану на шее и смывал с одежды засохшую кровь, со сторожевого поста передали: взвод Загравы на подходе. И сразу лес словно ожил, наполнился птичьим звонкоголосьем. Первые солнечные лучи золотыми копьями пронизали чащи, зажгли на листьях тяжелые капли. Все, кто оставался в лагере, собрались около Артема, поджидая победителей.

Вот из овражка долетел приглушенный гомон, скрип колес. И вдруг торжественную мелодию утра разорвал одинокий взрыв. Грохнул и расплескался тугим эхом, породив в лагере тревогу: что произошло?

Из чащи вырвался всадник — лицо бледное, глаза безумные:

— Одарчук подорвался… Гранатой… Вместе с карателем…

XVII

— Клава вернулась! Из Киева Клава вернулась!.. — радостная весть пришла под вечер со сторожевого поста над Феньковой балкой.

Что тут содеялось! Словно взорвалась, рассыпалась на осколки шершавая, давящая тишина, что повисла над партизанским станом после трагических утренних событий. Сколько недель ждали с затаенной тревогой и надеждой Клаву, сколько раз посылали гонцов в Студеную Криницу, но все тщетно. И у многих стала гаснуть в сердце надежда: из Киева и не таким не удавалось вырваться!.. И вот Ляшенко, возвращаясь со взводом Матвея Довгаля в лагерь из села Мостище, где планировалось взорвать деревянный мост через реку Ирпень, построенный военнопленными, пошел не самым ближним путем, а в обход, через Студеную Криницу.

И какова же была его радость, когда на обочине глухой, заросшей по колено пыреем и буркуном полевой дорожке, неподалеку от Мудракова болота случайно догнал Клаву!

Правда, никто из хлопцев сначала не узнал в этой босой, оборванной, изможденной, с латаной торбой за плечами страннице еще совсем недавно красивую, с гордой осанкой Клаву Лысаковну. Если бы не Варивон, возможно, так и прошли бы, не обратив на нее внимания. Но зоркий глаз Варивона заприметил в сгорбленной женской фигуре что-то знакомое. Он спрыгнул с брички и бросился к прохожей:

— Ты что же нас не признаешь?..

Ну и, конечно, горячие объятия, скупые слезы. И вопросы, вопросы, где да почему так долго пропадала.

— Обо всем этом — потом. А сейчас быстрее к комиссару…

Хлопцы вежливо уступили Клаве место возле Ляшенко и подхлестнули изрядно уже вымотанных лошадей. Весь день не давали им передышки, гнали и гнали безостановочно, пока не прибыли в лагерь.

Там их давно ждали. Однако Загравины хлопцы почему-то не проявили той шумной радости по поводу возвращения товарищей, как обычно бывало в таких случаях. Да и Артем что-то не пришел принять рапорт от прибывших, как практиковалось последние недели, когда группа возвращалась с задания. Ляшенко понял: за время его отсутствия в лагере произошло что-то серьезное. Не говоря никому ни слова, он отправился на розыски командира. И вскоре нашел его на возу в наброшенной на плечи шинели. «Болен!» — мелькнула мысль, когда увидел безвольно повисшие руки Артема, пепельное лицо, набрякшие мукой глаза.

— Ну, с чем вернулся? — нехотя, словно по принуждению, спросил Артем, не повернув даже головы.

— Да, собственно, ни с чем. Ошиблись мы с тобой в своих расчетах: мост через Ирпень сооружен немцами не в стратегических целях. Узкоколейка Пуща-Водица — Буча, которая по нему проходит, проложена, чтобы обеспечить город на зиму торфом. Я подумал, подумал и решил отменить операцию. Фашисты обеспечат себя топливом в любом случае, а вот киевляне… Возможно, врагу только на руку такая операция. Тогда они уже с полным основанием оставят наших людей на зиму без топлива… А что у вас? Почему ты как осенняя ночь?

Артем вздохнул, опустил голову:

— Одарчука сегодня схоронили… Вместе с Косицей и Чупирой…

— Как так?!

— Да вот так, — и стал рассказывать о событиях минувшей ночи.

Чем дольше Артем говорил, тем мрачнее, суровее становилось кроткое, открытое лицо Данила, а между бровями обозначились и медленно углублялись две скорбные складочки. Артем не ждал ни оправдания себе, ни утешения, он совершенно искренне сознавал свою тяжелую, хоть и неумышленную вину и готов был снести и осуждение и презрение. Ему хотелось, чтобы Данило упрекнул его, даже выругал за предубежденность и подозрительность, которые в конечном счете привели Ефрема к самоубийству. Но Данило молчал. Хмурил брови, гонял по лицу желваки и молчал…

— Скажи хоть что-нибудь, — потерял наконец терпение Артем.

— Теперь поздно говорить. Что случилось, того не изменишь. Скажу одно: не раскисай! На твоих плечах отряд, и ты должен заботиться прежде всего о нем. Вон Клава из Киева вернулась, она заслужила, чтобы ее встретили как подобает.

— Вернулась… Как там в Киеве? Что с Петровичем?

— Она сама расскажет. — И, сутулясь, Данило направился к своим недавним спутникам.

Артем пошагал за ним следом. Но у подвод Клавы не оказалось. Хлопцы сказали, что пошла умываться. Точнее, умываться ее утащил Заграва, чтобы вырвать из рук изголодавшейся по новостям толпы. А изголодались люди крепко. И как только довгалевцы появились на территории лагеря, к Клаве со всех сторон повалили партизаны с расспросами:

— Что нового в Киеве? Почему не прибыл с тобой Петрович? Как поступили фашисты с семьями подпольщиков, которые ушли в леса?..

Прижатый толпой к переднему крылу брички, Василь смотрел на усталое, серое от пыли Клавино лицо, на темные круги под ее глазами, на слипшиеся от пыли и пота волосы и чувствовал, как сжимается, наполняется чем-то терпким и теплым его сердце. За какие грехи выпали ей такие страдания? Почему судьба к ней так жестока?..

— Дайте человеку отдохнуть с дороги! Неужели не видите, что на ней лица нет? — бросил он в толпу.

— Я хотела бы умыться… Есть у вас вода? — Клава с благодарностью взглянула на Василя.

— Минуточку! — Заграва направился к своей бричке и вернулся с ведром воды и ковшиком, висевшим на дужке ведра, в одной руке, и кусочком трофейного мыла и чистым рушником в другой. — Пойдем, провожу к нашей бане.

Осторожно ступая сбитыми ногами, Клава пошла за Василем. Несколько человек из толпы потянулись было за ними.

— Да что вы, в самом деле! — ощерился на непрошеных спутников Василь. — Или совести у вас нет!

Те сделали кислые лица и отстали. Клава взяла Василя под руку, и он ощутил ее пожатие. Спустились в овражек, где в зарослях ольхи была выкопана кем-то неглубокая канавка, через которую была перекинута толстая доска.

— Вот тут мы и марафетимся, — словно извиняясь, сказал Заграва. — Хочешь, полью? — И, не дожидаясь ответа, поставил ведро на землю, зачерпнул воды, подал мыло.

Нерешительно, словно бы раздумывая, Клава ступилана доску.

— Отвернись! — и стала расстегивать старенькую, вылинявшую кофтенку.

Но Заграва не отвернулся.

— Ты что, оглох?.. — вскипела она, но сразу же запнулась. С ее строгого лица сползла тень возмущения, а в холодной бездонности глаз проступило удивление. Еще до путешествия в Киев она нередко ловила на себе взгляды Василя, слышала его затаенные вздохи, но все это ее тогда только раздражало. Этот рыжеволосый хохотун казался ей обыкновенным петухом, который клюет все, что ни попадись под руку. Но сейчас, увидев грустные, наполненные слезами Загравины глаза, немую горечь крепко стиснутых губ, внезапно почувствовала, как в грудь ее врывается тревожный ветерок. Еще миг — и воображение перенесло Клаву в тот далекий вечер, когда Михась после долгой, вынужденной разлуки, вернулся наконец домой и они, взявшись за руки, пошли к Днепру. Они всегда в минуты большой радости приходили к Славутичу, который был свидетелем их пылких ночей и соединил их судьбы. В тот вечер еще больной Михась сидел на нагретом прибрежном песке, а она плескалась в малиновых, напоенных летним солнцем волнах, до головокружения счастливая том, что любимый рядом. Но когда, наплескавшись, подбежала к Михасю, увидела: глаза его полны слез.

— Я так ждал… Прямо не верится, что мы рядом…

Она вздрогнула от горячего шепота. Послышалось или, может, в самом деле кто-то произнес эти слова? Взглянула на смущенного, так непохожего сейчас на себя Заграву. Тот как молитву шептал что-то про себя. Значит, это он! Неужели есть человек, которому не безразлична ее судьба, который способен ронять слезы при встрече с нею?! Не отдавая отчета в своих поступках, Клава сбросила старенькую кофтенку, спустила с плеч бретельки сорочки, нагнулась, взъерошила волосы и попросила ласково:

— Полей, пожалуйста.

Василь стал лить. Потом подал Клаве рушник, а сам торопливо пошел к возам. Взял свою походную сумку и вернулся. Когда он показался из кустов, полуобнаженная Клава мыла ноги. Она испуганно вскрикнула и укоризненно произнесла:

— Ну, что тебе? Постеснялся бы…

— Извини… Я сейчас… Я на минутку…

Опустившись на колени, он торопливо вынул из сумки хромовые сапожки, раздобытые в полицейском складе аж на Фастовщине, новенькую пилотку, выменянную у Хайдарова на трофейный автомат, гимнастерку, которая никому из мужчин не подходила по размеру, небольшой пистолет в желтой кобуре на широком ремне. Клава смотрела, как заботливо раскладывает Василь свои подарки, и невольная улыбка осветила ее лицо. Значит, ждал, верил, что она вернется!

— Это тебе, — и исчез за кустами.

…Из партизанской бани Клава возвращалась посвежевшая, приодетая, помолодевшая. И не подумаешь, что она только-только вернулась из далеких изнурительных странствий, если бы не темные радуги под глазами. Хлопцы, едва лишь увидели ее в кокетливо сбитой набекрень пилотке, в перехваченной по тонкому стану широким ремнем гимнастерке, в хромовых сапожках, прямо-таки рты раскрыли от удивления. Вот так Клава! Настоящий казак! И сразу же вокруг нее образовалась толпа.

— Может, и мне разрешите почеломкаться? — послышался вдруг голос командира.

Партизаны мгновенно расступились.

— Ну, со счастливым возвращением! — протянул Артем Клаве руку.

Потом, поддерживая ее под локоть, повел к своей, как он любил выражаться, «натачанке», где их ждало руководство отряда: Ляшенко, Ксендз и взводные — Заграва и Довгаль. Сели под соснами-близнецами на загодя разостланный, вышитый гарусом коврик.

— Рассказывай, как тебе ходилось, — начал без околичностей Артем.

Она растерянно развела руками:

— Прямо не знаю, с чего и начать…

— А ты по порядку. Начни с дороги, — пришел на помощь Василь.

— Что ж, дорога как дорога. И в Киев и из Киева пробраться можно. Правда, все въезды и выезды в городе охраняются патрулями, но если действовать с головой, их можно обойти. У меня только один раз спросили документы. На святошинском посту. А когда возвращалась, никто даже и фамилией не поинтересовался. Недавно оккупационные власти по новому мосту через Ирпень товарняк пустили, так все, кто хочет, выбираются той узкоколейкой за город. Только надо дать десяток яиц или пол-литра самогона железнодорожной страже. Я тоже за такую взятку благополучно прошла все посты. Ехала и думала: что, если в Буче был бы у нас надежный человек… Связь с Киевом необходима, а гонять всякий раз гонцов туда-сюда… Словом, я считаю, что непременно нужно воспользоваться этой узкоколейкой. Подготовить в Буче явочную квартиру, а в паровозный парк устроить на работу нашего Варивона или кого-нибудь другого. Вот и получим надежного связного.

Артем со страхом поглядел на Ляшенко: а что, если бы Данило не проявил в свое время мудрость и взорвал мост? Ляшенко же только слегка усмехнулся. Вытащил из нагрудного кармана небольшой блокнотик в клеенчатом переплете и огрызком карандаша записал:

«Узкоколейка Киев — Буча. Возможный канал связи. Подобрать курьера и надежную явочную квартиру».

— Ну, а в городе как?

— В городе дела совсем плохи, — сразу помрачнела Клава. — Фашисты каждый день расстреливают сотни человек, тысячи вывозят на каторгу в Германию. Днем на улице, кроме нищих и калек, мало кого и встретишь. Зимой было нелегко, а сейчас во сто крат тяжелее. Прежде хоть какая-то надежда в народе жила, что с наступлением тепла кончатся черные дни неволи, а сейчас… Сейчас всюду только и разговоров, что о тяжких неудачах наших войск и на Керченском полуострове, и под Харьковом, и в Севастополе. Сердце не камень… Не вам говорить, каким грузом, какой тяжестью легла на души киевлян весть о поражении Красной Армии под Харьковом. Фашисты же подняли такой гвалт… А тут еще недавно слухи пошли, что немцы начали новое крупное наступление в сторону Дона. Попробуй в таких условиях удержать в сердце хоть хрупкую надежду…

Опять Ляшенко нагнулся над своим блокнотиком, рассыпая по белому полю бисер букв:

«Проблема агитации и пропаганды. Любой ценой достать радиоприемник, бумагу, организовать типографию. Население должно получать листовки со сводками Совинформбюро».

— А подпольщики? Почему горком не разоблачает нацистскую пропаганду?.. — неспокойно заерзал Василь.

Клава печально опустила голову. Потом вынула из своей походной сумки газету и молча протянула ее командиру. Все впились глазами в газету «Новое украинское слово». Через всю первую страницу шапка-заглавие: «Операции преследования продолжаются». И, видимо, для пущей убедительности в центре полосы была напечатана карта Донского края, перерезанная извилистой линией фронта. Вести с разных театров военных действий, сообщения главной ставки фюрера, призыв обменивать советские деньги на дензнаки, только что выпущенные центральным эмиссионным банком в Ровно… И вдруг внимание всех привлекло объявление в нижнем левом углу:

«Комиссар полиции безопасности и СД Киевского генерального округа сообщает…»

А может, это ошибка? Прочли раз, потом другой, третий… Четко и ясно там было написано:

«…Федор Ревуцкий, Владимир Кудряшов, Сергей Пащенко и Георгий Левицкий, проживающие в Киеве, сегодня расстреляны…»

…Догорал день за лесом, уже ночь серыми тенями сновала между кустов, а шестеро горбились над развернутой газетой, не в силах отвести от нее глаз. Значит, в Киеве случилось то, о чем они уже давно догадывались, но боялись поверить.

— А другие? Что с другими членами горкома? — нарушил могильную тишину голос Артема.

— Ничего утешительного сказать не могу.

— Говори все как есть. Мы должны наконец знать правду!

Клава пожала плечами: она ведь щадила их, не хотела так сразу ошеломлять вестями о кровавых киевских разгромах.

— Из членов основного горкома, кажется, только Зубку удалось избежать ареста. Правда, точно утверждать не берусь, потому что Костю я не видела, но сестра его жены, с которой меня свели, заверяла: его успели предупредить об опасности. Не застав Кости дома, гестаповцы устроили на его квартире засаду. И с неделю хватали всех, кто туда приходил. Но одному из посетителей удалось вырваться на крышу дома и разоблачить засаду. Там, говорят, такая драка была!.. Несколько гадов сбросил этот смельчак с крыши, а потом и сам, тяжело раненный, окруженный со всех сторон врагами, кинулся вниз головой. Жену Кости и десятилетнего сына гестаповцы расстреляли, а Костя… Сумел ли он выбраться из Киева или, может, скрывается где-нибудь в городе, никто не знает. Разыскать его я так и не смогла.

— А Петрович? Почему ты словно умышленно ничего о нем не говоришь?

— Судьба Петровича неизвестна. Все время я пыталась напасть на его след, но тщетно. Единственное, что мне удалось узнать: якобы еще в начале мая в скверике возле завода «Большевик» гестаповцы выследили кого-то из руководителей подполья, и он не то сам застрелился, не то его пристрелили в стычке…

— В скверике возле завода «Большевик»… — прищурившись, в раздумье промолвил Артем. — Но как Петрович мог там очутиться? Я виделся с ним в последний вечер перед выходом из города, и он ни словом не обмолвился, что должен с кем-то встретиться в сквере возле «Большевика»…

— Об этом теперь можно только гадать.

— А Миколу Ковтуна ты не пыталась разыскать? Он-то наверняка знает, на встречу с кем должен был Петрович пойти в то утро к «Большевику».

— Миколу уже никто и никогда не разыщет. Микола сгорел в своем домике, отстреливаясь от эсэсовцев… А Тамара Рогозинская, второй связной Петровича, словно сквозь землю провалилась. С первых чисел мая нигде ее не встречали.

Вот и потухла у Артема последняя искорка надежды насчет Петровича. Стало ясно, почему он не прибыл на Стасюков хутор! Видно, небезосновательными были его опасения, что в подпольный центр проник гестаповский агент. Но кто он, кто?..

— Из приближенных Петровича в Киеве сейчас остался один только Кушниренко.

— Ты с ним виделась? Говорила?.. — спросили все в один голос.

— Пыталась увидеться, — ледяным голосом пригасила Клава заинтересованность присутствующих. — Но человек, который отправился к нему, чтобы договориться о месте и времени нашей встречи, назад не вернулся…

Растерянность, даже ужас застыли на лицах партизан.

— Конечно, этим я не хочу сказать ничего определенного. Трагедия с моим посланцем могла произойти и совершенно случайно. Но, как сказал мне потом Семен Бруз…

— Так ты сумела наладить связь с запасным подпольным горкомом партии? Как тебе удалось?

— С помощью друзей.

— Спасибо! Спасибо! — пожал ей руку Артем.

— Понимала же: без этого мне нечего возвращаться в отряд.

— И чем же он объясняет массовые провалы?

— Только предательством! Все подозревают Кушниренко. Несколько раз его арестовывало гестапо, но, как говорил он сам, ему всегда удавалось бежать. Никому не удавалось вырваться из гестаповских застенков, а он ускользал оттуда целым и невредимым. Не правда ли, подозрительные чудеса?

— По-моему, дело тут абсолютно ясное! — вскочил на ноги Заграва. — Кушниренко спелся с гестапо… Такую гниду надо прикончить без разговоров. И чем скорее, тем лучше! Что, не так, скажете?

Ответом ему была жуткая тишина.

— И прошу поручить это дело мне. — Молчание друзей Василь, видно, принял за согласие. — Могу заверить: из моих рук он не ускользнет.

— А чем ты докажешь, что Кушниренко действительно агент гестапо? — как бы между прочим, глядя куда-то поверх голов товарищей, спросил Ксендз.

— Разве мало доказательств? Честные люди из гестапо не возвращаются.

— Так-то оно так, но откуда точно известно, что Кушниренко бывал в гестапо?

— Об этом весь Киев говорит, — поддержала Клава Заграву.

— Слухи — это еще не доказательство. Оговорить человека легче всего.

— Но почему других не оговаривают? Почему именно к Кушниренко прилип этот слух?

— Все это я и хотел бы знать прежде, чем что-то решать, — ставит Ксендз точку на «i».

И все поняли, что он прав.

— Горячиться в таком деле не следует, — сказал после паузы командир. — Мы просто не имеем права горячиться. Речь идет о жизни нашего вчерашнего товарища. Я разделяю сомнения Витольда Станиславовича: слишком много загадочного в истории с Кушниренко… Мне сейчас припомнилась прошлогодняя осень. Тогда по городу прокатилась молва, что Дриманченко предатель. Даже свидетели находились, которые видели, как он разгуливал в гестаповском мундире по Крещатику и всех коммунистов, попадавшихся на глаза, выдавал эсэсовцам. И чем все это кончилось? Нашлись горячие, но не очень умные головы, которые решили казнить Дриманченко. И казнили. А значительно позже было установлено, что гестапо проделало с Дриманченко коварный эксперимент. Как, мол, отнесутся подпольщики к тем, кто побывал в гестапо… А кто же может быть уверен, что они не провоцируют нас и теперь?

— Так что ты предлагаешь? — резко спросила Клава.

— Произвести тщательное расследование и лишь после этого принимать решение.

На губах Загравы заиграла презрительная усмешка:

— А кого мы возьмем в свидетели? Может, самого начальника киевского гестапо?

— Можешь быть уверен: настанет время — доберемся и до начальника гестапо, — ответил Ляшенко за Артема. — А пока что следовало бы вызвать Кушниренко в отряд.

— Так он сюда и побежит, жди!

— Не захочет добром — заставим силой!

— Командир тысячу раз прав: горячиться, когда дело идет о судьбе человека, преступно! — решительно поддержал сторону Артема Довгаль, вспомнивший о трагической смерти Прохора Кныша, расстрелянного Одарчуком.

— А кто говорит, что он не прав? — говорит ему в тон присмиревший Заграва. — Можно и без горячки. Хотите, доставлю Кушниренко тепленьким?

— Одному это не под силу, — вмешивается Клава. — Он может что-то заподозрить и такое коленце выкинет…

— Разумнее всего было бы направить в Киев группу. Хотя бы из трех человек. И непременно с подводой, — не поскупился на слова Ксендз.

— Абсолютно правильно! — поддержал Довгаль. — В случае чего Кушниренко сюда можно в мешке с кляпом во рту притарабанить…

— А дороги? На выездах из Киева патрули проверяют все поклажи…

— Не беда! Пусть только товарищ Сосновский таланта своего не пожалеет. Он ведь мастак такие документы рисовать, что с ними даже двери в рай распахнутся.

— Риск, слишком велик риск! Да и куда деваться в Киеве с подводой? Там каждый конский хвост на строгом учете… Нет, с подводой в городе появляться нежелательно…

Умолкают голоса, утихают страсти, но остается вопрос: как же быть?

— Есть! Выход есть! — вдруг радостно вскрикивает всегда уравновешенный Довгаль. — С подводой не обязательно переться в Киев. Ее можно оставить в Белогородке. Там проживает невестка Митрофана Мудрака из моего взвода. Я с Митрофаном даже гостил у нее на рождество… Надо выманить туда Кушниренко.

«И впрямь Матвей хорошо придумал, — мысленно соглашается с ним Артем. — Если вывести Ивана в Белогородку…»

— А кто заманит туда Кушниренко? — задумчиво спрашивает Клава. — Наверное, никто из нас не знает его в лицо. А пойдет ли он за незнакомым человеком? Тем более если у него рыльце в пушку.

Клонятся, никнут в раздумье головы.

Вдруг Артем хлопает себя ладонью по лбу: в его памяти всплыло сырое, душное подземелье с ржавыми сумерками, а в нем худющий, давно не бритый человек, похожий на нищего, с жестянкой в беспалой руке. «Как же я выпустил из виду Миколу? Он ведь из кушниренковского «Факела»… Вот кого не заподозрит Кушниренко! Вот кого надо немедленно послать в Киев!» У Артема даже язык зачесался рассказать об этом товарищам, но удержался: сначала надо потолковать с Миколой. А товарищам сказал:

— Ну, вот что: о Кушниренко хватит. Довольно. Такие проблемы на ходу не решаются, тут нужно обмозговать все без спешки. Давайте лучше послушаем Клаву.

Все одобрительно закивали головами.

Более месяца провела Клава в обескровленном террором Киеве, и ей было о чем рассказать друзьям. Все удивлялись, как она сумела в таких условиях собрать столько информации. И о печальных событиях на фронтах, и о потерях, которые пришлось пережить подполью, и об ожидаемых переменах в политике немцев на оккупированных территориях. Правда, Клава точно не знала, с какой целью созывал всех генерал-комиссаров Украины прибывший из Берлина в Киев гаулейтер Заукель, но строгие приказы о выпуске новых денег, об обмене личных документов, прекращение продажи патентов на право открытия частных ремесленных предприятий, ликвидация кооперативных обществ говорили о многом.

— Что-то уж слишком зачастили в Киев берлинские бонзы. Недавно сам рейхсминистр оккупированных территорий Розенберг приезжал, а теперь вот — Заукель.

— Скажи, а с Розенбергом ничего не стряслось? — не скрывая волнения, спросил Артем. Уж кто-кто, а он хорошо знал, как ждал этого визита Петрович.

— А что с ним могло стрястись? Попьянствовал, покрутился со свитой и назад в фатерлянд.

«Значит, покушения не произошло… Но почему? Петрович был абсолютно уверен, что в Киеве Розенберг найдет себе могилу… Не связана ли гибель Петровича с этой операцией? А что, если тот «патриот», который добровольно вызвался казнить Розенберга, и был провокатором? Кто он?..»

— Любопытная деталь: в Киеве сейчас видимо-невидимо объявлений о наборе в полицию. Будто бы ее мало. Ходят слухи, что из этих добровольцев формируется так называемая русская освободительная армия.

Опять заскрипел карандаш: Ляшенко торопливо записывает что-то в блокнот. Потом обращается к Клаве:

— А где казармы этих добровольцев?

— Мне известны лишь на улице Саксаганского и возле Лукьяновского рынка. Но туда никого из гражданских не пускают. Говорят, к немцам легче подступиться, чем к тем оборотням. Как-то я встретила подругу по институту, Вию Гребер, она сумела устроиться уборщицей в офицерский санаторий Пущу-Водицу, а туда… кстати, о Пуще-Водице. Вия говорит, что там не менее полутысячи офицеров нагуливают жир. Преимущественно «герои» битвы под Харьковом, отдыхающие перед новым наступлением. О их «отдыхе» я столько наслышалась… Биржа якобы открыла специальный отдел, который среди обреченных на отъезд в Германию отбирает самых красивых девушек пятнадцати-шестнадцати лет и поставляет «героям» для развлечения. Вия говорит, что не проходит дня, чтобы какая-нибудь из пленниц не выбросилась из окна или не надела на себя петлю.

— Мерзавцы! Кары на них нет!

— Так надо покарать! Сколько можно терпеть?

— И в самом деле: давайте устроим этим «героям» кровавую баню. Завтра ночью! — лихорадочно сверкает в темноте глазами Заграва.

— Крохотным отрядом кидаться на многосотенное офицерское скопище?

— Но ведь у нас могучий козырь — внезапность нападения.

— А Ирпень? Его надо форсировать дважды!

Среди гама раздался глухой голос Ляшенко:

— Пора кончать разговоры! До сих пор мы в основном разговаривали. Пора перейти к делу! И не откладывая. Обстоятельства сложились так, что мы больше не можем, просто не имеем права оставаться в стороне от больших дел. Я предлагаю: немедленно укомплектовать и выслать в Киев группу для доставки сюда Кушниренко. Любой ценой он должен быть в отряде! Второе: надо начать подготовку к операции, которую Заграва назвал «Кровавая баня». Эти убийцы и насильники давно заслужили смертную казнь, и просто грех выпускать их из Пущи-Водицы. Да и с военной точки зрения это очень ценная операция. Знаете, что такое для армии сотня опытных офицеров? Конечно, это будет сложная операция, но я за то, чтобы именно ею начать новую страницу в истории нашего отряда…

Взгляды присутствующих прикованы к Артему. Ляшенко здорово все изложил, но что думает командир? Артем встал. За ним встали все, точно по команде. И тогда он сказал:

— Что ж, друзья, наше время настало! Начинаем подготовку к налету на Пущу-Водицу!..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Неистовствовала в злобной ярости грозовая июльская ночь. Точно плененный зверь, буйствовала в невидимой клетке, с разгона билась головой о гулкие чугунные прутья, осатанело грызла их своими выщербленными зубами. Потом вдруг эта слепая и яростная ночь вздыбливалась с неистовым ревом над землей, рвала на себе темные косы и взрывалась таким отчаяньем, такой тоской, что оголялись ее извилистые, слепяще-огненные нервы и раскалывалось с оглушительным треском на куски черное низкое небо. Оглушительное эхо носилось могучими бурунами над присмиревшим, притихшим Киевом, а досыта набесновавшись, катилось за Днепр и стихало в изнеможении за маячившими вдали борами. И тогда особенно четко было слышно, как незримые плети нещадно секут по звонким жестяным крышам, деревьям, тротуарам… И еще более зловещей казалась густая тьма, сплошь пронизанная тугими струями дождя и безмолвным отчаяньем.

Это отчаянье неведомо сквозь какие щели проникало Ивану в грудь, наполняло ее мелкой, холодной дрожью, от которой мертвело тело, исчезало дыхание, угасало сознание. Никогда еще ночной грозовой ливень не будил в нем таких непостижимых, трепетно-тревожных чувств, как ныне. Ивану казалось, что это по его темени, а не по приплюснутому горизонту шугают одна за другой молнии, ухают гигантские молоты, и с каждым их ударом от его сердца отламывается что-то значительное и бесследно исчезает в кипящей бездне. Поэтому каждую новую вспышку за окном он воспринимал с невыразимым ужасом, словно очередной раскат грома мог стать последним в его жизни… Покрытый холодным потом, он в жутком оцепенении лежал в доме Якимчука под глинистым обрывом и ждал чего-то, ждал. И страшнее всего было то, что ожидание это с каждой минутой разбухало, оттесняло другие чувства, становилось все напряженнее и невыносимее.

Внезапно Ивану представилось, что он вообще превратился в сплошное ожидание — тоненькую, натянутую до последнего предела струну, готовую перерваться с острым визгом от малейшего постороннего прикосновения. И настолько реально и отчетливо все это ему представилось, что он словно бы увидел себя со стороны чужими глазами, такого несчастного и обреченного под тяжелым и грозным молотом, который занесли над ним маленькие, изнеженные, но цепкие руки. И сразу же ощутил, как всхлипнуло и замерло сердце, насквозь пронзенное острым копьем отчаянья. Конец!..

Иван очень хорошо знал беспощадность этих маленьких выхоленных рук, чтобы надеяться на спасение. Без посторонней помощи ему не выскользнуть из-под того неумолимого молота, не выскользнуть! Но кто отведет от него смертельный удар? Кто? Ведь, кроме Олины, рядом никого нет. Да и она, съежившись в комочек, спит крепко и сладко. И не видит ни осатаневшего ночного неба, ни многопудового молотища, занесенного над ее единственным, ненаглядным. А он так нуждается в помощи. Особенно когда увидел, как в цепких руках Рехера дрогнул смертоносный молот и стал неумолимо опускаться. Сначала медленно, как будто нехотя, а потом все стремительнее и стремительнее. Все силы собрал Иван, чтобы увернуться из-под удара, но даже и пошевельнуться не смог — тело оказалось совсем неподвластным воле, точно было заковано в крепкий гипсовый панцирь. А Олина по-прежнему спокойно и размеренно дышала ему в плечо влажным теплом, изредка причмокивая во сне губами. Перед самым своим лицом увидел Иван рехеровский молот, не помня себя закричал и… проснулся.

Проснулся как раз в тот момент, когда могучий удар грома вогнал огненный молот в землю с такой силой, что вокруг все задрожало, заколыхалось, пошло ходуном. Спросонок Ивану показалось, что под ним разверзлась земная твердь и он полетел вниз головой в ослепительно-белую пропасть. Однако через минуту видение прошло — он облегченно вздохнул, дрожащими руками вытер простыней вспотевшие, как после тяжелой работы, лицо, шею, грудь. Иван наконец осознал, где находится, что с ним, но для пущей уверенности принялся ощупывать все вокруг себя. Подушка, щекочущая прядь шелковистых волос, маленькое теплое ухо, голое плечо… Олина! Она все так же лежала на правом боку с подложенной по-детски под щеку ладонью.

«И везет же людям! — шевельнулось в сердце Ивана нечто похожее на зависть. — Над головой будто сто пушек палят, а ей хоть бы что… Вот это нервы!» Он сомкнул веки, чтобы не ослепляли молнии, но сразу же раскрыл их, сорвался с подушки: на него опять опускался многопудовый молот…

Сколько помнил себя Иван, никогда не признавал он ни бога, ни черта и был таким воинствующим безбожником, что не упускал даже малейшего повода поиздеваться (особенно на людях!) над «родимыми пятнами проклятого прошлого», как называл он суеверия своих земляков, искренне придерживавшихся прадедовских традиций и наивно веривших во всевозможные приметы, знамения, сглазы… А вот с недавних пор со страхом стал замечать, что становится мелочно суеверным. Достаточно бывало Олине невзначай спросить, куда он идет, когда собирался в дорогу, как у него сразу же портилось настроение, пропадало всякое желание осуществлять задуманное, и он, пользуясь первым подвернувшимся предлогом, откладывал дело на потом. Случалось, что по улице пробегала кошка или (что всего хуже) переходила дорогу с пустыми ведрами женщина, — он немедленно, мрачный и раздраженный, возвращался домой. А если — не приведи господь! — видел дурной сон, то весь день потом ходил точно побитый. Иван злился, мысленно бранил себя последними словами, проклинал за малодушие, однако восстановить былую свою уверенность не мог.

Правда, иногда принуждал себя махнуть рукой на все эти приметы, но действия его были словно бы из-под палки и без какой-либо надежды на успех. И успехи последнее время действительно обходили его десятой дорогой, одни неудачи, горькие неудачи неотступно шли за ним табуном. Постепенно он свыкся с ними и не ждал ничего лучшего. Поэтому и последний свой сон под неистовый аккомпанемент грозы расценил как таинственный знак, грозное предостережение. Ивану казалось, да что казалось — он был абсолютно уверен, что удав с седыми висками и маленькими выхоленными руками решил окончательно расквитаться с ним.

«Конец! Теперь уже определенно конец! Такой сон… Молот просто так не привидится. Хотя при чем тут молот? И так ясно: Рехеру больше незачем со мной цацкаться. Сделал свое дело — и прочь со сцены!»

Дурно, тошно Ивану от таких мыслей. Но не смерть пугала его — бывали минуты, когда он молил судьбу ниспослать ему смерть, — угнетало, опустошало его душу чувство собственного бессилия. Убежать тайком из города, затеряться где-нибудь в глуши после двух неудавшихся попыток он уже и не мечтал, ибо знал: за ним тенью потянется хоть на край земли Омельян. Обратиться за помощью? Но к кому?.. Все, кто мог помочь хоть чем-нибудь, давно гниют в Бабьем Яру. Единственно, что оставалось, — это наложить на себя руки. И он уже не раз вынимал из тайника пистолет, прикладывал к виску холодное дуло, но в последний миг не хватало мужества нажать на спусковой крючок. Да, да, именно мужества. Раньше Иван и не думал, что для такого дела нужно быть либо исключительно храбрым, либо… безумным.

Скрип кровати отвлек от гнетущих мыслей. Рядом зашевелилась Олина, зевнула, пробормотала что-то неразборчивое и, перевернувшись на спину, опять утихла. Со щемящей жалостью смотрел он на ее открытую шею, грудь, проступавшие из темноты при вспышках молнии, и вдруг ни с того ни с сего спросил себя: «Любопытно, что сейчас делает Рехер? Спит, убаюканный грозой? Пьянствует со своими кровавыми приспешниками? Или, измученный бессонницей, плетет новые тенета, в которые рассчитывает заманить подпольщиков, оставшихся на свободе?..»

Вдруг перед мысленным взором Ивана проплыл мрачный, насыщенный тревожной тишиной и багряными сумерками коридор гестаповской тюрьмы на Владимирской улице, длинная шеренга поникших, измученных людей с поднятыми руками, повернутых лицом к стене. И такое острое чувство вины перед ними пронзило его, что он готов был выколоть себе глаза, лишь бы хоть чуточку искупить свой невольный грех. Но какое может быть искупление перед тенями замученных! И от этого каждая клетка его тела заныла, наполнилась невыносимой болью, словно он действительно побывал под многопудовым рехеровским молотом. Ни улежать, ни усидеть! Не сознавая, что делает, Иван вскочил с кровати, шагнул босиком к окну, припал к стеклу горячим лбом.

На дворе по-прежнему бесновались молнии, ошалело гарцевал молодой гром, словно в одночасье прорвались все небесные запруды. Сквозь просвечиваемую муть Иван различал, как густо пузырится, вскипает залитый водою двор, как склонили до земли свои взлохмаченные зеленые головы тополя. И всплыло новое воспоминание: просторный выгон на окраине родного местечка, шумливые ровесники, с которыми любил бегать под грозовыми ливнями, разбрызгивая босыми ногами лужи… И нестерпимо захотелось выбежать во двор, подставить под небесные потоки разгоряченное лицо и, зажмурив глаза, побежать по темным лужам. «А в самом деле, почему бы и не пойти?.. Пойти — и никогда уже не возвратиться. Если бежать из этого ада, то только сейчас. Именно сейчас! Погода такая, что собака на улице не выдержит, не то что Омельян. Лучший случай отвязаться от него вряд ли выпадет!»

Точно в горячке, бросился к кровати, на спинке которой висели брюки и рубашка. С трудом сдерживая волнение, начал одеваться. Быстрее, быстрее, пока не унялась гроза. Влез ногами в ботинки и, даже не зашнуровав их, шагнул к двери.

«А Олина? — словно кто-то схватил его за руку. — Неужели ты оставишь ее здесь одну, беззащитную?..»

В нерешительности остановился, обхватил голову руками: действительно, что же делать с Олиной? Бросить, даже не попрощавшись? Но и брать с собой… Куда брать? Он оглянулся на кровать, где, разметав руки, безмятежно спала Олина, и почувствовал, что не может вот так просто переступить навсегда порог этого дома. Ведь с определенного времени Олина была единственным человеком на свете, которого он не остерегался и с которым чувствовал себя легко и непринужденно. Она никогда не заикалась о своих чувствах, хотя любила его самозабвенно, не надоедала со своим наболевшим, ни единым словом не напоминала о тех ничем не окупаемых жертвах, что принесла ему в дар. И — что более всего устраивало Ивана — ни разу, даже между прочим, не спросила, куда он исчезает на целые недели, с кем встречается да что делает, хотя и видела, не могла не видеть, как переменился он с весны. Это бесконечное доверие, абсолютная преданность, готовность пойти вместо него даже на виселицу были для Ивана той соломинкой, за которую он еще держался в жизни. И сейчас, стоя у двери, он ужаснулся мысли, что окажется без Олины. Но какая-то непостижимая, жестокая сила толкала его в спину через порог. И он подчинился этой силе. Тихонько приоткрыл дверь и выскользнул на улицу.

Рев, шум воды, всплески…

С минуту Иван стоял, привыкая к резким сменам темноты и света, озирался вокруг, выискивая глазами притаившуюся знакомую фигуру. Нет, кажется, ливень смыл и Омельяна. В промежутке между молниями, когда тьма была особенно густой и непроглядной, он бросился к воротам. Возле них опять постоял, прислушался. Никого! И тогда, выставив вперед руки, что было силы помчался по улице. Падал, вскакивал, снова падал, набивая синяки, и опять поднимался и бежал, бежал, как бегут только из неволи.

«Но куда это я?» — спросил он себя вдруг. И остановился. Конечно, лучше всего податься в леса — до рассвета мог бы уже быть далеко от города, — но в какие леса? И что он там станет делать? Пойти бы к знакомым и несколько дней пересидеть у них, обдумать положение, а там уже… Но знакомых в Киеве у Ивана не было. В университетские годы он дружил с профессором Шнипенко да с одним ответственным работником, который рекомендовал его в аппарат горкома комсомола, а с рядовым людом как-то не знался. Времени не хватало, руки не доходили. В дни же оккупации умышленно избегал знакомств, чтобы не напороться на скрытого фашистского наемника. Вот и получается: в огромном городе негде голову приклонить.

Неожиданно вспомнилось, как недавно, вернувшись с рынка, Олина сказала, что видела Володю Синицу. Иван еще тогда решил встретиться с Володей, но до поры до времени не осуществлял своего намерения, побаиваясь, как бы Омельян не выследил их. И вот сейчас он решил пойти к Синице.

Гроза начала утихать, когда Иван, вымокший до последней нитки, притащился на Борщаговку. Помотавшись по узеньким немощеным улочкам, остановился возле одноэтажного дома под раскидистым могучим дубом. Он был здесь один раз, осенью прошлого года, однако не сомневался, что попал точно по адресу. Проворно открыл калитку, поднялся на крыльцо. И тут его словно подменили — решительность растаяла, как утренний туман под солнцем, в голове пронеслось: «А что, если Володи нет дома? Перебрался на другую квартиру или выехал из города? Слышал же он о многочисленных провалах…»

Неуверенно, с недобрым предчувствием постучал в дверь. Тихо. Постучал еще. И снова никто не отозвался.

«Значит, его нет, — решил Иван. — А родня?.. Должен же хоть кто-то из его родных остаться!»

Забарабанил в дверь посильнее.

— Кто там? — послышалось из сеней.

— Откройте!

— Что надо?

Иван узнал голос Володиной матери, и на душе отлегло. Прошептал:

— Мне надо Володю видеть. Немедленно!

— Его нет.

— Да это же я, Иван Кушниренко, товарищ его. Не бойтесь! — горячо зашептал, прислонившись щекой к мокрой двери, хотя и понимал: не проймут Синичиху его заклинания. Пожалуй, придется применить хитрость: — Мне нужно предупредить Володю об опасности.

Это подействовало. Дверь отворилась — Иван очутился лицом к лицу с женщиной в белом.

— Простите, что беспокою среди ночи…

— Но зачем же стучать так громко? Весь околоток, верно, поднял.

— Виноват. Но мне бы побыстрей увидеть Володю… — и, не ожидая приглашения, шагнул в сени.

— Говори мне, что нужно, Володи нет.

Иван не верил. Если бы Володи не было дома, зачем бы ей волноваться?

— Простите, но вам не могу. Только ему лично должен передать приказ подпольного горкома, — соврал Иван.

Гнетущая пауза. Но вот скрипнула дверца на чердак и кто-то стал спускаться по лестнице. Через минуту рядом с Иваном оказался Володя.

— Это ты? — наклонившись к гостю, воскликнул он с удивлением и даже со страхом. — Заходи…

Синичиха зажгла и поставила на пол под столом крохотный каганчик, а сама отошла к кровати и застыла.

— Я слушаю, — холодно сказал Володя.

— У меня очень важный разговор, — кивнул Иван многозначительно на Володину мать.

— Мама нам не помешает. Можешь говорить при ней.

Иван понимал — Володя явно не хочет оставаться с ним с глазу на глаз. Но это его не обеспокоило. После такого разгула гестапо в Киеве родного отца станешь остерегаться, не то что знакомого. А у них с Синицей знакомство, можно сказать, соломенное.

— Ты знаешь, что творится в городе?

— Сообщи.

— Подполье почти все арестовано. Большинство райкомов разгромлено, основные наши кадры схвачены гестапо, и многие уже расстреляны. Горком партии решил: всем, кто еще уцелел, немедленно выходить в леса… Скольким товарищам из твоей группы удалось избежать провала? Со всеми ли ты поддерживаешь связь?

Володя вместо ответа спросил:

— А кому, позволь узнать, поручено выводить остатки уцелевших ячеек в леса? Не тебе ли?

— Да, именно мне.

— Чем ты можешь засвидетельствовать свои полномочия?

Это была уже не просто настороженность, а открытое недоверие. «Наверное, он прослышал что-то о моем аресте… Мог же кто-нибудь вырваться из гестапо и наболтать!» Иван почувствовал, как гулко застучало в висках. Чтобы не выдать волнения, он повысил голос:

— Ты что? Разве не знаешь, кто я? Или, может, потребуешь предъявить тебе мандат подпольного горкома?

— Позволь узнать, когда принято такое решение? — Синица не обратил никакого внимания на возмущение Ивана. Насупленный, худой, с наголо остриженной головой, он стоял посреди комнаты на широко расставленных ногах, заложив руки за спину.

— На последнем заседании, — уклонился Иван от конкретного ответа.

— Значит, с тех пор прошло по меньшей мере с месяц?.. — Володя проявлял немалую осведомленность в горкомовских делах. — Почему же ты только сегодня пришел ко мне? Где ты все это время находился?

Было ясно: Синица не подчинится никаким приказам, пока не убедится, что он, Кушниренко, не провокатор (а наверное, так окрестили его неведомые шептуны!), а все тот же пламенный, щедрый на звонкую фразу студенческий трибун, каким его знали до войны. Но попробуй убедить словами того, кто уже не раз чувствовал на себе студеное дыхание смерти! Тут нужны особо веские аргументы. И Иван попытался их привести.

— Где я был? Могу показать! — И, рванув на себе сорочку, резко повернулся к Володе голой спиной, на которой темнело множество темно-синих рубцов после памятного допроса в нижнем ярусе гестаповской морильни. — Вот где я был!

Синичиха невольно вскрикнула, а настороженный до этого Володя подбежал к ночному гостю, схватил за плечи:

— Прости, Вань… Дурень я — вот кто! Как мог подумать… Мама, вы бы чаю согрели, он ведь промок весь… — а сам бросился к шкафу.

Вынул оттуда костюм, подаренный отцом незадолго до гибели на голосеевских рубежах, праздничную свою рубашку цвета утреннего неба и протянул с сердечной улыбкой Ивану:

— На, переоденься, простудишься ведь.

Володя не скрывал, что раскаивается в чрезмерной подозрительности, жаждет загладить свою вину. Но Иван был слишком опытным в таких делах, чтобы довольствоваться достигнутым. Он понимал, что из Володькиного сердца исчезло недоверие, но сомнения остались. Пусть они сейчас и пригасли под впечатлением рубцов на спине, но настанет момент, когда они проклюнутся жгучими вопросами: как случилось, что Иван попал в гестапо? Как он там себя вел? Почему именно ему удалось оттуда вырваться? Тем более что Володе, наверное, придется еще не раз услышать зловещие слушки. И, чтобы он всегда оставался глухим ко всяким недвусмысленным намекам, надо любой ценой возбудить в нем ненависть к возможным шептунам.

— Спасибо за заботу, но мне ничего не нужно. Я все равно отправлюсь под дождь… — повел Иван речь с дальним прицелом.

— Идти? Зачем? Мы же еще ни о чем не договорились.

— Извини, но вряд ли мы сможем договориться, если ты не доверяешь…

— Вань, да брось ты, ради бога! Ну, так вышло…

— Я все понимаю, Володя, — и шагнул к двери.

— Да пойми же ты: я не о собственной шкуре пекусь! — крикнул надрывно Синица. — Своей жизнью я рисковать могу, а организацией — ни за что! Вокруг такое творится… И сам ты не так давно поучал нас: из гестапо честному человеку возврата нет.

Иван опустил голову: вот так дураки и плетут себе петли!

— Что ж, я ни в чем тебя не обвиняю! И не обижаюсь. На твоем месте я поступил бы, пожалуй, так же. Ничего удивительного! Гестаповцы теперь начали через своих агентов распускать отвратительнейшие слухи о самых стойких наших товарищах из руководящего ядра, чтобы посеять недоверие, разброд в наших рядах.

— Слухи слухами, но ведь погромы на нас не с неба валятся. Я уверен, что тут не обошлось без предательства.

— В этом не может быть сомнений. Меня тоже выдали.

— Кто?

Почему-то в этот момент Иван вспомнил слова профессора Шнипенко: чем больше ложь, тем охотнее в нее верит толпа. И решил воспользоваться этим инструментом, выверенным политиканами.

— Видишь, на горячем, как говорится, я никого не застукал, потому конкретного имени назвать не могу. Просто не имею на это морального права. Но рассказать, как я очутился в гестапо, могу. Даже обязан. А ты уж сам делай выводы. Однажды в мае ночью ко мне на конспиративную квартиру прибежала связная Петровича Тамара. И сказала, что Петрович приказал мне в девять утра быть в сквере у завода «Большевик». Сам понимаешь, приказ есть приказ, надо идти. Но случилось так, что я не успел к девяти добраться до условленного места. А когда добежал до скверика… На мое счастье, какая-то старушка сообщила, что в сквере немцы устроили засаду. Издали я увидел на аллеях подозрительных субъектов в серых плащах, а за углом — тюремную гестаповскую машину.

— Неужели Петрович? Убей, но не поверю!

— Я не стану тебя ни в чем убеждать, хотя твердо знаю: пока мы действовали на собственный страх и риск, без связи с Петровичем, беда обходила нас стороной. Сколько операций провели — да еще каких операций! — и ни единого провала. А только подпали под высокое покровительство… Кстати, гестаповцы схватили меня как раз на явочной квартире горкома. После всего увиденного в сквере я побежал туда, чтобы предупредить Петровича об опасности. И оказался в западне… Не успел переступить порог, как на меня навалилось несколько человек, сбили с ног, надели наручники — и давай топтать ногами. Били сколько хотели, а потом бросили в тюрьму…

Краем глаза Иван наблюдал за Володей. Тот стоял, прижав ладони к пылающим щекам и с низко опущенной головой, как над пропастью. Значит, услышанное оказало надлежащее впечатление! Это подзадорило Ивана еще больше. О пребывании в тюрьме, о подземной камере пыток, о ночных допросах он стал рассказывать так, что у самого на глазах выступили слезы. Только о встрече с Рехером он, конечно, промолчал.

И вдруг Володю будто подменили: ледяной взгляд, окаменевшее лицо, невероятное напряжение во всем теле. Эта разительная перемена насторожила Ивана. «Не переборщил ли я? Может, не стоило так наговаривать на Петровича?.. Может быть, Володьке известно, что Петрович покончил с собой возле «Большевика», чтобы не даться в руки гестапо?»

— Да, в гестапо я понял многое, — поспешил он отвести разговор чуть-чуть в сторону, — когда узнал, что следователям обо мне сообщили все, все до мелочей. Единственное, чего они не знали, — где находится наш склад со взрывчаткой. Тот склад, который я собственными руками оборудовал еще до вступления оккупантов в Киев и о котором ни словом не обмолвился ни единому человеку. Ну и выматывали же они из меня душу! Знали бы, что того склада давно уже нет и в помине, поступили бы по-другому. Я об этом, конечно, молчок, потому как твердо решил вырваться на свободу любой ценой. Бессонными ночами продумал план и на очередном допросе сказал, что согласен показать, где находится склад. Всопровождении четырех переодетых гестаповцев меня повезли в закрытой машине к Сенному базару. Там я знал одно место — под руинами разбомбленного дома просторный погреб с двумя ходами, которым моя группа осенью воспользовалась как перевалочным пунктом для беглецов из Бабьего Яра… — Войдя в роль, Иван врал уже без разбора. — Так вот, приехали мы к этим руинам, стали разбрасывать кирпич у одного из входов. А когда появилось отверстие, я вызвался проникнуть в погреб и попросил у охранника коробку спичек. Я был так избит и измучен, что гестаповцы и подумать не могли, что я смогу отважиться на побег. О другом, свободном от завала выходе они не знали. А я им и воспользовался. Выбрался из подвала и задворками — на улицу Чкалова, а оттуда на Рейтерскую к Платону Березанскому. Пока гестаповцы опомнились, меня и след уже простыл. Две недели отлеживался у Платона, а когда он внезапно пропал, перебрался к Олине. А сегодня вот, пользуясь грозой, решил наведаться к тебе. Олина мне сказала, что ты в городе…

Володя стоял подавленный и разбитый. Только когда в комнату из кухни вошла мать и налила в чашки заваренный на вишневых ветках кипяток, приблизился к столу.

— Так когда же выходим в леса? — спросил он после длительного молчания.

— Лучше бы сегодня. Ты сумеешь предупредить своих?

— Мама поможет.

— Помогу, помогу… — отозвалась Синичиха. — Побыстрее выбирайтесь только из этого пекла.

— Где назначать сбор? Может, здесь? — спросил Володя глухо.

— Смотри сам. Можно и тут.

— Да, конечно, тут, — согласилась мать. — Места хватит, да отсюда и удобнее уходить. Железную дорогу перешли — и уже на загородных пустырях…

— Ну, вот и столковались. — Володя поднялся из-за стола. — Ты полезай на чердак, отдыхай, а я примусь за дело.

Сопровождаемый Синичихой, Иван пошел к лестнице, ведущей на чердак. Он испытывал радостное чувство: наконец-то кончатся его невзгоды, наступит новая жизнь. Только бы скорее, скорее выбраться!.. У самой лестницы ему словно кто-то на ухо шепнул: «А Олина? Так и бросишь ее на произвол судьбы?» Он остановился и взволнованно сказал Синичихе:

— Просьба у меня к вам. Предупредите Олину Якимчукову, чтобы и она пришла. Нельзя ей оставаться в Киеве…

— Хорошо, сынок, предупрежу…

II

Сонную тишину раннего утра разорвал резкий телефонный звонок.

Спросонок Рехеру показалось, что где-то совсем рядом стрекочет пулемет. Он инстинктивно съежился, прилип всем телом к нагретой, теплой постели. И хоть не размыкал век, причудливое видение — бесконечное поле, под высоким небом сплошь пламенеющее расцветшими маками, — мгновенно исчезло, растаяло… Остались только легонькие перистые облачка на небе, тянувшиеся стайкой в неведомые края. Рехер изо всех сил сдерживался, чтобы не полететь за теми небесными странниками, так как надеялся, что, когда облака исчезнут, снова появится необозримое поле с алыми маками, среди которых ему было так легко и радостно…

Телефон зазвонил снова. Резко, настырно.

Рехер медленно перевернулся, с усилием раскрыл веки: за окном отполированное молниями, выполосканное ливнями, помолодевшее за ночь голубело небо.

— Слушаю! — схватил черную трубку.

— Герр Рехер? — донесся издалека возбужденный голос полицайфюрера Гальтерманна. — Поздравляю с благополучным возвращением в Киев!

— Это вы специально разбудили меня, чтобы поздравить с прибытием в Киев?

— Очень сожалею, но вынужден беспокоить вас по служебным делам.

— Что случилось?

— В двух словах рассказать трудно. Я просил бы вас немедленно прибыть в мою резиденцию.

— Но ведь я только с дороги…

— Знаю. И все-таки прошу приехать.

— Вы можете все же сказать, что там стряслось?

— Вас ждет человек из зондеркоманды «Кобра». Уже третий день.

— Ну и что из того? Подождет и четвертый.

— На вашем месте я не стал бы медлить, герр рейхсамтслейтер. Дело слишком серьезное.

Рехеру показалось, что в скрипучем голосе Гальтерманна скрыто злорадство, даже торжество.

— Пришлите этого человека ко мне в штаб восточного министерства.

— Не имею права: он под арестом.

— Под арестом?.. — землистое лицо Рехера покрыла бледность.

«Что это значит? Надо мной установлен контроль?» Едва сдерживая гнев, бросил в трубку:

— С каких пор, разрешите спросить вас, представители СС стали вмешиваться в дела восточного министерства? Насколько я помню, с рейхсфюрером Гиммлером подписано соглашение о координации…

— Абсолютно точно! Но это — случай исключительный. Поверьте, лишь в ваших интересах я приказал изолировать гонца из «Кобры».

Рехер не поверил. Слишком хорошо он знал этого подлеца и чинодрала, чтобы поверить. «Тут явно пахнет провокацией. По собственной инициативе Гальтерманн никогда бы не решился на такой рискованный шаг. Здесь что-то не так. Но что?.. Не может же быть, чтобы такой матерый волк, как Иннокентий Одарчук, провалился. Разве что комиссия по расследованию исчезновения гауптштурмфюрера Шанца обнаружила что-нибудь подозрительное?» — терялся в догадках Рехер, но расспрашивать Гальтерманна не стал.

— Хорошо, еду, — и положил трубку.

Какое-то время еще продолжал лежать, тупо глядя на телефон, затем проворно вскочил с постели, разбудил верного своего Петера, который вот уже столько лет был ему одновременно за прислугу, шофера, охранника, и пошел умываться. Холодный душ, который после бессонных ночей обычно снимал с него вялость и дремоту, сегодня не принес бодрости. Сколько ни вертелся под тугими струями, как ни растирал тело, вялость, лень и усталость не проходили.

На ходу проглотил приготовленный Петером крепкий, чуть присоленный кофе и вышел. Пахнуло на дворе свежестью и прохладой, приправленными терпкими ароматами опавшей зелени. Солнце должно было вот-вот взойти, но улица, усыпанная сорванными ночной бурей листьями, еще пустынна. Вокруг стояла такая густая тишина, что даже в ушах звенело. Издавна любивший в одиночестве встречать восход солнца, Рехер на этот раз оставался равнодушным к утренней благодати. Все его помыслы, все внимание заняла окаянная «Кобра».

О, сколько хлопот, сколько неприятностей она причинила уже Рехеру! И главное — не на кого было роптать: сам породил ее на свет божий! Никто его не принуждал. Было это неполных три года назад. Как только началась польская кампания, он сразу понял: это пролог будущей войны с Совдепией. Ведь без экономических ресурсов красной империи Гитлеру нечего и думать об осуществлении своей основной программы — создании всемирного третьего рейха; рано или поздно он должен начать штурм большевистского колосса… Рехер представлял себе дело так, что после разгрома этого колосса — а никаких сомнений на сей счет у него не было! — Украина станет ареной ожесточенной борьбы между партийными лидерами и группировками за власть над этим благодатным краем. И выиграет битву тот, кто прибудет туда вслед за войсками хорошо подготовленным. И он считал, что нужно немедленно, не теряя ни дня, приступить к закладке фундамента победы в будущей борьбе за Украину.

До тонкости знакомый с закулисными баталиями партийной верхушки, Розенберг надлежащим образом оценил далеко идущие и многообещающие планы своего ближайшего и преданнейшего советника, которому во многом был обязан славой первого идеолога рейха, и поручил Рехеру действовать от его имени по собственному разумению во всех вопросах, касающихся Украины. Вот так для Рехера настала пора, о которой он столько мечтал и которой так страстно ждал, — пора претворения в жизнь самых сокровенных чаяний.

Он начал с того, что создал под Берлином специальную школу для подготовки кадров, которые в будущем могли бы прибрать к рукам всю полноту власти на оккупированных территориях. Сам подбирал для нее слушателей из бывших эмигрантов, сам разработал программу их обучения. И когда настало 22 июня 1941 года, первая партия его выучеников была готова к выезду на родную землю.

Как и предвидел Рехер, в близких к фюреру кругах поднялась жестокая грызня за Украину. Хотя основным ее хозяином формально считался рейхсминистр оккупированных восточных областей Розенберг, но Герингу, Борману, Гиммлеру, Канарису, Риббентропу и даже Геббельсу до рези в животе хотелось получить свои прибыли в Приднепровье. Одного влекла криворожская руда и уголь Донбасса, другого — украинская пшеница и крымские виноградники, кое у кого руки чесались на припятские леса, а были и такие, что буквально во сне видели себя владельцами мощных харьковских или днепропетровских заводов. И всякий старался оттереть соперника, пуская в ход испытанное оружие нашептываний, подкупа, провокаций. Поэтому не было ничего странного в том, что на учредительных конференциях у фюрера одна за другой проваливались выработанные еще до начала войны аппаратом Розенберга и в общих чертах одобренные фюрером программы политико-экономических мероприятий на завоеванных территориях, а если кое-какие и проскальзывали сквозь сито, то они все равно не выполнялись месяцами из-за соперничества представителей различных ведомств.

Не получилось ничего хорошего и с рехеровской школой. С введением гражданского управления на Украине Геринг и Борман сумели заполучить у фюрера должность рейхскомиссара для своего верного приспешника Эриха Коха, и тот, по их настояниям, категорически отказался разделять власть с «туземцами». Вот и пришлось рехеровским обученцам несколько месяцев слоняться по пивнушкам, пока для них не нашлась подходящая работа.

За право хозяйничать в «кладовой достатка» дрались в Берлине чуть ли не все партийные бонзы, но фактическим хозяином в крае был хаос. И в том хаосе очень скоро заявили о себе народные мстители. Саботаж, диверсии, партизанские налеты стали обычным явлением на Украине. И ни регулярным войскам, ни частям СС, несмотря на жесточайший террор, не удавалось не то что погасить, а хотя бы удержать в «допустимых пределах» разрушительное пламя всенародной борьбы.

Особенно допекал оккупационные власти некий Калашник. После того как советские партизаны захватили генерала Штриблиха, разъезжавшего по Украине в поисках подходящего места для строительства ставки фюрера, Гитлер лично приказал гаулейтеру Коху расправиться с этим красным вожаком. Но приказ так и оставался приказом, пока за это дело не взялось восточное министерство. Чтобы на практике доказать, кто способен с наибольшей эффективностью управлять краем, Рехер переформировал свою школу в зондеркоманду, зашифровал ее под псевдонимом «Кобра» и направил по уже протоптанным эсэсовцами дорожкам. Но не для того, чтобы его выкормыши устраивали облавы, хватали и расстреливали первого заподозренного, гонялись по лесам за мелкими большевистскими отрядами, нет, все эти функции Рехер охотно оставил черномундирникам Гиммлера. Перед командиром «Кобры», Иннокентием Одарчуком, была поставлена куда более сложная задача: не только выследить и уничтожить отряд Калашника, но — и это было самым главным! — изучить психологию населения, установить причины, вынуждающие его браться за оружие, освоить тактику боевых действий партизан, методы ведения ими разведки, решения проблем связи, транспорта, снабжения, медицинского обслуживания.

Бывший хорунжий из охраны гетмана Скоропадского, Одарчук без труда постиг исключительность своей миссии и, не поднимая лишнего шума, закружил по Приднепровью. Вскоре он сделал очень важное открытие: под именем партизана Калашника в разных местах и независимо одна от другой действуют многочисленные патриотические группы и боевые отряды. Правда, под Новый, сорок второй год Одарчуку удалось напасть на след истинного Калашника. Несколько недель висела «Кобра» у Калашника на «хвосте», не делая ни единого выстрела, пока наконец не настигла его на одном из хуторов, когда сподвижники легендарного партизана спали мертвым сном после очередной громкой операции, и…

Весть об уничтожении грозного отряда произвела впечатление даже в Берлине. По такому случаю сам Мартин Борман поздравил Розенберга письменно и советовал «шире практиковать подобные мероприятия на всей территории Украины», предписав при этом как регулярным войскам, так и частям СС всячески помогать зондеркомандам восточного министерства.

После этого «Кобра» была переброшена в район Полесья, где внезапно объявилась крупная, хотя и не очень боеспособная, группа какого-то Бородача, который, по агентурным данным, договорился с киевским большевистским подпольем о координировании совместных действий. И опять «Кобра» отличилась. Не больше месяца шастала по округе, а многосотенный отряд Бородача уничтожила полностью.

Этой операцией Розенберг в соперничестве со своими противниками приобрел довольно весомый козырь, но вместе с ним и… завистников. Гиммлер, почувствовав, как его постепенно оттирают на задний план, поспешил высказать Розенбергу «восхищение» и одновременно попросил ввести в состав «Кобры» своего представителя гауптштурмфюрера Готлиба Шанца якобы для координации действий зондеркоманды с частями СС и изучения позитивного опыта борьбы с партизанами на востоке. Розенберг великодушно согласился. Тем более что Рехер наметил очередную операцию по уничтожению отряда новоявленного Калашника, который, по некоторым данным, был переброшен в район Киева через линию фронта.

Но не прошло и недели после встречи представителя рейхсфюрера с атаманом «Кобры», как случилось непостижимое: гауптштурмфюрер Шанц бесследно исчез. Это стало причиной новой вспышки вражды между Розенбергом и Гиммлером. Рейхсфюрер СС обвинял рулевого остминистериума в двурушничестве, намекая, что именно его люди убрали Шанца, чтобы не раскрывать секретов своих успехов. Розенберг же утверждал, что именно эсэсовцы уничтожили своего собрата собственными руками, дабы таким способом дискредитировать восточное министерство. В эту перепалку вмешались и другие берлинские бонзы. Чтобы ликвидировать конфликт, по распоряжению Бормана была создана специальная комиссия для расследования на месте обстоятельств загадочного исчезновения Шанца. Все это, конечно, никак не радовало Рехера. Он прекрасно понимал: если комиссия придет к выводу, что преступление совершено кем-то из зондеркоманды, платить придется большой кровью. Правда, он ничуть не допускал, чтобы одарчуковцы решились на такое дело, однако это утреннее сообщение об аресте человека из «Кобры»… Но какое отношение имеет ко всем этим событиям Гальтерманн?

…Возле центрального подъезда штаба СД Рехера встретил заместитель Гальтерманна — оберштурмбаннфюрер Эрлингер. Машина еще не успела остановиться, как он кинулся открывать дверцу с каким-то виноватым выражением на маленьком, словно мальчишеском, лице. Эрлингеру наверняка было под сорок, но он все еще напоминал долговязого парня. Худющий, узкоплечий, с длинной тонкой шеей и невыразительным (величиной с кулачок) лицом, на котором, наверное, с детства застыло не то удивление, не то испуг. Возможно, из-за этой внешней несолидности ни Гальтерманн, ни другие киевские оккупационные заправилы не воспринимали Эрлингера всерьез и если терпели в своей среде, то лишь из страха перед его отцом — владельцем нескольких пивных в Мюнхене, одним из бывших основателей немецкой рабочей национал-социалистской партии, в квартире которого фюрер в молодые годы не раз находил убежище. Единственным, кто в Киеве проявлял симпатию к Эрлингеру-младшему, был Рехер. Эрлингер это хорошо чувствовал и всегда искал случая побыть в его обществе. Но сейчас Рехер лишь кивнул головой оберштурмбаннфюреру и поспешил в дом, хоть и видел, что тот прямо-таки сгорает от желания что-то сказать, а может, и предупредить о чем-то.

Гальтерманн тоже оказал Рехеру какое-то подозрительное внимание. Встретил, как дорогого гостя, в коридоре, услужливо распахнул перед ним дверь своего просторного кабинета и, бросив через плечо заместителю «Вы свободны», повел под руку к овальному столику, стоявшему в дальнем углу. Любезно придвинул кресло и, когда гость уселся спиной к двери, эффектно снял белоснежную салфетку, прикрывавшую бутылку французского коньяка, вазу с яблоками и шоколадом, хрустальные рюмки и чашечки для кофе.

— Может, пропустим по маленькой? Чтобы разогнать дрему… — широко растягивая губы в улыбке, предложил полицай-фюрер.

— Утром не пью.

— Тогда кофе?

В каждом слове, в каждом жесте Гальтерманна Рехер чувствовал фальшь, наигранность, желание покрасоваться.

— Не будем зря тратить время. Ближе к делу.

— Вы спешите?

— Да. Мне нужно навестить сына в госпитале.

— Понимаю, понимаю… — Гальтерманн нажал на столе кнопку секретной сигнализации и сказал вошедшему дежурному офицеру: — Введите.

Тонюсенькое жало коснулось сердца Рехера: а что, если все же Шанца укокошили одарчуковцы? Однако внешне он не выказал ни тревоги, ни любопытства. Равнодушно полулежал в кресле и с легкой иронией в глазах смотрел куда-то поверх головы хозяина кабинета. Смотрел упорно, многозначительно, придирчиво. И взгляд этот с каждым мгновением все больше беспокоил, нервировал полицайфюрера. Наконец Гальтерманн не вытерпел, украдкой повернул голову, зашарил глазами по стене, выискивая, что могло привлечь внимание Рехера. И вдруг заметил, что с верхней планки позолоченной рамы, в которой красовался огромный портрет Гитлера, свисает длинная, пушистая от пыли паутина. Утреннее солнце уже хозяйничало в кабинете, но в глазах у Гальтерманна потемнело: кто-кто, а уж он-то по собственному опыту знал, что в умелых руках эта хрупкая запыленная паутина может стать крепкой петлей на шее! И надо же было усадить Рехера лицом к портрету! Как ни тщился бригаденфюрер, но не мог придумать, как ему следует поступить в столь неприятной ситуации: смахнуть паутину, сделав вид, что не придает этому никакого значения, или просто ничего не замечать.

Выручил дежурный офицер. Он распахнул дверь кабинета и пропустил вперед себя коренастого, давно не бритого, обшарпанного мужчину с забинтованной головой и левой рукой на перевязи. Гальтерманн прикипел сразу же повеселевшими глазами к Рехеру: мол, посмотрим, что ты запоешь, когда увидишь этого молодца? Но Рехер и бровью не повел, продолжал вглядываться в злосчастную паутину, словно искал в ней какой-то скрытый смысл. Его равнодушие к вошедшему обескуражило полицайфюрера. Мысленно он начинал раскаиваться, что отважился разыграть здесь эту комедию. Да, у Рехера назревали неприятности по службе, но ведь за время его двухнедельной поездки по Украине в свите Розенберга все могло измениться коренным образом. Так надо ли играть с огнем?

— Герр рейхсамтслейтер, заместитель командира зондеркоманды «Кобра» к вашим услугам, — льстиво сказал он Рехеру и невольно поклонился.

Только после этого Рехер повернул голову:

— А-а, Иван Севрюк!.. Как ты здесь очутился? Почему не в команде?

То ли от неожиданности, то ли с перепугу густые темные брови Севрюка болезненно дрогнули, обветренные губы беззвучно зашевелились. Ни с того ни с сего он плюхнулся на колени и с мольбой в голосе заговорил:

— Команды больше не существует. Она истреблена партизанами… Я случайно спасся, но меня тут… Клянусь, я ни в чем не виноват!

Вот теперь Рехер наконец постиг, зачем Гальтерманн поднял его на заре и пригласил в свое учреждение. Решил, значит, потешиться чужой бедой. Но Рехера это известие мало опечалило. Конечно, не очень-то хорошо, что партизаны оказались на этот раз сильнее, но при желании нетрудно сформировать и другую команду. А то, что с разгромом «Кобры» прекратится дальнейшее следствие, его даже обрадовало. С кого же теперь спрос за гибель гауптштурмфюрера Шанца?! Бесило только то, что этот олух раскис на глазах Гальтерманна.

— Когда-то я знавал вас, Севрюк, как доброго воина. А оказывается, вы — нытик и тряпка. Мне стыдно за вас!

Эти слова как бы отрезвили Севрюка. Он вскочил на ноги, вытянулся:

— Жду наказания!

— Докладывайте, что с командой. Где Одарчук? Где господа из Берлина?

— Все погибли. Три дня назад в селе Забуянье, ночью… на нас напали партизаны. Ну, и всех под корень…

— Да прекратите вы ваше нуканье! — недовольно поморщился Рехер. — Расскажите по-человечески: как это произошло?

Севрюк понимающе кивнул головой, вдохнул полную грудь воздуха, как перед прыжком в воду:

— Так вот: когда мы получили ваш приказ… Ну, ловить «воскресшего» Калашника… дороги тогда напрочь развезло. Мы еле добрались до села Миколаевщина. Машины, считай, несли на плечах. Пришлось остановиться на отдых. Пан командир расчленил команду на несколько самостоятельных боевых групп… Ну, чтобы произвести глубокую разведку. А сам остался со штабом в Миколаевщине… — Говорить «по-человечески» для Севрюка было задачей явно непосильной.

Чтобы не выслушивать дальше нудного заикания, Рехер стал задавать Севрюку наводящие вопросы:

— На след Лжекалашника напали?

— Нет. Потому что он напал на нас. Ну, и начал охоту…

— Как это понимать?

— А так, что когда мы отправились в разведку, он внезапно захватил Миколаевщину. Ну, и всех, кто там оставался, штаб наш, превратил в капусту… Осмелюсь доложить: никакой он не генерал. И не из Москвы он. Это мужичня его так окрестила, а он вовсе здешний. Он младший брат нашего командира — Ефрем Одарчук. Я его, вражину, еще с гражданской помню. Под Шепетовкой когда-то весь мой эскадрон порубал…

Гальтерманну словно губы медом помазали. Стоял и довольно облизывался. А глаза так и кричали: вот что значит доверять этим унтерменшам!

— Откуда вам все это известно, если он весь штаб в Миколаевщине превратил в капусту?

— Да не всех же! Пану командиру удалось бежать через окно и пересидеть в яме нужника, пока партизаны убрались… От него я и узнал.

— А почему меня не известили сразу?

Севрюк глуповато осклабился:

— Недельные отчеты составлял не я. А пану командиру очень хотелось схватить братца живьем и переправить к вам… Это он, вражина Ефрем, гауптштурмфюрера Шанца угробил.

— Это точно известно? — Рехер даже встал с кресла.

— Еще бы! Ефрем в Забуянье на машине гауптштурмфюрера заявился. Обложил село со всех сторон, а сам в мундире Шанца на машине к управе, где квартировали пан командир и члены комиссии из Берлина… Если бы не в машине, стража вовремя бы подняла тревогу, а так приняла за своих. Ну, заскочил он со своими в управу и вырезал всех прямо в постелях. А брата — на веревку и в машину. Мы попытались отбить пана командира, но на нас как повалили партизаны… И всех до одного…

— И только одному вам и удалось унести оттуда ноги?

— Не знаю. Там такое поднялось… А меня ранило… — Севрюк показал на забинтованную руку.

Рехер не мог не признать, что, задержав Севрюка, Гальтерманн поступил правильно. В рассказе этого недотепы было столько путаницы, что вывод напрашивался вполне определенный: он позорно бежал с поля боя, бросив своих подчиненных на произвол судьбы. А за такую провинность по законам военного времени полагалось одно наказание — виселица. Не хотелось только Рехеру, чтобы Гальтерманн нагрел на этом деле руки.

— Из ваших рассказов трудно что-нибудь уразуметь, — сказал Рехер как можно спокойнее. — Видимо, вы чрезмерно волнуетесь. Постарайтесь взять себя в руки, успокоиться и дать правдивое и подробное объяснение всего, что произошло, в письменной форме. Запомните: как можно более подробное и абсолютно правдивое объяснение. Я буду просить господина бригаденфюрера, чтобы вам создали здесь надлежащие условия.

Севрюк, видимо, сердцем учуял, что ему готовят, побледнел и умоляюще обратился к Рехеру:

— Но почему тут? Я же не виноват… Клянусь господом богом!

— Только без сантиментов! Пока вам никто не предъявляет никаких обвинений, Севрюк. А как долго вы тут пробудете, зависит от вашего письменного показания. Так что не теряйте времени зря.

Нетвердой походкой, спотыкаясь, Севрюк направился к выходу. У порога обернулся, собираясь что-то сказать, но лишь сокрушенно покачал головой и, точно в пропасть, вывалился в коридор.

— Как вам нравится этот тип? — осторожно, словно крадучись, приблизился к Рехеру Гальтерманн.

— Точно так же, как и вам.

— Унтерменш! Всех бы их на виселицу…

— А что бы вы делали без них? Насколько мне известно, именно они, а не кто-либо другой, ликвидировали банду вездесущего Калашника. А неудача?.. Когда я вспоминаю Ростов, Москву, Керчь, то прихожу к выводу: временная неудача может постичь и сильного.

— Неудача? Да ведь это же полная катастрофа!

— По крайней мере, не большая, чем уничтожение вспомогательного полицейского батальона в Киеве. Надеюсь, Гальтерманн, вы еще не забыли большевистскую диверсантку Брамову?.. «Кобра» хоть была побеждена в бою, а тот батальон полег без единого выстрела. В казармах!

Гальтерманну ничего не оставалось, как прикусить язык. Молчал и Рехер, соображая, как заставить этого чинушу не распространять слухов об истории с «Коброй». Хотя бы несколько дней. За это время можно будет сориентироваться в обстановке и забрать инициативу в свои руки.

— В нашем деле, герр бригаденфюрер, неудачи не такое уж и уникальное явление, — обратился вдруг Рехер с ласковой улыбкой к помрачневшему полицайфюреру. — Как сказал наш великий фюрер, слишком много поставлено на карту, чтобы не рисковать. А кто рискует, тот не гарантирован и от всяческих случайностей. Однако на то мы и высшая раса, что даже собственные неудачи умеем обращать в грозное оружие. Я уверен, эта невеселая история с «Коброй» многому нас научит. И благодарен вам за то, что вы изолировали Севрюка, который, чего доброго, разнес бы по округе слухи о победе партизан. А это послужило бы хорошим допингом для присмиревших киевских подпольщиков…

— Именно это я и имел в виду, отдавая приказ об аресте Севрюка, — сказал Гальтерманн. — Как вы намерены с ним поступить?

— Главное — не торопиться с выводами.

— Но ведь за гибель членов комиссии по расследованию должен кто-то ответить?

— И ответит! Ответит виновник трагедии — Ефрем Одарчук. Я только тогда сочту свой долг выполненным, когда узнаю о полном разгроме его партизанской банды. А в этом помощь нам может оказать только Севрюк.

В глазах Гальтерманна замерцали чуть заметные искорки: и здесь его перехитрил этот не обремененный будничными заботами умник! Что именно он замыслил, Гальтерманн догадаться не мог, однако ничуть не сомневался: у этого розенберговского любимчика уже вызрел какой-то далеко идущий план. Чувство собственной неполноценности, бессилия перед Рехером больше всего бесило сейчас полицайфюрера, разжигало жгучую зависть.

— Что вы имеете в виду? — спросил Гальтерманн, хотя и понимал: спрашивать об этом не стоило.

Не успел Рехер ответить, как дверь распахнулась и в кабинет ворвался Эрлингер:

— Неприятные вести, герр бригаденфюрер! Весьма неприятные! Намеченная вами на завтрашний вечер операция не может быть осуществлена: исчез наш главный наводчик.

— Кто, Кушниренко?

— Именно он!

Не зная, на ком сорвать ярость, Гальтерманн обернулся к Рехеру:

— Это все ваши… вот они, ваши агенты!

Рехер шевельнул бровями, иронически усмехнулся:

— Мои?.. А по-моему, ваши. — Неторопливо вынул из кармана портсигар, закурил сигарету. — Странно получается… Исключительно из патриотических чувств я помог вам подобрать ключ к святая святых большевистского подполья, а вы вон как запели. Что же, я это учту. Непременно! — И уже совершенно ледяным тоном: — Боюсь, что вы пожалеете об этих словах, Гальтерманн. Не я виноват, что у вас дырявые карманы!

— Ну что вы, герр рейхсамтслейтер! Вы меня не так поняли, — сообразив, что хватил через край, переменил тон полицайфюрер. — Я совсем не хотел вас оскорбить. Это — сгоряча. Верьте, я всегда ценил ваши мудрые советы. В исчезновении Кушниренко вы абсолютно ни при чем. У нас действительно дырявые карманы…

Но к этой лести Рехер остался глухим. Прищуренными глазами сосредоточенно рассматривал паутину на портрете фюрера и думал о чем-то своем.

— Как это случилось? — спросил Гальтерманн Эрлингера, чтобы прервать затянувшееся неприятное молчание.

— Филеры прозевали. Ночью, во время грозы…

Гальтерманна словно током ударило, он буквально забегал по кабинету.

— Идиоты! Кретины! Унтерменши вонючие! Перестрелять всех, как бродячих собак! — бесновался главный палач Киева.

— Я уже приказал арестовать их всех…

— Плевать мне на ваши приказы! Лучше бы службу несли как положено! Да, господин Рехер прав, у меня дырявые карманы. Прозевать такого наводчика… Но теперь я знаю, что делать. Сегодня же напишу рейхсфюреру, чтобы он помог залатать дыры в моем аппарате.

От этих слов Эрлингер побледнел, стал еще более неуклюжим. Он прекрасно понимал, что для Гальтерманна ночное событие — удобный повод отправить его, Эрлингера, на фронт. И вряд ли здесь поможет даже отец. Провал на службе! Как утопающий за соломинку, уцепился Эрлингер взглядом за Рехера. И Рехер, видимо, понял его, потому что вдруг отвел взгляд от паутины и как бы смыл с лица неприступность и отчужденность.

— После всего, что я тут выслушал в собственный адрес, — сказал он, обращаясь ко всем сразу, — мне бы следовало встать и уйти. Но я немец, и судьбы рейха для меня выше личных обид. Поэтому я не могу равнодушно смотреть на неудачи моих соотечественников и вынужден оказать вам посильную помощь. Тем более что Кушниренко открыл для вас я.

— Мы этого не забудем… — Глаза Эрлингера засветились радостью.

— Буду откровенен: меня удивляет ваша нервозность, господа. Согласен, бегство Кушниренко не делает чести службе безопасности, но так реагировать на какой-то просчет… На Кушниренко вам обижаться грех, он сделал свое дело. И, откровенно говоря, ни особенной ценности, ни особой угрозы он теперь собой не представляет. Это — живой труп.

— Я тоже так думаю, — вставил Эрлингер.

— Вы думаете… — чуть не плюнул от отвращения Гальтерманн. — Ничего вы не думаете! А завтрашняя операция? Меньше всего меня интересует Кушниренко, я беспокоюсь за операцию!

— Вы намеревались провести ее с участием Кушниренко? — спросил Рехер.

— В том-то и дело. На завтра я назначил операцию по ликвидации секретаря запасного подпольного горкома партии Семена Бруза. Не удивляйтесь, самого секретаря! Как нам точно стало известно, предыдущий, ну, тот, что покончил с собой в сквере возле завода «Большевик», незадолго до самоубийства успел передать руководство местной большевистской организацией какому-то Брузу, а сам с приближенными собирался уйти в лес. Нам, к счастью, удалось сорвать его намерение, но корни подполья не вырваны. И если этого не сделать сейчас, к зиме они снова разрастутся.

— Что же, вы правы, — согласился Рехер. — Но я, кажется, знаю, где и как можно схватить Кушниренко.

Не сговариваясь Гальтерманн и Эрлингер подбежали к Рехеру.

— За ночь Кушниренко не успел уйти далеко, — продолжал он. — Я больше чем уверен: Кушниренко в городе. Как уверен и в том, что он не просто отсиживается в глухом уголке, а тоже готовится к операции. Только громкая слава сможет смыть с него подозрения и открыть путь к бывшим единомышленникам. Но добыть ее в одиночку ему конечно же не под силу. Следовательно, логично предположить, что он станет искать сообщников. Этим и надо воспользоваться. Хозяйка квартиры, на которой он проживал, ушла с ним?

— Осталась. Я приказал ее арестовать, — ответил Эрлингер.

— Недопустимая ошибка. Немедленно освободите ее и установите тайную слежку. И не только за ней: возьмите на прицел все подозрительные элементы. Поставьте на ноги всю свою агентуру. Гарантирую: через два-три дня Кушниренко будет в ваших руках. А тогда уже проведете операцию по ликвидации Бруза.

Гальтерманн подошел к столику, наполнил рюмки коньяком и обратился к Рехеру:

— Я искренне восхищен вашей мудростью! Давайте же выпьем за успех задуманной операции.

III

И куда он девался, этот Олесь?

Около часа бродил Рехер по территории военного госпиталя в Пуще-Водице, разыскивая сына, обошел самые отдаленные аллеи, беседки, но все тщетно. И медсестры не нашли его в корпусах. Дежурный врач видел, как Олесь выходил после завтрака из столовой, но куда направился потом, никто не знал. Рехер бродил между раскидистыми, посвежевшими после ночного ливня дубами, между соснами, с которых изредка еще падали звонкие капли, и в душу ему стала заползать тревога: не случилось ли беды? Правда, в то, что Олесевы недруги могли проникнуть и сюда, верилось мало, и все же недобрые мысли не оставляли его. В памяти то и дело возникали такие воспоминания, видения, что темно становилось в глазах: то лужа темной крови на полу Химчукового дома, где был ранен Олесь; то снежно-белая больничная койка, на которой он лежал после операции, бесчувственный, с синими, сомкнутыми веками… Рехер беспощадно гнал от себя эти видения, но на смену им приходили другие — чуть заметные в сочной траве следы, которые обрывались возле распластанного в лесной чаще бездыханного Олеся…

Вскоре Рехер и впрямь заметил на сыром песке свежие следы. Забыв обо всем, в тревожном предчувствии побежал по этим следам и через несколько минут очутился у небольшого, зажатого со всех сторон старыми деревьями озерка. На скамейке у самой воды виднелась одинокая фигура в больничном халате. Рехер видел только согнутую спину, но сразу догадался, что это Олесь. Олесь! Не терпелось позвать сына, броситься к нему с широко раскинутыми руками, но он подавил свой порыв и пошел медленным шагом, мягко ступая по влажному песку.

Он остановился в нескольких шагах от скамейки, сложил руки на груди и стал буравить взглядом затылок сына: почувствует этот взгляд Олесь, обернется или нет? Но юноша сидел неподвижно, глядел в спокойную воду, словно то было окно в иной, сказочный мир. А Рехер все смотрел и смотрел в одну точку, чувствуя, как исчезают все его заботы, а на сердце становится тепло и покойно. Три недели назад, когда он с Альфредом Розенбергом отправлялся в поездку по Украине, Олесь делал лишь первые шаги в палате после многих недель болезни, а теперь вот уже самостоятельно пришел к озерку. Значит, родился под счастливой звездой, коли смерть и на этот раз отступила!

Рехер подошел еще ближе — Олесь не шелохнулся. Тогда он положил руки на спинку скамьи, нагнулся и через плечо сына заглянул в озеро. Там, в глубоком бездонье, медленно плыли серебристо-слепящие облачка, купали свои зеленые шевелюры прибрежные сосны, а у самого берега светились большие мечтательные глаза на бледном лице. Через мгновение в застоявшейся глубине взгляды отца и сына встретились.

— А, это ты, — словно пробудившись ото сна, сказал Олесь. Но сказал так равнодушно, словно и не было трехнедельной разлуки.

Затем нехотя выпрямился, повернул голову к отцу — у Рехера мучительно сжалось сердце: как изменился сын! Еще недавно чуть припорошенная сединой шевелюра стала сплошь серебристой, залысины увеличились, на обескровленных щеках появились продолговатые складки, а взгляд угас, окостенел, как у человека, все изведавшего на своем веку и утратившего всякий интерес к жизни.

— Значит, вернулся… Как тебе ездилось в высокой компании? Надеюсь, без происшествий?

— Какие могут быть происшествия? Подобные поездки загодя расписаны до последнего шага: встречи, речи, официальные приемы, банкеты… А ты тут как?

— Да вот помаленьку хожу…

Олесь скользнул взглядом по верхушкам деревьев за озером, млевшим под щедрым солнцем, и задал новый вопрос:

— Где же вы побывали с рейхсминистром?

В глазах Рехера мелькнуло нечто похожее на удивление: раньше Олесь подчеркнуто не интересовался его служебными делами, а тут только и разговоров что о Розенберге.

— Почитай, всю Украину объехали. Правда, печальное это было путешествие: всюду одни руины, одни руины… А у тебя как, прекратились сердечные приступы?

— Да получше стало. Вот уже неделю, как сердце не беспокоит. Скажи: теперь рейхсминистр, наверное, не скоро сюда выберется?..

«О боже, какой же я пень! Забыть, что обещал представить Олеся Розенбергу!.. А он, наверное, ждал этой встречи. Только бандитская пуля перечеркнула его планы. И как это я сразу не сообразил, почему он так интересуется Розенбергом?..»

— Да чего там, приедет. Еще не раз приедет. Тут назревают такие события… Герр рейхсминистр был глубоко опечален, когда узнал, какая беда тебя постигла. Он передал тебе самые наилучшие пожелания и пригласил нас обоих к себе в гости. Так что выздоравливай побыстрее, набирайся сил — нас ждет дальняя дорога. Кстати, у меня для тебя еще одна новость…

Рехер-старший полагал, что Олесь начнет расспрашивать о ней, ему очень хотелось, чтобы сын заинтересовался ею, но тот был равнодушен.

— Тебя наградили бронзовым крестом первого класса, — торжественно провозгласил Рехер-отец.

На губах юноши появилась саркастическая усмешка:

— Это Розенберг так расщедрился?

— Он относится к тебе весьма благосклонно.

— А почему же не наградил золотым крестом?

Рехер метнул настороженный взгляд: смеется или всерьез?

— Погоди, получишь и серебряный, и золотой. Весь набор получишь.

— Не сомневаюсь. А к крестам Розенберга земляки добавят мне и свой, сколоченный из березы. Так что старайся — будет ближе к яме…

Седая голова Рехера опустилась на грудь. «Ближе к яме…» Разве он думал, что Олесь именно так истолкует его старания? На протяжении трех недель он подыскивал способ осчастливить сына и наконец выхлопотал для него у Розенберга бронзовый крест. По его мнению, правительственная награда давала Олесю наибольшие выгоды: выводила в первые ряды борцов с большевизмом и прокладывала (а это для Рехера значило больше всего) непреодолимую пропасть между сыном и его недавними единомышленниками. А он вишь как истолковал все это! И страшнее всего то, что ему трудно возразить.

— Ну ладно, не будем о крестах! — примирительно заговорил Рехер после паузы. — Давай лучше потолкуем, чем ты займешься, когда выздоровеешь.

Сын неопределенно пожал плечами.

— Мне кажется, в редакцию тебе возвращаться не стоит.

— А я туда и не собираюсь. Сыт по уши общением со Шнипенко.

— Верю. И полностью с тобой согласен. Но как ты представляешь себе свое будущее?

Олесь обхватил голову руками:

— Если бы я его представлял!..

— А как ты отнесешься к тому, что я предложу тебе интересное путешествие? Месяца на три, четыре?

— В Берлин?

— Ну, хотя бы и в Берлин. В пропагандистских целях мне надо направить туда артистическую труппу — с концертами для украинцев, работающих на предприятиях рейха. Думаю, ты много почерпнул бы из этой поездки. А главное — развеялся бы. Недаром ведь говорят, путешествие — лучший бальзам для изболевшейся души.

— Старая песня. Скажи: почему ты все время стараешься выпроводить меня отсюда?

— Потому что забочусь о твоем будущем.

— А может, я хочу обойтись без опекунов? Я не ребенок, и позволь мне самому позаботиться о своем будущем…

Так Олесь еще никогда с отцом не разговаривал. Пусть у них были расхождения — и притом принципиальные! — во взглядах, пусть они не были откровенными друг с другом, но Рехер чувствовал себя с сыном легко и свободно. Не остерегался его, не скрывал от него за десятью замками своих мыслей. А вот сегодня разговор никак не клеился, словно между ними оборвалась та невидимая струна, которая соединяет близких людей. И это раздражало, беспокоило, печалило Рехера. Не зная, как найти общий язык с самым родным ему человеком, он машинально вынул из кармана портсигар и так же машинально протянул Олесю. Тот схватил сигарету, прикурил от поднесенной спички. А когда сделал затяжку, схватился обеими руками за грудь и зашелся таким судорожным, таким трескучим кашлем, что на висках мгновенно набрякли синие жилы, а лицо покрылось холодным потом.

— Что я натворил, старый пень! И надо же было подсунуть тебе отраву! — Рехер взял у сына сигарету и стал яростно втаптывать ее в землю. — Может, за врачом сбегать? Принести воды?..

Олесь только махнул рукой: пройдет, мол. Кашель и впрямь вскоре унялся. Тяжело дыша, юноша откинулся на спинку скамьи, устало смежил веки.

— Нет, тебе надо решительно отказаться от курения. С простреленными легкими это непозволительно.

— Теперь мне придется от многого отказаться.

В голосе его была такая тоска, такая обреченность, что отец не на шутку встревожился: не произошел ли у сына психический надлом? От профессора Муммерта из медицинско-исследовательского центра при главном управлении имперской безопасности он немало в свое время наслышался об этом явлении, которое довольно часто бывает у лиц, перенесших так называемый «комплекс смерти». Муммерт даже представил на рассмотрение рейхсфюрера СС теоретически аргументированную записку, в которой советовал для психически неустойчивых субъектов, приговоренных к смерти, заменять казнь каким-либо незначительным наказанием в самый последний момент перед виселицей. Согласно его концепции, человек, который полностью осознал свою обреченность, после помилования в восьми случаях из десяти становится психически неполноценным, неспособным наладить прежние логические связи с окружающей средой. По мнению Муммерта, таких моральных калек можно весьма эффективно использовать для дискредитации идей, враждебных фатерлянду. Рехер никогда серьезно не воспринимал мудрствований Муммерта, считал их антинаучными, глубоко субъективными, но сейчас почему-то вспомнил о них. И ему стало страшно. «А вдруг такое стряслось с Олесем? Он, наверное, пережил этот «комплекс смерти», в него ведь стреляли не из-за угла. Возможно, перед тем еще и приговор огласили… И ведь только благодаря счастливой случайности он остался в живых. Если бы на один сантиметр пуля прошла…» От этой мысли мир для Рехера рушился в темную бездну, и, чтобы отомстить тем, кто поднял руку на его сына, он готов был испепелить всю землю.

— Олесь, ты вспомнил, кто в тебя стрелял?

Тот недовольно скривил губы.

— Да, я не забыл твою просьбу не возвращаться к этому. Но пойми: пока преступник не наказан, я не могу быть спокойным за тебя. Где гарантии, что подобное не повторится?

На мгновение Олесь задумался. Взгляд его стал тверже, складки у рта сделались глубже. Казалось, что сейчас онпроизнесет имя своего обидчика. Однако Олесь сказал:

— Не могу припомнить…

— Но хотя бы какие-нибудь приметы… Ведь это произошло днем. Ты должен был видеть своего палача. Постарайся восстановить в памяти, как ты шел на Соломенку, кого встречал по дороге…

— Не могу! Слышишь, не могу!

— Но это необходимо!

— Я же сказал: ничего не помню. И не хочу вспоминать!

Рехер не поверил. Более того, он почему-то был убежден, что Олесь прекрасно знает, кто в него стрелял, но не хочет сказать. Но почему? Что заставляет его скрывать имя того человека? Может, остерегается, чтобы тот негодяй не раскрыл перед следователем какой-нибудь тайны?

Об этой тайне Олеся Рехер немного догадывался. Догадки начались после того, как он увидел на фото у Гальтерманна труп погибшего в скверике у завода «Большевик» руководителя киевских подпольщиков. Это был именно тот человек, который прошлой осенью жил в доме Химчуков и которого Олесь рекомендовал как учителя со Старобельщины. Вполне возможно такое: подручные «учителя» усмотрели для себя смертельную опасность в том, что Олесь весной перебрался с Соломенки на квартиру отца, и решили уничтожить его. Это предположение подтверждалось и тем, что покушение было совершено с профессиональным умением. Вот уже столько времени опытнейшие следователи не могут напасть на след преступников.

— Не понимаю твоего упрямства, Олесь. От кого таишься? Неужели ты не убедился, что меня не надо остерегаться? Вспомни твою поездку на Полтавщину. Ведь тогда в моей машине ты вывез из Киева террористку, которая прикончила в новогоднюю ночь генерала фон Ритце…

На лице Олеся удивление и растерянность:

— Значит, ты и тогда уже шпионил за мной?

— Это хорошо, что именно я, а не молодчики из гестапо. А подумай, что тебя ожидает, если они схватят твоих бывших единомышленников… Перспектива, прямо скажу, слишком грустная. Такие, как «учитель со Старобельщины», даже глазом не моргнув, выдадут тебя с потрохами.

— О каком учителе ты говоришь?

— Вот это тебе как раз лучше знать, — многозначительно сказал Рехер, довольный тем, что нащупал слабое место в обороне сына. — Я жажду сейчас одного: опередить гестаповских следователей и не дать им в руки козырей против тебя. И в твоих интересах помочь мне.

— Оставим это! — резко оборвал Олесь. — Лучше расскажи, что происходит в городе. Одичал я здесь.

На мгновение Рехер заколебался: куда клонит Олесь? Потом неопределенно сказал:

— В городе все по-старому.

— А что это за расстрелы, о которых писали газеты?

«Ага, расстрелы тебя заинтересовали! Все понятно, голубчик. Почему-то не спросил ни о событиях на фронте, ни о загадочном генерале Калашнике, легенды о котором, конечно, долетали и сюда, а вот о расстрелах…» Рехер был убежден, что Олеся неспроста беспокоят эти расстрелы, — беспокоится, как бы бывшие сообщники не выдали его гестапо. Однако намеренно не стал успокаивать:

— Расстрелы как расстрелы. Схвачены руководители здешнего подполья.

— Кто именно? — спросил Олесь уже не таясь.

— А тебя кто интересует? Может, в частности, «учитель со Старобельщины»?

— Ну, хотя бы и он. Что с ним?

Рехер слегка усмехнулся: вот ты уже и «раздет», сын мой.

— То, что и со всеми.

— Расстреляли?

— А почему тебя это беспокоит? Если требуешь откровенности от другого, сначала будь откровенен сам.

— Быть откровенным… — слабо улыбнулся Олесь. — Что же я должен сказать? Тебе и так все известно: следишь за каждым моим шагом.

Это неприкрытое презрение неприятно поразило Рехера. Однако он сказал спокойно:

— Как мне кажется, ты от этого не пострадал. Если бы не мои заботы… Я был бы плохим отцом, если бы оставил тебя без прикрытия в такую заваруху. Вокруг сплошные пропасти, а ты такой неопытный…

Олесь сгорбился, будто под невидимой тяжестью. Смотрел в голубое бездонное озеро, но не видел ничего. Его уже давно не оставляли дурные предчувствия, но то, что услышал сейчас… Значит, с Петровичем случилось непоправимое. Зачем бы иначе отец ни с того ни с сего вспомнил «учителя со Старобельщины», которого и видел-то лишь один раз в жизни? Или, может, выспрашивает?

— Послушай, забери меня отсюда, — глухо сказал он. — Не могу я больше находиться в этом гадючнике.

— Тебя тут обижают? Пренебрежительно относятся?

— Нет. Просто задыхаюсь в этой атмосфере. Как будто болтаюсь в навозной жиже.

— Я понимаю: ты тоскуешь. Но потерпи еще немного. Окрепни, наберись сил…

— Пойми: мне надоело глядеть на пьяные рожи «победителей». Их недавно направили сюда из-под Харькова для «отдыха». Видел бы ты, что они тут вытворяют! Гарем устроили, медсестер в карты разыгрывают… Ночи не проходит, чтобы какая-нибудь не наложила на себя руки.

— Сочувствую, но помочь не могу. Врачи мне только что говорили: ты нуждаешься в тщательном уходе. Если бы не сердце…

— Ничего не случится с моим сердцем. Вырви меня отсюда, я быстрее поправлюсь на воле! Умоляю тебя: вырви!

Рехер понимал: если сейчас не пойти навстречу сыну, тот возненавидит его навсегда. Но удивляла настойчивость, с какою Олесь рвался из санатория в город. Скучает? Или, может… А может, хочет лично узнать, что произошло с подпольем? Ну, для такого дела не то что можно, а нужно создать все условия.

— Хорошо. Попытаюсь упросить врачей, чтобы они отпустили тебя хотя бы на несколько дней.

Олесь стремительно выпрямился, и Рехер заметил в его глазах неприкрытую радость.

— Только условие: волей не злоупотреблять. Ты меня понял?!

Олесь утвердительно кивнул головой.

IV

Длинный, какой невыносимо длинный день! Ивану кажется, что слепящее июльское солнце так никогда и не опустится за кромку горизонта. Сколько раз ни выглядывал наружу, а оно, точно приклеенное к голубому небесному куполу, висит и висит в зените.

После ночного ливня на чердаке душно, сыро, парко. Обливаясь потом, Иван лежит на каких-то лохмотьях, не сводит глаз со светлого овала голубиного окошечка: ну, когда же наступит вечер? Заснуть бы, забыться бы на какой-то часок, так нет, не удается, жгучие мысли гонят сон прочь. И как ни силился, как ни старался избавиться от воспоминаний о гестаповском подземелье, они обступали его со всех сторон, камнями перекатывались в голове, отчего раскалывались виски. Скорее бы ночь!

«Сегодняшняя ночь станет рубиконом в моей жизни! Только бы вырваться из города… Гестаповские ищейки, наверное, с ног сбились, чтобы напасть на мой след. Но отныне след мой можно будет найти только в истории. Я впишу туда свое имя огненным пером боевых подвигов. Так что принимайте меня в свой славный круг, Щорсы и Боженки! Скоро под развернутым знаменем соберу такую армию, от которой зашатаются устои гитлеровского рейха. Выбраться бы только отсюда!..»

И Ивану уже представляется: он идет по прямой, как дорога в вечность, лесной просеке, опьяневший от щекотно-терпковатых ароматов живицы, перепревшей листвы и молодой травы. Перед ним почтительно склоняют головы стройные сосны, принаряженные березы, у ног стелется величавая тишина. Сколько облысевших песчаных холмов, зеленых полян и юрких ручьев уже осталось позади, а он все идет и идет. Вдруг неожиданно деревья расступились — Иван очутился на солнечной поляне, где в кругу своих молодых сестер и братьев высился старый дуб. Выпестованный столетиями, опаленный молниями, могучий и мудрый. Иван с первого же взгляда узнал и поляну, и вековой дуб, и на душе стало легко и светло, как при встрече с добрыми друзьями. Позапрошлую зиму, как раз на Новый год, он приходил на эту поляну с однокурсниками; под этим дубом они с Андреем Ливинским, Федором Мукоедом и Олесем Химчуком поведали друг другу свои мечты…

Резкий лязг металла вспугивает видение. Иван вскочил, прислушался — в сени кто-то вошел со двора. Вне себя метнулся за трубу, хоть и понимал: укрытие это весьма ненадежно. Внизу послышались спокойные шаги, осторожный скрип ступенек лестницы. Условный стук. Синичиха!

— Не застала я в доме на Чкаловской Олину. Нету там, сынок, никого.

— Не может быть!..

— Дважды заходила и не застала…

«Вот тебе и на! Куда же могла подеваться Олина? Отправилась разыскивать меня, или… — Почему-то Ивану представился тот гестаповский каземат в подземелье, и ледяные иголки впились ему в сердце. — А что, если ее уже схватили? Узнали о моем бегстве и схватили… Как же я мог оставить ее там?»

— Да ты не тревожься: к вечеру схожу еще, — успокаивала его женщина.

— Туда ходить опасно. Вы уверены, что за вами никто не следил?

— Да будто бы нет. Я несколько раз оборачивалась…

«Оборачивалась… — мысленно передразнил Иван женщину. — Тоже мне конспиратор! Кто часто оглядывается, тот привлечет внимание и слепого. Наверное, надо отсюда быстрее уносить ноги…»

— Что же, спасибо, но теперь уже будьте дома. К Олине наведаетесь после того, как мы выберемся из города. Хорошо, если бы она несколько дней пожила у вас. Пока мы немного осмотримся в лесу.

— А чего же, можно и пожить. Так даже лучше, — сказала Синичиха и спустилась в сени.

Иван снова остался наедине со своими мыслями. Ко всем его тревогам добавилась еще одна: что с Олиной? Он не мог простить себе, что исчез из ее дома, как вор, не предупредив, не успокоив. Кого-кого, а уж ее-то он должен был предупредить. Сколько раз, когда, казалось, и солнце отворачивалось от Ивана, Олина оставалась для него верным утешением. А как отплатил он за все? Что думает она о нем сейчас?

Неизвестно, что думала о нем Олина, но он думал о себе с отвращением. Последние два месяца его вообще не покидало чувство отвращения к самому себе. Малодушие, подлость, вероломство… Откуда это у него? Ведь всю свою сознательную жизнь он готовил себя к роли руководителя, думал лишь о высоком, государственном, историческом, а тут на́ тебе. Кто и когда заронил в его душу отравленные зерна, что проросли сейчас такими позорными поступками?..

В сенях лязгнула щеколда — вернулся Володя. Возбужденный, веселый, только перешагнул порог и во весь голос:

— Труби поход, атаман! С наступлением темноты хлопцы будут здесь.

— Нам надо убраться отсюда еще до темноты, — пригасил Володину радость Иван.

— Ты что? Шутишь?

— Место встречи нужно перенести. Ради конспирации. Давай обмозгуем, где проведем сбор, и сейчас же отправимся. А мать пусть направляет к нам всех пришедших.

— Да ты словно маленький. Представляешь, какая путаница получится? Да и для чего все это?

— Могу заверить: не ради забавы.

Такое объяснение Володю, видимо, абсолютно не устраивало.

— Да пойми же ты, — горячился Иван, — мы не можем рисковать! А вдруг твой дом уже на прицеле гестаповцев? Нам надо сбить с толку их легавых. Ясно?

— Не совсем. Если бы этот дом был на прицеле у гестаповцев, они бы уже давно мне кишки выпустили. А я, как видишь, пока цел.

— Ты просто плохо знаешь гестаповцев, — непроизвольно вырвалось у Ивана, о чем он сразу же и пожалел, потому что Володя сверкнул на него такими глазами, точно стеганул по лицу жгучей крапивой.

«А вдруг Синица только прикинулся, что доверяет мне? И созвал своих хлопцев на ночь, чтобы свершить надо мною самосуд? Никто и никогда не узнает, что тут со мной случится. Сам влез в эту западню!» И поведение Синичихи ему вдруг показалось подозрительным: она могла, по совету сына, и не ходить к Якимчукам, а все ее заверения, что не застала Олину дома, — обыкновеннейшая ложь.

— Ну вот что: натощак мы, видимо, ни о чем не договоримся. Сначала давай перекусим, мама прощальный обед приготовила, — сказал Володя и стал спускаться по лестнице вниз.

Спустился с душного чердака и Иван. Пока они умывались, Синичиха накрыла на стол. Усадила хлопцев за обед, а сама вышла во двор, чтобы в случае опасности дать им знак. Разговор у них не клеился, что-то недосказанное, невыясненное легло между ними.

После обеда стали молча готовиться в путь. Володя вынул из кладовой старую брезентовую торбу, с которой покойный отец ходил на рыбалку, и принялся укладывать в нее белье, туалетные принадлежности, кухонную утварь. Паковал сразу на двоих.

— Чистую бумагу не забудь. И карандаши. А то ведь я ничего не прихватил.

Володя поглядел на Ивана каким-то странным взглядом, даже подозрительно, будто говорил: как же это ты направляешься в лес безо всего?

Чтобы развеять всякие сомнения, Иван пояснил:

— При аресте все мои пожитки пошли прахом… А без бумаги и карандаша в лесу не обойтись.

— Послушай, а может, лопату и топор взять?

— Обязательно!

За сборами у обоих исчезла скованность, принужденность. Они и не заметили, как солнце опустилось за крышу соседнего дома и по глухим борщаговским уличкам потекли сумерки. Синичиха постучала в окно. Володя приник к стеклу.

— А-а, это Сашко Побегайло…

Через минуту в комнату вошел смуглый, небольшого роста парень с узлом под мышкой. Неторопливо, словно робея, подошел к Ивану, слегка поклонился, не сводя с него восторженного взгляда.

Потом пришли Дмитро и Василь Булаенки — оба высокие, стройные, с кудрявыми черными шевелюрами, очень похожие друг на друга, как и подобает близнецам. За ними примчался быстроглазый, юркий Женя Шпачок. И пошло, и пошло… Еще как следует и стемнеть не успело, а в доме Синичихи собралось четырнадцать хлопцев. Когда в комнату просунулся — не вошел, а именно просунулся — приземистый, кряжистый мужчина неопределенного возраста в шинели железнодорожника и с полицейской повязкой на рукаве, Володя шепнул Ивану:

— Это наш, Семен Байрачный. Теперь все в сборе.

О, как долго ждал Иван этого момента! Тревоги, что сообщники Синицы замыслили недоброе по отношению к нему, уже улеглись: зачем бы тогда ребята шли сюда с узлами? Он напустил на лицо торжественность, вышел на середину комнаты, обвел всех пристальным взглядом и, взвешивая каждое слово, спросил:

— Надеюсь, всем известно, с какой целью мы собрались здесь?

— Как будто бы.

— Времени для разглагольствований нет. Скажу кратко: на нашу долю выпала священная миссия — разжечь пламя всенародного восстания на Украине. До сих пор каждый из нас, не щадя жизни, в меру своих сил наносил удары оккупантам в их же логове, но теперь этого мало. Подпольный горком партии решил… — В такие минуты Ивану страстно хотелось произнести историческую речь, которая вдохновила бы хлопцев на блистательные подвиги, но он вдруг со страхом почувствовал, что слова его какие-то казенные и нудные. Ни в чьих глазах не увидел он ни восхищения, ни энтузиазма, и от этого что-то увяло, угасло в нем. Уже обычным, совсем не торжественным тоном закончил: — Одним словом, выступаем!

— А каков маршрут? — спросил один из Булаенко.

— Ясное дело, к победе, — попытался отделаться шуткой Иван, так как сам четко не представлял, куда проляжет их путь с Борщаговки.

— А с семьями как? — спросил Байрачный.

— С семьями?.. Пока что мы не сможем взять их с собой. Вот когда немного обживемся, соберемся с силами…

— В самом деле, о домашних надо позаботиться, — дружно заговорили ребята.

— Семьям придется выбираться из Киева самостоятельно. Терять время на это мы не можем, — решительно сказал Иван, опасаясь, как бы не сорвались его планы. — Просто не имеем права задерживаться!

— Не понимаю, почему такая спешка? — не унимался Байрачный. — Нужно было бы предупредить заранее… К такому делу надобно хорошенько подготовиться, чтобы не получился пшик. И оружие, и медикаменты приготовить, да и связь с городом установить… А тут как снег на голову — в леса!

Было ясно, что Байрачный говорит дело. При других обстоятельствах Иван и сам бы сначала подготовил в лесу базу, а уж потом бы выводил людей. Но сейчас… У него даже заледенело внутри при мысли, что ему придется еще хотя бы сутки сидеть в этом проклятом городе. Потому и не мог согласиться с Байрачным.

— Я так скажу: кто не может или не хочет уходить сейчас, того заставлять не будем. Это — дело совести!

Ребята обиженно опустили головы.

— А что, если выбираться из города группами? — попытался уладить недоразумение Синица. — Кто сможет, выйдет сегодня, а кому надо на день-другой остаться по делам, присоединится к нам после. Давайте лишь договоримся о месте встречи.

— Ей-богу, стоящая идея! — радостно воскликнул Шпачок.

Здравый смысл подсказывал Ивану согласиться с этим предложением, но он заупрямился, стал настаивать на своем. Ему казалось, что если он уступит сейчас, то уже потом никогда не сможет держать в руках этих парней и вести их за собой, что они при малейшей же возможности непременно станут соваться со своими «идеями», проявлять инициативу. А ему нужны преданные, дисциплинированные исполнители, которые бы, не размышляя, шли за ним в огонь и в воду.

— Дискутировать не будем! Я уже сказал: со мной пойдут только добровольцы. Но непременно сегодня!

Почувствовав крутой нрав своего командира, хлопцы прикусили языки, исподлобья поглядывали на Семена: как-то он отреагирует? Байрачный же с минуту сидел молча, раздумывал, потом встал, застегнул шинель и пошел к выходу, бросив на прощанье:

— За чужие спины я никогда не прятался, но сегодня идти в лес не могу. Не для того я детей родил, чтобы бросить их на растерзание эсэсовцам…

Иван даже не поглядел ему вслед. Стоял строгий, суровый и неумолимый. В сердце его кипела крутая обида, хотя он и не показывал этого. Надеялся, что Байрачный не решится отколоться от всех, передумает, вернется. Ах, как ему хотелось, чтобы тот вернулся! Но лязгнула металлическая щеколда, скрипнула дверь. Ушел!

И почти в этот же момент на крыльце что-то глухо стукнуло, застонало. Володя молнией метнулся во двор. Но не успел добежать и до порога, как дверь распахнулась и в комнату ворвались два эсэсовца в касках, с прижатыми к животам автоматами.

— Хальт!

Кто-то из хлопцев бросился на кухню. Но в ту же минуту звякнуло стекло и со двора в окно просунулось дуло автомата.

— Ни с места!..

Завертелось, закружилось все перед Иваном, расплылось в мутном тумане. Словно чужими глазами видел он, как вбегали в комнату уже знакомые ему гестаповцы, как втаскивали за ноги окровавленного Семена и потерявшую сознание Синичиху. Но, странное дело, ничто его не трогало, ничто не волновало, как будто все это происходило в какой-то причудливой прозрачной камере, а он пребывал за ее пределами.

— О, Кушниренко! Давно не виделись… Может, расцелуемся? За такой улов я готов тебе хоть пятки целовать! — прозвучал льстивый до отвращения голос.

Иван повернулся на этот голос. Перед ним стоял Омельян. Уж лучше бы этот гестаповский прихвостень всадил ему нож между ребер, чем болтать такое при хлопцах.

— Выходить! По одному!

Эсэсовцы подошли к Синице и первому надели наручники.

Володя шагнул было к двери, но потом резко повернулся, в бешенстве крикнул Ивану:

— Будь проклят, продажный пес! — и плюнул ему в лицо.

За ним выводили Сашка Побегайло. Тот тоже крикнул:

— Будь проклят! — и плюнул в глаза.

Каждый из арестованных, уходя, плевал Ивану в лицо. А эсэсовцы тем временем поливали бензином полы, двери, стены дома. Последним вывели на улицу Кушниренко. Однако его не кинули в крытый арестантский грузовик, а повели к легковой машине. Втолкнули на заднее сиденье. Уже там он услышал чей-то душераздирающий предсмертный крик, а потом увидел, как взметнулось, забесновалось пламя в доме Синичихи…

V

— На выход! — донеслось до Ивана откуда-то издалека, словно из-за высокой стены.

Но он даже не шевельнулся. Ему уже столько всего чудилось и слышалось за минувшую ночь, что этот голос не привлек внимания. Еще с вечера, когда его бросили в эту камеру, он как сел в углу на нарах, так и продолжал сидеть, уронив голову на колени.

— Кушниренко, на выход! — прозвучал голос громче.

С невероятным трудом оторвал Иван от колен многопудовую свою голову, раскрыл распухшие веки. В желтоватой мгле дверного прямоугольника качнулась какая-то фигура. «А, надсмотрщик… Что ему нужно? Почему кричит?.. Вызывает на допрос?..» Иван не ощутил никакого страха перед предстоящими пытками, как будто это должно было произойти не с ним.

— Поднимайся! Да побыстрее!

До боли стиснув зубы, Иван с трудом разогнул одеревеневшие ноги, опустил их на пол, попробовал встать. Но сразу же пошатнулся, повалился на холодный цемент. Надсмотрщик нехотя подошел к нему, однако не саданул сапогом в зубы, как следовало ожидать, а помог подняться и, поддерживая, вывел из камеры.

Конвоир тоже не кричал, не толкал между лопаток, а молча подхватил под руки и повел длинным, мрачным, затканным рыжими сумерками коридором. Ивану хорошо был знаком и этот коридор, и тошнотворный сладковатый запах паленого человеческого тела: этой дорогой он когда-то шел на последнее свидание с Платоном. Ему даже послышался тоскующий голос Платона:

На світі у кожного сонце своє,
Любенько живеться, як сонечко є,
А згасне те сонце — і жити шкода,
На світі без сонця усе пропада…
И от этого голоса что-то шевельнулось в груди, растопило ледяное безразличие, подкатилось давящим клубком к горлу. Неужели опять ведут к палачу с белыми профессорскими висками? Больше всего не хотелось ему сейчас встречаться с Рехером. Была бы возможность выбора, Иван с более легким сердцем отправился бы на эшафот, чем пред ясные очи седоголового удава.

Конвоиры не свернули в нижний ярус подземелья, где помещалась гестаповская камера пыток, а повели его наверх. Нескончаемые крутые ступеньки. Мягкий ковер во всю длину тревожно-безмолвного коридора. Обитая блестящей темной кожей дверь с резной медной ручкой…

— Входи! — и легкий толчок в спину.

Как во сне переступил Иван порог и очутился в просторном, напоминающем небольшой зал кабинете, залитом неестественно ярким светом. Солнце только-только выглянуло из-за крыш, а тут почему-то было так светло, что стало больно глазам.

Сначала он и не заметил худощавого человека в темно-сером, безупречного покроя костюме, с сигаретой в зубах, который сидел за массивным столом под огромным, в тяжелой раме портретом.

— Прошу, — приглушенным, бархатисто-мягким голосом обратился он к Ивану и указал на кресло.

Иван вздрогнул — да, перед ним был Рехер. И то ли от бархатисто-мягкого голоса, то ли от сладковато-пьянящего табачного дыма, висевшего в кабинете, его затошнило. «Только бы меня не вырвало, только бы сдержаться!» — одна-единственная мысль пульсировала в сознании. Он не видел, как Рехер встал, налил из графина и поднес ему стакан воды. В другой раз Иван ни за что не воспользовался бы милостью своего врага, но сейчас… Дрожащей рукой схватил стакан, не переводя дыхания выпил до дна прохладную воду.

— Садитесь.

Иван в изнеможении сел.

— С вами это часто случается? — спросил Рехер с таким сочувствием, словно перед ним был старый приятель.

Но Иван уже знал, что это сочувствие — испытанный прием развязывать противнику язык, втянуть в русло заранее продуманного разговора. А он не хотел, как смерти, не хотел не то что разговаривать, а даже смотреть на этого коварного людолова, который опутал, поймал его в свои цепкие тенета.

— Я очень сожалею, что нам снова приходится встречаться в этих не весьма приветливых стенах. Но вы сами виноваты. Для чего понадобилась вам эта комедия с бегством?..

Иван молчал.

— Кстати, я хотел бы знать: с вами здесь вежливо обращаются?

Видно, поняв тактику арестанта, Рехер снисходительно усмехнулся. Чуть-чуть, уголками губ. Но от этой усмешки у Ивана внутри все похолодело.

— Уверяю вас: это не допрос, мне не нужны никакие ваши признания. Следовательно, вам нечего опасаться. Буду откровенен: вы давно уже интересуете меня как индивидуум, пораженный характерным для этого края недугом — фанатизмом. Но, как это ни странно, я все же не могу поверить, чтобы такого одаренного юношу большевистская демагогия отравила безнадежно.

«Говори, говори… Только я уже знаю: все это — приманка. Тщетные надежды! Я не клюну на такую дешевку! Но ты поговори, поговори…» — мысленно потешался Иван над Рехером и молчал.

— В вашем положении каждый трезвомыслящий человек непременно признал бы свое поражение и сменил ориентацию, а вы продолжаете барахтаться, надеетесь зажечь безнадежно угасшее солнце… Что вынуждает вас продолжать борьбу?

— Ненависть! Смертельная ненависть к вам! — невольно вырвалось у Ивана.

Но этот полный гнева и отчаянья крик ни удивил, ни опечалил Рехера. Словно терпеливый врач, который, несмотря на все выходки пациента, стремится установить точный диагноз, он спросил спокойно и беспристрастно:

— За что же такая лютая ненависть?

— За что? Неужели не ясно — за что?.. Вы — подлые убийцы, грабители, завоеватели. Кто, как не вы, разрушили нашу жизнь, растоптали мечты, поработили и залили кровью нашу землю?!

Сложив на груди руки, Рехер внимательно смотрел на своего противника, и, как показалось Ивану, в его холодных глазах блеснуло не то удивление, не то восхищение.

— Значит, ваши чувства порождены болью о родной земле?.. Что же, это делает вам честь. Но истинный патриот не отдает предпочтения никому из поработителей, под какими бы знаменами они ни топтали родину. Вы же почему-то делите оккупантов на «своих» и «чужих». Где же логика? Как понимать такой странный патриотизм?

Иван сообразил, на какую дорожку толкает его этот словоблуд, и горько раскаялся, что вступил с ним в полемику. «Надо было смолчать. Убедить его все равно не смогу, а запутаться… Такой самого дьявола загонит в тупик. Так что лучше молчать», — решил Иван и плотно сжал губы.

— Что-то не слышу пояснений. Вам не хватает аргументов или, может, бежите с поля боя? Должен заметить: трусость вам не к лицу. В этом доме люди далеки от сантиментов. И если вы сумели даже у них вызвать симпатию своей стойкостью, мужеством, то воспользуйтесь этим. Будьте борцом до конца!..

«А в самом деле, в моем положении терять нечего. И если уж суждено помирать, то лучше в борьбе, а не прячась в нору подобно хорьку!»

— Складывать оружие я не собираюсь!

— Дело, как говорится, хозяйское, но я не об этом. Я хотел бы продолжить наш разговор.

— Молчание тоже может быть оружием.

Рехер пожал плечами:

— А какой в этом смысл? Я же не спрашиваю, почему вы сбежали с нелегальной квартиры ночью, в грозу, с какой целью собрали на Борщаговке своих единомышленников.

— Охотно могу ответить: собирался уйти с ними в леса…

— Может, к генералу Калашнику? — спросил Рехер, не скрывая иронии.

Задетый этой иронией, Иван без размышлений брякнул:

— И без Калашника я сумел бы отплатить вам за все злодеяния!

— Даже так? Силами мизерной кучки мальчишек?.. Не стройте из себя дурачка, Кушниренко. Вы намного умнее, чем прикидываетесь… Для борьбы с нами нужны армии, могучие армии.

— Щорс тоже начинал освободительный поход на Украине с мизерной горсткой… Через месяц-другой я собрал бы армию…

— Какой вы фантазер! — По тонким губам Рехера скользнула тень разочарования. — Мы вступили в век, когда судьбу войны решает техника. Вообразим себе, что вам в самом деле удалось бы собрать армию. Но чем бы вы ее вооружили? Разве что лозунгами? Нет, все ваше поведение — это бесплодная игра в Наполеона.

Возразить что-либо этому матерому нацисту было трудно, но и стерпеть молча его издевку Иван не мог.

— Думайте что угодно, но если бы мне удалось вырваться в леса… Знаете, кому бы я первому выпустил кишки? Вам, именно вам!.. — выкрикнул он. Но сразу же прикусил язык: «Дурень! Зачем его настораживаю? С ним я мог бы и тут справиться. Он ведь бледная немощь, кабинетный дохляк. И пикнуть не успел бы! Если уж умирать, то не напрасно!»

Наверное, Рехер заметил, как судорожно сжались, напряглись Ивановы кулаки, ибо начал отодвигаться к противоположному концу стола. И уже оттуда произнес:

— Что же, иного от вас ждать не приходится. Понятие чести, благородства, благодарности, наконец, — не для большевистского выкормыша. А я рассчитывал на вашу молодость, благоразумие, когда вырывал из петли…

— Вырвали, называется… Да вы мне просто удлинили веревку с петлей! Жаль только, что я поздно понял, зачем вы выпустили меня за эти стены. Но если бы мне удалось вырваться в леса…

— Да бросьте вы, ради бога, о лесах! Могу вас заверить: ничего бы из этого не вышло! Не стройте иллюзий: путь к большевикам, Кушниренко, вам уже заказан навсегда. Слышите? Навсегда!

Иван насмешливо хмыкнул: басни все это…

— Вам нужны аргументы? Что же, постараюсь их привести. — Рехер нагнулся над столом, вынул из ящика пачку фотографий и небрежно бросил их Ивану на колени.

Но тот демонстративно отвернулся.

— Советую познакомиться. Мне не стоило бы открывать свои козыри, но я вижу в вашем лице достойного соперника, поэтому плачу откровенностью за откровенность.

«Что за откровенность? О каких козырях он говорит?» — Иван нехотя скосил глаза на фотографии и от ужаса раскрыл рот: сон это или действительность? С лихорадочной поспешностью схватил жесткий, глянцевый с одной стороны снимок, впился в него безумными глазами — фото как фото, никаких иллюзий. Только где, когда он мог фотографироваться с такой отвратительной, льстивой, по-собачьи угодливой усмешечкой на лице в кругу пьяных эсэсовцев? Да еще чокаясь с ними рюмкой?

— Это — жалкая фальшивка! — взорвался Иван нервным смехом.

— Смеяться будете потом, а сейчас смотрите.

Смех Ивана и впрямь сразу же прервался, как только он скользнул взглядом по другой фотографии. На ней была заснята гестаповская камера пыток, в центре которой — подтянутая блоком за скрученные руки к потолку нагая женщина. Распухшее, почерневшее от побоев, искаженное страданием лицо, густо исполосованный нагайками живот, вместо сосков на груди выжженные каленым железом пятна, расплющенные пальцы на ногах…

«Да это же Тамара! Связная Петровича!» — закачался перед Иваном свет. Особенно после того, как он узнал себя, самодовольного, напыщенного, рядом с палачом в резиновом фартуке и с толстой резиновой дубинкой в оголенной по локоть руке. Да, ему устраивали очную ставку с Тамарой, но ведь совсем не в этой камере. «Все это подделка, фальсификация!» — так и рвалось из груди Ивана. Но следующая карточка… Она прямо в порошок его стерла. Это же надо до такого додуматься! Какой-то высокопоставленный штурмфюрер в черном мундире с галунами, картинно усмехаясь, благодарно пожимал ему, Ивану, руку в утреннем сквере среди молодых березок; тут же полукольцом застыли эсэсовцы с автоматами, а у их ног лежал залитый кровью Петрович…

— Гады вы! Какие вы все гады! — вскочил с места Иван и изо всех сил швырнул фотографии в лицо Рехеру.

Тот даже бровью не повел. Сидел со сложенными на груди руками и пристально, даже с некоторым сочувствием смотрел на Кушниренко.

— Я раскрыл свои козыри, притом далеко не все, отнюдь не затем, чтобы запугать вас. Я преследую одну цель: уберечь вас от необдуманных шагов. Вы сами понимаете: в вашем положении лучше обойтись без позы и аффектов. Такие материалы способны свести на нет любые честолюбивые замыслы.

— Но ведь это все ложь! Подлая ложь!

— И вы сумеете доказать это вашим соотечественникам? Молчите?.. Для массы правдой является то, во что она верит. И только! А истина?.. Не лелейте тщетных надежд, никто из ваших вчерашних сообщников не станет докапываться до истины.

«В самом деле: кто захочет меня понять? И без того уже по городу ходят зловещие слухи, а после таких фотографий… Да, это конец!» — решил Иван. Но не смерть пугала его, ему не хотелось согласиться с тем, что он навсегда останется для земляков олицетворением черного предательства. Поэтому больше для себя, чем для Рехера, сказал:

— Моя совесть чиста!

— Ну, это не совсем так, но допустим… — хмыкнул скептически Рехер. — Только кого в наш прогнивший век интересует такой пережиток, как совесть? Сейчас весомы только факты, голые факты. А они решительно против вас, Кушниренко. Вы это хорошенько запомните. И представьте себе, что произойдет с вами, когда набор подобных фотографий «случайно» попадет в руки вчерашних ваших сообщников. История с Дриманченко не вызывает у вас никаких ассоциаций?..

Но даже без напоминания о трагической судьбе Дриманченко для Ивана не было секретом, что его ждет, если такая фотокарточка попадет на глаза кому-нибудь из подпольщиков. Пуля в затылок — это в лучшем случае, а то, чего доброго, еще решат учинить над ним партийный суд, чтобы свалить на него вину за все провалы и неудачи. И не докажешь, что эти фотографии — фальшивы, подделаны, что он ни в чем не виноват: его просто не станут слушать, как не прислушался он сам прошлой осенью к словам Дриманченко, а выведут на пустырь и… Ведь против него факты!

— Подлость! Какая неслыханная подлость!

— По крайней мере, не большая, чем выстрел из-за угла. А это ваш коронный прием. Не так ли?.. То-то и оно. А наш метод, если взглянуть на него беспристрастными глазами, не так уж отвратителен. Я бы даже сказал: благороден. Мы же не пачкаем руки кровью. Ну, а то, что расправляемся со своими противниками их же руками… Кто за такое осудит?

Иван понимал, что побежден полностью и навсегда, но все же смириться с этим не хотел. Вернее, делал вид, что не хочет. Однако слишком уж жалко звучали его истерические выкрики:

— Упырь, а не человек! Упырище!

— Представьте себе, человек… Такой, что научился воспринимать окружающий мир, каков он на самом деле есть! — спокойно ответил Рехер. — Кстати, неплохо бы и вам стать реалистом. Это дало бы вам возможность трезво оценить обстановку и сменить ориентацию. Пока не поздно…

— Что-о, сознательно стать предателем?

— Зачем такая категоричность! Взгляните на все это философски…

— И не подумаю! Лучше смерть!

Скептическая усмешка появилась в уголках Рехеровых глаз.

— Смерть — это благо, Кушниренко. Но оно уже не для вас. Хотите или не хотите, а вы должны жить. Иначе… Не думаю, чтобы кого-то восхищала перспектива, что его имя навеки станет символом предательства. Могу вас заверить: если вы покончите с собой, то в день похорон я непременно опубликую в прессе некролог с иллюстрациями, которые вы только что видели. Знайте, я не поскуплюсь на слова благодарности за ту помощь, какую вы оказали нам при ликвидации большевистского подполья.

«Слова благодарности от палачей… Как же ты дожил до такого? Что делать, когда уже и умереть нельзя?..» — словно бы у кого-то постороннего, спросил Иван у себя самого. И не знал, что ответить. И от этого загудело, зазвенело в голове, черная дымка застлала глаза. Ему вдруг показалось, что он очутился высоко над землей, в черной бездне неба. Один-одинешенек среди вечной пустоты. Приятное облегчение охватило его при мысли, что никого и никогда не встретит он в этом мраке. Немного раздражали лишь молнии, которые, изредка вспыхивая, освещали то белые квадраты фотографий, то маленькие выхоленные руки… И вдруг Иван увидел: эти руки опускают ему на голову чугунный молот. Опускают… и нет возможности увернуться от него, отпрянуть куда-нибудь в сторону. Все же собрал последние силы, рванулся всем телом и… упал в кресло. И сразу же увидел перед собой огромный портрет Гитлера в тяжелой раме, массивный полированный стол, квадратики фото на полу. Не помня себя закрыл лицо руками и зарыдал. Горько, надрывно, как не рыдал еще никогда.

Однако Рехера не тронули его слезы. Не обращая никакого внимания на Ивана, он с опущенной головой ходил по кабинету, словно укачивал какую-то свою неспокойную думу. Потом остановился у окна, открыл его и, подставив лицо свежему ветерку, долго смотрел на залитую утренним солнцем Владимирскую улицу.

— Не усложняйте положения, Кушниренко, — заговорил он, повернувшись от окна. — Не так уж оно беспросветно, как вам кажется. Катастрофу можно отвести, надо только проявить мудрость и стать выше некоторых условностей. Правда, лично вам это будет стоить определенных усилий… — Рехер говорил рассудительно, спокойно.

И этот голос, как ни странно, стал понемногу успокаивать Ивана. А может, и в самом деле положение не так уж безнадежно? Где-то на самом дне души, под толщей безнадежности и отчаяния, вдруг затеплился крохотный уголек надежды. Надо выиграть время, чтобы все обмозговать и взвесить, а потом… Ведь для мудрых и смелых безвыходных положений не существует. Иван понимал, что этот коричневый философ недаром тратит столько времени на болтовню с ним, понимал, что он, Иван, нужен Рехеру. А если так, то на этом можно и сыграть. Вот только какую цену придется платить за выигранное время?

— Что вам от меня нужно?

Рехер пристально посмотрел на собеседника, в его сощуренных глазах светилось и удивление, и подозрительность, и что-то похожее на надежду. В том, что ему удалось пошатнуть, подточить прежние убеждения Кушниренко, он не сомневался, но и поверить, что такой фанатик в течение каких-нибудь полутора часов радикально сменил ориентацию, тоже не мог: Кушниренко не из тех, что способны на безоговорочную капитуляцию.

— От вас нужно совсем немного. Конкретно: вы должны помочь арестовать секретаря запасного подпольного горкома партии. Его фамилия — Бруз.

«Значит, подполью уже известно о смерти Петровича, раз к работе приступил запасной подпольный горком, — сделал для себя вывод Иван. — Но откуда у Рехера такая осведомленность? Кто назвал ему Бруза? Почему именно меня подбивают на такое подлое дело?.. Нет-нет, с меня достаточно. Я уже сыт по горло!»

— Хочу посоветовать, Кушниренко, не отказываться от моего предложения. Лишиться как можно скорее своих бывших сообщников — в ваших интересах. Не вам объяснять, что самыми заклятыми врагами бывают прежние друзья.

— Но я не знаю конспиративной квартиры Бруза…

— А его самого?

— Видел раз или два.

— Этого достаточно. Наша тайная служба уже установила район, где отсиживается Бруз. Ваша задача — опознать Бруза среди жителей этого района во время повальной облавы. Вы можете это сделать, не показываясь даже на люди. Из автомобиля или из другой засады…

«Так вот какова цена за выигранное время! — еще больше горбится, никнет Иванова спина. — Охота с гестаповцами на вчерашних побратимов… Ни за что!.. Но ведь эти проклятые фотографии… Действительно, что стоит Рехеру просто развлечения ради опубликовать их в шнипенковском «Слове»?.. Нет, только не это! А раз Рехеру известно местопребывание Бруза?.. Не я, так кто-то другой все равно его опознает… Главное, что гестаповцы уже выследили Бруза… И я тут ни при чем! А опознать и без меня кто-нибудь опознает, это уже несущественно…»

— Операция назначена на шесть вечера. Только условие: не вздумайте опять выбрасывать какие-нибудь фортели. Один неосторожный шаг… Я до шуток неохоч, а газетные полосы всегда к моим услугам. Вы меня поняли?

Иван еще ниже опустил голову.

— Что ж, будем считать, что мы обо всем договорились. Вопросов нет? Тогда идите отдыхайте перед операцией.

Иван с трудом поднялся, молча пошел к двери, еле переставляя окаменевшие ноги. Незрячий, опустошенный, разбитый, без мыслей и чувств. И слышалась ему предсмертная песня Платона:

А згасне те сонце — і жити шкода,
На світі без сонця усе пропада…

VI

«Непредвиденные обстоятельства вынудили меня сразу же по прибытии в Киев обратиться к вам, герр рейхсминистр…» — энергично начал писать Рехер мелким почерком на чистом листе бумаги.

Внезапно брови его нахмурились, он пробежал глазами по коротенькой строке и остался недоволен. Не то! С минуту сидел задумавшись, потирая указательным пальцем переносицу, затем решительно зачеркнул написанное, навалился впалой грудью на кромку стола, мягко освещенного электрической лампой с зеленым абажуром, и стал засевать невидимые борозды на белой нивке черными каллиграфическими буквами.

«Многоуважаемый герр рейхсминистр. Вы надеялись узнать из этого послания о том резонансе, который вызвала в здешних чиновничьих кругах ваша поездка по рейхскомиссариату. Но я не привык кривить душой, поэтому скажу откровенно: каких-либо радикальных перемен в работе оккупационных властей не наблюдается, а о дальнейших последствиях говорить пока еще рано. Все же, надо полагать, ваш визит положил конец тем кричащим противоречиям и путанице, которые постоянно вносились распоряжениями и инструкциями гаулейтера Коха в вопрос генеральной немецкой политики касательно Украины. По крайней мере звенья аппарата гражданского управления краем отныне четко и недвусмысленно представляют себе как грандиозность этой проблемы, так и свою роль в ее решении…»

Снова перечитал написанное. И снова остался недоволен. Слов куча, а ни ясной мысли, ни упругой фразы! Да и зачем эти околичности, когда перед ним стоит совершенно локальная задача: объяснить причины трагедии зондеркоманды «Кобра». Но объяснить так, чтобы Розенберг пришел к абсолютно четкому выводу — «Кобра» стала жертвой недальновидной политики, которую проводит на Украине чванный и норовистый Эрих Кох. Пусть тогда Гальтерманн сколько угодно строчит доносов в Берлин! Под силу ли будет ему вызвать бурю, когда в историю с «Коброй» вмешается сам Розенберг, с мнением которого считается фюрер? Вот только как задеть за живое, втянуть в борьбу и рейхсминистра?..

Рехер в сердцах скомкал листок и бросил в корзину. Чтобы сосредоточиться, закрыл глаза. Но ничего хорошего на ум не приходило. Все же вынул чистый лист и стал писать снова.

«Считаю своим долгом, дорогой партайгеноссе, высказать некоторые сомнения и тревоги касательно перспектив исполнения намеченной вами программы строительства на востоке.

Не хочу быть злым пророком, но все наши планы в недалеком будущем могут оказаться под смертельной угрозой. Причины? По всему рейхскомиссариату наблюдается интенсивное нарастание партизанского движения. Если осенью и зимой, оно имело преимущественно односторонний, стихийный характер и сводилось к бандитским акциям (террор, диверсии, ночные налеты), то сейчас, судя по сообщениям гебитскомиссаров, большевики коренным образом изменили тактику. После прошлых неудач они все свое внимание сконцентрировали на консолидации сил и привлечении самых широких слоев населения кактивной борьбе с оккупационными властями. Не будем закрывать глаза на горькую правду: партизанам уже удалось сорвать весенний сев в большинстве гебитов; не случайно и то, что один за другим проваливаются повсеместно планы сельскохозяйственных заготовок, отправки рабочей силы в фатерлянд. Но, судя по всему, это — только начало, первые симптомы недалекой бури. Если немедленно не принять предохранительных мер, боюсь, как бы нам не довелось иметь дело с восстанием. Ведь именно на этот путь толкает местное население как устная, так и письменная большевистская пропаганда. И в эффективности ее, как свидетельствует прошлый опыт, сомневаться не приходится. Конечно, подобная авантюра будет стоить унтерменшам целых рек крови, восстание заранее обречено на полное поражение, но это никак не означает, что нашей восточной программе не будет нанесен ощутимый удар…»

И тут у Рехера дрогнула рука, он спросил сам себя: «А придадут ли значение в Берлине твоим предостережениям? Там ведь, наверное, кружатся головы от успехов на фронтах. Генерал Паулюс вот-вот прорвется к Волге, армии Манштейна уже штурмуют предгорья Кавказа, а ты — о всенародном восстании… И где? На Украине, в глубоком немецком тылу! Над тобой попросту посмеются. Впрочем, что с того? Смеется хорошо тот, кто смеется последним. Как бы там ни отнеслись к моему посланию, я должен первым забить тревогу». Он тщательно вытер платком вспотевшие руки и снова склонился над листом бумаги.

«…Сожалею, что этого не могут (или не хотят?) понять лица, коим доверено заложить надежный фундамент нового порядка на востоке. Политической слепотой, интеллектуальной неполноценностью, предельной никчемностью ответственных чинов из рейхскомиссариата я могу объяснить тот печальный факт, что выкорчевывание последствий двадцатилетнего господства большевиков на Украине, по сути, пущено на самотек. Даже борьба с партизанами отодвинута на задний план и фактически сведена к периодической экзекуции населения. Но ведь и дилетанту ясно, что массовые экзекуции лишь помогают красным агитаторам раздувать пламя всенародной партизанской войны, как это было в 1812 году. Потому что даже общественно пассивные элементы, которые при условиях гибкой и мудрой политики могли бы стать нашими помощниками или по крайней мере остаться лояльными, не видя перспектив, проникаются смертельной ненавистью ко всему немецкому и пополняют ряды уже довольно многочисленных лесных банд. Я не раз акцентировал (и вы согласились со мной) то, что в борьбе с таким коварным и хитрым противником, как большевистские партизаны, одной силы недостаточно. Тут нужны изобретательность, глубокое знание психологии славянина, утонченность и разнообразие форм пропаганды. Но, к превеликому моему удивлению, инициатива восточного министерства локализовать коммунистов с помощью самих же украинцев путем засылки в опаснейшие районы национальных зондеркоманд не нашла ни надлежащего понимания, ни необходимой поддержки у ровенских тыловиков.

Как известно, полгода назад, несмотря на бешеное сопротивление гаулейтера Коха, согласно вашему распоряжению, на Украину была отправлена всесторонне подготовленная еще до начала восточной кампании спецкоманда «Кобра» и заслана в районы активных партизанских действий. В течение сравнительно короткого времени ей удалось выследить и полностью уничтожить довольно крупные и опасные отряды Гейченко, Калашника, Бородача, не говоря уже о множестве мелких диверсионных групп и ячеек. Одним словом, «Кобра» сделала то, что неспособны были сделать все вооруженные силы фатерлянда на Украине.

Но известно также и то, что ни в одной из тех операций «Кобре» не была оказана помощь ни войсками СС, ни регулярными армейскими частями, хотя не раз и не два лично мной делались попытки наладить сотрудничество. Совершенно ясно, что, лишенная поддержки, изолированная, оставленная на произвол судьбы, опекаемая только нами зондеркоманда вскоре стала объектом особенного внимания лесных «товарищей». И вот результат: неделю назад в селе Забуянье она была окружена ночью превышающими силами красных и уничтожена. Но самое отвратительное во всей этой истории то, что чины, которые фактически обрекли «Кобру» на поражение, сейчас пытаются погреть руки…»

«А зачем я это?.. — внезапно хватился Рехер. Пробежал глазами письмо и сокрушенно покачал головой: — Нет, такой словесной жвачкой Розенберга не зацепить за живое. Какие-то ненужные всхлипывания вместо гневного обвинения…» Но попробуй извлечь из памяти страстные и яркие слова, когда голова точно ватой набита! Чтобы разогнать усталость, он встал из-за стола, закурил сигарету и зашагал из угла в угол, заложив за голову руки. Потом остановился у окна, распахнул его настежь.

Солнце уже давно опустилось за вылинявший небосклон, однако зной не спадал. Воздух на улице был жаркий, недвижный, дышалось тяжело, тело, словно вываренное, жаждало свежести, прохлады. И Рехеру захотелось выскочить из этого каменного мешка, броситься с разгону в прохладные волны Днепра. До того захотелось, что даже зарябило в глазах, а в ушах послышался плеск волн.

«А почему бы и в самом деле на Днепр не поехать? Прихвачу Олеся и махнем куда-нибудь на тихую старицу. Я ведь так мало уделяю ему внимания…» Он выглянул было в окно, чтобы кликнуть шофера, но вспомнил о недописанном докладе и остановился в нерешительности. Надо было отправить тайное послание Розенбергу. И не когда-нибудь, а именно сегодня, пока его не опередил Гальтерманн. Так он и стоял некоторое время, не будучи в состоянии ни превозмочь желание искупаться, ни вернуться к работе.

Наконец пошел к столу, нагнулся над листом, но яркие и точные слова, которых так ему сейчас недоставало, окончательно застряли в закоулках памяти; мысли, не созрев, наплывали одна на другую, и он с горечью вспомнил не столь уж и далекие годы, когда из-под его пера легко и непринужденно текли страницы, которые впоследствии становились книгами главного идеолога рейха Адольфа Розенберга. Нет, Рехер никогда не жалел, что на протяжении десятилетий анонимно работал на других, — во имя великой мечты он сознательно принес себя в жертву! Но сейчас его тревожило сомнение — не напрасно ли он растратил свою жизнь?

Углубившись в невеселые воспоминания, Рехер не расслышал быстрых шагов в приемной. Не заметил и того, как в кабинет вошел секретарь:

— Герр бригаденфюрер просит аудиенции…

Только после этих слов Рехер поднял голову, удивленно взглянул на секретаря: «Бригаденфюрер? В такую пору?..» И в тот же миг, бесцеремонно оттолкнув плечом тщедушного писаря, в кабинет ввалился осанистый, изрядно растолстевший на киевских харчах Гальтерманн. Он был перетянут вдоль и поперек новыми скрипучими ремнями, застегнут на все пуговицы, торжественный и напыщенный.

— Герр Рехер, что это значит? Сколько можно пропадать за рабочим столом?..

— Дела, дела… — неопределенно пожал плечами хозяин и поспешил навстречу позднему гостю, чтобы не подпустить его к столу, на котором были разбросаны наметки тайного послания. — У вас что-то случилось?

— Уж конечно, без крайней надобности я не решился бы вас беспокоить, — при этом Гальтерманн заговорщически сверкнул воровскими глазами, горделиво выпятил грудь и, подойдя к Рехеру вплотную, ткнул ему руку: — Можете поздравить! Час назад я рапортовал рейхсфюреру…

«Залил коньяком глотку и дышит в самое лицо. Скотина!» Чтобы подавить тошноту, внезапно подступившую к горлу, Рехер попятился к столу. Но не так-то легко отвязаться от пьяного. Заметив, как вдруг побледнело лицо рейхсамтслейтера, Гальтерманн забеспокоился:

— Что с вами? Вам нехорошо? Позвать врача?

— Переутомился. Да еще такая жарища…

— Здесь все не так, как надо: то гроза, то зной. Но скоро мы и погоду переделаем на свой лад. Если уж сумели свернуть шею большевикам… Кстати, вы догадываетесь, зачем я приехал в такое время?

— Сами скажете.

— Пригласить на торжественный ужин.

— К сожалению, у меня еще множество дел.

— У всех дела. Но в честь такого события… Я помню ваше обещание: выпить после успешного завершения операции. Было такое?

— Но вы видите, я сейчас не в форме.

— Мы поможем вам обрести самую лучшую форму! — хихикнул Гальтерманн. — Так что никаких отказов.

— А как вел себя мой «крестник» Кушниренко? — переменил Рехер тему разговора.

— Безукоризненно! Без него вряд ли удалось бы заарканить Бруза… Но как вам удалось обломать Кушниренко рога?

— Об этом вам лучше у него спросить.

— Спрашивал — молчит.

У Рехера нервно дернулось веко на левом глазу.

— А вы что, разве не отпустили его? Я обещал Кушниренко свободу после операции.

Гальтерманн удивленно, даже ошарашенно уставился на Рехера, словно говоря: для чего это благородство в отношениях с большевиками? Пока нам выгодно, им можно обещать хоть золотые горы, но выполнять обещания совсем не обязательно.

— Но ведь, герр Рехер…

— Обойдемся без дискуссий! В свое время, когда обговаривались условия нашего пари, мы договорились, что никто не будет совать мне палки в колеса. Припоминаете? Или, может, вы считаете, что эти условия после сегодняшней операции уже утратили свою силу?.. — Рехер говорил спокойно и тихо, почти шепотом, но от этого шепота у бригаденфюрера между лопаток поползли скользкие червяки. — Но в таком случае я автоматически получаю право на удовлетворение трех своих желаний. Вот Кушниренко, к примеру, и будет одним из них. Вам он все равно ни к чему, а мне это — первоклассный материал для психологических экспериментов.

— О чем речь, герр Рехер! Забирайте его со всеми потрохами. Выигрыш так выигрыш. Только, ради бога, не подумайте, будто я ставлю палки в колеса… Кушниренко после операции мы просто должны были взять в гестапо. Дело в том, что Бруз, когда сообразил, кого привел к нему ваш молодец, оказал сопротивление. Точнее, пытался оказать, но мои люди быстро укоротили ему руки. Все же он успел выстрелить в Кушниренко, а потом уже в себя…

— Так Кушниренко ранен?

— Пустяки! Пуля слегка царапнула ему руку повыше локтя.

— Тем более он заслуживает вознаграждения.

— Да что мы уделяем столько времени какому-то унтерменшу? Я поступлю с ним так, как вы пожелаете. Сегодня же! А сейчас — едем.

«А как быть с письмом? Не окажется ли эта пьянка фатальной?» — подумал Рехер. Искоса поглядел на разбросанные на столе листы и категорически отрезал:

— Хорошо, я приеду. Но несколько позже. Закончу спешную работу и приеду.

Гальтерманну ничего не оставалось, как удалиться.

— Мы вас ждем, — напомнил он еще раз с порога.

— Своих обещаний я дважды не повторяю.

Так они расстались. А спустя примерно час Рехер в хорошем настроении и с легким сердцем направлялся на вечер к полицайфюреру. Злосчастное послание, над которым он упорно бился весь вечер, после отъезда Гальтерманна легко и быстро выплеснулось на бумагу. Сколько ни перечитывал его Рехер, придраться ни к чему не мог. Кратко, убедительно, красноречиво…

На Лукьяновке, неподалеку от резиденции Гальтерманна, в которой некоторое время проживал специальный уполномоченный штаба шестой армии по Киеву фон Ритце, его давно ждали. Не успел он открыть дверцу машины, как подлетел офицер-эсэсовец и, щелкнув каблуками, взял под козырек. Указал рукой на посыпанную песком дорожку, бежавшую под густым шатром кленов к затемненному двухэтажному особняку, и молчаливой тенью поплыл следом.

Рехер был немало удивлен, когда встретил в вестибюле чрезмерно раскрасневшегося оберштурмбаннфюрера Эрлингера. Тот почтительно переломился в пояснице, льстиво заглянул в глаза и с выражением полнейшей преданности на маленьком, невыразительном лице повел по устланной яркими коврами лестнице. Рехер отметил про себя, что тут многое изменилось. Полы сплошь устланы музейными коврами, по углам — огромные вазы, на стенах, где только можно, развешаны полотна мастеров различных эпох, окна вместо штор затянуты гобеленами. И хотя в глаза бросалась кричащая безвкусица, отказать новому хозяину в достатке было трудно. Наверное, Гальтерманн специально собрал все это здесь, чтобы поразить гостей роскошью.

На втором этаже, освещенном зачем-то толстыми церковными свечами, Эрлингер вырвался вперед, подскочил к массивной дубовой двери, из-за которой долетал веселый гам, дернул на себя обе половинки и рявкнул во весь голос:

— Советник рейхсминистра Розенберга рейхсамтслейтер Георг Рехер!

Десятка два гостей Гальтерманна, болтавших за овальным столом посреди банкетного зала, освещенного свечами, сразу умолкли. Рехер увидел среди них крупнолицего военного коменданта Эбергарда, всегда надутого доктора Рогауша, генерала полиции Пауля Шеера, высших чинов из генерал-комиссариата и СД. Видимо, они уже успели опрокинуть не по одной рюмке, так как были возбуждены, разгорячены.

— Штрафную! Герру рейхсамтслейтеру штрафную! — весело выкрикнул Гальтерманн и нетвердой походкой направился к новому гостю.

Бесцеремонно подхватил его под руку и не повел, а поволок к столу, хотя Рехер и не думал упираться. Между тем предупредительный Эрлингер наполнил каким-то бурым напитком хрустальный бокал и протянул его своему кумиру. Тот принял чуть ли не пол-литровый сосуд и вдруг почувствовал на себе удивленные, ироничные и даже злорадные взгляды. Присутствующие явно не верили, что он одолеет этот сосуд, и про себя уже потешались над его пусть и незначительным, но все же поражением. Но Рехер не собирался никого потешать. Он принял горделивый вид и произнес:

— Наш фюрер возвысил немецкую нацию в ранг сверхлюдей и этим обрезал провода, которыми немцы были соединены с простыми смердами. Поэтому негоже сверхчеловеку поклоняться минувшим обычаям — этому прожорливому и тупому божеству варваров. Если мы на время и становимся рыцарями бокала, то совсем не для того, чтобы удовлетворять свои низменные потребности, а с единственной целью — лишний раз убедиться, что обычаи и традиции унтермешней для нас чужды и далеки.

Намек Рехера поняли не все, но все дружно проревели:

— Слава сверхчеловеку! Долой привычки варваров!

— Ахтунг! Ахтунг, господа! Я предлагаю тост… Мне хочется выпить… — поднялся со своего стула Гальтерманн и стал покачиваться на нетвердых ногах, а в такт его покачиваниям выплескивалось из бокала на стол вино. — Мне хочется выпить за партайгеноссе Георга Рехера! — и ни с того ни с сего полез целоваться с представителем остминистериума.

Раздались возгласы одобрения, аплодисменты, притоптывания. Множество нетвердых рук потянулось к Рехеру с наполненными рюмками. Но генералу Эбергарду этого показалось мало, он стал перегибаться через стол, чтобы поцеловаться с представителем Розенберга. И то ли поскользнулся, то ли просто не удержался на ногах, но шмякнулся прямо на стол, уставленный яствами. Звон разбитой посуды, восклицания, приглушенный стон. Гости Гальтерманна бросились помогать Эбергарду. Измазанного сметаной, разными подливами, с окровавленным от осколков посуды лицом, его вывели под руки в соседнюю комнату на попечение адъютантов.

«Жалкие забулдыги! И выпить-то как следует не умеют, а корчат из себя бог весть что…» Губы Рехера скривились в презрительной гримасе, нервно задергалось веко на левом глазу.

Все это не ускользнуло от внимания Гальтерманна. Он сразу же нахмурился, на толстой шее выступили багровые пятна. Рехер не полагал, что именно его брезгливая гримаса так подействовала на полицайфюрера, однако обеспокоился. Мало что могло взбрести в голову пьяному! А в нынешней ситуации, пока не известна реакция официального Берлина на трагедию «Кобры», он никак не хотел обострять отношений с местными верховодами. Собственно, он затем сюда и приехал, чтобы не дать повода для сплетен, на которые чины из СД непревзойденные мастера. Стремясь погасить в зародыше пожар, Рехер выдавил на лице незлобивую улыбку и отпустил шутку:

— Истинным рыцарям поле битвы, каким бы оно ни было, к лицу оставлять только со щитом. Я предлагаю тост за «подвиг» нашего славного коменданта! И считать все, что случилось… Хотя, собственно, ничего не случилось: ведь где пьют, там и льют! — и первым пригубил бокал.

Тост всем пришелся по вкусу. Чтобы побыстрее замять неловкость, присутствующие охотно выпили за «подвиг» Эбергарда. Затем хлебнули за молчаливого штадткомиссара доктора Рогауша, за полицейского генерала Пауля Шеера… Ну, а дальше пили, уже не ведая, за что и за кого. Все наперебой провозглашали тосты-лозунги, все требовали к себе внимания, но никто никого не слушал. В зале стояли шум, гам, звон.

— Прошу слова! — взревел после продолжительного молчания Гальтерманн и встал.

Но только один Рехер повернул к нему голову.

— Хочу говорить! — бригаденфюрер хватил кулаком по столу.

Но его по-прежнему не слушали. Гальтерманн даже задрожал от возмущения. До странного легко вскочил на стол, рванул из кобуры револьвер и выстрелил несколько раз в потолок. Гости от неожиданности замерли. Стало тихо-тихо.

— Когда меня не слушают, я начинаю говорить револьвером! — бросил хозяин вместо извинений. — Я хотел сказать… Я собрал вас сюда, чтобы вы знали… Какое сегодня число? Хотя это несущественно. Все равно это мой день… Сегодня я отрубил голову… — уже в который раз за вечер повторил Гальтерманн. — Большевиков в Киеве больше не существует! Они уничтожены. Все! И это сделал я! Вот этими руками… Могу заверить вас, рейхсфюрер сумеет оценить мои заслуги. Я уже сообщил…

«А он хоть и глуп, но хитер! Знал, кому первому сообщить о «своем» успехе. Только рановато протягивает руку за рыцарским крестом. Возможно, киевскому подполью и нанесен удар, но, судя по последним событиям, большевики перенесли фронт борьбы в леса. Так что главные неприятности впереди, — размышлял Рехер, улыбаясь разбушевавшемуся Гальтерманну. — Да и вряд ли его телеграмма произведет в Берлине впечатление. Кого могут интересовать события в Киеве, когда взгляды Германии прикованы к Волге?..»

Но среди присутствующих так дальновидно размышлял один Рехер. Очумевшим, ослепленным, им казалось, что коварный и завистливый Гальтерманн крепко взнуздал свою фортуну.

— Браво, бригаденфюрер! — сорвавшись на ноги и стремясь опередить других, взвизгнул генерал Пауль Шеер. — Браво, браво!..

— Предлагаю салют в честь победы над киевским подпольем! — вскочил с места, чтобы не отстать от подхалима Шеера, оберштурмбаннфюрер Эрлингер, который надеялся отщипнуть хоть крохотку от пирога Гальтерманновой славы.

— Салют! Салют! — подхватили пьяные.

Присутствующие непослушными пальцами принялись расстегивать кобуры. Кто-то предусмотрительно распахнул окно, выходившее в темный парк. И тут в накуренный зал вместе со свежим воздухом ворвалось эхо далекого взрыва.

— Господа! Нам уже салютуют! — воскликнул удивленный полицайфюрер и, соскочив со стола, бросился к распахнутому окну.

За ним устремились и гости. Сбились вокруг Гальтерманна, ожидая команды. Но вместо команды опять послышалось несколько сильных взрывов, долетел треск пулеметов. Рехер сразу догадался: где-то на окраине города разгорается бой. Однако взрывы эти никого здесь не насторожили. Все дошли до того предела, когда способны только на одно — продолжать пить.

И они пили. Рехер смотрел на них и сожалел, что находится в этом балагане. Если бы его хоть оставили в покое, а то около него все время крутился Эрлингер, неустанно наливал в бокал всякие напитки и неумолчно жужжал о своем папеньке, который каждый год в последний день января привозит фюреру символическую кружку пива из своей мюнхенской пивной, на кого-то шепотом жаловался, так же шепотом кому-то угрожал, но понять что-либо из его бормотанья было невозможно. Правда, Рехер и не стремился понять. Для отвода глаз делал вид, что внимательно слушает, на самом же деле думал о том, как бы поскорее выбраться из этого балагана. И искренне обрадовался, когда увидел в двери запыленного эсэсовца, который с растерянным видом подбежал к Гальтерманну и стал что-то быстро-быстро нашептывать ему на ухо. Распухшее, синюшное лицо полицайфюрера постепенно каменело, а глаза становились большими и неподвижными.

— Кто дежурный по штабу? — рявкнул он.

— Гауптштурмфюрер Бергман.

— Немедленно ко мне! Поднять гарнизон по тревоге!

Запыленный эсэсовец молнией метнулся к выходу, а осоловевшие гости непонимающе уставились на Гальтерманна.

— Я должен сообщить вам, господа… Только прошу без паники! — заговорил он, ни на кого не глядя. — Произошло невероятное, господа. Неизвестные бандиты только что совершили вооруженное нападение на офицерский санаторий в Пуще-Водице. Как мне сообщили, там сейчас идет неравный бой.

«Бой!.. На территории офицерского санатория, под самым носом у СД? Вот так салют в честь победы над киевскими большевиками! — Как наказание за напрасно потерянный вечер в кругу омерзительных пьяниц воспринял Рехер это известие. Но тут же вспомнил о сыне, и его мгновенно обожгло острое чувство: — А Олесь ведь еще вчера находился в этом санатории! Боже, что могло бы произойти, если бы я своевременно не вернулся в Киев и не забрал его домой?!»

— Будем расходиться, господа! Я беру на себя руководство операцией по уничтожению бандитов, — торопливо застегивая пуговицы кителя, закончил Гальтерманн.

Протрезвевшая компания двинулась к выходу. За ними поплелся и Рехер с какой-то неясной тревогой на сердце.

«Неизвестные бандиты совершили налет на офицерский санаторий!.. Бандиты… Ха-ха, эти басни, герр Гальтерманн, расскажите дурачкам! Для такой операции не то что у бандитов — даже у партизан кишка тонка. Громить офицерские санатории в самом Киеве… Нет, ничего подобного еще не бывало! Выходит, рановато вы радовались, уважаемый герой, поражению «Кобры». Что в сравнении с сегодняшним событием это скромное происшествие! О разгроме «Кобры» никто теперь и не вспомнит, а вот донесение о налете на офицерский санаторий в Киеве непременно вызовет такую реакцию в Берлине, что кое-кто может лишиться головы. Тут уж и я приложу руку!» Но вдруг Рехера бросило в дрожь от одной мысли: «А что, если к этому событию причастен Олесь? У этих «бандитов» безусловно должен быть наводчик… А Олесь так рвался из санатория… Неужели знал?! Неужели все-таки знал?!»

VII

— Разрешите доложить, герр рейхсамтслейтер, проводник учебной команды особого назначения князь Тарханов по вашему вызову покорно прибыл!

Рехер даже глазом не повел в ответ на эти слова. Как и прежде, полулежал в кожаном кресле у раскрытой двери, выходившей на затененный кленовыми пышными ветками балкой, держал в руках пачку густо исписанных листов. Тарханов не знал, конечно, по какому делу он вызван сюда, как не было ему известно и то, что за бумаги изучает с таким вниманием всесильный посланец Розенберга. А это было собственноручное свидетельство Ивана Севрюка о боевом пути и бесславном конце зондеркоманды «Кобра». И вызов княжеского потомка имел к нему, можно сказать, самое прямое отношение.

Слишком много изведал всего на своем веку Рехер, чтобы не понимать: ночное происшествие в Пуще-Водице будет иметь для кое-кого в Киеве весьма печальные последствия. Фюрер никому не простит уничтожения почти трехсот героев победной харьковской операции. И, главное, где? В городе, который лежит в сотнях километров от фронта! Следовательно, если не из самой ставки, то, по крайней мере, из резиденции гаулейтера Коха надо ждать гостей, которые после расследования и определят, чью голову бросить на плаху. Собственно, никакого расследования не будет — будет игра, которую проиграет тот, кто не сумеет своевременно запастись весомыми козырями. Поэтому еще ночью, возвращаясь от Гальтерманна, Рехер наметил четкий план подготовки к будущей баталии, хотя она и не могла затронуть его непосредственно. Но, зная волчьи повадки местных верховодов, он не стал медлить. Уже на рассвете, пока соперники еще не осознали всего трагизма положения, приступил к осуществлению своего замысла.

Начал с вызова Севрюка. После тщательного анализа последних событий он не сомневался, что разгром офицерского санатория и уничтожение «Кобры» — дело одних и тех же рук. По агентурным данным, в лесах вокруг Киева шныряли мелкие, разрозненные партизанские отряды, которые никогда не отваживались нападать даже на райцентры, не то что на битком набитую войсками бывшую украинскую столицу. Подобная операция могла быть под силу разве что той загадочной, невесть откуда прибывшей «армии генерала Калашника», которая сумела одолеть вышколенную «Кобру». А об этой «армии» можно было узнать только от Севрюка.

И Рехер узнал. Скупой на слова, заместитель Иннокентия Одарчука в своем письменном докладе привел столько ценных наблюдений и соображений, что Рехер без колебаний решил сделать ставку на этого человека в будущей борьбе. В который уже раз он перечитывал рукопись Севрюка, и когда в кабинет вошел Тарханов, Рехер сделал вид, что не заметил пришедшего. А тот в неловкости топтался у входа и не отваживался снова напомнить о себе.

Так продолжалось минут пять, может быть даже десять. Наконец Тарханов кашлянул в кулак и неуверенным голосом пробормотал:

— Я жду ваших распоряжений, герр рейхсамтслейтер…

Только после этого Рехер положил на колени бумагу, выразительно поглядел на старинные настенные часы:

— Вы ждете?.. Представьте себе, я жду вас уже полдня, — сказал тихо, почти шепотом.

Высокий лоб, прямой хищноватый нос княжьего потомка моментально усеялись мелким бисером пота, а на запавших, в глубоких продольных складках щеках проступила чуть заметная бледность. Кто-кто, а уж он-то знал, что предвещает этот шепоток. Особенно после того, как двое его подчиненных, которые не уберегли Олеся от несчастья в доме деда, очутились на виселице.

— Я очень сожалею… мне весьма жаль, но поверьте: в этом мало моей вины. Я нес службу по охране вашего сына.

— А разве это непременно делать лично вам? Я предоставил в ваше распоряжение полсотни бездельников.

— Все это так, но могу ли я положиться на них после того, что случилось на Соломенке? Можете наказывать меня, но теперь уж я никому не передоверю охрану Олеся.

Рехер понимал: Тарханов спекулирует на его отцовских чувствах, и все же ему было приятно, что его сыну прислуживает бывший князь.

— Где Олесь сейчас?

— Дома. Походил по городу, а теперь дома.

— Вы все время держали его в поле зрения?

— Конечно.

— Ну, и заметили что-нибудь подозрительное? — и милостиво указал рукой на кресло.

Тарханов с почтительно склоненной головой подошел к креслу, присел на краешек и вытащил из нагрудного кармана маленький блокнотик.

— Из дому Олесь вышел ровно в девять. Немного постоял у подъезда, огляделся и отправился на бывшую Левашовскую. Потом свернул на Институтскую, в киоске напротив эмиссионного банка купил утренние газеты и взял курс на Крещатик. Но, как и вчера, почему-то остановился неподалеку от перекрестка за бывшим особняком Игнатьева и, наверное, минут десять просматривал улицу, стоя в тени деревьев. Мне кажется, что напротив дома, где проживал до своей гибели специальный уполномоченный штаба шестой армии по Киеву герр фон Ритце, Олесь останавливался не случайно.

«Ясное дело, не случайно, — мысленно согласился Рехер. — В том доме и сейчас проживает архитектор Крутояр, дочь которого Олесь умудрился вывезти под Гадяч ровно неделю спустя после того, как был убит Освальд фон Ритце… С этими остановками явно что-то нечисто! Возможно, дочка Крутояра нашла способ установить с матерью регулярную связь? Возможно, именно через Крутояров контактирует Олесь с большевистскими бандами из лесу?»

— На Крещатике ваш сын долго рассматривал, можно даже, сказать изучал фотомонтажи на стендах о победах армий фюрера под Харьковом, в большой излучине Дона и на Волжском направлении. Потом побрел меж развалин к бульвару Шевченко. Побродил в одиночестве под университетскими колоннами, а оттуда вдоль трамвайной линии направился на Соломенку. За всю дорогу ни с кем разговоров не вел, разве что, может… Как и вчера, он сначала забежал в уборную на Соломенском базаре, а уже оттуда — к усадьбе деда.

«Что же, базарная уборная — подходящее для конспиративных встреч место. А то, что Олесь приехал в Киев на встречу со своими единомышленниками после ночного происшествия в Пуще-Водице, яснее ясного. В шнипенковскую редакцию его, вишь, не потянуло, а вот в уборную… Надо поинтересоваться этой уборной: не исключена возможность, что именно оттуда и начнется тропка к отряду Ефрема Одарчука, или как там его… Но как все же неосторожен Олесь: изо дня в день ходить по одному и тому же маршруту, выдавая себя с головой…»

— На усадьбе деда он долго не задерживался, — продолжал Тарханов, подбодренный вниманием Рехера, — вбежал в дом, взял с полки несколько томиков и без оглядки направился в обратный путь. У меня такое впечатление, что усадьба на Соломенке…

— Не забывайте, что вы имеете дело с моим сыном! — резко прервал его Рехер. — Я поручил вам охранять его. Именно охранять, а не шпионить, подозревая бог знает в чем!

— Простите великодушно, но я… Я просто неправильно выразился. Я хотел только сказать…

Рехер не дал ему закончить:

— Кто бывает на усадьбе Химчуков? Ведется ли за домом наблюдение?

— Ночью и днем.

— Результаты?

— Никаких! После покушения на Олеся туда никто не заходил. Крыльцо даже бурьяном заросло. Безногий Ковтун, пока был жив, изредка наведывался, а теперь — никто.

— Наблюдения не снимать. Особенно по ночам. Но предупреждаю: не позволять себе ничего лишнего и держать язык за зубами.

— Да что вы, герр Рехер, я ведь помню, кому обязан жизнью. Скорее сдохну, чем подведу вас! — прижимая руки к груди, лепетал князь. — Единственная просьба…

Рехер милостиво кивнул головой.

— Мне бы хотелось доказать свою преданность в игре покрупнее. Доверьте, бога ради, какое-нибудь более сложное дело.

Рехер многозначительно улыбнулся и, немного помолчав, сказал:

— Что ж, стремление благородное. Могу обещать: вы получите возможность засвидетельствовать свою преданность. И, вероятно, очень скоро. Кстати, как с обучением пугачей?

— Абсолютный порядок! Через неделю заканчиваем теоретические курсы, а потом — практические занятия. Пугачи тоскуют по настоящему делу.

Тонкие губы Рехера дрогнули.

— Дела для них хватит. Только бы справились. И передайте им: качество усвоения теоретических знаний проверять буду лично, практические навыки они приобретут за пределами Киева, в лесах. И еще одно: отстающих и недисциплинированных в зондеркоманде не должно быть. Вы поняли меня?.. Не должно!

Тарханов часто-часто закивал головой.

— А теперь идите!

Бывший князь вскочил на ноги, кланяясь, стал пятиться к выходу. А в выпученных глазах — удивление и беспокойство: зачем же все-таки вызывал его рейхсамтслейтер? Неужели только затем, чтобы узнать, где слонялся его недостреленный выродок? Или, может, чтобы предупредить о чистке зондеркоманды? Но ведь укомплектована она из надежных, уже проверенных в деле антисоветчиков!.. Зачем вызывал?..

Выпроводив Тарханова, Рехер поспешил оставить свою служебную обитель. Запер в сейф объяснение Севрюка и вышел на улицу, даже не предупредив, когда вернется и где его искать в случае надобности. Он предчувствовал, что местные правители непременно бросятся к нему за помощью, когда осознают трагизм своего положения. Однако не хотел с ними встречаться. Он встретится тогда, когда будет иметь в руках надежные козыри, а их надо еще добыть. С минуту задержался на крыльце, размышляя, куда бы отправиться.

Стояла жара. Полуденное солнце не просто нагрело, а раскалило асфальт и камень. Над городом висела душная желтоватая мгла, листья на деревьях свернулись, обвисли. И вдруг Рехер вспомнил вчерашнее желание поехать с Олесем на Днепр. Непременно поехать! Забраться в заросли ивняка и выведать у сына все, что только можно, о ночном налете на офицерский санаторий…

— На Печерск! — бросил он шоферу, садясь в машину.

А через четверть часа Рехер уже стоял на пороге своей просторной гостиной, затененной с улицы, как и служебный кабинет, густыми кленовыми ветвями, и с затаенной улыбкой смотрел на раздетого до пояса Олеся. Тот лежал в кресле-качалке с толстой книжкой в руках. То ли не услышал шагов за спиной, то ли прикинулся, что не слышит. Рехеру почему-то показалось, что сын не замечает его умышленно.

— О, да ты еще досыпаешь! Пора, пора глаза продирать. Ты хоть завтракал?

Опустив книгу на колени, Олесь нехотя обернулся и так многозначительно поглядел на отца, словно хотел сказать: «Зачем этот вопрос? Тебе ведь уже донесли обо мне все».

— Что ты изучаешь? — поспешил переменить тему разговора отец.

— Исследования Ганса Дельбрюка.

— «Германцев» Дельбрюка? — удивился Рехер и потянулся рукой к знакомому фолианту.

Когда-то давным-давно, в студенческую пору, он сам зачитывался Дельбрюком, стремясь осознать причины загнивания и развала могучей Римской империи. Тогда он только еще вступил на тернистую стезю политической борьбы и фанатично искал ответа на вопрос: какие силы способны разрушить царскую тюрьму народов? Но как эта книга попала к Олесю? Что заставило его заинтересоваться ею?..

— Я принес Дельбрюка из дома деда, — точно угадав его мысли, сказал Олесь.

— И как, нравится?

Юноша пожал плечами:

— Такая литература не для развлечения. Это скорее почва, которая дает утешение…

— Все повторяется… Все повторяется… — грустно произнес Рехер, листая пожелтевшие страницы, на полях которых еще оставались заметки, сделанные некогда его рукой. — Я тоже прошел через Дельбрюка. Но поверь мне: у него не найти утешения. Прошлое — очень ненадежное укрытие от забот современности.

— А я и не бегу от современности. Я просто хочу ее постичь.

— Постичь… О, исторические параллели шатки и обманчивы! Каждая эпоха говорит лишь ей одной присущим языком.

— Все это так, но кто забывает прошлое, тот обречен пережить его снова.

— Не отрицаю. Но оставим лучше философию. Решать серьезные проблемы надо не в такую жару. Сейчас бы куда-нибудь на лоно природы… К речке, под сень деревьев.

— Конечно, быть на речке куда приятнее, чем томиться в четырех стенах.

— Так, может, махнем на Днепр? Порыбачим, сварим уху…

«С чего это ему вдруг ухи захотелось? — удивленно раздвинулись у Олеся брови. — За все время пребывания в Киеве, пожалуй, ни разу не ездил на рыбалку, а тут вдруг…»

— Извини, но кто из нас будет удить? Ты когда последний раз держал удочку в руках?

— Давненько. По правде говоря, уже и не помню когда.

— Ну, а я и отродясь не брался ни за удочку, ни за ружье.

— Вот тебе на! Жить у Днепра и не быть рыбаком… Впрочем, беда невелика. Петер быстро тебя научит, он в этом деле непревзойденный мастак.

Стали собираться. Но делали это молча, деловито, без обычного в таких случаях оживления. Собственно, что им было собираться? Пожилой, непьющий, на редкость нелюдимый шофер Рехера, изо всех житейских развлечений предпочитающий только рыбную ловлю, всегда возил в багажнике целый набор спиннингов, удочек и переметов, не говоря уже о казанке, секаче и других поварских причиндалах. Услышав о поездке на Днепр, он от неожиданности даже растерялся: никогда не бывало, чтобы герр Рехер разрешил себе убивать время на тихом плесе.

— Куда же прикажете везти?

— Сегодня мы полностью в твоем распоряжении. Ты должен посвятить нас в свое искусство и доказать, что рыбалка — не последнее занятие на этом свете. Олесь вот никогда, наверное, и не пробовал настоящей ухи. Сумеешь приготовить, как для всевышнего?

— Постараюсь.

По Обуховскому тракту они вырвались за город. Какое-то время мчались вдоль днепровских откосов, затем свернули влево на грунтовую дорогу. И сразу же попали в край первозданной красоты, словно перешагнули межу сказочной страны. Буйные луга в разноцветье трав, прозрачные зеркала озер в камышах, зеленые полотна пойм в объятиях столетних верб. Пьянящий аромат, серебристая прозрачность и грустная тишина…

«Да ведь это Жуков остров!» Олесь почувствовал, как что-то забытое, терпкое поднимается в душе. Последний раз он был здесь прошлой осенью, когда вырвался из-за проволоки Дарницкого фильтрационного лагеря. Как кошмарный сон, припомнилось бегство по канализационной канаве, собачий лай, барахтанье в ледяной купели Днепра вместе с Петровичем, розовые утренние паруса на горизонте…

Как только Петер вырулил на зеленый бугор и остановил машину в тени раскидистых вязов, Олесь почти бегом бросился к сучковатому расщепленному дубу, под которым они с Петровичем отдыхали после того, как перебрались через Днепр. Постоял с низко опущенной головой, а потом побрел к зарослям ивняка — в них они пролежали тогда весь день, дожидаясь сумерек. А вот и родничок, из которого пили воду. Олесь присел над ним, словно что-то разыскивая. И вдруг ему показалось, что на вязкой песчаной почве сохранились его следы. Чудеса! Сколько времени прошло с тех пор, сколько уже пережито, утрачено…

— Тебе знаком этот родник?

Голос прозвучал так неожиданно и некстати, что Олесь невольно вздрогнул.

— Этот родник — для жаждущих.

— Ты пил из него?

— В минуту, когда в глазах было черно от изнеможения… Тут мы черпали силы, убегая из Дарницкого лагеря.

— Это с «учителем»?! Если я не ошибаюсь, он из Старобельщины?

— Не ошибаешься, именно с ним…

Какое-то время они молча смотрели на светлое дно родничка, где крохотные струи бурунили восковой песок. Потом Рехер бросил взгляд на небо и сказал:

— Может, пойдем в тень? Тебе не стоит долго быть на солнце…

Не сговариваясь, напрямки направились к яворам. И Олесю почему-то показалось, что где-то тут он непременно встретит Петровича. Сам не ведал, откуда взялась такая мысль, но очень хотел верить, что будет именно так. Отец ведь мастер на всякие сюрпризы, почему бы ему не устроить и такую встречу? Но вот они пришли к яворам, уселись в тени на берегу, а Петрович не появлялся.

— Послушай, давай прекратим игру в прятки, — со злостью сказал Олесь. — Я же знаю, что ты вытащил меня сюда совсем неспроста.

Рехер не возражал. Лишь пробежал прищуренными глазами по горизонту, словно бы побаиваясь, как бы оттуда неожиданно не нагрянули грозовые тучи, и тихо произнес:

— Я хотел поговорить с тобой наедине.

— Так почему же молчишь?

— За мной дело не станет. Но с одним условием: будем оба искренни.

— Что ж, будем! — без колебаний согласился Олесь.

На губах Рехера вспыхнула хитроватая улыбочка, но он сразу же убрал ее и спросил:

— Ты уже наладил контакт со своими сообщниками?

Олесь весь напрягся:

— С какими сообщниками?

— Не понимаешь… Что же, уточняю: с большевиками, оставленными в Киеве для диверсионной работы.

Это уточнение совершенно ошарашило Олеся:

— А почему это тебя интересует?

— Это больше интересует тебя, чем меня.

— Чего ты от меня хочешь? Чтобы я выдал товарищей? Но я не сделал бы этого, даже если бы знал их местопребывание.

— Хочу, чтобы ты передал своему руководству некоторые сведения.

— Руководству?.. Смехота! Не кто иной, как ты, заверял меня в Пуще-Водице, что руководители здешних большевиков расстреляны, никакого подполья уже не существует… Кому же я могу передать твои сведения?

— Ну, хотя бы тем, что успели выбраться в леса. К примеру, вашему партизанскому атаману Калашнику… или как там его.

«Калашнику?.. Оказывается, он из киевских подпольщиков? — немедленно сделал вывод Олесь. — Хотя почему бы ему и не быть из подпольщиков? Горком, верно, переправил в леса значительную часть коммунистов. Но как найти дорожку к этому Калашнику?..»

— Можешь передать: их последняя боевая операция проведена на высшем уровне мастерства.

У Олеся от радости даже слезы набежали на глаза.

— Какая операция? Ты о чем?

«Еще и незнайкой прикидывается! Так вон какова она, его искренность!» Щеки Рехера бледнели, а в серых бездонных глазах густо застывал лед. Олесь заметил это и горячо сказал:

— Да поверь ради бога, я ничего не знаю об этой операции!

«Но почему же ты тогда так рвался из Пущи-Водицы? И эти твои походы каждое утро на Соломенку… Нет, ты явно что-то скрываешь. Но погоди, я выведу тебя на чистую воду!»

— Нет, ты не откровенен со мной. Но пусть это остается на твоей совести, а я… Словом, передай в отряд: в результате нападения на знакомый тебе санаторий в Пуще-Водице убито около трехсот кадровых немецких офицеров. Почти столько же тяжело раненных, они тоже вряд ли смогут когда-либо вернуться в строй. Надеюсь, твоим сообщникам интересно будет точно узнать, каковы результаты их последней операции… — говорил Рехер, не спуская глаз с сына.

А тот сидел окаменевший и не знал: верить услышанному или нет. Разгромлен офицерский санаторий в Пуще-Водице… Но разве же могло такое привидеться ему хотя бы во сне? Кто они — эти отчаянные смельчаки, что отважились на столь дерзкую операцию? Вот если бы откликнулся подпольный центр, а то Олесь уже дважды подавал о себе весточку, но ответа — никакого. Его послания так и продолжают лежать в условленном месте на Соломенке.

— Передай своим также, чтобы они на некоторое время прекратили всякую деятельность и законсервировались, — продолжал Рехер. — А еще лучше, пусть как можно скорее перебираются в леса. К Калашнику. В Киеве вряд ли кому-нибудь из них удастся избежать Бабьего Яра. Здесь намечается большое кровопролитие.

«Все это, возможно, и так, но почему вдруг такая забота о подпольщиках с твоей стороны? — стрельнула тревожная мысль у Олеся. — Не замыслил ли чего?..»

— Скажи на милость, зачем ты мне все это рассказываешь?

Веки Рехера мучительно задергались:

— Не доверяешь… Что же, думай что угодно, но говорю честно: я сообщил тебе обо всем этом только для того, чтобы ты смог предупредить своих сообщников о грозящей им опасности.

— Диво, и только! Еще позавчера ты горячо убеждал меня: никакого подполья в Киеве не существует, все большевики замучены в застенках гестапо, а сегодня — «предупреди своих сообщников»… Где же логика? И позволь спросить: почему ты вдруг стал так переживать за подпольщиков?

Рехер нервнозадвигался, нахмурил брови: он был поражен не столько тем, что пойман на хитрости, сколько глумливым тоном Олеся.

— Не вдруг! И совсем не о подпольщиках я беспокоюсь, а о тебе. — Он выхватил из кармана портсигар и с несвойственной ему поспешностью стал закуривать сигарету. — Эта твоя недальновидность… Не знаю, сможешь ли ты в конце концов понять меня правильно, но я не хочу, не имею права допустить, чтобы ты стал никчемным навозом истории. Для такой головы найдутся более достойные дела, только береги ее.

— Ничего не могу понять из твоих слов.

— Не криви душой, это абсолютно ни к чему. Для меня уже давно не секрет, что ты водишься с местными большевиками. Не только водишься, но и поставляешь им информацию, вращаясь в сферах оккупационных властей! Не возражай, это так. А если так, — Рехер с яростью смял сигарету и швырнул ее в воду, — ищейки из гестапо рано или поздно выйдут на твой след. Сам в беду не попадешь — бывшие дружки утопят. Боюсь, что тогда уж и я ничем не смогу тебе помочь.

Окаменел, оледенел взгляд Олеся, стали глубже, суровее продольные складки на запавших щеках. Кто-кто, а он понимал, прекрасно понимал, над какой пропастью балансирует с тех пор, как соединил свою судьбу с Петровичем, однако не возможный провал, даже не внезапная смерть пугали его, а адские пытки в гестапо, о которых по городу ходило столько страшных слухов. Хватит ли сил, терпения выдержать такие пытки?!

— Поверь, я много думал, прежде чем заговорить с тобой об этом. Ибо предвидел, что мои слова непременно вызовут не только недоверие, но и настороженность. И если бы не сложилась такая ситуация, как ныне… Играть дальше в прятки было бы преступно!

— Да, действительно это было бы преступным.

— Я понимаю твое удивление и твою настороженность. И постараюсь объяснить свой поступок. Единственная просьба: поставь себя на мое место. Хотя бы на миг. — Рехер торопливо закурил новую сигарету, жадно затянулся и, глядя куда-то за горизонт, продолжал: — Совершенно естественно, Калашник заинтересуется последствиями своего налета на офицерский санаторий. Он просто не может им не интересоваться: такая операция делает честь даже боевому генералу! Естественно и то, что сам он не сунется в Пущу-Водицу, а поручит тебе или кому-либо другому установить, какие потери понесли немцы. Но будем трезвыми: логика этого очевидна не только для меня, но и для гестапо. Поэтому уже сегодня оно расставит в городе силки для Калашниковых информаторов. Да, по Киеву уже шныряют «очевидцы» этой операции из самых квалифицированных гестаповских агентов. И можешь быть уверен: если они подцепят на свой крючок, то не отпустят, пока не размотают все до конца. А тогда… У меня такое предчувствие, что на этот раз тебе не удастся отсидеться за моей спиной. Тем паче что тебя уже подозревают…

— Для гестапо мы все подозрительны.

— Все-то все, но ты на особом счету. С чего бы это не посвященный в планы партизан больной ни с того ни с сего, несмотря на решительные запреты врачей, бежал из санатория буквально за сутки до налета Калашника?..

«Парадоксальное стечение обстоятельств! Со стороны может и впрямь показаться, что я знал о намерении Калашника разгромить тот гадючник. Отец, пожалуй, уверен, что именно я навел партизан, указал им цель. Ну, а о гестаповцах уже и говорить нечего… Вот и знай, откуда тебя поджидает опасность!»

— Надеюсь, я все изложил ясно? А теперь подумай, что вынудило меня завести этот разговор.

Подумать и вправду было о чем. Не один месяц знал Олесь отца, немало дней провел с ним под одной крышей, но разгадать до конца так и не разгадал. Внешне тот был всегда внимателен, заботлив, уступчив и на удивление терпелив, но именно эта чрезмерная его уступчивость часто и настораживала. Олесю казалось, что каждый поступок отца, каждое его слово загодя рассчитаны, имеют свой тайный смысл. Вот и сейчас все сказанное им выглядело вполне логично, убедительно, однако поверить в его искренность было трудно. «А может, он просто беспокоится о себе? — вдруг пришло ему в голову. — Гестаповцы ведь, наверное, и ему снимут голову, если узнают, кого он держал в своем доме».

— За откровенность — спасибо, но ты тревожишься зря: что бы со мной ни произошло, на тебя я тени не брошу. Клянусь!

— Выходит, ты так ничего и не понял из моих слов, — опечалился Рехер, опустив голову.

— Понять — не проблема, а вот поверить…

— Что ж, дело твое. Только заклинаю тебя господом богом: прекрати свои прогулки на Соломенку! Дураку ясно, что тебя каждое утро тянет к тамошней базарной уборной.

«Уже и это ему известно… К чему же тогда все слова? А впрочем, играть так играть!»

— А как же я предупрежу своих сообщников, если буду сидеть в четырех стенах на Печерске?

— Предупредить их можно и без тебя, — Рехер явно не заметил перемены в настроении сына. — «Почту» доверь мне. Переправить послание Калашнику мне легче легкого, а тебе это может стоить жизни.

Всего мог ожидать Олесь, но только не такого предложения. Доверить «почту»… Да это же означает: дать в руки оккупантам ключ к самой большой тайне! «Неужели он в самом деле считает, что я решусь на такое безумие? Или, может, зондирует на всякий случай? И вообще почему это он все время толкует о Калашнике? Не надеется ли, что я помогу ему протоптать стежку к партизанам? Ха-ха-ха, мне бы самому кто-нибудь ее указал!»

— Тебя ошеломило мое предложение? — ощутив смятение сына, оживился Рехер. — В такое время… И к тому же между нами пропасть… Но вспомни, откуда взялись документы у присной памяти «учителя» из Старобельска? А кто обеспечивал вашу голодную братию продовольственными карточками всю зиму? Благодаря чьей помощи выбралась из Киева дочка Крутояра после гибели фон Ритце? А из чьего письменного стола черпали вы секретную информацию для своих листовок?..

«Оказывается, он обо всем знает. Но почему, почему молчал до сих пор?» — Олеся охватила тревога, появилось дурное предчувствие. Но, чтобы не выказать волнения, он напустил на лицо насмешливую ухмылочку и сказал:

— А это действительно искусство — выставлять свои прошлые просчеты как заслуги…

— Пусть даже так. И все же мои «бывшие просчеты» дают мне моральное право на некоторые предложения. Тем более что ты не раз уже имел случай убедиться: мне можно доверять.

«Опять за свое! Что я могу доверить, если сам сейчас как лист, оторванный от ветки! Да и зачем ему так понадобилось переправлять «почту» Калашнику?.. А может, он изверился в своих химерных идеалах и стал искать связи с партизанами?.. В самом деле, зачем бы ему рисковать, помогая через меня подпольщикам, если бы он не искал связи с ними?.. — Крохотная надежда промелькнула в душе Олеся и сразу же угасла. — Но почему он об этом не скажет прямо? Колеблется с окончательным решением? Не доверяет?»

— Чего ты хочешь? — без обиняков спросил Олесь.

Рехер долго и внимательно смотрел в глаза сына, как бы стремясь увидеть в них нечто необыкновенное, потом с нервной поспешностью глубоко затянулся сигаретным дымом и проговорил:

— Эх, сынок, сынок… Разве так уж трудно догадаться, чего я хочу? Сколько месяцев живем рядом, а остаемся далекими и чужими. Обидно! Хоть я все делал, чтобы заслужить твое уважение и доверие. Почему же ты такой каменный? О, если бы знать, как разрушить ту невидимую стену вражды, которую возвели между нами годы разлуки! Пойми, я готов на радикальные шаги, чтобы найти в тебе искреннейшего друга. К кому же нам приклонить голову в часы отчаяния, если не друг к другу!

В душе Олеся карусель: правда отец готов отречься от своего прошлого или это только красивые слова? А может, все-таки попытаться привлечь его на свою сторону, помочь выбраться из кровавого болота, помочь искупить хотя бы частицу тяжких грехов?

— Для меня тоже было бы счастьем считать тебя преданным другом, — положил Олесь ладонь на руку отца. — Но будем честными: никакой дружбы не получится, пока мы находимся по разные стороны баррикады.

Он надеялся, что отец поймет этот намек, горько улыбнется и скажет: «Отныне между нами не будет баррикад, я перехожу на твою сторону, сын мой. Примешь?» Но тот в ответ закрыл лицо руками и глухо проронил:

— Баррикады, баррикады… Всю жизнь я только и знал баррикады. Боже, как все это надоело! Я устал и не могу больше видеть руины, муки, кровь…

— Но ведь ты сам отгородился ими от своего народа, тебе и разрушить их. Это нелегко, я понимаю, но можешь рассчитывать…

— Рассчитывать? На что? Может, на милосердие обожаемого тобой народа? Только во имя чего я пожертвовал и родиной, и любовью, и молодостью? Неужели ради собственного благополучия гнил в тюрьмах и ссылках?.. Нет, я не хочу милосердия. О сын, я далеко не тот, за кого ты меня принимаешь!

— Кто же ты?

— Когда-нибудь узнаешь.

— Опять когда-нибудь… Но почему же ты требуешь от меня откровенности сейчас?

Рехер быстро заморгал веками: опять сын поймал его на противоречии.

— В конце концов, я ничего не требую. Я уже в том возрасте, когда и самые крупные прибыли теряют реальную ценность. Да и время нынче такое, что не ведаешь, протянешь ли до завтра. Вот и хотелось бы… На своем веку я многое познал, передумал и не имею права допустить, чтобы ты повторил мои ошибки. Но как передать тебе мой опыт, когда ты меня ненавидишь? Не отрицай, это так! У тебя никогда не находилось для меня теплого слова. — От волнения он сломал веточку прибрежной лозы, стал обрывать листья и бросать их в воду.

Олесь смотрел на эти листочки, что, слегка колеблясь на волнах, медленно расплывались в разные стороны, и ему вдруг привиделась мать. Она стояла у окна со скорбно сложенными на груди руками и невыразимой грустью в глазах… И дед привиделся. Со старенькой кошелкой за плечами среди пожухлого осеннего сада… И маленький Сергейка на коленях перед иконой… И гибкая, как тополек, Оксана в брезентовых тапочках на заснеженном Золотоворотском сквере… Олесь со страхом ощутил, как что-то пригасшее властно зашевелилось в душе, стало вытеснять все другие чувства. За долгие недели, проведенные на операционных столах и в больничных палатах, ни тоска, ни отчаянье, ни прежние сомнения не проникали в его сердце, — после фатального выстрела в дедовой хате на Соломенке в нем гнездилась, переполняла его до краев только неиссякаемая жажда мести. И, может, именно она, эта жажда, и помогла Олесю выдержать все операции по удалению Кушниренковой пули, которая, несмотря на старания хирургов, так и осталась где-то в легких. Нет, Олесь не жил единственным желанием расквитаться с Кушниренко, ему придавала сил цель более значительная. Война выкрала у него родных, растоптала первую любовь, сделала его в глазах земляков предателем — именно вот за это он и поклялся мстить до последнего вздоха… И вдруг эти воспоминания, внезапный наплыв чувств…

— Только давай без сантиментов! Я не терплю, когда меня хотят разжалобить, — скорее для себя самого, чем для отца, сказал Олесь.

— Именно потому я и апеллирую к тебе, к твоему разуму. Для меня ведь не секрет: покушение пагубно повлияло на твой характер. Крайнее ожесточение, безрассудство, подозрительность. Ты очень переменился, сынок.

— В такое время и камни меняются.

— Герр Рехер! Герр Рехер! — вдруг послышался невдалеке встревоженный голос.

Оба оглянулись — по лугу, путаясь в высокой траве, к ним бежал долговязый немец в черном мундире. Олесь заметил, как нахмурилось лицо отца, — значит, это появление было для него нежелательно.

— Герр Рехер, срочное сообщение! — обливаясь потом и тяжело дыша, выпалил еще издали эсэсовец.

Однако Рехер не проявил к его словам никакого интереса, как будто уже знал, что это за срочное сообщение.

— Как вам удалось разыскать меня, Эрлингер?

— Не спрашивайте! Весь город исколесил, и если бы не дорожные патрули…

— Чем вызвана такая срочность? — удивленно проговорил Рехер.

— Есть причины, герр рейхсамтслейтер. И чрезвычайно основательные! — Долговязый впился покрасневшими мутными глазами в юношу.

— Можете говорить все, это мой сын, — успокоил его Рехер.

Эрлингер кивнул головой, подошел ближе и, словно опасаясь, как бы его не подслушали, зашептал:

— Разрешите доложить: несколько часов назад в Киев прибыли с особыми полномочиями представители для расследования ночной катастрофы…

— Откуда?

— Лично от гаулейтера Коха! — Эрлингер даже переменился в лице. — Возглавляет ее главный командующий вооруженными силами на территории рейхскомиссариата генерал Китцингер и обергруппенфюрер Ганс Прютцман. Ну, а с ними, конечно, и штаб…

«Началось, значит! — не без злорадства принял это известие Рехер. — Посмотрим, что-то вы запоете теперь…»

— Этого нужно было ожидать. Фюрер должен знать, почему гибнут его лучшие офицеры за сотни километров от фронта.

— Конечно, должен, но боюсь…

— Насколько я понимаю ситуацию, вам лично бояться нечего. За разгром офицерского санатория понесут ответственность другие.

— Если бы так! — сразу же клюнул на приманку Эрлингер. — Но я боюсь, как бы бригаденфюрер Гальтерманн… Я даже уверен, что он постарается свалить всю вину на меня, лишь бы самому выскочить сухим из беды.

— Ну что вы? Такие люди, как Китцингер и Прютцман, будут руководствоваться принципами высшей справедливости.

— Оставим эти высшие принципы, — махнул безнадежно рукой Эрлингер. — Видал я их предостаточно… Хотите знать, с чего они начали свою работу? — Он снова чиркнул настороженным взглядом по Олесю и чуть слышно продолжал: — Освободили генерала Эбергарда от обязанностей коменданта гарнизона. Но не в этом дело. Беда в том, что посланцы гаулейтера, даже не установив, виновен ли Эбергард вообще, привезли на его место какого-то генерал-майора Ремера. Да, да, отныне военным комендантом Киева будет Ремер.

«О, тут и впрямь надо быть начеку! Утопая, такой, как Гальтерманн, и родного отца за собой потащит. Но ничего, пусть перегрызут друг другу глотки».

— Я полагаю, герр Рехер, что обергруппенфюрер непременно пожелает с вами встретиться. Я просил бы вас… Можете быть уверены, я еще смогу вам пригодиться. Только, бога ради, замолвите словечко. Потому что Гальтерманн постарается меня утопить…

«Ясное дело, постарается. Но останется ли и сам он на поверхности? Если выложить против него все мои козыри… Жаль, не удалось прощупать через Олеся дорожку к этому окаянному Калашнику. Тогда бы… Главное сейчас — захватить инициативу в свои руки. И действовать, действовать!»

— Вы можете рассчитывать на мою благосклонность, Эрлингер.

VIII

Воля! Вот она, воля!..

Чье бы сердце не пронзила сладостная боль, у кого бы не захлебнулось оно радостной тревогой, когда после многих суток невыносимого одиночества вдруг распахнулись двери камеры нижнего яруса подземелья на волю?! А вот Кушниренко, выйдя из бокового подъезда гестаповской тюрьмы, не испытал ничего подобного. Он вообще ничего не испытал — остановился на гранитных ступеньках, и ни трепетная радость свободы, ни горькие мысли о полном своем падении не волновали его душу.

— Можешь шагать к своей красотке. Благодари герра Рехера за великодушие, а то бы… Да не вздумай снова фокусничать: прощения больше не будет! Связь с тобой, как и прежде, будем поддерживать через Омельяна, ну, а в случае чего-нибудь непредвиденного… Телефон герра Рехера ты должен помнить, как собственное имя. Ясно?

Скрипучий, прокуренный голос, произнесший это напутствие, долетел до Иванова слуха откуда-то издалека, словно из поднебесья. Иван различал каждое слово, однако понять, чего хочет долговязый оберштурмбаннфюрер Эрлингер, не мог. Ледяное равнодушие, непостижимая опустошенность погасили в нем всякие чувства, притупили зрение и слух.

— Ну, пошел, пошел, чего торчишь! — Чья-то рука сунула ему в карман пачку хрустящих бумажек и толкнула в спину.

Словно чужими ногами, поплелся Иван вдоль каменных стен гестаповского ада. На волю… А зачем ему была теперь воля? После всего, что произошло в доме Синицы, после встреч в подземелье с Тамарой Рогозинской и выстрела Семена Бруза у Ивана в сердце оборвались последние нити, связывавшие его с этим миром. Все его помыслы и желания свелись к одному: как можно скорее избавить себя от страданий и мук, выпавших на его долю. И если он нашел в себе силы оставить гестаповский застенок, то только с тайной надеждой, что скоро для него кончится все-все.

«Смерть — это великое благо, Кушниренко. Но оно уже не для вас, — вдруг послышался ему знакомый издевательский голос. — Хотите или не хотите, но вы будете жить. Иначе… Не думаю, чтобы кого-нибудь восхищала перспектива, что его имя станет символом самого черного предательства». И именно этот приглушенный, с нотками угрозы и сарказма голос вырвал Ивана из оцепенения. Как после кошмарного сна, Иван тряхнул головой, ошалело повел вокруг глазами и только тогда заметил, что стоит напротив Золотых ворот, четко вырисовывавшихся на фоне густозвездного неба. Ночь, тишина и развалины. «Как я тут очутился? Когда?..» И сразу в его памяти всплыла душная камера в нижнем ярусе подземелья с сырыми, заплесневелыми стенами, на которых обреченные оставляли свои предсмертные наказы живым. Затем — брюзглое от постоянных перепоев, орошенное капельками пота лицо палача в резиновом фартуке, который пытал раскаленным прутом-шомполом подвешенную за связанные руки на крюк в потолке Тамару. И потекла, понеслась перед глазами страшная лента воспоминаний…

«Нет, нет, с меня довольно! Не сумел с честью прожить, сумей своевременно кончить!.. Но как? Я ведь даже умереть не воле»». В отчаянии охватил голову руками. Даже права на самоубийство лишил его Рехер. И тут Ивану пришло в голову, что можно обойтись без самоубийства. Достаточно выйти на середину Владимирской… В такую пору ни на одной из центральных улиц не разминуться с патрулями. Стоит не ответить на их оклик, как они любого скосят автоматными очередями. И никто на свете не заподозрит в самоубийстве пристреленного среди ночи патрулями!

Подстегиваемый этой мыслью, Иван бросился прочь от Золотых ворот. Но спустя минуту его остановил бездушный голос: «Смерть — это великое благо, Кушниренко. Но оно уже не для вас. Хотите или не хотите, но вы будете жить!»

«Жить… Как же мне жить, когда жизнь превратилась в непосильную тяжесть? Нет, я уже свое отжил, пора кончать». Единственное, чего он хотел, — это чтобы люди не клеймили его после смерти позором за подлое предательство. Но как смыть с себя грязь? Как? Черными тучами клубятся, наваливаются одна на другую невеселые мысли.

И вдруг Ивану представляется такое: в ясный солнечный день он выходит с револьвером в кармане на Крещатик… Нет, лучше на Софийскую площадь, где всегда многолюдно. Выходит, выслеживает кого-нибудь из сановных гитлеровцев и на глазах киевлян вгоняет в него всю обойму. Но последнюю пулю оставляет для себя. Это — единственный путь реабилитации в глазах земляков. Вряд ли после этого кто-либо поверит Рехеру. Для киевлян он, Иван Кушниренко, станет навсегда героем. А героев, как известно, не судят…

«Не лелейте напрасных надежд, Кушниренко, путь в герои вам навсегда отрезан, — слышится ему голос Рехера. — Если мы опубликуем эти фотографии… Можете быть уверены: мы не поскупимся на слова благодарности за ту неоценимую помощь, какую вы оказали нам при ликвидации большевистского подполья, и тогда… Сейчас имеют значение факты, лишь голые факты. А они решительно против вас… Думаете, кто-то станет докапываться до истины? Не надейтесь зря. Вы же сами воспитывали в своих единомышленниках чувство взаимной подозрительности и недоверия…»

Замельтешили, забегали в глазах у Ивана круги — серебристые, фиолетовые, оранжевые, круто перехватило дыхание. «А в самом деле, что, если этот матерый нацист осуществит свою угрозу?.. А он может ее осуществить. Что ему помешает опубликовать в шнипенковском «Слове» эти сфабрикованные фотографии? А серая толпа земляков… Кто из киевлян задумается насчет их подлинности? Меня просто заклеймят позором и вышвырнут как последнюю падаль на свалку истории… Боже, как мог я до такого докатиться?»

Охваченный отчаяньем, Иван упал на изрытый, бог весь когда метенный асфальт возле Золотых ворот. В неистовстве рвал на себе сорочку, до крови кусал губы и катался, катался в пыли, колотясь головой о землю. Только когда окончательно выбился из сил, притих, замер.

Как долго пролежал он у Золотых ворот, не помнил. Из забытья вывели его несколько глухих взрывов, последовавших один за другим. «Что это за гром? Опять гроза? — Ивану безумно захотелось очутиться под шальным небесным ливнем. Он с надеждой поднял тяжелую, начиненную болью голову, но небо над городом было чистое и удивительно звездное. — А может, это подпольщики мстят за погибших товарищей? — И как бы в подтверждение этого вдали снова прогремели сильные взрывы. — Наши! Значит, не удалось рехерам разгромить все подполье! Значит, кто-то все же остался на воле и продолжает борьбу!..»

Из последних сил поднялся Иван на ноги и, как на плаху, поплелся из сквера. Шел куда глаза глядят, лишь бы не стоять на месте. Слышал, как по городу отчаянно выли сирены, слышал рев моторов по Большой Житомирской, но все это не заинтересовало его, не встревожило. Что ему теперь до событий в Киеве!

Дорога сама вывела его к небольшому двору под глинистым обрывом. Знакомый домик под железом, знакомые очертания сада. С каким-то страхом Иван поглядел на темные проемы окон и невольно попятился к калитке. Нет, не тревога за ту, которую он подло бросил среди ночи, толкнула его назад, ему просто не хотелось сейчас никого ни видеть, ни слышать. «А может, ее давно уже тут нет? Может, и ее потащили в гестапо, как только обнаружили мое исчезновение?..»

С недобрым предчувствием ступил он на крыльцо, трижды постучал в окошечко над дверью (это был его постоянный условный стук), и — о диво! — дверь почти мгновенно отворилась, а в темном ее прямоугольнике показалась тонкая фигура в белом. Олина!

— Иваночку, ненаглядный мой!.. Вернулся!..

Не спросила, где был, не укорила ни единым словом, а лишь глотала молча слезы и неистово осыпала поцелуями. Иван уже давно привык, что эта простая, до наивности доверчивая девушка терпеливо сносит все его грубости и оскорбления, ему даже льстило, что есть рядом с ним человек, готовый ради него на самоотречение, однако сейчас ему были невыносимы и поцелуи Олины, и беспредельная ее преданность. Разве он заслуживает ее любви? С более легким сердцем воспринял бы сейчас ее упреки, ему даже хотелось, чтобы Олина жестоко отругала его, а то и выгнала из своего дома, но она всем своим видом давала понять, что забыла о его подлом поступке. И от этого в груди Ивана стало так душно и тесно, что невольно вырвался стон.

— Что с тобой, родной? Ты болен? Ну, пойдем, пойдем же в дом!

Она ввела Ивана в комнату, наполненную ароматом привядшей травы и липового цвета, зажгла лампадку в красном углу и стала снимать с него грязную, изорванную, заскорузлую от пота и крови сатиновую Володину рубашку.

— Горюшко мое! Ранен! — в отчаянии всплеснула руками Олина, увидев бинт на его распухшей руке. — Кость не задета?.. Ну, слава богу, обойдется! Вот я сейчас приготовлю отвар… — и выбежала на кухню.

«О господи! Она еще, пожалуй, и героем меня считает», — горько усмехнулся Иван. Точно пьяный, доковылял до кровати и повалился лицом в подушку. Только бы избежать расспросов! Как ей объяснишь, где пропадал все эти дни, в какой перепалке получил рану?

Но Олина, видимо, сердцем почувствовала его душевные муки и не стала расспрашивать ни о чем. Подошла на цыпочках к кровати с кружкой в руке и тихонько предложила:

— Выпей травяной отвар. Утоляет жажду…

Иван — ни звука. Она переминалась с ноги на ногу, прижимая к груди кружку, и не знала, как помочь горю.

— Хочешь, я вытру тебе лицо влажным рушником?

И опять молчание. Однако оно не огорчило и не обидело Олину. Она ведь понимала: не с легких дорог прибился он к ней, может быть, смерть не раз заглядывала ему в глаза за эти дни. И не стала надоедать: до нее ли Иванку в такую минуту? Пусть немного отдышится, отойдет. Погасила лампаду, тихонечко примостилась на краю кровати и думала, думала, как переложить хоть частицу Ивановых забот на свои плечи.

— Как ты тут без меня? — неожиданно подал он голос.

«А он, значит, думал обо мне!..» — даже посветлело для Олины в хате от этой мысли.

— Что со мной могло произойти? Жива-здорова… — ответила она как можно беззаботнее. Но ответила неправду. Не хотела прибавлять ему горечи своими рассказами о том, как утром после той грозовой ночи прикатили сюда полицаи, долго допытывались о нем, а потом бросили ее в тюрьму. Да и к чему все это вспоминать, раз ее вскоре оттуда выпустили?

— Чего-то ты недоговариваешь, что-то скрываешь… — Иван, видно, почувствовал в голосе Олины неискренность.

Она припала щекой к его плечу и прошептала:

— Твоя правда, не все сказала. Ты ведь в таком состоянии…

— Наплевать на мое состояние. Говори, что там у тебя.

— Если уж так хочешь… — в голосе ее звучали страх и трепетная радость. — Мне кажется… Нет, я уже точно знаю: у нас будет… Иваночку, любимый мой, ты хотел бы, чтобы у нас был ребенок?

Ребенок?.. Какое-то странное, неведомое ранее смятение охватило Ивана. У него будет ребенок… Внезапно ему захотелось увидеть будущего своего крошку. Так страстно захотелось, что перед взором, как наяву, промелькнуло ясноглазое, улыбающееся создание, беззаботно болтающее пухленькими ножонками в резной колыбельке.

«Мой ребенок… Каким он будет? Умным, сильным, гордым? Может, только и хорошего оставлю после себя, что нового человека, — пришла ему на ум невеселая мысль. — А не отречется ли, не проклянет ли меня моя кровинушка, когда вырастет? Что, если доведется ей расплачиваться за мои грехи всю жизнь?..» И такая тоска, такое отчаянье нахлынули на Ивана, что он застонал и не помня себя схватил в объятия Олину, изо всех сил прижал ее к груди и с неистовой страстью целовал, целовал… А она, опьяневшая от его нежности, млела от бесконечной радости, упивалась своим выстраданным счастьем, пока оба не забылись в крепком сне…

Проснулась Олина на рассвете. Проснулась, наверное, оттого, что вспомнила: сегодня ей надо идти на биржу труда отмечаться. И сразу же беспокойство охватило ее: «Удастся ли вернуться домой? Что, если прямо с биржи ее отправят на немецкую каторгу? Последние недели оттуда почти никого из молодежи не отпускали, а насильно отправляли на чужбину в запломбированных вагонах…» Нехотя приподнялась на локоть, посмотрела на своего Ивана, — он, съежившись, лежал у стенки с мучительно сжатыми губами, ни одна черточка не вздрогнула на его лице под ее взглядом. И от этого в душе Олины стало как-то пусто и холодно, она почувствовала: с ее возлюбленным случилось что-то очень страшное, может, непоправимое. Но что именно? Если бы она знала, как помочь любимому, чем его утешить!..

Как только солнце осторожно заглянуло в окно, Олина вскочила с кровати, натянула юбчонку и босиком выбежала во двор. Постояла минутку на крыльце, потом побежала в вишенник. Нагнула ветку и принялась обирать ягоды. Они были еще твердые, чуть-чуть привеченные солнцем, но Олине хотелось хоть чем-нибудь угостить Ивана. Несколько дней назад ей удалось выменять на базаре на старые отцовы ботинки немного муки, и вот теперь она решила удивить своего суженого варениками.

Нарвав в подол недозревших ягод, вернулась в дом. Проворно развела огонь, ополоснула вишни и принялась месить тесто. Работалось легко и споро, в руках все так и пело, потому что готовила завтрак для самого близкого, самого дорогого человека. И не заметила, как раскатала тесто, налепила вареников и опустила их в кипящую подсоленную воду. А вскоре они уже стали всплывать, потемневшие, гладенькие, лоснящиеся. Тогда она выложила их в миску и, как настоящую драгоценность, понесла в светлицу. Иван, как и прежде, лежал, съежившись у стены, и она не решилась его разбудить. Рушником прикрыла миску, чтобы вареники не остыли, поставила ее на табурет у изголовья и вышла во двор. Пусть Иванко, проснувшись, увидит готовый завтрак!

Было еще рано. Чтобы как-то убить время, Олина принялась — в который уже раз — разрыхлять на бывшем цветнике землю между считанными кустами картошки, которые ей удалось вырастить из очисток, потом поливала и подвязывала стебли помидоров, но мысли ее были с Иваном. Что же с ним стряслось? Где столько времени пропадал? Почему в чужой одежде? И что у него за рана?.. Билась в догадках, мучилась в неизвестности, даже в мыслях не отваживаясь спросить об этом Ивана. Издавна привыкла не то что не расспрашивать его ни о чем, но и не напоминать о себе. Потому что верила, всей душой верила: будничные заботы не для него, ее Иванко рожден для великих и славных дел. Тревога все же погнала ее в светлицу. Иван даже глазом не повел в ее сторону. Лежал, закинув руки за голову, уставившись широко раскрытыми глазами в потолок, а на табурете под рушником остывали вареники. Неужели не заметил? А ей так хотелось, чтобы он оценил ее старания.

— Мне сегодня идти на биржу… — решилась подать голос. — Ты никуда не собираешься?

Иван не ответил. Не сводил остекленевших глаз с потолка и молчал. Только когда она уже оделась и подошла к двери, попросил:

— Закрой ставни на крюк. Все!

Олина не могла понять, что бы это могло значить, однако стала послушно выполнять его просьбу. Закрыла ставни, поставила на кухне ведро с водой — может, надумает мыться? — закрыла наружную дверь на щеколду и нехотя направилась к калитке. Вышла на улицу, а ноги словно отказываются идти дальше. С какой бы радостью осталась она дома, плюнув на все эти повестки (что будет, то будет!), но ведь полиция… Полиция непременно нагрянет к ней, если она не отметится на бирже! И не придется ли тогда Ивану расплачиваться за ее поступок? Не дай бог, они еще заинтересуются его раной, станут выяснять, где был да что делал… Нет, уж лучше идти, чтобы не накликать беды на Иванову голову! Ну, а если ее ушлют на немецкую каторгу?.. Было бы с Иваном все хорошо, ради него она готова и на каторгу.

Миновала пустовавшие соседские домишки, хозяева которых еще весной перекочевали в села, выбралась на когда-то оживленную улицу Чкалова. Тишь, безлюдье. Прямо жутко. Ускорив шаг, направилась к Чеховскому переулку. И вдруг услышала:

— Олина!

Удивленно оглянулась, но вокруг — никого знакомого. Поодаль ковыляли, видно в церковь, две немощные старушки, на другом конце улицы тянул под гору тележку с бочкой воды босоногий мальчишка, да на перекрестке у водоразборной колонки маячил какой-то нищий — и больше никого. А может, это Иванко вспомнил ее и позвал?.. Даже улыбнулась этой мысли и пошла дальше. Но вот опять тот же приглушенно-настороженный голос:

— Олина!

Сомнений не было: ее звали. Остановилась, огляделась: кто бы это мог быть? И тут ее взгляд упал на оборванного, небритого нищего у водоразборной колонки. Что-то знакомое показалось Олине в его фигуре.

— Подайте, христиане, милостыню бедному калеке, не поскупитесь на крошку хлебца ради ближнего… — затянул он, почувствовав на себе пристальный взгляд Олины, и простер вперед руки, на которых не было пальцев.

