КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Фотография [Фридрих Наумович Горенштейн] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Фридрих ГОРЕНШТЕЙН Фотография

Шоу должно идти Интервью Ирины Щербаковой с Фридрихом Горенштейном



Из авторского предисловия к французскому изданию романа «Место»:

«Роман имеет автобиографическую форму и написан от первого лица... Отдельные детали моей биографии и биографии Гоши Цвибышева, от имени которого ведется рассказ в романе «Место», совпадают. Но в том-то и дело, что в одних и тех же обстоятельствах, под воздействием одних и тех же мыслей и чувств люди могут действовать совершенно по-разному. Если бы автор позволил себе действовать так, как действует его персонаж Гоша Цвибышев, то он никогда не мог бы написать эту книгу, ибо он был бы не ее автором, а ее действующим лицом».


С анкетными данными писателя Фридриха Горенштейна, чьи книги, опубликованные буквально одна за другой в нашей стране в течение минувшего года, стали «гвоздем сезона», я познакомилась, теперь уже кажется, очень давно, заполняя по-немецки его выездные документы на жительство в ФРГ.

Мать умерла по дороге в эвакуацию. Отец погиб в лагере — его арестовали в 1935-м...


—  Причем не просто в 1935-м, а в самом его начале, сразу же после убийства Кирова. Мне было три года, я его не запомнил, фотокарточек его, естественно, в доме не осталось. И впервые я увидел отца, когда мне отдали его дело в КГБ, — тюремный снимок...

—  Он был, кажется, родом из Австрии?

—  Австрийский еврей из Галиции. Еще мальчиком он воевал на стороне красных, и, когда Красная армия уходила в Россию, ушел вместе с ней…

Он был профессор экономики. Взялся с еще несколькими профессорами доказать нерентабельность колхозов. Глупее придумать нельзя! Как будто колхозы были созданы ради рентабельности!.. Вот их всех и арестовали — за «саботаж в  области сельского хозяйства». Особенно активно участвовала в их разоблачении одна дама, кажется, кандидат наук, но при этом еще и сестра Постышева...

—  Вы знали в детстве, что случилось с вашим отцом?

—  Да, от матери. Хотя вообще она старалась о нем не говорить. Говорила коротко: это — обман. Мне, ребенку, — потому что больше некому было сказать...

Мать была мужественный и умный человек. Она же им еще тогда, после ареста, бросила партийный билет. Сказала: хватит обманывать! Тогда сказала — не теперь!.. Меня следователь потом спросил: почему ее не арестовали? А она просто после ареста отца скрывалась. Иначе бы ни ее в живых не было, ни меня...

—  Как вам жилось с мыслью об отце?

—  Плохо. Приучился ко лжи, скрывая ото всех эту подробность моей биографии. Поэтому и вырос со лживым характером. И приятие режима было, конечно, полным. А что, думаете, я сегодня скажу, что был вундеркиндом? Человек должен быть в молодости глупым. Вундеркиндам я не верю. Только музыкальные вундеркинды бывают, а в молодости каждый человек должен пройти через глупости...

—  Справку о реабилитации вы получили?

—  Да, в конце 50-х. Но это смешно все. Хотя тогда — не смешно.

—  Отец умер в лагере или был расстрелян?

—  Да кто у них там в их делах может понять? Есть в «деле» отца и приговор, и медицинское свидетельство о смерти — «паралич сердца». Но мне сказали, что это распространенная формулировка расстрела... Теперь это все не имеет значения.

—  Но для вашего героя Гоши Цвибышева это имело значение.

—  И для меня имело значение когда-то. Но Гоша Цвибышев — это не я.

—  Даже при том, что его судьба — очень типичная? Ведь дети «врагов народа» чаще вырастали нравственно увечными, искалеченными...

—  Да, но дело в том, способен ли вообще человек на нравственное очищение и возрождение. Гоша Цвибышев смог пройти этот путь. Почему герой именно таков? Достоевский, описывая убийцу Раскольникова, испытывал к нему симпатию. Почему же мне не испытывать симпатию к человеку, который прошел через такие физические унижения и нравственные низы и все-таки, через все это пройдя, дойдя до какого-то паралича своей деятельности, возродился для ее осмысления — а значит, возродился к жизни. Так что в конце пути у него не тупик. Он — парализованный, которому бог дал речь и помог приподняться...


Из предисловия к роману «Место»:

«Роман четыре года хранился в ящике стола в Союзе и семь лет на свободном Западе, но теперь он может быть особенно актуален, ибо теперь многие его персонажи, смутно мелькавшие в хрущевском полусвете и брежневской полутьме, стали ясно различимы»...


— Фридрих, как вы сами объясняете природу этого своего предвидения? Например, то, как точно описана была вами организация типа «Памяти» — вплоть до униформы?

—  Люди не обращали тогда на это внимания, а все абсолютно было на месте. Просто тогда это было теснее связано с какими-то государственными и партийными структурами. Корни, лица — это я не фантазировал, я их знал, я их видел. Я знаю их с 50-х годов, ничего нового. Может быть, только форма организации? Впрочем, организации были и тогда. Игорь Огурцов, например. Вы что думаете, он один был? Я их видел, кое-где бывал... Присутствовал... Конечно, это было отчасти в ином ключе, многое домысливалось, но основа существовала. Нет, я не фантазировал. Ведь даже и пророк прорицает не из воздуха, прорицать — значит видеть уже выросшим дерево из конкретно существующего ростка.

