КулЛиб электронная библиотека 

Рождественные бури и штиль [Элизабет Гаскелл] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Элизабет Гаскелл Рождественные бури и штиль

В одном городе (нет нужды, где именно) издавалась две местные газеты (нет нужды, когда именно). Газета «Flying Post» издавалась давно и имела вид респектабельный, она была органом фанатизма и ториев; газета «Examiner» отличалась остроумием и положительностью суждений; она была новая газета и пользовалась покровительством демократов. В этих двух газетах еженедельно появлялись статьи бранного содержания, такие рьяные и свирепые, как обыкновенно бывают статьи подобного рода; очевидно, это были произведения раздраженных умов, несмотря на одно и тоже стереотипное вступление: «хотя статья, появившаяся На прошлой недели в газете „Flying Post“ (или „Examiner“) не заслуживает нашего внимания, но мы считаем долгом» и проч. и проч. Каждую субботу лавочники-радикалы пожимали руки друг другу и соглашались, что умная газета «Examiner» славно отделала, бойко отхлестала газету «Flying Post»; между-тем, как более степенные тории выражали сожаление, что Джонсон напрасно расточает свое остроумие против ничтожной газеты, которую читает одна только чернь, и которая находится при последнем издыхании.

Не так это было на самом деле. Газета «Examiner» жила и процветала, по крайней мере, она окупалась, как выражался один из героев моего рассказа. Это был главный наборщик: пожалуй, вы можете назвать его, как вам угодно, я только говорю, что это был человек, заведовавший механической частью газеты. В сочинение больших статей он не пускался, но раза два в неделю, когда оригинала оказывалось недостаточно, он, без ведома редактора, наполнял пустое место собственными своими сочинениями, в роде объявлений необычайных предметах, как-то: о зеленых бобах и горохе в декабре, о появлении серых дроздов или белых зайцев, и тому подобных, в высшей степени интересных феноменах. Правда, все это был чистейший вымысел, причудливая изобретательность ума, но что же за беда? Его жена узнавала заранее о появлении литературных статей мужа, по его особенному кашлю, служившему вместо прелюдии. Вследствие этого ободряющего признака, и громкого, выразительного голоса, которым он читал свои сочинения, жена его имела расположение думать, что «Ода на рано распустившийся розовый бутон», занимавшая место в отделе, посвященном оригинальной поэзии, и письмо в отделе корреспонденции, с заглавием: «Pro Bono Publico», были творческими произведениями её супруга, и на этом основании она нередко вздергивала нос.

Никаким образом не мог я постичь, что заставило Годгсонов квартировать в одном доме с Дженкинсами. Дженкинс занимал тоже место в редакции газеты «Flying Post», какое Годгсон в редакции «Examiner», и, как я уже сказал, предоставляю вам самим дать этому месту название. Дженкинс имел основательное и верное понятие о своем положении, и питал должное уважение ко всем властям: от правительства, в лице короля, до редактора и субредактора. Ни за какие сокровища в мире он не решился бы пополнить пустоту в журнале своими сочинениями, и я полагаю, что ненависть его к Годгсону увеличилась бы еще вдвое, если б он узнал о «произведениях его ума», как выражался Годгсон, нежно рассуждая с своей благоверной о статьях, заменявших в журнале пробелы.

Дженкинс также был женат. Только жены и были нужны, чтоб завершить полноту ссоры, существовавшей в рождественские праздники, лет двадцать тому назад, между двумя соседями, двумя наборщиками. При женах из этого вышла очень миленькая и полная ссора. Для равновесия двух враждующих сторон надобно еще прибавить, что, если Годгсоны имели ребенка (такого милашку! маленького крошку!), то мистрисс Дженкинс имела кота (славного кота! огромного, лакомого, умевшего как-то особенно мяукать, кота, который почти постоянно воровал молоко, оставляемое на ужин маленького крошки!). После такого объяснения равномерных сил и средств той и другой стороны, мы можем приступить к описанию войны.