— Микола!.. — перехватило у нее дыхание. Не помня себя рванулась к товарищу юности, закричала: — Миколечко, родненький, неужели это ты?..

— Тс-с! — предостерегающе прошипел он, и снова: — Подайте, православные, на пропитание…

— Да брось комедию! Почему у тебя такой вид? Откуда ты?

Микола повел глазами вокруг и прошептал:

— Об этом потом. Что с Иваном?

— Слава богу, все в порядке. А ты где пропадал столько времени? Почему не давал о себе знать?

— Как я могу увидеть Ивана?

— Так, как и всегда: приходи к нам и увидишь.

— Тогда передай ему, что я буду его ждать…

— И не подумаю! Пойдем сразу к нам. Ты даже не представляешь, какая это будет для Ивана радость! Он так тебя ждал, столько вспоминал… — Она схватила Миколу за руку, чтобы вести за собой.

Но он высвободился и повторил:

— И все же прошу тебя, Олина… Мне срочно нужно видеть Ивана. Я буду ждать его возле Цистерны. Так и передай: возле Цистерны.

Олина уловила в голосе Миколы скрытую тревогу.

— Никуда Иван не пойдет; он ранен. Хочешь его видеть, пойдем к нам. Или, может, дорогу забыл?

— Ранен? Вот оно что! А я думал, чего это Ивана не видно все эти дни? Ты появляешься, а его нет и нет, — вздохнул облегченно Микола.

— А ты что, все эти дни здесь караулил? И ни разу не зашел?.. — В глазах Олины промелькнуло и удивление, и разочарование.

— Оставим это. Лучше пойдем к Ивану. Только врозь.

— Да конечно же не под руку. Ты иди в обход, по бугру, а я тем временем предупрежу Ивана.

— А может, не надо? Может, преподнесем ему сюрприз?

— Ладно. Я на крыльце тебя подожду, — согласилась Олина. — Только не задерживайся.

Примчалась домой, сердце чуть не выскочило из груди. «Вот радость Ивану нечаянная! Какого гостя ему привела! Он ведь давно считал Миколу погибшим, а Микола нашелся! Хоть и искалеченный, но нашелся! Почему только не сказал, где пропадал столько месяцев, в каких передрягах лишился пальцев?.. Почему столько дней не решался прийти к нам?..»

Ждала, как и условились, на крыльце. Вот зашуршало в вишеннике, и на тропке показался Микола с сумой через плечо. Она открыла дверь в дом: ну, принимай, хозяин, дорогого гостя!

— А почему у вас темно? — вырвалось у Миколы, когда перешагнул порог светлицы, наполненной сумерками.

В ответ всполошенной птицей выпорхнул из угла, где стояла кровать, голос Ивана:

— Кто тут? Кого ты привела?

— Не тревожься, посмотри-ка, кто к нам пожаловал! — так и звенела радостью Олина.

— Что, не узнаешь? Или не рад встрече? — отозвался Микола.

— О мамочка моя! Неужели Микола?..

Ивана так и подбросило с кровати. Он сгреб друга в объятиях и стиснул его крепко-крепко. Сдавленная боль и несказанная радость, обида на весь мир и жгучая зависть к прежним друзьям с большой, неуемной силой завертелись, закружились в Ивановом сердце и подступили к горлу таким давящим клубком, что он почувствовал: вот-вот зайдется в рыданиях. И он действительно зарыдал, уронив голову на плечо человеку, на которого возлагал еще недавно столько надежд. Зачем только Микола так запоздал со своим приходом?

На глаза Миколы тоже навернулись слезы. Сколько он всего передумал, какой только не представлял себе встречу со своим бывшим вожаком, пробираясь трудными дорогами из партизанского отряда в Киев? А тут, оказывается, всегда решительный, твердый, порой до бездушия твердый — кремень! — руководитель «Факела» рыдает у него на груди. Нет, такого Микола не ожидал. И медленно, как утренняя мгла под солнцем, стали таять, отдаляться все наставления и предостережения командира отряда относительно Кушниренко. А может, Иван ни в чем не виноват? Может, и Таран, и Ляшенко ошибаются?..

— Может, я открою ставни? Зачем вам сидеть в темноте? — сказала Олина.

Стыдясь минутной слабости, Иван поспешно вытер ладонью глаза и бросил Олине:

— Ты делай свое дело. Ступай на биржу или куда там тебе надо, а нам дай побыть одним.

Олина вздрогнула от этих слов, как от неожиданного удара, неловко затопталась на месте: это что же, брезгуют ее обществом или не доверяют? В другой раз она, наверное, подчинилась бы Ивановой воле, молча снесла незаслуженную обиду, но сейчас все в ней словно взбунтовалось. Разве она им чужая? Почему же они сторонятся, отталкивают ее? С надеждой взглянула на Миколу — может, он окажется великодушнее и оставит ее? Но Микола лишь виновато опустил глаза. То ли, как прежде, не решался перечить своему командиру, то ли давал понять, что их разговор желательно вести без свидетелей.

— Ты что, не слышала?

Отринутая и униженная, Олина повернулась к порогу.

— Почему же мы стоим? Садись, Микола, ты, наверное, устал с дороги, — засуетился Иван, как только Олина скрылась за дверью. — Прости, что так холодно встречаю, но хозяин из меня всегда был никудышный.

Микола снял с плеча свою нищенскую суму, отшвырнул ее к двери и уселся под иконами. А Иван все вертелся по комнате, то переставляя зачем-то стулья вокруг стола, то оглаживая на себе выстиранную Олиной сатиновую сорочку с чужого плеча.

— Ну, что нового в Киеве? Как наш «Факел»? — взял на себя гость инициативу в разговоре.

— Ты что, недавно прибыл? Может, еще и домой не заходил? — спросил в свою очередь Иван, явно не веря такой Миколиной неосведомленности в делах.

— Разве не видно? — уклонился тот от прямого ответа и, тряхнув лохмотьями, добавил: — В таком виде из дому не выходят.

Иван застыл у стола.

— Ничего утешительного не могу сказать. Ни о положении в Киеве, ни о нашем «Факеле». Собственно, «Факел» больше не существует. Недаром же говорят: что ярко горит, то быстро сгорает. Сгорел наш «Факел» в неравной борьбе…

— А Платон? Что с Платоном?

При одном только упоминании о Платоне у Ивана заледенел затылок, однако усилием воли он подавил волнение и, чеканя каждое слово, сказал то, что не раз говорил и Олине, и товарищам по подполью:

— О Березанском ничего не известно. Он исчез бесследно весной. Возможно, где-нибудь ночью напоролся на патруль. А может…

— Нет, нет, этого не может быть! Платона все мы хорошо знаем, — возразил Микола.

— А я ничего и не утверждаю. Просто после его исчезновения над «Факелом» словно бы навис злой рок. С тех пор начался наш конец. Сейчас одни мы с тобой только и остались…

Опустилась на грудь голова Миколы, ссутулились плечи. Так вот какая судьба постигла его друзей! Еще в отряде он слышал о весенних арестах в Киеве, однако поверить, что основным виновником трагедии «Факела» стал Платон, никак не мот. Платон не раз доказывал делом, что на подлость не способен. Почему же Иван не хочет этого понять? Именно эта Иванова предубежденность, явная его несправедливость снова насторожили Миколу, заронили в душу сомнение: «Почему из всей организации именно Кушниренко удалось избежать провала? Ведь он не «заметал» своих следов в столь трудные времена, а, как и прежде, жил в доме Якимчуков, хоть и при закрытых ставнях. А Платон ведь знал эту квартиру, хорошо знал. Почему же он, если бы в самом деле «раскололся» на допросах в гестапо и завалил всю организацию, не выдал ее руководителя?»

— Вообще в этой истории с провалами много загадочного, — дал задний ход Кушниренко. — Сейчас о тех событиях сплетен тьма-тьмущая ходит. И отвратительнее всего то, что кое-кто из уцелевших товарищей очень стремится найти «стрелочника», на которого можно было бы свалить вину за все беды. Но простаков больше нет! Всякий знает, что рыба начинает гнить с головы. А если говорить честно про нашу голову…

— Может, мы оставим мертвых в покое? — недовольно сказал Микола.

— В самом деле, о здешних делах лучше не вспоминать, — с облегчением согласился Иван. — Докладывай: откуда прибыл, где находился столько времени?

— Прибыл из партизанского отряда.

— Из какого отряда? Где он дислоцируется? Когда и кем сформирован?..

Микола получил от командира жесткое указание: преждевременно не насторожить Ивана, правдиво отвечать на все его вопросы, но ни в коем случае не выкладывать конкретных боевых данных об отряде.

— О, это долгая песня. У нашего отряда такая биография, что для рассказа о ней не хватит и недели, — ответил Микола полушутя-полусерьезно.

— Когда же ты к нему примкнул? Почему сразу не дал знать, что вошел в контакт с партизанами? Мы тут кровью исходили, все ждали вестей от тебя, а ты… Если хочешь знать правду, то многих товарищей мы недосчитываемся именно потому, что ты провалил дело с созданием базы в районе Заозерного!

Всего мог ждать Микола от Ивана, но только не такого обвинения. Обиженный несправедливостью, вскочил на ноги, рванул ворот рубашки, оголил грудь, на которой багровел шрам с ладонь величиной.

— Видишь?.. А это тоже видишь? — и ткнул Ивану под нос культи рук без пальцев. — Может, сначала поинтересуешься, сколько месяцев я живьем гнил, бревном валялся в волчьей яме, а потом уже станешь обвинять?

— Ты мог бы послать в Киев кого-нибудь из своих хлопцев.

— Послал бы, если бы было кого. Все хлопцы сложили головы еще на хуторе Заозерном.

Понурился Иван, присмирел:

— Прости, друг, я не хотел тебя оскорбить. После всего пережитого нервы стали как тряпки…

— Все мы сейчас на психопатов похожи. А о перепалке давай забудем, — протянул Микола Ивану руку.

— Спасибо, — ответил Иван. — И все же расскажи: что произошло на хуторе?

Микола опустился на скамью, закрыл лицо изувеченными руками и глухо произнес:

— Лучше бы и не вспоминать. Но я расскажу, только дай закурить.

Лишь теперь Иван вспомнил, что уже несколько дней не держал папиросы в зубах.

— С куревом у нас туго. Но вот вернется с биржи Олина, и мы что-нибудь придумаем. А пока давай позавтракаем, ты ведь, наверное, еще ничего не ел. — Быстро подошел к кровати, схватил с табурета миску с варениками: — Бери! Вареники. Даже остынуть не успели.

Микола и не помнил, когда не то что ел, а даже видел такое лакомство, и все же вареники не лезли в горло. На душе было так муторно!.. Лучше бы глотать землю, чем лукавить с человеком, которого недавно обожал, а теперь должен был заманивать в лес. Прошлой осенью таким же образом заманили они с Иваном на пустырь за городом Дриманченко… А что, если Иван не виноват? Что, если какой-то подлец действительно хочет сделать из него «стрелочника»?

— А мы тут о вас уже такое думали… — продолжал Иван свое. — Даже людей на розыски посылали.

— Решили, наверное, что дезертировали? Нет, не собирался я никуда бежать. Просто так все сложилось… По твоему приказу я с хлопцами отправился к Заозерному и начал готовить базу. За неделю вырыли землянку, с помощью местных жителей насобирали целый склад оружия. Оставалось запастись продовольствием. И вот слухи пошли, что в Заозерном объявились партизаны. В одно утро… на хутор налетели каратели. Не то им кто-то нашептал о нас, не то завернули случайно, но с того дня не стало ни хутора, ни нашей группы… Если бы не пришел Бородач…

— Выходит, и ты горя хлебнул немало, — печально сказал Иван. — И все же я бы на твоем месте даже и в этих условиях не забыл, какие обязанности возложила на меня организация. Я попросил бы Бородача послать человека в Киев и предупредить нас о событиях в Заозерном.

— Просил.Бородач и сам хотел встретиться с тобой. Но для его отряда тогда уже наступили черные дни. Днем и ночью каратели не давали покоя. Постепенно им удалось загнать нас в болота и полностью разгромить…

И потекло печальное повествование о пятерых больных, истощенных людях, которые после боя в Тальских лесах добрались до пещеры за Кодрой и окопались там без малейшей надежды на спасение. Им, вероятно, пришел бы конец, если бы Ничипор Быкорез из Нижиловичей не сообщил о появлении отряда Калашника.

— С тех пор мы только и думали, как бы установить контакт с Калашником.

— Ну и как, установили? — в волнении поднялся Иван.

— Ценой крови. Вернее, калашниковцы сами набрели на нас.

— Так ты что, из отряда Калашника прибыл?

— Лично от него.

— Так чего же ты сразу не сказал? Это правда, что он — генерал, что у него танки, артиллерия, связь с Москвой?

— Пойдем в отряд, сам увидишь, — многозначительно подмигнул Микола.

Иван смотрел на друга и не мог поверить, что судьба наконец-то улыбнулась ему. Столько биться в безвыходности, уже похоронить себя живьем, и вдруг — прямая дорога к генералу Калашнику.

«Не лелейте тщетных надежд: путь к большевикам вам навсегда отрезан, Кушниренко, — вдруг послышался Ивану откуда-то глуховатый голос, и в тот же миг перед глазами зарябили, замельтешили белые квадраты сфабрикованных фотографий. — Такие материалы способны свести на нет любые ваши помыслы… Сейчас важны факты, лишь голые факты. А они решительно против вас, Кушниренко. Вы это хорошенько усвойте. И представьте, что случится с вами, если набор вот таких фотоснимков «случайно» попадет в руки ваших вчерашних сообщников. История с Дриманченко не вызывает никаких ассоциаций?..»

О, та злосчастная история! Теперь она как проклятие преследует Ивана. Если бы он знал, опуская кирку на голову Дриманченко, что сам вскоре очутится в положении без вины виноватого! Нет, наверное, не вырваться ему теперь из цепких рехеровских лап!

А Микола тем временем словно подливал масла в огонь:

— Я прибыл сюда, чтобы проложить трассу в леса. Тут в последние месяцы такое творится… Насколько мне известно, из Центра поступила директива: чтобы сохранить кадры, немедленно переправить в отряд всех подпольщиков, которым удалось избежать ареста.

— Да, это уже давно пора было сделать, — думая совсем о другом, сказал Кушниренко.

— Но долго в городе я оставаться не могу. Калашник желает встретиться с тобой как можно скорее и в деталях разработать план вывода людей из Киева. Когда бы мы могли выступить отсюда?

А у Ивана другие мысли, другие заботы. «О доля, доля! Почему ты так поздно сжалилась надо мной? — криком кричало все в его душе. — Упустить счастливую возможность выбраться из этого проклятого города было бы просто преступлением, но и броситься к Калашнику тоже опасно. А вдруг Рехер уже на следующий день опубликует в шнипенковском «Слове» свои фальшивки?.. Нет, в такой ситуации спешить нельзя. Нужно выиграть у Миколы хотя бы несколько часов, все взвесить наедине, а тогда уже и решать».

— Идти придется далеко?

— Тебя что, дорога пугает?

— Дело не в дороге. Дело во времени. Мы тут, понимаешь, наметили одну операцию. Без меня хлопцы вряд ли управятся, а откладывать ее… Вот меня и интересует, сколько дней придется пробыть за пределами города.

— Да, видимо, с неделю.

— Многовато!.. Но если уж такое дело… Условимся так: ты пока что отдыхай тут, а я махну к хлопцам, предупрежу, чтобы неделю на меня не рассчитывали… — И стал торопливо, даже слишком торопливо собираться.

Неведомо почему, но именно в это мгновение всегда доверчивому и простодушному Миколе показалось, что Иван что-то от него скрывает, чего-то недоговаривает. Какая-то операция, какие-то хлопцы… Почему же сразу не обмолвился даже словом, что создал новую подпольную группу?

— Я тоже пойду, — сказал Микола. — Встретимся вечером… Где бы ты хотел встретиться?

— Встретимся тут. Именно тут! И никуда ты не пойдешь. Или, может, не доверяешь мне?

— Выдумал тоже! Просто хотел своих навестить.

— Вот вечером и навестишь. А пока что отдыхай! Я скоро вернусь.

IX

В небе — ни облачка. Истомленные многодневным зноем листочки на деревьях не шелохнутся.

Солнце еще только поднялось над выцветшими, даже не остывшими за ночь крышами домов, а город уже утонул в застоявшейся желтоватой мгле. Изнеможенная тишина, духота. Даже в густом вишеннике, в котором притаился Иван, и то нет спасения. Парко, нечем дышать. Стиснув виски, Иван, точно затравленный зверь, отсиживался в кустарнике, ничего не замечая вокруг. Все его помыслы были сосредоточены на одном: как выбраться из цепких гестаповских тенет? Самые фантастические идеи рождались в его мозгу, но ни на одной из них он не мог остановиться. Прикончить Рехера и потом податься в отряд Калашника?.. Хм, но попробуй добраться до этого удава Рехера! О такой операции в одиночку нечего и думать. Да и что, в конце концов, дало бы убийство Рехера? Подручные его ведь останутся. А уж они-то сумеют расквитаться с каким-то там Кушниренко… Махнуть на все рукой и поспешить на встречу с генералом Калашником? О, только бы вырваться на большой простор, а уж там Иван доказал бы всем, кто он и на что способен! Но вот те сфабрикованные фотографии… Чтобы скомпрометировать Ивана, Рехер опубликует их, лишь только узнает об исчезновении своего «подшефного». Рано или поздно, а попадут на глаза калашниковцам фальшивки, и неизвестно еще, как сложится потом его судьба…

Гудит, раскалывается у Ивана голова. В былое время он отличался редкостным практицизмом, завидной способностью легко находить выход из самого, казалось бы, безвыходного положения, а теперь… Неужели нет выхода? Неужели это конец?.. И вдруг в нем закипела такая злоба к Миколе, что будь тот рядом — неизвестно, разошлись бы они миром. «Откуда он взялся на мою голову? Я уж было смирился со своей участью, так нет же, притащился с этим приглашением к Калашнику! А как я к нему пойду, если закован в незримые кандалы? Да и к чему это, если все равно судьба моя определена — позорная гибель и вечный позор…»

Иван не заметил, как встал, выбрался на улицу и пошагал по безлюдному тротуару к центру. «Да, да, судьба моя уже определена. И даже сам господь бог вряд ли бы мог спастись на моем месте». Но тут ему вроде бы кто-то прошептал на ухо: «А может, попытаешься еще побороться и перехитрить и Рехера, и Калашника? Тебе ведь на первых порах нужна только неделя, а это не такой уж и большой срок. Рискни и пойди в отряд. Рехер, возможно, и не заметит твоего отсутствия: ты ведь из тюрьмы только что, ранен… Ну, а заметит… Думаешь, он так сразу и кинется публиковать свои фальшивки? Это ведь его последний козырь, и так запросто он его на стол не выложит. Если трижды выпускал из гестапо, значит, дорожит тобой. Возможно, ты нужен ему как приманка… Нет, нет, Рехер сначала бросится разыскивать тебя, может, возьмется за Олину…»

«За Олину? — чуть не вскрикнул на радостях Иван. — Да это было бы чудесно! Но надо приказать ей… Хотя зачем ее посвящать в такие секреты, если через нее можно просто передать Рехеру успокаивающую записку? Мол, отсутствую не по собственной воле: объявились бывшие сообщники и позвали на совещание в партизанский отряд. Однако я хорошо помню о тех фотографиях и готов обменять их на секретные сведения об отряде Калашника… Рехер непременно клюнет и какое-то время не будет осуществлять свою угрозу, а мне ведь только этого и надо. Главное — выиграть время, а там уже можно будет что-нибудь придумать. Еще, гляди, я и в выигрыше останусь: за сведения об отряде Рехер не поскупится на какие-то там пленки?! — Ивану казалось, что он уже нашел выход, как вдруг его уколола мысль: — А записка?.. Да это же такой компрометирующий материал, что потом вовек не выпутаться из лап Рехера! Достаточно напечатать копию и… Нет, нет, только не это! Но что же тогда?..»

— Цурюк! — прозвучало вдруг, как удар по голове кнутом.

Увидев перед собой эсэсовца с угрожающе зажатым в руках автоматом, Иван очнулся: куда это он приплелся? Пригляделся — Золотоворотский сквер. Но когда тут появилась виселица с повешенными? Ночью он не видел ни ее, ни патруля.

— Вег, вег, руссише швайне!..

Иван бросился из сквера, но на противоположном тротуаре улицы снова остановился. «Когда же все-таки фашисты казнили этих людей? Ночью не было на виселице повешенных». И тут Ивану бросилось в глаза, что все казненные были в одном белье, точно их приволокли сюда прямо из постелей. И таблички со словом «партизан» на груди у каждого писались явно второпях. Неужели минувшей ночью в городе что-то произошло?.. Точно, произошло! И притом необычное, если гитлеровцы уже до рассвета стали вымещать свою злость на заложниках. Но что именно?

«А вдруг кому-то из народных мстителей удалось пристукнуть Рехера?..» — От этой мысли у Ивана все похолодело внутри. Спросить кого-нибудь о ночных событиях не представлялось возможным: улица была безлюдна. И это тоже о многом говорило. Однако, несмотря на безлюдье, Иван всем своим существом ощущал, что из каждого окна на виселицу украдкой устремлены глаза. Много глаз… Скорбных и гневных.

О, если бы Кушниренко знал, какая трагедия разыгралась у Золотых ворот, разве пошел бы он к Олине! Но того, что случилось, не вернешь. Еще раз бросил взгляд на виселицу, глубоко вздохнул и побрел по Владимирской без всякой цели. А над ним кружилась, билась в отчаянии скорбная Платонова песня:

А згасне те сонце — і жити шкода,
На світі без сонця усе пропада…
Вдруг перед взором Ивана встал покойный Платон. Настолько четко и реально, что он до мельчайших черточек увидел его мрачное, обрюзгшее лицо с темными полукружьями под глазами. И услышал его слова, сказанные в порыве откровенности в день гибели Юрка Бахромова: «Вот что, Ваня… Скверно я о тебе раньше думал. Пронырой считал, волком в овечьей шкуре… Помнишь нашу первую встречу? В кабинете секретаря горкома? Не понравился ты мне тогда, ужас как не понравился. И впоследствии я тебя просто терпеть не мог. Слишком все в тебе было правильным. И мысли, и слова, и манеры… Не верилось, что ты на подпольное дело способен. Думал: чиновничку славы захотелось. И знаешь, о своих сомнениях я даже секретарю горкома сказал…»

«Значит, с легкой руки Платона горкомовские деятели тоже считали меня чинодралом, волком в овечьей шкуре, — пришел к неутешительному выводу Кушниренко. — А вдруг эти ярлыки-пересуды дошли до Калашника? Да и не только эти! В городе давненько нашептывают обо мне разные мерзости. Что, если Калашник прислал ко мне Миколу совсем не для того, чтобы проложить «трассу» в леса?.. — Внезапно ему вспомнилась неосторожно брошенная Миколой фраза: «Тут ведь последние месяцы такое творилось…» И острые клыки подозрения цепко впились в сердце. — А откуда там, в лесу, ведомо, что тут происходит?.. Слухи? Или, может, из уст какого-нибудь горкомовца, которому удалось прибиться к отряду Калашника? Правда, Калашник и сам мог уже давно поддерживать связь с подпольным центром. Он просто обязан был поддерживать связь с Киевом! Петрович, наверное, весной не просто так носился со своей идеей… Я-то знаю, что он уже тогда формировал боевые группы. И может, именно для отряда Калашника. А если так, то у этого загадочного генерала должно быть в городе достаточно и советчиков, и информаторов. Возможно, есть они у него даже в самом гестапо. — От дурного предчувствия Иван застыл как вкопанный. — В гестапо?.. Трижды попадать в гестаповский застенок и трижды выходить оттуда на волю — такого не скроешь! Тем более от служащих того ада. Кто-то мог видеть, кто-то мог слышать… А не задумал ли Калашник этими разговорами о налаживании «коридора» для вывода уцелевших патриотов попросту выманить меня из Киева, чтобы потом… Почему он решил советоваться именно со мной? Откуда ему знать, что меня не постигла судьба Петровича? Да и кто я, наконец, для него? Нет-нет, тут что-то нечисто. Наверное, наслышались там здешних сплетен… Так вот, значит, с какой миссией пришел Микола!.. Хотя он мог ничего и не ведать о намерении Калашника. Просто в отряде узнали, что он из «Факела», и приказали вывести меня из города, создав для этого примитивную легенду про «коридор». Эх, Микола, Микола!..»

Но вдруг Ивану словно кто-то шепнул на ухо: «Погоди, погоди, а зачем, собственно, Калашнику выманивать тебя из города в леса? Да если бы он был уверен, что ты погубил стольких товарищей, то и не подумал бы нянчиться с предателем. Просто подослал бы того же Миколу с приказом уничтожить тебя, и все. Подумай над этим, не горячись…» Однако Иван уже и без того знал, что никуда он из Киева не уйдет. Единственное, что его волновало: под каким предлогом отказаться от похода в лес? Сослаться на подготовку операции?.. Но Микола, чего доброго, еще станет ждать. А сколько можно водить его за нос? Неделю, две?..

Как сомнамбула, слонялся Иван пустынными улицами и не замечал ни повешенных почти на каждом перекрестке заложников, ни свежих сообщений комендатуры, в которых говорилось: «Сегодня, в ответ на бандитскую акцию партизан в Пуще-Водице, повешена тысяча жителей города…» Опомнился только тогда, когда обо что-то споткнулся и чуть не упал. Увидел, что зацепился о ноги женщины, которая сидела на тротуаре — простоволосая, с землистым лицом, иссеченным морщинами, как дно высохшей лужи трещинами, а возле нее стояла помятая алюминиевая кружка для подаяния. Женщина даже не вскрикнула, не шевельнулась, сидела, опершись спиной о ствол придорожного клена и выставив на тротуар грязные распухшие ноги. В ее взгляде было такое безразличие ко всему, что Иван мгновенно постиг: эта уже обречена. Протянет максимум до комендантского часа (у нее даже не хватит сил найти приют на ночь), и первый встречный патруль пристрелит ее под этим кленом как нарушительницу комендантского режима. От сознания, что не одному ему уготована злая доля, у Ивана немного отлегло от сердца. К просителям милостыни он никогда не питал сочувствия — не желают работать, вот и клянчат пятаки! — однако на этот раз невольно полез в карман и неожиданно для самого себя вытащил оттуда пачку хрустящих, совсем новеньких рублей. Откуда они?.. И сразу вспомнил, как долговязый Эрлингер, выпроваживая его из камеры на волю, сунул ему что-то в карман. Без колебаний он бросил эти деньги в пустую алюминиевую кружку. Но женщина не поблагодарила, даже не взглянула на подаяние, а глядела и глядела в небесную синеву, словно бы ждала какого-то знамения.

«Что же ответить Миколе? Что?.. Вот если бы исчезнуть отсюда бесследно, чтобы не видеть больше ни Миколы, ни рехеровского остолопа Омельяна? Но куда исчезнешь, когда с одной стороны Рехер, а с другой — Калашник?.. А может, пойти к партизанам и выложить всю правду, как на исповеди? Рассказать все, а они уж пусть потом судят как хотят. Все равно жить так больше невозможно, а если уж суждено умереть, то лучше от своих… Но почему бы калашниковцам меня и не помиловать, не дать возможности вражеской кровью смыть мои невольные грехи?» — перед мысленным взором Ивана предстал истерзанный гестаповскими палачами, с откушенным языком Платон, за ним — распластанный на молодой травке под березами, с простреленной головой Петрович, затем закованные в кандалы Пащенко, Ревуцкий, Кудряшов, Левицкий. «Нет, такого не простят! Никто не простит!.. Может быть, умолчать обо всем этом? Рассказать только, как схватили гестаповцы, как истязали в нижнем ярусе подземелья и пытались завербовать… Да, да, о Рехере непременно нужно рассказать самым подробным образом. И объяснить, что я согласился на его предложение, чтобы только вырваться на волю и убежать в лес. А еще сказать, будто бы на очных ставках меня завалили… Ну, хотя бы тот же Платон или Тамара Рогозинская. Лучше, пожалуй, поставить под удар связную Петровича, женщина как-никак».

Все выходило словно бы складно, но он очень сомневался, что партизаны ему поверят. Разве они не знают, что такое гестапо? «Да и чем я докажу, что именно Платон или Тамара накликали беду на Петровича, выдали фашистам почти все подпольные райкомы, принимали участие в аресте Бруза? У меня ни свидетелей, ни доказательств — только предположения, шаткие предположения… Обвинять ведь всегда легче. Калашник, несомненно, не по собственной инициативе проявил ко мне интерес и затеял всю эту историю со встречей; на такой шаг его, вероятно, толкнули шептуны из разгромленного горкома. Им сейчас как воздух нужен «стрелочник», которого можно было бы обвинить во всех грехах и таким образом снять с себя ответственность. Станут ли партизаны вникать в мою трагедию? О нет, суд их не будет снисходителен! Своей искренностью я только помогу свить покрепче веревку себе на шею… Выходит, пророчество Рехера сбывается: путь к большевикам мне навсегда заказан. Навсегда! Что же теперь делать?»

Иван приткнулся лбом к круглой деревянной тумбе, сплошь оклеенной объявлениями и распоряжениями германских властей. И долго стоял неподвижно. А когда наконец раскрыл веки, в глаза бросилась необычно цветистая афиша. Футбол?.. Да, большая разукрашенная афиша приглашала киевлян посетить в воскресенье Всеукраинский стадион на Большой Васильковской, где должен состояться «матч сезона» между местным «Стартом», за который выступало немало мастеров бывшего киевского «Динамо», и сборной командой воинских частей гарнизона «ДУ».

«Футбола только в Киеве и не хватало! Люди мрут в гестаповских застенках, гибнут в Бабьем Яру, а тут — «матч сезона»… — Но уже в следующее мгновение знакомое чувство зависти шевельнулось у него в груди. Иван пожалел, что он не футболист. — Вот кому житуха! Ни войны тебе, ни капканов Рехера, носись по зеленому полю стадиона да лупи по мячу. Единственное требование — щекочи своими финтами нервы толпе. — И тут Ивану пришла на ум такая отчаянная мысль, что у него даже в глазах потемнело: — Значит, толпа жаждет зрелища? Почему бы мне не стать тем героем, который… Если от удачного удара по мячу приходит в неистовство многотысячная масса, то что произойдет с нею, когда увидит удар, какого еще никто и никогда не видел на стадионах?.. Как я раньше до этого не додумался!»

И уже представляется Ивану такая картина: во время матча… нет, лучше в перерыве между таймами, когда внимание зрителей не приковано к событиям на поле, ничем не приметный молодой человек пробирается к центральной трибуне, где в мягких креслах под навесом сидят фашистские киевские верховоды. Затем неожиданно среди размеренного гомона раздается: «Смерть немецким оккупантам!» — и очередь из автомата. На глазах у замершего стадиона смельчак приводит в исполнение свой приговор всем чиновным гитлеровцам. Хотя нет, всем не удастся, потому что с автоматом на стадион не так-то легко проникнуть. Но разве в таком случае имеет какое-то значение арифметика? Уничтожение даже одного палача произведет на многотысячную массу впечатление. Героя, конечно, тут же схватят гориллы из эсэсовской охраны, возможно, и расстреляют прямо на футбольном поле. Но ведь легка та смерть, с которой начинается бессмертие! Имя этого смельчака немедленно станет известно далеко за пределами стадиона. Народ будет слагать о нем песни, породит легенды. И что бы потом Рехер ни предпринимал, какие бы фальшивки ни печатал, никогда и никто в них не поверит. Для киевлян этот смельчак навсегда останется символом мужества и отваги. А к героям, как известно, грязь не пристает.

«Надо бы только пригласить на стадион Миколу. Притащить даже силой, если начнет отнекиваться. Непременно! Пусть увидит, пусть собственными глазами увидит, как совершаются истинные подвиги. И потом расскажет в отряде, на что способен Иван Кушниренко!»

Трепеща всем телом в предчувствии самого решающего и самого величественного момента в своей жизни, Иван еще раз пробежал глазами по пестрой афише, чтобы лишний раз убедиться, что «матч сезона» состоится действительно в воскресенье, через два дня, а затем, не ощущая под собой земли, кинулся к ближайшему телефонному автомату. С трудом набрал одеревеневшими пальцами четырехзначный номер, который ему так старательно вдалбливал в голову Эрлингер на ступеньках бокового входа в гестапо, и приник к трубке. Бесконечно долгим показалось молчание на другом конце провода!

Но вот послышался недовольный мужской голос.

— Герра Рехера! — произнес Иван тоном приказа.

— Кто спрашивает?

— Моя фамилия Кушниренко.

— Герра Рехера сейчас нет.

— Но он мне крайне нужен. Я должен немедленно сообщить ему…

— Суть дела вы можете изложить мне, я его личный секретарь.

— Это тайна государственной важности. Я должен сообщить ее лично герру Рехеру.

— Тогда звоните позже.

И Кушниренко звонил. Через каждые полчаса звонил, но Рехер словно испарился, его не могли нигде найти ни секретари, ни адъютанты. Лишь вечером, перед самым комендантским часом, Когда Иван уже окончательно изуверился, в трубке послышался знакомый голос:

— Слушаю, Кушниренко. Что там у вас?

— Только не по телефону. Я должен лично!

Короткое молчание, видимо, Рехер что-то прикидывал, а затем:

— Хорошо. Где вас подобрать?

— Нигде. Через минуту я буду у вас.

— Возле помещения гестапо вам не стоило бы показываться. Лучше встретимся…

— Пустое, кто там увидит. У меня очень срочное дело.

— Вы откуда звоните?

— От оперного театра.

— Высылаю машину!

Иван не успел вытереть пот со лба, как около него остановился неприметный автомобиль. Пока ехали, степенный, молчаливый охранник проверил у него справку из домоуправления, бесцеремонно ощупал карманы и только после этого повел к подъезду трехэтажного дома на бульваре Шевченко. Через минуту Иван уже стоял в кабинете, у раскрытого окна которого пускал дымовые кольца Рехер. Он не поздоровался, не пригласил садиться, а посмотрел на вошедшего как-то странно, словно на подопытное животное. В его взгляде Иван видел и любопытство, и скрытое торжество, и презрение, однако это его ничуть не задело. «Пусть злорадствует, наслаждается победой. Только мы еще увидим, чья возьмет. В воскресенье! На стадионе!»

— Я прибыл с чрезвычайными новостями… — сразу же выпалил Иван загодя продуманную фразу.

На лице Рехера не дрогнула ни малейшая черточка, словно эти слова адресовались совсем не ему.

— В городе только что появился посланец партизанского генерала Калашника…

Но и это сообщение не заинтересовало, не насторожило Рехера, точно он уже знал о прибытии в Киев беспалого Миколы.

— Калашник предлагает мне встречу, чтобы обсудить план вывода из Киева в леса недобитых вами подпольщиков. — Иван раскрывал все тайны, не задумываясь о том, что за эти слова, возможно, не один из его вчерашних товарищей по оружию поплатится головой.

— А зачем вы мне все это выкладываете?

Вопрос был настолько неожиданным, что Иван даже смутился и почувствовал, как заколебалась и стала исчезать из-под ног почва недавней уверенности. «Не верит! Вот тебе и стадион… Очередь из автомата по власть предержащим фашистам… А я так старался, до конца душу выворачивал. Зачем?..» Но делать было нечего, единственное, что ему оставалось, это продолжать игру:

— Хочу обменять эти сведения на пленки ваших фотофальшивок.

Такой ответ пришелся Рехеру явно по душе, в его глазах проступил интерес.

— Что ж, деловых людей я уважаю, и сторговаться мы сможем легко. Мне только не совсем понятно: почему вы находитесь здесь, а не в отряде Калашника? Насколько я помню, вы еще несколько дней назад рвались в лес в надежде сформировать там партизанскую армию…

— Рвался, но как видите… В поединке с вами я начисто проиграл и теперь трезво оцениваю обстановку: путь к большевикам вы мне закрыли навсегда.

Веселый блеск обычно невозмутимо-ледяных глаз Рехера должен был означать: и этим ответом он доволен.

— Почему же? Вы можете хоть сейчас отправляться на свидание с Калашником. Пусть вас это не удивляет, но я настойчиво советую вам встретиться с прославленным партизанским генералом.

Для Ивана это уже совсем диво: сколько раз Рехер подставлял ему ножку на дороге в лес, а тут на тебе — «настойчиво советую встретиться…». «Как все это связать воедино? Что он замышляет? Может, надеется по моим следам добраться и до Калашника?..»

— Не понимаю ваших намеков, но скажу твердо: в лес не пойду! Ведь ясно, что там меня ждет.

— Что же может вас там ждать, кроме теплого приема? Никаких компрометирующих материалов у них против вас не может быть.

— Хм, компрометирующих материалов… А кто их предъявляет в таких случаях? К тому же в отряде могли прослышать о моих частых посещениях гестаповских апартаментов.

— О, это отпадает. В гестапо привыкли работать, не оставляя после себя следов.

— Все это слова. А могу ли я быть уверен, что в руки Калашника не попали ваши фальшивки?

— Ну, знаете… — Рехер, пожалуй, по-настоящему обиделся. — Подумайте сами: зачем мне было бы передавать те снимки партизанам, когда я могу сам?..

— Ничего вы не можете! Пока я вам нужен как приманка, вы меня и пальцем не тронете. Школярская азбука! — Иван не заметил, как перешел ту незримую межу, за которой собеседники не очень заботятся о деликатности выражений.

— Допустим. Но какой смысл тогда проваливать эту «приманку», как вы изволили выразиться?

— Лично вам — никакого. Но эти снимки могли утащить агенты Калашника. Думаете, среди вашего ближайшего окружения нет его людей? Ха-ха… Погодите, они еще предъявят вам свой счет!.. Ох и предъявят!

Произнесенные с хитрым прищуром глаз, эти слова ржавым серпом полоснули по сердцу невозмутимого Рехера. Он и раньше задумывался над тем, каким образом содержание самых секретных распоряжений рейхсминистра, присланных из Берлина лично ему, становилось известно сотрудникам штаба сначала из большевистских листовок, а потом уже из его уст. Задумывался, но все не мог поверить, что возле него, такого опытного и разборчивого в связях, вьется информатор Калашника. А вот эти слова Кушниренко… Они только подтвердили: в смутные времена никто не обходится без кушниренок, как хозяйка на кухне не обходится без тряпки.

— Что ж, может, вы и правы. Но вернемся к посланцу Калашника. Когда вы отправляетесь в дорогу? Где состоится встреча с Калашником?

Этого вопроса Иван ждал и ответ приготовил заранее:

— Не знаю. Ничего этого я еще не знаю. Меня лишь информировали, что прибыл партизанский посланец, а конкретный разговор с ним состоится в воскресенье на стадионе, во время футбольного матча. В перерыве между таймами я должен расхаживать вдоль центральной трибуны, ко мне подойдет человек и скажет: «Предлагаю пари — наши выиграют со счетом пять — один». Он и сведет меня на стадионе с посланцем Калашника.

«Профессионально продумано, — отметил, про себя Рехер. — И условия встречи, и страховка, и даже место. Видно, братик покойного Иннокентия Одарчука — птица высокого полета. Но откуда у него такая прекрасная информированность? Афиши о футбольном матче появились в городе не далее как вчера. А может, он самолично все эти дни сидел в Киеве, подготавливая операцию в Пуще-Водице? Ну и наглец!»

— Что же вы намерены делать, Кушниренко?

— Об этом я хотел бы спросить у вас. Одно знаю: в лес не пойду!

— А если я прикажу? Точнее говоря, п о с о в е т у ю, чтобы вы пошли? При этом, само собой разумеется, обещаю, что в лесу с вашей головы и волоса не упадет. Не ухмыляйтесь, такая возможность у меня есть.

— Ха-ха! Что же, вы меня в танке отправите? — полностью уже вошел в свою роль Иван.

— Можно бы и в танке, но это не такая уж и надежная крепость. В моем арсенале есть более эффективные способы охраны таких, как вы. Любопытно знать, какие именно? Обычная бумага. Я велю отпечатать и распространить по всей округе воззвание к населению с вашим портретом и текстом: гестапо разыскивает известного диверсанта и террориста, за голову коего будет выплачено баснословное вознаграждение. К примеру, пятьдесят или сто тысяч рублей. Могу гарантировать: эта бумажонка будет лучшей вашей охранной грамотой.

«И в самом деле это было бы здорово! Сто тысяч — за голову диверсанта Кушниренко… Кто осмелится после такого воззвания сказать, что Кушниренко — провокатор? — сладко заныло у Ивана в груди. — Может, попросить, чтобы отпечатали такое воззвание? Но не слишком ли поздно дойдет оно до партизан? Если бы оно появилось хотя бы за несколько дней до прихода Миколы…»

— Можно и еще кое-что придумать, — видимо почувствовав колебания Ивана, продолжал Рехер. — К примеру, вы устраиваете побег группе подпольщиков, когда их будут везти на казнь в Бабий Яр. С моей точки зрения, с такими беглецами не то что к Калашнику — на край света смело можно идти…

При одной только мысли о такой операции у Ивана даже сердце остановилось. Устроить побег смертникам… Да это же венец деятельности подпольщика!

— Смешно. Разве такая операция под силу одиночке? — вырвалось у Ивана невольно. — Кто этому поверит?

— Одиночке, естественно, не под силу. Но ведь у вас под руками надежный помощник. — И ехидная улыбочка зазмеилась на тонких губах Рехера. — Советую вам во всем положиться на Омельяна. Не надо морщиться, этому человеку вы обязаны жизнью. Ну, а для порядка прихватите по собственному усмотрению еще нескольких парней. Желательно из бывших комсомольцев. В успехе можете не сомневаться. Я лично позабочусь, чтобы в районе Лукьяновского кладбища в автомашине со смертниками «отказал» мотор. Конечно, и о некоторых других деталях позабочусь. Короче, слава героя вам обеспечена.

«Вот оно что! Значит, и тут Омельян… Не собирается ли Рехер и смертников липовых мне подсунуть? — страшная догадка пронзила Ивану мозг. — Зверюга! Хочет, чтобы я эту свору «смертников» на Калашника вывел!.. Но нет! С меня хватит Бруза, Володи Синицы, Петровича… Однако как же отказаться от этой «операции»? Что придумать?»

— Вы гений! — чтобы не насторожить раньше времени Рехера, стал хитрить Иван. — Представляю, какой тарарам вызовет в Киеве такая операция! Никому из наших еще не удавалось вызволять смертников перед казнью.

— Вот вам и надлежит удивить мир! А потом, когда будете со своим «крестником» уже в лесах, я засыплю город обращениями к населению с соответственной ценой за вашу голову.

— Здорово придумано! — входил еще более в раж Иван. — Но, знаете… Мне хотелось бы, чтобы в этой операции принял участие и кто-нибудь из калашниковцев. Ему-то уж в отряде поверят.

Рехер украдкой наблюдал за возбужденным Кушниренко и тихо торжествовал свою очередную победу: вот так и попадаются воробьи на мякине.

— Идея заслуживает внимания, — согласился он, чтобы не разочаровать Ивана. — Подкиньте ее при встрече с их агентом на стадионе. Но не настаивайте, не невольте, а скажите, что встреча с Калашником откладывается на несколько дней, так как вы не можете сорвать операцию по спасению арестованных руководителей местного подполья. Мол, по достоверным данным, их в ближайший вторник на рассвете эсэсовцы должны везти в Бабий Яр на расстрел.

— Но ведь они уже расстреляны, об этом даже в газетах сообщали…

— Писали о четверых, а остальные… В таких делах нужно непременно учитывать ошибки в информации. Точность может лишь породить подозрение. Запомните это на будущее.

Иван понимающе кивнул. Но спустя мгновение снова вернулся к своему:

— Во вторник, значит. Но станут ли Калашниковы посланцы сидеть здесь до вторника? У них ведь, пожалуй, ни харчей, ни документов.

— Мелочи, все это они получат, — Рехер подошел к столу, нажал педаль тайной сигнализации и, когда в дверях застыл молчаливый секретарь, приказал: — Принесите мне три чистых аусвайса и столько же продовольственных карточек. Кстати, прихватите и билеты на воскресный футбольный матч.

А через несколько минут вручил Ивану жесткий конверт с аусвайсами, хлебными талонами и футбольными билетами, сказав при этом:

— Не вздумайте только навязывать им это все. Сначала сообщите, что у вас в штадткомендатуре есть свой человек, который может помочь документами и продуктами, и лишь после того, как они выкажут желание воспользоваться услугами этого мифического человека, проявляйте щедрость.

— Все будет в порядке! Но я хотел бы еще… — Иван уже в открытую начал издеваться над седым сибаритом: — Простите, но когда же я мог бы получить эти пленки?

Однако Рехер по-своему истолковал эти слова и ответил со снисходительной усмешкой:

— Сразу же после вашей встречи с калашниковцами. Приходите сюда по окончании операции… план ее разработайте сообща с Омельяном, — и легким кивком головы простился.

Как на крыльях летел Иван по окутанным сумерками киевским улицам, в груди у него клокотало радостное чувство — наконец-то он избавится от страшной и непосильной ноши! Дожить бы только до воскресенья, а тогда… Главное: как ловко удалось ему обвести вокруг пальца Рехера!

Но рано Иван торжествовал. Лишь только за ним закрылась дверь, Рехер приказал разыскать и доставить к нему проводника команды особого назначения Тарханова.

— Как вел себя Кушниренко после возвращения из гестапо? Что делал, где бывал, с кем общался? — такими вопросами встретил он бывшего князя.

— Ничего особенного не замечено, герр рейхсамтслейтер!

— Не замечено?.. И это говорите вы, кому я доверил дело государственной важности? Вы что, весь день пьянствовали?

— Боже упаси, весь день на службе…

— Что же это за служба, если вы даже не знаете, с кем он встречался?

— Только с вами.

— А с посланцами Калашника?

У Тарханова глаза полезли на лоб:

— Когда же это?.. Меня заверили… Кроме какого-то нищего, в дом Якимчуков никто не заходил. И Кушниренко даже словом не перекинулся с кем-либо в городе. Разве, может, по телефону.

— Ну вот что: мне этот лепет ни к чему. А Кушниренко поручаю вам лично. Не спускайте с него глаз ни днем ни ночью, контролируйте каждый шаг, каждое слово. За всеми, с кем он будет общаться в течение этих дней, установите тщательнейшее наблюдение. К тому же запишите номера аусвайсов, продкарточек, билетов на футбольный матч и с помощью полиции выясните, кому они принадлежат. Но к арестам не прибегать. Запомните, в ближайшие дни решится ваша судьба: либо вы станете тем, кем жаждете стать, либо лишитесь всего, что имеете. Идите!

Этого разговора Кушниренко, конечно, не мог знать. Опьяневший от радости, он летел к приземистому домику под глинистым обрывом с одним-единственным желанием: скорее бы настало воскресенье!

— Где ты так долго? Мы уже тут с ума сходим! — в один голос воскликнули Олина и Микола.

— Не у тещи же на блинах!

— Он еще и сердится! Оставил меня тут как в клетке, а сам — на целый день! Хотя бы предупредил… — возмутился Микола.

«А то я знал, что так выйдет. Попробовал бы ты сам с Рехером…» — чуть не сорвалось у Ивана с языка. Но вдруг он заметил мрачную решимость на лице Миколы, и сердце кольнула горькая догадка: «Чего это он надулся как сыч? Уж не Олина ли тут разболталась и он заподозрил что-то?..» При мысли, что Микола может грохнуть дверью и уйти навсегда, на лбу Ивана выступил холодный пот. Нет-нет, этого допустить нельзя! Любой ценой нужно рассеять Миколины подозрения, удержать его рядом с собой до воскресенья. Но нужные слова, как нарочно, исчезли из памяти, растерялись, точно легкие облачка в ночном небе.

— Эх, ты! И ты мог обо мне так подумать… — выжал из себя Иван, сокрушенно качая головой.

— Да ничего плохого он не думал, — принялась мирить хлопцев Олина. — Просто в городе целый день такое творится… а ты как в воду канул. Говорят, ночью в Пуще-Водице партизаны взорвали санаторий, тьма-тьмущая гитлеряк там погибла. Вот эсэсовцы весь день и лютуют. На каждом перекрестке — виселицы, повсюду облавы…

«Так вот что гремело ночью. Офицерский санаторий взлетел на воздух… Значит, рановато по нас фашисты правят молебен! Мы еще отплатим за свои раны, — запело все в Иване. Но тут он вспомнил о воскресном матче, и радость его мгновенно пригасла. — Отплатим, но не я. Хватило бы меня хоть на воскресенье…» Он взял себя в руки и, делая вид, что знает о ночных событиях значительно больше присутствующих, с хитрым прищуром глаз изрек:

— Это только начало! Киев еще не такое увидит…

Эти слова заинтересовали Миколу:

— Ты имеешь в виду что-то конкретное?

— Нынче не время забавляться абстракциями, — и жестом указал Олине на кухню. А когда та вышла и они остались вдвоем, сказал доверительно Миколе: — Встречу с Калашником, к сожалению, придется отложить на несколько дней. Я подготовил такую операцию… Я просто не в состоянии ее отменить. Ты до воскресенья можешь меня подождать?

— Что за операция, коли не секрет?

— Скоро узнаешь. Все в Киеве узнают!

Глаза Ивана пылали таким благородным огнем, что Микола невольно потупил взгляд. Его бывший руководитель ежеминутно рискует жизнью, устраивает дерзкие операции, а он… И зачем он взялся за это дело?

— Давай условимся: встречаемся в воскресенье на стадионе во время футбольного матча и прямо оттуда отправимся в лес. Вот билет на футбол, — и вытащил его из кармана, а потом, словно что-то припомнив, добавил: — Кстати, как у тебя с документами?

— Какие могут быть документы у нищего? Сума — вот и все мои документы.

Иван недовольно покачал головой:

— Не представляете вы там, в лесах, что значит появиться сейчас тв Клеве без документов. Но обойдемся без воспитательской работы: держи и знай мою доброту, — и протянул Миколе вместе с билетом аусвайс. — Недавно, — продолжал он, — мне удалось устроить в штадткомендатуру надежного человека, бывшую однокурсницу из фольксдойче. Так что мы можем теперь свободно чувствовать себя в городе с настоящими документами.

— Богато живете! — даже причмокнул Микола, увидев удостоверение мышиного цвета с красной орластой печатью и энергичным росчерком подписи.

— А ты как думал! Мы тут не сидели сложа руки. По секрету могу сообщить: не только в штадткомендатуре у меня надежные люди, а даже там… — Иван неопределенно ткнул пальцем в потолок. — Но об этом — по дороге в лес. Теперь же навести своих домашних, а в воскресенье… Не забудь: встреча на стадионе. Я подойду к тебе в перерыве между таймами. Не выходи только из своего сектора.

Микола обратил внимание на то, что Иван, пожимая его искалеченную руку, долго и пристально смотрел ему в глаза, словно бы прощался навеки. А может, догадывался, зачем его вызывали в лес?

— Ты прости, Вань, коли что не так… Поверь, зла тебе я никогда не желал.

— Ничего, ничего. А теперь счастливо!

Микола нырнул на улицу, в ночную темень, а Иван стоял и стоял посреди комнаты, не находя сил сдвинуться с места. Вот и перешагнул межу, из-за которой нет возврата! Еще двое суток… И вдруг ему показалось, что незримая стена уже встала перед ним, отделила его от окружающего мира. Как-то исподволь, медленно в него проникало странное, доныне незнакомое спокойствие, спадало напряжение, отплывали куда-то в сумерки мысли и туманилось в глазах…

— Боже, что с тобой? Взгляни на себя! — дергала его Олина за рукав. — У тебя неприятности? Ты опять поссорился с Миколой?

— Все хорошо. Просто устал…

— А мне повестку на бирже вручили… В понедельник отправляют на каторгу в Германию…

Иван вздрогнул при этих словах:

— Отправляют? Но ведь ты в положении?!

— Разве их это интересует!..

В это мгновение Олина показалась ему такой беспомощной и беззащитной, что сердце его зашлось щемящей болью. Как же она будет без него? Одна, на чужбине?.. Столько времени знал ее, сколько жил с нею под одной крышей, а только сейчас почувствовал: не было и нет у него человека дороже и роднее, чем эта простая, внешне невидная девушка. Как же он не понимал этого раньше? Почему часто был с нею груб и бессердечен? Чем может искупить свою вину за два дня до смерти?..

— Послушай, тебе в воскресенье придется уйти отсюда.

Она не поняла, что имеет в виду Иван, однако по установившейся привычке расспрашивать не стала.

— На каторгу ехать нечего! Ты пойдешь… — И тут его осенила счастливая мысль: — На тебя, Олиночка, моя последняя надежда. Ты должна перебраться через линию фронта и вручить секретарю ЦК мой отчет о работе в тылу врага. Тебе я вручаю больше чем свою судьбу.

— А как же ты? — встрепенулась Олина. — Как я могу бросить тебя одного?

— Долго я тут не останусь. У меня есть план… В несчастливое время встретились мы с тобой, Олина. Не принес я тебе ни радости, ни счастья. Но не поминай лихом: если и был я недобр, то таким меня сделала жизнь. И береги себя… Во имя нашей будущей крошки береги себя. Если будет сын, назови его… прошу только: не называй Иваном. А родится дочка… Я хочу, чтобы мою дочь назвали Надеждой. Может, хоть в ее жизни сбудутся мечты, которые для меня остались голубым маревом…

Давясь слезами, Олина упала ему на грудь. И рыдала, рыдала, пока не выбилась из сил. Тогда он подвел ее к кровати, а сам пошел к столу.

— Побудь со мной, Иваночку!

— Не могу, родная! Мне нужно за ночь успеть написать письмо в Центральный Комитет партии…

X

— Что ж, пора настала! — молвил Рехер и, нервно потирая руки, решительно подошел к вмурованному в стену сейфу. Заученным жестом выключил скрытую сигнализацию, с натугой отворил тяжелую дверцу, вынул из мрачного металлического нутра пухлую кожаную папку. Бережно, словно она была из хрусталя, перенес ее на стол и наклонился над нею в торжественном благоговении, как верующий перед иконой. Потертая на углах, уже заметно вылинявшая, совсем неприметная, эта охристая папка всегда возбуждала в нем какое-то неясное трепетное волнение. В ящиках и шкафах лежало немало других, более привлекательных с виду папок, однако лишь этой доверял он свои сокровеннейшие тайны. Вот уже в течение двух десятков лет.

Появилась она у Рехера едва ли не в самый черный день его жизни. В то далекое, серебристое от густого инея утро, когда, окруженные со всех сторон повстанцами, немногочисленные отряды гетманской державной варты отчаянно прорывались из восставшего Киева на запад. Он, кому поручено было руководить арьергардными боями на улицах города, прежде чем окончательно сдать врагу резиденцию ясновельможного гетмана, в порыве отчаянья вбежал в опустевший, разоренный кабинет, где еще недавно принимались исторические решения, и вдруг увидел на захламленном долу под столомоброненную кем-то или попросту выброшенную охристую папку. Недолго думая, взял ее и увез в Германию как горький символ полной катастрофы. Только значительно позже он постиг: эту папку вручила ему сама судьба. Ведь все, что потом извлекалось из нее, непременно дарило ему большие удачи. В этой папке носил к своему бывшему гимназическому однокашнику Альфреду Розенбергу, который в то время уже редактировал скромную газетку нацистской партии «Фолькишер беобахтер», первые статьи-предостережения Европе о красной угрозе с востока, — эти статьи принесли ему популярность и уважение в кругах, приближенных к фюреру; в ней созревало и сохранялось длительное время его страстное исследование о роли и значении проклятой им недавно родины в международных делах, — эта рукопись впоследствии стала книгой Розенберга «Украина — узел мировой политики». Эта книга помогла ему достичь положения идейного руководителя Вольной украинской академии в Берлине и первого советника рейхсминистра идеологии по восточным вопросам; из этой папки ложились на столы рейхсканцелярии его теоретические разработки о необходимости расчленения и переустройства большевистской империи, — они очень скоро были положены в основу политической доктрины третьего рейха. Вот потому он и отдавал преимущество этой папке, всюду возил с собой как талисман удачи.

Рехер улыбнулся своим воспоминаниям, уселся в кресло и, не скрывая волнения, вытащил из старенькой папки вложенную в плотную обложку рукопись «Итоги года» (анализ немецкого управления Украиной). Потом закрыл глаза, откинул голову назад: что-то принесут ему эти «Итоги…»? Осуществление давнишних мечтаний или, может?.. Кто-кто, а он хорошо знал, какие штормы вызовет эта рукопись, когда попадет в дебри партийной канцелярии. Разве знают там, в Берлине, где господствует массовый психоз от военных успехов, что все эти успехи на Украине уже наполовину обесценены гаулейтером Кохом и его компанией?

Да, трудно будет в это поверить, но он, Рехер, недаром столько времени провел на востоке. Собственно, рейхсминистр для того и послал его сюда, чтобы он на месте, фиксируя каждый промах в деятельности подручных Коха, смог подготовить надлежащий приговор зазнавшемуся выскочке. Розенберг, правда, об этом прямо не сказал, но Рехер тем и заслужил его уважение, что всегда понимал больше, нежели слышал со слов. Прибыв в Киев прошлой осенью, он сразу же приступил к выполнению своей деликатной миссии. Тем более что особенных трудностей это не составляло — буквально во всех сферах экономической и политической жизни практические мероприятия Коха, не говоря уже о его прихвостнях, отличались крайней тупостью и авантюризмом. И Рехеру ничего не оставалось, как тщательно собирать, якобы для месячных отчетов, документальные материалы, изучать тенденции настроений в крае, тайком вербовать сторонников, которых потом можно было бы использовать в борьбе с рейхскомиссаром. И ждал сигнала к стремительной атаке.

Но Розенберг почему-то не спешил одним махом разделаться с ненавистным гаулейтером, все выжидал да взвешивал. Лишь по завершении инспекционной поездки по Украине, уже перед самым отлетом в Берлин, он словно бы между прочим шепнул на аэродроме своему доверенному советнику: «А знаете, мне бы не помешал сейчас ваш годовой отчет. После всего, что я тут увидел и услышал, он очень бы мне пригодился».

В тот же день Рехер вызвал к себе руководителя специального отдела при штабе остминистериума в Киеве «Виртшафт-III» майора Гвидо Гласса и отдал распоряжение: в кратчайший срок подготовить и представить на рассмотрение подробный и всесторонний анализ оккупационной политики на Украине за прошлый год. Все подведомственные восточному министерству тайные и явные службы были немедленно подняты на выполнение этого задания. Из архивов извлекались и тщательно изучались копии директив гаулейтера, сопоставлялись и систематизировались донесения гебитскомиссаров, запрашивались из всяческих институций дополнительные сведения, обрабатывались и пускались в дело агентурные данные. С утра до ночи, без выходных и отгулов потели анонимные спецы «Виртшафт-III» над созданием документа, который в умелых руках должен был стать смертоносным оружием. И вот вчера вечером майор Гласс наконец привез и лично вручил Рехеру эти «Итоги года».

«До сих пор считалось аксиомой: в историческом масштабе один год — величина настолько мизерная, что ею можно легко пренебречь, — стал читать Рехер текст. — Для предыдущих эпох такое утверждение, безусловно, было правильным и универсальным. Но в нынешних условиях, когда разбуженная величественными идеями нацизма арийская раса с присущей ей энергией и решительностью взялась за коренную перестройку старого, выродившегося мира, все прежние постулаты и теоретические схемы должны быть раз и навсегда отброшены. Как совершенно справедливо определил наш непревзойденный фюрер Адольф Гитлер, теперь не годы и даже не дни решают судьбы целых народов и держав. Потому-то при нынешних условиях, богатых событиями исторического значения, календарный год надо считать таким отрезком времени, который дает возможность на основе достоверных фактов делать самые смелые выводы в любых социально-политических сферах…»

«А недурное начало! — отметил про себя Рехер. — Достаточно аргументированный философский тезис с первого же шага ссылки на Гитлера. Хорошо поработали спецы Гласса». Он снова углубился было в чтение, но вскоре секретарь сообщил, что просит аудиенции СС-оберштурмбаннфюрер Эрих Эрлингер.

— Но ведь я просил… я предупреждал, что меня нет, нет! — вспылил Рехер. — К тому же вы знаете: сегодня воскресенье, и я не обязан принимать.

— Герр оберштурмбаннфюрер прибыл из вашей квартиры. Его направил сюда Олесь.

Упоминание об Олесе сразу погасило у Рехера раздражение.

— Хорошо. Пусть войдет, — холодно кивнул он, пряча рукопись в ящик.

Через минуту в дверях появился непрошеный гость. Долговязый, неуклюжий Эрлингер никогда не отличался даже элементарной опрятностью, не говоря уже об элегантности; сейчас же он выглядел прямо-таки непристойно. Измятый китель болтался на сутулых плечах; казалось, шея Эрлингера стала еще тоньше, а личико — еще меньше и неказистее. Он как-то вяло, будто по принуждению, поднял на уровень плеча правую ладонь, приветствуя Рехера, затем, не дожидаясь приглашения, подошел к столу и и плюхнулся мешком в стоявшее рядом кресло.

— Что это с вами? — спросил сурово Рехер, заподозрив, что Эрлингер пьян.

— Беда… Страшная беда… — в отчаянии пробормотал тот в ответ.

Из негласных источников Рехеру было отлично известно, какая паника охватила здешних верховодов после трагического события в Пуще-Водице. По свидетельству агентов, в городе не было ни одного учреждения, ни одного кабинета, где бы не поселились лютая тревога, опасность, неуверенность. Как эпидемия, повсеместно распространялся страх перед завтрашним днем, вгрызался в души военных и гражданских, начальников и подчиненных, парализовал их волю и разум. Но если разная чиновничья мелкота боялась главным образом нового налета Калашника, то начальство всех рангов еще дрожало и перед грозной комиссией, которая так бесцеремонно отправила на «длительное лечение» военного коменданта Эбергарда. Слухи о киевской трагедии мгновенно дошли до рейха, и теперь из Берлина чуть не каждый день прибывали всевозможные эксперты, инспекторы, наблюдатели. Они шныряли повсюду, выискивали разные недосмотры местных властей, собирали сплетни и поклепы, и это еще больше усиливало массовую истерию. С обстановкой повальной паники в Киеве Рехер был отлично знаком, но представить себе, что вот так перетрусит сам шеф СД, никак не мог.

— Что же все-таки произошло?

— А-а, не спрашивайте, — безнадежно махнул Эрлингер рукой. — Меня утопили, принесли в жертву… Этот подлец Гальтерманн… Чтобы спасти свою шкуру, он подставил под удар меня.

— Вас освободили от службы?

— Если бы! А то назначили руководителем карательной экспедиции по ликвидации Калашника…

— И это вас так огорчило? Не понимаю.

— А я понимаю! Все понимаю! — взвизгнул Эрлингер. — Гальтерманн, чтобы избавиться от меня, готов ославить мое имя на весь рейх. Помните, как он в тот ветер взял на себя руководство боем? Думал, лавры полководца получит. Но получил по морде на Ирпене и тишком перепоручил погоню за Калашником гауптштурмфюреру Бергману. А вчера вечером… Вчера получено сообщение, что оперативная группа Бергмана начисто разгромлена партизанами при форсировании Тетерева, а сам гауптштурмфюрер пропал без вести. Теперь вы понимаете, зачем Гальтерманн уговорил Прютцмана послать меня в леса?

«А Калашник не зря, видно, кружит вокруг Киева, — обрадовался Рехер сообщению о неудачном бое эсэсовцев на реке Тетерев. — Видно, дожидается своих гонцов из Киева. Что ж, пусть ждет, они скоро вернутся. Я даже охрану к ним приставлю, чтобы никто по дороге не потерялся…»

— И все-таки я не разделяю вашего отчаяния, герр Эрлингер. Руководителю такой экспедиции совсем не обязательно самому носиться по лесам.

— Что из того? Ведь за успех операции отвечаю я. Головой отвечаю! Не приведи господь еще одной неудачной стычки с партизанами… Лучше уж в бою, чем на виселице… Нет-нет, Гальтерманн тут все рассчитал. У нас ведь закон: за каждое поражение кто-то должен заплатить головой.

«А он хоть и глупый, но хитрый, — подумал Рехер. — За недавние события в Киеве слетит еще не одна голова. И Гальтерманн уже подыскал первую кандидатуру в смертники — своего заместителя. Но он не все учел: этот нытик мне еще пригодится. И я не останусь безразличным к его судьбе».

— Значит, вам крайне нужно одолеть Калашника. Как говорят в этом крае: положить его на обе лопатки.

— Хм, легко сказать. А как я его одолею?.. Если бы в моем ведении были танки, самолеты, дивизии, а то ведь один-единственный — да и тот потрепанный — полк СС и небоеспособные венгерские части. Но разве с помощью венгров да местной полиции управиться с Калашником?

— Ну, не скажите, — хитро усмехнулся Рехер, — воюют хоть и дивизиями, а побеждают умением.

Эрлингер, видимо, понял, на что намекает Рехер, глуповато захлопал глазами и почти прошептал:

— Так вы считаете…

— Я считаю, что вам выпал счастливый случай показать свои способности. Подумайте сами: партизанский генерал разбойничает в округе, совершает налеты даже на Киев, все карательные экспедиции терпят поражение, и вот находится человек, который без танков, без самолетов и дивизий ломает хребет супербандиту. Разве это не наилучшая аттестация для солдата фюрера?

Землисто-серое лицо Эрлингера засияло улыбкой. Но тотчас же ее сменила тень печали.

— Это все слова. Если уж «Кобра» потерпела поражение…

— Да, «Кобра» потерпела крах, но иногда поражение стоит нескольких посредственных успехов. Могу даже больше сказать: кто сумеет воспользоваться опытом «Кобры», тот одержит такой успех, какой никому и не снился.

В горле Эрлингера вдруг что-то забулькало, он побагровел, налился кровью.

— Герр Рехер, а не могли бы вы… Скажите, ради бога, не могли бы вы мне помочь? Конечно, не задаром. Я обещаю… Чего только не пожелаете, сделаю все!

Рехер не спешил с ответом. Загадочно улыбаясь, рассматривал коротко остриженные ногти своих пальцев, играл бровями, а Эрлингер терпеливо ждал.

— Поднести вам на серебряной тарелке голову Калашника — этого, конечно, я обещать не могу. Но что в моих силах…

— Я знаю, вы много можете. Если бы только захотели… Прошу вас: не оставьте в беде. Мой отец что угодно сделает для вас через фюрера. Выручайте, и я — ваш слуга на всю жизнь.

— Вы уже мне это обещали, Эрлингер. Помните?.. Попробую помочь. Но условие: о нашем союзе не должна знать ни одна живая душа на этом свете!

— Ну, о чем разговор!

— И еще одно: если уж союз, то положитесь во всем на меня. Прежде всего добейтесь чрезвычайных полномочий. И без моего согласия не делайте ни шагу. Срок для ликвидации армии Калашника установлен?

— Слава богу, нет.

— Это хорошо. Пока что займитесь организационными делами и вышлите в окружающие районы разведывательные отряды. А я тем временем кое-что придумаю.

— Я буду молиться за вас!

— Лучше займитесь делом, чем молитвами. А теперь идите. Свой план я сообщу позже. — Рехер встал и протянул руку.

Эрлингер попятился к выходу. В его глазах, улыбочке, даже в осанке было столько угодливости, что Рехера чуть не стошнило: и таким слизнякам судьба вручила право руководить целым краем! Тьфу!

Оставшись один, Рехер снова выложил на стол папку с «Итогами…», однако читать уже не мог. Его исподволь охватывали тревога и нетерпение игрока, который решился идти ва-банк; в голову то и дело лезли мысли о Кушниренко. Хватит ли у этого фанатика смелости еще раз встретиться с людьми Ефрема Одарчука, которые проявили к нему такое подозрительное внимание? Не проморгает ли Тарханов? Эх, если бы князьку удалось на стадионе привязаться к кому-нибудь из псевдокалашниковцев, тогда бы он, Рехер, сумел зажать в кулак не только партизан.

Долго сидел с закрытыми глазами, обдумывая свою близкую, возможно, самую блистательную операцию. Опомнился лишь тогда, когда обеспокоенный секретарь слегка потряс его за плечо:

— Что с вами, герр рейхсамтслейтер?

— Со мной?.. — удивился и сам, что не заметил, как вошел в кабинет этот молчаливый человек. — Что у вас?

— Там дожидается аудиенции герр полицайфюрер округа.

«О господи, а этого еще что сюда принесло?! Тоже за помощью или хочет прозондировать, зачем приходил ненаглядный его заместитель?» Рехер в равной мере презирал их обоих и если поддерживал с ними отношения и даже кое в чем помогал, то только из трезвого расчета — прибрать к рукам одного и другого.

— Пусть войдет.

— Хайль Гитлер! — как на площади, гаркнул Гальтерманн, ввалившись в кабинет.

Рехер ответил. Но так, что даже исключительно беспардонный полицайфюрер не решился сдвинуться с места.

— А я к вам с добрыми вестями… — явно не зная, с чего начать, заговорил он.

«Пошел ты ко всем чертям со своими вестями!.. Почему это разные полицейские стали вваливаться сюда, когда им вздумается? Пора с этим кончать!» Рехер буквально расстреливал эсэсовца в упор презрительным взглядом.

— О, если бы вы только представили, герр рейхсамтслейтер, что за дела привели меня к вам! — многозначительно улыбаясь, попытался Гальтерманн увернуться из-под этого взгляда.

— Да будет вам известно: у меня достаточно своих дел, чтобы интересоваться делами других. К тому же, насколько я помню, сегодня воскресенье…

Гальтерманн проглотил упрек с видом ученика, покорно принимающего замечания учителя. Рехеру это понравилось, и он сразу же смягчился:

— Я просто занят сегодня… Вы что-то хотели?

— Только не мешать! Но если по правде, то мне хотелось бы стать добрым вестником… Хотя… — он многозначительно улыбнулся и приложил палец к губам. — Кстати, как быть с компанией Синицы? Мы уже всех их достаточно обработали и могли бы… Тем более что прибыла полномочная комиссия, а камеры переполнены…

Компания Синицы?.. Рехер уже забыл, что когда-то просил Гальтерманна придержать в гестаповских застенках проваленных Кушниренко подпольщиков. Для чего? Просто хотел использовать Синицу. Сфабрикованные фотографии Кушниренко сыграли уже свою роль, а в последующих поединках с ним подручные Синицы смогут очень ему, Рехеру, пригодиться.

— Мне нужно письмо, подписанное ими. Достаточно убедительное и не фальсифицированное письмо на волю, в котором они поведали бы правду, кто виновник их трагедии. Надеюсь, вас не надо учить, как это делается?

— Вы меня просто оскорбляете, — почувствовал наконец себя хозяином положения полицайфюрер. — Не то что письмо — роман настоящий напишут.

— Романы пусть они пишут для других, а мне нужно обычное письмо. И немедленно! Ну, а касательно переполненных камер… Оставьте Синицу и кого-нибудь из его ближайших соратников, остальных же — на ваше усмотрение. Но прошу вас: не морите их голодом и прекратите «обработки». Они нужны мне в нормальной форме.

— Будет сделано, как желаете, — заверил Гальтерманн, но уходить не спешил.

Чтобы побыстрее спровадить непрошеного гостя, Рехер выразительно взглянул на часы, давая этим понять, что у него нет времени на пустопорожнюю болтовню.

— Я хотел бы еще… Вы столько работаете, почему бы и не отдохнуть несколько часов? Сегодня, к примеру, на местном стадионе состоится футбольный матч… — поскрипывая ремнями, переминался с ноги на ногу полицайфюрер. — Я приехал пригласить вас на этот матч.

— Хорошо, я подумаю, — бросил Рехер и демонстративно уткнулся в бумаги.

Гальтерманну ничего не оставалось, как откланяться.

И вот Рехер снова один. Раскрыл папку и принялся читать «Итоги…». Однако не прошло и получаса, как секретарь сообщил: прибыл генерал-комиссар округа Магуния.

«Ну, это уж слишком! Что они, сговорились сегодня? Ползали бы уже перед Прютцманом и Китцингером, но зачем лезут сюда?» Кого-кого, а заядлого интригана и садиста Магунию (его даже законченные подонки в партии презирали за то, что в погоне за высоким чином упек в концлагерь свою беременную жену как неблагонадежный элемент) Рехер просто органически не терпел. И все же не принять не мог.

— Я к услугам генерал-комиссара, — сказал он секретарю, подавляя отвращение.

В кабинете все ходуном заходило, когда туда ввалился многопудовый Магуния. Тупое, обрюзгшее от постоянных перепоев лицо цвета пережженного кирпича, маленькие, невыразительные глаза в узеньких прорезях, голова, похожая на пенек, и коротко подстриженные щетинистые волосы — ни дать ни взять законченный тип вора-рецидивиста из породы «медвежатников». Магуния панибратски сунул Рехеру толстопалую, скользкую от пота руку, загудел хрипловатым басом:

— Рад приветствовать рыцаря мудрости! Но что же это получается: святое воскресенье, а мы на службе? А отдыхать когда?

— Живем по примеру фюрера: дела превыше всего, а отдых — после победы.

— О, она уже не за горами! Вы знакомы с последним сообщением главной ставки фюрера?.. Наши передовые части вышли на правый берег Волги! Ха-ха-ха…

Внезапно Рехер ощутил, как у него начинает кружиться голова от невыносимого смрада, густым облаком плывшего от Магунии. Чтобы быстрее выбраться из этого облака, он жестом пригласил гостя в кресло, а сам поспешил к распахнутому окну.

— А я думаю, дай-ка заскочу к почтенному отшельнику. В повседневных трудах нашему брату нелегко выкроить минутку для добрых приятелей. А сейчас по дороге на аэродром… — Магуния приумолк, рассчитывая, что собеседник спросит, чего это ради он едет в воскресенье на аэродром.

Но Рехер был достаточно опытным человеком, чтобы клюнуть на такую примитивную приманку. Он сделал вид, что оставил без внимания намек, и перевел разговор на другое:

— Что-то и сегодня припекает. И когда только закончится эта жара? Может, выпьем натурального вина на льду?

От подобных предложений Магуния не отказывался никогда. Он вылил в себя бокал холодного шампанского, вытер ладонью губы и, не дожидаясь вопроса о цели своей поездки на аэродром, вернулся к прежнему:

— Только что я имел конфиденциальный разговор по телефону с рейхскомиссаром Эрихом Кохом. Через час он вылетает в наш город…

Но Рехер и на этот раз не полюбопытствовал, зачем прибывает сюда гаулейтер Кох, а только проронил:

— О, это большая честь для Киева!

Магуния насупился, верно, соображая, как же все-таки ему завязать разговор.

— Как вы думаете, а не стоит ли нам отметить приезд рейхскомиссара соответствующим образом? Ведь это же такое событие…

«А с какого времени этот коховский блюдолиз стал прислушиваться к моему мнению? И чего все они сегодня так расстилаются передо мной? В чем дело?.. Затевают провокацию или сговорились втянуть в какую-то историю? Но меня голыми руками не возьмешь. Эти «Итоги…»… А вдруг Коху как раз и стало известно об «Итогах…»? С чего бы это он надумал сюда лететь?.. Нет, надо точно узнать, что все это значит». И с беззаботным видом Рехер сказал в тон Магунии:

— На этот счет двух мнений быть не может.

— Вот и прекрасно! Тогда считайте себя приглашенным на товарищеский обед. Ха-ха-ха…

Но Рехер не собирался идти ни на какие обеды, пока точно не узнает, что они не станут впоследствии поминками. Поэтому начал выкручиваться:

— В такую-то жару?..

Магуния хитро подмигнул, обнажив при этом реденькие, щербатые, пожелтевшие зубы:

— Все продумано, герр рейхсамтслейтер. Сначала мы соберемся на стадионе. Да, да, непременно на стадионе! Там мы станем свидетелями победы наших «черных молний», а потом, как спадет жара, отправимся ко мне на виллу. Так сказать, на лоно природы. Ха-ха-ха…

«И Магуния про стадион… Что все это означает? Может, узнали, что сегодня туда прибудут партизанские посланцы, и решили… Кушниренко ведь из тех, кто помолится любому богу, лишь бы это было ему выгодно. О своей встрече на стадионе он мог проинформировать не только меня, а и гестапо. Но тогда почему не предупредил меня об этом Тарханов? Прозевал? Но ведь и Эрлингер об этом не обмолвился ни словом. А уж он-то должен был знать! Да и почему бы он так перепугался, став руководителем карательной экспедиции, если бы знал об этой встрече?.. Обычная игра? Может, они уже успели связаться с Гальтерманном и заманивают меня в силки?..»

— Рейхскомиссар уже благословил этот план. Ха-ха-ха… — заметив колебания Рехера, добавил Магуния. — Он тоже будет на стадионе.

В это уж совсем трудно было поверить. Нелюдимый, маниакально осторожный гаулейтер нежданно-негаданно прилетает в Киев, где только что совершил свой дерзкий налет Калашник, и сразу же мчится на стадион, переполненный унтерменшами, которых он патологически боится. Парадокс!

И тут Рехера осенила догадка: «А не замыслил ли этот интриган поссорить меня с Альфредом?.. Мог ведь прослышать от своих берлинских покровителей, какой удар готовит по нему рейхсминистр, вот и кинулся ко мне. Не такой уж он глупец, чтобы не понимать, что уж если Розенберг и готовит ему петлю, то только моими руками. И единственная возможность для Коха избежать краха — это стравить нас с Альфредом. Тем более что это в его манере. Сначала — совместное посещение стадиона, совместная поездка на лоно природы, выпивка, а там уже донос Розенбергу, что Рехер связался с Кохом, пьянствует, ведет с ним какие-то тайные переговоры… Такой донос он настрочит сам, а свидетелями выставит Гальтерманна и Магунию…»

У Рехера при этой мысли мороз пробежал по коже. Уж он-то прекрасно представлял, как отреагирует Розенберг на такой донос. Знал, давно знал, какой лютой ненавистью ненавидят друг друга эти государственные мужи.

Вникать в историю их вражды Рехер не имел желания, однако много раз слышал из уст первого идеолога рейха, что Кох — эталон никчемности, дегенерат, потенциальный преступник, мусор, который мутная волна антирэмовских погромов выхватила из кресла мелкого чиновничка железнодорожной станции и вынесла на поверхность. Розенберг глумился как только мог и над низким происхождением ловкого гаулейтера, и над его чудовищной беспринципностью. Правда, Рехер не всегда разделял слишком уж пристрастные оценки своего патрона; по его мнению, Кох не очень-то и выделялся среди других деятелей третьего рейха: он, как и другие, был беспринципен и ограничен, жесток и завистлив, лжив и коварен; как и другие, мог сегодня ползать перед кем угодно ради личной карьеры, а завтра, достигнув ее, с легкостью необычайной продать своего покровителя. Его, Рехера, коробило только то, что этот человечек никогда не был самим собой, а вечно кого-то играл.

В молодости, говорят, Эрих Кох, которого даже родная мать считала немного придурковатым, хорошо играл роль блаженного святоши; потом ему взбрело в голову стать новоявленным Цицероном, и он на всех митингах, устраиваемых коричневорубашечниками, провозглашал речи, но такие бездарные, что о его затылок не раз разбивались тухлые яйца; когда же напялил мундир штурмовика, стал корчить из себя Наполеона, а очутившись в кресле гаулейтера Восточной Пруссии, вдруг усмотрел в своей особе вождя. Все это при любом удобном случае любил смаковать Розенберг, но больше всего его бесило — и Рехер знал это достоверно, — что Коха использовали в тайной борьбе с ним давнишние его недруги — Геринг и Борман.

Это особенно ярко проявилось год назад, 16 июля, на совещании у фюрера, где состоялось утверждение кандидатур на должности рейхскомиссаров оккупированных восточных областей. Предвидя, что Геринг и Борман непременно «высватают» в рейхскомиссары кого-нибудь из своих приспешников, Розенберг великодушно согласился поставить Коха управителем Москвы после ее падения, которая в недалеком будущем должна была стать, по словам фюрера, гигантской свалкой. Но иначе рассудили Розенберговы недруги. Геринг, видимо подсчитав, какие материальные выгоды получит его концерн, когда украинская индустрия очутится в руках своего человека, категорически запротестовал против Арно Шикеданца, которого Розенберг еще до начала военных действий против СССР намечал поставить во главе оккупационной администрации на Украине, и назвал свою кандидатуру — гаулейтера Восточной Пруссии Эриха Коха.

Конечно, вспыхнул спор. Да такой, что фюрер был вынужден в самых энергических выражениях призвать обе стороны к уступчивости. Розенберг загодя предвидел подобное течение событий и прибег к обходному маневру: согласился заменить Шикеданца другим своим сторонником — Гербертом Баком, надеясь, что при этом Герингу тоже придется снять кандидатуру Коха. Так бы, вероятно, и произошло, если бы в дело не вмешался Борман. Чтобы хоть чем-нибудь насолить высокомерному идеологу рейха, он решительно заявил, что подаст в отставку, если рейхскомиссаром Украины не будет назначен «железный Эрих». Под нажимом «большинства» фюрер утвердил Коха своим наместником на Украине, хотя было абсолютно ясно, что никакого сотрудничества между гаулейтером и рейхсминистром быть не может.

Это подтвердилось сразу же после упомянутой конференции. Кох первым делом категорически отказался сделать местом своей резиденции Киев, где восточное министерство планировало разместить оперативный штаб, а остановил свой выбор на глухом провинциальном городе Ровно; потом начал демонстративно игнорировать директивы и распоряжения своего непосредственного начальника, проводя линию, подсказанную высокими берлинскими покровителями. В результате во всех сферах жизни на Украине возникли невероятный хаос, беспорядок, путаница. Дошло до того, что Розенберг вынужден был жаловаться фюреру на своего подчиненного.

Но на сцене опять появились Геринг и Борман, и все осталось по-прежнему. Вот тогда-то Розенберг и послал своего самого доверенного советника на Украину с тайным заданием: либо склонить Коха на свою сторону, либо подготовить ему смертный приговор. Рехер, не жалея ни сил, ни энергии, действовал тонко в обоих направлениях, ибо в глубине души сам вынашивал определенные идеи касательно будущего бывшей родины. Правда, одно время, когда в крае повсеместно активизировалось большевистское подполье, ему показалось, что Кох заколебался, склонил голову, даже высказал пожелание встретиться и найти общий язык с рейхсминистром, но, как оказалось позже, то был лишь хитрый маневр. Отдав на грабеж концерну Геринга все промышленное Приднепровье, он почувствовал себя некоронованным королем края и во время проводов Розенберга с Украины потребовал, чтобы «все официальные агенты рейха на Украине были подчинены исключительно рейхскомиссару как единственному полномочному представителю фюрера на вверенной территории», явно намекая на ликвидацию оперативного штаба остминистериума в Киеве. Розенберг сделал вид, будто ничего не понял, но на аэродроме шепнул Рехеру, что время расплаты с ровенским выродком настало.

С тех пор Рехер безвыездно сидел в Киеве, готовил для своего патрона «Итоги…», ни разу не встретился и даже не разговаривал по телефону с Кохом. И вдруг этот внезапный прилет, приглашение на стадион… Он ничуть не сомневался, что идея эта исходит не от Гальтерманна и не от Магунии, а от Коха. Конечно же от Коха! Однако никак не мог сообразить, что́ тот замыслил. Поэтому остерегался ехать на стадион, но и отказаться тоже не мог. А вдруг Кох только на это и рассчитывает?

— Так мы ждем вас, герр рейхсамтслейтер, — напомнил о себе Магуния.

— Хорошо, я постараюсь приехать, — сказал Рехер с таким ощущением, будто подписывал свой смертный приговор.

Выпроводив генерал-комиссара, Рехер открыл настежь все окна, чтобы проветрить кабинет, и долго ходил из угла в угол, раздумывая, как быть. Наконец решил: немедленно сообщить шифрованной телеграммой Розенбергу о загадочном появлении Коха в Киеве и его настойчивых попытках войти в контакт, а заодно и проинформировать о том, что «Итоги…» подготовлены и через несколько дней могут быть отправлены спецпочтой в Берлин. Придя к такому выводу, он сразу же засел за чтение рукописи, предупредив перед этим секретаря, чтобы не беспокоил его ни при каких обстоятельствах.

«Итогами…» Рехер остался доволен. Собран, систематизирован и проанализирован такой материал, что даже у самого придирчивого критика не могло возникнуть сомнений касательно необъективности или поверхностности этого документа. Богатство и достоверность фактов, логичность изложения и прямо-таки научная убедительность и безукоризненность аргументации.

К тому же какой стиль! И хоть авторы не делали категоричных выводов, каждый, кто станет знакомиться с этим трудом, непременно сам придет к выводу: политика гаулейтера Коха, которую он на протяжении года проводил на Украине, зашла в тупик, ее нужно немедленно и решительно менять!

«Фюрер должен согласиться с этим, — с уверенностью думал Рехер. — А может, он давно уже видит полное банкротство Коха, но не спешит с перестановкой кадров, пока не будут выработаны новые принципы управления оккупированными территориями? Даже дураку ясно, что коховские методы не только непригодны, но и попросту преступны. Правда, выработать новые рекомендации за тысячи километров от места событий, да еще при таком количестве советников, дело нелегкое. Там ведь все — от Геринга и Бормана до Геббельса и Дарре — преследуют свои интересы в завоеванных районах и, как дурень со ступой, носятся со своими проектами управления. Но фюрер склонится, должен склониться на сторону того, кто на практике сумеет доказать эффективность и перспективность своего плана. А для этого мало трепать языком, для этого нужно овладеть положением в крае. Но куда берлинским чинохватам до такого дела! Один уже попытался поставить на колени народ, извечно славившийся своим бунтарством, с помощью концлагерей и виселиц, пыток и расправ. А чего добился? Несмотря на лютые репрессии, Украина так и не стала хотя бы второстепенной сырьевой базой для немецкой промышленности (за исключением разве что заводов Геринга); не дает и трети тех сельскохозяйственных продуктов, на которые так рассчитывал фатерлянд; даже не удовлетворила потребностей в дешевой рабочей силе. А вот пробудить к немецкому солдату смертельную ненависть, настроить против него местное население Кох сумел прекрасно. И как следствие такого головотяпства на Украине скован огромный контингент регулярных войск, которых так не хватает сейчас на фронтах, а пламя всенародной партизанской войны разгорается с каждым месяцем. И тщетно надеяться, что карательным экспедициям удастся погасить его кровью заложников или просто заподозренных. При нынешних условиях нужны новые, утонченные методы как управления, так и борьбы. А кто их подскажет фюреру?.. Кто?..»

Наученный горьким, опытом «Кобры», Рехер считал, что только он знает единственно правильный путь борьбы с партизанами. Пусть теперь другие полагаются на карательные экспедиции, а для него уже совершенно ясно: гоняться за отдельными отрядами так же бессмысленно, как пытаться вывести с поля пырей с помощью косы, — сколько ни сбивай верхушки, на их месте появятся новые, еще более крепкие стебли, пока останутся неповрежденными корни. А как подрезать корни, которые питают все возрастающее партизанское движение, он скоро покажет. Пусть только ему предоставят полную свободу действий…

К пятнадцати часам Рехер успел отредактировать «Итоги…», отправил шифровки рейхсминистру, завизировал оперативные материалы. И уже вызвал было машину, чтобы ехать на встречу с гаулейтером Кохом, как раздался стук в дверь. На этот раз вошел не секретарь, а офицер службы связи:

— Шифрованная телеграмма из Берлина.

Рехер без особого любопытства взял стандартный бланк и скользнул взглядом по тексту:

«Согласно личному распоряжению фюрера, вы назначены секретарем чрезвычайной комиссии по изучению положения в рейхскомиссариате Украина и подготовке соответственных рекомендаций. Инструкции и полномочия получите лично от доктора Ламмерса. Желаю успеха. Альфред Розенберг».

Еще раз прочел и почувствовал, как кровь хлынула в лицо, глухо застучала в висках. «Так вот почему не было сегодня отбоя от непрошеных гостей! Вот почему так неожиданно нагрянул Кох! Почуял, видно, что пахнет жареным… Но нет! Эти «Итоги…» я преподнесу фюреру как работу всей комиссии, и тогда увидим, чья возьмет».

Возбужденный и обрадованный, Рехер заметался по кабинету. Значит, создана чрезвычайная комиссия по изучению обстановки на Украине… Ведь сам факт создания такой комиссии является признанием того, что обстановка тут сложилась ненормальная! Неужели сбываются его, Рехера, надежды? Хотя сколько же можно терпеть головотяпство какого-то никчемного выскочки? Наверное, Розенберг поездил по Украине, насмотрелся на здешние порядки и, возвратившись в Берлин, имел крутой разговор с фюрером, если тот сразу же повелел создать чрезвычайную комиссию. Но почему, однако, он поручил возглавить ее Ламмерсу, который ничего не понимает в восточных вопросах? Нет, Рехер ничего не имел против Ламмерса, его беспокоило одно: сумеет ли этот амбициозный, самолюбивый и неуравновешенный человек постичь всю сложность проблемы? Проявит ли он дальнозоркость и элементарное мужество? Ведь не каждый, даже когда и увидит содеянные Кохом безобразия, решится оценить их подобающим образом, зная, какие силы стоят за его спиной. Рехер все ходил из угла в угол, размышляя, как добиться, чтобы Ламмерс принял «Итоги…» за выводы возглавляемой им комиссии. А добиться этого необходимо. Ведь тогда обычная докладная записка превратится в государственное обвинение…

— Герр рейхсамтслейтер, машина ждет, — напомнил секретарь, приоткрыв дверь. — Вам к которому часу?

Рехер взглянул на часы, и у него зарябило в глазах: время начала матча уже прошло. «А может, лучше туда и вовсе не показываться, раз опоздал?» — мелькнула мысль. Больше всего ему хотелось сейчас побыть наедине с самим собой, обдумать положение, наметить план действий, однако он решительно ступил к выходу. Вышел на залитую солнцем улицу, сел в автомобиль и внезапно почувствовал себя бесконечно одиноким. Таким одиноким и чужим в этом городе, что ему до боли захотелось сию же минуту увидеть Олеся, услышать его голос. Но слово дано — надо ехать…

Через десять минут он уже был на стадионе. Игра, как оказалось, еще не началась.

— Я лично дал распоряжение немного подождать, — лебезил лоснящийся от пота Магуния, который караулил Рехера у входа так называемой правительственной ложи.

Предупредительно распахнул дверь, возле которой полукругом стояли эсэсовцы с автоматами на изготовку, и торжественно провозгласил:

— Герр Рехер с нами!

В ложе задвигались кресла — присутствующие встали. Рехер даже смутился от такого внимания избранного общества. Среди высоких чинов он заметил приземистого Коха, и прической и манерами (руки сложены ниже живота) тот стремился походить на фюрера, заместителя Коха фон Ведельштадта, рыхлого и по-старчески ссутулившегося обергруппенфюрера Ганса Прютцмана, генерала Китцингера с моноклем на глазу, разгоряченного Гальтерманна, а также новоиспеченного коменданта Киева генерала Ремера и штадткомиссара Рогауша…

— Считаю своим долгом, господа, просить у вас извинения, — сказал, поздоровавшись, Рехер.

Но Кох решительно возразил:

— Извинений не нужно. Мы все люди долга и знаем, что такое дела. — И, протянув вперед руки, подошел к Рехеру, поздоровался, как с близким другом, взял за локоть и повел к первому ряду, чтобы усадить рядом с собой.

Они еще никогда не сидели так близко друг с другом, никогда столько не улыбались друг другу, но разговор их, однако, не клеился. Перекидывались затертыми фразами. Когда это стало бросаться в глаза присутствующим, Магуния дал знак начальнику охраны, отделявшей «правительственную» ложу от трибун. Тот вихрем метнулся в проход между трибунами, и через минуту под бодрый марш военного венгерского оркестра на зеленое с рыжими проплешинами поле вышли две ровненькие вереницы спортсменов. В правой — дебелые, откормленные молодцы в новеньких белых в широкую черную полосу футболках и коричневых трусах с белым кантом по бокам, в левой — какие-то костлявые доходяги в напрочь вылинявшей форме.

Как и положено, были разыграны ворота, право первого удара по мячу. Все это время более чем наполовину заполненный стадион затаенно молчал. Но лишь прозвучал свисток арбитра и спортсмены в вылинявшей форме, вдруг оживившись, ринулись в атаку, как многотысячные трибуны взорвались таким ревом, свистом и аплодисментами, что чванливый гаулейтер — а Рехер это хорошо видел — пугливо втянул в плечи голову, съежился. А когда мяч оказывался у полосатых, на трибунах воцарялась гробовая тишина. Слышались только отдельные выкрики солдат:

— Вперед, «черные молнии»!

— Только победа!

— Хорошая все же игра футбол, — наклонившись к Рехеру, словно между прочим, сказал Кох, который прямо сгорал от нетерпения завязать разговор. — Когда-то в молодости я сам вот так… Мужественная, скажу я вам, забава!

Рехер утвердительно кивнул головой, однако ничего не ответил. Всем своим видом он демонстрировал, что полностью поглощен событиями на поле, хотя на самом деле вся эта беготня за мячом его ничуть не интересовала и не трогала. Спорта как развлечения он вообще не признавал и втайне презирал тех, кто склоняется перед культом грубой физической силы, хотя и понимал: массовые зрелища являются самым действенным способом взбадривания выродившегося, пораженного недугами цивилизации общества. Спортивное состязание идолов как бы сдирало с толпы чешую образования и культуры, делало людей более естественными, пробуждая в них дикие инстинкты пращуров, а главное — стандартизировало мысли и чувства. Все это, ясное дело, не для него. Поэтому хотя он и смотрел на поле, но в мыслях был так далеко отсюда, что даже не заметил, когда кончился тайм, и кто его выиграл. Только по неистовому реву трибун и той зловещей тишине, которая установилась в ложе, когда мокрые футболисты устало потрусили на отдых, понял: «молниям» всыпали по самую завязку.

— Кто придумал эту трагикомедию? — нарушил вдруг тишину голос Коха.

— Генерал Эбергард, — торопясь, чтобы его не опередили, выпалил Гальтерманн. — Футбол был самой большой страстью Эбергарда.

— Оно и видно, — сказал раздраженно Кох и, словно убегая от тысячеголосого рева трибун, бросился вон из ложи.

— В самом деле, как могли разрешить этот матч? — обратился Магуния к Гальтерманну. — Разве не понятно, какое символическое значение приобретает победа местной команды?

— Но ведь впереди второй тайм… Я уверен: «черные молнии» еще себя покажут.

Однако заверение Гальтерманна не развеяло гнетущей атмосферы в ложе. Все сидели надутые и недовольные. Только Рехера не печалило поражение «черных молний». Помня, что именно сейчас, в перерыве между таймами, Кушниренко должен встретиться с посланцами Калашника, он был сосредоточен на мысли, как бы Тарханов не прозевал решающего момента. Достаточно князьку ухватиться за «хвост» посланцев, как дорога к трижды проклятому партизанскому отряду, считай, открыта. А что касается событий на стадионе…

Проходили минуты, а стадион продолжал реветь, содрогался от ритмичных аплодисментов.

— Да заткните же им наконец глотки! Сколько можно бесноваться! — не выдержал обергруппенфюрер Прютцман.

Магуния метнул грозный взгляд на Рогауша, тот как-то бочком скользнул к микрофону. Но только в репродукторах послышался его голос, как трибуны охватило подлинное безумство. Тогда кто-то посоветовал пустить в дело венгерский военный оркестр. Музыканты уже строились на футбольном поле, как Прютцман, поведя выпуклыми глазами, сказал еще более зло:

— А музыка зачем? Приветствовать победу унтерменшей?

— Отставить музыку!

Все возмущались, нервничали, но ни у кого не хватало воображения предложить что-нибудь такое, что утихомирило бы страсти на трибунах.

— А может, отдать приказ войскам?.. — не обращаясь ни к кому в отдельности, спросил разъяренный Гальтерманн. — Один сектор прочистят, остальные прикусят языки.

И он, пожалуй, отдал бы приказ войскам, если бы против этого не восстал молчавший до сих пор генерал Китцингер. Нет, его беспокоило не то, что прольется море невинной крови, просто он остерегался, как бы во время такого массового побоища кто-нибудь из зрителей не вынул оружие и не полоснул бы по «правительственной» трибуне.

— Внимание, господа! А почему бы нам не спуститься в буфет? Не попробовать присланного нашей доблестной армией с Кавказа вина? Пусть азиаты беснуются, что нам за дело… — едва ли не впервые проявил инициативу в должности коменданта Киева генерал Ремер.

Предложение понравилось всем. С облегченным вздохом сорвались с мест и дружно двинулись к выходу.

— Герр рейхсамтслейтер, а вы? — прогудел уже с порога Магуния.

Поглощенный мыслями о калашниковских посланцах, Рехер сначала и не сообразил, чего от него хотят. Не поднимаясь с кресла, удивленно повернул голову и вдруг почувствовал… Он остро почувствовал, как что-то горячее ударило его под левое ухо, с невероятной силой отбросило назад. А в последующую секунду до его слуха донесся какой-то короткий треск, похожий на выстрел, и истерический возглас:«Смерть оккупантам!» И сразу установилась давящая, жуткая тишина. Краем глаза он еще заметил, как внизу, под ложей, завихрился водоворот людей, скрутился в черный клубок, а потом и зеленое поле с рыжими проплешинами, и пестрые ряды на трибунах, и этот клубок человеческих тел начали уплывать в кровавые сумерки.

— …Герр Рехер!.. Герр Рехер убит!..

Странным, возмутительно неуместным показался ему этот неистовый крик вблизи, но не нашлось сил не то что возразить, а даже размежить веки.

— Доктора! Немедленно доктора!.. — последнее, что пробилось в его сознание, и темная дымка забытья окутала все вокруг.

Он не помнил, как его подхватили на руки, как перенесли в просторную комнату, наспех переоборудованную под буфет, как бесцеремонно ощупывали и бинтовали голову. В сознание его привел резкий, удушливый запах. Топот ног, чье-то надсадное дыхание, выкрики:

— Господа, он жив! Жив!..

Попытался раскрыть веки — но почему такая сизая муть перед глазами? Все же постепенно стало светлеть. Вскоре он уже увидел потолок, густо покрытый трещинами, чью-то до непристойности лысую голову, потом словно из тумана стали выплывать лица, много лиц. Но где он, что с ним? Дернулся встать, но ощутил такую боль в затылке, что на глаза снова упала кровавая пелена.

— Хочу сесть… — сказал он, но голоса своего не услышал.

А лица мельтешили перед ним, одно сменялось другим.

— Сесть! — уже с яростью закричал Рехер и увидел, как все вокруг стали подобострастно улыбаться, что-то лепетать.

Его приподняли. И только тогда он все вспомнил. И первой мыслью было: «Это они умышленно так подстроили. Недаром же за фалды сюда тянули».

— Под счастливой звездой вы родились, герр рейхсамтслейтер. Мы уже думали… Выстрел был произведен почти в упор… — Кох словно бы оправдывался в том, что пуля только зацепила Рехера под левым ухом, а не продырявила череп.

— Но как мог этот негодяй проникнуть под нашу ложу? Если бы граната, он бы нас всех… — Это говорил Прютцман, который бледнел буквально на глазах. — Где полицайфюрер? Что это за охрана?

В тот же миг стремительно распахнулась дверь, и на пороге вырос Гальтерманн. Окинул всех победоносным взглядом, строго сверкнул глазами и, отчеканивая каждое слово, доложил:

— Господа! Преступник схвачен!

— Кто он? — невольно вырвалось у Рехера.

Гальтерманн словно только этого вопроса и ждал. Он бросил выразительный взгляд на высокое начальство. И, растянув губы в злорадной усмешке, процедил сквозь зубы:

— Да ваш же подопытный… Кушниренко!

От этих слов Рехеру судорогой свело руки и ноги. Неужели этот морально раздавленный, загнанный в тупик ублюдок осмелился поднять на него руку? «Нет, нет, Кушниренко на такое бы не решился! У него просто не хватило бы сообразительности с такой профессиональной ловкостью разработать план покушения. Разговоры о встрече с посланцами Калашника на стадионе — и сегодняшние многочисленные приглашения на футбольный матч… Да, здесь, безусловно, действовала рука опытного палача. И скорее всего — Гальтерманна! Кушниренко ведь до этого сидел в гестапо. А Гальтерманн?.. К тому же эту идею мог подкинуть через Прютцмана сам Кох, чтобы убрать меня с дороги. Возможно, и в Киев прилетел, чтобы справить по мне поминки… Так вот зачем они тащили меня на стадион!» — задыхался от злости Рехер на самого себя, что позволил каким-то никчемным унтерменшам обмануть, обвести себя, как мальчишку, вокруг пальца.

— Я приказал расстрелять Кушниренко посреди поля! На глазах стадиона, — сообщил Гальтерманн.

— Правильно сделали!

— Смерть, смерть гаду!

— Прикончить!

«Прикончить? Чтобы таким способом замести следы? — бритвой полоснула Рехера по сердцу догадка. — Нет, не выйдет! Кушниренко мне еще послужит. Ведь не сегодня завтра в Киев приедет Ламмерс, и тогда я выведу этих гробокопателей на чистую воду!»

— Прошу отменить приказ о расстреле. Немедленно!

Удивленные взгляды скрестились на раненом.

— Со своим убийцей я хочу расквитаться сам…

Чиновное сборище облегченно засопело, заскрипело ремнями. Краем глаза Рехер заметил, как обескураженно захлопал глазами полицайфюрер, глядя то на Прютцмана, то на Магунию.

— Так вы, может быть, сейчас?.. — наконец пробормотал он нечто совсем уж несуразное.

И Рехер, чтобы перехватить инициативу, сразу же воспользовался этой несуразностью:

— Нет, такого безрассудства я не сделаю! Если Кушниренко прикончить здесь, на стадионе, он станет в глазах тысячной толпы национальным героем. А разве в наших интересах создавать для унтерменшей героев, с которых они потом брали бы пример? Думаю, все помнят слова фюрера: большевики опасны для нашего движения даже после своей смерти.

Вокруг утвердительно закивали головами: да, эти слова фюрера они хорошо помнят! Однако Гальтерманн почему-то не тронулся с места. Как показалось Рехеру, он умышленно медлил с отменой своего приказа, давая тем самым возможность эсэсовцам прикончить Кушниренко.

— Может, я не ясно выразился?

— Ну что вы, что вы, герр рейхсамтслейтер! — вскричали все в один голос.

— Тогда прошу удовлетворить мою просьбу.

— Что же вы стоите! — гаркнул Магуния на полицайфюрера. — Немедленно отмените приказ о расстреле!

Лишь после этого тот кинулся к выходу.

— Но Кушниренко нужен мне не только живой, но и невредимый. Запомните это! — крикнул Рехер вдогонку Гальтерманну.

И сразу же провалился в черную бездну.

XI

Світе тихий, краю милий,
Моя Україно!
За що тебе сплюндровано,
За що, мамо, гинеш?
Чи то рано до схід сонця
Богу не молилась?
Чи ти діточок непевних
Звичаю не вчила?.. —
уже который час монотонный юношеский голос будто легоньким веслом рассекает застоявшуюся гладь тишины слабо освещенного ночником кабинета Рехера.

Олесь давно потерял счет Кобзаревым думам, которые прочитал по памяти в этот душный, исполненный тревог и неожиданностей вечер. Придя домой в сумерках после напрасных блужданий по городу, он был крайне удивлен, застав здесь целое сборище сановитых военных и гражданских фашистов с печатью деланной скорби на лицах. Словно сговорившись, они все разом стали мерить его скрыто-пренебрежительными взглядами, сокрушенно покачивать головами, а он оторопело топтался у порога, не понимая, что все это значит. Только когда его втолкнули в кабинет и он увидел распластанного на диване отца в белом тюрбане бинтов, наконец постиг: случилось то, чего он более всего боялся и чего одновременно давно ждал. Постигнуть постиг, а вот поверить, что недавние его сподвижники решились на такой шаг, не мог. Зачем им было это делать?

Правда, для Олеся не было секретом, что сразу же после массовых расстрелов в Бабьем Яру несколько боевых групп по указанию подпольного центра начали специализироваться исключительно на охоте за фашистскими главарями в Киеве. Он искренне восхищался отвагой и изобретательностью неизвестных героев, которые сумели выследить и повесить на улице за ноги палача киевлян оберштурмбаннфюрера фон Роша, отправить в автомобиле на днепровское дно генерала фон Ритце, устроить на рождественские праздники в заминированном ресторане кровавую тризну офицерам вермахта, однако ему и в голову не приходило, что в список смертников внесен и его отец. И не потому, что рассчитывал на какую-то поблажку для него (в горкоме ведь знали, наверное, кем он приходился Олесю!) или считал его безгрешным перед собственным народом, он просто не мог предположить, что руководители городского подполья способны на такое безрассудство. Ведь личный советник рейхсминистра Розенберга, как это ни парадоксально, приносил мстителям исключительную пользу. Сам того не ведая, он помогал им проникать в сокровеннейшие тайны оккупантов, чем в значительной мере ослаблял силу своих единомышленников. Зачем же было его убивать? Кому это на руку?..

Вдруг, словно из тумана, перед Олесем возник бледный до синевы Кушниренко с одеревеневшей усмешкой на губах. Непонятно почему, но бывший однокурсник привиделся ему таким, каким он был в момент, когда в опустевшей хате деда на Соломенке целился ему в грудь из пистолета. До сих пор Олесь считал, что тогда Иван совершал над ним самосуд, сводил личные счеты, действовал без ведома подпольного центра, а сейчас его вдруг осенила догадка… Он боялся поверить в нее, гнал прочь зловещие мысли, но они просачивались в душу через какие-то незримые щели, наполняли ее обидой и болью. Так вот чем отплатили ему недавние сообщники, которых он принимал за искренних друзей и ради которых готов был без колебаний пойти на муки и смерть!

Олесь не заметил, когда оставили квартиру непрошеные гости, потому что не видел ничего, кроме воскового лица на высоких подушках. Не видел и не слышал.

— Почитай мне что-нибудь, сынок, — прошелестел вдруг слабый голос.

От неожиданности Олесь даже вздрогнул. Метнул взгляд на отца: неужели жив? Тот в ответ выдавил подобие улыбки. Жив! Олесь облегченно вздохнул, вытер платком холодный пот со лба, подойдя к креслу, тяжело опустился в него. Какое-то время сидел с закрытыми глазами, как бы прислушивался к гулкому стуку в груди, а потом стал потихоньку читать думы «Кобзаря», запавшие в сердце еще в колонии для беспризорных. Об извечной трагедии слишком доверчивой и простосердечной Катерины, которую предательски погубил и бросил на посмеяние злым людям гуляка-пришелец, о разрытых и оскверненных прадедовских могилах-курганах и коварно украденной воле, о горьком сиротстве вдовьих детей…

Читал и словно бы медленно отплывал в какой-то далекий и неведомый край.

Боже милий, як то мало
Святих людей на світі стало!
Один на одного кують
Кайдани в серці. А словами,
Медоточивими устами
Цілуються і часу ждуть,
Чи швидко брата в домовині
З гостей на цвинтар понесуть?..
И тут ни с того ни с сего представилось Олесю, будто он под холодным осенним дождем из последних сил месит грязь на незнакомой дороге, шагая за белым гробом, в котором лежит бездыханный отец. По одну сторону дороги стоят шпалерами в черных парадных мундирах и злорадно поблескивая мокрыми моноклями фашистские пришельцы, а по другую сторону цепенеют ряды хмурых обшарпанных земляков Олеся, и на лицах их ненависть. Но ему безразличны и злорадство одних и ненависть других; увязая по колено в грязи, он одиноко ступает за белым гробом, и сердце у него разрывается, кровоточит от чувства вины перед отцом, которому он не удосужился никогда и ничем помочь, посоветовать, утешить. Даже перед его кончиной не удосужился спросить: где и от кого получил он смертельную рану, почему наотрез отказался лечь в госпиталь, хотя на этом настаивали врачи? Занятый своими заботами, Олесь ни разу не вспомнил про отца в тот фатальный день, когда с утра до ночи слонялся по глухим уголкам Татарки и Подола. А зачем? Чтобы хоть случайно встретить кого-нибудь из подпольщиков? Но что изменилось бы, встреть он и впрямь кого-нибудь из них? Разве бы ему поверили? Вот если бы был жив Микола Ковтун… Один Микола мог засвидетельствовать, по чьему благословению он, Олесь, стал немецким прислужником, какие деликатные поручения Петровича выполнял, проживая под одной крышей с ближайшим розенберговским советником. Но, к превеликому горю, Микола уже никому не сможет поведать святую правду… Так что, видимо, не переступить ему этого рубежа недоверия, не развеять мрака вражды товарищей. Единственное, что ему остается, — это плестись неведомо куда за гробом и, стиснув зубы, месить задубевшими ногами грязь…

Вдруг совсем рядом зазвонил телефон. И прозвучал знакомый, прерывистый голос:

— Тарханов?.. Оправданий не нужно! Короче… Вон как! Схватили за Дарницей? А откуда известно, что она направлялась за линию фронта? Письмо в Центральный Комитет партии большевиков?.. Вот это новость!.. Но погодите, погодите! Я хочу знать: вы о своем «улове» сообщили службе безопасности?.. Ну и хорошо. Никаких сообщений! Слышите? Никаких! Письмо немедленно доставьте мне. Да, прямо на квартиру. А ее… Это — не пожелание, а строжайший приказ: девушку спрячьте хоть под землю, но не спускайте с нее глаз… Ладно, согласен. И еще одно. Впрочем, нет, приезжайте с письмом, а дальнейшие инструкции получите на месте… Я жду.

Олесь никак не может понять: кажется ему все это или на самом деле отец подал голос? Со страхом открыл веки и чуть не задохнулся от неожиданности: вместо раскисшей под осенним дождем улицы — уютный кабинет, освещенный первыми утренними лучами, вместо ненавистных чужестранцев — стеллажи, забитые книгами, картины на стенах. И что самое приятное — он не утопает в грязи, а лежит в мягком кресле, поджав онемевшие ноги. Напротив, на диване, задумавшийся отец с телефонным аппаратом на прикрытых одеялом коленях. Олесь отчетливо видел и его маленькие, совсем не мужские руки с нервными пальцами, и лучики морщин в уголках крепко сжатых губ, и сумрачные круги под запавшими глазами, но где-то в глубине сознания, перед его внутренним взором, все еще стоял свежевыструганный гроб. Чтобы побыстрее избавиться от навязчивых видений, тряхнул головой, провел ладонью по лицу.

Отец заметил его жест, оторвал взгляд от телефона.

— А, проснулся, — сказал он, вяло улыбаясь. — Что тебе снилось? Ты так стонал…

— Вот напасть… Не заметил, как и глаза сомкнулись, а уже и ночь прошла.

— Какая там ночь! Ты, считай, до рассвета угощал меня «Кобзарем». Прежде я и не догадывался, что мой сын знает наизусть всего Шевченко. Он что, твой духовный апостол?

— Скорее — единомышленник. Да это сейчас не так и важно. Скажи лучше: как ты себя чувствуешь? Что, в конце концов, произошло?

Прежде чем ответить, отец поставил на ночной столик телефон, осторожно, словно бы даже с робостью, прилег на измятые подушки и лишь потом сказал нарочито беззаботным тоном:

— Все хорошо, мой мальчик! Порода наша слишком корневистая, чтобы ее так просто можно было вырвать из святой земли. А что случилось?.. Собственно, то, что случилось, рано или поздно случается со всеми, кто имеет дело с общественным загниванием!

Понять что-либо из такого ответа было трудно, но допытываться Олесь не стал. Между ними давно установилось правило не надоедать друг другу излишними вопросами. И все же он не мог никак понять, почему отец, имея такие возможности, отказался от ухода квалифицированных врачей, а остался дома один на один с недугом. Олесь хотел было спросить об этом, но Рехер заговорил сам:

— Тебя удивляет, почему я не в госпитале?

— Это действительно странно.

— Ничего странного. В наш век госпитали перестали быть безопасным пристанищем. Частенько спецы в белых халатах, коим больные доверяют свою жизнь, тишком завершают то, что оказалось не под силу наемным убийцам.

При этих словах у Олеся перехватило дыхание, словно он уже наяву оказался по горло в грязи, и перед глазами зарябили шеренги черномундирников с моноклями и злорадными ухмылками на откормленных лицах.

— Вот оно что! Выходит, на тебя покушались твои же приспешники!..

Рехер строго взглянул на сына и поспешил возразить:

— Я этого не сказал. Просто по опыту других знаю: с больным во сто крат легче разделаться, чем со здоровым.

Из этих слов Олесь опять ничего не понял, однако в одном был абсолютно уверен: отец не очень доверяет своим приспешникам, возможно, даже подозревает, что именно они направили на него руку убийцы.

— Вот это открытие! Кто бы подумал…

— Такой век, сынок. Но ты не тревожься. Я же сказал: порода наша корневистая, ее не так легко вырвать из земли.

— Топор найдется на любые корни.

— Против топора тоже есть оружие.

— Все это — софистика, никому не нужная словесная игра. Лучше скажи: как ты можешь тянуть в одной упряжке с такими выродками?.. Неужели не видишь, что они втайне презирают тебя, ненавидят и если и терпят в своей среде, то только потому, что не могут сейчас обойтись без тебя. А настанет время… Думаешь, они забыли твое славянское происхождение? Нет, ты должен мне объяснить, что тебя соединяет с фашистскими выродками?

Видимо, Рехеру не так легко было ответить на этот вопрос, потому что он круто поднял брови, стиснул пальцами виски и надолго застыл, смежив веки.

— На все есть свои причины, — наконец проронил глухо.

— Конечно, объяснить можно все, а вот оправдать… Да на твоем месте любой человек, который уважает себя хоть капельку, непременно бы встал выше собственных обид и в тяжкую годину для своего народа разделил бы его участь. С такими возможностями, как у тебя, легко было бы сполна отплатить палачам… А ты… Они тебе петлю на шею готовят, а ты еще и выслуживаешься перед ними…

— Нет, Олесь, я ни перед кем не выслуживаюсь, — решительно возразил Рехер. — Просто иду по пути, начертанному мне судьбой. И живу верой, что когда-то настанет еще и мой час. О, тогда я отплачу всем по заслугам! Конечно, с твоей помощью.

«Что за намек? На какую помощь он рассчитывает? — встрепенулся Олесь. И его внезапно пронзила мысль, от которой он весь вспыхнул: — А вдруг отец ищет пути к нам?! — Олесю припомнились и продовольственные карточки, и зимняя поездка со Светланой в Гадяч в служебной машине отца. — Он уже давно догадывался о моих связях с подпольем, однако не стал угрожать, не прогнал от себя. Более того — перетащил сюда, возможно для того, чтобы облегчить мне доступ к секретной документации оккупантов, твердо зная, кто этими секретами воспользуется…» Не помня себя от радости, он бросился к дивану, схватил отцову руку и горячо зашептал:

— О, если бы мы оказались в одной шеренге! Поверь, я пошел бы за тобой в огонь и в воду…

— Верю, верю. И все делаю, чтобы такая пора быстрее настала.

— Так сколько же еще ждать? Скоро год, как мы знаем друг друга.

— Кто хочет победить, тот первым делом должен научиться ждать. Возможно, даже десятилетия.

— Десятилетия?.. Но во время, когда льется столько крови, грех сидеть сложа руки даже неделю.

Рехер украдкой бросил взгляд на часы, и в глубине его глаз замерцало беспокойство, даже тревога. Какое-то мгновение он пребывал в тихой задумчивости, потом брови его сомкнулись. Скрипнув зубами, он схватился за затылок.

— Что с тобой? Приступ?

Отец не ответил.

— Может, вызвать профессора Рейнгардта?

— Скажи Петеру, пусть позвонит…

Олесь бросился из кабинета, а когда вернулся, отец с виноватой улыбкой сказал:

— А тебя, сын, я прошу… Видишь ли, всю ночь мне мерещился любисток, но как я ни силился вспомнить его запах, так и не смог. За двадцать лет начисто выветрился из памяти. А такого душистого любистка, как тут, на Украине, нигде в Европе нет… Не знаю, может, это обычный для больного каприз, но почему-то кажется: достаточно вдохнуть этот пьянящий аромат, как я сразу же поднимусь на ноги. Так что ты прости меня за беспокойство, но достань хоть пучочек любистка. И, пожалуйста, с барвинком.

— Да какое там беспокойство! Я мигом…

Олесь побежал в ванную. Умылся, затем наскоро выпил стакан молока, надел чистую рубашку и вышел из дома. Несмотря на раннюю пору, было уже жарко. Сухой горячий ветер взвихривал пыль, кружил ее над городом, забивая глаза прохожим. Но Олесю казалось, что такой расчудесной погоды он вообще не помнит. Взволнованный беседой с отцом, окрыленный радужными надеждами, изо всех сил мчал прямиком к Бессарабке, забыв даже о Кушниренковой пуле в легких. Но ни любистка, ни барвинка на базаре не увидел. Несколько раз обошел ряды, приглядывался к каждому пучку зелени, но нужного ему товара никто не продавал.

Не очень еще горюя, Олесь подался на Сенной базар. Но и там на его вопрос крестьянки лишь разводили руками. Молодой картошки, луку, щавеля, укропа, петрушки — пожалуйста, а любистка… Чего нет, того нет! Кто же мог предвидеть, что в голодном Киеве найдется покупатель на такой товар?

Повертевшись на Сенном базаре, Олесь вынужден был отправиться на Подол. Должно же быть это зелье хоть на одном из киевских рынков! Должно!

А в то время, когда Олесь направлялся на Подол, в кабинет Рехера входил мужчина средних лет, сухощавый, высокий, в какой-то неопределенной полувоенной форме.

— Проводник учебной команды особого назначения князь Тарханов по вашему приказанию прибыл, — доложил он.

Рехер даже не шевельнулся, молча прощупывал князя колючими глазами. Шли минуты, а он все глядел и молчал, пока наконец тот не заговорил сам:

— Я знаю, что должен быть сурово наказан… Но, герр Рехер, поверьте: вины моей в происшедшем никакой нет. Я все делал так, как вы приказывали. В том, что Кушниренко пронес на стадион пистолет, виноваты спецы из гестапо. Такую гадину следовало еще при входе «процедить». К тому же, примите во внимание, что именно я помешал ему сделать прицельный выстрел. И сразу обезоружил…

— Довольно об этом! — произнес наконец хозяин. — Где письмо?

— Вот. Прошу. — Тарханов выхватил из нагрудного кармана кителя небольшой измятый конверт и угодливо протянул своему патрону.

— Кстати, куда вы девали Кушниренкову связную? — спросил Рехер, с любопытством рассматривая неказистую добычу и зачем-то взвешивая ее на ладони.

— Отправил на «Слепую дачу». Из этого подземелья самому дьяволу не вырваться!

— Берегите! Она вскоре мне понадобится.

Небрежно разорвал самодельный плотный конвертик и вынул густо исписанные листочки из обычной школьной тетради. На месте заголовка было четко выведено: «Письмо к партии». И дальше:

«Мои неведомые друзья! Дорогие товарищи!

Очень хочу верить, что это письмо когда-нибудь дойдет до вас. Правда, в ту пору, когда вам доведется его читать, меня, Кушниренко Ивана Родионовича, вероятно, уже не будет в живых. Обстоятельства сложились так, что завтра я должен умереть. Завершу свою последнюю боевую операцию на центральном киевском стадионе и навсегда уйду из жизни. Все уже продумано, взвешено, подготовлено. По достоверным данным, на завтрашний футбольный матч прибудут самые сановные фашистские палачи, и я воспользуюсь этим, чтобы вынести им давно заслуженный приговор. Я полностью осознаю, что после осуществления операции шансов на спасение у меня никаких: меня безусловно схватят гестаповцы на «месте преступления» и, вероятно, сразу же растерзают. Однако я без малейших колебаний и сомнений иду на самопожертвование.

Не судите меня слишком строго, постарайтесь понять, это — не проявление малодушия или отчаяния, это последнее, что я могу сделать, чтобы отомстить за своих замученных в гестаповских застенках друзей. Конечно, такой метод мести не наилучший, но что я могу сделать, когда дни мои сочтены. Фашистам уже известны мои «преступления против рейха», на меня уже давно охотятся, как на зверя, и рано или поздно схватят.

У меня с оккупантами счет особый. Не сомневаюсь, даже после моей гибели они постараются через своих тайных и явных агентов сделать все, чтобы опорочить мое имя, приклеить к нему какой-нибудь позорнейший ярлык. Но во имя победы, во имя счастливого будущего заклинаю вас: не верьте коричневым шкурам!

Собственная судьба теперь меня уже не интересует. Жить осталось очень мало, свои последние часы я хочу истратить на то, чтобы беспристрастно, с предельной правдивостью поведать вам печальную историю неравной борьбы и трагической гибели киевских подпольщиков. Уверен, что наш горький опыт, оплаченный кровью лучших сынов и дочерей партии, пригодится тем, кому выпадет счастье довести до победного конца начатое нами дело. Итак, о нашей боевой деятельности.

Для работы в подполье я был оставлен компетентными инстанциями в составе молодежной группы Евгена Броварчука, в которую входило пять человек. Самое обидное, что в нее были включены люди, плохо проверенные, случайные, неспособные для работы в подполье.

Это выяснилось буквально после вступления немцев в Киев. В то время, когда нужно было показать оккупантам, кто истинный хозяин в городе, наша группа очутилась без руля и без ветрил. Потому что руководитель наш, Евген Броварчук, неожиданно исчез. Это был подлый удар в спину. И все же мы выстояли, не пали духом. На одном из заседаний товарищи единогласно избрали меня, заместителя Броварчука, руководителем группы, которую решили назвать «Факелом»…»

— Подлец! Какой подлец! Так все извратить!.. — покачал Рехер головой.

До этой минуты он думал, что знает о Кушниренко все, а вот после прочитанного засомневался. История с Броварчуком не была для него секретом. Еще осенью прошлого года, собирая, по указанию Розенберга, материалы для так называемой «Правдивой книги», среди бумаг, представленных киевским гестапо, он наткнулся на перехваченное тюремной агентурой письмо на волю, написанное арестованным вожаком неведомой диверсионной группы Броварчуком, который, как отмечалось в служебном примечании, наложил на себя в камере руки. Так вот, этот Броварчук в своем предсмертном письме заверял своих руководителей, что, несмотря на лютые пытки, никого из сообщников не выдал (и это, кстати, подтверждалось в примечании и самим гестапо) и что выдан он фельджандармерии своим заместителем в первые же дни оккупации Киева. Это письмо заинтересовало Рехера, и он тихонько реквизировал его для своего секретного досье, надеясь со временем разыскать Броварчукова заместителя, чтобы с помощью этого письма прибрать его к рукам. Правда, надежды не увенчались успехом, разыскать того заместителя не удалось даже квалифицированнейшим агентам, и только сейчас Рехеру неожиданно открылась эта давнишняя тайна.

С полчаса, забыв обо всем на свете, не отрывал Рехер глаз от рукописных страничек, и все это время Тарханов столбом стоял у двери. Он, конечно, не догадывался о содержании перехваченного им послания за линию фронта, но по выражению лица своего хозяина, на котором то застывало искреннее удивление, то вдруг проступало отвращение, то змеилась едкая ирония, безошибочно определил: письмо весьма интересное и важное. Это подтвердил и сам Рехер, когда дочитал последний листок.

— Что ж, я доволен сегодняшним вашим «уловом», князь. Такой папирус мне пригодится.

— Рад стараться!.. Но это еще не все. — Тарханов заранее обдумал, как растопить в сердце Рехера лед после вчерашнего трагического события на стадионе. — Хочу доложить, что вчера… кроме Кушниренко нам удалось выявить еще одного владельца футбольного билета, номер которого вы изволили сообщить мне накануне. Колоритный, скажу вам, тип!

— Так что же вы до сих пор молчали! — У Рехера даже багровые пятна выступили на бледном лице.

Но Тарханова не испугали эти гневные пятна. Он позволил себе даже чуть помедлить с ответом, стал вытирать платком грязную, в ручейках пота шею.

— Кто же он? Откуда? Где сейчас? — подстегнул его Рехер новыми вопросами.

— Калека-попрошайка. Мои люди установили, что родом он из Киева — родня его и сейчас проживает на Шулявке, — но со средины зимы в городе не был. А вот откуда пришел — для всех нас загадка… Я ему троих пугачей на «хвост» прицепил. Один уже явился и доложил: после выстрела Кушниренко на стадионе нищий сразу нее махнул на Шулявку. Задворками пробирался домой, но пробыл там считанные минуты. Потом глухими переулками стал выбираться за город. Ночью он уже был в Белогородке над Ирпенем, где его ожидала подвода. Пересидел там и на рассвете тронулся в путь в направлении Бышева. Без сомнения, в леса. Двое моих филеров и сейчас сопровождают эту подводу. Так что можно ждать приятных вестей…

«Вот оно что! — чувство давно не испытываемой легкости охватило Рехера. — А Кушниренко, оказывается, все же не врал о посланцах Калашника. Этот беспалый нищий весьма похож на тертого партизанского разведчика. Но с какой целью он сюда приходил? Почему Кушниренко не ушел с ним в леса? Побаивался, что партизаны прослышали о его грехах и намереваются за это казнить или, может?.. Но вот Гальтерманн явно ни при чем! Наверное, все же идея покушения на стадионе — собственная кушниренковская идея. Понял, что завяз в подлости по самые уши, и решил хотя бы после смерти оставить по себе добрую память. Верно, и калашниковского связного заманил на стадион, чтобы тот собственными глазами увидел его «подвиг» и поведал бы обо всем партизанам. Да и это «Письмо к партии»… Неглупо придумано! Неглупо!»

— А квартиры на Шулявке и в Белогородке, где бывал этот калека, взяты под наблюдение? — поинтересовался Рехер.

— Конечно! Мои филеры имеют четкое указание: засечь все явочные пункты на возможной партизанской трассе Киев — лес.

— Как только кто-либо из филеров, сопровождающих беспалого, вернется, немедленно дайте мне знать.

— Все будет выполнено! И, думаю, вам не придется ждать долго. Самое позднее это случится завтра…

Но Рехер уже не слушал Тарханова. После всего, что сообщил ему Тарханов, он интуитивно чувствовал: дорога к отряду Лжекалашника не сегодня, так завтра будет открыта. Главное — взять ее под строжайший контроль и не спешить. Другой на его месте сразу бы бросился колошматить партизан, но он этого делать не станет. Зачем? Чтобы торбохваты, хапуги из Ровно пожинали плоды его многотрудной работы? Пусть Одарчук-младший, или как его там, еще немного поразбойничает, почешет всякую гестаповскую шушеру. Это только к лучшему, что он наделает шуму на всю Украину. Одарчуку стоило бы даже помочь сбить гонор с чванливых типов из СС. Непременно надо бы помочь через своих агентов. А вот когда коховская братия распишется в собственном бессилии…

— Что ж, вас можно бы и поздравить с успехом… — поднял он голову и остро глянул Тарханову в глаза. — Можно, если бы настоящие, незаурядные успехи не ждали вас в недалеком будущем. Помните, я обещал вам доверить операцию государственного значения? Так вот: время для подвигов настало. Вам предоставляется возможность вписать свое имя на страницы истории.

— Только прикажите: готов хоть на смерть! — с преувеличенной угодливостью выпалил Тарханов.

— Смерть не исключена в нашем деле. Кто не рискует, тот никогда ничего не достигает.

— Риск — моя стихия.

— А как ваши подопечные? Можете поручиться за них как за самого себя?

— Абсолютно! Согласно вашему указанию, я избавился от всех сомнительных и недисциплинированных элементов. Несколько «несчастных случаев» во время ночных занятий, одно «самоубийство» — и теперь команда совершенно надежна и боеспособна.

— В таком случае трубите общий сбор. И тщательно готовьтесь к продолжительному рейду. Приказ о выступлении может поступить в любой момент. Тогда же получите конкретную задачу и маршрут похода.

— Все ясно. Разрешите идти?

— Да. Но не забывайте, что я жду известий из лесу…

Тарханов отсалютовал Рехеру резко выброшенной вперед правой рукой и, зачем-то чеканя шаг, направился к двери. Мечтал ли он час назад, когда шел сюда, что ему выпадет счастье возвращаться без конвоира, видеть солнце, а не тюремную решетку?.. А тут на тебе: похвалы, поздравления, даже приглашение вписать свое имя на страницы истории… Неужели наступает момент, о котором столько мечталось и ради которого столько пережито? О, теперь он, потомственный князь Тарханов, бывший юнкер, подававший большие надежды, наконец сполна рассчитается со всеми, кто поломал ему жизнь, обрек на безвестность и жалкое прозябание! Только бы побыстрее пришел приказ выступать…

Как на крыльях вылетел он из квартиры Рехера и почти сразу же столкнулся, чуть не сбив с ног, с Олесем, поднимавшимся по мраморным ступеням с зеленью в руках. «Вечно эта гнида ползает под ногами!» — мелькнуло в голове Тарханова. Однако быстро отступил в сторону, с льстивой улыбочкой переломился в низком поклоне.

От неожиданности Олесь так и замер. Торопясь с базара к больному отцу, он никак не ожидал встретить здесь бывшего «наставника». Что привело сюда этого рецидивиста? Почему он так угодливо скалит зубы? Словно бы прикоснувшись к чему-то склизкому и омерзительному, Олесь невольно попятился к стене.

— Прошу, прошу, — уступал ему дорогу Тарханов. — Там вас ждут.

Только теперь Олесь подумал, что княжеский отпрыск мог выйти из их квартиры. Но что ему там было делать? И вдруг припомнился телефонный разговор, разбудивший его от кошмарного сна, и ужасная догадка пронзила мозг: «А не сочинил ли отец всю эту историю с любистком и барвинком лишь для того, чтобы выпроводить меня из дому и таким образом лишиться свидетеля тайного разговора с этим подонком? А я-то думал…» И почувствовал такую усталость во всем теле, что даже пучок зелени показался невероятной тяжестью. Стиснув зубы, вошел в квартиру, распахнул настежь дверь отцовского кабинета и застыл на пороге.

— О, достал-таки любисток!

Но Олесь не тронулся с места. Стоял молча, пораженный сходством отцовой улыбки с тархановской.

— Тебе что, нездоровится?.. — обеспокоенно начал Рехер, но встретился взглядом со взглядом сына и замолк.

«Какой же я доверчивый фантазер! — говорили глаза юноши. — Нет, никогда мы не станем друзьями. Мы были разными людьми и такими останемся навсегда. Что ж, судьбу никто себе сам не выбирает, она ведет нас своими путями. Так что я пойду своей дорогой, а ты, который приходишься мне отцом, обнимайся с фашистскими людоедами. И пусть нас рассудит жизнь…»

Гнетущая, жуткая тишина висела в кабинете, и ни один, ни другой не решались ее потревожить хотя бы одним словом, пока телефон не рассыпал вокруг звонкие серебристые горошины.

Как за спасательный круг ухватился Рехер за трубку, облегченно выдохнул в нее:

— Да, слушаю… Благодарю, герр генерал-комиссар, все в порядке… Нет-нет, профессор Рейнгардт опекает меня… Что? Сегодня прибывает из Берлина? Вот досада! Я ведь так хотел встретить его на аэродроме вместе с вами… Нет, пока это невозможно. Вот как встану на ноги… Утешаю себя тем, что вы передадите доктору Ламмерсу мой сердечный привет… Ну, если герр доктор найдет возможность навестить меня, буду несказанно рад…

«Несказанно рад… Да пропадите вы пропадом вместе со своим доктором Ламмерсом!» — Олесь швырнул зелень на ночной столик и пулей вылетел из кабинета.

XII

Гости, гости… Сколько их, жданных и нежданных, приглашенных и случайных, перебывало в эти дни на квартире у Рехера!

Почин этим щедрым визитам положил не кто иной, как сам доктор Ламмерс. Не успел Рехер просмотреть утреннюю почту (ее теперь доставляли ему в постель), ознакомиться с секретными директивами Берлина, с очередной сводкой главной ставки фюрера о последних событиях на фронтах, как без всяких предупреждений нагрянул с многочисленной свитой секретарь государственной канцелярии. Как принято в подобных случаях, он выразил «самые искренние» соболезнования потерпевшему партайгеноссе, произнес несколько трафаретных проклятий в адрес большевиков и пожелал быстрейшего выздоровления. А о цели своего прибытия на Украину даже и не заикнулся.

Рехер тоже не проронил об этом ни слова, словно бы и не знал о своем назначении в состав чрезвычайной и полномочной комиссии. И не только потому, что не желал заводить деловой разговор в присутствии Коха, Ведельштадта, Магунии и их приспешников, но и по некоторым другим причинам. Если бы даже рейхссекретарь пришел сюда один, то и тогда бы он не кинулся подставлять свои плечи под ношу, которую фюрер взвалил на Ламмерса. Он хорошо знал: этот кабинетный рейхсдеятель понятия не имеет о всей сложности своего задания, как знал и то, что высокому гостю, который никогда не скрывал своего отвращения ко всему азиатскому, за какую-нибудь неделю или две никак не разобраться в хитросплетениях здешних проблем и не найти оптимальнейшего их разрешения. А это означает, что рано или поздно он просто вынужден будет обратиться за помощью. Вот тогда-то стоит пустить в ход дальнобойное, подготавливаемое в течение десятилетий оружие. А пока что пусть доверенный фюрера послоняется по краю, понюхает, чем тут пахнет, да присмотрится к тем слизнякам, коим доверено управление рейхскомиссариатом. Лишь после этого он сможет надлежащим образом оценить мудрые советы и принять «Итоги года» в качестве официальных выводов возглавляемой им комиссии. А чтобы не было неожиданностей…

Сразу же после отъезда нежданных гостей Рехер пригласил к себе оберштурмбаннфюрера Эрлингера. Приличия ради поинтересовался, как проходит подготовка к проведению карательной экспедиции и что доносит высланная заранее разведка. А уже после этого довольно деликатно намекнул, точнее — высказал сожаление, что рана оторвала его в столь горячее время от выполнения служебных обязанностей и он не имеет возможности слышать высказывания Ламмерса, которые, безусловно, стали бы для него ориентиром в дальнейшей работе на благо тысячелетнего рейха…

— Все ясно, герр Рехер, — понимающе усмехнулся обер-мастер по подглядыванию и подслушиванию. — Могу гарантировать: пока доктор Ламмерс находится на территории Киевского генерал-комиссариата, вы будете получать исчерпывающую информацию о том, куда он ездит, с кем встречается и о чем ведет разговоры. Правда, с моей стороны шпионить за секретарем рейхсканцелярии… Но для вас я пойду на все.

— Я тоже могу вам кое-что гарантировать, — многозначительно прищурился Рехер.

— Понимаю, понимаю…

Выпроводив Эрлингера, Рехер попытался снова заняться просмотром почты, но ни государственные директивы, ни ведомственные циркуляры не лезли в голову. Мысли путались, наползали одна на другую и все вертелись вокруг одного — как лучше воспользоваться нынешней обстановкой. Всем существом он ощущал: настал момент, о котором он столько мечтал и которого ждал так много лет. И надо воспользоваться им так, чтобы как можно полнее воплотить свои планы в жизнь. Ясное дело, это будет нелегко, но он должен пойти на риск, выложить свои самые весомые козыри. Кто знает, скоро ли выпадет еще такой счастливый случай. Да и выпадет ли вообще? Поэтому, пока Ламмерс знакомился с «матерью городов русских», пировал на склонах Днепра и принимал драгоценные подарки в Лавре, Рехер лихорадочно готовился к решающей в его жизни битве. И подбирал союзников.

Не обращаясь к услугам секретаря, который со вчерашнего дня нес службу прямо в передней квартиры, Рехер сам позвонил руководителю специального отдела при оперативном штабе остминистериума в Киеве «Виртшафт-III» майору Гвидо Глассу и пригласил его к себе. Тот конечно же не заставил себя долго ждать. Едва Петер успел накрыть стол на два лица, как Гласс уже рапортовал о своем прибытии.

— Нашу сегодняшнюю встречу считайте неофициальной. — Рехер небрежно, как давнему приятелю, протянул гостю руку из-за журнального столика, на котором красовались граненая бутылка румынского рома, горка шоколада, спелые черешни и другие лакомства.

Вконец смущенный Гласс еле-еле коснулся протянутой выхоленной руки, словно боялся раздавить ее в своей могучей длани, и нерешительно опустился в кресло. С любимцем Розенберга он работал уже не первый год, однако не помнил случая, чтобы этот гордый, замкнутый, во многом загадочный человек приглашал к себе кого-либо из подчиненных. А тут тебе панибратское рукопожатие, заранее приготовленное угощение…

— Вы удивлены приглашением? — словно бы отгадав мысли гостя, спросил внезапно Рехер и в упор взглянул ему в глаза.

— Как вам сказать… Не ждал.

— И напрасно. Вы завершили такое дело. Я познакомился с «Итогами года» и должен признаться: восхищен принципиальной, прямо-таки государственной постановкой проблем, широтой мышления и глубиной анализа фактов.

— В этом мало моих заслуг, я был обычным исполнителем, — попытался было возразить Гласс, но Рехер и слушать его не стал:

— О, мне известна ваша скромность! Но иногда она людям вредит. Или я не прав?

Вместо ответа майор только засопел, пораженный в самое больное место. В свои сорок шесть лет он все еще ходил в офицерах, тогда как его более ловкие однокашники по военному училищу уже носили генеральские погоны и командовали если не армиями, то по крайней мере дивизиями. А разве он глупее их или, может, меньше пользы приносит рейху? Только о его победах не пишут в газетах и нечасто его фамилия встречается в наградных списках, а если о нем и вспоминают, то лишь на узких ведомственных совещаниях, когда высшим чинам нужно на кого-то свалить вину за свои просчеты.

— Нет, вы завершили дело исключительной важности, — подливал масла в огонь Рехер. — И я уверен: высшее политическое руководство в Берлине соответственным образом оценит ваши заслуги. По крайней мере лично я возбуждаю ходатайство об этом перед доктором Ламмерсом и рейхсминистром Розенбергом.

— Бесконечно вам благодарен, герр рейхсамтслейтер, — пролепетал опьяневший от похвал Гласс.

— Единственный вам совет — проявите свое гражданское мужество до конца. Я имею в виду вот что: найдите возможность без лишнего шума переправить кому-то из членов полномочной комиссии во главе с секретарем рейхсканцелярии все материалы, которые легли в основу «Итогов…». И как можно быстрее.

— Постараюсь…

Рехер наполнил ромом бокалы и многозначительно произнес:

— За ваши успехи, Гвидо! За большие успехи!

А когда выпили, как бы между прочим спросил:

— Скажите, у вас не найдется нескольких экспертов по местной партизанщине? Но высшей квалификации.

Нахмурив брови, Гвидо с минуту размышлял. Потом сказал:

— Человек пять подберу. Таких, кто уже зарекомендовал себя на практической работе.

— Пяти достаточно. Но непременное условие — чтобы на них можно было абсолютно во всем положиться.

— Герр Рехер, этого условия можно было бы не ставить… — оскорбленно пожал плечами майор. — Разве я стал бы предлагать вам не первосортный товар? Это — лучшие мои агенты широкого профиля, завербованные еще прошлой осенью в Дарницком фильтрационном лагере. Для них не составляет никаких трудностей выступать в любой роли — от подрывника до церковного пастыря. Ну, а что касается благонадежности, то тут уж положитесь на меня.

В знак благодарности Рехер слегка кивнул головой:

— Предоставьте их на некоторое время в мое распоряжение.

— Принимаю во внимание. Когда и куда их направить?

— За ними заедут… А сейчас… — Он умышленно выдержал паузу. — Сейчас задание лично для вас: выделите группу спецов по вербовке для срочнойоперации. Понимаете, сегодня я получил из надежных источников сведения о тайной трассе, по которой партизаны сообщаются с местным подпольем. Если не все, то большинство переправочных пунктов на ней засекла наша служба. Нужно немедленно произвести профилактику хозяев явочных квартир с тем, чтобы хоть несколько из них заставить работать на нас. Вот их адреса, — Рехер протянул руководителю «Виртшафта» листок бумаги с адресами и фамилиями людей, которых навестил по дороге в отряд Микола. — О значении этой операции вам говорить не приходится, скажу только: она будет отнесена на ваш счет.

— Можете не сомневаться: не подведу.

На этом аудиенция закончилась.

Вскоре после отъезда Гласса в кабинет Рехера входил начальник специального инженерно-технического отделения «Ost-Bi-C», худой как палка капитан Петерс. Разговор с ним состоялся без рома и кофе. Даже не пригласив капитана сесть, Рехер сразу же спросил:

— Я хочу знать, капитан, могли бы вы обеспечить красноармейским обмундированием и оружием советского образца команду в составе пятидесяти человек? Сегодня же?

— Да хоть целый полк, — громовым голосом ответил Петерс. — После победоносной харьковской операции мы не знаем нехватки в советском снаряжении.

— Прекрасно. А как с транспортом? Этих людей необходимо посадить на колеса. Так что нужно около двадцати лошадей и с десяток бричек.

— Что-нибудь придумаю.

— Я прошу также обеспечить их подробными топографическими картами Правобережной Украины, рациями и опытными радистами.

— Позвольте уточнить: какой марки рации?

— Такой, чтобы обеспечить передачи на расстоянии не менее двухсот километров.

— Это не проблема.

— А как ваши «подпольные» типографии? Могут срочно перепечатать несколько последних номеров большевистской «Правды» и, к примеру, «Красной звезды»?

— Такого мы еще не практиковали, но если надо… Вот листовки, воззвания даже и сейчас есть на складе…

— Этот товарец тоже понадобится. И к тому же в значительном количестве. Но сейчас позарез нужны несколько последних номеров «Правды» и «Красной звезды».

— Отдублируем!

С минуту Рехер молчал, глядя исподлобья на Петерса, а потом решительно произнес:

— Если я вас правильно понял, то уже сегодня вы можете обеспечить транспортные средства, оружие, обмундирование, рации с обслугой и определенное количество советских пропагандистских материалов.

— Именно так.

— Тогда считайте, что мы обо всем договорились. Мне остается только сказать: все это передадите моим людям, которые прибудут к вам перед вечером с условной запиской: «Бурелом приближается». Запомните: «Бурелом приближается». Дальнейшие заказы на дублирование советских газет будете получать лично от меня. А теперь не теряйте времени, идите и распорядитесь, чтобы упаковали на подводы все это добро. Да не забудьте оформить соответственные документы для вывоза его за пределы Киева.

Рехер вел разговор с капитаном Петерсом, а в передней его уже ждали двое других. Еще задолго до прибытия начальника спецотдела «Ost-Bi-C» он приказал своим помощникам вызвать проводника учебной команды князя Тарханова, а также доставить одного из атаманов недавно разгромленной партизанами «Кобры» Ивана Севрюка. Поэтому только за Петерсом захлопнулась дверь, как в кабинет вошли Тарханов и Севрюк.

Словно подчеркивая торжественность и ответственность момента, Рехер долго и внимательно рассматривал их и все больше поражался тому, какие они разные. Статный, крепкий как дуб, скроенный по надежной крестьянской мерке Севрюк и невзрачный, плешивый, тощий, словно высосанный, княжий потомок. «Что может объединять этих людей от разного корня? Удастся ли им сойтись, поладить? А вдруг из-за разлада полетит кувырком весь мой замысел?.. — Тоненькое жало сомнения кольнуло Рехера в сердце. — Однако такой симбиоз может дать и прекрасные результаты. Если бы соединить боевой опыт и решительность Севрюка с тархановской ненавистью, змеиным коварством и жестокостью, то и черту бы не сносить головы…»

— Знакомьтесь, — наконец предложил он вошедшим. — Командир отдельной боевой группы партизанского соединения генерала Калашника товарищ Пугач, — указал Рехер на Тарханова.

Тот от неожиданности даже присел, а Севрюк дернулся в сторону, втянул голову в плечи.

— А это, товарищ командир, — обратился Рехер уже к Тарханову, — ваш верный заместитель по боевой части товарищ Орленко, — и кивнул на Севрюка.

Теперь глаза из орбит полезли уже у этого «товарища».

— Герр Рехер, как можно! Что за шутки!..

— Никаких шуток, — сказал он сурово. — Отныне вы на определенное время станете «товарищами». Для того я и свел вас здесь, чтобы познакомить, дать новые имена и поставить общую задачу, чего вы оба так страстно ждали.

Новоявленные «товарищи» враждебно переглянулись, однако было видно, что они так и не поняли замысла шефа. Но Рехера это не тревожило. Он вынул из ящика стола огромную топографическую карту, разостлал ее и, жестом подозвав обоих, начал говорить, отчеканивая каждое слово:

— Вам должно быть известно, что с нынешней весны советские партизаны активизировали свои действия не только в отдаленных районах Полесья, но и в непосредственной близости к Киеву. Ни кадровым немецким войскам, ни специальным формированиям СС пока что не удалось добиться существенных успехов в борьбе с ними. Это не может не породить мнения, что применяемые доселе тактические и политические методы в войне с большевистскими партизанами абсолютно непригодны для оккупированных восточных территорий. Отсюда вывод: нужно немедленно разработать и проверить на практике новые, значительно более эффективные способы борьбы. Именно это государственной важности задание я и возлагаю на вас. Во главе группы особого назначения вам надлежит отправиться под видом разведывательного отряда из партизанского соединения Калашника в леса и развернуть работу, которая бы…

— Но ведь окрестные леса кишмя кишат калашниковцами… — невольно вырвалось у Тарханова. — При первой же встрече с ними мы будем разоблачены.

— Не будете, если имеете на плечах голову, — даже не взглянул на него Рехер. — Товарищ Орленко потом расскажет вам, что представляют собой калашниковцы в действительности. Со своей стороны я могу сообщить: согласно официальным донесениям, сейчас по Украине слоняется несколько Калашников-самозванцев. В степях Приазовья, на Подолье, в днепровских плавнях вблизи Николаева, где-то в борах на Псле. Да и здесь, под Киевом, один такой появился. Не нужно много ума, чтобы понять: под этим псевдонимом действуют разные большевистские отряды и боевые группки. Так почему бы и нам не взять напрокат столь популярную среди населения вывеску?

«Товарищи» переглянулись уже более приветливо: что же, хитро задумано. Как только оно выйдет на деле?..

— На первых порах ваша задача будет состоять совсем не в том, чтобы выискивать по лесам красные банды и громить их одну за другой. Для этого у вас, ясное дело, не хватит ни наличных сил, ни опыта. Да это, собственно, и не главное. Карательные экспедиции за прошлую зиму разгромили десятки партизанских отрядов, а что это дало? Не успевали войска СС возвратиться на свои базы, как на месте разгромленных появлялись новые. И притом в еще большем количестве. Значит, вашей задачей будет нечто более сложное и весомое: вжиться в обстановку, а потом нащупывать и оголять невидимые корни, которые питают партизанское движение в крае. Я уже продумал и с вашей помощью хочу проверить на практике одну идею. Смысл ее сводится вот к чему: под видом советских партизан вы рейдируете по принципу маятника на местности к северу от Киева до самой Белоруссии. — Рука его провела по карте дугу. — Залетаете в села и хутора, конечно, с надлежащим огневым сопровождением, повсеместно созываете митинги, вручаете населению советские газеты и листовки и произносите горячие патриотические речи с призывом…

— Но кто будет выступать? Мы ведь не готовы к этому, — забеспокоился Тарханов.

Рехер скользнул по нему злым взглядом, давая понять, что прерывать его не следует.

— О докладчиках не беспокойтесь. Сегодня в ваше распоряжение поступят пятеро высококвалифицированных экспертов по партизанскому движению, которые возьмут это дело на себя. От вас и ваших подчиненных требуется одно: держать язык за зубами, чтобы ни словом, ни поступком не зародить подозрения у местных жителей. Особенно остерегайтесь самогона. С пьяницами и болтунами не церемониться! Желательно даже расстрелять на первых порах одного-двух, чтобы другим неповадно было.

Тарханов и Севрюк согласно кивнули головами.

— Так вот, — продолжал Рехер. — Страстными призывами и рассказами о своем «героизме» вы должны вызвать у населения горячие симпатии, сорвать маску со скрытых большевиков. Учтите при этом, что к вам хлынет поток желающих с оружием бороться против оккупантов. Пополнять группу категорически запрещаю! Объясняйте людям, что вы — лишь отдельная мобильная группа, выполняющая специальное задание генерала Калашника, и вследствие определенных обстоятельств не можете никого принимать к себе. Вот, мол, когда подойдут основные силы соединения… Одним словом, призывайте патриотов оставаться на местах, комплектуйте из них группы якобы для пополнения соединения Калашника, тщательно фиксируйте имена потенциальных наших противников. Эти данные немедленно сообщайте в Киев по рации — кстати, радистами и рациями вас тоже обеспечат, — а мы уж тут найдем, как ими получше воспользоваться. Повторяю: эта задача на первый период, а там, когда вы усвоите азбуку партизанской жизни… Короче, я предоставляю вам неначатую страницу истории, и в ваших силах заполнить ее такими свершениями, память о которых надолго бы пережила всех нас.

Лжепугач и Лжеорленко с благодарностью склонили перед Рехером головы.

— Сегодня вы получите оружие, красноармейское обмундирование, средства транспорта и связи, но запомните: в дальнейшем центрального обеспечения не будет. Учитесь у большевистских партизан добывать все необходимое у противника и переходите на полное самообслуживание. Единственное исключение составит медицинская помощь. Чтобы не лишать вас маневренности, мы будем тяжелобольных и раненых переправлять в стационарные госпитали. Своевременно только указывайте координаты, куда высылать транспорт. Но и в этом деле нужна осторожность и еще раз осторожность: большевистские партизаны всюду имеют свои глаза и уши. Так что места встречи с транспортом выбирайте глухие и малолюдные. Кстати, таким же способом мы будем обеспечивать вас советскими газетами и всяческими воззваниями…

Рехер неожиданно умолк, прикрыл глаза, словно припоминая, все ли наставления высказал. Спустя мгновение спросил:

— Вопросы будут?

— А как с братцем Иннокентия Одарчука? — подал голос Севрюк. — Что, если нам доведется с ним встретиться?

— Постарайтесь пока избегать с ним встречи. Конечно, это не исключает контактов с советскими партизанами вообще. Было бы особенно желательно проникнуть в тайну формирования и обеспечения оружием и всяческим снаряжением их отрядов, связей с Кремлем и с местным населением. Но в тесные контакты вступать с ними не стоит, чтобы не поставить под угрозу всю операцию.

— Это мы быстро все разузнаем, — уверенно сказал Тарханов. — Зашлем нескольких своих людей в их отряд…

— Если возникнет такая необходимость, я направлю соответственное указание по радио. А пока выполняйте то, что вам поручено. И не вздумайте своевольничать!

— А что, если на наш след нападет карательная экспедиция?

— Немедленно дайте знать об этом мне. Вступать же в переговоры или тем паче в бой с карателями категорически запрещаю! Немецкая кровь не должна пролиться ни при каких обстоятельствах… Еще будут вопросы?

Двое «товарищей» не решились разжать губы, хотя много для них оставалось неясным. И Рехер не стал их поощрять к дальнейшей беседе. Молча вынул из стола блокнот в блестящей коричневой обложке, черкнул что-то в нем, вырвал листок и велел секретарю запечатать его. А через минуту подал конверт Севрюку:

— Поезжайте по указанному адресу и вручите это начальнику спецбазы Петерсу. У него получите груженные воинским снаряжением подводы и вместе с радистами, никуда не заезжая, направляйтесь к пункту формирования «Кобры» в Святошине. Там ждите всю группу. А вы, — обратился он к Тарханову, — забирайте своих людей и следуйте к четвертому блоку в Святошине. Там экипируетесь, а с наступлением темноты на подводах отправитесь в рейд.

Рехер снова прощупал подчиненных суровым пытливым взглядом, затем вышел из-за стола, крепко пожал каждому руку и приглушенно произнес:

— Ну, как говорится, с богом!..

XIII

…Опять партизаны напомнили о себе. Да такой операцией, что ее грозное эхо быстро докатилось даже до самых высоких берлинских апартаментов.

Одним из первых узнал о ней Рехер. В воскресенье, еще до восхода солнца, его разбудил неизменный слуга и сообщил: прибыл Эрлингер и настойчиво требует аудиенции. Кому-нибудь другому Рехер не простил бы подобного нахальства, но оберштурмбаннфюрера, который в последнее время по нескольку раз в сутки докладывал о каждом шаге, о каждом слове доктора Ламмерса, принял незамедлительно.

Не поздоровавшись, не сняв фуражки, Эрлингер плюхнулся в кресло, раскинул руки, опустил голову, весь обмяк. Склонность Эрлингера к панике была Рехеру знакома, он уже привык к тому, что при малейших трудностях у этого «героя» стекленели глаза, а лицо становилось смертельно бледным, однако сейчас Рехера невольно поразило, как осунулся оберштурмбаннфюрер с позавчерашнего вечера.

«Что с ним? Не случилось ли чего с Ламмерсом или с Кохом?.. — промелькнула мысль, но Рехер сразу же отогнал ее: — К сожалению, в Киеве сейчас некому отправить Коха на тот свет… Видимо, Гальтерманн сумел-таки с помощью высокого начальства насыпать соли на хвост своему заместителю, вот он и примчался среди ночи просить защиты».

Но Эрлингер ничего не просил. Лежал в кресле с плотно сомкнутыми веками, и если бы на его тонкой шее не дергался кадык, можно было бы подумать, что он спит.

— Слушаю вас, оберштурмбаннфюрер! — надоело наконец Рехеру созерцать раскисшего эсэсовца.

Эрлингер провел ладонью по лицу и сокрушенно покачал головой:

— Опять неприятности, герр рейхсамтслейтер, страшные неприятности. Просто не знаю, за какие грехи сыплются они на мою бедную голову.

— В чем дело?

— Поступило сообщение… только что неизвестные преступники вывели из строя Фастовскую и Тетеревскую железнодорожные ветки, взорвав на них несколько мостов и переездов. Это значит, что Киев фактически отрезан от рейха. И, наверное, надолго.

Но эта новость не была для Рехера столь уж неожиданной. После разгрома «Кобры» и уничтожения нескольких сотен кадровых офицеров в Пуще-Водице от этих «неизвестных преступников» можно было ждать чего угодно. Его только поразил небывалый размах, дальновидность замысла и тактическая осмысленность ночной диверсии. Это уже не случайный укус из-за угла, характерный для прежних партизанских действий, а точно рассчитанный и хорошо обдуманный удар в самое чувствительное место. Даже человеку, малосведущему в военных делах, было ясно: тут действовала весьма опытная рука. И Рехер догадывался, чья именно. Но со своими предположениями и выводами он не спешил.

— Жертвы с нашей стороны есть? — спросил, чтобы не молчать.

— О, этого хватает! Точные сведения, правда, еще не поступили, но без жертв конечно же там не обошлось. Два эшелона с живой силой и стратегическими грузами пущены под откос. Они спешили к Волге.

— Вон как!

— Да с эшелонами еще куда ни шло — не они первые, не они и последние летят под откос! Самое ужасное то, что теперь весь южный — основной! — участок нашего фронта на добрую неделю останется без снабжения! И это в дни, когда разгорается, может, самая значительная битва всей Восточной кампании. Вы представляете, какой будет реакция главной ставки фюрера на это событие?..

Да, Рехер представлял это прекрасно! Было от чего волноваться и паниковать Эрлингеру. Без крови тут не обойдется. И Гальтерманн, несомненно, постарается, чтобы пролилась кровь не собственная, а его заместителя. В конце концов, он для этого и назначил Эрлингера руководителем карательной экспедиции, чтобы впоследствии было на кого свалить все неудачи, связанные с партизанами.

— Вы доложили о катастрофе по инстанции?

— Об этом постарались чиновники из абвера. Из Берлина уже сыплются радиограммы, запросы, приказы…

— Да, положение и впрямь неважное.

— Меня словно злой рок преследует в этой стране, — совсем пал духом оберштурмбаннфюрер. — И надо же было случиться беде именно сегодня! Железнодорожную катастрофу будто умышленно приурочили ко времени пребывания в Киеве секретаря рейхсканцелярии доктора Ламмерса…

А Рехера это-то как раз и радовало. Пусть посланец фюрера собственными глазами увидит, что тут творится, пусть расскажет об этом берлинским бонзам. Возможно, хоть После этого они наконец поймут, что не в те руки вручили руль управления Украиной. Мысленно Рехер даже благодарил партизан, которые именно сейчас совершили такую громкую диверсию на стратегической магистрали рейх — Восточный фронт. Он, конечно, ничем не выказал своей радости. Более того, принялся утешать собеседника:

— Не вешайте голову, Эрлингер. Несомненно, фюрер не простит такого вопиющего безобразия, сурово накажет виновных в этой трагедии, но при чем тут вы? Если придерживаться логики, то наказывать в первую очередь надо тех, кто своими безрассудными поступками раздул в этом крае пламя партизанской борьбы.

— О герр Рехер! Какая в наше время может быть логика! — возразил Эрлингер. — Разве вы не знаете, что в нашем ненаглядном рейхе преступником считается не тот, кто действительно виноват, а тот, кто окажется разменной монетой в крупной игре. Вот увидите, какая тут поднимется грызня, травля, подсиживание… Верите, мне иногда хочется плюнуть на все и попроситься в действующую армию. Лучше в окопах вшей кормить, чем сидеть в Киеве, как на раскаленной сковороде.

— Это у вас явно от переутомления.

— Не скажите. Я нутром чувствую, что на этот раз они меня утопят. Непременно утопят!

— Конечно, если вы будете сидеть сложа руки.

— Но что я могу делать? Первым броситься с доносами?..

Рехер поглядел на него насмешливо, но сказал строго:

— Немедленно исчезнуть из города. Пусть другие, кому положено по чину, оправдываются перед фюрером, а не вы.

— Исчезнуть?.. — Эрлингер съежился, как от холода, вжался в спинку кресла. — Но ведь Гальтерманн так меня опоганит, так оклевещет перед высшими инстанциями, что мне потом никогда не отмыться.

— А разве вы сможете этому помешать, оставшись здесь?.. То-то и оно. Я, конечно, не настаиваю, даже не советую, а просто делюсь мыслями, что на вашем месте непременно бы оставил Киев, пока все не утрясется. А что касается клеветы… — Рехер многозначительно усмехнулся: — У вас есть бескорыстный ангел-хранитель, который не раз уже отводил от вас грозу.

— Герр Рехер, вы обещаете? — подался вперед всем телом Эрлингер.

— Не люблю обещать, я привык делать.

Впервые за время беседы на осунувшемся лице Эрлингера промелькнуло некое подобие улыбки.

— Вы правы, мне действительно нужно исчезнуть из Киева. Но куда?

— Как это — куда? Дорога у вас одна — в леса. Вы ведь назначены начальником карательной экспедиции, и сейчас самое лучшее время приняться за дело. Вы, верно, уже подготовились к походу?

— А что там готовиться? В моем распоряжении лишь батальон войск СС. И тот потрепанный. А эта полицейня, венгерские части, словаки… Разве на них можно положиться? Реально я могу рассчитывать только на батальон СС.

— Этого достаточно. По моему мнению, и с одной ротой можно отправиться. Вы подумайте: заслужит ли славу командир дивизии, когда распотрошит в здешних лесах какую-то банду? Да ни за что! А вот если кому-нибудь силами роты удастся разбить грозное партизанское соединение… Разве ж вы не понимаете, что такого удачника не минуют ни слава, ни награды?

— Мне ли надеяться на такой успех? Для этого надо родиться счастливым!..

— Счастливцами не рождаются, а становятся. — Рехер поднял указательный палец и многозначительно поглядел на собеседника. — Вам должно быть известно, что меня уже давно интересует личность легендарного в здешних местах партизанского генерала Калашника. Состязаться с призраком — дело безнадежное, потому я и стремился докопаться: что представляет собой человек, который отважился совершить налет на переполненный войсками Киев и сумел уничтожить больше кадровых офицеров, чем их погибло во всей харьковской битве? И на основе достоверных данных пришел к выводу: это очень опытный, отважный и мудрый противник. Не случайно же ни одной карательной экспедиции не удавалось его заарканить. Такое понимание противника, лишенное его недооценки и пренебрежения, помогло, как мне кажется, найти реальный метод обезвреживания этого хозяина лесов. Теперь я могу с чистой совестью сказать: ключи к Калашнику лежат в моем кармане.

При этих словах оберштурмбаннфюрер нервно задвигался в кресле, зачмокал пересохшими губами. Ключи к Калашнику… Но как только заполучить эти ключи в свои руки? Ясно, что даже самые пылкие просьбы тут не помогут. В отплату Рехеру нужно предложить что-нибудь существенное. Но что? Эрлингер готов был согласиться на любые условия, пойти на преступление, лишь бы только этот седоголовый мудрец помог ему одолеть ненавистного Калашника. Тогда бы навсегда развеялись над ним черные тучи, тогда бы не только Гальтерманн, но и Прютцман вынужден был бы уступить ему свою должность!

— Так что считайте: победа над Калашником гарантирована. Через каких-нибудь два-три месяца вы сможете доложить фюреру лично, что в крае не осталось ни одного партизана. Думаю, он сумеет надлежащим образом оценить ваши заслуги.

Эрлингер словно лишился дара речи. Он долго сидел, не отрывая глаз от своего доброго гения, а потом отрывисто произнес:

— Но ведь от меня будут ждать немедленных победных реляций…

Рехер саркастически улыбнулся:

— А разве это такая уж сложная вещь посылать победные реляции? Калашник хоть и обречен, но работы вам выпадет много. Столько сел вокруг, и в каждом сидят если не явные, то потенциальные калашниковцы. И всех их нужно обезвредить. Так что красных цифр для реляций хватит. Ну, а кому уж очень захочется проверить их, пусть попробует сунуться в леса…

Только теперь Эрлингер понял суть рехеровского совета и в сердцах даже стукнул себя по колену кулаком, что не сумел сам додуматься до этого.

— Вы, как всегда, правы. Это же так просто: объявить всех туземцев партизанскими приспешниками, прочесать надлежащим образом окрестные села и хутора, превратив их в мертвую зону…

— Нет, уважаемый, это не так просто! — возразил Рехер ледяным голосом. — Объявить всех партизанами — дело нехитрое, превратить села в мертвую зону — тоже нетрудно. Но представляете ли вы, что потом вас будет ждать? Могу заверить: мы сейчас расплачиваемся горькими поражениями за те преступные прочесывания, которые проводили некоторые горе-герои осенью и зимой. Не удивляйтесь, это так. Думаете, местное население станет ждать, пока вы приедете и прочешете его, когда услышит о погромах? Да оно валом повалит в леса! За оружие возьмутся даже те, кто при других условиях и не подумал бы это сделать. Вот и получится, что своим повальным прочесыванием вы только поможете Калашнику создать еще более грозную армию. Да и если уж говорить откровенно, не думаю, чтобы вам долго позволили прочесывать край. Месть обреченных неумолима и яростна. Запомните это!

— Да, да, это не наилучший способ. Здешние унтерменши действительно не позволят мне долго заниматься прочесыванием, — поспешно отрекся оберштурмбаннфюрер от своих прежних слов.

«Законченный тип холуя. Ни собственных убеждений, ни достоинства, ни характера… Но именно на таких и надо делать ставку. Это, конечно, не Прютцман, Эрлингера легко держать в руках…» — лишний раз убеждался Рехер в правильности своего расчета.

А расчет его был прост и в то же время дальновиден — не только дискредитировать политику гаулейтера Коха и с помощью Ламмерса удалить всю коховскую камарилью с Украины, но и подыскать нужных людей, которые бы составили в будущем управленческий аппарат рейхскомиссариата. И вот всеми презираемый, внешне невзрачный заместитель Гальтерманна стал его первым избранником. Конечно, не потому, что выделялся среди других способностями или достоинствами, нет, но у Эрлингера было одно преимущество: он был глуп и имел отца, которого фюрер считал своим преданным и давним другом. А именно с помощью Эрлингера-старшего Рехер и надеялся вырвать кресло полицайфюрера всей украинской оккупированной территории для Эрлингера-младшего.

— Перед кем-либо другим я не стал бы открывать своих козырей, но перед вами… Вам я могу доверить тайну: у меня есть оружие, которое поможет избавить вас от самой большой беды. Я тщательно проанализировал деятельность всех карательных экспедиций за год, взвесил их достижения, просчеты и нашел свою систему борьбы с красными партизанами. Не хочу показаться хвастуном, однако могу с уверенностью сказать: тот, кто первым применит ее на деле, завоюет славу героя. Попомните мое слово: через полгода большевистских диверсантов тут и на развод не останется. И что самое примечательное — карательным экспедициям для этого не нужно будет носиться по лесам или превращать весь край в мертвую зону. Моя доктрина исключает бездумный террор, который только на руку врагу. Ваше, к примеру, задание будет состоять в том, чтобы изолировать от масс партизанское движение. Образно говоря, вы должны незаметно подрезать корни, которые его питают. Как это будет выглядеть на практике? Осуществляя свои рейды по хуторам и селам, вы станете действовать профилактически — находить всех потенциальных партизан и уничтожать их потом в глухих местах.

— Но откуда мне знать, кто в селах потенциальный партизан? — пожал плечами Эрлингер. — На лбу же у них не написано!

— Было ведь сказано: положитесь во всем на меня. Списками лиц, которые представляют хотя бы малейшую опасность для рейха, вас обеспечат. Единственное условие — маршрут рейда позвольте составить мне.

Преданными, прямо-таки собачьими глазами смотрел кандидат в герои на своего покровителя и явно не мог взять в толк, откуда у него могут быть списки потенциальных врагов рейха? Кто и когда сумел их составить? Почему Рехер так бескорыстен? Ведь за такую помощь можно запросить огромную плату…

— Понимаю, постичь все это так сразу нелегко. Но давайте сегодня обойдемся без лишних вопросов. Обещаю, что свою тайну я раскрою в день, когда вы получите назначение на пост полицай-фюрера рейхскомиссариата…

Наверное, Рехер точно разгадал сокровеннейшую мечту своего собеседника, потому что у того при последних словах сразу набежали на глаза слезы.

— Не сомневайтесь, это будет! Кому же еще возглавить карательные органы, как не победителю здешних партизан? Нужно лишь выиграть бой с генералом Калашником. И я уверен, что вы его выиграете. Держите только регулярную радиосвязь со мной и ни на шаг не отступайте от моих рекомендаций. Иначе…

— Герр Рехер, да я готов… Вы только прикажите!

— За приказами остановки не будет. А сейчас идите! И срочно готовьтесь к походу. Детали уточним перед вашим выступлением из Киева.

Пятясь и не сводя глаз с хозяина, направился Эрлингер к выходу. Когда достиг порога, Рехер вдруг спросил:

— Кстати, как там мой незадачливый убийца Кушниренко?

— Да, собственно, никак. Согласно вашему приказанию, сидит в одиночке под неусыпным наблюдением.

— Знаете, я хотел бы с ним встретиться. Если это не очень вас затруднит, направьте его ко мне. Но без лишнего шума.

— Что, прямо сюда?

— А почему бы и нет?

— Если вы так желаете… Через час он будет у вас…

XIV

Непотревоженную тишину утренней улицы разбудило недовольное бормотанье мотора и злобный визг тормозов. Рехер, который после отъезда Эрлингера успел побриться, сменить на голове повязку, выпить кофе и теперь от нечего делать шагал из угла в угол по кабинету, подошел к окну. Но выглянуть не решился. Какая-то непонятная тревога, таившаяся в сердце, внезапно охватила его. Было такое ощущение, что встреча, которой он так ждал и к которой столько готовился, станет для него роковой. Все же пересилил неуверенность, слегка отдернул плотную штору и увидел внизу двух здоровенных эсэсовцев в гражданском, волоком тащивших от черного «опеля» к подъезду парня в наручниках и в изодранной одежде. В глазах Рехера не появилось даже и тени злорадства, он спокойно закурил и прислонился плечом к стене, словно намеревался наблюдать пробуждение города.

Не повернул головы даже тогда, когда подручные Эрлингера ввели Кушниренко в кабинет. Они молча топтались у порога, а Рехер все стоял к ним спиной, кольцо за кольцом выпуская дым в распахнутое окно. Казалось, его совсем не интересовало, что происходит в комнате. Однако если бы кто-нибудь заглянул в окно, то увидел бы совсем иное: хозяин кабинета украдкой рассматривал отражение в стекле своего убийцы-неудачника. Даже не рассматривал, а с болезненной придирчивостью изучал обрюзгшее, в ссадинах и кровоподтеках лицо Ивана, свалявшуюся, точно пакля, с застрявшим в волосах мусором шевелюру, распухшие руки в кандалах. Но как ни вглядывался, как ни искал следов обреченности или хотя бы надломленности — не находил. Напротив, и в фигуре, и в выражении лица Кушниренко проступало спокойствие человека, который выполнил свой последний жизненный долг. Наконец Рехер повернулся и сказал:

— Снимите с него наручники! И оставьте нас вдвоем!

Эсэсовцы молча освободили Ивану руки и удалились.

— Я просил руководство службы безопасности доставить вас сюда, чтобы вручить обещанные фотографии, — и взял со стола приготовленный загодя пухлый пакет.

Иван не проронил ни звука. Подавляя боль, ножом резавшую колено, стоял с гордо поднятой головой и смотрел куда-то за окно, словно стремился взглянуть за далекий горизонт.

— Возможно, эти вещи вам перед смертью и ни к чему, но я привык держать слово. Тем более что вы оказали немецкому командованию воистину неоценимую услугу, — рассудительно продолжал Рехер, краем глаза наблюдая за Кушниренко. — Беспалый нищий, на чей след вы нас навели, действительно оказался партизанским посланцем. И теперь генерал Калашник, к которому наши лучшие агенты так долго и безуспешно искали дорогу, можно считать, уже в капкане…

Рехер заметил, как при этих словах в затуманенных глазах Ивана вспыхнуло отчаяние. Правда, всего на миг, но и этого было достаточно, чтобы понять: пущенная стрела угодила в цель.

— Это наша последняя встреча, Кушниренко. Возможно, у вас будет ко мне просьба?

Иван будто и не слышал. Стоял отрешенный и равнодушный ко всему. Но Рехера это только забавляло. Он был уверен, что это всего лишь маска и что через несколько минут он сорвет ее с противника.

— Молчите?.. Что ж, тогда скажу я. Скажу то, чего вам, наверное, никто не говорил, но что вы должны знать хотя бы напоследок… — Сложив на груди руки, с надлежащей интонацией произнес Рехер эту туманную фразу. Но тут же почувствовал, как искусственно и неуместно она прозвучала. И сразу же у него пропало желание говорить что-нибудь. Зачем? Да и к лицу ли ему, обламывавшему рога и не таким зубрам, топтать какого-то поверженного унтерменша? Однако отступать было поздно. И, сердясь на самого себя, Рехер стал произносить заранее подготовленное и обдуманное: — Я долго изучал вас, Кушниренко, и, кажется, сумел постичь до конца. Вы — не герой, хотя и пытаетесь им выглядеть. Вы просто не могли быть героем, потому что никогда не имели ни высоких порывов, ни благородных целей. Вы жили только ради себя. А, как известно, крылья не вырастают у тех, для кого собственное «я» застит мир. Не могли они, конечно, появиться и у вас. Поэтому вы должны были достигать своих целей лишь ползком на брюхе…

Слышал Иван или не слышал эту тираду, но на его распухшем от побоев лице ничто не дрогнуло.

— Однако вы и не предатель в обычном понимании этого слова, — продолжал Рехер. — Правда, не потому, что не способны на подлость, просто вам нечего было предавать. Если вы и провозглашали модные лозунги, жонглировали звонкими фразами, то делали это исключительно из шкурнических интересов. Я более чем уверен: большевиком вы никогда не были и не могли быть. Лично я — сознательный и непримиримый враг советской системы, но не могу не признать: истинные большевики умеют преданно служить марксистским идеям. А что касается вас… Вы хотели сделать так, чтобы эти идеи служили вам. Не сомневаюсь, у вас не то что к Родине, к единомышленникам, а даже к родной матери не было никогда истинной любви. Когда я знакомился с этим вашим «Письмом»… Поверьте, мне противно было его читать! Подумать только, вы сознательно оклеветали своих мертвых товарищей. Тех товарищей, которых сами же предали…

Рехер видел, что лицо Ивана покрывается смертельной бледностью, но продолжал:

— Вы, вероятно, думаете, что сейчас во мне говорит чувство мести. Ошибаетесь! Чьей-чьей, а вашей кровью пачкать рук я не стану. Справедливее всего будет, если сама жизнь вынесет вам приговор, который вы заслужили. Дело моей чести — внести только ясность касательно вашей личности. И я непременно это сделаю. Притом без каких-либо подтасовок или фальсификаций. Для этого ведь достаточно расшифровать ваше «Письмо»… — Осторожно, двумя пальцами он вынул из ящика измятый самодельный конверт, доставленный Тархановым, и небрежно бросил его на стол. — Вот к этому «Письму» я приложу записки выданных вами подпольщиков, которые они посылали из гестаповской тюрьмы на волю и которые были перехвачены соответствующей службой. Кто-кто, а уж вы должны бы знать, о чем именно идет речь в этих предсмертных посланиях. А их у нас, кстати, собралось немало… — И в подтверждение этих слов Рехер вынул из того же ящика пачку исписанных листков и слегка тряхнул ими над головой. — Так вот, все это я считаю своим долгом переправить через линию фронта. Вашей же связной Олиной. Ну, а что касается вас… Знаете, я долго думал, что делать с таким оборотнем, и пришел к выводу: вас никак нельзя расстреливать. Справедливее и благоразумнее передать в руки бывших ваших сообщников. К примеру, компании Синицы. Могу заверить: мне ничего не стоит хоть сейчас выпустить эту ватагу на волю и помочь ей добраться до партизан. Именно благодаря вам дорога туда мне теперь хорошо известна…

Рехер говорил еще о том, какие материалы из истории гибели киевского подполья он непременно опубликует в шнипенковском «Слове», но Кушниренко этого уже не слышал. Закрыв лицо распухшими руками, он как-то странно, как былинка под ветром, раскачивался из стороны в сторону, а затем стал медленно оседать на пол. И неожиданно завыл, задергался в конвульсиях. Не застонал, не зарыдал, а именно завыл протяжно и надрывно.

«Вот так бы сразу», — с облегчением вздохнул Рехер и отвернулся. Как он ждал этой минуты, чтобы вволю насладиться своей полной победой над Кушниренко! Как ждал… Но когда она пришла, эта минута, он ничего не ощутил, кроме отвращения и усталости. Да и какое могло быть для него торжество, когда где-то в глубине души неустанно ныла, набухала нарывом непонятная тревога. Такое с ним всегда случалось только перед близкой бедой, и он, как ни парадоксально, был доволен, что это предчувствие заблаговременно предупреждало его об опасности. Однако сейчас никак не мог хотя бы приблизительно представить, из-за какого угла ее следует ждать.

«Замыслили что-то против меня подручные Коха? Почуяв угрозу, конечно, они могли отважиться на какую-нибудь подлость. Но у них коротки руки, чтобы поставить мне капкан… Ламмерс? Может, он, чтобы выскользнуть из здешней игры сухим, решил отправить «Итоги года» прямо фюреру?.. Наверное, сообразил-таки, в какой адский водоворот сунул его Розенберг. Да и как не сообразить, когда почти невооруженным глазом видно, что вся эта комиссия — хитрая проделка Альфреда Розенберга, решившего загребать жар чужими руками… Но я своевременно сориентировался и не поставил своей подписи под этими «Итогами года». Так что какие могут быть ко мне здесь претензии? Все это — творение спецотдела «Виртшафт-III», я лишь довел до сведения Ламмерса, что такой документ существует… А может, натворили что-нибудь Тарханов и Севрюк? Но у них строгие инструкции. И донесения их утешительны: рейд начали по заданному маршруту, повсеместно проводят митинги, списки подозрительных лиц присылают регулярно… Что же все-таки предвещает сердце?»

Неожиданный грохот и крик, прозвучавшие в соседней комнате, вспугнули невеселые мысли Рехера. Не успел он сообразить, что могло там случиться, как дверь распахнулась и на пороге появился Олесь с искаженным от боли лицом. Рехер с первого же взгляда понял: эсэсовцы приняли Олеся за чужого и вывернули ему руки за спину. Не помня себя от гнева, стукнул кулаком по столу:

— Отпустите!

Чуть не кувырком влетел Олесь в кабинет. Остановился посреди комнаты, метнул взгляд на скрюченную фигуру на полу и растерянно спросил:

— Что это значит?

Появление сына не очень смутило Рехера. В глубине души он даже был доволен, что Олесь пришел именно сейчас. Покоробило только то, что эсэсовцы посмели дать волю рукам в его доме. И, чтобы побыстрее от них избавиться, он указал пальцем на Кушниренко и холодно приказал:

— Увести!

Эсэсовцы подхватили Ивана, надели на него наручники и поволокли к выходу.

И тут произошло невероятное. Увидев лицо арестованного, Олесь вскрикнул, инстинктивно отскочил в сторону и словно прирос спиной к дверному косяку. Рехер встревожился: не подумал ли сын, что это здесь так разрисовали арестованного?

— Что все это значит? — прошептал наконец Олесь, когда на улице заглох гул тюремного автомобиля.

— Я попросил показать моего убийцу…

Пожалуй, удар грома меньше бы поразил Олеся, чем эти слова.

— Так в тебя стрелял Кушниренко?

— А ты его знаешь? — сразу оледенел взгляд Рехера. — И даже очень хорошо… Еще по университету…

— Вот тебе на! Как же это мне раньше не пришло в голову, что вы могли быть знакомы еще по университету?.. Может, ты даже и дружил с ним?

О своих отношениях с Кушниренко Олесь, конечно, считал лучше не вспоминать. Стиснув ладонями виски, он сел в кресло, закрыл глаза.

— Что ты собираешься делать с Кушниренко?

— Его судьбу решаю не я, а гестапо.

Какую-то минуту Олесь сидел с закрытыми глазами, потом резко встал и подошел к столу. Глядя отцу прямо в лицо, решительно спросил:

— Скажи, ты мог бы оказать мне услугу?

Рехер догадывался, о какой услуге намерен говорить сын, но виду не подал:

— С радостью… Если это в моих силах.

— В твоем положении на нехватку сил нельзя жаловаться. Тем более что я хочу просить… Я знаю: в гестапо Кушниренко приговорят к смертной казни. Это несомненно. Но я прошу… Ты бы мог сказать, чтобы твоего убийцу отдали в твое полное распоряжение. Моральное право, так сказать, на твоей стороне. Да и с Гальтерманном, насколько мне известно, вы в добрых отношениях… Много ли значит для гестапо какой-то там унтерменш?..

— Извини, но зачем мне все это? Марать руки кровью я не привык.

— Но я прошу, очень прошу, чтобы ты вырвал Ивана из гестапо! — воскликнул с надрывом Олесь.

— Ну хорошо. Допустим, я возьму на себя этого бандита. А что дальше?

— Дальше… Я прошу: отдай Кушниренко мне.

В конце концов, ничего иного Рехер от сына и не ждал. Но ему вдруг пришло в голову: «А не связаны ли они, случаем, одним обетом? Должны же быть у Олеся какие-то духовные пастыри среди сообщников. Вдруг они с Кушниренко приятели еще по университету? Правда, Гальтерманн мог поручить Кушниренко заманить Олеся в большевистское подполье, чтобы иметь против меня контраргумент…»

— Согласись, мне обидно слышать из твоих уст такую просьбу. — Чтобы скрыть свое смущение, Рехер заговорил нарочито рассудительно, спокойно: — Какого-то ублюдка, который намеревался продырявить мне череп, ты просишь освободить… Я ведь знаю: ты хочешь выпустить его на свободу. Но как прикажешь понять такое твое великодушие?

О, если бы Олесь мог объяснить это хоть самому тебе! А то в душе беспросветный мрак и смятение! Другой на его месте и пальцем бы не шевельнул, не то что стал помогать тому, кем для него долгие годы был Кушниренко. Этот бывший факультетский вожак всегда терпеть не мог Олеся и, хоть не выставлял этого напоказ, где только мог подковыривал, ставил ему подножку. Возможно, Олесь и не отвечал Кушниренковым представлениям о человеке нового типа, но на совести у него не было ни лжи, ни предательства, ни безвинно пролитой крови… Чужая совесть, чужая душа в те дни мало интересовали Ивана. Только во время оккупации… Да, именно прошлой осенью в их отношениях наметился некоторый просвет. Встретясь случайно в поле, когда возвращались домой с выменянными в селах продуктами, они словно другими глазами взглянули друг на друга. И искренне пожалели, что не умели раньше жить в мире, как подобает честным людям. На прощанье Олесь даже предложил Ивану приют в своем доме, и тот согласился прийти в трудные дни. И пришел. Не скоро, правда, но пришел… с пулей, уготовленной для своего однокурсника. Пока Олесь в беспамятстве метался на госпитальной койке, кровавый смерч скосил его боевых друзей, и очутился он после выздоровления в положении оторванного от ветки листочка. Казалось, уж кто-кто, а Олесь-то должен смертельной ненавистью возненавидеть Кушниренко — в который раз тот ломал ему жизнь, — возненавидеть и искать расплаты. Было время, когда он действительно жил только желанием отомстить. Возможно, эта жажда мести и помогла ему преодолеть недуг, подняться на ноги. Но странное дело, проходили дни, и вместе с болью улетучивалась из его сердца и ненависть. А сегодня, когда вдруг увидел Кушниренко сломленным, униженным, жажда мести погасла совсем. Более того, Олесю захотелось вырвать Ивана из рук гестапо, вывести за город и сказать… Нет, сначала снять наручники, вручить револьвер, а ужетогда сказать: «Ты свободен. Иди по дороге, какую тебе подскажет твоя совесть». Интересно, неужели и за это Иван заплатит ему выстрелом из-за угла? А может, в нем все же проснется раскаяние, может, он наконец… Впрочем, это уж его личное дело, а он, Олесь, поступит так, как ему подсказывает совесть. Но как все это объяснить отцу?

Продолжительное молчание сына Рехер расценил по-своему:

— Вы, случайно, не работали вместе с Кушниренко в одной подпольной организации?

— К сожалению, нет. Если бы судьба свела нас раньше, не пришлось бы мне харкать кровью.

«А может, наоборот, — подумал Рехер. — Кушниренко давно бы продал тебя с потрохами. Если не пощадил своих главарей из горкома, то тебя… А они, наверное, действительно не были сообщниками по подполью. Кушниренко этим бы непременно воспользовался, а то ведь ни словом ни разу не обмолвился».

— Слушай, сын, как по-твоему, стал бы Кушниренко бороться за тебя так, как ты за него, если бы вы, не дай бог, поменялись ролями?

— Не уверен.

— А я абсолютно уверен: он непременно помог бы накинуть тебе на шею петлю. Так не смешон ли твой гуманизм?

— Возможно, и смешон, но меня это не трогает. Я хочу доказать, пусть даже себе самому, что для человека существует, просто должно существовать нечто выше его собственных обид. Поэтому прошу тебя… Считай, что это моя последняя просьба.

— Последняя? Почему последняя? — насторожился Рехер.

— Потому что я оставляю тебя.

Острая игла пронзила Рехеру грудь: так вот почему все утро ныло в дурном предчувствии сердце!

— И в каком же направлении, разреши полюбопытствовать, ты возьмешь курс? — попытался обратить слова сына в шутку.

— В леса. К партизанам! — отрезал Олесь с беспощадной прямотой.

Этого Рехер не ждал. О дружеских отношениях сына с руководителем киевского большевистского подполья он знал еще до гибели в заводском сквере «учителя из Старобельщины» и объяснял это обычной человеческой привязанностью (как-никак этот «учитель» спас Олесю жизнь, переправив на своей спине через ледяной Днепр), но вообразить, что Олесь отважится на открытый разрыв с отцом, Рехер не мог. Столько ведь сил приложил, чтобы привлечь сына к себе, столько надежд возлагал на его будущее, и вот тебе! Неужели Олесь в самом деле променяет родного отца на тех, лесных?..

— Ты, верно, шутишь. Почему это тебе вдруг так приспичило к партизанам?

— Не вдруг, отец. Я давно уже решил уйти отсюда, но все не представлялось подходящего случая сказать тебе об этом. А вот увидел Кушниренко… Если уж такие, как он, борются, то почему я должен сидеть сложа руки? Тем более что у меня нет больше сил оставаться в этом пекле. Постоянное подслушивание, постоянное подглядывание… Нет, не сойтись нашим дорогам!

Едва ли не впервые в жизни Рехер почувствовал свое бессилие, полную неспособность что-либо изменить. И от этого невидимый обруч крепко стиснул его раненую голову. Не ведая, как найти выход из сложившегося положения, он затягивался табачным дымом и с болезненной жадностью неотрывно смотрел Олесю в глаза. И чем дольше смотрел, тем более четко осознавал, что не сможет остаться один в этом каменном мешке, что без Олеся для него вообще жизнь станет пустой, потеряет всякий смысл.

— В леса, значит… И это с твоим-то здоровьем? С пулей в легком…

— Извини, но это уж моя забота.

— Неразумно, очень неразумно… Да и как ты найдешь дорогу к партизанам? В округе шныряет столько карательных экспедиций…

— Если другие находят, то найду и я.

— А ты представляешь, что может ждать тебя в отряде? Думаешь, партизаны встречают с распростертыми объятиями всех без разбора? Нет, они обязательно проверяют через своих здешних агентов, что ты за птица… И если узнают, где ты работал, с кем проживал под одной крышей… Тебя повесят на первом же суку!.. — Рехер понимал, что не угрозами и не запугиванием надо отговаривать сына, но другие, самые нужные сейчас слова почему-то напрочь исчезли, улетучились.

— Ты меришь всех гестаповской меркой, — усмехнулся Олесь. — В партизанах наши же, советские люди. Они должны меня понять.

— Но ты прежде должен будешь доказать им, что не подослан гестаповцами. А как ты это сделаешь? Какие аргументы приведешь?

Наверное, Рехер поразил сына в самое больное место, так как тот сразу нахмурился, опустил голову.

— Хотя я, кажется, догадываюсь, зачем тебе так понадобился Кушниренко… Но не возлагай на него напрасных надежд, даже если бы я и удовлетворил твою просьбу. Кушниренко из той породы, что, не раздумывая, родную мать пошлют на плаху, лишь бы спасти собственную шкуру.

— Жизнь уже научила меня не рассчитывать на помощь таких, как Кушниренко. Так что твои догадки совершенно безосновательны. Все же я еще раз прошу: вырви его из гестапо. За эту услугу я готов… Что угодно для тебя сделаю.

«Что угодно?.. А что ж, я мог бы отпустить того подонка в обмен на обещание Олеся забыть о походе к партизанам. От Кушниренко теперь пользы как от козла молока…» В груди Рехера радостно защемило. Любого другого из заарканенных подпольщиков Рехер не задумываясь отпустил бы по просьбе сына, но Кушниренко… После выстрела на стадионе Рехер понимал: такого выпускать на волю никак нельзя. Ведь не исключено, что, будучи отпущенным, Кушниренко, вместо того чтобы немедленно убраться отсюда, начнет снова слоняться по городу, пока не попадет на крючок гестаповских ищеек. «О, для Гальтерманна это было бы манной небесной! Тогда бы он, пожалуй, сумел меня проглотить! А Кушниренко может умышленно остаться здесь — идти ему, собственно, некуда! Остаться, чтобы и Олеся утопить! Такие непременно вслед за собой и других тащат в могилу. Или, чего доброго, пристрелит из-за угла… Нет, с Кушниренко лучше не рисковать! — Но и категорически отказать сыну Рехер не мог: обещание — это единственная возможность удержать хоть временно Олеся возле себя. — А что, если рассказать сыну о том, что ждет здешних партизан? Намекнуть, кто на самом деле выступает под именем легендарного Калашника…» Но он сразу же прогнал от себя эту мысль: с операцией Тарханова — Севрюка у него были связаны такие надежды, что о них он даже не решался говорить вслух.

— Хорошо, я постараюсь выполнить твою просьбу, — сказал Рехер после длительных размышлений. — Поверь только: сегодня или завтра отпустить Кушниренко я не смогу. В таком деле нужна осторожность и еще раз осторожность. Прежде всего я обещаю уберечь его от виселицы, а уж потом… Но условие: не спеши и ты со своим уходом в лес. Такие вещи тоже второпях делать не полагается. Давай лучше все трезво обсудим.

— Лишнее! Я все уже взвесил и обдумал. Ведь у меня было достаточно времени для раздумий и в госпитале, и тут…

— Ради бога, не подумай только, что я собираюсь тебя отговаривать. Если уж решил… Конечно, каждому на моем месте было бы больно отречение сына, но заверяю: за полы тебя держать не стану. Значит, такая уж у нас судьба, что не пришлось пройти жизнь плечом к плечу. Но я тебе не враг и прошу на прощанье меня выслушать.

С минуту Олесь колебался, потом прошел в угол и опустился в кресло. Присел и Рехер на край стола, торжествуя в душе свою маленькую победу. Самое главное для него сейчас — заманить сына в словесную круговерть, а там уж он сумеет его заговорить, вырвать у него обещание не оставлять город хотя бы несколько дней, а тем временем можно будет еще что-нибудь придумать.

— Так что ты хотел мне сказать?

— Я хотел… — скорбно улыбнулся Рехер. — Вот гляжу на тебя и думаю: как мы иногда невольно совершаем преступления перед историей… Человеку, может, на роду написано быть мессией, а он с каким-то патологическим упрямством ищет себе погибели. Ты, к примеру, твердо решил идти в партизаны, но в нынешних условиях это равносильно самоубийству.

— Своей жизнью я имею право распоряжаться как угодно. Даже броситься с кручи вниз головой…

— Но во имя чего?

— Давай обойдемся без наивных вопросов.

— Я отдаю преимущество наивности перед глупостью, поэтому хотел бы услышать твой ответ. Это не экзамен, я просто хочу глубже тебя понять.

— Если мы до сих пор не сумели понять друг друга… Да и не люблю я громких фраз!

— А как же без них? О высоком и говорить положено высокими словами. Иное дело, если некоторые пробуют штопать золотыми нитками дырки на сопревших политических онучах…

Олесь пожал плечами, мол, при чем тут сопревшие политические онучи, и заговорил:

— Если хочешь знать мотивы моего намерения, слушай: человек отличается от червя прежде всего тем, что не может жить только ради себя. Истинного счастья никогда не узнает тот, чей народ задыхается в неволе, а он ничего не делает для его освобождения. Как можно спокойно сидеть за стенами этих хором, когда родной край поганят и разоряют чужеземцы, когда даже камень вопиет о мщении?! Свой первейший долг я вижу в том, чтобы разделить судьбу моего народа, изо всех сил бороться за его свободу. Мы будем прокляты в веках, если не сможем вымести из родного дома фашистскую нечисть. Во имя этого я готов идти на самопожертвование.

Рехер одобрительно кивнул головой:

— Что же, сказано отлично. Но жизнь, Олесь, не такой уж никчемный товар, чтобы им можно было разбрасываться безрассудно. Напрасная смерть еще никогда не украшала, риск должен быть оправдан. А что касается твоего намерения бороться за свободу отчего края в партизанах… Посуди сам: немецкие танковые армии одной ногой уже крепко стоят на кавказских вершинах, а другой — на берегах Волги. Что же при таких условиях может сделать жалкая кучка партизан в тысяче километров от фронта? Ну, укусит разок-другой оккупанта за икру, но ведь ее, эту маленькую кучку, раздавят без особых трудностей. И воспоминания не останется! Что дадут обожаемому тобой народу эти жертвы? Да и нужны ли они вообще? Нет, кому действительно небезразлична судьба отчизны, тот ищет более правильную дорогу к победе. Тем более что лично ты имеешь для этого неограниченные возможности.

Вот эта постоянная недоговоренность, загадочность всегда смущали Олеся. Уже сколько месяцев были они рядом, под одной крышей, но он так и не сумел понять, что за человек его отец, чем живет и к чему стремится. Одной рукой будто бы помогает подпольщикам, а другой безжалостно направляет оружие гитлеровцев на своих соплеменников. Как все это увязать?

— И все же я пойду дорогой, которую выбрал, — решительно произнес Олесь.

Рехер неожиданно встал, склонил перед сыном голову:

— Спасибо! Именно за это я больше всего тебя и уважаю. Возможно, мои слова звучат дико, но скажу честно: на твоем месте я, вероятно, поступил бы так же. Если хочешь знать, ты в точности повторяешь мои жизненные шаги. В молодости я тоже готов был пойти хоть на распятие ради торжества своих идеалов. К сожалению, таких, как я, тогда была горстка. И все же мы без колебаний и страха шли на виселицы, каторгу, в ссылку. Только жертв этих даже не заметили. И когда гляжу на тебя… Поверь, я счастлив тем, что мой сын оказался не просто животным, идеалом которого является полная миска щей, дебелая баба и теплый нужник, а истинным гражданином. Только во имя всего святого заклинаю: не повтори моих ошибок!

— Не пойму, что ты предлагаешь? — развел руками Олесь.

Именно этого и добивался Рехер:

— Я предлагаю… С целью единства фольксдойче на территории рейхскомиссариата Украины гаулейтер Эрих Кох поручил своему заместителю доктору Зигмайеру организовать местную национал-социалистскую партию, — сказал он и зачем-то поднял кверху указательный палец.

— Ну, и что из этого?

— Ты должен вступить в эту партию.

— И не подумаю! Если б я мог, я бы всю эту банду… Ненавижу!

— А любви от тебя никто и не требует. Главное, чтобы все знали, что у тебя в кармане партийный билет, а что у тебя за душой…

— Нет, я еще не опустился до того, чтобы торговать совестью!

— Зачем такие громкие слова?.. — брезгливо скривил губы Рехер. — Почему-то, когда тебе нужно перебраться через реку, ты садишься в лодку без всяких лозунгов. Так почему бы и партию не рассматривать как надежный челн, могущий перевезти на заветный берег? Принципы национал-социализма пусть себе исповедует серая масса унтерменшей, а людям разумным нужно потихоньку делать свое дело. Думаешь, кто-то из верховных партийных жрецов глубоко болеет за высокие принципы? Святая наивность… Такие партии, как нацистская, для того только и создаются, чтобы быть послушным орудием в руках ловких рыцарей плаща и кинжала из министерских кресел. Так что не раздумывай. Зигмайер многим мне обязан и, надеюсь, поможет запатентовать для тебя партийный билет номер один. А когда ты станешь владельцем первого билета местной руководящей партии… — Рехер многозначительно усмехнулся, хитро прищурил глаз.

— Почему ты все время меня интригуешь? Как понять твои намеки? Почему не скажешь прямо, чего ты от меня хочешь? — возмутился Олесь.

«А и впрямь: почему? Если я хочу иметь Олеся единомышленником, то между нами не должно быть тайн. Скоро уже год, как мы встретились, а он и до сих пор не знает, кто я и зачем сюда приехал. А если бы знал… Может, все же посвятить его в свои планы? Хотя бы частично…» От этой мысли у Рехера учащенно забилось сердце. Ни одному человеку в мире он и словом никогда не обмолвился о своих сокровенных мечтах. И теперь вот у него не хватало сил нарушить обет молчания и приоткрыть дверь, за которой в течение двух десятилетий хранил свою самую великую из тайн. Но он должен, должен раскрыть эту дверь перед сыном. И не когда-то, не в будущем, а сейчас!

— Я хотел бы иметь сына-наследника, — бледнея, торжественно-таинственным голосом прошептал Рехер. — Благодаря моим многолетним усилиям скоро сбудется… Ты знаешь, я в свое время проклял свой народ, но никогда не прекращал борьбы за свободу родной земли.

— И пришел на Украину в обозе злейших врагов своего отечества…

— Конечно, я охотнее прибыл бы сюда на белом коне, однако где его взять? Выбора у меня не было. Во имя достижения своей цели я вынужден был воспользоваться сложившейся в мире обстановкой.

— Подленькая софистика.

— Почему же? Ведь ясно, что Германии не устранить своего азиатского противника, не подорвать его мощи, пока она не возродит под своим крылом Украину с границами от Львова до Саратова. Именно с помощью такой великой и могучей Украины немцы смогут создать заслон для Европы от большевистского влияния. Так что хочешь ты или не хочешь, а без союза с Берлином…

— Брось болтать об этом союзе! — резко прервал его Олесь. — Я не такой наивный, чтобы не понимать простых вещей: чужая рука залезает в мой карман вовсе не затем, чтобы туда что-то положить. И глупцу ясно: фашисты пришли сюда, на Украину, чтобы поработить наш народ, уничтожить его культуру, разграбить богатства. Зачем же болтать о каком-то там освобождении?

— Я не болтаю, сын, — спокойно, но твердо возразил Рехер. — Все сказанное мной — не выдумка полубезумного индивидуалиста, а политическая доктрина национал-социалистского руководства третьего рейха, провозглашенная на весь мир главным идеологом современной Германии в книге «Украина — узел мировой политики». Могу сказать больше: еще в начале прошлого года фюрер в принципе утвердил разработанный и теоретически обоснованный аппаратом Розенберга план политического расчленения большевистской империи. После полного разгрома и вытеснения Совдепии в сибирские пущи на отвоеванной вермахтом земле должны возникнуть четыре государственных образования с границами на востоке по линии А — А (Архангельск — Астрахань). Какие именно? Прибалтика, Московия, Великоукраина и Кавказ. Это бесспорно! Управление ими должно осуществляться местными правительствами под присмотром рейхспротекторов, которые будут назначаться Гитлером по рекомендации моего гимназического приятеля Альфреда Розенберга. — Рехер выразительно взглянул на Олеся.

— Не собираешься ли ты, случаем, сам стать рейхспротектором родного края?

— А почему бы мне и не стать им? В рейхе не найдется ведь более авторитетного и заслуженного знатока Украины! Это Розенбергу известно давно, и именно поэтому меня первого он порекомендует на эту должность…

Олесю почему-то вспомнился сон: раскисшая, затопленная грязью улица под осенним дождем, белый гроб на фоне низкого, затянутого тучами неба, холодные капли на восковом лбу, веках, подбородке покойника. И черные шпалеры эсэсовцев со злорадными ухмылками на отъевшихся рожах…

— Ты просто безумец! Никакой Украины при фашистах нет и не может быть!

— Будет! Дай бог только дожить до того времени, когда я стану рейхспротектором… — В порыве откровения Рехер размашисто перекрестился. — Тогда мы организуемся, оформимся, соберемся с силами и сумеем взять свою судьбу в собственные руки. В этой войне победителя как такового не будет — победителями должны стать мы. Именно мы! Противники так обескровят друг друга… Лишь за один год боевых действий, на Востоке Германия потеряла более полутора миллионов солдат и офицеров. А впереди ведь еще бои и бои. Большевики так запросто со сцены не уйдут, это ясно как божий день. Окончательная фаза борьбы с ними будет стоить Германии не меньше жертв, чем до сих пор. Но ведь кроме германо-советского театра боевых действий есть и другие. Гитлеру надо по меньшей мере два с половиной миллиона солдат, чтобы удержать за собой Африку, Балканы, Францию, Славянию), север Европы. Не надо также забывать, что со вступлением Соединенных Штатов Америки в войну во весь рост встала проблема второго фронта. Если промышленность рейха при предельном напряжении еще кое-как может обеспечить вооруженные силы самолетами, танками, пушками, то где черпать пополнение в живой силе? Ведь людские резервы Германии весьма ограничены. Так что нам стоит лишь дождаться, пока противники взаимно уничтожат друг друга.

— Все это воздушные замки, болезненный бред.

— Не следует быть пессимистом. — Рехер вынул портсигар и закурил. — Логика событий говорит за то, что судьба нам все-таки улыбнется. Германия постепенно сгорит в огне и сможет рассчитывать разве что на пиррову победу. Не воспользоваться этим просто грех. Перед закрытием занавеса мы заявим о своих правах, опираясь на свою силу. При здешних экономических возможностях и людских резервах мы без малейших затруднений сможем поставить под ружье полтора-два миллиона человек. Что в состоянии сделать против такой силы какая-то там оккупационная армия, оставленная здесь для стабилизации положения? Тем более если мы воспользуемся ее же тактикой — внезапностью и молниеносностью удара. Гитлер просто вынужден будет признать Великоукраину как равноправного партнера, иначе… Иначе мы создадим коалицию из порабощенных им Польши, Югославии, Греции, Прибалтики, Франции, присоединимся к Англии и Соединенным Штатам Америки и завоюем таким образом международный авторитет. Нужно только проявить терпение и государственную мудрость.

Олесь слушал все это со скорбной усмешкой на губах, а потом насмешливо спросил:

— Скажи, ты давно был у врача? Верить в такое… Как же ты можешь тогда ходить в одной упряжке с коричневыми пришельцами, которым собираешься при удобном случае всадить нож в спину?

— Ради достижения своей цели я готов хоть с чертом целоваться, не то что ходить с кем-то в одной упряжке.

— Но ведь даже самая святая цель не оправдывает мерзких способов при ее достижении. Да и где логика в твоих действиях? На словах ты борец за свободу Украины, а на деле помогаешь гитлеровским душегубам уничтожать украинский народ.

Рехер опустил голову:

— Это печальная необходимость. Не знаю, сможешь ли ты понять…

— И ты еще отваживаешься после этого говорить, что болеешь за народ! Чем же ты отличаешься от тех, кто окрестил нас унтерменшами?

— Говорить суровую правду о своем народе — еще не означает быть его врагом. Да, ныне он напоминает давно запущенное, сплошь заросшее сорняками поле… Нужно прежде всего прополоть его. Возможно, при этом доведется потерять несколько миллионов, но прополку необходимо провести со всей решительностью. Да, это жестоко, даже аморально, но совершенно необходимо. Большая политика не признает сантиментов: кто ставит перед собой великую цель, тот должен быть готовым и на большие жертвы.

— Наконец-то я понял, почему фашисты носятся с тобой! Хорошенькие оправдания ты придумал для их зверств! — кипел гневом Олесь. — Да с благословения таких адвокатов… Несчастна та земля, которая родит таких «патриотов». Раньше в розницу продавали они на всех перекрестках свою неньку-Украину, а теперь уже оптом… Но кто дал тебе право распоряжаться жизнью миллионов?

— Не смей так разговаривать со мной! — вскричал Рехер и и сразу осекся. Сейчас он окончательно понял: ни убедить, ни привлечь на свою сторону Олеся ему не удастся. — Но к чему эти разговоры? Нас рассудит жизнь…

— Пусть рассудит!

XV

«Еще раз вынужден обратиться с запросом: что означает ваша утренняя радиограмма? Чем обусловлено указание прекратить преследование банды Калашника? Ни я, ни подчиненные мне офицеры не можем понять смысла этого распоряжения. Ведь операция по ликвидации партизан развивается удачно, и в успехе ее сомнений нет. Жду немедленного объяснения. Эрлингер».

Усталыми прищуренными глазами Рехер по буквочке просеивал каждую строчку телеграммы на бланке особой секретности, принесенной молчаливым шифровальщиком. «Он требует объяснений… А что я могу ему объяснить, не раскрывая тайны операции?» Поправив повязку на голове, Рехер поднялся из-за стола, прошелся по кабинету с заложенными за спину руками и остановился у раскрытого окна, за которым сгущалась тьма. С минуту постоял, а потом резко повернулся, взглянул на часы и приказал вызвать майора Гласса, которому две недели назад было предоставлено помещение в здании оперативного штаба восточного министерства. Секретарь сразу же исчез за дверью, а Рехер, закурив, сел за стол. Больше от нечего делать, чем по необходимости, вынул из своей излюбленной папки досье и стал просматривать радиодонесения Куприкова и Севрюка.

«Начали рейд по намеченному маршруту. В первый же день с соответствующим огневым сопровождением посетили села Бобрицю, Загорье, Малютинку. Всюду были созваны митинги, произнесены патриотические речи, розданы советские газеты и листовки. Первое впечатление: население сильно запугано и горячих встреч не устраивает, хотя на пожертвования не скупится. Выявить подпольщиков и партизанских пособников нигде не удалось. Поэтому посылаем списки бывших колхозных активистов, составленные прикомандированными к нам спецами…»


«Рейдируем вдоль Днепра вверх по течению, вживаемся в роли разведчиков генерала Калашника. О нем тут наслышаны и старый и малый. Особенно после недавней диверсии на железной дороге. И все же население относится к нам более чем сдержанно. Речи слушают, газеты разбирают, но… Видимо, только такими мерами благосклонности не завоевать. От нас явно ждут подвигов. Какие будут относительно этого указания?

Списки возможных партизанских пособников в селах Кожуховка, Даниловка, Липовый Скиток, Жерновка, Книжичи, Новоселки, Звонковое, Мостище, Леоновка передадим в следующий сеанс радиосвязи…»


«Как быть с полицией? До сих пор сельские полицаи бежали куда глаза глядят при первых же наших выстрелах (конечно, в небо!), а тут в селе Ярошивка неожиданно оказали вооруженное сопротивление. Во время стычки с нашей стороны погибло двое пугачей, один получил ранение в плечо. Нам еле удалось удержать отряд в руках. По совету спецов устроили убитым пышные похороны в присутствии большой толпы крестьян. Был салют, были речи и женские слезы. После этого к нам впервые подошли «желающие мстить за кровавые зверства». Наши спецы «помогли» им организоваться в боевую группу (списки всех тамошних патриотов прилагаем) и уговорили подождать подхода основного соединения Калашника. Беспокоит проблема взаимоотношений с местными полицейскими гарнизонами. Нельзя ли хотя бы в исключительных условиях устраивать против них операции? Это гарантировало бы нас от бессмысленных жертв и помогло завоевать доверие масс».


«Воспользовавшись данными нам правами, совершили налет на Вильшанку. Операция удалась на славу. Пугачи устроили такой тарарам, что, как нам после рассказывали, полицаи пустились врассыпную. Но все же один вильшанский остолоп с перепугу не нашел ничего лучшего, как сдаться в плен. Чтобы не вызвать подозрений у жителей, пришлось судить его миром. Толпа единодушно решила «покарать катюгу на смерть», что мы и сделали, повесив дурня на крыльце сельской управы.

Впечатление на присутствующих это произвело большое. К нам валом повалили не только крестьяне, желающие вступить в армию генерала Калашника, но и местные диверсанты. Так, с нами вступил в переговоры руководитель окружного большевистского подполья некто Ткачук, в недавнем командир Красной Армии, бежавший из Дарницкого лагеря военнопленных, тип очень опытный и опасный. Пристав для отвода глаз к какой-то вдове, он под видом печника всю зиму слонялся по округе и сумел объединить вокруг себя более сотни скрытых большевиков из соседних сел. Списка этой разветвленной организации спецам, несмотря на все их старания, раздобыть не удалось, но адреса его нелегальных квартир у нас есть; он предложил снабжать нас разведданными, продовольствием, обмундированием. Стоило бы немедленно приступить к основательной обработке этого Ткачука…»


«Слава о нас быстрее ветра разносится по округе. Теперь стена настороженности населения преодолена, редко в каком селе обходится без объятий и поцелуев. Нас принимают за настоящих освободителей и угощают чрезвычайно щедро. Как вы и предвидели, даже возникла угроза развала дисциплины от пьянства. Чтобы вывести эту заразу, приходится применять самые решительные меры — одного слишком охочего до чарки уже расстреляли перед строем для науки другим. И, кажется, помогло.

Есть еще одна опасность: всюду по селам и хуторам колхозники тишком убивают ненавистных старост и полицаев, грабят имущество общественных дворов и оставляют записки: «Кто продукты выдавал, тот Калашника видал». Как бы волна грабежа не охватила всю Киевщину. Своими силами нам ее не унять: мы едва успеваем отбиваться от желающих вступить в отряд. Особенно рвется в партизаны молодежь, которой угрожает угон в Германию.

При этом посылаем списки кандидатов в партизаны, выявленных в селах Скрыгаливка, Сущанка, Лучин, Трубовка, Лисовка, Соловиевка, Хомутец, Веселая Слободка…»


«Наконец-то мы набрели на след отряда нашего «родича», который тоже именует себя Калашником. Сегодня мои хлопцы случайно обнаружили в Бантышах подпольный лазарет, в котором находятся на лечении семнадцать раненых бандитов. Не отваживаясь на какие-либо решительные меры без вашей санкции, мы все же положили туда и своего пугача, раненного во время известной вам стычки в Ярошивке. Думаем, он сумеет вытянуть все необходимые сведения о той банде. При первом же случае намереваюсь заслать туда своих людей.

Единственное, что я хотел бы знать, это — кто возьмет на себя связь с нашим агентом и каким именно способом?

Адрес одарчуковского подпольного лазарета посылаем…»


«Согласно вашему распоряжению рейдируем вниз по Здвижу. Прошло всего две недели со времени нашего выступления из Киева, а пугачи уже целиком и полностью освоились с ролью «освободителей». Нужно признать, что она пришлась им по душе, теперь каждый из них — прекрасный агитатор и в то же время филер. Ценная информация, как вы видите из присланных нами списков, плывет рекой. Нам не хватает лишь агитматериалов, ведь «Правда» и «Красная звезда» в здешних условиях — пароль доверия. Поэтому просим как можно больше присылать свежих номеров советских газет. Возле села Дружня, на стыке шоссе с железной дорогой, мы будем ждать через два дня ваш транспорт…»


«Беда! Уже вторую неделю нас преследует эсэсовская карательная часть. От самой Дружни идет по нашим пятам. Мы проводили там митинг, когда из Макарова нагрянули на машинах каратели. Чтобы избежать кровопролития, вынуждены были поспешно отходить. Но поскольку отходили под пулеметным огнем, то потеряли двух коней, одного пугача, один тяжело ранен. Если бы не помощь местных жителей (фамилии их передаем), которые проводили отряд болотами в лес, нам вряд ли удалось бы вывернуться. Однако положение остается сложным: каратели подняли на ноги все полицейские части, и теперь нас на каждом шагу ждут «секреты» и засады. Если не будет снята осада, наш крах неизбежен. Ждем ваших указаний и помощи. Учитывая сложную обстановку, сеанс радиосвязи просим перенести на три часа раньше установленного срока…»


Глаза Рехера устало закрылись, голова безвольно опустилась на грудь. Несколько минут он, казалось, дремал сидя, но потом тряхнул головой, провел ладонью по лицу, словно хотел стереть незримую поволоку сонливости. Однако усталость не прошла. А ведь еще совсем недавно он и не замечал в служебных своих заботах, как проходили дни: частенько, засев за работу с рассветом, вставал из-за стола лишь глубокой ночью. Но с недавней поры в нем словно что-то оборвалось, лопнула какая-то очень важная струна, умерло что-то существенное и незаменимое. Лишь усилием воли принуждал теперь себя браться за осточертевшие будничные дела, кое-как просиживая до обеда, а потом тело его наливалось усталостью, веки набухали сонливостью, а мысли буквально становились тяжелыми, точно каменные валуны. В такие минуты Рехер со страхом ощущал, как душу его наполняет неведомое раньше равнодушие ко всему на свете. И неприятнее всего было, пожалуй, то, что он не мог понять, чем это равнодушие вызвано. Результат ранения или так пагубно повлиял разговор с Олесем? А может, это следствие разочарования в Ламмерсе, который уехал из Киева нежданно-негаданно?..