—  Одна из ключевых для вас тем — то, что есть судьба евреев в России, то, в кого они здесь превратились к концу XX века, и то, что их здесь ждет. Мое детство в московском дворе в 50-е началось с яркого представления об антисемитизме...

—  Оно здесь было ярким всегда.

—  Но все же эти яркие впечатления — не тот кошмар, который вы описываете...

—  Вы имеете в виду активную поддержку немецких акций против евреев?

—  Да; вот у вас в пьесе «Бердичев» один из персонажей спасает свою жену-еврейку — правда, чтобы потом ее до смерти затравить...

—  Так это редкость была. Люди жизнью рисковали. Ведь немец за партизан не так наказывал, как за еврея. Так что требовать от людей добровольной жертвы... Речь идет не об этом, а о массовой поддержке законов, установленных немцем, о радости, а то и непосредственном участии в исполнении... Я должен был сейчас поехать в Киев, на Бабий Яр. В Киеве ведь «Бердичев» в журнале «Днипро» напечатали. Но у меня в Москве столько было дел, что теперь уж я как-нибудь в другой раз поеду...

—  В пьесе «Бердичев» есть очень неприятный и характерный типаж — трусливые приспособленцы, такие «ассимилянты» из Москвы — Овечкисы, а антипод их — главная героиня Рахиль, которая не отрекается от своих грязных бердичевских камней...

—  Ну да, Овечкисы, Иволгин-Кац... имя им легион. Но ведь это не только евреи. Просто евреи в России в нашем веке непрерывно находились в таком состоянии. Любой человек, любой нации, да и в любой стране, попадая в такие условия, пытается маскироваться — это закон природы. И камни — не бердичевские, а библейские. В том-то и дело, что Бердичев — это подлинные библейские камни. Рахиль ведь и есть библейская фигура...

В принципе я считаю, что история еврейства в России кончилась. Кто хочет — может, конечно, оставаться, но я думаю, что еврейскому народу надо выходить за пределы славяно-германского котла, из Европы — в Израиль, в Америку. Меня очень огорчают евреи, которые сегодня едут в Германию. Жить тут можно, и это единственная страна в Европе, которая вынуждена принимать евреев... Так что немец с большой неохотой, с кислым лицом, но принимает...

—  А вы-то как в Германии себя чувствуете?

—  Морально не очень хорошо, в отличие от моей семьи, но я испытываю большой интерес к окружению...

—  Когда вы уезжали, вы говорили, что теперь будете писать о Германии.

—  Теперь я так скажу: Когда пройду через русскую тему, надеюсь написать несколько книг о Германии...

—  Судя по вашим последним рассказам, тема войны вас не оставляет?

—  Она и не должна оставлять. Тем более, что Восточная Европа становится все более немецкой.

—  А вы по-прежнему этого боитесь?

—  Пусть они боятся. Многие немцы понимают, что этого надо бояться.  А то у них была такая эйфория, будто они спустя столько лет выиграли войну..

—  Большинство ваших книг обращено в историю — и не только относительно недавнюю, скажем, времен вашего детства, но и в глубокую... Я слышала, Фридрих, что вы заканчиваете сценарий фильма о Тамерлане?

—  Это заказная работа. Но я всегда к таким вещам отношусь серьезно. Сценарий уже написан... Это характер чем-то похожий на Ивана Грозного (о котором, кстати, сейчас пишу пьесу)... В принципе Тамерлан был человек не только очень образованный, это был человек, обладающий безупречной честью. Рыцарь Востока. И когда он достиг власти незаконным путем — он не имел никаких прав на власть, — через убийство, то он заплатил за это и физически — стал калекой, и морально — стал разочарованным, опустошенным человеком. Достижение власти было его мечтой, и после первого же своего жестокого похода он хотел уйти, удалиться от всех, стать отшельником.

Но человек, достигший высшей власти, уже себе не принадлежит.

—  Вернемся в Россию. Вы упомянули пьесу об Иване Грозном...

—  Она пишется трудно. Я вообще сейчас тяжело работаю. Либо постарел, либо материал тяжелый, либо и то и другое. Я кусочками пишу и написал пока только половину. Это будет очень большая пьеса, страниц на 200. Она называется «На крестцах». Потому что тогда Россия стояла на распутье, на перекрестке, она могла пойти в любую сторону. Другой такой крестец был при Петре, когда стоял вопрос о законности передачи власти. То, что во время Петра был убит наследник, ввергло Россию в пучину политического беззакония.

—  Но, по версии наших национал-патриотов, все началось с убийства царской семьи...

—  Я не стану восторгаться самим фактом убийства и взаимной жестокостью. Однако Николай II не был безвинной жертвой. Его панславизм вверг Россию в пучину первой мировой войны... Во времена Петра произошло роковое преступление, которое лишило монархическую Россию законности передачи власти. Потом пошли сплошные перевороты: Екатерина II, которая организовала путч против законного государя, до нее Елизавета — убийство Павла, 14 декабря — сплошные путчи. Как можно вообще существовать государству на сплошных путчах?