Это было накануне Рождества. День был морозный; дул, холодный восточный ветер, небо застилалось тяжелыми темными тучами; человеческие лица казалсь длинными и мрачными, потому что им приходилось пробыть под влиянием такой погоды долее обыкновенного, чтоб сделать закупки для наступавшего праздника.

Утром этого дня, Дженкинс, уходя из дому, дал жене несколько денег на покупку провизии для праздничного обеда.

– Для меня, душа моя, купи, пожалуйста, индюшку и сосисек. Быть может, это слабость, но, признаюсь откровенно, я люблю сосиски. Покойная матушка была неравнодушна к ним. Подобные вкусы передаются в наследство. Что касается до пирожного, до плюмпуддинга или сладких пирожков, это я предоставляю на твое усмотрение; об одном только прошу тебя, не стесняйся в деньгах: ведь Рождество бывает только раз в году.

И, спустившись с лестницы, у самых дверей квартиры Годгсона, Дженкинс снова закричал:

– Не забудь же сосисек, душа моя! (Какое хвастовство! заметил мистер Годгсон).

– Я бы желал, Мэри, чтоб завтра за обедом было что-нибудь сверх обыкновенного, говорил Годгсоц, составляя с женой планы относительно следующего дня: – но я думаю ограничиться ростбифом. Ведь у нас семейство, душа моя.

– Что за семейство, Джем. Кроме ростбифа, я ничего больше не хочу. Когда еще я не была в услужении, мы с матушкою всегда считали ростбиф за отличное блюдо.

– Уж ты так и сделай…. ростбиф и плюмпуддинг! И затем, до свиданья. Береги маленького Тома. Мне показалось, как будто он немножко охрип сегодня.

Сказав это, он отправился к своим занятиям.

Прошло уже много времени с тех пор, как мистрисс Дженкинс и мистрисс Годгсон не говорили одна с другой, хотя каждая из них превосходно знала, что делала и думала другая. Мистрисс Дженкинс знала, что Мэри ненавидела за то, что не имела настоящего кружевного чепчика, какой имела мистрисс Годгсон; что была она некогда служанкой, чем никогда не бывала мистрисс Дженкинс; небольшие ограничения, к которым мистрисс Годгсон принуждена была прибегать, чтоб свести, как говорится, концы с концами, Мэри переносила бы весьма терпеливо, если б не боялась, что подобного рода экономия известна мистрисс Дженкинс. Но отместка была у неё под рукой. У ней был ребенок, а у мистрисс Дженкинс ни одного. За участие иметь ребенка, даже такого крошку, как маленький Том, мистрисс Дженкинс согласилась бы носить самые простые чепчики, сама бы чистила медную посуду и трудилась бы денно и нощно. Величавая, невыразимая неудача в жизни отравляла её спокойствие, остановила в ней развитие душевных сил, сделала ее болезненной и самолюбивою.

– Опять этот кот, чтоб его…. Опять стащил, опять обгрыз всю баранину, так что и в руки взят нечего…. и в новое время, когда к обеду Джема нет больше ничего. Ну уж я же задам ему! Теперь он у меня в руках! Попался! Я ему задам.

Сказав это, Мэри Годгсон схватила праздничную трость мужа, и, несмотря на визг и царапание кота, надавала ему таких колотушек, которые, по её мнению, должны были излечить его навсегда от воровских наклонностей. Но вдруг – она оглянулась назад, и увидела, что в дверях стояла мистрисс Дженкинс, с лицом, выражавшим злобное бешенство.

– Как вам не стыдно, сударыня, нападать на бедное бессловесное животное, которое только и смыслит, чтоб стянуть лакомый кусочек, когда увидит его? Вы бы постыдились хоть себя! Животное это ведь только следует природе, которою одарил его Бог! Как вам не стыдно, мам! и я, право, удивляюсь, что при вашей жадности, при вашем скряжничестве, вы не запираете шкап немного плотнее. Если вы не знаете, так я вам скажу, что существуют законы и для неразумных животных. Подождите, я расскажу о вашем поступке мистеру Дженкиису: он напомнит вам этот закон…. Бедняжечка Томми! тебя прибили…. тебя изувечили! бедный, бедный Томми! И неужели зато, что он съел несколько негодных объедков, которые следовало бы бросить нищему, неужели за это следовало переломить ему ногу? заключила мистрисс Дженкинс, бросив презрительный взгляд на объедки баранины.

