КулЛиб электронная библиотека 

Под солнцем и богом [Хаим Калин] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Хаим Калин Под солнцем и богом

От автора

Сюжет произведения – производное голого авторского вымысла. Любые совпадения с историческими лицами, событиями и институциями – не более чем прием для подстегивания читательского интереса.


Глава 1

Май 1970 года. Ленинградская область

Аудитория просторна – квадратов пятьдесят, но парт только восемь и стены голы, нет даже классной доски. Более того, пусто – и намека на сбор. Сверившись повторно с номером на двери, Арина проследовала к «камачатке», где присела вполоборота ко входу.

Ученичеству – за третий месяц, при этом занятия в группе вновинку, ибо прежде велись индивидуально, один на один с преподавателем. Местом персональных занятий служил «отсек», в котором Арина жила, почти что отсеченная от внешнего мира. «Отсек» – это спаленка, дворик для «воздушных ванн» и техкабинет, где натаскивают ремеслу взламывать тайны…

Через минуту-другую свободные парты заняли курсанты, не заставил себя ждать и преподаватель. Поприветствовал вслух только он, соученики лишь кивали без адреса: как и Арина, свои «отсеки» они до сих пор не покидалинм которойл вслухе.

Белорусский акцент наставника Арину чуть позабавил, но поначалу она едва ли слушала его, ведь перед глазами семеро молодых мужчин, подтянутых и недурно сложенных, – как не обратить внимание? Со дня своего зачисления, кроме солдат на вышках, видневшихся из окон спальни, с сильным полом она визуально не пересекалась. Преподаватели не первой молодости не в счет, да и охрана, целиком набрана из южных республик, мест далеких и не знакомых ей…

Между тем обзор «физики и лирики» курсантов движений души не вызвал, и внимание Арины переключилось на преподавателя. Шла лекция по психологии, голос лектора в какой-то момент задрожал.

В ее лике пропечаталась мина безразличия, несколько скрашиваемая едва различимой улыбкой – надо полагать, поправка на присутственную необходимость. Лишь сосед слева – явный контраст остальным курсантам – каким-то, словно под одну гребенку, правильным, иной раз получал от нее флюиды солидарности: его окунувшиеся в печаль глаза и мягкая, ненапыщенная одутловатость не мешали.

Зато стало неволить атмосферное давление, резко подскочившее в аудитории, будто ужавшейся в объеме, но не из-за габаритов крепких молодых парней, а той энергии, которую их тела излучали. Ей казалось, все вокруг трещит по швам: воздух, униформа и души ребят. Ощущалось это по хрусту шейных позвонков (скорее воображаемому), несуразным движениям голов, плеч – соучеников просто распирало повернуться и взглянуть на нее.

Накануне курсантов немало порадовали, сообщив о начале групповых занятий: в коллективе, каким бы он ни был, живется все же веселее, чем исполнителю пусть особой, но отшельнической миссии. Но когда, войдя в класс, курсанты лицезрели точно изваянную на био-ЭВМ особу, чья внешность могла расшевелить и бессилие, их «вестибулярный аппарат» явно зашалил. Меж тем «процедили» ребят из десятков кандидатов и не обычных – выдержавших тесты на «толстокожесть» тела и духа не раз.

Тем временем диве с иссиня черными волосами (и впрямь напоминавшей соскочившую с конвейера куклу в штучном экземпляре) разыгравшийся мятеж плоти досаждал все больше, но куда сильнее тревожила неестественная бледность наставника и усилившаяся зыбь его голоса: как не сострадать, когда ближнему плохо, особенно человеку в возрасте?

Заметив под потолком глазок видеокамеры, Арина и вовсе запаниковала: не вызван ли полуобморочный вид лектора потливым копошением либидо, набирающим обороты, не она ли причина его немоготы?

Скоро элитные жеребцы сдерживать себя перестали: без стеснения оборачивались, бросая пламенные взгляды на нее.

Лицо Арины оставалось безразличным, как и прежде, лишь улыбка исчезла, та – малоразличимая. По коже носились мурашки, дробные и злые, чуть же позже одолела сыпь, а затем еще что-то, не менее отвратное. Казалось бы, из-за чего – «чиха» кобелиного? Но что поделаешь, если память самый коварный провокатор…

Заточение в разведшколе, покоробив вначале, спустя неделю-другую даже ублажило, и Арине все больше нравилось коротать время одной. В закутке, укрывшем от масленых рож, травивших щелочью душу, поганых лап, пробуждавших желание носить с собой ножовку, – настоящего, без обиняков, шабаша похоти, преследовавшего ее повсеместно на гражданке, и все потому, что «посчастливилось» родиться неотразимо красивой.

Арина в мыслях и чувствах отходила от мира, где сановные, чумевшие от ее красы самцы превращали жизнь в бег по дерну босиком. Терпи не терпи, долго не протянешь и, где бы ни сошла, наготове «раздевалка» и душ с водою затхлой…

В последние дни она с грустью вспоминала двоих своих мужей, которых не любила, но всячески подчеркивала их главенство, как только истинной женщине дано ценить поводыря. Бедняги спились – да так, что и разводиться было не с кем. Из-за непрестанных ночных звонков, ее лжи, «припудриваемой» слезами, их и ее увольнений с работы, причина коих только ей была известна, – того кромешного ада, именуемого их «семейной» жизнью.

Спустя годы при просмотре одного фильма, напомнившего об унижениях молодости, Арина чуть было не лишилась чувств. По сюжету, удалой сержант-американец отбивает у ватаги обезумевших союзников – то ли англичан, то ли канадцев – ослепительной красоты француженку, жительницу неприметной деревушки, по которой неоднократно прошлась война. В своей ночной исповеди девушка живописала янки, сколь беззащитна женщина в пору лихолетья, особенно такой редкий цветок, как она, после чего соблазнила – как служивый не держал марку спасителя-бессребреника. Надо полагать, в знак признательности, а не по скорбной инерции, вручая приз победителю…

Так и не сомкнув за ночь глаз, сержант утром прощался с ней во дворе, чтобы идти с войной дальше, но, рассмотрев через забор пышущих злорадством, истекающих слюной «бойцов», наконец дождавшихся его убытия, вскинул винтовку и убил девушку, а точнее… пристрелил.

Это было первым и единственным групповым занятием, к которому Арину привлекли в школе, после чего учеба вновь переместилась в «отсек».

Арина с нетерпением ждала нового занятия по психологии, дабы пообщаться со степенным «белорусом», чью лекцию она, хоть и без умысла, сорвала. Она, дочь военного, с младых лет наглотавшись угольной пыли армейского житья-бытья, ведущего неотвратимо к кровохарканию, хорошо усвоила, во что может вылиться любой просчет в армии, а в сверхсекретном ГРУ, куда ее зачислили, как и ребят из группы, – подумать даже пасовала… При этом понимала, что спрашивать его ни о чем не станет, в ее новой ипостаси не до сантиментов, но почему бы не быть внимательной, подчеркнуто вежливой? Хотя бы так загладить свою «вину».

Вместо «белоруса» явился, судя по выговору, москвич, впрочем, значения не имело. Арина подумала: «Заболел «белорус», наверное, человек в возрасте, не внушай себе всякую чушь». И она забыла о его мертвенно-бледном лице, как забывается выкуренная сигарета, исписанная ручка и масса иных деталей, образующих безбрежную рутину бытия. А зря!

Наряду с преподаванием психологии, «белорус» курировал в разведшколе учебный процесс: формировал группы, подбирал преподавателей, разрабатывал методики. Словом, слыл немаловажной фигурой, не говоря уже о том, что как кадровый сотрудник ГРУ привлекался к разработке сложных операций, где не обойтись без профессионального психоаналитика. И вдруг совершить такой прокол – сорвать свою же лекцию, причем вводную, запустив «гормонную» бомбу в казарму изголодавшихся ребят! Попадись он под горячую руку, его бы уволили – с пенсией, но без почестей.

К счастью, широкой огласки его промах не получил. «Белоруса» перевели куда-то в непыльное место, но от оперативной работы отстранили.

Глава 2

Десять лет спустя, 10 января 1980 г. Северная Африка.

– Ищи провод, Гельмут, длинный, насколько возможно! – скомандовал крепыш, чье хладнокровие казалось свечой в затмении шока, прихватившего остальных.

– Какой провод, Эрвин, веревку, наверное? – прохрипел Гельмут, мужчина с белоснежной шевелюрой, в паспорте которого значилось «брюнет».

– В самолете нет веревок. Обшивку рви – провода там… – подсказал Эрвин.

– Ч-то… д-елать… с р-аненными? – обратился к Эрвину икающий господин, должно быть, узрев в нем лидера.

– Не поможешь им.

– Т-ы… врач?

– Не врач, но знаю. Помоги лучше Гельмуту вытащить провод.

Тут взгляд Эрвина выхватил троих пассажиров, сидевших неподалеку с пристегнутыми ремнями безопасности – двое мужчин и женщина. Мужчины рыдали, обхватив голову руками, женщина же пребывала в глубоком обмороке, но по крайней мере внешне, все целы и невредимы. Проигнорировав женщину, Эрвин освободил мужчин от ремней, помог подняться им на ноги, после чего совершил несколько манипуляций в области лица и шеи – одному за другим. Те перестали рыдать, и в их мутных, отрешенных взорах проявились искорки осмысленности. Между тем «отстегнутые» вскоре вновь плюхнулись в кресла, и любой сторонний, заглянувший бы им в глаза, до скончания века маялся от волчанки дурных снов.

Тем временем, переместив из технического отсека в проход прохладительные напитки и емкости с водой, Эрвин заново обосновался в подсобке. Забурившись в одну из секций, извлек бачок с отходами, закопошился. Но, почувствовав на спине чей-то взгляд, обернулся.

В проходе стоял мужчина, чем-то ему знакомый. Знакома, правда, была лишь одежда. Тут Эрвина осенило: «Да это один их тех, кого я привел в чувство. Он, судя по всему, отошел, коль двигается!»

– Что ты делаешь? – голосом робота спросил пришелец.

– Собираю… – рассеянно ответил Эрвин.

– Вижу, что собираешь, но не пойму что.

– Собираю еду.

– Это объедки, а не еда.

– То, что есть, приятель, держи мешок лучше.

Товарищ по несчастью ухватился за края мешка и, точно сомнамбула, держал до тех пор, пока Эрвин, наполнив мешок до краев, не вырвал его из рук «помощника».

Из сто двадцати пассажиров рейса «Мюнхен-Йоханнесбург», вылетевшего 10 января 1980 г. и потерпевшего катастрофу в Северной Африке, на землю сошли лишь семь человек. Землей оказался горячий песок, простиравшийся за линию горизонта.

– Где мы, Эрвин? – спросил один из друзей по несчастью.

– Точно не знаю, похоже, Ливия.

– Так мы в Сахаре? Вот почему воду сгрузили – всю, до последней капли!

– На земле – и это главное… – бесстрастно изрек Эрвин.


– Зачем эти сборы? Нас по фюзеляжу найдут, – усомнился один из сотоварищей, наблюдая за приготовлениями к пути, которыми руководил Эрвин. На шее у спросившего болтался новенький галстук, вся же одежда вымарана и треснула кое-где.

– Это Африка, дружище. – Подойдя ближе, Эрвин поправил на нем галстук. – Если нас и будут искать, то скорее, для отвода глаз, а не сегодня-завтра фюзеляж занесет песком. Поэтому разбирай багаж и пожелай себе счастливого пути, да и нам всем тоже… – Эрвин чуть ухмыльнулся.

Через полчаса группа баловней случая, смахивавших на беглецов из чистилища, медленно тронулась в путь, навьючившись емкостями с водой и целлофановыми мешками. До них еще добрый час доносились крики хищных птиц, зависших над местом аварии. Тот клекот причудливо сливался с человеческими воплями, которые рвались наружу из уцелевшего фрагмента самолета. Но сковавший погорельцев ужас наглухо замкнул все чувства. Двигал же ими инстинкт, прозаичный как мир – выжить. Любой ценой.

* * *
Шабтай услышал о крушении борта «Мюнхен-Йоханнесбург» по южно-африканскому радио, на волну которого был настроен приемник в его автомобиле. Четверть часа назад он выехал из Габороне и практически достиг границы между Ботсваной и ЮАР. По инерции проехал еще милю и, лишь до конца осознав, что произошло, остановился на обочине. Чисто рефлекторно переключился на ВВС и дожидался очередного выпуска новостей.

Вдруг его переклинило – нечто сродни контузии, которую испытали пассажиры борта, не принятые на тот свет, быть может, из-за перегрузки «эскалатора» или по иному недоразумению. Бедолаги, которых сей момент вел по Сахаре Эрвин, его связной, везший для него архиважную передачу. Но ни о выживших, ни об уцелевшем грузе никому на этом свете не было известно.

Несколько успокоившись, Шабтай заерзал, телом и в мыслях: «Не только на жену обламывается мазл[1], но и на страну, чьих корней ты, тоже. Меняй не меняй соцсистемы и континенты, знак твоего происхождения, если он недобрый, плетется за тобой, ставя подножки там, где, вроде, и споткнуться не обо что. Надо же, «Боинг-747», надежнейший самолет, который эксплуатировался педантичными немцами, исчез с экранов локаторов, и не сложно предположить, какова его судьба! Случилось это, когда мой проект, дело всей жизни, бережно возведенный по кирпичику, с нетерпением дожидался своего открытия. Оставалось малое: получить ключи и распахнуть парадные двери. Но ключи везли из Москвы, хоть и транзитом через Германию. Рок, злой рок, да клеймо обреченных тянуть лямку судьбы без рассветов и закатов! Какие бы умы не трудились на благо стран-изгоев, чей «флагман» – моя родина СССР, сколько бы амбиций не выплескивалось, из западни истории этим социумам не выбраться! Сколько копий мною сломано и идей истолчено, чтобы воплотить призвание, с которым я явился на белый свет! Через какие тернии я не ломился и сквозь какие ситечка не процеживался, чтобы в конце концов упереться в стену в полушаге от цели. А значит, начинай все с начала! Да и родина моя, пария, не только мать-неудачница, а и зловещий ломбард, где заложены душа и тело, а подъемные – пятикопеечный билет с открытой датой, компостируемый усердной контрразведкой».

Прозвучавший по ВВС выпуск новостей подтвердил весть об исчезновении борта, ранее переданную из Претории. Скрипя не только шинами, Шабтай резко развернулся и поехал обратно в Габороне. Его преследовала мысль: «Мое время завертелось юлой. Останови, не то – мордой в грязь!»

* * *
В Москве, как и в Ботсване, столбик термометра застыл на той же отметке – тридцати, только мороза, а не жары.

Коммунальное хозяйство столицы уже неделю горбатилось в аварийном режиме, не успевая латать одну прореху за другой: то и дело лопались плохо изолированные трубы, отсекая водоснабжение целых кварталов. «Пятилетка за два года» держала экзамен на гениальную простоту «идеи».

Из-за сильных морозов температура обогрева упала до десяти градусов, обратив жизнь больниц и детских учреждений в гуманитарную эпопею. Прочие же граждане просто мерзли, проклиная всех подряд: управдомов, городские власти, опереточного Лелика, буксующую на очередной стройке века страну.

Ремонтные службы просто валились с ног. Спасаясь от обморожения и авралов, многие коммунальщики боролись со стужей хорошо обкатанным способом – «теплыми» компаниями.

В зону «обледенения» попали и корпуса Первого управления КГБ, службы внешней разведки СССР. Оказалось, что даже столь привилегированная структура иммунитетом от непогоды не обладает.

Ревизор службы сидел в своем кабинете с накинутым на плечи пальто и складывал бумаги в папку «К докладу». Зябко, пальцы его слушались не очень, но в конце концов ревизор со своей нехитрой задачей справился. Захлопнув папку, подполковник Ефимов встал и направился к выходу, прежде повесив на вешалку пальто.

В коридоре – пусто, он подумал: «Холодрыга. По норам все».

Путь Ефимова лежал в кабинет Главного, просьбу об аудиенции он подал еще за неделю до визита. По дате она совпала с его ежемесячными отчетами, вследствие чего, выделив время, секретариат ее рутинно внес в журнал.

Увидев в дверном проеме Ефимова, курирующий его направление офицер отрывисто сказал:

– Прием отменен. Доклад оставьте, передадим. Если понадобитесь, вызовем.

Подполковник растерялся: такой сбой регламента ему не припоминался. О любых сдвигах в распорядке приема предупреждали загодя. Папку, однако, вручить не спешил, намереваясь сказать: «Только лично». Но в итоге промолчал и папку отдал.

Возвращаясь к себе, подполковник задумался: «Отчего это меня выставили столь бесцеремонно?» Но, вспомнив, что в обычно запруженной по утрам приемной, кроме секретарей, ни души, заключил: «Случилось что-то… Не исключено, прокол, вот и не до бухгалтерии Главному». В одном Ефимов не сомневался: Главный у себя, каждое движение помощников – с некоей оглядкой.


Выражаясь милицейским жаргоном семидесятых, в Первом управлении действительно «случилось». Но не рутинный ляпсус, от которого не застрахована даже разведка, высокоорганизованная, изощренная структура, а нечто экстраординарное – из иной, отличной от совковой, системы координат. Аномалия такого масштаба могла потрясти основы самого плюралистического общества. Закованный же в броню идеологии СССР, переварив прецедент, был обречен «прополоть» весь верхний аппарат власти.

Подполковник Ефимов не ошибся: Главный и правда был у себя. Откинувшись в кресле, барабанил пальцами по массивной столешнице. Выглядел скорее задумчивым, чем взволнованным. О том, что решает задачу, цена которой собственная жизнь, ровным счетом ничего не говорило. Разве что лицо, более сосредоточенное, чем обычно.

Он и сидевшие рядом два офицера, его заместитель и начальник финансового отдела, за последние сорок минут не проронили ни слова, точно члены тайного ордена, практикующие особый «язык» общения. Но не телепатический или сенсорный, а вполне обычный – письменный.

С интервалом в две-три минуты то один, то другой брал из стопки лист бумаги и черкал несколько кратких словосочетаний или предложений. Лист затем путешествовал по кругу, задерживаясь – когда для беглого ознакомления, а когда и дольше – для комментариев, опять же письменных. Заканчивал свой недолгий путь образчик лапидарности в стоявшей рядом бумагорезке. Царила слаженность. Даже когда Главный был последним в цепочке по «освоению» листа, он непринужденно вставал и бросал его в агрегат, не выключавшийся с момента открытия форума.

Пообщавшись так около часа, молчуны закруглили «беседу», и топ-функционеры из кабинета Главного ушли. Судя по целеустремленности во взглядах, казалось, троица, обретя консенсус, запустила в действие некий механизм.

Едва за визитерами хлопнула дверь, как Главный – а был он главой советской внешней разведки генерал-полковником КГБ Ремом Остроуховым – нажал на селекторе кнопку «Приемная». Услышав сигнал соединения, жестко бросил: «Ко мне никого. И не до обеда, до новых распоряжений!»

Затем Остроухов включил монитор, куда мог вызвать любую телевизионную станцию Европы. Несколькими переключениями добрался до sat – первой общенемецкой телекомпании, которая попалась под руку. Увидев на экране заставку выпуска новостей, Главный одел наушники – устройство сконструировано для индивидуального пользования.

Сообщение о крушении «Боинга-747» в Сахаре прозвучало первым. Говорилось о ведущихся поисках самолета и возможных жертвах. Отмечалось: «Практически все пассажиры лайнера – немецкие туристы из различных земель Западной Германии». Информацию завершал комментарий: «Несмотря на ведущиеся вторые сутки поиски, ливийским ВВС не удалось обнаружить место крушения, от помощи же правительства ФРГ Ливия отказалась».

Остроухов выключил монитор, снял с себя наушники и снова застучал пальцами по столу, на этот раз – едва издавая звук. В его же сознании гремела мерзопакостная, раздирающая серое вещество трещотка: «Разбился, разбился, разбился, разбился! И чуда не произошло. Теперь, чтобы выжить, надобно это самое чудо сотворить. На все про все – месяцев пять-шесть, не больше».

Остроухов не знал, что в приемной, в считанных метрах от него, лежит папка, способная развеять и иллюзию чуда…

Глава 3

Подложив руки под голову, Шабтай лежал в номере габоронской гостиницы «Блэк Даемонд» и тоже надеялся на чудо. Между тем его заигрывание с гильотиной небес, зорко отслеживающей рисковых парней, не проявляло и намека, как решить его проблему.

Но, в отличие от Остроухова, о жизни своей он не тревожился, ей будто ничего не угрожало. Разве что вода, кишевшая бациллами, и полчища насекомых, повсеместно преследовавших его в Ботсване, этой самой нищей стране континента.

Казалось, его печальные глаза наводнила вся грусть мира, но признаков отчаяния и в помине. Взгляд его стремился в потолок, где, чуть поскрипывая, вращался вентилятор, единственная польза которого – разгон мух и прочих насекомых. В Габороне стояла жара, причем такая, что даже привыкший к высоким температурам израильтянин Шабтай, молодой тридцатидвухлетний мужчина, дышал натужно, норовя побольше набрать воздуха, которого, по его ощущениям, не хватало.

Как ни странно, жара сегодня в помощь, чуть отвлекает от тяжелых дум, подумал он.

Вторые сутки Шабтай решал неподъемную задачу: где за неделю выудить три «недоспелых лимона» и спасти проект, который вынюхивал со своих первых дней на Западе, а планировал – со школьной скамьи? Начинание, призванное сделать его, малоприметного парня из провинциального Каунаса, гражданином мира, желанным гостем великосветских салонов, сильных мира сего. А заодно – и его компаньонов из Москвы.

Во рту у Шабтая не побывало ни крошки с тех пор, когда он узнал о крушении борта. Одутловатость щек почти исчезла, укрупнив и без того французский шнобель. Утратив ветрила и сев на мель, его разум навязчиво вторил: «Деньги, деньги, где взять деньги – 30.000 зеленых бумажек, сотенным достоинством каждая? А впрочем, и любая деноминация сойдет, лишь бы наскрести сумму».

Постепенно, едва видимыми гребками, мысли Шабтая выплыли из цугцванга, стали разминать плечи.

«Не получилось, – взбодрился он наконец, – не отчаивайся! Что, в первый раз? Пакуйся и домой. Бессмысленно торчать в этой Боцсване или Поцсване[2] – кому, что больше по душе. И глупо изгаляться, лепя прожекты, как вареники. Зачем сегодня бомбардировал президента новыми идеями, а заодно, как бы между прочим, намекал об отсрочке по главному проекту? Ему же начхать, кого пропихивать, лишь бы кандидат «отслюнивал» по правилам. Пойми, денег нет и не будет, стало быть, нечем президента «подмазывать» и тендер выкупать. Домой, к семье, на всех парах! Открой риэлтерскую или страховую, пережди немного. Игра на мизере, бесспорно, но не святым же духом питаться? Рано или поздно «пруха» выстрелит. Если не мне, то кому? На примете, да, ни вершка, но что ты знал о Ботсване еще год назад? Есть и другие белые пятна на карте, не отслеженные перископом большого бизнеса.

Не предполагал, конечно, что путь наверх проляжет через вонь общественных сортиров Габороне, квартирные здесь пока в диковинку, что тучный мир капитала, по факту, матрица развитого социализма, ибо серьезный бизнес на Западе – залог благополучия и влияния – в руках кучки избранных, сплоченных намертво, и вклиниться в этот монолит – все равно, что подделать пропуск в Политбюро или после смерти получить по математике Нобеля. Родиться же в стране, где бедность в фаворе, а за предприимчивость давят, обрекает пожизненно терпеть снисходительные улыбки: молодец-де, что вырвался, но чего ломишься в наш задраенный ангар, где у каждой полки свой хозяин, передающий «казанок» по наследству. Но… народ, богом меченный, от цели не отступает, а ты, верный сын его, своих предков чтишь!»

Условившись с самим собой, Шабтай вскочил на ноги и бесцельно забегал по комнате. Вскоре, однако, остановился, задумался: «Смыться ко всем чертям всегда успею, но не доделано что-то, важное очень… Черт, залипло, вспомнить не могу. То ли должен мне кто-то, то ли я кому…»

Думка эта, как назойливый сосед по купе, досаждала долго, пока Шабтай, вдруг озарившись, не двинулся решительно к шкафу. Там покоилось нехитрое убранство: брюки да рубашка и еще пара аксессуаров. Из-за жары он прел в полном неглиже…

Через несколько минут, спустившись в лобби, он достал из портмоне клочок бумаги и «переписал» цифры на диск телефона-автомата. После семи гудков хотел было повесить трубку, когда раздался звук соединения, но ни «алло», ни «да» не прозвучало. Эфир заполнили пьяные мужские голоса, сродни крикам орангутангов, и глупые хихиканья женщин. Пьянь бессмертна, размножается и в саванне, подумал он. Ему вновь захотелось повесить трубку, но тут он услышал:

– Говорите, алло-алло! – Абонент – Барбара, сотрудница польской колонии строителей. С ней (Барбарой) Шабтай завел знакомство, проталкивая один проект.

– Это я, Шабтай, – по-польски ответил он, нахватавшись языку от соседа по лестничной площадке в далеком детстве.

– Кто-кто, Шандор?! – взвизгнула трубка.

Шабтаю стало ясно, что среди поклонников Барбары отметились и венгры, недавно основавшие в Ботсване свою колонию.

– Помнишь, «Ланком»… духи… у пана Зденека… – освежал память, а может, обоняние подвыпившей девицы Шабтай.

– А, шановный пан испанец, говорящий по-москальски и по-польски, да еще с туманным настоящим, – бойко протараторила Барбара. Язык ее, правда, чуть заплетался.

Шабтай озадачился: «Как из дебрей охмеления выбралась развернутая, не лишенная проницательности фраза?»

– Как поживает незабвенная Барбара? – словно прослушав пикировку, игриво откликнулся он.

– Праздную день рождения. Только чей, не помню… Гражины или твой, Кшиштоф? – Речь Барбары уже напоминала танец хромоножки.

– Достала, кобета[3], отстань! – огрызнулся невидимый Кшиштоф. Тут же спохватился: – Миндальничает чего? Водку пусть тащит! Тореодор-трахальщик…

– Слышал? – вернулась к разговору Барбара.

– Как к тебе добраться? – спросил как ни в чем не бывало Шабтай.

– А ты цепкий, – прозвучал ответ, а после паузы – и адрес абонентки.

Шабтай поднялся к себе в номер, достал чемодан. Порывшись, отыскал бутылку «Джонни Вокера», припасенную для представительских целей, но так и не оприходованную. Забросил емкость в целлофановый мешок, заторопился на выход. Через пять минут его джип, взвыв, выехал с гостиничной стоянки.

Рулить не долго – каких-то пару километров. В крохотном Габороне не разгуляешься. Несмотря на статус столицы, город даже до общественного транспорта не дорос. Здесь штаб-квартира президента, гостиница «Хилтон», городской рынок и множество зловонных свалок сомкнулись в печально-комичный комплекс, являя собой сплав дремучей африканской деревни и хилых попыток из нее выползти – в какой-то не вполне понятный век.

По пути Шабтая одолевали противоречивые чувства. Словно воздушный шарик, его несло к Барбаре, но в глубине души досаждала роль, которую по ее капризу предстоит исполнить – интенданта страждущих нагрузиться по ГОСТУ строителей.

«Неужели, добиваясь взаимности у красивой женщины, обязательно наряжаться в одеяния шута и без унижений не покорить ее сердце?» – в какой-то момент взгрустнулось ему.

Барбара, неотразимая блондинка, при их знакомстве до замыкания рассудка напомнила ему Регину, женщину-мечту, завоеванную им, но которую был вынужен бросить, покидая СССР. Женщину, и бледной копии которой он так и не встретил, пока не оказался в Ботсване, чуть ли не на краю земли.

До крушения «Боинга» мысли о шикарной польке не покидали его. Их союз виделся первым призом на пути к триумфу – той сладкой туманности, где, вспыхнув, воплотятся его самые сокровенные мечты. И то, что до вручения подарка Барбара взирала на него как на надгробную плиту без надписи и огранки, Шабтая ничуть не смущало. Для себя он все решил, едва ее увидев. Ни естественное бремя семьи, ни гражданство Барбары – страны с деградирующим автократическим режимом, да еще балансирующей на грани советской оккупации – сбить его с курса не могли. Так уж распорядилась им природа, где только иголок не натыкав…

Проехав полпути, Шабтай поймал себя на том, что из-за березок прошлого выглядывает Регина, чуть заслоняя героиню приближающейся ночи.

«Странно, – подумал он, – азарт ведь охотника ослепляет… Да ладно, какая разница!»

Здание, где обитала Барбара, оказалось одноэтажной глинобитной мазанкой, из внешних стен которой торчала арматура – то ли деревянная решетка, то ли ветки деревьев, а может, и то, и другое. Судя по расположению дверей – строго в ряд – классическая общага, но номерные знаки и геральдическая символика отсутствовали. Тут Шабтай сообразил, почему Барбара уточнила: «До конца налево, предпоследняя дверь». Подумал еще тогда: «В подпитии деваха – вот и забыла номер или у друзей гостит».

Поравнявшись с нужной комнатой, он почему-то вспомнил, что его литовская любовь на дух не переносила алкоголь, но сей момент дверь внезапно распахнулась.

Его изумила газета, которую руки мужчины конвульсивно вжимали в лицо. Шабтай даже заметил название – «Трибуна люду», официоз польских властей. «Трибуна» зигзагами двинулась прямо на него, и от столкновения Шабтая спасла лишь генная, никогда не дремлющая у его племени реакция.

«Трибуна» ударилась локтями о противоположную стену, но равновесие не потеряла. Затем, опираясь о стену одной рукой, а другой – придерживая газету, издававшая непотребные призывы «агитка» помчалась налево – в торец – виляющими во все стороны «колесами». Должно быть, направление ею было выбрано не случайно. Именно оттуда доносились запахи общественного туалета, которые вскоре обогатил «аромат» пищеварения, прерванного на стадии ранней сортировки.

«В редколлегию журналиста зачислили без отбора», – как-то умудрился отметить про себя ошарашенный Шабтай.

Он еще с минуту озирался по сторонам, опасаясь возвращения «репортера», при этом заглянуть в комнату не решался, несмотря на распахнутую настежь дверь. Наконец, собравшись духом, но глядя себе строго под ноги, по-видимому, опасаясь поскользнуться, проследовал внутрь. Лишь дойдя до стоявшего в центре комнаты стола, поднял глаза, осмотрелся.

«Nature morte», – вполголоса молвил он, почему-то прибегнув к французскому, с которым «сошелся» совсем недавно. Между тем «картинка» никак не напоминала натуру, способную вдохновить художника, баталиста разве…

Треть комнаты занимали две кровати. На одной – спиной к нему – сидела Барбара, прислонившись головой и плечом к стене и подобрав под себя ноги. В подобном ракурсе Шабтай ее прежде не встречал, общаясь только в офисе и только анфас. Он замер от смачной откровенности ее линий, но вскоре его внимание переключилось на иное, из ряда вон выходящее.

На второй кровати – напротив Барбары – застыла композиция, сложившаяся из оползней подсознания. На панцире, сбросив на пол матрац, раскинулись двое: мужчина средних лет и молодая, не отличавшаяся красотой лица девушка, судя по телефонному разговору, Гражина. Все пуговицы на ее рубашке вырваны с мясом. Несколько на полу, остальные – на матрасе. Рубашка сорвана с плеч, хоть и остается заправленной в юбку. Чашки бюстгальтера откинуты, оголив налитые щедрой природой груди. Девушка крепко спит, свернувшись калачиком. Контрастом уликам первичного насилия, ее лицо безмятежно, умиротворено даже.

Комнату насыщают запахи карамели, африканских пряностей и обильно пролитого алкоголя.

Мертвецки спит и сосед Гражины, господин со склоченной шевелюрой и неестественно бледным, по-видимому, от перебора горячительного лицом. Из правого кармана брюк выглядывает воздушный шарфик кремового цвета, поначалу принятый гостем за носовой платок. Шарфик – в тон рубашки девушки. Он, должно быть, служил одним из предметов ее туалета, покоясь на шее до начала «любовных игр».

Между тем внимательный осмотр оконфузившегося Ромео признаков фетишиста в нем не обнаруживает. Да и сама форма «прелюдии», пещерно экспрессивная, создает ему алиби от изгнания в лагерь забитых сексуальных меньшинств. Его ноги на полу, туловище – на кровати, лицом вверх.

Девушка чуть похрапывает, а присутствие соседа по койке выдают одни габариты. Шабтай встревожился: не плохо ли «бледнолицему», может, сердце подвело? Хотел было подойти ближе, когда тот издал гортанный звук, напомнавший рык шамана. Перекрутившись вокруг своей оси, «бледнолицый» вновь замер рядом с Гражиной. Его точка опоры переместилась со спины на колени, которые уперлись в пол. Корпус остался на прежнем месте – на кровати, на этот раз – животом вниз. Правая рука вцепилась в панцирь, надо полагать, в стремлении остановить сползание вниз, а левая – соприкоснулась с ладонью девушки. В это мгновение Гражина улыбнулась во сне. Если та улыбка не была случайной, то горе-любовник наконец одарил спутницу первым знаком внимания – человеческого, разумеется.

Шабтая вдруг посетила озорная мыслишка: не дать ли «Ромео» под зад пинка, чтобы тот вконец не свалился? Но он лишь выругался про себя на каком-то случайно подвернувшемся языке и перевел взгляд на Барбару. Одно очевидно, не на французском. Штудируя базовый словарь, до раздела ругательств дойти не мог.

От злых духов, воцарившихся в комнате, Барбара, в отличие от ее коллег-приятелей, заслонилась по-своему, хотя и застыла, как при блокировке памяти, и не среагировала на появление Шабтая.

Она плакала. Кристальной прозрачности слезы катились по огрубевшему, опухшему лицу, что создавало особый, почти метафизический эффект. Шабтая пронзило: «Ее великолепие, покинув плоть, перетекло в эти слезы. И она во власти жестокого катарсиса, где цена очищения – собственная красота».

Слезы падали на шею и катились дальше. Невольно опустив взор, он увидел, что кофточка в районе груди Барбары прилегает плотнее обычного, а скорее, прилипает, но образ в формате «Playboy» или «Hustler», едва явившийся, вдруг примяло.

Шабтай подошел к Барбаре и водрузил ладонь ей на макушку. Казалось, он вот-вот ее приласкает, но рука не двигалась. Ладонь, будто вдыхая воздух, едва вздымалась и опускалась. Все же его пальцы пришли в движение, нежно перебирая волосы.

Тем временем он испытывал занятную комбинацию чувств: жалость к соляной царевне и смешение перед мистической загадкой, почему страсть к женщине то колбасит «икотой» вожделения, то подвигает к нежности и самопожертвованию и как эти начала уживаются друг с другом…

Вскоре Шабтай примостился на кровати и обнял пассию. Барбара не откликнулась ни так ни эдак, продолжая беззвучно плакать. Шабтай достал из кармана платок, поднес к ее лицу. Резко отстранившись, Барбара разразилась безутешными всхлипами. Он убрал руку, отодвинулся. Встал на ноги и пересел на ближайший стул, разрываясь между чувством сострадания и крепнущим раздражением. «Иприты» желудочной кулинарии, доносившиеся из коридора, и безутешность Барбары, сильно смахивавшая на пьяный психоз, обнажили тривиальное: либо Барбара не его героиня, либо сегодня неудачный день для сближения и лучше отложить ухаживания на неопределенное «потом», с учетом его неминуемого отъезда…

– Как могла, подлая! – донеслось откуда-то.

Шабтай невольно вздрогнул от людской речи, впервые прозвучавшей в этой камере призраков.

Голос женский, но чей – Барбары или Гражины – в силу плаксивости тембра, он не разобрал. Между тем в досрочное воскрешение Гражины верилось с трудом. Так что почти тотчас Шабтай повернулся к Барбаре.

Маска отрешенности сползла, но вместо присущей пассии холености черт – бабская простота и беззащитность. В Шабтае вновь шевельнулась жалость, он нахмурился.

– Говорила, не бери! – вскрикнула истерично Барбара.

Он озадачился, не зная, как себя вести дальше: вступить в дискуссию или благоразумно промолчать, дожидаясь контекста? Чуть подумав, уточнил все же:

– Кто обидел тебя, кохана?

– Гражина, – с трудом выдавила сквозь слезы Барбара.

Во взгляде Шабтая мелькнуло недоумение: почивающая в глубоком сне Гражина больше напоминала жертву, нежели агрессора.

– Взяла без спросу, – всхлипнув, пояснила наконец Барбара.

– Что взяла? – живо поинтересовался Шабтай.

– Рубашку! – В затылок Шабтая забарабанили пуговицы, валявшиеся поблизости…

– Я куплю тебе сто рубашек! – выпалил вдруг он, изумившись, как на пустом месте может развести женщину, пусть не без помощи коварного змия.

– Такую не купишь, из Парижа она… Все завидовали… – прохныкала пассия.

– Я отвезу тебя в Париж и найму охрану, чтобы таскала за тобой сумки, перестань только плакать! – блеснул деловой хваткой Шабтай как на одном духу.

– Что за чушь?… Забыл, откуда я, наверное. Да и ты, если русский, коим образом в Париж попадешь? Самолет угонишь или астронавтом, как Гагарин? Прожектер! – парировала Барбара.

Шабтай вновь подивился, как в океане слез смог всплыть островок женского сухого рационализма.

– Гагарин давно погиб… – бесстрастно заметил он.

– Будто не знаю… Обещаешь, как все… Наши хоть скромнее: кто помельче – путевку в санаторий, если босс, то квартиру. А скопить деньжат да хворобы в Африке – предел мечтаний. Париж, охрана – все это пузыри из мыла, да и не видно по тебе…

Барбару оборвал очередной, донесшийся из туалета «речитатив» недр. Ее лицо сплющилось в гримасе и, закрывшись руками, пассия вновь заплакала. На этот раз столь жалобно, что сжалился бы и чурбан.

Шабтай увлек Барбару и крепко прижал к себе. Она прильнула к нему, не выказывая сопротивления, хотя и продолжала плакать.

Нюх ловца смятенных душ и прочей разномастной выгоды Шабтая не подвел, пусть тот маневр казался рискованным, чисто импульсивным.

Говорят, в восхождении к сердцу женщины первый па не менее важен, чем белый цвет в шахматах. Если ход удачен, то «снять» королеву – дело техники. Почин, будто в яблочко, но горн триумфа почему-то промолчал, а взамен круговерти удачи, воцарилась ясность, холодная, со стальным отливом: «Чего нос свой воротил, расклад ведь идеальный? Подумаешь, сюр, на руку как раз. С расстановкой, чувством и по-по-ряд-ку…»

Стряхнув последнюю крошку сострадания, Шабтай отчеканил цель: увести из комнаты Барбару, пока пьяное царство не очухалось.

Оставалось найти слова в подручные, а может, только одно, но волшебное. Между тем, доверившись своему верному оруженосцу – интуиции, Шабтай решил придержать язык, прибегнув к языку касаний – великому эсперанто интима.

Он незаметно ослабил одну руку и, разворачиваясь, увлек Барбару к выходу, та подалась вслед. Пара почти поравнялась с дверью, все еще распахнутой, когда Барбара остановилась как вкопанная.

– Куда?

Шабтая словно ошпарило, но он тут же откликнулся:

– Подышать и развеяться немного… – хотел было продолжить: «Тебе в самый раз». Но передумал, найдя фразу двусмысленной. Сменил начало: – Сейчас в самый раз.

Замена частей речи не помогла. Резко поведя плечом, Барбара сбросила руку ухажера. Из роя фраз-заготовок, кинувшихся Шабтаю на подмогу, он, похоже, извлек наиболее удачную:

– Тебе станет лучше.

– Где?

– На воздухе.

– Почему не здесь? – Барбара недоверчиво уставилась на эскорт, казалось, предугадывая подвох.

– Тебе нужен покой. – Поворотом головы Шабтай указал на «натюрморт» в глубине комнаты.

То, что последовало далее, возможно, заинтересует исследователей, бьющихся над разгадкой женской души – поля неприступного, малоизученного…

Лицо Барбары озадачилось некой неотложностью. Она развернулась и, ловко минуя препятствия в виде разбросанных по полу бутылок, быстро достигла дальней кровати, стойко сносившей перегруз – от прерванной на полуслове интриги и ненормативного груза. Правой рукой ухватилась за карман вновь окоченевшего «Ромео», левой – аккуратно вытащила торчавший из кармана шарфик кремового цвета.

Тут Шабтая осенило, что сей предмет – не что иное, как элемент безвозвратно сгубленного наряда от того же, что и рубашка, кутюрье.

С бешенным блеском в глазах, выказывавшим триумф денационализации, Барбара распахнула створку шкафа, стоявшего рядом, и бережно повесила шарфик на свободную вешалку. После чего закрыла шкаф на ключ, проверила надежность запора и, казалось, на новой волне – поднятой на гора задачи и манящих сопок будущего – проследовала обратно. Подхватила Шабтая под руку и вывела из комнаты прочь, лишь захлопнув входную дверь, не запирая.

Новоиспеченная пара претерпела резкую перемену ролевых функций: из ведущего Шабтай сподобился в ведомого, в полной растерянности и смятении чувств.

Глава 4

Присев на макушке бархана, Эрвин рассматривал подопечных. Те плелись в отдалении друг от друга, что по законам перемещения в пустыне – смерти подобно. Инструкция «держаться цепочкой» все чаще не выполнялась, и Эрвин окончательно определился: дабы целостность группы сохранить, самое время прибегнуть к замышленной еще на борту «Боинга» заготовке.

Шел четвертый день их марша по планете Песков, и одиссея пока разворачивалась по наихудшему сценарию. Никаких следов до самого горизонта. Больше того, никаких намеков о приближении саванны, гор или хотя бы облачности. Стало быть, цель – вырваться из мертвящих объятий пустыни – не то чтобы отдалялась, она физически не существовала, а вернее, ей не за что было зацепиться.

Эрвин уже не раз ловил себя на мысли, что большая часть его спутников – не ведавшие тяжкого труда европейцы – держатся в условиях Сахары сносно. Сносно, правда, было скорее самоуспокоением, учитывая их волочение по плавуну песка и частым остановкам, но качеством можно было пренебречь. Главное то, что они шли. Тащили себя, поклажу и выполняли его команды, хоть и не всегда успешно. Но самое существенное: сохраняли волю – стержень сознания. Ведь большую часть светового дня пустыня то слепила песчаными бурями, то безлико растекалась, то накатывалась иллюзиями в виде дождей, снега, очагов жизни и даже мегаполисов.

Способность полноценно осязать друг друга и сам ландшафт возвращалась лишь с приближением сумерек. Но проку в этом было мало – зловещая махина сна опрокидывала несчастных, едва они становились на ночлег. И добудиться горемык, пока не начинало припекать, вожаку приходилось все труднее.

Эрвин поднял обе руки, просигнализировав на разработанном им языке жестов – «привал». Лишь этот знак рождал мгновенный отклик, на иные подопечные реагировали с натугой, после неоднократных повторений.

Скучившись, друзья по несчастью повалились навзничь – кто, успев подложить под голову поклажу, а кто – просто в песок.

Привыкший к царившей на привалах унылой апатии Эрвин отметил про себя перемену, странными бликами мелькавшую на лицах сотоварищей, но всматриваться особо не стал, ибо измождение превалировало.

Побродив среди разбросанной оснастки, Эрвин разыскал нужный ему мешок, откуда вытащил бухту беспорядочно смотанных проводов различной длины. Распутав ее, он закопошился.

Чем-то то копошение напоминало суету подростка, озабоченного гнусным дельцем, дабы заарканить нечто доверчивое и беззащитное…

Распрямив на песке очередной обрывок провода, Эрвин изучал его, после чего выгибал окружности колец – через определенные, строго выверенные интервалы. Далее кольца примерялись к пояснице и, при необходимости, уменьшался или увеличивался диаметр. Сварганив последовательно семь колец, Эрвин мудреными узлами соединил фрагменты в единый шнур, который чуть погодя смотал в бухту электрика-высотника. Разровнял перед собой песок и изготовился к инструктажу. Но внимательно осмотрев распластавшиеся, почти безжизненные тела, с нововведение решил повременить – до тех пор, пока подопечные не отойдут от изнурительного перехода.

Воспользовавшись паузой, Эрвин сам прилег на бок, подперев голову рукой. В отдыхе он нуждался не меньше сотоварищей, но его корневая система и школа особых, относительно недавно усвоенных навыков позволяли ему держаться на плаву гораздо дольше, нежели обычному смертному. Глаза закрылись и, невзирая на отупляющую жару, Эрвин провалился в подземелье сна, где было муторно, но так вольготно.

Моисей Сахары приподнял веки ровно через полчаса по сигналу внутреннего, работавшего без погрешностей будильника. Он заметил, что наблюдающий за ним Гельмут отвернулся, едва их взгляды встретились. Здесь Эрвина осенило, что та маловразумительная подвижка в настроении ребят, замеченная при распаковке на привал, – сигнал крепнувшего недоверия к нему, а точнее, его роли безоговорочного лидера. Хотя на место предводителя команды поневоле никто не претендовал ни в первый, ни в последующие дни марша, он сразу занял его, руководствуясь лишь ему ведомыми соображениями…

Если с новшеством по смыканию рядов в группе Эрвин решил повременить, то с посягательством на свой авторитет мириться не собирался. Подобрав под себя ноги, командор выпрямился и в задумчивости разглядывал Гельмута, могло показаться, подбирая к некоей проблеме отмычку.

Узрев в облике Эрвина мало свойственные ему раздумья, Гельмут заерзал на песке, одновременно почесывая лицо, укутанное куфией из обшивки самолетного кресла.

Тем временем Эрвин напустил на себя настоящий туман, и, казалось, искусственно растягивает паузу тщательно укрываемых намерений. Гельмут чесался уже непрерывно, и Эрвин заметил, что на лице визави кое-где треснули капилляры.

Тут вожак опустил голову и указательным пальцем стал водить по песку, словно потерял к Гельмуту всякий интерес. Но вдруг как гром в пустыне прозвучало:

– Что вы задумали, Гельмут?

Гельмут не откликнулся, однако звуки борьбы с чесоткой стихли.

– Повторить свой вопрос, дружище?

– Какой вопрос, Эрвин? – Голос Гельмута комкало волнение.

– Кто воду мутит? Теперь, надеюсь, врубился?

Гельмут вновь зачесался, но было неясно – от заставшего его врасплох вопроса или, колеблясь, что ответить.

– Боюсь, нужна подсказка: Дитер, наверное? – подсобил вожак.

В ответ – лишь метание кадыка на шее у визави, но Эрвин учуял, что попал в точку.

Дитер, доктор языкознания из Нюрнбергского университета, – единственный, исключая вожака, кто на тот момент преодолел посттравматический синдром катастрофы. Кроме того, именно он, наблюдая у обломков «Боинга» за приготовлениями к маршу, усомнился, стоит ли покидать район аварии и выбираться на своих двоих, не дожидаясь спасателей.

Не менее двух суток с момента аварии волочившие за собой ноги «следопыты» пустыни походили на подопытных кроликов, коих боднул электрошок катастрофы. Эрвину понадобилось немало изобретательности, чтобы заставить их иди по маршруту. Дитер же, не в пример остальным, почти сразу возобладал над собой и, не будь деморализующей жары и лезших из ее чрева миражей, смотрелся бы, будто момент падения проспал или просидел в туалете.

Эрвин не раз уже наталкивался на его полный достоинства, независимый взгляд, но угрозы своему лидерству поначалу не ощущал. Скорее всего, в первые дни ему было не до соперничества. Обеспечивая «плавучесть» группы, он сам балансировал на пределе возможностей организма и разума.

По большому счету, весть о разброде в коллективе не застала Эрвина врасплох. Утром группа прикончила все объедки, которые он извлек из технического отсека самолета. И его не минуло опасение, что настрой ребят – и без того далекий от оптимизма – вскоре покатится под откос. Хотя нетронутыми оставались печенье и орешки, сохранившиеся, как и объедки, в подсобке лайнера, чисто психологически – «десерт» не заменял привычную еду, пусть в виде остатков-огрызков и начавшую разлагаться. К тому же, с учетом чудовищных нагрузок пути, припасов могло хватить максимум на неделю. Лишь вода в достатке, но лишь пока… Им несказанно повезло, что самолет разбился в разгар сахарской зимы, а не летом. Но и нынешняя температура – где-то в районе тридцати градусов – не сулила шансов выкарабкаться, если в ближайшее время не обнаружить источник воды.

Еще расспрашивая Гельмута, Эрвин почувствовал, что сотоварищи, к которым он повернут спиной, настороженно следят за беседой, всем скопом. Особо не мудрствуя, заключил: «Ферменты брожения заработали, так что, пока не поздно, придуши источник, не то с бунтом не совладать!»

Спокойно осмотревшись, Эрвин убедился, что и правда нечто замышляется: протестные токи более чем очевидны, образуя полукруг отторжения, вполне осязаемый. Прикрыв веки, он как-то странно покрутил шеей, поджал губы и, наконец, распахнул глаза, казалось, высвобождаясь от чего-то.

Тотчас единство в рядах формирующейся оппозиции раздробилось. Двое отвернулись, остальные – то поправляли снаряжение, то рассеянно вращали головой. Лишь Дитер продолжал смотреть на него, раскованно и даже без вызова.

В сознании вожака затрепетали крылышки сомнений, обрисовавшие в итоге полукруг с хвостиком и точкой. Хотя невозмутимость Дитера поколебать устои Эрвина не могла, он задумался. Но, по сути, был скорее заинтригован хладнокровием профессора, нежели искал контрход.

Редкий дар Эрвина – внушать животный страх – заявил о себе, когда ему едва исполнилось восемнадцать. «Выстреливал» Эрвин, правда, избирательно, в моменты радикальных для него устремлений, за которыми редко стояло его «я», по природе своей незлобивое, а с некоторых пор – по науськиванию его хозяев, эксплуатировавших Эрвина на узкопрофессиональном поприще. Эрвин, несомненно, отдавал себе отчет, что помазан неким козырным, отличающим его от прочих смертных талантом, но ощущение своей избранности было скорее подспудным, нежели функциональным. Его естество, живущее неброской, самодостаточной жизнью, держало тот дар на задворках. Вроде, есть и есть, что с этого? В рыхлой повседневности сонной, мерно жиреющей Европы польза от него никакая. Человеком он слыл некоммуникабельным и даже замкнутым. Люди его интересовали не более, чем партнеры, без которых не обойтись в инфраструктуре разветвленного, взаимозависимого общества. И он общался с ними строго по необходимости.

При всем при том его цеховая специализация – человеческий фактор, а вернее, точечные операции против людей, которые, работая на его патронов, начинали отлынивать, набиваясь тем самым на нравоучения, либо заинтересовали патронов, но сговорчивость не проявили.

Несложно предположить, что подобный тип личности не отличался ни широтой взглядов, ни харизмой. Да и откуда тому взяться? Парень, как говорится, от сохи. В послужном списке – лишь аттестат зрелости, да и то «вечернего созыва». За душой, правда, имелась еще одна ксива, но на руки не отпущенная. Там, где Эрвина наставляли, путевку в жизнь лишь архивировали, в корочки не облекая. Реноме заведения от формальностей освобождало: специалистов там готовили штучных, уникальных. Зачем, простите, ясновидящей справка – родиться надо. Вместе с тем запись о спецтренаже имелась, хотя и хранилась за семью печатями…

Облекая его дар в одежки ремесла, анонимная альма-матер к вопросу общей эрудиции Эрвина отнеслась с равнодушием – программа не предусматривала. Зато предполагала закалить физически, натаскать цеховым навыкам, которых требовалось более чем достаточно, равно как и привить способность усваивать звания, сугубо прикладные. И, безусловно, очистить его редкий дар от всякой шелухи, дабы срабатывал, едва раздастся приказ. Посему раздел «Поведенческие модели» прогнали по вершкам, ограничившись темой «Холерик, флегматик и какой-то там пингвин с недосыпу».

Распределившись по месту «работы», состоявшей из унылых будней ожидания команды, Эрвин, по установке хозяев, упорно работал над собой, притом что особой тяги к познанию не испытывал. В интервалах между заданиями Эрвин изучал языки, диалекты родного немецкого, географию, обычаи стран и народов мира, флору и фауну климатических зон и добился на этой стезе заметных успехов. Да таких, что по совокупности знаний ему давно следовало присвоить степень магистра некоей комплексной, состоящей из множества разделов науки естествознания.

Разносторонняя квалификация позволяла Эрвину отлично справляться с заданиями, которые он время от времени получал, и находиться у верхов на особом счету. Хотя от природы он был невероятно цепок, Эрвин выполнял поручения чисто механически – примерно так, как складывают дрова в сарае. Тоже ведь наука: без навыков ряд не ложится, валится. Именно в этом заключалась его особая ценность…

– Кто ты, Эрвин? – рассек возникшую паузу Дитер.

Эрвин промолчал, но по легкой игре морщин на его лбу могло показаться, что он нуждается в подсказке, точь-в-точь как Гельмут несколько минут назад.

– Откуда ты взялся, из каких краев? – продолжил, не дождавшись ответа, Дитер.

– Из Аугсбурга. – Глаза поводыря-самозванца чуть сузились, став непроницаемыми. Лицо же затвердело, словно олово, стирая выражение. Дитер отшатнулся, прочие же сотоварищи вжали головы в плечи. Песок под попутчиками Эрвина будто резко похолодел, ибо разум заграбастал ужас, спинномозговой, языческий. Сквозь коросту грязи и загара у Дитера, казалось, проступила бледность, у остальных – отвисли челюсти. Довлело ощущение, что их разум парализовал психотропный колпак, выпаривающий подпорки человеческого.

Расстыковка извилин у сотоварищей Эрвину была ни к чему, так как он нуждался в здоровых и как можно дольше устойчивых попутчиках. Вожак непринужденно встал и отправился врачевать им же нанесенные раны. Терапию избрал строго мануальную, в виде легких пощечин.

Отхлестав по очереди троих, Эрвин добрался до Дитера. К его удивлению, в профилактике тот не нуждался. Хотя лицо профессора сохраняло припорошенную хамсином бледность, судя по решительности черт, сдаваться он не собирался.

– Из Баварии, говоришь? Правдоподобно, но с перебором… – Голос Дитера выдавал напряженную работу ума, непонятно как отстоявшего свой суверенитет. Вокруг же зевала вялотекущая ремиссия остриженных ягнят, чей убой отложен из-за обеденного перерыва.

– К чему ты клонишь, не пойму? – процедил сквозь зубы Эрвин.

– Зачем от самолета увел, для чего? То, что ты сморозил, – безумие чистой воды и садизм! Кто ты, Эрвин, признавайся! Ты ведь на безумца не похож! – выдал Дитер как на одном духу.

– Жертва, как все. Хотел помочь… – казалось, упрек задел вожака за живое.

– Через неделю мы сдохнем, помощник! Социопат – вот кто ты, да еще непонятно откуда!

– Кто-кто? – явно озадачился Эрвин.

– Впрочем, не точно: социопат из морозилки!

– Ты поехал, Дитер, – спокойно, но твердо заявил предводитель.

– Мы в западне, из которой не выбраться! – не унимался профессор.

– Обвини меня еще, что самолет упал… – с горькой иронией укорил вожак.

– Ты ослеп и не ведаешь, что творишь! – Дитер истерично притопнул, выказывая, насколько он взвинчен перебранкой.

– Ну-ка конкретнее! – Эрвин чуть отступил назад, будто выбирая лучшую позицию для обзора.

– Если конкретнее, то и твой маршрут без смысла – вокруг пустыня без края и границ, и возвращение гарантий не сулит… – как бы размышляя вслух, примирительно заговорил Дитер.

– Куда вернуться – к самолету?! Ты о нем говоришь? – прервал вдруг вылупившегося оппонента Эрвин.

– О чем же еще?

– Скорее твоя лысина зарастет, это же пустыня… – развел руками Эрвин.

– Лучше выслушай мой план! – выставил правую ладонь языковед, вновь распаляясь.

– Какой еще план? Ты бредишь, – усмехнулся Эрвин.

– Пусть мой план не безупречен, но рот мне не затыкай! – возразил Дитер.

– Валяй, астролог… – вяло отмахнулся предводитель.

– Поверни мы обратно… – нечто додумывал про себя Дитер, – на обратный путь уйдет дня три, не меньше. Итого: шесть с момента катастрофы. Случись самолет обнаружен в первые три дня после крушения, а вместе с ним и раненные, кстати, брошенные тобой на произвол судьбы, вряд ли им, бывшим без сознания, известно, что мы выжили и ушли своим ходом. Наши же следы занесло, сомнений тут быть не может. – Дитер замолчал, казалось, переводя дух, после чего продолжил: – Спасателям дел дня на три: собрать трупы, останки, по возможности, их идентифицировать. Если и сверялись со списком пассажиров, то нас, не исключено, списали как фрагменты, не подлежащие идентификации. Да и вряд ли они себя утруждали – Африка, здесь ты прав. Стало быть, при таком графике, вернувшись, спасателей мы не застанем. Ежели борт засекли позже или он не обнаружен до сих пор, то у нас сохраняется шанс и, боюсь, он единственный!

– Что все это значит? – осторожно осмотрелся Эрвин.

– Мы склонны вернуться.

– Кто это «мы»? – выделил последнее слово вожак.

– Я и остальные, так что… присоединяйся. Настроен – веди нас, ты и впрямь полезен… Многое знаешь и умеешь, до странности многое… – подзуживаемый некоей загадкой, проговорил Дитер.

– Наш путь только на юг, лишь так спасемся! – жестко возразил Эрвин.

– Тогда… будем делить! – Дитер решительно мотнул головой.

– Что делить, припасы?

– Разделим поровну… – Профессор потупился, но спустя секунду-другую воспрянул: – Да и догнать всегда сумеешь, с твоей-то выносливостью! Впрочем, на мой вопрос ты так и не ответил: кто ты, Эрвин?

– Надо же, как солнце мутит… Заладил, как попугай, – вздохнул вожак.

– Тогда сам за тебя отвечу… К концу перехода, когда наш ресурс на исходе и душа просится вон, твой отличный немецкий, как бы это поточнее… устремляется к оригиналу что ли…

– Ты не на лекции, Дитер, что за чушь? – возмутился Эрвин.

– В нем проскальзывает лексика, – проигнорировав колкость, увлеченно повествовал Дитер, – известная лишь дюжине бородатых профессоров-лингвистов. И кому, как ни мне, знать, что ты к этой когорте не принадлежишь. Слова эти из диалекта, который бытовал на юге Германии в конце семнадцатого, начале восемнадцатого века. Вместе с поколениями, говорившими на нем, диалект давно и безвозвратно исчез. Но исчез в метрополии, сохранившись лишь у одной из общин, которая обитает – кто бы мог подумать – в русском Поволжье!

Эрвин вынул руки из карманов, что, впрочем, его хладнокровный лик не поколебало.

– Так вот, – продолжил профессор, – кроме, как в России, выучить этот диалект негде, если, конечно, исключить допущение, что, родившись в Лотарингии, ты последние два века отмыкал в барокамере, в которой заморожен процесс старения, то есть, в некой морозилке. Можно, безусловно, предположить, что ты – один из советских переселенцев, недавно появившихся в Германии, но по целому ряду причин я так не думаю. За год-два такой немецкий, как у тебя, не осилить, да и тех, по западным меркам индейцев из резервации, видно за версту – хоть бывшего бургомистра, а хоть кого другого. При этом, силясь вникнуть, кто ты, мне почему-то бросается в глаза тяжелый мешок, который непонятно зачем тащишь, – в нем нет никаких припасов. И каждый раз ожесточаешься, когда кто-либо из нас к нему подходит вплотную…

Эрвин нанес Дитеру молниеносный удар – аккурат в солнечное сплетение. Профессор повалился на песок, корчась от боли. Вожак переступил через него и подобрал оба его мешка. В одном емкость воды, а во втором – припасы. Перенес их в центр привала, стал распаковываться. На расстеленном целлофане разложил шесть пакетиков с орешками и стаканчики для воды. Подняв голову, он увидел, что Дитер по-прежнему лежит, уткнувшись лицом в землю, прочие же сотоварищи – покорно смотрят на командора, не выказывая участия поверженному раскольнику.

Эрвин жестом хмурого соизволения махнул – к столу. Подопечные тут же подчинились, но, рассмотрев количество пакетиков на импровизированном столе, замялись в нерешительности.

Тут Эрвин огласил:

– Дитер без обеда, – и после паузы добавил: – Завтра тоже.

Вскоре «скатерть» опустела, но общая трапеза погорельцев не прельстила – они расползлись в разные стороны. За «столом» остались лишь двое – Эрвин и Дитер. Лицо последнего посещали то всплески протеста, то гримасы угодничества. Предводитель же делал вид, что раскольника не замечает. Покончив с обедом, принялся разматывать бобину с кольцами.

Глава 5

Зависший молох разоблачения умалил Остроухова – фигуру, по мнению близко ее знавших, былинную, несгибаемой воли и мужества. Спустя три дня после аварии «Боинга» сидевшего в своем кабинете шефа Первого управления КГБ было не узнать: серое изможденное лицо и зыбкость черт, передающая замшелую усталость. Прежде невозмутимый, неприступный стоик, устанавливавший дистанцию одним внешним видом, усох, в своей тоске замариновавшись.

В какой-то момент Остроухов осмыслил, что последние три дня присутствует на работе скорее формально, отвечая на звонки лишь председателя и его замов. Свои же непосредственные обязанности он забросил, усугубляя и без того провальную ситуацию.

На столе генерала – стопка докладов, прием по которым был отменен. Поначалу они его раздражали, но, по мере накопления, стали просто бесить. Он то и дело чертыхался про себя: «Спокойно и умереть не дадут!»

В конце концов внутренний наждак притомился, благословив Остроухова засучить рукава.

Повинуясь хронологии поступления дел, генерал вытащил нижнюю папку. Автор доклада – подполковник Ефимов, ревизор управления по вопросам бюджета. Но от изучения реляции Остроухов воздержался, посчитав тему неприоритетной. Углубился в другие папки, корпел над каждой ровно столько, сколько того требовала оперативная обстановка. Вносил резолюции, растекался комментариями и незаметно для самого себя увлекся. Наконец добрался до отчета сектора Бенилюкса.

Бегло просмотрев оперативный обзор за последний квартал, генерал стал вчитываться в донесение резидента с пометкой «экстренно». Предмет не нов: вербовка испанского майора, сотрудника одного из отделов военной организации НАТО. Брюссельская резидентура добрых полгода разрабатывала ценный источник, согласовывая детали операции с Центром.

Генерал пробежал первые абзацы донесения. Остановился, оторвал локти от стола и откинулся на спинку кресла. Свежий ледок собранности пошел узором скепсиса, а несколько тяжких вздохов и вовсе его растворили.

В последние годы, оправдывая свои раздутые штаты, разведслужбы обоих блоков развернули настоящую войну. В ней изначально не могло быть ни победителей, ни взятых бастионов, ни трофеев. Битва бушевала скорее для учебников по искусству разведки, не преследуя каких-либо очевидных политических целей. И называлась эта война «дезинформационной».

Ложные, многоступенчатые операции захватывали своими броуновскими вихрями. Но для чего конкретно – каков стратегический или, в худшем случае, тактический смысл этих пикировок – разведслужбы давно не отдавали себе отчета. Все бы ничего, если бы за потуги фальшивомонетчиков от разведки на Западе не расплачивался среднестатистический налогоплательщик, а в СССР – безликий, многострадальный народ, а, по сути дела, никто. Настолько бездарно все жили – от партийных бонз, зачастую боявшихся собственной тени, до домохозяек, решавших ежедневный ребус – как накормить семью.

Приступая к вербовке агента, чем-то спровоцировавшего внимание советской разведки, никто не брался за прогноз: под лупой алмаз-фальшивка или камень натуральный. На дезавуирование же подвоха порой уходили годы и какая-то толика достояния стремительно хиреющей страны.

В силу своей привлекательности легенда испанского майора смахивала на красочную сувенирную коробку. Но что в ней – трухлявое дупло «дезы», облицованное атласом, или животворный родник – чекисты разгадать не могли, сколько не ломали себе головы.

Внешне все выглядело как нельзя лучше. Годом ранее майор отправил своему двоюродному брату-ростовчанину письмо, где объявил о родстве, ничуть не покривив душою при этом. Их отцы, родные братья, размежевались почти полвека назад. Старший, молодой офицер испанской армии, воевал на стороне франкистов, а младший, студент, дрался за Республику. Вследствие поражения левых последний перебрался в СССР, где вскорости женился на такой же, как и он, испанке-беженке.

Разминувшись на дороге жизни, братья отношения прервали и, прожив каждый свою жизнь, незадолго до означенных событий скончались.

Если верить письму, то новость о том, что в СССР у него обитает близкий родственник, просочилась к майору случайно – от одного из вернувшихся в Испанию репатриантов. То ли отец скрывали сей факт, то ли действительно не знал, куда брат подевался. Впрочем, неудивительно: гражданская война унесла тысячи пропавших без вести.

Письмо майора, написанное на подъеме родственных чувств, струило надежду на воссоединение, в основном, правда, духовное. При этом, явно не в строку, майор нарочито прошелся по режиму каудильо и, к полному удивлению цензоров, воскурил фимиам доблестным вооруженным силам СССР. В конце письма – просьба направить ответ их дальним родственникам в Перу, а те уж, дескать, переправят его майору. Поскольку дипотношений между СССР и Испанией в то время в полном объеме не существовало, а сам майор синекурил ни где-нибудь, а в штаб-квартире НАТО, то перуанский почтовый ящик представлялся разумным решением для переписки между Сциллой и Харибдой. Но осмотрительность майора не вязалась ни с критикой режима Франко, пусть одиозного и на тот момент почившего в Бозе, ни с симпатиями к тем, от кого должен был дистанцироваться хотя бы по должности.

Предположить, что Августо (имя майора) не ведал, что все письма из-за границы в СССР перлюстрируются, было сложно. Тогда, заключили разведчики, его эпистолярный, полный тенденциозных откровений почин – не что иное, как настрой поудить рыбку в мутных водах шпионажа, а не всплеск чувств к родственнику, случайно обнаруженному в далекой и загадочной России.

Было бы все хорошо, если бы не так печально… Аналогичные, безупречные по фактуре легенды десятками плодила и разведка страны, провозгласившей борьбу за мир новой религией.

Между тем дело на майора на Лубянке завели, присвоив ему гриф первостепенной важности. Вероятностью подставы чекисты решили пренебречь, здраво посчитав, что окончательную оценку вынесет время.

Так проблема перетекла в чисто практическое русло, прочертив первый перекресток: кто майор вообще – случайно прибившийся к берегу простофиля или же изворотливый, алчущий заработать на предательстве авантюрист? В последнем случае интерес к нему огромен, потому как он штатный сотрудник сердцевины Североатлантического альянса.

Обсосав тему со всех сторон, в Москве разработали довольно оригинальный, но, по сути, незамысловатый план. Для контакта с майором подобрали сотрудника, свободно, но с ужасным русским акцентом говорившего по-испански. Любой мало-мальски знакомый с европейскими языками, был обречен обратить на эту особенность внимание.

Испытывать «прононсом» Августо решили в одном из филателистических магазинов Брюсселя, который тот, заядлый коллекционер, посещал. К тому времени наружка изучила распорядок дня испанца до мельчайших подробностей.

Услышав, что некий инкогнито заговорил с ним на родном языке, да еще не вполне понятном из-за скверной артикуляции, Августо поначалу струхнул. Ощутив настороженность, разведчик хотел было убраться подобру-поздорову – малейший признак облома налагал, по инструкции, немедленные «ноги». Но тут в глазах у майора вспыхнули желтые огоньки – будто бы предвестник зарождающейся догадки. Вскоре испуг и недоумение растворила любезность, а в конце блиц-флирта на подмостках филателии – радушие.

Почти с места в карьер обкатка Августо переместилась в бары и иные злачные места, где, смачно проводя время, компания постепенно сплачивалась. Через месяц между новоиспеченными друзьями заворковала трогательная доверительность, плавно переросшая в крепкую мужскую дружбу. Замешалась она на общем хобби и склонности Августо гульнуть на халяву.

В какой-то момент братания во хмелю Августо принялся многозначительно подмигивать и, оборачиваясь по сторонам, прикладывать палец к губам. Хотя его указательный палец упирался в плотоядный рот, а не смыкался в мягком трении с большим, через две недели приятель вручил Августо презент в виде марки, тянувшей на десять тысяч долларов. Цена в беседах уже закадычных друзей так и упомянута не была, но то, что она испанцу доподлинно известна, сомневаться не приходилось.

По получении презента стоимостью в двухкомнатную квартиру (не в самом, конечно, престижном районе его родной Сарагосы), у Августо прорезался приятный, отдающий елеем голосок, складно нашептавший о второстепенных секретах натовской текучки. Сделал это добровольно, никто его за язык не тянул. Те факты советской разведке были хорошо известны, но отличались предельной точностью.

Тут красноречие испанца почему-то померкло, и, позабыв о филателии, сплотившей приятелей поначалу, Августо все чаще сетовал на опостылевшую службу, между делом разражаясь грезами пушистой жизни на широте «Лас-Вегас-Монте-Карло».

В какой-то момент булькающих желудочным соком эмпирей промелькнула и цена, за которую майор не прочь «сбить спесь с этих заносчивых американцев», не причиняя его родине вреда, ни-ни! Будто она кого-либо интересовала… Тема освещалась полунамеками, но лейтмотив не пробуждал сомнений: деньги на бочку, а шифры – как только, так сразу.

Мировой опыт добровольного предательства гласил: Августо принадлежит к редкой разновидности иуд – то ли патологических сквалыг, то ли круглых идиотов, ибо первая, не отягощенная заявкой на суть информация, предателем отпускается безвозмездно. Лишь скрупулезно изучив материал и дав оценку перспективности потока, разведка принимает решение, стоит привлекать информанта к сотрудничеству или нет, равно как оплатить услугу или выдать «сухой» счет. На чутких весах шпионажа опасения провала нередко перевешивают самый ценный улов.

Между тем психологи склонились к выводу, что переперченный меркантилизм испанца, отдающий наивностью и провинциализмом, – та самая гирька, которая перетягивает весы сомнений в его пользу, а не мина ЦРУ, подброшенная для очередного куража.

Если опустить техническую часть дела, во многом скучного и грешившего непомерным грузом деталей, то брюссельской резидентуре в конце концов удалось убедить Москву пойти на поводу у нахрапистого Августо. Взвесив все за и против, Остроухов выделил запрашиваемую сумму – пятьдесят тысяч долларов, но делиться уступкой не спешил. Должно быть, склонялся выждать еще немного. Сомнения далеко не рассеялись.

Однако ходу событий было так угодно, что в те же дни генерал принимает решение, круто меняющее его судьбу. Совершив один из дерзновеннейших проступков в истории системы, которой до недавних пор верою и правдою служил, из столпа режима он превращается в ее злейшего врага.

Всесильный и практически безнадзорный Остроухов в считанные недели перепрофилирует валютный бюджет Управления, изымая из него немалую по западным и астрономическую по совковым меркам сумму. Отнюдь не с целью прорыть лаз в Лэнгли, а дабы основать смелый экономический проект, который отечественным подпольным цеховикам и разного ранга несунам и не снился.

Как результат, финансирование десятков операций, проводимых Управлением в разных частях света, под самыми различными предлогами урезывается или замораживается. Становится на прикол и проект вербовки Августо. В Брюссель летит депеша: «Предложенная майором форма товарообмена неприемлема. Контакты прекратить, пусть поразмышляет на досуге».

Между тем пятьдесят тысяч долларов из бюджета Управления улетучились, ни к Августо, ни к его кураторам не поступив. Из авуаров разведки испарились и иные транши, которые, сложившись воедино, составили начальный капитал компании, не учтенной пока ни в одном национальном реестре.


Не дочитав донесение брюссельского резидента, Остроухов отложил его в сторону. Неприятно скривил губы, поморщился. Такое с ним, манекеном с цинковым сердцем, но ума дивной глубины, происходило редко и сугубо наедине. Гримас духа он никогда и ни перед кем не допускал, будь то руководство, подчиненные или даже родственники.

Генерал рассеяно поводил головой, точно ища подсказку, куда путь свой держать. Казалось, брюссельская депеша вновь выбила его из ритма созидания, едва обретенного после трехдневной апатии.

Донесение гласило: посольство СССР в Бельгии получило письмо, в котором некий назвавшийся «Филателистом» аноним, молил возобновить с ним контакт. Хотя послание и машинописное, в Брюсселе не сомневались, что автор реляции – склонный к авантюрам испанец, по большей мере почтово-эпистолярного толка. Следовательно, продолжал резидент, консервацию пора закруглять и приступить к «удою», прежде, разумеется, вручив мзду, с учетом неврастеничного выпада, на треть облегченную…

Новый скачок в умонастроении генерала отпечатал осознание предсказуемого, но ужасающего в своей сути открытия. Остроухов в одночасье постиг, что через считанные месяцы ему придется отбиваться по меньшей мере от дюжины таких «Августо». Совсем скоро он оглохнет от воплей спасать операции, обесточенные его милостью. Голоса и темы будут разными, но стержень един: «краник» Центром перекрыт, а мотивы не просматриваются.