Отъезд Ламмерса ошарашил в городе всех. Никто не знал причин столь загадочного поворота событий. Никто, кроме Рехера. Именно он вручил секретарю рейхсканцелярии свои «Итоги года», после ознакомления с которыми тот немедленно отбыл в ставку фюрера под Винницей, не оставив никаких инструкций или распоряжений возглавляемой им комиссии. Но даже Рехеру не было известно, какие мысли навеяли эти «Итоги…» на высокого гостя, с какими предложениями он поспешил к Гитлеру. Поэтому о действиях Ламмерса Рехер сразу же известил шифрованной телеграммой Розенберга, но тот не спешил с ответом. И Кох что-то подозрительно притих в своем ровенском логове. По своему богатому опыту Рехер знал: такое затишье бывает перед бурей, но сейчас у него не было ни силы, ни желания привести в боевую готовность все резервы перед тяжелым, может, самым решающим сражением в своей жизни.

— Прошу извинить за задержку, — отвлек Рехера от невеселых дум радостный голос с порога. — Но если бы вы знали, герр рейхсамтслейтер, какие вести я принес!

Однако ничто не могло сейчас заинтересовать Рехера. Он с усилием поднял веки и глянул на сияющего Гласса помутневшими глазами. Тот уловил настроение шефа и погасил улыбку, надев на себя маску деловитости.

— Служба доктора Паульзена только что сообщила: калашниковский резидент, служащий дорожным мастером на Житомирском шоссе, сегодня дал подписку работать на нас. Я уже приказал запустить через него «пробный зонд» к Калашнику. Если сработает безотказно, начну засылку наших лучших агентов.

Рехер не высказал ни одобрения, ни возражения. По-прежнему сидел мрачный, уставив взгляд на телеграмму с грифом «совершенно секретно». Потом взял ее и молча протянул Глассу.

— Нда-а, — многозначительно произнес тот, прочитав послание Эрлингера. — Прижал нас к стенке черномундирник…

— Что бы вы ответили на такой запрос?

Гласс покусал нижнюю губу, потом прищурил левый глаз и заговорил:

— Прежде всего проявил бы исключительную осторожность. Если уж Эрлингер ухватился за хвост пугачей… Не удержать эсэсовских гончих в такую минуту на поводке — значит провалить операцию в зародыше. Но чтоб удержать их от погони за пугачами… Наверное, без частичного рассекречивания вашего замысла тут не обойтись. Иначе чины из СС свалят на нас всю вину за собственные поражения. Я эту братию знаю хорошо…

— Что же, в ваших соображениях есть рациональное зерно. Поручаю уладить это дело вам. Но без проволочек. Вызовите сюда от моего имени Эрлингера и с глазу на глаз объясните ситуацию. А чтобы он не поднял шуму, вручите списки сочувствующих большевикам, выявленных пугачами. Пусть только умело воспользуются ими.

— Будет исполнено!

— И вообще, практическое руководство операцией принимайте на себя. Обстоятельства вынуждают меня на несколько дней оставить Киев. Вам, как говорится, и карты в руки.

По профессиональной привычке Гласс не поинтересовался, куда и зачем отлучается Рехер в такую горячую пору, но ему показалось, нет, не показалось — он был абсолютно уверен, что этот опытный подручный Розенберга оставляет Киев умышленно, чтобы в случае провала антипартизанской операции можно было подставить под удар кого-нибудь вместо себя.

— Да не подозревайте вы меня черт знает в чем! — поняв реакцию Гласса, недовольно скривил губы Рехер. — Я получил вызов в ставку рейхсфюрера СС.

Тот понимающе кивнул, но мнения своего не изменил.

— Какие будут распоряжения?

— Главное — уладьте недоразумение с Эрлингером, а во всем остальном действуйте по собственному усмотрению. Я во всем полагаюсь на вас, — сказал Рехер, вставая. Этим он дал понять, что тема разговора исчерпана.

Козырнув, майор вышел. Вслед за ним вышел и хозяин кабинета.

Ночь уже опустила над городом свое черное покрывало, однако на улице было светло, как у пасхального алтаря. Из-за темных очертаний притихшего Шевченковского парка выглядывала такая полная и светлая луна, что Рехер даже в удивлении остановился на ступенях парадного подъезда. В фосфорически-мертвенном сиянии все ближайшие дома с незрячими бельмами окон казались исполинскими саркофагами умерших владык, а бесплотные тени — сказочной охраной в потустороннем царстве. Безлюдье, тишина, загадочность. Внезапно Рехеру почудилось, что он каким-то образом попал на гигантское, никому не известное кладбище, извечными обитателями которого являются лишь тени умерших, и такой невыносимой и отвратительной сделалась для него эта тишина, что до боли в груди захотелось поскорее выбраться отсюда, махнуть на душистые приднепровские луга и, забыв о своих неприятностях, идти и идти неведомо куда по нескошенным травам. Но это была неосуществимая мечта. Он подавил в себе беспокойное желание и твердым шагом пошел к машине, стоявшей у дома. Оставалось еще столько неотложных дел, а его на рассвете ждал неблизкий путь, ответственные встречи…

Рехер не знал, зачем он понадобился Гиммлеру, да это его и не интересовало: мало ли что могло возникнуть у рейхсфюрера СС по поводу оккупированной территории, подчиненной рейхсминистру Розенбергу, с которым «железный» Генрих (а Рехер знал это абсолютно точно!) недвусмысленно заигрывал на протяжении последних месяцев. Все мысли Рехера были прикованы к Олесю: не вздумает ли он удрать в леса во время его отсутствия? Правда, он, Рехер, принял некоторые меры, чтобы удержать сына от неразумного шага. Но чужие люди всегда лишь чужие люди, разве можно с уверенностью положиться на них в таких ситуациях! Потому он так и спешил сейчас домой в намерении поговорить с сыном и вырвать у него обещание во время отлучки отца не уходить в леса. На слово Олеся можно больше положиться, чем на тайных охранников.

Однако разговор не состоялся. Прислуга сообщила, что Олесь уже давно лег спать на балконе. «Так рано?.. И почему на балконе?» — удивился Рехер и на цыпочках подошел к раскрытой двери. Одетый и обутый, сын, скрючившись, лежал на старенькой рогоже, подложив под голову руку.

— Что это значит? Почему ты не на кровати? — выйдя на балкон, нагнулся Рехер над сыном.

— Потом, потом, — буркнул тот, не раскрывая глаз. — Сейчас я хочу спать. На свежем воздухе…

— …И на голом цементе, — ядовито добавил Рехер. — И это с прогрессирующим ревматизмом!

— Оставь меня, ради бога! — Олесь закрыл рукой ухо, показывая, что ничего не хочет слышать.

Но Рехер и не собирался ничего говорить. На него как-то сразу пало прозрение, он понял, что значит эта прихоть Олеся. И вообще стали понятными крутые перемены в его характере и поведении, происшедшие после памятного разговора, поводом к которому послужил Кушниренко. До сих пор Рехер не мог взять в толк, почему Олесь, прежде углубленный в себя, точно цепью прикованный к книгам и равнодушный к развлечениям и спорту, вдруг резко поломал свой привычный ритм жизни и с фанатизмом обреченного предался занятиям спортом. Ежедневно поднимался до восхода солнца, хватал неведомо где раздобытые гантели и на балконе орудовал ими до седьмого пота, бежал в ванную под холодные струи воды, неистово растирался жестким полотенцем. Потом наспех проглатывал завтрак, брал под мышку потрепанный брезентовый рюкзак и исчезал из дому. От сыщиков Рехеру было известно: каждое утро Олесь спускается к Днепру, наполняет рюкзак песком и с поклажей за плечами проходит вдоль берега по бездорожью с десяток километров, потом поворачивает назад… Обо всем этом Рехер знал, но понял только сейчас: Олесь всерьез готовит себя к спартанскому образу жизни в партизанском отряде.

«А как же я? Неужели опять придется прозябать в одиночестве? — вдруг спросил себя Рехер со страхом. — Нет-нет, я уже по горло сыт одиночеством!»

Долго стоял он над сыном. Только когда стала пронимать ночная прохлада, ушел в кабинет. Тяжело опустился за стол, зажал голову руками. Но через какое-то время схватил карандаш и принялся торопливо засевать белое поле бумаги мелкими буквами:

«Олесь! Служебные дела вынуждают меня расстаться с тобой на несколько дней. Я уверен, ты проявишь здравый смысл и не станешь делать необдуманных шагов. О своем обещании я помню и по приезде постараюсь его выполнить. Непременно! А пока что тебе не мешало бы научиться хорошо плавать. Воспользуйся чудесной погодой и квалифицированным тренером, который с завтрашнего утра к твоим услугам…»

В этом месте Рехер скривил лицо, как от зубной боли, швырнул карандаш на пол.

«Придумал! Не таков Олесь, чтобы не догадаться, какого «тренера» я ему подсовываю! Разве можно так грубо и вульгарно обращаться с родными детьми?..» Но не было сейчас ни сил, ни времени придумать что-нибудь другое, более умное. Он знал, что Олесь станет еще больше презирать его за эту «заботу», однако запечатал записку и вручил конверт прислуге:

— Передадите сыну утром. Поручаю его на время моей поездки вам. Угрожать не люблю, но если с ним что-нибудь стрясется… Молите бога, чтобы ничего не стряслось!

XVI

«Куда он меня тащит?.. Сколько можно кружить по этим идиотским спотыкачкам?» — сердито сопел Рехер, спускаясь вслед за провожатым эсэсовцем по крутым бетонным ступенькам, сбегавшим вниз стремительной спиралью. Про диво-ставку рейхсфюрера СС на Подолье он слышал немало, однако вообразить, что ее упрятали так глубоко под землю, не мог. Собственно, он точно и не знал, где именно сейчас находится, потому что еще на контрольно-пропускном пункте при въезде в Житомир потерял всякие пространственные ориентиры. Там его встретил с вымуштрованной улыбкой офицер из личной охраны Гиммлера и любезно предложил пересесть в бронированный «хорх», а свою машину отправить в гараж генерал-комиссара Житомирского округа. Рехеру была известна нездоровая любовь ближайшего окружения Гиммлера ко всяческим мистификациям и бутафориям, поэтому без лишних разговоров принял это предложение за вежливый приказ.

Больше часа трясся он рядом с молчаливым сопровождающим на заднем сиденье, отгороженном от шофера металлической перегородкой, но, куда его везли, не имел ни малейшего представления. Дверца плотно прикрыта, а пуленепроницаемое стекло окон покрыто специальной дымчатой пленкой. Правда, по специфическому шуму догадывался, что едут они лесом, но в каком направлении — не знал. Вдруг машина сделала крутой разворот, слегка подпрыгнула, словно переезжала какой-то порог, и стала осторожно спускаться по склону, повизгивая тормозами. Еще один поворот, еще один подскок — и остановка.

Неподвижный до сих пор сопровождающий выскочил, распахнул дверцу, и Рехер с изумлением увидел, что «хорх» стоит в просторном, похожем на гараж салоне со множеством бетонных столбов-опор, без единого окна, и пахло здесь бензином, сыростью и слегка хвоей. Не успел он как следует оглядеться, как тот же эсэсовец, с деревянной улыбкой указал на массивную дверь. Вошли в нее, прошли по тускло освещенному коридору со множеством металлических дверей по обе стороны, миновали: тамбур и стали спускаться в подземелье по спиралеподобной лестнице. Рехер начал было считать ступеньки, но на сорок шестой или сорок седьмой сбился и прекратил счет.

Но вот наконец они вошли на небольшую площадку. Эсэсовец остановился, поправил фуражку, одернул китель и только после этого толкнул окованную железом дверь, жестом приглашая гостя войти первым. Мгновение спустя Рехер стоял в продолговатой комнате неопределенного назначения. В ней было пусто и неуютно — ни единого стула или скамьи для посетителей, ни единого гвоздя в бетонных побеленных стенах, даже электролампочки и те были спрятаны под потолком за ребристыми карнизами. Лишь в одном углу стоял стол с телефонами, над которым горбился широкоплечий неопределенного возраста светловолосый офицер из окружения рейхсфюрера, и красовался в стороне не просто огромный, а исполинский сейф.

Светловолосый офицер не стал приветствовать вошедших, не пригласил их пройти, а принялся прощупывать Рехера недоверчивыми, мутно-ледяными глазами. Так продолжалось с минуту. Затем он медленно поднялся, достав головой чуть не до потолка, и металлическим голосом произнес:

— Письменные принадлежности и бумагу прошу выложить на стол!

Рехеру не впервой было сталкиваться с порядками штаб-квартиры Гиммлера, поэтому он, отправляясь сюда, не взял с собой ничего, кроме удостоверения личности и портсигара, но чтобы чуть-чуть поиздеваться над нахальным олухом в эсэсовском мундире, спросил:

— Рейхсмарки тожеоставить?

— Придет время, конфискуем сами! — рявкнул тот в ответ и пронзил Рехера ненавидящим взглядом.

Но на Рехера этот взгляд не подействовал; он стоял с чуть заметной усмешкой в глазах. Эсэсовец нажал ногой на скрытую под столом педаль, и в тот же миг исчезла панцирная заслонка, загораживающая выход из комнаты в тесный коридорчик.

— Вперед! — прозвучало словно команда.

С каким-то дурным предчувствием, будто в раскрытую пасть чудовища, ступил Рехер в коридорчик. И только перешагнул порог, как за спиной угрожающе заскрежетало железо, сплошной мрак упал ему на глаза черной вуалью. «А это еще для чего? Что означает эта комедия?» Ему не раз приходилось бывать и в штаб-квартире Гиммлера, и в резиденции Геринга, и в рейхсканцелярии, однако ничего похожего с ним нигде не вытворяли. А тут словно хотели ошеломить неожиданностями на каждом шагу.

Внезапно Рехер почувствовал, как чьи-то быстрые, натренированные руки стали бесцеремонно ощупывать его с головы до пят. Это было уже сверх всякого нахальства! Его, личного советника и полномочного представителя рейхсминистра Розенберга на Украине, обыскивали как уличного воришку. От возмущения сердце у него часто заколотилось, перед глазами поплыли оранжевые, желтые, фиолетовые круги.

Но вот быстрые руки сделали свое дело — впереди взвизгнул металл, и шагах в шести-семи засерел квадрат, похожий на выход. Рехер устремился туда, хотя и понимал: там его могли ждать унижения еще большие. Но на этом первый тур проверки, очевидно, кончился: эсэсовец, стоявший на посту у выхода, молча подхватил полуживого посетителя и, как слепого, повел в темноте куда-то по ковру, затем властно усадил в кожаное кресло.

По крепкому запаху пота, ваксы и табака Рехер догадался, что он тут не один. Но кто его соседи, сколько их, установить не мог, как не мог и сообразить, где сейчас находится. Лишь через некоторое время, когда сердце чуть угомонилось и исчезли разноцветные круги в глазах, рассмотрел, что сидит в небольшом овальном зале, под сводом которого висит люстра в форме свастики. А еще через минуту-другую различил в стенах причудливые соты-углубления, в которые были вмурованы кресла. «Это, наверное, для того, чтобы присутствующие здесь не могли не только переговариваться, но даже и обменяться взглядом», — подумал Рехер, рассматривая черные пасти амбразур впереди, контролирующие буквально все помещение.

Вдруг настороженную тишину разорвал гортанный голос:

— Внимание! Встать!

Не успел Рехер вскочить на ноги, как с потолка брызнул такой яркий свет, что он невольно зажмурил глаза. Но все же успел заметить среди важных чинов и черномундирников, рассредоточенных по сотам-углублениям, генерал-комиссара Тавриды Альфреда Фрауэнфельда, цивильного правителя Николаевского генерального округа Оппермана и, кажется, Магунию. «Зачем же меня затянули в этот балаган? Что вообще замыслил обер-палач рейха? С каких пор он стал верховодить над подчиненными восточному министерству генерал-комиссарами, что созывает их на свои шабаши?..»

— Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер! — снова раздался гортанный голос.

Раскрыв глаза, Рехер увидел, как из бокового входа проворно выскользнул «железный» Генрих, прыгнул, точно козленок, на небольшое, под двумя амбразурами возвышение, служившее, видимо, сценой. В традиционной коричневой сорочке, с повязкой штурмовика на рукаве, в портупее и темном галстуке, с приколотым золотым партийным значком, в наглаженных галифе и сверкающих крагах, он какое-то время стоял со сложенными на животе руками и ощупывал выпученными глазами ослепленное электричеством сборище, ни на ком особо не задерживая взгляд. Потом резко выбросил вперед правую руку:

— Хайль Гитлер!

— Ха-а-йль!.. — зашелся ревом зал.

Втайне Рехер ненавидел массовые истерии и где только мог уклонялся от участия в таких клоунадах, но на этот раз и кричал изо всех сил, и пялил глаза на высокое начальство, как на чудотворную икону. Знал, какой дорогой ценой платили даже заслуженные нацисты за проявление неуважения к партийным церемониалам. Ведь Гиммлер нередко устраивал всяческие встречи старых приятелей, занимавших высокие должности, с одной тайной целью: проверить их лояльность и боевой дух. Приятели, конечно, понятия не имели, что каждая их неопределенная усмешка, косой взгляд или недовольная гримаса во время традиционного прославления фюрера неумолимо фиксировались на фотопленку, которая впоследствии попадала в руки специальной группы психологов-физиономистов из управления гестапо и надлежащим образом расшифровывалась. И сколько простаков, ни в чем не виноватых, но заподозренных, исчезло бесследно после этих «дружеских» встреч у «железного» Генриха! Рехер был абсолютно уверен, что скрытые фотокамеры и сейчас делают свое дело, потому, подавив недавние обиды, изо всех сил демонстрировал свой фанатизм и преданность фюреру.

— Партайгеноссе! — Гиммлер подал знак, чтобы присутствующие сели. — Дела исключительной важности принудили меня оторвать вас от ваших дел и вызвать сюда. То, что вы здесь услышите, носит архисекретный характер и ни при каких обстоятельствах не может быть разглашено. По личному поручению фюрера я должен сообщить вам основные принципы генеральной немецкой политики на ближайшие двадцать пять — тридцать лет на оккупированных советских территориях…

«А какое, собственно, отношение имеет Гиммлер к этим территориям? — и удивился и возмутился Рехер. — Гитлер ведь доверил как практическое руководство оккупированными областями на Востоке, так и теоретическую разработку проблем их будущего уклада Розенбергу? Почему же этот тюремщик сует свое рыло в чужой огород?..»

— До сих пор в этом вопросе существовали полный хаос и недоразумения. У вермахта, остминистериума и войск СС были порой разные, диаметральные точки зрения на будущее отдельных районов большевистской империи, и в своей практической деятельности они проводили разные курсы. Неудивительно, что такая порочная практика привела к катастрофическим последствиям. Рейхскомиссариат Украины, как свидетельствуют данные, фактически вышел из-под немецкого контроля и не оправдал и частицы тех надежд, которые возлагались на него высшим политическим руководством. Начиная восточную кампанию, фюрер не без оснований считал, что с оккупацией советских территорий мы не только разрешим проблему снабжения всем необходимым действующих армий, но и укрепим экономический потенциал фатерлянда, поставив на службу нашей промышленности местные природные ресурсы, сельскохозяйственное сырье и мускульную силу. Но прошел год нашего хозяйничания в этом крае, и мы с грустью должны констатировать: намеченная фюрером экономическая программа не выполнена. Германия не получила отсюда даже трети ожидаемого количества продовольствия; металлургическая промышленность приведена в действие лишь на восемь — десять процентов своей мощности; несмотря на огромные государственные субсидии и льготы, мы все еще не можем наладить добычу кокса, марганца, никеля, каменной соли, каолина, нефти. Даже нужды фатерлянда в рабочей силе оккупационные органы не сумели обеспечить. А если учесть, что всюду на Востоке разбойничают большевистские банды, что наши стратегические коммуникации всегда находятся под угрозой уничтожения, то станет совершенно ясно: дела у нас неотрадные.

«Ого, как запел! А ведь совсем недавно на съезде промышленников в Эссене похвалялся своими успехами в борьбе с советскими партизанами. Наверное, мои «Итоги года» протрезвили-таки кое-кого из берлинских бонз! — радостно екнуло у Рехера сердце. — Если уж такой горлопан начал жаловаться на судьбу, то, верно, только потому, что получил от фюрера и в хвост и в гриву… Что ж, это хорошо! Раз сам Гиммлер признал крах коховской политики, то рано или поздно в Берлине вынуждены будут принять все мои условия».

— Такое положение вещей никого из истинных национал-социалистов не может устроить, — будто в подтверждение мыслей Рехера продолжал Гиммлер. И добавил: — Потому-то фюрер, чтобы в кратчайший срок коренным образом изменить положение в оккупированных восточных областях к лучшему, решительно отбросил все предложенные ему программы национального строительства на бывшей территории Советов и безоговорочно одобрил генеральный план «Ост», разработанный моим штабом. Именно о нем и пойдет сейчас речь. Считаю необходимым предупредить: я не хочу, чтобы мои слова были истолкованы как окончательный приказ или директива — генеральный план «Ост» еще найдет свою конкретизацию в соответственных директивах и распоряжениях, — сейчас же я постараюсь осветить лишь основные его принципы, которыми вы могли бы руководствоваться в своей практической деятельности уже с нынешнего дня.

Рехера точно обухом по голове ударило: о каком генеральном плане говорит Гиммлер? А как же «Итоги года»? Неужели фюрер пренебрег ими, отбросил его, Рехера, предложения?..

— Всемирная история характеризовалась тем, что так называемые цивилизованные общества всегда представляли собой не что иное, как неукрощенную стихию сплошных парадоксов и всяческой бессмыслицы, — с видом новоявленного мессии провозглашал «железный» Генрих. — Не разум, не воля и не творческий труд направляли течение событий, а дикие инстинкты, грубая сила, низменные забавы варваров. Только арийская раса внесла в извечный хаос определенный порядок и логику. Уже древние готы создали общественную организацию, которая в течение тысячелетий является тем эталоном государства, который берут себе за образец неполноценные расы. Нет сомнения, нынешняя эра прошла бы под знаком диктата немецкого духа, если бы достижения наших пращуров, сумевших распространить свое влияние от Атлантики до Приазовья, не смели дикие орды, неудержимой лавиной хлынувшие из бескрайних азиатских пустынь. Остготам под началом бессмертного Германариха выпало принять на себя первый, самый могучий удар азиатов. Фактически остготы спасли Европу от варварского нашествия, но в неравной борьбе сами пали смертью храбрых. С тех пор желтый морок азиатского засилья окутал чуть ли не всю планету. Но даже тысячелетия не умертвили в сердцах арийцев сокровенного зова крови вернуться на землю праотечества. Пепел Германариха стучал в сердца лучших сынов нордической расы, начиная от рыцарей ордена святого Гельмута и кончая Вильгельмом Вторым, но у них не было, да и не могло быть предельной ясности цели и могущества духа. Только наше поколение наконец осознало свое призвание, ибо имеет фюрера, гений которого осветил нации путь в грядущее. Мы, как молитву, высекли в своей памяти слова вождя, что фундамент тысячелетнего рейха заложим только тогда, когда вдребезги разобьем красного колосса. Мы ждали только сигнала к бою. И когда он прозвучал, дружно бросились на штурм одряхлевшего, отжившего мира. И вот мы стоим на землях пращуров. Именно тут я хочу вам сказать: жертвы, понесенные немецким народом в этой войне, не были напрасными, бог победы уже стучит в нашу дверь.

«Какое убожество! Ни одной своей мысли, ни одного живого слова. Все слова точно взяты напрокат из арсенала провинциальных фюреров, кормящих серые толпы на площадях жиденькой похлебкой словесной демагогии. — Рехера тошнило от омерзения. — Кому нужна эта болтовня?»

— Сейчас перед нами встает грандиозная по своим масштабам задача. Ведь на долю немецкой нации выпала историческая миссия — раз и навсегда перелицевать карту мира и на тысячелетия обеспечить немецкое господство над азиатами. Фюрер учит нас, что эту проблему мы можем решить лишь тогда, когда будем рассматривать ее исключительно с расово-биологической точки зрения и в соответствии с этим станем проводить свою политику…

Картинно застыв в истинно партийной позе со сложенными ниже живота руками, Гиммлер не говорил, а буквально декламировал каждую фразу, как школяр заученный урок. Даже и тот, кто не хотел, сразу догадался: рейхсфюрер долго и тщательно репетировал перед зеркалом, видимо рассчитывая своей речью потрясти мир. Но, как это чаще всего и случается с теми, кто не соблюдает меры, никакого эффекта его слова на присутствующих не производили: сытые по горло штампованными лозунгами, они воспринимали речь Гиммлера без особого энтузиазма. Это почувствовал и сам рейхсфюрер, так как стал заметно нервничать, переходить на крик:

— Есть люди, и притом на ответственных государственных постах, которые любят болтать о какой-то там мессианской, культуртрегерской роли немецкого народа в отношении славянства. Должен решительно заявить: в наш век такие мысли абсолютно бессмысленны, а возведенные в ранг пропаганды — просто преступны. Мыслить так — значит ревизовать учение фюрера о целях нацистского движения, оставаться анахронистом в понимании современных событий. Наш народ совсем не для того понес столь тяжелые жертвы, чтобы в конечном результате осчастливить местных унтерменшей; мы пришли сюда, чтобы остаться тут навечно. Каждый немец должен ясно осознать: в наши задачи не входит колонизация Востока в обычном понимании этого слова. Дело сводится к тому, чтобы исправить несправедливость истории и на бывших остготских землях возродить государство, где жили бы представители исключительно нордической расы. Можно сказать более категорично: через три десятилетия здесь расцветет новее арийское государство. Согласно предначертаниям фюрера, через сто лет в Европе должно быть более двухсот миллионов немцев; из них миллионов сто двадцать должно проживать на территории нынешнего рейха, а около ста миллионов — во вновь образованном. Итак, уже сегодня мы должны позаботиться о высвобождении жизненного пространства для будущей родины немцев. В первую очередь это касается Крыма. Этот уголок земли с его благодатным климатом и географическим положением для того и создан богом, чтобы стать нашей имперской здравницей. Фюрер предложил отныне заселить эту новую область рейха немцами из Южного Тироля, которые во имя улучшения отношений с Италией должны пойти на жертвы и оставить свою прежнюю родину… — Гиммлер выдержал небольшую паузу, чтобы вытереть пот со лба, и продолжал: — Я предложил, и фюрер полностью согласился с моим предложением, что славянство вообще должно исчезнуть с лица земли. Это будет справедливо и с исторической точки зрения, и выгодно в экономическом отношении. К тому же мы получим район, где сможем проводить важнейшие эксперименты по созданию новых, истинно немецких принципов перестройки мира. Конечно, такая грандиозная программа потребует не только исполинских усилий, но и предельной твердости духа. Именно поэтому фюрер и поручил создать войскам СС условия великого переселения нордической расы.

Тут Гиммлер пробежал прищуренными глазами по залу, словно бы желал убедиться, что его внимательно слушают, и вдруг задержался на Рехере. В его взгляде ощутимо проступало торжество победителя, превосходство над противником.

— В вопрос об Украине я хочу внести полную ясность, — продолжал он с ударением на каждом слове. — Некоторые кабинетные мудрецы носятся с идеей создания национальных единиц под немецким протекторатом на территории разваленной красной империи. Это абсолютно никчемные и никому не нужные прожекты, которые идут вразрез с нашими расовыми идеями. Как известно, местные унтерменши не способны ни к творческому труду, ни к культурному ведению хозяйства. Развращенные щедрыми дарами природы и обленившиеся, они не используют и десятой части того, на что способна эта благословенная земля. И это в то время, когда трудолюбивый немецкий народ, который своим гением освещает человечеству путь к прогрессу, вынужден буквально в поте лица на крохотных и к тому же неугодных клочках земли выращивать себе на пропитание жалкие злаки. Где же справедливость? Было бы просто преступлением и дальше обрекать нашу талантливую нацию на каторжный труд и голодное прозябание. Нет, эти земли должны стать вечным источником достатка для фатерлянда! Кровью своих лучших сынов арийская раса завоевала себе право на владение этим краем, и всякий, кто позарится на это святое право, будет уничтожен! — уже во все горло кричал Гиммлер, потрясая кулаками над головой точно так, как это делал сам фюрер. — К тому же не стоит забывать еще один аспект этого вопроса. Все города на нашей планете строятся из кирпича, который, в свою очередь, производится из глины. Но еще не было такого идиота, который бы глину принял за город. Вот я и спрашиваю: какие есть основания признавать за здешним скопищем нелюдей право на государственность? Лично я не считаю украинцев даже глиной, из которой мастер смог бы выжечь кирпич. Фюрер желает, чтобы само слово «Украина» как понятие государства навсегда исчезло из лексикона! — все больше распаляясь, дергался, топал ногами, вертел головой «под фюрера» Гиммлер. — Этот край отныне нужно именовать Остготией, что вполне целесообразно и с точки зрения его исторического прошлого, и с точки зрения грядущих перспектив. Можете считать это моим приказом: из нашего официального словаря исключаются такие отжившие понятия, как «Украина», «украинцы». Эти недочеловеки должны уступить свое место другим, развитым народам. Да, именно уступить! Вы спросите: что это означает конкретно? Это означает то, что, согласно с утвержденным фюрером генеральным планом «Ост», в ближайшие три десятилетия около тридцати миллионов здешних украинцев должны быть физически уничтожены или высланы за Уральский хребет. Эту воистину грандиозную работу мы должны выполнить поэтапно. Особенно напряженным будет первый этап сроком в пять лет. За это сравнительно короткое время войскам СС надлежит пропустить через специальные антропологические фильтрационные пункты абсолютно все население, тщательно отобрать и поголовно уничтожить ярко выраженный азиатский тип. Это даст возможность уменьшить количество унтерменшей наполовину. Именно наполовину, и никак не меньше! На втором этапе, который будет продолжаться десять лет, количество украинцев должно быть доведено до пяти-шести миллионов. Фюрер сказал: без восстановления новой, современной формы рабства истинная культура развиваться не может. Вот поэтому мы оставим эти пять-шесть миллионов отобранных с расовой точки зрения голубоглазых и светловолосых унтерменшей, чтобы использовать их как грубую мускульную силу. Всех остальных надлежит либо выпроводить за Уральский хребет на вечное поселение, если хватит транспорта, либо же просто ликвидировать. В этом вопросе вы получите неограниченную инициативу. Любой повод вам следует использовать для проведения массовых экзекуций. По-моему, уже подозрение может быть достаточным основанием для смертной казни. И при этом казни незамедлительной, без суда и следствия. Мы вообще не собираемся вводить тут такую канитель, как суд; окончательное решение должен принимать старший воинский чин, находящийся в данной местности. Помните: каждый расстрел — это шаг к окончательному триумфу нацистской идеи… Коротко о третьем этапе. Он решающий в наших планах. В течение десяти — пятнадцати лет Остготия должна быть полностью заселена арийцами, а незначительный местный элемент, оставшийся после глобальной фильтрации, будет германизирован. За эти три десятилетия нам надлежит накопить практический опыт ликвидации целых расовых единиц.

«…Если чужая рука залезает в мой карман, то совсем не для того, чтобы положить туда что-то… Фашисты пришли сюда, чтобы поработить наш народ, уничтожить его культуру, разграбить богатства…» — как далекое эхо докатился до слуха Рехера голос сына. «Боже, Олесь во всем оказался правым! При фашистах действительно нет и не может быть никакой Украины. Как же я, старый пень, не мог понять этого раньше?» И тут снова, как приговор, прозвучал голос Олеся: «Несчастна та земля, которая родит таких «патриотов»…»

— Но, ради бога, пусть вас не тревожит мысль, что высвобождение жизненного пространства на Востоке таким способом — дело аморальное, — продолжал поучать своих подручных Гиммлер. — Своих подчиненных вы должны утвердить в мысли, что высшая мораль для каждого немца — это безукоризненное выполнение приказа, каким бы тяжким он порой ни был. Если мы хотим выйти победителями в расовой борьбе, то должны исповедовать единый принцип: жестокость и суровость. Всякие проявления мягкотелости или сентиментальности я буду рассматривать как саботаж генерального плана «Ост» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Пусть вас не сдерживает боязнь перед возможной ответственностью: за все ваши поступки перед фюрером и перед богом ответственность беру на себя я. И беру с чистой совестью. Ибо исторический опыт свидетельствует: не было еще такой господствующей нации, которая бы руководствовалась в отношениях с подневольными нациями принципами чести, гуманизма, уважения. Тирания и эгоизм — вот единственно возможная, выверенная столетиями форма взаимоотношений между господствующим и подчиненными народами. И не нам от нее отступать! Не думайте, что мы оставим тут определенную часть украинцев из жалости. Мы делаем это из трезвого хозяйственного расчета. Существование мизерного количества германизированных туземцев в Остготии может иметь только одно оправдание: они должны быть полезными для нас в экономическом отношении. И останутся тут ровно на столько, сколько мы будем в этом нуждаться, а когда такая нужда отпадет, они немедленно погибнут. Потому что даже последний немецкий трубочист в расовом отношении стоит несравненно выше самого развитого славянина! — уже совсем осатанев, метал молнии-громы наставлений рейхсфюрер.

Рехеру казалось, что Гиммлер вбивает ему в череп раскаленные гвозди. От этого трещала, раскалывалась голова, меркнул и расплывался масляными радужными пятнами свет, нестерпимой болью набухало все тело. А гвозди все глубже входили в раненый мозг.

— Однако было бы наивно думать, что одними только экзекуциями нам удастся укротить местную стихию. Даже незначительное количество туземцев является потенциальной угрозой для немецкого господства в будущем. Учитывая фантастическую способность монголо-славянской расы к размножению, я не сомневаюсь, что в течение полустолетия эти азиаты восстановят свой биологический потенциал и затопят высвобожденное нами жизненное пространство. Поэтому-то мы и должны постоянно применять соответствующие меры. Что это означает конкретно? Это означает, что мы должны искусственно сдерживать рост здешнего населения путем целого комплекса профилактических мер ослабления туземцев в биологическом отношении. Существует немало путей подрыва биологической силы народа. Поскольку ведущей идеей немецкой политики на Украине является доведение рождаемости местного населения до более низкого уровня, чем у нордических народов, то нам прежде всего требуется аннулировать все общественные стимулы, которые здесь применялись в государственных масштабах для увеличения населения. В этом вопросе мы не можем брезговать никакими способами. Как свидетельствует исторический опыт, биологическая активность спадает до нуля у тех народов, которые теряют веру в завтрашний день. Посеять неверие, убить даже самые малейшие надежды на будущее в душах украинцев — вот наша генеральная задача. Кроме этого, уже сейчас следует развернуть широкую пропаганду о вреде родов для здоровья женщин. Соответственным организациям и фирмам отдано распоряжение о развитии индустрии противозачаточных средств. Для расширения сети абортариев я просил рейхсминистерство по делам расы устроить срочную переподготовку всех местных акушеров и фельдшеров. Соответственные службы уже намечают мероприятия по развертыванию массовой стерилизации здешнего населения, особенно молодого поколения. Нам надлежит также ликвидировать медицинское обслуживание унтерменшей, не вести никакой борьбы за снижение детской смертности, не практиковать обучение молодых матерей уходу за младенцами, не препятствовать разрыву браков. А чтобы не допустить внебрачного роста населения, видимо, придется объявить всех внебрачных детей незаконными, а также подвергнуть всяческим репрессиям экономического порядка многодетные семьи. Для нас особенно важно ослабить славянство биологически до такой степени, чтобы оно никогда не смогло стать помехой немецкому господству в Остготии. Мы не остановимся ни перед чем, чтобы осуществить эту программу. Кстати, для этого есть еще один довольно эффективный метод. Это — работа! Мы заставим работать тут на себя всех от малого до старого. Дело даже не в экономической целесообразности этого труда, а в том, чтобы истощить физические силы туземца. Я считаю, что при безукоризненно решаемой трудовой проблеме нам удастся быстрее разрешить и демографическую проблему. Речь идет о том, чтобы регулярно вывозить отсюда в рейх наиболее жизнеспособные, физически крепкие элементы и превращать их в рабов. Это, во-первых, даст возможность высвободить из промышленности и сельского хозяйства миллионы немцев для армии, а во-вторых, уничтожить путем физического истощения сотни тысяч юношей и девушек и тем самым обессилить украинскую нацию, направить ее по пути вымирания. Идею уничтожения неполноценных рас непосильным физическим трудом фюрер полностью одобряет и считает перспективной и экономически выгодной. Азиаты уже доказали свою исключительную трудоспособность при создании собственной индустрии, теперь они должны послужить рейху… Надеюсь, вы дадите свое согласие на то, чтобы я от вашего имени заверил фюрера, что войска СС в определенные генеральным планом «Ост» сроки рассеют над извечно готскими землями желтый морок азиатского засилья. Навсегда рассеют!

— Рассеем! Рассеем! — взорвался неистовым ревом зал.

«Рассе-ем… рас-сеем…» — загудели над Рехером высоко-высоко церковные колокола. И сразу перед глазами в белесых морозных сумерках всплыла снежная пустыня полей, над которыми рыдали, бились белыми крылами об обледеневшую землю ветры. Затем в памяти появилось бледное лицо матери в выстроганном гробу, плывшем под серебряные похоронные колокола на кладбище. Он с ужасом заметил, что сам начинает белеть, словно бы покрываясь инеем, и растворяться в пустоте. В отчаянии обвел глазами пространство вокруг, чтобы хоть взглядом зацепиться за что-нибудь живое, не ледяное, но отовсюду наплывал мрак небытия. Лишь откуда-то издалека, словно отзвук былого, долетало с печальным перезвоном:

— …Самый решающий и самый беспощадный удар мы, несомненно, нанесем по здешней интеллигенции. Книжные черви во все времена были опаснейшими врагами власти и порядка. Зараженный образованием, испорченный ложными представлениями о мире, интеллигентный мозг всегда тянется в сферу чистых теорий и неспособен удержаться в отведенных ему властью пределах. История не раз подтверждала, что разрушительный дух недовольства, бунтарства всегда шел от интеллигентов. Поэтому никакой им пощады! Ведь в будущем они способны создать идеалы, разбудить своей болтовней агрессивные инстинкты в душах смердов и тем самым объединить и повести за собой. А для нас важно, чтобы в Остготии туземцы всегда оставались примитивной, тупой массой. Только такая масса не будет представлять опасность для немецкого господства, ибо будет поклоняться единому богу — кнуту. Итак, я еще раз подчеркиваю: интеллигенция должна быть уничтожена в первую очередь.

Тупой, безжалостный и бездумный робот, который жил бы одной заботой: как угодить арийцу, — вот наш идеал унтерменша в будущем. Сформировать такой общественный строй, несомненно, можно, надо лишь убить в местных варварах любые воспоминания о прошлом, опустошить и осквернить их души. Но без полного уничтожения местной культуры — это дело безнадежное. Надеюсь, вам теперь понятна моя культурная программа на Украине? Вообще я за то, чтобы превратить все здешние города в свалку, в пустыри. Для поселения немцев они все равно непригодны — руками рабов мы построим тут города, которые были бы достойны нашего подвига! А оставлять существующие попросту опасно. Ведь не следует забывать, что рестораны и кафетерии, магазины и трамваи, парки и базары, кроме своего прямого назначения, у порабощенных народов порой становятся центрами духовного единения, местами обмена мнениями, становятся, если хотите, институциями, кристаллизирующими общественное сознание. Поэтому-то с точки зрения безопасности даже это мизерное количество украинцев, которое останется после глобальной чистки, целесообразнее всего лишить возможности широко общаться, раздробив и рассеяв их по краю. Я думаю, всего лучше было бы расселить их принудительно на постоянное, наследственное проживание на фермах, запретив при этом свободно переезжать из одного района в другой. Я абсолютно убежден, что все эти мероприятия помогут буквально в ближайшие десятилетия умертвить в сердцах унтерменшей дух общности, а заодно и сформируют тип современного раба…

Как и все мы, я безоговорочно принимаю мысль фюрера, что образование, как и совесть, лишь калечит людей. Поэтому считаю: ни о каком систематическом образовании унтерменшей не может быть и речи! Если мы научим их читать и писать, это в будущем может обернуться против нас катастрофическими последствиями. Ведь образование даст возможность наиболее развитым и сметливым из аборигенов изучить прошлое своего края, овладеть историческим опытом других народов, что непременно приведет их к таким выводам, которые рано или поздно оформятся в политические программы. Если мы и согласимся с существованием тут школ, то только самой низшей ступени. И только профессионально-утилитарного характера, чтобы обеспечить немецкое хозяйство умелыми рабочими руками. Украинец должен хорошо работать, а все остальное… Для него совершенно достаточно уметь кое-как расписаться, считать, к примеру, до пятисот и понимать дорожные знаки. Что же касается знаний, хотя бы из географии, то они могут быть ограничены одной фразой: «Столица рейха — Берлин». О литературе же, искусстве, истории, философии унтерменш вообще не должен иметь ни малейшего представления. Вся его философия должна быть сведена к простейшему морально-этическому кодексу: всегда молиться за фюрера, почитать своего хозяина, быть честным, послушным, работящим. Одним словом, здешнюю школу мы должны превратить в могучее оружие денационализации и духовного опустошения людей. Для этого в ней всегда должен господствовать высокий немецкий дух…

Гудели, надрывались над Рехером печальные, похоронные колокола. Оглушенный и истерзанный этим надсадным звоном, он чувствовал себя в кресле точно в гробу, не слышал, какие еще муки предвещал украинскому народу в недалеком будущем дегенеративный обер-палач рейха. Правда, это Рехера уже нисколько не интересовало. Главное — то, что он наконец осознал: дело, которому он отдал все свои силы и помыслы, оказалось призрачным маревом, химерным воздушным замком. О, если бы он мог знать об этом раньше!

Очнулся Рехер от напряженной тишины в зале. Сначала даже не мог толком понять, где он и что с ним. Только когда зацепился взглядом за меркнущую люстру-свастику под бетонным сводом, вспомнил все. Покосился налево, направо — по обе стороны торчали в стенных углублениях насупленно-решительные полицайфюреры и цивильные правители генеральных округов, высшие чины рейхскомиссариата, но Гиммлера на сцене-возвышении уже не было.

Но вот в зал хлынули маслянистые кровавые сумерки и послышался какой-то настороженный шорох. Рехер догадался: присутствующие покидают подземелье. Он тоже поднялся со своего кресла и вслед за другими молча подался к выходу. Будто во сне миновал тесный коридорчик для осмотра, нарочито оголенную приемную-пропускник с единственным столом в углу и стал подниматься по крутым ступенькам винтовой лестницы. А сердце щемило, разрывалось, никак не желая примириться с тем, что годами вынашиваемые мечты развеялись дымом. Неужели конец всему? Неужели ничего уже нельзя сделать?..

— Герр рейхсамтслейтер! — неожиданный возглас вынудил Рехера вздрогнуть. Он уже ступил в мрачный гараж-подъезд, где между бетонными опорами поблескивало при электрическом свете с десяток машин.

Однако Рехер сделал вид, что не слышит. Не поднимая головы, шагал к своему «хорху» в сопровождении любезного эсэсовца с деревянной улыбкой на губах. Но перед ним оказался крутоплечий, косоглазый генерал-комиссар Таврии Альфред Фрауэнфельд.

— Не примете ли в свое общество, герр Рехер? — широко растянул он в улыбке губы, показывая два ряда вставных зубов.

Рехеру не хотелось сейчас видеть ни Фрауэнфельда, ни кого-либо другого из коховских блюдолизов. Им неудержимо владело желание поскорее выбраться из этого удушливого подземелья, махнуть в степь или куда-нибудь на луга и идти хоть на край света, подставив ветрам горячее лицо. Но косоглазый гаулейтер принадлежал к такому типу людей, от которых и сам черт не мог бы отвязаться. Тронув Рехера за рукав, он фамильярно наклонился к нему и шепнул:

— У меня для вас кое-что имеется… Колоссальная вещь!

«Опять начнет плести о раскопках таврийских курганов», — как от зубной боли, сморщился Рехер. Он издавна презирал этого скользкого, падкого на деньги и славу чиновника. Если другие поборники нацистской идеи набивали себе мошну добром порабощенных народов откровенно, то Фрауэнфельд делал это с вывертом. Выдавая себя за новоявленного Шлимана, он каждое лето снаряжал на оккупированные территории археологические экспедиции. Они, конечно, не обогатили историческую науку, но что касается Фрауэнфельда… Ничем не приметный конторский служащий, он уже после первых «раскопок» в Чехии приобрел первоклассное имение в Баварских Альпах, обзавелся несколькими легковыми автомобилями, даже личным самолетом, стал держать около сотни «ученых» секретарей и слуг. Даже его приспешники и те не стерпели такой жадности и возбудили против ловкого «археолога» дело в партийном суде, выдвинув обвинение в присвоении национальных реликвий оккупированных стран, которые должны принадлежать рейхсбанку. Но поскольку личные коллекции Геринга, Штрейхера, Розенберга, Геббельса регулярно пополнялись драгоценными экспонатами из благородных металлов, «выкопанными» Фрауэнфельдом, то дело это быстро замяли, а ему самому высокие покровители предоставили возможность проявлять таланты на востоке, направив его генерал-комиссаром в Таврию. Все это было отвратительно Рехеру, однако он сказал:

— Пожалуйста, если желаете…

— Я привез вам в подарок золотую цепь времен Германариха, — начал Фрауэнфельд, как только машина тронулась. — Вы ведь, очевидно, знаете, что я сейчас веду грандиозные раскопки в Мангуп-Кале. Результаты колоссальные! Скоро весь мир узнает, что Крым цивилизовали готы. Думаете, кто возвел Гурзуф, Инкерман, Алушту? Наши пращуры! Это абсолютно доказано в моей монографии «Готы в Крыму»… Кстати, я подготовил также план реставрации готских городищ. В свете только что услышанных нами директив это будет иметь колоссальное значение. Но мне нужны ассигнования. Хотя бы миллионов семь-восемь… Как вы думаете, восточное министерство может выделить такие средства?

«Ага, вот почему ты прилип ко мне! — подумал Рехер. — Наверное, хочешь с моей помощью прихватить эти миллионы. Мало «раскопок», надо еще и в государственную казну руку, запустить…»

— Герр Рехер, я сегодня вылетаю в Берлин со своим планом… Не смогли бы вы черкнуть письмо рейхсминистру Розенбергу? Уверяю вас, в долгу не останусь…

«Розенбергу? — В груди Рехера что-то мучительно шевельнулось. — Интересно, знает ли Альфред о людоедском плане Гиммлера?.. Ведь для фюрера он — наиавторитетнейший знаток Востока, без его санкции фюрер вряд ли отважился бы утверждать любой план восточной политики. Розенберг просто обязан это знать!.. Но как же он мог согласиться с этим бредом? Неужели отрекся от собственных взглядов, которые в свое время провозгласил на весь свет?»

— Так вы сегодня летите в столицу? — задумчиво переспросил он Фрауэнфельда после паузы.

— Буквально через час. Личный самолет уже ждет меня на житомирском аэродроме.

И тут Рехера осенило: махнуть самому в Берлин и переговорить обо всем с Розенбергом лично. Он не то чтобы возлагал какие-то надежды на такой вояж, просто это был последний шанс повернуть фортуну к себе, и не использовать этот шанс он, конечно, не мог.

— Как бы вы отнеслись к тому, если бы я попросился к вам в компанию?

«Археолог» растерялся.

— Да, да, у меня срочные дела в столице. Свой полет я назначил на завтра, но уж если подвернулась такая оказия… Кстати, мы могли бы там внести ясность и в ваш вопрос.

— Что за разговор! Я просто счастлив услужить вам хоть в этом! — даже подпрыгнул от радости цивильный правитель Таврии.

— Что ж, тогда — курс на Берлин!

XVII

— Герр рейхсминистр у себя? Прошу доложить о моем прибытии! — войдя в ярко освещенную огромной люстрой приемную с наглухо зашторенными окнами, тоном приказа произнес Рехер.

— К сожалению, он не может вас сегодня принять, — ответил личный секретарь Розенберга.

— И все же прошу доложить. Дело слишком важное и не терпит отлагательства.

— Герр рейхсминистр велел его не беспокоить.

Рехер слегка побледнел: что за комедия? Прежде в любое время суток дверь кабинета Розенберга была перед ним раскрыта, а тут…

— Вы что?! — окрысился он на прилизанного канцеляриста. — Я преодолел тысячи километров, примчался сюда прямо с аэродрома, а вы… — И, не досказав, круто повернулся к массивной дубовой двери.

Но прилизанный, пухлощекий секретарь выскочил из-за стола и преградил путь:

— Герр рейхсамтслейтер, умоляю вас… Поймите: мне приказано. Я не имею права… не могу…

Это уж совсем взбесило Рехера:

— А я совсем не обязан спрашивать разрешения у кого-либо! Разве вам не известно, какие привилегии предоставил мне рейхсминистр?! Или, может, вы тут уже просидели всю свою память? Так на Востоке ее быстро можно освежить. Об этом я обещаю вам позаботиться.

Вконец растерянный секретарь попятился к столу, а Рехер без предупреждений и всяческих церемоний, заведенных в восточном министерстве, вошел в просторный, отделанный красным деревом кабинет. И как же он был удивлен, когда увидел своего высокого патрона не склоненным над рабочим столом, а в отдаленном углу за «интимным» столиком, мягко освещенным малиновым бра. «Вот так занят!» — злобно подумал Рехер, выбросив вперед правую руку.

— А-а, Георг… — как-то равнодушно и сонно подал голос Розенберг. — Пожалуйста, входи.

— Прошу извинить за столь поздний визит, но я считал своим долгом…

— Пустое, — махнул рукой Розенберг. — Я всегда рад тебя видеть. Что, прямо из Киева? Как себя чувствуешь? Ты, кажется, был ранен в голову? — И, не дожидаясь ответа, перевел разговор на другое: — А мне что-то плохо. Простуда не простуда, а на ногах не держусь. Приходится глотать всякую дрянь, — с неприязнью кивнул он на целый набор медикаментов на серебряном подносе.

Но Рехер и сам уже успел заметить, как осунулся Розенберг со времени их последней встречи. И прежде болезненно-серое лицо его сейчас было буквально сизым, словно перекисшее тесто, взгляд затуманился и померк, а веки стали кровянистыми, набухли усталостью, как у человека, страдающего хронической бессонницей… Отметив все это, Рехер тем более посчитал неуместным распространяться о своих болячках и недугах.

— Я приехал прямо из ставки рейхсфюрера СС на Украине… — сразу приступил Рехер к делу.

Однако это сообщение не встревожило, не удивило Розенберга. Он лишь зябко повел плечами и натянул на грудь шерстяной плед, хотя в комнате было душно.

— Сегодня Гиммлер провел инструктивное совещание с полицайфюрерами и высшим цивильным руководством рейхскомиссариата. Он объявил якобы одобренные фюрером основные принципы немецкой политики касательно Украины на ближайшие тридцать лет…

Это тоже не оказало на официального правителя оккупированными восточными областями ни малейшего впечатления. Будто ничего и не слыхав, он долго сморкался в намокший, помятый платок, потом потянулся рукой к серебряному подносу, вынул из пузатого оливкового флакончика таблетку и, широко раскрыв рот, забросил ее в самое горло. Другой рукой схватил стакан с водой и поспешно запил.

— Так называемый генеральный план «Ост» начисто перечеркивает всю программу восточного министерства. Лично я не могу поверить, что наш гениальный фюрер отбросил почти все им же самим одобренные ориентировочные планы будущего устройства оккупированных территорий на Востоке и согласился на какие-то дурацкие прожекты. Тут явно какое-то недоразумение…

В этот миг стакан вдруг выскользнул у Розенберга из рук, с жалобным звоном упал на пол и разбился.

— Дорогой Георг, в наше время ничему не следует удивляться, — выжал из себя постную улыбку рейхсминистр. — Иногда даже национальными вождями руководит не здравый смысл, а низменные страстишки и прихоти.

— Значит, вы считаете, что фюрер мог утвердить план Гиммлера?

— Такие, как Гиммлер, могут достичь всего.

Наступило длительное молчание.

— Как же это могло произойти? Чем обусловлен такой непостижимо крутой поворот в восточной политике? Почему хозяйничать в идеологической области доверено именно чинам из СС? — нарушил наконец молчание Рехер.

— Не надо эмоций, — шмыгнул носом Розенберг. — Какой бы курс в восточной политике ни наметил фюрер, наше дело тщательно проводить его в жизнь.

Эта беспринципность, рабская покорность и холуйство рейхсминистра поразили Рехера не менее, чем людоедские пророчества Гиммлера. «Ему же нагло плюнули в лицо, дали пощечину на людях, а он только утирается. Другой бы на его месте хоть подал в отставку, а он… Тряпка! Сопливая тряпка!» Для Рехера стадо абсолютно ясно: Розенберг окончательно капитулировал перед Гиммлером, покорно смирился со своим поражением, и все же Рехер не мог, просто не хотел согласиться с мыслью, что растранжирил, пустил по ветру всю свою жизнь. Потому с отчаянностью обреченного стал пытаться расшевелить своего малодушного патрона, принудить его к решительным действиям:

— А Ламмерс… Как тогда понимать миссию доктора Ламмерса? Неужели фюрер не внял выводам полномочной комиссии?

На лице Розенберга появилось презрительное выражение:

— Какие выводы… Уважаемый герр Ламмерс, почуяв, что пахнет жареным, попросту умыл руки. Неужели вы и впрямь надеялись, что он станет жертвоватьсвоей карьерой ради какой-то там идеи?

— Но ведь в его распоряжении неопровержимые аргументы! Если бы он ознакомил фюрера с «Итогами года»…

У Розенберга нервно дернулась правая щека, в глазах промелькнула недобрая зеленоватая искра. Он сердито шмыгнул носом и сказал сквозь зубы:

— Если хотите знать, то именно ваши «Итоги года» и натворили беды! Вы оглушили ими не только доктора Ламмерса, но и самого фюрера!

«Я оглушил? Вы тут грызетесь, а выходит, во всем виноват я?! — Упорно подавляемая злоба всколыхнулась в груди Рехера. Теперь он окончательно убедился в своих подозрениях, зачем, с какой целью его включили в состав полномочной комиссии. — Так вот они, ваши высокие принципы! Каждый дрожит за собственную шкуру и стремится подставить под возможный удар другого. Склизкие черви! А я, глупец, возлагал столько надежд…» Однако спокойно сказал:

— Эти «Итоги…» подготовлены по вашему указанию, герр рейхсминистр. И если они наделали беды… Гнилое то общество, в котором правда, пусть и самая горькая, считается злом.

— Можете думать, что вам угодно, но факт остается фактом: эти «Итоги…» помогли Гиммлеру утвердить свой план как генеральную доктрину на Востоке. Фюрер буквально неистовствовал, когда читал подсунутые вами материалы. Пусть это не покажется странным, но до сих пор он не имел ясного представления о положении на Украине. Собственно, потому и не мог длительное время занять четкой позиции в моей продолжительной борьбе с Кохом и его покровителями. А когда перед ним раскрылось реальное, пусть до некоторой степени и гиперболизированное положение вещей… Как ни вертите, а именно после ознакомления с «Итогами…» он решительно отбросил программу и восточного министерства, и коховскую как неспособные обеспечить немецкое господство на Украине и поддержал Гиммлера в его давних домоганиях. Случилось так, как это не раз уже случалось в истории: двое дерутся, а плоды драки пожинает третий.

— Тот, кто позарился на наши плоды, очень скоро подавится ими.

— Возможно. Но для меня это уже не будет иметь никакого значения.

— Почему же? Неужели вы отказываетесь от борьбы?

Розенберг зашелся долгим кашлем, схватился за грудь.

— С меня хватит…

— Простите, герр рейхсминистр, но вы не можете отступать, — все еще надеялся на что-то Рехер. — Вся партия, весь мир знает ваши восточные доктрины, и если вы отречетесь от них, вы будете навсегда похоронены как политический деятель на радость нашим недругам.

Это словно бы подействовало на честолюбие идеолога рейха. Он зябко поежился, зашарил пустыми глазами по полу, на котором валялись осколки стакана, и произнес:

— О каких доктринах вы говорите? Я — теоретик, а не доктринер.

— Но хотя бы о тех, что провозглашены в труде «Украина — узел мировой политики».

— Мои доктрины… — горько усмехнулся Розенберг. — В этой книге только и моего, что фамилия.

— Это детали, которые не имеют ни малейшего значения для истории. Важно иное: именно эта книга принесла вам, насколько я помню, добрую славу дальнозоркого и мудрого идеолога нацистской партии и завоевала уважение лидеров в изгнании буквально всех национальных меньшинств бывшей царской России. Ведь никто так четко и ясно не сформулировал глобальной немецкой политики на Востоке, как вы. До тех пор были отдельные высказывания, призывы и пожелания разных партийных лидеров касательно восточных проблем, но они базировались преимущественно на эмоциях, а не на трезвом расчете. Вам же выпала честь теоретически обосновать, что с помощью великой и могучей Украины под нашим протекторатом немецкая нация сможет разбить красную империю и на столетия не только обеспечить свое жизненное пространство от посягательств Востока, но и перекинуть надежный мост на Кавказ и Туркестан. И вы не имеете морального права всем этим пренебречь. Тем более что сформулированная вами политическая доктрина никем не пересмотрена и не отвергнута.

— О Георг, в том-то и дело, что отвергнута! — Розенберг в отчаянии зажал голову руками. — Да станет вам известно: на своей последней конференции в ставке под Винницей фюрер в присутствии Бормана, Геринга, Кейтеля, Ламмерса и Гиммлера грубо обозвал меня слюнявым сентименталистом и заявил, что все мои теоретические труды годятся лишь на то, чтобы разжечь ими костер…

«Так вот оно что! Выходит, померкла звезда этого нытика», — понял наконец Рехер, что за недуг свалил Розенберга с ног. Однако не сочувствием проникся он к своему давнему покровителю — в его сердце впились ледяные клыки страха, что с падением Розенберга падут, рухнут, как воздушные замки, его собственные планы. Правда, уже в бетонном гиммлеровском подземелье он достаточно ясно ощутил холодное дыхание краха, и все же только что услышанное признание рейхсминистра неожиданно упало ему на сердце каменной глыбой. Неужели крах?

— Да, это — начало конца… — молвил Рехер глухо после длительного молчания. — И не только моего с вами, что для истории не будет уж столь заметным явлением, это — начало конца третьего рейха. Как только людоедские намерения Гиммлера станут известны на оккупированных территориях — а скрыть их практически невозможно! — так последует небывалой силы извержение народного гнева. Миллионы обреченных не станут ждать, пока подручные Гиммлера перережут их, как стадо баранов, а возьмутся за оружие. А когда за оружие берутся обреченные… Лично я ничуть не сомневаюсь, чем все это кончится. До сих пор руководители типа Коха не сумели одолеть сравнительно мизерное количество большевистских партизан даже с помощью регулярных войск, коих в рейхскомиссариате насчитывается около миллиона человек…

— Нет, там сейчас миллион двести восемьдесят две тысячи человек, — со знанием дела уточнил Розенберг.

— Тем более! Значит, если не удалось навести порядок такими силами, то что же ждет немцев, когда на борьбу поднимется все местное население? А что оно поднимется — никаких сомнений быть не может. Славянина трудно раскачать, но уж если он проснется… О, это будет невиданный в истории фронт без флангов и тыла! В нем сгорят отборнейшие немецкие армии.

— Гиммлер надеется погасить это пламя морем крови, — не без ехидства заметил Розенберг.

— В этом море легко захлебнуться и Гиммлеру. Ведь за всю историю человечества еще ни одной армии в мире не удавалось уничтожить какой-нибудь народ полностью. Массы можно запугать, поработить, но уничтожить… Не стоит также забывать, что за спинами украинцев стоят русские, белорусы, десятки других советских народностей, которые в трудную годину непременно придут на помощь своим братьям по классу. Да и не думаю, чтобы порабощенные нами европейские нации остались равнодушными к событиям на Востоке. Боюсь, как бы взрыв на Украине не вызвал цепной реакции в Европе. Уже сейчас нам приходится держать в Югославии и Франции полумиллионные армии, а что будет, когда поднимутся на смертный поединок чехи, поляки, греки, норвежцы, фламандцы?.. Если учесть уже понесенные нами за годы войны потери, то людские ресурсы рейха довольно куцы, а война еще только приближается к кульминационной точке. Даже если снять со счетов большевистскую империю, хотя завершающие бои восточной кампании будут особенно жестокими и кровопролитными, то нужно помнить об Англии, Соединенных Штатах. И вот в такой ответственный исторический момент породить себе еще одного противника… Не хочу быть злым пророком, но могу сказать с уверенностью: провозглашение гиммлеровского плана тотального уничтожения славянских народов нашей генеральной восточной доктриной следует считать началом национальной катастрофы Германии.

Как ни странно, но эти зловещие пророчества явно импонировали Розенбергу. Поняв его настроение, Рехер даже ужаснулся: ведь он рассчитывал возбудить в душе этого государственного мужа святые патриотические чувства, зажечь решимость и пылкую жажду борьбы с Гиммлером, но тот лишь тихо злорадствовал:

— Вы, как всегда, правы, Георг. Наверное, мы действительно катимся в пропасть национальной катастрофы. Только нашей с вами вины в этом не будет!

— Как это — не будет? Потомки проклянут нас за то, что мы допустили к государственному штурвалу глупцов и маньяков!

— При чем тут мы? Перед историей и потомками пусть держат ответ те, кому фюрер доверил верховодить миром. Лично я не чувствую за собой никакой вины перед рейхом.

«Все вы тут слюнявые патриоты! Если не мой верх, то пусть хоть все идет прахом. И таким вот отбросам судьба вручила право определять настоящее и будущее других народов…»

— Все это так, — едва сдерживая отвращение к собеседнику, сказал Рехер. — И все же наш святой долг состоит в том, чтобы предостеречь, предупредить фюрера об опасности. Его надо убедить, что гиммлеровские прожекты — это фатальная ошибка, что только положительная программа на Востоке обеспечит победу. Он должен согласиться с тем фактом, что когда мы предоставим Украине статус суверенного государства, конечно под немецким протекторатом, то этим самым не только высвободим для фронтов почти полуторамиллионную армию, но и сможем получить значительное количество вспомогательных войск. Впрочем, почему вспомогательных? Не думаю, чтобы украинские части СС, которые можно было бы сформировать, оказались менее стойкими и боеспособными, чем румынские, венгерские, словацкие и итальянские войска.

— Фюреру говорить об этом напрасно. Я уже говорил, но, как видите, он не согласился с моим мнением… Что ж, посмотрим, куда его заведут гиммлеры и борманы. — В глазах Розенберга снова промелькнула злобная искра.

— Я знаю, вы человек великодушный и мудрый, вы можете во имя высоких идеалов забыть горчайшие обиды, поэтому прошу вас — постарайтесь встретиться с фюрером еще раз. И незамедлительно! Я уверен: история надлежащим образом оценит ваш подвиг… — Рехер вслушивался в свой сладенький голос, льстивый и неискренний, и ему стало омерзительно от всего этого. Но тут же ему подумалось, что к подобострастию и подхалимству он обратился не из эгоистических соображений, что ради достижения высокой цели можно пойти на компромисс с собственной совестью. И он продолжал тем же тоном: — На вас обращены взгляды миллионов украинцев. Заверяю вас, они века будут на вас молиться…

— Да бросьте вы, ради бога, о своих украинцах! — вдруг рявкнул Розенберг. — Из-за этих проклятых недочеловеков я нажил себе добрую дюжину смертельных врагов, вызвал гнев фюрера. Он и слышать о славянах не хочет, так как не видит ни малейшей разницы между ними и другими восточными варварами. И если уж быть откровенным, то ваши украинцы совсем не заслуживают того, чтобы с ними обращались как с цивилизованной нацией.

«Вот какую песню ты запел! — задохнулся Рехер. — И это после разглагольствований о том, что из всех восточных народностей лишь украинцы могут рассчитывать на благосклонность и поддержку национал-социалистской партии! Быстро же ты отрекся от своих взглядов и подладился под скрипку Гиммлера. А я-то спешил сюда, надеялся на поддержку и утешение… Как вообще я мог ставить на такую бесхребетную амебу?» — Не гнев на Розенберга за подлое отступничество разрывал сердце Рехера (об исключительной беспринципности главного идеолога рейха он хорошо знал и издавна этим пользовался) — Рехера душила тяжкая обида, что его так нагло обманули. «Неужели напрасными были все жертвы? Неужели вся моя жизнь — трагическая ошибка? — спросил себя Рехер. И не мог найти утешительного ответа. — Так будьте же вы прокляты, людоеды! Будьте прокляты!..»

«Но чем ты отличаешься от них? — послышался ему вдруг голос Олеся. — На словах ты борец за свободу Украины, на деле же помогаешь гитлеровским душегубам уничтожать свой народ… Несчастна та земля, которая рождает таких «патриотов»!.. Даже самая святая цель не оправдывает омерзительных способов ее достижения…»

До сих пор Рехер не принимал близко к сердцу это страшное обвинение, ибо надеялся, что одержанная победа перекроет все его вольные и невольные грехи, а вот сейчас отчетливо понял: сын бесконечно прав. «Где эта победа? Нет ее и не будет. А горя я принес на родную землю столько, что не измерить его…»

— Так что об украинцах я не желаю ничего больше слышать, — продолжал Розенберг. — Своими бандитскими акциями против рейха они лишний раз доказали, что заслуживают ту судьбу, которую получили.

— Дайте мне права Коха — и через два месяца вы не услышите на Украине ни единого партизанского выстрела. Это не красивые слова, это убежденность. Я разработал и уже внедряю в порядке эксперимента свой метод борьбы с красными партизанами. Могу доложить: операция развивается успешно и в ближайшее время принесет неслыханные результаты. Мне не нужны ни танки, ни самолеты, ни дивизии, я задушу партизанское движение тихой сапой. Достаточно в каждом генерал-комиссариате выпустить своего «Калашника», и дело будет сделано.

— Все это теперь уже ни к чему.

Рехер удивленно заморгал:

— Как это — ни к чему?

— Фюрер прислал мне сегодня через Бормана директивное указание ликвидировать оперативный штаб восточного министерства в Киеве, передав весь его персонал в непосредственное подчинение тамошнему рейхскомиссару. Так что вам тоже придется передать практическое руководство операцией против большевистских партизан представителям гаулейтера Коха, — с полным равнодушием, словно бы речь шла о разбитом стакане, сказал Розенберг и отвернулся, натягивая на плечи плед.

— Отдать Коху ключи к победе! — схватился за голову Рехер. — Простите, но вот этого уж не будет! Лучше пустить себе пулю в сердце, чем прислуживать такой мерзости…

— Это приказ фюрера… Вы проиграли, Георг, и должны с этим смириться.

— Никогда!

— Ну, это уж ваше личное дело. А по-моему, может, оно и к лучшему, что вся полнота власти на Украине переходит в руки этой мерзости, как вы метко окрестили Коха. Еще увидим, чего он достигнет в супряге с таким песьеголовцем, как Гиммлер… — утешал себя какими-то иллюзорными надеждами рейхсминистр.

А вот Рехер уже не надеялся ни на что. «Это — конец… Окончательный и неумолимый крах всех моих планов и чаяний!» — одна-единственная мысль острой колючкой застряла в его сознании.

«Конец… конец…» — внезапно загудели, зарыдали знакомые колокола. И тут же он ощутил, как словно повеяло студеным ветром на него. Эта вьюга понемногу заносила, хоронила под белым саваном все его чувства. Мгновение спустя непроглядная белесая мгла хлынула на него отовсюду, туго окутала своим саваном и понесла, и понесла, понесла…

— Лично я имею намерение отозвать вас в свое распоряжение. Возвращайтесь в Киев, сдавайте дела — и сюда. Но советую: не задерживайтесь там! После того как Борман ознакомил Коха с «Итогами года», вам не стоит оставаться на территории рейхскомиссариата. Могу даже больше сказать: Кох с Борманом что-то против вас затевают…

Рехер не мог взять в толк: чудится ему это или Розенберг и впрямь предостерегает его от опасности? Окутанный белым саваном, выстуженный ледяным ветром, он плыл в белое безмолвие под глухой поминальный перезвон. И только как из забытого сна до него долетало:

— Все складывается против вас, Георг, и я не знаю, смогу ли чем помочь… В вашем положении лучшим выходом было бы… Вы подумайте над своим положением и сделайте соответствующие выводы…

XVIII

«Внимание! Внимание! Рейс Берлин — Киев завершен. Просьба приготовиться к выходу!» — забормотал из репродуктора хрипловато-надломленный голос, когда новенький «шторф», напрыгавшись на неровностях грунтовой посадочной полосы киевского аэродрома, наконец облегченно вздохнул и застыл на месте.

В пассажирском салоне сразу же зазвенели металлические пряжки, заскрипели сиденья, послышался гомон. Несколько армейских офицеров разных рангов, возвращавшихся, по-видимому, из отпусков на Восточный фронт и двое из организации «Тодт», прихватив свои вещи, направились к выходу. Последним вышел Рехер, который всю дорогу просидел с закрытыми глазами, прикидываясь спящим, чтобы не вступать в разговоры со случайными попутчиками. Держась за металлические поручни трапа, спустился на залитое ярким солнцем поле, но, как только очутился на спрессованной колесами самолетов тверди, почувствовал тошноту. Земля, по которой он уверенно ступал всю свою жизнь или, по крайней мере, пытался уверенно ступать, вдруг стала как-то странно покачиваться, уплывать из-под ног, перед глазами густо замигали, завертелись слепяще-белые мотыльки, а из-за горизонта валом повалил густой белый морок. У Рехера даже мороз пошел по коже при мысли, что он вот-вот провалится, расплывется маревом в этом белом безмолвии, как это случилось с ним неделю назад на приеме у Розенберга. Все тогда начиналось так же, как и сейчас: под похоронный перезвон завьюжила перед глазами белая метель, потом отовсюду наплыл белый морок, а затем… Только на третьи сутки эскулапы Розенберга привели его в чувство. А что будет, если он свалится вон тут, на аэродроме?

Нет, не о себе тревожился сейчас Рехер: он тревожился о делах, которые решил завершить в Киеве во что бы то ни стало. Поэтому остановился, собрал все силы, чтобы не упасть, повернулся лицом к слабому ветерку. Только бы не потерять сознание! Несколько легоньких дуновений ветерка, несколько глубоких вдохов — и вот уже стал отдаляться белесый туман, поредели слепящие мотыльки перед глазами. Ощутив, что земля перестала под ним колебаться, Рехер медленно направился к аэровокзалу.

Его там никто не ждал. Но это только обрадовало. Он нарочито не дал знать о своем прибытии, чтобы подольше не встречаться с коховскими приспешниками. После памятного разговора с Розенбергом он вообще не мог выносить присутствия представителей высшей расы. И если бы не Олесь, ни за что не вернулся бы в этот проклятый город, в котором уже не раз рушились прахом его сокровеннейшие мечты. Но ведь Олесь…

Единственное, что удерживало Рехера на этом свете, — это беспокойство о сыне. Именно оно помогло подняться с больничной койки, дало силы для утомительного, наверное последнего, путешествия в отчий край.

Войдя в аэровокзал, Рехер выпил стакан холодной воды, купил свежий номер шнипенковского «Слова» и направился к телефону. Через минуту он уже набирал номер своей квартиры. Там никто не брал трубку. Позвонил еще раз и еще — все напрасно: квартира подозрительно молчала. «Не случилось ли чего с Олесем? Куда могла деваться прислуга?..» Не помня себя позвонил в оперативный штаб восточного министерства. И сразу же услышал голос своего секретаря.

— Пришлите мне на аэродром машину, — поздоровавшись, коротко приказал.

— Какую машину, кто говорит?..

Рехер повторил приказ.

— Герр рейхсамтслейтер? Не может быть!.. Нет, вы действительно на аэродроме?

— Вы что, пьяны или только что проснулись?

— Ох, простите великодушно! Я сейчас… сейчас…

— Только без шума!

Положив трубку, Рехер вышел из душного, пропитанного табачным дымом и пропахшего ваксой зала и устало поплелся в небольшой скверик, прилегающий к аэровокзалу. Облюбовав в тенистом уголке скособоченную скамью, присел на нее, спрятался за развернутой газетой и застыл в задумчивости. Нет, он не обдумывал, что и как будет делать в Киеве, — все это до подробностей было обдумано и взвешено бессонными ночами в берлинской больнице, — он просто собирался с силами перед решительными событиями. Как только придет машина, начнется для него последний, самый тяжелый раунд, который во что бы то ни стало надо выиграть.

Через каких-нибудь двадцать минут из-за поворота вылетел серый разъездной «опель», принадлежащий оперативному штабу Розенберга. Завизжав тормозами на привокзальной площади, ткнулся радиатором в клумбу и остановился. Тут же из него выпрыгнул долговязый молодец в мундире ландсвирта. Торопливо завертел головой во все стороны, явно выискивая кого-то глазами, а потом трусцой побежал в сквер.

— Почему приехали не на моей машине? — встретил его вопросом Рехер.

Молодец остановился словно вкопанный, как-то глуповато усмехнулся и отвел глаза в сторону.

— Как же я мог? Ее больше нет…

— Как это — нет? Что все это значит? Почему я должен вытягивать из вас по слову? — поднялся на ноги Рехер.

— Да понимаете… Это от неожиданности. Я уже, грешным делом, считал… Мы все тут решили, что с вами произошло несчастье, когда узнали… Вашу машину вдребезги разнесло. Слава богу, что вас в ней не было.

— Как — разнесло? Где? Когда?

— Неужели вы в самом деле ничего не знаете? Это случилось ровно неделю назад на Житомирском шоссе в районе Коростышева. К вечеру того дня, когда вы должны были возвратиться из ставки рейхсфюрера СС.

«Вот так новость! Выходит, если бы не Фрауэнфельд, я бы переселился в царство теней… Но ведь Петер возвращался из Житомира не один: впереди или сзади него должны были ехать Магуния, Гальтерманн, Ремер. — Недоброе подозрение мелькнуло в сознании Рехера. — Интересно, их поездка тоже не обошлась без эксцессов?»

— А как другие участники совещания? С ними беды не стряслось?

— Нет, с ними ничего не случилось, — ответил секретарь на вопрос шефа. — Как установил майор Гласс, на том участке дороги с октября прошлого года не зарегистрировано ни одной диверсии. И вообще в тех краях партизаны появляются редко. Все в нашем штабе пришли к выводу… Но об этом вам расскажет подробнее майор Гласс. Он выезжал на место происшествия, хотя бригаденфюрер Гальтерманн и запретил ему проводить расследование.

— Это почему же? — с наигранным изумлением спросил Рехер.

— Якобы взялся сам установить причину, приведшую к тому, что ваша машина взлетела на воздух.

Неведомо почему Рехеру припомнилась встреча с Гальтерманном в подземном гараже-подъезде сразу же по окончании того памятного совещания. Словно на фотопленке, в его памяти с необычайной четкостью проявилось сосредоточенно-настороженное, побледневшее лицо полицайфюрера, когда они столкнулись при выходе из бункера. Правда, тогда он, затурканный болтовней Фрауэнфельда, не придал этому ровно никакого значения, но сейчас без малейших колебаний постиг: Гальтерманну уже тогда было известно о готовящемся покушении. Возможно, он даже сам приложил руку, чтобы отправить своего недавнего спасителя на тот свет. «Что же, Розенберг прав: мне тут головы не сносить. Кох непременно отомстит с помощью своих подручных за «Итоги…». Так что не стоит терять ни минуты».

— Вы говорили кому-нибудь о моем приезде?

— Только майору Глассу. Кстати, он убедительно просил вас принять его как можно быстрее.

Но заезжать в оперативный штаб никак не входило в планы Рехера. Пока что он хотел оставаться в городе инкогнито.

— Понимаете, позавчера майора Гласса вызвал к себе бригаденфюрер Гальтерманн и потребовал передать руководство операцией против партизан оберштурмбаннфюреру Эрлингеру. Такой приказ якобы поступил из Берлина. И вообще тут распространяются такие слухи… Возможно, это чистейшая ложь, якобы фюрер отдал приказ ликвидировать здесь штаб остминистериума…

Рехер словно бы ничего не слышал. Бросил взгляд на часы, озабоченно свел брови.

— Ну что ж, едем, — и направился к машине.

К превеликому удивлению секретаря, Рехер сел почему-то на заднее сиденье, надвинул шляпу на самые брови.

— Вы наведывались ко мне на квартиру? Как там? — спросил он, когда «опель» мчался в город.

— А как же, бывал ежедневно. Там все в порядке. О трагедии на Житомирском шоссе я велел не рассказывать вашему сыну до конца расследования.

— Правильно сделали. Кстати, где Олесь может быть сейчас?

— Ясное дело, на Днепре. Все эти дни он пропадает с капитаном Геймом там с утра до вечера. Можете порадоваться успехам сына — он легко переплывает Днепр в самом широком месте.

— Это хорошо, — думая о своем, пробормотал Рехер. — Я прошу вас разыскать Олеся и сообщить, что я жду его дома.

— Разыскать не проблема, хотя вас, наверное, надо бы… Почему бы вам не заглянуть в штаб на несколько минут? Майор Гласс просил.

Рехер не ответил. И вообще не проронил больше ни слова. Секретарь несколько раз пытался расшевелить шефа разными вопросами, но, не получив ответа, и сам прикусил язык. Так и ехали, молчаливые и отчужденные, до самого центра города. Только на бульваре Шевченко, у входа в ботанический сад, Рехер попросил остановить машину.

— Если майору Глассу крайне необходимо со мной поговорить, он сможет найти меня в этом парке. — Отворив дверцу, Рехер сначала огляделся вокруг, потом вышел. — После длительного перелета я хотел бы немного размяться, подышать свежим воздухом… Но скажите майору, пусть он прихватит необходимые материалы.

Секретарь от удивления только губами чмокнул: где же это видано, чтобы государственные дела обсуждались на каком-то задрипанном бульваре? Да еще и выносить из штаба секретные документы… Но ему ничего не оставалось, как покорно выполнять волю начальника.

— Об Олесе тоже не забудьте, — уже стоя на тротуаре, добавил Рехер. — А этот лимузин я закрепляю пока что за собой…

— Все ясно, герр рейхсамтслейтер! — бодро выпалил секретарь и приказал шоферу ехать в оперативный штаб Розенберга.

Между тем Рехер пересек тротуар и не спеша углубился в ботанический сад. Зеленоватые сумерки, застоявшаяся тишина, полное безлюдье встретили его под столетними гигантами. Сначала он направился по давно не хоженной аллее, потом круто свернул в сторону и пошел по высокой — до колен — траве. Расстегнул ворот рубашки, снял шляпу и брел с опущенной головой, словно бы прислушиваясь к тому, как сочно похрустывают травяные стебли. После муторной болезни и лекарственных запахов больничной палаты, после душной тесноты «шторфа» здесь дышалось так привольно и сладко, что у него слегка закружилась голова.

Вот он вышел на край откоса и, оглядевшись, остановился в изумлении. Точно причудливые океанские волны, по чьей-то высшей воле застывшие навечно на крутом изломе, катились перед ним вдаль изумрудные косогоры. Внизу, по дну оврага, затененный непролазной чащей, с веселым журчанием пробивал себе дорожку к Лыбеди неугомонный ручей. Простор был полон нежной мечтательности, беззаботного птичьего пересвиста и ни с чем не сравнимых ароматов. Все это было такое близкое, такое родное, что Рехер горько пожалел: сколько раз проезжал мимо этого запущенного сада и даже не догадывался, какая красота скрыта за полуразрушенной оградой. И только сейчас внезапно постиг, что ему всегда не хватало именно такого приволья.

Опершись спиной о ствол осокоря, прикрыл веки, подставил лицо солнцу и с каким-то неистовством вбирал всем своим существом щедрые краски позднего лета, вдыхал пьянящий аромат дозревающих плодов, привядшей отавы, подопревшей коры, вслушивался в таинственный шепот уже по-осеннему отяжелевшей листвы. И перед этим бесконечно высоким небом, зеленым буйством лета, кротким воркованьем невидимого ручья смехотворно мелкими и никчемными показались ему прежние его устремления. Он вскоре ощутил, как из сердца начинает понемногу выветриваться, навсегда исчезать что-то очень значительное и важное. И ужаснулся этому. Нет, нет, он не имеет права расслабляться хотя бы на минуту, он должен сберечь в себе всю свою боль и ненависть, все оскорбления и обиды, чтобы отплатить за них сторицей! И вдруг для него поблекли тревожащие краски овеянного первым дыханием осени ботанического сада, расплылся, развеялся густой аромат, исчезло журчанье невидимого ручья и шепот отяжелевшей листвы. Круто повернувшись, он зашагал к каменному пеклу города.

На центральной аллее стоял с портфелем в руках майор Гласс. Увидев своего повелителя, он почти побежал навстречу. Но в нескольких шагах от Рехера вдруг остановился, смущенно затоптался на месте, не сводя с него недоверчивого взгляда.

— Не сочли ли вы меня призраком? Так убедитесь, что это не так, — сказал с улыбкой Рехер и протянул майору руку.

— Честно говоря, не ждал вас увидеть…

— Выходит, рановато справили по мне поминки…

— Нет, лично я не верил в вашу гибель на Житомирском шоссе после осмотра останков «хорха», но вообразить, что увижу вас вот так неожиданно… Скажите, как вам удалось спастись?

— Счастливое стечение обстоятельств. Прямо из ставки рейхсфюрера я отбыл в Берлин.

— И об этом, верно, никто не знал?

— Никто, кроме генерал-комиссара Таврии Фрауэнфельда.

— Теперь мне все понятно… — нахмурил брови Гласс. — Таким образом вы невольно ввели их в заблуждение. Они же, верно, надеялись, что вы из ставки Гиммлера направитесь в Киев.

— Кто это «они»? — спросил Рехер с нескрываемым любопытством.

— Только не партизаны! Это преступление уж никак нельзя отнести иа счет большевиков.

— С чего вы это взяли?

— В моем распоряжении недостаточно вещественных доказательств, бригаденфюрер категорически запретил мне вести расследование, но даже на основе тех данных, что я собрал, можно сделать некоторые выводы. Во-первых, осмотр местности показал: ваш «хорх» разнесен вдребезги миной, заложенной в него загодя. В этом деле меня не проведешь, я могу даже сказать: мина принадлежала к типу противотанковых. Во-вторых, калашниковцы, как установили мои агенты, никаких диверсий под Коростышевом не предпринимали. Но даже если допустить, что нападение совершили советские диверсанты, то мне совсем непонятно, почему они тогда не тронули ни Магунию, ни Гальтерманна, а ограничились лишь вашим «хорхом». И в-третьих, этот категорический запрет вмешиваться в расследование… Будем до конца откровенны: покушение на вас совершено кем-то из ваших же партайгеноссе. И это нетрудно доказать. Мне нужно только знать, куда заезжал ваш водитель, кто имел доступ к машине?..

Все это для Рехера уже не было открытием. Просто слова Гласса лишний раз утвердили его в мысли, что настал решающий раунд в его жизни. И транжирить дорогое время на какое-то там еще расследование… Имя истинного вдохновителя преступления еще в Берлине подсказал ему в тот памятный вечер Розенберг. Но что из этого?

— Оставим, Гвидо, всю эту историю, — махнул рукой Рехер. — Пусть ею занимается Гальтерманн.

— И вы считаете, что он — именно тот человек, которому стоит поручить такое дело?

— Это, в конце концов, не имеет существенного значения. Сейчас у нас с вами есть дела намного важнее.

Гласс непонимающе взглянул на собеседника:

— Если имеется в виду операция по окончательной ликвидации партизанского движения в округе, то нам ее уже не довести до победного конца. Вам, наверное, известно, что Гальтерманн, ссылаясь на распоряжение из Берлина, категорически потребовал от меня передать руководство ее чинам из своего ведомства… Мясники из СС сумеют въехать в рай на чужом горбу.

— Не будьте пессимистом, майор, положение не так уж и безнадежно. Нам суждено удивлять мир, и мы его непременно удивим! — твердо сказал Рехер.

— Когда? Ведь сегодня в шестнадцать ноль-ноль оберштурмбаннфюрер Эрлингер прибудет со своей свитой принимать дела…

У Рехера хищно сверкнули глаза.

— Эрлингер, значит?.. С ним-то мы как-нибудь справимся, положитесь в этом на меня.

— А распоряжение из Берлина? Неужели вы надеетесь, что оно будет отменено?

— Это не так важно. Для нас главное опередить события и собрать урожай своими руками. Вы меня поняли?.. Так что не опускайте нос: ваши заслуги будут надлежащим образом оценены.

— В конце концов, дело не в этом. Просто меня бесят свиньи из СС. Всегда они суют рыло не в свой огород и разевают пасть на чужие успехи. Нужно потерять элементарную порядочность, чтобы сейчас перехватить руководство операцией, к которой они не имели ни малейшего отношения! Почему-то Гальтерманн точно крот сидел в своей норе, когда партизаны бесчинствовали в округе, а теперь, когда мы загнали их в тупик, явился присвоить лавры победителя. Если уж на то пошло… Лучше под трибунал, чем мостить ему дорожку к триумфу!

— Я понимаю ваше возмущение, Гвидо, но сейчас не время для эмоций. Давайте займемся конкретным делом. Как развертывается операция?

— Сверх всех ожиданий! Как вы и предвидели, команда пугачей сделала то, чего не смогли добиться все карательные экспедиции СС, вместе взятые. Ныне банду Одарчука можно считать обреченной: она очутилась как бы в вакууме. Партизаны лишились опоры в селах, их каналы связи с киевским подпольем контролируются нами, в их среде есть наши квалифицированные агенты. К сожалению, им только до сих пор не удалось нащупать, где именно находится сам Одарчук, а то бы уже давно можно было ставить точку. Один из агентов высказал предположение, что Одарчук руководит операциями, сидя в Киеве. Но вы сами просмотрите его донесения… — И Гласс стал открывать портфель.

— Это я сделаю дома, — остановил его Рехер. — Вы захватили с собой все материалы?

— Да. Здесь оперативная карта района пугачей, их радиограммы, донесения агентуры из самого отряда, копии ваших распоряжений, письменные обязательства завербованных партизанских резидентов…

— Прекрасно. Я все это тщательно изучу. — Рехер взял из рук Гласса довольно-таки тяжелый портфель. — А теперь скажите, майор: на каком километре Житомирского шоссе проживает тот партизанский разведчик, который дал подписку работать на нас? И вообще как он зарекомендовал себя?

— Кажется, на семьдесят втором километре. А что касается его деловой характеристики… Нет, претензий у меня к нему нет: провалов по его линии не было.

Сдвинув брови, Рехер долго что-то обдумывал, потом решительно спросил:

— Он не мог бы переправить в партизанский отряд еще одного агента? Только очень срочно!..

— Что за вопрос! Других же переправлял…

— Тогда у меня к вам просьба: предупредите его самым строгим образом, что к нему не сегодня завтра придет человек, которого он должен в срочном порядке доставить в отряд Одарчука. Пароль для связи: «Последний раунд настал». Отзыв: «Победителей не судят».

— Будет исполнено.

— Это еще не все. Я также попросил бы вас немедленно достать сильнодействующий яд, который не имел бы ни запаха, ни цвета, ни вкуса. Количество? Ну, приблизительно человек на пятьдесят — шестьдесят…

На плоском, словно одеревеневшем лице Гласса появилось нечто вроде улыбки.

— Через час самый эффективный яд будет у вас на столе.

— Приберегите его у себя. К вечеру я вам позвоню.

На этом беседа кончилась. Рехер подвез майора до оперативного штаба, а сам покатил на Печерск. К своему дому, однако, подъезжать не стал, а велел шоферу остановиться за углом. Как бы нехотя выбрался из машины, прощупал прищуренными глазами тенистый переулок и, не обнаружив ничего подозрительного, зашагал по чисто подметенному тротуару, нервно сжимая ручку портфеля. Поравнявшись с подъездом дома, быстро нырнул в него, одним махом взбежал на третий этаж, но перед дверью остановился в нерешительности. Как-то его встретит Олесь? Найдут ли они хоть на прощанье общий язык?

Усилием воли заставил себя повернуть ключ. Толкнул дверь и перешагнул порог — в лицо дохнуло пустотой и безмолвием. Какое-то время стоял у дверей, потом направился в комнату сына. Его поразила гостиничная чистота, тот казенный порядок, за которым не чувствуется присутствие человека. Одеяло на постели без единой складочки, на спинках стульев — никакой одежды, стол абсолютно голый. «А у Олеся там всегда лежали книги… А что, если он не дождался меня и бежал в лес? — Рехера при этой мысли бросило в дрожь. — Если узнал о трагедии на Житомирском шоссе, непременно убежал». Шагнул к платяному шкафу, рванул на себя дверцу — одежда сына была на месте. И тут взгляд упал на старенький, туго набитый рюкзак. Развязал его дрожащими руками, стал перебирать его содержимое. Полотенце, туалетные принадлежности, металлическая посуда, банка с медикаментами, несколько коробок спичек, какие-то пакеты.

— Ну, слава богу, — невольно перекрестился Рехер и, успокоенный, стал завязывать рюкзак.

Приняв душ, сварил и выпил крепкий, чуть присоленный черный кофе. Побрился, надел серый в светлую полоску костюм. Из головы ни на минуту не выходила мысль о предстоящем разговоре с Олесем. «Я должен сделать все, чтобы сын поверил моим словам! Но как убедить его, чем засвидетельствовать свою искренность? Ведь он слышал от меня столько неправды?!»

Внезапно, словно что-то вспомнив, Рехер быстро прошел в кабинет, взял принесенный портфель и принялся его опорожнять. Из вороха бумаг отобрал радиошифры, адреса завербованной резидентуры, донесения Тарханова — Севрюка, копии посланных им распоряжений, присоединил к этому карту-двухкилометровку величиной с простыню, по которой змеилась жирная линия с цифрами, означавшая маршрут, пройденный командой пугачей. Какое-то время горбился над этой кипой, потом вынул из стола большой лист водонепроницаемой бумаги, завернул в него приготовленные документы, заклеил лентой-липучкой и вложил в небольшой ящичек-контейнер, в каких восточное министерство обычно переправляло из оккупированных территорий драгоценности. Проделав эту работу, Рехер запер ящик-контейнер в письменный стол, а остатки глассовских бумаг положил в портфель. «Часть дела сделана», — решил он и подошел к телефону.

— Оберштурмбаннфюрер у себя? — сухо спросил, набрав номер. — Очень хорошо… Нет, передавать ничего не надо: я сейчас приеду… Благодарю.

«Твой последний раунд начался. Сумей его выиграть!» — сказал мысленно себе и, прихватив портфель с остатками документов, направился к выходу.

— На Владимирштрассе! — бросил шоферу, усаживаясь в машину…

И через несколько минут уже входил в мрачный серый дом с зарешеченными окнами, вот уже столько месяцев нагонявший страх на весь город.

В приемной заместителя полицайфюрера генерального Киевского округа сидел дежурный офицер-эсэсовец. Он спросил Рехера:

— Как прикажете доложить?

— Докладывать не надо. Герр оберштурмбаннфюрер будет рад меня видеть, — ответил Рехер и без стука открыл дверь в кабинет.

Развалившись в кресле и положив ноги на огромный стол, Эрлингер распекал кого-то по телефону, но при виде неожиданного гостя уронил трубку. Как школьник, пойманный учителем на месте преступления, он быстро сдернул со стола ноги, съежился. Рехер заметил, как неестественно сузились его зрачки, а на маленьком личике проступили багровые пятна.

— Я вижу, вас не очень обрадовал мой приход, но уж простите, дела…

Эрлингер шевельнул губами, но с них не сорвалось ни звука.

— До шестнадцати, правда, еще более часа, но я надеюсь, вы проявите великодушие и примете меня ранее назначенного срока, — остановившись у порога, разыгрывал Рехер роль бедного родственника.

— Напрасно вы, герр рейхсамтслейтер, я тут совсем ни при чем… Мне приказано…

— А к вам я и не имею претензий. Хотел бы только услышать, как вы представляете себе передачу руководства операцией?

— Герр Рехер, поверьте: все это происки Гальтерманна. В погоне за славой он… Я прошу вас: войдите в мое положение. Если бы я знал, что вы вернетесь… Тут такое творится… — В отчаянии Эрлингер схватился за голову.

Рехер отметил про себя, что события разворачиваются так, как он и предполагал. Теперь нужно только умело воспользоваться обстановкой.

— Так, может, вы все-таки пригласите меня сесть?

— Конечно, конечно, простите, сразу не сообразил! — выбежал Эрлингер из-за стола.

— Мне кажется, мы сделаем так, — рассудительно начал Рехер, умостившись в кресле напротив эсэсовского начальника. — Я подписываю приказ агентуре и спецкоманде, действующей под видом партизанской группы соединения Калашника, о подчинении их управлению СД, вручаю вместе с ним всю документацию, касающуюся этой операции, — он положил перед Эрлингером портфель, — а вы подписываете и вручаете мне соответствующий акт о приеме дел. Такая процедура вас устраивает?

— О господи! Для чего еще это на мою голову! — запричитал Эрлингер. — Я же понимаю: Гальтерманн готовит ловушку. Приказал мне взять на себя руководство операцией, а сам завтра едет инспектировать дивизию СС, которую обергруппенфюрер Прютцман выделил для борьбы с партизанами. Разве не ясно, к чему все это ведет?..

— Не будем терять время. Вот вам документы, — Рехер подвинул Эрлингеру портфель. — Приказ я сейчас напишу, а мне прошу дать хотя бы расписку.

Эрлингер совсем потерял самообладание.

— Герр Рехер, помогите мне выпутаться из этой истории. Умоляю вас! — заломил он руки. — Я еще пригожусь вам… Отплачу сторицей! Если хотите знать, Гальтерманн и вам роет яму…

Рехер с деланным удивлением поглядел на собеседника.

— Это правда. Против вас тут такая каша заваривается… — Эрлингер перешел на шепот. — Не знаю, чем объяснить, но Гальтерманн сразу же после диверсии на Житомирском шоссе начал лихорадочно собирать на вас компрометирующие материалы. Мне известно, что он подготовил на имя гаулейтера Коха докладную записку о вашей деятельности в Киеве. И такого там написал… Особенно на вашего сына. Гальтерманн набрался нахальства утверждать, что вы якобы сотрудничаете с большевистским подпольем, используя в качестве связного собственного сына…

— Эту записку вы читали лично? — спросил Рехер, каменея лицом.

Эрлингер втянул голову в узкие плечи, настороженно огляделся по сторонам:

— Да, лично. Машинистка бригаденфюрера, когда перепечатывает материалы, выходящие из-под пера Гальтерманна, всегда делает одну закладку для меня. Конечно, совершенно конфиденциально и за солидное вознаграждение…

«В конце концов, именно такой благодарности и следовало ожидать от этого мерзавца за все услуги, которые я ему оказывал, — скрипнул от злости зубами Рехер. — А мне так и надо, чтобы наперед знал, с кем водить дружбу!»

— Вы только не принимайте этого близко к сердцу. Ваши заслуги перед фюрером и рейхом известны всем, и Гальтерманну не удастся опорочить ваше имя. А вот что касается сына… Я советую вам как можно скорее отправить Олеся из Киева. По приказу Гальтерманна спецы могут тайком схватить его в любую минуту и на допросах третьей категории вырвать любые признания. А такая вещь, как показания сына… Вы прекрасно понимаете, что даже фальсифицированные показатели могут стать веским козырем в руках Гальтерманна.

«Он прав! Олеся гестаповцы могут схватить в любую минуту… Как же я об этом не подумал раньше? — У Рехера в глазах помутнело при мысли, какие мукиобрушатся на Олеся в подземных застенках гестапо. — Да, нельзя терять ни минуты. Ва-банк так ва-банк!»

— Ваша информация заслуживает внимания, — стараясь выглядеть как можно спокойнее, сказал Рехер. — Верьте, я постараюсь отблагодарить вас, отплатить вам той же монетой. И очень скоро!

— Благодарю вас, герр Рехер!.. Избавьте меня от необходимости брать на себя ответственность за операцию против Калашника, и я — ваш раб навеки.

— Вот от этого-то не советую вам отказываться, если вы не хотите навлечь на себя высокий гнев. Ваш отказ Гальтерманн непременно истолкует как саботаж распоряжений рейхсфюрера. В этом можно не сомневаться. Да и зачем отдавать лавры победителя какому-то подлецу? Думаю, что вы и без моих советов понимаете: ваши отношения с Гальтерманном зашли так далеко, что кто-то из двух должен сойти со сцены. Уверен: слава победителя над грозным партизанским генералом поможет вам выиграть поединок с Гальтерманном.

— Если бы! Но моя команда уже две недели рейдирует по округу, а еще и на след Калашника не напала.

— А Калашника нечего брать силой, — снисходительно усмехнулся Рехер. — Его надо положить на лопатки хитростью. Скажем, передать ему в руки «пакет из Москвы», начиненный взрывчаткой, или подсунуть бутылку водки с примесью цианистого калия…

Эрлингер почесал затылок.

— Оно-то, конечно, так, но где найти человека, который добрался бы до самого Калашника? Тут первого встречного не пошлешь, его партизаны не подпустят.

— Конечно, не подпустят, — согласился Рехер. — Но такой человек у меня на примете есть.

— Кто он? — так и подпрыгнул в кресле оберштурмбаннфюрер.

Но Рехер не спешил с ответом. Он сначала закурил сигарету, выпустил несколько колец дыма и только после этого спросил:

— Скажите, что с Кушниренко?

— А что с ним должно быть? Сидит в одиночке, ждет вашего приговора.

— В каком он состоянии? Передвигаться самостоятельно может?

— Должен бы.

— Узнайте… И распорядитесь, чтобы его немедленно побрили, вымыли, поприличней одели и хорошенько накормили. Этот тип нужен нам сейчас как воздух. Слухи о его выстреле на стадионе наверняка достигли леса, и в глазах большевистских партизан он — герой, мученик за великое дело. Почему же нам не воспользоваться этим? Кушниренко дорога к Калашнику не будет заказана. Это вне всяких сомнений. А чтобы их встреча оказалась для обоих последней… Тут уж положитесь на меня. Доставьте лишь Кушниренко… — Рехер озабоченно посмотрел на часы и, подумав, сказал: — Ровно в восемнадцать я буду ждать вас на сорок втором километре Житомирского шоссе. Но условие: Кушниренко доставите туда лично вы.

Радуясь, что понял замысел своего покровителя, Эрлингер расплылся в улыбке и кивнул согласно головой.

«Радуйся, радуйся, остолоп, — улыбнулся и Рехер, довольный тем, что все идет по намеченному плану. — Думаешь, вечно будешь на мне выезжать? Эту гниду я затем только и вырываю отсюда, чтобы вы с Гальтерманном не смогли воспользоваться ее услугами. А то, чего доброго, еще надумаете сыграть на показаниях Кушниренко против меня».

— Значит, договорились. Но смотрите: об этом — никому ни слова.

— Да что вы! Разве я не понимаю?

— Тогда до встречи на сорок втором километре. А что касается передачи руководства операцией… Будем считать, что передача состоялась. Документы я вам оставляю, а расписку можете вручить мне и позже.

От Эрлингера Рехер сразу же прошел к Гальтерманну. «Теперь перехитрить бы этого подлеца, и половина дела, считай, сделана. Любопытно, как он после всего посмотрит мне в глаза?»

— О герр Рехер! Какими судьбами? — всплеснул Гальтерманн руками и, торопливо швырнув в стол какие-то бумаги, бросился навстречу гостю с распростертыми объятиями. — Откуда вы?

«Гадкая скотина! Наверняка донос на меня дописывал, а прикидывается ангелом», — подумал Рехер и сказал сдержанно:

— Представьте, с того света. Передал дела руководства операцией против Калашника и решил нанести вам визит…

— А почему же не предупредили? У меня дома такой коньячок… Коллега из Франции прислал. Полагалось бы чокнуться за радость встречи.

— Удивительное совпадение. Представьте, я тоже зашел пригласить вас на рюмку коньяку. Перед отъездом из Киева хочу устроить прощальный вечер и вас как старого приятеля приглашаю первым…

— Что вы говорите? Какой отъезд? — Тень разочарования легла на откормленное лицо полицайфюрера.

— Меня отзывают в Берлин. Рейхсминистр поручает весьма важную и сложную миссию.

— Вот тебе раз! — В глазах Гальтерманна промелькнуло уже неприкрытое разочарование. — А разве тут вы занимались менее важными делами?

— Все мы — солдаты фюрера и будем трудиться там, где прикажет фатерлянд. Так что примите приглашение и приходите в конференц-зал оперативного штаба…

— Я бесконечно благодарен вам, но прийти не смогу, — даже не дослушав до конца, как-то растерянно забормотал Гальтерманн. — Завтра отбываю в Ровно по вызову рейхсфюрера.

«Наверное, повезет Коху собранные компрометирующие материалы, — подумал Рехер. Эта догадка не поразила, не взволновала его: он вынес себе приговор еще в розенберговском кабинете и теперь мало интересовался собственной судьбой; его волновало то, что с поездкой Гальтерманна наполовину рушится намеченный план мести за несбывшиеся мечты. — Нет, этого допустить нельзя! Кто-кто, а этот ублюдок не должен избежать кары».

— А может, вы успеете к вечеру вернуться?

— Не знаю, не знаю…

И тут Рехера осенила фантастически дерзкая мысль:

— Тогда я попрошу вас оказать мне небольшую услугу.

Гальтерманн навострил уши.

— Не могли бы вы подвезти до Ровно моего сына? У меня, как вам, наверное, известно, нет автомобиля, а Олесю уже давно надо получить бронзовый крест за пролитую во имя фатерлянда кровь… Обратную доставку его организует герр Ведельштадт, а туда… Если, конечно, вы едете один… Вам-то я со спокойной душой могу доверить сына.

Неизвестно, какие мысли одолевали в эти минуты бригаденфюрера, только он долго хмурил брови.

— Ради вас я готов на все, — наконец сказал он без воодушевления.

— В этом я никогда не сомневался, — едва сдерживая радость, поблагодарил Рехер. — В котором часу, позвольте узнать, вы собираетесь в дорогу?

— Конечно, до наступления жары. Перед выездом я вам позвоню.

— Заранее вас благодарю. А на товарищеский ужин вы все же постарайтесь приехать.

— Если удастся, прибуду непременно.

Закончив визит к полицайфюреру, Рехер направился в оперативный штаб Розенберга. Черным ходом, дабы в коридорах встретить меньше чиновников, встревоженных слухами, добрался до своего кабинета. Как и прежде, в нем было сыро, затхло, сумрачно. Однако Рехер и не подумал распахнуть окна, как это делал всякий раз, когда заходил сюда. С минуту постоял в задумчивости у двери, затем решительно шагнул к сейфу. Отворил тяжелую дверцу, вынул бумаги и, не присев на стул, стал их торопливо просматривать. Одни бросал назад в черную металлическую пасть ящика, другие складывал в стопку на углу стола. Когда покончил с этим делом, принялся чистить ящики стола. Потом взял стопку отобранных бумаг, чтобы уложить их в старенькую, уже основательно потертую на углах желтую папку, но так и замер, пораженный внезапной мыслью: эта папка должна послужить ему в последний раз! Он вызвал секретаря и сказал:

— Раздобудьте мне портфель для этих бумаг. И займитесь организацией банкета, который я хочу дать в честь отъезда из Киева!

— Так это правда?.. А как же штаб? Что будет с нами?

Рехер пристально посмотрел в глаза своему секретарю, с загадочной улыбкой на губах произнес:

— О себе вы можете не беспокоиться: вы будете там, где буду я.

Тот благодарно склонил голову, потом спросил:

— Когда намечается прощальный банкет? Где? На каком уровне? Сколько гостей?

— Состоится завтра, в конференц-зале. И на самом высоком уровне. Я пригласил всю здешнюю правящую элиту, а также ответственных сотрудников штаба. Но об этом пока что никому ни слова.

Секретарь понимающе кивнул и попятился к двери, что-то записывая на ходу в блокнот.

— А сейчас попросите ко мне майора Гласса, — кинул вдогонку Рехер.

Гласс не заставил себя долго ждать.

— Рад доложить, герр рейхсамтслейтер, все ваши распоряжения выполнены, — переступив порог, отрапортовал он. — Партизанский проводник с семьдесят второго километра оповещен о скором прибытии вашего агента и готов отправиться с ним в одарчуковский отряд в любую минуту. Что же касается «подарочка» партизанскому генералу… — С подчеркнуто равнодушным видом Гласс вытащил из нагрудного кармана стеклянную ампулу величиной с указательный палец и протянул Рехеру. — Яд экстра-класса! Человек на полтораста хватит, если растворить в еде или в воде. Но лучше всего, конечно, в спиртном.

При упоминании о спиртном Рехеру сразу же представилась картина: в освещенном огнями зале звучит высокопарный тост, пятьдесят человек припадают губами к бокалам с вином и замертво падают у праздничного стола. На бледном лице Рехера проступил румянец. Бережно, как дар небесный, взял он из рук Гласса наполненную серебристо-пепельным порошком ампулу, вложил в портсигар и прошептал:

— За это спасибо. Теперь пусть берегутся упыри: расплата не за горами!

— Могу гарантировать: ни один из бандитов не уцелеет.

Если бы Гласс умел читать мысли людей по глазам, он прочитал бы во взгляде шефа: «Старайся, старайся, глупец! Тебе тоже не уцелеть. Слишком много ты знаешь, чтобы тебя можно было оставить на этом свете. Последний свой счет я должен оплатить так, чтобы содрогнулся весь проклятый третий рейх!»

— У меня к вам просьба, майор. Не могли бы вы превратить эту вещь в мину? — Он взял со стола желтую папку с помятыми углами и передал Глассу. — Но сделать надо так, чтобы даже сам черт не смог догадаться об адской начинке.

Гласс повертел папку в руках.

— В наш век нет ничего невозможного. Но, прежде чем давать задание своим спецам, я должен хотя бы в общих чертах знать, в каких условиях будет применена эта мина, чего вы ждете от ее взрыва.

«А не слишком ли много ты хочешь знать? — заглянув Глассу в глаза, улыбнулся Рехер. — Этого я и самому господу богу пока что не поведаю!» Однако, чтобы не насторожить майора, не зародить в нем даже малейшего подозрения, прибегнул к хитрости:

— В поединке со своими противниками я привык действовать только наверняка. В силу яда я верю безгранично, но все же для абсолютной уверенности… Я хотел бы, чтоб от землянки, в которой должна взорваться эта папка, осталась бы одна воронка. Надеюсь, вы меня понимаете…

— Абсолютно. И говорю с полной уверенностью: то количество взрывчатки, которое можно замаскировать в этот папке, в состоянии не то что взорвать землянку, а разнести танк! Я хотел бы только знать ваши пожелания касательно принципа действия мины: механический, химический, часовой?..

— Простите, но над этим уж пусть подумают спецы! У меня к ним единственное требование: папка должна взорваться через полторы-две минуты после того, как ее подсунут Одарчуку под подушку. Это время нужно моему агенту, чтобы незаметно ускользнуть из опасной зоны.

— Все ясно. На когда ее изготовить?

— Сегодня к вечеру.

Майор недовольно сжал губы: дескать, сколько же осталось до вечера?

— И притом учтите, — произнес Рехер уже тоном угрозы, — эта мина должна быть надежнейшей. Если, не дай бог, она не сработает… Одним словом, ответственность за это я возлагаю на вас лично.

— Можете не беспокоиться: мои мины всегда срабатывали.

— В таком случае считайте себя кандидатом в рыцари.

Испросив разрешения, Гласс вышел. Сразу же ушел и Рехер.

Он захватил с собой секретные бумаги и выбрался на улицу тем же черным ходом. Разъездной «опель» стоял в тени кленов. Рехер подошел к шоферу:

— Вы еще не обедали? Ай-ай-ай… Идите перекусить, а я тем временем немного прокачусь. Часов в восемь приходите за машиной к моему дому. — И сел за руль.

Через несколько минут он уже был в гостиной своей квартиры перед Олесем, который сидел за столом и ремонтировал старый компас.

— Ну, как ты тут? Все в порядке?

— А тебе разве еще не доложили? — язвительно ответил Олесь вопросом на вопрос.

— Да, я знаю, что ты уже переплываешь Днепр, и рад твоим успехам. В наше время неделя — большой срок… Случается, что за неделю человек перерождается. Особенно, когда ему в этом помогают.

Рехер рассчитывал, что Олесь проявит интерес к его поездке. Ему очень хотелось, чтобы сын поинтересовался, что произошло с отцом за минувшую неделю. Ведь еще в Берлине он решил рассказать Олесю о своем полном крахе. Но вместо этих ожиданий тот отметил:

— Лично я остался таким, каким был.

«Ему совершенно безразлично, что бы там со мной ни произошло. Вероятно, его не тронуло бы, если бы я даже совсем не вернулся… — с горечью подумал Рехер, но в душе его не было обиды. — Собственно, я же сам во всем виноват. Разве я стремился понять его, помочь в часы отчаянья и разочарованья? Нет, я только прибавил ему мук своею «заботой» о великом грядущем. Что ж, теперь должен пожинать то, что посеял!»

— А как твое здоровье? Пуля дает себя знать?

— Пустое. Я из живучей породы.

Разговор не клеился. Правда, в нарочитом безразличии сына Рехер ощутил затаенное ожидание. И он понимал, чего ждет Олесь, так как хорошо помнил свое обещание перед отъездом в ставку Гиммлера, но заводить об этом разговор не стал.

После обеда Рехер предложил Олесю:

— Может, проедемся куда-нибудь? Чего нам тут сидеть?

Сын принял предложение без энтузиазма, но и возражать не стал.

— Тогда одевайся… Я сейчас, — и прошел в кабинет.

Накинул на плечи спортивную куртку, сунул в карман кольт, надел темные очки и, взяв из стола ящичек-контейнер, вложил в него новые секретные документы и поспешил во двор.

— Ну, так куда махнем? — спросил Олеся, когда они сели в «опель». — Может, на Житомирское шоссе?

— Мне все равно.

Зарокотал мотор — и вот уже за окнами автомобиля поплыли руины Крещатика, печальные тополя на бульваре Шевченко, покинутые жильцами домишки Шулявки — с выбитыми стеклами и вырванными дверями. Скоро осталось позади и Святошино, вдоль шоссе потянулись сосновые боры, над которыми тяжело катилось к закату солнце. Нескончаемая зеленая пустыня. Лишь изредка мелькали встречные грузовики да проносились за окнами сиротливые хатенки разрушенных сел.

— Ты бывал в этих краях? Полесье знаешь?

В памяти Олеся всплыла звездная августовская ночь, мягкие, укутанные туманом приирпенские луга, по которым он в составе отряда особого назначения под командой капитана Гейченко пробирался через передний край немецкой обороны, всплыли нескончаемые, невероятно тяжелые, изнурительные походы по вражеским тылам… Безрадостным было для него знакомство с полесским краем. Именно отсюда начались самые горькие в его жизни мытарства, именно здесь потерял он многих проверенных огнем и железом побратимов. Андрей Ливинский, Кость Приймак… Это с ними по поручению капитана нес он в штаб обороны Киева добытые в жаркой схватке на Житомирском шоссе тайные приказы фельдмаршала фон Рейхенау немецким войскам, нес, пока не нарвались они на подлого предателя. А потом — плен, ровная, как вечность, дорога, размытый дождями курган, где им было приказано копать себе могилу, горячий шепот Андрея, бегство и выстрелы за спиной… Печальным, очень печальным было его знакомство с Полесьем.

— Что же ты молчишь? Мне нужно знать: приходилось ли тебе бывать в этих местах?

— Прошлой осенью ходил сюда выменивать продукты.

— И все? Тебе не мешало бы знать их получше.

«Ясное дело, не мешало бы, — мысленно согласился Олесь. — Не будь я таким городским растяпой, не пришлось бы мне мерить дорогу от Присулья до Дарницы под эсэсовским кнутом…»

— А определить пройденное расстояние по шоссе сумеешь? — через некоторое время спросил Рехер.

— Ну, это дело нехитрое.

— Тогда скажи: сколько мы проехали?

Олесь скептически улыбнулся, но все же стал смотреть в окно, чтобы приметить цифровые обозначения на очередном придорожном столбике.

— По-моему, семьдесят один, — сказал вскоре.

— Точно. Сейчас мы на семьдесят втором километре, — подтвердил Рехер и резко сбавил скорость.

— Может, вернемся назад?

— Повернем вон за той халупой, — Рехер показал на одинокий домик дорожного мастера впереди. — Кстати, ты ее запомни хорошенько!

Олесь пригляделся: ничего особенного, домик как домик. Ровный штакетник, высокие подсолнухи под окнами, желтые фонари дозревающих в саду груш…

Внезапно Рехер круто повернул руль вправо, машина шмыгнула на узенькую, похожую на просеку, лесную дорожку, запрыгала на ухабах.

— Ты куда меня везешь? — забеспокоился Олесь.

— Сейчас увидишь.

В какой-нибудь сотне шагов машина остановилась у порубки.

— Выйдем? — скорее приказал, чем спросил Рехер и открыл дверцу.

Держа под мышкой металлический ящичек, не спеша пошел между пеньками. Олесь последовал за ним, не догадываясь, что замыслил отец. Вот они подошли к толстенному дубовому пню, возле которого была куча угля и пепла; возможно, пень этот служил столом неведомым кашеварам. Рехер остановился, огляделся. Затем присел, вынул из кармана охотничий нож и, не обращая внимания на сына, стал отгребать от пня неистлевший уголь, копать землю. Олесь молча стоял поодаль, соображая, что делает отец. Когда ямка получилась достаточно глубокой, Рехер опустил в нее металлический ящичек и стал поспешно засыпать его песчаным суглинком, притоптал, замаскировал и сказал:

— Запомни это место, как собственное имя. Когда понадобится, ты должен разыскать его даже с завязанными глазами. Основным ориентиром для тебя должна быть усадьба дорожного мастера на семьдесят втором километре. За нею — первый поворот направо до этой порубки, а уже тут… Возьми нож и сделай своей рукой метку на пне.

— Послушай, а зачем это все?

— Потом узнаешь, а сейчас делай, что велят.

Олесь нехотя взял нож, нагнулся над могучим пнем. Что на нем вырезать? Черкнул по крепкому, прямо-таки железному срезу острым лезвием, но оно не оставило даже следа. Дерево буквально звенело. Тогда он налег на нож обеими руками и вывел на отполированной глади нечто похожее на латинскую букву «V».

— Виктория… Что ж, прямо-таки символическая метка, — сказал Рехер. — А теперь пойдем!

Когда отошли несколько шагов, Рехер остановился и сказал сыну:

— Еще раз внимательно осмотри местность и вруби ее в память до малейших деталей. От этого многое будет зависеть.

— Ты говоришь так таинственно, что можно подумать: под тем пнем закопан клад.

— Золото, мальчик, не мера человеческого счастья, — снисходительно улыбнулся Рехер, но взглянул на часы и обеспокоился: — Пойдем, времени у нас в обрез.

Они подошли к машине. Олесь упал на сиденье, все еще не в силах что-нибудь понять. Но еще больший сюрприз ждал его впереди.

На полдороге к Киеву Рехер съехал на обочину шоссе и остановил машину под старыми осокорями. По тому, как он все время поглядывал на часы, Олесь понял: отец нервничает. Но почему? И тут он ощутил, как и самого его охватывает волнение. Ему показалось… нет, он точно знал, что сейчас произойдет нечто невероятное.

Прошло минут пять — семь. Вдруг Рехер весь подался вперед, припал к ветровому стеклу. Олесь тоже вперил глаза в дорогу, но на ней ничего, кроме черной легковой машины, не увидел. Когда же черный «хорх» приблизился к ним, Рехер высунул руку из окна и подал водителю какой-то знак. «Хорх» сразу же замедлил ход и, поравнявшись с «опелем», круто развернулся, застыл на месте. Из него тут же вывалился на шоссе какой-то сутулый человек в гражданском. Рехер снова подал знак рукой — и «хорх», — злобно рыча, понесся к Киеву.

— Поди к нему, — обратился Рехер к Олесю и кивнул на высаженного из «хорха» человека. — Поди и отдай вот эту штуку. — Он подал через плечо заверенный печатью с орлом, но незаполненный мышиного цвета аусвайс.

Олесь даже не шевельнулся.

— Я прошу тебя, не медли!

Олесю ничего не оставалось, как идти к сутулому человеку, стоявшему у края дороги с таким видом, будто он ждал пулю в затылок. Вот уже десять шагов до него, семь, пять… И вдруг мир опрокинулся у Олеся в глазах: перед ним стоял Кушниренко. Постаревший, с отупевшим, незрячим взглядом. «Вот так сюрприз приготовил мне отец!» — чуть не задохнулся Олесь. Но не было у него силы сказать Кушниренко хотя бы слово. Как жаждал этой встречи, сколько мечтал о ней, а вот когда она настала, застыл перед Иваном как вкопанный и молчал.

Наконец все же собрался с духом:

— Ты свободен, Иван. Бери документы и иди, куда тебе подскажет совесть…

Не помнил, как вернулся к «опелю», как отец выехал на шоссе. Перед глазами неотступно маячила сгорбленная фигура бывшего курсового вожака…

XIX

— Вставай, сынок! Твое время настало… — подойдя к кровати, Рехер слегка тронул Олеся за плечо.

Тот нехотя оторвал от подушки голову, сонно заморгал глазами. В сизых предрассветных сумерках увидел по-праздничному торжественного отца, но никак не мог взять в толк, почему он в такую пору вырядился в новый черный костюм, снежно-белую рубашку при темном, в мелкую крапинку галстуке, на котором тускло поблескивал золотой партийный значок.

— Чего ты хочешь?

— Благословить тебя на святое дело. И распрощаться.

С глаз Олеся сразу спала мутная поволока, он вскочил с постели: что все это значит?

— Ты собирался уходить в лес к партизанам. Пора выступать в путь!

Это совсем обескуражило юношу:

— Но почему ты об этом хлопочешь?

— Потому что в Киеве тебе нельзя оставаться и дня, — деловито ответил Рехер. — После вчерашней встречи с Кушниренко… Пока не поздно, уходи. Тем более что ты уже давно готов к походу.

«Может, он собирается еще и дорогу к партизанам мне указать? — иронически сузились у Олеся глаза. — Очень подозрительные заботы. То чуть не на привязи держал, окружил целой сворой шпиков, а то вдруг сам выпроваживает в лес».

— Что-то не понимаю я тебя. Неделю назад ты запугивал меня партизанами, утверждал, что они повесят меня на первом суку, а сейчас сам к ним посылаешь…

— Все меняется, сынок. Сейчас сложилась такая обстановка…

«Говори, говори… Замыслил что-то злое, а прикидывается благодетелем. Эта вчерашняя комедия на Житомирском шоссе… хотя нет, он мог «пожертвовать» Кушниренко, чтобы завоевать мое доверие, послать в лес… чтобы по моим следам гестаповские шпики проложили тропку к партизанам. Но напрасны старания, на мне далеко не уедешь!»

— Что ты еще скажешь? — спросил Олесь с издевкой в голосе.

— Не медли! — Рехер словно бы и не заметил презрения сына. — Конечно, партизаны тебя хлебом-солью встречать не будут. Но если хочешь, чтобы они тебе поверили и приняли к своему шалашу, окажи им добрую услугу: пойди и предупреди, что близится их смертный час. Пусть загодя уйдут в припятские леса или белорусские пущи, так как через неделю-другую на Киевщину по распоряжению самого Гиммлера прибывает карательная дивизия. Против нее им не устоять. И пересидеть где-то в глуши тоже не удастся, потому что в их среде давно уже орудуют вражеские агенты, а по их следам — под видом советских партизан — следует зондеркоманда.

Олесь охватил руками колени, тяжело опустил голову на них. «Что, если в его словах хотя бы чуточка правды?.. С моей стороны было бы преступлением не предупредить товарищей по оружию о смертельной опасности. Они же, верно, не ведают ни об этой банде провокаторов, ни об агентах. Но как их предупредить? Кто мне поможет найти к ним кратчайший путь?»

— А как я могу быть уверен, что все сказанное тобой правда?

— О боже! Неужели ты думаешь, что я стал бы посылать единственного сына на напрасную гибель?

На это Олесь только молча пожал плечами.

— Хотя я понимаю: тебе действительно нелегко поверить в мою искренность. И в этом, конечно, не твоя вина: только родители бывают виноваты в том, что дети им не доверяют. Слишком долго я спекулировал на твоей врожденной доброте и доверчивости, а вот сейчас… Да что спекулировал — я был чрезмерно жесток и несправедлив с тобой. Думаешь, по чьей воле разрушено ваше уютное жилище на Соломенке? Кто спровадил в монастырь старого Гаврилу с питомцем? Кто отправил на немецкую каторгу твою невесту Оксану? Кто, наконец, выкрал у тебя друзей по подполью?.. Все это сделано если не моими руками, то по моему приказу. Не думай только, что я решил сейчас оправдываться перед тобой. После всего этого ты имеешь полное право возненавидеть меня, проклясть, но поверь: вины за собой я тогда не чувствовал, так как твердо верил, что, изолировав тебя, вырвав из твоего окружения, сумею вымести из твоего сердца мелкие чувства и привязанности, воспитаю фанатичного поборника идеи, которой я посвятил свою жизнь. Как видишь, я заботился не о себе и не о тебе. И если с обывательской точки зрения мои действия на самом деле выглядели непривлекательными, даже подлыми, то с точки зрения исторических критериев… Думаешь, мне легко было видеть твои ежедневные муки? Но я, зажав себя в кулак, сознательно приносил в жертву твою душу, делал все, что только мог, чтобы закалить тебя, чтобы твои крылья были готовы для далекого полета. Ведь большие государственные дела, высокая политика всегда творились ледяным разумом, кремневым сердцем и жестокими руками.

— Почему ты все это мне говоришь?! — вспылил Олесь.

— Потому что не могу больше молчать! — тоже повысил голос Рехер. — Сейчас для нашего края настало такое время… Я мог без сожаления положить на плаху свою голову, мог послать на эшафот даже тебя, но когда на карту поставлено будущее отечества, когда встал вопрос о существовании украинского народа вообще…

— О боже! С какого это времени ты стал так болеть за судьбу родного народа? Раньше у тебя для него не находилось иных слов, как «омерзительная чернь», «никчемные сорняки», «быдло смердящее», «глупые смерды», «общественный мусор»…

— И все же я любил его. По-своему, но любил…

— Затягивать петлю на шее матери и в то же время разглагольствовать о любви к ней… Да будет проклята такая любовь!

Рехер слегка побледнел:

— Вам, большевикам, вряд ли понять таких, как я…

— Не тебе судить большевиков! Они грудью встали на защиту украинского народа, собственной кровью платят за ею свободу, а ты… Такие, как ты, приползли сюда с фашистским гадючьем, чтобы вообще из истории вычеркнуть память о нас. Так что о большевиках лучше помолчи!

— Да, великая правда оказалась на вашей стороне, — заупокойным голосом произнес Рехер. — Но как бы вы там обо мне ни судили, я никогда не желал зла своей земле.

— А что доброго ты для нее сделал? Чем помог в лихую годину?

— Я искренне стремился помочь, а вышло… Теперь я могу на весь свет заявить в назидание другим: пусть провалится земля под ногами того, кто намерен счастье в родной дом нести на чужих штыках!

Чего-чего, а такого признания Олесь никак не ждал. На мгновение ему даже показалось, что отец в самом деле осознал свои горькие ошибки и искренне хочет искупить хоть часть грехов перед Родиной, но он сразу же отогнал эту мысль.

— Красиво звучит твое проклятие. Но, осуждая ориентацию на внешние силы, ты и дальше служишь душителям своего народа… Где же логика? Чему верить?

— Все это, сынок, уже бесповоротно кануло в вечность. Сейчас я совсем не тот, каким ты знал меня еще неделю назад.

— Кто же ты ныне, позволь узнать? — с еще большим сарказмом спросил Олесь.

Рехер побледнел еще больше и словно перед высшим судьей проговорил с надрывом:

— Хочешь знать, кто твой отец сейчас?.. Что же, слушай. Перед тобой абсолютный банкрот, жалкий и горький неудачник, живой труп. Я добровольно отрекся от родины, семейного счастья, своего будущего во имя надуманных идеалов, а под занавес оказалось… За прошлую неделю я наконец постиг, что вся моя жизнь была страшной ошибкой. И проклинаю тот день, когда ступил за пределы родной земли…

Олесь слушал эту горькую исповедь и не мог поверить услышанному. И все же не то сочувствие, не то слабенькая надежда затеплилась в его сердце.

— Неужели люди твоего возраста и твоего характера могут — перерождаться так молниеносно?

— Как видишь, случается… Да и что тут удивительного? Если камень при определенных условиях превращается в пепел, то почему же не рассыпаться даже самым твердым убеждениям под давлением обстоятельств? Я теперь полностью разделяю одно из утверждений твоего духовного наставника Карла Маркса, что материальное бытие определяет наше сознание.

— О Марксе тебе лучше бы помолчать.

— Почему же? Разве история знает мало примеров, когда самыми яростными, самыми верными поборниками той или иной идеи становились как раз ее недавние ожесточенные противники? Конечно, я совсем не хочу сказать, что за эту неделю стал марксистом, но если бы мне выпало начинать жизнь сначала… Да, я никогда бы не пошел по пути, который мне суждено было пройти!

«Нет, в его душе что-то надломилось, — решил Олесь. — Не может же он разбрасываться, как шелухой, такими словами».

— Что же случилось за последнюю неделю?

Рехер потянулся к окну, за которым уже пламенело небо, ткнулся лбом в стекло и долго стоял в задумчивости.

— Случилось, сынок, то, что рано или поздно должно было случиться, — наконец вымолвил он глухо. — Идеалы, которым я служил и ради которых шел на величайшие жертвы, оказались блефом, химерным маревом, бредом сумасшедшего. Я пережил полное и сокрушительное поражение…

— А конкретнее? Можешь ты хоть раз обойтись без туманных намеков?

— Должен обойтись! Я просто обязан поведать правду о своей трагедии, чтобы предостеречь тебя от подобных ошибок, — повернулся Рехер к Олесю с горькой улыбкой на губах. — Ты помнишь наш недавний разговор? Так вот: ты оказался тогда мудрее и дальновиднее, чем я… Неделю назад Гиммлер вызвал к себе в ставку всех полицайфюреров и высших цивильных начальников рейхскомиссариата и объявил по поручению Гитлера уже утвержденный тридцатилетний план «Ост». По этому плану все славянские народы объявляются вне закона, им отводится роль навоза истории, который должен удобрить почву для процветания «высшей» арийской расы. Что же касается Украины, то она первой должна навсегда исчезнуть с географической карты мира. Гитлер утвердил как государственную доктрину предложение обер-палача рейха образовать на извечных наших землях новую арийскую империю. Они придумали для нее даже название — Остготия. Учти: это не просто безумный бред двух безнадежных психопатов, это — официально провозглашенная генеральная линия немецкой политики на Востоке. Войска СС уже получили приказ немедленно приступить к закладыванию основ великого переселения «благородной» расы. Что это конкретно означает, ты, надеюсь, понимаешь…

С болезненным вниманием слушал Олесь повествование об этих намерениях «сверхлюдей» и чувствовал, как в его жилах начинает медленно стынуть кровь. Даже ему, прошедшему Дарницкий фильтрационный лагерь, собственными глазами видевшему приудайские побоища и заполненный трупами Бабий Яр, трудно было поверить, что человеческий разум способен сотворить такой остервенело-ненавистнический план глобального истребления целых народов.

— Украинская нация обречена на полное уничтожение. Даже желтый морок татаро-монгольского ига не идет ни в какое сравнение с мороком, который несут на нашу землю арийцы!

— А Розенберг?.. Неужели он отрекся от своих взглядов и принял точку зрения Гиммлера?

Рехер сокрушенно покачал головой:

— О мой мальчик, ты просто не имеешь представления, что это за мразь в министерском кресле!

— Так чего же ты впрягался с ним в одну упряжку, если видел, какая это мразь?!

— Если бы я имел, из чего выбирать… Во имя торжества своего тайного замысла я просто вынужден был идти на компромисс с собственной совестью. Наивно надеялся, что мои грехи окупятся впоследствии сторицей. А вышло…

— Ты получил то, что заслужил.

— А я и не жалуюсь на судьбу, виноват во всем сам. И если и говорю тебе о своей полной катастрофе, то только с единственным желанием, чтобы мой: горький опыт стал школой для каждого, кого нечистый станет толкать на поиски счастья для отчего края за моря.

— Не об этом сейчас надо вести речь, надо спасать то, что можно еще спасти, — сказал после паузы Олесь. — Если ты действительно осознал свои ошибки… Скажи, почему бы тебе не доказать это на деле? У тебя ведь неограниченные возможности.

— А разве то, что я поведал тебе об архисекретном генеральном плане «Ост», не дело? Даже из нацистской элиты только довереннейшие лица фюрера ознакомлены с принципами истинной восточной политики рейха. Я более чем уверен, что ни одной разведке мира не удастся проникнуть в ближайшие годы в эту тайну, а ты получил исчерпывающую информацию, так сказать, из первых рук. Пусть только сумеют оценить ее твои единомышленники и надлежащим образом воспользуются ею.

— Возможно, ты пожелаешь еще и вознаграждение за нее?

— Не паясничай! Я делаю это не из шкурнических интересов. Свою стежку я уже истоптал до конца, а потому и не собираюсь выторговывать себе какие-нибудь выгоды.

— Ты не совсем правильно меня понял. Я думал, за последнюю неделю…

— Нет, за последнюю неделю большевиком я не стал! Все же объективности ради признаю: нашу национальную катастрофу можете отвести только вы, большевики. Кроме вас, на всей планете теперь не существует реальной силы, которая сломала бы хребет Гитлеру и сорвала бы его людоедские планы. На Англию и Соединенные Штаты надежд возлагать нечего, они явно выжидают, пока европейские противники обескровят друг друга, чтобы потом утвердить здесь свое господство. Да и не наивно ли думать, что волю нам принесет кто-нибудь из иностранцев?! Свое счастье каждый народ должен завоевывать себе сам. Так что иди к партизанам, поведай им об истинных намерениях гитлеровцев и скажи: пусть поднимают на смертный бой весь народ! Именно весь народ! Земля должна запылать под ногами оккупантов, старый и малый должны взяться за оружие. Не надо закрывать глаза: борьба будет продолжительной, жестокой и тяжелой, но вы непременно победите. Должны победить! Потому что за вами народ, за вами великая правда…

— Спасибо на добром слове, — с чувством сказал Олесь. — Но уж если ты решил быть честным с собой… Я просил бы тебя подробнее рассказать о карательной эсэсовской дивизии. Какое у нее конкретное задание, ее количественный состав, маршрут передвижения?

— Видишь, к сугубо военным делам я по своему служебному положению прямого отношения не имею. Все, что я узнал от компетентных людей, тебе уже известно. Добавить могу лишь одно: для партизан сейчас наибольшую угрозу представляют не эсэсовцы, а группа Калашника, рейдирующая по Киевщине.

От этих слов Олесь дернулся так, словно его шарахнули по темени.

— Да ты что?

— Да, для советских партизан самый опасный враг сейчас — Калашник, тайный предводитель зондеркоманды.

Нет, стерпеть такое было нельзя, и слова эти Олесь оценил как явную провокацию. Ведь еще с прошлой осени о подвигах Калашника ходило столько легенд, и в самые мрачные дни они лучше чудодейственного бальзама исцеляли сердца, согревали души, придавали силу не только отчаявшимся, но и закаленным людям. Что же касается самого Олеся, то после выхода из военного госпиталя он днем и ночью бредил тем, как отыскать дорогу в отряд прославленного партизанского вожака. И вот услышать вдруг, что народный любимец — провокатор, руководитель предательской зондеркоманды…

«Нет, нет, этого не может быть, — протестовала в Олесе каждая клеточка. — Наверное, отец умышленно оговаривает Калашника, чтобы внести раздор в партизанское движение. Это издавна практикуемая тактика подлецов: не можешь побороть противника в открытом бою — пусти против него ядовитое оружие поклепа. Только не выйдет!»

— Послушай, не смей при мне поганить этого человека!

У Рехера иронически поднялась правая бровь.

— Что же, замолчать — дело нехитрое. Но я просто обязан довести до сведения большевиков: Калашник, на которого тут все молятся, — предатель. Его заслали в леса, чтобы выявить количественный состав, места базирования, систему снабжения и связей советских партизан с населением. Кстати, тот Калашник тебе хорошо известен. Это — бывший твой наставник Куприков, или, как он сам себя сейчас именует, князь Тарханов.

— Ты лжешь! Ты опять лжешь!.. Куприков преспокойно пребывал в Киеве, когда слава о подвигах Калашника гремела по всей Украине. Я собственными глазами видел его тут совсем недавно… Да и не могла зондеркоманда уничтожать немецкие комендатуры, освобождать наших военнопленных, громить офицерские санатории… Ты просто провоцируешь меня!

— Мы говорим о разных людях. Я совсем не собираюсь отрицать того Калашника, о ратных делах которого говорит вся Украина. Да, истинный советский партизан Иван Калашник до недавнего времени находился и действовал в немецком тылу. Могу даже больше сказать: родом он из села Кальник Иллинецкого района на Винничине, до войны служил в пограничных войсках. В начале августа прошлого года попал в так называемый Уманский «котел», в котором очутились две ваши армии. Выбираясь из окружения, объединил вокруг себя группу таких же, как сам, отчаянных и начал партизанские акции. В одном месте захватил немецкую бронемашину, в другом — обмундирование спящих немецких солдат и под видом отдельной немецкой команды стал действовать на дорогах Винничины и Черкасщины. Нападал на пересыльные лагеря, освобождал сотни военнопленных, громил в райцентрах немецкие комендатуры, уничтожал продовольственные отряды, шарившие по селам. Неизвестно, то ли освобожденные им пленные разнесли о нем слухи по городам и весям или, может, просто судьба оказалась к нему благосклонной, но слава про партизана Ивана Калашника вскоре распространилась от Карпат до Дона. И это помогало ему в дальнейшей борьбе. Осенью прошлого года донесения о разбоях Калашника стали приходить из большинства областных гебитскомиссариатов Украины. Это не только осложняло, а попросту делало невозможной борьбу с ним. Длительное время немецкие карательные органы вообще не имели представления, где искать этого народного мстителя. Лишь впоследствии специальным службам удалось установить, что с целью конспирации и большого психологического эффекта под этим именем действуют десятки и десятки местных большевистских диверсионных групп и мелких партизанских отрядов. Это подтвердилось после того, как в селе Кантелина на Винничине был выслежен и убит настоящий Иван Калашник. С тех пор прошло уже полгода, а до сих из разных концов рейхскомиссариата регулярно приходят сведения о разбоях лжекалашников. По агентурным данным, на Киевщине, например, население относит на счет легендарного партизана все боевые свершения отряда Ефрема Одарчука. Того самого Одарчука, который недавно разгромил офицерский санаторий в Пуще-Водице, разгромил высланную за ним карательную экспедицию, прервал на несколько дней транспортную связь рейха с Киевом… Вполне понятно, что популярностью этого имени воспользовались и соответствующие немецкие службы. Именно под видом отдельной мобильной группы мифического соединения Калашника и была направлена в леса с известным тебе заданием специально подготовленная команда во главе с Куприковым.

— О мир, мир! Почему ты не перевернешься, видя такую подлость! — вырвалось у Олеся. — Бывший бандит-рецидивист Бендюга-Куприков-Тарханов в роли народного героя! А люди открывают ему свои сердца, свои души, ничего не подозревая… Много преступлений он уже успел совершить?

— На пальцах не сосчитать. Но трагизм положения даже не в этом. Если Куприков хорошо зарекомендует себя в борьбе с партизанами, служба СД непременно наводнит такими зондеркомандами всю Украину, и ваше дело будет дискредитировано. Этого никак нельзя допустить! Иди к Одарчуку и передай: пусть он немедленно уничтожит эту бешеную стаю и разгласит по всей Украине о гибели Ивана Калашника в селе Кантелина. Только так вы сможете отвести беду.

— А поверит ли мне Одарчук? Чем я докажу, что мои слова — правда?

— Об этом не тревожься. В той металлической коробке, которую мы вчера закопали с тобой под дубовым пнем, достаточно вещественных доказательств. Там спрятана оперативная карта рейда команды Куприкова-Тарханова, буквально все его радиодонесения в центр, списки выявленных им партизанских сообщников и просто патриотов, распоряжения центра… Кстати, радиошифры, которые там лежат, Одарчук сможет использовать для ликвидации этой банды…

От радости у Олеся на глазах выступили слезы.

— Еще один совет: о том, что тебе известно, расскажи только Одарчуку. И лично. В его отряде, как я уже сказал, орудуют несколько агентов. Не хватает, чтобы они предупредили Куприкова о твоем появлении в лесу… Но не спеши отдавать в руки Одарчука все свои козыри. Закопанные документы вручишь ему только тогда, когда получишь гарантии, что тебя после этого не вздернут на сук. Теперь такое время… А вообще постарайся в том отряде не задерживаться. Проси, чтобы тебя как можно быстрее переправили со всеми документами через линию фронта.

Но Олеся не интересовали подобные советы. Более всего его заботило, как найти дорогу к Одарчуку.

— В этом положись на меня, — угадал Рехер мысли сына. — С Одарчуком ты встретишься сегодня же, если проявишь сообразительность и твердость духа…

Олесь с явным недоверием взглянул на отца, потом на окно, за которым уже разгорался день. Мол, когда же тут успеть?

— Из Киева тебя вывезет в своей машине бригаденфюрер Гальтерманн. Не удивляйся, именно Гальтерманн. Он сегодня выезжает инспектировать эсэсовскую дивизию, которая выделена Гиммлером для операции против здешних партизан, и по моей просьбе обещал довезти тебя до Ровно. Я сказал ему, что ты едешь туда за наградой. Запомни это. И, не дай бог, не насторожи его чем-нибудь в дороге. Ты должен выглядеть радостным и беззаботным. Когда достигнете усадьбы дорожного мастера на семьдесят втором километре… там тебя должно затошнить. Запомни, как молитву: на семьдесят втором километре! Попроси, чтобы Гальтерманн остановил машину. Когда он это сделает,постарайся подальше отбежать от машины на обочину якобы потому, что тебя рвет. Но непременно оставь в машине эту вещь. — Рехер показал на старенькую желтую папку с помятыми углами, лежавшую на столе. — Знай: это — мина исключительной взрывчатой силы. Достаточно вставить в ее замок ключ, что ты незаметно и сделаешь, выбираясь из машины, как ровно через полторы минуты раздастся взрыв. Надеюсь, ты понял суть моего замысла?

Пораженный Олесь не мог произнести ни слова.

— Не удивляйся, Гальтерманн тысячу раз заслужил такой конец. А для тебя эта операция будет лучшей аттестацией Одарчуку. Не растеряйся только. — Словно собираясь с мыслями, Рехер выдержал паузу. — Ну, и последнее. Сразу же после взрыва машины Гальтерманна со всех ног через кустарники мчи к дому дорожного мастера, который я тебе вчера показывал. Там живет партизанский проводник, который тебя ждет. Он сразу же отправится с тобой к Одарчуку, назови лишь пароль: «Последний раунд настал!»

— Да ты понимаешь, что все это для меня значит!

— Не время об этом, не время! Сейчас спешно собирайся в дорогу: Гальтерманн вот-вот за тобой заедет.

Олесь бросился в ванную. Побрился, вымылся, надел праздничный костюм. Потом они сели завтракать. Только что-то не было у них аппетита в это погожее утро. Каждый с нетерпением ждал, и каждый боялся минуты разлуки.

На улице прозвучала автомобильная сирена.

— Ну, сынок, твой час настал!

— А как же ты? Может, поехали бы вместе…

Рехер печально улыбнулся на эти слова.

— Нет, Олесь, мое место здесь. Слишком мало мне осталось жить, чтобы начинать все сначала. А тебе я по-доброму завидую…

— Увидимся ли мы когда-нибудь?

— Вряд ли. Но это не так уж и важно.

За окном снова прозвучала автомобильная сирена.

— Что ж, будем прощаться, сын…


Перевод Изиды Новосельцевой.

ГОЛУБОЙ БЕРЕГ

I

— Время настало, командир! Подавай сигнал!

Артем, который до боли в висках вслушивался в настороженные шорохи безветренно-душной ночи, приникнув горячей грудью к песчанистому пригорку между кустами орешника, вздрогнул от этих слов. С какой-то болезненной торопливостью смахнул ладонью обильный пот со лба, расстегнул намокший ворот гимнастерки и только после этого поднял над головой зажатую в дрожащей правой руке ракетницу. Однако нажать на спусковой крючок так и не решился.

Не раз уже выпадало ему подавать сигналы к быстротечному и жаркому партизанскому бою, но, как это ни странно, всегда в его сердце в критический миг пробуждалось неосознанное сопротивление, если можно так сказать, немой бунт против такого действия. Этот внутренний протест рождался не от разъедающего сомнения в успехе задуманной операции, не от примитивного страха перед смертельной опасностью или ответственностью за судьбы подчиненных, а от чего-то похожего на чувство провинности, неискупаемой провинности невесть перед кем за пролитую кровь, за причиненные страдания, за беспощадные разрушения. Артем тщательно скрывал от постороннего глаза это незнакомое ранее, непостижимое смятение, иногда даже ненавидел себя за минутные колебания, ибо прекрасно понимал: в годину смертельной схватки с фашистскими захватчиками в душе каждого честного человека не должно быть места для колебаний и сомнений! И все же освободиться окончательно от этого противного чувства так и не мог. Вот и сейчас оно проклюнулось в груди, заныло, наполнило сердце болью.

— Пора, Артем! — словно поняв его душевное состояние, настоятельно прошептал на ухо Ляшенко. — Медлить больше нельзя!

«В самом деле, медлить с началом операции больше нельзя, — мысленно согласился Артем. — Ведь хлопцы Загравы, располагая заранее добытыми Клавой сведениями о внешних сторожевых постах вокруг базы отдыха, уже сняли часовых, проникли на территорию этого гитлеровского змеиного гнезда и заняли удобные позиции перед коттеджами, где в чистых постелях нежатся перед новыми разбоями кровавые «герои Харькова». Да и Матвей Довгаль доложил, что его подручные взяли под прицел караулку, а группа Дришпака надежно заблокировала дорогу на Киев на случай, если оттуда подойдет подмога офицерам раньше, чем мы успеем с ними расправиться… Следовательно, в самом деле пора подавать сигнал к бою!»

Не говоря ни слова, он приподнялся на колено, порывисто нажал на спуск. Ослепительный сноп, оставляя за собой охристую дымовую ленту, с отвратительным шипением взмыл в небо, неожиданно расцвел над ошарашенными столетними дубами и соснами зловещим багряным цветком. В кровянистых переливах призрачного света Артем увидел вдали, за могучими стволами, длинное, сверкающе-неподвижное зеркало водоема, прямую полосу насыпной дамбы с парапетами, которая служила главным въездом в офицерский профилакторий, принаряженные белоликие коттеджи под деревьями на приозерном взгорье и посыпанные чистым песочком дорожки между клумбами…

«Что же это хлопцы медлят? Почему не пускают в ход бутылки с горючей смесью?..» — пронзила мозг Артема тревожная мысль. Но не успел поблекнуть, разбрызгаться огненным дождем багровый георгин над кронами деревьев, как ночную тишину разорвал какой-то странный треск, звонко звякнуло разбитое стекло. В тот же миг окна почти всех аккуратных домиков на приозерном пригорке одновременно озарились изнутри ослепительными вспышками, выхаркнули в темень длиннющие оранжевые полотнища пламени. И вдруг над ночным лесом будто сто громов ударило. От этих оглушительных взрывов, казалось, содрогнулось даже небо, приугасли испуганные звезды в безоблачной вышине, раскололась пополам и глухо застонала земля.

— Ну, началось! — облегченно вздохнул Артем. — Теперь началось…

К этому необычному бою отряд готовился долго и тщательно. Еще две недели назад в район Пущи-Водицы была направлена специальная разведывательная группа, которая подыскала подходящее место для ночной переправы через быстротечный Ирпень, прощупала среди лесов надежные подходы от Ирпеня к офицерскому сборищу, при помощи Клавиной подруги Вии Гребер составила детальную схему расположения всех санаторных сооружений, изучила систему охраны и количественный состав гарнизона, уточнила средства его связи с Киевом. Когда на основании этих разведданных был до деталей продуман и утвержден план операции, партизаны приступили к напряженной подготовке. Учились в темноте метать гранаты в цель и бесшумно снимать вражеских патрулей, сооружать под звездами переправы на водных рубежах и ставить на дорогах и просеках самодельные мины. И так день за днем, день за днем до тех пор, пока каждая специализированная группа, каждый боец четко не усвоили свою задачу и маневр в будущем бою.

— Как по нотам все идет! Молодцы загравинцы! Хорошо осветили цели и еще лучше забросали их гранатами, — с удовлетворением потирал руки Ляшенко, не отрывая взгляда от коттеджей, которые жарко полыхали гигантскими факелами.

А тем временем бой стремительно разгорался. Разгорался по своим неумолимо жестоким, до конца не постигнутым законам. И вскоре достиг того критического предела, когда весы победы легко могли склониться и в ту и в другую сторону. Вот в эти трудные минуты как раз и выверялась самым суровым, самым объективным кодексом жизнеспособность всего отряда, ибо сейчас уже мало что значили даже самые мудрые приказы или указания, а все решала великая человеческая выносливость, закаленность, духовная целостность и осознанная необходимость наивысшей жертвенности каждым, буквально каждым бойцом.

До крови закусив губу, Артем жадно вслушивался в глухие взрывы, беспорядочную трескотню выстрелов, отчаянно-безумный рев в коттеджах и чувствовал, как никогда, остро, что уже не способен влиять на стремительное течение событий, что теперь ему остается лишь наблюдать и верить в сообразительность и выучку своих боевых побратимов.

Вдруг в бешеный клекот боя ворвалась дружная скороговорка десятка автоматов — это загравинцы, как и предусматривалось планом операции, секанули по окнам и дверям коттеджей, откуда в панике начали было выскакивать полуголые «покорители Европы». С командного пункта хорошо было видно, что мало кому из фашистов удавалось вырваться из огненной западни. Гигантский пожар ярко освещал цели, и партизаны метко били по ним из своих засад.

— Пора уже, наверное, и группу Сосновского высылать… — промолвил Артем.

— Боюсь, как бы она не попала под огонь загравинцев, — заметил Ляшенко.

— А почему бы ей не проникнуть к админкорпусу вдоль озера?

— Не форсируй события!

Сосновского, который со своими подручными ждал сигнала неподалеку от командирского наблюдательного пункта, позвали, когда перестрелка начала несколько затихать.

— Ну, Витольд Станиславович, наступила и ваша очередь. Как говорят, ни пуха! — пожал ему руку Артем. — Только будьте осмотрительны, не рискуйте напрасно…

— Принимаю к сведению! — сухо бросил тот в ответ и быстро исчез среди кустов.

Через минуту-другую несколько согнутых фигур промелькнуло между деревьями, а вскоре замаячили уже возле освещенной пожаром дамбы, которая служила въездом в профилакторий со стороны города. И тут нежданно-негаданно с крыши караульного помещения над дорогой яростно застрочил пулемет. Сосновский со спутниками будто слились с землей.

— Немецкий! В спину нашим бьет, гад!.. — чуть не задохнулся от бессильной ярости Артем. — Как же это довгалевцы, черти бы их побрали, умудрились не прикончить его?

Не помня себя вскочил на ноги, готовый броситься на помощь сосновцам, которых только что послал под кинжальный пулеметный огонь.

— Не командирское это дело — бросаться на вражеские пулеметы! — резко дернул его за полу Ляшенко. — Твое место здесь!

Он выхватил из рук Артема ракетницу, умело перезарядил ее и, прицелившись, направил огненный сноп в темную пасть душника на чердаке караулки, где хищно трепетали рваные вспышки. Это в конечном счете и решило дело: по указанной Ляшенко цели сразу же ударили партизаны, на крышу каменного здания полетели гранаты. Три или четыре громких взрыва — и вражеский пулемет захлебнулся, умолк навсегда.

Постепенно затихал адский клекот и на подворье профилактория, озаренном до самых глухих закоулков разъярившимся пожаром. Напряжение боя спадало, к командному пункту отовсюду начали приходить донесения.

— С ротой охраны покончено! Имеем большие трофеи, — первым отрапортовал запыхавшийся Довгаль. — Какие будут дальнейшие распоряжения?

— «Трофеи, распоряжения»… А почему своевременно не накрыли пулемет? — не мог скрыть своего раздражения командир.

— Да кто же мог подумать, что охранники втащат его на крышу?

— А нужно думать! На войне тот, кто туго думает, беспощадно бывает бит.

— Об этом после, Артем, — включился в разговор Ляшенко. — Пора уже об отходе позаботиться. Так что подавай сигнал Павлюку. Пускай он со своими хлопцами начинает минировать дороги в Киев и готовит завалы на пути вашего отхода. А Довгаль с отделением Проскуры пускай поможет Сосновскому. В его группе наверняка ведь есть раненые…

— Слыхал, Матвей? Все понятно?.. Тогда действуй! — обратился Артем к командиру второго взвода. — Только с умом чтобы… Постарайся прихватить как можно больше медикаментов и соли. Да не мешкайте там. Из Киева уже, наверное, спешат сюда регулярные войска.

Молча козырнув, Довгаль словно провалился в темень между кустами. А через какую-то минуту появился посланец Загравы.

— Разрешите доложить… Комвзвода приказал передать… с офицерней, можно сказать, покончили до основания, — пошатываясь, как пьяный, прерывисто докладывал прибывший. — Комвзвода велел спросить, что делать с этими?.. Ну, с выдрами, которые ублажали офицерню…

— С какими еще выдрами? Что это за тон? Кто вам дал право так обзывать невольниц? — вспыхнул гневом Артем.

— Извините, виноват, сгоряча глупость сболтнул… — круто сменил тон разгоряченный молодой человек, который по собственному опыту уже знал, сколь беспощаден этот человек к малейшему проявлению развязности или грубости.

— Сколько их там?

— Да, наверное, десятка два будет. Все к нам просятся…

Данило с Артемом переглянулись: как же это они, планируя сегодняшнюю операцию, не подумали об этих горьких жертвах насилия? Все, казалось, взвесили и предусмотрели, а вот об этом, вишь, не подумали.

— Для меня ясно одно: оставлять их здесь никак нельзя. Нагрянут каратели из Киева — всех до единой уничтожат. Хотя бы для того, чтобы избавиться от свидетелей своего позора, — после короткого раздумья сказал Ляшенко. — Полонянок нужно бы вывести куда-нибудь в безопасное место…

Легко сказать: вывести в безопасное место два десятка женщин. Но чего это может стоить отряду? Не было ни малейшего сомнения в том, что уже в ближайшие часы отряд ждут суровые испытания. Ведь по их следам непременно бросится разъяренная стая эсэсовцев, и придется, наверное, не день и не два метаться по округе, спасаясь от уничтожающих ударов, с кровавыми боями вырываться из окружения, а в случае особой трудности распылиться вовсе, чтобы примерно через неделю-другую мелкими группками или поодиночке пробраться к Змиеву валу[5]. И присутствие двух десятков необстрелянных, непривычных к тяжелым боям и переходам людей непременно станет при таких условиях фатальным для всего отряда. Но Ляшенко, конечно, прав: оставить опозоренных девчат на произвол судьбы они просто не имеют права.

— Передай Заграве, — наконец принял решение командир, — пускай отправит их с проводником к месту переправы на Ирпене. Только как можно скорее!

— Но ведь они голые…

— То есть как голые? — спросили в один голос Артем с Данилом.

— Ну, натуральным образом. Мы обнаружили их в подвальном помещении за десятком замков раздетыми донага…

— Этого еще только не хватало!

Неизвестно, как выпутались бы из этого положения командиры, если бы к тому времени на КП не прибыл посланец Сосновского.

— Что делать с медперсоналом? Там человек тридцать немецких врачей и медсестер в плен сдались… Сейчас помогают нам упаковывать лекарства.

Об отношении к пленным медработникам у Артема с Данилом было немало споров перед походом, и все же они сошлись на мысли, что врачей, которые добровольно сложат оружие, нужно отпустить на все четыре стороны. Пускай, мол, и сами убедятся, и своим расскажут, что партизаны отнюдь не бандиты, как их именует геббельсовская пропаганда. Потому-то ответ Артема был четким и недвусмысленным:

— Кто из них поднял руки, того не трогать!

— А вот их одежду реквизировать все-таки нужно, — добавил Ляшенко. — Иначе во что же оденешь невольниц?

— Правильно. Пускай Сосновский реквизирует у них халаты, ну и всякую другую одежду, но непременно объяснит при этом, почему мы вынуждены прибегнуть к такой мере. Только без проволочек, без проволочек!

— Будет сделано!

Связные бросились выполнять приказ, а на командный пункт вместо них мчались другие. Донесения, запросы, приказы… Как ни старались руководители отряда предусмотреть все перипетии операции заранее, но в ходе боя появилось множество проблем, которые нужно было решать буквально на ходу.

Нужно ли заминировать водопровод? Что делать с медикаментами и врачебными инструментами, которые невозможно забрать с собой? Как лучше организовать транспортировку многочисленных трофеев к Ирпеню, где в зарослях ивняка на противоположном берегу их ждали подводы?..

За всеми этими неотложными делами Артем и не заметил, как стремительно пронеслось время. Опомнился лишь тогда, когда со стороны Киевского шоссе внезапно донеслось несколько мощных взрывов. Невольно взглянул на часы — перевалило на третий час. Значит, они тут уже больше часа хозяйничают!

— Вот и досиделись! Группа прикрытия вступила в бой…

— Труби отбой, командир! Нам здесь ни минуты нельзя больше задерживаться! — В словах всегда невозмутимого, выдержанного Ляшенко прорвалась тревога. — Группа Дришпака долго не удержится на шоссе. Нужно поторопиться с отходом!

Артем выпустил в зенит две зеленые ракеты. Но партизаны, едва услышав взрывы мин на шоссе, даже без этого сигнала уже торопились к месту сбора отряда — перекошенной беседке на обочине просеки, которая вела от профилактория в глубь леса. Все прекрасно понимали, что их ждет, если регулярные немецкие войска навяжут здесь бой, заблокируют все отходы за Ирпень и зажмут в огненное кольцо. Поэтому каждый изо всех сил спешил к беседке, с тревогой прислушиваясь, что происходит на Киевском шоссе. Но там, к общему удивлению, вскоре воцарилась полнейшая тишина.

Тронулись через кусты к месту сбора и Таран с Ляшенко. Но не сделали они и десятка шагов, как впереди что-то со скрипом затрещало, натужно зашелестело и, будто с тяжелым придыханием, глухо упало на землю. Затем прозвучал громкий перестук топоров, чей-то предостерегающий окрик, и снова — треск, нарастающий шелест, могучий удар о землю.

— Молодцы павлюковцы, успели все-таки перекрыть завалом дорогу отхода, — бросил Ляшенко и ускорил шаг.

Возле перекосившейся беседки командиры застали целую группу раскрасневшихся, еще не остывших после боя, озаренных радостью победы партизан. Переступая с ноги на ногу, они торопливо сосали из рукавов цигарки, вытирали мимоходом мокрые от пота лица, перебрасывались короткими репликами.

— Твои все в сборе? Потери есть? — спросил Артем, едва увидев Заграву.

— Благодарение судьбе, обошлось без потерь. Вот жду Кирилла Колодяжного — он со своими ребятами пускает красного петуха по уцелевшим корпусам.

— Сосновского, Довгаля не встречал? Как у них?

— Сейчас здесь будут. Сами и расскажут…

Вскоре в вертикальной прорези просеки на фоне озаренного пожаром неба и в самом деле показались движущиеся фигуры. А через минуту в сопровождении сгорбленных под тяжестью мешков партизан появился Сосновский. Не промолвив и слова, суровый и сосредоточенный, он остановился поодаль, поставил между ногами пузатый чемодан и, сняв фуражку, принялся старательно вытирать платком намокшую внутреннюю сторону околыша. Его спутники, молча опустив на землю поклажу, тоже присоединились к своим. Последними подошли Хайдаров с Проскурой, которые осторожно и словно бы даже как-то торжественно несли кого-то наполовину завернутого в белое на самодельных носилках.

У Артема учащенно застучало в висках: кто?..

— Мотренко, — сказал кто-то из прибывших. — Никак, бедняга, не придет в сознание.

— Что с ним?

— Две пули навылет. Предплечье рассечено, череп задет. Мотренко первым на дамбе оказался. Ну и попал под прицельный огонь…

К Артему подступил Ксендз:

— У Мотренко дела плохи. Пленный врач по моему приказу сделал ему перевязку, он считает… Мотренко нужно было бы оставить где-нибудь у надежных людей. Он не выдержит перехода по бездорожью.

Но даже и без предупреждения Ксендза было ясно: с таким ранением ночная дорога может оказаться для Мотренко последней. В отряде все успели полюбить этого коренастого, покладистого человека, который отличался недюжинной физической силой и чистым, как у ребенка, открытым сердцем, но ничем сейчас не могли помочь ему. Разве лишь тем, что на руках донесли до Ирпеня и отдать под опеку Клавы Лысаковны.

Тем временем к беседке приблизился запыхавшийся Кирилл Колодяжный со своим отделением. К месту сбора не прибыла лишь группа минеров. Чтобы не терять времени, командиры распределили между бойцами трофеи для транспортирования, отдали приказ о порядке отступления и развертывания в боевые порядки на случай стычки с врагом, определили главный дозор и прикрытие на марше. Можно было бы уже и трогаться, но группа минеров будто сквозь землю провалилась.

— И где этот Павлюк? — вырвалось у кого-то непроизвольно. — Сколько можно торчать здесь из-за него?

И снова тишина. Хрупкая, настороженная. Бойцы застыли в ожидании и непроизвольно переносятся мысленно на Киевское шоссе, где недавно внезапно вспыхнул и так же внезапно затих ночной бой. И тревожные мысли начинают охватывать их: а что, если гитлеровцы с ходу смяли группу прикрытия Дришпака? А может, они напали на след отряда и именно сейчас незаметно затягивают смертельную петлю?..

— Артем, пора трогаться! — решительно заявляет Ляшенко. — На поиск группы Павлюка пошли добровольцев, а отряд держать здесь нельзя.

Добровольцев не пришлось долго искать. Но не успели они побежать назад по просеке, как оттуда донесся треск пересохшего хвороста под чьими-то торопливыми шагами. Все на миг замерли, инстинктивно схватившись за оружие. Мгновенно напряжение спадает — в разреженных заревом сумерках партизаны узнают минеров из группы Павлюка.

— Где вас носит, иродовы души?.. Целый час околачиваемся здесь из-за вас!.. В штрафники бы за такие штучки!.. — с разных сторон посыпались упреки.

Однако минеры ни словом не обмолвились. За них все сказал длинный как жердь и худой как щепка Павлюк, подступив к Артему:

— Товарищ командир, поставленная перед нами задача выполнена: подъезды к Пуще-Водице заминированы. По собственному усмотрению заминировал еще и завалы на этой просеке. Так что до утра фашисты навряд ли отважатся тронуться по нашим следам…

«А все-таки молодчина этот Павлюк! — мысленно похвалил командира минеров Артем. — Сам, вишь, додумался завалы заминировать. Теперь его хлопцы, безусловно, пригасят боевой запал гитлеровцев, и те до утра не осмелятся пускаться вдогонку за нами по просеке…»

Артем давно уже проникся искренней симпатией к этому внешне неуклюжему, чуточку странному человеку, который прибился к отряду вместе с освобожденными из трудлагеря военнопленными. Едва держась на ногах, до предела изнуренный и слабый, этот бывший сельский учитель физики по собственной инициативе нашел себе дело. Сплотил рьяных в работе молодых парней и горячо принялся обучать их минному делу. Во время учебных переходов или маршей к месту боевых операций его подручные старательно разыскивали по селам и хуторам уцелевшие бомбы и снаряды, а когда находили, на собственных плечах транспортировали их к «чертовой кухне» вдали от лагеря. Там под руководством своего учителя вытапливали из них тол и собственными силами изготовляли примитивные мины. И все это павлюковцы делали без какого бы то ни было приказа, тихо и незаметно. Вот и сейчас они проявили похвальную инициативу, заминировав завалы.

— За находчивость всем объявляю благодарность, — сказал Артем и без всякого перехода скомандовал: — Отряд, в колонну по два…

Пока партизаны строились на просеке, прилаживая и располагая на плечах поклажу, Артем дал группе Дришпака сигнал отхода — три желтые ракеты. Затем выслал главный походный дозор. А через минуту в мерцающих отсветах отдаляющегося пожара колонна уже продвигалась на север. Возле перекосившейся беседки осталось только отделение Колодяжного, которое, прикрывая отряд, должно было дождаться группу Дришпака и уже вместе добираться к переправе на Ирпене.

Угасли в небе ракеты, и еще более темные сумерки окутали все вокруг. Сгорбившиеся под ящиками с патронами и медикаментами, отягощенные мешками с солью и сахаром, партизаны на ощупь двигались по давно не хоженной просеке. Одна-единственная мысль сейчас владела всеми: поскорее бы добраться до Ирпеня! Никто никого не подгонял, но с каждой минутой становился все шире и стремительнее шаг каждого партизана. В предутренней тишине слышно было лишь надсадное дыхание, похрустывание сушняка и шуршание подошв по выветренному песку. И так километр за километром…

За крутым поворотом внезапно начался спуск в лесной овраг, заполненный слепой темнотой и болотной духотой. По разрытой весенними потоками, заваленной разными палками и старыми пеньками просеке идти становилось все труднее. Вот в середине колонны кто-то споткнулся, с разгона ступив в невидимый ров, сердито ругнулся. Через миг уже позади слышен треск, глухой стук, сдавленный стон.

— Товарищ командир, привальчик бы… — послышался чей-то нерешительный голос. — Хотя бы дух перевести да поклажу с плеча на плечо переложить…

Артем сам видел, что нужно было сделать хотя бы кратковременную остановку (впереди у них еще дорог да дорог!), однако не мог, просто не имел права решиться на это. Как бы после не пришлось платить большой кровью за этот минутный отдых!

— Реже шаг! А об отдыхе забыть! Привал сделаем только за Ирпенем…

И никто из партизан не сетует на командира. Ведь рассвет не за горами, а они все еще под самыми стенами Киева. О какой тут передышке можно думать? И они идут и идут, обливаясь соленым потом и до крови кусая пересохшие губы. Скорее бы за Ирпень! А он, проклятый, будто нарочно убегает куда-то в серую безвесть. И не одному из них в сердце закрадывается невольное сомнение: а что, если до восхода солнца так и не удастся выбраться из этой пущи?..

Когда небо над головой начало постепенно блекнуть и просвечивать нежной синевой, в лесу вдруг потянуло влажной прохладой. Легкое дуновение ветерка донесло запах сена и торфянистой топи. До предела утомленные и встревоженные, партизаны бросаются вперед, за какую-то минуту добираются до опушки и останавливаются — впереди, сколько охватишь взором, седеет мягкое одеяло приземистого тумана. Наконец! Наконец-то выбрались на приирпенские луга!

— Где командир? Немедленно проведите меня к командиру! — доносится от головы колонны.

Через миг к Артему препроводили посланца от главного дозора.

— Путь к Ирпеню свободен, — доложил он. — Главный дозор с невольницами уже на том берегу. Меня послали провести вас напрямик к переправе…

И вот уже отряд, вытянувшись причудливой цепочкой, следом за проводником сбивает обильные росы на высокой отаве. У каждого на сердце облегчение — теперь до переправы рукой подать! Но самая первая мысль — как утолить жажду? Потому-то, как только добрели до реки, сразу же стремглав кинулись к воде. Становились на колени, приникали пересохшими губами прямо к плесу и пили, пили такую сладкую, такую животворную ирпенскую воду. Торопливо споласкивали раскрасневшиеся лица, смачивая грудь и плечи, и снова приникали к воде.

«Бгу-ух!» — эхо далекого взрыва внезапно тугой волной прокатилось над ирпенской поймой и мгновенно подняло всех на ноги. Это взрывались мины Павлюка. Следовательно, на территорию только что опустошенного ими профилактория уже вступили прибывшие из Киева вражеские войска.

Вскоре и второй взрыв донесся издалека.

— Приготовиться к переправе! Саперы, вперед!

Но партизаны, едва услышав эти взрывы, мгновенно взвалили каждый свою ношу на плечи и принялись быстренько выстраиваться вдоль речки. Но без шума, без суеты и толкотни. Ибо, готовясь к походу на Пущу-Водицу, не раз всем отрядом на лесных ручейках или болотцах учились преодолевать водные переправы. Поэтому каждый из присутствующих четко знал порядок форсирования речки и теперь спокойно ждал своей очереди.

Первыми на противоположный берег, как и надлежало, тронулись саперы из бывших военнопленных, которые еще неделю назад изготовили, а этой ночью навели через Ирпень наплавной плот-мосток, доставив его сюда по частям под сеном на подводах. Держась за туго натянутый и закрепленный между берегами канат, предусмотрительно обернутый белым полотном, они придирчиво прощупывали ступнями плотно увязанные между собой тугие кули из тальника, изо всех сил притопывали на каждом шагу, дабы убедиться, что осиновые жерди с нанизанными на них кулями нигде не разведены между собой и не сорваны с прикола стремительным течением. Скрипели, похрустывали под их тяжестью длиннющие, связанные между собою слеги, прогибались кули из тальника, но все же надежно держали на воде.

Следом за саперами на тот берег перенесли все еще не приходившего в сознание Мотренко. И потянулись по извилистой тропинке в сизых сумерках живой вереницей через каверзную речку…

Коротки, удивительно коротки летние рассветы над Ирпенем! Не успел отряд переправиться на левобережье, как на небосклоне, там, где восток, кто-то украдкой развернул гигантский веер с радужным перебором нежных красок, и сразу же мириады звезд в зените одна быстрее другой начали блекнуть, угасать, а вокруг на лугах заметно посветлело. Разгоралось погожее летнее утро.

— Застряли! И тут, черт побери, застряли! Теперь нечего и думать, чтобы уложиться в намеченный график, — нервничал Артем, с тревогой посматривая то на часы, то на пламенеющее небо.

Командиры взводов также с мрачным видом вслушивались в беспорядочную стрельбу, доносившуюся из лесу, и волновались за Колодяжного и Дришпака, которые со своими группами оставались на лесных просеках. Как там у них? Успеют ли до восхода солнца форсировать Ирпень? Сумеют ли оторваться от преследователей?..

Вот подбежал посланец главного дозора:

— В Заирпенье все спокойно. Дорогу между Гостомелем и Раковкой перекрыли. Так что можно трогаться…

— Эгей, на подводах, там у вас все готово?

— Готово! Готово! — в один голос закричали партизаны, хлопотавшие возле до отказа нагруженных трофейной поклажей возов.

Распорядившись оставить у переправы две пароконные подводы, на которых группа прикрытия после форсирования Ирпеня и уничтожения наплавного временного мостика могла бы догнать отряд, Артем коротко отдал приказ на ускоренный марш.

Дружно щелкнули кнутами погонщики, застоявшиеся кони весело рванули с места — колонна следом за проводником из главного дозора потянулась напрямик к затерянным среди тумана песчанистым пригоркам, за которыми лежала дорога на Гостомель. Двигаться по болотистым лугам на подводах — дело далеко не простое. В дождливое лето здесь не всюду ступала даже нога косаря, а перезревшие, пожухлые травы и камыши до самых декабрьских морозов шумели под дуновением ветра, не тронутые косой, но нынешний сезон оказался таким засушливым и жгучим, что на ирпенских поймах высохли почти все заболоченные топи. Затвердевшая торфянистая почва проваливалась под копытами коней и колесами возов. Поэтому то тут, то там раздавались треск ломающихся телег, тревожное ржание, приглушенная ругань погонщиков.

Все же колонна не остановилась ни на минуту: под завязшие по самые ступицы возы партизаны без команды мгновенно подставляли собственные плечи, выхватывали из мокрых колдобин и на руках выносили на более сухие места. И снова шли, упрямо продирались сквозь все преграды на запад, то и дело оглядываясь на щербатую темную полоску леса в заирпенской дали. Как там хлопцы Дришпака и Колодяжного? Почему так внезапно затихла перестрелка? Удастся ли им до восхода солнца догнать отряд?..

Наконец все облегченно вздыхают — треклятая ирпенская пойма осталась позади! Правда, вскоре отряд ожидали новые, не менее опасные дороги: вокруг села да села (слева — Гостомель, Балановка, впереди — Блиставица, а справа — Раковка, Озера, Лулянка), и в каждом — полицейские постои. Вот почему отряд должен был незаметно проскользнуть между этими селами, чтобы нигде не обнаружить себя и не ввязаться в бой. Ведь не было ни малейшего сомнения, что из Киева в пригородные гебиты — дымерский, бородинский и макаровский — уже наверняка поступили категорические приказы местным гарнизонам перекрыть все дороги, как можно скорее вцепиться в «хвост» партизанам и сковать, затруднить их продвижение до подхода военной подмоги. Так что нужно было в любую минуту ждать полицейскою разъезда. Но об этом никто сейчас не думал, всех переполняла радость оттого, что счастливо преодолели ирпенский рубеж.

Миновав заросшие нетронутыми бурьянами пригорки, колонна без каких-либо приключений пересекла торный проселок на Раковку и следом за новым проводником из главного дозора потянулась по выгоревшей под июльским солнцем, вытоптанной, затвердевшей толоке. Неуютно, тревожно почти сотенным скоплением двигаться на рассвете по чистому полю: колонна видна очень далеко, а вокруг ни малейшего укрытия. Невольно все снова ускоряют шаг, чтобы быстрее уйти с этого пустыря, и вскоре замечают в сизых сумерках впереди околицу села.

— Взять левее от Озер! Ускорить шаг и прекратить разговоры!

Колонна сразу же свернула с выгона в сторону клина нескошенных хлебов и, топча перестоявшуюся реденькую рожь, вскоре оказалась на укатанной полевой дороге, ведшей на запад. Поскольку главный дозор не подавал никаких тревожных вестей, отряду было приказано двигаться именно по этому большаку, чтобы поскорее выбраться из плотно заселенной Приирпенщины.

Быстро катились партизанские подводы, но еще быстрее шагало по земле утро. Вот-вот из-за горизонта должно было выглянуть июльское солнце, но никто в колонне не радовался его появлению. Ведь средь бела дня на открытой местности партизана подстерегает большая опасность, а до спасительных Бабинецких лесов еще очень-очень много километров…

— Блиставица… Впереди село Блиставица… — донеслось от передних возов.

— Что будем делать, командир? — подлетел к Артему до предела наэлектризованный Заграва. — Двинемся в объезд по полям или, может, для экономии времени и усилий рванем через село?.. И с песней! Пусть все слышат и видят, как советские партизаны возвращаются с боевой операции!..

Василя так и распирало от нетерпения поскорее броситься в кипящий водоворот грозовых событий, был он весь какой-то торжественный, приподнятый! И Артему нравилась эта приподнятость Загравы: разве кто-нибудь из бойцов опустит руки в критической ситуации, глядя на такого командира? При других обстоятельствах Артем непременно разрешил бы своему любимцу промчаться после такого адского водоворота с громкой песней через онемевшее и оглохшее еще с осени сорок первого года село, но сегодня, именно сегодня это было бы недопустимой бессмыслицей.

— Что доносит дозор об обстановке в Блиставице? — догнав Артема, спросил Ляшенко, который все время был с арьергардом колонны.

— Пока что никаких донесений.

— Я абсолютно уверен… Ну поверьте хоть раз мне на слово: тамошняя полицайня сейчас изо всех сил задает храповицкого. Ну, а если нас увидят… Могу поклясться: она с перепугу скорее за подштанники схватится, чем за винтовку. Вот давайте прокатимся по селу!

Но заверения Загравы не произвели на командира никакого впечатления. Разве стали бы они рисковать отрядом после такой операции? Лишь узнав от посланца главного дозора, что дорога эта проходит по окраине Блиставицы и что в селе ничего подозрительного не замечено (хотя на всякий случай дозорные все же обрезали телефонные провода на Бородянку), Ляшенко сказал:

— Вообще-то, быть может, Василь и прав. Чем нам плутать где-то по полям да бездорожью, то лучше уж, как говорится, на всех парах проскочить через Блиставицу. Только, конечно, без всяких песен и барабанного боя.

Взвесив все «за» и «против», приняли предложение Ляшенко. Немедленно выслали боковую походную заставу, предупредили бойцов о строгом соблюдении дисциплины и ускоренным маршем направились в село.

Блиставица только еще просыпалась. Наверное, кроме двух-трех ранних хозяев, которые выскочили на подворье за водой и за дровами, никто там и не заметил, как по тихой улице стремительно промчался партизанский обоз. А когда об этом необычайном диве ветром пронесся слух от двора ко двору, партизанская колонна была уже вдали от села — на бородинском тракте.

От Блиставицы до местечка Бородянка, где расположился многочисленный немецкий гарнизон, собственно, рукой подать — при хорошей погоде туда не более получаса езды автомашиной. И хотя очень большим был риск встретиться с вражеским разъездом, Артем не повел отряд окольным путем, по редколесью, которое начиналось сразу же за селом и переходило в более густые леса. В случае чего там, конечно, можно было найти временное пристанище, но пробираться по бездорожью к Здвижу, за которым пролегали партизанские исхоженные дороги, было никак не с руки. Потому-то к Бабинецким лесам колонна тронулась по накатанному тракту, готовая в любой миг по сигналу командира рассыпаться, бесследно исчезнуть в зарослях на обочине. Но главный дозор по-прежнему не подавал тревоги — дорога впереди, следовательно, была, как и до сих пор, пустынной. Лишь когда приблизились к ложбине, где виднелся деревянный мостик над безымянным ручейком, прибыл связной с донесением:

— Догнали полонянок. Проводники спрашивают, куда дальше вести эту «гвардию».

— Где они сейчас?

— Над ручейком волдыри на пятках отмачивают, — связной кивнул на заросли ольшаника впереди. — Диво дивное: каким образом женщины успели быстрее нас оказаться здесь?

— На радостях эти девки и рысаков бы обогнали, не то что нас, — присоединился к разговору кто-то из бойцов.

Артем не обращал внимания на солоноватые остроты парней, его беспокоила мысль, что делать с этими несчастными женщинами. Легче и проще всего было бы отпустить их на все четыре стороны, дескать, из неволи вас вывели, а дальше позаботьтесь уж сами о себе. И наверное, кто-нибудь другой на его месте так и поступил бы: вывел за Киев, и будьте, голубушки, живы-здоровы. Но Артем не мог так поступить. Он наверняка знал, что слишком куцым окажется для этих девчат путь на воле, что после уничтожения в Пуще-Водице офицерского профилактория все входы и выходы из Киевской округи будут непременно взяты фашистами под надежный замок. Стало быть, отпускать на неминуемую гибель горемычных спутниц он просто не имел морального права, но и зачислять их, непроверенных, в отряд тоже было неразумно.

— Слушай, что нам все-таки делать с этими девчатами? — поравнявшись с Ляшенко, спросил он.

Тот нахмурил лоб, прощупал придирчивым взглядом затянутые сиреневой мглой окрестности и промолвил рассудительно:

— Нужно где-нибудь пристроить. Им бы хоть с недельку перебыть в надежном месте, пока чуточку уймется полицейская метель. А тем временем Ксендз приготовит кое-какие документы, и пускай тогда расходятся по домам.

— В надежное место… Где только сейчас его найти? Вон Мотренко и то приходится трясти по выгонам да пустырям…

— А наша давняя сторонница Мокрина? Почему бы не отправить на ее лесной отруб и Мотренко, и девчат? Они пересидели бы там лихую годину и Мокрине помогли бы присмотреть за ранеными.

— Это и в самом деле хорошая идея! Вот стоит ли только такому сборищу показывать дорогу на этот отруб? Что мы, собственно, знаем про полонянок? А вдруг среди них…

— Брось смешить! Не думаю, чтобы гестапо своих агентов отдавало в жертву пьяной офицерне и держало голыми под замком.

— Я хотел сказать: вдруг среди них найдется языкатая и после разболтает о нашем надежном убежище?

— После Пущи-Водицы, наверное, ни одну из них не потянет на болтовню. А вообще в таком деле без риска не обойтись.

— Что ж, быть по-твоему, — после минутного раздумья сказал Артем.

— Тогда я пойду объясню полонянкам ситуацию и направлю с проводниками к жилищу Мокрины.

— Иди, друже. Но предупреди, чтобы пробирались туда в обход, подальше от наших дорог. За нами непременно скоро увяжутся каратели. Очень скоро!

Слегка кивнув, Ляшенко в сопровождении связного главного дозора направился в ольховые заросли, а колонна, не сбавляя скорости, потянулась в котловину. Восход солнца застал ее на противоположном склоне. Рассветные сумерки сразу же исчезли с полей, унеслись в перелески и ложбинки, горизонты четко обозначились, удалились. И тут прозвучало чье-то радостное восклицание:

— Хлопцы, да мы ведь дома! Вон посмотрите направо…

Партизаны порывисто повернули головы и вдруг узнали чуточку вдали, на горизонте, знакомые очертания Бабинецкого леса. Именно оттуда отправились они вчера вечером с затаенной тревогой в сердцах в Пущу-Водицу. Будто внезапный порыв вихря, над колонной пронесся вздох облегчения: наконец!

А в следующий миг, не сговариваясь, все вдруг свернули с тракта и изо всех сил бросились взапуски по стерне к такому родному, такому желанному сейчас лесу. Бежали с удивительной легкостью, будто и не они преодолели перед этим по бездорожью столько километров, бежали, будто и не было бессонной ночи и лютых тревог, от которых не раз замирали сердца. И как только очутились среди стройных сосен и аккуратных берез, без команды остановились, зачарованно оглядываясь вокруг, будто все еще не верили, что вот они снова на том же месте, где вчера многие из них оставляли надежду увидеть восход солнца. Смотрели друг на друга, удивлялись, и невольные слезы наплывали всем на глаза.

Подхваченный неудержимым живым потоком, проникнутый общим порывом, Артем тоже не заметил, как перемахнул стернище и оказался на опушке леса. Лишь обхватив исклеванный осколками шершавый ствол березы, наконец понял, всем своим существом понял, что и ночные многокилометровые переходы, и форсирование Ирпеня, и адское быстротечное побоище в Пуще-Водице уже остались позади, что операция, которой он так ждал, к которой так упорно готовился и за которую так тяжело переживал, завершилась. И от осознания величия свершенного отрядом отступили куда-то, отплыли и душевные волнения, и сверхчеловеческая усталость, и жажда. Только радость, невыразимая и неудержимая радость распирала грудь.

— Товарищ командир, — кто-то слегка дернул его за рукав, — Мотренко зовет вас…

— Мотренко? — будто очнулся Артем. — Он что, пришел в сознание? — И, не дожидаясь ответа, бросился между подводами, которые уже выстраивались на тесной лесной дороге в походные порядки.

Возле одной из них увидел Клаву, Ляшенко, Заграву.

— Ну, как Дмитро? — обратился он к ним издалека.

Однако никто не проронил ни слова. Лишь Клава кинула взгляд, полный скорби, на бричку. Там, на приувядшей луговой отаве, по грудь прикрытый шинелью Загравы, неподвижно лежал уже не похожий на самого себя Мотренко. Бледный, даже восковой, какой-то непривычно суровый и сосредоточенный, с темными серпами под глубоко запавшими глазами, он будто в последний раз всматривался в нежную небесную голубизну, подернутую в зените серебристыми полосами легких перистых облаков, и, казалось, думал свою главнейшую думу. Артем молча склонился над ним.

— Так мы уж, можно сказать, дома, командир? — вскоре услышал он еле слышный шепот.

— Да, Дмитро.

— А наших много осталось?.. Там, в Пуще-Водице…

— Все живы, Дмитро, и все здесь.

— Ну и слава богу. А я вот… хочу попросить: положите меня на землю… На земле,говорят, легче умирать…

— Да что ты, Дмитро! Мы вот отправим тебя на лесовой отруб к Мокрине и выходим. Непременно выходим!

Мотренко чуть-чуть улыбнулся одними губами:

— Нет, командир, я свое уже отходил. Хорошо или плохо, но… отходил. А вам… вам желаю еще долгих дорог… До самой победы…

— Оставь! Мы вместе отпразднуем победу. Соберемся хотя бы вот на этой опушке и вспомним свои дороги… Не так ли, хлопцы?

Но хлопцы молчали.

— Я как раз и хотел тебя попросить, командир… Прикажи похоронить меня именно на этой опушке… Чтобы моя последняя дорога вечно лежала у меня на виду… — На миг он затих, видимо собираясь с мыслями: — А после победы… я хотел бы, чтобы после победы вы собрались как-нибудь здесь… И спели «Козака несуть»… Чтобы мне не так грустно было одному… Обещай, командир… — И устало закрыл глаза.

— Обещаем, Дмитро! Все твердо обещаем!..

II

— Товарищ командир, немцы! — сквозь монотонный шепот леса до слуха Артема донесся тревожный голос.

Но за последние трое суток Артему уже столько раз приходилось слышать такие донесения, что сейчас у него даже закралось сомнение: в самом ли деле кто-то промолвил эти слова или, может, это только послышалось? Ему, до предела измученному бессонницей и усталостью (только прилег было под бричкой после тяжелого ночного перехода), просто до невероятности хотелось, чтобы этот голос оказался плодом болезненной фантазии, однако в следующий миг кто-то слегка прикоснулся к его плечу и снова сказал:

— Товарищ командир, они только что в Коблицу вступили.

Артем через силу раскрыл воспаленные веки. И тут же зажмурился: яркое дневное сияние, будто лезвием бритвы, так полоснуло по глазам, что они вдруг набухли слезами. В сизой мути он все же успел заметить перед собой чью-то наклонившуюся могучую фигуру, от которой крепко несло табаком, потом и дикой лесной смородиной.

— Сколько их там?

— С батальон, видимо, будет. Все на машинах…

Артем наконец узнал Кирилла Колодяжного и сонно произнес:

— Не те ли, что вчера нас под Ваховкой застукали?

— Похоже, они.

С трудом оторвав от разостланной на земле брезентовой накидки тяжелую голову, Артем порывисто встал. Вокруг под замаскированными ветвями возами вповалку лежали партизаны, сваленные мертвецким сном, запыленные, давно не бритые, до предела изнуренные бесконечными маршами, голодом и жаждой.

— Так что будем делать, командир? Они ведь вот-вот разведку в лес вышлют… Это как пить дать! Может, объявить боевую тревогу?

— Подожди с тревогой! Зачем будоражить людей, когда большинство коней совсем подбились и уже не в состоянии сделать хотя бы один марш-бросок? — довольно рассудительно и спокойно пригасил запал Кирилла Ляшенко. Простоволосый, с расстегнутым воротником, он сидел под соседней бричкой и записывал что-то огрызком карандаша в блокнот, то ли прикидывая будущий маршрут отряда, то ли, быть может, анализируя последние разведданные.

«И когда только Данило отдыхает? — подумалось Артему. — Сам же ведь как хрущ, а выносливости на вола хватит. Железный какой-то…»

— Нужно бы, Артем, с командирами взводов посоветоваться…

— Нам в самом деле нужно, Кирилл, посоветоваться, — обратился Артем к Колодяжному. — Так что позови Довгаля, Заграву и Сосновского, а сам кати на опушку. Внимательно смотри там… Чуть что — немедленно докладывай.

Колодяжный тотчас же кинулся выполнять приказ, а Артем достал из передка брички обложенное со всех сторон свежей травой высокое ведро и, приникнув к его краям пересохшими губами, жадно начал пить тепловатую, с противным болотным запахом воду. Затем, подвернув внутрь ворот гимнастерки, наклонился и принялся плескать воду себе на затылок. Приятная игольчатая дрожь пробежала по телу, в голове сразу же прояснилось, стало легко и просторно. Лишь в суставах так и оставалась тупая застоявшаяся боль да щемили, будто натертые красным перцем, воспаленные веки.

— Слушай, Артем, я вот тут кое-что прикинул, взвесил, сопоставил, и, знаешь, совсем неутешительная предстает для нас картина, — из-под брички подал голос Ляшенко, постукивая по блокноту огрызком карандаша. — Ошибочными оказались наши предположения и расчеты. И если сейчас не принять мер, отряд может оказаться перед катастрофой.

«Перед катастрофой»… Эти слова Данила неприятно поразили Артема, хотя он и сам хорошо видел, что начиная с Бабинецкого леса, где они оставили на вечный покой Мотренко и дождались группы прикрытия, все для них складывалось совсем не так, как хотелось бы. Планируя операцию в Пуще-Водице, они с Ляшенко заранее знали: после разгрома офицерского профилактория под самым носом у киевских фашистских заправил за ними непременно будет организована погоня. И возможно, даже с танками или артиллерией. Поскольку же сходиться в открытом бою с явно превосходящими силами противника отряд не мог, то думалось, он стремительными и, на первый взгляд, бессистемными рейдами в бассейнах Здвижа, Тетерева, Ужа и Припяти собьет карателей с толку, запутает свои следы и, таким образом, увернется из-под нацеленных ударов. Но сложилось так, что отряд вот уже трое суток подряд никак не может оторваться от преследователей. Это огорчительное обстоятельство, конечно, спутало все планы, однако ничего катастрофического Артем пока не видел. Не оторвались от погони сегодня — оторвутся завтра! И эту его чрезмерную уверенность, самоуспокоенность очень быстро ощутил Ляшенко, потому и сказал необычно суровым тоном:

— Так вот: я хочу честно и откровенно доложить товарищам свой взгляд на обстановку. И прошу не обижаться, если изложу не очень утешительную правду…

— О чем речь, Данило? Правда, пускай даже самая суровая, еще никого горбатым не делала… Докладывай, как найдешь необходимым. Лишь бы это пошло на пользу нашему делу…

Тем временем собрались командиры взводов. Какие-то измятые и вялые, с темными метками под покрасневшими глазами, они вопросительно посматривали то на Тарана, то на Ляшенко: что случилось?

— Разве не слыхали? Разве Колодяжный ничего не сказал?

— Это о чем вы? О карателях в Коблице?.. Так мы уже привыкли к их постоянному присутствию.

— Именно это и самое страшное, что привыкли, — сказал Ляшенко, покидая свое место в тени. — Нам необходимо немедленно избавиться от этой привычки и подумать, как нужно действовать дальше, чтобы поскорее уйти от опасного соседства карателей.

— Что делать? — ехидненько прищурил глаз Заграва. — А то, что и до сих пор делали: смазывать пятки и двигаться изо всех сил, пока соль на плечах не выступит.

— Нет, метаться в бассейне Тетерева больше нечего. Вот уже трое суток мы места под собой не нагреваем, преодолели по меньшей мере двести километров, с ходу форсировали Ирпень, Здвиж, Тетерев, коней начисто загнали, а эсэсовцы как сидели у нас на хвосте, так и сидят… Разве это ни о чем не говорит?

— Знаете, меня это тоже серьезно беспокоит, — включился в разговор и бывший флотский старшина Матвей Довгаль. — Лично я никак не могу взять в толк: каким образом карателям удается удерживаться у нас на «хвосте»? Создается даже впечатление, что кто-то ведет их по нашему следу, заблаговременно информирует о наших маршрутах…

Сосновский, который в сторонке очень уж тщательно рассматривал какую-то букашку на ладони, с напускным равнодушием относясь к беседе, поднял голову и посмотрел на Довгаля таким насмешливым взглядом, что тот сразу же стушевался и умолк.

— Я тоже придерживаюсь такого мнения, Матвей, — явно игнорируя красноречивый взгляд Ксендза, сказал Ляшенко. — Планируя эти рейды, мы в свое время не учли того, что будем осуществлять их конным обозом только по торным дорогам. А после тарарама в Пуще-Водице гестаповцы, несомненно, подняли на ноги всю свою полицейскую шваль в этом крае, и вот теперь она если и не кусает, то зорко следит за каждым нашим шагом и обо всем немедленно доносит своим хозяевам. И самое огорчительное заключается в том, что мы не в состоянии помешать этому, ибо дорога есть дорога, какой бы глухой она ни казалась. Следовательно, напрашивается вывод: тактика запутывания следов при помощи непрерывных маневров не оправдала себя. Более того, сейчас она явно на руку фашистам.

— Ну, это уж слишком! — насупил брови Артем.

— Извини, но я предупреждал: анализируя нынешнюю обстановку, не буду кривить душой. А если быть до конца откровенным, то должен предостеречь: если мы еще хотя бы одни сутки продолжим вот такую беготню по дорогам в локальном районе, то неминуемо попадем в западню, приведем отряд к гибели…

— Так, по-вашему, выходит, нам лучше лечь где-нибудь в холодке и, сложив руки, преспокойнейшим образом ждать, пока каратели сами не уберутся отсюда? — не совсем вежливо прервал его Заграва.

Но Ляшенко сделал вид, что слова Василя вовсе его не касаются, и спокойно продолжал:

— Эсэсовцы просто-напросто загоняют нас, а потом зажмут мертвым кольцом и возьмут, что называется, голыми руками. Учтите, за двое суток мы фактически угробили половину коней. А разве люди железные? Без еды, без сна и передышки они тоже долго не удержатся на ногах. И враг это прекрасно понимает. Он, видите, почему-то не стремится перекрывать нам дорогу или навязывать бои, а лишь преследует. Кстати, положение не изменится к лучшему, даже если мы сумеем немедленно заменить коней. Потому что у немца, как и раньше, останутся автомашины, современные средства связи, хорошо поставленная служба информации. А главное — в его руках сохранится инициатива. И настанет время, когда противник перейдет к решительным действиям. Непременно!

И тут Артему вспомнился печальный рассказ Бородача в тесной и душной пещере на затерявшемся в лесных дебрях островке о трагической судьбе его отряда. Ранней весной Бородача после возвращения из-за Припяти каратели тоже около двух недель преследовали, не давая ни малейшей передышки, а когда его люди до предела выбились из сил и остались без продовольствия и боеприпасов, перешли к решительным действиям: заблокировали со всех сторон, потом выманили на гнилые болота и там средь бела дня уничтожили. «Наверное, Данило не зря бьет тревогу… — Ледяное дуновение окутало сердце Артема. — Что, если эсэсовцы решили применить уже испытанную тактику?..»

— Твои предложения? — коротко спросил он Ляшенко.

— Решительно изменить тактику.

— Абсолютно правильно! — на этот раз поддержал его Заграва. — Я все время твержу вам: давно уже пора дать карателям наотмашь по морде! И притом немедленно!

— Что, может, предлагаешь учинить налет на Коблицу? — удивленно посмотрел на него Довгаль.

— А почему бы и нет? Даю голову на отсечение, что они там и в помыслах не допускают нашей атаки.

— Но ты посмотри на людей. Они фактически уже трое суток не спали и не ели. И бросать их сейчас в атаку — это все равно что посылать на самоубийство…

— Ну, а что ты предлагаешь? Может, что-нибудь более мудрое?

— Если бы у меня было что предложить… Тут нужно думать и думать.

Грустная тишина воцарилась вокруг.

— Из подобной ситуации может быть несколько выходов, — после паузы снова заговорил Ляшенко. — Но на мой взгляд, целесообразнее всего сегодня же закопать в надежном месте весь трофейный груз, оставить коней и подводы, а самим пешком, минуя дороги и перелески, в строгой тайне пробираться, скажем, в Кодринские леса, чтобы там на некоторое время законсервироваться. Правда, тут возникает такая проблема: как выиграть у противника хотя бы одни сутки, чтобы накормить людей и дать им возможность отдохнуть перед трудным переходом?

Предложение Ляшенко было встречено гнетущим молчанием. Разве же могли они так просто и легко расстаться с настоящей гордостью отряда — породистыми конями, которые были с такими трудностями захвачены у врага и которые уже не раз выручали их на крутых партизанских тропинках? И все же никто не возразил Ляшенко. Потому что каждый понимал: с подводами и трофейными грузами отряд в самом деле прикован к местным дорогам, которые, безусловно, находились под недреманным оком гестаповских прислужников. Чтобы сохранить отряд как боевую единицу, они сейчас должны были пойти на любые жертвы. Вот только как выиграть у преследователей время — это в самом деле проблема. Оставаться на месте просто невозможно: через час-другой вражеская разведка непременно обнаружит их здесь. Если б можно было незаметно направиться на поиски более надежного места! Но стоит только это сделать, эсэсовцы тоже двинутся по их следам, как они это делали последние трое суток. Где же выход?

— Если бы мне было разрешено, я тоже мог бы высказать некоторые соображения, — как всегда, вкрадчиво подал голос Ксендз, который до сих пор был целиком поглощен созерцанием какой-то мелкой лесной букашки.

Все, кроме Загравы, с затаенной надеждой уставились на него: этот нелюдимый, вечно углубленный в собственные скрытные размышления человек очень редко вмешивался в сугубо боевые дела командиров, но если уж брал слово, то поражал собеседников оригинальностью анализа событий и неожиданностью выводов. Поэтому и затеплилась у присутствующих хрупкая надежда: а вдруг и на этот раз Ксендз предложит что-нибудь стоящее?

— Говорите, Витольд Станиславович! Собственно, для этого мы здесь и собрались, — подбодрил его Артем.

— Чтобы провести прямую линию на плоскости, как известно, достаточно иметь на ней лишь две элементарные точки. Но чтобы выработать единственно правильное боевое решение, необходимо опираться на десятки самых разнообразных исходных данных. И при этом следует непременно принять во внимание незначительные на первый взгляд факторы, — как-то нарочито вяло, будто по принуждению, начал Ксендз, глядя поверх голов куда-то в лесные заросли. — Можно только преклоняться перед беспощадной откровенностью и суровостью начальника штаба, когда он делал анализ нынешнего нашего положения. Что же касается его выводов и рекомендаций… Не берусь утверждать, что они в принципе неправильны, но должен заметить: эти выводы были бы несколько иными, если бы оценка обстановки базировалась на большем количестве реальных фактов.

— О, начался ликбезовский лекторий! — не удержался Заграва, чтобы не кольнуть словом своего постоянного оппонента. Но на него тут же цыкнули. Василь прикусил язык, хотя откровенно пренебрежительная улыбка и продолжала играть на его устах.

— Начштаба не учел, например, такого фактора, как нерешительность или, если так можно выразиться, алогизм в действиях наших преследователей. Они, как сапожная смола, тянутся за нами днем и ночью, но упорно избегают решительных действий. И это те эсэсовцы, которые всегда и всюду привыкли оставлять после себя горы трупов! Разве не странно, что, по сути, они не произвели по нашему отряду ни единого прицельного выстрела, хотя имели для этого множество возможностей?.. Всякий на их месте, обладая таким перевесом в силе, непременно терроризировал бы противника постоянным обстрелом, что только ускорило бы его дезорганизацию, истощение и обескровливание. Вот и возникает вопрос: чем обусловлена подобная тактика преследователей?..

Присутствующие с удивлением переглянулись: а в самом деле, чем она обусловлена?

— Не берусь утверждать категорически, но, по-моему, секрет здесь простой: эсэсовцы явно принимают нас не за тех, кем мы являемся на самом деле. Их тактика станет полностью понятной, если предположить, что они принимают нас за арьергард партизанского соединения, который своими хаотическими рейдами всячески стремится отвлекать внимание от передислокации основных сил… Это, так сказать, первый момент, не учтенный при оценке обстановки. А теперь о втором. У нас, в свою очередь, нет отчетливого представления, с кем мы имеем дело — с отдельным карательным батальоном или, может, с передовым разведывательным отрядам карательной экспедиции. Бесспорный факт: до тех пор, пока мы точно не установим это, вряд ли сумеем выработать правильное решение. Не хочу навязывать свое мнение, однако мне кажется, сейчас первейшая наша задача…

— Цапнуть «языка». Так это я запросто сделаю! — невольно вырвалось у Загравы.

— Я уверен: первейшая наша задача, — и глазом не повел на него Ксендз, — не консервироваться и не уходить куда глаза глядят с Киевщины, а немедленно отрываться от преследователей, тщательно изучить обстановку, а уж потом…

— Открыл, называется, Америку! — разочарованно махнул рукой Довгаль. — Трое суток мы вот только то и делаем, что отрываемся от них, а оторваться никак не можем. Я думал, услышу совет, как именно это сделать, а получается…

— А разве товарищ Заграва только для одного меня говорил? Он уже подсказал единственно правильный выход.

Василия будто ледяной водой окатили. Он быстро-быстро захлопал припухшими веками: серьезно поддерживает его предложение Сосновский или просто насмехается над ним? Будучи людьми разными во всем — и во вкусах, и во взглядах, и в характерах, — они, где только встречались, по поводу и без повода пускали друг другу словесные шпильки, подтрунивали друг над другом, препирались, а тут тебе вдруг такое неожиданное единодушие.

— Я совершенно серьезно за то, чтобы, воспользовавшись пассивностью эсэсовцев, устроить им новую Пущу-Водицу, — развеял какие бы то ни было сомнения Ксендз.

После этого не удивление, а явное разочарование отразилось на лицах всех присутствующих (кроме, конечно, Василя): как может этот осмотрительный и дальновидный человек поступать столь легкомысленно? Разве он не понимает, что от его предложения отдает авантюризмом?

— Понимаю, дело это далеко не простое, — невозмутимо продолжал Ксендз, — особенно если учесть, что командует карателями офицер бесспорно опытный, понимающий и осмотрительный. Такой не даст где-нибудь себя застукать внезапно. Лишь хитростью можно загнать его в тупик. — Он улыбнулся так, будто один знал, как именно можно перехитрить главаря карателей.

— А если конкретнее? — спросил Артем, едва скрывая раздражение.

— Конкретнее?.. — Ксендз снова улыбнулся и как-то особенно мягко спросил: — Перевоз через речку Таль помните?.. Ну, то место, где месяц назад мы всем отрядом отрабатывали тему «Преодоление водного рубежа под огнем противника»?..

— И что из этого?

— А то, что правый, расположенный ближе к нам берег там высокий и обрывистый, а левый — пологий, болотистый и густо заросший ольшаником. Дорога, ведущая с правобережья к мостику через реку, напоминает узкий зигзагообразный коридор, а если проще — это вымытый весенними и дождевыми потоками ров с почти отвесными откосами. Вот мне и думается, что если бы на этих правобережных кручах да надежно замаскировать одну засаду, а на левом берегу, за мостиком в густых зарослях, расположить…

— Все абсолютно ясно! — радостно сверкнув глазами, прервал его Ляшенко. — Мы оставляем один взвод в засаде на кручах, другой располагаем в зарослях за Талью, минируем деревянный мостик и ждем эсэсовцев. Когда половина немецких автомашин переправится через речку, Павлюк взрывает переправу, а мы с двух сторон забрасываем разорванную на две части колонну гранатами и кинжальным огнем завершаем дело…

— Именно это я и имел в виду, — с нарочитым равнодушием закончил Ксендз.

— Слушай, дорогой, да ты ведь гений! — На радостях Заграва подскочил к Сосновскому и хотел было обнять за плечи, но тот как-то по-женски мягко и элегантно уклонился от неожиданных объятий, отступил подальше от товарищей и снова начал тщательно рассматривать злополучную букашку. А обескураженный Василь так и остался стоять с распростертыми руками.

— Да, идея эта весьма заманчива, — не скрывая своего восхищения только что услышанным планом боевой операции, подытожил Ляшенко. — Я голосую за предложение Витольда Сосновского!

— На словах оно вроде бы и неплохо получается, а вот на деле… — и тут остался верным своей привычке ставить все под сомнение Матвей Довгаль. — Где гарантия, что эсэсы добровольно полезут в приготовленную нами петлю?

— Добровольно они, разумеется, не полезут, их нужно суметь туда заманить. Ну, а если они вообще откажутся болтаться по нашему следу, мы и тогда в проигрыше не будем. Так или иначе, а за Талью отряд должен оторваться от преследования.

— А что командир на это скажет? — искал поддержки у Артема Довгаль.

Издавна известно, что нет для человека большего несчастья, чем утрата перспективы. Отсутствие же ее, хотя бы и временное, в напряженной боевой обстановке даже для самых смелых и самых храбрых, кто не раз в жизни с улыбкой смотрел смерти в глаза, неминуемо оборачивается катастрофой. И наоборот, если даже у обреченных в абсолютно безвыходном положении появляется четкая цель, тогда сердца их наполняются редкостной решительностью и волей к борьбе. Эту горькую истину, о которой так редко вспоминают в мирные дни, с особой остротой испытал на себе Артем. Ослепленный радостью после успеха операции в Пуще-Водице, он последние двое суток как в угаре носился по краю, запутывая свои следы, и вовремя не заметил, что над отрядом постепенно, но неотвратимо собираются грозовые тучи. И только здесь, в Коблицком лесу, выслушав Ляшенко, вдруг понял: цель, которая светила ему звездой и вела через все тернии, оказалась не чем иным, как призраком. И от этого такое отчаяние закипело у него в сердце, такая тяжесть легла на его плечи, что, казалось, померк летний день.

Нет, слова Ляшенко не деморализовали его, не бросили в пропасть отчаяния, он просто почувствовал приближение катастрофы. И если бы не было рядом таких побратимов… К счастью, они всегда в критическую минуту подставляли под его тяжелую командирскую ношу свои плечи. Вот и сейчас руку помощи протянул ему нелюдимый и самоуглубленный Ксендз, который указал чуть ли не единственно возможный выход из трудного положения. И от благодарности друзьям у Артема сразу же стало легче на душе, каждая клетка словно бы запела, наполняясь упругой силой и жаждой немедленного действия. Поэтому он, к превеликому удивлению Довгаля, ответил на вопрос вопросом:

— Как у Павлюка с минами?

Ляшенко, который не раз в жизни попадал в еще более трудные ситуации, понял намерение Артема и ответил с улыбкой:

— Две осталось. В аккурат для нашего дела.

— А гранаты?

— С полтора десятка наскребем. Столько же наберется и бутылок с зажигательной смесью. Так что хватит на первый случай.

— Сколько отсюда километров до переправы на Тали? Взгляни-ка, Данило, на карту.

Но тут спохватился Довгаль:

— Я и без карты знаю: не более пятнадцати. Ну а если напрямик, то и того меньше.

— Это хорошо, очень даже хорошо, — вслух размышлял Артем. — Часа за три сможем туда добраться. Хотя нет, засаду на обрывистый берег стоит выслать немедленно. Хлопцам нужно, ведь, найти удобные позиции, окопаться и тщательно замаскироваться, чтобы вражеская разведка не обнаружила их преждевременно…

Услышав, что речь идет о горячем деле, Заграва тотчас же обратился к Артему:

— Слушай, командир, поручи это дело мне! Я же там со своим взводом, можно сказать, все бугры на собственном пузе излазил, каждый пень, каждый куст изучил. Пока вы туда на подбитых клячах дотянетесь, я такие выберу позиции, так замаскируюсь, что и под микроскопом никто ничего не увидит. Что, не веришь?..

Артем наперед знал: Заграве, и только Заграве, сможет он доверить такое ответственное и опасное дело — устроить на правобережье Тали засаду, а потом, после подрыва мостика, ударить карателям в спину. Конечно, храбрости или сообразительности не занимать ни Довгалю, ни, скажем, Колодяжному, однако в той кровавой заварухе, которая непременно поднимется на кручах, командиру кроме всех других качеств необходимо еще иметь и неупоминаемое в воинских уставах, а все же реально существующее боевое счастье, которое пока что всюду сопровождало Заграву. Ведь основной и, бесспорно, самый сильный удар, когда эсэсовцы поймут, что попали в западню, и в отчаянии бросятся на прорыв, выпадет именно на его группу. Но внезапно в памяти Артема почему-то возник бледный, почти прозрачный, непривычно суровый и сосредоточенный, весь забинтованный Мотренко, когда он лежал на опушке Бабинецкого леса на приувядшей траве у санитарной брички и в последний раз всматривался в нежную небесную лазурь. «Что, если и Василя ждет такая же участь? Вдруг фортуна сегодня отвернется от него?..»

А Заграва истолковал его молчание по-своему и прибегнул к хитрости:

— Нет, командир, давай по-честному! Вспомни, кто первым подал идею дать гитлерне по харе? Я! Это признал даже их преосвященство Ксендз. Следовательно, если по-честному, то мне первому принадлежит и право выбора позиции в бою. Что, не так, скажешь?

— «Первый, первому»… — недовольно передразнил его Довгаль. — У нас на флоте очень здорово разрисовывали хари в темном углу тем, кто вот так нахально перся в первые.

— А разве у вас на флоте все такие малахольные были, как ты?.. Я что, в обозники или кашевары прусь?.. — вскипел Василь.

Чтобы прекратить их неуместную словесную перепалку, Артем поспешил объявить свое решение:

— Сделаем так: для подготовки к новой операции разделим сейчас отряд надвое. Группу, которая немедленно отправится для размещения засады на правом берегу Тали, возглавит начштаба. Группой, которая обеспечит прикрытие и затем примет на себя лобовой удар карателей на левобережье Тали, командовать буду я…

Разлетелись от удивления брови Ляшенко. Разочарованно вздохнув, опустил голову Заграва. А Довгаль как-то неестественно громко засопел, затоптался на месте.

— Это не дело, командир, — обронил он после паузы. — Недавно на собрании партгруппы, как тебе известно, было принято постановление о совершенствовании руководства отрядом. Зачем же сейчас его нарушать?.. Ваше с начштабом дело — отдавать приказы, контролировать их исполнение и вносить по ходу дела соответствующие коррективы, а наша задача — их выполнять. Так давайте же все придерживаться партийных решений.

Довгаля все поддержали и общими усилиями выработали такой план действий: Ляшенко со взводом Загравы и группой минеров должен, не мешкая, отправиться к тальским кручам, чтобы заблаговременно устроить там засаду, заминировать мостик и выбрать боевые позиции на левом берегу реки; Артем же со взводом Довгаля, штабной и санитарной группами пока останется на месте привала, чтобы в случае необходимости задержать эсэсовскую колонну, а потом заманить ее в приготовленный капкан. Затем, после прибытия всей колонны к рубежу будущего боя, взвод Довгаля должен занять уже выбранную Ляшенко на левобережье позицию в зарослях ольшаника, а Артем с Данилом — взять в свои руки руководство отрядом. Договорившись, они на скорую руку наметили маршрут, уточнили, насколько это было возможно, отдельные детали операции и сверили часы.

— Что ж, Василь, буди своих хлопцев! — Ляшенко повесил через плечо потертую планшетку. — Нам, как говорится, пора в путь-дорогу…

— Пора, пора… — поддакнул Артем, хотя ему почему-то очень не хотелось отпускать от себя этих дорогих ему людей. Но приказ есть приказ. — Вы ж только смотрите там, будьте осторожней. Особенно будьте бдительны при проходе мимо села Мирча. Не исключена возможность, что там выставлен полицейский кордон. Ясно?

— Хе-хе, нашел чем напугать, — обнажил зубы в улыбке Заграва. — Я, к примеру, непременно заскочил бы в Мирчу и поднял бы там изрядный переполох. Так сказать, оставил бы «визитную карточку», чтобы эсэсы долго не блуждали по лесам, а сразу же взяли мой след и поперли к Тали… Слушай, командир, а почему бы нам и в самом деле туда не заскочить? Это же по дороге. Ну а что касается полицейских кордонов… Разве же нам впервые их преодолевать?

Идея Василя сразу пришлась Артему по душе. Не ведая о точном месте пребывания партизан, не зная их дальнейших намерений, каратели наверняка вышлют в окрестные села разведку, поднимут там на ноги свою агентуру, и, если умело пустить в Мирче слух о дальнейшем маршруте отряда к Тали, слух этот скоро, очень даже скоро докатится до ушей преследователей.

— Знаешь, Артем, я и в самом деле пошлю в Мирчу хлопцев. — Данило тоже надлежащим образом оценил предложение Загравы. — А чтобы это выглядело вполне естественно и ни у кого там не вызвало подозрений, партизаны появятся в Мирче с усталыми лошадьми. Для обмена, мол. Ну и начнут расспрашивать у встречных, как скорее всего добраться в Яхновское лесничество. Поскольку же дорога из Мирчи в это лесничество только одна, то их непременно направят именно к мостику на Тали. А после направят туда и карателей. Думаю, те клюнут на этот крючок.

— Должны бы клюнуть. Только не слишком ли много берешь на свои плечи? Это мог бы и я сделать.

— Не беспокойся, все будет в порядке! А вам здесь, после того как мы напустим в Мирче туману, наверное, придется туговато.

— Что ж, тогда до встречи на Тали.

Без громких речей, как-то буднично и торопливо выступали к берегам затерянной среди Полесья речушки спутники Ляшенко. Поднятые по тревоге, даже не умывшиеся после сна, измученные бесконечными переходами, они молча запрягли до предела отощавших лошадей, сложили на возы нехитрые свои пожитки и недружной ватагой двинулись по узкой, выбоистой лесной дороге, не спросив, куда идут и зачем. Лишь Заграва на прощание помахал опечаленной Клаве фуражкой, как это всегда делал, отправляясь на операцию.

И вот уже скрылся вдали за изгибом дороги хвост небольшой колонны; только горячая желтоватая пыль, взбитая десятками ног, оставалась висеть между деревьями. Но Артем все смотрел и смотрел вслед загравинцам, подавляя в сердце недоброе предчувствие. Сколько раз уже провожал он вот так боевых побратимов в неизвестность, казалось бы, пора и привыкнуть к этому, но каждый раз его сердце до отказа наполнялось жгучей тревогой, перемешанной с болью тяжких утрат.

— Пора, наверное, и нам подумать об отходе… — словно бы между прочим промолвил Довгаль, чтобы отвлечь командира от невеселых дум.

— Да, да. Хлопцы еще пусть малость поспят, а нам необходимо подумать, как заманить за собой карателей.

И начался тот изнурительный, мучительный поиск самого оптимального решения, которое редко когда упоминается в официальных отчетах, но именно из которого и произрастают все боевые успехи и неудачи. Десятки разнообразнейших вариантов перебрали Артем, Ксендз и Довгаль, но все отбросили как нереальные или слишком усложненные.