Из предисловия к роману «Место»:

«Именно мое человеческое и литературное отщепенство, от которого я, кстати, всячески безуспешно старался избавиться, доставившее мне немало трудностей в Союзе, которое после эмиграции, особенно в первые годы, не кончились, а в чем-то даже возросли, — именно это отщепенство в силу обстоятельств и помимо моей волн помогло мне избавиться, защититься от дурного влияния, на мой взгляд, неплодотворного литературного процесса, единого для Союза и для литературной диаспоры. В литературе, как и в жизни, бывают периоды, когда плодотворен процесс — это время расцвета, но бывают периоды, когда плодотворно обособление — это время увядания. Дорогой ценой приходится тогда платить за попытку обособиться от процесса. Мне кажется, я заплатил такую цену».


—  Сценарий о Тамерлане, как вы сказали, — заказная работа. Но я помню, что вы в 1970 году исполняли другой «спецзаказ» — сценарий о Ленине?

—  Да, о II съезде партии... Он был по ряду причин запрещен.

—  Это была чисто коммерческая работа или вас всерьез занимала личность Ленина?

—  Отчасти коммерческая. Но эта фигура не может не занимать. Меня и сейчас она занимает. У меня и замысел есть, но все руки не доходят. О нем и о Плеханове. Я хотел бы написать — но не знаю, как это ляжет на мое время...

—  А к солженицынскому Ленину вы как относитесь?

—  Отрицательно. Это фальшивый образ. И зачем для суждения о Ленине читать Солженицына? Это же идеолог, Суслов наизнанку. Ведь можно читать, например, Валентинова. Вы читали Валентинова? Там есть замечательные эпизоды. Зачем же опираться на домыслы, когда можно читать показания очевидцев?

—  От Ленина — к Троцкому. И о ваших источниках. В романе «Место», в частности, изложена версия убийства Троцкого. Я хорошо помню, как в конце 60-х именно от вас первого подробно услышала историю Меркадера. Вы читали Дейчера, смотрели фильм? Опирались на западные источники?

—  Вы же видите, что моя версия не совсем совпадает с подлинной историей. Помните, у меня была знакомая чилийка? Так вот, в ее кругу я встретил женщину, которая была близка с Меркадером. И версия эта исходит от нее. Возможно, то, что я рассказываю в романе, — отчасти версия самого Меркадера. Мы видим, что часть вещей он скрывал и умышленно лгал, но так оно мной и изложено, хотя какая-то доля истины вышла наружу помимо его воли. Какие-то физиологические вещи — и они, возможно, существенно дополняют эту историю...

—  Отношения с матерью?

— Да, к примеру, отношения с матерью. У него ведь был эдипов комплекс, и органы знали о нем и использовали это.

Я однажды разговаривал с самим Меркадером — не об этом, конечно, о пустяках. Я познакомился с ним в Испанском клубе, и у нас был недолгий разговор. Это был очень крепкий, уже седеющий человек, видно было, что он всем недоволен и огорчен. Он из тех людей, по которым, когда встречаешься, сразу видно: ой, как все плохо! Он так прямо не говорил, но видно было, что у него оппозиция ко всему, что кругом происходит.

—  Фридрих, а вы — как, довольны тем, что у нас кругом происходит? Ведь вы приехали в страну, где нет даже томат-пасты, составлявшей главную часть меню Гоши Цвибышева?

—  Не преувеличивайте. Голода нет. Есть социальное расслоение. Но оно и тогда было, просто сейчас оно ничем не приукрашено, оно всем видно. Тогда деньги принадлежали паразитам. Теперь будут принадлежать эксплуататорам. Надеюсь, что эксплуататорам, а не гангстерам.

Хотя, конечно, деньги должны принадлежать человеку, который что-то делает. Но ведь раньше они принадлежали бездельникам, которые вообще ничего не делали, — только высасывали соки! Разве это не шаг вперед?

Что такое партия, которая называется коммунистической? Это ведь уникальный организм. Это мафия в чистом виде, это хуже мафии. Мафия хоть защищает людей, которых она грабит, — ту же лавку, которая ей платит, грабит, но и защищает от других, а эта даже не пытается защищать...

—  Фридрих, когда все написанное — и очень многое — лежало безнадежно, без всякой возможности опубликовать, — это не мешало вам писать? Я спрашиваю потому, что вы кажетесь одним из очень и очень немногих, кому это не мешает.

—  Нет, конечно, мешало. Но я писал. Знаете, «шоу должно идти», что бы ни происходило. Но это не значит, что было легко. Тяжело было так жить. Я потерял годы, потерял многие ощущения, которые уже невозможно восстановить... Но то, что я хотел сделать, я сделал.

—  Безо всякой надежды на то, что все это будет сегодня у нас прочитано?

—  Нет, да и кто мог думать.

—  Вы ведь не пускали свои вещи по рукам, почти никому не давали их читать?

—  Не пускал по кругу? Нет. Это ничего бы мне не дало, только пошло бы мне и людям во вред.

Я не хотел этого и теперь об этом не жалею.

—  Вы не считаете, что опоздали?

—  Что значит: не опоздал? Чем раньше, тем лучше.

Но, может, то, что меня в первые годы перестройки не публиковали, — это хорошо. Прошла толпа...


Из предисловия к роману «Место»:

«Невыносимость нравственного положения Гоши Цвибышева и нарастающее оттого ожесточение должно было повести его по жизни и повело путями извилистыми, неправедными, бесовскими.

Бесы любого направления, с которыми человек вступает во взаимоотношения, всегда требуют от него гарантий, требуют действия, делающих эти отношения необратимыми.