Мэри чувствовала себя весьма раздраженною и вместе весьма преступною. Она действительно пожалела бедного, охромевшего кота; когда он, с плачевным мяуканьем, приполз к ногам госпоже. Она раскаивалась, что прибила его так жестоко, и тем более, что кот доведен был до искушения собственною её беспечностью: никогда не запирала шкап, в котором хранилось съестное. Но презрительный взгляд мистрисс Дженкинс на кусок баранины превратил её раскаяние в припадок сильного гнева, и она захлопнула дверь под самым носом мистрисс Дженкинс, стоявшей в сенях и ласкавшей кота, – захлопнула так сильно, что маленький Том проснулся и начал реветь. В этот день у Мэри все пошло не так, как следует. Ребенок проснулся – кто же понесет обед мужу в типографию? Она взяла ребенка на руки, стараясь убаюкать его, и, убаюкивая, плакала, сама не зная о чем, – вероятно, вследствие отлива гневных чувств и прилива более мягких и нежных. Она снова и снова раскаивалась в том, что прибила кота; ее терзала мысль, что, может быть, и в самом деле переломила ему ногу. Что бы сказала её мать, узнав, какою сердитою и жестокою сделалась её маленькая Мэри? Неужели Мэри доживет до того, что, в минуты гнева, будет бить и своего малютку?

Мэри горько плакала, а при этом положения убаюкиванье было бесполезно; она должна была оставить его, должна была взять ребенка на руки и вместе с ним отправиться в типографию, потому что обеденный час прошел давным-давно. Очистив тщательно баранину, кусок которой чрез эту операцию доведен был до бесконечно малого количества, и вынув из горячей золы печеный картофель, она уложила и то и другое в корзинку, вместе с другими принадлежностями, как-то: тарелкой; маслом, солью, ножом и вилкой.

Восточный ветер действительно был резкий. Мэри бежала, стараясь укрыться от него. Снеговые хлопья были тверды и, как льдом резали лицо. Ребенок плакал во всю дорогу, хотя она и закутала его в платок. Усталый и голодный муж с особенным аппетитом напустился на картофель; физические потребности в нем до такой степени были сильнее моральных, что он мрачно посмотрел на холодную баранину. Мэри воротилась домой без всякого аппетита. После некоторых усилий накормить ребенка, настойчиво отклонявшего от себя молоко и булку, она, по обыкновению, положила его на постельку, окруженную игрушками, и сама занялась приготовлением фарша на рождественский пуддинг. Рано вечером к ней принесли небольшой сверток, упакованный сначала в простую серую бумагу, потом в белую, гладкую, как атлас и, наконец, в душистую салфетку. К этому свертку приложена была записка от матери, извещавшей свою дочь, что она не забыла Рождества, и узнав, что фермер Буртон резал молодую свинью, она не замедлила воспользоваться этим случаем: Приобрела окорок и сделала из него несколько сосисок с теми специями, которые так нравились Мэри, когда она жила еще доили.

– Добрая, добрая матушка! сказала Мэри про себя. – Найдется ли в мире существо, которое с такой любовью вспоминает близких своему сердцу. Какие дивные сосиски приготовила она. Вещи домашнего приготовления имеют особенный вкус, которого не купить ни за какие деньги. Да где! таких сосисок, как матушкины, не найдешь в целом мире! Я уверена, что если б мистрисс Дженкинс попробовала сосиски моей матушки, она бы не бросилась на городские изделия, которые Фанни только что притащила.