— Придумал! — вдруг хлопнул себя по лбу ладонью просветлевший Довгаль. — Лучше всего нам устроить вот здесь представление. Как только в лес сунется вражеская разведка, а ее нужно пропустить сюда без боя, мы разыграем сцену ужасной паники и бросимся наутек. А чтобы у них не возникло никаких сомнений, оставим пару полуразломанных возов и несколько лошадей-доходяг. Неплохо было бы также оставить для вящей убедительности и развешанное на кустах белье…

Вместо ответа собеседники молча пожали Матвею руку: его простой, на первый взгляд даже примитивный план был принят единодушно.

Поручив Довгалю подготовку «представления», Артем вместе с несколькими партизанами поторопился на самый край леса, где в боевом охранении стояло отделение Колодяжного.

— Ну, как тут у вас? — обратился он к Кириллу, выбравшись наконец на опушку леса.

— Да вроде бы все по-старому. Хотя в Коблице наблюдается какое-то оживление.

— Снимай своих — и марш отдыхать! Я вот смену привел.

Колодяжный даже голову в плечи втянул. «Разве же троим под силу сдержать карателей, когда те двинутся колонной в лес?» — говорил его взгляд.

— Мы выступаем всем отрядом. — И Артем коротко рассказал о плане операции на Тали.

— Вот это дело! А то носимся по лесам, как зайцы…

Когда они возвратились к месту привала, про сон там уже давно забыли. Довгалевцы перетряхивали свои пожитки и сносили на искалеченные возы всякое рванье; кашевары чистили картошку и готовили плиты для огня, а в сторонке Клава стирала чье-то белье в ведерке. И все это делалось с каким-то подъемом, будто партизаны в самом деле собирались выходить на сцену.

— Я объяснил хлопцам свой замысел, как обвести эсэсов вокруг пальца, и он им понравился. Вишь, как стараются? Так что «представление» выйдет на славу, — доложил Довгаль.

Понимая, что буквально в любой миг может поступить донесение о выступлении эсэсовцев из Коблицы, Артем без проволочки определил группу прикрытия, указал ее рубеж за изгибом дороги, по которой уже прошла группа Ляшенко, поставил боевую задачу: прикрыть колонну с тыла после «представления». Но шли минуты, а гонец с наблюдательного пункта не появлялся. Лишь когда солнце поднялось в зенит, поступило наконец сообщение: на двух бронемашинах эсэсовцы выехали из Коблицы и направляются в лес.

— Приготовиться к отступлению! Кашеварам зажечь костры! — прозвучала команда.

И тотчас же ожил, зашевелился, наполнился гомоном лес. Погонщики запрягали еще пригодных для марша лошадей, в последний раз проверяли упряжь и один за другим выезжали на тесную лесную дорогу. Через десять — пятнадцать минут все были готовы к «представлению».

— Немцы!.. Они уже недалеко… скоро будут здесь… — сообщили запыхавшиеся наблюдатели, прибежавшие с коблицкой заставы.

Артем поднял трофейный автомат над головой. В этой хрупкой тишине все вдруг услышали отдаленный грохот моторов. Фашисты! Так-так-так-так! — подтвердила эту догадку длинная автоматная очередь. И началось: пронзительный свист, отчаянные крики, треск ветвей, беспорядочные выстрелы… Под этот адский аккомпанемент обоз, поднимая пыль, покатился в глубь леса, оставив на месте привала две никудышные телеги, заезженных лошадей, котел с кулешом на костре и развешанное белье на кустах…

Пропустив всех путников, Артем залег на рубеже прикрытия. «Интересно, как поведут себя эсэсовцы: бросятся нам вдогонку или станут ждать подкрепления?» — беспокоила его мысль.

Эсэсовцы не бросились вдогонку партизанам. Из своей засады Артем видел, как из зарослей выползли две серые от пыли бронемашины, приблизились к недавней их стоянке, прошили окрестные кустарники пулеметными очередями и остановились. Потом из передней выскочили несколько автоматчиков и, держа оружие на изготовку, боязливо двинулись между деревьями. А когда полностью убедились, что поблизости никого нет, подали знак своим спутникам. Те с гиком высыпали на притоптанную траву, горланя, помчались к нагруженным подводам. Перепотрошили всю поклажу, пристрелили неведомо для чего лошадей, опрокинули в пламя недоваренный кулеш, а один, видимо из казарменных шутов, подхватил на палку партизанские подштанники, которые сохли, развешанные Клавой на кусте боярышника, и под неистовый хохот своих сообщников понес, кривляясь, будто знамя, над головой к бронемашине, где торчал какой-то офицерский чин.

— Клюнули на мякину! — обрадованно хихикнул кто-то рядом с Артемом. — Вишь как тешатся…

Вдруг сердито затарахтел мотор. Одна из бронемашин, в чреве которой скрылся эсэсовец со своим необычным трофеем на палке, круто развернулась и рванула по дороге на Коблицу, подняв за собой облако пыли.

— Точно, помчались докладывать начальству о нашем паническом бегстве. Недаром же и «вещественное доказательство» прихватили, — снова услышал Артем тот же саркастический голос. — Головой могу поручиться, теперь эсэсы попрут по нашему следу…

Артем подал сигнал к отступлению. Хлопцы бесшумно выбрались на дорогу, сели на заранее приготовленную для них бричку и пришпорили коней. А где-то на пятом километре догнали своих. В прожаренном июльским солнцем, изнывающем от жажды лесу двигались ускоренным маршем, не забывая при этом оставлять как можно больше следов — окурков, грязных бинтов, поломанных веток. Пускай каратели не сушат себе мозги, по какой дороге пошли партизаны. И хотя люди буквально задыхались от жажды, валились с ног, но ни одной остановки так ни разу и не устроили — это могло насторожить наблюдательного эсэсовского командира: кто же станет устраивать привал, панически убегая от врага?

Солнце уже перевалило через полуденную кромку, когда они добрались до высохшего болотца, по которому когда-то пронесся яростный вихрь. Десятки вывороченных с корнями, уже отрухлявевших, покрытых мхом гигантских деревьев лежали навалом, как упрек бессмысленному истреблению, как грозное предостережение путникам.

— Хлопцы, да мы ведь здесь были! — воскликнул кто-то удивленно.

— И в самом деле, были месяц назад, — узнали партизаны исхоженные места. — Отсюда до Тали уже рукой подать…

Волна облегченных вздохов, приглушенного смеха прокатилась по обозу: значит, желанный отдых и вода, много воды уже близко. О предстоящем бое, о возможных потерях никому не думалось: сейчас всеми владела одна мысль — о воде и отдыхе.

Миновав бурелом, очутились в тенистом столетнем бору, сплошь заросшем высоким, густым папоротником. Желтоватые сумерки, застоявшаяся духота и коварная тишина. Артем знал, что где-то здесь поблизости должен быть наблюдательный пункт ляшенковцев, что кто-то должен бы его сейчас встретить и доложить обстановку. Однако никто его не встретил. Лишь испуганно прокричала в зарослях иволга, ей из долины откликнулась другая, и все затихло. И как Артем ни всматривался, нигде не мог заметить ни вытоптанной травы, ни каких-нибудь других признаков присутствия человека. У него создалось даже впечатление, что поблизости вообще нет ни единого живого существа. Почему же Ляшенко не выслал сюда гонца?

Беспокойство командира тотчас же передалось и довгалевцам. Забыв об усталости, они ускорили шаг, чтобы побыстрее приблизиться к реке. Вскоре между золотистыми от затвердевшей живицы стволами сосен показались просветы, слегка потянуло свежестью и прохладой. Одновременно дорога начала словно бы впахиваться в суглинистую почву, а через десять — двадцать шагов превратилась в настоящее ущелье, заросшее сверху подлеском.

— Сатанинское место! — сокрушенно покачал головой Колодяжный, с тревогой посматривая на крутые откосы. — Если бы фашисты опередили нас и установили на этих кручах пулеметы… Черта лысого вырвались бы отсюда!

Как из раскаленной печи, вырвалась колонна с дороги-расщелины. И остановилась на узенькой полоске, покрытой илом, под кручами, перед деревянным мостиком без перил, на котором что-то измерял метровым кнутовищем Заграва.

— Что здесь происходит? Где твои люди? Почему не выставлены наблюдательные посты? — еще издалека забросал Заграву вопросами Артем.

— Все, что нужно, сделано, командир. И наверное, не так уж и плохо, если вы прошли в непосредственной близости от наших засад и ничего не заметили, — с широкой улыбкой бросился Василь к прибывшим.

— Где Ляшенко?

— Вон на том берегу «квартиры» для вас готовит. — Он указал на заросли ольшаника на той стороне реки, которые зеленым морем раскинулись по обочинам дороги до самого соснового бора на пригорке. — А как там у вас, сагитировали сюда в гости карателей?

Не сказав ни слова, Артем направился на мостик. За ним молча тронулись и довгалевцы. А поодаль их уже ждал расхристанный и весь вспотевший Ляшенко, только что выбравшийся из зарослей.

— Ты случайно не прикинул, как лучше разместить взвод Довгаля?

— Есть у меня идея. Но прежде всего давай отправим лошадей на отдых. Э-эй, Митрохин, покажи дорогу к нашим зеленым конюшням.

На клич Ляшенко из зарослей не выбежал, а выкатился приземистый партизан неопределенного возраста и, схватив за узду коня в передней бричке, торопливо направился в лес.

— Мы тут с Василем так решили, — промолвил Данило после паузы, — поскольку нам выгоднее всего ударить по движущейся колонне, то не помешало бы обхватить дорогу будто клещами. А для этого по обочинам ее следует замаскировать по одному отделению, а третьим замкнуть выход в лес. При одновременном внезапном ударе с трех сторон фашисты и пикнуть не успеют…

Этот план понравился Артему. Не теряя времени, они начали разводить довгалевцев на исходные позиции, проверили у каждого готовность оружия, еще раз объяснили боевую задачу.

— А теперь не помешало бы ополоснуться в реке, — сказал после всего Ляшенко. — Сам знаю: после бессонной ночи сидеть здесь под палящим солнцем будет не мед. А мы тем временем осмотрим с тобой засады Загравы.

Как дар небесный восприняли утомленные хлопцы разрешение искупаться в Тали. Словно дети, с визгом и смехом бросились наперегонки к речке, всей ватагой нырнули в воду. Пили ее вдоволь, смывали с утомленного тела пылищу дальних дорог, выполаскивали шершавую от соли и грязи, пропотевшую до последней нитки одежду. Казалось, не было для них сейчас большего счастья, чем купание. А примерно через полчаса все быстро разошлись по своим засадам, над побережьем повисла хрупкая тишина. Теперь от них требовалось одно: терпеливо ждать врага.

Ждать… Только тот, кто хотя бы раз находился в засаде, знает, что означает ждать. Под испепеляющим солнцем или грозовым ливнем, в лютый морозище или в осеннюю непогоду партизаны вынуждены часами изнывать без малейшего движения, чтобы не обнаружить себя и в любой миг быть готовыми к бою. Довгалевцам и загравинцам не впервой устраивать засады, но нигде и никогда еще не выпадали на их долю такие испытания, как на этот раз. К усталости, голоду, бессоннице и зною прибавилась еще и такая невыносимая мука, как мошкара. Ею буквально кишели заросли ольхи, даже воздух звенел, дрожал от этого надоедливого жужжания. Тучами набрасывалась она на неподвижных людей, залепляла лица и руки, забивалась в ноздри и уши, буквально выедала глаза. И чем ближе катилось солнце к горизонту, тем кровожаднее становились эти мерзостные существа. И самое ужасное заключалось в том, что никто точно не знал, когда же закончатся эти пытки — через час, через два или, может, только на следующее утро…

Долго, бесконечно долго тянулось в этот день время для партизан. Даже командиры и те не находили себе места от напряжения, а сигнала, такого желанного сигнала от наблюдателей все не было. И тогда невольно начало закрадываться сомнение: «А что, если все эти муки напрасны? Что, если эсэсовцы вообще не имеют намерения прийти сюда?..»

Когда уже общему терпению, казалось, вот-вот наступит конец, с противоположного берега вдруг донесся испуганный крик иволги. Партизан охватил тревожный трепет — эсэсовцы! Вскоре в предвечерней тишине послышался отдаленный гул моторов. Теперь сомнений не было: к Тали приближаются машины. Но вот наступила странная тишина. Остройтревогой откликнулась она в сердце каждого: что бы это могло значить?..

— Наверное, разведка. Местность, обстановку изучает, — высказал догадку Павлюк, лежавший рядом с Артемом за выпуклой торфяной кочкой между кустами.

В сердце Артема закралось яростное беспокойство: заметят вражеские разведчики устроенную Загравой засаду на кручах или нет?.. Не заметили, потому что через десять — пятнадцать минут снова зарокотали, моторы и вскоре в узкой горловине прибрежной дороги появилась одна, а за нею и другая седые от пыли бронемашины. Приблизившись к мостику, они остановились, некоторое время стояли неподвижно, будто высматривая что-то на противоположном левом берегу. Потом из передней выпрыгнули трое автоматчиков, направились к неказистому мостику и, подпрыгивая, шаг за шагом принялись тщательно осматривать настил. Но, наверное, не заметили ничего подозрительного и подали руками знак водителю. Осторожно, будто прощупывая каждую доску, передняя бронемашина поползла по мостику и вскоре оказалась на левобережье.

«А вдруг без остановки помчится до самого леса? На дороге, ведь мина… Если она взорвется, тогда все пойдет прахом». У партизан даже в глазах потемнело от такой мысли.

К счастью, бронемашина отдалилась на каких-нибудь полсотни метров от мостика, съехала на обочину и развернулась, взяв придорожные заросли под прицел пулеметов. А та, которая стояла под кручами, быстро двинулась в обратный путь.

— Все! Теперь здесь вскоре появится вся колонна, — прошептал бледный от волнения Павлюк.

Однако колонна появилась не скоро. Еще целых полчаса пришлось партизанам кормить мошкару, прежде чем над Талью замаячила бронемашина-проводница. Не сбавляя скорости, она проскочила мостик, а поравнявшись с первой, тоже съехала на обочину, развернулась и взяла под обстрел ольховые заросли по ту сторону дороги. Таким образом эсэсовцы организовали огневое прикрытие колонны на время переправы. Правда, оно мало беспокоило Артема: бронемашины, словно по заказу, остановились в считанных шагах от партизанских засад, и первые же гранаты довгалевцев предназначались именно для них.

Тем временем из желтоватого облака пыли начали выползать тупоносые грузовики с эсэсовцами в кузовах. Вот первый из них переполз через мостик, за ним — второй, третий, пятый…

Затаив дыхание Артем подал условный знак Павлюку. Тот изо всех сил дернул проволочный шнур — фонтан огня и дыма вырвался из-под колес грузовика, находившегося в этот момент на мосту, поставил его дыбом. Прозвучал мощный взрыв. Будто соревнуясь с ним, по всему побережью раздались другие взрывы, автоматные очереди, крики.

Яростно закипал бой…

III

Темная ночь…

Утомленный многодневным зноем, охмелевший от предутренней прохлады, изнеможенно притих, притаился старый сосновый бор. Не шелохнутся кроны деревьев под внезапным дуновением ветра, не вскрикнет голосистый коростель на расположенном вдали радулянском болоте. Застоявшаяся духота, непроглядная темень, глухая тишина. Ее тревожит разве лишь легкое потрескивание уже обугленных головешек в одиноком костре под могучим Змиевым валом. Отгоняя живые тучи мошкары, жаркое пламя неистово вытанцовывает посередине партизанского лагеря, извивается в немых судорогах, выхватывая из океана ночи то замаскированные ветвями возы, то рассыпанные под деревьями холмики шалашей, то черные пасти землянок-пещер, вырытых в крутобоком валу. Но и оно, набесновавшись вдоволь, наконец унимается, тускнеет, обессилевает, а потом и вовсе пригасает. Лишь изредка из вороха отороченного синеватой короной улежавшегося жара, будто кого-то дразня, мгновенно вырвется огнистый язык, кинет вокруг пригоршню багрянистых вспышек и торопливо спрячется. И тогда еще плотнее наваливается на лагерь густая полуночная тьма, еще жутче становится возле Змиева вала.

Даже с закрытыми глазами Артем замечает, просто физически ощущает, как гнетущий мрак придавливает его к земле — ни тебе пошевелиться, ни дохнуть. Вдруг перед глазами возникает наполненная рыжими сумерками яма под стройным явором на краю прибрежной кручи над Талью, которую они вырыли позавчера после быстротечного дневного боя. А в следующий миг почему-то представляется, будто и он лежит на дне этой ямы рядом с окровавленными Василем Храмцовым, Оксеном Моторнюком, Ревазом Абрамидзе и Владиком Костелецким. И такой студеный ужас заполз в каждую клеточку его тела, что он вскрикнул и проснулся. Весь вспотевший, напряженный, приподнялся на локоть, оглянулся, все еще не веря, что он не под толщей могильной земли, а под звездным небом. Рядом посапывал со стоном, наверное во сне, тяжело раненный Ляшенко. Немного поодаль обессиленно светился уже прихваченный дымчатым пеплом жар.

Облегченно вздохнув, Артем снова прилег. Но не успел сомкнуть веки, как темнота снова тяжело улеглась ему на грудь, а в памяти всплыла братская могила на прибрежной круче под стройным явором. Как ошпаренный вскочил Артем, провел ладонью по мокрому лицу, будто стараясь отогнать прочь кошмарное видение. Затем достал на ощупь несколько поленьев и бросил их на пепелище. Множество искр с сухим треском тотчас же выпрыснуло до лапчатых ветвей столетних сосен, над поленьями распространился резкий запах живицы, потянулись молочно-сизые полосы дыма. Вот из-под них выскользнул слабенький язычок пламени, быстро-быстро побежал по сухой коре — и через минуту под Змиевым валом уже гоготал костер, пугая своими отблесками устоявшуюся тьму.

— Что, не спится? — вдруг подал голос Ляшенко.

— Духота…

— Я тоже что-то не могу уснуть…

— Рана ноет?

— Рана раной, а вообще-то душа кровью обливается. Какие-то такие мысли всплывают…

Мысли, мысли… О сколько их, тяжких и едких, прибрело в эту душную ночь в неуютное пристанище партизан! Казалось бы, им, кто наголову разбил многосотенное сборище гитлеровских офицеров под стенами Киева, кто до основания уничтожил на берегах Тали карательный отряд эсэсовцев, кто возвратился к Змиеву валу с богатыми трофеями, только бы торжествовать после блестящих побед. Но радость победителей всегда омрачается печалью, горечью утрат. Потому что всегда, буквально всегда даже за незначительные ратные успехи приходится платить жизнью и кровью тех, с кем были пройдены самые крутые дороги и разделена последняя корочка хлеба, кто помог тебе познать высокое чувство бескорыстной дружбы и кому ты стократно обязан своим существованием. Вот почему без радости, без подъема возвращались партизаны из тяжелого победного похода. Ведь возвращались без семерых своих товарищей, с которыми сроднились в боях и опасностях. Дмитра Мотренко похоронили шесть суток назад на опушке Бабинецкого леса, Василя Храмцова, Оксена Моторнюка, Реваза Абрамидзе и Владика Костелецкого пришлось навсегда оставить на крутом берегу Тали, а о судьбе Василя Загравы и Мансура Хайдарова до сих пор никто в отряде ничего не знал.

В последний раз Василя видели незадолго до появления карателей на Тали, когда он проверял маскировку и боевую готовность засад своего взвода, который невидимыми тисками намертво зажал со всех сторон лесную дорогу на правобережье. Кирилл Колодяжный видел, что после этого Заграва опустился в «гнездо» к Хайдарову под гигантским сосновым корневищем, вывороченным бурей, чтобы вместе с Мансуром в случае чего «закупорить» горловину въезда и тем самым отрезать фашистам возможный путь отступления. Ну, потом… Потом, купаясь в желтоватой удушливой пыли, из глубины леса выползла эсэсовская мотоколонна. Партизаны затаив дыхание ждали сигнала к бою. Когда же наконец на мостике раздался мощный взрыв, никто уже не видел ничего, кроме черных мундиров на мушках своих автоматов и пулеметов.

Попав под кинжальный огонь, оглушенные эсэсовцы не успели даже выпрыгнуть с грузовиков, как были скошены партизанскими пулями. Считанные минуты длилось бешенство огня и взрывов, но бойцам, измученным ожиданием, оно показалось вечностью. Когда же в небе повисли две розовые ракеты — сигнал отбоя — и над Талью наконец затих безумный клекот, не один из них в изнеможении уткнулся лбом в горячую землю, закрыв глаза и выпустив из вспотевших рук раскаленное оружие.

— Победа! Это же полнейшая победа! — в изнеможенной тишине раздался вдруг чей-то неистово-радостный возглас.

Как внезапное дуновение ветра мгновенно поднимает волны на застоявшемся водном плесе, так и этот по-юношески звонкий, откровенно счастливый голос взбудоражил, привел в чувство оцепеневших после невероятного напряжения партизан. Они постепенно выбирались из своих тесных укрытий, с удивлением и недоверием осматривали тальские берега, густо усеянные, будто вороньем, трупами черномундирников и окутанные жирным пламенем тупорылых грузовиков, и молча спрашивали друг друга: неужели действительно им удалось отрубить опостылевший «хвост», от которого они не могли оторваться из-под самого Киева?

— Владик убит! Костелецкий!.. — раздался вдруг отчаянный крик.

Эта весть так и пронзила сердца хлопцев острым жалом; все словно бы прикипели к земле кто где стоял. Но через миг сорвались и в неистовстве бросились к крутому, отвесному берегу. Там, под стройным явором, как-то неестественно свернувшись клубочком, лежал любимец отряда, певец и гитарист, бывший актер из Львова Владик Костелецкий. А поодаль, широко раскинув руки, смотрел в синее предвечернее небо уже невидящими карими глазами ласковый черночубый великан из далекой Кахетии Реваз Абрамидзе…

Померк день для загравинцев. Эх, судьба, судьба, почему ты бываешь такой жестокой? Почему так несчастливо сложилась ты для сына зеленых Карпат и сына заснеженного Кавказа, которые при жизни были неразлучными друзьями? В отряде все знали, что они когда-то вместе несли тревожную пограничную службу на гуцульских плаях[6], вместе прошли по огненным дорогам до самого седого Днепра, вместе пережили ад Дарницкого фильтрационного лагеря и вместе пробились в партизанский край, чтобы отомстить врагу за все свои обиды…

— Робяты! Слышите? — донесся из-за дороги хриплый голос командира третьего отделения Аристарха Чудина. — А Вась-то Храмцов тоже погиб…

— И Оксен Моторнюк! Слышите, Оксена не стало!..

— А командир?.. Я вас спрашиваю, где наш взводный? — вдруг встрепенулся Семен Синило, будто очнувшись от сна.

Лишь теперь все заметили, что среди них нет Загравы.

— Перед боем я видел, он спешил в «гнездо» Хайдара, — сказал Колодяжный. — Там его нужно бы поискать…

Метнулись к уже отрухлявевшему, вывороченному давним буреломом сосновому корневищу. Но не нашли там ни Загравы, ни Хайдарова. Удивительнее всего было то, что в «гнезде» не оказалось ни единой стреляной гильзы.

— Хлопцы, следы! — указал на притоптанный папоротник Пилип Гончарук.

Синило присел на корточки, осторожно раздвинул руками припорошенную пылью зелень — на песчанистой неутоптанной почве четко проступали зубчатые следы автомобильных шин.

«Что все это означает? — немо спрашивали друг друга партизаны. — Куда девались Василь с Хайдаровым? Что вообще здесь случилось?..»

— Немедленно доложить обо всем комиссару! — решил Колодяжный и обернулся к бойцу своего отделения Гончаруку: — Айда, Пилип, на левый берег! Только чтобы одна нога здесь, а другая — там!

Низкорослый и юркий, чем-то похожий на перекати-поле, Гончарук лишь кивнул круглой как арбуз головой и изо всех сил помчался между соснами. Не оглядываясь, перебрел речку и обратился к Дришпаку, который первым попался ему на глаза:

— Где найти командира? Срочное донесение!

Тот указал на искореженные гранатными взрывами немецкие бронемашины, с которых рачительные довгалевцы уже успели снять станковые пулеметы и теперь потрошили посеченные осколками ящики с патронами. Командир в самом деле озабоченно ходил там между бойцами, возбужденно о чем-то разговаривая, шутил сам и весело смеялся в ответ на чужие остроты, и Пилип не отважился сразу огорчать его недобрыми вестями, нерешительно топтался поодаль, мокрый и нахмуренный, пока Артем сам его не заметил.

— Ты с того берега? — Взгляд его тотчас же стал серьезным, тревога тенью легла на лицо. — Что там?

Гончарук доложил обо всем, как надлежало в соответствии с воинским уставом, и командир даже попятился от него, уперся плечом в борт бронемашины и будто окаменел. Храмцов… Моторнюк… Абрамидзе… Костелецкий… А еще ведь неизвестно, что с Хайдаровым и Загравой…

Не первый месяц пил Артем горькую чашу, не впервые водил побратимов по боевым стежкам-дорожкам, казалось бы, пора уже и привыкнуть к потерям. Так нет же, каждый раз весть о смерти кого-нибудь из друзей словно бы отрывала кусочек его сердца, наполняла душу невыносимой болью и отчаянием. А вот нынешнее донесение Гончарука… подумать только: шесть хлопцев! И каких хлопцев!..

— Тут что-то не то, — приблизился к нему Ляшенко, которому довгалевцы уже сообщили печальную новость. — Нужно немедленно организовать поиск Загравы и Хайдара! Это ведь горячие головы, того и гляди, могли броситься наперехват фашистским недобиткам. Так что, Артем, присмотри здесь, чтобы хлопцы вырыли… братскую могилу и снесли к подводам трофейное оружие, а я с первым взводом прочешу сейчас окрестные кустарники.

Однако устроенные Данилом розыски не дали никаких результатов. Через час первый взвод обшарил каждый куст, прощупал каждую ямку в радиусе почти двух километров от места боя, но ни на единый человеческий след так и не напал. Оставались не-осмотренными лишь заросли ольхи на заболоченном левом берегу Тали. И хотя всем было ясно: Заграва с Хайдаровым никак не могли туда попасть в разгар боя, однако педантичный Ляшенко в сопровождении хлопцев Колодяжного отправился вдоль течения прочесывать низкорослые чащи.

Не прошло и десяти минут после этого, как оттуда среди шелеста и треска ветвей внезапно прозвучал одинокий выстрел. В тот же миг яростно секанули автоматы, затем все стихло.

Чуточку погодя из зарослей появились вспотевшие партизаны, веся на руках Ляшенко.

— Ранило. Выше колена… Эх, нужно же нам было тыкаться в эти заросли! — И Колодяжный сердито выругался.

— В болоте что, немцы? — стиснул в руках автомат побагровевший Довгаль.

— Да один задрипанный эсэс отсиживался. Ночи, подлец, наверное, ждал… А мы, вишь, потревожили его…

С Ляшенко на руках партизаны приблизились к санитарной бричке, где их уже ждала Клава Лысаковна. Как только Данила опустили на зеленую постель, она властно отстранила от раненого всех, мгновенно распорола ему штанину. Из раны струилась густая темная кровь. Наложив жгут, Клава выпрямилась, смахнула со лба мелкий пот, попросила Артема:

— Пока я буду обрабатывать рану, пускай кто-нибудь быстро изготовит хоть какие-то лубки. Без них не обойтись, кость начисто раздроблена…

— Да разрывными же, гадюка, стрелял, — дрожал от бессильной ярости Кирилл.

И тут Ляшенко, который до сих пор не произнес ни слова, раскрыл глаза и с нескрываемой скорбью в голосе спросил:

— Стало быть, отвоевался я, друзья?..

— По крайней мере на ближайшие месяцы, — как приговор, произнесла Клава.

— На ближайшие месяцы… — повторил Данило, думая о чем-то своем. Лицо его вдруг посуровело, подернулось бледностью, а в глазах заледенела решительность. — Вы уж извините меня, что так случилось, но обузой для отряда я не стану…

— Такое скажешь, — выдавил из себя грустную улыбку Артем. — Мы тебе на Змиевом валу первоклассный курорт устроим. Через несколько недель о ране забудешь вовсе…

— Как уж будет. Сейчас не в этом главное… Сейчас нужно решить, что нам делать дальше… — с натугой проговорил сквозь стиснутые зубы Ляшенко, с трудом сдерживая боль.

— Что делать? Убираться отсюда как можно скорее нужно! — видя муки Данила, нервничал, не находил себе места слишком чуткий к чужому горю Матвей Довгаль.

— А как же Хайдаров? Заграва?.. — вырвалось у Колодяжного.

— А что Заграва?.. Без одного цыгана ярмарка будет. — Матвей по-своему истолковал загадочное исчезновение Загравы.

— Как так можно? Возвратятся хлопцы, а нас и след простыл…

— Не маленькие дети — сами дорогу в лагерь найдут!

— Ты что, покинуть друзей в беде предлагаешь? — насупил брови один из колодяжненцев.

Довгаля словно овод укусил:

— В беде?.. В какой такой беде? Ты что, собственными глазами ее видел?.. А может, это нам из-за этих оскребков беда!

— Эгей, сбавь обороты, моряк, дай и нашим слово сказать, — не прекращая обрабатывать рану, вмешалась в разговор Клава. — Оставлять кого-нибудь на произвол судьбы — подлость.

— Ха-ха! Они, может, сивуху где-нибудь уже лакают, а мне приказываешь их здесь ждать? Не до новых ли, случайно, веников?.. Или, может, пока еще одна стая эсэсовцев уцепится нам за «хвост»… Нет, спасибо, премного благодарен вам за такую ласку!

И тут Клава не выдержала:

— Послушай, отставной морской волк, а почему это ты разрешаешь себе говорить о хлопцах таким тоном? Они что, дезертиры? Скажи, кто дал тебе право так говорить о других?

— А как прикажешь говорить о том капитане, который бросает свою команду перед боем?

— А откуда ты взял, что Заграва бросил подчиненных? Может, с ним стряслась беда? Может, хлопцев сейчас где-нибудь… раскаленным железом пытают…

— Ну, в это я абсолютно не верю! — решительно запротестовал Кирилл. — Просто не могу поверить, чтобы Хайдаров и Заграва дали себя взять в плен. Притом без борьбы, без единого выстрела…

— Мы хорошо знаем своего командира: он скорее пулю пустил бы себе в лоб, чем сдался в плен, — поддержали Колодяжного партизаны.

— Эх, защитнички липовые! — в сердцах сплюнул Довгаль. — А где вы были, когда куры дохли? Почему же прозевали, не уберегли своего дорогого командира? Вот и полагайся на таких…

Колодяжного так и затрясло от обиды и возмущения. Разве же была хоть крупица его вины в том, что все так сложилось?.. Лица спутников Кирилла тоже постепенно стали каменеть, наливаться недобрым кумачом, а руки непроизвольно потянулись к оружию. Казалось, сболтни Довгаль еще хоть слово — и беды не отвратить.

— А ну прикусите языки! Не время разводить дискуссионный клуб! — чтобы пригасить спор, сердито прикрикнул на них Артем. — Можете не сомневаться: поступим по совести. Пока не разыщем товарищей или хотя бы не узнаем об их участи, в лагерь не тронемся. Не имеем права трогаться. Вот так!

— Правильно говоришь, — вместе со стоном вырвалось у Данила, который, меняясь в лице от боли, никак не мог дождаться, пока Клава закончит перевязку. — Правы Заграва и Хайдаров или виноваты, но мы обязаны сделать все, чтобы их разыскать. Следовательно, ночевать придется где-то здесь.

— Среди этого побоища?

— Отряд нужно отвести в лес, а здесь оставить «маяк»… Ну а за ночь необходимо побывать в окрестных селах, изучить обстановку и одновременно навести справки про Василя и Хайдарова. Не могли же они исчезнуть бесследно. Кто-то да должен был их видеть…

Солнце висело на вечернем горизонте, когда в глубину затальских лесов отправились разведчики-квартирьеры. Пока они подыскивали подходящее место для ночлега отряда, партизаны похоронили на высоком правом берегу под стройным явором своих павших побратимов, возвели высокую насыпь и поклялись над нею беспощадно отомстить оккупантам. Затем упаковали боевые трофеи, увязали их на перегруженных возах и с первыми сумерками двинулись в путь. А отделение Колодяжного оставили «маяком» возле кладбища обгоревших немецких машин над Талью.

Путь партизанского обоза на этот раз оказался легким и коротким. Примерно в трех километрах от реки между древними величавыми соснами на песчанистом пригорке был объявлен ночной привал. Волна облегченных вздохов тотчас же прокатилась по колонне — все внезапно с болезненной остротой почувствовали, как тяжелым чугунным прессом легла на плечи усталость. Не вспомнив ни о еде, ни о подстилке, хлопцы будто подкошенные падали где кто стоял и, едва коснувшись головой земли, мгновенно засыпали.

Однако у командиров сон в эту ночь был тревожный и прерывистый. Как улыбку судьбы, ждали они сигнала от Кирилла Колодяжного с берегов Тали о том, что Заграва с Мансуром объявились. Но ожидание это оказалось напрасным: вестей с «маяка» не было.

Под утро стали возвращаться разведчики, которых Ксендз разослал вечером по окрестным хуторам и селам. Они тоже не принесли утешительных новостей; никто нигде о Заграве и Хайдарове ничего не знал.

Последними в походный лагерь возвратились разведчики с леоновского направления. От них и стало известно, что вчера в Коблицу в предвечерье, через несколько часов после того, как эсэсовская мотоколонна спешным порядком отправилась «на партизан», из лесу выскочила какая-то черная легковая машина и на бешеной скорости промчалась по центральной улице.

— И что из этого? — с равнодушным выражением спросил Артем.

— А то, что в черной легковой машине вместе с немцами было двое гражданских. Коблицкий староста клянется, что эти двое — партизаны. Хотя, конечно, паспортов он у них не проверял, но…

— Что «но»? — спросил Довгаль.

— Мы ему верим! — закончили свой рапорт разведчики.

— Чудеса какие-то, да и только, — обескураженно развел руками Сосновский.

Но для Артема ничего удивительного и необычного не было в этом известии. Наоборот, именно оно наконец поставило все известные факты в четкий логический ряд: следы протектора легкового автомобиля возле «гнезда» Хайдарова, черный лимузин на бешеной скорости в Коблице с двумя гражданскими и, наконец, исчезновение из отряда Василя и Мансура…

«Ну, вот все и встало на свои места. Никакой загадочности, как и никаких надежд. Эх, Василь, Василь!.. — Тут Артему вспомнилась притененная опушка в Коблицком лесу, привал до предела утомленного изнурительными походами партизанского отряда и наэлектризованный Заграва, рвущийся в бой. Свой последний бой! — А я предчувствовал тогда, точно предчувствовал, что Василь идет на смертный рубеж. И все-таки послал… Зачем же я послал, почему не уберег от беды?..»

Именно здесь, на песчанистом пригорке под столетними соснами, Артем с какой-то особенной остротой понял, какое невыразимо тяжкое горе постигло его. Горячий и непоседливый, до безрассудства храбрый и самоотверженный, этот весельчак и балагур, считай, для половины отряда был больше чем брат или товарищ — он был словно бы своеобразным талисманом удачи. И вот теперь… теперь Артему казалось: с исчезновением Загравы он осиротел, навсегда потерял что-то слишком важное, что помогало ему бороться и жить.

— Нет, что-то тут не так, — откуда-то издалека, очень издалека донесся до слуха Артема глухой голос Ляшенко. — В той легковой машине необязательно же должны были быть Василь с Хайдаровым…

— В конце концов, они скорее воспользовались бы своим последним правом, чем оказались в плену, — решительно заявил Кирилл Колодяжный.

Последнее право партизана — это право на последнюю пулю в полнейшей безвыходности. Присутствующие мысленно полностью соглашаются с Кириллом: да, Заграва с Хайдаровым непременно воспользовались бы этим суровым правом, лишь бы только не попасть в когти гестапо. Но факты, эти неумолимые факты… Однако Колодяжному не возражали, и разговор иссяк. В конце концов, о чем спорить, когда для всех ясно было одно: нет никакого смысла ждать здесь Василя с Мансуром! А вот сказать об этом вслух все же никто не решался. Так и сидели в тяжелой задумчивости, невесть чего ожидая и невесть на что надеясь.

Тем временем проснулись, зашевелились партизаны. Почувствовав тревогу и смятение командиров, они без лишних разговоров принялись чистить оружие, проверять упряжь, переобуваться. Вот кашевары торопливо раздали скромные походные завтраки, вот уже и возницы пригнали с пастбища и впрягли в перегруженные возы лошадей. Все ждали приказа трогаться в поход, но приказ этот почему-то не поступал. И от этого еще более гнетущая, тревожная тишина опустилась на перенаселенный песчанистый пригорок.

Солнце поднималось над верхушками деревьев, когда Ляшенко подозвал к себе Артема и негромко сказал:

— Что ж, дружище, пора трогаться. Разве не видишь, как нервничают хлопцы?.. Да и опасно долго рассиживаться здесь.

Артем и сам прекрасно понимал, что засиживаться здесь рискованно. Ведь не было ни малейшего сомнения в том, что фашистским заправилам в Киеве еще вчера стало известно об уничтожении эсэсовского отряда на Тали и они, наверное, уже выслали вдогонку партизанам новую карательную экспедицию. Следовательно, вывод напрашивался единственный: как можно скорее уйти из этих краев, чтобы затерять в лесных дебрях свои следы.

— Если мне будет дозволено, я хотел бы высказать одно предположение: а что, если эти двое уже ждут нас в лагере? — как всегда, ни к кому не обращаясь в частности, будто между прочим обронил невозмутимый Ксендз.

Один Ляшенко сразу же понял и оценил эту реплику Сосновского. Она, словно искра, мгновенно зажгла лампадку надежды в сердцах подавленных грустью бойцов.

— Гляди-ка, а оно и в самом деле так может быть…

— И почему мы раньше об этом не подумали?..

— В таком случае нечего здесь выглядывать вчерашний день, поскорее в дорогу! — зазвучали вокруг возбужденные голоса.

После добытых в Коблице новостей Артем не мог поверить в реальность этого предположения, но все же где-то в глубине души и ему хотелось, очень даже хотелось, чтобы слова Ксендза оказались пророческими. И он с легким сердцем отдал приказ на марш.

От пустынных тальских берегов до нового партизанского лагеря под Змиевым валом не такое уж далекое расстояние (если по прямой измерять, то и тридцати километров не наберется), но до предела изнеможенные спутники Артема с трудом преодолели его за целый день. Да это и не удивительно: ведь продвигались они слишком осторожно, держались только лесов и перелесков, раз за разом крутили «лисьи петли», тщательно заметали свои следы прицепленными к перегруженным трофеями подводам березками и грушами-дичками. Набив кровавые волдыри во время беготни от эсэсовской мотоколонны, все теперь как огня избегали торных дорог и населенных пунктов, чтобы не попасть случайно на глаза вражеским прислужникам и не рассекретить тропинки к своему новому пристанищу. Привалов не делали, однако никто и словом не заикнулся о передышке — у каждого было единственное желание: как можно скорее добраться в лагерь, к своим… Но лишь перед закатом солнца, отмерив с полсотни километров по бездорожью, они наконец прибились к радулянским болотам. За этими гнилыми, заросшими непролазным ольшаником топями и скрывалось их нынешнее пристанище.

Готовясь к налету на офицерское логово в Пуще-Водице, Артем с Ляшенко заранее решили прежде всего сменить расположение лагеря в Бугринском лесу, о котором уже многие знали в окрестных селах. Ведь было яснее ясного, что в случае успеха задуманной операции немецкие власти непременно бросят против партизан регулярные воинские части, дабы поквитаться за дерзкую вылазку, что называется, у самых ворот Киева. А поскольку с каким-то сотенным отрядом нечего было и думать об открытом бое с вымуштрованными полками карательных экспедиций, выход оставался единственный: сразу же после возвращения из-под Пущи-Водицы отряд должен был где-то надежно законсервироваться, на определенное время вообще исчезнуть с поля зрения гестаповских агентов. А для дезориентации противника регулярно устраивать шумные диверсии в разных и притом самых отдаленных концах округи силами мелких групп.

Для воплощения в жизнь этого тактического маневра необходимо было подыскать новое надежное место для длительной консервации. Дело это доверили подручным Ксендза. Но оказалось оно не таким уж легким. Более недели шныряли помощники Ксендза в бассейнах Здвижа и Тетерева, но ничто подходящее не попадалось им на глаза. И неизвестно, чем бы все это закончилось, если бы на помощь нежданно-негаданно не пришел самый молодой из партизан — Федько Масюта. Именно благодаря ему за трое суток до похода под Киев Ксендз доложил командирам:

— Могу вас обрадовать: место для нового нашего постоя найдено. Правда, большого комфорта на этих квартирах гарантировать не могу — комариное царство.

— О комфорте до победы не будем вспоминать, — заметил Ляшенко. — Главное — лишь бы это место имело топографические преимущества.

— Пошли посмотрим.

И они отправились в сопровождении Загравы и Колодяжного. Весь день плутали по невспаханным полям, перебираясь через какие-то ручейки и болотистые участки, продирались сквозь нехоженые чащи, пока под вечер наконец не оказались на песчанистом пригорке, затененном вековым бором, под гигантским, скрытым в зеленом раздолье земляным валом, неизвестно когда, кем и для чего возведенным в этом безлюдном крае.

Ксендз украдкой метнул взгляд на крутой склон, сплошь поросший кустами терна и шиповника, и развел руками:

— Что ж, приглашаю в нашу обитель. Хлопцы уже, наверное, и стол накрыли…

«В какую же это обитель, откуда она взялась? — удивленно переглянулись прибывшие. — Не изволил ли случайно Ксендз пошутить в такой неподходящий момент?»

Но вот вдали сторожко шевельнулись заросли, чья-то рука слегка отклонила обвисшие над крутым склоном ветки, и все вдруг увидели у подножия вала узенький ход в подземелье. Выходит, этот Витольд Станиславович в самом деле фокусник!

— Так проходите же, проходите в наши подслеповатые хоромы!

Тесноватая, но сухая и прохладная, притрушенная привядшей травой землянка-пещера всем пришлась по душе. И место понравилось: глухое, безлюдное, затерянное среди лесных дебрей. А если рассматривать полоску суходола, притиснутую со всех сторон вязкими болотами к Змиеву валу, с чисто военной точки зрения, то это просто мечта, а не партизанский лагерь: к нему не только фашисту, а даже зверю не подобраться незамеченным. Вот почему выбор Ксендза был одобрен без малейших колебаний и споров.

На обратном пути командиры все же условились: дабы избежать каких бы то ни было случайностей, прежде времени никому ничего не говорить о перебазировании лагеря к Змиеву валу. Потому-то, кроме группы хозяйственников, которые во время рейда к Пуще-Водице были направлены во главе с Варивоном обживать новые квартиры, подручных Ксендза и «маяков», никто из партизан не имел представления, куда именно проляжет их путь после дерзкой боевой операции под Киевом. Даже сейчас, прибившись к радулянскому болоту, мало кто знал, что отряд стоит буквально на пороге своего нового дома.

Когда же передняя подвода подкатила по вязкому торфянику вплотную к заплесневелому, с ржавыми разводами болотцу, кое-где отмеченному причудливыми кочками, Артем подал знак остановиться. Встав впереди обоза, он некоторое время всматривался в нетронутый старый лес за прогнившим болотом, затем дважды пронзительно свистнул. Таким же свистом откликнулся ему кто-то издалека. А вскоре за топью из кустов высунулся Варивон, потом еще один из хозяйственников. Увидев своих, они изо всех сил побежали через болото, поднимая веера смолянистых брызг.

— Наконец, наконец! — не могли унять радости. — Только почему же так долго? Мы уже здесь душой изболелись…

— Значит, не вышло быстрее!

— Ну, как там у вас? Все живы-здоровы?..

— Настил деревянный по болоту проложен? — спросил Артем вместо ответа.

— А как же! Мои хлопцы, почитай, и палаты для вас воздвигать закончили.

— Об этом потом. Люди утомлены до предела. Проводите поскорее в лагерь.

Хромой спутник Варивона, который в сторонке блаженно улыбался, будто того только и ждал. Лихо схватил за уздечки взмокшего коня передней подводы и потащил за собой. Гнедой обеспокоенно храпел, нервно топтался на месте, но, огретый кнутом погонщика, все же ступил в гнилое болото. Но когда ощутил под копытом невидимую твердь деревянного настила, пошел увереннее, спокойнее. За передней подводой двинулись, погружаясь до кузова в темную жижу, и другие.

— Пошли, командир, — слегка прикоснулся Варивон к локтю Артема. — Они уж здесь как-нибудь сами, а тебе поторопиться бы надо. Беспалый Микола очень плох…

— Он что, уже успел возвратиться из Киева?

— Вчера.

— Один?

— Ну почему же один? С Митрофаном Мудраком. Опанасюк привел их на первый «маяк». Ну, дорожный обходчик с Житомирского шоссе…

Артем утомленно смежил набухшие веки: неужели и Миколу постигла какая-то неудача, неужели не добрался он до того проклятущего Кушниренко?

— Ты бы поторопился поговорить с ним: очень уж плох он. Можно сказать, не земной уже…

— Что, ранен?

— Вражья пуля миновала его, но какой-то он такой… Ну, вроде бы сам не свой. Говорить ни с кем не говорит, слышать ничего не слышит, видеть не видит. Словно бы в глубь себя ушел… И лихорадит его, бедолагу, трясет непрестанно.

— Скорее веди к нему!

Обогнав обоз, одолели болото. Не переводя дыхания, нырнули в густой шелест зарослей и плутали среди них, пока наконец не выбрались к замаскированному лесному лагерю.

Да, это был настоящий партизанский лагерь с целой полосой пещер, выдолбленных в высоченной крутой насыпи, с доброй дюжиной островерхих шалашей, прилепленных к толстенным соснам, которые тенистым полукругом обступили припорошенную ржавым песком, разровненную и утрамбованную площадку под шатром хвойных вершин. Видимо, ни дня ни ночи не знали за работой подчиненные Варивона, если успели за какую-то неделю так обжить этот медвежий угол.

Прежде всего Артему надлежало бы поблагодарить их за многотрудную работу, но он лишь кивнул головой в знак приветствия и поскорее направился следом за Варивоном к деревянному навесу над входом в пещеру, перед которым лениво дымились обугленные трухлявые поленья. Протиснулись внутрь. В желтоватых сумерках Артем через минуту увидел на разостланном рядне скрюченного Миколу. Бледный, даже повосковевший, непохожий на себя, он не проявлял никаких признаков жизни.

— Коля, голубчик, к тебе вот пришли, — склонился над ним Варивон. — Слышишь? Командир отряда хочет с тобой говорить…

Но Микола даже бровью не повел. Лежал, как и прежде, одеревеневший, отрешенный, с отупевшим взглядом и закаменевшим выражением невыразимой скорби на лице. Склонившись над ним, Артем слегка потрогал его за плечо. Напрасные усилия.

— Вот так он все время… Будто за какой-то незримой стеной пребывает…

— Не трогайте хлопца, от него сейчас ничего не добьетесь, — сказала появившаяся Клава. — Похоже, он в глубоком нервном трансе… Наверное, что-то страшное стряслось с ним в дороге.

— А что рассказывает Мудрак? — повернулся Артем к Варивону.

— От Мудрака разве много услышишь? Вот позову, сам послушаешь.

— Ну-т, что я могу рассказать? — развел руками, войдя в землянку, кривоногий и обрюзгший Митрофан. — Я-т с ним в Киев не ходил. Я-т ждал его все дни в Белгородке-т. Ну-т, а как Николаха появился, я-т сразу заприметил: он чокнутый. — И для большей убедительности Мудрак постучал себя указательным пальцем по виску.

— Про Кушниренко не вспоминал?

Мудрак отрицательно покачал головой.

— Да что-то же он говорил, возвратившись из Киева?

— Ну-т говорил, говорил… Такое нес, что и вспоминать стыдно!

— Но что именно, что он говорил? — потерял терпение Артем.

Мудрак сплюнул с досады, засопел и, потупив глаза в землю, сердито выпалил:

— Вас с полковником Ляшенко на чем свет стоит проклинал… Все твердил, что вы-т на святого человека напраслину возвели, ржавый-т топор над головой героя занесли… Ну-т и наотрез отказался в отряд возвращаться, все норовил руки-т на себя наложить. Может, оно и нехорошо вышло, но мне-т утихомиривать Николаху довелось. Дал как следует по шее, подпругой стреножил и в бестарку под рядно… — разохотился рассказывать о своих приключениях Митрофан. Но, заметив гневный блеск в глазах командира, сразу же дал задний ход. — Я, конечно-т, извиняюсь, но как такого-т малахольного сюда доставил бы? У него же точно что-то в котелке забродило. Сдуру-т мог бы что угодно учудить…

Артем догадывался, сердцем чувствовал, что именно надломило хлопца, что означали эти его проклятия. «Неужели и тут мы поддались на вражескую провокацию? Неужели снова побрели по проторенной тропинке?.. Дриманченко. Одарчук. А теперь, выходит, и Кушниренко… Только не слишком ли много ошибок, за которые приходится расплачиваться кровью? Гестаповцы, наверное, сейчас руки потирают от удовольствия: мы сами недоверием и подозрением подсекаем собственные силы…»

Внезапно на Артема обрушилась такая усталость, такая апатия, что не было сил ни говорить, ни думать. Единственное, чего ему сейчас до безумия, до боли хотелось, — это спать. Упасть хотя бы к черту на рога и заснуть, забыв обо всем на свете. Клава, словно прочитав его мысли, промолвила:

— Ты лучше пошел бы отдохнул с дороги. Миколу я возьму под свою опеку…

И Артем пошел, слегка пошатываясь. Все текущие дела перепоручил Варивону как коменданту лагеря, а сам с трудом добрел до командирской палатки и сразу же лег рядом с Ляшенко возле небольшого костра, отгонявшего тучи назойливой мошкары. Блаженно смежил налитые свинцом веки, разметал в разные стороны руки, надеясь сразу же уснуть. Только сон почему-то не спешил к нему. Разные видения плыли перед глазами рваной кинолентой, и не было им ни конца ни краю…

Вот предстал как живой Одарчук с разорванной взрывом грудью. За ним — весь окровавленный, с немым упреком в глазах Дриманченко. Потом возник Кушниренко с петлей на шее… Артем перевернулся на другой бок, чтобы отогнать кошмары, но, как только снова смеживал веки, одни видения сменялись другими. Сиротливо одинокая могила Мотренко на опушке Бабинецкого леса… Наполненная кровавыми сумерками яма под стройным явором, в которую хлопцы опустили на вечный покой Василя Храмцова и Оксена Моторнюка, Владика Костелецкого и Реваза Абрамидзе… Загадочный след автомобильных шин возле отрухлявевшего соснового корневища и улыбающиеся Заграва с Хайдаром…

До поздней ночи ворочался Артем на истертом сене, тщетно силясь уснуть. А потом не выдержал, тяжело поднялся на локоть и, сердясь неведомо на кого, изо всех сил стиснул ладонями разбухшую от кошмарных видений и боли голову, стиснул так, что в глазах замерцали разноцветные огни. Нет, не уснуть ему в эту ночь! Непроизвольно подбросил полено в пригасший костер, перекинулся словом с Данилом и пошел, набросив пиджак на плечи, между партизанскими палатками. В минуты большого отчаяния или душевной сумятицы он просто не мог усидеть на месте. Невидящий, оглохший, он не раз, бывало, будто привидение бродил по ночным полям или сонным городским переулкам до полнейшего физического изнеможения, затем опускался где-нибудь на траву или на одинокую скамейку и надолго впадал в забытье. А когда наконец приходил в себя, был на удивление спокойным, бодрым, готовым к новым испытаниям.

Только сегодня слишком короткой выпала ему дорога — от Змиева вала до прогнившего болота самое большее сотня шагов. Где здесь разгонишься? Теснота, духота, темень. Даже неба над головой не видно… Артему вдруг до боли захотелось под звездное небо. Не помня себя он бросился к насыпи и, хватаясь за колючие ветки, стал взбираться по склону. Когда же наконец выбрался на гребень, в лицо ему дохнуло предутренней свежестью, а с бархатно-мягкой высоты приветливо улыбнулось множество звезд. Он немного постоял, вдыхая полной грудью густой аромат леса, а потом двинулся по звериному следу вдоль гребня.

Вскоре его остановил предостерегающий окрик:

— Кто идет? Пароль!

— «Днепрострой».

— А, это вы, товарищ командир… — По голосу Артем узнал стеснительного, самого младшего в отряде Федько Масюту. — А почему одни, без разводящего?

— Да решил малость кости размять. Как тут, все спокойно?

— Совсем глухо. Даже лягушки на болоте и те почему-то примолкли. Наверное, к непогоде…

«А в самом деле, наверное, перед ливнем такая духота стоит, — подумал Артем. — Хорошо было бы, если бы полил сейчас дождь. А то ведь все лето солнце так беспощадно жарит, что вон уже речки обмелели, болота попересыхали, пыльная дымка облаков достигает… Скорее бы дождик выпал, скорее бы выпал».

— Какая нынче ночь… Не впервые я в дороге, а такой вот не помню.

— Тревожная? Душная?

— Не то, товарищ командир. Просто мечтательная ночь сегодня… Прошлое невольно вспоминается, о будущем хочется мечтать…

Артем мягко улыбнулся: какое прошлое можно иметь в шестнадцать лет?

— Я точно знаю: у людей, которым посчастливится пережить это лихолетье, будущее будет светлым и прекрасным. Потому что научатся они ценить жизнь и не станут разменивать ее на мелочи. Если бы, например, мне удалось дожить до победы…

— Доживешь, хлопче, должен дожить. И выбрось из головы черные мысли!

— Да поймите, не смерть меня пугает. В конце концов, она бессильна забрать то, что человеком уже сделано. Но, лишая человека жизни, смерть навсегда выкрадывает у него возможность сделать то, что он мог бы и должен был сделать. Честно говоря, я хотел бы, чтобы смерть не помешала свершить дела, которые мне на роду написано свершить.

Такие серьезные мысли юного партизана были полнейшей неожиданностью для Артема. Бросив пиджак на землю, он присел возле Федька и спросил со скрытой улыбкой:

— И что же суждено тебе свершить в жизни, если не секрет?

— Какие тут могут быть секреты! Высокая цель от разглашения не уменьшается и от обсуждений не линяет… Начертано мне судьбой, товарищ командир, довести до конца дело покойного отца. Если коротко, то стать современным славянским Шлиманом, — очень просто, как о вещах само собой разумеющихся, сказал хлопец. Немного помолчал, а потом продолжал рассудительно: — Разумеется, каждому духовно здоровому человеку хочется сделать что-то значительное, стоящее, что осталось бы надолго после него. Но очень ли часто удается кому-нибудь поймать птицу удачи? И я знаю, почему не удается! Хотите услышать?.. Да потому, что мы чаще всего бросаемся делать открытия и ставить рекорды по чужим краям, по далеким мирам. А если присмотреться повнимательнее к родной стороне, то окажется, что у тебя под ногами тьма-тьмущая неоткрытых америк. Поверьте, это не детские фантазии, не басни. Вот, скажем, мы сидим сейчас на валу, который в народе называется Змиевым. А кто ответит точно: когда, кем и для чего возведено это циклопическое сооружение?.. Нет, товарищ командир, и не было еще на планете такого человека. Обэтом едва ли не самом грандиозном памятнике своей древнейшей истории человечество не ведает ничегошеньки. Да, да, именно едва ли не самый грандиозный! Потому что ни знаменитые египетские пирамиды, ни Баальбекская каменная терраса, ни кладбище гранитных идолов на Маврикии по своему размаху никак не могут сравниться со Змиевым валом, который на целую тысячу километров концентрическими кругами тянется по Приднепровью…

Слушал Артем этого парнишку и никак не мог точно вспомнить, когда и при каких обстоятельствах попал он в отряд. Кажется, прибился с узниками, которых полицаи гнали в Киев для отправки на немецкую каторгу, а взвод Загравы, случайно встретив на дороге невольничью колонну, разогнал конвой и вырвал из неволи обреченных на рабство. Артем хорошо помнил лишь свою первую встречу с Федьком Масютой.

Однажды, возвратившись после не очень удачной операции в Бугринском лесу, он, Артем, до предела утомленный и изнервничавшийся, увидел в лагере необычную сцену. Над озерцом какой-то худощавый, оборванный парнишка, обхватив хомут, как-то смешно переступал с ноги на ногу перед норовистым конем, стремясь взнуздать его. А в сторонке, наблюдая за тщетными потугами паренька, который, казалось, даже от ветра колыхался, надрывали от смеха животы сильные, как молодые жеребята, Загравины хлопцы. В другой раз Артем, быть может, не обратил бы внимания на эту сцену, но тогда его словно ужалило что-то. Еле сдерживаясь, он приблизился к взводу и строго спросил: «Это что за комедия? — А когда загравинцы притихли, обратился к пареньку: — Ты кто такой? Что здесь делаешь?» — «Я Федько Масюта, — спокойно ответил тот. — Сдаю вот экзамен на партизана…» Артем молча взял из его рук хомут, швырнул под ноги оторопевшим загравинцам и с упреком сказал: «Была бы у вас совесть, сначала бы новичка на кухне «проэкзаменовали»! Разве же не видите, как отощал он при оккупационной власти?..»

Федька немедленно отправили к кашеварам, «проэкзаменовали» у котелка и с тех пор навсегда приписали к кухне. Дескать, пускай набирается сил на партизанских харчах. На занятия юного поваренка не звали, в боевые походы не брали, в разведку не посылали, он знал лишь каждый день колоть дрова, мыть котлы, выносить помои. Но вскоре командиры стали замечать, что кухня, куда раньше считалось позором без дела появляться, стала будто магнитом притягивать партизан. И, как оказалось, тянулись они именно к юному Феде Масюте, который каждый день устраивал для желающих нечто среднее между лекциями и концертами. Чтобы услышать о тайнах скифских курганов или о необычной жизни князя Серебряного, о загадке исчезнувшей библиотеки Ярослава Мудрого или о феерических приключениях мореплавателя Джеймса Кука, даже Заграва частенько заглядывал туда и охотно кочегарил, носил воду, рубил дрова вместо Федька, лишь бы тот «не закрывал свой клуб».

«Пора бы тебе, командир, подобрать для себя помощника-ординарца, — сказал ему однажды Ляшенко. — И знаешь, кого бы я советовал в помощники? Федька Масюту. Светлая голова, скажу тебе!..»

После этого Артем не раз собирался поговорить с юным просветителем, но все не было подходящего случая. И вот сейчас он был рад ближе познакомиться с этим парнишкой.

— Скажи, Федя, откуда ты обо всем этом знаешь?

— Ясное дело, из книг… А вообще-то больше от отца. Он у меня необычным человеком был. Сельский учитель истории, который собственными силами выбился в люди из батрацких детей. А знаете, какую цель он поставил себе в жизни? Пешком обойти Змиев вал, провести археологические раскопки и поведать человечеству, кто же были наши прапращуры, которые сумели возвести такое гигантское даже по современным масштабам сооружение. Жаль, внезапная смерть помешала ему это сделать…

«Так вот откуда у Феди идея стать славянским Шлиманом… И такого парня мы загнали на кухню!»

— А вообще странно жизнь устроена. Иногда незначительный на первый взгляд случай может определить нашу судьбу. Вот взять хотя бы моего отца. Бедняк из бедняков, он, наверное, весь свой век провел бы на панских экономиях, если бы не встреча со старым чабаном. Пастушком был в детстве, вот и встретился с этим чабаном под Стугной, услышал от него старинное народное предание. С тех пор и запылал в его сердце неугасимый огонь великой жизненной цели…

— И что же это за предание?

— Рассказывают, будто бы давным-давно постигла наших пращуров большая беда, — после паузы мечтательно заговорил Федько. — Из краев далеких, азиатских, приполз в здешние земли ненасытный Огнич-змей. Все живое испепелял он на своем пути, плодородные земли превращал в черные пустыни, леса — в пепелище. И тогда старейшины племен славянских послали навстречу ему послов, дабы те узнали у пришельца непрошеного, чем можно откупиться, чтобы только он не уничтожал все вокруг, не разрушал приднепровские земли. И потребовал Огнич-змей, чтобы ему каждый год при первом листопаде присылали в дар по двенадцать самых красивых юных дев и по двенадцать самых доблестных витязей здешних. В противном же случае угрожал уничтожить все до основания. Долго советовались между собой старейшины и все же вынуждены были принять тяжелые условия тирана. Дескать, лучше уж платить ему кровавую ежегодную дань, чем погубить весь род свой. Так вот, каждый раз, как только с деревьев начинал падать желтый лист, собирались люди на «черный совет», чтобы избрать и послать на кровавую тризну ненасытного палача самых красивых своих дочерей и самых храбрых сыновей. Безнадежность и отчаяние поселились в этом крае, проклятием судьбы стали здесь считать красоту и доблесть. И с каждым желтым листопадом все меньше становилось на этой земле красавиц и рыцарей. Рано или поздно, но наконец наступило время, когда уже не из кого стало выбирать жертвы. Поэтому и вспомнили о последней красавице — единственной дочери немого кузнеца Гримича, жившего на отшибе. Вспомнили и решили послать ее в зловещий дар ненасытному Огничу-змею. Только взбунтовался кузнец, закипел гневом и предупредил старейшин, что скорее выйдет на кровавый поединок со сторуким чудовищем, чем пошлет ему на съедение единственную дочь. Старейшины попытались было уговаривать его покориться злой судьбе, не обрекать весь род на погибель! Но где там! Семь дней и ночей раздувал Гримич горн в кузнице, семь дней и ночей ковал и закалял в волчьей крови шлем, латы и меч. А потом обратился с молитвой к солнцу, земле, воде и отправился к пещерам, в которых обитал разжиревший на человеческой крови ненавистный пришелец…

С каким-то просветлением в душе слушал Артем неторопливое романтическое повествование Феди и постепенно успокаивался; отплывали куда-то в небытие все его боли, сомнения, волнения. Он даже не заметил, как задремал. И уже во сне отправился следом за старым Гримичем через дикое поле, добрался до влажных меловых пещер, из которых выползало отвратительное чудовище, и сам стал свидетелем кровавого поединка. И именно во сне почувствовал себя невыразимо счастливым, когда кузнец одолел все-таки сторукое чудовище, впряг его в гигантский плуг и велел перепахать по межам своей земли глубокий ров и насыпать высокий вал, чтобы он на все века стал суровым предостережением тем, кто будет тянуть руки к нашим просторам.

— Мико… Микола… — вдруг откуда-то издалека-издалека донеслось до слуха Артема.

Он встревоженно раскрыл глаза и удивился — ночные сумерки начисто исчезли, над верхушками лесов уже весело разгоралось утреннее зарево.

— Меня кто-нибудь звал?

— Звала врач… В лагере беда: Микола умер…

Артем кинулся вниз к палаткам.

IV

Без траурных маршей и винтовочных салютов провожали партизаны беспалого Миколу на вечный покой. В скорбном молчании подняли его на плечи, перенесли через Змиев вал и посреди отдаленной березовой рощи, со всех сторон окруженной дремучими борами, по-походному похоронили, как уже не раз хоронили за последние дни своих боевых побратимов. По прадедовскому обычаю, закрыли ему китайкой глаза, завернули в трофейную плащ-палатку, осторожно опустили в яму, бросили туда по горсти земли, насыпали, щедро украсили лесной зеленью могилу и невольно застыли над нею с опущенными головами. И видимо, не к одному из них явилась в те минуты мрачная мысль: кто станет первым соседом Миколы в этой уютной грустноватой роще?..

Постояли, погрустили да и потянулись журавлиным клином в обратный путь. Отдалился и затих в лесных зарослях шорох шагов в пересохшем позапрошлогоднем сушняке, а возле свежей могилы все еще оставался Артем с Клавой и Ксендзом. Невидящий, посеревший, он исступленно уставился в пятиконечную фанерную звездочку среди хвои и приувядших болотных трав, а с его обескровленных уст чуть не срывалось: что же случилось с тобою, дружище? Почему ни словом никому не обмолвился о своем путешествии в Киев?.. В ответ лишь всхлипывали под дуновением утреннего ветерка молодые березки да тяжело вздыхал поодаль старый бор. А тайна, большая тайна, которую Микола унес с собою в могилу, осталась неразгаданной.

— В Киев нужно кого-то послать… — как-то странно и вроде бы даже неестественно прозвучали в изболевшейся тишине слова Ксендза.

Вздрогнул Артем, скользнул вокруг рассеянным взглядом и утвердительно кивнул головой. Дескать, в Киев в самом деле нужно кого-то немедленно послать. Но вдруг в глазах его промелькнула тревога: «Но ведь это же на неминуемую смерть посылать… После учиненного нами в Пуще-Водице тарарама там, наверное, сейчас такое творится… Кого же послать?»

— Я пойду. — Клава будто угадала его смятение.

— А Ляшенко? Как он, в таком тяжелом состоянии, останется без врачебного надзора?

— Данила нужно переправить в Бантыши к Коздобычу. Боюсь, ему без хирургической операции не обойтись. А тут… тут и здорового комары заедят.

— Хорошо, подумаем. — Артем набросил на голову просоленную от пота фуражку.

В глубокой печали тронулись к лагерю, где каждого из них уже ожидала тысяча и одна забота. Еще с вечера нынешний день был объявлен «санитарным»: после многодневных изнурительных переходов партизанам предоставлялась возможность вымыться, побриться, привести в порядок обувь и одежду. А для командиров он должен был стать авральным. Отряд только обжился на новом месте, и в первую очередь нужно было позаботиться о размещении людей и служб, тщательно проверить и уточнить систему сторожевых постов и «секретов», наладить оперативную связь с «маяками». Направляясь к Змиеву валу, Клава мысленно прикидывала, как развернуть госпиталь. Ксендза беспокоила мысль, кого все-таки отправить на разведку в Киев, как обеспечить доставку информации от своих людей из окружающих сел и городков. А что касается Артема, то он даже не представлял, с какого конца приниматься за дело. Ведь необходимо было как можно скорее основательно проанализировать действия отряда в последних боевых операциях, подыскать замену Заграве, составить детальную программу ежедневных учебных занятий партизан с учетом опыта похода на Пущу-Водицу, продумать, где, когда и каким образом нанести по врагу ряд отвлекающих ударов, устроить тайные укрытия для хранения трофейного оружия, заложить продовольственные базы… С чего здесь начинать, чему отдать предпочтение? Если бы хоть Ляшенко был на ногах. Теперь вся тяжесть этих хлопот легла только на его плечи.

За невеселыми размышлениями они и не заметили, как зашелестели впереди заросли, и в тот же миг из них выскочил Федько Масюта. Запыхавшийся, раскрасневшийся, чем-то возбужденный.

— Товарищ командир, новость: вернулся Заграва!.. — выпалил он, не переводя дыхания. — Вместе с Хайдаром… Они сейчас в шалаше начальника штаба, — радостно сверкал светлыми глазами Федько. — Товарищ Ляшенко за вами послал…

И тут у Артема словно бы спал железный обруч с головы; невыразимая радость и приглушенная боль, слепой гнев и необычайное облегчение забурлили в груди.

Как взбирались по крутому склону, как потом скатились с гребня вала вниз, не помнили ни Артем, ни Клава с Ксендзом. Пришли в себя лишь в заполненном кизяковым дымом шалаше, где на ветках хвои лежал осунувшийся Ляшенко, а рядом с ним сидел заросший до самых глаз огненно-рыжей щетиной Заграва. Оглянувшись на командира, он вскочил на ноги, выставил, будто напоказ, свои крепкие ровные зубы, распростер для объятий руки — и наткнулся на холодный взгляд.

— Что все это означает? — спросил с порога Артем. — Как понять твое исчезновение?

— Все как-то так случилось, товарищ командир… Но я объясню, все объясню…

— Кому нужны сейчас эти объяснения, если из-за тебя кровь пролилась. За такое наказывать следует! Чтобы одарчуковщиной и не пахло в отряде!

— Виноват, признаю, виноват. — Он взглянул на почерневшего от мук Ляшенко, и вдруг глаза его набухли слезами. — Так что наказывайте, судите самым жестоким судом…

И тут подал голос Ляшенко:

— Не нужно об этом, друзья. Василь здесь ни при чем. Виной всему — слепой случай. А на месте Василя, если хотите знать, я поступил бы точно так же. Вы только послушайте его…

Спокойный голос Данила, его по-детски доброжелательная улыбка мгновенно пригасили пламя, бушевавшее в груди Артема.

Неизвестно почему, но на него всегда успокаивающе действовали и голос, и улыбка, и даже взгляд этого душевного, мягкого человека.

— Пускай говорит. Только коротко!

Он потянулся рукой к кружке, висевшей на ушке наполненного ведра, долго и жадно пил тепловатую, с болотным привкусом воду. Однако остудить, залить жар в груди так и не смог.

— Рассказывай, Василь, чего же ты? — Клава первой опустилась на утрамбованный земляной пол шалаша.

Сели и Артем с молчаливым Ксендзом рядом с ворохом сухого кизяка на куске ржавой жести, над которой вился сизый дымок, выкуривая опостылевшую мошкару. Закурили цигарки, ожидая, пока Заграва соберется с мыслями. А он мучительно морщил лоб, сердито взъерошивал рыжий чуб и явно не знал, с чего начать свой рассказ.

— Так где же вас носило все эти дни? — поспешила ему на выручку Клава.

— Всюду были. Считай, два гебита объездили вместе с эсэсовцами в легковой машине…

— Вот об этом и расскажи. Не каждому ведь выпадает случай кататься в одной машине с эсэсовцами, — многозначительно кинул Артем, хотя сразу же и осознал: неуместен и несправедлив этот его намек. Но переутомленный до предела, измученный тяжелыми утратами, он просто не мог, не имел сил взять себя в руки. — Только учти: времени для посиделок у нас нет.

Василь кивнул и виновато улыбнулся:

— Понимаете, все как-то так вышло… Если бы мне кто-нибудь раньше о подобных приключениях рассказал, ни за что бы не поверил. Но что было, то было. Хайдаров не даст соврать: перед боем я ведь у него в «гнезде» якорь бросил. После подрыва моста мы должны были вдвоем ударить эсэсам в спину и тем самым закупорить горловину взвоза. А вышло… Ну, проскочили, помните, к Тали две бронемашины. Потом за ними автоколонна двинулась, подняв огромные клубы пыли. Вдруг откуда-то из ее середины откололась черная легковая машина и, как нарочно, остановилась в нескольких шагах от соснового корневища, закрыв нам сектор обстрела. Мы сначала было подумали, что кого-то из карателей до ветру потянуло… Ну и ждем. Однако прогрохотал последний грузовик с солдатами, а легковая машина ни с места. Тут уж стало не до шуток. Вот-вот ведь должен был прозвучать взрыв на мосту, а мы оказались в западне. Что тут поделаешь? Разумеется, ждать дальше было невозможно. Я — нож в зубы и выскочил из засады. Хорошо, что вокруг в лесу такая пыль стояла — солнца не рассмотришь. Потому-то к черному «опелю» подкрался незаметно. Вижу, капот поднят, шофер, согнувшись в три погибели, в моторе ковыряется. Я, раз плюнуть, мог бы отправить его на тот свет, но в сторонке под деревом торчал какой-то мрачный эсэсовский чин. Схватываться сразу с двумя? Рискованно. И тут попутал меня леший. Увидел я сквозь открытую дверцу офицерский плащ, кожаную сумку, какие-то планшетки на заднем сиденье. Ну и решил кое-что из этого добра прихватить себе на память. Только забрался я на заднее сиденье, как на Тали грянул взрыв. Не успел я и глазом моргнуть, как заревел мотор и оба немца оказались на переднем сиденье. Ясное дело, там бы мне и амба была. Спасибо Мансуру, выручил. Увидел, что я в опасном положении, и своевременно бросился на помощь. Прямо с ручным пулеметом вскочил в машину и закричал что было мочи: «Хенде хох!» Офицер тот, можно сказать, сразу капитулировал, а шофер… Шофер, вражина, наверное, бывал и не в таких переделках. Потому что как рванул с места, как крутанул руль, так мы с Мансуром чуть было головы себе не проломили. Благодарение богу, офицер тоже прочность бокового стекла лбом испытал, а то бы… Короче, пока мы восстановили утраченные позиции, машина уже мчалась к Коблице. И на такой бешеной скорости… Все же с горем пополам разоружили мы эсэсов. А вот чтобы заставить их остановиться… Вокруг ведь деревня, а скорость такая, что, выпусти шофер баранку из рук, — ни от кого из нас и костей не собрать. А слова, даже самые крепкие, на этих болванов не действовали. Вот так Коблицу проскочили. Потом и Леоновку. Через какой-нибудь десяток километров должен уже быть иванковский тракт. Верите, меня в холодный пот бросило, когда подумал, что скоро-окажемся на той дороге. Ясное ведь дело, оттуда эсэсы нас в самехонький Киев, как кроликов, отвезут. Но что было делать?.. И снова выручил Мансур. За Леоновкой, как только мы оказались в поле, он слегка приоткрыл дверцу и ударил из своего кольта по заднему колесу. Машина тотчас же завихляла по дороге, замедлила ход. Шофер видит, что такое дело, бросил своего начальника и прямо на ходу выпрыгнул из «опеля»… И айда к копнам. Только далеко ему, вражине, убежать не удалось: я со второго захода укокошил его. Вот так остановились мы в поле с подстреленным «опелем» и эсэсовским чином. Да и стали думать-гадать, что же делать дальше.

— Что ж там думать? В отряд нужно было побыстрее возвращаться. — сказала Клава.

— Все это правильно, однако ж фриц, автомашина…

— Так я и поверю, что вы не знали, как избавиться от эсэса и его кареты!

— А если бы возвратились в отряд с пустыми руками, кто бы нам поверил, что не дезертировали мы с поля боя? — хитро прищурил глаз Заграва. — Да и жаль было, по правде говоря, уничтожать такую быструю легковушку. Целая же целехонькая! Вот мы и решили доставить ее на сохранение к Мокрине. Так сказать, повторили козырный ход Ефрема Одарчука.

— Так из вас же никто не умеет водить автомобиль! — вырвалось у Артема.

— В том-то и дело. Но выход все равно нашли. Неподалеку за жнивьем был перелесок. Так мы с эсэсовским чином вручную откатили туда «опель», заменили простреленное колесо запасным. Потом Мансур остался там стеречь связанного пленного, а я, переодевшись в мундир шофера, метнулся в ближайшее село Шибене. Реквизировал на общественном дворе пароконку, якобы для нужд немецкой армии, и назад. А когда совсем свечерело, подцепили на буксир авто да и направились по глухим дорогам к Мокрине в гости. Ну а под утро без особых приключений добрались до лесничества. Мокрина, скажу вам, розой расцвела, когда нас увидела, на радостях не знала, что делать. И переодела нас, и накормила. Да все допытывалась: куда это мы запропастились, почему Ефрем к ней не наведается? А что мог я ей ответить?.. Ну, подкрепились там, передохнули, а потом запрягли коней, уложили на дно бестарки связанного эсэса да и взяли курс к Змиеву валу. Знали ведь, что вас на Тали уже нечего искать.

— По заднице за такие фокусы нужно бить! Мы все дни места себе не находим, а они, вишь, по гостям разъезжают, — сказал Артем сурово. Но не было уже в его сердце ни гнева, ни осуждения. Более того, про себя он одобрял действия партизан, тайком даже гордился их изобретательностью. Такие и сами не пропадут, и других не подведут!

— Кто же говорит, что не нужно? Ясное дело, нужно, — охотно согласился Заграва, почувствовав, что буря уже пронеслась стороной. — Влипли мы с этим «опелем» как последние сопляки. А потом, как на грех, еще и заблудились. Вот и блуждали по лесам, пока к Тали не прибились. Ну а уж оттуда по вашим следам сюда чесали. Эсэс пленный чуть было богу душу не отдал, начисто его растрясло.

— А где он сейчас?

— Да, видимо, до сих пор еще возле копанки отпыхивается да отплевывается под надзором Мансура. Они же, видите ли, не привычны под охапкой сена да с кляпом во рту путешествовать. Может, привести, посмотрите на их синемордость?

Никакого эсэсовца не хотел сейчас ни видеть, ни слышать Артем. О чем он мог говорить с каким-то головорезом? Его вполне устраивало, что возвратились живыми-здоровыми Василь с Мансуром. Но иначе рассудил Ляшенко. Его, собственно, тоже мало интересовал пленный, но ведь хлопцы из-за этого фрица жизнью рисковали…

— А почему же, веди. Посмотрим, что за птицу вы поймали на своей «охоте».

Заграва только этого и ждал. Вихрем вылетел из шалаша и мгновенно направился к болоту. Но через минуту вернулся малость обескураженный, с кривой улыбкой на устах:

— Не гитлеряка — напасть какая-то…

— Что, сбежал? — встревожилась Клава.

— Этого только не хватало! Сидит под надзором Мансура возле копанки, а сюда, хоть убей, не хочет идти. Бормочет что-то по-своему, но что именно… — И Василь беспомощно развел руками.

Пришлось Ксендзу отправиться на переговоры.

— Пленный требует, чтобы ему дали возможность привести себя в порядок и побриться. Дескать, он офицер и не привык представать перед начальством заросшим, неумытым, измятым, — сообщил Сосновский, возвратившись в командирский шалаш.

— Хитрит негодяй! — прищурил глаз Василь. — Хочет бритву в руки получить, чтобы потом…

— Я приказал Мансуру дать пленному возможность умыться и побриться, — пропустил мимо ушей замечание Загравы Ксендз.

— Леший с ним, пускай марафетится, — махнул рукой Артем. И тут же к Ляшенко: — Так под вечер, может, созовем командирское совещание? Пора бы уже обсудить отчеты командиров всех подразделений, которые ходили на Пущу-Водицу.

В отряде стало традицией на командирских совещаниях делать детальный анализ каждой боевой операции — большой или маленькой, успешной или неудачной, — а потом на общем сборе партизан объявлять итоги. Как правило, сугубо теоретическую часть брал на себя бывший полковник Ляшенко, командиры взводов или отдельных групп давали оценку действиям своих подразделений, каждого бойца. Сосновский, изучив многочисленные донесения разведки, информировал присутствующих о резонансе, вызванном операцией среди местного населения и оккупантов. На долю же Артема выпадало общее руководство такими обсуждениями. Он умышленно делал ударение на всяких недостатках и просчетах, стремясь, чтобы подобные оплошности не повторялись в будущих боях. Но поскольку Ляшенко сейчас чувствовал себя плохо, Артем предложил:

— Анализ рейда под стены Киева сделаем мы с Витольдом Станиславовичем.

— Это почему же только с ним? — поднял голову Ляшенко. — Негоже нарушать заведенный порядок. Надеюсь, к завтрашнему утру мне станет легче… Перенесем совещание на завтра.

Клава бросила красноречивый взгляд на болезненный румянец на запавших щеках Данила и украдкой вздохнула. И Артем без слов понял: не скоро Данилу станет легче.

— О, Хайдар гитлеряку ведет! — воскликнул Заграва.

Поодаль, между стволами сосен, все увидели высокого, атлетического сложения мужчину неопределенного возраста в начищенных хромовых сапогах и застегнутом на все пуговицы черном мундире. Он по-арестантски держал руки за спиной, но шел спокойно, уверенно, дерзко глядя куда-то поверх голов встречных партизан. В двух-трех шагах от входа в командирскую палатку остановился, расправил плечи, по-военному прищелкнул каблуками и застыл. На его вытянутом, желтовато-сером лице с щедрыми синяками не отразилось ни тревоги, ни любопытства, на нем была лишь печать обреченности человека, который окончательно понял неотвратимость своего конца и полностью с ним смирился. А партизанские командиры с презрением и ненавистью смотрели на эсэсовца и тайком удивлялись: и как это он дал себя заарканить Заграве и Хайдарову?

Проходили минуты. Молчание становилось гнетущим. Артем понимал, что именно ему надлежит нарушить его, но не знал, с чего начать импровизированный допрос. Спросить фамилию этого типа?.. Только зачем она им? Уточнить, откуда прибыл с карателями?.. Так Ксендз еще вчера установил это, изучив солдатские книжки убитых на Тали эсэсовцев. Артема выручил сам пленный. Даже не удостоив взглядом обитателей шалаша, он хрипло промолвил тоном приказа:

— Я хочу говорить с вашим генералом!

Присутствующие лишь плечами пожали, когда Ксендз перевел требование эсэсовца.

— А не много ли чести? — с сарказмом поинтересовался Заграва. — Лучше бы поблагодарил, что мы ему над Талью потроха не выпустили.

А пленный настаивал на своем:

— Я требую немедленно доставить меня к вашему генералу! Перед смертью я желаю иметь конфиденциальный разговор с генералом Калашником.

«И этот туда же! Да неужели все очумели, что поклоняются какому-то привидению?» Артем, конечно, не сказал, не мог сказать врагу, что вездесущий Калашник — это плод фантазии, легендарный образ, созданный народом, который жаждет себе защитника.

— С генералом Калашником он встретится разве лишь на том свете, — кинул он раздраженно.

Рыжие кустистые брови немца сошлись на переносице, в глазах промелькнуло беспокойство. Некоторое время он о чем-то размышлял.

— По высшим законам рыцарства я, руководитель карательной экспедиции, гауптштурмфюрер СС Вильгельм Бергман, обязан вручить в руки своему победителю не только собственную шпагу, но и кое-что другое — архиважные сведения военного характера.

Артем и Ляшенко обменялись многозначительными взглядами: так вот кого посчастливилось заарканить Заграве и Хайдару! Лишь сейчас они с полной ясностью поняли, почему партизанам так сравнительно легко далась победа на Тали над превосходящим противником. Выходит, это Василь с Мансуром благодаря своей находчивости обусловили уничтожающий разгром карателей, лишив их в первую же минуту боя централизованного руководства.

— «Законы рыцарства, архиважные сведения»… Словесный блуд все это! Он просто морочит нам голову, тянет время, чтобы выторговать себе жизнь! — Василь даже сплюнул от презрения. Видно было, что он так до сих пор и не понял, какую исключительно важную роль сыграл вместе с Мансуром в тальской операции.

Пленный гауптштурмфюрер, заметив, что его слова не произвели на партизан надлежащего впечатления, с нервной поспешностью выхватил из нагрудного кармана блестящее кожаное портмоне и протянул Ксендзу:

— Мои полномочия. Я прошу доложить обо мне генералу Калашнику!

Ксендз внимательно прочел документы эсэсовца и заявил:

— Все правильно. Гауптштурмфюрер Бергман наделен полицайфюрером киевской генеральной округи Гальтерманном чрезвычайными полномочиями для борьбы с партизанами…

Теперь настало время удивляться Заграве.

— Этого полномочного карателя нужно выслушать. Бесспорно, ему есть чем с нами поделиться, — сказал Ляшенко.

— Но не при таком множестве людей, — добавил Ксендз. — Могу заверить, в присутствии такого большого количества он не станет раскрывать тайны. Тем паче в присутствии женщины. Предательства совершаются лишь за закрытой дверью. Таков извечный закон.

Обиженная Клава тут же вскочила и вышмыгнула из шалаша, даже взглядом не удостоив никого. Заграва поспешил за ней. После этого Артем жестом пригласил немца подойти поближе. Тот сначала заколебался, но все же подчинился приказу. Оказавшись в партизанском жилье, он хватанул на полные легкие дыму и сразу же зашелся в трескучем кашле.

— Можете сесть! — Ксендз указал ему на сосновый чурбак у входа.

Бергман утомленно сел, снял фуражку и вытер пот с высокого лба.

— Так какие сведения вы хотели передать нашему командованию? — обратился к пленному Ляшенко.

— Я передам их лично генералу Калашнику.

— Скажи ему, — сердито глянул на немца Артем, — что с Калашником он поговорит только у сатаны под дверью. А если хочет еще хоть немного пожить, пускай немедленно выкладывает свои секреты.

Но Бергман по-своему понял несколько смягченную в переводе Ксендза угрозу хмурого черночубого партизана с недобрым блеском в больших серых глазах. Потому, даже не дослушав переводчика, сказал:

— Вполне понятно, не для каждого желающего открыты двери к партизанскому генералу. Вы правильно делаете, что так оберегаете своего прославленного командира. Но ведь я — смертник, меня нечего остерегаться. Слово офицера, я не питаю никаких надежд на спасение. Для меня все уже закончено. И если сейчас я хочу поведать генералу Калашнику некоторые вещи, то лишь исключительно из уважения к его военному таланту. Так что не в моих, а в ваших интересах немедленно доставить меня к Калашнику.

Задвигался на своем зеленом ложе Ляшенко, закряхтел несколько растерянный Артем: что будешь здесь делать? Видимо, фашистские заправилы в Киеве настолько уверовали в существование Калашника, что сейчас напрасно было бы и думать, чтобы убедить этого болвана в противоположном. Да и стоит ли убеждать? Это секундное замешательство собеседников Бергман воспринял за колебание и решительно пошел в наступление:

— Со мной нет необходимости играть в прятки. Я разведчик, я все понимаю. Даже намного больше, чем вы можете себе представить. Мне, как офицеру службы безопасности, известно, например, что Советы, возлагая много надежд на открытие англосаксами второго фронта, всячески пытаются превратить войну в так называемую всенародную. В этом плане они особое значение придают партизанскому движению в наших глубоких тылах. Чтобы скоординировать и активизировать действия разрозненных лесных отрядов, советский Государственный Комитет Обороны создал в Москве тридцатого мая этого года Центральный штаб партизанского движения при Ставке Верховного Главнокомандования.

Присутствующие были буквально ошеломлены услышанным. Неужели правда, что в Москве еще с мая действует Центральный штаб партизанского движения? Хотя какая необходимость Бергману сейчас врать? Неудержимая радость распирала их грудь, но они старались не проявлять ее перед врагом.

— Мне известно также и то, что по приказу Сталина теперь из Москвы на партизанские аэродромы Полесья и Брянщины регулярно перебрасываются на самолетах пушки, взрывчатка и пропагандистская литература, обученные диверсанты и кадровые командиры. Да что там командиры среднего звена, если Сталин не пожалел отправить в наш тыл лучших генералов — Ковпака, Калашника, Орленко. Их присутствие наша оккупационная власть сразу же ощутила. Как профессиональный военный, могу сказать: ликвидация зондеркоманды «Кобра», разгром военного профилактория в Пуще-Водице, уничтожение моего мотоотряда под силу только опытному, талантливому военачальнику. Все эти операции выполнены на самом высоком профессиональном уровне…

«На самом высоком профессиональном уровне… Чудеса, да и только! — мысленно улыбнулся Артем. — Кто из нас раньше думал о том, как уничтожать мосты, устраивать на дорогах засады, попадать гранатами в цель? Мы учились возводить домны и выращивать щедрые урожаи, воспитывать детей и создавать новое, социалистическое искусство… Нас просто вынудили взяться за оружие, и пока что мы дилетанты, горькие кустари в науке побеждать. Но настанет время, скоро настанет, и тогда фашисты еще не так ощутят на собственной шкуре профессиональный уровень нашей мести!..»

— Так я могу рассчитывать на встречу с генералом Калашником? — твердил свое Бергман.

— Генерал Калашник в отъезде. И вряд ли в ближайшее время возвратится, — схитрил Ксендз. — Все, что вы хотели бы ему сказать, можете передать его боевым помощникам. Полковник Ляшенко, — указал он на Данила. — А это — комиссар Таран.

Тень нескрываемого огорчения и разочарования легла на анемичное лицо Бергмана. Вздохнув, он склонил голову на грудь и застыл в задумчивости.

Обеспокоились и партизаны: очевидно, эсэсовский офицер знает много такого, о чем они не могут и догадываться. Возможно, даже об истинных причинах трагедии киевского подполья, о гестаповских планах борьбы с партизанами. Вот как только развязать ему язык?

— Передайте, Витольд Станиславович, пленному, — сказал Ляшенко, — что мы гарантируем ему жизнь, если сообщенные им сведения в самом деле окажутся ценными для нашего командования.

— Вы принимаете меня за ординарного шкурника? Нет, ценой измены я не стану покупать себе жизнь, — последовало в ответ. — Если сказать откровенно, то она мне ни к чему. Сейчас меня волнуют вещи значительно более важные, чем собственная жизнь…

Что именно его волнует, Бергман не нашел нужным объяснять, а Данило с Артемом не стали допытываться. Вот и играли в жмурки. Но, наверное, обещание сподвижников Калашника все-таки подействовало на пленного. Через минуту-другую он поднял голову, бросил взгляд на отверстие в шалаше, куда выходил дым, и тоном рапорта начал:

— Я хотел заметить генералу Калашнику, что избранные им методы борьбы абсолютно не соответствуют его возможностям. Как ни эффектны совершенные вами операции, значение их не более чем локально. Такие действия не могут реально повлиять на ход восточной кампании. А она, как вам, наверное, известно, приближается к завершающей фазе. Армии рейха достигли берегов Волги и овладели предгорьями Кавказа. Пройдет немного времени, и они выйдут на Урал и к границам Ирана. И это будет финал! Лишенная промышленной базы, отрезанная от хлебных и нефтяных районов, Москва просто задохнется и еще до наступления зимы прекратит сопротивление. Так целесообразно ли генералу Калашнику растрачивать свои силы на погромы офицерских профилакториев и уничтожение каких-то там зондеркоманд? С его военным опытом можно одной операцией решить судьбу войны…

Тут Бергман сделал продолжительную паузу, видимо для того, чтобы слушатели имели возможность постичь грандиозность этого замысла. Но желаемого эффекта его монолог не вызвал. Более того, кроме нескрываемой иронии, Бергман ничего не заметил в глазах партизанских командиров.

— Речь идет о ликвидации Адольфа Гитлера с его ближайшим окружением, — продолжал Бергман. — Нет нужды доказывать, что смерть Гитлера стала бы поворотным моментом не только в нынешней войне, но и в современной истории. Существующий в третьем рейхе режим без Гитлера развалится, как глиняный горшок, от первого же удара. За спиной Гитлера, кроме виселиц, концлагерей и собственной тени, не существует ничего. Единства фюрера с народом и армией, о котором ежедневно трубит колченогий Геббельс, никогда не было и нет. Оно сгорело в пламени библиотек, потоплено в крови тысяч и тысяч невинных жертв. Благодаря своему служебному положению я точно знаю: лучшие сыновья немецкой нации, несмотря на значительные успехи нашего оружия, давно уже поняли, что Гитлер ведет фатерлянд к катастрофе. Ликвидация же Гитлера отвратила бы трагедию моего народа, означала бы конец войны…

Партизаны были крайне поражены откровением Бергмана. Доныне они почему-то представляли, что каждый гитлеровец, а особенно эсэсовец, при всех обстоятельствах должен был вопить лишь «Хайль Гитлер!», и вот вдруг услышали откровенное «Гитлер канут!». Выходит, они невольно идеализировали фашистов, считали их стаю сцементированной одной идеей, а на самом деле духовный шашель подтачивает их ряды.

— Все эти разговоры из сферы абстрактных пожеланий, — холодно кинул Артем. — Это и все, что вы хотели сказать генералу Калашнику?

— А разве предложение устроить внезапный налет на ставку Гитлера под Винницей не достойно его внимания?

— Ставка Гитлера под Винницей?! — Артем растерянно запустил пальцы в свою жесткую шевелюру, взъерошил волосы.

Забыв о боли, приподнялся на локоть Ляшенко:

— Бессмыслица какая-то! Зачем бы это Гитлер стал переться сюда со своей ставкой?..

— Но это так. Примерно месяц назад фюрер в самом деле переместил свою ставку в район села Коло-Михайловка, расположенного в двух десятках километров от Винницы, — тайком торжествуя свою маленькую победу, невозмутимо продолжал Бергман. — И пусть вас это нисколько не удивляет. Еще осенью прошлого года, когда наши войска овладели Харьковом и Ростовом-на-Дону, Гитлер отдал секретное распоряжение имперской службе безопасности соорудить для него на Украине укрепленную резиденцию, откуда бы он мог руководить операциями на фронте. Штандартенфюрер СС Раттенгубер, которому было поручено подыскать подходящее место для ставки фюрера, после объезда всего Приднепровья остановил свой выбор на Присульских лесах и в районе Лубен. В начале зимы организация ТОДТ под прикрытием шестьдесят второй охранной дивизии и трех полков полиции развернула строительные работы на объекте под кодовым названием «Эйхенгайм». Но неожиданно в этих местах появились партизаны. Они взорвали склады со строительными материалами и, что самое огорчительное, захватили в плен адъютанта командира охранного полка с секретными инструкциями. Это стало известно Гитлеру, и он приказал немедленно перенести «Эйхенгайм» в другое, более безопасное место. Такое место и было найдено в Черепаховецком лесу возле села Коло-Михайловка под Винницей, куда срочно передислоцировались все службы из-под Лубен. С целью конспирации новый объект получил название «Вервольф». За прошлую зиму там сооружены подземный бункер главной квартиры фюрера и бомбоубежище, ангары для самолетов и электростанции, бассейн для купания и кинозал, ресторан для высших офицеров и казармы для охраны, а также проложен подземный бронированный кабель в Берлин. Имперский советник доктор Классен осуществлял общее руководство сооружением «Вервольфа», а штандартенфюрер СС Раттенгубер…

— К черту Раттенгубера! — не удержался Артем. — Лучше скажите, чьими руками создавалось это «волчье логово»?

— Ясное дело, руками советских военнопленных из спецтрудлагеря под названием «Стрижавка». Их было там более десяти тысяч. В основном — специалисты строительного профиля.

— А почему «было»?

— А потому, что все они уже расстреляны, — спокойно ответил Бергман. — В войсках СС существует незыблемая традиция: чтобы сохранить тайну, свидетели должны умереть.

Наступила гнетущая тишина.

— А какое отношение вы имеете ко всему этому? — обратился к пленному гауптштурмфюреру Ляшенко, играя желваками. — Откуда вам известны эти архитайны?

— До апреля я возглавлял одну из спецкомендатур тайной полевой полиции при штабе штандартенфюрера Раттенгубера, полевая почта номер семь тысяч восемьсот шестьдесят шесть, — с готовностью ответил Бергман. — В мои обязанности входила фильтрация местного населения в зоне строительства. Система полицейской охраны «Вервольфа», к вашему сведению, характеризовалась исключительной строгостью и сводилась к тому, чтобы вся территория в радиусе двадцати — тридцати километров от объекта была разбита на условные квадраты, которые в свою очередь разделялись на районы, районы — на подрайоны, а подрайоны — на отдельные участки. Каждый такой участок надежно контролировался тайной агентурой, которая выявляла всех подозрительных лиц и передавала их для экзекуции специальной карательной команде майора Платова. По крайней мере так было до апреля, пока я служил в системе охраны «Вервольфа». В конце марта строительство проинспектировали прибывшие из Берлина шеф-адъютант Гитлера генерал Шмундт и комендант ставки полковник Томас. Это инспектирование завершилось перемещениями и чисткой всех служб, причастных к «Вервольфу». Стараниями интриганов я тоже попал в «черный список» и был откомандирован в распоряжение СС и полицайфюрера киевского генерал-комиссариата…

Сомнений у присутствующих не оставалось: Бергман говорил правду. У Артема даже сердце сжималось от боли при мысли о том, что всего в двух с половиною сотнях километров от Змиева вала Гитлер преспокойнейшим образом орудует рычагами войны. Эх, добраться бы до этого «волчьего логова»!.. Хотя там наверняка сосредоточено столько отборных фашистских войск, что с каким-то сотенным отрядом нечего туда и соваться. И все же он, сдерживая волнение, спросил об этом Бергмана.

— В районе «Вервольфа» дислоцируется многочисленный военный контингент. Это прежде всего шестьдесят вторая охранная дивизия, состоящая преимущественно из конной жандармерии, дивизия СС «Великая Германия», шестьдесят четвертый зенитный моторизованный полк, а аэродром прикрывается двумя эскадрильями истребителей. Правда, эти данные трехмесячной давности, но я не думаю, чтобы сейчас положение там резко изменилось.

Артем с Данилом понимающе переглянулись: нет, им в «Вервольф» не пробиться со своим отрядом! Возможно, Бергман потому столь откровенен, что хорошо знает: партизанам в ставку Гитлера дорога закрыта… Вот если бы эти данные да в руки Центрального партизанского штаба! Кто-кто, а маршал Ворошилов сумел бы как можно лучше ими воспользоваться. Только как к нему добраться, как самым срочным образом передать эти секретные данные?..

Проблема оперативной связи с Большой землей и другими партизанскими соединениями была едва ли не самой острой, самой жгучей для отряда, однако еще никогда она не стояла так остро, как ныне. Казалось, сама судьба вручила им такие секреты гитлеровского рейха, которые просто невозможно было переоценить. Но что они могли сделать с этими секретами? Потому-то, слушая пленного, каждый из них твердо про себя решил: отложить все дела, пренебречь всем на свете, а установить наконец связь с центром и соседними отрядами! Сегодня же, не теряя ни единого часа, отправить гонцов за линию фронта и за Припять, где якобы существует партизанский аэродром!

Бергман заметил, как нахмурились, задумались партизаны, но расценил это по-своему:

— Пусть вас не завораживает количество войск, сконцентрированных в районе «Вервольфа»! Неожиданный танковый налет — и успех гарантирован. Разумеется, налет ночной. Немецкий солдат непривычен к боевым действиям ночью, а для вас темнота — вернейшая союзница. Вам стоит лишь скопировать Пуще-Водицкую операцию… Кстати, лично я прекрасно знаю все подходы к бункеру Гитлера и сейчас имею некоторые соображения, как к нему проникнуть сквозь существующую систему охраны без малейших потерь.

От неожиданности партизаны отпрянули от карателя: не набивается ли в проводники он, этот волкодав,который трое суток преследовал их по дорогам Киевщины, не давая возможности передохнуть?

— Послушайте, Бергман, кто вы такой? — обратился к нему Ксендз. — Как расценить ваше предложение? Почему вы так настойчиво напрашиваетесь к нам в помощники? На что вы рассчитываете?

Впервые за время беседы эсэсовец улыбнулся, утомленно смежил покрасневшие веки, слегка потер пальцами посеребренные сединою виски.

— Боюсь, вам трудно будет это понять, — тихо сказал он после паузы. — Ведь мы представители двух разных миров и все окружающие вещи измеряем разными мерками. Немец и гитлеровец — понятия для вас явно адекватные, а слышать подобные предложения от гитлеровца в самом деле непривычно. Наверное, вы привыкли, что пленные эсэсовцы непременно восклицают: «Хайль Гитлер!» А тут командир карательной экспедиции провозглашает: «Да погибнет Гитлер!» Да, это в самом деле непривычно. Только хочу заверить: я абсолютно ни на что не надеюсь и ни на что не рассчитываю. По вашим же моральным кодексам немец в мундире эсэсовца не имеет права на пощаду. Я с этим полностью смирился и потому не требую никаких заверений и обещаний. И если позволил себе перед смертью быть откровенным… Я просто желаю напоследок так закрыть за собой дверь, чтобы содрогнулся мир!

«Обозленный мещанин, — подумал о Бергмане Артем. — Не получилось так, как он хотел, так пускай теперь хоть весь мир полетит вверх тормашками».

— Почему вы так смотрите на меня? Что, впервые встречаете немца, который проклинает своего фюрера? И к тому же в момент, когда на горизонте уже очертился иллюзорный триумф немецкого оружия? Ха-ха-ха! — Нервный смех передернул лицо пленного. — Но имейте в виду: эти слова сказаны не сумасшедшим и не каким-то там жалким фрицем, которого война из перевозчика навоза сделала великим завоевателем. Эти слова принадлежат убежденному пангерманисту, одному из основателей нацистской партии, объединившей немецкую нацию. Да, ваш пленник Вильгельм Бергман — бывший страстный сторонник теории пангерманизма и активный проповедник национал-социалистской идеи. Он один из тех сорока трех, кто в шаткие времена после катастрофы тысяча девятьсот восемнадцатого года закладывал идейные основы немецкой национал-социалистской рабочей партии. Это мы в трудную для Германии пору возвестили: от хаоса и разрушения фатерлянд может спасти только национал-социализм. Правда, мы ничего общего не имели с социалистами-интернационалистами, которые проповедовали учение Маркса, стремились осчастливить чем-то весь мир. Судьбы мира нас совершенно не интересовали. Марксов вариант социализма мы отбросили как абсолютно непригодный для нашей развитой нации и посвятили себя исключительно немецкому делу. В конце концов, мы были искренними немецкими националистами, а все наши помыслы не выходили за пределы фатерлянда. Мы принимали в свою корпорацию всех, кто разделял национал-социалистские взгляды. Тогда же был принят и недоотравленный австрийский ефрейтор Адольф Шикльгрубер, который в ту пору не имел ни определенных политических взглядов, ни опыта партийной борьбы, но был платным агентом и лучше нас владел искусством уличного горлопана. И вскоре идеи, взятые из нашей программы напрокат, сделали его весьма популярным в пивных и солдатских аудиториях. Мы с этим мирились, потому что популярность Адольфа обусловливала приток людей в нашу партию, которая постепенно, однако весьма уверенно, становилась реальной политической силой. К сожалению, тогда никто не понял, что неврастеничного ефрейтора ни в малейшей степени не интересуют высокие идеи, что ему нужны лишь наши кулаки и кошельки в закулисных махинациях для собственного возвеличения. Это мы поняли лишь после тридцатого января тысяча девятьсот тридцать третьего года, когда этот авантюрист стал хозяином рейхсканцелярии. Поняли, да было поздно. Прибрав к рукам все рычаги государственной власти, этот параноик решительно взял курс на установление личной неограниченной диктатуры. Разгон парламента, физическое истребление оппозиции, расовая нетерпимость… Моя бедная Германия озарилась кострами духовной инквизиции, словно струпьями, покрылась концентрационными лагерями, захмелела от угара разнузданной геббельсовской пропаганды. Все это не могло не обеспокоить истинных национал-социалистов, в их среде зазвучали голоса предостережения и протеста. Но Гитлер уже ничего не хотел слышать. Окружив себя беспринципными политическими авантюристами типа Гиммлера и Штрейхера, опираясь на закоренелых преступников и гомосексуалистов, он объявил крестовый поход против старых камарадов, кому был целиком обязан своей карьерой. Первыми слетели головы настоящих немецких патриотов, рулевых нашего движения, Антона и Георга Штрассеров, которые публично объявили о признаках зловещего заболевания нового режима. Потом наступила очередь Эрнста Рема и его штурмовиков. Старая гвардия заканчивала свой путь на задворках гестапо, а разбавленная всяческими отбросами общества национал-социалистская рабочая партия превратилась в покорную прислугу кучки проходимцев. Потопив в крови собственную страну, они направили свой взгляд на земли соседей. Преступления рождали новые преступления — Гитлер прибег к военным авантюрам. И что самое трагичное — ослепленный страхом, оглушенный походными маршами и бряцанием оружия, немецкий народ покорно двинулся навстречу национальной катастрофе…

— Быть может, покончим с критическим обзором немецкой истории последнего десятилетия? — деликатно предложил Ксендз, когда эсэсовец наконец умолк. — Представьте, нам все это известно.

Бергман взглянул на Ксендза так, будто своим взглядом хотел испепелить его. Воспаленные веки конвульсивно задергались, на щеках тотчас же проступили багровые пятна, а набухшие синевой жилы на висках учащенно запульсировали.

— Критический обзор истории? — задыхаясь, переспросил он. — А вы знаете, чего он мне стоит? Впервые в жизни я говорю вслух о своей трагедии, а вы… Хотя где уж вам ее понять? Если бы я знал, что мой рассказ покажется вам не более чем популярной лекцией по современной немецкой истории…

— Послушайте, Бергман, ваши обиды здесь неуместны. В собственной трагедии вы можете обижаться лишь на самого себя.

Суровые слова Артема несколько охладили пленного. Он на миг задумался, а потом продолжил поблекшим голосом:

— Да, во всем виноват я сам… В дни, когда моя бедная Германия захлебывалась в крови своих лучших сыновей, я проявил слабодушие. Непростительное слабодушие! Ценой отступничества я купил себе жизнь, но с тех пор она сделалась для меня постылой и невыносимой. Последней ненавистью я ненавидел Гитлера и его режим, молил бога послать ему внезапную смерть, но, прикованный позорной цепью к его кровавой колеснице, оставался послушным орудием в преступных руках. Да и что я мог сделать? Ведь мне не доверяли, меня презирали и обходили. Те, кто под моим началом когда-то были рядовыми штурмовиками, уже достигли генеральских чинов, как тот же Раттенгубер, а я до сих пор в свои-годы остаюсь жалким гауптштурмфюрером. Мною всюду затыкали дыры, поручали самую грязную работу, зная, что мне деваться некуда. Думаете, случайно именно меня гнилой сифилитик Гальтерманн назначил начальником этой карательной экспедиции? Тем самым он хотел просто избавиться от меня, умышленно послал под ваши пули!..

— Что ж, можем вам только посочувствовать.

— Я не нуждаюсь ни в сочувствии, ни в жалости. Я — труп, и ничто земное меня уже не привлекает. Сейчас я страдаю лишь оттого, что не сумел своевременно отплатить всем тем, кто искорежил мою жизнь!

— Вы можете изложить письменно все, о чем здесь рассказали? — спросил Ляшенко у пленного.

Тот прищурил глаза, явно колеблясь, а потом решительно ответил:

— Конечно, могу. Но при условии, что эти записи не попадут в руки гестапо. У меня ведь в Германии семья… Она не должна страдать.

— Это мы гарантируем, — твердо пообещал Артем, — Более того, можем гарантировать вам и жизнь, если вы в самом деле готовы вступить на путь открытой борьбы с гитлеровским режимом.

Эти слова не вызвали у Бергмана ни радости, ни удивления. Он лишь крепко сжал пальцами виски, утомленно оперся локтем о колено и смежил припухшие веки, то ли размышляя над предложением партизан, то ли, возможно, сдерживая волнение. Его не торопили с ответом: что ж, пусть хорошенько все взвесит, прежде чем принять решение. Лишь после продолжительного молчания Артем спросил:

— Мы хотели бы знать, что вы делали в Киеве?

Бергман никак не отреагировал на этот вопрос. Ксендз громче повторил слова Артема. Но и на этот раз Бергман не откликнулся. Тогда Ксендз слегка дернул его за рукав. И тут все заметили, что пленный постепенно начинает клониться головой прямо в слежавшийся жар. Артем, сидевший напротив, вовремя подхватил его, попытался поставить на ноги, но тот обвис у него на руках. Бергмана положили на землю, расстегнули воротник, брызнули водой на лицо — он не приходил в сознание. Пришлось посылать Хайдарова, стоящего на часах за порогом, за Клавой.

— Глубокий обморок, — констатировала врач. — Ему необходим покой. Пускай хлопцы перенесут в санземлянку.

Партизаны, которые давно уже вертелись возле командирского шалаша, чтобы краешком глаза увидеть, кого же заарканили Хайдаров с Загравой, дружно подхватили черномундирника на руки и тронулись следом за врачом.

— Мансур, ты от него ни на шаг! Береги как зеницу ока, — приказал Хайдарову Артем и возвратился в шалаш.

Обескураженные таким финалом допроса, Данило с Ксендзом молчали.

— Что ж, товарищи, перед командирским совещанием, возможно, подведем предварительные итоги операции в Пуще-Водице? Мы ведь только сегодня узнали… — присел Артем к товарищам. — Думаю, придется вносить коррективы в программу своих действий. И притом весьма существенные!

— Вывод из только что услышанного напрашивается один: оставить все дела и в первую очередь приложить усилия к быстрейшему установлению оперативной и устойчивой связи как с Центральным штабом партизанского движения, так и с отрядами, действующими по соседству, — морщась от боли, начал Ляшенко. — Я полностью согласен с Бергманом: все наши действия пока еще носят чисто локальный характер и мало влияют на течение фронтовых событий. А если бы у нас была связь с Центром и мы сегодня же могли сообщить советскому командованию, где устроил себе Гитлер «волчье логово»… — Данило не стал заканчивать мысль, товарищи и так хорошо поняли его.

Связь, связь… Сколько недель уже бились они над этой проблемой! Скольких людей отправили в дальнюю дорогу к линии фронта! Сколько ночей выглядывают посланцев с неба партизанские «маяки»! И вот снова приходится готовить гонцов на Большую землю. Потому что было бы просто преступно не воспользоваться секретами, которые только что стали известны им. От них, возможно, ныне зависит судьба Родины!

V

— Стой! Кто такой? — Двое вооруженных мужчин выскочили из зарослей на лесную дорогу наперерез пароконке.

— А вы кто будете? — хмурым голосом спросил молодой парень в полицейском мундире.

— Не рассуждай! Документы давай! — Один из вооруженных схватил буланого за уздечку, а другой шагнул к вознице, держа наган на изготовку.

— А ну, легче, легче на поворотах! — Полицай так натянул вожжи, что кони встали на дыбы. — Я сам имею право-т вас проверить, кто такие, почему слоняетесь по дорогам.

— А что нас проверять? Мы — дорожный патруль. Разве не видишь?

— На лбу не написано. А службу положено-т нести.

— Об этом начальству нашему скажи, а сейчас — документы!

Путник неторопливо завязал на ручице вожжи, нехотя вытащил из внутреннего нагрудного кармана блестящее кожаное портмоне, которое еще вчера принадлежало Бергману, и небрежно протянул дорожному патрулю:

— Служебная книжка, аусвайс, отпускное свидетельство — все там.

— Сам разберусь. Откуда едешь? Куда?

— В документах сказано.

— Что везешь?

— А это уже-т не твое собачье дело. Что нужно, то и везу.

— Языкат больно! Гляди, как бы мы тебе не укоротили…

— Кишка у вас тонка для этого.

— Что?! Семен, а ну-ка стукни его прикладом по черепку, чтобы не был таким умным!

Тот, который держал коня за уздечку, набычившись, двинулся на ездового.

— А, так вы еще и руки-т поднимать! — Ездовой выхватил из-под сиденья гранату, угрожающе занес над головой. — Поднимать на меня, перед кем сам гауптштурмфюрер брал под козырек? Да я вас, негодники, так стукну-т, что вы и костей не соберете!

— Тьфу, сумасшедший! — отпрянули от полицая дорожные патрули. — Уж и пошутить нельзя…

— А вы-т знайте, с кем шутить. Я ведь при форме-т, — и опустил гранату.

— Одежка сейчас не в счет, ей веры мало… — уже другим тоном промолвил державший в руках документы путника. — К нам тут партизаны начали захаживать из-за Припяти. Так что приказано проверять на дорогах всех без разбору…

— Хе-хе, нашел чем пугать. Да я-т вот этими руками более десятка их на тот свет отправил под Киевом, — горделиво показал свои грубые, как вальки, ладони полицай. — Вот и отпуск досрочный гауптштурмфюрер Бергман дал за то, что не кланяюсь партизанским пулям.

— Так ты, стало быть, в гости едешь? И далеко? — так и не проверив документы, патруль возвратил портмоне полицаю.

— В Старые Шепеличи-т. Вон матери и сестрице гостинцы везу. Сам гауптштурмфюрер Бергман полтелеги всякого-т добра наложил. За верную службу-т!

Дорожные патрули с нескрываемой завистью ощупывали жадными глазами обтянутую брезентом и хорошо увязанную поклажу. Дескать, везет же людям служить под началом такого щедрого гауптштурмфюрера, а тут торчи как дурак на дороге да выслушивай только матерщину прохожих…

— Так, может, закурим, хлопцы? Угощаю. — Возница вынул из кармана пачку папирос и небрежно протянул патрульным. — Немецкие-т. Высший сорт! Только для офицеров!.. Нур фюр дойчен унд нур официрен! Ясно-т?

Но как только дорожные охранники дорвались до дармовщины, из зарослей раздался властный голос:

— Стоп! Перекур разыгрывать не обязательно.

В тот же миг на лесной дороге появились Артем Таран и Ксендз.

— Молодец, Митрофан, не стушевался перед дорожной охраной! — Подойдя к телеге, Артем слегка похлопал Мудрака по плечу. — Как, Витольд Станиславович, примем у него экзамен?

Тот, нахмурившись, сказал:

— Но с существенными замечаниями. Во-первых, не следует переигрывать с угрозами. За оружие хвататься только в исключительных обстоятельствах. Кто ведает, с кем сведет судьба на дороге? А вдруг придется напороться на кого-то отчаянного?.. Во-вторых, не очень похваляйся гостинцами для матери. Местные полицаи и глазом не мигнут, прикончат любого заезжего сообщника, лишь бы только поживиться его добром…

— Слыхал?.. Вот и наматывай на ус. От тебя требуется больше выдержки и осмотрительности, — повернулся Артем к смущенному Мудраку. — А теперь представим: тебя встретили немцы.

— Товарищ командир, хватит. — Митрофан едва не плакал. — Они-т за этот день и так все жилы вымотали… — Он сердито сверкнул глазами на своих односельчан Матвея Довгаля и Семена Синило, которые только что изображали дорожный патруль. — Даю слово, отверчусь и от фрицев. Не впервой ведь!

Артем заколебался: а может, и в самом деле стоит оставить Митрофана в покое перед далекой и опасной дорогой? С ним ведь столько говорено, столько разыграно всяких ситуаций, что дополнительный час занятий уже мало что изменит.

Всех случайностей все равно не предвидишь, а в случае чего Митрофану придется полагаться исключительно на собственную изобретательность. Должно быть все в порядке: парень он бывалый, документы у него надежные, Ксендз не поскупился наложить подарков почти полтелеги, чтобы хватило для всех встречных патрулей…

— Объявляй, командир, перекур, — наконец согласился и Ксендз. — Пора кончать науку!

Мудрак на радостях соскочил с телеги, сорвал с затылка и бросил на брезент постылую полицейскую пилотку, расстегнул черный китель с чужого плеча, сдавливавший ему грудь.

— А что, если мы по маленькой?.. За Митрофанову удачу? — нерешительно обратился к командиру Довгаль. — Оно ведь годится перед дорогой…

Артем даже дух водочный ненавидел, боролся непримиримо против каких бы то ни было выпивок в отряде, но сейчас обрадовался предложению Матвея. Не то что водку — он деготь готов был пить, огонь хлебать, лишь бы только удалось Мудраку разыскать за Припятью соединения Ковпака или Орленко, слухи о которых распространялись по Украине.

— Если годится, то присядем. — И первым опустился на траву в тени.

Расположились полукругом и партизаны. В руках Семена Синило появилась обтянутая сукном и ремешками трофейная фляга.

— Ну, так пусть не попадаются на твоем пути, Митрофан, огонь и вода, пусть пронесет тебя мимо пропастей и болот, пусть не дотянется до тебя ни злой глаз, ни вражеская рука! За счастливую дорогу, дружище, и за скорое возвращение! — торжественно произнес Синило, отхлебнул из баклажки и передал ее, по казацкому обычаю, по кругу.

Выпили, задымили самокрутками. Душу каждого бередило беспокойство: когда еще придется вот так посидеть вместе?

— Ну-т, мне пора! — Взглянув на солнце, которое уже клонилось к горизонту, Мудрак встал.

За ним вскочили и другие. Последние рукопожатия, последние пожелания… И вот уже Митрофан расположился на передке телеги, натянул вожжи, прикрикнул на застоявшихся лошадей. Те с места рванули галопом, понеслись по лесной дороге, поднимая густой шлейф пыли. Через минуту-другую в желтоватых облаках телега скрылась, постепенно стал затихать и перестук копыт в зеленом густом лесу, а четверо провожатых все еще молча стояли в задумчивости.

Это ведь пятого гонца-добровольца провожали они сегодня в адские странствия. Капитан-топограф Брусторов, бывший харьковский инженер Федригола и сельский письмоносец из-под Опишни Кишкарь направились каждый по своей дороге к линии фронта, а землемер с Новгород-Северщины Иван Приходько и Митрофан Мудрак тронулись без определенного маршрута, просто в свет широкий. Никто ведь точно не знал, где сейчас находились соединения Ковпака и Орленко: то ли за Припятью, в полесских пущах, то ли, возможно, дальше, в Брянских лесах. Потому-то Приходько и Мудрак и должны были тщательно обследовать окрестные районы и протоптать тропинку к героическим соседям.

Разошлись, затерялись среди лесов посланцы отряда, а сердца провожающих наполнялись сумятицей: какая же участь ждет хлопцев в дороге? Удастся ли хоть на этот раз перебросить мостик к Большой земле? А что, если эти пятеро канут в безвестность, как исчезли Карнаухов, Митленко и Пивень, отправившиеся к линии фронта уже более месяца назад?

Артем с Ксендзом в сопровождении Довгаля и Синило возвратились на подворье лесника Архипа Семенюты, который с момента перебазирования отряда к Змиеву валу стал их основным «маяком». Им еще оставалось отправить посланцев в Киев, и программа дня, пожалуй, была бы выполнена. Но не сделали они и сотни шагов, как им повстречался Федько Масюта.

— Товарищ Сосновский, вас ждут… Дорожник с Житомирского шоссе… Товарищ Ляшенко за вами послал, просит прийти поскорее!

Артем метнул удивленный взгляд на Ксендза: что бы это значило? Но тот лишь прибавил шагу. Он не имел ни малейшего представления, что именно могло привести сюда их помощника с далекого Житомирского шоссе, хотя одно знал наверняка: Юхим Опанасюк прибыл не с добрыми вестями. Просто так он никогда не стал бы средь бела дня преодолевать столько километров, подвергаясь опасностям…

Предположения Ксендза подтвердились. Как только они с Артемом пересекли насыпь через высохший ручеек и приблизились к запущенному подворью лесника, навстречу им почти бегом бросился щупленький, в летах мужчина в изношенной, вылинявшей одежде, запыленных сапогах.

— Беда, товарищ партизан! Непоправимая беда!

Его проводили в Семенютину хату, успокоили. Он пытался что-то рассказывать, но каждый раз рыдания перехватывали ему горло.

— Да возьмите себя в руки! Вы ведь мужчина! — наконец не выдержал Артем, который вообще не мог терпеть слез, а тем более мужских.

— Меня накрыли… На мне можно ставить крест…

— Что вы такое говорите?!

— Говорю правду. Святую правду. Старшенькую мою эсэсы схватили в заложники…

— Как это случилось?

— Ваши хлопцы их навели. Ну, те двое, которые на подводе…

«Двое на подводе?.. Да ведь это же Митрофан с Миколкой вдвоем возвращались из Киева на подводе! — потемнело в глазах у Артема. — Они ведь не знали места перебазирования отряда, отправляясь в Киев на операцию, и к Змиеву валу добирались по «маякам»… Неужели по всем «маякам» протащили гестаповский «хвост»?..

— Вы абсолютно уверены, что именно те двое навели на вас эсэсовцев? — подчеркивая каждое слово, спросил Юхима Ксендз.

— А кто же еще? — даже обиделся тот. — Понимаете, ваши ездовые заявились ко мне перед заходом солнца. Тот, который управлял лошадьми, как и надлежит, назвал пароль, напоил коней и попросил указать, куда дальше ехать. Я тут же вывел их подальше от шоссе и, как вы и велели, показал дорогу к этому лесничеству. Пока домой добрался, уже и вовсе стемнело. Вхожу в дом, а там двое хищников в гражданском. Мокрые от пота, запыленные, будто ими земляной пол подметали, и злющие, как псы изголодавшиеся. Схватили меня за грудки и с матерщиной: ты куда партизанских лазутчиков спровадил, где прибежище им предоставил, такой-разэтакий? И попеременно кулаками по лицу меня, по лицу… Я отнекивался как мог. Дескать, сном-духом не знаю никаких партизанских лазутчиков. А они в один голос: на чьей подводе в лес поехал?.. Да какие же это, говорю им, партизаны, это обыкновенные путники, больного к знахарке везут. Они, мол, попросили указать дорогу на хутор Микитася. Ну, я и указал. Грех же в таком деле отказать, все ведь под богом ходим… А эсэсы и говорят: «Ежели ты такой сердобольный, показывай и нам дорогу на этот хутор. Но запомни: не найдем там подводы — кишки выпустим и тебе, и выродкам твоим!» Я, разумеется, не повел их туда. Мол, и ночь уже, и путь не близкий. Ну, тогда они и дали волю рукам. И пальцы мне выкручивали, и за горло пояском душили. То сдавят, что глаза на лоб лезут, то отпустят. И все спрашивают: как, покажешь дорогу в партизанский лагерь?.. Жена с детьми заперта в кладовке, рыдает горькими слезами, слыша, что они, негодяи, со мной делают. А им хоть бы что. Мучили меня, ироды, пока я и сознания не потерял. Не знаю, сколько лежал без памяти, как вдруг будто сквозь сон слышу: «Ну, теперь пиши: все пропало! В лесу среди ночи нам ни за что их не сцапать… И как этот гад сумел нас сбить с панталыку? Это же нужно, по Киеву беспалого «на веревочке» провели, а тут проворонили… Теперь хоть не возвращайся обратно: пан старшой непременно головы нам за такое дело поснимает…»

«Выходит, по Миколиным следам еще в Киеве гестапо шло, — сделал неутешительный вывод Артем. — Как это могло случиться? Слепой случай или, может… Эх, если бы знать: встречался Микола с Кушниренко или нет? И вообще, где бывал, что делал там столько дней?..»

Еще позавчерашним вечером, как только Артем увидел Миколу, у него сразу закралось подозрение: а не побывал ли парнишка в гестаповских застенках? Правда, это подозрение быстро рассеялось, ибо не мог понять Артем, как бы их посланец сумел выскользнуть из когтей гестапо. А вот сейчас его вдруг осенила мысль: «Да гестаповцы же нарочно могли выпустить или подстроить «побег» Миколе, чтобы приставить к нему «хвост» и по его следам добраться до отряда… Хотя нет, откуда им было знать, что Микола — наш посланец?.. Неужели и тут работа Кушниренко?»

— Они еще о чем-то шептались, — продолжал Юхим Опанасюк, — но я понял одно: все надежды напасть на ваш след эти негодяи возлагали только на меня. И может, именно потому больше меня не истязали. Облили водой, оттащили в кладовку и бросили под замок. Там я и просидел с женой и детьми до утра. А утром… Хоть убейте, не могу взять в толк, откуда утром взялись в моей хате такие паны. Одетые как на праздник, откормленные, надушенные. Они меня не били, даже не угрожали. Сначала извинились за ночное приключение и завели разговор о бедах, выпавших на долю простого народа, о большой крови, проливающейся напрасно. А потом начали ругать вас, то есть партизан, которые, подстрекая темный люд к борьбе с немцами, тем самым обрекают его на истребление. А себя называли истинными патриотами, которые пекутся лишь о том, чтобы предотвратить массовую трагедию. Конечно, их словам я ни капельки не верил, но меня сильно удивило, что они все, ну буквально все про вас знают.

— Что же именно? — спросил Ксендз.

— Ну, кто такой Калашник, откуда он взялся и как погиб. И что сейчас под его именем разбойничает на Киевщине какой-то Одарчук… Ну и о тех двух ваших посланцах все рассказали. Даже имена их назвали, откуда они родом и зачем в Киев приезжали…

«Этого только не хватало! — беспокойно задвигался на скамье Артем. — Как они могли узнать, что именно Ефрем Одарчук выдавал себя за Калашника? А тем более откуда им известны биографии рядовых партизан?..»

Беспокойство засветилось и в глазах всегда невозмутимого Ксендза. «Если гестаповцы оперируют такими данными… Правда, о гибели Ефрема Одарчука они явно до сих пор не знают. Следовательно, данные эти — месячной давности. Но все равно ясно, что кто-то детально проинформировал их об отряде. Только кто? Кто-нибудь из тех, кто месяц назад отправился к линии фронта или, может…»

Может, может… Неизвестность была неизменным и едва ли не самым тяжелым бичом партизан. Сколько поединков можно было бы выиграть, скольких бед избежать, если бы они своевременно умели добывать достоверные сведения о враге! Ибо всяческие догадки, предположения — это слишком ненадежные сообщники в вооруженной борьбе. Но испокон веков именно за эти достоверные сведения и ведется ожесточеннейшая, хотя подчас и невидимая, битва в каждой войне. Человечество же хорошо усвоило правило: узнанный враг — уже наполовину побежденный враг. Артему же и Сосновскому сейчас оставалось только догадываться о намерениях гитлеровцев. Одно лишь ясно диктовала обстановка: немедленно погасить «маяки», которыми воспользовались Митрофан с Миколой, и утроить бдительность! Ведь хотя гестапо еще не протоптало тропинку в их отряд, однако, как видно, кружит поблизости…

— И зачем же, по их мнению, наши хлопцы наведались в Киев? — не без скрытого умысла спросил Ксендз.

— Да якобы для того, чтобы спровоцировать побоище на стадионе во время футбольного матча…

От сердца Ксендза отлегло, он облегченно вздохнул: значит, гестаповцам неизвестна истинная цель похода Миколы в Киев, значит, на Миколу нечего в мыслях грешить. Правда, все эти разговоры о возможном побоище на стадионе могли быть лишь «дымовой завесой», фальшивым козырем в руках гестаповцев.

— Только намерение ваших посланцев якобы не удалось. Эти господа очень похвалялись, что уберегли от внезапной смерти многих киевлян. Еще они говорили, будто запросто могли схватить диверсантов на стадионе и казнить, но их главный начальник решил вступить в переговоры с партизанами, чтобы открыть им глаза на суровую правду. Он приказал не трогать подстрекателей, а по их следам найти дорогу в ваш отряд и направить туда своего посланца. Ну, затем, чтобы тот рассказал партизанам правду. Будто немецкие войска уже завоевали Кавказ и Волгу, будто до зимы война закончится. И объяснил им, что нет смысла подчиняться приказам присланных из Москвы комиссаров и напрасно проливать кровь. Только посланные за вашими хлопцами надзиратели проворонили их, когда я с ними «лисью петлю» крутил в лесу…

— …И тогда эти сердобольные паны предложили вам переправить к нам их человека? — вместо Опанасюка закончил Ксендз.

— Да, — подтвердил Юхим и опустил глаза. — Они в самом деле предложили мне переправить в ваш отряд их человека. Точнее, упросить вас принять этого человека, выдавая его за моего родича, бежавшего из концлагеря. Ну а чтобы принудить меня это сделать, взяли в заложники мою старшенькую, Настуню… — И снова задрожал всем телом в беззвучном рыдании.

Артем смотрел на этого убогого, измученного человека, который, может, ничего в жизни и не изведал, кроме тяжелого труда, и сердце его обливалось кровью. Как ему помочь? А они, партизаны, просто обязаны ему помочь. Ведь Опанасюк добровольно согласился стать их «маяком» на Житомирском шоссе, хотя знал, хорошо знал, что ждет и его, и его семью, если оккупанты пронюхают об этом. И когда большое горе перекатилось через порог его жилища, когда ржавый меч повис над головами его детей, он, разумеется, кинулся именно к ним за помощью и утешением. А чем они могли ему сейчас помочь, что могли посоветовать?

— Так вы согласились выполнить их требование?

— А что же я должен был делать?.. — в отчаянии ломал себе руки Опанасюк. — Я подписал какую-то бумажку. Казните или милуйте, товарищи, но иначе я не мог. Ребенок ведь, в их руках ребенок! А чем оно, бедненькое дитя, виновато?..

— Да не терзайте себя! — Ксендз подошел к Юхиму и слегка прикоснулся к его плечу. — Вы правильно сделали, подписав эту бумагу.

От неожиданности Юхим вздрогнул, поднял голову и часто-часто захлопал воспаленными веками. Откуда ему было знать, какой дерзкий план уже созрел в голове этого непроницаемого, углубленного в собственные размышления человека?

— Нам даже необходимо, чтобы в отряде появился гестаповский агент.

Теперь уже и Артем удивленно уставился на Ксендза.

— Но ведь они… они сказали, что если с его головы упадет хотя бы один волосок… — запинаясь, залепетал Опанасюк, — Настусе тогда… конец…

— Не беспокойтесь, мы создадим ему санаторные условия. Огромное вам спасибо за то, что вы честно и своевременно обо всем рассказали. А это уже наше дело, как спасти вас и вашу семью. Скажите, вам эти паны сообщили, когда прибудет их агент?

— Да он у меня на чердаке уже отлеживается в сене!

— Вот и прекрасно!

— Прекрасно? — У Артема даже пот выступил на лбу. — А если этот тип отправился следом за Юхимом? Это же провал и здешнего «маяка»! Как можно быть такими легкомысленными?

— Юхим целиком в руках гестапо, его уже нет нужды выслеживать, — спокойно заметил Ксендз.

— Правду говорите. Я вот уже два дня его проверяю… Как надумал к вам идти с покаянием, так и проверяю… Нет, не следит он за мною! Как господу богу, вам говорю. Я ведь заверил этих панов, что в лагерь дороги не знаю, но, как только наведаются ко мне партизаны, постараюсь его отправить… Ну, вот он и ждет.

— Чертовщина какая-то! Каждый поступает, как ему взбредет в голову. А потом удивляемся, почему гестаповцы все о нас знают!

— Спокойно, командир, дай подумать! — Заложив руки за спину, Ксендз прошелся по комнате туда-сюда, затем остановился у бокового окна и принялся рассматривать яблоневую ветку, тянувшуюся к стеклу.

Артем засмотрелся в другое окно.

— Так что же прикажете мне делать? — нарушил хрупкое молчание Опанасюк.

— Возвращайтесь домой и ждите наших гонцов, — ответил Ксендз, не поднимая головы. — Через несколько дней они зайдут к вам под предлогом перекусить. Познакомьте их со своим «родичем», попросите пристроить к Калашнику. Они, конечно, откажут, но вы упрашивайте. Можете даже упрекнуть или слезу пустить… После того как они уйдут с «родичем», ждите наших дальнейших указаний.

На этом и распрощались.

— Что все это должно означать? — подступил Артем к Ксендзу, как только за Опанасюком закрылась дверь. — На кой леший вы что-то затеваете?

— У меня есть идея, командир… — с загадочной улыбкой на бледных устах ответил Ксендз. — Включаемся в большую игру!

Эта улыбка окончательно доконала Артема.

— Да на черта сдались нам эти игры? Я еще не сошел с ума, чтобы устраивать в отряде курорт для гестаповских шпиков! Мы вон из пеленок никак не выберемся, а вы — игры. Лучше бы занимались своим делом. Что-то я до сих пор не видел сводного разведдонесения…

Ксендз сделал вид, будто эти упреки касаются кого-то другого, и подчеркнуто спокойным тоном промолвил куда-то в пространство:

— До сих пор сознательное человечество считало целесообразным сначала ознакомиться с той или иной идеей, а уж потом решало, принимать ее или отбрасывать… Надеюсь, с моим замыслом тоже сначала ознакомятся, а потом уж вынесут ему приговор. Коротко суть его заключается вот в чем. Гестаповцев явно интересует наш отряд, о котором они имеют весьма смутное представление. Вполне естественно, что они стремятся заслать к нам свою агентуру. Учитывая их опыт и возможности, эта проблема, бесспорно, будет ими решена, если мы даже обезвредим сейчас «родича» Юхима Опанасюка. Неизвестно лишь одно: каких потерь это будет стоить нам в будущем. Вот и напрашивается вывод: стоит ли обезвреживать этого «родича»? А может, не станем усложнять жизнь ни себе, ни ему, а охотно зачислим в свой штат? Зачислим с тем, чтобы окружить его пристальнейшим вниманием и таким образом водить за нос гестапо. Ну и одновременно поможем Опанасюку выпутаться из трудного положения. Потому что это уже дело нашей чести!

Замысел Ксендза, конечно, был заманчив. Артем то ли где-то читал, то ли слыхал от кого-то, что иностранные разведчики зачастую прибегают к приему «одомашнивания» шпионов и даже перевербовке. «Но ведь это же профессиональные разведчики, а мы лишь кустари. Стоит ли затевать такую опасную игру? Что, если не мы, а гестаповцы начнут нас водить за нос?..»

— Все это красивые слова, а риск слишком велик, — сказал он глухо. — Вот обсудим на командирском совете ваш план, тогда и решим.

— Лучшие полководцы прошлого планы боевых действий скрывали даже от подушки, на которой спали…

— А я лично не желаю, чтобы от меня что-то скрывали, когда речь идет о судьбе отряда. Пуская к себе под сердце змеюку, я должен быть уверен, что она не ужалит!

Прислонившись плечом к наличнику, Ксендз внимательно рассматривал свои продолговатые, аккуратно подстриженные ногти, как это делал всегда, когда с ним разговаривали не настолько почтительно, как он того хотел бы, и со стороны казалось, что сейчас нет для него более важного занятия.

— Когда Наполеон доживал свои последние дни на острове Святой Елены, — после весьма продолжительной паузы промолвил Ксендз, все еще не отрывая глаз от ногтей, — он сказал пророческие слова: «Я был великим до тех пор, пока безоговорочно доверял своим генералам и министрам, когда же я взвалил всю их ношу на собственные плечи, я стал смешон…» Мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь из близких людей повторил ошибки Наполеона. Вот почему, товарищ командир, я советовал бы вам переложить часть своей ноши на мои плечи и целиком доверить мне операцию с агентом гестапо. Могу вас уверить: вреда отряду от нее не будет никакого, ну а польза… Увидим. Что же касается сводного разведдонесення, то сегодня вечером вы будете иметь его у себя.

Артему будто холодной воды за ворот вылили. Как ни верти, а Ксендз, пожалуй, прав: залог их успеха в полнейшем доверии друг к другу. В конце концов, он сам в жизни исповедовал святой принцип: коллектив — великая сила. И всегда считался с мнением других. Он уже искренне сожалел, что погорячился, нетактично повел себя с Ксендзом, которого так ценил за ум, за инициативность и выдержку, но не знал, как выйти из неприятного положения. Был бы на месте Ксендза кто-нибудь другой, он, Артем, просто подошел бы к нему, положил руку на плечо и промолвил примирительное слово. Но Витольда Станиславовича по плечу не похлопаешь и обычным словом не задобришь, Витольд Станиславович — человек особого склада, он, кроме логики, ничего не признает во взаимоотношениях с людьми. Лишь с ним в отряде Артем не мог найти за эти несколько месяцев надлежащего душевного контакта. Вот так они и стояли молча, глядя в разные стороны.

В этот момент скрипнула входная дверь, в просвете появилась стриженая голова Федька Масюты:

— Товарищ командир, а мне уже скоро отправляться?..

Артем сурово взглянул на сияющего от счастья Федю и резко бросил:

— Твой поход в Киев отменяется!

Отчаяние вспыхнуло вдруг в больших серых глазах юноши, щеки его мгновенно запылали кумачом.

— Товарищ командир, как же так?.. Неужели не верите мне? Товарищ Сосновский, ну скажите хоть вы им…

Не трудно было понять, что означала для паренька отмена его похода в Киев. Сколько времени пребывал Федько в отряде, а ему ни разу еще не поручали серьезного боевого задания. Он знал лишь колоть дрова, мыть котлы, носить помои. Однако никогда не высказывал ни недовольства, ни обиды, а старательно выполнял порученную работу и ждал, что когда-нибудь и о нем вспомнят и поручат такую операцию, которая одним махом уравняет его с отважнейшими партизанами. И вот вчера о поваренке Масюте наконец вспомнили. На командирском совете, где речь шла об установлении постоянных связей с Большой землей, с соседними партизанскими отрядами и киевским подпольем, Ляшенко, к общему удивлению, предложил направить в Киев именно Федька. Дескать, парень он рассудительный, давно рвется к настоящему, делу и вдобавок ко всему прекрасно знает город. С Ляшенко согласились, пригласили Федю на беседу. Когда тот узнал, что и к чему, от радости он словно бы подрос. Свое задание усвоил с полуслова, а потом до полуночи готовил у костра одежду и обувь в дорогу, все повторял мысленно адреса подпольных явок и пароли и ждал рассвета как величайшего праздника. И вот сейчас такая неожиданная отмена его похода в Киев, когда все остальные гонцы уже отправились по своим маршрутам…

— Обстоятельства изменились, — попытался объяснить ситуацию Артем. — Понимаешь, дорога в город с этого «маяка» оказалась заблокированной. Придется перенести твою отправку на несколько дней. Так что потерпи, голубок.

Тот ничего не сказал. Опустив голову, побрел из хаты. Вслед за ним вышли во двор Артем и Ксендз. Поблагодарив подслеповатого хозяина жилища за хороший прием, командир сел на снаряженную Довгалем подводу и отправился в обратный путь. А Ксендз почему-то не захотел садиться и мрачно брел за возом. Хлопцы-погонщики украдкой искоса поглядывали то на командира, то на Сосновского: не пробежала ли, случайно, между ними черная кошка?..

Когда миновали уже насыпь и стали приближаться к месту проводов Мудрака, Артем спрыгнул с телеги. Поравнявшись с Сосновским, пошел рядом.

— Слушай, человече добрый, брось ты дуться. Ну, погорячился я малость, может, даже слово не то сказал, но с кем не бывает?

— А откуда это видно, что я дуюсь? Довожу до вашего сведения, что именно сейчас я в деталях обдумываю план операции. Необычайной операции!

— И что нужно для ее осуществления? — Этим вопросом Артем как бы протягивал ему руку для примирения.

— Очень немного: ум, бдительность и выдержка. Ну а в придачу человек семь-восемь ловких хлопцев…

— Только и всего? Кого же конкретно вы хотели бы иметь своими помощниками?

— Отделение Кирилла Колодяжного.

Выбор Ксендза несколько удивил Артема. Колодяжный был колоритной фигурой в отряде: славился крутым нравом, воловьим упрямством, необычайной физической силой и отчаяннейшей храбростью. Но было в его поведении что-то и от бесшабашной вольницы. Наверное, поносившись по лесам под началом Ефрема Одарчука, он позаимствовал у своего кумира далеко не самые лучшие его черты. Артему казалось, что Колодяжный со своими хлопцами менее всего подходил для задуманного Ксендзом дела. Об этом он откровенно и заметил Витольду Станиславовичу.

— А мне как раз и нужны люди с авантюрными замашками.

— Что ж, если такие нужны, берите колодяжненцев под свое начало. И, как говорится, ни пуха ни пера!

— Я могу истолковать ваши слова как одобрение операции «Родич»? — переспросил Ксендз.

— Именно так. Действуйте, как найдете необходимым. Ошибок Наполеона, хотя мы и не такие полководцы, в самом деле не стоит повторять. Можете рассчитывать на мою поддержку.

…Катилось солнце по верхушкам деревьев, когда они приблизились к знакомому болоту. Короткий пересвист со сторожевым постом, и вот уже дорога домой открыта. Молчаливые и сосредоточенные, перескочили они через болото по притопленному деревянному настилу, потянулись по извилистой просеке, густо заросшей кустами ольхи. Со стороны Змиева вала уже слышались людские голоса, перестук топоров, доносился даже знакомый запах партизанского кулеша, когда Артем, шедший впереди, вдруг резко остановился. Какой-то миг стоял как вкопанный, а затем резко повернулся к Федьку Масюте:

— Дежурного по лагерю ко мне! Немедленно сюда Заграву!

Лишь теперь Артемовы спутники заметили в сторонке под развесистой ольхой эсэсовца Бергмана. Раздетый до пояса, босой, он сидел на сосновом бревне, переброшенном через продолговатую копанку, служившую партизанам баней, и спокойно держал в воде ноги. Каким образом оказался он там один-одинешенек, без охраны, было загадкой.

— Разрешите доложить, товарищ командир, — раскрасневшийся и озабоченный, подбежал к ним Заграва. — Во время вашего отсутствия в лагере ничего особенного не произошло. По программе дня бойцы занимаются…

— Не произошло?.. — прервал его Артем. — А это что? Почему пленные разгуливают, где им вздумается? Тут вообще есть хозяин?..

— Все идет по плану, товарищ командир. У нас с Хайдаровым возникла одна задумка…

— За такие задумки… Да вы понимаете, с каким огнем играете? Что, если он даст деру?

— Ни за что! У нас все продумано… — И, заговорщически блеснув глазами, Василь приглушил голос: — Мы хотим перевести его на новую «квартиру». В яму, которую Варивоновы хлопцы выкопали под продсклад. Знаете же, сколько с ним мороки. Особенно ночью… Ну, а для этого, так сказать, нужен повод. Ну, вот мы якобы пустили его одного… Хайдарову только того и нужно, чтобы он попытался сделать шаг в заросли…

«А что, Василь с Мансуром неплохо придумали… — с досадой на самого себя подумал Артем. Целый день он сушил себе мозги, как быть с Бергманом. Хлопцы нашли вот если не самый лучший, то по крайней мере вполне подходящий выход из ситуации. — А я их ругаю вместо благодарности… Вообще, что со мной происходит? На «маяке» на Ксендза ни за что набросился, а тут на Заграву… Что, исходился, конек? Нервы начинают сдавать?..»

— Ну, так предупредить нужно было…

— Виноват. Не успел.

Перепалку между командиром и Загравой заметил пленный. Бодро вскочив, он мгновенно обулся, набросил китель и, застегивая его на ходу,поспешил к партизанам:

— Прошу разрешения обратиться!

Артем слегка кивнул, когда Ксендз перевел просьбу Бергмана.

— Я до конца осознаю свое положение, но вынужден выразить протест по поводу действий ваших подчиненных. Зачем мне устраивают подобные проверки? Я офицер-контрразведчик и прекрасно понимаю, что меня провоцируют к побегу. Только бежать я не собираюсь. После всего, что произошло на Тали… меня ждет среди своих лишь позор и виселица. Поэтому я отдаю предпочтение партизанской пуле, чтобы считаться погибшим при исполнении служебных обязанностей, чем болтаться в немецкой петле. Я уже говорил, что не хочу, чтобы из-за меня страдала моя семья. Поэтому прошу не затягивать решения моей участи. Я готов хоть сейчас отправиться в приемную Валгаллы! — Он прищелкнул каблуками и резко опустил голову.

«Вот оно что, на тот свет очень захотел! Не сумел честно жить, так теперь поскорее со сцены? — затрепетала на Артемовых устах саркастическая улыбка. — Только мы не столь богаты, чтобы разбрасываться подобным товаром. Ты еще немного поживешь».

Уже во время первого допроса Бергмана Артем понял, какая необычная птица попала им в руки, и твердо решил во что бы то ни стало сохранить его до лучших дней. Нет, он не лелеял надежду воспользоваться военными тайнами, поведанными пленным. Что сделаешь, имея под рукой немногочисленный, только что сформированный, оторванный от всего мира отряд? Вот если бы все эти секреты фашистской кухни да в Генштаб Красной Армии… Где-где, а в разведуправлении Генштаба, бесспорно, сумели бы как можно лучше воспользоваться этими тайнами. Еще тогда у Артема родилась и с каждым днем все больше утверждалась мысль переправить этого всезнающего эсэсовца на Большую землю. Как именно это сделать, он сейчас не имел ни малейшего представления. И все же, послав гонцов во все концы, надеялся, что с установлением надежной связи то ли с Центральным штабом партизанского движения, то ли с соседями-партизанами наверняка появится возможность перебросить Бергмана за линию фронта.

— Мне нужно было бы с ним поговорить, — сказал Ксендз.

— Да на здоровье! При удобном случае намекните, что со смертью ему придется подождать, — ответил Артем. И сразу же к Заграве: — Что здесь, в лагере?

— Порядок! Трофейное оружие проверено, смазано и законсервировано. Тайные укрытия для него Варивон подготовил. Вырыты четыре новые пещеры-землянки в валу…

— А как Данило?

— Весь день потеет над завтрашним докладом. Только… что-то под вечер ему стало хуже. Сильный жар начался. Клава там уколами его истязает…

Артем быстрым шагом направился к зеленым палаткам, за ним тронулись и остальные, оставив Ксендза наедине с Бергманом.

— Я хотел бы поговорить с вами, гауптштурмфюрер. Если вы не против, то прямо сейчас, — с подчеркнутой вежливостью обратился Витольд Станиславович к немцу.

— Я пленный и вынужден не руководствоваться собственными желаниями, а выполнять то, что мне прикажут.

— Тогда пошли со мной.

Как только они тронулись, невесть откуда появился Хайдаров с распухшим, посиневшим от комариных укусов лицом. Он делал вид, что просто так прогуливается, хотя на самом деле ни на миг не спускал глаз с пленного. Даже в лагере, где партизаны уже рассаживались вокруг костров ужинать, не отстал от них ни на шаг. Лишь в пещеру в валу, куда Ксендз пригласил Бергмана, не посмел войти, а присел за порогом или, точнее, за матом из осоки, который прикрывал доступ мошкаре.

— Прощу садиться, — сказал Ксендз, зажигая самодельную лампу из гильзы снаряда, и указал на сосновый кругляк. — Можете раздеться, тут с вентиляцией дела обстоят плоховато…

Как бы подавая гостю пример, он снял с головы фуражку, расстегнул ворот.

— Думаю, нам лучше всего беседовать за ужином. Честно говоря, я проголодался. Да и вы, надеюсь, не против того, чтобы отведать партизанского кулеша. Эй, Мансур!.. — И, как только рогожка приоткрылась и появилась голова Хайдарова, добавил: — Не откажите в любезности, принесите две порции ужина. Да и о себе не забудьте.

Через минуту на перевернутой вверх дном бочке, служившей столом в землянке, уже стояли два немецких котелка, доверху наполненных кулешом, с воткнутыми в него деревянными ложками.

— Ну, начнем лесную трапезу. За скромность извините, конечно…

Бергман даже не пошевельнулся.

— Напрасно пренебрегаете угощением. Это, если хотите, просто невежливо.

— Это что, демонстрация коммунистической морали? Хотите доказать мне, что ваш советский гуманизм распространяется даже на пленных нацистов? Только зачем? Коммунистом я никогда не был и не стану. А о том, что обращение моих соотечественников с советскими военнопленными является беспрецедентным в истории преступлением, хорошо знаю и без напоминания.

— Нет, это не демонстрация, а тем паче не агитация. Если говорить откровенно, простой расчет. Без еды вы очень скоро выбьетесь из сил, а они вам еще ох как понадобятся, — дабы заинтриговать Бергмана, многозначительно промолвил Ксендз.

Расчет его был правильным. Бергман тотчас же насторожился:

— Что вы собираетесь со мной делать?

Теперь уже Ксендз не спешил с ответом. Загадочно улыбаясь, он некоторое время смотрел просто в потолок, а потом сказал:

— Если вы уж так хотите знать… Что ж, не стану делать из этого тайны: отправим вас в Москву.

Логично было предположить, что такое известие ошеломит пленного, однако вышло наоборот. Бергман облегченно вздохнул, будто сбросив со своих плеч непосильную ношу, просветлел лицом:

— Это распоряжение генерала Калашника?.. Впрочем, какое это имеет значение… Главное, я теперь сполна расквитаюсь со всеми своими бывшими партайгеноссе. Ну подождите же… — со зловещей улыбкой пригрозил он кому-то кулаком. — Передайте своему генералу: он нисколько не пожалеет о своем решении. — И взял ложку.

Ксендз даже застыл от удивления, глядя, как жадно уплетает гауптштурмфюрер кулеш с дымком.

— Может, заказать добавки?

— Благодарю, но не в моих правилах переедать.

— Тогда приступим к делу.

Всем своим видом Бергман засвидетельствовал, что он — весь внимание.

— Нам хотелось бы знать, какие функции выполняли вы в киевском СД?

— Охотно отвечу: при бригаденфюрере Гальтерманне я был чем-то наподобие разъездного… Проще говоря, мною затыкали дырки.

— И все-таки я просил бы вас конкретнее рассказать о ваших функциях…

— Формально я был руководителем подотдела службы безопасности, который занимался контрразведкой в среде вспомогательной украинской полиции и в системе оккупационных органов гражданского управления. Но этот подотдел был далеко не главным в СД.

— Сфера деятельности этого подотдела распространялась только на город или и на периферию также?

— На весь генерал-комиссариат.

— В своей работе вы, конечно, опирались на тайную агентуру?

— Это азбука контрразведывательной работы.

— Из кого же вербовали в эту агентуру?

— Разумеется, из тех же полицаев и старост. Мы практиковали метод разжигания соперничества служб: старостат тайно доносил на полицию, а полиция — на гражданские органы…

— А как вы поддерживали связь со своей агентурой?

— В основном через функционеров службы безопасности на местах. А в отдельных единичных случаях через курьеров.

— Лично вы часто встречались с агентурой на местах?

— С этими негодяями, с этими сволочами?.. Да за кого вы меня принимаете?!

— Ну, а если бы вдруг возникла такая необходимость, могли бы встретиться?

— Конечно! В любой момент я мог бы приказать вызвать к себе любого из агентов.

— Да это понятно. А вот могли бы вы заехать к агенту на дом или по месту службы?

— Только в исключительных обстоятельствах. Для этого нужна особая причина!

— И какая, к примеру, причина вынудила бы вас решиться на такой шаг?

Бергман нахмурил высокий лоб. Он явно терялся в догадках: чего добивается от него этот аскетичный на вид, светлоглазый и светловолосый партизанский переводчик, похожий на чистокровного арийца? А потом несколько неуверенно ответил:

— Если бы, скажем, я задумал какую-нибудь антипартизанскую акцию и мне нужен был бы осободоверенный исполнитель. С целью конспирации я мог бы лично, а не через третьи руки поставить ему задачу…

— Скажите, а во время погони за нами разве вы не встречались со своей агентурой на местах?

— А как же! Правда, делали это мои подчиненные. Именно периферийная агентура безошибочно вела нас по вашим следам, доносила о численном составе и характере вооружения вашей группы. Благодаря этим донесениям я и сделал вывод, что преследую не основные силы Калашника, а специально оставленный им отряд, который своими аритмичными, алогичными маневрами должен был сбить нас с толку и дать возможность основным силам отойти в район базирования. Как вы, наверное, заметили, я не очень старался пускать в ход оружие. И знаете почему? У меня было предчувствие, что я непременно попаду к вам в руки…

Ксендз улыбнулся, неопределенно качнул головой. Дескать, было у тебя такое предчувствие или не было, а мы в Коблицком лесу, оказывается, очень своевременно догадались, что каратели принимают нас не за тех, кем мы были на самом деле. Вот как иногда может оказать добрую услугу народная легенда!

— Мне хотелось бы, чтобы вы как можно более детально обрисовали свою воображаемую встречу с периферийным агентом. Даже то, как здороваетесь, как представляетесь, с чего начинаете беседу…

— Какие приветствия, какие представления! — искренне возмутился Бергман. — Я офицер войск СС и с каким-то унтерменшем не могу допустить никаких церемоний. Единственная форма общения с ним — это приказ.

— Но ведь должен быть, наверное, пароль…

— Никаких паролей! Лично мне не нужно даже называть фамилию. Вспомогательная полиция и местная гражданская власть призваны только для того, чтобы помогать нам укрощать туземцев.

— Хорошо, предположим, что все это так. Теперь я попросил бы назвать несколько имен или кличек и адресов ваших довереннейших агентов в окрестных гебитах.

— Неужели вы думаете, что я их помню?

— Ну, хотя бы тех, кто так безошибочно вел вас по нашим следам.

Бергман вскочил с места:

— Вы что, хотите их перевербовать?

— А хоть бы и так! — Ксендз, конечно, не стал раскрывать своих подлинных намерений перед эсэсовцем.

— Боже сохрани! Не связывайтесь с ними!

— Это почему же?

— Это сплошь деклассированные и абсолютно аморальные элементы. Одним словом, законченные сволочи. На них ни в чем невозможно положиться. Единственное, что с ними следует сделать, это передавить, как червей.

— И все же назовите их имена и адреса! — повторил Ксендз настойчиво.

— Пожалуйста, дайте только планшет, который у меня отобрали ваши партизаны. Там зашифрованный список контингента довереннейшей нашей агентуры на севере генерал-комиссариата.

— Планшет вам принесут, но предупреждаю…

— Не надо! Я офицер и все прекрасно понимаю, Вы получите вполне достоверный список. Для генерала Калашника я все готов сделать!

— Вот мы и договорились, — улыбнулся Ксендз и встал, тем самым давая понять, что разговор окончен. — Сейчас вас проводят в другое помещение, где вы и займетесь расшифровкой.

В знак полного согласия Бергман резко кивнул, прищелкнул каблуками и повернулся к выходу. Но вдруг Ксендз, окинув его стройную фигуру придирчивым взглядом, торопливо сказал:

— Извините, я хотел бы посоветовать: не следует вам в этом мундире дефилировать среди партизан. У многих из них эсэсовцы уничтожили родных, знакомых, и, разумеется, им не очень приятно видеть перед глазами черный мундир. Следовательно, чтобы избежать возможных недоразумений, я настоятельно рекомендовал бы вам сменить эту одежду. Другой костюм вам сегодня же принесут.

Бергман нахмурился, но не стал возражать. Лишь глухо спросил:

— Это одежда, наверное, с убитого?

— Обойдемся без сантиментов. Одежда как одежда. Главное, она чистая, целая и… не с плеча убийцы.

Поручив Хайдарову опекать пленного, Ксендз направился в лагерный склад трофеев. Встретив там «генерал-кладовщика», как в шутку величали в отряде Варивона, попросил немедленно подыскать для Бергмана приличную гражданскую одежду, а эсэсовский мундир продезинфицировать, вычистить и наутро отдать ему, Сосновскому. А потом двинулся на поиски Колодяжного. Однако Кирилла в лагере не было. Хлопцы из первого взвода сообщили, что он разводит сторожевые посты.

— Очень прошу передать ему, пускай зайдет ко мне, когда вернется. Непременно!

У Ксендза всегда было до отказа всяких дел, начиная с изготовления оккупационных документов и кончая сбором разведданных. Но сегодня их столько накопилось, что он не знал, с чего начать. Подумал, принялся за составление развернутого разведдонесения. На «маяках» же за последнюю неделю набралось огромное множество новостей, требовавших немедленной обработки, систематизации, анализа. Из окрестных сел и местечек свои люди сообщали о ходе жатвы в общественных дворах и усилении паспортного режима на периферии, о новом продналоге и разгроме неизвестными мстителями молочной фермы возле села Крымок, о регистрации в крае всех частных велосипедов и появлении в Иванкове, Бышеве, Бородянке и Макарове казачьих эскадронов. Из всех этих фактов и фактиков нужно было безошибочно сделать выводы, которые помогли бы командованию отряда составить реальный план дальнейших боевых действий. Но не успел он взяться за перо, как за порогом или, точнее, за рогожей послышался нарочитый кашель.

— Вы, говорят, вызывали меня? — И в следующий миг нерешительно просунул голову Колодяжный.

— Да. Проходите, пожалуйста.

Высоченный, плотный, с развевающимся русым чубом, Кирилл как-то боком, согнувшись, продвинулся в землянку Сосновского, сразу заполнив ее собою.

— Садитесь, — пригласил его Ксендз, заметив, как неудобно и неуютно этому великану в тесном помещении. — Я хотел бы с вами посоветоваться кое о чем. Это правда, что вы когда-то хорошо водили машину?

— Да было… А что? — метнул он настороженный взгляд на нелюдимого, загадочного человека, которого неизвестно почему всегда побаивался.

— Просто хочу предложить снова сесть за руль.

— Да пропади оно пропадом! Этот руль мне анкету на всю жизнь испортил… Каждый пьяница так и норовит под колеса, а ты за это — в тюрьму. Зарекся я за руль садиться! До конца дней зарекся!

— М-да… — На лицо Ксендза легла тень грусти. — А я на вас так рассчитывал… Мне, видите ли, нужен решительный и бесстрашный напарник. И при этом — классный водитель авто…

— Вам лично? А для чего, если не секрет?

— Если я остановил свой выбор на вас, то какие же могут быть секреты? Есть необходимость повторить маневр Ефрема Одарчука на легковой машине, которую Заграва с Хайдаровым пригнали на отруб Мокрины.

Колодяжный зашмыгал носом, задвигался на сосновом чурбаке, а потом сорвал фуражку с головы и хлопнул ею о землю:

— Ну, если уж такое дело… Разве ж я что? Я согласен! Так уж и быть, согласен!..

— Тогда в путь-дорогу с Хайдаром к Мокрининому отрубу. Осмотрите профессиональным взглядом эту машину и под утро ждите меня на третьем «маяке»…

— Все ясно! Будет полнейший порядок! — по-мальчишечьи восторженно сверкнул глазами Колодяжный.

VI

Новенький «опель» легко выскочил по заросшему бурьяном проселку на лобастый пригорок, и Кирилл тотчас же увидел на понизовье, примыкающем к лесу, небольшое компактное село, которое выгнутой подковой облегало извилистую реку. Ничем не приметное, обыкновеннейшее полесское село, но в душу Кирилла неизвестно почему внезапно вкралась такая тревога, такое беспокойство, что он невольно притормозил машину. В семи селах побывал он уже сегодня, через добрый десяток дорожных патрульных постов проскочил, более полутораста километров намотал на пыльных дорогах, но нигде еще этот противный холодок, перемешанный с острой щемящей болью, не подступал так близко к сердцу.

«Что это могло бы означать?.. Предчувствие опасности? Так, может, лучше миновать эти растреклятые Пекари?» — подумал Кирилл и украдкой, искоса глянул на Ксендза. Но тот сидел рядом какой-то словно бы окаменевший, в старательно вычищенном и выглаженном мундире Бергмана, надвинув на самые глаза островерхую эсэсовскую фуражку со зловещей эмблемой над козырьком, и ни единый мускул, ни единая черточка на его непроницаемом аскетическом лице не выдавали ни тревоги, ни волнения. «Ну, чему быть, того не миновать», — мысленно сказал себе Кирилл, изо всех сил уцепился пальцами в баранку и резко нажал на педаль акселератора.

Через минуту машина черной молнией влетела в село и понеслась по тесной улочке, поднимая за собой желтоватые клубы пыли. Из-под ее колес с неистовым криком разлетались растревоженные куры, которые мирно копошились в нагретой дорожной пыли; испуганно крестясь, шарахались и приникали к перекошенным плетням редкие прохожие. Свят-свят, наваждение бесовское! Лишь на вытоптанном крошечном выгоне, который одним концом подступал к островерхой церквушке, Кирилл сбавил скорость. Увидев приземистый, покрытый ржавым железом дом с широкими, явно служебного назначения окнами, скрывавшийся в тени столетних кленов по соседству с церковью, свернул к нему.

— «Пекаревская сельская управа»… — прочел сделанную неумелой рукой надпись на вывеске, чванливо возвышавшейся над крыльцом.

— Зови здешнее начальство! — приказал Ксендз, даже не пошевельнувшись.

Кирилл выключил мотор, неторопливо вылез из машины и рявкнул во всю мочь:

— Начальник полиции или староста, на выход!

Жалобно взвизгнула захватанная дверь управы, на крыльцо не вышел, а вывалился мешковатый, давно не бритый мужчина с невыразительным обрюзгшим лицом. Увидев нежданных гостей, попятился было назад, но тотчас же опомнился, одернул измятую гимнастерку, поправил на плече карабин и глухо пробормотал:

— Пан начальник полиции в отъезде. Они-с на собрании в гебите…

— Тогда зови старосту! Да побыстрее! Пан гауптштурмфюрер не любит ждать…

Услышав слово «гауптштурмфюрер», полицай подтянул промасленные на коленях штаны и тотчас рысцой побежал напрямик через огороды, путаясь в цепкой картофельной ботве, к рубленому дому с раскрашенными ставнями. А Кирилл, застегнув ворот черного эсэсовского мундира и заложив руки за спину, неторопливо направился к церквушке, дверь которой была облеплена какими-то бумажками. Еще издали заметил среди других знакомый синеватый лист, испещренный типографскими строчками. Да, это было объявление рейхскомиссара и военного коменданта оккупированной Украины, которое он уже читал и в Кухарях, и в Песковке, и в Кодре, и в Забуянье и мог по памяти повторить слово в слово:

«Смертной казни подлежит каждый, кто прямо или косвенно поддерживает или укрывает членов банды, саботажников, бродяг, бежавших пленных, или дает кому из них пищу, или оказывает какую-либо помощь.

Все его имущество будет конфисковано.

Точно такое же наказание постигнет того, кто не сообщит немедленно своему старосте, или ближайшему полицейскому руководителю, или воинской команде, или немецкому сельскохозяйственному распорядителю, что появились банды или члены какой-либо банды, саботажники илл бежавшие пленные.

Кто своим сообщением поможет выловить или уничтожить членов какой-либо банды, бродяг, саботажников или бежавших пленных, получит 1000 рублей вознаграждения или право на получение надела или на увеличение его приусадебной земли».

Едва успел Кирилл прочесть распоряжение местных властей о наказании за невыход на работу на общественный двор и несвоевременную сдачу для немецкой армии яиц, молока и мяса, как мешковатый полицай уже возвращался рысцой через огороды в сопровождении неказистого, сухощавого старичка. Размеренным шагом Кирилл подошел к автомашине, с лакейским вывертом открыл переднюю дверцу и с напускной почтительностью склонил перед Ксендзом голову. Но тот и не подумал выходить. Только после того, как двое местных правителей порядочно проторчали в низком поклоне с непокрытыми головами, изволил наконец выйти из кабины. Однако не удостоил их ни единым словом.

— Представьтесь пану гауптштурмфюреру Бергману! — произнес Кирилл тоном приказа.

— Протас Крайнюк, здешний староста. Весь к вашим услугам… — залепетал старичок и еще больше согнулся, выставив, будто напоказ, вылощенную лысину в ржавых пятнах.

«Так вот какой ты, Крайнюче! С виду поганка приплюснутая, да и только, а на самом деле — ядовитая змея», — не скрывая презрения, смотрел на него тяжелым взглядом Ксендз. Из характеристики, данной Бергманом, и особенно из донесений своих разведчиков он знал, что пекаревский староста — не просто фашистский прислужник, а яростный, непримиримый враг всего советского, который свирепо мстит всем без разбора односельчанам за свои старые обиды. На радость оккупантам, этот нелюдь хватал каждого, кто появлялся в Пекарях без паспорта или аусвайса, отправлял в гестапо земляков при малейшем подозрении, ежевечерне возле церкви приказывал «угощать» розгами тех, кто не выходил на работу на общественный двор или не выполнял дневной нормы выработки.

По нем давно уже тосковала петля, но Ксендзу хотелось не просто казнить Крайнюка, а сделать так, чтобы его смерть стала предостережением для других гитлеровских прислужников округа.

— Да приглашай же пана гауптштурмфюрера в управу, пенек неотесанный! — гаркнул Кирилл.

— Прошу, очень прошу… — пятясь, засеменил, будто по иголкам, к крыльцу крайне обескураженный суровостью залетного немецкого чина староста.

Вошли в прокуренный, давно не беленный класс бывшей школы, служивший Крайнюку кабинетом. Хозяин все-таки догадался предложить гостям сесть и придвинул Ксендзу стул. Но тот, прежде чем опуститься на него, демонстративно застелил замусоленное сиденье носовым платком.

— Докладывайте, как здесь у вас, пану гауптштурмфюреру!

— Да что же докладывать? Я обо всем письменно информировал. Но если хотите… Обмолот и сдача хлеба великой Германии идет полным ходом. Подать снимаем исправно, план набора рабочей силы выполняем…

— Это все известно. А как с партизанами? — наконец подал голос подставной гауптштурмфюрер, умышленно калеча украинские слова на немецкий лад.

— Да, благодарение богу, пока все спокойно. Вот под Крымком на Житомирщине, говорят, объявились, а у нас спокойно. Мы же здесь, как и предписано высшими властями, держим линию правильную: каждого беспаспортного бродягу к стенке… Да я при появлении партизан непременно дал бы вам знать.

— Что говорят крестьяне о разбое под Крымком?

— В Пекарях они не говорят… А вообще-то разное болтают. Прошел слух, якобы снова Калашник бесчинствует…

Ксендз постучал пальцами по столу, а затем глухо сказал:

— Что ж, от вас мы скрывать не станем: под Крымком в самом деле появились ватаги Калашника. По нашим данным, этот советский генерал имеет намерение терроризировать и опустошать весь край.

При этих словах Крайнюк беззвучно зашамкал бесцветными губами, его лысина оросилась мелким потом.

— Появление здесь Калашника для нас крайне нежелательно, — умышленно подлил масла в огонь Ксендз. — Если своевременно не укоротить ему рук, он наделает много бед.

— Святая правда, святая правда! Давно уже пора укоротить ему не только руки, но и голову.

— Вот именно для этого я и прибыл сюда, пан Крайнюк. Хочу заметить: мои люди дали вам наилучшую характеристику. Поэтому я надеюсь, что могу на вас во всем положиться. Не так ли?

— Пан гауптштурмфюрер! — будто перед чудотворной иконой, скрестил на груди руки староста. — Да разве же я не доказал?.. Я ведь верой и правдой…

Сняв фуражку, новоявленный гауптштурмфюрер степенно вытер со лба пот и подал знак Кириллу покинуть комнату. Когда тот закрыл за собой дверь, Ксендз доверительно сказал:

— Я знаю о ваших заслугах, пан Крайнюк, а поэтому возлагаю определенные надежды. Вы в самом деле доказали, что являетесь верным слугой фюрера, но сейчас великая Германия ждет от вас не просто службы — подвига. Мне нужен для задуманной против Калашника операции абсолютно преданный и, если хотите, мудрый помощник. Я могу на вас рассчитывать?

— О чем речь? Конечно, можете. Скажите только, что я должен делать?

— Как вам известно, Калашник уже не первый месяц бесчинствует в киевском генерал-комиссариате, и мы пока не можем ничего с ним поделать. Сами понимаете, мы сейчас ведем завершающие битвы восточной кампании на Волге и Кавказе, а потому каждый солдат на фронте ценится на вес золота. Перебрасывать их сюда было бы бессмыслицей. Но, к сожалению, наличных сил для борьбы с этим бандитом у нас маловато. Поэтому я разработал такую операцию, чтобы без крупных военных контингентов обезвредить здешнюю партизанщину…

Польщенный высоким доверием, Крайнюк буквально млел от счастья. Где же это видано, чтобы такой чиновный эсэсовец как с равным разговаривал с каким-то там сельским старостой? А вот ему, Протасу Крайнюку, даже доверяют секреты государственной важности!

— В ближайшие дни я высылаю в эти края группу своих доверенных людей. Чтобы поскорее напасть на след Калашника и влиться в ряды его бандитов, мои люди будут передвигаться по здешним лесам под видом советских партизан. Но не исключена возможность, что им понадобится некоторая помощь. Например, надежное укрытие в нужный момент, гужевой транспорт, продовольствие…

— Для этих соколиков я и души не пожалею! Вот как только их узнать? — заглядывал прямо в рот «эсэсовцу» Крайнюк.

— Очень просто. Я оставлю вам вот эту вещь, — Ксендз встал и указал на расстеленный на стуле носовой платок. — Мои люди прибудут к вам с точно таким же и спросят: «Не вы ли, случайно, потеряли носовой платок?..» Вы должны показать им этот платок, вот и считайте, что контакт установлен. Ясно?

— Как божий день, пан гауптштурмфюрер!

— Дальнейшие инструкции получите от моих людей. Им можете доверять, как и мне. Но помните: о нашем разговоре никому ни слова. Никому и ни при каких обстоятельствах!

— Можете не сомневаться: мы здесь привычны молчать.

«Вот это мне как раз необходимо! — слегка улыбнувшись, одобрительно кивнул головой Ксендз. — А чтобы у тебя по каким-нибудь причинам не развязался язык, я накину на него крепкую шелковую петлю, сплетенную из сладеньких обещаний».

— Что ж, тогда пусть поможет нам бог в задуманном деле. Помните, мы, солдаты фюрера, умеем надлежащим образом отблагодарить верных помощников. Великая Германия не забудет ваших услуг, после победы вы будете щедро вознаграждены. Об этом я позабочусь лично! — Чтобы дать понять совершенно ошарашенному Крайнюку, что беседа закончена, он резким движением прикоснулся двумя пальцами к козырьку фуражки, пристукнул каблуками. А потом упругим шагом вышел на крыльцо, где истекал потом едва не сомлевший от жары, волнения и страха «под ружьем» мешковатый страж нового порядка с синюшно-брюзглым лицом.

Приближался вечер. Солнце зависло над самым горизонтом, и истонченные островерхие тени, будто набожные старушки, потянулись печальной чередой к облупленной церквушке за пустынной площадью. Постепенно угас летний день, лишь зной не собирался спадать. После влажноватой и отталкивающе-прогоркшей прохлады школьного помещения Ксендзу показалось, что духота на дворе стала еще более тяжелой и невыносимой. Опустился на нагревшееся сиденье в автомашине, снял фуражку, расстегнул ворот кителя и подал знак Кириллу трогаться. Тот будто этого только и ждал: так нажал педаль акселератора, что машина как бешеная рванулась с места и вмиг выскочила по безлюдной улочке за село.

— А дальше куда? — Колодяжный не отрывал глаз от извилистой грунтовой дороги, которая вдали, под сосновым бором, разбегалась двумя рукавами.

— На Житомирское шоссе. Там нас ждет последний экзамен…

Какой именно экзамен ждет их на шоссе, Кирилл не понял, однако спрашивать не стал. Кого-то другого, наверное, переспросил бы, но только не этого замкнутого, сурового человека, который за весь день не проронил ни единого лишнего слова. Поднимая за собой шлейф желтоватой пыли, миновали лес, за ним — какой-то убогий хуторок без малейших следов присутствия людей. Потом проскочили чахлый перелесок и выбрались на голое песчанистое поле. А примерно через час приблизились к ровной шеренге верб, которыми когда-то в древности был обсажен знаменитый Брест-Литовский тракт.

— Как только выберешься на шоссе, сворачивай на обочину. Нужно пыль с машины сбить.

— Это не проблема, собьем.

— Приготовь оружие, но не горячись. Действовать только по моей команде! В случае чего будем прорываться с боем…

«Так вот какой экзамен должны здесь сдавать… — наконец все понял Кирилл. — Мы ведь вышли на стратегическую магистраль, даже не перекрасив машину Бергмана и не сменив на ней номерных знаков. А что, если после боя на Тали оккупанты объявили розыск гауптштурмфюрера? В таком случае все магистрали и рокадные дороги находятся под усиленным надзором патрулей…»

Колодяжный остановил машину сразу за поворотом, под развесистым осокорем. Для отвода глаз поднял капот, а сам вытащил джутовую щетку и принялся сметать ею пыль с кузова, бамперов и колес. Прихорашивал «опель» без лишней поспешности, солидно и размеренно, хотя и не спускал глаз с шоссе. Что-то ждет их на этой дороге?..

Вдали, в направлении Киева, замаячил силуэт грузовой машины. С каждой минутой расстояние до нее сокращалось, и с каждой минутой Кирилл чувствовал, как все теснее становится у него в груди, а ладони непривычно увлажняются. Обратят путники внимание на автомашину Бергмана или нет? Обратят или нет?

А Ксендз, лениво попыхивая сигаретой, вразвалочку прохаживался туда-сюда по придорожной травянистой меже и, казалось, был абсолютно равнодушен ко всему на свете. Даже когда грузовик с венгерскими солдатами поравнялся с ним, не удостоил его взглядом. Венгры, в свою очередь, сделали вид, что не заметили эсэсовца на обочине. Мимо них проносились машины, легковые и грузовые, из Киева и из Житомира, и никто не обращал на них никакого внимания. Даже дорожный военный патруль, который курсировал в бронемашине на этом участке шоссе и просто обязан был проверить документы, почему-то не заинтересовался ими.

— Все ясно: Бергмана фашисты считают погибшим… Теперь можно смело брать курс на «маяк» номер один.

Кирилл знал, что курс на первый «маяк» — это курс к Змиеву валу. Еще утром Ксендз намекнул, что отныне нет никакой необходимости отгонять «опель» на дальний Мокринин отруб, лучше замаскировать его в Семенютином сеннике-развалюхе, чтобы всегда был под рукой. И от сознания, что через час-другой наконец завершится этот адский автопробег, Кирилл почувствовал приятное облегчение, прилив бодрости. Откинувшись на спинку сиденья, он увеличил скорость, наблюдая с улыбкой, как стремительно подминают передние колеса серую ленту дороги. Постепенно в нем пробуждался бывший водитель-лихач, для которого бешеная скорость, когда так и перехватывает дух от резкого встречного ветра и сладкой боли в груди, была едва ли не величайшим блаженством на свете.

— Поедем через порубище, — поколдовав над трофейной топографической картой, объявил Ксендз. — Где-то в двух-трех километрах должен быть поворот налево. Не прозевай.

Чтобы не проскочить этот поворот, Кирилл уменьшил скорость. А потом выбрал момент, когда на шоссе до самого горизонта не было машин, шмыгнул на еле заметный в дремучих пожухлых бурьянах проезд, ведущий в лес. Подпрыгивая на корнях и выбоинах, миновали недавнюю вырубку и вскоре оказались в окружении сосен и дубов, причудливо освещенных сбоку косыми лучами предзакатного солнца. Серые тени уже блуждали между зарослями, а по ложбинкам даже украдкой выползали на просеки. И тут Кирилла охватило беспокойство: не заблудятся ли они в этом лесу? Успеют ли до наступления сумерек добраться до усадьбы Семенюты? Ведь туда еще ехать да ехать по извилистой, запутанной дороге, а ночь уже прядет в затененных местах свою темную пряжу. И это беспокойство Кирилла явно ощутил Ксендз, потому что внезапно ни с того ни с сего спросил:

— Вы хорошо запомнили своих будущих помощников?

— То есть полицаев, которых мы сегодня навестили?

— Ну да.

— Да запомнил — дальше уж некуда! — и с досады сплюнул через открытое окно.

— А эмоции при чем? Отныне вы должны свыкнуться с мыслью, что это ваша основная опора в этих краях. А следовательно, и отношение к ней должно быть соответствующее.

— Трудновато к такому привыкнуть, — чистосердечно признался Кирилл.

— Не стану возражать, как и не стану убеждать, что от этого будет зависеть и ваша личная судьба, и судьба всей операции. Операции, от которой мы так много ждем…

— Будет образцовый порядок! Мои хлопцы еще не подводили никого и никогда.

— Но им еще не приходилось и выступать в подобной роли.

— Не волнуйтесь, как-нибудь управимся.

— Очень хочу в это верить. Но даже во сне помните: для «родича» вы — партизаны отдельной мобильной поисковой группы из соединения генерала Калашника, а для фашистских прислужников, которых мы сегодня навестили, — агенты гестапо, засланные в леса под видом красных партизан. Разумеется, со здешней продажной нечистью не обязательно быть запанибрата, но не воспользоваться их гостеприимством и прислужничеством просто грешно. Без особых церемоний требуйте у них добротных харчей, снаряжения, транспортных средств, необходимую документацию. Все это поможет нам убить сразу двух зайцев. Во-первых, при помощи этих продажных душ вам во сто крат легче будет осуществить намеченную диверсию, а во-вторых, и это самое главное, на конкретных примерах вы убедите «родича» в том, что все заправилы здешних властей — замаскированные партизанские ставленники. Повторяю: это очень и очень важно, чтобы именно он «разоблачил» как тайных партизанских пособников всех этих негодяев, с которыми мы сегодня виделись, и соответственно проинформировал об этом своих хозяев в Киеве.

— Ох, представляю веселую картину: гестаповские генералы читают эту информацию… — злорадно улыбнулся Колодяжный. — Ставлю сто против одного, что они ни за что не простят измены здешним прихвостням. Как пить дать всех перевешают на первой же ветке.

— Так в этом же и суть. Местному люду давно уже нет житья от этих катов, по ним просто петля плачет, и, разумеется, мы бы их без особых усилий, одним махом отправили на тот свет. Но что будет потом? Мы побыли да и ушли, а беззащитным женщинам и детям наверняка ведь потом, когда нагрянут каратели, придется расплачиваться за наши поступки большой кровью. Поэтому будет лучше, если оккупанты прикончат своих вернейших прихлебателей собственными руками…

Целый день носился Кирилл с Ксендзом по глухим проселкам, по отдаленным селам округа, готовясь к будущей боевой операции, но только сейчас по-настоящему понял ее глубинное содержание. Чтобы дезинформировать, перехитрить службу безопасности генерал-комиссариата, его, Кирилла Колодяжного, отделению поручается вместе с «родичем» совершить рейд под видом отдельной спецгруппы соединения Калашника на стыке Киевщины и Житомирщины, осуществляя при этом отдельные диверсии, собирая разведданные и устанавливая контакты с местными ячейками народных мстителей, и якобы попутно эта группа при помощи «родича» должна была еще и вершить руками оккупантов справедливый приговор тем выродкам-полицаям и старостам, от которых особенно страдало местное население.

«Ну и голова же у Витольда Станиславовича! Это же нужно так все сплести в один клубок!.. Врожденный стратег!» — от восторга Колодяжный даже причмокнул. И тут ему вспомнились обидные клички, непочтительный шепоток, который неведомо кем и для чего пускался в отряде об этом человеке. И что самое позорное — он, командир отделения Колодяжный, вместо того чтобы наступить на язык пустобрехам, сам частенько подхихикивал, слушая всякие разглагольствования о Сосновском. И вот сейчас, на давно не топтанной просеке засыпающего леса, он вдруг почувствовал к себе самому такое глубокое презрение, что просто не знал, куда девать глаза.

— Да, я понимаю: задача эта высшей сложности, — по-своему понял его состояние Ксендз. — Поверьте, кроме вас, я не мог никому ее поручить.

— Спасибо за доверие, Витольд Станиславович… Доверие, которого я не заслужил. Но заслужу, непременно заслужу! Главное — цель мне ясна. А все остальное, как говорят, дело техники.

Тем временем в лесу совсем стемнело. В сумерках да еще и в незнакомом месте ехать стало труднее. Сбавив скорость, прижавшись лбом к ветровому стеклу, Кирилл до рези в глазах высматривал дорогу среди бесконечно тесного скопления стволов.

— Все! — резко нажал он на тормоза. — Вслепую не могу вести машину: разобьемся! Придется здесь заночевать…

— Ночевать мы должны в лагере. Включайте ближние фары и потихоньку — вперед.

— Но ведь… это демаскировка!

— И что из этого? Ни оккупантов, ни полицаев здесь поблизости нет.

— Встреча с местными партизанами для нас тоже будет ненамного веселее: как полоснут из автоматов…

— До Семенюты уже недалеко. Вскоре сделаем поворот налево, а оттуда по прямой… — Ксендз говорил с такой небрежной уверенностью, будто каждый день слонялся по этой забытой богом и людьми глуши.

И самое удивительное, что он не ошибся. После левого поворота, примерно через четверть часа, они оказались на знакомой насыпи через высохший лесной ручей. Отсюда Кирилл на ощупь мог бы добраться до двора Семенюты.

— Хух! — не вздохнул, а облегченно вскрикнул он, когда наконец заглушил мотор нод перекошенным, обшарпанным навесом бывшего сенника. Вытер эсэсовской пилоткой потное лицо, откинулся в изнеможении на спинку сиденья.

Ксендз ни словом не побеспокоил Кирилла. Молча сидел и ждал, пока тот отдышится.

Потом они тщательно замаскировали нетеребленой прошлогодней коноплей «опель» и двинулись к дому лесника, видневшемуся поодаль темным горбатым силуэтом. На их условный стук в раскрытых дверях сеней вырос Архип Семенюта с самодельным фонарем в руках, взлохмаченный спросонок, какой-то перекособоченный, неуклюжий, в выпущенной поверх штанов длинной полотняной сорочке, видавшей виды.

— Не ждали, поздних гостей?

Не то удивленно, не то обиженно взглянул старик на прибывших бельмоватым глазом, пожевал губами и, так ничего и не сказав, жестом пригласил их в хату. Архип вообще почти никогда ни с кем не разговаривал. После того как на пасхальные праздники каратели внезапно утопили в кадушке с прогнившей дождевой водой его единственного, еще несовершеннолетнего сына, а жену живьем распяли на воротах, допытываясь, куда девался он, Архип, который в ту пору выводил из окружения партизан Бородача, он утратил дар речи и будто весь задеревенел. Босой и простоволосый, голодный и холодный, лунатиком бродил он по зарослям, будто все еще надеялся отыскать свою семью; не неделю и не две бродил он, сторонясь людей и всего живого, пока его не повстречали партизанские разведчики, подбиравшие новое место стоянки для отряда. Неизвестно, чем они приворожили Архипа, искренним словом или, быть может, душевной лаской, но он открыл свою измученную, выжженную горем душу. И когда поведал о своем горе, то словно бы рассеялся перед его глазами кровянистый туман и он проникся жгучим, непреоборимым желанием: мстить, беспощадно мстить фашистам за свои невосполнимые утраты! До последнего дыхания не выпускать из рук оружия, пока хоть один оккупант останется на нашей родной советской земле! Учитывая возраст и подорванное здоровье Архипа, в отряд его не взяли, но в партизаны зачислили. И вот уже несколько недель он старательно нес службу на «маяке», собирал от верных людей донесения, принимал и передавал на другие «маяки» партизанских гонцов. И постепенно оттаивал душой, приходил в себя, хотя на слово все еще оставался скупым.

— Новостей никаких? — спросил Ксендз, войдя в светлицу.

Архип кивнул на глазурованный кувшинчик, сиротливо стоявший на шестке. Ксендз знал, что именно там всегда сохранялась партизанская почта, чтобы в случае опасности ее легко можно было уничтожить, поэтому привычно засунул руку в кувшинчик и нащупал на донышке лоскутик бумаги. Поднес его к свету, прочел написанное:

«В Белой Кринице, Крымке, Кодре и окрестных хуторах шныряют словаки. Разыскивают якобы партизан, которые сожгли лесосклад и молочную ферму. Массовых экзекуций населения пока еще не устраивают. Ветер».

Это уже вторично юный Ветер из Кодр сообщил о появлении партизан на Радомышлянщине. Правда, поджог лесосклада и разгром молочного пункта Ксендз сначала отнес на счет местных подпольщиков. Но это сообщение о карателях явно свидетельствовало: в тех краях в самом деле появились народные мстители.

— Вот почитай, — подал донесение Кириллу. — Непременно нужно будет навести справки о тамошних партизанах.

— Дело нехитрое, наведем.

Напившись крепкого, как вино, прохладного свекольного кваса, который Семенюта с недавних пор настаивал в погребе специально по заказу партизан, Ксендз с Колодяжным переоделись в свою привычную одежду, поблагодарили молчаливого Архипа за гостеприимство и отправились к Змиеву валу, где их ожидало множество неотложных дел.

До зоны сторожевых постов добрались почти в полночь.

— Что там происходит? — спросили у дозорного на Змиевом валу, когда увидели внизу, возле угасающего костра, какую-то суету и услышали приглушенный гомон. — Почему такой шум в лагере после отбоя?

— Беда, товарищи, — ответил тот печально. — Начальник штаба очень тяжелый… Полковник Ляшенко при смерти…

Резко оттолкнув дозорного с дороги, Кирилл стремглав бросился с вала, Ксендз, не раздумывая, — за ним. Вокруг командирского шалаша, наверное, уже не первый час молча прохаживались, переступали с ноги на ногу хмурые партизаны. Ксендз с Колодяжным протиснулись мимо часового внутрь шалаша и в рыжеватом свете мигающей лампочки-гильзы увидели распластанного на земляном полу Ляшенко; он был почерневший, отрешенный, мало похожий на самого себя. Ни Артем, согнувшийся поодаль на сосновом кругляке, ни Клава, хлопотавшая на корточках возле Данила, позвякивая врачебными инструментами в трофейном чемоданчике, ни застывший у входа Заграва с покрасневшими веками не обратили на нихвнимания.

— С Данилом что, очень плохо? — приблизившись к Артему, спросил Ксендз потихоньку.

— Хуже не придумаешь: похоже на газовую гангрену!

— Значит, единственный выход — хирургическая операция…

— Так чего же ждать? Человек ведь на глазах угасает… — задрожал всем телом Кирилл. — Слушайте, чего же мы сидим сложа руки?

— Ну так бери скальпель, если ты такой умный! — взорвался Заграва.

— Почему же я? А Клава?.. Это же по ее части.

— Не совсем по моей. Я не хирург, мне не под силу такая операция. Да еще и в подобных условиях…

Тут уже и Ксендз вмешался:

— Извините за откровенность, но почему засветло не отправили товарища Ляшенко в Бантыши к Григору Коздобычу? Думаю, вдвоем с Григором вы, Клава, сумели бы отвратить беду?

— Конечно, сумели бы. Только нет сейчас Коздобыча в селе. Василь уже смотался туда… Да и вряд ли выдержал бы Данило такой далекий переход: он ведь только на уколах и держится.

— Так неужели нет выхода? — не мог прийти в себя Колодяжный.

— Нужен опытный хирург, и притом немедленно!

«Нужен хирург… опытный хирург… нужен немедленно хирург…» — будто заклинание, мысленно повторял эти слова Ксендз. Не впервые в жизни возникало перед ним задание, которое, по всем законам логики, выполнить было невозможно. Но на собственном опыте он не раз убеждался, что в природе почти не существует неразрешимых проблем.

Главное — из множества ходов в лабиринте силлогизмов интуитивно напасть на тот единственный, который ведет к успеху. И эти поиски единственно правильного хода всегда приносили ему ни с чем не сравнимое наслаждение. Вот и сейчас он создавал, сопоставлял сотни вариантов, придирчиво анализировал их и один за другим отбрасывал прочь. А потом снова создавал, анализировал, отбрасывал…

Время, казалось, застыло, остановилось в этом душном, пропахшем лекарствами и кизячным дымом шалаше. Беспомощные перед тяжким недугом, подавленные сознанием собственного бессилия, молча сидели пятеро людей и упорно прятали друг от друга глаза. Но вот внезапно поднялся Ксендз и тихо промолвил:

— Товарищ Колодяжный, за мной! — А потом уже с порога, обращаясь к Клаве, Артему, Заграве: — А вы уберегите Данила до нашего возвращения. Мы скоро…

VII

…Крутобок, почти неприступен Змиев вал.

Даже засветло непросто взобраться на его вершину сквозь густые, нехоженые чащи, а среди ночи — тем более. Но, гонимые страшным беспокойством за жизнь своего командира, Кирилл и Витольд Станиславович даже не заметили, как оказались на лысом гребне. Двумя ночными привидениями промелькнули мимо обескураженного дозорного и, разрывая в клочья одежду, скатились по противоположному склону к подножию. Сразу же вскочили на ноги и рысцой пустились через настороженный ночной лес.

Быстроногий Кирилл едва успевал за Ксендзом, не имея ни малейшего представления, куда и зачем они так спешат. Однако был уверен: если уж Сосновский отважился на подобный марш-бросок среди темной ночи, то, безусловно, есть у него какой-то четкий план действий. Только ошибался Кирилл на этот раз — у Ксендза не было определенного плана. Просто он вспомнил в шалаше недавний разговор с одним ворсовским подпольщиком, по прозвищу Вухналь, который сообщил как-то при встрече: «Знаете, я уже и не надеялся с вами где-нибудь повстречаться: такое горе стряслось на прошлой неделе… Прислали из управы повестку собираться в Германию, чтоб их черти побрали! Думал, не выкручусь, загонят на каторгу. Но мир не без добрых людей, спас меня от напасти один малинский врач, посоветовав по секрету, как искусственно вызвать симптомы чахотки. Пришлось три ночи курить табачную труху, чтобы потом медицинская комиссия списала меня как заразного… Теперь по всем окрестным селам молодежь пользуется его изобретением, чтобы избежать отправки в фашистское рабство. Святой человек этот врач, скажу я вам!»

«Вот к нему бы обратиться!.. — мелькнуло в голове Ксендза при воспоминании об этом. — Другого выхода нет!»

Обратиться… Но ведь Ксендз не знал ни имени, ни адреса этого врача. Хочешь не хочешь, а нужно было сначала найти Вухналя и обо всем расспросить. Только успеют ли они затемно и побывать в Ворсовке, и добраться до Малина? Да и согласится ли этот врач ехать за тридевять земель в леса, чтобы сделать хирургическую операцию раненому партизану? А если и согласится, то стоит ли ему показывать дорогу к Змиеву валу?.. Тысяча вопросов встала перед Ксендзом…

— Придется вам, Кирилл, и нынешнюю ночь промытариться в гестаповском лимузине. Так что собирайтесь с силами, дружище, — лишь во дворе старого Семенюты подал голос Сосновский.

— Если нужно, о чем же речь!.. К бессонным ночам нам не привыкать.

Разбудили подслеповатого Архипа, на скорую руку побрились перед дальней дорогой, умылись и переоделись в эсэсовские мундиры. Потом выкатили из сеновала «опель» и быстро исчезли в немой пуще ночи. Но как только они перескочили по насыпи через высохший лесной ручеек, Ксендз попросил остановить машину.

— Простите, дружище, но нам надлежало бы сначала детально обсудить свой маршрут. — Он вынул из планшета, расстелил у себя на коленях и осветил электрическим фонариком трофейную карту-двухверстку. — Утром при любых условиях мы должны быть в Малине, — ткнул он карандашом в темную россыпь причудливых квадратиков в верхнем углу карты. — Но перед этим нам нужно заскочить в село Ворсовку. Вот и давайте обмозгуем, по каким дорогам лучше туда доехать. Если бы могли напрямик… то отсюда не так уж и далеко до Ворсовки…

Перегнувшись через руль, Колодяжный придирчиво рассматривал загадочные черточки и извилины на немецкой карте.

— А что это за скопище штришков и точек? Леса, пески, болота?..

— Там вдоволь и лесов, и болот. А главное — Тетерев, Возня и Ирша отделяют нас от Малина.

— Медвежьи места, — вздохнул Кирилл. — Что касается меня, то я обходил бы их десятой дорогой. Засесть где-нибудь в песках или болотах — дело нехитрое. Когда только оттуда выберешься? А Данило ведь не может ждать…

— Вы правы, Кирилл. В самом деле, лучше по хорошей дороге отмахать лишнюю сотню километров, чем плестись на буксире у волов. Так что будем придерживаться вчерашнего курса!

С пригашенными фарами двинулись по уже знакомым просекам. Ехали медленно, можно сказать, на ощупь. Чтобы не заблудиться, каждый раз, прежде чем сделать поворот, останавливались, сверялись с картой и только после этого двигались дальше. Только на рассвете, миновав вырубку, выбрались на Житомирское шоссе и облегченно вздохнули: слава богу, бездорожье позади! Вытерли с машины пыль — и снова в дорогу.

— Теперь бы еще мост проскочить, и считай, мы на коне, — невольно вырвалось у Кирилла, когда они свернули с шоссе на Радомышль.

Сосновский понимал, почему беспокоится Колодяжный. Вчера они носились в основном по отдаленным селам, куда, собственно, оккупанты редко наведывались из-за бездорожья, а вот сегодня путь их проляжет через города Радомышль и Малин, где на постое расквартированы многочисленные вражеские гарнизоны. А там, хочешь не хочешь, придется, наверное, не раз иметь дело с военными патрулями. Честно говоря, он, Сосновский, и сам чувствовал себя не совсем уверенно в подобной ситуации: не осуществив заблаговременно глубокой разведки и не рассчитав каждый свой шаг заранее, бросился вот так в осиное гнездо очертя голову. Но ведь Данило… Разве мог он сейчас думать о собственной безопасности, когда под Змиевым валом в смертельных муках сгорал человек, который всем в отряде давно уже стал родным?

— Спокойствие, выдержка и вера в успех — это ныне основное и единственное наше оружие.

— А если нас остановят?

— И что из того? Патруль на мосту обязан останавливать всех. Главное — документы у нас подлинные, придраться не к чему. Единственная у меня к вам просьба: не вступайте с патрулем в разговоры или дискуссии. Пусть хоть небо разлетается вдребезги!.. Все, что нужно, я сам скажу.

— Ну а если все-таки придется? По непредвиденной причине?..

— Возьмите что-нибудь в рот или сделайте вид, что у вас болят зубы.

В этот миг как-то странно, будто захлебнувшись, хрипло чихнул мотор. Раз, второй, третий… И зловеще затих. По инерции машина прокатилась еще с полсотни шагов и остановилась на обочине, напротив колодца под столетними дубами. У Кирилла от недоброго предчувствия мурашки поползли по спине. Проверил стартер, наличие масла в картере, осмотрел электросвечи. Все было в порядке, а мотор не заводится.

— Ну вот и приехали! — выбравшись из кабины, саркастически улыбнулся Ксендз.

Колодяжный так и вспыхнул от этой улыбки:

— Ну зачем же вы так сразу? Вот прочищу карбюратор…

— Вы лучше сначала в бак загляните.

Кирилл обомлел от страшной догадки: неужели кончилось горючее? И сразу же вспомнил, что, сев за руль еще на Мокринином отрубе, он ни разу не заправлял машину, хотя только за вчерашний день намотал не одну сотню километров по бездорожью… Нажал пальцем на лапу ручного бензонасоса, и оттуда послышалось характерное для холостого хода всхлипывание.

— Ни капельки! — произнес как приговор. А потом в отчаянии треснул себя кулаком по лбу, — Эх, голова! И как это я вчера проморгал?

— Простите, а вы разве один были в кабине? Нет?.. Выходит, что мы оба дали маху. Значит, вдвоем и будем выпутываться из неприятности. Продержался бы только Данило… — Сосновский с тревогой взглянул на часы, потом окинул взором чистое, шелковисто-нежное утреннее небо и застыл у дороги в задумчивости.

— Витольд Станиславович, так что же будем делать? Данило ведь там…

— А что можно сделать в нашем положении? Нам остается лишь одно — ждать посторонней помощи.

И они ждали. Долго и терпеливо ждали. Уже вот-вот должно было выглянуть солнце, уже исчезли за горизонтом предрассветные сумерки, а радомышлянская дорога лежала пустынная, неразбуженная. Вокруг не тревоженные ветром и птичьим клекотом сладко досыпали леса, а на обочинах под щедрыми росами низко склонились травы. Над землей висела такая роскошная, такая непуганая тишина, что казалось, все живое нежилось в ней, как в купели. Лишь Ксендз и Колодяжный не замечали ничего — всеми своими помыслами они были далеко отсюда, в тесном, пропахшем лекарствами шалаше под Змиевым валом, где метался в лихорадке Данило Ляшенко.

— А вы, Кирилл, намотайте себе на ус это наше приключение. И тогда, когда будете гостить с «родичем» у защитников «нового порядка», которых мы вчера навестили… — покусывая какой-то стебелек, сказал Сосновский. — Ездить нам, наверное, и в дальнейшем придется много, следовательно, без горючего не обойтись. Так почему бы эти продажные души не подсобили нам еще и горючим?

— Дай боже, чтобы сегодня только все обошлось. Потом я целый бензосклад организовал бы при помощи этих полицаев, — не находил себе места Кирилл.

— А что ж, идея неплохая. Если каждый из наших «знакомых» да расщедрится хотя бы на бочку бензина, мы будем иметь хороший запас.

— Расщедрятся, куда же им деваться. Даю слово, завалю Лозовиков яр бочками с горючим.

Издали донесся еле слышный грохот. Машина? Прошла минута, может, и две, и вот из-за изгиба шоссе вынырнул крытый грузовик, похожий то ли на техническую помощь, то ли на передвижную радиостанцию.

— Ну, Кирилл, готовьте канистру и молите судьбу, чтобы шофер не оказался скупердяем.

Колодяжный бросился к багажнику, а Сосновский, небрежно подняв на уровень фуражки левую руку в темной кожаной перчатке, вразвалочку двинулся серединой шоссе навстречу грузовику. Водитель сразу же заметил его и еще издалека предостерегающе засигналил. Но Ксендз и не подумал сходить на обочину. Когда расстояние до грузовика сократилось примерно до сотни метров, дверца кабины вдруг открылась и оттуда высунулся какой-то военный чин в островерхой эсэсовской фуражке.

— С дороги! С дороги! — стоя на подножке, энергично замахал он зажатым в руке пистолетом.

«Да я же тебя как бога жду! Остановись на минутку!» — показывая на свой «опель», выразительно подавал Сосновский знаки.

Но грузовик мчался по середине мостовой, не сбавляя скорости. Однако и Сосновский не сходил с дороги. Похоже было, что между ним и водителем завязался незримый поединок: кто кого. Первым не выдержал шофер. В нескольких шагах от Сосновского он круто бросил машину в сторону и, заметив перед самыми колесами глубокий кювет, поросший донником, изо всех сил нажал на тормоза. И тут произошло то, чего, разумеется, никто заранее не мог предвидеть. От резкой остановки машины эсэсовец, торчавший на подножке, будто катапультой, был выброшен на мостовую. Падая, он, видимо, непроизвольно нажал на курок пистолета. Грохнул выстрел.

Из кузова машины в один миг выпрыгнули двое здоровенных эсэсовцев с автоматами на изготовку. Но не успели они взять в толк, что к чему, как их тут же уложил наповал короткой очередью Кирилл Колодяжный, решивший, что сбили Сосновского. Не помня себя от отчаяния и горя, он в следующий миг вогнал несколько пуль и в колченогого шофера, который, почуяв неладное, рванул было в сторону леса, сплошной стеной подступавшего к дороге.

— Что же ты, дурной, наделал? — подскочил к нему побледневший Ксендз. — Кто разрешил стрелять?

— Так они же… Я ведь думал, что они вас… Слава богу, что все так вышло! — Не скрывая радости, Кирилл как-то странно, словно с недоверием, осматривал Ксендза.

Тот лишь сплюнул с досады и изо всех сил кинулся к эсэсовскому чину, который корчился на отполированных до блеска дорожных камнях.

— Что все это означает, герр гауптштурмфюрер? — весь в пыли, с залитым кровью лицом, прохрипел эсэсовец, силясь подняться на ноги. — Что это означает, я вас спрашиваю? — И крепко выругался. Но Ксендз еще и сам не мог до конца понять, что же тут произошло. Останавливая грузовик, он не имел ни малейшего намерения ввязываться в какую бы то ни было вооруженную стычку. — За самоуправство вы дорого заплатите, гауптштурмфюрер, — хрипел эсэсовец на мостовой, очумевший от боли и ярости. — Вас, поднявших руку на команду спецмашины четвертого отделения службы безопасности, повесят на первом же дереве!..

Лишь теперь Ксендз заметил, что перед ним не обычный военный фургон, а окованная жестью арестантская машина с характерным вентиляционным люком сверху.

— Кто в ней?

— Государственные преступники! Предатели!

— Куда их везете?

— В Житомир, где их ждет суд и виселица…

Вот так неожиданность! Только выехали на эту дорогу, как встретили арестантскую машину с невольниками, которых везли в Житомир на казнь!

— Освободить арестованных!

— Ни за что! Я истинный солдат, и приказ фюрера…

— Вы видали, этот стервец еще и хорохорится! — подступил Колодяжный. — Витольд Станиславович, разрешите «помочь» ему выполнить ваш приказ!

Услышав украинскую речь, эсэсовец инстинктивно съежился и прохрипел:

— Кто вы такие? Что вам нужно?

— Представляться будем после, а сейчас быстро освобождай невольников! — Ловко схватив эсэсовца одной рукой за ворот, Кирилл мигом поставил его на ноги. — И не очень выкаблучивайся. А то я сильно нервный и агитировать таких, как ты, привык только кулаками…

— Слушайте, Кирилл, я тут с ним как-нибудь сам, а вы, будьте любезны, позаботьтесь о заправке «опеля» бензином. Только не медлите!

— О чем речь, Витольд Станиславович! Айн момент! — Кирилл, словно перышко, схватил приготовленную пустую канистру, резиновый шланг — и к грузовику.

— Ну, долго еще придется вас уговаривать? — вытащив из кобуры «вальтер», Ксендз сурово подступил к эсэсовцу. — А ну марш в машину!

Прихрамывая, тот неохотно побрел по мостовой, сторожко поглядывая исподлобья по сторонам. Не трудно было догадаться, что он что-то замышляет, на что-то рассчитывает. Только на что? Вот он поравнялся с грузовиком, но, когда увидел в бурьяне над кюветом скрюченные трупы своих приспешников, встрепенулся, как-то странно икнул. Не успел Ксендз глазом моргнуть, как эсэсовец шмыгнул за кузов и кинулся в лес. Однако партизанская пуля оказалась быстрее…

— Кто стрелял? Что случилось? — тут как тут очутился Колодяжный.

— Заправляйте поскорее машину, Кирилл! Слышите, поскорее заправляйте! — повысил голос Ксендз. И тотчас же бросился в караульный отсек кузова. Дернул изо всех сил за ручку — металлические двери арестантской заперты. Неизвестно зачем еще раз дернул, а затем кинулся к убитым конвоирам, начал обшаривать их карманы в поисках ключей.

А время летело быстро и неумолимо. Вот уже и солнце выглянуло из-за верхушек деревьев, зашевелился, сонно зевнул под легким дуновением окружающий лес. С минуты на минуту могло ожить и шоссе. А появление на нем первого же военного автомобиля означало для Ксендза и Кирилла неминуемую катастрофу. Пока что единственным шансом на спасение было для них немедленное бегство отсюда. Но в металлическом чреве гестаповской душегубки изнывали люди. Кто мог бы оставить их там на произвол судьбы посреди дороги? Потому-то, рискуя собственной жизнью, Ксендз с лихорадочной поспешностью ползал на коленях возле убитых.

— Могу доложить: машина горючим заправлена, можно ехать! — подал голос Колодяжный. — А как тут у вас?

— Да вот ключей от арестантского отсека, черт бы их побрал, никак не могу найти!

— А на кой леший искать их? — искренне удивился Кирилл. — Для ловких рук любой замок — забава…

Он метнулся в кабину, вытащил из-под сиденья самый большой гаечный ключ, монтировочную лапу и полез в кузов. Сосновский слышал, как там что-то зазвенело, заскрипело. А потом до его слуха донесся радостный возглас:

— Вы свободны, товарищи! Выходите! — И в следующий миг: — Витольд Станиславович, здесь немцы!

Держа пистолет наготове, Сосновский подошел к грузовику, из которого будто ветром сдуло побледневшего Кирилла.

— Мы не немцы, мы — словаки…

В темном провале дверей показался небритый, с синим от побоев лицом человек. Незнакомец был в военном мундире неопределенного цвета, но без ремня. И почему-то держал у живота сложенные вместе руки.

— Какие еще такие словаки? Откуда им здесь взяться?

— Успокойтесь, Кирилл, и опустите свой автомат, — двинулся Сосновский к незнакомцу.

Для него не было секретом, как оказались здесь сыновья словацких пахарей и лесорубов. Еще будучи в Киеве, он узнал из немецкой военной прессы, что гитлеровской марионетке Тисо, который с недавних пор велеречиво именовал себя «верховным правителем независимой Словакии», захотелось поделить лавры победителя России с канцлером «тысячелетнего рейха» и он весной 1942 года направил на Восточный фронт свои куцые полки. Только немецкие генералы не очень спешили бросать их в наступление, ибо знали, что простые словаки отнюдь не рвутся в бой с советскими людьми. Потому-то рассовали словацкие дивизии по медвежьим углам, поручив им охранять железные дороги, военные склады и промышленные объекты. Одна из этих дивизий, оказавшись на украинском Полесье, едва ли не первой доказала, что немецкие генералы не зря сомневались. Как неоднократно свидетельствовали партизанские разведчики, словацкие солдаты не только благосклонно относились к местному населению, но и нередко помогали ему чем могли. Честно говоря, он, Сосновский, втайне лелеял надежду со временем наладить дружеские отношения со словаками, хотя пока еще точно не знал, как это сделать. И вот эта встреча…

— С кем имею честь?

— Надпоручик[7] Ян Шмат, — весьма сдержанно отрекомендовался тот, не сводя подозрительного взгляда с эсэсовских знаков различия на мундире Ксендза. — А вы кто, я могу знать?

— Хе-хе, он еще и спрашивает! Разве по нашему почерку не видно? — Кирилл кивнул на скрюченные трупы черномундирников в пожухлой придорожной полыни.

— О святой боже! Неужели вы советские партизаны? — В порыве неудержимой радости Шмат взмахнул руками, звякнув металлическими наручниками.

— Вы в наручниках? Как вы оказались в этой машине?..

Вместо ответа Шмат кинулся обнимать партизан, горячо повторяя:

— Благодарим, братки! Вельми благодарим!.. Вы зохране нас от виселиц…

Вслед за надпоручиком из темной утробы грузовика, щуря глаза от яркого света, выбралось еще трое таких же молодых парней с изможденными лицами и в наручниках.

— Онджей, Карел, Влодко! Тенто есть збавители смерти! Клянемси! — повернулся Ян к ним.

— Земной поклон вам, братки!.. Вовеки не забудем, детям и внукам поведаем!.. Благодарение и почет, братки!

Лишь несколько погодя Кирилл с Сосновским услышали:

— Проклятые боши заковали нас в железо за то, что мы отказались чинить массовые экзекуции над украинцами. Наш батальон был брошен на прочесывание лесов в район села Кодры. Там нам приказали стрелять в мирных жителей. Но мы отказались! Наотрез отказались…

— Сегодня в Житомире над нами должен состояться летучий военно-полевой суд. Мы не сомневаемся, что всех нас боши повесили бы, чтобы запугать остальных словаков…

— Вы спасли нам жизнь, и за добро мы тоже заплатим добром.

— Да сгинут Гитлер и его подстилка Тисо!.. — говорили наперебой возбужденные товарищи Яна Шмата, наверное все еще не веря своему неожиданному счастью.

Говорили, пока Сосновский не поднял руку и не промолвил властно:

— Сейчас, друзья, не время для речей. В любой миг могут появиться немцы. Всем нам нужно как можно скорее убегать с шоссе. Кирилл, помогите им освободиться от кандалов!

Через минуту на мостовую упали четыре пары наручников. Недавние смертники с наслаждением растирали отекшие кисти рук.

— Ну а теперь, как говорят, можно и по коням, — Колодяжный двинулся было к «опелю», где его ждал Ксендз. Но вдруг остановился, вынул из кармана замшевый кисет с самосадом и протянул Шмату в руки. — Это на память о встрече.

— Вы что же, оставляете нас одних? — У Яна даже лицо побледнело. — Как же так, братки?

— Видишь, человече хороший, мы спешим на боевое задание. Сам понимаешь, можем ли брать кого-нибудь с собой? Особое разрешение командира необходимо, чтобы взять в отряд граждан заграничных…

Но эти слова Кирилла породили настоящее отчаяние среди словаков.

— Что же вы делаете, братки? Мы ведь без вас погибнем… Словаки никогда не были и не будут врагами советских людей! Нас силком сюда пригнали, но оружие против русских братьев никто из нас не поднимал.

— Товарищи, возьмите с собой! Жизнью детей заклинаю: возьмите! Поверьте, умрем, но не подведем!

Но вот вперед вышел надпоручик Шмат, и вдруг настала тишина.

— Земной поклон вам от словацких воинов, — еле сдерживая волнение, начал он скороговоркой. — Вы спасли нас от пыток и надругательства, подарили жизнь. Но зачем?.. Чтобы обречь на ту же смерть? Дорога в свой батальон для нас закрыта навсегда, а пробираться отсюда домой, за Карпаты, — напрасное дело.

С Яном трудно было не согласиться: в чужом краю, среди чужих людей эти четверо ни на что не могли надеяться.

— Так посоветуйте, — глядя с мольбой в глаза Сосновского, спросил он, — как дальше нам быть, что делать? Лишь на вас наша надежда…

Совершенно случайно на считанные минуты свела судьба на Радомышленском шоссе Сосновского со словаками, но этих нескольких минут для Витольда Станиславовича оказалось достаточно, чтобы он сердцем почувствовал: перед ним честные и отважные люди, которых просто преступно было бы бросить в беде. Вот как только им помочь?

«Везти их в Малин нельзя. Отложить поиск хирурга, когда жизнь Ляшенко держится на волоске… Нет-нет, ставить на карту жизнь Данила — просто преступление! Но что же все-таки придумать?» И тут Сосновского осенило:

— Скажите, Кирилл, вы весь бензин выцедили из грузовика?

— Да что вы! В нем ведь не бак, а настоящая цистерна.

— Если я правильно вас понял, то на какую-нибудь сотню километров горючего хватит?

— Хватит и на две сотни.

— Немедленно садитесь за руль грузовика и по глухим проселкам доставьте этих людей на наш запасной пятый «маяк»… А потом — как можно скорее в лагерь! Скажите Артему, пускай перенесут Ляшенко к Семенюте и там ждут меня. Ясно?

Всегда старательный и сообразительный, Кирилл на этот раз лишь часто захлопал ресницами, явно не понимая, что задумал Витольд Станиславович.

Расчет Ксендза был очень прост. Арестантский грузовик, который только что выехал из Радомышля, в Житомире мог появиться никак не раньше, чем через два часа. Следовательно, два часа ни в радомышльском, ни в житомирском гестапо о нем беспокоиться не будут, если только не поступят какие-нибудь тревожные сообщения. Лишь где-то к полудню фашистские судьи, не дождавшись своих жертв, поднимут тревогу, начнут наводить справки, рассылать запросы. И только после этого может быть выслана на трассу поисковая группа. Если сейчас посчастливится не встретить здесь никого и исчезнуть в лесах, тщательно заметя перед этим следы диверсии на шоссе, то вряд ли вообще когда-нибудь гестаповским ищейкам удастся узнать, куда же все-таки девалась арестантская машина с обреченными словаками. Этот свой замысел Сосновский и поведал Кириллу.

— Только все нужно сделать молниеносно, понимаете, без промедлений!

— А как же поездка в Малин? В лагере ведь все надежды на нас…

— Поездка в Малин не отменяется. Только это уже мои заботы… Вы же, Кирилл, возьмите на себя дело спасения словаков. А напоследок мой вам совет: не теряйте ни секунды, нигде и ни при каких обстоятельствах не останавливайтесь! Забросьте трупы эсэсовцев в арестантский отсек, замаскируйте наши следы на шоссе и до начала интенсивного движения постарайтесь проскочить к бывшему укрытию Бородача в Кодринских лесах. Замаскируйте там машину, оставьте словаков — и немедленно в лагерь… Ясно?

— А как же вы один… Без шофера?

— Да уж как-нибудь, — не то иронически, не то виновато улыбнулся Ксендз, слегка прикоснулся к плечу Кирилла рукой и, натянув перчатки, решительно открыл переднюю дверцу «опеля». Легко, даже элегантно сел за руль, запустил мотор и, к превеликому удивлению Кирилла, двинулся с места так, как может двигаться опытный водитель-профессионал, бросив перед этим: — Если со стороны Радомышля навстречу мне попадется автомашина, я постараюсь остановить ее и прикрыть вас на некоторое время… А сейчас — счастливого пути!