«Отлаженный механизм, давно и не мною запущенный, нельзя лишить инерции движения, – ежился всем нутром Остроухов. – Разведка, хоть и глубоко законспирирована, тривиально вплавлена в реальность, для которой любые казематы малы. Мой самоубийственный прожект где-то да всплывет, ведь ничтожных, готовых на любую подлость Августо более, чем достаточно – как среди разрабатываемых, так и в самом организме сыска. Как бы я не изгалялся, мою внешне неприступную башню развалит одна-единственная трещинка. Большего и не надо – конструкция такова. И никаких полгода для штопки дыр в бюджете у меня нет. Жадный клюв пернатых из семейства Августо проклюет фатальную прореху гораздо раньше. За месяц управится».

Тут растревоженное нутро генерала обуял, обездвижив, животный страх: молох разоблачения не абстрактен, барражируя в плотных слоях атмосферы, а притаился рядом, в спину дыша.

Остроухов поспешно убрал руки со стола, словно остерегаясь о что-то пораниться или замараться. Воровато взглянул на папку подполковника Ефимова и… прикипел к ней взглядом. Осторожно вытащил правую руку. Будто хотел развернуть обложку, но не решился. Зато вскоре стал лихорадочно наводить на столе порядок: переместил в выдвижные ящики и частично на пол скопившиеся папки и документы. После чего натужно уселся, напоминая сдавливаемую пружину, и раскрыл последний оставшийся на столе доклад – ревизора управления по вопросам бюджета.

Казалось, его глаза не двигались. Но через секунд двадцать генерал резким движением перевернул верхний лист, а через схожие интервалы – еще несколько.

Остроухов вновь переменился в лице, которое, округлившись, транслировало где неопределенность, а где страх перед неизвестностью. Но то внешне. Под спудом же – по условной кольцевой – носилась злоба, словно шайба, запущенная хоккеистом команды, оставшейся в меньшинстве. Порой подпрыгивала, приземляясь на брюхо или кант, но продолжала катить по окружности. В конце концов замерла у некой подстанции-лотерии «Ставки – только жизнь».

Здесь лик генерала стряхнул слабину, возвращаясь к привычному выражению. Он вдруг вспомнил, как летом, удя рыбу на Клязьме, подцепил огромную щуку и тщился вытащить ее на берег. Адъютант подхватил рыбу сачком, и, казалось, этот пресноводный монстр обречен закончить свои дни на их холостяцкой вечеринке. Завертевшись, точно рвущий себя на куски пропеллер, щука разгрызла сетку и, исторгнув с частичкой плоти крючок, выскользнула в воду, оставив лишь блесну преклонения перед неистребимым зовом жизни.

«Перекусить узду, перегрызть!» – заскрипела генеральская душа и, казалось, тот запредельный, чуть ли не зоологический скрежет прозвучал наяву.

Остроухов резко повернулся, обращаясь к селектору. Чуть поводил глазами и нажал на кнопку соединения с Куницыным, своим заместителем и партнером по провалившемуся бизнес-проекту.

– Фигуранта нашли? – вбросил в эфир свой «скрежет» Остроухов.

– Ищем, – неуверенно ответил генерал-майор.

– Обсудить бы… – вдруг смягчил тональность Остроухов – с более чем недружелюбной на деловую.

Коль «заходи» не последовало, Куницыну стало ясно: разговор состоится вечером у Главного на даче.


Растопив на даче камин, Остроухов налил себе полфужера «Арарата» и одним заходом загнал терпкую жидкость в организм. Под ложечкой засосало, напомнив, что сегодня он только завтракал. Пообедать не получилось – так было муторно.

Подкрепившись шпротами и венгерским салями, он вновь налил себе, но пить не стал – обратился к захваченному с собой докладу Ефимова. Пробежал текст по диагонали, застрял на «Выводах». При этом то и дело откладывал папку в сторону, чтобы пригубить коньяк. Его точные, скупые движения подсказывали: равновесие к Остроухову вернулось.

Донесся шум подъехавшего автомобиля. Генерал встал на ноги и, казалось, дожидался чего-то. Впрямь вскоре раздались четыре явно не телефонных коротких звонка. Остроухов прошел к входной двери, где набрал на вмонтированном в наличник пульте несколько цифр. Прозвучал затяжной «бип».

Куницын застал Главного за сервировкой стола – этим милым, но совершенно не генеральским занятием. Буркнув заму «привет», Остроухов уселся. Стал протирать бокал, самого гостя, казалось, не замечая.

Куницын уставился на патрона – то ли в недоумении, то ли ожидая приглашения к столу.

Хозяин отбросил полотенце и, не поднимая глаз, отчитал:

– Чего не садишься?!

– Не приглашаешь…

– Мы не на службе, Леха… Или выпить душа не лежит?

– Выпьем – за что? – Куницын отодвинул стул.

– Ешь сначала, с работы ведь. Ах, да ладно… – Разлив коньяк, Главный звякнул по бокалу Куницына.

Промочив горло, Остроухов начал водить ладонью по лицу, порой протирая глаза. Могло показаться, разыгрывает какую-то мудреную прелюдию к разговору.

Куницын, чуть гремя ножом и вилкой, почти не сводил с шефа глаз. Он знал его давно, причем приятельствуя, гораздо ближе других. Однако не мог припомнить и малой толики непосредственности, которая с момента его прихода выплеснулись за фасад этого грандиозного, матерого мужика, оказалось, не лишенного и задатков лицедея.

– Деньги, где возьмем? – спросил Куницын, потянувшись к салфетнице.

– Ответить сейчас?

– Смысл откладывать, Рем?

– Тему можно похерить, разумеется, на время… – почесался за ухом Главный.

– Ты никогда не темнил и обычно конкретен! – возмутился зам.

– Куда уж… – Остроухов достал с журнального столика папку, протянул ее гостю. – Почитай, а я разомнусь немного. На кухню схожу.

Главный отсутствовал минуты три-четыре. Когда же вернулся, то испытал синтез легкой растерянности и любопытства. Куницын исчез, притом что, не зная кода, покинуть дачу не мог. Захлопнув входную дверь, гость автоматически включил систему блокировки.

Остроухов обошел стол и направился к камину, который закрывало повернутое спинкой массивное кресло.

Оказалось, пропажа притаилась именно там, но являла собой скорее муляж, нежели человека. Правда, не восковой, а весьма прозрачный, при этом усушенный и утрушенный в размерах – по сравнению с оригиналом. У Куницына жили одни глаза, но не обыденно. В них пламенела, треща и раздаваясь, топка ужаса. Папка валялась на полу у ног, из нее торчали наполовину вывалившиеся листы.

Остроухов бесшумно приблизился и поднял папку. Задвинув листы внутрь, аккуратно примостил доклад на журнальном столике. После чего наполнил коньяком один из бокалов, стоявших там же, и протянул визави со словами:

– Взбодрись, от хандры проку нет.

Куницын даже не шелохнулся, казалось, прихваченный бетонным раствором шока.

– Выпей, тебе говорю! – гаркнул Остроухов.

Зам дернулся, после чего потянулся к фужеру. Стал крохотными глотками, словно через не могу, пить, при этом его веки непрестанно мигали. Не осилив порцию, он обвил фужер ладонями и этой формой закрыл лицо. Было неясно: он укрывается от некой враждебной силы или дрейфит, что Остроухов нальет еще.

Остроухов принес стул и уселся рядом. Налил и себе, опорожнив бутылку.

Тут Куницын немного склонился, одновременно перемещая ко лбу бокал, обвитый ладонями. Главный помотал головой, но промолчал.

Вскоре Остроухов услышал навязчивое повторение звуков – то ли «ал», то ли «нал», издаваемых визави. Вначале пытался вникнуть, что сие значит, но в конце концов сплюнул про себя. Впрочем, к месту: ничего нового, ему неизвестного, то бормотание приоткрыть не могло.

Как ни странно, в причудливой перекличке событий толмачом тех фонем мог выйти Шабтай. Минутами ранее, на другом конце света, в далекой, изнывающей от жары Ботсване, он столкнулся у двери Барбары с некой «трибуной», едва не сбившей его с ног. Перенесись он на эту дачу, его проворный ум, отталкиваясь от ассоциаций, вывел бы – «трибунал».

Но о Шабтае, гендиректоре их потерпевшего крах проекта из-за разбившегося в Ливии «Боинга», Остроухов вспоминал нечасто. Ведь компанию-банкрота, по обыкновению, ликвидируют, а от персонала – рано или поздно – избавляются. Пусть о них голову сушит Всевышний…

– Зароют нас, как собак, на пустыре. А у меня оба родителя живы, не перенесут… – донеслось со стороны кресла.

Остроухов медленно поднял голову, устремляя на Куницына затуманенный взгляд.

– Выпьешь еще? – предложил Главный, будто ничего не прозвучало.

– Все, что остается… – мрачно согласился Куницын.

– Принесу. – Остроухов отправился на кухню за «обновкой».

Коллеги освежились, но взгляд Главного снова завис, нагнетая загадку.

– Может, нырнем? – живо предложил Куницын, словно ему приоткрылось что-то.

– Куда? – удивился заядлый рыбак.

– В любое посольство…

Некоторое время хозяин поглаживал колени, казалось, приноравливаясь к услышанному. При этом предугадать его реакцию было непросто – будто определиться не спешит… В унисон невнятному лику Главный и откликнулся, отстраненно, из далека:

– Режим наш обречен, хотя знают об этом немногие… Мы с тобой да еще от силы сотня. За бугром уже десятки миллионов зеленых из советских закромов… Разворованы теми, кто, как и мы, знает, что Совдепия давно на химиотерапии. Пока страной правит Его Величество Бесхоз, тащи. Не то – обставят другие… Теперь, если смотреть здраво, заботиться о себе, семье, близких – естественная формула жизни. Наш проект тем самым в нее идеально вписывается… И, Бог свидетель, возник по причине «быть бы живу, а не с жиру», так сказать, перефразируя поговорку… Далее. Этот мир, упорно не умнеющий, – безнадежный гадюшник. Что у нас в нищей Совдепии, что на материке активного благоденствия. Но предавать могилы предков… – Генерал прервался, после чего вдруг выпалил: – Ни за что! Пусть давно я продал дьяволу душу, хотя бы по должности! Застрелюсь, скорее!

– Так что, Рем, с руками за спиной, в наручниках, под утро? – обронил в испуге Куницын.

– Нам нужен Витька, – замкнул короткую паузу Остроухов.

– О ком ты, кто-то из агентуры? Не догоняю…

– Витька, твой Витька, – уточнил Остроухов.

Физиономия Куницына вытянулась. Казалось, он вот-вот вскочит на ноги.

– Рем, для чего?!

– Думал, дошло, в какой мы заднице? – Остроухов указал на лежащую на журнальном столике папку. – Не уберем Ефимова – настучит. Сделать это может в любой момент, не дожидаясь моего отклика.

– Деньги-то можно достать, покрыв недостачу! На контору Патоличева у нас столько, в глазах рябит! Прижмем – раскошелятся! Да и по другим – с походом: в Москве десятки валютных миллионеров! Хоть клуб открывай! – запальчиво протараторил заместитель.

– Леша, разворошить навоз – без вони не бывает! – Хозяин выразительно подался вперед. – Все ссыкуны, искривленные системой. Ты им: «Давай делись, не то – Руденко». Ответят: «О чем ты, Рем?» И пошло поехало – месяца на два-три невнятностей. И по целому вороху причин – без гарантии на успех: технических, номенклатурных, обычных шкурных… У нас этих ме-ся-цев нет, после того как ревизор сел на хвост! Не говоря уже о том, что через месяц-другой резидентуры взбунтоваться могут…

– Рем, в Управлении столько мочил! – взмолился Куницын.

– Запомни, у нас есть только Витька! Лишь та любовь, что между вами, сулит успех и то – не на сто процентов… – провел демаркацию Главный.

– Пацана не отдам, не заикайся даже! – отбивался Куницын. – Салажонок ведь! Не то что пороха – бабы не нюхал! Да и чему их там, в разведшколе, учат? Языкам да Western mode of life![4] А тут завалить… Не врага, а своего! Вмиг рассечет: папаша, иуда, ссучился! Молится же на меня!

– Сын твой в спецгруппе, мне ли не знать, – бесстрастно заметил хозяин. Подумав, стал расставлять акценты: – Врать нехорошо, особенно в твоем положении. Лучше выметайся из своего психоза, трезвей, Леха, трезвей! Да, кстати! Когда нас троих с начфином заметут, Витька твой, кадровый сотрудник КГБ, тоже сядет, максимум через неделю. И полгода промытарят – за просто так…

– Подожди, а наши инъекции? – нашелся Куницын. – Укол в толпе – и необратимый распад психики. Сделаю сам… – опустошенно подытожил генерал-майор.

– Во-первых, действие этих инъекций пятьдесят на пятьдесят. Тебе не хуже моего это известно, – вскрывал технологические изъяны идеи Остроухов. – Именно потому мы ими почти не пользуемся. Во-вторых, заказывать препарат без запротоколированного мероприятия – немалый риск. В-третьих, если химия все-таки сработает, Андропов неизбежно задастся вопросом: а с чего это офицер КГБ, кандидат экономических наук, владеющий тремя языками, вдруг в олигофрена превратился? Заметь, не в шизофреника, а олигофрена. Не много не мало – с задержкой в сорок лет. Столько ему, по-моему…

– Как быть, Рем? – прервал шефа Куницын.

– Все должно выглядеть как уличная преступность… – начал прорисовывать свою технологию Главный. – Хотя и здесь не избежать скрупулезного расследования… Убит подполковник Первого управления – просеют и прополют с тройным энтузиазмом!

– Уличная – это как? – стал вникать в технологию Куницын.

– Когда кирпичом по башке, а в организме жертвы пол-литра водки. Кстати, докладывали: Ефимов не дурак выпить. Когда в одиночку, а когда с подругой по выходным. Но, к превеликому сожалению, нелюдим, кроме метелки ни с кем дружбы не водит. Из дому – ни ногой, ни в кино, ни на футбол. На досуге в основном читает. Недавно контрразведчики прослушивали и пасли его, по графику, в плановом порядке. За два месяца в его квартиру не вошла живая душа. Причем, даже навещая подругу, ночевать возвращается к себе. По всему выходит: «топить» его нужно у дома, хотя, ох, как это не с руки! – Заметив мелькнувшее во взоре Куницына недоумение, Остроухов пояснил: – На нас косвенно выводит…

Нечто прикинув в уме, Главный продолжил:

– Операцию разрабатывать тебе, Леха, наставлять не буду. В прошлом ты опер, отличный причем. Как Витьку подрядить… надеюсь, ключ подберешь. Отец ты или кто? Думаю, напрашивается байка про оговор, приправленная чем-то острым. Дескать, маху кто-то дал, а валят на тебя, подводя под трибунал. Но гляди в оба! Может сдать – сырой ведь. В голове штампы одни… Времени тебе три дня. План набросаешь – дай знать, обсудим… Ликвидировать только по моей команде!

– Не улавливаю я что-то: это приказ или императив? – перебил шефа Куницын, вдруг сменив лик крайней растерянности на надменно-независимый. Приосанившись, конкретизировал: – Насколько уместен приказ в той пересортице, где мы?

Главный встал и, подойдя к окну, облокотился о подоконник, принимая разухабистую позу. Глядя куда-то поверх Куницына, с легкой издевкой в голосе произнес:

– На всех документах лишь твоя подпись, Лёха, ну и, естественно, начфина… А протоколов заседаний мы не вели… Да и не угадать порой, кто враг, а кто союзник…

Куницын метнул на патрона колючий взгляд, но, натолкнувшись на невозмутимый фасад, стушевался.

– Езжай, генерал, поздно уже… – Остроухов двинулся к парадной двери, чтобы разблокировать выход.

Глава 6

Шабтай катил по центральной улице Габороне, зачехлив все свои амбиции, кроме одной – никогда «не просыхающего» плотского зуда. При этом в эпицентре его ощущений гнездилась пробка шампанского. Но предвкушения праздника он не испытывал, полагая, что пробка – он сам, и ее вот-вот, сковырнув, вышвырнут. Нарочито отстранившись, Барбара смотрела в боковое окно.

Никогда не перебиравший горячительного и не знавший похмелья Шабтай хандрил совершенно зря – от выпитого на вечеринке спутницу тошнило. Барбаре было не то чтобы не до ухажера, ей было не до себя, а вернее, подмывало от этого «себя» освободиться.

– Туалет… – с трудом вымолвила Барбара, едва сдерживая рвотный рефлекс.

– Что? – тускло откликнулся Шабтай, поворачиваясь к спутнице.

– Останови! – прозвенел фальцет.

Водитель устремил ногу к педали тормоза, но, едва соприкоснувшись с ней, останавливаться передумал. Ближайший туалет – в его гостинице, уже возникшей в поле зрения.

– Секунду, кохана!


Шабтай провел Барбару к общему клозету своего этажа и заторопился в номер. Постель-то не прибрана, да и общий марафет не помешал бы. На гостей не рассчитывал, рандеву-то представлялось выездным.

Его приятно пощекотала мысль: маловероятно, чтобы таких форм зазноба когда-либо пересекала границы Ботсваны, а порог задрипанной «Блэк Даемонд» – тем паче.

Прибравшись, Шабтай придирчиво осмотрел убогий интерьер, но, не найдя в нем ничего нового, хоть как-то вдохновляющего, с кислой миной уселся, повернув стул ко входу. При этом дверь распахнута настежь – ведь координат номера, в силу внезапного конфуза, он сообщить не успел.

Шабтай скрестил руки на груди, затем оперся ими о сиденье. В конце концов безвольно бросил их на колени – лишь бы не проглядывал вызов или нечто, что может быть расценено как фривольность. Прислушался, другого занятия на ближайшие минуты не предвиделось.

На первом этаже зашаркал метрдотель, должно быть, возвращался в администраторскую после технического перерыва. Когда они с Барбарой проходили через лобби, за стойкой его не было.

Иные признаки жизни не замечались, что, впрочем, неудивительно: в свои лучшие дни гостиница заселялась на треть, а в последнее время – практически пустовала.

Шабтай вдруг подумал: «Лишь женщине дано так растворяться в материи дня своей ненавязчивой, кроткой природой».

Тут донеслись звуки льющейся в туалете воды, приятно увлажнившие душу. Тотчас зазвенели озорные колокольчики, возвещавшие близость услады. Пронеслась в лопатках дрожь, застучал насос, гулко, призывно. Номер заполняли видения, пока смутные, неочевидные, но к ним так влекло всем взбудораженным телом.

Понемногу резкость усилилась, придавая миражам предметность: мелькнул кремовый шарфик, но не летучим змеем свободы, а скомканным тампоном, переброшенным из кармана в карман. Надвинулась женская грудь, очерченная промокшей блузкой. Подмывало то слиться с ней, распахнув полы, то раздобыть обновку.

Не дав опомниться, вокруг замелькали десятки женских глаз. Разные: доверчивые, лживые, одухотворенные и безучастные. Перемешиваясь, как в калейдоскопе, восхищались, рыдали, ненавидели. Шабаш завертел, оторвал от поверхности.

Приземлился он в родительском доме родного Ковно, за окнами которого хлестал, казалось, бесконечный дождь. Вспомнил, как вскочил посреди ночи, впопыхах оделся и вылетел из квартиры, крича матери «Не плачь!» Посулив таксисту «два счетчика», понесся в пригород. Воссоздалось, как бешено молотили дворники в такт его рвущемуся наружу сердцу, как, не дожидаясь сдачи, выскочил из авто, по щиколотки оказавшись в воде, как замер у дома Регины, женщины-мечты, и прильнул к штакетнику лицом. Как бросилась к забору собака, и он пустился прочь – к дому напротив, как залаяла дворняга и там и как к всполошенному дуэту присоединились четвероногие всей округи, и в окнах стал зажигаться свет, как примостился за деревом рядом и ждал, не совсем понимая чего, как вышел во двор Мотке, муж Регины и его друг, и, посветив фонарем и лысиной, вернулся в дом обратно, как на секунду приоткрылась занавеска и мелькнули милые сердцу овал и льняная копна волос, как всеми клетками зазнобило и как в горячечном бреду прошел весь путь пешком обратно («моторы» не ходили), вопя в душе, а порой и вслух: «Отдашь ее, отдашь!»

По щекам все еще хлестал балтийский дождь, когда, подняв глаза, он увидел, что у входа стоит Барбара, будто в растерянности. Обозначилась застенчивая улыбка, прозвучал робкий стук в наличник. Пассия прислонилась к дверной коробке и мельком осмотрела номер.

Шабтай глядел на Барбару, приклеившись к стулу, не в силах пошевелиться. Припухлостей от возлияния и рыданий – как не бывало, а о былой неприступности напоминал лишь крутой лоб.

Без всякой позы или игры Барбара взирала на Шабтая как человек, обретший полную гармонию с миром, позабыв, хотя бы на время, о заскорузлом коде его условностей. Взгляд струил умиротворенность и какую-то первозданную доброту. Казалось, эта женщина явилась в этот день, чтобы кого-то осчастливить или одарить светлячком, который очень долго, возможно, всю жизнь, будет блуждать в каньоне разума, очерчивая вечный, хоть и непреодолимый маршрут к звездам.

Какие-то молоточки уже вовсю стучали внутри, взывая к действию, но Шабтай все смотрел и смотрел на ее похорошевшее, освеженное от следов возлияния лицо, где трогательно выделялась мокрая прядь волос, и безотчетно млел.

С той же непринужденностью, с которой пассия явила себя у входа, не дождавшись приглашения, прошла к кровати. Поправив юбку, скромно приземлилась на кромку – другого места усесться в комнате не было.

Между тем вскоре некоторой непоседливостью стала транслировать: зачем я здесь – играть в молчанку?

Величие женщины в том, что Творцом ей даровано архиважное для человеческого общежития свойство – непосредственность, чем не могут похвастаться большинство мужчин, создания глубоко закомплексованные. Для красоток эта закономерность уместна лишь отчасти, но все же не настолько, чтобы их отпачковать.

– Наверное, ты не рад мне… Или от моих друзей оттаять не можешь? – поддела разговор Барбара.

– Да нет же! – прорвало Шабтая наконец.

– Заговорил…

– Ты словно тайфун из прошлого! – призвал пафос ухажер.

– Ого! – изумилась пассия.

– Напомнила куплет из красивой песни! – следовал по тропинке метафор Шабтай, давно протоптанной…

– Веселый или грустный? – взыграло любопытство.

– И то и другое…

– А я лучше или хуже?

– Конечно, лучше!

– Хм… и где же это было?

– В Ковно, Литва.

– Тогда… ты из Звёндзак Радецки![5] Ах, вот откуда твой польский – Литва, значит.[6] Русских я здесь, правда, не встречала… – Барбара задумалась.

– Есть немного, в посольстве.

– Ты из посольства?

– Я из Израиля, эмигрировал туда из Литвы… – пряча глаза, робко молвил Шабтай.

Барбара, точно в раздражении, поерзала на кровати. Приладив прическу, как бы про себя заговорила:

– Надо же… А хотя… в девятом классе у нас треть учеников как корова языком слизала – и все в Израиль.

– Языком… Гомулка[7] слизал, – хмыкнул Шабтай.

– Получается, ты жид,[8] – обыденно констатировала Барбара.

– Самый что ни на есть настоящий. Разочарована? – Щека Шабтая чуть вздрогнула.

Пассия изящно повела плечами, должно быть, так настраиваясь на ответ.

– Я с Ициком за одной партой сидела, круглый отличник, умница… Списывать всегда давал, влюблен был, наверное… Слух был: на войне погиб, в семьдесят четвертом или в семьдесят пятом. Не помню уже…

– В семьдесят третьем, если на войне, – уточнил Шабтай.

– А чем ты занимаешься? – полюбопытствовала гостья, вдруг оживившись.

– Бизнес… – неопределенно ответствовал ухажер.

– Всегда казалось, что бизнесмен – мужчина в возрасте. Правда, в Польше частники лишь в кафе да киосках… – делилась пассия, разом нечто прикидывая в уме.

– Дело не в возрасте.

– А в чем?

– В степени риска, на который готов пойти. Да и талант – дело не лишнее… – раскрывал секреты частной инициативы Шабтай. Казалось, несколько опрометчиво…

– Давно в Израиле? – прощупывала анкету ухажера Барбара.

– С семьдесят первого, хотя, кажется, только вчера с трапа сошел… – с грустью признался Шабтай.

– Не понимаю… – озадачилась полька. – Ботсвана, тут же каменный век. На чем деньги делать? Мы-то здесь по контракту, братская помощь, так сказать. Бескорыстно!

– Бескорыстно? За валюту, твердую причем. Только поляки и венгры дешевле англичан и даже португальцев, а работают не хуже. Скорее даже лучше – каждый из вас за свое место дрожит. Где еще за год на машину скопить! Бескорыстно… дурят вас, – открыл ликбез соцэкономики Шабтай.

– Похоже, ты и впрямь не промах, только дела начальства мне побоку. Да, все хотела спросить: пан Зденек тебе зачем?

– Дружим.

– Дружишь? Босс ведь старше тебя почти вдвое. Что у вас общего, не пойму? Мы строго следуем контракту, отчитываясь за каждый гвоздь. Социализм и предпринимательство – как собака с кошкой. Вы же со Зденеком, точно заговорщики: запираетесь, шепчетесь. Причем ежедневно и почему-то по-русски. Откуда только Зденек русский знает?

– Твой нос для того, чтобы его целовали мужчины, – оборвал пассию Шабтай.

Барбара замерла. Капельки пота, проступившие на лице от жары, вдруг укрупнились и застыли уродливым, горчичным отливом.

Последующий нырок фабулы, начавшей навевать зевоту, – когда наконец! – изумил бы самого Фрейда, разукрасившего мироздание флажками либидо. И, не исключено, подвинул бы к сочинению трактата «Ролевая оплошность – случайная или преднамеренная – взрыватель условностей полового этикета».

Словно в безумии, с устремленными к потолку руками – то ли в ужасе от нечаянно попранного табу, то ли в эротическом танце-ритуале пращуров, недорисованном на скалах из-за избытка чувств, оттого не дошедшего до потомков, Шабтай бросился к Барбаре и, распластавшись на коленях, стал покрывать как прокаженный ее ноги поцелуями. Прерывался лишь на хриплое: «Сорвалось, прости!»

Тут хитрющий чертик с характерной горбинкой на носу выглянул из-за шкафа и, указав на Шабтая, оскалился. Но, на что намекал, одному Богу известно.

Барбара смотрела на мечущуюся голову воздыхателя как на швейную машинку, работающую по раз и навсегда заведенному маршруту, и, казалось, пассивно ждала то ли конца катушки, то ли перебоя электроэнергии. Не дождавшись ни того, ни другого, подняла руку и в некоем вялом, едва зарождающемся любопытстве прикоснулась к густой шевелюре Шабтая, но почти тут же убрала.

Ковровые лобызания пошли на убыль, и, будто зацеловав свою вину, Шабтай направил голову к изгибу бедра пассии и воровато замер там. Касался, правда, едва – ухом, румянившимся, должно быть, не одоленным комплексом вины, а может, вследствие резкого скачка давления, рванувшего из недр.

Тем временем взор Шабтая устремился в давно немытое окно. Ни колики вины, ни лики влюбленности в том взгляде не просматривались. А прочитывалась хватка ловкого от природы мужика, преодолевшего сложный порог и спокойно обдумывающего, куда плыть дальше.

Лицезри эту метаморфозу дедушка Фрейд, то преклонился бы перед Шабтаем, умоляя принять под крыло свою обширную практику. Подкупив лаврами, удалился бы в кабинетную тишину, дабы до последнего вздоха перекраивать свое ушастое, теряющееся в космосе бытия учение.

Лицо Барбары покрылось вуалью грусти и в некоторой мере – опустошения. Сбросив босоножки, она медленно улеглась на кровати.

Потеряв точку опоры, Шабтай чуть завис, но вскоре его затылок, сноровисто нырнув, утоп в молочно-дыневом раю, принявшем его, быть может, от утомления, но скорее, из сострадания, материнского в своей сути.

Вечер, перекинувшийся из мазанки в «Блэк Даемонд», прогибался под грузом откровений, где трефных, а где – эмоционально затратных. Неудивительно, что, соприкоснувшись и одарив друг друга энергией тепла, то бишь горчичником всего земного, Барбару и Шабтая подхватило течение Морфея. Барбара уснула, подложив под голову ладони, а ухажер – сидя на полу, под кроной все еще не сорванных, но столь бередивших его естество плодов.

Шабтай спал не долго, если спал вообще. Пообвыкнув к бахчевым вкусностям, чуть заерзал. Его стали досаждать какие-то дужки и оторочки, куда упирался затылок. Но куда больше его раздражала участь прыщавого пацана, которого до поры до времени не шлепают по рукам, снисходительно дозволяя за что-то подержаться…

Шабтай бесшумно встал и с мягкостью пумы запрыгнул в кровать, где по логике действа им давно бы начать кувыркаться. Склонился над лицом возлюбленной, бережно убрал с уха волосы и ласково зашептал, но так тихо, что слов было не разобрать.

Насупленное лицо Барбары просветлело, быть может, в силу удобоваримости темы, но скорее, от мастерства сказа. Красавица-полька заулыбалась едва различимым движением губ, но глаз не открыла.

Шабтай продолжал услаждать Барбару шелестом связок. В какой-то момент уже напоминал суфлера, обслуживающего сцену признания в любви.

– Говори по-русски, все-таки родной… – прошептала Барбара, излучая волнение, нежное, в перламутре.

Уста ухажера застыли в паузе недосказанного.

– Мне нравиться тебя слушать. Язык не важен… И так вставляешь много русских слов, – мурлыкала полька.

Шабтай чуть отпрянул, наверное, осмысливая сказанное.

– Так со мной никто не говорил… – отдавала должное «суфлеру» Барбара.

– Как, кохана? – живо откликнулся ухажер.

– Ты умный, нежный, новый для меня человек. Обними…

Шабтай красивым мужским движением развернул Барбару и прижал к себе. Его мозг бесстрастно фиксировал, как женщина, по которой многие сходят с ума, не решаясь обратиться, податливо перевернулась и обвила его руками. Подумал: «И побрякушки не понадобилось…»


– Мы, словно звери, не моемся, – жарким шепотом обдала Барбара, когда Шабтай свалился на спину в какой-то очередной, слепивший огнями нирваны раз.

Ответили легкие, работавшие на пределе.

Чуть погодя, отдышавшись, Шабтай повернулся к возлюбленной и чувственно провел ладонью по ее лицу. На излете движения Барбара поцеловала одну из фаланг, и ее полные неги глаза затуманились вовсе.

Барбара, понятное дело, не знала, что коммуникабельный от природы Шабтай немеет на алькове. И та ласка, в своей сути, безотчетный призыв не «марать» его умонастроение.

Затем его ладонь, совершив полукруг, изысканным движением замяла сосок пассии.

Барбара чуть вскрикнула и, обездвижив руку Шабтая, резко повернулась. Пристально взглянув, схватила ухажера за космы и вдавила его голову в подушку.

– Откуда ты взялся такой, мордатый, но нежный!

Шабтай попробовал вырваться, но только скривился от боли.

Говорят, постель всеядна, лишь бы приняла обоих. Когда да, а когда – то, что вышло…

– Знаешь, ты вылитый Аль Пачино. Только он милаша, а ты урод! Сладкий, правда, до костра в животе… – перешла на личности, а может, к разбору полетов Барбара. Ко времени – светало.

– Отпусти, кохана, ээ…

– Говори откуда, а то вырву! – наседала пассия.

– Из Ко-в-но, сказал тебе…

– Все, что шептал мне, правда?

– Правда.

– Не врешь, купишь мне «Феррари»?

– Куплю.

– И замок в Ницце?

– И замок.

– Там-то был хоть раз?

– Был, конечно! – заверил Шабтай, притом что к жизни знаменитых и богатых причащался там же, где и Барбара, – в бульварных журналах и кино.

– Тогда… свози меня в Кейптаун.

– Куда?! – И без того выпученные глаза ухажера едва не выскочили из орбит.

– Будто глухой!

– Но…у Польши нет дипотношений с ЮАР! Да и паспорта по приезде у вас изымают, возвращая лишь на вылет домой, – отбивался Шабтай.

– Точно не дурак! Коль так, придумай! – отпустив гриву, Барбара, скользнула по груди партнера затвердевшими сосками… – Да и наши наведывались, был слух.

Лицо Шабтая, еще недавно нержно-розовое, точно из парилки, покрылось вереском оторопи, но не надолго. В последующую минуту он то с озорством посматривал вниз, рассматривая вздыбившийся шлагбаум неудобства, то закатывал глаза к потолку, думая, как этот шлагбаум преодолеть, а заодно и все другие…

Тем временем где-то на периферии его сознания постукивало: нелегально пересечь границу и не абы какую – страны на полувоенном положении – даже не риск, безумие! Пусть охраняется она лишь отчасти…

– Ну, хорошо, – замкнул паузу Шабтай, – а как с этим? Бросил к паху быстрый, недвусмысленный взгляд.

– Под душ, кот мой мартовский! Не поможет – приложи кубики из морозилки. И поторапливайся – в понедельник мне на работу!


Наскоро ополоснувшись и пропустив в душ Барбару, Шабтай стал мерить комнату шагами, из конца в конец. Время от времени он замирал у шкафа – открывал мерзко скрипящую дверцу, но тут же захлопывал. Казалось, в этой рухляди припрятан секрет, как без паспорта свозить в ЮАР возлюбленную, реализовав тем самым сокровенную мечту: заполучить Барбару в спутницы жизни. Пусть на год-два, но – более чем вероятно – следствия и суда, юаровского, а может, и ботсвано-польского…

Наконец Шабтай поменял маршрут и устремился в угол комнаты – к покоящемуся на полу чемодану. Раскрыл, вытащил из потайного кармана паспорт и придирчиво его изучал. Казалось, ломал голову, как внести туда Барбару, лет как десять перешагнувшую рубеж совершеннолетия…

На самом деле Шабтай незаполненных разделов в паспорте не искал. Как каждый дисциплинированный, хорошо организованный индивид накануне путешествия проверял наличие и исправность документов.

«Отважусь я на переход границы или нет, – тем временем размышлял Шабтай, – в ближайшие дни мне по любому двигать в Йоханнесбург. После крушения «Боинга» мой проект лишился главного – ступени, производящей запуск корабля. В силу сбоя инфраструктуры тому суждено либо заржаветь до полного забвения, либо пройти консервацию до лучших времен. Так что привал в родных палестинах – самое разумное решение».

Чуть позже, взвесив все «за» и «против», Шабтай определился: ни в какой Кейптаун с Барбарой он не поедет – огромный риск предприятия не оправдывал любые дивиденды. Он слыл одаренным и, что немаловажно, аттестованным бойцом скрытых от общественного ока изысканий и, по определению, в откровенную авантюру вляпаться не мог. Даже ради Барбары, женщины-сна, способной подвигнуть на безрассудные поступки и замшелого циника.

Искать контрабандистов, специализирующихся на переправке нелегальных иммигрантов, в его расчеты не входило, другого же реального варианта Шабтай не видел. Доподлинно знал, что многие контрабандисты – перевертыши, нередко сдающие властям своих клиентов, в зависимости от конъюнктуры рынка или на заказ. Да и клиентура местных – чернокожие аборигены, они же с Барбарой – белые…

«Только доверься им, казенный дом, можно сказать, прописан. И несложно предположить, каково мотать срок в Африке, – продолжал мусолить вводную пассии Шабтай. – Да и каприз Барбары, не исключено, хитроумный трюк от меня отделаться, навязывая неразрешимое. Нашептывал-де о кругосветках и золотых краниках в гальюнах, но даже на «юга» свозить кишка тонка! От ворот поворот, легко и просто. А хотя… слишком мудрено и для извечного женского коварства. Может, банальное верхоглядство молодости или неизбывная вера в силу женских чар, присущая всем зазнобам? Тоже не похоже… Хотя бы потому, что в Польше без паспорта и книгу в библиотеке не получишь, ей же приспичило в страну, раздираемую национальной рознью, где на каждом шагу блокпосты. Неужели так глупа? Но, скорее всего, по иному… Пусть Польша не Союз, цитадель воинствующего изоляционизма, где, захоти увидеть мир, дожидайся ближайшего выпуска «Клуба кинопутешествий», многое ли Барбаре довелось изведать в ее годы? Если по максимуму, то очереди на таможнях соцстран, унизительные досмотры и Злата Прага мельком за окнами автобуса. А по факту: унылую череду месяцев и лет, разнящихся лишь мерой опустения полок в магазинах, напористостью лжи властей и превращением «Выборовой» в единственную достопримечательность страны. Да и говорила: «Накопить деньжат и хворобы в Африке – предел мечтаний». Ладно, от Габороне до границы рукой подать. Доехав, займу очередь на проверку. Затем выйду – якобы согласовать проезд – и, вернувшись, «обрадую»: «На КПП двойной контроль. Чуть ли не каждого к проктологу. Видать, случилось что-то. Обещали в следующий раз».

Тут Шабтай запнулся и застыл на размякших в глинозем ногах. Опираясь о спинку кровати, медленно опустился на матрас.

Ощутив зуботычину немотивированного страха, Шабтай обмер, после чего мелко затрусил в прошлое, но недалекое – четырехмесячной давности.

Он вновь, словно воочию, увидел восточно-берлинского контроллера на КПП «Чарли», открывшего его израильский паспорт и тотчас рявкнувшего «Выходи!», вздрогнул от холода наручников, надетых лишь за то, что виза в ГДР отсутствовала, скукожился от сыпи, которую разлил по коже лай немецких овчарок, как предвестие беды, впитанное его народом с кровью, позеленел от бабского отчаяния, прихватывающего в одиночке, куда был мгновенно препровожден, вспомнил многочасовый допрос и колкости дознавателей на его идиш, перелицованный по ходу дела в корявый Deutsch, как твердил дознавателям, не переставая: «Должны встретить» – «Кто?» – «Они» – «Кто они?» – «Те, кто должны», как корил себя, скрипя зубами: «На что рассчитывал: с дубьем этим на Wall street?», как спустя сутки по финской тройке и простоватому прищуру вычислил того, кто «должен был», как бросил на «того» остервенелый взгляд, дескать, «Вытаскивай – надоело!», как обезличенно «тот» взглянул в ответ, заставив усомниться – «Он ли?», как, подустав от шаблона слога и столярки лиц и тел, выпалил бошам: «Зови!» – «Кого?» – «Консула!» – «Какого?» «Голландского»[9] и как дождался наконец: «Не Кнессет здесь, служивый» – от «того», на лишь им двоим понятном языке.

Вскоре, отобрав одежду и заставив переодеться во все новое, гедеэровцы выставили Шабтая из КПП вон, не сделав даже в паспорте отметку.

«Тот» стоял у входа и, судя по олимпийскому спокойствию, терпеливо его дожидался. По-свойски махнул рукой, приглашая в стоявший рядом «Трабант». После чего битый час возил по задворкам Восточного Берлина, то ли проверяя наличие хвоста, то ли испытывая психику попутчика на прочность.

– Что-то не так? – обратился «помилованный», притомившись от путешествия в подзабытый мир, за сутки вывернувший внутренности наизнанку.

«Тот» переключил ближний свет на дальний, продолжая торить лишь ему ведомую колею.

– Я в чем-то прокололся? – забеспокоился пассажир.

– Вроде нет… – бесстрастно буркнул «тот» после паузы, показавшейся Шабтаю зловещей.

Шабтай промолчал – психодробильная невнятица его вконец одолела.

– Чего молчишь? Бизнес-план готов? – спустя минуту заявил наконец о себе «гид».

– Давно отправил, не получили?! – дался диву «экскурсант».

– Тот не пойдет, другой нужен, без Совмина… – сообщил, сама загадка, «тот».

Тут и без того взмыленного Шабтая огрел плетью невидимый кучер.

Набив за восемь лет на Западе шишек как всякая приблудившаяся дворняга без «паспорта и титулов», но в итоге нащупав золотую жилу (пусть в богом забытой Африке), Шабтай в очередной раз умылся юшкой собственного честолюбия – банки, словно сговорившись, отказывали в кредите. Не обрел он и компаньонов, притом что не питал иллюзий: увести у голодранца перспективную разработку – повседневность бизнеса. В какой-то момент, отчаявшись, Шабтай готов был все бросить и рвануть, скажем, в Новую Зеландию – страну с круглогодичным «плюс двадцать», размеренно возводящую коммунизм для тех, кому не по душе надрываться.

Между тем на этом перепутье его посещает прямо таки чумная идея: взять в компаньоны некоего робота, успешно производящего один-единственный продукт – энергию, но не электрическую, а энергию противостояния. В первую очередь, самому себе, а за компанию – остальному миру. Страшно даже подумать кого – правительство СССР, этого заклятого врага частной инициативы и капитала.

Пусть сам Копперфильд расценил бы инициативу как крик отчаяния, ей все же нельзя отказать в смелом, не лишенном оснований прогнозе. За последнюю декаду (1970–1980) экстенсивно развивающийся СССР, смело раздвинув границы СЭВ, ринулся на экономические просторы Африки и Азии. Двигали молодого, хоть и неповоротливого игрока отнюдь не одни геополитические интересы, а чистоган, прикрываемый ходульными лозунгами: «братская помощь», «преодоление вековой отсталости». За считанные годы карта мира запестрела промышленными начинаниями, реализуемыми СССР в развивающихся странах. Как итог, от «братской помощи» в Москву потекли миллиардные номиналы, множившие, наряду с выручкой от «трубы» и «пилы», валютный бюджет империи, казавшейся на тот момент нерушимой.

«Раз Советы, работая на подряде, отхватили у Запада целый сектор мирового экономического пространства, что им мешает перейти к капиталовложениям в частные, неправительственные проекты?» – в какой-то момент своих розысков сформулировал смелую гипотезу Шабтай.

Находясь с этим монстром в некоей щекотливой связи, пусть поддерживаемой нерегулярно, а порой лишь Богу известно зачем, Шабтай отважился на контакт. Хватило и двух машинописных листов, чтобы обрисовать идею, приправив ее убедительными цифрами и трескучими штампами в духе «экономика должна быть экономной», как-то сохранившимися в его замутненной корыстью голове.

Адресовав свою реляцию ведомству, где числился за штатом (пескарь, но, глядишь, и в стерлядь сподобится), Шабтай опцию русских «подъемных» задвинул в дальний ящик прогнозов. Душою был сух и прожектерством не отличался. Да и парнем слыл основательным: действуя путем исключения, вернулся к отправлению ритуала «любит – не любит».

Когда из Москвы на перекладных прискакал ответ «Представьте бизнес-план», Шабтай чуть было не снесся с Институтом эталона времени, в страхе, что проспал миллениум, а то и два. Физиономией смахивал на не опохмелившегося инструктора райкома КПСС, столкнувшегося лоб лоб с Ричардом Никсоном в поселке Верхние Напоруки (Магаданской) – хоть до, а хоть и после пресловутого импичмента.

Переданная же чуть позже директива – прибыть в Восточный Берлин для консультаций – его и вовсе добила. Не вырисовывалось хоть плачь: почему местом контакта выбрана ГДР, страна, где любой израильтянин персона нон грата, а не, скажем, сонная Женева, куда мог попасть совершенно легально? Но в азарте схватки за свое детище, спасенное всемогущим дядей за секунду до сдачи на склад добротных, но нереализованных идей, все сомнения отмел в сторону. Настолько, в его глазах, был высок авторитет «дяди» в начинаниях, которые тот брал в разработку.

Когда же Шабтай услышал от «того» «Другой нужен (план)…без Совмина», изначальные сомнения и необъяснимый «отстой» в гедеэровском КПЗ (разве что напомнить «кто есть кто»), соединившись воедино, толкнули его в клоповник недобрых предчувствий, неотступно множившихся…


Проговорив всю ночь об экономических деталях проекта, так и не представившийся «тот» вернул Шабтая к исходной точке его блиц-визита – в навеки врезавшийся в память КПП.

– В успехе уверен? – уточнял аноним, провожая Шабтая к автомобилю.

– Абсолютно, стал бы беспокоить, – заверил Шабтай.

– Намотай на ус: никаких советско-ботсванских joint ventures. Компанию оформишь на себя, а дальше – посмотрим. И последнее. Все, что говорено между нами, – тайна, мертвая, как сургуч. Понял?

– Конечно, государственная! – раболепно подсказал Шабтай.

– Мертвая! В какой бы переплет не угораздило бы тебя! – влепил тавро аноним.

Тут Шабтай допетрил, наконец, что этот степенный русак, по выучке и фактуре – генерал-разведчик, знающий законы бизнеса не хуже маститого CPА,[10] или, на худой конец, высокопоставленный внешторговец, представляет в проекте самого себя или узкогрупповые интересы. А его могучее, теряющее власть над умами государство, скорее всего, тут ни при чем. Он им лишь подотрется, наступи день икс.

– Деньги получишь, как только согласуем новый бизнес-план, наличными… – продолжил аноним.

– Всю сумму? Это же целина капусты! – изумился Шабтай.

– Ишь ты, историю нашу не забыл и жаргон до купы… – Аноним поощрительно хлопнул «экскурсанта» по плечу.

– Миллион к месту как раз – президенту. Остальные – на счету нужны, без этого никак, – разъяснил Шабтай.

– Рекомендации о тебе обнадеживали, вроде… – как-то невнятно проговорил собеседник.

– Ладно, не получится вложить кэш в Йоханнесбурге, слетаю в Люксембург или в Цюрих, – согласился вконец обескураженный Шабтай. Но, обмозговав нечто, добавил:

– Это же огромный риск!

– Насчет риска… сама жизнь – ежедневный риск. И неустранимый. Когда раньше, а когда позже… Смотри, и пол-ошибки хватит, – расставил акценты «тот».


Выплывшая в одном полотенце из душа Барбара была на взводе, хоть и не подавала виду. Но, заметив в руке Шабтая паспорт, умиротворилась: проводник в форме, на нужной волне.

Тут же ее внимание переключилось на себя родимую: как себя подать, дабы все мужское население ЮАР, страны, ей рассказывали, сказочно богатой и не далее, как вчера, недоступной, надолго потеряло аппетит? А вместе с ним и женское…

Сливаясь с зеркалом, она волнующей пантомимой рук расточалась о великих свершениях, начертанных ей судьбой, чей долгожданный водораздел она вот-вот переступит. Торопливый, но на диво выразительный макияж обнажал ее сокровенные желания и причуды, зеркало же, словно в ответ, томно запотевало, создавая иллюзию живого, полноценного общения.

В том прибое страстных грез преклоняли колени и уходили в отставку: Брандо, Делон, нефтяные шейхи, другие мега-герои, по коим сохла, неотвратимо старея, женская половина Земли. Удивительно или закономерно, но в фантазиях Барбары Шабтаю даже место статиста не нашлось, хотя и доносилось порой: «Фу, мордатый да носатый (лишь бы списывать давал)… Подумаешь, умник, ловкий, но пархатый…»

Между тем уставившийся в пол Шабтай танец предвкушений польки не внимал. Его охолодевшую в студень суть не могли задеть ни стихоплетство души Барбары, ни чреватая столбняком аппетитность ее форм, лишь выигравшая от банно-прачечных регалий. Недра Шабтая сковала одна-единственная и, на первый взгляд, не таившая прямой угрозы фраза «Смотри, и пол-ошибки хватит…», которую обронил в Берлине его несостоявшийся коллега-аноним, и чей подспудный смысл высветился только сейчас.

Не вызывало малейших сомнений: после крушения «Боинга», похоронившего его связного с грузом и сам проект, он не кто иной, как свидетель, причем крайне опасный!

Еще тогда, четыре месяца назад, вернувшись из Восточного Берлина в Западный и трезво взвесив весь расклад, Шабтай окончательно уяснил, что его спонсоры из Москвы – не просто высокопоставленные госчиновники, а самая что ни на есть верхушка Первого управления, а может, и самого КГБ, поскольку никакие иные комбинации не складывались.

Безусловно, адресуя свою идею Совмину, Шабтай не мог и предположить, что кто-то на Лубянке (другого канала связи у него попросту не было, не отправлять же «Москва, главпочтамт, А. Косыгину, до востребования»), его цидулку прикарманит и, оценив потенциал, решит на идее «наварить», причем не одноразово, а готовя для неких целей «тупик»[11], не исключено, для того, чтобы в скором времени драпануть на Запад. Но, так или иначе, как лицо подневольное, связанное сразу двумя обязательствами, отыграть назад уже не мог. В полном смятении чувств лишь пережевывал между делом: «Н-да, подкинула судьба подельников, иудин поцелуй…» Недолго, однако. Интрига авантюристу – точно малому дитя титька.

«Можно, конечно, тешить себя иллюзиями, – ныне хандрил Шабтай, – что дельцам от сыска сей момент не до меня. Бабки-то тю-тю, вернуть бы как-то, если одолжились». Но, вспомнив, как на восточно-берлинском КПП, страшась «клопов», вчистую заменили его гардероб, лишь криво ухмыльнулся.

Тут он вернулся в мир, где «задержался» на два сумбурно полосатых дня, в чем уже ни на йоту не сомневался. Словно раскаленным штырем кололо: «Будь я в Европе, закатали бы давно. Ноги, делай ноги. В нору, какая поглубже…»


– Чего расселся, передумал, может? – обернувшись, надменно бросила Барбара. В левой руке косметичка, правая – придерживает вафельную «тогу».

– К тебе заехать? Вещи, тому подобное… – флегматично предложил он.

– Непременно, путь-то не близкий! – согласилась зазноба, прежде бросив на ухажера странный, подернутый любопытством, а где и тревогой взгляд. Он насторожился: неужели догадывается? Ну и бабы, сплошное шестое чувство…

Спустя четверть часа, одевшись, Шабтай неторопливо покидал с Барбарой номер. При этом укомплектован только ключами, портмоне и паспортом. Выложил даже из брюк расческу.

– Как, и без зубной щетки? – отослала к дорожному набору Барбара.

– Я часто езжу, саквояж в машине… – рассеянно ответил Шабтай.


Запечатлев Барбару, консьерж судорожно схватил очки, но, облачаясь, сплоховал – одна из дужек попала в ушную раковину, и он скривился от боли. По обыкновению же, пользовался ими только для чтения.

На «доброе утро» Шабтая, спустившегося чуть позже, портье лишь кивнул, пожирая взором скучающую, немыслимого фасада гостью. С него градом катил пот, окропляя стойку, при этом температура в лобби не более двадцати…

Когда свежеиспеченные любовники покинули «Блэк Даемонд», Шабтай вдруг остановился:

– Сдам ключ, иначе номер убирать не будут.

Барбара лишь пожала плечами в ответ.

– How are you doing, Mr. Kalmanovich! – само радушие приветствовал консьерж, будто не встречался с Шабтаем только что.

– Планы изменились, Морис. Продлите бронь, пожалуйста. Остаюсь. Вернусь к обеду, если будут спрашивать, – сообщил постоялец.

– Передам, сочту за честь, – прислуживал консьерж.

– Спасибо и удачи.

Шабтай стремительно вышел на улицу. Зазубрины гостиничного ключа покалывали ногу через ткань кармана.

Вид Барбары Шабтая насторожил. Казалось, она мечется в сомнениях, прозревая, в какое пагубное предприятие себя и ухажера втравливает.

«Не выкинула б чего? Одумавшись, и подставить может… – весь на иголках, раздумывал он. – Хотя как? Не успеет».

Пара бессловесно проследовала к автомобилю, который, едва захлопнулись дверцы, тронулся. Объезжая колдобины, Шабтай, насколько выходило, наращивал скорость. Смотрелся он при этом, не в пример погруженной в думы Барбаре, безучастным, хотя и стегал свои извилины не меньше попутчицы. Как ни странно, география их помыслов – ЮАР – совпадала, однако цели разнились кардинально.

Мысли Барбары циркулировали вокруг персоналии спутника. Ни хмель, растрепавший ее плоть и душу, ни пещерный шабаш, свернувший посиделки по ГОСТУ строителей, не могли затмить крайне важного для нее открытия, отворившего свои створки еще вчера: такого типа мужчины, как Шабтай, хоть и свалившегося, словно снег на голову, она не встречала. В ее бурном, насыщенном множеством знакомств и расставаний опыте, ни разу не мелькнуло и подобие того, что способно воспламенить слабого пола суть: дар развязывать хитросплетения души женской. Никогда прежде она не знавала мужчину, который бы так обворожительно молчал, когда молчанье – золото, и извлекал внешне простые, но по подбору самые нужные слова – в том океане пошлого шаблона, в котором она с рождения по-собачьи гребла-трепыхалась. Вся же его театральщина, исполняемая мастерски, но прозрачная как любой по большей мере лишенный фантазий мужской обман, не рассеивала ауру прирожденного победителя, крепко стоящего на ногах и не знающего слов «не могу».

Раздираемой мужским вниманием, когда во благо, но чаще себе во вред, ей так и не довелось вкусить взаимность. Оттого в ее двадцать семь, досаждавших унылой неопределенностью, доминанта доминант – пожирнее обменять красоту на материальный достаток, и «с пенкой» коротать свой астрономически капризный, как у любой женщины, век.

Добился ли Шабтай чего-либо значимого или он лишь на пути к успеху, Барбару ровным счетом не интересовало. Пусть в восхождении к Гименею ее проводником был заурядный расчет, но представить себя в союзе с мужчиной, чья внешность, мягко говоря, не пленяла, она не могла. Даже с таким восхитительным любовником, как он. Посему, испытав озарение от броска в Кейптаун, когда окрылявшего парусом, а когда дисциплинировавшего холодком цинизма, Барбара наконец разобралась, что ее подтолкнуло к близости с Шабтаем – на той развилке чаяний, куда вывела судьба. Близость, чьи тени, не отступая, блуждали где-то рядом…

Барбара осознала яснее ясного, что из круга воздыхателей лишь Шабтаю по силам воплотить давно вынашиваемую мечту. Кроме него, сделать это попросту некому. Ради нее, мечты, растолкав не одну из соперниц, она буквально по головам прорвалась в Ботсвану, ставшую, как ни прискорбно, берлогой с заваленным выходом, а не окном в раздирающий воображение Запад.

Несколько ее попыток «бросить якорь» в виде амуров с двумя немцами ни на шаг не приблизили к цели. Те оказались женатыми, хотя и не признавались в этом. Намеки о «рывке» в соседнюю ЮАР вызвали у одного испуг, а у другого – недоумение. Первый тотчас инициировал разрыв, а второго, за ненадобностью, она мало-помалу сама отшила. Контракт же заканчивался, через какие-то восемь несшихся литером недель…

Сгруппировавшись всем нутром, она ныне принялась соображать, что взять с собой, а что оставить, дабы компаньонка Гражина ничего не заподозрила. Ни в Ботсвану, ни в Польшу она возвращаться не собиралась, твердо решив попросить в ЮАР убежище, политическое, а хоть какое…

– Постарайся не задерживаться. Чем раньше доедем до границы, тем лучше, – сориентировал Шабтай, останавливаясь у мазанки.

– Я мигом, коханый, не скучай!

– Этого не обещаю…

– Да-да! – проморгав контекст, заверила Барбара.

Как только пассия исчезла за парадной дверью, Шабтай преспокойно развернулся и дал газу – от красавицы-польки, вдруг свалившейся тяжким бременем, стойбища-города, где вольготно жилось одним мухам да пасюкам, призрака смерти, возникающего то спереди, то сзади, от всех взрыхленных, но не отоваренных надежд.

* * *
Напевавший какую-то мелодию портье Морис механически выдвигал ящики стола и заталкивал их обратно. Казалось, едва определив задачу, он ее посеял. И в самом деле понадобившийся для продления брони Шабтая журнал уже дважды попадался ему на глаза, но «ключ внимания» проворачивался вхолостую.

Добродушный как многие тучные люди Морис обильно, с редким «вдохновением», потел – сознание, вздыбленное формами секс-бомбы, запустило иммунную систему в какой-то не размыкаемый цикл.

Морис – холостяк, хотя ему давно перевалило за тридцать. Даже в нищей Ботсване, где женщина лишь мужний придаток, на его полтора центнера телес претенденток не находилось, притом что сам президент его родственник, правда, десятая вода на киселе.

Свободное время Морис коротал в одном из немногочисленных кафе Габороне «Тьюлип». Его облюбовали дипломаты из европейских стран и иные белые иностранцы, коих в Ботсване можно сосчитать на пальцах. С европейцами-мужчинами он сталкивался у себя, в «Блэк Даемонд», но встретить белых женщин можно было только там.

Увязнув в своей слабине, Морис со временем наловчился различать языки и национальные типы, хотя владел, помимо местного диалекта, одним английским. Подучил и географию, почему-то возненавиденную в школе. Прежде считал, что Австралия и США на европейском континенте.

Со временем вечера в кафе подменили ему личную жизнь, задали смысл существованию.

Для посетителей Морис служил неким талисманом. С ним почти все здоровались и нередко перебрасывались парой фраз. Иногда белые мужчины приходили без женщин, вгоняя метрдотеля в тоску, а то и в души ненастье. В такие дни, съев свои неизменные пять булочек с кофе, он понуро плелся домой. Тут же валился на боковую и пытался заснуть, раздавленный, одинокий.

Звонок отвлек Мориса от дурацкой возни с ящиками. Ухнув напоследок, Морис с несвойственным ему проворством двинулся к стойке и поднял трубку.

– Отель «Блэк Даемонд». – Портье вращал глазами, словно искал что-то.

– Будьте добры, пригласите господина Калмановича, – прозвучало после обмена любезностей.

– С превеликим удовольствием, – отозвался Морис, учащенно дыша. – А хотя…

– Что же? – В голосе абонента мелькнула тревога.

– Он уехал…

– Выписался?! – поразился звонивший.

– Напротив, объявил о продлении, – успокоил портье. Незримо качающая адреналин секс-бомба воссоздалась у него перед глазами.

– У меня нечто важное… – продолжил абонент.

– Не беспокойтесь, он просил передать, что вернется к обеду.

– Кому-то конкретно?

– Вроде нет… Записать сообщение? Простите, как вас?

– Не утруждайте себя, вы очень любезны, – молвил абонент, после чего распрощался.

Морис оперся руками о стойку, задумался. Хвостик цели, с которой он недавно разминулся, мельтешил перед глазами, но вспомнить, какова она, у него не получалось. Мешало навязчивое видение, то расслабляя, то будоража. И явно ни к месту: Морис свою работу любил, желая к ней поскорее вернуться.

В дымке случайного, где гуляют лишь тени, творца не обретшие, проскользнула, не оставив отметины, новая мысль: кроме супруги из Израиля, Калмановичу прежде никто не звонил. Из автомата в лобби Шабтай всегда названивал сам. И чуть ли не через раз на каком-то новом, неизвестном Морису языке. Звучали: немецкий, но не совсем чтобы, арабский, но благозвучный более, слащавая тарабарщина из шипящих и носовых, и какой-то красивый, но тужащийся от длиннот язык, на котором ветеран-постоялец общался с супругой. Недавний абонент, хоть и говорил с ним по-английски, своим акцентом и одномерностью ритма тот язык чем-то напомнил…

Наконец портье спохватился, что Калмановичу бронь он так и не оформил. Деловито, под натугой веса, продефилировав к столу, открыл средний ящик. Журнал брони – на самом верху, но повернут тыльной стороной…

Портье отыскал нужный раздел, отметил продление. Вспомнив, что о сроках Шабтай не обмолвился, записал: «до следующих распоряжений». Гостиница и так пустовала.

За десять минут до сдачи смены Морис плюхнулся в кресло, расслабился. Впервые за несколько лет «погляделки» в кафе отменялись, если не исчезли из ближайших планов вообще. Мысленно он утопал дома в постели, в шоколадно-сливочном поту…

Глава 7

Сын генерала Куницына, Виктор, по пути к отчему дому ежился в городском автобусе от холода. В Москве, как и во всей Центральной полосе, стужа лютовала уже месяц, загнав человеческий муравейник в огромный гроб-сосульку. Зима восьмидесятого, точно смерть, казалась неодолимой, не обещавшей ни спуску, ни конца.

Сокурсники Виктора, обычно замкнутые и трясущиеся сболтнуть лишнее, с наступлением крещенских морозов часто шутили, обыгрывая непогоду каждый на свой лад. При этом шуткой месяца слыло: «Так холодно, что «хозяйство» бронзовой обезьяны может отмерзнуть». Метафору кто-то вычитал в английском бульварном романе. Так, мгновенно распространившись, сугубо контекстная фраза обособилась в местный афоризм.

Утром, на первом перерыве между парами, Виктора вызвали в канцелярию разведшколы и вручили увольнительную. Опешив, он засунул пропуск в карман, не удосужившись даже взглянуть на дату возвращения.

В город отпускали редко, в среднем, один раз в месяц и в основном москвичей. Иногородних не баловали, но всех всегда оповещали заранее. Как правило, побывка выпадала на субботу, отпускали на сутки, не более. Сегодня же вторник…

Прапор на шлагбауме изучал пропуск дольше обычного, странно поглядывая на курсанта. Лишь расписавшись в журнале и взглянув на графу «вернуться», Виктор понял, в чем дело: кайфовать предстояло три непонятно как обломившихся дня. Екнуло даже, все ли с батей в порядке? Но решив, что, случись беда, известили бы, заторопился к дежурному газику, доставлявшему персонал школы к электричке.

В город разрешали выходить только в гражданской одежде, которую подбирали и выдавали как униформу. Одежда – отечественная, но всегда в самый раз. Проучившись полгода, Виктор понял, откуда этот прикид, сирый и неприметный. В нем курсанты походили на лимитчиков, наводнивших Москву в последние годы. Ничем не выделяясь, сливались с толпой.

По молодости, Виктор не понимал, что применительно к нему гардеробный камуфляж работает с точностью до наоборот – скорее навлекает подозрения. Его умное, породистое лицо выдавало белую кость, а бугристая стать мастера спорта по самбо лишь усугубляла нестыковку гардероба с внешностью.

Ходил бы парень в джинсах, как большинство сверстников-москвичей, так вырядили его в «гегемона», навострившегося в родную деревню за салом…

Выйдя из автобуса, Виктор опустил ушанку, хотя сделать это следовало давно. Холодина в скрипевшем на каждом ухабе «Икарусе-гармошке» – такая же, как и на улице, он уже давно задубел.

Едва Виктор открыл дверь в свой подъезд, как дежурный милиционер привстал из-за стола, намереваясь двинуться к посетителю навстречу.

В последние месяцы Виктор приезжал домой нечасто, но с этим постовым уже пересекался и даже как-то с ним поболтал. Фамилию он не помнил, а звали его, если чего не запамятовал, Федор.

– Ку… – рыкнул милиционер.

Виктор снял шапку, отряхнулся.

– А, из шестнадцатой! Богатым будешь, не узнал.

– Все в порядке? – со щербинкой неуверенности спросил Виктор, тревожась об отце.

– В полном, на то и служим! – заверил постовой.

– На хоккей ходишь? – чуть подумав, поинтересовался Виктор, будто завязывая разговор вежливости.

– Толку… Мальцев-то травмирован…

– Выздоровеет… – Виктор доставал из кармана ключи.

– Отец твой дома, – подсказал постовой.

Вскинув брови, а потом и рукав, Виктор уставился на часы, сюрпризов не открывших – полчетвертого. Дня, на который, судя по щедрой увольнительной, он имел явно больше прав в лишь каркавшей о равноправии стране…

– Здоровались.

– Вот и чудно. – Виктор вошел в лифт и нажал на четвертый этаж.

Его вновь одолели дурные предчувствия: раньше семи вечера отец с работы не возвращался, нередко пропадая на ней сутками.


Тем временем Куницын-старший, в доверительном рандеву с самим собой, подливал из термоса «Камю», который мелким оптом поставляли в гэбэшный распределитель. Как профессиональный конспиратор он переливал коньяк в невинную для обывательского глаза емкость. Саму диковинную бутылку разбивал, сплавляя осколки в мусоропровод. Даже причащался из крышки термоса, создавая иллюзию чаепития. Вопрос только: перед кем, самим собой?

После недавней смерти любимой на глазах изглоданной раком жены генерал «хлебал» до донышка каждые выходные и не только… Когда Виктор изредка приезжал на побывку, то и дело наталкивался на наклюкавшегося отца. Сокрушался, но пока ограничивался одними увещеваниями.

Между тем сегодня «оттяжка» выполняла у генерала чисто оперативную задачу – дымовой завесы, маскировки. На тот самый крайний случай, если Виктор, отринув душегубский подряд, кинется разоблачать заговор. Даже отговорку хлесткую припас: «Перебрал, вот и укатило в белом фаэтоне. Пьяный бред, забудь!»

«Декорацию» подкинул Остроухов, одобривший сегодня утром заготовку зама по ликвидации Ефимова. Куницын, правда, описал один каркас: время, место, орудие. Саму подоплеку подряда он умолчал. В той стихии, где верхушку Первого управления с недавних пор крутило, обжигая, точно на вертеле, не хватало только ее…

Получив от Остроухова карт-бланш, Куницын тут же связался с учебным центром КГБ в Балашихе и попросил отпустить сына по семейным обстоятельствам. Каким именно, вопросов не задавали: обратился не кто-нибудь, а второе лицо советской разведки. Уточнили лишь: «Трех суток хватит?»

– Вполне, – прозвучал ответ. За сим и раскланялись.

Отмыкав пять жутких дней, полных душевных мук, ковыряния в нужнике прошлого и потугов ухватиться за вихлявую кибитку дня беспалыми обрубками, Куницыну в конце концов удалось не то чтобы преодолеть раздрай, а сгруппироваться. Произошло это не далее, как позавчера. Отправной точкой послужил состоявшийся на даче Главного разговор.

Доехав в ту ночь до дому и несколько «восстановив дыхание», Куницын рассмотрел пасьянс своего незавидного положения. Обнажилось яснее ясного: злой гений Остроухова готов обратить в союзники застукавшего их ревизора. Так что, исчерпав все пути к спасению, шеф спустит с привязи Ефимова и утопит его и начфина в проруби как котят. На всех документах, выводивших из бюджета злосчастные миллионы, присутствовали лишь его, Куницына, и начфина подписи, а протокола встреч-заседаний они, понятное дело, не вели.

Воистину не знаешь, «кто враг, а кто союзник», как прозрачно намекнул ему Остроухов на даче. И пусть для Главного «запуск на орбиту» Ефимова – последний, лишь отодвигающий очередь в камеру смертника маневр…

Размусоливать не приходилось: самое заинтересованное лицо в устранении подполковника – он сам. Единственное, в чем поначалу сомневался: самому убрать ревизора или все-таки навязать убийство сыну, боготворимому с колыбели? Но, поразмышляв шершаво, как провернуть мокруху практически в свой лощеный, просиженный по большей мере у селектора полтинник, Куницын, пусть через не могу, мысленно выдал мандат на ликвидацию Виктору. Да и куда не гляди, убирать следовало чисто, обставляя все под потасовку. А кому, кроме натасканного агента, это под силу?

В наставниках у Виктора, отобранного за спортивные достижения в группу спецопераций, именуемых «контактными», числились одни матерые волки, «моцарты» насилия, для коих сицилийская мафия – шустрые, но лубочные зайцы. Виктору, вне сомнения, задача была по плечу, к тому же «сковырнуть» предстояло хилого, кабинетного «червя».

Другое дело, барьеры: психологические, возрастные и, конечно, нравственные. Чтобы вынудить Виктора убить – и не урку-рецидивиста, а достопочтимого гражданина, причем хладнокровно и в первый в жизни раз – требовалось наплести нечто экстраординарное, некий распушенный фантазией сюжет, разом потрясающий рассудок и взывающий к самосохранению или мести. Но главное – защемляющий очень личное.

Был бы Виктор постарше, генерал, не колеблясь, рассказал бы правду, всю, как есть. И, как минимум, рассчитывал бы на участие. Сыну же двадцать пять, возраст пусть не розовых бабочек, так шаблона идеалов, быстро, впрочем, меняющихся. Огорошь его вводной убить, и консилиум психологов не возьмется предсказать отклик. А хотя, чего уж: от тычка в физиономию до тихого безумия, если руки не наложит вообще…

Немотивированное убийство толкало Виктора в чрево зоологии бытия, официозом морали припудриваемое, но в слизи которого хлюпают все амбиции мира сего, в чем Куницын-старший ни на йоту не сомневался. Более того, в силу своего особого, зловещего призвания биологическим началом людской природы мастерски манипулировал.

Поначалу ему на ум ничего не приходило, но генерал упрямо обыгрывал один сценарий за другим – фермент яростной схватки за жизнь подстегивал работать мозг на форсаже. Все, однако, уходило в песок, как пошлое, лживое, ненастоящее, пока сегодня ночью он не проснулся в дивном блаженстве, не посещавшим с тех пор, как Кати, его жены, не стало.

Такой же зимой, студеной, но игристо счастливой, они стояли на пустом перроне, ожидая поезд, на котором прибывал Саша, Катин старший брат, ее единственный на тот момент, заменивший родителей родственник. Оба ушли из жизни рано, погибнув в автоаварии, едва она поступила в институт.

Поезд опаздывал, но Куницына это не тревожило, скорее, наоборот. Ибо хотелось навеки запечатлеть серебристую, полусказочную тишину, прерываемую короткими гудками локомотивов, кристаллики снега, зависшие в лучах фонарей, и тихое, поглотившее все клетки счастье. И мечталось, чтобы поезд и дальше опаздывал, а облако светлого, почти целомудренного притяжения, обострившее ценность чувств до предела, укрыло их на всю оставшуюся жизнь.

Но в закоулках души Куницын побаивался этой встречи, зная, насколько Саша дорог Кате. Втрескавшись по уши, буквально трясся от мысли ее потерять. Вдруг покажется брату не тем?

Между тем, при встрече, все «расстелилось», как нельзя лучше. Своей покладистостью и внутренним спокойствием Саша без всякой притирки был им принят, но, что гораздо важнее, был принят сам.

Встретившись, они втроем два дня славно бродили по Москве. То читали стихи, то признавались в любви, то куролесили – под сенью лишь их приметившей звезды.

Прощаясь на том же перроне, Саша протянул руку и, не молвив даже «пока», открыто, доверчиво посмотрел. Этот чистый, по сути своей, беззащитный взгляд извлек его сегодня ночью из забытья, хрипевшего безумной грызней и совокуплением тварей. Он не шевелился, изумленный простотой найденного решения.


На звуки поворачиваемого ключа Куницын чуть приподнялся. Заграбастал термос со стола, где квартировался штаб еще не оперившегося злодейства, и плеснул в походную посудину. Попытался отглотнуть, но поперхнулся. Бросил пластмассовую крышку на стол, расплескав коньяк.

– Живой есть кто? – Виктор свернул к кухне на шум. Иносказательности в той интонации не было…

– Пропажа, ты?! – прохрипел не «тем горлом» родитель. Зацепившись за крышку стола, вскочил на ноги.

Со смесью досады и тревоги Виктор распахнул полуприкрытую дверь. Увидел, что раскрасневшийся, изрядно принявший «на грудь» отец движется ему навстречу.

– Что случилось? Опять… – Сын деликатно отстранился от «передержанных» отцом объятий.

– С приездом! Проголодался, наверное?

– Да не голоден я! – огрызнулся Виктор. – Сядь, сам сооружу… И кончай, хватит!

– Как знаешь… – Генерал попятился, понуро сел.

– Батя, что стряслось? – Виктор открыл холодильник. – Почему не на службе? Четырех еще нет!

– Поешь вначале, потом…


– Прогуляемся? – закончив трапезу, предложил Алексей Куницын. Чуть поерзав, потянулся к крышке термоса, где на донышке благоухал не расплесканный «аромат».

Опасаясь быть «выплеснутым» хоть и со знатной, но центробежной по воздействию жидкостью, «ребенок» остановил руку отца, бережно отвел ее в сторону. Вылил остатки коньяка в термос, завинтил крышку. И лишь затем откликнулся:

– Морозище, куда?

– Пиджак купим… как раз.

– Ладно, лишь бы проветрился…

Куницын-старший на квелых ногах сходил к шкафу, откуда принес шарфик, который надевал лишь по выходным. После чего облачался уверенно, без «поиска рукавов», совсем не походя на подвыпившего, точно в модном шарфе разгадка, над которой тысячелетия бьется продвинутое и не очень человечество…


– Дела серьезные, сынок… – посетовал Алексей Куницын, когда они порядком отошли от дома.

– Настолько, что в квартире не отважился? – насторожилось чадо.

– С Сашей беда… – опечалился генерал.

– Как в воду глядел! – запричитал Виктор. – Месяца два на звонки не отвечает! Спрашивал ведь тебя! Отмалчивался почему?!

– Оттого, что не просто серьезно, другие слова нужны…

– Что стряслось, батя?

– Саша в Москве…

– Переехал?!

– Пере… перевез я его.

– Куда?

– О событии вначале… – В трескучем морозе подмерзла пауза.

– Говори, батя, не молчи!

– Слушай тогда. Год назад… у дяди Саши в цеху… произошла роковая авария, не больше и не меньше… – Генерал прочистил горло. – О катастрофе обмолвилась лишь «Советская индустрия», но всего парой строк. Хотя и отмечалось «имеются человеческие жертвы», о количестве погибших умолчали. А было их двенадцать, кого разорвало на куски, некоторые же – сгорели заживо. Разнесло и оборудование на миллионы рублей. Происшествие такого масштаба даже в столь аварийно опасной отрасли, как химия, случай – из ряда вон. Последующий виток событий, возможно, раскрутился бы по-иному, не окажись большинство жертв иностранцами, членами румынской делегации – прибыли в Свердловск для ознакомления с технологией, которую планировали у нас приобрести. В числе жертв – замминистра и несколько высокопоставленных чиновников министерства промышленности Румынии. Да и из наших погибло несколько не последних людей: завотделом промышленности свердловского обкома партии, главный инженер завода, другие… Сам дядя Саша, к счастью, в тот день был в командировке, оттого и уцелел. До поры до времени, однако…

– До поры до времени – это как? – торопливо уточнил отпрыск.