«Обругай образа», — говорит человеку бес в очерке Глеба Успенского «Тише воды ниже травы». Бес знает, что воскреснуть от духовной смерти так же трудно, как и от смерти физиологической.

Но все-таки такие чудеса возможны не только на страницах библейских книг».


Беседовала Ирина ЩЕРБАКОВА


Фотография Рассказ


С народом русским идут грузины,
и украинцы, и осетины,
Идут эстонцы, азербайджанцы
и белорусы - большая семья...

Так пелось радостно в общей колонне под общий шаг, под общий ритм, а вокруг был новый для Митеньки Брондза, студента-первокурсника, город, большой, утренний, свежий, легко дышалось и легко пелось:


И опять спокойно спать не дают матерям и детям,
Все, кто грозит нам войною, будут за это в ответе.

Сначала шли по солнечному асфальту вниз по крутой улице от своего гидротехнического института. С тротуаров, из открытых окон домов, из несущихся навстречу в гору трамваев на них смотрели. «Гидротехнический всегда красиво идет», — долетело с тротуара. Гидротехнический теперь в центре внимания: стройки коммунизма — каналы, рукотворные моря... Обо всем этом кратко, ясно, белым по красному: «Жди нас, Каховское море», «Жди нас, Волго-Дон».

Минет первый учебный семестр, и Митенька поедет на студенческие каникулы в свой тихий, старенький, провинциальный городишко, о котором он, несмотря на новую захватывающую жизнь, вспоминает иногда с такой детской грустью, что, кажется, вот-вот заплачет. Особенно поздним вечером, случалось, даже заполночь, не спится на скрипучей низкой койке, от ватного, каменного матраца устают бока, колючее одеяло царапает, холодна до дрожи белая ледяная стена в шестикоечной комнате студенческого общежития. Пять остальных коек занимают Митенькины сокурсники: Посторонко, Палионный, Гацко, Богоутдинов и Булгаков. Посторонко и Гацко храпят густо, хоть и в разной тональности, Палионный посвистывает, Богоутдинов бормочет во сне, Булгаков спит неслышно, как мертвец, на какой бок лег, на таком и встал. И когда не спится под все это чужое храпение, посвистывание и бормотание, то вспоминается мама, десятилетняя сестренка Лина, Митенькина удобная кровать у мягкого настенного коврика. На коврике был изображен тигр, пробирающийся среди зелено-желтого орнамента. Оскаленную, зубастую, родную морду этого тигра Митенька вспоминал здесь, на чужбине, с тем же умилением, с каким он вспоминал мамино лицо или остроглазенькое, остроносенькое личико сестренки Лины.

Мама хотела, чтоб Митенька поступил на физмат в местный пединститут, где она преподавала ботанику. Но Митенька уехал в гидротехнический, «по зову сердца, по зову времени» — как писали газеты. Уехал, чтоб повзрослеть, потому, что счастливое детство в окружении любящих тебя людей может продолжаться бесконечно долго, если не прервать его насильственно. Пройдет время, постыдно нежные щеки Митеньки огрубеют, обветрятся в верховьях и низовьях рек, руки станут шершавыми от прикосновений к бетону и опалубке, он будет носить высокие резиновые сапоги и тяжелый брезентовый плащ с капюшоном, как знаменитый гидростроитель, герой труда, цветной портрет которого изображен был на обложке последнего номера популярного иллюстрированного московского журнала.

Это все будет, все произойдет, но уже сейчас, уже сегодня начинает сбываться кое-что из Митенькиных мечтаний. Перед началом демонстрации, когда праздничная колонна, весело, со смехом и шутками, строилась у института, равняла ряды, разбирала транспаранты, плакаты, портреты вождей, старосту группы Посторонко подозвал декан факультета Белосветов и предупредил, что сегодня вся группа в полном составе должна явиться к четырем часам дня в деканат. Фотокорреспондент московского журнала, того самого, на обложке свежего номера которого изображен был герой труда, знаменитый гидростроитель, хочет сделать снимки первокурсников-гидростроителей, и партбюро института выбрало для этого ответственного мероприятия именно их группу. Поэтому во время и после демонстрации велено было не потреблять спиртные напитки и к деканату явиться празднично одетыми, в галстуках.

Студентам группы, в виде исключения, по предъявлению студенческого билета, будет предоставлена возможность пообедать в зале профессорско-преподавательского состава. Последнее было весьма важно, поскольку обед в студенческом зале отнимал более часа, и то если удачно сядешь к расторопной знакомой официантке. Студенческий обеденный зал, так же, как и шестикоечная, храпящая по ночам комната, еще одна спартанская трудность, на которую Митенька себя добровольно обрек. Сидишь на колченогих, расшатанных табуретках в капустной духоте, жадно провожая взглядом пробегающих мимо потных официанток, которые, как цирковые эквилибристы, несли подносы, перегруженные тарелками, исходившими общим паром и издававшими общий аромат все той же вареной капусты.

Однако стоило выйти из обеденного зала на свежий осенний ветер, пройтись по опавшей пахучей листве мимо героического танка на гранитном постаменте, и сразу же с зеленого обрыва открывался вид на большую знаменитую реку, давшую свое имя этому городу. Речное пространство огромно, только по уходящему вдаль мосту можно определить, где противоположный берег, который сливается с горизонтом, и становится понятно гоголевское неверие в возможность птиц долететь до середины. Действительно, кроме водоплавающих крикливых чаек, иных птиц не видно. В теплые вечера городские жители любят собираться у обрыва и смотреть на реку, но Митенька теперь поглядывает на этих праздных любителей снисходительно. Для него река, для него вода — это профессия. Чудесная профессия!