В этом роде она продолжала размышлять о родительском крове, пока воспоминания о милом коттедже не вызвали ей улыбки на уста и ямочки на щеках; – милом коттедже, который зеленел даже теперь, среди глубокой зимы, с его месячными розами, с его остролистником и огромным португальским лавровым деревом, которым так гордилась её мать. А тропинка через огород к фермеру Буртону… о! как свежо сохранялась она в её памяти! Мерами собирала она у него незрелые яблоки и кормила свиней, пока Буртон не начинал бранить ее за то, что дает им так много дрянной зелени.

Размышления Мэри и её воспоминания внезапно были прерваны. Её крошка (я называю его крошкой, потому что так называли его отец и мать, и потому еще, что он действительно был крошка, хотя ему и минуло восемнадцать месяцев) заснул, между игрушками, тревожным, беспокойным сном; но Мэри и за это была благодарна, потому что утром он спал весьма мало и потому еще, что ей предстояло много дела. Но в это время в гортани ребенка поднялось такое странное хрипенье, как будто по каменному полу в кухне тащили тяжелый и скрипучий стул. Открытые глазки ничего не выражали, кроме страдания.

– Милашка мой, Томми! сказала Мэри, с ужасом взглянув на него, и потом взяв на руки. – Малютка мой! что ты так хрипишь, крошечка мой!.. Бай, бай, баю, бай!.. Перестань же, ангел мой! Что с тобой сделалось?

Но хрипенье становилось все сильнее и сильнее.

– Фанни! Фанни! вскричала Мэри в смертном испуге, потому что ребенок почти почернел от стеснения в горле.

Мэри не к кому было обратиться за помощью и состраданием, кроме дочери домохозяйки, маленькой девочки лет тринадцати, прислуживавшей в доме во время отсутствия матери. Фанни считалась служанкой преимущественно верхних жильцов, которые платили особо за хозяйскую кухню, потому что Дженкинс терпеть не мог запаха стряпни! Но, к счастью, теперь Фанни сидела за своим рукодельем, штопала чулки и, услышав крик мистрисс Годгсон, выражавший сильный испуг, опрометью бросилась к ней, и с разу поняла, в чем дело.

– У него круп! Ах, мистрисс Годгсов! он умрет, непременно умрет! С моим маленьким братом было то же самое, и он умер в несколько часов. Доктор сказал, что уж поздно…. ничего нельзя сделать. Нужно было бы, говорил он, с самого начала сделать теплую ванну: это бы еще могло спасти его; но… ах! Боже мой! он хуже на вид, гораздо хуже моего брата!

Фанни в словах своих бессознательно выражала чувство детской любви, которое увеличивало еще более её опасения за жизнь ребенка; впрочем, близость опасности была очевидна.

– О, мой милочка, мой крошечка! Ангельчик мой! зачем ты так захворал, бедняжка мой! Нет…. я не могу смотреть её тебя… И огонь-то у меня погас!.. Все думала о матери, чистила коринку, а про огонь-то и забыла. Ах, Фанни! скажи, ведь у вас на кухне верно есть огонь?

– Мама велела затворить заслонку, и когда мистрисс Дженкинс кончит стряпать, то бросить туда перегорелый уголь. Я так и сделала; теперь он, я думаю, совсем погас… Но… ах, мистрисс Годгсон! позвольте, я сбегаю за доктором… я не могу слышать его крика; точь-в-точь мой маленький брат.

С глазами, полными слез, Мэри попросила Фанни сбегать, и, стараясь удержать слезы, поддержать бодрость духа, подавить в душе тяжелое горе, положила ребенка в колыбель и побежала валить водой большой медный чайник.