Однако никто не повстречался Ксендзу. Ни через километр, ни через пять. И как ни всматривался он в даль, кроме дымчато-сиреневого облачка над горизонтом, так ничего и не увидел до самого Радомышля. И от осознания того, что Кириллу со словаками наверняка уже удалось исчезнуть в лесных дебрях, а может, от ощущения одиночества, такого привычного для него в последние годы, им овладело удивительное спокойствие, уверенность в себе. И когда насупленный дебелый детина-охранник с автоматом поперек живота бесцеремонно загородил «опелю» въезд на тетеревский мост, Ксендз не удостоил его даже взглядом. Лишь ткнул пренебрежительно через опущенное боковое стекло документы, как назойливому нищему милостыню, и отвернулся, рассматривая предместье Радомышля за речкой. Даже привыкший ко всяким дорожным приключениям охранник и тот оторопел от такого горделиво-демонстративного презрения эсэсовского чина. Он сначала потянулся было за добротным портмоне из багровато-кремовой кожи, но почему-то спохватился, щелкнул каблуками и махнул рукой. Дескать, проезжайте, гауптштурмфюрер, эти формальности нам ни к чему…

«А здесь дичь еще непуганая, — великодушно кивнув охраннику, сделал вывод Ксендз. — Что ж, этим можно воспользоваться. И притом как можно скорее!»

В Радомышле его вообще не останавливали. Весь город проехал на малой скорости, и никто не обратил на него никакого внимания. За исключением разве лишь допотопного бородача в изношенной полотняной сорочке, который на противоположной околице тащил за собой на веревке сухоребрую козу. Он, единственный из всех радомышлян, заприметил его еще издалека и, когда поравнялся с машиной, пронзил «гауптштурмфюрера» таким ненавидящим взглядом, что после этот взгляд не раз снился потом невозмутимому Витольду Станиславовичу.

…И снова стелилась перед ним пустынная дорога. Сначала она извивалась среди чахлых перелесков, потом вырвалась на поле и быстро побежала между нескошенными, давно перезревшими хлебами. Полоска реденькой, заброшенной ржи острым клином тянулась куда-то до пригорка и там подпирала безбрежный купол безоблачного неба, в котором кое-где неподвижно висели звонкие вестники погожего дня — жаворонки. Вокруг все еще было охвачено дремотой, а утренний легкий ветерок как-то лениво катил к пригорку шелковистые буруны, игриво выплескивал их прямо на голубую бездонность…

Ксендзу даже показалось на короткий миг, что он едет не в «опеле» среди перезревших хлебов, а в солнечном корабле плывет по золотистому морю к обманчиво близким голубым берегам. От природы он был далеко не сентиментальным человеком, всю свою жизнь провел в каменных чащах больших городов, никогда не ходил босиком за плугом и не изведал, как сладко щемят от усталости мозоли на ладонях от косы или цепа, но его почему-то всегда до головокружения трогали переливающиеся поля нескошенных хлебов. Он не то чтобы стыдился, а просто скрывал от людей эту свою слабость и все же в минуты душевного смятения или невыносимого огорчения непременно убегал из города в чистое поле, снимал фуражку, расстегивал тугой обруч воротника и бродил в одиночестве среди раскачивающихся упругих стеблей, которые стремительно и гордо тянулись к солнцу. Бродил до изнеможения, купаясь в ароматах еще не дозревшего зерна, в несравненных переливах вечернего поля.

Сейчас он тоже просто физически чувствовал потребность выйти из машины, углубиться в колосистое поле, закрыть глаза и прислушаться к затаенно-успокаивающему шепоту, проникнуться величественным ритмом хлебного прибоя. Но он лишь крепче сжал руль и поддал газу, всем сердцем устремляясь в неизвестную, но крайне необходимую Ворсовку. Ведь борьба за жизнь Ляшенко, собственно, еще не начиналась; все, что было до сих пор, это лишь прелюдия, а настоящая борьба начнется только в Ворсовке. Именно там он должен как-то разыскать (но так, чтобы не заронить ни у кого ни малейшего подозрения!) Вухналя и взять адрес того таинственного врача, который, пренебрегая смертельной опасностью, наверное, уже не одного уберег от немецкой каторги. Ну а потом уж… Что будет потом, он даже не хотел думать. Его беспокоило одно: как можно скорее встретиться с Вухналем.

Не сбавляя скорости, проскочил Малую Рачу. Вскоре и старинная разбросанная Мирча осталась позади. До Ворсовки оставались считанные километры, а конкретный план, как встретиться среди бела дня с Вухналем, так и не созрел у Ксендза. Вместо этого, неизвестно почему, его начали одолевать сомнения: а что, если Вухналя нет дома? Он ведь не может его долго ждать…

«Опель» шмыгнул в перелесок. Острые тени замелькали под колесами, с понизовья потянуло сыростью и прелью. Охваченный невеселыми мыслями, Ксендз вовремя не заметил проторенного за придорожными зарослями объезда и с разгону влетел в непролазную ни в дождливую, ни в сухую погоду рытвину, откуда хаотически торчали разные палки, доски, сушняк. Оглушительный удар в днище машины, яростный скрежет железа, треск… Подпрыгивая на ухабах, «опель» каким-то чудом проскочил рытвину и застыл, хотя по всем законам физики должен был бы опрокинуться вверх тормашками.

«Этого только не хватало, чтобы здесь засесть…» — встревожился Ксендз.

С недобрым предчувствием повернул ключ зажигания. К счастью, мотор легко завелся. После этого Ксендз выскочил из кабины, наскоро осмотрел машину. Ничего страшного, хотя правый задний подкрылок был смят, а глушитель валялся поодаль на комьях засохшей земли. И внезапно горечь сменилась радостью: «Сама судьба посылает мне прекрасный повод для встречи с Вухналем — он жестянщик по машинам…»

Его не беспокоило то, что Вухналя может не быть дома. Чтобы отремонтировать машину немецкого офицера, ворсовские полицаи, несомненно, разыщут его даже под землей.

Ворсовка — типичное полесское село. Убогое, на первый взгляд, разбросанное, малоприветливое и неуютное. Сколько ни всматривался Ксендз, никак не мог определить, где же должен быть центр. Поэтому остановился неподалеку от первого же явно нежилого дома под железом, у дверей которого жалось десятка полтора женщин.

— Где есть здешний управа? — обратился к ним, умышленно калеча слова на иностранный лад. — Мне нужен старост. Зи ферштейн?

— Это молочный пункт, староста здесь редко бывает, — ответила за всех высокая молодица в голубеньком платке.

— Я приказывайт звать сюда старост! Шнеллер, шнеллер! Их бин ожидайт старост…

— Смерти бы ты скорее дождался, кровопивец, — донеслось в ответ приглушенно.

И тут же зазвучали встревоженные женские голоса:

— Прикусила бы ты язык, Марфа! Жизнь тебе надоела, что ли?.. А на кого сирот оставишь?

Ксендз сделал вид, что ничего не понял, лишь указал женщинам на солнце и постучал пальцем по циферблату своих ручных часов, давая понять: времени у него в обрез.

— Палазя, чего же ты стоишь? — обратилась к кому-то женщина в голубом платке. — А ну сбегай к пану старосте да позови его сюда. Не видишь разве, пан офицер ждут его?

От группы отделилась худенькая девчонка с тоненькой косой за плечами и побежала через огород. А Ксендз, чтобы не смущать женщин своим присутствием, сел в машину, закурил сигарету. Но через минуту почувствовал, как в голове у него закружилось, веки мгновенно набухли и начали слипаться. До сих пор усталость не напоминала о себе, а сейчас так внезапно навалилась незримой многопудовый глыбой, что он вот-вот уснет посреди дороги на глазах у женщин. С испугом выскочил из кабины, начал шарить вокруг глазами, ища колодец. «Умыться бы! Умыться бы холодной водой — все пройдет!» Однако просить воды у кого-нибудь из крестьян не стал.

— Пошему заставляй так долго себя ждать? — сорвал злость на пожилом кособоком старосте с каким-то невыразительным, будто вылинявшим, лицом, когда тот приковылял к молочному пункту следом за девчонкой.

— Виноват, вельможный, виноват. Вы уж извините меня, окаянного, — сорвав с головы замусоленную кепку, низко согнулся прибывший. — Чем могу служить заезжему пану?

— Мой «опель»… — указал глазами на помятое заднее крыло и оторванный глушитель, — Бил малый аварий… Надо — ремонт, надо — карош мастер. Ферштейн?

— Я-то ферштейн, только где же в этой глуши найти хорошего мастера? — кисло улыбнувшись, беспомощно развел руками староста. — У нас в селе даже печника подходящего нет…

— А бляхнер?.. Тот, кто делайт крыша… — деликатно подсказал ему ответ Ксендз. — Ну, бляхнер, жестянщик?

— Нет и таких, — отрицательно покачал головой староста. — Мы все здесь, можно сказать, гречкосеи, к металлу не способны… Вы лучше в Малин поезжайте, там непременно найдете хороших мастеров. Тут недалеко…

«Вот черти б его побрали, он спроваживает меня в Малин! Не помнит о Вухнале или умышленно не хочет помочь?..»

— Мне нужен бляхнер-мастер! — гаркнул Ксендз. — Даю айн час поиск… Не будет мастер — вон там будет твой голова! — И выразительно ткнул пальцем в телеграфный столб.

Такой тон подействовал на старосту. Он долго морщил нос, чесал пальцами затылок, потом промямлил:

— Может, разве Антона прислать… Он хотя и самоучка, но если нет лучшего… Палазя, а сбегай-ка, голубушка, к паяльщику, скажи, чтобы он поскорее пришел сюда с инструментом. Да не мешкай, дитя мое! Сама ведь все слышала…

И снова затрепетала под ветром полотняная, окрашенная в неопределенный фиолетовый цвет юбчонка босоногой Палази. И снова прохаживался туда-сюда маятником Ксендз по выгоревшему уличному спорышу, будто убаюкивая тяжелую усталость после бессонных ночей. А поодаль с непокрытой головой горбился кособокий ворсовский староста, явно проклиная мысленно этого залетного черномундирника. Лишь примерно через полчаса замаячила наконец среди кукурузных стеблей за избушками знакомая высокая фигура Вухналя.

«Как отреагирует он на мое появление здесь да еще в эсэсовском мундире? — стремился предвидеть Ксендз. — Не выдаст ли себя и меня?» И он, чтобы избавиться от нежелательных свидетелей их встречи, попросил старосту немедленно раздобыть кувшин молока. Только кривобокий и не думал сразу выполнять его просьбу:

— Будет вам, пан офицер, и молоко, и к молоку. Но разрешите сначала приказ Антону отдать. Я же здесь, можно сказать, и перед богом, и перед властями за всех в ответе… Эгей, Антон, а ну-ка пошевели скорее своими клешнями! Видишь же, пан офицер ждут. Им подсобить с ремонтом машины надо…

— Я заплачу, корошо заплачу, рейхсмаркен. Надо только работа — гут, гут унд шнеллер. Я отшень, отшень спешил! — подал голос и Ксендз, чтобы Вухналь своевременно узнал его.

Тот и в самом деле узнал его сразу. От неожиданности вздрогнул, напрягся весь, но тут же овладел собой и спокойно, слишком спокойно промолвил:

— Если пан офицер так уж спешат, нужно было бы подкатить к моему двору. А то ведь зря пропало столько времени…

— Не разглагольствовал бы, а лучше за дело принимался! — прикрикнул на него староста. — Запомни: отремонтировать машину нужно так, чтобы мне не пришлось краснеть перед паном офицером потом. Ясно?

Кряхтя, Антон опустился на корточки возле заднего колеса, долго присматривался, принюхивался к оборванному глушителю, ощупывал жесткими пальцами вмятину на подкрылке и наконец объявил:

— Дело нехитрое, отремонтировать машину можно, но не среди дороги. Глушитель только в мастерской могу подпаять.

«Ну и молодчина же! Все понял и хорошо отшивает этого выродка, чтобы нам остаться с глазу на глаз», — мысленно похвалил Вухналя Витольд Станиславович. Но для приличия вопросительно взглянул на старосту, мол, ехать с этим мастером или нет.

— Смело трогайтесь, пан офицер, это человек надежный… — понял тот его взгляд.

Кивком головы Ксендз поблагодарил старосту и сел за руль.

— Каким это ветром вас сюда?.. — почему-то шепотом обратился к нему Вухналь, когда «опель» набрал скорость и покатил по глухой улочке.

— Беда пригнала. У нас умирает человек, немедленно нужен квалифицированный хирург. Я вспомнил ваш рассказ о малинском враче и… Не может ли он помочь нам в беде? Как его зовут?

— Иван Иванович Соснин.

— А как встретиться с этим Сосниным?

— Ясное дело, в Малине. Только этот ваш мундир…

— Человек он надежный? Поручиться можете?

— Головой! Это честный советский патриот! Он не один десяток наших людей спас от немецкого рабства.

— Вот я и просил бы, чтобы вы помогли мне встретиться с ним. Скажем, сделайте вид, что во время ремонта моей автомашины поранили себе руку. Я подброшу вас в Малин. Вы пойдете на прием к Соснину и вызовете его в условленное место.

Сухощавый и жилистый Вухналь насупил брови, морща лоб.

— Нет, так дело не пойдет. Сегодня ведь воскресенье, и вряд ли мы застанем Соснина в больнице. А набиваться к нему домой…

Воскресенье… Ксендз горько улыбнулся: он давно и безнадежно перепутал дни, утратил им счет. В конце концов, не он один утратил; для большинства партизан лесная жизнь измерялась единой меркой — от похода до похода, от операции до операции.

— Нет, нам в супряге никак нельзя прокладывать тропинку к квартире Соснина, — продолжал размышлять вслух Вухналь. — Лучше сделаем так: вы добираетесь в Малин и там, например, на центральной площади спрашиваете первого же встречного, где найти начальника вспомогательной полиции Кашкина. Запомните: Кашкина. Дом этого негодяя знают даже псы малинские, так что дорогу вам точно укажут. Ну а встретившись с Кашкиным, который, кстати, живет напротив Соснина через улицу, потребуйте в категорической форме, чтобы он помог найти квалифицированного врача для срочного вызова. А поскольку лучше Ивана Ивановича врача на всей Малинщине не найти, то Кашкин непременно направит вас к нему. Вот так вы и встретитесь с Сосниным. Чинно и легально. А уж в беседе с ним сошлетесь на меня. Уверен, он выручит вас из беды.

Слушал Ксендз Вухналя и лишний раз убеждался, какой это сообразительный и осмотрительный человек. Казалось, ничего такого особенного Антон и не предложил, но, если вдуматься, план его отличался суровой простотой, логичностью действий и почти начисто исключал случайности и риск. Избегать неосмотрительных шагов, риска — это вообще было присуще Вухналю. За шесть недель сотрудничества с партизанами он ни разу не показался на глаза хозяину «маяка», хотя это и не возбранялось, не нарушил правил доставки почты, а переслать успел огромное множество всяких донесений. Иногда Ксендз даже удивлялся, как успевает этот человек собирать по окрестным селам, систематизировать информацию и переправлять ее из Ворсовки Семенюку. Во время последней встречи откровенно спросил об этом. «Когда кровь закипит в сердце от ненависти, человек и не на такое способен», — вот и весь ответ. С тех пор Ксендз проникся еще большей симпатией к Вухналю, мысленно благодарил Загравиных хлопцев, которые когда-то во время ночного перехода повстречались с этим жестянщиком (тогда он подковал им измученных лошадей, за что и получил прозвище Вухналь).

— Быть по-вашему, принимаю такой вариант встречи с Сосниным, — сказал Витольд Станиславович, когда они въехали на убогое подворье Вухналя. — А сейчас… Пока вы будете ремонтировать «опель», мне не мешало бы часок вздремнуть.

— Именно так и сделайте. Простите, что раньше не додумался предложить…

Антон проводил гостя к погребу во дворе, стоявшему поодаль, у старой липы, а потом принялся за работу. А Ксендз, переступив порог, пораженно остановился. Стены погреба были старательно выбелены и украшены липовыми засохшими ветвями в цвету, земляной пол обмазан глиной и присыпан привядшей травкой, а вдоль боковой стены на деревянном настиле лежало сено, прикрытое цветастыми ряднами. Это сооружение явно служило кому-то летней спальней. Прикрыв за собой дверь, он расстегнул китель, утомленно лег на настил и, едва коснувшись головой подушки, будто провалился в темную бездну. И спал не пошевельнувшись, до тех пор, пока Вухналь не затормошил его:

— Машина исправлена… Можно ехать…

Ксендз открыл глаза, приподнялся на локте: когда же Вухналь успел отремонтировать «опель»?.. Но увидел, что солнце уже подбиралось к зениту, и понял: спал он довольно долго. Вскочив на ноги, умылся студеной колодезной водой, выпил кружку молока и торопливо началпрощаться.

— Спасибо за все! А это — за работу, — и протянул Вухналю несколько похрустывающих рейхсмарок.

— Да вы что?! — искренне возмутился тот.

— Возьмите! Вы должны показать соседям свой солидный заработок. Непременно! А старосте, может, следует и подбросить что-нибудь… Ясно?

Тот понимающе кивнул и хитро улыбнулся. На этом и расстались.

А через каких-нибудь полчаса Ксендз уже подъезжал к бывшему стольному граду древлянского князя Мала. Проскочив мост через серебристую Иршу, начал подниматься по прибрежному взвозу к центру города, о котором еще в детстве наслушался романтических преданий. Выскочив на возвышение, с которого открывался неповторимый вид заиршанских далей, отороченных нежно-синей бахромой дальних лесов, почти сразу же оказался на весьма просторной, вымощенной булыжником площади. По словам Вухналя, это должен был быть центр Малина.

Именно здесь, возле облупленного сооружения, похожего на каланчу, остановился. Выбрался на тротуар, оглянулся — вокруг никого. Пусто, тихо, затхло. Будто страшная эпидемия прокатилась здесь, выкосила все живое до основания, а теперь сооружение дыбится под палящим солнцем, как горький памятник всенародной беды, грозное предостережение путникам. Но вот в окне дома напротив за мутными, запыленными стеклами увидел чью-то словно бы приплюснутую физиономию с клочком усов под носом и поманил пальцем к себе. Через минуту, тяжело стуча огромными сапожищами по мостовой, к нему подбежал пожилой, весь какой-то измятый, будто пережеванный, коротышка с нарукавной повязкой полицая. На ломаном украинском языке Ксендз спросил, где можно найти пана Кашкина.

— Они нынче дома находются. Это туточки недалеко. Ехать попервам надобно к костелу, а там — сворачивайте налево. А потом… — размахивая во все стороны руками, тараторил страж порядка.

Ксендз, недолго думая, открыл дверцу автомашины и властным жестом предложил измятому полицаю садиться. Тот, явно польщенный таким вниманием заезжего начальства, по-медвежьи забрался в машину, как в берлогу, горделиво уселся, положив плоские руки на колени, и завертел головой, наверное, в надежде покрасоваться перед земляками. Но вокруг, как и раньше, не было ни души. И позднее они не встретили никого. Сделали один поворот, другой и оказались на широкой и прямой улице, вдоль которой в пышных кронах садов прятались по обочинам аккуратненькие домики.

— А вот туточки пан Кашкин и проживают, — указал провожатый пальцем на белый каменный дом справа. А когда Ксендз остановил машину, полицай тут же вывалился на тротуар и застучал сапожищами, направляясь к калитке. — Я их сейчас позову. Минуточку!

Через минуту он и в самом деле возвратился. А следом за ним семенил толстый, рыхлотелый мужчина с остатками пепелистого чуба на клиновидной голове и на ходу вытирал рушником густо намыленные щеки.

— Нача-альник малинской вспомогательной полиции Кашь-шькин по ваш-шему вызову прибыл, пан гаупт-ш-штурмфюрер! — щелкнув каблуками, лихо отрапортовал он.

Ксендз небрежно козырнул и протянул ему руку, не снимая перчатки.

— Пан гебитсполицайфюрер, я прибыл к вам как к полномочному представителю власти за помощью… — скороговоркой сыпанул он заранее заготовленную фразу, не сводя взгляда с Кашкина. — Неподалеку отсюда случилось несчастье: полковник Найдорф попал в автокатастрофу. Ему немедленно необходимо оказать медицинскую помощь. Нужен квалифицированный и — главное! — надежный врач.

— Гм, надежный… А почему бы вам из Житомира из военного госпиталя не вызвать?..

— Дорога каждая минута!.. — Голос Ксендза посуровел. — Пока я прошу вас найти надежного врача и передать в мое распоряжение.

— Ну что же, это можно… Такое дело мы счас оформим…

И он рысцой направился через улицу к домику напротив, за высоким штакетником. Следом за ним неизвестно зачем застучал сапожищами измятый полицай.

— Эгей, Иван Иванович, ходи-ка сюда! — донеслось со двора. — Слушай, Нина, позови-ка отца…

И тут Ксендз почувствовал, как у него учащенно забилось сердце. Потому ли, что наконец его идея из сферы чистой фантастики начала превращаться в реальность, или, может, он просто побаивался встречи с врачом, к которому с таким трудом пробирался с полуночи. Ведь через минуту-другую ему придется обманывать, сбивать с толку человека, перед которым надлежало бы встать на колени. И самое огорчительное то, что при нынешних обстоятельствах иного выхода не было и не могло быть. Кроме того, существовала опасность, что этот врач мог что-то заподозрить и наотрез отказаться ехать невесть куда и зачем. Как быть и что тогда делать? Не конвоировать же его под дулом пистолета к Змиеву валу…

Неизвестно почему, но Иван Иванович Соснин представлялся Ксендзу высоким и сухопарым, раздражительным и непоседливым стариканом. Каково же было его удивление, когда он вскоре увидел моложавого на вид, крепко сбитого, со спортивной осанкой человека, солидного и одновременно простого, в вышитой льняной сорочке с засученными до локтей рукавами, который появился в проеме калитки в сопровождении неуклюжего Кашкина. Открытое загорелое лицо, шелковистые, чуточку выгоревшие на солнце и гладко зачесанные назад густые волосы, высокий лоб и выразительные серые с голубизной глаза. Он буквально светился мягким спокойствием, искренней приветливостью и неисчерпаемой добротой. Будто давнему приятелю, улыбнулся Ксендз врачу из благодарности, что он именно вот такой, а не иной. Но эта его белозубая улыбка неприятно удивила и даже насторожила Ивана Ивановича. Потому что именно вот так улыбнулся ему первый немецкий офицер, с которым он повстречался прошлой осенью на улице только что оккупированного Малина, а потом, жонглируя заряженным «вальтером», ласково приказал впрячься вместо лошади в тяжелую армейскую бричку с ранеными черномундирниками и везти их под одобрительный гогот встречных тевтонов через весь город до самого походного эсэсовского госпиталя.

— Хирург Соснин, — сухо представился он. — Чем могу быть полезным?

— Немедленно нужна помощь умирающему. Я хочу просить вас… — безбожно коверкая украинские слова на иностранный лад, начал было Ксендз.

Но его сразу же прервал Соснин на чистейшем немецком языке с легким баварским акцентом:

— А почему просите именно меня, герр офицер?

— Именно вас, как непревзойденного специалиста, порекомендовал пан Кашкин, — нашелся Ксендз, удивляясь столь совершенному знанию немецкого языка этим провинциальным врачом.

Местный полицейский заправила не понял, о чем идет речь, но, когда услышал свою фамилию из уст сурового на вид эсэсовского чина, угодливо закивал головой:

— Так, так, пан доктор! Слушайте, что они говорят, и принимайте во внимание…

— Что конкретно от меня нужно?

— Спасти жизнь полковника.

— Только и всего?.. Он сейчас на месте катастрофы? Его нужно оперировать?

— Да.

Соснин сложил на груди руки, прищурил глаза, окинул взглядом безоблачное небо:

— Выходит, вы предлагаете мне ехать за город и там в полевых условиях сделать все, чтобы спасти полковника? А понимаете ли вы всю многотрудность этого задания?

— Иного выхода нет, доктор: полковник нетранспортабелен.

— Обращаясь ко мне за помощью, вы, конечно, потребуете гарантии. Но таких гарантий я дать не могу. Понимаете, не могу!

— Вы не бог-исцелитель, я это понимаю, но… По крайней мере от вас требуется одно: до конца выполнить свой профессиональный долг, и не больше!

Соснин еще раз окинул взглядом высокое полуденное небо и глухо промолвил:

— К сожалению, я связан клятвой Гиппократа и не могу отказать в медицинской помощи. Но как бы я был благодарен судьбе, если бы она нас никогда не сводила…

— Сейчас многим приходится делать совсем не то, что хотелось бы…

Конвульсивно дернулась, поползла вверх от удивления вылинявшая от солнца левая бровь врача. В его студеном взгляде застыл немой вопрос: на что намекает этот долговязый эсэсовец?..

— Что ж, поехали. Но мне одному вряд ли управиться с тяжело травмированным, поэтому я хочу взять с собой дочь. Она медсестра и ассистирует мне при самых сложных хирургических операциях.

Показывать тропинку двум посторонним, пускай и надежным, людям в партизанский лагерь? Нет, такое не входило в планы Ксендза. Мягко, однако решительно он возразил:

— А целесообразно ли портить воскресный день вашей дочери? Нам, мужчинам, надлежит быть внимательными к прекрасному полу! Что же касается ассистента… Мы найдем его на месте событий.

Не то удивление, не то подозрение промелькнуло во взгляде Соснина. Почему отказывается немец взять его первую помощницу? Не доверяет или не хочет иметь лишнего свидетеля?.. И неизвестно, как бы Соснин еще повел себя, если бы в разговор не включился разомлевший от зноя Кашкин:

— Да уж вы, Иван Иванович, не ломайтесь долго. Поезжайте, пока просят! Таким панам помочь надо… Глядишь, если хорошо дело сделаете, еще и на магарыч достанется. Не забудьте только, кто вас пану офицеру отрекомендовал. Стало быть, первая рюмка — в мое горло…

— Надеюсь, вы дадите возможность хотя бы инструменты прихватить?

— Берите все, что необходимо для сложной операции. Но без особых промедлений: нас ждут…

Низко опустив голову, неохотно возвратился Соснин в аккуратный домик через улицу. А вскоре появился в соломенной шляпе, полотняном поношенном пиджаке и с кожаным, видавшим виды баульчиком в руке. Его сопровождала хрупкая, озаренная солнцем девушка с золотистой короной кос на голове и неправдоподобно большими, будто удивленными, глазами. Возле калитки она поцеловала врача в щеку и нарочито громко сказала:

— Ты не задерживайся, папа. Мы все очень будем ждать тебя.

— Хорошо, постараюсь, но… Каждый должен до конца выполнять свой долг! — нежно прикоснулся он рукой к щеке дочери и энергично направился к машине. — Я еду с вами, герр офицер, но условие: после хирургической операции вы доставите меня именно на это место! — прежде чем опуститься на сиденье, попросил он.

— Как вам будет угодно!

«Опель» легко рванул с места и, поднимая клубищи желтоватой пыли, помчался к центральной городской площади. На бешеной скорости пронесся по настороженным улицам безлюдного Малина, без остановки проскочил мост через Иршу и принялся состязаться с ветром на радомышльской дороге.

— И куда же проляжет наш путь? — уже за Малином спросил Соснин.

— К раненому полковнику, доктор, к очень тяжело раненному.

Обиженный таким ответом, Иван Иванович плотно стиснул губы, решив больше ни единым словом не обмолвиться с офицером. Но когда Ксендз внезапно круто повернул руль и машина нырнула в заросли, чтобы напрямик добираться к Змиеву валу, врач серьезно обеспокоился:

— Куда вы меня везете?.. Что все это означает?..

— Успокойтесь, доктор, и наберитесь терпения. Скоро все поймете.

— Я протестую! Я требую…

— Давайте помолчим, доктор. Очень вас прошу: помолчим!

И они в самом деле молчали почти всю дорогу. Лишь когда машина после бесконечных подпрыгиваний по бездорожью миновала насыпь над пересохшим лесным ручейком и поравнялась с каким-то запущенным подворьем, обнесенным вокруг в два ряда сучковатыми кольями, Ксендз наконец подал голос. И самым удивительным для Соснина было то, что заговорил он на чистейшем украинском языке:

— Ну, вот мы и приехали, Иван Иванович. Желаете знать — куда? Охотно отвечу: в расположение советских партизан…

От неожиданности врача бросило в холодный пот. О чем только не передумал он, проезжая по глухим просекам в эсэсовском лимузине, но мысль о встрече с советскими партизанами ему и в голову не приходила. И разумеется, эти слова черномундирника за рулем он воспринял сейчас за примитивную провокацию. «Наверное, в гестапо прослышали о моих частых посещениях кухаревских, базаровских и недашковских лесов и теперь вот решили вывести на чистую воду. Потому и Нину этот эсэсовец не захотел с собой брать. Хотя это хорошо, что не взял. Если уж погибать, то одному… И подальше от дома…»

Но, к удивлению, он не ощущал ни страха, ни отчаяния перед суровой минутой. Был спокоен и исполнен достоинства, как и в тот памятный осенний вечер, когда его, тогда еще молодого врача, который по призыву партии большевиков только что переехал из Киева на измученную эпидемиями тифа, испанки и другими болезнями Малинщину, схватила в лесу над берегом Тетерева (он возвращался тогда пешком от роженицы с дальнего хутора) банда Мордалевича и тут же приговорила к немедленной смерти как «совдеповского комиссарчука». Раздетого донага и избитого, бандиты привязали его к сосне, а сами начали разводить огромный костер, чтобы живьем сжечь свою жертву. К счастью, на этот костер нагрянула тогда красноармейская часть, которая не первую неделю преследовала волчью стаю Мордалевича, и вырвала его, молодого врача, из бандитских когтей. А на что он мог надеяться сейчас?

— Ваши шутки совершенно неуместны, — холодно промолвил Соснин после паузы. — Я врач и поехал с вами только для того, чтобы исполнить свой профессиональный долг.

— А именно для этого вас и позвали.

— Заманили, а не позвали!

— Возможно, это точнее сказано, но сами понимаете, почему я так поступил. Извините великодушно, однако ради вашей безопасности я иначе поступить не мог.

…«Опель» подкатил к старой, перекошенной и вросшей в землю хате, крытой покоробившимся гонтом, и резко остановился. В тот же миг на крыльцо выскочили трое вооруженных мужчин в странных полувоенных мундирах. Эсэсовец опрометью кинулся к ним и на ходу отрапортовал:

— Товарищ командир, хирург из Малина доставлен… Первоклассный хирург!

Тот, кого назвали командиром, коренастый и суровый на вид человек с гривой жестких волос на голове, направился к машине:

— Дорогой вы наш, мы уж тут все глаза проглядели, вас высматривая…

Но Соснин не обратил внимания ни на улыбки, ни на приветливые слова, он никак не мог поверить, что находится среди советских партизан, а не среди гестаповских агентов.

— Кто здесь нездоров? Кому необходима моя помощь? — выбравшись из машины, подчеркнуто холодно спросил он.

— В хате раненый. Пройдите туда, пожалуйста… Василь, Кирилл, помогите врачу нести его вещи!

Соснин отмахнулся от непрошеных помощников. С недобрым предчувствием взошел на крыльцо, вступил в темные, пропахшие плесенью сени. Но когда увидел сквозь открытую дверь в комнату на скамье под образами человека с болезненно заостренными чертами желтовато-серого лица, орошенного блестящими капельками пота, понял: его и в самом деле ждал здесь тяжелобольной.

У порога Соснина встретила с рушником и мылом в руках стройная горделивая женщина в белом врачебном халате. Не промолвив ни слова, она жестом указала на наполненную горячей водой кадку, стоявшую в сторонке на толстоногой табуретке. Моя с дороги руки, Соснин окинул беглым взглядом затененную деревьями комнату и сразу заключил: к встрече с ним здесь тщательно готовились. Пол чисто вымыт, окна открыты и аккуратно затянуты марлей, а самодельный дубовый стол и скамья с выставленными на ней в ряд никелированными биксами покрыты белыми простынями.

— Вы врач? — обратился гость к Клаве Лысаковне, вытирая руки.

— До некоторой степени…

— Можете доложить анамнез?

— Слепое пулевое ранение нижней трети правой ноги с раздроблением кости. Сначала был наложен резиновый жгут, проведена обработка раны и прилажена импровизированная шина с фиксацией коленного сустава. После третьих суток у больного внезапно резко поднялась температура, он почувствовал сильную распирающую боль в области ранения. Визуально обнаружены отек и покраснения на коже ноги…

— Какая сейчас температура, пульс, давление крови?

— На рассвете температура спала, однако больной впал в глубокую апатию. Пульс прерывистый, еле-еле слышный. Кровяное давление все время снижается…

Разумеется, на основе этих данных еще трудно было установить бесспорный диагноз, но Соснину они не понравились. Надев халат, он поспешил к раненому, не подававшему никаких признаков жизни. Слегка приподнял простыню, которой тот был прикрыт, и сразу же нахмурился. Необычайный отек ноги, синюшно-бурый цвет кожи с россыпями водянистых волдырей — все говорило о том, что у больного в разгаре анаэробная гангрена. Для большей уверенности прикоснулся кончиками пальцев к уже явно омертвевшему участку ткани и в тот же миг услышал характерное легкое похрустывание.

— Кто вы? — раскрыв глаза, вяло прошептал опаленными жаром губами Ляшенко.

Соснин повернул голову и встретился с взглядом раненого. На короткий миг встретился, но что-то остро кольнуло ему в сердце. Он всем своим существом почувствовал: да, нечто большое и значительное связывает его с этим человеком. Только где, когда, при каких обстоятельствах они встречались? И тут, будто яркий луч прожектора, его память вдруг выхватила из седой мглы прошлого полыхающий под ледяным ветром гигантский костер на крутом берегу Тетерева, ошалевший танец звонких сабель, которые густо посверкивали в кровянистых вспышках, ржание сцепившихся в бешеном поединке коней и хрип смертельно раненных людей. А еще она выхватила из своих глубин раскрасневшееся лицо юного командира в высокой буденовке, который склонился над ним, Сосниным, и спросил: «Кто вы? Как попали в банду Мордалевича?..»

— Кто вы? — снова прошептал раненый.

О как хотелось Ивану Ивановичу напомнить сейчас о кровавой сече над Тетеревом два десятилетия назад, о враче, спасенном красными воинами от бандитской расправы! Но бывший спаситель находился в таком состоянии, что было просто жестоко волновать его какими-то воспоминаниями. Да и хранил ли он в памяти будничный для своей биографии эпизод стычки с бандитами на тетеревском берегу?

— Я врач. Пришел помочь вам…

Слабенькая печально-ироническая улыбка затрепетала на запекшихся губах раненого.

— Спасибо за внимание, но, наверное, это излишние заботы… Мне бы уснуть… Если у вас есть, дайте что-нибудь выпить, чтобы я мог уснуть…

— Вам в самом деле лучше сейчас забыться. — Соснин вынул из своего баула две плоские аптечные коробочки и подал Клаве. — Это эфедрин и тиопентал-натрий. Введите, пожалуйста, больному в вену. А потом сделайте санацию полости рта и вообще…

Клава пораженно взглянула на него.

— Да, да, коллега, начнем с базис-наркоза. Здесь картина совершенно ясная… Пусть это вас не обидит, но разрешите спросить: вам когда-нибудь приходилось обрабатывать операционное поле?

— Только во время практических занятий в институте.

— А сможете ассистировать мне при операции?.. Хотя это дело нехитрое, сработаемся.

Пока Клава делала больному уколы, Соснин выложил на скамейку из баула хирургические инструменты, флаконы с медикаментами, резиновые перчатки.

— Пусть кто-нибудь разведет огонь в печи…

— У меня есть две спиртовки, — ответила Клава.

— О, богато живете! Что ж, тогда приступайте к стерилизации инструментария.

— Все необходимое для операции я простерилизовала до вашего прихода… — Она указала на закрытые биксы, а потом приглушенно спросила: — Вы будете ампутировать ногу?

Он подошел к больному, приоткрыл ему веко и лишь после этого сказал:

— И притом немедленно ампутировать! Здесь уже ничего другого сделать невозможно. Меня сейчас одно беспокоит: как бы у больного преждевременно не развился токсический шок…

Токсический шок… Утомленное Клавино лицо покрылось бледностью, она нахмурилась: это же она, именно она не смогла из-за своего незнания и неумения своевременно отвратить от Данила беду. Эх, бумажная эскулапка!

— Эмоции отбросим прочь, коллега, — понял ее состояние Иван Иванович. — Всю волю соберите в кулак: нас ждет трудный поединок за жизнь этого человека. Именно за жизнь!

— Оперировать будете под общим наркозом?

— Достаточно рауш-наркоза. Подобные операции великий Пирогов делал еще сто лет назад в полевых условиях за две минуты… А сейчас зовите ваших людей, пускай уложат раненого на стол.

Через минуту Заграва с Колодяжным осторожно перенесли Ляшенко на операционное ложе. Соснин привычно обработал антисептиками гангренозный кордон на раненой ноге, вымыл, простерилизовал руки и застыл с закрытыми глазами и поднятыми на уровень груди руками перед красным углом, где висели запыленные образа. Нет, он не молился, не звал себе на помощь всевышнего (за свою жизнь успел сделать сотни подобных операций и в полесских хатах, и в сельских больницах, а то и просто в лесах или на сенокосах), он собирался с силами, как перед неравным поединком. Ведь эта операция была для него особенной: судьба предоставила ему возможность именно сейчас сполна отплатить человеку, который когда-то вырвал его из когтей смерти…

VIII

…Ничего не видя, опустошенный, он вышел, пошатываясь, на крыльцо и утомленно присел прямо на ступеньки, положив на колени отяжелевшие руки. В косых лучах предзакатного солнца было видно, как по лицу его стекает пот, а пальцы часто-часто дрожат. К нему сразу же кинулись Василь с Кириллом, но на полдороге остановились, в нерешительности переступая с ноги на ногу. А вдруг им первым придется услышать то, что всякий предпочитал бы не слышать до самой смерти?..

Он долго сидел с закрытыми глазами, и никто его не тревожил. Но вот дуновение ветра донесло терпковатый запах табачного дыма, и ему нестерпимо захотелось закурить. Утомленно оглянулся вокруг, чтобы у кого-нибудь разжиться цигаркой, и лишь тогда увидел в отдалении троих нахмуренных крепышей. И в тот же миг исчезла из тела усталость, выветрилось напряжение — так вот какие они, здешние партизаны! Вообще ему не впервые приходилось встречаться с народными мстителями — по просьбе дочери он не раз выезжал на хирургические операции и в тетеревские, и в кухаревские, и даже в базаровские леса. Но там были обыкновенные лесовики, которые лишь ночью решались выбираться из своих укрытий. А здесь такая уверенность, такой уровень конспирации, который позволяет днем появляться на оживленнейших дорогах… «Что же это за смельчаки такие? Откуда они взялись в наших краях? Не являются ли они сподвижниками Калашника, о делах которого еще с весны по селам идет добрая слава?..»

— Как там с нашим командиром? — с нескрываемой тревогой в голосе хмуро спросил Колодяжный.

«Что это я в самом деле! Для них ведь каждый миг ожидания — невыносимая мука… Хотя что я могу сказать? Что их боевой друг навсегда остался калекой?..»

— Я сделал все, что в человеческих силах… — Но слова его не согрели, не осветили никого. Потому что люди эти уже давно жили по моральному кодексу, который сурово диктует: для друга сделай больше, чем в человеческих силах! — Могу сказать одно: ваш товарищ перешел фатальную черту.

— Выходит, вы имеете надежду?..

— Врач, который не надеется на лучшее, — не врач. Я сделаю все, чтобы раненый выжил!

У присутствующих вырвался облегченный вздох.

— Ну, доктор, если ваши слова да до бога дойдут… — Ошалело тряхнув рыжей, почти огненной шевелюрой, Заграва яростно замахал кулаками над головой. — Просто и не знаю, чем можем вас отблагодарить!.. Лично я, если захотите, небо к вам наклоню!

Соснин улыбнулся, попросил закурить, а потом сказал:

— А вы меня, считай, уже сполна отблагодарили. Тем, что свели с дорогим для меня человеком.

— Вы знаете полковника Ляшенко? Откуда?

— Это длинная история. Скажу одно: я вечный его должник…

Василь, Кирилл и Артем, который в этот момент подошел к крыльцу, пораженно переглянулись: что за чудеса? А потом, будто по команде, повернулись к Ксендзу, который лежал в сторонке на спорыше, разметав руки. Как это понять, мол? Почему вы, уважаемый, ни единым словом не обмолвились о своем знакомстве с должником Данила? Зачем целый день выматывали из нас нервы?.. Внезапно на крыльцо опрометью выскочила Клава:

— Данилу плохо! Тошнит его, корчит…

Врач бросился к больному. Партизаны затаили дыхание, осторожно прислушиваясь к голосам в хате.

— Так, так, морфина всю ампулу вводите!.. И приготовьте стакан разведенного спирта… Пусть это вас не удивляет: в послеоперационный период алкоголь — испытанное средство обезболивания…

Но вот голоса затихли. Лишь изредка доносился то острый металлический стук, то болезненный стон, то приглушенные команды. С замирающими сердцами партизаны не отрывали глаз от входной двери в ожидании Соснина, но он долго не появлялся. Лишь через полчаса вышел на крыльцо. В соломенной шляпе, в полотняном пиджаке, с баулом в руках. У хлопцев в глазах потемнело: а вдруг Данилу уже не нужна ничья помощь?..

— С оперированным все в порядке, — чтобы унять их тревогу, поспешил сообщить Соснин. — Просто обычные посленаркозные рефлексии…

— К нему хоть на минутку можно? — у Загравы даже зубы стучали от волнения.

— Вообще больных не рекомендуется беспокоить после операции, но… Ваш друг просил прислать к нему какого-то Федю…

— Это Масюту, наверное? Но зачем он сейчас понадобился Данилу?

— Ну, так пойдите расспросите.

Колодяжный с Загравой быстро направились в хату. Но не прошло и минуты, как оттуда пулей вылетел Василь и крикнул ездовым, ожидавшим распоряжений за сенником:

— Опара! Коростылев! Мигом доставить сюда Федька Масюту! И передайте в лагерь: с полковником все в порядке, полковник будет жить!

«Будет жить!.. Будет жить!.. Будет жить!..» — будто запел вокруг лес, торжественно затрубили ветры в вышине.

— Что ж, свое дело я сделал, — подошел Соснин к Артему. — Теперь пора и в дорогу.

— Ну что вы, так сразу в дорогу? Без обеда никуда не пустим. Вы уж не отказывайтесь, разделите скромную трапезу. Прошу к нашему партизанскому столу.

— Есть — не спать, можно подождать. Но раз уж вы так просите… Куда прикажете идти?

Артем с Ксендзом проводили гостя за угол хаты, где под зеленым шатром молодых дубков красовался застеленный новенькой дерюжкой и заставленный глиняной посудой широченный, самое малое в три обхвата, пенек, а рядом с ним лежали вместо стульев два нетесаных бревна.

— Да это же царский обед! — всплеснул руками Соснин, увидев на пеньке чугун вареной картошки и горку коралловых помидоров, миску нарезанных кусков сала, лук, огурцы, хлеб. — Нет, такой обед мне долго придется отрабатывать!

— О доктор, вы уже отработали его. Если бы вы только знали, какого человека спасли!.. Просто и не знаем, как отблагодарить вас…

— А мы без благодарностей обойдемся. Сейчас каждый честный человек должен до конца выполнить свой долг перед Родиной.

Сели на бревна. Артем налил в кружки густой терновки и предложил выпить за здоровье Данила.

— За это — с радостью, хотя вообще-то я непьющий, — сказал Соснин. — Самое большое мое желание сейчас: чтобы он благополучно одолел наступающую ночь. Потом все должно пойти на лад. Но эта ночь…

— А вы не могли бы побыть возле него? Завтра утром мы чуть свет доставили бы вас в Малин.

На минутку Иван Иванович задумался, а потом глухо:

— Тысячи разнообразнейших операций сделал я за свою жизнь, но, поверьте, никогда еще так не переживал за исход, как ныне. Этот человек должен жить! И я все сделаю, чтобы он выздоровел. Но сегодня не могу оставаться возле него. Сегодня я должен возвратиться в Малин. Хотя бы и очень поздно!

— Вы правы, доктор, — поддержал его Ксендз. — Пан Кашкин до третьих петухов будет ждать своей рюмки магарыча. И не стоит испытывать его терпение…

— Именно потому я и рвусь домой. Но завтра под вечер непременно приеду. Вы только позаботьтесь о транспорте.

— Да о чем речь? Товарищ Сосновский, это же не большая проблема для вас?

Ксендз неопределенно пожал плечами. Он уже обдумывал вдоль и поперек эту проблему и пришел к абсолютно определенному выводу: «лимит» его поездок на «опеле» в Малин исчерпан. После вчерашнего приключения с арестованными словаками под Радомышлем ему вообще не стоило бы пока появляться в тех краях, чтобы не привлечь к себе внимания гестаповских агентов. Для установления транспортных связей с Малином нужно найти какой-нибудь другой вариант. И пока Соснин хлопотал у постели больного, он нашел этот вариант.

— Я, как вам известно, сторонник нестандартных решений больших и малых проблем. Поэтому считаю: смежные задачи целесообразнее всего решать в комплексе и с вовлечением как можно меньшего количества людей… Нам что сейчас нужно? Тайно доставить доктора в Малин, а завтра незаметно переправить из Малина сюда. Логика подсказывает: тому, кто будет транспортировать врача сегодня, необходимо будет подождать его где-нибудь до завтрашнего вечера и тем же путем доставить сюда. Одно лишь звено в этой операции уязвимо: где найти нашему ездовому надежное укрытие в Малине?

— Ну, нашли над чем ломать голову! — развел руками Соснин. — Да на моем дворе может хоть неделю отсыпаться. Ко мне ведь каждый день прибывают подводы с отдаленнейших сел и хуторов. Либо привозят на них больных, либо присылают за мной… К этому все на нашей улице давно привыкли, и еще одна подвода ни у кого не вызовет ни интереса, ни удивления. Ну, а чтобы избежать там случайностей, ездового следовало бы обеспечить надлежащими документами…

— За документами у нас дело не станет, — улыбнулся Ксендз. Он предусмотрительно уже успел вручить Оноприю Пронюку не простую справку леоновской управы, а настоящий мандат на право поездки знаменитого врача из Малина к больному.

— Тогда, считай, обо всем и договорились. Ну, а теперь, как говорят, на дорогу, — и Артем наполнил чарку.

— Предлагаю тост за добрую встречу между добрыми людьми, — поднялся немного взволнованный и торжественный Иван Иванович. — За такую встречу, которая помогает каждому из нас выполнять свой долг до конца.

Артему понравился этот скромный человек с чистым сердцем и светлым умом. Уже с первого взгляда между ними установился тот сердечный, незримый для постороннего глаза душевный контакт, который бывает только между давними и проверенными разными жизненными испытаниями приятелями. Соснин вел себя удивительно просто и естественно, будто был не в партизанском отряде, а на общественном дворе или в артели смолокуров. Он из деликатности не проявлял любопытства ни к чему, что не касалось больного, за все время не задал ни одного вопроса, отвечая на который Артему пришлось бы кривить душой.

— Что ж, мне пора! — заторопился Соснин.

Ксендз достал из кармана пачку хрустящих рейхсмарок и протянул ему:

— Возьмите свой гонорар, Иван Иванович.

— Вот те раз! Зачем обижаете?

— Не обижаю, а забочусь о вас. Поверьте, эти марки — ваше самое надежное алиби.

Сокрушенно покачав головой, постучал себя указательным пальцем по лбу:

— А я-то думал… Что ж, пану Кашкину и тут повезло.

— Только не будьте с ним слишком щедры — это насторожит. Лучше постарайтесь, чтобы все на вашей улице увидели, как хорошо немецкие офицеры оплачивают ваш труд. Это будет только на пользу.

Тем временем по сигналу Артема из-за сенника выехала бричка, в которую была впряжена пара коней. Правил ими один из ближайших помощников Матвея Довгаля дед Оноприй — неказистый на вид, подслеповатый, заросший кустистой, какой-то жесткой щетиной маленький человечек неопределенного возраста с вечно красными веками и слезящимися глазами.

— Это ваш возница и спутник. Дороги в окрестных лесах знает как свои пять пальцев…

Оноприй сгреб пятерней промасленный картуз с головы, неумело поклонился, показав уже изрядно облысевшее темя и полный рот выщербленных желтоватых пеньков вместо зубов.

— Человек он разбитной и находчивый. Так что во всем можете на него положиться, — добавил Артем, заметив несколько удивленный взгляд Соснина.

Они еще раз все вместе поблагодарили врача за помощь, уложили в сене на передке брички нехитрые партизанские подарки и уже приготовились было пожать на прощанье руку, как Иван Иванович обратился к ним с хитрой улыбкой:

— Скажите, бога ради, товарищи хорошие: а почему это вы со мной, человеком мало вам известным, столь доверчивы? Почему не предупреждаете, не берете подписки или хотя бы слова молчать?

— А зачем?

— Как это — зачем? А вдруг я, возвратившись в Малин, немедленно сообщу оккупационным властям, где был, что делал и с кем встречался?..

— Извините, Иван Иванович, но подобные шутки вам абсолютно не к лицу, — покачал головой Ксендз.

— А я не собираюсь шутить, я вполне серьезно спрашиваю: вы что, всех здесь с раскрытыми объятиями встречаете и провожаете?

— Если серьезно, далеко не всех. С другими у нас и разговор другой. Что касается врача Соснина… Это же нужно быть совершеннейшим болваном, чтобы не понять, что человек, который, рискуя не только собственной жизнью, но и жизнью своей семьи, не раз предоставлял убежище, оказывал медицинскую помощь беглецам из лагерей военнопленных, который по доброй воле спас не один десяток советских граждан от немецкой каторги, просто неспособен донести. Нет, сто раз нет! Так зачем же тогда клятвы, заверения?..

Было видно, что Соснин доволен таким ответом.

— Все это правильно… Но откуда у вас такая информация?

— Не суть важно. Главное, информация достоверная. Разве не так?

Соснин и не собирался возражать. Начиная с прошлой осени в его домике в самом деле находили надежное укрытие и окруженцы, и беглецы из фашистской неволи; не одному из малинцев он помог избежать отправки на немецкую каторгу. Но кто еще, кроме жены, дочери и сына, может об этом знать?.. «Из каких источников партизаны узнали о моих сокровенных секретах? Неужели кто-нибудь из домашних?.. — И вдруг у него мелькнула догадка: — А куда иногда в праздничные дни уходит Нина?.. Что, если она связала свою судьбу с этими людьми?.. Только почему же скрывает это от меня? О Нина, Нина, дитя мое солнцеликое!..»

— Что же, я благодарен за высокое доверие, — наконец сказал он, — Очень благодарен! Это ныне такой для души бальзам… Ведь слышать за спиной «немецкий прислужник», а то и проклятья и угрозы, скажу вам, нелегкое испытание.

— А вы на судьбу не очень жалуйтесь, — ответил Артем с улыбкой. — Эти шепотки да проклятья — и горе ваше, и одновременно спасение. Пусть фашисты считают, что вы и в самом деле их прислужник, а когда придет наше время… тогда все станет на свои места.

— Поскорее настало бы это время! Сил уже нет ждать его…

— Выше голову, доктор!

Соснин уже было встал на подкрылок брички, но вдруг соскочил на землю и обратился к партизанам:

— Если уж на то пошло… Нам, наверное, еще не раз придется встречаться. А если честно говорить, не очень хотелось бы мне каждый раз топтать сюда тропинку. Кто-нибудь когда-нибудь да повстречается на дороге. И не станет ли эта дорога известной тогда и гестаповским шпикам?..

Артем с Ксендзом одобрительно кивают головами: Соснин говорит сущую правду. Это только исключительные обстоятельства вынудили сегодня привезти сюда врача, а превращать подобные посещения в систему просто недопустимо. Тут явно что-то нужно придумать.

— Мое вам предложение: давайте устроим партизанский лазарет в нейтральной зоне. У меня, например, в селе Пинязевичи есть абсолютно надежные и преданные люди: когда-то я их, можно сказать, спас от верной смерти. Так вот к ним и можно было бы тайком переправлять раненых… А я в Пинязевичах свой человек, часто там бываю.

Нет, не верилось партизанским командирам, что вот так просто может быть решена одна из самых жгучих их проблем.

— Хотя… Я понимаю, это, конечно, не самый лучший выход, — по-своему истолковал молчание собеседников Соснин. — Вам при себе необходимо постоянно иметь хорошего хирурга.

— Это пока для нас только мечта…

— Так разрешите тогда помечтать и мне. Надеюсь, скоро что-нибудь придумаем. А теперь — до завтра!

— До завтра! До завтра!..

Оноприй прикрикнул на застоявшихся коней, щелкнул их вытертыми постромками, бричка быстро покатилась к насыпи через высохший ручеек и вскоре скрылась в сизых вечерних сумерках.

— Слушайте, Витольд Станиславович, сегодня вы… Скажите, как вам удалось найти такого человека? — на радостях едва сдерживаясь, чтобы не схватить худого Ксендза в свои медвежьи объятья, спросил Артем.

— Я, извините, здесь ни при чем. Виновен во всем Ляшенко, — ответил тот с напускным равнодушием.

— Ну ладно, ладно, пошли поскорее к Данилу.

И они направились в пропахшую больничными запахами Семенютину хату. Там было тихо, темно и душно. А Данила почему-то лихорадило. Клава уже навалила на него все, что было в хате, положила под здоровую ногу грелку, а его все знобило. Василь с Кириллом согнулись у стола, не зная, чем помочь больному, который, подобно мертвецу, лежал с закрытыми глазами головой к красному углу.

— Что с ним? — Артем к Клаве шепотом.

— Большая потеря крови… Я уже вливаю, вливаю физраствор, а его все трясет…

— Это ты, Витольд? — услышав шепот, раскрыл глаза Ляшенко.

— Да, товарищ Ляшенко, — склонился над раненым Ксендз.

— Вы отправили Федька Масюту в Киев?

— Завтра отправляем.

— Пускай непременно перед тем зайдет ко мне… А ты, Артем, познакомил минеров с замыслом операции «Коромысло»?

— Да, они уже готовятся к ней. Как ты себя чувствуешь, дружище?

— Как видишь, сам мучаюсь и вас мучаю…

— Подержись малость. Врач сказал, что завтра тебе станет легче.

Явно утомившись, Данило вздохнул, смежил веки и совсем тихо:

— Обязанность врача — обещать… Но ничего, я подержусь… А вы не теряйте здесь времени… Пришлите только Федька ко мне… А сами идите и занимайтесь делом: у вас ведь дел…

Их и в самом деле ждало огромное множество забот, которые необходимо было разрешить непременно сегодня. Ведь как ни тяжело переживали партизаны потерю четырех друзей на Тали и ранение полковника Ляшенко, однако в отряде ни на миг не прерывался налаженный ритм жизни. По разработанному плану партизаны круглосуточно несли сторожевую службу вокруг Змиева вала, разведывательные и диверсионные группы регулярно отправлялись на выполнение спецзаданий, в подразделениях каждый день проводилась полевая учеба и ни на час не прекращались инженерные работы по благоустройству и маскировке лагеря. Каждый вечер в штаб отовсюду стекалось большое количество развединформации, которую необходимо было немедленно осмыслить, систематизировать, чтобы в случае необходимости внести соответствующие коррективы в уже намеченные боевые операции.

— Хорошо, Данило, мы идем. А ты крепись здесь, дорогой друг, и менее всего думай о делах. Поскорее набирайся сил…

Каждый слегка прикоснулся к восковой, скованной холодом руке полковника и с тяжелым сердцем направился к выходу.

— Что ж, хлопцы, теперь за дело, — невесело бросил Артем на крыльце.


Заграва, добровольно взявший на себя обязанности коменданта «маяка», после того как перенесли сюда Ляшенко, отправился с Аристархом Чудиным разводить на ночь сторожевые посты и «секреты», а Колодяжный метнулся к сеннику седлать коней, чтобы как можно скорее направиться к Змиеву валу, где ему надлежало до следующего вечера подготовить свою группу к длительному маршу с «родичем».

Вслед за Колодяжным неторопливо побрел Артем, поглощенный невеселыми думами.

— А вы, Витольд Станиславович, здесь собираетесь оставаться? — обратился он к Ксендзу, все еще стоявшему на крыльце.

— Нет, мне нужно было бы побывать на пятом «маяке».

Артем выразительно взглянул на запад, где над верхушками деревьев полыхало многоцветьем высокое вечернее зарево. Дескать, когда уже отправляться в Кодринские леса?

— Непременно сегодня побывать?.. Вы двое суток глаз не смыкали…

— Выспаться успеем, а у словаков побывать крайне необходимо сегодня. Кстати, вам тоже не помешало бы, товарищ командир.

— Сегодня не выйдет. Меня в лагере ждет Проскура перед выходом на операцию…

— Подождет, — непривычно резко прервал его Ксендз. — А словаков непростительно вынуждать томиться в ожидании до завтра. Разве трудно представить, как они там весь день нас выглядывают? Мы ведь для них — единственная надежда и опора. Вот почему сейчас, именно сейчас им, как никогда, необходимы дружеская поддержка, искреннее слово. А вполне может случиться, что эта наша поездка на пятый «маяк» в конечном счете окажется во сто крат значительнее, чем задуманная Проскурой операция…

На что намекает Ксендз, Артем, конечно, догадывался, но за насущными заботами, будто сквозь предрассветную мглу, еле-еле представлял отдаленную перспективу превращения их отряда в могучее, интернациональное антигитлеровское соединение, где найдут место в строю все, кому ненавистен фашизм.

— Съездить, конечно, надо, — согласился наконец Артем. — Только что можем мы сейчас обещать?

— А никаких особых обещаний от нас никто не требует. Просто побудем, поговорим, очертим для себя круг возможностей… Вообще разрешите мне словаков взять на себя.

Тем временем к ним возвратился Заграва с долговязым Чудиным.

— Слушай, Василь, возьми у Аристарха нескольких автоматчиков и айда с нами на пятый «маяк»…

— Это что, к словакам? — спросил Заграва без особого энтузиазма.

— Хотя бы и к ним… Они там голодные сидят, прихвати им какой-нибудь харч на ужин.

Не прошло и четверти часа, как четверо всадников выехали с Семенютиного двора и исчезли в лесных сумерках.

Пятый, фактически запасной «маяк», которым в отряде почти не пользовались и куда утром Ксендз направил Колодяжного со словаками, был самым отдаленным от Змиева вала. По прямой туда было, наверное, с полтора десятка километров, а от Семенютиного двора и все двадцать набиралось. Но Артем со спутниками одолел это расстояние довольно быстро и легко. Потому что не плутали они по лесным пущам и полевым ложбинам, как тогда, весной, когда пробирались после первого своего боя в Кодринские леса на свидание с Бородачом, а двигались по хорошо изученному маршруту. Примерно в полночь они уже были на том месте, где когда-то начинался предусмотрительно притопленный в застоявшейся грязи настил из ольховых стволов. Спешились, оставили коней хлопцам Загравы, вставшим на пост, а сами вслепую двинулись по пересохшему, загроможденному разными корневищами болотцу. Десяток-другой осторожных шагов — и вот они уже под лобастым холмом крошечного островка, где весной больной Бородач устроил свою последнюю крепость. Однако их никто здесь не окликнул, не встретил, хотя запах дыма, повисший в кронах деревьев, неопровержимосвидетельствовал: люди где-то неподалеку. Вскоре партизаны и в самом деле их заметили. Правда, сначала увидели дрожащие отблески на ветвях старой сосны, а уж потом — крошечное пламя, над которым склонились застывшие фигуры.

— Вот это вояки! — сплюнул со зла Заграва. — Таких голыми руками, как цыплят, можно взять…

При этих словах Ксендз вдруг споткнулся, умышленно зашуршал ногами в сушняке и громко засмеялся:

— Тьфу ты, напасть! Это же нужно, на ровном месте полететь…

Четыре фигуры мгновенно отпрянули от костра в темноту.

— Кто ходит? — прозвучало предостерегающе.

— Свои, свои… — Ксендз подступил к огню, чтобы его было видно издалека. — Вот ужин вам принесли! — и положил на ворох наломанного сушняка завернутые в полотняный рушник пресные коржи и четвертушку сала.

Первым из темноты вынырнул высокий Ян Шмат. Осторожно приблизился к угасающему костру и принялся с любопытством рассматривать поздних гостей. Казалось, он верил и не верил, что перед ним советские партизаны, но наконец расцвел белозубой улыбкой, узнав в Ксендзе утреннего гауптштурмфюрера, и радостно воскликнул:

— Онджей, Влодко, Карел! Это действительно избавители!..

Зашелестели, затрещали кусты — из зарослей выскочили трое молодых парней в военных мундирах.

— Так, может, будем знакомиться? Это мои боевые товарищи — Артем и Василь…

Словаки представились, пожали ночным гостям руки.

— А мы уж было подумали: бросили нас на произвол судьбы… — искренне признался Шмат.

— Вы просто нас мало знаете.

— О, о партизанах мы много наслышаны! И от немецких офицеров, и от малинских хозяев, — загудели словаки в один голос. — Но что вы именно такие, не представляли…

— Думали, с рогами на лбу и с глазами на затылке? — мрачно спросил Заграва.

Словаки вдруг примолкли, неловко улыбаясь.

— Да что же мы стоим, как на помолвке? — пошутил Артем, чтобы рассеять возникшую неловкость. — Наверное, у всех славян значительные дела решаются за столом…

Полукругом расположились у огня, перебрасывались малозначительными фразами, а вот серьезный разговор никак не вязался.

— Ну так вот что, товарищи, не будем зря терять времени, — решительно взял в свои руки инициативу Артем. — Нам известно о вашем гуманном поступке, и сейчас мы искренне рады приветствовать вас, настоящих интернационалистов. Ведь вы, несмотря ни на что, не подчинились преступным приказам и не применили оружия против ни в чем не повинных советских женщин и детей. В конце концов, между братьями так всегда и должно быть. Нам хотелось бы, очень хотелось, чтобы этот ваш поступок послужил примером для всех словацких воинов на Восточном фронте. За тысячелетнюю историю между нашими народами никогда не было ни вражды, ни столкновений, и святейший наш долг — не допустить этого сейчас.

Словаки утвердительно кивали.

— Э, если бы не Гитлер да не этот торбохват Тисо!.. Разве мы пришли бы сюда как завоеватели? Нас силком пригнали на Украину. Но словаки не были и не будут врагами русских людей!

— Мой друг Витольд уже сказал: партизаны никогда не оставляют в беде тех, кто проявил доброе отношение к советскому народу. Вот и сейчас мы пришли, чтобы спросить: чем можем вам помочь?

Ян Шмат удивленно развел руками, дескать, какой же еще помощи просить, если вы и так сделали для нас все, что только можно сделать, — вырвали из гестаповской петли.

— Вы люди вольные и можете сейчас по собственному усмотрению выбрать для себя дальнейший путь, — продолжал Артем. — Но вы люди нездешние, и на первых порах вам придется нелегко. Так вот, когда попадете в трудное положение, можете рассчитывать на нашу помощь.

— А зачем нам сушить голову над дальнейшим путем, если его нам судьба сама подсказала? — вдруг горячо заговорил худощавый словак со знаками различия десятника[8]. — Мы уже тут думали… Назад, в казарму, нам дорога навсегда отрезана. В Словакию показываться тоже нельзя — там жандармы наверняка ищут нас. К линии фронта, где можно было бы сдаться в плен, нелегко пробиться… Следовательно, один-единственный путь у нас отныне — только плечом к плечу с вами! Так что просьбу большую имеем: примите к себе.

Просьба словаков была вполне разумной и закономерной, однако Артема как-то неприятно поразила легкость и, можно сказать, даже легкомысленность, с которой говорил о своем выборе симпатичный десятник. В партизанские отряды, по твердому убеждению Артема, людей ведь должно вести высокое сознание своего гражданского долга, а не какой-то там слепой случай.

— В самом деле, нам некуда больше податься, — по-своему понял молчание Артема Ян Шмат. — Отныне ваш враг — это и наш кровный враг. Следовательно, и дорога у нас должна быть общей…

— Только общей! До последних дней жизни общей!

— Конечно, мы понимаем: честь воевать под командованием генерала Ковпака, Калашника или Орленко нам нужно еще заслужить. И мы хотим заслужить! Дайте только оружие…

— А оружие, кстати, партизаны ни у кого не выклянчивают, а добывают в бою, — будто между прочим пустил шпильку Заграва.

— Нам бы только на первый случай. Ну, вроде как взаймы… — смутился Шмат. — А там хоть целый вагон оружия добудем. На пристанционных складах в Малине его полно. А охраняют склады словаки же…

Это сообщение явно заинтересовало Заграву. Он заерзал на месте и нетерпеливо начал расспрашивать:

— А к этим складам можно пробраться? Какая охрана? Взрывчатки там, случайно, нет?..

Но тут в разговор включился Ксендз:

— Об этом потом, Василь. — И повернулся к словакам: — Я хотел бы знать, как к вашему поступку отнеслись соотечественники? Осуждали за невыполнение приказа союзников или, может, сочувствовали?

— Видите ли, на этот вопрос вряд ли можно дать однозначный ответ. Дело в том, что ни лично я, ни Карел с Онджеем или Влодком никакого героического поступка не совершали. Это просто было стихийное проявление непокорности всего батальона… Понимаете, неделю назад нас по тревоге подняли среди ночи и спешным порядком доставили на какой-то безлюдный хуторок, где якобы незадолго до этого были советские партизаны. Потом мы в супряге с отдельным венгерским батальоном, доставленным откуда-то из Брусилова, и полицейской немецкой ротой под общим руководством оберштурмфюрера СС Бройля двое суток прочесывали окрестные леса. Никаких результатов эта облава не дала, партизан мы не нашли. А на третий день лично от Бройля поступил приказ: окружить село Крымок, расстрелять всех без исключения жителей якобы за сотрудничество с партизанами, а жилища сжечь. Вот тогда все и началось… Не знаю, у кого первого родилась идея бойкотировать этот приказ, но в считанные минуты ею проникся весь наш батальон. Стрельцы вообще отказались идти в Крымок и в знак протеста сели прямо у дороги. А командиры тоже не очень настаивали. И вот в это время появился Бройль. К своему несчастью, я первым попался ему на глаза и на вопрос: «Почему не выполняется приказ немецкого офицера?» — ответил, что словаки — не убийцы и никогда подобных приказов выполнять не будут. Ну, тут на меня сразу же набросились эсэсовцы из свиты Бройля, чтобы разоружить и арестовать. Но рядом был мой верный Карел… — С мягкой улыбкой Шмат положил руку на плечо коренастого, крутоплечего молодого парня. — Да и Онджей с Влодком вовремя подоспели. Короче, меня отбили у бошей, а батальон пешком отправили в Малин. А по дороге… Нас по одному вызывали якобы к командиру батальона и потихоньку хватали как злостных зачинщиков бунта…

— Стало быть, однополчане не догадывались, где вы и что с вами?

— Почему не догадывались?.. Но что они могли поделать?

Ксендз некоторое время щурил глаза:

— Ну а что было бы, окажись вы в своем батальоне?

Словаки переглянулись многозначительно, и после паузы за всех ответил Карел:

— Германы нас на месте расстреляли бы…

— Нет, я спрашиваю: как бы отнеслись к вам соотечественники?

— Ну, обрадовались бы… Наверное, спрятали бы… Возможно, придумали бы, как нас спасти…

— А нашлись бы такие, которые пошли бы вместе с вами в партизаны? Короче говоря, есть среди них такие, кто откровенно встал бы на борьбу с гитлеровцами?

Этот вопрос оказался нелегким для словаков.

— Среди наших однополчан много таких, кто искренне хотел бы порвать с гитлеровцами. И офицеров, и рядовых много, — негромко произнес Шмат. — Но сделали бы они сейчас это открыто?.. У каждого ведь семья… А семья того, кто перешел на сторону врага, по нынешним законам Словакии, подлежит уничтожению. Так что охотников открыто пойти в партизаны было бы немного. Иное дело, если бы подвернулся удобный случай…

— А речь и не идет о том, чтобы отправляться в леса с барабанным боем и под красными знаменами. Главное — уверены ли вы, что в батальоне у вас найдутся единомышленники, которые при удобном случае могли бы примкнуть к вам?

— Конечно, уверены! И мы можем это доказать, — заверил Шмат без колебаний.

Посветлели лица его соотечественников, заблестели глаза.

— Так вот, можете считать, что это и есть первое боевое задание вам.

— Да мы хоть сейчас готовы его выполнить!

— А вот торопиться не следует. Дайте хоть немного улечься переполоху после сегодняшнего события под Радомышлем. Да и сами отдохните малость после немецкого «курорта». С такими синяками и на люди не появишься…

— Так это что же, мы должны сидеть здесь сложа руки? — удивление, смешанное с обидой и разочарованием, прозвучало в голосе Яна Шмата.

— Вот здесь и должны сидеть, — как можно мягче подтвердил Ксендз. — А если точнее, то не сидеть, а вживаться в новую обстановку, приноравливаться к партизанским будням. Могу заверить, многое вам здесь покажется необычным и неожиданным. Хотя бы тот же быт, лишенный малейшего комфорта…

— А мы солдаты и к комфорту непривычны.

— Так-то оно так, но… Поживете — увидите. А вот когда малость обвыкнете, тогда окончательно все обсудим.

Конечно, такое решение проблемы словакам, которые успели за день все обсудить и решить, не очень понравилось, но им ничего не оставалось, как только согласиться со своим спасителем.

— Нам бы хоть одну вылазку сделать, чтобы раздобыть какое-нибудь оружие, — сказал нахмурившийся Карел. — Что, если герман сюда нос сунет? Он ведь нас, как куропаток, перестреляет…

— Оружием и прикрытием на подступах к этому островку мы обеспечим. Ну и продуктами питания, разумеется, — пообещал Артем. — Хотелось бы знать: много ли ваших соотечественников в наших краях?

— На Полесье тысяч пятнадцать наберется. Здесь вся наша дивизия.

— Дивизия?.. А где ее штаб? Кто ею командует?..

— Штаб расположен на Коростене, а командует нами полковник Мицкевич[9].

— Что это за человек?

Карел и Влодек толкнули под бока светловолосого однополчанина, сидевшего между ними.

— Брат десятника Онджея до трагической гибели под Житомиром служил первым адъютантом пана полковника… — объяснил Шмат. — Десятник Онджей, может, вы рассказали бы о пане полковнике?

Тот зарделся под пристальными взглядами, кашлянул в кулак и заговорил звонким голосом:

— Полковник Мицкевич всегда был образцом для нас с братом. Это есть мужественный и честный воин. Вельми суровый и требовательный к подчиненным, но исключительно справедливый. За таким можно смело идти в бой…

— Любопытно, любопытно… А лично вас он знает? Встречались с ним когда-нибудь?

— О, не один раз! Полковник заезжал к нам в Попрад погостить день-другой, когда во время каникул выбирался поохотиться на медведей в Левоцких лесах.

Артем коротко переглянулся с Ксендзом, потом с Загравой, который не скрывал интереса к беседе.

— Если бы только знать, как он поведет себя, встретив вас после приключения на Радомышленском шоссе… Не прикажет ли арестовать и передать в гестапо?

— Не думаю. Как и мой покойный брат, полковник Мицкевич ненавидит германов!

— Вот как! — не удержался Заграва. — Так поскорее сюда этого полковника.

— Ну что ж, нам пора, — сказал Артем и первым поднялся. — Кажется, обо всем поговорили. А о чем не договорили — договорим в следующий раз… Завтра ждите наших людей. А сейчас счастливо оставаться!..

IX

«Ну что же, посты расставлены, хлопцы проинструктированы, почтовый пакет при мне — можно начинать!» Кирилл Колодяжный уже потянулся было рукой к стеклу, чтобы постучать, как было условлено, но внезапно заколебался. И начал лихорадочно перебирать в памяти, все ли сделал, как советовал Витольд Станиславович, не забыл ли чего-нибудь. Кажется, ничего не забыл. Можно было поднимать с постели Юхима Опанасюка, однако Кирилл медлил. И это тот Кирилл, который в самых трудных ситуациях никогда не ведал, что такое страх или сомнение.

«Да что это я в самом деле… Хоть пан, хоть пропал — нужно начинать!» Постучал в угловое окно Опанасюковой хаты. Выждал немного и снова постучал. А потом и в третий раз, как и договорились с Юхимом. Партизаны напряженно ждали минуту, другую, но в жилище Опанасюка ни звука, ни шороха. Будто вымерли там все… «Этого еще только не хватало, — сплюнул со злостью Кирилл. — Куда мог подеваться Опанасюк с «родичем»? Нет ему отсюда дороги!» Уже не заботясь о конспирации, он так трахнул по раме, что хата ходуном заходила, а тревожное эхо прокатилось по двору и растаяло в смолянистой бездне за Житомирским трактом.

— Тише там, тише!.. — послышалось изнутри, и какое-то пепелистое пятно проступило в черном квадрате окна. — Шоссе ведь рядом…

В сопровождении Мансура и Грица Маршубы, которым Ксендз поручил лично опекать «родича» в странствиях группы, Кирилл, слегка пригнувшись, метнулся к крыльцу. И как только входная дверь открылась, он крепко выругался, набросившись на хозяина:

— Ты что, вздумал у нас на нервах поиграть? Почему так долго не откликался? Или, может, уже…

— Да господь с вами! Просто не слышал… Христом-богом клянусь, не слышал! Оно ведь, знаете, за день так намотаешься, что потом, только прикоснешься головой к подушке, и спишь как убитый. А еще первый сон… Вы уж извиняйте, христа ради! Не ждал сегодня. А вот в следующий раз…

Кирилл тотчас же заметил, что всегда молчаливый и какой-то словно бы недотепистый дорожный обходчик на этот раз был подозрительно разговорчив. А еще заметил нарочитость его поведения, фальшивую развязность. И сразу же вспомнил предостережение Ксендза: «Самым трудным и рискованным будет у вас первый этап: как бы Опанасюк не подложил свинью. Постарайтесь как можно скорее исключить его из игры…»

— Веди в хату! — резко произнес Кирилл, чтобы прервать разглагольствования Юхима. — Да приготовь молока: мы с дальней дороги, упарились…

На ощупь, как слепые, пробрались через загроможденные всякой домашней утварью сени в светлицу.

— Свет не зажигай! — приказал Кирилл еще с порога. — Мы ненадолго, выпьем да и пойдем.

— Как знаете. Но молока, извините, нету. Могу разве лишь кваском попотчевать. Холодненьким, прямо из погреба.

— Тащи квасок. Только побыстрее.

Юхим смотался в погреб, принес кувшин питья, и хлопцы в самом деле полакомились прохладным свежим кваском, от которого даже дыхание перехватило.

— Почты из Киева или Житомира не было? — Кирилл знал, что никакой почты здесь нет и быть не может, но четко действовал по разработанному Ксендзом плану.

— Пока что нет, — ответил Юхим ему в тон.

— Каратели не дают о себе знать? Ничего не слыхал?

— Что-то глухо.

— На шоссе какие-нибудь перемены в движении произошли?

— Не заметил. Вроде все по-прежнему.

— Ну вот что: мы оставляем здесь важную почту. Пакет командования вручишь тому, кто назовет и основной и запасной пароль. Ясно? За почту отвечаешь головой.

Ни о каком пакете Опанасюк сном-духом не ведал, поскольку об этом не было разговора во время встречи на первом «маяке» с руководителями отряда. Идея доставить Опанасюку «архиважную почту» для передачи мифическому посланцу возникла лишь сегодня, буквально за час до выхода группы Кирилла из лагеря. И подал ее Артем, чтобы усыпить бдительность «родича», тем самым объяснив ему причину неожиданного появления партизан в доме дорожного обходчика. И вот сейчас Кирилл (а он был абсолютно уверен, что «родич» прослушивает каждое промолвленное здесь слово) более всего опасался, как бы Опанасюк вдруг не стал допытываться, что это за пакет, о котором даже не заикнулись тогда на «маяке» партизанские командиры, да кому именно его передать. Но забитый на вид, какой-то даже придурковатый Юхим оказался на удивление сообразительным и догадливым.

— Не беспокойтесь, товарищи, передам, как велено. Не впервой ведь… — ответил он настолько непринужденно, что Кирилл с облегчением вздохнул.

А потом, вручая Юхиму опоясанный накрест лентой конверт с сургучными печатями, поймал в темноте и крепко пожал ему жилистую руку.

— Ну, тогда мы пошли… Потом наведаемся. А ты уж тут смотри.

Кирилл был уверен, что после этих слов Опанасюк скажет о своем несчастном «родиче», отрекомендует его как потерпевшего от оккупантов и уже потом попросит принять в отряд. Как быть, что говорить на это, Кирилл знал словно азбуку: этот «узел» они особенно тщательное отработали с Витольдом Станиславовичем. Но в соседней комнате внезапно что-то громко стукнуло.

— Хайдаров. — Кирилл инстинктивно стиснул в ладонях автомат.

Но Хайдаров и без напоминания знал свое дело. Как рысь, одним прыжком оказался у дверного косяка, изо всех сил ударил ногой в закрытую дверь, чуть не сорвав ее с петель, и направил в боковушку луч трофейного электрофонаря. В тот же миг предостерегающе щелкнули предохранители на автоматах — за раскрытой дверью партизаны увидели приземистого, головастого человека, который подслеповато щурил глаза в ярком свете, держа в руках ухват.

— Руки за голова! — как и надлежит в подобной ситуации, приказал Хайдаров. — Жива, жива!..

Растерянный, оторопевший незнакомец медленно стал поднимать короткие крепкие руки.

— Товарищи, да не тревожьтесь: это свояк мой… Родич то есть… — спохватился Юхим.

«Родич»… Так вот какой он, этот «родич», продавший палачам душу! Они ждали с ним встречи, тщательно готовились к ней, но представить никак не могли, что она окажется такой вот. Случайный грохот в боковушке, произведенный неповоротливым «родичем», свалившим ухваты, спутал все карты. Что здесь делать?

«Я не стану забивать вам голову разными советами и напутствиями, — вдруг вспомнились Кириллу прощальные слова Ксендза. — Они здесь ни к чему! Все, что может произойти, трудно предвидеть, на все случаи жизни рецептов не напасешься. Вы человек находчивый, вот сами и должны искать подходящие оптимальные решения в сложной ситуации. Главное — ведите себя естественно, без натяжек, делайте все так, как делали бы, если бы не знали, кто такой «родич». Хотя ни на миг не забывайте: рядом враг, умный и хищный…»

— Кто такой? Что здесь делаешь? — спросил Колодяжный после паузы.

Не успел «родич» рот раскрыть, а Опанасюк уже с объяснениями:

— Да говорю же вам: свояк мой.

— А ну прикуси язык! — цыкнул на него Гриц Маршуба. — Тебя спросят, когда очередь дойдет.

— Ой люди добрые! Что же это получается?.. Уже и в своей хате ты не хозяин… Ну чем провинился перед вами мой свояк, что вы к нему пристаете?

В этот момент из боковушки выскочила простоволосая женщина в одной сорочке, заголосила, как на похоронах:

— Это снова они?.. За меньшенькой пришли?.. Не дам! Не да-а-ам! — Она встала в дверях, заслонив собою «родича».

— Прекратить визг! Чтоб ни звука! — прикрикнул Кирилл гневно.

Подействовало. В комнате вдруг все затихло. Именно этого и добивался Кирилл, чтобы перевести разговор в спокойное русло и подготовить почву для дальнейшего. Опанасюк проводил жену в бовокушку и, занавесив ряднами окна, зажег каганец.

— Так мы ждем ответа, — обратился Колодяжный к «родичу», который нервно переступал с ноги на ногу в дверном проеме.

— Вам ведь Юхим истинно все сказал… — с трудом выдавил тот из себя.

— А мы не Юхима — тебя хотим послушать…

— Ну если так… Зовут меня Степаном, по фамилии Квачило. Родом из-под Лебедина, что на Сумщине…

— Из-под Лебедина?! Да ты что?.. — радостно воскликнул Гриц Маршуба.

— А что? — спросил «родич» с нескрываемой тревогой.

— Это же надо, земляка встретил! Ты давно из тех краев? Как здесь оказался?..

— Да что говорить… Спасался от смерти, вот так и оказался здесь.

— Что правда, то правда, — поддакнул ему Юхим, который стоял в сторонке, прислонившись спиной к печи. — Ты, Степуха, не стесняйся, как на исповеди, все выкладывай. Это люди хорошие, поймут все как надо.

— Оно, собственно, и рассказывать нечего. Ну, весной меня записали в управу для отправки в Германию. А я с односельчанами взял да и сбежал. Приплелся домой, а там уже полицаи ждут в засаде. Ну, схватили, руки скрутили, пинков надавали, отвезли на станцию — в телятник и снова в Германию. До Днепра довезли, а в Киеве при пересадке я снова бежал. Выбрал подходящий момент, пробил рельсовым болтом череп охраннику, а сам — деру. Вот с тех пор и слоняюсь тута, как затравленный волк…

«Вишь, какую жалобную «легенду» придумали для него гестаповцы! И побеги, и засады, и удар по черепу… Тут и расплакаться от сочувствия недолго… Что ж, пой, пой лазаря!» — мысленно возмущался Кирилл, но виду не подавал.

— Так почему же сразу об этом не сказал, а прятался среди ухватов? Не дай боже, беда могла случиться… Как же это ты так сплоховал, Юхим?

— Сначала ведь дело нужно было сделать, а потом уж… На потом я приготовил для вас очень сердечную просьбу.

— Что за просьба? — прикинулся непонятливым Кирилл. — Выкладывай. Кому-кому, а верным людям мы никогда не отказываем.

— Лично мне ничего не нужно, а вот Степе… Не дайте пропасть человеку, примите к себе…

Наступил решающий момент начального этапа операции. Предложение сделано, пускай не совсем так, как представлялось раньше, но сделано. Теперь нужно было надлежащим образом разыграть драматическую сцену перехода «родича» в партизаны.

— Попроси, Юхим, что-нибудь полегче, — сокрушенно вздохнул Кирилл. — Не я в партизаны записываю, не я из них и выписываю. Мое дело простое — выполняй честно то, что тебе прикажет командование.

— Но ведь ты с хлопцами мог бы рекомендовать Степу. Или по крайней мере хотя бы слово замолвить…

— О чем говоришь, человече добрый? Блатом у нас и не пахло.

— А мы вас тут, как христова прихода, ждали… Думали, вы в горе наша надежда и спасение. А получается… Кирилл, голубчик, да сжалься над несчастным человеком. Сам видишь, здесь ненадежное для него укрытие: рядом торная дорога и мало ли кому придет в голову заглянуть ко мне на чердак… Чует мое сердце: в случае чего оба пропадем. Так что окажи милость!

— Да пойми же, вербовая твоя голова, не могу я такие дела решать. Для этого есть соответствующая служба, а мое дело… К тому же я сейчас с группой выполняю срочное и важное задание командования. К тебе мы зашли, считай, случайно. Чтобы почту лишь доставить…

— Случайно зашли… А разве вы когда-нибудь заходили не случайно? Разве меня кто-нибудь предупреждал, когда именно нагрянут нежданные гости?.. Ну а принесет их на порог, хочешь не хочешь, Юхим, вставай среди темной ночи да поскорее подавай на стол хлеб и к хлебу. А то еще и на чистую сорочку не поскупись, на портянки что-нибудь дай… И глупый Юхим ничего не жалел, чем только мог делился. Последний кусок, считай, от рта своих детей отнимал да ночных пришельцев кормил. И никогда не требовал ни платы, ни благодарности. А вот когда Юхим один-единственный раз осмелился этих случайных гостей попросить… И о чем попросить? Чтобы человека возле себя пригрели, человека, которому если не в партизаны, то только в петлю лезть… Так вот на эту просьбу Юхимову дулю под нос сунули… — Из глаз Опанасюка покатились слезы, и он мелко затрясся всем своим худощавым телом. Но вовремя взял себя в руки и шепотом продолжал: — Оно, конечно, в партизаны не всем ворота настежь раскрыты, но ведь сами видите, кто перед вами. Да и не обязательно его вот так сразу и записывать… Вот вы сейчас на выполнение боевого задания идете. Скажите, а почему бы вам не взять моего родича с собой? Что он, мешать будет? Не думаю. А подсобить при случае сможет. А тем временем вы бы присмотрелись, изучили, чего он в деле стоит…

Слушали партизаны этот монолог и только диву давались: ну и актер же этот малограмотный, неказистый дорожный обходчик! Так умно, легко и непринужденно играл свою роль, что даже они поверили: нет у него сейчас более важных хлопот, чем только пристроить своего «родича» в партизаны. А еще эти слезы, это приглушенное рыдание. Отказать Юхиму было бы даже преступно. Но, в конце концов, ему никто и не собирался отказывать. Кирилл лишь ждал, чтобы и Квачило хотя бы ради приличия пробормотал свою просьбу. Но тот лишь хмурился у косяка и натужно сопел, втянув в плечи голову.

«Да он ведь, как черт ладана, наверное, боится партизан! — вдруг догадался Кирилл. — Сейчас точно молит господа бога, чтобы мы отказали Опанасюку». Поняв это, Колодяжный поспешил вмешаться в разговор, пока Степан Квачило не успел дать задний ход.

— Что ж, Юхим, ты в самом деле не раз выручал нас в трудную минуту. Мы это хорошо помним и, если поступать честно, не можем, не имеем морального права тебе отказать. Так и быть, принимаем к себе твоего родича. Но знай: этим самым я грубо нарушаю партизанские законы и вынужден буду нести суровое наказание.

— Моя твоя, командир, наказание равно делить будет! — в соответствии с разработанным планом поддержал Кирилла Хайдаров.

— Да ни о каком наказании не думайте, товарищи, — на радостях Опанасюк чуть не пританцовывал. — Вот увидите, вы еще опосля будете благодарить меня за этого человека…

Степану Квачило, очевидно, тоже приличествовало бы выразить свою радость, но он, как и раньше, молчал, мрачно набычившись. И это лишний раз убедило Кирилла, что гестаповский шпик не имел большого желания проникать в партизанскую среду, что сердце, наверное, подсказывало ему: если отправится сейчас отсюда — то в свою последнюю дорогу…

— Ну так что, по рукам, земляче? — с ясной улыбкой приблизился к нему Гриц Маршуба. — Поздравляю! Можешь считать, что тебе здорово пофартило. В ряды калашниковцев не так-то просто попасть…

О калашниковцах Маршуба намекнул умышленно, однако «родич» будто и не заметил этого намека. Как-то вяло пожал протянутую руку и пробормотал:

— Я рад, спасибо… От души спасибо…

— Долго мы здесь не можем задерживаться, на сборы даю четверть часа, — объявил Кирилл, стремясь как можно скорее покинуть этот дом и выбраться на оперативный простор.

— А нам больше и не нужно, нам хватит… — и тут не обошлось без Юхима.

Как ошпаренный он кинулся к шестку, вытащил оттуда торбу и, бегая по хате, набивал ее то харчами, то разными тряпками. А Квачило тем временем неторопливо, слишком уж неторопливо начал переобуваться и переодеваться, будто надеялся — что-нибудь все-таки помешает ему идти с этими лесовиками.

— Хайдаров! Отнеси-ка дозорным кваску, пускай и они малость жажду утолят. — Кирилл не знал, каким делом заняться. — И предупреди их: скоро выступаем…

Мансур с недопитым кувшином исчез за дверью. А вскоре за ним двинулись и Кирилл с Маршубой и Квачило. Суетливый и разговорчивый Юхим тоже вышел на крыльцо. Хватал каждого за руки, пожимал их своими шершавыми ладонями и все приговаривал:

— Пусть бог станет вам помощником в добром деле!.. Не забывайте тропинки к моей хате! Я буду ждать…

Партизаны поблагодарили Опанасюка за гостеприимство, пообещали вскоре навестить снова и небольшой цепочкой бесшумно направились через грядки. Выбрались на толоку, миновали лесную вырубку и наконец достигли леса.

— Стой! — подал команду Колодяжный. — Довожу до сведения, товарищи, что отныне наша спецгруппа будет состоять из восьми человек. Я взял на себя персональную ответственность принять в наш отряд еще одного человека — Степана Квачило.

— Кто такой? Как сюда попал? Кто рекомендовал?.. — посыпались вопросы партизан.

— При первом же удобном случае, я думаю, он нам все по порядку расскажет. А пока прошу относиться к нему как к равноправному члену группы. Ну а теперь — шагом арш!

…Они шли всю ночь. Шли быстро и без остановок, всего лишь раз устроив коротенькую передышку на какой-то опушке. Даже привычные к ночным переходам партизаны, кто уже отмерил пешком не одну тысячу километров по вражеским тылам, и те не могли взять в толк, куда так спешит Колодяжный, зачем он все время делает зигзаги, а не придерживается определенного курса. Заметает следы или хочет кого-то сбить с панталыку? Наконец пришли к выводу: наверное, решил преподать урок партизанской стратегии и тактики гестаповскому проходимцу, одновременно посмотреть, на что тот способен. Но, к общему удивлению, Квачило оказался выносливым и закаленным — он не только не просил сделать привал, но даже не отстал ни разу, не сбился с ноги. Упорно шагал, как бык, лишь посапывая, и не встревал ни в какие разговоры, не интересовался, куда и зачем они идут. Короче, вел себя так, чтобы его вообще в группе не замечали.

Уже на рассвете, когда позади остались добрых два десятка километров, Кирилл вывел усталых спутников в какую-то росистую ложбинку к небольшой речушке, зажатой с обеих сторон развесистыми вербами, и бросил:

— Малый привал! Всем помыться, почистить одежду и обувь!

Хлопцы рады стараться — пропотевшую одежду на землю, а сами взапуски к реке. Плеск, приглушенный смех, бултыхание. Кирилл не поддался общему искушению и не нырнул в речку. Сполоснул лишь лицо, шею, грудь и сразу же выбрался на берег. И удивился: там одиноко сидел, положив голову на колени, Квачило.

— У нас приказы касаются всех! Вы почему не у воды?

Тот утомленно повернулся и произнес не совсем уверенно:

— Да я… понимаете, я не умею плавать.

— А плавать никто и не заставляет. Умыться нужно!

Квачило неохотно встал и побрел вниз. А буквально через минуту, едва увлажнив физиономию, вернулся и уселся возле своего сидора.

«Наверное, боится, как бы не обворовали. Ну и боров же!» — Кирилл с досады даже сплюнул и отвернулся. А потом подумал, подумал и, вроде бы к самому себе обращаясь, произнес:

— Все-таки зря я поддался просьбам Юхима: не следовало бы никого брать в группу… Хотя это дело поправимое: в первом же селе можно распрощаться…

— Это вы со мной собираетесь прощаться? Я чем-то не угодил?

— Да если бы наш генерал увидел, как выполняются мои приказы… Клянусь солнцем, кожа бы треснула у меня на ягодицах!

— А у вас что, кнуты в моде?

— Это изобретение и монополия только бати. Так сказать, для индивидуальной профилактической работы, когда сильно провинишься…

— Ну и дела: генерал — и с кнутом!.. Что он у вас за птица?

Вопрос был поставлен словно бы между прочим, с этакой невинной наивностью и равнодушием, но Кирилл сердцем почувствовал: это равнодушие коварно нарочитое, на самом деле Квачило буквально сгорает от нетерпения из первых рук получить информацию о знаменитом партизанском вожаке. Он, конечно, не стал пускаться в разговоры о своем командире, а поступил так, как делал всегда в жизни, когда его расспрашивали о вещах, о которых он не желал ничего говорить.

— Тебе сколько лет? — ни с того ни с сего обратился он к Квачило.

Тот обескураженно захлопал глазами, глуповато ощерился, обнажив два ряда крепких неровных зубов:

— Ну, допустим, тридцать с гаком…

— Видишь, только тридцать, а ты в старики прешься. Запомни: кто много знает, быстро состарится. Так что не суй нос куда не просят.

— Больно он мне нужен, этот генерал с кнутом… Самодур, наверное, старорежимник!

— Какой уж есть, таким и будет: менять не собираемся…

На этом и прервался разговор. И уже не завязывался, пока с речки не возвратились посиневшие от холода хлопцы. Дрожа, они быстро натянули на себя одежду, почистили сапоги, причесались. И вдруг стали словно бы моложе и красивее. А главное — исчезла усталость, прошла дремота, которая не давала им покоя перед этим.

— Так вот что, товарищи, наш поход близится к концу, — объявил Колодяжный, выстроив хлопцев в шеренгу. — Неподалеку отсюда, за пригорками, начинается село Горобии. Там сделаем дневную остановку. Уточняю: дневать будем на подворье нашего старого друга Мефодия Кравца. Не забывайте, он — местный староста. Так вот, настоятельно прошу ничем не скомпрометировать его в глазах оккупационных властей. Слышали приказ командира: своих людей на местах мы должны беречь как зеницу ока. Ясно?

После вчерашней детальной инструкции Ксендза хлопцам одно ясно: все эти слова сказаны не для них, а для того гестаповского оборотня, который горбился рядом с Хайдаровым.

— За мной — шагом… — И Кирилл первым двинулся вдоль берега реки.

Они шли по извилистой ложбинке, а вокруг разгорался погожий летний рассвет. Постепенно блекли, угасали, будто растворялись в ночной синеве, звезды, а над горизонтом по-молодому просветлялось и вот-вот должно было вспыхнуть радужными красками небо. С каждой минутой горизонт расширялся, и из серой безвести выныривали то кусты, то холмы, то копны на стерне. Как только спутники Кирилла обогнули глинистый пригорок, оказались возле левад, за которыми начинались Горобии. И невольно замедлился их шаг, нахмурились, посуровели лица.

Об этом селе в округе шла недобрая слава. Говорили, что в Горобиях чуть ли не ежедневно неизвестно куда исчезают люди. Выйдет человек ранним утром к колодцу по воду или выгонит на пашню скотину и не вернется. Ведро или там веревка останется, а человек словно бы в безвесть канет. Сколько потом всем обществом ни искали загадочно исчезнувших, но так ни одного и не нашли. Не возвращались оттуда часто и люди из других сел, которых судьба ненароком заводила в Горобии. Одним словом, с каждым днем все более тугой клубок зловещих слухов наматывался вокруг Горобиев, но доподлинно никто не знал, что же все-таки там происходит.

Первым в эту кровавую тайну проник не кто иной, как Ксендз, когда его люди случайно схватили на Чернобыльском тракте местного гебитскомиссара. Именно от него и стало в деталях известно про «горобиевский метод» укрощения «туземцев». Никаких особых секретов в этом методе не было, просто оккупационные власти предоставили местному старосте Мефодию Кравцу, который успел завоевать их полнейшее доверие, чрезвычайные полномочия в борьбе со скрытыми большевистскими элементами. И Мефодий Кравец умело воспользовался этими полномочиями. Прежде всего он сформировал из зятьков и племянников банду, одел ее в мундиры полицаев и приступил к делу. Нет, он не устраивал массовых экзекуций, не агитировал сотрудничать с новыми хозяевами, он просто бродил с палкой в руках по селу, всем кланялся и приветливо улыбался, а одновременно прислушивался, кто о чем говорит, да зорко присматривался, кто чем дышит. Видимо, по его примеру полицаи тоже не носились с нагайками по Горобиям, не хватали каждого встречного за грудки и не избивали в кровь, когда нужно и когда не нужно, как это водилось в окрестных селах, а лишь бесшумно, будто для порядка, совершали утренние и вечерние обходы и потом скрывались за дубовыми дверями местной управы. И мало кто замечал, как ежедневно с наступлением сумерек слетались они черным вороньем в дом своего заправилы. Еще на пороге лихо срывали с голов картузы, размашисто крестились, а затем чинно рассаживались по скамьям, не забираясь лишь на самое главное место в красном углу. Рассаживались и молча ждали, пока закончит свою вечернюю молитву Мефодий, который каждодневно — и об этом в Горобиях знал стар и млад — проводит перед образами на коленях не один час.

— Ну, хвала Иисусу, еще на один денек укоротился наш путь в царствие небесное, — всегда одной и той же фразой заканчивал он дела небесные и приступал к земным. — Но как мы не умеем пользоваться считанными днями, отведенными нам всевышним для искупления грехов! Как гневим господа своими богопротивными делами!.. Вот и сегодня возвращаюсь я с гумна, а мне навстречу кривобокий Илько Храпатый с телкой. Спрашиваю: куда скотину на веревке тянешь? А он с нескрываемой злобой: на прокорм освободителям, чтоб они собой червей кормили! И как понес, как понес на новую власть… Господи, до чего же человек глупый и неразумный! Плещет языком, что в голову придет, а того не понимает: за слова придется сурово отвечать. Потому что новая власть хулы не потерпит, новая власть как пить дать назначит разбирательство. И непременно докопается, кто такой Илько Храпатый. Не все ведь забыли, кто когда-то церкви с комсомольцами разрушал, кто первым в колхоз вступал, кто в стахановцы перся, кто шеи своих детей бесовским кумачом повязывал… Да разве только об одном Ильке раскопают каратели? Чует мое сердце, великая кровь прольется в Горобиях!.. Я вот бога молю, чтобы он надоумил меня: как уберечь горобиевский люд от великого лиха?

— Да что тута долго мозговать? — вмешался в разговор старший из Мефодьевых зятьев. — Нужно побыстрее скрутить Храпатого в бараний рог и спровадить куда следует. А там пускай разбираются…

— Скрутить? Спровадить?.. Хе-хе, мелко пашешь, Протас! А народец здешний что на это скажет? Разве народец способен укумекать, что это деяние учинено ради его же благоденствия?.. Нет, народец на нас злобу заимеет, а Храпатого, глядишь, еще и в мученики возведет. Стало быть, трогать Илька принародно негоже. Вот если бы его просто не стало в селе… Это и для него и для других было бы к лучшему.

Родственники Мефодия уже хорошо знали, что означает его невинное пожелание: «Если бы его просто не стало». Не раз они после такого намека брали на прицел намеченную их пастырем жертву, окружали ее со всех сторон не настораживая, ни на миг не спуская глаз, дожидаясь удобного момента. И рано или поздно такой момент непременно наступал. Где-нибудь в глухом закутке, на безлюдье бывшего воинствующего атеиста или ударника, активиста или победителя в соцсоревновании на косовице оглушали ударом по голове, связывали по рукам и ногам, забивали в рот кляп, а потом вталкивали в мешок и потихоньку отвозили на подводе под охапкой сена в управу. А ночью незаметно отправляли в заброшенные, наполненные прогнившей грязью торфяные выработки за селом. С тех пор уже никто и никогда не видел этого человека, о его исчезновении ползли по селу только зловещие догадки, порождавшие в Горобиях ужас и неуверенность…

Обо всем этом и доложил как-то на командирском совещании Ксендз.

— Повесить за ноги гада ползучего! Миром судить и перевешать всю кравцовскую банду! — единодушно восклицали присутствующие.

— А сколько горобиевцев поплатится жизнью за этих мерзавцев? — охладил их пыл невозмутимый Ксендз. — Нужны ли такие жертвы?

Нахмурились, задумались командиры.

— Так что же делать? Как укоротить руки этому аспиду?

— Думать. Будем думать…

Вскоре Ксендз и в самом деле продумал фантастическую операцию. Суть ее сводилась к тому, что Мефодия Кравца и еще нескольких самых жестоких фашистских прихвостней из других полесских сел должно было наказать само гестапо, кому они так ревностно служили и перед кем так подобострастно пресмыкались. Казнить, так сказать, дать урок всем другим предателям. Но для осуществления этой необычной операции нужен был человек, которому гестаповские спецы полностью и безоговорочно доверяли бы, то есть проверенный и опытный провокатор. Именно он должен был стать основной движущей пружиной справедливой акции мстителей. Только где было взять такого провокатора? Как вовлечь его в это дело?

И вот именно в это время Опанасюк принес известие о появлении в своем доме подосланного киевской службой безопасности «родича». Всех опечалила эта весть, только не Ксендза. Он воспринял ее как дар небесный и немедленно же в деталях разработал план, как «приручить» этого агента гестапо и одновременно напустить его на Кравца и других кровопийц, по которым давно уже плакала виселица. А помочь этому «родичу» как можно скорее «разоблачить» замаскированных партизанских пособников и таким образом приготовить для них петлю из «неопровержимых фактов предательства» руководство отряда по предложению Ксендза доверило семерке самых сообразительных партизан во главе с известным храбрецом Колодяжным.

— Ну, ребята, еще малость поднатужимся — и мы в надежной гавани! — подбадривающе крикнул Кирилл своим спутникам и без тени колебаний повел их напрямик через огороды, будто ходил по ним с малых лет.

Сначала они шли через вязкие капустные грядки, а потом через заросшую пыреем межу, обсаженную шелестящей, уже пожухлой кукурузой. Вскоре вырвались на глухую сельскую улицу с крутыми глинистыми обрывами. Кирилл осмотрелся по сторонам и теперь только успокоился. Он сразу же узнал и оббитую дождями, перекособоченную пустую хатенку поодаль на пригорке, все обитатели которой еще прошлой зимой неизвестно куда исчезли, и большой колодец, в котором с недавних пор почему-то топились горобиевцы и от которого все отреклись, и могучую стену чертополоха на месте сожженного подворья колхозной ударницы Килины Шапар. Ничего не изменилось в Горобиях с тех пор, как они с Ксендзом побывали здесь на трофейном «опеле». Разве лишь еще больше порыжел придорожный спорыш от зноя да еще сильнее застоялась тишина вокруг.

Чтобы избежать любопытных глаз, партизаны, пригибаясь к земле, направились к отдаленной площади, в центре которой в утренней мгле зловеще возвышалась виселица. Примерно в сотне метров от этого страшного места свернули направо в переулок. А через минуту-другую переводили дыхание уже под высокими дубовыми воротами с жестяной обшивкой на могучих столбах.

— Вот и причалили! — Кирилл вытер со лба пот кубанкой и взялся за щеколду.

Но ворота оказались запертыми изнутри. И тут Мансур Хайдаров, не сказав никому ни слова, подошел к плотному забору из струганых досок, подпрыгнул, ухватился за верхнюю кромку. Не успели спутники понять, что затеял «моя-твоя», как он легко подтянулся на руках и перемахнул через забор. И в тот же миг там осатанело залаяли собаки, звякая цепями.

— Боюсь, без штанов останется Хайдаров… — произнес кто-то обеспокоенно.

Но вот калитка открылась, и Мансур, сверкая белозубой улыбкой, почтительно склонился перед хлопцами в низком поклоне:

— Ходи сюда всем аулом, дорогой гость будешь…

Семеро вошли в уютный, зажатый со всех сторонпостройками двор, посреди которого возвышался старый берест. Поодаль красовалась рубленая, на высоком фундаменте хата на две половины, под железом, рядом с ней — сарай для дров, дальше — сенник, конюшня, свинарник, курятник. Все добротное, новенькое, сколоченное на долгие годы. Тут явно хозяйничал человек, уверенный в своем будущем.

— А собаки куда девались? — завертел головой Пилип Гончарук, для которого еще с детства пес был чуть ли не самым страшным зверем.

— Хе-хе… — лукаво сощурил узкие глаза Мансур. — Серко башка хороший имеет. Нюхом стреляй почуял, сразу хвост поджимал, будка удирал…

— Ну, если уж тебя здесь и псы признали, то валяй зови хозяина, — оценивающе осматривался вокруг Колодяжный, прикидывая, как отсюда в случае чего лучше всего ускользнуть.

Не успел Хайдаров и шага сделать к высокому крыльцу, как там появился величавый старикан с палкой. Высокий, осанистый, с длинной седой бородой и смолисто-черными густыми бровями на аскетически обескровленном лице — ну, апостол апостолом! Не выражая ни тревоги, ни удивления, он сурово спросил:

— Кто такие будете? Какие дела привели вас сюда?

Из группы выступил вперед Колодяжный:

— Прослышали мы от добрых людей, что живет в этой благословенной обители портной — мастер на все руки. Вот и прибыли мы из неблизких краев, чтобы спросить: не сошьете ли нам здесь картузов? В шапках что-то жарковато, — рассудительно, с достоинством, как и советовал Ксендз, произнес Кирилл условную фразу и снял пропотевшую кубанку.

В соответствии с планом Ксендза Мефодий должен был откликнуться на это условной фразой-паролем. Только он почему-то не торопился с ответом. Торчал, опершись на отполированную ладонями палку, и придирчивым взглядом из-под нахмуренных бровей сверлил прибывших. И тут Кирилла внезапно обожгла зловещая мысль: «А что, если он узнал меня?.. Хотя виделись мы мельком и был я в эсэсовском мундире…»

— Ну так как с картузами? — побуждает горобиевского старосту к разговору Кирилл.

— Да знаете, добродеи, ошибочка у вас вышла… — не очень охотно подал голос Мефодий. — Не шью я картузов. И никогда не шил. Это лишь фамилия у меня Кравец[10]. А наше дело — плотницкое. Все, что вокруг видите, вот этими руками сработано.

От сердца у Кирилла малость отлегло. Апостолоподобный человеконенавистник все-таки ответил паролем. Не совсем, правда, так, как предполагал Ксендз, но откликнулся.

— А нам и хороший плотник пригодится. Может, войдем в хату да там и поговорим о делах?

Однако Мефодий будто и не слышал намека. Переставлял с места на место палку, пожевывал усы, а с приглашением не спешил.

— Если уж так жарко в шапках… — взвешивая, будто на весах, каждое слово, промолвил он после продолжительного раздумья. — Есть, правда, у меня один картуз завалящий. Еще от царя Миколки, в сундуке пылью покрывается. Если уж вам невмоготу, пошли, примерите.

Все спутники Кирилла двинулись к крыльцу. Но старик, будто защищаясь, вдруг поднял над головой палку:

— Да не всем скопом! Картуз-то один… Кто среди вас старший? Ты? — ткнул пальцем в Кирилла. — Вот ты первым и примеряй.

Кирилл интуитивно почувствовал: этот скрытный червь что-то замыслил и, наверное, неспроста заманивает его в темную утробу своего дома. И все же ему ничего не оставалось, как принять приглашение. Он лишь бросил многозначительный взгляд на Мансура и направился в хату.

— Ради чего вы притащились сюда вот такой оравой? — гневно зашипел Мефодий, как только они оказались наедине в полутемных сенях. — Да еще в такую пору, когда люд уже глаза продирает?

— А разве не ясно, ради чего? Неужели до сих пор не догадываетесь, кто мы такие и откуда?

— Да знаю, знаю! Но с паном офицером у нас была другая договоренность. Почему не предупредили меня об этом приходе?

— Мы действуем в точном соответствии с приказом пана гауптштурмфюрера Бергмана.

— Но он твердо обещал, что мое доброе имя не будет запятнано. А тут — табуном средь бела дня, считай… А если вас кто-нибудь видел из горобиевцев и проследил?

— С каких это пор пан Кравец стал так бояться односельчан? — Кирилл не скрывал иронии. — Чем они его так напугали?

— Не о страхе речь! Просто я не желаю, чтобы всякая нечисть обо мне языки точила. Я ведь тут, так сказать, и пастырь, и повелитель. А если начнутся пересуды…

— А мы длинные языки вмиг можем укоротить! — нашелся Кирилл.

— Без вас будет укорочено!

— Так чего же вы хотите?

— Чтобы вы немедленно убрались отсюда. Говорите, что от меня нужно, и с богом.

— Так вот ты как запел! — даже присвистнул Кирилл.

— Да нет, я не выгоняю… Я понимаю, днем вам по селу нечего слоняться. Но ведь можете вы перебыть у кого-нибудь другого. Хотите, я даже подскажу, у кого именно…

— А господин гауптштурмфюрер заверял, что на Мефодия Кравца можно во всем положиться… О, он будет очень разочарован, когда я доложу, как нас здесь встретили!

— Да господь с вами, зачем же о таком докладывать? На меня в самом деле во всем можно положиться. Я все сделаю, что прикажете… Об одном лишь прошу: остановитесь у безногого Парфена Браги. Это недалеко здесь… Сделайте такую милость, христом-богом заклинаю!

Лишь теперь Кирилл наконец понял, зачем затащил его сюда этот седобородый хитрец. «Он хочет с нашей помощью поквитаться с безногим Брагой. Ступи мы лишь к нему на порог, как этот аспид немедленно донесет в гестапо, к кому топчут тропинки партизаны. Кто там станет разбираться, зачем и к кому мы на самом деле шли. Парфена гестаповцы просто повесят на первом же дереве. Ах ты, пес бешеный!.. Только нет, на этот раз по-твоему не будет!»

— Вот что: приказывать отныне буду я! Ясно? — сказал Кирилл топом, не терпящим возражений. — А теперь слушай и наматывай на ус: мы отсюда до сумерек никуда ни шагу! Мои люди должны отдохнуть перед ночной дорогой. И ты, именно ты, несешь полнейшую ответственность за нашу безопасность. Мне не хотелось бы угрожать, но скажу одно: если у кого-нибудь из моих парней упадет с головы хотя бы волосинка, ни тебе, ни твоим домочадцам несдобровать. Пан гауптштурмфюрер измены никому не прощает. Понял?

Зябко втянув голову в плечи, Мефодий начал кутаться в заношенную фуфайку:

— Да я ведь что? Я ничего… Просто хотел как лучше…

— Лучше всего будет, если ты сейчас пригласишь всех нас в хату. Только не забывай, кто они и как с ними надлежит обращаться. Да прикажи стол немедленно накрыть: мы с дороги, проголодались…

После этого разговора старосту будто подменили. Он проворно выскочил на крыльцо и затараторил льстивым голосом:

— Так чего же вы стоите посреди двора, дорогие гости? Заходите-ка в дом, милости просим. Мы давно уже ждем вас, высматриваем…

Просторная, на шесть окон светлица с мощной продольной матицей, куда вошли партизаны, мало напоминала человеческое жилье. Казалось, если сюда кто-нибудь и заглядывал, то только для того, чтобы помолиться, отбить поклон всевышнему. Все стены, от застланных пестрыми домоткаными ковриками-дорожками скамеек и до самого потолка, как в церкви, были сплошь завешаны большими и малыми иконами; в красном углу перед массивным бронзовым распятием, украшенным редкостной работы старинным рушником, как-то печально мерцала лампадка на причудливых цепочках; выскобленный до живого дерева пол посыпан привядшей зеленью, а в сторонке на дубовом столе громоздилась пудовая книга в позолоченной оправе. От густого настоянного запаха ладана, воскового нагара и еще чего-то терпковато-приятного у хлопцев закружилась голова. Они в нерешительности столпились у порога и невольно сняли шапки.

— Да проходите же, проходите… — прикидывался гостеприимным хозяином Мефодий. — Да садитесь же скорее, вы ведь с дальней дороги.

— Хайдаров, давай первым на наружный пост! — перед тем как садиться, приказал Кирилл.

И тут внезапно вспыхнул фальшивым гневом Мефодий:

— О каких таких постах речь? Вы что, хотите меня кровно обидеть? Не забывайте: в этой обители никто не был еще обижен. Вы здесь как у бога за пазухой…

— Спасибо за заботы, но мы люди военные и должны поступать в точном соответствии с уставом.

Уже фигура Хайдарова промелькнула за окном на подворье, а старик все еще не мог угомониться. Он шагнул к дверям, ведшим на другую половину, постучал в них палкой:

— Эгей, ты уже продрал глаза, Протас? А иди-ка, голубчик, сюда.

Вскоре оттуда высунулся по-медвежьи неуклюжий, мордатый детина с подпухшими веками. Увидел вооруженных автоматами пришельцев и вмиг застыл на месте, переменился в лице, стал чем-то похож на затравленного гончими хищника.

— Это посланцы высокого повелителя, Протас, — поспешил пригасить его тревогу старик. — Разумеется, их нужно принять по-царски. Так что пока я тут то да се, ты, голубчик, позорюй на подворье. Да так, чтобы сюда и муха не пролетела! Ежели что — спускай собак…

— Будет сделано, — облегченно вздохнул тот. И, еще раз окинув партизан недоверчивым взглядом, скрылся за дверями боковушки.

А вслед за ним туда же поспешил и Мефодий, бросив на ходу:

— Извините, уважаемые, я на минутку: бабам нужно указание дать… А вы устраивайтесь здесь как дома. На Протаса можете, как на каменную гору, положиться. Это зятек мой, можно сказать, правая рука…

«Да оно и видно: бандит бандитом», — отметил мысленно Кирилл. А когда остался в светлице наедине с хлопцами, промолвил небрежно:

— Что ж, давайте и в самом деле устраиваться. Эта семья проверена, мы можем чувствовать себя здесь спокойно, — и первым снял с себя пиджак.

Слова были сказаны только для «родича», хлопцы прекрасно это поняли. И, чтобы не подвести своего командира, с напускной непринужденностью начали раздеваться и вешать верхнюю одежду на деревянные крючки, вбитые в косяк. Разделись, причесались, автоматы составили в рядок на скамейке. Один лишь «родич» остался в пиджаке. Он горбился в сторонке, очень внимательно рассматривая какую-то икону.

— А ты? — слегка коснулся его плеча Гриц Маршуба. — Тут уж дело такое: к сорокам попал — по-сорочьи стрекочи…

— Я сейчас… просто засмотрелся, — спохватился Квачило.

— И в самом деле интересная штука! Хлопцы, вы только посмотрите…

По зову Грица все партизаны, несмотря на утренние сумерки, бросились рассматривать иконостас. Чего только там не было. И отреченные лики святых в сверкающих ореолах, и архангелы в поднебесье на розовых крыльях с судными горнами, и странствующие апостолы со свитками святых писаний в руках. Но едва ли не более всего поразила всех деревянная, уже чуточку облупленная икона между окнами, которая так привлекла внимание «родича». Талантливая рука неизвестного живописца изобразила на бронзовом подносе отрубленную голову старого благообразного человека. Дымчато-серебристые, в легких завитушках волосы, синюшные, плотно смеженные веки и рубиновые капельки крови на металле… Неизвестно почему, но эта икона показалась партизанам зловещим символом светлицы, в которой перед ликом святых совершено бесчисленное множество омерзительных дел.

— Кто это, Иоанн-креститель? — спросил Кирилл, ни к кому не обращаясь.

— Он самый… Он самый… — подтвердил Квачило. — Какая ужасная смерть…

Потом они просматривали десятки других икон с разнообразными библейскими сюжетами, но невольно каждый из них то и дело оглядывался на отсеченную мечом голову на бронзовом подносе.

Тем временем в светлице принялись хозяйничать женщины. Как бесплотные тени, они бесшумно сновали туда-сюда, внося из боковушки разные яства и напитки. А вскоре дубовый стол, с которого убрали Библию, чуть не прогибался под тяжестью блюд. Хлопцы глазам своим не поверили, когда увидели горку румяных пирогов, несколько кувшинов со сметаной, ситечко слив, огромную жаровню с дымящейся яичницей…

— Ну, вершители святого дела, прошу откушать нашего хлеба-соли, — торжественно промолвил Мефодий, появившись в светлице в темной слежавшейся паре. Он неторопливо приблизился к углу, освещенному лампадкой, отреченно уставился глазами в бронзовое распятие, размашисто перекрестился и первым сел за стол.

«Наверное, всегда вот так вымаливает у бога благословение, когда напутствует своих подручных ликвидировать очередную жертву», — почему-то подумалось Колодяжному. Однако он, как и советовал Витольд Станиславович, тоже перекрестился и опустился на скамью напротив хозяина. Лишь после этого расселись за столом все остальные.

— Что ж, начнем трапезу по православному обычаю. — Старик лукаво прищурил глаз и достал откуда-то из-под скамьи полуведерную бутыль с дымчато-сизой жидкостью.

— Самогон оставь для других гостей, — властно прикрыл ладонью горло бутыли Кирилл.

— Это почему же так? Брезгуете или, может…

— У нас обет: до победы — ни капельки спиртного.

Такое заявление явно понравилось Мефодию:

— Богоугодный обет. Я это зелье сатанинское сам не почитаю… — И убрал бутыль с глаз.

Сидели за столом, но никто из партизан, как и велел Кирилл, не прикоснулся к еде, пока ее сначала не отведал самый старший среди них — хозяин. И это тоже произвело большое впечатление на Мефодия. Почтительные хлопцы, набожные! И вообще, чем пристальнее он к ним присматривался, тем большей симпатией проникался. И едят не как свиньи из корыта, а степенно, со вкусом. И лишнего слова никто не обронит. А дисциплина какая! Сразу видно: настоящие воины. Если бы только у него были такие подручные! С подобными молодцами он не то что весь гебит в бараний рог свернул бы, а даже самого Калашника обуздал бы…

— Минуточку, добродеи, — вдруг вскочил он на ноги, когда стараниями изголодавшихся партизан почти полностью опустел стол. — Я сейчас медку на закуску… Про черный день берег, но для таких гостей…

— Обойдется! — Кирилл нарочно сказал это не очень почтительно. — Не думай, что мы сюда пришли объедаться. У нас к тебе более серьезное дело.

— Говорите, говорите. Рад буду послужить.

— Нужно, чтобы ты обеспечил нас провиантом на неделю. Ну, хлебом печеным, салом, какой-нибудь крупой, овощами… Упакуй все это в мешки, сложи на подводу, чтобы мы вечером без задержки могли отправиться.

Старик посуровел, нахмурил лоб:

— Хотя мои достатки и не ахти какие, но с провиантом задержки не будет. А что касается подводы… Как объяснить, если кто-нибудь спросит, куда девалась моя кобыла?

— Никому никаких объяснений! Через сутки она снова будет в твоей конюшне.

— Ну, если так… Одним словом, спокойно отдыхайте: до вечера все сделаем так, как сказали.

— Что ж, могу обещать: командование надлежащим образом оценит эту услугу.

Мефодий довольно улыбнулся, скромно опустил долу глаза:

— Да это уж такое дело… А как, дозвольте спросить, проходит ваша операция? Вышли уже на след…

— Об этом потом! — резко прервал его Кирилл. Все время он более всего остерегался, чтобы этот выродок не сболтнул чего-нибудь такого, что могло бы насторожить «родича». Ведь было яснее ясного, что Квачило фиксирует каждое промолвленное здесь слово, анализирует каждый шаг партизан. — Ты лучше прикажи, чтобы моим орлам где-нибудь насест приготовили. Они, видишь, уже носами клюют…

— Да, поспать бы сейчас минуток этак семьсот не помешало бы, — уловив тревогу Кирилла, нарочито громко зевнул сообразительный Пилип Гончарук.

— А вот как раз тебе о боковой рано думать. Собирайся сменить Хайдарова на посту.

— Принимаю во внимание сменить Хайдарова! — отрапортовал Пилип и тут же выбрался из-за стола.

Следом за ним встали и остальные, поблагодарив хозяев за щедрое угощение. Прихватив завтрак для Мансура, партизаны в сопровождении старой Кравчихи направились в сенник, где им было отведено место для дневного отдыха. А Кирилл остался в светлице для разговора с Мефодием с глазу на глаз. Представляя себя доверенным лицом гауптштурмфюрера Бергмана, он интересовался, что сейчас слышно в крае о Калашнике, как относится население к лесовикам, безопасно ли им, то есть спутникам Кирилла, в случае необходимости появляться в населенных пунктах. А под конец доверительно попросил совета: куда из окрестных сел им, по мнению такого опытного человека, как Мефодий, следует податься, чтобы напасть на след партизан, на кого из старост и начальников полицейских «кустов» гебита можно полностью положиться?

— В наших краях вряд ли вы нападете на след Калашника. Он и раньше сюда не совал носа, а сейчас вообще будто в воду канул. А вот Цымбал… Поезжайте в радомышленские леса, там, поговаривают, какой-то бандюга объявился…

— Кто он такой?

— Леший его знает. По-моему, кто-то из подручных Калашника бесчинствует, чтобы туману напустить…

О появлении партизан в лесах между Кодрой и Крымком Кирилл знал от Ксендза. И имел категорический приказ: разыскать их и установить связь. Но ни Ксендз, ни кто-нибудь другой в отряде не ведали, что это за мстители, кто ими руководит. И вот слова Мефодия о каком-то Цымбале… Вот если бы только знать, насколько они соответствуют действительности?

— Цымбал, Цымбал… Нет, пан гауптштурмфюрер Бергман ничего о нем не говорил. Боюсь, что это обыкновенная бабская побасенка.

— Не побасенка! Имею точные сведения: на Радомышлянщине появилась ватага красных партизан.

Чтобы не насторожить Кравца, Кирилл не стал допытываться, откуда у него такие сведения. Основное, что он лишний раз убедился: где-то между Кодрой и Крымком следует искать этого загадочного Цымбала. Для приличия поговорив с хозяином о том о сем, а затем сославшись на усталость, отправился к хлопцам в сенник с легким сердцем и хорошим настроением, ибо был доволен тем, что первый и, наверное, самый трудный этап разработанной Ксендзом операции завершен если и не блестяще, то отнюдь не плохо. «Родич» без малейших осложнений «проник» в группу и, несомненно, принимает всех тут за разведчиков мифического Калашника, а Мефодий Кравец после «доверительной» беседы точно убежден, что они — агенты гестапо, засланные в леса под видом партизан. И от сознания того, что он, Колодяжный, способен осуществить такую сложную и крайне важную операцию, Кирилл едва ли не впервые в жизни проникся уважением к себе, почувствовал искреннее удовлетворение. И с удивлением отметил, что до сих пор никогда еще серьезно к себе не относился и всерьез себя не воспринимал, потому что всегда был свободной птицей, заботился лишь о сегодняшнем дне и не очень задумывался над прожитыми годами, особенно не размышляя над будущим. А вот сейчас… Именно на подворье горобиевского старосты наконец с предельной ясностью осознал: настал его звездный час и он должен, просто обязан успешно сдать суровый экзамен на командирскую зрелость.

В сеннике хлопцы уже спали. Даже Мансур, всегда выносливый и неусыпный Мансур, блаженно посапывал, растянувшись на сене и держа в руке недоеденный пирог. Кирилл тоже прилег возле товарищей. Но уснуть не мог. Все ворочался с боку на бок и никак не мог отогнать неясные тревоги, разные воспоминания и всякие думы.

…Он проснулся от чьего-то не то смеха, не то визга. Посмотрел — в сеннике никого. Сквозь широко раскрытые двери заглядывало из-за далекого, окутанного мглой леса разбухшее за день красноватое солнце. Где-то за стеной мирно квохтали куры, а со двора доносились плеск воды, приглушенные голоса. Он быстро кинулся к выходу, сердясь на часового, который вовремя его не разбудил.

— Как спалось? — невесть откуда появился перед ним старик с палкой.

— Не хуже, чем в раю, — сказал Кирилл первое попавшееся и поспешил к товарищам, которые поливали друг другу из ведерка на голые спины.

— А мы тут с Протасом уже все приготовили и упаковали, — не отставал от него ни на шаг Мефодий. — Может, взглянете? — Он указал палкой на телегу под навесом, на которой под полосатым рядном громоздился изрядный груз.

— Что ж там смотреть? — отмахнулся Кирилл. — Что приготовили, за то и спасибо.

Но Мефодий увивался возле него, будто возле нареченной.

— Знаете, я здесь кое-что прикинул и думаю… Скажите, а почему бы вам Протаса в возницы не взять? Он человек исполнительный, и провиант, куда нужно, доправил бы, и подсобил бы в случае чего. Да и с подводой вам опосля не пришлось бы морочиться…

«Ага, боится, что коня зажилим», — понял заботы Мефодия Колодяжный. И вспыхнул гневом. Коня ему, видите ли, жаль, а своих односельчан как раз плюнуть на тот свет отправляет!

— Да ты понимаешь, что говоришь? Мы выполняем спецзадание и свидетели нам ни к чему!.. А за клячу свою не бойся: сказал же, что завтра она в конюшне будет, значит, будет!

Наверное, не очень поверил староста этим словам, но все-таки отстал, засеменил в хату. Вдруг оттуда появилась старая проворная Кравчиха, принялась изо всех сил приглашать «дорогих гостей» отведать борща-каши. Только не ужин был у хлопцев на уме, мысленно они уже преодолевали ночные километры. Поэтому хотя и приняли приглашение, но на скорую руку похлебали наваристого борща, выпили по кружке прохладного молока и встали из-за стола.

— Что же это вы так? А вареники, а жаркое, а кисель?.. Хотя бы отведали!

— В другой раз, хозяин. А сейчас вели коня запрягать.

— А может, лучше бы дождаться сумерек? Люди ведь еще слоняются по дворам, глядишь, заприметит кто-нибудь вас…

Но Кирилл как раз и хотел, чтобы их кто-нибудь заприметил в Горобиях и в дальнейшем подтвердил донесение Квачило. Но чтобы не настораживать слишком осторожного Кравца, промолвил успокоительно:

— Пока соберемся, глядишь, и сумерки наступят…

На подворье партизаны легко выкатили из-под навеса телегу, открыли настежь крепкие наружные ворота, запрягли выведенную Протасом из конюшни гнедую кобылу. А Мефодий, явно нервничая, вертелся возле Кирилла и сыпал, сыпал скороговоркой: и в гости приглашал, и о своих заслугах перед «новым порядком» напоминал, и велел кланяться пану немецкому офицеру.

— Что ж, будем прощаться, — чтобы прервать разглагольствования, сказал Кирилл. — Не стану долго рассыпаться в благодарностях за угощение, потому что каждый из нас сейчас действует во имя победы так, как подсказывает совесть. Одно скажу: тебе, пан староста, вскоре будет сполна воздано должное. А сейчас оставайся с богом — нам пора. Прошу лишь помнить о нашем уговоре, но о нем — никому ни слова! — И Кирилл приложил указательный палец к губам.

Собственно, никакого уговора у него с этим предателем не было, да и не могло быть, просто он ради красного словца обещал старику привезти ценный трофей из партизанских укрытий, когда будет заарканен Калашник, и сейчас весь этот разговор предназначался только для ушей Квачило, который старательно, слишком уж старательно вымащивал сено на передке телеги. Пускай слушает, пускай видит, в какой «дружбе» с партизанами горобиевский староста!

— Счастливой дороги, удачи вам, удачи! — торжественно перекрестил Мефодий притихших возле телеги хлопцев и протянул Кириллу правую руку.

Только Кирилл даже под пытками ни за что не пожал бы руку этому убийце. Но как быть? И тут он вдруг вспомнил, как прощался недавно с такими же выродками Ксендз, и, по его примеру, вытянулся, прищелкнул каблуками и поднял по-военному руку к виску.

Смеркалось, когда партизаны выбрались со двора Кравца. Не прячась, размеренным шагом прошли по притихшему, будто вымершему, селу, но так и не встретили ни одной живой души, хотя и чувствовали, очень хорошо чувствовали на себе притаенные, удивленно-любознательные взгляды из-за плетней и окон. Вот уже последний двор остался позади, за Горобиями расстилалось не то заросшее бурьяном жнивье, не то вытоптанная толока. Отсюда, по плану Ксендза, путь группы Кирилла лежал в сторону печально известной Воропаевки. Дорога туда была не такая уж и близкая, и, по расчетам Ксендза, Кирилловы хлопцы могли прибыть в село разве что на рассвете. Но обстоятельства изменились — теперь в руках у партизан была подвода, которую Кирилл по собственной инициативе раздобыл у Кравца, чтобы отправить как можно скорее на пятый «маяк» продукты питания словакам. Следовательно, поразмыслив, он решил внести некоторые коррективы в план их маршрута. Когда село скрылось за горизонтом, Кирилл приказал Пилипу Гончаруку, взявшемуся быть погонщиком, остановиться.

— Вот что, хлопцы, ноги у нас не казенные, так что садитесь на телегу. С единственным условием: не попортить провиант.

— Вот это дело! Давно бы так! — с радостью сыпанули партизаны к телеге.

Когда все разместились, раздалась команда:

— Вперед, в Веселый Буерак!

И побежала, заструилась навстречу им припорошенная пылью ночная дорога. Будто для того, чтобы как-то убить время, хлопцы делились впечатлениями о посещении горобиевского старосты. Как и было задумано заранее, все наперебой, как только могли, расхваливали мудрого старикана, придумывали разные подвиги, которые он якобы совершил по поручению Калашника. А затем незаметно перешли на анекдоты, каждый угостил товарищей какой-то смешной историей, хотя никто, конечно, не мог сравняться с Мансуром Хайдаровым. Один «родич» лишь подхихикивал другим, а сам — ни слова. И вообще за все сутки он, кажется, ни словом ни с кем не обмолвился, явно стараясь быть в тени.

— Слушай, друг, а ты чего это сидишь, словно в рот воды набрал? — вдруг толкнул локтем под бок «родича» здоровенный, как каменная глыба, добродушный и искренний уралец Иван Коростылев. — Неужто сказать нечего? Аль разговоры наши тебе не по душе?..

И вдруг наступила какая-то настороженная тишина. Кажется, даже кобыла поняла критичность момента и замедлила шаг.

— Да не годен я на анекдоты. Просто не дал бог таланта к этому… — как должное воспринял упрек Квачило.

Но тут на него набросился Гриц Маршуба:

— Э, не говори, Степа! Лебединцы тем и славны, что языки у них что косы клепаные.

— И вообще у нас молчаливых да скрытных не очень почитают, — подпустил кто-то шпильку.

Кирилл был не против того, чтобы хлопцы малость потеребили этого сыча, но их насмешки начинали принимать нежелательный оборот, поэтому он поспешил пригасить перепалку:

— Эгей, что это вы к человеку пристали? Он, можно сказать, только привыкает к партизанской азбуке, а вы сразу требуете, чтобы шпарил по-писаному. Разве так можно? Вспомните, какими сами были, когда только пришли в отряд?

«Родича» оставили в покое, но разговор не утих. Будто горный ручеек, перепрыгивая с темы на тему, он продолжал журчать без конца-края. Так и не заметили, как миновали надыршанские леса, пересохшие бобрянские торфяники и песчаные пустыри. А когда начали спускаться по крутому взвозу в урочище Веселый Буерак, Кирилл велел Гончаруку остановиться, а хлопцам сказал:

— Пора, наверное, и размяться малость, а то ноги затекут…

Партизаны спрыгнули на землю и дальше пошли пешком. А когда они отдалились, Кирилл потихоньку спросил у Пилипа:

— Ты отсюда на пятый «маяк» можешь попасть?

— А почему бы и нет? Туда не так уж и далеко, я там не раз бывал.

— Если так, бери себе в напарники хотя бы того же Коростылева и гони без оглядки на пятый «маяк». Там передашь Аристарху Чудину провиант и сообщишь, что мы благополучно вывели «родича» на объекты. До восхода солнца чтоб вы были с Иваном в Пекарях.

— Почему в Пекарях? Дневку мы ведь назначили в Воропаевке.

— Ситуация изменилась, изменились и планы. Так что на рассвете будьте у пекаревского старосты Проня Крайнюка.

— У Проня так у Проня, нам что.

— Только глядите не запоритесь где-нибудь.

— Не впервой…

Пожав Пилипу руку, Колодяжный рысцой пустился догонять товарищей. А когда сравнялся с Великим Иваном, как называли в отряде Коростылева, шепнул на ухо:

— Возвращайся на пригорок, там нужно Пилипу подсобить.

— А чего с ним случилось?

— Он скажет.

Коростылев не стал расспрашивать, что все это значит, повернулся и зашагал по косогору, а хлопцы спокойно двигались дальше. И никто из них не заметил, когда и куда девалась подвода с провиантом. Все были уверены, что Пилип с Великим Иваном следуют за ними, заботясь о том, чтобы на крутом спуске не искалечило телегой кобылу. Миновали сенокос, над которым мягко улегся густой туман, выбрались на противоположный склон и вдруг заметили вдали темные силуэты каких-то строений.

— Околица села… Не Воропаевка ли это?

— Хлопцы, ей-богу, она! Вот что значит путешествовать на телеге: еще только лишь за полночь перевалило, а мы уже там, где нужно…

— Слушайте, а где же это Пилип с Великим Иваном? — вдруг резанул тишину чей-то встревоженный голос. — Командир, подводы нет! Наверное, Пилип с Иваном заблудились…

Все остановились, до звона в висках вслушиваясь в тишину. Но нигде ни звука, ни шороха, как на кладбище.

— Не волнуйтесь, — успокоил их Кирилл. — Куда положено хлопцы на подводе дорогу найдут. А нам сейчас надобно поразмыслить, как быть дальше.

Собственно, размышлять было нечего. Они с Ксендзом еще в лагере все продумали и взвесили, и разговор этот Кирилл затевал, чтобы ввести «родича» в курс дела.

— В Воропаевке нам нужно навестить одного человека и передать пакет от генерала. Но навестить так, чтобы ни одна живая душа об этом не узнала. Вот я и думаю: стоит ли нам всем скопом соваться в село? Наверное, лучше будет, если вы посидите здесь, а я смотаюсь…

— А почему именно ты? Разве некому смотаться?

— Имею приказ: пакет генерала вручить адресату лично в руки.

— Ну, если такой приказ… Но в случае чего что ты один можешь поделать? Нет, рискованно идти одному. Да еще и с важным пакетом! — сыграл роль мудрого советчика Гриц Маршуба.

— Моя не покидал камандир, моя ходить в село будет! — решительно заявил Мансур.

— В самом деле, Кирилл, что же это за ярмарка получается? Гончарук с Коростылевым подались в обход села, сейчас ты собираешься отделиться… Так и растеряться недолго. Я за то, чтобы в Воропаевку идти всем вместе!

— Правильно! Правильно!

Все ждали, что скажет на это Колодяжный. А он стоял, опустив голову, нервно шаркал ногой по пересохшей земле, будто стремился втереть в нее свои сомнения, и мрачно молчал. И его молчание было красноречивее любых слов.

— Я понимаю, товарищи, все это из-за меня, — первым нарушил напряженную тишину Квачило. — Вы боитесь посвящать меня в свои тайны и хотите как-то отшить от дел. Но я и сам не хотел бы для вас быть обузой, если мне не доверяют…

— Скажи, ради бога, какой обидчивый! А почему мы должны верить каждому встречному? Кто ты такой и чем, собственно, заслужил наше доверие? — резко, с нескрываемым недружелюбием спросил самый старший среди партизан Яков Новохатский.

Однако Квачило не смутился, а спокойно ответил:

— Я терроризированный оккупантами человек, который хочет отомстить за свои страдания. Разве этого мало?

— Очень даже мало! Оккупантам сейчас каждый порядочный человек мстит где может и как только может, но мстить под руководством прославленного Калашника — такая честь не для всех. Не забывай, если мы и приняли тебя в свои ряды, то только из уважения к нашему давнему помощнику Юхиму Опанасюку.

— Я могу лишь сердечно благодарить за это. Но ощущать на каждом шагу, что тебя остерегаются, тебе не доверяют… Скажите, что я должен сделать, чтобы заслужить доверие?

В ответ — ни слова.

— Клянусь, я оправдаю ваше доверие!

Вот такой разговор нравился Кириллу. Он свидетельствовал, что Квачило, наслушавшись о таинственных партизанских лазутчиках и секретных генеральских пакетах, наконец понял, к каким тайнам приобщила его судьба, и не на шутку перепугался, когда почувствовал, что легко может выпустить из рук едва ли не единственный шанс проникнуть в святая святых калашниковского соединения. А именно этого и добивался Кирилл, затевая этот разговор. Потому что слишком уж все просто и легко давалось «родичу». Благодаря Опанасюку он без малейших усилий оказался в их группе, только из уважения к Опанасюку они чуть ли не за ручку водили его за собой, охраняли, делились куском хлеба и раскрывали душу, а он лишь сопел да воспринимал это как должное. Еще, чего доброго, решит, что осчастливил их своим присутствием. Поэтому Кирилл и решил напомнить ему: в среду партизан нелегко попасть, но еще труднее завоевать их доверие!

— Товарищ командир, а может, стоит поверить Степану? — уже по собственной инициативе продолжает играть роль Гриц Маршуба. — Он ведь лебединский, а там плохие люди просто не зачинаются. По себе знаю…

Среди присутствующих прокатился смешок, который мгновенно снял напряжение.

— Ладно, — махнул рукой Кирилл. — Если уж раз нарушил партизанский устав, нарушу и вторично. Как говорят, семь бед — один ответ. Но пусть лишь попытается подвести…

— Да господь с вами, никогда этого не будет!

— Тогда айда в село. Только, хлопцы, смотреть каждому за четверых! Собой мы можем рисковать, но другом генерала — ни за что.

Что это за «друг генерала», партизаны уже давно знали: про воропаевского управителя Казимира Дембу, или, как его называли местные жители, «бешеного правителя», ходило много разных слухов. Говорили, что появился он в этих краях вскоре после вступления фашистских войск вместе с бароном Бунге, которому до революции принадлежали все леса и пахотные земли в округе. Барон с неделю прослонялся по своим владениям, которые давно уже стали передовыми коллективными хозяйствами, посмотрел, как разрослось некогда нищенское полесское село, да и улетучился обратно в Германию. А в бывшем его имении, в Воропаевке, поселился услужливый и чванливый Демба, которому Бунге поручил привести в порядок родовое поместье. И новоиспеченный управитель с особым рвением приступил к делу. Прежде всего навербовал где-то из проходимцев целую свору охранников и надзирателей и, чтобы любые их действия в Воропаевке выглядели законными акциями, с благословения гебитскомиссара одел в полицейские мундиры. Потом устроил так называемую тотальную ревизию и до копейки подсчитал убытки, причиненные барону, пока его владение пребывало в руках мужицкой черни при большевиках. Сумма, разумеется, оказалась такой астрономической, что если бы он даже реквизировал у воропаевцев все имущество до последней нитки, то и тогда не было бы покрыто и десятой ее части.

Но Казимир Демба недаром прошел выучку у ватиканских наставников. Он без особых трудностей нашел выход из положения. Разбросал эти убытки на всех воропаевцев и, поскольку платить им было нечем, подсчитал, что каждый, чтобы погасить свой долг Бунге, должен отработать на его угодьях лишь… по тридцать четыре с половиной года. Конечно, не каждый мог протянуть такой срок на каторжной работе, особенно если тебе за пятьдесят, но Дембу это мало печалило. Он предупредил, что за умерших будут отрабатывать их потомки, а если таких не окажется, то все общество.

А чтобы воропаевцы трудились на барона с таким же энтузиазмом, как еще недавно работали в колхозе, деловитый управитель ввел нормы ежедневной выработки для тех, кому исполнилось четырнадцать лет. С целью контроля вручил «должникам» барона особые «трудовые книжки», в которых надзиратели должны были каждый день отмечать, выполнена ли норма. А потом каждую субботу вечером возле конторы управителя устраивались массовые сверки. И горе было тому, в чьей «трудовой книжке» не хватало надлежащего количества отметок надзирателей о выполнении норм. «Лодырей», кто бы они ни были — семидесятилетние старушки или недорослые мальчики, — ждало «воспитательное бревно» в центре площади, к которому несчастных привязывали за руки и за ноги и избивали кнутами.

Нет, лично Демба никого не избивал, он даже никогда не брал в руки плетку. Но именно по его приказу недоимщики должны были по очереди «воспитывать» друг друга кнутами. И когда кто-нибудь при этом не проявлял особого старания или сбивался со счета, экзекуция начиналась заново, а виновник получал дополнительную порцию ударов. Но кнутами дело не заканчивалось — всем наказанным недоимка прошлой недели непременно прибавлялась к нормам выработки следующей недели (не должен же барон оставаться внакладе!). А поскольку даже основную норму, не говоря уже о дополнительной, было не под силу выполнить обыкновенному смертному, то всякий, кто хотя бы раз попадал на «воспитательное бревно», в дальнейшем становился хроническим недоимщиком. И в следующую субботу снова попадал под кнуты… После второго или третьего такого «воспитания» недоимщики уже сами не могли встать на ноги. От конторы соседи отвозили их сначала домой, а потом — на кладбище.

Такая система приобщения «туземцев» к продуктивному труду принесла Дембе славу хозяина-новатора. О нем даже писали газеты рейха, к нему приезжали управляющие других имений за опытом. А воропаевцы проклинали свою судьбу и искали случая поквитаться с остервеневшим правителем. Но уничтожить его было не таким-то простым делом. Нутром чувствуя, что долго ему не сносить головы, он своевременно прибег к предохранительным мерам.

Вскоре после того, как Ульяна Пилипенчиха, протопив на ночь печь и закрыв заслонку дымохода, умышленно покончила с собой и своими двумя дочерьми-подростками, которые как злостные недоимщики должны были в ближайшую субботу вторично попасть на «воспитательное бревно» под кнуты, воропаевцев на рассвете разбудили какие-то крики и выстрелы возле конторы управления. Что там случилось, до утра так никто и не узнал. А утром в село наехало множество жандармов, эсэсовцев, полицаев из Житомира; всех согнали на площадь и потребовали, чтобы из толпы вышли злоумышленники, которые якобы прошлой ночью совершили покушение (к счастью, неудачное) на пана Дембу. Только никто не вышел на этот вызов. Несколько раз палачи повторяли свое требование, но злоумышленники не откликались. Да и как они могли откликнуться, если в картуз Дембы по его же просьбе стрелял один из ближайших охранников. И этого было достаточно, чтобы по требованию баронского холуя пятерых ни в чем не повинных хлеборобов эсэсовцы вырвали из толпы и в назидание другим тут же повесили на ветке старого осокоря.

А чтобы в дальнейшем никому не пришло в голову поднять руку на рачительного управителя, они с помощью дембовских приспешников составили поименный список десяти заложников, пригрозив, что все они мгновенно будут повешены в случае повторного покушения. Вот почему воропаевцы при всей своей лютой ненависти к мучителю-изуверу не трогали его, памятуя о погибших односельчанах. И партизаны не стали рисковать головами заложников, хотя до них еще с весны докатывались слухи о нечеловеческих издевательствах воропаевского правителя. Но когда у Ксендза родилась идея осуществить операцию «Родич», то первым в список оборотней, которых Квачило должен был «разоблачить» перед гестапо как тайных партизанских пособников, он поставил именно Дембу. Кстати, его первого он и навестил, когда в мундире Бергмана объезжал с Кириллом «объекты разоблачения». После длительной и «доверительной» с ним беседы не раз потом говорил:

— Законченный тип садиста, замешенный на фашизме и иезуитстве. Его особенно следует остерегаться.

И вот сейчас, пробираясь по воропаевским огородам к бывшей колхозной конторе, где теперь жил с прислугой Демба, Кирилл заметил, как его охватывает неприятное волнение. Нет, его не пугала повторная встреча с этим вышколенным мерзавцем, он просто не мог преодолеть страшного отвращения, будто должен был прикоснуться к чему-то особенно отвратительному — мерзкому, липкому, ядовитому. Но когда приблизился к высокому каменному дому с величавыми колоннами у парадного входа, почувствовал небывалую решимость и душевное равновесие. Оставив хлопцев в засаде, спокойно направился к каменным ступенькам. На его настойчивый стук в дверь из сеней откликнулся охранник:

— Кто там? Что нужно?

— Гонец от генерала. Имею пакет для пана Дембы, — как можно громче произнес Кирилл.

За дверью застучали тяжелые шаги, видимо, охранник пошел докладывать управителю о позднем госте. Прошла минута, вторая, пятая, а он не возвращался. А когда уже Кирилл снова хотел затарабанить, дверь раскрылась и перед ним с лампой в руке вырос здоровенный, перепоясанный ремнями полицай.

— Управитель велели мне принять пакет, — протянул он лапообразную руку.

— Имею приказ: вручить лично пану Дембе.

Какой-то миг охранник стоял с протянутой рукой, а потом нерешительно попятился в глубь сеней, освобождая дорогу внутрь помещения. Кирилл вошел в просторную гостиную и вытащил из полевой сумки плотный конверт. Вскоре навстречу ему зашлепал из боковых дверей в ночных тапочках, длинном халате и старомодном колпаке на голове невысокий, уже довольно пожилой человечек с каким-то измятым и абсолютно невыразительным лицом.

— Естем Казимеж Демба. С кем имею честь?

— Прошу получить пакет, — ответил Кирилл вместо рекомендации. — Вы должны распечатать его в моем присутствии.

Повелительный тон, независимый вид ночного пришельца не понравились управителю, но все же он небрежно разорвал конверт. И вдруг даже вздрогнул от неожиданности: там был июньский номер «Фолькишер беобахтер» с подчеркнутой его, Дембы, рукой статьей об экономических новациях в имении барона Бунте. Именно эту газету забрал с его рабочего стола офицер службы безопасности СС во время недавнего визита, сказав, что она станет своеобразным паролем для человека, который прибудет сюда с особыми полномочиями. С удивлением и явным недоверием смотрел Демба на этого небритого, одетого в поношенную и вылинявшую одежду человека и никак не мог поверить, что такой вот простак, да что простак — обыкновеннейшее быдло! — является доверенным лицом холеного, горделивого гауптштурмфюрера Бергмана. Хотя откуда же у него, как не от Бергмана, этот номер «Фолькишер беобахтер»?

— Естем к вашим услугам.

— Нам крайне необходима подвода-пароконка. И немедленно!

Демба кисло улыбнулся, развел руками:

— Но ведь тераз ноц… Конюхи спльон…

— Пока они выспятся, бандиты унесут ноги! Мы должны догнать их до рассвета!

— О, то вас моге виншовать сукцес!

— Наш успех в значительной мере зависит сейчас от вас. Гауптштурмфюрер надеется на вашу помощь. А что касается коней, то они будут возвращены через день-другой.

Демба одобрительно кивнул головой и повернулся к охраннику:

— Франек, натомясць подаць мий виезд. В тэй хвили!

Тот опрометью метнулся во двор.

— Напиеся пан кавици? — поинтересовался управитель.

— Не время! Меня ждут!

Постукивая красивеньким гребешочком по ногтям, Демба неторопливо прошелся по комнате. Как благородному хозяину, ему надлежало бы чем-то занять гостя, ноон не знал, чем именно.

— Не обража пана тэн хлопськи струй? — бросил он брезгливый взгляд на одежду Кирилла.

Кирилл невольно тоже взглянул на свою видавшую виды одежду: что такого оскорбительного нашел в нем этот занюханный панок? И, чуточку помедлив, ответил с достоинством:

— Это не самые большие жертвы, на которые мы идем во имя победы.

— Розумем, розумем…

Вскоре возвратился запыхавшийся охранник и доложил:

— Выезд подан!

— В таком случае позвольте откланяться! — Кирилл по-военному откозырял и направился к выходу.

— Жичем добрей язди! — донеслось ему вслед.

Возле каменных ступенек в самом деле стояла ширококрылая бричка, в которую были впряжены откормленные рысаки, нетерпеливо бившие копытами по усыпанной мелкими камешками дорожке. Кирилл нащупал кнут, вожжи, уселся на передке и направил коней к забору, где в кустах его ожидали хлопцы. Одним махом все повскакивали на бричку, и тогда Кирилл дернул вожжи, огрел дембовских рысаков кнутом. Они дружно рванули вперед и галопом помчались по ночной улице.

— А сейчас куда? — удивленно спросил Гриц Маршуба, когда они вырвались за село.

По рекомендации Витольда Станиславовича их группа должна была провести день в Воропаевке, но Кирилл не решился здесь оставаться. А почему, сам себе не мог объяснить, не то что хлопцам. Он лишь коротко бросил:

— Едем в Пекари.

— Не к тамошнему ли старосте в гости? — вырвалось у Квачило.

— В гости или не в гости, а к старосте — факт. А тебе откуда это известно? — Кирилл умышленно приглашал его к разговору.

— Да вижу ведь, кто ваша опора на местах… У вас что — вся власть в краю куплена?

— А это уж, дорогой мой, военная тайна.

— Да она ни к чему мне. Я просто так…

— Я тоже просто так.

— А вообще здорово! — восторгался вслух Квачило. — Немецкие ставленники на службе у партизан… Теперь понятно, почему карательным экспедициям не под силу одолеть генерала Калашника.

— Не спеши с выводами. Скоро еще не такое узнаешь…

Подобными намеками Кирилл еще больше разжигал и без того обостренное любопытство Квачило. Пусть, мол, потешится человек тем, что именно ему удалось приникнуть к такому щедрому источнику партизанских тайн. Ведь гестаповские спецы, отправляя его в калашниковское соединение, наверняка знали (и от Квачило, разумеется, этого не скрывали), что, если он даже туда и попадет, за ним непременно установят тщательный надзор, будут устраивать проверки и испытания. Возможно, даже поручат казнить пленных немецких солдат или преданных рейху «туземцев»! И Квачило, лишь бы только стать равноправным среди калашниковцев, мог выполнить все, что от него потребуют в отряде, хотя не был уверен, удастся ли проскочить сквозь сверхплотное сито чекистских проверок. Но недаром ведь говорят: не родись красивым, а родись счастливым. «Наверное, — думал Квачило, — я все-таки в сорочке появился на свет, если судьба свела меня с этими примитивными простаками, которые, по всем признакам, были калашниковскими связными». И он, чтобы поскорее сблизиться с ними, войти в их среду, тоже начал прикидываться этаким сельским простачком, который всему удивляется, всем восторгается.

Но как он ни старался, а зоркий глаз спутников легко подмечал в его фальшивой наивности гестаповскую выучку, заранее продуманную линию поведения. Только все делали вид, что ничего не замечают, обращались с ним как с новичком, зеленым, начинающим, чтобы усыпить бдительность и преждевременно не насторожить. Ведь самой главной их задачей было установить, каким же образом этот «родич» будет связываться со своими хозяевами в Киеве. Сколько ни думали командиры отряда, но так и не могли представить, как гестаповский агент может поддерживать со своим центром регулярную связь. Потому и поручили Колодяжному выяснить это на месте, окружив «родича» самым пристальным, но не навязчивым вниманием.

Основная роль отводилась Грицу Маршубе как «земляку» Степана Квачило и вообще компанейскому парню. Он должен был стать как бы второй тенью «родича», но такой тенью, которая никогда не попадала бы на глаза. Как и советовал Ксендз, Гриц не стал вешаться «земляку» на шею. Главное — признал в нем «лебединца» и промолвил ласковое слово. Потом заступился во время внезапной перепалки за Горобиями. А еще потом, когда они уже пробирались по воропаевским огородам, шепнул на ухо:

— Ты, Степа, с нашими не очень заедайся: они этого не любят. И вообще держись ко мне поближе. Я земляков в обиду не даю…

И Квачило клюнул на эту приманку. И уже не отставал от своего «заступника» ни на шаг. Они рядом расположились в засаде перед домом Дембы. Вместе сели в бричку. И изредка перешептывались под размеренный перестук колес.

— Вы что там шепчетесь? — как всегда хмуро, спросил Яков Новохатский.

— О, уже и поговорить с земляком не дадут! — огрызнулся Маршуба.

— В самом деле, зачем трогаешь их, Яков? Пускай себе поговорят… — примирил их Колодяжный.

Все-таки прекрасные кони были у управителя Дембы! Как взяли разгон в Воропаевке, так несколько часов подряд не сбивались с темпа. И ни заросшие бурьяном, размытые дождями дороги, ни болотистые ложбины и песчаные переметы не были для них помехой. Немножко замедлили они ход лишь под лобастым пригорком, за которым, укутавшись туманом, лежали в долине речушки старинные Пекари.

Еще только-только начало рассветать, а партизаны уже были на крошечном сельском выгоне, в конце которого возвышалась старенькая деревянная церквушка. Как и предвидел Кирилл, Гончарук с Коростылевым еще не успели туда приехать. Тогда он оставил возле церкви на часах Мансура, а сам с хлопцами направился по переулкам к подворью Крайнюка. Один поворот, другой — и они увидели рубленый дом с раскрашенными ставнями. Как у себя дома, они раскрыли ворота, въехали на подворье. Что ж, Крайнюк, наступила твоя очередь попасть на крючок Степана Квачило!

Услышав возню во дворе, Крайнюк не стал ждать, пока его поднимут с постели непрошеные гости, а схватил одеревенелыми руками карабин, с которым давно спал, — и к окну. Ударом плеча раскрыл настежь рамы и, выглядывая из-за наличника, крикнул в сизые утренние сумерки:

— Это кто там распоряжается? А ну, подходи!

Кирилл выхватил из нагрудного кармана врученный Ксендзом носовой батистовый платочек с вышитыми на уголке двумя латинскими буквами, взмахнул им над головой и спокойно направился к окну.

— Мы вот нашли на улице… Не ваш, случайно?

Все еще не высовываясь в окно, Крайнюк схватил пятерней поданную Кириллом находку и скрылся в темной пустоте комнаты. А через несколько минут появился на крыльце с подобострастной улыбкой:

— Хе-хе… да, мы имеем доподлинно такой же платочек. Вы, знатца, оттуда?

— Вам еще нужны какие-нибудь рекомендации? — прервал его Колодяжный. — Ворон ворону глаз не выклюет!

— Ну да, ну да… И чего же вы хотели бы от меня?

— Ничего особенного. Прежде всего нам нужно где-нибудь выспаться, передневать.

— Дело в самом деле малостоящее. Считайте, чердак в вашем распоряжении. Поставьте только в коровник лошадок, прибросайте вон сенцом бричку, и, как говорится, спокойной ночи… Хотя, конечно, годилось бы сначала вас чем-нибудь угостить, но, извините на слове, сейчас нечем. Пока вы сюда да туда, старуха что-нибудь приготовит на завтрак…

— С завтраком обойдется. Нам бы сначала отдохнуть. Правда, хлопцы?

Те молча закивали.

— Ну так слышали, что нужно сделать? Ты, Гриц, давай-ка на выгон. Направь сюда Мансура, а сам подожди Пилипа с Великим Иваном. Ясно?

— Как день божий! — ответил Маршуба бодро. — А со Степаном я могу заступить на пост?

— Если имеет такую охоту… Что ж, пускай привыкает!

Пока партизаны распрягали норовистых дембовских рысаков да маскировали сеном возле дровяника бричку, Кирилл взял под локоть пекаревского старосту и повел его в отдаленный угол подворья к колодцу.

— Ну, докладывай, что тут у вас слышно?

— Эх-хе, хорошего мало, — тяжело вздохнул тот. — Снова партизаны объявились. Сюда, правда, хвала богу, не наведывались, но позавчера в Песковке скирды немолоченого хлеба сожгли, а вчера… говорят, вчера в Белой Кринице ландвирта гебитового повесили. Вот такие, как видите, у нас новости…

«Наверное, это все тот же Цымбал немчуре понемногу кровь пускает, — решил Колодяжный. — Нужно как можно скорее встретиться с ним!»

— А разве не догадываешься, почему мы здесь в такую неспокойную пору появились?

— Да почему же, ваш начальник со мной толковал…

— Вот он и прислал нас к тебе за помощью. Нужно хотя бы с полтонны бензина. Считай, это просьба самого гауптштурмфюрера!

Засопел, затоптался на месте Крайнюк. Разумеется, в Пекарях, где не было ни одной машины, ни одного механизма, давно бензином и не пахло. И если Кирилл и завел об этом речь, то просто так, не надеясь на успех. Но, к его превеликому удивлению, Крайнюк, помолчав немного, сказал:

— Н-да, задали вы мне задачку… Да если уж это просил сам штурмфюрер, достану. У словаков, слышал я от людей, за яйца и масло тайком можно выменять. Правда, полтонны не так легко по дорогам провезти, но что-нибудь придумаем… Вам когда бензинчик потребуется?

— Да хотя бы завтра!

— Ну, про завтра не может быть и речи, а за неделю достану. Если пообещал, точно достану!

Вдруг с улицы донесся глухой топот. Кирилл выглянул через штакетник — от поворота из сизых сумерек выплывала подвода. Он сразу же узнал кобылу Кравца и облегченно вздохнул: выходит, как в песне поется, собрались все бурлаки в одной хате…

— Это мои хлопцы, — промолвил Кирилл, заметив встревоженный взгляд Крайнюка. — Кстати, имею еще к тебе просьбу: отправь эту подводу сегодня горобиевскому старосте.

Крайнюк сначала удивленно захлопал глазами, а потом раскумекал, что к чему, хитро подмигнул:

— Об этом не беспокойтесь, отправим. Вот разбужу внука, и отправим. Пускай даже во двор не заезжает, — и мелкой трусцой направился в хату.

Кирилл заторопился к воротам. Схватил кобылу за уздечку, когда подвода приблизилась вплотную, бросил весело:

— А ну, высыпайся с воза! — Когда Хайдаров, Маршуба и Квачило вошли во двор, он обратился к Пилипу Гончаруку: — Как поездка?

— Обошлось без приключений. Харч Чудину передали.

— Спасибо вам за доброе дело. А сейчас — умываться и спать!

Солнце вот-вот должно было выглянуть из-за видневшегося в отдалении леса, когда партизаны, напившись воды из колодца и смыв с лиц пыль лесного бездорожья, забрались на просторный чердак Крайнюковой хаты и, зарывшись в шелковистое луговое сено, уснули, как младенцы. И не слышали они, как Крайнюков внук прогромыхал, торопясь в Горобии, как зазвенело, зашипело, забулькало внизу на кухне, где жена Крайнюка готовила обед. Проснулись лишь тогда, когда Яков Новохатский, находившийся в дозоре, заскочил в сени и еще с лестницы крикнул во весь голос:

— Вставайте, пожар! Церковь горит!..

— Какая церковь? Почему горит? — Спросонок Кирилл не мог понять, что это за шум где-то неподалеку, зачем кто-то непрерывно ударяет по металлу.

— А бес ее знает, чего горит! Поджег, наверное, кто-то…

«Поджег?.. А кому это так мешала пекаревская церквушка? — удивился Кирилл. Но вдруг его кольнуло от недоброй догадки. — А вдруг это условный сигнал? Что, если кто-нибудь из полицаев заметил нас в селе и таким вот образом дает знать карателям, что в Пекарях партизаны?..»

— Хлопцы, на выход! — Он первым кинулся к проему.

— Но ведь на дворе день, людей полно всюду… — рассудительно, как всегда, промолвил Новохатский.

Да, выезжать из Пекарей среди бела дня опасно. Однако во сто крат опаснее было остаться здесь. Сюда ведь непременно вскоре наедут жандармы и полицаи из гебитскомиссариата, начнут докапываться, что за злоумышленники подняли руку на божий дом. И если кто-нибудь укажет на Крайнюкову хату… Нет-нет, любой ценой нужно вырваться из этой западни!

Как только они спустились в сени, встретили там Крайнюка, бледного как смерть:

— Ну вот и у нас началось! Слыхали, что сделали?.. Это они, точно они!..

Но сейчас у Колодяжного не было времени цацкаться с каким-то Крайнюком:

— А ну не распускать нюни! Ты вот что, Крайнюк, бери ведра и катай на пожар. Твое место сейчас там, среди людей. А мы… И духу нашего здесь не будет! Но ты не забудь про обещание — бензин за тобой! Вскоре еще нагрянем.

Когда Крайнюк, схватив в углу ведро, выбежал во двор, Кирилл вдруг захохотал:

— Что, ребята, вскочили в котел с кипятком? Выше носы, выберемся!.. Мансур, ты выводишь группу через огороды в лес. Пока тут неразбериха, можно незаметно выскользнуть из села. Мы с Пилипом постараемся проскочить на подводе. Сбор группы — через час вон на той опушке. Все ясно?.. Ну, тогда — вперед!

Шестеро следом за Мансуром, пригибаясь к земле, кинулись из сеней и тут же исчезли в зеленых зарослях огородов. Вслед им только печально покачивали головами высокие подсолнухи.

X

— Павло, Павло, взгляни-ка сюда!.. — Антон Рябой нетерпеливо дергал за рукав эсэсовского кителя Проскуру, лежащего рядом с Тимофеем Ярошем.

Тот мигом вскочил, приник к смотровой щели «секрета», совсем недавно устроенного здесь, над лесной ложбиной, под кучей сваленного неизвестно кем, уже начисто прогнившего и заросшего жалящей крапивой сушняка. Поодаль, внизу, на дне ложбины, где еще неделю назад журчал ручеек, увидел женщину, присевшую в пожухлом травостое.

— Тьфу, бесстыдник! Нашел, на что буркалы пялить…

— Нет, ты посмотри на нее!

Лишь после этого Проскура заметил, что женщина опустилась на четвереньки возле того места, где еще недавно была небольшая котловина, которую они засыпали суглинком, когда рыли на этом пригорке «секрет».

— Как она там оказалась? — спросил Проскура у Рябого, который должен был идти в наблюдение за едва приметной отсюда дорогой, извивавшейся на той стороне небольшого оврага между столетними соснами, простираясь до торного Ивановского тракта.

— С тракта пришла.

— В самом деле, чего это она там рыскает? — Уже и Ярош следил за нею из-за спин своих напарников.

Но вот женщина поднялась на ноги, осторожно оглянулась, потом что-то спрятала за пазуху, отряхнула широкую складчатую юбку и, повесив на руку небольшую плетеную корзину, побрела наискось вдоль пологого склона. Побрела неторопливо, разгребая перед собой палкой высохшие на солнце листы папоротника. Со стороны могло показаться, что она потеряла здесь какую-то вещь.

В другой раз «секретчики», возможно, и не обратили бы на нее внимания, но после происшествия, случившегося с группой Дришпака в тетеревском секторе наблюдений, насторожились. А случилось с дришпаковцами вот что. После трехсуточного дежурства в «секрете» они, дождавшись смены, возвращались в лагерь в предвечернюю пору. Возле урочища Медвежий Ток, славившегося буйным малинником, кто-то из партизан предложил собрать для полковника Ляшенко диких ягод. Разумеется, Дришпак не стал возражать, хотя предусмотрительно отпустил только двух спутников, а с остальными стал ждать на лесной полянке. И вот когда те двое вошли в малинник, они наткнулись там на небритого, кряжистого человека в изодранной, вылинявшей красноармейской одежде. Увидев вооруженных людей, незнакомец не стал убегать, а, наоборот, со слезами бросился к ним. И хотя они ни о чем его не спрашивали, он тут же сообщил, что является командиром Красной Армии, подполковником, недавно вырвался из немецкого плена и теперь блуждает, голодный и измученный, в поисках партизан.

Дришпаковцы, конечно, не стали представляться, кто они и откуда, а отвели загадочного подполковника к своему командиру. И тут произошло невероятное. Увидев Дришпака в эсэсовском мундире (а он, кстати, после победного боя на Тали никогда не снимал трофейной одежды), «пленный» будто остолбенел. А когда услышал: «А ну, рассказывай, откуда идешь и кого ищешь?» — и окончательно понял, чем может закончиться эта встреча с вооруженными людьми под командой эсэсовского шарфюрера, заявил, что никакой он не подполковник и, разумеется, не пленный, а тайный агент службы безопасности киевского генерал-комиссариата. И в подтверждение вытащил из воротника гимнастерки кремовый лоскутик шелковой ткани с немецким текстом и печатью. Гестаповского шпиона немедленно отконвоировали к Змиеву валу, где его до полуночи допрашивали Ксендз, Артем и Заграва. В ту же ночь все окрестные «секреты» и сторожевые посты были оповещены об этом случае и получили соответствующие инструкции.

— А вы знаете, я эту особу уже где-то видел! — вдруг воскликнул Тимофей Ярош, когда молодица с корзинкой на руке приблизилась к их «секрету». — И знаете где? Позавчера в березовой роще. Она там тоже собирала грибы…

«Ого, куда занесло по грибы! Это же добрый десяток километров отсюда… И почему ей захотелось идти именно в березовую рощу, где мы на той неделе заложили продовольственную базу?..» Недоброе подозрение закралось в сердце Павла, он нахмурился и резко приказал:

— Немедленно задержать! Я тебе говорю, Рябой. Но сделай это подальше от «секрета»… Потом проводишь ее к горелому пню, а я там буду вас ждать… На посту остается Ярош!

Плотный Антон с трудом выполз через узкий лаз из своего секретного укрытия, оглянулся вокруг, прикрыл дерном вход в «секрет» и, осторожно перебегая от дерева к дереву, кинулся за неизвестной женщиной, не упуская ее из виду. Как и раньше, она неторопливо двигалась невесть куда, вороша палочкой заросли папоротника, иногда останавливалась, приседала, что-то внимательно рассматривала на земле. Однако Антон ни разу не заметил, чтобы она клала в корзину гриб или ягоду. Хотя какие там грибы или ягоды могли быть при такой засухе в прожаренном солнцем душном лесу, когда даже неприхотливые поганки давно уже засохли на корню!

Миновав просеку, Антон ускорил шаг и начал обходить с правой стороны собирательницу грибов, чтобы повстречаться с нею через определенное время подальше от «секрета». Одна, другая, третья перебежка… И вот он, пригибаясь и тщательно маскируясь, неожиданно оказался перед той, которую должен был задержать, Вытерев ладонью пот со лба, притаился между стволами двух спаренных сосен и принялся наблюдать за женщиной, которая шла прямо на него, выискивая что-то под ногами. И что более всего поражало Антона — она нисколько не беспокоилась о своей безопасности. Даже он, потомственный полесский смолокур, выросший под зеленым шатром древнего леса, как родную хату, знал и любил эти места, и то, появляясь один в глуши, невольно прислушивался к каждому шороху, присматривался к каждому кусту, а эта молодица забрела в такую пущу и чувствовала себя будто на собственном огороде.

Когда незнакомка приблизилась почти вплотную к спаренным соснам, Антон выскочил ей навстречу и, держа руки на трофейном автомате, который висел на груди, глухо кашлянул:

— Эгей, ты кто такая? Как здесь очутилась?

От неожиданности женщина испуганно вскрикнула, уронила корзину, инстинктивно закрыла ладонями разгоряченное лицо. А в следующий миг украдкой взглянула на высоченного широкогрудого Антона, и тотчас же в ее больших зеленоватых глазах вспыхнуло не то удивление, не то приглушенная радость. Опустив руки, она произнесла воркующим голосом с напускной обидой:

— О господи, чуть сердце не разорвалось… Разве ж можно так пугать одинокую женщину в лесу?..

— Зачем же тогда одна забрела сюда?

— А разве нельзя? Разве уже и в лес не дозволяется ходить?

— Ты ко мне с такими вопросами не приставай, говори лучше…

— Да я ведь ни о чем тебя и не спрашиваю, — не давала и слова сказать молодица. — Вижу ведь: стоящий казачина. С таким не грех бы и в более тесном месте повстречаться… — И бесстыдно забегала по нему глазами, прощупывая таким взглядом с ног до затылка, что даже Антону, человеку не очень тонкой натуры, стало как-то не по себе.

— Ну так будешь говорить, кто такая и куда идешь?

— А разве не видишь? По грибы пришла…

Антон выразительно взглянул на корзину у ее ног, которая предательски светила голым донышком, и саркастически улыбнулся. Дескать, рассказывай сказки про белого бычка кому-нибудь другому, а не мне. Женщина заметила и этот его взгляд, и улыбку и сразу же парировала:

— А может, и не по грибы… Вообще, будь ты подогадливее, не спрашивал бы, почему иногда молодицы слоняются в одиночку в лесу. Особенно в такое время, когда в селе и на развод путного мужика не осталось, когда женское племя уже и дух мужской забыло…

— Документы у тебя есть? — пропустил мимо ушей все эти разглагольствования Антон.

— Господи, твоя воля, да разве же молодице непременно брать с собой паспорт, если вдруг надумается где-нибудь разжиться греховной скороминой?

— Значит, не имеешь. Тогда пойдешь со мной!

— И далеко?

— Там увидишь, — указал он рукой в направлении горелого пня.

Но она и в помыслах не имела подчиниться его приказу. Картинно сложив руки на груди, похотливо улыбалась, бесстыдно подмигивала ему, взглядом указывая куда-то в сторону.

— А может, не нужно никуда ходить? Кто нам помешает здесь измять травушку?.. Я еще таких полных да осанистых никогда в объятиях не держала. А хочется, все тело немеет, так хочется подержать! — и потянулась полными руками к Антону.

— Тьфу на тебя! — отпрянул тот обескураженно.

— Да не будь же дурачком. Счастье само к тебе в руки просится. Взгляни только, какая я статная да пригожая… Так не теряй же времени! Разве не видишь, как я дрожу? Развлечемся вдоволь да и разойдемся кто куда. И пусть бог будет нам судьей!

— Брось болтать и иди куда сказано! — Антон слегка подтолкнул ее в спину.

Вдруг она крутанулась на месте и выпалила скороговоркой:

— Дикарик мой приблудный, да разве же со спины начинают знакомство с женщиной? Ты лучше вот куда руку засунь… — и расстегнула кофту.

Антон даже позеленел от возмущения: вишь, чем надумала купить!

— Прочь, шлендра подворотная! Спрячь свое хозяйство и иди без оглядки, а то… Ты это пробовала? — ткнул он ей под нос полупудовый волосатый кулачище. — Если не пробовала, так отведаешь!

Ошеломленная таким поворотом дела, молодица тотчас съежилась, растерянно захлопала ресницами. Ее большие зеленоватые глаза начали набухать слезами, наполняться невыразимой болью, смешанной с немой обидой, а лукавая улыбка на полных губах медленно угасала, блекла, пока не превратилась в гримасу горького отчаяния. Будто побитый щенок, она понурилась, отвернулась, дрожащими руками застегивая кофточку. Потом подхватила корзинку и побрела, даже не удостоив Антона взглядом.

Поникшая, ссутулившаяся, беззащитная в своем горе, равнодушно плелась лесом, не проявляя ни малейшего любопытства, куда и зачем ее ведут. Антон сбоку смотрел на нее, и постепенно его начало охватывать сомнение: «А нужно ли было вообще задерживать эту женщину? Что подозрительного заметил в ней Проскура? Подумаешь, мимо «секрета» прошла. Лесом же сотни людей ходят…» С каждым шагом это его чувство все больше крепло и разрасталось, пока не переросло в раскаяние. «И почему я разъерепенился, зачем так грубо повел себя с ней? Возможно, это обыкновенная солдатка? Эх, бревно я!» Антон уже готов был загладить перед ней свою провинность, только не знал, как это сделать. Вот если бы она догадалась обернуться и начать разговор… Он ждал, что она в конце концов действительно обернется и скажет хотя бы слово. Но та за всю дорогу даже головы не подняла.

Вот так они приблизились к горелому пню, где их уже ждал приведший себя в порядок Проскура. После печального случая в малиннике под Медвежьим Током руководство отряда предложило всем командирам сторожевых нарядов на отдаленных «секретах» при задержании и проверке подозрительных лиц непременно прибегать к уже испытанному на практике «методу Дришпака». И вот сейчас, разложив на коленях трофейный планшет и изображая озабоченность, сидел на высохшем, как кость, бревне под обугленным пнем когда-то рассеченного молнией старого дуба туго затянутый блестящими ремнями в черный эсэсовский мундир человек.

Как только молодица увидела его, сразу же словно бы споткнулась, походка стала неровной, как у человека, идущего по колючкам. Оглянувшись, она пораженно взглянула на Антона, и в этом взгляде он будто отгадал затаенный вопрос: «Так ты, оказывается, продажная шкура?..» А еще он заметил: ее лицо мгновенно покрылось багровыми пятнами, а руки невольно потянулись к поясу. Несомненно, встреча с эсэсовцем была для нее неожиданнее грома при ясной погоде.

— Пан начальник, — не называя звания, обратился Рябой к своему командиру, как и нужно было обращаться в таких случаях, — позвольте отдать рапорт: при попытке проникнуть в запретную зону задержана вот эта особа…

— Кто такая? Откуда?

— Какие-либо сведения о себе она отказалась давать.

— Документы!

— Обыска я не проводил, она утверждает, что никаких документов при себе не имеет.

До сих пор Проскура не удостаивал задержанную взглядом, но при последних словах Антона оторвал наконец глаза от планшета и с нескрываемым удивлением посмотрел на нее. А потом встал и, постукивая видавшим виды прутиком по голенищу, обошел вокруг, осмотрел со всех сторон, как придирчивый покупатель. И не нашел в ней ничего такого, что могло бы насторожить. Обыкновеннейшая сельская молодица — дебелая, загоревшая, крепкая, налитая силой. «А не поторопился ли я с ее задержанием? — где-то в глубине сознания мелькнула мысль. — Пускай бы себе шла своей дорогой… Как теперь с ней быть?» Но вдруг вспомнил, как она ползала на четвереньках на дне ложбины, рылась в суглинке, который хлопцы выбирали, оборудуя «секрет», и переносили в мешках в колдобину. И им овладело обыкновенное человеческое любопытство: что же там нашла и спрятала за пазухой эта молодица?

— С какой целью шла в запретную зону?

— А где сказано или написано, что эта зона запретная?

— Разве не слыхала о появлении в лесах партизан?

— Я к сплетням не прислушиваюсь.

— Оружие имеешь?

— Не смешите, пан эсэсман! Разве ж не видно, что при мне ничего нет? Или, может, вас уже пугает чисто женское оружие?.. — И она похотливо улыбнулась.

— А здесь что? — Проскура прутиком указал на заметный бугорок, выступавший из-под пояса полотняной сорочки.

Дерзкую молодицу будто кипятком ошпарили. Она вся зарделась, на лбу мгновенно появились капельки пота. Антон уже имел случай убедиться, что эта особа далеко не робкого десятка, поэтому такое ее поведение и удивило, и насторожило.

— Ну так почему же мнешься? — подступил он к ней. — Показывай, когда просят. А то я помогу…

Будто бритвой, резанула она его полным презрения и ненависти взглядом, потом запустила руку за пазуху и через миг достала оттуда какой-то крошечный узелок. У Проскуры даже в глазах потемнело, когда он увидел на ее ладони простенький парусиновый носовой платочек, отороченный цветными нитками умелыми руками его Даринки, который он всегда носил возле сердца будто священную реликвию, берег как горькое воспоминание о своей возлюбленной, которую весной прямо на улице схватили сельские полицаи и вместе с другими такими же невольницами силой отправили на каторгу в Германию. Нежно берег эту вещь Павло, но не уберег — несколько дней назад, когда они завершали оборудование «секрета» над котловиной, Даринкин подарок будто ветром выдуло из его кармана. И сколько с хлопцами ни искал его, однако так и не смог найти.

— Вот, берите… — Когда молодица развязала узелок и развернула платочек, на ладони у нее засверкали под лучами солнца четыре военные немецкие медали.

Теперь уже и у Антона округлились глаза от удивления: каким образом эти фашистские цацки оказались у нее? Ведь еще совсем недавно он видел их у Проскуры на эсэсовском мундире.

— Награды фюрера… Почему они у тебя?

— Я нашла их в лесу. Неподалеку отсюда, на дне оврага.

Проскура все вспомнил и все понял. Копая лаз, он снял эти медали, чтобы не звякали, и, завязав в платочек, спрятал в карман. Но во время работы этот узелок, наверное, выпал из кармана, а хлопцы в потемках не заметили его и вынесли в колдобину вместе с землей.

— Это очень заметное место, — продолжала задержанная. — Еще неделю назад там была колдобина, а сейчас она засыпана свежей землей. А откуда эта земля? Кто ее наносил и для чего? Как оказались в ней эти награды?.. Не берусь утверждать, но похоже, что от этой колдобины дороги могут привести значительно дальше, чем к этой запретной зоне…

«Вот тебе и простая женщина! Нет, она здесь отнюдь не случайно оказалась! — сделал вывод Проскура. — Точно, искала следы партизан! И как видно, не без успеха… А кто бы мог подумать? Не зря, выходит, призывали нас Артем с Ксендзом к бдительности».

— А почему я в это должен верить? А может, это именно ты со своими сообщниками совершила преступление против солдата рейха и после сняла с него боевые награды?

— Бросьте смешить, пан эсэсман! — сказала она совершенно спокойно. — Даже сумасшедший, совершив убийство немецкого солдата, не станет держать при себе таких вещей. Это же равносильно смертному приговору!

— И ты наверняка его заслуживаешь!

Эти слова ее нисколько не встревожили.

— Не вам об этом судить, — дерзко ответила она. — Ваше дело отконвоировать меня в фельджандармерию. Я просила бы доставить в радомышлянскую жандармерию. И как можно скорее! Это очень важно!

«Ага, так вот откуда тебя сюда принесло! — уже не имел ни малейшего сомнения Павло. — Только ты скорее к черту на рога попадешь, чем к своим погонщикам!»

— Шуцман Рябой, отправьте ее к гауптштурмфюреру! — приказал он Антону, что должно было означать: отправь ее на первый «маяк», к командирам отряда.

Приказал и ушел прочь. Он свое дело сделал, пускай теперь за нее возьмется Ксендз.

— Ну, чего же стоишь, дубина? — повернулась она к Антону. — Веди к своему гауптштурмфюреру! Видишь, где солнце? А мне еще сегодня лежит не близкая дорога… — И первой двинулась от горелого пня.

— Только не вздумай фортели по дороге выкидывать. Пришью — и глазом не мигнешь! — предупредил ее Антон.

— А ты все-таки несусветный дурень! — зашлась она хохотом. — Это ж надо: он меня предостерегает…

Над чем она смеялась, на что намекала, Антон так и не понял. Да это его, честно говоря, ни в малейшей степени не волновало. Единственное, чего он более всего боялся, — чтобы она не начала снова приставать с любовными делами. Но сейчас она и не думала этого делать. Быстро шла по неезженым просекам, как застоявшаяся кобылица, даже пыль поднималась. На что уж он с детства привычен к лесным дорогам, и то едва успевал за нею, исходя седьмым потом. За каких-нибудь полтора часа они миновали сторожевые посты возле первого «маяка» и оказались на узенькой гати через давно высохший лесной ручеек.

Именно там и встретил их косоплечий, одетый в странную полувоенную одежду Семен Синило, который нес со своим отделением в усадьбе лесника караульную службу. Он бросил на упарившихся пришельцев хмурый взгляд из-под насупленных смолянистых бровей и, поняв все, не стал прибегать к расспросам, а жестом велел следовать за ним. Задворками Семенютиной хаты провел их к рубленой кладовой, расположенной поодаль от сенника, в которой перед расстрелом сутки просидел пойманный дришпаковцами липовый подполковник, отпер здоровенный замок, ногой раскрыл тяжелую дверь на скрипящих петлях и коротко бросил молодице:

— Входи!

Та сразу же на дыбы:

— Это почему?! Что за глупые шутки? Вы что, олухи, не понимаете, как нужно обращаться с задержанными?.. Я требую немедленно доставить меня к самому старшему здесь командиру!

— Доставим, когда нужно будет. А сейчас не выкаблучивайся, иди куда велено! — И Синило слегка подтолкнул ее в спину через порог.

— Да как ты смеешь, кабан смердючий? Ты дорого заплатишь за эти пинки! Вы еще ноги у меня целовать будете…

Синило хотя бы слово на это. Лишь в сердцах грохнул дверью, повесил на нее замок и направился к лесниковой хате, сказав Антону:

— Давай за мной, доложишь командиру об этом «улове»…

Разумеется, рапорт нужно было отдать, собственно, для этого Антон сюда и послан. Однако он неловко затоптался, засопел. Отмахать за ночь километров сорок по бездорожью с пудовой ношей на плечах, пролежать весь день, не поворачиваясь, на одном боку под палящим солнцем в «секрете», броситься в полный рост в самый ад боя — это было для него делом привычным и простым, а вот обращаться с начальством… Даже при встрече с мягким и сердечным Ляшенко, которого он любил и уважал, как родного отца, почему-то стеснялся, робел, не знал, куда себя девать. А тут идти докладывать самому командиру отряда…

— Слушай, Сеня, а может, ты сам? А?.. Выручи, в долгу не останусь!

— Такое придумал! Что же я могу доложить об этой крале?.. Нет, я в этом деле тебе не помощник.

Антон покряхтел малость, причмокнул губами и потащился за Семеном в Семенютину хату. Что поделаешь, порядок есть порядок! На крыльце остановился, вытер с лица грязные струйки пота, пригладил ладонью взъерошенный чуб и, будто в горячую печь, вступил в темные сени. В просторной гостиной, где он через миг оказался, тоже было темно, прохладно и сыро. И резко пахло какими-то лекарствами. Со свету Антон лишь хлопал глазами и ничего не видел. Только чуточку погодя различил в сизом полумраке на скамье укрытого до самой шеи белой простыней человека и удивился. Как и все в отряде, Антон знал, что полковнику ампутировали ногу, что он в очень тяжелом состоянии, и все же удивился: как мало тот человек с восковым, застывшим лицом напоминал всегда улыбающегося Ляшенко.

— Это вы, товарищ Рябой? — узнав его, спросил Ляшенко. — Проходите. Присаживайтесь…

Польщенный таким вниманием, Антон и вовсе растерялся, забормотал:

— Да нет, я только доложить… Тут, понимаете, такое дело… Мы возле горелого пня одну молодуху подкараулили. На шпионку очень смахивает.

— Она приконвоирована сюда? — Из серого полусумрака появился перед Антоном крутолобый командир отряда.

— А как же! Синило запер ее в кладовую.

— Вот и хорошо, разберемся. А своим в «секрете» передай нашу благодарность. Смотрите там повнимательнее: время тревожное!

Другой бы на его месте непременно откозырял бы и пустился в обратный путь. Но не таким родился Антон Рябой, чтобы останавливаться на полпути. Еще с малых лет он был приучен любое дело доводить до конца, поэтому сейчас не торопился покидать полутемную, наполненную больничными запахами обитель. Как же мог он возвратиться в «секрет», собственно, с пустыми руками? Топтался у порога, молча причмокивал губами, не решаясь обратиться к начальству.

— У вас есть еще какие-то дела? — заметив его колебания, пришел на выручку Артем.

— Да какие там дела… Просто хотелось бы знать, кого это мы сцапали. Хлопцы ж там, в «секрете», сгорают от нетерпения, не дали ли мы случайно промашки…

Артем кивнул головой, улыбнулся уголками губ:

— Так сразу трудно что-нибудь ответить. Все станет известно, когда этой вертихвосткой займется начальник разведки. Только он сейчас на выполнении боевого задания и вернется, наверное, не скоро. Потому-то хлопцам придется малость подождать.

Партизаны знали своего командира как человека железного слова, но на этот раз Артем ошибся в своих предположениях. Не успел Антон пообедать у Синило перед обратной дорогой, как Сосновский нежданно-негаданно прикатил на дембовской бричке на Семенютин двор. С ходу осадил разгоряченных коней возле угла хаты, завязал вожжи на старом колышке и направился к крыльцу. Шел он утомленный, с подчеркнуто равнодушным, можно даже сказать — пресным выражением лица. Вступил в светлицу, слегка поклонился присутствующим и первым делом приник к ведру с водой, стоявшему у дверей на иссеченной поленнице. Затем снял фуражку, вытер платочком обильный пот и, ни на кого не глядя, направился к скамейке. Артем с Ляшенко уже привыкли и не к таким чудачествам этого человека и при других обстоятельствах не стали бы Ксендза беспокоить. Но ведь они знали, куда именно отправился он прошлой ночью, и все время с нетерпением ждали его возвращения.

— Так с чем прибыли, Витольд Станиславович? — наконец не выдержал Артем.

Сосновский резко поднял голову, скользнул вокруг каким-то удивленно-отсутствующим взглядом и, не сказав ни единого слова, указал кивком головы на подворье. Не поняв, что все это значит, Артем приник к оконному стеклу. Даже Данило, морщась от боли, чуть-чуть приподнялся на локте и тоже выглянул в окно. И внезапно на его бескровных, опаленных жаром губах затрепетала слабенькая, но ясная улыбка: он, с детства разбиравшийся в лошадях, не мог остаться равнодушным и не оценить породистых, ухоженных, впряженных в роскошную бричку дембовских рысаков, которые яростно грызли удила.

— Что за чудо-кони? Чьи они?

— Ваши, товарищ полковник. Отныне навсегда ваши! Колодяжненцы просили меня лично их вручить…

Ляшенко опустил голову на подушку и, закрыв глаза, застыл в неподвижности. Нет, не мог он спокойно созерцать, как нежно, будто о родном, заботятся о нем, теперь безногом и ни к чему не пригодном, боевые побратимы. На своем веку ему посчастливилось повстречать немало прекрасных людей, но только сейчас, прикованный к постели, он со всей отчетливостью понял, что такое настоящая мужская дружба, бескорыстная людская любовь. И наверное, именно она, эта искренняя любовь, придала сил, когда он мысленно уже попрощался с жизнью, оказалась целебнее хваленнейших немецких лекарств, которыми его довольно щедро снабжал Иван Иванович Соснин. Не проходило и дня, чтобы бойцы разных взводов, возвращаясь из отдаленных сторожевых постов или с боевых операций, не приносили ему либо скромный букет лесных цветов, либо мисочку каких-нибудь ягод, либо неизвестно где раздобытые книги. Эти скромные подарки, как ничто на свете, помогали Данилу переносить физические муки, но одновременной тяжко угнетали его: чем сможет отблагодарить он хлопцев за все их заботы, за эту сердечность и искреннее сочувствие?

— Как видишь, Данило, негоже тебе долго залеживаться, — бодро промолвил Артем. — Поскорее поправляйся, вставай с постели и бери этих красавцев под свою опеку. А то, чего доброго, еще застоятся…

Ляшенко повернулся к Ксендзу, стремясь переменить тему разговора:

— Ну так как там Колодяжный с хлопцами? Справляются с «родичем»?

— Справляются?.. — переспросил Ксендз. — Да перед колодяжненцами голову нужно склонить! Они превзошли самые смелые мои надежды.

Сколько помнили партизаны Сосновского, он никогда не отличался щедростью на похвалы. Бывало, после молниеносно осуществленного налета на какой-нибудь вражеский объект или мастерски проведенного боя все в отряде ходят как именинники, торжествуя очередную победу, один лишь Ксендз хмуро посапывает да саркастически улыбается. А тут вдруг такой восторг! Конечно, за неделю рейдирования по округе Кирилл успел совершить немало славных дел — прежде всего доставил подводу продуктов для словаков, потом раздобыл для «опеля» почти тонну бензина, переправил с шекеровской механической мельницы на партизанские продовольственные базы примерно дюжину мешков крупчатки и каждый день поставлял огромное множество разной информации. Но в этом не было ничего необычного, любой из партизан на месте Кирилла сделал бы то же самое. Что же особенного мог совершить бывший помощник Ефрема Одарчука, который пленил даже крайне скупого на эмоции Витольда Станиславовича?

— Да, колодяжненцы превзошли самих себя! — подтвердил Ксендз. — По сути, они уже выполнили поставленную перед ними задачу.

— Как вас понять?..

— А так, что Кирилл с хлопцами не только вышел на канал связи «родича» с киевской службой безопасности, но и разыскал и установил контакт с неизвестными мстителями, действовавшими в районе Крымка и Белой Криницы.

— Вот как! И кто же они? — спросил Артем.

Уже не первый день его волновала, не давала покоя загадка: кто те союзники, которые, наверное сами того не ведая, своими действиями отвлекали внимание оккупантов и тем самым помогали им, участникам операции в Пуще-Водице и на Тали, затеряться, исчезнуть в полесских пущах, а следовательно, и избежать нацеленного удара?

— Местные патриоты под командованием Ивана Цымбала. Он, кстати, просится со всеми своими людьми к нам.

— Кто это такой? Откуда знает о нашем отряде?

— Обо всем этом лучше у него спросить. Кирилл просил передать, что послезавтра под вечер Цымбал прибудет на поташнянскую пасеку для встречи с командованием нашего отряда.

Артем заходил по комнате из угла в угол, нервно потирая крепкие ладони. К операции «Родич» он с самого начала отнесся скептически, даже недоброжелательно. Дескать, неоправданный риск, лишняя морока, а перед отрядом более важных дел целая пропасть. Если бы Сосновский предложил выпустить «родича» по фальшивому кругу под опекой Загравы или еще кого-нибудь из партизан, он не стал бы так противиться, но, услышав фамилию Колодяжного как основного действующего лица необычной, очень похожей на авантюру операции, категорически высказался против. Он не верил, не мог просто поверить, что этот ветрогон из бывшей одарчуковской вольницы способен перехитрить, обвести вокруг пальца вымуштрованного гестаповского заправилу. Артем вообще был весьма невысокого мнения о боевых возможностях одарчуковских звонарей, а после их неразумной попытки устроить бунт и тем самым развалить отряд не раз ловил себя на том, что в глубине души остерегается, презирает, более того, даже ненавидит бывших подручных Ефрема. Конечно, он понимал, что как командир не имеет права на личные обиды, поэтому всегда беспощадно выкорчевывал из сердца недобрые чувства, умышленно вел себя с одарчуковцами вежливо, даже слишком вежливо, однако избавиться от глубоко затаенной неприязни к ним так и не мог. Наконец, если он и согласился на проведение операции «Родич», то только для того, чтобы не обидеть Ксендза. И вот сейчас, слушая его восторженный рассказ об успехах колодяжненцев, Артем с горечью осознавал свою неправоту перед Кириллом, беспощадно бичевал себя за предубежденность.

— Вот что, товарищи, должен честно признать: я был не прав, недооценивая Колодяжного. И вообще часто был несправедлив к нему, — подчеркивая каждое слово, откровенно сказал он немного погодя. — То, что совершил со своими хлопцами Колодяжный, делает честь всем нам. Хотя я не уверен, удалось ли бы мне лично провести охоту на этих зайцев так, как провел ее он. Следовательно…

— Небудем сейчас об этом, Артем. — Всегда мягкий и чуткий к людям, Ляшенко и здесь оставался самим собой. — Каждому из нас присуще ошибаться, главное — своевременно исправить ошибку. А для этого возможности не ограничены… — И, чтобы совсем покончить с этой темой, обратился к Ксендзу: — Все-таки интересно, как этот Кирилл умудрился за неделю с хвостиком проникнуть в тайны, на разгадку которых даже спецам понадобились бы месяцы?

— Нужда плясать заставит… — улыбнулся тот, тайком гордясь своим командиром, который с такой откровенностью умел публично признавать свои ошибки. Потом стал торопливо рассказывать о ночных странствиях колодяжненцев, о поведении «родича», о печальном приключении в Пекарях. — Этот пожар в церкви и открыл Кириллу глаза. Тщательно все взвесив и проанализировав, он пришел к выводу: это не слепой случай, а заранее продуманная акция. Даже ее скрытый смысл для него стал понятным, когда они наедине с Маршубой проанализировали каждый шаг «родича», который в то утро впервые встал на пост именно возле этой церквушки.

— В чем же смысл этого варварского поступка?

— Только таким образом «родич» мог проинформировать своих киевских хозяев, что проник в среду партизан. Дальнейшее течение событий только подтверждает, что Кирилл сделал правильный вывод. Правда, об этом он — никому ни слова. Наоборот, всем своим видом свидетельствовал, что ничего особенного не произошло, что пожар в Пекарях — эпизод, не стоящий внимания. И медленно, но неуклонно начал приближать к себе «родича», оказывая ему всякое внимание. В Марфеевке, например, в знак якобы особого доверия поручил ему публично повесить схваченных в постелях четверых полицаев. Тех самых, которые за неделю до этого живьем сожгли в бывшей колхозной риге около двадцати стариков и детей, страдавших чесоткой. «Родичу» ничего не оставалось, как казнить своих духовных приспешников, но после этого его одолело желудочное расстройство… Колодяжненцам просто житья не стало, они не знали, как быть с этим человеком, который не пропускал ни одного куста… Потом он сам подсказал выход, простой и одновременно с двойным дном. «Родич» попросил, чтобы до выздоровления его отправили к Опанасюку. Был бы я на месте Кирилла, наверное, ни за что не отпустил бы шпиона из группы, но Кирилл не моргнув глазом согласился с его предложением, потому что интуитивно чувствовал: не лечиться рвется Квачило в дом Опанасюка, а совершенно с иной целью…

— М-да, ситуация… — сокрушенно покачал головой Ляшенко.

— Ситуация, можно сказать, редкостная. Но тем большая заслуга Колодяжного, что он вышел из нее с честью. Дабы усыпить бдительность «родича», продолжал проявлять к нему особое внимание. Даже отдал ему свою подводу для поездки на Житомирское шоссе. И конечно, кучера выделил — Мансура Хайдарова. Именно недремлющий Мансур и выследил негодяя. Примерно через сутки заметил, как тот украдкой прячет что-то за верхним наличником входной двери Опанасюковой хаты. А потом улучил подходящий момент… Что бы, вы думали, прятал за наличником «родич»? Разумеется, конспиративное донесение! — Ксендз торжествующе взглянул на своих собеседников, потом неторопливо достал из нагрудного кармана крошечный лоскутик бумаги и положил на краешке стола. — Можете сами в этом убедиться.

— А разумно ли поступил Мансур? Что, если «родич» обнаружил пропажу?

— Не обнаружил. Во-первых, они уже уехали от Опанасюка, потому что «родич» сразу же «выздоровел», как только оставил в тайнике почту. А во-вторых, Мансур не столь наивен, чтобы оставлять следы…

Дрожащей рукой Артем, будто талисман удачи, взял измятый кусочек бумаги и уставился в неумело нацарапанные карандашом каракули:

«Желуди созрели. Урожай богатый. Готовлю мешки. Позаботьтесь о подводе».

— Шифровка…

— В принципе догадаться не трудно, о чем в ней идет речь. Но когда перехватим ответ из Киева, установим точный ключ. Главное — скоро гестаповцы будут плясать под нашу дудку…

— Не спугнуть бы только преждевременно «родича»…

— А зачем его пугать? Отныне он будет иметь возможность без всякого сопровождения навещать Опанасюка. Ну а тот дом мы уж будем держать под тремя прицелами. А когда настанет время… Не за горами то время, когда «родич» будет писать свои донесения в гестапо под нашу диктовку!

— Вы просто гений, Витольд Станиславович! — На радостях Артем расставил руки и шагнул к Ксендзу.

Но тот уклонился от объятий, и таким пресным, таким недовольным стало выражение его лица, что у командира невольно опустились руки.

— Это лишнее. А если уж поздравлять, то вовсе не меня… — И, чтобы покончить с этим, оживленно спросил: — А тут что нового?

Ответил Ляшенко:

— Да есть кое-какие новости. Не очень утешительные, но есть. Вас тут одна особа благородного пола ждет.

У Ксендза от удивления поднялись брови.

— Проскурины хлопцы задержали ее в лесу и доставили сюда, — объяснил Артем. — Говорят, не первый день рыскает в зоне наших «секретов» и продовольственных баз. На вопрос: «Кто такая?» — наотрез отказалась назвать имя или предъявить документы. Требует, чтобы ее немедленно доставили к самому высокому начальству. Так что вы бы поговорили с ней, Витольд Станиславович.

Сосновский без лишних разговоров молча направился к двери. Не очень приятную обязанность взял он на себя: сбивать с толку задержанных, изображая эсэсовского офицера, но все же должен был выполнять ее до конца.

Тем временем в белом халате и с биксом в руках в комнату вошла Клава. Искоса взглянула на Артема:

— Не пора ли дать больному покой? Будто сговорились все, целый день только здесь и толкутся. А еще требуют, чтобы я поскорее подняла больного с постели…

— Не сердись, сестрица, мы общими усилиями поднимем Данила. Видишь, какой он уже молодец?

— Если будете постольку с ним просиживать, то поднимете…

Конечно, по всем предписаниям медицинской науки, Данила Ляшенко сейчас не следовало бы беспокоить даже разговорами, не то что вовлекать в решение каких-то важных дел. Но Артем с немого благословения опытного и мудрого Соснина, который изредка навещал своего пациента, сознательно отважился на нарушение суровых медицинских законов. Уже в первые дни после операции он регулярно начал приходить в Семенютину хату отнюдь не для того, чтобы проведать истерзанного болью, еле живого товарища или сказать ему слово утешения: он приходил, чтобы поведать о свершенных партизанами боевых операциях, поделиться новостями, посоветоваться перед принятием важных решений. Разумеется, Артем мог бы обойтись без помощи Ляшенко, однако ой упорно вовлекал раненого в конкретные дела отряда, чтобы хоть немного отвлечь его от гнетущих мыслей, показать, что, даже безногий, полковник Ляшенко не списан с партизанского корабля, что он крайне необходим в отряде. И что самое удивительное — Данило словно бы оживал во время посещений Артема, забывал о боли, хотя участие в делах отряда, конечно, стоило ему немалых усилий.

— Попрошу вас, Клава, никогда не говорите так о моих друзьях. Слышите, никогда! — В слабом голосе Ляшенко клокотал гнев. — Если хотите знать, с того света меня спасли вовсе не лекарства…

Клава лишь плечами пожала. Потом молча измерила температуру, сделала укол, сменила в ране пропитанные риванолом тампоны. И, уже когда собиралась покидать светлицу, спросила:

— Ужинать будете сейчас или позднее?

— Да почему же мешкать с хорошим делом? Передай кашеварам, пусть приготовят изрядную порцию кулеша, мы тут втроем… Сосновский вот-вот вернется.

Ксендз и в самом деле вскоре вернулся. Но вернулся какой-то вялый, словно ватный, раздраженный. Переступив порог, сорвал с головы эсэсовскую фуражку и запустил ее куда-то на шесток. Потом, ни на кого не глядя, принялся расстегивать ремни на мундире.

— Проскурины хлопцы доставили сюда изрядную суку! — только после того, как вытащил из тесноватых сапог отекшие ноги, расщедрился на слово. — Она утверждает, что заслана на разведку этих мест лично начальником радомышльской жандармерии. А еще утверждает, будто набрела на следы партизан… Вот так!

— Этого рано или поздно нужно было ждать… — после паузы промолвил Ляшенко. — Если говорить честно, меня давно беспокоит то обстоятельство, что уже прошло столько времени со дня налета на Пущу-Водицу, а фашисты не напоминают о себе. Что они, так запросто проглотили горькую пилюлю? Или, может, у них, не хватило сил снарядить еще одну карательную экспедицию?.. Нет, в это невозможно поверить. Значит, остается думать… Я допускаю, что фашисты, получив по харе на реке Таль, больше не отважились вслепую носиться по лесам и прибегли к другой, можно сказать, классической тактике. Появление у Опанасюка «родича», потом псевдоподполковника, а сегодня — сборщицы грибов… Все это звенья одной цепи, которые недвусмысленно указывают на то, что фашисты сейчас ведут глубокую разведку. Для чего? Чтобы досконально изучить нас, а потом обложить со всех сторон и уничтожить одним махом.

— Ну, это мы еще увидим, кто кого уничтожит одним махом, — сказал Артем недовольно. — Мы ведь не сидим сложа руки…

Да, отряд ни единого дня не сидел без дела: партизаны старательно несли сторожевую службу, постоянно вели разведку, одну за другой совершали в разных местах округи диверсии, закладывали продовольственные базы на зиму, делали все, чтобы наладить связи с киевским подпольем, другими партизанскими формированиями, Большой землей. Отряд нелегко было нащупать среди полесских дебрей и вовсе невозможно застичь внезапно. И все же каждому становилось ясно: рано или поздно оккупанты нападут на их следы и придется вступать с ними в бой.

— Так что будем делать с этой подлюгой? — не спрашивал, а размышлял вслух Ксендз.

— А что делают с предателями? На виселицу! — Артем решительно встал. — Я предложил бы сегодня же отвезти ее в Радомышль и повесить именно перед окнами жандармерии. Пусть знают!

— Что пусть знают? Где мы базируемся? — даже приподнялся на локоть Ляшенко.

— При чем здесь район нашего базирования?..

— Да при том, дорогой мой друг, что демонстративная казнь гестаповской шпионки в центре Радомышля будет для тех, кто ее сюда послал, убедительнейшим аргументом, что она вышла на партизан и за это поплатилась жизнью. А в тамошней жандармерии наверняка ведь известно, куда именно отправилась она на разведку.

Круто склонил на грудь голову Артем: как ни верти, а Ляшенко прав. Вынести приговор предательнице под окнами ее хозяев — намерение хотя и заманчивое, но неразумное и ненужное. В самом деле, разве немцам так уж трудно будет догадаться, кто схватил возле Змиева вала их лазутчицу и за что повесил ее напоказ в центре Радомышля.

— Так что же с нею делать? Логично ожидать, что, если она не вернется к определенному сроку в Радомышль, гестапо все равно выпустит сюда целую стаю шпиков. А она ведь точно не вернется!..

Временный выход из положения предложил Сосновский:

— Давайте отложим это дело до утра. Я вот направил своих людей в Радомышль, чтобы навести о задержанной дополнительные справки. Посмотрим, с чем они возвратятся, а тогда уж и решим.

Посланцы Ксендза возвратились на рассвете с плохими вестями. Как удалось точно установить, Явдоха Порохня (а именно так назвалась Сосновскому задержанная) была не более и не менее как любовницей и доверенным лицом, а еще точнее — помощницей в черных делах начальника радомышльской жандармерии некоего Виккерта. Бывшая поповская дочь, исключенная в свое время из учительского института за антисоветские настроения, она с первых же дней оккупации с особым ожесточением стала мстить невесть за что своим землякам. Лишь сырая земля знает, скольких коммунистов и комсомольцев выследила она и выдала фашистам за прошлую зиму! А когда вслед за апрельскими дождями и майскими громами по всему Полесью покатились слухи о партизанах Калашника, Явдоха по поручению Виккерта начала бродить по окрестным хуторам и под видом тайного эмиссара народных мстителей собирать через доверенных людей пожертвования якобы для лесной армии. (Разумеется, каждый, кто жертвовал хотя бы крошку в фонд этой «армии», вскоре попадал в гестаповские застенки.)

— Что ж, ситуация ясна: расстрелять! — глухо промолвил Данило. — Я лично за то, чтобы эту взбесившуюся волчицу расстрелять немедленно.

— А как быть с Виккертом и его агентами, которых он непременно пошлет сюда на розыски своей любовницы?

— Разрешите мне позаботиться о том, чтобы он никуда их не посылал, — внимательно исследуя ногти на собственных руках, словно между прочим сказал Сосновский. — Я, кажется, кое-что придумал…

Ему, конечно, не перечили, хотя и не стали допытываться, что именно он придумал.

— Тогда я пошел на рандеву с Порохней. — Не переодевшись в эсэсовский мундир, а лишь прихватив полевую сумку Бергмана, Ксендз вышел из хаты.

День только начинался, а на дворе уже стояла тяжелая духота. Накаленная солнцем и измученная жаждой земля не успевала охладиться за ночь и дышала теплом, как раскаленный под печи. В желтовато-мутном небе не было ни облачка, а на пожухлой, запыленной траве не искрилось ни единой росинки. Сосновскому почему-то показалось, что стоит лишь из-за горизонта выглянуть солнцу, как от его первого же луча и деревья, и травы, и здания сразу вспыхнут.

— Приведите ко мне задержанную, — попросил он Семена Синило и направился к высохшему пеньку за углом Семенютиной хаты.

Семен рысцой направился к кладовой и через минуту вывел оттуда осунувшуюся за ночь, какую-то измятую, с подпухшими веками Явдоху. Как только она увидела вдали Ксендза, такого необычного в гражданской одежде с красной ленточкой на кепке, шаг ее тотчас же замедлился, а в остекленелых глазах застыл немой вопрос: «Где я? Кто этот человек с красной ленточкой на кепке? Неужели гауптштурмфюрер? Но почему он переоделся в партизана?..»

— Среди людей принято, встречаясь, приветствовать друг друга. Но я не стану желать вам доброго дня, потому что наперед знаю: он будет самым тяжелым в вашей жизни, — не удостоив шпионку взглядом, такими словами встретил ее Ксендз.

Презрительно-холодный тон, а еще больше чистейший, без малейшего акцента украинский язык вчерашнего эсэсовского офицера неумолимо убеждали задержанную, что это не какая-нибудь игра, а мастерски подстроенная партизанами западня, в которую она так легко попала.

— Так вот, Явдоха Порохня, этой ночью наши люди побывали в Радомышле и навели о вас у местных жителей справки. Теперь у нас нет никакого сомнения, кто вы, чем занимались все время оккупации и зачем появились в лесах возле Змиева вала…

Наверное, она окончательно поняла, с кем имеет дело, и смертельная бледность проступила на ее лице. Нет, Явдоха не зарыдала, не забилась в истерике, как это случалось почти со всеми разоблаченными предателями, а лишь беспомощно опустилась на бревно. И закрыла веки, мысленно проклиная себя за то, что не доверилась, как всегда делала, интуитивному ощущению, когда встретила в лесу незнакомца увальня. А оно ведь подсказывало, криком кричало да подсказывало, что перед нею не кто иной, как переодетый партизан. Как же это она, видавшая виды, так легко купилась?..

— Я знаю, вы меня расстреляете… Что ж, так мне и надо!

— Сначала судить будем. За измену Родине, за кровь замученных невинных советских людей…

— «Судить будем, судить будем»… Зачем эта комедия? Лучше не теряйте времени, а ставьте прямо к стенке!

— Разрешите нам обойтись без ваших советов. Мы привыкли действовать в строгом соответствии с советскими законами и не отступим от своих принципов. А вас я велел вызвать… Нам стало известно, что у вас в селе Погребы есть двухлетняя дочурка, мать, братья… Скажите: вам дороги эти люди?

— А вам какое до этого дело?

— Дело есть. Решая вашу судьбу, мы не можем не заботиться о судьбе ваших родных. Кстати, ни в чем не повинных людей. Ведь из-за вас им придется до конца жизни пить горькую чашу общего презрения и отвращения. А особенно — дочери. Представьте, как нелегко придется ей жить с сознанием, что ее мать — презренная изменница, казненная по приговору партизанского суда. Вот на что вы ее обрекли! Вот какое будущее приготовили!..

Явдоха резким движением закрыла ладонями лицо, закачалась всем телом туда-сюда, будто убаюкивая свое отчаяние, и глухо застонала:

— О господи! Карай уж меня, но отверни гнев от моей крошечки…

— Господь наверняка ей не поможет, а вы могли бы несколько облегчить ее участь. Для этого, собственно, я и пришел сюда.

Будто сорвавшись с привязи, она резко вскочила с бревна, уставила в Ксендза исступленный взгляд:

— Что я должна сделать?

— Ничего особенного. Просто написать родным перед смертью письмо. Написать, что вам надоело так жить, как до сих пор жили, а поэтому вы решили наложить на себя руки, чтобы таким образом искупить все свои грехи. Пускай родные и знакомые думают, что вы добровольно ушли в могилу, а не казнены за кровавые злодеяния против своего народа…

Долго сидела Явдоха в глубокой задумчивости, а потом сказала решительно:

— Ради дочурки я готова на все!

Другого ответа Ксендз, конечно, и не ждал.

— Одновременно вам надлежало бы написать письмо приблизительно такого же содержания и господину Виккерту или как там его. Пускай у него тоже не остается сомнений, что вы уходите из жизни честным человеком.

— Что ж, я согласна. Но дойдут ли мои письма до адресатов?

— Дойдут! Это единственное, что я могу вам твердо обещать.

XI

Купалось солнце в застоянной, мутно-красноватой мгле над горизонтом, когда пятеро вооруженных мужчин выехали из чахлого редколесья на пожухлые прииршанские луга. Миновав слежавшиеся стога сена, бричка, на которой они ехали, быстро скрылась под тенистым навесом между старыми вербами, тесно обступавшими с обоих боков обмелевшую за лето Иршу. У песчаного пологого берега Оникей, управлявший пароконкой, резко натянул вожжи — гнедые рысаки послушно остановились, захрапели, кося горячими глазами на воду.

— Ну вот, здесь разойдутся наши дороги! — соскочил с брички Заграва и подошел к неподвижному плесу.

За ним двинулись высокий Ян Шмат и низкорослый крепыш Карел. Шестеро глаз прощупали противоположный берег, на возвышении которого темнели вдали окраинные сооружения Малина. Не обнаружив ничего подозрительного, Заграва обернулся к спутникам:

— Здесь мы будем ждать вас до рассвета. Постарайтесь не задерживаться! А теперь, как говорят, с богом… — Он крепко пожал Яну и Карелу руки.

Затем словаки молча подняли правые руки к вискам, прищелкнули каблуками и одновременно вскочили на бричку. Что могли они сейчас сказать Василю, если все нужные слова уже выговорены прошлой ночью под Кодрой! Для них настало время не говорить, а действовать!

Оникей потихоньку гикнул на коней, и те осторожно ступили в воду, потащили бричку поперек едва заметного течения через забытый брод, которым старый извозчик каждый раз тайком пользовался, когда ездил в Малин к хирургу Соснину. Примерно через минуту-другую они были на противоположном берегу. Словаки, соскочив на землю, дружно помахали Заграве и Семену Синило и размеренно зашагали вдоль берега к видневшимся вдали холмам.

Окрестные места были хорошо знакомы Яну и Карелу. Несколько недель подряд они заготовляли здесь фураж для своих коней, не раз выбирались сюда на тактические занятия, отрабатывая приемы развертывания и движения по пересеченной местности. Потому-то каждый из них мог бы добраться отсюда в городок даже с завязанными глазами.

Только Шмат со своим верным ординарцем продвигались осторожно, неторопливо. Солнце ведь не успело еще нырнуть за горизонт, а у них было твердое намерение проникнуть в Малин с первыми сумерками. Не раньше и не позже! Ведь засветло их могли издалека узнать случайные встречные, а среди ночи была опасность наткнуться на патруль. Задача же их заключалась и в том, чтобы при посещении Малина не привлечь к себе внимания.

Сумерки накрыли их неподалеку от прииршанских левад. По знакомой тропинке между потемневшими стеблями неубранного подсолнечника пробрались к крайнему подворью. Не прячась, пересекли этот двор: почему им остерегаться местных жителей? В лицо их здесь никто не знает: солдаты как солдаты. А вот встретиться с эсэсовцами или полицаями… Фашисты наверняка ведь догадываются, куда девалась арестантская машина, они непременно расставили по городу силки…

Быстро проскочили через глухую улочку. Садами и огородами выбрались на соседнюю; Потом по узенькому крутому проулку добрались, так и не повстречав никого, до аккуратной хатенки с чисто выбеленными стенами, где квартировал с весны Осип Очак. Именно сюда, к своему односельчанину и верному побратиму чатару[11] Осипу Очаку, прокладывал все эти дни мысленно свой путь Ян Шмат. На Осипа, и только на Осипа, возлагал он надежды. Этот простой крестьянский сын никогда не навязывал себя в друзья, внешне держался на дистанции, которая официально отделяет чатара от офицера, но в беде никогда не оставлял Яна. Куда же, если не к нему, должен был идти сейчас Шмат?

Но тут его ждала неудача. Ласковая бабуся, присеменившая на их стук на густо увитое хмелем крыльцо, сообщила, сокрушенно покачивая головой, что ее постоялец не возвращался сюда со вчерашнего утра и она никакого представления не имеет, куда он девался и когда появится. Ян с Карелом не стали ждать Осипа, а, поблагодарив старушку, направились к калитке.

— Что ж, навестим Михала Гайдаша, — после минутного раздумья объявил за воротами Шмат.