Недавно они, первокурсники, провели первые занятия на гидрологическом посту, здесь же неподалеку, под обрывом расположенном. Измеряли скорость течения и вертушкой и поплавком, измеряли расход воды методом площадь-скорость. Опьяняюще пахло илом, мокрым песком, под специально выданными высокими резиновыми сапогами хрустела прибрежная галька. Видела бы Митеньку мама, видела б сестричка Линочка, видела б Валя Андреева, девочка, в которую Митенька был влюблен без взаимности с восьмого класса. Впрочем, Валя — это смешное прошлое, милое прошлое.

Вот минет Митенькин первый студенческий семестр, и поедет он на зимние каникулы. Сладко мечтается, сладко думается, как будет он подъезжать зимним вечером к родным местам, как увидит он вереницу знакомых, запорошенных снегом елок, как остановится поезд на последнем пригородном полустанке, как потянется длинный серый забор подступающего к самой железной дороге городского кладбища, как проплывут мимо багажные склады, стоящие на путях цистерны, товарные вагоны и наконец — городской перрон с мамой, с Линочкой, может быть, с кем-нибудь из его старых друзей, узнавших о приезде. Сразу же после первых поцелуев еще в городском автобусе начнутся разговоры, рассказы... После отдыха и вкусного обеда с вином, с домашней наливкой, в гости к друзьям... Эх, хорошо все-таки жить...

Потом будет вечер в школе, как в прошлом году, когда Митенька был еще десятиклассником и завистливо смотрел на школьных выпускников-студентов. Митенька был завистлив и тщеславен, эти свои теневые признаки он считал остатками изнеженного детства, которое старался преодолеть. Но, с другой стороны, что в этом дурного, если он выйдет на школьную кафедру, с которой выступают выпускники, и расскажет о своей чудесной профессии... «Сейчас модно говорить о стройках коммунизма, — скажет он, — о каналах, о рукотворных морях. Разрешите и мне...» И начнет рассказывать об этом без общих фраз, как бы невзначай употребляя профессиональные термины: гидрометрический створ, русловой процесс, смоченный периметр... Было бы также неплохо, если б за спиной у Митеньки оказалась классная доска и он бегло, небрежно перед глазами изумленных школьников и учителей набросал бы формулу измерения расхода воды: «Расход воды равняется произведению площади поперечного сечения на среднюю скорость течения в данном поперечном сечении».

А в конце выложит свой главный козырь — знаменитый московский иллюстрированный журнал с фотографией их группы гидротехников. И в центре он, Митенька, сосредоточенный на изучении гидрометрических приборов и нечто объясняющий иным, слушающим его. «В центре студент гидротехнического института, отличник учебы Дмитрий Брондз». Ведь Митенька отлично успевает, имеет пятерки по гидравлике, по начертательной геометрии... Будут выступать от разных институтов — от мелитопольского механизации сельского хозяйства, от одесского мукомольного, куда, он слышал, принимали по конкурсу и троечников, медалисты-отличники будут выступать от престижных университетов, от политехнического, от медицинского, а он, Митенька, будет скромно сидеть, снисходительно слушать, аплодировать, а потом скромно выйдет на кафедру, держа в руках иллюстрированный журнал с закладкой на фотографии... Может, даже начать с фотографии: «Здесь говорили о разных институтах и каждый хвалил свое. Наш, ордена Трудового Красного Знамени гидротехнический институт имени Климента Ефремовича Ворошилова в излишних словах и похвалах не нуждается...» И сразу аплодисменты, сияющие мамины глаза, сияющие глаза сестренки Линочки, Вали Андреевой, отличницы-медалистки, студентки медицинского института...

Впрочем, Валя — милое прошлое. На недавнем студенческом вечере отдыха Митеньке понравилась Светлана Маркова с экономического факультета, смуглая, стройная гимнастка и певица. Тогда, на студенческом вечере она душевно пела, грациозно изгибаясь в бедренном суставе: «Улицу нашего детства хочется мне повидать, утренним солнцем согреться, выйти с друзьями, опять в старый наш сад, где у оград юные липы стоят...» Митенька в ближайшее время планирует как бы невзначай подойти к Светлане и о чем-либо заговорить. Надо только придумать о чем, чтоб сразу привлечь внимание.

Митенька спотыкается о булыжник и едва не падает.

— Ты что, с жопы сорвался, — говорит сердито Гацко, — спишь на ходу...

«Подтянись, подтянись, шире шаг...» Митенька пробуждается от своих мечтаний и видит, что колонна уже спустилась с асфальтовой горы на перекресток, где милиционеры и уполномоченные с красными повязками поворачивают демонстрантов в боковые улицы. Там колонны будут дожидаться своей очереди, чтоб выйти на широкий, главный проспект и проследовать по площади у городского парка мимо трибуны с областным руководством. Недавно Митенька с Богоутдиновым ездил обедать в обкомовскую столовую. Богоутдинов каким-то образом разузнал, что иногда, по средам и пятницам, туда пускали с улицы. В обкомовской поели сосиски с картофельным пюре, по стакану сметаны с булочкой и когда выходили, то увидели у бокового подъезда суету милиционеров. Вышел крепкий, черноволосый, с густыми бровями, одетый в полувоенный защитного цвета френч и широкие синие брюки.