Мистрисс Дженкинс состряпала скромный обед, отобедала с мужем, который для этого пришел домой; рассказала ему о побоях, перенесенных милым котеночком, при чем мистер Дженкинс с справедливым и величавым негодованием заметил, что все эти ссоры возникают от отвратительной газеты «Examiner»; спрятала сосиски, индюшку и пуддинг, которые заказал ей муж; прибрала комнату, приготовила все к чаю, поласкала кота и потужила о этом бедняжке (который, мимоходом сказать, совсем забыл о побоях, и с наслаждением принимал нежные ласки). Сделав все это, мистрисс Дженкинс присела, чтоб примерять настоящий кружевной чепец. Каждая складочка была разглажена, каждый бантик расправлен: как вдруг! что это такое? – За окнами, на улице, хор тоненьких детских голосов запел старинный рождественский гимн, который мистрисс Дженкинс слышала тысячи раз в дни своей юности…

Она встала и подошла к окну. Там внизу у тротуара стояла группа серовато-темных маленьких фигур, рельефно отделяющихся от снега, которым покрылась вся улица. Отсчитав несколько медных монет, она бросила их в окно маленьким певцам.

Пока она слушала гимн и отсчитывала медные деньги, в открытое окно забрался зимний холод; она помешала пылавший огонь в камине и села прямо перед ним, – но не с тем, чтоб расправлять кружева: подобно Мэри Годгсон, она задумалась о давно минувших днях, – углубилась в воспоминания детства, – припоминала давно забытые слова и святочные сказки, которые когда-то слушала на коленях матери.

– Не понимаю, что со мной делается? сказала она, оторванная от нити воспоминаний звуками своего собственного голоса: старина так и лезет в голову. В каких-нибудь полчаса я столько передумала о матушке, сколько не передумать бы, кажется, в течение нескольких лет. Не перед смертью ли уж это? Старые люди говорят, что если станешь думать о родных, которые давно уже переселились в вечность, это значит, скоро сам переселишься к ним. А теперь мне не хотелось бы отправиться туда: – завтра за обедом такая славная индюшка!

В эту минуту раздался громкий и учащенный стук в двери. И уютом, как будто стучавший не мог ни минуты подождать, дверь отворилась и в ней показалась Мэри Годгсон, бледная, как смерть.

– Мистрисс Дженкинс!.. ах, у вас кипит чайник, – ну слава Богу! – Ради Бога, одолжите мне кипятку для малютки – у него круп… он умирает!

Мистрисс Дженкинс повернулась на стуле с холодным, равнодушным – выражением в лице, с выражением, которое (между нами будь сказано) знакомо было её мужу, и которого он, при всем своем величавом достоинстве, трусил.

– Мае очень жаль, что я не могу сделать вам этого одолжения; вода в чайнике кипит для чаю моего мужа. Не бойся, Томми, мистрисс Годгсон не сунется туда, где ее не спрашивают. Я бы советовала вам лучше отправиться к доктору, чем тратить время на пустые слезы и ломать себе руки; – чайник мой назначен не для вас.

Мэри всплеснула руками с напряженным усилием, не сказала в слова в ответ этому холодному, деревянному лицу, – этому резкому, решительному голосу; – но уходя, она молила Небо послать ей силы перенести предстоявшее испытание, послать ей силы простить мистрисс Дженкинс.

Мистрисс Дженкинс кротко посмотрела вслед уходившей, и потом накинулась на себя так быстро и сердито, как накидывалась иногда на других.

– О, какой же я зверь! Господи, прости меня! Что значит чай моего мужа в сравнении с жизнью малютки? В крупе – все зависит от времени. Какое бездушное создание… по всему видно, что ты не имела ребенка.

И прежде, чем кончились эти упреки, она была уже внизу, с чайником в руке. Мэри не находила слов, да к тому же и не могла говорить от слез, чтобы выразить свою благодарность. Мистрисс Дженкинс отклонила от себя излияние этого чувства, сухо сказав своей соседке:

– Я делаю это не для вас, мам, но для больного ребенка, в той надежде, что он вырастет и будет снисходителен к бедным бессловесным животным, особливо если сам станет забывать запирать шкап со съестными припасами.