Генерал взглянул на сына и ужаснулся – настолько тот изменился в лице.

– Не гони, одиссея вся впереди… – отчитал генерал. – Так вот, по возвращении из командировки, дядя Саша с жаром взялся за реставрацию цеха, оставаясь в прежней должности, начальника. Созданная для расследования аварии комиссия тем временем не спеша принюхивалась, методично проверяя одну службу за другой. Были в ней и наши люди – рыскали на предмет теракта. Дядю Сашу то и дело вызывали на ковер, но все пертурбации он воспринимал, как должное. Беспокоился скорее за карьеру, нежели за судьбу. Дело в том, что за полгода до аварии Саша направил директору докладную записку, где жестко потребовал заменить в цеху агрегаты, срок эксплуатации которых перешагнул все нормативы. Как впоследствии выяснится, поломка одного из них и привела к беде. Проблему он не раз поднимал и на заводских совещаниях, чему было немало свидетелей. Копию докладной записки он подшил к цеховой документации, понимая: случись что, ничем, кроме бумаженции, крыть не сможет. Полагал, что своевременно поданный рапорт снимает с него ответственность, переводя стрелки на директора. И максимум, что ему грозит, это выговор и не совсем приятная миссия свидетельствовать против начальства. Но зная, что директор – родственник Долгих, питал иллюзии, что дело в итоге замнут. Экая наивность! Думал, о чем угодно, только не о том, что самая удобная кандидатура для роли стрелочника – он сам… – Куницын-старший горько усмехнулся, продолжил: – Как только комиссия завершила расследование, дядю Сашу арестовали, предъявив обвинение в преступной халатности, повлекшей человеческие жертвы и материальный ущерб. Когда же следователь заявил, что ни в цеховой документации, ни в архиве директора, изъятых комиссией для проверки, его докладная не обнаружена, дядя Саша онемел, после чего впал в глухую депрессию. К счастью, своей вины он не признал и через месяц был выпущен под подписку о невыезде. Хотя характер правонарушения позволял оставить его на свободе до суда, дяде Саше несказанно повезло. То ли следователь – буквоед и слуга закона, то ли прокурор ушел в отпуск, но, так или иначе, он оказался дома. Там его, однако, ждало не меньшее разочарование: с работы уволили, запретив строго-настрого впускать на территорию завода. Попытки связаться с директором ни к чему не привели. Сашины звонки игнорировали даже недавние коллеги, прекрасно знавшие, что вопрос об износе оборудования он ставил не раз. По всему выходило, Саше готовят хорошо спланированную, показательную экзекуцию.

Как бы там ни было, в то время мне было не до него. Мама стремительно угасала, жить ей оставалось считанные месяцы. И хотя, выходя из забытья, она не раз просила меня вмешаться, пока дядя Саша сидел, я ничего реального предпринять не мог. Не знал даже, в чем конкретно его обвиняют.

– Н-да… – изрек отпрыск, после чего семья Куницыных некоторое время молчала. И стар и млад испытывали одинаковое, хоть и вкравшееся независимо друг от друга чувство: почему так мерзко скрипит сегодня снег, притом что, по обыкновению, его хруст бодрит и радует? Хрустофобию первым преодолел глава дома.

– Когда дядя Саша, по выходе из тюрьмы, приехал к маме попрощаться, он посвятил нас во все подробности этого от начала и до конца сфальсифицированного дела. Возмутившись, я по своим каналам снесся с прокуратурой, но «слив» ничего хорошего не сулил. Обвинение намеревалось потребовать тринадцати лет строгого режима, что означало: признав виновным, его приговорят не менее, чем к одиннадцати. Оттуда и нашептали: директора лоббирует секретарь ЦК КПСС Долгих. При такой расстановке оставалось единственное: пойти к Андропову и, изложив суть дела, упросить вмешаться. Лишь он мог предотвратить самосуд. Но, зная, что закулисных игр Юрий Владимирович неизменно сторонится, идти к нему смысла я не видел. И сказать честно, мысленно с дядей Сашей я тогда попрощался. Ведь не секрет: праведники в лагере не выживают. Даже мама понимала это, зная, насколько от природы раним и беззащитен ее брат.

Последние мамины дни мне не забыть, пока начертано дышать и думать. Мама походила на почерневший скелет, из которого недуг выскоблил все живое, заполнив пустоты болью. На моих глазах боль догрызала призрак, который почти не шевелился, зато маялся, не переставая…

– Батя!

– Прости, сын, развезло! Соберусь…сейчас… вот… На последнем выдохе – откуда только взялось – мама изъеденными до пор губами прошептала. Пожирая взором артикуляцию, уловил: «Сашу спаси…».

– Спасу! – безрассудно выпалил я, цепляясь зубами за шестеренки агонии.

– Поклянись… – последнее, что разобрал.

– Клянусь, милая, спасу!

Через минуту ее не стало. Ушла… так ярко, в диких муках, навсегда… В моей жизни, Витек, – протер рукавом глаза генерал, – бывало всякое, по совокупности и десяток судеб затмит. Ухаживай не ухаживай за моей могилой, убежден, покров будет буйным. Когда бурьян, а когда ромашки, но чаще тюльпаны черные. Но то, что я испытал в ее последний миг, расшвыряло и обесценило все мои стенания и муки, которые изведал, пережил. Мне как бы приоткрылась формула чистоты. Я заглянул туда, где зарождается рассвет, жертвуют и любят, благодетельствуют и никогда не предают, без чего людская общность, как святое писание без Бога…

Алексей Куницын замолчал и, чуть замедлив шаг, мысленно раскручивал последний скат своей истории-сюжета, существовавший пока лишь в эскизе. Внемля, что история легла и замутила искренностью не только сына, но и его самого, он удалился на предпоследний антракт. В сварганенной им перед рассветом «рукописи» оставались лишь две непрочитанные главы. Но мало-мальски сведущий читатель настоял бы, что одна. Не называть же главой инструкцию, как убить невиновного, проштрафившегося лишь тем, что стал поперек дороги власть предержащим. Как выяснится, сам того не ведая…

Доверие категория расплывчатая, но все, что Куницын к тому моменту живописал, было правдой, истовой, без купюр и почти без прикрас. Сущей правдой тужился и последний монолог, к которому Алексей Куницын ныне внутренне готовился. Из хронологии событий выпадал лишь один вероломно вставленный фрагмент. Композиционно – финал, а может, постскриптум.

– Батя, ты как? Присядем, может? – Виктор кивнул в сторону закусочной, которую они только что прошли.

– Все путем, не стоит… – Алексей Куницын вновь потянул паузу, должно быть, рассчитывая, что сын сам «подбросит уголька».

– С Сашей, что все-таки? – рассек паузу Виктор.

– Как начать, не знаю… – тяжко вздохнул генерал. – Да ладно! Когда Саша с мамой попрощался, я попросил его мне больше не звонить и дать номер телефона-кукушки для экстренной связи. До тех маминых слов, застрочивших мою жизнь по-новому, я думал лишь о себе, ну и о тебе, разумеется. Пусть Саша близкий родственник, но даже житейским контактом с ним компрометировать себя я не мог. Мою форму допуска, выдаваемую лишь единицам, не получил бы и генсек с его бурной молодостью… – Генерал чуть хмыкнул, вскоре возобновив вещание: – На похороны Саша прибыл без задержки. Встречал я его сам, без водителя. Мы тотчас отправились в морг, там он и воздал почести. Поселил я Сашу… на конспиративной квартире, которой распоряжаюсь единолично. Ни на сами похороны, ни на поминки прийти ему не позволил. На сей раз конспирировал я по причине, диаметрально противоположной прежней. Дав маме клятву, перед которой присяга офицера растворялась, точно сахарная пудра в кипятке, лихорадочно искал пути, как спасти его от зоны… – Алексей Куницын задумался, после чего разъяснил: – Поначалу не проявлялось ничего лучшего, чем, снабдив Сашу подложным паспортом, организовать его побег на Запад. Но зная, что с кондачка такое не осилить, идею я заморозил и сосредоточился на промежуточном решении, которое, как ни ломал голову, не приходило… Промариновав Сашу две недели на явке под замком, был на грани отправить его обратно в Свердловск, на заклание, ибо идею свала за бугор я в конце концов отринул – запредельный риск. Но в один прекрасный момент меня наконец осенило – зацепился за смешную до хохота деталь. Случилось это в аптеке, куда я заехал купить лекарство от простуды. Когда подошла моя очередь, с языка слетело нечто случайно подвернувшееся. Провизор улыбнулась, сказав: «Это средство для умалишенных». «Минутку, у меня записано где-то». – Я стал рыться в карманах. «Следующий», – не долго думая, скомандовала аптекарша. Я шагнул в сторону, силясь вспомнить, куда засунул шпаргалку, которую дал мне мой помощник. Но поиски оборвал, задумавшись, не совсем понимая, о чем. Потоптавшись малость, направился к выходу. Тут аптекарша окликнула: «Гражданин, не вспомнили?» Я не ответил, увлекаемый наружу чем-то необыкновенно важным, но пока лишь кристаллизующимся. Выходя, услышал реплику одной из томившихся в очереди дам, похоже, ревнительницы «устоев»: «Точно тронутый, хотя и одет с иголочки. Порядки – хуже некуда…Скоро из лепрозориев выпускать начнут». Здесь меня осенило! По пути домой я то и дело усмехался, дивясь, как комичное цепляется за товарняк жизни даже в такой строгой, одномерной системе, как наша, оборачиваясь в спаренный локомотив. На следующий день, отложив дела службы в сторону, я уже торил дорогу к Сашиному спасению – по плану, обретшему, наконец, физические координаты. Единственное место, где Сашу можно было схоронить, заслоняя от всевидящего ока милиции, находилось рядом, в пределах городской черты. И доступ к нему имелся, причем по штату. На жаргоне нашем – диспансер…

– Какой? – заинтересовался Виктор.

– Не совсем обычный… Психушка, но без вывески…

– Не понял?!

– Понимать не надо, знать лучше. А хотя, что лучше, а что хуже, я давно запутался… Этот диспансер – неприметная, но объективная реальность, возникшая под крылом Пятого управления, если ты о нем что-либо слышал.

– Не слышал, но читал, вражескую прессу мы изучаем в оригинале. Если не ошибаюсь, структура по борьбе с диссидентами. Только при чем здесь психушка? – откликнулся Виктор.

– При том, что далеко не всех «соловьев свободы» можно посадить. Время иное… Для «постановки голоса» и созданы эти клетки-зоопарки. Без посетителей, однако!

Тут генерал заметил, что сын почти его не слушает и как-то трусливо ушел в себя. Ему казалось, что запахло варевом из стеблей подорожника, растения бесхитростного… Именно этого Куницын опасался больше всего. Подумал, досадуя: «Сейчас бы суп из устриц – этих помешанных на чревоугодии, но погрязших в беспринципности французов». С лягушатниками он был знаком не понаслышке, проработав в Париже несколько лет, сразу после «распределения».

– Но склонить дядю Сашу залечь на дно психушки оказалось сложнее, чем додуматься до такого, – вернулся к сюжету генерал. – Ни о каком диспансере он и слышать не хотел, твердя: в себе пока, а переучиваться на психиатра не намерен. При этом, не заручившись его согласием, внедрить его туда втемную я не мог. Лишь сотрудничая, мы могли обеспечить тыл легенде. В противном случае, Саша спалил бы нас обоих. Как всегда, подсобили эмоции… Внушая Саше, что зона ему противопоказана, в какой-то момент слетел с катушек.

– Да нужен ты мне, идиот! – в запальчивости крикнул я. – На все четыре – хоть куда! Не дал бы слово, можно подумать, возился бы!

– Дал слово, кому? – тотчас уточнил дядя Саша.

– Никому! – отрезал я.

– Постой-постой, не Кате ли – умирающей?

Он быстро сник, сподобившись в кошель хандры и безликой обреченности. Сердце даже екнуло – стало его настолько жаль. Тут я голым инстинктом выхватил: связан я волей покойной или нет, но, смотря на Сашу, все время вижу Катю, его сестру. Пусть опосредствованно, в проекции воспоминаний, но она вся тут, в этом небесталанном, но теряющимся в буреломе жизни человеке, не осилившим даже столь банального, как завести семью. Был ли озвучен тот наказ или мама унесла бы его в могилу, я бы разбился вдребезги, но Сашу бы спас.

– А кукушка, как с ней? – холодно подначил Виктор.

– Какая? – будто прослушав, рассеянно отозвался Куницын-старший, казалось, начавший переигрывать…

– Телефон-кукушка!

– Вить, не цепляйся. Где служу, помнишь, наверное? Тебе ли спрашивать? Будто ничему не учат вас…

Несколько минут семья шагала, безмолвствуя. Каждый, похоже, думал о своем, но и отчужденности не было. Временами поглядывали друг на друга, чуть заискивая.

– Услугами «мозгоправов» мы не пользуемся, – глубоко вздохнув, вновь заговорил генерал. – Наша продукция – вся «на экспорт», контингент и задачи у нас иные. Тем не менее пару-тройку мест в той лечебнице для разведки держат – на всякий нестандартный случай… Не откладывая в долгий ящик, сунулся я с Сашей туда, пока он не передумал.

– Доброго дня и принимайте по описи! Намотайте на ус, однако: снадобьями не пичкать и стеречь, как зеницу ока. Проявил, так сказать, норов, а с наглядностью у нас дефицит… Может, дозреет, поймет, что к чему, и одумается… Полгода-год, а там посмотрим.

Я даже паспорта нового для него справлять не стал – смысла не видел. Затея строилась на простом: КГБ – государство в государстве, а разведка, его элитный отряд, в той экстерриториальности вообще автономна. Председатель и зам нас контролируют лишь по «курсу», ну и бюджетом, разумеется. Да, я понимал, риск немалый, многое завязано на авось. Но то, что крыша протечет через каких-то десять недель, даже предположить не мог. Закон Мерфи – феномен в развитии, срабатывает далеко не сразу. Надеялся, что протоптать Саше дорожку в края дальние удобный случай рано или поздно представится… Была ли альтернатива? Возможно и была, но в том цейтноте времени отколоться могло лишь такое… И произошло следующее, мало прогнозируемое…

– Чего захотелось, отец, резко и бесповоротно, знаешь?! – осадило прародителя чадо с задиристым и спертым по духу задором.

Генерал, точно подавился, но не костью тона, застрявшей под кадыком. «Отцом» его сын назвал впервые, еще в десятом классе заменив постутробное «папа» на доверительное «батя» – на модный у золотой молодежи манер.

– Мне вдруг захотелось, чтобы ты бурду эту, мутную, словно воду из бачка, одним щелчком слил, и, хлопнув меня по плечу, сказал: «Проверял на вшивость, ха-ха!» Но, думается, этому не бывать…

Алексей Куницын, резко вдавив руки в ребра, то ли от холода, то ли в силу души болтанки, остановился. Извлек руку из кармана и после некоторых раздумий вяло махнул: мол, пошел я. Возобновил движение.

– Чего ты, батя? – забеспокоился сын, бросившись следом.

– Саша твой родственник, ближе, чем мой… – заметил генерал чуть погодя.

– Отец, разве не знаешь, мы одно целое, что с тобой, что с дядей Сашей?!

– Правда не станет иной, возьмем ли мы ее в попутчики или беспризорничать ей… – в каком только закутке разума выудил «батя».

– За анекдот о Чапаеве в школе ставят на вид, а о Брежневе – отчисляют, хотя и учат такому… – оправдывался Виктор.

– Главное, что учат, – выделил «учат» генерал.

– Обязан докладывать о любом, даже семейном…

– Любом, не любом… Не забывай, школа – подчиненная мне структура!

– А что я знаю поверх того, что ты генерал-разведчик?

– Вполне достаточно. Рассказал вон всего…

– Хорошо, что с Сашей? – Виктор сглотнул горький комок.

– Так вот, не далее, как в пятницу, – наконец извлек скатерть-самоткантку генерал, – беспокоит помощник: «Майор Парамонов из Пятого». Отвечаю: «Не знаю такого, и с каких это пор майоры меня домогаются». – «Не соединять?» – и тут, неизвестно откуда, дыхание сперло на раз. – «Э-э…давай».

Пропуская эзоповы подробности, обрисую суть. Выясняется, майор Парамонов – куратор психушки. Раньше протирал штаны в Конторе, но после серии разоблачительных статей за бугром, откомандирован Андроповым «разобраться». Он и разобрался: всех «подопытных» прополол с запасом и… расколол дядю Сашу, как орех. Все наставления тот позабыл, точно его там впрямь «лечили». Через час встречаемся в «диспансере». Майор – сама любезность: «Утомлять не стану, время дорого, особенно для вас, генерал. Родственничек во всем сознался, даже запросов строчить не надо, что к лучшему… Пути все открыты, целы целехоньки. Кроме нас двоих, о сальто-мортале, приютившем преступника в наисекретнейшем объекте страны, не знает никто. Резону топить вас за идею не вижу. Вреда мне не сделали, ну а родине… Пусть судит по всей строгости, если, конечно, не договоримся… Ни должности, ни протекции не прошу. Зачем утруждать? Конъюнктура, драконовские порядки, субординация и тому подобное… Да я и не карьерист, а материалист – чисто фискального заплыва. Цифирь моя удобна и кругла, вся из нулей. Гладенькая, так сказать, со скромной, сиротливой единичкой во главе. Теку, словно баба, при виде символа: сто тысяч… Не пугайтесь: не долларов, а наших конвертируемых на две, как всегда, бесценные жизни рублей. Сроку неделя, а вашего «погорельца» – что в прямом, что в переносном – загубившего уйму достойнейших граждан, пока в «холодную», под ключ. Как бы с собой ничего… или вы с ним… Иначе план мой – как в том цеху, ха-ха… Не задерживаю, задачка не из легких, как у Минфина на исходе декабря. И с приветом, отраслевым, да с напутствием. Приятно было познакомиться! Вам, надеюсь, тоже…

– Меня из школы зачем вытребовал?! – резко перебил Виктор. – Рассказать как облажался, загубил дядю Сашу и себя в придачу? Суд разобрался бы во всем! А мама, понимала ли она? Бредила же, вся на наркотиках!

– Мама как раз понимала! Это ты по молодости не рубишь, не сечешь, – парировал зло отец. – И знай, случись что со мной, тебя на завтра из школы выпрут! Раньше, чем трибунал мне последний куплет сочинит. Ах, Витька, думал поможешь…

– Чем я, пацан, генералу, помочь могу?! – искренне удивилась поросль. – Накостылять Парамонову, чтобы заткнулся… Стоп, подожди, не может быть! Не за этим ли? В смысле…накосты…

Взглянув на отца, Виктор стал меняться: в лице, фигуре, а главное – тепловым режимом крови. За считанные мгновения она словно застыла, сковав его изнутри.

Тем временем генерал, с дивным разносолом в лике – бесстыдства, свалившегося бремени и торопливых мыслишек – теребил нос. Не осилив динамики драмы, семья давно остановилась под провислым панно, зовущего к «равенству», «счастью» и трафаретом, наверное, к «братству»; четыре – со второй по пятую – буквы отслоились. На грозную реляцию из райкома «Пробел восстановить!» местный ЖЭК ответил: «Как только морозы спадут». Но было это – никто уже не помнил – сколько лет назад…

– Пойдем, Витек, не то простудишься. А болеть нам не с руки… – так и не хлопнув сына по плечу, молвил прародитель. Кивнул в сторону дома.

Глава 8

Морис, администратор отеля «Блэк Даемонд» в Габороне, раскинувшись на диване ночного дежурного, видел совсем не африканский сон: белоснежная богиня с платиновыми волосами, обворожительно кружа, исполняла плавный, утонченный танец. В нем и намека на крутобедренные вихляния под орган континента – тамтам, ничего прочего из родного фольклора. А порхали: легкость, изящество, волшебство.

Портье парил в невесомости необъятной красоты и единственным ощущением физического было то, что омерзительная, сделавшая его несчастным полнота исчезла, будто испарившись.

Эротичную утонченность сна, обернувшую его в кокон пустоголового счастья, вдруг тряхнуло. Он услышал свое имя, чуть позже оно прозвучало вновь.

«Как? Она зовет? Не верю… А почему бы и нет? Ведь сон ответвление сущего, пусть он то сливочно-сладок, то вгоняет в дрожь…»

Женщина-комета, мелькнувшая вчерашним утром и ослепившая Мориса своей красотой, стелила воздушные па, напоминавшие скорее волнительный разговор с самой собой, нежели призыв к сближению. Губы ее не двигались, да и глаза смотрели под ноги, словно вдохновляя шаг. Но имя его по-прежнему звучало, настойчиво, хоть и через небольшие интервалы.

Открыв глаза, Морис увидел, что пространство сказки-сна затмил вполне земной, но фактурный с перебором человек, чем-то ему знакомый. Портье вздрогнул, притом что пришелец улыбался. Спросонья или по иной причине Морис опустил веки и, когда открыл их опять, то испытал невидимый пресс, а чуть позже – физическую боль. В него врезались нещадные ребра жесткости, давившие скопищем разновеликих форм – когда прямоугольных, а когда округлых, но от этого не менее саднящих.

Тут Морис вспомнил, что, возвращаясь в начале смены из туалета, где, по обыкновению, задерживался до получаса, он заметил белого мужчину, за которым хлопнула входная дверь. Рассмотреть его не удалось – мелькнула лишь спина. Постояльцем он не был, в этом Морис не сомневался. Да и посещал ли мужчина гостиницу, тоже было неясно. Мог просто развернуться, передумав заходить или прознав, что ошибся адресом.

Чуть позже, рутинно посмотрев в окно, Морис запечатлел «Ситроен», где сидели двое белых и, как ему показалось, наблюдали за гостиницей. Но был ли их интерес таковым или они забрели сюда случайно, Морис даже не задумался. Мало ли у кого какие дела? Со своими бы управиться…

Стоящий перед ним господин, словно с раз и навсегда вклеенной улыбкой, и со взглядом врожденной безнаказанности протянул Морису руку. Но ответить на рукопожатие, оторвав свое тело от дивана, консьерж не мог. На него уже давила вся толщь мира, подрядившая асфальтоукладчики, гусеничные бульдозеры, прочую машинерию. Все это, однако, в чувствах, в окончаниях – мозг-то едва кумекал, борясь с обильно пролитым пришельцем сургучом.

– Понимаю, работа ваша не из легких! Помочь? – предложил «похититель снов». – Не стесняйтесь, давайте руку.

Через мгновение Морис сидел, потирая правую ладонь. Сквозь отупение проскальзывало: как столь легкий, хоть и мускулистый человек, килограмм семьдесят, не более, одним рывком оторвал его полтора центнера от лежака?

– Собственно вы кто? Эта комната для обслуги… – Морис сделал усилие заступить на должность.

– В администраторской пусто, да и звал я не раз…

– Отчего на ночь глядя?

– Дело срочное…

– Поселиться?

– Не совсем. Увидеть одного из жильцов.

– Кого?

– Господина Калмановича.

– Какие проблемы? Его номер за лестницей. Вас провести? – Портье направился к стойке. Но, увидев, что его услужливость никакого отклика не возымела, сказал: – Наверх, тридцатый.

«Похититель снов» задумался, не выказывая малейшего желания куда-либо идти. Его белесые, отсвечивающие безмерным цинизмом глаза блуждали по полу. В конце концов, щелкнув костяшками пальцев, он нехотя обогнул стойку и зашагал к лестнице.

Когда незнакомец исчез из виду, невидимое бремя свалилось у Мориса с плеч. Между тем он продолжал стоять посреди администраторской, не двигаясь и затаенно дыша.

Казалось, консьерж уловил нечто важное и активно переваривает открытие. На самом деле он слушал, на пределе внимания. «Похититель снов» уже внушал ему конкретный, вполне осязаемый страх.

Сколько ни тужился, Морис так и не услышал ни стука в дверь, ни даже подергивания ручки в номере Шабтая. Впрочем, и прочих шумовых эффектов, сопутствующих движению по лестнице, не прозвучало. Оставалось предположить, что комната Калмановича распахнута настежь, а под рубашкой позднего визитера – бесшумный пропеллер.

Мориса, словно перекосило, когда прямо перед стойкой, вдруг обналичился «похититель снов» и… без всякого пропеллера.

«Похититель» облокотился о стойку, подпер кулаками подбородок. Рыхлыми, невнятными глазами он добрую минуту смотрел на боковую панель, точно от всего мира отгородился.

– Так, где он? – тихо спросил «похититель», все еще смотря на панель. И не поверни он тут же головы, портье подумал бы, что «похититель» заговорил с самим с собой.

– Вы обознались или не нашли тридцатый? – пустился в предположения консьерж.

– Где он?! Я жду! – повысил голос пришелец.

Мориса вновь что-то примяло, придавило.

– Ради бога, кто?! – взмолился Морис.

– Шабтай Калманович.

– Вы что, не встре…

– В номере его нет.

– Разве дверь открыта?! – Морис чуть не возопил, помня, что ни стука в дверь, ни даже скребка не прозвучало, как, впрочем, и самих шагов.

– Говорю вам, отсутствует! – злобно проскрежетал незнакомец.

– Как это отсутствует? – Портье взглянул на ячейку тридцатого, оказавшуюся на поверку пустой. – Ключи он забрал или…

– Что «или»?! – словно врезал свой вопрос «похититель».

– Расспросы эти… как понимать? – изобразил подобие протеста портье.

– Я – его друг, мы должны встретиться!

Тут Морис вспомнил, что, убыв со спутницей накануне, Калманович в гостиницу не возвращался, по крайне мере вчера в его дневное, а сегодня – в вечернее дежурство.

Открыв лежавший перед ним журнал, Морис сверился с графой тридцатого. Помимо вчерашнего продления, прочих отметок не обнаружил – ни выписки, ни сданных на хранение вещей.

Вновь воскресла платиновая дива. Она уже не кружила, а примостившись на корточках у лестницы, с тревогой посматривая на него.

– Я его действительно не видел, ни вчера, ни сегодня… – подтвердил Морис, норовя взглянуть куда-то поверх пришельца. – Но вещи он не забирал и не выписывался, это точно. Только ключ, где? Он всегда сдает, чтобы прибрали номер.

– Может, приходил к нему кто? – «Похититель» безмерно мутным, точно расслоена сетчатка, взором, уставился на портье.

Не сводила с портье глаз и побледневшая как полотно богиня.

– Да не… – осекся на последнем звуке Морис.

– Нет или постараетесь вспомнить? То, что я услышал, тревожит. И, кажется, мой друг в беде.

Морис осязал, как жирные капли падают с подбородка на журнал, заключающий смысл его скромного, бесхитростного существования. Приземляясь, размывают каллиграфически безупречные строчки, которые он с таким тщанием выводил. Портье подмывало захлопнуть журнал, но еще больше – исчезнуть – настолько мутант стал ему непереносим. Но ни одно из желаний Морис, выжатый как лимон, претворить не смог, приклеившись к стойке.

– Чувствую себя неважно, приходите завтра, – в конце концов вымолвил под нос портье.

Когда Морис с тупой болью в затылке вновь укладывался на диван, он вспомнил, откуда ему знаком пришелец: его контуры мелькали за лобовым стеклом «Ситроена», припаркованного напротив «Блэк Даемонд». Сознание портье «захлопнула» парадная дверь гостиницы, укрывшая обличье еще одного незваного гостя.


– Проклюнулось, Франк? – обратился к «похитителю снов» сидевший за рулем «Ситроена» господин.

– Ноль целых и, максимум, десятая, Иоганн! – сокрушался Франк.

– Неужели? Думал все тип-топ, коль ты на полчаса запропастился… – усомнился Иоганн.

– Хронометрист… Из гонорара куплю тебе новый «Сейко», четверть часа не более! – зубоскалил «похититель снов».

– Что, никаких зацепок, совсем-совсем? Сказал же, десятая! – вгрызся во Франка Иоганн взглядом.

– Вот-вот, секунда на «Биг Бене», погруженного в предрассветный туман, если тебя это устроит, – оскалился «похититель снов».

– Меня устроит любой позитив, работа у нас такая. Дроби мы собираем в целое и всегда в одно, – витийствовал Иоганн.

– Похоже, целых будет несколько. И тариф поднимется пропорционально, придется доплатить… – процедил сквозь зубы Франк.

– Ты уходишь от темы. И, что удивительно, отлично зная, что в нашем бизнесе не торгуются! – ссылался на некий кодекс Иоганн.

– Призывая к ружью, утаили, что работать – в Африке, да еще в несусветной дыре, где на весь город три телефона-автомата, а в объективке на мишень – большой кукиш! Иоганн, мы вторые сутки торчим в этом драндулете, задыхаясь от жары! А, сколько еще, лишь Творцу известно! – возмущался Франк.

– Ладно, куплю тебе спальник с кондиционером, но за твой счет, вычтя из гонорара. – ухмыльнулся Иоганн.

От той улыбки, намалевавшей садовые ножницы, а точнее, изморозь от них, раздухарившийся напарник несколько стушевался. И, растеряв латунь доспехов, стал походить на рядового, обобщенного статистикой мужика, по утрам лишь регулярно делающего зарядку.

– Думаю, он с кем-то был вчера, когда из гостиницы отчаливал, – доверительно делился Франк. – И, возможно, тот человек – последний, кто Шабтая в этом городе видел, коль ни в канцелярии президента, ни в полиции, ни в иных местах – малейшей зацепки.

– С чего ты это взял? Наводка от Мориса? – живо поинтересовался Иоганн.

– Осекся он как-то, когда я поднажал. Чуйка есть: выгораживает кого-то, но не Шабтая – это точно! Не думаю, что между портье и Шабтаем некая конфиденциальность. Да и какие у них могут быть дела: ключ взял – выдал.

– Франк, если у него позавчера и был посетитель, то это…

– Женщина, Иоганн, женщина, если он straight[12].

– Straight, straight – забыл поделиться, было не до деталей… – подтвердил Иоганн.

– Странно, уборщица видела лишь его одного, когда он покидал номер, если верить второму портье… – рассеянно заметил Франк.

– По всему выходит, нужно разговорить Мориса, здесь ты прав. Иного крючка нет будто… Да и откуда тому взяться: коммивояжер, прискакавший подоить черных козлов, пока не оприходованных, на денек-другой, месячишко… – откликнулся после паузы Иоганн.

– Говорил, что целое всегда одно… – вопросительно взглянул на собеседника Франк.

– С портье толковал ты, а не я! Маху дал – факел тебе в руки! – обозначил штрафника Иоганн.

– То, что Шабтай явится, пока исключать не стоит… – оправдывался «похититель».

– Мы и не исключаем, Франк, а планируем – и как можно тщательнее.

– А где живет Морис, тебе известно?

– Сдаст утром смену и покатим по следам, – выдал рецепт Иоганн.

– Иоганн, «колеса» сменить пора, маячим уже вторые сутки. Да и портье после прессинга повело. Как бы копам не просигналил: торчат тут всякие. Сдвинемся чуть-чуть, за угол хотя бы.

– Валяй, приятель, только всю ночь тебе стоять на стреме, ближайшую пальму оседлав! В гостиницу Шабтай зайти не должен, даже если прикатит на лимузине президента самого! Отсюда и танцуем. А вообще, не нравится мне многое, определенно не нравиться… Чуйка говоришь, а я говорю – пальма… Чуйка – пальма, пальма – чуйка, и порядок слов не важен… И похоже, соглашусь с тобой: мы слишком увлеклись капканами, саму же цель из виду упустив…

Франк бросил на партнера какой-то неясный, мятущийся взгляд.

– Так вот, воин мой, глубокой лежки и плит надгробных, – лишь сгустив загадку, продолжал Иоганн, – лезть тебе на пальму, оснастку можешь выбрать сам…

– Ты в порядке, не того? – забеспокоился Франк, но как-то тихо.

– О здоровье капитана не принято, mauvais ton так сказать, корабельный, как понимаешь. Не дрейфь, Франк: не мачта, всего один этаж… Но тихо, без сбоев, ты можешь. К тому же форточка открыта и вентилятор пашет на всю мощь. Заодно и проветришься…

– Валлиум в аптечке есть? – картинно осмотрелся по сторонам Франк.

– Каюсь, маху дал, – Иоганн и бровью не повел на сарказм, – когда шарил в номере Калмановича. Одну вещицу упустил и, боюсь, необыкновенно важную. Доверился тюленю этому, Морису: «Вернется к обеду». А фигурант вторые сутки – как под землю провалился и, похоже, не случайно. Франк, выверни все наизнанку: вспори матрас, загляни в каждую щель!

– Зачем?! – взревел Франк.

– Ищи паспорт, – невозмутимо пояснил Иоганн.

– Твой что ли? Обронил?! А…а… понял!

– Догнал, слава богу, воды отошли… Понимаешь, – продолжил Иоганн после паузы активной мозговой жвачки, – не похоже, что Шабтай паспорт с собой носит. Зачем он ему здесь, в Габороне, где аборигены даже не здороваются, встречаясь каждый час, как на стойбище. Не знаю, сколько их тут, тысяч десять? Не более… Короче, если в номере паспорта нет, я готов поверить, что Шабтай помахал нам ручкой. Тогда твоя «стажировка» затянется и доведется малость по-по-теть, – с налетом загадки проговорил Иоганн, после чего вдруг обрушился: – Двигай, все! Вперед! Разговорился я что-то… Ненавижу работать в паре, впрочем, как и ты!


Вскоре постоялец «Блэк Даемонд» Руд Феркерк, командированный алмазным концерном «Де Бирс» в Ботсвану, проснулся. Стекло окна отразило блеклую тень, спустя секунду-другую укрупнившуюся до размеров человека. Фантом прошмыгнул и исчез из виду. Памятуя, что никаких сподручных средств, кроме едва выступающих наличников, на стене нет – как на первом, так и на его, втором этаже – тотчас закрыл глаза. Мало ли что почудится… Да и необоримо тянуло обратно – в трепетный сон, где добрый час любовался семикомнатным домом, пьянящим простором и запахом свежей краски. Разжился хоромами, выиграв главный приз в последнем розыгрыше «Лото», втайне от жены транжиря на билеты четверть зарплаты. Войдя в дом, вместо половика застелил закладную от своей прежней обители, убогой квартирки, унаследованной от родителей с так и не выплаченной ипотекой…


– Пусто, корок нет. – Франк бесшумно облокотился о дверцу «Ситроена», будто не ходил куда.

Иоганн отпрянул, пронзенный мыслью: «Как же ты опасен, альбинос-пантера!». Чуть погодя откликнулся: – Поспим по очереди, а то и вправду в профсоюз настучишь. Не знаю уж в какой… Вначале ты, я за тобой. О делах – завтра.

Забравшись в машину, «пантера» вытянулась на разложенном сиденье. Подложив ладони под голову, чуть зевнула.

Вскоре Иоганн оглянулся. Увидел, что веки напарника приоткрыты, сохраняя едва различимый зазор. Всматриваясь, он невольно подался вперед. В лунном свете злобно блеснули зрачки, выявив, что защитный рефлекс у дикой фауны никогда не дремлет. Усмехнувшись, Иоганн вернулся в прежнюю позицию.

Какое-то время он приноравливался к вести Франка, «ощупывая» ее со всех сторон. Мало-помалу она переключила мозг в режим аварии, застигшую его предприятие врасплох. Уши раздирал вой сирен, глаза слепили сотни вспыхнувших на «пульте» лампочек и поначалу Иоганна подмывало списать дело в утиль как нереализуемое. Все же он взял себя в руки, несвойственный ему всплеск паники приглушив.

Нынешнее задание Центра хоть и взбудоражило в зародыше, спустя сутки легло в привычный паз, притом что в забытой богом Африке Иоганну «трудиться» прежде не доводилось.

Потеря комфорта – дело для него привычное, этим не удивить. Закапывался он и в латиноамериканскую сельву, дох от абсолютной влажности в азиатских джунглях, но всегда упрямо преследовал цель.

Между тем с первого захода локализовать жертву удавалось далеко не всегда. Тогда, через годы и иногда по несколько раз, он возвращался на тропу расчетов и неизменно доводил дело до конца.

Подопечные из краев дальних разнились, но, в общем и целом, укладывались в три категории: предводители мятежников, поднимавшие восстание не там или не когда нужно было, проворовавшиеся марксисты, умыкнувшие партийную кассу, намытую потом якутских старателей, наркобароны, заартачившиеся отстегивать в закрома СССР, не врубаясь по хилости ума, что фыркать на государство, созданное по принципу общака, смерти подобно.

Командировки в проблемные страны, к его профессиональному удовлетворению, происходили нечасто. Рабочей площадкой Иоганну служила Западная Европа, где он жил и по которой, уезжая, неизменно тосковал.

«Старушка» его буквально чаровала. Но ни изваянными в небесной мастерской Альпами, где кристально чистыми озерами лишь любуются, коль купаться в них запрещено, ни столицей всех влюбленных Венецией, ни фантастичными видами и аристократическим лоском Монте-Карло, ни величавой сединой Лондона, ни шиком Парижа, въевшимся даже в асфальт, ни игрушечными, но столь тучными деревеньками Германии, обескураживающими неизменным вопросом: «Чего им только не хватало, не моглось?» В какую бы часть света Иоганна не заносило в погоне за целью, ему недоставало европейских коммуникаций, позволяющих скользить от Бергена до Лиссабона, как по конькобежному катку, телефонов-автоматов, гарантирующих бесперебойную связь с Канберрой или даже с опечатанной изнутри Москвой, разветвленной инфраструктуры мегаполисов, где после очередного задания с его квалификацией затеряться раз плюнуть, ни многих иных примет общества сонливого благоденствия, обеспечивающих его «промыслу» неуязвимость.

Единственное, что его кольнуло, когда три дня назад вручили досье на Шабтая Калмановича, это директива принять под свое начало напарника. В его чрезвычайно богатом опыте работа в связке случалась нечасто и каждый раз на то были основания. Самые типичные из них: мишень удваивалась, а то и утраивалась, либо отличалась высоким уровнем самообороны. С партнерами он общался на каком-то там языке, но думали они, как и Иоганн, по-русски. Расквитавшись с заданием, связка распадалась, чтобы никогда больше не встретиться.

Нынешний же подельник думал по-фламандски и сомневаться в этом не приходилось…

Скупые сведенья о мишени, означившие объект «чайником», специальной подготовкой не отягощенной, к спариванию усилий будто бы не звали. Не просматривался и нарыв конфликта интересов, который требовалось вскрыть. Ни громкой предыстории, ни разветвленных связей, ни сопряженных с фигурантом структур – досье об этом умалчивало, скупо ссылаясь на неясный проект под патронажем президента Ботсваны. Отмечалась лишь россыпь языков, которыми мишень владеет, но из-за избытка учености или приступов зависти патроны не «списывали» никого.

На поприще корпоративных тайн и взаиморасчетов Иоганн усердствовал давно и слишком многое знал. Владел такими секретами, что и через двести лет историкам их не разворошить. А скорее, до тех пор, пока арматура государства – субстанции, лелеющей отнюдь не демос, а корпоративную элиту – сохранится, устоит.

Чем больше прирастало кругов под корой его кровавой, смердящей расчлененкой жизни, тем мрачнее Иоганн глядел в свой завтрашний день, понимая, что по меньшей мере двукратно свой кредит доверия исчерпал.

Упаси боже, его лояльность нареканий не вызывала, малейших поводов усомниться в своей честной игре Иоганн боссам не давал. Вместе с тем он свято верил, что человек – раб своей утробной сущности, за жизнь готовый обменять не то что интересы общности, его взрастившей, а само магнитное поле Земли. Его насчитывающий без малого два десятилетия «лабораторный» опыт, прочих коннотаций не подбрасывал, притом что среди «подопечных» встречались личности незаурядные, а порой и признанные вожди, волей и харизмой увлекавшие массы.

Иоганн уже давно просился на пенсию, ссылаясь на выслугу лет и ностальгию по родине, но Центр неизменно отказывал. При этом Иоганн сознавал, что даже дома, в построившей изоляционизм стране и вырастившей на этой ниве невиданные всходы, но так и не заткнувшей глотки всем и каждому, он опасен, если, конечно, не запереть его в одиночке, приставив в стражники робота. На Западе же, продуваемом масс-медиа, словно духовой трубой, его перешагнувшее все технологические нормативы «вяление» было, по его разумению, преступным, невзирая на тот уникальный опыт, от которого он давно распух, как сломанная конечность.

Солнечный зайчик замельтешил в его душевном затмении вновь, когда бюджет на довольствие и командировочные расходы год назад резко увеличили. Но одновременно преобразился и характер заданий, хотя и не всех. Подскочило число одноходовок, где в объективке скучало лишь фото мишени, с «памятной» записью времени и места на обороте. Прежде такую халяву подбрасывали редко, стараясь без нужды им не рисковать. Спец-то он уникальный, всеохватной квалификации. Иоганн выделялся не меткостью «селекции», а особыми навыками селекцию проводить. Иными словами, талантом выследить мишень, которая, обрубив концы, бесследно исчезала, либо квартировала в труднодоступных местах под зонтом вооруженной охраны.

Появился оффшорный счет, за движением средств на котором обязали отчитываться. В скором времени туда потекли внушительные номиналы, по внешним признакам – расчеты за проведенные ликвидации. Часть средств обналичивалась на расходы, но львиную долю он по командам из Центра перебрасывал в другие оффшоры.

Через полгода лафы Иоганн «дозрел», что одноходовками он обслуживает не Центр, а, очень похоже, группировку североатлантического созыва. Из чего следовало: его патроны прирабатывают, осваивая некий субподряд. Быть может, получив добро от партократов, проникшихся идеей конвергенции, или же в частном порядке, набивая карманы на свой страх и риск. И те огромные суммы, которые наводняют его счет, не что иное, как гонорары за «сенокос», переводимые западными заказчиками.

Разобраться в смене курса не составило труда. В Европе свой прежний контингент он изучил давно, исключения из правил случались нечасто. В прицеле его стеклянных глаз мелькали по большей мере норовившие поживиться на новейшей истории лица.

Европейский планшет Иоганна, с затесавшимися в него Канадой и США, рябил пестротой персонажей: отставные немецкие дипломаты, грозившиеся обнародовать нечто отвратнее, чем пакт Молотова-Риббентропа, если Москва не раскошелится, офицеры вермахта и слинявшие на Запад славяне-полицейские, прихватившие в СССР музейные ценности, но где-то проболтавшиеся, потомки русских эмигрантов, отважившиеся толкнуть Совку компромат на вождей-прародителей, легкомысленные бизнесмены, кинувшие (надо же кого!) сам Внешторг, завербованные чиновники и спецы, не отработавшие вложенного, зачастую ни на грош, и прочая склонная к авантюрам публика.

Нередко перед «заготовкой» Центр вменял «отпустить грехи», приняв покаянную, но не духовную, а давно вынюхиваемого «фуража». Манипулируя неистребимым зовом дышать, поделиться объект секретами Иоганну убеждать долго не доводилось. В своей основной массе заблудшие козыряли сметкой, нудеж излишествовал, и узелки памяти развязывались, почти всегда добровольно. За лишние минуты марать этот тесный, далекий от совершенства мир грешники впадали в словоблудие, но выверенными ходами Иоганн выводил их из бесконечности страха на стометровку полезных «советов». Все, что требовалось изъять, он изымал – вместе с «фуражом» и самим «примусом жизни».

Постепенно поисковую «санитарию» Центр заморозил, переключив суперагента на чистый «забой», а полгода назад, фактически, самоустранился, соединив напрямую с европейским диспетчером, технологом-администратором «сенокосилки». С тех пор Москва напоминала о себе лишь бухгалтерской отчетностью.

Будто пора уняться: предприятие приносит прибыль, на кой ляд «сантехника» менять? Да и не вызывало сомнений: в осваиваемом «проекте» интересы блоков, мягко заплетясь, сомкнулись.

Так-то так, но с его непыльной, хотя и небезопасной работенкой мог справиться и отличник ДОСААФ…

Теряясь в догадках, Иоганн буквально извел себя: «Может, отжимают до последнего, прежде чем бесследно «растворить», как делал сам – увязшее в бухгалтерии число заходов-раз…»

Но вот, наконец, после длительного перерыва, новое задание Центра напрямую. Причем не дебит с кредитом свести, а конкретная ликвидация.

Между тем, не успел он и ознакомиться с объективкой, как вздыбился вопрос: откуда не свойственная прежде Центру скудность? Не планшет задания, а плакат, сверстанный на скорую руку, впопыхах. А черно-белое фото десятилетней давности, по качеству снимка – родные пенаты?

«Н-да, с таким зеро еще не снаряжали. Не нравится, не к добру…» – досадовал Иоганн, ознакомившись с «делом».


Мерцающий в потемках циферблат возвещал скорую передачу смены, но Иоганн не предвкушал отхода ко сну. Словно у неведомого ему Руда Феркерка, в его барабане крутились мысли-шары. Выигрыша при этом не сулили, желоб зачета обходя стороной.

«Наскоком не вышло, значит, доведется Шабтая выколупывать и пока неизвестно как, – извлекал корень проблемы Иоганны. – Объективка гипотезами не баловала, и намека на то, что фигурант соскочит! Но, получается, «ноги» предвидели, коль привлекли именно меня. Хотя могли и сгоряча, так как местных «на рейде» не стояло… Словом, ничегошеньки не ясно, сплошные закорючки! А Франк затесался сюда как? Зачем для утилизации «чайника» двух суперагентов снаряжать? Кто-то из нас явно лишний… Может, сдвоили «заглушку», чтобы объект и пукнуть не успел?

Но учти, на Франка потратились! Фрилансер – продукт рыночный, без аванса и цифру на диске не наберет. Сколько отстегнули? Четвертак до и четвертак после – как обычно? Франк тянет не меньше – мочила самородковый, к тому же и реальный детектив. Вопрос между тем ломится: баланс сведут после чего, а вернее, кого после? Шабтая или… меня в придачу? И концы все сплавлены – граблями чужими… Гигиенично и с дискретностью полный ажур. Воины мы безымянные, кроме хозяина квартиры, через месяц не хватится никто. И, изъяв мой депозит, Ларс пересдаст ее другому. Благо в Копенгагене аренда – ходовой товар. Н-да, выруливает… в люк канализационный прямиком…

А полиглот этот, Шабтай. Русский – родной, но почему-то второй. Идиш – что за зверь, не припоминаю. Ах да, ново-еврейский! Надо же, «топить» их не доводилось… Хм, сюрприз-загадка – распишись! Что, в Вавилоне кар небесных, терминалов не хватило? Вот те чудо-племя! Странно, не бывает так… Хотя… после наци… может, приструнило и хоронятся по камышам. Что ж ты, Шабтай-болтай, подставился? Сидел бы тихо, как родова твоя! К президентам, видишь ли, потянуло, вот и лажанулся за ватерлинию саму.

Уравнение легло – мать за космы: «Полиглот против полиглота». Посередке же, а может, с тыла – Франк, пума-зверь, не встречал такого. Дышит даже, как хищник, с опаской. Не то чтобы Шабтая – меня на жилы расшнурует, удалец-скалолаз! Моложе вон настолько…

Но не вечер, еще не вечер, разберемся – и с «пантерой» и с «чайником».


Морис вышел из «Блэк Даемонд» ровно в девять, задержавшись на целый час. Судя по церемонии, которую церберы наблюдали через незанавешенное окно, шла передача смены, хоть и весьма условная. Сменщик копался обеими руками во рту, лишь порой посматривая на покидавших отель постояльцев. Должно быть, на завтрак ему подали ляжку бизона или что-то не менее аппетитно-волокнистое… Тем временем Морис прилежно перерабатывал, принимая ключи и заполняя графы в каком-то журнале. Наконец, дружески хлопнув коллегу по спине, направился к выходу – под вздохи облегчения «кураторов», давно перепревших на своем посту.

Увидев, как Морис себя движет, связке стало ясно, что «Ситроен» в намеченный план слежения не вписывается и от него следует избавиться, по крайней мере, на ближайший час. Вследствие чего «хвост» загнал авто на заброшенный, не подававший признаков жизни склад, в трехстах метрах от «Блэк Даемонд».

Пристроив «Ситроен», Иоганн и Франк разошлись в разные стороны, обмениваясь напоследок невнятными взглядами и блеклыми «мазками» рук.

Следом за портье устремился Иоганн, сохраняя дистанцию метров в пятьдесят. Франк же перешел на параллельную улицу, позволявшую держать в поле зрения объект.

Фламандец захромал, убивая сразу двух зайцев. Первого – конспирировал на случай, если их тандем, хоть и раздвинутый, кому-то бросится в глаза, а второго – сбивая минимальный ритм ходьбы. Морис ведь тащился, как туша кита, отталкиваемая от суши плавниками. Через каждые сто метров становился на прикол, дабы отдышаться.

Иоганн при этом струнил свой шаг без видимых усилий, будто всю жизнь водил черепах на водопой. Прибавил ходу, лишь когда консьерж стал доставать из кармана ключи, остановившись у неказистого, давно не ремонтированного домишки.

Будто случайным, ленивым движением Иоганн поднял руку над головой. Обрисовал двойной полукруг, не спуская глаз с портье, открывавшего калитку в запущенный палисадник.

В этом районе обитали люди явно не бедные. Палисадники, как и сами дома, выдавались благополучием, разумеется, по африканским меркам. Обиталище Мориса на их фоне терялось. В первую очередь, крохотными размерами – три комнаты от силы.

Иоганн осмотрелся. На улице никого, обстановка к намеченному располагает. Не останавливаясь, проследовал в торец улицы. Увидел, что, вдруг исцелившись от хромоты, Франк преспокойно движется ему навстречу. Так что его команду-жест – осмотреть дом фигуранта с тыльной стороны – напарник прочитал верно.

– Похоже, кроме Мориса, в доме никого, – сообщил Франк, подойдя к Иоганну вплотную.

– Похоже или точно?

– Забравшись внутрь, узнаем. Одну створку поддеть – на раз. Ждем, когда заснет? Завалится, как пить дать…

– Где ждать прикажешь? Сидя на крыльце или слоняясь по городу, где белых на перечет? Каракатица долбанная… Машину из-за него кинули, гиппопотам без лап! Вот что: дуй обратно и пригони авто. Я же к портье, размусоливать нечего! Так и быть подменю, коль химии промеж вас не вышло… – распределял обязанности Иоганн, но вдруг спохватился: – Да, какая створка?

– В последнем окне левая. Дерево там к месту – прикрывает. Делать что, когда вернусь? – уточнил Франк.

– Понадобишься – дам знать. Явится кто, погуди два раза, короткими, – подвел черту Иоганн.

– Шмотки на стене, по виду – женские, детского ничего…

– Ну-ну… – Оглядев напарника с головы до головы до пят, Иоганн двинулся за дом.


Морис в душевой услышал, как на кухне нечто опрокинулось, и по квартире, судя по звукам, раскатились яблоки, его любимое лакомство. За сутки он поглощал их несколько килограмм, вынуждая мать каждое утро ходить на рынок. К другим же фруктам – полное равнодушие.

Портье сморщился, но не от разочарования, что яблоки помялись и потеряли товарный вид, – ему стало жаль маму. Горькая досада растеклась по телу, замарав облегчение, наступившее после водной процедуры.

Морис отодвинул занавеску и едва протиснул свою махину телес через узкий проход, который давно следовало расширить. Душевую оборудовали, когда он весил на полцентнера меньше. Ступив в прихожую, он изумился огромному пунцовому яблоку, немыслимо как закатившемуся сюда из кухни.

– Мучаешь себя зачем? – подал голос Морис, держась за стену, дабы не поскользнуться. – На рынок можем же ходить вместе… Не нагружала бы себя так… Теперь яблоки – как собрать? Ведь знаешь, помочь тебе не могу, давно уже… Только и думаю о твоем радикулите… Мама-мама, послушала бы когда… Все, к врачу! Поем только, довольно отговорок.

Пол на кухне усыпан фруктами, и портье вновь подивился, как красное яблоко докатилось до душа.

Входная дверь заперта, хотя привычного хлопка он не слышал: возвращаясь с рынка, мама от усталости хлопала дверью пуще обычного. Но мамы ни на кухне, ни в обеих комнатах нет – он дважды осмотрелся. Может, зашла в чулан? Вряд ли… В доме-то тихо, а малейшее движение мамы, пожилой тучной женщины, сопровождалось, как минимум, сопением.

Разумеется, мама могла выйти во двор – занести оставленную на крыльце часть покупок. Но в таких случаях дверь не закрывала. Да и обе котомки на виду. Одна на кухонном столе, не опорожненная, другая – валяется на полу рядом.

В этом крохотном домишке даже грудному ребенку затеряться трудно, не то что полному, неуклюжему человеку. Прожив здесь половину жизни, Морис изучил в обители каждое пятнышко.

Мама исчезла, и искать ее в доме Морис смысла не видел. Оставались двор или улица, но показаться там голым – упаси боже! В округе его слоновья полнота и так притча во языцех. Исключалось и обвязаться простыней: при первом же шаге та разлетелась бы, он уже не раз пробовал.

А одеться? Как раз этого он сделать не мог. Мориса одевала и раздевала мама – с тех самых пор, как за несколько лет из пухлого юноши он превратился в бесформенный, колышущийся от малейшего движения валун плоти. С большим трудом он только снимал летнюю рубашку на пуговицах, ну и… приспускал штаны-шаровары, удерживаемые на пояснице широкой резинкой.

Гардеробные недомогания сына – отнюдь не единственная забота матери. Она купала его, хотя порой, если невтерпеж, Морис, как сегодня, мылся на скорую руку сам, намыливая один живот с окраинами. Достать ниже, увы, не получалось. И вытирала мама всегда сама – по той же треклятой причине. Самостоятельно Морис лишь брился и то, в зависимости от самочувствия, не каждый день.

Не будь ее покойный муж родственником самого Лукаса, президента страны, они, два инвалида, давно бы окочурились от голода – этой черной чумы континента. Именно Лукас устроил Мориса в «Блэк Даемонд», никто другой не взялся бы.

Лишь отъявленный пофигист или же, напротив, любитель экзотики мог по доброй воле принять его на работу. Поднимаясь на второй этаж, Морис затрачивал минуту, а из-за хронической булимии в туалете порой гостил чаще, чем у стойки портье.

Как это ни удивительно, попав в штат отеля, Морис сразу сделался общим любимцем – как персонала, так и гостей. Его радушие и простосердечность завораживали, а анатомическое уродство форм, в оправе первого, скорее пробуждало симпатию, нежели отталкивало. Свои недуги портье компенсировал упорством и прилежанием, обретя снисхождение, как нечто ущербное, но очень родное.

Вокруг Мориса образовалась лужа воды, ее сдабривали ручьи пота, хлещущего со всех пор. Организм портье «испражнялся» при любом отклонении от норм – и в радости и в горе. И, как и со своей полнотой, ничего поделать с этим он не мог.

Не обнаружив мать, Морис не столько опешил, сколько ощутил прободное одиночество, сквозь которое пробивалось желание как можно скорее избавиться от липкой влаги, обдающей то жаром, то мерзким холодком. Но, к сожалению, в пустой комнате помочь ему некому. «Помокнув» так с минуту, он плюхнулся на диван в надежде, что мать в конце концов объявится.

На глаза ему вновь попалось яблоко у душа. Вначале пятнами, а потом и всем покровом его цвет, ему казалось, стал меняться на синий.

Вдруг Морис ощутил, что в доме нечто ожило. Но то скорее были волны некоего замысла, уловленные им телепатически, нежели признаки вторжения. При этом мама не давала о себе знать – ни в одном из мыслимых регистров.

Чулан пробудился. Нет, не звуками, а тенью, постепенно наползающей, – портье ее уже осязал воочию.

Когда Иоганн объявил себя на кухне, Морис даже не дернулся. Он изготовился к худшему, к чему-то анормальному, поглотившему мать и вернувшемуся за новым забором: интервент-то человек, хотя и с запашком. Как Морис сразу вспомнил, – напарник «похитителя снов» из торчавшего у гостиницы «Ситроена». Именно его (интервента) спина, портье определил тотчас, мелькнула вчера в полдень за захлопнувшейся дверью гостиницы.

– Здравствуйте, Морис, простите за вторжение, – бодро поприветствовал Иоганн.

Портье отметил про себя: мягковатый акцент интервента ему знаком. Он отличал речь абонента, который на днях звонил в отель, интересуясь Шабтаем Калмановичем. Да и сам Шабтай говорил схоже.

Иоганн ненавязчиво осмотрел портье и уверенно, походкой завсегдатая, прошел к стоящему за диваном платяному шкафу. Открыл его и, чуть осмотревшись, вытащил полотенце. Услужливо положил его Морису на колени.

– Вижу, я не вовремя, вытритесь… – молвил Иоганн, сама галантность.

– Мама где? – едва озвучил сухим горлом Морис, притом что тек фасадом безудержно.

– Какая? – вскинул брови Иоганн.

– Моя. Она была здесь, только что…

– Вышла, наверное. Не расстраивайтесь, Габороне – город маленький, вернется… – успокаивал Иоганн.

Синюшнее яблоко укрупнилось до размеров головы.

– Я должен одеться… – скорее простучал зубами, нежели выговорил Морис.

– Ради бога, отвернусь, не буду вас смущать, – продолжал манерничать Иоганн.

– Чтобы одеться, мне нужна мама! – почти взвизгнул портье.

Лицо интервента изменилось – черты, по обыкновению расхлябанные, обрели четкий рельеф. Но глаза остались прежними – серьезными, не отсвечивающими каких-либо эмоций.

Поведя плечом, Иоганн двинулся спиной назад, прислонился к шкафу. При этом глядел на портье в упор, не выказывая малейшего намерения отвернуться.

– Вы не могли с ней не встретиться, я слышал ее голос, минуты две назад… – осекся Морис, почему-то подумав, что спрашивать имя «гостя» бессмысленно.

– Ах да! Полная такая, неслась на всех парах! – вспомнил Иоганн.

Портье обреченно опустил голову – мама двигалась не многим его лучше.

– Морис… – вихляво заговорил «гость». – Я сказал вам неправду, а точнее, обманул… Мама ваша неподалеку, под надежным присмотром… – и решительно продолжил: – А теперь слушайте меня как можно внимательнее. Так вот, друг мой, для того, чтобы вы могли и дальше забираться на толчок и как-то еще самовыражаться, многое придется вспомнить, смастерив из жалких отрубей сытный, наваристый суп, способный меня насытить. Но, учтите, я ужасно переборчив, просто до неприличия. Начинать можно сразу, не откладывая…

Из всего пассажа портье выхватил лишь «под присмотром» ну и, конечно, общий фон угрозы. Образную речь Морис воспринимал слабо, да и откуда: за плечами один аттестат зрелости, пусть в Африке о такой учености многие лишь мечтают. Кроме того, речь «гостя» коробил дефицит натуры, будто зазубрена по кускам, пусть в их бесконечном множестве. Так, как он, по-английски никто не изъяснялся – ни разноплеменные иностранцы, для коих английский не родной, ни соседи-южноафриканцы, ни иные носители. Но беда заключалась не в этом.

Мориса проникся в одночасье: жизнь его не просто в опасности, она ничегошеньки не стоит, коль разменной монетой «гостя» стала мать, как перышко исчезнувшая. До мельчайших молекул разверзлось, что любая озвученная этим молодчиком угроза однозначно сбудется, расшвыряв все на своем пути. «Гостю» не ведомы ни «пуканье» пикировок, ни бравада накаченных мышц. Он чистый, оригинальный продукт фауны, ведомый лишь тупой агрессией, где нет места рисовке или компромиссам. Жестокий зверь, нещадно эксплуатирующий силу человеческого разума.

С таким типажом злодея портье прежде не сталкивался. Местные головорезы не то чтобы до его калибра не дотягивали. На его фоне – жалкие фигляры в шутовских оперениях.

Между тем ни свинца воли, ни морального пресса «похитителя снов» внешность пришельца не отсвечивала. Казалось, ее поработило заурядное: красноватые веснушки, весело раскиданные по всему телу, вздымающийся к верху нос картошкой, корж лица какой-то поспешной, нерасторопной выпечки, широкая кость портовых грузчиков и масса иных не отягощенных высокосословным происхождением черт. Лишь глаза бурели заряженностью на результат и неотвратным намерением его отработать. «Гость» был классическим воплощением штампа «He really means it»[13], его ходячей, наглядной трибуной, с которой – за ненадобностью – он убрал графин и полку для подчитки.

Откуда-то, из засеменившей на цыпочках душонки, стал вздыматься, вызревая, вопль о помощи, чтобы упредить, ручонками дитяти заслониться от взведенной мортиры смерти – этих умных, но разрезающих своей серьезностью глаз – на поплавок, трепещущий в болоте отчаяния, но все еще верящий в чудо, и саму материю, совершенно бесхозную.

Набрав воздух в легкие, Морис выпалил: улсяыматьсяерениемвалосьятно.

– Вам, наверное, нужен Калманович?!

Тут стрелка метронома времени, то бишь мерила жизни, опекаемого где-то в Европах, кинулась вперед. Но вскоре остановилась и рваным ритмом зашкандыбала обратно…

Кепка серьезности у Иоганна сползла куда-то на затылок, оставив после себя лишь напоминание – козырек задумчивости. «Гость» оттолкнулся спиной от шкафа и двинулся на кухню, подспудно ощущая на спине взгляд портье. И правда, бешено вращаясь, глаза Мориса толкали «гостя» на выход, из дома прочь.

Иоганн подхватил стул и пошел обратно. Вернувшись к дивану, развернул стул и уселся напротив Мориса. Водрузил обе руки на спинку. Чуть подумав, вмял подбородок в верхнюю руку. Глядел почему-то не на портье, а на тараканов, которых на полу сновала целая популяция.

Пауза, словно рубанок, зарывалась во взбученные нервы портье, слой за слоем обирая надежду. Но, к превеликому сожалению, то было единственное, на что Иоганн не покушался…

Спустя минуту Морис уже не осязал ничего. Ни маму, ему недавно казалось, лежащую на полу и подгребающую под себя яблоки, вместо того, чтобы канючить пощаду, ни синюшные головы и кули, катящиеся в ров, окаймляющий сопку жизни, ни отупевшую от ужаса платиновую богиню, которая, прижав ко рту ладонь, гасила крик, моля глазами не упоминать ее имя. Перед Морисом зиял лишь лик пришельца, не походившего, в общем-то, на злодея, если отринуть его без меры сосредоточенные, перебравшие серьезности глаза. Человек с таким взором не мог преследовать праздное, интересуясь, к примеру, суточным оборотом белья в гостинице или городскими сплетнями. В отстававшую на целый век Ботсвану его могли привести особые, а скорее, чрезвычайные обстоятельства. Из-за них, не колеблясь, он поглотил мать, а ныне засучил рукава на сына.

В дышавшую лишь на четверть легкого жизнь портье не вторгались даже соседи, в своем большинстве, люди состоятельные. «От обделенных – какой прок?» – примерно так рассуждали они. Сближению не способствовало и дальнее родство Мориса с президентом Лукасом. Околоток знал, что, протянув одиножды руку помощи, тот умыл руки. Так что кричи не кричи – рассчитывать не на кого…

Портье пожирал глазами Иоганна, теряясь в догадках, как быть. Но за непроницаемым фасадом ничего рассмотреть не мог, как не гнал из себя влагу. Провалившись на самое дно отчаяния, в конце концов определился: «Мудрствовать нечего: грузи все валом, смотришь, смилостивится. Дотяни до обеда, а там, быть может, из гостиницы заскочит кто».

Морис открыл было рот, когда услышал:

– А с чего вы взяли, что мне нужен, как вы сказали, Калманович? – вонзил вопрос «гость», оторвавшись от напольного гнуса.

– Искали его вчера, я и подумал… – трусливо опустил голову Морис.

– Я искал? – диву дался Иоганн.

– Видел вас мельком… с тем, кто спрашивал, – нехотя признался Морис.

– Где?

– Э-э…там… – Портье нечто заломило.

– Говорил ведь: зачтется только искренность. Не дошло… – раздался вздох, совершенно искренний.

– В автомобиле, стоявшем возле гостиницы! – протараторил портье с легкой запинкой на втором слове.

– А еще откуда? – обдал наледью Иоганн.

– Вы звонили на днях, о нем спрашивали…

– Вы всевидящий?

– Голос почти тот же, – опасаясь обидеть «акцентом», признался портье.

– Пусть заботит вас не голос, а жильцы «Блэк Даемонд»! – «расщедрился» новым советом Иоганн.

– Вы же спрашивали…

– Продолжайте, а впрочем, и не начинали еще!

– О Калмановиче или о вашем спутнике? – уточнил Морис, вырвавшись из кучи мала, где его то пинали в зад, то лупили по загривку.

Иоганн встал и, переиграв стул, вновь уселся, вопроса будто не расслышав.

Вспомнив с дрожью «похитителя снов», Морис решил, что безопаснее держаться линии Шабтая.


Прыгая, как лягушка, с одной сюжетной кочки на другую, портье, казалось, вывалил все, что знал о Калмановиче – с тех самых пор, как тот поселился в «Блэк Даемонд» три месяца назад. О том, когда встает и когда уходит, во что одет и кому звонит, где питается и на чем ездит, без запинки воспроизведя южноафриканский номер авто постояльца.

Из этого скорее беспорядочно наломанного, чем нарезанного салата Иоганн почерпнул лишь несколько деталей, которые могли его заинтересовать. В день своего исчезновения Шабтай покинул номер в обществе неотразимой, но незнакомой Морису блондинки, чью внешность портье чуть ли не слюнями живописал, отметив, что за те минуты, пока пара находилась в фойе, из их уст не вылетело ни слова, то есть язык их общения остался неизвестным.

О продлении Шабтаем брони Иоганн уже знал – от того же Мориса, когда, приземлившись в Сьерра Леоне, тут же позвонил в отель. Новым и весьма интригующим было лишь то, что Шабтай продлил бронь, неожиданно вернувшись в гостиницу, в то время как блондинка дожидалась его на улице.

Приметы подружки будто уже зацепка, но особо не обнадеживали. Задачка смахивала на вводную: извлечь из чрева «Большого Яблока» объект, ведая только, что в одном из офисов башен-близнецов некогда промышлял дальний родственник блондинки – то ли ремонтником, то ли мойщиком стекол, работая при этом за штатом на кэш…

Но по-настоящему Иоганн заинтересовался лишь одним. Прожив в гостинице три месяца, Калманович ни разу не уносил с собой ключ от номера, собственноручно вкладывая его и извлекая из ячейки, притом что администраторы, недоумевая, постояльца за эту причуду не раз отчитывали.

Все эти челночные снования с ключом, блондинкой, брошенным чемоданом, частично выуженные у Мориса, а частично – нарытые им самим, невольно подтолкнули Иоганна к гипотезе: не противостоит ли ему натасканный агент или некий самородок, тщательно скрывающий свои недюжинные способности? Коль так, то почему досье об этом умалчивало? Подопечных-то он прежде получал с родословной, как четвероногую голубых кровей, и нередко с маячком.

В «покаянную» Мориса Иоганн не вклинил ни слова – настолько портье все членораздельно излагал, хоть и хаотично. «Гость» даже подивился: с таким исповедальным напором, наблюдательностью и здравой оценкой предмета «запроса» он прежде не сталкивался. Иоганн, тем не менее, был далек от того, чтобы петь своим подопечным серенады. Да и до любви ли? «Исповеди» ведь захлопывали собою досье с «веселеньким» грифом «По исполнении – сжечь».

Все предыдущие «клиенты» Иоганна доподлинно знали, почему явились по их душу, чем и в какой мере следует поделиться. Людьми они слыли хоть и амбициозными, но, как правило, грешными, в той или иной мере скомпрометировавшими себя перед лицом влиятельных структур или общества в целом. А с догадливостью у этого выводка – полный ажур, как дознавателю не раз приходилось убеждаться. Чуток «пообвыкнув» к нему, редко кто упорствовал.

Он и на самом деле растворял любые иллюзии, полностью замыкая внимание подопечного на себя. Иоганн нес в себе жесткий шаблон предметности, фрамугу чего-то раз и навсегда отрепетированного, не знающего сбоев и колебаний. Посему к шокотерапии ему приходилось прибегать нечасто, все как-то устраивалось само собой. Будто как сегодня…

Иоганн встал и, минуя портье, неспешно отправился к шкафу. Морис даже бровью не повел – настолько движение интервента выглядело естественным и не таящим угрозы. Словно «гость» засиделся, время ноги размять.

Через мгновение портье вздыбился от боли, воспламенившей каждый узелок его и без того заарканенного лихом естества. Выхлоп страданий, быть может, был бы не столь ужасным, ежели хоть малую толику боли можно было стравить в крик, слить куда-то. Но рот Мориса зажала ладонь «гостя» какого-то явно не телесного отлива.

Тотчас на помощь ей бросилась другая. Спаровавшись с первой, придавила голову портье к спинке дивана. Иоганн держал голову портье до тех пор, пока на его руки не брызнули слезы жертвы, разомкнувшие шоковую цепь.

Ослабив хватку, Иоганн убрал одну руку за другой. Освободившись от «кляпа», Морис зарычал, валясь на спину и уродуя пространство контуром скрюченной руки, один из пальцев которой распух на глазах.

– Больше больно не будет, обещаю! – Иоганн разминал правую ладонь. – При одном условии… Вытряхните из вашей перины все, до мельчайшего перышка. О блондинке – до конца, без остатку, хоть сухого, а хоть мокрого! Иначе переломаю остальные! Не поможет – перейду к ногам…

Украдкой бросая взгляды на искалеченную конечность, Морис уже не рычал, а скулил, чуть всхлипывая.

Иоганн поморщился, вновь перевернул стул. Водрузив руки на спинку, уставился на визави.

Посидев немного, «гость» стал приподыматься, выдвигая из-под себя стул.

– Нет-нет! Зачем?! – запричитал портье, выдавливая из себя остатки боли. – Вспомнил… знаю… сейчас… секунду всего. – Морис заплакал, горько, как ребенок.

Иоганн застыл, облокотившись о спинку стула, казалось, служившего мистической растяжкой душ в его походной камере дознаний. И, усевшись обратно, не шевелился долго, почти полчаса. Ровно столько портье исторгал свою не выговариваемую тайну, оказавшуюся на поверку заурядным и старым, как человечество, пороком. Да и считать ли его таковым? Подглядывание, подслушивание, поиск натуры для разрядки…

Перед Иоганном распахнулись груботканые шторы основного инстинкта, за коими безумствуют: чревоугоднический торчок, лизоблюдные восторги и откровения. И, как водится между мужчиной и женщиной, чаще вымениваемые под заклад естественного права на свободу или за презренный металл, нежели вспыхивающие бескорыстно.

Его захватили: королевство истомы, могучих – вплоть до кипения крови страстей, тайны запретного, яд вожделений. Пусть Иоганн эти полчаса на себя обычного походил мало, к нему не раз наведывалось немыслимое для его профессии чувство – душно-приторная зависть, рано или поздно передающая эстафету тупой ненависти. Тем временем его корневище всею носоглоткою мычало, будоража его материю лихоманкой взбучившегося либидо. Все, что ему хотелось – чтобы Морис и дальше выбалтывал – один сюжет смачнее другого, одно гульбище похоти за другим… Что он, впрочем, и делал.

Никогда не сливаясь с жизнью «объектов», порой преследуемых годами, Иоганн испытывал к ним почти вселенское равнодушие. К Морису же он пусть не проникся, но от вырванной щипцами «исповеди» в некоей лощине внимания просел, откинув зад, как макака.

За годы служения дьяволу он по-настоящему увлекался лишь одним – историей оружия – коллекционировал отраслевые книги и публикации. Сверху хобби ограничили девятнадцатым веком – и ясно почему: патроны ревностно берегли его легенду датского коммивояжера-предпринимателя, специализирующегося на сбыте офисного оборудования. Надраивая и, когда нужно, рихтуя оболочку его легенды, в Москве и в Европе работала целая бригада поддержки.

Для гормональной разгрузки предписывались услуги одной из древнейших, как впрочем и его, профессий. В Копенгагене, в иных местах, им часто посещаемых, кандидатуры жриц любви, предварительно просветив, утверждали…

Как бы там ни было, ни одна из женщин порог его квартиры не переступала. И Иоганн даже не помнил: так сложилось из-за кем-то установленных правил или свое брала его брутальная природа, не испытывающая нужды в интиме, тепле очага.

То, что не удалось его многочисленным врагам, в схватках с которыми отшлифовался его монстроподобный характер, обществу соблазнов, где он обитал с начала шестидесятых, в считанные минуты совершил юркий, многоликий прохиндей Шабтай, казалось бы, ничем в обществе не выделяющийся. Сексуальные игрища, почти еженощно устраиваемые Шабтаем, с разносолом подробностей, которые, словно наркотик, вколол в его вены портье, пробудили у Иоганна жор сатанинского вкушения, а к эпилогу – тупое волочение за колымагой скабрезностей, явно перегруженной, даже с учетом «красноречия» отчаяния.

Многонациональный хор, включавший в себя чуть ли не все женское белое население Габороне, и, как легко просчитывалось, – не из посудомоек, а жен дипломатов и прочего элитарного люда, давил на его барабанные перепонки и, судя по позе, на что-то другое. Выдержав множество испытаний на живодерскую прочность, на высоко-кулинарном блуде сатана прокололся…

Все же рассказ Мориса, чувственного романтика-вуайериста, почерпнутый из опыта еженощных подслушиваний у двери Шабтая и взбудораживший постное, лишенное фантазий либидо «гостя», затереть его генеральную задачу не мог. Мозг Иоганна бесстрастно отложил «фонограмму» последней случки Шабтая, выданную Морисом то ли в середине, то ли в условном конце, дышавшем «донышком баллона». «Дальнейшее зачем?» – спросил себя Иоганн, прочувствовав, что тема блондинки исчерпана, а прочие, несть числа, гульбища Шабтая, лишь туманят прицел. Но слушал, не перебивая, по мере того как «баллон» портье пустел, в какой-то миг иссякнув.