— Это сам хозяин, — сказал Богоутдинов, — первый секретарь обкома.

И вот сейчас, после стояния на тенистых улицах, колонна должна была проследовать мимо хозяина, мимо руководства, и надо было проследовать хорошо, четко, подтвердить хорошую репутацию гидротехнического. Тем более, конкуренты были сильные в лице металлургического института. Недаром вчера в институтском дворе разучивали, как правильно кричать «ура». Заведующий кафедрой физкультуры, мастер спорта по гимнастике Валерий Евдохин кричал в мегафон, имитируя начальство:

— Да здравствуют советские гидростроители!

И надо было в уме каждому просчитать до трех, чтоб «ура» получилось стройным: «Раз, два, три». «Ура!» — в радостном самозабвении кричал и Митенька «Мечтания надо перенести на вечер, — думал Митенька, — вот сбился с шага. Как бы «ура» правильно крикнуть, не подвести коллектив».

Боковая улица, куда свернула колонна, была зеленой и тенистой, потому что осень выдалась на редкость тихой и теплой, без ветров и проливных дождей, сбивающих листву с деревьев. Те листья, которые уже тронуло осеннее увядание, красиво желтели и краснели на деревьях, на траве, на тротуарах, на булыжной мостовой. Колонне в ожидании дальнейших команд разрешено было вольно рассыпаться, аккуратно свернув знамена, транспаранты, а также поставив в строгом порядке портреты вождей. Сразу со всех сторон из разных концов колонны побежали к многочисленным ларькам и киоскам, стационарным и передвижным, к цистернам с надписями «пиво» или «квас», которые окружали уже представители ранее подошедших колонн. Староста группы Посторонко, перед тем, как разбежались, еще раз предупредил:

— Группа ГС-5, напоминаю, перед съемками не потреблять спиртного.

Митенька, в принципе, спиртного не потреблял, однако сегодня, по случаю праздника, хотелось бы и пива, и стаканчик винца, которым торговал в розлив молдаванин. Но вместо того, помня предупреждение и важность предстоящих съемок, побежал к цистерне «квас». Возле «кваса» толпилось выпившего народа даже более, чем вокруг «пива». Это были те, кто уже перебрал и спешил все освежить кваском. Потому Митенька оказался в конце очереди, среди трезвых, главным образом, девушек, и этот конец очереди не приближался, а все удалялся потому, что нетрезвых да плечистых прибывало и прибывало. Однако Митенька и сам устыдился стоять в таком немужском и немужественном положении. Тем более, мимо прошел Леня Булгаков, заедая нечто луковицей. Тогда Митенька от «кваса» отстал и прибился к «пиву».

«Одна кружка не развезет», — подумал. Не развезло, но тело полегчало, и только тело полегчало, как сразу увидел Светлану Маркову с экономического факультета После кружки пива она показалась ему совсем красавицей, шла, играя под легким платьицем тренированной попочкой, и ела пончик, облизывая повидло с губок язычком.



«Что б такое ей сказать, — подумал Митенька, — и как бы с ней заговорить?» И вдруг заметил: на ее смолянистых волосах, на самой макушке, легкой, багровой розочкой лежал осенний листик, очевидно, спорхнувший с дерева.

— Девушка, у вас листик на голове, — само собой сказалось.

— Что? — она подняла неприветливые серые глаза на постороннего, пристающего. Видно, не впервой приставали, отсюда и настороженность.

«Серые глаза при темных волосах — замечательно», — подумал Митенька.

— На вас листик упал с дерева, я сниму, — и, совсем осмелев, быстро снял листик, — я его на память оставлю, как цветок, вами подаренный.

— Я вам ничего не дарила, — сказала Светлана, но уже мягче и вдруг улыбнулась.

— Меня Дмитрий зовут, — заторопился Митенька, ободренный ее улыбкой, — я тоже учусь в гидротехническом.

— Очень приятно, — сказала Светлана и пошла, играя тренированной попочкой гимнастки.

Митенька шагнул было следом, но не решился. На первый раз и того довольно. Пенилось в голове, легким ногам хотелось прыгать, а тут, кстати, оркестры нескольких праздничных колонн объединились, стали кругом и заиграли «Катюшу» — «Расцветали яблони и груши...». Крепкий парень, чубатый, плосколицый, курносый, узкоглазый, выскочил на середину круга, раскинув руки и стуча ногами.

— Казанец пошел, — сказал рядом с Митенькой весело один из прихлопывающих.

Плясал Казанцев, боксер, спортивная гордость гидротехнического. «И я пойду», — вдруг подумалось легкой, смелой от пива, Митенькиной голове. У себя дома, в провинции, Митенька с седьмого класса был участником кружка народного танца при местном доме пионеров. Митенька хоть и не крепок в плечах, но высок, ноги длинные. «И я пойду, — думает Митенька, — вокруг все более народу собирается, может, и Светлана подойдет», Выскочил в круг. Пляшущий Казанцев глянул на Митеньку и подмигнул: «Давай, давай». Пошел Митенька ногами и руками эксцентричные фигуры выделывать, «Эх, выходила на берег Катюша...»

— Длинный дает, — сказал кто-то из прихлопывающих и одобрительно выкрикнул: Давай, давай, длинный! Жарь — кузькину мать!