Поручик Михал Гайдаш, как и Ян, был взводным командиром во второй роте. Но, в отличие от Шмата, попавшего в армию по принуждению, Гайдаш добровольно (и об этом знали все в батальоне) пошел на военную службу вскоре после 14 марта 1939 года[12]. Увлеченный калейдоскопом политических событий в Европе, очумевший от грома триумфальных людацких[13] колоколов после Жилинского договора[14], он, недоучившийся студент, самый старший сын бедного сельского фельдшера-лапидуха, одним из первых откликнулся на глинковский[15] клич «За бога и за народ!» и напялил военный мундир с искренним желанием защищать национальную свободу. Но когда тюрьмы «возрожденной» Словакии начали трещать от переполнения политическими заключенными, когда повсеместно начала свирепствовать зловещая коричневая кутерьма ариизации[16], когда словацкие стрелки тысячами двинулись умирать на далеких фронтах за немецкого фюрера, романтическая пелена стала быстро спадать с глаз Михала. Перемену настроения поручика Гайдаша скоро заметили глинковские комиссары, и черная тень подозрения легла на него. Он не разбогател, как другие гардисты и штурмовики, на горе своих соотечественников, не достиг высокой ступеньки на служебной лестнице, не пригрелся в теплом кресле какого-нибудь штаба, а оказался на восточном театре военных действий в скромном чине поручика пехотного полка.

Шмат давно заметил, что с Михалом творится что-то неладное. То он валялся неделями в госпитале, впадая будто в прострацию, то вдруг напивался до потери сознания и тогда начинал такое плести, что никто не сомневался: Гайдашу не миновать Илавы[17]. Яну было жаль этого духовно искалеченного; абсолютно опустошенного человека, однако он никогда не искал с ним дружбы. И, направляясь в Малин, даже в мыслях не имел, чтобы встретиться с Михалом. Но, не застав дома Очака, решил навестить хотя бы поручика, квартировавшего неподалеку. В конце концов, все равно ведь, кто из однополчан окажет помощь их четверке! А в том, что Гайдаш ее окажет, Ян был более чем уверен.

Только и на этот раз им с Карелом не повезло. Несмотря на позднюю пору, в домике, где жил Гайдаш, вообще не оказалось никого. «Что все это должно означать? — Неясная тревога начала охватывать надпоручика. — Почему нигде никого из наших? Почему город словно вымер?»

— А не зайти ли нам к фарару?[18] — несмело подбросил идею Карел.

Шмат ничего не ответил. Лишь надвинул на самые глаза фуражку, круто опустил голову и решительно зашагал к воротам. А потом быстро направился серединой улицы в сторону костела возле центральной площади города.

— Пан надпоручик, куда это мы? Что вы надумали?..

— Отрапортовать сотнику Стулке.

— Да вы что, пан надпоручик!.. — пораженно остановился Карел и обхватил голову руками.

Шмат прекрасно понимал отчаяние своего ординарца. Командир второй роты Чеслав Стулка хотя и считался образцовым офицером, но для всех в батальоне был человеком загадочным и непонятным. Внешне суровый и казенно-официальный, вечно замкнутый и углубленный в собственные размышления, он жил как-то отстранение и уединенно. Ни с кем из офицеров полка дружбы не водил, с подчиненными держался вежливо, но на определенном расстоянии, подчеркнуто избегал умных разговоров. Сразу же после службы Стулка непременно возвращался в свое просторное, забитое книгами жилище, которое он снимал у местного служителя церкви, и до первых петухов колдовал над произведениями русских и украинских авторов.

О нем никто ничего точно не знал. Ширились слухи, что Стулка — выходец из знатной профессорской семьи, что до начала войны он был «вечным студентом», который странствовал по самым знаменитым университетам Европы, изучая теологию, историю, право, а в армии оказался только по настоянию старшего брата, который якобы длительное время служил при штабе генерала Чатлоша[19], а ныне командует где-то на Кавказе или Кубани не то пехотным полком, не то бригадой. А еще говорили… Вообще-то много чего болтали в батальоне, и хотя этим россказням мало кто верил, однако даже офицеры, не говоря уже о нижних чинах, сторонились сотника Стулки и побаивались его.

А вот Яну Шмату многое нравилось в этом человеке. И то, с каким достоинством и независимостью держался перед начальством командир роты, и то, что он никогда и ни при каких обстоятельствах не кичился своим происхождением и влиятельными связями, не претендовал на какое-то особое положение. Стулка нес службу наравне с офицерами полка, при этом стремился не выделяться, всегда быть словно бы в тени, хотя все умел делать лучше и быстрее других. Но более всего Шмату, который собственными силами протаптывал среди житейских сугробов собственную тропинку, импонировали в сотнике высокая порядочность, внутренняя культура, ровный характер. Яну казалось, нет, он интуитивно чувствовал, что под личиной напускной суровости и нелюдимости у Стулки бьется благородное и нежное сердце, что этот человек вынашивает в себе нечто такое, о чем и догадаться никому не под силу. И давно мечтал Ян ближе сойтись, сдружиться с профессорским сыном. Только ведь добиться дружбы с настоящим мужчиной намного труднее, чем завоевать сердце красавицы, к нему сватов с предложением не пошлешь, здесь все должен решить счастливый случай. А он, как назло, не представлялся раньше. И вот сейчас Шмат был рад, что имеет возможность нанести первый визит именно сотнику, как своему непосредственному командиру.

— Ходом руш, стрелок Карел! — шутя приказал он ординарцу. — Быстро шагом арш!

Примерно через сотню шагов они свернули с дороги, осторожно перебрались через старенький забор и через густой сад прошли к угловой стене уютного каменного дома под железом, выходившего тыльной стороной на параллельную улицу. Мимо цветника на цыпочках приблизились к крыльцу, красовавшемуся четырьмя резными деревянными колоннами. Шмат подал условный знак Карелу, тот еще крепче прижал к груди автомат, нырнул в развесистый куст жасмина и словно растворился в темноте. А надпоручик ступил на крыльцо и осторожно постучал в дверь.

— Имею срочное дело к пану сотнику! — козырнув, сказал он сухощавому старичку с роскошной седой бородой, наверное хозяину дома, когда тот вышел на стук.

Старик окинул его придирчивым взглядом и не очень охотно пробормотал:

— Прошу за мной.

Следом за старичком Шмат миновал темные сени, потом едва освещенную слабым огоньком лампадки перед образами в красном углу светлицу, увешанную иконами и пропахшую ладаном и какими-то ароматными травами, пока не оказался в просторной, обставленной книжными шкафами комнате с большим письменным столом перед входом. В отдаленном углу Ян сразу же заметил полузакрытого ширмой сотника в нижней рубашке, который лежал на боку спиной к двери, читая какую-то книгу.

— С разрешения пана сотника, осмелюсь доложить…

Стулку будто катапультой сбросило с дивана. Словно на воскресшего, он пораженно смотрел на позднего гостя, и багровые пятна медленно проступали на его запавших щеках.

— Надпоручик Шмат… О Езус-Мария! Откуда вы?!

— А оттуда… — неопределенно кивнул головой Ян на плотно занавешенные окна.

— А что с тремя другими нашими стрелками? Где они?

— Все живы и здоровы. Велели кланяться…

Сотник облегченно вздохнул, провел ладонью по лицу и тяжело, будто после непосильной работы, опустился на диван. Минуту-другую горбился молча, видимо приходя в себя, потом глухо промолвил:

— Все живы-здоровы… А мы уже здесь думали… Где сейчас они?

— Извините, пан сотник, но на этот вопрос я не могу ответить, — после минутного колебания сказал Шмат. — С уверенностью могу лишь вот что сказать: они в надежном месте.

Стулка резко встал, впился гневным взглядом в подчиненного офицера.

— Как прикажете понимать ваши слова, пан надпоручик? С каких это пор вы нашли возможным разговаривать со своим командиром загадками? — Он вдруг сорвал китель со спинки стула, быстро набросил на себя и, когда застегнул на все пуговицы, потребовал: — Я хотел бы знать, что с вами и вашими стрелками произошло и где вы пропадали столько дней!

Коротко и нарочито беспристрастно Шмат доложил обо всем том, что произошло с их четверкой после коварного ареста эсэсовскими карателями: ночной допрос с диким мордобоем в немецкой комендатуре, обвинение в срыве карательной операции против партизан и отдача под военно-полевой суд, отправка на рассвете в арестантской машине в Житомир и неожиданное освобождение их на лесной дороге советскими партизанами…

— А откуда же им, партизанам, стало известно, когда и куда будут переправлять вас боши? — невольно вырвалось у ошеломленного рассказом Яна Стулки.

— Не ведам, пан сотник. Партизанские командиры нам об этом не докладывали, а мы не осмелились пока расспрашивать…

— Так вы что, в плену у них или как?

— Наоборот! Нам долго пришлось их уговаривать, чтобы приняли нас…

— Что?! Выходит, вы перешли на сторону партизан?

— А что же нам оставалось делать, пан сотник? Возвращаться в казарму, чтобы снова оказаться в гестаповских застенках, а потом — на виселице? Только в чем же мы виноваты? Что вместе со всеми краянами не учинили зверства на земле украинской?..

Заложив руки за спину, Стулка прошел из угла в угол по комнате, и Шмат заметил, как нервно подергивается у него левая щека.

— Сюда вы, надеюсь, пробрались тайком? — внезапно остановился он напротив надпоручика.

— Так точно.

— В казарме уже побывали? Кого-нибудь из земляков видели?

— Нет, к вам первому, пан сотник, я считал своим долгом явиться…

Стулка снова заходил по комнате:

— Пан надпоручик, а знаете, что велит мне сейчас сделать с вами служебный долг и честь офицера?

— Безусловно. Кто-нибудь другой на вашем месте без колебания арестовал бы меня и отправил в комендатуру. Но вы, именно вы, этого не сделаете!

— Вы так думаете?

— Уверен!

— Почему? — Стулка снова остановился напротив Шмата. — Только, ради бога, ни слова лести! Если можете, то только правду, святую правду!

Что мог ответить на это Ян? Он сам себе толком не в состоянии был объяснить, почему так уважает этого диковатого человека и доверяет ему. Доверяет, собственно, не имея на это весомых оснований, не зная его толком.

— Спрашиваете почему? Что ж, скажу, если хотите. Ибо очень хочу верить, что не у всех словаков под военным мундиром угас разум, умерла честь, испарились достоинство и совесть. Хочу верить: среди наших горемык горняков есть люди, способные видеть горизонты завтрашнего дня. А он у нас… Кому же, если не вам, Чеслав, под силу понять, что будущее у словаков печальное и безотрадное? Потому что мы сами себя исключили из рядов свободолюбивых братских народов и объединились с наиреакционнейшим, наиненавистнейшим режимом в мире, который объявил славянство низшей расой.

— Так вы хотите сказать, надпоручик, что один из наших нынешних доморощенных вождей говорил глупости, когда публично утверждал: «Никогда будущее словаков не было таким прекрасно лучезарным, как сегодня, когда мы встали рядом с немецким народом, возглавляемым фюрером, с которым мы совместно строим новый, самый совершенный мир»? — не скрывая иронии, спросил Стулка.

— Я сказал то, что хотел сказать. Ну, что касается всяких там утверждений и пророчеств наших «вождей»… Вообще для нас было бы счастьем, если бы они еще в колыбели онемели навсегда! Или, может, вы другого мнения?.. Наверное, мы прокляты богом и гневим народ, если на крутых поворотах истории судьба посылает нам каких-то придурковатых правителей. Ведь это же просто смешно, что мы никогда не умеем удержать общественного равновесия, нас всегда почему-то заносит на постылые обочины. То мы становимся шваброй в руках Габсбургов, заливая собственной кровью пожар кошутовского восстания, то черти нас вдруг несут по прихоти Гитлера в мировую бойню… Ну скажите, что мы потеряли на этой земле? Зачем сюда притащились? Разве нам была нужна война со славянскими братьями? Разве нам не хватало неба над синими Татрами? Или, может, мало было собственных лесов и пашниц?

Всегда равнодушный ко всему и скептичный, Стулка даже рот раскрыл от искреннего удивления. Он до сих пор считал бывшего горянина, молчаливого Шмата обыкновеннейшим служакой, интеллектуальным примитивом, которого только какие-то случайности вынесли на гребень общественной жизни, а выходит… Неужели он, такой опытный и разбирающийся в людях, ошибался в надпоручике столько месяцев?

— Скажите, Ян, — впервые за все время их знакомства обратился Стулка к надпоручику по имени, — вы не состоите членом партии коммунистов? Или, может, русские большевики так перевоспитали вас за несколько суток?

Надпоручик иронично улыбнулся, покачал головой:

— О боже, как мы иногда близоруки! Неужели непременно нужно быть коммунистом, чтобы иметь мужество смотреть правде в глаза? Если хотите, я по убеждениям в самом деле коммунист, хотя пока еще и не являюсь членом этой партии. Да и не только я! Каждый разумный человек легко может прийти к подобным выводам, если он честен.

Ответ был исчерпывающим. Однако Стулке, к его собственному превеликому удивлению, хотелось поговорить с этим так неожиданно открытым собеседником. И он спросил, умышленно провоцируя Шмата на откровенность:

— А не кажется ли вам, надпоручик, что за самостоятельность и свободу своего народа нужно дорого платить? Кровью и жизнью платить!

— Самостоятельность? Свобода?.. И это говорите вы, сотник, проштудировавший множество наук в лучших университетах Европы?.. Извините, не понимаю. Не хочу понимать! Ведь простому лесорубу не составляет трудности понять, что вся эта наша «государственность» выползла из-под пелены фашистской диктатуры Гитлера. Свобода Словакии — это фикция, чистейший бред! Мы все под пятой проходимцев типа фон Луддена[20] и Карманиса[21].

— И вы пришли от партизан, чтобы сказать мне об этом?

— Не совсем так. Но в конце концов мы должны же были когда-нибудь с вами сверить взгляды!

— Никчемное занятие! Я не продаюсь и не вербуюсь.

— Пан сотник, как можно? Я считал вас… Зачем так оскорбляете? Неужели думаете, что если я всегда молчал, то мало и думал? Я искренне, а вы…

— За искренность весьма благодарен! А теперь скажите: ваше решение стать советским партизаном окончательное?

— Иного быть не может. С ними все мы четверо соединены самой судьбой, потому и пойдем одной дорогой, какой бы она ни была.

Стулка снова неторопливо прошелся по комнате, низко склонив голову.

— Зачем же вы тогда пришли ко мне? — спросил он после минутного размышления.

— За помощью!

— Вот как! — в который уж раз пораженно остановился сотник. — И чего же вы хотите?

— Нам нужно оружие. Пока партизаны дали нам взаимообразно все необходимое, но дело нашей чести — добыть оружие самим. Только таким образом мы можем завоевать право быть бойцами Калашника… Я знаю, на пристанционных складах в Малине огромное множество трофейных русских винтовок, патронов, взрывчатки. Эти склады охраняют наши стрелки…

— Вам нужно оружие, чтобы стрелять, возможно, и в словаков?

— Это оружие будет использовано против поработителей наших братьев-украинцев. Хотя как ни огорчительно это признавать, а мы, словаки, притащившиеся на Украину в обозе Гитлера, невольно стали завоевателями. И народ Украины имеет все основания обращаться с нами так, как всегда обращались угнетенные с оккупантами.

— Прекрасную перспективу нарисовали вы для своих соотечественников, надпоручик.

— Каждый народ имеет право рассчитывать на ту перспективу, которую он заслужил. Будущее словаков в их руках…

— Что вы хотите этим сказать?

— Не понимаете, пан сотник? Не верю. Вы, человек образованный и мыслящий, давно уже должны были понять элементарную истину: гитлеровской коалиции ни за что не одолеть русичей. Занятые территории — не аргумент! В данном случае действуют другие факторы. Какие именно?.. Давайте вспомним, чем закончилось нашествие гуннов, татаро-монголов, шведов, турок, французов в тысяча восемьсот двенадцатом году. Наконец, сколько армий и всяких интервентов отправлялись в крестовый поход против красной России два с лишним десятка лет назад. Ну, а что из этого вышло? Пшик! Как говорят, как бы высоко лягушка ни прыгала, ей все равно слона не проглотить. То же самое касается и Гитлера. Рано или поздно, а он закончит на мусорной свалке истории. Бесспорно! Но я себя спрашиваю: чего ждет тогда мой родной край? Ужас пронизывает мое сердце при самой мысли о будущем. Каждый искренний патриот уже сегодня должен заботиться о том, чтобы спасти честь своего народа. И дело, которое мы зачинаем с Карелом, Влодеком и Онджеем, возможно, и станет первой ступенькой возрождения…

— Вы ставите своей целью разжечь среди словаков национальную вражду? Правильно я вас понял?

— Мое самое большое стремление — собственным примером показать родакам, что словакам не по пути с фашистской кликой Тисо, что мы можем избрать иной путь…

Заложив руки за спину, Чеслав Стулка медленно двинулся в отдаленный угол комнаты и, глядя себе под ноги, негромко начал декламировать:

Проходят годы, пролетают,
А люд словацкий крепко спит,
Будить никто и не спешит.
Вокруг могилы вырастают,
Словаки к мирно почивают,
А время движется,
Летит…[22]
Потом внезапно остановился напротив Яна Шмата и, не скрывая иронии, спросил:

— А вас, надпоручик, не манит слава Яношика?[23] Может, вы и есть тот, кто нас разбудит?

— Что вам ответить?.. Я не из тех, кто стелет себе мягкую постель в хате, которая вот-вот должна быть охвачена пожаром. Когда родное околье в опасности, о собственных удобствах мы должны забыть.

— Хорошо говорите, Ян! Но понимаете, на что толкаете меня, офицера, присягнувшего на верность словацкой армии?

— Безусловно. Я указываю вам путь национального возрождения.

Ломая себе пальцы, Стулка снова забегал по комнате. Невидящими глазами блуждал по всем закоулкам, будто разыскивая что-то, и, казалось, совсем забыл о своем ночном госте.

— Что ж, надпоручик, в большинстве случаев правда на вашей стороне, — заговорил наконец Стулка не останавливаясь. — Словакам давно уже нужно думать, как выбраться из смердящего болота, куда нас затащил Тисо с компанией. Правда, путь, который вы избрали, возможно, не самый лучший, но… Главное, что вы не плесневеете в безделии, а, как умеете, движетесь к высокой цели. Жаль лишь, что сейчас я ничем не могу вам пособить. Я нахожусь под домашним арестом…

— Под арестом?! — ахнул Шмат. Во что угодно мог он поверить, но чтобы образец армейского послушания и дисциплины сотник Стулка оказался под домашним арестом, нет, такое ему даже во сне не могло примерещиться.

— Да, я уже второй день нахожусь под домашним арестом, — заметив сомнение Яна, подтвердил Стулка. — Хотя откуда вам знать, какая здесь закрутилась карусель!

В Малине в последние дни в самом деле произошли необычные события. И началось все с коварного ареста эсэсовцами его, Шмата, и троих стрелков. Как только об этом стало известно в батальоне, словаки заволновались. Первым взбунтовался взвод Гайдаша. Тут же к нему присоединились стрелки других подразделений. Они выдвинули категорические условия: до тех пор, пока четверо их однополчан не будут освобождены из эсэсовской тюрьмы, словаки не покинут казарм. Остерегаясь, как бы этот бунт не послужил причиной вооруженной стычки с немцами, которая, кстати, уже давно назревала, командование дивизии направило протест высшему военному руководителю житомирского генерал-комиссариата и потребовало немедленно передать задержанных под словацкое правосудие. Ответ генерала Крайцинга буквально потряс всех. Немецкое командование официально сообщало, что четверо задержанных словаков вместе с конвоем пропали без вести во время переезда в Житомир.

— Даже командир дивизии полковник Мицкевич расценил этот ответ как неуклюжую ложь, — рассказывал сотник. — Он, видимо, решил, что эсэсы сгоряча вас расстреляли и теперь не знали, как выкрутиться из ситуации. Ну а когда об этом узнали стрелки батальона… Это, скажу вам, было критическое мгновение! Схватив оружие, они бросились к гарнизонной комендатуре. Хвала Иисусу, что немцы нутром почуяли, куда клонится дело, и разбежались из Малина как мыши, а то бы кровавого побоища не избежать. Правда, за разгромленную до основания комендатуру кое-кому, к сожалению, придется предстать перед военно-полевым судом…

— Вам это тоже угрожает?

— С командира всегда спрашивают в первую очередь за проступки подчиненных.

— А поручик Гайдаш с чатаром Очаком… Скажите, они принимали участие в разгроме немецкой комендатуры?

— О, именно эти голубчики и заварили всю кашу!

— Где они сейчас?

— Разумеется, под следствием. Боюсь, через день-другой их с несколькими такими же «героями» переведут в коростенскую тюрьму.

«Так вот почему мы не застали ни Осипа, ни Михала! Бедные хлопцы, они сейчас в тюремных камерах, а все из-за нас…»

— Чем им можно помочь?

— Это нам с вами не под силу. Слишком широкую огласку обрела вся эта история. Возмущенный произволом бошей, полковник Мицкевич направил рапорт главнокомандующему. Теперь все зависит от генерала Чатлоша. Если он проявит характер и согласится с выводами командира нашей дивизии, что каратели спровоцировали словацких стрелков некорректными по отношению к союзникам и юридически незаконными действиями, тогда считайте…

Неожиданный предостерегающий стук в ставню не дал Стулке закончить мысль.

— Это знак мне, — чтобы развеять тревогу сотника, сказал Шмат и быстро направился к выходу. — Предупреждение, что кто-то сюда идет…

— Так куда же вы? За ширму! А то еще на крыльце столкнетесь… А я почему-то не очень хотел бы, чтобы сейчас вас здесь видели…

Через минуту Шмат сидел на застеленном цветастой занавеской диване, у изголовья которого на прикрепленной к стене полке красовался роскошный радиоприемник, каких Ян никогда не видел. Вскоре скрипнула дверь, и чей-то очень знакомый голос отрапортовал:

— Пан сотник, имею приказ передать, чтобы вы быстро прибыли в штаб батальона по вызову пана командира дивизии полковника Мицкевича…

— Хорошо, приду.

— Пан сотник, приказано без промедления!

— Так, может, вам приказано еще и конвоировать меня?

— Извините, пан сотник, вы не так меня поняли… Не конвоировать, а ради вашей безопасности сопроводить. Сейчас ведь такое время, что поодиночке лучше не ходить.

— Тогда подождите меня на улице! Я сейчас…

Снова слегка скрипнула дверь, и почти в тот же миг Стулка приоткрыл ширму:

— Ну, слыхали? Уже началась заваруха!.. Ну ничего, полковник не из тех, кто даст бошам на собственном темени кол тесать. Знаете, Ян, я просил бы вас… Если не очень торопитесь, подождите меня. А чтобы не изнывали от тоски, настраивайте приемник на московскую волну. Будьте уверены, много интересного услышите… Кстати, вы разрешите мне передать полковнику правду о всех ваших приключениях? Конечно, конфиденциально.

— Если найдете нужным. Хотя ему все же лучше знать правду.

— Ну, так я пошел. До скорой встречи!

Как и советовал Стулка, Шмат включил приемник, отыскал радиоволну Москвы. Передавались комментарии к какому-то советско-американо-английскому соглашению. Он приник ухом к динамику, стремясь не пропустить ни единого слова. Но, не зная русского языка, Шмат, конечно, так толком и не понял, о чем же именно договорились главы правительств Англии и Соединенных Штатов с Советским Союзом. Однако по тому, как торжественно-приподнято говорил диктор об этом соглашении, Ян сердцем почувствовал: по ту сторону фронта никто и не собирается складывать оружие, как об этом изо дня в день раззванивали геббельсовские подручные, а Москва тщательно готовится к грядущим битвам и глубоко верит в свою победу над Гитлером.

— Так вот что, надпоручик, придется нам примерно на неделю отложить деловой разговор… — Увлеченный мыслями о будущем, Ян и не заметил, как возвратился сотник. — Завтра утром я отбываю в Братиславу. Да, да, полковник Мицкевич хочет, чтобы лично я доложил о здешней заварухе генералу Чатлошу. Разве я не говорил, что пан полковник — опытный лис, он никому не даст наступить себе на пятки… Но это даже лучше, что так получается. В нашем деле поспешность — вещь нежелательная. Вот мы малость пораскинем мозгами, а уж потом придем к соглашению.

— Мы свое уже твердо надумали.

— Тогда малость помните себе бока. А чтобы не очень скучали… Знаете, в знак нашего настоящего знакомства я хочу подарить вам свой радиоприемник. Послушайте только, что нынче в мире происходит, взвесьте, в какой водоворот отправляетесь…

— Ну что вы! Это же просто царский подарок!

— А разве вы не заслужили? Берите, Ян, из Братиславы я лучший себе привезу.

— Ну, если так… Не знаю, как вас и благодарить.

— С благодарностями подождите. Не исключено, что наши дороги еще могут скреститься на поле боя. Тогда каждому из нас придется молить бога помочь нам уничтожить своего противника. Разве не так?..

XII

Около пяти часов вечера, как и было условлено, Артем в сопровождении Ксендза и личной охраны преодолел добрых два десятка километров верхом на коне и прибыл на заросшую кустами поляну, вырубленную когда-то в древности среди старых лесов и засаженную яблонями беглыми с Подляшья православными монахами, которые собирались заложить в этой глуши не то скит, не то монастырь. Неизвестно, что помешало им осуществить свое намерение; брошенный на произвол судьбы сад с годами одичал, зачах в плотной осаде напористых зарослей терна и шиповника. До войны сюда изредка вывозили пасеки, а сейчас эти чащи, среди которых то тут, то там маячили узловатые, уже доживающие свой век дички с трухлявыми дуплами, даже зверь обходил стороной.

«Молодец Кирилл, хорошее место подобрал для встречи с Цымбалом!» Осмотревшись вокруг, Артем подал условный знак дозорному проводнику. Тот несколько раз зычно свистнул. Почти тотчас на свист кто-то откликнулся криком иволги.

— Слезайте с седел! Приехали, — облегченно вздохнув, скомандовал Артем и первым соскочил на землю.

За ним сыпанули и спутники, затоптались возле утомленных коней, разминая занемевшие ноги. И никого из них не насторожил треск и шелест в кустах: знали, что это приближаются свои. Вскоре из зарослей выбрался, прикрывая лицо руками, смуглый Мансур, за ним — Колодяжный.

— Эгей, братва, вы гля, кто пришел!.. Мы-то думали, колодяжненцы подвиги в походах свершают, а они, соколики, тыловые мозоли на солнце выгревают, — как всегда в таких случаях, посыпались шутки. — Ты смотри, у них уже и животы поотвисали… А вы, случайно, курортнички, бока не поотлеживали?..

Но вот прибывшие увидели за Кириллом сухощавого, туго подпоясанного командирским поясом поверх вылинявшей гимнастерки, еще моложавого на вид средних лет мужчину с густой шевелюрой, выбивавшейся из-под фуражки, с темными, наостренно-зоркими глазами, и тотчас же прикусили языки.

— Знакомьтесь, — поздоровавшись, предложил Колодяжный. — Наша с Мансуром миссия, кажется, закончилась…

— Цымбал. А кличут Иваном, — протянув Артему крепкую жилистую руку, отрекомендовался тот. — Командир партизанской группы, базирующейся в здешних краях…

— Да слыхали про такую группу, слыхали, — пожимая руку Цымбала, улыбнулся Артем. — Про хорошие дела слава далеко катится…

— Спасибо на добром слове, только ведь дел у нас — со щепотку. Вот о ваших подвигах действительно молва идет. У старых и малых сейчас одно на устах: калашниковцы немчуре скоро так зададут…

Колодяжный, взглянув на солнце, клонившееся уже к закату, сказал:

— Товарищ командир, вы уж извините, но если к нам с Мансуром дел не имеется, разрешите откланяться. Сегодняшней ночью нас ждет одно крутое дело, а дорога еще ого-го какая…

Артем поблагодарил хлопцев за службу, пожелал счастья на партизанских тропинках и отпустил вместе с Ксендзом. А сам с Цымбалом, выставив сторожевые посты, примостился в тени старой дуплистой дички.

— Что ж, наверное, нам стоило бы ближе познакомиться, — явно не зная, с чего начать разговор, промолвил гость.

— Видимо, так… — согласился Артем. — Говорят же: откровенность бывает только между людьми, которые хорошо знают друг друга.

— Ну, вам-то рекомендоваться нечего: за вас дела сами все сказали. А вот мне… — Прибывший нахмурил брови, потупил в землю глаза. А потом решительно произнес: — Так вот: родом я из этих мест, хотя и покинул их еще в детстве, а накануне войны несколько лет работал в Киеве. Оттуда и на фронт пошел. Точнее — фронт сам ко мне пришел. В июле прошлого лета, когда фашисты неожиданно прорвались в Голосееве и захватили Батыеву гору, всех нас, коммунистов, подняли по тревоге, наспех проинструктировали, выдали кому винтовку, кому пистолет, а кому просто гранаты и бросили к подножию той проклятой горы, которая уже раз сыграла зловещую роль в истории Киева. Мы должны были повести на штурм немецких укреплений ополченцев из трамвайного депо, пивзавода и музфабрики. Ночью первые поднялись в атаку и не остановились под пулеметным огнем, пока не достигли вершины. Правда, до самого утра по склонам Батыевой горы стекала кровь, но все же мы выполнили задание штаба обороны Киева. Вот таким, значит, выдалось мое боевое крещение. А потом…

Что было потом, Артем легко мог представить, потому что сам был участником этих событий. И все же с любопытством слушал о тревожных днях и ночах осажденного Киева, о великом самопожертвовании и немеркнущих подвигах киевлян, о тяжелом отступлении советских войск за Днепр и кровавых побоищах на полтавской дороге. И наконец, о трагедии на болотистых берегах Трубежа-Трубайла. Слушал и удивлялся, насколько схожи житейские стежки-дорожки этого человека с его собственными. Он тоже провел семьдесят два дня в осаде, тоже отступал под бомбами по полтавской дороге, щедро орошенной кровью, а на Трубеже, под селом Борщив, попал в окружение и потом затравленным зверем пробирался в Киев.

— Вы, вероятно, слыхали, что тогда творилось в городе, — продолжал свой рассказ Цымбал. — Уничтожение Крещатика… Бабий Яр… Повальные облавы и обыски. И расстрелы. На каждом шагу — расстрелы, расстрелы, расстрелы!.. Всяк, кто открывал дверь дома постороннему человеку, подписывал тем самым смертный приговор себе и своей семье. Благодарение судьбе, я имел в Киеве настоящих друзей. Они и пригрели в лихую пору, и накормили, отрывая от себя последнюю крошку, и утешили. Несколько недель провел я в подполье, не решаясь средь бела дня носа высунуть на улицу, а потом друзья свели меня с людьми, оставленными парторганами для борьбы в тылу врага. Но после массовых октябрьских погромов подполье только лишь начинало вставать на ноги. Поразмыслив, товарищи из подпольной группы на станции Киев-Товарный посоветовали мне, исходя из обстановки, покинуть Киев и отправиться в родные края на Житомирщину, где проживали мои сестры и двоюродные братья. Возвратиться, чтобы найти надежных людей, сформировать из них партизанский отряд, в который подпольщики могли бы переправлять киевских товарищей в том случае, если им будет угрожать провал. Вот так, значит, я оказался на Полесье с поддельными документами…

Резкостью жестов, выражением лица, слишком эмоциональной манерой вести разговор Иван Цымбал очень напоминал энергичного Заграву. Артем сразу же пришел к выводу: этот человек относится к тем натурам, которые рождены только для живого дела и угасают, никнут во время вынужденного безделья. Поэтому ему нетрудно было представить, как метался этот человек по полесским селам под видом мастера сапожного ремесла и присматривался, прислушивался к людям, из которых должен был выбрать союзников в будущих боях и походах.

— Ранней весной, когда прокатились слухи о появлении в этих краях Калашника, я, недолго думая, собрал надежных хлопцев и объявил о создании партизанского отряда. Нас было всего лишь семнадцать человек, но мы без колебаний покинули, так сказать, зимние квартиры и перебрались в леса. Только, наверное, в недобрый час начали мы это дело — нам сразу же не повезло. Не успели обжиться на новом месте, не успели провести ни одной настоящей боевой операции, как уже где-то на третий день Чупреевскую лесопильню, где мы было заночевали, окружили жандармы и полицаи. Как это случилось, до сих пор не могу понять, но пришлось нам, совершенно неопытным и плохо вооруженным, с боем вырываться из огненного обруча. Разумеется, не всем удалось вырваться. Одни погибли, другие растерялись — осталось нас только пятеро. Одним словом, отряд как таковой исчез, не появившись на свет…

«Все повторяется… Все повторяется… Наверное, всем нам суждено пройти через горнило неудач и неумения», — подумал Артем. Ведь их отряд рождался не в меньших муках. Да иначе вряд ли и могло быть. Народными мстителями становились люди, которые до войны занимались каждый своим делом и в помыслах не имели, что им придется с оружием в руках сражаться на оккупированной территории. О борьбе в глубоком вражеском тылу они знали разве лишь из книг или из рассказов участников гражданской войны. Только в мирные дни писалось и говорилось в основном о подвигах и победах бойцов невидимого фронта, но почему-то редко упоминались теневые стороны партизанского бытия. Когда же вчерашние труженики оказались на партизанском рубеже, на них свалился целый ворох, казалось бы, будничных проблем, без решения которых была бы просто немыслимой настоящая борьба с фашистами. И огорчительнее всего, что не у кого было спросить, как, скажем, наладить снабжение отряда продуктами питания и всяким снаряжением, как приучить людей спать под открытым небом под обложными дождями, как организовать транспортировку и лечение раненых, не говоря уже о решении сугубо военных проблем. До всего приходилось доходить на ощупь, очень часто расплачиваясь за неопытность, неумение большой кровью. Лишь любовь, беззаветная любовь к Отчизне, помноженная на нетленную ненависть к врагу, помогла им преодолеть большие и малые трудности. И теперь, после нескольких месяцев пребывания в лесах, пусть и не такой уж многочисленный, но закаленный в боях и походах отряд, можно сказать, крепко встал на ноги и превращался в реальную силу. Но ведь для этого понадобилось несколько месяцев…

— Первые ступеньки во всяком деле едва ли не самые трудные, — задумчиво сказал Артем, покусывая засохшую травинку. — Но если уже у кого-нибудь хватит сил и терпения их преодолеть, тому успехи в будущем обеспечены. Это уже проверено.

Цымбал иронично улыбнулся:

— А вот я из собственного опыта пришел к другому выводу: чтобы иметь успехи, кроме сил и терпения необходимо еще и везение. Вот скажите: чем объяснить, что я столько сил вложил, столько времени затратил, чтобы сплотить ядро будущего отряда, а все пошло прахом в один момент? Если бы хоть сейчас мог себе объяснить, в чем заключалась моя ошибка… А что она была допущена — факт неоспоримый.

— В таком деле без ошибок не обойтись. Кто мы, в конце концов? Кустари на ниве партизанской стратегии. Следовательно, поле боя — наша единственная академия…

— Потому-то и не имеем права допускать ошибок. Ведь ошибка в бою всегда стоит крови… Не повторить ее потом можно, а исправить — нет!.. После чупреевской трагедии я дал себе клятву: не повторять ошибок и отплатить сторицей за первую неудачу! Метнулся снова по хуторам и селам, но… Недаром ведь говорят: новый дом легче построить, чем отремонтировать обгоревший. Неизвестно откуда, но жандармам стали известны имена моих сподвижников, и они в один день уничтожили их семьи. Поэтому даже самые преданные патриоты, опасаясь расправы над родными, не спешили становиться под мое знамя. Вступить в отряд Калашника — пожалуйста, а вот отправляться бог весть с кем и куда… Все же с горем пополам сагитировал и вывел я в лес около двух десятков людей. Только что мы могли сделать оккупантам такими силами? То молочный пункт разбили, то кандыбовскую полицию в щепки разнесли, то скирды немолоченого хлеба сожгли… на большее ни сил, ни умения не хватило. Но все это не более чем комариные укусы для фашистов…

Проводив Колодяжного с Мансуром, возвратился на пасеку Ксендз. Чтобы не привлекать к себе внимания, на цыпочках подошел к командиру и потихоньку опустился рядом с Артемом.

— Вот и решил я честно доложить о своих бедах киевским товарищам. Недавно отправился в город, встретился с Александром Сидоровичем и выложил все, как на исповеди. Он выслушал меня внимательно и поставил первейшую задачу: установить с вами связь и влиться в ваше соединение, чтобы общими силами громить врага. Так что, если хотите, я прибыл сюда как посланец Александра Сидоровича…

— Это кто же такой — Александр Сидорович? — удивился Артем.

— Как — кто? Один из тех, кому партия поручила возглавить борьбу в тылу врага. Товарищ Пироговский.

Ксендз от неожиданности даже вздрогнул:

— Простите, какой Пироговский? Не тот ли, случайно, что до войны работал на Чоколовском лесозаводе?

— Он самый. Вы с ним знакомы?

— Да приходилось когда-то встречаться… Можете устроить нам встречу с товарищем Пироговским?

Цымбал неопределенно пожал плечами:

— Я могу только передать Александру Сидоровичу, что установил с вами контакт и вы имеете желание встретиться с ним… Надеюсь, он примет ваше предложение.

— Тогда вот что, — сказал Артем, — давайте отложим решение всех дел до следующей встречи. Но желательно, чтобы она произошла в присутствии Пироговского. И без особых затягиваний.

— Что ж, я не против.

— Когда и где может состояться встреча, пускай решает Александр Сидорович. Мы заранее принимаем его условия. Единственное пожелание: мы предпочли бы встречаться не в Киеве, — добавил Ксендз.

— Я тоже думаю, что вам незачем появляться в городе.

— Когда вы можете поговорить с Пироговским?

— Да хоть завтра! За сутки, надеюсь, доберусь до города, если в дороге ничего не случится.

— Наши хлопцы отвезут вас туда. И назад могут доставить, если не будете долго там задерживаться.

— А что мне в Киеве долго делать? Поговорю с Александром Сидоровичем — и обратно. Хотя трудно сейчас что-нибудь наперед загадывать…

— Что ж, тогда, как говорят, в добрый путь и до лучших встреч!

Распрощавшись с Цымбалом, Артем с Ксендзом сразу же отправились на первый «маяк». Были возбуждены, окрылены и словно бы даже обновлены, наполнены радужнейшими надеждами. Это подумать только: скоро будет установлена связь с киевским подпольем!

— Ну, Витольд Станиславович, кажется, выбрались мы на торную дорогу! Теперь не будет носить нас по волнам событий, как утлый челн в штормовом океане. Отныне мы будем иметь надежный компас! — буквально пьянел от мечтаний Артем. — Что вы на это скажете?

— Я не люблю загадывать наперед. Тем паче вслух. Есть такое поверье: неосторожным словом можно вспугнуть удачу, которая робко приближается…

Артем помолчал и произнес:

— Наверное, вы правы. Пока что не будем об этом…

И в самом деле, за всю дорогу они не говорили о будущей встрече с Пироговским, хотя каждый тайком только о ней и думал. Чтобы как-то убить время, в который уж раз завели речь о подготовке очередной боевой операции с целью захвата местечка Иванков, где, по данным разведки, на строительстве моста через Тетерев работало несколько сот советских военнопленных. Потом обдумывали, где раздобыть взрывчатку, из-за нехватки которой люди Павлюка не могут регулярно устраивать диверсии; говорили о необходимости создания в отряде интернациональной группы, ядро которой должны были составить словаки; о необходимости оборудования партизанской типографии. А вот о Пироговском, о перспективах, которые откроются перед отрядом после установления связи с киевскими подпольщиками, даже не заикнулись.

Уже катилось солнце к горизонту, когда они наконец добрались до знакомой гати над пересохшим лесным ручейком. И вдруг услышали какой-то гомон, возбужденные голоса на Семенютином подворье. А вскоре увидели расхристанного простоволосого Заграву, который стоял возле старого дуба за углом хаты и распекал кого-то:

— И куда только тебе бог руки вставил! Говорю же: выше, выше! Да не дергай так, провода ведь, как раз плюнуть, оборвешь! Осторожнее, ирод!..

Лишь теперь Артем с Ксендзом заметили на вершине дуба разутого Синило, прилаживавшего к стволу длинную палку, от которой тянулась к раскрытому окну проволока.

— Что здесь происходит?

— Военная тайна, товарищ командир, — хитро сверкнул глазами раскрасневшийся Василь. — Разве лишь по секрету могу сказать: выходим в большой мир… — И жестом пригласил прибывших в хату.

Там они кроме Ляшенко застали сухопарого Андрона Павлюка. Собранный и сосредоточенный, он сидел на корточках с отверткой в руках возле стола, в центре которого величественно, будто на троне, стоял громоздкий, умело сколоченный из полированного дерева ящик-куб с серебристым матерчатым кружком посередине и множеством черных пластмассовых ручек настройки под ним.

— Подарок полковнику Ляшенко от братьев-словаков… — так и сиял от счастья Заграва. — Первоклассный, скажу вам, аппаратик! От Токио до Нью-Йорка все станции принимает…

— Царский подарок! — даже причмокнул языком Ксендз. Сколько месяцев охотился он за таким вот радиоприемником, сколько специальных групп снаряжал — и все напрасно. В селах и до войны подобная вещь была большой редкостью, а у немцев никак не удавалось ее раздобыть. Вот и вынуждены были жить, как в погребе, не ведая точно, что происходит в мире. И вот наконец! — Интересно, где же все-таки раздобыли такую шикарную штуку?

— У пана надпоручика Шмата.

— Они что, в Малин к своим наведывались?

— С моего, извините, разрешения. Чего же им было изнывать от безделия?

— Своевольничаешь, Василь! А если бы их там схватили?..

— Если бы да кабы… Кто ног не мочит, тот и рыбки не ловит. А Шмат, можно сказать, золотую рыбку поймал. Вы бы только услышали, какие они вести принесли! Нам предлагают негласный нейтралитет: мы не трогаем словаков — они не трогают нас… Даже более того: словаки будут кое в чем нам помогать. У Шмата есть интересный план по этому поводу. Очень интересный!

Приподнялся на локоть Ляшенко:

— Знаешь, Артем, с этим славным Шматом тебе стоило бы поговорить…

Честно говоря, Артем и сам об этом подумывал. А после Загравиных слов твердо решил: со словаками надо встретиться немедленно.

— Вот что, Василь, поезжай-ка к словакам и пригласи их сюда.

— Рад выполнить такое поручение! Но дозвольте хотя бы краешком уха сначала услышать голос Москвы… Андрон, ты скоро?

— Одну минуточку… Подождите еще минуточку…

Какой долгой казалась эта минута присутствующим! Наверное, любимую никто из них не ожидал с таким нетерпением, как сейчас ждали голоса Москвы. Вот Павлюк выпрямился, смахнул ладонью пот со лба, застыл перед радиоприемником, как набожный паломник перед чудотворной иконой, а потом осторожно и словно бы даже с испугом прикоснулся к крайней черной ручке-кругляшке. От этого прикосновения что-то слегка треснуло в приемнике, и тотчас же под серебристым кругом репродуктора вспыхнуло, часто замелькало зеленоватое око. Павлюк смелее принялся орудовать другими ручками — комната наполнилась неприятным сухим треском, бульканьем, писком. Но вот в этом хаосе шумов послышалась какая-то мелодия, потом чаще начала прорываться скороговорка дикторов на незнакомых языках. Внезапно из динамика вырвался грустноватый голос: «…Ночью зарев кровавых свечение».

— Ура! Москва! — вскинув руку над головой, неистово закричал Заграва. — Товарищи, да это же голос Москвы!..

Не сговариваясь, все зааплодировали. Да, это был голос Большой земли. Прорвавшись сквозь огненные рубежи и преодолев расстояние, он наконец долетел к ним в неволю. Правда, лишь на короткий миг. Потому что из репродуктора снова послышались треск, шум, писк.

— Да перестань уже крутить! — сердито набросился на Павлюка Заграва. — Дай послушать!

Тот еще ближе приник ухом к приемнику, ища в эфире радиоволну Москвы, И наконец-таки нашел.

…Покойников вниз по теченью
Тихо русские реки несут.
Трупы стынут в молчании строгом
На пути проходящих колонн.
Россиян по разбитым дорогам
Крестоносцы уводят в полон…
Кто где был из присутствующих, там и застыл, боясь пропустить хотя бы слово из репродуктора. И таким близким, понятным было это суровое фронтовое стихотворение, что, если бы диктор по каким-нибудь причинам прервал чтение, они без особых трудностей могли бы его продолжить сами. Конечно, не так складно и совершенно, однако продолжали бы не менее искренне и сердечно.

…Пусть зашли чужеземцы далече
В шири русских лесов и полей.
Жив народ наш! От сечи до сечи
Мы становимся тверже и злей.
Нам беда не подломит колени —
Век другой и другая война.
За потери и боль отступлений
С фашистами кровью сочтемся сполна.
Не слушал, а буквально впитывал всем своим существом Артем этот грудной, полный огромной печали голос и чувствовал, как с каждым мгновением исчезают неизвестно куда все его мелкие сомнения, как сердце его проникается светлым возбуждением. Раньше он не раз слышал о великой силе поэзии, хотя самому никогда не довелось этого испытать, как-то не хватало времени на музыку и поэзию, а вот сейчас убедился, какой духовный динамит таится в подлинно поэтическом слове. Да и не только Артем. Зачарованный стихотворением, сидел, плотно закрыв глаза, Ксендз, и казалось, мыслями своими он устремился в далекие миры; отреченно уставился взором в потолок просветленный Данило, а по щекам беззаботного балагура Загравы вдруг скатилась слеза, которой он сейчас нисколько не стыдился.

А голос из репродуктора становился все более упругим, громким, он вскипал ярым гневом. В нем уже рокотали такая сила, такая уверенность, что они невольно передавались присутствующим:

…От обиды, утраты и боли
Не ступилось ни сердце, ни меч.
С Куликова старинного поля
Веет ветер невиданных сеч!..
Закончилась литературная передача. Из репродуктора потекла приглушенная музыка. Но никто даже не пошевельнулся ни в Семенютиной хате, ни за раскрытым окном на завалинке, где собрались потихоньку свободные от службы партизаны из отделения Семена Синило. Все затаив дыхание ждали вестей с фронтов. Что же там происходит? Долго ли еще ждать-выглядывать освободителей?..

«Передаем вечернюю сводку Советского Информбюро, — наконец объявил диктор и сделал короткую паузу. Но эта пауза почему-то показалась присутствующим зловеще-загадочной и невыносимо длинной. — В течение дня наши войска вели ожесточенные бои на окраинах города Ржева, юго-восточнее Клетска, северо-западнее Сталинграда, юго-восточнее Котельниково, а также в районах Прохладный, Моздок и к югу от Краснодара…»

Ржев… Сталинград… Моздок… Краснодар…

«Как неправдоподобно глубоко вгрызлись гитлеровские полчища в израненное тело нашей земли! Когда же настанет конец немецкому наступлению? Где тот священный рубеж, на котором Красная Армия остановит фашистского зверя и погонит в его же логово?..» — спрашивал себя каждый.

«В районе Сталинграда наши войска провели успешные контратаки против немецко-фашистских войск, — будто в ответ зарокотал торжественно-приподнятый бас из радиоприемника. — В результате упорного сопротивления наших войск противник несет большие потери. На участке Н-ской части врагу удалось продвинуться и создать угрозу с фланга. Но наши бойцы перешли в контратаку и восстановили положение. Уничтожены одиннадцать танков и до двух рот пехоты противника. На другом участке наши танкисты и пехотинцы отбили десять яростных атак противника и уничтожили тридцать танков и до двух батальонов немецкой пехоты…»

Не о таких уж и выдающихся боевых успехах защитников Сталинграда сообщал диктор, но они прозвучали для соратников Артема как горький упрек: «Вот вы там забрались в лесные чащи, все мудрите да вынашиваете радужные планы на будущее, а воины-фронтовики в непрерывных боях ежедневно делают пусть и не броское на первый взгляд, но крайне необходимое дело — обескровливают и обессиливают противника. Если фашисты ежесуточно будут терять по нескольку батальонов и по три десятка танков, то не за горами время, когда придет, должен прийти и на нашу улицу праздник. Но каким будет ваш вклад, лесовики, в этот всенародный праздник? Сможете ли вы отрапортовать Отчизне, что честно сделали все, что могли, во имя победы над врагом?..»

«За прошлые сутки частями нашей авиации на разных участках фронта уничтожено или повреждено до двадцати немецких танков, более полутораста машин с войсками и грузами, десять автоцистерн с горючим, взорваны склады боеприпасов и два склада с горючим, рассеяно и частично уничтожено несколько батальонов противника…»

«Нет, преступно мало сделали мы для приближения победы! — сказал себе Артем. — Если говорить честно, то все эти наши акции для гитлеровцев — не более как уколы иглы. В то время когда весь народ напрягает последние силы в борьбе с нашествием, необходимы такие боевые операции, от которых содрогалась бы вся гитлеровская военная машина, от которых было бы хоть небольшое облегчение советским бойцам на рубежах под Ржевом и Воронежем, на Волге и в горах Кавказа! Только какую избрать цель, на чем сконцентрировать усилия?..»

А передача сообщений Совинформбюро продолжалась. Диктор говорил о стойкости наших воинов под Воронежем и возле никому не известного хутора Прохладный, сообщал о потерях немцев в воздушных боях на Задонщине и под Ленинградом. И вдруг всех буквально ошеломили его слова:

«Партизанский отряд, действующий в одном из районов Могилевской области под командованием товарища Б., за первую половину августа уничтожил восемьдесят одного немецко-фашистского оккупанта. За это время партизаны пустили под откос железнодорожный эшелон противника. В результате аварии поезда уничтожены четырнадцать орудий, девять автомашин, восемьдесят бочек с горючим, а также на несколько дней выведена из строя железная дорога…»

— Молодцы могилевцы! — вскочил со скамьи Заграва. — Вишь, даже Москва отметила их операцию. А почему бы и нам не устроить немчуре кровавую баню на рельсах?

«А и в самом деле, почему бы не устроить? — Артем удивился, как сам до этого раньше не додумался. — Это и была бы самая реальная, самая ощутимая помощь Красной Армии».

— Ну, товарищи мои дорогие, какие выводы сделали из услышанного? — довольно потирая руки, обратился Артем к присутствующим, когда передача последних известий закончилась. Обратился, хотя сам уже и сделал для себя четкий вывод.

Как всегда, первым вырвался Василь Заграва:

— Немедленно объявить самую сердечную благодарность словакам, которые вывели нас на волну Москвы! И зачислить их в состав отряда!

— Мы наконец услышали голос Большой земли, услышали голос правды, — забыв о боли, взволнованно начал Ляшенко. — Но этот голос непременно должен дойти до всех бойцов отряда. Мне кажется, необходимо с завтрашнего утра регулярно начать записывать Сводки Совинформбюро, чтобы потом зачитывать их на политзанятиях. Дело это несложное, даже я, калека, мог бы делать такие записи. Ну а если еще достанете пишущую машинку и дадите в помощники Федю Масюту, мы быстро наладили бы выпуск листовок…

Не успел закончить Ляшенко, как заговорил Ксендз:

— Ну, друзья, поздравляю вас: пришел и на нашу улицу праздник! Но праздник праздником, а я, с вашего разрешения, хотел бы критически взглянуть на вещи. Даже из одной сводки Совинформбюро нетрудно понять: сейчас весь наш народ, вся страна переживают едва ли не самый трудный момент в своей истории. Вопрос стоит так: или — или! Следовательно, вывод мы с вами должны сделать один: покончить со школярством, с распылением сил и перейти к боевым действиям, которые стали бы ощутимой помощью фронту. Какие именно операции целесообразнее всего осуществить в первую очередь, давайте подумаем.

— А мне можно? — несмело подал голос Павлюк, который, будто нянька, сидел у радиоприемника. — По радио вон передавали о пущенном под откос могилевскими партизанами эшелоне… А почему бы и нам не попробовать свои силы в таком деле? Я предложил бы начать войну на рельсах. Правда, запасы взрывчатки у нас небольшие, но на несколько диверсий хватит…

— Святую правду говоришь, Павлюк! Пора уже выходить на большую дорогу!

— Что ж, друзья, в принципе мы все одинаково понимаем обстановку. Правильно определяем и свое место в битве с фашизмом, — выслушав всех присутствующих, рассудительно сказал Артем. — Да, период становления для нас миновал. Отныне все наши дела будут подчинены только одной цели: реальная помощь фронту! С чего же мы начнем новую страницу своей партизанской летописи?.. — Он на миг задумался, приглаживая ладонями жесткие волосы. — Товарищ Сосновский, вы не могли бы проинформировать, сколько вражеских эшелонов проходит ежедневно через Киев на восток?

— В среднем около восьмидесяти. В пределах пятидесяти — через Фастов, и примерно тридцать — через Коростень…

— Слышите? Восемьдесят эшелонов!.. Куда и с какими грузами они следуют, наверное, ни для кого не секрет. А что, если бы взять на замок Киевскую железнодорожную магистраль и не пропустить эти эшелоны к фронту? Думаю, сейчас это была бы самая реальная помощь Красной Армии. Вот я и предлагаю: вывести из строя одновременно Фастовскую и Коростенскую железные дороги, соединяющие Киев с западом, и вывести без промедления!

— Грандиозно! Это просто грандиозно! — вскочил Заграва.

— Товарищ Павлюк, основная роль в этой операции отводится вашей группе.

— Ну что же, мы с охотой…

— Сколько времени нужно для подготовки зарядов?

— Надеюсь, за несколько дней управимся… Хлопцы у меня — на все руки мастера…

— Даю вам три дня для подготовки. Но смотрите, сбоя не должно быть!.. За это время, товарищ Сосновский, вам надлежит разведать подходящие места для подрыва железных дорог. Общее руководство операцией, которую условно назовем «Коромыслом», возлагаю на Павлюка.

XIII

…Жил да был человек на земле.

Обыкновеннейший себе человек — неприметная капелька в бесконечном водопаде поколений. Ничем, абсолютно ничем не выделялся он из общей людской массы: ни острым разумом, ни необычным характером, ни писаной красотой. Был по-крестьянски медлительный, кряжистый, удивительно молчаливый и какой-то словно бы вылинявший на вид. Имел невыразительные, глубоко посаженные в косоватых впадинах под тяжелыми надбровьями глаза, поблекшее, приплюснутое лицо и щетинистые реденькие волосы, топорщившиеся во все стороны на круглой голове. И имя у него было такое, каких в каждом селе что воробьев под стрехами: Иван. Даже судьба выпала ему серая и будничная, не отмеченная ни внезапными взлетами, ни стремительными падениями.

Единственное, что хотя бы как-то выделяло его среди ровесников так это то, что не было у него ни рода-племени, ни собственной фамилии. Правда, в притаврийском селе Терпение, где протаптывал он почти с пеленок тропинку в жизнь, после трехлетней кровавой вьюги, названной гражданской войной, осталось столько горьких сирот, что никто не в состоянии был и сосчитать их. Но все-таки эти малыши если сами не помнили своих отцов, то по крайней мере хоть слышали о них от родичей и соседей. А Иван сном-духом не ведал, кто пустил его на свет белый и где именно впервые заглянуло ему в глаза солнце. И вообще ни у кого не было об этом определенного мнения.

Доподлинно в Терпении было известно только то, что в непроглядную метель суровой зимы двадцать первого года, вскоре после того как с приазовских степей был вышвырнут со своими черными легионами барон Врангель, а вслед за ним и гуляйпольский батька со своими ватагами, пробился в село сквозь снежные сугробы весь пострелянный и порубанный Оникий Потепух. Прибился бедняга невесть откуда в свою пустую хату и притащил за плечами в мешке не трофейный скарб, не какое-нибудь там добро, а едва живого и теплого ребенка в нищенских лохмотьях. Всего насмотрелось, все испытало на своем долгом веку Терпение, но такое никому и во сне не снилось. Зачем же это больному, одинокому человеку понадобился какой-то байстрючок? Где он его раздобыл? Что собирается с ним делать?..

Всезнающие женщины хитро подхихикивали, тайком вострили языки, что нелюдимого Оникея наградила таким «орденом» за «боевые заслуги» какая-нибудь из городских стриженых шлендр (ну да, ну да, они такие, городские скромницы!); старые да набожные перешушукивали пущенную кем-то сплетню, будто сам Нестор Иванович доверил Оникею присмотреть и уберечь своего вылупка; а бывалые мужчины рассудили так: у Оникея Потепуха, наверное, грехов за душой как репьев у бродячего пса, вот он и прихватил где-то сироту, чтобы прикрыться ею перед новой властью и не получить бесплатной путевки к белым медведям. Самые фантастические предположения и кривотолки проносились из конца в конец по засыпанному глубоким снегом селу, перерастали в несусветные враки, но Оникей оставался глухим ко всему этому. С горем пополам позатыкал разным тряпьем выбитые окна, приладил вместо дверей туго связанные соломенные маты, кое-как подремонтировал печку да и зажил уединенно на отшибе, ревностно ухаживая за своим малышом.

А там и весна не замешкалась. Сыпанула обильными дождями, взвеселила землю мягким теплом. Оникей вывел малыша в поле и принялся обучать его, как сеять хлеб, бороться с пыреем да осотом и мужественно переносить всяческие невзгоды. Только не суждено было Оникею долго жить на белом свете. Примерно через три года застудился под градом, слег. А тут еще старые раны открылись. Вот свалился да и угасал в темной халупе, пока и не вынесли его оттуда вперед ногами. Ушел человек в небытие, так и не поведав никому тайны, где взял мальчонку, из какого тот корня.

Остался малый Иван как былинка на юру, беззащитная перед всеми непогодами и вихрями. Первые недели после похорон гнездился в развалюхе Оникея Потепухи, а когда ударили морозы, опустели грядки, нацепил сумку да и побрел от хаты к хате.

— Нечего с протянутой рукой за дармовщиной гоняться, — встретил его на своем подворье ухватистый Пронь Дрочило, который, как поговаривали в селе, и из мякины умел борщ приготовить. — Хлеб нужно уметь зарабатывать. Или, может, ты из ленивых?

— Да почему же? Только где сейчас заработаешь?..

— А хотя бы и у меня, — слегка покусывая пожелтевший от табака ус, неожиданно предложил Пронь. — Сироту сам бог велел пригреть… Где пятеро голопузых к миске садятся, шестому тоже место найдется.

Вот так нежданно-негаданно и оказался безродный Потепушенко не то в наймах, не то в примаках в доме у Дрочило, забитом до отказа всяким добром, во дворе, переполненном всякой скотиной да птицей. Встретили его там без особой радости, однако ни высохшая в щепку Марфа Дрочилка, ни ее горластый выводок зря его не обижали, возле миски не обделяли. И что более всего удивляло — работой не заваливали сверх меры. Ну, наносить в хату воды, топлива, почистить кошары, покормить свиней, сменить в коровнике подстилку, забить ясли сеном, а потом сгонять коней на водопой, запарить скотине гречишной половы, убрать навоз… Хотя и вертишься с утра дотемна на ногах, но обязанности эти нехитрые. Иван управлялся с ними, можно сказать, запросто. И мысленно благодарил судьбу, которая свела его с таким набожным и чистосердечным семейством.

Только не знал он еще как следует Проня Дрочило. Не таким был этот человек, чтобы просто так, из жалости, хотя бы муху покормить со своего стола. Пронь все время пристально присматривался да приглядывался к своему постояльцу, мучительно прикидывая, какую бы наибольшую пользу извлечь из этого приблудного паренька? Всю зиму, считай, вот так присматривался, приобщая Ивана кроме чисто хозяйственных работ то к сапожничеству, то к бондарству, но так и не заметил за ним склонностей к ремесленничеству.

И вот уже весной, когда односельчане начали хлопотать о летнем выпасе скотины, проклюнулась однажды у Проня счастливая мысль: а почему бы не сделать Потепушенко общественным пастухом? И собственная скотинка была бы присмотрена, и, глядишь, можно бы что-нибудь и с общества содрать… Недолго думая, метнулся поскорее к горбатому Павлушке, который еще с дедовских времен водил в Терпении общественные стада, и давай умолять его взять себе в подпаски сироту. Умолял с таким ангельским видом, будто и в помыслах не имел длинного рубля, а только стремился сделать добро и мальчишке, и обществу.

— Ну, скажи ты, бога ради, разве же это не находка для каждого из оратаев, когда его скотинку будут присматривать за отработку? А условия… лишь послушайте, что за условия!.. Ванько пасет неделю ваше стадо, а вы за это денек — один лишь денек! — отрабатываете у него… Ну, а поскольку Ванько у меня приют нашел, то, выходит, отрабатываете у меня на хозяйстве. Знаете же, сироте что-нибудь и зимой нужно жевать…

Общество на эти условия охотно согласилось: отработка для крестьянина — дело испокон веков привычное, будничное. Ведь еще с деда-прадеда почему-то считалось: лучше неделю набивать себе мозоли, чем транжирить кровно заработанный рубль. И никто в Терпении не смекнул, какую выгоду будет иметь Дрочило оттого, что мальчишка, принятый им, будет пастушествовать. А на деле вышло так, что односельчане и пахали его ниву, и засевали, и пололи, и жали, и скошенное молотили, а он со своим самым старшим, Мироном, носился по ближним и дальним ярмаркам, что-то скупал, что-то перепродавал, туго набивая червонцами кошелек.

Несколько лет Иван проработал пастухом вместе с горбатым Павлушком, сбивая по утрам холодные росы да измеряя босыми пятками колючие пажити, страдая под холодными дождями и градобоями. Но все это проходило и забывалось, а вот обиды, людские насмешки и презрение отравленными жалами застревали в сердце… И ныли, ныли. Любой негодяй мог ведь бросить вслед, когда Иван гнал отару по улицам села: «байстрюк», «гнилой выродок». И только за то, что судьба столь жестоко обошлась с ним, лишив родных, что некому было за него заступиться. А какая в этом его вина?

Но все на свете, к счастью, имеет свой конец. Глубокой осенью двадцать восьмого закончились пастушеские труды Ивана, его походы за отарой овец. Закончились тогда, когда Пронь Дрочило, будучи на ярмарке на Слобожанщине, повстречался не то в Гадяче, не то в Ромнах со старым одноухим цыганом-кузнецом со странным именем Перуз, который спился до основания, отбился от своего табора и был привезен Пронем в Терпение. Доставил его сюда на своей бричке, как всегда, со скрытым намерением пригреть человека в трудную для него годину, выходить,а потом иметь от его умелых рук изрядную выгоду. Ибо что, в сущности, Перузу нужно? Ну, кое-какие харчи да по кружке первача три раза в день. А в Терпении для кузнеца непочатый край работы. Стоит лишь водкой приохотить Перуза к кузнечному делу — и всех в село можно зажать в кулак…

Вот такое, значит, дело решил провернуть сообразительный Дрочило. Единственная помеха возникла у него на пути, единственная забота сушила ему мозги: куда приткнуть Перуза, когда собственное жилище Проня уже трещало от добра? Нужно было возвести какую-нибудь кузницу, хотя бы из лебеды. Только когда же это строительство обходилось без известных затрат? Во что бы то ни стало строить — означало раскошеливаться, а для Проня легче было собственный зуб вырвать, чем выложить из кошелька червонец.

Спасибо Ивану-подпаску, подсказал хороший выход:

— А почему бы не устроить кузницу в хате покойного дядьки Оникея? Она ведь все равно разваливается на пустырище без дела…

«В самом деле, а почему бы и не пристроить там Перуза? Тем паче, если сам наследник Оникея предлагает такую услугу… И как я до этого не додумался!» — хлопнул себя по лбу с досады Пронь. А на следующий день, пока не охладело у Ивана желание отдать опустевший дом под кузницу, засучил рукава да и направился со всеми домочадцами на подворье покойного Потепухи. Общими силами прежде всего взяли в «лисицы» стены, укрепили дубовыми подпорками потолок, наполовину забили, а наполовину застеклили окна, смастерили из досок двери, а потом под надзором Перуза принялись наново перекладывать печь и дымоход, вкапывать возле будущего горна дубовый пенек под наковальню и кадушку для воды, сколачивать сусек для угля и полки вдоль стен. С неделю, считай, дневали и ночевали Дрочилы в Потепуховой халупе не приседая. А вскоре после покрова впервые за последние годы над нею взвился в синее небо сизый дымок и донесся оттуда веселый перезвон металла. Нацепив на грудь замусоленный фартук, Перуз принялся отрабатывать водку и даровые харчи. А чтобы он не скучал в одиночестве, чтобы не тратил зря времени на всякую черную работу, находчивый Пронь пристроил там помощником Ивана Потепушенко. Не сидеть же такому детине всю зиму без дела! Пускай потрется возле мастерового человека, глядишь, наберется ума-разума, да еще когда-нибудь, может, и сам выбьется в кузнецы…

Горько, безнадежно пил старый Перуз, но умел он и работать каторжно. Вот поднимется на рассвете в полубессознательном состоянии, распухший весь, подойдет к кадушке с водой, опустит туда налитую свинцом голову и держит ее, пока хоть малость не придет в себя. А затем вытрет дерюжкой свои щетинистые седые патлы и как станет к наковальне, то пока с молота семь потов не сойдет, не сдвинется с места. И тогда в его могучих, почерневших и огрубевших от неисчислимых ссадин и ожогов руках будто оживало железо. Выхваченное из огня, оно светилось будто от радостной встречи с добрым знакомым, сыпало искристым смехом, переливалось нежными переливами, напевало звонко и весело. Зачарованно смотрел Иван на работу Перуза и никак не мог понять, как это никчемный кусок раскаленной рессоры или какая-нибудь железка под обычными ударами превращается в разнообразнейшие вещи — сапу, засов, нож, подкову, копач. Он буквально ни на шаг не отходил от горна, стремясь ничего не пропустить.

Перуз вскоре заметил это жадное любопытство подростка и решил приобщить его к кузнечному делу. Однажды вечером, выполнив все заказы Проня, какие тот собирал по селу, Перуз вручил Ивану молот и, вынув из огня побелевший швеллер, сказал: «А ну-ка, познакомься с ним!» Только не получилось у Ивана знакомства: швеллер не поддался, молот отскакивал от него в разные стороны, не слушался. Кузнец рассмеялся и посоветовал парнишке не силой, а умением укрощать металл.

С тех пор почти каждый вечер он показывал, как нужно обращаться с разным кузнечным инструментом, как отпускать и закалять железо. И все чаще и чаще они допоздна засиживались в кузнице, потом и ночевать в ней стали. А как затихли февральские морозы и начались весенние оттепели, вообще перебрались сюда на постоянное жительство.

Вот так началась Иванова наука. И совпала она с самыми светлыми и радостными его днями. Потому что впервые в жизни никто не пинал и не обижал его только потому, что он не мог дать сдачи, никто не упрекал куском хлеба и не клеймил презрением. Перуза менее всего интересовало, кто да откуда его помощник. Перуз обращался с ним как с равным, ценил за старательность и сообразительность в работе. И как с родным, щедро делился секретами своего тяжелого ремесла. Потому, когда повеяло теплом и Пронь заикнулся было, что пора уже кое-кому менять кузнечный молоток на пастушью герлыгу, Иван наотрез отказался возвращаться в подпаски. Правда, Пронь не очень на этом и настаивал: что ни говори, а иметь в хозяйстве кузнеца было значительно выгоднее, чем какого-то там презренного подпаска. А кроме того, были у него собственные жгучие хлопоты.

Мотаясь где-то по ярмаркам, прослышал он краем уха от «знающих» людей, что вскоре должен начаться большой крутеж в жизни, что якобы уже разослан повсюду такой приказ, чтобы по селам забирать у хлеборобов все под метлу, обобществлять и создавать какие-то новейшие коммунии — колхозы. Что это такое, Пронь не знал, да и знать не хотел, но всем существом своим почувствовал: приближается неотвратимый конец его привольной жизни. Поэтому бессонными ночами уже не прикидывал, как расширить свое хозяйство да приумножить богатство, а сушил мозги над тем, как бы уберечь от коммунии нажитое добро. А что нелегко будет его уберечь от сельской голытьбы, вместе с которой он и сам когда-то яростно разрушал панские дворцы да экономии, нисколько не сомневался. Ведь ни землицу, ни скотинку, ни всякий там товар и инвентарь за пазуху не спрячешь, а самые крепкие замки, даже стены — от комбедовцев защита весьма ненадежная. Так вот, обмозговав ситуацию, взвесив ее вдоль и поперек, Пронь решил перехитрить, обвести вокруг пальца сельских голодранцев.

Пока они изучали азбуку в ликбезе да митинговали на сходках, Пронь тайком начал сплавлять все со двора на базар, набивая кожаный кошелек звонкими червончиками. В Терпении давно привыкли, что он вечно носится по ярмаркам, что-то там скупает да перепродает, поэтому никто не обратил особого внимания на то, как стремительно опустошается хозяйство Проня. А когда наконец беднота приняла единодушное постановление ликвидировать этих мироедов как класс и организовать коллективное социалистическое хозяйство, на кулацком подворье Проня Дрочило не оказалось даже палки подходящей.

Не было уже к тому времени и Проня. Прихватив наторгованные червонцы, он тайком уехал неизвестно куда со своим первенцем Мироном. Старая Марфа с малышней перебивалась кое-как на заработках батраков-кузнецов. Она, кстати, чуть ли не самой первой бросилась записываться в колхоз, в надежде на то, что общество не оставит в беде ее горластую ораву и, глядишь, возьмет на дармовой прокорм. Только не лыком были шиты вчерашние бедняки. Поняв, как обвел их вокруг пальца пронырливый Пронь, они указали Марфе на дверь. Еще и пригрозили: если, мол, через день-другой Пронь не принесет деньги, выторгованные за нечестно нажитое добро, ее самое спровадят туда, куда спроваживали всех кулаков. Марфа — в слезы. И бегом в кузницу. Упала перед батраками на колени, давай целовать им ноги да умолять заступиться за ее недорослых детей.

За свою короткую жизнь Потепушенко все научился терпеть — и людскую хулу, и незаслуженные обиды, и беспощадные побои, а вот чужих слез, тем паче женских, он переносить не мог. Поэтому сразу же после Марфиного посещения побежал к руководителям сельхозартели и начал как умел доказывать, что эта женщина ни в чем не повинна, что ее не следует изгонять из села, а лучше всего принять с детьми в коллектив. Ну, а в счет распроданного Пронем Дрочило имущества просил взять в колхоз кузницу на отшибе. Сельские руководители вздыхали да покачивали головами над такой сердобольностью одного из самых униженных батраков, но все же просьбу его уважили. Как-никак, а кузница для коллективного хозяйства была словно бы находка.

Вот так стал Иван колхозником. Правда, с тех пор разошлись его стежки-дорожки с Перузом. Оставшись без каждодневной бутылки сивухи, старый цыган не мог снести сухого колхозного закона и примерно через неделю побрел куда-то искать лучшей житухи. А Иван остался не только полновластным хозяином кузницы, но и основным кормильцем недорослых детей Проня.

«О люди добрые, да слыхали ли вы, что отколол потепуховской выродок?.. Ну да, ну да, якшается с Марфой! И со всем ее выводком в колхоз приписался. Вот уж коммунии помощь будет! Ха-ха-ха… Ну, что он такого нашел в этой старой карге? Не иначе — из какой-то придурковатой семьи он вышел…» — почти у каждой калитки, у каждого колодца и подворотни наперебой перемывали Ивановы косточки языкатые вдовы. И где бы он ни появлялся, куда бы ни приходил, всюду его сопровождали откровенно презрительные насмешки и подленькие шепотки. И болезненно заныли его совсем недавно зарубцевавшиеся душевные раны, и снова вскипало кровавой пеной сердце от обиды. За что же так насмехаются над ним люди?

Стоит ли удивляться, что вскоре Иван, осмеянный и оклеветанный, заперся в своей закопченной обители и никого к себе не впускал. Что он там делал, какие думы передумывал, для всех оставалось тайной. По требованию Марфы, которая подняла тревогу, туда наведалось артельное руководство, и Иван наконец открыл дверь.

Долгим и нелегким был разговор между вчерашним батраком и колхозными руководителями. До предела забитый и затравленный Потепушенко не сразу откликнулся сердцем на высокие слова председателя и партийного секретаря артели. А когда наконец понял, о чем идет речь, с глаз его словно пелена спала. Впервые в жизни он почувствовал себя хозяином собственной судьбы, и все недавние кривды и обиды вдруг показались до смешного мелкими и никчемными. Проводив дорогих гостей, он развел огонь, взял в руки молот и принялся орудовать им с такой яростью, что даже земля глухо застонала вокруг.

Как и раньше, для вида он жил одной семьей с Дрочилами, потому что хлеб и все, что надлежало за выработанные им трудодни к хлебу, Марфа исправно переправляла с колхозных сусеков к себе в кладовую, однако никогда не интересовался ни своими заработками, ни тем, куда они деваются. И вообще не появлялся на подворье Проня, чтобы не давать поживы охочим к сплетням сельским болтунам. На первых порах Марфа каждый день присылала ему со своей малышней горшок борща или каши, а когда наступала осенняя слякоть и зимние метели и на окраину села нелегко было пробиться, Иван переходил, так сказать, на подножный корм. Перебивался то спеченной в горне картошкой, то тем, что приносили в качестве гостинца заказчики. И работал, за троих работал, постигая тайны кузнечного ремесла.

Вокруг бурлила жизнь, вчерашние подростки становились под венец, в колыбелях появилось первое поколение колхозников, в быт вчерашних единоличников властно входили новые праздники и обычаи, только все это словно бы стороной проносилось мимо Потепушенко. Привыкший к уединению, он безвылазно находился летом и зимой в кузнице, вызванивая необычные мелодии и щедро рассыпая искристые радуги, еще больше уединялся, постепенно глох и этой глухотой невольно, будто невидимой стеной, отгораживался от окружающего мира. С течением лет он заметно возмужал, раздался в плечах, налился затаенной молодой силой, однако не привлекали его ни мечтательные девичьи песни под луной над прудом, ни буйные гулянья парней до третьих петухов. Казалось, Иван упивался своей работой, постоянным общением с огнем и металлом.

А лета сменялись незаметно зимами, зимы — веснами, и с каждым годовым круговоротом все меньше оставалось такой кузнечной работы, которая была бы Ивану не под силу. Самостоятельно, постепенно, но неуклонно овладевал он секретами своей профессии. И как-то незаметно добрая слава о его золотых руках выплеснулась за околицы Терпения и разнеслась по всей округе. И тогда к перекошенной и почерневшей кузнице-развалюхе на окраине Терпения начали протаптывать тропинку дядьки из отдаленных сел и хуторов. Одному нужно было смастерить на дымоход петуха-флюгера, другому хотелось на могилу отца или матери поставить металлический крест с орнаментом, третий просил на крыльцо новой хаты выклепать перила, украшенные виноградными листьями и гроздьями, которые он видел когда-то в Екатеринославе в панском дворце. Никому не отказывал Потепушенко, как ни с кого и не брал надлежащей платы за труды свои тяжкие («Дадите чего не жалко!»), потому что кузнечная работа давно стала для него не средством существования, а высочайшим жизненным наслаждением. Потому-то с каждым годом все рос и рос поток заказчиков со всех концов к старательному и удивительно дешевому кузнецу. Не прибивалось лишь к кузнице личное Иваново счастье…

Но не зря ведь говорят: от своей судьбы не убежишь и в печи от нее не спрячешься. Отыскала она Ивана даже на отшибе, на краю села.

Был тогда август. В один из вечеров, когда выгулявшийся полнолицый месяц степенно вынырнул из-за горизонта и повис напротив раскрытых дверей кузницы, Иван перестал гнуть ободья для колхозных бестарок. Сполоснув лицо, вышел на подворье и в удивлении застыл, пораженный какой-то зрелой красотой, величавым спокойствием природы. И вдруг ему до боли захотелось ошалевшим ветром пронестись над притихшим селом, черным смерчем закружиться-завертеться в безумном танце среди поля, вытоптать еще не дожатую пшеницу, взъерошить сонным вербам, склонившимся вдали над прудом, их развесистые кроны. И он уже рванулся было с места, но вдруг спохватился: а что скажут люди, когда увидят его будто оглашенного в поле среди ночи?

Застеснявшийся и поникший, побрел он назад в кузницу, утомленно опустился возле угасающего горна и долго сидел неподвижно, охватив руками голову. А потом, лишь бы чем-нибудь заняться, принялся при тусклом свете настенной лампы делать мелом разметку на приплюснутой стальной заготовке, из которой обещал председателю сельхозартели выковать до окончания жатвы метровый серп и молот, которые предназначались для увенчания кирпичной арки, сооруженной при въезде в село в честь десятилетнего юбилея местного колхоза. Десятки значительно более сложных заказов выполнил Иван, но последний, председательский, считал самым почетным и значительным из всех предыдущих. И то сказать: творение его рук ежедневно ведь будут созерцать сотни людей! Вот почему и хотелось Ивану выковать символ свободного труда таким, чтобы он всегда радовал прохожим взор, не ржавел ни при какой погоде, сверкал не только под солнцем, но и под звездами.

Вот так маракуя с мелом в руках над заготовкой, он внезапно всем своим существом почувствовал, будто кто-то внимательно следит снаружи за каждым его движением. С недобрым предчувствием обернулся он и чуть было не вскрикнул от удивления: на пороге, опершись плечом о косяк и играя кончиком пшеничной косы на груди, стояла невысокая, щупленькая Явдошка Дрочилка, которая невесть когда и в девки выбилась. Всегда вертлявая, занозистая и такая языкатая, что даже самые злые сельские псы шарахались от нее при встрече, Явдошка на этот раз была какой-то непривычно отяжелевшей, будто приувядшей, с подпухшими глазами и слегка набрякшими губами.

— Чего тебе? — с трудом сдерживая волнение, выдавил Иван слово.

Явдошка вздохнула:

— Пришла спросить тебя, кузнец: не сможешь ли ты цепочку для сердца выковать?..

Иван засопел натужно, потупил глаза в землю, пытаясь понять, о чем это она, но так ничего толком и не понял. Поднял голову, чтобы расспросить Явдошку, какая такая цепочка ей нужна, но ее уже будто ветром с порога смело. Иван поскорее во двор — вокруг лишь загадочные сумерки да серебристо-матовые росы на травах. Удивленный и обескураженный, он застыл под августовскими звездами и не мог точно себе сказать: в самом ли деле сюда приходила Явдошка или это ему только пригрезилось.

Возвратившись в кузницу, Иван снова склонился над металлической заготовкой. Только не клеилась уже в этот вечер работа. И на следующий день все валилось из рук: какая-то неясная тревога бурлила в груди, приятным холодком подкатывалась к сердцу. Зачем же все-таки приходила Явдошка?..

Примерно через неделю, перед выходным, Иван раньше обычного закончил работу, умылся и лег в углу на мешке с сеном. Но только он смежил веки, как ему показалось, будто кто-то украдкой прошмыгнул в кузницу. Не успел пошевельнуться, а чьи-то быстрые и горячие руки уже обхватили ему шею.

— Кто здесь?

— Да молчи ты… — раздался трепетный девичий шепот в ответ.

А в следующий миг жгучие уста обожгли его поцелуем. От этого первого в жизни, такого желанного и такого неожиданного поцелуя красный туман застелил Иванов взор, горячее пламя растеклось по всему телу. Ему вдруг показалось, что он легким ветерком понесся над землей, закружился по созревшему полю и окунулся в какую-то густую, жаркую купель…

Следующей ночью Явдошка снова прокралась к нему в кузницу. И еще следующей. А потом, уже не скрываясь, приходила каждый вечер. И каждый раз приносила то чистую сорочку, то новенькое рядно, то подушку. Захмелевший от счастья, молодой кузнец не стал сушить свои мозги над тем, почему это так внезапно вспыхнула к нему Явдошка любовью, почему это так старательно протаптывает к кузнице тропинку. Не догадался об этом даже тогда, когда однажды на рассвете, когда они с Явдошкой только лишь забылись во сне, дверь кузницы с треском раскрылась и в нее с топорами и факелами ворвалось трое парней — младших Явдошкиных братьев.

— Так вот кто этот бродяга, который сманул и обесчестил сестру!

— А ну, вставай, развратник, будем сейчас над тобой черный суд творить! Да скорее! Скорее! — набрасывались на Ивана ночные пришельцы.

Он не огрызался, не делал попыток обороняться, хотя наверняка мог бы запросто одолеть этих троих, в сущности пацанов еще. Все его мысли в эти минуты вихрем кружились, вертелись вокруг единственного и болезнейшего вопроса: что о нем скажут в селе, когда под утро узнают об этом налете на кузницу? Интуитивно он чувствовал, что такое необычное для Терпения событие непременно станет желанной поживой для престарелых сплетниц, даже представлял их похотливые улыбочки, ядовитые шепотки, и оттого горячими коликами до отказа начинялось сердце, а тело немело и постепенно орошалось холодным потом.

— Чего же ты гляделки пучишь, как баран на новые ворота? Вставай! А то можем и силком поднять к чертям собачьим! — угрожающе взмахнул над головой топором, шагнул к нему самый настырный из потомков Прони.

— Юхимчик, родненький! Ну что это ты надумал? Не губи Иванку!.. — неистово взвизгнув, метнулась к младшему брату простоволосая и расхристанная Явдошка. Обхватила его ноги руками, приникла лицом к запыленным туфлям. — Не бери на свою душу тяжкий грех, Юхимчик! Богом прошу, не бери!.. Может, я сужена Иванчику… Может, я уже ношу под сердцем его семя…

Нежданным громом прозвучало для Ивана это Явдошкино признание. Неужели правда, что его семя вызревает под сердцем занозистой Явдошки?! Вдруг он почувствовал себя таким независимым и решительным, что все эти стиснутые кулаки и занесенные топоры его только рассмешили. Не помня себя вскочил с постели, словно былинку подхватил с полу Явдошку, прижал к переполненной радостным чувством груди и ласково:

— Ну, что это тут ползаешь, глупенькая? Какое им дело до нас?

— А такое, что мы кишки тебе выпустим, если не покроешь сестрино бесславие! — воскликнул напористый Юхим.

— Иванчик, милый мой, неужели отречешься от меня и бросишь на произвол судьбы? Неужели после всего я не мила тебе? Ну, скажи же, скажи?!

— Такое придумала… Ну, почему бы я отрекался?

— Пусть поклянется, что поведет тебя под венец! Кровью пусть поклянется, а не то… Голова ему с плеч!

— Поклянись, Иванчик, поклянись, милый, — дрожа всем телом, торопила его Явдошка. — Поверь, я буду тебе вернейшей женой…

Лишь бы поскорее покончить с этой отвратительной комедией, пришлось Ивану под занесенными над головой топорами дать клятву, что непременно женится на Явдохе.

И он в самом деле сразу же после жатвы сдержал свое слово. Тихо, буднично, без наемной музыки и пьяного рева. Просто в один из выходных дней отправились они на подводе в отдаленное село Вергуновка, обвенчались и зажили вместе. А где-то после покрова Явдошка нежданно-негаданно подарила Ивану смугленького и черноволосенького первенца, которого Дрочилы на семейном совете единодушно решили наречь Прокопом. И только после этого Потепушенко наконец сообразил и почему так внезапно «полюбила» его Явдошка, и зачем был устроен ночной набег на кузницу ее братеников, и чего стоили ее поцелуи да клятвы. Сообразил, но слишком поздно…

А Терпение давно уже тайком догадывалось, как ловко Дрочилы оставили в дураках своего бескорыстного кормильца, как выставили его на всеобщее посмешище. А когда в колыбели залепетал маленький Пронь, все село разом захихикало, зашушукало, от двора к двору гадюками поползли всякие выдумки да догадки: «Эй, кума, слыхали, что Дрочилка-младшая отколола?.. Ну да, ну да, на третьем месяце после замужества ребенка родила! Хе-хе-хе! Да такое, говорят, чернющее, волосатое, точнехонько как две капли воды заезжий фотограф, который весной был квартирантом у Марфы… Вот уж радость кузнецу: без лишних стараний приплод имеет. А-ха-ха-ха!..»

Эти суды-пересуды, разумеется, доходили и до слуха Ивана и острыми осколками больно ранили ему душу. То, чего он более всего не хотел, чего более всего боялся в жизни, произошло — беспощадные кнуты людских насмешек снова яростно захлестали по нему. И снова он уединился в своей кузнице, ища утешения в работе. Неделями никто не видел Ивана, потому что даже домой он возвращался украдкой, темной ночью. Но и там не находил душевного покоя.

Явдошка обращалась с ним будто с батраком и откровенно презирала. Иван только и слышал от нее: «Недотепа! Недоумок! Откуда ты взялся на мою голову? Почему тебя в колыбели черти не удушили?..» И с каждым днем убеждался: лишний он, никому не нужен в хате Прони Дрочилы. Если его и терпят там, не указывают на дверь, то только из расчета, чтобы не лишиться весомых заработков кузнеца. И тогда он все чаще и чаще, ссылаясь на срочную работу, стал ночевать в кузнице. А после крещенских морозов вообще навсегда туда перебрался.

Только в ту зиму, как назло, почему-то мало поступало заказов. Вот он и изнывал в безделье, перематывая тугие клубки невеселых мыслей. И с нетерпением ждал весны, с приходом которой в кузнице всегда прибавлялось работы. И она вскоре пришла — весна сорок первого года. Удивительно дружная и погожая, щедрая обильными дождями и буйными всходами. Но ничего утешительного не принесла она Ивану. Хотя следом за половодьем начали затихать сплетни, однако новая неприятность свалилась на голову Потепушенко — в кузницу с каким-то тайным и непостижимым намерением вдруг начала учащать Явдошка. Приходила с младенцем на руках, становилась напротив дверей и во всю глотку начинала порочить его обзывать грязнейшими словами, проклинать на чем свет стоит. И так почти каждый день. Он уже и просил ее уняться, и молил христом-богом, но ничто не помогало. Явдошка будто поклялась сжить его со свету. И он, не зная, как дальше жить, куда деваться от стыда, уже не раз было поглядывал на осиновую перекладину.

Именно в эти, самые невыносимые в его жизни дни вдруг донеслась до Терпения тревожная новость: война! Она буквально потрясла Ивана. Тотчас же поблекли, испарились куда-то все его собственные невзгоды — на первый план выступило всенародное большое горе.

В тот же день, 22 июня, Иван, бросив все свое хозяйство, потихоньку, напрямик через поля и ложбины, направился в районный центр, чтобы упросить начальство записать его в армию. Только и в этом деле ему не повезло. В военкомате его долго осматривали со всех сторон врачи, выслушивали да выстукивали, пока не вынесли приговор: нет! Дескать, туговат на слух. Но на этот, раз Иван твердо решил добиться своего, любой ценой попасть в армию, чтобы выполнить свой священный долг. Потому он как сел в коридоре военкомата, так около недели и не выходил оттуда, пока кто-то из командиров не сжалился над ним и не приписал в воинскую часть, отправлявшуюся куда-то под Белую Церковь.

Правда, это была вовсе не та часть, в которую он хотел бы попасть. Если других мобилизованных сразу же обмундировывали, вручали оружие и посылали на фронт, то Ивану выдали лишь брезентовый фартук и определили молотобойцем в ремонтно-механическую походную команду. Там он изо дня в день подковывал коней, налаживая воинские повозки, в то время как где-то на западе его ровесники насмерть стояли на оборонных рубежах, поражали мир подвигами. Но Иван не сетовал на судьбу, ибо твердо верил: когда-нибудь настанет и его час. Особенно после того, как погожими летними вечерами далекие зарева начали полыхать на горизонте и все чаще стали доноситься отзвуки артиллерийских канонад. Но случилось так, что он нежданно-негаданно попал в плен, так и не произведя ни единого выстрела.

Однажды на рассвете в конце июля его внезапно разбудили близкие взрывы, надсадный рев моторов и бешеная стрельба. Выскочив из риги, где ночевали ремонтники, он увидел на колхозном подворье приземистые танки с белыми крестами на башне, а возле них, как муравейник, — гитлеровцы в серо-зеленых мундирах. Не имея чем обороняться, он с однополчанами бросился было через огороды к плантации подсолнухов, начинавшейся сразу за селом. Но там их встретили вражеские автоматчики, прижали плотным огнем к земле, а затем подняли на ноги, обыскали каждого и погнали в ближайшее глинище, где уже сидело десятка полтора таких же ошеломленных неожиданным пленом, оторопевших от отчаяния, полураздетых пленников. Вот с этого глинища под Белой Церковью и началось для Ивана хождение по мукам в фашистском пекле.

Сборный пункт военнопленных. За ним — пересыльный лагерь, сортировочно-фильтрационный, специальный. Примерно через месяц в тысячной колонне «гефангенов» под усиленным конвоем перегнали Ивана в Житомир, в стационарный лагерь на Богунии. Изменялись названия лагерей, изменялось место их расположения, изменялся состав охранных команд, но повсюду неизменными оставались нечеловеческие издевательства, голод и внезапная смерть. Смерть буквально на каждом шагу!

Именно на житомирской окраине в Богунии, где под открытым небом мучились около тысячи обреченных на медленное умирание вчерашних мирных советских тружеников, познал Иван вкус древесной коры, научился питаться вырытыми из перетоптанного тысячами ног грунта корешками пырея и разными личинками, утолять жажду из дождевых луж. А главное — он с неумолимой ясностью осознал: в гитлеровском рейхе жизнь порабощенных людей не имеет ни малейшей ценности. Пленных сотнями расстреливали ежедневно, их травили собаками, морили голодом, они умирали, как мухи на морозе, от болезней и холода, и все это было узаконено, возведено в норму отношений арийских «сверхлюдей» с покоренными. От природы Иван был добрым, даже мягкосердечным человеком, но с каждым днем пребывания под фашистской нагайкой он постепенно зверел, проникался страшной, неутолимой ненавистью. И жил одним-единственным желанием — поскорее вырваться на волю, чтобы потом мстить, беспощадно мстить!

Но из-за колючей проволоки Богунии лишь мертвые находили выход, живых же эсэсовцы умели надежно охранять. За все время там не произошло ни одного удачного побега, хотя сотни и сотни смельчаков предпринимали отчаяннейшие попытки вырваться на волю. Шли дни за днями, таяли у Ивана силы, а вместе с ними угасала и вера переступить смертный рубеж. Но судьба все-таки улыбнулась ему, отвратила косу ненасытной смерти.

Примерно в конце октября, когда с деревьев уже осыпались последние листья, когда зачастили обложные холодные дожди, в Богунию прикатило на машинах какое-то высокое начальство. Пленные, кто только мог держаться на ногах, были выстроены вдоль ограды, и прибывшие офицеры начали отбирать наиболее физически крепких, Среди отобранных крепышей, которых не подкосил ни многодневный голод, ни нечеловеческие мучения, оказался и Иван. Из них была сформирована «арбайтсгефангенкоманда», ее в тот же день отконвоировали на Киевское шоссе за Коростышев и приказали немедленно приступить к ремонту разбитой гусеницами, развезенной дороги.

Отощавшим «арбайтсгефангенам» в каторжных условиях приходилось засыпать голыми руками колдобины, укладывать где камнем, а где просто деревянными бревнами дорожный настил, и все же Иван был рад, что вырвался из Богунии. Вокруг, сколько охватывал взор, расстилались поля, и пленным изредка удавалось раздобыть то примерзшую свеклу, то початок кукурузы, то просто подобрать десяток невымолоченных колосков с проросшим сладковатым зерном. Да и женщины из окрестных сел, рискуя собственной жизнью, частенько прокрадывались к невольникам и угощали их нехитрым харчем. Одним словом, голодная смерть немного отступила. Но еще тяжелее, чем в Богунии, пленных угнетало сознание того, что и здесь им не вырваться на волю, хотя вокруг и не было восьми рядов колючей проволоки.

На пятый, кажется, день после того, как их препроводили сюда, двое смельчаков из седьмой сотни улучили момент и шмыгнули в перелесок. Работы немедленно были прекращены, всех пленных выстроили вдоль дороги и оставили так стоять под ливнем. По следам беглецов бросилась конная погоня с дрессированными псами, которые где-то в поле догнали обессиленных пленников. Через час-полтора их, избитых до полусмерти, преследователи волоком притащили назад и на глазах всей команды повесили прямо на телеграфных столбах. А чтобы подобное не повторилось в будущем, эсэсовцы отобрали каждого седьмого из сотни и тут же расстреляли за придорожным рвом. Еще и пригрозили: если хоть один пленный исчезнет, из той сотни будет расстрелян каждый третий.

После этого побегов уже не было. Каждый мечтал о свободе, жаждал ее всем своим существом, но, умирая от непосильной работы и холода, убегать все же не отваживался, боясь обречь на смерть десятки и десятки своих побратимов.

Всю зиму промучился Иван, в сущности, под открытым небом, то ремонтируя Киевское шоссе, то расчищая его от заносов, когда подули снежные вьюги. Впоследствии он и сам не раз удивлялся, откуда у него брались силы пережить все эти злоключения. Ведь из их тысячной «арбайтскоманды» до весны дотянуло лишь семьдесят два «гефангена», то есть один из четырнадцати. Все остальные либо скончались от изнурения, либо окостенели в снегах, либо были убиты конвоирами. А Иван все-таки выжил. Назло всем смертям выжил! Когда уже сошли талые воды, его вместе с выжившими дорожниками присоединили к многосотенной, приконвоированной из дарницких стационарных лагерей колонне пленных и погнали в болотистые притетеревские пущи заготовлять строительный материал для рейха.

Испокон веков лесорубская работа считается каторжанской. А для Ивана, потомственного степняка, который ранее никогда и леса настоящего не видел, она была страшнее каторжанской. К тому же его как неквалифицированного дистрофика включили в команду так называемых тральщиков, которые вручную, через пеньки и ложбины, должны были стаскивать к месту складывания поваленные и обрубленные столетние дубы и сосны. В основном туда направлялись кандидаты в смертники, чтобы долго не переводили харчей. И они в самом деле там не задерживались.

Иван сразу же понял, что именно в этой команде, что называется, дотопчет свою тропинку на белом свете, что неотвратимо приближается конец. И хотя смерть уже нисколько его не пугала, все же было невероятно обидным умирать в каком-нибудь шаге от воли. В одном-единственном шаге, который он не мог одолеть. Потому что конвоиры применили в этом лесном трудлагере такую утонченную систему заложничества, которая надежнее колючих проводов и каменных стен удерживала пленников от побегов. Скажем, за исчезновение хотя бы одного пильщика-вальщика расплачиваться кровью должны были не только его напарники, но и взятые в заложники за вальщиков сукорубы; за исчезнувшего сукоруба, в свою очередь, отвечали головами тральщики, за тральщиков — укладчики и сортировщики, а за них — вальщики. Замкнутый круг! Получалось так, что свободу можно было получить, лишь обрекая на смерть не менее сотни своих побратимов. Но Иван был не из тех, кто прокладывает путь к собственным благам по костям других. От зари до зари, стиснув зубы, он надрывался, таская тяжеленные бревна и покорно ожидая, когда протянет ноги на вырубке. И это непременно бы произошло, если бы не счастливый случай.

В одну из ветреных и пасмурных ночей пленных разбудили жаркая перестрелка, глухие взрывы и отчаянные крики. Спросонок они никак не могли взять в толк, что случилось, однако никто не решился пойти узнать. Если кто-нибудь бежал, все равно массовых расстрелов не-избежать. Так зачем же прежде времени переть под пули? Вот так и лежали вповалку на хвое, ожидая, что же будет дальше. И вдруг все вокруг затихло, и в хрупкой тишине послышалось:

— Эгей! Выходите, люди добрые, вы свободны!

У лесорубов перехватило дыхание: не послышалось ли это им?

— Хлопцы, да ведь это же партизаны!

Какой-то миг пленные все еще оставались на своих местах, не веря внезапному счастью, а потом валом повалили из глубокого рва, перекрытого палками и разными ветками, служившего им пристанищем.

Когда Иван выскочил наверх, первое, что увидел в отсветах гигантского пламени, метавшегося под порывистым ветром над эсэсовской казармой, — толпа на площади, кипевшая вокруг вооруженных людей. Да, это, несомненно, были партизаны. И тут Иван почувствовал, как у него подкашиваются ноги и он медленно опускается на землю…

— Товарищи, айда быстрее к штабелям! Жги их с четырех сторон, чтобы гитлеровцам ничего не досталось! — прозвучала чья-то властная команда, выводя Ивана из полузабытья.

Мелко дрожа всем телом, он встал и направился за ошалевшей толпой. Вскочил в ров-барак, схватил с земли охапку приувядших, высушенных их телами веток хвои и поскорее побежал к штабелям отборного леса. А вскоре мутное, низкое небо просветлело, озарилось гигантским пожаром. Это пылали приготовленные «гефангенами» к отправке в Германию склады ценной древесины, пылали лагерные виселицы, эсэсовские казармы. Лесорубы пустили «красного петуха» и по ненавистным рвам-баракам. Трудлагерю наступил конец!

— На плац! Все скорее на плац! Сейчас будет выступать партизанский командир!.. — ветром прошелестело вокруг.

Пленники бросились к высеченному и утрамбованному среди древнего леса, квадратному, опоясанному со всех сторон рвами-бараками и частоколом плацу, на котором эсэсовцы-охранники устраивали «гефангенам» утренние и вечерние поверки. Примчались, окружили освещенного отблесками пожара худощавого, невысокого, туго подпоясанного широким командирским ремнем человека, который стоял на каком-то возвышении в окружении своих сподвижников, выжидая, пока успокоится взбудораженная толпа. А взволнованные «гефангены» с замирающими сердцами смотрели на своих освободителей, и каждому из них хотелось услышать, чтобы этот — скромный с виду — партизанский командир объявил: всех желающих берем в свой отряд!

— Ну, вот что, друзья мои! — на удивление сильным голосом произнес партизанский командир. — Хорошее дело сделали, а теперь — кто куда. До утра уже мало времени осталось, а утром сюда непременно прибудут каратели. Потому каждый из вас должен выбрать для себя дорогу и за считанные часы, оставшиеся до рассвета, уйти отсюда как можно дальше. Только помните: в каком бы направлении вы ни разошлись, для каждого честного человека сейчас самая прямая и самая святая дорога ведет к борьбе с гитлеровскими завоевателями. Беспощадно уничтожайте эту нечисть где сможете и как сможете! И да сопутствует вам успех в этом!

Вот и вся речь.

— Товарищ, а вопросик можно? — послышалось вдруг из-за толпы.

— А почему же нет? Спрашивайте.

— Скажите, бога ради: как вас зовут? Кто вы такие? Должны же мы знать, за кого молить бога до конца своих дней?

Партизанский командир как-то странно взмахнул головой:

— Но зачем же за нас бога молить?.. Лучше поставьте свечку у изголовья хотя бы одному фашисту! А вообще-то наше имя — советские партизаны.

«А нас к себе можете принять?» — Иван даже рот уже раскрыл, чтобы спросить. Но в присутствии такого множества людей все же не решился. Когда же наконец собрался с духом, оратора уже не было на возвышении, толпа пленных зашумела, заволновалась. И тут же начала рассыпаться. По двое, по трое вчерашние невольники отделялись от толпы и проваливались в смолянистой тьме за освещенными стволами деревьев дали. Кое-кто спешил к родным порогам, другие брали курс к близким или знакомым, но большинство направлялось на восток в надежде перейти линию фронта. Лишь Иван в нерешительности топтался на месте. Куда же ему направиться? Снова к Явдошке в Терпение? Нет, туда и под конвоем он никогда бы не пошел. При одном воспоминании об этом кулацком отродье он почувствовал в себе небывалую решительность, протолкался к партизанам и без всяких церемоний сказал:

— Товарищи, есть у меня просьба… Понимаете, некуда мне отсюда идти. Вот и прошу, как никого еще не просил: примите к себе. Раскаиваться не будете!

— Мне тоже некуда идти! Примите! — воскликнул кто-то рядом.

— И мне!.. И мне!..

К общей радости, партизаны никому не отказали. Но честно предупредили: в их отряде легкой жизни не будет, в их отряде место лишь тем, кто целиком посвятил свою жизнь делу освобождения Отчизны.

— Хе-хе, нашли чем пугать! Мы у Гитлера не на курортах были и к вам просимся не отсиживаться на дармовых харчах, а чтобы отплатить фашистам за все злодеяния, — за всех ответил высокий и худой как палка избранный старостой третьего барака Павлюк.

Через минуту-другую партизаны тронулись в обратный путь. А вслед за ними, вытянувшись извилистой цепочкой, двинулись захмелевшие от свободы вчерашние кандидаты в смертники. Ускоренным маршем, без остановок и привалов, продирались они сквозь лесные чащи, и никто из самых исхудавших и изнуренных не собирался отставать. Недаром ведь говорят: нет на свете легче дороги, чем дорога из неволи.

На рассвете они вышли к какой-то опушке, которая спускалась по косогору в сторону затянутого густым туманом луга, и остановились. Не для передышки остановились. Просто тяжело раненному в голову во время разгрома трудлагеря партизану стало совсем плохо, и перед его товарищами по оружию возникла проблема: продолжать нести полуживого друга или, может, лучше оставить до выздоровления где-нибудь у надежных людей? Большинство склонялось к тому, что раненого непременно нужно оставить. Дескать, бесконечная тряска по бездорожью наверняка доконает его, а вот если бы ему покой да надлежащий уход, глядишь, еще и выздоровел бы человек. По крайней мере хрупкая, слабенькая, но все же была надежда. Прислушавшись к советам товарищей, трезво взвесив все, командир и приказал отправить раненого в Студеную Криницу к верным людям на поправку.

Группа сопровождения с тяжелораненым на руках отправилась к затерявшемуся в тумане селу, а отряд двинулся дальше, через луг.

— Не отставать! Не отставать! — то и дело катилось приглушенное с головы колонны.

Наконец и росистые луга, и застоявшиеся болота остались позади. Партизаны выбрались на песчанистые пригорки, поросшие редколесьем. Там поступил приказ: углубиться в лес и тщательнейшим образом замаскироваться. Вскоре проводники вывели отряд в непролазные чащи в болотистой ложбине, где им пришлось весь день кормить мошкару. А когда солнце село за далекими лесами, снова тронулись в путь. И снова всю ночь без устали шагали по глухим тропинкам, пока на следующее утро, до предела утомленные и изголодавшиеся, не добрались до походного партизанского лагеря над извилистым лесным ручейком.

В отряде приветливо встретили освобожденных из лагеря измученных пленных. Прежде всего угостили их ароматным кулешом, помогли отмыть и отпарить грязь и вдоволь дали выспаться. А после этого расспросили каждого, кто да откуда, по всем правилам взяли на учет, разбили новичков по подразделениям, назначили командиров и объявили большой сбор-митинг, на котором Артем Таран ознакомил их с обстановкой и поставил конкретную задачу: как можно скорее и как можно лучше овладеть искусством партизанской борьбы.

С тех пор Иван словно бы вторично родился на свет. Каждодневная боевая учеба, внезапные тревоги, форсированные ночные марши… Партизанские будни оказались и трудными, и бессонными, и просоленными обильным потом. Но еще никогда и нигде Ивану не дышалось так легко и радостно, как среди партизан. Потому что никто его здесь не обижал, не унижал только за то, что он байстрюк и извечный батрак; для всех он здесь был рядовым группы Павлюка — ни больше и ни меньше. А именно в этой отдельной группе Иван впервые в жизни испытал, что такое бескорыстная мужская дружба и высокая жертвенность, радость коллективного успеха и святое мерило человеческого достоинства.

В группе Павлюка Иван Потепух оказался, можно сказать, случайно. Да, собственно, и сама группа возникла случайно. Произошло это в один из дней после их двухнедельного пребывания в партизанском отряде, когда они из отощавшей толпы доходяг постепенно начали превращаться в воинское подразделение и командование уже изредка поручало им выполнять несложные операции в основном хозяйственно-снабженческого характера. Скажем, учинить внезапный налет на какую-то из отдаленных пекарен гебита или провести «ревизию» в немецкой сапожной или портняжной мастерской, чтобы раздобыть там обувь или одежду.

Однажды взвод Матвея Довгаля (а именно там Иван начал овладевать партизанской наукой), возвращаясь на откормленных трофейных жеребцах после удачно проведенного ночного налета на племенной конезавод на юге Житомирщины, наткнулся под местечком Корнином на сахарный завод. Приближалось утро, и партизанам нужно было уже позаботиться о надежном месте для дневного привала, однако они просто не могли удержаться от искушения навестить такое сладкое заведение. Устроив на ближних подходах засады, сами с разрешения Довгаля мигом окружили заводское подворье, притаились в ожидании сигнала идти на приступ. Но, как вскоре донесли разведчики, штурмовать было некого, поскольку сахарныйзавод почему-то не охранялся. Если, конечно, не считать охраной единственного кривобокого сторожа, вооруженного старой берданкой, который радостно встретил нежданных гостей. От него и стало известно: завод этот еще не работает, но уже отремонтирован присланными из Германии специалистами-сахароварами и готов к приему сырья нового урожая.

— Выходит, немчура рассчитывает долго здесь лакомиться сахаром, — кашлянул в кулак Павлюк, осматривая в бродильном цехе гигантские чаны и густое переплетение побеленных известью труб. — А я бы их, аспидов, лучше бы угостил огнем да пеплом… Как ты смотришь, командир, чтобы все здесь разнести в щепки?

Довгаль только зубами заскрипел. Оставлять целым такой завод было бы преступлением, но как превратить в развалины голыми руками такую металлическую громадину? Ведь у них, кроме винтовок и гранат, ничего не было.

— Мину бы сюда, хорошую мину! Только где ты ее возьмешь?

— А бомбочка не подойдет? — подал из-за спин голос кривобокий сторож с берданкой за плечами.

— Какая бомбочка? — повернулся Павлюк к нему.

— Да есть тут, и не одна! Величиной с кабанчика будет… Их во рву, за кладбищем, с прошлой осени навалом лежит. Ежели хотите, могу показать…

— Немедленно показывай!

Довгаль сразу и не понял, что собирается делать с бомбами бывший сельский учитель, однако не стал ни расспрашивать, ни возражать. Наоборот, отдал ему свою подводу и еще посоветовал взять нескольких добровольцев-помощников. И первым, кто объявился сопровождать Павлюка в рискованном путешествии, был Иван Потепух.

Вскоре добровольцы уже были у размытого дождями, сплошь заросшего крапивой и ежевикой кладбищенского рва. Павлюк первым опустился туда, где, по словам сторожа, лежали «навалом» бомбы. И в самом деле, сразу же нащупал толстопузые металлические кругляки. По его команде хлопцы быстро выкатили и погрузили на телегу две толстенные, похожие на откормленных кабанчиков бомбы. И, не теряя времени, отправились обратно в путь.

— Вот что, командир, — обратился к взводному Павлюк, когда добровольцы на руках, будто младенцев, осторожно перенесли и уложили рядком возле чанов доставленные из рва бомбы, — сейчас прикажи всем как можно скорее убраться отсюда. Мы тут сами с Иваном… А вы ждите нас возле рва на кладбище…

Колдовал над смертоносными «кабанчиками» Павлюк, который в молодости когда-то работал с отцом на гранитном карьере и разбирался в подрывном деле, а Иван был лишь за подручного. Пока Павлюк привязывал и прилаживал с полдесятка гранат к бомбе, он протягивал через окно во двор электрокабель, сорванный перед этим со стены; затем вывел кабель за котельную и привязал коней к одинокой березе.

— Ну, Иван, будем начинать, — наконец опрометью выскочив из помещения, объявил Павлюк и потащил его к сточной канаве. — Пошире разевай рот!

Как только они улеглись, Павлюк резко дернул на себя проволоку. И тотчас будто сто громов загремело над ними, земля судорожно содрогнулась. Краем глаза Иван заметил, как вместе с громом ослепительно сверкнула короткая молния внутри сахарного завода, и тотчас же со звоном и треском высыпались окна и двери, закачалась, разлетелась в рваные клочья заводская крыша, а в верхнюю прогалину быстро выскользнул под шелковисто-нежное рассветное небо густой шлейф черного дыма.

— Дело сделано! Теперь — айда к своим! — И Павлюк первым вылез из канавы.

Вскочив на перепуганных коней, они изо всех сил помчались к кладбищу, где их ждали измученные нетерпением партизаны…

После возвращения в лагерь Довгаль, как и надлежало, доложил командирам о результатах операции. Ну и упомянул, конечно, о ликвидации на обратном пути сахарного завода под Корнином, хотя наперед знал: за самовольный поступок ему должно влететь по первое число. Однако командиры проявили огромный интерес к взрыву завода. Их интересовало буквально все: и как родилась мысль подорвать завод, и где раздобыли для этого взрывчатку, и кто именно взрывал помещение…

— Вам лучше бы с Павлюком поговорить. Он и задумал, и собственноручно осуществил эту акцию…

Начальник штаба Ляшенко попросил немедленно прислать к нему Павлюка. И когда тот, малость растерянный и удивленный, прибыл в командирскую палатку, они долго разговаривали наедине. О чем именно, первым узнал Иван, когда его сразу же после ужина разыскал бывший преподаватель физики, отвел на безлюдье к ручейку и сказал:

— Есть у меня, дорогой друг, предложение. Вы по специальности кузнец и, разумеется, хорошо разбираетесь в огне и металле. Вот я и хотел бы спросить: не смогли бы вы подсобить в одном деле? Понимаете, командование решило создать группу минеров. Мне поручено подобрать подходящих людей и вместе с ними наладить изготовление самодельных мин. Как вы смотрите на предложение стать моим помощником?

У Ивана от этих слов даже язык отнялся. Никогда и никто еще не предлагал ему ничего подобного, не интересовался его мнением, не просил ни помощи, ни совета, а тут такой сообразительный и всеми уважаемый человек будто ровне доверяет огромную тайну и просит стать помощником! В знак сердечнейшей благодарности Павлюку Иван готов был не только помогать, но даже, как говорится, небо приблизить. Вот только сказать об этом надлежащим образом у него не было ни силы, ни умения.

— Конечно, немедленного ответа от вас не требуется. Вы должны все как следует взвесить и обдумать, — по-своему истолковал его молчание Павлюк. — Минер, как известно, ошибается лишь один раз в жизни. А какие из нас минеры? Мы к минной науке должны приходить собственными силами, следовательно, вероятность ошибок во сто крат увеличивается… Так что подумайте. И не забывайте: дело это абсолютно добровольное.

— Да ну что тут думать? Пишите сейчас же в минеры. Я с вами хоть на край света…

Приблизительно такой же ответ услышал Павлюк из уст и донецкого шахтера Марка Безуглого, и резчика по металлу из далекого Нагорного Карабаха Геворга Папаяна, и ленинградского наладчика музыкальных инструментов Юстина Терлецкого, и слесаря одного из заводов Златоуста Флора Подкорытова, и электромеханика из Одессы Котьки Крутикишки. Семеро разных по возрасту, характеру и специальности людей, объединенных страстным желанием мстить гитлеровским палачам, уже на следующий день собрались в палатке полковника Ляшенко на инструктивное совещание.

— Вот что, друзья мои! Арифметику партизанской борьбы, точнее, основы ее все мы, можно сказать, усвоили. Но время настоятельно требует, чтобы мы как можно быстрее переходили к алгебре войны во вражеском тылу. Мелкими операциями-уколами фашиста не одолеть, по нему нужно методически наносить такие удары, чтобы трещал становой хребет военной машины Гитлера. И в этом большая надежда на вас, товарищи. Конечно, дело, за которое вы беретесь, необычайно трудное, но приложите все усилия, чтобы как можно лучше овладеть им. Ведь наш опыт в будущем должен стать не школой — академией для всего отряда…

Наладить изготовление самодельных мин… Кое-кому из вновь созданной группы это задание казалось поначалу не таким уж и сложным — разрушать, дескать, не строить, здесь большого ума не требуется. Но на деле все оказалось намного трудней. Сроки для этого отводились сжатые, а начинать все приходилось буквально с нуля. В своем распоряжении павлюковцы не имели не то что ни единого грамма взрывчатки, ни единого запала или бикфордова шнура — не было у них даже молотка или напильника. К тому же все они были людьми сугубо гражданскими, даже элементарно незнакомыми с подрывным делом. Единственный, кто имел о нем кое-какое представление, — это Павлюк, работавший в молодые годы подрывником на гранитном карьере. Но, к счастью, он был еще и педагогом, который хорошо разбирался не только в законах физики, но и в психологии людей. Потому-то первым делом он и принялся объяснять своим напарникам, втолковывать им, что такое взрыв вообще, какими причинами он обусловливается, от чего зависит его сила…

Именно от Андрона Павлюка Иван с удивлением узнал, что буквально все вещества на свете, которые могут мгновенно сгорать без воздуха (подумать только, даже распыленный крахмал и мука!), способны взрываться, что по характеру разрушительного действия они делятся на так называемые фугасные и бризантные, что сила взрыва зависит не только от скорости сгорания, но и от первоначального энергетического импульса — теплового, ударного, взрывного. Одним словом, за считанные дни он ознакомился с основными свойствами таких взрывчатых веществ, как аммонал, пироксилин, динамит, мелинит, тротил, усвоил принципы действия боевых зарядов, а вот что касается капсюлей-детонаторов… Единственное, чего никак он не мог понять, — это почему аммонит или тол-тротил могут на огне плавиться или даже сгорать, а взрываются только от детонации. И вообще, что это за хитрая штука такая — детонация?

— Подожди, на практике все как ясный день поймешь. Скоро будешь иметь для этого широчайшие возможности, — снисходительно сказал Павлюк.

Только долго, очень долго пришлось Ивану ждать. Сразу же после усвоения кратенького теоретического курса будущие минеры были разосланы в разные концы в составе групп и учебных команд, чтобы с помощью местного населения обнаружить и подобрать снаряды и бомбы. А когда натащили этого добра в ложбинку за лагерем целую гору, приступили к освоению выплавки тола. Только не клеилось сначала у них это дело. На разведенном костре, как только раскалялся корпус снаряда или бомбы, тол вспыхивал тусклым огнем, а когда пламя заливали, сразу же загустевал. И что уж они ни делали, к каким хитростям ни прибегали, ничего не получалось. Длилось это до тех пор, пока Иван наконец не догадался, в чем там причина, и лично не взялся за эту работу.

Прежде всего он вырыл поодаль узенькую летнюю печку, из всякого металлолома выложил в ней колосники, соорудил над ними из кусков кирпича невысокие стенки, а на этих стенках надежно укрепил ось с прилаженным к ней жестяным коромыслом-желобом, который вместе со снарядом или бомбой можно было приближать к пламени или отдалять от него. А чтобы оно, это пламя, всегда было равномерным, а следовательно, и выделяло постоянное количество тепла, вместо поленьев применял древесный уголь, который выжигал тут же, в яме. Лишь после того, как удалось отрегулировать температуру в коромысле-желобе, со снарядного стакана наконец густо потекла в подставленный котелок темно-оранжевая патока тола. В первый же день Иван вместе с Марком Безуглым, согласившимся ему помогать, выплавил не менее полутора пудов первосортной взрывчатки.

— Да вы настоящий бог горна, Иван! — восторженно воскликнул Павлюк. — Кому же, как не вам, распоряжаться на этой «кухне»?

И засел Иван сиднем на этой «чертовой кухне». Напарники каждый день мотались в разные концы, чтобы снабдить его сырьем, мастерили из вылитых им шашек боевые заряды, приноравливались использовать вместо детонаторов ручные гранаты, а он с Марком Безуглым все раскачивал и раскачивал над огнем не использованные армией боеприпасы. Случилось так, что даже на испытании первых зарядов ему не пришлось присутствовать. Разве же он мог отлучиться с «кухни»? Слышал лишь от Павлюка, что все заряды сработали безукоризненно.

Но настоящее признание и одобрение их работа получила после похода в Пущу-Водицу, когда с помощью изготовленных ими мин отряду удалось задержать карателей на лесных просеках под Киевом, а потом и до основания разгромить карательный батальон на Тали. С тех пор почти каждый день от Змиева вала отправлялись подручные Павлюка на диверсии, а громкое эхо от взрывов на гумнах и лесопилках, на мостах и вражеских складах катилось по всему Полесью, сбивая гитлеровцев с панталыку. Но через несколько недель поступил приказ прекратить подобные операции. Случилось это тогда, когда на «чертову кухню», расположенную на той стороне Змиева вала, прибыл командир отряда и спросил:

— Товарищ Павлюк, какие запасы взрывчатки вы имеете сейчас в своем распоряжении?

— Да с горем пополам полцентнера наскребем.

— Маловато… Очень даже мало!

— С каждым днем становится все труднее добывать неиспользованные армейские боеприпасы.

— Подсобим вам в этом деле. Но не разбазаривайте тол на мелкие диверсии. Пора уже переходить к большим делам. Так что готовьте крупные заряды… — И он поведал о замысле учинить такую боевую операцию на железной дороге, чтобы одновременно вывести из строя коростенскую и фастовскую ветки, по которым немецкое командование осуществляет через Киев снабжение своих армий на Восточном фронте.

— Ну вот, дорогие товарищи, пришла и на нашу улицу свадьба, — радовались павлюковцы. — Давайте же приготовим хороший каравай!

Только где же это видано, чтобы выпечка каравая происходила без запарки?! Настала и для подрывных дел мастеров горячая пора. С группами сопровождения Юстин Терлецкий и Котька Крутикишка спешным порядком отправились соответственно к фастовской и коростенской железнодорожным веткам, чтобы подыскать наиболее удобные для подрыва места. Иван с Марком Безуглым, можно сказать, круглосуточно вытапливали из доставленных загравинцами и довгалевцами боеприпасов тротил, Геворг Папаян и Флор Подкорытов укомплектовывали из готовых шашек полуторацентнерные заряды, а Павлюк ворожил над детонаторами к этим зарядам, в тысячный раз рассчитывая силу начального энергетического импульса. Каждый всю душу вкладывал в порученное дело, четко представляя после услышанных на политзанятии сводок Совинформбюро, как трудно сейчас приходится советским войскам на фронтовых рубежах и как необходима им действенная помощь. За работой они и не замечали, как проносились дни и ночи. А через трое суток, когда из разведки возвратились Котька и Юстин, могли доложить командирам, что подготовка к операции полностью завершена. Но перед тем как отправиться в штаб отряда, Павлюк собрал своих сподвижников, чтобы определить составы диверсионных групп и провести последнее инструктивное совещание.

— Начнем с основного — комплектования групп. В фастовском направлении со мной пойдут Флор и, разумеется, Терлецкий в качестве проводника. А под Коростень…

У Ивана при этих словах, казалось, сердце провалилось куда-то в низ живота от опасения: неужели и на этот раз обойдут его вниманием? У каждого из присутствующих на боевом счету уже были взорванные и мостики, и локомобили, и полицейские помещения, только он оставался в стороне от настоящего дела. И сейчас Ивану больше всего на свете хотелось, чтобы выведение из строя Коростенской железной дороги было поручено именно ему. Видимо, это его затаенное желание сердцем почувствовал Павлюк, потому что после минутного раздумья сказал:

— Думаю, будет справедливее всего, если группу в составе Папаяна и Крутикишки, которая отправится в коростенской направлении, возглавит уважаемый наш товарищ Потепух. Он давно это заслужил…

Никогда еще не чувствовал Иван себя таким счастливым, как в тот миг. Впервые в жизни ведь доверили ему такое почетное и ответственное задание! Поэтому собирался он на свою первую боевую операцию с необычайным подъемом, будто на собственную свадьбу. Пока Павлюк был в штабе, Иван помылся, тщательно побрился, надел чистое белье, до блеска натер подаренный полковником Ляшенко за честную службу трофейный немецкий автомат. Ну а инструкцию, как закладывать под рельсы и подрывать заряд, заучил, будто набожный святую молитву.

Возвратившись из штаба, Павлюк сообщил:

— Товарищи, выступаем немедленно! Каждой группе командование выделяет подводу и прикрытие. Операции нужно провести одновременно на обеих железных дорогах. А именно — завтра на рассвете. Так что сделайте для себя надлежащие выводы…

Вскоре к расположению павлюковцев подкатили две подводы, верхом на конях подъехали Дришпак и Чудин со своими отделениями. Они помогли подрывникам перенести и уложить на возы стопятидесятикилограммовые заряды, корзины с гранатами, мотки кабеля, лопаты. Павлюк лично проверил укладку боевого снаряжения и, оставшись довольным, сказал:

— Ну, вот и настал наш час. Но давайте присядем, как водится, перед дорогой…

Хлопцы молча опустились на землю.

— Наверное, мне надлежало бы сейчас произнести какую-нибудь речь, — подал голос командир отряда, пришедший к отправляющимся на боевое задание, — но не уверен, нужна ли она. Вы сами не хуже меня понимаете ситуацию. Скажу только одно: если операция, на которую вы сейчас собрались, закончится удачно, она, возможно, по своим результатам будет самым значительным боевым вкладом нашего отряда в дело победы. Вывести из строя одну из крупнейших транспортных артерий, соединяющих гитлеровский рейх с Восточным фронтом, это наиреальнейшая помощь, которую мы ныне можем оказать действующей армии. Потому-то просьба к вам: сделайте это дело так, чтобы наши там, на берегах Волги и на взгорьях Кавказа, могли хотя бы чуточку легче вздохнуть…

— О чем речь, сделаем! — загудели павлюковцы. — Если пообещали, можете не сомневаться…

Вот Котька Крутикишка вскочил на передок воза, взмахнул кнутом, после того как за его спиной расположились Потепух с Папаяном, и коростенская группа в сопровождении кавалеристов Аристарха Чудина первой направилась к переезду через Гнилое болото. Время уже было не раннее, а они должны были в обход сел и торных дорог преодолеть более тридцати километров, чтобы добраться до того места на железной дороге, которое Котька избрал для диверсии. Добраться, не напоровшись нигде на полицейских патрулей, пробить под железнодорожным полотном штольню для заряда и во что бы то ни стало до рассвета вывести колею из строя. Задание не из легких!

Только оно ни в малой степени не тревожило Ивана. В приподнятом настроении от сознания своего высокого долга он ехал со спокойной уверенностью, что выполнит, просто не может не выполнить такого важного боевого задания. И не думалось ему о будущей операции, а вспоминались почему-то двойные радуги на полнеба после июльских ливней над безбрежным пшеничным полем. А еще переливающееся манящее марево над степным горизонтом в полуденную пору, из которого проступают причудливые голубые озера… О, сколько раз он отправлялся к ним, будучи подпаском у горбатого Павлушки, но так никогда и не мог добраться…

Котька оказался первоклассным проводником. Миновав стороной все села и не заблудившись в лесах и на пустырищах, он примерно в полночь вывел своих спутников на песчанистый косогор, поросший редким лесом, и, остановив выбившихся из еил коней, объявил:

— Отдавай концы, швартуемся! Железная дорога не далее как в сотне шагов отсюда…

— А почему бы не подъехать к ней поближе? Заряд ведь нелегко переть на такое расстояние…

— Дальше — чистое место, на дорожных обходчиков можно напороться.

Прежде чем переносить к железнодорожному полотну тротил и инструменты, Иван с Геворгом решили взглянуть, что же за место избрал Котька для диверсии. Следом за ним двинулись по склону в туман, который низко стлался над высохшими болотистыми участками. Спотыкаясь на колдобинах, они вскоре приблизилась к высокой крутой насыпи, неведомо когда и кем насыпанной среди болота, и осторожно шли вдоль нее, пока не добрались до каменного одноарочного виадука, под которым проходила не то сточная канава, не то дренажный канал, густо заросший осокой.

— По-моему, сам бог велел здесь закладывать заряд… — прошептал Крутикишка, указав на верхний стык насыпи с каменной опорой виадука.

Ему не возражали. Для железнодорожной диверсии лучшее место в самом деле трудно подыскать. Если разнести в клочья виадук, оккупанты не скоро возобновят движение поездов на этом участке дороги.

— Что ж, приступим к делу! Времени очень мало…

Сообща перенесли тротил, гранаты, лопаты. Потом выслали по колее в разные стороны от виадука дозорных из группы Чудина и подступили к насыпи, чтобы пробить в ней штольню для мощного заряда. Отправляясь на операцию, никто из них всерьез это и за работу не принимал. Подумаешь, большое дело — выдолбить в насыпи какую-то там штольню, когда они в Змиевом валу целые подземные галереи сумели пробить! Но на самом деле это оказалось далеко не просто. Густо перемешанный с дресвой, утрамбованный за десятилетия окаменевший суглинок никак не хотел поддаваться лопате, а разбивать его, как надлежало бы, ломом было опасно — в ночной тишине удары лома слышны за сотни метров. Потому-то и пришлось им попеременно, натирая волдыри на ладонях, сантиметр за сантиметром терпеливо вгрызаться в неподатливый грунт. Хорошо, что хоть отбрасывать его можно было сюда же, в заросли осоки. И все же работа продвигалась крайне медленно. Потому что кроме почвы была еще и другая помеха — считай, через каждые полчаса по насыпи проносились, в основном на Киев, длиннющие товарняки, и землекопам то и дело приходилось бросать лопаты, падать в заросшую канаву под аркой и замирать.

Лишь когда горизонт на востоке заметно посерел, а в расположенных поодаль лесах начали просыпаться громкоголосые птицы, они наконец покончили со штольней и заложили в нее заряд. После этого нужно было лишь надежно прикрепить к нему связку гранат, которая должна была послужить детонатором, сделать проволочный отвод от кольца предохранителя на запале к месту укрытия подрывников и ждать до четырех часов утра, чтобы одновременно с группой Павлюка взорвать обе железнодорожные ветки, соединяющие Киев с западом.

— Иди в укрытие! Теперь моя очередь, — объявил Папаян, опускаясь возле штольни на колени.

Среди павлюковцев уже давно стало непреложным правило: при всех случаях кто-то один, и только один, должен прилаживать к тротиловым зарядам запалы-детонаторы. Поэтому без единого слова все подчинились приказу Геворга. Оставили ему один конец кабеля и напрямик отошли к подводам, на ходу распутывая моток. Там подкормили коней овсом из брезентовых сумок, от нечего делать и сами сгрызли по сухарику. Потом развернули и откатили в глубь леса телегу, чтобы после диверсии как можно быстрее смотать отсюда удочки. А тем временем уже хорошенько рассвело.

— Уснул Папаян там, что ли? Сколько можно возиться? — посматривая на часы, начал беспокоиться всегда беззаботный Котька Крутикишка.

Когда до четырех часов оставались считанные минуты, пришел, держась за кабель, вспотевший и запыхавшийся Геворг. Его ни о чем не расспрашивали и ни в чем не упрекали, ибо приближался миг, к которому они столько готовились и которою так ждали. По знаку Ивана присутствующие прилегли на землю, не сводя глаз с Папаяна, который, встав на колени, сосредоточенно тянул на себя до необходимого предела провод.

— Слышите? Вы что-нибудь слышите? — вдруг вскочил с места Котька. — Ей-богу, поезд приближается!.. Ребята, а почему бы нам не попробовать отправить его к господу богу? Неужели только могилевским партизанам пускать эшелоны под откос?..

Кто бы на их месте устоял перед искушением одним махом убить сразу двух зайцев? Не устояли, конечно, и они. Тем более что относительно такого поворота событий командиры никаких приказов не отдавали. Следовательно, получалось, что они сознательно предоставляли подрывникам право действовать при непредвиденных обстоятельствах по собственному усмотрению. Единственное, что беспокоило Ивана, — подрыв железной дороги произойдет не ровно в четыре, как они договорились с Павлюком, а на насколько минут позже. Но такой ли уж это смертный грех?

— Ладно. Давайте попытаемся и мы открыть свой счет на рельсах…

Эшелона долго не пришлось ждать. Сначала вдали завихрился сноп искр, а затем на фоне прояснившегося неба проступил и силуэт поезда. Он медленно приближался к виадуку, а в редколесье все будто оцепенели в нервном напряжении: только бы не подвела кустарная техника! Когда паровоз передними колесами достиг виадука, Котька не выдержал и закричал:

— Так давай же!

Геворг с такой силой дернул кабель, что даже сам опрокинулся навзничь. Но, к превеликому ужасу присутствующих, взрыва не произошло. Эшелон, как и раньше, преспокойно катился по насыпи, злорадно напевая колесами на стыках рельсов: «Ну что? Ну что?.. Ну что?..»

Первым опомнился Папаян. Побледневший, подавленный, он, не промолвив никому ни слова, изо всех сил помчался к виадуку. За ним бросился было и Крутикишка, но Иван вовремя его остановил. Вдвоем там, дескать, нечего делать, пускай уж Геворг, как спец по детонаторам, сам проверит, в чем дело.

И снова потянулись невыносимо долгие минуты ожидания. Партизаны не знали, куда себя деть, терялись в догадках: почему не взорвался заряд, что с ним могло случиться? А погожее утро, оседлав легкие ветерки, уже мчалось над землей, гасило последние звезды на небе, ясной метлой выметало ночные сумерки за горизонт.

— Понимаешь, дорогой, — возвратившись к товарищам, виновато начал рассказывать Ивану Геворг, — кольцо чеки из предохранителя не выдернулось… Это же нужно! Никогда такого не бывало…

— Кабель нужно было лучше крепить, — сказал незлобиво Котька.

— Я крепил по инструкции. Ну, сейчас… Попробуй сейчас выдернуть, если имеешь охоту.

Крутикишке этого только и нужно было. Не скрывая радости, опустился на колени, натянул на себя кабель до предела и по сигналу Ивана (они не стали уже ждать появления нового эшелона) рванул его изо всех сил, как это не раз делал на занятиях, устраиваемых Павлюком. Но напрасно присутствующие прижимались к земле — заряд, как и раньше, не взорвался под виадуком.

«…Потому-то просьба к вам: сделайте это дело так, чтобы наши там, на берегах Волги и в горах Кавказа, могли хотя бы чуточку легче вздохнуть…» — внезапно вспомнились подрывникам слова командира, и они, не сговариваясь, опустили глаза.

В практике павлюковцев и раньше бывали случаи, когда намеченную диверсию не удавалось осуществить, потому что изготовленные ими заряды были несовершенны и ве взрывались. Но то были мелкие операции, ни в коей мере не сравнимые с нынешней, первой крупной боевой операцией Ивана. Он даже подумать не мог, что произойдет такое… Что же предпринять? Солнце вот-вот выглянет, и первый путевой обходчик непременно заметит штольню под виадуком…

Это прекрасно понимали и напарники Ивана. Котька схватил Папаяна за локоть и яростно затормошил:

— А ну пошли посмотрим, что ты там снова нахомутал!..

— Спокойно, хлопцы, — пригасил страсти Иван. — Сейчас пойду я и все проверю…

Установить причину, почему не взорвался заряд, оказалось несложно. Как только Иван отыскал в пожухлой осоке кабель, на конце которого была прикреплена металлическая дужка со свежим переломом, сразу понял: сломалось кольцо чеки.

Иван встал на колени возле штольни, вытащил из заряда связку гранат, внимательно присмотрелся к ним. Все так, как он и думал. Наверное, запал длительное время находился где-то во влажном месте, потому-то чека буквально заросла ржавчиной в отверстии предохранителя. Теперь нечего было и думать, чтобы ее выдернуть. Как только они этого раньше не заметили? Если бы у Ивана был запасной запал, он вставил бы его в гранату, и на том все бы и закончилось. Но ведь запасного запала даже в лагере днем с огнем не найти — на запалы и детонаторы в лагере величайший голод. Потому-то и пришлось довольствоваться этим, заржавевшим. Рассматривая его со всех сторон, Иван вскоре пришел к выводу: «Самое главное сейчас — пошевельнуть чеку, сдвинуть ее с места, а потом попробовать повернуть вокруг своей оси…» Экспериментировать с такой вещью — смертельно опасно, но что было делать? Возиться с заржавевшей, обломанной чекой даже без плоскогубцев для кого-нибудь другого было бы делом напрасным, но, к счастью, у Ивана были такие цепкие и крепкие пальцы, что он частенько пользовался ими как клещами. Вот и сейчас он зажал кончиками пальцев ушки обломанного кольца чеки и осторожно начал поворачивать их туда-сюда. Раз, еще раз, еще… И вот наконец чека подалась и стала прокручиваться вокруг оси. Теперь Иван не сомневался: она легко выдернется из запала. Оставалось лишь прикрепить к ней кабель. Прикрепить… Но к чему же было его прикреплять?

Как ни силился Иван, ничего придумать не мог.

Внезапно в редколесье раздался переливистый свист — хлопцы предостерегали от чего-то. Неужели дорожный патруль? Приникнув грудью к насыпи, Иван окинул взглядом железнодорожное полотно и увидел вдали белый султан. Да, со стороны Коростеня к виадуку приближался поезд. Приближался как-то осторожно, неторопливо, будто предчувствуя опасность. Судьба, словно нарочно, дарила его Ивану, как расплату за все предыдущие неудачи.

«Что ж делать? Как прикрепить к этой растреклятой дужке чеки конец кабеля?» Даже слезы выступили у Ивана на глазах. В отчаянии он оглянулся, будто надеялся услышать из редколесья совет друзей, и в тот же миг с неумолимой четкостью понял: ему не успеть вернуться к своим. Паровоз уже натужно пыхкал в нескольких сотнях метров, а пока он прикрепит хоть как-нибудь к обломанной чеке кабель, эшелон будет над виадуком. Разве что пропустить и его? Но ведь тогда Ивана неминуемо заметит охрана поезда — уже совсем рассвело.

Вдруг Ивана осенила неожиданная мысль. Без торопливости и без волнения он вставил в тротиловый заряд гранаты. Лежа на боку, всунул руку в штольню, нащупал и крепко зажал в кончиках пальцев ушки обломанного кольца. Что ж, на этот раз осечки не должно быть!

А поезд приближается, приближается…

Иван уже ясно видел бесконечный хвост низеньких платформ, на которых затаенно стояли пушки, покрытые брезентом. Много, очень много пушек с опущенными стволами!

«На фронт, к Волге, наверное, спешат… Что ж, увидим, где будет их конечная остановка!» — улыбнулся Иван. От сознания, что он с честью выполнит свое первое боевое задание, на душе его стало легко и ясно. Так, будто очутился под высокими, на полнеба радугами, нависающими над золотистым полем созревающей пшеницы, после летнего ливня, а где-то там вдали, на степном окоеме, мерцало марево, из которого проступали голубые озера со сказочно обманчивыми берегами… Вдруг ему показалось, что те берега, к которым он так стремился в детстве и к которым никогда не смог приблизиться, сами начали стремительно приближаться к нему. Так стремительно, что у него даже дыхание перехватило от радости. Когда до них уже можно было дотянуться рукой, он резко выдернул чеку из предохранителя запала…

Взрыва Иван не услышал. И не увидел, как конвульсивно вздрогнула, вздыбилась черным вулканом земля, перемешанная с едким дымом и каменными осколками. Не увидел он и того, как смешно подскочил и неохотно повалился набок паровоз, а за ним с разгону летели с треском и скрежетом в черную пропасть на месте виадука платформы… Последнее, что врезалось в его сознание, это ослепительное, как сто солнц, сияние, заслонившее собою весь свет…

…Жил да был человек на земле. Обыкновеннейший себе человек — неприметная капелька в нескончаемом водопаде поколений…

XIV

Сосновский спешил. Приникнув к конской гриве, он все пришпоривал своего уже выбившегося из сил Карата, не давая ему ни минуты передышки. И это после многодневных непрерывных переходов по отдаленным «почтовым ящикам»!

Двое всадников из разведгруппы, которые сопровождали Сосновского в этом изнурительном путешествии, едва успевали за ним, теряясь в догадках: что произошло с их командиром? Всегда рассудительный и осмотрительный, он после посещения дорожного обходчика на Житомирском шоссе внезапно потерял покой и выдержку. Не дожидаясь сумерек, прямо средь бела дня, будто азартный мальчишка, погнал Карата через поля и лесные вырубки к Змиеву валу. Хорошо, что хоть не напрямик, а окольным путем, которым все пользовались в отряде, чтобы запутать свои следы в лесных чащобах.

Проскочив наконец через притопленный в болоте настил, спрыгнул с коня, бросил поводья спутникам, а сам быстрыми шагами направился к командирской палатке. Но Варивон, попавшийся ему навстречу, предупредил: в лагере никого из начальства нет.

— Где же Артем? Когда здесь будет?..

Варивон только руками развел:

— Об этом, видите ли, мне не докладывали. Вы бы малость отдохнули с дороги, а тем временем, может, и Артем вернется…

Только «может» сейчас Витольда Станиславовича никак не устраивало, ему нужно было немедленно видеть командира.

— А мы вас так высматривали… Вы даже не представляете, как ждали!

— Что случилось? — спросил Ксендз без особого интереса.

— Да ничего особенного. Просто гестаповец взбунтовался, отказывается есть, пить. На прогулку не хочет выходить. Все чего-то требует, а чего именно… Мы ведь, извините, с ним ни бе ни ме, как безъязыкие. Может, вы, пока командир вернется, побеседовали бы с ним…

Менее всего хотелось сейчас Ксендзу разговаривать с Бергманом, все его помыслы были прикованы к вещам более злободневным и значительным. Однако и сидеть сложа руки в ожидании командира не самое лучшее занятие. Поэтому после паузы он бросил Варивону:

— Ладно, веди его сюда.

— Да говорю же вам: он наотрез отказался выходить из своей конуры. Вы бы лучше сами… Но сначала, наверное, ополоснитесь с дороги, отдышитесь…

Сосновский послушался, на скорую руку умылся, побрился, даже похлебал принесенную Варивоном в котелке холодную затируху, а уж потом направился в пещеру, в которой сидел под надежной охраной гауптштурмфюрер. Приказав часовому отодвинуть тяжеленный, сбитый из грубых досок щит, которым закрывали вход, он протиснулся в подземелье, где на самодельном топчане из поленьев, застеленном ветками хвои, ничком лежал эсэсовец.

— Мне передали, что вы требуете… — начал Витольд Станиславович по-немецки.

— Да, я требую аудиенции с кем-нибудь из партизанских начальников, — даже не пошевельнувшись, сказал Бергман.

Освоившись в сумерках, Ксендз заметил, что со времени их последней встречи гауптштурмфюрер заметно осунулся, его заросшее реденькой щетиной лицо стало обрюзгшим, одутловатым, а под глазами появились синие мешки.

— Ну, вот я перед вами. Что вы хотели заявить?

— Хочу выразить протест, решительный протест!

— Вас обидели? Вы имеете претензии к охране?

— Ничего такого я не могу сказать. Меня никто не обидел, и ни к кому я не имею претензий. Просто хочу знать: зачем меня похоронили заживо? Уж лучше расстреляйте, утопите, повесьте, но не держите в этой яме!..

— Послушайте, Бергман, вам не к лицу такие рефлексии. Мы не бандиты и безоружных не убиваем, хотя вы наверняка этого заслуживаете. Ну а что касается условий содержания… скажите откровенно: ваши подручные для советских военнопленных создают лучшие условия в лагерях смерти?

Как ужаленный Бергман вскочил с топчана и истерично закричал:

— Но вы ведь не гитлеровцы! Я имел случай убедиться, что в обращении с пленными вы руководствуетесь высшими законами гуманности. Поэтому и призываю к милосердию: избавьте меня от одиночества, я скоро здесь сойду с ума…

— К сожалению, мы пока не имеем лагеря для военнопленных…

— Тогда прошу отправить меня за линию фронта или куда хотите; Клянусь всем самым святым, я окажу большую услугу вашему высшему командованию!

«Спасибо, надоумил нас, темных, а то, глядишь, сами не сообразили бы, что такой осведомленный о сокровенных тайнах гитлеровской кухни эсэсовский чин да может пригодиться нашему командованию!..» — саркастически улыбнулся Сосновский. Разумеется, он ни единым словом не мог обмолвиться с Бергманом, что столько недель партизаны цацкались с ним отнюдь не из большой любви, а потому, что некуда его было девать. Единственную надежду возлагали на многочисленных гонцов, разосланных уже много недель назад с заданием во что бы то ни стало протоптать тропинку на Большую землю. Кому-то из них все же должно повезти — либо перебраться через линию фронта, либо попасть в партизанское соединение, имеющее постоянную связь с Центральным штабом партизанского движения. Лишь после наведения «моста» с Москвой можно было подумать об отправке Бергмана из лагеря. Но когда это должно было случиться, никто не знал.

— Послушайте, у меня было достаточно времени, чтобы все как следует обдумать и взвесить. И сейчас со всей категоричностью заявляю: я целиком и безвозвратно разоружился и опасности для вас уже не представляю, — по-своему истолковал пленный весьма длительное молчание Ксендза. — А вот помощь в борьбе с Гитлером, и притом весьма существенную, оказать могу. Не улыбайтесь, в эти слова я вкладываю совершенно конкретное содержание. Хотя вы… Разумеется, вам трудно поверить немцу, да еще и одному из зачинателей национал-социалистского движения. Но запомните: вы допускаете фатальную ошибку, когда всех моих соотечественников отождествляете с гитлеровцами. Да, среди нас много мерзости, но большинство — честные немцы. И скоро в этом убедится весь мир! Конечно, я не могу назвать точной даты, но надеюсь, не далее как через год, в рейхе произойдут кардинальные перемены: Гитлер будет сметен со сцены! Его уберут, как только он хоть немного поскользнется. И уберут сами немцы. Да, да, его ждет позор и виселица!.. Наивно было бы считать, что те шесть миллионов, которые отдали свои голоса за партию Тельмана на последних выборах в рейхстаг, бесследно исчезли с политической арены. Нет, они просто сняли красные береты, ушли в глубокое подполье и ждут благоприятного момента… А думаете, из бывших сторонников национал-социалистской идеи мало таких, которые проклинают день и час, когда связались с этим недоотравленным параноиком? Могу заверить: в партии фюрера тысячи разочарованных и утративших веру, которые тайком тоже точат ножи. Одним словом, ныне в Германии существует мощная оппозиция, которая рано или поздно; поднимет голову и хотя бы как-то реабилитирует несчастную немецкую нацию перед человечеством и перед историей. Каждый, кто носит на плечах не только шляпу, понимает: это единственная наша возможность завоевать право оставаться в семье других народов и не исчезнуть навсегда с лица земли. Сама логика вещей подсказывает: скоро каждый немец должен сделать решительный выбор. Но человек, как известно, соткан из страхов, сомнений, противоречий, он увереннее ступает в неизвестную реку, когда четко видит противоположный берег. И ваша миссия, я сказал бы, историческая миссия — помочь нам, немцам, в тяжелую пору очертить перспективу противоположного берега…

— То есть?

— То есть помочь всем антигитлеровским силам объединиться в юридически оформленную институцию, которая взяла бы на себя руководящую и направляющую роль антифашистского движения.

«Не предлагает ли он, случайно, себя в руководители антигитлеровской оппозиции? Вот так вираж!» — Сосновский даже присвистнул от удивления. Чего угодно мог ждать от Бергмана, идя сюда, но только не такого поворота событий. Что ж, пленный гауптштурмфюрер, видимо, зря времени не терял в этой норе!

— Не подумайте только, что я навязываю собственную персону в вожди демократической Германии, — Бергман угадал мысли Ксендза. — Нет, я уже неспособен к борьбе, потому что полностью исчерпал себя на жизненных дорогах. Да и фигура моя, если говорить откровенно, слишком одиозная для такой роли. Чтобы антифашистское движение обрело в самом деле даже массовый размах, превратилось в реальную силу, его должны возглавить отнюдь не бывшие сторонники Гитлера. Однако и не мученики гиммлеровских концлагерей. Это должен быть авторитетный, известный и уважаемый всей нацией, а самое главное — незапятнанный в политических махинациях человек, которому все могли бы поверить. Учитывая наши извечные традиции и сугубо немецкие симпатии, лучше всего, если бы это был кто-нибудь из военных идолов, но непременно старой, еще догитлеровской генерации…

— Ваши размышления, возможно, и представляют определенный интерес, — прервал его не совсем деликатно Ксендз, — только сейчас они ни к чему: подобные проблемы не нам и не здесь решать. Однако я обещаю передать командованию вашу просьбу и ваше предложение. Надеюсь, оно приложит все усилия, чтобы вам не пришлось долго изнывать в этой суровой обители.

— Хочу в это верить.

— В заключение советовал бы вам, настоятельно советовал бы, не раздражать наших хлопцев. Вдруг у кого-нибудь не выдержат нервы?.. Сами ведь понимаете, такие ошибки не исправляются!

Выбравшись из пещеры, Сосновский торопливо направился к палатке лагерного коменданта, чтобы узнать, не возвратился ли Артем. Однако Варивон не мог сказать ему ничего утешительного: Артема не было, и неизвестно, когда он точно должен был прибыть. А Витольд Станиславович, всегда спокойный, уравновешенный, углубленный в себя, сегодня не мог дольше ждать! И не потому, что у него были слишком срочные, архиважные дела к командиру — просто после объезда «почтовых ящиков» он находился под таким впечатлением, что не знал, куда себя девать.

Собственно, из таких странствий по округе он никогда не возвращался с пустыми руками. Но на этот раз, едва ли не впервые, его сбор был таким щедрым, что радость буквально распирала ему грудь, он физически ощущал непреоборимую потребность поделиться этой радостью с кем-то из товарищей. Вот почему, недолго думая, направился к жилищу Архипа Семенюты: кого-кого, а раненого Данила Ляшенко он непременно должен был там застать!

В полутемной, наполненной крепкими больничными запахами Семенютиной гостиной он застал не только Данила, но и Артема с долговязым Павлюком. Видимо, перед этим они вели продолжительный и нелегкий разговор, потому что все были какие-то неприветливые, настороженные. С удивлением и даже осуждением смотрели эти трое на него, как бы спрашивая: «Что это с вами сегодня, уважаемый? По какой причине расцветаете, как майская роза?..»

— Славьте гонца, который привез добрые вести! — подняв над головой правую руку, шутливо воскликнул Сосновский клич древних латинян.

Но в ответ никто не проронил ни звука.

— Товарищ Павлюк, наверное, уже доложил об успешном выполнении боевой операции на железной дороге. Но должен предостеречь: без моего дополнения его доклад нельзя считать ни точным, ни исчерпывающим. Так вот, с вашего разрешения, несколько слов… Я только что возвратился с объезда края и имею точные сведения: по обеим железнодорожным веткам за эти дни не прошел ни один поезд! Судя по всему, на коростенской ветке не скоро восстановится движение, потому что аварийным командам может и недели не хватить, чтобы повытаскивать из болота искореженные танки и пушки. А их там, по предварительным данным, около пяти десятков. Так что товарищ Павлюк со своей командойвполне заслуживает похвалы!

Однако и эти его слова канули, словно капли воды в горячий песок. Присутствующие не только не среагировали, но почему-то еще больше нахмурились, опустили глаза.

— Извините, я, видимо, несвоевременно… Или, может, что-нибудь случилось?

— Понимаете, Витольд Станиславович, в этой операции мы человека потеряли… — после продолжительной паузы глухо промолвил Ляшенко. — И какого человека!

Лишь теперь Сосновский понял, какими неуместными были его улыбка и нарочито приподнятый тон. Как же это он забыл неумолимый закон войны: любые боевые успехи оплачиваются только кровью?!

— Чтобы не пропустить военный эшелон к линии фронта, Иван Потепух подорвал себя…

Потепух… Потепух… Всех бойцов отряда Сосновский знал в лицо, а вот Ивана Потепуха, как ни силился, вспомнить не мог.

— Какой же он из себя, этот Потепух?

— Какой из себя… Вот видите, мы даже не помним его в лицо, — не то с упреком, не то с сожалением покачал головой Артем. — И вообще, что знаем о человеке, который столько времени жил среди нас? Да, собственно, ничего! Потому что этот скромный, работящий человек тихонько, без шума делал свое дело. А вот когда наступил момент большого испытания… Неказистый, никому не известный, скромный труженик войны ценой собственной жизни спас от гибели где-то на Волге или на Кавказе десятки бойцов и командиров, которых в глаза никогда не видел. Вот каков он, Иван Потепух!

— На его месте каждый из нас поступил бы точно так же!..

— Золотые слова, Витольд Станиславович! Сейчас мы в самом деле живем в такое время, когда героизм стал не привилегией отдельных, избранных судьбою лиц, а повседневным делом тысяч и тысяч патриотов. Ничего подобного история никогда еще не знала!.. — Артем говорил страстно, гневно, будто хотел убедить прежде всего себя в том, что Иван погиб не зря.

— Правильно говоришь, Артем! — приподнялся на локоть Данило. — Такие, как Иван Потепух, идут в бессмертие. И наше самое кровное с вами дело — сохранить для народа имена героев, не дать им затеряться в адском водовороте войны. Я предлагаю, товарищи, конкретное дело: отныне регулярно вести боевую летопись отряда, как ведутся, скажем, корабельные журналы. Память — вещь не всегда надежная, да и не вечны мы с вами, а вот если день за днем по живым следам фиксировать все успехи и неудачи… Грядущие поколения из первоисточника будут знать, какой ценой добывалась победа над Гитлером!

— Странно, как мы раньше до этого не додумались? Еще с тех пор, как оставили Стасюков дом, нужно было вести боевой дневник. Мы уже стольких побратимов потеряли на партизанских дорогах, что сейчас непросто их и перечесть, а никто и ничто не должно быть забыто!

— Такой дневник, по сути, ведется, командир, — включился в разговор Ксендз. — У меня хранятся все отчеты о проведенных отрядом операциях.

— Отчет — это документ бездушный. Разве из него когда-нибудь люди узнают, каким был на вид, о чем мечтал, к чему стремился тот же Иван Потепух?.. Нет, я все-таки за исчерпывающий боевой дневник отряда! И прошу поручить это дело нам с Федьком. Единственная лишь просьба к вам, Витольд Станиславович, как можно скорее раздобудьте пишущую машинку.

Ксендз еле заметно улыбнулся:

— Такие скромные желания… Пишущую машинку, еще и не одну, Колодяжный уже раздобыл. Через день-другой они будут здесь. Но лично я не уверен, что это облегчит нам жизнь. Предположим, вы с Масютой сможете каждый день одним пальцем перепечатать десять — пятнадцать сообщений Совинформбюро. Только будет ли это кардинальным решением проблемы? Нам давно уже пора выходить со словом правды на многотысячную аудиторию…

Данило лишь вздохнул: что ответишь, если человек говорит правду? Им в самом деле давно бы уже нужно было развернуть как можно более широкую пропаганду в массах. Ведь фашистское радио, газеты, явные и скрытые болтуны на каждом шагу на все лады без умолку тараторят: «Советы доживают последние дни», «Остатки недобитых красных армий панически бегут за Каспий и Урал», «Немецким войскам путь фактически открыт до Тихого океана»… Каково все это ежедневно слышать людям? Конечно, они уже научены опытом и не очень верят разной болтовне (гитлеровские писаки столько раз хоронили Москву, а она до сих пор стоит, борется!), но частые капли даже камень долбят… Людям крайне необходимо помочь выстоять духовно, повседневно и беспощадно разоблачать геббельсовскую пропаганду, правдиво информировать о событиях на фронтах.

По правде говоря, когда они выбирались из Киева в леса, то думали, что пропагандистская работа в массах будет едва ли не самой простой из задач, но на деле оказалось все намного сложнее. Пока Ян Шмат не раздобыл добротный радиоприемник, они сами столько месяцев были отрезаны от всего мира. А когда голос Москвы стал каждодневно доноситься до Змиева вала, перед ними возникла другая сложная проблема: как донести слово правды до слуха изболевшихся душой земляков? Будто прикованный к столу, изо дня в день гнул спину юный Федько, от руки переписывая утренние и вечерние сообщения Совинформбюро, но можно ли было думать о массовой пропаганде среди населения, когда считанных экземпляров едва хватало для отряда? Да и не очень хотелось Данилу, чтобы по краю пошли странствовать рукописные партизанские листовки. Большие надежды он связывал с пишущей машинкой: к машинописному слову и доверия больше и отношение иное. Хотя Ксендз, конечно, прав: это все равно не кардинальное решение проблемы…

— Зная ваше отношение к печатному слову, я недавно выторговал в одном месте ротатор. Аппарат, скажу вам, совершенно новенький, и притом производства весьма солидной фирмы, — как-то пресно, вяло, словно бы речь шла о каких-то пустяках, продолжал Ксендз. — Так что скоро, очень даже скоро, мы будем иметь возможность ежедневно изготовлять сотни, а то и тысячи листовок…

Присутствующие удивленно и недоверчиво переглянулись: о такой роскоши, как ротатор, никто из них и мечтать раньше не мог! И как этот Ксендз ухитрился раздобыть такую вещь? Конечно, его ни о чем не расспрашивали, однако от похвал не удержались.

— Аплодисменты, переходящие в овации, оставим читателям нашей будущей печатной продукции. Сейчас целесообразнее всего заняться конкретными делами: где оборудуем типографию? Кого благословим в партизанские первопечатники? Как наладим распространение листовок среди населения?..

— Мое мнение таково: типографию нужно устроить здесь, а печатником назначить Федька Масюту. Парнишка он грамотный, умный, сообразительный, уверен, что быстро овладеет этим делом. Ну а я буду у него в качестве помощника… — сказал Данило без долгих размышлений.

Но было видно, что Ксендз без энтузиазма воспринял это предложение. В глубине души Артем был тоже против того, чтобы оборудовать типографию здесь, на отшибе, однако не хотелось причинять огорчений Данилу, который на глазах стал выздоравливать, когда приобщился к настоящей работе.

— По-моему, Данило прав. Если уж мы здесь установили радиоцентр, то логично здесь же оборудовать и типографию… Кандидатура Масюты, думаю, вполне подходящая. Федько — хлопец во всех отношениях прекрасный. Такому смело можно поручать самые серьезные дела. Вам, товарищ Ляшенко, не в помощниках сейчас следует ходить, а взять на себя функции комиссара отряда. Тем паче что вы давно уже стали для нас настоящим комиссаром.

— Правильно! Правильно! — поддержали Ксендз с Павлюком в один голос.

Не в состоянии скрыть свою радость, Ляшенко застенчиво улыбнулся, потупил глаза:

— Спасибо, друзья! Постараюсь оправдать ваше доверие.

— Ну, так как вам путешествовалось, Витольд Станиславович? — спросил Артем немного погодя. — Что нового в округе? Чем можете порадовать?..

Возвращаясь в лагерь, Сосновский буквально сгорал от нетерпения как можно скорее поделиться с Артемом утешительными новостями. Но когда услышал о смерти Ивана Потепухи, из его сердца тотчас исчезла, испарилась волнующая радость, а все новости показались будничными и незначительными.

— Радовать особенно нечем, но оснований для грусти тоже нет. Могу доложить: ситуация в крае складывается для нас как никогда благоприятно. Крестьянство уже пробуждается от оцепенения и хотя открыто пока не выступает против оккупантов, но повсеместно оказывает сопротивление всем действиям оккупационных властей. На Киевщине и Житомирщине сейчас повсюду гуляет «красный петух». По примеру цымбаловцев хлеборобы повсеместно сжигают скирды немолоченого хлеба, растаскивают с токов назначенное для вывоза в Германию зерно, разбивают молочные фермы и растаскивают, где только возможно, скот с общественных дворов. Но все это делается под видом пришлых партизан. Местные органы власти практически утратили контроль над положением и вряд ли овладеют им без помощи карательных экспедиций. Тем паче что блюстителей «нового порядка» охватила неслыханная паника. Само слово «партизаны» наводит на них ужас…

— Чем же их так напугали партизаны?

— Более всего Пущей-Водицей. Знаете, как об этой нашей операции в народе говорят?.. Говорят, будто в Приднепровье действует десантированное с Большой земли соединение партизан, а оснащены они не только пушками и танками, но и каким-то новым секретным оружием. Именно это соединение июльской ночью якобы захватило Киев, уничтожило там всех гитлеровцев и без малейших потерь скрылось в лесах. И что самое любопытное — народ всюду верит в такую легенду. Особенно после того, как прокатилась слава о нашей победе на Тали. Говорят, будто там мы до основания разбили целую немецкую дивизию. Я столкнулся с интересными фактами: во многих селах тайные сходки посылают к тальским берегам своих ходоков, чтобы они собственными глазами увидели следы побоища. Без преувеличения можно сказать, эти ходоки — наши самые горячие пропагандисты и агитаторы. Двигаясь от села к селу, они разносят огромное множество всяких легенд, как жестоко были разгромлены фашисты на Тали. И люди охотно верят каждому их слову, с нетерпением ждут нашего прихода. Мои помощники на местах в один голос заверяют: мы можем рассчитывать на огромное пополнение…

Ляшенко быстро приподнялся на локоть, в глазах у него — солнечные отблески.

— А помнишь, Артем, нашу беседу под Миколаевкой? После первого боя?

Тот смущенно улыбнулся:

— Как же не помнить?..

— Вот видишь, пришел и на нашу улицу праздник! Сейчас тысячи людей мечтают найти к нам тропинку. Так что бросай клич, командир, и собирай под своим крылом партизанскую армию!

Конечно, такой перспективе нельзя было не радоваться. И Артем ни от кого не скрывал чуть ли не самую большую свою радость за время войны. И то сказать, время, которого он столько ждал, о котором бредил во сне и наяву, наконец настало! Лед, как говорится, тронулся, стар и млад повсеместно готов стать на смертную схватку с врагом. Но что касается предложения Данила о немедленном формировании партизанской армии… Нет, не мог Артем так сразу решиться на это. Потому что давно не покидала его тревожная мысль: а смогут ли они, командиры, руководить многотысячной партизанской армией, если даже для сотенного отряда с такими невероятными трудностями нащупывали тактику боевых действий во вражеском тылу. Возможно, и сейчас она, эта тактика, с точки зрения военного искусства далека от совершенства, но, по крайней мере, все люди четко представляют и свои возможности, и свои задачи. А как будет, если отряд разрастется в массовое соединение? Неужели придется, как и до сих пор, устраивать единичные, пусть и значительные, боевые операции, а потом на определенное время залегать, словно карасям в ил, консервироваться в Змиевом валу и частыми диверсиями в разных местах сбивать гитлеровское командование с панталыку? Но ведь тысячное соединение так просто в пещерах не спрячешь. Да и целесообразно ли такой силе ограничиваться отдельными налетами и диверсиями? Им бы одним махом вымести с Полесья фашистских захватчиков и всякую продажную сволочь и восстановить здесь советскую власть.

Одно лишь беспокоило Артема: а что дальше? Он ни на миг не сомневался, что оккупанты ни за что не смирятся с утратой такого важного района, как Полесье, они непременно бросят против партизан регулярные войска с авиацией, танками, артиллерией. Не сомневался Артем и в том, чем закончится этот поединок: им, кое-как вооруженным и неопытным, долго не выстоять в открытом бою. Правда, Артему не раз приходило в голову: а почему бы не превратить будущее соединение в рейдовое, которое постоянно держало бы в своих руках инициативу? Ведь рейдирование — это не бездумное метание по вражеским тылам. Направление и темп рейда должны диктоваться четко определенной стратегической целью. Иными словами, чем дольше он размышлял над этой проблемой, тем яснее осознавал: собственными силами, без помощи Центрального штаба партизанского движения, им вряд ли удастся успешно ее решить.

— Я ни в малейшей степени не сомневаюсь, — после продолжительного молчания наконец сказал Артем, — что достаточно сейчас бросить клич, как на борьбу открыто поднимутся тысячи и тысячи. Но вывести людей в леса — дело не такое уж и хитрое, а вот направить их по правильному руслу, повести победными дорогами и напрасно не погубить…

В отряде уже давно все полюбили своего командира за высокие душевные качества, за моральную чистоту, справедливость, какую-то, если можно так сказать, некомандирскую самокритичность, а более всего — за рассудительность и отцовскую заботу о подчиненных. Кто-то другой на его месте, ощутив вкус побед, наверное, бросился бы за призрачным привидением еще больших боевых удач. И наверняка погубил бы и себя, и отряд. А он не поддался искушению дешевой славы, буквально каждый свой шаг обдумывал мучительно и старательно. Однако сейчас вот такая осторожность Артема показалась собеседникам весьма странной.

— Скажи честно, дружище, что тебя беспокоит? — спросил Ляшенко без лишних слов.

— Отсутствие связи с Большой землей. Центральный штаб партизанского движения, бесспорно, для того и создан Ставкой, чтобы координировать боевые действия отдельных отрядов и соединений на оккупированной территории, нацеливать их на выполнение важнейших стратегических задач. Для меня ясно одно: без централизованного руководства мы так и останемся убогими кустарями, а все наши действия нужно расценивать не более как сельскую самодеятельность…

Трудно было что-нибудь возразить Артему, и все же Ляшенко сказал:

— Связь мы наладим. Не зря ведь столько людей отправили к линии фронта… Не могу поверить, чтобы кому-нибудь не удалось добраться до Москвы. И пока мы здесь будем укореняться, собирать под свое знамя патриотов, кто-нибудь из них обязательно вернется.

«Вернется… — мрачно улыбнулся Сосновский. — Вот Колодяжный — этот давно бы вернулся! А почему бы в самом деле не послать на связь с Большой землей Кирилла с хлопцами? Те огонь, и воду пройдут и не более чем через две недели назад вернутся. Кстати, колодяжненцы могли бы и Бергмана в Москву доставить… Это же просто здорово: одним выстрелом двух зайцев убить!»

Он хотел уже было поделиться своим замыслом с присутствующими, но Артем опередил его:

— Будем надеяться, кто-нибудь вернется. Но пока нам самим надлежит принимать решение. И принимать без особой поспешности.

— Но и без особой затяжки! — резко заметил Ксендз. — Потому что в житомирском, а также и в киевском генерал-комиссариатах только что объявлен очередной принудительный набор молодежи на каторгу в Германию. Народ в отчаянии. Единственную надежду люди возлагают на нас. Не просто возлагают, а умоляют не допустить отправки десятков тысяч юношей и девушек в рабство» Вот почитайте, что нам пишут из Корнина… — Он вынул из нагрудного кармана и положил на стол вчетверо сложенный лист.

Развернув бумагу, Ляшенко пробежал глазами по четко выведенным рукописным строчкам:

— «Защитникам народным, партизанам советским от обреченных на рабство жителей г. Корнин просьба нижайшая.

В годину отчаяния и беспросветной кручины обращаемся к вам, братья наши.

Вчера ста сорока шести из нас вручены под расписку повестки-вызовы явиться на спас в управу для отправки на «продуктивный труд в великой Германии». Не впервые уже черные вороны Гитлера тянут живые поборы с нашего города, поэтому мы хорошо знаем: этот «продуктивный труд» все равно что бывшая татарская неволя. Сколько уже наших ровесников погибло на проклятой чужбине! Теперь такая же участь ждет и нас.

Братья наши, партизаны!

Не дайте свершиться еще одному черному делу проклятых оккупантов!

Вырвите нас из фашистской неволи! Именем матерей и детей ваших заклинаем: протяните руку помощи, заступитесь, помогите! Верим, ждем, надеемся.

Не зная, где вас искать, передаем этот крик наших душ из рук в руки с огромной надеждой, что добрые люди все-таки доставят его вам своевременно».

— Считаю, мы не имеем права пренебречь этим документом всенародной боли, — заявил Ксендз, когда Ляшенко кончил читать. — Мы должны уберечь земляков от рабства. Если хотите, самой судьбой нам суждено это сделать.

— Да, испокон веков на нашей земле самым высоким, самым святым деянием считалось освобождение из неволи единоверцев. Недаром же народ сложил столько песен о героических запорожцах, которые не раз отправлялись на «чайках» за моря «братьев своих вызволять». Наш долг — не нарушить традиции, — поддержал Сосновского и Данило.

— Корнинцам мы-то можем помочь, а как быть с обреченными на рабство в других городах и селах?

— Их тоже нельзя оставлять в беде!

— И как вы мыслите, Витольд Станиславович, это сделать?

— Выход единственный — осуществить молниеносный рейд по окрестным районам.

— Рейд?.. А что, это стоящая идея! Вот только где взять лошадей, которым под силу было бы объездить до спаса, считай, две области? — выразил сомнение Артем, хотя и был уверен: операцию эту необходимо провести непременно. И именно так, как предлагает Ксендз.

— Не усложняй, командир! Разве же обязательно по всем без исключения селам мотаться? Могу заверить: как только слух пойдет о нашей операции, все, кого ждет каторга, сами найдут к нам тропинку. А вообще знаешь что? Поручи это дело, например, Колодяжному. Вот увидишь, за неделю-полторы он управится.

— Полюбился вам этот Колодяжный, — улыбнулся Артем, впервые заметив, каким по-юношески горячим может быть иногда этот странный человек. — А разве забыли, что он сейчас сопровождает где-то «родича» в его странствиях?

— Завтра Кирилл будет здесь. Но я вовсе не настаиваю, чтобы именно он возглавил предстоящую операцию. Я лишь для примера его назвал. А вообще-то я припас для Колодяжного задачу значительно более высокой сложности.

— Вот как?! А как же будет с так умело спланированной вами операцией «Родич»?

— Она не отменяется. Просто первый, самый трудный ее этап уже завершен. Весьма успешно завершен!

— Неужели гестапо выпустило девочку Опанасюка?

— Да пока еще нет, но выпустит. Вынуждено будет выпустить!

Уголки губ Артема едва заметно дернулись, а в глазах промелькнули иронические искорки. Ксендз заметил эту скрытую улыбку и вдруг вспыхнул. Неужели берутся под сомнение его слова? Ничем не выказав обиды, он неторопливо вынул из планшета скрепленные вместе какие-то бумажечки и молча протянул их командиру. Читай, мол, и наматывай на ус!

«Что за премудрая грамота? — пожал тот плечами, просмотрев писульки. — О каких подводах, ярмарке, покупателях идет здесь речь? Никак не пойму».

— Глубоко вникать сейчас в текст не обязательно. Для нас важно то, что «родич» завязал с киевской службой СД деловой диалог. Ну а продолжит его «родич» уже под нашу диктовку…

— Неужели вы собираетесь перетянуть в наш лагерь этого негодяя? А может, нам хватит и одного гестаповца?

— Бергмана просто грех дольше в лагере держать. Его место — в Ставке Верховного Главнокомандования. И я уже, кажется, знаю, как переправить Бергмана через линию фронта…

Артем только головой покачал: что это сегодня Ксендз так расходился?

— До сих пор мы посылали гонцов на Большую землю только поодиночке. А какие результаты? — продолжал развивать свою мысль Сосновский. — И почему бы не попробовать отправить к линии фронта группу? Конечно, она должна состоять из людей разбитных, тренированных, отважных, а к тому же еще и таких, у которых был бы опыт рейдирования по оккупированной территории. Можем ли мы найти таких в отряде? Несомненно. Разве группа того же Колодяжного не отвечает этим требованиям? Лично я не сомневаюсь: Кирилл со своими хлопцами пройдет огонь и воду, а связь с Москвой установит! Или, может, вы другого мнения?

Возражений не было.

— Так вот, я и думаю: если уж посылать колодяжненцев на Большую землю, то почему бы им не прихватить с собой Бергмана? Опыт странствий с «родичем» они уже имеют…

Нахмурили брови командиры: вот задал Ксендз загадку! Его предложение было настолько неожиданным и дерзким, настолько смелым, что так сразу они не могли на что-то решиться. И неизвестно, какое решение они приняли бы, если бы в ту пору не прибыл Варивон и не сообщил: на четвертый «маяк» добрался наконец после многонедельных странствий Иван Приходько, отправлявшийся на Сумщину.

— Такой, что смотреть страшно. В лишаях весь, ободранный и исхудавший… Еле на ногах держится. Тень, а не человек…

— А с какими новостями прибыл?

— Да, видите, он только затирухи похлебал и уснул. Успел лишь сказать, что путешествие его было неудачным. На след партизан напал, но встретиться с ними не удалось. Люди говорили, что партизаны эти якобы направились в Брянские леса. Иван двинулся туда же, но едва ноги оттуда унес: все южные подходы к Брянским лесам сплошь заблокированы карателями…

Посидели командиры, подумали, а потом Ляшенко предложил:

— Что ж, Артем, хочешь не хочешь, а нужно благословить предложенную Витольдом Станиславовичем операцию. Возможно, колодяжненцам в самом деле посчастливится больше, чем другим? Оденем их в полицейские мундиры, дадим коней добротных, документы надежные, и, как говорится, скатертью дорога!

— Так-то оно так, но ведь этот штурмфюрер…

— За него можно не беспокоиться: он более всего боится, как бы не попасть в руки своих бывших сообщников. Кто-кто, а Бергман хорошо знает, чем закончится и для него, и для его семьи эта встреча. Ну а в случае чего Кирилла не нужно учить, что делать, — сказал Ксендз убежденно.

Артем ответил не сразу. Потом взглянул на часы и сказал:

— Давайте оставим пока этот разговор. Через несколько минут — передача последних известий из Москвы…

XV

— Что это вы так спозаранок, Кирилл? Отдыхали бы с дороги, — такими словами встретил Сосновский Колодяжного, раздетого до пояса, выбритого, взбодренного студеной водой в партизанской бане, недавно оборудованной лагерными хозяйственниками в зарослях над ручейком.

— А с чего мне быть утомленным? — обнажил тот крепкие зубы в широкой улыбке.

— Не напрашивайтесь на комплименты. Всяк понимает, что значит осуществить такой рейд с «родичем», сделать столько дел, раздобыть целых четыре подводы разного военного снаряжения. Варивоновы хлопцы до сих пор еще их разгружают…

— Ничего особенного. Обыкновенный кавалерийский пробег по пересеченной местности. — Кирилл изо всех сил тужился выглядеть спокойным, суровым, уравновешенным, хотя на самом деле весь так и сиял от радости.

В конце концов, почему бы ему и не радоваться? Ведь впервые в жизни выпало такое серьезное и ответственное дело, и он с честью справился с ним. Подумать только: за время рейдирования ухитрился не только заморочить «родичу» голову, но и попутно совершить несколько удачных налетов и диверсий! А самое главное — сумел по просьбе самого Ляшенко «взять взаймы» в оккупационных немецких учреждениях сразу две пишущие машинки и около пяти центнеров чистой бумаги. Теперь хватило бы только рук печатать на них листовки с фронтовыми новостями.

— Командир доволен вашим рейдом. Обещал на общем сборе отряда всем объявить благодарность. Так что приводите себя в порядок и готовьтесь к торжественному сбору, — по секрету сообщил Сосновский.

К огромному своему удивлению, он заметил, как неожиданно помрачнел Колодяжный, приугас, будто политое водой пламя. Но что послужило этому причиной, догадаться не мог. Причина же до смешного была пустячная. Просто Кирилл представил, как придется теперь каждодневно изнывать на боевых занятиях, до отупения собирая и разбирая трофейное оружие, ходить в наряде на кухню, долбить в насыпи новые пещеры, и от этого на него напала такая тоска, что даже под сердцем заныло. Собственно, это чувство не покидало его с тех пор, как на хуторе под Розважевом получил распоряжение немедленно возвратиться к Змиеву валу. После стольких дней самостоятельных и удачных странствий он, как затяжной болезни, боялся размеренной, похожей на движение маятника, лагерной жизни с ее однообразным течением будней. Потому что наконец в этом походе со всей отчетливостью понял: все прежние годы он, по сути, прожил в какой-то полудреме при всем том, что мать родила его для постоянного риска, беспрерывного движения и незаурядных дел.

— Что с вами? Я чем-то вас огорчил? — забеспокоился Сосновский.

— Да понимаете… Честно можно сказать?

— Только так!

— Не по душе мне наше сидение в норах, Витольд Станиславович! Помотался я вот немного по краю и будто снова на свет народился. А как подумаю, что, здесь ждет…

«Все-таки я нисколько в нем не ошибся, — мысленно заметил Ксендз. — Чистая, искренняя, неподкупная натура! Но бунтарь и непоседа. Вечно его зовут дороги, вечно на уме у него приключения… Такого заставь сидеть на одном месте и заниматься однообразным трудом — обречешь на медленное умирание…»

— Не делайте прежде времени грустных выводов, Кирилл. Если уж пошло на откровенность, то есть у меня для вас одно горячее дело.

— Если стоящее, готов хоть сегодня за него взяться!

— Настолько стоящее, насколько и опасное, дорогой друг.

Диковатым огнем вспыхнули глаза Колодяжного, он нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

— Не из особой любви к жилищам пращуров и не от трусости сидим мы в этих норах, Кирилл. Просто так складываются обстоятельства. Мы вынуждены были залечь, законсервироваться, чтобы не погубить отряд. А если бы имели постоянную связь с Большой землей… Одним словом, дальше мы не можем существовать без связи! Вот я и собирался предложить вам осуществить со своей группой рейд до самой Москвы…

— Витольд Станиславович, дорогой вы мой! Да это же… сверх всяких ожиданий! Спасибо, от чистого сердца спасибо!..

— Подождите, Кирилл, благодарить. Я ведь предлагаю не прогулку, а невероятно трудную и ответственную миссию. Задача заключается не только в том, чтобы пробраться через линию фронта, доставить в Центральный штаб партизанского движения боевой отчет отряда и возвратиться назад. Это полдела. А еще вам предстоит любой ценой доставить на Большую землю пленного эсэсовца, что, несомненно, удвоит трудности…

— Не того ли, случайно, которого Хайдаров с Загравой заарканили?

— Того самого.

— Ну, его как миленького доставим. Он ведь, насколько я помню, привычный путешествовать с кляпом в зубах. А в случае чего…

— Никаких таких случаев не должно быть! Гауптштурмфюрера Бергмана во что бы то ни стало необходимо живым доставить. Вы даже не представляете, какую услугу окажете нашему военному руководству в Москве…

Колодяжный ледяным взглядом окинул Ксендза и спросил с преувеличенной любезностью:

— А почему вы считаете, Витольд Станиславович, что у меня не хватит ума понять это? Думаете, Колодяжный способен только на хи-хи да ха-ха? А что же он должен был делать, как не разводить хахоньки, когда его все время в пристяжных держали, к настоящему делу не допускали? Нет, Витольд Станиславович, Колодяжный лишь на первый взгляд ветрогон, а на самом деле он многое и понимает, и подмечает. И будьте уверены: если уж он за что-нибудь берется, то скорее глотку себе перегрызет, чем отступится.

— Лично я в этом никогда и не сомневался. А если сейчас не совсем точно выразился, вы уж извините, — исправил свою оплошность Сосновский, поняв, что невольно задел самолюбие щепетильного Кирилла.

Но Колодяжный, забыв уже обо всем на свете, лихорадочно размышлял над тем, как доставить на Большую землю Бергмана.

— Сколько до линии фронта километров?

— Не менее восьмисот…

Натянув на себя гимнастерку и туго подпоясавшись трофейным поясом с массивной бляхой, Кирилл неторопливо расчесал густую прядь выгоревших на солнце волос. Потом достал из нагрудного кармана сигарету, прикурил, жадно затянулся несколько раз.

— Восемьсот километров… Многовато, черт побери! На одной заправке не дотянешь! Жаль… А то завел бы гестаповскую душегубку, в которой мы словаков повстречали, посадил бы за решетку пленного эсэсовца, и только бы пыль поднялась. Смотришь, за пару суток уже и среди своих были бы…

«Ты смотри, а в самом деле заманчивая идея! — удивился Ксендз изобретательности Кирилла. — В арестантской автомашине безопаснее всего можно чувствовать себя в дороге. Только ведь Днепр, Днепр… Как проскочить через мост в Киеве?»

— Волка бояться — в лес не ходить, — усмехнулся Колодяжный, когда Сосновский заикнулся о своих опасениях. — Гестаповскому катафалку всюду будет открыта зеленая улица. У меня такое предчувствие, что нас вообще никто не подумает останавливать… Конечно, номерные знаки нужно сменить, дорожные документы надлежащим образом оформить и — полный вперед!

«Горючее тоже не проблема. Разве так уж трудно прихватить про запас пару бочек бензина?..» — невольно склонялся Сосновский в пользу этой до безрассудства смелой идеи.

— Вот что, Кирилл, сейчас не будем обсуждать план операции. Давайте сначала соберемся с мыслями, а где-нибудь под вечер вместе с командирами отшлифуем его во всех деталях. Только об этом, разумеется, никому ни слова…

— Нет, немедленно сейчас побегу и обо всем доложу «родичу»! — вспыхнул Колодяжный.

— Как он там, кстати? Счастлив, что проник в отряд?

— А черт его знает! Спит сейчас как убитый.

— Придется потревожить. Вы пришлите его сюда, Кирилл.

— Что, время опускать занавес?

— Да как вам сказать… По-моему, пора поднимать последний занавес.

На скорую руку сполоснувшись под душем, Сосновский быстро направился мимо палаток к своему постоянному прибежищу, чтобы поскорее засесть за неотложные дела, которых за последние дни накопилось изрядно. И как же он был удивлен, когда еще издалека увидел возле спаренной сосны, которая росла почти напротив входа в его пещеру, Колодяжного, а чуточку поодаль — приземистого, угловатого мужика с настороженно втянутой в ссутулившиеся плечи головой. На своем веку Сосновский имел возможность вдоволь насмотреться на всяческие отбросы общества, до конца изучить их отвратительные повадки, поэтому всегда относился к разным отбросам с глубоким презрением и нескрываемым отвращением. Но вот эта гестаповская «подсадная утка» неизвестно почему заинтересовала Ксендза. То ли редкостной физической неуклюжестью, то ли, быть может, исключительной неаккуратностью. Весь какой-то измятый, будто пережеванный, запухший и посиневший, с давно не чесанными волосами на голове, в которых полно всякого мусора, он выглядел чучелом, какие крестьяне ставят весной на огородах для отпугивания воробьев.

«И вот на такую дубину гестаповцы возлагают свои надежды? Смех, да и только! Видать, не от хорошей жизни господа правители в Киеве прибегают к услугам таких подонков», — не без удовольствия отметил Сосновский. А когда вплотную приблизился к ранним гостям, обратился к Кириллу:

— Так это и есть наш новенький?

— Он самый.

— Кто же вы? Откуда? Что привело вас в партизаны?

— Да я говорил уже им… — показав желтые зубы, ответил тот сипло.

— Придется повторить. То, что вы там говорили, в счет не принимается. У нас в деле приема новичков существует железный порядок: каждый, кто хочет попасть в отряд, непременно подает письменное заявление, проходит собеседование с кем-нибудь из командиров, а уже потом командование решает, быть ему среди нас или нет.

— Так это что же, и мне писать заявление?

— Как все. Если хотите, можете сделать это здесь. Заходите! — Ксендз откинул рогожную завесу, прикрывавшую вход в пещеру. — Только осторожно, не ударьтесь головой о крепильную балку…

«Родич» без особой охоты протиснулся в темноту пещеры. Подав Колодяжному условный знак остаться у входа, Сосновский двинулся следом. Засветил керосиновую лампу, предложил гостю сесть за самодельный, грубо сколоченный стол в углу, придвинул ему бумагу и карандаш.

— А что писать? — спросил тот, располагаясь на сосновом бруске, стоявшем вместо стула.

— Ну, это уж ваше дело. Каждого ведь свои причины сюда приводят…

Посапывая, будто кузнечный мех, «родич» начал что-то медленно писать на бумаге, а Сосновский тем временем вытащил из планшета скрепленные вместе бумаги и переложил в карман. Через минуту-другую должен был наступить кульминационный момент задуманной операции.

— Все! Готово! — вытерев пятерней лоб, объявил «родич».

С большим вниманием Ксендз прочел его заявление, потом сказал с иронической улыбкой:

— Значит, вы, Степан Квачило, просите зачислить в партизаны… Клянетесь, что до последнего дыхания будете бороться с врагами… Обещаете старательно выполнять все приказы и распоряжения командования… Что ж, хорошо, квалифицированно написано! Но позвольте уточнить: приказы какого именно командования обещаете вы старательно выполнять и честно?

— То есть как какого? Вашего, известно, — глядя Ксендзу прямо в глаза, искренне удивился тот.

— И только?

Ничего не ответил на это Квачило. Лишь неопределенно пожал плечами, недовольно стиснул узенькие серовато-синие губы. Дескать, почему вы ко мне придираетесь?

— А как же тогда быть с «желудями», «ярмаркой», «покупателями»?.. — произнес Сосновский с этакой невинной улыбкой, будто речь шла о самых будничных вещах.

Готовясь к этой встрече, он заранее до деталей продумал ход словесного поединка и был более чем уверен: такой вопрос окажется самым неожиданным, можно считать, убийственным для противника. «Родич» если и не признает сразу полнейшего поражения, то, по крайней мере, начнет нервничать, лихорадочно искать выхода из тупика. Но на деле ни одна черточка не дрогнула на беспристрастном, будто глиняном, лице. Как и раньше, он непринужденно, будто младенец, смотрел Ксендзу в глаза, и было что-то непорочное, ангельское в этом взгляде.

— О чем это вы, товарищ… не знаю, как звать, — после продолжительной паузы спросил он наконец.

«А он не такое уж и примитивное чучело, каким показался с первого взгляда. Смотрите-ка, архангела из себя корчит! — заметил мысленно Ксендз. — Только посмотрим, что ты сейчас запоешь». Чтобы не терять зря времени, он неторопливо вынул из кармана и положил перед Квачило ворох писулек и приказал:

— Прошу ознакомиться!

Тот неохотно, будто делал Ксендзу огромное одолжение, скосил глаза на строчки:

«Желуди дозревают. Урожай богатый. Готовлю мешки. Позаботьтесь о подводе».

«Желуди нужны только спелые. Поезжайте на ярмарку и поинтересуйтесь ценами».

«На ярмарку скоро попасть не смогу. Но покупателей нашел. Могут дать хорошую цену: горобеевский староста Кравец, управитель имения барона Бунге какой-то Демба, староста из Пекарей Крайнюк, начальник полицейского «куста» в Кадрилях Евмен Шкиря, голова довжиковской управы Мурченко… Готовьте поскорее подводы».

Записка четвертая:

«Не мельчите! Нам крайне необходим оптовый покупатель. Такого можно найти лишь на ярмарке. Потому-то не засиживайтесь с товаром. Подводу вышлем на ярмарку».

Записка пятая:

«Дорога на ярмарку пока еще закрыта. Оптовика найти не могу. Но покупателей имею достаточно…»

— Зачем вы все это подсунули мне?

— В основном для размышлений… Ну и для того, чтобы вы внимательно присмотрелись к последней записке. Не заметили ли вы случайно, что она, как и ваше заявление, написана одной и той же рукой? Что бы это должно означать?..

И тут Квачило весь словно бы вспыхнул пламенем и медленно опустил голову. Нет, он не зарыдал, не впал в истерику, он просто понял, что игра проиграна, и сразу же отяжелел, стал рыхлым, покрылся потом.

— Так как, пан продавец желудей, будем еще играть в жмурки или, может, без лишней мороки — карты на стол? — Ксендз все так же невозмутимо смотрел на него с невинной улыбкой.

«Родич» долго горбился перед Сосновским, а потом пролепетал сиплым голосом:

— Зачем вам мои карты? Они ведь биты все до единой… Да иначе и быть не могло. Я заранее нутром чувствовал, чем все это закончится, я чувствовал… Но, возможно, это и лучше, что все наконец свершилось…

— Я правильно понял, что вы готовы к разговору?

— А что же остается делать в моем положении?

— Это так, у вас выбора нет. Но предупреждаю…

— Лишнее! Я все взвесил и готов отвечать правдиво на все ваши вопросы. Настоящая моя фамилия…

— А она нас менее всего интересует. Нас вполне устраивает кличка Квачило или «родич». А вот если бы вы были настолько ласковы, чтобы проинформировали, кем и с какой целью сюда засланы…

— Спецслужбой киевского филиала остминистериума «Виртшафт-III», — с готовностью ответил Квачило.

Сосновский метнул на него недоверчивый взгляд. Он был уверен, что за долгие месяцы, проведенные в оккупированном Киеве, досконально Изучил систему карательных и разведывательных фашистских органов, но об этом «Виртшафте» почему-то слышал впервые. Поэтому и спросил, не скрывая удивления:

— Это что еще за спецслужба такая! Расскажите о ней конкретней.

— Большой конкретности от меня нечего ждать. Немцы, видите, не считали нужным посвящать таких, как я, в тайны организационной структуры и стратегических задач своей засекреченной школы. Единственное, в чем я не сомневаюсь, — «Виртшафт» занят разведкой.

— Вот как! А кому же он подчинен? Где располагается в Киеве?

— Я уже сказал: подчинена эта служба остминистериуму рейхслейтера Альфреда Розенберга. А где помещается… Извините, этот вопрос не для меня. Я ведь был всего-навсего рядовым разведшколы, которая под видом небольшого трудлагеря для советских военнопленных размещалась в Святошине. Мне лично известен только один из ответственных работников «Виртшафта» — капитан Петерс, опекавший эту школу и ставивший передо мною конкретное задание перед отправкой сюда…

— Что же это за боевое задание, интересно было бы знать?

— На первый взгляд, ничего особенного. С помощью дорожного обходчика на Житомирском шоссе проникнуть в ватагу Ефрема Одарчука, вжиться в ней, завоевать авторитет и доверие одарчуковцев…

«А при чем здесь Ефрем Одарчук? Почему нужно завоевывать доверие именно одарчуковцев?.. — сначала не понял Ксендз. — Стоп, стоп!.. А не является ли это неопровержимым свидетельством того, что спецы из «Виртшафта» ничего не знают о нас, хотя и в курсе дела, кто скрывался весной под именем Калашника? Выходит, они до сих пор не ведают о самоубийстве Ефрема и все еще воспринимают наш отряд за его ватагу! Значит, «Виртшафт» не имел и пока еще не имеет достоверной информации из первых рук…» — не без радости сделал он вывод и улыбнулся.

— Не думайте, что я вот так сразу и поверил заверениям черных мундиров, будто проникнуть к вам — дело простое, — заметив невольную улыбку Ксендза, поторопился с разъяснениями Квачило. — Я догадывался, интуитивно чувствовал, что мне отводится незавидная роль живца. Чтобы проверить вашу бдительность, спецы из «Виртшафта» отправляли меня на явную гибель, ибо даже не позаботились об устойчивой связи со мной на случай удачи…

— Что-то вы не то говорите. А это что? — показал Сосновский на писульки.

— Не смешите, бога ради! Таким способом поддерживают связь лишь с тем, кто заранее обречен на провал. Чтобы вступить в контакт с центром, я каждый раз должен был отлучаться из отряда. А разве это долго останется незамеченным? Я понимал: рано или поздно меня должны схватить на горячем.

— И все же верно служили своим хозяевам… Наверное, полагались на ключ шифрованных посланий?

— А, какой там ключ! — сплюнул в сердцах Квачило. — Дураку ведь ясно, что означают все эти «желуди», «подвода», «покупатели», «ярмарка», «оптовик»…

— Что ж, сочувствовать не стану, — холодно промолвил Ксендз. — И вообще ни к чему этот разговор. Лучше берите карандаш и пишите очередное донесение своим хозяевам.

Квачило быстро-быстро замигал голыми, подпухшими веками, беззвучно причмокнул губами. Потом поспешно достал откуда-то из-за пояса огрызок карандаша и крошечный блокнотик.

— Что прикажете писать?

— А это уж вы сами помозгуйте, что написать, чтобы ваши черномундирники немедленно возвратили дорожному обходчику его старшую дочь, которую взяли у него в заложники. Понимаете, что от вас требуется?

Тот закивал головой. Некоторое время сидел, хмуря брови, а потом накорябал несколько строчек на клочке бумаги и протянул его Сосновскому.

— Думаю, они клюнут…

Раз и еще раз перечел Ксендз послание Квачило руководителям «Виртшафта» и в принципе остался доволен. В нем четко и ясно говорилось:

«Покупатели обеспокоены длительным отсутствием дочери свояка. Без нее дорога на ярмарку мне наверняка будет закрыта. Немедленно доставьте Настусю вместе с подводой. Имею огромное количество желудей — в мешках уже не вместить».

— Значит, тут все правильно и без двойного дна?.. Что ж, молите тогда бога, чтобы черномундирники прислушались к вашей просьбе… — задумчиво промолвил Ксендз и свернул в трубочку записку, которую специальный гонец сегодня же должен был переправить в тайник на подворье Опанасюка.

— Что вы собираетесь со мной делать? — заметив, что партизанский контрразведчик через минуту-другую уйдет, вскочил Квачило.

— Разве вы не знаете, что делают с такими, как вы?

— А разве вы знаете, кто я на самом деле?.. Не моя в том вина, что я попал в «виртшафтскую» школу. Просто так сложились обстоятельства… Но ничего плохого я не сделал!

— А хорошего? Что хорошего вы сделали?

— Я еще могу сделать! Не торопитесьтолько выводить меня из игры… Клянусь всем самым святым: я буду честно работать на вас! Прикажите лишь — что угодно сделаю!.. Да я это «виртшафтское» кодло… Вот этими руками!

Ничего иного, конечно, и не ждал услышать Сосновский от этого шкурника. Чтобы отдалить смерть, тот готов был служить кому угодно и как угодно.

— Вы с таким легким сердцем отрекаетесь от своих вчерашних хозяев…

— А зачем мне тужить по ним? — прервал Ксендза Квачило. — Разве я набивался к ним на службу?.. Просто они поставили меня к стенке, и выбирай: либо яма, либо измена. Разумеется, яма от каждого из нас никуда не денется, поэтому я и пошел на вынужденное предательство. Но ведь это же вынужденно, под принуждением! Я не хотел, не хотел… Хотя это трудно понять так сразу. Лучше дайте мне бумагу, я обо всем напишу. Ничего не утаю, все выложу, а вы уже тогда судите…

Не скрывая отвращения, Ксендз покачал головой и сказал, направляясь к выходу:

— Что ж, такая возможность вам будет предоставлена…

XVI

— Ну, Федя, поздравляю! Первая ласточка, и такая прекрасная! — восторженно воскликнул Ляшенко, глядя на оттиск отпечатанной на ротаторе листовки, которую он держал в вытянутой руке.

— Вы и в самом деле так думаете? — буквально расцвел от радости юный Масюта. — Нет, вы присмотритесь: внизу она чуточку грязновата, а вверху слишком уж блеклая…

— Не страшно. Главное, и в этом я абсолютно убежден, через неделю-другую ты станешь первоклассным печатником.

— Хотелось бы! — искренне признался парнишка.

После опостылевшей ежедневной возни на кухне возле котлов, помоев и дров Масюте и в самом деле сейчас хотелось петь. Разве он когда-нибудь думал, что командование доверит ему, незаметному и еще совсем юному, такое важное, ответственное дело? Правда, недели две назад товарищ Сосновский собирался послать его в Киев, но в последний момент почему-то передумал. Сказал, что операция на некоторое время откладывается. Возможно, и в самом деле были на то причины, но Федя подумал, он был даже уверен: командиры просто-напросто ему не доверяют, считают его желторотым утенком. И от этого тяжело страдал. Страдал, пока его не вызвал к себе изнуренный ранами комиссар Ляшенко и не предложил вместе с ним овладеть ремеслом составления и печатания листовок. Что на это мог ответить Федя? Лишь чистосердечно поблагодарил и вот уже неделю не вылезал из Семенютиной хаты. Утром и вечером они с Ляшенко слушали и записывали сводки Совинформбюро, а потом просиживали до третьих петухов, выщелкивая на пишущих машинках десятки листовок. Но этих листовок едва, хватало для отряда, а для окрестных сел и городов оставались только считанные экземпляры. И вот сегодня…

Сегодня у Феди с комиссаром, можно сказать, настоящий праздник — пущен в действие раздобытый где-то Ксендзом ротатор, который они только-только начали осваивать. И была для радости сверхвесомая причина. После однообразно-печальных известий о тяжелых оборонительных боях в течение долгих дней Московское радио наконец передало необычайное, потрясающее, но такое для всех желанное сообщение, которое Ляшенко с Масютой записали почти слово в слово:

«От Советского Информбюро.

Наступление Красной Армии на Западном и Калининском фронтах.

Немецкие полчища отброшены на 40—50 километров.

Несколько дней назад Красная Армия перешла в решительное наступление на ржевском и вяземском направлениях. В первых же боях оборона противника была прорвана на фронте более чем 100 километров. Развивая наступление и нанося по гитлеровцам уничтожающие удары, советские войска разгромили полностью 6 пехотных, 2 моторизованные и 1 танковую дивизию, вывели из строя 2 танковые и 3 пехотные дивизии. Фронт в результате этих боев отброшен в среднем на 50 километров.

На 20 августа освобождено 610 населенных пунктов. По неполным данным, в наступательных операциях уничтожено не менее 45 тысяч немецких солдат и офицеров. Советскими войсками захвачены такие трофеи: танков — 250, орудий — 757, минометов — 567, пулеметов — 1615, автоматов — 929, винтовок — 11 100, мин — 17 090, снарядов — 32 473, автомашин — 2020, мотоциклов — 952, тракторов — 52, всяких военных складов — 75.

Кроме того, наземными частями и авиацией уничтожено: танков — 324, орудий — 343, минометов — 140, пулеметов — 348, автомашин — 2040, возов — 390. В воздушных боях и зенитной артиллерией сбито 252 самолета, повреждено и уничтожено на аэродромах — 290.

Наступление Красной Армии успешно продолжается.

Основные бои сейчас идут на окраинах Ржева.

В боях отличились войска генералов Лелюшенко, Федюнинского, Хозина, Поленова, Рейтера, Швецова.

Прорыв был организован генералом армии Жуковым и генерал-полковником Коневым.

Слава Красной Армии! Победа будет за нами!

Смерть немецким оккупантам!»

Не раз и не два с болезненной торопливостью перечитывал Ляшенко это необычайное сообщение, будто стремился запомнить до последней буквочки, и его посуровевшее, до черноты изнуренное лицо постепенно оживало, прояснялось, наливалось радостью. За последний год он ни разу не испытывал такого бурного прилива сил, такого высокого подъема, как ныне. Еще бы, Красная Армия перешла в широкое наступление! С удивлением и огромным удовлетворением Ляшенко заметил, что все душевные волнения, все тревоги, тяжелые мысли и недобрые предчувствия вдруг исчезли, даже боль, которая буквально терроризировала его днем и ночью, впервые приутихла. Еще бы, гитлеровские полчища бегут!..

— Ну, началось! Хочу верить, что наконец-то началось освобождение от фашистского нашествия!..

— Нужно немедленно сообщить командиру, — предложил до предела взволнованный Федя свои услуги. — Сейчас я мотнусь к Змиеву валу… Вот будет рад!

— Там Артема нет. И неизвестно, когда возвратится… Почему бы нам не приготовить ему сюрприз?

— В самом деле, почему бы не приготовить?..

— Вообще-то настало наше время, Федя. Именно мы с тобой должны позаботиться, чтобы уже завтра народ узнал о знаменательном событии на фронте. Люди ведь столько наслушались об отступлении наших войск… Так что за дело, за святое дело, дружище!

Федько с полуслова понял, о чем вел речь комиссар. Он мигом выхватил из-под соснового пола коричневый блестящий футляр, достал оттуда и расположил на скамье нехитрый аппарат малой полиграфии. Затем подсел к «Олимпии», вынул из вилки пропитанную черной мастикой ленту пишущей машинки, заложил в каретку жесткий плотный лист вощеной бумаги и, закусив губу, начал осторожно стучать по клавишам двумя пальцами. Тускло освещенная Семенютина хата наполнилась сухой трескотней. Букву к букве собирал Федько, и примерно через час макет сводки Совинформбюро был готов.

— Может, вы просмотрели бы свежим глазом, — протянул он Ляшенко плотный лист.

Тот поправил подушку под головой, отгородился восковкой от десятилинейной лампы, стоявшей на краю стола, и принялся просматривать ровненькие ряды букв.

— Молодчина, Федя, без единой ошибки нащелкал текст, — объявил комиссар.

— Неужели без единой?

— Можешь смело размножать.

Федько плотно закрепил изготовленный стереотип на ротаторном валике, как показывал ему Сосновский, быстрым движением нанес на восковку краску и потом прокатил им по приготовленному чистому листу. На белом поле остались четкие бороздки букв. Федя склонился над ними, придирчиво окинул взглядом вдоль и поперек и молча протянул оттиск комиссару Ляшенко. Какова же была его радость, когда тот не только похвалил, а дал высокую оценку первой, самостоятельно изготовленной им листовке.

— Что ж, начнем тиражирование.

Заклокотало, забурлило все вокруг хлопца. Не помнил он, когда с таким подъемом, с такой охотой делал что-нибудь, как сейчас. И что самое удивительное — впервые работал он на ротаторе, а все получалось легко и удачно. То ли сознание своего высокого долга, то ли, быть может, похвала полковника так помогала в работе. Медленно, но неуклонно росла, возвышалась горка листов. Ляшенко просматривал каждую из них, пересчитывал и складывал в отдельные пачки.

— Пять сотен имеем! На сегодня хватит. Пора уже отдыхать, — объявил комиссар, когда в окна украдкой заглянул ранний рассвет.

— Еще одно, последнее сказанье, отец, и летопись окончена моя! — утомленный, испачканный краской, поглощенный работой, выпалил внезапно Федя.

И вдруг оцепенел. Ведь впервые за много лет употребил слово, которое, будто неразменное сокровище, сберегал неприкосновенным на самом дне сердца. Вырастая без родителей, Федько и успел сиротского хлеба отведать, и научился безошибочно распознавать, кто есть кто на самом деле. Среди тех, у кого он находил прибежище в детстве, разумеется, было много людей порядочных, сердечных, искренних, однако ни разу у хлопца даже не проклюнулось желание называть кого-нибудь священным для него словом. А вот этого ничем внешне не приметного раненого человека, с которым лишь неделю был близко знаком, легко, без колебаний и натуги назвал отцом. И наверное, только потому, что никогда и ни с кем не было ему так легко и хорошо, как с Ляшенко, лишь с этим человеком, как когда-то в родной семье, чувствовал он себя надежно и спокойно.

— Я хотел сказать… — опомнившись, попытался объяснить застеснявшийся Масюта. — Мне хотелось изготовить для вас и для командира особые… ну, словно бы праздничные листовки. Так сказать, на память об этом дне.

От природы Ляшенко был человеком мягким, добрым. Однако даже среди самых близких, самых родных он терпеть не мог празднословия, лести, всякого сюсюканья. А после того, как весной похоронил единственную дочь Талу, вообще посуровел, оледенел сердцем. Лишь жажда мести держала его на земле. И вот ненароком промолвленное Федьком слово, такое привычное и будничное слово «отец», неожиданно заставило его сердце тревожно встрепенуться, ускорить ритм. Впервые за последние месяцы Ляшенко почувствовал, как нежная волна тепла захлестнула его грудь, и от этого светлее стало на душе, а к горлу подкатил давящий комок.

— Спасибо, сынок… Большое тебе спасибо… — только и смог выдавить из себя.

Подбодренный юноша все-таки добился своего. На тонированной в нежно-розовый цвет тоненькой бумаге, которую раздобыли в Малине словаки, он с особой тщательностью откатал десяток листовок краской, в которую перед тем прибавил синьки. Вложил их в отдельную обертку и принялся убирать печатные приборы.

— Почему не ложишься отдыхать, Федя? — Комиссар обеспокоенно повернулся к хлопцу, который, прислонившись плечом к наличнику углового окна, застыл в глубокой задумчивости.

— Где уж там ложиться, если на дворе новый день начинается. Да и грех спать в такую пору. Ведь хлопцы в лагере и не догадываются, какие сейчас события происходят на фронтах. Все-таки побегу я к Змиеву валу и сообщу новость…

Разумеется, если бы у Ляшенко была малейшая возможность, он сам ветром понесся бы в лагерь с такой радостной вестью. Тем более что там сейчас жаркая пора — одни группы возвращаются из походов, другие отправляются на выполнение боевых заданий. Следовательно, если, не мешкая, отнести туда листовки, то не только партизаны, но и тысячи людей в отдаленнейших селах и хуторах еще сегодня узнают о наступлении Красной Армии.

— Что ж, сынок, ты правильно решил. Бери листовки и беги в лагерь…

Не такое уж и близкое расстояние от Семенютиного подворья до Змиева вала, но Масюта одолел его, как говорится, на одном дыхании. Еще и солнце не успело выглянуть из-за горизонта, как он, вспотевший и запыхавшийся, требовал у дежурного по лагерю, чтобы тот пропустил его в землянку Сосновского.

— Ты явно спятил! Он ведь только час назад прилег отдохнуть.

— Все равно буди! Слишком важное дело имею к нему. Комиссар Ляшенко лично послал… — Федя кивнул на пачку завернутых в бумагу листовок под мышкой. А потом шепотом: — Красная Армия только что на двух фронтах в наступление перешла. Немецкие ордища со всех ног удирают…

После этих слов дежурный наперегонки с Федей рванул к пещере Сосновского. Пока юноша растолковывал полусонному Витольду Станиславовичу, что к чему, лагерь, будто по команде, проснулся. И забурлил, заволновался под радостные крики-восклицания:

— Эгей, слышали? Наша армия в наступление перешла!.. Немчура удирает по всему фронту!..

— Слава Красной Армии! Смерть фашистским оккупантам!

Под Змиевым валом начинался стихийный митинг.

XVII

Гонец с пасеки, которого с таким нетерпением уже столько дней ждали партизаны, появился под Змиевым валом все же неожиданно. Потому что появился в ту предобеденную пору, когда все, кто возвратился из ночных странствий и кто еще только должен был с наступлением темноты отправляться на выполнение боевых заданий, вповалку спали по землянкам и куреням. К тому же никого из командиров в лагере не было: Артем еще не возвратился из-под Кодры, куда с вечера отправился для встречи со словаками, Заграва умчался на боевую операцию под Корнин, а Сосновский после стихийного митинга прихватил отпечатанные Масютой листовки и метнулся по своим тайным точкам. Потому-то дневальному ничего не оставалось, как отвести гонца к лагерному коменданту Варивону, который в этот момент варил в сторонке в котелке клей из костей.

— Имею срочное донесение: только что прибыли на пасеку посланцы из Киева. Командир здешней группы партизан Цымбал с какой-то девушкой… — вытирая пот с лица, доложил один из хлопцев Довгаля, находившийся на пасеке в ожидании возвращения гонца из Киева.

Неловко улыбаясь, Варивон встал на ноги, замялся, дескать, ну и ситуация же! Он знал, с какими светлыми надеждами, с каким волнением ждал Артем вот этой весточки. В последние дни он нарочно дальше Семенютиного двора никуда не отлучался, чтобы самому встретить посланцев из Киева. И нужно же было такому случиться: когда они наконец прибыли, не только Артема, а вообще никого из командиров в лагере не оказалось.

— Ну и хорошо, что прибыли… — наконец расщедрился Варивон на слово. — Пускай пока отдыхают. Наверное, устали с дороги.

— Они настаивают, чтобы им немедленно была устроена встреча с командиром…

Неизвестно зачем Варивон начал старательно вытирать ладони о штанины. Он сопел, натужно морщил лоб, прикидывая, как быть. Артем наверняка раньше ночи не вернется к Змиеву валу, а вежливо ли заставлять товарищей из Киева ждать его столько времени на пасеке? Если бы только можно было проводить киевлян в лагерь… Но дорога туда для посторонних людей наглухо закрыта.

— Вы бы хоть угостили их завтраком, — посоветовал Варивон.

— Каким завтраком? У нас с Прищепой у самих со вчерашнего дня крошки во рту не было.

— Зачем же Тогда разводить всякие разговоры? Айда поскорее к кашеварам!

Пока гонец с пасеки лакомился на кухне нехитрой партизанской едой, Варивон наполнил ароматным кулешом трофейный кессель, завернул в чистенький рушник кусочек сала, пару лепешек, несколько кусочков сахару. Вложил все это в рюкзак, передал его гонцу и, предупредив дневального, отправился из лагеря. Однако пошел он не на пасеку, а к Семенютиному жилищу. «Зачем мне ломать голову такими делами? — думал он. — Пускай их если не Артем решает, то по крайней мере полковник Ляшенко».

Ляшенко и в самом деле решил все просто и быстро.

— Вы абсолютно правы, Варивон, — сказал он, узнав о сути дела. — Держать посланцев киевского подполья до завтрашнего утра бог весть где было бы бестактно. Лучше всего сделать так: вы сейчас поедете на пасеку, угощаете прибывших чем богаты, а потом… потом передайте нашу благодарность Цымбалу и скажите: пускай отправляется к своей группе и приводит ее без проволочек на пасеку. Все остальное он сам хорошо знает… Ну а ту девушку, когда убедитесь, что она прибыла с серьезными полномочиями, приглашайте прямо сюда.

Теперь Варивону все стало ясно. Честно говоря, ему даже захотелось первому увидеться и поговорить с землячкой. Скоро ведь будет пять месяцев, как он оставил город, и, хотя никого из родных у него там не осталось, все же хотелось узнать, что творится сейчас в Киеве.

Близко к полудню наконец добрался до высеченной когда-то среди древнего леса полянки, где среди зарослей терна и шиповника утонул давно одичавший сад. Варивонов проводник дважды подал голос и, услышав свист в ответ, спрыгнул с коня, начал прокрадываться сквозь цепкие заросли. Прикрывая лицо ладонями, Варивон осторожно пошел за ним.

Не прошли они и полсотни шагов, как оказались возле приземистого, припорошенного жесткой травой куреня, где их уже ждали. Из-за спины проводника Варивон краем глаза заметил невысокого, крепко сколоченного человека с темным густым чубом, выбивавшимся из-под фуражки, и худенькую, как былинка, девчонку в вылинявшем голубеньком платьице и беленьком платочке.

— Марийка! — тревожно вскрикнул он, узнав дочь своего давнего приятеля, колесного Мастера из депо Трофима Тихомира. — Как ты здесь оказалась?

— Дядя Варивон! — бросилась ему в объятия девушка. — О господи, неужели в самом деле вы?

— И мне не верится…

Да, Варивону очень нелегко было поверить, что соседская девчушка, совсем еще недавно игравшая с его ныне расстрелянными дочерьми в куклы, является посланцем киевских подпольщиков. Неужели и она, юная и хрупкая, совсем еще ребенок, приобщилась к борьбе?

— Идя сюда, я столько всего передумала, — продолжала Марийка. — Если бы вы, дядя Варивон, знали, как я рада! Ведь все наши еще с весны считали вас погибшим. Слух тогда прокатился, что видели вас… Ну, будто бы с Соломенского моста под товарный поезд вниз головой…

Варивон только улыбнулся в усы: такой слух по указанию секретаря горкома партии Кузьмы Петровича умышленно был распущен на Соломенке перед тем, как он покинул город. Выходит, правильный был расчет!

— Свою миссию я могу считать успешно завершенной?.. — подал голос Иван Цымбал. — Я боялся, не сумею убедить, что вот эта девчонка является посланцем Пироговского, а вы, как видно, прекрасно ее знаете. Что ж, как говорят, слава богу.

— У Марийки мы удостоверений спрашивать не будем, — подтвердил Варивон. — Марийка лично для меня больше чем знакомая… А ну, раскладывай-ка наши припасы, дружище! — обратился он к своему проводнику.

Тот немедленно принялся выкладывать снедь из рюкзака.

— За гостинцы спасибо, но мне бы сначала встретиться с командиром, — поднялся Цымбал решительно.

— Да встретитесь, встретитесь… Сначала только перекусите.

Но прибывший настаивал на своем. Варивон пояснил:

— Меня, кстати, командир прислал сюда. Велел передать искреннюю благодарность за наведение «мостика» с киевскими товарищами. А еще велел передать, чтобы вы немедленно отправились к своим людям, привели их сюда, на пасеку, где и произойдет через день-другой продолжение разговора. Ну а за то, что не смог прибыть сюда лично, он просил извинить. Сами ведь понимаете, дел у него хватает…

Цымбал лишь плечами пожал. Похлебав кулеша, он сразу же торопливо направился к той избушке, которая ждала его где-то в забилоцких лесах, а Варивон усадил Марийку в седло и в сопровождении хлопцев тронулся к первому «маяку». Дорога туда лежала неблизкая, однако за разговорами он даже не замечал, как сокращалось расстояние. Забыв обо всем на свете, внимательно слушал печальный Марийкин рассказ о том, как с каждым днем вымирает, становится малолюднее Киев, как свирепствуют оккупанты, отправляя в Бабий Яр каждого подозрительного, как незримой косой орудует по обнищавшим кварталам голод. Стакан соли сейчас стоит самое малое 200 рублей, буханка черного хлеба — 500, килограмм масла — 6000, а рабочий получает не более 8—10 рублей в день.

— Как же вы там держитесь? Как чувствует себя отец?

Девушка опустила голову:

— Нет больше отца у меня, дядя Варивон. Убили его полицаи еще весной прямо в цеху, будто за саботаж… А я с тех пор одна на свете. Спасибо друзьям отца, не дали погибнуть… Сейчас выполняю обязанности связной Александра Сидоровича…

— Это кто же такой — Александр Сидорович?

Марийка неожиданно вздрогнула, метнула тревожный взгляд на Варивона. И лишь после продолжительного раздумья сказала неопределенно:

— Вообще об этом ни единой живой душе не положено говорить, но вам… Вам я полностью доверяю, дядя Варивон, поэтому открою секрет: товарищ Пироговский Александр Сидорович — секретарь подпольного горкома партии.

— Вот те раз! А Кузьма Петрович?.. Это для меня новость, что Пироговский — секретарь подпольного горкома партии.

— Он сравнительно недавно им стал. До лета Александр Сидорович возглавлял подполье в Железнодорожном районе, но после майских событий… Центральный Комитет партии через своего посланца дал указание уцелевшему в этом кровавом водовороте Железнодорожному райкому партии взять на себя функции подпольного горкома и возглавить борьбу с оккупантами в Киеве. С тех пор Александр Сидорович…

— Так, выходит, Пироговский поддерживает постоянную связь с ЦК нашей партии?

— Через посланцев на Большую землю…

Закачался, задрожал в дымчатой голубизне окружающий лес перед Варивоновым взором, густо замелькали, заискрились вокруг какие-то странные звезды. Непроизвольно он закрыл лицо ладонями, задрожал всем телом: так вот какова ты, судьба-насмешница! «Мы лоб себе разбивали, что называется, кровью умывались, бесстрашного Павку Верчика, беспалого Миколу потеряли, ища выход из тупика, а нашли его просто и легко там, где совсем не ожидали. Хотя нашли ли?..» Все еще не покидало Варивона сомнение. Долго, слишком долго и с большими трудами протаптывали они тропинку к подпольному центру в Киеве, чтобы вот так сразу поверить в неожиданный успех.

— А как же вы, дядя Варивон, нашли дорогу в партизаны? Почему даже моему отцу о своем намерении ни единым словом не обмолвились? — в свою очередь поинтересовалась девушка.

— О чем же я должен был говорить, когда отправлялись мы из Киева, в сущности, в никуда? Да, нам выпало сполна хлебнуть чашу партизанской жизни. Только расскажешь ли об этом двумя словами?

— А разве вы не под командованием генерала Калашника служите?

— Дался всем вам этот Калашник… Неужели имеет значение, под чьим командованием лупить фашистских сволочей?