Морис попытался встать, с горечью сознавая, что выдал на гора до последней крупицы. Но увидев перед собой лужу, отпрянул – убоялся поскользнуться. Глаза безотчетно заметались, пока не остановились на полотенце, все еще лежащем на коленях, но промокшем от его пота насквозь. Портье дернулся в поиске иного «хвороста для гати», но, увы, под рукой ничего. Взмыл полотенце над головой и, точно неврастеничное дитя, метнул со всей силы на пол.

Распрямляясь, Морис ощутил, как дыхание перехватило нечто йодистое, спустя мгновение опрокинувшее в вихрящуюся миражами бездну. Оттуда, ему навстречу, – последнее, что запечатлел – взлетело огромное синее яблоко, то рвущее макушку внезапно выросшими руками, то выставляющее их в виде колыбели, истошно крича…

Иоганн постоял с минуту над распластавшимся на диване портье, одной рукой прижимая к лицу поверженного носовой платок, а другой – держа стеклянный пузырек с прозрачной жидкостью. Позже, хватившись, что явно переусердствовал, запихнул носовой платок с емкостью в карман.

«Гость» повертел головой, остановив взор на распахнутой занавеске душевой. Чуток подумав, двинулся туда. Вскоре вернулся, держа в руке безопасную бритву. Поочередно приподнял безвольные руки портье и совершил два резких касательных движения. Платком протер бритву от своих отпечатков и дал Морису за нее «подержаться».

Квартиру Иоганн покинул тем же макаром, что и проник в нее, – через окно, плотно прикрыв за собою створки.

Последние шаги в доме Иоганн выполнял сугубо машинально, благо навыков ему не занимать. В его же башке царил настоящий кавардак: стонали широкозадые фемины, обихаживаемые многостаночным Шабтаем, ноздри резал смрад похоти, впрочем, дико влекущий, мелькали фотки персонажей, которых так и не удалось «закопать», и где-то, будто в окрестностях, сновали два санитара, кого-то вынюхивающие, не совсем понимая кого… «Перекуривая», Шабтай реготал, потешаясь над каким-то Иванушкой, и довлело ощущение, что Иванушка – он сам.

Тем временем, ловко маневрируя, наверх выбирался фрагмент из «покаянной» портье: «Носовые и шипящие, но язык какой – не знаю, хоть убей! По телефону Шабтай изъяснялся на нем и раньше, не исключено, с блондинкой. Зовут ее Кохана».


Запрыгнув в «Ситроен», Иоганн уставился в лобовое стекло и, казалось, отгородился не только от напарника, но и всего вокруг.

– Что-то непредвиденное? – осторожно поинтересовался Франк спустя минуту, как тронулись.

– Что?! – вспыхнул Иоганн, точно вопрос ни к месту.

– Ты взмок весь, до последней нитки, – бесстрастно заметил Франк.

– Носовые и шипящие, Франк, тебе это знакомо? И еще… – запнулся Иоганн.

– Мне это, Иоганн, не знакомо, – чуть подумав, откликнулся напарник. – Но меня все чаще раздражают твои иносказания.

– Повторяю вопрос: носовые и шипящие, что за язык такой?! – пророкотал Иоганн.

– Польский, – хмыкнув, небрежно бросил Франк.

– Поляки откуда здесь? Посольства нет даже… – засомневался Иоганн.

– К чему тогда вопрос о шипящих? Знал ведь, что польский… На эрудицию или, может, вшивость проверял?! – отчитывал Франк.

– Рули к Дунгу лучше… – вяло отмахнулся Иоганн.

– Польку будем искать? – предположил, покосившись, Франк.

– Не только… – улыбнулся краешком губ Иоганн, наконец вспомнив, откуда ему знакомо слово «кохана».

Оно вынырнуло из молодости, столь далекой от дня нынешнего и его самого, на четверть века «одубевшего». Из поры, которую он выбрил из памяти, словно пушок малодушия, питаясь, как хищник, свежатиной и не задумываясь, что человеком зовется скорее номинально.

В его юные годы песню «Кохана»[14] распевала вся страна. Хотя многие слова в ней лишь смутно угадывались, но в синтезе с мелодией вздымали целый мир. Еще раз улыбнувшись, Иоганн пропел про себя строку, неясно как всплывшую в его пошедшей струпьями душе: «Кохана, твiй кришталевий свiт, кохана…[15]»

Все юноши его поколения и он, не исключение, восхищались этой песней, которая будто стелила жирный чернозем с набухающими розовыми бутончиками, необоримо, хоть и неосознанно, манящими к себе. Но это было так давно и столь затопталось на большой дороге живодерства, что улыбку на устах Иоганна можно было отнести разве за счет сдвига коры какого-то там мозга…

Так или иначе целиком переключиться на задание у Иоганна не получалось. «Кохана» перенесла его в битком набитый зал, где аудитория неистовствовала, требуя повторить песню на бис. На сцену с букетом выскочила простоволосая, дивной красоты девушка – в трепетной надежде соприкоснуться с идолом, вручив ему цветы. Маэстро между тем запропастился. И все, что ей оставалось, вернуться ни с чем обратно. Но в том секторе – не спустишься, ступенек нет. Расстроившись вконец, она не знала ни куда себя деть, ни цветы, стоившие зимой баснословно дорого. Идти же через всю сцену под взглядами недоброжелательниц – мол, что, фифа, покрасоваться захотелось – девушка не решалась. Нервно переминалась с ноги на ногу, ожидая непонятно чего или кого. Из зала даже кто-то крикнул: «Не маячь, тащи его на сцену, из-за кулис!», сопроводив призыв хамоватым свистом.

Вдруг у сцены вырос невзрачный брюнет, протянувший девушке руки. Почти не колеблясь, девушка устремилась к нему навстречу, подставила подмышки.

«Герои являются без анонсов, но всегда в самый раз», – подумала мужская половина зала, да и женская тоже.

Приземляясь, девушка уронила букет, и цветы разлетелись в разные стороны. Брюнет собрал цветы и вручил их девушке, подчеркнуто галантно, будто от самого себя. Зардевшись от признательности – то ли за приземление, то ли за цветы – простоволосая красотка в считанные мгновения буквально растворилась в новоиспеченном кавалере. Тот же, не долго думая, легким прикосновением ладони к плечу пригласил девулю на выход.

Когда кумир наконец вернулся под юпитеры, то опешил. Зал по-прежнему ломится от зрителей, но аудитория словно исчезла, устремив взоры ко входу. Некоторые даже отталкивают близстоящих. Лишь запев снова, он увидел, что часть публики поворачивается. Кто на звук, а кто – с гримасой раздражения, когда отвлекают от чего-то необыкновенно важного.

Блицем ловкости повенчанная пара всего этого не видела, двигаясь в вестибюле к гардеробной. Брюнет увлеченно о чем-то рассказывал, жестикулируя, а прихваченная им дива внимала каждому слову.

– Ты проскочил поворот, – прошипел Иоганн.

От неожиданности, а точнее, спертого тона Франк резко затормозил, хотя можно было, сбавив скорость, преспокойно развернуться.

Глава 9

– Тащи его сам, Эрвин, баста! – прохрипел Юрген, хватаясь за провод, три дня как скрепивший группу по воле поводыря.

Сплотив погорельцев, шнур-связка стал приносить ощутимый довесок к покрываемому за сутки километражу. Понукать или искать застрявших Эрвину уже больше не доводилось.

Подопечные остановились, жадно хватая воздух, который обжигал трахею, но в легкие, им казалось, не проникал.

Эрвин освободился от крепежа и пошел обратно – навстречу к группе и Юргену, замыкавшему их скорбный марш. При этом смотрел себе под ноги, в полном безразличии, что там произошло.

Между тем надрывный крик Юргена, массажиста из Дюссельдорфа и самого выносливого участника группы, не застал вожака врасплох. Проблема едва волочившего ноги Дитера еще вчера обратилась в жестокую, неумолимую данность, и всей группе стало ясно, что профессора не сегодня-завтра бросят посреди пустыни подыхать. Та же участь ждет и остальных, с той или иной отсрочкой… Вопрос лишь времени, чей лимит, не будь Эрвина, они давно исчерпали. О том, что он увел их от потерпевшего аварию самолета, почему-то уже никто не вспоминал…

Запас орешков и печенья почти иссяк, воды оставалось дня на три-четыре. Утром они лишь позавтракали, узнав от Эрвина: на обед и ужин не рассчитывайте. На вопросы, сколько провианта в его в мешке, поводырь отмалчивался. Но даже в его лике, редко что говорящем, прочитывалось: жалкие крохи.

После сегодняшней сделки Эрвина, уступившего Юргену свой завтрак в обмен на поддержку Дитеру, все следили за каждым движением поводыря, полагая, что загадочный жест командора – подвох. Правда, какой – бедолаги взять в толк не могли.

При этом группу по-настоящему тревожило иное: почему поводырь их до сих пор не бросил, отобрав остатки воды? Ведь он, исполин, подавил бы любое сопротивление играючи.

– С меня довольно, Эрвин, баста! – вновь прохрипел Юрген, увидев, что вожак приближается. На почерневшем от солнца лице массажиста выделялись одни треснувшие в нескольких местах губы. Казалось даже, что зеленые в оригинале зрачки Юргена заделались карими.

Юрген отпустил руку Дитера, которую удерживал на своем плече. Тот зашатался и вскоре повалился на песок.

Эрвин подошел к профессору и, присев на корточки, принялся его рассматривать. Сотоварищи сгрудились за спиной вожака, затаив дыхание, притом что секундами ранее дышали как гончие.

За семь дней марша щуплый Дитер усох на треть, веся килограмм сорок, не более.

К всеобщему изумлению, Эрвин закатал рукава рубашки доходяги и осмотрел руки, смотревшиеся в отличие от оголенных участков тела анемично белыми. Набухшие вены и узор синих прожилок оттеняли истощение.

Тут, будто спохватившись, Эрвин распрямил рукава, но пуговицы на манжетах не застегнул. Перевел взгляд на шею и, чуть подумав, поправил задравшийся на рубашке Дитера воротник.

Эрвин распрямился, окидывая взором отхлынувших подопечных, чьи лица укрывали шали из обивки самолетных кресел. С десяток раз на день их перевязывали, часто с его помощью. Грубая ткань натирала лицо, вызывая раздражение, но без шалей они давно бы окочурились от теплового удара.

– Кто Дитера потащит? Приз прежний – моя порция, – с оттенком бравады озвучил Эрвин, немало всех удивив. Своим обычным фасадом он напоминал стелу из мыла, самой что ни на есть хозяйственной выделки. Правда, не приведи господь, ослушайся ее, чем только не лягающую… Казалось, в повседневном Эрвине функционировал один вестибулярный аппарат, а все центры эмоций приморожены или же их нет вовсе.

– На сколько пайки твоей хватит? – усомнился Юрген. – Минут сорок, когда прешь за двоих? Сил осталось – разве что на последний вздох! Хочешь с нами, как с Дитером, расправиться? На сей раз, перепоручая доходяг, кем мы в ближайшие дни станем! – Юрген закашлялся, губы его чуть порозовели. Продолжил: – Профессор плох, но, знай, его судьба на твоей совести! Дитер сдал, когда ты его дважды оставил без обеда!

– Ты устал, Юрген, остынь! Да и сделал свое, вон сколько за сегодня отмахали, несмотря на Дитера… – заговорил Эрвин, на диво примирительно. – Очередь других…

«Закольцованные», метавшие взоры то на Юргена, то на поводыря, потупились, и Эрвин понял, что искать волонтера бессмысленно. Вновь присел на корточки и с присущей ему поволокой во взоре неторопливо оглядел близлежащий ландшафт.

Дитер лежал ко всем спиной, сочувствия ни у кого не ища. В какой-то момент распластался и, вытянув руки, устремил взгляд за горизонт, как бы удаляясь от свары, коей был причиной.

В те заоблачные дали его душа могла унестись еще вчера, не подбери его Эрвин. Но этот спасительный жест убежденности профессора не поколебал: вожак его единственный и неустранимый враг в испускающей последние вздохи жизни.

Оторвав голову от подушки апатии, Дитер принялся постранично листать ту самую, не разменявшую и пятый десяток жизнь. Но, не пройдя и полпути, его словно гирей бесстрастной истины огрело: все усилия, положенные на алтарь истории лингвистики, науки о языках, нередко мертвых, и ушедших в небытие их носителей, потрачены впустую, совершенно зря. Воплощать свой дар следовало в прикладное, а не в кабинетную схоластику, слабо вписывающуюся в насущные проблемы рода человеческого.

«Наибольший парадокс человечества, – продолжал размышлять ученый муж, – добровольный отказ от свобод в пользу протектората общества, где и в просвещенное сегодня верховодят снедаемые амбициями царьки, людей глубоко презирающие. И все, что в ходе многовековой эволюции обществу удалось, – это смягчить, несколько припудрив, базовый модуль природы – вселенские джунгли, воспроизводящие себя за счет комбикорма слабых. При этом миссии универсального арбитра оно (общество) так и не осилило. Я же сам – самый что ни на есть комбикорм, как и миллиарды прочих сирых и беззащитных».

Чуть погодя профессор вспомнил о своем соотечественнике, величайшем живодере столетия, и его пронзила сумасшедшая, но всецело захватившая мысль: проживи он жизнь сначала, то стал бы врачом – и не обычным, а генетиком. Тотчас, обвально, с жаром, ему захотелось этой идее-миссии служить, осознавая, конечно, что уже не доведется: «Пусть не я, так другие обязаны проникнуть в тайны генетического кода и в раннем зачатии купировать новоявленных Гитлеров, Сталиных, Мао, иных одержимых абсолютной властью сволочей! Как тех, кто размахивает флагом высших интересов общества, наличие которых не только спорно, но не доказано вообще, так и всевозможных Эрвинов, отъявленных мутантов, призываемых первыми в свою гвардию. А все разглагольствования о диалектике истории, где один злодей, обезлюдив треть страны, что-то там возвел, чтобы изуверы, его наследовавшие, подневольным трудом оборудовали еще один барак на улице, именуемой человеческим прогрессом – сплошная демагогия, оправдывающая насилие как неизбежную данность. Реальность же неумолима: прикрываясь жупелом государственности или классовыми интересами, беспечно скармливаются или калечатся миллионы человеческих жизней, чье предначертание – достойно жить и, как можно реже, испытывать боль. Но разноплеменному сонму вожаков-предводителей на те страдания и боль уникума глубоко наплевать…»

Он понимал, что его идея, в силу своего однобокой крайности, ничем не отличается от расовых, прочих мертворожденных доктрин, хотя, танцуя от обратного, обращает свой скальпель против откровенных выродков, калечащих, по его разумению, род человеческий. Понимал как ученый, все и всегда систематизирующий, но как человек, сотворенный слабым, лишь этим и укрывался.

Дитер свернулся калачиком, ласково «жмурясь» всем своим телом, высушенным солнцем и лихом. Казалось, подобрав под себя ноги, профессор тщится удержать, не выпустить из рук лобзик, столь необычно им собранный, чтобы подрезать, а где и перепилить этот неправый, столь жестоко обошедшийся с ним мир и передать его потомкам.


– С профессором, как все-таки? – обратился к команде Эрвин. – Делать что?

– Переть его дальше глупо, шансов, что оклемается, никаких, а воды и так… – Конрад, тихий бухгалтер из Аахена, прикусил язык. На борту «Боинга» он отметился тем, что, угодив в силки шока, словно сомнамбула удерживал мешок с припасами, не размыкая хвата.

– Без еды мы еще протянем, хоть и сойдем с маршрута, но без воды… – Садовник из Саарбрюккена Вилли, въевшийся всем в печенки проектом озеленения Сахары, трусливо взглянул на товарищей.

– А что сам думаешь, шеф? – хмуро спросил Герд, то ли художник, то ли обладатель иной свободной профессии, определенного места жительства не имевший. Супясь, он решал ребус: чего это Эрвин открыл дискуссию? За всю их эпопею в первый раз…

– Дитер – наш товарищ, а не банка из-под пива, – заявил Эрвин, тихо, но, как всегда, весомо.

– Но он безнадежен, да и… холостяк, в отличие от многих! – Юрген сделал шаг вперед, как бы подсказывая выход. Связка тут же пришла в движение, подхватывая свой скарб.

– Куда? – осадил сотоварищей Эрвин, вновь не повышая голоса. Все остановились как вкопанные.

– Эрвин… ну, не знаю… давай его укроем… чем-нибудь, но торчать здесь… – Юрген искал глазами поддержку у остальных.

– Может, воткнем палку с чем-то белым… Нас несомненно ищут… Или выберемся, вот-вот… – Конрад нечто высматривал, быть может, материал для флажка. Между тем, кроме зубов в отвисших челюстях, о белом в округе ничего не напоминало…

– Белым?… – Эрвин спустил с себя бачок с водой, их самую большую емкость с припасами. Привязанный к телу мешок, с которым ни на секунду не расставался, перетащил с бедра на живот.

Тут вожак принял странный вид: будто в тяжких раздумьях, при этом замечалось давно выношенное решение. Длилось это между тем недолго. Без особых усилий Эрвин ловко забросил Дитера себе на плечо, повернулся к группе.

– Пристрою его под барханами, смотря какой ветер… Пока не вернусь, воду не пить, проверю! – грозно подытожил предводитель.

Удаляясь, Эрвин услышал вздохи облегчения дружно валившихся на песок сотоварищей. Больше от них не доносилось ни звука.

Засыпая, Гельмут заметил, что ближайшую простирающуюся в метрах ста гряду барханов Эрвин миновал и продолжил путь дальше. Гельмута так умаяли невзгоды пути, что вникать в логику движения поводыря он не стал. В сознании даже не фиксировалось корневое: сколько ему отведено на этом сузившемся до инстинктов животного и дышащего топкой Сахары свете?

* * *
Гельмута тревожил какой-то запах, бередивший своей органикой в безжизненном суховее пустыни, но, что это и откуда, он не понимал, мечась в сумбуре яви и сна.

В несытые годы его детства, в разоренной войной Германии, Гельмут в трепетном волнении считал дни до праздника Октоберфест[16], по большей мере манившего соблазном набить пузо до отвала. В его родной деревеньке Ольшаузен, в тридцати километрах от Мюнхена, торжество разворачивалось по тому же сценарию, что и в прочей Баварии: хоровое пение под раскачивания, подстегиваемое национальным коктейлем из пива и шнапса, и чуть ли не круглосуточная трапеза, по которой молодая поросль и воздыхала.

Истошные крики повсеместно забиваемых поросят веселили подростков, к трепету жизни равнодушных по розовости лет. И знаменитая баварская кровянка, прочая гастрономия подворий, продукт того трепета, туманя, распаляли аппетит. Как результат, в дни праздника педиатры вкалывали не меньше, чем хирурги, с утра до ночи штопавшие и вправлявшие пьяный травматизм…

Гельмут проснулся, обнаружив для себя новую явь, но скорее, формат. Вроде Сахара та же, без границ и надежд, те же друзья по несчастью, вповалку спящие рядом, разве что скулы запали совсем. Отсутствовал, правда, Дитер, но с ним мысленно распрощались еще вчера, с облегчением списав с водного довольствия. Иного и так не было. Семерка умалилась в шестерку, высадив обронившего билет пассажира, но поднабрав кредитных пунктов на выживание.

Не исключено, Дитеру повезло больше, чем остальным, подумал Гельмут. Профессора «отселяли» пока еще люди, пытавшиеся даже нечто воткнуть…

В кого они сподобятся завтра, Гельмут не успел рассудить. Он вдруг вычленил Эрвина, резко преобразившегося. Вожака, чья сатанинская сила с первого дня марша, где тараня, а где охмуряя, цементировала группу.

Эрвин сидел, как и обычно, в центре привала, совсем рядом. Но – небо! – его титановый стержень растаял вместе с мылом, органично дополнявшим его. Налившись непосильным грузом, руки безвольно свисали по бокам, а ноги угловато раскинулись, притом что на привалах он их неизменно под себя подбирал.

Суть его провиса, между тем, заключалась не в утяжелении форм, а в глазах, уродливо разбухших. В них не проглядывало ни черты его прежнего. Стеариновая невозмутимость размякла множеством расслоившихся клеток. И, казалось, те глаза раз и навсегда потеряли способность фокусировать взгляд, отображая закат людского начала.

Эрвин не просто выскочил за бровку реальности, а трансформировался в безмозглую тушу плоти, некую кровянку, зафаршированную в бурдюк формовки а-ля человек.

Оцепенев, Гельмут постепенно, копок за копком, зарылся обратно – в воронку, откуда ему то не хотелось вылезать, то где было непереносимо.

Наконец, переболев сумятицей чувств, Гельмут испытал нечто, чему будто не было почвы произрасти. То не вписывалось в жестокую схватку за жизнь, которую он вел с момента злосчастной катастрофы. Этим чувством было сопереживание.

Гельмут уже не мытарил себя, что лишившись поводыря, группа схватится за воду, чтобы, напившись кому повезет, подохнуть поодиночке. Не маяло и одиночество от осознания своей малости и обреченности, коль никто не протянет руку и за собой не поведет. Гельмута повело иное. Он сострадал исполину Эрвину, все-таки вздернутому дыбой пустыни, Дитеру, которого они так торопливо сплавили на небо, остальным сотоварищам, обезличенным лихом.

Гельмут никого не упрекал – ни судьбу, неправедно с ним обошедшуюся, ни Эрвина, тащившего группу, некогда казалось, по сломанному компасу, ни мачеху-природу, так и не ставшую человеку родной. Он просто печалился, сострадая всем и всему на свете, сковырнув корку отупения с задубевшей от невзгод и страха души.

Эрвин дико икнул. Гельмут взглянул на него и, пустив слезу, стал укладываться на боковую. Запах органики, до боли ему знакомый, растревожив нутро, утонул в печали – гаснущего праздником Октоберфест детства.

Глава 10

Вторые сутки Шабтай метался по Йоханнесбургу, хоронясь то у свалок, то на брошенных стройках. Столь многотрудным способом он норовил ускользнуть от осьминожьих щупальцев своих бизнес-партнеров, ему чудилось, тянущихся отовсюду. Судя по всему, небезосновательно…

От непрерывного сидения в джипе тело Шабтая онемело настолько, что перестало и ныть, но мысли неистовствовали, порой хватая друг друга за портки.

Его рывок из Ботсваны поначалу обнадеживал. Границу ЮАР Шабтай проскочил незамеченным, без отметки в паспорте. В уже досмотренном и получившем добро на проезд грузовике, стоявшем перед ним, взорвался радиатор. Пограничники бросились в будку КПП, должно быть, проконсультироваться. Ведь «Mack» блокировал проезд и без тягача его было не сдвинуть. При этом шлагбаум захлопнуть забыли…

Между грузовиком и границей высветился зазор, на глаз – точь-в-точь габариты его джипа. В его раскладе риск будто бы излишествовал, но, действуя выучке наперекор, Шабтай медленно сполз в кювет и, исчезнув за грузовиком, прошмыгнул через разделительную полосу.

На этом участке границы юаровский КПП отсутствовал – функция контроля возлагалась на Ботсвану. Беспрепятственно проникнув в ЮАР, Шабтай помчался в Йоханнесбург – мегаполис, где рассчитывал обрести приют и затеряться.

Радикальная перегруппировка – всего за какой-то час: понарошку продлил бронь в отеле, бросив вещи в номере, кинул подружку Барбару как вредный балласт, инкогнито пересек границу. Провернул все это не куража ради, а внезапно прозрев, что он самый что ни на есть смертник, дожидающийся мобильной гильотины. По аналогии с французской, доставляемой с оказией…

В конце концов цели своей достиг: получил фору в несколько дней, пожелав воображаемым преследователям поднапрячь мозги и попотеть немного…

Ныне, спустя сутки, в мозгу Шабтая – сплошная беспорядица: что предпринять и куда деть себя, не имея в ЮАР знакомых и связей? Лишь одно очевидно – чего делать не стоит. Смерти подобно хорониться в Ботсване, небольшой стране, где белых наперечет, опасно возвращаться в накаченный советской агентурой Израиль, рискованно и перебираться в старушку-Европу, давно оседланную КГБ.

Правда, эта геостратегия – анализ иного, более позднего порядка. Чтобы сегодня, в век системной информации, накинуть мишени на шею удавку, нужно немного. Достаточно вклиниться в банк бронирования билетов и дожидаться тепленького, уплетая хот-дог. Стало быть, для смены координат воздушный и морской транспорт – западня. Причем куда угодно, хоть в Штаты, своими размерами и «не освоенностью» у КГБ мелькнувшими на дисплее надежды. Кому, как ни выпускнику разведшколы, этого было не знать.

Чем-то второстепенным, но не менее важным переминались и другие «нельзя»: не снимай отель, исключи кредитку, воздержись от звонков – ни жене, ни друзьям, никому…

«То, что проскочил границу ЮАР без отметки, сулит лишь выигрыш времени, – вдруг запнулся Шабтай. – Серьезные ребята – а мои оппоненты таковы – отрывая гвоздодером одну доску логического настила за другой, рано или поздно скумекают, что рыть нужно рядом. И совершенно необязательно пускать по следу целый отряд. Даже пары нанятых частных детективов хватит. Ну а исполнитель прибудет, если на рейде никого… Другое дело, барражировать, чем я ныне пробавляюсь. Но как долго коптеть в автомобиле? До пролежней или звонка ретивого гражданина, кому лягу бельмом на глазу?! Стучать властям на соседа – не то что на беглеца-взломщика, на кого я со своим джипом смахиваю – на Западе норма. Швартоваться и как можно скорее! Да и для «дрейфа» наличных в обрез, кредитку же поглубже спрячь…»

Шабтай сомкнул ладони на затылке и, побродив глазами по потолку джипа, улыбнулся, вполне добродушно причем. Его диспозиция, обрамляемая частоколом сплошных «нельзя», показалась ему комичной. Шабтай вновь улыбнулся, на сей раз шире.

Тело ожило, воспрянуло. Выхода Шабтай по-прежнему не видел, но с мохнатой хандрой распрощался.

Тут беглеца посетила весьма парадоксальная для статуса гонимого мысль: за последние восемь лет он впервые двое суток бьет баклуши, бесцельно слоняясь по Йоханнесбургу. И генеральная задача – выбиться в люди, которой беззаветно с младых лет служит – ни разу о себе не напомнила, растворившись в склизком страхе. «Как бы там ни было, – принялся размышлять он, – штольня, откуда, отметая вариант за вариантом, я тщусь выкарабкаться, все же не завалена. Хоронить себя рано, если проблема не «переперчена» вообще. Более того, представляется частностью на фоне тернистой миссии, которую я на себя взвалил. Какие бы гориллы не дышали мне в спину, возвращаться им не солоно хлебавши, лижа обрубленный хвостик. Как бы они не сужали мой вольер, я выберусь. И жажда жизни здесь ни при чем. Мое злоключение – всего лишь одно из бесконечности препятствий, которые мне до скончания дней объезжать, перекатывать…

Ну а теперь – за дело! Смертнику самолюбование в убыток! Причаливай, гнездись! Без зацепок не бывает, кто-нибудь, да откликнется! Хоть черные, хоть африканеры, а хоть…

Wow… В иерусалимском университете со мной учились ребята из ЮАР. С тех пор не пересекались. Не исключено, кто-нибудь да вернулся на родину, так и не вкусив прелестей средиземноморского «Артека». Как всегда, путевки лишь для избранных…

Вспоминай фамилии, города, сколько по молодости травили! А хотя… что это даст? Фамилии, может быть, те же, а имена, скорее всего, другие, как у меня, сподобившего прежнее имя на ивритский манер. Дома же, в ЮАР, числятся под прежними…

Но, если и выловишь кого, чем обрадуешь? Квартира неприметная нужна, переждать немного… «Для чего?» – спросят со всем резоном. «Так, ничего серьезного» – открещусь. «Все-таки, не зубочистку просишь», – будут настаивать. «Э-э… ну… жена на хвосте… алименты, долговой ямой грозится» – стану мямлить. «Ну, если так запущено, то прямиком в Совдепию, не достать ей там. За железный занавес, в Ковно, родимый, если не запамятовал чего. В Литву, брат, в Литву! От большевизма мутит? Ближайшая гостиница в трех кварталах, такси – вызову. Определяйся, бегу!»

Что это со мной? Даже пацаном от зеленой дички нос воротил. Постой-постой… Литва… Надо же, забыл… Знал еще в детстве… С двадцатых литваки в ЮАР валили, тысячами. И цель столь знакома – за длинным р… рандом, так сказать. Вспоролось наконец!»

Двигатель взвизгнул от передозировки газа, Шабтай устремился к ближайшему жилому массиву.

Въехав в жилую зону, он остановился у телефонной будки, но, внимательно осмотрев ее, поехал дальше. Минул еще несколько телефонных будок, каждый раз высматривая какую-то примету, которая, судя по всему, отсутствовала.

Шабтай добрался до первого благополучного квартала, когда, наконец, спешился. Прошел к свежевыкрашенному телефону-автомату, открыл покоившийся на полке телефонный справочник, принялся в запальчивости листать. Не дойдя до середины, замер, вернулся к началу гроссбуха – к оглавлению. Там перекинул листов десять, на букве S заскользил пальцем сверху вниз, в самом конце раздела – впил взор.

Искомое оказалось номером нужной страницы, зашелестел листами вновь. Через минуту перебрался в джип, вытащил из бардачка карту города. Поглядывая на адрес, занесенный из справочника в записную книжку, путешествовал из одного квадрата карты в другой, пока не откинулся на сиденье, будто с чувством удовлетворения.


Спустя час Шабтай остановился у одноэтажного здания с табличкой The Synagogue of the Lithuanian Jewry[17]. Небоскребы downtown Йоханнесбурга, нависавшие вокруг, заслоняли от лучей солнца серебристую шестиконечную звезду, то ли покровительствуя ей, а, может, в упор не замечая.

По двое, но чаще поодиночке в здание храма входили нарядно одетые мужчины возрастом от пятидесяти до восьмидесяти лет. Наступали сумерки. Судя по активности посетителей, близилось время вечерней молитвы.

Стоянка на этой улице, как и во всем downtown, запрещена. Заметив оглянувшийся на него полицейский патруль Шабтай, тронулся. Пристрой джип, подумал он, сей момент он твой единственный союзник.

Вскоре он припарковался на ближайшей платной стоянке. Намеревался было двинуться в храм, но передумал. Решил дожидаться конца молебна в джипе, дабы не шокировать нарядно одетую публику двухдневной щетиной и разящей потом сорочкой. Да и светиться без надобности особого смысла не видел.

Из всей конгрегации Шабтаю нужен был один единственный человек – ребе[18]. Полагал, что лишь у него, слуги божьем, может рассчитывать на взаимность, без всякой гарантии, разумеется.

Ко всему прочему, не имея продуманной стратегии разговора, толкаться в синагоге – прок маленький. Нужно было все обмозговать, нащупать верную нить.

Шабтай прилег на заднем сиденье, вдруг ощутив, что глаза слипаются. Принимая самые немыслимые позы, предыдущую ночь не сомкнул глаз. Последний раз он так корячился двенадцать лет назад, угодив худосочным юношей на «нары» ГРУ, где его до черноты в глазах гоняли по пересеченке, порой сутки напролет. Повзрослев и возмужав, все-таки не понял зачем. Будто не догадывались, каких нулей он агент…

Какой-то цепкий, но невидимый гребешок ухватился за его густую шевелюру и извлек из хлопка-сырца сна, заставив принять горизонтальное положение. Короткой, но яркой вспышкой мелькнули фигуры входивших в храм соплеменников. Субтильностью и почти детской незлобивостью черт они взывали к сочувствию в этой ощетинившейся ненавистью стране.

Тут Шабтая огрело: задумка направить стопы к покинувшим Литву полвека назад землякам-соплеменникам – серьезное, а может, и непростительное заблуждение. Пущенных по его следу гончих, вне сомнения, снабдят досье. Рано или поздно вскроется, что в ЮАР обитает крупнейшая в мире община литваков, исключая, конечно, Израиль и США. Вынюхав зацепку, начнут охоту с той же точки, что и он, то бишь с храма.

Лицо Шабтая сморщилось, заиграло желваками. Но вскоре, разгладившись, округлилось – какой-то вечной, лунной простотой.

Откуда-то выплыл бетонный саркофаг «Абу-Кабира»[19], почему-то напоминавший ему Мавзолей. Он сотни раз проезжал мимо этого «шедевра зодчества» в городской черте Тель-Авива, и неизменно ежился. Не раз пробовал представить себя за этими стенами, понимая, что те по нему давно плачут или точат на него зубы, но фантазия пасовала, вязла в дрожи.

Открытие обескуражило: случись ему невредимым сесть в самолет, единственный угол, сулящий гарантии его разменянной на игровые жетоны жизни, – этот мерзкий, давящий своим уродством саркофаг. В прободной безнадеге, где, как раненная птица, он трепыхается, прочие перспективы, включая разрабатываемую, грош в базарный день.

Получается, подумал он, не прибившись к берегу, все что остается, явиться в Лоде[20] с повинной к дежурному ШАБАК[21].

Блеклым, припыленным взором Шабтай окинул окрестности. На близлежащей к стоянке улице увидел вначале одного, а потом еще нескольких чернокожих, торопящихся и то и дело озирающихся. По виду – обслуга. Время до наступления комендантского часа, должно быть, таяло.

«Торопиться и мне… – определился Шабтай, – в храм. Молебен допевает последние псалмы. Ну а в «Абу-Кабир» я всегда успею, и суток хватило в восточно-берлинской одиночке, чтобы упираться рогом…»

С учетом недавней двойной переадресовки в синагогу он решил не заходить и дожидаться ребе снаружи – в представившейся кстати кондитерской-кафе. Потягивая пепси-колу, Шабтай наблюдал, как прихожане покидают храм, стихийно кучкуясь и возбужденно беседуя. Подумал: «За этим живым словом, то бишь духовным плечом, их сюда и тянет. Не исключено, кто-нибудь из них – мой родственник, пусть дальний. По крайней мере в этом городе, не говоря уже о стране, такие найдутся. И как им повезло, что, гоняясь за адреналином перемен, они (а скорее, их предки) из Литвы вовремя дернули, ведая о безвременье газовых камер, расстрельных рвов и концлагерей лишь понаслышке».

Основная часть молившихся рассосалась, но Шабтай знал, что некоторые еще внутри, кто получить совет, а кто – излить ребе душу. Рассчитавшись в кафе, он подтянулся ближе к синагоге. Фланировал по тротуару, реагируя на каждый звук, как чуткое животное. За полчаса из синагоги с интервалом в пять-десять минут вышли последние прихожане. Воцарилась пауза, досаждавшая то неизвестностью, то побуждавшая рвануть куда подальше…

Шабтай знал, что судьба столь непростого разговора во многом зависит от первой фразы или, по крайней мере, от первых нескольких фраз. И, конечно, не вызывало сомнений: если в конце концов он не бросится в аэропорт, поддавшись эмоциям, то с ребе будет изъясняться на мамэ лошн[22], воспроизводя свою драму, но сюжет – никуда не деться – нафантазирует…

Как Шабтай и предполагал, ребе вышел не один – со свитой из двух габаев[23]. Если отмести столь немаловажную составляющую, что контакт тет-а-тет со жрецом под вопросом, возраст ребе обнадеживал. Ему за семьдесят. Следовательно, наиболее вероятно, родился в Литве. Был бы раввин лет на двадцать моложе, литовского наверняка бы не знал или же владел им поверхностно, почерпнув вершки от родителей.

– Привет вам из Литвы, ребе, – по-литовски обратился Шабтай. По реакции обернувшихся в недоумении габаев, он понял, что переориентировался верно. В отличие от ребе, чья спина застыла как плита, литовский габаям, весьма похоже, не знаком.

Белые космы раввина пришли в движение, чуть приоткрывая профиль. Он с опаской взглянул на Шабтая.

– Кто это, ребе? – спросил на идише один из габаев. Увидев, что Шабтай снисходительно улыбается, растерялся вовсе.

– Что вам нужно? – откликнулся по-английски раввин, явно взволнованный.

– Мне нужен совет, ребе, – по-литовски продолжил Шабтай. Похоже, на сей раз слово «ребе» у габаев отложилось – недоумение на их лицах сменил интерес.

– Я служу Господу и… своему народу, – сказал по-английски ребе, игнорируя литовский пришельца. Подкрепил сказанное кивком в сторону храма. – Хм, советы… – Ребе все-таки выдал себя.

– Займу всего минуту, уважаемый, – прибег к мамэ лошн Шабтай.

От сытного винегрета языков лица габаев дружно поглупели.

– Кто вы, молодой человек? – спросил раввин, пристально всматриваясь в визави.

– Мы можем поговорить наедине? – вновь прозвучал литовский.

Раввин скривился в лице и нескладным движением плеч. Отделился от эскорта и двинулся к Шабтаю, казалось, через не могу. Габаи устремились вслед, но незаметным движением раввин осадил свиту.


Сдабривая навеки застрявший в еврейском местечке идиш литовским и прикусывая прорывающиеся английские и ивритские слова, Шабтай в один заход вывалил свою историю, будто с юных лет оттачивал искусство сказочника, но, скорее, детектившика. Раввин слушал, не перебивая. Время от времени лишь снимал очки и протирал платком диоптрии. В итоге засунул очки в боковой карман лапсердака и уже не вынимал, подслеповато щурясь.

Оказалось, Шабтай ни много ни мало майор Советской Армии, командированный в Анголу советником военной миссии. Тяжкие бытовые, но в еще большей степени – природные условия на нравственном климате советской колонии сказывались пагубно: махровым цветом расцвели блуд, картежные игрища и запойное пьянство. Один из партнеров-картежников задолжал Шабтаю крупную сумму. Когда Шабтай потребовал сатисфакции, тот, в стельку пьяный, изложил свою версию окончательного решения еврейского вопроса, в запальчивости заметив – немцами безнадежно проваленного. Получив в физию, незадачливый картежник выхватил пистолет, но Шабтай его упредил – выстрелил первым, пока тот, шатаясь, снимал предохранитель. Убил его или нет – он не знает, поскольку, допетрив, что, в лучшем случае, ему ближайших лет десять гнить в остроге, оседлал первый попавшийся автомобиль и дал деру. Проявив чудеса изворотливости, пересек ботсванскую, а затем и юаровскую границу. В результате оказался здесь, в Йоханнесбурге.

Шабтай остановился, посчитав, что для начала с ребе довольно, в столь почтенном возрасте перегрузка воображения вредна. Пусть за длинную жизнь раввин наслушался всякого, несложно предположить, что советского гражданина до сих пор не встречал. Особенно такого, кто, как в крутом боевике, перемахнул две границы, предъявляя вместо паспорта жетон с солдатским номером.

– Как зовут тебя, парень? – спросил раввин, дав Шабтаю отдышаться.

– Настоящее имя – Арон, но в советских документах числюсь Александром. Подмазав, родители справили мне новое свидетельство о рождении. В нем я русский.

– Вот-вот, спрашиваю я себя, как это еврей в сверхсекретную советскую миссию попал? – озадачился раввин. – В детстве… за нами присматривала литовка-подросток. Родители-пропойцы прокормить ее не смогли, передав моим родителям на содержание. Через год чесала на идиш не хуже нас, евреев. Случайные гости дивились даже: откуда это у Йоселе и Ханы белокурая девочка?

– Нет той Литвы давно, ребе, да и евреев почти не осталось. В Штутгофе да в Понарском рву почти все… – хмуро вклинился герой-картежник.

– Благословенна их память. Н-да, похож ты, конечно… – оттаивал, казалось, раввин. – Но многого понять не могу. Во-первых, откуда знаешь, что в Йоханнесбурге община литваков? Возникла она задолго до того, как Господь произвел тебя на свет божий. Это не все… В начале семидесятых я часто навещал Израиль, когда Советы шлюзы приоткрыли. Многие из моих литовских родственников тогда перебрались на Землю Обетованную. Гостя у них, неизменно поражался, насколько они беспомощны в условиях западного рынка, то есть конкуренции. Им так мозги промыли, что выветрили и намек на самостоятельность. А тут через три страны и прямо в храм, точно на военных картах он изображен…

– Ребе, жить захочешь – и не такое учудишь… – прогундосил Шабтай.

– Родственники даже иврита не освоили, – пропустил реплику мимо ушей ребе. – Живут, как в гетто, общаясь только друг с другом… А ты английским владеешь, каждое мое слово внимал – я видел. В школе так не выучить! Говорить – одно, а понимать – намного сложнее…

– Да способный я к языкам! – выпалил Шабтай, казалось, опрометчиво…

– Вот что, Арон, – откликнулся раввин, – что у тебя стряслось, не знаю. Но если принять сказанное на веру, тебе нужен не я, а Департамент по делам эмиграции. Им и объяснишь все…

– Поначалу я и сам так думал, когда на всех парах сюда летел, – преспокойно возразил сказочник. – Намеревался сдаваться как беженец. Но, поостыв немного, вник: лучше объявить себя новоявленным Джо Слово[24], нежели беглым офицером-коммунистом. Ребе, если вы мне не верите, хотите, чтобы они поверили! Засадят за решетку или вышлют в двадцать четыре часа – чтобы и духа здесь не было!

– Джо Слово… – задумался раввин. – Ты слишком умен, мой мальчик… что настораживает не меньше, чем твой рассказ. Да и как прикажешь понимать: картежник, стрельба, если ты еврей. Антисемитов не перестреляешь, другой путь у нас…

– Защищался я…

– А ноги для чего, голова-то у тебя в порядке. Вон наплел тут чего…

– Не поможете – пропаду, ребе, – канючил Шабтай.

– Родители твои где? – В интонации раввина впервые мелькнула нотка участия.

– В Ковно, ребе.

– Помогаешь им?

– Непременно, о чем речь!

– Сын преступник, как они теперь?

– Сестра с ними, поможет… Да и устроюсь рано или поздно, а там посмотрим…

– Документы хоть в порядке?

– Все бросил, рванул, сломя голову…

– Тогда не знаю… Отпадает и Израиль, без документов не возьмут и туда, да и записан ты русским. Право, не знаю…

– Ребе, я не спал трое суток, в себя бы прийти, да и денег ни гроша! – взмолился сказочник.

Раввин окинул Шабтая безразмерным, как толща времени взором, полез за очками в карман. Одев их на изящную, явно не семитскую переносицу, молвил:

– Сходи проветрись, минут двадцать. Позвоню пока…

Точно на крыльях, Шабтай понесся к припаркованному на стоянке джипу. Забравшись в него, вытащил из бардачка паспорт, бумажник и еще несколько бумажек. Полез под сиденье и извлек нечто оттуда. Рассовав все по карманам, чуть осмотрелся и выбрался наружу. Запер авто и заторопился обратно. Его преследовала мысль: «Перегнать джип, завтра же, как можно дальше от храма!»

Раввин, уже с одним габаем, стоял у дверей синагоги и с нетерпением посматривал по сторонам. Казалось, вот-вот отчалит. Увидев поспешающего Шабтая, о чем-то распорядился. Спутник убыл, дабы, как окажется, пригнать ко входу автомобиль.

Через сорок минут в наибеднейшем, но белом квартале Йоханнесбурга из фешенебельного «Линкольна» высадились необычные для этой округи пассажиры: почтенный старец в шляпе и длинном лапсердаке (невзирая на духоту), мужчина средних лет в дорогом костюме и с экзотическим головным убором-блюдечком и помятый, встревоженный молодой человек, то и дело озирающийся. Троица двинулась к двухэтажному, обшарпанному зданию с поржавевшей, полуоторванной вывеской «Dutch Reform Church оf Johannesburg – Homeless Asylum»[25].

Глава 11

– Чего не зеваешь, Петя? После ночной ведь.

– Позеваешь тут…

– Нелегкая вчера кого несла: пьянь, суицид или сердечников?

– Всех чохом, но беда не в этом…

– Что значит?

– Работать не давали, к телефону каждый час…

– С каких это пор дежурного зовут?

– Сам не пойму… Если кто и звонит ночью, сестра, не вникая, посылает. Сегодня – где только не откапывали меня! Странно… даже не представился. Четырежды дергал: «Куницын Виктор – что с ним, в сознании ли?» Когда блатной у нас, главврач предупреждает…

– Курицын – кто-то новенький?

– Куницын, а не Курицын.

– Один хрен!

– Да и случай этот – прямо для учебников!

– Вся наша жизнь в совке – сплошная энциклопедия…

– Игорь, случай – медицинский, совок здесь ни при чем.

– Давай, прогоним по-быстрому, с больными… Мне заступать, тебе на боковую. Прямо посерел весь…

– Так вот, Игорь, пацаны эти – фельдшер, кто доставил, рассказывал…

– Ножевые?

– Поменялись бы на ножевые с радостью.

– Это что – метафора?

– Ослепли они, антифризом траванувшись.

– Ничего нового, – моющий под краном руки Игорь, глубоко вздохнул. – Но почему об этих вывихах, отнюдь не врожденных, кроме нас, врачей, никто не задумывается, спрашиваю я себя.

Краник вдруг зачихал, и вода литься перестала.

– Б…ди! Опять! Сами же, твари, за жизнь свою дрожите, как все! – заорал Игорь.

– От крика трубы не оттают, а морозы крещенские не спадут, – с какой-то серой, стариковской горечью отчитал Петр Туманов, врач-реаниматолог восьмой клинической больницы Москвы.

– Остановились на чем – антифризе? – все еще хмурясь, подал голос Игорь Сова, заведующий реанимацией и друг Петра Туманова. Душа его металась – между неловкостью, которую он испытывал к другу, чурающемуся горлопанства, и лютой ненавистью к устройству жизни, без копейки сотворившего его врачом – для больниц, не знающих одноразовых шприцов…

– Когда дверь вышибли, они… – вернулся к своей истории Петр.

– Какую дверь? – перебил его приятель.

– Закрылись они в подвале. Киряли ведь!

– Русская рулетка… Нет, что это я? Ромовая баба по-русски, а-ля антифриз!

– Так вот, фельдшер сообщил, что они катались по полу!

– Где же еще им? Лезть на стену что ли, без глаз?

– Игорь, не перебивай! Катались они, обнявшись, клубком. При этом вопили, как резанные. Ни в одном учебнике о подобном ни слова!

– Петя, ты хоть врач от бога, но явно не русский. Убежден, что и Павлов не был русским. Скорее всего, обрусевшим шведом или англичанином. От его учения за версту несет прилизанной Европой. Что мы знаем о человеке вообще? Немцы – твари, конечно, но в одном их заслуга бесспорна: всю эту лживую, зацикленную на гуманизме медицину они отважились вспороть, норовя докопаться до сути. Подоплеки не ищи, пацаны-то русские! Умом Россию не понять, душой Россию не измерить… – продекламировал заведующий реанимацией.

– Что ты несешь, Игореша!

– Каюсь, прости, занесло. В этой долбанной стране, кроме как паясничать, занятия не вижу! Да, телефонные звонки откуда?

– Знаешь, вся эта история – какая-то несусветная, из любой привычной схемы выламывается, – взволнованно заговорил Петр Туманов. – Двое траванувшихся из одного подъезда, кореша, шпана местная. В своем подвале и киряли – прибывшая вслед мать причастила. Личность третьего поначалу установить не могли. Женщина его не знала, сам он без сознания, а документов – никаких. У собутыльников – печать порока на лице, его же лицо – холеное, умное. Когда раздели парня, я рот приоткрыл – одни бицепсы. Если не культурист, а спортсмен, то, видать, серьезный. «Химики»-спортсмены, как тебе известно, у нас еще не отмечались. Придя в сознание, он назвал имя, адрес и телефон. Я чуть не ахнул. Те дома с детства знаю: ЦК, Совмин, прочая номенклатура.

После нашего звонка отец прибыл почти сразу. С проходной звякнули: на территории «Волга» с правительственными номерами, к вам. Здесь я связал все воедино: адрес парня, номер «Волги» и иные нестыковки.

«Где он!» – отец с места в карьер. Говорю: «К нему нельзя, только в себя пришел!» «Номер палаты, спрашиваю!» – голосом, не терпящим возражений. «Вы хоть знаете, что с ним?» – кричу я вдогонку. Увидел все сам… Заглядываю через полчаса. Смотрю: глаза стеклянные, уставился в одну точку. Руку сына к своей щеке прижал. Классический шок. Сын же кричит, костерит кого-то: «Меня угробил, дяди Сашин черед!» Психоз, понятное дело… Не отец же «микстуру» в рот лил. Тут меня к телефону. Думал, главврач зовет, мало ли что… Голос густой, приятный, но ощущение, будто звонишь сам – и не лишь бы о чем, квартиру канючишь, вне очереди. Почти на цыпочки встал, ни много ни мало. Какая там реанимация… Себе не принадлежишь, внемля.

– Куницын Виктор, что с ним? – спрашивает.

– Интоксикация с потерей зрения, – отвечаю.

– Жить будет?

– Будет, но ослеп, похоже, необратимо.

– В сознании?

– Да! Психоз, правда…

– О чем говорит?

– В психозе не говорят, понос это – подкорки…

– Мне нужно знать! – сказал так, будто за яйца хапнул.

– Пересказываю, что слышал: «Меня угробил, дяди Сашин черед».

– Перезвоню через час, – после длинной паузы.

Вскоре вижу: Куницын-старший уже в коридоре. Рядом, откуда ни возьмись, два мордоворота. Охрана, а может, стража… Хоть и вышибалы, но при галстуках. Через час новый звонок от инкогнито. По манере вещать – командует всю жизнь – майка к спине липнет. Вопросы те же: Куницын, в сознании ли и что говорит? Признаться, я и не заглядывал, не до того было. Новые больные косяком. Промычал что-то… Фальшь уловил сразу: «Заходить каждые четверть часа». Я ему: «В отделении аврал, да и отец с ним, в курсе он…». «К следующему звонку – всю картину» – обрубил, будто об отце не расслышал. Бегу в его палату. Вижу: пацан привязан, вырывается. Только что идти, а вернее, ползти надумал. Привязали. «Укол успокоительный, немедленно!» – приказываю. Пока кололи, он крикнул: «Любил тебя, батя, так, что и убить решился! Подставил…» Тут пронзило меня: не психоз это, другое, совсем другое…

– Что дру…? – Губы завреанимацией точно защемила клипса страха.

– Остается лишь догадываться… – развел руками Петр.

– И впрямь аномалия – хоть сюжетом, а хоть по Павлову. Давай с пацана обход начнем, – слушавший друга, точно Севу Новгородцева через глушилки, Игорь решительно встал.


В палате Виктора Куницына не оказалось – койка его была пуста. О пациенте напоминали лишь жгуты, аккуратно сложенные на тумбочке, да примятая постель.

Дежурная медсестра на вопрос «Где Куницын?» ответила: «Петр Федорович, сами же распорядились – к офтальмологу! Санитары увезли, будто новенькие… С полчаса как».

Друзья переглянулись – то ли в растерянности, то ли во взаимопонимании – и бессловесно двинулись на обход.

Петр Туманов смотрелся измотанным и чуть растерянным. Правда, в его потухших глазах то и дело вспыхивал изыскательский огонек. Его же друг и шеф, Игорь Сова, напротив, был предельно собран – записывая в блокнот любую мелочь, притом что прежде такой пунктуальностью не отличался. Кроме того, с опаской оглядывался, порой на стены, к которым придвигался вплотную.

– Трудись, Игорь, пойду, – напутствовал Петр Туманов, передав последнего больного.

– Да-да! – Игорь Сова вновь оглянулся. Казалось, не прочь распрощаться поскорее.

– Непыльного дежурства. – Петр Туманов с тревогой во взоре протянул Игорю руку.

– Ступай, Петька, не мозоль глаза… – Игорь Сова вместо рукопожатия хлопнул товарища по ладони.

Обидевшись на двусмысленный жест, а может, крутой поворот в мировосприятии друга, кухонного антисоветчика-балагура, заскочившего вдруг в личину прилежного, запуганного обывателя, Туманов с кислой миной стал разворачиваться. Но остановился и сказал:

– Катались они по полу…

– Кто они? – зло перебил сменщик с не врачебной фамилией Сова.

– «Химики».

– Неужели ты, Петя, ни хрена не понял?! И запомни: я всего этого не слышал!

– Катались они, не обнявшись… – отстаивал свое право на мнение Петр Туманов. – Спортсмен их к себе прижимал. Не душил, а именно прижимал, как бы оберегая. Еле вырвали. Ключ из замка они вынули, а ослепнув, найти, понятное дело, не смогли.

Глава 12

Начальник финансового отдела внешней разведки СССР полковник Дмитрий Богданов корпел над балансом ушедшего семьдесят девятого года. Близилась полночь, но столь поздние бдения ни у кого в Первом управлении, канцелярии высших национальных интересов, вызвать подозрений не могли – по такому графику начфин трудился второй месяц кряду. Его огромная, могучая страна две недели как жила восьмидесятым, отчитавшись перед безликой, но трансконтинентальной по охвату бухгалтерией за минувший год. Ему же пока не выходило с балансом семьдесят девятого расквитаться.

Между тем Богданов совсем не унывал. Такой график отчетности сложился еще при его предшественнике, и за последние пятнадцать лет с верхами по этому поводу трений не возникало. Отправь лишь своевременно просьбу в финансовый отдел Комитета – не заставит себя ждать отсрочка в четыре недели, а то и больше.

По большому счету, любая отчетность его структуры – чистой воды бюрократия, а то и липа. Ведь бюджет Первого управления КГБ относился к разряду наиболее оберегаемых в СССР (и не только) тайн. Ни в одном фолианте Госплана проследить его конфигурацию – пустая затея! Как и у Минобороны, из отчета в отчет перетекала лишь цифирь довольствия и зарплат.

Кому следовало, кое-что об операциях советской разведки, конечно, знал, но скупые сведения передавались полунамеками, из уст в уста. В самом Политбюро среди посвященных – лишь генсек и предсовмина, ну и сам председатель, по штату. Отдадим должное: «красные масоны» стеречь свои тайны умели.

На заседаниях Политбюро задачи из компетенции КГБ обсуждались часто, но разведоперации за рубежом не упоминались даже вскользь. Несомненно, Андропов в общих чертах держал Брежнева и Косыгина в курсе, но все их рауты по делам шпионским сводились к выколачиванию денег. Да и геронтократов, живших от таблетки к таблетке, вся разведывательная заумь скорее раздражала. Диссиденты – тут ясно все: устои, ошейник при-стег-нуть! Но к чему нам столько агентов «вливания», пережив инсульт, артикулировал Ильич…

К тому же сам Юрий Владимирович начинку внешнего сыска знал не многим более, чем старшим по чину докладывал. Вследствие предательства нескольких агентов, сплавивших МИ-6 и ЦРУ массу чувствительных «примочек» службы, в Управлении две трети усилий уходило на укрепление режима секретности. При желании Андропов мог затребовать любую папку, на что разок-другой отважился, но, упершись в «Агент «А» в стране «Б», выполняя задание «В», на шпионскую экстерриториальность, замотанную крест-накрест конспирацией, стал смотреть сквозь пальцы.

Безусловно, по делам службы Андропов и Остроухов общались регулярно, но после введения правил мега-секретности между ними установилась негласная хартия: «Вы нам, Юрий Владимирович, свободу действий и требуемые фонды, мы же, разведка, больше ни одного провала. Но письменных докладов отныне никаких. Лишь устные – Вам и заму-куратору».

На этом и размежевались: нечто вроде кодекса полевой хирургии до более внятных времен.

Вместе с тем старый партийный волк Андропов в доверчивых простофилях не значился. Понимая, что режим сверхсекретности в жизни спецслужбы – данность, пускать дело на самотек вовсе не собирался. Решил, хотя бы для блезиру, внедрить контрольно-профилактическое звено. Назначив подполковника Ефимова инспектором Управления по бюджету, хоть и подчиняющегося Остроухову, но негласно – с полномочиями выходить на председателя напрямую – он прорезал глазок в чугунной двери, запирающей логово профессионалов. Проникновение в святая святых – тайны фискальные – делало работу службы, пусть не прозрачной, так осязаемой.

Получив три месяца назад под дых, концерн «Остроухов, Куницын, Богданов и сын блудный», мягко сказать, приуныл. На тот момент миллион зелененьких из бюджета Управления ускакал, найдя пристанище в одной из банковских ячеек Европы. Рисуя, как кружева, мудреные, троекратно запутанные схемы, свежеиспеченная, хмелеющая от безнаказанности фирма-оборотень споро «ткала» и второй. Третий – под их патронажем, хотя и вслепую – «достреливал» Иоганн: работая в «две смены», он регулярно пополнял их секретный счет. Троицу аж от азарта вело, а тут не то чтобы едет – навечно в их пенатах прописан ревизор!

Посовещавшись, горе-предприниматели решили ботсванский проект все-таки не стопорить. Резко возвращать «лимон» в родные авуары сулило наследить, возможно, больше, чем при его изъятии. Но не менее – однозначно. Ведь провели-то его, в основном, под мероприятия, числящиеся лишь на бумаге. Их наяривали будто вновь обращенные, но на самом деле мифические агенты, без имени, должности и звания. Спрятав концы в воду, резко извлечь и вернуть на берег не так то просто. Пенька разбухла – суши и перебирай…

«Великолепное трио» обкатало проблему на стенде вероятности и отважилось все оставить на своих местах. Остроухов навел справки и выяснил, что Ефимов в Комитете человек новый, в недавнем прошлом – доцент кафедры экономики военного института перевода. За границей ни разу не был, практического опыта в сфере западной монетарной системы не имел. К тому же ни о каком допуске к делам особой секретности и заикнуться не мог. Одним словом, гоняй костяшки на счетах и гадай задачки со всеми неизвестными на кредитной гуще…

На тот момент чадило, обжигая волосяной покров на заднице, иное: как заткнуть глотки многочисленной агентуре, работающей под дипломатическим прикрытием? Хоть по ведомству она плоть от плоти внешняя разведка, но формально и административно, как ни крути, челядь Громыко. Взбунтуйся кто-либо из них из-за немотивированного прикрытия разработки, правдоискатель мог воспользоваться своей, неподконтрольной КГБ, связью. А случись бунтарей объявится несколько, Андрей Андреевич, вне сомнения, учуял бы неладное…

Да и без диппочты МИД можно было обойтись, адресовав «телегу» самому Андропову. Не по уставу, конечно, да и риск подставиться бешенный, но пока амбиции движут миром, даже такая инфернальная конструкция, как государство-динозавр СССР, в неизбывной опасности. Кому как не им, кругу избранных, коих набиралась от силы сотня в многострадальной, троекратно сбившейся с пути страны, этого было не знать.

На поверку, однако, все вышло наоборот. Агентура что-то там вякала, слезно прося «калым» для помолвки, пучившейся от воздержания, а подполковник Ефимов, которого они, обыграв тему, сбросили со счетов, всего за три месяца с момента заступления на должность, бесстрастно заключил: такие крупные суммы для «смазки» западных перевертышей за последнюю пятилетку не расходовались. Причем постиг это, обсосав лишь голые цифры и не имея доступа ни к одному источнику секретной информации. Только отсутствие всякого опыта и незнание цеховой специфики вынудило его обратиться к Остроухову за разъяснениями – по крайней мере так Главный воспринял его доклад – а не адресовать «сигнал» отцу-покровителю Андропову. Между тем, не получи он в ближайшие дни исчерпывающих разъяснений, его следующий шаг угадывался…

О внезапной докладной записке Ефимова, отметившей красным буем потраченные в рекордные сроки два миллиона и со всего маху рубившей последнюю ветку, на которой заговорщики после крушения «Боинга» в качестве последнего пристанища ютились, Дмитрий Богданов узнал лишь сегодня, на три дня позже, чем сам Остроухов, а через него – Куницын.

Генерал-полковник вызвал утром начфина к себе и вручил несколько исписанных от руки листков. При их чтении у Богданова то прели ладони, то что-то другое. На столе лежала специально заготовленная горка писчей бумаги и карандаши для «прений», но, как ни диво, коммуникационная оснастка не понадобилась. Богданов тихо встал, взял со стола выложенные Остроуховым ключи, бросил в бумагорезку прочитанное и так же тихо, почти незаметно, ретировался. Выходя, он заметил, что Остроухов бесстрастно, а скорее, уныло, достает из ящика какую-то папку и даже не косится в его сторону.

«Вот это глыба, фундамент вечного, прямо таки китайский богдыхан!» – успел подумать Богданов, прежде чем просторный коридор превратился в катакомбу, неуклонно сужающуюся…

Буркнув помощнику «ни с кем не соединять», Богданов закрылся в кабинете и минут десять вытуривал из себя корявую дрожь. Причем едва он справлялся с отдельным фрагментом – руками или лицом – как начинал мелко трястись всем телом снова.

Заскорузлым движением он забурился в карман брюк и извлек полученные от Остроухова ключи. Словно испугавшись чего-то, Богданов распрямил ладонь – ключи грохнулись на стол. Точно зубной бор, звук от падения больно вгрызся в его натянутые, как тетива, нервы.

Душевный фантом, верткий, но липучий, мало-помалу растворился, незаметно унеся с собой заплесневелые объедки и прочий захламивший разум мусор. Богданов принялся предметно рассматривать ключи, казалось, ища тавро изготовителя.

Спустя некоторое время начфина посетило, что, возможно, Ефимов не так уж страшен со своим подкопом, коль Главный распорядился изъять весь компромат, снабдив ключом от кабинета ревизора и отмычкой для сейфа. Он распрямил плечи и, будто в облегчении, прислонился к спинке кресла. Расслабон между тем длился недолго – начфин вдруг впал в гимнастику гримас. Он то поджимал губы, то вытягивал их трубочкой, то хмурился, морщась, то его правая щека подрагивала. Из набора мимической риторики он разве что не подмигивал. Быть может, потому, что пережив за неделю сдвоенное банкротство, заигрывать с самим собой – глупо. Ни копья не выцыганишь…

Наконец морщины душевного похмелья разгладились, вернув начфину ясность мысли. Подвижка за подвижкой выкристаллизовалось: возможны лишь две причины, которые могли подвигнуть Остроухова вскрыть кабинет ревизора: Ефимов либо отстранен от должности, либо – что наиболее вероятно – арестован. Но не успел Богданова обдать бриз надежды, как он наскочил на коварный, затаившийся в туманной низине порог.

«Зачем тогда ломиться в кабинет Ефимова скрытно, под покровом ночи? Что мешает все проделать официально, днем? И почему я должен ждать сигнала в полночь, а вернее, отсутствия такового? Может, вопрос об аресте еще не решен и идут последние согласования?»


Глубоко вздохнув, Богданов посмотрел на часы. Минутная стрелка завершала последний оборот, чтобы слившись с часовой, начать отсчет новых суток. Если в ближайшие две минуты не раздастся звонок, на который он отвечать не должен, но упреждающий, что «выемке» – отбой, он отправится на задание Главного. Конспирировать – рукой подать, кабинет Ефимова на его же этаже.

Четверть часа назад по коридору прошел патруль внутренней охраны, что означало: в его распоряжении минут сорок, как минимум. Задерживаясь в последний месяц допоздна, он его режим изучил, и пояснения Остроухова в эпистоле были излишними. После 20:00 обход – каждый час, но иногда, ломая график, патруль выходил на десять минут раньше, дабы планов не строили…

Упреждающего сигнала не последовало. В 00:10 Богданов надел шапку, пальто, перчатки и покинул кабинет, заперев обе двери, свою и приемной. Полный парад – оправдать наличие перчаток на руках, как того требовала сверстанная Главным инструкция. Хотя Богданов, белый воротничок, никакими спецнавыками не обладал, но до такого маскарада додумался бы и сам. Человеком он слыл способным, весьма даже.

Прежде он не раз бывал у Ефимова. Во всем Управлении ревизор контактировал лишь с тремя – Куницыным, Остроуховым и ним самим, получая для аудита от «великолепной троицы» тщательно профильтрованную документацию. Да и как коллеги-финансисты они были обречены «надоедать» друг другу. Надоедал, правда, один Ефимов, натыкаясь через раз – «информация закрыта», под чьим маркером и вошла в историю их завалившаяся из юности в старость, так и не познавшая возраста осени страна.

Единственно, чего Богданов не знал, – это, где расположен выключатель в кабинете ревизора. Так что, проникнув внутрь, он порядком изъелозил рукава пальто, прежде чем нащупал кнопку.

Начфин достал отмычку, прошел к сейфу. Из-за перчаток долго не мог приноровиться к прорези замка, но справился. После первого полуоборота почувствовал, что механизм пришел в движение. Вскоре друг за другом прозвучали два щелчка.

Богданов раскрыл дверцу сейфа и как-то весь вытянулся – уродливый своей рифленой массивностью ящик был пуст.

Подавив изумление, Богданов решительно забурился в сейф головой. Но, измазав перчатки густой конторской пылью, ничего, представлявшего интерес, не нашел. Лишь на нижней полке к чугуну сиротливо жалась подушечка с личной печатью ревизора.

В облике Богданова мелькнули штрихи собранности, вслед за чем укоренилась направляющая цели. Он осторожно закрыл сейф и той же отмычкой запер его. Деловито уселся за столом ревизора, распахнув пальто.

Верхний ящик, как он и предполагал, был заперт, остальные замков не имели. В одном из них – под папками – он нашел нужный ему ключ.

Богданов выложил все хозяйство ревизора на столешницу и, посматривая на часы, принялся изучать аккуратно подшитые документы. Скоро правую перчатку ему пришлось снять – нормально переворачивать листы не выходило. Похоже, своими отпечатками пальцев на бумаге начфин решил пренебречь.

За сорок минут Богданов не освоил и половины архива и, в очередной раз посмотрев на часы, встал и выключил в комнате свет. Опираясь о стол, дожидался очередного обхода патруля.

Ровно в час ночи донеслись шаги и приглушенные голоса – постовые в полголоса о чем-то переговаривались. Чуть позже заскрипели дверные ручки. Когда через одну, но чаще подряд – патруль проверял, заперты ли двери кабинетов.

Он расслышал, как один из охранников сказал: «Этот работает, не проверяй. В журнале записан». «Этим» был он сам.

Через минуту-другую дверная ручка в кабинете Ефимова скрипнула. Начфина точно прошибло током: неужели забыл закрыть? Не забыл. Вскоре об обходе патруля напоминали лишь его мокрые подмышки.

Богданов вновь включил свет и, сняв пальто, вернулся к прежнему занятию – перлюстрации. С часами уже не сверялся, полагая, что к следующему обходу с Ефимовым «будет покончено». Иносказательно, конечно. При этом, просмотрев лишь малую часть бумаг, начфин Ефимова – как возможного изобличителя – исключил…

Открыв очередную, отличавшуюся худобой папку, Богданов снял шапку, но, поправив волосы, надел вновь. Стащив зубами вторую перчатку, извлек из скоросшивателя три машинописных листа. Бегло ознакомившись с их содержанием, забросил листы обратно и оперся руками о столешницу.

Глаза заиграли озорством, со временем обретшим хамоватый оттенок. На губах блуждала издевка и явно не над самим собой…

В конце концов, остепенившись, Богданов вернулся к перлюстрации архива. На сей раз изучал поспешно, почти отбывая номер. В какой-то момент стало казаться, что залихватский шелест страниц заговорил словами – будто «дурак» или «мудак», но из-за внезапной остановки просмотра бумажное «словотворчество» захлебнулось.

Богданов встал и, соблюдая прежний порядок, забросил папки в ящики стола. Оставил лишь ту, худосочную, столь его увлекшую. Извлек из нее листы и просунул во внутренний карман пальто. Его полный иронии лик, словно подсказывал, что время он потратил без толку и конспирировал зря.

Начфин подошел к выключателю, остановился. Подумав малость, отправился к столу обратно. Открыв верхний ящик, вынул из внутреннего кармана листы и вернул их на прежнее место, в пустую папку.


Несмотря на сильный мороз, служебная «Волга» Богданова завелась почти сразу. «День, разверзшийся громом трибунала, к ночи стерпелся даже…» – едва тронувшись, подумал он.

На полпути к родной обители Богданов испытал острый приступ голода, придавленный забавным желанием стибрить где-то поваренную книгу жизни. Той самой, которая, применительно к его персоналии, с недавних пор, как в немом кино, заторопилась к концу бобины, хотя и миновала сегодня внеплановый обрыв.

Начфин несся по скованной стужей Москве, подрядившись постичь сущее. Он не искал ни его формулу, ни общий знаменатель, просто размышлял. О том, как в суете дня все случайно и нелогично, как эфирно переменчива судьба, играя то в поддавки, то в прятки, как у единиц фонтанирует успех, большинство же – корячится в гадюшнике сущего, как натужно дыша, та серая масса тянет свою лямку, чтобы, смыв резьбу души, взойти и не вернуться, как возносит кого-то удача, низвергая, если в прикупе ее чуть больше, и как туманен каждый новый рассвет, если вообще он состоится, и что редкие баловни судьбы – Остроухов и Ко – по сути, заложники амбиций и страстей…

Но пользы из своих розмыслов он не извлек.

Открывая дверь в свою квартиру, Богданов, был крайне осторожен, как и двумя часами ранее. Но на сей раз не как взломщик-любитель поневоле, а как заботливый партнер. Их общий с Зиной мирок лет как пять плескался в милом, но бестелесном лягушатнике, освященным не озвученным, зато безупречно исполняемым контрактом, коему Всевышний пусть не ассистировал, так благоволил.

С женой, а со временем – духовной спутницей, Дмитрию несказанно повезло. Многие завидовали теплоте их атмосферы, не допуская при этом, что пару сплачивает отнюдь не любовь или, на худой конец, обязанность, а глубокое, органичное понимание того, что счастливую семью, единожды возникшую, не заменит наиярчайшая интрига, пусть бурлящая нарзаном свежих, нерастраченных страстей. Хотя начфин, постоянно меняя пассий, давно утолял свой плотский зуд на стороне, но располневшую, подурневшую Зину буквально боготворил.

Из комнаты Зины (они давно спали раздельно) донесся легкий скрип, а чуть позже и шелест халата. Не разуваясь, Богданов с тапками в руке заторопился в зал.

– Спи, Зинуля, тебе же на работу…

– В вашем буфете всухомятку все… – Зина минула мужа, переложившего тапки из правой руки подмышку. – Сам встаешь ни свет, ни заря.

– Сантехник был? – вдруг всполошился Богданов. – Сделал?

(Для обслуживания жилфонда центрального аппарата функционировала особая, специально подобранная техбригада. По неукоснительно соблюдаемой инструкции ни один работяга без особого допуска пересечь порог высшего чина КГБ не мог. С учетом норм зодчества «на авось» и безмерно раздутых штатов госбезопасности подразделение слесарей-сантехников трудилось, не покладая рук. Записываясь загодя, чекисты знали, что раньше двух недель слесаря не жди. Вот и, бывало, загодя справляли нужду на работе, а если приспичило, то у соседей… В нужник – добро пожаловать! Аль не братья-славяне мы? Случись кофуз у нас – мы тут как тут, в обратки!)

– Шайбы или прокладки не хватало. В подвал ходил, – донеслось из кухни.

– Точно, есть там мойка. Надеюсь, заглушил, не оберешься потом… – Обувшись в тапки, Богданов направился к жене.

– Дим, от службы за полночь инфаркт не за горами, – отчитывала Зина, отлично зная, что в девяти случаев из десяти службой и не пахнет. – На пенсию тебе пора.

– У нас, Зинуля, «на пенсию» – жаргон, лучше не знать тебе его…

– Спокойно ешь, подавишься.

– Сама зачем работаешь? Будто не хватает нам…

– Солить себя… – Голос Зины увлажнила слабость. Быть может, впервые с тех пор, как Богданов их альков покинул, оставив после себя корыто, где замачивалось его исподнее да воспоминания.

Начфин отложил вилку. Кособочась, выполз из-за стола и прильнул к Зине, но не воспламенившись влечением, а словно стесняясь чего-то или в раскаянии.

Зина слегка поежилась, но не от соприкосновения тел, а из-за чувства неловкости, как и супруг.

Богданов «жеманился» с минуту, после чего резко отстранился. Обнимая Зину за талию, бережно повел к спальне. На пороге, уже радушно, но чисто по-братски обнял. Упредив любой ответ, исчез за смежной дверью.

Начфин в одежде повалился спиной на кровать, скрещивая руки на груди. Поначалу раздумывал, разоблачаться или доесть вторую отбивную, разделанную Зиной на квадратики их все еще греющей любви, но вдруг криво ухмыльнулся – точь-в-точь как в кабинете Ефимова несколько часов назад.

Дивный эрудит Богданов на дух не переносил канонизацию имен. Любое сотворение легенды пробуждало у него неприязнь, а в лучшем же случае – сомнения. При этом никакой научной степенью он не обладал и в академических кругах замечен не был. Да и с чего бы? Оказавшись в зеленый тридцатник в Конторе, существующей для большинства лишь фасадом, Богданов как уникальный финансист для СССР дематериализовался. Но по месту занятости слыл одним из творцов курса.

Не принимая сотворение кумиров в принципе, Богданов все же одно исключение сделал. Тем титаном был его шеф, а в последнее время – компаньон-подельник Рем Остроухов.