Однако тут распорядители:

— Строиться в колонны... Разобрать флаги и транспаранты...

Сводный оркестр замолк, рассыпался, каждый к своей колонне устремился. Митенька быстро добежал к положенному месту и встал в свой ряд одним из первых.

— Все на месте? — тревожно суетился Евдохин, — кого-то не хватает.

Видит Митенька, староста группы Посторонко за локоть Леню Булгакова ведет от молдавского винного ларька, а Леня Булгаков то на одну ногу хромает, то на другую.

— Подводишь, — сердито задыхается Посторонко, — коллектив подводишь.

А Леня Булгаков в ответ только глупо улыбается. «Эх, не видать ему съемок, не быть ему в знаменитом журнале», — с сочувствием думает о Лене Митенька. Но Булгакову море по колено.

— Чего? Я идти могу... Строевым могу, — и шагнул строевым.

— Не задерживать, не задерживать, взять ногу... Песню...


Русский с китайцем братья навек,
Крепнет единство народов и рас,
Руки расправил простой человек,
С песней шагает простой человек,
Сталин и Мао слушают нас...

Поют и впереди: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля...» — это химико-технологический идет.

— Жидко поют, — радуется Евдохин, — кто в лес, кто по дрова.

А сзади:


Стоим на страже всегда, всегда,
А если скажет страна труда,
Прицелом точным врага в упор...

— Лихо, лихо отливают металлурги, — тревожится Евдохин, — соперник опасный. Вы уж смотрите, ребята, не подведите. Гидротехнический и металлургический институты — вечные соперники и в спорте, и в прочем.

— Смотрите, ребята, гряньте «ура», как вчера на репетиции,— тревожи тся Евдохин, — не подведите дирекцию и партком.

Вот уж тенистые улицы позади, вот уж залитый солнцем асфальт главного проспекта, милицейское оцепление, блеск духовых труб. У трибуны маршевый вдохновенный ритм, четкий шаг. Счастливые минуты. Нет больше Митеньки, есть общая колонна, общий строй, единое сердце, единое дыхание.

— Советским химикам — слава!

— Ура-а-а-а!

— Не четко химики крикнули, — радуется Евдохин, — сейчас, ребята, мы...

Пугающе широкая площадь, вся трибуна в пятнах лиц, а в центре лицо красное, как у Лени Булгакова, густобровое.

— Советским химикам... хр... хр... х-х-х-ы... — словно харкнуло в микрофон от случившейся накладки.

«Что делать? — единая мысль в единой голове, частичка которой Митенька, — не тот лозунг выкрикнут и до конца не досказан. Кричать — не кричать? И похоже, другой голос, сбоку от чернобрового.

— Советскому народу — слава!

«Раз, два, три — ура!!!» — единой глоткой.

— Хорошо грянули, — утирает пот Евдохин, — молодцы, ребята, в сложных условиях не растерялись... Знай гидротехников,

А сзади:

— Советским металлургам слава! — Ура!!!

— Хороши металлурги, — объективно комментирует Евдохин, — но и мы не лыком шиты, учитывая, что отреагировали на неотрепетированный лозунг.

Бывают дни, когда радости идут чередой. Только кончилась торжественно-веселая демонстрация, пообедали группой вкусно, чисто в профессорско-преподавательском зале, как пора уже собираться к деканату на съемки. Все причесаны, при галстуках. Митенька свой лучший надел, шелковый, серо-зеленый. Лишь Леня Булгаков явился без галстука, волосы растрепаны, стоят торчком, как у малярной кисти.

— Ты куда? Иди в общежитие, проспись, — шипит на него Посторонко.

— Не, — глупо улыбается Леня Булгаков, — я строевым идти могу, — и шагнул шумно.

Из дверей деканата сам декан Белосветов глянул.

— Что такое?

— Да вот, Иван Матвеевич, — угодливо жалуется Посторонко, — сколько предупреждал...

Бритоголовый, чуть глуховатый, грозный декан поворачивается к Булгакову. Честно признаться, Митенька декана побаивается, старается не встречаться с ним, не глядит на него, когда издали видит, торопливо сворачивает. А Леня Булгаков как улыбался, так и улыбается.

— Иван Матвеевич... Я строевым могу...

— Зайдете ко мне, — угрожающе говорит Белосветов.

Однако дальнейшее разбирательство проступка Лени Булгакова прерывается, поскольку в это время появляется высокий толстый человек, одетый в необычную, никогда прежде Митенькой не виданную курточку с множеством «молний» не только спереди, но и с боков и на рукавах. Лицо у человека загорелое, столичное, выразительное, под темными глазами сине-темные пятна. Это и есть московский фотокорреспондент. Сразу нездешним повеяло, союзным, как пахнут страницы знаменитого московского иллюстрированного журнала. Митенька от радости незаметно сжал кулаки, у него была такая привычка, сердце стучало, щеки горели, глаза слезились от восторга.

Съемки решили проводить в лаборатории гидрологии, в рабочей обстановке — среди приборов и технических схем.

— Товарищи! Друзья! Ребята! — начал фотокорреспондент. — То, что делается сегодня в отечестве нашем, превышает фантастические подвиги всех сказочных героев и богатырей: плотины, каналы, новые моря... Все это должно быть на ваших молодых лицах, все это должно наполнять вас энтузиазмом и вдохновением... Вот, — обрадованно сказал он, заметив Леню Булгакова, — именно такое лицо мне нужно... Вы наш герой, вы становитесь в центр, вы что-то вдохновенно объясняете товарищам... Рассказывайте, рассказывайте... Более вдохновенно, более душевно.