— Конечно, не имеет. Просто о генерале Калашнике в Киеве столько разных слухов ходит… Особенно после переполоха, который он учинил в Пуще-Водице, а совсем недавно — на железной дороге…

— Ну, если речь идет об этих операциях, они в самом деле наших рук дело.

— Ой, дядя Варивон, как вам повезло, как повезло! — даже всплеснула руками Марийка.

— Да повезло, что дальше уж некуда…

В предвечерье без приключений они добрались до Семенютиного жилища. Как оказалось, недавно туда возвратился и Артем из-под Кодры. Варивон проводил Марийку в светлицу, обстоятельнейшим образом, как и надлежало проверенному другу Трофима Тихомира, отрекомендовал девушку Артему и Ляшенко, рассказал об их неожиданной встрече.

— Недаром ведь говорят: мир широк, а разминуться в нем трудно, — искренне удивился Артем. — Ну а теперь к делу: с чем вас прислал сюда подпольный горком партии?

— Передо мной поставлена одна задача: условиться о времени и месте встречи Александра Сидоровича с вашим командиром. Правда, раньше, чем через неделю, он не сможет выбраться из города. Кроме того, ему хотелось бы, чтобы место встречи было бы не дальше дневного перехода от Киева.

— Что ж, условия вполне приемлемые, — заметил Ляшенко. — А вот где именно устраивать встречу, нужно подумать…

«Тут в самом деле нужно подумать…» — согласился Артем и принялся перебирать один за другим десятки вариантов.

— У меня есть предложение: пока мы тут будем прикидывать, вы, Марийка, идите отдыхать. А утром…

— До утра я у вас оставаться не могу. Завтра я должна быть в Киеве, а дорога здесь неблизкая.

— Да о чем вы беспокоитесь! Наши хлопцы под самый город вас доставят. Верхом ездить умеете?

— Откуда? Мы, городские, к такому делу непривычны.

— Ничего, что-нибудь придумаем.

— Нет, давайте обо всем договоримся сейчас. На ночь я должна отправиться отсюда.

— Ну, если так… Я думаю, нам лучше всего встретиться через неделю в первое же воскресенье…

И тут Артема осенила мысль: «Стасюков хутор, сад под бором… Почему бы там не встретиться? Именно там мы открыли первую страницу своей партизанской эпопеи, логичнее всего начинать там и следующую…»

Марийка не возражала.

— Ну и напоследок о пароле… — начал было Ляшенко, но его прервала юная подпольщица:

— А нужен ли нам с дядей Варивоном пароль? Разве мы без этого не узнаем друг друга?.. Надеюсь, вы не будете возражать, если мы сейчас с ним туда съездим, а в первое воскресенье, через неделю, встретимся все вместе?

XVIII

— А вы чертовски точны, пан надпоручик! По вас можно часы сверять, — такими словами встретил сотник Чеслав Стулка недавнего своего однополчанина Яна Шмата, прибывшего к нему поздней ночью.

— Договорились же перенести разговор ровно на неделю. Вот я и пришел…

— Но вы должны знать, что для отпускника в Братиславе всегда находится столько разных дел и столько соблазнов… Я мог бы и задержаться.

— Тогда я пришел бы сюда еще через неделю, а если нужно, то и через две…

— Не сомневался и не сомневаюсь. Честно говоря, я возвратился в Малин только ради вас, надпоручик, и ваших несчастных друзей. — Стулка вдруг посерьезнел, нахмурил брови. — Видите, благодаря ходатайствам влиятельных клиентов отца мне было любезно предложено мягкое кресло при штабе верховного. Но я считал бы себя негодяем, если бы принял это предложение и покинул вас на произвол судьбы.

— Это на вас похоже, сотник, — в знак благодарности Шмат слегка склонил голову. — Послал бы бог, чтобы судьба всегда была для вас такой же доброй, как вы к людям.

— Э, бросьте словесные реверансы, надпоручик, вам не к лицу! Лучше бы поинтересовались, как живет наше родное окружение или, наконец, какие вести я привез из штаба генерала Чатлоша…

— Все, что вы захотите сказать, скажете без расспроса.

Стулка еще более посуровел:

— Да, скажу, скажу… Кто-кто, а вы должны знать правду, что в Братиславе в высших сферах решено списать вас со счета и не раздувать конфликта. Не без моих стараний там думают, что боши прикокнули вас тайком под горячую руку, а теперь притворяются дурачками, утверждая, что вы якобы где-то запропастились по дороге в Житомир. Так вот: отцы нации во имя дружбы с немецким фюрером предпочли закрыть глаза на этот инцидент. Четыре стрелка, мол, не такая уж большая потеря, чтобы поднимать тарарам. Однако полковнику Мицкевичу велено освободить из-под ареста всех стрелков и вообще прекратить следствие по этому делу. Так сказать, оставить статус-кво.

— Фарисейское, лизоблюдское решение!..

— Какое уж есть. Но в принципе этого и следовало ждать. Генерал Чатлош только потому и держится в министерском кресле, что всегда пляшет под дудку немецкого посла фон Луддена. Из-за каких-то там четверых земляков он даже не подумает конфликтовать с бошами.

— Холера с ним, с этим Чатлошем! Лично у меня пути с ним разошлись и, наверное, никогда не сойдутся.

— Молите всевышнего, что так оно вышло. Иначе… Вы себе даже не представляете, какую лавину непредвиденных событий может вызвать огласка, что вы воюете в супряге с большевистскими партизанами. Советовал бы вам, и притом искренне советовал бы, не дразнить судьбу и десятой дорогой обходить Малин.

— Вы хотите сказать, что нам лучше всего было бы забыть сюда дорогу? — Шмат чеканил каждый слог.

— Не совсем так, друже. Просто в жизни я исповедую принцип, что словак не имеет права отрекаться от словака. А тем более, когда тот в беде. Но одновременно словак не имеет права накликать беду на голову другого словака. Разве не так? Я за оправданный риск, а не мальчишеское геройство.

— Конкретно: мы можем рассчитывать на вашу помощь?

— Безусловно! Только лично я, как офицер, верный воинской присяге, не смогу помогать вам. Но обещаю: мешать другим не стану. Если хотите, имейте дело с чатаром Очаком и поручиком Гайдашем. Мне же на глаза постарайтесь не попадаться. Разве лишь в случае исключительной необходимости.

— Все ясно, пан сотник. Спасибо за откровенность.

— Не сердитесь на меня, Ян, — Стулка стиснул руку Шмата, — пока большего для вас я сделать не могу.

— На страж! — нехотя поднял Шмат руку и направился к выходу.

От сотника Стулки Шмат в сопровождении верного Карела двинулся через огороды к дому, в котором квартировал Михал Гайдаш. Была поздняя пора, и ему пришлось долго тарабанить в окна и двери, пока не проснулась и не вышла на крыльцо пожилая хозяйка.

— Поручику Гайдашу секретный пакет из штаба. Прошу позвать его на выход! — прибегнул к хитрости Шмат.

Через минуту-другую на крыльце появился заспанный, простоволосый Михал, обутый на босу ногу, в наброшенном на плечи кителе.

— Прошу не удивляться и ни о чем не спрашивать! — шепнул Шмат ему на ухо. — Пройдем лучше в сад, там поговорим.

— А с чего это ты взял, что я должен удивляться или о чем-то расспрашивать? — спросил Михал с непринужденностью, даже равнодушием, будто расстались они не далее как вечером. Однако Шмат заметил, что сонливость поручика будто ветром сдуло.

Когда они торопливо пересекли подворье и оказались за перелазом на тропинке, ведшей в настороженно притаившийся сад за грядками, Гайдаш вдруг схватил Шмата в объятия, прижал к груди:

— Так из какого штаба ты принес мне, Янек, секретный пакет?

Шмат еще до прихода в Малин наперед знал, что по-детски искренний и добродушный, до безрассудности горячий и бескомпромиссный Михал будет несказанно рад их встрече. Вот почему он не стал сейчас тратить лишних слов, а сказал напрямик:

— Из партизанского, друже.

— Серьезно? Хотя можешь не убеждать: я давно знал, что вы на той стороне…

— Такое скажешь: знал! Откуда?

— Представь себе, своим умом дошел. Грешен, правда, в первый момент поверил слуху, что вас боши потихоньку постреляли, а когда хорошенько поразмыслил над этой историей… А времени у меня достаточно было: сидел ведь в кутузке! Так вот, когда я взвесил все, пришел к выводу: не боши вас, а вы их прикончили и удрали в лес. Знаю ведь тебя, хитрюгу, ты из воды сухим выйдешь.

— Нет, Михал, все было совсем не так, как ты думаешь. Нас спасли советские партизаны. Абсолютно случайно…

Забравшись в глубину сада, они опустились на густую отаву возле ствола старой яблони, и Шмат начал рассказывать о необычайном приключении на Радомышльском шоссе, о путешествии по лесному бездорожью в тюремном фургоне к секретной партизанской базе, о встрече и беседе с очень симпатичными красными командирами…

— Какое удивительное стечение обстоятельств! Везет же людям… — тяжело вздохнул Гайдаш.

— Нашел кому завидовать! Судьбу нам, конечно, нечего гневить, но для уважающего себя человека невелика приятность чувствовать себя нахлебником. А мы как раз в партизанском отряде находимся на положении захребетников. Тем только и занимаемся, что едим, спим, загораем… И это в то время, когда партизаны вершат настоящие дела.

— А кто же вам мешает взяться за настоящее дело? Или, может, не за что поквитаться с бошами?

— Я всегда был того мнения, что настоящие долги незачем выплачивать медяками, а звонкой монеты мы пока еще не имеем. Ты, случайно, не догадываешься, зачем я пробрался в Малин в столь позднее время?

— Хе-хе, загадал, называется, загадку. Да каждый на твоем месте прибился бы сюда, чтобы сагитировать охочих в красные партизаны. Так вот, я сразу откровенно тебе заявляю: меня уговаривать не нужно. Михал Гайдаш уже вдоволь нахлебался тисовской похлебки, он не имел и никогда не хочет иметь ничего общего с законченными палачами, называющими себя армией немецкого фюрера. Мне давно уже хочется плюнуть на все, но куда только деваться? И именно сейчас подворачивается счастливая возможность соскочить с фашистской брички, так я непременно воспользуюсь ею и с охотой перейду на сторону славянских братьев. Их дело святое, они борются за свободу своей отчизны, так разве же не честь для любого порядочного словака стать с ними плечом к плечу? Должен заметить, что после недавних здешних событий не один я так мыслю в нашей роте. Стало быть, охочих пойти за тобой, Ян, окажется достаточно.

Как ни огорчительно было Шмату, но он должен был погасить запал своего друга:

— Нет, дружище, не звать вас в партизаны пришел я сюда. Таких полномочий партизанские командиры мне не давали и вряд ли могли дать. При нынешних условиях открытый переход на сторону большевиков хотя бы мизерной группы наших воинов был бы только на руку фашистам. Это позволило бы им начать против словаков суровые репрессивные меры. Короче, такая акция выглядела бы скорее провокацией, чем заранее обдуманной боевой операцией. Партизаны на такие вещи никогда не пойдут.

Поник, сгорбился, будто надломившись, поручик.

— Не горюй, Михал! — обнял Ян его за плечи. — Я рад, что жизненные цели у нас совпали. Это главное! А встать плечом к плечу с братьями, борющимися за свободу своей отчизны, можно, друг мой, и не соскакивая с теперешней брички. Ради общего добра, возможно, даже и лучше, если вы будете оставаться на этой бричке. Вот мы с Карелом, Онджеем и Влодком, скажем, сейчас абсолютно безоружны, а в пристанционных складах в Малине лежат целые горы трофейного русского оружия, взрывчатки, военного снаряжения. И было бы совсем неплохо, если бы двери этих складов раскрылись перед нами…

То ли Гайдаш не понял намека Яна, то ли, быть может, впал в глубокую задумчивость, но никак не среагировал на эти слова.

— Я, конечно, понимаю, дело это слишком рискованное. Поэтому, чтобы не накликать на ваши головы беды, ни на чем не настаиваю. Подумай, взвесь и, если не найдешь возможным принять мое предложение, скажи честно, обижаться не буду.

— А не пошли бы вы ко всем чертям, пан надпоручик? — вдруг взорвался гневом Гайдаш. — Да разве ж ты не видел, что я буквально не находил себе места в последние месяцы, прятался от мерзостей жизни в пьяном угаре? Потому что понял наконец, в каком смердючем болоте оказался, однако не ведал, как из него выбраться. И вот ваша четверка показала собственным примером всем нам тропинку из безвыходного положения. Возможно, она и не самая прямая, но в нашем положении… Для людей, которые оказались средь необозримого океана безнадежности, увидеть вдоль горизонта не то чтобы крошечную полоску спасительного берега, но лишь его едва уловимые, размытые далью пунктиры — это жизненно важное дело. А ты говоришь… Сейчас я просто прикидываю, как передать в полное ваше владение эти склады со всем их содержимым. Если хочешь, сделаем так: я с довереннейшими стрелками сбиваю замки и ломаю запоры, а вы приходите с партизанами и берете что захотите и сколько захотите.

— Более глупого плана и придумать трудно! — Шмат не скрывает своей досады. — А ты подумал, что будет потом? Мы пришли и ушли, а вас эсэсовцы как котят перевешают на телеграфных столбах за пособничество партизанам.

— Дудки! Руки у них коротки. По армии, говорят, разослана специальная немецко-словацкая директива о введении принципов военного судопроизводства и суровом подчинении союзнических контингентов войск национальной юрисдикции.

— Нашел чему радоваться! Какая разница, кто будет набрасывать вам петлю на шею — немецкие фашисты или словацкие гардисты? Что касается меня, в этой ситуации целесообразнее всего действовать тихо, незаметно, без лишнего риска. А главное — к осуществлению всей операции следует привлечь минимальное количество людей. И притом самых доверенных.

— Все ясно, — даже заерзал на месте Гайдаш, поняв, на что намекает Шмат.

В Малине рота сотника Стулки только тем и занималась, что охраняла немногочисленные промышленные предприятия, железнодорожную станцию, пристанционные пакгаузы и временные склады. Ни для кого в местечке не было секретом, что особого рвения в службе словаки не проявляли. Более того, ходили слухи, что словацкие стрельцы тайком пробираются в помещения складов, выносят оттуда мешками зерно, фураж, трофейное армейское обмундирование, хомуты, колеса военных фургонов и то ли обменивают на продукты, то ли просто раздают населению.

— Мне думается, чата Осипа Очака вполне справилась бы с этим делом.

— Несомненно. После той истории с арестом могу с уверенностью утверждать: на чатара Очака, как и на его стрелков, можно положиться во всем. И в связи с этим у меня возникла интересная идея… Вам вообще не нужно появляться возле складов. Стрелки Очака сами проделают замаскированные лазейки в пакгаузе, сами проникнут туда во время патрулирования и вынесут сколько нужно оружия, хоть тонну взрывчатки и патронов. А потом незаметно перебросят из зоны охраны и спрячут в условленном месте. Вам останется только приехать сюда в удобное время и потихоньку забрать все.

— Вот это уже слова мудрого стратега!

— Единственная забота: когда пошлют мой взвод в наряд на станцию?..

— Скоро, Михал, скоро. Об этом разреши мне позаботиться.

Разговор, собственно, был завершен, однако двое однополчан сидели, опершись спинами о ствол яблони, и никому из них не хотелось уходить отсюда. Но вот Шмат заметил слегка побледневший на востоке небосклон и решительно встал.

— Скоро рассвет. Мне пора, Михал.

— Понимаю, друже, хотя, как не перед добром, не хочется тебя отпускать… — Гайдаш тоже встал и вдруг посуровел, стал грустным. — Значит, я действую по разработанному здесь плану. Но как я смогу сообщить, что свою часть операции завершил? И вообще об обстановке…

— Дорога к месту нашего базирования наглухо закрыта для кого бы то ни было. Нам тоже нежелательно часто наведываться сюда. Вот и получается, что лучше всего общаться нам при помощи секретной почты. Где ее устроить? Да хотя бы и в этой яблоне. Скажем, записка в пустой бутылке остается под корнем в замаскированной выемке. Понятно?

— Ты, как я вижу, уже профессором стал в этих делах…

— Беда научит… А сейчас — до лучших встреч, Михал!

— До лучших, Ян!

И они по-мужски крепко обнялись.

XIX

…За ложбиной, покрытой островками купины, с пересохшим болотом, на облысевшем, исхлестанном ветрами пригорке, за которым на фоне прояснившегося неба темной щербатой мережкой уже проступала вдали опушка, Семен Синило внезапно резко осадил коня, загарцевал на месте со зловещей улыбкой на устах. Его трясла лихорадка, он истекал потом и никак не мог оторвать взгляд от горизонта, где полыхал, конвульсивно мечась, огромный, на полнеба, пожар. Партизаны, едва успевавшие за ним, тоже остановились и засмотрелись на красное зарево, отблески которого отражались на их разгоряченных, запыленных лицах.

— Так как, братва, хорошую свечу поставили за упокой немецкого аэродрома?

— Лучшей, наверное, и не придумать! — последовало в ответ. — Смотри, сейчас и в Киеве светлее стало… Почаще бы такие свечки немчуре ставить!..

Из конца колонны послышался нетерпеливый голос Матвея Довгаля:

— Чего стали? Чего остановились? А ну вперед! Скорее вперед!

Шутливо гейкнув, Семен огрел своего коня нагайкой и, приникнув грудью к гриве, первым рванул к таинственно-хмурым зазубринам на горизонте. За ним — весь взвод, поднимая позади себя песчанистую пыль. Достигнув леса, довгалевцы устремились в густые заросли, разрывая на себе одежду. Не впервой им пробираться через такие вот непролазные чащи, немало уже слепых дорог измерили они под звездами, но, кажется, с таким облегчением, даже с подъемом, не возвращались они в лагерь. Потому что возвращались не после какого-нибудь там налета на полицейское логово или вражеский склад, а с настоящей, самостоятельно осуществленной их взводом боевой операции, которую сначала планировали свершить всем отрядом…

Несколько недель назад людям Ксендза удалось узнать, что неподалеку от Коростеня, в глухом месте между двумя лесными массивами, фашисты в спешном порядке сооружают какой-то важный военный объект. Об этом строительстве среди населения ходило много разных слухов, но никто наверняка не мог сказать, что же все-таки там возводится: полигон, подземные склады или, может, аэродром? Известно было лишь то, что зона строительства тщательно охраняется, жители всех окрестных хуторов в радиусе нескольких километров еще весной неизвестно куда высланы и, что самое удивительное, даже немецким солдатам и офицерам без специальных пропусков дорога туда закрыта. Ясное дело, на разведку загадочного объекта командир отряда снарядил специальную группу во главе с Семеном Синило, который перед войной служил в Коростенском укрепрайоне и отменно знал тамошнюю местность.

Более недели утюжили спутники Синило запавшими животами пыльные супески перед двумя рядами колючей ограды, которыми был опоясан со всех сторон район строительства. Сделав подкоп, они проникли в запретную зону, однако возвратились в отряд, можно сказать, с пустыми руками. Точно удалось установить лишь то, что равнинную, почти трехкилометровую, полосу, затиснутую с двух сторон лесами, интенсивно разравнивают бульдозерами и скреперами немецкие специалисты, в зону днем и ночью завозятся по наспех проложенной от железной дороги ветке разные строительные материалы, арматура, цистерны с горючим. Синило высказал догадку: под Коростенем гитлеровцы сооружают аэродром. И предложил, не дожидаясь, пока строительство будет полностью завершено, а следовательно, и значительно усилена охрана, немедленно учинить на этот объект налет, вывести из строя землеройную технику, сжечь бензохранилище и все существующие сооружения, беспощадно прочесать огненным гребнем строительных спецов из фатерлянда.

Конечно, предложение Семена Синило заслуживало самого пристального внимания, однако Артем с Ляшенко, поразмыслив, не приняли его. Отряд к тому времени уже завершал последние приготовления к операции в Пуще-Водице, и они не стали откладывать так всеми ожидаемого похода под Киев. И все же категорически «Огненный гребень» (так условно была названа предлагаемая Синило операция) не отбросили. По их замыслу, целесообразнее всего было бы совершить налет на секретный объект вскоре после возвращения из-под Киева, чтобы отвлечь внимание фашистов от Змиева вала, пустить их по ложному следу. Но после всех приключений, выпавших на их долю на обратном пути от Пущи-Водицы, в первую неделю омолниеносном рейде под Коростень не могло быть и речи. Отряд залечивал раны, отпаривал мозоли, вживался в новую обстановку и ежедневно готовился к новым битвам.

— Жаль, какую добычу из рук выпускаем, — при первом же удобном случае непременно напоминал Довгаль командирам о существовании таинственного строительства под Коростенем. — Неужели у нас такие короткие руки, что мы не можем разворошить осиное гнездо? Да поручили бы это дело моему взводу… Пока немчура окончательно не вымостила себе там насест, мои хлопцы как пить дать свечу ей в головах поставили бы!

Артем хорошо понимал, почему Довгалю не дает покоя этот загадочный объект под Коростенем. Всегда как-то так получалось, что в отряде первый взвод был вне конкуренции, а его командира считали настоящим героем. Заграве чаще доверяли рискованные боевые операции, на его долю выпадало больше лавров победителя. Что же касалось Матвея Довгаля, то он со своим взводом вечно оставался в тени, так сказать, на второстепенных ролях. От природы Матвей был человеком гордым, честолюбивым, он тяжело переживал, что всегда плетется в хвосте, не может сравняться с Загравой. И хотя никогда этого, разумеется, не проявлял при людях, однако тайком вынашивал надежду, что в один прекрасный день все изменится к лучшему, он делом сможет доказать: не только Заграва мастак звезды с неба хватать, он, Матвей, тоже не лыком шит. И когда помощники Ксендза принесли весть о засекреченном строительстве под Коростенем, Довгаль втайне твердо решил: я, и только я, со своими хлопцами должен уничтожить это логово!

В конце концов Довгаль все-таки добился своего: разгром загадочного коростенского объекта командование доверило совершить второму взводу. Правда, операцию «Огненный гребень» готовил весь отряд. По просьбе Ксендза подпольщики Коростенщины вычертили схему засекреченного строительства, изучили систему охраны запретной зоны и все наличные силы врага. Словаки специально раздобыли несколько ящиков патронов с зажигательными пулями, а павлюковцы спешно изготовили полтора десятка мощных мин. Кроме того, Синило вместе с Довгалем и группой сопровождения еще раз наведались к объекту, наметили самые лучшие пути подхода к нему, определили места подкопов и партизанских засад. И только после того, как все собранные сведения были изучены и проанализированы, когда план операции в деталях был разработан и утвержден, командиры решились доверить исполнение своего замысла второму взводу.

Конечно, в их решении был определенный риск (ведь подобные операции еще несколько месяцев назад были не под силу всему их отряду!), но Артем с Ляшенко и Ксендзом сознательно шли на это, стремясь дать возможность Довгалю и его подчиненным проявить себя в деле, обрести боевой опыт, уверенность в собственных силах.

К операции взвод Довгаля приступал как-то буднично, незаметно. Не было ни общего сбора отряда, ни речей и пожеланий, всяческих там напутствий и торжественных заверений. Просто в назначенное время довгалевцы без шума и суеты упаковали и сложили на возах боевое снаряжение, трехдневный запас харчей, тщательно проверили личное оружие, а потом пообедали из общего котла и в предвечерье тронулись в дорогу. Тихо, скромно, без лишних слов, будто отправлялись на ярмарку. На самом же деле сердца довгалевцев не вмещали всех тревог и переживаний. Каждый хорошо понимал, что для их взвода настал самый суровый экзамен на зрелость, что без победы не будет им сюда возврата. А выйти победителем в такой операции… Перед ними, мизерной горсткой мстителей, был почти неприступный бастион, плотно окруженный колючими проводами, смотровыми башнями, тайной сигнализацией, замаскированными минными полями, сотнями солдатских штыков. Единственное, на что рассчитывали командиры, — это внезапность налета и боевая выучка партизан.

Как потом выяснилось, расчеты их были правильными. Охрана сооружаемого объекта не ожидала, что кто-то может отважиться брать приступом такую цитадель. Мины ведь, сигнализация, проволочное заграждение… Но не напрасно столько бессонных ночей провели над разработкой плана этой операции командиры, не напрасно Семен Синило на локтях несколько раз исползал район строительства. Без особых трудностей он выследил на секретной тропинке между минными полями и умело ликвидировал походный наружный патруль. Проскурины копатели мгновенно пробили под колючими проводами «коридор», и партизаны, оставив за проводами подводы и группу прикрытия, незаметно проникли в запретную зону. Но самое удивительное, что там они не обнаружили внутренней охраны. Даже возле машинного парка только что возведенных авиационных ангаров и врытых в землю гигантских чанов с горючим не было стационарных сторожевых постов. Правда, часовые на вышках время от времени освещали все эти объекты прожекторами, но это нисколько не помешало довгалевцам заложить где нужно мины и занять исходные позиции для атаки.

Заминка произошла лишь возле деревянных бараков, расположенных поодаль под могучими дубами в конце аэродрома, где проживали стража и привезенные из Германии строительные спецы. Не успели дришпаковцы приблизиться к ним (а именно им поручалось «прочесать огненным гребешочком» эти гадючьи логова), как на разные лады яростно залаяли собаки. Но подручные Дришпака оказались на высоте в этой ситуации: они изо всех сил рванулись к приземистым вытянутым баракам и с ходу забросали окна гранатами и бутылками с горючей смесью. Не успело заглохнуть в ночи испуганное эхо от взрывов, как над зоной строительства отчаянно завыли, заголосили сирены, со сторожевых вышек, захлебываясь, секанули пулеметы, а по земле засверкали ослепительные мечи прожекторов.

Чтобы прикрыть дришпаковцев, дать им возможность отойти к «коридору», в действие вступили минеры. Проскура поджег скрученные в пучок бикфордовы шнуры — и примерно через три минуты почти одновременно взрывы сотрясли земную твердь, превратили машинный парк в свалку металлического лома. Сразу же за машинным парком со страшным треском взлетели в воздух ангары… Потом наступила очередь бензохранилищ. И как началось, как началось… Грохот взрывов, рев огня, завывание сирен, треск выстрелов. Над зоной строительства, казалось, неистовствовали громы и молнии. Довгалевцы без малейших потерь проскользнули через «коридор» за ограду, вскочили на подводы и во весь опор помчались следом за Семеном Синило. Единственная забота волновала их — подальше уйти от места диверсии.

Рассвет застал партизан на опушке Каменского леса. Именно в нем, в соответствии с утвержденным командирами маршрутом, они должны были передневать при возвращении из-под Коростеня, однако Довгаль и не подумал останавливать обоз. Не жалея ни людей, ни лошадей, он что было мочи гнал взвод по глухим просекам. Лишь когда солнце поднялось над верхушками деревьев, крикнул коноводу:

— Синило ко мне! Быстро!

— Синило… Синило к командиру… — ветром зашелестело по колонне.

Путаясь в пожухлом травостое, Семен пустил своего гнедого обочиной просеки и вскоре оказался подле командирской брички. Смуглый, черноглазый и темноволосый, он после бессонной ночи и многочасового галопа вовсе почернел и осунулся.

— Что ты хотел, Матвей? — наклонился он из седла.

— Тебе места эти знакомы? Узнаешь их?

Сверкнув антрацитовыми глазами, Семен недовольно поморщился. Еще бы не узнать этого трижды проклятого леса, где весной их взвод целый день проползал на четвереньках в поисках потерянной во время привала единственной на весь отряд карты-десятикилометровки!

— Что, если нам здесь привал устроить?

— Давно пора кончать скачки — не менее трех десятков километров от Коростеня отмерили.

— Но где-то здесь должна быть речка Каменка…

— Сверни направо и окажешься над Каменкой. До нее рукой подать.

По приказу Матвея обоз покатил в первую же просеку, сбегавшую куда-то в ложбинку. Не проехали и версты, как впереди между стволами старых деревьев засеребрился, замерцал водный плес. Довгаль соскочил с брички и скомандовал:

— Привал! Готовить коней к выводке!

Партизаны сыпанули с подвод и, разминая ноги, загомонили. Через минуту-другую кони были выпряжены, возы развернуты и замаскированы в зарослях по обочинам просеки. Коноводы повели запыхавшихся, разгоряченных коней на выводку, а остальные хлопцы разбрелись по окрестным кустам.

Матвей с Дришпаком направились к Каменке, чтобы ополоснуть запыленные потные лица, хлебнуть студеной водицы. Но вдруг наперерез им опрометью выскочил из зарослей Костя Котяница:

— Там какой-то человек… в кустах…

Крутой и решительный Дришпак выхватил из кобуры пистолет и без единого слова нырнул в заросли, куда указывал обескураженный Котяница. Довгаль — следом за ним. В нескольких шагах от просеки они и в самом деле заметили под кустом ольхи распластанного, заросшего до самых глаз щетиной светловолосого человека в загрязненном, измятом комбинезоне и какой-то странной обуви. Он лежал на левом боку, уткнувшись лбом в густую отаву. С первого взгляда трудно было определить, живой он или мертвый. Не сговариваясь, Дришпак с Довгалем присели над незнакомцем.

— Кажется, живой, — глухо обронил Довгаль после того, как подержал запястье незнакомого человека и уловил слабый, еле заметный пульс.

Чтобы осмотреть неподвижного человека и оказать ему первую медицинскую помощь, Матвей осторожно взял его за плечо, попытался перевернуть. И вдруг почувствовал, как пальцы наткнулись на что-то липкое. Человек застонал, болезненно скрипнул зубами. Партизаны осторожно перевернули его на живот и отпрянули от ужаса: от воротника до самого пояса комбинезон незнакомца был пропитан кровью и гноем, местами кровь запеклась, засохла; под правой лопаткой зияла огромная, почти в ладонь величиной, открытая рана. От нее распространялся такой тяжелый запах, что Довгаль с Дришпаком невольно отпрянули.

— Ой, бедняга! Сколько же это он здесь мучается?.. — забеспокоился всегда суровый, скупой на ласку Дришпак. — Не иначе как беглец из гестаповского «рая»…

— Перенести его отсюда нужно. И немедленно!

Снова склонились над неизвестным и внезапно увидели… Они увидели, что покрытая гноем рана пузырится мелкими пузырями, шевелится, кишит червями. Довгаль с Дришпаком за свою жизнь насмотрелись и на жестокость, и на человеческие страдания, успели привыкнуть к смертельным опасностям и крови, но видеть, как черви живьем съедают человека… Нет, такого они еще не видели. Давящая тошнота подступила им к горлу, перед глазами засверкали радужные блестки. Но что же делать? Как помочь этому несчастному?..

— Врача… Ему немедленно нужен врач! — воскликнул Дришпак.

— Разумеется, нужен. Только где его взять? — нахмурился Довгаль. — В Малин к Ивану Ивановичу Соснину с ним не покажешься. И в лагерь дорога неблизкая: пока туда доедем, по нем и вода освятится… Разве что к Григору Коздобычу в Бантыши отправить?..

— Сбегай позови Прача! Скажи, пускай прихватит сумку с медикаментами. Рану бедняге нужно немедленно обработать, — распорядился Матвей.

Пока Дришпак разыскивал Прача, Матвей позвал партизан, полоскавшихся в сонной речушке, и попросил их помочь вынести раненого из зарослей. Те осторожно подхватили его на руки, выбрались на солнечную полянку и положили у самого берега на зеленую травку. Там над ним и принялся колдовать бывший ветфельдшер с Николаевщины Агафон Прач, исполнявший во взводе обязанности санинструктора. Сначала он распорол скальпелем комбинезон, обнажил рану, обработал ее края йодом. А когда начал удалять гной, раненый задергался, застонал.

— Потерпи, потерпи, голубчик, минутку, больше ведь терпел, — ласково приговаривал старый Агафон, делая свое дело. — Вижу, намучился ты с этой раной. Другой, глядишь, уже богу душу отдал бы, а ты, видать, из крепкого корня. Но теперь все будет в порядке. Вот выскребем эту нечисть из твоего тела, промоем, перевяжем… Ты только потерпи, голубчик. Я скоро, очень скоро…

— А вы чего глаза таращите? — набросился на оторопевших хлопцев Дришпак. — Подумаешь, зрелище нашли: муки людские созерцать!.. Лучше бы чаю ему приготовили. Да послаще! Разве не видите: жизнь его на паутинке держится.

Партизаны бросились к подводам и через минуту принесли не только липового настоя, который издавна служил им и чаем, и лекарством, но и сало, сухари, лук. Одним словом, все, чем были богаты. Увидев в их руках такое обилие харчей, Дришпак даже сплюнул с досады:

— Кочаны у вас капустные вместо голов, что ли? Зачем это приперли? Да если раненый съест сало с сухарями, вмиг концы отдаст. Разве не видите, человек дошел до ручки? Пожалуй, уже с неделю маковой росинки во рту не было. Теперь его ого-го сколько придется чаями да отварами отпаивать.

Хлопцы неловко переступали с ноги на ногу, но назад — ни шагу.

Тем временем Прач вычистил, затампонировал и заклеил пластырем раны, осторожно перевернул раненого на бок и, положив его голову себе на колени, протер нашатырем виски. А потом как-то особенно деликатно влил ему в рот из трофейной фляжки разведенного спирта. Раненый поперхнулся, закашлялся. А потом через силу раскрыл набрякшие веки, мутным взглядом скользнул вокруг и прошептал:

— Кто вы? Где я?…

— Вот так бы сразу и начинал! — улыбнулся ему Агафон. — А то напугал нас… Думали, отчалил человек от нашего берега.

— Кто вы? — настоятельно повторил вопрос раненый, силясь подняться на локоть.

— Да успокойся, голубчик, ты в надежных руках: мы ведь партизаны…

Раненый пораженно глотнул воздух, застыл на миг.

— Неужто партизаны? О господи!.. — И неожиданно зашелся беззвучными рыданиями, как человек, который, попав в яростный водоворот, выбился из сил, потерял малейшую надежду на спасение.

Его никто не успокаивал и не уговаривал: после всех злоключений пусть человек даст волю своим чувствам!

— Слушай, Павел, — обратился Довгаль к Проскуре, который с хмурым видом молча стоял среди партизан, — наверное, нечего нам здесь время зря терять. Собирай людей, выставляй сторожевые посты и объявляй отбой. Хлопцы вон едва на ногах держатся, еще неизвестно, что ждет нас впереди.

Павло Проскура сразу понял, почему взводный спроваживает отсюда хлопцев, и приказал:

— Ну, слыхали, что сказано? Давайте-ка поскорее к подводам! Людские слезы не такая уж редкость…

Неохотно, медленно побрели партизаны в заросли.

— Пить! Ради бога, пить!.. — прохрипел раненый.

Прач поднес ему котелок со сладким травяным настоем. Тот приник потрескавшимися губами к котелку и пил долго и жадно. Сделал передышку и снова пил, пил, пока не осушил котелок до дна. А после этого заговорил с превеликим трудом. Присутствующие узнали, что перед ними сержант Иван Парменов, радист советского бомбардировщика, который по заданию командования бомбил железнодорожную станцию Коростень.

Услышав это, партизаны обрадовались. Вот так встреча! Выходит, перед ними посланец Большой земли. Выходит, не зря поговаривали крестьяне, что советские бомбардировщики недавно совершили налет на Коростенский железнодорожный узел. Эти слухи донеслись и до Змиева вала, только мало кто принимал их за чистую монету. И то сказать: где фронт, а где Коростень! Да и почему бы это, думалось, советские самолеты сосредоточили бомбовый удар на Коростень, а не на днепровские мосты в Киеве? Выходит, правду все-таки говорил народ!

— Нашему экипажу не повезло… При развороте на обратный курс мы попали в зону плотного зенитного огня. Бомбардировщик загорелся. Командир и штурман, видимо, погибли. Мне со стрелком Ярветом удалось выброситься с парашютом…

Из торопливого и путаного рассказа партизаны узнали о трагической судьбе двух советских авиаторов.

Приземлились они в районе села Бебехи, но в разных местах. Парменову, можно сказать, повезло — он опустился на болотистом лугу. Придя в себя и осмотревшись, он прежде всего свернул парашют и спрятал его в стоге сена, а потом отправился на поиски своего боевого побратима. Обследовал берег реки, луг, опушку леса, но даже следа Ярвета нигде не обнаружил. А ночь близилась к концу, и Парменову ничего не оставалось, как подыскать себе глухое укрытие и ждать вечера. Вскоре он облюбовал неприметный стожок неподалеку от речки, где и зарылся в ароматное сено.

Несмотря на усталость, уснуть не удалось. Вскоре до его слуха донеслись странные возгласы: «Иван! Эге-ей, Иван! Удод ногу сломал и зовет тебя на помощь… Слышишь, Иван?» Парменова даже в дрожь бросило: кто бы это мог его звать? А что звали именно его, не было никакого сомнения. Таких, как он, на земле русской бесчисленное множество, а вот Удодом только в их эскадрилье в шутку называли Ярвета. Кто об этом может здесь знать? Не иначе как бортмеханик в самом деле попал в беду и послал надежного человека на поиски боевого товарища, дав ему этот своеобразный пароль.

Выглянув из засады, Парменов увидел поодаль худощавого пожилого человека в надвинутой на самые глаза заношенной кепке, похожей на бабский очипок, в серой полотняной сорочке, подпоясанной ремешком, и латаных-перелатанных штанах навыпуск. Прихрамывая, дядька ходил по лугу с вилами-тройчатками на плече и все время выкрикивал: «Так слушай, Иван, Удод ждет тебя! Он нуждается в помощи! Если слышишь меня, откликнись!..»

Парменов, не долго колеблясь, откликнулся. Да и кто на его месте остался бы равнодушным к призыву боевого друга? Хромой встретил его просто, будто старого знакомого. Поприветствовал с поклоном, вручил узелок с поношенной сельской одеждой. А когда Иван натянул поверх комбинезона полотняные, окрашенные бузиновым наваром штаны и замусоленный пиджак, хромой повел его в прибрежные заросли лозняка. Вдоль берега, через кусты ольхи они вскоре добрались до сельских левад, а уже оттуда через огороды и сады — в скособоченную избушку между развесистыми берестами. Именно в ней и произошла встреча радиста со стрелком недавно подбитого бомбардировщика.

Как оказалось, Ярвет приземлился на подворье Онисима Ковбы (так звали хромого дядьку). Но приземлился — нужно же было стрястись такому несчастью! — прямо на пустую арбу и сломал себе при этом ногу. Хорошо, что на поднятый им шум выбежал из хаты сонный Ковба, смекнул, что к чему, мигом скомкал парашют, сбросил его в погреб, а посланца неба втащил к себе в хату. Как умел перебинтовал ему ногу, напоил холодным квасом, а когда узнал, что где-то неподалеку приземлился и другой парашютист, на рассвете отправился на поиски.

Не успело солнце высушить росу на отаве, как он уже был с Парменовым в собственном доме. Вместе с домашними гостеприимно принял нежданного гостя, поставил на стол чугун отварной картошки, миску соленых огурцов, положил пучок лука, а потом сказал: «Вы тут, ребята, перекусите чем бог послал, а мы с женой и дочерью малость на дворе покараулим. Сами ведь знаете, какое нынче время: лихого глаза как огня берегись да берегись! Сегодня я уже дважды заприметил, что на нашем углу Кодола шастает. Не к добру это! Кто такой Кодола? Да не приведи господи в хате и вспоминать — собака из собак. Одним словом, правитель нынешний. Так что вы себе завтракайте между собой, а мы на дворе…» — и потихоньку вышел вместе с домочадцами из хаты.

Парменову с Ярветом было яснее ясного: до линии фронта стрелок сейчас не ходок. Хочешь не хочешь, придется ему испить горькую чашу на занятой гитлеровцами родной земле, пока срастется кость на ноге. Условились так: Парменов сначала устроит Ярвета на надежной квартире до выздоровления, а потом уже отправится на восток. Более всего беспокоило одно — где найти надежную квартиру? Если б только знать, что Ковба согласится взять на содержание опасного постояльца! Но ведь одно дело впустить небесного гостя на ночь, накормить, наконец, даже дать какую-нибудь одежку или обувку, а другое — оставить в доме раненого советского парашютиста на несколько недель… Что скажет на эту просьбу Ковба?

Однако поговорить с хозяином им так и не удалось. Менее чем через час вскочил он в светлицу растерянный и побледневший, прошелестел одними губами: «Прячьтесь! В село эсэсовцы на машинах из Коростеня приперлись… По дворам ходят, весь люд на площадь сгоняют!» Парменов с Ярветом переглянулись: началось! Они теперь прекрасно понимали, зачем слонялся тут с раннего утра Кодола, почему вдруг нагрянули из Коростеня эсэсовцы. Да, нужно прятаться! Но где это и как сделать средь бела дня?

Спасибо, на выручку пришел все тот же Ковба: «В сенях у меня погребок есть. Спускайтесь туда…» Не имея выбора, они бросились пусть и не в очень надежное, но все-таки укрытие. Не прошло и минуты, как над их головами глухо хрястнула крышка. В сенях что-то прогромыхало, простучало (Ковба перетаскивал из угла на крышку пустую кадушку) и затихло. Друзья оказались лицом к лицу с темнотой, тишиной и тревогами. Что ждет их в этой тесной и просмердевшей плесенью и мышиным пометом норе? Не станет ли она для них могилой? Если только эсэсовцы обнаружат это нехитрое укрытие…

Вскоре испуганно заскрипела входная дверь, по полу тяжело застучали кованные железом сапожищи, послышались голоса. Пришли каратели! Прикипев спинами к влажным земляным стенам и намертво стиснув в руках пистолеты, летчики начали до боли в висках вслушиваться в то, что происходило наверху. Резкие, похожие на воронье карканье крики, чей-то острый крик, приглушенный плач. Неужели пытают Ковбиных женщин?

И вдруг — отвратительный, как кваканье, смех и тонкий, удивленный голос: «Был ты, Онисим, глупым как пень, таким и остаешься! Да ведь богатство само тебе в руки просится: вон паны эсэсманы тыщу рублей за голову парашютиста обещают. Когда-нибудь ты хоть в глаза видел такие деньги? То-то и оно… Только не верти своей вонючей харей, ты должен заприметить, у кого он спрятался. Я своими зенками видел, что парашют где-то здесь над левадами опустился. Только где именно? Кто его спрятал?.. Поможешь найти советского диверсанта — тыщу пополам! А нет… Бог свидетель, весь угол по ветру пойдет! Паны эсэсманы заставят вас детей собственных на перекладинах вешать, а потом каждого третьего в яму торчмя сбросят… Так понял меня или нет? Ну, говори, говори!..»

Но в ответ только отчаянные вскрики, стон и женские причитания. Чем дольше бесновались эсэсовцы в хате Ковбы, тем все больше росла, укреплялась надежда у парашютистов: эти скромные труженики никогда не позарятся на иудину «тыщу» и не выдадут их врагу. И все же не за себя, а за семью Онисима Ковбы стала донимать их острая тревога. А что, если гитлеровцы и в самом деле выполнят свою угрозу и устроят над ни в чем не повинными бебеховцами кровавую расправу? Как отвратить горе, не дать обидеть людей?..

Наверху тем временем затихли плач и ругань, отзвучали тяжелые шаги, и снова наступила жуткая тишина. Значит, и Ковбу с домочадцами погнали на сельскую площадь. Что только их там ждет, что?.. Вот так и терзались Парменов с Ярветом в неизвестности, изнывая во тьме и духоте. Долгие, невероятно долгие часы терзались они. И самое ужасное — никто из них не имел ни малейшего представления, когда закончатся душевные пытки, когда им удастся вырваться из слепой западни.

Наконец, когда они окончательно потеряли счет времени и своим мукам, в сенях прошлепали чьи-то быстрые шаги, донесся шорох. Через минуту крышка приоткрылась, и в светлом квадрате отверстия показалось ясное личико Ковбиной дочери. «Убегайте, бога ради! Кодола эсэсов по хатам водит… Они все вверх тормашками переворачивают, вас ищут…» Из ее прерывистого рассказа авиаторы поняли, что эсэсовцы, собрав всех жителей села на площади, потребовали от них, чтобы немедленно был выдан советский парашютист, а когда толпа ответила на этот приказ суровым молчанием, нагайками заставили всех встать на колени. И стоят так, пока не будет указано место укрытия посланца с советской земли. «Они и до сих пор там все на коленях… — не могла сдержать слез девушка. — А ведь уже вечер… Кодола увидел, что вот-вот стемнеет и вы сможете тогда бежать, и принялся шушукаться с эсэсами. А затем повел их на наш угол делать повальный обыск… Тато шепнули мне, чтобы я через бурьяны выбралась с площади и вас предупредила… Так что бегите! Они скоро будут здесь…»

Не медля ни секунды, авиаторы выскочили в сени. Парменов быстро закрыл вход в погребок, надвинул на него пустую кадушку, а потом выглянул через приоткрытую дверь во двор. Уже вечерело. Солнце зависло над самым горизонтом, и длинные тени выстраивались в плотные шеренги, чтобы вскоре двинуться победным маршем по земле. Часок, один лишь часок продержаться бы еще в селе небесным братьям!

«Вы поскорее на грядки, — посоветовала девушка. — Там я вас картофельной ботвой прикрою. Только поскорее!»

Парменов подхватил на плечи стрелка и, сгибаясь под тяжестью, вдоль стены рванул на огород. Через какие-нибудь полсотни шагов упал в борозду, прикрытую с обеих сторон высокой картофельной ботвой. По междурядью на локтях выбрались на грядку, на которой были разбросаны для просушивания охапки привядшей ботвы.

К ним мотыльком выпорхнула и девчонка. Предусмотрительно оглянувшись по сторонам, она принялась торопливо собирать ботву вперемешку с лебедой и мышейкой и присыпать гостей. А после всего изо всех сил метнулась в заросли над Ужем.

Сержанты сразу же оценили находчивость Ковбиной дочери. Предложенное ею укрытие было весьма призрачным, однако довольно удобным. Из него легко выбраться, в случае необходимости можно защищаться, а главное — они видели, что происходит вокруг.

А происходило вот что. Через четверть часа на подворье Ковбы ворвались четверо эсэсовцев в сопровождении здоровенного косоплечего детины с повязкой полицая на рукаве. Двое черномундирников двинулись в хлев и курятник, а двое других вместе с полицаем бросились в хату. И сразу же оттуда донеслись грохот, треск, звон, матерщина. Что они там делали, неизвестно, однако вскоре повыскакивали с ног до головы в паутине, перьях, пылище. К ним подошли обыскивавшие хлев и курятник и принялись отряхивать друг друга. А полицай все еще задерживался в Ковбиной хате. Лишь после того как эсэсовцы направились к воротам, он вывалился из сеней с охапкой веревок и кремового шелка в ручищах и завопил на всю глотку: «А это видели?! Видели, черт побери?.. Разве я не говорил, что диверсант где-то тут спрятался? Эге, Кодолу еще никому не удавалось обмануть!..»

Сержанты сразу же узнали голос, который подбивал Ковбу на измену за «тыщу пополам». Значит, Кодола взял верх… И как же это они забыли о парашюте? Хотя куда они могли его девать в такой спешке?

Как только эсэсовцы увидели необычную Кодолину находку, гончими подскочили к нему, с недоверием и даже испугом начали рассматривать, ощупывать кончиками пальцев парашютный шелк. А потом все сразу громко заговорили, выпустили в небо длинную очередь из автомата, явно сигнализируя кому-то об этом событии. Через минуту-другую к подворью Ковбы подкатила запыленная легковая машина, из нее вывалился неуклюжий эсэсовский фюрер с серебристым переплетением на каждом погоне. Кодола, не выпуская из рук добычи, побежал рысцой ему навстречу, бормоча на ходу: «Вот видите, высокий пан, я оказался прав. Нашелся след советского парашютиста… Теперь, можно сказать, диверсант в нашем кармане. Не пожалейте обещанной тыщи, и я… Прикажите только пригнать сюда всех жителей, а потом уж положитесь во всем на меня. Не беспокойтесь, я ничего супротивного вашему духу не буду делать! Просто загоню всех голопузых выродков в Ковбину хату, поднесу подожженный жгут соломы под стреху… Голову даю на отсечение, все бебеховские лентяи тотчас же развяжут языки и выдадут, где прячется советский парашютист…»

Неуклюжий штурмфюрер самодовольно похлопал Кодолу по плечу и что-то рявкнул своим приспешникам. Двое из них бросились к автомашине, и она тут же умчалась. Неужели поехали за заложниками? Вскоре к подворью Ковбы и в самом деле приблизилась толпа, не менее сотни человек. Хмурые лица, тяжелые взгляды, болезненные вздохи. Прозвучала команда: всем, кто не достиг шестнадцати лет, выйти из толпы. И тут, подталкиваемые матерями, на середину двора вышли около трех десятков подростков, боязливо оглядываясь по сторонам. «А теперь — кыш все в хату! Да побыстрее!» — взревел Кодола. И эти несколько десятков парнишек и девочек, не подозревая ничего страшного, спугнутой стайкой сыпанули в Ковбино жилище.

«Неужели этот выродок и в самом деле собирается осуществить свое намерение? — в предчувствии огромной беды простонал Парменов. — Только в чем же повинны ребятишки? Как спасти их?..»

Тем временем полицаи заперли входную дверь, позакрывали и взяли на запоры ставни. Чуточку в сторонке Кодола старательно наматывал на палку какое-то тряпье, готовя самодельный факел, а эсэсовцы окружили со всех сторон и взяли на прицел ошарашенных крестьян.

«Кровавую оргию затевают, гады. Нет, этого допустить нельзя! — прошептал рядом Ярвет. — Нам просто грех такое допустить! Я вот что придумал, Иван: ты, пока фашисты заняты толпой, постарайся как можно быстрее доползти до кустарников. В случае чего я прикрою огнем. Дай только мне свои патроны…»

«Оставить тебя одного? Нет!»

«Но ведь, Иван, разве не видишь, в каком я состоянии?.. Я обречен. Да и зачем тебе лоб под пули подставлять? Лучше проберись к нашим и передай…»

«Ни за что!»

«К сожалению, не могу я тебе приказывать, а потому прошу… Считай, это — последнее мое желание, завещание, если хочешь: проберись к нашим и передай… Не теряй зря времени, Иван!»

И Парменов сдался. Осторожно высунув из-под ботвы руку, крепко стиснул ему на прощание локоть, оставил свои патроны и быстро пополз по грядке. Он слышал, как где-то там, возле Ковбиной хаты, внезапно взорвалась отчаянным рыданием толпа, слышал, как стал считать Кодола: «Раз!.. Два!.. Три!..» И вдруг до него донесся звонкий голос неизменного запевалы эскадрильи Ярвета: «Стойте!» И наступила тишина вокруг, будто перед концом света.

«Я советский пилот, которого вы разыскиваете, — снова прозвучал чистый и на удивление спокойный голос стрелка. — Никто из жителей села не знал и не знает места моего укрытия. Я обращаюсь к командиру подразделения войск СС с предложением: не устраивайте массового кровопролития! Если он хочет, чтобы я добровольно прекратил вооруженное сопротивление, пускай немедленно прикажет отпустить по домам всех задержанных. Если эти условия не будут приняты, буду сражаться до последнего патрона! Ночь не за горами, еще увидим, кто — кого. На размышление даю одну минуту!..»

Именно этой минуты и хватило Парменову, чтобы незаметно доползти до прибрежных зарослей. Оказавшись в чаще лозняка, он украдкой приподнялся на колени, чтобы увидеть, что же происходит на Ковбином дворе. Из раскрытых настежь дверей хаты, с подворья во все стороны разбегались, будто от чумы, люди, опережая друг друга. Возле крыльца лишь сиротливо переступал с ноги на ногу Кодола с опущенным пылающим факелом. Неужели эсэсовцы согласились на условия Ярвета?

«Эй, рус Иван, шнель сдавайт! Твой фордерунг зольдат фюрер выполняйт: киндер, муттер — цу хауз. Комен зюда, рус Иван!» — закричали черномундирники, которые сторожко оглядывались по сторонам возле стен хлева, не ведая, где именно притаился советский парашютист.

У Парменова перехватило дыхание: на что решился Ярвет? Вдруг он заметил, как шевельнулся посреди грядки ничем не приметный ворох картофельной ботвы и из-под него медленно, превозмогая боль, поднялся во весь рост высокий и стройный стрелок с роскошным шелковистым чубом. Какой-то миг эсэсовцы хмуро рассматривали златочубого красавца, а потом по сигналу офицеров кинулись, пригибаясь, окружать его со всех сторон, явно опасаясь, как бы он не заманил их в западню. Однако Ярвет стоял спокойно и неподвижно. Со стороны могло показаться, что он любуется вечерним заревом, не обращая на фашистов никакого внимания. Через минуту черномундирники осмелели, начали сжимать кольцо, держа советского пилота на прицелах автоматов. А Ярвет все смотрел и смотрел на подкрашенное снизу облачко, которое одиноко грустило в небесной безбрежности.

«Что же ты надумал, друг мой? Эсэсовцы ведь рядом! Разве не видишь, что они совсем уже рядом?.. — вырывалось сердце из груди Парменова. — Зачем ты забрал у меня патроны, если решил сдаться в плен?..»

Внезапно невыносимую тишину разрезал одинокий выстрел. Эсэсовцы комом сыпанули на землю, замерли на грядках. А стройный Ярвет, взмахнув, будто кому-то на прощание, золотистым чубом, медленно повалился навзничь.

— Вот так он… у меня на глазах… лишь бы спасти невинных. Ну а я перешел было реку, как вдруг в селе началась стрельба. У противоположного берега меня долбанула шальная пуля… К несчастью, еще и разрывная…

Закончив свою печальную повесть, Парменов вновь впал в забытье, а партизаны сурово молчали, опустив головы. Да и кому были нужны слова, когда присутствующих охватывали одни и те же мысли, одни и те же чувства? Прошло немало времени, пока не опомнился и не промолвил гневно Синило:

— Ярвета мы запомним! И отомстим за его смерть сполна!

— Да, да, запомним и отомстим!

Осторожно перенесли, уложили на командирскую бричку потерявшего сознание радиста, еще раз напоили сладким настоем трав да и сами легли вповалку под возами. Солнце не успело подбиться к полуденному кругу, а в лесу еще сохранялась в тени свежесть и прохлада. И висела какая-то торжественная, первозданная тишина. Приумолкли даже неугомонные птицы, будто сознательно не желали нарушать покоя партизан — скромных тружеников войны. Лишь сон почему-то упорно сторонился их походного лагеря.

Закинув руки за голову, Матвей лежал возле брички с широко раскрытыми глазами, и ни на миг его не покидала мысль о бебеховском полицае-палаче. Сколько крови, сколько слез и горя выпало Матвею видеть за последний подневольный год, но он так и не мог до сих пор понять, где и откуда выплодились в этих краях предатели-зверюги, которые не хуже фашистов сеяли вокруг себя смерть и страдания. Огорчительнее всего, больнее всего Матвею было осознавать, что всякие там кодолы не занесены черным ветром из-за морей, не выпущены из каких-то сказочных пещер, а родились тут же, на нашей земле, в течение многих лет, наверное, считались тружениками, совместно с односельчанами топтали одни и те же стежки-дорожки, любовались безоблачным небом, сеяли хлеб и растили детей. А вот в лихую годину… В годину грозных испытаний хорошие люди становились еще лучшими, вырастали в героев, а всякие общественные отбросы превращались в зверей, делались кровопийцами собственного народа…

— Не спишь? — вдруг опустился возле него на колени хмурый, как осенняя ночь, Семен Синило. — Я тоже не могу уснуть. Этот растреклятый Кодола вот здесь мне стал, — ребром ладони он резко чирканул себя по горлу. — Не верится, что после гибели Ярвета он оставил своих односельчан в покое. Чует мое сердце: Кодола за злополучную «тыщу» реки крови пустил…

— Не сомневаюсь, что так оно и было.

— Так сколько же он будет творить свои подлые дела? А может, пора уж укоротить ему руки?.. Знаешь, что я сейчас надумал? В Бебехи наведаться! Пока вы тут то да се, я со своими хлопцами верхом на конях мигом смотаюсь. Тут же рядом…

Честно говоря, Матвей с превеликой охотой сам бы поехал к Кодоле «в гости», чтобы свершить праведный суд. Однако, как командир диверсионной группы, перед которой стояли четкие и конкретные задачи, он не мог поддаться минутному искушению. Поэтому и вынужден был возразить Семену:

— Такое придумал! У нас свой план действий, и нарушать его мы не имеем права.

— А разве посещение Бебехов помешает нам крутить «лисьи петли»? Да ни в малейшей степени! Более того, мы разведаем, какой резонанс вызвал в крае наш ночной фейерверк…

«Все это, конечно, интересно, но что, если Синило напорется на карателей или засаду полицаев? После успешного осуществления операции под Коростенем вдруг потерять из-за какого-то задрипанного полицая лучших партизан… Слишком большой и ничем не оправданный риск!»

— Нет, нет, Семен, с Кодолой поквитаемся в другой раз.

— Другого раза может не быть, уважаемый! — ответил Синило резко. — Кто знает, где каждого из нас подстерегают свои Бебехи… А дать возможность Кодоле вершить свое черное дело… Да земля под нами разверзнется, люди нам этого не простят!

Ничего не мог возразить Довгаль своему давнему другу. На войне в самом деле перед пулей все равны, на войне никто не знает, где именно и когда подстерегает его смерть. Так стоит ли откладывать добрые дела на другой раз, которого действительно может и не быть?

— За нас можешь не беспокоиться, Матвей, — по-своему понял молчание командира Синило. — Я уже все взвесил и все обдумал: в Бебехи мы отправляемся под видом подвижного эсэсовского патруля. Ну а в случае чего… Скажи: я тебя когда-нибудь подводил? Не подведу и на этот раз!

Матвей приподнялся на локоть, положил руку на колено Семену и глухо произнес:

— Как бы я сейчас хотел оказаться на твоем месте!.. Возможно, я допускаю трагическую ошибку, но перечить тебе не стану. Поезжай к Кодоле! Только смотри…

— Спасибо, друже! — пожал руку Матвея Синило и быстро вскочил на ноги.

— Не мешкай только и не теряй здравого смысла!

Как только Синило отправился в Бебехи с пятью туго застегнутыми в эсэсовские мундиры партизанами, Матвей сразу же почувствовал необычайное облегчение на сердце. Теперь пусть не ждет пощады этот выродок Кодола! Матвей ни капельки не сомневался, что по-крестьянски хитрющий, до безрассудства храбрый Семен непременно свершит справедливый суд над бебеховским предателем: одновременно он верил, хотел верить, что с хлопцами ничего плохого не случится, они благополучно возвратятся под вечер в Каменку. Лишь бы не подстерегла их слепая случайность в дороге. Стремясь отвести от Семеновой шестерки всякие напасти, уберечь от опасностей, Матвей мысленно сопровождал ее…

Он отчетливо представил, как вдали, за болотистым лугом, раскинулись росистые травы, окутанные призрачным, чуточку подкрашенным сверху вечерним заревом туманом. Матвей не заметил, откуда появилась на этих лугах Софья, потому что увидел ее как-то внезапно. Она шла высокая, стройная, с распущенными до пояса черными волосами, перехваченными шелковыми нитками. Легкая и привлекательная, она не шла, а, казалось, плыла куда-то в длинной полотняной сорочке, щедро вышитой на груди и рукавах. Не помня себя от радости, он изо всех сил бросился ей наперехват, но, диво дивное, как ни старался, как быстро ни бежал, однако догнать не мог. Попытался крикнуть, чтобы она подождала, но голоса не было. Так и проснулся, охваченный немым отчаянием оттого, что не мог догнать ту, которую не сумел перехватить и два года назад…

Вытерев обильный пот со лба, Матвей вздохнул и повернулся на другой бок. Но только лишь смежил веки, как перед ним снова предстала Софья. Только на этот раз он видел ее не на лугах, окутанную вечерними туманами, а среди разбушевавшегося, вздыбленного моря, которое густо вскипало пеной, неудержимо бурлило в барашках под беспощадными ударами ураганного ветра. Лишь раз в жизни, во время службы на эсминце, пришлось Матвею пережить такой бешеный шторм на подходе к Новороссийску, но он наверняка знал, что в разъяренном морском аду долго не продержаться даже самому лучшему пловцу. А как же Софья, которая, кажется, толком и плавать не умеет?.. Когда он оказался на миг на самом гребне крутой волны, успел рассмотреть среди брызг протянутые к нему в надежде Софьины руки, ее наполненные ужасом глаза с расширенными зрачками, но тут его снова швырнуло в бездну, и Софья исчезла из поля зрения. И он сном-духом не ведал, удастся ли еще раз ее увидеть или нет? Сколько ни старался, но пробиться к ней сквозь рев, сквозь крутые волны не мог. С каждым новым взлетом на гребень водяного вала он с ужасом отмечал, как медленно, но неуклонно волны отдаляют, разъединяют их с Софьей. Почувствовав свое полнейшее бессилие, он в отчаянии закричал и… проснулся.

Минуту-другую молча и неподвижно лежал, прислушиваясь, не разбудил ли случайно своим криком хлопцев. Нет, после ночной беготни все спят, как младенцы. Вскоре к нему тоже начала украдкой подбираться дремота. Но только лишь закрылись глаза, как он сразу же увидел перед собой улыбающуюся Софью в свадебном венке на голове. Будто ошпаренный Матвей вскочил с походной постели, обхватил голову руками. «Что все это должно означать? Почему образ Софьи то и дело мерещится мне?.. Не стряслась ли с нею беда? А может, именно сейчас ей нужна моя помощь? Может, она зовет меня в эту минуту…»

Более двух недель не выпадал Матвею случай наведаться в Бантыши, и сейчас ему так захотелось податься туда, чтобы хоть издали увидеть Софью, переброситься с нею словом-другим, что даже свет померк в глазах. Но как увидеть Софью, если к Бантышам от Каменки не один десяток километров? Обдумывая маршрут, по которому второй взвод должен был возвращаться к Змиеву валу после диверсии под Коростенем, командиры специально наметили его трассу подальше от Бантышей, где в доме Григора Коздобыча располагался секретный партизанский лазарет. Чтобы добраться туда, теперь нужно было сделать большой крюк.

«И все равно мы его сделаем! Какая разница, где «лисьи петли» крутить? Хотя раненый… Кстати, что делать с тяжело раненным радистом? Неужели будем сотни километров трясти его по бездорожью? Нет, как там ни крути, а лучше всего переправить его в Бантыши под надзор Григора и Софьи. В самом деле, почему бы не переправить туда Парменова? — ухватился Довгаль за спасительную мысль. — Да, да, мы непременно его туда отвезем! Ну а что малость отклонимся от намеченного маршрута… Когда изменяются обстоятельства, должны изменяться и направления маршрутов!»

Матвей готов был немедленно, не дожидаясь наступления сумерек, отправиться в Бантыши. Но ведь не было группы Семена Синило. И он, сгорая от нетерпения, стал ожидать возвращения шестерки.

Синиловцы возвратились к берегам Каменки перед заходом солнца. Разомлевшие, еще полусонные партизаны вяло пережевывали сухой паек, когда вдали послышался стремительный конский топот и в их расположение донеслось шутливо-залихватское:

— Для встречи героев, взвод, смирно!

Через минуту шестерка раскрасневшихся, возбужденных, охваченных радостным настроением партизан в черных постылых мундирах осадила возле замаскированных ветвями возов взмыленных коней, сыпанула на землю.

— Вот и верь, Матвей, что бога нет! — крикнул Синило, спрыгивая с седла. — Просто удивительно, как своевременно нагрянули мы в Бебехи. Да появись мы тамна несколько часов позже, от села остались бы одни пожарища. Нет, все-таки есть бог на свете.

— А если оставить бога в покое, что там снова стряслось?

Синило молча вынул из нагрудного кармана и подал Довгалю какой-то захватанный, сложенный вчетверо лист бумаги. Матвей без особого интереса развернул лист, пробежал взглядом по неровным строчкам написанных неопытной рукой каракулей: «Большое наступление Красной Армии на Западном и Калининском фронтах! Немецкие войска панически бегут! Богатейшие трофеи советских воинов!» Да, это была хорошо знакомая ему сводка Совинформбюро. Примерно неделю назад, возвращаясь из разведывательной вылазки под Коростень, он лично рассеивал по селам и хуторам листовки, напечатанные полковником Ляшенко и Федьком Масютой. Правда, их беспристрастно-информативный стиль под чьей-то рукой стал ныне приподнято-торжественным, цифры немецких потерь и наших трофеев стали более округленными и внушительными, а внизу вместо подписей буквально стрелял в глаза подчеркнутый двумя жирными черточками призыв: «Прочти и не забудь своего долга переписать в трех экземплярах и передать другим эту добрую весть!»

— Как видишь, Матвей, народная почта донесла наше послание и до Бебехов. Но нужно же было такому случиться, что оно каким-то образом попало на глаза Кодоле! Ну а тот, чтобы получить из рук фашистов еще одну тысячу иудиных сребреников, решил со своими приспешниками устроить новую резню в селе…

— То есть как новую? А разве не обошлось без крови после смерти Ярвета?

— Где там обошлось! И кровь была, и пожары…

— Неужто смерть Ярвета была напрасной? — слабо подал голос с брички Парменов.

— Как сказать… Он поступил как человек высокой чести и гражданского долга. И вовсе не его вина, что душегубы — не приняла бы их земля к себе! — Ковбу с женой тут же расстреляли, а их дом сожгли. Только отныне этот негодяй уже ни на кого не поднимет руки…

Торопливо Семен поведал товарищам, как они без приключений приехали в Бебехи, как увидели запруженную людьми площадь перед помещением сельской управы, людьми, которые стояли вокруг виселицы на коленях, с низко опущенными головами. Рассказал, разумеется, и о том, что Кодола со своими приспешниками принял переодетых партизан за эсэсовскую подмогу, за которой он утром послал гонца в Коростень, сразу же показал большевистскую листовку и доложил, с какой целью собрал на площади люд и как планирует вырвать признание, откуда взялась эта листовка и кто в селе является партизанским разведчиком.

— Я слушал, слушал эти разглагольствования да как крикну: «Смирно!» А потом как затопал ногами, как выхватил из кобуры пистолет. Как это вы, дескать, такие-разэтакие лежебоки, умудрились из своего села второго советского парашютиста выпустить! А он вчера вывел советские самолеты на важный стратегический объект. Да немецкое командование за уничтожение секретного аэродрома знаете что вам сделает?.. Пока ошарашенные предатели таращили на меня свои буркалы, хлопцы в один миг без шума и треска разоружили их и на глазах замершей толпы потащили на виселицу. Полицаи давай сапоги нам лизать да пощады просить. Кодола даже полученную за голову Ярвета «тыщу» сунул мне, чтобы избежать петли. Только наши хлопцы проявили исключительную ловкость рук… Одним словом, болтаются на ветерке все бебеховские выродки в петлях, приготовленных ими для односельчан.

Забыв обо всем на свете, партизаны только головами покачивают: ну и молодцы же синиловцы! Ну и находчивые!

— Слушай, друг, подойди-ка сюда! — обратился к Семену Парменов.

Тот подошел к бричке, склонился над раненым радистом.

— Просьбу к тебе имею: возьми вот… В знак благодарности. — Он протянул командирские ручные часы с покрытыми фосфором стрелками и циферблатом.

А солнце тем временем медленно скрылось за горизонтом, на просеки хлынули из зарослей сумерки. Пора было выступать в поход.

Не дожидаясь команды, партизаны выкатили из укрытий возы, впрягли в них коней и с сумерками тронулись в дорогу. Не менее полутора часов продирались вдоль берега, а когда наконец выбрались из лесу, перебрели Каменку и напрямик через стерню взяли курс к дороге на Соколово.

— Куда же мы движемся? Почему свернули с маршрута? — подскочил к командиру Синило, который задремал было на телеге со своими помощниками после дневных странствий в Бебехи.

— Все правильно, Семен. Сейчас наш курс — на Бантыши. Нужно же Парменова где-нибудь на лечение пристроить…

— Ого-го-го, дай нам боже ног, чтобы до утра туда добраться.

— Эх, не были бы только дороги перекрыты после вчерашнего… Хотя боюсь, что сейчас нас всюду высматривают.

Беспокоился Матвей не зря. Оказалось, все дороги между селами были перекрыты постами и секретами. Об этом стало известно в первом же за Каменкой хуторе. Как только Павло Проскура с Антоном Рябым и Тимохой Ярошем, которые ехали в головном дозоре, приблизились к его околице, из темных кустов за придорожной канавой будто кнутом щелкнуло:

— Ни с места! Пароль! — И предостерегающе клацнули затворы.

— Подвижный дорожный патруль войск СС! — поняв, что напоролся на полицейскую засаду, мгновенно нашелся Проскура и, чтобы выпутаться из этой ситуации, решительно потребовал: — Старший поста, на выход!

Только никто не спешил выходить на дорогу. Полицаи явно держали на прицеле ночных конников и выжидали.

— Да долго мы будем здесь торчать? — воскликнул Ярош. — Разве не слышали: перед вами подвижной эсэсовский патруль!

— Ги-ги, так мы и поверили… — донеслось насмешливое из кустов. — А почему разговариваете по-нашему?

— А по какому же с тобой, болван, разговаривать? Или ты, может, по-немецки понимаешь?

Подействовало. После небольшой паузы осторожно зашелестели ветки за рвом. На дорогу, стуча сапожищами, вывалился какой-то детина и недовольным голосом спросил:

— Ну, так чего хотели?

— Как ты разговариваешь со старшим по званию, олух! Скажи спасибо, что мы спешим, а то бы… Слушай, здесь обоз подвод не проезжал? — наклонившись из седла, прошептал Павло доверительно. — Наша воздушная разведка обнаружила в этих местах перед заходом солнца какой-то конный обоз. Вы что-нибудь можете сказать о нем?

Услышав это, а может, рассмотрев в темноте эсэсовские знаки различия на черных мундирах всадников, полицай из придорожного «секрета» мгновенно перевоплотился. Вытянувшись, он отрапортовал, что никакие подводы здесь не проезжали. И вообще мимо их поста даже мышь не прошмыгнет.

— Вот молодцы! Но куда же это обоз мог деваться? — пустился на хитрость Проскура. — Слушай, а по бездорожью не обошли они ваш хутор незаметно?

— Может быть… Если они поехали через луга, то запросто могли вдоль ручейка добраться до Шкуратов.

— Ну, спасибо. Вы тут внимательно смотрите, а мы… От нас они не уйдут.

Получив такую информацию, головной дозор изо всех сил рванул назад, чтобы предупредить товарищей об опасности.

Как и объяснил местный полицай, Довгаль свернул колонну на луга и повел напрямик к Шкуратам. А оттуда по стерне да толокам — на Лупляне, Межигор, Ратайлов. Вот так всю ночь и плутали они от села к селу, избегая торных дорог да недобрых глаз. Утро встретило их на давно не топтанном полевом проселке, стремительно спускавшемся по косогору к отдаленной ложбине.

— Эх, черт возьми, припоздали! — с досады хлопнул себя ладонью по колену Довгаль, глядя на пламенеющий горизонт, над которым мечтательно повисли позолоченные облака. — Занять бы где-нибудь еще ночи…

— А может, все-таки попробуем доскочить?.. Если подналечь… До Бантышей отсюда самое большое с пяток километров осталось.

— Что ты, Семен! А как потом обратно среди бела дня?.. В конце концов, и это для нас не самое главное. Мы пришли да и ушли, а что будет с Григором и Софьей… Нет, Коздобычей мы не должны ставить под удар!

— Все это так, но посмотри на радиста. Боюсь, не дотянет до вечера, бедняга. Нужно что-нибудь придумать.

Вслед за дозорными подводы покатились в ложбину, которая, извиваясь между холмами, собирала в свое ложе окрестные буераки и за третьим или пятым изгибом превратилась в настоящий овраг с густо заросшими подлеском пологими скатами. Все время Довгаль молча покачивался в седле, обдумывая каждый дальнейший шаг, а когда обоз достиг колодца между тремя березами, резко остановил коня, объявил:

— Вот здесь и будем дневать! Проскура, принимай командование взводом. Располагайтесь, маскируйтесь, организуйте наблюдение и круговую оборону, а я… Прихвати, Семен, ручной пулемет — и за мною! — и с места пустил коня в галоп.

Синило даже не подумал спросить, куда ведет его командир. Каждый, к кому бы ни обратился Матвей, почитал бы за честь сопровождать его хоть в самый ад. Разумеется, Синило не без гордости двинулся за своим взводным. Продравшись сквозь кустарники, они по ручейку, который журчал от колодца по дну ложбины, выбрались на луг, простершийся до пруда.

— Жди меня здесь. Я скоро вернусь… — Соскочив возле кустов ольшаника с коня, Матвей бросил поводья Семену и широким шагом направился к облысевшему глинистому пригорку, за которым виднелись в зарослях садов бантышевские хаты.

Сторожко оглядываясь, он прокрадывался по знакомой тропинке к трухлявым, дуплистым яблоням, и грудь его наполнялась неосознанной, давящей тревогой. Когда-то в этом саду развеялись его светлейшие надежды, а что сейчас приготовила ему судьба в аккуратной хате с резными ставнями под развесистым берестом? Матвей наверняка знал: никто не ждет его в этом доме, никто не обрадуется его приходу, однако поднимался на крыльцо с затаенной радостью, смешанной с беспокойством.

— Снова ты? — открыв наружную дверь, вскрикнула Софья.

— Снова… Григор дома?

— А где же ему быть?

— Может, выйдет?

— Григор сейчас нездоров.

— Что с ним?

— А это у тебя, Матвей, я должна была бы спросить, что ты сделал с ним в ту растреклятую ночь, — рубанула Софья с недобрым блеском в глазах. А потом глухо: — Ну так проходи, чего же насупился?..

Пригнув голову, чтобы не удариться лбом о притолоку, Матвей ступил в светлицу. В сизых утренних сумерках сразу же увидел обложенного подушками Григора, который полулежал на диване у раскрытого углового окна, но не узнал его. Со времени их последней встречи Григор очень осунулся, высох, пожелтел и напоминал сейчас морщинистого подростка. Но более всего Матвея поразили глаза Григора. Еще совсем недавно такие ясные, нежно-голубые, как утреннее небо, они сейчас словно бы опустели, угасли в темных впадинах под вылинявшими, поредевшими бровями, стали какими-то блеклыми, будто припорошенные пеплом.

— Здорово, Григор, — сняв картуз, слегка поклонился Довгаль.

— Что-то меня здоровье не балует, — попытался тот улыбнуться. Но вместо улыбки на бледном лице появилась такая вымученная, такая болезненная гримаса, что Матвей невольно опустил глаза. Жалость резанула ему сердце, напомнив о провинности перед этим человеком. За что он избивал его? Только за то, что Софья сделала Григора своим избранником, отдала ему сердце…

«Какой удивительный поворот судьбы! — думал Довгаль, стоя перед Коздобычем с непокрытой головой. — Когда-то я чуть было не искалечил его сдуру, а сейчас пришел за помощью…»

— Так каким ветром тебя сюда занесло? Может, своих захотелось проведать?

— Что правда, то правда, — неопределенно промолвил Матвей, колеблясь, говорить Григору о раненом радисте или не нужно? Как может помочь он Парменову, если сам прикован, и наверное надолго, к постели?

— Ну, с Бородой все в порядке. Через неделю-полторы может встать в строй, а вот с Бреусом… Раны, правда, уже затянулись, но сил ему нужно еще набираться да набираться. Главное для него сейчас — добрый харч, а у нас, сам знаешь, какие достатки. Если бы не те ваши ночные подарки…

— Только обязательно ли их тайком подбрасывать? — стрельнула от зыбки антрацитом глаз Софья, и Матвей мгновенно понял: она догадывается, кто тайком приносит еженедельно и оставляет на их крыльце котомки с продуктами.

— Ну, если так… Тогда позвольте не тайком… — Он вытащил из кармана принесенную Семеном из Бебехов тысячу рублей и положил на стол.

— Деньги? Это зачем же? — вспыхнул Григор. — Неужели думаешь, мы с Софьей все это за деньги?..

— Да разве я идиот? Просто подумал… понимаете, советовал бы вам купить коровенку, ну, для поддержки раненых. Кому сейчас под силу лишний рот в хате держать? А их у вас целых три…

— Да, по правде говоря, мы не сами ваших людей содержим, теперь у нас много помощников…

— Ну, это только к лучшему! — обрадовался Довгаль и взглянул в окно.

Вот-вот должно было взойти солнце. Пока не проснулись Бантыши, нужно было немедленно сматывать отсюда удочки. Только как же быть с Парменовым?

— Ты что, уже собираешься? — заметил смятение Довгаля Григор. — Почему так спешно? Хоть присядь с дороги, перекуси чем бог послал. Софья, попотчуй гостя!

— Спасибо, но некогда. Меня ждут…

— А никто из ваших не нуждается в медицинской помощи? — сам пришел на выручку Матвею хозяин.

И тут Довгаль торопливо поведал о подобранном в лесу советском авиаторе.

— Так почему же ты до сих пор молчал? Немедленно несите его сюда!

— Далеко он отсюда. Понимаете, не сумели мы затемно добраться до Бантышей. Ну, когда рассвело… Это же нужно идиотами быть, чтобы таким скопом к вам переть. Да и неизвестно было, что здесь и как. Вот я и пришел, так сказать, на разведку…

— Ясно, все ясно. — И больной Коздобыч медленно начал подниматься с дивана. — Так говоришь, в урочище остановились?.. Хорошо, я там скоро буду. Вот только Софья меня малость подремонтирует, и я приду. Ну а все остальное решим на месте. Согласен?

Не знал Матвей, что говорить, как благодарить этих людей. Он лишь молча кланялся им, пятясь к порогу, и чувствовал, как грудь его наполняется странным, трепетным холодком, а на глаза наплывают непрошеные слезы…

XX

— Товарищ командир, что же это происходит? Сколько же еще будет процветать в отряде произвол? Неужели одарчуковщина ничему нас не научила! Я протестую! Я решительно требую расследования! — вихрем влетев в командирский шалаш, даже не поздоровавшись, будто гневный приговор выпалил всегда спокойный и невозмутимый Ксендз.

Артем, который в этот момент тщательно анализировал предложенную Ляшенко схему организационной структуры партизанского соединения, резко поднял голову.

— В чем дело, Витольд Станиславович?

— Только что мне стало известно: вчера в Загорье повешен голова тамошнего общественного двора Олекса Стах. Это тот самый Стах, который первым протянул нам руку помощи весною! Тот преданный Стах, который по нашему настоянию согласился стать прислужником фашистов! Но кто бы, ты думал, совершил это преступление? Партизаны!

— Вы думаете, это дело рук кого-нибудь из наших? — сдерживая недобрые предчувствия, спросил как можно спокойнее Артем.

— Не в моих правилах гадать, уважаемый; я привык верить фактам, и только фактам. А они неоспоримо свидетельствуют: в Загорье произошло то же самое, что когда-то в Миколаевке. Помнишь нашего доброго друга сельского старосту Прохора Кныша? Так вспомни, как его Одарчук на тот свет отправил!

Тяжко клонится голова Артема на грудь, на лбу у него собираются две глубокие морщины: «Кто же, кто осмелился самовольно поднять руку на Стаха? Кому это нужно было? Зачем?.. Довгаль, скажем, сейчас со своим взводом где-то под Коростенем, и дай ему боже управиться с боевым заданием. Разве Заграва? Неужели, возвращаясь из-под Корнина, он сумел сделать такой крюк?..»

— Нет, не может этого быть!

— Случилось, командир, случилось! Олекса Стах, как и Прохор Кныш, оказался безвинной жертвой нашего головотяпства…

— А вы не можете допустить мысли, что этот произвол учинил кто-то другой? — не покидала все еще надежда Артема.

— Своих доморощенных лжегероев загоряне наверняка бы узнали: ведь экзекуция происходила средь бела дня. Как свидетельствуют очевидцы, партизаны были явно пришлые. Они на конях влетели в село, притом с советскими песнями и под красными знаменами. Разогнали полицаев, сожгли управу, а потом созвали митинг и принародно повесили Стаха на телеграфном столбе… Какого человека мы потеряли!

«Неужели все-таки кто-нибудь из наших это учинил? Неужели Заграва?.. — лихорадочно пульсирует, стучит молотком в виски Артема жгучая мысль. — Только как он мог оказаться в Загорье?.. Или, может, вырвавшись на свободу, бросил коню под хвост утвержденный нами маршрут? Ну, Василь, за такие выходки… Под суд сукина сына!»

Метнувшись к выходу, Артем резко бросил в темноту:

— Дежурного!

Когда на этот зов явился оторопевший Павлюк, приказал немедленно вызвать Заграву.

— Товарищ командир, но ведь он только что уснул… Весь первый взвод спит вповалку после возвращения с операции…

— Даже если Заграва полумертвый, на плечах тащи сюда! Ясно?

Павлюку, наверное, и в самом деле пришлось переть на плечах сонного Василя, потому что прошло не пять и не десять минут, пока в шалаш втиснулся заспанный, расхристанный, весь измятый и взлохмаченный командир первого взвода. Не козырнув, а лишь нехотя махнув рукой, будто отгоняя муху, он недовольно пробормотал:

— Ну, вот и я… Что нужно? — и смачно зевнул.

Эта нарочито развязная манера держаться, панибратски-пренебрежительный тон, столь характерные для одарчуковской «вольницы», невзрачный внешний вид Василя — все это раздражало, выводило Артема из равновесия. В другой раз он наверняка ограничился бы деликатным замечанием, но сейчас взорвался гневом:

— Ты хотя бы застегнулся, негодник! А ну, привести себя в порядок!

Того словно ледяной водой окатило с головы до ног. Вытянувшись, он мигом застегнул воротник, пригладил ладонью чуб…

— А теперь повтори при Витольде Станиславовиче все то, что докладывал мне об операции под Корнином!

Василь понял, откуда гроза надвигается. Выходит, снова этот Ксендз какие-то силки расставляет. Отчего бы командир стал поднимать среди ночи с постели и приказывать вторично отчитываться о рейде под Корнин? Однако Заграва не смутился, не вспыхнул, а лишь пожал плечами и произнес с едва скрытой иронией:

— Как, слово в слово повторять?

— Если сумеешь, повторяй! — даже не посмотрел на него Артем.

— Ну, если возникла такая срочная необходимость… Дело вот как было, — начал он рассудительно. — Операция «Воля», инициатором которой был товарищ Сосновский, осуществлялась в строгом соответствии с утвержденным вами планом. Как известно, четверо суток назад я отправился отсюда со своим взводом вдоль Тетерева, потом выбрался к верховьям Здвижа, чтобы проникнуть оттуда в бассейн реки Ирпень. На приирпенскую пойму мы прибыли на рассвете, где и замаскировались на дневку. Но чтобы не терять зря времени, разослали разведчиков по окрестным селам — проверить, не было ли липой знаменитое письмо корнинцев. Люди подтвердили, что в ближайшее воскресенье и в самом деле назначена отправка молодежи на каторгу в фашистский фатерлянд. И подтвердили не только в Корнине, но и в Мохначке, Сущанке, Лучине и других селах. Одним словом, мы установили самое главное: слезное письмо корнинцев к партизанам не было провокацией…

Слушал Артем Василя и тайком гордился: как вырос за несколько месяцев этот недавний повеса и заводила Заграва! Без лишних слов, четко и просто научился передавать суть дела, так что мало когда возникала необходимость переспрашивать его.

Одновременно хлопцы узнали о тамошнем порядке насильной отправки невольников в Германию. Происходила эта процедура, так сказать, в два этапа. Сначала из окрестных сел полицаи пригоняли в Корнин под конвоем намеченных в рабство кандидатов. А уже там формировалась колонна невольников, которую под усиленной охраной отправляли на ближайшую железнодорожную станцию Кривое, чтобы оттуда в телятниках оттранспортировать в Житомир. Установили они и расстояние между станцией и местечком — оно не превышало пяти километров. Вот и получалось, что именно на этих пяти километрах средь бела дня они должны были без особого шума-гама разоружить конвой, отвести колонну в надежное место.

— …Мы с хлопцами, считай, на коленках эту дорогу измеряли в поисках удобного места для операции, — продолжал Василь. — А оно, как на грех, вокруг ни лесов, ни ложбин, а лишь поля да чахлые перелески. Короче, немало поту пролили, пока наконец подходящий план обмозговали. А сводился он к тому, что операция «Воля» должна быть осуществлена молниеносно и без единого выстрела. Это дало бы нам возможность избежать жертв среди невинных людей, а во-вторых, выиграть какой-нибудь там час-другой для заметания своих следов. Только легко в сказках сказывается, да нелегко дело делается… Спасибо Кириллу Колодяжному, подсказал выход. Он предложил такой план: его уже натренированная группа под видом разъездного фельджандармского патруля встретит колонну невольников и выразит желание оказать конвою помощь в сопровождении ее до станции. Ну а я с хлопцами буду ждать их в условленном месте. Когда колонна поравняется с нашей засадой, разоружим конвой. Конечно, был в этом варианте известный риск, но ведь была и надежда на успех. По крайней мере, все мы нисколько не сомневались, что, если в составе конвоя не будет немцев, полицаи ни за что не отважатся применять оружие против людей Колодяжного, а это уже огромный козырь! Ну а чтобы иметь точные сведения, из кого именно будет состоять конвой, мы заранее выслали в Корнин Чудина с Покотилом. Они должны были заблаговременно предупредить нас обо всем. Но случилось непредвиденное…

Вздохнув, Василь умышленно сделал паузу, а потом снова повел строгий рассказ о том, как в полдень прошлого воскресенья в приирпенские заросли, где с ночи притаились партизаны, пробрался побледневший Покотило и сообщил, что час назад Чудина схватила корнинская полиция. Не то чтобы арестовала, просто силком присоединила к толпе невольников. Видимо, приближалась пора отправлять их на станцию, а нужного количества никак не набиралось. И тогда разъяренный немецкий офицер, присланный из Житомира, недолго думая, распорядился немедленно устроить облаву, схватить всех здоровых мужчин и отправить в Германию в счет тех, которые не явились по вызову или бежали по дороге. Так среди схваченных оказался и Аристарх Чудин.

— Но если честно сказать, я не очень-то тужил по этому поводу. Зная Аристарха как человека смелого, энергичного, находчивого, я не сомневался, что он непременно воспользуется ситуацией, в которой оказался, и еще окажет нам большую помощь. Потому-то никаких изменений в намеченный план не стал вносить. Просто двинулся с хлопцами где по ложбинам, где по перелескам к месту засады, а Колодяжный со своими всадниками метнулся в объезд, чтобы успеть раньше нас встретить колонну. Ну, заняли мы позиции вдоль дороги в кукурузе, ждем сигнала наблюдателей. И вдруг издалека донеслись глухой стон, вскрики, рыдания…

И тут перед глазами командиров, будто из далекой мглы, проступил необычный людской обоз на пустынном полевом проселке. В голове его — вооруженный всадник в полицейском мундире. За всадником сразу же груженная самодельными чемоданами и котомками подвода, позади которой, будто на кладбище, брели печальной толпой сельские парнишки и девчата. За ними — снова подвода с «сидорами» и печальная толпа, подвода и толпа. А по сторонам этой печальной процессии, над которой неслись отчаянные вскрики, плач и рыдания, двумя жиденькими цепочками тянулись насупившиеся, с винтовками в руках охранники.

— Переодетые колодяжненцы встретили и остановили невольничью колонну как раз напротив того кукурузного поля, в котором мы залегли. Кирилл подозвал к себе начальника конвоя и насмешливо спросил: «Что это за цирк?» Тот, как и надлежит, доложил, что сопровождает из Корнина до станции Кривое завербованных для отправки в Германию. Слышу, Кирилл снова насмехается: «Что же это, добровольцев вы под ружьем сопровождаете?.. Ага, не добровольцы. Так почему тогда такой малочисленный конвой?..» — «Так распорядился пан немецкий комендант», — ответил старший полицай. «Эх вы, олухи царя небесного! Что станете делать, если эта толпа да вдруг сыпанет во все стороны?» И тут слышим условную фразу, служившую нам призывом к активным действиям: «А ну, зови своих болванов сюда!..» Мы уже вскочили было с земли, чтобы через миг выбежать из засады, окружить и обезоружить охранников, как внезапно из толпы прозвучал звонкий голос Чудина: «Ребята, разоружай полицаев!» Как я и ожидал, Аристарх зря времени не терял и, пока колонна дотянулась до кукурузного поля, успел найти в ней союзников и условиться о побеге. Одним словом, когда мы выскочили на дорогу, все до единого полицаи лежали разоруженные и связанные на обочинах дороги. А какой-то псих из корнинцев, приняв колодяжненцев за эсэсов, успел даже продырявить ножом Кириллу живот. Одним словом, операция прошла так, что и во сне не приснится…

— Ну а дальше, что дальше? — спросил Артем нетерпеливо.

— Дальше мы отвели колонну через кукурузное поле к ирпенской пойме, посоветовали немедленно разбрестись по перелескам да ложбинам. Большинство освобожденных невольников так и поступили, а вот десятка три, преимущественно парнишки, не захотели возвращаться домой. Они заявили в один голос: «Хотим в партизаны!» И самый большой шум учинил тот самый псих, который ранил Кирилла ножом. По рекомендации Чудина мы его первым приняли к себе. Ну а потом, как вы и советовали, не отказали и другим. Хотя предупредили строго: у нас легкой житухи не будет, у нас суровая дисциплина и все такое прочее. Правда, это никого не испугало. Вообще, должен признать, пополнение пришло стоящее. Мы с позапрошлой ночи такой форсированный марш-бросок из-под Корнина совершили… Не менее пятидесяти километров одолели, но ни один из новичков не жаловался на усталость. Разве не диво?

— Сейчас они где? На пятом «маяке»? — впервые вмешался в разговор Ксендз.

— А где им еще быть? Приходят в себя возле бывшего Бородачова лежбища под прикрытием бойцов Чудина. Вы ведь сами так советовали…

— Ну а про Загорье почему ни словом не обмолвился?

— При чем тут Загорье? Не понимаю, что это за шутки! — возмутился Заграва.

Но Артем стрельнул в него таким взглядом, что Василь уже всерьез вспыхнул:

— Скажите, чего вы, в конце концов, от меня хотите? Зачем устраиваете эти полуночные шарады? При чем здесь Загорье?.. Если это то село, где мы когда-то навещали покойного Мажару, то с ранней весны я там не был. Да и быть не мог. Сами ведь прикиньте: неужели я такой дурак, что стал бы переться черт знает зачем из-под Корнина за целую сотню километров, считай, под самый Киев, с тремя десятками новичков, когда дорога мне лежала значительно более короткая, и притом в противоположную сторону, под Кодру? Да и что я должен был делать в этом Загорье?

Пристально глядя широко открытыми глазами на Заграву и задумчиво потирая себе подбородок кончиками пальцев, Ксендз тихо промолвил после паузы:

— Все правильно, Василь. Вы, конечно, никак не могли там быть. Кто именно туда наведался — дело другое, но факт, что не вы и не ваши хлопцы…

— А что стряслось в этом Загорье, если не секрет?

То ли Ксендз не услышал, то ли специально сделал вид, что пропустил вопрос мимо ушей, однако ничего не ответил. А командир немного посопел, помолчал, нахмурившись, а затем бросил:

— Шел бы ты отдыхать, Василь! Извини за полуночные шарады, но лучше иди себе спать.

Заграва подчеркнуто четко козырнул, сделал поворот через левое плечо по всем требованиям военного устава и опрометью нырнул в темноту. А Ксендз с Артемом, оставшись наедине, уставились глазами в жаровню с давно перетлевшими кизяками и молчали. И чем продолжительнее было это молчание, тем четче каждый из них понимал: отныне между ними наметилась и с каждой минутой углубляется трещина, которая может разрастись в пропасть. Ведь в жизни они руководствовались тем высоким моральным кодексом, по которому подозрение считалось чуть ли не самым отвратительным грехом. А вот сейчас, в минуту печали по Олексе Стаху, Витольд Станиславович совершил именно такой грех, заподозрив в тяжелом проступке Заграву. И сделал это, несмотря на то что зарекался прибегать к поспешным выводам при «высокой температуре», потому что на собственном опыте убедился: самые тяжкие трагедии люди совершают в минуты крутых чувств.

— Что ж, теперь нам остается дождаться возвращения Довгаля с операции, — нарушил наконец молчание Артем. — Думаю, тогда все окончательно и выяснится…

— Не уверен. Я наперед знаю: Матвей не имеет никакого отношения к событиям в Загорье. Если Заграве от Корнина не с руки было туда заявиться, то как сумел бы Довгаль оказаться в Загорье из-под Коростеня? Да и когда бы он успел? И в его ли это натуре?..

— Голова идет кругом. Не знаю, что и думать… что делать…

— Сделаем! Все, что нужно будет, сделаем! Единственное могу обещать: пока в моей груди бьется сердце, пусть враги наши не ждут пощады! Рано или поздно, а я выведу их на чистую воду, кем бы они там ни были! Смерти Олексы Стаха никому не прощу…

И снова в палатке надолго воцарилась тишина. Лишь когда открытый вход начал наливаться предрассветной просинью, они молча встали и попрощались. Ксендз направился в свою пещеру, а Артем, прихватив планшет с бумагами, разбудил ординарца и в его сопровождении зашагал через гребень вала в сторону Семенютиного «маяка». С кем еще мог посоветоваться сейчас, с кем мог поделиться своими болями и тревогами, как не с комиссаром Ляшенко?

На мостике через пересохший лесной ручеек он неожиданно лицом к лицу столкнулся с гонцом от Ляшенко.

— Я за вами, товарищ командир… Как хорошо, что мы встретились! У нас тут такая новость… Комиссар послал меня в лагерь сообщить, что Митрофан Мудрак возвратился…

— Да неужели?! — На радостях Артем обнял гонца. — Где же он, Митрофан наш?

— В хате. Там Клава-врач бинты ему сейчас отмачивает…

Не чувствуя земли под собой, Артем пустился рысцой к темному Семенютиному жилищу. С чем же возвратился Мудрак?..

Несмотря на очень раннюю пору, вся Ляшенкова команда (именно так называли в лагере небольшую группу партизан, которые под надзором Клавы Лысаковны долечивали раны, выздоравливали после болезни и легких ранений на Семенютином отрубе и выполняли одновременно нехитрые хозяйственные работы, несли караульную службу) была уже на ногах. Дымя цигарками, хлопцы толпились на крыльце, бесшумно шныряли под окнами в надежде хоть краешком уха услышать, какие же вести принес Мудрак из брянских краев. Сколько ведь товарищей провожали они в разведпоходы с горячими надеждами, а возвратился пока лишь Иван Приходько. Возвратился ни с чем, еле живой и до предела измученный… И сейчас их, будто застаревшая рана, мучила единственная мысль: неужели и Мудрака постигла неудача?

Артем быстрыми шагами взошел на крыльцо. Под откровенно завистливыми взглядами вступил в сени, резко дернул дверь светлицы.

— Куда? Разве не слыхали, что я сказала? — остановил его суровый оклик Клавы. Но тотчас же она узнала прибывшего и уже деликатнее добавила: — Ох, нетерпеливые! Может, сначала дали бы возможность промыть человеку раны?..

— Да это же не дамский салон, Клава! — улыбнулся Ляшенко со своего ложа. — А мужчины ничего непристойного не усматривают в промывании честно нажитых ран.

Лишь переступив порог светлицы, Артем увидел голого до пояса, босоногого, неправдоподобно костлявого человека, который, согнувшись в три погибели, стоял на коленях над деревянным корытом, а его ребристую, густо усеянную чирьями и язвами спину Клава поливала из кружки каким-то ароматным травяным настоем и осторожно протирала ваткой. Не только Артем, а наверное, никто в отряде, встретив где-нибудь на лесной просеке, не смог бы узнать в этом изможденном, обросшем щетиной человеке совсем недавно крепкого как дуб, сурового на вид Мудрака.

— Ну, здравствуй, здравствуй, Митрофан! С возвращением!

— Спасибо-т, командир. Только что-то растерял свое здоровье-т…

«Оно и видно, что растерял по крутым дорогам. Наверное, тебе, бедняга, за семь недель пришлось не раз лиха хлебнуть…» Но каким нежным сочувствием ни полнилось Артемово сердце к этому человеку, сейчас его мало интересовали приключения Митрофана. Со жгучим нетерпением он ждал ответа на главный вопрос: успешны ли оказались странствия Мудрака, сумел ли он найти тропинку к Ковпаку и Орленко?

— Ну-т и задали же вы мне мороки-т, командир… Не раз думал, на тот свет скорее попаду-т, чем выполню-т ваши наставления… — видимо поняв, чего от него ждут, начал было Митрофан.

— Подожди с разговорами! — прервала его Клава. — Мне голову твою еще нужно обработать…

— А может, сестрица, пусть бы хлопцы меня обрили-т…

— Чего захотел! Как же ее обреешь, если она вся струпьями покрылась?.. Потерпи, я недолго! — Она плеснула из кружки пахучей теплой водой на чуб, сбившийся комьями, и быстро начала орудовать тампоном и пинцетом.

Только теперь Артем повернулся к Данилу и спросил глазами: ну, с отрадными вестями прибыл Мудрак или нет? Ляшенко в ответ выразительно смежил веки и, улыбнувшись, слегка кивнул головой: все, мол, в порядке, дружище! Как улыбку судьбы, ждал этого мгновения Артем, с затаенной верой ждал его днем и ночью, а когда оно наступило, поверить в долгожданный успех так сразу не мог. Неужели наконец улыбнулось им счастье? Неужели отныне они не будут задыхаться во мраке полнейшей изоляции?.. И тут перед его глазами внезапно вздрогнул окружающий мир, медленно закачался, будто на невидимых волнах поплыл, поплыл, а потом вдруг так бешено закрутился, что Артем спешно опустился на табуретку, чтобы не покачнуться. Немо торжествуя свою чуть ли не самую большую победу, он молча сидел с закрытыми глазами до тех пор, пока его не привел в чувство голос Ляшенко:

— Кстати, а откуда тебе стало известно о возвращении Митрофана?

— Да от твоего же гонца.

— Такое скажешь… Когда бы он успел добраться до лагеря, если буквально минуту назад вон там, где ты, стоял?

— Мы на гати встретились. После всенощной я спешил к тебе…

Комиссар встревоженно стрельнул глазами, прошептал еле слышно:

— Снова что-то на нашу голову свалилось?

Тот лишь рукой махнул.

— Довгаль запоролся? Или, может, Василя постигла неудача?

— Да нет, успокойся… Довгаль, правда, еще не вернулся в лагерь, но Ксендзов «телеграф» передал уже: недостроенный секретный аэродром под Коростенем уничтожен партизанами дотла. Ну а что касается Загравы… Он, как всегда, на белом коне примчался от Корнина. Представьте себе, под самым носом у фашистов без единого выстрела полторы сотни узников сумел освободить. Вчера возвратился к Змиеву валу не то что без потерь, а даже с изрядным пополнением. Хороший командир вырастает из Загравы.

— А что же случилось?

— В Загорье беда. Позавчера там повешен Олекса Стах. Прямо средь бела дня. И кто бы, ты думал, учинил это? Загоряне в один голос утверждают, что… партизаны.

Ляшенко мигом приподнялся на локоть. На его запавших щеках тотчас же проступили вишневые пятна. Полковник Ляшенко был военным человеком, за долгие годы своей жизни принимал участие во множестве кровавых схваток, и смерть на войне не казалась ему чем-то необычным и неестественным: от вражеских пуль кто-то, хочешь или не хочешь, должен был умирать! Но смерть, причиненную человеку своими же единомышленниками, он считал невыносимо возмутительной, дикой, преступной.

— Неужели повторилась трагедия Прохора Кныша?

— Очень на это похоже.

— Кто же эти злоумышленники?

— Именно это меня более всего и тревожит. Витольд Станиславович обещал разыскать их и на том свете…

Тем временем Клава промыла Мудраку раны и обработала их лекарствами, осторожно одела его в чистую сорочку, забинтовала голову. Потом помогла ему перебраться на широкие полати и, уложив на разостланный кожух под жердочкой, обмотала натертые, распухшие ступни ног смоченной в травяном настое дерюжкой.

— Вот теперь можете расспрашивать его сколько угодно, — великодушно разрешила и, подхватив корыто, быстро вышла во двор.

— Расскажите, Митрофан, расскажите о своих странствиях. Не сразу ответил Мудрак. Сначала отхлебнул из кувшина квасу, потер ладонью давно не бритые щеки.

— Всюду-т меня носило, товарищи командиры. Черниговщину-т успел объехать, и на Брянщине побывал, и даже в Белоруссии-т… Пусть нашего-т Ксендза сто лет бог бережет: такие документы вручил мне-т, что перед ними все дороги-т были открыты.

— Ну, а с тамошними мстителями народными удалось повстречаться?

— А зачем же я-т сюда возвращался бы, если бы не удалось?

Мудрак никогда не отличался разговорчивостью, в нем, казалось, затаенно жило какое-то непреоборимое отвращение к общению, к словам. Если кто-нибудь хотел узнать о чем-нибудь у Митрофана, должен был буквально по слову вытаскивать из него. Неудивительно поэтому, что Артему с Данилом пришлось сегодня не менее часа бомбить этого молчуна разными вопросами, пока они наконец установили, что недаром он набил столько мозолей и нажил столько язв на теле, что странствия его оказались хотя и необычайно тяжелыми, зато весьма удачными. Самое главное — Мудрак принес достоверную и отрадную весть: на черниговском Полесье, а также в северных лесных районах Сумщины, на Брянщине и в Белоруссии действует огромное множество партизанских отрядов, контролируют они большие зоны.

— Меня-т еще в Чернигове негодяи из вспомогательной полиции, приняв за своего, строго-т предупреждали не соваться дальше-т Сосницы. Потому как, мол, уже-т за Корюковкой начинается край, где полицай глазом не моргнет, как окажется на виселице. Они-т по секрету и сообщили, что на территории Корюковского, Семеновского, Сновского и Холминского районов немчуре так до сих пор и не удалось внедрить свой «новый порядок». Сами того не зная, и подсказали мне, куда-т именно нужно направить стопы из Чернигова…

Слушали Артем с Ляшенко Мудрака и не могли поверить его словам. Подумать только, они со своим отрядом вот уже столько месяцев топчут в одиночестве тропинку, будто одинокий путник в пустыне, буквально задыхаются без связей и поддержки, а в каких-нибудь двухстах с лишним километрах от Киева, в лесах древней Северской земли, давно существует непокоренная партизанская республика, где фашисты вот уже скоро год не могут внедрить свой «новый порядок». Ну как сразу в такое поверить? Конечно, Мудрак о том, чего не видел собственными глазами, никогда не станет разглагольствовать, стало быть, его рассказам следует верить. Тем паче что Черниговщину он измерил из конца в конец.

Правда, с верховным командованием тамошних партизанских отрядов Мудраку не удалось встретиться, зато он вел откровенные беседы с десятками, даже с сотнями людей, которые были верными помощниками партизан. Именно от них ему и стало известно, что активная вооруженная борьба против оккупантов в северной части Черниговщины развернулась еще с октября прошлого года. И развернулась вполне закономерно. Ибо обком партии, выполняя директивные указания ЦК КП(б)У и правительства, еще летом сформировал во всех районах области подпольные ячейки, диверсионные группы и партизанские отряды, для которых были заложены базы с продовольствием, оружием, воинским снаряжением. Некоторые из этих отрядов (в частности, так называемый областной отряд под командованием секретаря обкома Николая Попудренко) еще до отступления советских войск были выведены в леса, чтобы будущие мстители заблаговременно освоились в новых условиях жизни, досконально изучили местность, где будут разворачиваться боевые действия, овладели основами партизанской тактики, а самое главное — сжились, сдружились, сплотились в крепкий коллектив. Разумеется, такие сплоченные отряды с первых же дней оккупации успешно начали вести бои с гитлеровскими захватчиками.

Как разузнал Мудрак, глубокой осенью Черниговский обком партии, учтя опыт борьбы с врагом в первые месяцы оккупации, кинул клич разрозненным подпольным группам и мелким партизанским отрядам объединиться в железный кулак. Клич этот был разнесен повсеместно верными гонцами, и уже к началу зимы к областному отряду присоединились народные мстители, действовавшие в Корюковском, Перелюбском, Рейментаровском, Холминском районах. Когда же образовалось многосотенное партизанское соединение, началось методическое, можно сказать, плановое очищение края от вражеских гарнизонов и полицейских «кустов». За несколько недель в сотнях хуторов и сел советская власть была восстановлена, люди зажили там свободно.

Конечно, жизнь в партизанской зоне не была безоблачной. Немецкое военное командование, стремясь во что бы то ни стало ликвидировать в своем глубоком тылу партизан, раз за разом высылало туда многочисленные карательные экспедиции. Но даже крупнейшие из них терпели неудачи, потому что каждый хуторок, каждый перекресток, ложбина или перелесок представали перед ними неодолимыми крепостями. Местное же население во всем помогало своим освободителям — несло гарнизонную службу, стояло на сторожевых постах и в дозорах, устраивало «секреты» и засады. Лишь ранней весной объединенный областной отряд вынужден был покинуть насиженные места, оставив там формирование под командованием Попудренко. Чтобы избежать боя с превосходящими силами противника, поддерживаемыми танками, артиллерией, авиацией, основные силы черниговских партизан, маневрируя, отступали на север, в Россию, где установили связи с орловскими и гомельскими партизанами. Общими силами они развернули активные боевые действия, отвоевали у врага огромную территорию в бассейне Злинковских, Климовских и Новозыбковских лесов.

— Прослышав обо всем этом, я-т, конечно, двинулся на Орловщину-т. Только не застал уже там черниговских партизан. Как сообщили мне-т надежные люди, черниговцы еще где-то перед петровым днем отправились в рейд. А куда именно… — Митрофан лишь развел беспомощно руками.

— Ну и непоседливый же командир черниговских партизан Орленко, — мечтательно промолвил Артем. — Такого в самом деле не застигнешь врасплох. Стратег!

— Не туда-т целитесь, командир, — улыбнулся Мудрак. — Черниговскими партизанами командует никакой не Орленко. Это народ в песнях своих окрестил первого секретаря-т подпольного обкома партии Алексея Федорова… «Холодной ночью в мороз и в мглу гуляет Орленко в немецком тылу…»

— Вот как! —приподнялся с постели Ляшенко.

— Могу еще добавить, правительство присвоило ему весной звание генерала и Золотой Звездой Героя наградило. И не только-т его одного. И на Черниговщине, и на Орловщине мне-т знающие люди в один голос твердили, будто генеральские звания и звания Героев присвоены еще трем руководителям украинских партизанских соединений.

— И кому же именно?

— Говорят, Сидору Ковпаку, Семену Рудневу и Александру Сабурову. Прослышал я, что сейчас их соединения-т находятся в Брянских лесах…

— Вот куда нам посланца направить!

— Я-т пробовал туда пробраться, но дудки-т. Сейчас Брянский партизанский край днем и ночью со всех сторон штурмуют эсэсовские-т полки и венгерские дивизии. Не проскользнуть!

Об ожесточенных боях вдоль южных отрогов Брянского лесного массива Артем с Ляшенко уже знали от Приходько, который недавно возвратился ни с чем из своих адских странствий. Как оказалось, Мудраку тоже не удалось проникнуть в тот партизанский край сквозь плотный огненный рубеж, однако возвратился он в отряд не с пустыми руками. Если о боевых подвигах Ковпака командиры знали раньше в основном из легенд, которые быстрее ветра распространялись по оккупированной территории, то сейчас точно узнали, что представляет собой соединение, как оно было создано и почему оказалось в далеких Брянских лесах.

Как установил Митрофан, в большинстве районов Сумщины, как и на Черниговщине, смертная схватка с гитлеровцами началась в первые же дни оккупации. В Эсманском, Ямпольском, Середино-Будском, Шалыгинском и Кильчицком районах еще в октябре начали действовать хорошо организованные и боеспособные отряды. Но наибольший ужас нагоняли на гитлеровцев народные мстители на Путивльщине, которых возглавляли тамошние коммунисты Сидор Ковпак и Семен Руднев. Без танков и броневиков фашисты нигде не могли появляться, потому что в селах и на дорогах настоящими хозяевами были партизаны. Чтобы покорить край, немецкое командование сняло с фронта несколько отборных полков и бросило их против народных мстителей. Вот тогда и пришлось путивлянам перебираться в отдаленные Хинельские леса, куда вскоре перебазировались и другие отряды Сумщины. Именно там и произошло их объединение.

Ранней весной сумчане перебрались в Брянские леса в район Старой Гуты, неподалеку от которой дислоцировалось партизанское соединение Сабурова. С целью координации боевых действий незадолго до этого на разъезде Неруса было проведено совещание командиров и комиссаров украинских и русских партизанских отрядов, на котором было принято решение разгромить фашистские гарнизоны в окрестных районах и изгнать оттуда всю оккупационную администрацию. Совместными силами началось освобождение советской земли. К лету под защитой партизан уже находилось около пятисот населенных пунктов Трубчевского, Суземского, Брасовского, Навлинского, Вигонецкого районов на Орловщине и смежных с ними Середино-Будского и Кильчицкого районов Сумской области. Возник огромный партизанский край, территория которого простиралась почти на три сотни километров с севера на юг и примерно на полсотни километров с востока на запад. Край этот надежно охранялся — все полевые дороги были заминированы, на лесных дорогах образованы непроходимые завалы, лесные опушки с юга опоясаны противотанковыми рвами, проволочными заграждениями, траншеями.

— Так просто туда-т не пробраться. Настоящая-т крепость! — подытожил свой рассказ Мудрак.

Смотрели на него Артем с Ляшенко и будто видели перед собой другого человека: раньше в отряде считали Митрофана этаким нерешительным молчуном и тугодумом, а оказалось — исключительно мужественный и закаленный, на удивление сообразительный партизанский разведчик. Подумать только, какие расстояния сумел одолеть, сколько опасностей миновать, и при этом ему удалось собрать, что называется, целый вагон сведений о партизанском движении на севере Левобережной Украины. Такое не каждому под силу!

— Ну, Митрофан, все, что вы рассказали… Вы даже не представляете, о каких важных вещах нам рассказали!

— Вы честно выполнили свой долг, и об этом будет объявлено в приказе по отряду!

Наверное, никогда в жизни еще не приходилось Митрофану слышать такие приятные слова, потому что с непривычки он засопел, понурился, пряча довольную улыбку:

— Да я что… Я ничего… Просто крепкие ноги имею…

— А может, пора бы уже и честь знать, уважаемые? — снова появилась в светлице Клава. — Солнце уже скоро плечи припечет, а вы еще и глаз не смыкали. А человек вон с дороги, на ногах не держится… Да и вам, уважаемые, не помешало бы отдохнуть: под глазами мешки, как у старых дедов…

Первым вскочил с табуретки Артем:

— В самом деле, друзья, Митрофану нужно отдохнуть…

XXI

Они встретились в нетронутой чаще лебеды и щерицы за пожарищем дома покойного Свирида Стасюка. Встретились, как и было условлено ранее, в вечернюю пору в последнее воскресенье августа. Варивон и Марийка были им и за проводников, и за часовых.

Как только Артем увидел вдали между кряжистыми яблонями одичавшего Стасюкова сада крепко скроенного, среднего роста мужчину в тщательно выглаженных синих брюках, в вышитой голубой гладью полотняной сорочке с короткими рукавами, перетянутой по талии плетеным шнуром с бахромой на концах, так у него сразу же перехватило дыхание. А когда он поймал обеими руками небольшую, хрупкую руку долгожданного гостя из Киева, на глаза у него навернулись непрошеные слезы. От этого исчезло, расплылось расположенное на противоположном склоне большой балки село, исчез извилистый проселок, но Артем не желал ничего ни видеть, ни слышать. Ведь встреча, которую он столько ждал, о которой столько мечтал, наконец состоялась!

Будто все еще не веря, что напротив стоит секретарь подпольного горкома партии, Артем с каким-то особенным вниманием смотрел в широко открытые, серые, сурово-непроницаемые глаза товарища Пироговского и лишь натужно посапывал. Потому что слова, которые надлежало бы ему сейчас сказать, как назло, стерлись внезапно из памяти, разлетелись, будто полова на ветру. О, если бы сейчас перед ним стоял Кузьма Петрович, все произошло бы по-другому. Артем просто склонил бы на плечо старшему товарищу голову, по-мужски сдержанно стиснул бы его в объятиях и, будто перед собственной совестью, излил бы все свои боли, горести и обиды, которыми было заполнено его сердце за долгих четыре месяца блуждания по лесам. Только не мог он так вести себя с этим сдержанным, аккуратным человеком с красивыми рыжеватыми усами и бородой, как не мог начинать с ним разговор официальным рапортом о деятельности отряда.

Гость тоже не отрывал от Артема пытливого, с затаенной лукавинкой взгляда, и со стороны казалось, он изо всех сил пытается о чем-то вспомнить. Людям, которые долго проживали в одной местности, при встречах в отдаленных краях присуще предполагать, что они непременно когда-то виделись, даже были знакомы друг с другом. Только напрасно старался Пироговский — с Артемом Тараном он никогда не встречался раньше, поскольку их жизненные дороги просто не могли где-то пересечься. Детство Артема промелькнуло в глухом селе, молодость — на ударных стройках первых пятилеток, в столицу республики он попал сравнительно недавно и, можно сказать, случайно, когда на общем рабочем собрании комсомольская братва единодушно постановила направить «железного бригадира» на учебу в кузницу Красных Зодчих, как называли тогда строительный вуз. Но, оказавшись в Киеве, после крутых личных драм, Артем, кроме институтских аудиторий и лабораторий, нигде не бывал, редко с кем встречался, мало что видел.

Тропинки Сашки Пироговского, оставшегося в раннем детстве круглым сиротой, извивались-плутали по всяким тернищам да кручам, пока не вывели мальчишку на дорогу славного братства речников Днепровской флотилии, потом — к гвардейцам стальных магистралей Юго-Западной железной дороги, а позже — в дружную рабочую семью Киевского деревообделочного завода…

— Так, может, начнем со знакомства? — взяв на себя наконец инициативу, предложил Пироговский. — О ваших делах в Киеве я много наслышан, но познакомиться лично с командиром прославленного партизанского отряда…

— Ну, командир я, скажем, временный, — сразу же заметил Артем. — По решению основного подпольного горкома партии отрядом должен был руководить другой товарищ.

Пироговский нахмурился, потупил глаза в землю:

— Понимаю… Мы ведь с вами оказались, считай, в одной ступе. Мне тоже выпало исполнять сейчас прежние обязанности товарища Петровича.

— И как давно?

— Да скоро уже два месяца будет. После того как гонец с Большой земли передал решение ЦК партии.

— Выходит, там знают о нашей весенней трагедии?

— Видимо, да. Фашисты на всех перекрестках и на все лады до сих пор еще трубят о полном уничтожении киевских большевиков. Даже фамилии расстрелянных наших товарищей неоднократно печатали в своих газетах.

— Но ведь Петрович среди них не упоминался!

— Да. О товарище Петровиче — нигде ни слова!

— Что же с ним стряслось? Вы интересовались его судьбой?

— О чем вы спрашиваете? — явно обиделся Пироговский. — Все эти месяцы не прекращаем поисков. К сожалению, чего-то определенного до сих пор сказать не можем. Ясно одно: Кузьма Петрович погиб. Где, когда, при каких обстоятельствах — разные слухи в городе распространяются. Но слухи есть слухи, на них полагаться нельзя.

— Не знаю, Александр Сидорович, известно ли вам, что, в соответствии с утвержденным планом варианта «А», из Киева мы с Петровичем должны были вместе выбираться вот на этот хутор, — Артем указал на пожарище. — Только уже в день выхода, а точнее под вечер, он предупредил меня через свою связную Тамару Рогозинскую, чтобы на Стасюков хутор я отправлялся один, а он остается в Киеве еще на сутки. Как я понял со слов Тамары, у него на следующее утро должна была состояться какая-то особенно важная встреча. Лично я считаю, что эта встреча и стала для него роковой. Ох и дорого заплатил бы я, чтобы узнать, с кем именно должен был встретиться наш секретарь!

— Мы имеем сведения… Кстати, из источников, не вызывающих ни малейших сомнений… По данным наших людей из вспомогательной полиции, весной то ли был застрелен агентами гестапо, то ли, быть может, покончил с собой в безвыходном положении в березовом сквере на Брест-Литовском шоссе, прилегающем к заводу «Большевик», кто-то из влиятельных подпольных руководителей, носивший густые вислые усы. Произошло это утром того треклятого дня, когда начались массовые облавы и аресты подпольщиков. Известно и то, что усатого заманили в заранее приготовленную гестаповцами западню. Есть все основания предполагать…

— Предположения, версии, догадки… Да, Петрович носил густые вислые усы. Но усы не настолько весомая примета, чтобы согласиться, что в этом сквере погиб именно Петрович! — не удержавшись, вспыхнул Артем. И не потому, что у него были какие-то претензии лично к Пироговскому, просто он не хотел, не мог смириться, что Петровича уже нет. — Какая беда! Столько месяцев прошло, а мы не можем установить, куда девался не просто человек, а руководитель киевского подполья. Неужели в городе никто так ничего и не знает о судьбе Петровича? Не верю, чтобы не осталось ни одного свидетеля! Его только нужно суметь разыскать!

Собираясь на деловую встречу с командиром партизанского отряда, Пироговский заранее знал, что в беседе с ним непременно зайдет речь о судьбе Петровича и его ближайших сподвижниках. В самом деле, разве легко было понять причины, почему все члены основного и запасного подпольных горкомов партии, а также руководители районных подпольных организаций, низовых подгрупп и ячеек чуть ли не одновременно оказались в лапах фашистской службы безопасности? Однако он никак не мог представить, что этот разговор сразу обретет такую остроту.

История с первым секретарем основного подпольного горкома партии в самом деле выглядела странной. Почти два десятка недель уже прошло с момента исчезновения Петровича, а городское подполье до сих пор не могло найти его следа. Только какая в этом была вина Пироговского? В свое оправдание он, конечно, мог бы сказать, что с Петровичем у них почему-то не сложились искренние, дружеские отношения, что горком никогда не посвящал его в свои планы, что лично ему не нравились ни внедренная Центром система конспирации, ни практикуемые им методы руководства низовыми организациями. В частности, он решительно возражал против созывов всяческих собраний, активов, совещаний с участием широкого круга людей, которым вообще надлежало бы не знать друг друга, а на последнее торжественное заседание, посвященное 24-й годовщине Красной Армии, вопреки указанию сознательно не пришел. Беспокоило его и то, что некоторые из секретарей подпольного горкома больно уж доверяли своим связным, которые в лицо знали буквально всех членов горкома партии, всех секретарей подпольных райкомов, адреса их основных и запасных явочных квартир. О своих опасениях он неоднократно говорил и Кузьме Петровичу, и Кудряшову, но, когда убедился, что на деле ничего не изменяется, не стал им больше надоедать, а тайком оборудовал на окраине Чоколовки конспиративную квартиру с подземным ходом в сад и переселился туда. А потом посоветовал сделать то же самое членам своего райкома и руководителям крупнейших подпольных групп района. Возможно, именно эти предупредительные меры и привели к тому, что кровавая гестаповская метель, остервенело свирепствовавшая над Киевом весной, в основном не коснулась Железнодорожного района. Пироговский мог бы не один час рассказывать и о том, каких усилий стоит ему сейчас собирать после погромов уцелевшие подпольные организации города, создавать на предприятиях города и заводах новые группы, перестраивать их работу с учетом реальных условий. Но ничего этого он не сказал. Ибо понимал: горький упрек Артема — это лишь крик изболевшейся души человека, потерявшего друга.

— Не стану возражать, мы в самом деле не проявили оперативности и изобретательности, — после продолжительной паузы промолвил Александр Сидорович. — Без свидетелей преступления не совершаются. Разумеется, кто-то должен в городе знать о судьбе Петровича. Вот только как подкатиться к этому свидетелю? В особенности если он и является тем провокатором, который заманил Кузьму Петровича в гестаповскую западню… Для каждого ведь ясно: Петрович стал жертвой подлого предательства. И предан он кем-то из близких ему людей, кому он полностью доверял.

— Несомненно!

— Таким человеком могла быть…

— Даже в наши дебри народная огласка донесла имя предателя, — прервал Пироговского Артем. — Ходят слухи, что Петровича выдал гестаповцам один «звонарь»…

Пироговский как-то криво улыбнулся:

— Сейчас и в Киеве и за его пределами тьма-тьмущая сплетен ходит. Одна отвратительнее другой! И все о нашем брате подпольщике. Только кто же уверен, что все эти шепотки не расползаются из гестаповского гадючника?

— Так вы думаете, что на «звонаря» возведен злостный поклеп?

— А как прикажете думать о том, кто сознательно шел на смерть, лишь бы только наказать главного палача Киева?

— Неужели он погиб? — искренне удивился Артем.

— Да уже месяц прошел. К тому же это не предположение, не версия, не догадка — он погиб на глазах десятков тысяч киевлян среди бела дня. Разве до вас не доходили слухи, что произошло на киевском стадионе во время последнего футбольного матча?

Артем отрицательно покачал головой.

— В перерыве между таймами не кто иной, как этот «звонарь», пробрался на центральную трибуну и в присутствии тысяч земляков выпустил обойму в главного палача Киева. Разумеется, его тут же схватили эсэсовцы и, как свидетельствуют многочисленные очевидцы, растерзали прямо на футбольном поле. Как же я могу после этого плохо думать о человеке? Нет, он жизнью доказал свою честность. И гестаповцам не выкрасть у нас героя, сколько бы они ни распространяли о нем всевозможных слухов…

Всевозможные слухи… Артему внезапно вспомнился давнишний разговор с Митрофаном Мудраком под Змиевым валом, когда он, Артем, возвратившись в лагерь после операции на Тали, застал там в каком-то невменяемом состоянии Миколу, который неделю назад отправился в Киев в надежде заманить предателя в лес. Ничего не добившись от Миколы, Артем велел вызвать Мудрака, сопровождавшего Миколу до Белогородки, вызвал, чтобы узнать, что случилось с ним в дороге. Но Митрофан заверил: ничего особенного не случилось. Если не считать того, что Микола возвратился из Киева словно бы невменяемым, морально надломленным. Артем поинтересовался, не вспоминал ли он, случайно, имя предателя. В ответ Мудрак лишь отрицательно покачал головой. «Но что-то же он говорил, возвратившись из Киева?» — «Ну-т, говорил, говорил… Такое молол, что даже вспоминать стыдно! — Митрофан даже сплюнул с досады, засопел и уставился в землю. — Вас с полковником Ляшенко на чем свет стоит проклинал. Все-т болтал, что вы-т на святого человека глупую напраслину возвели. Ржавый топор занесли…»

«Так вот что означали эти предсмертные Миколины проклятья! — только сейчас все как следует понял Артем и склонил опечаленную голову. — Значит, он точно был на том футбольном матче и собственными глазами видел последний поступок «звонаря». А мы ведь направляли его в Киев с целью заманить «звонаря» в отряд, чтобы судить его высоким партийным судом. Как оказалось, хотели судить героя!.. Разумеется, это не только надломило Миколу, но и свело его преждевременно в могилу. Эх, что мы натворили, ничтожные неучи! Выходит, и на этот раз поймались на примитивную гестаповскую приманку. Мало нам было провокаций с Дриманченко, Одарчуком. Сколько же можно?!»

— Если хочешь знать мое мнение, дружище, то все наши весенние напасти, или по крайней мере большинство из них, накликаны совсем другим лицом, — после продолжительного и гнетущего молчания снова промолвил Пироговский. — Из близких к оккупационным властям источников нам абсолютно точно известно, что накануне массовых погромов в Киеве где-то на конспиративной квартире была арестована одна из связных Петровича — Вера Аристархова. Так вот, во время обыска у нее были изъяты гестаповцами списки всех ведущих руководителей городского партийного подполья, которых ей приходилось вызывать на всякие собрания или на встречи с секретарями горкомов. Мне неизвестно, приложила ли она лично руку к гибели Петровича, но то, что именно с ее участием были выявлены и арестованы в селе Музычи Сергей Пащенко, а потом Федор Ревуцкий, — факт неопровержимый. Как неопровержимо и то, что эта сука перешла на службу в гестапо. Не понимаю, друже, как можно было допустить бывшую поповну, озлобленную на советскую власть, к святая святых подпольных дел…

Артем тоже ничего не понимал. Ведь все, о чем поведал только что Пироговский, было для него новостью. С конкретной работой подпольного горкома партии он вообще никогда не был знаком. Хотя с Кузьмой Петровичем они были приятелями еще с довоенных лет, а встретившись в оккупированном Киеве прошлой осенью, словно породнились навсегда, делились самыми сокровеннейшими мыслями и болями, последней крошкой хлеба. Однако Артем не входил в руководящее ядро городского подполья. Он был при Петровиче кем-то наподобие личного советника, надежного помощника, верного оруженосца или офицера для особых поручений. По просьбе старшего товарища оборудовал всякие тайники, пробивал подземные выходы из конспиративных квартир, делал подкопы под оккупационные учреждения и военные склады, но никогда не интересовался, кто является сообщником Петровича по подпольной борьбе, чем занимаются его товарищи-подпольщики. Хорошо знал только Тамару Рогозинскую да еще несколько ближайших друзей Петровича, а вот о существовании Веры Аристарховой не имел ни малейшего представления. И вот сейчас в самом деле искренне удивлялся, как могла эта змея втереться в доверие к такому рассудительному и осмотрительному человеку.

— Мы не раз уже с товарищами пробовали разобраться, что же послужило причиной нашей тяжелой трагедии весной, и всегда приходили к выводу: сваливать все на предателей было бы вопиющей ошибкой. Отдельные подлецы и малодушные людишки — а они были среди нас, были! — не могли так обескровить наши ряды. В конце концов, это им просто не под силу! Если мы не хотим, чтобы снова когда-нибудь повторилась весна сорок второго года, мы должны, просто обязаны проявить исключительное мужество и со всей беспощадностью взглянуть на реальное положение дел. А дела эти пока отнюдь не радуют. Каждый из нас, принимая решение оставаться в Киеве для подпольной работы, добровольно избирал свой жизненный путь. Мы знали, что нам будет трудно, очень трудно, однако реально все-таки не представляли, что именно ждет нас под пятой фашистов. Газетные статьи и всякие там рассказы о гестаповском терроре не в счет, это лишь пунктирный набросок, а не детализированная, научно обоснованная картина гитлеровского режима на оккупированных территориях. И вот когда мы лицом к лицу столкнулись с врагом, на собственной шкуре ощутили прелести «нового порядка», то вдруг заметили, что в наших рядах немало людей случайных, непроверенных, почти совершенно непригодных для борьбы во вражеском тылу, что мы не обучены искусству конспирации, не обеспечены надежными средствами связи, что у нас практически отсутствует прикрытие на случай возникновения угрозы провала…

С искренним удивлением и нескрываемой симпатией смотрел Артем на своего собеседника. Еще несколько минут назад он не мог даже представить, что этот красивый, со вкусом одетый, интеллигентный на вид человек обладает таким острым умом, крутым характером и редкостной самокритичностью, присущей только сильным и бесстрашным натурам. Именно за исключительную честность, прямоту и категоричность Артем уважал Кузьму Петровича, однако даже ему недоставало той неумолимости, которой отличался новый секретарь подпольного горкома партии. Артем с удовольствием мысленно заключил, что у Петровича достойный преемник.

— Ныне мы переживаем, наверное, самые трудные дни, — продолжал размышлять вслух Пироговский. — Только рано торжествуют фашисты победу. Несмотря на кровавый террор, на тяжелые потери, киевское подполье не умерло. Оно не только живет, но и борется, учится побеждать. Да, мы непременно овладеем наукой побеждать. Овладеем, несмотря на то, что против нас немецкая армия, гестапо, полиция, жандармы, что за нами охотятся целые ордища шпионов и провокаторов, нас душат за горло голод и нехватки. Могу похвалиться: уже на сегодняшний день мы поддерживаем устойчивую связь с семьюдесятью тремя подпольными организациями, практически на всех крупнейших предприятиях Киева действуют наши ячейки. Правда, наученные горьким опытом, мы вынуждены были несколько изменить методы руководства ими. Жизнь доказала, что механически перенесенная из мирного времени организационная структура городского партийного руководства — многоступенчатая, громоздкая — не отвечает требованиям современного момента. Сейчас у нас действует железное правило: никаких массовых совещаний или активов руководящих кадров подполья. Конспирация и еще раз конспирация! Постоянная связь с группами и организациями — только при помощи индивидуальных средств. Не хочу быть велеречивым, но скажу: пройдет очень немного времени, и фашистские изверги ощутят на себе — и еще как ощутят! — наши выверенные удары.

Пироговский говорил обо воем этом с такой уверенностью, с такой внутренней убежденностью, что Артем ни в малейшей степени не сомневался, что так оно и будет. Как не сомневался и в том, что руль киевского подполья попал в надежные руки.

— Ну вот, в общих чертах я и нарисовал реальную картину наших дел, — как-то виновато улыбнулся Пироговский. — Если у вас есть вопросы, я охотно на них отвечу.

— Да что ж тут расспрашивать, Александр Сидорович? Больше того, что вы сказали, мне, вероятно, и знать не следует. Недаром ведь говорится: настоящий полководец даже собственной подушке не доверяет своих секретов… Главное, что, несмотря на тяжелые потери, дело наше живет. А все остальное… Хочу верить, что и на нашу улицу придет праздник. Особенно если мы начнем действовать сообща.

— Именно на это мы возлагаем наибольшую надежду. Если мы сможем опереться на такую силу…

Не скрывая скептической улыбки, Артем покачал головой:

— Какая там из нас сила! Это просто народная фантазия стократ ее умножила. А пока мы, как говорится, оперялись, сколько кровавого горя хлебнули… Какие из нас стратеги! Разве кто-нибудь мечтал партизанить раньше? Всем нам, видимо, суждено учиться на собственных ошибках. Хотя почему же это мы здесь стоим? Вы ведь с дороги. И неблизкой. Наверное, устали. Пошли-ка присядем где-нибудь в тени, — и, не дожидаясь согласия, взял Пироговского под руку, повел через сад к лесной опушке.

— Вот, считайте, именно отсюда почти пять месяцев назад и начался боевой путь нашего отряда. Тяжелый и путаный путь! — сказал Артем, когда они опустились на крутую насыпь над размытым дождями рвом, где предусмотрительный Варивон разложил на полотняном вещмешке походный партизанский обед. — Было нас тогда только шестеро. Необстрелянных, плохо вооруженных, оторванных от всего мира шестеро вчерашних киевских подпольщиков. Сейчас просто не верится, как нам удалось не только выжить, но и умножить свои силы…

И далее Артем повел неторопливый рассказ о тернистой судьбе своего отряда.

Пироговский, сняв туфли и расстегнув воротник косоворотки, сидел, прислонившись спиной к отводу груши-дичка, и внимательно слушал партизанского командира. И невольно проникался к нему сердечным уважением. Подумать только, сколько трудностей выпало одолеть этому головастому, неповоротливому, крутоплечему человеку с закаменевшей усталостью в печальных серых глазах, и каких трудностей! Оказавшись за городом просто под открытым небом с горсткой смельчаков, не располагая никакими знакомствами, утратив связь с киевским подпольем, почти безоружный и лишенный четких перспектив, другой на его месте наверняка впал бы в отчаяние, опустил руки и растерялся бы, а бывший герой Днепрогэса с удивительным упорством, шаг за шагом начал протаптывать собственную тропинку — в народные мстители. Как тут не восторгаться его терпением, силой воли, с которой он по крошечке собирал людей в отряд, обучал их партизанскому искусству, превращал в боевое, грозное подразделение. Собственными силами овладевая секретами партизанской стратегии и тактики, Артем со своими сподвижниками за четыре летние месяца сумел учинить свыше сотни больших и малых боевых операций, во время которых была уничтожена по меньшей мере тысяча гитлеровцев и их прислужников, расколошмачен офицерский санаторий, эсэсовская мотоколонна на Тали, недостроенный подземный объект с ангарами под Коростенем, учинены две мощные диверсии на железнодорожных ветках, пущен под откос один эшелон с военной техникой, предназначенной для фронта, разрушены мосты через Здвиж и Тетерев, взорваны сахарный и спиртовой заводы на Фастовщине, сожжено с десяток пристанционных продовольственных складов. Может ли быть лучшая характеристика для партизанского командира? Недаром ведь даже в Киеве самое имя партизана Калашника (а под таким именем знали Тарана и друзья, и враги) наводит ужас на фашистов.

— Быть может, не такой уж и весомый взнос успели мы сделать в дело победы над гитлеровскими завоевателями, быть может, кто-нибудь из слишком «правильных» и «непогрешимых» упрекнет нас, что в трудные для Отчизны дни мы слишком много размышляем, вместо того чтобы ежечасно бить врага, упрекнет нас в том, что очень часто мы допускаем ошибки и просчеты, не всегда умеем правильно избирать важнейшие цели. Что ж, в таких упреках, бесспорно, будет частица правды. Не в оправдание, а ради истины хочу одно сказать: как бы там ни оценивали в будущем наши поступки, но мы честно жили, не искали для себя укромных мест, не уклонялись от опасностей и крутых дорог, а если чего-нибудь недодумали, недоделали, то только из-за своего неумения и неопытности в военных делах. Все эти месяцы были для нас порой становления, своеобразной начальной школой, где мы осваивали азбуку партизанской науки. И кто бы там что ни говорил о нас задним числом, но мы гордимся, что выстояли, не разбежались по кустам, на собственных ошибках научились бить фашистов, наладили прочную связь с населением. Без бахвальства могу сообщить: сейчас отряд стоит на пороге нового этапа своей истории. Сейчас перед нами возникла реальная перспектива перерастания отряда в многотысячное партизанское соединение…

— Так это же давняя мечта всех киевских подпольщиков — опираться в своей работе на крупное партизанское формирование! Только в какой степени все это реально?

— К числу романтических мечтателей, Александр Сидорович, я никогда не принадлежал. Сказанное мною — не плод буйной фантазии, а закономерный вывод из реальных предпосылок. Вы, видимо, согласитесь со мной, что морально-политическая ситуация на оккупированной территории за последние месяцы круто изменилась. Беспощадный террор, откровенные грабежи, бесцеремонное отношение фашистов к населению сделали свое дело — ныне жители сел и городов в массовом порядке повсеместно поднимаются на борьбу с оккупантами. Знали бы вы, сколько под нашей маркой уничтожено в крае сельскохозяйственного инвентаря, сожжено необмолоченных скирд и амбаров с зерном. Стоит нам сейчас бросить клич… Разведка давно доносит: по селам и хуторам есть множество охочих взяться за оружие и хоть сегодня присоединиться к нам. Особенно рвутся в партизаны так называемые «примаки» из бывших окруженцев и пленных, а также молодежь, которой угрожает отправка на немецкую каторгу. Короче, при определенных усилиях мы можем за несколько недель получить многосотенное пополнение.

— Прекрасно! Прекрасно! — потирая руки, воскликнул Пироговский. — Кстати, можете рассчитывать и на нашу помощь. Мы заинтересованы регулярно направлять к вам людей, которым угрожает провал или отправка на каторгу…

— Все это хорошо, но… — без особого энтузиазма воспринял предложение секретаря подпольного горкома Артем, — на последнем командирском совещании мы решили пока не форсировать событий.

— Вас волнует проблема вооружения?

— Вовсе нет, Александр Сидорович. По секрету говоря, мы имеем целый арсенал в своем распоряжении. На несколько сотен бойцов хватит трофейных и винтовок, и автоматов, и патронов. Про запас держим даже одиннадцать станковых пулеметов и две малокалиберные пушки. Так что оружия, и обмундирования, и продовольствия мы имеем вдоволь. На «черный день» мы в тайники заложили примерно триста мешков муки и разных круп, более двадцати центнеров сахара, немного меду, соли, сушки, спирту… Одним словом, материальное обеспечение для нас сейчас не является проблемой. Волнует другое: где разместить на первых порах такую массу людей? В пещерах на Змиевом валу многосотенное соединение не спрячешь, очень скоро фашистам станет известным место его базирования. И разумеется, они непременно нанесут непрошеный визит. А сумеем ли мы выстоять против оснащенных техникой регулярных войск? Да и стоит ли вообще придерживаться каких-то определенных рубежей? А если отказаться от лобовых стычек с регулярными воинскими частями противника, то за счет чего достичь высокой мобильности соединения? Как избегать изнурительных преследований?.. Как видите, разрастание отряда рождает множество вопросов, на которые мы пока не в состоянии дать ответ.

— А не драматизируете ли вы ситуацию, дорогой друг Артем? Если с горсткой смельчаков сумели сплотить такой боеспособный отряд, заложили прочные основы для создания крупного партизанского соединения, то почему сейчас проявляете нерешительность?

— Потому что не готов командовать крупными силами.

— Скромность, конечно, украшает человека, однако скромность, граничащая с болезненностью… не к лицу вам, Артем!

— Боюсь, вы не так меня поняли, Александр Сидорович. Дело тут значительно сложнее, чем может показаться на первый взгляд. Распоряжаться собственной жизнью каждый из нас может как угодно, но когда речь идет о жизни других… Извините, легкомысленность здесь просто преступна! Я считаю, людьми руководить — не цепом махать, для этого одного лишь желания мало, для этого необходим особый дар природы. И каждый порядочный человек, когда ему судьба ненароком подбросит возможность командовать другим, а тем паче распоряжаться чьей-то жизнью, непременно должен честно посмотреть правде в глаза и точно определить, наделен ли он этим даром. Вот я и говорю вам как партийному руководителю: по своему характеру, по своим душевным качествам я не командир. И никогда им не стану! Ссылка на опыт сплочения отряда — не в счет. Что-то там у нас вышло, в чем-то просто повезло. Но ведь соединение — это пять-семь таких отрядов, по сути, качественно новое боевое формирование. У него иная организационная структура, иные возможности, а следовательно, перед ним должны ставиться и иные цели, применяться иные приемы боя. А откуда обо всем этом знать таким вот, как я, самоучкам?.. Нет, по коню должен быть и всадник. Стоит ли пересаживаться на необъезженного скакуна, если ты не уверен, что вместе с ним не очутишься в пропасти? Разумно ли в таком случае спешить с формированием многосотенного соединения, если мы не уверены, что не обречем людей на напрасную гибель?

— Так что же вы предлагаете? — спросил нахмурившийся Пироговский.

— Прежде всего наладить с вашей помощью устойчивую связь с Большой землей. В этом, и только в этом, усматриваем мы залог успешного решения всех наших проблем. Без связи с Москвой мы глухие и слепые, мы буквально задыхаемся в изоляции, не делаем и половины того, что могли бы и должны были бы делать. Доподлинно известно, что при Ставке Верховного Главнокомандования уже давно существует Центральный штаб партизанского движения. Понимаете, Центральный штаб! Разве трудно догадаться, для чего он создан? Значит, Верховному Главнокомандованию и Центральному Комитету партии хорошо известно, что на оккупированной территории активно действуют сотни и сотни партизанских групп и отрядов, подпольных ячеек и организаций. Как мне кажется, этот штаб и призван собрать в единый кулак, подчинить единой воле все антигитлеровские силы на временно оккупированных землях. Это насущнейшая задача момента!

«А он совершенно прав, — заметил про себя Пироговский. — Объединение усилий всех советских патриотов, координация их действий, совместное решение ими глобальных задач — это в самом деле задача номер один».

— Я верю, я абсолютно уверен, что это скоро произойдет, — горячо продолжал Артем. — И вот тогда немецкий тыл, растянувшийся вдоль и поперек на сотни и тысячи километров, превратится для оккупантов в невыносимое пекло. Каждый кусок хлеба, каждую кружку воды им придется брать только с боем. Для этого нужна только связь, оперативная и постоянная связь с Большой землей!

— Что ж, постараемся вам помочь. В ближайшие дни направим гонца с донесением в ЦК КП(б)У.

— Мы не одного такого гонца посылали уже, но… От соседей-партизан, базирующихся в Брянских лесах, двое возвратились, а из-за линии фронта — ни слуху ни духу.

Словно вспомнив что-то особенно важное, Пироговский нахмурил лоб:

— Ни слуху ни духу, говорите?.. А может, именно к вам и прибыли парашютисты?..

— Какие парашютисты?

— С Большой земли, разумеется. Они десантировались с неделю назад в междуречье Десны и Днепра. Я знаю об этом потому, что почти весь киевский гарнизон был поднят по тревоге и в спешном порядке переброшен в район Высшей Дубечни для облавы.

— И что?

— Фашисты вернулись ни с чем. То ли посланцы с Большой земли успели быстро скрыться, то ли, может, где-нибудь скрывались, но эсэсовцы действительно вернулись с пустыми руками.

Артем облегченно вздохнул:

— Но почему же они десантировались именно в междуречье, под самым Киевом? Мы рекомендовали совсем другой район высадки…

— Не знаю. Но если они прибыли на связь именно с вами, то сами вас разыщут.

— Снова ждать…

— Не расстраивайтесь, дорогой друг, не придется долго скучать, — положил Артему руку на плечо Пироговский. — Центральный Комитет нашей партии прислал директиву с конкретными заданиями по развертыванию борьбы с оккупантами, и теперь нам сообща надлежит ее выполнять. А если конкретнее, то ЦК КП(б)У прежде всего обязывает нас усилить агитационно-политическую работу среди населения, постоянно разоблачать лживость вражеской пропаганды, разъяснять бандитскую сущность оккупационной политики, правдиво информировать о героизме наших войск на фронтах…

Артем вынул из внутреннего кармана пакет с набором изготовленных Федьком и Ляшенко листовок и молча вручил Пироговскому.

— Недавно наладили их выпуск ротаторным способом, — объяснил он чуточку погодя. — Примерно пятьсот — шестьсот экземпляров печатаем каждый раз. Но это — капля в море. Необходимы тысячные тиражи, чтобы голос правды дошел до широких масс. Тысячные! А для этого необходимо развернуть настоящую типографию. Мы уже кое-что прикидывали и пришли к выводу, что разное типографское оборудование, краски, бумагу можем раздобыть. Сделаем одну ночную вылазку в какой-нибудь из отдаленных гебитов и раздобудем, пусть хоть небольшую, типографию. Только где взять специалистов?

— Пусть вас не волнует эта проблема. Киевские печатники издавна считаются лучшими в стране, вот из них мы и подберем бригаду. Но условие: готовая продукция — пополам!

— Считайте, что договорились. Остается продумать только, каким образом будем переправлять печатную продукцию в Киев.

— Про запас мы имеем один надежный канал, но об этом — потом. Сейчас я хотел бы проинформировать, что ЦК КП(б)У горячо призывает нас активизировать диверсии на военных объектах противника, на предприятиях и особенно на железнодорожном и водном транспорте. Кстати, дана высокая оценка учиненной вами диверсии по одновременному выведению из строя Коростенской и Фастовской железнодорожных веток.

— К сожалению, эффект от этой операции оказался незначительный. Через несколько суток немцы возобновили движение на этих дорогах…

— Подпольщики, проникшие в интендантскую «рюстунгскоманду», предложили интересный план, как вывести Киевскую железнодорожную магистраль не на считанные дни, а на месяцы. Да, да, самое малое на несколько месяцев!

— Наверное, решили взорвать железнодорожный мост через Днепр?

— Именно так. Но вот проблема: где взять для этого взрывчатку? А нам нужно по меньшей мере полтонны аммонала.

— Еще недавно для нас взрывчатка тоже была проблемой из проблем, но сейчас благодаря сотрудничеству со словацкими патриотами… Думаю, для такого дела они не поскупятся отпустить с немецких складов даже тонны взрывчатки. Так что можете не беспокоиться. И взрывчатку, и детонаторы мы раздобудем. Как только доставить все это на днепровский мост? Там ведь еще с прошлой осени, насколько мне известно, внедрена такая система охраны, что даже мысль и та не может сквозь нее проскочить…

Подняв указательный палец, Пироговский хитро улыбнулся.

— В охране, как нам кажется, именно и таится ключ к разрешению этой задачи. Ныне фашисты силами военнопленных проводят нашивку второй колеи на этом мосту. Подпольщикам из «рюстунгскоманды» удалось разузнать о наборе контингента в специальное подразделение железнодорожной полиции, которая примерно через месяц будет охранять и зону строительства. Мы решили воспользоваться пусть даже иллюзорной на первый взгляд возможностью и направили в это подразделение своих людей. Кстати, Ивана Цымбала тоже. Как вы на это смотрите? — неизвестно почему обратился Александр Сидорович к Артему.

А что мог Артем ему ответить? Разумеется, он тоже непременно не пропустил бы даже малейшей возможности уничтожить днепровский железнодорожный мост, хотя, честно говоря, в успех задуманной подпольщиками операции мало верил. Что же касается названной кандидатуры, то Артем слишком мало знал этого человека, чтобы иметь о нем какое-то определенное мнение.

— Товарища Цымбала мы знаем давно. И знаем как решительного и смелого, изобретательного большевика. Правда, не все у него на деле хорошо получалось, но у кого из нас не было неудач… Следовательно, мы сознательно именно ему доверили подготовку этой операции, дабы он попробовал свои силы в новом деле.

Только после этого понял Артем, куда клонит Пироговский, и искренно удивился его деликатности. Вишь, как умело вывел Ивана из трудного положения, в котором тот непременно оказался бы, став бойцом отряда.

— Цымбалу я могу только искренне пожелать успеха! И сделаю все от нас зависящее, чтобы обеспечить его мощным зарядом… Значит, договорились так: примерно через неделю мы завозим на этот хутор взрывчатку, прячем ее в яме для картофеля, расположенной под развалинами хлева, а уж вы переправите ее отсюда, куда вам нужно и когда возникнет потребность. Такой план принимается?

В ответ Пироговский мягко улыбнулся и в знак благодарности пожал Артему руку выше локтя.

— А какие еще задачи ставит перед вами Центральный Комитет?

— Для всех советских людей сейчас самая главная задача — вооруженная борьба с оккупантами. Разветвлять, расширять в городе и на селах сеть подпольных организаций, создавать из проверенных патриотов и вооружать боевые группы, выводить их в леса и формировать вокруг них партизанские отряды, поднимать на смертельную схватку все население, чтобы враг не знал покоя нигде и никогда, — таков приказ ЦК всем коммунистам на оккупированной территории.

Туго сдвинулись на переносице у Артема брови, медленно наклонилась на грудь голова. Он долго сидел неподвижно, что-то взвешивая и что-то решая. Пироговский догадывался, какие мысли обуревали партизанского командира, и не стал ему мешать.

— Ну что ж, если так стоит вопрос, начнем действовать без сомнений и колебаний! — внезапно хлопнул себя по коленям кулаками Артем. — Будут у нас и новые боевые отряды, и громкие операции! Заграва, Колодяжный, тот же Матвей Довгаль… Они давно уже выросли в командиров отдельных отрядов! Можете передать Центральному Комитету партии: его директиву мы принимаем и неуклонно выполним!

— Непременно передам. Но ЦК КП(б)У ставит еще однуважную задачу: активно проводить агентурную разведку в пользу Красной Армии, повсеместно собирать разведывательную информацию…

— Собирать информацию… А что же мы с ней должны делать? Засаливать или скирдовать? Да без постоянной и притом наиоперативнейшей связи с советским командованием ноль цена даже самой секретнейшей информации!

— Связь будет! Это лишь проблема времени.

— А когда она будет? Мы вот, к примеру, уже свыше месяца держим в лагере руководителя карательной экспедиции Бергмана. Двое наших смельчаков еще в бою на речке Таль, что называется, закапканили его. Должен сказать, удивительно любопытный тип этот гауптштурмфюрер Бергман. Без преувеличений — настоящий кладезь секретов! Подумать только, он был когда-то одним из приближенных Гитлера, когда тот преодолевал первые ступеньки политической карьеры. Потом то ли разочаровался в бесноватом фюрере, то ли, быть может, фюрер разочаровался в нем, но Бергмана выбросили на мусорную свалку. Короче, этот до предела озлобленный на всех своих бывших единомышленников тип утверждает, что абсолютно точно знает, где именно находится ставка Гитлера на Украине.

— Ставка Гитлера? На Украине?! О чем вы говорите?

— Я всего лишь повторяю письменное показание Бергмана. Он клянется, что где-то в лесах под Винницей существует бетонированное подземелье под кодовым названием «Вервольф», где якобы и сейчас пребывает этот коричневый гад с высоким генералитетом. Так вот я и говорю: больше месяца мы держим его у себя, а ведь его место давно в Москве, в нашем Генштабе. Только как такую цацу туда переправить? Хотел было направить его пешком с группой сопровождения, но не стал рисковать. Слишком уж ценный фрукт! Решили подержать на партизанских харчах до лучших времен.

— Правильно решили! Берегите его, а мы прикинем, как перебросить его за линию фронта.

Вот так за беседой и не заметили они, как опустилось за горизонт солнце. Лишь когда густые сумерки налегли на лес, Пироговский спохватился. Ему уже пора было собираться в обратный путь, чтобы до утра добраться в город.

— Ну, а в заключение давайте договоримся о том, как будем поддерживать связь между собой. Думаю, лично нам не придется часто встречаться. Лишь в случае крайней необходимости! Но поддерживать деловые связи будем постоянно. Для этого предлагаю использовать два канала. В обычных случаях будем пользоваться «почтой», для которой хотя бы и на этом пепелище можно оборудовать тайник. А когда нужно будет оперативно решить какой-либо вопрос… Есть у нас в Тетереве свой человек, на железнодорожной станции работает. В случае чего будете обращаться прямо к нему. Он сумеет в считанные часы передать нам все, что необходимо…

— Что ж, такой план принимается. Нам бы только хотелось… Ну, для координации действий направьте в наш штаб своего постоянного представителя…

— Направим. Думаю, недельки через полторы нам нужно будет встретиться снова. За это время проанализируем положение, свои возможности и соберемся, чтобы наметить конкретный план совместных действий по выполнению директивы ЦК КП(б)У. Встретимся здесь, а когда именно, условимся при помощи «почты»…

И вот настала минута прощания. Они пожали друг другу руки и застыли в нерешительности. Ни один из них не решался первым выпустить руку товарища. Обоим ведь так не хотелось, чтобы заканчивалась эта встреча, которая должна была изменить всю их жизнь. А может, где-то в глубинах подсознания они интуитивно чувствовали, что это последние их совместно проведенные минуты, что им никогда уже больше не придется встретиться…

XXII

«Выслали на ярмарку подводу. Готовьте обед для извозчика…»

В который уж раз перечитывал Ксендз доставленную на рассвете курьером с Житомирского шоссе шифрованную директиву для «родича», но так до конца и не мог постичь ее тайного смысла. Конечно, для него не составляло никаких трудностей понять, что фашистская разведка, убедившись в успешном проникновении «родича» в партизанскую среду, отважилась послать в отряд нового агента. Но что конкретно могло обозначать вот это — «Готовьте обед для извозчика…»? Кто этот таинственный «извозчик» — курьер, разведчик, террорист? Каким образом он надеется проскользнуть на «ярмарку»?..

«Выслали на ярмарку подводу. Готовьте обед для извозчика…»

Дрожа от бессильной ярости, Ксендз сердито сверлил хмурым взглядом неказистый лоскуток серой жесткой бумаги, на которой были начертаны простым карандашом каракули — эти восемь загадочных слов. Несмотря на жгучую резь в глазах, Ксендз все смотрел и смотрел в бумажечку, пока она куда-то не исчезла, не расплылась и среди серебристого тумана осталась только ровненькая шеренга из восьми слов. Но вот и она внезапно поломалась, слова, будто прорвав незримое заграждение, рассыпались в разные стороны, задрожали, завертелись и неожиданно начали распутываться, выравниваться в темные упругие прутики.

Ксендз закрыл ладонями утомленные глаза, некоторое время сидел, углубившись во мрак, а потом наугад шагнул к выходу и приказал дежурному по лагерю немедленно привести Квачило. А когда тот через считанные минуты бочком протиснулся в землянку, молча протянул ему куцее гестаповское послание.

Квачило равнодушным взглядом скользнул по записке и сразу же положил ее на стол, будто она вовсе его не касалась.

— Что на это скажете? — раздраженный его дерзким молчанием, резко спросил Ксендз.

«Родич» недовольно стиснул синюшные губы, посопел, потом выдавил:

— Скажу одно: капитан Петерс из «Виртшафта» поверил моему последнему донесению под вашу диктовку. Если посылает сюда еще одного кандидата на виселицу, то, значит, поверил…

— И кто же он, этот «извозчик»?

— Об этом вам лучше бы спросить у капитана Петерса. Лично я пока с ним не знаком.

С первой встречи возненавидел Ксендз этого неуклюжего, внешне словно бы сонного, затаенно циничного увальня, из которого всегда приходится вытаскивать буквально по слову даже самые элементарные показания, однако не мог не отметить, что спецы из «Виртшафта» хорошо выдрессировали его — лишнего такой не сболтнет.

— По-моему, кто-то из нас спутал слепую нору с бункером «виртшафтского» подразделения, — чеканя каждый слог, начал Ксендз. — Может, мне напомнить чью-то слезную просьбу «не выводить из игры»?.. Так вот, вы глубоко ошибаетесь, если считаете, что я вызвал вас сюда ради того, чтобы полюбоваться вашими остротами. Я хочу слышать ваш вариант расшифровки депеши из Киева!

— В ней говорится, что центр направил в ваш отряд своего полномочного агента, которому я должен во всем безоговорочно подчиняться, — сменил вдруг тон «родич». — Передо мной поставлена задача непременно встретить «извозчика» в лагере…

Такой ответ вполне устраивал Ксендза. Единственное его настораживало: почему спецы «Виртшафта» ставят перед Квачило явно непосильную задачу, настаивая встретить «извозчика» именно в лагере? Как и любого из партизан, командование могло в любой момент послать его в рейд или на боевую операцию. Об этом без всяких околичностей он и спросил Квачило.

— Но разве же это такое сложное дело — оставаться некоторое время в лагере? — впервые за время всех их встреч улыбнулся «родич». — Я легко перехитрил бы вас. Ну, скажем, ногу сломал или руку тяжело ранил… С кем такое не случается?

Ксендз лишь головой покачал: нет, этот «родич» явно не последний проходимец в бандитской семейке «Виртшафта»!

— А что означает на вашем жаргоне «обед»?

— Это своего рода пароль. Капитан Петерс дает понять, что наша встреча с «извозчиком» должна состояться во время обеда…

Ксендз не очень поверил этому объяснению, однако, поскольку не мог сейчас проверить, правду говорит Квачило или врет, оставил разговор.

— Как вы думаете, когда «извозчик» может здесь появиться? — спросил он после длительной паузы.

— Да он и сам этого знать не может. Когда удастся, тогда и появится.

— А может такое быть, что он уже в отряде?

— Все может быть.

— Так как же вы его здесь встретите, если не сможете узнать?

— Мне нет ни малейшей необходимости его узнавать. Это он должен меня узнать…

— Что вы будете отвечать своим хозяевам? Кстати, не забудьте им напомнить о Настусе.

Квачило неопределенно пожал плечами и бросил пренебрежительно:

— Нечего мне им писать сейчас. Мое дело тихонько сидеть и ждать «извозчика». А лишнее напоминание о Настусе может их только насторожить…

Мысленно Ксендз согласился с Квачило: лишнее напоминание, безусловно, насторожит эсэсовцев. Они и не подумают освобождать девушку, пока не получат от «извозчика» донесения о встрече с «родичем» в партизанском лагере. А как устроить им эту встречу, чтобы «извозчик» ничего не заподозрил? Как выявить его канал связи с «Виртшафтом»? Как вынудить его немедленно приступить к работе на нас?.. Гудит, идет кругом голова от невеселых мыслей у Витольда Станиславовича. И огорчительнее всего, что не у кого ему спросить совета. К операции с «родичем» все командиры с самого начала отнеслись отрицательно и лишь из уважения к нему, Ксендзу, дали свое согласие. Следовательно, теперь он сам должен расхлебывать кашу, которую заварил.

«Готовьте обед для извозчика… Передо мной поставлена задача непременно встретить «извозчика» в лагере… Наша встреча должна произойти, во время обеда… Я легко перехитрил бы вас. Ногу, скажем, сломал бы или…» — будто кадры киноленты, проносились в его памяти чужие фразы, чужие мысли, из которых он стремился сделать единственно правильный вывод. Вот он поднял на Квачило прояснившиеся, наполненные радостью глаза и сказал многозначительно:

— Что ж, вы имеете возможность и «обед» для «извозчика» приготовить, и встретить его в лагере…

Потом выглянул за дверь, бросил дежурному:

— Немедленно врача ко мне! И товарища Варивона попрошу!

Первой не вошла в пещеру, а влетела крайне удивленная вызовом Клава.

— Необычную просьбу имею к вам, доктор, — Ксендз не дал ей слова сказать. — Можете взять в гипс всю ногу вот этому пациенту? Ему, видите ли, крайне необходимо примерно с недельку на кухне неотлучно потрудиться, а поскольку здоровому человеку не к лицу там ошиваться, так сделайте его для отвода глаз временным инвалидом.

Клава попыталась было возмутиться, но Ксендз не очень деликатно прервал ее:

— Если хотите, это — приказ, доктор. И вы обязаны выполнить его самым добросовестным образом и без проволочек! Ясно? Тогда ведите в госпиталь пациента и приступайте к работе.

Следом за Квачило выбрался на свежий воздух и Витольд Станиславович. У входа его уже ждал вечно чем-то озабоченный комендант лагеря. Он сделал шаг навстречу, но ни о чем не спросил.

— Вот какое дело, уважаемый. Видите этого типа, который побрел за Клавой? Присмотритесь внимательно и запомните. Отныне он должен неотлучно находиться на кухне. Перед этим Клава загипсует ему ногу, чтобы он случайно не удрал, и пускай заступает в наряд. Вы, конечно, дайте ему какую-нибудь работу, чтобы он зря харчи не ел, и не спускайте с него глаз ни днем ни ночью.

— Приманка, значит, для кого-то? — сразу же обо всем догадался Варивон.

— Да, нам нужно установить, кто выйдет с ним на связь. Во что бы то ни стало!

— Что ж, сделаем, как приказано!

Ксендз в этом нисколько и не сомневался. В отряде давно уже знали: все, за что только берется Варивон, будет сделано своевременно и добротно. Поэтому он, чтобы размять мышцы, прошелся вдоль Змиева вала, над которым уже успел затихнуть утренний лагерный клекот, а потом с легким сердцем возвратился в свою пещеру, имея твердое намерение заняться неотложными делами. Только с чего же начинать?

Всегда в таких случаях он непременно принимался за самое главное. А самым главным сейчас, бесспорно, была подготовка к боевой операции «Волосожар». О свершении этой операции Ксендз мечтал давно, обдумывал тайком разные ее варианты, но только после возвращения Артема с хутора Стасюка, где у того состоялась продолжительная беседа с руководителем киевского подполья, отряд начал тщательно готовиться к молниеносному рейду под Иванков. Там еще со средины лета развернулось строительство нового большого моста через Тетерев, для чего из Киева и Чернобыля согнали свыше шестисот советских военнопленных. План операции заключался в том, чтобы не только сорвать строительство, уничтожить склады стройматериалов, но (и это самое главное!) освободить узников, вывести их в леса и создать из числа добровольцев новый партизанский отряд. Разумеется, подготовка к такому рейду — дело непростое, от всех в отряде оно требовало предельного напряжения сил, но первую скрипку, конечно, играли разведчики. От того, какой они соберут «урожай» на месте будущего сражения, в конечном счете зависел успех или неуспех операции.

Несколько дней назад Ксендз направил в Иванков ударную группу своих подручных и сегодня уже имел первые донесения. Какой-то особенной информации в них, правда, не было, кроме разве сообщения, что в городке обнаружен совсем недавно прибывший на постой эскадрон казаков. Возможно, это событие и не привлекло бы его внимания, если бы свои люди не сообщали из Бородянки, Макарова, Бышева, Брусилова, Розважева, что и там появились эскадроны казаков под командованием немецких офицеров. Ксендз сразу же понял — фашисты готовят глобальную антипартизанскую операцию. Сначала они нашпиговали окрестные лесные массивы «грибниками», «базарниками», «собирателями дров», «беглецами из лагерей», чтобы с их помощью нащупать место пребывания партизан, а когда приблизительно определили бассейн их базирования, потихоньку начали окружать его гарнизонами маневренных казачьих подразделений. При других обстоятельствах Ксендз немедленно направил бы своих лучших разведчиков в Бородянку, Макаров, Бышев, Брусилов, Розважев, чтобы точно установить, кто эти казаки, откуда и с какой целью прибыли в район. Только сегодня все его помыслы поглотило другое, пусть и не более сложное, но интригующее и загадочное дело: на Киевщине появился не то кавалерийский рейдовый отряд, не то усиленный конной группой авангард партизанского соединения генерала Калашника. Ровно неделю назад местные патриоты в Бобрице впервые сообщили о налете неизвестных партизан средь бела дня на их село. Затем подобные сообщения поступили из Загорья, Малютинца. Как ни странно, но Ксендз на первых порах не придал этим донесениям особого значения, считая не очень разумными действия местных антифашистов. Но когда «почтальоны» отряда начали буквально каждую ночь приносить известия о стремительном рейде по пригородным селам дерзких смельчаков, он насторожился. Однако никто из его многочисленных помощников не мог с уверенностью сказать, кто эти люди, откуда они взялись под Киевом, куда путь держат. Доподлинно было известно только то, что загадочные партизаны повсюду разгоняют оккупационные власти, созывают митинги, кое-где совершают публичные суды над фашистскими приспешниками, уничтожают книги учета податей, раздают населению советские листовки.

«Кто же они, эти отчаянные люди? Зачем поднимают такой шум в этом крае?» — вот уж который день ни на минуту не покидала Витольда Станиславовича мысль.

С нею он возвратился в свою пещеру. С нею присел к столу, на котором лежал ворох измятых бумажек разного формата, скрепленных суровой ниткой. Это были собранные за неделю донесения, в которых сообщалось о рейде загадочной кавалерийской группы. Ксендз механически начал перелистывать записки, перед глазами у него замелькали знакомые названия сел — Кожуховка, Даниловка, Липовый Скиток, Жорновка, Новоселки, Монастырище… Достал из планшета топографическую карту, отыскал на ней и соединил между собой жирной линией все населенные пункты, в которых уже побывали партизаны. Вышла резкая ломаная линия, похожая на след маятника, который аритмично раскачивался в разные стороны. По маршруту трудно — более того, даже невозможно — было догадаться о цели такого странного рейда. Кавгруппа так круто меняла направление движения, что создавалось впечатление, будто она прочесывает местность. Удивляло Ксендза и то, что партизаны почему-то выдавали себя за авангард соединения генерала Калашника, нигде не совершали крупных диверсий, а ограничивались речами да митингами, ни в одном из сел дважды не бывали, не брали в свои ряды добровольцев.

Чем дольше он размышлял над всем этим, тем больше склонялся к мысли, что следует без малейших промедлений выслать поисковую группу для налаживания связи с рейдирующим подразделением народных мстителей. Чем черт не шутит, а вдруг это посланцы партизанских соединений, базирующихся в Брянских лесах. Или, может, парашютисты (о них принес в отряд весть Артем после беседы с товарищем Пироговским), заброшенные в междуречье Днепра и Десны Центральным штабом партизанского движения для объединения антифашистских сил в борьбе с оккупантами? Разве не может быть такого, что кто-нибудь из их гонцов все же пробрался через линию фронта, доложил в Москве кому нужно о киевском отряде и теперь вот возвращается с таким грохотом обратно? Вполне даже может быть!

Эта мысль была настолько заманчивой, Витольду Станиславовичу так хотелось в нее верить, что он оставил все срочные дела и, спрятав бумаги, торопливо направился на Семенютин двор за Гатью, чтобы поделиться своим намерением с командирами. Время было позднее, и он не знал, застанет ли там Артема. Но, к превеликому своему удивлению, застал в Семенютиной хате даже тех, кому давно уже надлежало быть на отдаленных сторожевых постах. Хлопцы явно чувствовали себя именинниками, так и сверкали улыбками, многозначительно посматривая друг на друга. «Что здесь произошло?» — терялся в догадках Ксендз, направляясь к крыльцу.

Как вскоре выяснилось, причиной общего подъема был неожиданный приход Ивана Ивановича Соснина. Вообще-то он раз в неделю непременно навещал своего пациента, но о дне приезда сообщал заблаговременно, чтобы Варивон мог выслать в одно из прималинских сел или хуторов подводу. Но на этот раз Соснин прибыл не к раненому. Нарушив все законы конспирации, не предупредив никого о своем визите, он всю ночь шел пешком по бездорожью, чтобы поделиться с новыми друзьями такими вестями, от которых расцветали радуги в глазах и в бешеный пляс пускалось сердце.

— Что здесь, в конце концов, случилось? — уже утрачивая терпение, напустился Ксендз на Артема, который, запустив пальцы в густой чуб, метался по темной комнате.

— Иван Иванович, — вдруг остановился он напротив Соснина, сидевшего рядом с Ляшенко, — не откажите в любезности! Думаю, Витольду Станиславовичу полезно будет услышать…

— Понимаете, вчера у меня был срочный вызов к роженице в отдаленное село Вышев, — наверное, уже не впервые начал пересказывать свое приключение врач с хитрой улыбкой в глазах. — Дорога туда неблизкая. Приезжаю под вечер, а все село на улицах. Люди вроде бы на себя непохожие, заплаканные, но веселые ходят. Спрашиваю встречных, что ж здесь случилось, а мне, будто на исповеди, шепчут в ответ: только что у них гостили хлопцы Калашника-партизана… Митинг якобы созывали, горячие речи произносили, а потом еще и свеженьких московских газет дали. Мне, как давнишнему их помощнику в трудные минуты, тоже вот экземпляр «Правды» презентовали вышевцы. Считай, от собственного сердца оторвали, но все-таки не поскупились…

Ляшенко протянул Сосновскому сложенный вдвое газетный лист:

— Прошу. Приобщитесь душой к целебному источнику.

Еще издали Ксендз узнал с юношеских лет знакомый, какой-то архаически-неповторимый плакатный шрифт в колонтитуле, узнал аскетически простую, даже несколько однообразную верстку, лишенную каких бы то ни было украшений и броских окон-фотоклише. «Товарищи бойцы, командиры, политработники! Стойко, упорно, до последней капли крови защищайте каждую позицию, каждый метр родной советской земли! Преградим путь ненавистному врагу! Разгромим немецко-фашистских разбойников!» — так и стрелял в глаза вынесенный в шпигель, набранный жирным курсивом призыв.

Будто святыню, с душевным трепетом взял Сосновский из рук Ляшенко неведомо какими ветрами занесенную в этот глухой полесский закоулок московскую «Правду» и, по издавна выработавшейся привычке, кинул взгляд на дату: «26 августа 1942 года». О, так это еще сравнительно свежий номер! Если учесть огненные барьеры, которые пришлось преодолеть этому экземпляру, то десяток дней — абсолютно незначительное время. Натренированным глазом Ксендз, будто на фотопленку, зафиксировал в сознании первые слова передовицы «Отлично провести уборку и заготовку овощей»: «Близится пора массовой уборки и заготовки овощей и картофеля. Фронт уборки в этом году очень широк. Колхозы и совхозы значительно расширили площади…»

Обыкновеннейшие слова о будничных, приземленных делах. Но они звучали для Ксендза давно забытой музыкой. С удивлением он вдруг понял, что именно таких вот спокойных, мирных слов не хватало ему все месяцы блужданий по лесам. И с еще большей жадностью приник глазами к серым полосам с таким до боли родным запахом типографской краски и матерински нежным шелестом. Как-то странно и одновременно приятно было ощущать деловитый, даже суровый тон, каким в передовице говорилось о своевременности заготовки овощей и картофеля в то время, когда советскую землю из края в край рассекали огненные валы фронтов. Именно о фронтовых событиях шла речь в информациях, размещенных на трех колонках, из контекста которых то и дело вырывались, будто грозные предостережения, набранные полужирным шрифтом названия городов: «Котельниково», «Краснодар», «Сталинград»…

Рядом о чем-то разговаривали (а может быть, даже и спорили) Артем, Ляшенко, Соснин, Варивон, но Ксендз не только их голосов — орудийного грома сейчас не услышал бы! Подобно тому, как измученный жаждой путник приникает к целебному источнику, так он самозабвенно впитывал в свое сердце вести с Большой земли. До глубины души взволновало его сообщение с Тульщины о том, что колхоз «Заря» засеял сверх плана 57 га озимых хлебов, что коллектив Озерско-Неплюевского торфопредприятия наполовину перевыполнил сезонный план; радовался тому, что ленинградцы наладили ремонт трофейного оружия, а ростовчане с Ярославщины отправили в подарок фронтовикам эшелон овощей. Даже единственный на всю страницу панорамный фотоснимок какого-то М. Калашникова, помещенный внизу под названием «Танковая колонна на марше», неизвестно чем взволновал его до глубочайших глубин.

Он наверняка не оторвал бы глаз от газеты до тех пор, пока не дочитал бы ее до последней строчки, но вот начал собираться в обратный путь Соснин. Попрощавшись с командирами, доктор приблизился к нему, протянул руку, лишь тогда Витольд Станиславович спохватился, начал извиняться. Но Иван Иванович понимающе улыбнулся и предостерегающе приложил к губам палец, мол, зачем такие слова, если и без них ясно: все мы истосковались по «Правде», по весточкам с Родины.

— Ну, что вы на это скажете, Витольд Станиславович? — обратился к нему Артем, когда закрылась дверь за Сосниным и Варивоном, который пошел провожать врача.

А что Ксендз мог сказать? Проанализировав донесения, присланные с мест в течение последней недели, он пришел к выводу, что на Киевщине появился какой-то странный кавалерийский отряд то ли народных мстителей, то ли, может, посланцев с Большой земли. Правда, его беспокоили, будоражили упоминания об их сумасшедших метаниях по краю весной, когда они гонялись за выдуманным призраком — партизаном Калашником. Собственно, он затем только и прибыл сюда, чтобы поделиться с командирами своими предположениями и сомнениями. Но, подержав в руках, свежий номер «Правды», нисколько не сомневался, что эти дерзкие рейдовики десантированы из-за линии фронта. Откуда же еще могли они появиться так внезапно, в сущности, под самым Киевом? И откуда бы могли они раздобыть московские газеты?..

Прежде чем ответить Артему, Ксендз достал из планшета топографическую карту, расстелил ее на столе и, отыскав в зеленом море лесов маленький кружочек с названием «Вышев», соединил его жирной линией с извилистой амплитудой, которая, будто пружина, разжималась откуда-то из приирпенских пойм под Киевом.

— Это контур маршрута кавалерийского отряда, начерченный мною на основании разведдонесений за неделю. Судя по всему, мы имеем дело… Не хочу выдавать себя за пророка, но думаю, рейд осуществляет специальная разведгруппа из Центрального штаба партизанского движения. И не исключена возможность, что именно нас она разыскивает.

— Вашими бы устами, Витольд Станиславович, да мед пить. Эх, если бы и в самом деле так вышло, как вы говорите!

— Но зачем такой солидной разведгруппе понадобилось выдавать себя за авангард несуществующего соединения генерала Калашника? — ни к кому не обращаясь, выразил сомнение комиссар Ляшенко. — Как это понимать?

Нелегко было ответить на такие вопросы, однако Ксендз, как всегда, нашел выход из положения:

— А откуда известно, что именно рейдовики выдают себя за калашниковцев?.. Должен напомнить, что нас тоже кое-кто считал арьергардом несуществующего соединения Калашника. Помните домогательства гауптштурмфюрера Бергмана?

Ляшенко театрально развел руками:

— Считайте, вы меня убедили, товарищ Сосновский.

— Ну, друзья мои, пришел-таки и на нашу улицу праздник! — не мог удержать радости всегда суровый и рассудительный командир отряда. — Сполна мы испили чашу горечи, но сейчас грешно сетовать на судьбу. Хотя и вымучила нас до чертиков, но все-таки улыбнулась, привередница. Теперь мы знаем дорогу к соседям в Брянские леса, теперь мы восстановили связь с киевским подпольем, а если еще и сбудутся наши надежды относительно рейдовиков…

Давно не знала Семенютина хата такого подъема. Только Ляшенко полулежал с каким-то мрачным выражением лица. Ибо всегда, когда им начинало в чем-то слишком везти, его охватывала подсознательная тревога. Ведь не раз в жизни он убеждался, что за этим везением непременно последуют неудачи, что успех зачастую бывает провозвестником беды. Ему иногда даже казалось, что природа умышленно выравнивает общий баланс побед и поражений.

— А я, дорогие товарищи, побаиваюсь удач, которые вдруг идут косяками. Бывает, за ними следуют уничтожающие поражения…

— Ну, не будем же мы отмахиваться от удач сейчас, — улыбнулся Ксендз. — Да и стоит ли драматизировать события? Наша первейшая задача — как можно скорее установить контакт с этими рейдовиками.

— И вы знаете, как это сделать?

— Предлагаю немедленно создать поисковую кавалерийскую группу и выслать ее для изучения рейдовиков и установления с ними связи.

— Идея интересная, но не превратится ли этот поиск в беготню по пересеченной местности, как это уже было весной? — снова подбросил сомнения Ляшенко.

— Выпускать поисковую группу куда глаза глядят никто не собирается. Нам известно направление и приблизительная скорость продвижения рейдовиков, и мы без особых трудностей определим район их появления завтра или послезавтра. Разумеется, район слишком приблизительный, поэтому командир поисковой кавгруппы должен проявить определенную сообразительность и изобретательность. Если бы тот же Колодяжный не был ранен, уже сегодня я отправил бы его на поиски…

— Пускай Кирилл лечится, пошлем кого-нибудь другого. Скажем, того же Заграву.

— А кто будет готовить «тараны» для операции «Волосожар»?

— Поручим Довгалю. А на поиски посланцев Большой земли лучше всего Василя отправить.

— Не знаю, не знаю… — впервые так категорично возразил Артему Ксендз. — Для такого дела нужен не просто сорвиголова, а человек рассудительный и более опытный…

— Что вы этим хотите сказать? Что Заграва уступает Колодяжному?

— Зачем такие крайности? Я просто знаю, что Кириллу после двухнедельного рейдирования с «родичем» можно смело поручать самые сложные операции.

— Вот уж понравился вам этот Колодяжный! — наконец взорвался гневом Артем. — Но какие у вас претензии к Заграве? Скажите честно: почему вы не хотите, чтобы именно он возглавил поисковую группу?

Ксендз поднял голову, посмотрел Артему прямо в глаза, а затем спокойно сказал:

— Если честно, сам не знаю, но очень не хочу. Какое-то внутреннее сопротивление ощущаю…

— Ну, вы эту мистику оставьте! Если мы начнем руководствоваться собственной интуицией в оценке людей…

— В самом деле, Витольд Станиславович, это на вас мало похоже, — включился в разговор и Ляшенко. — Интуиция, наверное, шаткое основание в таком деле.

— Хорошо. Я свое мнение выразил, а вы поступайте как знаете, вы — командиры.

XXIII

Выстрел прозвучал неожиданно. Стреляли где-то совсем недалеко, притом со стороны села, потому что пуля с куцым взвизгом пролетела буквально над головами, и в молодой поросли осинника за левадами испуганно заметались сбитые листья.

Шестеро всадников, будто пронизанные общим чувством, тотчас же застыли на месте, насторожились. Что бы это могло значить? Появление карателей? Коварные «проводы» сечкаревцев?.. Время шло, но ни единого выстрела больше не прозвучало.

— Ну, хлопцы, такого прощать нельзя! — сорвал с головы пропотевшую фуражку Пилип Гончарук. — Я хочу знать, черт его побери, кому же это мы дорогу перешли?..

— Не иначе какому-нибудь недобитому полицайчуку, — высказал догадку всегда рассудительный Яков Новохатский.

— Те-те-те… — передразнил его Гриц Маршуба. — И откуда бы он здесь взялся, этот полицайчук? После заварухи, которую в Сечкарях устроили наши предшественники, служителей «нового порядка» днем с огнем не найдешь. А если какой-нибудь из них где-нибудь и притаился, то не такой он пень, чтобы по-глупому себя выдавать…

— Так что же тогда получается? Что по нас бывшие колхозники стреляли? Мы, значит, к ним ладком, а они нам в спину — пули?.. А ну, Василь, побыстрее поворачивай группу назад! — поднявшись на стременах, яростно замахал у себя над головой кулачищами Семен Синило. — Я им покажу, как стрелять!..

Побледневший и весь напряженный, Заграва просто содрогался от злости и непреоборимого желания рвануть к крайним сечкаревским хатам и на первой же ветке повесить гниду, стрелявшую им в спину. Только он уже был далеко не тем Василем, который когда-то начинал протаптывать партизанские стежки-дорожки. Теперь он умел сдерживать свои самые крутые чувства и скрывать самую невыносимую боль. Мог ли он вот в такой ситуации действовать сгоряча, рисковать понапрасну? Подумав, пришел к выводу, что не следует поддаваться слепому бешенству. Того, кто стрелял, они вряд ли сразу найдут, а устраивать в Сечкарях побоище… Нет, не имеют они на это ни права, ни времени! Ведь этот выстрел мог быть условным сигналом для эсэсовцев, которые недавно выгрузились на полустанке Спартак.

— Кончай, хлопцы, разговоры. И за мной! — Он первым, огрев плетью своего рысака, понесся к недалекой ложбине, слегка прижавшись к гриве.

За ним, подняв желтоватую пыль на левадах, пустились галопом остальные всадники. Через заросли ольшаника и осинника они изрядно отдалились от Сечкарей, а когда дорогу им пересек извилистый буерак, круто свернули направо.

— Ты сегодня хочешь и в Янковичах побывать? — догнав Василя, спросил Синило. — Но взгляни, где уже солнце…

— Нам нужно спешить!

И хлопцы молча последовали за своим командиром. Около часа мчались они, не переводя дыхания. А когда кони начали покрываться мылом, не выдержал всегда спокойный Новохатский:

— Мы будто рекорд устанавливаем! На кой леший нужны такие гонки?

— М-да, планировалось за трое суток сконтактироваться с соседями, а вот уже пятое место под собой нагреваем, — поддержал его Пилип Гончарук. — Потери понесли, о калашниковцах — ни слуху ни духу.

— Похоже, нахомутал что-то с этой операцией наш преподобный Ксендз, — под общее одобрение промолвил Синило. — Да оно и понятно: на бумаге ведь воевать вон как легко и просто…

До сих пор Заграва не вмешивался в разговор. Он был слишком опытным, чтобы понимать: когда люди до предела утомлены, голодны, раздражены неудачами, не стоит на каждом шагу одергивать их, поправлять, а то и бранить. Иногда самое умное — дать им возможность свободно высказаться, даже круто выругаться. Не раз Василь становился свидетелем, что после таких словесных извержений хлопцы словно оживали, высвобождались от незримой тяжести, с новыми силами принимались за, казалось бы, безнадежное дело и доводили его до конца. Но когда подчиненные поставили под сомнение план операции, Заграва не мог больше молчать.

— Следующую операцию — а об этом я обязательно позабочусь — командование отряда непременно поручит разрабатывать тебе, Семен. Не сомневаюсь, ты лучше Ксендза справишься с ней. Но пока мы будем неуклонно выполнять приказ командира.

К подобному тону Заграва прибегал крайне редко. Но если уж переступал межу дружеской беседы, партизаны знали: ему лучше не перечить. Вот и сейчас они молча ехали рысцой за своим командиром. Лишь несколько погодя к нему приблизился Синило и сказал полушепотом:

— Вполне согласен, Василь, не время сейчас для всяких пересудов, но поверь: сердцем чувствую, что сбились мы с правильного маршрута. Нужно что-то предпринимать, чтобы исправить положение…

Но Заграва и сам хорошо видел: не очень удачно складывается для них эта операция. Считай, с самого начала неудачно, хотя все готовились к ней старательно и с охотой. Прежде всего был утвержден личный состав их специальной рейдовой группы. По рекомендации Артема в нее были включены все бывшие спутники Кирилла Колодяжного, кроме Мансура Хайдарова, который с недавних пор переселился на лагерную кухню, недремно охраняя загипсованного «родича». Потом Ксендз познакомил их со всеми донесениями об этих загадочных пришельцах-партизанах, наметил будущий маршрут, сообща определили «контрольные точки», где предположительно могла произойти встреча с возможными посланцами Большой земли. Словом, основной замысел операции сводился к тому, чтобы незаметно пройти по следам неизвестной группы, со слов населения собрать о ней максимум информации и, если не обнаружится ничего подозрительного, примерно на третий-четвертый день начать поиск к встрече. Все ясно и просто.

Но уже в самом начале рейда зачастили неожиданности. В одном из глухих хуторов они узнали, что где-то в лесах между селами Мирча и Поташня «всю прошлую ночь продолжалась жаркая стрельба». Кто с кем вел бой, крестьяне, конечно, не ведали, да Заграва об этом и не допытывался. Ведь ему доподлинно было известно: в этих местах, кроме разыскиваемых им загадочных рейдовиков, никаких партизан не было. А с кем они могли вести бой — тоже не составляло загадки. По плану операции его малочисленной группе категорически возбранялось вступать в вооруженные стычки и вообще вести какие бы то ни было боевые действия. Однако командиры, по опыту зная, как иногда неожиданно может сложиться обстановка, все же предоставили ему определенную свободу действий. Так вот, оценив обстановку, Заграва решил осторожно пробраться под Поташню, чтобы выяснить все на месте событий. Да и кто бы удержался от искушения выполнить почетное боевое задание в первые же дни рейда?

Правда, ни в Мирче, ни в Поташне они толком ничего не узнали. Потому что никто из крестьян собственными глазами боя не видел, а слухи о нем ходили разные. Было известно следующее: несколько сот эсэсовцев, прибывших на полустанок Спартак, то ли разгромили, то ли изрядно потрепали пришлых партизан, остатки которых под прикрытием ночи отошли куда-то на север, оставив по окрестным лесам немало погибших побратимов. От такой вести у Загравиных хлопцев сердца окаменели: неужели поздно отправились они на поиски вероятных посланцев Большой земли? Неужели и на этот раз не дотянется до них ниточка связи с Москвой?

Не теряя на размышление времени, они пустились вдогонку за теми, кто после боя отступил на север. Весь день и всю следующую ночь рыскали из конца в конец, разыскивая следы потерпевших, пока не добрались до села Бантыши, где уже несколько месяцев находился подпольный госпиталь их отряда. Именно в Бантышах, на квартире Софьи и Григора Коздобычей, для Загравы все прояснилось. Там он неожиданно встретил Аристарха Чудина, который с недавних пор был назначен командиром учебного отряда, и от него узнал, что вся эта катавасия в Поташнянских лесах случилась с их новобранцами.

Приняв под свою команду новичков, приведенных загравинцами из-под Корнина, старший лейтенант Чудин, как и надлежало, создал из них взводы, назначил из своих бывших бойцов командиров, оформил соответствующую документацию и, после того как Артем с Витольдом Станиславовичем приняли от каждого желающего письменное заявление-присягу, приступил к боевой учебе. Строевая подготовка, изучение отечественного и трофейного оружия, овладение основами первой медицинской помощи и маскировка на местности, устройство ночных переходов и преодоление водных преград…

В тот злосчастный день учебная команда возвращалась с ночных занятий на тетеревском перегоне железной дороги. В предутренних сумерках на глухой лесной дороге, плутавшей между чертополохом и лопухами от полустанка Спартак, главный походный дозор неожиданно напоролся то ли на вражескую засаду, то ли на разъездной патруль, и в считанные секунды полностью был уничтожен. Чтобы избежать разгрома, Чудин приказал своему заместителю Дришпаку немедленно повернуть колонну на Поташню с тем, чтобы, не доходя до самого села, свернуть на болотистые притальские луга и скрыться в мирчанских лесных массивах, а сам с горсткой хивриченковцев залег на обочине, создав таким образом группу прикрытия. Только до горячего дела здесь не дошло, а вот колонна, ведомая местным проводником, своевременно не свернула в заросли камыша над Талью, приблизилась к окраинам Поташни и попала под интенсивный пулеметный огонь. Разумеется, среди безоружных людей поднялась паника. Стремясь предотвратить катастрофу, Чудин с группой прикрытия да еще с десятком смельчаков бросился в контратаку, зайдя во фланг вражеской цепи. Но все же не эта отчаянная вылазка спасла их команду от полного уничтожения. Что там говорить, эсэсовцы (а это были именно они, как потом выяснилось) без особых усилий могли бы перестрелять беспомощных новичков как куропаток, — просто они либо не были готовы к бою, либо имели более серьезное боевое задание. Примерно час они беспорядочно стреляли в темноту, а преследовать почему-то не стали.

— Это, собственно, и спасло нашу братию. Но дорого, невероятно дорого заплатили мы за свое невежество и беспечность. Семеро убитых, двенадцать раненых, — подвел печальные итоги еще более поседевший за ту ночь Аристарх. — Я тоже наверняка навсегда остался бы под Поташней, если бы не добрая душа — товарищ Покраш… — кивнул на ничем не приметного молодого человека, который на корточках сидел у косяка, жадно затягиваясь окурком.

Заграва сразу же узнал в нем Неистового (так он мысленно окрестил этого парня), который во время разоружения полицейской охраны под Корнином изловчился ударить Колодяжного ножом в живот, но виду не подал.

— Так вот, он на руках из-под огня вынес меня, простреленного пулей навылет. Ну и сюда, считай, на собственном горбу припер. А сейчас просто не знаю, что делать…

— Как рана? Сильно мучает?

— Да пока жить можно.

— Советовал бы тебе всех тяжелораненых оставить под опекой Коздобычей, командование учебной группой передать хотя бы тому же Дришпаку, а самому, если только можешь, немедленно отчалить в лагерь и обо всем доложить командиру. Появление в этих местах эсэсовцев — зловещая примета.

— Я, пожалуй, так и сделаю, — согласился приунывший Чудин.

Утроив бдительность, спецгруппа Загравы сразу же взяла курс на юг, чтобы как можно скорее выйти на маршрут разыскиваемых партизан. И примерно под вечер прибыла наконец в село Трубовку, где, по донесениям местных подпольщиков, лишь три дня назад пришлые партизаны созывали митинг, выступали с речами перед народом, вручали московские газеты. Только трубовцы встретили загравинцев с открытой неприязнью. К кому бы Заграва с хлопцами ни обращался, всяк уклонялся предоставлять им убежище, избегал разговоров о партизанах, на все вопросы твердил: «не слыхал», «не видел», «не знаю». А советских газет, если верить их словам, они вообще никогда не читали, даже забыли, как они выглядят…

Такая же картина повторилась и в Лысовке, Соловьевке, Хомутце, Веселой Слободке. А вот в Сечкарях им даже пальнули вслед. Будто зловещее знамение сопровождало загравинцев по местам, где еще совсем недавно их появление было бы величайшим праздником. Нетрудно было прийти к выводу, что крестьяне воспринимают их не иначе как гестаповских лазутчиков.

— Так что же будем делать, Василь? — после продолжительного молчания снова подал голос Синило. — Мы можем побывать и в Янковичах, и в Рожнах, и даже в Горобиях… Только прибавят ли эти километры нам удачи?

— Километры вряд ли прибавят… Будем менять тактику, Семен!

И в самом деле, уже в Янковичах они изменили тактику. Если до этого вваливались в тот или иной двор всем скопом, оставив на дворе лишь часовых, то сейчас решили действовать иначе. В подлеске, на окраине села, оставили коней, поручив их Новохатскому и Коростылеву, а сами по одному рассыпались в разные стороны, условившись собраться вместе после наступления сумерек. Отправились под видом искателей дороги в партизанский отряд.

На околице Янковичей Василь долго рассматривал глухие и омертвевшие подворья, которые ровными полосками спускались к давно пересохшему ручейку. Сам не зная почему, но решил навестить хозяев дома, который скрывался в зарослях роскошных вишен возле колодца. Вероятно, ему понравилась небольшая рубленая хатенка под дранкой с побеленными стенами, бледно-голубыми, выгоревшими под солнцем «лошадками» над веселыми окнами. Заграве почему-то казалось, нет, он был уверен, что в таком аккуратном жилище не могут обитать жестокие сердцем люди.

Еще издалека заметил он на облюбованном подворье какую-то женщину в белом платке. Она по-старчески медленно стаскивала с грядок и прислоняла к стенке хлева, наверное для просушки, пожелтевшие стебли подсолнухов. Чтобы проявить хозяйское умение, Василь тоже вытащил к бороздке изрядную охапку жестких стеблей безголовых подсолнухов. Потом оббилс пересохших корней землю, взял палки в охапку и неторопливо направился к хлеву. Старуха увидела его и оторопело застыла, не зная, как ей быть.

— Бог в помощь вам, мама! — приблизившись к хозяйке, поклонился слегка Заграва.

— Взаимно. Взаимно… — А в голосе ее звучали и удивление, и испуг, и надежда.

— Помощники не нужны?

— Да что ж мне помогать… Хотя хороший работник в хозяйстве никогда не лишний… — Она явно терялась в догадках, кто этот пришелец, как с ним вести себя.

— У наших родителей когда-то был обычай: хочешь узнать, какой перед тобой работник, посади его за обеденный стол. Кто как ложкой молотит, тот так и работает…

Нет, Василь вовсе не рассчитывал на дармовой ужин, просто он стремился понравиться этой женщине, завязать с ней непринужденный разговор.

— Вашими устами истина глаголет, — как-то горько улыбнулась женщина, и морщинки у выплаканных глаз обозначились еще резче. — Только сейчас я, к сожалению, даже родного сына не угостила бы — нечем. Такие времена настали.

— Неужели и кружки воды холодной не найдется?

— О, воды — сколько душа желает! Я сейчас… — И быстренько засеменила в хату.

Не дожидаясь приглашения, Василь последовал за ней. Не торчать же ему посреди двора на виду у всех соседей. Серьезный разговор лучше всего вести в укрытии.

Ступил через порог светлицы — и тотчас забыл и о воде, и о хозяйке с кружкой в вытянутой руке. Волнующими запахами разнотравья, домашним уютом и еще чем-то до боли родным, но давно забытым дохнуло ему прямо в грудь. Ярко разрисованные легкой рукой стенки печи, увешанные вышитыми рушниками стены, густо украшенная пучочками любистка, зверобоя и другого засушенного зелья продольная матица, освеженный глиной и притрушенный травой земляной пол… Все это было настолько знакомым и дорогим Василю, будто много лет жил в этом освященном материнской любовью доме. Диво дивное, но он мог бы вслепую найти резной посудный шкаф, сундук, опоясанный медными обручами, покрытые домоткаными ковриками скамейки, широкие полати под жердочкой. Вот только ткацкий станок был для него диковинкой, потому что нигде и никогда не приходилось ему видеть этого, наверное, самого древнего творения человеческого гения.

Но не только ткацкие приспособления привлекли внимание Василя — его поразила причудливо освещенная последними лучами заходящего солнца только что сотканная не то плахта, не то праздничная дорожка, которая ниспадала по груднице к нижнему навою. Неширокая, туго натянутая полоска ткани, в конце которой отдыхало с полдюжины остроносых челноков под прикрытием битницы, казалось, была вышита самой небесной радугой. Игривая россыпь изумрудных искр на снежно-белом поле. Густо разбросанные соцветия горячих маков и стеснительных желтых лилий, голубая зубчатка извилистой волны вдоль обоих берегов и смугло-шоколадные, как корка выпеченной ржаной буханки, поперечные бороздки…

— Боже, какая краса ненаглядная! Что за диво из див? — От искреннего восторга у Василя в глазах рябило. — Неужели все это вы делаете собственными руками?

Хозяйка слегка зарделась, торопливо поправила на голове платок:

— Да лишь тогда, когда выдается свободная минута… Надо же как-нибудь на подать копейку заработать. Да и кручина не так душу сушит. Руки уже, правда, не те… И на глаза слабоватой стала…

— Такие вещи только возлюбленным дарить, — с грустной мечтательностью промолвил Заграва. — Вот закончим воевать, и, ей-богу, ткачом стану. Может ли быть в жизни более приятное занятие, чем творение таких вот чудес…

— У нас тут говорят: кто красу сердцем ощущает, тот божий дар в себе имеет. Чистая, вижу, у тебя душа, сынок…

— Э, что там о моей душе говорить! Лучше обещайте, что после войны возьмете меня к себе в подмастерья.

— О, хлопче, да ее же еще нужно пережить!

— Мы с вами переживем, мама. Пусть лучше фашист с тревогой думает, как ему год-другой еще протянуть, а мы на своей земле делаем честное дело. Возможно, и туговато еще придется, но, что бы там ни было, вышвырнем мы коричневую чуму из своего дома. Это я вам точно говорю: вышвырнем!

От этих слов на глазах у старушки даже слезы выступили. Но тотчас же она испуганно взглянула на дверь, зачем-то прижала уголок платка к губам и торопливо трижды перекрестила Василя.

— Что это вы? Сейчас всюду все честные люди так думают. Или, может, в Янковичах иначе? Кстати, что здесь нового?

— Что нового? — Беспокойство появилось в ее голосе. — Об этом вам лучше у старосты спросить…

Еще в Сечкарях Василь узнал, что залетные партизаны казнили янковицкого старосту и двух полицаев, поэтому сразу, чтобы не дать хозяйке возможности собраться с мыслями, спросил:

— Где же искать вашего старосту?

Женщина виновато взглянула на него, тяжко вздохнула и тихонько ответила:

— Разве что на том свете. Судили его вот судом праведным и… А вы кто же будете?

— Человек, ищущий своего берега…

— И то верно: ныне много людей по свету что-то ищут, — не поняла старушка намека. — А у нас здесь что бы вы хотели найти?

Этого вопроса Василь давно ждал, собственно, ради него и вел весь разговор, поэтому без передышки ответил:

— Дорогу к партизанам! Понимаете, нет для меня иного пути в жизни. Либо на немецкую каторгу, либо в леса…

Она понимающе покачала головой и уже что-то хотела было сказать, как тревога снова сверкнула в глазах:

— А почему именно в Янковичах надеетесь найти дорогу к партизанам?

— Потому что они недавно здесь были. Молва об этом разнеслась очень далеко, — ответил Василь как можно спокойнее. — Разумеется, кто-то из янковичан примкнул к ним, должен был примкнуть. Ну а значит, и ниточку за собой оставить…

Кого-нибудь другого после таких слов хозяйка сразу выгнала бы из хаты, огрела бы ухватом, но этот рыжий, какой-то даже огненный, обветренный и закаленный хлопец с первого взгляда пришелся ей по душе, материнским сердцем она почувствовала: чистая у него и искренняя натура. Поэтому и сказала не кривя душой:

— Э, какая там ниточка! Наших же только вчера вечером забрали…

— Кто забрал?

— Да партизанский же представитель. Приехал и всех охочих забрал с собой…

— Охочих?.. А откуда же он узнал, кто хочет пойти в партизаны?

— Да списки ведь у него были. Ну, те самые, которые составляли охочие вступить в партизаны янковичане и вручили командиру после митинга…

Неясная тревога, смешанная с подозрением, круто шевельнулась в сердце Загравы. О каких списках идет речь? Какой дурак додумался заблаговременно составлять их? А может, старушка чего-нибудь не поняла, что-нибудь напутала?..

— И куда же пошли ваши янковичане?

— Кто об этом ведает? Куда их повели, туда и пошли.

Разговор можно было считать законченным. Больше Василь уже ничего не надеялся узнать у этой обездоленной женщины.

— Наверное, и здесь не суждено мне прибиться к берегу. Какая досада!

— Да вы не горюйте. Пойдите лучше в Горобии, это в десятке верст отсюда. Наших хлопцев якобы туда переправили. Поторопитесь, может, и вам повезет…

«По-ве-зет!.. По-ве-зет!.. По-ве-зет!..» — учащенно застучало сердце Василя.

Подумать только: буквально в последний миг ему все же удалось ухватиться за кончик той нитки, которая могла привести к цели. На радостях он готов был расцеловать эту изнуренную, измученную горем и непосильным трудом женщину. Однако, подражая Ксендзу, который отличался умением сдерживать свои чувства и этим как бы возвышался над присутствующими, Заграва лишь поклонился хозяйке:

— Спасибо за добрый совет, — и круто повернулся к двери. — Желаю вам счастья!

— Подождите минуточку. Я сейчас… — услышал он у себя за спиной.

Оглянулся: что бы это должно означать? Подойдя к сундуку, старушка приоткрыла крышку и, порывшись в каких-то вещах, достала полотняный сверточек. Слегка встряхнула его — и перед удивленным Василем раскрылся до самого пола большой рушник, отороченный с двух концов. Снежно-белый, пестрый, будто вышитый самой радугой, как две капли воды похожий своим узором на еще не законченный на ткацком станке свиток. Не рушник, а настоящее диво!

— Возьми, сынок, на счастье, — протянула хозяйка подарок Василю. — И не подумай отнекиваться… Вчера перед разлукой я своему младшенькому тоже дала… Пусть этот мой скромный рушник будет тебе материнским благословением, пусть оберегает от всех бед и напастей, отводит смерть и всяческие надругательства. Когда завершишь боевые походы, подари своей возлюбленной…

Заграва ненавидел плаксивых людей, сам никогда и ни при каких обстоятельствах не плакал, но тут почувствовал вдруг, как на глазах у него появляются слезы. Кто он, в конце концов, для этой скромной труженицы? Чужой человек, случайный путник. А, вишь, без колебаний подарила целое богатство, не просто подарила — на счастье дала.

— Не знаю, как и благодарить вас… Никто, никогда и ничего подобного не дарил мне.

— А разве за любовь благодарят? Будь счастлив, сынок, и пусть хранит тебя бог!

— Как же хоть зовут вас? Я должен это знать.

— Андреихой, — ответила она с нежной улыбкой. — На нашем углу все меня только Андреихой и кличут.

— Пусть же судьба всегда будет такой ласковой к вашим детям, как нынче вы ко мне, — сказал он на прощание и, не оглядываясь, скрылся в вечерних сумерках за порогом.

За селом его уже давно ждали хлопцы. Мало утешительного принесли Синило, Маршуба и Гончарук. Как и в других селах, которые они ранее посетили, в Янковичах, безусловно, все знали и о появлении рейдовой группы генерала Калашника, и о вчерашних проводах двенадцати янковицких парней в партизаны, однако никто, кроме Андреихи, не пожелал сообщить, куда именно взяли они курс.

— Ну, вот что, друзья, отправляемся мы сейчас на Горобии, — объявил Заграва. — Здешние добровольцы вчера отбыли именно туда.

Без единого слова недовольства восприняли хлопцы решение Василя. Согласно прежнему плану операции они ведь должны были еще побывать в четырех или даже пяти селах, прежде чем явиться в Горобии, а тут, пожалуйста, вот какие коррективы. Кто же стал бы против сокращения маршрута? Тем паче что переход к Горобиям был не просто осточертевшей беготней по следам калашниковцев, а прямой дорогой к конечной цели. Кроме того, спутникам Загравы очень хотелось поскорее выбраться на тропинку, уже исхоженную не так давно во главе с Кириллом Колодяжным. Горобии — это ведь их своеобразное боевое крещение под наблюдением «родича». Любопытно, как там княжит-заправляет в измученном селе тайный палач Мефодий Кравец? Или, может, фашисты благодаря стараниям «родича» уже укоротили его на целую голову?..

Определили по компасу направление в сторону села Горобии и двинулись напрямик через поля. Жалея коней, двигались медленно. Ночь выдалась тихая и звездная, хотя и по-осеннему бодрящая. А примерно через час-другой, когда небосклон был подернут смолянистой чернотой, все впервые за горячее лето вспомнили о предстоящей зиме. Лишь Заграва не замечал первых заморозков. Прижатый к груди, его согревал подарок Андреихи. «Когда завершишь боевые походы, подари своей возлюбленной…»

«Эх, тетя Андреиха, где же взять столько терпения! Рушник я подарю Клаве через несколько дней, сразу же, как вернемся в лагерь после завершения операции. Пусть знает, что есть на свете человек, готовый отдать ей сердце! Хотя она наверняка уже давно об этом знает, только виду не подает».

Собственно, на месте Клавы Лысаковны и слепец бы заметил, что творилось последнее время с Василем. Жизнерадостный выдумщик и неутомимый балагур, он под конец лета заметно притих, увял, а когда встречался с Клавой, вообще терялся, становился похожим на застенчивого, мечтательного мальчишку. Всем в отряде было известно, что с некоторых пор после каждой боевой операции он не возвращался в лагерь с пустыми руками, а непременно приносил Клаве хоть какой-нибудь гостинец — трофейные часы-штамповку или коробку пресных галет, офицерский походный несессер или миниатюрный электрофонарик, обтянутую сукном флягу или широкий кожаный ремень. А когда не удавалось добыть в боях трофей, выламывал где-то по дороге добротную гроздь калины или находил хотя бы высохший до основания корень, напоминавший собой кого-нибудь из зверей. Только довольно странно обращался Василь с этими подарками в лагере. Он никогда не вручал их Клаве из рук в руки, а, улучив удобный момент, подбрасывал ей на кровать, украдкой засовывал в карман или же чаще всего передавал через Ляшенко.

Сначала Клава довольно иронично относилась к Загравиным проделкам. Но со временем стала привыкать к ним. Ей даже нравилось чего-то ждать, зная, что кто-то всегда помнит о ней. Однако внешне она, как и раньше, оставалась недоступной, суровой, замкнутой. И Василь понимал ее, не надоедал своим присутствием. У кого не окаменеет сердце, не покроется ледяным панцирем от такого невыразимого горя, которое пришлось пережить этой женщине у колючей ограды Дарницкого фильтрационного лагеря, где на ее глазах дрессированные фашистами псы разметали в клочья семилетнего Пилипка, а мужа пристрелила лагерная охрана? Потому-то Заграва не лелеял никаких надежд и ни на что не надеялся. А вот сейчас, неся под сердцем диво-рушник Андреихи, мечтал о предстоящей встрече с Клавой — встрече, после которой могло вспыхнуть для него либо новое солнце, либо… Собственно, оно, кажется, уже заискрилось за далеким горизонтом, он даже ощутил тепло его отблесков…

Случилось это в последний день его пребывания в лагере, а точнее — за каких-нибудь полтора-два часа до выступления их группы в рейд. Уже были упакованы вещи, приготовлено оружие, оседланы кони. Перед дорогой хлопцы отдыхали в хлеву на сене, а он, Василь, охваченный непонятной сумятицей, растревоженный какими-то зловещими предчувствиями, принялся бродить по Семенютиному двору. В караулку невзначай заглянул, открыл дверь на кухню, а потом направился в медпункт.

«Ты что, заболел?» — удивилась Клава, возившаяся с какими-то медицинскими препаратами в блестящем биксе.

«Давно. И наверное, безнадежно».

Игриво сверкнула карими глазами:

«Так что же у тебя болит? Какие лекарства тебе дать?»

«Не помогут, Клава, ни таблетки мне, ни эти вот шприцы. Потому что болит у меня… Нет, об этом не здесь говорить! Может, выйдем?»

«Не могу. Скоро хлопцы приведут Кирилла на перевязку…»

Василь сейчас еще не может взять в толк, что именно тогда с ним случилось. Ну, колокола над ним зазвонили, свет померк, земля закачалась, но почему же так испуганно вскрикнула Клава, взглянув на него. Что такое увидела она на его лице, что подбежала, взяла за руку и впервые с необычной нежностью промолвила: «Позднее пойдем, Василек. Куда хочешь пойдем. Вот только Кирилла перевяжу…»

Этот нежный, как шелест шелковой травы под дуновением ветра, голос и вывел его из темной пропасти полузабытья.

«Но ведь я через час выступаю. И наверное, надолго…»

Кто ведает, как бы она повела себя, если бы в этот миг не послышались чьи-то шаги на деревянных ступеньках крыльца.

«Вот видишь, это уже Кирилла ведут… Почему же ты так поздно пришел?»

«Поздно пришел?.. Да я уже не помню, сколько недель тенью за тобой слоняюсь, только ты ведь и знать меня не хотела. А теперь — поздно?» — так и срывалось у него с языка. Однако он сдержал чувство обиды, до боли стиснул зубы и направился к двери.

Клава схватила его за рукав, привлекла к себе, горячо зашептала: «Желаю тебе счастья, Василек! Береги себя и не задерживайся… Я буду ждать!» — и внезапно поцеловала.

У Загравы до сих пор еще слегка кружится голова, когда в памяти возникает этот неповторимый миг. И он снова и снова вспоминал в мельчайших подробностях прощание с Клавой, длилось это до тех пор, пока знакомый голос откуда-то издалека не начал умолять его, упрашивать и заклинать: «Береги себя и не задерживайся… Я буду ждать!.. Буду ждать!.. Буду ждать!..»

Заграва сильно ударил своего гнедого плетью, пустил его в галоп. Забыв на миг, что впереди еще километры да километры, бесконечная цепь опасностей и целая россыпь встреч с разными людьми по разным лесам, он мысленно уже спешил к Змиеву валу, где его ждала самая лучшая, самая желанная женщина на планете. А захваченные врасплох таким его поступком хлопцы от удивления и неожиданности чуть было не выпустили из рук поводья: что стряслось с Загравой, куда это его понесло среди ночи? Партизанские кони, привыкшие всегда быть вместе, не дожидаясь команды, сами рванули за гнедым вожаком. Вот так, ничего не понимая, и мчались шестеро всадников через заросшую бурьяном целину и пажити.

Было уже за полночь, когда они выскочили на окутанную рваным туманом ложбину или болото.

— Эгей, Василь, здесь нужно бы свернуть вправо! — крикнул Пилип Гончарук. — Отсюда к Горобиям лучше всего подобраться вдоль берега. Мы эту дорогу недавно уже проверили…

— Тогда поезжай за проводника. Сумеешь вывести к горобиевскому глинищу?

Именно неподалеку от этого глинища, как утверждал перед рейдом Ксендз, жил проверенный тайный помощник отряда, с которым их группа в случае срочной необходимости могла связаться. А сейчас, как считал Заграва, именно такая необходимость и возникла.

— Не впервой, — бодро ответил Пилип, — сообща даже к богу тропинку найдем…

Они еще с полчаса тряслись в седлах. Наконец Пилип подал знак — село! По сигналу Загравы все спешились, взяли коней за поводья и потихоньку направились через грядки куда-то в гору. Чем выше поднимались они по откосу, тем все реже и реже становился туман. А вскоре он и вовсе растаял, рассеялся. И вот Василь не столько увидел в настоянной темноте, сколько интуитивно угадал впереди еле уловимые очертания не то каких-то зданий, не то земляных насыпей.

— Буртища начались. За ними — глинище, — торжественно объявил Гончарук.

Заграва приказал остановиться и ждать всем здесь, а сам в сопровождении Пилипа пешком направился в село, притаившееся в какой-нибудь сотне-другой метров. Набрели на глухую улочку, осторожно пошли по ней. Всматриваясь до боли в глазах, Василь считал хаты, которые едва виднелись по обочинам дороги. Первая, вторая, третья… Напротив четвертой, как инструктировал Ксендз, посреди развилки дорог, должен быть колодец-журавель. Так и есть: на фоне звездного неба показался его задранный вверх хобот. Облегченно вздохнув, Заграва круто свернул к воротам. А когда они оказались во дворе, положил Пилипу на плечо руку и крепко стиснул его. Это был известный в отряде условный знак — в случае чего прикрой огнем! В ответ Пилип коснулся его плеча, дескать, понял — и бесплотной тенью исчез во мраке. Какой-то миг Василь стоял посреди двора, будто колебался, а потом на цыпочках подошел к рубленой хате. Вот и угловое окно, до половины забитое досками. Тихонько постучал в него, как учил Ксендз, трижды и еще трижды. А когда изнутри откликнулся мужской голос, произнес заученную фразу:

— Не пустите ли переночевать богомольцев, идущих в Киево-Печерскую лавру на святой праздник?

— Богомольцам грех в таком деле отказывать, — услышал знакомый отзыв. — А каким святым будете молиться?

— Преподобному князю Александру[24], который «грады владычества своего ограждал молением»…

— Поскорее идите в хату!

— Здравствуйте, Николай Иванович, — обнимая в темных сенях щуплого невысокого мужчину на деревяшке вместо левой ноги, прошептал Василь. — Ваши спят? Может, не будем в хату заходить, чтобы не разбудить их?.. Давайте поговорим здесь.

— Да можно и здесь… Хотя… знаете что, пойдемте-ка лучше в кладовую. Там у меня есть каганец… Как-то ведь не по-нашему разговаривать с человеком на ощупь.

Следом за хозяином Заграва двинулся в черную утробу кладовки, где пахло нагревшимся зерном, старой шерстью и еще чем-то терпко-кислым и пьянящим. Вспыхнул огонек спички, а в следующий миг над приплюснутой снарядной гильзой затрепыхал чадный язычок пламени. В его слабом свете Василь рассмотрел узловатые руки, пожелтевшие от табака усы и болезненно полыхающие темные глаза мужчины, о котором он, кроме имени, собственно, ничего не знал.

— Что, не ждали поздних гостей, Николай Иванович?

— Да, честно говоря, сегодня не ждал. Я ведь только вчера «почту» отправил…

— Срочное и неотложное дело привело меня сюда. До нашего командования дошли слухи, будто в этих краях появилась какая-то конная группа народных мстителей. Вот меня и послали установить, что это за люди, и при случае наладить с ними связь. Надеюсь на вашу помощь. Может, что-нибудь слыхали о них?

Хитро сверкнул на ночного гостя Николай Иванович веселыми глазами и неуклюжими, почерневшими от работы пальцами подкрутил пожелтевшие усы:

— Об этих голубчиках я не только много слышал, но вот так, как вас, собственными глазами их видел. Прошло лишь трое суток, как они отсюда уехали…

— Вот как! И что же это за молодцы?

— По всему видно: люди стоящие. При здоровье все, хорошо вооружены, одеты, как на парад, в новехонькую красноармейскую форму. К тому же не какая-нибудь там скромная пехота — на бричках все, с пулеметами. А главное — в горячем деле бесстрашные и башковитые. Такие самому черту как раз плюнуть рога свернут. На что уж наш здешний душегуб Мефодий Кравец некоронованным царьком чувствовал себя, а, вишь, и пискнуть не успел, как в их тисках оказался. За тяжкие грехи перед народом эти архангелы публично приковали его гвоздями за руки-ноги к колоннам крыльца, а горобиевцам велено было разграбить имущество этого предателя. Только никто из наших даже щенки не взял с этого червивого гнезда, потому что нечистое там все, на крови невинной нажитое. Так знаете, что эти приезжие хлопцы учинили? Загнали весь кравцовский выводок в хату, позабивали окна и двери и пустили красного петуха под стреху со всех четырех сторон. Чтобы одним махом очистить землю от скверны…

Слушал Заграва рассказ одноногого хозяина, и сердце его постепенно наполнялось удивлением, испугом, гневом и отвращением. Не раз ему самому приходилось вершить праведный суд над фашистами и презренными предателями, однако никогда и ни при каких обстоятельствах не прибегал ни он, ни его побратимы к жестоким пыткам над пленными. Тем паче даже пальцем не трогали их домочадцев! А эти… Мало того что публично по-инквизиторски казнили самого Кравца, так еще заживо сожгли всю его семью!