По характеру своей должности Богданов незримо общался с сильными мира, нередко соприкасаясь с рейтузами и подштанниками мировой политики. Тот опыт неоднократно подсказывал ему, что ни один из вершителей судеб планеты не дотягивает Остроухову и до плеча. Ни импульсивно-харизматичные Чегевара и Насер, ни казавшиеся вечными в своей деспотии Команданте и Ким Ир Сен, ни будоражившие массы Валенса и Мандела не обладали набором присущих Остроухову качеств: станинной устойчивостью души, незашоренностью и пророчеством мысли (и где – в СССР, символе идейного фанфаронства), редким даром никогда не терять из виду цель и, преследуя ее, мастерски менять обличья: заключать и расторгать союзы, объявлять войны и перемирия и чего только не воротить под этим безграничного долготерпения небом! Хотя задач у генерала мылился целый табун, все они, переплетаясь, добросовестно тащили одну повозку – бездумно инерционной борьбы, которую СССР вел на международной арене. Как ни прискорбно, не делавшей советский народ ни на йоту счастливее…

Лишь многократно обжегшись и убедившись, что его родина, а вернее, ее социальная система неизлечимо больна, Остроухов, не в силах представить себя вне грандиозной задачи, заложил фундамент иного дела – на этот раз своего личного.

Посмотри начфин в те мгновения на себя в зеркало, то кривую ухмылку со своего лица стер бы, ибо отличался здравыми манерами. Даже к подчиненным относился подчеркнуто корректно. Похоже, его цельная натура скособочилась, что не диво – весь день продрожал от страха. Вот и на босяцкий сарказм повело…

Учреждая в свое время ботсванский проект, Богданов опирался отнюдь не на свой дар финансиста-уникума и деловую хватку проныры Шабтая, а на то, что Остроухов принял предприятие под свое начало. Пророческое, почти экстрасенсорное видение мира у генерала не раз перекраивало политическую карту мира. В рамках того, что он считал для интересов родины полезным, Остроухов, избирательно вращая глобусом, менял правителей, проталкивал «нужные» законы, инициировал движения, подстегивал или тушил конфликты. Оставаясь все время в тени, слыл один из самых влиятельных на планете людей.

Иными словами, куда бы кривая предприятия, пусть хорошо им обсчитанного, не вывела, Остроухов, полагал Богданов, в нештатной ситуации выкрутиться и друзей-подельников прикроет. Даже когда неделю назад все полетело в тартарары и с таким риском изъятые из бюджета два миллиона сгинули, невозмутимость, с которой Остроухов вел их писчебумажную летучку, плодимые им идеи, выглядевшие вполне подъемными, лишь укрепили к нему доверие – и без того неоспоримое.

Но на поверку все оказалось блефом. Остроухов просто играл, хоть и талантливо, как и все, что он делал. Хватило лишь легкого толчка извне, якобы грозящего разоблачением, – именно так Остроухов расценил доклад Ефимова – как гранитный монумент его величия рухнул. И тривиально запаниковав, генерал совершил сразу несколько грубейших ошибок, прежде для него невообразимых.

На самом деле доклад Ефимова серьезной опасности для заговорщиков не таил. Позволь Остроухов начфину с ним вовремя ознакомиться, то ничего бы взламывать сегодня не пришлось. Но это так, на полях проблемы. Корень же ее, полагал начфин: Остоухов, ни с кем не советуясь, ревизора либо отстранил от должности, либо арестовал. Тем самым наломал не просто дров, а осиновых колов, только маячивших на горизонте после аварии «Боинга».

Просмотрев лишь четверть архива ревизора, Богданов, к своему превеликому удивлению, открыл, что большую часть времени Ефимов на службе кропал… докторскую диссертацию и ни о каких подкопах не помышлял. Быстро сориентировавшись, что врученный ему Андроповым мандат не более, чем синекура, созданная председателем для громоотвода (на всякий пожарный), и никаких реальных полномочий у него нет, Ефимов разгадывать кроссворды как журнальные, так и шпионские не стал и переключился на карьеру научную.

Обнаруженный ночью дубликат доклада ревизора говорил лишь об имитации активности и ни о чем другом. Да, доклад отмечал скачок в агентурных расходах (увы, как начфин не утаивал подлинный материал, затемнить поле обзора не вышло), но от опытного взгляда финансиста не ускользнуло: ревизора беспокоила не расшифровка дебита, а его конфигурация, так сказать. Ефимов не требовал оргвыводов, а рекомендовал умалить рвение в части раздувания одной статьи расходов за счет ряда прочих. Шалит, дескать, цифирь, приглядывайте. Более того, никаких следов канала связи Ефимов-Андропов в бумагах ревизора он не нашел. Да с чего бы? Диссертация дело нешуточное, до дембеля бы управиться…

Богданов лежал на спине и тупо смотрел на абажур, ему казалось, непривычно отяжелевший. В какой-то момент начфину стало чудиться, что, набухая в размерах, полусфера по миллиметру снижается.

Он резко вскочил, сбрасывая ноги на пол. Почесав макушку, замер на краю кровати.

В этой позе начфин просидел до утра, лишь однажды сходив в туалет. Никаких гримас скабрезности на его лице больше не проступало, но в душе Богданов порой подсмеивался, нервически, правда…

Он неотвязно думал о том, что его полуночные рефлексии о крушении единственного в его жизни мифа, за которым, пусть мерзко потея, он укрывался, – оторванная от реальности блажь. Его участь намного горше. Получи он даже «вышку», ныне кажущуюся неизбежной, забвению все же предан не будет. Лет через двадцать его помянут как героя, отважившегося бросить вызов тоталитарной машине всех времен: надо же, такого монстра развел, пусть личной выгоды ради!

Однако дотянет ли он до позорного, регламентированного законом конца? Задумавшись о туманной участи Ефимова, Богданов вдруг вспомнил, как на их эпистолярной сходке, созванной Главным по следам аварии «Боинга», он пустил по кругу вопрос: «Какие инструкции Шабтаю?» Взглянув на реляцию, Остроухов застыл, точно столкнулся с внезапно выросшей преградой, но спустя секунду-другую беспечно черкнул несколько слов. После чего передал цидулку Куницыну, бесстрастно, точно он сам передаточное звено. Генерал-майор, взглянув на вопрос и комментарий, брезгливо поморщился и скормил «протокол» бумагорезке. Тем самым оборвал принятый в их форуме цикл, то есть не вернул реляцию автору запроса.

В той чумной неразберихе было не до протестов, да и тема возникла случайно, от растерянности что ли. Сегодня же, прикидывая возможную судьбу Ефимова, Богданов почему-то зацепился за тот эпизод, да так и застрял на нем. К утру он постиг, что пытаясь выгородить себя, Остроухов, не исключено, готов – тем ли иным способом – устранить сподвижников либо – что более вероятно – забросить их в судьборезку трибунала. Ни один из документов, выводивших из бюджета огромные суммы, Главный не подписывал…

Богданов встал на ноги и отправился к сейфу, стоявшему рядом с письменным столом. Достал из кармана брюк связку ключей, открыл. Порывшись, вытащил пистолет, обоймы не имевший. Насколько он помнил, патроны хранились подле ствола, но в серой мгле зачинающегося дня нащупать их не смог. Развернувшись, он зашагал к выключателю, держа оружие в левой руке. Терпкий, разнесшийся по комнате запах масла, казалось, добавил начфину решимости.

От ярко вспыхнувшего света Богданов зажмурился. Тут его посетило, что за свою жизнь он упражнялся в стрельбе лишь единожды – в день, когда получил личное оружие и форму старшего лейтенанта КГБ. В армии служить не довелось, а в Комитете от стрелковой подготовки он, под тем или иным предлогом, уклонялся. Ломай теперь голову, где предохранитель… Богданов опустил руку и без всякого энтузиазма потопал к сейфу обратно.

Сейф под завязку забит папками и журналами. Начфин принялся нехотя вытаскивать содержимое, которое по ходу дела изучал, хоть и поверхностно.

Дойдя до журнала «Newsweek», ноябрьский выпуск 1979 года, Богданов впился в него взглядом. Резко перевернул обложку и обратился к оглавлению.

В эпоху холодной войны любое солидное общеполитическое издание немалую часть своего объема посвящало противостоянию военно-политических блоков, рассматривая оружие возможной войны: «Трайденты», СС-20, МИГи т. д. Однако памятки по обращению с пистолетом «Макаров» в «Newsweek» быть не могло. Однозначно.

Богданов раскрыл журнал на двадцать восьмой странице, углубился в чтение. Спохватившись, что стоя читать неудобно, отодвинул стул у письменного стола, сел.

Светало. Бушующие в этом часовом поясе липкие метания, угрызения и комплексы унимались, уступая место энергии созидания…

Название статьи, так круто изменившей намерения полковника, не просматривалось – нависнув над журналом, начфин закрывал его. Зато имя автора – сбоку – читаемо: Мильтон Фридман[26]. Статья средних размеров – три страницы. Кажется, что тут размусоливать? Последний позыв к знанию утоли и за дело… Хоть и счетовод, но в погонах ведь! Честь офицера на «Феликсе» к балансу не сведешь! Барабан крути, как исстари водится…

Но нет, Богданов мял листы, исступленно мечась между эпилогом и прологом и черкая нечто на полях.

Шелест-перехлест, казалось, уже мог взбесить соседей. Подленько напрашивалось: не подкинул бы кто начфину канцелярские нарукавники, дабы не стер локти до мозолей…


Во внезапном коленопреклонении перед некими истинами Богданов не услышал, как квартира пришла в движение: в соседней спальне проскрипела дверь, в ванной зажурчала вода, а чуть позже – на кухне затрещала сковородка.

В кухне раздался голос, но его приглушило кваканье жарки. Минут через пять воцарилась тишина, которую оборвал деликатный стук в дверь спальни-кабинета.

– Дима, вставай! Завтрак на столе!

– Что?! – Богданов, как ошпаренный, вскочил, метая взгляды то на стол, то на несгораемый ящик с мрачным, прямоугольным зевом.

– Дима, ты в порядке? – Супруга Богданова приоткрыла дверь.

Зину смутила не разобранная постель. И, не услышь она прежде голоса мужа, то наверняка испугалась бы.

Распахнув дверь, Зина увидела, что на супруге лица нет, а правый карман брюк необычно оттопырен.

Душа великой в своем долготерпении и редкого такта женщины мелко-мелко затряслась: столь затравленного лика мужа за двадцать лет супружества она не припоминала.

Лицо Зины поплыло, смазалось. Взгляд же стремился к карману Богданова, откуда выглядывал некий массивный предмет, образно напомнивший ей рогатку. При этом на рогатку он не походил – ни весом, ни формой, ни торчащей тупой металлической рукояткой.

Зину подмывало закрыть лицо руками, но правая рука дошла лишь до груди. Погладив шею, та медленно сползла обратно. Чуть погодя ее материнские недра пронзило: выхватить этот привод беды и забросить куда подальше! Но тело ослушалось, мерзко деревенея. Зина прикипела к полу, не в силах пошевелиться.

Богданов резко притянул к себе стул и уселся, ощущая мерзкую дрожь. Какое-то время он бессмысленно переводил взгляд с Зины на пол и обратно, почему-то выравнивая штанины в коленях. Казалось, все его «я» замурыжено в складках брюк.

Тем не менее вскоре полковник встал на ноги. Будто хотел нечто сказать, но лишь вяло махнул рукой. Чуть покачиваясь, прошел к окну, оперся руками о подоконник. Потряс головой, точно норовя себя растормошить. Похоже, вышло. Анемичная фигура «задышала», выламываясь из корсета обреченности.

Богданов рассматривал узоры инея, позабыв об апперкоте страха – не заметила ли Зина лежавший на столе пистолет – следствие затмения наложить на себя руки, сгинувшее столь же внезапно, как и явившееся. Не думал он и о самодовольно-мясистой роже приговора, исчезнувшей в антракте разворачивающейся драмы, но мерзко дышащей в спину. А парадоксально преобразившись, вкушал звонкие, щемящие годы своего ученичества в Америке, вспоминая гуру-наставника Мильтона Фридмана, готовую диссертацию, которую, бесцеремонно отозвав на родину, Минпрос похоронил. Размышлял об экономической системе, где без всякого риска можно лепить, как вареники, компании, мерно богатеть, а, измени фарт, обыденно ликвидироваться, оставляя всех и вся с носом, отношениях, при которых любой выбор – прерогатива индивидуума, а не нахраписто собранной из вторсырья машины-пугала общества. Еще Богданов думал о том, что для того, чтобы заниматься интересным, творческим делом, необязательно красть чужие секреты, терроризировать целые страны, ввергая их то в пучину гражданской войны, то в апатию нищеты и упадка, как и совершенно не нужно принадлежать к касте избранных, которая, прокрутив его на мыслимых и немыслимых тренажерах лояльности, к себе подпустила, а достаточно застолбить свою нишу и, если Богом дано, строить замок удачи на зависть друзей и врагов. Его же трагедия в том, что имел несчастье не в том месте или не вовремя родиться…

В какой-то момент Богданов осознал, что Зина по-прежнему в комнате и неотрывно за ним наблюдает, но, наиболее вероятно, за торчащей из кармана рукояткой пистолета, коль он повернут к ней спиной. И, выходит, совершенно зря он запихнул оружие в карман, лучше бы оно оставалось на столе…

Полковник медленно повернул голову и, выдержав паузу, сказал:

– Не стой, Зина, собираться тебе…

– А это?…

– Что «это», Зина?

– Ты не станешь?…

– Нет никакого «это». Есть только ты и я. И еще, видимо, что-то…

Как только за Зиной закрылась дверь, Богданов бодро устремился к столу. Подхватив горку папок, адресовал себя к сейфу. Наклоняясь, полковник застыл. Завалившаяся и тем самым спасшая ему жизнь обойма, своим кончиком выглядывала из-за папок, которые он не успел перебрать.

Богданов осторожно опустил папки на пол. Одной рукой вытащил из кармана пистолет, другой – обойму из сейфа. Непринужденно загнал обойму в «Макаров» и положил оружие на стол. Поднял папки с пола, аккуратно просунул их в свободное пространство и подравнял ранжир.

Полковник осмотрелся, будто выискивая, что еще пристроить, и, не поворачиваясь, потянулся к пистолету. Взяв его в правую руку, он удостоверился, что комплектность на сей раз в порядке и… вложил в сейф. Но не спрятал, а прислонил спереди – к ласкающей его взор канцелярщине. Закрыв сейф, проверил надежность замка. Секунду-другую колебался, убрать журнал «Newsweek» в ящик стола или нет, но лишь закрыл его. Нежданно-негаданно состроил уморительную, точно у клоуна рожицу и… исполнил ласточку, фиксируя левую ногу параллельно полу.

– Что у нас, Зинуля, на завтрак?! – громко потирал руки Богданов, войдя на кухню. В таком веселом, с налетом задиристости, состоянии духа, резко преобразившемся, Зина мужа воспринимала с трудом.

Потухшая, выжатая как лимон спутница внимательно осмотрела Богданова. Дождавшись конца завтрака, посетовала:

– Не отдыхаешь ты, Дима, изведешь себя…


Когда Богданов пересекал КПП управления, облик отформатированного от прически до пят офицера советской разведки, отличавший всех прочих входивших, к нему явно не клеился. В глазах резвился озорной чертенок, а в разухабистой походке сквозил вызов. Причем всему и всем.

Отдавший ему честь охранник долго щурился: должно быть, норовил уловить запах алкоголя или иные отклонения.

На 9:00 у начфина назначена аудиенция у Главного, в реестре приема не значившаяся. Но Остроухова на месте не оказалось. Когда будет, секретариат не знал. Отсутствовал и Куницын, к которому полковник наведался прежде, чем зашел к Главному.

Весело болтая полами пальто, начфин устремился к своему кабинету. В какой-то момент его посетила неожиданная мысль: звучит ли марш при вручении Нобелевской премии? Если да, то какой? Но думка не отложилась, затерявшись на марше.

Задиристый кураж резко пошел на убыль, когда начфин увидел группу сотрудников, в растерянности топчущихся у кабинета Ефимова. Четверо, у самой двери, – офицеры орготдела, у стены напротив – Остроухов с адъютантом, коих начфин заметил чуть позже.

Полковник остановился, наблюдая, как один из офицеров открывает кабинет ревизора. По движениям – самым традиционным образом. Впрочем, ничего удивительного: дубликаты всех ключей Управления, помимо ключей от сейфов, хранились в специальном шкафу орготдела.

Богданов понимал, что ротозействуя, нарушает этический кодекс разведки, негласно включающий в себя сотни, а возможно, тысячи иезуитских установок, по большей мере профессионально оправданных. Но блюсти ту хартию он больше не желал, чекистом себя более не считая. Испытав помутнение рассудка, из клинической смерти перекинувшее его во вторую жизнь, пусть короткую, на свой имидж он плюнул. Смахнув с себя заскорузлые путы, твердо решил, что остаток дней проживет духовно раскрепощенным, смакуя каждый отпущенный миг. И посвятит себя, насколько это возможно, любимому делу…

Дверь в кабинет Ефимова открылась, начальник орготдела с двумя офицерами прошли внутрь. Главный за трио не последовал, но что-то шепнул адъютанту. Тот немедля присоединился к вошедшим.

Богданов неотрывно наблюдал за Остроуховым, чуть лыбясь. Генерал тем временем невозмутимо смотрел в открытую дверь, делая вид, что его не замечает. Начфин озадачился: неужели патрон не внемлет вызову, который уже бесит его самого?

Наконец генерал чуть повернул в его сторону голову, вопрошая взглядом: «Ну чего тебе?»

Богданов изумился, насколько изможден Остроухов, по-стариковски одрябнув и пожелтев. Черные разводы под глазами выдавали, как минимум, несколько бессонных ночей.

Полковник поприветствовал шефа кивком головы, не стирая улыбку с губ. Остроухов не откликнулся, спокойно вернув барельеф в прежнее позицию.

– Слышали, что Ефимов умер? – огорошил Богданова помощник, располагаясь к докладу.

– Как? – чуть не клацнул зубами начфин, покрывшись меловыми пятнами.

– В орготдел заскакивал, там венок заказывали…

Полковник ошалело перевел взгляд на телефон, который так и не прозвенел вчера в полночь…

Глава 13

У длинной, ладно выстроившейся цепочки такси руль справа – точь-в-точь как в Лондоне, откуда Арина прилетела сорок минут назад. Пассажирка остановилась как вкопанная в испуге, что самолет вернулся обратно – в один из лондонских аэропортов, ей незнакомый. Но обнаружив на рекламном плакате искомое – Йоханнесбург, мило улыбнулась и возобновила движение.

То, что в ЮАР левостороннее движение, Арина узнала еще в школе ГРУ и, прожив последующие десять лет на Западе, забыть этого будто не могла. Да и температура разнилась градусов на двадцать, не меньше. Но удостовериться никогда не помешает…

Внезапный ночной звонок, предписавший немедленную встречу со связным, скособочил части света, воспринимаемого ею, как довесок к Европе, где она обитала и трудилась. Поначалу Арина даже перепутала Йоханнесбург со Страсбургом, городом ее недавнего задания, и связному пришлось все основательно растолковать. Как Иоганн и Франк, коллеги по сымпровизированной на ходу, спонтанно возникшей группе, в Африке она прежде не бывала. Так что ей, женщине, сводившей с ума легионы, запутаться со всеми «бургами» – очередная милая блажь.

Получив от связного страну назначения и объект (впервые – женщину, да еще без фото), она дважды переспросила: как с ней соотносится чем-то знакомый носатик со странным именем Шабтай, чей снимок прилагался? И уяснив, что ориентир все-таки Шабтай, а полька – будто последняя, кто виделся с ним, не без раздражения захлопнула «записную книжку» задания.

Днем ранее снаряженный по душу Шабтая Иоганн, процедив всухую невинную душу Мориса, портье отеля «Блэк Даемонд» в Габороне, озадачился новым объектом – анонимной, но неотразимой полькой, с которой Шабтай провел свою последнюю в городе ночь. Через Дунгу, капитана габоронской полиции, некогда вышвырнутого из Института им. Патриса Лумумбы за попытку изнасилования и избежавшего нар лишь в обмен на обязательство сотрудничать с неизбывно грозным, но и милующим к своей выгоде СССР, Иоганн узнал, что единственные в городе поляки – колония строителей.

Ни у Иоганна, ни у Франка флирт с полькой не заладился по неучтенной причине: кроме родного, полька по имени Барбара (все, что удалось узнать) не владела ни одним из европейских языков, даже на уровне солдатского словаря. Франк просто рвал и метал: страна-недоумок, командировавшая на край света немую! Иоганн же чертыхался в основном про себя: ему это было не понаслышке знакомо…

Привлекать единственного на всю колонию переводчика агенты не решились, лишние уши явно ни к чему. Меры спецобработки Иоганн отринул сразу: гражданка страны Варшавского Пакта, не наломать бы дров. Да и толку – безъязыкая…

Раскинув мозгами, Иоганн телефонировал расквартированному в Париже связному и, пользуясь кодом, передал: «Прислать агента, говорящего по-польски, женщину». Сообщил ориентировку на объект и канал связи.

Франк и Иоганн расположились в разных отелях, приступив к охмурению «ящика» – просмотру южноафриканских каналов. Было ясно: раньше двух-трех дней, а то и недели вестей не жди.


Медленно катившая свою тележку к такси Арина не могла и предположить, что ее объект, Шабтай, отметился в этом секторе аэропорта всего четверть часа назад, и они, на его удачу, разминулись.

Шабтай проснулся сегодня утром в приюте для бездомных, где прописался с помощью раввина литваков, и, даже не позавтракав, помчался в центр Йоханнесбурга. Цель обозначилась еще вчера: спрятать от людских глаз свой автомобиль. Куда деть джип, номерами выводивший, если не на конкретный адрес, то на город его обитания, он поначалу приложить ума не мог. Изготовился было свинтить номера, что, в принципе, мало что меняло, когда решение обнажилось. Спустя час Шабтай уже въезжал на стоянку длительной парковки йоханнесбургского аэропорта, тихо злорадствуя в душе: «Подряжайте дельтаплан… Улетел, а куда – одному Богу известно. Ни на одном-то рейсе не значится…»

Запечатлев Арину, таксист опешил, да так, что ее чемодан просмотрел. Тотчас бросился прилаживать переднее пассажирское кресло, ему казалось, слишком задвинутое вглубь авто. Арина напомнила о чемодане, минула переднюю дверь, услужливо распахнутую таксистом, и открыла заднюю.

– Куда-куда, Габороне? Ботсвана? – не верил своим ушам водитель. Убедившись, что ему не послышалось, секунд десять не мог тронуться с места, мысленно соотнося даму, точно с обложки журнала «Vogue», с той несусветной дырой, куда надлежало ехать. Воровато поглядывая в зеркало заднего обзора, начал движение.

– Нас никто не преследует, сэр, – через полчаса холодно заметила Арина, устав от суетливых взглядов, загадивших, словно мухи, зеркало.

– Да-да! – согласился водитель, вновь украдкой взглянув на нее.

В самолете Арине выспаться не удалось, и сейчас, откинувшись на спинку, она то и дело «прикусывала» зевоту, а порой и выдергивала голову из «несознанки» сна.

Пообвыкнув к расслаивающимся контрастами окрестностям, где жирование белых перемежалось с убожеством сегрегации, Арина открыла для себя, что ремесло забросило ее в самую что ни на есть несуразную страну. Тут, ко всему прочему, бесчинствует тропическая жара, поначалу недооцененная после утомительного, вывернувшего всю душу перелета. Пальто еще в терминале она спрятала в чемодан, а строгий пиджак от «Армани», дождавшись паузы в сеансе прободного вуайеризма, незаметно сняла и положила на сиденье рядом.

Вырвавший из уютной постели звонок на эзопов лад сообщил: предстоит немедленная, длительная командировка. Оттого она и захватила объемный чемодан со всем необходимым. Но связной о саванне умолчал, а скорее, и сам не учел… В Лондоне же шел снег, тотчас таявший, правда.

Ее казавшиеся богемным вывихом сапоги на меху нестерпимо жгли ноги. Само же тело прело, покрываясь испариной.

– Далеко ли ближайший mall[27]? – потревожила таксиста Арина.

– Мы уже за городом, миссис, – сориентировал водитель.

– Тогда разворачивайтесь! – скомандовала гранд-дама.

– Маршрут что, меняется? – чуть не свернул голову таксист.

– Маршрут прежний, ответвление лишь. Кстати, обменяйте мне пятьсот фунтов, пожалуйста.

– Наберется фунтов двести от силы…

– Спасибо и на том.

В торговом центре Арина пробыла целый час, доведя водителя до дрожи в суставах. В зеркало заднего обзора он уже больше не смотрел, буравя взором боковые. Наконец пассажирка возникла в поле зрения. Из ее пакета торчали обшлаги меховых сапог и край какой-то одежки с красочным ярлыком.

Словно пропитанный сладкой патокой колобок, таксист выкатился из машины и угодливо распахнул заднюю дверцу. В знак признательности (похоже, за долготерпение) Арина хотела было улыбнуться, но вдруг зевнула, успев, правда, прикрыть рот ладошкой.

Впрочем, не диво: с континента на континент – эка невидаль летать, гардероб же моднице выбрать – мука да бессонница!

Арина признательность все-таки выразила – лишь уголками губ, опасаясь вновь оконфузится. Поправив юбку, уселась на прежнее место. На ее ногах блестели новенькие, отделанные вычурными лепестками туфли на шпильках.

Обустроив свой гардероб, Арина приободрилась, и ее незаметно подхватило течение задания. Но, сверившись с часами, заключила: вопреки инструкции, встреча с Барбарой сегодня не состоится. Снять отель и привести себя в порядок она не успеет. Да и состряпать «шпаргалки» беседы – времени явно в обрез. Явись без наработок, можно и о порог споткнуться – подозрительности, вполне оправданной, или теорем загадочной, а то и завернутой в себя души.

Тут на нее нахлынул острый позыв взглянуть на фото объекта. Она, конечно, понимала, что такси не место, где разворачивают «карту» задания, но ей захотелось этого здесь и сейчас, неотвратимо. Арина вытащила из сумки косметичку и, пряча ее обратно, незаметно извлекла из бокового кармана снимок. Последующий час дива ощущала звон одиночества, сушивший душу, и какую-то первозданную обнаженность, безо всяких шансов запахнуться.

С фото, в стандартных советских одежках, на нее смотрел молодой человек, первоначально не опознанный лишь в сумятице ночного вызова. От того, прежнего, с которым она дважды сталкивалась, парня отличала лишь короткая прическа. Встречались они не так уж давно – десять лет назад, когда «скрипели перьями» в школе ГРУ. Первый раз – на лекции психологии, непреднамеренно ею сорванной, а второй – на церемонии выпуска, длившейся всего десять минут.

Свою жизнь на родине, заваренную на экстракте серости и собачей неустроенности быта, Арина уже давно из памяти вычеркнула. Слишком та не вписывалась в многоукладность и изобилие возможностей нового пристанища. Но время учебы в школе ГРУ помнила, невольно возвращаясь к нему, хотя бы в силу своей профессии. Да и куда не гляди – мостик между убожеством родных пенат и пятачком, откуда перенеслась в заоблачные выси европейского, а порой и заокеанского истеблишмента, чьих сыновей она то изводила до икоты, то ползать по-пластунски побуждала, выборочно, конечно.

На десятиминутном «выпускном балу» ни с кем из цикла Арина, понятное дело, сблизиться не могла, дивясь через годы, что «бал» вообще провели. Прибившись к стану разведки, Арина не переставала поражаться, насколько внешний сыск продуманный, хорошо подогнанный механизм, приводимый в действие турбиной конспирации. Достаточно сказать, что ее связные менялись ежегодно, дабы, не засиживаясь, как можно меньше знать о партитуре одного из самых ценных советских агентов.

Вся логика устройства сыска, ее походная философия исключала любое побратимство, спайку на ниве ностальгии, пусть одномоментную, и прочее сугубо человеческое. Лишь крупная, повлекшая хаос и неразбериху авария могла двух некогда соприкоснувшихся агентов свести воедино, да еще когда один преследует другого, пусть через третьих лиц.

Из всего цикла Арина только того парня со снимка и помнила, других же – нет. Были те все как на одно лицо, без искры романтики. Такие для нее как бы не существовали, как, впрочем, и большая часть отечественных самцов, в своем большинстве – бычившихся похотью. Нахлебавшись вдоволь подобного «интима», она и забрела на тропу разведки. Иного способа вырваться из резервации ходульных, дисгармонирующих с сутью жизни ценностей не нашлось.

Шабтай, как его нарек планшет задания, своей внешностью будто далекий от того, чтобы слыть сердцеедом, напротив, запомнился своим ненавязчивым, обтекаемо оливковым присутствием. Но в еще большей мере – врожденной деликатностью и обаянием женского угодника, воспринятыми, разумеется, интуитивно.

«Что ж ты натворил такого, Шабтай? – повторяла ныне про себя Арина, кручинясь. – Где лажанулся, что в полночь меня вытряхнули словно песчинку из половика, дабы взять след? Да, по большому счету, мы друг другу никто. Но, не приведи господь, сама оступлюсь… Что, и по мою душу снарядят наряд, заарканить чтобы?!»

При охмурении объектов подданства чужого Арина по женскому добродушию ни разу не задумывалась, каков моральный кодекс тайного ордена, которому она исправно служит, и как сводят счета с вероотступниками, объявись такие. Догадываться начала только сейчас, на конкретном примере коллеги. Судьба однокашника не могла не встревожить, если ее, одного из самых оберегаемых агентов, командировали чуть ли не на Южный полюс всего лишь по-польски погуторить…

«Пусть Шабтай ротозей, болтун или даже предатель, неужели приговорен?» – прорезалось в конце концов.

Она никогда ни читала газет, не смотрела новостей, увлекаясь одними сериалами, которые проглатывала, как мармелад. При этом прилежно листала «глянец», чтобы держать руку на пульсе высшего света, где порой мелькала как комета. В тех изданиях нет да нет да проскальзывали заметки о ее именитых объектах – как до, так и после «интрижки», с охотничьим иезуитством смоделированной в Москве.

Но лишь сейчас, получив некий посыл на примере Шабтая, она вывела закономерность: после разрыва на ее подопечных обрушивались крупные неприятности, притом что степень и временной разброс карьерных, прочих крушений разнились. Некоторые лишались должности, кое-кто вступал в нелады с законом, а один крупный промышленник и вовсе повесился.

Ее занятость длительных отпусков не знала, так что чужие неурядицы в памяти рассасывались, залистывались. Кроме того, в статьях «глянца» замечались недосказанность и едва уловимая брезгливость. Будто дана установка пройтись по вершкам и навсегда забыть. Прочие же источники информации ее не интересовали. Да и зачем ей, женщине, этот вечно пикирующий, норовящий укусить побольнее мир, не зовущий ни к любви, ни к покою?

– Куда вам, в Габороне? – спросил таксист.

Погрузившаяся в печальный разговор с прошлым Арина встрепенулась.

– Мы что, приехали? – далась диву пассажирка, не соотнося мелькающий за окнами караван-сарай со столицей, пусть африканской. Понизив голос, уточнила: – А отели здесь есть?

– Знаю три…

– Тогда в лучший!

* * *
Прильнувшей к окну платиновой диве Барбаре казалось, что она сходит с ума. Прямо на нее, по петляющей дорожке, двигалась к дому сестра-близнец, которой у нее отроду не было. При этом сходства между женщинами никакого, особенно в цвете волос. Странными, невидимыми узами «сестер» сопрягало одно – внешний абрис совершенного, какая-то безупречная, отнюдь не студийная, дышащая полной грудью красота.

Мысленно ущипнув себя и уразумев, что брюнетка не мираж, Барбара вернулась в бренный мир живой, но дико уязвленной. В следующие несколько мгновений ее взор, точно неодушевленный стеклорез, скользил по фигуре брюнетки, норовя зацепить малейший изъян-зазубрину, но, ничего не найдя, переключился на образ в целом. Прежде чем «родственница», одетая в нечто сверхизысканное, проникнет в дом, Барбаре вдруг захотелось сделать ей хоть малую, но болезненную пакость: присобачить бородавку, морщинку, родинку наконец. Но еще сильнее – никогда с ней больше не пересекаться, дабы, не дай бог, не подцепить вирус неполноценности! До сих пор самой красивой женщиной на свете Барбара считала саму себя, преувеличивая в границах разумного…

Между тем Барбара ощущала, остро и необоримо, что свалившаяся непонятно откуда «астронавт» на высоких шпильках шагает именно к ней, нацеливаясь свести особые, не сулящие ничего хорошего счеты.

Белые мужчины-европейцы в их курятник-мазанку наведывались – и все исключительно к ней. Тем самым первое, что платиновой диве пришло в голову, брюнетка – жена одного из ее любовников-немцев, с которыми она недавно поочередно рассталась. Как бы там ни было, брюнетка – первая женщина-иностранка, выказавшая к общаге строителей интерес.

Полька вздохнула с облегчением, когда «шпильки» постучали в ближайшую ко входу дверь, но тут же вспомнила, что в общежитии, кроме нее, ни души. Вся бригада отправилась к венграм отмечать приезд новобранца, непонятно как провезшего через три границы ящик токайского. Стало быть, даже разыскивая кого-то другого, «шпильки» обречены постучатся и к ней, чего Барбаре не хотелось вовсе.

Барбара проверила, заперта ли дверь, и присела на краешке кровати. Тут она услышала, что в комнате, куда сунулась «астронавт» в бередящих душу одежах, кто-то подал голос. Но те фонемы смахивали скорее на хрип, нежели на человеческую речь.

«Это Збигнев, геодезист! – догадалась Барбара. – Пан Зденек искал его утром, но вспомнив, что сегодня понедельник, лишь посетовал: «Неделю пашут, как проклятые, чтобы залить очи в воскресенье, вот и филонят!» При этом в дневнике прогулов и прочих фолов благонадежности клеточку замалевал…

– Барбара где живет, простите? – донеслось из коридора.

Разбогатевшая на «сестру» затворница вцепилась руками постель.

«Неужели я себя ищу?» – запротестовала про себя полька, отгоняя ведьм, норовивших пронзить ее метлами. Но вскоре опомнилась: «Спрашивают-то меня! А не я себя… Там, в поблескивающем пластилине космоса, польский, видимо, в моде, коль по-польски инопланетянка лопочет. И чем мы, пшеки, им приглянулись, не хуже и не лучше других… А чисто как, без акцента!»

– Гражина, придуриваться кончай! – Збигнев продрался через репейник хрипа. – Думаешь, не узнал? Кого хоть парадируешь, Брыльску?

«Шпильки» чуть помялись и зашагали дальше, втыкаясь производимым цокотом в барабанные перепонки «сестры». В конечном итоге остановились, должно быть, выжидая чего-то. Не исключено, робели наткнуться на очередного обличителя пародий.

– Задолбали, девки! – Геодезист-грубиян вдул в подушку новую тираду.

«Шпильки» двинулись к двери Барбары, похоже, решив, что перспективнее держаться откликающейся стороны.

В порыве гендерной солидарности сестра-близнец отринула все страхи и комплексы и бросилась к двери, дабы защитить «родимую», в пику геодезисту-прогульщику и, наверное, самой себе. Повороты ключа и стук в дверь прозвучали синхронно.

Глаза Арины распахнулись чуть ли не на угол открывшейся двери, после чего, вернувшись в норму, придирчиво проследовали маршрутом, проделанным взором Барбары несколько минут назад… По-видимому, ориентировка Иоганна грешила неточностью, как и прогноз погоды, сориентированный связником по Гринвичу, а вернее, не объявленный вообще.

«Сестры» впали в фазу созерцания в полном неведении, как себя вести. Но тут из комнаты Збигнева донеслись отхаркивания, исторгавшие шлаки похмелья. Барбара отворила дверь пошире и, пятясь, пригласила «шпильки» войти.

Арина замялась, но все же шагнула с опаской внутрь. Увидь ее кто-либо из знакомых, то поразился бы: выглядела она откровенно растерянной, на светскую львицу и намеком не походя.

– Кто ты? – наконец осведомилась Барбара.

Арина молчала, будто набрав в рот воды. Спланированный хоть под Маргарет Тэтчер сценарий встречи рушился, ибо упустил, как маловероятное, девушку бесящих самолюбие форм.

– Присаживайся… Чаю попьешь? – Барбара отправилась к примусу, без огня «чадящему» керосином в углу.

– Можно… – согласилась Арина. В ее голосе прорезались усталость и опустошение.

Словно в комнате компаньонка Гражина, а не подцепившая откуда-то польский женщина-метеор, платиновая Барбара буднично вышла с чайником в коридор.

Арина ожидала от задания чего угодно – только не чернухи, опрокинувшей ее в лужу прошлого. Не просчитывалось и радушие объекта, ничем пока не объяснимое. А тем более, не предполагала встретить в этой дыре эдельвейс, цветущий лишь на гордых хребтах поднебесья.

Арина слушала, как на кухне весело журчит вода, и вдруг обмякла – одолела невеселая, коварно вцепившаяся мысль: «Тридцать семь уже, и я готова на все, чтобы перехватить у платиновой стюардессы смену в лайнере времени. Никакие блага – материальные или духовные – не подменят молодость, ее сладкий шелест надежд. Так что не трепетать больше от всполохов дня нового…»

Тут, сиганув из предисловия в постскриптум, мысль поскучнела, по-старушечьи судача сама с собой: «Судьба так капризна! Не навяжись мне гебистский чин некогда в любовники, в молодости, в лучшем случае, мечтала бы о Кубе и, пробившись, вялилась бы там, как в Габороне, Барбара».

– Тебе какой заварить, черный или зеленый? – уточнила, вернувшись, Барбара, не ведая, что вызволяет гостью из опасных пут – копаться в белье, не отбеливаемом и хлоркой времени.

– С молоком. – Арина отметила про себя, что с возвращением польки все ее комплексы почти угасли.

– Схожу, одолжу. А хотя… – осеклась «сестра-близнец», задержавшаяся в утробе матери-природы на десять лет.

– Давай, что есть…

– Сколько сахара: одну, две?

– Ни одной, сладкого не ем…

Барбара пристально взглянула на Арину, но, ничего не сказав, принялась разливать чай. Ею овладели две причудливо спаровавшиеся думы: почему гостья до сих не представилась, и такой обманчивой внешности, как у брюнетки, она не встречала. «Астронавт» одновременно смотрелась на двадцать пять и сорок лет.

Да, ее кожа, как у девушки, благоухала, но во внешности проглядывала налипающая на любое движение зрелость.

– Как тебя зовут? Ты не ответила… – робко поинтересовалась Барбара.

– Арина.

– Красивое имя. А как меня зовут, ты знаешь, я слышала…

Тут Арина догадалась, почему дверь в комнату раскрылась одновременно с ее стуком. Разогнав ошметки скованности, принялась входить в образ.

– Я ищу человека… – Гостья поправила на плечах рубашку стоимостью под две сотни фунтов.

Фраза утонула во внезапном желании Барбары выгладить «сестре» ее чуть помятую блузку. И обихаживая тончайший гипюр, украдкой перебрать все сводящие с ума шовчики, но главное, найдя ярлык, разузнать, в каком королевстве шика заметывался этот штучный шедевр.

– Нравится блузка? – огорошила «младшую» Арина, как-то учуяв интерес. – Хочешь, подарю почти такую же…

– Подарить, зачем? – опешила Барбара. Чуть помявшись, пояснила: – Где носить, в Габороне?

До сбившего ее с панталыку вопроса Барбара уже мысленно хваталась за заветную бирку, а резкая переадресовка грозила ссылкой в тундру обещаний…

– Найдешь, было бы желание! – подбодрила польку гостья.

– Ищешь кого? – Барбара супилась, сокрушаясь, что гонор – национальный бич поляков.

– Брата.

– А почему у меня? – смутилась блондинка, похоже, посчитав, что на сегодня и одной «сестры» хватит. Притереться бы к этой… – Да, откуда узнала, как меня зовут?

– Сказали… – долго не раздумывала примадонна.

– Сама, из каких краев?

– Из Израиля.

– Подожди-подожди… – Голос Барбары дрогнул, а глаза увлажнились, но не душевной болью, а лютой, вороных оттенков, ненавистью. Арина даже отпрянула и потянулась к своей сумочке.

– Тебе плохо? – «Сестра» протянула Барбаре платок с мудреным, золотистым вензелем.

– Обойдусь… – шмыгнула носом дива, враз замаравшая свою платиновую пробу. Хлебнула из чашки, но поперхнулась.

– Может, обидела тебя чем? – предположила Арина.

– На них… – снова шмыгнула носом полька, – ты совсем непохожа, разве что брюнетка.

– На них – кого? – с трудом вымолвила Арина. Быть может, испугалась табуна, гоняясь за которым, до следующего рождества из Ботсваны не выбраться.

– Евреев! – выкрикнула Барбара.

Верхняя губа Арины чуть дрогнула, среагировав почему-то на украино-русскую коннотацию слова «жид».

Хотя Арина выросла в антирусском, но в еще больше степени – антисемитском Ровно, своим мило щебечущим началом она отмежевывалась от всякого рода экстремистов. Они ей не то чтобы были чужды и противны… Как естество, наделенное от природы охранным инстинктом и трезвомыслием, Арина отвергала агрессию в принципе, чутко реагируя на любую угрозу. Все, что не вело к строительству своего очага, в образе семейной гармонии и любви, по ее разумению, было вредным, излишним. Видя, как многие ее соплеменники брызжут слюной от ненависти к русским и евреям и, что еще отвратительнее, – чураются восточных украинцев за нехватку самоидентификации, Арина в душе морщилась, ставя эту братию на одну доску с алкашами, тунеядцами, прочим пропащим людом.

Между тем, обдумывая ответ, Арина в полной мере ощутила, насколько бездарно подготовлено задание. Мало того, что ее забросили в Африку, точно корову на лед, снабдив откровенно сырой легендой «Она сестра израильтянина Шабтая», Москва не потрудилась разъяснить, что израильтяне – лишь название нации, а национальность, населяющая эту страну – евреи.

Лишь секунду назад, услышав «евреи», ее осенило, что Шабтай – еврей, причем вылитый. В разведшколе она ошибочно приняла его за индуса – из-за густых прямых волос, разделенных пробором посередине. Манерами – он стопроцентный типаж своего народа, с которым она не понаслышке знакома с детства. В родном Ровно, шипевшем как змея ксенофобией, не впитать национально-расовые отличия было невозможно, будь ты космополитом, а хоть домохозяйкой с четырьмя классами на семью. Разведшкола и евреи не вязалось, вот и окрестила она его индусом, хотя на индуса он все-таки похож… В Лондоне Арина насмотрелась на них вдоволь, а в Израиле, как и в Африке – будь она неладна – она прежде не бывала. Сейчас срочно перекраивай легенду, чтобы Барбару не спугнуть. И, похоже, однокашник, ой, как польке насолил…

– Я и не еврейка… – откликнулась после недолгой паузы Арина. – Мой приемный отец, еврей по национальности, дружил, не разлей вода, с поляком, моим отцом по крови, погибшем в автоаварии вместе с женой, моей матерью. После трагедии он меня удочерил, хотя своих было двое – мои нынешние брат и сестра. Вскоре мы всей семьей эмигрировали в Израиль… – Арина задумалась, после чего живо продолжила: – Узнав, что ты полька, страшно обрадовалась, ведь польский – мой родной. Три дня назад Шабтай, мой приемный брат, – выделила Арина, – не поздравил с днем рождения мать, ни звонком, ни телеграммой. Ничего подобного за ним прежде не замечалось, да и размолвок не было никаких. Значит, подумали мы, стряслось что-то из ряда вон. На следующий день – час от часу не легче – звонок из банка: платеж по выданной Шабтаю ссуде не поступил. На погашение долга дали месяц, пригрозив, что заложенную под ссуду квартиру конфискуют. Я и примчалась сюда первым же рейсом…

– А как ты узнала, что я с братом твоим знакома? – встряла, фыркнув, Барбара.

– Габороне – город маленький…

– Он и вправду маленький, только откуда вы взялись здесь все, астронавты!

Сообразив, что «все» – это коллеги, до нее обихаживавшие Барбару, Арина поторопилась сменить тему:

– Зачем он в Негритосию забрался, будто не хватало ему? Мать почернела вся…

– А мои родители и на звонок не раскошелятся! – лягнула своих предков полька, будто без причины. – День рождения – открытка, одна и та же каждый год! С машбюро мать сперла, и на внуков хватит… У вас же, евреев, детям – лучшее, самое-самое, до противного. По школе еще помню: кто моднее всех одет – ваши! Ну и лупили же их пацаны… Кстати, правда, что у брата твоего замок в Ницце? – ошарашила резким переходом Барбара, похоже, смекнув, что в хулиганившем прыщами детстве не поживиться ничем…

– Давно уже! – не моргнула и глазом Арина.

– Сволочь твой брат и скотина! – возопила полька.

Казалось, кобылица масти вороной вот-вот сорвется с привязи.

– Не может быть… – В голосе Арины плеснули ладошки – то ли недобрых предчувствий, то ли солидарности какой.

– Обезьяна эта, спать с ним затащила! – Вороная, так и не боднув, понеслась по ипподрому девичьей памяти.

– Он что, силой? Как это… – забыв и о миссии своей, искренне ужаснулась Арина.

– Напоил! – выдала, едва сдерживая слезы, Барбара.

Тут Барбара вспомнила бутылку виски Шабтая, разбитую в сердцах, – ее первый отклик на дезертирство ухажера. Глубоко вздохнув, она покосилась на стоящую в шифоньере настойку, «завариваемую» бригадой вскладчину, оптом на весь квартал…

– Поил что, тоже силой? – усомнилась Арина, взглянув на мутный бутыль, где плавали корки лимона.

– Врун твой брат и обманщик, – чуть смягчив «штиль», дальше гнула свою линию Барбара.

– Мужчин не знаешь? Когда приспичит им…

– Защищаешь… За что он так меня обидел?! – вновь вспылила полька.

– Как это?

– Взял и уполз, ужом уполз, понимаешь!? Хорошо, что чемоданы не потащила, вышла его попросить! Было бы смеху: Барбара, по которой пол-Польши сохнет, к пархатому лыжи навострила. А он – тю-тю… И не обижайся! Так, как твой Шабтай, меня никто не унижал!

– Вы что, сойтись хотели? – удивилась Арина.

– Я – с мордатым? Ты бы смогла? Пусть в постели он роза с антикварным сервизом…

На слове «роза», а может, «антикварный» – из-за темпа было не разобрать – Арина заморгала. Ее лицо рассредоточилось, что неудивительно: попробуй «сервиз» из чужих страстей собрать. Кто, с кем, когда и отчего так вышло…

– Подожди-подожди… – пыталась докопаться до истины Арина. – А чемоданы зачем?

– Что тебе до них? – насторожилась полька.

– Тогда, в чем он тебя унизил?

– Не твое дело! И учти, видеть его и слышать о нем не желаю!

Арина приподняла чашку и, пригубив малость, сказала:

– Я и не мирить пришла… Представь, каково всем нам – матери, сестре…

Барбара встала, будто импульсивно, не понимая зачем. Обвела комнату рассеянным взглядом, остановившемся в итоге на облупившемся трюмо. Казалось, к «сестре» с «ярлыками» и ее проблеме она утратила всякий интерес, больше того, встреча ей обрыдла.

Арина наблюдала, как Барбара машинально, а порой – с остервенением расчесывает волосы, и без того безупречно уложенные, и искренне, с грустинкой, платиновую диву жалела. При этом не винила себя ни в чем. Ни за свой непрошенный визит, ни за то, что расшевелила, а может, разодрала чью-то рану, а костерила тех, кто присвоил себе право жонглировать судьбами, казнить и миловать, наушничать и шпионить, а главное – переиначивать на свой горбатый лад эту хоть и бестолковую, но неприкосновенную жизнь, дарованную Всевышним.

Арина встала и вплотную подошла к Барбаре. Хотела было польку обнять, ублажить, успокоить, но, занеся руку, застыла. Вернулась к столу, уселась и тихо, доверительно сказала: «Пойдем ко мне в отель, в баре посидим, поболтаем».


Они проговорили далеко за полночь и дважды, уже топчась на пороге, Барбара возвращалась. Первый раз, чтобы забрать подарок, отложенный, но в сумбуре действа куда-то завалившийся, а второй – чтобы поведать «сестре» нечто крайне важное, в первоисточнике упущенное. Оказалось, ей исполнилось четырнадцать, а не пятнадцать, когда, помутившись рассудком, учитель математики молил выйти за него замуж. Но в сухом остатке – потерял семью, работу и даже свободу на несколько лет. Они же только целовались – пять, нет, шесть раз, пока уборщица школы растлителя с нимфеткой не застукала.

При всем при том встреча двух див в гостинице «Хилтон» задушевную беседу напоминала не очень. Обещанный визит в бар позабылся, и в первые минуты в номере Арины жались скованность и неведение, как себя вести.

В какой-то момент Арина достала не распакованную, купленную в «Галерее Лафайет» блузку и предложила польке примерить. Мол, каково это на ком-то, со стороны. У «близняшек», хоть и перекликавшихся между собой только метафорически, был одинаковый размер.

Скорее из чувства вежливости зажатая изнутри Барбара взяла в руки пакет, но стала меняться, как только извлекла содержимое из целлофана. Неспокойные, колючие глаза вначале чуть оплавились, а по облачении в одежку – вовсе уплыли в туман.

Последующие два часа развернули динамичное шоу, где калиброванной красоты, но подколовшая куда-то свой национальный гонор полька перемеряла весь Аринин гардероб – под ненавязчивый аккомпанемент комментариев хозяйки: коллекции «Осень 1979», «Весна 1980», дома моды «Диор», «Готье», «Прада» и прочая не подвластная подслеповатому мужскому уму лепота.

Истощив свой бивуачный запас, Арина потянулась было за пальто и сапогами, но на полпути передумала – захлопнула дверцу шкафа. Гардероб-то не по сезону, не дай бог, навлечь на подружку новый приступ замкнутости…

Как поддержать кредит доверия, столь многотрудно обретенный, Арина особо не раздумывала – заказала в номер бутылку шампанского и коробку конфет. Заметно раскрасневшиеся дивы продолжили раут, пересев из кареты высокой моды в тачанку увеселения. Но прежде друг за дружкой поплескались в умывальнике.

Между тем спевки пугливых девичьих душ и на сей раз не вышло. Разговор шел рваный, порой несуразный, хоть и топтался вокруг злободневного – мужчин. Расплескаться будущим и прошлым Барбаре мешало demi sec[28], которое она себе без меры подливала, а Арине – окончательно возненавиденная в те минуты профессия. К своему великому разочарованию, она вдруг открыла: за последние десять лет ни с одной женщиной больше получаса – чтобы по душам и разливанно – она не общалась. И сегодня не в счет – в приказном порядке…

Да и чем она могла поделиться? Тем, что целую вечность не видела родителей, передавая им письма раз в квартал, как в тюрьме строгого режима, и получая ответы еще реже, скорее всего, написанные под диктовку? Похвалиться тем, что она – единственная из советских «ласточек», отстоявшая право спать лишь с теми, кто ей лично симпатичен, коль все прочие и так выбалтывают, сатанея от ее красоты? Посетовать, что больше трех месяцев в Лондоне, городе ее приписки и подданства, она не задерживается, поскольку теряющая рассудок подопытная рать время от времени устраивает за ней охоту? Оттого она переезжает из одной квартиры в другую, с острова на континент и обратно, параллельно осваивая новые задания Центра. Изумить хваткой патронов, как-то вынюхивающих о денежных презентах, которыми ее одаривают информанты поневоле, и заставляющих переводить их львиную долю в люксембургский оффшор? Прошибить слезу навязанным запретом заводить детей и с горечью поведать, что все ее просьбы отозвать на родину – как псу под хвост, и порой, затаившись у ограды детсада, она то трепещет, то горько плачет? Пощипать Барбарину душу тем, что за десятилетнюю карьеру она дважды до безумия влюблялась – в американского ученого-электронщика и французского генерала, главу ядерной программы страны, и от депрессии подолгу лечилась? И уж совсем сразить чахнущую за Берлинской стеной польку опытом ее «погружения» в богемные клубы, где, соблазнив приглянувшегося художника или музыканта, она с жадностью разряжается в снятой накануне гостинице, наутро исчезая? Чтобы испаряться вновь и вновь и стареть на новый, не сулящий женской радости день.

Тема Шабтая, а вернее, ее нужный разворот, воскресла почти случайно, без подсказок и наведения мостов. Арина знала, что их посиделки рано или поздно забредут и сюда. Пообвыкнув к ней малость, Барбара выболтает – случайно или осознанно – значения не имело.

– Двадцать семь уже…

– Тебе бы расстраиваться… – Не вздохни Арина тяжко, реплика послужила бы комплиментом.

– Через два месяца домой, выть да плакать…

– Что, ни с кем не познакомилась? – зацепила за живое Арина, сама того не ведая.

– Куда там: все вруны да женатики! И языков я не знаю…

– Подучить бы могла, если в Польше без продыху, – пожурила Арина на правах «старшенькой». – Кстати, а вруны, в каком смысле?

– У кобелей смысл видишь?

Учуяв нужный ей мотив, Арина дала себе команду собраться.

– Брат твой, к примеру…

– Обещал жениться? – Арина чуть придвинулась.

– Нужен он кому… Да и женат твой Шабтай! Когда спал, подсмотрела в портмоне фото дочери и жены.

– В чем тогда проблема?

– Надеялась, что свозит…

– Куда – на сафари?

– Может, и на сафари… – Барбара вновь стушевалась, на сей раз театральной паузой.

Чихнувшее веселой пенкою шампанское вселяло оптимизм.

– Ты ешь, дорогая, пьешь только. – Арина извлекла из бонбоньерки конфету.

– Сафари, хм… Кения или где оно там, зачем мне?

– И я так думаю…

– К соседям, в ЮАР…

– Вот ты о чем! – прорвало Арину. – Где тогда Шабтай, коль вы разминулись?

– Скажешь еще… Ноги сделал, а не разминулись!

– Где все-таки?

– Мне откуда знать?

– Ты же женщина… что-то да заметила… – Будто наводя порядок, Арина сдвинула в угол стола бутылку, опорожненную полькой почти до дна.

Барбара приподнялась и, найдя пробку, стала вкручивать ее в горлышко. Не справившись, покорно села, держа пробку в руке. На лице смущение, но из-за чего – конфуза с пробкой или намека Арины на утрату женского чутья – не проявилось.

Барбара сжала ладони коленями, глубоко ушла в себя.

Через минуту «младшенькая» хлопнула руками по столу. Резкое касание сымитировало то ли «Вот!», а может «Стоп!». Арина вздрогнула.

– Услышав о Кейптауне, Шабтай согласился не сразу, пришлось поднажать, – расшифровывала свой жест Барбара. – Когда отъехали за моими вещами, заметила: думает. Переправить через границу без паспорта – риск на самом деле огромный. Вот и сушит голову… Теперь, обмозговав все снова, понимаю: своих проблем у него хватало. По размышлении же здравом, нечто подсказывает, что сиганул он в ЮАР, если в Габороне о нем ни слуху ни духу. Сердцем чую, женским, – уточнила Барбара.

Вскоре разговор забренчал цимбалами сугубо женского, и Арине пустилась не на одну уловку, чтобы «сестрицу» выпровадить, пообещав навестить завтра, к вечеру.


Примадонне безумно хотелось спать. Двое суток ее болтало в ирреальном, каком-то через силу слепившемся мире: побудка среди ночи, лихорадочные сборы, бросок в аэропорт, снег, саванна, не опохмелившееся работяги в глинобитных мазанках и засидевшаяся в невестах «подружка». Но тема Шабтая, вразрез сонливости, где-то цепляла, лишала покоя.

Арина набрала службу портье и заказала на 10:30 такси в Йоханнесбург. Едва приняв душ, заснула как убитая.


Открыв глаза, Арина тут же зажмурилась – ее ослепил прожектор дня, чья ширма давно распахнулась настежь. Не звени так противно телефон, она не скоро бы соотнеслась с реальностью и восстановила цепочку вчерашних событий. Звонил администратор: разбудить и напомнить о заказе таксомотора.

Времени до посадки в такси – каких-то четверть часа, Арина меж тем успела не только собраться, но и накраситься. В 10:25 постучался носильщик. Прошмыгнув в номер, подхватил чемодан и умчался к лифту, запихивая в карман чаевые.

– На главпочтамт, – озадачила чернокожего таксиста Арина. Судя по его отвисшей губе, именно озадачила, а не изрекла вводную.

Не один из его предыдущих клиентов к столь таинственному заведению не ориентировал – все в аэропорт да в аэропорт. Вдобавок ко всему, где в Йоханнесбурге главпочтамт, он не знал, как впрочем, и сам город, живущий по незыблемым законам сегрегации.

– Я не знаю, миссис… – пролепетал обладатель фуражки с шашечками, струхнув, что ценный заказ уплывет.

– Вы что, не местный? – удивилась Арина.

– Я из Габороне, – тихо молвил таксист, напряженно думая, какой смысл вкладывается в слово «местный».

– Не знать, где в родном городе главпочтамт? Так бывает?

– Сообщили, что рейс в Йоханнесбург, в аэропорт…

– Ах вот оно что! – заразительно рассмеялась Арина. Отсмеявшись, пояснила: – В Йоханнесбург, Йоханнесбург, но прежде – на главпочтамт Габороне.

– У нас есть почта, миссис, в городе она одна…

– Тогда на почту, – вновь рассмеялась пассажирка, на сей раз совсем не весело, чертыхаясь про себя, что связной или «смежник» непростительно напутал.


В помещении почты душно и людно – на шестидесяти квадратных метрах почти столько же посетителей и персонала. Перенаселенность Арине будто на руку, но, не успела она «снять картинку», как взоры всех превших и галдевших устремились на нее.

Повинуясь выучке, дива вышла и спустя несколько минут вновь вошла. И в самом деле волна нездорового любопытства спала. В дальнейшем на нее лишь посматривали.

Примадонна взяла со стойки бланков формуляр телеграммы. Что-то черкнула на нем, но, немного подумав, отложила. Обратилась ко второму формуляру, а за ним и к третьему. Закончив писанину, просмотрела формуляры, несколько раз их перетасовала. По внешнему виду чувствовалось: колеблется. В конце концов решилась и, осмотревшись, незаметным движением протолкнула один из бланков в зазор между стеной и стойкой. Остальные остались в руке.

Арина подошла к хвосту стоявшей к окошку почтовых отправлений очереди и будто примкнула к ней, держась в добром шаге от замыкающего.

Алхимик женских чар оглядела помещение, подавляя отвращение к смраду, исходившему от множества немытых тел. Тут она заметила худого, но жилистого белого мужчину, который, словно слившись со стулом, ничем не выдавал себя, а скорее, особым даром свое присутствие затушевывал. Взгляд его стремился к стойке, с которой она только что распрощалась, оставив зарубку «пером». Но самым любопытным было то, что войдя в операционный зал, Арина боковым зрением эту расслабленную худобу запечатлела, при этом с белой расой не соотнесла, почему-то видя вокруг одних аборигенов.

За Ариной пристроился пожилой, опрятного вида туземец в аккуратно отглаженных брюках, что его выгодно отличало от прочих посетителей. Спустя минуту дива повернулась и кокетливым жестом дала знать – отойду. Тот участливо замахал головой, добавив на словах: «Не волнуйтесь, очередь сохраню».

Таксист замер, заметив спускающуюся со ступенек Арину. Последние двадцать минут он ерзал, тревожась упустить жирный, случающийся раз в месяц заказ. Взглянул на счетчик, отбивший к тому моменту сущие гроши, – от гостиницы они отъехали не более полукилометра – да так и приклеился к нему взором. Беспомощно и даже обреченно сутулился.

Хлопнувшая за пассажиркой дверь, будто брызнула искорками удачи, но таксист все еще не верил в нее, горбясь.

– Вы можете ехать… Простите, как вас? – Арина уселась поудобнее.

– В Йоханнесбург? – резко повернув голову таксист.

– Право, зачем повторять? – укорила дива, недоумевая, откуда столь странная забывчивость. Сытый голодного не понимает…

Раздробленный караван-сарай с редкими островками цивилизации в виде «Хилтона» остался позади, когда Арина обратила взор на два почтовых бланка, лежавших рядом на сиденье. Подобрала формуляры и, как бы от нечего делать, пробежала их глазами.

В троих заполненных на почте бланках первое предложение совпадало, отличаясь лапидарностью: «Она ничего не знает». И в том, просунутом за стойку, над которым сей момент парили свои криминальные мозги Франк и Иоганн, ничего, кроме этого предложения, не было. В унесенных же и только что перечитанных – мысль тяготила к развитию. В первом: «Бездоказательно предполагает, что уехал на юг», а во втором – «Случайная, одноразовая связь».

У ближайшей заправочной Арина попросила остановиться. Спешившись, устремилась в туалет и спустила обе бумажки в унитаз, предварительно изорвав их в клочья.

Ближе к Йоханнесбургу настроение примадонны ухудшилось. Покоя ее лишили слова, озвученные Барбарой при расставании, хоть и квелым языком: «Никакая ты не сестра… Шабтай, конечно, ловкач, но не тварь, однозначно. Выплакав обиду, простила. Вы же – гуртом на одного…»


Не дождавшись вечером «сестрицу» в обратки, платиновая дива – без оглядки на поздний час – бросилась к пану Зденеку, руководителю польской колонии в Габороне. Невзирая на отдышку, Барбаре чудилось, что по ее охолодевшему телу катятся капли пота Мориса, портье гостиницы «Блэк Даемонд», единожды увиденного, но запечатленного из-за невероятной тучности навеки. В ушах же мерзко хихикал голос Яноша, их плотника, ходившего утром на необычную халтуру: расширить вход в одном из домов, напротив их стройки. Но не ремонта или реставрации ради, а дабы вытащить наружу огромных размеров, сколоченный в самом жилище гроб. В нем покоилось тело местного метрдотеля, покончившего с собой, но прежде порешившего родную мать. Где-то рядом зловещими тенями мелькали физии двух пришельцев, свалившихся днями на голову. Они выпытывали о Шабтае, упоминая при этом отель «Блэк Даемонд».

На стук пан Зденек не откликнулся. Тогда Барбара принялась дубасить дверь ногами, но до поры до времени безрезультатно. Измученный жарой и африканскими смежниками хозяин спал, точно впал в кому.

Последний раз к пану Зденеку так ломились во врезавшемся в его память сорок третьем, когда эсэсовцы, по доносу, добивались его отца, офицера Армии Крайовой[29], прибывшего на ночь на побывку.

На следующее утро, вспоминая тот стук Барбары, отдававший в висках эсэсовскими прикладами, и ее слезы, сродни плачу матери, причитавшей над расстрелянным у плетня отцом, пан Зденек неприятно морщился. В конце концов, тяжело вздохнув, утвердил заявление своей секретарши: «В связи с болезнью прошу отправить меня домой, немедленно».

Глава 14

Глава советской разведки Рем Остроухов сидел в приемной Андропова, дожидаясь вызова на ковер, не сложно предположить, твердый как татами… Встреча с шефом напрашивалась еще позавчера, как только в верхах узнали о гибели Ефимова, но по каким-то неведомым генералу причинам была отложена, если планировалась вообще.

Заседание председателя КГБ с замами затягивалось, но невозмутимый визитер не поглядывал на часы, хотя как подмывало порой…

В облике Остроухова ничего не говорило о том, что за последние дни он пережил драму, сопоставимую разве что с насильственной сменой пола, за которой последовало пожизненное заключение в солдатский бордель. Между тем в приемной восседал прежний Рем Иванович, вылитый из прочного сплава могиканин, своим латунным фасадом, как и прежде, отзванивающий, правда, постаревший года на три-четыре. Но кто там среди солдафонов присматривается… Да и за пятьдесят генералу, возраст не мальца, а мужа, в седине вся красота и стать!

«Возмужал» генерал, как ни диво, отнюдь не из-за крушения ботсванского проекта и авральной штопки обнажившихся прорех, а в силу ледяного, не сулящего пощады прозрения: он самое что ни на есть травоядное, исступленно заметавшееся, едва убрали первый, ведущий на бойню пролет. Здесь его единственный союзник – могучий стоик, еще недавно мерно дышавший в каждой клетке, едва запахло жаренным, дал стрекача, бросив «друга» на съедение волкам. Дико запаниковав, «друг» укокошил Ефимова, козней не строившего, приговорил подельника Шабтая, нигде не оступившегося, и походя сдал на прокат топке ада Куницыных, отца и сына.

Оба сейчас на «карантине» в больнице КГБ, где их регулярно колют. Младшего травят снотворным, дабы «прикусил» язык, развязавшийся в результате психофизической травмы, а старшего – действительно лечат, уже «развязывая» язык вследствие потери речи. Благо главврачом в больнице служит родственник генерала, хоть и дальний, которого Остроухов в свое время вытащил из какой-то дыры на Тамбовщине.

Переваривая свою слабину, затуманившую разум, и те ошметки, нарекавшиеся некогда совестью, Остроухов поскользнулся и, шмякнувшись на пятую точку, заскользил к семейству Куницыных.

«Что все-таки с Виктором приключилось? Ведь, провалив тест на прочность, Куницын-младший ныне опасность номер один. И проблема «залипших между ведомостями» двоих «лимонов» и примкнувшего к теме Шабтая, по крови – априорного перебежчика, в проекции регулярных воплей Виктора о душегубстве, совершенном с подачи отца, незаметно задвинулась в нижний ящик, словно приоритет космической экспедиции на Марс. Как его вообще занесло в ту малину, где «заседала» местная шпана? Что общего между ними?! Разве что тот подвал в четырех кварталах от квартиры Ефимова…»

Генерал чуть наклонился и оперся о подлокотники массивного стула.

Один из секретарей изумился, приподымая голову: что это с Остроуховым? Памятники-то не дышат! Но тут же взгляд перевел на стол, в «Конторе» пялиться не принято. Да и кто он? Неприметный вестовой, хоть и из аппарата самого Андропова. Напротив же – зубр, причем породы, ни в одну из книг фауны не занесенной.

Хоть и в шкуре зубра сподручного не сыскать, Остроухов полез в левый карман, откуда вытащил серый безупречно выглаженный платок.

Переперченный любопытством капитан вновь поднял голову – на сей раз, чтобы уважить генерала. Хотел было сказать «Будьте здоровы!», но, увидев, что Остроухов вытирает платком шею, ретировался в свою чиновничью скорлупу обратно.

Температура в Москве давно опустилась за отметку минус пятнадцать, в приемной, однако, не превышала пятнадцати тепла. Залатав дыры после недавних лютых морозов, коммунальное хозяйство столицы затрясло по-новому: топлива повсеместно не хватало. Кто-то при этом прел…

«Ну что ж ты пялишься, Варвара!» – чертыхнулся про себя генерал, но тут же заморгал, будто уцепившись что-то.

«Как это я элементарное упустил? Куда все делось, размелось… С младшим Куницыным промах похлестче, чем с Ефимовым! На первые три «мишени» ликвидатора снаряжают с дублером, контролирующим у новичка каждый вздох. Две трети исполнителей после первой «подсечки» отсеиваются как профнепригодные. Некоторых же, «стул не держащих», после акции дублер убирает. Не тащить же через границу мамку кличущий бурдюк, норовящий глаза залить поскорее. Вдвоем, с отцом, запускать его надо было!

В общем ясно все… Слабак ты, Виктор, хоть и натасканный! Мозги мочиле во вред, бицепсы вместо извилин нужны, дабы на одну «мишень» реагировали! Теперь от «объектов» в глазах рябит: оба Куницына, пацаны-химики, с которыми Виктор оттягивался, врачи да медсестры из больницы, где «химиков» лечат, фельдшер скорой помощи, их доставившей, и бог весть знает кто еще, с кем Виктор до «химиков» контактировал. Одно радует: Ефимова завалил мастерски, комар носа не подточит…

Постой-постой! Старшего Куницына зачем тпщить? Пусть он в своей ракушке хандрит и дальше! К службе наверняка не вернуть, да и надо ли…»

Дверь в кабинете председателя распахнулась, и в приемную друг за другом вошли два «Ц», грозные и могущественные заместители Андропова. Жирный «Ц», родственник самого Брежнева и по совместительству куратор Остроухова, красными от картежных бдений зенками тупо уставился на генерала-полковника, оттопырив нижнюю губу и карманы брюк, раздувшиеся под толстыми мослами.

Остроухов неспешно встал и, сухо здороваясь, дал знать: любые вопросы потом.


– Как понимать, Рем Иванович? – сковырнул беседу Андропов, подслеповато щурясь.

– Может, конкретнее, Юрий Владимирович? – бесстрастно откликнулся генерал.

– За сутки три ЧП, да еще какие. Куда уж конкретнее… – причастил Андропов.

– Почему три, Юрий Владимирович? Один Ефимов…

– Считаешь, что Куницын, над которым психиатры колдуют, не безвозвратная потеря? А сын его?! – Очки Председателя недобро блеснули.

– Он курсант, с аппаратом какая связь? – вполне натурально озадачился генерал.

– Самая, скажу тебе, прямая, если не видишь… – Андропов красноречиво придвинулся, продолжив: – Три дня назад в 22:00 с проломленным черепом обнаружен Ефимов, а в два ночи в больницу поступает Виктор Куницын, ослепший, и не далее, как вчера, курсант из группы спецопераций! Обнаружен причем неподалеку от места трагедии. Как все расценить?

Неумолимость анамнеза, оказалось, сюрпризом для генерала не стала, подзадорила лишь…

– Юрий Владимирович, да нет между ними общего! В одном перекликаются: пьянство – наша национальная беда. И вам это хорошо известно. То, что Ефимов пьет, агентура не вчера докладывала. На службе не сказывалось, я и ходу не давал. Все это до поры до времени, однако… У погибшего в крови пол-литра водки. Если он регулярно перебирал – а судя по найденной в квартире посуде, это так – эксцесс был лишь вопросом времени. Не ищите между сыном Куницына и Ефимовым сопряжения! Алкоголь – это стихия. Пока повальное пьянство не устраним, не такие еще ребусы разгадывать, проще цунами контролировать… И вдумайтесь: пить антифриз, когда зарплата у отца за тысячу. Это не только за пределами разума, любых фантазий!

– В общем так, Рем Иванович, – перебил генерала Андропов, – создана комиссия по расследованию причин гибели ревизора, ее руководитель – Цвиркун. Приказываю: всю относящуюся к делу документацию – в его распоряжение. Никаких отговорок со ссылками на секретность не приму, хватит! Вопрос внутренний, ни крота засылаем.

– Будет сделано, Юрий Владимирович, – поспешно, но без всякого пиетета согласился шеф разведки.

– Не все, генерал… – Андропов протянул Остроухову увесистую папку.

– Итальянского не знаю, – с ленцой перевернув несколько листов, спустя минуту откликнулся Остроухов.

– Боюсь, придется подучить… – возразил председатель.

– Для дела, почему бы и нет, – не лез в бутылку Остроухов.

Два серых кардинала мировой политики, своим призванием облюбовавшие ее авгиевы конюшни, обменялись пристальными взглядами. И, чуть поубавив интерес, смотрели друг на друга открыто, без малейших колебаний в своей силе и правоте.

Андропов тем временем размышлял: «Что ж они свили там такое, что за одну ночь назначенный мною по рекомендации Минфина аудитор, талантливый но безынициативный офицер, оказался в морге, второе лицо разведки, генерал-майор Куницын, в психушке, а его сын – в реанимации. Сидящий же напротив глава службы, гениальный тактик и стратег, облачившись в тогу философа, за секунды разнес все параллели, сами собой выстраивающиеся… И, в какой раз поражает, и бровью не повел!»

Остроухов, в отличие от визави, разыгравшийся вокруг себя шторм обозревал воочию, ощущая на собственной шкуре малейший прибой. Мгновением ранее его настигло: имеющийся у него компромат об иудейском до седьмого колена происхождении председателя, скорее всего, малоэффективен. Сработать скуп может лишь при лабораторном развороте событий, если его «художества» Андропов раскопает сам, напрямую, что по определению невозможно. Ценность материала – разве что для Запада, потому как соратники Юрия Владимировича, вполне вероятно, его родословную знают. Ежели нет, то вряд ли заинтересуются. Андропов прошел отбор, вымучив и высидев свое место. Основа основ кланократии – личная преданность и сохранение статус-кво. Он тем признакам всецело отвечает. Более того, сподвижники сделают все, чтобы сенсацию купировать или же не дать ей распространиться. Во всей стране на неделю отключат свет, но не дозволят бросить тень на надстройку власти, кажущуюся вечной и несокрушимой, где отпрыску этноса вечного изгнания места быть не должно. Андропову это известно и смачную лишь на первый взгляд наживку ему не скормить. Разве что, если метит в кресло самого Лелика…

– Ладно, Рем Иванович, – разорвал паузу Андропов, – поработаю толмачом, время дорого. Перед тобой оперативные наработки итальянской полиции. Не спрашивай, откуда они здесь, хотя тебе ли не догадаться… Из них следует, что в этой силовой структуре создано подразделение, задача которого обнаружить и обезвредить неуловимого исполнителя, чья хирургически точная работа развязала настоящую войну между двумя крупнейшими отрядами сицилийской мафии. Войну, давно перекинувшуюся на «сапог» и разлагающую и без того погрязшую в политических и криминальных распрях страну. Так вот, один из кланов, одерживающий верх за счет безупречной работы стрелка, уже оттеснил конкурента на второй план, порушив тем самым кровавый, но все-таки баланс поливалентной Италии. Чем многих в Риме заставил чесать репы… – Андропов непроизвольно, без всякой связи с прозвучавшим тропом, поскреб голый затылок. – Думается, что затерявшемуся в этой чехарде правительству было бы на паучью схватку наплевать, если бы молодой, стремительно набирающий силу монстр не презрел те немногочисленные табу, которые до недавних пор блюлись криминалитетом в их сношениях с государством. Друг за другом полетели головы у следователей, начальников полицейских участков, судей, мэров и прочего элитного люда. Именно головы, поскольку используемый стрелком калибр непокорные черепа сносит. Вот так, уважаемый…

Председатель уставился на визави, но, наткнувшись на матовую, почти безжизненную невозмутимость, с хитринкой в голосе продолжил:

– Когда критическая масса перевалила за отметку средиземноморского долготерпения с его сиестами и всеобщим благодушием, была создана означенная структура. Спросишь, наверное, мы здесь при чем? И, конечно, будешь неправ. Итальянцы установили, что ни одним из мировых производителей оружия такой калибр – ни в штучном, ни в серийном производстве – не выпускался. Запросы по калибру и оружию, способному им пулять, итальянская полиция адресовала своему Минобороны, где, как не сложно предположить, у ГРУ свои присные…

Андропов неожиданно умолк, приспустил очки и разминал затекшую переносицу. Но, скорее всего, взял тайм-аут, прикидывая нечто, либо, что наиболее вероятно, испытывал выдержку визави. Остроухов же всем видом выказывал: к чему эти упражнения а-ля «дознаватель-подследственный»? Не тяни резину, есть что в кармане – не мусоль, на стол.