Мистрисс Дженкинс сделала все, и даже более, чем могла бы придумать Мэри при своей неопытности. Она приготовила теплую ванну, употребив при этом термометр своего супруга (мистер Дженкинс наблюдал температуру воздуха каждый день, и занимался этим пунктуально, как часы). Она велела матери опустить ребенка в воду, сохраняя прежний холодный, неподвижный, оскорбительный вид, и потом удалилась на верх, не сказав ни полслова. Мэри хотела было попросить ее остаться, но не осмелилась: слезы катились по её щекам сильнее прежнего. Бедная молодая мать! с каким нетерпением считала она минуты, ожидая доктора. Но, еще до его прихода, мистрисс Дженкинс, снова спустилась вниз, и принесла с собой что-то в руке.

– Я часто видела припадки этой болезни, чего, полагаю, мам, вам не удавалось. При этих случаях горчичник на грудь помогает отлично; я приготовила его и, с вашего позволения, мам, положу бедному малютке.

Мэри не могла говорить: она только сделала знак, выражавший согласие и благодарность.

Через несколько секунд ничем непрерываемого молчания, горчичник начал действовать. Ребенок посмотрел на мать, как будто стараясь извлечь из её взоров твердость духа, чтоб перенести жгучую боль; но, глядя на его страдание, Мэри тихо рыдала; недостаток твердости духа в ней самой сообщился ему и он начал реветь. – В эту минуту мистрисс Дженкинс приподняла свой передник и закрыла им лицо.

– Успокойся, милочка! потерпи немного! сказала она по возможности веселым тоном.

Маленькое личико малютки просветлело. Твердость духа возвратилась к Мэри, и обе женщины обоюдными силами утешали его, пока горчичник не подействовал окончательно.

– Ему лучше, мистрисс Дженкинс, посмотрите ему в глазки! Какая разница! Он и дышит теперь легче….

При этих словах вошел доктор. Он осмотрел пациента. Ребенку действительно было лучше.

– Припадок был сильный. Средства, которые вы употребили, превосходны. Часом позже не помогла бы ему вся фармакопея. Я пришлю порошок, и пр. и пр.

Мистрисс Дженкинс осталась выслушать это мнение. С сердцем, совершенно спокойным, она уже хотела выйти из комнаты, когда Мэри схватила её руку и поцеловала: она не могла иначе высказать своей благодарности.

Мистрисс Дженкинс казалась сконфуженною и оскорбленною; казалось, будто она, прибежав наверх, сейчас же вымоет руку.

Но наперекор этим кислым взглядам, через час времени, она тихо сошла вниз посмотреть, в каком положении находился ребенок.

Маленький джентльмен сладко спал после испуга и боли, которыми наделили его друзья, – и в утро Рождества, когда Мэри проснулась и посмотрела на хорошенькое, бледное личико, лежавшее у неё на руке, она с трудом могла представить себе опасность, в которой находился малютка.

Позже обыкновенного она встала с постели и услышала, что в верхнем этаже происходит страшная суматоха. Как вы думаете, что там случилось? – Кот изменил своему лучшему другу: он съел лучшую сосиску своих покровителей; изгрыз и перепачкал все прочие до такой степени, что невозможно было употребить их в дело! Прожорливости кота не было границ! в припадке аппетита он съел бы, кажется, родного отца! Теперь мистрисс Дженкинс в свою очередь бушевала и кричала:

– Я тебе задам негодяй! Я повешу тебя! И когда же вздумал сделать это – в первый день праздника, – когда все лавки заперты! Ну что такое индюшка без сосисок? – гневно заключила мистрисс Дженкинс.

– Ах, Джем! шептала Мэри: – послушай, какой у них шум из-за сосисок – я бы послала мистрисс Дженкинс несколько штучек, приготовленных матушкою – право, они будут вдвое лучше купленных.

– Я не имею ничего против твоей мысли, душа моя. Сосиски не могут сблизить наших отношений, пока Дженкинс не переменить образа своих мыслей, которого я ни под каким видом не могу уважать.

– Но, Джем! Если б ты видел вчера вечером, как она ухаживала за нашим малюткой. Мне кажется, теперь брани она меня сколько душе угодно, я не скажу ей ни слова. Я даже готова угостить её кота своими сосисками.

Слезы выступили на глаза бедной Мэри, когда она, стараясь скрыть свое волнение, целовала ребенка.