«Кому нужна такая зверская жестокость? Кто дал им право расправляться с детьми и женщинами? — мысленно спрашивал себя Василь и не находил ответа. — Неужели не понимают, что наше оружие может быть использовано только против врагов, а отнюдь не для сведения личных счетов или слепой мести? Ведь даже капелька невинной крови, как всегда подчеркивал Ляшенко, может стать смертным приговором для самой светлой и высокой идеи. Не может быть, чтобы среди них не нашлось человека, который бы не понимал всего этого!..»

— А кто же в этой группе за командира? И вообще есть ли он там?

— А как же, конечно, есть. И притом не один, а, как я понял, двое там верховодят. Я их вот так, как сейчас вас, видел…

— Кто же они? Откуда? Куда направляются? Какими силами совершают свой рейд?

Николай Иванович почесал пятерней затылок:

— Да разве они такие лопухи, чтобы каждому встречному обо всем рассказывать? В основном они меня спрашивали, а не я их…

— Ну, хотя бы внешность их можете описать?

— Это дело нехитрое. Один у них настоящий бугаище. Плечистый такой, чернущий как жук, с цыганскими глазами и горбатым носом. Другой — довольно пожилой, хилый какой-то и безликий на вид. Очень похож на больного желудком. Но он, наверное, самый главный у них. Партизаны понимают его без слов и как огня боятся. Даже этот черный бугаище и то на цыпочках перед ним ходит и все время тараторит: «Слушаюсь, товарищ Пугач!..», «Будет исполнено, товарищ Пугач!..», «Принимаю во внимание, товарищ Пугач!..» Одним словом, дисциплина у них что надо! Хлопцы, видно, сильно муштрованные, свое дело как «Отче наш» знают. Слова от них лишнего не услышишь, о водке и слушать не желают, на чужое даже глазом не поведут, к женским юбкам не липнут. К ним, ясное дело, сразу же поток охочих ринулся, так где там. Никого не приняли! Приказали лишь организоваться в отдельную группу, избрать из своей среды старшого и ждать сигнала при подходе главных сил…

— Кто же у вас за старшого среди желающих вступить в партизаны?

— Молодежь избрала Марийку Пистинчину. Комсомолку бывшую, лучшую звеньевую…

— Как с ней встретиться?

— Да уже не встретитесь. Если бы вчера прибыли, я помог бы, а сейчас… Прошлой ночью она куда-то отправилась с односельчанами…

— Вот те раз! — в отчаянии всплеснул руками Заграва.

— Приказ ей, видите ли, такой от партизан поступил. Вот она собрала всех единомышленников и направилась куда было велено.

Опять неудача! Прищурив глаза, Василь, огорченный услышанным, закрыл лицо руками.

— Да вы не очень переживайте, — поняв настроение Загравы, Николай Иванович сочувственно коснулся его плеча. — К этим молодцам мы все равно проложим тропинку. Это уж можете мне поверить! Ну а сейчас… Судя по всему, вам сейчас не помешало бы хорошенько выспаться с дороги. Мотаться по округе абсолютно ни к чему. А разыскиваемые вами партизаны после посещения Горобиев пока еще нигде не объявлялись. Видимо, где-нибудь в глуши тоже мозоли на пятках отпаривают. Так что смело располагайтесь на чердаке в сене, а я, если что-нибудь услышу, сразу дам вам знать.

— Я ведь не один, а с группой товарищей. Нам здесь не разместиться. Да и не имеем мы права рисковать…

Одноногий хозяин понимающе закивал головой, в задумчивости начал тереть шершавой ладонью небритые щеки. А потом, после минутного размышления, глухо промолвил:

— Напрасно рисковать, конечно, не следует. Пока еще тепло, место для отдыха всюду легко найти. Вот как только я вас потом разыщу?.. Ну, когда нужно будет добрую весть передать.

— К сожалению, не могу сейчас знать, где мы расположимся на отдых. А вот присылать сюда каждый вечер гонца — дело вполне реальное.

— Разумеется, реальное. Только в таком деле просто грешно терять время на переходы сюда да туда. Какая из того будет вам польза, если узнаете, скажем, в полночь, что утром в том или ином селе побывали партизаны? Пока вы доберетесь туда, их и след простынет. Тут нужно действовать оперативно и без промашки. Вот вам мой совет: оставьте у меня кого-нибудь из своих хлопцев, кто мигом мог бы вас предупредить о появлении калашниковцев…

Заграва без малейших колебаний принял это предложение. На часах у Николая Ивановича решил оставить Пилипа Гончарука, который сторожил сейчас во дворе. Как и советовал тайный помощник Ксендза, они для отдыха избрали место среди непролазных зарослей лозняка и орешника на дне широкой ложбины со склонами, спускавшимися к болотистым иршанским поймам. Хлопцы расположились вповалку на сырой земле с одним-единственным желанием как можно скорее уснуть.

Только и на этот раз не удалось им по-настоящему выспаться. Солнце не успело еще высушить росу в тени, как из Горобиев прибежал Пилип. Запыхавшийся и вспотевший, он склонился над Загравой и прошептал ему на ухо:

— Поступили сведения: калашниковцы недавно появились в Воропаевке…

Хлопцев, которых после стольких дней изнурительной беготни и волнений сейчас, наверное, не разбудил бы даже орудийный выстрел, приглушенный шепоток Пилипа в одну секунду поднял на ноги. Не дожидаясь команды, они принялись седлать коней. А через каких-нибудь полчаса уже топтали камыши вдоль прииршанских пойм. Всем, кроме Василя, была хорошо знакома дорога в Воропаевку — ведь всего несколько дней назад именно в этом селе Колодяжный «взял взаймы» для вечного пользования у тамошнего управителя пароконку чудесных рысаков. Примерно в полдень без особых приключений выбрались они по бездорожью в глубоченную балку. А когда выскочили на противоположный ее склон, тотчас увидели зловеще-черный шлейф дыма, расползавшийся вдоль горизонта.

— Не иначе бунговская экономия горит, — высказал кто-то догадку.

Не сговариваясь, пришпорили взмыленных коней, чтобы как можно скорее добраться до села. Однако напрасными оказались все их старания — в Воропаевке партизан уже не было. Еще густо дымились недавние сооружения имения какого-то Бунге, еще раскачивался в конвульсиях подвешенный за скулу колодезной кошкой палач-управитель Демба, еще стояли посреди площади оторопевшие и оцепеневшие воропаевцы, созванные на митинг, еще не улеглась даже пыль, сбитая конскими копытами, но калашниковцев и след простыл.

— Даже не верится… Ну совсем еще недавно они здесь вершили суд праведный. Мы и наглядеться на них, голубчиков, не успели, как их не стало. А может, все это лишь сон? — сокрушались вокруг крестьяне.

— В какую хоть сторону они направились? Неужели никто и этого не заметил?

Воропаевцы только плечами пожимали. Дескать, не заметили, не знаем.

— Я знаю, — подступив к Заграве, решительно заявил Яков Новохатский. Всегда уравновешенный, спокойный, он был на этот раз чем-то обеспокоен и встревожен. — Голову даю на отсечение, что они взяли курс на Пекари…

— С чего это ты взял? Тоже мне ворожей нашелся… — не без иронии кинул Синило.

— Ворожей не ворожей, а им больше некуда отсюда податься. Уверен!

— Слушай, командир, а ведь Новохатский, по-моему, прав, — поддержал Якова Гриц Маршуба. — Очень похоже, что эти неуловимые мстители до точности повторяют маршрут нашего рейда с «родичем».

— Такое скажешь! Откуда им известен ваш маршрут?

— Народный компас указал. Разве не может быть такого, что они ищут тропинку к нам, плутая по нашим следам, а мы гоняемся за ними?

— И все-таки, Василь, давай махнем сейчас в Пекари. В конце концов, что мы теряем? — включился в разговор и вечный молчун Иван Коростылев.

Заграве ничего не оставалось, как согласиться с советами спутников. Да и что им еще было делать в Воропаевке?

— Только нужно, товарищи, добираться в Пекари обходным путем, — предложил Гриц Маршуба. — Чтобы войти туда не воропаевской дорогой, а с противоположной стороны. Зачем? Объясняю популярно: при таком маневре, когда мы даже не успеем застать этих быстрых на расправу всадников в Пекарях, непременно встретим их при отходе. Как бы там ни было, а назад в Воропаевку они вряд ли станут возвращаться.

— Товарищ командир, а ведь Гриц дело говорит, — поддержали Маршубу хлопцы. — Пора нам к их гриве примеряться, а не за хвост цепляться.

Оставив ошеломленных воропаевцев посреди площади, над которой раскачивался между осокорями подвешенный за скулу их мучитель Демба, загравинцы тронулись из села — только не напрямик, через поля, а свернули в лес, мрачно темневший за лугом на пригорке. Заметив первую же давно не хоженную просеку, Маршуба повел по ней своих спутников. Повел с такой беззаботностью и уверенностью, будто ходил по ней еще с детства.

Несмотря на ночные заморозки, день выдался на удивление жаркий и безветренный. Даже среди поля при быстрой езде не ощущалось прохлады, а в лесу пропахший живицей и прелью воздух оказался таким густым, застоянным, что просто невозможно было продохнуть. Птицы и те приумолкли, притаились где-то в чаще. Вокруг — только зловещая тишина и невыносимая духота.

Истекая потом, шестеро всадников короткой цепочкой тащились через незнакомый лес, и эта мертвящая тишина на каждого из них навевала почему-то невеселые размышления. Что ждет их на этой дороге? Скоро ли удастся им догнать неуловимых мстителей, именующих себя разведотрядом партизанского соединения генерала Калашника? Кто они на самом деле? Почему придерживаются довольно странной, можно сказать, губительной тактики?..

— Эгей, братва, почему носы повесили? Предлагается лотерея! — осадив коня, внезапно поднялся на стременах и поднял над головой руку Маршуба. — Ценный приз получит тот, кто отгадает, как именно прикончат неуловимые калашниковцы пекаревского старосту. От каждого принимается только одна отгадка…

И началось: хлопцы наперебой сыпанули предположениями относительно способа казни старосты села Пекари.

— Посадят на кол!

— В нужнике утопят…

— Псами затравят…

— А твой вариант, Новохатский? — полюбопытствовал Синило.

Глубоко задумавшийся Яков, замыкавший колонну, ответил не сразу:

— Мне, хлопцы, костью в горле стоит зверская жестокость этих партизан. Кравца живьем распяли на колоннах собственного крыльца. Дембу подвесили за скулу над площадью… Хоть убей, не пойму, зачем все это делается?

— Нашел кого жалеть… Собаке собачья смерть!

— Не о жалости идет речь. И по Кравцу, и по Дембе давно уже виселица плакала, но зачем же было учинять над ними такие жестокие пытки на виду у сотен людей?

— О, уже распустил нюни! А фашисты что делают с нашим братом?

— Так это же фашисты! Разве нам к лицу состязаться с ними в пытках?

— Правильно, Яков, фашист для нас не мерило, — решительно заявил Заграва. — Откровенный, грубый садизм, кем бы он ни чинился и во имя чего бы ни совершался, всегда порождал у честных людей только осуждение и отвращение. А когда такое безобразие к тому же творится на глазах детей и подростков…

— Это преступление! — закончил мысль Семен Синило.

— Ну, преступление не преступление, но и судом праведным его не назовешь.

— Суд над всеми этими ничтожествами мы могли бы вершить еще несколько педель назад, однако сознательно не делали этого. Пошли на невероятный риск, таская с собой гестаповского «родича», но пальцем их не тронули. Потому что не хотели накликать беду на головы мирного населения. А эти горе-герои прут напролом — после нас, мол, хоть трава не расти… Одарчуковщина проклятая!

— Да хватит вам языки точить! Пусть и не очень изобретательно, однако правильно поступают эти хлопцы…

— А кто же кровью будет расплачиваться за их поступки? Женщины и дети?.. Ох и скоро же мы забыли Миколаевку!

При упоминании о Миколаевке все вдруг умолкают, опускают головы. В Миколаевке состоялась их первая и далеко не самая лучшая боевая операция, которая навсегда стала для отряда суровым уроком и предостережением. Весенней ночью они совершили налет на это село, пощипали малость караульную команду, расквартированную там, и отошли в леса. А утром каратели вернулись. И буквально стерли с лица земли Миколаевку, сожгли в местной церкви почти всех ее жителей. После этой трагедии для каждого в отряде стало святым правилом: бить врага так, чтобы за эти удары не расплачивались жизнью дети, женщины, старики.

«Почему же эти новоявленные калашниковцы совершенно не заботятся о крестьянах? Неужели не понимают, какая кровавая метель скоро разразится в селах, где они сотворили свой жестокий суд над предателями?.. — терялся в догадках Заграва. — А вообще-то странно, что каратели до сих пор не бросились по их следам. Что-то больно уж вольготно живется этим рейдовикам! Уж сколько времени действуют они в округе, а оккупанты будто сквозь пальцы смотрят на их выходки. Учебную команду Чудина, вишь, истрепали, а этих даже пальцем не трогают. Почему? Почему разрешают им вести антигитлеровскую агитацию, уничтожать своих пособников, формировать людей в группы и выводить в леса?..»

Не одного Заграву обуревали невеселые мысли. Хлопцы молча покачивались в седлах, охваченные неясными сомнениями и тревогой, проголодавшиеся, утомленные, в насквозь пропотевшей одежде. Хотя солнце уже и начало клониться к закату, однако жара и не думала униматься. Просека давно оборвалась над высохшим болотцем, и они добрый час пробирались сквозь густые заросли, шарахаясь из стороны в сторону. За клином орешника, бурно разросшегося по южному склону какой-то ложбины, вдруг оказались в таких непролазных зарослях молодого березняка, опутанного колючей бечевой ежевики, что невольно остановились.

— Куда ты нас завел, Маршуба? Что это за такой обход? — гневно набросился Синило на товарища.

— Командир, чует мое сердце, мы заблудились!

Заграва подозвал оторопевшего Грица Маршубу, поинтересовался, когда же они будут в Пекарях.

— Не знаю, — искренне признался тот, — по моим расчетам уже давно должны были быть там, но почему-то до сих пор не добрались до Барсукова хутора… Как мы прошли мимо него, хоть убей, не пойму!

— Тоже мне Сусанин нашелся, — презрительно сплюнул Синило. — Не поп — в ризы не суйся, а то: проведу, проведу… Провел, называется, к чертям собачьим!

— Что будем делать, хлопцы? — обратился Василь к товарищам после минутного раздумья.

— Прежде всего нужно выбраться из этого чертовского места, сделать привал и сориентироваться, где мы находимся, — предложил Гончарук.

— Ничего не скажешь, подходящее время для привала. А когда же ты в Пекарях думаешь быть?

— Когда будем, тогда и будем, а коней нечего гробить. Глянь, с них уже и пена не летит…

— Правильно, Пилип, о конях нужно позаботиться. Поворачивай, братва, оглобли назад! — скомандовал Заграва.

Повернули. Выбравшись из зарослей, спешились, пустили коней на пастбища. Только ни один из них даже не прикоснулся губами к пожухлой траве. Они почему-то прижимались друг к другу, сторожко посматривали вокруг, нервно всхрапывали и беспокойно прядали ушами. Василь заметил обеспокоенность коней и удивился: что это с ними, к чему это они так принюхиваются? И внезапно ощутил едва уловимый запах гари, смешанный с каким-то тошнотным смрадом.

— Пилип, Семен, — подозвал к себе Гончарука и Синило, которые, разминаясь, боролись в сторонке, — вы ничего не ощущаете в воздухе?

Те принюхались.

— Вроде бы дымом припахивает… А еще горелыми костями или шерстью… Неужели кто-нибудь кабанчика смалит?

— А ну айда на разведку! Интересно узнать, кто это надумал куховарничать в такой глуши? Только, сами понимаете, осторожность — высшей категории! Мы здесь будем вас ждать.

— Не бойся, Василь, не подведем!

Семен с Пилипом метнулись в разные стороны, а Заграва дал знак Маршубе, Новохатскому и Коростылеву подготовить оружие. Мало ли какие вести могут принести разведчики!

Они и в самом деле принесли необычные вести. Правда, Синило возвратился лишь с наполненной каким-то питьем немецкой офицерской флягой, обтянутой зеленоватым армейским сукном, которую он нашел неподалеку в зарослях боярышника, а вот Пилип… Уже по одному виду, с которым он появился на солнечной опушке, легко можно было угадать: Пилип не просто чем-то поражен — он буквально потрясен. Смертельно бледный, с неистово расширенными зрачками, какой-то одеревенелый, он спотыкающейся походкой приблизился к Заграве и произнес прерывистым шепотом:

— Там трупы сожжены… Над ручейком… Там их — огромное множество… Ни одной живой души…

Все вокруг оцепенели, затаили дыхание.

— Веди! — раздалась команда.

Схватив коней под уздцы, партизаны бегом бросились за Гончаруком. Миновали непролазную гущу березового молодняка, начали спускаться пологим скатом среди старых дубов. Вот и лесной ручеек, спрятавшийся в густых зарослях осоки и ивняка, а за ним — обрывистый, подмытый весенними бурными потоками песчанистый берег, над которым застыл в глубокой задумчивости старый бор. Небольшой цепочкой они и направились вдоль берега, который то подступал к самой воде, то отдалялся, оставляя за собой обнаженные песчаные плешины. За очередным поворотом на одной из таких плешин увидели гигантское пепелище, представлявшее собой хаотический навал недотлевших стволов, пеньков и головешек.

— Вы ближе сюда, ближе… — И Пилип с шумом пересек ручей.

Вслед за ним перебрели через болотистое русло все остальные и словно бы остолбенели. Среди завала недогоревших стволов над присыпанным пеплом песком то тут, то там торчали из земли обугленные локти, колени, кисти рук и ног. И висел над пепелищем такой удушливый, такой плотный смрад, что не у одного из прибывших, кто сотни раз уже был опален боями и давно привык смотреть смерти в глаза, закружилась голова и к горлу подступил тошнотный комок.

«Кто эти несчастные? Как они здесь оказались? Что за трагедия разыгралась в этом диком закутке полесской земли?» — рвалось у каждого из уст, однако никто не проронил ни слова. Кого же спрашивать?

Вдруг Василь увидел неподалеку от пепелища, почти над самым обрывом, острый носок туфли, выглядывавший из-под супеси, и тотчас же бросился туда. Опустился на колено, изо всех сил начал разгребать ладонями землю. Земля легко поддалась — была сыпучей, еще не слежавшейся, явно недавно насыпанной. Не прошло и пяти минут, как он выгреб на глубине не более полуметра труп девушки в вышитой сорочке и сборчатой юбке. Одного взгляда Василю было достаточно, чтобы определить безошибочно: она застрелена в упор. И притом совсем недавно, ибо кровь из раны в груди, пропитавшая толстую светлую косу, даже не успела высохнуть.

— Товарищи, да их же внезапно в спину расстреляли! Вот посмотрите… — прозвучал обескураженный голос Новохатского с противоположного конца пепелища.

Все тотчас же кинулись туда. Еле удерживая сердце в груди, побрел за хлопцами и Василь. В продолговатой ложбинке, похожей на мелкий окопчик, который Яков выгреб ладонями, издали увидел мужской труп с темно-бурыми пятнами крови на спине. Вместе с Коростылевым осторожно перевернули его. Вихрастый, еще совсем зеленый мальчишка. И самое удивительное, что он прижимал к простреленной груди чем-то наполненную полотняную сумку. Ни слова не говоря, кто-то взял ее из рук мертвого, развязал, высыпал содержимое на землю. На песок, глухо звякнув, упали алюминиевая кружечка, деревянная ложка, несколько луковиц, надрезанная буханка хлеба, пропитанная кровью, какие-то матерчатые свертки, наверное, белье, зачитанный «Кобзарь», клубочек ниток с иголкой… И вдруг Василь увидел среди неприметных пожитков погибшего такое, что невольно вскрикнул и схватился руками за голову: последним из сумки выпал аккуратно сложенный цветастый диво-рушник, будто самой радугой вышитый…

Некоторое время Заграва молча стоял, уставившись взглядом в землю, а потом осторожно взял копчиками пальцев уголки рушника, развернул его. Перед присутствующими на непорочно-чистом белом поле, усеянном изумрудными искрами и приглушенными зарницами, между двумя голубыми волнами-зубчатками вдоль полей рушника заполыхали роскошные соцветья полевых маков и ярко-желтых лилий. Рушник этот был точно такой же, какой подарила ему в Янковичах старенькая Андреиха на счастье…

«Вчера перед разлукой я своему младшенькому тоже дала… Пускай этот мой скромный рушник будет тебе материнским благословением, пусть оберегает от всехбед и напастей, отводит смерть и надругательства…» — вспомнились Василю ее прощальные слова.

— Ох, мама, мама, не уберегли вашего сына ни молитвы, ни благословения! — вырвалось у него. В порыве отчаяния и печали он встряхнул головой, болезненно заскрипел зубами.

— Ты знаешь этого парнишку? Кто он? Откуда? — подступили партизаны к Заграве.

Тот словно бы и не слышал ничего. Долго стоял с закрытыми глазами, а потом положил рушник мертвому на грудь, встал на колени и с каким-то остервенением принялся разгребать рыхлый песок. Вскоре его подменили Новохатский с Коростылевым, потом — Маршуба и Синило. Примерно через четверть часа общими усилиями они вырыли под отвесным прибрежным обрывом продолговатую яму в колено глубиной, молча опустили туда юношу, подложив под голову сумку с домашними пожитками. Василь накрыл ему рушником лицо и первым бросил на грудь горсть сухого песчанистого грунта.

Когда могилка была засыпана, Василь, так и не сказав никому ни слова, круто повернулся и зашагал широким шагом через болотистый ручеек на противоположный берег. Но не направился к Гончаруку, оставшемуся там с конями, а кинулся к подлеску и, согнувшись в три погибели, начал что-то искать в нем. Вот он опустился на колени, принялся неторопливо разгребать руками пожухлую траву.

— Я так и знал, что их с этого берега… Из автоматов в упор! — вскрикнул, увидев россыпь мелких отстрелянных гильз.

Теперь Заграва до деталей представлял трагедию, недавно разыгравшуюся в этом медвежьем углу. Все юноши и девушки из окрестных хуторов и сел, которые отправились к партизанам, неизвестно как забрели сюда. Оказавшись под отвесными, хотя и невысокими, кручами, они попали в приготовленную карателями западню и в упор были расстреляны в считанные минуты. Потом трупы были присыпаны песком обвалившегося от взрывов гранат отвесного берега, а для большей надежности, чтобы окончательно замести следы, поверх всего был разведен огромный костер. Но кто же так тщательно заметал свои следы? Каратели? Однако зачем это им понадобилось после Бабьего Яра и мертвых зон вокруг партизанских краев?..

— Запомните это место, друзья, — сказал Василь, когда к нему приблизились хлопцы. — Здесь совершено неслыханное преступление. Мы еще должны будем сюда вернуться и во всем разобраться. Непременно!

…Солнце катилось к горизонту, когда загравинцы двинулись на север вдоль лесного ручейка. Но никто из них уже не спешил в Пекари и не думал о встрече с всадниками, именующими себя разведотрядом соединения генерала Калашника. После всего только что увиденного и пережитого не то что думать о какой-то встрече — дышать не хотелось.

Они и не заметили, как примерно через час, плутая в некошеных травах, выбрались на берег недавно полноводной, но сейчас обмелевшей реки, за которой широко раскинулись до самого горизонта пойменные луга.

— Братва, да это же Тетерев! — на радостях загорланил Маршуба. — Отсюда до Пекарей рукой подать. Я эти места хорошо знаю…

И в самом деле, вскоре вдали среди садов показались сельские строения. По знаку Загравы группа остановилась.

— Всем скопом соваться туда нет необходимости, — объявил он. — На разведку отправятся… Новохатский и Маршуба. Всем остальным замаскироваться вон в тех зарослях и отдыхать. Думаю, нас сегодня ждет неблизкая дорога.

Оставив на месте привала своих коней, Гриц с Яковом быстро направились в Пекари. А Заграва выставил наблюдателя и лег прямо на землю. Он чувствовал себя таким разбитым и измученным, что в эту минуту хотел лишь одного — забыться хотя бы на короткое время. Но мрачные мысли, будто тяжелые жернова, наплывали одна на другую и не давали вздремнуть. Когда же наконец отошли в безвесть все тревоги и хлопоты и он медленно погрузился в нежную, сладковатую купель, ему послышался крик:

— Удача, командир!

Заграва не успел спросонок понять, почему так кричит Маршуба, как Новохатский сунул ему в руки неказистый бумажный сверток. Василь механически развернул его, окинул беглым взглядом — в верхнем левом углу заметил знакомые очертания характерных плакатных букв, составлявших два слова — «Красная звезда». Но самое главное, что дошло и четко врезалось в его сознание, это — отчетливый курсивный призыв над колонтитулом: «Смерть немецким оккупантам!» А чуточку правее — будто приказ каждому, кто взял в руки номер газеты: «Не знать страха и паники в борьбе с врагом! Упорно защищать наши города и села, смелыми ударами истреблять оккупантов!»

У Василя сразу же полегчало на душе: да ведь это же родная советская «Звездочка»! Дрожа всем телом, он вдыхал знакомый запах типографской краски, вслушивался, будто в музыку, в шорох бумаги. Одного взгляда ему хватило, чтобы постичь содержание всей страницы. Передовица «В горах», под ней подверстана информация о вручении ордена Ленина и медали «Золотая Звезда» каким-то старшим лейтенантам В. П. Карпову, В. М. Голубеву и капитану П. А. Тарану, а сбоку — вечерняя сводка Совинформбюро за 25 августа об оборонных боях в районе Клетска, Котельникова, Краснодара, корреспонденция из действующей армии под стенами Сталинграда…

— Так, выходит, Яков не ошибся — партизаны побывали все-таки в Пекарях?

— Почему побывали? Они и сейчас там. Похоже, ночевать собираются.

— Ура, хлопцы! — все вскочили на ноги, чтобы немедленно направиться в село.

Еще вчера Василь непременно приказал бы им выступать на встречу с побратимами по оружию, но после ужасного зрелища над лесным ручейком под песчанистыми обрывами… внутренний голос подсказывал ему не бросаться в Пекари всем скопом.

— Стало быть, сделаем так, — сказал Заграва, отозвав наблюдателя с поста, — в село отправляюсь я с Маршубой. Если там все будет в порядке, дадим знать.

Гончарук хотел было что-то возразить, но Василь окинул его таким строгим взглядом, что тот сразу же прикусил язык.

— Ну, счастливой вам дороги! До скорой встречи! — неслось вдогонку двум всадникам, которые галопом мчались через луг.

Взволнованный, наэлектризованный предчувствием желанной встречи, Василь и не заметил, как оказался на глухой сельской улочке. Через несколько минут они с Маршубой были уже на небольшой площади, до отказа заполненной людьми. На церковном подворье возле закопченных кирпичных стен без дверей и крыши возились у костра женщины, видимо готовя в огромных чугунах праздничный ужин для дорогих гостей, где-то на противоположном конце пиликала гармошка, раздавался призывный девичий смех, повсюду сновала шумная малышня. Маршуба уверенно свернул к просторному дому с высоким крыльцом, под железом, возле которого на телеграфном столбе покачивался вниз головой какой-то лысый человек, наверное, староста или полицай.

— Куда прешь? Кто такие? — преградили им путь вооруженные люди неподалеку от управы, где стояло несколько снаряженных бричек.

— Посланцы от ваших соседей. Имеем поручение встретиться с вашим командиром.

Те переглянулись, в нерешительности переступили с ноги на ногу. Потом пошушукались между собой, и самый младший из них быстро пошел в помещение. А вскоре возвратился и сообщил: к их командиру может пройти кто-нибудь один, но перед этим он должен сдать свое оружие. Василь сразу же соскочил с коня, без колебаний передал часовому автомат, маузер, запасные патроны и направился к крыльцу. Направился с каким-то странным, ранее не знакомым ему предчувствием чего-то необычайного.

В прокуренной, захламленной комнате, куда провожатый открыл дверь, Василь увидел трех мужчин. Двоих он узнал сразу по описаниям горобиевского Ксендзова разведчика — черноволосого великана с горбатым носом, — он сидел на подоконнике, попыхивая огромной цигаркой, — и худощавого, болезненного на вид, сутулившегося человека, который стоял возле стола, картинно сложив руки на груди.

А вот третий, торопливо что-то записывавший в блокнот, был неизвестен.

— Порученец командира партизанского отряда, послан для установления с вами связи, — отрекомендовался Василь.

И черноволосый детина, и сутулившийся старичок, казалось, на миг застыли от неожиданности. Даже писарь прервал свою срочную работу и с нескрываемым удивлением уставил в прибывшего бесцветные глаза. Василь посмотрел прямо в эти глаза и внезапно почувствовал, как под ним закачался пол.

— Что же это за соседи у нас такие, позвольте полюбопытствовать? — первым опомнился тот, который стоял у стола со сложенными руками. — Чем можем быть полезными? Откуда вам известно о нас?

Только Заграва ничего этого не слышал. Он неотрывно смотрел в бесцветные глаза писаря, а видел своего покойного брата Романа среди трупов в длиннющем рву за Дарницей. Видимо почувствовав что-то неладное, писарчук нервно заерзал на месте, снова склонился над блокнотом.

— И это ты называешься партизаном? Да я ведь знаю тебя, гадина!

Тот как ужаленный вскочил из-за стола, торопливо сунул руку в карман.

— Товарищи, задержите его, бога ради! Это палач! С Дарницкого фильтрационного…

Только никто не бросился его разоружать, связывать за спиной руки. Наоборот, все выхватили из карманов пистолеты. А черноволосый здоровяк метнулся к двери и преградил Василю дорогу к выходу. Никто из них не проронил ни слова, однако Василь интуитивно почувствовал: эти субчики — одного поля ягода. И в тот же миг ему вдруг стало ясно, откуда взялся этот загадочный рейдовый отряд вешателей старост и всякой прочей предательской мелюзги, почему он так безнаказанно разгуливал по краю под носом у эсэсовцев, кто организовал и направил его по маршруту, проделанному Колодяжным с «родичем», и, наконец, кем была учинена кровавая бойня над безымянным лесным ручейком…

«Значит, все, Василь, откукарекался! Тебе отсюда ни за что не выйти. Амба!» — молнией мелькнула мысль. Но не собственная судьба сейчас волновала его: его беспокоила мысль, как поведать людям ту правду, которая вдруг открылась перед ним, как предупредить Артема о смертельной опасности. Ведь тот непременно будет посылать новых и новых гонцов к этим лжепартизанам…

Не секунду, а десятые ее доли имел Заграва для размышлений. И все же нашел единственно возможное в его положении решение. Сжавшись пружиной, он, сколько было сил, оттолкнулся обеими ногами от пола и, выставив вперед локти, кинулся в полуоткрытое окно, на подоконнике которого еще минуту назад сидел горбоносый. Треск разломанных рам. Жалобное позвякивание разбитых стекол. Крики, выстрелы…

Но все это уже позади — Василь лежал на земле невредимый. Теперь ему нужно было лишь добраться до грядок, где еще досушивались неубранные подсолнухи и кукуруза, а там… Однако, как только он вскочил на ноги, где-то за затылком раздался одинокий выстрел. И тотчас же резкая, невыносимая боль пронзила все его существо. На какой-то миг из глубин памяти на поверхность сознания всплыли неизвестно чьи, неизвестно где и когда слышанные или, быть может, читанные им пророчески-правдивые слова: «Он умирал. Предсмертное отчаяние охватило его сердце. Он был еще совсем молод и не знал, как умирают. Но что это была именно смерть, он почувствовал вдруг и глубоко. Он погибал в полной темноте, поднятый высоко под небо и пронизанный холодным туманом… Он стоял, зажав рукой рану, и темнота была жестокая… Он умирал стоя…»

И тут Василь заметил, как начинают отплывать куда-то, исчезать и деревья, и облака, и солнце, а густая тьма окутывает его со всех сторон.

«Неужели я тоже умираю?.. Неужели?..»

И вдруг с его уст сорвалось одно-единственное слово, в котором были и отчаяние, и боль, и безнадежность:

— Клава!..

XXIV

В боевой биографии каждого партизанского отряда не обходится без дней, через которые пролегает своеобразная фатальная межа и которые зловещим клеймом навсегда запекаются в сознании бойцов и командиров. О них в дальнейшем не говорят всуе, даже стремятся часто не вспоминать, однако в коллективной памяти они возвышаются мрачными башнями, как грозное предостережение на будущее, как своеобразное напоминание, что самую большую вершину отделяет от бездонной пропасти, собственно, один лишь шаг.

Вот таким черным днем стал для Артемовых побратимов четверг 10 сентября 1942 года. Никому не счесть, сколько всяких бед и испытаний выпало уже на их долю на крутых партизанских дорогах. В неравном поединке с врагом они, еще совсем недавно такие беспомощные и неопытные, непроизвольно насобирали не одну пригоршню горьких ошибок, которые оплачивались только человеческой кровью, следовательно, не раз им приходилось мучительно переживать и горечь поражений, и боль невозместимых утрат. Однако неудачи не сломили их, не посеяли в отряде зерен разобщенности или утраты веры, наоборот — они постепенно закаляли волю, характеры партизан, и казалось, ничто уже не сможет выбить их из колеи душевного равновесия, столкнуть в пучину отчаяния. Но вот в четверг, 10 сентября…

Началось все с того, что на рассвете в Семенютин двор пришел подслеповатый Дмитро Щем из взвода Довгаля. Весь окровавленный, оборванный, едва держащийся на ногах, он прохрипел еще с порога, как только Федько Масюта пропустил его в хату:

— Несчастье, товарищи командиры! «Таран» наш того… провалился!

Резко вскочил с постели Ляшенко:

— То есть как — провалился?

— А вот так, провалился, и все! — Пошатываясь на дрожащих ногах, Щем окровавленной левой пятерней изо всех сил стискивал плечо правой руки, по лоснящемуся рукаву которой заметно сочилась и медленно капала на пол густая темная кровь.

Федько быстро подставил табуретку, помог Дмитру опуститься на нее и опереться спиной о косяк.

— Ну а как же ты? — приподнялся на локоть Аристарх Чудин, который уже не первый день отлеживался после ранения в этой хате на полатях под жердочкой, на пару с Ляшенко. — Ты-то откуда?

— Да все оттуда же! С Мануильского лесничества, матери его черт! — то ли от боли, то ли от злости огрызнулся прибывший. — Мне просто чудом удалось оттуда вырваться, а хлопцы… Нет больше ни Кремнева, ни Пересунько, ни Тернового!.. Собственными глазами видел, как их, уже мертвых, эсэсовцы стаскивали в придорожную канаву…

Могильная тишина наступила в Семенютиной хате, слепой мрак плотным свитком подступает к керосиновой лампе. Трудно, просто даже невозможно присутствующим вот так сразу поверить, что уже никогда не увидят голубых глаз ласкового великана с Урала Тимофея Кремнева, что никому не удастся услышать соловьиного голоса отрядного запевалы Трофима Пересунько, что никто уже не получит в дар от Кости Тернового вырезанную из дерева игрушку — какую-нибудь лошадку, сопелку, причудливого одноглазого гнома или узорчатое кнутовище…

— Как же так могло случиться?

— Мне-то откуда знать? — покачивая раненую руку, будто младенца, буркнул Щем. — Мы действовали в соответствии с разработанным планом. В строгом соответствии! Как и было приказано, прибыли в Мануильское лесничество вчера перед полуднем. И притом с катюжинского направления. Никуда не заезжали и ни с кем в дороге разговоров не вели… Уже в тот момент, когда впереди показалась деревянная арка над въездом в лесничество, мне почему-то вдруг заманулось, извините за выражение, до ветру. Я хлопцам мигнул — и в придорожные заросли. Будто всевышний надоумил меня! А вскоре слышу: какой-то крик, ржание коней. Приподнялся из-за кустов — наши подводы окружены черномундирниками, которые будто из-под земли вынырнули. Вижу, хлопцы им документы тычут, а те силком стаскивают их с повозок. Не успел я понять, что и к чему, как возле подвод такое началось… Одним словом, там закружилось, завертелось что-то страшное, послышались крики, выстрелы… Среди той заварухи я смог лишь уловить слова Кости Тернового: «Убегай, Щем, и передай нашим — измена!..»

— Он точно так и сказал: измена?

— С места мне не встать, если вру. Если бы не это слово, я непременно разделил бы участь товарищей, но если там измена… Опять ведь кто-нибудь из наших обожжется! Разве не так? Ну, я и дал деру. За мной гнались, но все же мне повезло…

Внезапно из сеней донесся металлический звон. От неожиданности все вздрогнули, повернули головы к двери. Федько, который топтался возле Щема, вдруг ударил в дверь ногой, и, когда она раскрылась настежь, все увидели в освещенном проеме скрюченную фигуру неказистого человека с взъерошенным чубом, человека, который на четвереньках стоял посреди сеней, ощупывая растопыренными руками пол вокруг себя.

— Проклятущее ведро!.. Услышал я, что здесь шум-гам, и с чердака вниз. А оно, проклятое, под ноги… — пролепетал он растерянно.

— А, это ты, Покраш? Ну, заходи, заходи… — сказал Чудин, и все облегченно вздохнули, узнав одного из новичков, прибившихся к отряду вместе с группой корнинских добровольцев.

На Семенютином чердаке Покраш появился совсем недавно. После того как он, такой маленький и немощный на вид, дотащил раненого Аристарха на собственных плечах из-под Бантышей, ни у Артема, ни у Ляшенко просто язык не повернулся, чтобы приказать ему вернуться обратно в учебную команду. Его оставили на «маяке», чтобы малость передохнул да отоспался с дороги. Только он ни на шаг не отходил от своего освободителя, с какой-то светлой радостью взял на себя обязанности и санитара, и официанта, и верного оруженосца. Этот молчаливый человек обладал редкостным даром всюду быть незаметным, никому не мешать, но всегда оказываться под рукой. Вот и на этот раз появился хотя и с нежелательной «музыкой», зато в очень важный момент.

— Тут, кажется, что-то случилось? Чем могу помочь? — поднявшись на ноги, сразу же спросил Покраш, всем своим видом свидетельствуя, что готов по первому же приказу броситься хоть в пропасть очертя голову.

— Да вот Клаву бы сюда… Митяй кровью больно изошел, его перевязать срочно надо. Так ведь, товарищ полковник? — обратился Чудин к Ляшенко, как и положено младшему по воинскому званию.

— Ну да, ну да… — занятый своими мыслями, тот лишь головой кивнул в знак согласия.

Он совсем не обратил внимания на то, как Чудин тут же распорядился: «Давай, Покраш, катай к Колодяжному в сенник и передай: пускай пошлет кого-нибудь в лагерь за Клавой…» Не заметил и того, как стремглав кинулся выполнять этот приказ Покраш. Потрясенный печальной вестью, Ляшенко мысленно справлял панихиду по «Волосожару». А сколько ярких надежд возлагали они с Артемом на эту операцию! Думалось: совершат хлопцы налет на лагерь строителей моста через Тетерев, выведут из фашистской неволи несколько сот военнопленных, вооружат их, подкормят малость, а потом как прокатятся огненным валом по всему Полесью!.. Еще позавчера вечером, отправляя Кремнева, Пересунько, Тернового и Щема в дорогу, они нисколько не сомневались, что через каких-нибудь две-три недели откроют новую страницу своей боевой летописи, когда организуют многосотенное партизанское соединение. Ведь к этой операции отряд готовился особенно тщательно и вдохновенно. Дабы не распылять сил и не отвлекать внимания, было принято решение отказаться от большинства ранее планировавшихся налетов и диверсий и сосредоточиться исключительно на «Волосожаре».

Конечно, первая скрипка, как всегда, принадлежала Ксендзу. При помощи местных иванковских патриотов он собрал детальнейшие сведения об этом строительстве. Примерно через неделю командиры отряда точно знали, сколько военнопленных работает над Тетеревом, какими силами охраняется зона строительства, откуда завозятся туда строительные материалы. На основании этих данных не так уж и трудно было наметить в общих чертах план ликвидации важного военного объекта над Тетеревом. Учитывая опыт весенней операции на лесоразработке под Студеной Криницей, целесообразнее всего было прибегнуть к уже испытанному на практике методу Мажары. Единственное, что оставалось для них неразрешимой проблемой, это как проникнуть за колючую проволоку в расположение пленных, чтобы сплотить там самых надежных людей в стальной кулак и при первом же удобном случае ударить этим кулаком по врагу изнутри лагеря.

Но разрешение проблемы, как это иногда бывает, появилось само собой, когда от помощников Ксендза поступили донесения, что оккупационные власти объявили реквизицию тягла по всему иванковского гебиту для перевозки древесины из Мануильского лесничества к речке Тетерев. Фашисты явно стремились закончить сооружение моста до наступления осенней непогоды. Именно этим и решено было воспользоваться: под видом ездовых из мифического общественного двора в расположение мануильских разработок должны были отправиться опытные лесорубы Кремнев, Пересунько, Щем и Терновой. После нескольких инструктажей они, обеспеченные Ксендзом безупречными документами, отправились вчера перед восходом солнца на операцию «Таран». И никто в отряде даже во сне не мог подумать, что для этой троицы дорога окажется такой обидно короткой и трагической. Ведь все они были из перезимовавших в фашистских лагерях военнопленных, кого Мажара с Ляшенко вырвали из неволи еще под Студеной Криницей, несомненно, прекрасно разбирались в лагерных порядках, а главное — отличались железной выдержкой и врожденной сообразительностью. И вот вдруг такой трагический финал…

«Как же это могло случиться? Откуда эсэсовцам стало известно, когда именно и куда прибудут наши посланцы? Неужели в самом деле измена? — терялся в догадках Ляшенко. — Только кто об этом мог им донести? Ведь план создания в тетеревском трудлагере внутреннего «тарана» и кандидатуры для засылки «возниц» в Мануильское лесничество мы обсуждали только с Артемом и Ксендзом. К тому же без свидетелей, при закрытых дверях… Нет, все-таки это больше похоже на слепую случайность, трагическое совпадение обстоятельств. Терновому просто показалось, что там была подготовлена западня для них».

— В Мануильском лесничестве мы попали в заранее подготовленный капкан. Это точно! Так что думайте, товарищи командиры, что у вас здесь не сработало! — хрипло воскликнул Щем. — А сейчас мне бы лечь… Сил нет… — И, закрыв глаза, медленно начал падать с табуретки.

Хорошо, что рядом стоял Федько Масюта, он подхватил измученного Дмитра под мышки, кое-как дотянул до-застланных дерюжкой полатей, уложил его возле лежанки, подмостив под голову брезентовое ведерко с сеном. Щем сразу же уснул, а может, впал в забытье. Он не проснулся даже тогда, когда из-под Змиева вала прибыла в сопровождении Антона Рябого и Покраша Клава и, разрезав пропитанный кровью рукав, принялась обрабатывать сквозную плечевую рану. Дмитро стонал, конвульсивно дергался, скрипел зубами, но так и не проснулся.

— Что с Дмитром? Рана серьезная? — обратился Ляшенко к Клаве, когда она закончила бинтовать плечо.

— Несерьезных ран не существует. А вообще-то подождем до завтра: прибудет доктор Соснин, он и скажет свое слово.

После перевязки Антон Рябой, Покраш и Федько перенесли Щема в сенник для отдыха, а Клава, сложив инструменты, снова направилась в лагерь, где ее ждал гауптштурмфюрер Бергман, который всю ночь задыхался от сердечного приступа. Опустела, затихла Семенютина хата, однако сон и покой обходили ее десятой дорогой. Ляшенко и Чудин, прикованные недугом к постели, тяжело переживали бессмысленную гибель троих боевых друзей.

«Потери, куда ни кинь, невосполнимые потери… Сколько прекрасных людей потеряли мы за неполных пять месяцев партизанской жизни!.. Первым погиб… Кто же открыл у нас счет потерям? Павлуша Верчик? Да, он погиб в Киеве в первую же неделю нашего пребывания за пределами города. Потом беда постигла Митю Стасюка в Миколаевке, а Чупиру — в Забуянье… — неизвестно зачем Ляшенко начал пересчитывать погибших побратимов. — Дмитра Мотренко мы оставили на вечный покой на опушке Бабинецкого леса, а Василя Храмцова, Оксена Моторнюка, Реваза Абрамидзе и Владика Костелецкого — на высоком берегу Тали. А кого потом провожали в последний путь?.. Кажется, беспалого Миколу. А за ним — Ивана Потепуха. Хотя почему же Потепуха? Шестерых посланцев отправили к линии фронта перед операцией на железных дорогах, и никто не ведает, как сложилась их судьба. Хорошо, если перебрались они на Большую землю, но ведь вполне возможно, что где-нибудь, на каких-нибудь перегонах они попали в такую адскую круговерть, как и семеро новичков из учебной команды Чудина… А теперь вот в дополнение ко всему еще и Кремнев, Пересунько, Терновой пополнили список погибших…»

Внезапно где-то неподалеку от Семенютиной хаты глухо загудела земля, донеслось конское ржание и чей-то резкий окрик. Ляшенко вскочил с постели, приник глазами к оконному стеклу, за которым уже разгоралось утро.

— Что там? — забеспокоился и Чудин. — Что за шум?

— Командир со словаками возвратился.

Через минуту в их мрачную обитель вошел Артем. Не промолвив ни слова, даже не взглянув на присутствующих, он приник к ведерку с водой и пил долго и жадно. Затем опустился на табуретку возле дверного косяка, где совсем недавно сидел Щем, снял фуражку, вытер ладонью пот со лба и буркнул с тяжелым придыханием:

— Кажется, начинаются для нас сумерки…

— Неужели влипли? — непроизвольно вырвалось у Аристарха.

— Не то чтобы влипли, но досадная накладка все же получилась. Потеряли подводу с взрывчаткой под Березовой гатью, пропади она пропадом! В Малине операция прошла как по маслу, а вот под Березовой гатью, черти бы ее побрали, наскочили на засаду. Напуганные внезапной стрельбой, кони рванули в сторону, ну и втащили переднюю телегу в вязкое болото… Там их и настигла беда.

— А ездовые? Что с ними?.. — встревожился Чудин.

— К счастью, обошлось без потерь. Проскура с Катричем успели соскочить с телеги.

Ляшенко с Чудиным облегченно вздохнули.

— Не дает мне покоя эта подвода с взрывчаткой, — не мог успокоиться Артем. — Хлопцы попытались было на руках вынести воз, только где там — трясина по пояс, обстрел непрерывный… С десяток ящиков тола выхватили, а остальные там остались. Если бы еще рассветать не начало…

— А с остальными подводами все в порядке?

— Да, все три на базу отправили.

— Ну и это уже хорошо! Три телеги взрывчатки… Разве могли мы раньше думать о таком богатстве? Словакам нужно выразить благодарность. Вот он, пример высокого интернационализма!

— За словаков я сейчас и переживаю более всего. Если воз на болоте попадет фашистам в руки… Они прежде всего поинтересуются, что это за взрывчатка, откуда она взялась под Березовой гатью? Боюсь, как бы гестаповские ищейки не вышли на след однополчан Яна Шмата…

Тревога Артема тотчас же передалась присутствующим. Для честного человека нет ничего тяжелее, чем сознание того, что он поставил под смертельный удар того, кто в критическую минуту протянул руку помощи.

— Подорвать бы эту подводу, да и только! — размышляет вслух Чудин.

— Так-то оно так, но чем подорвать? У меня единственная надежда, что до восхода солнца болото засосет телегу с взрывчаткой…

— Дай бог, чтобы так и было.

— Вообще-то, друзья, с засадой под Березовой гатью какая-то странная загадка, — нахмурившись, задумчиво начал Ляшенко. — Почему немцам захотелось вдруг устраивать ее в такой глуши? Кого они там надеялись закапканить?..

— Думаешь, не слепая случайность?

— Сейчас мне начинает казаться, что засады под Березовой гатью и в Мануильском лесничестве — звенья одной цепи. Вот куда только она тянется?..

— Неужели наши и под лесничеством на засаду напоролись? Откуда вам об этом известно?

Комиссар коротко рассказал о вчерашних трагических событиях, весть о которых недавно принес Дмитро Щем. Артем молча выслушал печальную новость и долго сидел на табуретке с каменным выражением лица. Лишь когда солнце заглянуло, выкатившись из-за горизонта, в угловое окно, тяжело встал на ноги, прошелся из угла в угол, стискивая кулаками виски. Затем остановился перед красным углом и простонал:

— Значит, началось… Это уж точно началось!..

— Что началось? Что ты имеешь в виду? — не понял его намека Ляшенко.

— Ящик Пандоры открыт… Значит, следует ждать больших неприятностей!

— Зачем ты накликаешь беду на свою голову?

— Беда, Данило, уже стоит на пороге нашей хаты. Сердцем чувствую: не одна стоит, а с целым выводком…

Неизвестно почему, но последние дни Артем жил будто в угаре, леденея сердцем в предчувствии какой-то близкой беды. Он, конечно, не ведал, что именно, с кем и когда должно стрястись, но был абсолютно уверен: беды не миновать. Ведь на собственном опыте не раз убеждался, что самые высокие жизненные успехи непременно сменяются горькими неудачами, после взлетов с такой же неотвратимостью наступают падения, как после праздников начинаются будни. Это горькое предчувствие буквально испепеляло его, лишало сна и покоя, а что хуже всего — он не знал, как от него избавиться. И вот известие о гибели Кремнева, Пересунько и Тернового воспринял как первый звонок, зловещее предупреждение о том, что начинаются едва ли не самые суровые испытания.

— Не впадай в мистику! Ты просто переутомился, дружище. Я советовал бы тебе прежде всего отдохнуть, — сказал Ляшенко деловито.

Но не успел Артем умыться с дороги, как примчался гонец со Змиева вала:

— Товарищ командир, там военврач Клава зовут вас… В лагере несчастье: Квачило руки на себя наложил… Так что вы поспешите уж, пожалуйста…

Однако Артем и не думал бросаться стремглав в лагерь. Подумаешь, выдающееся событие: какой-то там гадкий предатель изъявил желание переселиться в царство предков! Что касается Артема, то он считал: этого Квачило давно нужно было бы повесить на первой попавшейся ветке. И если он терпел его присутствие в отряде, то исключительно из уважения к изобретательному Ксендзу, который поклялся обвести гестаповских спецов вокруг пальца. С нарочитой неторопливостью Артем умылся, побрился, затем пошел в сенник в надежде расспросить Щема о горьком приключении в Мануильском лесничестве. Но тот спал так крепко и непробудно, что совсем не реагировал на зов. С сожалением и неосознанной тревогой Артем тупо смотрел на отреченно-беспристрастное, почти бескровное лицо с глубокими темными впадинами вокруг глаз и заостренным носом, и вдруг ему почему-то вспомнился беспалый Микола, бездыханно лежавший на рогожке под Змиевым валом.

«Неужели и Щем… умрет? — стрельнула горькая мысль. — Ведь с его смертью навеки останется загадкой, что произошло вчера в лесничестве. Собственно, почему именно вчера и почему именно в Мануильском лесничестве фашисты надумали вдруг устраивать засаду, где никогда ее не устраивали? Неужели и впрямь события в лесничестве и под Березовой гатью — звенья одной зловещей цепи? Но каким образом каратели заблаговременно узнают о наших замыслах? Что все это должно означать?..»

Артем не понимал, как долго просидел он над Щемом в невеселых размышлениях. В сознание его привел внезапный рокот мотора и металлический звон за стеной. Хмурый и раздраженный, он бросился во двор и чуть было не столкнулся с Сосновским, который на ходу снимал с себя черный эсэсовский китель.

— Витольд Станиславович?! Как вы здесь очутились?

По логике вещей Ксендз должен был сейчас быть где-то в районе Житомира. Еще вчера вечером он отправился на «опеле» Бергмана к Житомирскому шоссе, чтобы рано утром быть в центре полесского генерал-комиссариата, где его ожидало важное и ответственное дело. Еще весной в отряд докатывались слухи, что оккупанты сооружают в лесах над Гуйвой какой-то секретный объект, куда строительные материалы завозятся исключительно эсэсовцами и только ночью. Затем в середине лета от пленного эсэсовского шарфюрера, захваченного хлопцами Ксендза за Коростышевом, стало известно о расстреле в лесах над Гуйвой около шести тысяч советских военнопленных, которые якобы закончили строительство какого-то очень важного стратегического объекта. А совсем недавно житомирские подпольщики передали, что довоенный учебный аэродром и поселок бывших военнослужащих за городом объявлены фашистами запретной зоной, куда вход воспрещен даже местному оккупационному начальству. Потому-то Ксендз, проанализировав все эти сведения, решил лично направиться в Житомир, чтобы установить на месте, какой же объект столь тщательно охраняют гитлеровцы. И вот вдруг столь неожиданное возвращение.

— Так что же все-таки случилось? Почему вы так бледны? — обеспокоенно спросил Артем.

— Собственно, ничего особенного не случилось. Просто не сумел проскочить в Житомир. Со вчерашнего вечера дорога за Коростышевом туда наглухо перекрыта спецчастями. Однако возвратился я не с пустыми руками. Мне надо бы поговорить с тобой, командир. Я раздобыл весьма интересную информацию…

— Я сейчас тороплюсь к Змиеву валу. Если желаете, поскорее переодевайтесь, и пойдем вместе. Вот по дороге и поговорим…

— Хорошо. Я согласен. — И Ксендз широкими шагами направился в хату.

Солнце купалось в студеной синеве осеннего неба над верхушками деревьев, когда Артем с Ксендзом в сопровождении двух партизан направились в лагерь. Как только миновали запруду над пересохшим ручейком, Витольд Станиславович промолвил негромко:

— Я в самом деле, командир, возвратился с необычными вестями. Возле контрольно-пропускного пункта под Житомиром, где скопились десятки автомашин, меня узнал «земляк» из Брауншвейга. Ну, разговорились, вспомнили своих домочадцев, порадовались успехам немецких войск на всех фронтах. А потом «землячок» шепотом посоветовал мне поворачивать оглобли назад. И знаешь почему? Он сообщил о сегодняшнем прилете Гиммлера на житомирский аэродром…

— Вот как! И зачем же это пожаловал сюда обер-палач рейха?

— Зачем прибыл Гиммлер, мне неизвестно, но вот то, что где-то неподалеку от Житомира находится его восточная ставка, брауншвейгский «земляк» намекнул. Вот я и решил… Хотя нет, пока еще ничего не решил. Мне нужно хорошенько подумать, кое-что проверить, взвесить, рассчитать…

— Вы имеете намерение…

— О своем намерении я непременно проинформирую вас с товарищем Данилом, но чуточку позднее, — резко прервал Ксендз Артема, чего с ним никогда не случалось. — А обо всем этом я сообщил просто так, для размышлений…

Больше Ксендз за всю дорогу не проронил ни слова. Надвинув фуражку на самые глаза и склонив на грудь голову, он брел в сторонке, не замечая ничего вокруг. Артема и удивила, и поразила такая молниеносная перемена настроения у Сосновского: он никак не мог понять, что же именно послужило причиной. Однако привычный к чудачествам этого человека, не стал ни о чем расспрашивать. Вот так, углубленные в собственные раздумья, они молча пришли к Змиеву валу.

На гребне их давно уже высматривали Варивон с Мансуром.

— Ну, Артем, дотанцевались! Если бы не воля случая, этот день мог бы стать для большинства из нас последним… Просто невероятно, как нас беда миновала!

Таким взволнованным и изнервничавшимся Артем впервые увидел неповоротливого хозяйственника. Поэтому прежде всего попытался успокоить его:

— О чем ты говоришь? Неужели жизнь всех бойцов целиком зависела от какого-то там Квачило?

— А то как же! А вдруг он не только себя, но и воду и съестные припасы нам отравил?

— Как — отравил? О чем речь?

— Пошли скорее к Клаве, она подробнее все расскажет…

Стремглав скатились по крутому склону прямо на посыпанную песком дорожку между пещерами и куренями. Несмотря на позднее время, в лагере было необычайно тихо, безлюдно, и Артему почему-то показалось, что над ним незримо витает призрак затаившейся тревоги и сумятицы.

У входа на кухню — это была просторная полуземлянка под деревянным покрытием, обложенным для маскировки дерном, — еще издали увидели Клаву.

— Слушай, командир, наведи порядок в отряде! Я требую: выгони из нашего дома разную гестаповскую заразу! — увидев Артема, кинулась она ему навстречу. — Не иди на поводу у всяких авантюристов! Потому что добром не закончатся эти затеи с гитлеровскими негодяями. Вон тот кнур проклятущий, которого подсунул нам Ксендз, сегодня попытался было в котел подсыпать яду… Я запретила брать воду из колодца и вообще прикасаться к какой бы то ни было еде. Не исключена возможность…

У Артема даже в глазах потемнело. Трагедия в Мануильском лесничестве, неудача под Березовой гатью, а вдобавок еще и попытка отравить пищу… Да, это были, бесспорно, звенья одной цепи!

— Прошу без истерики доложить обо всем по порядку! — сказал он сухо.

Но докладывать Варивону, как коменданту лагеря, собственно, было не о чем. Просто на рассвете Мансур, разводивший под котлами огонь, заметил, как Квачило, который чистил перед этим картофель, начал внезапно задыхаться и синеть. Не успел Мансур вскочить, как тот и богу душу отдал.

— Потом Клава установила, что он отравился, — закончил свой скупой доклад Варивон.

Не обращая ни на кого внимания, Ксендз решительно опустился по деревянным ступенькам в продолговатую, глубиной по грудь яму, посреди которой темнела закопченная плита с двумя вмурованными в нее котлами. Слева на продольном, сколоченном из досок столе лежали разбросанные помидоры, капуста, кукурузные початки, лук, зелень, а справа в углу, опершись спиной на штабель расположенных под стеной дров, нарубленных Мансуром про запас, как-то неестественно скособочился Квачило с остекленевшими глазами и посиневшим лицом. Возле его загипсованной ноги стояло ведро, наполовину заполненное чищеной картошкой, в одной руке он все еще держал нож, а в другой зловеще посверкивала ампула в палец толщиной.

— Из посторонних, надеюсь, сюда никто не входил? Труп не трогали?

— Здесь все осталось как было.

Ксендз приблизился к мертвецу, осторожно взял из его руки ампулу, наполненную под самую пробку бесцветным, немного похожим на питьевую соду порошком, поднес ее к глазам.

— Можете не сомневаться: цианистый калий, — заметила Клава от дверей.

Витольд Станиславович и не сомневался. Более того, он даже знал, откуда взялась здесь смертоносная ампула. Только с таким «подарком» киевское гестапо должно было направить к «родичу» своего «извозчика», а что «извозчик» уже в лагере, никаких сомнений не могло быть. Именно сейчас зловещая заключительная фраза из последней шифрованной директивы для «родича»: «Готовьте обед для извозчика…» — обрела для Ксендза абсолютно конкретное и четкое содержание. Этим «обедом» каратели тайком надеялись поквитаться с партизанами за все свои поражения! От одной лишь мысли, что отрава могла все же оказаться в котле с пищей, сердце его сжалось, а между лопатками выступил холодный пот. Круто обернувшись, он уставился острым взглядом в Клаву и тихо, почти шепотом спросил неизвестно кого:

— Я предпочитал бы сейчас услышать не предположения о содержимом ампулы, а от кого получил ее «родич».

Варивон с Мансуром коротко переглянулись, но не проронили ни слова.

— Я жду четкого ответа: с кем имел контакт за последние сутки ваш поднадзорный?

— Ну что вы, ей-богу, Витольд Станиславович! Абсолютно ни с кем.

— Так вы хотите убедить меня, что эту штукенцию с ядом занесли сюда злые духи? Только извините великодушно, но сказкам про белого бычка я не верю.

— А может, эта ампула издавна была при нем?..

— Бросьте смешить, Варивон! Такая посудина не иголка, ее так запросто не спрячешь. А Квачило, прежде чем сюда попасть, трижды был обыскан тщательнейшим образом. Поэтому я все-таки настаиваю на своем: когда и от кого она попала к «родичу»?

Теперь взгляды присутствующих скрестились на Мансуре — лишь он мог точно ответить на поставленный вопрос. Ибо именно ему было доверено держать гестаповского лазутчика под неусыпным надзором. Однако Мансур беспомощно пожал плечами.

— Вспомни, товарищ Хайдаров, и скажи честно: ты оставлял хотя бы на минутку этого людоеда без надзора? — обратился Артем к нему спокойно, даже мягко.

— Да, на один минута оставлял. Перед самым вставай солнце. Когда доктор Клава моя звал…

— О кара небесная! — всплеснул руками Варивон. — Как же ты посмел покинуть боевой пост, негодяй?

— Ну, чего раскричались? Мансур лишь воды мне принес, — вызывающе бросила Клава. — На рассвете твоему эсэсу стало совсем плохо, а тут еще поступила весть: Щем на Семенютином «маяке» истекает кровью. Что же я, по-вашему, должна была разорваться на части?

Ксендз заметно побледнел, стиснул бескровные губы, а потом произнес сухо, как приговор:

— Вели, командир, арестовать этих разгильдяев, и немедленно!

— Не слишком ли круто берешь на поворотах, ваше преосвященство? — даже затряслась от гнева Клава.

Но тут в разговор вмешался Артем:

— Прекратить дискуссию! Вы не новички в отряде и хорошо знаете, что ждет каждого, кто сознательно нарушает дисциплину. Как знаете и то, какое наказание определяют законы военного времени тому, кто не выполнил боевого задания и тем самым провалил операцию, в осуществлении которой принимали участие, рискуя жизнью, десятки людей и от которой зависит их будущая судьба. Могу заверить: мы действовали и будем действовать в строгом соответствии с советскими законами!

Сурово, угрожающе прозвучали слова Артема. Да и как он еще мог говорить, если Мансур не выполнил боевого задания?! И причины сейчас никого не интересуют. Главное, что по его вине гестаповский шпион проник в отряд. Ныне никто из партизан не знал, кто он и что собирается делать. Разумеется, за такую провинность — только трибунал!

Это прекрасно понимал и Хайдаров. Однако он не стал вымаливать себе пощады, ссылаясь на былые заслуги, а молча расстегнул трофейный пояс и вместе с «вальтером» протянул его Артему. На миг наступила жуткая тишина — все ждали, как поведет себя сейчас командир.

— Кстати, о смерти Квачило в лагере уже известно? — спросил вдруг Ксендз.

— Вряд ли. Мы не хотели поднимать паники, — ответил Варивон вяло.

— Разумно. Но ведь люди до сих пор голодны… Что подумают? Их нужно немедленно накормить!

— Чем? Что, если и вода, и продукты отравлены?

Вдруг прозвучал умоляюще-приглушенный голос Хайдарова:

— Камандир, моя делал большой провинность — моя получай великое наказание. Моя хочет кушай вода, продукты. Если пропадай, то только моя. А если моя будет живой, вари обед партизан…

Присутствующие с удивлением смотрели на этого неприметного, низкорослого казаха. В отряде Мансура давно все полюбили за удивительную выносливость, за постоянную жизнерадостность и остроумие, но вот о такой его душевной щедрости, готовности к высокому самопожертвованию даже не подозревали. Что ни говори, а так просто и буднично пойти на смертельный рискне каждому под силу…

— Что ж, люди высокой чести только так и должны поступать в подобных случаях, — первым подал голос Ксендз. — На мой взгляд, командир, с арестом Мансура можно бы и подождать. Давайте лучше предоставим ему возможность искупить свою вину…

У присутствующих чуть было ноги не подкосились от услышанного: как можно быть таким жестоким? Пускай Мансур и тяжко провинился, однако посылать его за это сразу же в могилу…

— Воду и все, что захотите, я сам могу сейчас попробовать, — приблизившись к Артему, тихо промолвил Ксендз. — Ибо абсолютно уверен: ничто здесь не отравлено! Видишь же, ампула с цианистым калием практически нетронута, заполнена до отказа. Но суть, в конце концов, не в этом. Главное, что Квачило просто не желал ничего отравлять. Он давно докумекал, что гестапо сбросило его со счетов, послало сюда на гибель, поэтому не очень старался выполнять приказы своих погонщиков. Я не раз имел возможность убедиться: он люто ненавидит своих хозяев, но, загнанный в тупик, не имеет возможности надлежащим образом отплатить им. Думаю, когда Квачило получил от «возницы» яд с приказом «подготовить обед» (а получить он мог это только сегодня на рассвете, в минуту отсутствия Мансура), то в безвыходном положении решил добровольно выйти из игры, не дожидаясь, пока мы повесим его на перекладине или «извозчик» ликвидирует его как свидетеля. И это, наверное, самый благородный поступок, который он совершил в своей жизни…

Как всегда, в доводах Сосновского проглядывала стройная логика, и склонный к сомнениям Артем каждый раз нуждался в советах этого уверенного человека. Вот и сейчас, учитывая сказанное Ксендзом, он с легким сердцем объявил:

— Вот что, товарищи! В данный момент просто глупо выяснять, кто и в какой мере виновен. Сейчас нужно действовать быстро и решительно! Поэтому первое: всем прикусить языки, дабы не вспугнуть «извозчика», который притаился в ожидании, пока Квачило «приготовит обед». Повторяю: в лагере ничего необычного не произошло! Ясно?.. Во-вторых, нужно как можно скорее сварить вкусный, питательный обед и накормить людей. Но готовить пищу без всякой посторонней помощи! Надеюсь, Клава с Мансуром справятся с этой задачей? Однако для абсолютной безопасности приказываю воду брать из ручья за болотом, а продукты — из запасного укрытия. Вам, Варивон, тоже есть срочное дело: надо опросить всех хлопцев, которые были прошлой ночью в «секретах» или на сторожевых постах. Нельзя же поверить, что «извозчик» на крыльях сюда прилетел. Кто-то где-то да должен был его видеть… Одним словом, за работу!

Отдав распоряжение, Артем с Ксендзом оставили лагерную кухню и направились в командирскую землянку.

— Ну, заварилась каша… Что будем делать дальше, Витольд Станиславович?

— Думать, дружище, хорошенько думать. Я лично большие надежды возлагаю на сегодняшний обед. Он может многое прояснить. Нужно лишь найти весомый повод, как угостить приготовленным Клавой и Мансуром борщом и кашей всех партизан. Без какого бы то ни было исключения! Особенно новичков из учебной команды Чудина… Не сомневаюсь, что «извозчик», каким бы голодным ни был, никогда не набросится на еду, приправленную гестаповскими «специями». Ну, и тем самым невольно разоблачит себя. А нам остается лишь не зевать.

— Вы просто гений, Витольд, мой дорогой! — не удержался, чтобы не выразить восхищения, Артем.

Задумавшиеся и сосредоточенные, шли они по притихшему лагерю и не ведали, какой еще удар приготовила для них судьба. Даже когда увидели сгорбленного в три погибели человека на сосновом пеньке возле входа в землянку, не почувствовали беды. Но вот он, услышав их шаги, вскочил на короткие ноги и, спотыкаясь, пошел навстречу командирам.

«Ты смотри, Пилип Гончарук! — чуть было не воскликнул Артем. — Только как он здесь оказался? И почему у него такое распухшее лицо, воспаленные глаза?..» Пилип даже уст не успел раскрыть, как Артем догадался, вернее, безошибочно знал наперед, какую новость принес к Змиеву валу этот круглоголовый невысокий человек. И от этого захлебнулось в отчаянии сердце, померк весь свет.

Некоторое время Пилип покачивался на дрожащих ногах, потом хрипло промолвил:

— Горе нас постигло, командир… Василь Заграва… Гриц Маршуба… Оба погибли! — и захлебнулся в беззвучном рыдании.

«Погибли!.. Погибли!.. Погибли!..» — на разные лады вдруг загудели, заколотились над Артемом стопудовые колокола. Этим надсадным бамканьем вскоре наполнилось все его существо, отчего раскалывалась голова, ныла каждая клеточка. Правда, для Артема эта весть не была такой уж неожиданной. Потому что сердцем он давно чуял: долго не сносить Василю головы.

— О проклятье! — вырвался из его груди глухой стон с болью и отчаянием.

Опустошенный, ошеломленный, он, будто лунатик, неровной походкой направился к землянке, с разгону упал на голые нары. Кто-то другой на месте Сосновского непременно пошел бы следом за ним, попытался бы успокоить добрым словом. А Витольд Станиславович по собственному опыту знал: большое душевное горе, как и физическую боль, каждый человек должен преодолевать собственными силами. Потоптавшись некоторое время возле землянки, он неторопливо направился по склону Змиева вала, беря курс на первый «маяк». Правда, перед этим он попытался расспросить Гончарука, где, когда и как именно произошла с хлопцами трагедия, но очумевший от горя Пилип просто не мог сейчас говорить. Потому-то, ничего не добившись от него, Ксендз отправился на свидание с Коростылевым, Синило и Новохатским, которые после ночных гонок расположились на отдых в Семенютином доме.

Прибыв на «маяк», Ксендз сразу же заметил, что его здесь давно уже ждали. Иначе зачем бы это дневальный встретил его еще на пруду через пересохший ручеек и молча указал на сенник? Не заходя в светлицу, Сосновский поспешил к облюбованному хлопцами месту отдыха после многодневных переходов и боевых операций.

— Витольд Станиславович, идите-ка сюда, — еще издалека донесся голос Семена.

Ступив под навес, Ксендз с удивлением заметил, что хлопцы не спят. Трое из них, полураздетые и разутые, вповалку лежали на утрамбованном десятками спин сене, смотрели в дырявый потолок печальными глазами и не думали спать.

— Так вы уже слыхали, товарищ Сосновский, о наших делах? Прямо скажем: сквернейшие дела… — И хмурый Синило, не дожидаясь приглашения, принялся рассказывать о многотрудном рейде их группы по Бородянщине, Бышевщине, Макаровщине, Иванковщине и Розважовщине, о повседневной шумихе, которую поднимали свирепыми расправами и оглушительно-горластыми митингами «калашниковцы», о массовом потоке молодежи в ряды красных партизан, наконец, об их страшной находке среди болотистых дебрей над безымянным лесным ручейком…

Коростылев с Новохатским только поддакивали да изредка подбрасывали скупые реплики, стремясь не прерывать Семена.

— В Пекарях мы все-таки застали «неуловимых мстителей». На радостях Василь решил лично отправиться на встречу с их командиром. Разумно это было или не очень, но мы без пререканий приняли его решение. Всяк ведь знает: с Загравой много не наспоришь. Ну, пошел, значит, он с Маршубой в село, а наше дело телячье — жди. И вдруг чуточку погодя слышим: в Пекарях вроде бы поднялся переполох, началась перестрелка. Что нам было делать? Ну, посидели малость, подождали, а потом на коней — и айда в село. Так, будто беду предчувствовали… Выскочили на площадь, а там, кроме повешенного за ноги на телеграфном столбе местного старосты, нет ни единой души. Спрашиваем у людей: что здесь за стрельбище было? А нам все в один голос: калашниковцы двух лазутчиков гестаповских схватили, которые якобы хотели их командиров порешить… Короче, допытались, что пойманных постреляли калашниковцы, а в придачу еще и привязали за ноги к бричкам и помчались наперегонки с ветром. Разумеется, мы за ними изо всех сил. И вдруг за селом увидели: в дорожной пыли валяются какие-то два трупа. Наверное, их родные матери не узнали бы — такие изувеченные. Но когда мы присмотрелись… это были Заграва и Маршуба…

— Мы их неподалеку там, под лесом, похоронили… — добавил Коростылев.

— Ну а потом сюда что было мочи!..

Зловеще загадочным, просто фантастическим выглядел рассказ Семена Синило. Все в нем настораживало Ксендза, рождало тяжкие подозрения. И эти демонстративно-шумные митинги с непременными публичными расправами, которые чинили неизвестно зачем так называемые калашниковцы над мелкокалиберными фашистскими прислужниками. И эта огромная гора трупов сельских хлопцев и девчат среди непролазной чащи над лесным ручейком, которую кто-то очень хотел скрыть от людских глаз песчаными завалами и пожарищем. И, наконец, бессмысленное, садистское убийство Загравы и Маршубы…

Чем дольше размышлял над всем этим Ксендз, тем больше крепла у него мысль, что прибытие на житомирский аэродром Гиммлера и гибель «таранов» в Мануильском лесничестве, появление в их лагере гестаповского «извозчика» с ампулой цианистого калия и гибель Загравы с Маршубой соединены какой-то незримой таинственной нитью. Да что там соединены — все эти события наверняка были крепко скручены в тугой клубок причин и следствий, которые в свою очередь становились причинами еще более грозных последствий. С каждой минутой в нем утверждалась непоколебимая уверенность, что их отряд уже попал в адский водоворот событий, точение которых теперь целиком определяли спецы из службы безопасности рейхскомиссариата. Собственно, этого давно следовало ожидать. Разве могли оккупанты смириться со столькими потерями, нанесенными им партизанами? Несомненно, они долго и тщательно готовились к отплате. И вот наконец, улучив момент, начали глобальную антипартизанскую операцию.

«Знать бы только, что именно известно о нас фашистам. Кто их так подробно обо всем информировал? Сведения именно о последних событиях… Значит, агент проник к нам совсем недавно… Кто в последние дни прибился к нам?..»

Множество вопросов возникало перед Ксендзом, и на каждый из них он не мог ответить с уверенностью. Догадки, предположения, предвидение… Не привыкший лукавить с собой, он с какой-то болезненной отчетливостью понял, что оказался в глухом тупике, из которого не вырваться без посторонней помощи. Но откуда, от кого мог ее ждать? Кто раздобудет для него вражеские тайны, на базе которых можно было бы всесторонне оценить обстановку и принять единственно правильное, можно сказать, спасительное решение и тем самым избежать трагедии?

Внезапно Ксендз почувствовал, как в его грудь проскользнул и начал подбираться к сердцу неприятный холодок. Давно, очень давно не посещал Витольда Станиславовича этот непрошеный, постылый гость, а вот сейчас нахально ворвался в душу, вытеснил все чувства, пригасил мысли. Обессилевший и какой-то равнодушный, ничего не слыша и не видя, Ксендз надолго оцепенел. И, казалось, ничто не могло вырвать его из глубокой задумчивости.

Но вскоре произошло событие… Примерно к полудню с отдаленного сторожевого поста сообщили: к «маяку» приближается в сопровождении неизвестного дорожный обходчик с Житомирского шоссе. Через полчаса на Семенютино подворье вошли под надзором Тимохи Яроша нежданные путники.

— Ты кого сюда привел, Юхим? — встретил их у ворот Довгаль.

— Да вот велено мне спровадить к вам человека… Так сказать, в обмен на мою Настусю…

— Толком говори: кем велено? Что это еще за такой обмен? — ничего не понял Довгаль.

— Ну, вчерашним вечером ко мне из Киева прикатили двое на автомашине… Ну, и приказали, чтобы я отправил сюда человека, который утром придет с косынкой от Настуси… А взамен обещали освободить старшенькую мою, изнывающую у них в качестве заложницы. Вот я, значит, и здесь…

— Так, выходит, ты притарабанил к нам гестаповского шпика? — рявкнул во всю глотку Матвей.

— Что же я должен был делать?.. Так мне советовал сделать товарищ командир, — пролепетал растерявшийся Опанасюк.

А по Семенютиному подворью ветром уже неслось:

— Гестаповского лазутчика привели!.. Лазутчика поймали!..

Раненые и больные, выспавшиеся и полусонные, сбежались партизаны со всех концов к прибывшим. Тотчас же окружили их тесным кольцом и давай обшаривать ненавистными взглядами костлявого и худого, будто после тяжелых болезней, сутуловатого молодого человека в добротном сером костюме заграничного фасона, новых туфлях и на удивление больших очках. Так вот он какой, настоящий гестаповский оборотень!

— Товарищи, я хотел бы встретиться с вашим командиром… — слишком спокойно и с достоинством промолвил очкарик, украдкой улыбнувшись уголками губ.

Но его тут же грубо оборвали:

— Навозные черви — твои товарищи, а не мы, шкура ты продажная!

— Видали, он еще и разглагольствует о командире… А ну, заткни, Тимоха, ему глотку!

В тот же миг кто-то из загравинцев так стукнул очкарика ногой, что он тотчас же полетел кубарем.

— Зачем же вы так сразу? — лежа на спорыше, простонал тот. — Вы бы сначала спросили: кто я, зачем прибыл сюда?

— Скажи спасибо, что мы до сих пор еще не прикончили тебя!

Пришелец попытался было встать на ноги, но кто-то снова угостил его тумаком.

— Да подождите хоть минуту! — уже не мольба, а гнев прозвучал в его голосе. — Я ведь полностью в ваших руках и никуда не денусь. Вы можете со мной сделать, что только пожелаете, но сначала отправьте к своему командиру. У меня есть важное дело к нему…

— В самом деле, хлопцы, нечего нам здесь… Его нужно бы отконвоировать в лагерь, — предложил Антон Рябой.

— Что-о-о? И этого тоже в лагерь? — закричал Довгаль. — А не слишком ли много будет там всякой дряни? Почему это наш лагерь должен превращаться в курорт для гестаповских гадюк? Хватит того, что Ксендз и так уже собрал там целый выводок… Прикончить гада — и вся ярмарка!

— Правильно, прикончить! За смерть Загравы и Маршубы!

— Кровь за кровь! — распалялись от душевной боли, от горя партизаны.

И в этот момент в центр круга протиснулся Опанасюк, упал на колени рядом с очкариком, поднял в отчаянье руки над головой и заголосил, как на похоронах:

— Опомнитесь, люди добрые! Если вы порешите его, то навсегда погубите мою Настусю. А чем она, несчастная, перед вами провинилась? Что плохого я вам сделал?..

Этот отчаянный крик и привел в сознание Ксендза. Вскочив на ноги, он быстро бросился к толпе.

— Что здесь за перебранка, разрешите узнать?

— Да вот Опанасюк гниду гестаповскую сюда приволок… Хочет ее подбросить нам в обмен на свою Настусю…

— Пропустите их обоих в хату! — распорядился Ксендз.

— А не много ли чести? Мы перед разной нечистью чуть ли не на животе ползаем, а они по нашему брату — свинцом из засад, — встал вдруг на дыбы Довгаль. — Да пусть у меня лучше ноги отсохнут, чем я поведу такую нечисть в хату!

Вдруг с треском раскрылись оконные рамы, из светлицы выглянул комиссар Ляшенко:

— Это что за дискуссии, товарищ Довгаль? Вы что себе позволяете? Немедленно выполняйте приказ старшего командира!

Притихли, умолкли партизаны, начали расходиться кто куда. Последним побрел к крыльцу Довгаль. А следом за ним — Опанасюк, очкарик в фасонном костюме и Сосновский.

— Товарищи хорошие, заступники наши, сделайте так, чтобы фашистские аспиды отпустили мою Настусю, — переступив порог светлицы, снова упал на колени дорожный обходчик. — Напишите им расписку, что не тронете этого посланца, иначе…

— Кому и какую расписку нужно писать? — удивился Ляшенко.

— Вам писать ничего не нужно, — вмешался в разговор очкарик. — Это я должен подать охранникам заложницы знак, что со мною ничего плохого не случилось, и они могут ее отпустить… Но перед этим я хочу получить заверения в том, что мне будет предоставлена возможность поговорить с вашим командиром. Это — единственное мое условие.

Ляшенко многозначительно переглянулся с Ксендзом и промолвил без задержки:

— Считайте, что такое заверение вы уже имеете…

Молодой человек не стал требовать других гарантий, как на его месте поступил бы кто-нибудь другой, и сразу же извлек откуда-то из-за лацкана еще совсем нового пиджака жесткую охристую картонку, согнутую вдвое, и протянул ее Опанасюку:

— Это аусвайс на имя вашей дочери. Немедленно отправляйтесь в Ситняки, найдите в тамошней управе чинов из Киева, предъявите им вот эту штукенцию и забирайте свою Настусю. Советовал бы только не возвращаться с ней домой. Было бы лучше, если бы вы вообще увезли отсюда семью. Хотя бы на некоторое время. А то сейчас там развернется такое… Все ясно?

— О боже ты мой, чего же здесь не понять! — произнес Опанасюк со слезами на глазах. Дрожащими руками, будто золотую грамоту, взял охристый пропуск с коричневой диагональной полосой и красной печатью с орлом в центре, прижал к груди и не чуя земли под ногами опрометью бросился из хаты.

Ксендз двинулся следом за ним. Во дворе подозвал Рябого и Яроша и коротко приказал:

— Присмотрите-ка за ним. В Ситняках он должен вырвать дочь из заложников. Если все будет там в порядке, отправьте ее на наш запасной «маяк» в Нижиловичах. А потом помогите Юхиму и всю семью туда переправить. И сразу же сюда с докладом.

Возвратившись в светлицу, Ксендз заметил, что Ляшенко о чем-то разговаривал с киевским пришельцем. Но стоило ему переступить порог, как болезненный на вид очкарик мгновенно прикусил язык.

— Продолжайте. Это один из наших командиров, — обратился к нему Ляшенко.

Но тот продолжал молчать. Светил на Ксендза большими, круто выпуклыми очками и молчал.

— Да что же это вы? Может, ждете какого-то особого приглашения? Только предупреждаю: его не будет!

— Я хочу вести деловой разговор с командиром. И при этом с глазу на глаз, без единого свидетеля!

Брови Ляшенко круто сдвинулись на переносицу, стал ледяным взгляд всегда ласковых глаз. Дескать, смотрите-ка, он еще и хорохорится.

— Я просто обязан позаботиться, чтобы мои слова не стали достоянием здешних провокаторов, — поспешил объяснить свое поведение болезненный молодой человек.

— Провокаторов у нас нет!

— К сожалению, ошибаетесь. Мне точно известно, что один из них уже передал в Киев соответствующим службам сведения о вашем подпольном госпитале в Бантышах, провалил какую-то операцию под кодовым названием «Волосожар», разоблачил тайну партизанской типографии…

У Ляшенко даже в глазах потемнело от услышанного. Неужели в самом деле в их среде кроме Квачило действует замаскированный агент гестапо? Притом слишком осведомленный о самых крупных секретах отряда агент! Хотя откуда бы мог знать этот очкарик о подпольном госпитале в Бантышах, об операции «Волосожар», которая только лишь планировалась еще, о партизанской типографии?..

— Кто же он? Кто? — вырвалось у него непроизвольно.

— Лично его, разумеется, я не знаю. Могу лишь сообщить: у него кличка Шарко, проник он в ваш отряд вместе с скорнинскими кандидатами в невольники и теперь где-то трется возле надежных источников информации…

«Покраш! Только он!» — молниеносно озарила Ксендза зловещая догадка. И тотчас же тугая волна плеснула в лицо его пламенем, начинила невыносимым жаром все тело: это же он, именно он невольно проторил дорожку в отряд для фашистского агента! Потому что воспринял в свое время примитивное гестаповское творение, передававшееся тайком из рук в руки по селам, как открытое письмо к партизанам, за искренний крик души корнинской молодежи, которой угрожала отправка на немецкую каторгу. Стыд, обида на самого себя, раскаянье разрывали на куски его начиненное болью сердце. Как можно было купиться так дешево! Как можно…

Сейчас он не мог ни понять, ни объяснить, почему упустил из поля зрения этого Покраша, полностью положившись на благожелательные отзывы Загравы и Чудина, почему своевременно не присмотрел, не проанализировал его поступков. А они ведь были настолько красноречивыми, что даже слепой не мог не заметить: этот человечек просто из кожи лез, чтобы поскорее втереться партизанам в доверие. Нет, совсем не зря он геройствовал еще во время своего «освобождения» под Корнином, ударив неизвестно зачем Колодяжного ножом в живот! Не зря и тащил на себе раненого Чудина из Бантышей до Семенютиного подворья! Отнюдь не случайно не отступал от него уже здесь ни на шаг, всем своим видом демонстрируя собачью готовность в любой момент выполнить любую прихоть Аристарха! Сейчас, когда все эти его поступки стали в четкий логический ряд, для Ксендза было яснее ясного, что Покраш и был тем «извозчиком», которого киевское гестапо направило в отряд на связь с «родичем».

«Постой, постой! Но почему же этот очкарик так заботится о нашем благополучии? Неужели он притащился из далекого Киева для того лишь, чтобы предупредить нас об опасности? А что, если это очередная, тонко продуманная провокация спецов из СД, рассчитанная на то, чтобы посеять рознь между нами, подозрение, неуверенность, взаимонедоверие? — вдруг спросил себя Витольд Станиславович. — Нет, на эту приманку мы так просто не клюнем! Нужно сначала послать хлопцев на Корнинщину, чтобы тщательно проверить в родном селе Покраша, что он за птица, а уж потом сделать выводы».

— Шарко… Шарко… И кто бы это мог быть? — размышлял вслух Ляшенко.

— Над этим вам не стоит сушить мозги. А я могу добавить лишь одно: этому Шарко поручено осуществить операцию под названием «Обед», на которую высокие чины в Киеве возлагают слишком большие надежды…

— И все-таки примитивно действуют ваши высокие чины в Киеве, — уже с острым сарказмом промолвил Ксендз. — Ну, подбросили нам «родича», подождали, пока он приживется в отряде, соберет побольше «желудей», и выслали к нему «извозчика». Вот только «крышу» для него обеспечили слишком хлипкую. Ну, кто же, скажите на милость, делает кличку из перевернутой и чуточку укороченной фамилии? Но даже и под такой «крышей» Покраш, то бишь Шарко, сумел свить гнездо у нас над головой, а точнее — на чердаке, где имел возможность подслушивать все разговоры. Будем справедливыми, это башковитый и профессионально грамотный агент. Он не только незаметно передавал в Киев информацию, но и активно начал готовить «обед» с цианистой приправой. И вдруг появляетесь вы. И для чего? Чтобы, выдав своих предшественников, «спасти» якобы нас от опасности и тем самым войти в полнейшее доверие. Не слишком ли дорогая цена за одно лишь доверие? Скажите честно, неужели вы и ваши высшие чины в Киеве надеетесь на успех?

Печаль отразилась на лице прибывшего, после паузы он сказал:

— Лично я на легкий успех никогда не привык рассчитывать. Конечно, я четко осознавал, что ждет в партизанском отряде того, кто проник туда через гестаповское «окно». Только у меня не было выбора. Я сознательно решился на этот путь и давно готовился к этой встрече. Если бы я не верил в успех, меня бы не было здесь…

Неизвестно почему, но у Ксендза не было ни малейшего сомнения в том, что все, буквально все, что говорит этот человек, является правдой, только правдой.

— Кто вы? — без околичностей спросил он с неосознанным волнением.

— Как вам сказать… Фамилия моя вам абсолютно ничего не скажет. Да и как я могу доказать, что она настоящая? Просто перед вами человек, ищущий мир в себе, а одновременно — свое место в мире… Но если хотите, зовут меня Олесем Химчуком. Биографию рассказывать не стану, скажу лишь: давно мечтал попасть к вам. И пришел сейчас, чтобы предостеречь: над вами собираются уничтожающие грозы. И не только потому, что среди вас орудует агент, информирующий о вас соответствующие немецкие службы… Сотни агентов разыскивают сейчас местонахождение вашей главной базы, окрестные дороги интенсивно блокируются «секретами» и казачьими эскадронами, в городах усиливаются гарнизоны. Под видом отдельной рейдовой разведгруппы соединения мифического генерала Калашника стая замаскированных гестаповцев истребляет в этом краю ваши потенциальные резервы, незаметно разрезает нити, связывающие вас с населением. А в скором времени ожидается прибытие карательной дивизии, которая должна раз и навсегда завершить антипартизанскую операцию «Бурелом»…

Словно на какое-то диво смотрел Ксендз на юношу, назвавшегося Олесем Химчуком, и не мог поверить в реальность всего происходящего. Всего лишь час назад он, незнакомый с обстановкой, чувствовал свою полнейшую беспомощность перед напором событий, и вот судьба, будто смилостивившись над ним, послала целый ковш сокровеннейших секретов противника. Если бы еще знать, не фальшивые ли они?..

— Понимаю, вы не верите мне, — по-своему истолковал Олесь Химчук молчание партизанских командиров. — И какие бы я слова здесь ни говорил, они ничего для вас не будут значить. Поэтому я хотел бы, чтобы за меня сказали вещественные доказательства. Думаю, такие аргументы способны пробить глухую стену вашего подозрения, недоверия и враждебности ко мне.

— Вы в самом деле можете представить такие аргументы? — спросил Ляшенко удивленно.

— Не более как через два-три часа. Прошу только выслать на порубище, расположенное неподалеку от дома вашего наблюдателя на Житомирском шоссе, поисковую группу. Пускай она найдет там на пепелище дубовый пенек, на котором ножом вырезана латинская литера «V», которая издавна символизирует победу. Под этим пнем закопана железная коробка с немецкими документами, которые, надеюсь, весьма заинтересуют вас. И все поставят на свои места. Но предупреждаю: пусть ваши люди будут очень осторожны. Сегодня утром вблизи от этого порубища был подорван в собственной автомашине полицайфюрер киевского генерал-комиссариата бригаденфюрер Гальтерманн, ехавший в Ровно инспектировать полки карательной дивизии СС…

Ляшенко с Сосновским чуть не задохнулись от удивления. О чем говорит этот странный человек? Какой полицайфюрер?

— А вам откуда это известно?

— Об этом — потом. А сейчас предоставьте мне возможность встретиться с командиром отряда. Вы ведь обещали…

— От своих слов мы не отрекаемся, но вам придется малость подождать: наш командир в отъезде.

Химчук воспринял это сообщение без особого энтузиазма, но протестовать или жаловаться не стал.

— Что ж, подожду. Дольше ждал…

XXV

Ляшенко с Сосновским не помнили, когда ждали Артема с таким нетерпением, как в этот урожайный на неожиданности день. Почти ежечасно посылали гонцов к Змиеву валу, но те каждый раз возвращались с неутешительными вестями: еще перед обедом покинув лагерь, командир до сих пор не возвращался, никто его больше не видел. Данило с Витольдом Станиславовичем только вздыхали, а через некоторое время снова посылали гонцов в командирский шалаш. Нет, они не сидели сложа руки, ожидая распоряжений. В их отряде уже давно так повелось, что, когда этого требовали обстоятельства, каждый из них не только имел право, но и был обязан брать на себя ответственность и отдавать необходимые приказы. Но сейчас возникла срочная необходимость совместно проанализировать положение и принять решения, каких, наверное, еще не приходилось принимать.

Спровадив в кладовку под замок и отдав под опеку словакам Олеся Химчука, Ляшенко с Сосновским решили прежде всего взять под тщательнейший надзор Покраша. Вызвали его со двора, куда он выносил Чудина на свежий воздух, и попросили хорошенько вымыть пол, навести порядок в светлице. Пока он, полураздетый, вспотевший, возился со шваброй, Ксендз тайком выслал к порубищу возле Житомирского шоссе Семена Синило с Яковом Новохатским на розыски металлической коробки с загадочными документами, о которой говорил Химчук. Затем отправил в Бантыши недавно сформированную для отправки за линию фронта спецгруппу во главе с Кириллом Колодяжным с приказом закрыть подпольный госпиталь и как можно скорее перевезти всех раненых вместе с семьей Григора Коздобыча в Бугринские леса, а Дришпака — в Корнин, чтобы тот навел справки о Покраше.

В полдень дневальные принесли со Змиева вала в трофейных кесселях наваренного Клавой борща и каши. Проголодавшиеся партизаны поспешили в сенник обедать. Оставив все дела, Ксендз тоже отправился в хату, где хлопотал Покраш. Окинув взглядом убранную светлицу, специально похвалил новичка за хорошую работу и, будто в знак своего особого расположения, пригласил его за стол. Тот, что называется, пионом расцвел от радости, однако Ксендзу показалось, что слишком уж тщательно мыл он, а потом вытирал руки, с подозрительной медлительностью причесывался да подпоясывался. Лишь после того как Федько наполнил миски, нарезал хлеба и все заняли за столом места, Покраш примостился на самом краешке, будто казанская сирота. Как-то украдкой взял ложку, но так и не макнул ее в борщ.

— Ну и постарались сегодня кашевары! Такого вкусного борща с предвоенных дней не доводилось есть, — отведав пищи, не удержался от похвалы Ляшенко.

— В самом деле, сегодня у нас царский обед, — поддакнул ему Федько. — Наверное, это заслуга нового повара, раненого Квачило…

Ксендз склонился над миской, зачерпывая ароматный, наваристый борщ, однако не спускал взгляда с Покраша, который, силясь, жевал корку, для отвода глаз взбалтывал ложкой борщ, явно избегая отведать его.

— А вы почему это брезгуете сегодняшним обедом? — спросил внезапно Ксендз, обращаясь к Покрашу.

Можно было ожидать, что тот от неожиданности вздрогнет, однако он ничем не выдал свою тревогу. Лишь поднял невинно-чистые серые глаза, уставился на Витольда Станиславовича таким неподдельно удивленным взглядом, что тот даже поперхнулся. Но все же выдала Покраша зеленовато-мертвенная бледность, которая вдруг выступила на его лице.

— Так что на это скажете? — Ксендз говорил уже с нескрываемой насмешкой в голосе.

Вместо ответа тот метнулся молнией из-за стола, двумя прыжками достиг дверей — и в сени. Он даже не подозревал, что там давно уже поджидал его тяжелый на руку Довгаль. Одним ударом Матвей пришил Покраша к полу, заломил за спину руки. Тот попытался было вырываться, но сразу же понял тщетность этой затеи и прохрипел в отчаянии:

— Христопродавцы! Мужичье! Вас погибель возьмет!.. И очень скоро… Все вы передохнете, все!

— Его можно сразу к стенке или как? — обратился Довгаль к командирам.

— Запри в погреб. Подождем, пока Дришпак возвратится из Корнина…

— Товарищ Сосновский, как все это понять? — пораженный всем, что произошло, спросил Чудин. — Зачем вы так с парнем?..

— В самом деле, Витольд Станиславович, что все это означает? — удивился и Федько Масюта.

— Так нужно, хлопцы, — ответил Ляшенко. — А пока ешьте борщ, а то остынет… О том, что слышали и видели, забудьте! Ясно?

Ни Чудин, ни Федько, как и подавляющее большинство партизан, так никогда и не узнали, что именно сделал Покраш, как не узнали они и того, что, по расчетам гестаповцев, их сегодняшний обед должен был стать последним в жизни.

Вскоре все приступили к исполнению своих служебных обязанностей, а вот для Ляшенко с Ксендзом наступила пора тяжелых раздумий и невыносимого ожидания.

— Наверное, нужно послать гонца в лагерь. Вдруг там Артем объявился? — предложил Чудин. — Хотя вам не кажется, что пора подумать об эвакуации?

— Если подтвердятся наши подозрения относительно Покраша, этот «маяк» придется навсегда погасить.

— А вы думаете, они могут не подтвердиться?

— Пока не возвратится Дришпак из Корнина, всякие гадания не стоят дырки от бублика. Хотя в принципе вы правы: какие бы вести ни принес Дришпак, в дорогу нужно собираться. И без промедления. Если фашисты располагают сведениями о нашем подпольном госпитале в Бантышах, если они знают отдельные детали только что планировавшейся нами операции, то об этом «маяке» им, безусловно, все известно. И не нагрянули они в гости лишь потому, что не желали преждевременно разоблачить своего агента.

— Итак, вывод напрашивается один: оставаться здесь больше нельзя! По моему мнению, следует сегодня же ночью незаметно перебазироваться за Змиев вал. А у Семенюты оставить секретную засаду.

Придя к соглашению, они сообща разработали план эвакуации «маяка». Прежде всего назначили переносчиков всякого имущества, договорились о порядке и очередности отхода, обсудили персональный состав группы прикрытия, которая должна была впоследствии стать «секретом».

— Так, может, начнем собираться в дорогу? Зачем непременно ждать ночи? — предложил Ляшенко.

Вызвали Матвея Довгаля. Изложили ему свой замысел, попросили без лишней огласки упаковать с хлопцами типографское имущество, радиоприемник, медицинские препараты. Одновременно распорядились усилить сторожевые посты, утроить бдительность. Солнце катилось к горизонту, когда первая группа носильщиков отправилась в лагерь. А буквально через десять или пятнадцать минут в Семенютину хату прибыли Рябой с Ярошем.

— Полный ажур, товарищи командиры! — бодро доложили они. — Опанасюк все-таки получил свою дочь в Ситняках. Ну и слез же там было… Теперь вся Юхимова семья переправлена, на запасной «маяк» в Нижиловичи.

— Без приключений все обошлось?

— К счастью, все в ажуре. Но в передрягу все-таки чуть было не попали. Там ведь на шоссе такое сейчас творится… Эсэсов, как тараканов, невесть откуда наползло. Каждый придорожный кустик, каждую выемку вынюхивают да все диверсантов ищут…

Будто сняв с плеч незримую тяжесть, Данило с Витольдом Станиславовичем облегченно вздохнули. Теперь никогда не будут мучить их угрызения совести, что из-за партизан горько пострадал хороший и честный человек.

После захода солнца возвратились из лагеря носильщики. А вслед за ними пришел и Артем. Почерневший, с болезненным блеском в глубоко запавших глазах, но собранный, готовый к действию. Его не спрашивали, где он был весь этот день, что делал, какие планы вынашивал, потому что сердцем почувствовали: он уже переступил какую-то душевную межу и принял очень важное решение.

Ляшенко с Ксендзом лишь коротко рассказали о странном госте из Киева и вручили металлическую коробку, принесенную хлопцами с порубища.

— Для тебя подарок принес. Он ждет не дождется, чтобы поговорить с тобой… Позвать?

Командир некоторое время молча супился, глядя на миниатюрный контейнер, будто не знал, как с ним поступить, а потом резко дернул крышку — на стол выпал тугой пакет, завернутый в водонепроницаемую бумагу и плотно перепоясанный пластырной лентой-липучкой. Разорвав плотную обертку, он извлек целую пачку сколотых в отдельные пакетики жукоподобными металлическими скрепками какие-то бумаги со служебными грифами и сразу же протянул Ксендзу, увидев, что написаны они по-немецки. Витольд Станиславович мгновенно просмотрел машинописные страницы с красными печатями и грозными пометками «Совершенно секретно!» и ахнул от удивления. С минуту он приходил в себя, затем начал переводить вслух заголовки секретных немецких документов:

— «Разнарядка гебитскомиссариатам оккупированной территории на поставку немецкой действующей армии зерна, продовольствия, фуража… Распоряжение гаулейтера Эриха Коха о внедрении новой карательной политики в рейхскомиссариате Украина… Циркуляр-разъяснение остминистериума об усовершенствовании принципа ведения хозяйства на оккупированных восточных территориях… Декадные отчеты о морально-политическом положении в рейхскомиссариате… Инструкция ландвиртам о выявлении антинемецких настроений у местного населения и формах борьбы с ними… Стенограмма совещания рейхслейтера Адольфа Розенберга с генерал-комиссарами Украины в Киеве…»

— И это все оригиналы? — изумился Ляшенко.

— Очень похоже. Вряд ли такую массу документации можно подделать. Да и, собственно, для чего?

— Где и кто мог раздобыть такие сверхсекретные бумаги? Не один, не два, а целый навильник! Больно уже подозрительная коллекция… Боюсь, что все это — позолоченная липа. А ты что думаешь, Артем?

— Я выскажу свое мнение после того, как выслушаю объяснение человека, принесшего сюда эти вещи, — впервые раскрыл уста командир.

— Постойте, постойте! — вдруг поднял вверх руку Ксендз. — Я тут вот такое увидел… Просто невероятно! Прошу, посмотрите на эту вещь, — и он развернул на столе огромную, похожую на простыню, оперативную карту-двухверстку, по которой извивалась черная жирная линия в каких-то численных обозначениях. — Это схема рейда зондеркоманды «пугачей». А вот их расшифрованные радиодонесения, — встряхнул стопкой бумаг Сосновский. — Вы почитайте, что здесь пишется! Вы только почитайте!..

Трое низко склонились над расшифрованными радиограммами.

«Начали рейд по намеченному маршруту. В первый же день с соответствующим огневым сопровождением посетили села Бобрицу, Загорье, Малютинку. Всюду были созваны митинги, провозглашены патриотические речи, розданы советские газеты и листовки. Первое впечатление: население сильно запугано и горячих встреч не устраивает, хотя на пожертвования не скупится. Выявить подпольщиков или партизанских пособников так нигде и не удалось. Поэтому посылаем списки бывших колхозных активистов, составленные прикомандированными к нам спецами…»

«Рейдируем вдоль Ирпеня, против течения, вживаемся в роль разведчиков генерала Калашника. О нем здесь знают стар и млад. Особенно после недавней диверсии на железной дороге. И все же население относится к нам более чем сдержанно. Речи слушают, газеты берут, но… Наверное, лишь такими мерами нам не удастся завоевать благосклонности жителей. От нас явно ждут подвигов. Какие будут указания в этом отношении?

Списки вероятных партизанских пособников в селах Кожуховка, Даниловка, Липовый Скиток, Жерновка, Княжичи, Новоселки, Звонковое, Мостище, Леоновка передадим в следующий сеанс радиосвязи…»

«Воспользовавшись предоставленными правами, совершили налет на Вильшанку. Операция удалась на славу. На радостях пугачи устроили такой тарарам, что, как нам после рассказывали, полицаи разбежались кто куда даже в окрестных селах. И все же один вильшанский остолоп с перепугу не нашел ничего лучшего, как сдаться в плен. Чтобы не вызывать подозрения у населения, пришлось судить его миром. Толпа единодушно постановила «казнить этого палача», что мы и сделали, повесив дурака на крыльце сельской управы. О, какое впечатление это произвело на присутствующих! К нам валом повалили охочие вступить в армию генерала Калашника…»

— Так вот, значит, от чьих рук погибли Заграва и Маршуба… — стон вырвался из груди Артема.

— Не только они. Уверен, этот завал трупов в лесных дебрях, на который случайно наткнулись загравинцы, тоже дело рук презренных оборотней, — сказал комиссар Ляшенко.

— Это же сколько горя посеяли мерзавцы на нашей земле! Ведь им, как апостолам, верит простой люд, тянется с открытым сердцем, а они… Они — под нож все самое чистое и святое!

— Выходит, правду говорил Химчук, что оккупанты прибегли к неслыханной провокации. Чтобы навсегда покончить с партизанским движением во всем крае, они таким вот коварным способом истребляют наши потенциальные резервы, незаметно перерезают нити, связывающие народных мстителей с населением.

— Химчук, по-моему, все здесь говорил правду, — включился в разговор и Ксендз. — Знаете, если бы я и был способен когда-нибудь поверить в существование всевышнего, то только сегодня. Ибо простой случайностью, слепым стечением обстоятельств не могу объяснить, что именно сегодня судьба послала нам такого человека. Вы только вникните в глубинный смысл этих документов…

Они снова склонились над жесткими бланками секретных донесений лжекалашниковцев.

«В соответствии с вашим распоряжением рейдируем вниз по Здвижу. Прошло лишь две недели с момента нашего выступления из Киева, а пугачи уже целиком и полностью освоились с ролью «освободителей». Нужно признать, что она им весьма пришлась по душе, теперь каждый из них — прекрасный агитатор и одновременно филер. Ценная информация, как вы видите из присланных нами списков, плывет рекой. Нам не хватает лишь агитматериалов. Ведь «Правда» или «Красная звезда» — это пароль доверия в здешних условиях. Поэтому просим как можно больше присылать свежих номеров советских газет…»

«Слава о нас быстрее ветра разносится по краю. Теперь стена настороженности преодолена, редко в каком селе обходится без объятий и поцелуев. Нас всюду воспринимают как настоящих освободителей и угощают с необычайной щедростью…»

«Изучили вашу директиву об осуществлении в рамках этой операции акции «Отплата». Уже сегодня приступили к физическому уничтожению разоблаченных нашей агентурой тайных партизанских прислужников, которые пригрелись на ответственных постах. В селе Горобии средь белого дня под общее одобрение толпы казнили тамошнего старосту Мефодия Кравца вместе со всем его червивым гнездом. Теперь очередь за лукавым воропаевским управителем Казимиром Дембой…»

Они просмотрели около двух десятков хвастливых автосвидетельств о злодеяниях бешеной стаи замаскированных гестаповцев в полесских селах и хуторах. Наконец Артем выпрямился, сплюнул через плечо и резко бросил:

— Довольно! И так все ясно как божий день… Нужно немедленно уничтожить эту банду!

Все были согласны, что ее нужно как можно скорее истребить под корень, вот только никто из них не знал, как именно сделать это. Гитлеровские приспешники, разумеется, за версту никого из посторонних к себе не подпустят. А гоняться за ними вслепую… Если уж маневровой группе Загравы не удалось застигнуть их врасплох, то всему отряду не удастся и тем более. К тому же сам отряд осажден со всех сторон казачьими эскадронами, полицейскими дозорами, эсэсовскими гарнизонами.

— Это неординарная операция, — промолвил Ляшенко, — а следовательно, неординарным должно быть и ее осуществление…

Вдруг Ксендз, который не отрывал глаз от бумаг, воскликнул:

— Вот так сюрприз! Радиограмма за подписью Шарко… И слушайте, что он доносил своему начальству: «Из неволи спасен. Зачислен в учебную команду…» «В Бантышах находится подпольный партизанский госпиталь, где сейчас на излечении около двух десятков раненых…» «Временно исполняю обязанности денщика у подстреленного возле Поташни инструктора новичков. Стараюсь всем понравиться, чтобы меня насовсем оставили на одиноком лесном отрубе (квадрат К-14), где размещена их типография…» «Как и раньше, пребываю в квадрате К-14, изучаю обстановку и кто есть кто; где находится главная база, пока еще не знаю. Дорога туда для посторонних и тщательно не проверенных лиц закрытанаглухо. Поэтому не имею никакой возможности сконтактироваться с «родичем»… «Они замышляют учинить какую-то грандиозную операцию под кодовым названием «Волосожар». Для ее подготовки только что выехали в Мануильское лесничество четверо партизан двумя подводами. Другая группа зачем-то отправилась в Малин…» «Приступаю к подготовке операции «Обед»…»

— Все ясно: Покраш! — решительно заявил Ляшенко.

— Ясно, да не очень, — покачал головою Ксендз. — Лично я не могу представить, как он мог передавать в Киев эти радиограммы, если никуда и на пять минут отсюда не отлучался…

— Слишком неопровержимое алиби — самое сомнительное алиби. Не так ли?

— Весь нынешний день я провел в учебной команде. Побеседовал, считай, со всеми новичками. И вот что выяснилось: кроме одной девушки, никто из них не знает Покраша. Да и у этой девушки сведения о нем слишком мизерные. Знает лишь, что он из примаков, на их хуторе появился, кажется, этим летом… Конечно, это мало о чем говорит, но… Варивон опросил всех, кто был этой ночью на посту, и установил, что только Покраш с Петром Зарубой прибежали в лагерь на рассвете за Клавой. Как видите, и там Покраш, и тут Покраш. Его нужно задержать и допросить.

— Опоздал, Артем, со своим предложением. Мы еще в обед его задержали, схватив, так сказать, на горячем. А вот допрашивать нужно сейчас. Витольд Станиславович прав: у него, наверное, есть здесь помощники. Иначе как бы могли попасть в Киев эти радиограммы?

Позвали Довгаля и велели привести задержанного. Тот раскрыл настежь двери, чтобы в сени падал свет, отодвинул в угол кадушку, которая прикрывала вход в погреб, засветил фонарь и неторопливо опустился в погреб. А уже через минуту пробкой вылетел оттуда.

— Все! Нет больше Покраша, — выпалил он растерянно. — Руки на себя наложил…

— То есть как наложил?! Он ведь был связан…

— Умудрился, гад, и связанный преставиться. Окунулся головой в кадушку и захлебнулся в прошлогоднем рассоле…

Нахмурился, насупил брови Артем, досадуя, что не уберегли они такого ценного фрукта. А вот Ксендза не опечалила эта весть. Он только рукой махнул:

— Туда ему и дорога: уволил нас от грязной работы. А вас, Матвей… Я просил бы вас вместе с Федей взобраться на чердак, обшарить там все закутки, перетряхнуть все до последней нитки и собрать все вещи Покраша. Надеюсь, там будут интересные находки.

Прихватив фонарики, Довгаль с Масютой взобрались по лестнице на чердак. А командиры снова засели за документы. Но не успел Ксендз перевести и полтора десятка страниц, как с чердака скатился Федько:

— Нашли! Какой-то тяжеленный чемоданище нашли. Был спрятан в лежне…

Через минуту в светлицу вступил Матвей с неказистым на вид чемоданом и передал его Артему. Тот положил ношу на стол, открыл крышку, и все вдруг увидели, что внутри находится портативная переносная рация с батареей, сборной антенной, наушниками, кодом.

— Вот так находка! Только когда и как он смог перенести ее на чердак? Ведь тут всегда полно людей… — терялся в догадках Данило.

— Какое это имеет теперь значение? — проговорил Артем сердито. — Главное, что вражеский агент не только незаметно проник в нашу среду, но и наладил радиопередачи, в сущности, из нашего штаба. Позор! Я просто удивляюсь, как нас здесь до сих пор, будто цыплят, фашисты не передушили.

— Моя вина, — сказал после продолжительной паузы Ляшенко. — Я дал согласие оставить этого оборотня при Аристархе. И разрешил ему поселиться на чердаке… Но сейчас я не собираюсь посыпать себе голову пеплом, сейчас нужно действовать. И прежде всего — покинуть этот двор и перебраться в лагерь.

— Давно пора! Послушай, Матвей, передай своим хлопцам, чтобы собирали свои пожитки. Скоро отправляемся в путь. Не далее как через полчаса.

Но не отправились они к Змиеву валу ни через полчаса, ни через час. Потому что вскоре после этого разговора возвратился со своей группой Колодяжный из Бантышей. Вошел в хату, застыл у порога и окинул присутствующих суровым взглядом исподлобья.

— И долго будешь нас вот так гипнотизировать? — спросил Артем.

— А что я должен делать? Нечего мне докладывать. Потому что нет больше ни Бантышей, ни госпиталя. Вообще там никого и ничего нет…

В светлицу вошли широкоплечий, заросший до самых глаз густой щетиной Давид Борухович и стройный, светлолицый бортрадист Парменов, державший на повязке под грудью правую руку. Именно от них присутствующие и узнали о трагедии, разыгравшейся в Бантышах прошлой ночью.

В предвечерье в село нагрянули эсэсовцы, согнали всех жителей, не исключая ни старого, ни малого, в помещение колхозного клуба, позабивали досками окна и двери, облили стены керосином и подожгли. А потом и по селу пустили красного петуха.

— Все пошло прахом. Никого и ничего в Бантышах не осталось. Мы вот с бортрадистом просто чудом уцелели в этом аду. Софья успела спрятать нас в яму для картофеля посреди грядки. Ну а сама с дитятей и Григором… Все, все пошло прахом! — закончил свою печальную повесть добродушный великан Давид.

Из присутствующих хотя бы кто-нибудь пошевельнулся. Пораженные услышанным, командиры смотрели в пол и молчали.

— Что ж, и это преступление мы запомним, — наконец подал голос Артем. — И в свое время отплатим за него сторицей!

Колодяжный с Боруховичем и Парменовым пошли перекусить с дороги, а трое командиров остались наедине с тяжелыми думами. Ни для кого из них не было секретом, что для отряда наступила пора самых трудных, самых суровых испытаний — фашисты на всех направлениях перешли в наступление и уже неумолимо начали затягивать петлю. Понимали партизаны и то, что на этот раз за Змиевым валом им не удастся пересидеть. Сам ход событий подсказывал: нужно действовать решительно и немедленно, чтобы разорвать эту петлю, пока она еще не такая тугая. Но что именно нужно делать? Как перехитрить гитлеровцев?..

— А почему бы нам сейчас не послушать Химчука? — внезапно спросил Ксендз. — Чужие мысли никому еще, как говорится, хребта не набивали, а ума, случалось, кое-кому добавляли…

— В самом деле, нужно послушать, — согласились Артем с Данилом.

— Вы хотели поговорить с командиром отряда, — обратился Ксендз к Олесю, когда Довгаль ввел его в тускло освещенную керосиновой лампой светлицу. — Он перед вами.

— Таран, — отрекомендовался Артем, слегка кивнув головой. — Слушаю вас.

Долго и болезненно мечтал Олесь об этой встрече, тщательно готовился к ней, а вот когда она наконец произошла, то показалась ему какой-то буднично приземленной, серой, абсолютно непохожей на ту, которая рисовалась в его представлении. И он внезапно растерялся, разволновался.

— Это мои боевые соратники. От них у меня секретов нет, — по-своему истолковал Артем молчание гостя.

— Я это уже заметил, — и Химчук кивнул на разбросанные по столу бумаги из металлической коробки.

— Да, мы ознакомились с этими материалами. Они в самом деле могут представлять интерес, но при одном условии: если все это оригиналы.

— Вы имеете возможность легко проверить, фальшивки это или оригиналы.

— Но как объяснить, что столько секретных немецких документов оказалось вдруг у вас? Какое отношение вы имеете к секретам рейха?

— Лично я не имею никакого отношения. И, говоря по правде, моя заслуга очень мизерная, что эти вещи оказались здесь. Их раздобыл и привез на порубище человек, который доводится мне отцом. Кто он? Бывший белоэмигрант, гимназический однокашник, а ныне помощник и советник рейхсминистра Альфреда Розенберга. Насколько я знаю, все эти документы из его служебного сейфа…

Нет, такое объяснение Химчука не то что не рассеяло, а наоборот — напустило еще более густого тумана в сознание слушателей. Как было им понять, зачем прибрел сюда этот сынок махрового врага? Почему это вдруг бывший белый эмигрант, а ныне один из ближайших подручных угнетателя порабощенных народов Европы Розенберга, надумал раскрыть перед партизанами свои сейфы?

— Конечно, постороннему человеку трудно, более того — невозможно все это понять. Но я прошу… Проявите терпение и выслушайте меня. Это очень важно!

Командиры коротко переглянулись между собой.

— Хорошо, мы готовы вас выслушать… — Артем жестом предложил Олесю сесть на табуретку.

Тот сначала напился воды, провел мокрой рукой по лицу, а затем присел на краешек табуретки и начал глухо:

— Кто бы там что ни говорил, а есть на нашей планете невезучие во всем люди. За что бы они ни брались, о чем бы ни мечтали, чего бы ни достигали, все у них выходит и труднее и дольше, чем у других. Вот к таким неудачникам, наверное, принадлежу и я. Диво дивное, но беды прицепились ко мне еще до… рождения. Ведь на свет должно было появиться существо, отец которого проклял свой народ, отрекся от родины и в чужестранном обозе отправился в свет широкий на поиски лучшей доли. Да, да, мой отец, украинский эсер Георгий Квачинский, вместе с гетманом Скоропадским пошел в эмиграцию еще до моего рождения. До двадцати двух лет я вообще ни разу его не видел, но тень его будто проклятье всегда висела надо мной. И все же на судьбу мне грешно сетовать. Несмотря на все это, я закончил школу, стал студентом университета, имел любимое занятие и радужные мечты о будущем. Однако всегда и всюду меня подстерегали неудачи…

И Олесь, будто перед самыми родными людьми, рассказал о своих житейских невзгодах: грозном недуге, осложнении взаимоотношений с однокурсниками, их попытке исключить его из комсомола, побеге из Киева… Впоследствии он не раз удивлялся: откуда у партизанских командиров — людей занятых и по-военному суровых — оказалось столько терпения и великодушия, что они до конца выслушали его одиссею на сооружении оборонного рубежа под Витой-Почтовой, воспоминания о коротком, но лучезарном, как вспышка падающей звезды, рейде по вражеским тылам в составе группы особого назначения Гейченко, об ужасах приудальского побоища и кошмарах Дарницкого фильтрационного лагеря…

— Единственное, в чем мне всегда везло, так это во встречах с хорошими людьми. В самых трудных ситуациях мне непременно кто-нибудь протягивал руку помощи, подставлял плечо. То первая моя наставница Арина Антоновна, то мудрый учитель Антон Остапчук. А вот в Дарницком лагере смерти я встретил вообще необычайного во всех измерениях человека — Кузьму Петровича…

— Кого-кого?!

— Кузьму Петровича Ивкина, кому я трижды обязан жизнью. Смерть непременно настигла бы меня на полтавском шляху, когда я, еле передвигаясь в колонне военнопленных под непрерывными дождями и эсэсовскими нагайками, начал было отставать. Сами ведь знаете: там кто отстал, тому пуля в затылок… Так вот, Кузьма Петрович, сам изнуренный до предела, считай, из-под Березани до самой Дарницы тащил меня на своих плечах. Не из какой-нибудь выгоды, не из тайного расчета, а просто потому, что был Человеком с большой буквы. И потом, уже за колючей проволокой, не бросил меня подыхать с голоду, а что только мог и как только мог доставал из съестного и делился последней крошкой. Кстати, именно он вывел меня на волю. Во время массового побега из лагеря очумевших от голода и отчаяния узников… А в третий раз спас меня от смерти, когда сам, захлебываясь и теряя сознание, переправил на собственной спине через Днепр, по которому уже пошло сало…

— Так, выходит, вы хорошо знали Кузьму Петровича?..

Олесь отрицательно покачал головой:

— Утверждать, что я хорошо его знаю, с моей стороны было бы и нескромно, и неправильно. Кузьма Петрович был человеком настолько самобытным и многогранным, что его и за годы далеко не каждому дано узнать. Точнее сказать, мы просто были добрыми знакомыми. После возвращения в Киев он жил у нас несколько недель.

— Постой, постой, как это — у вас? Я точно знаю, что после побега из концлагеря он жил на Соломенке у какого-то старого железнодорожника.

— Абсолютно точно. Мой дедушка по матери, Гавриил Якимович, всю свою жизнь протрудился на железной дороге и, как большинство железнодорожников, жил на Соломенке, над Мокрым яром. Именно он и откармливал, и отхаживал нас после ледяной купели в Днепре.

— А под видом кого жил у вас Петрович? — как бы между прочим спросил Артем.

Прошлой осенью, возвратившись в Киев из окружения, он случайно встретил однажды товарища Ивкина возле Лукьяновского базара. С первых же слов они нашли общий язык, сверили жизненные цели в условиях фашистской оккупации, договорились о подпольной работе. Прощаясь, Кузьма Петрович сообщил, что проживает у старого железнодорожника на Соломенке под видом учителя со Старобельщины.

И вот сейчас Артем имел возможность в точности проверить: правду говорит этот Химчук или повторяет гестаповскую легенду о Петровиче?

— Пока он жил у нас, представлялся посторонним лицам учителем истории из не оккупированной еще тогда Старобельщины Петром Мерженком…

Лицо Артема просветлело, стало теплее от слабенькой улыбки.

— К сожалению, вскоре ему пришлось покинуть наше жилище. Где-то перед Октябрьскими праздниками в Киев был передислоцирован оперативный штаб остминистериума, и вместе с этим штабом к берегам Днепра прибыл из Берлина личный советник Розенберга Георг Рехер. Неизвестно как, но он разыскал меня, расспросил о житье-бытье и отрекомендовался… родным отцом. Ну, и начал проявлять всяческие заботы. Регулярно снабжать продовольственными карточками, документами, а одновременно установил за нашим домом наблюдение, начал «фильтровать» моих знакомых. Вот тогда-то Петрович и перебрался от нас на какую-то другую квартиру. Правда, перед этим мне удалось раздобыть для него литерный аусвайс, продкарточку…

Не отрывая от Олеся взгляда, Артем утвердительно покачивал головой.

Все, что он сейчас слышал, было известно ему почти год назад от самого Петровича. Да что там известно — он сам не раз пользовался аусвайсами и продовольственными карточками, добытыми для Петровича каким-то его особенно засекреченным и верным помощником. И, глядя на этого худого, близорукого молодого человека, Артем никак не мог поверить, что перед ним — один из ближайших сподвижников первого секретаря подпольного горкома партии.

— После того мы редко виделись, однако связей не порывали. Именно по настойчивому совету Петровича я пошел работать в редакцию преподлейшей газетенки «Украинское слово», куда меня порекомендовал отец. Будучи заместителем редактора по немецким публикациям, я имел доступ практически ко всем официальным источникам информации гитлеровского рейха, а начиная с зимы, когда перебрался на квартиру к отцу, получил доступ и к секретным материалам остминистериума Розенберга. Все, что казалось мне важным, я немедленно переправлял Петровичу секретной «почтой».

Артем порывисто вскочил на ноги, на радостях изо всех сил потер ладони: наконец у него рассеялись последние сомнения! Кто-кто, а он очень хорошо знал, о чем говорил Олесь! Ведь именно ему, Артему, начиная с глубокой прошлогодней осени приходилось регулярно разбирать «почту», которую Петрович приносил с Соломенского базара, изучать и анализировать секретные немецкие документы, на основе которых составлялись и печатались в оборудованной им подпольной типографии на Татарке листовки, воззвания, оповещения населения об очередных провокациях нацистов. Еще тогда он догадывался, что такая «почта» может поступать только от слишком осведомленного агента в самых высоких фашистских верхах, однако никогда и предположить не мог, что придется с ним когда-нибудь повстречаться.

— Неужели вы и есть тот загадочный Искатель, о котором мне столько добрых слов говорил Кузьма Петрович?

Застенчиво улыбнувшись, Олесь произнес тихим голосом:

— Иногда он в шутку меня так называл…

— Товарищи! — Артем решительно подошел к юноше, положил ему на плечи руки. — Хочу заверить, товарищи: этому человеку мы можем доверять безоговорочно…

Только для Ляшенко и Ксендза это не было открытием: они уже убедились, что Олесю действительно можно во всем верить.

— Должен еще добавить, — продолжал Артем, — товарищ Химчук имеет особые заслуги в подпольной работе. В частности, за добытые им достоверные материалы об организационной структуре, руководящем составе и специфике деятельности таких разведывательных и контрразведывательных немецких институций, как «Абверштеле-Киев» и «Виртшафт-III», ЦК нашей партии и военное командование в свое время объявило благодарность всему киевскому подполью… С целью конспирации я ведь был связан не с Петровичем, и когда его постигла внезапная смерть… Правда, знал я еще одну тропинку, которая вела через моего соседа, безногого Миколу Ковтуна, в подпольный центр, но пока отлеживался с простреленными легкими в немецком госпитале, и эта тропинка терном поросла. После выздоровления узнал, что выслеженный провокатором Микола сгорел в собственном домике на Соломенке, чтобы не попасть в когти гестапо. Вот так я и оказался, как листик, оторвавшийся от ветки…

С удивлением и восторгом смотрели командиры на этого скромного героя подполья: вот кто мог бы дать исчерпывающий ответ, наверно, на все вопросы, мучившие их с первых же дней пребывания в лесах! Однако никто из них и словом не поинтересовался, какая участь постигла секретаря подпольного горкома партии, кто конкретный виновник весенней трагедии подполья, что за удивительный человек его отец, есть ли надежда приобщить его к борьбе с оккупантами… Все эти вопросы они сознательно оставили на потом, ведь сейчас перед ними стояла стократ более важная и актуальная проблема: как уберечь отряд?

— Так вы говорите, что оккупанты имеют намерение раз и навсегда покончить с партизанским движением в крае? И насколько это серьезно?

— Это очень даже серьезно. Сейчас на оккупированных восточных территориях наступает качественно новый период. И это не просто громкие слова. Мне точно известно, что не так давно на сборище полицайфюреров и генерал-комиссаров юга России Гиммлер изложил в своей ставке под Житомиром основные принципы генеральной нацистской политики на Востоке на ближайшие двадцать пять — тридцать лет. Иначе говоря, он обнародовал одобренный Гитлером так называемый генеральный план «Ост». Это — неслыханно людоедский план! По расовой теории нацистов, как известно, славянство в будущем вообще должно исчезнуть с лица земли. Но в самую первую очередь эти выродки решили взяться за Украину, чтобы устроить на ее территории эксперимент фашистской перестройки мира. В соответствии с генеральным планом «Ост», через три десятилетия на месте современной нашей республики должно возникнуть новое арийское государство Остготия. А это означает, что в ближайшие три десятилетия тридцать миллионов украинцев будут физически уничтожены, а остальные пять-шесть миллионов нордического типа полностью германизированы и превращены в новоявленных рабов. Высвобождение здешнего жизненного пространства и создание предпосылок для большого переселения на восток нордической расы Гитлер поручил войскам СС. Но сначала он потребовал, чтобы до наступления осенней непогоды здесь было покончено с партизанами. И, как мне известно, Гиммлер торжественно пообещал «с корнем вырвать большевистскую заразу». Сейчас ожидают прибытия в киевский генерал-комиссариат карательной дивизии. С авиацией, артиллерией, танками…

— Так вот в какой водоворот мы попали!

— Когда же, по-вашему, можно ждать начала тотального наступления против партизан?

Олесь на минуту задумался, а потом проговорил:

— На этот вопрос мне трудно ответить. Но думаю, что в связи с гибелью вчера на Житомирском шоссе бригаденфюрера Гальтерманна начало этой операции на Киевщине будет отложено на день-другой. Однако в сути своей это дела отнюдь не меняет. Не мне давать вам советы, но… Против отборных эсэсовских полков трудно вам будет устоять. Да и какой смысл держаться за здешние рубежи? Не лучше ли незаметно покинуть Полесье и прорваться за Припять или в Брянские леса, пока есть возможность? Кстати, генерал Ковпак и генерал Федоров именно так и сделали, когда на них обрушились огромные силы карателей.

— Что ж, есть над чем подумать… — вздохнул Артем.

— А что тут долго раздумывать? — заговорил вдруг Ксендз, который не принимал участия в разговоре. — Товарищ Олесь стоящее дело предложил. Незачем нам ждать здесь кровавой бани, нужно собираться за Припять.

— Я тоже такого мнения, это единственно правильный выход из ситуации, — поддержал его и Ляшенко.

— Если разрешите, товарищи, еще одно соображение… — преодолевая застенчивость, снова заговорил Олесь. — Прошу вас как можно тщательнее проверить свои ряды, выявить гадину, которая пригрелась у вашего сердца, и раздавить ее. Я имею в виду Шарко, который с недавних пор оповещает в Киеве о каждом вашем шаге. Отряду не избежать большой беды, если он и в дальнейшем будет информировать фашистов о ваших намерениях.

— За совет, дружище, спасибо, но Шарко уже никогда никого не будет информировать…

— Еще одно: любой ценой уничтожьте ту бешеную свору, которая шныряет по вашим следам под видом отдельной разведгруппы мифического соединения генерала Калашника, — говорил Олесь горячо и быстро, будто боялся, что его прервут или не дослушают. — Это ординарнейшая, сформированная из яростнейших антисоветчиков зондеркоманда, маскирующаяся под популярной в народе вывеской. Она заслана спецами «Виртшафта» в леса для того, чтобы определить количественный состав вашего отряда, нащупать места его базирования, изучить систему боевого и продовольственно-материального снабжения, характерные особенности тактики, средства связи с населением и партизанским штабом в Москве, а одновременно выявить ваш потенциальный резерв на местах, чтобы в любой удобный момент ликвидировать его.

— Правду молвишь, Олесь, истребление наших потенциальных помощников уже началось… — подтвердил Ксендз.

— Должен заметить: настоящая трагедия даже не в этом. Если зондеркоманда «пугачей» зарекомендует себя в этом рейде эффективным и безотказным средством борьбы с партизанщиной и подавления населения, «Виртшафт» немедленно же воспользуется ее опытом и наводнит псевдокалашниковскими бандами всю Украину. Прольются реки невинной крови, идея партизанской борьбы будет дискредитирована. Грех такое допустить! Этих «пугачей» нужно не только истребить всех до единого, но — и это, наверное, самое главное! — разоблачить их как презренных провокаторов, ославить перед всем миром.

Хмурыми становятся обветренные лица партизанских командиров, медленно склоняются на грудь отяжелевшие от невеселых мыслей головы.

С какой стороны ни прикинь, прав Олесь — этих фашистских оборотней просто преступно дальше оставлять на белом свете, кровь Василя Загравы и Грица Маршубы, кровь сотен безымянных жертв зовет к мести. Только как подобраться к этой червивой стае? Где, в каких краях искать «пугачей»?

— Я понимаю: перехитрить такого видавшего виды бандита, как Тарханов, будет ох как нелегко… — начал было Олесь, но его прервал Артем:

— Вы о ком? Кто такой Тарханов?

— А это же командир лжепартизанской волчьей стаи, действующий под кличкой Пугач. Князек по происхождению, авантюрист по призванию, вор-рецидивист с полустолетним сроком судимостей, циник и развратник…

— Вы, может, и лично его знаете?

— Можно сказать, как облупленного. Еще в детстве злая судьба свела меня с этим ничтожным княжеским выродком, а потом буквально на всех житейских поворотах посылала его как провозвестника всяческих бед. Одним словом, у нас с ним давние счеты. И я хотел бы предложить… Конечно, если бы вы могли доверить такое дело… Короче, мне очень хотелось бы помочь вам поквитаться с бандой провокаторов.

Слегка улыбнувшись, Ляшенко мягко спросил Олеся:

— Как же ты, голубчик, собираешься нам помогать, если даже представления не имеешь, где сейчас бесчинствуют эти разбойники?

— Узнать об этом совсем нетрудно. Прикажите своим радистам перехватить радиограмму Пугача, а из нее точно узнаете, что он сегодня делал и где бывал. Кстати, расписание радиосеансов и ключи к шифрам должны находиться в водонепроницаемом конверте…

«Парменов! Он ведь радист… Почему бы ему не войти в роль Шарко? — И тут Ксендза осенила такая идея, что он чуть было не задохнулся от радости: — Имея под рукой радиста и рацию, можно ведь творить чудеса!»

— Так вот: когда я буду точно знать, где находится зондеркоманда, явлюсь туда и от имени Георга Рехера потребую, чтобы Тарханов отвел свою группу, скажем, за речку Тетерев. Ну, а ваше уж дело приготовить возле моста через Тетерев мертвую петлю…

— Думаете, он поверит вам и пойдет за Тетерев?

— Должен бы. Тарханов как огня меня боится.

— А если он все-таки не поверит? Если пошлет радиозапрос в Киев?

Олесь лишь сокрушенно покачал головой: дескать, радиозапрос в «Виртшафт» будет означать для меня провал.

— А Тарханов может послать радиозапрос… Он ведь патологически недоверчив и осторожен… Значит, мне нужно прибыть не с устным приказом. Да, да, я должен вручить ему пакет с директивой о переподчинении «пугачей» службе СД… — размышлял он вслух.

— Товарищ командир, разрешите мне с Олесем провентилировать эту идею в деталях. Кончиками пальцев чувствую: если сюда подключить Парменова, может завариться что-нибудь толковое, — взглянув на часы, предложил Ксендз.

— Что ж, отправляйтесь в лагерь и вентилируйте, — согласился Артем. — А утром соберемся и обсудим все на свежую голову. Сейчас пора собираться в дорогу.

XXVI

…С каким-то недобрым предчувствием надпоручик Шмат переступил порог тускло освещенного, пропитанного керосиновым смрадом, табачным дымом и винными испарениями помещения и, пораженный, остановился у дверных косяков. Ранее уютная, всегда хорошо проветренная, скромно, но со вкусом обставленная комната, где каждая вещь знала свое, четко для нее определенное место, в этот вечер скорее напоминала холостяцкую берлогу выпивохи, чем жилье интеллигентного человека, проводившего свой досуг за книгами и размышлениями. Всюду на подоконниках, стульях, диване валялись газеты, книги, всевозможные бытовые вещи, одежда; постель за открытой ширмой лежала неубранной, дорожка на полу была скомкана и перекручена, а письменный стол загроможден стаканами, откупоренными бутылками, консервными банками.

— Жадам гойне здровэ, пане сотник, — подал голос прибывший. — Прошу разрешения обратиться…

Однако сотник Стулка, полулежа в кресле спиной к двери и широко раскинув под столом ноги, даже глазом не повел. Его голова была опущена на грудь, глаза закрыты, в зубах торчала давно угасшая папироса, и со стороны казалось, что он ненароком задремал. Но Шмат был более чем уверен: Чеславу Стулке сейчас совсем не до сна. Михал Гайдаш, которого Ян навестил перед этим, успел сообщить, что у командира роты какие-то крупные неприятности. Вчера якобы его срочно вызвал к себе в штаб сам полковник Мицкевич. Зачем именно, этого никто точно не знал, потому что сотник после возвращения из Коростеня на людях не появлялся и никого не принимал, но невесть откуда поползли слухи, будто против стрельцов Стулки выдвинуто какое-то тяжкое обвинение и начато расследование. Потому-то, направляясь в этот дом, Ян терялся в догадках: что же могло здесь случиться с его земляками?

— Я хорошо помню нашу предыдущую беседу, пан сотник, — чтобы привлечь к себе внимание, снова заговорил Шмат. — Но поверьте: я ни за что не появился бы здесь, если бы меня не вынудили исключительные обстоятельства. Вы можете меня выслушать?

Только после этого сотник вздрогнул, будто вынырнул из купели, брезгливо выплюнул папиросу, как-то неестественно повернулся всем туловищем. У Шмата даже сердце стиснуло от боли: всегда аккуратный, даже франтоватый, профессорский отпрыск был сейчас небрит и непричесан, с подпухшими веками и покрасневшими глазами, в измятом, будто изжеванном, кителе со следами папиросного пепла.

— А-а, надпоручик Ян Шмат… — Голос у Стулки тоже вялый и какой-то хрипловато-дребезжащий. — Прошу за стол…

Не дожидаясь согласия, налил из ребристой бутылки стакан вина, протянул его позднему гостю.

— Извините, пан сотник, но сейчас пить не могу. Я, так сказать, при выполнении боевого задания. Да разве вы не знаете, какой из меня питок?

Внезапно Стулка круто обернулся, уставился на надпоручика пьяным взглядом и так внимательно и придирчиво рассматривал, будто встретил его впервые и мучительно пытался угадать, кто же перед ним.

— Так вы думаете, я наливаюсь этим зельем потому, что пьяница? — прошептал он после паузы с тяжелым придыханием. — Вы, может, подумали, что мне не хватает компаньона?.. Нет, панове, со своими порядками на чужие поминки не ходят! Запомните это хорошенько. А я, как и надлежит словаку, справляю поминки по убиенному рабу божьему Богумилу… И никто этого мне не запретит! Даже сам генерал Чатлош!.. Мой родной брат…

— Не может быть!..

— В наш обезумевший век все может быть, надпоручик. Вчера командир дивизии официально известил, что на кавказском фронте полковник Богумил Стулка погиб во славу Словакии…

Дрожащей рукой Шмат перехватил из рук сотника стакан с вином и обескураженным голосом произнес:

— Сочувствую вам, друже, — затем, отпив глоток, склонил голову. — И проклинаю тех, кто вверг наш бедный народ в мировую бойню! Для чего проливается словацкая кровь здесь, в Полесье, в горах Кавказа или на берегах Волги?

Вдруг сотник круто сменил тему разговора:

— Так я желал бы знать: что именно привело вас, пан надпоручик, сюда в столь позднее время?

— Меня прислали сообщить, что с вами хочет иметь беседу представитель партизанского командования.

Сотник задумался, застучал пальцами по столу и саркастически произнес:

— Они что, мало взрывчатки, патронов и всякого имущества натаскали с пристанционных складов? Или, может, сейчас им понадобились еще и самолеты, танки, артиллерия? Но ведь я в штатные снабженцы ни к кому не нанимался!

Шмат видел, что Стулка сильно нервничает, поэтому сказал как можно мягче:

— Уверен, речь с этим представителем пойдет у вас о вещах более серьезных. И именно поэтому — да простит уж меня пан сотник! — заверил командиров партизанских, что вы не откажетесь от этой встречи.

— А может, вы уже и переговоры взялись вести за меня?

— Если была бы на то ваша воля… Но вы ведь сами понимаете, эти переговоры, возможно, счастливый шанс, который посылает нам судьба…

Заложив руки за спину, сотник принялся ходить туда-сюда по комнате.

— Где и когда должна произойти эта встреча?

— Партизанский посланец уже ждет вас…

— Но ведь я сейчас совершенно не готов кого-нибудь принять. Разве вы не видите, что здесь творится?

— Встречать такого гостя в этой комнате вряд ли разумно. Для этого найдется более подходящее место.

— Что вы имеете в виду?

— Конспиративную квартиру, пан сотник.

— Значит, все заранее продумано и даже за меня решено? — скептически улыбнулся Стулка. — Ну так что ж, не будем становиться судьбе наперекор, я готов встретиться с нынешним нашим начальством, Ян. Но, сами понимаете, мне необходимо время, чтобы привести себя в порядок. Хотя бы с полчаса…

— Кто же станет возражать против этого? Одевайтесь, собирайтесь. А чтобы вам не мешать, разрешите мне откланяться. К месту встречи сопровождать вас будет Карел, он во дворе.

— Хорошо, я буду готов через полчаса.

Ровно через полчаса Стулка в самом деле появился на крыльце. Перед ним сразу же из темноты возник Карел.

— Прошу за мной, пан сотник!

Прямо с крыльца они двинулись на грядку, миновали небольшой садик, быстро пересекли соседнюю улочку и снова шмыгнули в какие-то заросли. Плутали за старыми хлевами и стожками сена, продирались через какие-то кустарники, перебрались, топча жесткие стебли крапивы и петровых батогов, через вязкую канаву.

Стулка едва успевал за Карелом и не переставал удивляться, откуда этот располневший горняк успел так изучить в Малине самые глухие закоулки, что ориентируется среди ночи как в собственном доме.

— Ну вот мы и пришли, — промолвил провожатый, когда они приблизились к углу ничем не приметной хатенки под соломенной стрехой, и постучал ручкой нагана в ставню.

На его стук из тьмы вынырнул надпоручик Шмат. Через темные сени провел сотника в небольшую, еле-еле освещенную лампадкой светлицу с плотно занавешенными домоткаными ряднами окнами и отрекомендовал его партизанскому посланцу, отметив про себя, что Стулка успел побриться и умыться, сменил мундир и до блеска начистил сапоги. И вообще весь как-то изменился, будто очистился, сорвав с себя маску отреченности и пьяного отупения.

— Меня все прозывают Ксендзом, — протянул сотнику руку незнакомец и приязненно улыбнулся. — Можете и вы так величать…

Как ни странно, однако Чеславу Стулке до сих пор ни разу не выпадало видеть живого советского партизана, его знания о народных мстителях не выходили за рамки уличных плакатов и фотоклише, помещаемых в немецких газетах, потому-то все они представлялись ему одичавшими, оборванными, затравленными, непременно угловато-плечистыми, заросшими черной щетиной, опоясанными вдоль и поперек патронташами и обвешанными целым арсеналом оружия звероподобными существами с голодным блеском в глазах. А сейчас перед ним стоял моложавый, подтянутый, интеллигентный на вид человек с умными серыми глазами, высоким лбом, аккуратно зачесанными назад светлыми волосами на красивой голове.

Глядя на него, Стулка не мог скрыть своего приятного разочарования.

— Очень сожалею, что нам выпало познакомиться в самую тяжкую для вас годину, сотник, но хочу верить…

— Каждому в жизни рано или поздно приходится переступать через рубеж невосполнимых утрат, — промолвил Стулка.

— Но все же хочу верить, — настаивал на своем Ксендз, — хочу верить, что вы найдете в себе достаточно сил и здравого смысла, чтобы понять, кто истинный виновник вашей трагедии. И наших трагедий неисчислимых тоже, кстати…

— Надеюсь, вы не затем меня позвали, чтобы выразить свое соболезнование?..

Ксендз пытливо посмотрел сотнику в глаза и с улыбкой сказал:

— На Украине говорят: в ногах правды нет. Сядем же за стол, где у славян заведено вершить добрые дела, да и поговорим. Разговор может оказаться продолжительным.

— Или же слишком коротким!

— Что ж, может оказаться и коротким. Но все же солидные люди даже небольших дел не делают стоя. — И, словно бы приглашая гостя собственным примером, Ксендз первым опустился на скамью.

Стулка оглянулся, ища взглядом надпоручика Шмата.

— Что ж, пан сотник, я в самом деле прибыл сюда для того, чтобы утешить вас, — промолвил Ксендз, когда Стулка тоже присел к столу. — Война есть война, а мы с вами мужчины. И должны реально смотреть на вещи… Прибыл я сюда с несколько необычной миссией. Наше командование поручило мне установить устойчивую подпольную связь лично с вами, а через вас, если на это будет ваша добрая воля, с другими словацкими подразделениями, дислоцированными на Украине. Должен заметить: наше решение вызревало долго и нелегко. Но факты, многочисленные факты сделали свое дело. Из уст народных нам давно известно, что словацкие стрелки не ведут себя здесь как завоеватели, они не совершают насилий, не терроризируют местное население. Более того, мы точно знаем, что словаки категорически отказались выполнить приказ эсэсовцев стереть с лица земли село Крымок со всеми его жителями; что в Радомышле они сознательно освободили несколько десятков юношей и девушек, схваченных жандармами и полицаями во время облавы на базаре для отправки на немецкую каторгу; что на станции Овруч раздали крестьянам сотни пудов зерна нового урожая, предназначенного для отправки в Германию. Одним словом, мы много слышали о благосклонном, даже дружеском отношении ваших воинов к здешним людям.

— К сожалению, это известно не только вам. И рано или поздно, но нам придется расплачиваться за это.

— При условии, если не принять предупредительных мер, конечно, придется.

— А вы верите, что такие меры могут быть?

— Без всякого сомнения. Как известно, Гитлер объявил всех славян унтерменшами, подлежащими поголовному истреблению. По нацистской логике разница между украинцами и словаками заключается лишь в том, что нас Гиммлер приказал ликвидировать в первую очередь, а вас на какое-нибудь десятилетие позднее. Короче, судьба у нас общая. Так разумно ли, чтобы славянская кровь проливалась во имя интересов фашистских нелюдей?

— Убедительно. Но что конкретно вы предлагаете?

— Хотя бы дружественный нейтралитет. Дружеский, понимаете?

Стулку явно заинтересовало это предложение. Некоторое время он обдумывал его, а потом сказал:

— К сожалению, я не уполномочен говорить от имени всех словаков. Единственное, что могу обещать, — передать ваши слова полковнику Мицкевичу. Окончательное решение надлежит принимать ему…

— Передайте также полковнику Мицкевичу наши заверения, что ни одна партизанская пуля не будет послана в словака, если мы будем иметь гарантии, что ни один из ваших стрельцов не применит оружия…

— Стрелять в братский народ мы никогда не стреляли и не собираемся. Но не забывайте: мы солдаты. Если наши части отправят на действующий фронт — а такая перспектива вполне вероятна, — нам придется… На передовой прав тот, кто выстрелит первым. Разве не так?

— Как подтверждает исторический опыт, безвыходных ситуаций не существует. При искреннем желании на передовой вы можете наладить диалог с советским командованием…

— Выходит, вы толкаете нас на сознательную измену?

— Нет, сотник, мы предлагаем вам честный договор. Ибо понимаем, что прибыли вы сюда не по собственному желанию, а по принуждению.

— Хорошо, я все это передам командиру дивизии, — глухо промолвил Стулка.

— Заранее благодарен вам. Только почему вы все время прячетесь за спину полковника? Почему боитесь выразить свое личное отношение? Неужели вас устраивает, чтобы за вас всегда решали другие?

Полными печали и отчаяния глазами Стулка обиженно посмотрел на своего миловидного собеседника, а затем медленно склонил голову, прищурил воспаленные глаза. Что он мог ответить этому мудрому человеку? Что никогда в жизни не мечтал брать в руки оружие и тащиться в личине завоевателя на земли уважаемого с детства, талантливого народа? Что издавна тайком презирает зачуханную верхушку своего околья, которая душой и телом продалась нацистскому выродку-параноику? Что после получения черного извещения о смерти Богумила пришел к выводам, которые боялся произнести даже наедине с самим собой?..

О, если бы сейчас речь шла только о нем, он решил бы все очень просто и легко, ведь стрельцы вверенной роты…

— За чужие спины я не привык прятаться, пане товарищ, — наконец выдавил он из себя. — К разумным вещам я всегда относился и отношусь с пониманием. Но ваше предложение… Разве же так просто перебросить мост между двумя берегами?

— До сих пор история не прокляла никого, кто наводил мосты братства между народами.

— Доподлинно так! Но если бы речь шла только обо мне лично… Я командир и в первую очередь обязан заботиться о подчиненных.

— По-моему, о них все время и идет речь. По поручению своего командования заверяю, что при первой же необходимости любому из ваших стрельцов мы гарантируем надежное убежище в команде надпоручика Шмата. А такая потребность может возникнуть.

— И притом очень скоро, — вырвалось у Стулки.

Ксендз не стал ни о чем расспрашивать сотника, хотя догадывался, что он имеет в виду.

— Полковник Мицкевич вчера как бы между прочим намекнул, это эсэсы снова заваривают против моих стрелков какую-то крутую кашу, — немного погодя сказал Стулка. — Со дня на день в Малин должна прибыть следственная комиссия. Гестапо якобы имеет неопровержимые доказательства связей моих подчиненных с партизанами. Неужели боши как-нибудь пронюхали о передаче чотой Очака вашим людям взрывчатки с пристанционных малинских складов? Только как они могли узнать?..

«Значит, произошло то, чего более всего боялся Артем: в руки фашистов попали оставленные под Березовой гатью ящики с толом, и теперь гестапо вынюхивает, откуда и почему они оказались в этой глуши», — наполнилось горячей болью сердце Ксендза.

— Прямых доказательств виновности ваших стрелков гитлеровцы пока еще не имеют. Однако вскоре могут их иметь.

Стулка вопросительно посмотрел на Ксендза.

— Понимаете, произошла огорчительная накладка. Когда нагруженный взрывчаткой обоз возвращался из Малина, он на рассвете наскочил под Березовой гатью на вражескую засаду. В той огненной кутерьме один из возов попал в трясину. Наши надеялись, что до утра он утонет, а вышло, наверное, не так…

У сотника нервно дернулась верхняя губа:

— Как можно допускать такие кляксы!

— Что произошло, того не поправишь. Но дело нашей чести отвернуть от вас беду. Я прибыл сюда прежде всего для того, чтобы разработать план операции, которая раз и навсегда поставила бы вас вне подозрений.

Однако Стулка никак не реагировал на эти слова. Хмурый и насупленный, он сверлил взглядом полотняную скатерть на столе.

— Скажите, какой была бы реакция немецкого военного командования, если бы, например, ваша рота до основания уничтожила почти сотенный партизанский отряд?

Сотник отпрянул от Ксендза будто от прокаженного.

— К чему такие вопросы?.. Мы не пойдем на это!

— Давайте пока оставим моральную сторону дела. Все же я просил бы конкретно ответить.

— Ну, если уж вы так желаете знать, нас бы искренне приветствовали, наверное, даже представили бы к наградам… Одним словом, мы несомненно стали бы героями дня.

Витольд Станиславович загадочно улыбнулся и довольно дотер руки:

— Вот и готовьтесь к роли героев. Не далее как послезавтра утром вы непременно должны ими стать!

— Простите, но я не понимаю…

— Сейчас все поймете. — Ксендз не без удовольствия заметил, что сотник явно заинтригован. — Вы, вероятно, догадываетесь, что эсэсовцы давно точат на нас зубы, но… руки коротки. Поэтому они прибегают к всяческим мерзким акциям и провокациям. Недавно нам стало известно, что шпионское логово в Киеве «Виртшафт-III» сформировало из отвратительнейших отбросов-антисоветчиков банду и под видом партизан выпустило ее в рейд по краю. С какой целью, думаю, нетрудно догадаться. Как нетрудно и представить, какойкровавый след они оставляют после себя. Зовут охочих вступать в свои ряды, а потом… К стенке всех! Истребить эту волчью стаю для нас большой проблемы не представляет, но, поразмыслив, мы решили одним выстрелом убить двух зайцев — и банду ликвидировать, и вас из-под удара вывести…

Чеслав Стулка никогда не принадлежал к тем тугодумам, кому нешаблонную идею нужно повторять дважды. Он мгновенно понял оригинальность, дерзость замысла предлагаемой операции.

— Но где искать этих провокаторов? Поймите: мы не каратели и носиться по лесам в поисках партизан — не наша функция.

— Нигде носиться вам не придется. К вам лично примчится всадник… Точнее, не к вам, а в малинскую комендатуру примчится официально назначенный властями староста села, скажем, Любовичей или Лумли, и сообщит, что у них появились советские партизаны. Надеюсь, вы знаете, что делать в таких случаях? Объявляется боевая тревога, вы вихрем летите в эту Лумлю, окружаете ее со всех концов и уничтожаете банду… Ну а потом докладываете о «боевых успехах» и трофеях по инстанции. Как, такой вариант операции вам подходит?

Удивленный сотник только головой покачал: вот так закрутили партизаны! Если все так сделать, как предлагает этот спокойный, сообразительный человек, комар носу не подточит. Разумеется, многое в этой операции Стулке было неясным, многих деталей он вовсе не представлял, но одно знал наверняка: он, и только он, устроит разгром гестаповской банды и таким образом откроет счет оплаты большого долга фашистам! Да и в конце концов, должен же порядочный человек хоть один раз совершить в жизни что-то значительное.

— Послушайте, пане товарищ, а коррективы в этот феерический план можно вносить?

— У нас в таких случаях монополии не существует. Прошу ваши предложения.

— По-моему, если уж делать общее дело, то только с музыкой! Почему бы вам не имитировать ночное нападение на пристанционные склады? Ну для того, чтобы подручные поручика Гайдаша имели возможность устроить такой фейерверк, который всему городу засвидетельствовал бы: доблестно бьются за интересы великой Германии словацкие стрелки. А вдобавок еще и пожар пакгауза учинить. Может получиться неповторимое зрелище, — заметно волнуясь, горячо говорил сотник.

— Дорогой мой сотник, да вы же врожденный партизанский стратег! Вы совершенно правы: если уж устраивать свадьбу, так непременно с музыкой! Поправка принимается. А теперь давайте тщательно отработаем каждую деталь нашей первой общей боевой операции и уточним некоторые моменты.

Склонившись над столом, они вычерчивали схемы расположений пристанционных пакгаузов в Малине, определяли, какие из них должны быть уничтожены в будущую ночь, и намечали наилучшие подступы к ним, еще и еще раз уточняли время и рубежи фиктивной партизанской атаки, намечали путь отхода «штурмовой группы» и марш-броска роты Стулки в село, из которого прибудет с «доносом» на партизан староста или, в крайнем случае, его посланец. Обдумывая до мельчайших деталей течение предстоящего сражения, Стулка не мог не отметить высокого военного профессионализма партизанского полпреда, удивительную неординарность его фантазии и редкостную требовательность к себе. А Ксендз, в свою очередь, восхищался образованностью, внутренней культурой и сообразительностью этого подтянутого офицера, который буквально с намека схватывал все премудрости партизанской тактики.

Вот так они, увлеченные работой, и не заметили, как скромные ходики на стене под матицей отстучали не один и не два часа. Опомнились лишь тогда, когда где-то на углу загорланили вторые петухи и кто-то легко, но тревожно забарабанил в стекло углового окна.

— Что ж, мне пора собираться, — поднялся Ксендз. — Значит, такой уговор: во всем строго придерживаться выработанного плана. В случае каких-нибудь непредвиденных изменений непременно вас предупрежу. Постарайтесь только не отлучаться из Малина.

Перед тем как распрощаться, они, будто давние и добрые знакомые, крепко пожали друг другу руки. Стулка, отказавшись от провожатого, побрел напрямик к своей квартире, а Ксендз с Карелом и Шматом заспешили через огороды городской окраины к надыршанским лугам, где в зарослях лозняка неподалеку от брода их ждала подвода и конная группа сопровождения во главе с Колодяжным.

— А ну, товарищ Оникей, продемонстрируйте свое искусство! — попросил запыхавшийся Ксендз старого возницу, который тихонько дремал на передке дембовской брички. — До восхода солнца мы, кровь из носу, должны быть в лагере.

— Да ежели для вас, то уж постараюсь, — натянул поводья общепризнанный коновод.

Он и в самом деле старался. Досконально зная местность, Оникей избегал малейших объездов, а где только мог, ехал напрямик, не обращая внимания ни на пеньки, ни на болота. И до восхода солнца действительно доставил своих пассажиров в лагерь.

На ходу соскочив с брички, Ксендз быстро начал взбираться на гребень Змиева вала. Продрался к замаскированному среди колючих зарослей шалашу, возведенному для сторожевого поста на случай непогоды, и спросил с порога:

— Ну, чем порадуете, Парменов, удалось освоиться с немецкой радиоаппаратурой?

— А чего же здесь мудреного-то? — подал голос бортрадист. — Аппаратура как аппаратура. Я вчера вечером и в эфир уже выходил. Все нормально… Принял и расшифровал радиограмму «пугачей».

Ксендз взял из рук Парменова листик, исписанный каллиграфическим почерком, быстро пробежал глазами:

«Осуществляем рейд в соответствии с утвержденной программой. За прошлые двое суток побывали в Скуратах, Ксаверове, Недашках, Гуто-Марьятине. День провели на хуторе вблизи от села Межилески. Все время ждали на базаровском проселке транспорта с агитматериалами. Тщетно. Уже второй сеанс не можем установить с вами связи. Что случилось? Почему не выходите в эфир? Почему не высылаете транспорт? Какие будут дальнейшие распоряжения?..»

— Эту радиограмму они дважды продублировали, но на связь с ними никто не вышел. Не правда ли, странно?

А вот для Ксендза в этом не было ничего удивительного или непонятного. Ему удалось выяснить, что оперативный штаб остминистериума Розенберга в Киеве по воле высших берлинских бонз закрывается, а все его подведомственные службы передаются в ведение генерал-комиссариата и службы безопасности СД. Поэтому невыход «Виртшафта» на связь с «пугачами» мог означать только одно: оперативный штаб остминистериума наконец испустил дух. Вот почему только он не передал банду «пугачей» спецам гестапо? Неужели бросил на произвол судьбы? Забыв обо всем на свете, Ксендз напряженно думал, как воспользоваться этой обстановкой.

И вдруг лицо его озарилось радостной улыбкой.

— Когда у «пугачей» следующий сеанс связи с «Виртшафтом»? — торопливо спросил он у бортрадиста. — А не смогли бы вы передать им радиограмму под видом «Виртшафта»?.. Ну, скажем, такого содержания: «Оставайтесь под Межилесками. Сегодня высылаем своего полномочного представителя. Встретить его должен лично Пугач возле переезда через реку Звиздаль. Все директивы получите от него лично. Действуйте в строгом соответствии с ними. И да поможет вам бог!..» Все ясно?

— А что же здесь мудреного? Зашифруем и передадим, — спокойно ответил Парменов и склонился над планшетом.

Витольда Станиславовича внезапно охватило удивительное возбуждение, и он, чтобы укротить его, выбрался из шалаша, прилег на землю и задымил сигаретой. Попытался было забыться, но мысли неотступно вертелись вокруг предстоящей операции: сумеет ли Парменов связаться с «пугачами»? Поверят ли они? Для убедительности надо послать к ним представителем «Виртшафта» Олеся Химчука…

О, как невероятно долго тянулись для Витольда Станиславовича минуты этого утра! Ему казалось, что Вселенная не раз совершила оборот вокруг своей оси, пока из шалаша не прозвучал спокойный голос Парменова:

— Все нормально. «Пугачи» подтвердили получение радиограммы…

На радостях Ксендз с ходу сиганул с гребня вала. Не чувствуя под собой земли, влетел в командирскую палатку. К своему огромному удивлению, застал там кроме Ляшенко и Артема еще и Довгаля, Дришпака, Клаву, даже Колодяжного.

— Что же это вы, уважаемый товарищ Сосновский, заставляете так долго себя ждать? — вместо приветствия проворчал Артем.

В другой раз Ксендз не обратил бы внимания на не совсем вежливый тон командира, на хмурые взгляды присутствующих, но теперь, когда он прибыл с такими отрадными вестями, обида вдруг заклокотала в сердце. Однако он сдержал себя и ничем не выдал своего состояния, сказал спокойно, с едкой ухмылочкой:

— О, я и не представлял, что сегодня «именинник»! В конце концов, что же случилось?

— Да хуже и придумать трудно, — ответил Ляшенко. — На станции Бородянка, Тетерев, Спартак вчера вечером прибыли эсэсовские войска. А ночью они нагрянули на первый «маяк»… Хорошо, что мы вовремя оттуда выбрались.

— Все это — результат ваших экспериментов с гестаповскими лазутчиками, — вставил Довгаль.

— Вон оно что!.. — еще более скептически протянул Сосновский.

— Бросьте, Витольд Станиславович! — пристукнул ладонью Артем. — Нам нужно серьезно поговорить и принять соответствующее решение.

— Именно для этого вы созвали товарищей?

Клава первой поняла намек Ксендза и сразу же пулей вылетела из палатки. За нею поспешили Колодяжный с Дришпаком. Последним двинулся к выходу Матвей Довгаль, явно надеясь, что командиры пригласят его остаться. Однако такой просьбы ни Артем, ни Ляшенко не высказали.

— Мы тут без вас уже прикидывали, что к чему, — примирительно начал командир, — и пришли к выводу, что нам давно пора сменить квартиры. Засиделись мы на одном месте. Есть мнение: законсервировать лагерь и срочно двинуться на север. То ли в Белоруссию, то ли, быть может, в Брянские леса, куда перебазировались другие украинские соединения. Но не ясно, как быть с «пугачами»…

— «Пугачей» ждет та участь, которую они заслужили.

— Только когда же это случится? — спросил Ляшенко, с трудом сдерживая раздражение. — Нам здесь уже ни на одни сутки нельзя оставаться…

— Абсолютно точно. Отряду нужно сегодня же вечером сняться с якоря, пока наглухо не затянулась эсэсовская петля. Что же касается «пугачей», с ними расправятся словаки. — И Витольд Станиславович рассказал боевым соратникам о плане предстоящей малинской операции.

Комиссар сразу же горячо поддержал замысел Ксендза, а вот Артему не все в нем понравилось. Он вообще никогда не любил слишком усложненных планов операций, всегда отметал необоснованный риск, не признавал счастливых случайностей, избегал распыления сил. А здесь все эти данные были собраны будто напоказ.

— Нет, Артем, мы будем мешать Витольду Станиславовичу. Если только ему удастся осуществить все задуманное… Это будет для нас просто находкой! Во-первых, с «пугачами» поквитаемся, а во-вторых, эта операция на некоторое время привлечет к себе внимание оккупантов. Лично я выслал бы еще и группу подрывников на железную дорогу…

— А как потом будем собирать воедино отряд?

— Так, как во время предыдущих походов собирали. Разве нашим хлопцам впервой собираться в определенное время в определенном месте?.. А как вы думаете, Витольд Станиславович?

Еще во время первой беседы с Олесем Ксендз пришел к выводу: чтобы избежать полнейшего разгрома, их отряду неминуемо придется оставить Киевщину. Только кинуться со всех ног наутек, чтобы пыль столбом встала, было бы вопиющей глупостью; из приготовленной фашистами западни надлежало выбраться так, чтобы эсэсовские полки долго потом окружали и штурмовали пустоту. Но для этого необходимо было оставить противника в дураках, вынудить его плясать под партизанскую дудку. И, как казалось Ксендзу, он знал, как это сделать.

Пока их отряд консервировался под Змиевым валом, партизаны своими хаотическими акциями всячески демонстрировали, что испарились из Полесья невесть куда и оттуда высылают диверсионные группы. Ныне же весь ход событий подсказывал: отряду нужно активизировать действия, чтобы этой своей активностью засвидетельствовать фашистам, что партизаны имеют намерение развернуть в крае настоящую войну. Именно об этом он и доложил командирам, сказав вдобавок:

— Одним словом, я за то, чтобы, покидая Киевщину, так хлопнуть дверью, чтобы у оккупантов все стекла в окнах повылетали! Необходима целая серия громких операций. Но совершать их одновременно с выходом в рейд считаю лишним и рискованным. Сначала необходимо хорошенько прикрыть дверь, а уж потом — в дорогу…

Некоторое время Артем обдумывал услышанное, а затем встал, зачем-то взъерошил густо поседевший за последние недели чуб и, взвешивая каждое слово, начал, будто перед суровыми судьями:

— Что ж, друзья, вопрос предельно ясен. Обстановка требует, чтобы мы как можно скорее оставили дорогой всем нам край, где мы, бывшие подпольщики, сделали первые шаги на партизанской ниве и, умываясь собственной кровью, выросли в боеспособный отряд. Были у нас здесь и успехи на боевых дорогах, были и горькие неудачи, омраченные тяжкими потерями. Однако уверен: никому из нас после победы не будет стыдно смотреть людям в глаза. Пусть мы не все сумели сделать, чего от нас требовала жизнь, но мы, обучаясь на собственном опыте, делали то, что только в наших силах. Но все же мы действительно малость засиделись под Змиевым валом, и самое разумное в теперешних условиях — податься за Припять в белорусские пущи, пока тут хотя бы немного не уймется эсэсовская вьюга. Не бежать, а именно отойти, с тем чтобы установить связь с соседями, а через них и с Большой землей, позаимствовать у них боевой опыт, собраться с силами, дабы потом возвратиться сюда и огненным валом прокатиться по всему Приднепровью…

— Правильно говоришь, Артем: уходим, чтобы возвратиться! — подтвердил комиссар.

— Согласен с вами, друзья, перед дорогой нам действительно необходимо хлопнуть дверью. И громко хлопнуть! Надеюсь, что если одновременно совершить налет на малинские пристанционные склады, разгромить стаю «пугачей», устроить несколько диверсий на железных дорогах, это произведет надлежащий эффект. Что же касается того, чтобы учинять такой тарарам одновременно с началом рейда… Как хотите, но этот вариант таит в, себе целую кучу неожиданностей, накладок, путаницы. Нет, мы не станем одновременно гоняться за семью зайцами. Мы подстрелим их по очереди! Итак, выступаем не сегодня вечером, а завтра ночью. Или, может, есть еще какие-нибудь возражения? Возражений не было.

— Тогда, Даниил, готовь приказ о выходе в рейд, я займусь формированием диверсионных групп, а Витольд Станиславович пускай отдохнет часок-другой и готовит петлю для «пугачей»…

Из командирской палатки Ксендз в самом деле вышел с твердым намерением малость вздремнуть перед поездкой в местечко Базар. Но неожиданно увидел сгорбленного Олеся Химчука, который сидел на каком-то пеньке у входа в его пещеру. Ксендз нисколько не сомневался, что именно пригнало сюда парня в такую рань, поэтому пригласил в свою слепую обитель.

— Нам с вами страшно повезло, Олесь! Несмотря на всю сложность, предложенная вами операция все же состоится. Так что поздравляю!

— И на когда же она назначена? — волнуясь, прошептал Олесь.

— На завтрашнее утро. Но уже сегодня после полудня мы должны встретиться возле переправы через речку Звиздаль с главным «пугачом». Так что готовься!

Олесь уже давно был готов к поединку с Тархановым.

— Коррективы в предыдущий план внесены значительные?

— Практически никаких. Самое существенное изменение: вы не везете Тарханову никакого пакета с директивами. Нашему радисту удалось не только перехватить их радиодонесение в Киев, но и установить с ними связь. Следовательно, достоверность ваших полномочий будет подтверждена в следующий сеанс радиоигры. И это очень важно! А что касается словаков, маршрута перехода «пугачей» и места нашей засады — все остается в силе. Вы довольны?

— О чем вы спрашиваете, Витольд Станиславович! — всплеснул ладонями Олесь. — Я ведь так истосковался по настоящей работе, так изболелся душой… Не знаю, как и благодарить вас.

— Благодарить не надо. Давайте лучше отдохнем немного перед дорогой. Потому что вряд ли скоро придется поспать…

XXVII

Километры, километры… Сколько их, пыльных и тревожных, уже прошуршало под колесами «опеля»?

Слегка одурманенный непрерывной качкой, Олесь сонливо созерцал окрестные пейзажи, которые размеренно плыли и плыли нескончаемой лентой за окном. Грустновато притаившиеся могучие боры, молчаливо возвышавшиеся в голубой задумчивости по обочинам ухабистого проселка, сменялись березовыми дубравами, уже подсвеченными осенним багрянцем, за широкими болотистыми полянами с чахлыми перелесками выныривали из-за холмов полосы дичающих желтовато-песчанистых полей, где-то вдали отороченных подсиненными мглой стенками лесов. Роскошный караван красок, тишины, приволья! Мысленно Олесь беспощадно бранил себя за то, что, живя у порога этого очаровательного царства чистоты и нетронутости, ни разу не удосужился в мирные дни выбраться сюда, чтобы налюбоваться неповторимой красотой.

— Скоро прибудем к месту встречи с Пугачом, — присмотревшись к разостланной на руле топографической карте, объявил зловеще-хищный с виду Ксендз, сидевший в перепоясанном эсэсовском мундире, и тут же предложил: — Давайте, Олесь, сделаем еще один прогон легенды. Повторение, как мудро говорят русские, мать учения…

— Витольд Станиславович, а может, довольно? — произнес Олесь умоляюще. — Дважды ж прогоняли и основной и запасной варианты. На всю жизнь я их, как таблицу умножения, усвоил. Да и впервой ли мне?..

Ксендз настаивать не стал, но предостерег:

— В достоверности легенды ваш единственный шанс на успех. В среде «пугачей» никто из нас, к сожалению, не сможет помочь. Так что не теряйте зря времени.

— Не беспокойтесь: никого я в жизни еще не подводил.

Не сбавляя скорости, проскочили какое-то большое село. За его околицей Ксендз надвинул на самые глаза островерхую фуражку, лицо приняло горделиво-пренебрежлтельиое выражение лица. И сказал:

— Рубикон перейден, отныне ни единого украинского слова ко мне, пане Химчук!

— Яволь, герр гауптштурмфюрер! — в тон ему ответил Олесь.

— Кстати, князек ваш владеет немецким?

— Как родным. Диво дивное, но именно от него я усвоил этот язык.

— Что ж, это нам только на руку: пусть услышит, как заискивают перед сыном Рехера даже офицеры СС.

Вскоре дорога стремительно побежала в ложбину, по дну которой то блестела слабая полоска речушки, то терялась в зарослях аира и резака. Ксендз начал притормаживать, а возле деревянного переезда остановил автомашину.

— Ее величество речка Звиздаль! Конечная остановка…

Олесь оглянулся вокруг, ища глазами Тарханова, однако, кроме замухрышного человечка, который поодаль зачем-то резал рогоз, никого не увидел. «Почему же нет Тарханова? Неужели что-то заподозрил и не решился на встречу с неизвестным полпредом?» При одной мысли, что они с Ксендзом, постояв здесь, возвратятся ни с чем, сердце Олеся пронзила горячая колючка.

В грудь Витольда Станиславовича также проник неприятный холодок. Дабы не подать вида, он откинулся всем телом на спинку сиденья, закрыл глаза и открыл их только тогда, когда к «опелю» присеменил невзрачный человечишко с пучком нарезанной рогозы в руке. Сняв с головы замусоленную фуражку, неуклюже поклонился и затянул этаким елейным голоском:

— Не советовал бы вам, паны хорошие, останавливаться здесь. Нехорошее это место, сглазил его кто-то, говорят… К тому же бурелом может начаться…

Олеся так и ударило током: это же пароль!

— Бурелом уже начался, — все же ответил условной фразой. — Где пан Пугач?

— Извините, мне велено проводить вас к пану Пугачу.

— Это что такое?! А приказ центра?.. Пугач что, не получил приказа лично встретить нас или, может, игнорирует директивы высшего руководства? — И, обернувшись к невозмутимому Ксендзу, тихо спросил по-немецки: — Что будем делать?

— Гони этого болвана взашей за князьком. И без никаких церемоний!

Олесь не поскупился на крепкие слова. Только посланец Пугача не торопился выполнять приказ, в знак согласия кивал головой, виновато оскаливался, а с места не трогался:

— А может, вы бы того… подвезли меня? Оно хоть и не очень далеко, но все же пока сюда да туда…

— Да ты, я вижу, совсем олух! Не дай бог пан гауптштурмфюрер поймет, что ничтожное быдло предлагает ему стать своим извозчиком…

Услышав это, посланец пустился, будто от бешеных собак напрямик к лесу, видневшемуся вдали. К огромному удивлению Олеся, Ксендз неожиданно развернул машину и двинулся от Звиздали.

— Темнит что-то Пугач. Либо просто побоялся прибыть на встречу, либо что-то подозревает… Но нам не к лицу ждать его на юру, как бедным родственникам, пусть он там поторчит.

Свернув с дороги, они углубились в лес, вышли из «опеля» и, наверное, с час бродили между деревьями наедине со своими мыслями. В обратный путь тронулись, когда солнце уже покатило к горизонту. Снова миновали знакомые поля и перелески. Как только выскочили на гребень склона звиздальской долины, Олесь увидел поодаль на понизовье у примитивного настила без перил через речушку пароконную подводу, а возле нее — долговязого, узкоплечего человека в брезентовой бригадирской накидке, высоких сапогах и полувоенной фуражке. Он зачем-то возился в передке брички, и Олесь не видел его лица (да и смог ли бы он рассмотреть с такого расстояния?), однако сразу узнал своего бывшего «благодетеля».

— Он! Тарханов! — Вздох облегчения, даже радости вырвался из его груди.

Пораженно взглянул на парня Ксендз: через минуту-другую они должны расстаться, а он радуется. Однако Витольд Станиславович не промолвил ни единого слова. Лишь положил ему на плечо свою правую руку в кожаной перчатке и слегка стиснул: дескать, крепись, казаче!

В нескольких шагах от настила Ксендз резко нажал на правую педаль — «опель», взвизгнув тормозами, остановился рядом с подводой. Как и было условлено, гауптштурмфюрер проворно выскользнул на травку, обежал спереди автомашину и услужливо открыл переднюю дверцу. Тарханов, исподлобья наблюдавший за всем этим, был не на шутку удивлен, что для встречи с ним прикатила из Киева какая-то очень важная птица! Но у него буквально подкосились ноги, когда он увидел, что из «опеля» осанисто выбирается его бывший презренный подручный, оказавшийся отпрыском самого рейхсамтслейтера Рехера.

— Не ожидал, ваша светлость, что вы проявите к давнему знакомому такое откровенное негостеприимство… — произнес Олесь вместо приветствия. — А отец заверял, что я у вас могу чувствовать себя как у бога за пазухой.

— Простите, но кто же мог подумать… Это же такая неожиданность! — Тарханов нервно мял в руках кончик сыромятного кнута. — Ну, хотя бы полусловом намекнули в радиограмме…

— Ладно, когда-нибудь поквитаемся, — махнул рукой Олесь. — А сейчас начнем друг другу торочить басенки о буреломе или, может, сразу приступим к делу?

— Свят-свят, нам с вами просто смешно подтверждать свою подлинность каким-то там паролем! Я к вашим услугам…

Первый шаг задуманной операции был, можно сказать, удачным. Олесь обернулся к Ксендзу, стоявшему в сторонке с услужливым видом, взял из его рук кожаный чемоданчик и, перейдя на немецкий, бросил небрежно:

— Вы свою миссию выполнили, господин гауптштурмфюрер. Можете возвращаться в Киев, я остаюсь здесь…

Щелкнув каблуками, Ксендз молодцевато подбросил к виску два пальца. Сейчас ему надлежало бы повернуться, сесть в машину и скрыться из виду. Однако какая-то непостижимая сила удерживала на берегу тихой Звиздали, не давала ступить ни шагу. Витольду Станиславовичу почему-то казалось, что если он покинет здесь парня, то непременно навсегда. Честно говоря, они с Артемом и Данилом только в силу крайней необходимости, полнейшей безвыходности согласились с предложенным Олесем планом уничтожения псевдопартизанской банды. Нет, план его был весьма умным и заманчивым, но строился он на том, что Олесь должен был проникнуть в эту банду, заманить ее в западню, фактически обрекая себя на самопожертвование. Следовательно, никто не мог предугадать, что именно ждет его там. Несомненно было только то, что неосторожное слово, один неверный шаг — и голова его мигом слетит с плеч, как капустный кочан под секачом. И вот сейчас, наблюдая, с каким спокойствием и легкостью рвется юноша навстречу опасности, Ксендз с удивлением почувствовал, как его начинает переполнять нежное и светлое чувство. Во взаимоотношениях с Олесем он вообще себя не узнавал. Осторожный и недоверчивый от природы, он сживался с людьми трудно и долго, а вот этот болезненный парнишка менее чем за трое суток стал для него близким, даже родным. И уже сама мысль, что Олесь уходит от него навсегда, льдом сковывала сердце.

— Что я должен передать господину рейхсамтслейтеру Рехеру? — спросил, чтобы объяснить свое присутствие.

— Передайте, чтобы не волновался. Я с надежным человеком, а что касается операции… Уверен, все будет так, как спланировано.

— Яволь! Радируйте при первой же необходимости: радисты отныне переведены на круглосуточный режим дежурства.

— Принимаю во внимание. Хайль!

Тарханов буквально ловил каждое их слово, следил за каждым движением, но никак не мог взять в толк, почему все-таки прибыл к «пугачам» этот доходяга с такими высокими полномочиями.

— Так, может, вы догадаетесь пригласить меня в свою карету? — обратился Олесь к Тарханову, когда Ксендз отбыл в обратном направлении. — Или вот так и будем торчать здесь, на юру?

— О чем речь, дорогой мой Олесь! Вы в самом деле чувствуйте себя как у бога за пазухой. Так садитесь же, ради бога, садитесь… — суетился Тарханов, застилая привяленную траву на бричке цветистым рядном-дорожкой.

Олесь легко вскочил на правый подкрылок, расположился спиной к обер-мастеру заплечных дел.

— Куда прикажете править? — спросил тот.

— А это уж вам лучше знать, ваша светлость. Или вы думаете, я прибыл сюда, чтобы покататься на бричке?

— Простите, но я хотел бы знать: вы имеете намерение инспектировать команду или, может, вас интересует отчет?..

— Ни то, ни другое. Отчет вы представите лично рейхсамтслейтеру после завершения рейда, а инспектирование военных команд — не моя парафия, — сказал Олесь, когда подвода, проскочив через настил, покатилась, подпрыгивая на выбоинах, в сторону видневшегося вдали леса. — Мне поручено довести до вашего сведения содержание директивы, которая по вполне понятным соображениям не могла быть переданной по радио. Ну, и сориентировать в обстановке, сложившейся на нынешний день…

У Тарханова от удивления даже нижняя челюсть отвисла.

— За время вашего рейда немецкие вооруженные силы достигли еще более грандиозных успехов на Восточном фронте. Как недавно заверил доктор Геббельс, есть все предпосылки утверждать, что кровопролитная война с большевистским колоссом будет победоносно завершена еще до нового, сорок третьего года. Высшее руководство рейха ныне занято не столько фронтами, сколько послевоенным переустройством мира. И первые основы успешно закладываются в наши дни. Так, уже вступил в юридическую силу исключительно смелый, одобренный самим фюрером генеральный план «Ост». По этому плану предусматривается, что через тридцать лет на территории нынешней Украины и юга России должна расцвести новая арийская империя  О с т г о т и я, — умышленно выделил каждый звук Олесь, дабы ошеломить такой новостью собеседника. — Войскам СС фюрер поручил создать здесь предпосылки для большого переселения нордической расы. Жизненное пространство для арийских переселенцев приказано высвобождать уже сегодня. И в этом плане высшее руководство рейха признало абсолютно нетерпимым положение, что по всему украинскому Полесью фактически хозяйничают большевистские партизаны. Рейхсфюрер СС торжественно пообещал самому Гитлеру покончить с этим злом еще до наступления…

Внезапно чем-то испуганные лошади резко рванули в сторону, так что даже оси затрещали, — неподалеку из-за пирогообразной купины поднялся огромный детина с ручным пулеметом наперевес. В тот же миг с другой стороны брички над камышовыми зарослями тоже появился вооруженный бандит. «Это Князек обеспечил себя огневым прикрытием, — мысленно улыбнулся Олесь. — Что ж, умеет беречь свою бесценную жизнь!»

— Это мои люди. Вы не против, чтобы нас сопровождали к месту расположения группы?

— Разве что на расстоянии. То, что я должен сейчас сказать, предназначено исключительно для вас.

— Понимаю, понимаю… — и подал знак своим лоботрясам, чтобы брели на почтительном расстоянии.

— Мне поручено конфиденциально информировать вас, что в ближайшие дни на территории всего края начнется тотальная антипартизанская акция, — вполголоса заговорил Олесь, когда они снова тронулись. — На станцию Коростенской железной дороги уже начали прибывать первые полки дивизии СС, которым поручено очистить раз и навсегда территорию от засилья большевистских партизан. Разумеется, при таких условиях ваше пребывание в лесу под личиной так называемых народных мстителей абсолютно ненужно. Как и весь дальнейший рейс лишен смысла…

Слушая Олеся, Тарханов не мог не отметить его добротной осведомленности. И это его бесило, возмущало. Но более всего он не находил себе места оттого, что до сих пор никак не мог понять, для чего все-таки Олесь прислан сюда. «Неужели только для того, чтобы сообщить об окончании нашего рейда? Но ведь такой приказ преспокойно можно было бы передать по радио. Почему же тогда Рехер стал рисковать жизнью единственного сына?..»

— Думаю, вы не станете возражать: иногда в жизни случается, что дерево выращивает один, а плоды с него достаются другому. Ваша команда уже столько сил отдала на прочесывание генерал-комиссариата…

У Тарханова круто сдвинулись на переносице брови. Он давно и прекрасно понял, какая роль отводилась ему Рехером, и не надеялся ни на какие лавры, но все же упоминание о том, что плодами его труда воспользуются другие…

— Наверное, вы догадываетесь, что против орд Калашника действует не только ваша спецгруппа. Благодаря стараниям истинных патриотов Калашник, можно сказать, заблокирован, как медведь в берлоге, в его ближайшей среде уже давно действуют наши люди. Потому-то рейхсамтслейтер и его штаб решили: прежде чем взять курс на Святошино, мы должны сорвать плод, который растили и который уже полностью созрел. Этот прославленный партизанский командир должен быть заарканенным нами. И только нами!

«Нами?.. А при чем тут ты? Какое отношение имеет этот прыщ к победе над Калашником? — едва не задохнулся от возмущения Тарханов, поняв наконец, почему так внезапно появился над Звиздалью рехеровский выродок. — Оказывается, чиновничку славы захотелось! За орденами сюда прилетел!.. А дули не хочешь? Впрочем… Впрочем, что я могу поделать? Этот баловень судьбы все равно получит свои ордена. И я могу получить с ним в супряге, если не буду чинить препятствий… В самом деле, чего мне ерепениться?»

— И как же вы собираетесь заарканивать Калашника, если не секрет? — после минутного раздумья спросил Тарханов.

— Какие же от вас могут быть секреты? К тому же не я, а вы основной исполнитель этой операции и план ее должны знать как свои пять пальцев. Кстати, он очень простой. Наш весьма ценный агент, которому удалось укорениться в партизанском штабе, передал донесение, что сегодня ночью калашниковцы должны совершить налет на пристанционные склады в Малине. Он также утверждает, что руководить операцией будет лично Калашник. Разумеется, под Малином их уже ждут и всыплют такого жара, что только пух полетит. Можно не сомневаться, назад они будут возвращаться, не очень оглядываясь по сторонам. Вот этим и нужно воспользоваться. Ваша задача заключается в том, чтобы встретить эту ораву в подходящем месте и… Да мне ли учить вас, людей опытных и башковитых, что делать с партизанами, которые попали в приготовленную западню? Единственное безоговорочное условие: Калашник и его подручные должны быть схвачены живыми!

Но как горячо ни доказывал Олесь, план будущей операции не вызвал особого восторга у подозрительного, патологически недоверчивого Тарханова. После небольшого раздумья он сказал без обиняков:

— Очень похоже, что эта задача из тех, которые в принципе не имеют развязки. Откуда знать, по каким именно дорогам Калашник будет возвращаться из Малина? А устраивать засады наобум под открытым небом — все равно что стремиться поймать сома, вслепую забрасывая невод.

Втайне Олесь торжествовал: все происходило точнехонько так, как и предвидели Ксендз с партизанскими командирами! Логически рассуждая, Тарханов невольно взял под сомнение предложенный план ночной операции и, сам того не ведая, предоставил Олесю плацдарм для атаки.

— Неужели вы думаете, что в «Виртшафте» засели глупцы, которые ставят перед вами абсурдные, неразрешимые задачи? Могу со всей ответственностью заверить: прежде чем посылать меня сюда, там тщательно все взвесили, проанализировали и предусмотрели. Агенту при штабе Калашника поставлено категорическое требование: разведать и донести о маршруте отступления партизан из Малина. Его сообщение вы будете иметь… — Олесь выразительно посмотрел на часы. — Думаю, очень скоро будете иметь.

— Так вы сразу бы об этом сказали! Это же коренным образом меняет суть дела.

Тем временем они достигли опушки леса. Из-за ближайших зарослей навстречу им выскочил кряжистый, по-опереточному одетый детина, антрацитовой чернотой глаз и роскошностью усов похожий на цыгана. На голове у него красовалась щегольски сбитая набекрень кожаная фуражка с ярким красным бантом вместо кокарды, на могучих плечах поблескивала кожанка, перехваченная крест-накрест ремнями и пулеметными лентами, на груди болтался бинокль, а на широком поясе был настоящий арсенал — маузер, кинжал, две гранаты, фляга. «Балаганщик!» — мысленно окрестил его Олесь.

— Кто такой? — приблизившись, гаркнул он недружелюбно хриплым голосом, ткнув пальцем в Олеся.

— Личный представитель рейхсамтслейтера Рехера, — поспешил ответить Тарханов и остановил подводу. — Кстати, его родной сын…

«Балаганщика» будто кнутом стеганули по ягодицам. Слегка подскочив, он щелкнул каблуками, вытянулся, поднял зачем-то к козырьку толстую, словно валек, ладонь, а вот отдать рапорт или хотя бы представиться у него явно не хватало находчивости.

— Товарищ Процько, как мы его именуем в рейде, — пришел на помощь «балаганщику» Тарханов. — Пан Рехер лично определили мне его в заместители… Кстати, я могу поделиться вестями, которые вы привезли?

— Если находите необходимым.

Подхватив «балаганщика», двинулись по лесной просеке. Тарханов потихоньку начал излагать своему заместителю предложенный центром план ночной операции, а Олесь от нечего делать что-то напевал себе под нос. И одновременно внимательно прислушивался к беседе между «пугачами». Не проклюнется ли в их голосах нотка сомнения?

— Так это же нам дар небесный! — вдруг так огрел себя по коленям кулачищами «балаганщик», что даже кони всполошились. — Наконец настоящее дело подворачивается! А то носимся как полоумные по селам да языки чешем…

Вскоре добрались до запустелого лесного хуторка. Олесь еще издалека заметил целый обоз замаскированных ветвями возов, коней под навесом с драной кровлей, а вот ни одной живой души даже напоказ не было. «Пугачи» то ли спали, то ли разбрелись куда-то.

— Прошу предоставить мне возможность связаться с центром, — заявил Олесь Тарханову, как только они въехали на подворье давно покинутого жилища. — Я должен немедленно связаться с «Виртшафтом»…

Князек понимающе закивал головой и направился в небольшую, похожую на баню рубленую каморку, темневшую за высоким бурьяном. Разбудил там прыщавого человека неопределенного возраста и приказал выйти в эфир. Тот без единого слова надел наушники, включил рацию и начал что-то поспешно выстукивать ключом. А Тарханов вдруг надумал переобуваться. Его явно интересовало, что будет передавать этот приблуда в Киев. И как же он был разочарован, когда Олесь велел радисту зашифровать лишь одну, абсолютно непонятную фразу: «Распускаются пригожие розы». Однако помещения не покинул.

Наступал кульминационный момент. Как и предвидели они с Ксендзом, именно он должен был обусловить общий успех или провал всей операции. Если центр под Змиевым валом откликнется на позывные «пугачевского радиста» и своими указаниями подтвердит слова Олеся, у Тарханова безусловно рассеются какие бы то ни было сомнения и дальнейшее течение событий пойдет по заранее определенному руслу. А вдруг радиоигра провалится? Что, если Парменов по каким-нибудь причинам не сумеет выйти в эфир? Или неправильно зашифрует текст ответа?… Но все тревоги Олеся оказались напрасными. Через несколько минут радист начал принимать и записывать целые россыпи цифр, а чуточку погодя радостно доложил:

— Центр приветствует своего полпреда с выходом на звиздальский меридиан. Просит передать, что «крестины» состоятся в точно определенное время, а «дары» от «крестников» лучше всего принимать в селе Резня над одноименной речкой. «Пугачам» центр желает удачи и после окончания «освящения даров» просит немедленно радировать…

Некоторое время Тарханов сидел в задумчивости, будто все еще не верил услышанному. Потом резко встал, подошел к Олесю. Заметно побледневший и очень сосредоточенный, он положил руки на плечи юноши и, не обращая внимания на радиста, горячо сказал:

— Разное бывало между нами в жизни, мой юный друг, но отныне… Выходит, мы богом сведены, и только бог нас может развести. Отныне, да будет это вам известно, я навсегда предан вам!

Олесь уже был достаточно опытным человеком, чтобы верить патетическим заверениям, а тем более заверениям такого клятвопреступника, как Тарханов. И все же он был рад, что чуть ли не самая трудная ступенька задуманной операции преодолена успешно.

— За добрые слова спасибо, но пора подумать о ночном приеме «подарков» в Резне.

Они поспешили к подводе.

— Топографическую карту! — на ходу бросил Тарханов «балаганщику».

Втроем склонились над разостланной на бричке двухкилометровкой, начали прощупывать глазами каждый квадратный сантиметр. Не без удовольствия Олесь заметил в глазах князька азартный блеск охотника, который наконец напал на свежий след давно выслеживаемого зверя.

— Все ясно! — ударил по карте ладонью Тарханов. — Из-под Малина они хотят проскочить в болотистые горобиевские леса. Но на их пути есть речка Резня. Вот здесь мы и устроим им «крестины»! Как вы думаете, Олесь, это место подходящее? — и хищно ощерил зубы.

— В оперативные дела я не вмешиваюсь. Решайте как найдете необходимым. Только, по-моему, игнорировать указание центра недопустимо. Ведь в радиограмме точно сказано: «дары», принимать в селе Резня.

— Через сколько мы сможем добраться до того села?

«Балаганщик» склонился над картой, посопел, что-то обдумывая да подсчитывая, и вскоре объявил:

— Не раньше, чем через пять часов. По прямой туда, пожалуй, верст тридцать, будет, но если учесть бездорожье и ночное время — не раньше чем через пять часов.

— Значит, пора отправляться в дорогу. Как, Олесь, созывать сбор команды для постановки боевого задания?

— Смотрите сами. Только что вы скажете «пугачам»? Не станете же разглашать военных тайн… А задачу можно поставить перед ними на месте событий.

— Тогда объявляйте боевую тревогу!

Как только прозвучал сигнал тревоги, сразу же ожил, зашевелился до этого безлюдный лесной хуторок. Без лишней суеты и шума «пугачи» выкатили на дорогу возы, впрягали в них коней, прилаживали оружие.

А примерно через четверть часа обоз, состоявший почти из двух десятков подвод, уже двигался по узкой просеке. Двигался в свой последний поход…

Как и предвидели партизанские командиры, «пугачи» до полуночи не сумели добраться до села Резня. Партизанский агент Олесь Химчук ехал на одной бричке с князем Тархановым — предводителем «пугачей» — и стал невольным свидетелем приключений, которые сопровождали обоз всю дорогу. В поселке Бордник внезапно затерялась головная походная застава. Пришлось почти час торчать в открытом поле, пока адъютант Тарханова не разыскал ее под селом Трудолюбовка. Чтобы избежать в дальнейшем подобных инцидентов, весь состав головной походной заставы пришлось заменить.

Однако и новые дозорные оказались не более сообразительными. Непривычные к ночным переходам («пугачи» рейдировали по селам только днем, а ночью преспокойнейшим образом отсыпались по глухим хуторам, нисколько не заботясь о своей безопасности), они быстро заблудились: на полевой развилке дорог, вместо того чтобы свернуть налево в направлении села Червоный Лан, вновь назначенные проводники свернули на Рутвянку. Хорошо, что вовремя обнаружили ошибку, но исправление ее обошлось слишком дорого. Чтобы не возвращаться назад (плохая ведь примета!), решено было напрямик пробираться через леса и низины в сторону Лесной Колонны. Выбраться-то они выбрались, но без одной брички и четырех «пугачей», которые неизвестно куда делись, будто в воду канули. Чтобы не задерживать обоз, Тарханов не стал их разыскивать, махнул рукой и приказал двигаться дальше.

В полночь едва добрались до Новых Воробьев, а до села Резня оставалось еще не менее восьми — десяти километров.

— С такими темпами только на кладбище, черти бы его побрали! Мерзавцы смердючие, подонки полоумные! В нужник не могут без провожатого сходить, а еще борцов за идею корчат из себя. За какое наказание послал мне всевышний таких идиотов в помощники? — свирепствовал Тарханов.

— Спокойно, князь, пока все идет как нужно, — успокаивал его Олесь, втайне радуясь, что в Резню пугачи прибудут, когда партизаны основательно приготовятся к встрече.

В резнянскую пойму, за которой притаилось в густой тьме небольшое одноименное село, обоз прибыл уже перед третьими петухами. Тарханов остановил его перед хилым мостиком через болотистую речушку и велел позвать к себе командиров отделений. Слушал Олесь, как атаман банды ставит перед ними боевое задание, и искренне удивлялся: что за примитивная говорильня? Какие-то неопределенные намеки,туманные обещания, никому не нужные призывы. Если бы Олесь не был знаком с планом операции, со слов Тарханова он ни за что не мог бы понять, зачем пригнали сюда обоз. Но еще больше удивило его то, что отделенные командиры не задали ни единого вопроса, не уточнили ни сил противника, который будет прорываться через село, ни своих позиций, ни сигналов для связи. Они лишь тяжело сопели да бесцеремонно сплевывали песок с зубов, и со стороны казалось, что здесь собрались не сообщники, а заклятые враги, ненавидящие не только друг друга, но и самих себя.

Наконец переправились на противоположный берег. У Олеся будто гора с плеч спала: с одной стороны западня закрылась наглухо! Ведь по плану их операции со стороны Змиева вала еще днем к речке Резня была выслана усиленная боевая группа во главе с Кириллом Колодяжным, которая должна была пропустить «пугачей», на правый берег, а потом оседлать дорогу, чтобы перекрыть им плотным огневым заслоном единственный путь к отступлению. И те двое «пугачей», которых Тарханов оставил для охраны моста, будут уничтожены первыми.

Вступив в село, Тарханов сразу же принялся распоряжаться, кому идти в разведку, кто должен перегородить возами улицу, ведшую к клубу, как разместить засаду. И никто из них не мог даже предположить, что в это время партизанский гонец уже мчится по ночным полям в Малин, чтобы сообщить словакам, какие гости «пожаловали» в Резню.

Не успели «пугачи» выпрячь и отвести в безопасное место лошадей, тем более не успели они занять боевые порядки, как издали донесся глухой протяжный взрыв. И такой мощный, что даже земля вздрогнула под ногами.

— Все! В Малине уже началось!.. — радостно воскликнул Олесь. — Теперь не больше чем через час можно ожидать гостей.

И, как бы в подтверждение его слов, донесся отзвук второго взрыва, потом — третьего… И вдруг «пугачей» будто кто-то подменил. До этого молчаливые, какие-то задеревенелые, они внезапно засуетились, зашумели. Неизвестно откуда молниеносно распространился слух, что к селу приближается армия самого Калашника.

Олесь догадался, что это партизанские ездовые подкатили к окраинам две подводы с взрывчаткой, чтобы через некоторое время словаки «отбили» ее у злоумышленников, которые, мол, «напали» на пристанционные малинские склады, но в то же время Олесь побаивался, что среди «пугачей» может подняться настоящая паника и они начнут убегать отсюда еще до прихода стрельцов сотника Стулки. Поэтому и обратился к Тарханову:

— Да что это в самом деле происходит? Если мы дадим партизанам преждевременно обнаружить себя, тогда прощай, Калашник!..

— Э, те-те-те… — передразнил его не на шутку перепуганный главарь банды. — Со стороны всегда легко давать указания. Я попросил бы вас не вмешиваться не в свои дела! — Но все же отдал приказ всем занять боевые позиции и соблюдать тишину.

Над селом повисла предрассветная тишина. Притаившись в своих укрытиях, «пугачи» не заметили, как на землю ступил погожий рассвет.

— А вы уверены, что Калашник будет отступать именно сюда? — спросил Тарханов Олеся, когда совсем рассвело.

— Вам бы об этом у спецов «Виртшафта» спросить…

Уже совсем развиднелось, когда конная разведка доложила: со стороны Малина приближается обоз каких-то подвод. Олесь заметил, как у Тарханова зловеще сузились глаза, шнурком вытянулись побледневшие губы. Будто гончая, кинулся он на околицу села, где по обочинам улицы были размещены засады. Олесь — следом за ним. До боли в глазах всматривались они в сиренево-сизую мглу на горизонте, однако, кроме двух пароконных подвод на обочине полевой дороги, никакого обоза не заметили. И подводы эти сиротливо стояли, брошенные погонщиками.

— Что бы это должно означать? — ни к кому не обращаясь, спросил Тарханов.

— Сейчас узнаем. Дробаха, коня! — рявкнул адъютант, обращаясь к одному из разведчиков.

Не становясь ногой в стремя, он легко вскочил в седло и, огрев гнедого, крикнул на ходу:

— В случае чего прикройте огнем!

Один Олесь знал, что адъютанту не понадобится огневое прикрытие, потому что партизаны по приказу Ксендза, оставив на видном месте эту приманку, сразу же возвратились к Змиеву валу.

И в самом деле, минут через пятнадцать адъютант с гиком и присвистом пригнал подводы в село. Пугачи всем скопом бросились потрошить груз на телегах. С удивлением они обнаружили там бурку, рюкзак с харчами, а главное — ящики с взрывчаткой под брезентом.

— Вот это трофеи! Вот это улов!.. — послышались выкрики. — Точно, партизанское имущество!.. А ну, присмотритесь-ка повнимательнее, братва, может, большевики с перепугу и штаны оставили…

Олесь подошел к Тарханову и сказал негромко:

— Не нравятся мне эти трофеи. Боюсь, что калашниковцы заметили нас и обошли село стороной.

У того конвульсивно задергалась левая щека. Он изо всех сил рявкнул на «пугачей», приказал своему заместителю проверить боевые порядки, а сам, насупленный и хмурый, быстро зашагал назад. Лег на бричке, заложил руки под голову и уставился в чистое небо. Какие мысли его сейчас обуревали, Олесь, конечно, не ведал, однако интуитивно чувствовал: что-то насторожило, зародило сомнения у князька.

— Немцы! Село окружают немцы! — внезапно разрезал тишину исступленный крик где-то на околице.

«Слава богу, начинается, — так и запело все в душе Олеся. — Теперь словаки никого отсюда не выпустят…»

— А это что означает? — будто с цепи сорвавшись, подскочил к нему Тарханов.

— Вероятно, то, что они преследуют калашниковцев, которых прозевали ваши лопухи.

Не успел Тарханов принять какое-нибудь решение, как где-то возле телег щелкнул одинокий выстрел. И почти в тот же миг вокруг всего села застучали винтовочные выстрелы, а справа и слева, захлебываясь, застрочили пулеметы. В этот адский клекот вдруг вплелся панический крик:

— Спасайся кто может! Мы окружены!..

И вдруг глухо застонала земля, затрещали плетни, заревели десятки глоток. Жестокие и беспощадные к мирному населению, «пугачи» напоминали сейчас очумевший от страха табун. Они бросали свои боевые посты, оружие и стремглав летели к месту, где стояли их подводы. И никакая сила уже не могла их остановить…

Олесю надлежало бы воспользоваться этой паникой и скрыться в каком-нибудь погребе или в глухом закоулке (именно так приказывал ему Ксендз), чтобы пересидеть кровавую заваруху, однако в эти минуты он не думал о собственной судьбе. Все его помыслы были прикованы к тому, чтобы ни один из оборотней не избежал справедливой расплаты. И в первую очередь — Тарханов! Поэтому он бросился следом за князьком, которого панический вал подхватил и понес будто щепку в противоположный конец села.

Возле подвод, перегородивших улицу, творилось что-то невероятное. Кто-то стремился растащить возы, впрячь в них лошадей, кто-то, наоборот, срывал с них чересседельники и хомуты, чтобы спастись верхом. Толчея, матерщина, проклятия… Олесь увидел, как Тарханов подскочил к «пугачу», который, отвоевав у своих приспешников коня, готовился взобраться на него, вырвал из его рук поводья и легко вскочил на спину. «Удерет! Ведь этот бандит не раз убегал даже из тюрем», — охватила его тревога. Не раздумывая, Олесь рванулся к Тарханову, схватил его за штанину и закричал умоляюще:

— А как же я? Неужели бросите меня?..

Тот лишь сопел и знай лупил коня в бока каблуками. Олесь бежал рядом и ничего не мог придумать, чтобы помешать этому выродку уйти от расплаты. А следом за ним, набирая скорость, тарахтела переполненная «пугачами» бричка.

За селом Тарханов оглянулся и внезапно саданул ногой Олеся в грудь. Падая, парень заметил, что тот вместе со всей охваченной паникой оравой пулей понесся по мосту. А еще успел заметить копыта, много конских копыт и блестящее металлическое ободье над собой. Потом — ослепительные молнии в глазах, острая боль во всем теле и черная пустота.

XXVIII

— Товарищ командир, разрешите доложить: отряд к выступлению в рейд готов! — подойдя к Артему, который сидел в одиночестве на трухлявом бревне над ручейком, погрузившись в свои раздумья, отрапортовал Кирилл Колодяжный. — Консервация лагеря завершена, все замаскировано, подходы заблокированы. Выбраковка лошадей проведена, все они переподкованы, возы отремонтированы, и поклажа надежно увязана. О порядке на марше командиры проинструктированы комиссаром, бойцам выдан трехсуточный сухой паек и удвоенный боекомплект патронов. Какие будут указания?

Артем медленно поднял голову, с удивлением взглянул на сосредоточенного Кирилла, которого сегодня по совету Витольда Станиславовича назначил своим заместителем, и вдруг с какой-то удивительной ясностью понял, что до сих пор недооценивал этого человека, относился к нему предубежденно, а порой и несправедливо, считая его ветреником, безнадежно пораженным одарчуковщиной.

— Спасибо, дружище, — собрался с силами ответить Артем.

Неужели в самом деле мосты бесповоротно сожжены и отряд вот так просто покинет край, где испытано столько радостей и пережито столько горя? Мысленно Артем радовался, что примерно через неделю при благоприятном стечении обстоятельств они переберутся в Брянские леса и соединятся со своими сподвижниками — прославленными народными мстителями Ковпака и Федорова, однако не попрощаться напоследок со Змиевым валом, ставшим для него родным домом, конечно, не мог. Потому без единого слова двинулся в сопровождении Кирилла в уже бывший лагерь. Будто во сне, брел по тропинкам, сотни раз исхоженным вдоль и поперек, и не узнавал таких знакомых и уже таких чужих мест. Все шалаши были разобраны, входы в пещеры затрамбованы глиной и заложены дерном, дорожки засыпаны лесным сушняком да валежником, лишь колодец и кухню не тронули партизаны, а только завалили сосновыми ветвями.

— Молодцы, постарались на славу! — с еле скрываемой горечью похвалил он побратимов. Неизвестно почему, но его терзало предчувствие, что в последний раз он ступает по этой земле, что уже никогда не возвратиться ему к Змиеву валу, где-многое найдено и многое утрачено.

— Первый же ливень смоет здесь все наши следы, — не поняв, почему так присматривается ко всему Артем, сказал Колодяжный. — Так что можем возвращаться сюда когда угодно: хата будет ждать…

Артем лишь кивнул головой и тронулся в обратный путь.

За болотом в чахлых перелесках уже стояла выстроенная в походном порядке колонна отряда. Впереди, попыхивая цигарками, потихоньку переговаривались смельчаки из головной походной заставы во главе с проводником Митрофаном Мудраком. В авангарде должен был двигаться взвод погибшего Загравы, который со вчерашнего дня возглавил Семен Синило, за ним — штабная и санитарная брички, на которой должен был ехать пленный гауптштурмфюрер Бергман под надзором Мансура Хайдарова, а дальше — подводы минеров, хозяйственников. В арьергард поставили взвод Матвея Довгаля. Все были готовы выступить в поход в любой миг и лишь ждали команды.

Однако Артем не мог подать такую команду. Весь день он ждал возвращения с боевых заданий Варивона, Клавы и Ксендза с Олесем, но ни один из них пока еще не возвратился. Конечно, у Змиева вала можно было бы оставить специального связного, но Артем считал недобрым знамением отправляться в такую дорогу без людей, с которыми он начинал еще из Киева протаптывать партизанскую тропинку.

— И куда это они все запропастились? — полулежа на телеге, нервничал Ляшенко. — Что ж, объявляй, Кирилл, еще одну часовую передышку перед дорогой.

Партизаны с удивлением восприняли это распоряжение. Ведь двое суток, не приседая, они готовились к маршу, неизвестно почему рвались в дорогу, хотя никто не ведал, в какие края поведут их командиры. Но приказ есть приказ. Не отходя от подвод, хлопцы стайками опустились на землю, переговаривались о том о сем, но о будущем походе — никто ни слова. В отряде давно было заведено не разглагольствовать о делах, которые должны были решать командиры, и вообще не проявлять особого любопытства к тому, что тебя не касалось. А если сейчас командиры молчали о цели марша, значит, того требовала боевая обстановка. Все же по тому, что лагерь был законсервирован и все получили сухой паек на трое суток, нетрудно было понять: отправляются они отсюда надолго и дорога их будет далекой и трудной!

Начало смеркаться, когда наконец появилась Клава Лысаковна, ходившая на станцию Спартак, чтобы встретить Варивона, который отправлялся в Киев известить подпольный горком о перебазировании отряда.

— Варивона можете не ждать. Он больше не вернется, — захлебываясь плачем, сообщила Клава. — Из Киева его согласился подвезти знакомый машинист… А возле станции Спартак Варивон высадил его силком, а сам — на красный свет… Ну и на перегоне со встречным эшелоном, который вез эсэсовцев, лоб в лоб… Так что не ждите Варивона…

Присутствующие склонили головы. Так вот, оказывается, почему рвался в Киев этот скромный человек, способный, по мнению некоторых, лишь вести лагерное хозяйство.

Вдруг как-то сразу на землю навалились сумерки. И тут все заметили, что по небу поползли низкие мутные облака. После стольких недель засухи похоже было на приближение дождя. Партизанам только бы радоваться этому, ведь небесные потоки смоют их следы и затруднят вражеское преследование. Но после печального Клавиного рассказа им было не до радости. К тому же донимала тревога о судьбе Ксендза и Олеся.

— Послушайте, Кирилл, что с ними могло случиться в той Резне? — в который уж раз спрашивал Артем.

— Сам понять не могу! Если бы мы хоть одним глазом их увидели… Как только словаки окружили село, а наши пошли на приступ, «пугачи» всем скопом сыпанули наутек к мосту. Мы преспокойно выждали, пока на нем скопище возникло, ну и ударили из всех пулеметов да автоматов. Бандитов как снопов наложили. Ну а завершать дело оставили словакам. Нам же было приказано сразу после операции — на всех парах оттуда. Так что о Сосновском ничего не могу сказать…

Начал накрапывать дождик. Тихий, теплый, мягкий. Но вот над лесом пронесся ветер, сердито зашумел в кронах деревьев, и сразу же густо сыпанули тяжелые капли. Партизаны понабрасывали на себя кто что имел и уже с каким-то болезненным упорством стояли неподвижно в перелеске, ожидая, когда же все-таки возвратятся Олесь и Ксендз.

Ксендз появился у болота, когда уже перевалило к полуночи. И такой измученный, измотанный, что язык ни у кого не поворачивался бросить ему слово упрека.

— Прошу извинить меня, товарищи. — Он еле стоял на ногах возле командирской брички. — Я заставил столько себя ждать, но случилось непредвиденное… Кажется, мы потеряли Олеся Химчука…

— Почему кажется?

— Я подобрал его на дороге раздавленного, искалеченного и без сознания. Пришлось везти к Мокрине на отруб. Я так и оставил его там в бессознательном состоянии. Мало надежды, что он выживет…

— Потери, потери… Если бы только знали грядущие поколения, как дорого приходится нам платить за малейший шаг к победе… — задумчиво сказал Ляшенко. — Кстати, как у словаков, есть потери?

— Двое легкораненых. Основное же дело сделал Колодяжный со своей группой, а стрелки сотника Стулки лишь выкуривали тех выродков, которые спрятались в курятниках да в болотных зарослях. Но и словаки хорошо постарались: ни один выродок не избежал возмездия.

— А атаман «пугачей»?

— Их светлость князь Тарханов, будучи подстреленным на мосту, в гнилой грязище испустил дух.

— Витольд Станиславович, по дороге обо всем расскажете; пора трогаться, — предложил Артем.

— Еще раз извините меня, друзья, но я прибыл сюда, чтобы сообщить: я остаюсь здесь!

— Да вы что? Как можно?

— Не судите слишком строго, но у меня есть личные дела. Не спрашивайте ни о чем, но поверьте: дела слишком важные и осуществить их должен только я… С вашего разрешения, хотел бы перекинуться словом с Павлюком.

Позвали командира группы минеров.

— Скажите, дружище, нельзя ли легковую машину переоборудовать в движущуюся мину? Ну, установить в ней заряд килограммов на двести, который можно было бы подорвать включением электротока?

— Вообще-то не проблема…

— А сколько на это понадобится времени?

— Часа три…

— Вы лично смогли бы справиться с этим заданием?

— А почему же нет? Запросто.

— Товарищи, — Ксендз повернулся к командирам, — разрешите остаться здесь Павлюку. Совсем ненадолго! Я его завтра, куда скажете, на «опеле» доставлю, но сейчас пусть останется.

Лишь сейчас Артем с Данилом поняли замысел Ксендза. Узнав, что где-то в районе Житомира находится подземный бункер Гиммлера, он однажды говорил, что неплохо было бы встретиться с этим обер-палачом на одной дороге. Тогда они не поняли намека, а вот сейчас им стало ясно: этот загадочный, многим непонятный человек сознательно решил пойти на смерть, лишь бы только покарать палача из палачей. Имели ли они право помешать ему?

Короткая минута прощания. И вот уже колонна тяжело двинулась в черную ночь. И вскоре исчезла, утонула во мраке, будто ее и не было вовсе. А Ксендз, опираясь на плечо Павлюка, долго стоял над болотом, глядя ей вслед, и еле слышно шептал:

— Пусть же стелются вам звездные дороги, мои боевые друзья…


Перевод И. Карабутенко.

Примечания

1

Зарево.

(обратно)

2

Полица — полка для хранения испеченного хлеба в украинской хате.

(обратно)

3

Черт.

(обратно)

4

Запаска — род женской одежды, заменяющий юбку.

(обратно)

5

Змиевы валы — народное название древних оборонительных валов по берегам притоков Днепра, южнее Киева. Время сооружения — первое тысячелетие до н. э. предположительно.

(обратно)

6

Плай — горная тропинка.

(обратно)

7

Надпоручик — офицерский чин (старший лейтенант) в бывшей словацкой армии.

(обратно)

8

Десятник — унтер-офицерский чин в бывшей словацкой армии.

(обратно)

9

Полковник Мицкевич в 1943 году в Италии, куда была переброшена вышеупомянутая дивизия с Украины, вместе со своими подчиненными солдатами и офицерами перешел на сторону движения Сопротивления и боролся против фашистов до победы.

(обратно)

10

Кравец — портной (укр.).

(обратно)

11

Чатар — взводный, командир взвода.

(обратно)

12

14 марта 1939 года руководство профашистской словацкой народной партии (ОНП) при молчаливом согласии буржуазии и католического духовенства осуществило план Гитлера о «самоопределении» Словакии.

(обратно)

13

Людаками назывались в бывшей буржуазной Словакии члены реакционной, профашистской словацкой народной партии.

(обратно)

14

Имеется в виду подписанный 6 октября 1938 года в Жилине буржуазными партиями Чехословакии договор, в котором одобрялся «проект глинковской партии на издание конституционного закона об автономии Словакии» и ставилось требование немедленной передачи всей законодательной и исполнительной власти в руки профашистского правительства во главе с черносотенным священником Йозефом Тисо.

(обратно)

15

Андрей Глинка — католический священник-мракобес из Ружомберока, основатель клерикальной профашистской партии (1918), которая выражала интересы наиреакционнейшей части словацкой буржуазии и католического духовенства и полностью ориентировалась на немецкий фашизм.

(обратно)

16

Ариизацией в бывшей Словакии называли конфискации, а точнее — откровенный грабеж движимого и недвижимого имущества у людей в основном еврейской национальности в пользу глинковских гардистов и штурмовиков.

(обратно)

17

Во времена Тисо в Илаве находилась тюрьма, через застенки которой прошли тысячи и тысячи настоящих патриотов Словакии, в том числе и коммунисты.

(обратно)

18

Фарар — священник, духовник (словацк.).

(обратно)

19

Генерал Чатлош — командующий вооруженными силами тисовской Словакии.

(обратно)

20

Фон Лудден — эсэсовец, посол фашистской Германии в Братиславе в годы второй мировой войны.

(обратно)

21

Карманис — руководитель немецкого меньшинства, а фактически заправила «пятой колонны» в тисовской Словакии.

(обратно)

22

Перевод Ю. Саенко.

(обратно)

23

Яношик — национальный словацкий герой, который, как и Устин Кармелюк, вел вооруженную борьбу в XVIII столетии за социальное освобождение своего народа.

(обратно)

24

Речь идет о христианском престольном празднике св. князя Александра, известного в истории как Александр Невский, под водительством которого русские полки разгромили в 1242 году на льду Чудского озера немецких псов-рыцарей Ливонского ордена. Со времен Петра I (1722) православная церковь отмечает этот праздник ежегодно 13 сентября.

(обратно)

Оглавление

  • БЕЛЫЙ МОРОК
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  • ГОЛУБОЙ БЕРЕГ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  •   XXVII
  •   XXVIII
  • *** Примечания ***