– Теперь, нам ли не знать, – продолжал Андропов, все еще елозя отек, – сколько лапши вешается на ниве шпионажа и отнюдь не только макаронниками. Кто за совесть, а кто за страх, но чаще – за маслице. От лапши этой в архивах скоро свободного места не найти. Порой руки чешутся все сжечь, но жалко – столько сил и кровных угрохано. Да и не знаешь – что, когда и где аукнется… – Председатель вздохнул. – Вот и в ГРУ – задвинь этот рапорт куда подальше, ан нет! Взяли ретивые и проверили, не мы ли оружейники – слава на весь мир? Тотчас сюрприз, запросы строчить и томиться ответами не надо. На их складе «калибр» пылится, в масле, не распакованный! Из КБ Калашникова получен еще два года назад. А не пущен в ход по простой причине – нужды не было. Задачи у них все локальные, до службы ликвидаторов еще не доросли.

В ГРУ связались с Тулой. Отвечают: «Партия включала пять образцов, один вам, остальные – Комитету. Ни одной живой душе в мире образец не отпускался – ни братьям демократам, никому. Заказчик – Первое управление».

В кошки-мышки Устинов со мной играть не стал, недаром в двадцать семь крупным заводом командовал. Поддержи на Политбюро новые ассигнования на оборону и папка твоя. На том и сошлись… Ну а теперь слушаю я тебя…

– Без наведения справок, ничего определенного сказать не могу… – сухо парировал Остроухов.

– Наводи, генерал, наводи… Но не позже, чем завтра, с докладом! – повысил голос председатель. – Да, чуть не забыл! Помимо Италии, ствол мелькает и в прочих Европах, выкорчевывая в основном криминальный люд. Оттого Интерполу до лампочки, хотя в курсе и там.


По пути к себе генерал вдруг остановился и, точно подавляя рвотный позыв, зажал правой ладонью рот. Левая рука при этом хватилась за живот. Благо, в тот момент в коридоре ни души, иначе не избежать бы изумленных взглядов, а то и предложений помочь.

Спустя несколько минут гром хохота сотряс кабинет Остроухова, причем натурального, не вызывавшего сомнений в здравомыслии хозяина. Любопытно, что с тех пор, как Остроухов облачился в офицерский мундир, громоподобно он смеялся впервые, да и родился на свет меланхоликом.

Отсмеявшись, Остроухов солнечно улыбался и вытирал распаренное лицо платком, неприятно холодившим унесенной из приемной председателя влагой. Но о тех «сосульках», не по сезону таявших за воротник, он не вспоминал. Ему было легко и привольно, а вся его поджарая, высушенная запредельной нагрузкой стать разговелась от пританцовывающей, веселящей мыслишки: «Неужели из трясины, засосавшей по горло и булькающей последними минутами жизни, дано выбраться?» Но рядом, цепко ухватившись за невидимый круг, лыбился ответ: «Можно. Только не дрейфь, небеса-то благоволят. Лишь по их капризу могло разложится такое: котомка пустых бутылок в квартире Ефимова, палочка-выручалочка антифриз и мастодонт Устинов, оказавшийся на поверку биржевым брокером».

Все еще с просветленным, почти озорным лицом шеф разведки позвонил начальнику Оперативного отдела полковнику Кривошапко и пригласил зайти.


Обер-сыскарь, привыкший к давящим, но логически безупречным «сводам» кабинета генерала, растерялся: туда ли я попал? Символ аскетизма и имманентной угрозы расслаблено сидел в кресле и доброжелательно смотрел на него. И – не поверить! – глаза генерала лучились мягким светом и чуть улыбались даже.

В беседу полковник влился далеко не сразу, поначалу отвечая то мычаньем, то дурацкими гримасами на лице. Он так и не смог понять, почему генерал разговаривает с ним не на «бумажном» языке, вошедшим в обиход из-за опасений электронного прослушивания американцами, а обычным, голосовым. Но куда больше его удивило новое задание шефа: связаться с Лихтенштейном и отозвать Франка, сподручного Иоганна. Ботсванскую группу расформировать и снарядить новую бригаду.

– Подождите, а с Иоганном что? – озадачился Кривошапко, не обнаружив в пасьянсе Иоганна.

– Расформировать, – заключил, чуть подумав, Остроухов. – Напарника – домой, а Иоганна – рас-фор-ми-ро-вать… Да и обсуждали не раз… Через трое суток – доложишь. Выполняй!


Вечером того же дня к неприметной гостинице «Венский вальс», ютящейся на окраине Вадуца, столицы карликового государства Лихтенштейн, подкатил «Лэндровер» со швейцарскими номерами и новенькими лыжами на крыше.

Водитель «Лэндровера» в убранстве горнолыжника, прежде чем покинуть джип, неуверенно осмотрелся. Между тем, казалось, что лыжник здесь не первый раз. По-видимому, оттого что едва заметно переигрывал, слишком рассеяно вращая головой.

Войдя в гостиницу, лыжник окинул взглядом коридор, где, помимо ведущей на второй этаж лестницы, выделялись две украшенные резным орнаментом двери. Из ближней доносились громкие, но нестройные голоса, дальняя же – наполовину открыта. Оттуда выглядывала стойка консьержа и стенд с ключами от номеров.

Гость, стараясь не скрипеть на добротных, но рассохшихся как во всех домашних отелях половицах, осторожно прошел в комнатушку консьержа. Прикрыл за собой дверь, но не до конца, ибо свет в аппендиксе не горел. Приподнялся на цыпочках, перегнулся через стойку и просунул в одну из ниш книгу, извлеченную из внутреннего кармана куртки.

Через минуту лыжник уже сидел в своем «Лэндровере». Взглянув в зеркало заднего обзора, поправил слезшую набекрень шапочку. Взяв курс на австрийский Фельдкирх, он еще не раз поглядывал в зеркало, хотя шапочка уже сидела идеально. На третьей развилке водитель повернул налево – в Цюрих, откуда выехал два часа назад.

Владелец «Венского вальса» Зигфрид Швайнштайгер, по вечерам подряжавшийся барменом, к 22:30 выпроводил последнего посетителя. Закрыв центральный вход, направился в комнатушку консьержа. Вынул из стойки карманного размера книгу, пристроенную там лыжником, и двинулся к этажерке, где хранились карты Вадуца и туристские буклеты. Бережно ее отодвинул – оголилась потайная дверь. Достав связку ключей, открыл дверь. Нащупал за ней выключатель и, осветив стелящиеся вниз ступеньки, начал спускаться к еще одной двери. Отворив ее, он очутился в оборудованном под кабинет помещении с массивным сейфом, письменным столом и стеллажами. Вытащил из-под стола инфракрасную лампу и просветил двадцать седьмую страницу книги. Ознакомившись с дискретным посланием, достал таблицу часовых поясов. Изучал ее меж тем недолго, поскольку искомое – в верхней части листа.

Его спокойные глаза вдруг засуетились. Он то сверялся с часами на руке, то поглядывал на таблицу. В конце концов уставился на циферблат. Но не успела секундная стрелка сделать и оборота, как Зигфрид решительно встал и отправился к сейфу.

Несгораемый шкаф запирался, помимо ключа, электронной схемой с кнопками для введения кода. Зигфрид набрал шифр, вставил ключ и дважды провернул. Услышав характерный щелчок разблокировки, не без усилий открыл массивную дверь. Достал с верхней полки металлический ящик средних размеров с откидной крышкой, перенес его на стол. Убрал запоры, оголив мудреное устройство, содержавшее выдвижную антенну, телефонную трубку, диск для набора номера. Вновь обратился к сейфу. Извлек из небольшого отделения с дверцей записную книжку, раскрыл ее. Полистав, остановился на каком-то разделе. Вернулся к столу и, поглядывая в свои записи, завертел диском. Судя по раздавшемуся после набора цифр сигналу, устройство – спутниковый телефон, ибо соединяющий шнур не просматривался. Обычный же телефонный аппарат – на столе рядом.

К слову, ближайшие спутниковые телефоны эксплуатировались в Берне – премьер-министром, начальником Генерального штаба и главой разведки Швейцарии, всего три на эту богатейшую страну, из официально учтенных, разумеется. Князь Лихтенштейна о таком чудо-средстве мог только мечтать.

Прерывистый сигнал разорвал чей-то заспанный голос, ответивший на странном, неузнаваемом языке. Но «отель «Панорама» – вычленился. Пользователь радио эфира резким движением выдернул из ящика трубку и по-английски произнес: «Пожалуйста, соедините с четыреста шестым».

Вновь заработал сигнал и, казалось, он не пульсирует, а подвывает, не находя в пустыне космоса себе пары. Наконец сигнал оборвался, оставив после себя лишь дурацкий гул в барабанных перепонках звонившего. Вместе с тем что-либо одушевленное о себе заявить не торопилось.

Зигфрид спросил с опаской: «Франк, ты?»

– На месте, – по-немецки ответил эфир, несмотря на предложенный английский.

Собеседники проговорили недолго, минут пять от силы, и несли откровенную чушь: о бронировании авиабилетов в Ботсване, где туристского агентства днем с огнем не сыщешь, отключении систем поддержания жизни у какого-то больного, обменном курсе южноафриканского ранда и прочий не вяжущийся с полуночным часом вздор. В конце концов, бросив друг другу «пока», разъединились.

– Ты хоть ужинал, Зигфрид? – пробормотала в подушку Магда, жена владельца гостиницы «Венский вальс». – Почему так поздно?

– Лёве, сантехник, сидел дольше обычного, – шепотом ответил Зигфрид. – Еле выпроводил… Хоть с бара капает понемногу. В отеле лишь двое жильцов.

– Не расстраивайся, летом наверстаем.

– До лета далеко, Магда… – глубоко вздохнул Зигфрид, укладываясь рядом.

Магда, как и никто другой в Лихтенштейне, не могла и предположить, что завтра один из банковских счетов супруга пополнится 15.000 американских долларов, очередной астрономической по меркам их семейного бюджета суммой. И внешне бесстрастный женевский клерк подивится в очередной раз: с момента открытия счета не снято и цента.

– В воскресенье после мессы Эльза зайдет с ребятишками, – вновь подала голос Магда.

– Купи им игрушки… – Зигфрид обнял жену, засыпая.

Глава 15

«Вода!» – взорвалось нутро Юргена, едва он забрался на макушку бархана.

«Не умру! Буду жить!» – захлебнулась душа Конрада и тихо заплакала.

«Дошли!» – ухнуло в груди у Гельмута, и его сердце исступленно застучало.

Но голосовые связки бедолаг молчали – вторые сутки они шли без воды. Выцедили утром и последнее, уже из себя…

«Напьются и в путь…» – заключил Эрвин, за секунды окинувший новый квадрат. Кроме притаившегося в низине оазиса, пейзаж все тот же: пустыня и небо – одиннадцатый, рычащий корчами день.

Конрад рванулся к воде, загремевшей в ушах водопадом, но свалился, поранив о проволочную петлю поясницу. Вместо того, чтобы не спеша выскользнуть из кольца, с остервенением рвал провод, доставляя себе еще большую боль.

Эрвин снял с себя поклажу, подошел к Конраду и, освободив от оснастки, поднял его на ноги.

Тем временем Юрген и Гельмут неслись к слепящему голубизной водоему. Летели они скорее в мыслях, потому как спотыкались и падали, а местами – передвигались ползком.

Вожак забросил руку Конрада себе на плечо и потащил доходягу вниз, к оазису. Приблизившись к оазису, Эрвин увидел, что Гельмут и Юрген жажду утолили и, опрокинувшись на спину, тупо мокнут в прибрежной мели. Ни тени улыбки, ни сполохов чего-либо светлого в их лицах, потекших слякотью, не замечалось. Не выказывалось и малейшее желание ту обузу эту смыть. Их глаза то закрывались в изнеможении, то закатывались белками, осмысленности не обретая. Щеки то подрагивали в нервном тике, то тяжелели сытостью стойла.

Эрвин достал из кармана пластиковую бутылку, набрал воду и мелкими глотками выпил ее до дна. Повторил этот цикл четырежды и, немного отдохнув, разделся. Залез в воду, помылся, насколько это было возможно без мыла, а чуть позже – постирал свои лохмотья, во что превратился за дни пути его костюм. Но лежавший на берегу мешок ни на минуту не выпускал из виду.

– Помойтесь! – приказал Эрвин, забираясь в одежду, высохшую после стирки за двадцать минут.

В ответ – лишь судорожные хлебки сотоварищей, впавших в новый цикл омовения внутренностей. Могло показаться, что их кишки слиплись от жажды и не размокают. Чуть позже, до икоты нахлебавшись, горемыки выползли из побуревшей мели и распластались на горячем песке.

Эрвин наполнил водой бачок, последние два дня дико бесивший друзей по несчастью. Некогда вожделенная, но, увы, опустевшая вчера емкость, громыхала, ударяясь на марше о спину поводыря. Эти звуки, казалось им, подсмеивались над их высушенными жаждой душами. Иногда же, в приливах отчаяния, возвещали раунд – без арбитров и номера, но с именем, бывшим самым точным в медицине диагнозом – «смерть».

От своих емкостей они избавились, едва кончилась вода, и увещевания командора придержать фляги никакого воздействия не возымели. Он, правда, особо и не настаивал, после «отселения» Дитера заметно ослабив узду. Да и чем поводырь мог приструнить, если три дня назад доели последнее. Отнятым обедом, как профессора, уже не проучишь, а расправой не пригрозишь. Болевой порог от адовых лишений они давно перешагнули.

Как только группа доела свой скудный запас, из комплекта друг за другом выбыли Герд и Вилли, обессилившие буквально на глазах. Вначале Герда, а на следующий день – Вилли Эрвин приютил под барханами.

На сей раз вожак дискуссий не устраивал и банками из-под пива никого не попрекал. Забрасывал дистрофика себе на плечо и, не произнося ни слова, удалялся. Делал это поспешно, чуть трусливо даже, что никак не вязалось с его недавним обликом – бетонной стелы в оболочке мыла.

За барханами задерживался неоправданно долго, даже если предположить, что устраивал эвакуированным укрытия. Когда сплавлял Вилли, не таясь, вытащил из мешка обрывок провода. Сотоварищи тотчас вспомнили, что, «отселяя» Дитера и Герда, Эрвин запихивал нечто за пазуху, повернувшись к группе спиной.

Возвращался потяжелевшим, покачиваясь, и сразу объявлял привал. «Эвакуировал» к вечеру, когда ночлег напрашивался сам собой. Ночью стонал и, схватившись за живот, катался по песку.

Бедолаги все это видели, не смыкая ночью из-за голода глаз. Но внимали ли? Скорее всего, фрагментарно. Голод разжег, многократно умножил галлюцинации, подчинившие, помимо светового дня, и ночную часть суток. Вся же одиссея раскорячилась бескрайней, дробящей психику фата-морганой, где каждый, давно потерявшись, внемлил лишь корневому инстинкту – жить.

Когда плотный слой грязи Эрвин с себя смыл, на его лице высветилось нечто необычное, ранее не примеченное. Оболочка грубого хозяйственного мыла, ему присущая, прохудилась, но не повсеместно, местами. Там, в прогалинах, казалось, пузырятся угрызения совести, раскаяние. Тем самым нравственная глухота, некогда обволакивавшая бетонную стелу, обнажила очажки перерождения. Но, откуда все взялось, строить догадки было некому, да и особо не с чего. Больно монументально все еще смотрелся персонаж, притом что ушлый, каналья, до чертиков.

В Эрвине-оригинале затейливо смешались: паранормальный дар, мастеровой, естествоиспытатель, электронный процессор, зомби и немного – человек. То ли соседи по «коммуналке» обросли животным покровом, создав выгодный фон, то ли по иной причине, но человеческое в вожаке пустило новые всходы, четче обозначив себя.

Эрвин бросал то оценивающие, то вороватые взгляды на подопечных. По всему чувствовалась, что перед ним дилемма, а может, их целый набор.

Чуть погодя, подложив руки под голову, проводник растянулся на песке, но вскоре перевернулся на живот, укрыв голову куфией – солнце палило нещадно. На первый взгляд, казалось, что его, как и прочих, животворная вода разморила, призвала ко сну. Между тем исходящая от Эрвина энергия говорила об обратном, хотя его тело практически не двигалось. Возникло ощущение, что на привале заработал вычислительный центр, но выдающий себя не шумами матчасти, а пульсацией. Машине, однако, не ведомы сомнения, над Эрвином же их завис целый рой.

Вскоре хаос будто улетучился, но, казалось, мозг поводыря продолжает гнать все новые и новые волны. Зарывшийся в песок процессор – естественный, а не рукотворный – корпел, торя какую-то борозду.

Эрвин приподнял голову. Бедолаги спят как убитые, напоминая поверженные на поле битвы тела: раскинувшиеся ноги, застывшие в последней конвульсии руки, расхристанная одежда. Но сон их не вечен, быть ему недолго, хотя бы по причине голода или жажды, которые, даже обретя спасение, им добрую неделю утолять.

Восставший в образе общности цели вожак прошелся над распластанными сотоварищами. Хотел было гаркнуть «Подъем!», когда увидел свое отражение в оазисе, вновь обретшем прозрачную голубизну. На него глядело уродливое пугало, непостижимым образом забредшее в Сахару из родительского подворья. Он не раз чинил его после шквальных ветров и прочей непогоды. В годы детства пугало подменяло ему игрушки, а точнее, единственной игрушкой служило.

О, милые игрушки, в щетинистой, пыхтящей неуемностью аппетитов и амбиций жизни, вы порой так трогательно, хоть и неосознанно, маните к себе – к груди, истоку, в колыбель…

Кроме соломенной шляпы сходство с пугалом отдавало буквальностью, выспренными аллегориями не коробя. Руки и ноги – палками, вместо рельефа мышц – жидкая солома. Единственное утешение: попутчики смотрелись еще хуже, напоминая скорее высушенные стволы растений из гербария, нежели людей.

Эрвин сел на корточки, обхватил голову руками. Исподволь его лик затвердел, вернувшись к обычному образу на вынос, а пробившиеся кустики раскаяния на глазах пожухли. Казалось, шла холодная переоценка решения, принятого накануне, отрабатывался новый, принципиально иной сценарий.

Эрвин уставился на Гельмута и с бесстыдством работорговца рассматривал его, игнорируя прочих. Спустя минуту вожак ухватился за воротник своего выбора и осторожно потянул на себя. Отклика не последовало – ни бормотанья, ни спросонья выкинутых рук.

Гельмут проснулся, когда Эрвин оттащил его от бивуака метров на двадцать. Прохрипел в испуге: «Где я?»

– Тихо, Гельмут, – шикнул Эрвин. – На ноги вставай.

– А, это ты… – Гельмут пытался встать на карачки. – Спасатели – здесь?

– Я твой спасатель. Тише, всех разбудишь…

– Куда уж тише, голоса своего не узнаю. Думал, подмога, спасатели… – сокрушался Гельмут.

– Посмотри вокруг, где здесь живое? – взывал к трезвомыслию вожак.

– Придут. Где вода, там и люди, – тупо отвечал подопечный.

– И в океане, Гельмут, вода…

– Хочешь сказать, что оазис – астероид из космоса?

– Оазис значит лишь то, что, запасшись водой, еще немного протянем, – обдал жарким шепотом Эрвин. – Если останемся, сдохнем от голода. Гляди: все тот же песок, никакого просвета. Идем! – Вожак продублировал призыв взмахом руки.

– Эрвин, а остальные? С ними как? – кивнул на сотоварищей Гельмут.

– Вчетвером нам не дойти. Конрад плох, да и Юрген не намного лучше. Но вдвоем, даже без еды, выдюжим еще дня три-четыре. И это шанс, единственный! – вынес вердикт Эрвин.

– Мы столько отмучались. Они же шагают еще! – взмолился Гельмут.

– Пустыня, вижу, от глупости не лечит… – пояснил свой вздох командор.

– Я остаюсь, караван забредет сюда рано или поздно, – упорствовал Гельмут.

– След хоть видел какой, человеческий или животного? – охватил горизонт взмахом руки вожак.

– Почему мне предлагаешь? – засомневался Гельмут. – Юрген – не слабее! И не понимаю я многого… Ты давно мог смыться, прихватив воду и съестное… Зачем всех тащил? Чтобы потрошить по очереди или что ты там… за барханами… делаешь? – Гельмут затравлено посмотрел на Эрвина, ежась.

– Ты мне дорог, Гельмут, как друг… – тихо молвил Эрвин. Обошел наперсника, с коим побратался в очереди на тот свет, и двинулся к оазису. У воды собрал в кучу мешок, емкость с водой, прочую оснастку, поэтапно развесил на себе. Приладив – путем подбрасывания на спине – мешок и емкость, зашагал от оазиса прочь, в даль, должно быть, только ему шептавшую свои секреты.

Гельмут все это время стоял на прежнем месте и отчаянно вертел головой. Он глядел то на самозваного друга, походившего скорее на кочегара чистилища, нежели на душеприказчика, то на спящих сотоварищей, то куда-то на север, словно тщась рассмотреть благодатную Баварию, куда все еще надеялся вернуться живым.

Эрвин натужно шел, прогибаясь от тяжелой ноши. Передышек не делал и не оборачивался. Через сорок минут, умаявшись, сбросил с себя поклажу и зашелся в кашле. Попил воды и повалился наземь, прижимая к себе мешок.

Навстречу, со стороны оазиса, к нему двигалась, расплываясь в мареве, постепенно укрупняющаяся до размеров человека точка. Когда «точка» приблизилась вплотную, дыша точно гончая, но как дворняга преданно глядя, Эрвин вытащил из мешка провод, на три звена уже укороченный, но все еще с двумя окружностями на концах.

Глава 16

– You stole my booze, bloody Indian![30] – метнув тень, крикнул кто-то. Тут же Шабтая пронзила боль – от переносицы до пят.

Проснувшись, он протирал глаза, сидя на верхнем ярусе единственного в Йоханнесбурге приюта для бездомных, и уклониться, не говоря уже предупредить удар, не мог.

Из носа хлынула кровь. Судорожно зажав его одной рукой, Шабтай другой зарылся под подушку. Не обнаружив носового платка, схватил подушку, прижал к носу.

«Палата» пришла в движения. Несколько завсегдатаев ночлежки похватали банки пива, еще в восемь утра разложенные персоналом. Нижнему ярусу – на тумбочки, а верхнему – рядом с подушкой.

Назвать персонал обслугой – язык не поворачивался. Их шрамы выдавали бывалых преступников, отбывающих общественные работы, или, на худой конец, портовых грузчиков, вышедших в тираж.

– Снова драка, позавтракать не успели! – прогремел голос Йена, в прошлом полицейского, ныне – управляющего ночлежки, отличавшегося и на фоне своих коллег могучими, как у борца, руками.

– Йен, он спер мое пиво! – кинулся навстречу управляющему Рууд, потирая правую ладонь.

– Кто это «он»?! – рявкнул попечитель, разбудив тех, кто еще спал. – В душ, ворюга, захотел?! – Щеки Йена раздулись петушиным гонором.

Йен, не осиливший и восьмилетки, не знал, что его патент – ледяной душ для особо буйных – уже десятки лет борется, хоть и в одиночку, с алкоголизмом в далекой России. В «приемном покое» вытрезвителей им рутинно приводят в чувство пьянчуг, никого не предостерегая при этом.

– Индус, Йен!

– Откуда в приюте индусы, Рууд? Не опохмелился что ли?

Даже здесь, на «дне» Йоханнесбурга, неукоснительно блюлись нормы сегрегации.

– Вылитый Джавахарлал Неру, посмотри! – Рууд, ветеран ночлежки, некогда учитель истории, указал банкой пива на Шабтая.

Йен выдул губы, что выказывало в нем потуги ума. После чего приподнялся на цыпочках, норовя рассмотреть заслоненное подушкой лицо Шабтая, но не солоно хлебавши откинулся на полную ступню обратно.

На окровавленную наволочку спадали густые черные волосы и впрямь с характерным для индусов пробором посредине.

Лик попечителя заострился озабоченностью борца за чистоту расы. Подавшись в сторону, Йен стал разглядывать Шабтая со стороны.

– Тьфу ты, Рууд! Это же тот, кого пристроил отец Ричард. Какой он индус? Откуда-то из Европы… Проблема с деньгами или с паспортом, не помню уже…

– Послушай, Йен, его Европа начинается и кончается в Бомбее или в схожей дыре, откуда его предки драпанули в ЮАР![31]

– Бомбей, это где? – заинтересовался управляющий.

– Знать тебе зачем? Телевизора даже не смотришь… Он индус, и этим все сказано! – голосил экс-историк.

– Заподозрить отца Ричарда в любви к цветным? Не знаю… – усомнился йоханнесбургский Макаренко.

– Поборников черноты хватает! Ненавижу! Сжечь всех, сжечь! Напалмом! – Рууд рванул корешок четвертой банки пива, судя по числу пустых на постели. При этом утренний рацион – лишь пара…

– Чего дерешься, ковбой?! – Йен повернулся к Шабтаю. – И почему прячешься?

Якобы «потомок древнего Ганга», умудрившийся прорыть приток во вполне современный Иордан, медленно спустился с верхнего яруса, держа подушку в левой руке. Его семитская горбинка утонула в распухших по-африкански ноздрях, а круглое как луна лицо пугало белизной. Майка же и нижняя часть лица залиты кровью.

«Слишком белый для индуса, – подумал Йен, – но метис – вполне возможно…»

В душевой Шабтай снял с подушки наволочку и выстирал вместе с майкой. Вернувшись, обе казенные принадлежности развесил на спинке кровати и переоделся во все свое.

В «палате» никого из постояльцев или персонала жертва «дна» уже не застала. Опустел и пенал предбанника, где большую часть суток нес вахту дежурный. Из столовой доносились голоса жильцов, разгоряченные утренней дозой, и крики тех, кто надзирал за порядком. Ночлежка завтракала.

Шабтай вышел на улицу, огляделся и направился к ближайшей остановке автобуса. Но, не сделав и десятка шагов, остановился. После недолгих раздумий вернулся к приюту обратно. Приоткрыл входную дверь, заглянул внутрь и, осторожно ступая, проследовал к столу дежурного. Достал журнал учета «гостей» и ловко вырвал страницу, где был зарегистрирован. Оскопил и две смежные страницы, одну до, а вторую – после своей регистрации. Запихнул листы в карман и поспешно ретировался – на сей раз, чтобы никогда сюда не возвращаться.


На Шабтая вытаращился весь автобус, когда, купив билет, он двинулся вглубь, высматривая свободное место. Опухший нос понуро «шагал» впереди хозяина. Пристроился травмированный в предпоследнем ряду, с краю, прихватив с собой «дружка», битого за профиль низших рас да еще не тот пробор с пьяного похмелья…

Соседка по сиденью отстранилась, прижалась к окну. Сидевшие рядом пассажиры, в чьем поле обзора он поневоле оказался, с мало скрываемым раздражением, а то и с издевкой рассматривали его.

Нос вновь потек – на этот раз сукровицей, но доставать платок под взглядами, кусающими словно крысиными зубками, ему не хотелось. Через две остановки Шабтай вышел, увидев через окно уютный, утопающий в зелени парк, коих в Йоханнесбурге превеликое множество.

Шабтай шагал по тенистой аллее, выискивая себе уголок поукромнее. Оный обнаружился в самом конце парка, у знатной ели, огромными кронами заслонявшей скамейку от возможных полицейских патрулей, нередко здесь гостящих.

Шабтай напился из фонтанчика, тщательно промыл нос, намочил для новых процедур платок и лишь затем уселся на приглянувшуюся ему скамейку.

В парке пусто, лишь у входа ему встретилась пожилая супружеская пара, завершавшая утренний моцион. Уже припекало.

Он водрузил руки на покатые края спинки и… хмыкнул, поймав себя на мысли, что в этой позе напоминает распятие, пока добровольное. Забравшаяся на его расквашенный нос улыбка могла тронуть и мизантропа…

Тут лицо Шабтая погрустнело. Проницательные, хоть и некрасивые глаза загустели и, постепенно сужая веки, закрылись.

«Все-таки, как это вышло, – кособочась в чувствах, задумался Шабтай, – что ночлежка, гнойный отстойник жизни, сделалась моим очагом? Неужели так начертано, запрограммировано так? Хотя… Чего уж? Начал-то с чего? С запредельного риска, презрев весь свод условностей «Нельзя!» Ведь неоспоримо: родившись для большого, но не там, где следовало, был обречен ломиться промеж шестеренок, поскольку загорожены прочие лазы наверх. А может, не дано и как слепец блуждал в потемках? И расшибить башку было лишь вопросом времени, отсеивающего из своих угодий как лежебок, так и без меры назойливых? Все же, с чего все началось? Где та ступенька, с которой я запрыгнул в вагон, оказалось, прицепленный к ложному составу? Где?»

– Отец рисковал ради нас, мама! – услышал он свой голос, отзванивающий юношеским фальцетом.

– Для чего, сынок?

– Чтобы жили лучше и не маялись как все!

– Деньги прах, Шабтай. Отца и мужа не купишь… – Мать обреченно, тихо заплакала. – Бросил нас всех…

– Папа в тюрьме, зачем ты так?

– Поймают, не раз ему говорила! Виноват…

– Виновата мелуха[32], мама! Во всем мире богатеть – норма, у нас – преступление! Страна…

– Боже, пожалей нас сирот.

Шабтай подошел к безутешно рыдавшей матери и нежно поцеловал белую прядь, которой еще вчера не было.

– Мамочка, не плачь! Вытащу его, спасу!

– Копия отец… Тот на такси бросился, когда мне плохо стало. Останавливаться не хотели… Но тюрьма не таксист, не уговоришь…

В ту ночь Шабтай не спал, уткнувшись в подушку головой, кровоточившей тогда лишь извилинами. Под утро, ему казалось, у кровати зияет яма, вырытая его голыми руками. Но, увы, дальше ни шагу – сплошной бетон. Стало быть, подкоп коту под хвост, отца из кутузки не вызволить. Рви, мечи, все без толку. Разве что ту стену, прочнее китайской, соблазни…

В тот день институт он профилонил, хотя и вышел из дому с портфелем – изведенную горем мать расстраивать не хотел.

Добрый час бесцельно болтался по городу, почему-то заглядывая прохожим в глаза. Казалось, ищет поддержи, но странно как-то, да и в чем… Некоторые недоумевали, но большинство – игнорировали. Один из пешеходов, пожилой литовец, по виду увязший в синильном болоте старик, вдруг остановился как вкопанный и направил на него инвалидную палку. Тотчас холод верткими ручейками разлился по его телу.

Дедок, скорее всего, выбросил руку случайно, ибо сложно поверить, что, фланируя без очков, что-либо, кроме внешних контуров, осязал, а невнятные заигрывания – тем паче.

Через несколько шагов Шабтай обернулся. Старик на прежнем месте, но никого уже не изобличает, а методично протыкает палкой воздух, орудуя, словно шпагой или, может, вилами… «Рапиристу» – за восемьдесят, возраст его деда, если бы он дожил до этих дней. Деда Шабтая, известного на всю округу лавочника, соседи-литовцы закололи, как только немцы пересекли границу Литвы. Лавку, понятное дело, разграбили, а книгу должников сожгли. Европейцы как-никак! Не изничтожишь – наследники объявятся, с закладными и прочей кабалой…

Зря суетились погромщики, не разумея, что красный кашалот воротится! Наследники? Дудки вам! Жив-живехонек, хоть и без права переписки! История все спишет, под чистую! С исками – прямо к ней!

Больше Шабтай рябью души никого не тревожил, устремившись по маршруту, окончательно определившемуся. У печально известного в Каунасе здания остановился, но внушенная синильным старикашкой решимость будто испарилась.

Возведенный в эпоху Сметоны[33] дом отличался прочностью и – надо же! – шестью этажами. Самое высокое в Каунасе здание… Местные остряки шутили: «С крыши Сибирь видна, бинокль даже не нужен…»

Шабтай прошелся вдоль проходной туда обратно и, глубоко вздохнув, определил ориентир: после третьего посетителя заходит. Случись среди визитеров женщина – неважно какая по счету – наведается сразу.

Оказалось, что переминающийся в сомнениях и склонный к восточному хороводу мысли Шабтай, не зря себе отсрочки навыдумывал. За полчаса – ни одного посетителя, что неудивительно: десять утра, на службу казенный люд валил на час раньше. Из проходной лишь выходили, в подавляющем большинстве, мужчины, хотя, случалось, и женщины. Их лица, казалось, закалены в борьбе с опасными, но, судя по отсутствию макияжа, индифферентными к прекрасному полу субъектами. Мужчин же студент особо не рассматривал.

Шабтай оперся о стену дома, расположенного напротив, и пустился методично скоблить каблук о шершавый профиль. Благо каблук из хорошей кожи, а не резиновый… Сновавшие по тротуару пешеходы бросали на него любопытные, но чаще – встревоженные взгляды. Кто кого одолел бы раньше – каблук стену или наоборот – неизвестно, но, казалось, приступу городской достопримечательности сегодня не бывать. Шабтай смотрелся несобранным, растеряв признаки цели, хоть какой. Озираясь по сторонам, он уже подумывал, как бы свалить домой покороче, когда увидел прапорщика со щитом в петлицах. Служивый двигался прямо на него.

– Что здесь высматриваешь? – обдал наледью прапорщик, сблизившись. – Не положено!

У застигнутого врасплох лазутчика онемел язык.

– А это что у тебя?! – указал на прислоненный к стене портфель прапор. Тут же прильнул к переговорному устройству губами: – Наряд немедленно!

Через несколько минут Шабтая препроводили в проходную «высотки», где, тщательно обыскав и изъяв студенческий билет, заперли в выкрашенной под камеру комнате.

Там, кроме стола, двух облезлых стульев и зашторенных гардин, – достопримечательностей никаких. Пол отсвечивал стерильной чистотой, но, судя по затхлому запаху, проветривали комнату, как и гостили в ней нечасто.

Дверь отворилась, и в горницу, источавшую угрозу, но на пыточную все же не походившую, проскользнул, словно мышь, маленький невероятно худой мужчина средних лет. Пиджак и брюки на нем болтались, точно у годовалого малыша распашонка. Портфель Шабтая, который человечек держал в руке, грешил брюшком на фоне его неестественной худобы.

Мужичок-маломерка пригласил рукой «лазутчика» к столу, уселся сам и водрузил «пузатого». Вынул учебники, конспекты, без энтузиазма перелистал и, загрузив содержимое обратно, опустил портфель на пол.

– Выкладывай, студент. – На Шабтая уставилась пара совсем не злых, проницательных глаз.

– А я… ничего…

– Как это ничего? Наблюдать за Комитетом госбезопасности – забава? Не ребенок уже…

– Я просто… – запнулся Шабтай.

– Просто здесь не бывает и шуток тоже…

– Хотел помочь…

– Кому?

– Вам…

– Тогда почему не заходил, высматривал? И откуда мысли о помощи?

– Чтобы сделать доброе людям! – набрав полные легкие воздуха, выпалил Шабтай. Казалось, плотная штора на выдохе доброхота всколыхнулась, изобразив гримасу, а может, ухмылку какую…

Прокуренными пальчиками-мундштуками дознаватель ударил по столу.

– Помощь, как себе представляешь? Суть ее в чем?

– Знаю людей, кто с немцами сотрудничал…

– Сами тебе рассказывали или как? – оскалился дознаватель.

– Знакомые говорили… – Голос воителя добра увял, когда слуга госбезопасности сморщился.

Шабтай, понятное дело, не знал, что за последние полгода гебистов захлестнула волна анонимок на граждан, которые якобы сотрудничали с немцами во время войны. Несколько недавних процессов над палачами, приспешниками нацистов, широко разрекламированных властями, вместо того, чтобы занять последнюю полку в архивах страшной, но задвинувшейся в прошлое войны, породили небывалый всплеск ложных кляуз и доносов. Видя, с какой легкостью раздаются «вышки», нередко тем, кому в пору репрессий едва перевалило за восемнадцать, душевно защемленная публика озверела. Брошенные жены и любовницы – на фронте интимном, метящие в чужое кресло или незаслуженно обделенные начальством – на стезе карьерной, повздорившие соседи и завистники всех мастей – на лоне бытовом, наладились строчить кляузы, требуя скорого суда. То, что в загашнике болтались смутные, многократно искаженные слухи и всевозможные домыслы, их не смущало. Коль государство с такой маниакальной настойчивостью выкорчевывает последние, полусгнившие поганки дряхлеющей в памяти войны, почему бы под эту лавочку не свести счеты? Только гебистов, по долгу службы приневоленных разгребать множащиеся день ото дня и разящие душевным смрадом кучи, активность подобных «граждан» доводила до белого каления.

Дознаватель задумался и потянулся к внутреннему карману пиджака. Достал студенческий билет и, подержав в руке, положил перед Шабтаем. Указывая на лежавший под столом портфель, пригрозил:

– Попробуй только на проходную пялиться, арестуем. И чтобы через минуту тебя здесь не было!

– Я еще не все… – пытался возразить Шабтай.

– Неясно выразился? – дернулся человечек, взявшийся за дверную ручку.

– О валюте и иконах могу рассказать!

– Валюте? – Гебист опустил руку.

Объявленная медельинскому наркокартелю в 90-х тотальная война смотрелась невинной игрой в «Зарницу» на фоне карательных акций против советских валютчиков, которые благословил еще сам Хрущев. Но гебист и не подозревал, насколько уникальным окажется материал. Разработав его, он получит звезду майора – на полтора года раньше срока, предусмотренного нормой выслуги.

В считанные минуты студент-прогульщик живописал, как несколько семей, получивших добро на эмиграцию в Израиль, вкладывают немалые сбережения в валюту и дорогие иконы, рассчитывая беспрепятственно пройти таможенный контроль. И поможет им никто иной, как старший смены на брестской таможне по имени Николай. Все договорено и затребованный таможенником аванс передан. Между тем впавшие, безжизненные щеки гебиста просто зарделись, когда Шабтай выдал нечто невероятное, в шаблоны преступной мысли тоталитарного Совка не вписывающееся. Оказывается, более половины своих накоплений эмигранты уводят из страны по безналичке. И не валютой через Внешэкономбанк, а самими что ни на есть деревянными, перевозимыми частными лицами – в поездах, автобусах, прочем транспорте на колесах. И не через Чоп, Унгены или Брест, а внутри страны.

У многих семей, планирующих отъезд, в Израиле или США обитают родственники. У тех – состоятельные друзья и знакомые, которые не прочь поддержать живущих в СССР близких, эмигрировать пока не собирающихся.

Кандидаты в эмигранты сбрасывают свои деревянные последним, рассчитываются между собой и родственники за бугром – цикл замыкается. Оттого в переписке между близкими, живущими по обе стороны железного занавеса, столь милое еврейской душе слово «гезунт»[34] постепенно вытесняется актуальным, но все же реже употребляемым словом «эсн». И все на развес – килограмм, два, а порой и более. И подкопаться не к чему: еды в стране по-прежнему не хватает…

Продовольственная проблема провинции решается целой армией экспедиторов, ежедневно наводняющих Москву из сотен городов и весей. Тогда, что незаконного том, что сердобольный родственник повезет из благополучного Каунаса, скажем, в Златоуст «два килограмма гречки», как предписывает письмо из средиземноморской Хайфы или заоблачного Сиэтла? Волка ноги кормят, а евреев – взаимовыручка, испокон веков!

– Мы проверим. Понадобишься, позвоню… – обращаясь к кому угодно, только не к Шабтаю, молвил гебист. При этом нервно теребил подбородок.

– Запишу номер! – Учуяв реабилитацию, лазутчик бросился к портфелю.

Гебист, должно быть, примерявший нечто, не исключено, звезду на погонах, нырок Шабтая к портфелю проигнорировал и направился к выходу. Но у двери остановился и как-то буднично спросил:

– У тебя что – хвосты в институте? Гонят?

Путаясь в мыслях, доброхот стушевался. Когда же нашелся наконец, то увидел перед собой лишь широко распахнутую дверь.


Уныло пошаркав в прошлом и никак не вдохновившись, Шабтай засеменил по дорожке парка обратно. Поймав на улице такси, отправился в йоханнесбургскую синагогу литваков.

– Я ушел из ночлежки, ребе. Еще ночь – и меня прикончат! – Шабтай опустил носовой платок, обнажая нос картошкой в сине-лиловых разводах.

– Что случилось, Арон? – В голосе раввина мелькнуло скорее раздражение, нежели испуг.

– Мало нам антисемитизма, так в индусы меня прочат. Но беда не в этом: ощущение, будто в питомнике, где взращивают шваль да рвань!

– Чтобы устроить тебя, к самому эпископу обратился! – зло перебил Шабтая раввин. – Учти, наша община – самая законопослушная в городе. Прикажешь, репутацией ради тебя рисковать? Не могу… Сам посуди: без документов, с дикой историей, не еврейской совсем… Обратись в Сохнут[35], израильское посольство, к местным властям наконец. – Раввин отодвинул канцелярские принадлежности, давая понять, что аудиенция закончена.

Шабтай смотрел на ребе и переваривал вдруг посетившую его мысль: «Хоть и гонишь меня, все же советом твоим воспользуюсь… И не далее, как завтра, пойду в посольство, только не в израильское, а в американское. Пробившись на прием, выложу свой единственный козырь, о наличии которого до сих пор не догадывался».

Последние пять дней стебелек этой мысли, давший побег в Габороне, наливался соками, но созрел, обретя силу истины, только сейчас. Шабтай наконец уяснил, насколько он опасен для московских партнеров и почему им так важно как можно раньше отправить его к праотцам. Расскажи он американцам о приводном механизме похороненного под обломками «Джамбо» проекта, то, как минимум, лавры возвестившего о скором закате советского режима ему обеспечены. Сделай он это, не более, чем через сутки, доклад о разложении главарей советской разведки у Картера на столе.

«Шантажировать верхушку Первого управления, а может, и самого КГБ, президент, скорее всего, цэрэушникам не дозволит, – размышлял, обкатывая перспективу, Шабтай. – Слишком не прогнозируемы, не просчитываемы последствия. Ломать хрупкий, с трудом сложившийся баланс сил ни в чьих интересах. В термоядерный век любое потрясение, расшатывающее остов власти сверхдержавы, одинаково не выгодно обоим полюсам, не говоря уже о мире в целом.

Выйдя на Брежнева напрямую, Картер, скорее всего, предложит сделку. Вот вам папочка о разложенцах, разберитесь по-тихому – дурной пример заразителен. До частной лавочки власть низвели, создав опасный прецедент – что для вас, что для всех прочих. Здесь мы с вами по одну сторону баррикад. Но взамен – придержите вето в ООН по такому-то вопросу, или нечто подобное. Найдут что…

При этом не преминут лягнуть: «Смотрите, куда вы докатились с вашей доктриной, держащей демос за тупых баранов или детей. Святая святых – элита разведки, разочаровавшись в тоталитарном режиме, компании создает. И не фиктивные – для финансирования операций за рубежом – а самые что ни на есть коммерческие, сугубо свои. Не сложно догадаться, на чьи деньги обустроенные… И не со скуки или эксперимента ради, а дабы наравне с капитанами мирового бизнеса встретить новый, оставивший коммунистов за бортом прошлого день, который – мы не перестаем повторять – не за горами. Так что, пока не поздно, меняйте вывеску и пристраивайтесь, пятачок между Мальтой и Турцией, найдется».

Хотя москвичи играли втемную, но не могли не принять в расчет: я рано или поздно просеку, что проект финансируется частными лицами, сподобившими государственный бюджет в кормушку. Да, они страшно рисковали, случись я решу переметнуться. Но пока нас объединяла общность цели, риск, можно сказать, соизмерялся. Между тем после потери «подъемных» и крушения всего проекта единственной выигрышной стороной, как ни странно, оказался я, правда, не сразу разобрался в этом. Вышел из истории с той же баранкой в кармане, что и вошел в нее. Но секретик завалялся, американцам очень даже интересный…

А из Габороне дал деру, скорее, интуитивно, спинным мозгом учуяв магнитные колебания беды. Струхнул, что раздавят как вошь, опасаясь утечки, но не понимал даже какой. Инстинкт, слава богу, на месте, и это пока все, что радует.

Значит, американцы. Но план каков? Хоть знаешь? Вроде бы…

Hi, I am Shabtay. Род мой старинный, по торговой части все мы, так что, едва дернув из Совдепии, сразу записался в бизнесмены. Но Израиль стана маленькая, давно поделенная, тесно, как в подмосковной электричке. Киснул меж тем не долго, решил за жар-птицей в Африку слетать. Там, напротив, сплошное Эльдорадо, берег левый, берег правый… За что хвататься, не знаешь – глаза разбегаются. Но, обжившись малость, определился. Проект – солидней не бывает, но без «горюче-смазочных», как везде, ни шагу… Где только деньги не клянчил: в Израиле, ЮАР, Европе. Под любым предлогом футболили. Клерки разные, но апломб одинаков. Из-под пластмассовых улыбок так и прет: сидел бы в своем Ковно и на профсобраниях штаны протирал. Без рекомендаций – чего глаза мозолишь?

Отчаявшись, вспоминаю вдруг: дай-ка на историческую черкану, смотришь, откликнутся. Тут – кто бы мог подумать – настоящий почтовый роман завязался. В каждой строчке – страсть да любовь до гроба.

На встречу в Берлин не то чтобы на крыльях летел – парил, как сокол. Ведь для них я золотая рыбка. В мир чистогана отведу, не без условия, конечно: под венец! Встретились: жених как жених. Пообщались о любви да дружбе, к семьям перешли. Говорю: «Свекру дражайшему, товарищу Косыгину, привет, млею познакомиться. Где он, кстати? Свадьба без него не свадьба! Счет кто оплатит, да с шалашом нам, голубкам, подсобит?» Отвечает: «Забудь, дурочка, сирота я. Не реви, спокойно! Хоть и сирота я, но при бабках. На свадьбу, однако, не рассчитывай. В Африку свою вали, но приданное, так и быть, получишь. Доставим.»

Обманул аферист брачный! То рейс откладывали, то самолет в Сахаре сгинул, в песках растворившись. В какой-то момент скумекала: аферистов – бригада, раз шафера с приданым снаряжают. И врут, врут без продыху! Безотцовщина? Так и поверю! Отца обнес и скрылся. Носится теперь по белу свету – дурочек таких, как я, потрошит». «И это все?» – спросят янки, если не идиоты. «Все, наверное…» «А факты, факты, где?» «Факты? Милости просим! В душу мою загляните! Натоптано там галошами, изгажено все. А отпечатков клешней – тьма-тьмущая, за неделю не управитесь!» «Нам бы вещественного чего, душа – вотчина потустороннего…» «Взять, что с меня – душу излить да выплакаться?… – попробую взять на жалость. «А чего это тебя, отпрыска кровей гонимых, к большевикам-юдофобам потянуло? Не маленькая ведь…» – спросят со всем резоном. «Не школьница, но в девках засиделась… Прикажете, всю жизнь одной палец сосать?! – попробую отбиться. «Что-то трефным попахивает, а мы в нем ни бум-бум… Видать, адресуем тебя по месту прописки – в ваш достопочтимый интернат! Вот там с души отпечатки и снимут! Семье, как никак, сподручнее… Где у вас душу сканируют и прочий интим? Вот-вот – в Абу-Кабире».


Шабтай стоял перед ерзавшим от невидимых колючек раввином и колебался, куда путь свой держать. Не знал он и зачем сюда явился, предвидя еще в ночлежке, как ребе отреагирует. На его месте девять из десяти законопослушных граждан, услышав о советской секретной миссии в Анголе и пистолетных дуэлях, кликнули бы полицию или, в лучшем случае, предложили бы убраться подобру-поздорову.

– Вот о чем я подумал, ребе… – проговорил в задумчивости Шабтай.

Погруженный в бумагомарание раввин замер и со злостью зачеркнул несколько последних слов. Брошенная на стол ручка покатилась по поверхности и упала на пол.

– Может, сиделка кому нужна? – продолжил неудобный визитер.

– Какая сиделка? – Раввин опустил очки на нос.

– Одинокий старик… Дети же измотаны жизнью, не справляются, – разъяснил Шабтай.

– Точно из Советской Литвы! В Южной Африке белая сиделка – все равно, что апельсиновые плантации под Вильно! – причащал к местным реалиям слуга божий.

– Я не гордый, да и выбор невелик. Перекантоваться бы месячишко, а там посмотрим. – Гость на глазах менялся, воодушевляясь.

– Устроиться – как себе пред… – Раввин запнулся. – Постой, постой… Барух! Родственница звонила, просила навещать. Старик как перст, дочь недавно преставилась. В дом престарелых на отрез, а двух чернокожих сиделок – в шею. И среди нас расисты…

Глава 17

В эти минуты генерал Остроухов, незримо перекликаясь с йоханнесбургским раввином, тоже марал свой блокнот. Только зачеркивал не слова, а чертил квадратики, соединяя их пунктирной линией.

Один из квадратиков – чуткий как птица перекати-поле Шабтай. Возможно, оттого самый законспирированный в СССР «чертежник» приземлил его на границе листа – и без всякого пунктира.

На самом деле в рабочей схеме Остроухова Шабтай не затерялся, а претерпел лишь переоценку профиля, сниженного волею обстоятельств. Приоритетный же эшелон занял Иоганн, разжалованный из охотника в зайцы, причем в разгар охоты на иного зайца – многострадального Шабтая, которого, по иронии судьбы, был снаряжен, выследив, закопать.

Перетасовка мишеней произошла позавчера, когда в кабинете Андропова всплыла пушка Иоганна, за последний год так славно прополовшая сицилийцев. Именно так криминальное сообщество именуется в Италии, а не мафией – ярлык, приклеившийся к единоутробным братьям на континенте и в США.

Смена диспозиции Шабтаю дала, к сожалению, мало, поскольку, падая с нового, хоть и более низкого этажа, тоже костей не собрать…

– Связывать лучника с нами пока оснований не вижу, – невозмутимо начал Остроухов, явившись сегодня утром к Андропову на доклад. – Без спектрального анализа пули, а точнее, пуль – остается разводить руками. Такой калибр мог кто угодно вылудить и, как утверждают специалисты, в том числе в кустарных условиях. Не исключаю и провокацию. Мы хоть и работаем чисто, но в некоторых акциях наш интерес, пусть нечеткий, но просматривался. Разыгрывая русский след, калибр дублировали и, начав пулять направо и налево, перевели стрелки на Москву, одновременно сталкивая нас здесь лбами. Распорядитесь продолжить расследование – дам команду добыть спектральный анализ пули. Надеюсь, он у макаронников имеется…

Андропов промолчал, но его лицо скептически сморщилось и до конца аудиенции не меняло выражения.

«Как станете выкручиваться, пока не знаю, зато не сомневаюсь, что на выходе – очередная ладно скроенная липа, – рассуждал председатель. – Вы, служба внешней разведки, почти не контролируемы. На вас работает сама общественно-политическая система, провозгласившая изоляционизм своей внешней политикой, что лишь укрепляет ваш статус священной коровы. Без независимой ревизионной структуры любое расследование в вашей епархии – профанация, так как проводится самими подследственными. Единственное, что подслащивает пилюлю, разведслужбы на Западе, несмотря на нарастающую критику, точно такие, как и вы, не подотчетные обществу «каменщики».

Воспользовавшись паузой, генерал сменил тему, перейдя к иной актуалии – убийству Ефимова. После краткого обзора подытожил: на службе покойный в основном кропал диссертацию, а своими прямыми обязанностями пренебрегал. За сим и расстались.


Остроухов продолжал колдовать над схемой. Шабтай замер в изголовье листа, вокруг же прочих фигур разверзлось грозящее оползнем ненастье. Одна вариация сменяла другую, кубики то затушевывались, то обводились кольцами, кибитка разбитных фантазий генерала в конце концов замерла.

Генерал откинулся на спинку кресла и, сложив руки на коленях, расслабился, утихомиривая сумбур, но через минуту потянулся блокноту. Подобрав со стола, сжал тремя пальцами карандаш и, нацелившись, словно указкой, перечеркнул центральный кубик – двумя жирными линиями накрест. Встал, сверился с часами, отстучавшими обеденные тринадцать, и отправился в столовую, даже не удостоив взглядом помощников.


В столовой генерала дожидался начальник Оперативного отдела Кривошапко, обретший после выхода в тираж Куницына статус правой руки. В ближний круг полковник входил давно, но в ботсванский проект приглашен все же не был…

Завершив аудиенцию у председателя, Остроухов позвонил Кривошапко и пригласил отобедать. Как правило, за трапезой коллеги решали самое насущное – то, что не могли доверить стенам своих кабинетов, опасаясь как внешней электронной прослушки, так и ведомственной.

– Привет, – буркнул Остроухов, усаживаясь. Он хмурился, что выдавало в нем нацеленность на серьезный разговор. Впрочем, иных он и не вел – как никак начальник канцелярии, уполномоченной вершить судьбами мира.

– Здравия желаю, товарищ генерал-полковник! – по уставу откликнулся Кривошапко, приподымаясь. Судьба давно повязала их крепче сиамских близнецов, но дистанцию блюли неукоснительно. Не последняя здесь причина – конспирация. Чем меньше окружение знает, тем лучше.

Выросший как из-под земли официант записал заказ Остроухова.

– Об Иоганне – что нового? – Генерал разломил кусок хлеба.

– Зигфриду заказ передан… – расстелилось многоточие.

– Не запутался бы. Да и мишень Иоганн, один из наших лучших… – Ложка в руке генерала замерла.

– До сих пор не путался… Думаю, ломать голову особо не станет – его нынешнему напарнику и поручит… А, собственно, что стряслось, поинтересоваться можно? – вдруг врезал вопрос Кривошапко.

– О чем?

– До сих пор такого класса мочилу с задания подсечкой не снимали…

– При чем здесь класс, полковник? А хотя… как раз и при чем. Пушка его всплыла!

– Сюрприз ли это, Рем Иванович? Итальянская полиция давно зубы на него точит, подбираясь все ближе, – хмыкнув, откликнулся Кривошапко.

– Пушка у нас всплыла, а не в Риме! – уточнил, повысив голос генерал.

– То есть как у нас?! – Кривошапко чуть не поперхнулся. – Где?…

– Знать тебе зачем, Андрей?

– Ах, вот откуда экстренность с Иоганном, теперь понимаю! Тогда лучше Африки для «вычитания» места не найти… – протянул Кривошапко.

– Кстати, где он сейчас? Если еще… – запнулся Остроухов.

– Узнав, что Шабтай ни в одном из аэропортов не засветился, планировал обосноваться в ЮАР. Чем руководствовался, правда, не знаю… Даже Арина не вынюхала ничего… – информировал полковник.

– Для новой бригады досье по Калмановичу готово? Надеюсь, не такое, как в прошлый раз? – пророкотал Остроухов.

Полковник сгорбился и, перестав жевать, казалось, формулирует ответ. Очистил рот и заговорил, едва сдерживая сарказм:

– Своими сведениями вы тогда почему-то не поделились, товарищ генерал-полковник. Подбросили вводную, словно Колонный зал в огне! В картотеке отдела Шабтай – полуспящий агент. Старое фото, данные по вербовке и разная дребедень. За восемь лет после внедрения связные встречались с ним лишь дважды. То, чем потчевал, можно было и в газетах вычитать, пусть между строк. Пустышка, коих в загашнике сотни! И вообще, как он нам дорогу перешел?

– Пока не перешел… Но перейти не должен, понял! – брызнул злобой Остроухов. Но тут же, возобладав над собой, степенно продолжил: – Вот что… держи его на мушке, но новую бригаду не снаряжай, отбой. Наймем детектива, кого-то из местных, пусть его из бантустанов и выковыривает. Шабтай уже не приоритет, как и Иоганн впрочем… Статус, тем не менее, у обоих прежний!

Воззрившись на шефа, Кривошапко ребром вилки вгрызался в отбивную, норовя отслоить кусок. При этом нож в другой руке бездействовал. Не справившись, полковник отложил вилку и нож в сторону.

– Догадываюсь, наверное… Иоганн Иоганном – Зигфрид уберет его не сегодня-завтра, но сама инфраструктура «Цюрих-Вадуц» цела и невредима. Но разворошить то гнездо – даже не риск, не знаю что это… – Казалось, Кривошапко и впрямь не в силах объять проблему.

– Потому и позвал, куратор как-никак, – подбодрил генерал.

– Дела, Рем Иванович, хуже некуда… Говорите, в Москве о пушке прознали, но умалчиваете кто.

Тут Кривошапко пронзила дикая, сложившаяся из нескольких, на первый взгляд, не связанных между собой составляющих мысль. Гибель аудитора Ефимова, внезапная болезнь Куницына и команда «списать» безвестного ему Шабтая, изумившая несвойственной Остроухову горячностью – производные какого-то непоправимого хоть и остающегося пока втуне провала генерала, масштабом и драмой способного потрясти основы советского общества. О самом внешнем сыске и заикаться не приходится – их с генералом тандем за последний год наворотил такое, что в истории мировой разведки, возможно, аналогов не найти.

«Но Остроухов, скорее всего, пошел дальше, отринув последние самоограничения в своем вызове режиму, – принялся анализировать Кривошапко. – Судя по картине, генерал агонизирует, коль, чтобы выжить, задирает всех подряд».

Сформулировав проблему, полковник налетел лбом на невидимую преграду и похолодел.

«Ведь разоблачение генерала автоматически влечет и мое, – дико запаниковал Кривошапко. – Попав в оборот, Остроухов сдаст меня, не моргнув глазом, пусть я лично к каким-то «разработкам» и не причастен. Ему не то что нет резону выгораживать сообщников – раскопают-то или расколют по любому – в нашей структуре благородству не бывать в принципе. В цеху, управляемом законами стаи, самопожертвование противоестественно или нефункционально, как теперь модно говорить. Иоганн же, мой многолетний подопечный, снаряженный по команде Остроухова убрать темную лошадку Шабтая, жертва еще одного провала. А какого – мне ли не знать, ибо по большому счету я сам его смотритель и архитектор».

– Решение примем сейчас, – выплыл словно из дымки Остроухов. – Пока ясно лишь по Иоганну, остальное – непредсказуемо…

– Нет здесь решения, – протяжно вздохнул Кривошапко. Да так, что свежий огурец в его тарелке, казалось, окрасился в бочковой.

– Пушка так впечатлила? Привыкать ли нам, Андрей?… – успокаивал полковника генерал.

Кривошапко более чем тщательно пережевывал очередной кусок, его глаза при этом не двигались, точно одеревенели.

– В армии, только призвался, – наконец очистил рот полковник, – по первой отказался за дедами пол вытирать. Мыл, раскорячившись, а они внаглую затаптывали. Бросил тряпку, ушел. Ухмыльнулись, да и только – офицер болтался неподалеку. Ночью же избили пряжками… – запнулся Кривошапко, похоже, настигнутый старой, вернувшейся болью. Чуть погодя, резко поведя головой, продолжил: – И, не дав зализать раны, тот же пол заставили драить до утра. Думаете, в те секунды, размазывая слезы и кровь, строил планы поквитаться или, напротив, к мамке, тянуло под подол. Дудки! Стать старослужащим! И не на призыв-два, а так, чтобы на всю жизнь. Как понимаете, сбылось… Да, шел к тому годами! Одно мое движение – и начинают драить хоть на Аляске…

– Ведешь счет? – встрял Остроухов, но как-то робко, приглушенно. Казалось, его заинтересовал именно счет – ни нотки сарказма или сомнений в вопросе не прозвучало.

– К счету и клоню. Но позвольте закончить вначале. Драят-то драят… однако пряжками работает далеко не всегда. Где-то да вылезет. Отомстил я тогда, не врубились даже. Еще в бытность салажонком…

– Андрей, это бунт или как понимать? – насторожился Остроухов.

Сменив за минуту-другую с дюжину ликов – от прободной паники до образа прыщавого юнца, тужащегося что-то доказать в этом безнадежно спертом мире, – полковник обрел окладистый вид. И не на вынос, а органичной уверенности в своей правоте.

– Что стряслось у тебя, не знаю, – Кривошапко впервые обратился к генералу на «ты», – но цепочку «Цюрих-Вадуц» не тронь, страшнее трибунала!

Многозначительно помолчав, развил мысль:

– Случись свои захомутают нас, в газетах, как не сложно предположить, ни сточки. Но машина правосудия отмотает свой цикл: следователи, прокуроры, протоколы, прошение о помиловании и даже заключение врача. Здоровая, небесполезная для обреченного на смерть бюрократия. Даже родственников об исполнении приговора известят, взяв расписку о неразглашении. Те же ребята – только наступи им на хвост – протоколов вести не будут. Железный занавес для них – марля да и только. Они нас не то чтобы из Лубянки или охраняемых жилых зданий достанут, из спецбаз, если захотят. И достав, распилят живьем и так утилизируют, что, обнаружь какой следопыт, останки не опознать!

Остроухов взял в руки давно им допитый стакан и, покручивая в разные стороны, рассматривал остатки прилипших ко дну фруктов.

– Вот что тебе скажу, – Остроухов вернул на стол стакан, – прописные истины не гони, время дорого. Никто на твоих масонов не замахивается, но цюрихский агент… Сплоховал я, да и ты тоже! Спешка все…

– О чем вы, Рем Иванович?

– Давать через него Зигфриду команду «списать» Иоганна – ошибка! Агент ведь знает: он единственное связующее звено между нами и Корпорацией. Удивляюсь даже, как до сих пор удочки не смотал? Коль убирают Иоганна – и причина здесь не важна – он второй после него и даже первый по важности свидетель!

– Что-то ты совсем, Рем Иванович… – Кривошапко бросил на генерала совсем не ернический, скорее, снисходительный взгляд. – Ну, куда ему сматываться? Не в пример Иоганну, прекрасно осведомлен, кто его сохозяева, и сечет, что, пустись он в бега, достанем, если не мы, так смежники. Более того, будучи единственным контактом между Корпорацией и нами, он под двойным колпаком, о чем ему, конечно же, известно. Кстати, передав Корпорации прямой канал связи с Иоганном, я побаивался как бы не подстроили ему чего – инфаркт, к примеру, но, если честно, то не очень. Время Дикого Запада и мировых войн – в прошлом, все мало-мальски влиятельные силы сегодня договариваются или стремятся договориться. Пока хартия соблюдается, жокеев в заезде не меняют. В конце концов Зигфрид стал выходить на Иоганна напрямую, а наш агент жив-живехонек, исправно работая на нас и как-то на них, конечно… – Поток красноречия вдруг оборвался.

Остроухов, хотя и в упор глядел на Кривошапко, казалось, думал о своем, мало-помалу вытесняющем все прочие раздражители. Оттого, учуяв в какой-то момент отстраненность генерала, Кривошапко, потупившись, умолк.

Генерал изобразил на лице нечто среднее между досадой и извинением, после чего жестом подбодрил: продолжай, мол, не злись. И до конца беседы прилежно полковника слушал.

– Значит так, Рем Иванович, – нехотя заговорил Кривошапко, все еще дуясь, – Корпорация нам не враг, утечки опасаться не стоит. Лишнее им втолковывать, что малейший прокол в структуре «Цюрих-Вадуц» – узнай о нем советское руководство – для нас смерти подобно. Здесь мы можем рассчитывать не только на понимание, но и на взаимовыручку. И совершенно зря, действуя по коммерческой схеме, перевели Зигфриду за Иоганна гонорар. Достаточно было ввести в курс дела цюрихского агента, и тот, выйдя на Корпорацию, договорился бы о безвозмездной услуге. Кроме того, само решение «утопить» Иоганна, скорее всего, тоже ошибочное, ну, на худой конец, поспешное – агент-то он глубокой лежки. Даже если у нас перевернули бы все вверх дном и сумели его персоналию вычислить, попробуй разыщи удальца – в Копенгагене он нечастый гость. Да, после стольких лет «покоса» он узнал многое, а раскопав иудейство Андропова, недопустимо много. С учетом его «подработки» на Корпорацию, будто «заслуженный отдых» скулит по нему, подвывает. Когда же пушка всплыла, сам по себе напрашивается. Но, право, дешевле и, убежден, надежнее было его вернуть домой. Он же своей «ущербностью» еженощно преет и не хуже нашего петрит, что и почем. Почти убежден: впрягшись в проект «Цюрих-Вадуц», заготовку припас, чтобы с того света с неверными хозяевами поквитаться. И сюрприз этот – конвертик, сданный датской метелке, нам неизвестной, на хранение, да инструкция: «Пропаду на квартал, нашей любви изменю – слюни марки, не морщась. Любовь до гроба, значит, до гроба, клятвами не разбрасываются!»

Кривошапко прочистил горло, готовясь к заключительному аккорду, который спустя секунду-другую прозвучал:

– Вот, что я тебе скажу, товарищ генерал-полковник, ты, конечно, гений, спору нет, но талант твой по большей мере системно-стратегический. В мутных водах мировой политике – как на приусадебном участке, обзор перспективы – словно пророк, подбор кадров – всегда самых лучших. Впору при жизни памятник ставить, по крайней мере в музее мировой разведки, когда учредят такой. Но зачем, ни с кем не советуясь, лезть в оперативные наработки, которые у нас высиживают годами, а порой – десятилетиями. Треснуло, разошлось где, не темни, не нам ли с одной миски хлебать до гроба. И баланду – не худший удел.

Лицо генерала окрасил румянец, но был ли он реакцией на трапезу или предвестием заката легенды Остроухова, строить догадки не пришлось.

– Корпорация все-таки, что это такое? Надеюсь, уяснил за этот год? – задал какой-то простецкий вопрос Остроухов, особенно на фоне умственных редутов, только что возведенных обер-сыскарем. Таким же по-мужицки незатейливым был и голос генерала.

Кривошапко, так вдохновенно, хоть и по-дружески, стегавший самолюбие шефа, потянулся за салфеткой, притом что в его тарелке высилась, чуть ли не горка едва использованных. Беспокоясь, что Остроухов его грубо оборвет, восстанавливая дистанцию, а главное – осадит тыкать, полковник коверкал одну бумажку за другой. Вытащив последнюю, хотел было вернуть ее обратно, но, не оприходовав, бросил в тарелку. По всему чувствовалось, вопрос застиг его врасплох.

– Обед заканчивается… – после прелых раздумий отбоярился Кривошапко. Глаза его рассеянно блуждали, должно быть, опасаясь пересечься со взором генерала, непринужденно его разглядывавшего.

– Тогда на узле связи поговорим. – Остроухов уверенно встал на ноги. – Встретимся в семь. Готовь всю картину, в полном объеме.

– Вы же в курсе… – Кривошапко восстановил дистанцию сам.

– В семь! – Генерал устремился к выходу, не прощаясь.


До шести Остроухов провозился с начальником сектора внедрений. Отклонив под разными предлогами все подобранные для засылки кандидатуры (причина – дефицит им же разворованного бюджета), он задумался, как с пользой для дела провести остававшийся до встречи с Кривошапко час. Размяв кисти рук, потянулся к сводке текущих событий, начал читать. Но, дойдя до раздела «Польша», страны, в тисках острейшего политического кризиса, захлопнул папку. Ни один советский аппаратчик высшего звена, включая его самого, не знал, как эту раковую опухоль рассосать, ибо танки на сей раз вводить не отважились. Чтобы отвлечься, генерал взял в руки папку с грифом «Подборки», формируемую аналитическим отделом службы. В ней – вырезки из западных изданий по темам, представляющих Главному как долговременный, так и преходящий интерес.

Сверху – статья-обзор о военной кампании СССР в Афганистане из «Вашингтон пост». Взглянув на название, генерал стал курсировать по статье с такой скоростью, что даже восприятие по вершкам представлялось сомнительным. Однако, не пройдя и половины, остановился и, подобрав со стола ручку, подчеркнул несколько цифр. По сведениям американцев, те отражали потери Советской Армии во все разрастающемся конфликте. Судя по вздернувшимся уголкам губ, американские цифры расходились с данными, поступавшими к нему из Министерства обороны.

Последующие несколько заметок – пестрая мозаика международных новостей и сплетен: кадровые перемещения в электронном гиганте IBM, клубничка об интимной жизни британских парламентариев, прогноз о перспективах режима Пиночета и статья под броским титулом «Космос против диктатуры» из «Зюддойче цайтунг». Но последнюю заметку генерал читать не стал, отстранившись и забросив руки за голову.

Остроухову стало казаться, что в диком галопе последних недель он впервые ухватился за стремя. Двумя пальцами только, но то был первый, вселявший надежду контакт. И, воплотись он в полный хват, намечался не то чтобы новый диапазон потянуть резину, чем генерал пробавлялся с недавних пор, а реальный шанс выжить. Более того, все вернуть на круги своя.

Разговор с Кривошапко – каким бы нелицеприятным, хоть и справедливым, он не был (Остроухов не мог этого не признать) – вдруг разложил на ладони эту возможность, а чуть позже – поставил ее на попа. Расставшись с полковником, генерал в торопливом, но преисполненном оптимизма копошении обыгрывал обретение и даже по-детски упивался им, хотя и работал, не переставая. С момента крушения ботсванского проекта Остроухов уже не помнил себя прежнего, растеряв исполинские силы, еще недавно – под стать производительности спаренного экскаватора. Жил утилитарной биологической потребностью уцелеть и… плодил одну ошибку за другой.

Ближе к концу аудиенции Остроухов поймал себя на мысли, что его подмывает прекратить прием, вызвать к себе Кривошапко, все обсудить, уладить. Но еще больше, чем обрести спасательный круг, он жаждет возродить свое «я», вытеснив устойчивую дрожь приятной тяжестью в плечах и помыслах.

Звонок прозвучал сигналом к действию: генерал почему-то подумал, что абонент – Кривошапко, освободившийся раньше условленного часа. В несвойственной ему манере Остроухов дернулся к столику с аппаратами. Но, увидев, что звонит Цвиркун, курирующий его зампредседателя, изменился в лице. Просветленность сменило недоумение с оспинами опаски.

Состоявшийся разговор во многом напоминал американский экзамен, правда, в устном исполнении: Цвиркун спрашивал, а Остроухов односложно «да», «нет» отвечал. В какой-то момент речь генерала раздалась за счет отдельных, чисто диалоговых слов «невозможно», «для чего?», а в эпилоге – нехотя снизошла к лаконичным предложениям, типа «За врачами слово» и фразам-диагнозам.

Цвиркун, назначенный главой комиссии по расследованию причин гибели Ефимова, настаивал допросить сына Куницына, обнаруженного неподалеку от места трагедии, Остроухов же прилежно отсылал начальство к врачам.

В какой-то момент беседы, явно не ложившейся, генерал левой рукой поддел верхнюю отвергнутую им заметку и резко поднес к глазам. Бумага загнулась, но первая колонка осталась в поле его зрения. Глаза забегали и, орудуя пальцами, Остроухов выпрямил остальную часть статьи. Осилил ее в два счета.

Разговор с Цвиркуном заканчивал некий подключившийся полуавтомат. Остроухов, ярко вспыхнув, зажил отдельной, отмежевавшейся от текущего момента жизнью.

Трубка лежала на столе и мерзко пикала, никак при этом главу разведки не тревожа. Он держал статью уже обеими руками и в пугливом волнении перечитывал вновь.

На часах 18:15, генерал щелкнул на селекторе тумблером. Дожидаясь ответа, нетерпеливо постукивал кулаком.

– Да, товарищ генерал, – донесся голос Кривошапко.

– Если свободен, встретимся сейчас, – предложил Остроухов.

– Свободен, уже давно, – безлико, пустым голосом ответил полковник.

– Как договаривались… – Генерал щелкнул тумблером.

Вытаскивая на ходу ключи из кармана, Остроухов дошел до двери, но, вспомнив о чем-то, остановился. Размашистыми шагами вернулся к столу и водрузил телефонную трубку на аппарат.


Узел связи функционировал в круглосуточном режиме, являя собой объект, оснащенный суперсовременной радио, теле- и электронной аппаратурой. Сюда стекались донесения от сотен агентов, некоторые из которых даже не догадывались, кто их истинный дирижер. Радиошифровки поступали из советских посольств, существующих под различными личинами резидентур и многочисленных кротов. На узле архивировались и многочисленные издания: газеты и журналы, где в невинных, на первый взгляд, объявлениях агенты передавали закодированную информацию. Открыт был доступ и ко многим телевизионным каналам мира.

В помещении узла всегда толпилась уйма народу – как обслуживающего персонала, так и всевозможных пользователей. Появление в любое время суток высших чинов управления, как и самого главы, никого удивить не могло. Разведка как никак элитные, круглосуточные часовые родины.