– Так снеси же их скорее на верх, душа моя, и подари госпоже этой прожорливой кошки.

Сказав это, Джем расчувствовался.

Мери, положив сосиски на тарелку, не трогалась с места.

– Что же я скажу ей, Джем? – право, не знаю.

– Скажи: надеюсь, вы примите эти сосиски, – потому что моя матушка…. нет, это не годится: – скажи ей, просто, что придет в голову.

С этим советом, Мэри снесла их наверх, постучалась в дверь, и когда ей сказали: войдите, она раскраснелась, подошла к мистрисс Дженкинс и сказала:

– Пожалуйста, возьмите это от меня в гостинец. Их приготовляла матушка.

И, не дождавшись ответа, удалилась.

В то самое время, когда Годгсон собирался итти в церковь, мистрисс Дженкинс спустилась с лестницы и кликнула Фанни. Через минуту Фанни вошла в квартиру Годгсонов и, засвидетельствовав почтение от мистера и мистрисс Дженкинс, объявила от их имени, что им будет приятно, если мистер и мистрисс Годгсон пожалуют откушать к ним.

– И принесут с собой малютку в платке, прибавил голос мистрисс Дженкинс в коридоре, подле самых дверей, до которых проводила она посланную.

Недоумения тут не могло быть, потому что каждое слово было сказано внятно и определительно.

Мэри посмотрела на мужа с изумлением. Она вспомнила, что за несколько минут перед этим, он говорил, что ему не нравится образ мыслей мистера Дженкинса.

– А как ты думаешь, не повредит ли это нашему малютке? – спросил он.

– О нет, отвечала она торопливо: – я бы укутала его как можно теплее.

– А я уж натопила нашу комнату так, что ему не будет холодно, – прибавил голос за дверью.

Как же, вы думаете, они устроили это дело? – Самым лучшим образом. Мистер и мистрисс Дженкинс спустились в квартиру Годгсона и там отобедали. На одном конце стола индюшка, на другом ростбиф, – с одной стороны – сосиски, о другой – картофель. Десерт заменяли плюмпуддинг и сладкие пирожки.

После обеда мистрисс Дженкинс взяла ребенка к себе на колени. По всему было видно, что он полюбил ее. Мистрисс Дженкинс говорила, что он любуется кружевами её чепчика; – но Мэри думала совсем иначе (хотя и не высказывала своего мнения): она думала, что ребенку нравились её добрый взгляд и ласки. После того, ребенка укутали и снесли на верх, к чаю, в квартире мистрисс Дженкинс. После чаю мистрисс Дженкинс, Мэри и её супруг почувствовали особенное расположение к музыке, начали петь и пели до поздней поры, не сказав ни слова ни о политике, ни о газетах.

Перед удодом, Мэри приласкала на коленях у себя проказника кота; мистрисс Дженкинс ни под каким видом не хотела расстаться с ребенком, лежавшим у нее в коленах.

– Пожалуйста, когда у вас будет занятие, приносите его сюда. Пожалуйста приносите: я сочту это за особенную милость. Я знаю, ври другом ребенке, у вас будет много дела; этого уж вы передайте мне. Я буду беречь его, как глаз; – душечка! – как сладко он спит, и как прекрасен он во время сна!

Когда супружеские четы снова очутились наедине, супруги открыли перед женами свои сердца.

Мистер Дженкинс говорил своей жене. – Знаешь ли, душа моя, Бурджесс старался уверить меня, будто Годгсон такой глупец, что от времени до времени наполняет газету «Examiner» своими статьями, но, сколько я вижу, он знает свое место, и имеет слишком много здравого смысла, чтоб не делать подобных вещей.

Годгсон говорил;

– Мэри, мой друг, я заметил из слов Дженкинса, как нельзя более учтивых, что он догадывается, кем именно написаны статья «Pro Bono» и стихотворение «Розовый бутон»; но всяком случае, пожалуйста не проговорись об этом в минуты откровенности; – мне бы не хотелось, чтоб он считал меня за литератора.