Леня поднял руки с растопыренными пальцами и раскрыл рот.

— Хорошо... Отлично... Превосходно... Вы и вы, — он ткнул пальцем в Гацко и Посторонко, — подойдите поближе... Вы слушаете... Хорошо... Отлично... Превосходно... А вы, — сказал фотокорреспондент Митеньке, самовольно пробравшемуся в центр, — вы отойдите чуть подальше... Еще дальше... Еще... Э-э-э... Совсем выйдите из кадра, — и при этом глянул на Митеньку как-то настойчиво-сердито и одновременно трусливо-беспокойно.

Митенька вышел из кадра... Не спросил язвительно: «Как смеете вы нарушать принципы сталинской Конституции?» Не крикнул, задрожав от гнева: «Разве вы советский фотокорреспондент? Вы старорежимный лабазник! Охотнорядец! Белопогонник! Антисемит пархатый!» Именно, именно так, ибо фотокорреспондент, если внимательно приглядеться, имел сходство с Митенькиным нелюбимым дядей Гершуном, Григорием Исаковичем Ямпольским, работником железнодорожного управления.

Не спросил, не крикнул и даже не прошептал: «Пожалуйста... Ну, пожалуйста, это так важно для меня... Зимние каникулы... Мама... Сестра Линочка... Школьные друзья...» Тихо, бессловесно вышел из кадра Митенька, опустив голову, словно оглушенную обухом.

Ассистент фотокорреспондента, белобрысый вертлявый парень, зажег очень яркую с синевой лампу. Видно, от этой лампы, бьющей через Митеньку на снимаемую группу, стало очень жарко, галстук, завязанный тугим узлом, давил горло, не хватало воздуха в этой ярко освещенной, жаркой комнате, и Митенька торопливо вышел, почти побежал пустым институтским коридором. По случаю праздника все двери были заперты, вокруг ни души, однако Митенька боялся здесь заплакать, вдруг за дверьми все-таки кто-то есть, услышит плач, выйдет и увидит Митенькин позор. На бегу дважды вырвалось помимо Митенькиной воли, навзрыд, и он одной ладонью зажимал себе рот, а второй утирал глаза и мокрые щеки.

Улица была празднична, шумна, слышны были громкие голоса, мужской и женский смех. Но общее веселье, которое еще недавно так привлекало Митеньку, теперь казалось ему ужасным, враждебным. Митенька бежит в тишину, в безлюдье к обрыву, поросшему кустарником, спускается по сухой глинистой тропке к речной воде, в которой отражались уже огни моста и проплывающих вдали судов, садится на мокрый прибрежный песок и плачет, плачет по-детски, всласть, безудержно, плачет задыхаясь, закрыв глаза и не желая пробуждаться от этого, единственно теперь желанного сна-плача, уводящего прочь, уносящего с этой чужой, бессердечной земли... Наконец Митенька пробуждается. Над ним во все небо густые звезды, которые манят к себе... О, это птичье чувство, когда в минуты безысходного отчаяния, особенно в семнадцать лет, все земные пути в любую сторону кажутся отрезанными, перекрытыми и остается только взмахнуть руками и улететь с этой злой земли к звездам, к тем звездам, которые были и в вышине, и на ночной темно-зеленой, тихо плещущей о берег воде. Только полет к звездам может спасти от неизлечимого земного отчаяния.

И когда обрюзгший, усталый, пожилой человек, который в некой давней земной бесконечности был семнадцатилетним студентом Митенькой, подлетал к Нью-Йорку, то среди прочего ему вспомнился и тот день... Воспоминания были выцветшие, пожелтевшие, какими бывают старые фотографии, но то птичье чувство, та жажда полета, которую он, Митенька, испытал в тот поздний звездный вечер у реки, ощутилось ярко, живо, точно все происходило вчера. «Этот нынешний полет начался тогда», — подумал постаревший на двадцать семь лет Митенька.

Улетали во тьме. Тьма бесконечная, адская, прижмешься к стеклу, видно, как рядом летит созвездие Медведицы, знакомый ковш. Но потом и созвездие Медведицы отстало, как бы проводив, вернулось назад, к родным местам. Забылся или задремал — и вдруг вылетели из тьмы в рассвет, в розовую дымку. Не успевший погасить своих ночных огней Нью-Йорк, огромный, во всю неохватную ширь, производил небесное впечатление.

Точно снизу была не земля, а еще одно небо, но не в синих, а в желтых звездах разной величины. «Это небо я и видел тогда юношей, в одиночестве и отчаянии плача на берегу чужой реки и глядя на чужие огни, — подумал Митенька, слегка массируя свое изношенное, нездоровое сердце, — на этом небе мне и предстоит теперь жить, оставив навсегда землю своего рождения, принесшую столько невзгод и обид. Какова-то будет моя новая небесная жизнь?»

И опять, как начинавшим жить семнадцатилетним юношей, Митенька мечтал, волновался и строил грандиозные, тщеславные планы, которые должны же были наконец сбыться, если не в той, то в этой жизни.


Западный Берлин

1987 г.


Оглавление

  • Шоу должно идти Интервью Ирины Щербаковой с Фридрихом Горенштейном
  • Фотография Рассказ