Остроухов появился в узле ровно в 18:45, чтобы Кривошапко, примелькавшись, слился с пейзажем. Сам же – якобы прибыл на совещание-летучку сориентировать подчиненного.

Полковник сидел в операционном зале, держа в руках папку со свежими, недавно полученными депешами и внимательно их изучая. Увидев начальство, встал и дожидался патрона, пока тот не подойдет, стоя.

Остроухов предстал перед Кривошапко в очередном новом обличье. В каждом движении проглядывали сигналы освобождения от бремени и кристаллизующийся цели. Можно было предположить, что он вышел на прогулку с самим собой, дабы посмаковать посетившую накануне удачу, чья животворная энергия так сладко морит душу, зовет…

– Где посидим, в спецкомнате? – спросил Остроухов.

– Здесь. На виду, но в гуще… – окинув взором зал, определил Кривошапко.

– Конспиратору виднее… – согласился генерал.

– Начинать с выводов, товарищ генерал-полковник?

– Начинать буду я, изменилось кое-что…

– Как прикажите, Рем Иванович. – Кривошапко передал папку с донесениями, разыгрывая деловую встречу.

– Десятого января на территории Ливии, в Сахаре, разбился «Боинг», летевший по маршруту Мюнхен-Йоханнесбург. Слышал? – отложив папку на соседний стул, сообщил Остроухов.

– Да, но как это к нам? – пожал плечами Кривошапко.

– Еще как! – Восклицательный знак вспыхнул скорее в глазах генерала, нежели в озвученном.

– Любопытно… – молвил полковник, подумав: «Вот сейчас он и выложит все…»

Остроухов задумался. Казалось, прикидывает, что приоткрыть, а что утаить от сыскаря. Будто решившись, продолжил:

– В самолете летел наш парень и вез кое-что. Скажешь: до сороковин еще далеко, а поминки справлять уже поздно. И будешь, должно быть, прав. Только самолет разбился не вдребезги, а раскололся на две части, то есть боролся за живучесть до последнего. Судя по снимкам, передняя часть, правда, сгорела. В совместной поисково-спасательной операции ливийцы немцам отказали, сославшись на суверенитет своих границ. Сами же, скорее всего, и не искали. Отчаявшись, бундеса[36] обратились к американцам, и те через спутник засекли место аварии. С минуты на минуту разразится скандал, потому как Каддафи, несмотря на снимки, упирается пускать немцев в Ливию. Но деваться ему некуда, рано или поздно международному давлению уступит, что нам не улыбается вовсе… Чуть позже поясню, почему.

Зовут нашего агента Эрвин Колер. Он из личного резерва Куницына, подчиняется лишь ему. Завтра, не позже, чем к концу дня, узнай, какое место занимал в самолете Эрвин, и точные координаты падения самолета. «Зюддойче цайтунг» его на схеме приводит, но, как понимаешь, погрешность там в десятки, а может, и в сотню километров.

– У меня такое ощущение, будто я сам на том борту. Все это зачем?! – Кривошапко смахивал на человека, который, страдая амнезией, вдруг обрел память, и та надавила всей махиной.

– Теперь, похоже, пристыжу я тебя… – без всякого апломба съязвил Остроухов. – Если Эрвин сидел в хвостовой части, то, возможно, выжил, по крайней мере, при падении. – Генерал умолк, казалось, вновь сверяясь с внутренним навигатором. Чуть погодя развил мысль: – Дает нам это, правда, немного, ведь на сотни километров – огнедышащая пустыня вокруг. Но наиболее вероятно – погиб еще при приземлении. Если он сидел в носовой части, поиски сворачивай – сгорело там все. Окажись в хвостовой, то вариант актуален, при всех его издержках. Нам в общем-то не Эрвин нужен, а то, что он вез. Вез с собой, а не в багажном отделении. Как в воду глядели…

– Ну а дальше что? – зло спросил Кривошапко. Он часто моргал, похоже, норовя стряхнуть маску отупения.

– Дальше твой черед. Кто у нас главный опер? – подначил подчиненного Остроухов.

Кривошапко, закаленный в боях с самыми изощренными недругами, вдруг почувствовал, как пружина времени, дав под зад, отфутболила его в далекое детство, где он, трехлетний мальчуган, отбившись от родителей, затерялся на незнакомой улице. Со всех сторон обступают гуси, которых подпасок гнал с местного пруда. Их гогот разрывает барабанные перепонки, а уродливые клювы на длинных шеях вов-вот покалечат. И не заслониться – сковал даже не леденящий ужас, а непроглядный, застывающий в магму мир. Все, что остается, в этом склепе страха каменеть.

– Почему молчишь? Совещаемся ведь… – призвал к ответу Главный.

Обескураженный полковник, словно механическая игрушка на последнем взводе, дернулся правой рукой к лицу. Медленно склонившись, застыл в позе мыслителя Родена.

– Туфта все это… – невнятно пробурчал сыскарь.

Остроухову казалось, что он слышит собственный голос. Выдав свой ладный макет, он выдохся умственно и физически. На исходе же пронзило: идея нереализуема, смелый, но чисто авантюрный прожект.

– Ты что-то сказал, полковник? – не расслышав, уточнил генерал.

– Без «Вымпела» не осилить, говорю. – Кривошапко оторвал ото лба руку. – И, как понимаю, к Андропову с этой разработкой не подкатишь, «Вымпел»-то его прерогатива.

– Догадался откуда? – подивился Остроухов.

– Что тут неясного? Полуанонимный Шабтай, наш лучший ликвидатор Иоганн, вдруг «списанный», Ботсвана, а теперь – борт «Мюнхен-Йоханнесбург», в Сахаре накрывшийся. А я об этой операции – ни сном, ни духом. Куда уж более, срослось!

– Вариантов не видишь?

– Коль скоро борт ливийцы не нашли, он в самое пекло упал, вот и весь сказ… Без вертолета бессмысленно. В Европе мы бы наняли частный, а в Африке… разве что караван. Нет, туфта, однозначно!

– Тему закрываем?

– Почему? – спокойно возразил Кривошапко. – Место Эрвина в самолете, район падения выясним. И немецкое министерство транспорта попасем – на предмет развития… Борт, если не ошибаюсь, немецкий?

– Оттуда.

– Посмотрим… Где черт не шутит!

– Ты о чем?

– О высадке забыть, без вариантов. Когда же похоронную команду призовут, подключусь, на хвост сяду! Но мне почему-то кажется… Агент из завербованных или наших – забыл спросить?

– Наш человек, – ответил Остроухов.

– Спецподготовку проходил? – уточнил полковник.

– По полной. Подожди, думаешь мог выкарабкаться?

– Я, Рем Иванович, ничего не думаю, а считаю. И арифметика здесь проста – 1 к 100. Но… что-то кольнуло, уже не помню когда… Нет, туфта все это, туфта, однозначно!

В потухшем лице Остроухова слились смиренность и какая-то унылая, будто давно копившаяся боль. Он бессмысленно листал папку с донесениями, не читая. И Кривошапко приоткрыл для себя: «Как же ты осунулся, генерал! Укатали сивку крутые горки…»

– Может, перейдем к теме номер раз? – разорвал паузу полковник, промозглую для обоих.

– Да-да! – поспешно, даже угодливо откликнулся Главный и захлопнул папку.

– Так с выводов или с самого начала?

– Детали важны…

– Тогда восстановим скелет событий.

– Если скелет, то осторожно… – на полном серьезе заметил Остроухов.

Кривошапко даже не улыбнулся, приладился к стулу, точно придавая важность разговору.

– Когда и на чем Корпорация подловила нашего цюрихского опорного агента, не знаю, да и не важно. Женщины, наркотики, деньги – у порока фантазия небогата, зацеп не разорвать зато. Замариновав на греху, вытрясли из него по полной. Почему взяли в оборот именно его, сказать трудно. То ли своим поведением спровоцировал, то ли они пронюхали о наших комбинациях, не согласованных с Андроповым, через цюрихца шедших, и посредством шантажа нацелились загнать в силки верхушку советской разведки. Но скорее… ладно, об этом потом. Началось все, как вы помните, с планов Пентагона развернуть комплекс «Першинг-2» в Европе. Брежнев и Политбюро просто взбесились, требуя от нас карты размещения баз. Невзирая на огромные усилия, все между тем уходило в песок, мимо. Наконец за сто тысяч марок удалось склонить сотрудника БНД[37] раздобыть интересующую нас информацию. Но, взвесив все «за» и «против», тот в последний момент струхнул. Имея допуск – в случае расследования – попадал бы под прямой удар.

И тут… вы, Рем Иванович, производите на свет просто сногсшибательную идею: раскрыть немцу для прикрытия один из наших не последних секретов – намеченный демонтаж ракет АК-80, нацеленных на Рурский бассейн. Отмечу: предположение, что НАТО рано или поздно прознает о свертывании устаревшего комплекса, имело под собой достаточно оснований. Бундес повелся, и в конце концов карта-схема оказалась в Москве. Офицера федеральное правительство наградило, но в скором времени он накладывает на себя руки – муки совести одолели. Однако предсмертной записки, на наше счастье, не оставил. Здесь в БНД задумались: а с чего это удачливый разведчик руки на себя наложил? На тот момент натовцы разнюхали, что карта развертывания «Першингов» у нас в руках, и кинулись шерстить на предмет источника утечки. Но с мертвого, как известно, взятки гладки…

Далее сплошные знаки вопроса. Либо цюрихский агент у Корпорации не вчера на крючке, и они давно осведомлены о его связях с покойным, либо в БНД у них собственные информанты, которые, умыкнув результаты внутреннего расследования, выявили русский след. Но я, если честно, не советовал бы гадать на шпионской гуще. Дело в том… – Кривошапко осекся, казалось, формулируя мысль. – Судя по размаху и дерзости их упражнений, Корпорация – не что иное как теневое мировое правительство, объединенное целью выкорчевывать социальные пороки, которые, по их разумению, множатся день ото дня. И не последняя здесь причина – жесткое противостояние двух социальных систем. Будучи антитезой коммунистической модели, Западу ничего не остается, как одаривать своих граждан все новыми и новыми свободами. В основном в сферах частного предпринимательства и дебюрократизации государственного контроля. Так их истеблишмент оттеняет свое родовое отличие, зазывая под свои знамена как интеллигенцию, так и простой люд. Но… на деле лишь обостряет социальный хаос, плодя тепличные условия для разгула преступности и падения нравов.

Глубоко убежден, что… на этом поле общественной сумятицы и произросла третья сила – Корпорация, братство социально мотивированных и высокоорганизованных граждан, обеспокоенных дальнейшей судьбой человечества, как бы это помпезно не звучало… Их в равной мере не устраивает откровенный декаданс западного общества, так и… окостеневшая модель нашего жизнеустройства. Но в еще большей мере, осмелюсь предположить, Корпорацию беспокоит раскол мира на два противоборствующих лагеря, что для извечного западного прагматизма – вывих, не вправив который достойному человечества прогрессу не бывать.

Теперь вот о чем… Год назад, шокируя нас компроматом о шашнях с БНД, Корпорация метила гораздо дальше – отнюдь не только заиметь абсолютно надежного ликвидатора. Да, мы иная галактика, не соприкасающаяся с западным миром ничем. Стало быть, исполнитель нашего подданства, пока не угодил в капкан, не просчитываем, точно зек, вывозимый на час из тюрьмы для точечного удара. Увы, на тот момент я дальше своего носа я не смотрел, что неудивительно. Испугались мы тогда до икоты, не понимая, кто они вообще, и, каким ветром их задуло в наши края. Лишь объяв масштаб активности Корпорации, качество проработки заданий, понял: нас захомутала никак не сопряженная с государственными механизмами, совершенно независимая структура. А прилежно работающий на них Иоганн – не более, чем пробный шар в наших сношениях, полигон для притирки, смотрины так сказать. В Лубянке Корпорация видит партнера, крайне важного и долговременного, дабы сообща перестроить мир по своему образу и подобию. Скажете, одолели фантазии, детективов начитался?…

– Почему? – возразил Остроухов. – Вовсе нет, излагаешь толково, весьма. Детали только где?

– Какие здесь детали, Рем Иванович? Знаю не многим более вас, докладывал-то регулярно. А все мои обобщения – вокруг ликвидаций Иоганна, за их подноготной по газетам следил.

– Это все, чем порадуешь? – подозрительно взглянул на визави генерал.

– Чуточку терпения, Рем Иванович… Кроме Зигфрида, Корпорация пока не приоткрыла ничего. Зигфрид же, убежден, рядовой диспетчер, коих у них, не исключено, несколько. Выяснил, кстати: лихтенштейнец ни в одном из полицейских досье Европы не значится. Деньги за ликвидации… нам переводили с оффшора, зацепки ни одной.

Цюрихский агент, как вам известно, давно на карантине. Он, по сути, статист, поручаем лишь сбор и анализ открытой информации. То, что о Корпорации у него сведений ноль, склонен ему верить. Имею доказательства, пусть косвенные, что его действительно шантажировали по телефону. Установив с нами связь, задания Иоганну первые полгода передавали через тайник…

– Говоришь зацепки никакой, но деньги регулярно поступали… – перебил генерал.

– Да, регулярно – и что?

– Разговор в общем-то о деньгах…

– Доступ к счету Иоганна у Богданова. Я контролирую лишь цифры прихода.

– Ладно, полковник. – Генерал вновь отбросил папку. – Экскурс в подноготную масонства окончен. Теперь о деле. Нам нужны деньги… Причем сумма внушительная, два миллиона долларов. Подчеркиваю: именно нам, а не мне или кому-то другому, намотай себе на ус… Купюры должны быть вложены на наши европейские счета, банковские переводы сойдут тоже… Когда? Не позже, чем через два месяца, от силы три. Обсосав с дюжину вариантов, не ранее, как сегодня в обед, понял, кто может ссудить. И донор этот – Корпорация.

Лицо Кривошапко преобразилось, напоминая мордочку хитрющего, верткого зверька, унюхавшего добычу.

– Сообщи цюрихскому агенту, – продолжил Остроухов, – пусть заложит в тайник связи письмо: «Назрела встреча между Лубянкой и руководством Корпорации». После команды «списать» Иоганна такой контакт естественен: наши разъяснения и консультации о новом «лучнике». Если откликнутся, вылетишь и проведешь переговоры. Вкратце все.

– Судя по «донору», с их стороны – подарок или ссуда, не смог уловить? – В голосе Кривошапко мелькнула издевка.

– Донор не донор, как договоришься…

– А покрытие? Сумма-то немаленькая, на заводик тянет… – засомневался полковник.

– Можно Иоганна на двух стрелков рокировать, тогда пусть ссужают в счет будущих ликвидаций. Но не думаю… Баш на баш захотят, скорее всего. Нам, к слову, кроме нашенских тайн, торговать нечем, как бы я этого не хотел… – стушевался Остроухов.

– Если бы! Грохнуть или даже теракт – не хотите! – воскликнул Кривошапко. – Их метода: скальпель и ни одного зажима! На терапию не размениваются!

– А Иоганн чем занимался? – возразил генерал.

– Не в Европе грохнуть, а у нас! И «вычесть» не криминал-дешевку, а из нашей первой сотни, а то и двадцатки, может быть. Лишь такое на два лимона разменивается. Прочее – не убежден. Плечо подставить – всегда пожалуйста – сам говорил. Но такие бабки… Кем бы они ни были, эти ребята европейцы, до мозга костей рацио! В одном, однако, уверен: деньги у них водятся и очень большие.

– Вот и хорошо! – воодушевился Остроухов. – Тогда за работу, Андрей!

– Где подгнило, смею вас спросить?

– Всему свое время, полковник.

– Значит, в «Боинге» капусту везли… – озвучил, едва раскрывая рот, Кривошапко, после чего будто вспомнил: – Может, дадим задний ход по Иоганну, а?

Казалось, Остроухов расквитался с темой и думает о совершенно ином.

– Вот этого не делай! – С лика генерала слетела вуаль раздумий. – Именно сейчас, когда Корпорация наш реальный шанс. Сам говорил: люди серьезные, шуток, не говоря уже зигзагов, не приемлют. Значит, не судьба…

Глава 18

Заместитель начальника габоронской полиции Дунгу неспешно шел к клубящемуся, но уже затушенному пожарищу, путаясь в мыслях, стоит пробираться вглубь или нет. На нем парадный комплект униформы светло-кофейного цвета, ибо строевой, изрядно заношенный, домработница постирала.

Раскидывая ногами головешки, Дунгу все-таки углубился в гарь, но, не осилив и метра, повернул обратно.

– Сюда его! – вернувшись на дорогу, крикнул Дунгу подчиненным. Те с опаской переминались в хаосе обгоревших балок и подпор, бывших некогда складом скобяных изделий.

Один из служивых бросился к джипу и вскоре вернулся с занавоженным полотном брезента – его использовали как подстилку при ремонте автомобиля. Расстелив дерюгу на избежавшем разруху островке, присоединился к коллегам.

Копы ходили вокруг да около и как-то странно копошились.

Могло показаться, что пожар затушен не полностью, хотя все вокруг залито водой, да и пожарная машина рядом: центурионы норовили взяться за скрытый за завалом предмет и, как при ожоге, одергивали руки.

Прежний гонец вновь слетал к машине, откуда принес несколько суконных тряпок, таких же промасленных, как и брезент. Раздал их трем сотоварищам, одну оставив себе.

Обкрутив ладони дерюгами, копы приподняли все еще неразличимый груз и бросили на брезент. Держась за сукно с четырех концов, потащили груз к дорожке.

Крайний справа, еле передвигавший ноги носильщик споткнулся, чуть не опрокинув импровизированные носилки. Из гамака вывалилась обуглившаяся человеческая рука. Конечность обгорела почти полностью, лишь кисть со скрюченными пальцами белела.

Подойдя к Дунгу, наряд опустил перед ним брезент и воззрился на шефа в ожидании указаний. Доставленный груз – труп сильно обгоревшего мужчины среднего роста, лежащий туловищем вверх.

– Переверните его, – распорядился капитан.

Копы вновь вооружились тряпками и, покряхтев малость, обнажили спину мертвеца. При этом его правая рука подогнулась, застряв между землей и грудной клеткой.

Последние сомнения у Дунгу рассеялись: покойный – белый, первый мертвец-европеец за его десятилетнюю карьеру.

Спину огонь обжег меньше, что означало: к моменту возгорания склада мужчина либо был мертв, либо, потеряв сознание, лежал на спине. В противном случае, выскочить из склада труда не составляло – в нем даже двери не было В последнее время он служил убежищем для бездомных. Свернув свой бизнес, хозяин вернулся в ЮАР.

Но не это главное: от трупа исходил вполне различимый запах бензина.

– Разверните его еще раз. – Дунгу подкрепил приказ кругообразным движением руки. Сел на корточки, внимательно осмотрел тело. Через минуту распрямился, отряхивая руки, хотя ни к трупу, ни к чему иному на пожарище не прикасался.

– Шеф, куда его – в яму? – обратился старший наряда.

– Ты что ослеп, Тонга, он белый! – обрушился капитан.

– Какой белый, коль в сарае ошивался! – огрызнулся сержант.

– Слышишь меня, в морг! Я же – в отделение, может, пропал кто… – Дунгу направился к своему автомобилю. Разворачиваясь, заметил совершенно голого, опухшего от недоедания малыша. Вытянув руку, тот просил милостыню.

Дунгу забурился в карман, чтобы достать мелочь, но внезапно замер. Казалось, капитан посеял бумажник и пытается вспомнить, где это произошло.

Зам шефа полиции вытащил руку, медленно развернулся к наряду. Те вновь ухватились за брезент, чтобы транспортировать мертвеца.

– Постойте! – рявкнул Дунгу и тотчас двинулся к подчиненным. Приблизился вплотную и, курсируя глазами, высматривал что-то. Наконец, схватив левую, не обгоревшую кисть мертвеца, начал расправлять пальцы. Отогнув большой палец, внимательно осмотрел. В смешении чувств, где мерзкая дрожь перемежалась с огоньками злорадства, забросил руку на тело покойного.

– В яму его! А хотя, ладно… В морг, в морг везите! – переиграл Дунгу. Не попрощавшись и игнорируя все еще протянутую ручонку мальчонки, понуро поплелся к своему автомобилю.


Заявления о пропавших гражданах – как белых, так и черных – в отделение не поступали. Призвав дежурного к бдительности, иными словами, не дрыхнуть на посту, Дунгу поехал домой.

Ночью капитана вновь терзал кошмар, увязавшийся с прошлой недели. Его тело с садисткой жестокостью распарывал нож, длинный, острый, как бритва, но хозяина не имевший. Только кисть виднелась, обвивая рукоятку, – без намека на руку и фигуру истязателя. Кисть мужская, но кроме черного ногтя на большом пальце – точь-в-точь, как у мертвеца из сгоревшего склада, – не выделявшаяся ничем.

Кошмар прописался в снах Дунгу, когда, назвав почти забытый им пароль, в его размеренную жизнь ворвался гонец из запавшего в душу, но далекого от нынешнего дня мира. Настолько далекого, что по прошествии лет капитан задавался вопросом: был ли он вообще? Сторона та до знакомства неудержимо манила к себе, суля наибольшую для африканца ценность – белую жену, но при расставании – хлестала невидимыми батогами…

Кандидатками в жены он разжился несколькими, упиваясь от мысли: как в этой богатой, но страдающей от глобального дефицита стране легко заполучить благосклонность женщины. Лишь дари ширпотреб и безделушки с европейских распродаж…

На этой волне впал в откровенное распутство, хотя с молоком матери усвоил: отношения между расами – субстанция жестокая, чреватая страстями и притирками зверинца. В итоге попал на откровенную хищницу, свято верившую, что за честь поболтать с ним вечерок обязан раскошелиться. К концу четвертого курса привык между тем к иному. Когда в силу любопытства – мир тот был до затхлости замкнут и одинок – но чаще благополучия ради, белые, пусть не самые видные женщины, раскрывали объятия и даже конкурировали между собой, чтобы усладить его черное тело.

Ее намеки о подарке воспринял, как готовность отдаться, снять напряг, дыбившийся уже визуально. Привлек девушку к себе, шалея от добычи. Та стала вырываться и как обухом по башке: удар коленом в пах и душераздирающие вопли «Насилуют! Спасите!»

В экспансивной Африке женских истерик насмотрелся вдоволь, но того, что последовало, не доводилось. Сложившись от боли, в какой-то момент испытал чувство, темное и не воплотившееся в действие лишь по причине физической немоготы: нащупать в этом визжащем, отринувшем все условности, ослепшем мешке его голосовой инструмент и перекрыть.

Едва разлив шампанское, комнату незаметно закрыл, но ключ в дверном замке оставил. Между тем Галина (имя девушки) и не пыталась выскочить в коридор общежития. Схватившись за волосы, продолжала дико, совершенно не по-человечески вопить, брызгая, как из пульверизатора, слюной и слезами. Одна из них приятно обожгла, когда, согнувшись, крутился волчком у ног Галины.

Тем временем в сознании мельтешило: провернуть ключ, открыть! Но как разогнуться и выдавить слепящую боль? Не смог. Даже когда соседи загремели кулаками, а чуть позже – выломали дверь.

Стражи порядка наручников одевать не стали, руки были скованы и так, держась за не спадающий от прилива крови и боли холм. Пара растерянных и как на подбор белобрысых милиционеров скорее помогали плестись к воронку, нежели тащили.

Обвинение предъявили через месяц, допросив лишь дважды. Медицинского заключения о следах насилия в материалах дела он не встретил, его и не могло быть. Руки Галине не вязал, так, чуть-чуть, скорее игра, нежели перехлест дозволенного. Зато почти с каждой страницы уши рвал Галинин вопль, запечатленный десятком свидетелей.

«Откуда вам известно, что была попытка изнасилования?» – из показания в показание переходил вопрос следователя.

«Слышали бы вы тот крик!» – посетовала сердобольная мамаша, приехавшая к дочери-студентке в гости.

Навещавший его консул Мозамбика (у Ботсваны в Москве тогда своего консульства не было) лишь разводил руками, комментируя: «У Африки один настоящий друг – СССР. Раз дошло до суда, оснований хватает и все согласовано…»

За неделю до процесса вызвали к следователю. Зачем – одному богу известно. Следствие-то завершено и дело передано в суд.

В кабинете следователя – прилизанный и отутюженный с перебором тип. Одет во все импортное, ничем на развязных циников, сотрудников советского правопорядка, не походя.

Заговорил по-английски, чем не просто изумил, а отнял поначалу дар речи, ибо владел языком лучше, чем он сам, хотя английский для него, практически, родной. Подробно расспрашивал об отце, вожде крупнейшего в Ботсване племени, его связях. На следующий день явился снова и, выложив на стол разграфленный бланк, сказал: «Согласитесь работать на советскую разведку – вас освободят и позволят уехать на родину. Вот обязательство».

Вняв до конца, что предложение не сон, подался всем телом, хотя видел: ручки на столе нет. В тот момент, ослепленный прожектором чуда, был готов согласиться на что угодно – теракт в штаб-квартире Национальной партии[38] или похитить самого охраняемого в ЮАР заключенного Н. Манделу – лишь бы не мыкать в тюрьме. Тянуть-то лямку не где-нибудь, а в Сибири и по статье, что впору лезть в петлю – сокамерники разъяснили…

– Прежде убедимся в искренности… – «Отглаженный» слизал бланк обязательства в ящик стола.

Убедил, ответив на сотню каверзных вопросов, некоторые из которых по несколько раз. И, получив пароль для распознавания связного, утонувший в тумане инструкций, убыл в Лондон, а оттуда домой. Из общежития доставили вещи, ни в институт, ни к товарищам заглянуть не дозволив.

На родине от телефонных звонков поначалу вздрагивал, но с каждым годом все меньше и меньше, пока сыпь в душе не убавилась, а потом и вовсе рассосалась. Десять лет – не месяцев, время – лучший психоаналитик.

Холодной, неулыбчивой Россией все же грезил, но не экзотикой края, а девичьими телесами – столь же ослепительно белыми, как и ее нескончаемая зима. И грустил: вернулся-то порожняком, мечту не осилив.

Поступил на службу в полицию, сразу на должность замначальника столичного отделения. Отец даже не вмешивался – как-никак почти четыре курса юридического за плечами. По западным меркам – В.А., штучное для Ботсваны в 1970 г. образование.

Сложившись профессионально, в один прекрасный день постиг, хоть и интуитивно, но твердо: Галина подставой КГБ не была. Легло так, чем и воспользовались. Неврастеничка, эликсир непредсказуемого – алкоголь, распаливший аномалию, и fucking door[39], будь она не ладна! С тех пор, уединяясь с подружками, дверь не запирал…

За две русские пятилетки обзавелся семьей, построил дом, один из лучших в Габороне, и, став на ноги, лениво считал дни, когда начальник отделения уйдет на пенсию.


Дунгу уставился в потолок спальни, не в силах пошевелиться. Глаза, конечности, вся плоть остекленела, наполнившись формалином ужаса. Лишь мозг, действуя как щуп робота, перетаскивал, группируя, вдруг открывшиеся истины.

Прежний сон, будто отторгнутый пробуждением, перемешался с реальностью, формируя новый, распухший фигурантами расклад. Кисть с черной отметиной, еще недавно кромсавшая тело, повалилась наземь. Но упала не в целину забвения, а в братскую могилу, где метрдотель Морис с мамой почивали в обнимку вечным, но, оказалось, не беспробудным сном. Ожив на миг, они раздались в испуге, чтобы слиться вновь, сильнее, чем прежде, и уже никогда не расставаться.

Между тем нож повергнутого не исчез, его перехватил мужчина, который напоминал скорее тень, нежели человека, и спрятал за спину. Лик субъекта угадывался. Дунгу днями видел его мельком – в компании чернопалого гонца из страны межпланетных амбиций и алькова бросовых цен. Запомнился железной твердостью нутра, сочетавшейся с плавными движениями пумы.

Тень скоро исчезла, оставив после себя воздушную яму, которая то выпускала угрозу, то щемила неведением, а порой, по амплитуде настроения, давила безысходностью.


Обгоревший труп белого провалялся в морге габоронской больницы без малого год и никем востребован не был. При этом Дунгу хоронить запрещал, издавая все новые и новые отсрочки.

Когда в конце концов распоряжение поступило, в ветеранской ячейке обнаружили женщину, поступившую месяц назад и, как и европеец, неопознанную. Скорее всего, санитары что-то напутали, никак при этом патологоанатома не удивив. Из-за профнепригодности, а точнее, халатности и лени их штат обновлялся чуть ли не каждый квартал.

Не мудрствуя лукаво, врач составил акт захоронения и в тот же день отослал депешу Дунгу. Для успокоения души, своей, а может, статистической, женщину из VIP отделения переправил в «яму». Так на местном кладбище звался участок для бездомных – всех по-братски, в один пенал, в котором «ветеран» давно покоился, на «заслуженный отдых» отойдя.

Глава 19

– Забыл что? Топчешься…

– Спросить хотел…

– Что, недоплатили?

– О другом…

– Кстати, первый гонорар отпразднуешь? В меру, смотри!

– Мысль, право… Может, в «Тюльпе»[40] посидим. Угощаю.

– Со студентами не пью! И с прочими тоже. Матери отдай, одной не сахар!

– О родителях как раз, об отце…

– Отце? Ему сидеть да сидеть, начал только!

– Я могу и без денег… Ему помогите!

– Не понял: посылки или свидание?

– Отпустите его!

– Отпустить – куда и откуда?!

– Из тюрьмы.

– Ты что, с Луны свалился?! Ум за разум?

– А что я сказал?

– Сказал… Где находишься, надеюсь, помнишь? Мы – оплот Советской власти, ее защита! Твой отец – самый что ни на есть враг. Меха – все равно, что валюта, он же их расхищал! И наказан по закону, который для всех один! Отпустить… Батюшка пусть отпускает… Против власти кто согрешил, будет наказан, от звонка до звонка! Заруби себе на носу и больше о нем ни слова!

– Мой отец пешка, отдувается за других. А те, на кого работал, чистенькие, в тени.

– Это что – домыслы или как понимать?

– Куда уж, на самый верх тянется…

– Если знаешь, выкладывай.

– Зачем? На контакт ради отца шел…

– Кошки-мышки брось. Не то – на его место загремишь!

– После того, что для вас сделал?

– В общем так: хочешь сотрудничать – сотрудничай, но об отце забудь, пока не отсидит свое. Парень ты, конечно, не промах, побольше бы таких! Надеюсь, не запутаешься. Да и… за полсеместра стипендию, где еще?


– Ты что, оглох?! Не слышишь?!

Шабтай моргал, точно спросонья, хотя на самом деле не спал. Сидел в беседке с Барухом, своим подопечным, его окликнувшим, и, прикрыв веки, плутал: по советской юности, где в двадцать уже был развалиной, нет, не физически – в помыслах и душою, по раздолью короткой, но куда только ни кидавшей и как только не выкаблучивавшейся судьбы.

– Пить принеси, пересохло! – вновь прохрипел Барух.

– Может, в дом, кондиционер включим? – Шабтай приподнялся.

Полупарализованной Барух застыл, чем-то походя на осьминога, укушенного ядовитой змеей.

Открывая холодильник, Шабтай замер сам. Наконец до него дошло, почему со стариком столбняк приключился. Кондиционер он озвучил на иврите, ибо на идише, языке их с Барухом общения, дополняемого литовским, такого слова попросту нет. Как и не было кондиционеров, когда этот язык формировался, застряв в колыбели в силу раздробленности этноса-носителя.

Слово же «кондиционер» в жарком Израиле по частоте употребления уступает только «шалом»[41] и известно почти каждому, кто там гостил. Услышав иврит, Барух опешил, понимая, что беглый советский офицера из Анголы, живописавший ему свою одиссею, слово «мазган»[42] знать не мог.

Не сложно предположить, что и слово «холодильник» в идише отсутствует тоже…

Как Шабтай за своей речью не следил, маху все же дал – иврит совсем некстати вылез. Ведь с Барухом, то и дело впадающим в маразм, отношения притерлись, став первым проблеском в серой безнадеге, в которой, подавшись в бега, он отирался.

– Арон, ты бывал в Израиле? – Барух оторвался от стакана, тяжело дыша.

Шабтай принял стакан, аккуратно вытер салфеткой лицо старика (к нему прилипли апельсиновые волокна) и развернул коляску к дому.

– Везешь меня куда?! – Лицо Баруха загустело желтоватым испугом, словно пленка, сбившаяся после кипячении молока.

– Время обедать, да и лекарства пора… – как можно приветливее ответил Шабтай.

– Лекарства не буду! И в дом не вези, не хочу!

– Волноваться вредно и… – Шабтай хотел было продолжить: «Что с тобой?», но фразу оборвал, остановившись перед входной дверью. После чего заговорил как ни в чем не бывало:

– В Израиле я не был, хотя хотелось очень. До Шестидневной войны к родственникам еще выпускали, единиц и только членов партии. После же – не только прикрыли выезд, название страны старались не упоминать. Сионисты, агрессоры – пожалуйста, а Израиль и евреи – крайне редко. Словно нет нас с тобой, Барух, и не было! Адольф Гитлер в газетах можно чаще встретить, что не диво: он часть их великой истории, мы же ее жалкий обмылок. Выбросить будто жалко, авось да сгодиться, но юркой дробностью своей раздражает.

– Ты сказал мазган…

– Что это, Барух? – Шабтай отозвался не сразу – после паузы, словно спохватившись. Прослушал, дескать.

– Мазган – кондиционер то есть…

– Да, сказал. Ведь припекает! – Зарифмовав промах, Шабтай вкатил подопечного в прихожую, думая уже совершенно об ином.

Его помыслами завладело насущное – инстинкт, точно спиралью пронизывающий наш мятущийся, лишенный парности в генезисе мир. Тягаться с ним – мука, стерпеться – может быть, если по силам бодаться с природой.


Звонок из синагоги застал внучку Баруха на работе врасплох, но, уловив суть дела, она помчалась к раввину йоханнесбургских литваков сломя голову.

В последние полгода жизнь Дины превратилась в фиолетовый ад. Спрашивается, почему не в кромешный, а с подсветкой? Из сто двадцати, которые ее соплеменники на день рождения желают друг другу, отмерила лишь двадцать пять.

Внезапно ушедшая из жизни мать взвалила заботу о деде, полупарализованном, пережившем инсульт старике. Память несчастного словно рассекло на две неровные доли, в грубом соотношении один к двум. Начало пути – отчий дом в Паневежисе и первые тридцать лет в Литве – оголились до мельчайших подробностей, большая же часть судьбы – эмиграция, прорастание корней и обретение Земли Обетованной – перемешались, как шары в барабане лото. Сознание выпускало их по капризу и, понятное дело, по большей мере не те. Нанятых двух чернокожих сиделок дед выставил, а, очутившись в богадельне, пустился во все тяжкие. В итоге Дине пришлось его вернуть домой.

Иронизировать тут не столь неэтично, как не над чем. В Паневежисе тридцатых цыгане – большая экзотика, а негры – тем более…

О серьезности намерений Шабтая, назвавшегося Ароном, говорил его расквашенный, пошедший лиловыми оттенками нос. Не склонная, как и большинство женщин, к занудству психоанализа и отталкивающаяся лишь от предметных истин Дина, едва взглянув на пришельца, заключила: Арон готов сию секунду поселиться у деда и, пусть временно, впрячься в доведший ее до отчаяния труд. И вопреки досаждавшим ее в пути сомнениям, оказалось, что идея раввина не химера или глупая удочка, на которую достопочтимый служитель культа попался.

Рассудительную Дину не интересовали ни туманные мотивы Арона, путано поведанные раввином, ни прочая обволакивавшая событие шелуха. Ей достаточно было объять, что Арон – пусть оступившийся где-то, но с виду нормальный молодой мужчина, который нуждается в содействии не меньше, чем ее досаждает бремя забот.

Так выглядел лишь каркас события, хоть и пустотелый, зато весело поскрипывавший в лихорадке момента. Главное в самоощущениях девушки было то, что от пришельца исходило обаяние, которое могло минуть разве что черствую или мужеподобную женщину.

Он ничем не походил ни на развязных, провинциально шумливых израильтян, ни на напористых, расчетливых собратьев по обе стороны Атлантики. Ненавязчивость и застенчивая угловатость выдавали в нем посланца иных, укрывшихся за дымкой преданий краев.

Незлобивое, тлеющее уютом начало приглашало в почти исчезнувший мир, в котором некогда обитали ее предки – как здравствующие, так и ушедшие из жизни: бабушки, дедушки, прочие отделяемые лишь поколением собратья по крови.

Помимо сходства прототипа, лубочно-семейственного, генами беззащитного, словно у черепахи, сбросившей свой панцирь, эту общность объединял один характерный признак: они выросли в черте оседлости преимущественно реакционных и нетерпимых к евреям стран – Польши, Украины, Литвы, откуда ее семья родом. Путь предков выпускнице факультета иудаики был известен отнюдь не по одним преданиям.

Умаявшись от нищеты и чесночной юдофобии, какая-то часть восточноевропейских евреев снялась с насиженных мест и в поисках лучшей доли разбрелась по белу свету, забравшись и в такие дали, как ЮАР.

За каких-то полвека в Южной Африке эмигранты не только пополнили собою средний класс, а и выдвинулись на ряд ведущих позиций – в бизнесе, науке, даже в политике, где заняли, на первый взгляд, бесперспективную нишу борьбы с апартеидом. Но, обосновавшись в обществе открытой конкуренции, стали меняться, хотелось им этого или нет. Пусть новый социум расово был к ним терпим и по любому поводу руки не выкручивал, легко ли возвести шалаш, продираясь через частокол локтей – этот перпетуум-мобиле Гуляйполя капитализма? Оттого, выдрав себя из магмы черты оседлости, где так трудно, зато дружно всем жилось, и, войдя в пенистую воду общества «рваных» возможностей, лубочные переселенцы душою потекли, но все же остались самими собой. Богом, что даровано, то даровано, в одночасье не изживешь, не разбазаришь. Их же детям, не говоря уже о внуках и правнуках, было уже не до задушевных песен, привезенных прародителями с собой…

Пока Дина везла пришельца к деду, обитающему в пригороде, ее посещали любопытные, конфликтующие друг с другом эмоции. Ей было одновременно вольготно от замаячившей впереди передышки и неловко от дискомфорта, который испытывал ерзавший рядом спутник.

Поначалу ей казалось, что раздражитель беспокойства Арона – его неурядицы, увязнув в которых, он вынужден опекать старика-развалину – немыслимое для белых в Южной Африке занятие. Невольно подтверждая гипотезу, спутник молчал, нехотя, односложно откликаясь. На вопрос «Откуда вы?» пробормотал уклончиво «Издалека», добавив после заминки «Потом расскажу».

Дина не была бы женщиной, если бы в какой-то момент не задумалась: «Может, это я его волную, и Арон кочевряжится, уместно ли подбивать клинья. Он ведь по факту поденщик, прибившийся за кров в услужение. А возможно, еще лукавее: влечения пока не осознает, вот и дергается, как не в своей сбруе».

Чуть позже Дина заметила, что на поворотах, когда внимание концентрируется на дороге, Арон украдкой поглядывает на нее. Интерес его самый что ни на есть мужской, поскольку тревога за безопасность маневра неуместна: водит она хорошо и зря не рискует. Почему-то в эти секунды шарм господина из загадочных, лубочных далей тускнел, навлекая тревожные мысли: по суматохе доверилась типу без роду и племени, как бы не накликать беду. Но, невольно отсылая себя к раввину, авторитетнейшему предводителю общины, быстро успокаивалась.

Дед принял Арона настороженно: набычился и глядел исподлобья. Но, услышав родной язык (пришелец поначалу заговорил по-английски) заулыбался, чего не делал с тех самых пор, как его парализовало. Дина изумилась: как это ей раньше на ум не приходило? За полвека дед даже не освоил походный английский, не говоря уже африкаанс. Оттого, вполне вероятно, не последнюю роль в размолвке с сиделками сыграло незнание языка, а не цвет кожи, на который, брызгая в бешенстве слюной, он ссылался. Если, конечно, саму болезнь, заарканившую тело и разум, оставить побоку…

Сама Дина мамэ лошн понимала лишь отчасти, а изъяснялась обрывками наиболее употребляемых фраз. Своим осколочным знаниям была обязана годам, проведенным у grandparents[43]. У родителей, вкалывавших как тягловые лошади, сил на ее воспитание не оставалось. До поступления в начальную школу в основном росла вне отчего дома – то у родителей отца, то матери, кроме деда Баруха, ныне покойных.

Между пришельцем и дедом завязалась живая беседа. Дед размахивал правой не тронутой параличом рукой, раскраснелся. Маска болезненной желтизны исчезла, на лице заиграли бусинки целительного пота. Радуясь метаморфозе, Дина даже не подумывала промокнуть влагу салфеткой.

В речевом потоке, казалось ей, приятном для обоих, замелькало «Паневежис», географическое название, известное Дине с младых лет. Именно там, в далекой Литве, родился дедушка – единственный (на этот день) близкий родственник, которого до болезни просто боготворила за мягкий нрав и отзывчивость. Внимательно вслушалась, продолжая хлопотать по дому.

Мамэ лошн, и без того воспринимаемый через пень колоду, зачастил слащавой фонетикой, ни на один из ей известных языков не похожей.

Верткая, склизкая козявка поползла по телу, породив размышлений зуд: «О чем это они, и на каком языке? Может… Wow, да это же литовский – какой, помимо родного, дед может знать?»

Некоторые слова в литовских фразах узнавались. Дина даже не подозревала, что они не исконный идиш, а его прилипалы, как масса, в зависимости от региона, приблудившихся иных. Язык рассеяния – сиротство и вечные примы…

По всему выходило, что Арон из Литвы и, судя по непринужденности речи, покинул страну не в младенчестве, да и покинул ли ее вообще…

Дробную козявку проглотила ящерица с мельтешащим жалом, парализуя выпученными зенками.

Вздрогнув, Дина покосилась в сторону телефона. Ей безудержно захотелось вызвать такси и выпроводить пришлого, свалившегося непонятно с каких меридиан на их с дедом голову.

«Литва – не что иное, как республика СССР, который за одну непроницаемость границ вызывает предубеждение. Я объездила полмира, но ни один советский человек мне не встретился! Даже здесь, в ЮАР, варящейся в котле расовых волнений, четверть новостей – репортаж о нескончаемом турнире СССР – Планета Земля».

– Вам помочь? – На Дину смотрели темные, как африканская ночь, глаза на выкате. Умные, спокойные, вмиг рассеявшие или загнавшие на ночевку рептилии и гнус. – Хочу приступить к обязанностям…

Арон все схватывал буквально на лету: как перетаскивать больного с кровати в инвалидное кресло, чем кормить, какие гигиенические средства использовать и массу прочих навыков, прежде ей казавшихся вотчиной сугубо женской.

Заканчивала Дина инструктаж сбивчиво, повторяясь по нескольку раз. Словно прилипчивая собачонка увязалась мысль: не стерла ли с автоответчика новый телефон Джейкоба, ее бой-френда, связь с которым из-за деда оборвалась месяц назад, и что-то еще, похоже, сопредельное, но пока неуловимое.

Введение в ремесло сиделки вышло на диво коротким и по логике действа время было двигать домой. Но Дина почему-то не торопилась раскланяться, копошась на кухне. Вытаскивала и задвигала сковородки, кастрюли, не отдавая себе отчет зачем. Шабтай же стоял рядом, терпеливо дожидаясь указаний или, может, осваиваясь на новом месте.

– Будьте спокойны, справлюсь… – Приятный мягкий тембр остановил Дину, изготовившуюся вытащить ту же кастрюлю в третий раз.

– Да, конечно, не сомневаюсь. Ладно, если что, звоните.

Дома Дина приняла душ, улеглась на диване и бесцельно «листала» телевизионные каналы. Выглядела при этом откровенно рассеянной – точь-в-точь как недавно на кухне у деда. В какой-то момент мельтешением экрана пресытилась, выключила телевизор и поплелась в спальню. Приземлилась на краешке кровати и, почти не двигаясь, просидела долго, будто заскочила в густой туман.

Мгла загрузила приятной тяжестью, но помыслы обесточила. Прошлое, настоящее, будущее слились в единый, управляемый внешним гипнозом поток – он ублажал материю, но душу сковывал. Вместе с тем в этом сытном, отупляющем единообразии оставаться вовсе не хотелось, но изменить что-либо, вытряхнуть себя из вязкого омута полуреальности-полусна сил не было.

В этот вечер телефон Джейкоба она не искала, хотя и порывалась порой. Каждый раз Дину осаждал следящий за каждым движением взгляд. Будто не давящий, но охмуряющий.

Человеческий облик, обрамляющий этот взгляд, отдавал заурядностью. Как представляется, Дину, привлекательную молодую женщину, увлечь не должен был. Но у подспудного свои законы…


Барух крепко спал, склонив набок голову. Из полуоткрытых уст текла слюна, собирающаяся в пузырящуюся лужицу. Шабтай салфеткой промокнул губы и рубашку Баруха, уселся в кресло напротив. Но, увидев скопившуюся на прикроватной тумбочке посуду, собрал и отнес на кухню. Вернулся в зал, помялся малость и отправился в спальню, где, словно с разгону, плюхнулся на кровать. Ноги остались на полу, руки же задвигались, не находя себе места: поправляли волосы, рыскали в карманах, в конце концов сложились на груди.

Дина не шибко заблуждалась, предположив во время поездки к деду, что дискомфорт Шабтая – от обуявшей к ней симпатии. Между тем истина гнездилась, как всегда, посередине…

В эти минуты, через двое суток после знакомства с Диной, Шабтаю до разбухания извилин и конечностей хотелось женщину. Только не избирательно конкретную, а любую. Разве что аборигенкой побрезговал бы… При этом в перспективе – только внучка Баруха, не много не мало работодатель и распорядитель угла, с таким трудом обретенного. Одно лишнее движение – и пинком в Крюгер парк[44]… Кроме того, Дина мыслилась им и в ипостаси связного, но для связи с кем и какой, он пока представлял слабо.

Собственно в чем вопрос? Разведка сильна планами и подбором кадров. День икс не наступил – пасутся пусть пока…

Бурное сексуальное прошлое сыграло с Шабтаем злую шутку. Оказавшись на голодном пайке, а вернее, без такового, он захворал от перепроизводства соков. Тут-то и обуяла его мания, настоящая, без литературных прикрас. Спонтанный нырок из Ботсваны – будто в бегстве от анонимных, живущих по сицилийскому счету партнеров – судя по перекличке сюжета, таковой не был. Напротив.

Шабтай охмурял прекрасный пол везде, в любое время суток, при любой погоде, невзирая на общественный строй, полушария и климатические зоны. На этой стезе отметился и рекордом, в силу крутой смены эпох так и не превзойденном. В разведшколе ГРУ совратил повариху, мелькавшую в расположении хозчасти всего несколько дней. Любопытно даже – чем он «принцессу поварешки» соблазнил? Песни пел лишь строевые, а стихи – костяшками на счетах гонял, будущие барыши сочиняя… Не дай бог, застукали бы – прямая дорога в дисбат. Жаль, ту семинарию прикрыли, спортивный лагерь там. А не то, в наш ушлого пиара век, в пищеблоке красоваться бы памятной табличке. А то и на самом КПП!

Шабтай, словно кумулятивный снаряд, прошибал любую броню – от приглянувшихся горничных в гостиницах до дамочек высшего света. Мягкая, присущая национальному типу вкрадчивость в сочетании с дивной изобретательностью и настоящим гипнозом, заставляли океаны мелеть, а горам расступаться. Автономии – вестимо какой…

Нутро Шабтая ныне бурлило, мешая хоть на секунду забыться. В нем кипели нейроны побед и вкушений – старых, свежих совсем, всяких. Неотразимые Барбара и Регина, косящиеся друг на друга на пьедестале абстракции, одноразовые как жевательная резинка секретарши и медсестры, измаянные домогательствами боссов и тянущиеся к чему-то светлому, солдатки с автоматом «Узи» наперевес, разругавшиеся с родителями и тщащиеся что-то доказать, стареющие директрисы банков и жены дипломатов, пресытившиеся скукой и фальшью этикета – все, как на подбор, естественные или выкрашенные блондинки – переплелись в воображаемой оргии ловеласа.

На завалинке же этой сауны, стегающей сухим паром, но наглухо заколоченной, примостилась, скромно сложив руки на коленях, Дина – единственный на тот момент символ мутной бездны, именуемой «женщиной», которой Шабтай как языческим божкам поклонялся. Но при полнорыбье в ста из ста случаев прошел бы брюнетки мимо…

Шабтай глубоко вздохнул и перевернулся набок. Вязкий, потливый сумбур мало-помалу ужался в объеме, слипаясь в силосную жвачку, совсем не удобоваримую. Лишь Дина сидела на прежнем месте, застывшим взором глядя на него. К слову, ожидалась через час, утром звонком предупредила о визите.

«Сомнительно, что с наскоку возьмешь, но почву взрыхли. Сказочку придумай, яркую и гладкую! А завтра-послезавтра прокатимся – на качелях, а хоть на носороге… Постой, кого она напоминает? Вертится на уме… Неужели Розу? Точно! Брюнетка-смоль, пышные формы, большие, яркие глаза и нос горбинкой, как у Барбары Стрейзанд. И не вспомнил бы, не забрось сюда судьба…»


– Сынок, ты давно видел Розу?

– Какую Розу, мама?

– Розу Шмерлинг, дочь Раи и Самуила.

– Почему спрашиваешь?

– Как она?

– Откуда мне знать?

– Вы же на одном курсе…

– Да, но факультеты разные, видимся мельком…

– Беда у них.

– У дяди Самуила грыжа?

– Не шутил бы так… Несчастье у Раи, вернее, у брата ее, Лейзера.

– Брата? Знаю лишь сестру.

– Дора из Каунаса, местная, а брат Лейзер, конструктор, в Москве живет. Рассказывала…

– Не помню…

– Странно, с твоей-то памятью…

– Что мне до дел взрослых? В запарке друзей не узнаю!

– Брат Раи в тюрьме.

– К-ак в тюрьме? К-как…

– Ты слышал никак?

– Отк-уда?

– Зачем только Рая делилась? Мне что, своей беды мало? Говорит: о брате никому, кроме меня. Не обвиняет напрямую, но… Я сроду не ябедничала!

– В чем дело, мама? И как тебя можно подозревать?

– Брат ее, Лейзер, полгода назад кислород ему перекрыли. То ли не продвинули по пятому пункту, то ли его проект под сукно, не помню…

– Мы здесь при чем?

– Мы? Почему мы?

– Говоришь, подозревает!

– Племянник Раи из Нью-Йорка прилететь должен был. Узнав о визите, брат надумал свое открытие американцам передать. Чудак, одним словом, мишугене[45]… Нет чтобы о семье думать, с огнем решил поиграться! А институт, в котором работал, секретный, армию обслуживает. Неделю назад Шперлингов обыскали, изъяв папку, которая предназначалась для передачи. В этот же день и даже час в Москве арестовали Лейзера, прямо на работе. Хорошо, что Рая при обыске нашлась: понятия не имею, что там. Семейные фото, говорил. Не приведи господь, не то ляпнула, сидела бы без вины виноватая! Ревет: кроме меня, ни с кем не делилась. Самуил же молчун, слова из него не вытянешь. Здесь верю я ей… Помню даже тот вечер, когда с ней секретничали. И зачем я только слушала, прок от чужих тайн? Ни живой души, кроме нас с Раей, в квартире не было. Лишь ты курсовую писал…


– Хвалить тебя будем, Шабтай, молодчина!

– За конструктора?

– Как догадался? Ах да, оттуда же… Смотри, помалкивай!

– Отца отпустите? Я столько сделал всего…

– Не гони лошадей! Всему свое время…

– Когда же?

– Заладил: когда-когда. Отучишься – посмотрим…

– Мне четыре семестра еще, отец загнется.

– Во-первых, отца на общий режим переведем, это сделаем. Во-вторых, о семестрах забудь, их у тебя больше не будет.

– Как это?

– В нашу спецшколу пойдешь. На научном уровне, так сказать…

– Не понял, а институт?

– Дался тебе институт, сплошные переэкзаменовки да хвосты! Без нашей помощи – отчисли бы давно!

– Школа в Каунасе?

– Школа не в Каунасе и даже не в Литве.

– Не поеду, мать не оставлю!

– Здесь мы решаем, кого, когда и с кем оставить. И куда распределить, порой надолго…

– Мать не брошу!

– Кто сказал бросать? Увольнительные, отпуск… Да и учебы всего год. Пролетит – не заметишь!

– Не могу.

– Ну, знаешь, (после паузы) с твоими-то хвостами… Без нас, сколько протянешь? Вот и я говорю – недолго. Далее голая физика: берем тело, одеваем в сапоги и прямо в армию. Как защебечешь тогда?

Глава 20

Гельмут весь вышел, стравив из запасников последнее: хворостинами застыли конечности, окаменел череп, заиндевела плоть. Казалось даже, что горячий песок ежится под его немощами, отжившими свое. При этом глаза Гельмута мерцали, но не гаснущими кристаллами, которые замыкают последний вздох, а осмысленной, необычного регистра жизнью.

Свет обращал себя в никуда, ни за что не цепляясь, даже за шляпку последнего гвоздя надежды. В нем клубилась мудрость, раз и навсегда обретенный смысл и какая-то рыженькая, веселенькая насмешка над всем сущим – ухмылка мертвеца, который своей праведной, но истончившейся судьбою заслужил право помахать всем нам, грешным, ручкой. И с непокрытой головой шагнуть за облака.

Все же что-то недоговоренное скользило в этом вызове, в этих внеплановых, но столь трагичных именинах.

– Что ты вез, Эрвин? – спросили «глаза», высушенным, но вполне человеческим голосом. Они тут же сомкнулись и о том, что Гельмут по-прежнему жив, говорило лишь шевеление песчинок в районе носа и губ, едва различимое. Сам же адресат в эти мгновения судорожно отхлебывал воду.

Тяжело дыша, Эрвин отбросил флягу и медленно повернулся на звук – уставился на соседа полубезумным взором. Емкость перевернулась несколько раз по окружности и замерла. Из нее не вылилось ни капли.

– Гельмут, что?! – прохрипел Эрвин, безостановочно мигая налитыми кровью очами. Подобрал лежавшую на коленях крышку от фляги, тупо посмотрел на нее и выбросил. Вновь перевел взгляд на Гельмута.

– Пить?! Уже нет…

– Что в твоем мешке, Эрвин?

– Мешке?!

– Точнее, в саквояжах… которые… в нем. Один из них… я пронес… при посадке в самолет. Ты сказал: «Купил подарки… а чемодан отправил еще в Мюнхене». Твой же саквояж… больше нормы». Помрешь… завтра-послезавтра… а все тащишь. Ухожу… дышать недолго. Признайся: что в мешке? Земные тайны… на том свете не засчитывают… только искренность и… грехи.

– Уходишь?! – Эрвин подался к сипящей коряге, выдутой хамсином на последний пригорок судьбы.

– Смотри в оба, Эрвин… гожусь лишь живым. Не проворонь… Все-таки… расскажи… – извлек из себя по кускам Гельмут.

– Для чего? Сам говорил: не засчитывают… – Поводырь двух саквояжей, не разменянных и на контрамарку в рай, принялся раскручивать кольцо соединяющей его и Гельмута связки.

– Странно… как, – вновь засипел Гельмут. – В самолете подсаживаюсь к тебе… Падаем… Салон, где я должен был сидеть, выгорает дотла. Кабели рвем из-под обшивки… Нас… тащишь куда-то. Не понимаем… зачем. Оказываешься правым: нас… никто не искал. Хотели бы, давно… нашли. Тащимся… в связке. И этим же проводом… друг за другом… Ангелы подхватили… Вроде… жить… да жить. Ан нет… Твои… саквояжи все…

– Заткнись, не тронь!!! – Эрвин зашелся в диком кашле, выхаркивая черный суховей пустыни. Руки взметнулись до подбородка и резко распрямили провод, отгораживаясь непонятно от кого и чего. Разве что от коряги-Гельмута…

Шлагбаум из легочных шлаков и хомута постепенно обмяк, и, закатив глаза, Эрвин повалился головой на колени, но провода из рук не выпускал, сохраняя натяжение.

– Ты добрый, Эрвин… совсем… не злой, – вырывал, словно щипцами, из себя слова Гельмут. – Орал зачем? Скоро… подкрепишься, смотришь,… донесешь свой груз. Воды бы тебе. Хорошо бы… оазис… а лучше к жилью. Хм, вспомнил, как… познакомились… на сборе группы в Munchen-Reim[46]. Шутил я тогда: «Смотри, одни… мужчины… Жен на верблюдах… отправили, чтобы… встретиться… в Йоханнесбурге, в конце… маршрута. Оторвутся, по полной». Накаркал… верблюды… А как в самолете… болтали: о лугах, животноводстве… прочем. Деревенские мы с тобой… Лишь в деревне… знают цену дружескому плечу.

Проводник последней исповеди – лицо на коленях – замотал головой, на сей раз вполне осмысленно. То ли оклемался после схватки со злоумышленниками, невидимыми расхитителями саквояжей, то ли так возразил Гельмуту.

– Юрген выносливее, но ты… выбрал меня. Плохо, конечно… что их бросили… у оазиса. Но и тебя понимаю… кагалом… без еды. Да, кстати, на рождество у вас… какие лакомства? – Гельмут чуть оживился.

– Что значит «у вас»?! – Эрвин резко оторвал голову, словно угадал вопрос прежде, чем тот прозвучал.

– Ну… там, где ты родился…

– Я родился в шестидесяти километрах от твоей Ольшаузен, говорил еще в самолете! – отрезал командор.

– Эрвин, обещай… что не будешь… злиться. Как-никак помог я тебе… И как… можно злиться… на того, кто, скорее всего, подарит тебе жизнь? Обещаешь?

– Гельмут, не транжирь силы зря! – прикрикнул Эрвин.

– Время… еще есть. Скажу… когда подступит. Успеешь… Все-таки я ветеринар…

Эрвин вновь уткнулся головой в колени. Его куфия размоталась и повисла космами чудовища, обитающего в дремучих, необитаемых краях.

– Отец был… в плену, у русских, – продолжал свою исповедь Гельмут. – Я родился… через месяц после его мобилизации. Встретились в пятьдесят четвертом, когда… мне исполнилось… двенадцать. Из России он вернулся… полуразвалиной – запущенная стадия туберкулеза. В пятьдесят шестом… умер. Эти два года… – Гельмут замолк, набираясь сил. – Общались много. Получив инвалидность… он не работал. Почти не интересовался… как мы жили эти двенадцать лет. О том, как воевал… тоже помалкивал. Почему-то… проявлял интерес… к нацистским концлагерям. Наш Ольшаузен в получасе… езды от Дахау. Упросил… своего двоюродного… брата Герхарда… свозить нас туда на мотоцикле. Тогда музея… и в помине не было. Лагерь… бытовал почти… в первозданном… виде, служа приютом… для беженцев… из Восточной Германии. Шастая… промеж бараков, расспрашивал: чем… кормили, обмундирование… нормы трудовой выработки, смертность. Никто ничего… не знал, отмахивались как от умалишенного. Порой… казалось, кроме… технологий… превращавших человека… в тягловую скотину, отца не влекло ничего. Разговоры… вел только на эту тему… собирал вырезки, расспрашивал… кого только мог.

Односельчане, побывавшие… в американском плену, вернулись… практически сразу. Мой отец… уже преставился… но из России все еще… тек ручеек наших пленных.

Я много… думал о войне. На примере… отца и десятков… других в один… прекрасный момент понял, что мы, немцы, не столь уж… одиноки… на континенте. Есть… еще один, отметившийся… в злодействе народ – русские. Только изуверы, ничем не лучше нацистов, могли… миллионы пленных… сделать… рабами и методично, целенаправленно… изводить. Заметь… не много не мало… через десять лет… после того, как война… кончилась. И огромные беды и разрушения… которые немцы… принесли России… здесь ни при чем…

Вот и ты, Эрвин… Смотрю… и вижу сквозь тебя… отца, валящего… в Сибири лес. По пояс в воде… полчища гнуса… тиф… Ты пленный, Эрвин, заложник тех, кто тебя послал, кто сделал… таким…

Гельмут зашелся кашлем, но спустя минуту продолжил:

– Пленные рубили сосну, но… ее никто не вывозил, оставалась гнить в… болотах. Треть умирала… в первый квартал, до года… не дотягивал никто. Единственный шанс выжить – попасть… на более терпимый… объект. Тебя… оболванили так же, как и моего отца… каждого, конечно, по-своему. Вне образа раба… отец уже себя не мыслил. Сушил сухари, прятал от нас…Окружил себя… множеством идиотских… никому ненужных вещей: самодельные безделушки, ножики, прочая дребедень, которую… привез из России. Взахлеб рассказывал…о своих истязателях, под различными соусами… оправдывал драконовские порядки… обвиняя собратьев… в лени, злом умысле… и всех смертных грехах…

Гельмут исповедовался, повернувшись к Эрвину спиной, но никакого умысла в таком расположении было. Выработавшись до костей, со вчерашнего вечера лежал как бревно, неотвратимо угасая. Из-под нанесенного ветром слоя песка угадывался больше голосом.

Выдохся и сам вожак, безуспешно пытаясь встать на ноги. Обещанные им трое суток прожиты, без еды покрыто двадцать километров, вода при этом допита, но планете Песков конца края не видно…

Жизнь закатилась, но не закатом, который в эти минуты растекался багрянцем по пустыне, а ржавым пфеннигом, провалившимся меж бескрайних земных половиц. Шурша молекулами, она заторопилась по трехмерной шкале: калории, вода, время. У Гельмута – сковырнула последнюю отметку, а наперснику, хоть и некогда двужильному и ведомому вдобавок сверхцелью, следующего заката не сулила. Если, конечно, не призвать на помощь сподручное…

Между тем, слушая Гельмута, Эрвин менялся на глазах, сбрасывая с плеч вселенскую усталость. Разогнул поясницу и перенес центр тяжести на руки, которыми оперся за спиной. Этой позой чем-то напоминал легкоатлета, настраивающегося за бровкой на новый забег.

Напрашивалось: что же такого произошло, а точнее, из уст Гельмута прозвучало – настолько преобразился Эрвин. Никаких прочих раздражителей в округе замечено не было: та же бескрайняя пустыня, облекаемая в одежки сна, но уже без всяких галлюцинаций. Лишь жар жажды да апатия, сменяющие друг друга.

Исповедь напарника задела Эрвина за живое, пусть человеческого в нем теплилось самая малость. В его изначально стройном, хоть и усеченном до размера бойницы мировоззрении образовалась куча мала. Во многом случайный, но метко пущенный шар повалил скучающие в амбразуре кегли, захламив конструкцию.

Ни длительное обитание в Германии, потрясающей основательностью уклада, ни гул антисоветской канонады, ни на минуту не умолкающий, не заронили за годы на чужбине и тени сомнений: справедливо ли дело, которому он служит и оправдана ли по общепринятым нормам работа, которой посвятил жизнь? Стоило Эрвину услышать живое слово, глубоко личное, выстраданное, не искавшее сочувствия и оттого достоверное до крупиц, как он открыл для себя: о мире, как таковом, его приводных ремнях, кумирах и демонах он никогда не задумывался. Во многом потому, что родился практиком, полагающимся лишь на самого себя, основные приметы и, конечно, усеченное мировоззрение, советским обществом исподволь навязанное. Вокруг же круговорот антагонизмов, чаяний и идей – гигантский плавильный котел, где спекаются миллиарды судеб. При этом мир не стихиен, в нем очевидный, изначально заложенный смысл, свое величие, правда и ложь. Самое любопытное: он един, как эта пустыня, сама Земля, общая для всех времен и народов, – для Гельмута, его замученного в России отца, прочих простых и не очень людей и, наконец, для него самого…

Незаметно он перенесся в казахскую степь, где родился, но на деле бывшей для него неродной. Родителей, крепких курских крестьян, выслали в Казахстан в разгар ледохода коллективизации. Своих двух братьев он знал лишь по фотографиям – их загрызли голодные собаки, когда несмышленыши углубились в дикую степь.

Не успели горемыки-куряне воздвигнуть хутор, чуть обжиться, как грянула война, и их «оккупировали» прежде, чем вермахт добрался до Сталинграда. Семь хуторских дворов уплотнили двумя десятками поволжских немцев, повторивших их горькую долю и маршрут.

В сорок третьем от воспаления легких умирает мать. И он, годовалый малыш, оказывается на попечении постоялицы, бездетной вдовы, поволжской немки, с которой отец, чтобы его не потерять, не долго думая сошелся. Вскоре отца призывают на трудовой фронт, так что свои первые слова он произнес по-немецки. Мачеха, забитая, малограмотная женщина, русского почти не знала…

Чуть позже в ушах зазвучали дудочки и трещотки. Накануне отъезда он столкнулся на Нойхаузерштрассе[47] с пикетом в защиту домашних животных, немногочисленным, но как только не изгалявшимся, чтобы привлечь внимание. В силу деревенской закваски животных любил, но лишь криво ухмыльнулся и пошел своей дорогой дальше. Еще тогда, чуть потревожив, мелькнула неясная, шмыгнувшая в ближайшую подворотню мыслишка. Ныне она созрела, обретя очевидность пересохшей, растрескавшейся, как вся его кожа, истины.

«Доходяга Гельмут, конечно, неправ, обвиняя русских в исконной жесткости, – размышлял Эрвин. – Не знает он русских, да и откуда ему знать! Из россказней тронувшегося умом отца? Его народ можно упрекать в чем угодно, только не в этом. Скорее, наоборот…»

До призыва в армию он варился в соку таких же, как и он сам, ссыльных. Скольких бед и драм наслушался, ни разу, однако, не слышал, чтобы проклинали власть, репрессировавшую невинных, ни сам народ, позволивший над собой надругаться. Костерили кого угодно: судьбу-злодейку, начальство, на худой конец, но только не народ и строй, им возведенный. И, развязывая пупки, в глухой тоске тащили свою лямку дальше… Русские, украинцы, белорусы, все.

«А в чем, скорее всего, Гельмут прав: русские, как и все братья-славяне, быстро, даже угодливо, учатся дурному, волочась за вождями-пророками бездумной, но кучной толпой. И я, можно сказать, такой же…»

– То, что ты русский… догадался лишь днями. Дитеру… признаться… не поверил тогда, – передохнув, вновь заговорил Гельмут.

Эрвин недоуменно посмотрел на сотоварища. Пытался вникнуть, прослушал он последний фрагмент или Гельмут некоторое время молчал.

– О чем ты? – откликнулся Эрвин, так и не разобравшись.

– Отец матерился… только по-русски. Мать… поначалу думала: не хочет подавать дурной пример. Когда же русским… матом защеголяли… мы с братом… окрысилась… Слова… смешные, но запомнились…

Эрвин заерзал, то ли опасаясь темы, то ли предвкушая услышать самый зычный в мире арго в исполнении его тайного, заморского почитателя.

– Последние ночи… ты во сне… ругался по-русски…

– Гельмут, об отце, плене – понятно, но этот бред сивой кобылы зачем? – перебил Эрвин. Подался вперед, обозначая угрозу.

– «Твоу мат»… но начало забыл. Ухожу… не помню. Постой… голландец из Утрехта, Япп Хариус, коровы покупали у него. Теперь… вспомнил: «Япп твоу мат». Смешно…

В прошлый отпуск… собирался в Россию – страну посмотреть. Но туда, где… надрывался отец… не пустили. Не по-людски… Говорят: русские немецкие военные кладбища… снесли, а умиравших пленных… закапывали в могильники. Без единого колышка… не то что креста.

– Гельм… ты… мо-л-чч-ать! – Эрвин захлебнулся спазмом. Держась одной рукой за горло, второй шарил рядом, пока не нашел то, что искал. Пополз в сторону Гельмута…


С первыми лучами солнца Эрвин проснулся. Подполз к емкости для воды, запрокинул ее, но ничего не выцедил. Напоследок поводил по горловине языком, но без толку. Опуская емкость, неуклюже дернулся, от отчаяния. Острой кромкой поранил нижнюю губу – подбородок окропила кровь. Даже не пытался смахнуть.

Хоть и через не могу, с первой попытки встал на ноги – не то что вчера. Быть может, не веря в удачу, или осваиваясь с вертикальным положением, добрую минуту простоял, прежде чем взвалил на спину мешок и двинулся к гряде холмов, упиравшихся в его внутренний компас. На глаз – самых высоких за две недели пути.

Шел медленно, но явно не от истощения, казалось, его движения тормозит какой-то утробный, не переваренный груз.

У склона сбросил мешок, долго изучал рельеф, вероятно, выискивая подъем посподручней. Ничего путного, похоже, не нашел и полез в лоб, там, где стоял. На первой трети поскользнулся и кубарем покатился вниз, соревнуясь наперегонки с мешком. Повторил попытку, но на прежнем месте вновь споткнулся. Опять оказался внизу, уже один, без мешка, на сей раз застрявшего на склоне.

Перевел дух и, осторожно переставляя ноги, добрался до мешка. Распластался на склоне и, развязав тесемку, вытащил из мешка два саквояжа. Прицеливаясь, насколько это было возможно, забросил один за другим наверх – в естественную выемку, ближе к вершине. Второй бросок смазал – саквояж покатился вниз, к счастью, прямо в руки. Пополз, толкая саквояж головой и цепляясь четырьмя конечностями за склон, но быстро выдохся.

Стало припекать, при этом лицо Эрвина оставалось почти сухим. Лишь несколько капель блестели на лбу и под глазами. Аккуратным движением снял влагу с надбровья и поднес большой палец ко рту. Влага только размазала задубевшую на пальце грязь. Тем не менее обсосал палец, не раздумывая. Чуть просветлел, не совсем понятно от чего…

Неожиданно, но бесповоротно Эрвину все расхотелось: утолить жажду, выполнить задачу и даже вернуться домой. А подмывало беспечно шляться по жизни, нигде не задерживаясь, чтобы никогда и ни у кого не возникало вопросов «когда?» и «почему?» Просто плыть на матрасе времени и мерно дышать – даже в это небо, доводящее до безумия своей неизменной голубизной.

Вместо сладостного безделья явился отец, насупившийся, в заплатанной косоворотке, с ковшом воды и косой. Сказал: «Пей! После еды запивают!» Но, не дождавшись отклика, поставил ковш рядом. Присел, как перед дальней дорогой, через минуту встал и, приглашая легким поворотом плеча, зашагал к ближайшему полю, размашисто, уверенно.

Защемило где-то, но по-прежнему ни о чем не думалось и ничего не моглось.

Между тем забвение не наступало. Какие-то шероховатости, чуть покалывая, мешали растаять, забыться.

Он покатил по улочке шикарных особняков в Кёнигзвинтере[48], в тупике припарковал свой мотоцикл. Прошел две улицы пешком, у богатой, облицованной мрамором виллы остановился. Осмотрелся немного и одним махом перевалил через забор. Отмычкой открыл двери, стал дожидаться хозяина.

Тот даже не вздрогнул, когда, включив свет, увидел взломщика, но побелел, как бумага.

Впервые в карьере нейронная атака – мимо, психику объекта (а был он начальником отдела вооружений Минобороны ФРГ) не примяла, от жуткой боли он за голову не схватился и зубами не застучал.

Неделей ранее смежник наведался к бундесу, подсев к его столу в кафе во время обеденного перерыва. Разложил веером фотографии, на которых тот развлекается с семиклассницами. Не впечатлило, смежнику пришлось убираться подобру-поздорову.

Эрвин вновь озвучил задачу: «Какое количество танков «Леопард-2» федеральное правительство планирует закупить? Затребовал, разумеется, и сопутствующую документацию.

Чиновник метнул взгляд на телефон, но обмяк, увидев, что кабель отсоединен. Бросился к массивной пепельнице, должно быть, в намерении разбить окно, чтобы всполошить соседей. Болевым приемом Эрвин упредил. Немец, взвыв от боли, раскорячился на полу.

Последние иллюзии рассеялись: лакомый кусочек не надкусить даже. Ничего не оставалось, как сматываться, «стерев» прежде память.

– Думаешь, теряюсь в догадках, кто ты? – прошипел бундес, поднимаясь на колени и растирая запястье. – Монголы… Орда… В войнах берете числом, но до скончания века вам суждено жрать конину из-под седла и размножаться в шатрах-бараках, как быдло…

Кинулся было свернуть шею, но сдержался. Куряне – народ прочный, да и выучка как-никак. Отключил сознание, оставив лишь копеечный синяк на шее.

Та лютая, осаженная в зародыше злоба высвободилась почему-то сейчас, воскресив цель. Рыча, а когда подвывая, он дополз до лежавшего в выемке саквояжа, а чуть позже – и до самой вершины.


Веки Эрвина то приоткрывались, то смыкались. Казалось, он перепроверяет себя. В километре от гряды, где, подыхая от жажды, он лежал, блестел оазис, за которым зачиналась растительность, правда, хилая, очажками.

Сбросил вниз саквояжи, скатился вслед сам. Запаковал их в мешок, взвалил за спину.

Шел зигзагами, через каждые двадцать метров падая. В трехстах метрах от водоема повалился навзничь, израсходовав последнюю щепотку воли и сил. Прежде чем потерял сознание, подумал: «На этот раз и вправду крышка». Малейшей досады, что до спасения рукой подать, не испытал. Будучи спортсменом по духу, понимал: между победой и поражением нередко сантиметр, а порой и меньше. Между жизнью и смертью – тоже.

Глава 21

Дидье Бурже жутко не хотелось вставать, хотя непременно нужно было. До встречи с Анри, его сменщиком, накануне прибывшим в Чад из Лиона, меньше получаса. Опоздать, не говоря уже не явиться на передачу столь ответственного объекта, как электростанция, Дидье, потомственный инженер-электрик, в принципе, не мог…

Трехлетний контракт Дидье, главного инженера электростанции в Ебби-Бу, самого северного города Республики Чад, истекал через неделю. В ящике его письменного стола – билет «Эр Франс» в Париж, вылетом из Нджамены[49] в следующий понедельник. Как и все авиационные билеты в мире (за свои пятьдесят два Дидье повидал их немало, исколесив полсвета) пованивал свежей типографской краской. На сей раз терпкий аромат не возбуждал, пощипывая таинством неизведанного или перспективой смены въевшихся в печенку декораций и мест. Напротив, вгонял в тоску.

Узнав об обширном инсульте матери, Ивонн, бессменная спутница жизни, три месяца назад улетела в Марсель. Да так и не вернулась, хоть и устроила тещу в специализированный диспансер. Через день звонила, беспокоилась о самочувствии, быте, сетовала: контракт вот-вот заканчивается, на короткий срок возвращаться глупо. Интересовалась, как справляется со своими обязанностями Жужу, их экономка. Отвечал: отлично, как всегда…

Жужжу между тем уже давно не было в живых – внезапно умерла от тропической лихорадки вскоре после отъезда Ивонн.

Двух младших сыновей усыновила сестра покойной, старшая же дочь, шестнадцатилетняя Кану, по африканским меркам – переспевшая невеста, будто бы предоставлена самой себе.

На следующий после похорон день Кану предложила себя в качестве домохозяйки, вместо матери. Дидье с радостью согласился: так устраивался его быт, сбившийся со своей колеи, и решалась проблема ее содержания. Жужу за три года командировки стала им с Ивонн почти родной.

Но этот неожиданный и, казалось бы, выплеснутый волной трагедии шаг, послужил лишь завязкой будущих, маловероятных на тот момент отношений. Освоившись на новом месте, Кану с детской непосредственностью пустилась в намеки, что на нее-де можно рассчитывать в гораздо большем… То и дело говорила: без супруги, наверное, тоскливо, кроме того, мужчине в расцвете лет воздержание вредно.

Те притязания он всерьез не воспринимал: мало ли что ребенок, переживший семейную драму, лопочет. Конечно, не в себе, какой-то заковыристый, посттравматический синдром. Пройдет.

Между тем Кану, сославшись на большой объем работы, дома у себя ночевать перестала и поселилась в комнате Ивонн. Дидье же в последнее время все чаще домоседствовал – контракт подходил к концу, на электростанции забот поубавилось.

В какой-то момент он ощутил дискомфорт. Поначалу тени некогда могучих, но будто давно выработанных эмоций, затем – жжение, свербеж. Непрерывное мельтешение Кану, ее клокочущая молодостью округлость, в приправе раскованности, наконец продрали коросту дремотной, а скорее, увянувшей силы, с забвением которой он давно смирился. Незаметно состарившись, супруги Бурже физически друг к другу охладели (когда – Дидье уже не помнил) и разошлись по разным спальням, посчитав плотскую составную брака отмершей. Чуть погрустив, сказали выдохнувшемуся чувству: «Adieux».

Все же инженер порой задумывался: «А почему? Как мужчина я вполне: инструмент-то с петухами торчит о-го-го! Любовницу почему не завел?» Но кроме потери общего интереса к жизни, то бишь к карьере, не отвечавшей его чаяниям, путного объяснения не находил.

Тем временем первобытное дитя природы на диво аппетитных, накаченных протеинами форм с естественностью дикого животного разгуливала по дому почти в неглиже. И чем дальше, тем реже напоминала о его одиночестве и принадлежности к мужскому полу…

В конце концов, вскочив однажды посреди ночи, Дидье бросился в комнату Кану, дверь которой та демонстративно оставляла распахнутой, и до рассвета погружался в ее телеса. Рассвета нынешнего, затянувшегося на восемь недель, до невозможного жарких, непривычно бесстыжих, по Камасутре изворотливых (для шестнадцати – непонятно откуда), промокших простыней, в бреду…

Срамная стихия, взбаламученная с виду здоровым, но в стебле глубоко порочным цветком засосала Дидье с требухой и портками. Приходя с работы, он, едва наткнувшись на томный взгляд Кану, заваливал ее, где приходилось, и, меняя плоскости и позы, добирался до спальни, чтобы там ненадолго забыться. И начать все сначала, вновь…

Удивительно это или нет, Кану сетей корысти, присущих таким отношениям, не вила и почти не упоминала имя Ивонн. Свято верила, что пугающая разница в возрасте – тридцать шесть лет – не что иное, как плата за ее цвет кожи, африканскую нищету и сиротство. Но, несомненно, чувствовала: исчезни она хоть на день, Дидье озвереет, ведь с первых дней их безумной случки (ни на что иное это, увы, не тянуло) он сподобился в безмозглый, истекающий слюной и прочими растворами придаток.

Дидье и на самом деле в любую свободную от плотских игрищ минуту неотвязно думал о том, как продлить сатанинский пир, на котором дитя врожденного порока, не облизываясь, косточку за косточкой обгладывала его. Но никакого решения, кроме как забрать Кану с собой во Францию, не находил. Самому остаться в Чаде законных оснований не было. Не покинь он страну по завершении контракта в срок, рано или поздно экстрадируют. Разве что жениться на Кану… Но расстаться с Ивонн, дарованным Богом придатком, некогда обожаемым и скрестившимся с ним судьбою, Дидье тоже не мог.

Попробовал заказать Кану паспорт – из этого ничего не вышло. Оказалось, международные паспорта в Чаде выдают лишь с двадцати лет. Для состоятельных семей делают, правда, исключения. В любом случае нужна виза министра внутренних дел, срок рассмотрения просьбы до полугода…

Дидье прижимался к своему наваждению и ласкался как щенок. Ни черная, как сапог, кожа Кану с синим отливом, ни терпкий, молодого пота запашок, покалывавший ноздри, не омрачали его гуттаперчевую усладу – воистину амебный жор, из тенет которого, как он не поглядывал на часы, освободиться не удавалось.

* * *
Даже угасая, человек предполагает, а Всевышний, пусть придирчиво, но располагает.

Практик до мозга костей и врожденный одиночка Эрвин, едва открыв глаза, краешком еще бредящего сознания выхватил: дарован шанс, на этот раз – последний, и он его не упустит.

Из носа лилась кровь, собиравшаяся на песке в лужицу, голова трещала, точно под чугунным прессом, горло, казалось, забито песком.

Эрвин перевернулся на спину, запрокинул голову и зажал нос рукой. В этой позе пролежал минут пять – кровотечение прекратилось. Попробовал сесть – кровь вновь хлынула прежним напором. Ножом вырезал из рубашки два лоскута, законопатил ноздри.

Долго смотрел на мешок отвлеченным, оттенками не богатым взором. Так глядят на знакомую с рождения стену, давно некрашеную, с трещинами, но в доску свою. Притянул проволочные лямки и, поворачиваясь на живот, вдел в них руки, загружая мешок на спину.

По-пластунски пополз в сторону воды, не делая остановок. За ним тянулась струйка крови, берущая начало из уже присохшей лужицы. Абрисом напоминала лик Гельмута, который, казалось, смотрел своему наперснику, а может, сводному брату вслед – то с болью, то с напутствием.

Предводитель изведенного войска, но с трофеями, хоть и чужими и у своего же народа отнятыми, стертыми до мяса руками торил себе путь. Его носоглотка хрипела: «Орда не быдло, быдло не орда». Вначале по-немецки, а у самой кромки воды – на том, что бредил языке.

* * *
Начальник Оперативного отдела Первого управления КГБ Андрей Кривошапко в это утро брал Вену, которую знал как пять своих пальцев. Но знал заочно: по километрам пленки, отснятой советской агентурой, ее письменным и устным отчетам и… наконец рассказам отца, штурмовавшего в сорок пятом этот редкой красоты город.

За годы службы в разведке Кривошапко выехал заграницу лишь второй раз. На заре карьеры три года пробыл в Нью-Йорке в качестве референта ООН, под ее дипломатическим прикрытием…

Ныне столица мира, конечно же, деловая и с оговорками политическая, после проведенных в Вене суток задвинулась на задворки предпочтений как откровенный китч. Казалась ансамблем закопченного кирпича и безжизненных небоскребов, замышленных для охмурения непритязательных эмигрантов (кем и была, по его разумению, американская нация), ну и третьего мира князьков.

Рингштрассе, собор Св. Стефана, Венская опера изумляли изяществом стиля. Он манил в кардинально иную жизнь – изыска церемоний, вековых традиций, этикета. В королевство шика, не ведомого гражданину увязшей в бездорожье, но чванящейся мнимым величием страны. В мир праздной утонченности, вышколенных манер, вальса… Немецкую чистоплотность и добротность общежития и упоминать лишнее.

На вложенное по команде Остроухова в швейцарский тайник письмо, предлагавшее встречу, Корпорация отреагировала лаконично, но исчерпывающе: «Время и место: Вена 24.01.1980 г. в 9:00. Остановка конного такси у дворца Шонбрунн. У контакта на руках кожаные перчатки вишневого цвета, на голове – вязаная шапочка футбольного клуба «Аустрия». Пароль: «Вам длинный или короткий?» Ответ контакта: «Длинный, если уложимся в полчаса». Завершение пароля: «Без проблем».

Утомлять напутствиями Остроухов не стал, ограничившись: «Надеюсь, понимаешь, что в этих лимонах наша судьба, твоя и моя». Молчание визави, хоть и бесстрастное, воспринялось как знак согласия. Тут же заговорили о «коридоре», то есть пересечении границы, что поначалу представлялось более сложным, чем злосчастные миллионы выцыганить. Начальники отделов Управления – как носители уникальных государственных секретов – даже на визит к живущим в провинции родственникам испрашивали визу зампредседателя, формулируемую порой: «Только с охраной!»

Обыграв несколько вариантов, Остроухов и Кривошапко заключили, что все потенциальные препоны – а было их бесчисленное множество – обойти невозможно, так что лучше остановиться на наиболее простом: прицепной вагон к поезду «Москва-Будапешт» до Вены. Таким образом отсекался «Шереметьево», их главная преграда, где каждого пассажира снимали на видео.

Кривошапко немало подивился, когда раскрыл протянутый Остроуховым канадский паспорт, со своей фотографией и всеми уместными отметками въезда-выезда. Ведь обратиться в собственную «Службу документации и удостоверений», эвфемизм сектора подделки документов, оснащенную по последнему слову техники, Рем Иванович будто бы не мог. Но расспрашивать полковник не стал – на то Остроухов всему голова, матерый глава единственной эффективно работающей в СССР структуры.

Благополучно минув границу, Кривошапко в эйфорию вместе с тем не впал. Вместо прежних страхов объявились новые, а точнее, настороженность к близящейся встрече. Смущало все: пароль, не несший смысловой нагрузки, явно не шпионское время – девять утра, да еще какая-то гужевого транспорта остановка. Хорошо, хоть не на конном заводе – трупный запах отшибает…

Полковник прибыл к Шонбрунну в 8:45 и исподволь исследовал окрестности. Остановку конного такси нашел сразу – красочная табличка с изображением фиакра и лошади хорошо просматривалась. Но, объяв пространство со всеми составляющими, захандрил пуще прежнего.

Площадь практически пустовала. Рабочий люд схлынул, а для туристов, похоже, время еще не наступило: в округе – ни одного туристского автобуса и даже завалящего зеваки с фотоаппаратом. Присутствие людей все же ощущалось, но спорадическое, к тому же размытое легким туманом и моросящим дождем.

Избранное место и время для столь серьезной, возможно, исторической встречи в правила элементарной конспирации не вписывались. Но ничего, кроме как в 9:00 занять оговоренные координаты, не оставалось.

Полковник поправил шапочку «Аустрии», приобретенную вчера в одном из сувенирных магазинов, и поднял воротник куртки. Зябко, хоть и плюс два. Задрал голову, точно изучает табличку. Позже выяснится: не без пользы.

Брови конспиратора вздернулись, лоб озадачился рисунком морщин. Казалось, полковник вспоминает что-то, но в своих мыслях путается. Две нижние строчки вывески указывали на интервалы между рейсами, а чуть выше выделялся тариф: «Короткий маршрут – триста шиллингов, длинный – пятьсот». Рядом – перечень достопримечательностей, в них входивших.

Кривошапко в уме перевел шиллинги в более привычные для него марки и фунты, вычленил сегмент, отличавший один маршрут от другого, но по-прежнему был не в своей тарелке, рассеянно витая от одного полустанка аллюзий к другому.

Донесся топот копыт и звон бубенчика, Кривошапко – скорее на шум – непроизвольно повернулся. Но в диапазоне зрения – ничего, экипаж, по-видимому, только приближался к площади. Понимая, что он торчит как шест на безлюдном плацу, стал прохаживаться по тротуару.

Фиакр остановился строго перед знаком, укрытая попоной лошадь чуть гарцевала, по целлофановому плащу кучера стекали дождевые капли.

Футбольный фанат «Аустрии» поежился, просовывая руки в карманы куртки. С ликом неустроенности повернулся к фиакру спиной, будто изучает дворец.

Вновь прошелся. Вокруг никого, кто бы двигался навстречу. Поймав взгляд возницы, стрельнувший из-под капюшона, демонстративно отвернул голову: на меня, мол, не рассчитывай.

Вытащил руки из карманов и, задрав обшлаг левой перчатки, посмотрел на часы – 9:02.

– Вам короткий или длинный? – услышал болельщик команды, распущенной, как и вся лига, на зимние каникулы. Но чей это голос – возницы, смотревшего на него вполоборота, или свой внутренний, смешавшись, взять в толк не мог.

Наконец медленно повернулся, пытаясь подавить изумление. На него смотрели умные, явно не кучерские глаза, в которых чуть посмеивалось напутствие: «Просыпайся, давай». Кривошапко просквозило: возницу где-то видел.

– Длинный, если уложимся в полчаса. – Казалось, за Кривошапко ответила аудио-пленка, включившаяся на нужный сигнал или по таймеру.

– Без проблем! – Освободив правую руку от вожжей, кучер, пригласил в фиакр.

Съевший зубы на оперативной работе – и ни где-нибудь, а в высшем эшелоне разведки – Кривошапко в слезшей набекрень шапочке покачивался на волне рессор, напоминая скорее шута, нежели высокую договаривающуюся сторону, пусть теневых, но крайне влиятельных сил. И в самом что ни на есть нарицательном смысле отвечал своей фамилии…

Не успел полковник переварить событие, как фиакр остановился у первой достопримечательности, откуда, согласно рекламе, начиналась обзорная экскурсия по Вене. «Капюшон» повернулся.

– Экскурсию вести на каком языке? Немецком, английском? На вашем, увы…

Не добавь возница «на вашем», полковника доконала бы дикая, неотступно преследующая мысль: он не кто иной как статист некоего не перевариваемого спектакля, где, онемев от зауми, а скорее, изощренного сюжета, силится озвучить состоящую из единственной фразы роль. Все же, справившись с оторопью, по-немецки ответил:

– Предпочитаю английский.

– Мне поручено выяснить следующее. – Кучер картинно указал на туристский объект. – Вопрос первый: кто вы, кого представляете, должность? Учтите: вашу информацию проверят. Второй: суть проблемы, которую намерены затронуть. Ответ – к следующей остановке.

Проехав сотню метров, Кривошапко все еще не определился: фантасмагория это или, может, тефлоновое дно сковородки, где жарят котлеты по-венски? При этом жесткая, точно сформулированная вводная подсказывала: на связь вышла отнюдь не случайная, более того, уверовавшая в свое всесилие структура. Похоже, такая, на действенную поддержку которой Остроухов и рассчитывал, когда творил эту поражающую смелостью и прозорливостью комбинацию.

– Прежде чем ответить, хотелось бы убедиться… – Кривошапко разбил фразу длинной паузой. – Те ли вы, с кем запланирована встреча?

– Откликнувшись, вы получили допуск… – неопределенно начал пресс-секретарь с кнутом и вожжами. – По правилам этикета проситель представляется первым. У вас нет выбора. – Тон возницы изменился, обратившись из безапелляционного в ледяной.

– Я высокопоставленный госслужащий… – еле выдавил из себя Кривошапко, озвучивая кислую, растекшуюся на лице мину. Сразу потупился.

– У меня широкие полномочия… – Возница приподнял кнут. – В том числе свернуть встречу, если она войдет в неконструктивное русло. Готов простить утаивание страны, откуда вы – скорее всего, неумышленное – неистребимый русский акцент здесь в подспорье, но попытка навязать партию в пинг-понг указывает на неготовность или, что еще хуже, неспособность вести диалог. Как вашу личную, так и силы, которую вы представляете. Мы, признаться, были иного мнения…

Кривошапко, приподняв голову, внимательно посмотрел на ключника ворот, в которые ему и Остроухову надобно непременно достучаться. Смотрел, не отрывая глаз, с достоинством, но без всякого вызова, обретя не только уверенность, но и лоск бывалого служаки. Ключник постукивал кнутом по свободной ладони и отвечал полковнику тем же – спокойным, не насаждающим себя взглядом тертого калача, повидавшего на своем веку всяких…

– В прошлом году мы неплохо поработали в Италии, прочих местах, хоть и сотрудничество завязалось вследствие удара в промежность… – Кривошапко непринужденно забросил ногу за ногу. – Каждый делал свое дело, отталкиваясь от аксиомы: отношения между партнерами такого ранга могут строиться лишь на основе равенства, пусть и инициированы они шантажом. Столь достойную, а главное, естественно сложившуюся традицию негоже ломать, передергивая акценты. Это первое.

Второе. После такого числа агентов, перебежавших в последние годы на Запад, ведущие спецслужбы НАТО, а вместе с ними и вы, давно завели досье на руководящее звено советской разведки. Несложно предположить, что в эти минуты проявляется пленка с моим фото. И его – не далее, как завтра – пропустят через компьютер – где-нибудь в Лондоне, нет, скорее, в США. И мою персоналию вычислят.

В память о нашем недурном почине облегчу вашу задачу. Я полковник Андрей Кривошапко, начальник Оперативного отдела Первого управления Комитета госбезопасности СССР. Именно я курирую направление, где столь тесно, а главное – плодотворно переплелись ваши и наши интересы. И не думаю, что открою большой секрет, сообщив: меня делегировали по-настоящему влиятельные люди. Но, ради бога, не спрашивайте, кто именно. На данном этапе, убежден, вопрос неуместен.

– У вас, русских, все-таки неистребимая склонность к демагогии, – скорее сокрушаясь, нежели вынося суждение, откликнулся возница. Фиакр возобновил движение, как только «микрофон экскурсовода» Кривошапко перехватил. – Кажется, чего проще: кто, от кого и с какой целью? Оставьте ваши домыслы историкам, коллега! И разъясните наконец: что вас побудило к контакту?

– Как всегда непредвиденное… – переждав вой серены скорой помощи, нехотя заговорил экскурсант. – Засветилась «мухобойка», наделавшая в Италии столько шума. И ни где-нибудь – на нашем самом верху! Но… с проколом мы справимся, проблема не в этом… Нам понадобилась кругленькая сумма, в сжатые сроки причем…

– Wieviel?[50] – Возница подтвердил закономерность – считают всегда на родном языке.

– Два миллиона долларов. Их нужно вложить на наши европейские счета… – Подтянув перчатки, Кривошапко продолжил: – Для покрытия готовы передать нескольких «оптиков». Возможны и иные взаимозачеты, в здравых пределах, разумеется…

– Суть проекта или проблемы, то есть, деньги на что? Надеюсь, не для эскалации афганской кампании или разработки нового чудо-оружия? – Возница ухмыльнулся.

– Все же воздержусь от подробностей… – чуть подумав, заключил Кривошапко.

– Тогда воздержимся и мы, коль вас одолел комплекс недоверия! Причем соглашусь – после года недурственного сотрудничества.

– Вы не удосужились и представиться, а требуете от меня Franco port policy,[51] – парировал стремительно набирающий форму полковник.

– Вот что, господин Кривошапко, ваш полемический задор – как бы это поточнее – отзванивает скорее задиристостью маргинала, нежели верой в могущество клана, чьих вы корней. Кроме того, ваша склонность к морализаторству напрочь исключает переговоры на фискальные темы. Мораль – в любом ее проявлении – категория неэкономическая. Создается впечатление, что вы нацелились прикупить «Роллс-ройс», предлагая в качестве покрытия стихотворение Пушкина, озвученное в узком кругу, но не перенесенное на бумагу из-за злосчастной дуэли.

«Пока не узнаю, какую брешь должна заткнуть ссуда, которую попросим у каменщиков, в Вену не сунусь!» – Кривошапко вспомнил свой ультиматум, вынудивший Остроухова поделиться его сакральной тайной.

– Уважаемый, склонен поддержать ваш тезис. – Кривошапко, сама загадка, сложил руки на груди. – Несколько, правда, обобщив его. Разговор и правда не клеится. Согласен: виной тому неготовность. Только не моя, а нас обоих… Предлагаю прерваться для консультаций. Ваши требования я выполнил: представился и изложил суть дела. Возможно, в меньшем объеме, чем вам хотелось бы. Но с первого взгляда понравиться, влюбить в себя – в мои задачи, старого солдата, не входило. Встретимся завтра, если не возражаете… Время и место за вами, равно как и пароль с приметами, если вместо вас командируют другого.

Тут Кривошапко вспомнил, откуда ему знаком возница. Вчера, фланируя по Вене, он несколько раз с ним пересекался. Делал кучер абсолютно то же, что и сейчас: катал с ветерком экскурсантов. Только вместо капюшона, закрывающего половину лица, на голове красовалась тирольская шляпа.

* * *
– Думал долго, как меня спровадить?

– Дина, что с тобой? Не надо так…

– Как с гуся вода… Когда только успеваешь: заниматься любовью и слушать радио. Вскакиваешь каждый час – в аккурат к новостям. Рань какая, и семи нет!

– Спи, sweetheart[52], извини, что потревожил.

– Может, ты с того самолета, о котором масс-медиа трезвонит, – «Мюнхен-Йоханнесбург», разбившийся в Ливии? Откуда свалился, сердцеед без роду и племени?

– Honey[53], самолет здесь при чем? Нам так здорово…

– Выключаешь приемник, едва сводка об аварии прочитана, не дожидаясь конца выпуска. И, конечно, тебе невдомек, что мужчина, снующий между возлюбленной и радио, бесит!

– Беда со сном, одолевают кошмары. Новости успокаивают, потом засыпаю вновь.

– Прохиндей, признавайся! Ты был на том борту? Передавали: обнаружены признаки выживших.

– Говори медленнее, переоцениваешь мой английский.

– Умели бы все так врать – женщины плакали бы реже… Слушай, поговори со мной на литовском!

– Зачем? Не понимаешь ведь… – Сидевший на краешке кровати Шабтай резко обернулся.

– Ну, признайся в любви… Нет, лучше расскажи о жене, детях, из тебя не вытянешь. Хоть по-литовски…

Шабтай, точно сбрасывая изморозь, передернул плечи, но сразу обмяк. Медленно опустился на спину, к Дине не прикасаясь. Руки безвольны, слабы.

Он никуда не смотрел – ни в потолок, где собиралась азбука рассвета, ни в будущее, скрытое за свинцовыми тучами, не перелистывал путанное, суматошное вчера. Весь его мир, сжавшийся до размера тюремного окошка, заполонила детская головка, кудрявая, беззащитная, льнущая.

Она перекатывалась по груди, щекоча завитушками. Капельки сладкой испарины ребенка цеплялись за волосяной покров, оставляя светящийся след. Грудь мерно колыхалась – ей в такт переливалась и влажная дорожка.

И до безумия хотелось прикоснуться к шелку волос, приголубить. Но он удерживал себя от контакта, понимая: все это – игра воображения, мираж.

Между тем наваждение не отпускало, пробуждая розмыслы.

«Этот колышущийся изумрудом след и есть мой генетический код, застолбленное в природе начало. Именно здесь копошится, тянется к свету моя непохожесть, выплеснувшийся из чрева жизни, но столь уязвимый, как все живое, побег. Вся моя сверхзадача, священный долг – не позволить этому ручейку выбиться из русла, чтобы провалиться в океан безликой повседневности и «величайшего» западного блага overdraft[54]…»

Тут у него едва не перехватило дыхание.

«Неужели это я? Не верю! С тех пор, как залег на дно, о дочери, родителях, супруге и не вспоминал. Что это со мной? Жена, поди, извелась, а родители просто воют! Прежде, куда бы не заносило, домой звонил не реже раза в неделю».

Опустившись, веки отекли тяжестью угрызений, раскаяния.

Почему-то напрашивалось: дай Бог, чтобы не в последний раз…

«С чего ты взял, что домой звонить смерти подобно? – продолжал стегать себя Шабтай. – И откуда эта идея: взять и раствориться. Ни одного очевидного симптома, зовущего в подполье, не было. Все – плод твоего воображения, взыгравшего из-за случайной фразы! Нужен ты кому, слабак-неудачник! Лишь в раздутом самомнении могло произрасти такое: встал поперек дороги всесильным, кровожадным мафиози, свившим гнездо в верхушке советской разведки. Стало быть, считал, не повязанным и уставом столь неразборчивой в средствах гильдии…

Но, предположим, не ошибся, никуда не деться от вопроса: доколи хорониться? Месяц, год, всю жизнь? Ведь рано или поздно, оступившись, где-то да засветишься. Решайся: либо к американцам с салатом из одних умозаключений, либо двигай к семье в Израиль. А там будь что будет, суждено уйти – уйдешь, зато своим хоть напоследок подмога.

Самолет теперь… Скакать к радио каждый час – чистое ребячество, из преисподней не ворочаются. В книгах гражданского состояния такой графы нет. То, что самолет найден, а в нем оборваны какие-то провода – якобы их извлекли живые – утешение слабое. Главное – выживших нет. И пусть несколько раненных из хвоста самолета выползли… Прочих-то жертв пережили всего на день-два. Недокомплект тел – есть здесь, несомненно, что-то… Но ливийцы могли элементарно напутать, недосчитаться! Тлен все, чепуха! Как и сам мой проект – накипь баланды отчаяния!»

– Ты, несомненно, женат, хоть и не признаешься в этом. – Черная копна Дины заслонила «окошко». – И дети у тебя есть… Что в тебе нашла, не знаю, в толпе и не заметила бы. Лучшие парни общины не дают мне проходу. Джейкоб, из отдела прогнозирования «Де Бирс», родственник самого Оппенгеймера, – телефон плавится! Но ты и ложью очаровываешь, слушать и слушать до утра. И, конечно, не тот, за кого себя выдаешь… Так я и поверила, что ты советский офицер из Анголы!

– Я говорю по-русски, Дина, русский – мой второй родной, вместе с литовским, разумеется.

– Не знаю, в западных реалиях ориентируешься играючи. С дедушкиной медицинской страховкой в два счета разобрался. Кроме того, заметила, биржевые новости читаешь, у русских-то и биржи труда нет…

– У женщин – любопытство, а мужчины – пытливы. Так устроен этот мир, и меня он устраивает. – Чуть ли не философскому подтексту своей сентенции, выплеснувшейся то ли с переляку, то ли спонтанно, Шабтай подивился, но щеки надувать не стал. Взял паузу, откашлялся.

– Ты простыл? Чертовы кондиционеры! – всполошилась Дина.

– Darling[55], тебе на работу. Я сделаю кофе, – поспешил свернуть неудобную тему Шабтай.

– Говорила: минуты считает – чтобы отделаться! Угораздило меня…

– Тост или бутерброд с яичницей, как Баруху? Да! После работы – сразу к нам, буду скучать. – Быстрые шлепки босых ног Шабтая прошелестели по полу.

Дина перевернулась и, утопив локти в подушке, прислушалась: голос знакомого диктора, очередной выпуск новостей… В кухонной раковине плещется вода, потрескивает сковородка – Шабтай стряпает.

На Дину попеременно накатывались противоречивые чувства. Ей страшно хотелось вскочить и выключить возненавиденный за ночь радиоприемник – любая конкуренция женщиной купируется зародыше… При этом ее магнитом влек густой, нежданно пьянящий запах плотской страсти, въевшийся в постель. Он возвращал в жаркую, бесстыжую ночь, которую ей суждено до скончания века помнить.

Шабтай тем временем мыл посуду, испытывая схожее раздвоение, но без всякой сумятицы чувств – вслушивался в утренний выпуск новостей, одновременно вспоминая кадровый табель о рангах «Де Бирс».

Глава 22

– Герр Айзенкрот!

– Просил не беспокоить, Марта!

– Нечто из ряда вон…

– Что за экстренность: русские танки в Варшаве или новый Гильом[56] затесался в доверие к Шмидту[57]? Все прочее может подождать!

– Ни то и ни другое…

– Кто-то из Бонна?[58]

– Кто-то из Африки, если мне не изменяет интуиция. По крайней мере, представился так.

– Интуиция вам, Марта, не изменяет, насколько мне известно. Без интуиции в «Зюддойче цайтунг»[59] и в посыльных не задерживаются, не говоря уже о завканцелярии главного редактора. Что за скуп, выкладывайте!

– В ливийской авиакатастрофе – след выживших. Абонент на проводе, настаивает тет-а-тет.

– Марта, шутки в сторону! Причем здесь я, главный редактор, выпускающего недостаточно? О чем бы ни шла речь!

– Не знаю, право… Почему-то кажется, вы должны ответить.

– Переводите, интуиция…

– Приготовьтесь: абонент не говорит по-немецки. Судя по акценту, англичанин.

– Здесь не Вестминстерский дворец[60], Марта! Господа, обсудим проблему завтра. Впрочем, лучше докладная записка.

– Слушаю вас! – Конрад Айзенкрот, главный редактор «Зюддойче цайтунг» прижал телефонную трубку к уху.

– Здравствуйте, господин Айзенкрот.

– С кем имею честь?

– Харви Ачерсон, спецкор лондонской «Дейли Миррор» в Чаде, Нигере и Мали.

– Надеюсь, вы не ищете работу? У нас что в Лондоне, что во французской Африке полный комплект.

– В каком-то смысле…

– В каком же?

– Прицениваюсь. Начал с тех, кому моя бомба – истинный Клондайк, в соизмерении с прочими игроками рынка…

– О чем речь – «Мюнхен-Йоханнесбург»?

– Именно.

– Вы кого-то взяли в заложники?

– Мой заложник – на пленке фотоаппарата…

– И он – снежный человек, летевший в багажном отделении без билета? Или клетка от него?

– Почти угадали, хм…

– Выкладывайте.

– Господин Айзенкрот, с чего бы начать?… Ах, да! В молодости я увлекался альпинизмом, в моем послужном списке несколько семитысячников. Как правило, альпинисты к прочим стихиям равнодушны, но не всегда…

– Харви, перебью вас, вам понадобился компаньон для покорения Эвереста? Или, быть может, спонсор – профинансировать экспедицию? Разочарую: после пробуксовки на Кавказе немцев в горы не затащишь и не только в горы…

– Чуточку терпения, господин Айзенкрот… Меня давно подмывало совершить марш-бросок по пустыне, хотелось адреналина с песчаной пудрой на зубах… Льдом и снегом, можно сказать, пресытился… В последние годы тянет на солнышко, возраст сказывается… Так вот, не далее, как вчера, мечту удалось реализовать. Запасшись водой и даже провизией, я с водителем пересек на джипе границу между Чадом и Ливией. Обнаружив удобный рельеф, углубился в Сахару. Отъехали не более двух километров, когда Мишель, будто без всяких причин, остановившись, спешился. Повернувшись, вижу: водитель присел и, зажимая ноздри, рассматривает что-то. Подхожу. Из песка торчат человеческие руки, они заломлены за спину и связаны в кистях проводом. Судя по внешним признакам, смерть наступила не более двух суток назад. Состояние тела – крайняя дистрофия. И не вызывало сомнений: покойный – европеец. Пытаюсь вникнуть: зачем понадобилось такого доходягу вязать? Разве что уморить голодом? Присматриваюсь: сонная артерия перерезана. Все еще ничего не понимаю. Из-под жертвы выглядывает край какой-то дерюги, вытаскиваю: вся в запекшейся крови. Хотел было отбросить, но замечаю припыленные буквы. Оттираю – «Люфтганза». Обыскиваю одежду усопшего и во внутреннем кармане пиджака нахожу деформированный паспорт, словно вымочен в воде. Фотография, надписи, печати – все размыто. С трудом разобрал первые буквы имени – Гельм… и год рождения – 1942. Но немецкий орел и Bundesrepublik Deutschland на титульной обложке очевидны. Там же, в паспорте, обнаруживаю посадочный талон. Число не разглядел, зато почти полностью прочитывается – Йоханнесбург. Освобождаю запястья от проводов, изучаю. Производитель – американская фирма.

Если думаете, что упомянутые признаки размели последние сомнения в том, что покойный – пассажир разбившегося в Сахаре «Боинга», вы глубоко ошибаетесь.

– И? – Айзенкрот невольно вздрогнул от собственного голоса. Мгновением ранее ему казалось: дара речи, по крайней мере на ближайший час, он лишился.

– Понимаете, как и вся журналистская братия, я пристально следил за развитием событий вокруг катастрофы, особенно после обнаружения самолета и трупов нескольких пассажиров, выбравшихся из хвоста. Те пережили катастрофу, но из-за серьезных травм без врачебной помощи через день-два скончались.

Я смотрел на паспорт покойного и не то чтобы не верил редкой профессиональной удаче, отказывался воспринимать случившееся вообще. Был бы на моем месте иной журналист, кинулся бы к ближайшему телефону. Я же впал в настоящий ступор. Пусть окрашенные чудовищной трагедией факты и были налицо, мой мозг, профессионала, познавшего законы выживания на себе и полжизни изучавшего накопленный в этой сфере опыт, осязаемое не принимал: преодолеть более двух сотен километров по огнедышащей пустыне без воды и пищи невозможно. Даже полностью экипированным и натренированным туристам – тяжелейшее испытание.

Да, мне было известно, что редкие оазисы в том квадрате имеются, но зона совершенно нежилая, стало быть, еду не раздобыть. Перед глазами, конечно, зиял надрез на сонной артерии усопшего, но… до него – как бы это доступнее – нужно было утилитарно доползти, не окочурившись в самом начале пути. То есть, иными словами, из схемы выпадали две сотни километров – они будто исчезли во времени и пространстве.

Конрад Айзенкрот нагнулся к селектору и переключил прием на громкую связь.

– Какой надрез? – перебил главный редактор.

– Вы что, прослушали? – смутился Ачерсон.

– Более чем внимательно… – вздохнул Айзенкрот. – Хорошо, что не знаете немецкого. Иначе посчитал бы вас психопатом и разъединился бы давно. Но в одном ваша заслуга несомненна: я избавился от вредной привычки ерничать, по-моему, надолго. Вместе с тем, приблизительно с середины ваших полевых заметок, отказываюсь что-либо понимать. Удивляться здесь нечему: в горы не ходил и в почитателях псевдонауки бессмертия не числюсь. Полагаюсь больше на Всевышнего… Все же вернемся к надрезу. Н-да, судьба: дважды вернуться с того света и в конце концов наложить на себя руки. Вы это называете следом выживших?

– Господин Айзенкрот, самоубийство здесь ни при чем. Вы, похоже, не обратили внимание: руки жертвы были связаны за спиной. Ногами сонную артерию не перерезать, равно как и не связать себе руки в таком положении. Для мало-мальски сведущего тут совершенно очевидно: к той точке, где я обнаружил труп, добрались, как минимум, двое. Тот, кто оказался сильнее, высосал у несчастного кровь, заправившись бесценными калориями. Причем сделал это прижизненно – для кровяного напора сердце должно работать. Теперь, надеюсь, понимаете, для чего закручивались руки?

– Дальше.

– Это «дальше» и есть предмет моего звонка, а вернее, интереса, самого что ни на есть меркантильного…

«Люди все одинаковы, включая рвущихся ввысь. Знают, что исход неизбежен, но в могилу предпочитают лечь с золотым ледорубом», – чертыхнулся про себя Айзенкрот.

– По всему выходит, что, как минимум, один из пассажиров рейса выжил, – продолжил Ачерсон после красноречивой паузы. – В километре от упомянутого места – оазис, а еще в нескольких – крохотная чадская деревушка. За ней жилая, хоть и малонаселенная зона. И сей пассажир, поверьте мне, не то что необычный, а обладающий особыми, присущими лишь узкому кругу профессионалов навыками.

– Харви, большой поклон за интерес, проявленный к «Зюддойче цайтунг», равно как и за сведения, подлинность которых сугубо на вашей совести. Так сказать, отдавая должное памяти жертв… Стало быть, приняв на веру ваш сногсшибательный репортаж, осталось дожидаться, пока великомученик объявится. Ну и, как говорится, из первых уст… Не сложно предположить, что произойдет это совсем скоро. И то, что в самолете летели лишь трое граждан ЮАР, говорит: странник на 99 % немец. Следовательно, обречен обратиться в ближайшее представительство ФРГ. Мы же об эксклюзиве позаботимся…

– Ах, вот вы о чем, господин главный редактор! Простите за скабрезность – рассмешили. Администраторская текучка, весьма похоже, отбила у вас журналистский нюх. Тьфу, неточно – ощущение социального пространства, как такового.

– С манерами у вас не густо, коллега, – отчитал Конрад Айзенкрот.

– Манеры к черту! – выругался Ачерсон. – Лучше выслушайте до конца… Прибыв домой, я за час-другой изучил все помещенные в открытой прессе материалы об аварии. Даже предварительный осмотр останков показал их некомплект списку пассажиров. Пока все списывается на халатность или даже прямой саботаж Джамахирии[61], но только пока… Кроме того, единственный допущенный на место крушения немецкий эксперт обнаружил несколько поразительных фактов: вырванные из-под обшивки самолета провода – раненным это было явно не под силу – и опустошенный отсек питания, откуда вымели даже пищевые отходы. По графику полета, технологическая цепочка завтрака цикл свой завершила, гораздо раньше падения. Эти факты почему-то тоже отнесли на счет банального воровства и нерадивости ливийцев. Но… узнай о них наш пока анонимный покоритель Сахары, то явиться под юпитеры масс-медиа, в лучшем случае, повременит. По моему же прогнозу, не станет этого делать вообще и, скорее всего, сменит личность.

– Почему? – в голосе Айзенкрота мелькнул испуг незадачливого врунишки, пойманного на горячем.

– Потому что наш Хейердал пустыни, с точки зрения прикладной юриспруденции, обычный убийца. И запредельные обстоятельства происшествия вины с него не снимают, не служат даже смягчающим обстоятельством! Для общего развития поясню: даже во впавшей в правовой маразм Советской России тридцатых каратели расстреливали каждого, кого уличали в каннибализме. При этом целые графства вымирали от искусственно вызванного голода, задуманного как агитационный проект по вступлению фермеров в колхозы. Кроме того, как видится, обсуждаемая персона – человек явно не публичный и, не исключено, действующий или вышедший в отставку soldier of fortune[62], благодаря спецнавыкам и выживший в этом аду. Кстати, отсутствие питьевых и пищевых припасов в хвостовом отсеке, о чем я вычитал по прибытии домой, мне почти все разъяснило, окончательно убедив: обнаруженная жертва не химера и не задуманная кем-то мистификация. Взорви вы такую бомбу – тираж ближайших номеров «Зюддойче цайтунг» вырастет вдвое. И барыши по рекламе соответственно…

– И во сколько вы оценили свой скуп? – прервал борзописца Айзенкрот.

– Сто тысяч.

– Деноминация?

– Марки.

– Ха-ха-ха! – Газетный воротила смеялся долго и от души. Порывался нечто сказать, но не выходило. Наконец, зажав носоглотку платком, погасил взрыв гомерического хохота.

– Харви, теперь вы меня рассмешили. Надо же, слезы ручьем… – Айзенкрот попытался высморкаться, но, продолжая содрогаться, убрал платок.

– Задержитесь с «да», поменяю деноминацию на фунты. Откажетесь – обращусь в «Ди Вельт»[63]. Убежден, с кругозором у них полный ажур. – Своей невозмутимостью Ачерсон напрашивался на комплимент.

– Кругозором?! – Судя по интонации, Айзенкрота нечто осенило. Выждав паузу, он добавил: – А не набрать ли мне «Дейли Миррор» и на вас настучать? Не сомневаюсь: в вашем контракте ниши для халтуры не припрятаны. Особенно на благо конкурентов, хоть и заморских. В итоге: взамен затмивших рассудок барышей – пинок под зад без выходного пособия. С волчьим билетом в придачу.

– Зря стращаете, к диску не притронетесь, – холодно возразил борзописец. – И причина здесь до банального проста: вы газетчик какой-никакой. Пройти мимо такого скупа – безумие, а сознательная уступка материала конкурентам – предательство интересов компании и ее акционеров. Договориться с «Дейли Миррор» за моей спиной вы тоже не сможете. Никаких редакционных заданий по теме я не получал, так что юридических прав на добытый материал у редакции нет. Этические нормы… мною, безусловно, нарушены, но в нашем свободном от всяких комплексов братстве этим не удивить. Все, что можно мне реально предъявить – недонесение властям о погибшем и удерживание паспорта, ведомственной собственности немецкого МВД. Но тут… возникает проблема: труп на территории Ливии. Кого информировать? Даже вас, немцев, они на место аварии две недели не подпускали. Вдобавок ко всему, до ближайшего полицейского участка Джамахирии – десятки километров. Касательно паспорта, то до немецкого МВД – четыре часа лету.

Далее. Воспользоваться моим аудио-репортажем вы тоже не сможете. Без вещественных доказательств символ респектабельной Германии – «Зюддойче цайтунг» – рисковать своей репутацией не станет. Они же, как известно, у меня…

При всем при том ваша несговорчивость исходит скорее от недопонимания масштаба сенсации…

– Как это? – Айзенкрот чуть не поперхнулся.

– В случайно обнаруженной жертве вы видите пусть громкий, но последний аккорд трагедии, который, как вам представляется, вызовет краткосрочный читательский интерес. Ваше внимание не фокусируется на выжившем. Иными словами, недооцениваете, с каким размахом можно раструбить компанию по его обнаружению и поимке. Кроме того, не учитываете, что после ареста инкогнито суд над ним или ними может затянуться на годы. Скуп будет интриговать широкую публику вплоть до приговора, принося вам, закоперщикам темы, огромные дивиденды.

То, что я предлагаю, не просто сенсация на номер-два, выкладываю на блюдечке сюжет, потенциал которого сложно оценить даже. Разверни вы журналистское расследование «А убийца где?», компании-распространителю «Зюддойче цайтунг» грозит экстренное обновление парка на бронированный. Та же участь ждет и владельцев газетных киосков. Но прибыль с лихвой покроет все расходы…

– Харви, вы верно подметили: «Зюддойче цайтунг» – один из столпов буржуазной, в лучшем понимании этого слова, Германии, а не дешевая бульварная газетенка, – парировал Айзенкрот. – Вас заносит…

– Не более, чем сценический эффект! В раскрутке этой истории от желтой прессы «Зюддойче цайтунг» будет отличать то, что и должно рознить солидное издание от дешевого: неопровержимые вещественные доказательства.

– А откуда убежденность, что парень в бегах?

– Посудите сами, три дня, как выбрался, а ни слуху, ни духу!

– Может, обессилил, отлеживается…

– Стал бы тратиться на недешевый звонок, не выяснив: беглец себя никак не проявил. Используя связи, я задействовал полицию, военных и даже местный криминал. Убежден, он где-то здесь. Осталось за малым – выкурить!

– Хотелось бы на доказательства взглянуть… – проговорил, чуть выждав, Айзенкрот.

– Командируйте спецкора, готов предъявить их хоть сейчас! – живо откликнулся борзописец.

– Он, как и вы, на всю французскую Африку один, найди его… – Айзенкрот невольно встраивался в предложенную щелкопером схему.

– Тогда, – задумался Ачерсон, – все, что могу предложить, отправить в посольство ФРГ в Нджамене нотариальную копию паспорта, с нарочным, разумеется.

– Кстати, где вы?

– В Ебби-Бу, Чад, на границе с Ливией. Не стал удаляться – на труп ведь захотите взглянуть…

– Посольство, нарочный, нет, все слишком сложно! – грубо оборвал собеседника главный редактор. – Лучше продиктуйте номер паспорта жертвы, прочие различимые слова, ну и ваш номер телефона, разумеется… Через два часа перезвоню. Да, как видится наше сотрудничество в дальнейшем?

– Боюсь, оно завершится с обменом дензнаков на мою наработку. Ни профессию, ни страну подданства менять не хочу. Вы правы: узнай «Дейли Миррор» о моем двурушничестве, волчий билет прописан. Стало быть, как только золотая акция будет выкуплена, умываю руки.

– Знаете, господин Ачерсон, такое ощущение, будто я мотоциклист, который носится внутри циркового цилиндра, но без дна. Даже падать некуда. Разве что к праотцам…

– Хорошо, хорошо, понимаю… Я здесь, вы там. Мы действительно на разных планетах, вдобавок фактор внезапности! В общем, так… Сделаем следующее: мобилизуйте парочку франкоговорящих частных детективов, желательно чернокожих – во Франции таковые найдутся – и приличного журналиста, кто возглавит группу. Наймите для них небольшой самолет, могущий сесть на грунтовом аэродроме Ебби-Бу, и обеспечьте: въездные визы, доступ в воздушное пространство Чада, ну и сто тысяч немецких марок наличными.

Ачерсон услышал, как в микрофоне скрипнули чьи-то зубы, а может, хрустнули фаланги пальцев. Но возвещало ли это вымученное «да» или злобный отказ, он не знал. Все части его тела скрипели сами, лихорадочно карабкаясь на вершину, ему казалось, самой крутой в его жизни высоты.

– Насчет самолета и группы – не знаю, рано об этом говорить… – нехотя заговорил Айзенкрот. – Но треть запрашиваемой суммы получите. Безусловно, если данные паспорта совпадут. Как передать деньги, пока не знаю… Кстати, а почему бы вам самому не прилететь?

– Н-да, похоже, я распинался зря…

– Не перебивайте, Харви, дослушайте! Вы действительно откопали клад, но по большей части долговыми расписками призрака, который витает над Сахарой. Вы получите ровно столько, сколько запросили, но при одном условии: физические признаки беглеца выложите на стол переговоров, как и сопревший от пота паспорт. Если трезво, идея с частными детективами несерьезна, отдает ребячеством. Подумайте, без наработанных связей, какой от них прок? Кто, кроме вас, знающего регион, с этой задачей справится?

– Это все?

– Все, Харви…

– Теперь выслушайте меня. Завтра, не позднее одиннадцати, затребованная сумма должна оказаться в Ебби-Бу. Как вы ее доставите – самолетом, дельтапланом или на русском луноходе – меня не интересует. Пятьдесят тысяч я получу немедленно, передав вам паспорт, негативы со снимками жертвы и карту-схему, где она захоронена. Оставшуюся часть гонорара – сдадите на доверительное хранение местному адвокату, у которого я и ваш представитель подпишем соответствующий контракт. Для его практического воплощения доставьте фото всех мужчин не старше сорока пяти, которые десятого января вылетели из Мюнхена в Йоханнесбург. Уточняю: если завтра в одиннадцать ноль-ноль гонорар не будет вручен, наше устное соглашение теряет силу, и я свободен от всяких обязательств. О своей принципиальной готовности прошу сообщить мне в районе девяти часов, вряд ли вернусь раньше. А теперь прощайте и пожелайте удачи!

Во включенном на громкую связь динамике раздался щелчок. Конрад Айзенкрот потянулся к лежащей на столе трубке, опасливо поднес ее к уху и лишь затем водрузил на законное место. В полном смятении чувств поерзал несколько минут и вновь обратился к стойке с телефонами и селектором. Нажав на тумблер, пригласил к главного бухгалтера компании.

Глава 23

Остроухов листал увесистую, явно не отечественной сборки папку, силясь ухватиться хоть за что-нибудь. И чем дальше усердствовал, тем больше терял ориентир. Более того, никак не мог понять, откуда этот фрукт вообще. Поморщился, вытащил единственный не прошитый в папке лист, захлопнул скоросшиватель. Выложил лист на стол и углубился в чтение, притом что совсем недавно начал с него просмотр всего фолианта. Набросанная ужасным почерком реляция – отчет Кривошапко о его поездке в Вену и встрече с представителем Корпорации.

Полковник позвонил еще вчера, ближе к полуночи, сообщив о благополучном прибытии. «Черкани пару строк» – бросил в трубку Остроухов перед тем, как распрощаться, что означало: до их обеденного рандеву в столовой шефу важно ознакомиться с итогами.

Ровно в 9:00 венский эмиссар доложил о своем прибытии адъютанту Остроухова и был мгновенно принят – генерал, по-видимому, предупредил помощника.

Заговорщики поздоровались взглядами, хотя Остроухов и протянул руку. Но явно не для рукопожатия: давай, мол, что принес. От Кривошапко не ускользнуло: генерал удивился, увидев тяжелый конверт вместо папки. Тут же вскрыл и, рассмотрев заморской фактуры скоросшиватель, понял, в чем дело: что-то необычное, значит, не для посторонних глаз. Взял листок бумаги и размашисто написал: «В час, как всегда».


Остроухов открыл верхний ящик письменного стола, забросил в него папку. Повернулся и, щурясь, искал кнопку вызова начальника Оперативного отдела. Нажал.

– Слушаю, Рем Иванович! – откликнулся Кривошапко.

– Андрей, зайди.

– Может…

Остроухову стало ясно: Кривошапко противится. Ведь до условленной встречи в столовой, где они оберегатся от потенциальной прослушки, всего сорок минут.

– Сейчас, говорю! – проскрежетал Остроухов.

– Слушаюсь, товарищ генерал-полковник, – едва вымолвил «убывший на похороны», как гласил недавний приказ по управлению, и нехотя встал из-за стола.

Кабинет Главного – в другом крыле здания, путь не близкий. Кривошапко между тем двигался не спеша, точно прогуливается. Офицеры столь ответственного заведения, как внешняя разведка, в стенах Лубянки так не ходили.

Полковник фланировал отнюдь не потому, что идти к Остроухову не хотелось. «Выгуливая» себя, он, по обыкновению, нащупывал много полезного. От предстоящей встречи зависело его будущее, а если не размазывать, то его хрупкая, как у всего мыкающегося и сморкающегося, жизнь. Чтобы соскочить с несшегося в трагичную безысходность литера, кем с недавних пор стал для него Остроухов, он должен был именно сейчас, без проволочек, реализовать план, навязанный силой обстоятельств, – столкнуть шефа в болид без пристежного ремня и тормозов. После чего, не дожидаясь исхода, скрыться. Туда, где болид сконструировали и выгнали на старт, – в недра Корпорации.

Кривошапко полагал, что им спрогнозирован любой поворот беседы. Ночью и глаза не сомкнул, расставив под утро все по полочкам. Теперь, беспечно шагая по коридору, набирался вдохновения, как актер. Отлично знал: раскованность и настрой, склонный к импровизациям, нередко выигрышнее самого продуманного плана.

На себя обычного походил мало. От привычного для окружающих облика суровой сдержанности не осталось и следа – ни дать ни взять шалопай, не знающий, как убить время. Должно быть, приметив нехарактерный для полковника имидж, один из младших офицеров управления, пройдя мимо, обернулся.

Между тем подчиненные Кривошапко на своей шкуре прознали: его монументальный фасад – не что иное, как парадная униформа на выход, за которой хоронится лукавая, изощренных помыслов душа.

Оглядывая обветшавший, давно не обновлявшийся декор карельской березы на стенах (поговаривали – с бериевских времен), Кривошапко подумал: «Живем – одно слово, а ведь их, загнивающих, не хуже».

– Проходите, товарищ полковник. – пригласил адъютант, едва Кривошапко открыл дверь приемной. – Рем Иванович на месте.

Кривошапко вошел в кабинет, не испросив даже «Разрешите». Прошел к столу и уселся на месте докладчика. Фривольно взглянул на генерала, как на закадычного друга, и небрежно постучал по часам, давая знать: до обеда – итого ничего.

– Быть бы живу… – отозвался на жест генерал и, встрепенувшись, словно огрел оплеухой: – Скажи, куда ты летал?

– Вообще-то я поездом ездил, на похороны…

– Куда?! – Остроухов чуть привстал. – Ах, да… Хватит! Говорить будем здесь!

Кривошапко нахмурился, показывая всем видом: зря.

– Я догадывался… – откидываясь на спинку, начал полковник. – Знал, что Корпорация – сила, но в том объеме, что высветилось, не подозревал.

– Без геополитической лирики, полковник. Давай, по порядку: кто, условия, сроки…

Визитер подумал: «Днями подобное слышал…» Перед глазами мелькнул возница, приподымающий кнут…

– Впрочем, вначале… – Остроухов вытащил на стол конверт. – Что это за лабуда? И кто это первое лицо, кому она предназначена?

– Лабуда… – ухмыльнулся полковник. – Неужели не ясно, что доклад подлинный, как и подпись Стэнсфилда Тернера[64] на нем. Убедился утром, прежде чем зайти, хотя и не сомневался. Да и слышали мы об аналитическом обзоре, еще год назад. Был вторичен, не интересовались поэтому… А первому лицу – это Генеральный.

– Т-ты… Ты в своем уме? И согласился?! – О грозном могиканине, одной должностью нагонявшего на полсвета страх, напоминали лишь безупречно заточенные карандаши в вазочке-пенале.

– А кто моего согласия спрашивал? Не мечись, Рем Иванович, объясню!

– В правила не вписывается! Мы и ЦРУ заклятые враги, размежеванные железным занавесом, но одно табу незыблемо: под верхушку подкоп не рыть и в кризисных ситуациях договариваться.

– Снова не дослушал. ЦРУ, в цельном восприятии структуры, к лабуде, как ты сказал, ни при чем. Операция эта – инициатива Корпорации, ее и только ее. Каменщики лишь воспользовались наработкой цэрэушников – либо умыкнули через свою агентуру, а скорее, получили от первых лиц, которых держат, как и нас с тобой, на коротком поводке.

Если помнишь, говорил: Иоганн – лишь пробный шар в наших сношениях с Корпорацией, и этот опыт получит развитие. Кстати, заметив тогда: «Их задача – переиначить мировой порядок», скорее гиперболизировал, сгущая краски. Выяснилось, не сгущал, это и есть их императив, суть которого: социализм советского типа – анахронизм, стопорящий развитие планеты. Следовательно, его эрозия, а в конечном итоге – демонтаж и есть генеральная задача тех, кто озабочен нынешней, явно несовершенной конфигурацией мира.

Полковник замолчал, уселся поудобнее, после чего продолжил:

– На Западе ни для кого не секрет, что тормоз возможным переменам в Союзе – дряхлеющее, ортодоксальное руководство, которое сконцентрировано на сохранении кресел, да и только. Нашему среднему административному слою властный паралич не просто малина, а настоящий Клондайк для обогащения. Оттого на самый верх непрерывным потоком течет елей, приукрашивающий, но чаще – откровенно искажающий положение дел. Попытки же отдельных доброхотов раскрыть руководству глаза на системный кризис режутся на корню…

Кривошапко вновь взял паузу. Пережевав нечто, заговорил еще резче:

– Так вот, благосостояние народа для режима пустой звук. Славяне – бездна долготерпения, в силу чего власть замкнута на самой себе. Но отставание в военной сфере, принимающее в последние годы фронтальный характер, грозит похоронить надстройку, хоть и в долгосрочной перспективе. В верхах опираются на сложившийся паритет, почивая на лаврах… Лишь мы, разведка, да кое-кто в Минобороны знаем: научно-техническая революция, в хвосте которой мы плетемся, лет через двадцать нейтрализует наш военный потенциал, превратив СССР в рядовую, хоть и по-прежнему ядерную страну – образца, скажем, Англии или Франции, то есть, политически – в провинцию. А наместников, как известно, в метрополии назначают…

В Политбюро об этом известно лишь двоим – Андропову и Устинову, хоть и в не столь категоричной форме, как нам с тобой. Но они, по разным причинам, предпочитают отмалчиваться. Каждый из них спит и видит себя во главе пирамиды, зная, что Брежнев тяжело болен и его дни сочтены. Выступи кто-либо из двоицы с честным, непредвзятым докладом, он бросит вызов другому паритету – круговой поруке, словно бацилла разложившей советский истеблишмент. Кроме того, они сами – плоть от плоти этой порочной практики и, мечтая забраться на трон, вряд ли захотят тот кодекс менять.

Остроухов чуть улыбнулся, сбив полковника с мысли – Кривошапко замолк. Но сообразив, что его улыбка двусмысленна, генерал подбодрил:

– Продолжай, Андрей, vorwärts[65], – и вновь улыбнулся.

– Оказалось, Корпорация осведомлена о микроклимате советской пирамиды не хуже нас с тобой, – нехотя возобновил свой спич Кривошапко. – В один прекрасный момент их аналитиков осенила гениальная в своей простоте идея: запустить психологическую торпеду, но не в брюхо корабля Советов, а прямиком в капитанскую рубку. Иными словами, известить Красный Синод: в краткосрочной перспективе ядерного зонтика у вас нет, ибо США разрабатывают принципиально новые виды вооружений, неуклонно отбрасывая СССР назад. А властная дворня этот набирающий обороты процесс от советских лидеров утаивает. Не говори мне: дешевка, рассчитанная на слабонервных. Тебе-то известно, что каждая строчка в докладе ЦРУ – правда. И лет через двадцать нашей грозной отчизне предъявят ультиматум: спускайте флаг, вам, безнадежно отставшим в гонке вооружений, кроме как приторговывать «Калашниковыми», в клубе избранных места нет!

В основе плана Корпорации – банальная, но вязкая психологическая мякина, коей масоны наметили нашу верхушку развести. Кому, как ни нам с тобой, известно: государственные мужи – заурядные персонажи, с трудом волочащие бремя ответственности на плечах. Ядерный молох, абстракцией для них не являющийся, неволит психику, порождая целый веер фобий. Они лишь с виду могучие дирижеры, но в глубине души, в силу своей относительной осведомленности, – подопытные кролики, в холодном поту вскакивающие по ночам.

Зацепившись за оригинальную идею, Корпорация выработала курс: зачем откладывать демонтаж социализма на неопределенное завтра? Ведь уже сегодня, узнав всю правду, русское руководство может утилитарно запаниковать… Произойди это, пойдет на поспешные реформы – прочих-то альтернатив ни-ни. Откатывать страну в сталинское средневековье не станет, время не то. Реформируя же ленинское детище, обречено добраться до фундамента, настолько все прогнило. А, пройдя всю вертикаль, поймет: либо реставрируй частную собственность, резко сближаясь с Западом, либо малейший промах – и ты под обломками мертворожденной конструкции. Что Корпорации и требовалось доказать! Стержень же идеи – прикладной психоанализ, страхи, банальные страхи…

– Ладно, полковник. – Остроухов вернул папку в ящик. – Разумно, ничего не скажешь… Уж не знаю – твоя трактовка или их план. Понял, безусловно, не все, но о деталях позже. Пока ответь мне на простой вопрос: зачем ты согласился?

– Не понял? – изумился Кривошапко.

– Сложно поверить, что ты, с твоей аналитической жилкой, повелся на гиблую идею, отдающую кабинетной схоластикой, – разъяснял Остроухов. – Подумай, каков прок от задачи, которую не реализовать? Наш режим мало чем отличается от сообществ древности, где гонца, доставлявшего дурную весть, обезглавливали! Пораскинь мозгами: кроме, как через Андропова, выйти в Политбюро с докладом шансов нет. Огорошь его подметной вводной, в лучшем случае, выставит, а скорее всего, унюхав запашок, возбудит служебное расследование. Кому-кому, а ему известно: правила игры, суть которой – сохранение заскорузлого статус-кво, я знаю. Начни я настаивать, отстранит от должности и за две-три недели всю нашу неуставную возню с двухмиллионным дефицитом баланса разоблачит. Живота нас лишат по суду, а не ритуалом, как во времена Оные – вот и все утешение. К слову, благодаря круговой поруке клана мы пока на плаву, с поправкой на нормы сверхсекретности, разумеется. Андрей, для нас все рухнет прежде, чем дырку в бюджете удастся заткнуть! То есть, временной зазор в два-три месяца, которым мы пока располагаем, масоны прибирают к рукам. На таких условиях их деньги без толку! Но гвоздь проблемы не в этом: к Генеральному не подступиться, как мозги не суши!

Остроухов облокотился и, прикрыв рот рукой, задумался. Но вскоре, убрав руку, продолжил:

– Одного, однако, понять не могу. Как удалось столь нетривиальную операцию состряпать за три дня, ты ведь ровно столько был в Вене, не так ли? Изъять доклад, изданный в двух экземплярах, чего только стоит?!

– Здесь, Рем Иванович, и собака зарыта… – Полковник отозвался не сразу, но не потому, что обдумывал ответ. Весь пассаж-реплику он слушал вполуха. Остроухов излагал те же аргументы, что и он в Вене, узнав, каково покрытие запрошенной у Корпорации суммы. Переговоры сдвинулись с мертвой точки лишь, когда возница буквально щипцами вытащил из него тайну, раскрытую Остроуховым перед самим отъездом: для чего конкретно понадобились два миллиона, с полной предысторией события. Лишь получив гарантии окна на Запад (при успехе операции) и трудоустройства ведущим экспертом Корпорации, не имея иного выбора, Кривошапко согласился.

– Ты думаешь, – не стал затягивать паузу Кривошапко, – эта идея у Корпорации возникла спонтанно, едва мы проявились с протянутой рукой? Отнюдь нет! Все тщательно спланировали заранее. Не объявись я внезапно в Вене, через месяц-другой – огорошили бы вводной, по типу той, которая изъяла у нас Иоганна около года назад. Не предвидь я в свое время чего-то подобного, сам запутался бы!

На пульте селектора замигала лампочка. Остроухов медленно повернул голову, туда же невольно проследовал и взгляд Кривошапко. Генерал потянулся к тумблеру, но вдруг быстро взглянул на полковника, чего тот, должно быть, не ждал. Огромное подспудное напряжение, которое обер-опер до сих пор искусно затушевывал, прорвалось, едва генерал отвлекся. В Остроухова вгрызлись затравленные зрачки, не оставлявшие сомнений: полковник отчаянно ищет выход.

Главный вернулся к селектору, расслабленно щелкнул тумблером: «Петя, что?»

– Рем Иванович, – донеся голос адъютанта Остроухова, – звонили из сектора информации.

– Предупреждал ведь: до обеда не тревожить!

– Просили включить, срочно… – проблеял адъютант.

– Твою сообразительность?

– Любой европейский канал, желательно немецкий… по теме, которую вы запрашивали. До тринадцати ноль-ноль – две минуты.

– А выжимка где? Порядка не знают?

– Говорил…

– Так говорил… – запнулся Остроухов и замер. Он вспомнил, что его последний заказ – информировать о любых подвижках в расследовании катастрофы борта «Мюнхен – Йоханнесбург».

Казалось, в генерала забрался призрак, в мгновении ока окаменевший.

С трудом оживив конечности, Остроухов вернулся в позу собеседника. Выложенные на стол руки смотрелись, будто забыты кем-то другим.

– С сектором соединить? – забеспокоился адъютант, видя, что генерал по-прежнему на линии.

Раздался щелчок, возвещавший конец связи.

– Снова облом или… – Кривошапко старался выглядеть как можно беспечнее.

– Пока не знаю… – Остроухов достал из нижнего ящика телевизионный пульт, наушники.

Спустя минуту на экране вспыхнул канал ВВС, не удовлетворивший Главного. Пульт заработал, быстро меняя каналы, пока не зафиксировал немецкую телестанцию RTL, передававшую полуденный выпуск новостей.

Аудио-сигнал проникал лишь в генеральские наушники, Кривошапко довольствовался одним изображением. Будь на месте полковника самый расхлябанный телезритель, то уловил бы: повседневным в выпуске и не пахнет. Ни тени глянцевой вежливости, не говоря уже об улыбке, на лице моложавой дикторши не замечалось. Напряженная мимика высвечивала драму, очевидно, повлекшую человеческие жертвы. Не вызывало сомнений: событие потрясло ее лично, она сопереживает.

Замелькали кадры кинохроники, но поначалу сюжет отдавал расплывчивостью: голая пустыня, какая-то округлая, припорошенная песком конструкция, расколотая надвое. Ракурс чуть изменился и, увидев хвост «Боинга», Кривошапко догадался: фрагмент снят на месте авиакатастрофы.

У полковника зачесался загривок – он поскреб его пятерней, поспешно, зло даже. Взволнованная дикторша появилась вновь, но ненадолго. Ее сменила диаграмма, где пунктиром отмечался какой-то маршрут. Кривошапко успел прочитать: Ливия, Чад. Возникла первая полоса «Зюддойче цайтунг» с аршинным заголовком. Камера укрупнила одну из фотографий, приблизив разворот потрепанного паспорта, но чьего – оставалось строить догадки.

Вновь пустыня. На ее фоне журналист с микрофоном, жесты в сторону барханов, экзальтированная речь.

Действо влекло размахом и динамикой, порождая тьму ассоциаций. В конце концов у полковника засвербело: в чем все-таки дело?

Кроме как через наушники, доступа к звуку не было, Кривошапко это знал. Не желая дожевывать роль статиста, он повернулся к Остроухову, изображая вопросительную мину.

Остроухов в это время проделал приблизительно то же: развернулся к столу, кротко примостив руки на коленях. Смотрел куда-то вниз, не обращая на соседа внимания.

Пораскинув мозгами, Кривошапко решил босса не тревожить – пусть, дескать, дослушает. Вновь обратил свой взор на монитор. К его удивлению, событие себя еще не исчерпало, понял это по компоновке и содержанию кадров. Сменяли друг друга интервьюируемые: летчики, эксперты гражданской авиации, врачи, прочий не угадываемый без титров и звукового ряда профессиональный люд. Наконец до Кривошапко дошло: новостной блок раскручивает подробности авиакатастрофы от десятого января, судя по всему, вновь открывшиеся. Он снова переместил взгляд на генерала, казалось, удостовериться в чем-то.

Остроухов ни позой, ни внешним видом не изменился: наушники на прежнем месте, та же постгриппозная вялость, безвольные руки на коленях. И те же глаза – Кривошапко отчетливо это помнил.

Здесь полковника осенило: Остроухов не слушает, и никаких сомнений в этом быть не могло. Причем не слушал, когда он (Кривошапко) в первый раз отвлекся от экрана, не слушал и сейчас. Само собой напрашивалось: беда, быть может, горше пропажи «лимонов». Но что-то удерживало от поспешной оценки, звало приглядеться.

Отгородившись не только от наушников, но и всего вокруг, генерал сопел, мягко, но вполне различимо. Лицо при этом транслировало то ли глупенький детский задор, то ли умиление молодой матери, сподобившейся впихнуть чаду последнюю ложку манной каши.

Но признаки «манки» не исчезли, она словно размазалась – не только по лицу генерала, а и забила все «поры» пространства. Затекла «кашица», а точнее, воображаемый зуд от нее, и за шиворот Кривошапко. Он хотел было сплавить конфуз прежним способом – пару раз поскреб пятерней загривок, но, не одолев окаянную, бросил это занятие. Авось, пройдет, а вернее, сползет.

Но не сползла. Остроухов все явственнее сопел, уже внушая беспокойство. Кривошапко смешался, не зная, как вызволить начальника из «манных пут». Хотел было выключить телевизор, где воцарился новый диктор, но передумал – в гостях как-никак. Не найдя ничего лучшего, встал, обошел свой стул и облокотился о спинку.

– Рем Иванович, зайти позже? – осторожно предложил полковник.

То ли вопрос возымел свое, то ли «манка» вся вытекла, Остроухов асинхронно – рывок за рывком – вознес к голове руки и с остервенением сорвал наушники, точно избавляясь от обузы.

Порыв оживил лик генерала. Лицо воспрянуло, но не обретением смысла, а легкими волнами тика – на губах, скулах и даже на лбу.

– Знаешь, знаешь… – запричитал Остроухов.

– Вы не ответили, товарищ генерал! – повысил голос Кривошапко. «Вы», по-видимому, призвал, чтобы смягчить тон.

– Выжил, понимаешь, выжил! – словно вспомнивший нужный ответ школьник, продекламировал взахлеб Остроухов.

– Кто?

– Погибли не все, как минимум, двое выживших. В хвосте сохранилась вода и кой-какая провизия…

– Не понял! Мул выжил? Да-да, припоминаю… В хвосте сидел, проверял… Но выбрался как? Тот квадрат – настоящая домна!

– Как видишь…

– А груз?

– Думаю, цел…

– Мул в госпитале, дал интервью?

– Слова подбирай, «мул»! – окончательно воспрянул генерал. – Наш парень, герой. Нечто большее даже… – Глаза Остроухова вспыхнули отчим восторгом. – Его ищут, всем скопом: полиция, армия…

– Что значит? Не в госпитале? Здоровым из пекла не выбраться… – усомнился Кривошапко.

– Да, истощен, отмечали… Прибился к семье, деревенька у самой границы… Но под утро бесследно исчез! Пасут уже сутки, местные…

– Это как? Ведь знаешь: в Африке, да и во всем третьем мире, law enforcement[66] – карикатура! Да, почему думаешь, что это он? Назвали фамилию?

– Он это, он! Убил… способом, которому лишь в спецзаведениях учат.

– Убил кого?

– Компаньона по несчастью, шли вместе. Но не совсем чтобы убил…

– Убить, как и забеременеть, наполовину не бывает! – зло возразил Кривошапко.

– Ладно, прочтешь в «Зюддойче цайтунг». Они, похоже, надыбали. Ступай, обмозговать надо…

– Фарт, Рем Иванович, слов нет! – в запальчивости заговорил полковник. – Но что это меняет? Боюсь, бросил он в пустыне груз, вес-то немаленький. Если нет, то почему бы ему не помахать ручкой, и не только церберам… Гонца ведь, фактически, нет! Пока идентифицируют останки, год-два – не меньше! А все эти «убил или не совсем», но по науке – сплошные гипотезы! Показания свидетелей – их еще нужно проверить! Были бы белые, куда ни шло. Как на ту темень полагаться?!

– Не понял ты, Андрей, ничего не понял… – оборвал Кривошапко генерал, но тихо, искренне сокрушаясь. – Окостенели мы здесь, капканы порока расставляя. Ищем в человеке слизь да гниль! А знаешь почему – так проще. Мол, был бы человек, а соблазн найдется. Верно, спору нет, ан не всегда. У каждой твари свой путь, пусть все мы на одной делянке сходимся!

– Ладно, Рем Иванович, убедил! – показушно согласился Кривошапко. – Но мне тебя не удалось, хоть и твоей вины не вижу. Должно быть, метеориты, под стать тунгусскому, не на одну тайгу валятся. И гораздо чаще, чем принято считать… Все же ответь: с каменщиками как? Воскреснет тупик, словно феникс, или нет, в нашем пасьянсе все по-прежнему…

– Не понял! – пророкотал Остроухов.

– Что тут неясного? Все проще простого… «Лимоны» можем и не брать, а всучить доклад придется. Не додумаемся как Генерального просветить, наши дни сочтены. Сдавать – не сдадут, зачем Корпорации подставляться? Поступят тоньше. Несколько громких разоблачений по части советских резидентур – нас уберут свои же. Или нечто сходное очень…

– Вот и думай, раз согласился, свободен! – рявкнул Остроухов, после чего раскрыл лежавшую напротив папку.

Кривошапко немного потоптался в надежде на разъяснения, но, не дождавшись оных, неохотно побрел к двери. С полпути Остроухов его окликнул:

– Ты недодал мне, не кажется?

Кривошапко застыл и в пугливом недоумении обернулся, но только в профиль.

– Сдай паспорт, Андрей. Если при тебе, то прямо сейчас. – Остроухов смотрел на венского эмиссара в упор с еле уловимой издевкой.

Глава 24

В Ебби-Бу царил настоящий переполох. В последний раз нечто подобное замечалось в шестидесятом, когда французы, покидая Чад, эвакуировали свой гарнизон. Но тогда, демонтируя колониальную инфраструктуру, белые уходили. Сегодня же, напротив, не весть откуда взявшиеся разноязыкие европейцы заполонили этот ветхий, страдающий от жуткой антисанитарии, на границе Ливией городок. Запрудили причем не числом (было их не более сотни), а мобильностью уклада: круглосуточно носились на джипах, гудели клаксонами, разгоняя беспечно снующих на проезжей части горожан, внезапно исчезали и объявлялись вновь.

Внешний вид пришельцев был также в диковинку, стягивая зевак. Во всем Ебби-Бу – не более трех десятков фотоаппаратов, у гостей же на шеях таковых бывало и по паре. Их плечевую разновидность кто-то из местных всезнаек поначалу окрестил оптическим ружьем, иными словами, фотоаппаратом для съемки на больших расстояниях. Но когда, в конце концов, выяснилось, что «ружье» – устройство для киносъемки, гости свои камеры попрятали, ибо спасу от назойливых мальчишек не было. В Ебби-Бу в кино ходили по большим праздникам и преимущественно люди состоятельные. Двухчасовое путешествие в сказочный мир для большинства граждан – неподъемная трата.

В единственной на весь город гостинице вывесили на входе табличку «Мест нет», впервые в ее истории. Между тем новые гости все прибывали и прибывали. Для размещения вновь прибывших переоборудовали несколько пустовавших в средней школе классов. Селили, как в казарме, по пять, а под конец – и десять человек в